Западня для Золушки (fb2)


Настройки текста:



Себастьян Жапризо Западня для Золушки

Буду убивать

Жили-были давным-давно три девочки: первая — Ми, вторая — До и третья — Ля. И была у них крестная, от которой всегда так хорошо пахло и которая никогда не ругала их за шалости, и звали ее крестная Мидоля.

Вот они во дворе. Крестная целует Ми, не целует До, не целует Ля.

Вот они играют в свадьбу. Крестная выбирает Ми, никогда не выберет До, никогда не выберет Ля.

Вот они грустные. Уезжающая крестная плачет вместе с Ми, ничего не говорит До, ничего не говорит Ля.

Из трех девочек Ми самая красивая, До самая умная, Ля вскорости умирает.

Похороны Ля — серьезное событие в жизни Ми и До. Много свечей, много шляп на столе. Бел гробик Ля, сыра кладбищенская земля. Могилу копает человек в куртке с позолоченными пуговицами. Вернулась крестная Мидоля. Целующей ее Ми она говорит: «Любовь моя». А До — «Ты запачкаешь мне платье».

Проходят годы. Крестная Мидоля, о которой говорят потупив глаза, живет далеко и пишет письма с ошибками. Вот она бедная и шьет туфли для богатых. Вот она богатая и шьет туфли для бедных. Вот она при больших деньгах и покупает красивые дома. Вот она по случаю смерти дедушки приезжает в огромной машине. Дает Ми примерить свою чудесную шляпку, на До смотрит не узнавая. Сыра кладбищенская земля, засыпает ею дедушкину могилу человек в куртке с позолоченными пуговицами.

Позже До становится Доменикой, а Ми — далекой Мишелью, которая иногда показывается во время каникул, которая дает кузине До примерить свои чудесные платья из органди, которая покоряет всех с первой же минуты, которая получает от крестной письма, начинающиеся словами «любовь моя», которая плачет на могиле своей мамы. Сыра кладбищенская земля, и крестная не снимает руки с плеч Ми, Мики, Мишели, и шепчет нежные слова, которых До не слышит.

Позже Ми — она в трауре, потому что потеряла мать, — говорит До: «Понимаешь, мне нужно, нужно, нужно, чтобы меня любили». Это она, Ми, всегда держит руку До в своей, когда они выходят на прогулку. Это она, Ми, говорит своей кузине До: «Если ты поцелуешь меня крепко, если прижмешь меня к себе, я никому не скажу, я женюсь на тебе».

Еще позже, то ли два, то ли три года спустя, она, Ми, обнимает своего отца на бетоне взлетно-посадочной полосы, у огромной птицы, готовой унести его рука об руку с крестной Мидоля далеко, в страну свадебных путешествий, в город, который До ищет пальцем на картах атласа.

Еще позже ее, Ми, можно увидеть только на фотоснимках в журналах с глянцевыми обложками. Вот она с длинными черными волосами, в бальном платье входит в просторный, весь в мраморе и позолоте, зал. Вот она, длинноногая, в белом купальнике загорает на палубе белого парусника. Вот она за рулем маленького открытого автомобиля, куда набилось друг на дружку множество оживленно жестикулирующих юношей и девушек. То она слегка хмурит брови над своими чудесными светлыми глазами на хорошеньком личике, но это из-за солнца, которое отражается от снежной белизны. То она улыбается, совсем близко, глядя прямо в объектив, а в подписи по-итальянски сообщается, что когда-нибудь она унаследует одно из самых крупных состояний в стране.

Еще позже крестная Мидоля должна будет умереть, как умирают феи, в своем дворце то ли во Флоренции, то ли в Риме, то ли на Адриатическом побережье, и уже До сочиняет эту сказку, о которой, будучи уже не маленькой девочкой, прекрасно знает, что это выдумки.

Правды в этой сказке настолько, чтобы не давать До уснуть по ночам, но крестная Мидоля — не фея, а богатая старуха, которая по-прежнему делает орфографические ошибки, которую она видела не иначе как на похоронах, которая ей такая же крестная, как Ми — кузина: просто такие слова говорят обычно детям прислуги — таким, как До, таким, как Ля, — потому что им это приятно, а вреда никому никакого.

До, которой теперь двадцать лет, как и маленькой длинноволосой принцессе с фотографий в журналах, ежегодно к Рождеству получает сшитые во Флоренции туфли-лодочки. Возможно, поэтому она считает себя Золушкой.

Убила

Яркая вспышка белого света вдруг режет мне глаза. Кто-то склоняется надо мной, чей-то голос пронзает мне голову, я слышу крики, раскатывающиеся по далеким коридорам, но знаю, что кричу я сама. Ртом я заглатываю тьму, населенную незнакомыми лицами и бормотаньем, и снова умираю, счастливая.

Спустя мгновение — день, неделю, год? — по ту сторону моих сомкнутых век вновь возвращается свет, у меня горят руки, губы, глаза. Меня катят по пустым коридорам, я снова кричу, и вновь тьма.

Иногда боль сосредоточивается в одной точке в затылке. Иногда я чувствую, что меня перемещают, катят куда-то, и боль растекается по венам струей пламени, иссушающей кровь. Во тьме часто бывает пламя, часто — вода, но я больше не страдаю. Языки пламени пугают меня. Фонтаны воды в моих снах приятно прохладны. Мне хочется, чтобы стерлись эти лица, смолкло бормотанье. Когда я заглатываю ртом тьму, мне хочется самой черной тьмы, хочется погрузиться в самую глубь ледяной воды и никогда больше не возвращаться.

Внезапно я возвращаюсь, притянутая к боли всем телом, пригвожденная глазами под ярким светом. Я отбиваюсь, ору, слышу свои крики очень далеко, и голос, пронзающий мне голову, грубо говорит мне что-то, чего я не понимаю.

Тьма. Лица. Бормотанье. Мне хорошо. Маленькая моя, если ты начнешь все сначала, я ударю тебя по лицу пожелтевшими от сигарет папиными пальцами. Зажги папе сигарету, цыпленок, огонь, задуй спичку, огонь.

Белизна. Боль на руках, на губах, внутри глаз. Не двигайтесь. Не двигайтесь, малышка. Так, тихонько. Я ведь не делаю больно. Кислород. Тихонько. Так-так, умница, умница.

Тьма. Женское лицо. Дважды два — четыре, трижды два — шесть, удары линейкой по пальцам. Все выходят строем. Открывай хорошенько рот, когда поешь. Все лица выходят строем попарно. Где медсестра? Я не позволю болтать на уроке. В хорошую погоду будем купаться. Она говорит? Поначалу она бредила. Со дня пересадки она жалуется на руки, на лицо — нет. Море. Если заплывешь слишком далеко, утонешь. Она жалуется на свою мать, на учительницу, которая била ее по пальцам. Волны прошли у меня над головой. Вода, мои волосы в воде, нырни, вынырни, свет.


Я вынырнула одним сентябрьским утром, с теплым лицом и теплыми руками, распростертая на спине в чистых простынях. У изголовья было окно, на стене напротив меня — большое солнечное пятно.

Пришел мужчина и говорит со мной очень ласково, только жалко, что так мало. Попросил меня быть умницей, не пытаться шевелить головой или руками. Тщательно выговаривал слова. Он был спокоен и действовал умиротворяюще. Длинное костлявое лицо и большие черные глаза. Вот только от белого халата глазам делается больно. Он понял это, увидев, как я опускаю веки.

В другой раз он пришел в сером шерстяном пиджаке. Говорил со мной еще. Сказал, чтобы я вместо ответа «да» закрывала глаза. Мне больно? Да. Голова? Да. Руки? Да. Он спросил, знаю ли я, что случилось. И увидел, что я отчаянно таращу глаза.

Он ушел, и ко мне подошла медсестра — сделать укол, чтобы я уснула. Высокая, с крупными белыми руками. Я поняла, что у меня лицо не открыто, как у нее. Я сделала усилие, чтобы ощутить на коже бинты и мази. Мысленно представила себе, как повязка, слой за слоем, окутывает мне шею, поднимается по затылку к макушке, опоясывает лоб и, миновав глаза, опускается к низу лица, оборачивает, обматывает… Я уснула.

В последующие дни я была существом, которое передвигают, которое кормят, которое катят по коридорам, которое отвечает «да» закрывая глаза один раз и «нет» — два раза, которое не хочет кричать, которое вопит, когда ему меняют повязку, которое пытается высказать глазами осаждающие его вопросы, которое не может ни говорить, ни шевелиться, — животное, которому прочищают тело мазями, а мозги уколами, нечто без рук, без лица: я была никто.


— Через две недели с вас снимут повязки, — сказал врач с костлявым лицом. — Честно говоря, даже немного жалко: вы нравитесь мне такой вот мумией.

Он назвался: Дулен. Он был доволен тем, что я в состоянии вспомнить его фамилию пять минут спустя, а еще больше — тем, что я могу выговорить ее не коверкая. В самом начале, когда он, склонившись надо мной, твердил одни и те же слова: «мадемуазель», «малышка», «умница», — я повторяла «маделение», «умнышка», «зуамель» — эти слова мое сознание отмечало как неправильные, но мои одеревенелые губы выговаривали их помимо моей воли. Впоследствии доктор называл это рассыпанием, он говорил, что это пустяки в сравнении с остальным и пройдет очень быстро.

И правда, не прошло и десяти дней, как я начала различать на слух глаголы и прилагательные. На имена нарицательные потребовалось еще несколько дней. А вот имена собственные так никогда и не раскрылись. Я могла повторять их так же правильно, как другие слова, но они не будили во мне ничего, кроме сказанного доктором Дуленом. Если не считать некоторых, вроде Парижа, Франции, Китая, площади Массены или Наполеона, все они остались замкнутыми в неведомом мне прошлом. Я учила их заново, только и всего. И вместе с тем мне совершенно незачем было объяснять, что означает «есть», «ходить», «автобус», «череп», «клиника», — все то, что не является конкретным человеком, местом, событием. Доктор Дулен говорил, что это нормально и мне нечего беспокоиться.

— Вы помните, как меня зовут?

— Я помню все, что вы мне говорили. Когда я смогу увидеть себя?

Он отошел в сторону, и у меня заболели глаза, когда я попыталась проследить за ним. Вернулся с зеркалом. Я посмотрела на себя: два глаза и рот в длинном твердом шлеме, обмотанном бинтами.

— Чтобы снять все это, потребуется добрый час. То, что откроется, похоже, будет весьма симпатичным.

Он держал зеркало передо мной. Я полулежала, почти сидела спиной к подушке, руки были опущены вдоль тела и привязаны к кровати.

— А руки мне скоро отвяжут?

— Скоро. Только придется быть паинькой и поменьше двигаться. Их будут привязывать только на ночь.

— Я вижу свои глаза. Они голубые.

— Да. Они голубые. А теперь вы будете умницей. Не двигаться, не ломать себе голову. Спать. Я приду после обеда.

Зеркало исчезло, а с ним — это нечто с голубыми глазами и ртом. Передо мной снова возникло костлявое лицо.

— Бай-бай, мумия.

Я почувствовала, что сползаю в лежачее положение. Я хотела бы увидеть руки доктора. Лица, руки, глаза — сейчас это было важнее всего. Но он ушел, и я уснула без укола, ощущая усталость во всем теле, повторяя одно имя, неизвестное мне, как и все остальные, — мое собственное.


— Мишель Изоля. Но называют меня Ми или Мики. Мне двадцать лет. Двадцать один исполнится в ноябре. Я родилась в Ницце. Мой отец по-прежнему живет там.

— Полегоньку, мумия. Вы проглатываете половину слов и утомляете себя.

— Я помню все, что вы говорили. Много лет я прожила в Италии с теткой, которая умерла в июне. Я обгорела в пожаре три месяца назад.

— Я вам и другое говорил.

— У меня была машина. Марки «МГ». Номерной знак ТТХ 66.43.13, белого цвета.

— Хорошо, мумия.

Я шевельнулась, чтобы его удержать, и резкая боль, зародившись в руке, передалась по плечу к спине к затылку. Он никогда не оставался дольше чем на несколько минут. А потом мне давали пить и укладывали.

— Моя машина белая. Марки «МГ». Номерной знак ТТХ 66.43.13.

— Дом?

— Он стоит на мысе Кадэ. Это между Ла-Сьота и Бандолем. Двухэтажный, три комнаты и кухня внизу, три комнаты и две ванные наверху.

— Не так быстро. Ваша комната?

— Выходит на море и на поселок под названием Лек. Стены выкрашены в голубую и белую краску. Говорю же вам, это глупость. Я помню все, что вы говорите.

— Это важно, мумия.

— Важно, что я всего лишь повторяю за вами. Это не пробуждает во мне никаких воспоминаний. Пустой звук.

— Вы повторили бы их по-итальянски?

— Нет. Я помню лишь отдельные слова: camera, casa, macchina, bianca.[1] Я же вам уже говорила.

— На сегодня достаточно. Когда вам станет получше, я покажу вам фотографии. Мне их дали три большие коробки. Я знаю вас лучше, чем вы сами, мумия.


Оперировал меня доктор Шаверес — спустя трое суток после пожара, в ниццкой больнице. Доктор Дулен говорил, что на его работу после двух случившихся за день кровотечений было любо-дорого посмотреть, он просто чудеса творил, но лично он, Дулен, не пожелал бы такой операции ни одному из хирургов.

Я находилась в клинике доктора Динна в Булонском лесу, куда меня перевезли месяц спустя после первой операции. В самолете у меня открылось третье кровотечение, потому что пилоту за четверть часа до посадки пришлось резко набрать высоту.

— Доктор Динн взялся за вас, когда за результаты пересадки можно было уже не беспокоиться. Он сделал вам премиленький носик. Я видел слепки. Уверяю вас, получилось очень симпатично.

— А вы?

— Я зять доктора Шавереса. Работаю в больнице Святой Анны. Я наблюдаю вас с того дня, как вас привезли в Париж.

— Что мне делали?

— Здесь? Красивый носик, мумия.

— А раньше?

— Это уже не имеет значения, раз вы здесь. Ваше счастье, что вам двадцать лет.

— Почему мне не дают ни с кем видеться? Я уверена: стоит мне увидеть отца или кого-нибудь другого, кого я знала, как в голове у меня все высветится, как при ударе молнии.

— У вас чутье на слова, малышка. Нам хватило забот уже с тем ударом, что действительно пришелся вам по голове. Чем меньше вы будете получать их теперь, тем лучше будет для вас.

Улыбнувшись, он медленно протянул руку к моему плечу, на миг легонько коснулся его.

— Не беспокойтесь, мумия. Все будет замечательно. Спустя какое-то время ваши воспоминания одно за другим вернутся к вам — потихоньку, не делая больно. Существует множество видов амнезии — почти столько же, сколько страдающих ею. Но ваша — весьма и весьма щадящая. Ретроградная и настолько обширная, настолько полная, что теперь провал не может не заполняться. Так что болячка у вас совсем крохотная.

Большим и указательными пальцами он показал мне, до чего она крохотная. Он улыбнулся и поднялся медленно, рассчитанным движением, чтобы у меня не заболели глаза.

— Будьте умницей, мумия.


Наступило время, когда я стала умницей настолько, чтобы меня перестали трижды в день оглушать пилюлей, растворенной в бульоне. Это произошло в конце сентября, спустя примерно три месяца после пожара. Я могла притворяться спящей и давать памяти вволю биться о прутья своей клетки.

Были там залитые солнцем улицы, пальмы у моря, школа, класс, учительница со стянутыми в узел волосами, красный шерстяной купальник, освещенные гирляндами фонариков ночи, военные духовые оркестры, шоколадка, которую протягивает американский солдат, — и все, провал.

А потом — ослепительный режущий белый свет, руки медсестры, лицо доктора Дулена.

Иногда передо мной очень отчетливо — с резкой, пугающей отчетливостью — возникали ручищи мясника с толстыми и вместе с тем ловкими пальцами, одутловатое мужское лицо, наголо обритая голова. То были руки, лицо и голова доктора Шавереса, виденные мною меж двумя отключками, между двумя комами. Воспоминание, которое я относила на июль, когда он привез меня в этот белый, равнодушный, непонятный мир. Лежа с закрытыми глазами и ощущая, как ноет затылок, я производила подсчеты. Цифры выстраивались передо мной словно на аспидной доске. Мне двадцать лет. Американские солдаты, по словам доктора Дулена, раздавали девочкам шоколад году в сорок четвертом, сорок пятом. Мои воспоминания не шли дальше пяти-шести лет со дня моего рождения. Пятнадцать лет как ластиком стерло.

Я привязалась к именам собственным, потому что эти слова ничего не вызывали в памяти, не были ни с чем связаны в этой новой жизни, которую меня вынуждали вести. Жорж Изоля, мой отец. Флоренция, Рим, Неаполь. Лек, мыс Кадэ. Все было напрасно, и впоследствии от доктора Дулена я узнала, что билась о глухую стену.

— Говорил же я вам: спокойно, мумия. Если имя отца вам ни о чем не говорит, это значит, что вы забыли отца вместе со всем прочим. Его имя ни при чем.

— Но когда я произношу «река» или «лисица», я знаю, о чем идет речь. Разве после пожара я видела реку, лисицу?

— Послушайте, птенчик, когда вы достаточно поправитесь, мы с вами подробно обо всем этом поговорим, я вам обещаю. А пока я хотел бы, чтобы вы были умницей. Уясните себе только одно: то, что с вами сейчас происходит, — это вполне определенный, хорошо изученный, я рискнул бы даже сказать, нормальный процесс. Каждое утро я вижу десятерых стариков, которые не получали ударов по голове и тем не менее пребывают в таком же состоянии. Пять-шесть лет — таков в среднем предельный возраст их воспоминаний. Свою школьную учительницу они помнят, а детей и внуков — нет. Но это нисколько не мешает им играть в карты. Они забыли почти все, но как играть в белот и как скручивать сигареты — помнят. Уж так оно есть. Вы нас здорово озадачили своей амнезией сродни старческой. Будь вам сто лет, я бы сказал вам «будьте здоровы» и распростился со всякой надеждой на то, что к вам вернется память. Но вам всего двадцать. Нет ни одного шанса из миллиона за то, чтобы вы остались такой, какая вы сейчас. Понимаете?

— Когда я смогу увидеть отца?

— Скоро. Через несколько дней с вас снимут эту средневековую штуковину, которая у вас на лице. Вот тогда и посмотрим.

— Я хотела бы знать, что со мной произошло.

— Попозже, мумия. Есть вещи, в которых я хотел бы быть уверен, а если я задержусь тут слишком надолго, вы устанете. Итак, номер вашей машины?

— 66.43.13 ТТХ.

— Вы специально называете его в обратном порядке?

— Да, специально! Хватит с меня! Я хочу пошевелить пальцами! Хочу увидеть отца! Хочу выйти отсюда! Вы каждый день заставляете меня повторять всякую ерунду! С меня хватит!

— Ну-ну, мумия.

— Не называйте меня так!

— Прошу вас, успокойтесь.

Я подняла руку — огромный гипсовый кулак. (Впоследствии этот вечер называли «вечером приступа».) Пришла медсестра. Мне снова привязали руки. Доктор Дулен стоял у стены напротив меня и не отрывал от меня взгляда, полного смирения и горечи.

Я вопила не переставая, сама не зная, на кого злюсь: на него или на себя. Мне сделали укол. Ко мне в палату пришли другие врачи и медсестры. Думаю, в тот вечер я впервые по-настоящему задумалась о своей внешности. Мне казалась, что я вижу себя со стороны, глазами персонала, как если бы я раздваивалась в этой белой комнате, в этой белой кровати. Нечто бесформенное, с тремя дырками, безобразное, постыдное, орущее. Я орала от ужаса.


В один из последующих дней ко мне пришел доктор Динн и заговорил со мной, как с пятилетней девчонкой, чересчур избалованной и проказливой, которую следует оградить от самой себя.

— Если вы будете продолжать выкидывать подобные номера, то я не отвечаю за то, что мы обнаружим у вас под повязками. Пеняйте тогда на себя.

Доктор Дулен не показывался больше недели, хотя я все время настаивала, чтобы он пришел. Медсестра, которой, должно быть, хорошенько влетело после моего «приступа», отвечала мне с большой неохотой. Она отвязывала мне руки на два часа в день и эти два часа не сводила с меня подозрительного и хмурого взгляда.

— Это вы наблюдаете за мной по ночам?

— Нет.

— А кто?

— Другая.

— Я хочу увидеть отца.

— Вы еще не в состоянии.

— Я хочу увидеть доктора Дулена.

— Доктор Динн против.

— Скажите мне что-нибудь.

— Что?

— Да что угодно. Поговорите со мной.

— Это запрещено.

Я смотрела на ее крупные руки, находя их красивыми и умиротворяющими. В конце концов она почувствовала мой взгляд и смутилась.

— Перестаньте за мной наблюдать.

— Это вы за мной наблюдаете.

— Мне положено, — отвечала она.

— Сколько вам лет?

— Сорок шесть.

— Я здесь давно?

— Семь недель.

— Вы эти семь недель за мной ухаживали?

— Да. Ну все, хватит.

— Какая я была в первые дни?

— Совершенно неподвижная.

— Я бредила?

— Иногда.

— И что я говорила?

— Ничего интересного.

— Ну что, например?

— Я уже не помню.

Спустя еще неделю — еще вечность — в мою палату вошел доктор Дулен со свертком под мышкой. На нем был заляпанный плащ, который он не потрудился снять. В окно рядом с моей кроватью барабанил дождь.

Он подошел ко мне, дотронулся до моего плеча, как он уже привык делать — быстро, не нажимая, — и сказал:

— Привет, мумия.

— Я вас долго ждала.

— Знаю, — сказал он. — Зато я с подарком.

Он объяснил, что кое-кто после моего «припадка» прислал ему цветы. К букету — то были георгины, любимые цветы его жены, — был приложен маленький автомобильный брелок. Он мне его показал. Круглый позолоченный брелок-таймер со звоночком. Очень удобно при стоянке в зоне с ограничением времени.

— Это мой отец подарил?

— Нет. Человек, который заботился о вас после смерти вашей тетушки. В последние годы вы виделись с этим человеком гораздо чаще, чем с отцом. Это женщина. Ее зовут Жанна Мюрно. Она приезжала вслед за вами в Париж. Справляется о вашем здоровье по три раза на дню.

Я сказала, что это имя мне ни о чем не говорит. Он взял стул, завел брелок и положил его на кровать у моей руки.

— Через четверть часа зазвонит. Когда мне пора будет уходить. Как ваше самочувствие, мумия?

— Я бы хотела, чтобы вы больше так меня не называли.

— Завтра я перестану вас так называть. Утром вас отвезут в операционную. Там с вас снимут повязки. Доктор Динн считает, что все уже зарубцевалось.

Он распаковал сверток, который принес. Это оказались фотографии, и на них была я. Он стал показывать их мне по одной, наблюдая за моей реакцией. Похоже, он не особенно надеялся пробудить во мне воспоминания. Да они во мне и не пробудились. Я видела черноволосую девушку, на мой взгляд, прехорошенькую, улыбчивую, тоненькую в талии и длинноногую, которой на разных снимках было от шестнадцати до восемнадцати лет.

Фотографии были глянцевитые, обольстительные и пугающие. Я даже не пыталась вспомнить ни это лицо со светлыми глазами, ни сменявшие друг друга пейзажи, которые мне показывали. С первого же снимка я поняла, что все будет без толку. Я была счастлива, жадно рассматривала себя и была так несчастна, как не бывала еще никогда с тех пор, как открыла глаза навстречу белому свету. Хотелось смеяться и плакать. В конце концов я расплакалась.

— Ну-ну, цыпленок, не будьте дурочкой.

Он убрал фотокарточки, несмотря на то что я хотела разглядывать их еще и еще.

— Завтра я покажу вам другие, где вы не одна, а с Жанной Мюрно, с тетушкой, с отцом, с друзьями, которые были у вас три месяца назад. Не следует слишком уповать на то, что это восстановит вам память. Но это вам поможет.

Я сказала ему: да, я верю. У моей руки зазвонил брелок-таймер.


Из операционной я вернулась своим ходом — меня поддерживали моя медсестра и ассистент доктора Динна. Тридцать шагов по коридору — из-под покрывавшего мне голову полотенца я видела только плитку пола. Шахматная доска в черную и белую клетку. Меня уложили в постель; руки у меня устали больше, чем ноги, — на руках по-прежнему была тяжелая металлическая арматура.

Потом меня усадили в кровати, положив под спину подушку. В палату вошел доктор Динн в пиджаке. У него был довольный вид. И он так странно на меня глядел, следя за каждым моим движением. Мое голое лицо казалось мне холодным как мрамор.

— Я хотела бы посмотреть на себя.

Доктор сделал знак медсестре. Он был маленький, толстенький, с редкими волосами. Сестра подошла к кровати с зеркалом, в которое я уже смотрелась две недели назад, когда была в своей белой маске.

Мое лицо. Мои глаза, глядящие мне в глаза. Короткий прямой нос. Натянутая выступающими скулами кожа. Пухлые губы, приоткрытые в неуверенной, слегка плаксивой улыбке. Цвет лица не мертвенно-бледный, как я ожидала, а розовый, свежий и чистый. В общем, приятное лицо, которому разве что не хватало естественности, потому что я еще не решалась двигать лицевыми мускулами, и в котором мне определенно почудилось нечто азиатское — из-за выступающих скул и вытянутых к вискам глаз. Мое неподвижное и озадачивающее лицо, по которому скатились две теплые слезинки, потом еще и еще. Мое собственное лицо, которое затуманивалось, которое я не могла больше видеть.


— Волосы у вас отрастут быстро, — сказала медсестра. — Посмотрите, как они отросли за три месяца под повязкой. И ресницы станут длиннее.

Ее звали Раймонда. Она причесывала меня, как могла, тщательно: короткие, сантиметра три-четыре, волосы, скрывавшие шрамы, укладывала прядь за прядью, чтобы придать прическе объем. Протирала мне лицо и шею впитывающей влагу ватой. Приглаживала мне брови. Похоже, она больше не сердилась на меня за тот припадок. Каждый день она словно готовила меня к свадьбе. Она говорила:

— Вы похожи на божка, а еще — на Жанну д’Арк. Знаете, кто такая Жанна д’Арк?

По моей просьбе она раздобыла мне большое зеркало, и оно теперь постоянно висело в изножье моей кровати на спинке. Я не смотрелась в него, только когда спала.

Она теперь и разговаривала со мной охотнее — долгие послеобеденные часы. Садилась на стул подле меня, вязала, курила — так близко, что стоило мне склонить голову, и я могла увидеть в зеркале оба наши лица.

— Давно вы работаете медсестрой?

— Двадцать пять лет. Только здесь уже десять.

— У вас были такие больные, как я?

— Да многие желают изменить форму носа.

— Я не таких пациентов имею в виду.

— Однажды я ухаживала за женщиной, потерявшей память. Это было давно.

— Она вылечилась?

— Она была очень стара.

— Покажите мне еще разок фотографии.

Она брала с комода коробку, оставленную доктором Дуленом. И по одному показывала мне снимки, которые никогда ничего не вызывали у меня в памяти и даже не доставляли уже удовольствия первых дней, когда я верила, что еще чуть-чуть — и я вспомню продолжение этих жестов, застывших на глянцевой фотобумаге формата 9×13.

Я в двадцатый раз смотрела на кого-то, кто была мной, кто нравилась мне уже меньше, чем коротковолосая девушка в изножье кровати.

Я смотрела на тучную женщину в пенсне, с отвислыми щеками. Моя тетя Мидоля. Она никогда не улыбалась, носила на плечах вязаные шали и на всех снимках была запечатлена сидящей.

Я смотрела на Жанну Мюрно, которая пятнадцать лет верой и правдой служила моей тете, последние шесть или семь лет не расставалась со мной и переехала жить в Париж, когда меня привезли сюда после сделанной в Ницце операции. Заплата на моем теле, квадрат кожи двадцать пять на двадцать пять сантиметров, — это тоже была она. И ежедневно обновляемые цветы в моей палате, и ночные рубашки, которые я еще только разглядывала, косметика, которую мне пока запрещали, бутылки шампанского, которые расставляли у стены, сладости, которые Раймонда раздавала своим коллегам в коридоре.

— Вы видели ее?

— Эту молодую женщину? Да. Много раз, около часу дня, когда уходила на обед.

— Какая она?

— Как на снимках. Через несколько дней вы сможете ее увидеть.

— Она говорила с вами?

— Да, много раз.

— Что она вам говорила?

— «Вы уж там приглядывайте за моей малышкой». Она была у вашей тетушки доверенным лицом — то ли секретарем, то ли гувернанткой. Это она заботилась о вас в Италии. Ваша тетушка уже не могла передвигаться.

На фотографиях Жанна Мюрно была высокой, спокойной, довольно миловидной, довольно неплохо одетой и довольно-таки строгой. Рядом со мной она была только на одном снимке. На снегу. Мы были в узеньких брючках и шерстяных шапочках с помпоном. Несмотря на помпоны, на лыжи и на улыбку девушки, которая была мной, фотография не производила впечатления безоблачной дружбы.

— Похоже, тут она мной не особенно довольна.

Раймонда, повертев фотокарточку в руках, кивала, покоряясь очевидности.

— Верно, у нее на то были причины. Знаете, вы были тогда очень взбалмошной.

— Кто вам об этом сказал?

— В газетах читала.

— А-а.

В июльских газетах рассказывалось о пожаре на мысе Кадэ. Доктор Дулен, сохранивший те номера, в которых шла речь обо мне и о другой девушке, все еще не хотел мне их давать.

Другая девушка тоже присутствовала на фотографиях из коробки. Все они были там — высокие и низкорослые, симпатичные и не очень — все незнакомые, все улыбающиеся одинаковой застывшей улыбкой, которая мне уже надоела.

— Все, хватит, насмотрелась на сегодня.

— Вам что-нибудь почитать?

— Да, письма отца.

От него их было три, и еще добрая сотня — от родственников и друзей, которых я уже не знала. Пожелания быстрейшего выздоровления. Мы живем в тревоге за тебя. Я уже и не живу. Не терпится тебя обнять. Дорогая Ми. Моя Мики. Лапочка Ми. Моя маленькая. Бедное мое дитя.

Письма отца были милы, тревожны, сдержанны и вызывали разочарование. Двое парней написали мне по-итальянски. Еще один, Франсуа, заявлял, что я буду принадлежать ему всегда, что он заставит меня забыть этот ад.

Что же до Жанны Мюрно, то она адресовала мне лишь одну записку, за два дня до того, как с меня сняли повязки. Мне вручили ее позже, вместе с письмами. Записка, видимо, сопровождала коробку цукатов, или шелковый гарнитур, или часики, которые были у меня на запястье. В ней говорилось: «Моя Ми, любовь моя, цыпленок, ты не одна, клянусь тебе. Ни о чем не тревожься. И выше голову. Целую. Жанна».

Это мне читать не надо было. Я знала это наизусть.


С меня сняли арматуру и повязки, которые сковывали мне руки. Надели белые хлопковые перчатки, мягкие и легкие — ладони свои я так и не увидела.

— Долго мне придется носить перчатки?

— Главное — чтобы руки могли вам служить. Кости не деформированы. Боль в суставах будет чувствоваться всего несколько дней. Часики вы такими руками не соберете, но в повседневной жизни вы ими вполне обойдетесь. Разве что, может быть, откажетесь от тенниса.

Говорил все это не доктор Динн, а один из тех двоих врачей, которых он привел в палату. Они отвечали на мои вопросы жестко — для моей же пользы, чтобы я не распускала нюни.

Несколько минут они заставляли меня сгибать и разгибать пальцы, пожимать им руки. Наконец они ушли, назначив мне через две недели контрольный рентген.

То было утро врачей. После этих двоих пришел кардиолог, потом доктор Дулен. Я ходила по заставленной цветами палате, на мне была толстая белая шерстяная юбка и белый корсаж. Корсаж кардиолог расстегнул, чтобы послушать мое сердце, оказавшееся «вполне доброкачественным». Я думала о своих руках, которые я скоро рассмотрю, оставшись одна и без перчаток. Я думала о своих туфлях на шпильках, которые сразу же показались мне естественными, — а ведь раз я стала в некотором роде пятилетней девочкой, то туфли на высоких каблуках, чулки, губная помада — все эти вещи должны были бы меня озадачить, верно?

— Вы меня уже достали, — ответил доктор Дулен. — Я вам сто раз говорил, чтобы вы не зацикливались на подобных глупостях. Если я вас прямо сейчас приглашу на ужин и вы будете правильно держать вилку, что это докажет? Что ваши руки помнят лучше, чем вы сами? Если даже я посажу вас за руль своей машины и вы, слегка помучившись с переключением передач, потому что не привыкли к «Пежо-403», поведете ее более или менее нормально, то, думаете, это нам что-нибудь даст?

— Не знаю. Вам бы следовало мне это объяснить.

— Мне следовало бы и подержать вас здесь лишних несколько дней. К сожалению, вас очень торопятся забрать. У меня нет никаких законных оснований держать вас здесь, разве что вы сами этого захотите. А я даже не знаю, есть ли у меня причина спросить вас об этом.

— Кто хочет меня забрать?

— Жанна Мюрно. Она говорит, у нее больше нет сил терпеть.

— Я ее увижу?

— А зачем, вы думаете, вся эта суета?

Он не глядя обвел рукой палату, открытую дверь, Раймонду, складывавшую мою одежду, другую медсестру, уносившую бутылки шампанского и стопки книг, которые мне никто не прочитал.

— Почему вы хотите, чтобы я пробыла здесь еще?

— Вы покидаете нас с симпатичной мордашкой, с хорошо работающим сердечком, с руками, которые вполне могут вам служить, с третьей левой лобной извилиной, которая, судя по всему, чувствует себя превосходно, — и я надеялся, что вы покинете нас, унося вдобавок и все свои воспоминания.

— Третья что?

— Третья лобная извилина. В левом полушарии мозга. Там у вас было первое кровоизлияние. Нарушение речи, которое я наблюдал поначалу, было, вероятно, следствием этого. Но это не имеет ничего общего с остальным.

— А что это — остальное?

— Не знаю. Возможно, просто страх, который вы, должно быть, испытали во время пожара. Или удар. Когда дом загорелся, вы выпрыгнули из окна. Вас нашли на нижних ступенях лестницы, и у вас был раскроен череп более чем на десять сантиметров в длину. Во всяком случае, поразившая вас амнезия не связана ни с каким повреждением мозга. Я так думал поначалу, но тут что-то другое.

Я сидела на своей разобранной постели, и мои перебинтованные руки лежали на коленях. Я сказала ему, что хочу уйти, что тоже больше не могу. Когда я увижу Жанну Мюрно, поговорю с ней, память вернется ко мне.

Доктор выразительно развел руками.

— Она будет здесь после обеда. И наверняка пожелает немедленно вас забрать. Если вы останетесь в Париже, будете являться ко мне в больницу или в кабинет. Если же она увезет вас на юг, вы непременно должны вызвать доктора Шавереса.

Говорил он сухо, и я видела, что он сердится на меня. Я сказала ему, что буду приходить почаще, но я просто рехнусь, если еще пробуду в этой палате.

— Вам следует опасаться только одного безумства, — ответил он. — Это если вы скажете себе: «Подумаешь, воспоминания — да у меня полно времени для того, чтобы обзавестись новыми». Потом вы об этом пожалеете.

И он оставил меня наедине с этой мыслью, которая и впрямь уже посещала меня. С тех пор как я обрела лицо, пятнадцать стертых из памяти лет уже не так мучили меня. От них остались лишь терпимая боль в затылке и тяжесть в голове, но и это должно было вскоре пройти. Когда я смотрелась в зеркало, я была собой, у меня были глаза божка и ожидающая меня за этими стенами жизнь, я себе нравилась. Тем хуже для той, другой, раз я — эта.


— Знаете, когда я вижу себя в этом зеркале, я просто сама от себя балдею!

Разговаривая с Раймондой, я кружилась, стараясь, чтобы юбка взлетала вверх. Однако неокрепшие ноги с трудом повиновались мне. Едва не потеряв равновесие, я в растерянности остановилась: в дверях, держась за ручку, стояла Жанна.

У нее было странно неподвижное лицо, а волосы — светлее, чем мне представлялось; ее бежевый костюм притягивал к себе солнце. И еще одно, что как-то не бросилось в глаза на фотографиях, — она была очень высокая, почти на голову выше меня.

Ее лицо и манера держаться пробудили во мне какие-то отзвуки. И на миг мне показалось, что вот сейчас нахлынет волна прошлого и погребет меня под своей громадой. То ли мне стало дурно от того, что я кружилась, то ли меня так поразило неожиданное появление женщины, которая была мне смутно знакома, как персонаж из сна. Я упала на кровать, инстинктивно закрыв руками в перчатках лицо и волосы, как если бы стыдилась их.

Раймонда деликатно выскользнула из палаты, и я увидела, как шевелятся губы Жанны, услышала ее голос — ласковый, глубокий и знакомый, как и взгляд, — а потом она подошла и обняла меня.

— Не плачь.

— Я не могу остановиться.

Я поцеловала ее в щеку, в шею, сожалея, что могу касаться ее только в перчатках; я узнавала даже ее духи — они тоже были из сна. Прильнув к ее груди и стыдясь своих волос, которые, когда она отодвигала их легкими прикосновениями, должно быть, открывали ее взору безобразные шрамы, я сказала ей, что несчастна, что хочу уехать отсюда вместе с ней, что она не представляет себе, как я ее ждала.

— Дай-ка мне на тебя посмотреть.

Я не хотела, но она властно подняла мне голову, и ее глаза, оказавшиеся так близко от моих, заставили меня вновь поверить, что мне все-все будет возвращено. Глаза были золотистые, очень светлые, и в глубине их трепетала какая-то неуверенность.

Она тоже знакомилась со мной заново. Изучала меня взглядом, в котором сквозило замешательство. В конце концов я не смогла выдержать это испытание, эти поиски на моем лице черт исчезнувшей. Я взяла Жанну за запястья и, все пуще заливаясь слезами, отстранила ее от себя.

— Заберите меня, умоляю вас. Не смотрите на меня. Это я, Ми! Не смотрите на меня.

Она продолжала целовать меня в волосы, называя меня дорогушей, цыпленочком, ангелом; потом вошел доктор Динн, смутившийся от моих слез, от роста Жанны, которая, поднявшись, оказалась выше всех в палате — выше него самого, выше его ассистентов, выше Раймонды.

Посыпались советы, рекомендации, долгий обмен выражениями беспокойства по моему адресу, которых я не слышала, не желала слышать. Я стояла, прижавшись к Жанне. Она, обвив меня рукой, разговаривала с ними тоном королевы, забирающей свою инфанту, свою Ми; мне было хорошо, я уже ничего не боялась.

Это она застегнула на мне пальто — пальто из замши, которое я, должно быть, носила и раньше, потому что оно залоснилось на рукавах. Она же поправила у меня на голове берет, повязала мне на шею зеленый шелковый платок. Она же повела меня по коридорам клиники к стеклянной двери, словно забрызганной лучами ослепительного солнца.

У подъезда стояла белая машина с черным откидным верхом. Жанна усадила меня на сиденье, закрыла дверцу, села за руль. Она была спокойна и молчалива; иногда она смотрела на меня с улыбкой и быстро целовала в висок.

Мы тронулись. Гравий под колесами. Открывающиеся ворота. Широкие аллеи, усаженные деревьями.

— Это Булонский лес, — сказала Жанна.

Меня сморила усталость. Веки у меня слипались. Я почувствовала, что соскальзываю вниз, что моя голова улеглась на пушистую ткань Жанниной юбки. Совсем рядом я увидела краешек поворачивающейся баранки. Я живу — какое же это чудо!.. И я уснула.


Проснулась я на низком диване. Ноги у меня были укрыты пледом в крупную красную клетку. Светильники, стоящие на столах огромной комнаты, не изгоняли тени из углов.

В высоком камине вдалеке от меня, шагах в тридцати, горел огонь. Я поднялась; груз пустоты в голове давил сильнее обычного. Я подошла к огню, подтащила кресло, рухнула в него и не заметила, как снова уснула.

Позже я почувствовала, что надо мной склонилась Жанна. Я услышала журчание ее голоса. Потом вдруг мне показалось, будто я вспомнила крестную Мидоля в ее кресле на колесиках, с оранжевой шалью на плечах — уродливую, ужасную… Когда я открыла глаза, какое-то время у меня еще кружилась голова, и я видела все в тумане, словно через залитое дождем окно.

Но вот мир снова обрел четкость. Надо мной было светлое лицо и светлые волосы Жанны. У меня возникло ощущение, что она смотрит на меня уже давно.

— Ты в порядке?

Я сказала, что я в порядке, и протянула руки, чтобы оказаться с ней рядом. За ее волосами, к которым я прижалась щекой, я увидела просторную комнату, стены, лампы, затененные углы, диван, с которого я пришла. Плед был у меня на коленях.

— Где мы?

— В одном доме, который мне предоставили на время. Потом объясню. Ты хорошо себя чувствуешь? Ты заснула в машине.

— Мне холодно.

— Я сняла с тебя пальто. Не стоило этого делать. Погоди.

Она прижала меня крепче к себе, энергично растерла мне руки, потом поясницу, чтобы я согрелась. Я засмеялась. Она отпрянула, лицо ее стало замкнутым, и в ее взгляде, похоже, вновь промелькнуло сомнение. Потом она вдруг рассмеялась вслед за мной и протянула мне стоявшую на ковре чашку.

— Выпей. Это чай.

— Я долго спала?

— Три часа. Пей.

— Мы здесь одни?

— Нет. Еще кухарка и лакей, которые не знают, что и подумать. Пей. Когда я вытащила тебя из машины, они разинули рты, так ты похудела. Я несла тебя одна. Мне придется немало поработать, чтобы вернуть тебе былые щечки. Когда ты была маленькой, это я всегда заставляла тебя кушать, рискуя вызвать твою ненависть.

— Я вас ненавидела?

— Пей. Нет, ты меня не ненавидела. Тебе было тринадцать лет. На тебе можно было пересчитать все ребра. Ты даже не представляешь, как мне было стыдно за твои ребра. Будешь ты пить или нет?

Я одним духом выпила чай — он был теплый, и вкус его показался мне смутно знакомым, хотя и не особенно приятным.

— Тебе не нравится?

— Да, не очень.

— А раньше нравился.

Отныне всегда будет это «раньше». Я сказала Жанне, что в клинике в последние дни мне давали немного кофе, и он шел мне на пользу. Жанна, склонившись над моим креслом, ответила на это, что она будет давать мне все, чего я захочу, главное — что я здесь, живая и здоровая.

— Только что, в клинике, вы меня не узнали. Не так ли?

— Нет, узнала. Только не говори мне «вы», прошу тебя.

— Ты меня узнала?

— Цыпленок ты мой, — сказала она. — В первый раз я тебя увидела в аэропорту Рима. Ты была такая маленькая и с большущим чемоданом. Помню, у тебя был потерянный вид. Твоя крестная сказала мне перед этим: «Мюрно, если она не поправится, я тебя выгоню». Я тебя кормила, купала, одевала, учила итальянскому, теннису, шашкам, чарльстону — всему. Ты мне обязана даже двумя порками. С твоих тринадцати до восемнадцати лет мы ни разу не разлучались с тобой дольше чем на три дня. Ты была мне дочерью. Твоя крестная говорила: «Это твоя работа». Теперь я начну все сначала. Если ты не станешь такой, как была, я себя выгоню.

Слушая, как я смеюсь, она смотрела на меня с таким напряженным вниманием, что я вдруг смолкала.

— Что такое?

— Ничего, моя рыбонька. Встань.

Поддержав меня под локоть, она попросила меня пройтись по комнате. Сама же отступила, чтобы понаблюдать за мной. Я сделала несколько нерешительных шажков — в голове ширилась болезненная пустота, ноги были свинцовыми.

Когда она подошла ко мне, мне показалось, что она старается скрыть свое замешательство, чтобы не усугублять моего… Впрочем, ей вполне удалось послать мне открытую, доверчивую улыбку, как если бы я всегда была такая — выступающие скулы, короткий нос, волосы несколько сантиметров длиной. Где-то в доме, в котором мы находились, часы пробили семь раз.

— Что, я так здорово изменилась? — спросила я.

— Лицо изменилось. И потом, ты устала, так что ничего удивительного, что движения и походка у тебя чуточку другие. Мне тоже придется к этому привыкнуть.

— Как это произошло?

— Позже, цыпленок.

— Я хочу вспомнить. Тебя, себя, тетю Мидоля, отца, остальных. Я хочу вспомнить.

— Ты вспомнишь.

— Почему мы здесь? Почему ты сразу же не отвезла меня туда, где я все знаю, где меня все знают?

На этот вопрос она ответила мне лишь спустя три дня. А пока прижала меня к себе, стоящую укачивала на руках, приговаривая, что я ее доченька, что мне никто больше не причинит зла, потому что она меня больше не оставит.

— Так ты меня оставила?

— Да. За неделю до происшествия. Мне нужно было уладить в Ницце кое-какие дела твоей крестной. Вернувшись на виллу, я нашла тебя полумертвой на ступенях лестницы. С ума сходила, вызывая «скорую», полицию, врачей.

Мы находились в другой огромной комнате — в столовой с темной мебелью, со столом шагов десять в длину. Мы сидели бок о бок. На плечах у меня был клетчатый плед.

— Долго я пробыла на мысе Кадэ?

— Три недели, — ответила Жанна. — Поначалу и я провела там несколько дней с вами обеими.

— С нами обеими?

— Ну да, с тобой и девушкой, которую тебе захотелось держать при себе. Ешь. Если не будешь есть, я умолкаю.

В обмен на кусочки прошлого я проглотила два кусочка бифштекса. Эту мену мы производили в большом сумрачном доме в Нейи, и прислуживала нам кухарка с вкрадчивыми движениями, которая называла Жанну просто по фамилии, не добавляя ни «мадемуазель», ни «мадам».

— Девушка была одной из подружек твоего детства, — сказала Жанна. — Она росла в одном доме с тобой, в Ницце. Ее мать приходила стирать белье твоей матери. Вы потеряли друг друга из виду годам к восьми-девяти, но ты вновь встретила ее в этом году, в феврале. Она работала в Париже. Ты привязалась к ней. Ее имя — Доменика Лои.

Жанна наблюдала за мной, ожидая увидеть на моем лице признаки узнавания. Но тщетно. Она рассказывала мне о людях, судьба которых меня огорчала, но которые оставались мне чужими.

— Это она погибла?

— Да. Ее нашли в сгоревшей части виллы. По всей очевидности, ты пыталась вызволить ее из комнаты, пока на тебе не загорелась ночная рубашка. Должно быть, ты побежала к бассейну — он в саду. Я нашла тебя полчаса спустя на нижних ступенях лестницы. Было два часа ночи. Вокруг стояли люди в пижамах, но до тебя никто не решался дотронуться — растерялись, не знали что делать. Сразу после меня прибыли пожарные из Лека. Это они отвезли тебя в Ла-Сьота, в медпункт при верфи. Ночью я сумела вызвать санитарную машину из Марселя. В конце концов прилетел вертолет. Тебя перевезли в Ниццу и утром оперировали.

— Что со мной было?

— Должно быть, ты споткнулась и упала на нижних ступенях лестницы, когда выбегала из дома. Или же решила выбраться через окно и сорвалась со второго этажа. Расследование ничего не прояснило. Как бы то ни было, бесспорно одно: что ты головой вперед упала на ступени. Лицо и руки у тебя были сожжены. Ожоги были и на теле, но не такие сильные — видно, ночная рубашка тебя все-таки защитила. Пожарные объясняли мне все это, но я уже забыла. Ты была голая, черная с головы до пят, во рту и в руках у тебя были кусочки обуглившейся ткани. Волос у тебя не осталось вообще. Люди, стоявшие вокруг тебя, сочли тебя мертвой. На макушке у тебя была открытая рана с мою ладонь. Она-то в первую ночь и доставила нам больше всего хлопот. Позже, когда доктор Шаверес сделал операцию, я подписала бумагу на пересадку моей кожи. Твоя бы сама уже не восстановилась.

Она говорила не глядя на меня. Каждая ее фраза ввинчивалась мне в мозг раскаленным буравом. Отодвинувшись со стулом от стола, Жанна задрала юбку. Я увидела на ее правом бедре над чулком темный прямоугольник: оттуда была взята кожа для пересадки.

Я обхватила голову руками в перчатках и расплакалась. Жанна обняла меня рукой за плечи, и так мы просидели несколько минут, пока не пришла кухарка и не поставила на стол поднос с фруктами.

— Мне нужно было все это тебе рассказать, — сказала Жанна. — Нужно, чтобы ты знала это и вспомнила.

— Я понимаю.

— Ты здесь, больше с тобой ничего не может случиться. Так что это уже не имеет значения.

— Как загорелся дом?

Жанна встала. Юбка ее расправилась. Она подошла к буфету, достала сигарету, закурила. Какое-то время она подержала спичку перед собой, показывая мне.

— Утечка газа в комнате той девушки. На вилле за несколько месяцев до того провели газ. Расследование пришло к выводу о дефектном соединении груб. Причиной взрыва послужила зажженная горелка газовой колонки в одной из ванных.

Она задула спичку.

— Подойди ко мне, — сказала я.

Она подошла, села рядом. Протянув руку, я взяла у нее сигарету и сделала затяжку. Мне понравилось.

— Я раньше курила?

— Вставай, — сказала Жанна. — Пойдем пройдемся. Захвати яблоко. И вытри глаза.

В комнате с низким потолком, на кровати, которой хватило бы на четыре таких иссохших Мишели, Жанна надела на меня толстый свитер с воротником под горло, мое замшевое пальто и повязала зеленый платок.

Взяв мою руку в перчатке в свою, она повела меня сквозь анфиладу безлюдных комнат к выложенному мрамором вестибюлю, где гулко отдавались наши шаги. Мы вышли в сад с голыми черными деревьями, и там она усадила меня в машину, на которой мы приехали сюда днем.

— В десять часов я уложу тебя в постель. Но перед тем хочу тебе кое-что показать. Через несколько дней ты будешь водить машину сама.

— Скажи мне еще раз имя той девушки.

— Доменика Лои. Все звали ее До. Когда вы были маленькие, была еще одна девочка — она уже давно умерла, от суставного ревматизма или чего-то в этом роде. Вас называли кузинами, потому что вы были одних лет. Ту девочку звали Анжеля. Вы все трое были итальянского происхождения. Ми, До, Ля. Понимаешь теперь, откуда взялось прозвище твоей тетки?

Жанна вела машину на большой скорости по широким освещенным проспектам.

— По-настоящему твою тетку звали Сандра Рафферми. Она была сестрой твоей матери.

— А когда умерла мама?

— Тебе было лет восемь или девять, точно не знаю. Тебя отдали в пансион. Четыре года спустя твоя тетка добилась, чтобы ей разрешили взять тебя к себе. Рано или поздно ты узнаешь: в молодости она занималась мало почтенным ремеслом. Но потом стала настоящей дамой, разбогатела. Туфли, которые сейчас на тебе и на мне, изготовлены на фабриках твоей тетки.

Положив мне на колено руку, она сказал:

— Если хочешь — на твоих фабриках, ведь Рафферми-то умерла.

— Ты не любила мою тетю?

— Не знаю, — ответила Жанна. — Я люблю тебя. Остальное мне безразлично. Когда я начала работать на Рафферми, мне было восемнадцать. Я была каблучницей в одной из ее мастерских, во Флоренции. Я была одна и зарабатывала на жизнь как умела. Было это в сорок втором году. Однажды она явилась туда, и первое, что я от нее получила, была оплеуха, которую я ей тут же вернула. Она забрала меня с собой. Последним ее подарком тоже была оплеуха, но эту я не вернула. Это было в нынешнем году, в мае, за неделю до ее смерти. Она уже несколько месяцев жила в ожидании смерти, и это не делало ее привлекательнее для тех, кто ее окружал.

— А я любила свою тетю?

— Нет.

Какое-то время я молчала, тщетно пытаясь вызвать в памяти лицо, виденное на снимках, — старуху в пенсне, сидящую в кресле-каталке.

— А Доменику Лои я любила?

— Кто ж ее не любил? — отозвалась Жанна.

— А тебя?

Она повернулась ко мне, и я увидела ее взгляд, подсвеченный проносящимися мимо фонарями. Энергично пожав плечами, она сухо ответила, что мы скоро приедем. Внезапно мне стало больно — так больно, как если бы я поранилась, — и я взяла ее за руку. Машина вильнула. Я попросила у нее прощения, и она наверняка решила, что это за то, что я дернула руль.


Жанна показала мне Триумфальную арку, площадь Согласия, дворец Тюильри, Сену. За площадью Мобера мы остановились на улочке, спускавшейся к реке, перед гостиницей, освещенной неоновой вывеской: «Гостиница Виктория».

Мы остались в машине. Она попросила меня взглянуть на гостиницу и убедилась, что здание не пробуждает во мне никаких воспоминаний.

— Что это? — спросила я.

— Ты частенько сюда приезжала. В этой гостинице жила До.

— Давай вернемся, прошу тебя.

Вздохнув, она сказала «да» и поцеловала меня в висок. На обратном пути я притворилась, что снова уснула, положив голову ей на колени.

Она раздела меня, поставила под душ, растерла большим полотенцем, протянула пару хлопчатобумажных перчаток, чтобы я сменила намокшие.

Мы сели на край ванны: она — одетая, я — в ночной сорочке. В конце концов это она сняла с меня перчатки, и я, едва увидев свои руки, отвела взгляд.

Она уложила меня в большую постель, подоткнула одеяло, потушила лампу. Ровно в десять, как и обещала. С тех пор как она увидела на моем теле следы ожогов, лицо ее приобрело какое-то странное выражение. Мне она сказала лишь, что следов этих осталось не так много — одно пятно на спине, два на ногах — и что я похудела. Я чувствовала, что она старается держаться естественно, но признает меня все меньше и меньше.

— Не оставляй меня одну. Я отвыкла от этого, мне страшно.

Она села рядом со мной и побыла так немного. Я уснула, уткнувшись ртом в ее ладонь. Она ничего не говорила. И уже в самую последнюю долю секунды перед тем как заснуть, на краю зыбкой грани беспамятства, когда все вокруг нереально, когда все возможно, мне в голову впервые пришла мысль, что вне рассказов Жанны я — ничто. Достаточно Жанне солгать, и я стану ложью.


— Я хочу, чтобы ты мне наконец объяснила. Мне неделями твердят: «Потом, потом!» Вчера ты сказала, что я не любила свою тетю. Объясни, почему.

— Потому что она была неприветлива.

— Со мной?

— Со всеми.

— Но раз она взяла меня к себе в тринадцать лет, то должна была меня любить.

— Я не сказала, что она тебя не любила. И потом, это ей льстило. Тебе не понять. Любила — не любила, ты судишь по одному этому!

— Почему Доменика Лои с февраля была со мной?

— В феврале ты ее встретила. И только гораздо позже она стала следовать за тобой. А вот почему — это было известно тебе одной! Что я, по-твоему, должна тебе сказать? Каждые три дня у тебя появлялось новое увлечение: машина, собака, американский поэт, Доменика Лои — все это были глупости из одного ряда. В восемнадцать лет я отыскала тебя в одной гостинице Женевы с каким-то мелким конторским служащим. В двадцать — в другой гостинице с Доменикой Лои.

— Чем она была для меня?

— Рабыней, как все прочие.

— Как ты?

— Как я.

— И что произошло?

— Да ничего. Что, по-твоему, должно было произойти? Ты швырнула мне в голову чемодан, потом вазу, за которую мне пришлось довольно дорого заплатить, и уехала со своей рабыней.

— Где это все было?

— В резиденции «Вашингтон» на улице Лорда Байрона, четвертый этаж, номер четырнадцатый.

— Куда я поехала?

— Понятия не имею. Я этим не занималась. Твоя тетка ждала только тебя, чтобы отдать Богу душу. Вернувшись к ней, я получила свою вторую оплеуху за восемнадцать лет. Спустя неделю она умерла.

— Я так и не приехала?

— Нет. Не скажу, что я ничего о тебе не слышала, — ты делала достаточно глупостей, чтобы о тебе говорили, — но мне ты месяц не давала о себе знать. То есть приблизительно столько времени, сколько тебе потребовалось, чтобы ощутить нехватку денег. И наделать столько долгов, чтобы даже твои альфонсики перестали тебе верить. Я получила телеграмму во Флоренции: «Прости, несчастна, денег, целую тебя тысячу раз повсюду, лоб, глаза, нос, губы, обе руки, ноги, будь великодушна, я рыдаю, твоя Ми». Клянусь, текст был слово в слово такой, я покажу тебе телеграмму.


Телеграмму она мне показала, когда я одевалась. Я прочитала ее стоя, поставив одну ногу на стул, пока она прицепляла мне чулок — сама я в перчатках не могла этого сделать.

— Какая-то идиотская телеграмма.

— И тем не менее совершенно в твоем стиле. Знаешь, ведь были и другие. Иногда из двух слов: «Денег, Ми». Иногда в день одна за другой приходили пятнадцать телеграмм, в которых говорилось одно и то же. Ты перечисляла мои качества. Или выстраивала ряд прилагательных, относящихся к той или другой стороне моей персоны в зависимости от твоего настроения. Это было очень досадно, очень разорительно для идиотки, у которой и так уже кончались деньги, но, что ни говори, ты демонстрировала воображение.

— Ты говоришь обо мне так, словно ненавидела меня.

— Я не сказала тебе, какие именно слова ты выстраивала в этих телеграммах. Делать больно ты умела. Другую ногу. После смерти твоей тетки я не посылала тебе денег. Я приехала сама. Поставь другую ногу на стул. Я приехала на мыс Кадэ днем в воскресенье. Ты с субботнего вечера была пьяна. Я поставила тебя под душ, выбросила твоих альфонсов за дверь и окурки из пепельниц. До помогала мне. Ты три дня не раскрывала рта. Все.

Я была готова. Она застегнула на мне пальто из серой саржи, взяла в соседней комнате свое, и мы вышли. Я словно пребывала в дурном сне. Я уже не верила ни одному слову Жанны.

В машине я осознала, что все еще держу в руке телеграмму, которую она мне дала. А ведь это доказательство того, что она не лжет. Долгое время мы просидели в молчании, катя к Триумфальной арке, которая виднелась далеко впереди под хмурым небом.

— Куда ты меня везешь?

— К доктору Дулену. Он звонил еще спозаранку. Достал уже.

Повернувшись ко мне, она улыбнулась и сказала:

— Цыпленок, ты чего такой грустный?

— Я не хочу быть той Ми, которую ты мне описываешь. Не понимаю. Представления не имею как, но я знаю, что я не такая. Неужто я до такой степени могла измениться?

Жанна ответила, что я сильно изменилась.


Три дня я провела за чтением старых писем и за разборкой чемоданов, которые Жанна привезла с мыса Кадэ.

Я пыталась систематически познать самое себя, и Жанне, которая никогда меня не покидала, порой бывало затруднительно объяснить происхождение некоторых из моих находок. Например, невесть откуда взявшейся мужской рубашки. Или маленького револьвера с перламутровой рукояткой, заряженного, — она его никогда раньше не видела. Или писем, чьи авторы были ей незнакомы.

Несмотря на пробелы, постепенно передо мной все же восстанавливался образ меня прежней, и он не согласовывался с тем, какой я стала теперь. Я не была такой глупой, тщеславной, нетерпимой. Я не имела никакого желания пьянствовать, хлестать служанку по щекам за оплошность, плясать на крыше автомобиля, падать в объятия шведского бегуна или первого попавшегося парня с красивыми глазами и ласковыми губами. Но все это могло измениться вследствие травмы, так что не это поражало меня больше всего. Самым невероятным представлялась мне та душевная черствость, что некогда позволила мне отправиться на вечеринку в тот самый день, когда я узнала о смерти крестной Мидоля, и даже не удосужиться приехать на похороны.

— И тем не менее в этом была вся ты, — повторяла Жанна. — К тому же это вовсе не обязательно было бездушием. Я-то тебя хорошо знала. Ты бывала очень и очень несчастна. Это выливалось в смехотворные вспышки гнева, а в последние два года — еще и в неодолимую потребность ложиться в постель с кем ни попадя. В глубине души ты, наверное, думала, что все вокруг в заговоре. В тринадцать лет этому дают красивые названия: жажда нежности, печаль сироты, тоска по материнской груди. В восемнадцать — употребляют гадкие медицинские термины.

— Что я такого ужасного натворила?

— Да не ужасного — это было просто ребячество.

— Ты никогда не отвечаешь на мои вопросы! Заставляешь меня воображать невесть что, и я, конечно, воображаю всякие ужасы! Ты нарочно так делаешь!

— Пей кофе, — отвечала Жанна.

Она тоже не соответствовала тому представлению, что создалось у меня в день нашей первой встречи. Она все больше замыкалась в себе, отдалялась. В том, что я говорила, в том, что я делала, было что-то такое, что ей упорно не нравилось, и я видела, что это ее гложет. Долгие минуты она наблюдала за мной, не говоря ни слова, потом вдруг принималась говорить — очень быстро и непрестанно возвращаясь то к рассказу о пожаре, то к тому дню за месяц до пожара, когда она обнаружила меня на мысе Кадэ пьяной.

— Лучше всего мне бы туда поехать!

— Мы и поедем — через несколько дней.

— Я хочу увидеть отца. Почему мне нельзя увидеть тех, кого я знала?

— Твой отец в Ницце. Он глубокий старик. Ему будет мало пользы увидеть тебя в таком состоянии. Что до остальных, то я предпочитаю немного подождать.

— А я нет.

— А я да. Послушай, цыпленок, ведь, возможно, еще каких-нибудь несколько дней — и к тебе полностью вернется память. Думаешь, легко мне оттягивать твою встречу с отцом? Он считает, что ты все еще в клинике. Думаешь, легко мне отгонять от тебя всех этих коршунов? Я хочу, чтобы ты встретила их, когда уже совсем выздоровеешь.

Выздороветь. Я уже столько узнала о себе, ничего не вспомнив, что больше в это не верила. У доктора Дулена были уколы, головоломки из кусочков проволоки, свет ламп в глаза, автоматическое письмо. Мне делали укол в правую руку и помещали ее за перегородку, которая не давала мне видеть, что я пишу. Я не чувствовала ни карандаша, что мне вкладывали в руку, ни ее движения. Пока я исписывала три страницы, не отдавая себе в этом отчета, доктор Дулен и его ассистент говорили со мной о южном солнце, о прелести морских купаний. Из этого опыта, повторенного уже дважды, мы так ничего и не узнали, если не считать того, что почерк у меня жутко изменился от ношения перчаток. Доктор Дулен, которому я теперь верила не больше, чем Жанне, утверждал, что эти сеансы высвободят кое-какие тревоги той «подсознательной личности», которая, в отличие от меня, помнит. Я читала страницы, которые «написала». Бессвязные, недописанные слова, по большей части рассыпанные, как в мои худшие дни в клинике. Упорнее других повторялись названия частей тела: нос, рот, глаза, руки, волосы — я словно перечитывала ту телеграмму, посланную Жанне.

Чушь полнейшая.


«Большой скандал» разразился на четвертый день. Кухарка была в другом конце дома, слуга уехал. Мы с Жанной сидели в креслах в гостиной, подле камина, потому что мне по-прежнему было холодно. Было около пяти пополудни. В одной руке у меня были письма и фотографии, в другой — пустая чашка.

Жанна, с кругами под глазами, курила, в очередной раз отклоняя мою просьбу увидеть тех, кого я знала.

— Я этого не хочу, и точка. С кем ты, по-твоему, водилась? С ангелочками, сошедшими с неба? Они не упустят такую легкую добычу.

— Я — добыча? По какой же это причине?

— Причина выражается числом со множеством нулей. В ноябре тебе исполняется двадцать один год. В этот день будет вскрыто завещание Рафферми. Но его совсем не обязательно вскрывать, чтобы прикинуть, сколько миллиардов лир перейдет в твое распоряжение.

— Это ты тоже должна была бы мне объяснить.

— Я думала, ты знаешь.

— Да я ничего не знаю! Ты же видишь, что я ничегошеньки не знаю!

Тут она допустила свою первую оплошность:

— Мне уже и невдомек, что ты знаешь, а чего не знаешь! Я теряюсь. Я не сплю ночами. По существу, тебе ведь так легко ломать комедию!

Она швырнула сигарету в огонь. Как раз когда я вставала из кресла, часы в прихожей пробили пять часов.

— Комедию? Какую комедию?

— С амнезией! — воскликнула она. — Хорошая идея, просто отличная! Никаких повреждений, никаких следов, разумеется, но кто может знать наверняка, что потерявший память в действительности ее потерял, кроме него самого?

Она тоже поднялась, совершенно неузнаваемая. Но внезапно снова стала прежней Жанной: светлые волосы, золотистые глаза, безмятежное лицо, стройное гибкое тело в просторной юбке, на голову выше меня.

— Я просто не знаю, что говорю, цыпленок.

Моя правая рука взлетела прежде, чем я услышала эти слова. Я ударила Жанну в утолок рта. Боль пронзила меня до затылка, я упала вперед на Жанну, она подхватила меня за плечи, развернула, прижала спиной к своей груди, не давая двигаться. Руки у меня были словно налиты свинцом, так что я и не пыталась высвободиться.

— Успокойся, — сказал она.

— Отпусти меня! Для чего бы я ломала комедию? Для чего? Уж это-то тебе придется мне сказать, ведь так?

— Успокойся, прошу тебя.

— Да, я идиотка, ты уже достаточно мне это повторяла! Но не до такой степени! Так для чего? Объясни! Отпусти же меня!

— Да успокоишься ты наконец? Не кричи!

Она протащила меня назад, села в кресло, усадила меня к себе на колени, одной рукой обхватив меня за плечи, другой зажав мне рот и уткнувшись мне в шею лицом.

— Я ничего не говорила. Или говорила невесть что. Не кричи, нас услышат. Я третий день с ума схожу. Ты себе не представляешь!

Она допустила свою вторую оплошность, проговорив мне прямо в ухо яростным шепотом, напугавшим меня больше, чем крик:

— Ты не сумела бы за три дня так продвинуться вперед, если бы не знала! Как ты могла бы ходить, как она, смеяться, как она, говорить, как она, если бы не помнила?

Я завопила в ее руку, потом был краткий миг тьмы, а когда я снова открыла глаза, то лежала на ковре. Жанна, склонившись надо мной, смачивала мне лоб платком.

— Не шевелись, миленькая.

Я увидела след от своего удара на ее щеке. Из уголка рта у нее сочилась кровь. Значит, то был не кошмар. Пока она расстегивала пояс моей юбки, пока усаживала, я внимательно смотрела на нее. Ей тоже было страшно.

— Пей, миленькая.

Я проглотила что-то крепкое. И сразу почувствовала себя лучше. Я смотрела на нее и была совершенно спокойна. Да, вот теперь я уже вполне способна ломать комедию, сказала я себе. Когда она, стоя на коленях возле меня на ковре, притянула меня к себе, чтобы «замириться», я машинально обняла ее за шею. Меня вдруг удивил, почти даже потряс вкус ее слез на губах.

Заснула я лишь глубокой ночью. Несколько часов лежала без движения и размышляла о словах Жанны, пытаясь додуматься, что же, на ее взгляд, могло толкнуть меня на то, чтобы симулировать потерю памяти. Но так и не нашла объяснения. Не смогла я отгадать и того, что ее мучает, но была уверена, что у нее есть веские причины держать меня взаперти в доме, где меня не знают ни кухарка, ни слуга. И причины эти я могла выяснить завтра же: раз она все еще не желает показывать меня тем, кого я знала, то мне достаточно предстать перед кем-нибудь из них, чтобы произошло как раз то, чего она стремится избежать. Вот и посмотрим.

Мне следовало отыскать кого-нибудь из друзей, живущих в Париже. Выбрала я того, чей адрес был на одном из конвертов, — парня, который написал мне, что я буду принадлежать ему всегда.

Звали его Франсуа Шанс, и жил он на бульваре Сюше. Жанна еще говорила мне, что он адвокат и с той Ми, какой я была когда-то, ему, несмотря на свою фамилию, никогда не везло.

Засыпая, я раз двадцать мысленно проиграла план, который разработала, чтобы назавтра ускользнуть от бдительного ока Жанны. Это состояние ума вроде бы напоминало об одном периоде в моей жизни, но я так и не вспомнила о каком, и это прошло. Сон одолел меня в тот момент, когда я в двадцатый раз выходила из белого «Фиата-1500» на одну из парижских улиц.


Я хлопнула дверцей.

— Да ты с ума сошла! Подожди!

Она тоже вышла из машины и встала рядом со мной на тротуаре. Я отвела ее руку.

— Я прекрасно обойдусь и сама. Я всего-то хочу пройтись немного, поглядеть на витрины, побыть одной! Ты не понимаешь, что мне просто необходимо побыть одной?

Я показала ей папку, которую держала в руке. Из нее вылетели газетные вырезки и спланировали на тротуар. Жанна помогла мне их собрать. То были заметки, появившиеся после пожара. Их отдал мне доктор Дулен после сеанса световых вспышек, тестов на пятна — никчемного труда. Впустую потраченное время, которое я предпочла бы использовать с толком, поведав доктору свои подлинные тревоги. К несчастью, на наших встречах считала своим долгом присутствовать Жанна.

Она взяла меня за плечи — высокая, элегантная, волосы вызолочены полуденным солнцем. Я снова отстранилась.

— Ты неблагоразумна, миленькая, — сказал она. — Скоро пора будет обедать. А потом я отвезу тебя на прогулку в лес.

— Нет. Прошу тебя, Жанна. Мне это нужно.

— Ну ладно. Тогда я еду за тобой.

Она уселась в машину. Она была раздосадована, но не взбешена, как мне представлялось. Я прошагала сотню метров по тротуару, протиснулась сквозь стайку девушек, вышедших то ли из конторы, то ли из ателье, пересекла улицу. Остановилась перед магазинчиком, торгующим бельем. Обернувшись, я увидела, что «фиат» затормозил напротив меня во втором ряду. Я подошла к Жанне. Она перегнулась через пустое сиденье и опустила стекло.

— Дай мне денег, — сказала я ей.

— Зачем?

— Хочу кое-что купить.

— В этой лавчонке? Я могу отвезти тебя в магазины получше.

— А я хочу сюда. Дай мне денег. Много. Я хочу уйму всего.

Жанна досадливо вздернула брови. Я уже готова была услышать обвинения в том, что уподобляюсь двенадцатилетней девчонке, но она ничего не сказала. Молча открыла сумочку, извлекла оттуда купюры, что там были, и протянула их мне.

— Не хочешь, чтобы я помогла тебе выбрать? Я одна знаю, что тебе идет.

— Ничего, я как-нибудь сама.

Входя в лавку, я услышала за спиной:

— Цыпленок! Размер сорок два.

Продавщице, встретившей меня на пороге, я указала платье на деревянном манекене, комбинации, белье, пуловер в витрине.

Я сказал, что примерять мне некогда и я хочу, чтобы все было упаковано по отдельности. Потом я отворила дверь и позвала Жанну. Она вышла из машины, лицо ее выражало усталость.

— Это слишком дорого. Не выпишешь мне чек?

Она вошла в магазин впереди меня. Пока она возилась с чеком, я взяла первые готовые пакеты, сказала, что отнесу их в машину, и вышла.

На приборной доске «фиата» я прикрепила заготовленную заранее записку, которая была у меня в кармане пальто:

«Жанна, не тревожься, не устраивай розыски, я вернусь домой или позвоню. Тебе нечего меня бояться. Не знаю, что именно внушает тебе опасения, но я целую тебя в то место, куда ударила, потому что я тебя люблю и страдаю от того, что сделала это: ведь тем самым я начала походить на твои россказни обо мне».

Когда я уходила прочь, полицейский сделал мне замечание, что машину нельзя оставлять во втором ряду. Я ответила, что она не моя и меня это не касается.

Убивала ли?

Такси доставило меня на бульвар Сюше, к зданию с большими окнами — похоже, недавней постройки. На табличке у двери подъезда я увидела фамилию того, кого искала. Я поднялась на четвертый этаж пешком — лифту почему-то не доверилась — и не раздумывая позвонила. Приятель, любовник, влюбленный, коршун — какая, в сущности, разница?

Открыл мне мужчина лет тридцати — в сером костюме, высокий, приятной наружности. Из глубины доносились звуки оживленной беседы.

— Франсуа Шанс?

— Он обедает не здесь. Вы хотели бы его увидеть? Он не говорил мне, что у него назначена встреча.

— Нет, встречи он не назначал.

Он неуверенно впустил меня в просторную пустую прихожую с голыми стенами, оставив дверь открытой. У меня не было ощущения, что раньше я встречала его, но он как-то странно оглядывал меня с головы до ног. Я спросила его, кто он.

— Как это, кто я? А вы?

— Меня зовут Мишель Изоля. Я недавно вышла из клиники. Я знаю Франсуа. Мне нужно с ним поговорить.

Мужчина — это было ясно по его растерянному виду — тоже знал Мишель Изоля. Он медленно отступил, с сомнением качая головой, потом, пробормотав «прошу прощения», нырнул в одну из комнат в глубине. Оттуда он вернулся с мужчиной постарше, погрузнее, не таким симпатичным — в руке тот держал салфетку и что-то дожевывал.

— Мики!

Лет ему было, наверное, около пятидесяти, волосы на висках редкие, лицо дряблое. Бросив салфетку в руки тому, кто открывал мне дверь, он поспешил мне навстречу.

— Идем, не стой здесь. Почему ты не позвонила? Ну иди же.

Он затащил меня в одну из комнат, закрыл дверь. Положив ладони мне на плечи, удерживал меня перед собой на расстоянии вытянутых рук. После долгих мгновений придирчивого осмотра он заявил:

— Да, вот уж сюрприз так сюрприз! Узнать тебя, разумеется, нелегко, но ты очаровательна и выглядишь вполне здоровой. Садись, рассказывай. Как твоя память?

— Вы в курсе?

— Ну разумеется, я в курсе! Мюрно позвонила мне еще третьего дня. Она с тобой не приехала?

Комната, похоже, служила ему кабинетом. Тут был заваленный папками большой письменный стол красного дерева, строгие кресла, книги на полках за стеклом.

— Когда ты вышла из клиники? Сегодня утром? Хоть глупостей не натворила?

— Кто вы?

Он как раз усаживался напротив меня, брал мою руку в перчатке. Вопрос мой застиг его врасплох, потом — судя по тому, как менялось выражение его лица, — удивил, позабавил и, наконец, завершив свое стремительное путешествие по его мозгу, огорчил.

— Ты не знаешь, кто я, и приходишь ко мне! Что происходит? Где Мюрно?

— Она не знает, что я здесь.

Я чувствовала, что его изумление растет с каждым мигом, что на самом деле все гораздо проще, чем мне представлялось. Он отпустил мою руку.

— Если ты меня не помнишь, то откуда у тебя мой адрес?

— Из письма.

— Из какого письма?

— Которое я получила в клинике.

— Я тебе не писал.

Теперь настал мой черед вылупить глаза. Он смотрел на меня так, как смотрят на животное, — по выражению его лица я видела, что он сомневается уже не в памяти моей, но в рассудке.

— Погоди-ка, — сказал он вдруг. — Посиди здесь.

Я поднялась одновременно с ним и преградила ему дорогу к телефону. Помимо своей воли я повысила голос, я принялась кричать:

— Не делайте этого! Я получила письмо, на конверте был ваш адрес. Я приехала узнать, кто вы, и услышать от вас, кто я!

— Успокойся. Я ни слова не понимаю в том, что ты городишь. Если Мюрно не в курсе, мне нужно ей позвонить. Не знаю, как ты вышла из клиники, но ясно видно, что это произошло без чьего бы то ни было разрешения.

Он снова взял меня за плечи и попытался усадить назад в кресло. Лоб и нос у него были мертвенно-бледные, но щеки внезапно побагровели.

— Умоляю вас, вы должны мне все объяснить. Может, я и напридумывала всяких глупостей, но я не сумасшедшая. Умоляю вас.

Так и не сумев меня усадить, он сдался. Когда он сделал очередное движение к стоящему на столе телефону, я удержала его за руку.

— Успокойся, — сказал он. — Я не хочу тебе плохого. Я знаю тебя миллион лет.

— Кто вы?

— Франсуа! Я адвокат. Веду дела Рафферми. Включен в «Главную книгу».

— В «Главную книгу»?

— В книгу выплат. Там все, кто работал на нее. Кто проходил по платежным ведомостям. Я друг, это долго объяснять. Это я занимался ее контрактами во Франции, понимаешь? Садись.

— Вы не писали мне после пожара?

— Нет. Мюрно попросила меня этого не делать. Я справлялся о тебе, как все, но не писал. Да и что бы я тебе сказал?

— Что я буду принадлежать вам вечно.

Произнося вслух эти слова из письма, я осознала, какая это неимоверная глупость — представить себе, чтобы дядька с тяжелым подбородком, который годится мне в отцы, мог написать нечто подобное.

— Что? Да это же курам на смех! Я бы себе никогда не позволил! Где это письмо?

— Оно у меня не с собой.

— Послушай, Мики. Я не знаю, что у тебя на уме. Немудрено, что в своем теперешнем состоянии ты воображаешь себе бог весть что. Но прошу тебя, дай мне позвонить Мюрно.

— Да это как раз Жанна и навела меня на мысль вас навестить. Сначала я получила от вас любовное письмо, потом Жанна сказала мне, что со мной у вас не было ни единого шанса, — так что я, по-вашему, должна была вообразить?

— Мюрно читала это письмо?

— Понятия не имею.

— Ничего не понимаю, — сказал он. — Если Мюрно и сказала тебе, что с тобой у меня не было ни единого шанса, то, во-первых, потому, что у тебя был вкус к игре слов, а во-вторых, она намекала и на другое. Это правда, что ты причинила мне немало забот.

— Забот?

— Оставим это, прошу тебя. Всякие детские долги, покореженные автомобильные крылья — все это совершенно не важно. Садись, будь паинькой и дай мне позвонить. Ты хоть пообедала?

Удерживать его в очередной раз у меня не хватило духу. Я дала ему возможность обогнуть стол и набрать номер, сама же медленно пятилась к двери. Слушая гудки вызова, он не сводил с меня глаз, но явно не видел меня.

— Не знаешь, она сейчас у тебя?

Он положил трубку и снова набрал номер. У меня? Так значит, ему, как и всем прочим, Жанна не сказала, где меня прячет, раз он решил, что я только сегодня утром вышла из клиники. Я поняла, что до того как забрать меня, она, должно быть, несколько недель жила где-то в другом месте, которое называлось «у меня», — туда-то он сейчас и звонит.

— Не отвечает.

— Куда вы звоните?

— На улицу Курсель, разумеется. Она что, обедает где-то в городе?

Его зов «Мики!» догнал меня только в прихожей, когда я уже открывала дверь. Никогда еще ноги не держали меня так слабо, но ступени на лестнице были широкие, а туфли крестной Мидоля — хорошего качества, так что я не упала, когда спускалась.


С четверть часа я бродила по безлюдным улицам в окрестностях Порт-д’Отей. В какой-то миг я обнаружила, что все еще держу под мышкой папку доктора Дулена с газетными вырезками. Я остановилась у зеркальной витрины — удостовериться, что берет сидит не криво и я не смахиваю на злоумышленницу. В зеркале я увидела девушку с озабоченным лицом, но спокойную и хорошо одетую, а позади нее — того, кто открыл мне дверь у Франсуа Шанса.

Я не сумела помешать себе поднести свободную руку ко рту и резко обернуться, отчего от плеч до макушки меня пронзила острая боль.

— Не пугайся, Мики, я друг. Пошли. Нам надо поговорить.

— Кто вы?

— Ничего не бойся. Пойдем, прошу тебя. Буквально на пару слов.

Он довольно деликатно взял меня под руку. Я не стала противиться. Мы были слишком далеко от кабинета Франсуа Шанса, чтобы он смог привести меня туда силой.

— Вы следили за мной?

— Да. Когда ты пришла, я просто потерял голову. Я не узнавал тебя, а ты словно бы и не знала меня. Я подождал тебя у дома в машине, но ты выскочила из подъезда так стремительно, что я даже не успел тебя позвать. Потом ты свернула на улицу с односторонним движением, и я с большим трудом тебя отыскал.

Крепко держа под руку, он довел меня до своей машины — черного седана, припаркованного на площади, по которой я перед этим проходила.

— Куда вы меня повезете?

— Куда пожелаешь. Ты ведь не обедала? «У королевы» — помнишь такое?

— Нет.

— Это ресторан. Мы частенько там бывали. Мы вдвоем. Мики, поверь мне, тебе нечего бояться.

Сжав мне руку, он заговорил быстро-быстро:

— Ведь ты сегодня приходила ко мне. По правде говоря, я не надеялся, что ты когда-нибудь вернешься. Я понятия не имел об этой… Ну, в общем, что ты ничего не помнишь. Я уж и не знал, что и подумать.

Глаза у него были чернющие и блестящие, голос без выражения, но приятный, под стать его возбужденному состоянию. Он выглядел расстроенным. Мне он не нравился, без всякой на то причины, но я перестала его бояться.

— Вы подслушивали под дверью?

— Ваш разговор был слышен в прихожей. Садись в машину, прошу тебя. Письмо было от меня. Меня тоже зовут Франсуа, как и патрона. Франсуа Руссен. Тебя ввел в заблуждение адрес…

Когда я села на переднее сиденье его машины, он попросил меня называть его на «ты», как прежде. Я была не способна связно мыслить. Просто смотрела, как он достает ключи, включает зажигание, удивлялась тому, что у него дрожит рука. Еще больше я удивлялась тому, что сама не дрожу. Должно быть, я любила этого человека, раз он был моим любовником. Вполне естественно, что, встретив меня снова, он нервничает. А я как бы вся одеревенела. И если и дрожала, то от холода. Только холод был реальностью.


Пальто я не сняла. Я надеялась, что вино меня согреет, и пила куда больше, чем следовало бы, и от этого мои мысли отнюдь не прояснились.

Оказывается, я познакомилась с ним в прошлом году у Франсуа Шанса, у которого он работал. Осенью я провела в Париже десять дней. Судя по тому, как он описывал начало нашей связи, он был у меня далеко не первый, и я буквально оторвала его от работы, чтобы запереться с ним в номере одной из гостиниц в Милли-ла-Форе. Вернувшись во Флоренцию, я писала ему обжигающе-пылкие письма, которые он мне покажет. Разумеется, я ему изменяла, но скорее из куража и от безысходности, потому что была вдали от него. Мне не удалось добиться от тетушки устроить ему липовую командировку в Италию. Снова мы встретились уже в этом году, в январе, когда я приехала в Париж. Безумная страсть.

Конец истории — а он был неизбежен (пожар) — показался мне весьма и весьма туманным. Возможно, частично это было под действием вина, но обстоятельства запутывались все больше и больше с появлением на сцене персонажа по имени Доменика Лои.

Была ссора, пропущенные свидания, другая ссора, когда я дала ему пощечину, еще ссора, когда я не то чтобы дала пощечину, а просто-таки избила До — ярость моя была такова, что она на коленях молила меня о пощаде, а отметины от моих ударов носила добрую неделю. Был еще эпизод без видимой связи с действием, где была проявлена неделикатность — то ли им, то ли мною, то ли До. А после уже вообще никак не связанные одна с другой вещи: ревность, погребок на площади Звезды, подозрительное влияние дьявольского персонажа (До), стремящегося разлучить меня с ним (с Франсуа), внезапный отъезд на «МГ» в июне, письма без ответа, возвращение цербера (Жанны), все более и более подозрительное влияние дьявольского персонажа на цербера, озабоченный голос (мой) в трубке во время телефонного разговора Париж — мыс Кадэ, который продолжался двадцать пять минут и стоил ему целого состояния.

Он говорил без умолку и потому ничего не ел. Заказал еще бутылку вина, много суетился, много курил. Он догадывался, что его рассказ я воспринимаю с недоверием, так что в конце концов стал присовокуплять к каждой фразе «уверяю тебя». В груди у меня стыл ледяной ком. Когда я вдруг подумала о Жанне, меня обуяло желание уронить голову на руки, на скатерть — то ли чтобы заснуть, то ли чтобы расплакаться. Она отыщет меня, она поправит у меня на голове берет, она увезет меня далеко от всего этого, подальше от этого гадкого невыразительного голоса, от этого звяканья посуды, от этого дыма, что ест мне глаза.

— Пойдем отсюда.

— Прошу тебя, еще секундочку. Только не уходи! Мне надо позвонить в контору.

Не будь я столь одеревенелой, не чувствуй я себя так погано, я бы ушла. Я закурила сигарету, но не смогла ее вынести и тотчас раздавила в тарелке. Я сказала себе, что, будь эта история рассказана по-другому, она показалась бы мне не такой мерзкой и я, возможно, узнала бы в ней себя. Со стороны все выглядит неправдой. Но кто, кроме меня самой, мог знать, что у этой безмозглой дурехи в душе? Когда ко мне вернутся воспоминания, канва событий, вполне вероятно, сохранится, но это будет уже совсем другая песня.

— Пошли, — сказал он. — Ты на ногах не держишься. Я тебя такую не отпущу.

Он снова взял меня под руку. Открыл стеклянную дверь. Набережные залиты солнцем. Я сижу в его машине. Мы спускаемся вниз по улицам.

— Куда мы едем?

— Ко мне. Послушай, Мики, я понимаю, что рассказал тебе все это очень бестолково, так что лучше забудь. Мы поговорим об этом позже, когда ты хоть немного поспишь. Все эти волнения и потрясения любого взвинтят. Так что не торопись судить обо мне плохо.

Точно так же, как это сделала бы Жанна, он убрал правую руку с руля и положил ее мне на колено.

— Как здорово обрести тебя вновь, — сказал он.

Когда я проснулась, за окнами было уже темно. Никогда еще с тех первых дней в клинике у меня так зверски не болела голова. Франсуа тормошил меня за плечо.

— Я сварил тебе кофе. Сейчас принесу.

Я находилась в комнате с занавешенными окнами и с самой разнокалиберной мебелью. Кровать, на которой я лежала в юбке и пуловере и с покрывалом на ногах, была раскладным диваном, и я вспомнила, как Франсуа его перед этим раскладывал. На столике на уровне моих глаз я увидела фотокарточку со своим изображением — или, вернее, с изображением меня прежней — в серебряной рамке. У подножия кресла, стоящего напротив дивана, на ковре валялись газетные вырезки доктора Дулена. Должно быть, пока я спала, Франсуа их просматривал.

Он вернулся с чашкой дымящегося кофе. Кофе пошел мне на пользу. Франсуа наблюдал за тем, как я пью, с улыбкой, держа руки с засученными рукавами в карманах, явно весьма довольный собой. Я взглянула на свои часы. Они стояли.

— Долго я спала?

— Сейчас шесть. Ну как, тебе получше?

— Мне кажется, я спала бы еще многие годы. Жутко трещит голова.

— Может, нужно что-нибудь сделать? — спросил он.

— Не знаю.

— Хочешь, я вызову врача?

Он сел на диван рядом со мной, взял у меня из рук пустую чашку, поставил ее на ковер.

— Лучше вызвать Жанну.

— В доме есть врач, только я не знаю его телефона. А насчет Жанны — признаться, у меня нет ни малейшего желания видеть ее в этих стенах.

— Ты ее не любишь?

Он засмеялся и обнял меня.

— Узнаю тебя, — сказал он. — По сути, ты не изменилась. Для тебя по-прежнему есть только те, кого любишь, и те, кого не любишь. Нет-нет, не вырывайся. Имею же я право подержать тебя в объятиях впервые за все это время.

Он пригнул мне голову, запустил пальцы в волосы и нежно поцеловал в затылок.

— Да, я ее не люблю. Хотя с тобой нужно любить всех вокруг. Даже ту бедолагу, которая, однако, как одному Богу известно… — Не выпуская меня из объятий, он обвел рукой газетные вырезки. — Я прочитал это. Мне уже рассказывали, но все эти подробности — это ужасно. Я рад, что ты хотела вытащить ее оттуда. Дай мне посмотреть на твои волосы.

Я живо прикрыла голову ладонью.

— Нет, прошу тебя.

— Ты должна оставаться в перчатках? — спросил он.

— Прошу тебя.

Он поцеловал мою руку в перчатке, ласково приподнял ее, уткнулся мне в волосы.

— Больше всего тебя меняют волосы. За ужином мне все время казалось, будто я разговариваю с чужой.

Он взял мое лицо в ладони и долго-долго смотрел на меня вблизи.

— И все же это ты, всамделишная Мики. Я смотрел на тебя, пока ты спала. Знаешь, я частенько наблюдал тебя во сне. И сейчас у тебя было то же лицо.

Он поцеловал меня в губы. Поначалу то был крепкий сухой поцелуй — чтобы посмотреть, как я отреагирую, — потом он стал настойчивее. Мною снова завладевало оцепенение, но оно не имело ничего общего с обеденным — сейчас это был как бы сладостный обрыв во всех членах. Ощущение, знакомое еще прежде клиники, прежде слепящего света, просто «прежде». Я замерла. Я прислушивалась, и во мне, похоже, забрезжила дурацкая надежда, что с поцелуем память вернется ко мне. Я отстранилась, когда мне стало не хватать дыхания.

— Теперь-то ты мне веришь? — спросил он.

Губы у него сложились в удовлетворенную улыбочку, на лоб свисала темная прядь. Эти его слова испортили все окончательно. Я отодвинулась подальше.

— Я часто бывала в этой комнате?

— Да нет, не очень. Обычно я приезжал к тебе.

— Куда?

— В «Резиденцию», на улице Лорда Байрона, а еще — на улицу Курсель. Да вот взгляни сама!

Он вскочил с дивана, подошел к секретеру, порылся там и вернулся, протягивая мне маленькую связку ключей.

— Ты дала мне их, когда обосновалась на улице Курсель. В те вечера, когда мы не ужинали вместе, мы встречались прямо там.

— В квартире?

— Нет, это небольшой особняк. Премиленький такой. Мюрно тебе его покажет. Там нам было хорошо.

— Расскажи.

Он снова засмеялся и обнял меня. Я покорно вытянулась на диване, до боли сжимая в ладони ключи.

— Что рассказать? — спросил он.

— Про нас. Про Жанну. Про До.

— Про нас — интересно. Про Мюрно — нет. Про ту, другую, — тоже. Ведь это из-за нее я перестал у тебя бывать.

— Почему?

— Она тебя против меня настраивала. Как только ты привела ее к себе, все пошло наперекосяк. Ты словно рехнулась. У тебя появились какие-то безумные идеи.

— И долго это продолжалось?

— Уж и не знаю. Пока вы обе не укатили на юг.

— Какая она была?

— Послушай, она умерла. Я не люблю говорить о покойниках плохо. Да и потом, разве в том дело, какая она была? Ты-то видела ее совсем другой: любящей, преданной, готовой ради тебя хоть на плаху. И такой умной! Что верно, то верно — ума ей было не занимать. Ей прекрасно удавалось вертеть и тобой, и твоей Мюрно. Ей не хватило совсем чуть-чуть, чтобы вертеть еще и мамашей Рафферми.

— Она знала мою тетку?

— К счастью, нет. Но протяни твоя тетка на месяц дольше — и, можешь быть уверена, она бы познакомилась с ней и оттяпала свой кусок пирога. Ты была уже готова везти ее с собой. Бедняжка так мечтала увидеть Италию!

— Почему ты говоришь, что она настраивала меня против тебя?

— Я ей мешал.

— Почему?!

— Откуда мне знать? Она думала, что ты выйдешь за меня. Зря ты говорила ей о наших планах. И зря мы говорим обо всем этом сейчас. Все, перестали.

Он принялся целовать меня в шею, в губы, но я уже ничего при этом не испытывала — безразличная к его поцелуям, я старалась привести в порядок свои мысли.

— Почему ты сказал, что рад тому, что я попыталась вытащить ее из комнаты во время пожара?

— Потому что лично я оставил бы ее подыхать. И еще кое из-за чего… Хватит, Мики.

— Из-за чего еще? Я хочу знать.

— О пожаре я узнал, будучи в Париже. Я не очень-то понимал, что произошло. Вообразил себе бог весть что. Мне не верилось в несчастный случай. Ну, что это действительно совершенно случайно.

Я лишилась дара речи. Да он с ума сошел. И пока говорил мне эти ужасы, одной рукой понемногу задирал мне юбку, а другой расстегивал ворот моего пуловера. Я попыталась подняться.

— Оставь меня.

— Ну вот… Знаешь, кончай обо всем этом думать.

Он грубо опрокинул меня на диван. Я постаралась остановить его руку, которая скользнула вверх по моим ногам, но он был сильнее и сделал мне больно.

— Оставь меня!

— Послушай, Мики!..

— Почему ты решил, что это не несчастный случай?

— Черт возьми! Да потому что только идиот поверит в несчастный случай, когда в деле замешана Мюрно! Только идиот поверит, будто за проведенные на вилле три недели она не заметила дефекта в стыке газовых труб. Можешь быть уверена на все сто пятьдесят процентов — стык был безупречен!

Я отбивалась как могла. Он меня не отпускал. Мое сопротивление лишь раззадорило его. Он разодрал верх моего пуловера — только это его и остановило. Он увидел, что я плачу, и оставил меня в покое.

Я отыскала пальто и туфли, не слушая, что он говорит. Подобрала газетные вырезки и сложила их в папку. Только потом я отдала себе отчет в том, что все еще сжимаю в руке ключи, которые он мне дал, опустила их в карман пальто.

Он стоял в дверях, преграждая мне выход, но был, как ни странно, похож на побитую собаку. Утерев слезы тыльной стороной ладони, я сказала, что, если он хочет увидеть меня снова, сейчас он должен дать мне уйти.

— Все это глупо, Мики. Уверяю тебя, глупо. Я столько месяцев думал о тебе. Не пойму, что это на меня нашло.

Стоя на лестничной площадке, он смотрел, как я спускаюсь. Расстроенный, некрасивый, жадный, лживый. Коршун.


Шла я долго. Сворачивала то на одну улицу, то на другую. Чем больше я размышляла, тем больше все запутывалось. Боль из затылка вдоль позвоночника передалась в спину. Должно быть, оттого что я устала, все и произошло.

Поначалу я шла, чтобы поймать такси, потом — чтобы просто идти, потому что мне уже не хотелось возвращаться в Нейи, вновь увидеть Жанну. Была у меня мысль ей позвонить, но я бы не сумела удержаться, чтобы не заговорить с ней о дефектном стыке. Я боялась, что не поверю ей, если она начнет оправдываться.

Я замерзла и зашла погреться в кафе. Расплачиваясь, я обнаружила, что Жанна дала мне много денег — на них наверняка можно было прожить несколько дней. Жить в тот момент означало для меня только одно: иметь возможность улечься в постель и спать. Еще неплохо было бы принять душ, сменить одежду, сменить перчатки.

Прошагав еще немного, я зашла в гостиницу у вокзала Монпарнас. У меня спросили, есть ли у меня багаж, нужен ли мне номер с ванной, дали заполнить карточку. Я уплатила за номер вперед.

Когда я вслед за горничной поднималась по лестнице, администратор у стойки окликнул меня:

— Мадемуазель Лои, прикажете разбудить вас утром?

Я ответила, что не надо, мол, не стоит труда, а потом круто обернулась: все во мне заледенело, рассудок оцепенел от ужаса — ведь я знала заранее, я знала это всегда.

— Как вы меня назвали?

Администратор взглянул на заполненную мною карточку.

— Мадемуазель Лои. Что-нибудь не так?

Я спустилась к нему. Я еще пыталась задушить в себе застарелый страх. Это не может быть правдой, это просто бессознательное замещение — оттого, что я совсем недавно говорила о ней, от усталости…

На этом листке желтой бумаги я написала вот что: «Лои Доменика-Лелла-Мари, родилась 4 июля 1939 г. в Ницце, Приморские Альпы, француженка, банковская служащая».

Подпись была очень разборчивая: ДоЛои — без пробела, наспех обведенная неуклюжим овалом.


Я разделась. Напустила в ванну воды. Перед тем как забраться туда, сняла перчатки. Но с ужасом представила себе, что буду вот этими руками касаться своего тела, и надела их снова.

Двигалась я неспешно, почти спокойно. На определенной стадии отупения быть раздавленной и быть спокойной — почти одно и то же.

Уже не зная, в каком направлении размышлять, я вовсе не думала. Мне было плохо и в то же время хорошо — благодаря теплой воде. Так прошел, наверное, час. Часы я так и не завела и, когда, выходя из ванной, посмотрела на них, они показывали все те же три часа пополудни.

Я вытерлась гостиничными полотенцами, горящими руками в мокрых перчатках надела белье. В зеркале гардероба отразился этакий нескладный узкобедрый робот, босиком разгуливающий по комнате с еще более нечеловеческими, чем когда-либо, чертами лица. Подойдя ближе, я убедилась, что принятая ванна резче обозначила жуткие шрамы под бровями, у крыльев носа, на подбородке и под ушами. Сквозь волосы багровели набухшие рубцы.

Я рухнула на кровать и долго лежала, обхватив руками голову, с одной единственной мыслью — о девушке, сознательно погружающей голову и руки в огонь.

Этого не могло быть. Кому хватило бы на это мужества? Внезапно мне на глаза попалась лежащая рядышком на постели папка, которую отдал мне доктор Дулен.

Утром, когда я в первый раз читала эти вырезки, все соответствовало рассказу Жанны. Перечитывая же их снова, я натыкалась на подробности, которые поначалу показались мне незначительными, а теперь просто ошеломляли меня.

Ни дата рождения Доменики Лои, ни другие ее имена нигде не упоминались. Говорилось только, что ей двадцать один год. Но, поскольку пожар случился в ночь на четвертое июля, отмечалось, что несчастная погибла аккурат в свой день рождения. Какое-то время я успокаивала себя мыслью, что могла знать имена До и дату ее рождения не хуже, чем она сама, что могла написать «Лои» вместо «Изоля» — это вполне объяснялось моей усталостью и погруженностью в заботы, предметом которых в числе прочего была и До. Но это не объясняло столь полного раздвоения личности, подробно — вплоть до этой дурацкой подписи школьницы — заполненной от ее имени карточки.

Разом пришли на ум и другие соображения. Жанна не могла ошибиться. Она с первого же вечера помогала мне принимать ванну, она знала меня многие годы, как приемная мать. Пускай у меня преобразилось лицо, но ведь тело, походка, голос остались прежними! До могла быть одного со мной роста, у нее вполне могли быть и глаза, и волосы того же цвета, что и у меня, — все равно обознаться Жанне было невозможно. Меня выдал бы изгиб спины или плеча, форма ноги…

Я споткнулась на слове «выдал бы». Вот странно! Словно мысли мои помимо воли уже устремились к объяснению, которое я не хотела принять, подобно тому как на протяжении многих дней не хотела принять очевидные признаки того, что я обнаружила сейчас, перечитывая гостиничную карточку.

Я — это не я! Даже моя неспособность обрести свое прошлое служит тому доказательством. Как я могу вспомнить прошлое той, кем я не была?

Впрочем, Жанна меня и не признала. Ее удивлял мой смех, моя походка, другие неведомые мне подробности — возможно, она приписывала их пережитому мною потрясению, но все равно они тревожили ее, мало-помалу отдаляли ее меня.

Вот что я попыталась сегодня осмыслить, сбежав от нее. Эти ее «Я не сплю ночами», «Как ты можешь так на нее походить?» Черт возьми, да ведь это на До я была похожа! Жанна, как и я, не могла с этим смириться, но каждое мое движение разрывало ей сердце, каждая ночь сомнения добавляла синевы под глазами.

Как бы то ни было, в этом рассуждении имелся изъян: ночь пожара. Жанна была там. Это она подобрала меня на ступенях лестницы, она наверняка сопровождала меня в Ла-Сьота, потом в Ниццу. Ее же попросили опознать тело погибшей до того, как приехали родители. Даже обгорелую меня можно было узнать. Обознаться могли чужие, но уж никак не Жанна.

Итак, остается второе объяснение. Ужаснее, но намного проще. «Откуда мне знать, что ты не ломаешь комедию?» Жанна боится, боится меня. И не потому, что я становлюсь все больше похожей на До, а потому, что она знает, что я До!

Она знала это с момента пожара. Почему она смолчала, почему солгала — отгадывать это мне было омерзительно. Омерзительно было представлять себе, как Жанна сознательно выдает выжившую за мертвую, чтобы наперекор всему сохранить в живых до открытия наследства свою маленькую наследницу.

Она смолчала, но остается свидетельница ее лжи: уцелевшая. Вот почему Жанна потеряла сон. Она изолировала от остальных эту свидетельницу, которая то ли ломает комедию, то ли нет, но которая должна продолжать лгать. Жанна уже и сама толком не знает, кто я такая, она не уверена в своей памяти, да и ни в чем прочем. Как узнать смех или родинку после трех месяцев отсутствия и трех дней новой привычки? Ей следует опасаться всего. Прежде всего — тех, кто хорошо знал погибшую и мог разоблачить подмену. А в особенности — меня, которую она держала подальше от остальных. Она не могла предугадать, как я поведу себя, когда ко мне вернется память. Есть и еще изъян: в ночь пожара Жанна вполне могла обнаружить девушку без лица и без рук, но не могла предвидеть, что та окажется настоящим роботом, с таким же, как ее будущее, девственно чистым прошлым. Представлялось невероятным, чтобы она решила пойти на такой риск. Если только…

Если только у свидетельницы были такие же веские, как у Жанны, причины помалкивать и — почему бы и нет, раз уж я рассматриваю столь отвратительные и нелепые возможности, — поняв это, Жанна убедила себя в том, что у нее тоже есть власть надо мной. Тут уже находилось место и подозрениям Франсуа относительно стыка труб. Мне так же, как и ему, не верилось, чтобы столь вопиющий дефект оборудования, способный стать причиной пожара, мог ускользнуть от внимания Жанны. Значит, изначально стык должен был быть исправным. Значит, кто-то должен был испортить его потом.

Поскольку и следователи, и страховые компании приняли гипотезу несчастного случая, нарушить целостность стыка нельзя было за один раз — например, вульгарным надпилом. В многочисленных газетных заметках приводились подробности: ржавчина разъедала стык на протяжении нескольких недель, труба по краям совсем окислилась. Это предполагало приготовления, кропотливую работу. И называлось это — убийство.

Еще до пожара уцелевшая решила занять место погибшей! И поскольку Ми не было никакой выгоды от подобной подмены, уцелевшей была До. Уцелела я. Значит, я — До. От гостиничной карточки до трубы газовой колонки цепь замкнулась — точь-в-точь как тот претенциозный овал, окруживший подпись.

Очнулась я, уж не знаю, как и когда, на коленях под умывальником в ванной своего номера — стоя на коленках, испачкав пылью перчатки, я исследовала подводку труб. Трубы были не газовые и наверняка здорово отличались от тех, на мысе Кадэ, но я, должно быть, смутно надеялась, что они покажут мне всю абсурдность моих предположений. Я говорила себе: это неправда, тебя занесло черт знает куда: даже если стык был исправен, он мог испортиться и сам по себе. И тотчас возражала: оборудование установили за каких-нибудь три недели до пожара, это невозможно — да, впрочем, никто и не поверил, что это возможно, поскольку пришли к заключению об изначальном дефекте.

Я была в одной комбинации, и мне снова стало зябко. Я надела юбку и разорванный пуловер. Попытки натянуть чулки к успеху не привели. Я скомкала их и положила в карман пальто. Я была в таком умонастроении, что даже в этом жесте усмотрела доказательство: Ми наверняка бы так не сделала. Пара чулок не имела для нее никакой цены. Она зашвырнула бы их в дальний угол комнаты.

В кармане пальто я нащупала ключи, которые отдал мне Франсуа. Это стало, пожалуй, третьим подарком, преподнесенным мне в тот день жизнью. Вторым был поцелуй — до того как парень произнес: «Теперь-то ты мне веришь?» А первым — взгляд Жанны, когда я попросила ее выписать чек и она вышла из машины. Взгляд был усталый, слегка раздосадованный, но в нем я прочла, что она любит меня беспредельно — и мне достаточно было вспомнить его в этом гостиничном номере, чтобы вновь поверить: все, что я тут напридумывала, — полнейшая чушь.


В телефонной книге особняк на улице Курсель был записан на фамилию Рафферми. Мой палец, обтянутый влажным хлопком, спустился на пятьдесят четыре номера в колонке, прежде чем попал на нужный.

Я вышла из такси у номера пятьдесят пять: портал с высоченными, выкрашенными в черное решетчатыми воротами. Часы, которые я завела, когда покидала гостиницу на Монпарнасе, показывали около полуночи.

В глубине сада, за каштанами, стоял дом — белый, изящный, мирный. Свет не горел, и ставни, похоже, были закрыты.

Я отворила створки ворот — они не скрипнули — и прошла вдоль газона. К замку входной двери мои ключи не подходили. Я обогнула дом и обнаружила служебную дверь, которую и отперла.

Внутри еще витал аромат духов Жанны. Проходя из одной комнаты в другую, я везде зажигала свет. Комнаты были маленькие, по большей части выкрашенные белой краской, обставлены они были уютно и удобно. На втором этаже обнаружились спальни. Они выходили в вестибюль, наполовину белый, наполовину никакой — вероятно, стены еще не успели докрасить.

Первая спальня, в которую я вошла, была спальней Мики. Как я догадалась, что это ее, — вопрос был излишен. О ней говорило все: беспорядочно развешанные на стене гравюры, богатые ковры, огромная кровать с балдахином, окруженная муслиновым пологом, который движение воздуха из вестибюля, когда я вошла, надуло парусом. А еще — теннисные ракетки на столике, фотокарточка юноши, прицепленная к абажуру настольной лампы, сидящий в кресле толстый плюшевый слон и каменный бюст — вероятно, крестной Мидоля — с нахлобученной на него фуражкой немецкого офицера.

Я проникла за полог и несколько мгновений полежала на роскошной постели. Потом принялась открывать ящики мебели в надежде найти там, против всякого ожидания, доказательство того, что эта спальня — моя. Доставала белье, ничего не значащие для меня предметы, бумаги, которые, пробежав глазами, роняла на ковер.

Комнату я оставила в полнейшем беспорядке. Но какое это имело значение? Я знала, что скоро позвоню Жанне. Вручу ей свое прошлое, настоящее и будущее и улягусь спать. А она уже займется и беспорядком, и убийством.

Вторая спальня была совершенно безликая, в третьей, должно быть, ночевала Жанна, пока я находилась в клинике. Об этом свидетельствовал запах духов, что витал в прилегающей ванной комнате, и размер одежды в шкафу.

Наконец я вошла в комнату, которую искала. Кроме мебели, здесь было немного белья в комоде, халат в крупную сине-зеленую клетку (на верхнем кармашке вышито «До») и три составленных у кровати чемодана.

Чемоданы были полны. Вывалив их содержимое на ковер, я поняла, что Жанна привезла их с мыса Кадэ. В двух из них были сложены вещи Ми, которые Жанна никогда мне не показывала. То, что чемоданы стояли в этой комнате, по-видимому, означало, что Жанне не хватило духу войти в спальню погибшей. А может, и ничего не означало.

В третьем чемодане, поменьше, одежды было всего ничего, зато хранились письма и бумаги, принадлежащие До. Этого было слишком мало, чтобы решить, что это и все, но я сказала себе, что другие вещи До, уцелевшие от пожара, вероятно, отдали ее родителям.

Я развязала тесемку, связывавшую пачку писем. Это оказались письма крестной Мидоля (так они были подписаны) кому-то, кого я поначалу приняла за Ми, потому что они начинались словами «Дорогая», или, по-итальянски, «Carina», или «Крошка моя». Но, почитав их, я поняла, что, хотя говорилось в них главным образом о Ми, адресованы они были До. Возможно, теперь у меня было своеобразное представление о правописании, но письма, на мой взгляд, пестрели ошибками. Зато они были очень ласковые, и от того, что я прочитывала между строк, у меня снова стыла кровь в жилах.

Перед тем как продолжить раскопки, я отправилась на поиски телефонного аппарата. Один оказался в спальне Ми. Я набрала номер Нейи. Был уже час ночи, но Жанна, видимо, держала руку на трубке, потому что тотчас же сняла ее. Прежде чем я сумела вымолвить слово, она выплеснула на меня свою тревогу, перемежая брань мольбами.

Я тоже прокричала:

— Хватит!

— Где ты?

— На улице Курсель.

Наступило внезапное молчание, и оно продолжалось, что могло означать все что угодно: от удивления до признания. Первой не выдержала я:

— Приезжай, я жду.

— Как ты?

— Плохо. Прихвати мне перчатки.

Я положила трубку. Вернулась в спальню До и стала снова рыться в своих бумагах. Потом я взяла трусики и комбинацию, принадлежащие мне, и халат в шотландскую клетку. Переоделась. Я сняла даже туфли. Босиком спустилась на первый этаж. Единственным, что я сохранила от той, другой, были перчатки, но они-то уж были мои.

В гостиной, где я зажгла все лампы, я выпила глоток коньяку, прямо из горлышка. Немало времени ушло на то, чтобы разобраться в устройстве проигрывателя. Я поставила что-то грохочущее. Коньяк пошел мне на пользу, но больше я пить не решалась. Все же я взяла бутылку — когда пошла прилечь в соседней комнате, в которой, как мне показалось, было потеплее, — и держала ее в темноте прижатой к груди.

Минут через двадцать после моего звонка я услышала, как открывается дверь. Мгновение спустя в комнате рядом умолк проигрыватель. Шаги приблизились к комнате, где была я. Свет Жанна не включила. Я увидела ее высокую фигуру на пороге, руку на ручке двери — точь-в-точь негатив картины ее первого появления в клинике. Долгие секунды протекли в молчании, потом она своим ласковым, глубоким и спокойным голосом произнесла:

— Добрый вечер, До.

Убью

Все началось в один февральский день, в банке, где работала До, с того, что Ми впоследствии назвала (и, разумеется, это полагалось встречать смехом) «рассчитанным шансом». Чек был похож на все прочие чеки, проходившие через руки Доменики с девяти часов утра до пяти вечера с единственным перерывом в сорок пять минут на обед. На нем стояла подпись распорядителя счета, Франсуа Шанса, и только после занесения суммы в дебет Доменика прочла передаточную надпись: Мишель Изоля.

Она почти машинально посмотрела поверх голов своих коллег и обнаружила по ту сторону стойки кассиров девушку с голубыми глазами, с длинными черными волосами в бежевом пальто. Доменика осталась сидеть на месте, больше удивленная красотой Ми, нежели ее появлением. А ведь одному Богу известно, сколько раз она рисовала в воображении эту встречу: то она происходила на теплоходе (на теплоходе!), то в театре (где До отродясь не бывала), то на итальянском пляже (Италию она не знала) — в общем, где угодно в этом не совсем воображаемом мире, где сама она была не совсем До: в мире на грани сна, когда можно без всякого риска вообразить себе все что угодно.

У стойки, которую она видела каждый божий день на протяжении вот уже двух лет, за четверть часа до звонка, возвещающего об окончании рабочего дня, встреча была еще реальной, но и не удивляла. И однако Ми была так хороша собой, так ослепительна, она так чудесно гармонировала с понятием счастья, что один ее вид прогнал все видения.

На подушке все было куда проще. Повстречавшуюся сиротку До превосходила и ростом (1 м 68 см), и умом (1-я и 2-я ступени экзамена на бакалавра с оценкой «хорошо»), и здравомыслием (она умножала состояние Ми какими-то неясными операциями на бирже), и добротой (она спасала крестную Мидоля во время кораблекрушения, тогда как Ми пеклась только о себе и в итоге погибала), и удачливостью (жених Ми, итальянский принц, за три дня до свадьбы отдавал предпочтение ее бедной «кузине» — кошмарный приступ угрызений совести) — короче, всем. Ну а красотой — это уж само собой.

Ми была так восхитительна, что при виде ее нынешней, полтора десятка лет спустя, поверх голов снующих взад-вперед посетителей, До чуть не стало плохо. Она хотела привстать, но не смогла. Она увидела, как чек Ми перекочевал в пачку к остальным, пачка — в руки одной из коллег До, потом на внутреннюю полку кассира. Девушка в бежевом пальто — издали она выглядела старше двадцати лет и весьма уверенной в движениях — положила выданные ей деньги в сумочку, на мгновение продемонстрировала свою улыбку и направилась к выходу — там у двери ее поджидала другая девушка.

Со странным ощущением одуряющей пустоты в груди Доменика обогнула стойки, твердя про себя: «Сейчас я ее потеряю и уже никогда больше не увижу. Если я догоню ее, если осмелюсь с ней заговорить, она одарит меня улыбкой, но тотчас с безразличием меня забудет».

Приблизительно так все и произошло. Она догнала девушек на бульваре Сен-Мишель, в полусотне метров от банка, когда они уже собирались сесть в белый «МГ», припаркованный в запрещенном для стоянки месте. Ми, не узнавая, но с вежливым интересом посмотрела на взявшую ее за рукав девушку без верхней одежды, которая, судя по всему, дрожала от холода (так оно и было) и после пробежки говорила запыхавшись.

До сказала, что она До. После долгих объяснений Ми, похоже, все-таки вспомнила подружку детства и сказала: как, мол, забавно вот так встретиться. А больше говорить было и нечего. Усилие сделала Ми. Она спросила, давно ли До живет в Париже и работает в банке, нравится ли ей эта работа. Представила До своей подруге, плохо накрашенной американке, которая к этому времени уже успела сесть в машину. Потом сказала:

— Позвони мне как-нибудь на днях. Приятно было с тобой увидеться.

Ми села за руль, и они укатили в реве пущенного на полные обороты двигателя. До вернулась в банк, когда уже закрывали двери, и голова у нее полнилась обрывками мыслей и обидой. «Как же я ей позвоню, ведь я даже не знаю, где она живет. Странно, что она одного роста со мной, раньше она была намного меня ниже. Будь я одета, как она, я тоже была бы красивой. На сколько был тот чек? Плевать ей, позвоню я или нет. У нее нет никакого итальянского акцента. Какая я глупая — ей пришлось самой поддерживать разговор. Должно быть, она нашла меня глупой и скверно одетой. Ненавижу ее. Я могу ненавидеть ее сколько влезет, сама же и лопну от ненависти».

Она осталась поработать часок после закрытия. До чека она добралась, когда остальные служащие уже собирались уходить. Адреса Ми на нем не было. Она списала адрес владельца счета, Франсуа Шанса.

Она позвонила ему полчаса спустя, из «Дюпон-Латен». Сказала, что она кузина Ми, что недавно встретилась с ней, но не сообразила спросить у нее телефон. Мужчина на том конце провода сказал, что, насколько ему известно, у мадемуазель Изоля нет никаких кузин, но в конце концов все же дал ей номер телефона и адрес: резиденция «Вашингтон» на улице Лорда Байрона.

Выходя из телефонной кабины в подвале, До установила себе срок: трое полных суток, прежде чем позвонить Ми. В зале кафе она присоединилась к ожидавшим ее друзьям: двоим коллегам из банка и одному юноше, с которым шесть месяцев как была знакома, четыре месяца как целовалась и два месяца как спала. Он был худощавый, довольно милый, немного не от мира сего, вполне симпатичный страховой агент.

До вернулась на свое место рядом с ним, нашла его не таким уж милым, вполне от мира сего, не очень симпатичным — разве что страховым агентом он как был, так и остался. Она вновь спустилась в подвал и позвонила Ми, но той не оказалось.


Голос девушки без итальянского акцента она услышала в трубке лишь спустя пять дней, в течение которых она безуспешно пыталась дозвониться ей с шести вечера до полуночи. В этот вечер До звонила из квартиры Габриеля, страхового агента, который спал рядом, засунув голову под подушку. Была полночь.

Вопреки вполне обоснованным опасениям, Ми помнила их встречу. Она извинилась за свое отсутствие. Вечером ее вообще трудно поймать. Утром, впрочем, тоже.

До, заготовившая добрый десяток хитроумных фраз, с помощью которых надеялась добиться встречи, сумела выговорить лишь одну из них:

— Мне нужно с тобой поговорить.

— Вот как, — сказала Ми. — Хорошо, приезжай, но только побыстрей, я хочу спать. Я рада тебя видеть, но завтра мне рано вставать.

Изобразив звук поцелуя, она положила трубку. До несколько минут тупо просидела на краю кровати, держа трубку в руке. Потом кинулась одеваться.

— Ты уходишь? — спросил Габриель.

Она сама поцеловала его, полуодетая, громко смеясь. Габриель решил, что она совсем спятила, и снова накрыл голову подушкой. Ему тоже предстояло рано вставать.


Дом оказался большой, весь в коврах, обставленный на англосаксонский лад. Нечто вроде отеля — швейцар в униформе, мужчины в черном за стойками темного дерева. О ее приходе Ми доложили по телефону.

В глубине холла До видела бар, в который надо было спускаться по трем ступенькам. Там сидели люди, которые, судя по всему, обычно обретаются на океанских лайнерах, на модных пляжах, на театральных премьерах: мир на грани сна.

Лифтер остановил кабину на четвертом этаже. Номер четырнадцатый. До придирчиво осмотрела себя в зеркале коридора, поправила волосы, которые у нее были уложены в тяжелый шиньон, потому что распущенные они требовали слишком много времени для ухода. Шиньон слегка взрослил ее и придавал серьезный вид. То, что нужно.

Дверь ей открыла пожилая женщина — она надевала пальто и уходила. Прокричав что-то по-итальянски в направлении соседней комнаты, она вышла за порог.

Как и внизу, здесь все было очень по-английски, с высокими креслами и толстыми коврами. Появилась Ми в коротенькой комбинации, с голыми плечами и ногами, с карандашом во рту и с абажуром в руке. Она объяснила, что он соскочил с лампы.

— Как поживаешь? Ты у нас мастерица? Взгляни, ладно?

В спальне, в которой витал запах американских сигарет и кровать была разобрана, До, не сняв пальто, водрузила абажур на место. Ми тем временем рылась в шкатулке, стоящей на секретере, потом исчезла в соседней комнате. Оттуда она вернулась с тремя купюрами по десять тысяч франков в одной руке и с махровым полотенцем — в другой. Деньги она протянула До, и та в недоумении машинально их взяла.

— Этого хватит? — спросила Ми. — Господи, знаешь, а я бы тебя никогда не узнала!

Она ласково смотрела на До прекрасными, словно из фарфора, внимательными глазами. Вблизи она уже не казалась старше двадцати лет, она и впрямь была очень красива. В неподвижности она оставалась секунды две, не больше, потом, словно вспомнив о чем-то срочном, устремилась к двери.

— Чао! Дай о себе знать, хорошо?

— Но… я не понимаю…

До пошла следом, протягивая купюры. На пороге ванной комнаты, где из кранов текла вода, Ми круто обернулась.

— Мне не нужны деньги! — повторяла До.

— Разве ты не об этом просила меня по телефону?

— Я просила о встрече, чтобы мы поговорили.

Ми то ли удивилась, искренне опечалилась, то ли сильно затосковала — а может, все это вместе.

— Поговорили? О чем?

— О том, о сем, — сказала До. — Просто хотелось с тобой повидаться, и все.

— В такой-то час? Послушай, садись пока, я через пару минут освобожусь и приду.

Полчаса До дожидалась в спальне, перед купюрами, которые она положила на кровать, так и не решившись снять пальто. Наконец появилась Ми в махровом халате, энергично вытирая полотенцем волосы. Она произнесла одну фразу по-итальянски — До, естественно, ее не поняла, — потом спросила:

— Ничего, если я лягу? Немного поговорим, пока я не засну. Ты далеко живешь? Если никто не будет беспокоиться, можешь, если пожелаешь, переночевать здесь. Тут целое море кроватей. И поверь, я очень рада тебя видеть, не делай такую обиженную физиономию.

Удивительно было, как это она еще ухитрялась уловить выражение лица. Она улеглась в халате, закурила сигарету, сказала До, что, если она хочет выпить, бутылки где-то в соседней комнате. И тотчас уснула — с дымящейся сигаретой в руке, мгновенно, как кукла. До не поверила своим глазам. Она дотронулась до плеча куклы, та пошевелилась, пробормотала что-то и выронила сигарету на пол.

— Сигарета… — жалобно протянула Ми.

— Я потушу.

Кукла изобразила губами звук поцелуя и вновь заснула.


Назавтра До вышла на работу с опозданием — впервые за два года. Ее разбудила пожилая женщина, нисколько, похоже, не удивленная тем, что нашла ее спящей на диване. Ми уже не было.

За обедом в бистро около банка, где подавали «дежурные блюда», До ограничилась тремя чашками кофе, проглотив их одну за одной. Есть ей не хотелось. Она была несчастна, как если бы ее незаслуженно обидели. Жизнь, дав вам что-то одной рукой, другой тут же это и отбирает. Ночь До провела у Ми, она вошла в ее интимный мир быстрее, чем могла об этом мечтать. Но теперь у нее было еще меньше, чем накануне, оснований для встречи. Ми оставалась неуловимой.

В тот же день, выйдя из банка, До пустила побоку свидание с Габриелем и вернулась в резиденцию. Из холла позвонила в номер четырнадцать. Мадемуазель Изоля не было. Весь вечер До прошаталась в окрестностях Елисейских Полей, зашла в кино, потом снова принялась прогуливаться под окнами номера четырнадцать. К полуночи, еще раз справившись о Ми у консьержа в черном, До отступилась.

Примерно десять дней спустя, в среду утром, «рассчитанный шанс» в банке повторился. В этот день Ми была в бирюзовом костюме — погода стояла теплая — и в сопровождении молодого человека. До перехватила ее у окошка кассы.

— А я как раз собиралась тебе позвонить, — выпалила она. — Отыскались старые фотографии, и я хотела пригласить тебя на ужин и показать их.

Ми, явно застигнутая врасплох, без особой убежденности в голосе пробормотала, что это замечательно, надо бы это провернуть. Она внимательно посмотрела на До, как в первый вечер, когда хотела дать ей денег. Неужели она проявляет к людям больше интереса, чем это кажется на первый взгляд? Должно быть, она прочитала в глазах До мольбу, надежду, страх быть отвергнутой.

— Послушай, — сказала Ми, — завтра вечером у меня одна тягомотная обязанность, но я освобожусь достаточно рано, чтобы поужинать. Я тебя приглашаю. Найди меня часам этак к девяти. Во «Флоре», если ты не против. Я никогда не опаздываю. Ciao, carina.

Ее сопровождающий одарил До безразличной улыбкой. Когда они проходили к двери, он обнял черноволосую принцессу за плечи.


Она вошла во «Флору» без двух минут девять, в накинутом на плечи пальто и в белой косынке. До, уже полчаса сидевшая за стеклянной перегородкой террасы, за минуту до этого увидела подъезжавший «МГ» и поздравила себя с тем, что Ми приехала одна.

Ми выпила сухой мартини, рассказала о приеме, с которого только что уехала, о книге, которую закончила читать прошлой ночью, расплатилась, сказала, что умирает с голоду, и спросила, нравятся ли До китайские рестораны.

Они поужинали на улице Кюжа, сев друг против друга и заказав разные блюда, которые разделили пополам. Ми заметила, что распущенные волосы больше идут До, чем шиньон, который был у нее в первый вечер. У нее самой волосы были гораздо длиннее, и ей приходилось тратить чертову прорву времени на то, чтобы их причесать. Две сотни взмахов щеткой ежедневно. Временами Ми умолкала и смотрела на До так пристально, что той становилось не по себе. А временами продолжала свой монолог, перескакивая с одного на другое, и тогда казалось, что ей все равно, кто сидит напротив нее.

— Да, кстати, где же фотографии?

— Они у меня дома, — ответила До. — Это в двух шагах отсюда. Я думала, что мы могли бы потом заскочить ко мне.

Усаживаясь за руль своего белого «МГ», Ми объявила, что чувствует себя замечательно и премного довольна проведенным вечером. Входя в гостиницу «Виктория», она отметила, что район хороший, а в номере Ми тотчас ощутила себя как дома. Она сняла пальто, туфли и свернулась калачиком на постели. Вместе они принялись рассматривать маленькую Ми, маленькую До и забытые, вызывающие умиление лица. До, стоящей на коленках рядом с Ми на постели, хотелось бы, чтобы это длилось вечно. Аромат духов Ми она чувствовала так близко, что могла быть уверенной: он останется при ней и после ухода гостьи. Она обвила рукой плечи Ми и уже не могла разобрать, чье тепло ощущает: то ли плеч Ми, то ли своей руки. Когда Ми засмеялась при виде снимка, на котором обе они сидели на краю тобоггана, До не выдержала и в отчаянии поцеловала ее в волосы.

— Хорошее было время, — сказала Ми.

Она не отстранилась. На До она не глядела. Снимки все уже были просмотрены, но она, по всей видимости, смущенная, не двинулась с места. Наконец она повернулась к До и очень быстро проговорила:

— Поехали ко мне.

Она встала и обулась. Увидев, что До сидит на месте, она вернулась к ней, опустилась перед ней на коленки и положила ей на щеку прохладную ладонь.

— Я хотела бы навсегда остаться с тобой, — сказала До и притянула к своему лбу плечо юной принцессы, которая теперь была отнюдь не безразличной, а нежной и уязвимой, как та маленькая девочка, какой она была когда-то, и которая прерывающимся голосом отвечала:

— Ты слишком много выпила в этом китайском ресторане, ты сама не знаешь, что говоришь.


В машине До проявляла притворный интерес к проносящимся за окном Елисейским Полям. Ми тоже молчала. В номере четырнадцать пожилая женщина ждала, дремля в кресле. Ми выпроводила ее, громко чмокнув в обе щеки, закрыла за ней дверь, швырнула туфли в дальний угол комнаты, пальто — на диван. Она смеялась и выглядела счастливой.

— Что у тебя за работа? — спросила она.

— В банке-то? О, слишком долго рассказывать. К тому же это совсем не интересно.

Ми, уже опустившая верх платья, вернулась к До и принялась расстегивать на ней пальто.

— Какая же ты бука! Снимай это, устраивайся! На тебя такую без слез не взглянешь. Да начнешь ты шевелиться?

Кончилось тем, что они сцепились и обе упали — частью на кресло, частью на ковер. Ми была сильнее. Удерживая До за запястья, она смеялась, запыхавшись после борьбы.

— Что у тебя за мания — все усложнять? — спросила Ми. — Хотя да, ты выглядишь сложной девушкой. Когда это ты у нас стала такой сложной? Когда научилась мучить людей?

— Я всегда была такой, — ответила До. — Я тебя никогда не забывала. Часами смотрела на твои окна. Представляла себе, что спасаю тебя во время кораблекрушения. Целовала твои фотографии.

До не могла больше говорить — она лежала на ковре с пригвожденными к полу запястьями, а сверху на нее навалилась Ми.

— Ну ладно, хватит, — заключила Ми.

Она поднялась и упорхнула к себе. Спустя мгновение До услышала, как из кранов в ванной комнате потекла вода. Тогда поднялась и До, вошла в спальню Ми и принялась рыться в шкафу в поисках пижамы или ночной рубашки. Первой нашлась пижама. Она оказалась До впору.


Ту ночь она провела на диване в комнате у входа. Ми, лежа в соседней комнате, много говорила, возвышая голос, чтобы быть услышанной. Снотворное она не приняла. Вообще-то она прибегала к нему часто, чем объяснялось и то, как внезапно она заснула в тот, первый, вечер. И еще долгое время после того, как объявила: «Баиньки, Доиньки!» (на это тоже полагалось рассмеяться), — она продолжала свой монолог.

Часа в три ночи До проснулась и услышала, что Ми плачет. Прибежав к ее кровати, До обнаружила Ми в слезах, выпроставшейся из-под простыней и спящей без задних ног. Она укрыла Ми, притушила лампу и улеглась на свой диван.

Назавтра вечером у Ми был «кое-кто». Звоня по телефону из «Дюпон-Латен», До слышала, как этот «кое-кто» спрашивает сигареты. Ми отвечала ему: «Да вот они на столе, ты ослеп, что ли?»

— Я тебя не увижу? — спросила До. — Кто этот парень? Ты уходишь с ним? А после я не могу с тобой увидеться? Я могу подождать. Могу расчесать тебе волосы. Могу сделать все что угодно.

— Не мучай меня, — ответила Ми.


Тем же вечером в час ночи она постучала в дверь номера До в гостинице «Виктория». Она, по всей видимости, много пила, много курила, много говорила. Она была грустная. До раздела ее, в свою очередь одолжила ей пижамную курточку, уложила в свою постель, держала ее в объятиях до самого звонка будильника; она не спала, слушала ее ровное дыхание и думала: «Теперь это уже не сон, она здесь, она моя, я буду вся пропитана ею, когда с ней расстанусь, я и есть она».

— Тебе обязательно туда идти? — спросила Ми, приоткрыв один глаз. — Давай-ка заваливайся снова. Я включаю тебя в «регистр».

— Куда-куда?

— В платежный журнал крестной. Ложись. Я заплачу.

До была уже одета и готова уходить. Она ответила, что это чушь, что она не игрушка, которую берут, а потом бросают. Банк дает ей жалованье, которое выплачивается каждый месяц и обеспечивает ее существование. Ми выпрямилась в постели — лицо свежее, отдохнувшее, взгляд совершенно ясный и свирепый.

— Ты говоришь, точь-в-точь как один мой знакомый. Если я говорю, что заплачу, значит, я заплачу! Сколько ты получаешь в своем банке?

— Шестьдесят пять тысяч в месяц.

— Считай, что ты получила прибавку, — сказала Ми. — Иди ложись, или я тебя уволю.

До сняла пальто, поставила кофе, посмотрела в окно на солнце Аустерлица, которое вовсе не было пламенем. Когда она принесла чашку с кофе в постель Ми, она знала, что восторг ее продлится дольше утра, что теперь все, что она сделает или скажет, когда-нибудь может быть использовано против нее.

— Ты премилая игрушка, — заметила Ми. — Твой кофе хорош. Давно ты здесь живешь?

— Несколько месяцев.

— Собирай вещички.

— Ми, ты должна понять. Это очень серьезно — то, что ты заставляешь меня делать.

— Представь себе, я это поняла уже два дня назад. Думаешь, много найдется людей, что спасали меня во время кораблекрушения? И потом, я уверена, что ты не умеешь плавать.

— Не умею.

— Я тебя научу, — пообещала Ми. — Это легко. Вот смотри, руками надо двигать вот так. С ногами посложнее…

Смеясь, она опрокинула До на кровать, заставила ее загребать руками, потом вдруг остановилась, без улыбки посмотрела на До и сказала, что да, это серьезно, но не настолько.

Последующие ночи До провела на диване у входа, в номере четырнадцать резиденции «Вашингтон», в некотором роде охраняя любовные игры Ми, спавшей в соседней комнате с одним довольно заносчивым и неприятным субъектом. С тем самым, кого До видела в банке. Звали его Франсуа Руссен, он служил секретарем у адвоката и не лишен был известного лоска. Поскольку в голове у него бродили примерно те же смутные чаяния, что и у До, они с первой же минуты откровенно невзлюбили друг друга.

Ми утверждала, что он хорош собой и безобиден. По ночам До была слишком близко, чтобы не слышать, как та стонет в объятиях молодчика. И страдала от этого, как от ревности, прекрасно зная, что на самом деле это куда более простое чувство. В тот вечер, когда Ми спросила, сохранился ли еще за ней номер в гостинице «Виктория» — она собиралась провести там ночь с другим парнем, — До почти обрадовалась. Номер был оплачен по конец марта. Ми пропадала трое суток. Франсуа Руссен был чрезвычайно уязвлен, зато До не грозило никакой опасности со стороны этого другого, о котором она ничего не знала (кроме разве что того, что он был бегуном) и который весьма скоро оказался забыт.

Случались и вечера, когда Ми оставалась одна. Ей было невыносимо оставаться одной. Кто-то должен был пару сотен раз проводить расческой по ее волосам; кто-то должен был тереть ей в душе спину; кто-то должен был гасить ее сигарету, когда она засыпала; кто-то должен был выслушивать ее монолог — всем этим была До. Она предлагала устроить ужин на двоих и заказывала самые немыслимые блюда (например, яичницу-болтушку) под серебряными крышками. Она показывала Ми, как складывать из салфетки всяких животных, она через два предложения на третье говорила ей «золотце мое» или «моя ненаглядная». Особенно когда клала ей руку на затылок или на плечо или обнимала ее за талию — она постоянно сохраняла с Ми физический контакт. Это было для Ми самым важным наряду с необходимостью убаюкивать себя перед сном с помощью снотворного, парней или болтовни — необходимостью, которая была ни чем иным, как тем давнишним страхом перед темнотой, когда мама уходит из твоей комнаты. Обе эти наиболее ярко выраженные (до такой степени, что До считала это патологией) черты характера Ми шли прямиком из детства.

В марте До сопровождала Ми — потом Мики, как ее звали все, — повсюду, куда бы та ни направлялась, за исключением квартиры Франсуа Руссена. Это сводилось к поездкам на машине по Парижу — из магазина в магазин, от одних гостей к другим, на партию в теннис на закрытом корте, на трепотню за ресторанным столиком со скучными собеседниками. Часто До оставалась в машине, включала радио, мысленно набрасывала письмо, которое ей предстояло написать вечером крестной Мидоля.

Ее первое письмо датировалось днем ее «трудоустройства». В нем она говорила, что счастлива вновь повстречать Ми; что дела идут хорошо; что она надеется на то, что они идут так же хорошо и у крестной, которая «немножко и ее крестная». Далее следовали новости из Ниццы, одна-две тщательно замаскированные шпильки в адрес Ми, обещание заехать поцеловать ее в первую же свою поездку в Италию.

Стоило ей отправить то письмо, как она пожалела о шпильках. Они слишком бросались в глаза. Крестная Мидоля — тонкая бестия (она просто обязана быть таковой, раз проделала путь от панелей Ниццы до итальянских дворцов), она сразу заподозрит неладное. Но все прошло благополучно. Ответ, пришедший четыре дня спустя, ошеломил До. Оказывается, ее, До, послало само провидение. Она осталась такой же, какой ее помнит крестная Мидоля: кроткой, рассудительной, доброжелательной. Она, должно быть, уже обнаружила, что «их» Мики, увы здорово изменилась. В ответе выражалась надежда, что эта чудесная встреча пойдет во благо; к письму прилагался чек.

До вернула чек во втором письме, пообещав сделать все, что в ее силах, ради «их» испорченной девчонки, которая, на ее взгляд, лишь чересчур необузданна, хотя иногда и может показаться, что она малость бессердечная, тысяча поцелуев, искренне преданная вам.

В конце марта До получила уже пятый по счету ответ. Теперь она подписывалась так: «твоя крестница».

В апреле она показала зубки. Вечером, на глазах у Мики, за ресторанным столиком, она буквально набросилась на Франсуа Руссена из-за каких-то разногласий при выборе меню для ее «подопечной». Главное было не в том, что Мики плохо спит после цыпленка в вине, а в том, что Франсуа — негодяй, раболепствующий лицемер, да и вообще на него тошно глядеть.

Спустя два дня все было уже серьезнее. Ресторан был другой, предмет разногласий — тоже, но Франсуа, и на этот раз обозванный негодяем, взорвался. В адрес До понеслись обвинения в высасывании денег, в эксплуатации добрых чувств, в подверженности греху школьниц. При последнем обмене репликами, донельзя едкими, Ми замахнулась. До, уже готовая получить оплеуху, увидела, как рука обрушивается на физиономию негодяя, и решила, что победа осталась за ней.

Ей не стоило лезть на рожон. По возвращении в «Резиденцию» Франсуа устроил сцену, заявив, что не собирается проводить ночь в обществе простофили и присосавшейся к ней пиявки, и ушел, громко хлопнув дверью. Сцена продолжилась между До, которая в попытках оправдаться громоздила все новые обвинения в адрес негодяя, и Мики, которая пришла в исступление от того, что в запале проговорилась кое о чем сокровенном. Это была уже не та шуточная баталия вечера разглядывания фотографий. Настоящий шквал оплеух с обеих рук обрушился на До, погнал ее по комнате, повалил на кровать, приподнял, вырвал у нее слезы и мольбы и оставил, взлохмаченную, с кровоточащим носом, на коленях у двери. Мики подняла ее, потащила, рыдающую, в ванную комнату, и в этот вечер уже она открывала краны и доставала полотенца.

Они не разговаривали три дня. Франсуа явился назавтра. Критическим взором окинул распухшее лицо До, произнес: «Ну что ж, бесценная моя, сегодня видик еще паскуднее обычного», — и увез Мики отпраздновать случившееся. На другой день До вечером вновь взяла щетку для волос и, ни слова не говоря, исполнила свой «долг». На следующий вечер, когда стало ясно, что затягивающееся молчание играет против нее самой, она упала в ноги Мики, вымаливая прощение. В обоюдных слезах и влажных поцелуях был заключен мир, и Мики повытаскивала из шкафов уйму унизительных и жалких подарков. За эти три дня она ради собственного успокоения обегала магазины.

Злая фортуна распорядилась так, что в ту же неделю До повстречала Габриеля, которого она не видела уже больше месяца. Она выходила от парикмахера. На лице у нее еще сохранялись отметины от нервного срыва Мики. Габриель усадил До в свою «дофину» и объявил, что худо-бедно примирился с их разрывом. Он, мол, просто еще слегка беспокоился за нее, только и всего. Теперь же, увидев, как она разукрашена, он будет беспокоиться всерьез. Что это с ней сделали? До не нашла нужным запираться.

— Так она тебя избила? И ты это терпишь?

— Я не смогу тебе этого объяснить. Мне хорошо с ней. Она нужна мне как воздух. Ты не поймешь. Парню девушку не понять.

Габриель и впрямь недоверчиво качал головой, но смутно догадывался об истине. До пыталась внушить ему, что она присохла к своей длинноволосой кузине. Но Габриель знал До. До неспособна присохнуть к кому бы то ни было. И если она позволяет какой-то истеричке себя колотить, то, значит, в голове у нее завелась некая мыслишка — глупая, откровенная и бесконечно опасная.

— На что ты живешь, с тех пор как ушла из банка?

— Она дает мне все, что я пожелаю.

— Чем все это кончится?

— Понятия не имею. Знаешь, она совсем не злая. И любит меня. Я встаю, когда хочу, у меня полно платьев, я езжу с ней повсюду. Ты не поймешь.

Когда она расставалась с ним, ее тревожило опасение: а вдруг он и впрямь понял? Но он тоже любил ее. Ее все любили. И никто не мог прочесть в ее глазах, что с того вечера, как ее отхлестали, она уже как мертвая, что нужна ей вовсе не эта испорченная девчонка, а та жизнь, какую она так долго вела в своих снах и какую даже не умела толком вести эта девчонка. Уж она-то, До, сумела бы вести такую жизнь на ее месте. Лучше воспользовалась бы роскошью, легкими деньгами, зависимостью и трусостью окружающих. За тумаки Ми тоже когда-нибудь заплатит, как она обещала платить за все. Но не это было главным. Ей придется также заплатить за иллюзии маленькой банковской служащей, которая, в отличие от Мики, ни на кого не надеялась, ни от кого не требовала любви и не считала, что небо вдруг станет голубее оттого, что ее возьмутся баюкать.

Уже довольно много дней До предчувствовала, что убьет Ми. Так что, расставшись с Габриелем на тротуаре, она сказала себе, что теперь просто добавилась лишняя причина, только и всего. Она, До, уничтожит не только равнодушное, бесполезное насекомое, но и унижения и оскорбления. Она достала из сумки черные очки. Прежде всего потому, что такие мысли без труда читаются в глазах. А еще потому, что под глазом у нее был синяк.


В мае Мики уж очень усердно занималась тем, что ей нравилось. Прислушавшись к кое-каким из глупостей, на которые был неистощим Франсуа Руссен, она решила обосноваться в особняке на улице Курсель, которым владела крестная Мидоля. Рафферми никогда там не жила. Мики с головой окунулась в обустройство. Поскольку она была упряма, а все средства находились в распоряжении ее тетушки, за двое суток отношения между Парижем и Флоренцией накалились.

Мики добилась требовавшихся ей денег, покрыла подписанные обязательства, заказала маляров и мебель, но ей навязали поверенного в делах, Франсуа Шанса, и бухнули в колокола, вызывая отборную жандармерию — персонаж легендарный и абсолютно невменяемый, поскольку в его активе числились собственноручные порки Мики.

«Жандарма» звали Жанна Мюрно. Мики упоминала о ней неохотно и в таких выражениях, что нетрудно было представить себе, какой ужас она ей внушала. Стянуть с Мики трусики и отхлестать по голой заднице, даже в четырнадцатилетнем возрасте, когда сие произошло, — это уже было подвигом. Но сказать «нет» двадцатилетней Мики, когда та твердит «да», и заставить ее прислушаться к голосу разума — это было и вовсе неправдоподобно.

Впрочем, все было не совсем так — До убедилась в этом, едва увидела «жандарма». Она была высокая, златокудрая, безмятежная. Мики не боялась ее, не ненавидела — хуже. Она не выносила ее присутствия в трех шагах. Обожание ее было столь полным, смятение — столь искренним, что у До все внутри переворачивалось. Выходит, не одни только банковские служащие орошают слезами подушку. Мики явно годами грезила о такой Мюрно, какой не существует в природе, нестерпимо от этого страдала и сходила с ума, когда Жанна была рядом. До, при которой о жандарме раньше упоминали не иначе как мимоходом, была поражена при виде того, какое огромное значение ей придается.

То был самый обычный вечер. Мики переодевалась к свиданию с Франсуа. До читала в кресле, это она пошла открывать дверь. Жанна Мюрно глянула на нее, как глядят на заряженный пистолет, сняла пальто и не повышая голоса позвала:

— Мики, ты где?

Та появилась в купальном халате — словно уличенная в чем-то постыдном, она пыталась улыбнуться, но губы у нее дрожали. Состоялся краткий диалог на итальянском, из которого До уловила немногое — если не считать того, что с каждой фразой Мики таяла, как распускаемая кофта. Совершенно неузнаваемая, она переступала с ноги на ногу.

Жанна подошла к ней размашистым шагом, поцеловала ее в висок, держа под локотки, потом долго разглядывала. Должно быть, говорила она не очень приятные вещи. Голос ее был глубокий, спокойный, но тон — хлесткий, как плеть. Мики потряхивала длинной шевелюрой и молчала. Наконец До увидела, как она побледнела и, вырвавшись из хватки «жандарма», запахнула халат.

— Я тебя сюда не звала! Могла бы оставаться где находилась! Я не изменилась, да, но и ты тоже. Ты все та же Зануда Мюрно. Разница лишь в том, что теперь я сыта этим по горло!

— Вы Доменика? — резко повернувшись, спросила Жанна. — Сходите закрутите краны.

— Ты двинешься с места не раньше, чем я скажу! — вмешалась Мики, перегораживая До дорогу. — Оставайся где стоишь. Стоит послушаться ее один раз, и она с тебя уже никогда не слезет.

До, сама не поняв как, очутилась на три шага сзади. Жанна пожала плечами и сама отправилась в ванную закрывать краны. Пока она ходила, Мики силком усадила До в кресло и встала рядом с ней. Губы у нее по-прежнему дрожали.

Жанна остановилась на пороге — высоченная блондинка, она частила скороговоркой, словно боялась, что ее перебьют, и, подкрепляя свои слова, тыкала пальцем в Мики. До несколько раз услышала свое имя.

— Говори по-французски, — сказала Мики. — До не понимает. Ты лопаешься от ревности. Ей бы все сразу стало ясно, если б она понимала. Нет, ты только взгляни на себя: ты лопаешься от ревности! Видела бы ты себя! Ты уродка, просто-напросто уродка!

Жанна улыбнулась и ответила, что До тут ни при чем. Если бы До захотела выйти на несколько минут из комнаты, было бы лучше для всех.

— До остается где она есть! — отрезала Мики. — Она очень хорошо понимает. Она слушает меня. Тебя она не слушает. Я люблю ее, она моя. Вот, гляди.

Мики наклонилась, притянула До к себе, держа ее за затылок, и поцеловала в губы: раз, другой, третий. До позволяла все это над собой проделывать — окаменелая, бездыханная, она говорила себе: «Я убью ее, я найду способ ее убить, но что представляет из себя эта итальянка, ради которой она готова из шкуры вылезти?» Губы у Мики были нежные и трепещущие.

— Когда закончишь придуриваться, — произнесла Жанна своим спокойным голосом, — оденься и собери чемодан. Тебя хочет видеть Рафферми.

Мики выпрямилась — она более остальных чувствовала себя не в своей тарелке — и оглянулась в поисках чемодана — он на самом деле был в комнате. Она его только что видела. Куда он запропастился? Чемодан оказался на ковре позади нее — открытый, пустой. Мики взяла его обеими руками и запустила им в Жанну Мюрно, которая, однако, уклонилась.

Мики сделала два шага, что-то выкрикивая по-итальянски — вероятно, ругательства, — схватила на камине вазу — высокую, синюю, красивую — и также метнула ее в голову златоволосой великанши. Та уклонялась от всего, умудряясь при этом не шелохнуться. Ваза грохнулась об стену. Жанна обогнула стол, размашистым шагом подошла к Мики, взяла ее за подбородок одной рукой и влепила пощечину другой.

Потом она взяла свое пальто, сказала, что переночует на улице Курсель, уезжает завтра в полдень и что у нее билет на самолет для Мики. В дверях она добавила, что Рафферми при смерти. Мики останется самое большее десять дней, чтобы увидеться с ней в последний раз. Когда она ушла, Мики рухнула в кресло и разрыдалась.


В дверь особняка на улице Курсель До позвонила в ту самую минуту, когда Ми и Франсуа должны были входить в театр. Жанна Мюрно не особенно удивилась ее приходу. Она взяла у нее пальто, повесила на одну из дверных ручек. Дом был загроможден стремянками, банками с красками, сорванными обоями.

— У нее таки есть вкус, — сказала Мюрно. — Тут будет довольно мило. От краски у меня сразу начинает болеть голова, а у вас? Поднимемся наверх, там поуютнее.

На втором этаже, в комнате, которую уже начали обставлять, они сели рядышком на кровать.

— Вы будете говорить или я? — спросила Жанна.

— Говорите вы.

— Мне тридцать пять лет. Эту заразу мне вручили семь лет назад. Я не горжусь тем, что из нее выросло, но я не больше гордилась и тем, что получила ее. Вы родились четвертого июля тридцать девятого года. Работали в банке. Восемнадцатого февраля этого года вы посмотрели на Мики своими большими ласковыми глазами, в результате чего сменили профессию. Вы стали чем-то вроде куклы, которая не мигая принимает тумаки и поцелуи, вам легко быть милой, вы симпатичнее, чем я думала, но от этого не менее опасны. У вас есть что-то на уме — обычно у кукол этого не бывает.

— Я не понимаю, о чем вы говорите.

— Тогда позвольте мне продолжать. У вас уже тысячу лет есть что-то на уме. Это, в общем, даже не мысль, а что-то смутное, неопределенное, как несварение желудка. Многие испытали нечто подобное до вас, и я в том числе, но вы далеко обогнали всех по тупости и решительности. Я хотела бы, чтобы вы поняли меня теперь же: меня беспокоит не идея, а то, что вы носите ее, как знамя. Вы наворотили уже достаточно глупостей, чтобы поднять на уши человек двадцать. Когда среди них столь ограниченные люди, как Франсуа Руссен, вы должны признать, что это серьезно. Рафферми можно обвинять в чем угодно, но голова у нее ясная. Ну а держать Мики за дуру — это вообще безумие. Вы подходите к делу крайне легкомысленно, и меня это бесит.

— Я по-прежнему ничего не понимаю, — сказала До.

У нее пересохло в горле, но она убеждала себя, что это от краски. Она попыталась было встать, но золотоволосая великанша без труда удержала ее на кровати.

— Я читала ваши письма к Рафферми.

— Это она их вам давала?

— Вы живете как во сне. Я их читала, и все тут. Вместе с подколотой к ним докладной запиской. Брюнетка, рост метр шестьдесят восемь, родилась в Ницце, отец счетовод, мать служанка, имела двоих любовников — одного в восемнадцать лет, в течение трех месяцев, другого в двадцать — вплоть до появления Мики, шестьдесят пять тысяч франков в месяц минус социальное страхование, отличительная черта: глупа как пробка.

До высвободилась и устремилась к двери. На первом этаже она никак не могла найти свое пальто. В одной из комнат вновь появилась Жанна Мюрно и протянула его ей.

— Не будьте ребенком. Мне нужно с вами поговорить. Вы наверняка не ужинали. Поедем со мной.

В такси Жанна Мюрно назвала адрес одного ресторана у Елисейских Полей.

Когда они сели по разные стороны от настольной лампы, лицом друг к другу, До заметила, что движения Жанны напоминают Микины, но как-то карикатурно, потому что она намного крупнее. Жанна перехватила ее взгляд и заявила с досадой в голосе, как если бы глаза выдали мысли До:

— Это она — подражательница, не я. Что бы вы хотели заказать?

На протяжении всего ужина она держала голову слегка склоненной набок, как Мики, и один локоть на столе. При разговоре она часто раскрывала красивую крупную ладонь и в назидание поводила указательным пальцем. Это тоже был жест Мики, только более выраженный.

— Знаешь, пора и тебе заговорить.

— Мне нечего вам сказать.

— Тогда зачем ты пришла ко мне?

— Чтобы объяснить вам. Теперь это уже не важно. Вы мне не верите.

— Объяснить мне что? — спросила Жанна.

— Что Мики вас очень любит, что она плакала, когда вы уехали, что вы с ней слишком суровы.

— Правда? Я хочу сказать: ты правда пришла сказать мне об этом? Вот видишь, пока я тебя не увидела, кое-что от меня ускользало, и только теперь я начинаю понимать. Ты чудовищно самонадеянна. Да разве можно считать окружающих такими идиотами?

— Я по-прежнему не понимаю, о чем вы говорите.

— Старуха Рафферми — уж она-то поняла, маленькая ты дуреха! Да и Мики в сто раз хитроумнее тебя! Если ты и впрямь не понимаешь, я тебе сейчас все разъясню. Ты делаешь ставку на придуманную тобой Мики, не на настоящую. Пока ты ей в новинку, она не особо присматривается. Но с твоей прытью ты продержишься еще меньше, чем ее предыдущие увлечения. Но есть и кое-что похуже: Рафферми, получая твои письма, даже не шелохнулась. Когда читаешь эти твои послания, просто волосы становятся дыбом! А она, подозреваю, отвечает на них весьма любезно. Тебе это не показалось странным, а?

— Мои письма, мои письма! Да что в них такого, в моих письмах?

— У них один недостаток: в них говорится только о тебе. «Как я хотела бы быть Мики, как вы ценили бы меня, будь я на ее месте, как я сумела бы воспользоваться той жизнью, какую вы ей предоставили!» Разве не так?

До сжала голову в ладонях.

— Тебе бы следовало кое-что знать, — продолжила Жанна Мюрно. — Главный твой шанс — по тысяче причин, которые ты не понимаешь, — это полюбиться Мики. И быть при ней в нужный момент. К тому же тебе никогда не оторвать Мики от Рафферми. Этого ты тоже не понимаешь, но это так. Нечего и дергаться. Наконец, за последние полтора месяца у Рафферми было три приступа. Через неделю, через месяц она умрет. Твои письма бесполезны и опасны. Останется Мики, вот и все.

Жанна Мюрно, которая так и не притронулась к еде, отодвинула тарелку, достала из лежащей на столе пачки итальянскую сигарету, потом добавила:

— Ну и я, разумеется.


В «Резиденцию» они вернулись пешком. Они не разговаривали. Золотоволосая великанша держала До под руку. Когда они пришли на угол улицы Лорда Байрона, До остановила ее и выпалила:

— Я пойду с вами — не хочу возвращаться к себе.

Они сели в такси. В особняке на улице Курсель запах краски, казалось, еще усилился. У входа в одну из комнат Жанна преградила путь До, которая собиралась пройти под лестницей. Взяла ее за плечи в темноте и держала перед собой, даже немного приподнимая ее на цыпочки, словно желая подтянуть до своего роста.

— Будешь сидеть тихо. Никаких больше писем, никаких ссор ни с кем, никаких глупостей. Через несколько дней вы обе переедете сюда. Рафферми преставится. Я попрошу Мики приехать во Флоренцию. Попрошу так, что она не поедет. Что до Франсуа, подождешь, пока я найду веский довод. И тогда без церемоний: прогонишь Франсуа и увезешь Мики подальше от него. Довод будет неотразим. Куда ее увезти, я тебе скажу. Теперь-то ты поняла? Ты слышишь меня?

В падавшем из окна луче лунного света До утвердительно кивнула. Большие руки золотоглазой по-прежнему держали ее за плечи. До больше не пыталась отстраниться.

— Все, что ты должна делать, — это оставаться спокойной. Не считай Мики дурой. Я раньше тоже считала ее дурой, и напрасно. Однажды я держала ее, вот как сейчас тебя, и из этого не вышло ничего хорошего. Ей было шестнадцать — примерно столько же было мне, когда Рафферми взяла меня к себе, примерно столько же, сколько сейчас тебе. Тебя я знаю только по письмам — совершенно идиотским, но в свое время и я писала бы такие. Когда мне сбагрили Мики, я бы с радостью ее утопила. С той поры мои чувства к ней не изменились. Но топить я ее не буду. У меня есть другое средство избавиться от нее: ты. Маленькая дуреха, которая трясется от страха, но сделает все, что я ей говорю, потому что тоже мечтает от нее избавиться.

— Оставьте меня, прошу вас.

— Послушай меня. До Мики у Рафферми была другая такая же. На несколько сантиметров выше и на несколько лет старше — это была я. Кисточкой намазывала клеем каблуки туфель во Флоренции. Потом мне было дадено все, чего я вожделела. А потом у меня это отобрали: появилась Мики. Я бы хотела, чтобы ты поразмыслила об этом и оставалась спокойной. Все, что ты сейчас испытываешь, испытывала и я. Но я с тех пор кое-чему научилась. Так ты поразмыслишь об этом? А теперь можешь уходить.

До повлекли в вестибюль. В темноте она споткнулась о банку с краской. Перед До распахнули дверь. Она обернулась, но великанша, ни слова не говоря, вытолкала ее наружу и захлопнула за ней дверь.

Назавтра в полдень, когда До позвонила Жанне из кафе на Елисейских Полях, той уже не было. Звонок, должно быть, гулким эхом отдавался в пустых комнатах.

Убивала

Рукой в белой перчатке я зажала ей рот. Она мягко отстранила мою руку и поднялась — высокий силуэт в освещенном прямоугольнике дверного проема. Однажды мы с ней уже были вот так вдвоем в вечерних сумерках. Тогда она, держа меня за плечи, предложила мне убить длинноволосую принцессу.

— Откуда тебе все это известно? Некоторых вещей ты просто не можешь знать: про тот вечер, когда она спала у меня, или про тот, когда я бродила у нее под окнами. И потом, про встречу с этим парнем, Габриелем…

— Да ты сама же мне все и рассказывала, — ответила Жанна. — В июне мы провели две недели вместе.

— Ты больше не виделась с Мики после той ссоры в резиденции?

— Нет. Мне это было все равно. Я вовсе не жаждала везти ее в Италию. На следующее утро я встретилась с Франсуа Шансом, чтобы утрясти вопросы оплаты ремонта, и улетела тем самым рейсом, которым и собиралась. Во Флоренции меня ждал ворох проблем. Рафферми была вне себя от ярости. Не поручусь, что Мики не позвонила ей сразу после разговора со мной. Ты была уверена, что она не звонила. Во всяком случае, от этого легче не стало, скорее наоборот. Рафферми так до самой своей смерти и не остыла.

— Когда она умерла?

— Неделю спустя.

— И ты так больше ничего и не сказала мне до отъезда?

— Нет. Мне больше нечего было тебе сказать. Ты прекрасно поняла, что я имела в виду. Да ты еще до знакомства со мной только об этом и думала.

Комната внезапно осветилась: Жанна зажгла лампу. Я прикрыла глаза рукой в перчатке.

— Потуши, прошу тебя!

— Ты позволишь мне за тобой поухаживать, а? Знаешь, который час? Ты валишься с ног. Я принесла тебе перчатки. Сними-ка старые.

Пока она стояла вот так, склонившись над моими руками, — высокая, белокурая, внимательная, — все, что она мне рассказала, вновь представилось мне просто дурным сном. Она добрая и великодушная, а я была неспособна подстроить гибель Мики — все это неправда.

Близился рассвет. Она взяла меня на руки и отнесла на второй этаж. В коридоре, когда она подходила к комнате Доменики, я только и смогла что слегка покачать головой, покоившейся на ее щеке. Она поняла мой знак и уложила меня на свою собственную кровать в комнате, в которой она жила, пока я находилась в клинике. Минуту спустя, после того как сняла с меня халат и принесла мне попить, она уже склонялась надо мной, дрожащей в ознобе под простынями, подтыкала одеяло, вглядывалась в мое лицо — усталым взглядом, молча.

Внизу — уж и не помню, в какой момент ее рассказа, — я сказала ей, что хочу умереть. Теперь же, когда я уже не могла совладать со сном, меня охватил какой-то нелепый, необъяснимый страх.

— Чем ты меня напоила?

— Водой. С двумя таблетками снотворного.

Она прикрыла мне глаза ладонью — должно быть, как всегда, прочла в них мои мысли. Я услышала, как она повторяет: «Ты сошла с ума, ты сошла с ума», — и голос ее быстро отдалился, я перестала чувствовать ее ладонь на своем лице, потом вдруг американский солдат в пилотке набекрень с улыбкой протянул мне плитку шоколада, школьная учительница приблизилась ко мне, замахнувшись линейкой, чтобы ударить мне по пальцам, и я уснула.


Поутру я оставалась в постели, Жанна, одетая, растянулась подле меня на одеяле, и мы решили жить отныне на улице Курсель. Она рассказала мне об убийстве, а я ей — о своих вчерашних поисках. Теперь-то мне представлялось совершенно невероятным, чтобы Франсуа не заметил подмены.

— Все не так просто, — заметила Жанна. — Внешне ты уже и не ты, и не Мики. Я имею в виду не только лицо, но и впечатление, которое ты производишь. Походка у тебя не совсем ее, но и не та, что была у тебя раньше. И потом, ты несколько месяцев жила подле нее. В последние недели ты так тщательно наблюдала за ней, чтобы впоследствии ее изображать, что я чувствую ее в каждом твоем движении. Когда ты смеялась в тот первый вечер, я уж и не знала, кто это смеялся — она или ты. Самое худшее — что я уже не помнила, какая была она, какая — ты, мне не удавалось себя урезонить. Ты представить себе не можешь, чего я только не передумала. Когда я тебя купала, я как бы перенеслась на четыре года назад, потому что ты более худа, чем Мики, и она тогда была примерно такая же. Одновременно я говорила себе, что это невозможно. Вы были одного роста, верно, но насколько не походили друг на друга! Не могла я до такой степени ошибаться. Я боялась, что ты ломаешь комедию.

— Зачем?

— А я знаю? Чтобы отделаться от меня, остаться одной. Что сводило меня с ума, так это то, что я не могла заговорить с тобой прежде, чем ты узнаешь. Так что это мне приходилось ломать комедию. Обращаться к тебе так, как если бы ты и впрямь была ею, — это сбивало меня с толку. За те четыре дня я убедилась в одной ужасной вещи, которая, впрочем, облегчит нам задачу: стоило мне услышать твой голос, как я утратила всякую способность вспомнить голос Мики; стоило мне увидеть твою родинку, как начинало казаться, что она всегда была у Мики — или же у тебя, я уж и не знала. Не вспомнить, понимаешь? Внезапный твой жест — и я снова видела Мики. Я столько думала об этом твоем жесте, что мне удавалось убедить себя, что я обозналась. На самом же деле у тебя между двумя твоими собственными движениями проскакивало движение Мики, потому что перед этим ты неделями твердила себе: когда-нибудь мне придется сделать это в точности так же, как она.

— Неужто этого хватало, чтобы обмануть Франсуа? Быть этого не может. Я оставалась с ним полдня. Поначалу он меня не узнал, но вечером мы очутились на диване, и он больше часа обнимал меня и тискал.

— Ты была Ми. Он говорил о Ми. Он верил, что обнимает Ми. И потом, это хищник. Он никогда по-настоящему не обращал на нее внимания, он спал с наследством. Ты больше не увидишь его, вот и все. Меня гораздо больше беспокоит твой визит к Франсуа Шансу.

— Он ничего такого не заметил.

— Больше я не дам ему возможности замечать что бы то ни было. А теперь — за настоящую работу.

Она сказала, что по возвращении во Флоренцию опасность умножится. Там Ми знали многие годы. В Ницце же единственный, кто может вызвать беспокойство, — это отец Ми. Я вдруг осознала, что мне предстоит увидеть этого человека, чью дочь я убила, броситься к нему в объятия, как это сделала бы она. В той же Ницце мои мать с отцом все еще оплакивали погибшую дочь; они наверняка хотели бы повидаться со мной, чтобы я рассказала им о ней, они с испугом воззрились бы на меня — они бы меня узнали!

— Не говори ерунды! — воскликнула Жанна, беря меня за руки. — Тебе не придется с ними встречаться! С отцом Мики — это да, тут никуда не денешься. Если ты и всплакнешь, это отнесут на счет волнения. Но что до твоих собственных родителей, тебе лучше всего уже с этой минуты никогда о них не думать. Да и помнишь ли ты их?

— Нет. А если вспомню?

— В ту пору ты будешь уже другим человеком. Да ты и сейчас другая. Ты Мики. Мишель-Марта-Сандра Изоля, родилась 14 ноября 1939 года. Ты помолодела на пять месяцев, лишилась своих отпечатков пальцев и на сантиметр выросла. И все.


Настоящая мука, оказывается, только начиналась. В полдень Жанна съездила за нашими вещами в особняк в Нейи и привезла их — одежда была вперемешку навалена на чемоданы. Я в халате спустилась в сад, чтобы помочь ей их внести. Она прогнала меня, сказав, что я «подхвачу смерть».

Все, что бы она или я ни говорили, беспрестанно возвращало меня к той ночи на мысе Кадэ, о которой она мне рассказала. Я не желала об этом думать, я отвергала предложения посмотреть кинопленки, которые они с Мики снимали на каникулах и которые могли бы помочь мне стать еще больше на нее похожей. Но даже самое невинное слово обретало двойной смысл и вызывало у меня в воображении образы невыносимее всякой пленки.

Жанна одела меня, покормила обедом, посетовала, что вынуждена оставить меня на два часа — ей нужно съездить к Франсуа Шансу, ликвидировать последствия моего вчерашнего идиотского вторжения.

Днем я бродила по комнатам. Пересаживалась из кресла в кресло. Разглядывала себя в зеркалах. Снимала перчатки — посмотреть на свои руки. Я ошеломленно наблюдала за тем чуждым, что укоренялось во мне и было, по сути, ничем — неясными словами и мыслями.

Больше, чем сознание совершенного мною убийства, меня угнетало ощущение, что меня подчиняет себе чужая воля. Я — всего лишь полая игрушка, марионетка в руках трех незнакомок. Которая из них сильнее дергает за веревочки? Маленькая завистливая банковская служащая, терпеливая, как паук? Мертвая принцесса, что когда-нибудь снова взглянет прямо мне в глаза из моего зеркала, раз уж это ею я так стремлюсь стать? Или золотоволосая великанша, что неделями на расстоянии руководила мною, подводя к убийству?


Когда умерла крестная Мидоля, говорила мне Жанна, Мики и слышать не хотела о поездке во Флоренцию. Похороны состоялись без нее, и никто даже не удосужился дать по этому поводу какие-то объяснения близким Рафферми.

Вечером того дня, когда Мики узнала о кончине крестной, она решила поразвлечься с Франсуа и несколькими приятелями. Я сопровождала ее. Мики наклюкалась, учинила дебош в одном из погребков на площади Звезды, обхамила полицейских, которые нас оттуда выдворяли, удумала забрать к себе в спальню другого парня, не Франсуа. Она уперлась, и Франсуа пришлось возвращаться домой.

Правда, спустя час после его ухода парень в свою очередь был выставлен за дверь, и мне выпало убаюкивать ее добрую часть ночи. Она плакала, рассказывала мне об умершей матери и о своем детстве, говорила, что Жанна пропала для нее навсегда, что она не хочет больше слышать ни о ней, ни о ком другом, — когда-нибудь я тоже увижу, «к чему все это ведет». Снотворное.

В последующие дни ее хотели видеть многие. Ее жалели. Ее повсюду приглашали. Она вела себя благоразумно и с достоинством несла миллиарды, которые оставила ей Рафферми. Она переехала на улицу Курсель, как только там стало возможно жить, даже не дожидаясь окончания ремонта.

Как-то раз днем, когда я была одна в нашем новом доме, мне пришла телеграмма от Жанны. В ней было только ее имя и номер телефона во Флоренции, больше ничего. Я тотчас позвонила. Первым делом она сказала, что это верх глупости — звонить от Мики, потом — что пора отдалить Франсуа. Мне надлежало, сделав вид, будто у меня внезапно возникли подозрения, посоветовать Мики проверить смету ремонта особняка и разобраться во взаимоотношениях ее любовника с ее поставщиками. И позвонить Жанне снова через неделю — по тому же номеру и в тот же час, но уж на сей раз с почты.

На следующий же день Мики провела маленькое расследование, повидалась с поставщиками и, как она и предполагала, не обнаружила в счетах никаких завышений. Я не могла понять, что у Жанны на уме. Было очевидно, что Франсуа целит куда выше, чем на какие-то там комиссионные за мебель или краску, так что ему вряд ли пришло бы в голову обманывать Мики так грубо.

Что дело не в этом, я поняла, оказавшись очевидцем бури, которую пришлось выдержать Франсуа по нашему возвращении. Всем занимался он лично. Копии сметы и счетов были отправлены во Флоренцию даже раньше, чем Мики заговорила о своих планах. Франсуа оправдывался как мог: он-де работает у Шанса, так что нет ничего удивительного в том, что он вел переписку с Рафферми. Мики обозвала его блюдолизом, стукачом, охотником за приданым и выставила его за дверь.

Назавтра она наверняка призвала бы его снова, но теперь я уже знала, чего хочет Жанна, и мне оставалось лишь продолжить начатое ею. Мики поехала к Шансу, который был не в курсе. Она позвонила во Флоренцию одному из помощников Рафферми, узнала, что Франсуа в надежде снискать благоволение крестной Мидоля держал ее в курсе всего. Самое комичное в этой истории — это то, что он тоже возвращал ей ее чеки.

Я позвонила Жанне, как было уговорено. Был конец мая. В Париже стояла прекрасная погода, на Юге — еще лучше. Жанна сказала, чтобы я умаслила Мики, как я это умею делать, и упросила ее съездить туда со мной. У Рафферми была вилла на берегу моря, в местечке под названием мыс Кадэ. Там-то мы и встретимся, когда настанет время.

— Настанет время для чего?

— Повесь трубку, — сказала Жанна. — Я сделаю все, чтобы помочь тебе ее уговорить. Твое дело — быть с нею поласковей, а думать за нас обеих предоставь мне. Позвони мне через неделю. Надеюсь, вы уже будете на чемоданах.

— Завещание огласили? Есть какие-то неувязки? Я бы хотела знать…

— Повесь трубку, — повторила Жанна. — Достала.

Десять дней спустя, в начале июня, мы с Мики прибыли на мыс Кадэ. Всю ночь мы проехали в ее автомобильчике, набитом чемоданами. Утром Иветта, женщина из местных, знавшая Мюрно, как она ее называла, отворила нам виллу.

Там было просторно, солнечно, воздух был напоен ароматом сосен. Мы спустились искупаться к пустынному галечному пляжу у подножия высокого мыса, на котором стояла вилла. Мики сразу принялась учить меня плавать. В мокрых купальниках мы рухнули на одну из постелей и проспали до вечера.

Я проснулась первая. Долго смотрела на спавшую рядом Мики, представляла себе уж не знаю какие сны за ее сомкнутыми длинными ресницами, коснулась ее ноги, теплой и живой, и отодвинула ее от себя. Я сама себе внушала ужас. Я села в машину и поехала в Ла-Сьота, ближайший город, откуда позвонила Жанне и сказала ей, что сама себе внушаю ужас.

— Тогда убирайся оттуда. Найди себе другой банк. Или иди в прачки, как твоя мать. Оставь меня в покое.

— Будь вы здесь, все было бы по-другому. Почему вы не приезжаете?

— Откуда ты звонишь?

— С почты.

— Тогда слушай хорошенько. Я отправлю тебе телеграмму на имя Мики в кафе «У Дезирады» в Ла-Сьота. Это последнее кафе в конце пляжа, перед левым поворотом на мыс Кадэ. Когда сейчас будешь проезжать его, зайди и предупреди, что ждешь телеграмму, а завтра утром ее заберешь. После этого позвони мне. А теперь повесь трубку.

Я остановилась у кафе, заказала кока-колы и попросила хозяина оставлять для меня почту, которую он будет получать на фамилию Изоля. Он спросил меня, деловая это переписка или любовная. Если любовная, то он с удовольствием.

В тот вечер Мики была грустна. После ужина, который подала нам госпожа Иветта, мы отвезли хозяйку в Лек, где она жила, прикрепив ее велосипед на задок «МГ». После этого Мики решила прокатиться до более цивилизованных мест, привезла меня в Бандоль, танцевала там до двух часов ночи, нашла, что парни Юга — зануды, и мы вернулись к себе. Она выбрала комнату себе, комнату мне, поцеловала меня в щеку уже сонными губами, сказав, что «мы, конечно, не будем прозябать в этой дыре». Мне всегда хотелось повидать Италию, она обещала меня туда свозить, показать Неаполитанский залив, Кастелламаре, Сорренто, Амальфи. Там потрясно. Спокойной ночи, цыпленок.

Поздним утром я заехала в кафе «У Дезирады». Телеграмма от Жанны была невразумительная: «Кларисса прокладка тчк Обнимаю». Я снова позвонила во Флоренцию с почты в Ла-Сьота.

— Ей здесь не нравится. Хочет увезти меня в Италию.

— У нее для этого слишком мало денег, — ответила Жанна. — Она там никого не знает, так что не замедлит выйти на меня. Но я не смогу приехать раньше, чем собиралась, она этого не вынесет. Ты получила то, что я тебе послала?

— Да, но я не понимаю…

— Я и не надеялась, что ты поймешь. Я имею в виду второй этаж, первую дверь справа. Советую тебе заглянуть туда и раскинуть мозгами. Думать — это всегда лучше, чем говорить, особенно по телефону. Развинчивать, смачивать каждый день — вот что ты должна делать. Повесь трубку и подумай. О вашей поездке в Италию, само собой, не может быть и речи.

В наушнике слышалось потрескивание, приглушенный хор голосов, которые подключились к линии на всем протяжении от Ла-Сьота до Флоренции. Разумеется, хватило бы и одного любопытствующего уха, но что уж такого необычного оно бы услышало?

— Должна ли я вам перезвонить?

— Через неделю. Будь осторожна.

В ванную комнату, примыкающую к моей спальне, я вошла ближе к вечеру, когда Мики загорала на пляже. Оказалось, что «Кларисса» — это марка газовой колонки для подогрева воды. Установили ее совсем недавно — даже не успели покрасить. Трубы шли поверху, вокруг всей ванной комнаты. Стык находился в одном из углов, на выходе колена. Чтобы достать прокладку, мне пришлось спуститься в гараж за шведским ключом. На первом этаже Иветта натирала пол. Из-за ее болтовни я потеряла несколько минут. Когда я наконец снова оказалась в ванной, то со страхом ждала, что в дверях вот-вот появится Мики, и вздрагивала всякий раз, когда Иветта передвигала внизу стул.

Все же я отвинтила соединительную гайку и достала прокладку — толстый кружок из какого-то пористого материала, напоминающего картон. Я поставила ее на место, навинтила гайку как она была, открыла газ и зажгла огонь нагревателя, который перед этим погасила.

Когда я укладывала ключ обратно в сумку для инструмента, в верху тропинки, ведущей на пляж, показалась Мики.

План Жанны прояснился для меня лишь наполовину. Ежедневно размачивать прокладку — это, понятное дело, значило постепенно, почти естественным путем, приводить ее в негодность. Когда она, размякнув, развалится, это можно будет приписать действию горячего пара от наших ежедневных ванн. Я решила отныне почаще принимать душ, чтобы на стенах и потолке осталось побольше потеков. Но куда это нас приведет? Раз Жанна хочет, чтобы я вывела из строя газовую трубу, это значит, что она планирует вызвать пожар. Когда из поврежденного стыка просочится достаточно газа, то благодаря постоянно горящему фитилю колонки произойдет взрыв — но ведь газа не вытечет достаточно, его будет удерживать хомут сам по себе.

Но даже если план Жанны задуман лучше, чем мне представляется, даже если пожар возможен — что он может нам дать? Когда не станет Мики, тем самым и я буду выброшена из той жизни, какую веду сейчас, и возвращена в исходную точку. Неделю кряду я делала то, что велела мне Жанна, не осмеливаясь додумать все до конца. Я размачивала прокладку в воде, помаленьку разминала ее пальцами и чувствовала, как одновременно с нею разрушается и моя решимость.

— Я не могу понять, чего вы хотите этим достичь, — сказала я по телефону Жанне. — Послушайте-ка: или вы приезжайте к нам сейчас же, или я все бросаю.

— Ты делаешь то, что я сказала?

— Да, но я хочу знать продолжение. Я не вижу, какая вам от этого выгода, а главное — отчетливо осознаю, что мне-то — никакой.

— Не говори глупостей. Как поживает Мики?

— Хорошо. Купается, мы играем с ней в шары в бассейне — мы его так и не сумели наполнить, не знаем, как это делается. Гуляем.

— Парни?

— Ни одного. Я держу ее за руку, пока она засыпает. Она говорит, что, как бы то ни было, с любовью для нее покончено. Когда немного выпьет, говорит о вас.

— Ты можешь говорить, как Мики?

Я не поняла вопроса.

— Вот он, твой интерес продолжать это дело, моя дорогая. Поняла? Нет? Ну ничего. Так давай же, говори, как Мики, подражай ей — чтобы я немного послушала.

— Думаешь, это жизнь? Во-первых, Жанна чокнутая. Знаешь, под каким она знаком зодиака родилась? Телец. Не верь Тельцу, цыпленочек, они все шкуры. Все из головы, ничего от сердца. А ты родилась под каким знаком? А, Рак, это неплохо. У тебя и глаза рачьи. Однажды я знавала кое-кого, у него были вот такие глаза, смотри, такие вот здоровенные. Знаешь, это было забавно. А Жанну мне жалко, бедная она девка. В ней на десяток сантиметров больше, чем следовало бы. Знаешь, что у нее в голове?

— Хватит, — сказала Жанна. — Я не хочу этого знать.

— И все же это интересно, но по телефону это и впрямь не скажешь. Ну как, похоже?

— Нет. Ты повторяешь за ней, ты не от себя говоришь. А если бы тебе пришлось говорить от себя? Поразмысли об этом. Я приеду к вам через неделю, как только она об этом заикнется.

— Вам не мешало бы прихватить с собой убедительные аргументы. Ну а пока, раз вы сказали «поразмысли», буду размышлять.

Вечером, в автомобиле, когда мы ехали в Бандоль, где Мики решила поужинать, она сказала мне, что повстречала днем прелюбопытного парня. Прелюбопытного парня с прелюбопытными идеями. Потом она посмотрела мне в глаза и добавила, что ей, похоже, здесь в конце концов понравится.

В свои финансовые затруднения она меня не посвящала. Когда мне нужны были деньги, я ей об этом говорила. Назавтра, не сказав ни слова, она остановила машину у почты Ла-Сьота. Мы вошли туда вместе, я была ни жива ни мертва оттого, что нахожусь здесь вместе с ней. Служащая даже спросила у меня:

— Вам, наверное, Флоренцию?

К счастью, Мики не обратила на это внимания или же посчитала, что это обращаются к ней. Она и впрямь собралась отправить телеграмму во Флоренцию. Она вовсю веселилась, пока сочиняла ее текст. Она дала мне ее почитать: Мики просила денег, и я поняла, что Жанна скоро приедет. Это была та пресловутая телеграмма с «глазами, руками, губами, будь великодушна».

Жанна приехала три дня спустя в своем белом «фиате», в косынке поверх белокурых волос. Спускалась ночь. На вилле толклось полно народу — парни и девчонки, которых Мики повстречала на ближайшем пляже и привезла с собой. Я помчалась к Жанне, которая припарковывала автомобиль. Но она лишь протянула мне один из чемоданов и потащила меня к дому.

Ее появление послужило сигналом сначала к тишине, затем к новому взрыву веселья. В саду Мики, так и не удостоив Жанну словом, распрощалась со всеми с видом крайнего огорчения, умоляя заезжать «в лучшие времена». Она была пьяна и перевозбуждена. Жанна, которая в легком платье казалась мне гораздо моложе, тем временем уже наводила в комнатах порядок.

Мики, вернувшись, со стаканом в руке рухнула в одно из кресел, попросила меня перестать изображать из себя служанку (я помогала Жанне) и напомнила мне то, что уже однажды говорила: если я хоть раз послушаюсь эту дылду, мне от нее никогда не отделаться.

Потом она сказала Жанне:

— Я просила чек, а не тебя саму. Давай чек, переночуй здесь, если хочешь, но чтобы завтра я тебя не видела.

Жанна подошла к ней, долго смотрела на нее, потом нагнулась, взяла ее на руки и отнесла под душ. Позже она, найдя меня сидящей на краю бассейна, сказала, что Мики успокоилась и мы можем прокатиться.

Я села в машину, и мы остановились в сосняке между мысом Кадэ и Леком.

— Четвертого июля — твой день рождения, — сказала Жанна. — Вы поужинаете где-нибудь и устроите небольшое празднество вдвоем — потом это покажется вполне естественным. В эту ночь все и произойдет. Как там прокладка?

— Размякла, как промокашка. Но ваш план никуда не годится: гайка все равно не пропустит газ.

— Та, которая будет на трубе в тот вечер, — пропустит, дурища ты этакая! У меня припасена другая. Такая же, прихваченная у того же слесаря. Только она треснутая и трещина успела проржаветь. Ты будешь меня слушать? Пожар, расследование, экспертизы — с этой стороны не будет никаких проблем. Газовая колонка установлена в этом году, на трубе обнаружат дефектную гайку, ржавую уже на протяжении нужного времени. Дом застрахован на смехотворную сумму — ведь этим занималась я и выбрала его не просто так. Даже страховые компании махнут рукой. Проблема в тебе.

— Во мне?

— Как ты собираешься занять ее место?

— Я думала, у вас и для этого припасен план. Ну, в общем, другой, не тот, что я себе вообразила.

— Другого плана нет.

— Мне придется сделать это одной?

— Если я окажусь причастна к пожару, моему опознанию тебя будет грош цена. А нужно, чтобы первой опознала тебя я. К тому же, что, по-твоему, подумают, если я буду здесь?

— Не знаю.

— И двух суток не пройдет, как все всплывет наружу. Если же вы будете одни, если ты сделаешь все так, как я скажу, никаких вопросов ни у кого не возникнет.

— Мне придется ударить Мики?

— Мики будет пьяна. Дашь ей на одну таблетку снотворного больше, чем обычно. Поскольку Мики станет тобой и наверняка будет вскрытие, постарайся с этой же минуты оповестить всех на свете, что ты принимаешь снотворное. А в тот день, когда будут свидетели, ешь и пей все то, что будет есть и пить она.

— И мне придется обгореть?

Действительно ли Жанна привлекла меня в этот миг к себе, чтобы приободрить? Рассказывая мне эту сцену, она уверяла меня в этом, говоря, что именно тогда начала ко мне привязываться.

— Проблема только в этом. Если мне доведется увидеть тебя хоть на каплю узнаваемой, мы обе проиграли, дальше идти не придется — я опознаю тебя как До.

— Я никогда не смогу.

— Нет, сможешь. Клянусь, если ты сделаешь все так, как я тебе скажу, это продлится не больше пяти секунд. А потом ты уже ничего не будешь чувствовать. И когда ты очнешься, я буду рядом с тобой.

— А что во мне должно стать неузнаваемым? Откуда мне знать, что сама во всем этом не погибну?

— Лицо и руки, — сказала Жанна. — Пять секунд от момента, когда ты почувствуешь огонь, до момента, когда ты будешь уже вне опасности.

Я смогла. Жанна оставалась с нами еще две недели. Вечером тридцатого июня она заявила, что должна уехать по делам в Ниццу. Я смогла пробыть три дня наедине с Мики. Смогла держаться естественно. Смогла пойти до конца.

Вечером четвертого июля «МГ» видели в Бандоле. Видели, как Мики вместе со своей подругой Доменикой накачивается в компании полудюжины первых встречных молодых людей. В час ночи белый автомобильчик укатил на мыс Кадэ, за рулем сидела Доменика.

Час спустя вилла заполыхала с одного боку — со стороны гаража и ванной комнаты Доменики. В соседней спальне сгорела заживо двадцатилетняя девушка — в пижаме и с перстнем на правой руке, благодаря которым ее опознали как меня. Другая не сумела вытащить ее из огня, но оставила впечатление, что пыталась ее спасти. На первом этаже, уже объятом пламенем, она выполнила последние движения марионетки. Она подожгла скомканную ночную рубашку Мики, с воплем взяла ее в руки, накрыла ею голову. Пять секунд спустя все действительно было кончено. Она рухнула на ступенях лестницы, так и не сумев добраться до бассейна, в котором уже не играли в шары, а плескалась вода, шипя от падающих в нее головешек.

Я смогла.

— В котором часу ты вернулась на виллу?

— К десяти вечера, — ответила Жанна. — Вы к этому времени уже давно укатили ужинать. Я поменяла гайку и открыла горелку, не зажигая ее. Тебе оставалось лишь, поднявшись, бросить внутрь подожженный кусок ваты. Ты должна была бросить его после того, как напичкаешь Мики снотворным. Думаю, так ты и сделала.

— А ты где была в это время?

— Я уехала в Тулон, показаться на глаза людям. Зашла в ресторан, сказала, что возвращаюсь из Ниццы на мыс Кадэ. Когда я снова оказалась на вилле, она все еще не горела. Было два часа ночи, и я поняла, что ты припозднилась. По плану к двум часам все должно было закончиться. Верно, Мики не так просто было уговорить вернуться. Не знаю. Ты должна была внезапно почувствовать себя плохо. В час ночи она должна была повезти тебя домой. Что-то не заладилось, раз по возвращении ты сама была за рулем. Если только видевшие не обознались — не знаю.

— И что ты сделала?

— Стала дожидаться на дороге. В четверть третьего показались первые языки пламени. Я подождала еще: не хотела оказаться на месте первой. Когда я подобрала тебя на ступеньках перед домом, вокруг было уже с полдюжины людей в пижамах или халатах, которые не знали, что делать. Потом приехали пожарные из Лека и потушили пожар.

— А было предусмотрено, чтобы я попыталась вытащить ее из моей спальни?

— Нет. Идея оказалась весьма неплохой, поскольку на инспекторов из Марселя это произвело впечатление. Но это было опасно. Думаю, именно по этой причине ты была черной с головы до ног. В конце концов ты, должно быть, оказалась в комнате в западне и была вынуждена прыгнуть из окна. Ночную рубашку ты должна была поджечь на первом этаже. Мы раз сто подсчитали, сколько шагов нужно сделать, чтобы упасть в бассейн. Семнадцать. Еще ты должна была дождаться, пока начнут сбегаться соседи, и только потом поджечь рубашку, чтобы упасть в бассейн как раз тогда, когда они подбегут. Но ты, похоже, дожидаться не стала. Вероятно, под конец ты испугалась, что тебя не выловят из воды вовремя, и не прыгнула в бассейн.

— Я могла потерять сознание сразу же, как накрыла горящей рубашкой голову, и оттого не двинуться дальше.

— Не знаю. На макушке у тебя была очень широкая и очень глубокая рана. Доктор Шаверес думает, что ты прыгнула со второго этажа.

— С этой ночной рубашкой на голове я могла бы умереть, не добравшись до бассейна! Диковатый у тебя все же был план.

— Нет. Мы сожгли четыре такие рубашки. Это ни разу не заняло больше семи секунд, и это при отсутствии ветра или сквозняка. Бассейна ты должна была достичь за семнадцать шагов. За пять секунд или даже за семь, и только лицо и руки, — ты не могла умереть. Эта рана на голове не была предусмотрена. Как и ожоги на теле.

— Разве я могла действовать иначе, чем было предусмотрено? Почему я слушалась тебя не во всем?

— Я рассказываю тебе происшедшее так, как я это себе представляла, — ответила Жанна. — Возможно, ты не так уже легко меня слушалась. Все было сложнее. Ты боялась того, что тебе предстояло сделать, боялась последствий, боялась меня. Думаю, в последний момент тебе захотелось что-то изменить. Ее нашли у двери спальни, а она должна была находиться в своей постели или, в крайнем случае, рядом. Может быть даже, ты, пусть на миг, решила и впрямь ее спасти. Не знаю.

На протяжении октября мне ночей десять-пятнадцать снился один и тот же сон: без толку суетясь, я пыталась вызволить длинноволосую девушку то из огня, то из воды, то из-под обломков огромного автомобиля, за рулем которого не было никого. Просыпалась я в ледяном поту, осознавая, до чего же я подлая. Достаточно подлая для того, чтобы скормить несчастной пригоршню гарденала и сжечь ее заживо. Слишком подлая для того, чтобы отбросить ложь о том, что я, дескать, хотела ее спасти. Потеря памяти — просто бегство. Не помню я потому, что ни за что на свете, бедный ангелочек, не вынесла бы бремени воспоминания.

Мы пробыли в Париже до конца октября. Я просмотрела отснятые пленки о каникулах Мики. Двадцать, тридцать раз. Я выучила ее жесты, ее походку, ее манеру внезапно вскидывать глаза на камеру, на меня.

— Такая же порывистость была и в голосе, — говорила мне Жанна. — Ты разговариваешь слишком медленно. Она всегда начинала новую фразу, не закончив предыдущей. Перескакивала с одной идеи на другую, как если бы разговор был бесполезным сотрясением воздуха, как если бы ты уже и так все поняла.

— Надо полагать, она была поумнее меня.

— Я этого не говорила. Попробуй еще.

Я пробовала. Мне удавалось. Жанна давала мне сигарету, протягивала зажигалку, изучала меня:

— Куришь ты, как она. Разница в том, что ты куришь. Она же делала пару затяжек, потом давила сигарету в пепельнице. Вбей себе хорошенько в голову, что она бросала все, едва взявшись. Очередная идея занимала ее мысли, от силы несколько секунд, переодевалась она по три раза на дню, мальчики не удерживались при ней и недели, она сегодня предпочитала грейпфрутовый сок, а назавтра — водку. Две затяжки — и дави. Это нетрудно. Можешь сразу же закурить новую, это будет очень хорошо.

— Обойдется недешево, верно?

— Вот это говоришь ты, а не она. Никогда больше этого не повторяй.

Жанна усадила меня за руль своего «фиата». После некоторых манипуляций я смогла вести его без особого риска.

— А что стало с «МГ»?

— Сгорел со всем прочим. Его нашли искореженным в гараже. С ума сойти, ты держишь руль, как она. Ты была не так глупа, ты умела наблюдать. И потом, надо сказать, что ты никогда не водила никакой другой машины, кроме ее. Будешь умницей — я куплю тебе машину, когда мы будем на юге. На «твои» деньги.

Она одевала меня, как Мики, красила, как Мики. Просторные грубошерстные юбки, нижние юбки, белье — белое, цвета морской волны, небесной голубизны. Туфли-лодочки от Рафферми.

— Как это было, когда ты приклеивала каблуки?

— Погано. Покрутись-ка, чтобы я посмотрела.

— Когда я кручусь, у меня кружится голова.

— У тебя красивые ноги. У нее тоже, уж и не знаю. А подбородок она держала выше, вот так, смотри. Пройдись.

Я прохаживалась. Садилась. Вставала. Делала па вальса. Открывала ящик. По-неаполитански дирижировала при разговоре указательным пальцем. Смеялась громче, пронзительнее. Стояла, как балерина, утвердив ступни перпендикулярно друг другу. Говорила: «Мюрно, штукенция, чао, с ума сойти, уверяю тебя, бедная я, мне нравится, мне не нравится, знаешь ли, всякая всячина». Недоверчиво качала головой, взглядывая исподлобья.

— Неплохо. Когда садишься в такой юбке, не показывай так высоко ноги. Держи их вместе и отведи чуть в сторону, вот так. Бывают моменты, когда я уже не помню, как делала она.

— Я знаю: лучше, чем я.

— Я этого не говорила.

— Ты это подумала. Ты нервничаешь. Знаешь, я делаю все, что могу. Я совсем теряюсь.

— Я как будто ее слышу, продолжай.

В этом состоял жалкий реванш Мики. Присутствуя зримей, чем прежняя До, она направляла мои непослушные ноги, мой изнуренный разум.

Однажды Жанна свозила меня к друзьям погибшей. Она не отходила от меня ни на шаг, рассказывала, до чего я несчастна, все прошло гладко.

Со следующего дня я получила право отвечать на телефонные звонки. Меня жалели, сходили с ума от беспокойства, умоляли уделить пять минут для встречи. Жанна слушала по дополнительному наушнику, после объясняла, кто звонил.

И все-таки ее не было рядом в то утро, когда позвонил Габриель, любовник прежней До. Он сказал, что в курсе моих проблем, и сам объяснил, кто он такой.

— Я хочу увидеться с вами, — добавил он.

Я не знала, как мне следует изменить голос, а от страха сморозить глупость и вовсе онемела.

— Вы слышите меня? — спросил он.

— Сейчас я не могу с вами встретиться. Мне надо подумать. Вы не представляете, в каком я состоянии.

— Слушайте меня внимательно: я должен с вами увидеться. Я три месяца не мог к вам прорваться, но теперь уж вас не отпущу. Мне необходимо кое в чем убедиться. Я еду к вам.

— Я вам не открою.

— Тогда берегитесь, — пригрозил он. — У меня скверное свойство: я упрям. Ваши проблемы меня мало трогают. Проблемы До посерьезнее: она мертва. Так я приезжаю?

— Умоляю вас. Вы не понимаете. Я не хочу никого видеть. Дайте мне еще какое-то время. Обещаю, что встречусь с вами позднее.

— Я еду, — сказал он.

Жанна появилась раньше и приняла его сама. Я слышала, как их голоса раздаются в холле первого этажа. Сама я лежала на кровати, прижав кулак в перчатке ко рту. Спустя некоторое время входная дверь захлопнулась, пришла Жанна и обняла меня.

— Он не опасен. Наверное, воображает, что будет последним негодяем, если не разузнает у тебя, как умерла его подружка, но дальше этого дело не идет. Успокойся.

— Я не хочу его видеть.

— Ты его и не увидишь. Все кончено. Он ушел.

Меня стали приглашать. Я встречалась с людьми, которые не знали, как со мной говорить, и довольствовались тем, что расспрашивали обо всем Жанну, а мне желали не падать духом.

Однажды дождливым вечером Жанна даже устроила небольшой прием на улице Курсель. Это было дня за два, за три до нашего отъезда в Ниццу. Нечто вроде экзамена, генеральной репетиции, перед тем как я начну новую жизнь.

Я была далеко от нее, в одной из комнат первого этажа, когда увидела, как входит Франсуа Руссен, который не был приглашен. Она его тоже увидела и неторопливо двинулась в мою сторону, переходя от одной группы к другой.

Франсуа объяснил мне, что он находится здесь не в качестве назойливого любовника, а в качестве секретаря, сопровождающего своего патрона. Тем не менее было похоже, что он весьма расположен предоставить слово и любовнику, но тут наконец подоспела Жанна.

— Оставьте ее в покое, или я вас вышвырну, — сказала она ему.

— Никогда не угрожайте людям тем, что вы не в состоянии сделать. Послушайте, Мюрно, я вас уложу одной оплеухой. Клянусь вам, что сделаю это, если вы будете меня донимать.

Они говорили негромко, сохраняя видимость приятельского разговора. Я взяла Жанну под руку и попросила Франсуа уйти.

— Мне нужно поговорить с тобой, Мики, — настаивал он.

— Мы уже говорили.

— Есть кое-что, чего я тебе не сказал.

— Ты сказал достаточно.

И я сама повлекла Жанну прочь. Он тотчас ушел. Я видела, как он перекинулся несколькими словами с Франсуа Шансом, а когда он в холле надевал пальто, наши взгляды встретились. В его глазах была лишь ярость, и я отвернулась.

Поздно вечером, когда все разошлись, Жанна долго прижимала меня к себе приговаривая, что я вела себя так, как она и надеялась, что у нас все получится, уже получилось.

Ницца.

Отец Мики, Жорж Изоля, был очень худ, очень бледен, очень стар. Он смотрел на меня, легонько тряся головой, в глазах у него стояли слезы, он не решался меня обнять. Когда он все же обнял меня, его рыдания передались и мне. Странный это был миг: я не была ни напугана, ни несчастна — меня, напротив, переполняло счастье оттого, что я вижу его счастливым. Думаю, на какое-то время я забыла, что я не Мики.

Я обещала навещать его. Уверила, что чувствую себя хорошо. Оставила ему подарки и сигареты, чувствуя омерзение к происходящему. Жанна увела меня. В машине она дала мне выплакаться вволю, а потом попросила прощения за то, что вынуждена воспользоваться моим волнением: она договорилась о встрече с доктором Шавересом. И повезла меня прямо к нему. Она считала, что со всех точек зрения лучше, чтобы он увидел меня именно такой.

Похоже, он и впрямь подумал, что визит к отцу потряс меня до такой степени, что мое выздоровление оказалось под угрозой. Найдя меня физически и морально изможденной, он предписал Жанне на время меня изолировать. Чего она и добивалась.

Доктор оказался таким, каким я его помнила: неповоротливым, бритоголовым, с лапищами, как у мясника. А ведь я видела его только один раз, да и то мельком, между двумя световыми вспышками — то ли перед операцией, то ли после нее. Он сообщил, что его шурин, доктор Дулен, очень беспокоится, и раскрыл передо мной историю болезни, которую тот ему прислал.

— Почему вы перестали ходить к нему на прием?

— Эти сеансы приводили ее в ужасное состояние, — вмешалась Жанна. — Я звонила ему. Он сам решил, что лучше будет их прекратить.

Шаверес, который был старше и, вероятно, решительнее, чем доктор Дулен, сказал Жанне, что он обращается ко мне, а не к ней, и был бы ей весьма признателен, если бы она оставила меня наедине с ним. Но Жанна отказалась.

— Я хочу знать, что ей делают. Я вам верю, но ни с кем не оставлю ее наедине. Вы можете говорить с ней при мне.

— Что вы можете об этом знать? — возразил доктор. — Из истории болезни я вижу, что вы действительно присутствовали на всех ее встречах с доктором Дуленом. Со дня ее выписки из клиники он так ничего от нее и не смог добиться. Вы хотите ее вылечить, да или нет?

— Я хочу, чтобы Жанна осталась, — сказала я. — Если ей придется уйти, то я уйду вместе с ней. Доктор Дулен обещал мне, что память очень скоро ко мне вернется. Я сделала все, что он хотел. Играла с железными кубиками и проволочками. Часами рассказывала о своих проблемах. Он делал мне уколы. Если он ошибся, то не по вине Жанны.

— Он ошибся, — вздохнул Шаверес, — и я начинаю понимать, почему.

Я увидела в истории болезни листы с моим непроизвольным писанием.

— Он ошибся? — удивилась Жанна.

— О, прошу вас, вы меня неправильно поняли. Малышка не страдает никаким расстройством. Ее воспоминания обрываются где-то на пяти-шести годах, как у впавшего в детство старика. Привычки сохранились. Не найдется ни одного специалиста по расстройствам памяти и речи, который не определил бы это как лакунарную амнезию. Удар, потрясение… В ее возрасте это может длиться три недели, ну три месяца. Если доктор Дулен и ошибся, то сам разобрался в своей ошибке, иначе бы я этого не узнал. Я хирург, а не психиатр. Вы знаете, что она написала?

— Да, я читала.

— Что особенного могут значить для нее слова «руки», «волосы», «глаза», «нос», «рот», если она то и дело к ним возвращается?

— Не знаю.

— Я тоже, представьте себе. Я знаю только то, что малышка была больна еще до несчастного случая. Какая она была — экзальтированная, неистовая, эгоцентричная? Имела ли обыкновение жалеть самое себя, плакать во сне, просыпаться от кошмаров? Знали ли вы за ней внезапные приступы ярости, как в тот день, когда она подняла загипсованную руку на моего шурина?

— Я не понимаю. Мики легковозбудима, ей двадцать лет, вполне возможно, что у нее вспыльчивый характер, но она не была больна. Она была весьма рассудительна.

— Господи Боже! Я никогда и не говорил, что она нерассудительна. Попытаемся понять друг друга. Еще до пожара у этой малышки — как, впрочем, и у очень многих людей, числом заметно превосходящих, скажем, курильщиков трубок или любителей почтовых марок, — были налицо некоторые проявления истерической природы. Если я сказал, что она была больна, то это прежде всего моя личная оценка уровня, с которого начинается болезнь. Ну и потом, некоторые виды амнезии и афазии числятся среди традиционных признаков истерии.

Доктор поднялся, обошел стол, приблизился ко мне, сидевшей рядом с Жанной на кожаном диване. Взял меня за подбородок, заставил повернуться к Жанне.

— Разве она похожа на слабоумную? Ее амнезия — не лакунарная, а избирательная. Чтобы вы лучше поняли, скажу проще: она не то чтобы забыла определенный пласт своей жизни, временной пласт, пусть даже самый обширный. Она запрещает себе вспоминать что-то или кого-то. Знаете, почему доктор Дулен пришел к этому выводу? Потому что у нее даже до четырех-пятилетнего возраста есть провалы. Это что-то или этот кто-то, должно быть, в той или иной степени касается стольких воспоминаний с момента ее появления на свет, что она изгнала их все, одно за другим. Понимаете, что я хочу сказать? Вы ведь бросали камни в воду? Так вот, расходящиеся по воде концентрические окружности — это примерно то же.

Отпустив мой подбородок, доктор нарисовал эти окружности в пустоте.

— Возьмите у меня рентгеновские снимки и отчет об операции, — продолжал он, — и вы легко поймете, что моя роль сводилась к простому зашиванию. Я наложил ей пятьдесят семь швов. Поверьте, в ту ночь рука у меня была легкая, и уж кому как не мне знать, что я ее не «тронул». Там не было повреждения, никаких последствий от удара, ее сердце сказало бы нам об этом больше, чем разум. Это явно выраженный психический отказ человека, который был уже болен.

Больше я не могла этого вынести. Поднявшись, я попросила Жанну увести меня. Доктор удержал меня за плечо.

— Я как раз и хочу тебя испугать, — сказал он, повысив тон. — Может, ты выздоровеешь сама, может, нет. Но если мне позволено будет дать совет, один-единственный, но дельный, то вот он: прийти ко мне снова. И еще — призадуматься вот над чем: пожар вспыхнул не по твоей вине, та девушка погибла не из-за тебя. Сколько бы ты ни отказывалась это вспоминать, она существовала. Она была хорошенькая, твоих лет, ее звали Доменикой Лои, она действительно погибла, и тут тебе ничего не изменить.

Доктор удержал мою руку, прежде чем я его ударила. Жанне он сказал, что рассчитывает на нее: пусть она убедит меня прийти к нему еще.


Три дня мы провели в Ницце, в гостинице на самом берегу моря. Был конец октября, но на пляж еще приходили купальщики. Наблюдая за ними из окна номера, я убеждала себя, что узнаю этот город, этот приносимый ветром запах соли и водорослей.

К доктору Шавересу Жанна не повезла бы меня ни за что на свете. Она нашла, что он кретин, грубый мужлан. Не истерик, зато параноик. Он зашил уже столько голов, что его собственная превратилась в подушечку для булавок. Провалы — это у него в башке. Зияющие.

Что до меня, то я все же хотела бы увидеться с ним еще разок. Пускай он грубый мужлан, но я жалела, что оборвала его. Он еще не все сказал мне.

— Он воображает, будто ты хочешь забыть саму себя! — издевалась Жанна. — Все к этому сводит.

— Знай он, кто я на самом деле, он просто все поменял бы местами, так что не притворяйся, что не понимаешь. Я хочу забыть Мики, вот и все.

— В том-то и дело, что, если б он все поменял местами, его замечательное рассуждение сей же момент бы и рухнуло. Не знаю, что он понимает под истерией, в самом крайнем случае я могла бы допустить, что Мики следовало бы немного подлечить, но ты-то была совершенно нормальна! Я никогда не видела тебя ни взбудораженной, ни бесноватой, какой бывала она.

— Но это же я замахнулась на доктора Дулена, я тебя ударила. Уж это-то верно!

— На твоем месте и в том состоянии, в каком ты была, это сделал бы, думаю, любой. Я вообще схватила бы железяку. И, несмотря на это, ты же покорно, даже не думая защищаться, снесла побои от психопатки, которая весит ни на грамм не больше твоего, и ходила потом добрую неделю с синячищами. И это ты, а не она!

Спустя два дня она объявила, что мы возвращаемся на мыс Кадэ. Близится день вскрытия завещания. Ей необходимо при этом присутствовать, так что мне придется пробыть несколько дней без нее, в компании с одной лишь служанкой. Она считала, что я еще не готова выдержать свою роль во Флоренции. На мысе Кадэ, где ремонт начали спустя две недели после пожара, только спальня Доменики оставалась еще непригодной для жилья. Там я буду вдали от всех и наверняка найду атмосферу, благоприятную для выздоровления.

По этому поводу между нами вспыхнула ссора — первая с того дня, как я отделалась от нее на одной из парижских улиц. Мысль о возвращении на виллу, где наверняка останутся следы пожара, да и вообще мысль о том, чтобы там выздоравливать, повергала меня в ужас. Как всегда, я уступила.

После обеда Жанна на час оставила меня одну на террасе гостиницы. Вернулась она уже в другой машине, не в своей, — в кабриолете «Фиат-1500», не белом, а голубом, — и сказала, что это моя. Она вручила мне документы на нее и ключи, и я попросила ее прокатить меня в ней по Ницце.

Назавтра мы выехали на Выступ и покатили по Тулонской трассе — она впереди в своей машине, я следом за ней в своей. В середине дня мы приехали на мыс Кадэ. Там нас дожидалась Иветта — она тщательно выметала строительный мусор, который оставили после себя штукатуры. Она не осмелилась сказать, что не узнает меня, — только разрыдалась и убежала на кухню, повторяя с выраженным акцентом южанки: «Бедный мир, бедный мир».

Дом был низкий, с почти плоской крышей. Снаружи его еще не до конца покрасили. Стена в той части дома, которую не тронул пожар, была в широких полосах копоти. Заново отстроили гараж и столовую, куда Иветта подала нам ужин.

— Уж и не знаю, по вкусу ли вам еще барабулька, — сказала она мне, — но я подумала, что вам это будет приятно. Как вам снова оказаться в наших дивных краях?

— Оставь ее в покое, — оборвала ее Жанна.

Я отведала рыбы и заявила, что она необычайно вкусна. Иветта слегка воспряла духом.

— Знаешь, Мюрно, тебе бы не мешало поучиться жить среди людей, — сказала она Жанне. — Не съем же я твою малышку.

Принеся фрукты, она склонилась надо мной и поцеловала в щеку. Она сказала, что не одна Мюрно за меня переживала. За эти три месяца дня не проходило без того, чтобы кто-нибудь в Леке не поинтересовался, как у нее дела.

— А один парнек приходил прямо давеча, пока я убирала наверху. Ну, его-то вы, должно быть, привечали.

— Один кто?

— Парнек, ну, парнишка. Не намного старше вас. Года двадцать два, ну двадцать три. И, скажу я вам, стыдиться вам его не приходится. Хорошенький, как ангелочек, и пахнет от него так же приятно, как от вас. Мне это известно, потому что я его целовала, — ведь я его знала, когда он еще под стол пешком ходил.

— А Мики его знала? — спросила Жанна.

— Надо думать. Он не устает меня выспрашивать, где вы да когда приедете.

Жанна смотрела на нее с досадой.

— О, он точно придет, — заверила ее Иветта. — Он недалече. Работает на почте в Ла-Сьота.


В час ночи, лежа в комнате, которую в начале лета занимала Мики, я все еще не спала. Иветта вернулась в Лек. Незадолго до полуночи я слышала, как Жанна ходила по моей бывшей спальне, заглядывала в восстановленную ванную. Должно быть, проверяла, не осталось ли даже после работы следователей и штукатуров чего-либо компрометирующего.

После этого она улеглась в третьей спальне, в конце коридора. Я встала и пошла к ней. Лежа в белой комбинации на разобранной постели, она читала книгу под названием «Расстройства памяти» некоего Деле.

— Не ходи босиком, — сказала она. — Сядь или надень мои туфли. Кстати, у меня в чемоданах где-то должны быть шлепанцы.

Взяв у нее из рук книгу, я положила ее на столик и растянулась рядом с Жанной на кровати.

— Кто этот парень, Жанна?

— Понятия не имею.

— Что я такого говорила по телефону?

— Ничего, что могло бы помешать тебе заснуть. Опасным для нас он мог бы быть только в одном случае: если бы имел в своем распоряжении и телеграмму, и все наши переговоры. А это весьма маловероятно.

— Почта в Ла-Сьота большая?

— Не знаю. Завтра надо будет туда наведаться. А теперь иди ложись. К тому же совсем не обязательно, что телефонные сообщения проходят через Ла-Сьота.

— Тут есть телефон. Я видела внизу аппарат. Можно сейчас же и выяснить.

— Не валяй дурочку. Иди ложись.

— А можно я буду спать здесь?

В темноте она вдруг объявила мне, что есть кое-что другое, что должно обеспокоить нас куда больше.

— В ванной я обнаружила шведский ключ — вместе с кучей сгоревшего шмотья. Он был в глубине стиральной машины. И это не мой. Тот, которым я пользовалась в тот вечер, я выбросила. А этот ты, наверное, где-то купила, чтобы каждый день развинчивать стык.

— Я бы тебе сказала. И я бы от него избавилась.

— Не знаю. Я об этом не задумывалась. Я посчитала, что ты пользуешься ключом из инструментальной сумки «МГ». Как бы то ни было, следователи либо не заметили ключ, либо не придали ему никакого значения.

Спустя какое-то время я придвинулась к ней поближе — удостовериться, что она еще не уснула. В темноте я спросила у нее, почему она так привязалась ко мне с первого же дня в клинике — ну, в общем, не ради ли завещания она притворялась. Она не ответила, и я сказала ей, что изо всех сил хочу вспомнить, хочу помочь ей. Сказала, что мне очень нравится моя голубая машина и вообще все, что исходит от нее.

Она ответила, что уже спит.


В последующие дни я продолжала то, что Жанна называла «тренировкой». О своих успехах я могла судить по реакции Иветты. По многу раз на день она повторяла: «Ах, вы совсем не изменились!»

Я старалась быть живее, энергичнее, неистовее, потому что Жанна иногда пеняла мне за то, что я слишком вялая. А то скажет: «Прекрасно, моя снулая рыба, еще немножко в том же духе — и отправимся вместе на панель в Южную Америку. Французские тюрьмы — не самое веселое местечко».

Иветта была на вилле почти весь день, и нам приходилось уезжать. Жанна увозила меня в Бандоль, как, должно быть, тремя месяцами раньше это делала Мики, или же мы лежали на пляже под солнышком. Проплывавший как-то днем на лодке рыбак, должно быть, удивился при виде осенней отдыхающей в купальнике и белых перчатках.

Парень, о котором говорила Иветта, так и не пришел. Почтовое отделение в Ла-Сьота показалось нам достаточно большим, чтобы отвергнуть мысль о возможном подслушивании, но телефонные переговоры с мысом Кадэ действительно проходили через него.

За четыре дня до вскрытия завещания Жанна забросила на заднее сиденье своей машины чемодан и уехала. Накануне вечером мы ездили на моей в Марсель — ужинать. За столом она завела неожиданные разговоры: рассказывала о своих родителях (она родилась в Казерте и оказалась, несмотря на французскую фамилию, итальянкой), о своих первых шагах у Рафферми, о «хорошем периоде в жизни», который продолжался у нее с восемнадцати до двадцати шести лет, — все это мечтательным тоном. На обратном пути, когда я выписывала вираж за виражом между Кассисом и Ла-Сьота, она положила голову мне на плечо и, обняв меня, помогала удерживать руль на особо крутых поворотах.

Она обещала мне, что не задержится во Флоренции ни дня сверх времени, необходимого для улаживания некоторых формальностей завещания. За неделю до смерти Рафферми добавила к нему второй конверт, в котором содержалось указание вскрыть завещание лишь по достижении мною совершеннолетия — если, конечно, она умрет до того. То ли это было ребячество старухи, решившей досадить Мики (версия Жанны), то ли она, предчувствуя свой скорый конец, хотела дать своим душеприказчикам достаточный срок для урегулирования всех денежных вопросов (версия Франсуа Шанса). Я не понимала, что это по большому счету меняет, но Жанна уверяла, что приписка может повлечь больше проблем, чем даже полная замена завещания, и что в любом случае многие приближенные Рафферми используют эту или какую другую зацепку, чтобы доставить нам неприятности.

В отношении отца Мики, еще со дня визита к нему, было решено, что Жанна заберет его, проезжая через Ниццу. Когда она уезжала, присутствие Иветты не позволило ей дать мне какие-либо иные советы помимо банальных «ложись пораньше» и «будь умницей».

Иветта поселилась в комнате Жанны. В тот первый вечер я никак не могла уснуть. Спустилась на кухню выпить воды. Потом, соблазнившись погожей ночью, накинула поверх рубашки ветровку Жанны и вышла во двор. Обошла в темноте вокруг виллы. Засунув руки в карманы куртки, я обнаружила в одном из них пачку сигарет. Прислонилась к стене возле гаража, достала из пачки сигарету и поднесла ее ко рту.

Кто-то стоящий рядом поднес мне огоньку.

Убиваю

Парень возник в лучах июньского солнца, когда Мики, лежа на галечном пляжике у подножия мыса, закрывала иллюстрированный журнал. Поначалу он показался ей огромным, потому что в своей белой рубашке и линялых полотняных брюках возвышался прямо над ней, но впоследствии ей довелось убедиться, что росту он среднего, даже, пожалуй, небольшого. Зато он был весьма недурен собой: большие черные глаза, прямой нос, девичьи губы, да еще эта его своеобразная манера держаться очень прямо, развернув плечи и держа руки в карманах.

К тому времени Мики уже две или три недели жила с До на вилле на мысе Кадэ. В то послеполуденное время она была одна. До укатила на машине покупать что-то там в одной из лавчонок Ла-Сьота: то ли брюки, которые они смотрели вместе и которые Мики нашла безобразными, то ли такие же безобразные розовые клипсы. Во всяком случае, так потом сказала Мики парню.

Он появился бесшумно, даже галька не скрипнула у него под ногами. Он был худощав и по-кошачьи осмотрителен и проворен.

Чтобы получше его разглядеть, Мики опустила на глаза темные очки. Села, придерживая рукой на груди расстегнутый лифчик купальника. Парень ровным голосом осведомился, точно ли она — Мики. Потом, не дожидаясь ответа, сел рядом, вполоборота к ней — с такой восхитительной грацией, словно всю свою жизнь только и делал, что отрабатывал это движение. Для проформы она сказала ему, что это частный пляж и она была бы весьма признательна, если бы он убрался.

Пока она, заведя руки за спину, возилась с застежкой купальника, он стремительно склонился к ней и, прежде чем она отдала себе в этом отчет, застегнул его сам.

Потом он сообщил ей, что пойдет искупнется. Он сбросил рубашку, брюки и матерчатые туфли, в гадких армейских шортах цвета хаки проследовал к воде и погрузился в нее.

Плавал он так же, как и ходил, — спокойно и беззвучно. Он вернулся к ней — на лоб ему налипли короткие пряди темных волос, — порылся в карманах брюк в поисках сигарет. Предложил и Мики сигарету — почти наполовину высыпавшуюся «Голуаз». Когда он давал ей прикурить, на ее бедро упала капля воды.

— Знаете, зачем я здесь?

Мики ответила, что догадаться об этом нетрудно.

— А вот и нет, я бы удивился этому, — сказал он. — Девчонок у меня сколько мне захочется. Я наблюдаю за вашим пляжем уже неделю, но, уж поверьте, не ради этого. В любом случае наблюдаю я за вашей подругой. На вид-то она ничего, но то, что интересует меня, так не разглядишь. Это тут.

Он ткнул себя пальцем в лоб, откинулся назад и растянулся на гальке, подложив руку под голову, с сигаретой во рту. После доброй минуты молчания он устремил на Мики взгляд, вынул сигарету изо рта и заявил:

— Черт, вы не слишком любопытны!

— Чего вы хотите?

— Что ж, уже можно и сказать. Чего я, по-вашему, хочу? Десять штук? Пятьсот? Сколько это стоит — ваше бьющееся сердечко? Многие кинозвезды, к примеру, застрахованы. Руки, ноги, все прочее. А вы застрахованы?

У Мики словно от сердца отлегло. Она сняла очки, чтобы избежать белых кругов вокруг глаз, и сказала, что она такое уже слышала. Он может в буквальном смысле слова собирать манатки.

— Не питайте иллюзий, — сказал он. — Я не страховой агент.

— Это я прекрасно знаю.

— Я просто хороший парень. Умею слушать, умею смотреть и хочу дать вам возможность воспользоваться информацией. Вдобавок у меня очень скромные запросы. Я сделаю вам приятное всего за сто штук.

— Если бы я всякий раз с тех пор, как стала выходить на люди, поддавалась на подобные штучки, то уже давно бы разорилась. Так вы уходите?

Он приподнялся — с таким видом, будто решил отказаться от идиотских притязаний. Даже не вильнув бедрами, а лишь чуть-чуть приподняв ноги, он надел брюки. Его движения просто завораживали Мики. (Это она сказала ему позже. В тот момент она лишь наблюдала за ним, прикрыв веки.)

— «Во-первых, Жанна чокнутая», — начал декламировать он, сидя неподвижно, устремив взгляд на море. — «Знаешь, под каким она знаком зодиака родилась? Телец. Не верь Тельцу, цыпленочек, они все шкуры. Все из головы, ничего от сердца…»

Мики снова надела темные очки. Парень посмотрел на нее, улыбнулся, надел рубашку, туфли и поднялся. Она удержала его за брючину.

— Откуда вам это известно?

— Сто штук.

— Вы слышали, как я это говорила. Это было в одном ресторанчике в Бандоле. Вы нас слышали?

— Я не бывал в Бандоле с прошлого лета. Я работаю в Ла-Сьота. На почте. Ухожу с работы в половине пятого. Это я слышал не далее как сегодня, меньше часа тому назад. Я уже уходил. Так решаетесь вы или нет?

Мики встала на колени и — вероятно, чтобы выждать время, — попросила у него еще сигарету. Он протянул ее Мики, предварительно раскурив для нее — наверняка по примеру того, как это делают в фильмах.

— На почте? Так это был телефонный разговор.

— С Флоренцией, — уточнил он. — Я обыкновенный хороший парень. Спорю на что угодно, это стоит куда больше сотни штук! Просто мне, как и всем, нужны деньжата. Для вас это сущий пустяк.

— Вы болван, уходите прочь.

— Это она заказала разговор, — продолжал он. — Ваша подруга. Ее собеседница — та изъяснялась так: «Подумай. Хватит. Повесь трубку».

В этот момент Мики услышала, как к вилле подкатила «МГ»: это вернулась До. Она опустила темные очки, еще раз смерила парня взглядом с ног до головы и сказала, что она согласна, он получит, сколько запросил, если информация и впрямь будет того заслуживать.

— Информация — когда я увижу сто штук, — заявил он. — Сегодня в полночь будьте в табачной лавке Лека. Там во дворе открытая киноплощадка. Я буду там.

С этими словами он ушел. Мики дождалась До. Когда та пришла — в купальнике, с полотенцем на плечах, излучающая дружелюбие и веселье, Мики сказала себе, что не пойдет в эту табачную лавку — ни сегодня, ни вообще когда бы то ни было. Было уже поздно, солнце клонилось к закату.

— Что поделывала?

— Да ничего, — ответила До. — Болталась. Как вода?

В ушах у До были розовые клипсы. Она вошла в воду, как делала это всегда, — вначале тщательно смочила руки-ноги, затем плюхнулась с победным индейским кличем.


В машине, когда они ехали ужинать в Бандоль, Мики по пути бросила взгляд на табачную лавку в Леке. Она заметила киноафишу, а во дворе заведения — огни.

— Знаешь, сегодня под вечер я повстречала одного прелюбопытного парня, — сказала она До. — Прелюбопытного парня с прелюбопытными идеями.

И, поскольку До никак на это не отреагировала, она добавила, что в конце концов ей здесь, наверное, понравится.


В тот же вечер без двадцати двенадцать она привезла До на виллу, сказала ей, что забыла заскочить в аптеку, что в Ла-Сьота наверняка хоть одна да будет открыта. Включив фары, она укатила.

Без десяти двенадцать она припарковала машину на узенькой улочке за углом табачной лавки Лека, вошла во двор, обнесенный полотнищами афиш, и, сидя на откидном сиденье, просмотрела концовку какой-то приключенческой ленты, так и не сумев обнаружить среди зрителей сегодняшнего прохвоста.

Он поджидал ее у выхода, облокотившись на стойку бара табачной лавки и уставившись в телевизор; на плечи у него был накинут темно-синий пуловер с завязанными на шее рукавами.

— Пошли сядем, — предложил он, забирая свой бокал.

На безлюдной веранде, за стеклами, поминутно омываемыми светом автомобильных фар, Мики достала из кармана куртки две купюры по десять тысяч франков и одну в пять.

— Остальное получите, если сообщите мне что то и впрямь интересное.

— Я хороший парень. Привык доверять людям. И потом, я знаю, что в настоящее время вы ждете перевод.

Взяв купюры, он тщательно сложил их и спрятал в карман. Потом сказал, что несколько дней тому назад доставил телеграмму из Флоренции. Мальчишка-рассыльный уже ушел, и он сам взялся отнести ее.

— Кафе «У Дезирады» в Ла-Сьота.

— А какое это имеет отношение ко мне? — спросила Мики.

— Она была адресована вам.

— Я не получаю корреспонденцию в кафе.

— Зато ваша подруга получает. Это она забрала телеграмму. Я это знаю, потому что спустя некоторое время она пришла на почту. Признаться, в тот момент я о ней уже не думал. Интерес к ней у меня снова возник оттого, что она заказала Флоренцию. Телефонистка, принимавшая ее заказ, — моя подружка. Я прослушал разговор. И понял, что телеграмма предназначалась ей.

— Кто послал ее из Флоренции?

— Не знаю. Телеграмма была без подписи. По телефону голос женский. И его обладательница прекрасно знает, чего она хочет. Если я правильно понял, это к ней вы обращаетесь, когда вам нужны деньги. Теперь вам ясно, о ком идет речь?

Мики, слегка побледневшая, согласно кивнула.

— О чем говорилось в телеграмме?

— Вот тут у нас возникают трудности, — скривившись, ответил парень. — Мне представляется, что вас собираются обставить — в деньгах или в чем-то подобном, — но на случай если дело серьезнее, я хотел бы подстраховаться. Представьте себе, что я промахнусь, и вам придется призвать на помощь фараонов. Что тогда будет со мной? Упрячут в тюрягу. Я не хотел бы, чтобы вы вообразили, будто услуга, которую я оказываю, имеет что-то общее с шантажом.

— В полицию я не пойду, можете быть уверены.

— Я тоже так думаю. Это наделало бы шуму. И все-таки. Единственное, чего я хочу, — как-то прикрыться.

— Как бы там ни было, обещаю, что о вас я ничего не скажу. Вы этого хотите?

— Пустое, — сказал парень. — В ваших делишках я ничего не смыслю, и мне на них начхать. Как и на ваши обещания. Меня может прикрыть только одно: расписка в получении телеграммы. Вы расписываетесь в книге, и мне этого достаточно.

Он объяснил, что существует реестр выдачи телеграмм. Но обычно разносчик не требует от получателя подписи. Сам проставляет дату и крестики в графах.

— Вы распишетесь над крестиком у вашей телеграммы, как если бы вы сами получили ее в кафе «У Дезирады», так что я, если вы вдруг вздумаете впутать меня в это дело, всегда смогу отбрыкнуться.

Мики ответила, что он преувеличивает и что в любом случае эта история ей уже порядком прискучила. Пусть будет доволен, что заработал двадцать пять тысяч пустым трепом. Ей хочется спать. Вот деньги за выпитое.

Она поднялась и покинула веранду. Он догнал ее уже у «МГ», стоявшей на улочке с потушенными огнями. Сказал «держите», отдал ей купюры, склонился к ней, мимоходом чмокнул в губы, открыл машину, взял с сиденья неведомо как оказавшуюся там толстую черную тетрадь, одним духом выпалил: «Кларисса прокладка тчк Обнимаю», — и был таков.

Вновь она повстречала его на шоссе при выезде из Лека — он спокойно дожидался на обочине, чтобы кто-нибудь соблаговолил его подвезти. Мики, хоть и сочла его изрядным хитрованом, все же чуть дальше затормозила и дождалась, пока он сядет в машину. У него вновь были расправленные плечи, вкрадчивые движения и взгляд исподлобья, как у шпаны, но он не мог скрыть своего довольства.

Мики спросила:

— У вас есть и чем написать?

Он протянул ей карандаш, открыл черный реестр.

— Где я должна расписаться? — спросила она.

— Вот здесь.

Он внимательно рассмотрел ее подпись в свете приборного щитка, склонясь к ней так близко, что она уловила запах его волос, и спросила, чем он душится.

— Мужским одеколоном. Эту марку продают только в Алжире. Я там служил.

— Пахнет довольно мерзко. Отодвиньтесь и повторите мне текст той телеграммы.

Он повторил: «Кларисса прокладка тчк Обнимаю». Потом трижды пересказал то, что помнил из первого телефонного разговора. Второй же он прослушал сегодня, после чего сразу решил прийти к ней на пляж поговорить. Окрестности виллы он изучал уже неделю — с пяти часов пополудни до ужина.

Мики молчала. В конце концов умолк и он. Мики, нахмурив брови, некоторое время размышляла, потом включила первую передачу и тронулась с места. Она довезла его до Ла-Сьота, где кое-какие кафе были еще освещены, и посреди лодок в бухте дремал большой корабль. Перед тем как выйти, он спросил:

— Вас обеспокоило то, что я рассказал?

— Еще не знаю.

— Хотите, я разузнаю, что тут затевается?

— Уходите и забудьте об этом.

Он сказал: «О’кей». Вылез из машины, но, перед тем как захлопнуть дверцу, протянул руку:

— Готов забыть, но только не все.

Мики дала ему двадцать пять тысяч.


В два часа ночи, когда она поднялась на второй этаж, Доменика уже спала. Через дверь коридора Мики вошла в первую ванную комнату. Имя «Кларисса» что-то смутно напоминало ей — что-то связанное с ванной комнатой. Она включила свет, увидела марку газовой колонки. Взглядом пробежала по газовой трубе под потолком.

— Что-нибудь не так? — спросила Доменика из соседней комнаты, заворочавшись в кровати.

— Нужна твоя зубная паста.

Мики погасила свет, вышла в коридор и направилась к себе в спальню.


Назавтра Мики незадолго до полудня объявила Иветте, что едет с До обедать в Кассис, извинилась за то, что забыла предупредить ее об этом, и поручила ей сделать во второй половине дня кое-какие покупки.

Остановив «МГ» у почтового отделения в Ла-Сьота, она сказала До:

— Пошли, я уже несколько дней собираюсь кое-что отправить. Да все из головы вылетает.

Они вошли на почту. Мики искоса посматривала на лицо подруги: До явно была не в своей тарелке. Да тут еще, как на грех, служащая за окошком любезно осведомилась у нее:

— Вам, наверное, Флоренцию?

Мики, сделав вид, будто ничего не слышала, взяла на стойке бланк телеграммы и составила текст послания Жанне Мюрно. Она долго размышляла, перед тем как заснуть, и выверила каждое слово:

«Прости, несчастна, денег, целую тебя тысячу раз повсюду, лоб, глаза, нос, губы, обе руки, обе ноги, будь великодушна, я рыдаю. Твоя Ми».

Если Жанна сочтет эти слова странными и встревожится, то прекратит приводить план в исполнение. Она получит шанс.

Мики показала текст телеграммы До, и та не нашла его ни таким уж забавным, ни таким уж странным.

— А по мне так телеграмма прикольная, — заметила Мики. — Самое то, что нужно. Отправь ее, ладно? Жду тебя в машине.

За одним из окошек штемпелевал листки давешний парень, все в той же белой рубашке. Он заметил их сразу, как они вошли, и приблизился к ним. Он вышел вслед за Мики на улицу.

— Что вы собираетесь предпринять?

— Ничего, — ответила Мики. — Если хотите получить остальную часть денег, «предпринимать» придется вам. В пять, как закончите, дуйте на виллу. Прислуги не будет. Поднимитесь на второй этаж, первая дверь направо. Это ванная. А там разбирайтесь сами. Вам понадобится разводной ключ.

— Что им от вас нужно? — спросил парень.

— Представления не имею. Если я поняла правильно, вы тоже поймете. Ваш доклад — сегодня вечером в табачной лавке Лека. В районе десяти часов, если вы не против.

— Сколько вы принесете?

— Я смогу вам дать еще двадцать пять тысяч. Остальное вам, видимо, придется несколько дней подождать.

— Слушайте, до сих пор для меня это было несерьезно — так, девчачьи игры. Если тут вдруг запахнет порохом, то я пас.

— Раз я уже предупреждена, порохом не запахнет, — заверила его Мики. — К тому же вы правы: это просто девчачьи игры.


Вечером он ждал ее в маленькой улочке, где она припарковывалась и вчера.

— Не выходите, мы едем дальше, — сказал он. — Не хочу показываться с вами дважды в одном и том же месте.

Они проехали вдоль лекского пляжа, потом Мики взяла направление на Бандоль.

— С такими вещами я не связываюсь, — сказал он в машине. — Даже если б получил в десять раз больше.

— Вы мне нужны.

— Все, что вам надлежит делать, — это скоренько бежать к фараонам. Схему им рисовать не понадобится. Им достаточно будет отвернуть трубу и прочесть телеграмму: подружки охотятся на вас.

— Все намного сложнее, — сказала Мики. — Я не могу обратиться в полицию. Вы нужны мне, чтобы остановить это, но Доменика будет мне еще нужнее, и многие годы. Не пытайтесь понять, у меня нет желания вам объяснять.

— Та, из Флоренции, — это кто?

— Ее зовут Жанна.

— Ей так нужны ваши деньги?

— Честно говоря, не думаю. Или не в этом истинная причина, но это никого не касается. Ни полиции, ни вас, ни Доменики.

Больше она ничего не сказала до самого Бандоля. Они подкатили к казино в конце пляжа, но не вышли из машины, когда Мики выключила двигатель.

— Вы разобрались, как они намерены действовать? — спросила Мики, повернувшись к парню.

На ней в тот вечер были бирюзовые брючки, босоножки, та же куртка, что и накануне. Она вытащила ключи из замка зажигания и во время разговора то и дело прижимала один из них к щеке.

— Я пробыл в ванной минут десять, — начал рассказывать парень. — «Кларисса» — это марка газовой колонки. Я развинтил соединительную муфту над окном. Прокладка там вся измочаленная, мокрая. В коридоре есть и другие соединения, но я не счел нужным их смотреть. Им достаточно одного. Им нужна всего лишь одна закрытая комната с включенной горелкой нагревателя. Кто устанавливал оборудование? Оно совсем новое.

— Сантехник из Ла-Сьота.

— Но кто контролировал работу?

— Должно быть, Жанна приезжала — в феврале или в марте. Она и контролировала.

— Тогда у нее может быть точно такая же муфта. Это специальные муфты: даже если прокладка полетит, они не дадут газу просочиться в таких количествах, чтобы это привело к взрыву. А если им пришлось бы разбить муфту, это сразу обнаружилось бы. Так что у них есть другая.

— Так вы поможете мне?

— Сколько я получу?

— Сколько запросили: в десять раз больше.

— Для начала я хотел бы понять, что у вас на уме, — сказал он после некоторого раздумья. — Имитация по телефону — это сногсшибательно, но вполне проходит. Я наблюдал за этой девицей так пристально, как этого никто никогда не станет делать. Целыми часами. Она наверняка пойдет до конца.

— Не думаю, — сказала Мики.

— Что вы намерены делать?

— Ничего, я же сказала. Вы нужны мне, чтобы продолжать наблюдение. Скоро к нам присоединится Жанна. Что я хотела бы знать, так это когда они собираются поджечь дом.

— Может быть, они еще не решили.

— Но когда решат, я должна знать. Если я буду знать, ничегошеньки не произойдет, уверяю вас.

— Ладно. Я постараюсь. Это все?

— Вечерами вилла обычно подолгу пустует. Можете проверять, когда мы уедем, в каком состоянии прокладка? Возможно, это нам что-то даст. Я не могу помешать ей продолжать. Ей достаточно запереться, когда она принимает ванну.

— Почему бы вам не объясниться с ней напрямик? — спросил парень. — Вы понимаете, с чем вы сейчас играете?

— С огнем, — ответила Мики.

Она коротко усмехнулась — смешок получился отнюдь не веселый, — и включила двигатель.

На обратном пути она говорила главным образом о нем, о его манере двигаться, которая ей так понравилась. Он же думал о том, что она красивая, самая привлекательная из всех девушек, каких он знавал, но что он не должен терять голову. Даже если бы она тут же согласилась поехать с ним куда-нибудь, где отдалась бы ему, десять раз по сто штук продлятся гораздо дольше, чем отрезок времени, что они провели бы вместе.

Мики, словно прочитав его мысли, сняла одну руку с баранки и протянула ему обещанные на сегодня деньги.

В любом случае, жил он у родителей, и всякий раз, чтобы найти место, ему приходилось бы пускаться во все тяжкие.


Он выполнил то, о чем она его просила. Четыре раза на протяжении следующей недели он провожал взглядом «МГ», в котором две девушки отправлялись проводить вечер бог знает куда. Через гараж, который неизменно оставляли открытым, он проникал на виллу и исследовал стык.

Юную наследницу с длинными черными волосами он встречал еще дважды: раз после полудня, когда она отдыхала одна на пляже у подножия мыса, и другой раз — вечером, в портовой закусочной в Ла-Сьота. Она держалась уверенно, как если бы полностью владела ситуацией. Утверждала, что ничего не случится.

С появлением на мысе Кадэ золотоволосой великанши ее поведение резко изменилось.

Еще долгую неделю, пока Мики не подала весточки, он наблюдал за всеми тремя. Чаще всего он оставался на обочине дороги, позади дома, но иногда подбирался ближе, прислушивался к их голосам, доносившимся из комнат. Наступил день, когда Мики возвращалась с пляжа одна, в купальнике, босая. Она назначила ему свидание на вечер.

Встретились они в порту Ла-Сьота. Так и не выйдя из машины, она отдала ему пять десятитысячных купюр и объявила, что более не нуждается в его услугах. По ее словам, великанша не раз обнаруживала его неподалеку от виллы. В любом случае вся эта комбинация — не более чем фарс, теперь она это знает точно. Она по-дружески советует ему удовольствоваться той суммой, которую он уже получил, и забыть эту историю. Если он каким-либо образом будет ей докучать, она полна решимости отбить у него к этому охоту, и возможности для этого у нее имеются.

Отъехав метров на десять, «МГ» затормозила и сдала назад. Мики наклонилась к дверце и сказала:

— А ведь я даже не знаю, как вас зовут.

Он ответил, что ей это и ни к чему.

Я — убийца

Он сказал мне, что его зовут Серж Реппо. Сначала, когда я попыталась позвать на помощь, он зажал мне рот и втолкнул внутрь гаража. Потом, когда понял, что я больше не собираюсь кричать и готова выслушать его, он освободил мне рот, но, заведя мне правую руку за спину, втиснул меня между машиной и стеной. Говорил он добрых полчаса, не отпуская меня, тихо и взволнованно, прижимая меня крепче к себе всякий раз, когда я пыталась высвободиться. Я очень неудобно висела над капотом «фиата» и уже не чувствовала ног.

Раздвижная дверь гаража оставалась полуоткрытой. Лунный свет вырезал в глубине гаража большой светлый лоскут. Совсем близкое лицо парня при перемещении, казалось, сдвигало и линию тени.

— Потом я плюнул на это дело, — сказал он. — Пятого июля я узнал, что был пожар, в огне и впрямь кто-то сгорел, и это все меняло. Поначалу я подумал, что хитрее оказалась Доменика, но потом начал задаваться вопросами. От корки до корки перечитывал газеты, расспросил местных жителей, но это ничего мне не дало. Эта ваша амнезия окончательно все запутала.

Подобно тому как он это проделывал уже не раз за последние десять-пятнадцать минут, он испустил длинный вздох и перехватил меня крепче, еще больше запрокинув над машиной. Он выглядел старше, чем говорила Иветта, а может, его старили морщинки, появлявшиеся в уголках глаз, когда его лицо попадало в свет луны.

Я совсем выдохлась. Если б я и хотела закричать, то все равно бы не смогла.

— Три месяца, — говорил он. — Клянусь, для меня это было сущей пыткой. А потом вы вернулись. Когда я увидел вас с белокурой дылдой, то понял, что поплатилась та, другая, что вы — Мики. Нет, конечно, у меня были кое-какие сомнения — уж больно здорово вы изменились с июля. Эти волосы, это лицо — поди узнай вас! Но за последние дни я много наблюдал за вами. Все эти упражнения — ходи вот так, куртку застегивай вот этак, — все это ерунда… По правде говоря, сначала я ни на что особенно не рассчитывал. Но теперь совесть меня практически не мучает. Это я вас предупредил. И хочу свою долю. Усекли?

Я отчаянно замотала головой, и он неверно истолковал то, что я собиралась сказать.

— Не прикидывайтесь идиоткой! — прорычал он, прижимая меня к себе до хруста в пояснице. — Что вы ударились головой — этому я верю. Если б вы прикидывались, вас бы быстро раскусили. Но вы прекрасно знаете, что убили ее!

На этот раз я кивнула утвердительно.

— Отпустите меня, умоляю вас.

Я пробормотала это так тихо, что он скорее прочитал это по губам, чем услышал.

— Но вы хоть поняли, что я сказал?

Я снова изнуренно кивнула. Поколебавшись, он выпустил мое запястье, слегка отодвинулся, но оставил руку на моем бедре, словно считал меня все еще способной улизнуть. Эта рука и удержала меня, когда я чуть было не рухнула на капот. Я чувствовала ее, влажную, сквозь ночную рубашку.

— Когда она возвращается, ваша подруга?

— Не знаю. Через несколько дней. Прошу вас, отпустите меня. Я не закричу. И не убегу.

Я отвела его руку. Он отступил к стене гаража, и мы долгое время молчали. Я оперлась на свою машину и попыталась выпрямиться. Стена поплыла вокруг меня, но я устояла. Тут я почувствовала, что у меня заледенели ноги — оказывается, когда он заталкивал меня внутрь гаража, с моих ног свалились шлепанцы. Я попросила его принести их.

Он подал мне шлепанцы и, когда я наконец сумела их надеть, снова сделал шаг ко мне.

— Я не хотел вас напугать. Напротив, я заинтересован в том, чтобы мы договорились. Это вы вынудили меня вас толкнуть. На самом деле все очень просто. Я могу устроить вам неприятности, а могу оставить в покое. Устраивать вам неприятности я не хочу. Вы обещали мне лимон. Вы дадите мне два: один за себя, другой — за белокурую дылду. Это честно, разве нет?

Я на все отвечала «да». Я мечтала лишь об одном: оказаться одной, как можно дальше от него, чтобы привести в порядок свои мысли. Я была готова обещать что угодно. Должно быть, он это понял, потому что заявил:

— Подумайте об одном: ваша подпись в реестре доставки телеграмм существует до сих пор. Я ухожу, но я тут, я не теряю вас из виду, так что не наделайте глупостей. Один раз вы меня провели, но мне, чтобы научиться, хватает одного раза.

Отступив к порогу, он оказался целиком в потоке лунного света.

— Так я рассчитываю на вас?

Я ответила: «Да-да, уходите только». Он добавил, что еще увидится со мной, и исчез. Я даже не слышала удаляющихся шагов. Минуту спустя, когда я вышла из гаража, луна освещала безлюдный мир — впору было поверить, что мне просто-напросто приснился кошмар.


До рассвета я не сомкнула глаз. У меня снова болели затылок и спина. Я дрожала под грудой одеял.

Я старалась припомнить дословно все, что он мне сказал. Но уже там, в гараже, несмотря на неудобное положение, в котором он меня удерживал, каждая из фраз, что он шепотом выпаливал мне в лицо, вызывала перед глазами отчетливые образы. Я не могла помешать себе накладывать на его рассказ собственное видение. Все оказалось искажено.

Впрочем, кому верить? Сама я никогда ничего не пережила. Я жила снами окружающих. Жанна по-своему рассказывала мне о Мики, и это был сон. Я слушала ее по-своему, и когда потом воссоздавала те же события, ту же героиню, это снова был сон, еще более далекий от реальности.

Жанна, Франсуа Руссен, Серж Реппо, доктор Дулен, Иветта — все это были зеркала, посылавшие отражения к другим зеркалам. Ничего из того, во что я верила, по сути дела, не существовало помимо моего сознания.

В ту ночь я даже не пыталась найти объяснение странному поведению Мики — Мики Сержа Реппо. А тем более в очередной раз воссоздать ту, другую, ночь, когда сгорела вилла.

До самой зари я беспрестанно перебирала в уме малозначительные подробности, как жуют по инерции опостылевшую жвачку. Например, представляла себе движение Сержа, каким он нагнулся внутрь «МГ», чтобы забрать черный реестр (почему черный? он мне этого не говорил). Куда он поцеловал Мики («Мимоходом я вас даже чмокнул») — в щеку, в губы, наклонясь, поднимаясь? Да и правда ли то, о чем он рассказывал?

Или же я снова ощущала на себе тошнотворный запах того дешевого одеколона, которым он поливал себе волосы. Мики тоже обратила внимание на этот запах. «Ваша подпись, — сказал он мне, — была очень разборчива, — я сразу же рассмотрел ее в свете приборной доски. Вы тогда еще спросили, чем я душусь. Это не французский одеколон, я привез его из Алжира, я там служил. Сам бы я такое не придумал, верно?»

Марку этого одеколона он, должно быть, назвал тогда Мики. Но мне в гараже — нет, для меня он так и остался безымянным. Еще более, чем мысль о том, какое зло он может причинить нам с Жанной, меня беспокоил этот запах, который я улавливала — или думала, что улавливаю, — на своих перчатках, руках, — беспокоил до того, что я была вынуждена вновь зажечь лампу. Шантажист, должно быть, бродит вокруг дома, бродит вокруг меня. Стережет меня, как свое добро: принадлежащие ему память, разум.

Я сходила в ванную, приняла душ и снова улеглась, так и не освободившись от гнета. Где в доме искать снотворное, я не знала. Заснула я под утро, когда в щели ставней уже просачивался свет.

К полудню, когда Иветта, забеспокоившись, пришла меня будить, я все еще чувствовала на себе запах его одеколона. Первой моей мыслью было: он наверняка готов к тому, что я попытаюсь предупредить Жанну. Если я это сделаю, он так или иначе об этом узнает, запаникует и выдаст нас. Так что это отпадает.

После обеда я вышла во двор. Но его не увидела. Думаю, я спросила бы у него разрешения позвонить во Флоренцию.

Следующие два дня я провела, строя самые невероятные планы, как избавиться от него, не ставя в известность Жанну. Бесцельно слонялась от пляжа к дивану на первом этаже и обратно. Он не появился.

На третий день — это был мой день рождения — испеченный для меня Иветтой пирог напомнил мне о вскрытии завещания. Жанна позвонит сама.

Что она и сделала пополудни. Серж в это время наверняка был на почте. Он подслушает и поймет, что я — До. Я не знала, как попросить Жанну приехать ко мне. Сказала, что у меня все хорошо, что соскучилась по ней. Она ответила, что тоже по мне соскучилась.

Я не сразу уловила, что у нее какой-то странный голос, потому что была полностью поглощена мыслью о том, что нас, нашу линию прослушивают, но в конце концов все же отдала себе в этом отчет.

— Так, ерунда, — сказала она. — Устала немного. У меня тут кое-какие сложности. Придется остаться здесь еще на день-другой.

Она попросила меня не беспокоиться. Дескать, объяснит все по приезде. Когда подошло время повесить трубку, это было так, как если бы меня разлучали с ней навсегда. Тем не менее я лишь машинально чмокнула в микрофон и ничего ей не сказала.


Новое утро — новые страхи.

Выглянув из окна спальни, я увидела двоих мужчин — они ходили вокруг гаража, делая пометки в блокнотах. Подняв головы, они жестами поприветствовали меня. Они смахивали на полицейских.

Когда я спустилась, они уже уехали. Иветта сказала, что это были чиновники из пожарной службы Ла-Сьота. Приезжали кое-что уточнить, она толком не поняла: что-то связанное со стропилами и с мистралем.

«Они» проводят новое расследование, подумала я.

Я поднялась в комнату переодеться. Я не представляла, что может со мной приключиться. Меня трясло, как в лихорадке. Я снова была не в состоянии самостоятельно натянуть чулки, чему с таким трудом недавно научилась. И вместе с тем рассудок мой был непонятным образом парализован, заморожен.

В какой-то момент, когда я уже долгое время стояла посреди комнаты босая, с чулками в руке, чей-то голос во мне проговорил: «Если бы Мики знала, то уж постояла бы за себя. Она была крепче тебя, ты была одна, она бы не погибла. Этот парень врет». А кто-то другой во мне возразил: «Серж Реппо уже донес на вас. Эти двое явились сюда три месяца спустя после пожара не ради одного лишь удовольствия пощекотать тебе нервы. Спасайся же, беги к Жанне под крыло».

Полуодетая, я выскочила в коридор. Ноги сами повлекли меня, как сомнамбулу, в сгоревшую спальню Доменики.

Там на подоконнике сидел незнакомец в плаще табачного цвета. Должно быть, я услышала, как он сюда забрался, и решила, что это Серж, но нет — этого юношу, худого, с печальным взором, я никогда раньше не видела. Он не удивился ни моему приходу, ни моему виду, ни моему испугу. Я так и застыла в дверях, привалившись к косяку и прижав руку с чулками ко рту. Мы долго смотрели друг на друга, не говоря ни слова. Все было опустошено, выпотрошено, выжжено. Комната без мебели, с провалившимся полом, и мое сердце, переставшее стучать. В его взгляде я читала, что он презирает меня, что он мне враг, что и он тоже знает, как меня погубить.

За его спиной хлопнул полусгоревший ставень. Он слез с подоконника, неторопливо вышел на середину комнаты. И заговорил. Этот голос я однажды уже слышала по телефону. Он Габриель, друг Доменики. Он сказал, что я убила Доменику. Он предчувствовал это с самого первого дня. А теперь он в этом уверен, и завтра у него будут доказательства. Безумец с тихим голосом.

— Что вы тут делаете?

— Ищу, — ответил он. — Ищу вас.

— Вы не имеете права вторгаться ко мне.

— Вы сами дадите мне это право.

Он долго ждал: торопиться ему было некуда. И, как оказалось, не напрасно. Со вчерашнего дня ему известно, почему я убила Доменику. И у него даже есть профессиональный повод для визита ко мне. Здесь, на юге, он пробудет в командировке — столько времени, сколько потребуется, чтобы доказать факт убийства.

Поводом оказался договор страхования жизни, заключенный с каждым сотрудником банка, в котором работала Доменика. Благодаря этому полису они и познакомились. Не правда ли, какие сюрпризы преподносит жизнь, сказал он: три месяца он выжидал, прекрасно зная, что одно из положений этого договора позволяет ему провести собственное расследование. Он даже выплатил последние ежемесячные взносы из своего кармана, как только узнал о гибели До. Если об этой, так сказать, неделикатной услуге проведает его компания, то ему никогда и нигде уже не устроиться по специальности. Зато прежде он отомстит за любовницу.

Я слегка успокоилась. Он хочет произвести на меня впечатление, продемонстрировать свое упорство. Ничего-то ему не известно.

Он объяснил мне, что в Италии все будет совсем иначе. Его примут с распростертыми объятиями. Во Франции у До было лишь дополнение к страховому договору с ежемесячным взносом в две тысячи франков на протяжении десяти лет, зато всевозможные полисы, оформленные Сандрой Рафферми, тянут на десятки миллионов. Если даже для такого пустякового договора, как французский, имеет значение любая зацепка, то легко представить себе, как заинтересуются итальянские страховщики.

Зацепка? Страховые полисы Рафферми? Я ничего не понимала. Меня вновь охватила тревога. Похоже, он даже слегка удивился, но потом, должно быть, догадался, что меня посвятили не во все. На единственный миг за все время нашего разговора его хмурое лицо просветлело — от иронической усмешки.

— Если сегодня или завтра вы станете мешать мне делать свое дело, этот дом наполнится изыскателями, куда более дотошными, чем я, — сказал он мне. — Мне в своей докладной достаточно пожаловаться на недостаток понимания со стороны девицы, которой, похоже, есть что скрывать. Сейчас я еще разок обойду виллу. Советую вам одеться. После поговорим.

Он повернулся и преспокойно направился в сгоревшую ванную. На пороге он обернулся. Растягивая слова, сообщил мне, что у моей подруги серьезные проблемы во Флоренции: наследницей объявлена До.


Всю вторую половину дня я названивала во Флоренцию по всем телефонам, которые удалось обнаружить в бумагах Жанны. Только к вечеру кто-то отозвался. Где найти Жанну, там не знали, но подтвердили, что за десять дней до своего последнего приступа Рафферми попросту переписала завещание. По-итальянски я знала лишь отдельные выражения, которые выучила за последние недели, а Иветта, державшая дополнительный наушник, оказалась не столь уж искушенным переводчиком. Слова мы разбирали с пятого на десятое, и я утешала себя мыслью, что мы плохо поняли.

Дружок Доменики шастал по дому. Обедать он не стал и даже не снял плащ. Временами он подходил ко мне и, невзирая на присутствие Иветты, как следователь, задавал мне вопросы, на которые я не могла ответить.

Он ходил и разнюхивал, и я не осмеливалась его турнуть из опасения, что другим покажусь еще более подозрительной. Я ощущала себя захваченной вихрем его перемещений.

Он был еще тут, расхаживал перед домом, когда вихрь вдруг остановился на одной мысли, безумной мысли: у Мики тоже был мотив для убийства — точно такой же, как у меня! Занять мое место, чтобы вернуть себе наследство!

Я поднялась в свою комнату, взяла манто и деньги, что оставила мне Жанна. Переменила перчатки. Открыв шкаф, где лежали чистые, увидела маленький револьвер с перламутровой рукоятью, который мы обнаружили в одном из чемоданов Мики. Долгое время я колебалась. В конце концов взяла его.

Пока я заводила машину, стоящий у гаража парень в плаще молча смотрел на меня. Окликнул он меня, лишь когда я тронулась с места. Склонился к дверце и спросил: неужто я и теперь не соглашусь, что жизнь порой преподносит сюрпризы? Ведь погубит меня шикарный автомобиль.

— Вы знали, что состояние Рафферми унаследует До. Вы знали это потому, что вам объявила это сама тетка. Вы звонили ей из Парижа, когда за вами приехала ваша гувернантка. Это написано черным по белому в завещании. По возвращении вы отпраздновали день рождения До, напичкали ее снотворным, заперли в спальне и подожгли ванную комнату.

— Да вы просто сумасшедший!

— Вы предусмотрели все. Кроме двух вещей: что, во-первых, наряду с прочим вы потеряете и память и забудете даже свой план выдать себя за Доменику и что, во-вторых, огонь не распространится на спальню. Он туда и не пошел!

— Я вас больше не слушаю. Подите прочь!

— Знаете, чем я занимался все эти три месяца? Изучал досье о всех пожарах со дня основания моей компании. Наклон дома, направление ветра в тот вечер, сила взрыва, участки ванной комнаты, где огонь бушевал особенно сильно, — все указывает на то, что эта пакость не пошла бы в комнату Доменики! Пожар уничтожил бы лишь одно крыло дома, он не поворотил бы вспять! Вам пришлось разжигать его заново в гараже, под ее комнатой!

Я смотрела на него. По моим глазам он видел, что его доводы начинают действовать. Он схватил меня за плечо. Я высвободилась.

— Посторонитесь, или я вас задавлю!

— А после сожжете свою машину, как сожгли ту? На этот раз примите совет: не увлекайтесь, не теряйте голову, орудуйте аккуратней, когда будете пробивать в машине бак! Если хорошенько поискать, это можно обнаружить.

Я рванула с места. Его задело задним крылом, и он упал. Я услышала крик Иветты.

После операции я слишком плохо водила, чтобы ехать быстро. Спускалась ночь, в глубине залива зажглись огни Ла-Сьота. Если Серж Реппо уходит со службы в пять часов, как летом, то я его не застану. Позволить ему заговорить никак нельзя.

На почте его не было. Я снова вызвала Флоренцию, но на Жанну так и не попала. Когда я снова села за руль, уже наступила ночь, было холодно, мне не достало духу даже поднять верх машины.

Некоторое время я кружила по улицам Ла-Сьота, как если бы надеялась наткнуться на Сержа Реппо, — какая-то часть меня и впрямь на это надеялась. Другая же часть моего существа неотступно думала о Мики, которой я была, а может, не была, и о Жанне. Она не могла обмануться, она не могла обмануть меня. Серж врет. Мики ни о чем не знала. Я — До, и я убила ни за что — за наследство, которое сейчас уплывает у меня из рук и которое досталось бы мне без всякого убийства. Достаточно было подождать. Вот это хохма так хохма. И почему я не смеюсь?

Я возвратилась на мыс Кадэ. Еще издали увидела множество машин, освещающих фарами дом. Полиция. Я остановилась на обочине дороги. Я еще пыталась рассуждать, строить планы, снова и снова думать о том пожаре.

Тоже хохма ничего себе. Вот уже три месяца я только и делала, что рыла и выискивала. Вела расследование, как этот бравый страховой солдатик, но обнаружила кое-что получше: в этом деле, которое так взяло его за живое, повсюду оказываюсь одна только я. Я следователь и убийца, жертва и свидетель — все вместе. Того, что произошло на самом деле, не раскопает никто другой, кроме этого стриженого болванчика — сегодня, завтра или никогда.

Я пешком подошла к дому. Посреди черных автомобилей тех, кто заполонил первый этаж, увидела белую машину Жанны с откинутым верхом, с чемоданом на заднем сиденье и забытой косынкой на переднем. Она здесь…

Я медленно побрела прочь, съежившись в своем манто, сквозь ткань перчатки угадывая в кармане очертания револьвера Мики. Спустилась на пляж. Сержа там не было. Вновь поднялась на дорогу. И там его не было. Я села в машину и укатила в Ла-Сьота.

Я нашла его спустя час на террасе одного кафе, в компании рыжеволосой девицы. Увидев меня выходящей из машины, он огляделся вокруг, недовольный неожиданной встречей. Я направилась к нему, и он встал. Он даже сделал в мою сторону два шага — два последних шага шкодливого кота. Я выстрелила с пяти метров, промахнулась и продолжала идти вперед, разряжая в него свой маленький револьвер. Он упал вперед, ударившись головой о кромку тротуара. После четвертого выстрела я еще дважды безрезультатно нажимала на спуск. Это не имело значения: я знала, что он мертв.

Раздались крики, топот. Я села в свой «фиат». Рванула вперед посреди смыкавшейся вокруг толпы. Перед машиной расступились. Я говорила себе: теперь уже никто не сможет причинить Жанне хлопот, она примет меня в объятия и будет баюкать, пока я не усну, и все, что мне от нее будет нужно, — чтобы она продолжала меня любить. Свет моих фар разгонял стервятников, и они разлетались в стороны.


В столовой виллы, прислонясь к стене, ждала Жанна — спокойная, лишь едва бледнее той, что я знала.

Она первая увидела меня, когда я взошла на крыльцо. Ее лицо, внезапно выразившее отчаяние и одновременно облегчение, заслонило для меня все остальное. И только гораздо позднее, когда меня оторвали от нее, я заметила остальных: Иветту, утиравшую слезы фартуком, Габриеля, полицейских — двоих в форме и троих в штатском — и одного из мужчин, виденных мною утром у гаража.

Жанна сказала, что меня обвиняют в убийстве Доменики Лои и собираются увезти, но что это полный идиотизм: я должна верить ей, ведь я знаю, что она не даст им причинить мне зло.

— Я знаю, Жанна.

— С тобой ничего не случится. Не может ничего случиться. Они попытаются воздействовать на тебя, но ты никого не слушай.

— Я буду слушать тебя.

Они оттеснили меня. Жанна спросила, можем ли мы вместе подняться наверх, чтобы собрать чемодан. Один из полицейских, с марсельским выговором, сказал, что он нас проводит. Он остался в коридоре. Жанна закрыла дверь моей спальни и привалилась к ней. Взглянув на меня, заплакала.

— Жанна, скажи мне, кто я.

Она покачала головой с полными слез глазами и сказала, что не знает. Я — ее доченька, и кто я, она уже не знает. Теперь ей это безразлично.

— Ты слишком хорошо знала Мики, чтобы обмануться. Ты знаешь меня… Ведь ты хорошо знала ее, верно?

Она качала головой, качала головой, отвечала: нет, нет, это правда, она ее не знала, последние четыре года она знала ее меньше чем кого бы то ни было. Мики избегала ее, как зачумленную, и она ее уже не знала.

— Что же произошло четыре года назад?

Она плакала, плакала, прижимала меня к себе, говорила: ничего, ничего, ровным счетом ничего не произошло — так, сущая безделица, глупость, один поцелуй, ну совсем ничего, всего-навсего поцелуй, но она не поняла, она не поняла, с тех пор она не терпела меня рядом с собой, она не поняла.

Жанна грубо отстранила меня, тыльной стороной ладони утерла глаза и принялась укладывать мой чемодан. Подойдя, я села подле нее на кровать.

— Я кладу три пуловера, — сказала она, несколько успокоившись. — Скажешь мне, в чем у тебя будет нужда.

— Мики знала, Жанна.

Она трясла головой, отвечала: прошу тебя, прошу тебя, она ничего не знала, тебя бы не было сейчас здесь, если б она знала. Погибла бы ты, а не она.

— Почему ты хотела ее убить? — спросила я тихонько, беря ее за руку. — Из-за этих денег?

Она покачала головой и ответила: нет, нет, я больше не могла, плевать мне на деньги, замолчи, прошу тебя.

Я отступилась. Легла щекой на ее ладонь. Оставив мне эту руку, другой она сложила мои вещи в чемодан. Она уже не плакала.

— В конечном счете, у меня останешься одна лишь ты, — проговорила я. — Ни наследства, ни мечтаний на грани сна — только ты.

— Что это такое — мечтания на грани сна?

— Ты мне сама рассказывала: истории, которые я выдумывала, когда была еще банковской служащей.


Они принялись задавать мне вопросы. Они заперли меня в палате тюремного лазарета. Жизнь моя снова стала чернотою ночи и режущим светом дня, когда меня выпускали во двор на прогулку.

Жанну я видела дважды, оба раза через решетку комнаты для свиданий. Больше я ее не мучила. С тех пор как ей сообщили о гибели того крысеныша с почты, она заметно поникла. Она поняла многое из того, что произошло в ее отсутствие, и даже улыбка, которую она силилась изобразить для меня, угасла.

Они провели экспертизу останков «МГ» на автомобильном кладбище Ла-Сьота, разворошили жизнь Сержа Реппо. Они обнаружили признаки умышленно сделанной пробоины во взорвавшемся бензобаке, но не нашли ничего, что могло бы привести их к телеграмме. Потом-то я узнала, что шантажист блефовал: никакой разносной книги для телеграмм не существовало. Мики он подсунул расписаться неведомо какой журнал.

Сержа Реппо я убила, чтобы не дать ему рассказать о роли Жанны, но и это второе мое убийство оказалось бесполезным. Она заговорила сама — после того как собрала все оставшиеся у нас деньги на адвокатов.

Я заговорила, когда убедилась, что Жанна признала свое участие в убийстве. Мне предъявили обвинение, но и ей тоже. Я столкнулась с ней на пороге кабинета судебного следователя, когда выходила с очередного допроса.

— Предоставь все мне, хорошо? — сказала она. — Улыбайся им и, главное, думай.

Потрогав мои волосы, она заметила, что они здорово отросли. Она сообщила мне, что меня должны свозить в Италию, где собираются кое-что уточнить.

— Веди себя, как настоящая Мики, — добавила она. — Будь такой, какой я тебя учила быть.

Она рассказала все, что от нее хотели, и даже сверх того, но так никогда и не сказала — и никто никогда об этом не узнал, — что сговаривалась-то она с Доменикой Лои. И я знала почему: если и я буду об этом помалкивать, если я буду Мики, приговор мне будет не такой суровый. Жанна — моя гувернантка, значит, истинная виновница — она.


Когда вокруг воцаряется мрак, передо мной открываются долгие часы для раздумий.

Временами я уверена, что я — Мишель Изоля. Вот я узнаю, что лишена наследства, что Доменика с Жанной замышляют мою погибель. Поначалу я решаю сорвать их планы, но потом, видя обеих вместе подле себя, передумываю: перенимаю их план в свою пользу и убиваю Доменику, чтобы сойти за нее.

Иногда я выдаю себя за Доменику ради наследства, которого злобная крестная, видя приближение своего конца, несправедливо меня лишила. Иногда я поступаю так, чтобы вновь обрести бог весть чью былую привязанность — например, Жанны. Иногда — чтобы отомстить, иногда — чтобы начать все сначала, иногда — чтобы продолжать причинять страдания, иногда — чтобы заставить забыть о причиненных страданиях. И, наконец, иногда — и это наверняка ближе всего к истине — по всем этим причинам сразу, чтобы продолжать жить в прежнем достатке и вместе с тем быть кем-то другим подле Жанны.

Бывают и такие моменты ночи, когда я вновь становлюсь Доменикой. Серж Реппо все наврал, Мики ничего не знала. Я убила ее, но, поскольку ее спальня не загорелась, разожгла второй очаг пожара — в гараже. И, сама того не ведая, заняла место той, у которой тогда как раз и был мотив для убийства.

Но кем бы я ни была — Доменикой или Мишелью, — вот я в последний момент застигнута пожаром в спальне на втором этаже. Стоя перед окном, я держу в руках горящую ночную рубашку, потом накрываю ею лицо и от нестерпимой боли кусаю ее — потом во рту у меня обнаружат обрывки обуглившейся ткани. Из окна я выпадаю на ступени крыльца. Подбегают соседи. Надо мной склоняется Жанна и, поскольку я не могу быть никем иным, кроме как До, узнает До в моем обгоревшем теле, в моем лице без волос и без кожи.

Потом — вспышка яркого света в клинике. Я не До и не Мики, я некто третья. Я ничего не сделала, ничего не хотела, я не хочу быть ни той, ни другой. Я — это я. Что до остального, то смерть своих детей признает.


Меня лечат. Меня допрашивают. Я говорю как можно меньше. Перед следователями, перед адвокатами, перед психиатрами, которым меня вручают ежедневно после обеда, я молчу или отвечаю, что не помню. Я отзываюсь на имя Мишель Изоля и предоставляю Жанне направлять наши судьбы по ее разумению.

Меня уже не затрагивает жестокая ирония крестной Мидоля: завещанием для Мики предусмотрена ежемесячная рента, которую должна была выплачивать ей Доменика и которая в точности равна заработной плате бывшей банковской служащей.

Мики… Ежедневные двести взмахов щетки. Сигарета, только прикуренная и тотчас затушенная. Мики, засыпающая, как кукла. Мики, плачущая во сне… Так Мики я или Доменика? Уже не знаю.


Если Серж Реппо наврал мне тогда в гараже, если он придумал все это уже после пожара, прочитав газеты и вспомнив о некой телеграмме? Все: свою встречу с Мики на пляже, вечер в табачной лавке в Леке, слежку, которую она поручила вести ему до убийства… Тогда я — До, и все произошло так, как мы с Жанной задумали. Габриель в своем неотступном стремлении отомстить за бывшую подругу ее погубил, и я сама погубила себя, заняв место Мики, тогда как только она и имела интерес в убийстве.


Доменика или Мики?

Если Серж Реппо не наврал, то это Жанна обманулась в ночь пожара, обманывается сейчас и будет обманываться всегда. Я Мики, и она этого не знает.

Она этого не знает.

Она этого не знает.

Или знала это с первого мгновения, когда я была без волос, без кожи, без воспоминаний.

Я схожу с ума.


Жанна знает.

Жанна всегда знала.

Потому что так все объясняется. С тех пор как я открыла глаза на резкий свет клиники, Жанна была единственной, кто принял меня за До. Все остальные, кого я встречала, вплоть до моего любовника, вплоть до моего отца, приняли меня за Мики. Потому что я и есть Мики.

Серж Реппо не наврал.

Жанна и До вместе задумали меня погубить. Я узнала, что они готовят. Я убила До, чтобы стать ею, потому что крестная не преминула злорадно сообщить мне об изменении завещания.

И Жанна никогда не обманывалась. В ночь пожара она увидела, что ее план провалился.

Она знала, что я Мики, но ничего не сказала. Почему?

С подписью на гостиничной карточке я ошиблась, потому что до пожара училась быть До. Я никогда не была До. Ни для Жанны, ни для кого другого.

Почему Жанна ничего не сказала?


Проходят дни.

Я одна. Одна в поисках ответа. Одна в попытках понять.

Если я — Мики, то я знаю, почему Жанна попыталась меня убить. Полагаю также, что знаю, почему впоследствии она, несмотря ни на что, заставила меня поверить, будто я была ее сообщницей. Плевать ей на деньги — молчи, умоляю тебя, молчи.

Если я — Доменика, то у меня не осталось ничего.

В дворике во время прогулок я пытаюсь увидеть свое отражение в окне. Холодно. Я вечно зябну. Мики, должно быть, тоже вечно зябла. Из двух сестер, коими я не хочу быть, с ней мне отождествлять себя легче. Зябла ли Доменика, ощущала ли холод во всем теле от своей жадности, от злобы, когда бродила под окнами своей длинноволосой жертвы?

И снова вечер. Охранница запирает меня в камере, где живут три призрака. Я лежу в постели, как в тот первый вечер в клинике. И успокаиваю себя: в эту ночь я еще могу быть той, кем хочу.

Мики, которую любили до того, что решили убить? Или другой?

Даже когда я Доменика, я мирюсь с собой. Я думаю о том, что скоро меня увезут далеко — на день, неделю или даже больше — и в конечном счете хоть что-то да сбудется: я увижу Италию.


Память вернулась к узнице одним январскими днем, спустя две недели после ее возвращения из Флоренции, когда она держала в руке стакан с водой, собираясь выпить. Стакан упал на пол, но, бог его знает почему, не разбился.

Представ в том же году перед судом присяжных города Экс-ан-Прованс, она была признана неподсудной в убийстве Сержа Реппо — с учетом состояния, в каком она находилась в момент его совершения, — но приговорена к десяти годам тюремного заключения за соучастие в убийстве Доменики Лои, совершенного Жанной Мюрно.

Во время слушания дела она держалась как можно незаметнее, чаще всего предоставляя своей бывшей гувернантке отвечать на вопросы, задаваемые им обеим.

Выслушав приговор, она слегка побледнела и поднесла ко рту руку в белой перчатке. Жанна Мюрно, приговоренная к тридцати годам тюрьмы, привычным жестом мягко опустила ее руку и сказала ей несколько слов по-итальянски.

Перед жандармом, конвоировавшим ее из зала суда, девушка предстала уже более спокойной. Она угадала, что когда-то он служил в Алжире. Сумела даже назвать марку одеколона, которым он пользуется. Оказывается, раньше она знавала одного парня, который буквально поливал таким одеколоном голову. Однажды летней ночью, сидя с ней в машине, он сказал ей его название — нечто умильно-солдафонское, почти такое же гнусное, как и его запах: «Западня для Золушки».

Париж, февраль 1962 г.

Примечания

1

Комната, дом, машина, белая (ит.).

(обратно)

Оглавление

  • Буду убивать
  • Убила
  • Убивала ли?
  • Убью
  • Убивала
  • Убиваю
  • Я — убийца