КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Дорога издалека (книга первая) [Мамедназар Хидыров] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]


У подножья крепости

Аул, и котором протекали годы моего детства, привольно раскинулся на равнине: с одного края поглядишь — другого не увидишь. Местность совершенно гладкая, и только посреди селения высился темно-серый глиняный холм. Это — старинная, давно заброшенная крепость. Нам, мальчишкам, казалось, что холм посреди аула — самый высокий в мире. Мы искренне верили рассказам, будто зимой холодные свинцовые тучи, гонимые северным ветром, разбиваются о его вершину, от боли плачут обильными слезами, и потоки воды низвергаются на землю, на убогие дома и оголенные деревья. А в пасмурные дни поздней осени вершина крепостного холма будто и вправду исчезала, таяла во мглистом небе.

Впрочем, не одни мальчишки — все жители аула были убеждены, что нигде во всей округе нет такой же величественной, древней крепости. Люди так ее и называли: Старая крепость, Коне-Кала. Самые пожилые старики, да еще немногие грамотеи, знакомые с ветхими рукописными книгами, знали, что некогда крепость именовалась иначе: Хайбер-Кала. Однако прежнее название было почти всеми забыто. Возможно, в далекие времена тут возвышался целый укрепленный город: ведь еще к сейчас Коне-Кала занимала площадь не менее сорока танапов. А вокруг, за пределами нашего аула, лежали тысячи танапов солончаковой скудной земли. Ее-то и носили, проливая горячий пот, наши далекие предки, чтобы воздвигнуть громадину чуть не до небес. Поистине адский труд! Не только пот, но, наверно, и слезы, и кровь человеческая обильно оросили в те времена землю у подножья грозной твердыни.

Помню, на верх крепостного холма поднимались узенькой тропкой, которая вилась, подобно змее. Взберется человек самую вершину, глянешь на него снизу — и он покажется малым ребенком, едва научившимся ходить, А когда сам туда же вскарабкаешься, — такая даль перед глазами открывается, что дух захватывает. И весь аул перед тобой словно на ладони. Там и сям глиняные мазанки с плоскими крышами: иные повыше, иные вовсе неказистые. На крыше сложено у кого что: тут и хворост, и кизяки сушатся, и палач — кукурузные стебла — желтеет, и связки выгоревшего буяна — солодки — темнеют грудой. А кое-где сплошь одни кибитки, поверху окутанные рваными, выгоревшими на солнце кошмами. Всюду фруктовые деревья. Разбегаются во все стороны арыки и арычки; берега у них высокие, неровные — от который выбрасывается при очистке русла. Улицы — ее улицы, а тропы, узкие, извилистые, пыльные. Туда-сюда беспрестанно снуют люди, кто пешком, кто на ишаке, кто верблюда ведет в поводу. В облаке пыли движется стадо, в середине пастух с кривой палкой, а чуть подальше люди копают землю, мелькают над головами где кетмень, где лопата с отточенным лезвием. С другого края — скотина пасется, траву щиплет, резво прыгают пушистыми комками светло-коричневые ягнята, палевые козлята.

Наш аул считался одним из самых больших и многолюдных на правом берегу Джейхуна капризной, неукротимой Амударьи. С трех сторон обступили его песчаные желтые барханы. С четвертой стороны — пустырь, называемый Пир-Зорра, он придвинулся к самому берегу реки. Здесь низина, в половодье заливаемая мутной» беспокойной водой, А барханы тоже не стоят на месте. Когда поднимается ветер и взметает лесок, тучами по воздуху, струями по земле гонит его к воде, — кажется, вновь и вновь затевают река и пустыня вековечный спор. «Засыплем тебя доверху, тогда умолкнешь, угомонишься!» — зловещим шепотом грозятся пески. — «А ну, попробутей!» — клокочет в ответ Амударья!.. Силы ей не занимать. С высоких обрывистых гор начинается могучая река, много сотен верст катятся ее тяжелые, мутные воды. Подмывают берега, жадно схватывают и уносят все, что попадается на пути, — камни, глыбы земля, дома, деревья…

Аул раскинулся неподалеку от берега, но нет ему дела до вековечной тяжбы реки с пустыней. В летний полдень редко вздымается желтая пыль над извилистыми улицами, не шелохнется листок на высоких, до самого неба, белоствольных тополях по обочинам. Мне запомнилось, что были они чуть ли не выше Старой крепости: поглядишь на макушку — придерживай тюбетейку, чтобы не свалилась. А за цепочкой тополей вдоль улицы — тутовые деревья, кряжистые, с обильной листвой — глазом не окинешь. Когда их тут насажали да вырастили, никто не знал. Самые древние старики говорили про них: «Мы еще ребятишками были, а эти деревья стояли точно такие же». Иные добавляли: «Когда их тут посадили — этого и дедам нашим не было ведомо». Нам-то, ребятишкам, все равно; помню, на какое дерево ни взберешься — весь аул под тобою и видно все далеко-далеко вокруг.

Многолюден был мой родной аул. Населяли его люди разных родов и племен. Каждое на своем конце селенья, у каждого свой арык, свой базар и кладбище свое. А до недавних пор, еще на моей памяти, даже базары устраивались в разные дни недели — у всякого племени свой день.

На каждом из таких базаров мне довелось побывать не раз и не два. И людей, с которыми то и дело там встречался, я хорошо помню. К примеру, бедняки из бедняков, такие, как Насырмет или Касымкули. Эти всегда ходили босыми, в изодранных халатах — рукава обтрепанные, полы в лохмотьях, и подпоясывались грубой веревкой из кендыря. Их обычное ремесло — улицы возле базара и дорожки между рядами в полдень побрызгать арычной водой, для прохлады. За эту услугу торговцы дадут им, бывало, две-три монетки, кое-какую снедь — тем и существовали. Ну, еще известный всему аулу Семет-гедай, то есть нищий. Коротенький, щуплый, со снежно-белой бородкой, глаза под мохнатыми бровями глубоко запали. Он просил милостыню, расхаживая весь день по базару из конца в конец. Ходил, гнусавым голоском распевал газели, руку протягивал. Одна нога у него была короче другой — то ли от рождения, то ли в молодые годы сломал, да криво срослась; оттого он потешно прихрамывал. Польза от него людям тоже была: если у кого что пропадет, Семет-гедай громко, на весь базар, возвещает об этом.

Другие нищие также обычно не сидели на одном месте, а слонялись вдоль рядов, иные вели малых ребят за руку и перед каждым торговцем протягивали ладонь. Только немногие сидели на разостланных грязных платках у входа на базар и встречали проходящих одними и теми же словами: «Да увеличится ваш достаток! Будьте милосердны, подайте!..».

В летние дни на всех базарах скоплялось несметное множество арбузов и дынь. Люди ватагами и в одиночку рассаживались кто где, резали их, поедали, и тут же корки бросали. А мальчишки в драной одежонке собирали эти корки в мешки — на корм скоту. Случалось, что они поднимали скандал и даже затевали драку, если находили особенно много корок и не могли их поделить.

Рядом с пустырем, на котором всегда располагался один из аульных базаров, высился внушительных размеров дом разбогатевшего ремесленника. Звали его Джанпар-Нильгяр, то есть Джаппар-красильщик. Занимался он красильным делом — вместе с двумя-тремя работниками с утра до вечера красил в разные цвета привозимые отовсюду всевозможные ткани, шелковую пряжу. Оттого и руки у Джаппара и его подмастерьев были всегда синие-синие. Но не только ремесло было дли Джаппара источником дохода: на веранде его дома, выходящей в сторону базара, с утра располагались торговцы мясом, а к вечеру, когда базар закрывался, каждый платил хозяину за место.

С богатым домом Джаппар-Нильгяра у меня связано и другое воспоминание. На левой стороне веранды имелась комната всего с тремя стенами, вместо четвертой — выход на базар. До открытия базара здесь с особой тщательностью разбрызгивали воду, сметали сор, в помещении раскладывали всевозможные подстилки, подушки, подушечки. На них и усаживался бекский зекятчи, то есть чиновник, ведавший сбором податей — зекята. Он появлялся вскоре после открытия базара. Зекятчи возлежал на подушках, попивая чай, а его люди рыскали вдоль торговых рядов и выколачивали монеты за всякий пустяк, что бы кто ни продавал. Каждый из них за целый день успевал немного поднажиться: львиная доля оставалась и на долю зекятчи.

Как и полагается на базаре, для каждого рода товаров здесь было отведено строго определенное место, и нарушать установленный порядок не позволялось никому. К югу от дома Джаппара, как раз напротив комнаты зекятчи, располагался ковровый ряд. Туркменские ковры, когда они десятками разостланы на базаре, зрелище изумительное, ни с чем не сравнимое. Какое богатство ярких, сочных красок, какое многообразие изящнейших, четких узоров! Алый цвет фона ковров — излюбленный цвет туркменских мастериц — с непреодолимой силой притягивает взоры каждого, кто хотя бы мельком глянет издали. На всем базаре это было самое людное место. И не только потому, что торговля шла бойко. Народ приходил сюда просто ради того, чтобы сердце себе потешить — хоть полюбоваться коврами, ведь мало кто в те времена имел возможность купить добротное изделие и разглядывать его, сидя дома, попивая чай.

Иной раз, когда базары бывали особенно оживленными, — чаще всего во вторник и воскресенье, — к нам в аул сходились люди из дальних мест: из Халача, Керки, Бурдалыка, Камача, Кесби. Приезжали на лошадях. Случалось, две-три лошади или ослы срывались с привязи и давай лягаться, кусаться, гоняться друг за дружкой. То-то суматоха поднималась!

Помнится и другое зрелище, куда более устрашающее. Наверное, повелось это с давних времен, и правители стремились сохранить традицию, чтобы в страхе дер жать народ. Вот как бывало. Только базар как следует развернется, откуда-то сбоку появится цепочка всадников. Впереди всех — казы, за ним чиновник-бекча, дальше их свита. Стоило им появиться — все, кто был в тот момент на базаре, оставляли свои дела и вытягивались молча, сложив руки на груди, давая дорогу казы и его спутникам. При этом глядели все не на самого казы, а на одного из всадников, следующего в хвосте.

То был грузный человек, плотно сидевший в седле, с чалмой, надвинутой на лоб. Конь под ним саврасый, богатырских статей. Звали этого человека Сеид-Косе, был он родом из нашего аула, хотя казы, прочие чиновники и их приближенные обычно бывали из дальних мест. Обязанности Сеид-Косе заключались в том, чтобы стегать плетью провинившихся перед властями. Особая плеть из воловьих шкур, толщиною в три пальца, висела у него на луке седла или была заткнута за пояс. Тех, кого приговаривали к наказанию, со связанными руками приводили к дому Джаппар-Нильгяра. Когда казы и бекча со всеми удобствами располагались в комнате зекятчи, этих несчастных выталкивали по одному, точно баранов, на площадку перед домом. С очередного наказуемого срывали рубаху, обнажали ему спину, пригибали, и Сеид-Косе поднимал свою плеть, широко размахивался… «Раз! Два! Три!» — высоким, резким голосом отсчитывал он с каждым ударом, чтобы непременно было слышно на базаре. А избиваемый при каждом ударе клонился все ниже и ниже к земле. На спине сначала вздувались багровые полосы, затем кровь начинала капать, сбегать струйками… Но что за дело палачу и его хозяевам? Отвратительное и ужасное зрелище, какое не забыть вовек! Люди всячески стремились не видеть этого, но куда денешься? А власть имущие услаждали свои сердца подобными «забавами».

Один или два раза в году по распоряжению казы его помощники проводили сплошную проверку гирь и весов у всех торгующих на базаре, особенно у мясников. И горе тому, у кого обнаруживали какой-нибудь изъян — весы неточные либо гири легче положенного! Тогда уж не висела без применения знаменитая плеть силача Сеид-Косе, зевакам было на что поглазеть перед домом красильщика Джаппара. Да еще, чтобы вконец не сгубили, приходилось провинившимся на взятки не скупиться, а для этого распродавать имущество. После такого, ясное дело, — торговле конец…

Хорошо запомнились мне и арыки, снабжавшие наш аул водой. Как мы уже знаем, у каждого племени, даже колена или рода, был свой арык. Он считался собственностью всего племени, однако в то время, которое мне памятно, распоряжались водой почти полностью старейшины — кетхуда. Простой же народ гнул спину ради их наживы, проливая горький пот.

Валы вдоль арыков — эти валы называются райиш — росли из года в год: сюда при очистке русла выбрасывали землю. Склоны у райиша — в виде ступеней, каждая ступенька называется ахира. Во время массовой чистки арыков — хашара — на каждой ахира выстраивается цепочка работающих, с лопатами или кетменями. Ил со дна кидают сперва на нижнюю ахира; тот, кто здесь стоит, должен подхватить его лопатой и зашвырнуть на следующую ахира, выше. И так до самого гребня райиша. Нижняя ахира — место наиболее трудное: задевался, не поспел комья подхватить — они летят вниз, обратно в русло, а снизу несутся проклятья. Или тебя самого илом закидают. Легче всего наверху; там и ставили обычно тех, кто слабее. Как говорится, среди сорока куланов один хромой незаметен.

Да, много хлопот моим землякам доставляли арыки в ту пору, многих усилий требовали. Оценить это вполне способен лишь тот, кто сам вырос на берегах Амударьи.

Почти в самом центре аула перекрещивались два крупных арыка. Невдалеке от места их пересечения располагался наш меллек — участок земли, площадью около полутора танапов. Ближе к арыку стоял низенький глинобитный домик с плоской крышей. В нем имелась всего одна комната с двумя дверями. Войдешь в одну — сбоку в стене ниша, куда ставят мешки с зерном и мукой. А напротив другой двери — очаг, здесь же по обе стороны разостланы коврики из екена; еще один такой же ковер, покрупнее, — между очагом и второй дверью, где ниша. Тут, на краю ковра, днем свернута постель моего деда.

Больше в домике ничего нет. Мой дедушка живет здесь, а мать с отцом и я с сестрой — в юрте из старой выгоревшей на солнце кошмы. Такие кибитки, или юрты, называют черными, и это наименование очень им подходит.

На нашей земле, на берегу арыка, росло всего лишь одно тутовое дерево — кряжистое, с густой листвой в летние месяцы. А живности было — только пес Алабай, корова да ишак. Зимой скотина стояла в сарайчике возле дома, а летом — на открытом воздухе, привязанная к дереву возле арыка. Одному Алабаю вольная воля круглый год.

Тут-то и прошло мое детство. Совсем мало событии сберегла моя память из далекой поры.

На крыше сарайчика обычно складывали солому на корм скоту — сухой буян, другие травы. Влезали на крышу по лестнице.

Как-то раз дедушка полез на крышу за соломой — да как грохнется оземь! Трухлявая перекладина, оказывается, переломилась. Дед охает, не может встать. Прибежал отец, поднял его, перетащил в кибитку.

Дед сильно повредил ногу. Лекаря позвали — врачей тогда не было и в помине. Пришел лекарь — его звали Таган-табиб, — притащил десятка полтора мешочков со снадобьями, разложил их, как торговец на базаре. Потом смешал что-то в миске, поставил вариться на очаг. Сварил густую зеленоватую мазь, натер ногу деда, крепко перевязал платком и велел не развязывать до утра. Ночью мы услышали: стонет наш дед в домике, так и не унимался всю ночь. Наутро сняли повязку, видим: покраснела больная нога, распухла вся. А потом, дня через два, на ней вздулся нарыв, который вскоре лопнул. Долго в тот раз болел несчастный дед, и у меня с той поры укоренилась неприязнь к аульным лекарям-табнбам.

Еще помню: летом, в самую жару, я пригнал домой корову, поел. Тем временем старшая сестренка отправилась накосить травы. Я сидел в кибитке, отдыхал, глазел по сторонам — ждал сестру. Знал: как только она вернется, вместе пойдем к арыку, туда, где обычно купается детвора. Зной стоял нестерпимый: яйцо в песок закопай — испечется. Бедный Алабай развалился в тени домика и тяжело дышал, высунув язык.

Сестра наконец вернулась. Налила себе кислого молока, отломила кусок чурека; потом прибрала посуду, остатки чурека завернула в сачак. Взяла меня за руку — и бегом к арыку. Мне тогда исполнилось уже семь лет, сестра была года на три старше.

Арык в одном месте широко разливался, тут-то мы всегда летом купались. Девочки обычно приводили своих братишек и сестренок; вероятно, старшим ребятам сюда ходить не полагалось. Выше и ниже по арыку тянулись густые заросли невысокого тутовника; девочки там раздевались и купались чуть поодаль от нас, мелюзги. Ну, а мы раздевались прямо на берегу, садились, болтали ногами в воде, потом кидались в арык, плескались, кто как умел. Некоторые, выскочив из воды, бежали к дороге, валялись в пыли и снова окунались в воду. Иные приходили сюда не купаться, а просто посидеть в холодке, у воды, в тени кустов.

Я был еще мал и плавать не умел. Поэтому плескался в арыке возле самого берега. Но уж очень мне хотелось научиться плавать. Я с завистью смотрел, как на самой быстрине состязаются в плаванье, распустив густые косы, девочки постарше. Как-то вместе с нами купалась Огульбек, соседская девочка, высокая, черноглазая; она была единственная дочь у родителей, которые очень ее баловали, потому, наверное, она и росла настоящей красавицей, с крутым характером. И вот в тот раз она плыла против течения, обогнав всех своих подружек. Я и подумал: ухвачу ее за руку или за плечо, поплыву рядом с ней, может, скорее научусь. Зажмурил глаза и кинулся в воду, наперерез Огульбек… Не успел даже руку протянуть, чувствую: меня схватили за ухо, сперва приподняли над водой, потом окунули носом вниз, в самую глубину. Опять вытащили, гляжу: Огульбек плывет рядом.

— Как ты смел… негодный?! — кричит, переводя дух, а сама держит меня за ухо и к берегу подталкивает.

— Будешь еще?! Будешь?..

А у меня и сил нету слова сказать, рта не могу раскрыть, вода набирается через пос. В глазах круги… Хорошо, Аннагюль, моя сестренка, подоспела, уговорила подругу отпустить меня. Подтянули они обе меня к берегу, шлепнули разок пониже спины — и сами обратное быстрину. А ко мне мальчишки гурьбой:

— Ха, Нобат, ну что, научился плавать? Ты уж и Огульбек стал догонять? За что она тебе влепила? Больно, наверное?

Мне и больно, и обидно. Что тут скажешь? Впервые понял я в тот раз: с девчонками шутки плохи, просто так к ним не подступишься…

Наступившая вслед за тем осень, потом зима ничем особенным не запомнились мне. А весной — опять памятное на всю жизнь.

Может, потому запомнилась та весна, что была она необычайно дождливая. И неглубокие озерца за нашим аулом, дальше от берега реки, долго стояли полные водой. Камыш уродился особенно высокий, метелки зеленые, сочные. В низинах, изумрудным ковром, — свинорой, солянка, множество других трав. Дальше в степь — тюльпаны, маки… Красота, нигде больше не увидишь такого!

В один из погожих дней, после отшумевшего дождя, погнал в степь пасти нашу корову. Шел, подхлестывая ее прутиком, и мурлыкал песенку, которую напевала и моя мать, когда корову доила:

Коровушку подою,
Шею лентой обовью…
Молочка не пожалеешь —
Свежей травкой покормлю…
В прозрачно-голубом небе звенели жаворонки, радовались приходу весны, тепла. А на земле нм вторили своим писком кузнечики — джизланы, оглушительно квакали лягушки в камышах. Ликовала вся природа, светло и легко становилось на душе.

Я пригнал корову к озерцу в степи, где уже собрались со своим скотом мальчишки нашего аула. Пустил корову вместе с другими и подошел к сверстникам.

Весной мы всегда пасли коров ватагой. Один из них приглядывал за скотом, а остальные тем временем затевали игру в альчики. Так и в тот раз — мы разобрали каждый по два альчика, установили кон, и пошло состязание.

Жил в ауле человек, наш единоплеменник, внешне ничем неприметный, имя носил самое обычное — Дурды. Но другого подобного трудно было сыскать во всей округе. Дурды был настоящим богачом, но при этом таким скрягой, что каждый готов был по виду принять его за последнего нищего. Он ходил всегда оборванцем: папаха облезлая, халатишко ветхий, кушак веревочный. И уж только в лютые холода накидывал драный кожух, на котором сорок заплат — точь-в-точь, как на кожухе, у Кемине, каждая едва держится и про каждую особо нужно спрашивать, сколько ей лет. Зимой на ногах дырявые сапоги, летом стоптанные чарыки. Все на нем засаленное, затертое, в грязи — цвета не различишь. И никогда, наверное, не стиралась его повседневна одежда, разве что в несколько месяцев раз.

Между тем в редких торжественных случаях, выезжая в соседние аулы, Дурды-скряга облачался в атласный бухарский халат, папаху из каракуля, сапоги на высоких каблуках. Но мало кому посчастливилось видела его в таком великолепии.

Не только в одежде, даже в пище отказывал себе жадюга Дурды-бай: всего раз в месяц варилось у него в доме мясо в казане. А так, целыми неделями подряд, — одно постное.

Главное богатство Дурды — земля. Не он и сдавал в аренду беднякам, под треть урожая. И то, что с арендаторов собирал, отдавал в долг им же либо другим, кто вечно у нужды в когтях. Так и росло достояние жадного Дурды. Прозвище ему было — Дурды-суйтхор, то есть ростовщик.

Двое сирот, дальних родственников, — мальчик Реджеп и Бекджик — прижились в доме у Дурды; были они у него и за пастухов, и за слуг по хозяйству. Вечно голодные, разутые, полураздетые — спереди натянешь, сзади оголится; день и ночь в работе, на холоде или в зной, под открытым небом. Эти мальчуганы всегда бирали с нами вместе, когда пасли байских коров.

Был у Дурды-суйтхора и сынок любимый, единственный, звали Курбаном. Ох, и запомнился он мне, да и всем ребятам в ауле! Задира был, грубиян, каких нигде не сыскать. Дома его баловали, ничем не утруждали, как говорится, руку в холодную воду не давали опустить, ни в чем ему не отказывали. И Курбан целыми днями разгуливал в свое удовольствие. Он считал себя выше всех и ко всем приставал, задирал, кого попило, не только мальчишек, по, случалось, и взрослых. С каждым из нас дрался не однажды. Многие ребята боялись Курбана, чуть завидят — бегом от него, точно от ядовитой змеи. Бывало, не примут его в игру, он отнимет альчики и наутек. А если догонят его и альчики отберут, он бежит жаловаться отцу с матерью. Тотчас те являются, и уж тут пойдет расправа, каждому достанется тумаков.

Вот и тогда, мы играли в альчики, вдруг подходит, крадучись, Курбан. В старой белой рубахе с серебряными пуговицами, на ногах стоптанные кожаные калоши, Постоял, поглядел, запихал себе в рот кусок набата — леденцового сахара, потом достает два альчика и к нам:

— Принимаете в игру?

А мы как будто сговорились — даже виду не подали, что слышим. Рассвирепел Курбан, надулся, точно варан, отошел, ничего не сказал. А мы разыгрались, альчики так и щелкают, только подставляй, и про Курбана забыли. Вдруг — р-раз мне кто-то по затылку! Только я обернулся, — оказалось, это Курбан. Он еще раз ударил меня по уху и сбил наземь.

Но я тут же вскочил на ноги и с кулаками ринулся на обидчика. Сшиблись мы, стараемся дотянуться один до другого, остальные ребята пришли мне на помощь. Все вместе мы славно отдубасили проклятого задиру; с ревом, размазывая по щекам кровь и слезы, поплелся он домой. А мы уже знали: добром это не кончится. Играть больше не хотелось, мы погнали своих коров каждый к себе.

Иду я, скотину нашу хворостинкой подгоняю, — вдруг навстречу мне Кызларбеги, мамаша Курбана. Волосы растрепанные, в руках палка, глазами готова сожрать человека. Эта женщина — ей уже было за сорок — всем в ауле внушала страх и отвращение как видом своим, так и нравом. Даже малых ребятишек пугали, если они расплачутся: «А вот погоди, придет Кызларбеги!» И те умолкали в страхе.

Молча надвинулась она на меня своим грузным телом, цоп за руку — и палкой меня вдоль спины. Да еще, да еще…

Я в слезы. А она до того разъярилась — палку отшвырнула, вцепилась в меня когтями и давай кусать мне шею, щеки. У меня даже и плакать не осталось сил, в глазах потемнело. Видать, и она тоже притомилась. Ткнула меня напоследок в спину кулаком:

— Иди теперь жалуйся! Окаянный, выродок того, кого в торбе привезли… Еще раз коснешься сыночка моего, не бывать тебе живым!

Я и не помню, когда она ушла. Огляделся, коровы моей нет. Она, оказывается, сама побрела домой. Кто-то из прохожих помог мне подняться на ноги, дойти до нашего дома. Увидела мать — только руками всплеснула. Я еле-еле выпил пиалу шир-чаю, а на то, чтобы хоть слово сказать, сил у меня не хватило. Уложила меня мама, укрыла халатом, сама причитает, слезы на глазах: оказывается, дома уже слышали, что со мной произошло. Я лежу, понемножку прихожу в себя, и такая ненависть лютая закипает во мне против Курбана и толстопузой ведьмы, его мамаши, против Дурды-ростовщика… Наконец отдышался, спрашиваю у деда — он возле меня сидел:

— А где отец?

— За саксаулом поехал в пески. С верблюдами Эсен-бая, для него саксаула набрать…

— Вернется папа, мы им зададим!

— Эх, ягненок мой, — закряхтел дедушка. — Да уж зададим, наступит оно, наше время…

Я не понял, вернее, понял по-своему: наступит наше время — когда отец вернется домой. Спросил:

— Это когда папа придет, да, дедушка?

— Нет, милый… Больно ты еще мал, всего не уразумеешь. Сейчас нет у нас такой силы, чтобы против баев грудью встать, потягаться с ними. Как говорят: доля у сильного, ковурга — у зубастого… Все на стороне баев, власть наша милостивая тоже, чтоб ей! У байского сына хоть и рот кривой, все равно ему первое слово. Оттого-то и борода у меня до сроку побелела, все косточки поломаны, ноют — терпеть нету силы… Все от баев, по их милости… И посчитаться с ними пока что никак невозможно. А все же настанет наш час, и солнце с нашей стороны поднимется! Но нужно еще потерпеть немножко.

Не все я в тот раз понял из дедовых слов, но главное из них глубоко запало в мою душу и память. Придет наше время, другое, такое, что баям отплатим за все обиды! Хорошо же, только бы дождаться.

Кого привезли в торбе

В тот день я почти не вставал на ноги, припоминал все, что случилось. Наконец на память пришли оскорбления, которые выкрикивала рассвирепевшая Кызларбеги. Одно в особенности запомнилось, потому что было непонятным: «Выродок того, которого в торбе привезли». Что это означало? Я сперва размышлял про себя, потом решился спросить у деда, который подолгу сидел у моего изголовья, вздыхал, утешал, принимался сказки рассказывать:

— Дедушка, а кого это у нас в торбе привезли? Тетка Кызларбеги мне тогда кричала…

В доме были только мы с дедом — мама ушла за травой, сестренка под навесом ткала палас. Никто больше не слышал моего вопроса — и очень хорошо, потому что дед сразу переменился в лице, стал озираться по сторонам. Я ждал ответа, вглядываясь в его лицо, и видел, как у него покраснели веки. Неужели заплачет дедушка?! Видно было, что говорить ему очень не хочется.

— Ягненочек мой… — дед задумчиво погладил длинную седую бороду, помолчал. — Право, не стоит обращать внимания… Болтает глупая, злобная баба, что не ум взбредет… Пустяки все это! Давай-ка вот я тебе сказку еще расскажу. Интересную! Про журавля.

Сказка и в самом деле оказалась интересной, и прежде я ее не слыхал. Только не шла она мне на ум в тот раз. Почему дед не хочет объяснить насчет торбы? Что-то здесь скрывается необычное… И не хочется огорчать дедушку. Но желание разгадать тайну еще сильнее.

Скоро я оправился, стал вставать. Побои, перенесенные страданья быстро забылись. А вот оскорбительные, загадочные слова Кызларбеги памятны, не идут из головы.

Недели через три я уже выбегал на улицу поиграть с мальчишками. Потом, еще неделю спустя, встал однажды рано утром и почувствовал себя совершенно здоровым. Умылся, говорю маме:

— Не ходи сегодня за травой для коровы. Я отведу ее попастись.

— Хорошо, сынок, — согласилась мать. — Только уж не дерись больше ни с кем, как в прошлый раз…

Я обещал постараться. И погнал корову за аул, к озерцам. Снова встретил своих товарищей, ребятишек, мы искупались все вместе, потом затеяли игру в альчики. К счастью, Курбан возле нас не появлялся. Я и после обеда в тот день выгонял корову пастись. Солнце уже совсем низко опустилось, когда я пригнал корову домой во второй раз. Поужинали втроем: я, мама и дедушка. Отец с сестренкой где-то у родственников задергались.

После ужина дед, захватив чайник чаю, отправился к себе в мазанку, мать стала стелить в кибитке постель. А я увязался за дедом. Он сел под навесом, стал нить чай маленькими глотками. Я сидел и молча глядел на небо. Вставала луна, прохладный ветерок шелестел листьями урюка, доносился аромат цветов. Звезды, мерцая, горели на небе. Казалось, тысячи серебряных монеток нашиты на громадный полог из темно-синего бархата. Я издали наблюдал за дедом: он отхлебывал чай из пиалы, а сам, не отрываясь, глядел на небо. «Может, дедушка хочет отыскать свою звезду?» — подумалось мне. Я слыхал, будто своя звезда есть у каждого человека. Но как ее узнать?..

Мне показалось, что у деда в эти минуты очень хорошее настроение: он, видимо, с особым удовольствием, в полной тишине, в одиночестве, пил чай глоток за глотком, в задумчивости поглаживал кошку, прилегшую у его ног. Но если я опять попрошу ею рассказать о том, «которого в торбе привезли»?

— Дедушка… — тихонько окликнул я. Он опустил пиалу, прислушался, глянул в мою сторону.

— Нобат? Верблюжонок мой, ты все не спишь?

А я уже подбежал к нему, взобрался на супу, прижался к его теплому боку:

— Дедушка… Ну расскажи о том… помнишь, Кызларбеги в тот раз меня ругала…

Горестно вздохнул дед, молчал долго, тягостно. Я сразу пожалел, что огорчил старика, да уж поздно было жалеть. Наконец он заговорил — сперва с трудом и неохотой, запинаясь. Понял, видно: все равно я не отступлюсь.

— Ох, ладно уж… расскажу… Не думал я, что вспоминать придется про все это… Да… Видишь, Нобат, внучек, родился-то я не в здешних местах, а далеко-далеко отсюда… Там и предки мои жили, там и похоронены… Места те совсем непохожи на здешние: тут вон все равнина, пески да степь, а там, брат, горы. Высоченные горы кругом! И река тоже есть. Неширокая, но быстрая, и вода в ней прозрачная, холодная. Называется река — Сумбар. Уж как давно это было, будто во сие видел… Горы, а у подножья — наш аул. По горам деревья растут, высокие, — все больше орех. Целые ореховые леса, если чуть подальше отойти. Воздух там мягкий, часто ветерок прохладный дует. Летом не очень жарко, а зимой морозов не бывает никогда. Снег порой выпадает, да сразу же весь и растает. И трава зеленая круглый год, листва не опадает в садах… Зеленые сады, а между ними серебряной лентой — Сумбар.

В горах звери водятся, и жители аула — почти все охотники. Часто уходил в горы на охоту и мой отец. Когда я подрос, он и меня стал брать с собой. Сколько мы с ним тогда исходили ущелий, сколько полазили по дальним склонам! Устраивали засады у водопоев, на уединенных тропках… Ну, бывало, что и с пустой сумкой домой возвращались. Отец тогда становился мрачнее тучи, слова не вымолвит всю дорогу до дому. А если с добычей идем — отец песни пел, я тоже что-нибудь от радости кричал… В горах весело: крикнешь — эхо отзывается. Мне долго казалось — кто-то передразнивает нас, притаившись в зарослях на другой стороне ущелья. Хорошо в горах — красота кругом, безлюдье, приволье!..

Я рос единственным ребенком в бедной семье. Отец и мать были уже в летах — ему пятьдесят, ей больше сорока. До меня у них рождались дети, да все умирали. Вот они и дрожали надо мной, видели во мне последнюю свою надежду, продолжателя рода… Случалось, когда я поменьше был, отец уходит куда-нибудь надолго и матери наказывает:

— Береги нашего сыночка. Глаз не спускай, чтоб ни на шаг от тебя!

Мать и старалась. А если самой нужно отлучиться, отводила меня к соседу. Там было много ребятишек, и над всеми надзирала мать хозяина, старушка по имени Донди. Она сказки умела рассказывать, а нам, ребятне, только бы слушать. Да, миновало с тех пор уже целых семьдесят лет!

Так-то и в последний раз, последний день в родном ауле, помню, слушал я сказки бабушки Донди.

Стояла зима. Горы в холодном тумане, то морозит, то примется накрапывать дождь. Накануне вечером отец вернулся поздно, усталый, промокший — работал у бая в соседнем ауле. Поужинали мы, огонь потушили, сразу спать. И наутро поднялись на заре — снова туман, пасмурно, сыро. Только стали завтракать, к дверям кибитки парень с другого конца аула:

— Ночью умер Сеидкули…

Проговорил, постоял у двери. В кибитку не заходит, и мы не приглашаем: обычай такой.

Отец торопливо допил чай, поднялся:

— Пойду. Человек бедный, родственников нет, нужно помочь с похоронами. А ты управишься — тоже приходи. Его, — на меня кивнул, — к соседу отведешь, пускай с бабушкой посидит.

Кетмень на плечо — и вон из дому. А вскоре и мы тоже. Мать привела меня к старухе Донди, та посетовала:

— Ох, ох! Всякому свой час… Трудно же придется бедняжке вдове с ребятами малыми. Ну, иди, голубушка, успокой ее. А за сына не тревожься.

Ушла мать. Не думал я в ту минуту, что больше уж не суждено мне увидеть ее.

С утра бабушка Донди сказками нас позабавила.

Сперва про верного бычка, который своего хозяина спас от гибели. Потом стала вспоминать былое — войны, набеги. Притомилась старая, говорит нам:

— Идите, ребятки, поиграйте на дворе. А я вздремну.

Только мы из кибитки — а там топот коней, звон оружия, чужие грубые голоса. Мы так и обмерли, хоть не понимаем, что произошло… Туман еще гуще прежнего, а из тумана — тени всадников вырастают, надвигаются на нас. Чужие! И уже одни, другой соскакивают на землю с коней, хватают нас, ребятишек, — и в кибитку. Бабушка поднялась — только руками всплеснула:

— Аллах всемогущий!.. Детей, детей-то пожалейте, окаянные!..

— Молчи, старуха, — прикрикнул на нее один из чужаков с черными усами, торчащими, словно у кота. Но бабушка Донди проворно вскочила на ноги, зубами впилась усатому в руку, чтобы внучка своего отбить. Тот выхватил саблю да рукояткой по темени хватил ее. Охнула старушка, обмякла, грохнулась наземь, на ковер… А в кибитку их уж набилось, верно, с десяток. Потрошат дундуки, ковры свертывают. Торопятся — наших-то никого поблизости, все на похороны подались. Но трусят чужаки. Вьючат на коней награбленное, нас, четверых детишек, усаживают, со связанными руками. Это называлось — аламан, разбойничий набег на чужой аул, чтобы ограбить, угнать людей в рабство. Первый раз в моей недолгой жизни приключилась такая напасть — и сразу на мою голову…

Меня вскинули на коня, один из чужаков левой рукой обхватил за поясницу. Тронулись. Аламанщики стараются не шуметь и нам грозят кулаками: «Ш-ш-ш!..». Мы и без того напуганы. Только один из внучат бабушки Донди, самый маленький, никак не может успокоиться — визжит от страха, ничего не понимает.

— Молчи! Прикончу сейчас! — шипит чужак, ножом ему грозит. А усатый, что бабушку по голове стукнул, тут как тут:

— Что ты над ним дрожишь? Выдаст всех… Не брат же он тебе. Сверни шею — и конец…

— Сердца у тебя нет, что ли? — вполголоса вступился еще один. — Малыш ведь…

— Нету сердца! — рявкнул усатый. Глаза кровью налились. Потянулся он с коня, схватил малыша — его новый «хозяин» и моргнуть не успел, — стиснул ему шею…

Я в ужасе зажмурил глаза… А когда раскрыл, мальчика уже не было видно, только лениво переругивались двое разбойников… У меня перед глазами до сих пор стоит этот малыш, дрожащий, несчастный…

Долго ли, коротко мы ехали с ватагой разбойников, не помню. Очнулся я в каком-то незнакомом ущелье. Тут остановились всадники, спешились, нас, пленников, ссадили с коней. Немного погодя слышим топот, рев, блеянье — движется еще ватага аламанщиков, гонит стадо овец, верблюдов. И пленных ведут, мужчин, ребятишек из соседнего аула в горах. Потом — новая партия разбойников с пленными, награбленным добром. И еще одна, и еще… До вечера в ущелье собралось целое вражеское войско, скота нагнали видимо-невидимо и пленных, наверное, несколько сотен. Гомон стоит, плач, рев, разноголосый говор. Чужаки тоже говорят, вроде, по-нашему. После я узнал: войско хивинцев пришло с севера и напало на наши края. А среди них немало туркмен.

К вечеру всех пленников согнали в одно место, пересчитали. Ни есть, ни пить не давали — торопились, наверное, боялись, как бы наши в аулах не собрались, не кинулись на выручку. От вражьего войска отделилась ватага, с запасными лошадьми, верблюдами. Всадники окружили пленных, другие стали за пастухов у громадного стада овец. И погнали нас всех — и людей, и скот — плетьми, на север, на чужбину…

Медленно двинулся поток людей и громадное стадо скота. Плакали дети, потерявшие родителей. Слышались выкрики: «Мама!», «Сыночек, где ты? Здесь я, здесь твой отец!..» Это перекликались те, кто потерял друг друга уже тут, в потоке невольников. А иные звали своих близких в надежде, что отыщутся… Многие, особенно пожилые мужчины, брели молча, низко опустив головы. Знали, что расстаются с родиной, оторваны от семей, от детей, быть может, навсегда.

Животным было не легче. Не одна верблюдица потеряла своего верблюжонка, кобылица — жеребенка, коза — козленка. И теперь они рычали, блеяли, кричали на разные голоса.

Я шагал в толпе незнакомых людей, и даже глядеть по сторонам не хотелось. Что сейчас творится дома? Конечно, отец и мама давно вернулись с похорон, мать отправилась за мной к бабушке Донди, а там… Мне было страшно вообразить, как мать рыдает от неутешного горя, как слезы текут по окаменевшим скулам отца. Сердце у меня леденело от острой тоски — я предчувствовал, что навсегда покидаю родину и больше, верно, не увижу никого из моих близких.

Чем дальше нас гнали, тем труднее становилось идти. Горы кончились, мы брели сначала степью, потом песками. Обувь, у кого какая была, вся истопталась, порвалась, теперь все пленники шли босые. На ногах появились мозоли, ссадины, открытые кровоточащие раны. Наши новые хозяева, видимо, дорожили пленниками! многих, утративших силы, с израненными ногами, они сажали на верблюдов и лошадей. Но если видели, что человек все равно слабеет, чахнет, тогда без малейшего сожаления бросали прямо на дороге, без глотка воды а крошки хлеба — на верную и скорую смерть.

После нескольких привалов люди немного поосвоились, пригляделись один к другому. Я старался не отставать от тех, к кому немного привык. Скоро заметил: неподалеку от нас шагает человек средних лет, чем-то непохожий на окружающих. Красивый, с правильным лицом, большими черными глазами. Приходилось ему не легче, чем всем, но он старался не выказывать усталости, держался бодро, прямо; и я видел, что облик его, осанка, все поведение ободряют его товарищей по несчастью. Незнакомец этот был общителен, приветлив со всеми; даже с аламанщиками, нашими мучителями, он разговаривал с таким достоинством, что те робели перед ним. На привалах он всегда что-нибудь рассказывал, а остальные слушали его, и лица у них были особенные, как будто посветлевшие. Наконец и мне удалось послушать, Оказалось, незнакомец читал стихи. Не все я тогда понимал, а хорошо делалось у меня на душе. Помню, как-то раз помолчал он, обнял за плечи одного, другого из своих товарищей и говорит:

— Не надо печалиться, братья! Поверьте, я много в этом мире повидал: ничего не вечно. Придет другое время. Тосковать, жаловаться, плакать — значит, приближать свою гибель… А если сейчас перетерпим, выстоим, то ведь не на смерть же нас ведут — хуже не будет. Еще и родину увидим, пусть хоть не каждый из нас…

Эти его слова я запомнил крепко. Тогда же спросил одного из наших: кто, мол, это? Он мне говорит:

— Это Зелили, поэт. А его настоящее имя Курбан-дурды, он племянником доводится Махтумкули.

Про Зелили я прежде не слыхал. А про Махтумкули вам бабушка Донди рассказывала, и отец знал его песни.

Давно уже шагали мы пустыней, среди песчаных барханов. Идти здесь было особенно трудно — вязли в песке босые натруженные ноги. Солнце печет не по-зимнему. И тоска, скорбь на душе… Как-то однажды нам встретилась стайка жаворонков: то рядом с нами усядутся на бархан, то вьются в небе над головами. Вспомнились мне тогда сказки бабушки Донди, в них говорилось, что порой люди могут превращаться в животных, птиц. Подумалось: а вдруг это вовсе не жаворонки, а паши односельчане и среди них — мои отец и мять? Проведали, что враги гонят нас на чужбину, и полетели выручать… Даже дух захватило от сверкнувшей надежды…

А спустя день-другой барханы пошли уже не такие высокие да унылые — показались кустарники. Дальше потянулись между барханами просторные такыры, а вот уже и селенье виднеется. Приободрились несчастные пленники. Аламанщики тоже повеселели: горячат копей, перекликаются, песни заводят. На одном из привалов видим: скачут конных с полсотни от селенья прямо к нам, бунчуки на копьях развеваются. Во весь опор несутся мимо нас, а им навстречу — другие, тоже с бунчуками. Встретились, остановились, о чем-то переговорили. Из той группы, что двигалась позади нас выехал вперед всадник на гнедом коне. Халат на всаднике выгоревший, хивинский и папаха черная низкая, кверху заостренная. Но оружие — не как у всех. Сабля в серебряных ножнах, а на рукояти драгоценные камни так и сверкают. Два коротких старинных ружья — чешни, одно за кушаком, другое висит на луке седла. Рослый всадник, борода длинная, уже седеть начала. Остановился он впереди всех. Нас подняли, погнали вперед. Тот всех нас внимательно оглядывает, глаза неподвижные, острые, будто у коршуна. Мне страшно сделалось, и любопытство разбирает. Когда прошли мы, опять я нашего земляка спрашиваю, который мне сказал про Зелили:

— А этот чернобородый кто?

— Ш-ш! — погрозил он мне пальцем. Потом уж, когда отошли подальше, говорит тихонько: — Да ведь это сам хан хивинский Мухаммед-Рахим. Он-то и приказал, чтобы нас пригнали сюда, в его державу…

Вскоре был устроен длительный привал у колодцев, неподалеку от селенья. Принялись считать людей, отделять больных, ослабевших. Все меньше и меньше оставалось пленников на стоянке. И вот, наконец, всех взрослых увели, остались мы — ребятишки. Под вечер пригнали лошадей, нас усадили по двое и повезли в селенье.

Здесь мы не задержались, проследовали мимо в сопровождении нескольких всадников. Жители стояли возле своих домов — низеньких, с плоскими крышами, как всюду здесь, на Лебабе, — молча провожали нас взглядами, и я заметил: не любопытство у них на лицах, а сострадание. У женщин слезы готовы были брызнуть. Некоторые, набравшись смелости, протягивали нам куски лепешки, горсти семечек. Наши охранники, правда, им не мешали — они торопились куда-то и нас поторапливали.

Наконец, миновав селенье, мы затемно приблизились к одинокому двору посреди возделанных полей с рядами тутовых деревьев. Высокие крепкие ворота распахнулись, вышли несколько человек, под уздцы ввели коней в просторный двор, нас, детей, ссадили.Один из здешних велел нам идти за ним. Вскоре мы очутились в просторном холодном помещении. Тот же человек вскоре снова появился, разжег в очаге огонь. Комната наполнилась дымом. А незнакомец — пожилой, худой, в облезлой папахе, — опять пришел, принес груду черствых лепешек из джугары:

— Ешьте, ребята. А потом спать. И чтоб отсюда ни шагу!

Несколько дней мы прожили здесь. От Эргеша — так звали человека в облезлой папахе — мы узнали: это было одно из небольших дальних имений самого хана. Мы — невольники хана, скоро нас продадут в вечное рабство, а деньги пойдут хану в доход…

Эргеш-ага, одинокий, угрюмый, успел привыкнуть в нам и даже привязаться. Мухаммед-Рахима, хана, он знал давно и очень хорошо. Часто повторял нам:

— От нашего повелителя чего угодно жди, только не добра… Э, да ладно, не унывайте, ребята! Авось судьба смилостивится. Я и то за нас бога молю день и ночь…

Так прошло не меньше двух недель. Однажды утром Эргеш-ага принес нам, как обычно, похлебки, а чурека побольше, чем всегда. И намекнул: не ешьте, дескать, все сразу, а приберегите — пригодится. Догадались мы: не иначе сегодня погонят нас еще куда-то.

Верной оказалась догадка. Едва успели мы опорожнить казан, слышим топот конских копыт за воротами. И сразу входит Эргеш, понурый:

— Собирайтесь, ребята. За вами…

А всадники уже спешились — и к нам. Главный из них, одетый побогаче, так на нас глянул, что сразу я вспомнил того разбойника, который расправился с маленьким внуком бабушки Донди.

Снова усадили нас по двое на лошадей. Но прежде украдкой я все-таки успел проститься с Эргешем, шепнул ему имя свое и моего отца.

Недели полторы ехали мы берегом полноводной, широкой реки — нашей Аму. Повезли нас теперь уже в большой город. Сколько домов и как тесно поставлены! Улицы кривые между сплошными заборами, в которых только узенькие калитки, да кое-где запертые наглухо ворота. После я узнал: то был славный город Бухара, столица державы эмира.

Долго петляли мы по пыльным улицам, наконец, достигли караван-сарая. А утром нас теми же извилистыми улочками погнали на базар. В стороне от входа — просторный навес. И под ним — детишки, оборванные, худые, вроде нас, и женщины, и старики, по виду все из дальних мест. Мужчин немного. Рабы, невольники… То был невольничий базар, каких много тогда насчитывалось и в Хивинском ханстве, и здесь, в Бухаре, под властью всемилостивейшего эмира.

Всадники, которые нас привезли, оказались людьми весьма искусными в торговле таким ходовым товаром; как пленные чужеземцы. Живо они наняли специальных посредников — деллалов, которые уже непосредственно занялись продажей. Пусть дети, как я заметил, здесь ценились ни в грош, все равно ловкие дельцы с необыкновенным усердием и красноречием расхваливали нас покупателям, которых ближе к полудню становилось все больше. Уж такие мы оказались трудолюбивые, да крепкие, да послушные! Лучших работников для дома в целом свете не сыскать! Наших ребят начали разбирать и уводить по одному, по двое. При этом покупатели неизменно приговаривали согласно обычаю:

— В цене сошлись, получай деньги, да будет вашей долей — насытиться, а их долей — наработаться!

— Идет! — отвечали продавцы, после чего ударяли по рукам.

Наконец деллал подвел к нам невысокого человека с сединой в окладистой бороде, голову которого венчала пышная чалма. Позади шел безусый парень с перекинутым через плечо хурджуном. Незнакомец внимательно оглядел оставшихся, задержал взгляд на мне и на Гельды, старшем внуке бабушки Донди. Деллал и давай расхваливать нас, но покупатель только рукой махнул: дескать, сам вижу, не старайся… Еще поглядел, мышцы на руках у нас потрогал и обернулся к продавцу. Поговорили они, деньги пересчитали, деллала наградили, по рукам, ударили… Так и стал я собственностью нового хозяина.

Парень с хурджуном жестом руки велел нам шагать перед ним. Нас привели к караванщикам, которые со своими верблюдами и ослами расположились в дальнем углу. Караванщики пригласили нас сесть вместе с ними, подали чая в пиалах, по куску чурека. Оказалось, это туркмены-эрсари из Дейнау промышляют со своими вьючными животными, на караванных дорогах от Арала и до самой Бухары. Сейчас их нанял богатый бухарец, тот самый, что купил нас у всадников хивинского хана. И завтра же караван направляется в аулы на Лебаб.

Значит, еще дальше увозят нас от родных мест!

Выслушали караванщики нашу историю, помолчали, повздыхали.

— Люди, какие времена! — не выдержал один из них, тщедушный, беспокойный. — Оторвали малых детей от родителей, продали, точно скот… И разве только их? Тридцать лет миновало, как моих братишек так же вот увезли разбойники, и слуху нет. А забыть не могу, там и стоят они живые у меня перед глазами…

Пиалу не допил, поднялся, заковылял в сторону, концом поясного платка утирая глаза.

Наутро караван тронулся. Бай поместился в кеджебе-паланкине между горбами смирного верблюда. На других верблюдов навьючили груз. Погонщики сели на ишаков и нас посадили. Безусый парень, байский приближенный, вскочил на серого, в яблоках, коня. И — в путь, по улочкам, из города в степь, мимо кишлаков, в бескрайний простор…

К этому времени я как будто свыкся со своим положением невольника. Бояться было теперь уже нечего, надежды тоже не оставалось никакой. Ну, а дальше… Что ж, поглядим. Хорошо, что живы, голодать не приходится, люди добрые, да еще мы вместе с Гельды, а он мне почти что брат. Поговорили мы с ним и решили держаться вместе, чего бы это не стоило.

Воспрянул я духом — и привольной, величественной показалась мне степь безлюдная, знойная. А дальше — песка потянулась, похожие на те, что мы уже одолели на пути в Хиву.

Верблюды и ишаки шли резво — будто чуяли, что идут к своим родным местам. Так мы и не заметили, как ночь надвинулась. Караванбаши скомандовал привал. Развьючили животных, верблюдов пустили на подножный корм, ишакам задали сена. Я и Гельды улеглись возле караванщиков на куске старой кошмы. Звезд на небе высыпало — не сочтешь, глазом не окинешь!

Поднялись до рассвета. Оказывается, караванщики уже развели костер, кумганы с водой поставили на огонь. В каре и хозяин вылез из-под ватных одеял, протер глаза, щепотку наса кинул под язык. Безусый первым к нему подскочил:

— Салам алейкум, Тахир-бай!

За ним и караванщики принялись кланяться, прижимая ладони к груди:

— Салам… Благополучным да будет ваше пробуждение!..

Бай, все еще сонный, кивал головой, небрежно отвечал хриплым голосом. Так мы узнали имя нашего нового хозяина.

Пять дней тянулся наш караван то барханами, то такырами, то степью с пересохшими травами. На шестой день вдали показались зеленеющие деревья аула.

Через этот аул мы проследовали, только напоив животных и наполнив водой бурдюки. Правда, теперь они нам почти не требовались — вскоре наша дорога пролегла неподалеку от берега Амударьи. Селенья стали встречаться все чаще и чаще. В них многое было в точности таким же, как у нас на родине: такие же юрты и глинобитиые домики с бунтами сухой колючки и стеблей кукурузы на плоских крышах. А между селеньями — посевы, арыки, из которых многие пересохли, а то тянется засушливая степь с развалинами каких-то древних построек. Среди них растут деревца чалы, черкеза, сюзена. Их не рубили, позже я узнал: эти растения служат преградой для песков, которые беспрестанно движутся из пустыни.

Наконец караван прибыл на место. Распахнулись крепкие ворота обширного двора Тахир-бая. Верблюдов развьючили, караванщики сели за чай и обед. Нас тоже покормили. В тот же день мы познакомились с парнем узбеком по имени Хаит. Он тоже был рабом, прислуживал в доме хозяина и рассказал о его обитателях:

— У бая три жены, двух дочерей он уже выдал замуж. Есть еще сын и дочь помоложе. А безусый, что с вами приехал, — Рахман-кули, правая рука хозяина… Еще у бая живет вдова его брата. Тахир-бай присвоил все ее добро и землю тоже. Сын ее, Меред, вместе с нами трудится, сейчас овец пасет в степи. Ну, и вам тоже работа найдется, хозяйство богатое. Главное, ребята, не унывайте!

Хаит был длинный, тощий, узкогрудый, но глаза — с озорным блеском, и язык подвешен как следует. Вскоре мы заметили, что парень не дает спуску хозяйским женам, когда те в чем-нибудь его попрекнут. С хозяйками нам довелось познакомиться уже на следующий день. Утром во дворе нас остановили две рослые, дородные женщины в домашних платьях, но с богатыми украшениями на груди, с серебряными браслетами на руках.

— Гляди-ка, — проговорила одна, — неплохих рабов выторговал в Бухаре старый скряга. Не заморыши. Работящие вырастут.

— А как их зовут? Ну-ка, ты, пучеглазый! — крякнула другая, кивнув на меня. — Как твое имя? И твое? — она обернулась к Гельды.

Я назвал свое имя — Избасар; Гельды назвал свое.

— Не годится! — замахала руками первая. — Давай назовем по-своему. Вот ты… и, верно, пучеглазый… ты будешь: Кулгельды. А ты, курносый, — Довлетгельды.

Так мы оба утратили имена, полученные при рождении. С этого дня стали меня называть Кулгельды — Раб пришел, пришлый раб. А Довлетгельды — Богатство пришло. Но уж какое тут богатство? Сперва мы вдвоем с Гельды прислуживали в байском доме, делали, что поручат, бегали, куда пошлют. Больше всего работы выпадало в хлеву, на конюшне. Там и спали на драной кошме, чуть не вместе с телятами. А вся награда за труд — миска похлебки с утра да еще пара затрещин до вечера…

Позже нас определили подпасками в отару, что круглый год ходила в песках. Тогда уж оба мы подросли, вытянулись, да и силенок набрались, хоть и кормили нас хозяева чуть не объедками. В песках привольнее стало нам житься. Правда, от старшего чабана Мереда — он племянником доводился Тахир-баю — не слыхали мы доброго слова, зато уж тумаков нам перепало вдосталь. Зимой-то холодно, а у нас на плечах обноски хозяйские в дырах да заплатах.

Задумали мы вдвоем с Гельды удрать из неволи, от проклятого бая с его отарами. Убежим, все равно хуже не будет, прибьемся куда-нибудь батраками. Никто ведь не знает, что мы рабы, издалека привезены невольниками. Скажем, что местные. А может, и выпадет нам лучшая доля, придут иные времена. Помнил я, как нас подбадривал много лет назад Зелили, наш земляк прославленный…

Только не исполнились наши задумки. Судьба решила по-своему.

Зимой случаются в песках губительные ураганы, со снегом, с холодным ветром огромной силы. Такой буран застиг наши отары к концу второй зимы. Самое трудное в этом случае — удержать овец. В ужасе бросаются они всей массой бежать, куда гонит ветер. Надеются, глупые, спастись и находят себе верную гибель в снегу, без корма… Чабаны и подпаски стараются их остановить, согнать в безопасное место. Но всегда бывает — хоть несколько штук, десятка два-три, непременно отобьются, заблудятся, волкам попадутся в зубы.

Неожиданно в полдень стал дуть ураганный ветер; полетели белые хлопья. Успели мы немалую часть отары сразу же направить в загоны. Меред остался стеречь, а мы с Гельды и двумя псами принялись ловить остальных овец. До вечера бегали по барханам, в глубоком снегу. У меня драный халат горячим потом насквозь пропитался, ног не чую от усталости. Не помню, как оказался на стане, спать повалился у костра.

А Гельды лишь наутро отыскали наши собаки — в сугробе, уже закоченелого.

Дождался я теплых дней и ушел куда глаза глядят, даже не обернулся на прощанье. Три дня пробирался песками в стороне от аулов, стараясь не попадаться людям на глаза. Хлеба на дорогу припас, голод меня не мучил.

Потом, когда оказался на порядочном расстоянии от прежнего места, свернул к реке. Вскоре показалась переправа. Я решил перебраться на другой берег — все-таки безопаснее, да и побродить мне хотелось, побольше увидеть нового.

Так и сделал. Попросился перевезти меня бесплатно; к счастью, паромщики оказались людьми нежадными. На другом берегу зашагал уже открыто, по большой дороге. А дальше опять в ауле переправа, снова вернулся на правый берег. Отдохнул, иду. К вечеру добрался до многолюдного аула, с базаром. Но только базар уже закрылся. Я не осмелился идти ночевать в чайхану, стоял посреди пустого базара, и вдруг — сам не знаю почему — кинулся вслед за единственным проезжим, который спешил домой верхом на ишаке:

— Дяденька… Нельзя ли у вас переночевать?

Человек остановился, оглядел меня, а я — его. Это был средних лет дайханин, по виду небогатый.

— А ты кто? — спросил он, и голос показался мне приветливым.

— Поденщик я. В одном месте рассчитался, снова иду работы. Сам нездешний…

….— Что же… — незнакомец помедлил. — Может, у меня поработаешь? Сын у меня болеет, а время весеннее…

Человек этот мне чем-то нравился, и я тотчас согласился. Работа оказалась тяжелой да и непривычной — землю ведь я никогда прежде не пахал; платил хозяин тоже не особенно щедро. Сам был только что не бедняк. Жилось, однако, мне у него совсем неплохо; он был человек незлобивый, кроткий. Решил я здесь немного отдохнуть, денег заработать, а потом все-таки податься в родные места. Но не сбылись мои мечты…

Однажды (недели три уже миновало) я с хозяином работал на поле неподалеку от переправы через арык. Сюда обычно ходили по воду женщины со всего аула. Ходили всего по одной, по две-три, а тут явились девушки целой гурьбой. И в первый же миг заметил я среди них одну; была она чуть повыше всех остальных, потому, наверное, и приметить оказалось легко. А как приметил да еще раз глянул, вижу: красавица такая, что и не описать… Разом и навек завладела она моим сердцем. Шестнадцать ей тогда исполнилось… В тот раз и она заметила, что глазею я на нее, забыв про все на свете. А неделю спустя вновь мы с ней увиделись издалека — на свадьбе. Тут уж глазами все сумели друг другу сказать. Понял я: нет мне жизни без этой девушки, в ней — моя судьба. Забыл и думать о том, чтобы отправиться в родные края. Разузнал, чья она дочь. Оказалось: дочь данханина по имени Анна; у него земли — кошмой покрыть можно, и на дворе всего один старый ишак. А мне — хоть бы что? Сваху нанять мне было не по средствам, и я решил сам отправиться в дом к моей избраннице, переговорить в открытую с ее отцом. Так и сделал, собравшись с духом, выбрал момент, когда старик оказался дома, явился и все ему выложил.

— Что ж, братец, спасибо за честь, — помолчав с минуту, ответил мне Анна, он был болезненный, добрый.

— Только сам видишь: бедный у нас дом… Если с дочерью моей вы по душе придетесь друг другу, — поженитесь, а пока перебирайся к нам и живи. Станешь мне за сына, работать вместе будем. По чужим дворам к чему тебе скитаться?

Я, конечно, с радостью согласился. У прежнего хозяина заработал несколько монет. Пошел, сказал, что работать больше не стану, получил причитающееся — и к вечеру перебрался на новое место.

В самом деле, бедно жил Анна-ага. Я быстро вскопал его меллек, засеял, а дальше что? Сил хоть отбавляй. И опять стал ходить по людям, а заработанное приносил домой. Старик Анна и его старуха — звали ее Полистан — скоро полюбили меня, будто родного, я тоже привязался к ним. И Мерием, любовь моя, взрослела и хорошела у меня на глазах.

Прошло несколько месяцев. Я опять сказал старику Анна о своем твердом намерении жениться на Мерием. Теперь уже нас помолвили по закону. Стали готовиться к свадьбе. Хорошо, что здоровьем я не был обижен, хотя и вырос в неволе. Начал работать изо всех сил, подкупили для свадьбы денег, купили рису, барана… Свадьба, что и говорить, вышла небогатая, но уж радость была для мена с Мерием и для стариков тоже!

Так на чужбине обзавелся я семьей. В жизни-то моей ничего не изменилось: работал на поле Анна-ага, еще больше ходил по найму… Вот этот самый домик, где я и сейчас живу, остался нашей семье от Анна-ага, моего покойного тестя.

А помер он два года спустя после нашей свадьбы. Занемог, дня четыре лежал да охал — и нет его… Похоронили с почетом, а ради этого пришлось нам продать единственного осла. Что поделаешь?

Работали мы теперь втроем — теща крепкая еще была, и вскоре выправились, даже корову купили. Потом она теленка принесла. И стал я задумываться: а что если денег подзаработать да все имущество распродать — ведь можно купить верблюдов и со всей семьей переехать на мою родину, которую я не мог забыть… Отца и мать разыщу…

Своими мечтами я поделился сперва только с Мерием; а она во всем со мною соглашалась. Но не вышло по-задуманному: нежданная смерть сразила старушку Полистан. Снова похороны, расходы… Отложить пришлось сборы ко мне на родину до лучших времен.

Потом случилось совсем непредвиденное. Как-то под вечер осенью сидели мы с женой в доме за ужином — вдруг слышу у двери тяжелые чьи-то шаги. Вышел я, гляжу: старик изможденный, ободранный весь, жалкий, не иначе, откуда-то издалека приплелся, да и горе у него тяжкое. И этот старик-чужестранец вдруг кидается мне на шею:

— Сыночек! Надежда, радость моя… Наконец-то!.. Живой…

Оказалось, это мой отец. От радости он вконец ослаб, даже говорить не может. Успокоился немного, рассказал все по порядку. Оказывается, моя мать умерла вскоре после набега хивинцев, когда меня увезли, — не перенесла тяжкого горя. И отцу свет сделался не мил. Еще помыкался он в разоренном нашем ауле, ни к чему душа не лежит, руки опускаются… Решил отправиться на чужбину, отыскать своего сына, единственную в жизни опору и надежду. Значит, меня. Люди в наших местах издавна знали, какими путями хивинцы угоняют пленников, где потом распродают их на невольничьих базарах. Случалось и прежде, что иные отыскивали своих близких, выкупали из рабства, вместе на родину возвращались. Темп же путями отправился и мой отец. Шел пешком, батрачил, с караванами пересек Каракумы. В Хиве удалось разыскать земляков. Года два, наверное, скитался по аулам и городам, пока посчастливилось: встретил Эргеша, от него узнал, что продали меня в Бухару. Еще с год пробирался в здешние места, спрашивая по пути, нет ли где чужеземцев, невольников, — и наконец напал на мой след, люди подсказали, а потом и прямо вывели к моему дому. Точно в сказке!

В дальнейшем жизнь моя шла, как у всех здешних дайхан. Бедный отец мой прожил недолго, от перенесенных лишений заболел и скончался у меня на руках. Один за другим родились у нас с Мерием ребятишки. Первенца-мальчика мы назвали Гельды, в честь моего друга. Ты, внучек, — сын моего первенца. Второго мальчишку назвали Аманом. Еще было у нас два сына и две дочери, но все поумирали маленькими. Незаметно подросли, окрепли Гельды с Аманом, стали ходить на заработки — подпасками нанимались, батрачили, арыки чистили.

Ну, а там время подошло, женили мы сыновей одного за другим. Теперь уже вон сколько у меня внучат, и я все еще держусь, будто старый карагач. И никому я еще не рассказывал, как попал в здешние места; тебе вот первому рассказал. Невольников, чужестранцев так называют: привезли, мол, в лошадиной торбе. Вот и злая тетка Кызларбеги тебя обозвала, унизить хотела, оскорбить…

Неласковое утро жизни

Дедушка умолк и долго лежал, не издавая ни звука. Потом тихонько протянул руку, погладил меня по голове:

— Ягненочек ты мои!.. Не приведи аллах никому из моих потомков пережить то, что мне было сужлено.

Я придвинулся к нему вплотную, прижался к теплому боку:

— А скажи, дедушка, ты ведь знаешь, что у Дурлы-бая есть подпаски Бекджик и Реджеп… Они сироты, на бая работают день и ночь, а сами вечно голодные да в лохмотьях… Их, значит, тоже в лошадиной торбе привезли? Мальчишки хорошие, никого не обижают…

— Нет, милый, нет, — и старик горестно вздохнул, перевернулся со спины на бок, лицом ко мне — Бекджик и Реджеп родом здешние. Они даже родственники бая… Их покойный отец Аллаберен доводился Дурды-баю старшим братом. Замечательный это был человек — добрый, приветливый, с открытой душой! Все любили его, и сам он ни для кого ласкового слова не жалел, даже для таких бессердечных, как младший братец его. Никого никогда, бывало, не обидит, если даже иного вовсе не уважает, а сыновья, выходит, в него… Бедняжка Аллаберен всегда помогал каждому, щедро делился всем, что имел. Правда, имел он немного, беззаботный был человек, на пропитание раздобудет — и ладно. Такие люди — добрые, щедрые да ласковые — на свете долго не живут, это уж точно… Так и Аллаберен: коротким оказался его путь в этом мире. Следом умерла и жена, сыновей осиротевших, как водится, отдали родственнику — Дурды. Тот и все небогатое хозяйство покойного прибрал к рукам. А племянников обратил в батраков, хуже чем рабами помыкает несчастными…

— Как, значит, они племянники Дурды-бая?! — у меня даже в горле перехватило от изумления, обиды, гнева. — Да неужели сердца у него нет? С родными, с детьми своего же брата…

— Запомни, Нобат, — дед приподнялся на локте: — Запомни, бай не сделался бы баем, если бы жалел бедняков, вдов, сирот! Деньги, добро для него дороже всего на свете, что там дети родного брата… А богатства не наживешь, если не обманешь слабого, не заставишь его отдавать свои силы. Только чужим трудом да грабежом богатеют, навсегда запомни это, ягненок мои!..

Я долго еще молчал, лежал с широко раскрытыми глазами, пораженный всем, что услыхал. Уже и петухи прокричали.

— Иди-ка теперь ложись, милый, — старик перевернулся на спину. — Да и меня ко сну клонит.

Мать спала, но сразу проснулась, едва я закрыл дверь кибитки:

— Нобат? Долго же вы с дедом… Небось, он тебе порассказал… А теперь засыпай да не вертись. Давно уж пора.

— Хорошо, мама…

Но уснуть я не мог почти до самого рассвета. Живо рисовались в моем воображении сцены кровавого набега на мирный аул среди зеленых гор, страшный путь несчастных пленников через пустыню, скитания мальчика на чужбине. Я переживал все услышанное, оно роилось в сознании, точно сам был этим мальчиком. А ведь мне сейчас почти столько же лет, сколько деду было в то время… И Бекджик, Реджеп… Их привезли в лошадиной торбе… Нет, нет, ведь дедушка сказал… А разве жизнь у них легче?.. Рабы! У баев сердца нет…

С той поры я стал помогать обоим сиротам, Реджепу и Бекджику, чем только мог. Когда мы все вместе пасли коров, я делился с этими мальчиками тем, что приносил из дому, — лепешками, яйцами, а бывало, что и все им отдавал. Бедные ребята не могли даже скрыть, как они изголодались у богатого дядюшки.

Незаметно пролетел еще год. В холодные месяцы не раз деду случалось прихворнуть, только теперь уж он и слышать не хотел, чтобы пригласить табиба с его «лечением». Кое-как сам перемогался.

Когда старик лежал больной, я подолгу просиживал у его постели. Он поведал мне еще немало занятного о том, что пережил и повидал своими глазами в минувшие годы. Его рассказы мне заменяли книжки, которых я в ту пору еще не знал.

И вот однажды произошло событие, на первый взгляд незначительное, однако с важными последствиями. В гости к нам явились четыре незнакомые женщины. Встретили их радушно: мать разостлала сачак, свежеиспеченного чурека положила, стали они с Аннагюль заваривать чай. Я был дома, но не прислушался к беседе. А велась она весьма оживленно с обеих сторон. И заметил я: прибывшие то и дело поглядывают на Аннагюль.

Недолго они у нас побыли, собрались и ушли. Мать отправилась их провожать.

А несколько дней спустя узнал я: приходили они сватать мою сестру за парня из нашего аула. И когда снова явились две незнакомые женщины — уже другие, а потом еще и двое мужчин, я понимал, что означают эти посещения. Аннагюль неизменно привлекала к себе внимание гостей. Мужчин я провел и к деду, который в то время был нездоров; отнес им чай, и они долго разговаривали. А позже, когда отец пришел с поля, я сидел за обедом вместе с родителями и слушал, как они обсуждали подробности предстоящего дела, важного и хлопотного.

Сватают Аннагюль за парня из хорошей семьи, хоти и небогатой.

— Ну, так что скажешь, мать?

— Ай, если вы согласны, что же… Была бы только счастлива Аннагюль.

На следующий день — все в строгом соответствии с обычаем — опять явились две женщины, уже с гостинцами. А три дня спустя и наших пригласили к себе — уже для разговора о размерах калыма. Мы отправились впятером — я с матерью и дядя Аман со своей женой и тещей. Мне и дяде в гостях подарили по халату, а женщинам по красному платку. Так принято: дарят, что могут. Здесь же нашей семье дали корову и баранов, уже в счет калыма. Мы с собой не взяли скотину, нам на двор ее пригнали следом. Но все же, когда уезжали, мне на ишачье седло кинули хозяева хурджун. Приехали домой, мать его развязала: в сачак были завернуты две слоеные лепешки да еще чуреку шесть караваев, баранья отварная грудинка, пара бедренных костей. Все это разделили между собой женщины, а одну лепешку разрезали, на каждый ломоть положили по кусочку мяса — и отправили соседям, пусть тоже угостятся.

— Бедные все-таки наши будущие сватья, — в задумчивости проговорила мать. — Даже барана зарезать не смогли, чтобы нас угостить… Ну, не беда, чем богаты, тем и рады.

Как полагалось в те времена, жених и невеста, моя сестра Аннагюль и ее нареченный Чарыкурбан, до самой свадьбы не смели видеться. Зачастую бывало, что жених и невеста даже вовсе не были знакомы, — это считалось вовсе необязательным. При вступлении в брак юноши и девушки нередко чуть ли не решающая роль принадлежала сватам, в особенности свахам. К примеру, из семьи парня засылают сватов туда, где имеется девушка на выданье. А дальше — смотря как примут сватов, хорошо ли угостят. Если сваты останутся всем довольны, они так расхвалят девушку, будь она хоть самая ни на есть замухрышка либо калека, что родители жениха из кожи лезут, только бы поскорее справить свадебный той. А уж если сватам не по сердцу прием у родителей невесты, они в отместку не пощадят ее и ославят без зазрения совести, будь она хоть раскрасавица; так и свадьбу расстроят.

Наши-то жених и невеста были, правда, знакомы до свадьбы. Но в ее подготовке участие, как положено, не принимали.

Прошло несколько дней, в дом жениха снова пригласили нас, — родственников невесты. Тут все могут идти, кроме отца девушки. Снова угощение, разговоры, еще часть калыма нам выплатили, на сей раз деньгами. А когда мы уезжали, на уши лошадям хозяева нацепили цветные платки.

В тот же день в дом жениха от нас было отправлено ответное угощение, а платки, которые вешали лошадям на уши, возвращены. Женщины в доме жениха собрались на трапезу, им тут эти платки раздарили. Такой обмен визитами, подарками обычно продолжается не один и не два дня. Если калым полностью выплачивается до тоя, то после выплаты всей суммы сообща намечают день, когда вручается «токуз» — ткани для одежды невесте, для постели, а также платки, обувь. Опять собрались женщины и начали кроить, шить — невесту обшивать. До свадьбы оставалось еще много недель, и в семье нашей свершились важные события.

Как-то раз в эти самые дни мы — группа подростков, в том числе я, Реджеп, Бекджик, — чуть не заблудились в песках. Этот случай мне особенно запомнился потому, что с ним связано и другое событие, оставившее след на всю жизнь.

В нашем хозяйстве прибавилось скотины: были у нас корова и осел, а теперь еще в счет калыма дали нам корову и двух баранов. Наш меллек, хоть и небольшой, был плодородный, и отец работал у Эсен-бая. Зерна хватало на пропитание, можно было и продать немного. Отец так и сделал. Часть калыма нам тоже выплатили деньгами. Собрали все, что можно было, и купили верблюда, а потом еще быка. На верблюде водили саксаул из песков, часть его тоже продавали. А в пору пахоты наших верблюда и быка отдавали внаймы. Так отцу удалось еще и баранов прикупить. Вот все это разросшееся стадо мне и приходилось пасти. Мы, мальчишки, собирались ватагой, и скотину сгоняли в одно стадо: тик выходило и легче, и веселей.

Летний день выдался жарким и безветренным. Отогнали мы стадо далеко от аула, и тут попалась нам на глаза удивительная желтенькая птичка, никогда прежде не встречавшаяся. Бегает она по барханам, будто летать не умеет; кажется, подойди — рукой схватишь. А не тут-то было. Увертливая оказалась птаха, и как будто нарочно заманивает нас все дальше и дальше в глубь песков. Мы уж потом узнали, что и верно — лукавая эта птичка, потому и называется чопан-алдар — пастуший обманщик.

Бегали мы, бегали за этим обманщиком — поймать не поймали, а стадо потеряли. Опомнились, кинулись обратно по своим следам — нет скотины, да и только… Правда, следы нам и тут помогли. А время уже к закату, пора возвращаться. Места кругом незнакомые. Погнала мы стадо, вроде бы, к аулу. Но только скотина наша — овцы, коровы — всегда легко бежит к дому, а на этот раз не желает идти, упирается. Что за чудеса? Мы вконец из сил выбились, на ногах не держимся.

На наше счастье попался вдруг путник, двух верблюдов ведет в поводу, груженых саксаулом.

— Куда, ребята, стадо гоните?

— В аул…

— Эх, глупые, видать, заблудились вы! Заворачивайте назад, не то в пески зайдете и обратно дорогу не отыщите. Идемте вместе, нам по пути.

Мы переглянулись: не верится, да и человек незнакомый.

— Глупые вы, так и есть! — он улыбнулся. — А ну, заверните стадо, увидите, как скотина бросится, дом учует…

Поверили мы и убедились: затрусили животные доброй рысью, и погонять не нужно. Мы за ними.

Солнце уже закатилось, ему на смену выплыла медно-красная луна. Мягким светом залила барханы. Мы только знай за стадом поспеваем.

Вот и аул впереди чернеет. Спутник наш в свою сторону повернул. А скотина мчится со всех ног — прямо к арыку, к воде. Напились овцы и коровы, и мы тоже. Почувствовали, как заурчало в животах, — ведь с утра не попало в рот ни крошки.

И вспомнили: у арыка, за мостом Дервиш-Купри, стоит двор дайханина по имени Эрджик. Он славился как старательный, искусный садовод. Чего только не водилось у него: и урюк, и яблоки, и виноград, и дыни! И все вкусное такое… Мало того: у Эрджика в саду, на винограднике, на бахче все и созревало раньше, чем у у соседей, и сберегалось дольше.

Со стороны забора, вдоль дороги, росли урючины. Среди них — многолетние, кряжистые; казалось, будто они простерли над дорогой жилистые сильные руки.

Мы, мальчишки, конечно, знали, как пробраться через дувал на урючину, где послаще плоды. Как раз подошло для них время.

Усталые, проголодавшиеся, гнали мы скотину мимо двора Эрджика. Даже при лунном свете можно различить крупные спелые плоды среди густой листвы на ветвях, которые свешивались над улицей. Нет сил пройти мимо! Первыми остановились мы с Бекджиком, потом, не сговариваясь, все остальные ребята. Бекджик взмахом руки позвал меня: «Айда на дерево!». А другим — оставайтесь, мол, со скотом…

Живо мы вдвоем вскарабкались на дувал, оттуда на урючину. Хватаем плоды, суем в карманы, за пазуху, в рот. Мало! Я тряхнул ветку — спелый урюк с дробным стуком посылался на землю… В тот же миг со стороны дома замаячила тень, послышались торопливые шаги. Хозяин! Спускаться было поздно, прыгать — слишком высоко. Эрджик с увесистой палкой в руках уже стоял под деревом:

— А ну, слезайте!

Попались! Что делать?

И сразу меня осенило: вспомнил я, что дедушка учил здороваться с каждым старшим, кто бы он ни был. Не ответит — его дело, значит, невежа либо гордец.

— Салам алейкум, Эрджик-ага! — голос у меня вздрагивал.

— Алейкум, — отозвался тот и, видимо, опешил. А я уже осмелел:

— Эрджик-ага, вы разве не узнали нас? Это я, Нобат, а вон Бекджик…

— Нобат? Сын Гельды? Как же, как же… Так ты что ж…

— А знаете, Эрджик-ага, почему нам вашего урюку захотелось? Да ведь такого вкусного больше и нет ни у кого! И созрел-то у вас первого…

— Что верно, то верно, — хозяин явно был польщен.

— Только что же вы, сорванцы этакие, на дерево с улицы взобрались? Ведь так и ветки поломать недолго. Зашли бы, попросили… Честь по чести.

— Простите, Эрджик-ага, — подал голос и Бекджик.

— Мы в другой раз так и сделаем. Мы ведь знаем, что у вас доброе сердце…

— Ладно, ладно, — старик разгладил усы. — Ну, слезайте да по домам, поздно ведь уже. А с утра приходите, дыней скороспелой угощу. Спасибо скажете!

Верно говорится: добрым словом даже змею из норы выманить можно. Мы с Бекджнком в один миг соскользнули с дерева. Но хозяин уже разговорился — не удержать:

— Правду скажу, ребята, кто ко мне с добрым словом, заходите, угощайтесь. Такого урюка да винограда нигде больше не сыщете. А ветки ломать — этого нельзя…

Мы только и ждали минуты, чтоб улизнуть. Конечно, жалко было урюка, который я стряс на землю. И Эрджик-ага будто угадал:

— С земли тоже подберите, ребята, нехорошо, чтобы пропадало добро.

— Спасибо! Доброго здоровья вам, Эрджик-ага!

Ребята со стадом ждали нас на дороге, подальше от моста. По домам разошлись чуть не за полночь.

Сперва я радовался: ловко мы провели Эрджика! Потом, когда уже засыпал, вдруг мне открылось: ведь мы обманули его. Обманули, а сами воровать пришли… Так мне сделалось горько! Я поклялся: никогда больше никого не стану обманывать и чужого брать не буду.

В ту весну дедушка часто болел. Мы все даже привыкли: чуть ли не каждый день приходим в его домик, а старик лежит, кашляет, встать не может. Поднимется, чая отхлебнет — и опять голову на подушку..

Как-то раз, уже лето было в разгаре, понесла мать ему чайник и лепешку — выбегает обратно, белее полотна, руки трясутся;

— Умер…

Кончился срок, отмеренный аллахом для земного пути нашего дедушки.

На его похороны собралось немного людей. Это и понятно: чужеземец, пришлый. Горше всех было мне: ведь только мне одному дед рассказал про свою жизнь и, еще много-много интересного и поучительного. А сколько еще не успел рассказать…

Беда пришла в нашу семью и уходить не торопилась… Только деда схоронили — занемог отец.

Засеяли пашу землю, отец дни и ночи проводил на полях Эсен-бая. Видать, надорвался. День пролежал, в горячке, потом поднялся. А там подоспела жатва. На своей земле отец успел собрать все до колоска, а уж к Эсен-баю — сил не осталось. Как-то пришел он еще до захода солнца, бледный, шатается, матери говорит:

— Завари-ка чая покрепче да постель разбери. Ломит все кости…

Мать живо сделала все, что нужно. Отец залпом выпил две пиалы горячего чая, но озноб только усилился, подбородок у него дрожал. Всю ночь не мог успокоиться, забыться сном. Громко стонал, ворочался с боку, на бок.

С утра мать побежала, позвала самого ученого муллу в нашем ауле по имени Латиф-ахун. Тот пришел к вечеру и честно, чуть ли не до рассвета, читал молитвы над изголовьем больного. Не помогло. Отпустили домой ахуна, щедро оплатив его услугу.

Так продолжалось четыре дня подряд: отец то впадал в неглубокое забытье, то метался, громко стонал; его мучил жар. На пятый день он пришел в себя, бледный и слабый, поднялся над постелью, велел позвать детей. Когда я подошел, отец положил слабую, невесомую ладонь мне на темя. Погладил. Видно было: ему хочется что-то сказать, а сил не хватает.

— Сынок… — выговорил он с трудом, — Нобат-джан… Похоже, не подняться мне больше. Ты молодой, должен быть стойким. Тяжело тебе придется, верно… Я не жалею, что пришло время расстаться с этим миром. Слушай последний мой завет: выбирай себе друзей достойных, а людей дурных избегай. Врагов своих умей отличать от друзей. О добром слава добрая, о дурном… Зла никому не делай…

Отец шевельнул рукой, казалось, хотел еще что-то сказать. Захрипел… У меня слезами застилало глаза. Кто-то схватил меня за руку, вытащил во двор.

После этого мне запомнилось: мать стоит около нашей кибитки, слезы льются у нее по щекам, и она только тискает концы головного платка. «Беда… Умер кормилец:..» — переговаривались люди вокруг. Я горько плакал.

Мне уже потом рассказали, как все произошло в тот день. Оказывается, отец заболел тифом; в то лето многие в нашем ауле умерли от этой болезни, которую тогда лечить не умели.

Весть о кончине моего отца в полчаса облетела весь аул. К нашему двору потянулись люди — кто просто соболезновал, а кто еще и приносил потребное для похоронного обряда. Собралось очень много женщин, они опустились на корточки и принялись плакать, вопить, причитать на разные голоса. Кто-то разжег огонь под казаном, закипела вода. Мужчины, сверстники покойного, скроили саван, сколотили табут — погребальные носилки.

Будто в тумане я запомнил: какие-то незнакомые женщины переговаривались вполголоса:

— Аю, Нурсолтан, это чей же мальчишка, худенький да глазастый, так убивается?

— Вах, Сапаргюль, да как же ты не узнала? Ведь это Нобат, сын покойного Гельды.

— Верно, подруженька, признала… Только я не думала, что у Гельды сын уже такой большой, — тувелеме, не сглазить бы!

— Большой-то большой, да ведь сколько еще хлеба выпекут, пока он сможет заменить отца. А теперь все ложится на его плечи.

Эти слова, страшные своей правдивостью, заставили меня задуматься. Кто-то тихонько тронул за плечо: «Пошли». Четверо мужчин вынесли табут с телом отца.

После того, как все было кончено, дядя Аман — отныне старший в нашем роду, покровитель осиротевшего семейства, — с важностью проговорил, обращаясь ко всем собравшимся:

— Спасибо, люди добрые, за честь, за помощь в трудный час!

Потом, как полагается, справляли поминки. Чтобы оплатить расходы, дядя Аман продал нашего быка.

Все эти события заставили на время отложить свадьбу моей сестры Аннагюль и Чарыкурбана. Однако подошел черед и для свадьбы. Она мне хорошо запомнилась — была хоть и не слишком богатой, зато красочной, многолюдной. Все как требует обычай. Сначала с нашей стороны в дом жениха прибыли доверенные люди, чтобы совместно определить день тоя, а также известить, что у невесты в доме все готово для достойных проводов. Договорились — и теперь обе стороны начали готовиться вовсю. Стали печь чельпеки — особого вида праздничные лепешки. У жениха на дворе была разбита юрта — просторная, из белого войлока. В нее насыпали грудой всевозможные сласти: орехи, леденцы, пряники и малые ребятишки могли ими лакомится, сколько душе угодно.

А на купол повесили разноцветные платки. Это для развлечения подростков и юношей: кто с одного прыжка сумеет платок сорвать, тому он и достанется. Дней пять шла потеха, и я с моими товарищами напрыгался вволю. Потом юрту перевезли во двор к невесте, чтобы после тоя вернуть обратно жениху.

За три дня до всеобщего пиршества семья жениха прислала нашей семье рис, мясо и все потребное для угощения. Еще за день сошлись соседи, принялись все вместе готовить всевозможную снедь. К вечеру явился заранее приглашенный искусный бахши. Возле невесты сгрудились девушки-подружки: одна на гопузе наигрывает, другая в бубен ударяет. Пальваны-борцы-силачи — устроили состязание — гореш, исстари любимое всеми туркменами зрелище. До поздней ночи шло в тот день веселье, и подруги остались с невестой ночевать А чуть утро забрезжило — снова закипела работа; главное теперь было — угощение наготовить для многочисленных гостей.

Самое торжественное началось в полдень, когда, звеня колокольцами, к нашему дому медленно приблизился свадебный караван — несколько верблюдов цепочкой, а с ними всадники на копях и ослах. Приехали за невестой. Прибывших с почтением встретили, ссадили, пригласили угоститься и только после этого вывели Ан нагюль, закутанную в бархат. Она держалась прямо, сдержанно. Не подняли в белый кеджебе, на горбу высоченного бурого верблюда. Вместе с ней там же поместилась жена дяди Амана в качестве родственницы. Затем с поклонами пригласили нашу мать и попросили высказать отъезжающей дочери свои последние напутствия, пожелания. Вот, наконец, были сказаны все прощальные слова, и караван медленно тронулся в путь. Сразу поднялся шум, веселый гомон, мальчишки гурьбой побежали вслед за отъезжающими.

Дальше все снова шло по обычаю: Аннагюль привезли, с почетом высадили из кеджебе и поместили в одной из комнат. Здесь вокруг нее собрались девушки — соседки и родственницы жениха.

Я пришел в дом родителей Чарыкурбана полчаса спустя. Здесь на дворе разбивали белую юрту. И как только она была готова, туда перевели невесту, все еще закутанную в бархат.

До ночи вокруг свадебной юрты не утихало веселое празднество. Пел, веселил сердца собравшихся искусный бахши; окруженные плотным кольцом восхищенных ценителей, состязались в силе и ловкости прославленные пальваны. Чарыкурбап — плечистый, в красном халате и белой папахе, лишь изредка выходил к гостям.

Поздно ночью был совершен обряд бракосочетания. Он у нас короток и прост. Старшая сноха Чарыкурбана — жена его старшего брата — привела жениха в юрту к невесте. Здесь она соединила их руки, потом задула огонек светильника и вышла…

В первый раз молодые — Чарыкурбан и Аннагюль — остались одни. Жениху, как водится, дружки заранее завязали кушак на множество узлов, крепких да замысловатых, и еще конец упрятали так, что не найдешь. А невеста обязана распутать узелки все до единого. Потом она должна стянуть с жениха сапоги, сиять с него халат. А парень проверяет: ловка ли, проворна, сметлива…

Свадебный обряд на этом не завершается. Утром молодой муж удалился. И следующую ночь с молодой провели одни женщины: сноха мужа, та самая, что руки им соединяла, еще две-три молодухи. И пока сноха не уйдет, молодой муж не смеет входить к своей жене.

Удалилась же она только два дня спустя. Тогда родители Чарыкурбана пригласили несколько человек из родни невестки, щедро их одарили и с почетом провоздили; я был в их числе, получил новый кушак. Теперь молодые могли, наконец, оставаться наедине, но мужу пока не полагалось приходить в дом к тестю. А еще несколько дней спустя Аннагюль, согласно обычаю, привели опять к нам. Но вскоре мать и дядя Аман пригласили своих новых родичей, а вместе с ними и молодого зятя. Подарили ему халат. Созвали знакомых с обеих сторон и целый день ходили в гости друг к другу. И подарков снова раздарили при этом множество. Вечером мою сестру снова увезли к мужу. Вот теперь уж окончательно породнились обе семьи.

Так велось в нашем ауле исстари.

Наконец, последнюю сумму денег выплатили нам в счет калыма за Аннагюль, и дядя Аман распорядился ими уже по-своему: часть пошла на возмещение расходов свадьбе, а остальные он попросту присвоил, дело было к зиме, мать надеялась: удастся купить мне что-нибудь из теплой одежды, но не вышло. Так и пришлось ей латать для меня старье.

Несколько дней миновало, и наш покровитель заявил мне: у вас, дескать, в доме теперь забот поменьше, помоги-ка мне, гоняй на пастбище мою корову вместе со своей. А еще через полмесяца он с утра пришел к вам и долго разговаривал о чем-то с моей матерью. В полдень, она объявила: дядя решил переселить нас к себе, трудно ему присматривать за нашим домом… Пришло, значит, время проститься с местом, где я родился ивырос. Дядя Аман живо перевез наше небогатое имущество, кибитку свою мы разбили в углу дядиного двора.

На прежнем месте, у арыка и одинокого тутовника, осталась осиротевшая, пустая дедушкина мазанка. И возле нее — старый пес Алабай. Он ни за что не пожелал уходить с привычного места. Раза два мы уводили его во двор к дяде, но пес неизменно прибегал назад.

В ауле начали поговаривать: Аман присвоил сначала имущество покойного брата, а потом и его семью… Теперь уж он распоряжался мною, как ему вздумается: в пески за саксаулом посылал, велел на арыке чигирь крутить, когда наступала наша очередь поливать, заставлял кизяк собирать по аулу. Мать не вмешивалась. Согласно обычаю, она не имела права голоса в семье деверя, который после смерти мужа сделался ее полноправным властелином.

Донди, моя нареченная…

Тяжко, голодно жилось мне в семье у дяди Амана. И я, возможно, не вынес бы такой жизни. Убежал бы куда-нибудь. Если б не Донди.

Донди — это моя двоюродная сестренка, дочь дяди Амана. Всего на год моложе меня. Красивая девочка, ласковая. В детстве, помню, взрослые всегда ею восхищались: «Поглядите, какая хорошенькая! Вот уж, верно, красавицей вырастет. Счастливый парень, за которого выдадут такую пери!»

Мы с Донди дружили, вместе играли. Понемногу и я начал на нее заглядываться, в голове стало мелькать: «А что если бы Донди выдали за меня замуж?» Дальше больше, воображение мое все сильней распалялось. А девочка, с каждым годом делалась милее, привлекательней. Стал я замечать: и она тоже неравнодушна ко мне. Так и сделалась Донди моей первой мальчишеской любовью. Сперва мальчишеской, а потом и настоящей, на всю жизнь.

Когда мы с ней подросли, нас разлучили, как того требовал обычай. Уже нельзя было встречаться, как в детстве. Мы, однако, успели поведать друг другу о своих чувствах.

Я не оставлял мечты, что когда-нибудь Донди станет моей. Но когда? Возможно ли такое?

И вдруг — это было незадолго до смерти моего отца родители при мне заговорили о том, что для меня пора уже приглядеть невесту. Раз-другой завели они такой разговор. Не только при мне, разумеется, обсуждали они этот важный для всей семьи вопрос. И вот — можно ли представить себе парня, более счастливого, чем я в ют миг? — мать объявляет, что решено сватать для меня именно Донди.

Как же я тогда обрадовался? Вся жизнь для меня озарилась новым, ярким светом.

Оказывается, моей матери первой пришла в голову мысль, что Донди — вполне подходящая для меня невеста. Отец с ее доводами согласился; женить двоюродного брата и сестру — дело обычное в дайханских семьях. И вот моя мать отправилась договариваться к матери Донди. Свояченицы быстро нашли общий язык, достигли полного согласия. Затем в переговоры вступили мужчины. Между ними тоже не было разногласий. Итак, Донди сделалась уже общепризнанной моей нареченной. Ей самой об этом не сообщили. Но разве не было у меня способа известить ее?

Встречаться нам, однако, не разрешали. А так хотелось побыть вдвоем, помечтать, сердце открыть любимой! Однако я верил, что ожидание продлится не слишком долго. Уже часть калыма была уплачена дяде Аману — пять баранов и корова.

— Как все хорошо складывается у нас! — восхищалась мать однажды за ужином. — Аннагюль в добрую семью отдаем и для Нобата высватали девушку — лучше и не надо.

— Да, мать, позаботиться о счастье детей — наша обязанность, — вторил ей отец, отхлебывая чай из пиалы. — Ошибешься в выборе сейчас — всю жизнь детям мучиться…

Долго они в тот вечер вспоминали случаи несчастных браков. Нередко в те времена бедняки вынуждены были женить своих сыновей га ком придется — лишь бы подешевле обошлось. И женили на девушках некрасивых, а то и больных, дурочках. Больных-то было множество; заболевали в детстве, потому что медицинской помощи не было, а табибы чаще всего только калечили детей.

Нам, казалось, опасаться было нечего. Мы с моей нареченной выросли почти вместе. Я был на седьмом небе от счастья. И Донди радовалась, я это знал.

Но вот неожиданно умер мой отец. Теперь хозяином соложения сделался дядя Аман. И разве он осмелится нарушить слово, данное родному брату?

Мы жили с Донди в одном дворе и могли беспрепятственно видеться целый день. Только переговариваться не имели права. Зато мы научились взглядами выражать свои чувства друг другу.

Девушка еще больше выросла, очень похорошела.

Лицо смуглое, чуть удлиненное, тугие косы едва не до лодыжек. Приветлив ласковый взгляд черных глаз, немного раскосых. Он воистину покорял каждого, а о мужчинах нечего и говорить. Донди выросла скромной, почтительной к старшим. И сдержанной — никому не скажет резкого слова. Этим она отличалась от своего отца, который чем дальше, тем больше становился сварливым, грубым, раздражительным, да еще и чванливым — ведь семья сделалась богаче, и такая дочь на выданье.

Донди же всем взяла — не только внешностью и нравом; она сделалась также искусной рукодельницей, научалась ткать ковры, узором вышивать платья и тюбетейки. Старательно, с усердием выполняла все необходимые работы по дому и двору.

Однажды, уже поздней весной, я на закате пригнал скотину, привязал, подбросил корма. Медленно опускался багровый шар солнца, и отчего-то грусть запала мне в душу: подумалось вдруг, что солнце уходит куда-то далеко-далеко и, может, больше уж не вернется в этот мир… Пришла Донди с большой миской в руках, покормила верблюда. Наши взгляды встретились, густые длинные ресницы девушки дрогнули и стыдливо опустились. Такой чарующе-прекрасной я, кажется, никогда еще не видел мою возлюбленную. Молча встретились мы в тот вечер, молча и разошлись. В ту же минуту въехал во двор верхом на ишаке дядя Аман.

— Нобат, — позвал он меня. — Подмети топчан, застели кошмой. Приготовь чайники, пиалы. Гости к нам пожалуют.

Я занялся привычным делом, и вскоре подъехали трое всадников. Самым важным среди прибывших был Мусакули-ахун, высокий, тощий старик в белой чалме. Про него рассказывали, что он человек высокоученый, образование получил у самого Салиха-моллы, который бежал из Коканда, когда эмир бухарский Насрулла вторгся туда, чтобы покарать молодого, легкомысленного Мадали-хана за распутство: тот собирался сделать наложницу покойного отца своей законной супругой, и ученые муллы, в том числе Салих, признали это допустимым, извратив в угоду повелителю догмы шариата. Мусакули-ахун полностью воспринял от своего учителя науку лицемерия и вероломства, даже превзошел старика. Кроме того, он считался человеком исключительно красноречивым.

Второго из гостей, помоложе, чернобородого, с толстым животом, я прежде видел, но не знал по имени. Зато третий был известен и мне, и каждому в нашем и окрестных аулах, что называется, до косточки. Звали его Джеппар, а чаще по прозвищу — Бады, что означает «ветерок», потому что был этот человек необычайно живым, подвижным, говорливым. Внешность у Джеппара-Бады тоже была располагающая: хорошо сложен, чуть среднего роста, черная негустая бородка обрамляла правильное лицо, а глаза приветливые, смеющиеся. Джеппар — ему в то время было лет тридцать пять — имел семью, лошадь, полтанапа земли, по сути бедняк, но не обрабатывал ни клочка своей земли, потому что трудиться не умел и не любил. Жил он тем, что при случае ловко разыгрывал из себя образованного и даже знатного человека, на тое или другом многолюдном собрании мог заворожить слушателей умными разговорами, занятными историями, которых знал препорядочно. И знакомые, и незнакомые люди охотно приглашали Джеппара на той, кормили и поили, не скупясь одаривали так, что нужды он не ведал.

Вот такие люди пожаловали к моему дяде Аману. Я сразу догадался: неспроста. И вышло по-моему.

— Дорогие гости, — заговорил дядя, разливая чай по пиалам. — Мы рады вашему прибытию. Потешить сердце доброй беседой приехали вы или же с делом каким?

— Мы также рады видеть почтенного хозяина в добром здравии, — поглаживая седую бороду, отозвался Мусакули-ахун. — Приятная беседа полезна уму и сердцу. Но нас позвало в далекий путь важное дело.

— Дело не уйдет, всему свой черед, — с приветливой улыбкой зачастил Джеппар-Бады. — А вот сперва послушайте-ка, уважаемые, как в старину собирался в дальний путь один богатый человек, купец…

И он повел свои обычные присказки. Я стоял, слушал, догадываясь, что речь пойдет о чем-то значительном, касающемся меня. Но Джеппара слушать — не недослушать. В конце концов, стало меня клонить в сон. Дядя Аман словно того и ожидал.

— Пойди, — говорит, — Нобат, пора тебе спать. А поутру вставай пораньше, собирайся в пески, саксаул кончается. Побольше наберешь, там и заночуешь.

Делать нечего, я отправился в нашу кибитку; мать уже приготовила мне постель.

Наутро я выехал, с верблюдом в поводу, до восхода солнца. В пути нагнал Бекджика, сироту, батрака Дурды-суйтхора. Вместе куда веселее. С ним и костер под вечер разожгли, поужинали. Бекджик был мне теперь особенно близок — моя доля сделалась такой же, как у него с Реджепом. Я рассказал товарищу о своих чувствах к Донди и надеждах. Он заснул, а мне спать не хотелось. Хороша пустыня майской ночью. Воздух чистый и чуточку прохладный, дышится так легко. Песок, накалённый за день, уже остыл. Едва я сомкнул, наконец, веки, послышалось предрассветное чириканье птиц. Пора подниматься.

…Когда под вечер я сгрузил стволы саксаула возле тамдыра и вошел в нашу кибитку, мать сидела в уголке и тихо, беззвучно плакала.

— Что здесь произошло, мама? — я кинулся к ней.

— Донди… — только и смогла она выдавить сквозь слезы.

— Что с ней?!

— Рехнулся, видать, дядя Аман… Уже не хочет отдавать дочку за тебя..

Я не заметил, как сел у решетчатой стены кибитки, В голове застучали молотки, щеки запылали, пальцы сами собой сжались в кулаки.

— Видел, вчера приезжали трое? Тот, пузатый, — Худайкули-бай. Ему за пятьдесят, три жены у него, внуки, — мать немного пришла в себя. — Вот он и сватал Донди… Сам, и еще привез этих… краснобаев, речистого да ученого… Они и уговорили Амана… Уж очень жаден сделался до денег да разного добра. Ну, а бай не поскупился, видать… И калым богатый обещают…

— А… Донди?

— Ей объявили. Она, бедняжка, знаешь, что сказала отцу с матерью?

— Что?

— Умру, говорит, а за старика не пойду. Но что проку? Силой выдадут, и никто не поможет. Никто! Горькая ты доля наша, о-ой!.. — мать уткнулась в платок, ее плечи стали вздрагивать.

Я поднялся на ноги, шатаясь, выбрался из кибитки. Поздний вечер, звезды на бархатном небе; те же звезды, что и вчера, над пустыней. Как согревают и радуют мечты о счастье! А теперь?..

Вот зачем пожаловали ученый ахун и знаменитый на всю округу мастер зубы заговаривать. А дядя Аман? Какова же цена его слова, обещания покойному родному брату? Не думал я до этой минуты, что в мире столько зла.

Я вошел в темную кибитку и лег на свое место, не раздеваясь, только чарыки сбросил с ног да папаху с головы. Мать, кажется, уже заснула.

Эту ночь провел в тяжелом полусне. Что-то смутное мерещилось мне до самого рассвета. Сквозь горячечные виденья стала пробиваться одна-единственная, но зато четкая мысль: нельзя допускать, чтобы осуществился черный замысел дяди Амана, пузатого бая Худайкули и его пособников! Не допущу, нет! Но что предпринять? На чью помощь могу положиться я — сирота, бедняк?

Проснулась мать, молча принялась хлопотать по хозяйству. Я тоже поднялся. Мать развела огонь, чайник уже кипел. Не говоря друг другу ни слова, мы сели завтракать — сухие ломтики лепешки размачивать в чае, глотать их и чаем запивать.

Из-за дувала слышались крики, ругань. Я знал, что там творится: двое наших соседей-бедняков по имени Ёлдаш и Яз-Халыпа обвиняют один другого в бедствиях, которые постигли их обоих. Теперь все уже кончилось, осталось только горевать да ругательствами обмениваться… А началось с сущего пустяка. Арык для полива земли Яза проходит через двор и надел Ёлдаша; ну тот и решил: раз моя вода по земле соседа протекает, то и мне можно по ней ходить. Ёлдаш терпел, терпел, а потом взбеленился: не желаю, чтобы ты топтал мои посевы. И не пустил однажды соседа, когда тот направлялся на свой участок.

Вспыхнул спор, вражда разгорелась. Оба — к казы. Тот принял жалобы обоих бедняков, велел: ждите, мол, разберемся. А дальше, приходит сначала к одному, потом к другому посыльный судьи наш односельчанин Хакберды. Вызывают на разбирательство по очереди спорщиков, и с каждого казы требует денег — посыльному за услуги.

Постепенно все и выяснилось: уже не впервые хитрый Хакберды втирался в распри, набивался с услугами к казы, а потом в его пользу с бедняков тянули последние гроши. Мало кто знал, что из этих денег, — по мелочи — ловкач набирал изрядные суммы и делился с самим казы, его помощниками и даже с бекча, представителем эмирской власти в ауле. За эти подачки они и пользовались его услугами, а потом своей властью взыскивали в его пользу плату с бедняков. Хакберды даже официально именовался: джебечи, то есть посредник. До того усердно он «посредничал» в споре двух соседей-бедняков, что тем пришлось продать всю свою скотину да еще и по пол-участка земли. А потом оказалось, что и на тяжбу-то он сам их подтолкнул. Стал наговаривать Елдашу: как это, мол, ты допускаешь» чтобы посторонний ходил по твоей земле, посевы топтал? Неужели, дескать, ты за себя, за свои права постоять не в силах? Так и подбил человека на скандал. Разъяснилось все, когда было уже поздно: имущество продали, деньги уплатили за решение дела и за разные услуги. В карман Хакберды-джебечи изрядная толика перепала и с властью имущими поделиться он не поскупился. Ёлдаш «выиграл» дело: Яз-Халыпе запретили ходить через его надел. Да что за радость? Вот теперь и доругивались оба спорщика.

Послушал я их немного и, удрученный известием о сватовстве бая, сказал матери:

— Ты бы как-нибудь перемолвилась с Донди… Неужели она… — дальше я не мог говорить, комок подкатился к горлу.

— Хорошо, сынок, — отозвалась мать, она сразу все попила.

Только к вечеру ей удалось переговорить с девушкой без посторонних глаз. Я уже сходил за травой для скотины, дров наготовил и все глядел на мать жадными, вопрошающими глазами: «Говорила с Донди? Что она ответила?». Наконец, уже затемно, когда готовились ужинать, мать тайком шепнула мне:

— Донди передала: ни за кого, дескать, не пойду, кроме Нобата. Лучше смерть!

Горячо сделалось у меня в груди, и слезы прихлынули к глазам. Все-таки я счастливый парень! Не ошибся в своей Донди. Но что же нам делать, что предпринять, как отвратить неминуемую беду?

Два дня пролетело — я ничего вокруг не замечал, погруженный в тревожные раздумья. Наконец утром мать со слезами на глазах сообщила:

— Сегодня под вечер — той сватов. Аман уже всех пригласил…

Той сватов — это сговор накануне свадьбы в доме жениха. Туда приглашают близких родственников невесты, которых щедро одаривают. И часть калыма — баранов — накануне пригоняют на двор будущей жены. В конце дня к нам сошлись родственники и соседи, которым отсюда следовало отправиться на той сватов к Худайкули-баю. Я подал чай. Дядя Аман подозвал меня:

— Нобат, обуйся, оденься попригляднее. Поедешь с нами. Близким родственникам невесты нужно побывать в гостях у жениха.

Понимал ли этот бессердечный, ослепленный корыстью человек, что он творит? В то время я не умел объяснить поступок моего дяди. Но уже чувствовал к нему острую ненавидеть. Ведь он решил отпять у меня самое дорогое.

— Мама, — сказал я, входя в нашу кибитку. — Велят ехать…

— Поезжай, сынок, — мать превосходно понимала мое состояние. Сейчас лучше покориться.

Покориться?! Ну, нет, мы еще посмотрим… Будто в тумане, я переоделся, вышел, заседлал ишака. Дядя, нахмуренный, пристально наблюдал за мной. Когда выехали со двора, бросил мне, не обернувшись:

— Не вздумай отставать!

Так я отправился в путь для участия в торжестве, приближающем гибель моего собственного счастья. Отвратительным, угнетающим показалось мне с начала до конца все, что происходило на тое сватов у толстопузого бая Худайкули. Конечно, на самом почетном месте восседал здесь Мусакули-ахун, своим гнусным обликом напоминавший мне коварную, кровожадную змею. Он без умолку болтал всякие мудреные вещи: о замечательных людях древности, о набожном и благочестивом эмире Шах-Мураде Вельнами. А у меня из головы не выходила мысль, что за деньги наняли его, чтобы важным и значительным выглядело это сборище, на котором девушку продают, словно овцу на убой… И ни одно такое грязное дело не обходится без тебя, подлый святоша!

Принялись угощаться. Как заведено, принесли вареную баранью голову, подали ее, конечно, почетнейшему из гостей — Мусакули-ахуиу. Он раскрошил — и лучшие кусочки оставил себе. Жадная, ненасытная утроба! А сам все говорит и говорит, учеными словами дурманит своих сотрапезников.

Потом начали раздавать, по обычаю, платки, в углах которых завязаны серебряные монеты. Снова Мусакули-ахун изловчился — два платка заполучить сумел: потому, дескать, что он на тое представляет и сторону жениха, и сторону невесты, от тех и других получил приглашение. И еще раздавались подарки; даже мне — тоже ведь родственник близкий! — достался летний халат. Легкий халатишко, а мне показался весом с каменную гору. Слезы стояли у меня на глазах, смахну — опять навертываются. Продают, продают мою Донди, счастье мое! Ну, погодите, хищники, будет вам расплата за злое дело!

Когда гости плотно угостились, наслушались болтовни старого прохвоста, подарками разжились, было объявлено, что сейчас со стороны жениха родне невесты вручат скот, пригнанный в счет калыма. Все гурьбой вышли посмотреть. Верно: стоят баранов с десяток, еще верблюдица с верблюжонком, корова и даже конь. Принялись их оглядывать, ощупывать, цену спрашивать — в точности, как на скотном базаре.

Торжество на этом и кончилось. Остаток угощения завернули в скатерть и сунули в хурджун, чтобы в нашем доме полакомились женщины и ребятишки. Когда мы вернулись к себе, все привезенное разделила и раздала старуха Бексолтан, и себя, конечно, не обидела при этом.

Ломоть свадебной лепешки отнесли и моей матери. А у меня на плечах — новый халат! Ну, чем не праздник?

Точно пришибленные сидели мы в этот вечер вдвоем с матерью в нашей кибитке. У меня сжимались кулаки и судорогой сводило скулы. Вскипятили чай, но пить его не хотелось.

— Мама! — не вытерпел я. — Ну, где же совесть у, нашего, дяди Амана? Разве покойный отец не дал ему денег да баранов в счет калыма за Донди? Об этом знает весь аул… А раз он поступает против совести и свое же обещание нарушает, давай пожалуемся казы… или даже к бекча пойдем…

— Грех жаловаться властям на родных, сынок! — сразу же возразила мать и надолго умолкла, задумалась. Потом проговорила, глядя на тусклый огонек керосиновой лампы: — И что проку жаловаться? Вон, соседи наши, Ёлдаш и Яз-Халыпа… Разорились только, сами теперь локоть кусают. Нет, не будет помощи от тех, у кого сила и власть… Одно остается нам, беднякам: терпеть и на аллаха надеяться… Ох, ох, горемычные деточки вы мои-и!.. — она всхлипнула и ладонями зажала глаза.

Снова она за свое: терпеть, покоряться… Но и возразить нечего. Опять повисло тягостное молчание. Гнев и обида разрывали мое сердце: я вспомнил сегодняшний постыдный торг, обжорство, болтовню хитрого святтоши-ахуна. Ненависть, лютая злоба — чувства доселе неведомые — разрастались в моей душе.

— Я уже с ее матерью говорила, — мать точно угадала мои мысли, поспешила хоть чем-нибудь меня утешить. — Та со мной согласна, даже мужу своему отважилась сказать, что неладно он поступает… Так Аман с кулаками на нее: убью, мол, искалечу и тебя, и девчонку, если попробуете еще раз заикнуться против!.. Озверел человек, ослеп от жадности. Ум у него помутился, не иначе. Ведь это такое злодейство: почти девочку силой отдавать за пятидесятилетнего! С родной дочерью он, пожалуй, так не обошелся бы!

— Как?! Разве Донди не родная дочь дяди Амана?

— Ох, сынок, я нечаянно проговорилась Об этом мы не рассказывали никому… Отец Донди умер рано, даже не повидав свою дочь. Мать осталась вдовой и ее выдали за дядю Амана. Ты, сынок, никому не говори, но она тоже сирота вроде тебя. Хотя сама Донди не знает об этом.

Я был ошеломлен услышанной новостью. Оказывается, и у Донди, как у меня, нет отца. Она теперь для меня еще дороже, еще ближе стала.

Я крепче стиснул кулаки, выпрямился:

— Ну, тогда я скажу Донди, и мы вместе убежим… Я увезу ее!

— Аллах с тобой, сынок, не говори такого! — мать замахала на меня руками. — Как ты можешь так думать? Куда ты ее увезешь? Догонят вас, поймают, убьют обоих, даже не задумаются…

— Пусть лучше убьют! — глядя в пол, проговорил я.

— А может, еще и не удастся им поймать? Ну скажи, мама, разве смею я сидеть сложа руки, отдавать безропотно… ту, дороже которой нет для меня в жизни?!

Мать молчала, опустив голову. Поняла, должно быть: в эти минуты меня все равно не переубедишь. Больше мы в тот вечер не разговаривали. Я лег, потом улеглась на свое место и мать, лампу задула. Однако сон ко мне не приходил. Крепло и крепла вспыхнувшая однажды дерзкая мысль: увезу Донди! Она согласится, в этом я не сомневался ни на миг. А дальше — будь что будет. Может, милостивой к нам окажется переменчивая судьба? Ну, а уж если настигнут — прирежу, задушу любого, кто станет на пути! Живым в руки не дамся, да и Донди… Оба примем смерть, но не позволим свершиться бесчестию!

С такими мыслями я наконец уснул. А утром стал обдумывать, с чего начать исполнение плана.

С Донди удалось тайком переговорить лишь под вечер. Беседа была короткая. Девушка поняла меня с полуслова.

— Когда скажешь, я готова. Только не медли. Если ты будешь со мной, ничего не страшно.

Условились завтра же опять встретиться.

Но уже с утра обстановка осложнилась. Худайкули-бай неожиданно выплатил оставшуюся часть калыма. Возможно, и он тоже торопился. Или догадывался об опасности?

Был назначен день тоя. И с этого момента, согласно обычаю, в дом приглашена и оставалась тут до самой свадьбы пожилая женщина:, кроить и шить наряды дли невесты, а главное — приглядывать за ней, днем и ночью глаз не смыкая. Такой надсмотрщицей была избрана старуха Розыгуль. Она-то уж знала толк в подобные делах: за много лет не одну девушку сберегла, обрядила для немилого жениха.

И в это утро Донди не пришла на условленное место для свидания со мной. Старая ведьма ходила за ней по пятам.

Дядя Аман, как видно, тоже был встревожен недобрым предчувствием. И опять, как уже много раз, решил применить излюбленный прием: вызвал меня и велел отправляться в пески за топливом. Да побольше привезти — ведь той собирался устроить богатый.

Я решил схитрить, уговорил дядю: если требуется больше топлива, то мне одному не справиться, нужно поехать с кем-нибудь из ребят, следует только найти подходящего паренька. Одним словом, я старался всячески оттягивать время. Прошелся по аулу, вернулся, сделал вид, что попутчика не отыскал.

Делать нечего, нужно ехать. Собрался, сел на ишака, верблюда повел в поводу. В последнюю минуту сообразил: Бекджик! Вот кто мне сейчас поможет. Пускай хоть подержит мою скотину где-нибудь за аулом, а я вернусь домой, спрячусь в хлеву… Меня во дворе нет, и Донди, наверное, одну выпустят покормить недавно отелившуюся корову, которую всегда кормит она сама.

— Бекджик! — позвал я друга, подтянувшись к пролому дувала их двора. Парень, как всегда, хлопотал возле скотины. Огляделся — хозяина не видать, подошел; я ему наскоро все объяснил.

— Эх… — Бекджик, сутулый, щуплый, ниже меня на голову, с горестным вздохом почесал затылок под папахой. — Достанется мне от хозяина за отлучку. Но так и быть, помогу. Дай бог удачи вам обоим!

Он повел моих ишака и верблюда в сторону песков. А я задами, прячась за дувалами, двинулся бегом назад, к дому. Скорее! Дотемна нужно отправиться в пески. Ждать больше невозможно! До свадьбы — три дня. Я ощущал в сердце тревогу, твердую решимость бороться до конца!

Солнце близилось к закату. Затихали воробьи на ветвях деревьев, только два или три из них доклевывали: зернышки в яслях у верблюда. Я притаился за яслями, в темном углу. Верблюда нет, сюда никто не подойдет!

Куры усаживались на насест, по левую руку от меня. Вдруг одна из них как заквохчет!.. Испугалась человека возле насеста. Петух услыхал — и давай крыльями хлопать. А потом заорал во всю глотку.

Сердце у меня так и затрепетало. Я затаил дыхание.

В тот же миг послышались чьи-то легкие шаги. Донди! Одна, без доглядчицы неусыпной.

— Донди!

— Нобат… Что же нам делать, ты придумал?

— Я сейчас должен быть в песках. Завтра вернусь. Где бабка Розыгуль?

— Ой, знаешь… Она даже ночами не спит, откуда только силы берутся. Ты уехал, прилегла вздремнуть. И отец со мной говорил. Угрожал и упрашивал. Не позорь, мол, дочка, меня перед людьми. Пусть говорит и делает, что хочет! — глаза у нее сузились, в них легко было, прочесть отчаянную решимость. — Этому не бывать!

— Да, но как тебе ускользнуть от слежки?

— Придется предсвадебной вечеринки дождаться. Это послезавтра. Тогда, в сумятице, легче будет улизнуть.

— Верно! Я и коней сумею увести. А для тебя притащу халат — тот самый, что мне подарили на тое сватов, будь он проклят вместе с халатом этим! Папаха старая есть, от отца осталась. Встретимся за арыком в кустах. Как только стемнеет и запоет бахши, любым способом отделайся от старухи, а я нарочно заранее куда-нибудь отпрошусь, будто нет меня в доме. Ведь они догадываются, я думаю… Ну, а лошадей — это я беру на себя. Только бы тебе ускользнуть незамеченной…

— Трудно, ты сам знаешь, Нобат… Да все равно, слово мое твердое — не дамся я им. Я уж и к смерти готова, к мучениям, каким угодно…

— Донди!..

— Пора! До послезавтра…

Бегом направился я прочь из аула. Отыскал в сумерках Бекджика с моей скотиной. Назавтра к вечеру возвратился домой, исполнив поручение дяди Амана.

…Вот и мейлис — вечеринка накануне свадьбы. Уже смеркается, гости отведали шурпы, насладились зрелищем борьбы, на которую были приглашены известные в нашей округе пальваны. Очередь теперь за бахши. Я сказал, что свежей травы накошу для скотины, сделал вид, что не хочется мне уходить со двора, где так весело. Взял серп, мешок — и прочь, на глазах у всех. Пусть думают, что я далеко за аулом, где около реки много свежей травы.

Лошадей на привязи я заранее облюбовал, обеих из нашего аула, тех, что принадлежали родственникам матери Донди, Эти лошади знали меня, с ними легче будет, когда придется уходить от погони.

Время! Халат, папаху, нож и кое-что из дорожных припасов в хурджуне я заранее спрятал в кустах у арыка. Незаметно вернулся домой. Затаился в условленном месте.

Звенели струны дутара. Бахши повел неторопливую песню-сказ о злосчастной судьбе двух возлюбленных. Стемнело. Костры горят на дворе, искры взлетают чуть не к самым звездам. Едва слышно журчит вода в арыке. Уже и ветерок подувает вечерний, прохладный.

Сейчас должна появиться Донди. Решительная минута настает. Что дальше? Скитаться на чужбине… Мне вспомнился дедушка, его рассказ о жизни бедняка, силой отторгнутого от родины. А я сам покину родную землю. С любимой вдвоем… Только бы удалось ей вырваться, да чтоб подольше не хватились! Догонят, поймают? Перебью, сколько сумею. Живым не дамся и ее не отдам!..

Черная ночь, редкие звезды едва мерцают высоко в небе. Поет бахши.

Донди, иди же скорее! К полуночи пиршество уляжется, гости разъедутся. Наш побег станет невозможен. Сейчас дядя хватится: где Нобат? В один миг поднимется тревога, все сразу смекнут, в чем дело…

Еще полчаса.

Поет бахши. Вот он умолк, проигрывает мелодию на дутаре, ему вторит гиджак. И под эту музыку у меня в сознании слагаются строки грустной песни — я прощаюсь с моей надеждой:

… Отделили ее занавеской глухой.
Как ей слово сказать? Я утратил покой,
С изболевшимся сердцем, с тяжелой тоской
Ожидал, — но Донди не пришла, не пришла.
Лепестки осыпает мой алый бутон.
Жутко в мире — тюрьмой мне представился он,
Точно уголь, что в адской печи опален,
Черным стал, — ведь она не пришла, не пришла…
Поздно. Мне пора покидать мое убежище. Умолк бахши. Загомонили гости, прощаются с хозяином, благодарят за доставленное удовольствие.

Черной змейкой скользнула догадка: «А вдруг Донди… Вдруг она сама нарушила свой обет?! Донди — это значит: она изменилась! Или — изменила?!»

Я был подавлен горем и на мгновенье смог поверить даже такому страшному своей нелепостью предположению. Но только на миг, С негодованием прогнал я от себя ядовитую змейку — темную и злую догадку.

Почему же не пришла Донди? Узнаю ли я когда-нибудь? Значит — все пропало? Ведь завтра — той. Невесту увезут на верблюде, в кеджебе…

Я поплелся домой. Это была самая черная, самая страшная ночь за всю мою жизнь с тех пор, как я себя помню.

В нашей кибитке не было огня. Но как только я вошел, мать поднялась мне навстречу.

— Ее не пустили, сынок, — шепотом проговорила она, хотя я ни о чем не спрашивал. Не сразу ее слова дошли до моего сознания. Кого не пустили — Донди? Выходит, мать знала обо всем? Или догадалась? У меня не было сил расспрашивать. Будто скошенный серпом колос, я рухнул на кошму. Весь мир провалился в черную бездну…

— Не пустили, на замок заперли; верно, заподозрили, когда ты пропал со двора, — продолжала мать. Помолчав, она овладела собой, заговорила мягко, ласково: — Ты не печалься, сынок, милый. Значит, аллаху было угодно так рассудить… Может, другую полюбишь, забудешь…

С трудом я сообразил: мать знает обо всем, а Донди, значит, заперли, угадав недоброе в моем исчезновении. В тот же миг жгучий стыд охватил меня. Как я мог, как посмел разувериться в Донди, хотя бы на мгновенье?! Я никогда себе этого не прощу.

Меня разбудил звон верблюжьих бубенцов Началось! Последний день проводит невеста в родительском доме.

Дальше все шло, как требует обычай, как мне случалось видеть уже на десятках свадебных тоев. Но там я был один из сотен зрителей, а здесь…

Я отупел от нестерпимой внутренней боли, двигался точно в полусне, перед глазами стояла пелена тумана. Пришлось мне и изрядно поработать в этот памятный день! Дядя, безусловно, догадался о том, что мы с Донди затеваем побег. И теперь уж ни на шаг не отпускал меня со двора. Своими руками я готовил проклятый отъезд моей Донди. О сопротивлении — не было даже мысли.

Лишь в последний момент — когда тронулся свадебный караван и заколыхалось на горбе верблюда кеджебе, скрывшее Донди, — я потерял власть над собой. Бежать, сейчас же, следом за кеджебе, нож со мной… Обрезать узду верблюда… Кто встанет на моем пути — ножом по горлу!..

Должно быть, я переменился в лице. Мать, стоявшая рядом, оглянулась на меня, приглушенно ахнула, крепко схватила меня за руки:

— Нобат… Успокойся! Всех погубишь…

— Пусти! — рванулся я. Мать упала, но не выпустила моих запястьев, лежа на полу, взмолилась:

— Смирись! Кончено.

Я задыхался, слезы градом катились по щекам, и я их не утирал. Скрылся караван, улеглась пыль на дороге.

Не отпуская меня, мать поднялась, закинула дверной полог кибитки. Звон верблюжьих бубенцов чудился мне всю ночь, до самого рассвета, сквозь горячечный, тяжкий полусон.

Пленники зиндана

…Разлучили меня с милой — черны косы,
нежный стан,
Я тону в пучине скорби, жгучим гневом обуян…
Старинная песня, где юноша горько сетует на свою безжалостную судьбу, не успокаивала, не облегчала. С утра я принялся за обычную, безрадостную работу: двор подмел и полил, сгреб навоз вьючных животных, на которых приезжали гости. Скотину напоил и отправился к арыку накосить свежей травы.

Когда мать в первый раз вышла в то утро из кибитки, я глянул ей в лицо и даже отшатнулся. Старуха, согбенная горем! Так резко изменила ее облик наша общая злая беда. Мать поплелась разжигать огонь в очаге. А и стоял, ноги словно к земле приросли.

И вот я срезаю, острым серпом, под самый корень стебли молодого клевера. Обхожу кусты, кочки. Солнце еще не припекает, последние петухи перекликаются. Холодный камень у меня на душе. Хочется закрыть глаза и провалиться во тьму, в беспробудный сон…

Я смахнул серпом десяток стеблей клевера — и замер в ужасе: передо мной лежал в граве, скорчившись, человек! В облезлой папахе, легком халате, ноги подвернуты, одна рука словно вывихнута. Лежал без движения, кажется, не дышал… Опомнившись, я попятился; хотел крикнуть — горло перехватило. Подойти, разглядеть? Страшно…

— Мама! — вполголоса окликнул я, так что мать возле кибитки не расслышала. Я бегом пустился к пел:

— Мама, человек в траве. Не дышит…

Мать бросилась к тому месту, которое я указал. Нагнулась, долго разглядывала. Я наконец совладал с робостью, вспомнил: ведь мне уже шестнадцать. Подбежал к матери. А она присела на корточки, сняла с лежащего папаху. Черные тугие косы упали на траву. Девушка!

Да. Это была Донди.

— Убили?.. — без звука вырвалось у меня из груди. Мать обернулась, махнула мне рукой: отвернись, дескать. Стала развязывать у лежащей халат. Я стоял, отвернувшись.

— Живая, — проговорила наконец мать.

Я приблизился. Мать знаками показала: приподними. Вдвоем мы приподняли Донди, она была в беспамятстве. Мать осторожно тронула ее за правую руку — девушка издала протяжный стон.

Почему она здесь? Наутро после свадьбы, в мужской одежде, без сознания… Тотчас мне пришло на память, как мы с ней уговаривались бежать, тоже переодеть ее собирались. В чем дело?

— Мама, — я тронул мать за рукав платья. — Давай спрячем ее. Никому говорить не нужно, пока она в себя не пришла. Тут что-то неладное…

Мать не ответила, вглядывалась в искаженное от боли и бледное лицо девушки. Она о чем-то догадывалась, но мне пока ничего не говорила.

Между тем во дворе заметили, что мы с матерью не выходим из кустарников за арыком, что-то разглядываем, переговариваемся. Первой прибежала, почуяв недоброе, мать Донди. С коротким горестным воплем упала наземь возле дочери, не в силах вымолвить слов. Следом, сдерживая волнение, пришел дядя Аман.

Моя мать тем временем шапкой Донди зачерпнула воды из арыка, брызнула девушке в лицо, смочила губы, рот ей приоткрыла и влила глоток, другой. Донди на миг разлепила веки.

— Все… — прошептала она едва слышно, кривя губы. — Пировали на свадьбе моей?.. Теперь на поминках… — больше она не смогла говорить.

Моя мать напряженно вглядывалась в бледное лицо Донди. Дядя Аман, ничего не понимая, растерянно хлопал покрасневшими веками.

— Беги за старухой Шерике, — вполголоса велела мне мать.

Я кинулся бегом через посевы, по еще не высохшей росе. Шерике, знавшая искусство врачевания, только еще собиралась пить чай. С трудом я уговорил ее поспешить к нам, пообещав от имени дяди щедрое вознаграждение. И она заковыляла, переваливаясь грузным телом, следом за мной.

Донди между тем уже перенесли в дом к родителям. Но халат снять не сумели — девушка стонала, очевидно, испытывая острую боль, когда трогали ее правую руку.

Искусница Шерике только глянула — попросила нож, одним ловким взмахом разрезала на Донди халат, по рукаву и боковому шву. Я отвернулся.

— Перелом, — проговорила старуха. — Не беда! Как говорят, ломается рука, чтобы криво срастись… Ну-ка, сынок, принеси свежих камышинок. И дайте мне яиц с пяток, две пиалы.

Я побежал исполнять поручение. Возвращаюсь: Шерике уже взбалтывает в одной пиале яичный желток, в другой — белок. Камышинки она разрезала вдоль, на топкие палочки. Потом — я не глядел, но слышал все, — старуха принялась осторожно мазать сломанную руку Донди желтком, после тряпками обмотала, опять смазала, обвязала камышинками, смазала… Девушка тихо стонала, но чувствовалось, что ей уже лучше.

Перед Шерике поставили чайник, пиалу. Она завершила, наконец, врачевание, села на ковер, стала чай наливать в пиалу и обратно в чайник.

Дядя Аман вышел, за ним — жена. Моя мать осталась возле больной. Я тоже не мог отойти, не отрываясь вглядывался в похудевшее, с капельками пота, лицо моей возлюбленной.

Что же произошло? Объяснит ли она? Хоть бы на мгновенье глаза приоткрыла… Почему сказала о поминках? Мысли в моей голове мешались.

Внезапно у ворот послышались чьи-то грубые голоса. Потом — заискивающий говорок дяди Амана. Чужие люди что-то приказывали ему. Наконец я услыхал: назвали мое имя.

— Нобат! — вслед за тем окликнул дрожащим голосом дядя.

С тревожно забившимся сердцем я выглянул во двор. Опять меня разлучат с Донди… У ворот стояли двое; на голове у каждого белая чалма. Это — ясаулы, посыльные судьи.

— А ну живо, собирайтесь! — чванливо щуря глаза, проговорил один из них и ткнул пальцем в грудь дяде Аману: — Ты… и мальчишка. Казы ждать не любит.

Я едва успел проститься с матерью, дядя Аман — со своей женой. Донди так и не приходила в сознание.

…Помещение, занимаемое казы, — казыхана — это просторный двор в той части нашего аула, что носила название Эсенменгли. Изгородью из хвороста двор разделен надвое. В одной стороне живет сам казы с семьей, здесь имеется также стойло, где находятся лошади судьи и его помощников. А в другой стороне, за воротами, что постоянно охранялись стражниками, в низком здании располагалась приемная казы; тут же днем сидели, ожидая приказаний, его ясаулы.

Нас, однако, повели не в приемную казы, а на широкий двор чуть наискось от казыханы. То была резиденция самого Гулам-Хайдара, бекча — то есть правителя аула Бешир и его окрестностей.

Сухие, полусгнившие талы росли вдоль улицы, что вела к казыхане и помещению бекча. Наши односельчане верили: эти деревья посохли оттого, что каждый день здесь, перед лицом властей, клеветали на невинных, давали ложные клятвы, деньги вымогали, оттого, что много слез человеческих пролилось на эту землю. Да и не видно было, когда перестанут, они литься…

Впервые увидел я в тот раз нашего бекча Гулам-Хайдара лицом к лицу. Нас ввели прямо к нему в приемную. То была длинная комната в глубине помещения, затененная, прохладная, пол устлан текинскими коврами темно-вишневого цвета, вдоль стен лежали шелковые, расшитые узорами матрасики для высокочтимых посетителей. Те, кто попроще, — просители, жалобщики — опускались на корточки у самого порога.

Нас с дядей Аманом заставили сесть на пол. В глубине полутемной комнаты на высоких подушках восседал небольшого роста откормленный человек, с коротко подстриженной черной бородой… Сам бекча… Казы сидел по правую руку от него.

— Аман Кулгельды-оглы, — прозвучал в полутьме гнусавый голос казы. — Подтверждаешь, что это твое имя? И с тобой племянник Нобат Гельды-оглы?

Дядя должен был ответить: «Все верно., таксыр, ошибки нет…» Но, видать, от страха у него вконец отнялся язык, он только неуклюже, перевалился с корточек на колени, лбом стукнулся о ковер, потом медленно выпрямился, умоляющими глазами глядя в рот казы. Я молчал: не подобает молодому подавать голос, когда не спрашивают.

— Кулгельды-оглы Аман, — опять зазвучал гнусавый голос. — Ты знаешь человека по имени Худайкули-бай-?

— К… конечно, таксыр… — заикаясь, выдавил дядя. — Этот уважаемый человек — мой зять…. Дочь мою единственную я выдал только вчера за него… как требует шариат и обычай… А… а что?

Со страха дядя, видно, позабыл, перед кем он находится. Казы, не заметив неуместного вопроса, переглянулся с бекча. Тот едва заметно кивнул головой. Судья хлопнул в ладоши, За нашими спинами появились двое стражников.

— В колодку, — проговорил казы. — Пока выяснится дело… Увести!

Те грубо подхватили нас обоих подмышки, выволокли через порог.

— А ну, шагай! — прикрикнул один из них. Мы поплелись к выходу. Стражник толкнул дядю в левое плечо: «Направо!». Здесь находилась крепкая калитка на железных петлях, возле нее сидели на пыльной кошме, попивая чай, люди в халатах и чалмах, с саблями у пояса. За калиткой — зиндан, то есть тюрьма.

Тяжелый смрад ударил в нос, когда нас втолкнули за калитку. Тьма, удушье. Едва различимы человеческие фигуры в лохмотьях на полу. Люди лежат или полусидят в два ряда, ноги у всех на одной линии, посреди, камеры. Здесь проходит колодка — две длинные тяжелые плахи, одна поверх другой. По всей их длине — по два полукруглых выема с железными полукольцами, один против другого. В них помещаются обе ноги заключенного. Верхнюю плаху приподнимают, человек кладет ноги в выемы — нижней плахи, потом верхнюю опускают, щелкает замок — готово: ноги в тисках. Можно лечь, вытянуться на сухом глинистом полу или сесть. С соседями можно разговаривать. Дважды в сутки выводят заключенных в отхожее место. Порой человека по три, со стражей, выпускают на базар — подкормиться подаянием. Родственники навещают, приносят кое-что. Правда, значительную долю таких приношений заключенные должны стражникам отдавать. Да они еще и денег требуют.

Ночами холодно на голом полу, жестко, тело отекает, а повернуться нельзя. Хорошо, что у некоторых заключенных не обе ноги в колодке, а только одна. Легче все-таки.

Нас с дядей сперва заковали на обе ноги. Три дня не вызывали на допрос.

Наши новые друзья по несчастью — узники зиндана — пытались выведать: за что нас бросили сюда? Но мы знали про это не больше, чем они.

У меня словно душа оцепенела, сперва ни о чем не хотелось думать. На второй день в сознании стала пробиваться догадка: нас арестовали после того, как Донди оказалась возле нашего дома, изувеченная, в чужой одежде. Неужели ей удалось бежать? Но как она решилась, одна? И почему бай Худайкули, муж, не преследовал ее? И в чем вина моя, дяди Амана?

К вечеру третьего дня дядю увели стражники. Вернулся он часа через полтора. Измученный, похоже, били его. Разговаривать ему не хотелось. Но все-таки заключенные, с которыми у нас уже завязалось знакомство, вытянули его на разговор.

— За что тебя посадили? Узнал? Сказали на допросе?

— Узнал…

— Ну, и что?

— Дочь у меня… Убила мужа своего. Сразу после свадьбы…

Донди убила Худайкули-бая?! Забыв, где нахожусь, я рванулся, чтобы подпрыгнуть от радости, но железные полукольца впились мне в моги. Я чуть не вскрикнул от резкой боли.

Девушка решилась на столь отчаянный шаг! А я? Ну, погодите же!

Дядя, немного придя в себя, рассказывал соседям подробности о сватовстве Худайкули, о его богатстве, о свадьбе, о том, как нашли Донди. На допросе ему не сказали, как ей удалось совершить убийство, почему рука оказалась переломленной.Зато всеми средствами допытывались, какое участие он, отец, принимал в этом, состояла ли дочь в сговоре с ним или со мной, почему она оказалась возле родительского дома, где взяла мужскую одежду. Кулаками и плетьми пытались выбить из него ответы на все эти вопросы. А раз молчал — знай себе подбавляли ударов.

Значит, Донди сдержала свое слово. Вот это девушка! Героиня, о таких песни поют, дестаны складывают. Моя любовь… И мне теперь ничего не страшно: пусть убьют или здесь, в вонючем зиндане, сгноят заживо!

А немного погодя на другую дорожку свернули мои думы. Девушка слабая не примирилась, кровью обагрила руки, грех на душу приняла, наверное, сама жизнью рисковала, чтобы не идти в неволю, к нелюбимому. Поднялась на борьбу. А что сделал я? Неужели до конца дней своих стану покорно клонить шею?!

Вспомнились — в который уже раз — слова покойного дедушки: придет и наше время. Загадочными тогда казались эти его слова, по постепенно смысл их становился все яснее. И поступок Донди станет для меня примером!

— Значит, продал ты свою дочь, на деньги позарился? — прервал течение моих мыслей глухой простуженный голос из угла. Там сидел закованный на обе ноги, лохматый, страшного вида человек неопределенных лет.

Он сам вступился за честь своей невесты и зарезал богача, который сватался к ней. — И баи окаянный брюхо себе поглаживал: дескать, натешусь я с молодой женушкой, даром, что ли, потратился… Да и прогадал, ха-ха-ха!

Он задохнулся язвительным смехом, закашлялся. Послышались одобрительные возгласы. Дядя Аман понуро молчал.

— Молодец, девчонка! — прокашлявшись, опять загудел лохматый из своего темного угла. — Отчаянная. А парень, значит, любил ее, да и оробел, видать… Ну, так вам и надо обоим! Правильно сделали, что вас с зиндан швырнули. Особенно отца… Подлая душа, корыстная… Эх, сколько уж я тут гнию, сколько людей сюда бросали — все невиновные. А вот в первый рас вижу: за дело посадили… Справедливость-то, выходит есть!

У меня лицо горело от стыда: он правду сказал, на мне вина за то, что я так и не решился вступиться за Донди, бороться за свою любовь… Но поздно теперь об этом думать. Как мне выбраться отсюда? А уж выберусь — тогда посчитаемся.

— Да, безвинные люди мучаются, и спасенья нет! — продолжал лохматый. Видно, ему захотелось выговориться. — Вон сегодня заковали того, что в углу, где дверь. Стонал, а сейчас умолк… Стражник мне шепнул избили человека, дали сорок пять палок по спине. А за что? Казы, видишь ли, ехал на ишаке, слез да в кусты — по нужде. А этот бедняк мимо проходил, увидел… За чем, значит, подглядываешь! Родственники землю продали, взятку правителю дали, чтобы выпустили хоть после наказания. А спину ему так иссекли — кожа клочьями слезает…

— Ох, ох! — послышался сокрушенный голос рядом со мной. — А на мне какая вина? Люди добрые, кто не знает — расскажу. Бедняки мы… Десять лет с братом батрачим. Ну, и заработал я двух верблюдов, сильных, породистых — ханазат. Сам уже в летах, и мать у меня старуха. Она и говорит: сынок, мне, дескать, до смерти осталось немного, ты бы хоть женился, внучат мне охота поняньчить. Что ж, думаю, надо деньгами разжиться. Погнал заработанных верблюдов на базар продавать. А бай Ходжакули давно глаза на них пялил. Ну, и подговорил какого-то оборванца, терьякеша: мол, скажи властям, что это твои верблюды, пусть его схватят, а уж потом я все устрою и тебя награжу. В общем, и верблюдов у меня отняли, и самого бросили вот сюда за воровство, значит… Ох, ох!..

Тут и еще кто-то принялся рассказывать о своей горькой судьбе, о несправедливости, что привела его в зиндан. От пережитого волнения я почувствовал слабость и задремал. В тяжелом сне мерещилась мне Донди, руки у нее были обагрены кровью.

Прошло еще три дня. Наконец, как-то утром стражник, выводивший нас в отхожее место, на обратном пути окликнул меня:

— Нобат! На свидание.

Оказывается, пришла моя мать. Взятка старшему надзирателю сделала свое дело. Меня вывели за ворота.

— Мама!

Сколько морщин прибавилось на ее милом, ласковом лице! Она обхватила меня за плечи, прильнула к груди головок и долго не могла выговорить ни слова.

— Сынок, потерпи, что-нибудь придумаем, вызволим тебя отсюда. Хакберды-джебечи… чтоб ему усохнуть… жаден до денег, но и на уловки горазд. Продам украшения из серебра… А Донди поправляется, вот ведь как словно!

— Правда?! Но что ж с ней было? Как удалось…

— Молчи, тише! Она все рассказала. Оказывается, в день свадьбы она порывалась увидеться с тобой, но за ней неусыпно следили… И она решилась, будь что будет. Нож припрятала в рукаве свадебного платья. Ночью, как только их оставили в кибитке одних, бай к ней сунулся — она его по горлу ножом и полоснула… Да рука-то слабенькая, неумелая… Сразу не убила. Бай обезумел от боли и крови, бросился на нее, свалил, руку переломил, и уж потом сам кровью истек, кончился… Ну, а папаху и халат Донди заранее припрятала, как с тобой уговаривалась, чтоб легче скрываться было. Доползла она, бедняжка, почти до нашего двора, тут и помутилось у нее из глазах. Слава богу! И ведь что хорошо: с девушки несмышленой спросу нет, все ищут вину на отце, а он тоже невиновен. И бай окаянный родственников не имеет, мстить за него некому. Теперь уж, слышно, казы да бекча махнули рукой на это дело, только старшин надзиратель мало подачек вытянул, потому вас и не отпускает. Бог даст, и это уладится… А Донди тебя ждет… Она уже почти совсем здорова. Только бы аллах помог!..

Я слушал мать и постепенно проникался ее надеждой. Донди ждет меня. Она ведь на свободе: по законам Бухары, женщина не ответственна за преступление, если в семье имеются мужчины.

Мы еще немного поговорили, и время свидания истекло. Надзиратель приказал матери уходить. У меня после этого свидания разом прибавилось сил. Может, удастся выбраться на свободу… А пока дни тянулись, как прежде.

Но вот в тюрьме появился не кто иной, как неугомонный Хакберды-джебечи. Видно было: со старшим надзирателем у него полное согласие, потому что держался он уверенно. Сразу заговорил с моим дядей Аманом:

— Хов, Аман, давно не виделись! Как это тебе посчастливилось?

— Сидим вот… — неохотно отозвался дядя.

— Слышал, брат, все слышал! — затараторил Хакберды. — Однако ты не отчаивайся. Ведь сам знаешь, как меня уважают. Ну, так вот что я тебе посоветую, дорогой земляк…

И он, присев на корточки и наклонившись к уху дяди, принялся что-то ему нашептывать. Я насторожился, не подавая, конечно, виду, но ничего разобрать не мог. Сердце мое заколотилось: пусть бы уж придумал что-нибудь этот бессовестный пройдоха!

— Так, значит, братец Аман, я и заявлю от твоего имени, — сказал, поднимаясь на ноги, Хакберды-джебечи. — Договорились, ты согласен?

— Что ж… Пусть аллах тебе поможет в добром деле, — отозвался дядя Аман, и лицо у него посветлело. Кивнув нам всем на прощанье, Хакберды выскочил за дверь.

— Ну вот, — угрюмо проронил лохматый парень (его звали Сапар), — уже нашлись у него заступнички… Я всегда говорил: кому следовало бы гнить в, колодке, здесь надолго не задерживается!

Мы молчали, каждый думал о своем. До позднего вечера, пока спать полегли, никто больше ни слова не вымолвил.

Пророком оказался наш товарищ по несчастью. Едва только первые лучи рассвета пробились в оконце над дверью зиндана, вошел старший надзиратель и с ним один из помощников. Молча принялись за дело — разомкнули колодку, подхватили подмышки дядю Амана, тряхнули, поставили на ноги. Он спросонок только в недоумении таращил на всех глаза. Я тоже проснулся, сквозь полураскрытую дверь разглядел на тюремном дворе Хакберды-джебечи, рядом с ним стоял сам казы в белой чалме.

— Иди! — старший надзиратель толкнул дядю Амана в поясницу. — Приказано тебя освободить.

— Как?! — дядя не верил собственным ушам. А надзиратель подталкивал его к выходу, приговаривая:

— Давай поживее! Вон тот… поручился за тебя.

— Аман! — послышался радостный возглас Хакберды. — Иди же скорее! Господин казы освобождает тебя по моему поручительству. Видишь, я ведь говорил!.. Ну, а уж мы с тобой поладим, верно?

Он что-то еще тараторил, мне уже не было слышно. В последний миг, когда дядя приблизился к воротам, я, наконец, сообразил: меня оставили одного!

— Дядя Ама-ан!! — завопил я что было мочи. Тот остановился, обернулся. Видать, что-то удержало его, смутило. Он шагнул в сторону зиндана.

— Ты, Нобат, — пробормотал он, отводя глаза, — потерпи уж как-нибудь… Добрый человек за меня вступился. Ну, а раз я на свободе, что-нибудь придумаем, тебя не забудем.

И он круто повернулся, торопясь за ворота. Горький комок застрял у меня в горле, я изо всех сил сдерживался, чтобы не заплакать.

— Э-эх!.. — с хрипом выдохнул лохматый Сапар. — Так я и знал… Ну, теперь потянет с него денежки этот благодетель! А у кого денег нет — сиди в колодке до скончания века, тут и подохнешь, никто даже не узнает…

На меня напало оцепенение, ни на что не хотелось глядеть. А у моих соседей по зиндану в этот день неожиданно развязались языки. Хотя все знали, кто за что здесь очутился, за какие провинности, измышленные власть имущими, — сегодня каждый снова вспоминал свою беду, стремился поделиться горестными мыслями с окружающими. Старик, находившийся слева от меня, уже в который раз с подробностями рассказывал, как аульный эмлекдар — сборщик податей — обвинил его досрочной уборке на своем поле урожая без разрешения властей, да еще пытался утаить немалую долю. Эмлекдары в Бухарском эмирате являлись полновластными хозяевами во всем, что касалось урожая и податей. Они обязаны были собирать с данхан сороковую часть урожая, на деле же нередко отбирали чуть ли не десятую. «Излишек» присваивался, да ведь и с беком следовало поделиться, чтобы он не вмешивался. А тот не интересовался, какими способами эмлекдар выплачивает налоги с дайхан: ему только бы отдать положенное в эмирскую казну. Правители поддерживали один другого, а трудовой народ кормил всех этих мздоимцев, насильников… Уже тогда, подростком, я начал понимать, как хитро и подло все это устроено. Права была моя мама: у правителей не ищи заступничества против лиходеев. Вот старик пытался жаловаться беку на эмлекдара в своем ауле, а теперь сидит, обе ноги в колодке. Нашлись бы деньги — выкрутился, как дядя Аман… О чем бы я в то время ни думал, мысли возвращались к моей собственной горемычной судьбе. Скоро ли я вернусь на свободу из проклятого зиндана? Выздоравливает ли Донди, ждет ли она меня? Как живется несчастной матери? И еще одна, новая мысль то и дело сверлила мозг: до каких пор будут измываться над бесправными бедняками? Когда, откуда придет избавление? Или самим подниматься, с ножами, с чем придется, как Доиди?

Медленно тянулись однообразные, серые дни. Я не знал, что мать несколько раз приходила к тюремному двору, совала надзирателям то пяток монет, то дюжину яиц, еще какой-нибудь снеди, просила о свидании со мной. Однако ее каждый раз прогоняли — мало принесла… Об этом она мне рассказывала впоследствии.

Каждые три-четыре дня приводили нового заключенного. Кого за что сажали: один мимо мечети прохолил, когда там читали молитву; другой на бая пробовал жаловаться. Как-то привели парнишку моих лет. Оказалось: байский сын. Он разозлился на чабана, палкой голову тому проломил. Чабан помучился немного, да и помер.

— Ну, этот здесь не задержится, — сразу определил Сапар. И будто в воду глядел: байского сынка освободили на другой же день!

… Ко всему может привыкнуть человек, даже к колодке, которая крепко держит его за ногу. Несколько недель, что я провел в зиндане после освобождения дяди Амана, притупили, приглушили во мне даже надежду вырваться на свободу. Я и Донди реже стал вспоминать… Как вдруг привели еще одного заключенного, дайханина средних лет по имени Чары, человека, видать, бывалого. Этот начал не с жалоб на свою беду, сначала рассказал, что творится на белом свете.

— Вот какая напасть обрушилась на народ в здешних краях, — сказал между прочим новичок. — Ак-падишах вместе с эмиром задумали проложить железный путь от благодатной Бухары до самого Термеза. Чтобы по нему бегала огненная арба урусов. Как от Ташкента к Бухаре, от Бухары до Чарджуя и дальше в страну текинцев… Нужны люди, чтобы копать землю, таскать тяжести. Эмир повелел: от каждых двадцати семейств направить на постройку пути одного крепкого парня. Стонет народ в аулах… Ну, конечно, у кого деньги есть — складываются и сообща нанимают кого победнее…

Эти слова Чары, не знаю почему, сразу же так и врезались мне в мозг. Дальше я уж его и не слушал. Огненная железная арба урусов… Я, разумеется, слыхал про нее, однако никак не мог себе представить, на что она похожа. Бегает без лошади, но какая же сила движет ее? Да еще и по железному пути. Урусов — то есть русских — я дотоле также не видел еще ни одного. Мудрые, должно быть, люди, если смастерили железную арбу, которая сама бегает…

А для чего она им? Вот теперь такая арба появится совсем, близко от наших мест. И даже парни из аулов, ну, может, чуть постарше меня, сами будут проклады-вать для нее дорогу из железа. А ты сиди, будто баран на привязи, одна нога в колодке!..

В тот вечер такая лютая тоска сдавила мое сердце — жить не захотелось. Я долго не мог уснуть, и нога в колодке ныла сильнее, чем обычно.

Рельсы уводят вдаль

Все-таки верно говорили мне в детстве: счастливый, дескать, ты парень, удачливый.

Утро следующего дня началось как обычно. Сводили в отхожее место, похлебки дали. Но сразу же после еды — неожиданность: на тюремном дворе показался старый знакомый — Хакберды-джебечи, задребезжал его хвастливый говорок. Сначала я не очень прислушивался. И вдруг называют мое имя! Я так и рванулся, забыв, что нога закована. Слышу — толкует о чем-то Хакберды со старшим надзирателем. Идут к зиндану. Дверь распахивают настежь.

— Нобат Гельды-оглы!

Меня!

Не успел я отозваться, старший надзиратель вместе с помощником отомкнули колодку.

— Выходи!.. — это мне. Еще ничего не соображая, вскакиваю на ноги. Неужели на свободу?!

— Друзья! Прощайте! Помоги вам аллах выбраться отсюда поскорее! Может, увидимся когда…

Не слышу, что отвечают мне товарищи по заточению. Вот я уже за дверью, во дворе! Ко мне подходит Хакберды-джебечи:

— Братец Нобат, здравствуй! Идем скорее. Скажи спасибо мне, всесильному Хакберды. Я все могу!

— Да пошлет аллах вам счастья и долголетия, дяденька… Сейчас в аул пойдем?

— Не-ет, сынок, господин казы не для того позволил тебе оставить зиндан. Благодари его за это, да и меня не забывай! Ну, а в аул тебе ходу нет. Вот, — он протянул мне узелок, — мать и родственники прислали тебе кое-что в дорогу. Слыхал про огненную арбу богопротивных урусов? Пойдешь строить для нее дорогу из железа: К полудню обещал прибыть посланец коркинского бека, с ним и отправишься. Что, может, не по нраву тебе? — пройдоха как будто опасался, что я откажусь.

Я молчал, охваченный противоречивыми чувствами. Значит, я не увижу маму, Донди? Но если сейчас не послушаться Хакберды, во второй раз едва ли удастся так легко ускользнуть из колодки в зиндане. Строить дорогу вместе с русскими. Интересно, хотя и жутковато… А, пусть! Только бы не в колодку!

— Что вы, Хакберды-ага! — я принудил себя улыбнуться. — Спасибо вам! Пойду куда скажут, все лучше, чем здесь. Только, когда увидите маму… и…

— Как же, как же, расскажу: дескать, здоров ваш сынок, прощальный поклон передает! Сегодня же их всех увижу, получу обещанное…

Он простился и ушел, поручив меня одному из слуг казы. Постепенно до моего сознания дошел смысл последних слов Хакберды: он остался верен своему ремеслу «посредника», устроил так, что меня выделили от аула на постройку дороги, а с моих родных содрал изрядный куш. Конечно, и с казы поделился, и с другими, у кого сила. Много лет спустя я доподлинно узнал, что все в точности так и было.

До полудня я слонялся по двору возле дома казы. В узелке из дома оказался черствый чурек, коурма. Перекусив, я лег подремать в тени дома.

Проснулся от гомона. Гляжу: на дворе десятка три незнакомых парней; они только что прибыли пешком, с узелками, сопровождаемые тремя всадниками. Один из конников, одетый побогаче, в белой чалме, с окладистой черной бородой, с саблей у пояса, оказался посланцем бека. Ему показали на меня. Он взмахом руки подозвал меня к себе. Молча, не сходя с коня, нагнулся, ощупал мои плечи, руки, оттянул нижнюю губу — глянул на зубы. «Точно лошадь покупает…» — подумалось мне. Видно, осмотр его удовлетворил. Бородач махнул рукой, давая понять, чтобы я присоединился к остальным.

Нас собрали в толпу, пересчитали. И повели за ворота. Бекский посланец ехал впереди, два его помощника — по бокам.

В пути мы постепенно разговорились. Оказалось, все эти парни родом из аулов, расположенных выше нашего по Амударье. Идут на строительство железной дороги. Кого отправили односельчане, кто сам завербовался — очень уж деньги нужны, отец больной или ребятишек в семье куча. Нашлись и такие же, как я, — прямо из зиндана. Надолго ли идем, далеко ли — никто не знал. И спросить не решались — важный бородач и его всадники внушали страх. Да и привык дайханин бояться каждого, у кого власть, сабля на поясе.

На всю жизнь запомнилось, как после суток тяжелого пути, ночевки в открытой степи, мы приблизились к небольшому, по необычайно многолюдному аулу. Здесь квартировали рабочие со стройки. Тут и увидел я первого в моей жизни русского. Он не торопясь вышел нам навстречу из ворот дома, возле которого нас остановили и велели сесть на обочине дороги. Человек этот показался мне удивительно худым, костлявым, потому что был без халата, и тем не похож ни на кого из наших. В сапогах и черных штанах, в белой рубахе, а на животе ремень с медной пластинкой вроде амулета. На голове невиданная шапка, круглая, низкая, с белым верхом и каким-то металлическим крестиком на околышке. Загорелый, усы желтоватые с проседью. А под усами изогнутая трубка, из нее дым поднимается и где-то на конце вспыхивает огонек… Вот, наверно, этот самый, с огнем и дымом, — арбакеш, огненную арбу погоняет! Меня и тянуло к светлоусому и страшно было даже глянуть на него прямо, во все глаза.

Человек между тем поздоровался по-туркменски с посланцем бека, с улыбкой оглядел каждого из нас, выпуская дым из своей трубочки, похлопал по плечу одного, другого. На меня почему-то посмотрел пристально и на его лице — если я правильно понял — изобразилось сострадание. А я глазел на него уже без опаски — привык. Совсем нестрашным оказался этот «безбожник», встреченный мной на пороге новой, неведомой жизни.

Нас разделили на десятки, поместили в строениях, наскоро сколоченных из досок. Денек дали отдохнуть, оглядеться. Потом подняли на рассвете, велели разобрать кетмени — около сотни их стояло возле нашего жилища, все новенькие, чем-то липким смазанные. Повели за аул, где мы еще не бывали. Здесь мы впер-вые увидели будущую дорогу — пока что длинную полосу; вдоль все где ямы накопаны, где рассыпана кучами земля; и по всей полосе натыканы какие-то палочки, колышки. Ничего железного я, как ни старался, увидеть не смог. Нас повели еще дальше, к холму, вокруг которого уже махали кетменями землекопы. А вот и еще русские — эти без рубах, головы повязаны тряпками, катят по доскам какие-то одноколесные тележки.

Нам показали, где копать землю и кидать на тележки, которые назывались тачками, как я узнал в тот же день. Было это недалеко от теперешней станции Талимарджан.

За дело я принялся с усердием. Но, видать, не зря провел столько недель в душном зиндане, на жидкой похлебке. После обеда почувствовал, что мой кетмень вдруг сделался необычайно тяжелым. Стучало в висках; перед глазами плыли бордовые круги. Изо всех сил старался не отставать от остальных, но внезапно у меня подломились ноги, и я упал навзничь; едва не угодив под груженую тачку. Не чувствовал, как: товарищи отнесли меня в наш барак. Помню только: вдруг запахло горьковатым дымом, и я увидел над собой лицо того самого русского, светлоусого, с трубкой в зубах, который первым встретил нас. Поглядев на меня, он о чем-то спросил по-русски десятского — узбека из Керки. Они поговорили, и мне показалось: русский кого-то в сердцах ругает.

— Ну, что, парень, — он снова наклонился ко мне, заговорил по-туркменски: — Плохо тебе? Может, полечить?

— Нет, нет! — я в ужасе замотал головой, меня бросило в дрожь при одной мысли о табибе. — Я… только отдохну немного, вы не беспокойтесь…

— Ты от рождения такой тощий?

— В зиндане… долго держали…

— В зиндане?! — русский опять обернулся к нашему десятскому, и тот разъяснил, каковы тюрьмы в Бухаре для подданных эмира.

— Эх-х… — вырвалось у русского, он заскрипел зубами, наверное, опять заругался. — Ладно, — проговорил он решительно, — два дня отдохни, потом будешь работать со мной.

…Так я сделался, подручным Александра Осиповича Богданова, петербургского железнодорожника, в то время нанявшегося на стройку магистрали Бухара — Термез. И не знал я тогда, какой важной для меня окажется эта встреча…

Александр Осипович мог свободно говорить по-туркменски — до этого он года три руководил ремонтными работами на линии от Бухары до Чарджуя. Но с первого же дня он принялся учить меня русскому языку. Мы с Богдановым не расставались ни днем, ни ночью — вскоре я и жить перебрался к нему в домик, что стоял в стороне от бараков. Поэтому учеба у меня пошла легко и быстро. Сперва я научился по-русски говорить, затем. Александр Осипович принялся учить меня читать и писать.

— Значит, тебя зовут Нобатом? — в первый же день переспросил железнодорожник, когда мы познакомились и вдвоем отправились на работу. — А у меня два сына, такие же, как ты, немного постарше. Одного зовут Антоном, другого Федором. Еще две дочери. В Петербурге остались. Знаешь такой город?

Я кивнул. Про Петербург я слыхал, там живет сам ак-падишах — белый царь.

— А наш аул — Бешир, — неожиданно для себя проговорил я. — Только отца у меня нет. Умер. Мама в селе осталась.

— Мама? Хорошо, значит ты не сирота, — Александр Осипович покивал головой. — Ну, а за что тебя в зиндац посадили?

— Это Донди… — начал было я, и вдруг воспоминания острой болью пронзили сердце. Говорить не хотелось, я отвернулся, почувствовал, что глаза наполняются слезами.

— Ладно, Нобат, — железнодорожник положил на мое плечо тяжелую ладонь. — Потом когда-нибудь расскажешь. Пошли, работа не ждет.

Вскоре я все сам рассказал ему: и про Донди, и про дядю Амана, и про то, как меня из тюрьмы вызволил Хакберды-джебечи. Александр Осипович только по обыкновению кивал головой да попыхивал трубочкой. Впервые, оказывается, ему довелось так близко соприкоснуться с судьбами обездоленных бухарских дайхан.

— Ну и жизнь тут у вас! — скрипнув зубами, проговорил он, когда я все рассказал. — Будто в омуте. Ничего, раскачаем… и до эмира дойдет очередь! Наступят иные времена! Не горюй, Нобат!

И он ладонью стиснул мое плечо. А мне снова вспомнились давние дедушкины слова — о других временах, которые неминуемо наступят. Значит, не только мой дед верил в это? Одни и те же слова. А люди совершенно разные, разных народов… Есть над чем задуматься.

— Да, братец, это ты верно подметил, — удовлетворенно произнес Александр Осипович, когда позже я рассказал ему историю моего деда. — Твой дед всю жизнь трудился и все равно умер бедняком. Я тоже работаю, да и мои товарищи, русские, вон сколько их теперь здесь. А наш достаток? Сам видишь и еще наглядишься. Ну, а наши богачи да правители… Ого, куда там вашему эмиру со всеми беками да эмлекдарами! Сами-то они, понятно, пальцем о палец не ударили, мозолей на руках не знают. Живут трудом бедняков, простых людей, таких, как ты да я. Русский ли, туркмен, узбек или киргиз — им все равно. Значит, и нам нужно быть всем заодно, против всяких богачей, угнетателей, какой бы нации ни были они. Пролетарии всех стран, соединяйтесь, одним словом! Не слыхал такого? Погоди, до всего дойдем, братец Нобат. Не сгнил в зиндане — теперь-то не пропадешь!

Я слушал речи моего нового покровителя, — а говорил он в этом духе частенько с тех пор, как я начал понимать по-русски, — и далеко не все мог сначала уразуметь. Ведь я только-только вышел за пределы родного села и не прочел еще ни единой в своей жизни книжки! Мне в то время русские издания были еще не по зубам. Но теперь я познакомился со множеством людей различных национальностей, рядом со мной находился душевный, умный, бывалый русский человек — по годам мне отец, — который, по всему видно, привязался ко мне. И все виденное и слышанное производило переворот в моем сознании, будило жадное любопытство, стремление постигнуть самую суть своего прошлого и того, ради чего здесь работали люди со всех концов земли. Александр Осипович всегда подробно отвечал на мои вопросы, поначалу робкие и путанные, сам вызывал меня на разговор, просил рассказать о жизни в селе, исподволь приучал меня самого искать и находить разгадки тех головоломок, которые преподносила судьба. Только предупреждал: до поры до времени не вести обо всем этом откровенных бесед ни с кем.

Меня он чаще называл Николаем, Николой, и я к этому постепенно привык. Теперь я уже знал, что мой новый знакомый вовсе не погонщик «огненной арбы», то есть паровоза, которого, кстати, в здешних местах пока и не видели. Богданов — старший путевой мастер, он руководил устройством земляного полотна, малых мостов через сухие русла, каких множество в нашей степи. По его указаниям, ориентируясь по деревянным вешкам, что мы вместе расставляли вдоль участка трассы, младшие мастера и десятники со своими рабочими возводили небольшие насыпи, прорывали выемки, укладывали камень в мостовые опоры. Я таскал за Александром Осиповичем теодолит на треноге, рейку, угломер, рулетку и прочие инструменты, с которыми он постепенно учил обращаться и меня.

Стоял июнь, началась сильная жара. Мы поднимались на рассвете, наскоро завтракали и спешили, пока сердце не начнет жарить вовсю, пройти намеченный участок трассы. Чуть позже нашего принимались за дела землекопы с кетменями, кирками, лопатами, тачками. К полудню работы прекращались — люди обедали, потом прятались от солнца кто куда. Часа в четыре снова начинали трудиться и теперь уже дотемна. Так каждый день, кроме воскресенья.

Вот, наконец, земляное полотно было готово. На телегах и арбах повезли вдоль всей трассы деревянные шпалы. Рабочие растаскивали их по полотну, мы с Богдановым размечали, как их раскладывать. Потом прямо по степи, волоком, лошадьми потянули рельсы. А когда они были уложены, землекопов перевели от нас дальше по направлению к Керкичи на правом берегу Аму. Мне пришлось расстаться с немногими земляками, которые здесь работали.

— Может, пойдешь, Николай, со своими? — посасывая трубочку, как бы невзначай, спросил меня Александр Огипович вечером, накануне отправки землекопов. Я быстро глянул на него: наверное, от волнения у него подрагивал полуседой ус. У меня сжалось сердце. Сейчас собраться, уйти с односельчанами — значит, может быть, никогда больше не свидеться со своим наставником. А сколько еще осталось неизведанного! Я уже тогда начал смекать: если теперь возвращусь обратно в свой аул, все пойдет по-старому, опять буду гнуть спину на бессовестного дядю Амана или на какого-нибудь бая и не видеть мне ни достатка в доме, ни Донди. А вот если научусь всему, что знает мой учитель, тогда другое дело. Может, он мне расскажет, как прижать богатеев у нас в ауле и в других местах… Чтобы, как он говорил не раз, «пролетарии соединились». Вот тогда, пожалуй, никто не встанет на моем пути к счастью! Дождется ли этого Донди? Я был в ней уверен, хотя и тревожился. Да и покидать Богданова мне было жаль. Ведь я так привязался к нему, и он обо мне заботился, точно о сыне.

— Если можно, Александр Осипович, я не пойду. С вами останусь пока…

— Вот, молодец! — он Широко улыбнулся, сверкнув ровными зубами, разгладил усы. — К своим еще поспеешь… А делов у нас с тобой впереди — ого-го!

Я облегченно вздохнул. В тот же день распростился с земляками. А к вечеру на их место прибыли и поселились в бараках новые рабочие, в большинстве русские, которые должны были укладывать путь — скреплять рельсы и пришивать к шпалам, отсыпать балласт, вести телеграфную линию.

Теперь все называли меня Николаем, иные Колей, и говорил я по-русски почти без затруднений. Я и одежду носил, как у всех, — штаны, косоворотку, на голове фуражку с перекрещенными молоточками, на ногах сапоги, а подпоясывался ремнем с медной бляхой.

Вечером Александр Осипович учил меня читать и писать. Для начала он раздобыл букварь. В нем было несколько русских сказок, они мне очень понравились, показались чем-то знакомыми.

Во время работы Богданов проверял, как скрепляют болтами и накладками рельсы, пришивают их к шпалам стальными костылями. Между делом он и меня учил разбираться во всей железнодорожной премудрости.

Наконец рельсы были уложены. В последний раз мы с мастером прошли по участку, проверили ширину колеи.

— Добро! — сказал Александр Осипович, когда мы остановились на границе участка. Завтра с утра принимаем первый поезд. Рельсы и шпалы забросит вперед.

… Паровоз, черный, будто вороной конь, показался мне похожим не на арбу, а скорее на тунче — чугунный сосуд с носиком, в котором воду кипятит на костре. Только этот тунче — на колесах и бежит с грохотом и жутким воем. А за ним цепочкой платформы; эти, и верно, схожи с арбой. Человек, измазанный с ног до головы в масле и копоти, соскочил с паровоза, когда он поравнялся с нами и замедлил ход.

— Богданыч! — еще издали радостно закричал он, увидев Александра Осиповича. — Здоров! Сколько лет, сколько зим…

Они обменялись крепким рукопожатием. Я стоял чуть поодаль. Видно было, что человек с паровоза торопится. Два старых приятеля о чем-то вполголоса переговорили, приезжий сунул Александру Осиповичу свернутую бумагу.

— Ну, до скорого! — он взмахнул на прощанье рукой, вскочил на подножку паровоза, который тотчас тронулся, потянув за собой платформы.

Работы теперь оставалось немного: укладка балласта, окончательное выравнивание пути. И я заметил: Богданов после встречи со своим знакомым сделался сумрачным, рассеянным. Казалось, мысли его были где-то далеко.

Дня через три, вечером, я решился спросить:

— Александр Осипович, вам из дому написали, да? Как там ваши, все живы-здоровы?

— Письмо?.. Верно. Живы, слава богу. Только дела там неважные, брат Никола. — Он помолчал, затянулся дымом из трубочки. — Ты вот побывал в зиндане, знаешь, чем это пахнет. А теперь там, в Питере, товарищам нашим такое же счастье приспело.

— В зиндан посадили?! — со страхом переспросил я.

— Зиндан… «Кресты» называется. Куда вашему зиндану до них! Не приведи никому познакомиться! В общем, Николай, придется мне вскоре отсюда лыжи навострить, как у нас говорят. Ну, еще потолкуем, а сейчас давай-ка спать.

Впервые со всей ясностью в моем сознании оформилась мысль: рано или поздно старый мастер уедет домой, в Петербург. А куда деваться мне? В тот вечер я заснул, так и не приняв никакого решения.

Еще не успели закончить укладку балласта, как Богданов однажды за обедом сказал:

— Николай, мне время собираться. Завтра приедет поезд с головного участка, еду в Новую Бухару. Там расчет и — прощай бухарская степь! Ну, а ты что надумал?

Я молчал — слишком неожиданным показался мне начавшийся разговор. К тому же в этот момент решалось мое будущее…

— Мы уже с тобой толковали, — продолжал, попыхивая трубочкой, путеец. — В аул тебе сейчас возвращаться не резон. Что тебе там делать? И Донди за тебя едва ли отдадут. Заработал ты кое-что, верно. Может, поедешь все-таки?

— Нет, — я решительно мотнул головой. — Дядя Аман жадным стал. Да и не в нем одном дело.

Я никак не решался высказать другое: в селе мне теперь было бы тоскливо, неинтересно. Что нового мне сулила жизнь бедняка-дайханина, в сущности бесправного раба эмира и его подручных? И Александр Осипович, видимо, угадал мои мысли и чувства:

— Если желаешь, давай поедем вместе. Ты, верно, кое-чему научился, но если годик проведешь в Питере, при железной дороге, — сделаешься мастером, и бумагу тебе выправим. Вернешься, станешь тут служить — вот тебе и достаток, и почет, и никакой бекча тебя пальцем тронуть не посмеет. Мне с тобой тоже расставаться неохота. Решайся, брат, верно говорю, не пожалеешь! А уж я тебя не оставлю. Жить станешь у нас, места хватит, и ребята у меня славные. Сам увидишь.

Разлука с близкими, с Донди продлится еще год? Но ведь старый мастер все правильно говорит, я ему верил, точно родному отцу.

— Известить бы наших в ауле… — нерешительно произнес я.

— Напишем письмо, как приедем! — лицо Богданова посветлело: — Значит, вместе?

— Хорошо…

Вся моя жизнь сложилась бы по-иному, если б я заколебался в тот решающий момент.

…Поезд — такой же, как прежде, паровоз с громадной трубой, с вереницей платформ — прибыл с юга на следующий день после обеда. Пожитков у Александра Осиповича оказалось немного — только инструмент мастера-путейца; у меня — вовсе ничего. До станции Каган — города Новая Бухара — тащились на пустой платформе трое суток. Там, в управлении железной дороги, получили расчет. Мне хотелось глянуть на Бухару старую — столицу эмирата, но Богданов сказал, что нам нужно спешить.

— Еще успеешь, наглядишься, — обронил он как бы невзначай, а я про себя тогда подивился этим словам, такими они мне показались загадочными. Много лет спустя смысл их сделался для меня ясен, как и значение других поступков Александра Осиповича.

Затем мы сели уже в пассажирский поезд. Сколько нового, невиданного прошло у меня перед глазами за две недели пути до Петербурга! Какая, оказывается, громадная страна — Россия! Мы пересаживались с поезда на поезд трижды. И всюду — новые люди, новые картины природы, большие города, широкие реки, поля с незнакомыми растениями, леса, о которых я даже и не слыхал никогда. Ни на мгновенье не пожалел я, что решился на это путешествие в неведомую, волнующую даль.

— Ну, вот и приехали! — проговорил Богданов, когда одним туманным утром мы поднялись с полок вагона, в который сели в Москве. Поезд стал замедлять ход, подъезжая к большому городу, где небо казалось насквозь прокопченным от дыма множества высоких труб.

Едва мы успели одеться, наскоро умыться — поезд остановился у длинного крытого перрона. Шел дождь, дул прохладный ветер. Стояла середина октября.

Нас встретила сухонькая пожилая женщина в очках, закутанная в темный платок с кистями. То была жена Александра Осиповича — Арина Иннокентьевна; это я узнал тотчас же, но еще долго не мог научиться как следует произносить ее трудное имя. За спиной женщины стояли двое рослых парней в фуражках, из-под которых выбивались светлые кудрявые волосы. После того как Александр Осипович расцеловался с женой, он поздоровался за руку с каждым из парней. Затем познакомил с ними меня.

— Вот, Николай, это Антон, — он показал мне на старшего, — а это Федя. Мои сыны. А вот вам, ребята, товарищ и брат издалека. Зовут Николаем. Как да что — после расскажу.

Парни по очереди пожали мою руку. Старший, с усиками над верхней губой, пытливо заглянул мне в глаза, а младший, Федя, с ярким румянцем во всю щеку, приветливо улыбнулся и хлопнул меня по плечу:

— Гляди веселее, Коля-Николай! Питер не жалует понурых.

Я улыбнулся, сразу ощутив расположение к нему. Ребята подхватили наши пожитки. Все вместе вышли на площадь перед вокзалом. Здесь тоже были проложены рельсы, только узкой колеи, а по ним бежали вагончики, которые тянул маленький черный паровоз.

— Паровик, — пояснил мне Федя. — А еще недавно лошадей впрягали. У вас в Бухаре, небось, такого не увидишь, а?

Я хотел возразить: мол, только что и у нас построили настоящую железную дорогу, но тут подкатил и остановился почти пустой вагончик, и все, кто стоял, торопливо бросились в него. Вот механик паровоза ударил в колокол, отпустил рычаг тормоза, и маленький поезд тронулся. Мы поехали вдоль чистых прямых улиц Петербурга. Затем еще шли пешком. По левую руку катила в низких берегах свои воды широкая, спокойная река.

— Нева, — ответил Федя на мой безмолвный вопрос.

Накрапывал дождь, ветер вздымал полы шинели, купленной Александром Осиповичем для меня в Москве. Мы шагали улицей, вдоль которой стояли низенькие домики, между ними — заборы из досок. Наконец возле одного из домиков остановились.

— Пришли, Коля, — проговорил Федя и постучал в калитку. Она распахнулась. Перед нами стояла девушка в темной юбке и белой блузке, черная коса свешивалась спереди до пояса. Лицом девушка была очень похожа на Федю — такой же румянец во всю щеку, длинные, пушистые ресницы. Это была настоящая красавица.

— Антонина, младшая дочь, — представил мне ее хозяин дома.

Антонина, опустив глаза, подошла к отцу и молча поклонилась. Он поцеловал ее в лоб. Потом девушка кивнула мне головой и отступила в сторону, пропуская нас на выложенную кирпичом дорожку, ведущую к домику.

Здесь мне отныне и предстояло жить. Все так непохоже на то, что осталось далеко, на берегу мутной, норовистой Амударьи под горячим солнцем моей родины.

Арина Иннокентьевна уже хлопотала, собирая с помощью дочери угощение. Антон раздувал на дворе сверкающий медью самовар. Федя жестом руки пригласил меня за собой в комнату, где мы с ним будем помещаться вдвоем.

В тревожном мире

Вскоре я освоился в дружной, работящей семье Александра Осиповича. С Федей мы часто гуляли. Оказалось, что место, где мы жили, именуется Невской заставой. Здесь селились многие рабочие, в том числе железнодорожники. Даже наша улица так и называлась — Железнодорожная.

Федя работал учеником слесаря в вагоноремонтных мастерских Николаевской железной дороги, Антон — на большом заводе, где отливали сталь. Арина Иннокентьевна трудилась в парикмахерской. Антонина, младшая дочь, помогала матери. Старшая дочь, Екатерина, была прядильщицей на заводе, находившемся за рекой. Каждое утро она отправлялась туда на маленьком пароходике.

Все работали в этой семье, никто не тратил денег попусту, а все-таки жили очень скромно. Позже, когда я узнал и другие семьи, то убедился: почти у всех одно и то же. Богачей мне случалось встречать лишь на улицах — они проносились в извозчичьих пролетках, закутанные в меха. На тех, кто шел пешком, даже не глядели — такие были гордые! В точности, как бекча у нас в ауле.

Дня три я отдыхал. Сделалось холодно, посыпал снег. Впервые в жизни я увидел совершенно белую землю, побелевшие деревья, крыши домов. Вот и солнце выглянуло неяркое. Очень красиво! Только непривычный мороз пощипывает нос, щеки, уши. Федя научил меня растирать их перчаткой.

А потом я почувствовал себя неудобно: все работают, только я один бездельничаю. В тот же вечер сказал об этом сначала Феде, потом Александру Осиповичу. За ужином, когда пришел с работы молчаливый Антон, начался разговор о том, как быть со мной.

— К нам на дистанцию пути сейчас не стоит поступать на зиму глядя, — размышлял вслух глава семьи. — На заводе у Антона сокращение, и так вон сколько народу выбросили на улицу.

— И еще смекают про то же, — вставил Антон, не поднимая глаз от миски с горячей картошкой.

— Батя, давай устроим Николая к нам! — с горячностью заговорил Федя. — Главный инженер тебя знает.

— Верно, сын, — сразу согласился Александр Осипович. — Путевую работу Николай освоил как-никак; с лета еще подучится и потом экзамен будет держать на мастера. А сейчас пускай идет по слесарному. С инженером я потолкую.

— Давай, Коля, вступай в ряды пролетариата! — Федя хлопнул меня по плечу. — Ты-то как, согласен?

— Еще бы, — отозвался я и сразу вспомнил слова старого мастера о пролетариях всех стран.

— Документ Николаю выправить, батя, не забудь, — опять вставил Антон.

— Насчет этого я мозгую. Завтра же вместе пойдем в полицейскую часть.

В полиции Александра Осиповича знали и, похоже, побаивались немного — это я сразу заметил по косым взглядам, которые бросали на него встречные городовые. Он шагал, не смущаясь, кое с кем даже здоровался, приподнимая фуражку.

Мы вошли к начальнику — офицеру с золотыми шнурами на мундире. Выслушав просьбу о паспорте для меня, офицер изрек:

— Согласно закону, господин… э-э-э… Богданов, вид на жительство вашему подопечному может быть выдан в единственном случае — если вы его законным порядком усыновите. Поскольку… э-э-э… молодой человек — несовершеннолетний, сирота. А для этого надлежит ему окреститься в православную веру, как принято, Когда крещение совершится, извольте подать прошение по форме, обоюдное-с! Форму получите в канцелярии. Вам ясно? Тогда честь имею.

Мы вышли в коридор. Я крепко задумался. Стать членом семьи Богдановых было для меня так естественно. Меня любили в этой семье, и я чувствовал симпатию к каждому ее члену. Но моя мама, родичи… Как им объяснить, когда доведется встретиться? К тому же заставляют креститься. Раздумывать, однако, времени не оставалось.

— Как решаешь, Николай? — спросил Александр Осипович, едва мы вышли от полицейского начальника. — Если поработать и поучиться здесь думаешь всерьез, иного выхода нет. Я с радостью назову тебя своим сыном. А с крещением — это мы уладим.

— Надо соглашаться, Александр Осипович. Я что ж… Пусть так и будет, стану сыном вашим и Арины Иннокентьевны…

— Пошли, со старухой нужно потолковать, с ребятами, — он зашагал к выходу, я двинулся за ним.

В семье новость была встречена всеми с одобрением. Волновалась — но и радовалась тоже — одна Арина Иннокентьевна…

— Коленька, — повторяла она, — ты уж своим, своей матушке после объяснишь, дескать, иначе нельзя было. Только бы она не обиделась, А уж я ее стану считать за сестру родную.

Вскоре все было сделано. Чтобы избежать трудностей, мы скрыли, что я подданный Бухары (правда, с таким «подданством» российские чиновники не особенно и считались), сказали, что я из русского Туркестана. Креститься мне не пришлось: Александр Осипович задобрил взяткой знакомого священника, и тот выдал нужную бумагу: нарекли меня Николаем. Потом и паспорт мне выдали. Мой возраст указали постарше — семнадцать лет, чтобы легче было устроиться на работу. Под именем Богданова Николая Александровича меня приняли в вагоноремонтные мастерские, на первых порах подручным.

Теперь мы вдвоем с Федей поднимались рано утром по гудку большого завода, что располагался на берегу Невы, наскоро завтракали — и на работу. Шесть дней в неделю, с осени до следующеголета.

Сначала я трудился в кузнице, потом стал учиться на слесаря, познакомился и с токарными станками. Нелегко приходилось с непривычки: одиннадцать часов в душной, наполненной грохотом мастерской. Вечером возвращался почти без сил, но все-таки усаживался за книжки, учился письму и счету. На работе мне, где только мог, оказывал помощь Федя, всегда доброжелательный, веселый. А дома в учебе помогали Арина Иннокентьевна и розовощекая скромная Тоня. Не раз приходило в голову: если б не Донди… Однако образ моей любимой жил у меня в сердце. Я терпеливо ждал, надеялся: едва кончится год, поеду в наши края. Может, потом сюда вернусь, Донди с собой увезу…

Ко мне на родину Александр Осипович написал письмо. Не прямо в аул, моей матери и родственникам — ведь регулярной почты в Бухарском эмирате не существовало, да и что стали бы делать неграмотные дайхане с письмом на незнакомом языке? И власти, наверное, не оставили бы их в покое: ведь неслыханное в наших краях дело — письмо, да еще из Петербурга. Поэтому мастер написал одному из своих знакомых железнодорожников, работавшему на новой линии, и попросил его передать через моих односельчан матери, что я жив-здоров, через год вернусь, а пока чтоб не тревожилась.

С Федей мы сделались друзьями, скоро у нас не стало тайн друг от друга. Как-то зимой он мне под большим секретом сообщил кое-что об отце. Оказалось, — как я, впрочем, и догадывался, — Александр Осипович — революционер, один из людей, поставивших целью своей жизни бороться за права рабочих и всех, кто трудится и дни свои проводит в бедности. Федя рассказал о выступлениях рабочих против царского правительства в 1905 году, о том, что отцу грозил арест и суд, потому он и вынужден был уехать в Бухару. В последующие годы революционеров уже так не преследовали — была объявлена амнистия, и Богданов смог вернуться. Конечно, ему было бы лучше задержаться с возвращением, по на одном из заводов после забастовки арестовали его ближайших товарищей, посадили в «Кресты». Я сразу вспомнил: об этом путеец обмолвился однажды летом, когда строили дорогу в наших степях.

Мне Александр Осипович с самого начала представлялся человеком необыкновенным, ни на кого не похо-жим. Уж год спустя мне сделалось ясно: это потому, что он был первым русским, которого я встретил; к тому же он оказался и революционером и, может быть, главное, — стал мне как бы отцом в такие годы, когда умный наставник особенно необходим. Видно, судьба пли воля самого аллаха свела меня с человеком, отважившимся выступить против ак-падишаха — белого царя. Нет, не напрасно увез меня старый мастер с собой в Петербург, сделал своим сыном. Если мне суждено вернуться на родину, теперь я, наверное, сумею сделать так, чтобы не допустить беззакония властей, издевательства над беззащитными бедняками. Еще столько месяцев впереди: Александр Осипович, его сыновья, другие рабочие многому научат меня, расскажут, как бороться против угнетателей.

Началась зима, то ударяли жгучие морозы, то наступала оттепель с мелким дождем и туманом. Подошел новый, 1914-й год.

Ближе к весне начали поговаривать: будет война, судя по всему, с Германией. В лавках, где рабочие покупала для себя все необходимое, неожиданно поднялись цены. Будто по уговору, администрация наших мастерских снизила расцепки, мы стали получать меньше прежнего. И штрафами замучили нас окончательно. Рабочие заволновались. «Бастуем!» — разнеслось однажды утром по всем уголкам главного корпуса. Тотчас, в неурочное время, заревел гудок мастерских. Мои товарищи, токаря, останавливали станки, я сделал то же.

— Айда, Коля, на сходку! — крикнул Федя, пробегая из слесарной к выходу на подъездные пути. Я пустился за ним. Перед воротами, на путях, бурлила возбужденная толпа рабочих. Тут же слышались отрывистые свистки, грубые окрики городовых.

— Разойдись! Не скопляться! Расходись по добру! — рычали на собравшихся откормленные, в синих шинелях городовые, они расталкивали людей, пихали в грудь и в спину кулаками и концами своих шашек — «селедок», как их называли.

— Фараоны! — неслись с разных сторон проклятия в адрес городовых. — Сытые хари! Царские холуи, чтоб вам передохнуть! Псы хозяйские!

Сходку провести не удалось. «По домам, ребята!» — передали по цепочке невидимые руководители забастовки.

Все ринулись к воротам, на улицу. Городовые не препятствовали.

Мастерские бастовали три дня. Наконец стачечный комитет — в числе его членов оказался и Федя Богданов — договорился с администрацией, которая согласилась на некоторые уступки. Нам немного, повысили расценки, были отменены кое-какие штрафы. Никого не арестовали, однако с той поры Федя попал под неусыпный надзор полиции.

Миновала зима с метелями, оттепелями, необычайно короткими днями. На Неве стал ломаться лед, потемневший от копоти заводских труб. И в это время поползли упорные слухи: близится война! И не только с немцами, по и с турками, Австро-Венгрией.

— Не стоит тебе. Никола, сейчас уходить из мастерских, — сказал мне Александр Осипович как-то вечером, когда всей семьей обсуждали слухи о войне. — Если в самом деле что начнется, отсюда, должно быть, не заберут.

Так были отложены наши планы — сделать из меня дорожного мастера.

Летом о войне говорили всюду уже в открытую. И вот — выстрелы в Сараеве… Теперь никакого сомнения: близится взрыв.

1-го августа, сразу же после объявления манифеста, Федя получил повестку — явиться к воинскому начальнику, на призыв. Спешили в первую очередь избавиться от «смутьянов».

Старшего, Антона, не взяли только потому, что на завод стали поступать заказы военного ведомства. А моя очередь была совсем близко — ведь мне прибавили возраст.

Забрали меня даже до срока. Летом и осенью, в первые же месяцы войны, русская армия понесла громадные потери. Срочно требовались пополнения. И в запасном полку — на Охте, по ту сторону Невы, — мне довелось провести всего лишь два месяца.

Рядовой Сибирского Стрелкового…

Всего два месяца, но запомнились они на всю жизнь. Тяжела солдатская выучка! С рассвета до ранних зимних сумерек нужно продвигаться по вязкому снегу и бегом, и шагом, и ползком, до седьмого пота, пока в глазах не запляшут багровые круги. В казарме — зубрежка «словесности», еще — каким титулом кого из начальства величать. Чуть провинился — после отбоя в наказание мыть полы, чистить отхожие места. И не смей даже пикнуть! Ротный командир, штабс-капитан, при мне однажды в кровь избил солдата, когда тот попытался оправдываться в ответ на какое-то замечание. Зуботычины от крикливого, суматошного и въедливого служаки-фельдфебеля перепадали, случалось, и мне. Солдаты» уже понюхавшие казарменных порядков, ждали и не могли дождаться: скорей бы на фронт! Небось, там кулаками не помахаешь, говаривали они про наших ретивых начальников. Нас, новобранцев, еще и любопытство подталкивало расстаться побыстрее с запасным полком.

…Только во сне я теперь изредка видел свой родной далекий аул, мать, друзей детства. А в дневное время не оставалось и минуты, чтобы даже вспомнить былое. С тоской и отчаяньем думалось временами по ночам, когда сон не приходил: доведется ли мне побывать на родине? Ведь не видно конца войне… И как должно все измениться, чтобы я свободно мог приехать к себе в Бешир, жениться на Донди, жить, никого не боясь, ни перед кем не кланяясь? От подобных мыслей сжималось сердце. Но приходили они теперь реже и реже: солдатская безжалостная муштра пожирала все силы.

Наконец — прощай, Петроград! Нашу маршевую команду повез на фронт все тот же изверг штабс-капитан. Он ехал на повышение, командовать батальоном. Как мне позже рассказали, пуля в затылок уложила его в первом же бою, едва он вылез на бруствер окопа. Что и говорить, получил по заслугам!

Еще в полку на Охте я сдружился с молодым солдатом, Степаном Малых, родом из Западной Сибири. Он жил в Петрограде у старшего брата, работал на судоверфи плотником. Громадного роста — даже выше меня, рыжий, с густыми бровями, под которыми прятались голубые глаза, Степан был настоящим богатырем — сильный, выносливый и в то же время спокойный, добрый, доверчивый. Случайно или нет, наша маршевая команда прибыла на Западный фронт в корпус сибирских стрелков. Я и Степан оказались в пятом полку, в одном и том же отделении.

Приехали в Прагу — пригород Варшавы. Не успели оглядеться — были переброшены под Лодзь, где шли ожесточенные бои. Немецкая артиллерия свирепствовала, осыпая нас градом снарядов. Пятый сибирский стрелковый полк и еще несколько частей оказались перемешанными, отрезанными противником от своих. Так мы на целых три недели очутились в окружении.

Правда, командирам удалось собрать и ободрить своих солдат, навести некоторый порядок. Но не хватало боеприпасов, а главное — пищи. Мы реквизировали у разоренных польских крестьян, что могли, однако этого было недостаточно. И крестьян-то осталось в тех краях немного — с самого начала войны власти эвакуировали население на восток, в глубь России.

Наконец на фронте началось новое наступление русских войск. Мы ударили по врагу навстречу своим и прорвали окружение. Немцы отходили, их преследовали по пятам. До той поры я еще ни разу не сталкивался с ними лицом к лицу. А тут привелось. После артобстрела вражеской линии окопов наш батальон подняли в атаку. Подбадривая себя надсадным воплем «Ур-р-а-а!», мы бежали по полю, на котором из-под неглубокого снега торчали высохшие кусты неубранной картошки. Степан, сжимая винтовку с устремленным вперед штыком, двигался громадными прыжками, я едва поспевал за ним — лопатка съехала по ремню на живот и мешала мне. Лишь подбегая к немецким окопам, я заметил: никто не стреляет в нас. Видимо, немцы отошли заблаговременно.

Вот позади остались разметанные взрывами бунты колючей проволоки, бруствер. Чернеют окопы, едва присыпанные снегом. Передо мной широкая спина моего друга Степана, пот проступает по ней даже сквозь шинель. Еще один солдат из нашего отделения первым спрыгнул в окоп, и сразу оттуда раздался его приглушенный крик — так кричат только от предсмертной боли.

— Степан! — позвал я, но он даже не оглянулся, должно быть, не расслышал, кругом еще кричали «ура».

Я успел передернуть затвор, дослать патрон. Кинулся туда, откуда донесся крик нашего солдата, Вот я в окопе, под ногами — скорченный труп, а за поворотом хода сообщения — немец, в разорванном мундире, без каски, с винтовкой наперевес, Ее плоский штык вот-вот вонзится мне в живот. Я выстрелил, даже не вскинув винтовку к плечу. Немец отпрянул, замешкался. Это его и погубило. В тот же миг Степан спрыгнул в окоп, сзади изо всех сил ударил врага прикладом по затылку. Тот рухнул без звука.

— Унтер, — опуская винтовку и разглядывая убитого, проговорил Степан. — Лют, должно быть, собака… Нет, чтоб удрать со всеми или руки кверху, вишь, затаился тута, один…

— Друг, спасибо тебе! — я опомнился от всего пережитого и обнял Степана за плечи. — Жизнью тебе обязан, вовек не забуду.

— Полно, чего там, — заулыбался сибиряк, вытирая папахой пот со лба. — Отквитаешь: война, поди, не завтра кончится.

Да, войне конца было не видно. Впоследствии не раз попадались нам фанатики, подобные тому немецкому унтер-офицеру, что решился на верную погибель. Мы и сами незаметно для себя втягивались — воевали все в большим ожесточением. Но я уже стал задумываться: зачем эта бойня? Что плохого сделали простые немцы мне, любому из моих теперешних товарищей или из тех, что остались в Петрограде и далеко на берегах Амударьи? За собой я тоже не знал никакой вины перед ними. Вспоминались слова Александра Осиповича:

— Войну затеяли царь со своими генералами, им да капиталистам она — вот как потребна! Сам видал, Никола, сколько злобы у народа против них. Так драка эта — чтоб выход злобе народной дать. Людей побьют, опять же для них польза: меньше голодных да недовольных будет.

Еще он говорил, когда меня провожали в полк:

— Не для нас эта война, только мы из нее должны извлечь для себя пользу. Оружие народу в руки дают, не могут не дать. Значит, первым делом нужно приобрести воинскую выучку. И уж не выпускать оружия из рук — штука важнецкая, право. Помни об этом, Николай!

Не очень понял я тогда, каким образом смогут мне пригодиться винтовка и военное мастерство. И тут, на фронте, я видел: пока что война несет людям одни только бедствия. Сколько деревень, сожженных снарядами, сколько в городах разрушено красивых зданий! А голодные крестьянские ребятишки на дорогах… Я не мог смотреть на них без острой боли в сердце, мне вспоминались мои собственные детские годы. Ребятишки клянчили у нас, русских солдат, хотя бы корочку хлеба, и я всегда нм отдавал все съестное, что только находил у себя в мешке за спиной, в карманах шинели. И почему, ради чего все это, кому на пользу? Если капиталистам, — сами-то они не воюют с винтовкой в руке, — то с них спросится за все горе народное, ох, спросится…

Во второй половине зимы нас перебросили в Восточную Пруссию. Здесь тоже нашим войскам удалось отбросить прорвавшегося противника. Мы заняли город Маков, немцы бежали оттуда сломя голову, даже кухни оставили с горячим супом. Их преследовали наши казаки А 5-й сибирский полк расположился на окраине города, в пустых домах, откуда жители были выселены еще до нашего наступления. В одном из таких домов разместилось наше отделение.

Перед вечером командир, ефрейтор из старослужащих, назначил меня и Степана Малых дневальными на всю ночь.

— Наперво обыскать весь дом, — приказал он. Как бы кто не затаился.

— Слушаюсь, господин отделенный, — бодро ответил я, назначенный за старшего.

Темнело. Мы со Степаном отыскали в амбаре керосиновый фонарь, зажгли его, приладили на палку. Осветили и обыскали амбар, потом во дворе обшарили каждый уголок. В доме размещались наши солдаты, там все двери были настежь — никто посторонний укрыться не смог бы. Мы вдвоем отправились к отделенному. Он сидел, один в неосвещенной кухне, курил цигарку перед раскрытой дверцей топящейся плиты.

— Все проверено, господин отделенный, — доложил я.

— Добро! — Помедлив, он кинул цигарку в огонь. А у меня вдруг словно вспыхнуло в сознании: чердак! И его нужно осмотреть.

— Разрешите, господин отделенный, — я вытянулся. — Для верности поглядим еще на чердаке.

— Во! Молодец, Коля! — обрадовался он. Что-то отеческое звучало в его словах. — Догадливый. Действуйте, разрешаю.

Мы опять засветили наш фонарь. Лестница нашлась позади амбара. Приставили к чердачному окну, взобрались. Окно неплотно прислонено изнутри. Толкнули, влезли. Светим. Так и есть. За печной трубой прятался немец, закутавшийся, поверх мундира, в изодранное одеяло. Животный ужас изобразился на его веснусчатом лице. Внезапно вражеский солдат вскочил, ринулся на Степана. Тот уронил фонарь. Однако я успел схватить немца за руку, рванул на себя, вцепился в шею, сжал ее. Оказывается, он успел ударить Степана под ложечку, но я так сдавил ему горло, что едва не задушил. Степан, отдышавшись, зажег спичку, потом — фонарь.

— Уф! — отдувался он. — Спасибо, Коля! Видишь, отквитал. А этот гад. Безоружный, вроде бы дезертир. Не захотел, вишь, сдаться в плен честь по чести.

Наверное, и в самом деле то был дезертир, возможно, родом из здешних мест, надеявшийся пробраться к семье.

Пришлось мне вести немца со связанными руками в штаб нашего полка. Старший адъютант — то есть начальник штаба, выслушав донесение, от имени полкового командира объявил благодарность мне и Малых.

Вскоре после этого меня и Степана, как наиболее проявивших себя, перевели в команду пеших разведчиков дивизии. Наши войска к этому времени зарылись в окопы, стояли в обороне уже не одну неделю. По ночам иногда небольшие группы разведчиков незаметно пробирались к окопам противника — обследовали его укрепленную полосу, засекали огневые точки. Раза два и я ходил на подобные задания. Штаб корпуса потребовал — добыть на пашем участке «языка». Но проникнуть во вражеские окопы нам не удавалось — местность тут была ровная, и поэтому немецкие часовые у своих ячеек по ночам не дремали.

Тогда начальник разведкоманды решил попытать счастья в другом месте. Тут противника отделяла от нас узкая речушка в обрывистых высоких берегах. Вражеские окопы совсем близко, камешек в воду свалится — там все слыхать. А немцы под прикрытием высокого берега, в полосе, недоступной для обстрела с нашей стороны, ходят на речку за водой. Там у них отмель, рядом, сугробы, занесенные снегом кусты.

Мы внимательно изучили местность, поведение солдат противника и решили действовать так. Перед рассветом наша батарея трехдюймовок откроет ураганный огонь по окопам врага. Пока не уляжется грохот, переполох, мы вдвоем со Степаном форсируем речку и затаимся в кустах возле отмели. Дальше — как повезет: нам нужно будет дождаться, когда придет по воду один солдат, без шума взять его и сидеть дотемна. А там — опять короткий артналет, и мы возвращаемся с «языком» или без него, потому что больше суток нам не высидеть на холоде, под самым носом у противника.

…Все началось как по писаному. Дружно ударили пушки — залпом, все три. Потом еще, еще… Взметнулись огненные фонтаны на той стороне. Скорее в воду! Карабины и подсумки мы держали над головами. Ледяная вода по грудь, глубину заранее промерили. Наверху беспорядочная стрельба из винтовок, пулеметов. Вот немцы пальнули ракетой, красноватый свет разлился в воздухе. Но меня и Степана не видать между высоких берегов. Теперь скорее на берег и сразу в кусты, чтобы не заметили. Тропка, где немцы обычно ходят к реке, чуть в стороне. Ну, вот и кончилась, перестрелка там, наверху. Мы устроились поудобнее и решили посменно дремать, чтобы сберечь силы.

Тяжело пришлось нам в те недолгие часы, что провели мы на холоде, на снегу, в намокших сапогах и шинелях. Немного согревались спиртом, грызли, стараясь не хрустеть, сухари.

Занялся поздний декабрьский рассвет. Вдруг мы услышали стук башмаков по замерзшей земле. Это шли немцы с котелками и фляжками, человек семь, к речке. Котелков много, наверное, со всего взвода. Только бы нас не обнаружили. Придется ждать до вечера, если не досчитаются одного из своих — живо хватятся, начнут искать.

Потом в полдень опять пришли, уже другие; видать, посменно ходят. Те, утренние, были все рослые, молодые, а теперь — постарше, должно быть, из запаса. Ждем. Наминает смеркаться.

Ну, теперь была-не была! Совсем стемнело, слышим: идут. Всего трое. И один — хромой, все время отстает. Да еще и в очках, они у него то и дело сваливаются с носа. Товарищи его, похоже, привыкли — даже не оглядываются. А очкастый отстает да отстает, на правую ногу припадает. «Наш!» — переглянулись мы со Степаном.

Набрали они воды, фляжки на ремни понацепляли, двинулись обратно. И тут у хромого очки свалились прямо в воду. Полез он в реку, очки достал, протирает, а товарищи что-то лопочут, обращаясь к нему, смеются. Он рукой отмахивается, дескать, ну вас, идите себе. Те и двинулись дальше. Минуты не прошло — немец уже лежал, с рукавицей во рту, в ужасе таращил на нас подслеповатые глаза.

Точно в назначенный час грохнули орудия с нашей стороны. И вот мы опять среди своих. Стали в блиндаже переобуваться — тут мой Степан и занемог. Жар, озноб по всему телу. Видно, простудился. Наскоро попрощались мы с ним, не зная, что больше уж не увидимся.

— Молодчина, рядовой Богданов, молодчина! — разглядывал меня, будто впервые увидел, начальник разведкоманды, бравый черноусый поручик, когда я доставил «языка» к нему в блиндаж. — Вот ты, значит, какой… Из Питера, говорят. Православный?

— Так точно, вашбродь! — поспешил отчеканить я, не желая распространяться на эту тему.

— А ведь каким черномазым да носатым уродился с кого-то. Араб да и только! Ну-с, так вот, братец, за лихость и верную службу государю будешь представлен к награде. «Георгия» отхватишь, бес-пре-мен-но!

— Рад стараться, ваше благородь!

Получив разрешение, я поспешил к своим: согреться, проспаться. «Верная служба государю!» Интересно, что сказали бы Александр Осипович, Федя… Или мои далекие родичи в ауле Бешир, если б видели в эти минуты «рядового Богданова»…

Награду принять мне, однако, не довелось. Недели три спустя, уже в начале шестнадцатого года, противник неожиданно прорвал фронт на участке нашей дивизии. На подкрепление одного из полков в окопы были брошены все штабные команды, включая разведчиков. Наспех откопали ячейки в промерзшей земле — только для стрельбы с колена. Я едва успел вогнать обойму в трехлинейку, как немцы ударили из шестидюймовок. От близкого разрыва меня оглушило, засыпало комьями земли. Впереди — зеленоватые шинели врагов, идущих в атаку в полный рост. Не помню, как разрядил обойму, вдруг с фланга зарокотали «максимы», донесся возглас:

— Бра-атцы, вперед! За веру православную!

Кто-то из штабных офицеров поднял в контратаку цепь. Я успел только привстать над бруствером, как ощутил сильный удар в грудь. Внутри сделалось горячо… Затем все провалилось во тьму.

Очнулся от тряски, сообразил: везут на двуколке санитарной. Впереди, на облучке, двое переговариваются по-русски. Значит, жив я, ранен, у своих. Шевельнуться не могу — грудь туго стянута бинтами. Потом в голове у меня помутилось. Вдруг на обочине дороги я увидел мать и с ней Донди, рука на перевязи. «Мама!» — крикнул я, рванулся — и потерял сознание от острой боли где-то в боку.

По дороге сознание еще несколько раз наполовину возвращалось ко мне. Будто во сне я различал: двуколка остановилась возле вагона, выкрашенного в белое, с большим красным крестом. «Вот энтого, ребяты, сторожко имайте… Чижолый, в бреду!» — распоряжался чей-то высокий торопливый говорок. Я чувствовал, как меня осторожно поднимают, куда-то перекладывают. Потом — пружинная сетка подо мной мерно раскачивалась, поскрипывала, а над головой светилась тусклая лампочка. Значит, я в вагоне санитарного поезда, везут в тыл.

Так я и ехал — то проваливаясь во тьму забытья, то возвращаясь к жизни. Где-то на станции сделали перевязку, кололи шприцем, ощупывали. Вставать я не мог. Санитары — пожилые солдаты, сами увечные — меняли подо мной белье. Как-то очнулся — лежу на койке, в светлой палате, и в окне багровое предзакатное солнце. На этот раз я поднял голову, чтобы оглядеться.

— Что, брат, очухался? — весело подмигнув, спросил С соседней койки вислоусый человек с забинтованной годовой. — Благодари бога: от смерти уберег тебя и в самый Питер доставил.

Так, значит, я в Петрограде? Как бы дать знать Александру Осиповичу… Незаметно для себя уснул, — видимо, сил еще не хватало, чтоб подолгу бодрствовать. Пока меня везли, нередко мерещилась мать, Донди, родичи, мой аул. А тут вдруг предвиделось: рядом с моей койкой сидит в белом халате Богданов. Я подумал: опять чудится в бреду. А он протягивает руку, прикасается к моему лбу:

— Николай! Никола! Иль не узнаешь?

Я сделал усилие, чтобы отогнать виденье, — и проснулся окончательно. Да, это сам Александр Осипович, сомнений больше нет. Я только обернулся к нему, глянул с улыбкой: мои руки были притянуты бинтом к туловищу.

— Как… вы узнали? Здравствуйте…

— Чудом узнал, можно сказать, право! — железнодорожник оживился. — Сосед, понимаешь, фельдшер, как-то рассказал: привезли, говорит, партию раненых с Западного фронта, и среди них один чернявенький, носатый. Сам длинный, худой. По бумагам, говорят, русский, а с лица ничуть не похож. На операцию клали, он лопочет что-то не по-нашему. Потом тебя в палату направили, и фельдшер мне говорит: уж не твой ли, мол, это приемыш, азиатец? Сам он не видал тебя у нас, только слыхал от людей. Я и думаю: дай пойду разузнаю. Пришел: верно, ты!

Вот это была радость! Дня через три он опять пришел, вдвоем с Ариной Иннокентьевной. Старушка расплакалась, глянув на меня:

— Ох, Коленька, да какой же ты хлипкий! А бледный, что восковая свечка! Силушки-то, видать, не осталось, все отняла проклятая война… Да как вас тут кормят, сердешных, поди, не досыта?

— Спасибо, Арина Иннокентьевна. Кормят по-солдатски. Вы только себя не обделяйте, слышно, жить стало тяжело. А я уж поправляться стал, сам чувствую.

Поговорили о делах. Оказалось: Федя на Юго-Западном фронте. Где-то там же, в Карпатах, и Тоня добровольно пошла сестрой милосердия в санитарный поезд. Катя вышла замуж, теперь живет за Невой. Вот-вот должны призвать и старшего, Антона: тех, кто прежде бывал замешан в забастовках, снимают с брони и гонят воевать. Жизнь, и вправду, сделалась трудной: цены беспрестанно поднимаются, хиреет простой народ. Зато купцы, фабриканты, подрядчики, всевозможные комиссионеры, поставщики в действующую армию — эти с жиру лопаются, наглеют не по дням, а по часам. Рабочих сдавили, будто петлей: чуть какая провинность — увольнение и на призывной пункт. Правда, работать становится некому, заказы военного ведомства не выполняются. Всюду беспокойство, зловещие слухи об измене, центром которой все считают Царское село, кружок царицы-немки и Распутина — их единодушно ненавидят. Царя Николая ругают последними словами чуть ли не открыто.

— Вот, Никола, какие у нас тут веселые дела, — заключил свое повествование Александр Осипович. — Кончать надобно эту войну, иначе дойдем до полного разорения. А ежели царь с министрами не в силах, то сами, глядишь, за дело возьмемся, своей рабочей рукой наведем порядок. Про это, верно, до поры помалкивать надо, не для себя мотай на ус.

Я задумался. Слухи об ухудшении жизни в тылу, о бессовестном обогащении всевозможных ловкачей и хапуг доходили и к нам на фронт. А какие жертвы несет армия, сколько лишений, страданий выпадает на долю простых солдат — это я с болью видел своими глазами. Кончать войну рабочей рукой — вот это было бы здорово! И тогда уж богатеев прижали бы обязательно.

Мне опять вспомнились давние слова моего дедушки: прилет наше время, настанет иная, лучшая жизнь. А теперь я и винтовкой владеть умею, пожалуй, не устоят передо мной городовые. Только бы командиры нашлись толковые, такие, что за парод, а не за богатых…

— Жалко тебя, Никола, такие мучения принял, а за что? — с горечью, покачивая головой, проговорил Александр Осипович. Немного помолчав, он продолжал, как будто читал мои мысли; — Правду сказать, есть польза в том, что нынче ты бывалый солдат, стреляный, к оружию привычный. Думается мне, горячие деньки подходят. Как в пятом… Теперь промашки не должно выйти, кой-чему научились и мы.

Он снова умолк, пригладил усы. Потом стал расспрашивать меня о фронте, о том, что думают о войне солдаты-окопники, боевые офицеры. Отвечая на вопросы Богданова, я вспоминал недавно пережитое и сам начинал глубже разбираться в событиях, участником которых мне довелось стать.

Потом еще несколько раз навещали меня приемные отец и мать. Всегда приносили кое-какие гостинцы, которыми я делился с моими товарищами по палате.

Здоровье медленно возвращалось ко мне, по врачи сказали: в строй мне еще долго не вернуться. Немецкая пуля пробила легкое, повредила сосуды возле сердца, задела ребро. Много дней не мог я подниматься на ноги. Постепенно, при помощи сестер милосердия и санитаров, научился сперва садиться, потом вставать, наконец передвигаться, держась за стены и за спинки кроватей.

Так прошло месяца три, наступила весна шестнадцатого года. Вести с фронтов шли неутешительные: русская армия, загнанная в окопы, казалось, была охвачена столбняком. Быстро спадало в тылу воодушевление даже от таких успехов, как операция Брусилова или взятие крепости Перемышль с десятками тысяч пленных. Прав был Александр Осипович: близились какие-то важные события, теперь уж и я это ощущал.

Наконец врачи стали ободрять меня: дело идет на поправку. Я уже свободно вставал и ходил, правда, с палочкой. Возвратились и аппетит, и бодрое настроение. Ведь мне только-только должно было сравняться двадцать лет! Госпитальная палата, в конце концов, стала казаться мне хуже зиндана. И вот — комиссия врачей. Общее мнение: рядовой Богданов нуждается в шестимесячном отпуске по состоянию здоровья. Так снова очутился я в линялой госпитальной гимнастерке и таких же шароварах на улице Железнодорожной за Невской заставой, на попечении заботливой Арины Иннокентьевны. Отпускной солдат-фронтовик, без всяких дел и на собственном иждивении.

С первых дней стал заводить с Александром Осиповичем разговоры о том, чтобы мне, хоть на время, куда-нибудь пристроиться на работу. Тем более, что еще и педели не сравнялось, как был призван на военную службу Антон, старший сын. Нелегко жилось семье, я это видел и понимал очень хорошо. Но старики даже слышать не хотели: отдыхай, дескать, заслужил, да и слаб, мол, еще, да и не привыкать им, много ли нужно… Так отговаривали они меня.

Но в конце концов мне стало невмоготу бездельничать. И я упросил Богданова хотя иногда брать меня с собой на работу — он снова служил на дистанции пути. Возглавляемая им бригада ремонтировала пути и стрелки на станции Обухово, и я трудился здесь подручным, вспомнив то, чему научился еще на родине, когда прокладывали железную дорогу к Термезу. Теперь близко познакомился с рабочими уже военного времени. Снопа убедился в правоте того, что мне в госпитале говорил Александр Осипович: много ненависти накопилось в сердцах простых людей против царского режима и войны, близится взрыв. Политические и военные новости, обсуждались моими товарищами открыто, порой в присутствии инженеров. Городовые тоже присмирели — чуяли, что времена не прежние.

Весь свой скромный заработок я приносил в семью, меня радовало, что могу хотя бы немного помочь моим добрым опекунам. Чувствовал, что для меня полезна работа на воздухе, что силы восстанавливаются.

Свободное время отдавал учебе. Читать немного выучился еще до приезда в Петроград, в мастерских научился и счету. А вот писать все еще не умел. Теперь, по вечерам, опять садился за букварь и тетрадки. Арина Иннокентьевна неизменно помогала мне. Когда же я ходил днем по городу, то читал все, что попадалось: вывески, афиши, всевозможные рекламы. Покупал и газеты, в которых теперь открыто ругали императорский двор и Распутина, обсуждали военные неудачи на фронте и экономические затруднения в тылу. Газеты мы читали вдвоем с Александром Осиповичем, и он мне растолковывал непонятное.

Глухо упомянули однажды о «беспорядках» в Туркестане. Я встревожился: из газет мало что можно было уразуметь. Богданов сумел разузнать через своих товарищей — революционеров-подпольщиков: после волнений в Фергане разгорелось вооруженное восстание в Семиречье и Тургайской степи, карательные отряды свирепствуют также по Атреку, в Хиве. А в Бухаре, судя по этим сведениям, пока все спокойно.

Так и пролетел мой недолгий отпуск. Первого ноября утром прибыл я в воинское присутствие. Снова комиссия врачей, и вывод: в запасной полк, с освобождением от тяжелых нагрузок. Прощай, домик на Железнодорожной улице!

Запасной полк размещался в бараках вблизи станции Левашово, и во время коротких увольнений я лишь с трудом, по железной дороге, мог добираться к себе за Невскую заставу. Но я стремился туда, как только выдавалась хотя бы малейшая возможность.

Тягостно показалось мне в полку: солдаты — почти сплошь запасники, пожилые, унылые, придавленные тоской по дому. Унтера — настоящие шкуры, озабоченные только одним: как бы не угодить на фронт, а ради этого они лютовали почем зря. То ли дело было на фронте, с моими боевыми друзьями! И теперь единственная для меня отрада — побывать дома.

События между тем разгорались, подобно пожару в Камышевых тугаях. Открылась Государственная дума, и даже правые депутаты громогласно критиковали царское правительство, обвиняя его в неспособности вести войну «до победного конца».

Однажды, приехав под вечер декабрьского туманного дня к себе за Невскую заставу, я оказался свидетелем сразу двух демонстраций. Одна шла вдоль берега Невы со стороны города. Подвыпившие молодчики в чуйках и сапогах несли портреты царя Николая, громко выкрикивая: «Война до победы!», «Долой Гришку Распутина и немку Александру!», «Бей немцев и жидов!». Ей навстречу от Семянниковского завода, который накануне забастовал, молча двигалась черная масса — рабочие, их жены. Они несли плакаты из черной и красной материи, на которых белыми буквами было написано: «Хлеба нашим детям!», «Долой войну!», «Довольно проливать невинную кровь!».

Внезапно из переулка выскочили на рысях два взвода конных городовых, один ринулся с нагайками на одну демонстрацию, второй — на другую. Молодчики в чуйках остановились, высоко над головой поднимая царские портреты, сбрасывали шапки, крестились, иные падали на колени. Все же я разглядел, кое-кому досталось нагайками по спинам — полиция соображает медленно. А рабочее шествие встретило городовых воем, свистом, градом булыжников, которые выламывались тут же из мостовой. Хлопнул выстрел, потом еще; началась паника, люди разбегались, прятались в подворотнях.

В этот вечер Александр Осипович после обстоятельной беседы обо всем, что я увидел, перед расставанием заговорил со мной тихо, таинственно:

— Николай, ты должен понимать, мы накануне революции. Нужно, чтоб солдаты были с народом заодно. А у многих в голове туман… Вот, видишь? — он вынул из ящика стола пачку бумажных листов, перетянутую бечевкой. — Это листовки Петроградского комитета партии большевиков. Читай!

Он вытащил одну листовку, протянул мне. Крупными буквами сверху было напечатано: «Солдаты Петроградского гарнизона!» Ниже — мелкими буквами: «Царь и его министры силятся продолжать преступную войну. Ваши жены и дети в городах терпят голод, холод, издевательства. Назревает всенародное возмущение. Скоро оно прорвется — массы выйдут на улицу требовать хлеба и мира. Солдаты! Будьте начеку, не давайте царским генералам одурачивать себя. Не стреляйте в народ — это ваши братья, отцы и матери, сестры, жены…»

Я читал, перескакивая через слова и фразы: это было то самое, что уже не раз приходило мне в голову, что напоминало мне рассказы Феди Богданова про пятый год, мой собственный опыт забастовщика, потом солдата-фронтовика, о чем я сам задумывался в окопах, в госпитале.

— Вот видишь, — Александр Осипович, как обычно, угадывал, что творится в моей душе. — Большевики — это партия, которая призывает солдат покончить с братоубийственной войной, а штыки обратить против царя и богачей. Солдаты — те же рабочие и крестьяне, за их интересы борются большевики. Значит, они и против вашего эмира со всеми его беками да эмлекдарами… Погоди, дойдет очередь и до этих кровопийц. — Он помолчал. — И ты, Николай, верю, не откажешься послужить народному делу, так?

Я кивнул.

— В вашем запасном полку, — продолжал он, — у нас нет своих людей, а работу в нем вести нужно, время такое подходит. Начинай. Сперва подложи незаметно листовки туда, где их может найти и прочесть побольше солдат. Ну, а дальше научим, как действовать.

Я молча склонил голову. Мне все было понятно.

Признание Александра Осиповича в том, что он тесно связан с революционерами, не удивило, я об этом догадывался уже давно, и Федя на это намекал, еще в первый год моей петроградской жизни.

Большевики… Это слово мне также приходилось слышать от моих товарищей, рабочих и солдат. И вот оказалось, что один из этих таинственных людей, как говорили — малочисленных, по бесстрашных, — Александр Осипович, мой приемный отец. Обо всем этом я раздумывал, пока добирался в тот декабрьский вечер с Невской заставы к себе в казармы на станцию Левашове, Приехал поздно, листовки незаметно пронес мимо поста у ворот, мимо дневальных в роте, запрятал до утра в свой сундучок. Но и с утра не удалось заняться их распространением — тотчас после завтрака взводный унтер выкрикнул:

— Богданов! С винтовкой — в патруль на станцию!

Втроем — я, еще один выздоравливающий солдат из нашего отделения и штабник-фельдфебель — вышли в патруль. Подходим к станции — на перроне что-то невообразимое: шум и гам, люди кричат, размахивают листками газет, бегают, сталкиваются друг с другом. Фельдфебель, видно, хотел повернуть обратно в полк, по потом любопытство пересилило — он прибавил шагу, махнул нам рукой, мы почти бегом пустились к станции.

— Братцы! Солдатики! — внезапно кинулся к нам какой-то седоусый господин в богатой шубе и меховой шапке; пенсне свалилось у него с носа и болталось на шнурке. — Радость-то какая… Распутина убили, окаянного! О г-о-споди, слава те, всевышнему! — он широко перекрестился, потом каждого из нас обнял и расцеловал; от его усов пахло духами.

«Распутин убит минувшей ночью» — это известие, уже напечатанное в газетах, передавали из уст в уста, оно и вызвало радость тех, в богатых шубах, которых немало толпилось на пригородной станции. «Теперь никто не будет мешать царю и генералам вести армию к победе над врагом!» — вот о чем все они думали и говорили в тот запомнившийся мне день в середине декабря. От солдат, приезжавших из Петрограда, мы знали подробности происшествия — как Распутина сперва пытались отравить, потом стреляли в него, зашили в мешок, бросили в воду, и только тогда он, наконец-то, испустил Дух.

— Один был мужик возле царя, — неожиданно заговорил шагавший с мрачным видом пожилой солдат, мой товарищ по патрулю, когда под вечер мы втроем возвращались в полк, — и того прикончили господа…

— Распутина убрали — этим они не спасут империю, — пояснял, попыхивая трубочкой, Александр Осипович два дня спустя, когда я приехал домой в увольнение и мы обсуждали события. — Близится революция, помяни мое слово, Николай! А этот, — он усмехнулся, — так, говоришь, и брякнул, дескать, мужик возле царя? Ха, знал бы он, сколько этот мужик, возле царя и царицы околачиваясь, нахапал для себя и своих прихлебателей. Министров по его рекомендации ставили и сменяли. Отщепенец, кровосос! Позорил он монархию, портил им фасад, потому великие князья его и прикончили. Но напрасно старались. А для царя с царицей от этого пользы никакой. Наоборот! Друга милого лишились, утешителя своего.

От всего, что говорил Богданов, у меня в сознании крепла уверенность: скоро наступят решающие события. На фронтах ничего к лучшему не менялось. С каждым днем тревожнее становилось в городе: то и дело случались перебои в продаже хлеба, кое-где на окраинах разъяренные женщины громили магазины и лабазы. Бастовали рабочие то одного, то другого крупного завода. На улицах шумели толпы возмущенных людей, порой над головами мелькали красные флаги, слышались революционные песни. Мне снова и снова вспоминались рассказы Феди Богданова про пятый год. Листовки белели на стенах и заборах — против царя и войны — такие же, как те, что мне давал неоднократно Александр Осипович.

Первую партию листовок я незаметно рассовал под подушки солдатам. Часть пачками разложил в отхожих местах, в казарме за пирамидами винтовок, в столовой. Сошло все благополучно, Я замечал: солдаты внимательно читают принесенные мною серые листки, но молча — даже друг с другом не обмениваются мнениями. Каждый старается, чтоб никто другой его с листовкой в руках не заметил.

Приносил в полк листовки еще дважды. На третий раз Богданов поручил мне разбросать их также на станции. Штук семьдесят я незаметно рассыпал возле станционного здания, на скамьях, что стоят на перроне. Одну оставил и, возвращаясь в полк, приколол ее на сучок сосны, что росла возле дорожки. Стою, любуюсь своей работой. Тут как раз поезд подошел со стороны Выборга. И внезапно у меня над ухом кто-то рявкнул:

— Р-рядовой!

Я обернулся — и в струнку, ладонь к папахе. Офицер. Казачий есаул и с ним четыре юнкера с карабинами наперевес — поездной патруль.

— Читаешь?! Кр-рамолу?! — зашипел есаул, сверля меня сощуренными глазами. Он сорвал листовку, скомкал и тыкал ею мне прямо в нос. — Интересуешься?

— Никак… нет! — проговорил я, намеренно коверкая слова. — Я… читат русски нэ умеим.

— «Нэ умеим», — передразнил офицер. — Ты что, нехристь? Какого полка?

— Так точно, ваш благородии! Староладожский запасной полк.

— Это который здесь? — он кивнул в ту сторону, где за лесом стояли паши бараки. — Близнюк! — обернулся он к одному из юнкеров, тот вытянулся и взял под козырек фуражки. — Живо с ним в полк. Проверить. Если врет, что неграмотный, доложишь мне, рапорт составлю.

— Слушаюсь! — отчеканил тот, видать, истый служака. И стволом карабина толкнул меня в бок: — Вперед!

У себя в полку я долго стоял навытяжку перед батальонным — низеньким, тучным подполковником, который с грубыми ругательствами тщетно заставлял меня читать — то страницу пехотного устава, то висящую на стене инструкцию о применении противогаза. Но я только мотал головой: неграмотный, дескать… Да еще прикидывался, будто не вполне понимаю, чего от меня хотят.

— Верное дело, неграмотный он, вашскобродь! — держа под козырек, уж не в первый раз убеждал подполковника стоявший тут же наш взводный унтер. Он, очевидно, не хотел неприятностей, да и я у него был на хорошем счету. Офицер наконец махнул рукой:

— Пшел вон!

Юнкер из патруля отправился на станцию ни с чем.

К этому времени я уже познакомился с унтер-офицером Васильевичем из комендантской команды. Оказалось, он в прошлом тоже рабочий, с Невской заставы. Раза два мы с ним ехали в одном вагоне в город — разговорились. Из слов Василькевича я понял: он тоже против воины, притом человек бывалый, рассудительный и неробкий. Рассказал о нем Александру Осиповичу, и тот посоветовал поговорить с унтер-офицером откровенно, не таить своих взглядов на то, что творится в стране. Короче говоря, с начала нового, девятьсот семнадцатого, года мы с ним в полку действовали уже сообща.

В январе замели сильные вьюги, установились крепкие морозы. В газетах писали: на железных дорогах снежные заносы, потому, мол, затруднен подвоз продовольствия. Хлеб уже давно продавали по норме, временами его в лавках вовсе не было. Не проходило дня без демонстраций в городе, голодных бунтов на окраинах.

Мы теперь в полку работали втроем — к нам еще присоединился ефрейтор Никита Воробцов, из одиннадцатой роты. Он в пятом году за участие в московском восстании угодил на каторгу, но потом был амнистирован. Считал себя социал-демократом, хотя с организацией связи не имел. Листовки по-прежнему я получал от Александра Осиповича и доставлял в часть. Теперь солдаты читали и обсуждали их уже без опаски. Унтера заметно присмирели и офицерам не передавали, если даже листовки читались в их присутствии.

В полку было много выздоравливающих, как и я: срок наш миновал, однако на фронт нас почему-то не спешили отправлять. Василькевич в штаберазузнал: правительство ожидает беспорядков в столице и потому придерживает части, которые считаются наиболее падежными. Значит, решила наша тройка, следует нам поспешить, постараться, чтобы не оправдались расчеты генералов.

…В воскресенье 24-го февраля мне пришлось дневалить по роте. Многие в тот день ушли в увольнение. После полудня вижу в окно — от ворот почти бегом направляется к нашей казарме Василькевич, сам бледный, взволнованный. Я вышел ему навстречу к дверям:

— Что такое, Станислав Генрихович?

— Началось, Коля! — кричит он мне и крепко жмет руку. — Началось! Демонстранты на Невском и Садовой… Митинг у Казанского собора и на Знаменской… Казаки отказались разгонять народ, понимаешь, казаки! Но полиция вооружается. И нас тоже могут двинуть.

— В роте почти никого, — сказал я.

— Когда соберутся, потолкуем, с кем можно… А! — он махнул рукой: — Да чего теперь таиться? В общем, до вечера. Мне во всех ротах надобно побывать.

Вечером казарма гудела, точно улей, в который сунули раскаленную головню. События в городе обсуждались открыть. Оказываемся, на Литейной городовые с чердака полоснули по толпе из пулемета, Есть убитые, раненые. Вместе с рабочими в тыл пулеметчикам, по крышам и чердакам, зашли вооруженные солдаты Кексгольмского полка. Городовых тут же прикончили, трупы — вместе с пулеметами — спихнули на мостовую. Где-то на Фонтанке толпа разгромила и сожгла полицейский участок. Громят продуктовые лавки. Забастовали Путиловский, Обуховский, Сименса, «Феникс» на Выборгской. У нас в роте Никита Прохорович Воробцов открыто, как умел, разъяснял обстановку, солдаты обступили его плотным кольцом. Офицеры и фельдфебель — будто испарились, унтера старались не попадаться на глаза.

И все же наутро, после завтрака, разнеслась команда:

— Рота-а! В р-ружье!

С глухим ропотом недовольства солдаты натягивали на себя шипели, напяливали папахи, запоясывались. Разбирали винтовки, подсумки — и к выходу. Против дверей строились повзводно.

— Р-равняйсь! Правое плечо вперед! Шаго-о-ом…

По команде фельдфебеля рота проследовала на плац.

Вскоре тут оказался весь полк — четыре батальона, шестнадцать стрелковых рот. Грозная сила! Но я уже знал от Василькевича: в каждой роте действует инициативная группа, солдат убедили: в парод не стрелять! Да многих и убеждать не пришлось: все знали, как вели себя накануне кексгольмцы на Литейной и казаки на Знаменской площади, где казачий подхорунжий Филатов застрелил полицейского пристава, кинувшегося с обнаженной шашкой на народ.

Офицеры заняли свои места. Командир, полковник Марцинкевич, вполголоса отдал какие-то распоряжения. Наш низенький батальонный бегом засеменил к строю, остановился, выпучил глаза:

— Одиннадцатая, напр-ра-оп! Шаго-м…

Мы затопали прочь от строя полка. Оказалось, нас оставляют на охрану казарм и станции.

Так и не довелось мне участвовать в Февральской революции.

Полк наш — остальные пятнадцать рот — тоже не двинулся дальше Финляндского вокзала. Здесь состоялся стихийный митинг. Впервые перед солдатами выступил Василькевич. Поддержанный своими сторонниками, он огласил резолюцию: приказов командующего округом не исполнять, направить в город делегатов, остаться на вокзале, где не допускать беспорядков и кровопролития.

Три дня староладожцы стояли гарнизоном на вокзале. По просьбе рабочих группы армейцев принимали участие в разоружении городовых на Выборгской стороне. Солдаты всюду отказывались идти против восставшего народа.

Вскоре все было копчено: царь Николай отрекся от престола и передал власть своему брату Михаилу, но тот отказался ее принять. Не стало больше монархии Романовых. В Петрограде был создан Совет рабочих и солдатских депутатов — вторая власть, рядом с Временным правительством, которое составили деятели буржуазных партий, бывшие депутаты Думы.

Двоевластие сложилось и в нашем полку: каждая рота избрала депутатов в полковой комитет, председателем которого стал унтер-офицер Василькевич. Были образованы также ротные комитеты. У нас комитет возглавил Воробцов, одним из членов избрали меня.

— Молодец, Никола, поздравляю! — хлопнул меня по плечу Александр Осипович, когда дня через три я приехал домой и про все ему рассказал. — Набирайся ума-разума, революционного опыта. Во как пригодится!

— Что же теперь будет, Александр Осипович? Может, войне конец, по домам, а? И что делать станем?

— Соскучился, небось, по своим, да и девушка заждалась, верно? — Он помолчал. — Нет, братец, не похоже, что войну скоро закончим. Слыхал про обращение Временного правительства? Война до победы, верность союзникам, так-то! Ну, а что делать? Вот погоди, теперь скоро Ленин должен вернуться из эмиграции. Знаешь, кто такой Ленин? Вождь большевиков. А большевики… Думаю, ты уже догадался, что я большевик и был нм давно, еще с четвертого года, в общем… Так что подождем, недолго осталось.

Да, мне незачем было объяснять, что за люди — большевики: уже не первый год моим опекуном и покровителем был один из пик, мне даже казалось — самый лучший, самый умный. Конечно, тоска по дому и близким, по моей любимой никогда, за все гопы жизни в России, не оставляла меня. Но сколько раз я благодарил судьбу за то, что она позволила мне увидеть и узнать так много интересного, встретить таких замечательных люден! Я был уверен: мои сверстники в ауле Бешир позавидовали бы мне, если б знали, где я сейчас, в каких событиях принимаю участие.

…Вскоре всем сделалось ясно: царя не стало, полиции — тоже, говорить и писать теперь можно что угодно, по сути дела в жизни, в политике, в судьбах люден, таких как я и мои товарищи, — мало что переменилось к лучшему. Главное: не чувствовалось близкого окончания войны. А раз так — продолжались перебои со снабжением города, по-прежнему в рабочих семьях голодали, ждали вестей с фронта от своих кормильцев, оплакивали тех, кто сложил голову…

На фронтах, правда, наступило затишье. Армия проникалась революционным духом, каждая часть управлялась теперь не единолично командиром, а вместе с ним и солдатским комитетом. Петроградский Совет своим первым же приказом отменил в гарнизоне обязательное отдание чести офицерам, но это стихийно восприняли как распоряжение во всей российской армии и в те дни считали выдающейся победой революции.

Об отправке нас на фронт пока не было никаких разговоров: теперь подобные вопросы решались уже не столько командованием, сколько комитетами воинских частей. А комитет нашего полка стоял на антивоенных позициях.

В начале апреля Никита Прохорович Воробцов — он теперь открыто называл себя большевиком — сказал мне:

— Ленин послезавтра приезжает. Слыхал про него? Мне поручили участвовать в его встрече. Вместе с рабочими Выборгской стороны встретим его в Белоострове. Нужно, чтоб через Левашово поезд проследовал благополучно. Поручаю тебе, Николай: подбери десяток падежных ребят для патрулирования под твоим началом на станции.

С полудня мы с товарищами расположились на станции: при нас — винтовки и полный комплект патронов. Я знал: имеются люди, которые хотели бы помешать приезду в Петроград вождя большевиков. Против них следовало быть наготове.

Поезд с Лениным ожидался под вечер. Мы все вышли на перрон, я расставил солдат цепочкой вдоль пути.

Вот показались огни паровоза. Из высокой, расширенной кверху трубы валил густой дым. Лязгая буферами, поезд на минуту останавливается. В тамбуре головного вагона, высунувшись, повиснув на поручнях, виднеется наш Прохорыч. Машет мне рукой, улыбается. Я тоже взмахиваю рукой, потом беру под козырек, винтовка со штыком приставлена у меня к ноге. Заливается трель кондукторского свистка, басом отвечает паровоз, поезд трогается. Теперь Ленину осталось меньше часа провести в пути.

Позже Александр Осипович мне рассказывал, как вождя пролетарской революции встречали на площади у Финляндского вокзала. Говорил об этом и Воробцов. У меня в сознании сложилась живая картина этой волнующей встречи революционного авангарда со своим вождем.

Вскоре после приезда Ильича большевики почувствовали себя увереннее. Твердая воля главнокомандующего пролетарской революции сплачивала их, указания Ленина давали направление в работе.

Первого мая солдаты всех родов войск, без оружия, с плакатами и красными знаменами, вышли в город на демонстрацию. Наша колонна от Финляндского вокзала, по Литейной и Пантелеймоновской, проследовала на Марсово поле. Здесь, обнажив головы, слушали мы взволнованных ораторов у свежих могил, в которых покоились павшие борцы Февраля. День стоял солнечный, ласковый. Звенело в воздухе от революционных песен, медного гула духовых оркестров. Светлыми надеждами на будущее полнились людские сердца.

Однако самые прозорливые знали, отчетливо видели: рано ликовать, конечной победы трудящегося парода надо еще добиваться. Это разъясняли своим товарищам по полку мои друзья, Василькевич и Воробцов. Но особенно ясными стали мне их слова после одного события дома, за Невской заставой.

В начале июня, под вечер, я приехал в увольнение домой. Гляжу: с Ариной Иннокентьевной сидит незнакомая женщина, молодая, смуглолицая, во всем темном. Едва я вошел, гостья заметно переменилась в лице. Мой приход явно смутил ее. Я поздоровался, Арина Иннокентьевна сказала:

— Знакомься, Машенька, это Николаи, наш приемный сын, ты ведь о нем слыхала.

Женщина молча кивнула мне. Но я чувствовал: они обе в каком-то замешательстве.

— Ты остаешься, Коля? — спросила Арина Иннокентьевна. — Отец вернется к вечеру, а нам… — она запнулась, взглянула на Марию, та прикусила губу. — Что делать-то станем, а, Маша?

— Как знаешь, тетя Ариша, — ответила гостья, голос у нее оказался низким, певучим.

— Ладно! — Арина Иннокентьевна рубанула ладонью по воздуху, глянула на меня, в глазах — материнская строгость: — Коля, мы не зря считаем тебя родным сыном. Ни разу ты доверия нашего родительского не обманул. Пусть же так будет и впредь! Давай, подсоби нам с Марией Саввишной, — она поднялась с места, прошла в сени, спустилась в подпол. Позвала нас: — Подходите сюда оба!

Мы подошли. Она стала снизу подавать нам какие-то тяжелые ящики, обернутые в промасленную тряпку, перевязанные бечевкой. Тяжелые ящички, видать, металлические… Штук шесть передала, потом поднялась по лесенке, захлопнула крышку.

— Зубило с молотком возьми у отца в столе, — велела она мне, а сама с Марией принялась разматывать бечевки, освобождать ящики от тряпок. Я уже начал кое о чем догадываться. Принес инструмент.

— Вскрывай, да по краешку, аккуратно, — распорядилась Арина Иннокентьевна.

Первый ящичек был поверху запаяй, я зубилом снял верхнюю крышку, на которой что-то было написано не по-русски. Внутри оказались плотно уложенные аккуратные пачки в промасленной бумаге. Патроны, очевидно, к револьверу. Прямо с фабрики. То же — во втором ящике. У третьего крышка была на гайках, пришлось принести ключ, плоскогубцы. Ого! Смазанные тонким слоем ружейного масла, в специальных гнездах здесь покоились целых двенадцать маузеров. В четвертом ящике — столько же.

— Все выкладывай, Коля, — распорядилась Арина Иннокентьевна, расстилая на полу какие-то дерюжки. И обратилась к гостье: — А мы с тобой, Маша, давай в узелки связывать.

Работа закипела. Я не верил своим глазам: две женщины, одна из них — моя приемная старушка-мать, спокойно, без всякой опаски, складывают в узел смертоносное оружие, очевидно, собираются куда-то его нести. Значит, они тоже — революционерки? И оружие — для каких-то важных событий, не иначе.

— Вот так надежнее, — проговорила Арина Иннокентьевна, поднимаясь на ноги, когда все ящики были опорожнены, оружие и боеприпасы разложены по узелкам. — Смекаешь, Коля, что к чему? Слыхал про отряды Красной гвардии по заводам?

Я кивнул.

— Это для красногвардейцев. Скоро потребуется, сам понимаешь, для чего, А пока что — молчок. Ну, да ты парень сообразительный. Пойдем, Маша. А ты отца дождись, расскажи, как мы тут управились.

Они ушли с узелками, потом возвращались еще дважды, каждый раз унося по увесистому узелку.

— Скоро и вас тоже призовем к делу, — пообещал Александр Осипович, когда я вечером дождался его и обо всем рассказал. — Недолго остается Временному правительству обманывать народ. Наше время наступит;

Словно далекий отголосок давних-давних лет прозвучали в моем сознании эти слова приемного отца.

Опять вспомнилось: покойный мой дед говорил почти то же самое!

Еще в мае донеслись вести: в Бухаре эмир объявил «свободу», обещал чуть ли не конституцию, а потом неожиданно круто повернул вспять — начались аресты и казни тех, кто поверил его обещаниям и открыто выражал свою радость. Говорили, что погибло много сторонников реформ из числа горожан — ремесленников, купечества; их называли джадидами или младобухарцами. Впервые мне тогда подумалось: «А не пора ли на родину, чтобы начать борьбу против эмирской деспотии, отсталости, нищеты?».

Между тем готовилось наступление на фронтах. В газетах писали о том, что военный министр, «социалист» Керинский, объезжает войска, на митингах убеждает «товарищей солдат» идти в бой во имя верности союзникам, а также «торжества демократии». Во многих Советах меньшевики-оборонцы, эсеры, трудовики выносили резолюции в поддержку затевавшегося правительством наступления. Против него всюду выступали большевики, число их, а также авторитет возрастали день ото дня. Наш полковой комитет твердо стоял на большевистских позициях; замечательным организатором оказался Станислав Василькевич — стойким, принципиальным, чутким к настроению масс.

В начале июля семнадцатого года наступление русской «революционной» армии все же началось по всему фронту, от Румынии до Рижского залива. В те же самые дни забастовали заводы в Петрограде. Вооруженные красногвардейцы с красными знаменами двинулись к центру города пешком и на грузовиках. Подоспели кронштадцы, тоже с винтовками. После митингов колонны шли через Троицкий мост к дому Кшесинской, где помещался штаб большевиков. Два дня на балкон по несколько раз выходили товарищ Ленин, Свердлов, Луначарский, Коллонтай, обращались к собравшимся с короткими речами. «Власть должна перейти в руки Советов!» — таков был вкратце смысл этих речей, а также письменных обращений ЦК большевиков к массам.

От дома Кшесинской вооруженные колонны текли к Таврическому дворцу: здесь представители войск и рабочих требовали от Всероссийского ЦИКа Советов, толь ко что избранного на 1-м съезде: немедленно берите власть! Но соглашательский ЦИК явно этого не желал, тянул время. Я наблюдал эти оживленные, по бесплодные переговоры, когда сводный батальон нашего запасного полка тоже прибыл к Таврическому.

Становилось ясно: выступление масс не достигло цели. По всему городу, в тылу революционных частей, обступивших Таврический дворец, контрреволюционеры перешли в наступление. Кровь пролилась на Невском, на Садовой.

Наконец к Таврическому начали стягиваться части Временного правительства. Наш батальон, сутки проведший в городе, вернулся в казармы ни с чем.

— Репетиция не повредит, не унывай, Никола! — успокаивал меня Василькевич, хотя сам был Обескуражен не меньше моего. Я начинал понимать: предстоит борьба куда более тяжелая и упорная, чем та, что привела к победе Февраля.

— Федя погиб… — этой горестной вестью встретил меня Александр Осипович, когда неделю спустя я приехал домой за Невскую заставу. Сердце у меня так и упало. В глубине комнаты я заметил Арину Иннокентьевну: вся в черном, она сидела в кресле и беззвучно плакала, закрыв лицо ладонями. Возле нее молча стояла Екатерина, старшая дочь.

Мы с Александром Осиповичем остались га кухне. Говорить ни о чем не хотелось, было смутно и тягостно на душе. Из скупых слов отца я узнал: прибыло извещение, что Федя убит во время атаки наших войск под городом Галичем, похоронен в братской могиле.

Так я потерял брата, который был для меня дороже родного. И ради чего отдал он свою молодую жизнь? Преступный характер войны сделался для меня еще более ясен. Теперь я убедился: покончить с ней — наше святое дело.

Между тем наступление на фронте, плохо организованное, не поддержанное многими частями, выдохлось, вслед за тем наши войска под давлением противника начали отходить, а кое-где устремились в паническое бегство. Немцы заняли Ригу. В Питере свирепствовала реакция; правые газеты требовали суда над Лениным и другими руководителями большевиков; их обвиняли в поражениях на фронте. Даже у нас, в полковом комитете, меньшевики и эсеры стали задавать тон.

Однако с начала августа обстановка начала меняться. Поползли слухи о том, что генерал Корнилов, назначенный Верховным главнокомандующим, готовится ликвидировать Временное правительство, а заодно и соглашательские Советы вместе с их незадачливом ЦИКом, установить военную диктатуру, возможно, лаже царя вернуть на троп. Соглашатели принялись открыто заигрывать с большевиками, силу которых ясно почувствовали недавно, в памятные июльские дни. Васильевич рассказывал: из тюрьмы выпустили большевистских деятелей, арестованных месяц назад.

Красногвардейские отряды на заводах проходили усиленную военную подготовку. Никита Воробцов отправился инструктором на завод «Русский Дизель», что из Выборгской стороне. По приказу полкового комитета у нас были усилены караулы; членам ротных комитетов посоветовали не отлучаться из казарм.

Это было уже в конце августа. Как-то вечером проходило собрание полкового, комитета с участием ротных делегатов. Собрались в солдатской столовой. В напряженкой тишине Станислав Василькевич зачитал обращение Петроградского Совета к частям гарнизона: главнокомандующий Корнилов открыто изменил революции, приказал частям с фронта двинуться на Петроград. Революция в опасности… Приказов главковерха гарнизону не исполнять. На пути контрреволюционных войск поставить вооруженные заслоны.

После собрания Василькевич подозвал меня:

— Николай, с корниловцами, похоже, не миновать нам драки, однако большевики не теряют надежды поладить с казаками и солдатами. По сведениям, против нас двинуты полки Туземного корпуса, там кавказцы и твоя земляки — текинцы. Нам нужны агитаторы, чтоб с ними могли разговаривать на их же языке. Пойдешь?

— Конечно, Станислав Генрихович!

Наутро меня вызвали в военное бюро ЦК большевиков на Невском. Оттуда с группой товарищей, главным образом солдат-татар, мы грузовиком отправились на станцию Александровская, находящуюся на западной окраине Царского села. Здесь размещался штаб боевого участка, передовые позиции которого располагались южнее, за станцией Антропшино.

— Подходят донцы, еще чеченцы с ингушами, «дикая дивизия»! — передавали в штабе из уст в уста. «Дикой дивизией» в газетах окрестили части Туземного корпуса, развернутого из Кавказской туземной кавдивизии, только что сформированной в то время главным образом из кавказцев. В составе корпуса, по слухам, находился и Текинский полк. Мы в то время не знали, что генерал Корнилов оставил его при своей особе в качестве личного конвоя.

Два дня прошли в ожидании. Железнодорожники всюду задерживали эшелоны корниловцев. Нам рассказывали, как отсюда, со станции Александровская, ранним августовским утром отошел поезд всего из нескольких вагонов, с флагами красного креста и японскими — под видом санитарного поезда японцев. В них увозили в далекий Тобольск бывшего царя Николая с семьей и приближенными. Отправкой руководил Керенский — торопился убрать низложенного самодержца подальше от столицы и тем самым уберечь от народного гнева и возмездия. Зря старался, как показали последующие события.

На рассвете нас, солдат-агитаторов, подняли по тревоге. В штабе наспех вооружили карабинами — и в грузовики, затем, уже в Павловске, посадили в поезд и повезли к Антропшино. Когда подъезжали, услышали пулеметные очереди, трескотню винтовочных выстрелов. Прибываем в Антропшино — все стихло. Человек в кожаной куртке и такой же фуражке, с курчавой бородкой встретил нас прямо на путях. Поздоровался с каждым за руку:

— Вовремя подоспели, товарищи! Карабины, правда, уже ни к чему. Слово — оружие более надежное.

Оказалось, перед рассветом в направлении станции Семрино на передовой дозор красногвардейцев нарвалась конная разведка корниловцев — до эскадрона всадников из чечено-ингушской бригады князя Гагарина. Красногвардейцы пальнули, не окликнув подходящих, завязалась перестрелка. Есть раненые. Теперь-то уже все уладилось.

Рабочие-агитаторы беседуют с конниками прямо в теплушках на станции Семрино. Жаль, что столковаться трудно: многие из них едва понимают по-русски. Кроме того, важно, чтобы с ними говорили революционные солдаты, а не штатские, к солдатам у них больше доверия.

В тот день дотемна сидел я на откосе железнодорожного пути, в тесном кругу кавалеристов одного из эскадронов Дагестанского полка. Впервые за много лет разговаривал на родном языке. В Дагестане почти все понимают по-кумыцки, а это язык, близкий нашему. Угрюмые бородачи в косматых бурках и папахах сначала неохотно задавали вопросы, казавшиеся мне совсем наивными. Правда ли, что в Петрограде резня, безвластие, что Временное правительство предает страну и армию немцам, что большевики — вражеские шпионы?

Я рассказывал только правду — это и было самой лучшей агитацией, которая разоблачала провокационную ложь генералов. Поведал я и о своей судьбе. Во всем эшелоне беседовали с кавказцами мои товарищи — солдаты-агитаторы. К вечеру эскадрон единодушно постановил: оружия против питерцев не поднимать.

Подобные резолюции принимались во всех частях и подразделениях. Стычка у Антропшино была единственной — в других местах всюду обошлось без выстрела, без капли крови. Корниловский мятеж выдохся. Революция была спасена.

Наступила осень. От Александра Осиповича, от большевиков у себя в полку я слышал: дни Временного правительства сочтены. Власть в столице постепенно переходила в руки Военно-революционного комитета. В полку командир и офицеры на деле уж ничем не могли распоряжаться — верховодил комитет, а в нем большевистское ядро.

Никита Воробцов неделями отсутствовал в казарме — учил своих красногвардейцев с «Дизеля». Я постоянно замещал его в ротком комитете. Приезжая домой, редко виделся с Александром Осиповичем — он работал теперь в штабе Красной гвардии Невского района. Арина Иннокентьевна хворала — горестная весть о гибели младшего сына свалила старушку. Мне хотелось чаще бывать дома, но не удавалось — нужно было держать солдат наготове, этого требовал от полка Военно-революционный комитет. Реакционеры явно готовили новую корниловщину, теперь главную ставку делали на петроградских юнкеров, добровольцев-офицеров, еще на женский и ударные батальоны «смертников».

— Подбери, Коля, команду из надежных солдат, — сказал мне как-то в начале октября Василькевич. — Скоро заварится каша… Держи связь с Вороновым, по сигналу примкнешь к его красногвардейцам.

…И вот приблизился этот день — осенний, сырой и холодный, как обычно в эту пору на берегах Невы. Мы уже знали: в городе началось восстание, Временное правительство не в силах удержать власть. Утром 24-го Василькевич связным вызвал меня в штаб:

— Давай, Коля, в ружье своих! На поезд — и к Воробцову.

— Начинаем?

— Уже и конец недалеко.

Из нашей роты набралось человек тридцать. Сводные отряды остальных рот направились на другие заводы, в районные штабы Красной гвардии. А мы — на «Дизель». Оказалось, у Воробцова тут грозная сила: сотни две красногвардейцев на грузовиках, с пулеметами. Я выстроил своих солдат у ворот завода, на берегу Большой Невки, доложил Воробцову по всей форме.

— Вольно! — скомандовал он, улыбаясь сквозь отросшие усы, и крепко пожал мне руку. Потом я завел отряд на заводской двор и распустил. Солдаты стали знакомиться с красногвардейцами, закурили, разговорились. Настроение у всех было приподнятое. Даже те, кто постарше, горели желанием — поскорее в бой, о молодых и говорить нечего. Из штаба приказали: ждать, быть готовыми к выступлению.

Однако до ночи других распоряжений не поступало. Нас разместили на ночлег в конторе завода, из районного штаба прислали походную кухню с обедом. Под утро все, кроме дневальных, спали кто где, завернувшись в шинели. Часов в шесть пришел Воробцов:

— Подъем, братва!

Оказалось, уже и чай горячий привезли. Встали мы, подкрепились. Туманное утро, моросит холодный дождь. Но думалось в ту пору, что день этот войдет в историю человечества.

Только мы позавтракали — приказ:

— Отряду «Дизеля» двигаться к Марсову полю!

Живо натянули шинели, расхватали винтовки — и по грузовикам. Вдоль набережной поехали на Троицкий мост и дальше, к тем самым братским могилам, у которых митинговали совсем подавно, в мае. Сейчас говорить будут наши винтовки.

Двери в будущее — настежь!

Почти до сумерек сидели мы возле костров — ждали, волновались. Марсово поле превратилось в гигантский военный лагерь, то и дело подходили, подъезжали на грузовиках и трамваях новые отряды красногвардейцев и солдат, катились броневики, на набережную высаживались с катеров матросы.

Обстановку нам объяснили сразу: штаб восстания в Смольном, силы Временного правительства почти отовсюду вытеснены, в их руках только Зимний дворец и штаб округа. Там — юнкера, офицеры, «ударники» с броневиками, пулеметами, орудиями. Пока идут переговоры, по, похоже, придется брать дворец штурмом.

Скорей бы! У каждого из нас буквально чесались руки, все теперь чувствовали: момент решающий. Уверенность в победе была полной, а потому о смерти не думалось. Да разве смертью испугаешь фронтовика? Едва стемнело, передали приказ: тушить костры, стягиваться на набережную и к Миллионной.

Меня с полусотней бойцов Никита отправил в обход Павловских казарм, вдоль Мойки. Здесь всюду стояли патрули из красногвардейцев и матросов. Набережная и улицы были пустынными, сквозь цепь патрулей никого не пропускали. Но впереди, на площади перед дворцом, мерцали костры, угадывалась темная линия баррикады, сложенной из поленьев. За баррикадой — последние защитники старого мира. Говорят, их там немного. Но все ультиматумы отвергнуты. Значит…

Уже совсем стемнело. Связной принес записку от Воробцова: как только начнется орудийный обстрел дворца — идти на штурм, не отрываясь от соседей.

Едва догорела спичка у меня в пальцах — глухо ухнуло в сыром воздухе, дрогнула под ногами мостовая.

Секунду спустя будто громадной палкой ударили по железу. — это за рекой. Еще, еще… Началось!

Уже позже мы узнали: первой выстрелила холостым шестидюймовка с «Авроры», от Николаевского моста, ей ответили трехдюймовки из Петропавловской крепости — прямой наводкой по Зимнему, не только холостыми, но и боевыми.

По орудийному сигналу с трех сторон — от Адмиралтейства, прямо по площади и справа от Марсова поля — ринулись на Зимний дворец лавины атакующих. Красногвардейцы двигались вперемежку с матросами и солдатами, в цепях броневики. На ходу палили по темным окнам дворца, по баррикаде. Бежали молча, ждали рукопашной. Мой отряд миновал набережную Мойки, потом переулок. Впереди — дворцовый переход над узким каналом, впадающим в Неву. Оказывается, мы опередили всех на правом фланге — лавина еще только надвигается издали по Миллионной.

— Пригибайся! — скомандовал я, чтобы не угодить под фланговый огонь своих. Впереди — высокое крыльцо с массивными фигурами богатырей из черного полированного камня. Рядом, на площади, редкая пальба из-за баррикады. Ударить во фланг?

— Сюда, товарищи! Здесь свои… — вдруг слышу я от крыльца, кто-то мигает ручным фонариком.

— За мной! — оборачиваюсь я. Десяток солдат повернули головы, остальные не слышат, бегут к баррикаде, там завязывается рукопашная схватка. Вижу: юнкера бросают винтовки. Но я уже понял: наши сторонники во дворце открыли нам путь в самое логово врага. Дверь распахнута. Приземистый солдатик сует мне руку:

— Давай, товарищ командир! Сейчас мы их с тылу…

В тот же миг во дворце ухает разрыв — еще один снаряд из Петропавловки. В помещении тьма, слышны крики, что-то звенит. Солдат освещает нам дорогу фонариком. Высокие просторные комнаты, на стенах — картины, ковры.

В полутьме натыкаемся на какие-то кувшины, они со звоном падают на поя, некоторые разбиваются в куски…

Вперед! Бежим коридорами, где-то в глубине здания мерцают огоньки. Скорее туда!

Но внезапно впереди разрывается граната, раздаются панические крики, кто-то истошно вопит: «Сдаемся!». А с площади доносится грозное «Ур-р-р-а-а!». Значит, наши всей массой бросились на штурм. Свет впереди гаснет, видны только вспышки выстрелов. Рядом со мной падает солдат, винтовка с грохотом катится по мраморному полу.

Теперь я различаю предметы. Перед нами — широкая лестница. Вдруг она озаряется неровным светом. Матросы с факелами бегут по ней вверх, стреляют на ходу. Грохот, дым… Тускло блестит позолота на колоннах.

Потом медленно загораются электрические лампочки. Я вижу юнкеров, офицеров, они кучками и по одному замерли по углам, бледные, с поднятыми руками. На лестницу взбегают красногвардейцы, солдаты.

— Сто-ой, товарищи! — хриплым басом командует кто-то сверху. — Сто-о-ой, говорю! Кончено! Министров арестовали!

В эту минуту ко мне подбегает Воробцов, раненая левая рука на перевязи:

— Коля, собирай своих! Готово дело, победа! Юнкера сдались. Давай в подвалы. Там комендант дворца караулы ставит: винные склады оберегать.

И сразу куда-то убегает. С трудом собрал я до половины своего отряда. После этого почти сутки стояли, меняя друг друга, на постах, в дворцовых подвалах. Не помню, поспал ли я хотя бы четверть часа, удалось ли покормить людей. Ходил, словцо в тумане, — только теперь дало себя знать нечеловеческое напряжение многих дней. Пришел в себя лишь в поезде, когда возвращались в Левашово.

Так победил Октябрь в Петрограде. В этом была доля и моего труда.

…Отдохнуть нам довелось всего лишь сутки. Утром в поту прибежал встревоженный Воробцов!

— Юнкера восстали! Живо в ружье!..

Ни о чем не спрашивая, бегу по взводам, тех, кого застаю на месте, увожу с собой. Сводный батальон Староладожского полка строился во дворе. Оказалось, в Петрограде восстали юнкера, а с юга надвигаются казаки Краснова, с ними Керенский, удравший накануне взятия Зимнего.

…К вечеру наш батальон выгрузился на уже знакомой мне станции Александровская. Унылой была теперь картина окружающей природы, не то что в августе. Голые деревья под хмурым небом, мокрые поля с пятнами только что прошедшего снега…

По приказу командующего передовой линией, щеголеватого офицера с красным бантом на шипели, мы походным порядком двинулись на запад в сторону от железнодорожного полотна. Рельсы впереди были разобраны — оттуда ждали врага.

Стемнело, падал снег, с залива тянуло гнилым ветром. Местность постепенно переходила в широкую низменность. Командир сводного батальона, поручик нашего полка, приказал остановиться, рыть окопы. Меня с десятком солдат направил на крап левого фланга: ночью мы должны были выдвинуться вперед. Оттуда, со стороны Варшавской линии, могли появиться казаки Краснова. Мы не надеялись встретить врага до подхода к железной дороге, однако просчитались. Когда в полной тьме достигли цепочки телеграфных столбов, внезапно мозглую тьму расколола пулеметная очередь, пламя выстрелов, казалось, ударяло прямо нам в глаза.

— В цепь! Ложись!.. — успел скомандовать я своим разведчикам и в тот же миг ощутил сильный удар в грудь, с правой стороны. Потом все заволокло горячим туманом.

Очнулся в военном госпитале. Знакомое, на всю жизнь памятное ощущение — я как будто возвращаюсь к жизни из потустороннего мира. Опять, как после первого ранения, я был весь туго забинтован, шевелиться почти не мог. То и дело погружался в тяжелый сон с путаными видениями. В те дни, однако, мне редко мерещились родной дом на Амударье, мои сородичи и односельчане, любимая Донди. Гораздо чаще в сознании вставали картины только что пережитого: костры на Марсовом поле, солдаты, матросы и красногвардейцы, ждущие приказа атаковать Зимний дворец… Канонада, от которой содрогается мостовая… Мы бросаемся на штурм, стреляем, на бегу перезаряжаем винтовки… Темные высокие комнаты, с грохотом падают и разбиваются какие-то кувшины… Дым, вспышки выстрелов, торжествующий крик из сотен глоток… Победа! Но я еще куда-то порываюсь — не все враги уничтожены… Тут я просыпался от острой боли в незаживающей ране.

Александр Осипович впервые навестил меня лишь через неделю после того, как я окончательно пришел в себя.

— Коля, милый, опять угораздило тебя!.. — с грустью покачал он головой, остановившись перед моей койкой. — В такие дни… Да, ты, наверное, не слыхал: отогнали Краснова, уже и след простыл. Ушли казаки, к себе на Дон подались.

— Значит, победа? — пожимая ему руку, спросил я.

— Да, наша взяла! Ленин от имени правительства обратился к немцам: дескать, немедленный мир. Слышно, переговоры начнутся скоро. Ну, в Питере — все на новый лад. Больше нет офицеров, князей, графов. Равенство всех граждан, без всяких привилегий. Землю — крестьянам без выкупа! Что ни день, то новый декрет. Наше время пришло, Никола, живей поднимайся на ноги!

«Придет наше время!» — в тот же миг вспомнились давнишние слова моего деда.

— Право, Коля, — продолжал Богданов. — Ждем тебя. Считай, ты один у нас со старухой и остался…

— От Топи что-нибудь получили?

— Дошли вести, от наших питерских. В октябре писали: у них на Румынском фронте офицерье, корниловцы разогнали солдатские комитеты, А Тонюшка членом корпусного комитета, от лазаретных своих. Ну, в общем, пришлось ей с товарищами скрыться, вроде в подполье уйти. Где она теперь — неведомо…

— Александр Осипович, а что в Туркестане, в Бухаре?

— Ты разве еще не слыхал? Да и я тоже хорош. Еще первого числа в Ташкенте закончились бои, наша взяла, Советская власть объявлена во всем Туркестане. Про Бухару — ничего. Видно, не дошел еще черед.

Навещал меня Богданов редко. Ему хватало работы, еще с сентября он был членом Совдепа Невского района, возглавлял секцию труда. Службу на железной дороге пришлось ему оставить. Арина Иннокентьевна хозяйничала по дому, здоровье у нее пошатнулось. Всего только раз навестила она меня.

Дела у меня, между тем, пошли плохо. Оказывается, из того короткого боя, где я был ранен, товарищи вынесли меня только до нашей линии наспех вырытых окопов; эвакуировать дальше в тыл не могли. Пришлось лежать на холоде, в сырости. Образовалось нагноение: какие-то нервы застудились. И теперь у меня начался воспалительный процесс — сказывалось первое ранение, в германскую войну. Весь ноябрь и декабрь пролежал я в госпитале на Суворовском, неподалеку от Смольного.

Навестили меня и товарищи по запасному полку. От них я узнал о судьбе Василькевича, погибшего на юге. А Никита Воробцов, оказывается, был вторично ранен в стычке с казаками Краснова, даже угодил к ним в плен. Офицеры едва не зарубили его — казаки не дали. После этого, когда началась демобилизация, Никиту в госпитале уволили одним из первых. Уехал к себе в Подмосковье, даже не долечившись. Демобилизация шла полным ходом, и вскоре мне сообщили: Староладожский запасной полк больше не существует.

Дела мои медленно пошли на поправку, однако врачи вынесли категорический приговор: к военной службе не годен. Во всяком случае, на долгое время. Должен всячески беречься, избегать тяжелых нагрузок. Иначе — новое осложнение, а там, пожалуй, и врачи не помогут…

…В один из дней начала января восемнадцатого года — уже по новому стилю — подошел я с легким вещмешком, в папахе и шинелишке госпитальной, в ботинках с обмотками к знакомому домику на Железнодорожной улице. Арина Иннокентьевна только руками всплеснула, когда я открыл дверь на кухню. Прижалась к моей шинели, беззвучно заплакала от радости. А я только в этот миг осознал со всей ясностью: по другой колее покатятся отныне колеса моей судьбы. Демобилизованный рядовой Богданов Николай, к воинской службе непригодный. Тяжелые работы противопоказаны…

Когда вскоре по декрету Советского правительства была объявлена запись добровольцев в только что созданную Красную Армию и я одним из первых ранним, утром прибежал на вербовочный пункт в здание Совдепа, со мной даже разговаривать не стали. Недостатка в добровольцах не было. Немцы нарушили перемирие и лезли на красный Питер. Молодая столица Советской России ощетинилась штыками красноармейских и матросских полков.

Мне же ничего другого не оставалось, как направиться в контору вагоноремонтных мастерских Николаевской дороги, откуда я ушел на военную службу. Место слесаря нашлось для меня без труда.

Врачи еще в госпитале мне говорили, что по состоянию здоровья для меня было бы весьма полезным возвращение на родину — в Туркестан, в тепло. Однако не время было сейчас думать об этом. В конце семнадцатого года Туркестан оказался отрезанным от Советской России. Против повой власти взбунтовались оренбургские казаки, возглавляемые ярым контрреволюционером атаманом Дутовым. Сообщение по железной дороге прервала знаменитая «Оренбургская пробка», которая впоследствии еще не раз вставала на пути из России в Туркестан.

Пламя гражданской войны медленно, но неуклонно разгоралось по всей стране. И я, лишенный возможности защищать завоевания революции с оружием в руках, делал, что мог: не считаясь со своим надорванным здоровьем, по шестнадцать часов в сутки не выходил из цеха. Вагоны ремонтировать нам больше не приходилось: мы обшивали платформы броневыми плитами, мастерили поворотные башни для орудий и пулеметов. Защищали броней также паровоз вместе с тендером. Получался грозный бронепоезд. Артиллеристы — красноармейцы или матросы — привозили прямо к нам в мастерские тяжелые орудия, пулеметы, с нами вместе их устанавливали. Опробуем поворотные механизмы башен, паровоз заправится водой и углем, а площадки — боеприпасами, и бронепоезд с красным флагом над будкой машиниста, под крики «ура» и рев свистков медленно выкатывается из ворот главного цеха на станционные пути и отправляется на помощь бойцам, сражающимся с белогвардейцами и интервентами. С исключительным напряжением нам пришлось работать, начиная с лета 1918 года, когда восстал чехословацкий корпус и бои разгорелись на Волге, в Сибири.

Весной газеты принесли известия, особенно тревожные для меня. Правительство Советского Туркестана предприняло попытку покончить с Бухарским эмиратом, но она не удалась, красные войска вынуждены были отступить, а по всей Бухаре начались погромы, массовые убийства всех, кого подозревали во враждебном отношении к эмиру и властям. О том, что творилось у нас, на Амударье, поступали скудные и туманные сведения. Писали, что железная дорога Бухара — Термез, та самая, которую мы строили с Александром Осиповичем, полностью разрушена, все русские служащие, вместе с их семьями, зверски истреблены.

Почему же не помешали этому мои земляки, дайхане Лебаба? Я пытался найти объяснение происходящему на моей далекой родине.

— По всему видно, эмиру и его слугам удалось одурманить простой народ, крестьян, — высказал предположение Богданов. — В Туркестане большевиков-туркмен раз, два и обчелся, в Бухаре и вовсе нет, потому — темнота, классового самосознания ни на волос. Эх, Коля, много еще крови прольется, много нам с тобой трудов предстоит. Сам все понимаешь, теперь сумеешь представить себе, в какой отсталости живут там люди…

Когда заключили мир с Германией и одновременно дошли сведения о событиях в Бухаре, я побежал в Совет, к военному комиссару: направьте в Туркестан! Пообещали рассмотреть мой рапорт, но вскоре стало известно: в Оренбурге опять белый мятеж, проезда нет. В мастерских, в комитете, тоже с большой неохотой меня выслушали, посоветовали все-таки подумать: рабочие руки очень уж нужны. Дома приемные отец и мать твердили свое: куда тебе ехать с таким здоровьем, да и врачи забракуют…

Зимой, в начале девятнадцатого года, на короткое время приоткрылась «Оренбургская пробка». Однако у нас в Питере стояли морозы, мели вьюги, я совсем разболелся, ослаб от скудного питания, чрезмерной трудовой нагрузки. Пока оправился немного — опять проезда по дороге нет.

Пришлось мне брать винтовку в ту зиму и весну неоднократно — то патрулировать станцию, охранять мастерские от вражеских лазутчиков, то с продотрядом вылавливать мешочников и спекулянтов на подступах к городу.

Редко в ту пору собирались в домике из Железнодорожной уцелевшие члены семьи Богдановых. Антон, старший сын, возвратился после фронта и долгого лечения в Москве совсем больной — он был отравлен газами еще до Октябрьской революции. Жил он теперь отдельно — женился, у жены была комнатка возле Обуховского завода. Екатерина с детьми приезжала из-за Невы раз в полгода, не чаще. От Тони долго ждали письма. Потом с Украины, оккупированной немцами, дошла вес-точка: будто служит она в Одессе, в каком-то частном банке. Александр Осипович догадался: Тоня осталась по заданию партии, о чем написать, разумеется, нельзя. Ох, и завидовал я ей в те дни! Но приходилось повиноваться обстоятельствам, своей неласковой судьбе.

Арина Иннокентьевна как могла поддерживала несложное домашнее хозяйство. С отцом, бывало, я не встречался по неделям, да и ночевать дома приходилось далеко не ежедневно.

…Напряженный труд, маленький паек, тревожные ночи в заставах на станциях или у дорог. Ветер революции, без остатка сметающий все старое, бодрящий, волнующий. Известия о поражениях и победах с полей битв. И тоска по далекому дому, близким, по Донди, образ которой не стирался у меня в памяти за долгие годы разлуки… Вера не угасала в моем сердце, но я все-таки нередко спрашивал себя: могу ли надеяться на встречу с любимой? Тяжкие раздумья, сомнения одолевали меня в такие минуты. И случалось, в минуты редких встреч, Александр Осипович со своей обычной проницательностью подбадривал меня:

— Крепись, Коля, знаю, охота тебе своих повидать, и может, не скоро придется, а все разно наша возьмет, Советы одолеют на всей земле. И у вас тоже. Главное-то ведь сделано — революция в России! Ленин, сам знаешь, далеко вперед видит. А мы за ним всей силушкой… Победим, верь слову: дождешься всего, о чем мечтаешь.

Прав оказался мой приемный отец, испытанный большевик. В сентябре, когда белые во второй раз подступили кПетрограду и пришлось даже ему и мне с отрядом добровольцев рыть окопы, — снова на Варшавской линии, за станцией Александровская, — в эти дни газеты донесли радостную и ободряющую весть: установлена прочная связь с Ташкентом, белогвардейцы у Оренбурга и Орска капитулировали целой армией.

— Давай, Коля, собирай пожитки и в город, — как-то утром сказал мне Александр Осипович. — С комиссаром боевого участка я уже потолковал. Рапорт подавай губернскому военкому. Кадетов здесь поколотим без тебя. Я твердо знаю: Туркестану сейчас требуются люди из центра.

— А как же тут? — растерялся я. Канонада уже который день доносилась от Гатчины, Острая тревога за красный Питер удерживала меня. В бой, драться до победы. Но отец, безусловно, знает, где я нужнее.

— Двигай, говорю, немедля, — настойчиво повторил он. — Сразу не отправят, пожалуй, сюда вернешься. А нет… Все равно, приходит час освобождения твоих земляков. И ты еще перед ними в долгу. Ведь ты столько повидал всего, узнал. Теперь надобно им помочь.

Мы сердечно простились. Командир отряда выдал мне документ для прохода в тыл. Над мокрыми полями разносился гул орудий.

На пороге возмездия

Только в апреле двадцатого года я наконец добрался до Ташкента. Ехал всю дорогу один. Группа товарищей из Москвы, военных и партийных работников, отправилась еще тогда же, осенью, как только освободился путь. Мне все-таки пришлось задержаться в Петрограде, пока не были отброшены белые банды и британские корабли на Балтике.

В самом деле, нелегко оказалось мне уехать. Ведь я по всем документам считался Богдановым Николаем, сыном петербургского рабочего. Александр Осипович полагал, что к землякам я должен прийти как сын своего народа, обогащенный опытом рабочей жизни, военной службы, революции. Пришлось нам с ним всю нашу историю изложить не раз устно и на бумаге. Потом мне выдали новые документы, теперь уже на имя Гельдыева Нобата Гельдыевича. После врачебного осмотра вновь зачислили на военную службу. И направили в распоряжение командующего Туркестанским фронтом, на укрепление национальных частей Красной Армии как «фронтовика с командным и боевым опытом, политически проверенного, грамотного». Так говорилось в письме губвоенкомата, которое было со мной.

Грустным и трогательным вышло прощание с милыми стариками. Александр Осипович один проводил меня на Николаевский вокзал. Поезд уходил под вечер. В последний раз мы молча обнялись.

— Будь верен рабочему делу, Коля! — проговорил он на прощанье. Оба мы не скрывали слез.

…Долго-долго тащился от Москвы поезд из разномастных вагонов всех классов — желтого, синего, зеленого цвета. Людей — битком набито. На продолжительных стоянках пассажиры нередко после перебранки с машинистом, который отказывался дальше вести поезд, сама принимались таскать к паровозу дрова и воду ведрами. После этого состав медленно трогался, паровоз то и дело свистел, отставшие пассажиры бежали вслед, прыгали на подножки вагонов. Недели две мы плелись до Оренбурга.

Стоял март, в России еще лежали снега, а здесь уже дул теплый ветер с юга. Я ехал в вагоне, состоявшем из четырехместных купе, двери которых были выломаны. Пассажиры часто менялись. Иногда попадались красноармейцы или рабочие из Петрограда — эти жадно расспрашивали меня о своем родном городе. Туркестанцы стали садиться только от Оренбурга.

Вот, наконец, сделалось совсем тепло — проехали Аральское море. Теперь на станциях стали продавать рыбу, и связками сушеной рыбы топили паровоз. Здесь уже слышалась казахская и узбекская речь, во мне признали туркмена, заговаривали. Я рассказывал о себе скупо — так посоветовали в Питере, в губвоенкомате.

Поезд прибыл в Ташкент поздним вечером. Станционный комендант объяснил, что штаб фронта — в крепости, в самом центре города, куда нужно ехать трамваем, и лучше переночевать на вокзале. Я отправился в садик напротив, там и подремал, сидя на скамейке и накинув шинель на плечи. Было тепло, сухо. Площадь перед вокзальным зданием гудела от голосов множества людей.

Утром, едва только показался краешек ташкентского горячею солнца, я в полуразбитом трамвае доехал до крепости. У ворот проверили документы, и одни из ка-раульных красноармейцев отвел меня в двухэтажное кирпичное здание с высокими окнами. Здесь было много командиров; они торопливо сновали из одной двери в другую, держа в руках папки, портфели.

— Сюда, — показал мой провожатый на одну из дверей, обитую черной клеенкой. — Представишься товарищу Благовещенскому, начальнику строевого отдела штаба фронта. А дальше — сам не робей!

Он подмигнул на прощанье и скорым шагом удалился. Я осторожно приоткрыл дверь:

— Разрешите?

— Входите, голубчик, пожалуйста, — послышался слегка дребезжащий голос, очевидно принадлежащий доброму и очень вежливому старику. Так оно и оказалось. За широким столом, обитым коричневой кожей, сидел костлявый узкоплечий пожилой мужчина с приветливым морщинистым лицом и длинной, похожей на моток пряжи, желто-белой бородой. Синие глаза его ласково и внимательно разглядывали меня поверх очков в оловянной оправе. Хозяин стола был одет в поношенный, прекрасно сшитый китель, перекрещенный новенькими ремнями. «Наверное, генерал бывший», — мелькнуло у меня в голове.

— Товарищ начальник строевого отдела, — откозыряв, начал я громко и отчетливо, как учили меня еще в запасном полку на Охте, — краском из резерва Гельдыев по наряду Петроградского губвоенкома прибыл в ваше распоряжение…

— Здравствуйте, здравствуйте, дорогой! Все знаю про вас, уже который месяц телеграмма получена, — прервал он меня, легко поднялся со стула и оказался высоким и стройным. — Здравствуйте, поздравляю с прибытием! — он протянул мне руку. Мы поздоровались. Крепкой оказалась рука у старого штабиста. Я отдал ему свое предписание и пакет с сопроводительным письмом.

— С дороги умаялись, не так ли? — продолжал он, усаживаясь на место и мне указывая на стул возле окна. — Пожалуйста, садитесь. Как чувствуете себя?

— Спасибо, — я осторожно присел на краешек стула. Что-то располагающее, прямо отеческое было в этом человеке, с его совсем не начальственным тоном и добрыми глазами. «Неужели генералом был? — опять подумалось мне. — Хороший человек и, должно быть, уважаемый».

— Надеюсь, здоровье теперь не подведет. Из-за него столько лет не брали на военную службу. Вы ведь фронтовик еще с германской? Были ранены? Ну-ка, голубчик, расскажите, да не стесняйтесь.

Я рассказал. Благовещенский умел слушать внимательно, не прерывал, подбадривал редкими кивками.

— Ну вот и прекрасно, — проговорил он, когда я упомянул, что мне рекомендуется туркестанский климат. — Пока отдохните в Ташкенте, с товарищами познакомьтесь. Затем в Самарканд. Там формируем новые национальные части. Насчет военной тайны вы, товарищ Гельдыев, конечно, не новичок… Создается полк, в основном из жителей Бухарского эмирата. Нужны командиры подразделений. Вот что вас ожидает.

— Значит… с эмиром кончать?! — Я не мог сдержать нежданно нахлынувшей радости, не заметил, как вскочил со стула.

— Молодой человек, волноваться не следует, — он покачал головой. — Догадка ваша верпа. О дальнейшем узнаете после встречи с командующим товарищем Фрунзе. Послезавтра, в десять ноль-ноль, жду вас тут, у себя. А пока… — он что-то написал на уголке моего предписания, — пойдете устраиваться в общежитие комсостава. Гостиница «Регина», Ирджарская улица. Недалеко, миновать только базар. Ташкента вы ведь не знаете? Зайдите, голубчик, в соседнюю комнату, к адъютанту строевого отдела. Отмстите прибытие, там вам расскажут, как добраться. Итак, до послезавтра. Отдыхайте, готовьтесь! — он снова поднялся, протянул мне руку.

…В грязноватой гостинице, превращенной в общежитие красных командиров, меня поместили в комнате на втором этаже. Здесь стояли четыре койки под солдатскими одеялами, возле двери находились кран и раковина умывальника. Комендант, невысокий кавалерист без одного глаза, указал мне койку и вышел. Едва я присел, огляделся — в комнате больше никого не было, — дверь отворилась. Легким шагом, слегка прихрамывая, вошел среднего роста, стройный человек, в новенькой летней форме, на загорелом лице — светлые, пшеничного цвета усы, серые глаза чуть насмешливы. Сбросив фуражку и пригладив вьющиеся русые волосы, он быстро глянул на меня:

— Будем знакомы, Иванихин.

Мы обменялись рукопожатиями. Я назвал себя, Серафим Николаевич — так звали моего соседа по комнате — с первого взгляда привлек меня какой-то сдержанной удалью, ловкостью в движениях, молодцеватостью. Чувствовалось: человек он надежный, с таким вместе не пропадешь ни в какой переделке. Сразу же мы разговорились, стали называть друг друга по имени, потом перешли на «ты». Я попросил звать меня Николаем. Серафим оказался старше меня на четыре года.

— Ты тоже был офицером? — спросил он, когда я рассказал о беседе в штабе фронта.

— Нет. А разве ты… — я не докончил фразы. Но Серафим нисколько не смутился:

— Угадал, братец! Я как раз был. Последний чин — поручик. В Сибирском корпусе служил, на Западном.

— Вот здорово. И я в Сибирском!

Перебивая друг друга, мы начали вспоминать былое, войну, потом революцию. Оказалось, что и родные наши места не так уж далеко: Серафим родился в Семиречье, в городе Токмаке. Он мог свободно разговаривать по-киргизски, легко объяснялся с узбеками. В Петрограде побывать ему не довелось, он расспрашивал меня о городе, о днях революции в Феврале и Октябре.

— А ты партийный? — спросил он меня среди разговора.

— Нет… — теперь я был смущен.

— Ну, а я, хоть и в офицерской шкуре побывал, большевик еще с восемнадцатого, когда служил в Москве инструктором пулеметной школы.

— Ты на германской был ранен?

— Первый раз там. А теперь вот только из госпиталя в Оренбурге. Это с колчаковцами. Думали, без ноги останусь. Хорошо, специальность какая ни на есть имеется…

— Ты был рабочим?

— Вот тут, Коля, не в точку ты угодил. Перед тобой недоучившийся студент Томского императорского университета. Инженер без году неделя!

— Значит, ты гимназию окончил?

— Почти. Только не гимназию, а реальное. А потому, что мой папаша — священник, проще сказать, поп станичный. Вывел бы меня в люди, если б не война. Спасибо ему! Но я, еще студентом, дошел до ума, перед бедным людом в долгу за то, что стал образованным, нужды не ведал. Долг, понимаешь, Коля? Тот не интеллигент, а свинья, кто не понял своего долга перед народом!

Долг! Мне вспомнились прощальные слова моего приемного отца. Я тоже многое узнал в те годы, копа мои забытые, полунищие земляки безропотно трудились, платили подати эмиру — ставленнику царя и российских богатеев. Ну вот, наконец-то, наступило время расквитаться за все доброе, что мне подарила судьба, расправиться с нашими общими врагами. Дни эмира и его слуг сочтены — в этом теперь у меня сомнений не оставалось.

Мы с Серафимом решили до вечера прогуляться по Ташкенту, который он превосходно знал еще с детских лет. Он много рассказывал о своих родителях, о Семиречье, о студенческих годах в Томске.

— А этот Благовещенский, — спросил я, когда мы ехали трамваем в старый город, — генерал, наверное?

— Ну, брат, до чего ты глазастый! — удивился мои новый товарищ. — Опять почти угадал. Только не генералом он был, а подполковником генштаба. В Туркестане чуть ли не всю жизнь, а в революции с нами с первого дня. Ценят его и бойцы, и командиры — голова! Обхождение — сам видел, и ведь все от души. Редкий человек, побольше бы таких…

Выяснилось, что Иванихину, как и еще нескольким командирам из нашего общежития, приказано явиться в штаб фронта послезавтра, в десять утра. Вот как! Возможно, и служить мне придется вместе с этим полюбившимся мне боевым командиром-большевиком.

…С нетерпеньем ожидал я этого часа, как, наверное, и каждый из командиров, вызванных в штаб округа. Еще бы — встреча с командующим, самим Фрунзе, чья слава уже тогда вознеслась высоко над армией и страной! В кабинете у Благовещенского мы расселись на стульях, поставленных вдоль стен, фуражки, папахи, буденовки держали на коленях. Почти не переговаривались, ощущая волнение, даже какую-то робость. Ведь решается наша судьба, паше будущее.

Благовещенский, проверив всех по списку, сам отправился доложить командующему. Мы все замерли в молчании. Из коридора донесся звук твердых шагов, звон шпор. Дверь распахнулась. Мы вскочили, защелкав каблуками сапог.

— Здравствуйте, товарищи краскомы! — четко произнес Фрунзе спокойным голосом.

— Здрас-с! — грохнули мы единым духом, после чего продолжали стоять навытяжку. Михаил Васильевич, позванивая шпорами на высоких сапогах, прошел и сел за стол Благовещенского, который следовал за ним с папкой в руках. Фрунзе был без шапки, густые темные волосы зачесаны назад. Лицо загорелое, с румянцем, каштановые усы и борода. Одет в защитную куртку с малиновыми разворотами и нарукавными нашивками, синие галифе. Среднего роста, плотный, неторопливый в движениях. Усевшись за стол, он левой рукой провел по усам и четко, спокойно проговорил:

— Вольно, товарищи! Садитесь, разговор у нас долгий.

Мы сели, Благовещенский тоже, по правую руку от Фрунзе. Командующий снова встал:

— Обстановка на фронтах республики, я уверен, вам известна. Каково положение здесь, в Туркестане? — он подошел к стене, отодвинул занавеску, за которой оказалась карта. — Вот наш фронт. В Семиречье — белоказаки, Анненков. Закаспийская область освобождена еще в феврале. В Хиве революция победила, обстановка стабилизируется. Осталась Бухара. Потенциальный источник серьезных конфликтов, прибежище для битых белогвардейцев, гнездо антантовской агентуры. В Фергане басмаческие шайки снабжаются оружием, инструкторами и деньгами из Бухары…

Потом он говорил о деспотическом режиме эмира, о разорений трудящихся, их остром недовольстве. Уже создана Коммунистическая партия Бухары. Каждый день из эмирата бегут в Советский Туркестан люди — крестьяне, ремесленники, даже солдаты. Всенародное восстание в Бухаре назревает…

— Реввоенсовет фронта, — сказал Фрунзе, — решил образовать из представителей местных национальностей части, готовые выступить на поддержку бухарским трудящимся. В Самарканде формируется Первый Восточный мусульманский добровольческий полк, стрелковый, трехбатальонного состава с пулеметами. Комполка — Баржанов, он прекрасно зарекомендовал себя в Керки, во время осады белыми. Баржанов с группой командиров уже выехал в Самарканд. Сейчас начальник строевого отдела зачитает приказ о назначениях на должности. Прошу, товарищ Благовещенский.

— Смирно! — скомандовал тот, вместе с нами вскакивая на ноги. Затем он громко и торжественно прочитал приказ: —…Гельдыев Нобат Гельдыевич — командиром третьего батальона. Иванихин Серафим Николаевич — комиссаром того же батальона.

Потом он перечислил командиров рот, начальников служб.

Командир батальона! Неужели мне доверяют боевую судьбу стольких людей? И неужели я справлюсь. Серафим вместе со мной — вот здорово!

— А теперь, товарищи, будем беседовать попросту, — проговорил Фрунзе, снова усаживаясь за стол, когда чтение закончилось, нам скомандовали «вольно» и мы тоже сели. — Вопросы, просьбы, сомнения — все выкладывайте. В дальнейшем случая может не представиться, военные судьбы переменчивы, сами знаете…

— Товарищ командующий, разрешите? — выпалил я, видя, что все молчат, и поднялся на ноги. Фрунзе кивнул и внимательно посмотрел на меня. Я чувствовал на себе напряженные взгляды двух десятков глаз. — Товарищ командующий, справлюсь ли я с батальоном? Был рядовым солдатом на фронте. Давно. Еще, правда, с красногвардейцами… Очень трудно будет! Нельзя ли перевести на роту?

Командиры задвигались, кто-то полушепотом переговаривался с соседом. Фрунзе кивнул:

— Вопрос понятен, товарищ… Гельдыев. Садитесь, отвечу. Видимо, вопрос такого рода волнует здесь не только вас. Товарищи краскомы! Вам ли говорить о безмерных тяготах, что пережила страна? С войной, с остатками контрреволюции необходимо кончать как можно скорей. В Бухаре белые офицеры сколачивают и обучают армию, оружие шлет Антанта. Если станем медлить — дорогой ценой оплатим победу. Мы знаем, что ни одного из вас назначили на должность выше той, которая соответствовала бы его опыту. Придется на практике учиться, вместе с боннами. Среди вас есть фронтовики, в прошлом офицеры — помогайте друг другу. Полк необходимо сколотить в кратчайший срок — таково требование Реввоенсовета фронта к вам, друзья! Помните: вам предстоит в короткий срок совершенно необученных людей превратить в настоящих солдат резолюции. Их воодушевляет жгучая ненависть к эмирской деспотии. Вот это используйте в вашей работе.

Все было понятно. После краткой, но полной значения, убедительной речи командующего у меня появилась уверенность в собственных силах. Как можно скорее научиться самим и бойцов научить, раз это необходимо для освобождения трудящихся Бухары! Разве не к этой самой, теперь уже близкой цели пролегал весь мой жизненный путь, через душный зиндан, строительство железной дороги, Петроград, мастерские, фронт, бои в Октябре? Пройдем же его до конца!

…Веселой гурьбой мы высыпали из штаба на крепостной двор. Хохотали, дурачились, хлопали друг друга по плечам.

— Поздравляю с назначением, товарищ комбат-три!

— Служу трудовому народу, товарищ военком!

Еще два дня мам дали отдохнуть. Близился праздник Первого мая, но нам необходимо было спешить в Самарканд. Однажды утром мы с Иванихиным отправились на фургоне в Троицкие лагеря, принимать команду бойцов для нашего полка. Среди них, как мне сказали, был хорошо подготовленный расчет станкового пулемета — спаянные солдаты разных национальностей.

… Дежурный командир сначала показал нам лагерь — прекрасно оборудованные палатки, стрельбища, места для гимнастики и штыкового боя. Все это нетронутым осталось от царских времен. Теперь здесь обучали пополнение для Красной Армии. Тем временем старшина подготовил для встречи с нами маршевую команду Восточного полка.

Около полусотни красноармейцев, одинаково обмундированных, выстроились на плацу в три ряда. Приняв рапорт и поздоровавшись, мы с комиссаром медленно прошли вдоль фронта. Люди разных национальностей — большинство узбеки и таджики, вот казах, русский… Кавказец, наверное, армянин. На правом фланге — высокий ладный молодец, черноглазый, с усами, очень смуглый. Туркмен? И почему он с такой жадностью впился в меня взглядом горячих, темно-карих глаз? Что-то знакомое в них почудилось мне. Но бойцы в строю, я — их новый командир, не место и не время для изъявления своих чувств.

Закончив осмотр, я обратился к людям с короткой речью по-русски, напомнил о том, что выезжаем через день. Потом Иванихин сообщил некоторые новости из России. Тем временем я спросил у старшины:

— Как зовут бойца на правом фланге? Смуглого того… Откуда он?

— Командир пулеметного расчета Аллаберен Бекджик, Рабочий Бородинских мастерских. Бывалый, под Эмбой был ранен.

Бекджик!

… Мы сидели на молодой травке возле стрельбища. Бекджик затягивался махоркой — привык в отряде красногвардейцев-колузаевцев. Повоевать пришлось, Я сбивчиво рассказываю о себе, но мысли совсем о другом…

— Бекджик, что у нас в ауле? Ведь помнишь, сколько лет, как меня забрали.

— Понимаешь, Нобат, я знаю немногим больше твоего. Ты был в зиндане и потом сразу на стройку… А я всего месяцем позже тебя ушел. Вблизи Талимарджана пришлось мне работать. Сначала землекопом. А потом, уже когда путь укладывали, познакомился с русским парнем Семеном Дрокииым, он сейчас тут, в нашей команде. Ташкентский, с Бородинских мастерских. Сдружились мы, понимаешь? С ним я бежал в Ташкент. Приютился у его родственников, перебивался кое-какой работой на базарах, можно сказать, нелегально, без документов жил до самой революции. Потом попал в мастерские, стал слесарем. У Семена отец умер, они позвали меня жить к себе. Еще один дружок у нас появился, казах Телеген, сирота, от голода умирал на вокзале… Так мы и зажили коммуной. В Красную гвардию пошли, в отряд Василия Колузаева, слыхал? Повоевали с кадетами. Ну, потом рабочих многих из отряда вернули в мастерские. А весной, когда мы узнали про Восточный полк, пошли прямо в штаб. Туркфронта. Вот, взяли нас, мы теперь — пулеметный расчет…

— Ага, слышал про вас! Интернациональный коллектив.

— Правильно. У нас еще узбек Муким Фазлиев и армянин Асатур Погосян, всего пятеро. Значит, вместе пойдем на эмира? — он жадно затянулся махоркой. Я узнавал и не узнавал в нем забитого робкого парня, сироту-батрака из глухого аула. Закалился человек в пламени революции!

Больше в тот день нам поговорить не удалось. Подробно рассказали друг другу о своей судьбе за прошедшие годы мы уже в вагоне, на пути в Самарканд.

Здесь продали в рабство деда

Боевую учебу мы начали в мае, но пополнение в наш полк поступало до самого августа, не всех бойцов удалось как следует подготовить. В Самарканде на меня, неопытного комбата, свалилось сразу столько забот и хлопот, что не оставалось времени отдохнуть, оглядеться, подумать о чем-либо, кроме неотложных дел службы. Учить приходилось не только бойцов, но и командиров — ротных, взводных, отделенных. Бекджика я вскоре выдвинул начальником пулеметной команды. Незаменимым другом и помощником, как я и ожидал, оказался для меня Серафим Иванихин. С бойцами — комиссар, а со мной — наставник во многом, начиная с военной науки, которую он превосходно знал и любил. Мы еще крепче сдружились с ним в эти ответственные, напряженные дни подготовки к решительным боям.

В августе двадцатого года начали поступать первые известия о серьезных волнениях в Бухарском эмирате. Впервые тогда люди услышали имя Бяшим-сердара, моего земляка с берегов Амударьи.

И вот в Чарджуе прошел съезд Бухарской компартии, совместно с левыми младобухарцами, которые были в все приняты полноправными членами. Съезд призвал трудящихся Бухары ко всеобщему вооруженному восстанию против эмирской власти.

Наконец Первый Восточный мусульманский полк Красной Армии был поднят по тревоге. Из лагерей пешим порядком мы прибыли на станцию Самарканд. Грузились в эшелон на товарной платформе. Отъехали без свистков. Фрунзе со штабом Бухарской группы войск уже находился в Новой Бухаре. Началось окружение тысячелетней столицы эмирата.

К Кагану подъехали за полночь. Был строжайший приказ: огней не разводить, никакого шума. Как назло во второй роте один русский парнишка, боец из пополнения, случайно пальнул из винтовки… За это накануне наступления — расстрел!

Сам комполка Михаил Баржанов прибежал на выстрел. Я и ротный стояли тут же, ни живы ни мертвы. Парень навытяжку, трясется. Баржанов только глянул: чего с него возьмешь? Не выдержал, размахнулся — да по уху ему раз, два… Тем дело и кончилось. Случайный выстрел делу не повредил: эмирские военачальники струсили, заперлись в пределах городской степы, о разведке в поле даже не помышляли. Наш полк к утру благополучно вышел на указанные позиции. Мелкие группы наспех вооруженных студентов медресе почти без выстрела бежали внутрь города.

… Ультиматум красного командования эмир отверг. Поступил приказ: начать артиллерийский обстрел позиций бухарских войск, укрывшихся за стеной. В безветренном нагретом воздухе далеко разнесся дружный грохот орудий.

Несколько десятков тысяч красных бойцов, пехоты и конницы, собранных в батальоны, полки, бригады и дивизии, двинуло командование к Бухаре. Однако полностью окружить, блокировать город, раскинувшийся на громадной территории, даже этой массе хорошо организованных войск оказалось не под силу. Городские Борота на западе и юге стены остались вне нашего контроля. Никто вначале не знал, что последний эмир Сеид-Алим-хан, десять лет сидевший на бухарском престоле и запятнавший себя кровью тысяч загубленных людей, во вторую ночь после начала военных действии тайком, с несколькими вельможами, личным конвоем, золотом и драгоценностями из казны выбрался небольшим караваном из города через Каршинские ворота и бежал на юг. Сумел ускользнуть от справедливого возмездия, спасти свою шкуру!

Битва разгоралась на многоверстном пространстве вокруг Бухары. Артиллерийский огонь вызвал многочисленные пожары внутри города, однако его защитники надежно укрывались за древней глинобитной стеной, высота которой в иных местах достигала трех сажен. Из бойниц, из-за зубцов полуразрушенных башен вели прицельный огонь эмирские солдаты-сарбазы, русские и афганские наемники, фанатики муллы и студенты медресе. Осада громадного города, снабженного водой и всем необходимым, могла затянуться.

Позиции нашего полка простирались к востоку от города. Напротив нас — Самаркандские ворота. Дорога, ведущая к ним, пролегает степью с редкими мазанками и садами. Здесь, в строениях, в окопах располагались стрелковые роты нашего полка.

Целые сутки мы вели бесполезную перестрелку с противником. Намеревались подобраться к стене, лестницы подтащить, штурмовать стену в нескольких пунктах. Но перед стеной — открытое пространство, степь, поросшая колючкой, у самой стены — ров. Все — под огнем врага. Даже пулеметы у него имеются.

В первое утро сгоряча роты второго батальона кинулись в атаку, в рост, бегом. Три десятка трупов остались на подступах к городу.

Полк зарылся в окопы. Перед вечером на рысях примчалась батарея трехдюймовок. Со стены заметили их, выстрелы превратились в огненный шквал. Пришлось установить орудия в сухом русле арыка позади мазанок. Ударили залпом по стене, в основание. Грохот, дым, пламя и пыль столбом…

Но всего лишь небольшие углубления были вырваны взрывами. Необходимо бить по воротам. Таков приказ штаба группы войск. Однако, чтобы разрушить снарядами дубовые узкие ворота, необходимо выкатить орудия для стрельбы прямой наводкой, сажен со ста. А среди защитников стены имелись меткие стрелки из трехлинеек и «максимов».

К ночи батарею передвинули на участок моего батальона. Вместе с командиром артиллеристов мы, укрываясь за деревьями и мазанками, выбрали позицию на утро.

— Рискнем, — сказал командир батареи, седоусый мужчина в кожаной фуражке, в прошлом ташкентский железнодорожник. — На какой башне у них пулемет?

— Вон, на северной, — я показал.

— У тебя пулеметчики хорошие?

— Найдутся такие. Сейчас вызову начкоманды, — я послал вестового за Бекджиком.

— По вашему приказанию… — откозырял тот, вытягиваясь.

— Бекджик, орудия поставим с утра возле дороги. Приказ — разбить ворота. Выбирай позицию для себя. Задача: подавить пулемет на башне, стрелков на участке стены до ворот. Вот командир батареи, знакомься. Необходимо обеспечить взаимодействие.

Бекджик и седоусый артиллерист пожали друг другу руки. Все втроем мы стали осматривать позиции. Темнело, огонь со стороны стены сделался редким. Разговаривали вполголоса по-русски.

— Рискованно… — проговорил, размышляя вслух, Бекджик.

— Все равно, — заметил артиллерист. — Приказ выполним. И так топчемся около суток.

— А если иначе? — Бекджик схватил меня за локоть. — Мы с ребятами под Эмбон мост подорвали ночью. Шпур и запалы найти бы только… Взрывчатку из снарядов добудем. Я берусь, с моим «интернационалом»!

— А что, парень дельно придумал! — артиллерист улыбнулся, сверкнув в темноте зубами.

— Пойдем к полковому! — я сразу оценил идею друга.

… По приказу Баржанова начбоеснабжепия полка на линейке съездил в Каган и обратно, привез запалы, бикфордов шнур. Бекджик и Семей в мазанке с занавешенными дверьми, освещаемой коптилкой, связали два заряда. После полуночи я с пулеметчиками, двигаясь ползком, с частыми остановками, подобрались вплотную к самаркандским воротам. Как всегда, бухарцы ночных дозоров не выставили. Саперными лопатками мы осторожно разгребли пыль, сухую землю, уложили заряды. Мне вспомнились ночи на фронте во время империалистической войны. Не зря, выходит, учился я в те годы воинскому мастерству, перенес все тяготы службы солдата-окопника.

Едва забрезжил рассвет, разом на всех позициях наших войск загрохотали десятки орудий. В тот же миг под нами качнулась земля. На глазах у всего полка, изготовившегося для штурма, гигантский столб пыли, пламени, черного дыма взметнулся к небу на том месте, где в желто-бурой степе темнели самаркандские ворота. Тяжелый грохот, словно из недр земли, раскатился над стеной, над окопами, садами, мазанками. Когда пыль осела и дым рассеялся, мы увидели на месте ворот зияющий пролом в стене, глубокую яму на дороге, ведущей в город. Стрельба со стен разом стихла — там были поражены произошедшим.

— Вперед! — коротко и резко взмахнул рукой комполка Баржанов у себя на командном пункте.

— Вперед! Бей! Ур-ра! За мной! — тотчас отозвались десятки команд, возгласов во всех концах окопов. Полк разом поднялся, с винтовками наперевес бойцы Еылезали на бруствер, выбегали из-за укрытий и, обгоняя один другого, мчались к стене. Степь перед рвом, а потом и сам ров наполнились людьми. Треск выстрелов, грохот разрывов, крики… Пулеметы Бекджика без устали прошивали очередями башню и зубцы — прикрывали наступление.

Наконец огонь противника стих. Полк разворачивался, в точности следуя приказу, — недаром столько недель мы потели на учениях. На левом фланге спешил наш третий батальон, второй бросился штурмовать стену и башню, первый на правом фланге выдвинулся к хивинским воротам, по которым теперь в упор били наши орудия.

Я и Серафим с вестовыми обогнали цепочки взводов. Скорее к воротам! Самый ответственный момент — нужно подавить тех, кто еще сопротивлялся на стенах, ввести роты на улицы, направить их к центру города.

На стене и за стеной кипел рукопашный бой. Наши бойцы пустили в ход штыки, бухарцы разбегались, стреляя из-за каждого укрытия. Но пролом уже был в наших руках. В начале улицы дома разбиты, сожжены. Я приказал расчистить проход. Послышался новый взрыв неподалеку от нас — это Бекджик со своими саперами взорвал башню, чтобы освободить путь в город ротам второго батальона.

Завязался бой в лабиринте извилистых бухарских улиц, тесных двориков. Сопротивление было упорным, безнадежность положения только усиливала злобу фанатиков, которые гибли, не выпуская из рук оружия. Наиболее слабые сдавались десятками.

Нам на подмогу спешили красные конники — Первый полк Туркестанской кавалерийской дивизии. С алыми флажками на пиках у правофланговых, на рысях подходили эскадроны. Командир — стройный, черноглазый, с офицерской выправкой — спешился возле меня, и я показал ему, на каких улицах наши продвинулись.

Нам добровольно помогал ориентироваться в лабиринте улиц один из пленных, редкобородый оборванный таджик-студент. Он мне сказал, что всегда сочувствовал джадидам, но его мобилизовали защищать власть эмира.

Многих бойцов потеряли мы пока пробились к площади перед Арком — дворцом эмира. Дворец горел. На площадь сгоняли пленных, пойманных вельмож и чиновников. Над городом перекатывался гул, грохот, вой многих тысяч голосов, метались языки пламени, столбы дыма затмевали солнце. Точно пришел день Страшного суда — день возмездия за тысячелетнюю тиранию, за насилия, кровь, казни, унижения… Последний день уходящей эры.

— Товарищ комбат! — на бегу, с винтовками наперевес окликнули меня Семен и Муким, двое «интернационалистов», когда я с вестовыми принимал донесения от ротных под куполом Тоджи-Саррафон, где мне приказали устроить командный пункт батальона. — Товарищ командир! Наши к зиндану пробились. А в нем заключенных видимо-невидимо. Пойдемте, их там освобождают!

Оставив на командном пункте комиссара Иванихина, я с вестовым и пулеметчиками бегом пустился к зиндану. Камеры-клетки располагались вдоль широкой лестницы, ведущей к воротам Арка. Здесь уже распоряжались бойцы нашего батальона. Разыскали смотрителей, и те дрожащими руками отпирали замки колодок и кандалов на руках и ногах несчастных жертв эмира.

…Что такое был ничтожный зиндан в моем родном ауле по сравнению с этой ужасной галереей у подножья эмирского дворца! Перед нами вереницей проходили живые трупы, скелеты, обтянутые кожей в струпьях и язвах, полуослепшие, утратившие человеческий облик, а иные вместе с ним и рассудок. Несчастные сразу не могли даже уразуметь, что с ними происходит, некоторые со страхом отшатывались от своих освободителей. Другие плакали от счастья, обнимали красных бойцов, а те сами порой с трудом сдерживали слезы.

Люди в халатах, с револьверами у пояса — бухарские коммунисты, члены временного ревкома — записывали имена освобождаемых, откуда они родом, за что были посажены. Теперь этих горемык необходимо было отправить в их родные места.

Я мельком оглядывал бывших заключенных, и внезапно один из них привлек мое внимание. Он был лохматый, с лицом, заросшим черной бородой с проседью, сгорбленный, а взгляд острый, насмешливый. Где-то я его встречал? Сапар! Мой товарищ по зиндану в Бешире!

— Сапар! — я подошел и тронул его за плечо. Увидав, что и голова у него почти вся поседела, повторил почтительно: — Сапар-ага!

Видимо, он плохо слышал, и только почувствовав мое прикосновение, вздрогнул, обернулся:

— А! Кто-то знает мое имя?

— Да вспомните, мы с вами вместе сидели в зиндане, лет восемь назад! Я Нобат Гельды-оглы… Со мной был еще дядя, Аман. Помните, моя невеста убила бая и нас…

— Хо… хо… — у него в каком-то исступлении расширились гноящиеся глаза. — Бешир… Колодка… Девушка немилого зарезала, сумела за себя постоять… А ты, а вы… Помню! Тебя ведь в то время выпустили?

Теперь он разговаривал осмысленно. Видать, сознание медленно возвращалось к несчастному.

— Выпустили, правильно, Сапар-ага! — я взял его ладонь, крепко пожал. — Только не на свободу, а дорогу строить. Ну, потом кое-чему научился… Вот теперь мои товарищи вернули вам свободу, всем зинданам конец! И эмиру тоже, хоть он и удрал.

— Свобода… — повторил задумчиво узник и опустил голову с перепутанными космами грязных волос. — А на что мне она теперь? Невесту все-таки продали… На родине вряд ли кто остался в живых…

— Не печальтесь, друг! Новая жизнь наступает. Я вот тоже не знаю, что у нас в родных местах… Да вы когда из Бешира?

— Давно, — Сапар махнул рукой. — Казы меня засудил навечно. Перевели в Бухару… Я уж и годам-то счет потерял…

— Значит, никаких известий с родины?

— Невесту продали. А после — никаких…

Тем временем подошла его очередь на опрос. Я выяснил у товарища, ведущего запись, где будут содержаться бывшие узники, пообещал Сапару навестить его вместе с земляками. Вернулся на командный пункт батальона. Оказалось, Иванихин с вестовыми отправился в город собирать наших бойцов. Поступил приказ: тушить пожар на Арке, взять под охрану эмирскую резиденцию, пресечь грабежи, начавшиеся кое-где в центре города, учесть и эвакуировать пленных, донести о потерях. Разрозненные роты стали стягиваться к Тоджи-Саррафону, служившему прежде пунктом обмена денег. С адъютантом комбрига и представителем ревкома мы начали расставлять бойцов по постам, устраивать караульные помещения для смены. Мы победили, наступала короткая передышка накануне новых боев.

… На другой день здесь же, на площади Регистан, должен был состояться многолюдный митинг жителей Бухары вместе с красноармейцами. Город украсился красными флагами, цветами. Дотлевали пожарища на местах сгоревших строений, с улиц убрали трупы, свежим песком засыпали лужи крови. Вышли из подполья, приободрились тайные противники эмира. Оказалось, что они кое-чем сумели помочь наступавшей Красной Армии и отрядам бухарских коммунистов — вывели из строя несколько орудий эмирской артиллерии, открыли одни из ворот, помешали бегству некоторых сановников. И вот теперь эти люди праздновали освобождение своей многострадальной родины.

Толпы жителей, празднично разодетых, по еще несколько растерянных, вливались на Регистан со всех прилегающих улиц. Часть моих бойцов находилась на постах, часть отдыхала перед сменой, командиры несли службу начальников караулов. Серафима Иванихина вызвали в политотдел группы войск, ом должен был выступать на митинге, поскольку владел узбекским языком. Моя задача — проверять караулы.

С двумя вестовыми медленно обходил я посты. Шумела, гомонила площадь Регистан. То тут, то там возникали небольшие стихийные митинги. Горячо палило сентябрьское солнце.

Бухарского эмирата больше не было. Сейчас на общегородском митинге провозгласят народную республику трудящихся — это я уже знал. Начиналась новая эра в жизни моего родного края — то, во что научил меня верить Александр Осипович, мой приемный отец. К борьбе за это будущее, которое теперь становилось явью, он столько лет готовил меня. Спасибо ему сердечное!

Я знал — предстоят еще упорные схватки с врагом. Но теперь я к этому готов, как, наверное, мало кто из моих земляков, сверстников.

… Здесь, на этих самых камнях, некогда продали в рабство моего деда, тогда еще подростка, чужеземца-сироту. Но даже в нем годы неволи не смогли убить светлых надежд. «Придут иные времена…» Так вот о каких временах мечтал он всю свою жизнь.

Донди, мама! Дождетесь ли вы меня? Суждено ли мне изведать счастье, предсказанное с детства, отнятое безжалостной судьбой? Я спрашивал себя об этом и не мог ответить. Жизнь моя посвящена революции. Куда теперь поведут меня ее неисповедимые пути?

Багряный рассвет над Лебабом

Наш полк отвели на загородную резиденцию эмира — во дворец и парк Ситораи-Мухасса. Ее без боя заняли накануне штурма конники 1-го кавполка, обезоружив охрану. Теперь они располагались тут же, вместе с нами. Поблизости, в кишлаках, разместились другие полки кавдивизии. В городе войскам находиться было опасно: грязь, антисанитария, нет проточной воды. А главное — следовало быстро подготовиться к дальним походам.

Первый Восточный мусульманский полк с честью выполнил поставленные ему боевые задачи — это отмечалось в приказе Фрунзе. Правда, наша часть понесла немалые потери убитыми и ранеными. Но была и другая более важная причина, обескровившая полк. Многие бойцы влились в него только за неделю-другую до начала военных действии. Эти люди — простые дайхане, батраки, чернорабочие Зеравшанской долины так и не успели стать настоящими бойцами. Они храбро сражались, но тотчас после победы решили, что дело сделано, можно разойтись по домам. Ведь осень, столько работы в поле… Понятие о дисциплине, воинском долге у них еще не успело выработаться.

Так или иначе, но часть стала таять не по дням, а по часам. И вскоре поступил приказ: полк расформировать. Всех, кто желает, распустить по домам. Оставшиеся вместе с комсоставом должны поступить на формирование будущих частей бухарской Красной Армии, Боевые друзья прощались, давали обещание встретиться в мирные дни.

Дворец и парк Ситораи-Мухасса, где мы стояли, были замечательным творением строителей и садоводов, созданным в угоду прихотям изнеженного и развратного эмира. Великолепное здание, окруженное высокими деревьями. Просторные комнаты, убранные коврами; на степах — зеркала, искусная, богатая роспись. Невдалеке, посреди парка, находился большой бассейн, берега и дно которого были зацементированы. Приятно голубела гладь прозрачнейшей ключевой воды. А в комнатах, выходящих окнами к бассейну, по стенам сплошь зеркала, в них отражается все происходящее возле водоема. Неподалеку еще здание поменьше, с вышкой, напоминающей пожарную каланчу. Во дворце Ситораи-Мухасса в летние месяцы располагался эмирский гарем. И вот, когда женщины купались, эмир исподтишка — чтоб не нарушить запреты ислама — подглядывал за ними, сидя на мягких подушках то в зеркальных комнатах, то на вышке.

Дворец и парк были окружены прочной оградой и рвом. Всюду стояли солдаты; простым смертным даже за версту не дозволялось приблизиться к роскошному обиталищу властителя. Ситораи-Мухасса воспевали в своих льстивых одах придворные поэты.

Теперь этот райский уголок сделался местом короткого отдыха воинов революции перед новыми боями. И даже эта недолгая передышка близилась к концу. По сведениям разведки, эмир и остатки его войск отошли к Карши. Туда стекались сторонники свергнутой деспотии. Медлить нельзя, нужно в зародыше разгромить гнездо контрреволюции.

Мы с Бекджиком и его «интернационалистами» успели всего только раз побывать в Бухаре, находившейся верстах в семи от дворца. Навестили нашего земляка Сапара. Он уже полностью пришел в себя — обрил голову у цирюльника, подстриг поседевшие усы и бороду. Бывшие арестанты ждали от ревкома денег, чтобы двинуться по домам. Мы с Бекджиком решили сами собрать Сапару необходимую сумму.

— Вот, дорогой Сапар-ага, — сказал я, вручая ему пачку бумажных денег в новом поясном платке, — примите от моих товарищей и от меня, в общем, от красных бойцов. И не отказывайтесь, просим от всего сердца!

Сапар молча взял деньги, он явно был глубоко тронут. Со слезами благодарности на глазах долго тряс руки мне и моим товарищам.

— Отыщите земляков, осла купите, одежду, припасов на дорогу, — советовал я, когда мы сидели возле ворот караван-сарая, где размещались бывшие пленники зиндана. — Приедете в Бешир, моих найдите. Расскажите, что встретили меня…

— Обязательно! Мать, дай бог, жива, то-то обрадуется.

— Сапар-ага, вы ведь знали Дурды-бая? — спросил Бекджик. Тот кивнул утвердительно.

— Это наш дядюшка, батраками, у себя сделал меня с братом. Брата зовут Реджепом. Разыщите, пожалуйста, бая. Может, и брат мой жив. Тогда, на строительстве железной дороги, он заболел, его отвезли в аул и больше я о нем ничего не знаю.

Сапар обещал все исполнить, спрашивал, скоро ли мы сможем вернуться.

— Вряд ли, — задумчиво ответил Бекджик. — Эмир не собирается складывать оружия.

— Сапар-ага, — сказал я на прощанье. — Вам довелось увидеть все своими глазами. Народ оказался сильнее эмира со всеми его приспешниками. А на кого эмир опирался? На бая, имама, казы, бека. Значит, чтобы старое не вернулось, снова дайханам не гнить в зин-дане, в колодке, нужно убрать от власти тех, кто был опорой эмира. Уезжайте на родину, поведайте надежным людям обо всем, что видели. Скажите: скоро придут красные бойцы. И если баи с муллами задумают сопротивляться, готовьтесь ударить им в спину! Чтобы не было столько жертв, не тратить столько усилий, как здесь, в Бухаре! Выпонимаете, о чем я говорю?

— Понимаю… Теперь все понимаю! Прежде я был уверен, что богатые всегда окажутся правы, возьмут верх. Ну, выходит, и на них отыскалась узда!

Мы тепло распрощались со своим земляком. А уже три дня спустя сводный отряд нашего полка погрузился в эшелоны и двинулся вместе с частями Туркестанской кавдивизии на Карши.

… Бой под стенами города разыгрался короткий и не вполне удачный для нас. Эмира с большей частью войска здесь уже не оказалось — он ушел в Восточную Бухару. Оставшиеся вражеские группы тоже сумели улизнуть, рассеяться. По сведениям, многие из них двинулись напрямик в сторону Лебаба, к городу Керки, где местные феодалы и чиновники вооружили своих стражников, а также темных, обманутых и запутанных дайхан.

На четвертый день меня и Серафима вызвали в штаб. Нас принял член реввоенсовета группы войск Кужелло:

— Товарищи, необходимо ваше согласие отправиться со специальным заданием в район действия эмирских войск и бандитских отрядов. В район Бешир — Бурдалык, откуда вы, товарищ Гельдыев, родом, верно? Прошу подумать и ответить.

Я обернулся к Серафиму, он стоял рядом и тоже посмотрел на меня, взглядом спросил: «Неужели откажемся?» — «Ни в коем случае!» — так же безмолвно ответил я.

— Мы согласны, — сказал я. — Говорю за обоих.

— Безусловно, — перебил Серафим. — Задание выполним, товарищ член реввоенсовета. Или погибнем!

— А вот это отставить! — улыбнулся Кужелло… — Садитесь, друзья. Мы были в вас уверены. Задача такова: отобрать до ста двадцати бойцов, желательно уже знакомых вам по бухарской операции. Чем больше местных, тем лучше. Но — надежных, дисциплинированных, умелых, это главное. И еще условие — владеющих конем.

На подготовку дается приблизительно неделя. Назначение прежнее: Гельдыев — командир отряда, Иванихин — военком. Инструкции получите в особом отделе группы поиск. Вкратце: отряд походным порядком скрытно перебрасывается через степь к Беширу, где устраивает базу, опираясь на местных жителей, сочувствующих нам. Из них же производится пополнение личного состава. Снабжение боеприпасами — за счет противника. Обстановка сейчас сложилась следующая, — он развернул на столе небольшую карту, мы все трое склонились над ней. — Эмир находится на пути в Душанбе, но разрозненные группы его войск стремительно движутся к Керки. Вероятно, с целью взять город и превратить его в свою базу, либо, в случае неудачи, уйти в Афганистан. Агенты эмира подняли на борьбу против нас местных феодалов. Известны имена: Хаджи-ишан, Баба-мерген, это наиболее видные. У каждого из них — отряд, несколько сот человек, вооруженных чем попало. Главари опираются на авторитет мулл, а это — сила, сами знаете. Наш гарнизон в Керки снова отрезан, как в семнадцатом и девятнадцатом, возможна осада. Ваш район действий — на пути переброски подкреплений по реке между Керки и Чарджуем. Нужно парализовать действия банд, обеспечить движение пароходов, помочь установить в районе народную власть. Получите мандат ревкома Бухарской республики. Связь держать с Чарджуем, через него доносить обстановку в штаб фронта. Все, товарищи! Желаю победы! До счастливой встречи… через полгода, я думаю!

Когда мы вышли, Серафим остановился, потряс меня за плечо:

— Ух, и завидую я тебе, Коля! Прямо к своим… Значит, говоришь, Донди свою мне покажешь?

— Жива ли она, как знать… Может, продали баю давным-давно…

— Ну, брат, это дудки! Сам рассказывал, что за девушка. Как хочешь, верю, вы встретитесь и будете счастливы!

— Эх-х… — только и вырвалось у меня.

Два дня мы собирали отряд. Сколько я ни просил, Бскджика со мной не отпустили. Он вступил в партию бухарских коммунистов, его оставляли на политической работе. Ребят я себе подобрал падежных. Все мы оде-лись в халаты и папахи, обрили головы, а усы и бороды брить перестали, чтобы сделаться похожими на дайхан, змирских ополченцев. По дороге, при встрече с мирными жителями, мы должны были выдавать себя за сторонников эмира, чтобы сбить с толку противника. Только на месте, когда отыщем и сплотим верных людей, — объявим, кто мы на самом деле.

Выступили караваном на рассвете. Один из бойцов, каршинский узбек, изображал проводника; он и в действительности знал в степи колодцы и тропы до самой Амударьи. Во вьюках мы везли только боеприпасы к винтовкам и пулемету «Кольт» и гранаты. Продовольствие намеревались покупать у местных жителей, для чего нас снабдили бухарской серебряной монетой и российскими бумажными деньгами — николаевскими и «керенками», все еще имевшими хождение в здешних местах.

Начались долгие дни перехода через засушливую степь, песчаную пустыню. Ночевки у редких колодцев. На привале, перед сном, Серафим беседовал с бойцами — рассказывал о России, о революции, о Ленине. Порой в разговор включался и я. Говорил про Бешир, куда мы движемся, про свое безрадостное детство, про деда — чужеземца-раба. Вместе с комиссаром мы разъясняли бойцам задачи. Напоминали об отсталости, темноте местного населения, веками отрезанного от остального мира. И я видел: наши ребята — узбеки, туркмены, киргизы, таджики — постепенно проникаются сознанием того, сколь важное дело им поручено. Значит — в сложной обстановке можно будет положиться на каждого.

… Вот и кончились пески. Впереди — Лебаб, кромка оазиса вдоль берега благодатной Аму. Позади Бешкент, урочище Чукурча, колодцы Ширин-Кую, где в детстве мы собирали саксаул.

Некоторое время наш отряд двигался по большой бухарской дороге, затем, верстах в восьми от Бешира, свернул к югу. Здесь, у берегов Амударьи, тянулись густые, непроходимые тугаи — кустарниковые заросли. В них водилось множество диких птиц и различного зверья, в том числе зайцев, диких котов. Изредка сюда забредали охотники. В этих зарослях я и решил устроить временную базу нашего отряда.

Удобное место — поляну на небольшой возвышенности, окруженную плотной стеной тугаев, — удалось отыскать под вечер. Отряд вытянулся на поляну длинной цепочкой, бойцы вели коней и ослов в поводу.

— Привал! Отдыхать, расседлывать! — скомандовал я.

После этого мы с Серафимом и каршинцем, которого я сделал своим вестовым — его звали Ишбай, — обошли всю поляну и прилегающие места, подходы. До реки совсем недалеко, удобно ходить за водой. Наметили точки для постов. Назначили караул во главе с начальником, часовые заняли свои места. Остальные принялись устраивать шалаши для себя и животных, копать землянки для боеприпасов и продовольствия.

Работа закипела. Я оставил Серафима распоряжаться стройкой. Мне не терпелось еще до ночи побывать в родном ауле. Решил идти пешком вдвоем с Ишбаем. Вооружились только маузерами и ножами. К рассвету я рассчитывал вернуться.

Совсем стемнело, когда мы приблизились к Беширу. Вот холм с остатками древней крепости. Мазанки черные, без окон, только дым поднимается кое-где над тамдырами да из дверей вдруг пробьется слабый луч светильника. Люди еще не спят. Слышится редкий собачий лай, мычание коров, блеяние овец — скотина устраивается на ночь. Так знакомо все — и так давно покинуто! От волнения сердце гулко стучит у меня в груди.

Мы шли молча, напряженно вглядываясь в темноту. К счастью, никого не встретили, как и прежде, в этот поздний час редко кто выйдет из дому. У первых домиков свернули с дорога. Теперь следовало быть осторожными, чтобы не навлечь на себя собак. Миновали полуразрушенный двор Моллы-Байрама. Поблизости, у старого тутовника — мазанка моего деда. От нее сохранились одни стены. Деревья высятся над арыком, как и много лет назад.

Наконец мы приблизились к двору дяди Амана. Вот мазанка, две юрты. Огня нигде не видать.

Калитка в невысокой ограде оказалась на запоре. Видно, не миновать встречи с дядей Аманом — встречи, которая сейчас едва ли кстати. Но делать нечего, если потребуется, припугнем, чтоб молчал.

Я стукнул в калитку раз, другой. Ни звука в ответ. Перелезть через ограду? Нагоним страху на людей, нельзя… Шепотом я велел Ишбаю отойти подальше, убедиться, что никого вокруг нет. А сам застучал уже изо всех сил. Минуту спустя послышались шаркающие шаги, испуганный женский голос:

— Кто? Кого нужно в такой поздний час?

Мама!

— Откройте, — негромко проговорил я. — Мы не причиним вреда.

— Вах! — отомкнув щеколду, мать так и отпрянула, обеими руками зажала рот. — Это… это ты? Нобат-джан, милый…

Больше она не смогла говорить — обвила мою шею руками, прижалась к груди. Оказалось, я перерос маму на целых две головы. Слезы радости душили ее.

— Мама, успокойся, — я гладил ее по голове. — Видишь, пришел, жив-здоров… Пошли в дом, все расскажу. Не ждала, наверное?

— Ох, и думать боялась! Ведь ни одной весточки, как ушел ты строить дорогу для огненной арбы. Ничего! Сердцем-то я верила, что придешь, живей… Ну, а сегодня с утра — дергается да дергается у меня веко. Не возьму в толк, с кем же это встреча? И на тебе!

— Ни разу, значит, не слыхали обо мне с тех самых пор? — я про себя подивился: выходит, тогда, еще до войны, не известил моих родных знакомый Александра Осиповича и не исполнил своего обещания Сапар, которого мы в Бухаре освободили из зиндана.

— Нет, сынок. Думали, нет тебя в живых. Только я в это не хотела верить… Вах, радость-то какая! Ну, пойдем же, пойдем! — она потянула меня за рукав. Я тихонько окликнул Ишбая. Он подошел, поздоровался с моей матерью. Втроем отправились в кибитку.

Пока мы с Ишбаем разувались у порога, мать принесла хворосту, разожгла очаг, поставила тунче с водой. Я огляделся. Наша кибитка такая же, какой была раньше. В стороне, у стены, кто-то спал, завернувшись в лохмотья. Мальчик, вроде. Он зашевелился, засопел, когда мы вошли, и продолжал спать.

— Байрам, дяди Амана младший сынок, — пояснила мать. — Уже после твоего ухода родился.

— А дядя Аман?

— Ох, ты ведь не знаешь! Умер он… Тогда же, года не прошло. Мор стоял в ауле и других местах. Умер, недолго и болел. Теперь здесь хозяин Меред, брат его жены. Он из Бурдалыка, батрачил там, семьи не имел. Хороший человек. Позвать его?

— Погоди. Скажи, что с…

— Донди? Жива. Не волнуйся, сынок… Столько лет миновало, а девушка все одна. Тебя дожидается. В то время вон сколько тут перевидали сватов… А она будто отрезала: ни за кого, дескать, не пойду, жив Нобат или нет. Отец и угрозами, и лаской — хоть бы что. Ну, отступились наконец. А его не стало, она сама себе хозяйка. Да сейчас позову ее.

— Может не стоит? Время позднее…

— Не беда. Вот ведь наградил всевышний!

Накинув платок, она убежала. Ишбай молча осматривал наше убогое жилище.

— Невесту мою увидишь, — сказал я ему.

— Понятно. Счастливый ты человек.

Мать вернулась минуты две спустя, со счастливой улыбкой на морщинистом лице:

— Сейчас придет. Бедняжка от радости едва ума не лишилась…

У меня заколотилось сердце, я сам не понимал, что со мной. Радостно мне или тревожно? Какая она стала, моя Донди? Наступила та минута, к которой вели дороги длиной в восемь лет.

— Мама, ну-ка расскажи, что тут у вас. Слыхали про новость, что эмира прогнали? Кто верховодит?

— Ох, сынок… Много ли я вижу да знаю? Вот Меред-ага, тот дошлый, он тебе порасскажет. Еще бы, слыхали мы, большевики свергли эмира, и у нас бекча удрал со своими джигитами невесть куда. Но появились новые воротилы. Баба-мерген из Бурдалыка, слышал про такого? Стражником старшим был у тамошнего бека. Он всю власть к рукам прибрал, джигитов у него до пяти сотен. Головорезы… С ними и Курбан, Дурды-бая сынок. Нос задирает — не подступись! Эмир, говорит, вернется, а до его возвращения налоги я буду собирать. Зиндан, в котором ты сидел, взял под свою охрану. Узники-то разбежались, как власть переменилась… Так он, Курбан, грозится: кто против меня — засажу в колодку и все тут!

Зиндан! До конца жизни буду помнить твой запах, тяжесть колодки, в которую закованы ноги. А теперь, значит, Курбан верховодит, спесивый байский сыпок? Все правильно: богатые почуяли, что конец приходит их владычеству. Схватились за оружие. И кое-кого сумели еще запугать, обмануть, повести за собой.

Снаружи послышались чьи-то легкие шаги. Мать хотела подняться навстречу гостям, но я опередил ее. Живо натянул сапоги, выскочил за дверь. Шли две женщины, закутанные в платки. Когда приблизились, я разглядел: первой шла мать Донди. Я молча поклонился ей, прижав обе руки к груди. Женщина тихо скользнула в дверь нашей кибитки. Следом, наклонив голову, она… Подошла, остановилась передо мной.

— Здравствуй, Донди! — я протянул руку. Девушка не шевелилась. Тут только я заметил, что она правою руку прижимает как-то неловко к боку. Вспомнил: ведь она повредила руку, тогда в схватке с Ходжакули-баем! Кроме того, здороваться за руку аульным девушкам непривычно, вот это я забыл.

— Здравствуй… — несмело выговорила наконец Донди. — Благополучным да будет твое возвращение. Долго вестей не подавал.

— Прости! Далеко занесла судьба. Я все расскажу, ты поймешь… Донди, милая! Значит… я не напрасно верил в тебя?

— Я ведь обещала. Лучше смерть, чем нарушить слово…

Я приблизился, обнял девушку за плечи. Глянул в лицо. В темноте выделялись лишь глаза — прежние, большие, чуть раскосые. Неужели это не сон?

— Ты вернулся совсем?

— Да. Но только… Погоди, я расскажу. Ты ведь знаешь — эмира не стало, свобода. А тут у вас… Придется кое-кому поубавить спеси.

— Ой, Нобат, не связывайся ты с ними! Это свирепые волки, а не люди! Ты еще не знаешь. У них сообщники везде.

— Ничего, справимся со всеми. Для этого я сюда и прибыл. Только пока что ты должна молчать, никому не рассказывать, что видела меня. Думаю, недолго будем таиться. Но сейчас — необходимо, Запомни это!

— Пойдем, — она кивнула в сторону двери. — Неудобно, старшие ждут.

Со вздохом я последовал за ней в кибитку.

При свете очага я разглядел Донди. Она стала высокой, еще более стройной. Лицо тонкое, смуглое. Морщинки ранние у глаз. Ведь она почти ровесница мне! В таком возрасте аульную девушку уже замуж не берут. Значит, Донди добровольно похоронила себя заживо. За все восемь лет — ни единой весточки обо мне, ничего, что подавало бы надежду на мое возвращение.

Я еще недолго поговорил с обеими женщинами. Мне стало ясно: Меред, шурин покойного дяди Амана, — человек, которому можно довериться. Я попросил предупредить его: приду два дня спустя, в такой же поздний час… Еще велел известить Реджепа, оказалось, он в ауле, по-прежнему батрачит у Дурды-бая. А Сапар и в самом деле не приходил, и никто в ауле не встречал его.

Мы возвращались глубокой ночью.

— Красивая у тебя невеста, товарищ командир, — проговорил Ишбай, когда вышли за околицу.

— Я тоже так думаю. Жаль, годы ушли напрасно.

— Нет, нет! — с неожиданной горячностью возразил Ишбай. — Что там годы… Встретился ты все-таки, вот и хорошо! А я…

Что творилось у него в душе? Я положил руку на плечо парня:

— Ну расскажи, может, помочь тебе сумеем. Как старшему товарищу…

— Помочь — нет… — он тяжело вздохнул. — Слопал мое счастье проклятый бай. Я из кишлака Ходжа-Хайрам, возможно, слыхал. Тоже с девушкой вместе росли… Гюльсона ее звали. Наша семья бедная, а у них еще бедней. А дальше, как водится: бай для себя посватал, ему и отдали. Продали, вернее сказать… После этого, бедняжка, году не прожила — зачахла. Я этому баю тогда двор подпалил, а сам в Карши подался. Три года с тех пор миновало.

Он умолк. Мне все стало ясно. Еще одна горемычная судьба, растоптанная любовь, загубленная жизнь…

Часовые на подходе к лагерю окликнули нас. Значит, здесь все в порядке. В центре лагеря около одной из землянок горел костер. Тут же, на конском седле, сидел Иванихин и дремал, поджидая меня. Заслышав шаги, он поднял голову:

— Пожалуйте к нам, в «зеленую крепость»!

— Все спокойно? — я пожал ему руку.

— Абсолютно.

— Тогда спать!

… Когда мы с Ишбаем снова поздним вечером приблизились к нашему двору, на стук вышла мать и ввела нас в кибитку. Меня ожидал сюрприз. На встречу со мной явились не только дядя Меред и Реджеп, но также Сапар и Сарык-Гедай, с которым в детстве мы не раз отправлялись в пески за саксаулом.

— Откуда ты взялся? — поздоровавшись со всеми, спросил я Сапара. — Почему не подавал о себе вестей?

Оказалось, самозванные правители аулов объявили, что будут убивать каждого из числа бывших узников зиндана, освобожденных кяфирами-большевиками в нарушение «законов» уже упраздненного эмирата. Поэтому Сапар вынужден был скрываться. По пути из Бухары, неподалеку от Мекана, его остановили джигиты Нары-мергена. Там у них лагерь. Хорошо, что никто из них не знал Сапара. У него только отняли ишака, а самого отпустили. Местоположение лагеря он хорошо запомнил. У Нары-мергена отряд человек в триста, вооружены слабо. Из подслушанных разговоров Сапар догадался: они ждут парохода, который должен следовать от Чарджуя, собираются устроить засаду на мысу, О его подходе им сообщат конные из Бурдалыка.

— Хорошо, Сапар, спасибо за новые сведения. — Теперь следовало поговорить с остальными. — Друзья, мне радостно, что вы пришли по моему первому зову. Значит, доверяете мне, своему земляку, а я смело могу положиться на вас. Видимо, уважаемый Сапар-ага, который столько вытерпел от проклятого эмира и его палачей, уже рассказал вам, как мы с ним встретились в Бухаре…

— Правильно, Нобат-джан, мы это знаем, — перебил меня дядя Меред. — Мы гордимся, что ты — наш земляк — стал большим командиром у красных.

— И пусть только кто-нибудь на тебя руку подымет! — вскочил с места Сарык-Гедай. — Не выдадим, Нобат, не беспокойся. Говори, что нужно делать, чтоб и у нас наступила свобода?

— Сейчас скажу. Прекрасно, друзья, что вы понимаете: свободу нужно добывать своими руками. — Меня сюда направили народная власть и командование красных войск. Я не один, со мной товарищи. Но мы немного сумеем сделать без вашей помощи.

— Нобат, дай мне сказать, — подал голос молчавший до этой минуты Реджеп. — Ты должен знать, кто здесь главные враги свободы. Это Дурды-бай и его сынок Курбан. Все люди об этом ведают. В доме Дурды собираются его сторонники. Я тоже слышал: поджидают пароход из Чарджуя, чтобы его обстрелять, а то и захватить. Сам Курбан-бай со своими дружками сейчас отправился под Керки, там, слышно, красных снова осадили. А с Нары-мергеном осталась только часть их отряда. Остальные тут, по домам. У них уговор: как только прискачет гонец от Нары, закричит по аулу: «Люди, собирайтесь, пароход на реке» — сейчас они похватают оружие, на коней и к Мекану.

— Так… — я начал обдумывать план действий. Очевидно, медлить было нельзя. Иначе пароход может не пройти на подмогу керкинцам. — Товарищи! Сейчас время дорого, все вы разойдетесь по домам, Сапар-ага отправится со мной, через него я передам, как вам поступить. Никому, ни единой душе — ни слова о том, что видели меня, и о том, что здесь слышали. Когда встретимся на людях — меня по имени не звать. Все ли понятно?

— Понятно.

— Ты бы, Нобат, хоть рассказал нам, — послышался голос Сарык-Гедая, — где побывал, что повидал за столько лет…

— Обязательно расскажу, есть о чем. Только не теперь. Время дорого, друзья. Борьба начинается, действовать нужно быстро, решительно. Победить должны мы, а не баи с их головорезами.

В «зеленой крепости» мы совещались недолго. Приняли план комиссара: Сапар, под видом гонца от Нары-мергена, с утра проскачет по всему аулу с криком: «Пароход приближается!». Сторонники Курбан-бая, со сна не разобравшись, двинутся к Мекану. Наш отряд, кроме охраны лагеря, скрытно сосредоточится там же. Может, удастся склонить Нары-мергена сдаться. Если нет — необходимо уничтожить это гнездо бандитов.

Заодно и тех, кто готов встать в их ряды. Нужно раз и навсегда отбить у врагов охоту поднимать оружие против новой, народной власти, которую следует немедленно провозгласить в Бешире от имени Бухарского ревкома!

… К северу от аула находился глинистый пустырь Пир-Зорра, он тянулся до самой реки. Мекан — холмы на месте заброшенного селенья — был еще северное. Здесь располагался отряд Нары-мергена. Двое часовых сидели на холме, держа винтовки между коленями. Небо на востоке розовело. Я наблюдал в бинокль из-за песчаного бугра, у пустыря. Мне виден весь аул, там пробуждается жизнь, поднимаются дымки. Темнеет громада Старой крепости. Оставался час до того момента, когда Сапар поднимет ложную тревогу.

— Э-эй, люди! Правоверные! — это Ишбай. С одним из бойцов они на конях подъехали к посту противника и начинают переговоры. Часовые испуганно вскочили на ноги, потом, опомнившись, залегли, приготовились стрелять.

— Не стреляйте, э-эй! — продолжает свое Ишбай. — Видите, мы без оружия. Мы люди карппшского бека. Нам нужно увидеть вашего начальника. Мы следуем в Керки. Припасы иссякли, лошади непоены. Проведите нас к начальнику.

Дозорные врага уже поддались на уговоры. Дальше, как потом выяснилось, все также шло по плану. Посланцев проводили к Нары-мергену, те показали письмо с просьбой пропустить отряд к реке, написанное одним из наших бойцов, учившимся в медресе. Письмо было с неразборчивой подписью и печатью из канцелярии каршинского бека. Этой печатью нас снабдили в особом отделе группы войск на всякий случай. В письме предлагалось отправить к нам представителей для переговоров.

И вот, полчаса спустя, по направлению к моему командному пункту поскакали четверо — Ишбай со своим товарищем и двое из отряда противника. Один из них — в белой чалме. Это был Молла-Ших-ишан, доверенный главаря.

— Немедленно отправляйтесь назад, — сказал я ишану сразу же после обмена приветствиями. — Я представляю ревком Бухарской республики, вот бумага.

Передайте Нары-мергену мой приказ: сдаться без сопротивления. Пусть все люди с конями в поводу выйдут на пустырь Пир-Зорра и сложат оружие в одном месте. Срок на размышление — полчаса. Ваш спутник остается заложником. Всем, кто сдастся, обещаем жизнь, рядовым джигитам — свободу. В противном случае… У нас пулеметы, а от Чарджуя подходит пароход с пушками. Поняли?

Молла-Ших, растерянный, лишь испуганно моргал глазами.

— Поторопитесь, — велел я ему. Ишбай взял его коня за повод, отвел от наших позиций. Я видел, как ишан поскакал к своим.

Позже мы узнали: как только Молла-Ших прибыл и передал Нары-мергену мой ультиматум, тот немедленно созвал на совещание наиболее влиятельных из своих сторонников. Никто не ожидал, что красные уже возле Бешира, поэтому мнения сразу разделились. Пришлые — из Бурдалыка и других мест ниже по Амударье — говорили: необходимо спасаться бегством. Нары-мерген настаивал: атаковать противника. Пока судили да рядили, прогремел залп наших винтовок.

Ждать дольше было невозможно. Я видел: в ауле началась суматоха. Там Сапар-ага поднял тревогу, как мы и уговаривались.

Два десятка спешенных бойцов лежали наготове позади меня. Цель я указал заранее — кусты на кромке пустыря, там, где начинаются бугры Мекана. Я приподнялся с маузером:

— Огонь!

А к пустырю Пир-Зорра уже мчалась толпа конных и пеших с криком: «Ур-р! Ал-ла-а!». Ей наперерез вырвался взвод наших всадников. Сюда я подобрал туркмен, жителей Чарджуя и Фа раба. Задача взвода: на копях, с винтовками и маузерами, отсечь подкрепление врага и попытаться уговорить людей сложить оружие.

Тут как раз ударил первый наш залп, следом — второй. На пустыре — пыль столбом, все смешалось.

Я перевел бинокль на Мекан. Здесь тоже какое-то движение. Всадники нестройной лавиной устремляются прочь, на север. Удирают? Ладно. Только убегают не все. Со стороны Мекана грохочут вразнобой выстрелы, пули свистят над нашими головами. У нас на левом фланге пулемет наготове.

— Ур-р! Во имя аллаха! Вперед, за веру!

Это на пустырь вырываются пешие со стороны Мекана. Я даю сигнал пулеметчикам.

«Та-тыр-та-ты-р!..» — захлебывается наш «Кольт».

— За мной, ребята! — я поднимаюсь в рост. Рядом — Иванихин. Бойцы встают, стреляя с колена и стоя. Вперед! По пустырю ошалело мечутся бандиты, застигнутые шквалом огня.

К полудню все было копчено. Даже трупы с пустыря Пир-Зорра успели вывезти все до единого. Сосчитать их нам не удалось — родственники поспешили скрыть порядочное число убитых, особенно из тех, кто бросился на подмогу засевшим в Мекане.

Пока шел бой на пустыре, в ауле тоже завязалась стычка. Избежать большого кровопролития помогли Сапар-ага и его товарищи — неожиданно они с тылу накинулись на сторонников Курбан-бая, стаскивали их с лошадей, отнимали у них оружие. Оказавшись в клещах, те сдались.

Вражеский стан был ликвидирован. Нары-мергену удалось бежать.

Пленных мы оцепили, отвели на двор казыханы, где находился зиндан. Его узники получили свободу.

Днем мы все — я, Иванихин, Сапар-ага, Меред, Сарык-Гедай — собрались на совещание. Тут мне сообщили, что в схватке утром ранен Реджеп и сейчас находится у кого-то из дальних родственников.

Мы решили к вечеру собрать всех жителей аула на митинг. При этом мне здесь лучше не появляться, чтобы не обнаруживать себя раньше времени. Говорить будет Иванихин, с переводчиком. Я с частью отряда направился в «зеленую крепость».

На митинге Серафим, превозмогая боль в раненом плече, разъяснил людям обстановку, рассказал о революции в Бухаре, о новой власти, о том, что не вернутся прежние времена угнетения и бесправия. Слушали молча. Как бы ощущали общую вину за то, что многие жители аула поддались на уговоры басмаческих главарей. Кроме того, было заметно, что некоторые дайхане не верят в устойчивость нового порядка.

От местных на митинге выступил Сапар. Он вспом-нил восемь лет, проведенных в эмирском зиндане, и заявил, что будет защищать новую власть до последней капли крови.

После митинга к Сапару подошел человек, которого в ауле почти никто не знал. Он, однако, оказался беширцем, звали его Бекмурад-Сары. Еще в шестнадцатом голу он уехал на заработки в Чарджуй, затем перебрался в Мерв, завербовался на тыловые работы, побывал в России, на войне. После революции вернулся в Чарджуй, а недавно приехал в аул, где у него умер отец и осталась больная мать с сестренками. Беширец попросил Сапара познакомить его с комиссаром, что тот и сделал. Бекмурад обещал держать с нами связь. Так расширился круг наших сторонников.

В тот же вечер у нас побывали парламентеры Нары-мергена, бежавшего со своей ватагой на север. Дозорные встретили их на опушке тугаев, здесь и состоялись «мирные переговоры». Теперь нам уже невозможно было маскироваться под сторонников эмира, да и парламентеры, видно, знали, с кем имеют дело. Их было двое, и в одном из них я признал изрядно постаревшего Хакберды-джебечи.

Переговоры вели Иванихин с переводчиком. Посланцы хотели получить от нас заверение, что мы не станем преследовать их отряд, если они в свою очередь не будут мешать пароходу, ожидавшемуся со стороны Чарджуя. Мы выставили свое условие: чтобы отряд Нары-мергена не приближался к Беширу и вообще не двигался со своей нынешней стоянки, которая должна быть нам известна. Хакберды-джебечи, не утративший своей былой изворотливости, сказал, что это условие нужно сообщить главарю, обсудить, посоветоваться… С тем и уехали.

— Их цель — разведка, — решительно определил Иванихин. — Силы наши разнюхать приезжали. Мира не будет, верь моему слову!

— Пожалуй, ты прав, — согласился я. — Поручаю тебе держать отряд в усиленной боевой готовности. А я побываю в ауле. Своих проведаю, и наших людей следует подбодрить.

В село мы с Ишбаем отправились вечером на конях. Наши оказались дома, никто не пострадал. Только перепугались все до полусмерти. Вдова дяди со страху готова была бросить все и бежать, куда глаза глядят, наших с собой звала.

— Но я не согласилась и ее отговорила, — рассказывала мне мать. — Я сразу поняла, что это ты со своими воинами выступил против Нары-мергена. Страшно стало, когда начали стрелять, а люди, побежавшие к пустырю Пир-Зорра, внезапно кинулись назад. Вот суматоха поднялась!

— Хорошо, мама, что вы не поддались панике.

— Ну, хоть теперь-то наступит мир?

— Трудно сказать. Надежда на это небольшая.

В комнату вошла Донди со своей матерью. Поздоровались, сели у очага. Я был счастлив, что вижу мою верную невесту живой и невредимой. И тяжкое предчувствие сдавило мне сердце: впереди бои, всякое может случиться… Мы молча смотрели друг на друга и переговаривались одними взглядами, так и не обменявшись в тот вечер ни единым словом.

Подошла пора уходить. Мы с Ишбаем встали, простились. Я пообещал наведаться завтра же. Донди проводила меня взглядом, полным тревоги и грусти.

Когда мы вышли за калитку, нас ждали Сапар, Бекмурад-Сары и еще несколько человек, среди которых был Сапаркель, мой давний товарищ. Мы недолго поговорили тут же, в темноте. Наши сторонники сообщили важные сведения: Баба-мергену в Керкичи рассказали о событиях в Бешире, и он собирается соединиться с Нары-мергеном, чтобы зажать нас в клещи.

— Командир-ага, — почтительно обратился ко мне Бекмурад, хотя был старше меня годами, — возьми нас в свой отряд! Оружие ведь осталось от убитых утром. А то как бы не вышло, что ваши силы слабее, чем у врага.

— Верно! — воскликнул Сапар. — Мы все хотим стать красными бойцами!

Мне было понятно настроение друзей. Но я тотчас про себя решил: рано, сейчас важнее другое.

— Нет, товарищи, — сказал я, — пока оставайтесь в ауле. События еще могут повернуться по-разному. Не исключено, что нам придется оставить Бешир, и тогда гораздо ценнее, если наши сторонники будут действовать в тылу врага. Сейчас тоже советую вам не слишком обнаруживать, что вы сочувствуете новой власти.

Мы еще с полчаса беседовали, я не без труда убедил друзей действовать осмотрительно и поддерживать с нами постоянную связь. Старшим группы назначил Сапара и ему в помощь Бекмурада-Сары.

…Наши часовые не дремали на постах. А лагерь спал после первого трудного боя, в ожидании новых сражений.

В ту ночь сон не шел ко мне: за день выпало столько тревог, впечатлений. Я стряхнул с себя смутную дрему на рассвете. Вышел из землянки, где располагались мы с комиссаром. Иванихин еще спал. В тугаях птицы завели предрассветные песни, небо было бирюзовым, догорали последние звезды. Сейчас дежурный начнет поднимать отряд. Повара уже хлопотали возле очагов, где закипали шурпа, чай. Внезапно прибежал дежурный, он же начальник караула:

— Товарищ командир! Мальчишку задержали на тропе от аула. Говорит, родственник ваш, идет с вестями. Привести?

— Давай! — распорядился я и пошел будить Серафима.

Ко мне привели Байрама, брата Донди. Он сообщил: на рассвете в аул ворвалась ватага вооруженных всадников, среди них Курбан-бай. Очень спешили куда-то на северную окраину села. Первой их заметила Донди, вышедшая кормить и поить корову. Тотчас побежала задами к Сапару. Вдвоем они решили немедленно известить меня, послали мальчика, велели передать все на словах.

Значит, враг действует быстрее, чем мы ожидали.

Медлить нельзя было ни минуты. В мгновенье ока подняли отряд на ноги. Решили дать людям позавтракать. Десяток бойцов во главе с Ишбаем отправили в разведку: наблюдать за дорогой, ведущей с юга.

Как выяснилось позже, сторонники эмира тайком отправили гонца к Баба-мергену. Загнав двух лошадей, он до полуночи достиг передового отряда вражеских сил в Керкичи. Состоялось короткое совещание главарей. У них имелись сведения, что от Чарджуя, на выручку гарнизону Керки, движется пароход с красными войсками. Наш отряд партизан-бухарцев был точно заноза, он мешал противнику поставить заслоны на правом берегу Аму. Поэтому четыреста всадников немедленно были сняты с позиций врага под Керки. Головной отряд возглавил спесивый и задиристый Курбан, сын беширского скряги Дурды-Суйтхора.

Бандиты на рысях ворвались в Бешир, поспешили на северную окраину. Тут, в одном из дворов, сошлись сторонники эмира. Неподалеку находилась мечеть. В ней посадили на подушки древнего старика — благочестивого Вахаб-ишана. От старости он впал в детство и уж едва ли разбирался в происходящем. Но нужен был его авторитет, влияние на темных людей. И старцу — согбенному, полуслепому, без зубов, с редкой желтобелой бородой — внушили, что он должен благословлять каждого, кто появится в мечети. А входящим заранее говорили: ишан, святой человек, знаменитейший повсюду в Лебабе, благословляет воинов ислама на битву с нечестивцами-большевиками. Оружие освящено и теперь принесет победу. Люди, кроме того, знали: движется войско Баба-мергена.

— Правоверные! — прискакав во двор, вопили сподвижники Курбан-бая. — Воспряньте духом! Сам его светлость эмир, Сеид Алим-хан, с несметным войском приближается к Беширу! Головные отряды уже на подступах к аулу! Вооружайтесь! Смерть богоотступникам!

Несколько десятков человек им удалось собрать. Тем временем главные силы бандитов показались на южной дороге, вдоль которой уже занял позиции наш малочисленный отряд.

Тот памятный для всех его участников тяжелый и неравный бой оказался для нас неудачным. Противник знал, что наша база — «зеленая крепость» — расположена в центре тугаев, и, видимо, намеревался окружить нас и уничтожить. Хорошо, что мы своевременно сумели разгадать замысел врага.

На восточной окраине аула наши лучшие стрелки и пулеметчики заняли прочную позицию в давно покинутом дворе, где построек уже не осталось, но зато сохранились толстые дувалы, из-за которых очень удобно было вести прицельный огонь. Пока приверженцы эмира занимали позиции в селе и на берегу реки, готовясь обстрелять пароход, я снял своих бойцов с опушки тугаев и отвел на базу. В это время воины, засевшие в заброшенном дворе, вели сильный огонь. Вражеские главари подумали, что именно там и сосредоточился весь наш отряд. А наши конники отходили скрытно на восток, к Ширин-Кую, где был назначен пункт сбора. Оттуда нам следовало двинуться в Бурдалык, куда, по расчетам, должен подойти пароход. Если не дождемся его, придется перейти на левый берег и временно укрыться на территории Советского Туркестана.

… Раз десять, наверное, в течение дня кидались бандиты с ревом и стрельбой к одинокому двору, из-за дувалов которого их поливали смертоносным ливнем свинца. У нас безотказно действовал «Кольт» и было вдоволь ручных гранат.

Стемнело. Ночью бухарцы, как правило, не атакуют. Воспользовавшись этим, наши воины, осуществлявшие огневой заслон, оседлали коней.

— За мной! — скомандовал я.

Бешир мы покинули. Из Ширин-Кую, где Иванихин уже собрал всех оставшихся бойцов, выступили на рассвете.

Опять по сторонам бескрайняя, унылая пустыня. Воду, фураж и продовольствие приходится беречь — мы совершаем глубокий обход, чтобы до самого Бурдалыка избежать встречи с врагом. Как я и ожидал, нас не преследовали — считали, что мы разбиты.

… Двое суток двигались, делая короткие привалы только на ночь и среди дня, когда зной становился нестерпимым для людей и лошадей. Думали, что обойдется без стычек, но на подходе к Бурдалыку заметили ватагу всадников. Те двигались без охранения, и наш головной дозор успел подать знак главным силам, а сам замаскировался и оказался вскоре в тылу у неизвестных. Мы укрылись за барханами. Кто приближается — враги или друзья? У нас не было сведений о каких-либо революционных силах в этом районе. Но, может, в Бурдалык прибыли красноармейцы из Чарджуя и на месте сформировали отряд из дайхан?

— Что делать, Серафим? — обратился я к комиссару, который, лежа рядом со мной, наблюдал в бинокль за приближающейся вереницей всадников в папахах, на разномастных лошадях.

— Если красные, наверное, с флажком бы двигались…

— А если задание — маскироваться до времени, как мы?

— Придется окликнуть. Давай, Коля! — и, обернувшись к цепи наших стрелков, коротко приказал: — Товарищи, готовьсь!

— Э-эп! — во весь голос закричал я, поднявшись на бархан и сразу выпалив в небо из маузера. — Здесь отряд ревкома Бухарской республики! Кто вы, отвечайте!

В один миг всадники смешались — передние остановились, задние наехали на них. Видим — один заворачивают копей, другие их в чем-то убеждают. Вот сверкнули обнаженные клинки… Часть конников, никого не слушая, нахлестывает коней, удирая туда, откуда пришли. Некоторые рвутся вперед, по направлению к нам, иные спешиваются, залегают. Первые выстрелы рвут тишину над песками, пули поют у меня над головой… Противник!

— Отря-а-д! — протяжно командует Иванихин. — По врагам революции, залпом!..

По тем, кто пытался скрыться, открыли огонь из засады паши дозорные. Бандиты оказались в клещах. Один за другим попадали с коней те, кто не догадался спешиться. Ошалело метались лошади без всадников. Нарвавшиеся на засаду стали поднимать руки кверху, бросать винтовки, шапки. Лишь одиночкам на резвых копях удалось вырваться в пески. Преследовать их мы не стали.

— Чьи вы, откуда? — допрашивал пленных комиссар.

— Из Бурдалыка. Наш сердар — Нары-мерген. В Бурдалык пришел пароход красных. Нам сказали, что уходим в Бешир.

— Где Нары-мерген?

— Вон он… Под ним был пегий копь… Убиты оба: и конь, и всадник…

Чернобородый, коротенький и толстый, Нары-мерген лежал среди трупов тех, кто ринулся было в атаку на нашу цепь.

… На околице Бурдалыка нас окликнули по-русски. Свои! Рота 8-го полка Красной Армии с отрядом чарджуйских рабочих-добровольцев выгрузилась с парохода здесь, чтобы превратить аул в опорный пункт борьбы с белобухарцами. Отсюда красные бойцы должны были следовать в Керки, на подкрепление гарнизону.

Мы познакомились с командиром и комиссаром сводного отряда. Они привезли нам приказ командующего Бухарской группой войск: действовать в районе Бурдалык — Керки в качестве летучего самостоятельного отряда, препятствовать притоку резервов во вражеские силы, снабжению банд» истреблять главарей. Когда начнется освобождение Керки от блокады, действовать в подчинении старшего начальника красных войск на правом берегу, на участке железной дороги Керкичи — Самсоново.

Наши ребята смогли наконец хоть немного отдохнуть. Расположились мы в крепости бурдалыкского бека, где хорошо сохранились некоторые комнаты и складские помещения.

Теперь нашей базой сделался Бурдалык. Чарджуйский отряд спустя два дня снова погрузился на пароход и отправился в сторону Керкичи. А мы выслали разведку в Бешир. Вскоре она вернулась. Ишбай, ходивший старшим, доложил: в селе все эти дни распоряжался Курбан, объявивший себя «сердаром». Но как только дошла весть о разгроме банды Нары-мергена и о занятии красными Бурдалыка, он вместе со своим воинством поспешно удрал в Ходжамбас.

Можно было теперь и мне отправиться в родной аул открыто. С двадцатью всадниками я прискакал в Бешир к вечеру. Мы решили больше не маскироваться — у одного из всадников на пике трепетал под ветром алый шелковый флажок, у каждого из нас алела красная лента на папахе. Пусть видят друзья и враги: мы — бойцы революции!

Наши сторонники — Сапар и его товарищи — ожидали прибытия отряда. Встретили нас уже на пустыре Пир-Зорра, памятном по кровопролитному сражению неделю тому назад. Всего лишь одна неделя прошла, но теперь уже другими стали мои земляки. Нас остановили, пригласили зайти в дом одного дайханина. Я с ним прежде не был знаком, его звали Розы-Пиркули. Сюда же пришел. Сапар со всем своим активом (не было только Реджепа). Сапар переговорил со мной и, с моего согласий, объявил всем собравшимся во дворе мужчинам: командир революционного отряда, разгромившего байскую свору, — Нобат, сын Гельды, уроженец Бешира. То-то гвалт поднялся! Люди бросали папахи на землю, подбегали ко мне, хлопали по плечу, по спине, жали руки. Слышались возгласы:

— Молодец! Вот это парень!

— А говорили, дескать, пропал без вести…

— Такой не пропадет! Наш! Люди, ведь я с ним вместе рос, я и отца его хорошо помню.

— А деда забыл? Еще его называли: «В торбе привезенный»…

— Герой, и солдаты его храбрецы!

— Курбан-бай, как услыхал про гибель Нары-мергена, сразу наутек.

— Ну, негодяй, добегается он…

Здесь же, в беседах с дайханами, и позже, у себя дома, я немало услыхал про Курбан-бая и его банду, какие это подлые, трусливые, жадные и жестокие люди. Оказалось, главарь специально подбирал в свой отряд бывших бекских стражников, ясаулов, а также отъявленных воров, грабителей, наркоманов. И когда не стало бекчи и Курбан объявил себя «правителем аула», эти людишки распоясались вовсю. Новоявленный «правитель» обложил беширцев «налогом» в пользу своего воинства: каждый двор должен был поставлять определенное количество продуктов, скота и денег. Если вовремя не поставляли все это, главу семьи бросали в зиндан, забивали в колодку. А ночью из осиротевшего дома исчезали дочь-невеста, верховой конь… Один человек, не выдержав издевательств, побоев и бесчестья, так в колодке и умер. А когда бандиты собрались бежать из села, то попросту, среди бела дня, все скопом накинулись на дома в южной части, врывались в помещения, хватали и тащили, что под руку попадет, особенно охотились за серебряными женскими украшениями — прямо с голов, с платьев у женщин срывали…

Сапар и его товарищи, когда узнали об этом, кинулись к оружию, которое было у них припрятано, да тут Курбан скомандовал трогаться вон из аула. Лютую ненависть затаили беширцы к этим головорезам и нас приветствовали как своих освободителей.

Долго мы толковали в тот вечер с односельчанами, и я чувствовал: теперь уж не удастся баям еще раз перетянуть темных людей на свою сторону. В головах у дайхан начало проясняться, жизнь учила их различать своих друзей и врагов.

Наконец я — дома. К счастью — вот что значит предусмотрительность! — Курбан-бай не знал, что я командую красным отрядом, мою семью не тронули. Но натерпелись родные страху, когда начался бой на рассвете, в аул ворвались всадники Баба-мергена, а мы, отстреливаясь, вынуждены были отступить в пески! Мать еще и сейчас не могла полностью оправиться от пережитого, то и дело глаза ее наполнялись слезами. Донди тоже ходила притихшая. Когда же старшие женщины занялись хозяйством и мы в кибитке остались вдвоем, Донди вдруг сказала:

— Нобат, я вот что хочу тебя попросить… Возьми меня с собой! Мне тяжело терпеть разлуку, жить в тревоге. Тебя каждую минуту могут убить, я теперь понимаю… Но пусть тогда убьют и меня вместе с тобой! Все равно жить я не останусь одна…

Вот это девушка! Впрочем, что удивляться: разве не она своей слабой рукой, еще совсем девочкой, убила немилого «мужа», Ходжакули-бая? Характер у нее остался прежний. Я не сразу нашелся с ответом, радость переполняла мое сердце.

— Донди, понимаешь ли ты, что говоришь? Ведь я и мои товарищи — воины, это дело мужчин. Разве девушке пристойнонаходиться в их среде?

— Я знаю, это всегда считалось неприличным. Только ведь никогда не было таких страшных времен, таких опасностей, вражды, крови… Никто не испытывал такого. А даже в песнях поется и в сказках сказывают: когда-то давно девушки тоже садились на коней, брали в руки оружие, сражались… Пусть говорят кто что хочет, я не посмотрю ни на кого!

— Поверь, мне так радостно слышать это! Я горжусь тобой! Но, Донди, милая, подумай о другом. Ведь сама говоришь, столько опасностей… Разве я могу допустить, чтобы ты терпела лишения в походах, чтобы тебе грозила гибель от вражеской пули?

— А ты? Тебе все это грозит каждую минуту! И потом опять ворвутся враги. Лучше уж в бою!..

— Нет, — я заговорил спокойнее, собравшись с мыслями. — Больше врагам здесь не бывать. Наши силы выросли, пароходы скоро привезут много войск. Это одно. А другое… Я должен быть уверен, что ты — самое дорогое, что есть у меня в жизни, не подвергнешься больше смертельной опасности. Только тогда я смогу спокойно выполнять свой долг солдата революции. Ты ведь понимаешь, что я обязан оправдать доверие, которое мне оказано. От этого зависят свобода, будущее нашего народа! Ты, моя подруга, должна чувствовать это так же, как я. И наконец… здесь твоя и моя матери, у них больше нет никого близких. Твоя поддержка им необходима. Ну, а если, не приведи бог, снова враги… Ведь ты так помогла нам в прошлый раз, предупредила вовремя! Спасибо тебе! В общем, если ты в ауле, с семьей, я буду спокоен и силен духом, пойми это и оставь свой замысел, прошу тебя!

Девушка долго молчала, опустив голову. Потом подмяла глаза: грустные, сухие. Она все поняла. И только сдержанным вздохом выразила свою тоску, тревогу…

Долгим оказался путь к нашей любви. Когда суждено ей прийти к счастливому завершению?

Лисица воет в свою нору

В Бурдалык прибыли еще два парохода. Часть нашего отряда расположилась в Бешире, другая, более многочисленная, оставалась в крепости Бурдалыка и в селении Ислам-Кала, откуда ежедневно направлялись разъезды в сторону, песков.

На некоторое время в Бурдалыке высадились три роты все того же 8-го полка и еще два отряда добровольцев — из Чарджуя и Фараба. Людям нужно было отдохнуть, а один из пароходов нуждался в небольшом ремонте. Кроме того, отсюда вниз по течению следовало отправить на парусном каюке в Чарджуй донесение о ходе операций в районе Бешир — Бурдалык и двух заболевших бойцов. По всем этим причинам стоянка сил подкрепления затянулась.

Однажды утром в Ислам-Кала после двухсуточного рейда по пустыне прибыл наш разъезд — восемь всадников. Подъехал на коне и Серафим. Он поднял бинокль, поглядел в ту сторону, где в кустах замаскировались наши дозорные. И вдруг оторвался, передал бинокль мне:

— Коля, погляди-ка, по-моему, два всадника к нашим приближаются.

Я глянул — верно: два всадника в красных халатах и чалмах уже приблизились к дозору, один из бойцов встал им навстречу с вскинутой винтовкой. Те остановились. Теперь они были хорошо видны, карабины за их спинами висели стволами книзу. Один держал в руке белый платок, которым помахивал время от времени. Парламентеры!

Посланные мной четверо всадников проводили прибывших во двор крепости, куда мы с Серафимом направились еще раньше. В это время в крепости Бурдалыка я оставался за старшего — командиры из Чарджуя находились на пристани, где шел ремонт парохода.

Оба парламентера были в годах, один совсем старик, с редкой козлиной бородкой, второй помоложе, борода черная до пояса. Они вежливо поздоровались, поклонились, прижимая обе руки к груди.

Разговор качался по-туркменски. После взаимных традиционных расспросов о здоровье и делах заговорил старший, причем глаза у него все время воровато бегали:

— К уважаемым красным начальникам нас направил сердар Баба-мерген и другие старейшины народа и воинов ислама по обеим берегам Аму. Наша ставка в Керкичи. Мы хотим жить в мире с воинами, пришедшими из Бухары и Чарджуя, если они нас не тронут в наших местах. Старейшины прислали вам, красные начальники, письмо со своими условиями для начала переговоров.

— Давайте письмо, — я поднялся и подошел к старику. Он протянул вынутый из-за пазухи незапечатанный конверт, при этом глаза у него по-прежнему бегали, а рука дрожала.

— Простите, яшули, вы, наверное, нездоровы? — сразу почувствовав недоброе, как бы невзначай спросил я. — Вон как у вас дрожит рука.

— Ай, что поделаешь! — он изобразил улыбку, ощерил желтые зубы. — Старость близится, одолевает…

— Что вы! — успокоил я. — До старости вам далеко.

Письмо в конверте оказалось, конечно, написанным арабскими буквами. Поскольку для меня эта грамота осталась недоступной, пришлось крикнуть Ишбая, послать за бойцом Юсуфом Саиди, что прежде был студентом бухарской медресе. Прибыв по вызову, Саиди сел вместе с нами на ковер и принялся читать витиеватое послание басмаческих главарей:

«Начальнику красных войск в Бурдалыке. Мы, аксакалы народа в Коркинском бекстве на север до Бурдалыка, на юг и восток до Нерезима и Термеза, взялись за оружие, когда пала власть его светлости эмира, повелителя правоверных и защитника слабых. Но мы желали бы жить в мире с новой властью, если на наших землях останутся в силе законы шариата, обычаи предков. Согласны пропустить красные войска в Керки, оставить Керкичи, уйти прочь от железной дороги. Однако мы хотим получить гарантии, что никто не подвергнется преследованиям, нам сохранят имущество и скот. Если вы согласны, мы предлагаем послезавтра начать переговоры в ауле Ходжамбас, в крепости, куда просим направить своих представителей из числа начальников, с конвоем. Обещаем полную неприкосновенность. Собственные печати приложили сердары и аксакалы: Баба-мерген, Молла-Алтыкули, Яраш-токсаба».

— Спасибо, Юсуф, можешь быть свободен, — отпустил я бойца, и он, откозыряв, вышел. — Прекрасно, — заявил я парламентерам. Обменялся взглядом с Иванихиным, и он неприметно кивнул мне в знак согласия. — Предложение сердаров и старейшин мы обсудим, сегодня дадим ответ. А пока прошу отдохнуть, закусить.

Оба парламентера молча склонили головы. Я поручил Ишбаю заняться с ними, а мы с Иванихиным, сев на коней, отправились к реке.

… Совещание командиров и комиссаров состоялось после полудня. Чем дольше мы с Серафимом обсуждали «мирные предложения» противника, тем яснее становилось нам обоим: скорее всего это обман, ловушка. Что-то замышляют коварные баи с муллами и бухарскими сановниками, не такие это люди, чтобы добром сложить оружие. И как мы можем обещать им неприкосновенность в дальнейшем, сохранение их власти над народом в обширных районах, до самого Термеза?

Однако переговоры, думалось нам, можно начать, соблюдая крайнюю осторожность, — это поможет выиграть время до прибытия новых подкреплений по реке и железной дороге, а также выведать силы врага, его намерения. В этом смысле высказались на совещании я и Иванихин. Но начальник нашего гарнизона — комбат 8-го полка Александров Иван Петрович и с ним большинство командиров и политработников не разделили нашей точки зрения и склонялись к тому, чтобы немедленно начать переговоры на основе условий, изложенных, в письме.

К сожалению — к великому сожалению! — эти люди плохо знали местные условия. Александров, кроме того, ссылался на инструкцию штаба Туркфронта: решать военные конфликты мирным путем, где только возможно, идя на временные соглашения в вопросах будущего политического устройства наиболее отсталых районов Бухары. Наши горячие уверения ни к чему не привели. С горечью убедился я в тот день: временами даже самым опытным, образованным людям не достает прозорливости, способности проникать в самую суть фактов, особенно если условия незнакомые…

Товарищ Александров, выслушав нас, выразил свое убеждение: переговоры нужно начать и вести дело к заключению по меньшей мере перемирия. И в конце предложил собравшимся голосовать. Все проголосовали «за», только мы с Иванихиным воздержались. Тяжела было у меня на сердце, крепло недоброе предчувствие.

Во главе мирной делегации решил отправиться сам комбат Александров, его ближайшим помощником стал Рахметулла Газизов, комиссар отряда Фарабских добровольцев. В состав делегации вошли еще два полномочных члена, из числа ротных командиров. Секретарем и переводчиком взяли нашего Юсуфа Саиди, знающего и местные языки, и русский. Конвой — десять бойцов с «максимом»; в состав конвоя включили еще одного из наших, самаркандца Илью Морозова, который долга работал на хлопковых заводах в Бухаре, хорошо понимал и по-узбекски, и по-таджикски.

Утром следующего дня делегация отправилась в Ходжамбас вместе с обоими парламентерами.

О том, что произошло дальше, мы узнали только впоследствии, да и то не полностью. Верными оказались мои недобрые предчувствия, так быстро и трагично они сбылись, что мне и в голову не могло прийти, да и никому другому…

… Крепость в большом ауле Ходжамбас превосходна сохранилась еще с давних времен, в ней устроил себе резиденцию местный эмлекдар — сборщик податей. Зин-дан помещался тут же, в дальнем углу крепостного двора, около башни. Стены крепости высокие, лишь слегка оплывшие, почти все зубцы и башни остались в сохранности. А возле дороги, ведущей внутрь крепости через главные ворота, — большая, из обожженого кирпича, мечеть, вокруг нее прочная ограда, и вдоль ограды рядами кельи — худжры. Это — для приезжих студентов небольшой медресе, располагавшейся немного поодаль. Каждая комната нанимается за хорошие деньги. Впрочем, в то время худжры пустовали; студенты медресе — талибы, как их тут называли, или по своим аулам разбрелись, или, по совету своих наставников, взяли оружие из рук Баба-мергена и других главарей.

Крепость в Ходжамбасе была назначена пунктом ведения «мирных переговоров». Можно себе представить, что почувствовали комбат Иван Александров и его товарищи, когда за их спиной затворились дубовые, со ржавыми петлями, крепостные ворота, и сами они очутились на дворе, полном вооруженных всадников, ожидавших чего-то в угрожающем молчании.

Наши представители сначала не соглашались идти в крепость, и уполномоченные вражеского «командования» разместили их в мечети и худжрах; здесь приготовили чай, угощение. За ними ухаживали, будто за дорогими гостями, предупреждали каждое их желание.

Было решено, что переговоры начнутся с полудня следующего дня. Ночь прошла спокойно. А уже с утра посыльный от сердаров пригласил красных начальников на переговоры в крепость.

Поехали все четверо, во главе с Александровым, взяли с собой переводчика и еще двоих бойцов. Командиры с револьверами, бойцы с карабинами. Ворота крепости отворились перед ними, потом захлопнулись. Больше никто не видел красных делегатов…

Во дворе мечети осталось восемь человек, в их числе Морозов. Люди, охранявшие мечеть, сновавшие вокруг, видели, что он русский, но не знали, что он прекрасно понимает все, о чем они между собой говорят. Он это сразу понял и прислушивался к разговорам, делая вид, что попросту разгуливает, разглядывает мечеть, мозаику на ее стенах. Кто-то из врагов проговорился: вот, мол, сейчас красных начальников прикончат в крепости, а тогда мы и этих переловим и перебьем по одному…

Морозов незаметно отошел от троих, толковавших об этом, и успел предупредить еще двоих товарищей, отдыхавших в соседней худжре. Они решили заседлать коней, находившихся тут же, в конюшне. Но что предпринять, как выручить своих в крепости? Нужно дать знать в Бурдалык, вызвать паши части — за несколько часов конный отряд мог бы пройти расстояние до Ходжамбаса.

Вечерело. Заговорщики сновали по двору мечети. Если собирать всех своих, можно упустить время, сорвется замысел. Каким-то непостижимым способом Морозову и двоим его товарищам удалось, вооруженным, вывести заседланных коней со двора мечети на околицу аула. Их заметили со стены крепости. Открыли огонь, пустили в погоню человек двадцать. Трое наших уходили галопом, не отстреливаясь. Темнело, это помогло им оторваться от преследователей.

К несчастью, они не знали дорог в этой местности, и за аулом врагам удалось их обойти. Бандиты неожиданно вырвались чуть ли не навстречу беглецам. Пришлось им, отстреливаясь, повернуть в сторону. Одного иэ них подстрелили, но товарищи в темноте этого не заметили. Боец, истекая кровью, упал с коня, который продолжал скакать.

Илья Морозов и другой боец петляли по незнакомым дорогам и, уходя от наседавшей погони, добрались до Шор-Тепе. Здесь в перестрелке ранили второго. Он держался на лошади, но вскоре и в нее попали сразу две пули, она рухнула наземь. Морозов, рискуя жизнью, спешился, наклонился над товарищем: убит.

…Только к утру, вконец обессилев, расстреляв все патроны, раненный в ногу, Морозов доскакал до наших передовых постов. Следом бежал конь без всадника — конь того бойца, которого сбили первым. Боец, весь в крови, зашатался и упал с седла, как только остановился его конь. Когда подоспел врач, он лежал в глубоком обмороке. Несколько часов потребовалось ему, чтобы прийти в себя. Рассказать он смог немногое. Но и без того всем было понятно, что произошло накануне в крепости аула Ходжамбас.

… Позже мы узнали, что из пяти оставшихся в мечети бойцов удалось чудом спастись еще двоим. Трое остальных, а также все семеро, командиры и бойцы, ушедшие в крепость на переговоры, были зверски перебиты выстрелами в спину, в затылок, ударами ножей…

Кошмарно тяжелой оказалась цена, которую мы заплатили за свою доверчивость. Враг, стоявший против нас, способный на такие чудовищные злодейства, не достоин пощады — это сделалось ясно каждому из наших бойцов.

«Перед смертью лисица воет в свою нору», — гласит народная мудрость. Вражеские главари, почуяв близкую и неизбежную гибель, решились на подлое вероломство, но это не спасло их от разгрома.

Минутой молчания мы почтили память наших погибших товарищей. Мы еще не знали в точности, сколько человек погибло. У всех была одна мысль: скорее отомстить врагу.

Две сотни кавалеристов с пулеметами немедленно выступили кратчайшими путями в сторону Ходжамбаса. Я с отрядом остался охранять крепость в Бурдалыке.

Шаг за шагом — к победе

Но недолго в тот раз мне с отрядом пришлось оставаться в крепости. Примчался конный вестовой с приказом командира сводного батальона: выступить на подкрепление главным силам. Оказывается, противник, уверенный, что ему придется худо, предупредил нашу атаку на Ходжамбас, выступил навстречу нашему отряду и успел занять сильную позицию на высотах Ходжа-Айгыр, господствующих над берегом Аму.

… Ожесточенная стрельба была слышна издали. Пока мы подоспели на рысях, наши стрелки, с пулеметами, уже успели овладеть гребнем высоты в северной части. Бандиты были оттеснены в сухие русла арыков между высотой и берегом. Еще один связной, с огромным риском для жизни проскочивший на коне между позициями, передал нам приказ: атаковать во фланг врага, засевшего в арыках.

Только к вечеру все было кончено на Ходжа-Айгыре. Нашу победу решил пароход, еще один, подоспевший из Чарджуя раньше намеченного срока. На судне стояли трехдюймовки, приспособленные военными моряками для стрельбы с бортов.

Ох и взвыли бандиты на высотах, горохом посыпались вниз, наутек, когда дружно грянули смертоносными молниями орудия с парохода и черные взрывы разом взметнулись над гребнем. После этого наш командир приказал нам сесть на коней и гнать противника. Только наступившая темнота спасла остатки войска Баба-мергена и других самозванных сердаров. Наши отряды отправились в Ходжамбас пароходом и берегом. Крепость была занята. Пленные показали, где зарыты трупы наших товарищей, предательски убитых при начале «мирных переговоров».

Теперь оставалось подготовиться для окончательного удара по Керкичи, после чего весь правый берег Амударьи должен был стать свободным. На левом берегу чарджуйские добровольцы теснили Хаджи-ишана с его бандами.

В бою у Ходжа-Айгыра среди трофеев нам попались десятка три английских одиннадцатизарядных винтовок. «Откуда это оружие?» — допрашивали у нас в штабе пленных врагов. Они рассказали: сердары выдавали эти винтовки тем, на кого надеялись особо, при этом поясняли, что, дескать, инглизы, то есть англичане, прислали это замечательное оружие в дар самым храбрым воинам ислама и еще пришлют. Везли же винтовки вьюками в ящиках со стороны афганской долины.

Позже нам стало известно, что в районе Керки, начиная с 1918 года, действовали британские агенты, временами укрывавшиеся на территории соседних Афганистана и Ирана, притом они маскировались под турок, превосходно знали местные языки, обычаи. В таких фанатичных главарей, как Баба-мерген, Хаджи-ишан, иностранцы вселяли надежды на серьезную помощь оружием и даже войсками из-за рубежа. Этим отчасти можно объяснить тот факт, что бои вокруг Керки были столь длительными и кровопролитными.

И вот теперь, после короткого господства белобухарцев над аулами верхнего Лебаба, настроение населения явно обернулось в нашу пользу. Бандиты беззастенчиво грабили народ, а мы явились его освободителями. Это постепенно дошло до сознания даже самых отсталых. Дайхане стали приносить нам продукты — овощи, мясо, яйца, молоко, просили принять в дар, в виде благодарности за освобождение. Но у нас действовал строгий приказ: бесплатно ничего не брать у населения. И мы неизменно расплачивались за все по ценам, не ниже базарных. Легко себе представить, как это поднимало авторитет новой, народной власти и ее защитников — красных бойцов.

Проведав, что у нас действует медицинская служба — опытный военный врач Николай Петрович Егорычев и несколько фельдшеров, — к нам стали обращаться и за медицинской помощью. Тогда-то мне и пришло в голову: а не показать ли Донди нашему врачу? Ведь у нее правая рука, после того памятного случая, срослась не совсем удачно и действовала с трудом.

Пришлось уговорить Донди, а в особенности ее мать, что показаться «табибу урусов» — совсем не грех, поскольку это мой товарищ, друг дайхан-бедняков. Егорычев по моей просьбе сам приехал к нам в Бешир и в присутствии матери осмотрел руку Донди. После произведенной им операции девушка ходила с гипсом и лубками на больной руке. Несколько недель спустя, когда утихли боли и лубки сняли, — рука стала и с виду прямее, и действовала почти нормально. Удивлению аульчан, особенно женщин, не было границ.

… До начала операций у Керкичи у нас выпало дня два отдыху. Я отправился в Бешир, один, пешком, в дайханской одежде, без вестового, — был уверен, что никакая опасность больше не грозит, а если в ауле появлюсь незаметно, то смогу больше узнать, повидаться со многими людьми.

Поначалу все так и шло: к нам в дом наведывались друзья, приносили сведения о настроении дайхан, о поведении врага. Побывал у меня и старый друг Сапар. Бандиты, оказывается, так и не проведали толком о его прочной связи с нами; в нужную минуту он сумел исчезнуть из виду. Теперь он мне сообщил, что представитель Баба-мергена тайно передал ему поручение доставить из Бешира продовольствие и фураж для своего воинства. Это было для нас в высшей степени полезно, я посоветовал Сапару с усердием «выполнять» поручение вражеского главаря и постоянно извещать меня обо всем происходящем.

Я дал матери денег — почти все свое денежное содержание комбата Красной Армии, которое за мной было сохранено и теперь доставлено из Чарджуя с одним из пароходов.

— Сынок, — сказала она, принимая деньги, — мне думается, их следует сохранить для твоего тоя. Что ты скажешь? До каких пор станем откладывать?

Видимо, мать решилась заговорить о самом сокровенном. Что я мог ответить? Кровавая борьба не утихает ни на час… Но ведь это моя мечта — той, наша с Донди долгожданная свадьба.

— Пожалуй, мама, ты права. Может, недолго осталось ждать, но все-таки придется повременить, — ответил я.

Она только вздохнула. Мы поговорили еще немного, пора мне собираться. Один из взводов нашего отряда размещался в «зеленой крепости», я рассчитывал добраться туда за полчаса.

Аул уже погрузился в глубокий сон, даже собаки не тявкали. Поздняя лупа еще не всходила, ночь была прохладной, безветренной. Я миновал место, где еще сохранялась полуразвалившаяся мазанка моего деда. Перешел по мосту арык. Село осталось позади.

В тот же миг, словно из-под земли, раздался приглушенный топот множества ног. Я не успел оглянуться — крепкие руки, будто клещами, сзади стиснули мне плечи, запястья, сбив папаху с головы, набросили платок на глаза и рот, затянули его. Я едва не задохнулся. «Колец», — промелькнуло в сознании.

Нападавшие молча повалили меня на землю, чем-то крепким связали ноги и руки. Обшарили, вытянули браунинг из-за пазухи, сняли с пояса нож. Потом — стук копыт по пыли, сдержанное пофыркиванье лошади. Меня, точно тюк, перекинули поперек седла, повезли.

Кто же это, откуда взялись враги в Бешире? Выслеживали меня? Я замычал, чувствуя, что задыхаюсь. Кто-то из напавших ослабил платок, которым мне закутали голову. Может, это вовсе не бандиты, какая-нибудь ошибка?

— Эй… — окликнул я, замотав головой, чтобы освободить губы. — Вы что, спятили с ума? Кто вы такие? По какому праву хватаете, вяжете?..

В ответ — безмолвное дыхание с хрипом, потом — удар по затылку чем-то холодным, наверное, рукоятью моего же браунинга. Искры посыпались у меня из глаз.

— Молчи, если хочешь остаться живым! — прохрипел кто-то над моим ухом. По произношению я понял: это не беширцы. Все равно, местные. Враги, теперь сомнения не оставалось. Значит — смерть? Я не мог поверить, что не осталось никакой надежды на спасение.

От мерного шага лошади, стянутый до боли веревками, я впал в тяжелое забытье. Ехали долго, уже не по дороге — по песку. Наверное, к Чукурча, где Сапару назначена встреча с вражеским посланцем?

Наконец остановились. Послышался приглушенный говор, мне почудился запах дым от костра. Меня сбросили на песок. Значит, в пустыне. Прохладный песок освежил меня, я не заметил, как уснул.

… Меня пнули сапогом в бок, и я спросонья рванулся в ярости и недоумении — что это?! Веревки врезались я запястья и лодыжки. Глаза крепко завязаны. Сразу все сообразил.

— Поставьте. Глаза развязать! — проговорил кто-то гнусавым голосом, и голос этот показался мне знакомым. Тотчас сильные руки подхватили меня, ножом разрезали путы на ногах, сорвали с глаз повязку. Солнце поднималось над барханами, вдали стояли с десяток юрт. Рядом на кошме, поджав ноги, восседал обрюзгший редкобородый человек. Курбан-бай, я сразу его узнал. В стороне — бандиты, вооруженные кто чем. У двоих поближе — одиннадцатизарядки. Трое у меня за спиной.

— Здоров ли, славно ли почивал, дорогой гость? — все так же гнусаво, с насмешкой в голосе, сверля меня взглядом злых, заплывших жиром глазок, заговорил Курбан. — Уж извини, если мои джигиты немного тебя помяли, веревками кожу понатерли. Иначе ведь ты, красный начальник, не захотел бы побеседовать с нами, деревенщиной, верно? Ха-ха!

— У нас с врагом беседа короткая, — я собрал всю волю, чтобы говорить спокойно. — Пуля в лоб — вот и весь разговор с такими душегубами и грабителями, как ты, Курбан, сын презренного ростовщика. И этот разговор у нас с тобой еще впереди, запомни!

— Ты еще задираешься, голодранец, проклятый богом вероотступник? Отца моего задеваешь поганым своим языком. — Курбан побагровел от ярости, глаза выпучились и запрыгали в орбитах. — Сейчас издохнешь, как собака, и труп твой растащат по кускам шакалы!

— Ты можешь убить меня. Вы храбрецы, набрасываться из-за угла вдесятером на одного. Но знай: ты уже мертв, хотя таращишь глаза и выкрикиваешь свои глупости! И все вы, сердары головорезов, — живые трупы! Сгнил, ваш проклятый корень, баи-кровососы, эмирские холуи! Кончилось время вашего владычества. Больше не сможете обманывать народ!

— Ну, это еще посмотрим, — Курбан овладел собой. — А сейчас тебе конец, красный начальник. За кровь наших воинов, мучеников за веру. Увести! — Он обернулся к кому-то из своих телохранителей, ладонью рубанул по воздуху. Видимо, это значило: кончить.

Сентябрьское солнце выкатилось из-за гряды барханов, песок порозовел. Знакомые места: ведь тут, вдали от людей, не раз я в детстве собирал саксаул, кандым, сухие травы.

Два человека с карабинами наперевес гнали меня перед собой, со связанными руками, куда-то в сторону от лагеря. Гнали на казнь.

Изменились времена, пришла пора освобождения, предсказанная еще моим дедом, столько претерпевшим в своей долгой жизни. Другая судьба у тех, которые останутся жить после этих кровавых лет, у детей. А у меня и сына нет. И Донди столько времени ждала напрасно..

Легкий удар прикладом по правому боку вывел меня из забытья. Что они, сдурели: еще и драться? Удар, впрочем, был совсем слабым. Я искоса глянул на конвоира, шагавшего справа, — и едва не вскрикнул от удивления. Реджеп! Это он ударил меня, чтобы я обернулся. Его напарник в это время шел впереди и ничего не видел. «Молчи!» — догадался я по беззвучно шевелящимся губам Реджепа, по его лихорадочно вспыхнувшим глазам. Значит, он — с нами, что-то замышляет, чтобы вызволить меня?

— Ну, куда еще потащим его? — обернулся шагавший впереди бандит. — Увели от стана, тут и делу конец. А то мне двигаться тяжело, колючка, что ли, в сапоге…

— Курбан-сердар велел увести подальше, ведь это богоотступник, — тотчас возразил Реджеп. — А если трудно идти, оставайся тут, подожди, я один справлюсь.

— И то ладно, — махнул рукой тот и сразу сел на песок, принялся сапог стягивать с правой ноги. — Давай, только живее.

Реджеп кивнул подбородком, поднял карабин: вперед! Мы вдвоем перевалили через гребень бархана. Я обернулся:

— Реджеп, неужели ты у них?

— Тише! После все расскажу… Отойдем подальше.

— А потом… бежать?

— Нет. Нужно убрать того. Иначе погоня…

— Стой, зачем убирать? Может, и его с нами?

— Куда там! Собака байская, враг! Мне виднее, Нобат. Ну, двигай, не подавай виду.

Мы спустились в лощину.

— Стой, — велел мне Реджеп. — Сейчас я дам два выстрела, будто в тебя. Потом — назад. Да, погоди-ка…

Он вынул из ножен на поясе нож, перерезал веревку у меня на запястьях. Как хорошо расправить освобожденные руки! Реджеп передернул затвор, не целясь, пальнул в сторону. Еще раз…

— Пошли!

Мы двинулись обратно. «Сиди тут», — махнул мне рукой товарищ, не доходя гребня бархана. Сам он лег на песок за кусты черкеза, дослал патрон, прицелился. Но руки у него дрожали, он волновался.

— Дай лучше я.

Он молча передал мне карабин. Я лег на его место.

Тот, второй, уже переобулся и сидел, только что заложив под язык порцию наса, табакерку еще не спрятал. Я оглядел мушку, прицел карабина — все в порядке. Приложился…

Бандита с пробитой головой мы закидали песком, взяли карабин, патроны, нож.

— Пойдем! Ну, расскажи коротко, как ты у них очутился, — попросил я.

— Помнишь, я был ранен в тот день, когда в первый раз произошла схватка? Рана неопасная, но работать не смог. Куда денешься? У хозяина, Курбан-бая, в доме лежу… А он, хитрая гадина, смекнул, что пользу для себя может извлечь, давай ублажать меня: дескать, я тебя не оставлю, больного сироту, вылечу, выхожу, мы ведь братья двоюродные; и плата тебе будет за двадцать без малого лет труда, сможешь и жениться.

Только, мол, от меня — чтоб ни на шаг, и когда подлечишься — вот тебе карабин в руки, куда прикажу, туда стреляй… Верно: и кормил, и табиба позвал, тот прикладывал травы, полегчало мне. Что тут поделаешь? Вы из аула ушли… Но не верил я проклятому баю и хотел к вам пристать. Так вот и решил: пока будто соглашусь у него служить, а когда выпадет удобный момент — его же первого и пристрелю да к вам перебегу… Видишь, оно и пригодилось!

— Молодец. А как это он тебя послал со мной?

— Это не он… Послал-то он своего блюдолиза, ну, а тот меня кликнул на подмогу, ведь не знает, что у меня на уме, и о нашей с тобой дружбе тоже. Курбан — этот все помнит, он бы не послал.

— Да… Но рискованное же у тебя было положение. Во время боя перебежать к нам, кто знает, как удалось бы.

— Нобат, поверь мне: если не убежать, то, случись горячее дело, я б его все равно прикончил, пусть даже потом и меня самого…

— Ну, я верю тебе.

— А ты даже не рассказал, где побывал за минувшие годы, что повидал.

— Ты же понял, я не хотел, чтобы все в ауле меня признали. Расскажу, брат, погоди, выпадет время поспокойнее… Я ведь не говорил тебе: Бекджика я встречал.

— Да ну? — он даже остановился. — Жив, значит, мой брат…

— Еще бы! — мне и самому хотелось верить, что с Бекджиком ничего дурного не приключилось после того, как мы расстались. — Вместе с ним воевали против эмира. Ты знаешь, он вступил в партию большевиков Бухары, теперь, наверное, крупный командир. Еще и встретитесь, может быть, скоро… Ну, давай поторопимся, там, видимо, уже хватились.

— Да. Но я думаю, побоятся они идти к Беширу. Нобат, скажи, а мне ничего не сделают? Джигитом был у Курбана…

— Что ты! Ведь ты батрак, трудящийся! И теперь сам перешел на нашу сторону, спас меня. Знай: мы, красные, — защитники трудового народа. Как раз таким, как ты, место среди нас, в наших рядах бойцов за новую жизнь. Погоди, еще многие из обманутых дайхан уйдут от этих головорезов…

Реджеп ничего не сказал, задумался. Дорога нам предстояла длинная. Шли весь день, с короткими остановками для отдыха. Погони за нами как будто не было.

На пути к Беширу нам предстояло пересечь старое, наполовину заброшенное кладбище. Мы подошли к нему только вечером. Места глухие, унылые — солончак, валы вдоль пересохших арыков, ни куста, ни деревца. Могилы полуобвалившиеся.

Обстановка гнетущая. Мне вспомнилась давняя история, когда один из жителей аула, бедняк-сирота по имени Аннадурды убил в этих местах двух своих родственников — братьев двоюродных, отомстил им за издевательства и притеснения, которые претерпел, когда малолетком жил в семьях у их отцов, на положении батрака. Родня погибших позже решила отомстить, наняла убийц, и они прикончили самого Аннадурды. Где-то здесь могилы всех троих…

Пробираемся мы с Реджепом через кладбище, вдруг чудится мне, будто человеческая голова показалась из-за одной могилы.

— Реджеп! — тихонько окликаю товарища, а у самого дрожь по телу пробегает. — Погляди-ка вон туда… Ничего не видишь?

— Что тут можно видеть? — отзывается он. — Покойники тлеют себе в земле.

— Да нет! Живой, по-моему, кто-то. Ну-ка, давай проверим! Заходи слева. Если один, постараемся взять живьем.

Реджеп смотрел на меня с изумлением, но я говорил тоном приказа, и он молча повиновался. Мы, пригнувшись, с двух сторон начали подходить к той могиле, из-за которой — или мне померещилось? — минуту назад высунулась чья-то голова. Странное у меня было ощущение. Мне ли, солдату, бояться опасности? А тут — колени дрожали, и в голову лезла всякая чертовщина, детские страхи, россказни о мертвецах, что возвращаются с того света…

Реджеп первым подкрался к могиле — и сразу кинулся к «ожившему покойнику», руки ему прижал к земле. Тот, видно, надеялся отсидеться, но любопытство пересилило — высунулся, выдал себя. В одно мгновенье я пришел на помощь товарищу. Пойманный не сопротивлялся, сразу понял: бесполезно. Это был человек средних лет, довольно тощий, слабосильный, Одет бедно, неряшливо. Я в темноте разглядел его лицо: как будто не из беширцев. Реджеп тем временем связал ему кушаком руки. Оружия при незнакомце не оказалось.

— А ну, вставай! — я дернул его за плечо, поставил на ноги. — Ты кто? Почему прячешься здесь?

Худое лицо человека, обрамленное редкой бороденкой, мучительно исказилось, потом он замычал, затряс головой.

— Похоже, глухонемой он, — шепнул мне Реджеп. Вдруг он пристально уставился в лицо незнакомца, напрягая глаза, потом обрадованно воскликнул: — Стой, да ведь я его видал! Имени только не знаю. А ну, не притворяйся, падаль, все равно заставим говорить!.. Слушай, он же из сторонников Курбана, я встречал его в банде. Что, будешь запираться? — прикрикнул он на нашего пленника, тот испуганно втянул голову в плечи. — Знаешь, чем он занимался много лет? Покойников на кладбище раздевал, могилы грабил, а потом на базаре продавал краденое… В зиндан угодил с год назад, Курбан его освободил и к себе приблизил.

Так вот почему этот тип очутился на кладбище в поздний час: привела знакомая тропка. Но, может, здесь еще что-нибудь кроется?

— Реджеп, — тихо сказал я товарищу. — Погляди-ка у него за пазухой, под мышками.

Тот обшарил незнакомца, который так и не проронил ни слова, только больше уж не мычал и не притворялся глухонемым.

— Ага! — вдруг воскликнул Реджеп и вытянул у него из-за пазухи плоский узелок из грязной тряпицы. Внутри оказался засаленный конверт, плотно заклеенный, на нем что-то было написано арабской вязью. Не прочитать, темно.

— Кому письмо? От кого? — подступил я к пленнику. Он молчал, часто испуганно моргая глазами в опухших веках. Раздумывать было некогда. — Пошли, Реджеп!

Дозорные пропустили нас на опушку тугаев, после чего окликнули сразу с двух сторон — заранее взяли в клещи, на всякий случай. Молодцы! Реджеп все-таки немного волновался, когда мы подходили к хорошо замаскированному слабому костру у входа в землянку, где нас поджидал комиссар с группой бойцов.

— Черт собачий, где пропадаешь? — накинулся на меня Серафим. — И нужно было пускаться одному, на ночь глядя…

— Виноват, товарищ комиссар! — я пожал ему обе руки, понимая волнение друга. — Больше не повторится. А пока все прекрасно: вместо браунинга, видишь, имеем два карабина, плюс новый боец, товарищ Реджеп, знакомьтесь. Это — не считая пленного.

— Ну, ну, — Иванихин стиснул мне плечи, он был рад, что все обошлось. — Обмен в нашу пользу, ты прав.

Реджеп с двумя нашими бойцами увел пленного. Ишбая мы направили найти человека, хорошо читающего написанное арабскими буквами. Наш грамотей, Юсуф Саиди, был ранен и в рейде не участвовал. Ишбай привел двоих, учившихся в мектсбе. Притом один, по имени Мустафакул, оказался потомком арабов, издавна живших вблизи Карши. Мустафакул с детства знал арабский язык, неплохо понимал также по-персидски. Все вместе мы долго разглядывали конверт. Надпись на нем гласила: «Хаджи-ишану, наивысшему среди всех». Услышав это, Серафим протянул руку:

— Дай разорву! Сейчас узнаем, что доносят бандитскому святоше.

Но у меня тотчас явилась другая мысль. Я остановил руку комиссара:

— Погоди. Может, удастся доставить Хаджи-ишану это послание невредимым… Хорошо бы прочесть, но и конверт оставить целым.

— А, понимаю! — Серафим приоткрыл дверь землянки, окликнул Ишбая: — Приготовь кипятку покруче, принеси. Сейчас вскроем, лучше не нужно. Есть такой способ, использовали в свое время…

Когда Ишбай принес полный кумган еще клокочущего кипятку, Серафим откинул крышку, поднес конверт и, минут пять держал над горячим паром. После этого конверт расклеился сам собой.

Вот что было написано на листе бумаги:

«Во имя аллаха милостивого, милосердного. Вам, Хаджи-ишану, пиру нашему, охранителю, устоев истинной веры, оплоту всех больших и малых, тяготеющих к. Керкинскому бекству, а также Гер-сердару, стоящему у правой руки Вашей, военачальнику, разящему мечом веры.

Велением господа к нам в руки попал человек из войска урусов. Зовут Нобат, родом из Бешира. Он много лет отсутствовал, оказывается, поступил на службу к богопротивным большевикам. И теперь явился, чтобы вредить нам, мутить неразумных и порочных. Слава всевышнему, он в наших руках, и мы отправим его в преисподнюю, о чем считаем долгом Вас уведомить. Но, на основе имеющихся у нас сведений, следует предполагать, что подобных людей еще немало в двигающихся против нас войсках урусов. Будьте настороже, такие люди чрезвычайно опасны, ибо знают здешние места, и урусы пользуются их услугами. Послание направляет Курбан-бай, один из Ваших воинов. Писал секретарь Аллаберен-молла».

— Видал? — подмигнул мне Серафим, он понял почти все, без перевода.

— Вот я и доставлю почтенному ишану послание верного воина, — сказал я комиссару, когда мы остались одни.

— Опять? — Иванихин даже привстал на кошме. — Ну, хоть не один отправишься на сей раз?

— Ишбая возьму, если не возражаешь.

— Что с тобой делать…

Мы обсудили детали операции. Письмо давало возможность проникнуть в логово врага, в один из его руководящих центров. Узнать меня в лицо там не могут — не видели с детских лет, если даже окажутся беширцы. Важно было хотя бы приблизительно определить численность вражеских сил, увидеть окружений ишана, месторасположение его «штаба». Гер-сердар? Это что за фигура? В первый раз слышим, и следует о нем все разузнать…

Так, значит, Курбан успел и посланца своего направить к «начальству». Наутро мы допросили пленного — в прошлом кладбищенского вора. Поняв, что запираться бесполезно, он все рассказал.

… Втроем — я, Ишбай и Мустафакул, одетые кое-как, с хурджунами, ножами — будто простые дайхане — мы на рассвете подошли к паромной переправе. Она действовала как и в мирные времена Народу съехалось порядочно — на том берегу, в ауле Пальварт, где разместился с главными силами Хаджи-ишан, в этот день собирался большой базар.

С толпой дайхан мы погрузились на неуклюжий плот — два каюка, скрепленные канатами. Около часа плотовщики, с помощью весел и длинных шестов, боролись против мутных, стремительных струй могучего и капризного Джейхуна. И вот мы на левом берегу. Здесь в те дни полностью властвовал Хаджи-ишан со своими головорезами, осадившими город Керки.

Куда идти, с кем встречаться, чтобы вручить письмо адресату, это все нам рассказал пленный. Двор Худайберды-бая, широко известного в аулах левобережья, — вот место, куда прибывают связные из бандитских отрядов с обеих берегов. Это была настоящая крепость, обнесенная высоким и крепким дувалом. Массивные ворота охранялись неусыпными стражами. Мы вызвали Шакира, начальника охраны, низенького сухощавого человека с рысьими пронзительными глазами. Мне стоило большого труда спокойно выдержать их испытующий взгляд.

— От Курбан-сердара, с добрыми вестями, — обменявшись приветствиями, вполголоса уведомил я Шакира. Тот еще раз проколол меня острым, настороженным взглядом, стрельнул глазами в Ишбая, Мустафакула.

— Курбан-сердар в добром здоровье? — прозвучал в ответ его хрипловатый, торопливый говорок; то был условный пароль.

— По воле всевышнего… Нам велено явиться пред светлые очи Худайберды-бая и при его посредстве — самого Хаджи-ишана, предводителя воинов ислама.

— Сейчас, сейчас! — начальник стражи услужливо засуетился. Мы знали: бай Худайберды решает, представить ли прибывшего связного «командующему», Хаджи-ишану. Между тем, по сигналу Шакира, явились двое людей с карабинами. Обыскивать нас не стали, но я заметил, как тщательно ощупал еще раз каждого из нас троих своими колючими глазками главный охранник. «Если разгадают — пропали, отсюда не выберешься», — мелькнуло у меня в мыслях. И еще одно, будто вспышка молнии: нужно, пока нет никаких подозрении, Ишбая отправить, чтоб был на воле. Если мы оба не вырвемся, пусть приведет наших…

Полчаса спустя, когда распивали чай в комнатах Шакира, мне удалось отослать Ишбая якобы на базар. Конечно, он не вернулся; его долго ждали, а потом я, уже войдя в доверие, сумел убедить моих гостеприимных хозяев, что «воин ислама», очевидно, подался к своей семье, ведь он здешний…

За чаем и угощением у Шакира Мустафакул в подобающий момент прочел молитву по-арабски, так что хозяин и его приближенные только рты поразевали. Стрела, что называется, угодила в цель: Худайберды-бай высоко ценил мусульманскую ученость, благочестие и оказывал щедрое гостеприимство тем, кто себя зарекомендует. Начальник охраны завел доверительную беседу, стал похваляться своей ловкостью — он в прошлом, оказывается, выступал как пальван, хотя и был малорослым, с виду даже щуплым. Да еще и всадником он считался, по собственному определению, весьма искусным… Я поддакивал хозяину, Мустафакул степенно молчал, изображая высокоученого ахуна.

Вскоре сделалось ясно: Шакир тонко знает свое дело. Один за другим исчезли его немногословные сотрапезники, и сам он незаметно перевел беседу на то, как идут дела на правом берегу Аму. Много ли воинов у Курбан-сердара? Хватает ли боеприпасов? Я понял: он меня, что называется, прощупывает.

Наконец я прямо напомнил ему о цели моего прибытия. Охранник хлопнул в ладоши, тотчас на пороге появился молодой человек, с виду лет двадцати трех, одетый просто, но добротно, с маузером на поясе. Важная, должно быть, птица.

— Вот, побеседуйте, затем он проводит вас к досточтимому Худайберды-баю, — проговорил Шакир, поднялся и вышел.

Парень с маузером оказался настырным. С ехидной улыбочкой на одутловатом лице, играя масляными глазами, он на свой манер принялся выпытывать меня насчет «воинства» Курбан-сердара и убеждал вручить письмо ему, не утруждать Худайберды-бая и тем более святейшего ишана. Я, однако, твердо стоял на своем:

— Письмо я должен отдать в собственные руки. Так велел сердар. Кроме того, благословение из уст прославленного благочестием Хаджи-ишана принесет счастье, при моем посредстве, всем воинам ислама на правом берегу.

Пухлолицый наконец уразумел: меня не проведешь. Встал, пригласил нас следовать за собой.

Проходя по двору, я видел вооруженных людей, подсчитывал их, отмечал, что винтовки у многих английские, патронташи полны. Несколько удивила меня чрезмерная недоверчивость здешних главарей, их стремление каждого приходящего многократно проверить. С подобным противником нелегко будет сладить.

Да еще вырвемся ли мы из этого волчьего логова? Мысль об этом я гнал от себя прочь, но она змейкой снова проскальзывала в сознание. Мустафакул, боец не из самых заметных у нас в отряде, здесь держался превосходно.

Худайберды-бай, дородный, разомлевший от сытной трапезы, возлежал на подушках в одной из дальних комнат, куда нас ввел его приближенный. Рядом с ним в неудобной позе сидел на ковре еще какой-то человек, в халате и чалме, но с диковинным для здешних мест пенсне на суховатом носу. Его светло-голубые глаза из-за стеклышек глядели холодно, изучающе. Загадочный незнакомец молчал. А гостеприимный бай сразу рассыпался в любезностях:

— Благополучно ли прибыли? Как драгоценное здоровье отважного Курбана-сердара? Письмо от него? А о чем, вы не осведомлены, почтеннейший?

Я коротко, учтиво отвечал. Слуги принесли поднос со сладостями, чайники.Мустафакул забормотал молитву по-арабски. Когда он кончил, все, включая сухоносого в пенсне, воздели ладони к небу.

Худайбердььбай вдруг сделался серьезным, что-то шепнул на ухо незнакомцу в пенсне, тот, секунду подумав, медленно кивнул головой.

Вот за этой дверью, — бай показал большим пальцем, — его святейшество ишан. Сейчас оба предстанете пред его очи.

Мы с Мустафакулом степенно поднялись, прошли к двери, слуга распахнул ее перед нами. Я ожидал увидеть человека в привычном обличье благочестивого муллы, облеченного высоким саном, в преклонных годах, скрюченного в пояснице, белобородого, в желтом халате саком же клобуке. Но на подушках сидел дюжий мужчина самое большее лет сорока, щеголевато одетый, подвижный. Ответив на приветствие, он взял пакет, молча разорвал, пробежал глазами. В это время в комнату вошли и уселись по обеим сторонам ишана Худайберды-бай и тот, сухоносый в пенсне. Хаджи-ишан, все так же без слов, протянул письмо сперва этому незнакомцу, тот прочел, передал баю.

— М-м, м-м… — покивав головой, удовлетворенно промычал Худайберды. И сразу заговорил сухоносый:

— Нужно выразить Курбан-сердару наше удовлетворение. И передать наш совет: всюду выслеживать и истреблять прежде всего людей, которые побывали среди большевиков.

— Вы правы, уважаемый Гер-сердар! — с живостью склонил голову в его сторону Хаджи-ишан. Кто же этот — Гер-сердар? Явно не туркмен, говорит нечисто, хотя и старается.

Значит, вот кто стоит им поперек дороги: люди, прошедшие школу революции вместе с русскими братьями. Хорошо же!

— А ну, как тебя… — небрежно кивнул в мою сторону Хаджи-ишан. — Поведай нам на словах, каковы дела у сердара. Хватает ли боеприпасов? Есть ли еще в чем нужда?

И я, продолжая играть свою роль, принялся рассказывать, как себя чувствует Курбан и его бандиты; многие сведения нам удалось выудить у пленного, захваченного на кладбище. Когда я говорил о боеприпасах и вооружении, загадочный Гер-сердар слушал с особенным вниманием, как будто запоминая.

— Хватит, — махнул, наконец, рукой Хаджи-ишан. — Завтра с нашим благословением и ответным письмом отправляйтесь назад, письмо получите утром. А сейчас… — он обернулся к Худайберды-баю. — Посланцы сердара — ваши гости.

— Да, да! — тот с подобострастием закивал головой. Мустафакул пробормотал что-то по-арабски, после чего мы с ним встали на колени, и ишан в знак благословения возложил ладони нам на плечи. Затем мы поднялись, пожелали счастливо оставаться и пошли следом за Худайберды-баем. По пути я заметил военных, в форме бухарских солдат и офицеров — значит, сюда, под Керки, просочились отдельные части разгромленной армии эмира.

Все повторилось только уже в обратном порядке: бай сдал нас парпю с маузером, очевидно, своему адъютанту, а тот отвел к бдительному Шакиру. Однако он теперь выглядел не таким настороженным, как вначале, лишь выразил беспокойство по поводу того, что не возвращается Ишбай.

Как мы узнали на другой день, предприимчивый Ишбай, чтобы не вызывать подозрений, решил на свой страх израсходовать небольшую сумму денег, которая у каждого из нас имелась: купил штуку алачи — ткани кустарной выделки — и весь день распродавал ее в розницу, заламывая, чтобы дольше протянуть, несусветно высокую цену. На базаре и позже в чайхане он многое увидел, услыхал, выведал. Вместе с нашими собранные им сведения впоследствии принесли большую пользу советским отрядам, действовавшим на левом берегу по ликвидации блокады Керки.

… Нам с Мустафакулом отвели место в помещении стражников. Ночью за чаем мы с ними успели потолковать, разузнать немало полезного для нас относительно гарнизона Пальварта, системы охраны байского двора и еще — что чрезвычайно важно — о том, как разбегаются дайхане, которых обманом и угрозами затянули в «войско эмира».

Утром я еще сумел разговориться и с муллой Шаназаром, секретарем ишана, и узнал от него новость, в то время ошеломившую меня: по словам муллы, Гер-сердар — это немецкий полковник, давний друг воинов ислама в Турции и Сирии. Здесь же, чтобы не смущать правоверных, он выдает себя за турка, но близкие к ишану люди, дескать, знают истину. Я тогда подумал: этот Гер, видимо, и навел относительный воинский порядок в ставке Хаджи-ишана.

Всю правду об этой личности мы узнали позже, когда ишан бежал за границу и мы захватили кое-кого из его помощников. Оказалось, Гер-сердар, «полковник Герр» — не турок и не немец, а чистейший англичанин, британский агент. Его двойной маскировкой «Интелледжентс сервис» пыталась заморочить голову всем — и друзьям, и врагам. Но в конечном счете, без успеха.

Два дня спустя мы, все трое, были в лагере отряда под Беширом. Красные части стягивались по правому берегу Аму к Керкичи.

Крепость в Ходжамбасе нами была оставлена. Мы получили сведения, что возле Ходжамбаса опять появились шайки Баба-мергена. Наш отряд оставался в «зеленой крепости» близ Бешира, и нам было поручено разведать обстановку, а затем очистить район Ходжамбаса.

Я выслал несколько групп бойцов под видом мирных дайхан и сам тоже не утерпел: отправился с Ишбаем пешком к аулу Сурхи. Оделись как поденщики издалека. Сначала мы спрятались вблизи дороги, ведущей в село из песков, и полдня наблюдали: похоже, врагов здесь не было. Люди работали на полях, убирали последнюю солому, сухие травы на корм скоту. Кое с кем мы заговаривали — нет ли, мол, людей побогаче, к кому нам можно бы наняться работать. Как я и ожидал, баи, по рассказам местных жителей, подались к Ходжамбасу, в «войско ислама».

Внимательно разглядывая все вокруг, мы пришли в аул. Здесь было малолюдно. У одной из мазанок полная женщина разложила на кошме мотки овечьей шерсти, расчесывала ее, видимо, собираясь прясть. Приглядевшись, я едва не вскрикнул: то была Огульбек, наша односельчанка, вместе с которой играли еще в детстве.

Подумав, направился к ней, Ишбай за мной следом. Огульбек заметила меня — и тотчас узнала:

— Нобат! Неужели ты? Откуда взялся?

На лице — и удивление, и радость. Я не ожидал, что она сразу признает меня, это было опасно.

— Огульбек, — заговорил я, подойдя вплотную. — Здравствуй! Верно, это я. Только не нужно кричать, этим можешь повредить мне.

— Вий!.. — она испуганно прижала к губам концы платка, начиная кое-что понимать.

— Не бойся, — успокоил я. Мы зашли за калитку, Ишбай сел поодаль, наблюдая за улицей. — Ты здесь живешь? Есть кто-нибудь дома? И не называй меня по имени…

— Хорошо, — она кивнула, потом, оправившись от волнения, стала рассказывать. Да, она хозяйка этой мазанки, ее продали замуж сюда, в Сурхи. Муж сейчас в поле. Был ребенок, умер. Здесь, на чужбине, тоскливо.

Я догадался: мужа она не любит. И теперь рада улучаю пожаловаться хоть кому-нибудь на свою горькую судьбу. По ее словам выходило: муж — не то больной, не то слабоумный, жить с ним — несчастье.

— Да еще такие страшные настали времена — всюду вражда, кровь. Что у нас в Бешире, не знаю. Живы ли родные? Ведь и там сражались, многих, слышно, убили…

— Да, война идет всюду. А скажи, у вас побывали люди Баба-мергена?

— Ох, чтоб им, окаянным! — у Огульбек лицо исказилось от гнева и отвращения. — Головорезы, грабители, бесстыдники! Девушку соседскую… Ох, и не сказать, что с ней сделали! У нас забрали двух овец. А ты… ты ведь… — она испуганно умолкла.

— Да, ты, Огульбек, угадала: я из тех, кто не дает головорезам Баба-мергена издеваться над мирными людьми. Но покончить с этим злом нелегко. Скажи: хочешь ли ты в этом помочь нам?

— Помочь? Но как? Ведь мне, женщине, брать в руки оружие неподобает. А то бы, право, я не побоялась…

— Нет, можно по-другому помочь. Скажи, твой муж тоже так относится к бандитам, как ты?

— Ох, ну его!.. Не поймешь, что у него на уме. Ты посоветуй, что нужно сделаться лучше сама.

— Прежде всего запомни того парня, что со мной. Он наведается к тебе. А ты должна сказать ему, появлялись ли в ауле враги, сколько их, чем вооружены, откуда направляются. Жаль, что муж твой не годится для таких дел. Нужно бы кому-то побывать в Ходжамбасе.

— Да ведь мы часто возим туда на базар солому, хворост! В пятницу я поеду, ишака нагружу…

— Хорошо. Погляди там внимательнее. В субботу придет мой посланец, все, что увидишь, — запомни, расскажи ему. А главное: никому ни слова о том, что виделась со мной. Понятно?

Я, конечно, шел на риск. Но чутье подсказывало: на Огульбек можно положиться.

Мое предположение оправдалось. Огульбек доставила ценные сведения о противнике в Ходжамбасе. И неделю спустя отряд получил приказ двигаться туда.

Крепость взяли в кольцо отряды из Бурдалыка. Наша задача: закрыть подходы к Ходжамбасу.

Было неизвестно, существовала ли у белых связь между их отрядами, разбросанными по Лебабу и прилегающим пескам. Так или иначе, вскоре после того., как блокировали Ходжамбас, из песков к нему направилась банда Курбан-бая — и нарвалась на нашу засаду. Мы подготовились как следует: враги угодили в ловушку, под прицельный огонь с трех сторон. Теперь у нас имелись два пулемета, и оба поработали на славу в тот памятный сентябрьский день. Бандиты под пулями валились с лошадей, бежали сломя голову в разные стороны, даже не помышляя о сопротивлении. Разгром оказался для них полным.

Больше половины нашего отряда с Иванихиным во глазе я тотчас отправил к Ходжамбасу, где перестрелка усиливалась. А сам, выслав разведку в глубь песков, с бойцами занялся сбором трофеев, брошенных лошадей.

— Вот, погляди, Нобат, — подошел ко мне Реджеп, в этом бою получивший свое первое крещение воина революции. Он протянул мне новенький маузер. — Возьми, тебе как командиру в самый раз. Да и потерю следует возместить, помнишь ведь… А знаешь, чей это?

— Нет.

— Пойдем, покажу.

В стороне от дороги лежал на боку скошенный пулеметный очередью вороной жеребец. Под ним — убитый человек: то был Курбан-бай. Оказывается, скоро сбылось мое предсказание.

Два тоя в один день

На правом берегу Амударьи все аулы до Керкичи и станции Самсоново были теперь свободными от противника. В Бурдалыке расположился штаб 8-го Туркестанского полка, его командир и комиссар представляли командование группы советских и революционных отрядов, нацеленных на Керки. Был составлен план окружения Керкичи, разгрома врага на обоих берегах Аму.

Из Чарджуя пароходом доставили патроны, снаряды, кавалерийское снаряжение, медикаменты. На обратном пути пароход увез наших раненых и больных.

В Керкичи по сведениям, доставленным лазутчиками-дайханами, главной фигурой среди бандитских вожаков оставался Баба-мерген. Его ставка находилась в небольшом ауле Кырк-Ойли, на краю песков. Туда мы и решили направить свой первый удар. Три конных отряда с пулеметами на рассвете скрытно подошли к Кырк-Ойли с трех сторон. Нашему отряду было приказано перекрыть дорогу из Кырк-Ойли в Керкичи. Идея плана — превосходящими силами, сосредоточенными на узком фронте, разгромить ставку бандитов, обезглавить все их силы на правом берегу.

Недаром Баба-мерген выдвинулся на первое место среди сердаров обширного района. Головорезов он в свой отряд подобрал отчаяннейших.

Наши, товарищи, штормовавшие Кырк-Ойли, потом рассказали: взять врага врасплох не удалось — его дозоры не дремали, встретили наших прицельным огнем. Пришлось вступить в перестрелку, выбивать из укрытий штыками. Сам Баба-мергеи отстреливался из полуразрушенной сторожевой башни дольше всех, живым так и не дался. Большинство бандитов полегло в том бою, в плен попали только раненые; не ушел ни один.

Мы тем временем оседлали дорогу и несколькими залпами загнали назад в Керкичи тех, кто при первых же выстрелах ринулся на выручку своему главарю. Позицию удерживали до конца сражения в Кырк-Ойли, обеспечивая успех нашим силам.

Следующая ступень плана — занятие станции Самсоново. Поезда со стороны Карши все еще не ходили — путь восстанавливался. Самсоново — поселок среди степи, изрезанной глубокими оврагами. Местность для обороны чрезвычайно удобная, наступать же по ней почти невозможно.

Бандиты успели занять позиции по гребням оврагов, замаскировались в кустах, в зарослях колючки. Отстреливались отчаянно, грохот стоял над степью. Однако чувствовалось: враг лишился руководителя, поэтому не маневрировал, а лишь пассивно оборонялся. Целый день длилась ожесточенная перестрелка.

К вечеру на позицию прибыли командир и комиссар полка. Нам было приказано не прекращать огня всю ночь, бойцам давать отдых в тылу посменно. Штурм Керкичи, выход к реке необходимо было во что бы то ни стало осуществить на следующий день. Но — Самсоново на пути…

Поздним вечером в Кырк-Ойли состоялось совещание командно-политического состава. Еще до его начала я обсудил с Иванихиным план, который начал складываться у меня в голове: за ночь провести глубокий обход зарослями саксаула в Семирсувлаке и выйти во фланг противнику. Места были мне знакомы: мы с Александром Осиповичем неоднократно там бродили в дни строительства железной дороги. Договорились, что предложение насчет обхода внесет на совещании Серафим. Так и сделали.

Мое предложение было принято. Сразу после совещания комполка устно приказал мне с частью отряда, пешим порядком, начать обходной маневр. С другой частью отряда остался Иванихин.

… Еще до рассвета, чтобы не дать врагу опомниться, по сигналу ракеты начали штурм: главные силы — по фронту, мы — с фланга. Бандиты почувствовали, что очутились под перекрестным огнем, и пустились наутек в сторону Самсоново и дальше, к Керкичи, прямо к берегам Амударьи. Туда тем временем подошли наши пароходы. По станции и поселку с них ударили из орудий; бегущих по гребню высокого берега расстреливали пулеметными очередями. А едва заалел рассвет, пехотинцы прорвались на станционные пути, к домикам поселка.

Головорезы разбегались с воплями, кидая на бегу оружие. Было видно: никто ими не командует, каждый защищает свою шкуру, как умеет…

Получив донесение о взятии Самсоново, командир полка с адъютантами и вестовыми сам прискакал на станцию. Сразу оцепив обстановку, дал приказ: развивать успех, с хода взять Керкичи.

В этот день все было кончено на правом берегу. Пленных считали десятками, винтовок и карабинов различнейших систем, брошенных врагом, наши бойцы насобирали не одну сотню. В пустых поселках при станции Самсоново и разъезде Керкичи кое-где полыхали пожары. Красноармейцы не давали им распространиться. Пути были совершенно разрушены — рельсы вместе со шпалами бандиты вырывали из полотна, привязывая веревки, в которые впрягали верблюдов и волов.

Картина страшного разорения. Но вражья нога больше никогда не ступит в эти места!

К концу дня нашим речникам удалось восстановить два-три катера из тех, что полузатопленными стояли у пристани Керкичи. А пароходы уже причалили на другом берегу, возле Керки. Там, вокруг города, тоже кипел бой, белобухарцы держали в осаде гарнизон и жителей чуть ли не целых два месяца. Люди голодали, даже за водой к реке ходить опасались — низкий берег без растительности хорошо простреливался со всех сторон.

Первые же подразделения наших войск, доставленные с правого берега пароходом, отогнали врага от пристани. Теперь можно было действовать согласованно с командованием гарнизона осажденного города. Совместное наступление утром следующего дня начали в южном направлении — туда, в Халач, незадолго до этого удалось пройти нашему пароходу с ротой красноармейцев, которые заняли Чох-Петте. Северная группировка противника, возглавляемая Хаджи-ишаном, оставалась, таким образом, притянутой к Керки и отрезанной от афганской границы, откуда шло снабжение оружием.

Наш отряд, вместе с чарджуйскими добровольцами, по приказу командования был оставлен на правом берегу с задачей не допускать новой концентрации вражеских сил, охранять станции, куда вскоре должны были приехать восстановительные команды. Я так и пне наведался в Керки — город, ради освобождения которого мы потратили столько усилий, заплатили столькими жизнями. Жители встречали бойцов с исключительной теплотой.

База нашего отряда была устроена в Самсоново. Мы тщательно обследовали местность, от берега Аму и далеко в глубь песков днем и ночью высылали конные разъезды. Кое-где происходили короткие стычки с теми из разбежавшихся бандитов, что сохранили оружие и волю к продолжению борьбы.

До начала решающей операции по разгрому остатков врага к северу от Керки я решил наведаться в Бешир. Да и Серафим уговаривал: съезди, мол, вот-вот наступят мирные времена, подготовь, наконец, свою свадьбу.

… Едва мы с Ишбаем спешились у калитки, навстречу вышла мать.

— Ох, Нобат! Мы так волновались… Жив, слава творцу?.. — она руками обхватила меня, прижалась к груди.

— Жив. Здравствуй, мама! Как у вас тут дела?

Ее душили слезы радости, не давали слова сказать. Наконец она немного успокоилась.

— У нас все хорошо. Ждем тебя. Нобат, знаешь, а я уже трех баранов купила на деньги, что ты в прошлый раз мне оставил, — рассказывала мать, пока мы шли от калитки к дому. — Рису не достать, обещали привезти из Бурдалыка. Теперь спокойно, про бандитов в наших местах не слыхать…

Баранов купила, рис достает! Значит, всерьез идет подготовка к тою.

С Донди удалось поговорить уже после обеда, ближе к вечеру. Она только что подоила корову. К нам зашла на минуту, когда услышал о моем приезде, и сразу же ушла. Я почувствовал: девушка ведет себя, как подобает невесте… Но вот выпал случай побеседовать наедине:

— Донди, ты как будто избегаешь нашего дома. Столько ж виделись…

— Нобат, ну что ты говоришь! — она зарумянилась, опустила глаза. — Неужели не понимаешь? Твоя мама только и говорит о тое, и у нас готовятся. Разве ты забыл паши обычаи? А если б моя воля… Сам ведь не взял меня с собой, помнишь?

— Да, ты права. Значит — той? — я осторожно прикоснулся к ее ладони, она была горячая. — Ты веришь, что я… люблю тебя, как прежде… нет, сильнее?

Донди еще ниже склонила голову. Щеки у нее пунцовели. Правая рука девушки по-прежнему была в лубках. Нужно будет попросить нашего доктора приехать.

— Донди, скажи, а рука у тебя не болит?

— Теперь болит меньше. Но, знаешь, я и левой все научилась делать. Конечно, той нельзя устраивать, пока совсем не поправлюсь, — она подавила вздох.

— Погоди… Наш доктор приедет, он посмотрит. Да, той… Со дня на день можно ожидать победы там, у Керки. Но раньше я не имею права отлучиться, это ты должна понять. И объяснить нашим.

— Я понимаю, Нобат. И буду ждать тебя, сколько нужно.

Мы простились. К вечеру, поговорив еще с матерью, убедив ее в необходимости повременить со свадебным пиром, я с Ишбаем отправился в обратный путь.

…Оказалось, что к Самсоново со стороны Карши уже приблизился первый поезд с восстановителями. В то же время поступил приказ из Керки: занять позиции вдоль берега, в местах, где могут пристать каюки. Начинается наступление на врага к северу от Керки, мы должны не допустить высадки его отрядов на правом берегу.

События на левом берегу развивались стремительно. Удар по противнику был нанесен одновременно с трех сторон по суше и со стороны реки — артобстрелом с пароходов. В двух пунктах высадились наши десанты. Почти никому из окруженных бандитов не удалось уйти. Угроза Керки с севера была ликвидирована. Наши бойцы выловили на правом берегу до сорока беглецов. Однако самого Хаджи-ишана среди убитых и пленных не оказалось — он успел уйти в Чох-Петте.

Три дня спустя после сражения к северу от Керки было объявлено, что наши силы перебрасываются к югу, под Астана, где завершалось окружение большого скопища врага. В то же время на правом берегу в крупных аулах учреждались постоянные гарнизоны частей Красной Армии и бухарских революционных войск.

Нашему отряду в качестве пункта дислокации был назначен Ходжамбас. Из Чарджуя в войска выехал представитель командования Туркфронта и ревкома Бухарской республики, чтобы вручить награды отличившимся бойцам и командирам после окончания всех боевых операций в районе Керки.

Три дня продолжались бои на юге, у Чох-Петте — Астана. Враг был отрезан и от реки, и от границы. Бои завершились его полным разгромом. Лишь единицы смогли прорваться сквозь кольцо наших войск, скрыться в песках и в тугаях, а потом пробраться в Афганистан. Удалось бежать и Хаджи-ишану с его британским советником.

Сотни винтовок английского производства достались нам после боев под Керки. Напрасно империалисты слали оружие, своим наймитам — оно не спасло их от разгрома и бесславной гибели.

Видя бессилие сердаров, нагнавших страх на народ, дайхане в аулах по обоим берегам Аму немного воспрянули духом, поверили: пришло освобождение, больше не вернутся страшные времена эмирского гнета. Нам было приказано проводить в селах беседы о повой власти, о задачах Красной Армии, о том, как живут трудящиеся в Советской России. Комиссар Иванихин простыми, хорошо понятными словами рассказывал о партии большевиков, о Ленине, постепенно вытравлял из сознания темных людей злобные и нелепые измышления, распространявшиеся баями и муллами.

Мы сообщили народу и о положении в Бухаре, о взятии столицы эмирата и о бегстве самого эмира, который, как нам теперь стало известно, пытался закрепиться в Душанбе, но под давлением революционных войск вынужден был убраться в Афганистан. Люди слушали такие беседы с широко раскрытыми глазами, не решаясь верить: столько лет им в сознание вдалбливали ложь о «всемогуществе» эмира — друга «белого царя» в Петербурге.

С одним из пароходов прибыла почта из Чарджуя и Ташкента. Я получил долгожданное письмо от Александра Осиповича. Далеко же отодвинулись от меня, сделались похожими на сон недавние события моей жизни в России! Богданов писал, что все здоровы, хотя год был трудным, голодным. Топя вернулась с фронта, хочет пойти учиться на врача. Все шлют приветы мне, моим близким. Спрашивают: женился ли я на Донди? Александр Осипович от имени петроградских рабочих-большевиков поздравил меня, моих земляков и боевых товарищей с крушением эмирата, провозглашением Бухарской республики. «Пиши, Коля, не забывай стариков!» — закапчивалось это письмо, такое дорогое для меня. Ответить я решил — если все пойдет благополучно — уже после свадебного тоя.

Николай Петрович Егорычев, наш доктор, приехал в Керкичи, чтобы принять медикаменты, полученные по уже восстановленной железной дороге. Я спросил его: не сможет ли он съездить в Бешир, посмотреть Донди? Он сразу согласился и, завершив дела, отправился к нам в аул с Ишбаем и своим вестовым.

— Можешь теперь устраивать свадьбу! — сказал Николай Петрович, когда все трое возвратились сутки спустя в Самсоново, где я их поджидал. — А еще недели через две и вовсе снимем перевязку.

— Ай, и счастливый же ты, товарищ командир! — и тут вставил свое Ишбай. Конечно, это он по дороге рассказал доктору о наших с Донди планах. Но я не сердился на парня: такую тайну все равно не скроешь.

Прошло еще дня три. Представителя из Чарджуя ожидали в Ходжамбасе с часу на час. Я, наконец, решился: рассказал Серафиму о приготовлениях к свадьбе у нас дома, и мы вдвоем надумали послать в Бешир Ишбая с бойцом, чтоб передали моей матери и всем близким: готовьтесь, вот-вот я с друзьями приеду, в тот же день — той. Нужно заранее пригласить бахши поискуснее, а муллу не следует звать; все необходимые обряды выполнит один из старших родственников-мужчин. Подарки, все, что требуется, пусть покупают, держат наготове. Серафим буквально навязал мне взаймы крупную сумму денег из своего содержания, бухарскими тепьгами и туркестанскими дензнаками. Я их передал Ишбаю для матери. Средств, по моим расчетам, теперь должно было хватить.

Я только впоследствии узнал, какую бурную деятельность развили после отъезда Ишбая мои родичи, ближние и дальние, да и соседи. Мужчины сейчас же собрались на совет. Решили из каждого семейства выделить по одному-двух баранов, муку, рис, овощи, а также ткани, пряжу, украшения, ковры, кошмы, посуду, топливо. Молодежь и женщины должны были сообща трудиться на подготовке пиршества.

Такая щедрость, всеобщее участие объяснялись тем, что я, сын Бешира, являлся человеком заслуженным; уважаемыми людьми считались также мои покойные отец и дед. Теперь их не было в живых, и свадебный той семьи стал как бы делом всех родственников. Когда о совете старейшин узнали на других концах аула, многие вовсе незнакомые односельчане приходили к моей матери, приносили кто что мог, иные только горсть серебряных монет, моток шерсти, бязевый чистый платок, просили принять от них в дар. Конечно, все они получали приглашение на свадьбу.

А еще на совете выступил теперь уже совсем седой Эрджик — добрый садовник, у которого мы с мальчишками некогда воровали урюк и дыни. Он оказался дальним родственником Донди по матери. Старик сказал:

— Пусть этот той станет праздником и для Нобат-джана с его нареченной, и для всех людей Бешира, и для друзей Нобата — красных аскеров, которых мы должны благодарить за освобождение. Уважаемые! Я готов от вашего имени отправиться в Ходжамбас, передать наше приглашение на той красным воинам. Пусть они иноверцы — это наши истинные друзья. Согласны ли вы?

Старейшины изъявили свое согласие. Эрджик и еще двое его сверстников стали собираться в путь.

Тем временем в Ходжамбас приехал на сером ишачке мой старый знакомый Сапар-ага. Он прибыл, чтобы повидать меня. Дело в том, что еще до начала боев под Самсоново — Керкичи я отпустил его в Бешир. Сапар попросил об этом, сославшись на чрезвычайно важные обстоятельства и пообещав возвратиться дня через три. Тогда он, однако, так и не вернулся, а мне было не до него. И вот бывший узник зиндана стоял передо мной, немного смущенный, но, сразу можно заметить, — счастливый, будто даже помолодевший:

— Нобат, ты не сердись на меня. Такое дело, понимаешь…

— Ладно, чего там. Рассказывай. Вижу, какая-то радость у тебя.

— Да, Нобат! Женился, понимаешь… Девушка моя отыскалась. Помнишь, я говорил тебе о ней, когда сидел в зиндане? Не дал тогда баю жениться на моей Язбиби… Ну, вскоре отец ее умер, дядя увез к себе в другой аул. Хотел и он выгодно сбыть сироту, с местным баем сговорился, да оба померли от холеры. Язбиби к своей бабушке ушла, следы ее затерялись. Обо мне и слуху нет. Только вот добрые люди мне передали: девушка, дескать, ждет тебя, поезжай скорее туда-то… Я поехал. Тебе тогда не сказал, не знал, чем еще это кончится. Прибыл на место, вижу, старуха при смерти. В общем, сладили мы той небогатый, родственники дальние помогли. У них я жену свою и оставил… И так мне было горько, что нет рядом тебя, моих новых друзей, воинов свободы! Прости уж меня, что покинул и трудный час, да ведь и сироте помочь надо было.

— Оставь, Сапар-ага, я все понимаю. Ты человек свободный, а помочь нам еще успеешь. Поздравляю тебя, друг, от души! Будьте счастливы долгие голы! — я крепко пожал руку сразу просиявшему товарищу.

— Ну, спасибо, — проговорил он со вздохом облегчения. — А у меня в гостях ты все равно должен побывать! Я тебе и угощения свадебного оставил, велел жене припрятать сластей, дыню, окорок бараний… Когда приедешь со своими друзьями?

— Спасибо тебе, Сапар, дорогой! Приеду, только подождать придется пока. Сначала прошу тебя пожаловать в Бешир, ко мне на свадебный той! Вот только день-другой побудь с нами, ладно?

— Как, и ты женишься?! — мой знакомый даже присел от изумления. — Вах, молодец! Ну, смотри, дождалась, значит, и твоя Донди! Вот какие девушки у нас на Лебабе!

— Да и парни — грех обижаться.

— Что верно, то верно, — согласился Сапар и обещал вместе с нами отправиться в Бешир.

Вскоре в Ходжамбас прибыл Эрджик-баба во главе своего «посольства». Держался церемонно, с достоинством; правда, однажды все-таки дал понять, что помнит, как в былые времена ловил нас, маленьких воришек, на деревьях своего сада и на бахчах. Передал от аксакалов комиссару Иванихину приглашение пожаловать на той всем нашим отрядом, в полном составе. Серафим, тоже с важностью, подобающей моменту, ответил, что сообщит решение командования через час.

— Коля, не серчай, а выслушай внимательно: мне ехать нельзя… — начал он, когда мы удалились на совещание. Видя, что я даже вскочил от волнения, предостерегающе поднял руку: — Спокойно! Пораскинь умом. Думаешь, неохота мне побывать на свадьбе друга? Очень хочется, будь уверен. Но полагаю — нельзя! Враги ведь тоже, поди, прослышали о твоей свадьбе. И сунутся, в крепость не пойдут, но в ауле натворят беды. А с нашими — ни командира, ни комиссара. Давай сделаем вот как: поезжай, возьми Ишбая, еще десяток ребят. Приглашают, отказываться неудобно… А я здесь за тебя останусь, и к Беширу вышлю разъезд, на всякий случаи. Таков будет мой тебе подарок на свадьбу. Договорились, что ли?

Мне оставалось только согласиться. С Серафима я взял обещание: свадебный той повторим, как только представится случай, в кругу наших боевых друзей.

…Наконец, прибыл долгожданный пароход. Он выглядел торжественно: матросы и добровольцы стояли по бортам с винтовками к ноге, красные флаги развевались и на мачте, и на корме, и на носу; шлюпки и надстройки верхней палубы были украшены алыми полотнищами-плакатами, написанными на русском и узбекском языках. Наш отряд — все свободные от караулов и дозоров бойцы — выстроился в три ряда на пристани, у правофлангового — красный флажок на пике. Жители аула заполнили пустыри, песчаные отмели вдоль берега.

Сбавляя ход у пирса, пароход дал протяжный гудок. Тотчас люди по бортам вскинули винтовки, прогремели три приветственных залпа в небо. Я скомандовал своим — и ответные залпы раскатились гулким эхом по берегу. Дайхане ответили восторженными возгласами, в воздух полетели разноцветные папахи.

— Дорогим гостям чарджуйцам — ура, товарищи!

— воскликнул комиссар, когда матросы, зачалив канат, приладили сходни и на пристань цепочкой двинулись прибывшие.

— Ура! Ур-ра! Ур-ра-а!! — дружно откликнулись наши бойцы.

Представитель командования Туркфронта — худощавый черноусый человек в кожаной фуражке, с маузером в деревянной кобуре, с орденом Красного Знамени на френче — принял от меня рапорт о состоянии гарнизона. Поздоровался с бойцами, обошел строй. Тем временем Иванихин с местными дайханами-активистами, которых возглавлял Сапар-ага, устраивали трибуну на базарной площади, куда глашатаи-джерчи созывали народ на митинг. Мы тоже подготовили плакаты, развесили их на деревьях.

Матросы с парохода успели вручить нашему комиссару дорогой подарок — небольшой портрет Владимира Ильича Ленина, нарисованный акварелью на полот-не, в простой деревянной рамке. Первый портрет вождя революции в здешних местах… Его украсили зелеными ветками и укрепили над самой трибуной.

…Мы ждали парохода именно в этот день, с утра Ишбай с одним из бойцов держали коней наготове. Как только он стал приближаться, я дал знак Ишбаю: двигай в аул! «Посольство» Эрджика-баба уехало за два дня до того, и мы договорились: как только прибудет мой гонец — начинать той. А меня ждать следом…

Ишбай с товарищем ускакали.

Наш отряд и прибывшие матросы и добровольцы с песнями проследовали на площадь, куда уже собирались дайхане, сбегались со всего аула ребятишки, шли женщины, ковыляли даже дряхлые старики и старухи. На базарной площади бойцам обоих отрядов скомандовали: «Разойдись!». Люди перемешались, начали знакомиться, вместе закуривали. Те, кто владел туркменским языком, вступали в разговор с дайханами. Тут же вертелись ребятишки, разглядывали снаряжение, оружие бойцов и командиров, иные, попроворнее, заговаривали с воинами, пробовали даже произносить русские слова, смешно коверкая их. Кое у кого из приехавших нашлись в карманах куски сахару — все это пошло на угощение шустрым мальчуганам, к их неописуемой радости.

Наконец, представитель фронта открыл митинг гарнизона и трудящихся дайхан аула Ходжамбас. Звонким, сильным голосом он поздравил всех с победой над врагами под Керки, снял свою кожаную фуражку и помахал ею. Люди ответили приветственными возгласами, бойцы грянули «ура», захлопали в ладоши.

— Товарищи! — продолжал оратор, когда наступила тишина. — Эта славная победа, как и все победы Красной Армии над бесчисленными полчищами врагов, стала возможной благодаря тому, что нами руководит стальная партия большевиков во главе с мудрым великим вождем — Лениным. Вот он, глядите! — он указал на портрет. Люди задвигались, можно было расслышать сдержанные возгласы: «Лейлин!.. Ленин, дайханский падишах… Сердар урусов-большевиков… Сильней Николая ак-падишаха и нашего эмира!..»

Были, правда, и такие, что отворачивались и потихоньку отплевывались. Ведь портрет, изображение человека, — греховная вещь для правоверного мусульманина-суннита. Но чувствовалось: основная масса народа охвачена подъемом, у всех настроение торжественное. Оратор говорил потом о помощи дайхан красным войскам, о необходимости крепить дружбу бойцов с населением, дружбу между народами. Он напомнил: борьба еще не окончена, Врангель в Крыму, Советской власти нет в Закавказье… Вражеские банды гнездятся в горных ущельях Восточной Бухары; британские империалисты перебрасывают им через границу оружие… Он закончил свое взволнованное выступление призывом сплотиться вокруг народной власти, всеми силами помогать Красной Армии. Провозгласил здравицу в честь красных бойцов и командиров, ревкома Бухары, товарищей Ленина и Фрунзе. Опять гремело «ура», в небо взлетали папахи, фуражки.

На митинге выступили также представители чарджуйцев, комиссар Иванихин. От имени дайхан говорил смущенный и взволнованный Сапар-ага. Затем оба отряда снова стояли в строю, один против другого: объявлялась благодарность всему личному составу нашего отряда. Шесть бойцов кроме того получили денежные награждения, я и Серафим — золотые карманные часы с дарственной надписью. Наконец мне, от имени командования Бухарской группы войск, была преподнесена шашка в ножнах, украшенных серебром и драгоценными камнями. «Из эмирского дворцового арсенала», — шепнул мне вестовой представителя.

Когда закончилась торжественно-официальная часть, мы пригласили гостей отведать угощения, приготовленного бойцами отряда совместно с дайханами Ходжамбаса. Кошмы застлали в тени густых карагачей, у арыка, протекавшего около крепости. Неподалеку дымились костры под казанами с пловом, шурпой, женщины вынимали свежеиспеченный чурек из тамдыров, парни разносили чай, фрукты, сладости. Многие дайхане, из тех, что помоложе, вместе с красноармейцами и матросами участвовали в этой коллективной дружеской трапезе. Появились бахши, зазвенели дутары, гиджаки, бубны; песни полились над поляной, над деревьями, над зубцами старой крепости…

Отведав угощения, представитель командования пригласил меня с комиссаром на пароход. Сначала поговорили о делах, потом в кают-компанию пришли капитан с судовым механиком и фельдшером.

— Прошу теперь вкусить нашего хлеба-соли! — после взаимных приветствий произнес капитан — плечистый, рыжебородый мужчина из казаков-уральцев, которых царь за строптивый нрав выселил на границу с Хивой. Мы хотели было отказаться, но два матроса и кок в белом фартуке и колпаке уже появились в дверях, принялись уставлять стол ароматными кушаньями, многие из которых мне были неизвестны по названию. Тем временем фельдшер, толстенький и лысый, в очках, сбегал куда-то и пришел с объемистой флягой, металлической, обшитой брезентом.

— Товарищи командиры, — затараторил он, сверкая золотым зубом. — Уважаемые гости… По случаю торжества-с… полагается пропустить по единой!

— Что у тебя там? — покосился на флягу Серафим.

— Медицинский, неразбавленный… Все в лучшей форме-с!

Я переглянулся с представителем, тот с улыбкой развел руками: дескать, тут свои порядки… А радушный хозяин, густобородый капитан, уже распоряжался.

— Ну, за пролетариев всех стран! — первым поднял капитан серебряную чарку, полную до краев. Мы встали.

— За Красную Армию!

— За нашего Ильича!

Спирт обжег горло, оглушил в первый момент. Все потянулись к закуске. Серафим, видя мое замешательство, положил мне на тарелку изрядный кусок рыбы со студнем. Посреди стола лежал мягкий пшеничный хлеб, нарезанный крупными ломтями. Все так вкусно. И так хорошо в светлой каюте, среди друзей!

Но время летит. И мой верный друг, сидящий рядом, понял, что у меня на уме.

— Товарищи, — Серафим поднялся на ноги. — Прошу извинить меня и комбата Гельдыева. Нам придется вас покинуть. Сегодня у него, в родном Бешире, начинается свадьба, которую ждали много лет. Я надеюсь, — он глянул на представителя фронта, — ему будет позволено отлучиться на три дня? В гарнизоне я остаюсь за него, ручаюсь: все будет в порядке, слово коммуниста… — Представитель молча кивнул. — А я провожу, побываю на берегу.

Сообщение Иванихина было встречено с восторгом. Все принялись поздравлять меня, жали руки, Желали счастья. Фельдшер, конечно, предложил выпить за здоровье новобрачных, что и было сделано. Сам он опять убежал куда-то и вскоре вернулся с небольшой сумкой, в которой оказалась бутылочка из прочного стекла со стеклянной пробкой. Медик принялся переливать в эту бутылку содержимое своей фляги, приговаривая:

— На свадьбе да чтоб не выпить? Не-ет-с! Знаю: не полагается, закон такой… Но добрый обычай отчего и не перенять, а? — он лукаво оглядел всех сквозь очки, протянул мне полную бутылочку: — Возьми, товарищ Гельдыев, наш флотский подарок на твою счастливую свадьбу! Да и нас, грешных, помяни в веселый час!

Все зааплодировали, я поблагодарил радушных хозяев, стал прощаться. С Иванихина взяли клятвенное обещание, что он вернется, как только проводит меня в путь.

На берегу шел пир горой. Матросы принесли с парохода гармонь, балалайку, деревянные ложки. В одном месте хором пели солдатские песни, в другом — плясали с присвистом «Яблочко», потешая невиданным зрелищем дайхан, особенно ребятишек.

Восемь бойцов, заранее назначенных сопровождать меня, завидя нас с комиссаром, отправились седлать коней. С нами ехал также Сапар.

Я попросил Иванихина отправить с пароходом записку в Керки, доктору Егорычеву: пусть, если сможет, наведается в Бешир, свадьба ведь не на день, очень уж просили мать и Донди привезти «мудрого урус-табиба». Серафим пообещал сделать это. Мы долго трясли друг другу руки на прощанье. Поехали. Комиссар стоял и махал нам вслед фуражкой, пока мы не скрылись за поворотом дороги.

…Только поздним вечером по берегу Аму добрались до Бешира. Как и было условлено, нас поджидал Ишбай с двумя местными парнями. Завидев нашу группу, они сейчас же ударили каблуками по ребрам лошадей и ускакали с криком: «Едут!».

Над аулом стояло зарево костров, было тихо, только слышалась приглушенная песня бахши, будто он пробовал голос. Но всадники своими возгласами сразу спугнули тишину. «Едут!» — послышалось в разных концах аула. Тотчас ярко вспыхнули костры, в них кинули, заранее приготовленные вязанки хвороста и сухой, колючки. Песня бахши умолкла — и секунду спустя зазвучала с утроенной силой. Потом загремели бубны, тонко, пронзительно запели туйдуки. Собаки всюду подняли лай, люди загомонили. При свете костров откуда-то сбоку показалась ватага празднично наряженных всадников на копях, на ослах. Это — сопровождающие жениха.

— Ах-хов, Нобат! Благополучным да будет твое прибытие! Живи долго! Изобилия тебе в доме! Детишек кучу! — на разные голоса закричали они. Пропустили нас вперед, пристроились сзади, оглашая вечерний воздух приветственными криками.

Вот и дом, вокруг него горят высокие костры, в колышащемся свете, которых видно множество людей. Толпа женщин в пестрых платьях. Веселые, смеющиеся, они преграждают нам дорогу, хватаются за узлу моего копя:

— Выкуп! На счастье! Не пустим, пока не откупишься!

И это я предвидел, потому запасся мелочью — серебряной и медной монетой разного достоинства, лишь бы звенела. Раскрыл седельную сумку и стал горстями сыпать деньги прямо на борыки хохочущих женщин. Те ловили монеты. Нас пропустили.

Калитка родного дома — настежь. Мы останавливаемся, сходим с коней, их тотчас уводят юноши, прислуживающие на тое.

Торжественная минута… Все вокруг смолкают. Я первый ступаю в калитку, за мной товарищи, они остаются тут же. Рядом с мазанкой — белая юрта, хорошо заметная, при свете костров. Юрта новобрачных… Невесту не было нужды привозить в кеджебе на белой верблюдице, в сопровождении свадебного кортежа. Она выросла в этой семье и ждет меня. Только наутро я и Донди покажемся гостям.

……Два тоя в один и тот же день! Он навеки останется у меня в памяти — день, когда завершился долгий, трудный путь. Он вел меня к осуществлению мечты, к любви, к счастью. Путь прямой, верный.


Оглавление

  • У подножья крепости
  • Кого привезли в торбе
  • Неласковое утро жизни
  • Донди, моя нареченная…
  • Пленники зиндана
  • Рельсы уводят вдаль
  • В тревожном мире
  • Рядовой Сибирского Стрелкового…
  • Двери в будущее — настежь!
  • На пороге возмездия
  • Здесь продали в рабство деда
  • Багряный рассвет над Лебабом
  • Лисица воет в свою нору
  • Шаг за шагом — к победе
  • Два тоя в один день