КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Не в своем уме [Ричард Олдингтон] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Ричард Олдингтон Не в своем уме

Вряд ли кто-нибудь удивится, узнав, что в городишке под названием Карчестер поднялся целый скандал, когда у заведующего пансионом карчестерской школы сбежала жена, да еще с молодым человеком, у которого за душой ни гроша. Сплетни, более или менее сдобренные злорадством, скрытым под личиной благочестивого возмущения, спокон веку составляют неизменную отраду рода человеческого, но те, кто живет в столицах, вряд ли могут представить себе, с какой быстротой такие новости распространяются в маленьком городишке вроде Карчестера. Им не понять, с каким жадным восторгом ловят эти новости здешние жители и сколь устрашающе высоконравственными спешат они по этому случаю себя показать. Разумеется, люди в провинциальных городках такие же, как и всюду, только они вынуждены заметать свои следы, а потому, желая отвести глаза другим, травят тех, кому совесть не позволяет притворяться и кривить душой, и проделывают это с лицемерием, столь огромным, что лишь оно одно может дать представление о бесконечности. Надо пожить в провинциальном городишке, чтобы почувствовать, какой там стоит гнилой, душный смрад.

Карчестерцы очень сокрушались, что у них в городе нет кафедрального собора, который мог бы у них быть, не вздумай они в порыве праведного негодования разрушить в шестнадцатом столетии один из красивейших монастырей Англии. Зато вместо кафедрального собора у них была школа, весьма аристократическая по духу, – купеческих сынков туда принимали лишь в том случае, если папашам их было пожаловано дворянство. Школа, можно сказать, кормила город, и она же относилась к городу с тем наглым и оскорбительным презрением, какое почему-то так нравится английским торговцам. Вообразите же себе, что тут поднялось, когда Эвелин Констебл, дочь местных аристократов и жена одного из школьных учителей, убежала с молодым нищим художником по имени Роналд Крэнтон. Это случилось в мае тысяча девятьсот одиннадцатого года. И Карчестер, в праведном гневе вопрошавший, к чему идет мир, раз такие ужасные проступки не вызывают кары божией, ничуть поэтому не был удивлен, когда мир пришел к августовским событиям четырнадцатого года.

Мистер Артур Констебл, совмещавший в своей солидной и почтенной особе мужа, заведующего школьным пансионом и церковного старосту, был сражен безутешным горем. По крайней мере так он говорил. Это был коротенький, надутый человечек с большими растрепанными усами и изысканным выговором. Все, удостоенные личного общения с мистером Констеблом, испытывали такое чувство, будто перед ними с изысканнейшим достоинством выступали облеченные в плоть и кровь сами Тридцать Девять Догматов.[1] Воспитанники пансиона Констебла отличались благородным поведением; многие из них, став взрослыми, свято блюли традиции пансиона на Магдалене, Капри или в Таормине.

Что до безутешного горя, то тут мнения могут быть различны. Во всяком случае, Артур Констебл был accablé,[2] совершенно разбит и уничтожен. Ибо возникала серьезная опасность, что из-за этого скандала он вынужден будет оставить службу. Такова оздоровляющая сила Общественного Мнения.


Была, однако, сделана героическая попытка предотвратить скандал. Викарий храма Святой Марии – самой изысканной и аристократичной церкви Карчестера, – предупредив о своем приходе заранее, нанес визит этому столь выдающемуся и столь тяжко пострадавшему члену своей паствы, дабы принести ему духовное утешение и выяснить, нельзя ли чего предпринять. Это произошло назавтра после отъезда Эвелин, и только избранные среди местной аристократии знали о случившемся. Гость с достоинством прошествовал через школьный двор. Был он крупный рябой мужчина, из тех, что вынуждены бриться дважды в день. Большой ценитель всего поэтичного в природе, он не без удовольствия заметил и грачей, галдевших на высоких вязах, и должное количество галок «а школьной часовне, и ту атмосферу утонченности, которую создают кирпичные стены в псевдоелизаветинском стиле.

Артура Констебла он нашел в кабинете – просторной, мрачноватой комнате, где пахло политурой и было наставлено столько громоздкой мебели, что просто страшно делалось за мировые запасы красного дерева. Стены были увешаны групповыми фотографиями и портретами бывших учеников пансиона, принявших духовный сан. Мистер Констебл сидел в унылой позе человека, охваченного беспросветным отчаянием, свесив голову на грудь и бессильно уронив руки на подлокотники глубокого кожаного кресла. Он привстал было навстречу гостю, но викарий усадил его обратно в кресло, задержав его правую руку в дружеском пожатии, и заговорил умиротворяющим хрипловатым голосом, каким он привык обращаться к бедным, сирым и немощным:

– Сидите, сидите, дорогой друг! Такое несчастье, такое ужасное несчастье… Но вы не должны поддаваться отчаянию.

Мистер Констебл прикрыл глаза рукой, а викарий пододвинул себе стул и сел, легонько похлопывая страдальца по плечу. Он уже дважды откашливался, все не решаясь начать заранее приготовленную маленькую проповедь, как вдруг Констебл судорожно выпрямился в своем кресле:

– Подумать только, какой позор! Я – несчастный, погибший человек, Трогмортон. Несчастный и погибший!

– Ну, ну, не давайте воли своему горю. Для вас ничего позорного здесь нет – я говорю вам это как человек светский, а не только как духовное лицо. Может быть, это и позор, только позор для… другой стороны!

– Но поймите мое положение. Такой скандал не может не повредить престижу школы. У меня не хватило еще духу написать попечителям, но я сознаю, что должен уйти со службы.

– Уйти? Вздор! Разумеется, вы не должны уходить. Ведь это выглядело бы так, будто вы признаете за собой какую-то вину.

– Да, но как на это посмотрит директор?

– Я был у него сегодня. Он просил меня выразить вам свое сочувствие и сказал, что хочет вас видеть. Уверяю вас, он очень огорчится, даже рассердится, если вы заговорите об уходе.

Артур Констебл испустил глубокий вздох и откинулся на спинку кресла. Викарий продолжал:

– Об уходе вам и говорить нечего. Ведь это не ваш грех, вы сами безвинно пострадали. Но… так ли уж это все непоправимо? Она совершила неразумный поступок, глупость, м-м-м, преступление, но… не следует забывать о милосердии. Это одна из заповедей господа нашего. Если б вы нашли в себе силы простить и… э-э-э… немедленно вернуть ее, скандал был бы предотвращен и… э-э-э… собственно говоря, все бы обошлось.

Мистер Констебл сокрушенно покачал головой и вытащил из кармана смятый листок бумаги. Викарий водрузил на нос очки, внушительно нахмурил брови и прочел:

Карчестерская школа,

11 мая 1911 года


Дорогой Артур!

Знай, что я покидаю тебя навсегда и уезжаю с Роналдом Крэнтоном, которого я люблю. Лучше всего нам было бы развестись, но ты, разумеется, на это не согласишься.

Понимаю, что ты будешь сердиться на меня, что за собой ты вины все равно не найдешь, зато меня станешь упрекать во многом. Но я понимаю также, что для меня иного пути нет, что только так я смогу обрести свободу и счастье. Я три месяца была любовницей Роналда, и даже в эти короткие мгновения – урывками, с оглядкой – изведала несравненно больше счастья, чем за всю свою жизнь. Не воображай, что я к тебе когда-нибудь вернусь. Даже если бы Роналд оставил меня, я все равно скорее умерла бы, чем вернулась к тебе.

Я могла бы сказать тебе еще многое, но я иду навстречу любви и счастью, а счастливым людям не до мелких счетов и обид. Для меня вырваться отсюда – все равно что для школьника уехать домой на чудесные праздники, которым конца не будет.

Прости, если я причиняю тебе боль, но мне, право же, было с тобой плохо. Надеюсь все-таки, что ты будешь счастлив.

Эвелин.
Викарий медленно положил письмо себе на колено, снял очки и произнес внушительно:

– Констебл! Это страшный, бесчеловечный документ, В здравом рассудке такое не напишешь. Я теперь убежден, что ваша жена не в своем уме. Так я всем и скажу.


Можно, однако, взглянуть на все это и по-иному.

Эвелин была младшей среди пятерых детей, второй дочерью в одном из тех местных аристократических семейств, чье имение давным-давно заложено и перезаложено, а самое их существование – неразрешимая загадка в глазах простых смертных, которые за все платят наличными. Ее отец служил в Индийском корпусе, вышел в отставку, получив в наследство старый помещичий дом и заложенные земли, вернулся в Англию, женился и провел остаток дней своих, плодя детей и нещадно истребляя птиц, зверей и рыб.

Эвелин росла одиноко. Те небольшие средства, какие семья могла выкроить на образование детей, приходилось тратить на мальчиков; девочки воспитывались дома, порученные заботам скудно оплачиваемой, худосочной, раздражительной гувернантки. Родители были слишком бедны, чтобы принимать гостей, а поэтому вынуждены были обычно отказываться и от приглашений. Мальчики вместе с отцом удили рыбу и охотились на заложенных угодьях, а девочки самоотверженно поддерживали мать в ее отчаянных усилиях сохранить высокое положение в обществе при весьма низких и катастрофически убывающих доходах. Однако Эвелин, как говорили о ней в глаза и за глаза все члены семейства, была какая-то странная.

Она любила читать и, уходя в сад, просиживала одна часами в развилке большого развесистого дерева по росшего седым лишайником. Здесь она предавалась сусальным, но трогательным мечтаниям подростка – о том, как из Хэрливудских лесов появится рыцарь и увезет ее на своей большой черной лошади, совсем как в романах Уильяма Морриса[3] или Мориса Хьюлетта.[4] Она чувствовала, как его твердая рука обвивается вокруг ее талии, ощущала щекой и ладонью холодное прикосновение его панциря, предавалась веселому, плавному бегу его скакуна. Все это было как наяву, и она вздрагивала от удивления, когда слышала, что ее зовут к чаю, – оказывается, она так все время и просидела в развилке старого дерева. А дома ее отчитывали якобы за безделье и за зеленые пятна на платье, а в действительности за взволнованный блеск в глазах и жаркий румянец на лице.

Но бывало и так, что она целый день настоящим мальчишкой-сорванцом без устали бегала вместе со своими братьями, захваченная буйной игрой.


В девятнадцать лет она была очень тихая, с удивительной мягкостью и грацией в движениях, скрытой под все еще заметной неуклюжестью и скованностью подростка. Музыкальные упражнения вдруг уступили место настоящей музыке, – она, бывало, часами просиживала за роялем, играла Шопена, порой переходя на импровизации, служившие как бы аккомпанементам к бесконечной череде ее грез. А то вдруг вскочит ни с того ни с сего из-за рояля и выбежит в сад, задыхаясь от нахлынувшей смутной тоски по иной жизни. Она любила мягкую английскую природу, плавные очертания древесных крон и холмы, которые немногим выше деревьев, зеленые пойменные луга, коров, неуклюже спускающихся летней порой к воде и хлюпающих по топи среди пахучих тростников, щедрые мартовские ветры, веющие над пустынными взгорьями, где всегда так тихо – только позвякивают колокольцы овечьего стада да шелестит трава; и грустные октябрьские закаты за садом, когда мглистый воздух напоен запахом сжигаемых палых листьев и как-то по особенному звучно раздается побрякивание уздечки на проселке за домом.

Когда она возвращалась после такой прогулки, охваченная тихим восторгом, с затаенным блеском в глазах, домашние встречали ее враждебно. Они не одобряли эту ее привычку бродить в одиночестве, осуждали ее подсознательную гордую отчужденность и нечто неуловимое – как знать, что это было такое? – чем обогащали ее эти прогулки. Считалось, что все это очень вредно для здоровья, и девочку шумными насмешками старались излечить от дурных наклонностей. Все семейство изощрялось в глупых, а подчас – совершенно неумышленно – в довольно жестоких и грубых шутках по ее адресу. В такие минуты она обычно сидела тихо, не говоря ни слова, и думала, что, наверное, они правы, а она неправа. Но иногда она вскакивала и убегала – не к себе в комнату, так как комната у нее была общая с сестрой, – а на сеновал или к старому дереву с развилкой и сидела там, мятежно предаваясь грезам.


Собственно говоря, нет ничего удивительного в том, что она вышла за Артура Констебла. Конечно, он не походил на полузабытого рыцаря ее давнишней мечты, зато он был единственным приемлемым женихом, сделавшим ей предложение.

Велика была в довоенные годы замкнутость этих обедневших помещичьих семейств, поразительно было их невежество. Замкнутость и невежество в неприкосновенности передавались от отцов к детям. В глазах семьи Констебл был превосходной партией для Эвелин, о какой даже и мечтать не приходилось. Он состоял в родстве с местной аристократией, обладал некоторыми средствами, в ближайшем будущем должен был получить место заведующего пансионом в весьма почтенной школе, а взгляды его совпадали с их взглядами, как два равных треугольника. Все эти тайные семейные симпатии толкали ее к нему, а чувствительной девушке трудно противостоять такому нажиму.

Не то чтобы он ей не нравился. Он был сдержан, неподдельно любезен и окружил ее немым обожанием, льстившим девушке, за которой никогда никто не ухаживал. Он желал ее страстно и страстно стыдился этого, пытаясь скрыть это даже от самого себя. Он был неспособен на подлинную нежность и никогда не задумывался над тем, что такое духовная близость с женщиной. Но все-таки он давал ей кое-что. Например, книги, – для него это были лишь классические тексты, а для нее – сама трепещущая жизнь и страсть. Он не понимал ее увлечения музыкой, но в его обывательском представлении о семейном рае в число патентованных блаженств входили «убаюкивающие» звуки рояля, льющиеся после обеда из-под пальцев послушной красавицы-жены. Его желание растревожило Эвелин и пробудило ее любопытство, в то же время слегка пугая и отталкивая ее. Пожалуй, всякий мало-мальски приличный мужчина на его месте преуспел бы ничуть не меньше.

Они поженились, и первое время она старалась делать вид, что счастлива. Детей у них не было. Физическая близость с мужем внушала ей едва ли не отвращение, а он со свойственной таким мужчинам толстокожестью считал, что так и должно быть, что в этом – ее чистота. Вероятно, преодолевая ее холодность, навязывая ей себя вопреки всем ее чувствам, он удовлетворял свои бессознательные садистские инстинкты. Для нее супружеская жизнь не существовала. Она была покорна и старалась выполнять свой долг жены заведующего пансионом; но, видимо, ей плохо это удавалось, так как знакомые только покачивали головами, жалея «бедного мистера Констебла», у которого такая молодая и такая «невозможная» жена.

Поначалу ее забавляли званые обеды, чаепития и тому подобные светские развлечения в Карчестере; потом она стала скучать, в особенности когда заметила, что ее искренние попытки завязать дружбу с людьми наталкивались в конце концов на благопристойную холодность. И все-таки неплохо было иметь под рукой книги Артура и покупать новые платья, вместо того чтобы без конца перешивать старые. Довольно часто они ездили в Лондон, и Эвелин наслаждалась театрами и картинными галереями.

Но за какие-нибудь полгода все это потеряло прелесть новизны, и она стала чувствовать себя глубоко несчастной, сама не зная отчего. Навязанный ей образ жизни делался для нее все непереносимее. И к удивлению своему она заметила, что склонна постоянно вступать с Артуром в перебранки из-за всяких пустяков, не имевших для нее в сущности никакого значения. Эти перебранки были просто-напросто выражением внутреннего несоответствия их натур, но сама она этого не сознавала. Все, что она делала, не нравилось Артуру. Ее внезапные порывы раздражали его, а вспышки веселости и увлечения – просто злили. Он старался держать ее в руках, точно имел дело не с женой, а с целым классом мальчишек, ее же обижала такая начальственность. Временами ее охватывало горькое раскаяние, она казнилась, упрекала себя и решалась стать хорошей женой. Но, увы, результаты этих попыток внушали ей все большее отвращение, – иной раз ее едва не тошнило, когда перед сном он несколько раз подряд целовал ее в губы, вместо того чтобы, как обычно, вежливо пожелать спокойной ночи.

Через полтора года после свадьбы она была несчастна и безразлична ко всему, то и дело бралась за какое-нибудь бесполезное занятие, чтобы хоть как-то убить тоску. Все эти попытки «чем-нибудь заняться» заполняли пустоту ее жизни лишь назойливым гулом суеты. Она пыталась искать сочувствия у матери, но получила мягкую, хотя и решительную отповедь. И в утешение ей оставалось только раз в месяц выплакаться вволю, после чего ей на два-три дня становилось легче.


Эвелин исполнилось двадцать шесть лет, и она уже почти четыре года была замужем, когда встретила Крэнтона. Это произошло на одном из еженедельных чаепитий, какие устраивались учителями и их семьями во время учебного года. Сначала они доставляли ей некоторое развлечение, а потом стали наводить тоску – вечно одни и те же лица, те же печенья и бутерброды, те же разговоры.

Открылась дверь, и Эвелин увидела молодого человека – у него был прямой нос, мягкое выражение рта, встрепанные темные волосы. Обернувшись через плечо, он улыбался шедшему позади приземистому чудаковатому толстячку – учителю математики. Эвелин показалось, будто в комнату вошло что-то гордое, опасное, но бесконечно милое и веселое – словно вестник богов явился хору дряхлых фиванских старцев. Он, как видно, изо всех сил старался вести себя благопристойно, но все-таки отпустил несколько замечаний, которые рассмешили Эвелин и шокировали всех остальных. Она поймала себя на том, что слушает только его одного, а когда он ушел, ей стало грустно. Ей понравилось твердое пожатие его руки при прощании и дружелюбие, с которым он поглядел ей прямо в глаза. Неизвестно почему, она слегка покраснела»

– Кто этот мистер Крэнтон? – спросила она мужа, когда все разошлись.

Он нахмурился.

– Да так, временно будет работать учителем рисования. Его порекомендовал директору какой-то лондонский знакомый. Не понимаю, как он мог его взять.

– Отчего же? Он, по-моему, очень милый и славный.

– Ну еще бы, мнит себя, конечно, покорителем дамских сердец. А вот как нам следует отнестись к его взглядам и правилам, это еще вопрос. Питерсон рассказывал, что у него на стенах развешаны рисунки и фотографии положительно непристойные, а его собственные картины ничтожны, просто ничтожны. Этакая мазня в духе импрессионизма, только еще хуже. И как это людям вообще может нравиться такая чушь…

Эвелин уже не слушала. Она вспоминала смеющееся лицо, которое мелькнуло в дверях вполоборота к ней.

В ту ночь ей снилось, будто она купается в синем-синем, сверкающем солнечными бликами море. А к берегу спустился Крэнтон, облаченный в какую-то тунику и с серебряным копьем в руке. И она вдруг оказалась подле него и протягивает ему красивую причудливую раковину, которую она всю жизнь хранила как великую драгоценность.

Разумеется, они полюбили друг друга. На Эвелин это оказало поистине магическое действие. Она сразу стала красивее, и все замечали, как она похорошела. Ее губы, прежде печально сомкнутые, тронула нежная улыбка, а глаза наполнились новой, загадочной жизнью и яркой прозрачной синевой. Казалось, тело ее ожило, последние остатки детской неловкости пропали, и все в ней теперь было бессознательная грация и изящество зрелости. Ее тело перестало быть для нее чужим. Иногда она вдруг становилась очень весела и оживлена, иногда же часами просиживала неподвижно, предаваясь тихим грезам, словно еще и еще раз переживала в мечтах какие-то свои сладкие тайны.

Встречаться им было трудно; к тому же она не была искушена в таких делах, и ей приходилось бороться с наследственными предрассудками и с собственной робостью.

Женщина, когда она любит, – это настоящее чудо, в ней открываются самые неожиданные способности и качества. Вот, например, жила на свете робкая, угнетенная, несчастливая жена школьного учителя; жила, окруженная бесчисленными препонами и запретами. Но как только она всем своим существом почувствовала, что полюбила, полюбила впервые в жизни, и что Роналд – тот; для кого она предназначена, она стала находчивой, решительной, энергичной. Она обманывала мужа, которого не любила, с таким спокойствием, которое могло бы показаться вызывающим, не будь оно столь величаво невозмутимым. С восхитительной ясностью она видела только одно: Роналд – тот, для кого она предназначена в жизни, а все остальное не имеет значения. Она ни разу даже не задумалась о будущем, а жила только мечтами о предстоящей встрече, когда они снова смогут остаться наедине друг с другом.


Приближались пасхальные каникулы, а с концом занятий истекал и срок работы Крэнтона в школе. В предпраздничной спешке и суете им удалось устроить свидание. Но Эвелин не летела к нему на крыльях счастья, она шла медленными тяжелыми шагами, и, казалось, конца не будет этому пути. В мире для нее погас золотой свет, словно кто-то повернул выключатель, и городишко снова представился ей непереносимо скучным, грязным, шумным. Она вдруг осознала, что скоро все кончится, что Крэнтон может уехать и оставить ее в страшном мире пошлых мелочей, в мире Артура.

Когда она вошла, Роналд раскрыл ей объятия. Но, целуя ее, он почувствовал, что она вся дрожит и что губы у нее горячие и сухие. Он поглядел на нее пристально и прочел страдание в ее глазах.

– Что такое? Что с тобой? Что случилось?

Она отвернулась, и он увидел, как из глаз у нее потекли неудержимые слезы. Она безжизненно поникла в его объятиях, – прежнюю живую и веселую Эвелин словно подменили.

– Хорошая моя, красавица моя, ну скажи, что случилось? Я не могу вынести, когда тебе плохо. Что с тобой?

Она попыталась взять себя в руки.

– Я только думала, что это… это…

Голос ее пресекся. Он сжал ее голову ладонями, заглянул в ее мокрые глаза. И спросил тихо:

– Неужели ты всерьез могла подумать?… Неужели ты думала, что я могу лишиться тебя, тебя, мое солнышко, мой цветочек, моя радость?

Слова любви шаблонны. Все влюбленные говорят одно и то же теми же словами, и всякий раз слова эти кажутся им божественными, небывалыми, в них – обещание счастья, которое и есть красота. В глазах Эвелин Роналд был прекрасен.

– Раньше я об этом не думала.

– Почему?

– Наверно, потому, что была слишком счастлива. И потом я верила тебе.

– А сейчас не веришь? Ты ведь знала, родная, что я приехал сюда ненадолго. Теперь я должен уехать, но я уеду не один, если только…

Она молчала.

– Ты поедешь со мной?

Она снова ничего не ответила.

– Я беден, и добрые люди в этом богобоязненном городе считают меня никчемным бродягой. Я и вправду, словно изгнанник, вечно скитаюсь…

Она поцеловала его.

– Не говори глупостей, милый. Ты сам знаешь, ты замечательный. Если бы я не нужна была тебе больше, я бы, наверно, убила себя.


Полтора месяца спустя Эвелин уехала. Мистер Констебл не дал ей развода. Всякий раз, как об этом заходила речь, он либо говорил, что слишком сильно любит ее, чтобы окончательно ее потерять, либо же ссылался на строгость «Высокой церкви».[5] В действительности же ему просто самолюбие не позволяло открыто признать на суде, что его оставила женщина, оставила с радостью, без колебаний. Мысль о том, что письмо Эвелин прочтут во всеуслышание, была для него непереносима.

Родные, разумеется, от нее отреклись. Она получила от матери и отца письма, пестрящие пошлыми, избитыми фразами – стыд и позор, как ты людям в глаза посмотришь, сбежала, точно торговка какая-нибудь, распутство и безумие, ты нам больше не дочь, жертва нищего негодяя, чтобы ноги твоей не было в нашем доме – и тому подобными нежностями.

Дня два она погрустила из-за этих писем, потом разорвала их и никогда уже о них не вспоминала.

А больше ничто не омрачало их счастья, и у них были друзья, из тех, что не станут спрашивать свидетельство о браке и родословную, прежде чем пожать вам руку. Эвелин была в восторге от своей новой жизни. Все было так интересно, так увлекательно, – просто дух захватывало. И ощущение это не проходило, ведь они были вместе. Поначалу они поселились в Лондоне в маленькой квартирке из двух комнат. Но потом на долю Роналда выпала большая удача. Вдохновленный своей страстью к Эвелин и счастьем быть рядом с нею, он стал писать гораздо лучше, чем прежде, и в Лондоне нашелся один комиссионер, который вызвался выплачивать ему ежегодно по двести фунтов и сверх этого стоимость всех его работ. Как только соглашение было подписано и Роналд получил деньги за первые три месяца, они уложили чемоданы и уехали в Париж.

Эвелин никогда прежде не бывала за границей. Они выбрали самый дешевый путь – от Ньюхейвена до Дьеппа ночным пароходом, в третьем классе, – и приехали в Париж ясным сентябрьским утром. Роналду весело и приятно было видеть, как ее все радовало и восхищало.

– Ох, как интересно, просто чудеса, – твердила она все время, пока они тряслись в фиакре по еще пустынным улицам. – Ах, Роналд, погляди-ка, какие вон у того человека смешные брючки дудочками!.. А как называется эта широкая улица?

– Улица Оперы.

– Вот интересно.

Они сняли в Париже студию, и Роналд усердно работал, не поддаваясь соблазнительной праздности этого города-сирены. Он отослал в Лондон много работ, и к весне они переехали во Флоренцию. Эвелин ничуть не претило ехать третьим классом вместе с итальянскими крестьянами, которые плюют на пол, она не тяготилась тем, что должна была ходить пешком и порой отказываться от завтрака, чтобы сэкономить деньги на билет в картинную галерею – Крэнтон был слишком беден и не мог рассчитывать, что английский посол поможет ему получить бесплатный пропуск. Но бедность имеет свои преимущества. Когда человек слишком беден, чтобы платить за развлечения, он вынужден обходиться тем, что не продается за деньги, – красотами мира и картинами человеческой жизни.

У мистера Констебла в кабинете висела большая репродукция «Весны» Боттичелли, которую ему кто-то подарил. «Весна» Боттичелли была единственным, что не понравилось Эвелин во Флоренции.

– Но, дорогая моя, – убеждал ее Роналд, – это прекрасная картина. Чуть ли не лучшая из того, что осталось от Боттичелли…

Эвелин поморщилась, как всегда, когда что-нибудь было ей очень уж не по душе.

– Нет, она мне не нравится. Чересчур… чересчур благопристойная.

Роналд был сражен этим неожиданным суждением и не нашелся, что сказать. Он и не догадывался, что оно было косвенной похвалой ему самому.


Четыре фунта в неделю на двоих – это было немного даже в довоенные времена; но Эвелин ни о чем не тужила, ни на что не жаловалась. Она обладала той блаженной беззаботностью и бесстрашием, какие отличают хорошую женщину, когда она по-настоящему счастлива. Опять перешивала она свои старые платья, забыв и думать о том, что это было некогда проклятием ее юности. Она не уставала от своего счастья; она и привыкнуть-то к нему все никак не могла. Право же, это походило на чудо – никто тебя не допекает и не опекает, не требует отчета и не щеголяет своей снисходительностью.

Как-то она потеряла кошелек, в котором лежало почти восемь фунтов из их скудных денег. Она призналась в этом Роналду, вся дрожа, со слезами на глазах. Он сначала смутился, но тут же сказал:

– Ничего, родная, со всяким может случиться. Велика важность – какие-то дрянные деньги! Просто придется нам быть поэкономнее эти три месяца.

Эвелин помнила, как она однажды оставила в саду на скамейке книгу Артура и ее сильно попортило дождем. Помнила, как он целых полчаса высокомерно читал ей мораль, твердя об аккуратности, бережливости, уважении к чужой собственности. Роналд был поражен, когда она бросилась на пол перед его стулом, уткнулась лицом ему в колени и разрыдалась.

– Эвелин, детка моя, ну что ты, что ты! Эти дурацкие деньги не стоят и слезинки»

– Ах, дело не в этом, совсем не в этом. Ты не знаешь, не знаешь…


Так они счастливо прожили три года с лишним. Ездили в Испанию и в Германию, два раза были в Италии, несколько раз в Париже, потом снова вернулись в Англию. Эвелин мучило лишь одно – что она мешает успеху Роналда. Но к четырнадцатому году он достиг многого, и опасения ее рассеялись. Они теперь ездили вторым классом, и Эвелин больше не перешивала старые платья.


А затем наступил всемирный потоп. Им казалось, что они предусмотрели все и не в человеческих силах разрушить их счастье, раз им нужно для счастья только одно – быть вместе. Но они забыли о стадной ненависти и тупости, о преступлениях, творимых на земле. Боги несколько десятилетий проявляли к миру величайшую снисходительность, все откладывали час расплаты. Не вот, наконец, они решительно предъявили свой ужасный чек. И Эвелин с Роналдом оказались в числе многих, кто должен был платить чужие долги; ибо такова справедливость людская и божеская.

Первое время они старались жить так, словно никакой войны нет, надеясь, что она скоро кончится. Им приходилось сносить гонения и насмешки, они лишились пособия и снова впали в бедность. Роналд очень страдал от этого, но Эвелин страшило только одно – а вдруг его отнимут у нее, и он никогда не вернется. От этой мысли ее бросало в дрожь, сердце мучительно сжималось, комок подкатывал к горлу.

И неизбежное, разумеется, случилось: он должен был идти в армию. Она крепилась, когда он, глубоко подавленный, уезжал в учебные лагеря, и, целуя его на прощанье, говорила о том, как зато чудесно будет, когда он в скором времени вернется домой. Теперь она получала только двенадцать шиллингов шесть пенсов в неделю – солдатское «иждивенческое пособие для женщин», и она решила подыскать себе работу, чтобы хватало денег ему на посылки. Ей удалось получить место с ничтожным жалованьем в конторе компании, изготовлявшей бинты. Но жизнь ее была пуста, тосклива, безрадостна. Она так много плакала, что сама по-детски удивлялась, откуда берется столько слез. Единственной ее радостью были письма от; Роналда. Они писали друг другу каждый день длинные, страстные, бессвязные письма, содержание которых сводилось к одному: «Я тебя люблю, мне без тебя очень плохо; ах, если бы мы снова могли быть вместе!»

Когда перед отправкой в действующую армию Роналду дали отпуск, встреча их была трепетно страстной и очень печальной. Роналд приехал обожженный солнцем, подавленный, измученный – на военной службе он был очень несчастен. Эвелин сильно похудела и побледнела. Прежний чудесный свет угас в ней, и прозрачная синева ее глаз померкла. В последнюю ночь перед отъездом Роналд крепко прижимал ее к себе, с тоской глядя в темноту, и чувствовал, как ее горячие слезы капают на его голое плечо. После такой муки расставание назавтра было почти облегчением.


В мае шестнадцатого года, ровно через пять лет после того, как они радостно пустились вдвоем в счастливое плавание по жизни, Роналд был отправлен во Францию. Повидаться с Эвелин ему не разрешили, а письмо от него она получила, когда он уже был в действующей армии, Раньше, пока он находился в учебных лагерях, она думала, что невозможно быть более несчастной и одинокой, но ей досталась мука еще горше, одиночество еще непереносимее, когда его след затерялся в загадочных экспедиционных войсках, где-то так близко и вместе с тем так неизмеримо, недосягаемо далеко. Мысль о том, что смерть, увечье, страданья грозят его прекрасному телу, которое она так часто ласкала и целовала, была для нее ужасна. Получив известие о том, что Роналд в окопах, она всю ночь не сомкнула глаз. Всю ночь она то ходила из угла в угол по своей узкой, мрачной комнатенке, то бросалась в порыве отчаяния ничком на кровать.

За короткое время она так извелась от бессонницы и горя, что ей предложили уйти со службы – ведь в военное время нужна особая четкость в работе. Она голодала, сидела в темноте, отказывала себе во всем, чтобы иметь возможность посылать Роналду маленькие, жалкие посылочки.

Они по-прежнему писали друг другу каждый день. Но иногда, бывало, минет день, два, три, а она все не получает письма, и тогда ее терзал страх, что случилось непоправимое. Потом с одной почтой приходило сразу три письма. Выяснялось, что батальон перебросили или же письма задержались по какой-нибудь другой причине. Роналд писал сдержанно, зная, что каждое письмо проверяет цензура.

Кончился май, за ним – июнь, и свинцовое небо низко нависло над миром страданий. Второго июля плакаты на улицах возвестили о том, что началась большая битва. Эвелин сэкономила еще одно пенни на своем скудном завтраке и купила газету. Так и есть, идет великое наступление. Сэр Дуглас Хейг[6] заявил: «Пока что обстоятельства складываются благоприятно для Англии и Франции».

Дома она нашла письмо от Роналда, помеченное 29 июня. Письмо было очень нежное, но в постскриптуме значилось:

«Боюсь, что я не смогу в ближайшее время писать каждый день. Почему – ты, вероятно, сама уже теперь знаешь. Только, пожалуйста, не волнуйся, если с письмами выйдет задержка».

Она читала эти строки, не успев снять пальто и шляпку, кровь стучала у нее в висках, а ноги дрожали. Так, значит, он участвует в сражении! О боже, он участвует в этом сражении!

Третьего июля письма не было. Четвертого тоже. Не было письма и пятого, когда она пришла на почту получать свое недельное пособие. Она почти не ела и не спала, поджидая почтальона, срывалась с места всякий раз, как слышался знакомый громкий стук в парадную дверь, и летела вниз по лестнице к почтовому ящику. И каждый день грязная девчонка-привратница снисходительно бросала:

– Для вас сегодня ничего нет, мисс.


Двенадцатого июля она все еще не получала вестей с фронта. Снова, бледная, несчастная, с замирающим сердцем, она пришла на почту за пособием. Почтовый служащий посмотрел на ее «обручальное свидетельство», потом на нее. Порылся в каких-то бумагах.

– Рядовой Крэнтон пал в бою первого июля, мисс. Нам сообщили, что…

Не дослушав его, она выбежала на улицу, хотя удивленный служащий кричал ей вдогонку: «Эй, мисс, мисс, вернитесь!..»


Много часов бродила она по шумным, пыльным улицам Лондона, не замечая удушающей июльской жары, не зная, куда идет. В лице у нее не было ни кровинки, глаза потухли. Она не плакала, только время от времени рассеянно отирала рукой пот со лба. Все ее тело ныло, руки и ноги дрожали от изнеможения и горя.

В ту ночь постовой полисмен на мосту Ватерлоо видел, как какая-то женщина с трудом вскарабкалась на парапет. Остановить ее он не успел – вода уже сомкнулась над нею, когда он добежал до места происшествия и перегнулся через перила. Он громко засвистел, и сторожевая лодка начала свои печальные поиски.


Следственное заключение гласило: «Самоубийство». Правда, тут же стояла человеколюбивая оговорка, что покойная миссис Констебл была не в своем уме.

Мистер Артур Констебл был вызван на дознание и потом три месяца носил полутраур.

Примечания

1

Тридцать Девять Догматов – основа вероучения, принятая англиканской церковью.

(обратно)

2

Подавлен, удручен (франц.).

(обратно)

3

Уильям Моррис (1834–1896) – английский писатель, утопический социалист. Некоторые из его произведений носили романтический характер.

(обратно)

4

Морис Генри Хьюлетт (1861–1923) – английский романист.

(обратно)

5

«Высокая церковь» – течение внутри англиканской церкви, отличающееся особой строгостью в вопросах морали.

(обратно)

6

Дуглас Хейг – главнокомандующий английскими войсками во Франции во время первой мировой войны.

(обратно)

Оглавление

  • *** Примечания ***