КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Победа [Джозеф Конрад] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Джозеф Конрад
Победа

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

В наш просвещенный век каждому школьнику, хорошо известно, что между каменным углем и алмазом существует самая тесная химическая связь. Поэтому некоторые и называют уголь черным алмазом. Оба эти продукта знаменуют собою богатство, но уголь является менее портативным видом собственности. С этой точки зрения ему чрезвычайно недостает концентрации! О, если бы можно было уместить каменноугольную шахту в своем кошельке! Попробуйте-ка! Тем не менее уголь обладает настоящей силой очарования как существеннейшее благо века, в котором мы уподобляемся ошалелым путешественникам в ярко освещенной и оглушительно шумной гостинице. Без сомнения, эти-то два соображения — практическое и мистическое — и помешали отъезду Акселя Гейста.

«Тропическое Угольное Акционерное Общество» находилось в состоянии ликвидации. Финансовый мир — мир таинственный, в котором, как это ни представляется неправдоподобным, испарение предшествует ликвидации, то есть разжижению. Сначала испаряется капитал; затем общество ликвидируется. Это совершенно противоестественные физические законы, но ими объяснялась упорная неподвижность Гейста, над которой мы, «тамошние», посмеивались между собою — совершенно, впрочем, безобидно. Неподвижное, инертное тело не может никому вредить, не вызывает к себе вражды и едва заслуживает насмешки. Случается, что оно мешает нам, но относительно Гейста этого нельзя было сказать. Он так же мало мог мешать кому бы то ни было, как если бы сидел на самой высокой вершине Гималаев, а в известном смысле он был и также хорошо виден. В этом уголке земною шара всем было известно, что он жил на своем островке. Остров есть лишь вершина горы. С этой вершины Аксель Гейст видел вокруг себя, вместо невесомого, бурного и прозрачного воздушного океана, теряющегося в бесконечности, теплое и не особенно глубокое море, являющееся продолжением огромных водных пространств, окружающих материки нашей планеты. Самыми частыми посетителями его были тени облаков, нарушавшие однообразие гнетущего и грозного солнца тропиков. Самым близким соседом — говоря о предметах, одушевленных известного рода жизнью, — был ленивый вулкан, который целыми днями слегка курился над северной частью горизонта. По вечерам от него Гейсту был виден, среди ярких звезд, тусклый красноватый свет, то вспыхивавший, то угасавший, подобно концу гигантской сигары, которой курильщик затягивается от времени до времени.

Аксель Гейст, засиживаясь перед сном на веранде, в свою очередь зажигал в темноте огонек такого же свойства, как этот другой курильщик на расстоянии стольких миль от него.

Если можно так выразиться, вулкан составлял ему компанию во мраке ночи — мраке, который часто казался таким плотным, что не пропускал дуновения воздуха. Ветер редко бывал настолько силен, чтобы поднять перышко. Большею частью Гейст мог бы расположиться вечером на воздухе и при свете свечи читать одну из книг, которые ему оставил в наследство отец и которые составляли прекрасную библиотеку. Но этого он никогда не делал. Вероятно, из-за москитов. Молчание также никогда не побуждало его обратиться с каким-либо случайным замечанием к дружескому огоньку вулкана. Он не был сумасшедшим. Странный субъект… это можно было сказать о нем — да некоторые, впрочем, и говорили — но вы согласитесь с тем, что между этими двумя понятиями существует огромная разница.

В лунные ночи тишина, царившая вокруг Самбурана — или, как он значится на морских картах, «Круглого Острова», — становилась ослепительной, и в лучах холодного света Гейст мог обозревать свои владения. Они казались покинутой колонией, поглощенной джунглями: неясные очертания крыш над низкой растительностью, изломанные линии бамбуковых изгородей посреди блестящей травы, покрытая дерном дорога, спускавшаяся к берегу между колючим кустарником. В море, начинавшемся шагах в двухстах, вырисовывались черная дамба и нечто вроде плотины. Но что больше всего бросалось в глаза — это гигантская черная доска, укрепленная на двух столбах и показывавшая Гейсту, когда луна светила в этом направлении, белые буквы: «Т.У.А.О.», высотою, по крайней мере, фута в два. То были инициалы «Тропического Угольного Акционерного Общества», представителем которого он состоял когда-то.

Повинуясь противоестественным законам финансового мира, капитал Т.У.А.О. испарился в два года, и Общество находилось в периоде ликвидации — разумеется, вынужденной, а не добровольной. Тем не менее в процессе этом не замечалось ни малейшей торопливости. Он был медлителен, и покуда в Лондоне и Амстердаме происходило его тихое течение, Аксель Гейст, именовавшийся в отчетах «тропическим директором», оставался на своем посту в Самбуране, главной угольной станции Общества.

Это, впрочем, была не только угольная станция. На склоне шлма, на расстоянии менее трехсот метров от качающейся при- t гани и внушительной черной доски, имелась шахта, разрабаты — инвшая месторождение каменного угля. Общество предполагало тять в свои руки все угольные залежи этих тропических остро- 1юв[чтобы эксплуатировать их на месте. И одному господу богу известно, какое количество месторождений это составляло. В›гой части тропической зоны их, в большинстве случаев, разыскал Гейст во время своих поездок без точно определенной це — ш; большой любитель переписки, он, как говорят, исписал по #9632; тому поводу бесчисленные страницы в письмах к своим европейским друзьям.

Мы сомневаемся, чтобы он видел в этом какие-либо перспективы личной наживы. Казалось, что ему главным образом ныло дорого то, что он сам называл «шагом вперед» в общей организации вселенной. Больше ста человек на островах слышало, как он исповедовал свою веру в «большой шаг вперед для тих мест». Убежденный жест руки, которым он сопровождал свои слова, словно подталкивал тропическую зону вперед. В соединении с полнейшей учтивостью его манер жест этот был убедителен или, по меньшей мере, заставлял собеседника умолкнуть на некоторое время. Никто не решался спорить с Гейстом, когда он говорил таким тоном. Его убеждение не могло никому повредить. В том, чтобы кто бы то ни было отнесся серьезно к его мечте о тропическом угле, не было ни малейшей опасности. А в таком случае к чему было оскорблять его чувства? Так рассуждали в конторах некоторых солидных фирм, куда он был допущен, благодаря привезенным им с запада рекомендательным письмам, сопровождавшимся скромными аккредитивами, за несколько лет до того, как эти угольные месторождения начали украшать собою его учтивые и шутливые речи. Сначала его понимали с некоторым трудом. Он не был путешественником. Путешественник приезжает и уезжает, отбывает к какой-либо цели. Гейст не уезжал. Однажды я встретил человека — директора отделения Общества Восточных Банков в Малакке, при котором Гейст воскликнул без явной связи с чем бы то ни было (дело происходило в биллиардной клуба):

— Я околдован этими островами.

Он сказал это так, что называется, «ни к селу, ни к городу», натирая мелом свой кий. И, быть может, тут действительно были какие-то чары. Существуют самые разнообразные и очень многочисленные виды колдовства, о которых наши вульгарные магики не знают и не мечтают.

Поскольку это касается Гейста, можно было бы назвать заколдованным круг с радиусом приблизительно миль в восемьсот и с центром, расположенным в средней части Борнео. Круг этот соприкасался с Манилой — и Гейста там видели. Он соприкасался с Сайгоном, и там его также встретили однажды. Может быть, следовало бы предположить с его стороны попытки выйти из заколдованного круга. В таком случае они потерпели неудачу. Колдовство это, должно быть, было из тех, с которыми бороться невозможно. Директор — человек, слышавший восклицание Гейста, был так поражен горячностью, восторженностью или, может быть, нелепостью этих слов, что говаривал потом многим:

— Странный субъект этот швед!

Это было его единственное замечание, но отсюда произошло прозвище «Околдованный Гейст», которым некоторые награждали нашего приятеля.

У него были и другие прозвища. Много лет тому назад, задолго до того, как лысина так красиво увенчала маковку его головы, он явился с рекомендательными письмами к г. Тесману из фирмы «Братья Тесман» — первоклассного торгового дома в Сурабайе. Этот Тесман был любезный и полный доброжелательства старик. Он не знал, что делать с посетителем. Сказав ему, что желал бы сделать его пребывание на островах возможно более приятным и готов оказать ему всякое содействие в осуществлении его намерений — вам, должно быть, известны подобного рода разговоры, — он принялся его расспрашивать медлительным отеческим тоном. Затем, не давая Гейсту выразить свою благодарность, он спросил:

— Итак вы интересуетесь?..

— Фактами, — перебил Гейст своим учтивым тоном. — Единственное, с чем стоит познакомиться, это факты, грубые факты. Одни лишь факты, господин Тесман.

Я не знаю, согласился ли старик Тесман с этой точкой зрения, но он, по-видимому, разгласил этот разговор, потому что наш приятель в течение некоторого времени носил кличку «грубого факта». У него была оригинальная особенность: его же собственные выражения приставали к нему, становясь составными частями его имени. После этого он скитался по Яванскому морю на товарных шхунах фирмы «Тесман», затем скрылся на арабском судне в направлении Новой Гвинеи. Он так долго оставался в этой дальней части своего заколдованного круга, что о нем было почти позабыли, когда он вдруг появился на туземном суденышке, набитом бродягами из Джерама. Обожженный солнцем, худой, с сильно поредевшими волосами, он носил под мышкой папку с эскизами, которые охотно показывал, храня обо всем остальном глубокое молчание. Он «хорошо позабавился», говорил он. Отправиться в Новую Гвинею для забавы! Странный субъект!

Гораздо позднее, много лет спустя, когда последние признаки молодости покинули его лицо и все волосы — верхушку его черепа, когда его золотисто-рыжие, горизонтальные усы приняли поистине благородные размеры, один европеец сомнительной репутации нашел прозвище получше. Ставя дрожащею рукою на стол пустой стакан, содержимое которого было оплачено Гейстом, он сказал с той мудрой проницательностью, на которую не может претендовать ни один трезвенник:

— Гейст на-а-стоящий джентльмен, но он у-у-у-утопист.

Гейст только что вышел из харчевни, в которой было провозглашено это изречение. Утопист? Ей-ей, единственное из тога, что я когда-либо слышал из уст Гейста и что могло иметь некоторую связь с этим термином, было приглашение, адресованное им старому Мак-Набу. Обращаясь к нему с той полнейшей учтивостью манер, жеста и тона, которая составляла его отличительную особенность, он сказал с деликатной шутливостью:

— Придите утолить с нами жажду, мистер Мак-Наб!

Может быть, в этом и было дело. Человек, даже в шутку предлагавший утолить жажду старого Мак-Наба, мог быть только утопистом, фантазером, так как Гейст вовсе не был щедр на иронию. Может быть, поэтому-то его обычно любили. В этот период его жизни, в полном расцвете своего физического развития, со своей прекрасной величественной осанкой, со своей лысой головой и длинными усами, он походил на портрет воинственного Карла XII. Но нет никаких оснований предполагать, чтобы Гейст в каком бы то ни было отношении обладал воинственным духом.

II

Около этого времени Гейст сделался компаньоном Моррисона. Условия контракта не были известны: некоторые считали его компаньоном, другие — чем-то вроде платящего гостя. В действительности положение было очень сложно. Однажды Гейст находился на острове Тимор. Почему именно на острове Тимор изо всех уголков земного шара — этого никто не мог бы сказать. Он бродил по Дилли, этому зачумленному месту, быть может, в поисках какого-нибудь незамеченного «факта», когда наткнулся на улице на Моррисона, который также был в своем роде «околдованным человеком». Когда Моррисону говорили о возвращении на родину — он происходил из Дорсетшира — он вздрагивал. «Там темно и сыро, — уверял он, — можно подумать что живешь, засунув голову и плечи в мокрый холщовой мешок». Его преувеличения были известны — Моррисон был одним из наших. Он был владельцем и капитаном «Козерога», коммерческого брига, который мог бы доставить ему некоторое благосостояние, если бы не его мания чрезмерного альтруизма. Он был другом и благодетелем множества богом забытых деревушек вдоль темных заливчиков и неизвестных бухт, где он производил обмен «естественных богатств». Ему нередко случалось чрезвычайно опасными переходами достигнуть какого-нибудь жалкого поселка, где голодные люди громкими криками просили риса и все вместе не обладали достаточным количеством «естественных богатств», чтобы наполнить трюм Моррисона.

Посреди всеобщих ликований он, несмотря ни на что, выгружал свой рис, объясняя туземцам, что это — аванс, что они взяли теперь на себя обязательство; он проповедовал им энергию и прилежание; затем вписывал подробнейший счет в карманную записную книжку, с которой никогда не расставался; сделка этим и заканчивалась. Я не знаю, так ли понимал дело Моррисон, но для туземцев в этом не было никакого сомнения. Как только какое-нибудь из селений побережья давало сигнал о появлении брига, начинали бить во все гонги, поднимать все знамена; молодые девушки вплетали цветы в свои волосы; толпа выстраивалась на берегу реки, и сияющий Моррисон с видом глубочайшего удовлетворения созерцал сквозь монокль всю эту суету. Он был высок ростом, со впалыми, гладко выбритыми щеками и имел вид адвоката, забросившего к черту свой парик.

Мы говаривали ему:

— Вы никогда не вернете ни одного своего аванса, если будете продолжать в том же роде, Моррисон.

Он делал хитрое лицо.

— Я сумею нажать на них в один прекрасный день, будьте спокойны. Да, кстати, — он доставал свою неразлучную записную книжку, — у меня тут есть одно селение… Их дела сейчас идут недурно; пожалуй, надо начать нажимать на них.

Его карандаш жадно набрасывался на книжку и отмечал: «Нажать при первом случае на такое-то селение».

Затем он прятал карандаш и щелкал резинкой с непреложной решимостью, но «нажим» никогда не начинался. Некоторые ворчали на него. Он портил коммерцию. Быть может, и так, — но в весьма незначительной мере. Большая часть селений, с которыми он имел дело, не была известна не только географам, но и той специальной традиции торговцев, которая передается из уст в уста и составляет таинственный запас местных знаний. Поговаривали также, что в каждом из этих селений Моррисон имел жену. Но обыкновенно мы энергично отвергали подобные инсинуации. Моррисон был филантроп и вдобавок аскет.

Когда Гейст встретил его в Дйлли, Моррисон шел по улице, забросив монокль за плечо, опустив голову, с безнадежным видом закоренелых бродяг, которых можно увидеть в Англии на больших дорогах между двумя остановками в домах для бедных. Услышав, что его окликают с другой стороны улицы, он поднял встревоженный и мрачный взгляд. Его отчаяние было обосновано. Он приплыл в Дилли на прошлой неделе, и португальские власти под предлогом какой-то неисправности в его бумагах наложили на него штраф, захватив его бриг.

У Моррисона никогда не бывало при себе наличных денег. При его системе ведения торговли удивительно было бы, если бы случалось иначе, а под все долговые записи в своей книжке он не мог бы занять ни единого пенни. Португальские чиновники просили его не волноваться. Они давали ему недельный срок, по истечении которого бриг должен быть продан с торгов. Для Моррисона это означало разорение, и когда Гейст своим учтивым тоном окликнул его через улицу, неделя подходила к концу.

Гейст перешел улицу, слегка поклонился, как кланяется принц другому принцу при неофициальной встрече, и сказал:

— Какая неожиданная радость! Не согласитесь ли вы зайти выпить со мной чего-нибудь в этом мерзком трактире? Солнце слишком печет, чтобы можно было разговаривать на улице.

Моррисон с угрюмым видом послушно последовал за ним в темный и холодный сарай, в который он во всякое другое время побрезговал бы войти. Он был невменяем. Он не сознавал, что делает. Его можно было заставить шагнуть в пропасть так же легко, как Гейст привел его в трактир. Он сел, как автомат. Он не говорил ни слова, но увидал перед собой стакан с красным вином и проглотил вино. Между тем Гейст уселся против него с полной внимания учтивостью.

— Боюсь, что вы вынашиваете пароксизм лихорадки, — сказал он вежливо.

Язык бедного Моррисона наконец развязался.

— Лихорадки! — вскричал он. — О, дайте мне лихорадку! Дайте мне чуму! Вот это болезни! Из них можно выскочить. Меня убивают. Португальцы убивают меня. Мерзавцы добрались-таки до меня. Послезавтра меня зарежут.

При этом взрыве Гейст слегка приподнял брови; он принял удивленное выражение, которое было бы уместно в любом салоне. Замкнутость Моррисона растаяла. Он бродил с пересохшим горлом по этому жалкому городишке с хижинами, построенными из грязи, молча, не имея ни единой души, к которой мог бы обратиться в своей беде, чувствуя, как сходит с ума от своих мыслей, и вдруг встретил «белого» — белого душою и телом, — ибо Моррисон отказывался признавать португальских чиновников белыми. Тогда он дал себе волю, находя уже облегчение в одной резкости своих слов, поставив локти на стол, с налитыми кровью глазами, упавшим голосом, с надвинутым над бледным, небритым лицом козырьком колониального шлема. Его белый костюм, которого он не снимал трое суток, был отвратителен. Он казался человеком опустившимся без малейшей возможности возрождения. Гейст был шокирован этим зрелищем, но его безупречные манеры непроницаемо скрывали его впечатления. Вежливое внимание, которое всякий джентльмен должен оказывать другому джентльмену, — вот все, что он обнаруживал; и, как всегда, собеседник его был побежден настолько, что Моррисон взял себя в руки и продолжал рассказ спокойным тоном, с видом светского человека.

— Это низкий заговор. К несчастью, ничего нельзя поделать. Этот негодяй Кузинго-Андреас, вы его знаете, — уже несколько лет зарится на мой бриг. Разумеется, я бы его никогда не продал. Это не только мой насущный хлеб — это моя жизнь. Тогда он подстроил этот маленький заговор вместе с директором таможни. Вы хорошо понимаете, что торги — это одна комедия. Тут нет никого, кто бы мог набить цену. Бриг достанется ему за гроши, дешевле пареной репы!.. Вы уже несколько лет на островах, Гейст. Вы нас всех знаете. Вы видели, как мы живем. Теперь вы увидите, как один из нас погибает. Для меня ведь это погибель — я не могу больше обманывать себя. Вы ведь это хорошо понимаете, не так ли?

Моррисон взял себя в руки, но чувствовалось, что он напряжен до последней степени под личиной своего вновь обретенного хладнокровия. Гейст хотел было сказать, что он «прекрасно видит все обстоятельства этой печальной истории», когда Моррисон резко перебил его:

— Даю вам слово, я не знаю, почему я рассказал вам все это. Вероятно, перед таким вполне цивилизованным человеком, как вы, я не смог удержать про себя свои мучения. Слова плохо передают, но раз уже я вам так много сказал, я могу с тем же успехом сказать больше. Слушайте. Сегодня утром я упал на колени и молился. Молился на коленях!

— Вы верующий? — спросил Гейст с заметным оттенком уважения.

— Я не атеист, разумеется.

В голосе Моррисона слышался упрек. Наступило молчание. Быть может, Моррисон заглядывал в свою совесть, а Гейст сохранял выражение напряженного и учтивого интереса.

— Это правда, я молился, как ребенок. Я верю в молитву детей — и в молитву женщин тоже — но что касается мужчин, я думаю, что господь советует им больше рассчитывать на самих себя. Я не люблю, чтобы мужчина без конца надоедал всемогущему своими жалобами. Это представляется мне бесстыдством. Но как бы то ни было, сегодня утром я… я никогда не причинял намеренно ни малейшего зла ни одному божьему творению… я молился. Внезапное побуждение… Я упал на колени. Вы можете судить…

Они смотрели друг другу в глаза. Бедный Моррисон добавил запоздалое и безнадежное замечание:

— Но эта дыра так забыта богом!

Гейст деликатно спросил, не может ли он узнать, за какую сумму захвачен бриг. Моррисон подавил проклятие и назвал такую незначительную сумму, что всякий другой на месте Гейста вскрикнул бы от изумления. Даже Гейст невольно допустил, чтобы некоторая недоверчивость прозвучала в вежливой интонации его голоса, когда он спросил, точно ли Моррисон не имеет на руках этой суммы.

Это было вполне точно. На судне у Моррисона было только немного английского золота, всего несколько фунтов. Он оставил все свои свободные деньги фирме «Тесман» в Самаранге для уплаты по кое-каким обязательствам, сроки которых должны были истечь во время его плавания. Во всяком случае, эти деньги могли ему помочь не больше, чем если бы они были запрятаны в преисподней. Моррисон говорил грубовато. Он принялся с внезапной недоверчивостью разглядывать благородный лоб, большие величественные усы и усталые глаза сидевшего против него человека. Кто он, черт возьми? И зачем это он, Моррисон, так с ним говорил? Он знал о Гейсте не больше того, что знали все мы, плававшие в Архипелаге. Если бы швед поднялся, чтобы внезапно хватить его кулаком по носу, Моррисон был бы не более удивлен, чем когда этот иностранец, этот непонятный бродяга, сказал ему с легким поклоном через стол:

— Ах, в таком случае я был бы очень счастлив, если бы вы мне позволили быть вам полезным.

Моррисон был огорошен. Это был один из тех случаев, которых не бывает, случай неслыханный. Он начал по-настоящему понимать, только когда Гейст пояснил:

— Я могу одолжить вам эту сумму.

— У вас есть деньги? — прошептал Моррисон. — Вы хотите сказать, что они у вас здесь, в кармане?

— Да, при мне. Я счастлив, что могу оказать вам эту услугу.

Моррисон вытаращил глаза и с открытым ртом искал на своем плече шнурок от висевшего у него за спиной монокля. Найдя стеклышко, он быстро поднес его к глазу. Можно было подумать, что он ожидал увидеть, как белый костюм обитателя тропиков превратится в яркую хламиду, и пара огромных ослепительных крыльев вырастет за плечами Гейста, и он решил не упустить ни малейшей подробности этой метаморфозы. Но если Гейст и был ангелам, сошедшим с неба в ответ на молитву Моррисона, то ничто не выдавало его небесного происхождения. Поэтому, вместо того, чтобы упасть на колени, как ему хотелось, Моррисон протянул руку, которую тот схватил с церемонной поспешностью, бормоча какие-то вежливые слова, из которых можно было разобрать только:

— Пустяки… очень рад… оказать услугу…

— Значит, чудеса все-таки случаются, — говорил себе Моррисон, пораженный благоговейным ужасом. В его глазах, как и в глазах каждого из нас, на островах, бродяга Гейст, Гейст, подобный птицам небесным, «которые не сеют и не жнут», представлялся последним человеком, которым провидение должно было воспользоваться в денежном деле. Было не более удивительно увидеть Гейста в Тиморе или каком-либо другом пункте, чем увидать воробья, опускающегося в любой момент на раму окна. Но чтобы у него в кармане могла быть крупная сумма денег, это казалось неправдоподобным. Настолько неправдоподобным, что, направляясь вдвоем по песчаной дороге к таможне, тоже хижине из грязи, чтобы внести там штраф, Моррисон, покрывшись холодным потом, неожиданно остановился и воскликнул прерывающимся голосом:

— Скажите, Гейст, ведь это не шутка?

— Шутка?

Голубые глаза Гейста стали холодными. Он пристально взглянул в расстроенное лицо Моррисона.

— Разрешите спросить, что вы хотите этим сказать? — продолжал он с холодной учтивостью.

Моррисон был смущен.

— Простите меня, Гейст! Бог послал вас в ответ на мою молитву. Но вот уже три дня я наполовину помешался от горя, и сейчас мне вдруг пришла мысль: а если его послал дьявол?

— Я не имею сношений со сверхъестественным, — любезно пояснил Гейст, снова принимаясь шагать, — Никто меня не посылал. Я просто случайно оказался тут.

— Нет, нет, — воскликнул Моррисон, — конечно, я недостоин, но моя молитва была услышана. Я это знаю… я это чувствую… Иначе, почему бы мне предложили…

Гейст наклонил голову, словно преклоняясь перед убеждением, которого он не мог разделить. Но, оставаясь верным своей собственной точке зрения, он прошептал, что ввиду такого безобразия было вполне натурально…

Позже, когда штраф был уплачен и оба мужчины находились на освобожденном от стражи бриге, Моррисон, который был не только джентльменом, но и порядочным человеком, стал говорить о возмещении, он отлично отдавал себе отчет в своей неспособности скопить самую незначительную сумму. Виною тому отчасти обстоятельства, а отчасти его характер, и было бы крайне трудно распределить ответственность между тем и другими. Моррисон и сам отказался это сделать, признавая лишь самый факт. С усталым видом он обвинял судьбу:

— Я не знаю, чем это объяснить, но я никогда не был способен копить деньги. Это своего рода проклятие: всегда появляются обязательства, по которым приходится платить…

Он опустил руку в карман, достал знаменитую, столь известную на островах книжку, фетиш его надежд, и стал лихорадочно ее перелистывать.

— А между тем… Посмотрите, — продолжал он, — тут больше пяти тысяч долларов, которые мне следует получить. Ведь это все же кое-что.

Он вдруг остановился. Гейст, все это время старавшийся казаться возможно более безразличным, издал несколько одобрительных звуков. Но Моррисон был не только порядочен. Он был также человеком чести, и в этот час испытания, среди хаоса своих чувств, перед лицом этого удивительного посланника провидения, он отрекся от иллюзии всей своей жизни: Г — Нет, нет, все это ничего не стоит. Я никогда не сумею заставить их расплатиться, никогда! Сколько лет уже я обещаю себе это сделать, но отказываюсь от своего намерения. В глубине души я в это никогда не верил. Не рассчитывайте на это, Гейст, я вас обокрал.

Бедный Моррисон положил голову на стол и остался лежать распростертым таким образом, а Гейст тихонько говорил ему что-то с безупречной вежливостью. Швед чувствовал себя таким же несчастным, как и Моррисон, переживания которого он отлично понимал. Гейст никогда не презирал никакого выражения искреннего чувства.

Но, неспособный открыто показать свою симпатию, он живо ощущал этот недостаток. Самая утонченная любезность не является лекарством против сильных волнений. Оба они должны были пережить в каюте брига несколько довольно тяжелых минут. Наконец Моррисон, мучительно старавшийся найти выход в беспросветной тьме своего отчаяния, придумал пригласить Гейста плавать с ним на его бриге и принимать участие в его коммерческих делах, покуда он не возместит одолженной суммы.

Тот факт, что он смог принять это предложение, крайне характеристичен для отрешенности Гейста от прочего мира и для бродяжнической жизни, которую он вел. Нет никаких оснований предполагать, чтобы для него в данный момент было особенно заманчиво отправиться на бриге рыскать по углам и закоулкам Архипелага, по которому плавал Моррисон. Отнюдь нет! Но он был готов согласиться на что угодно, чтобы положить конец раздирающей сцене в каюте. В этот момент разыгрался театральный эффект: Моррисон поднял свою поверженную ниц голову и вставил в глаз монокль, чтобы с нежностью посмотреть на Гейста; откупорили бутылку вина, как это вы можете себе представить. Решено было не говорить никому ни слова об этом договоре. Моррисону, как это легко понятно, нечем было гордиться, и он побаивался безжалостных насмешек.

— Такая старая лисица, как я! Попасться в ловушку этих проклятых португальских мерзавцев! Я никогда не переслушаю всего! Главное — ни слова об этом!

По совершенно другим причинам, главной из которых была его врожденная деликатность. Гейст был еще больше озабочен сохранением тайны. Роль посланника небес, которую приписывал ему Моррисон, не могла не быть противна порядочному человеку, и Гейста она стесняла. Может быть, ему также не хотелось, чтобы знали, что его средства позволяли ему ссужать деньги. Поэтому они пропели вдвоем дуэт заговорщиков из оперетки: «Шш, шш, молчи, молчи!»

Пикантнее всего было их серьезное отношение к этому. И в течение некоторого времени заговор их удался в том смысле, что все мы считали, будто Гейст находится на борту брига в качестве пансионера этого прекраснодушного Моррисона — как говорили одни — или в качестве паразита при этом идиоте — как утверждали другие. Но вы знаете судьбу всех подобных тайн. Где-нибудь непременно получится утечка. Сам Моррисон отнюдь не был надежным хранилищем для тайн; в нем бурлила благодарность, и под этим давлением он высказал невольно что-то смутное, как раз достаточное, чтобы дать пищу сплетням на островах. А вы знаете, как великодушен свет, комментируя то, чего он не понимает. Начали ходить слухи о том, что Гейст, приобретя над Моррисоном неограниченную власть, присосался к нему, чтобы выжать его до основания. Те, которые доискались источника подобных слухов, остерегались им верить. Автором их был, по-видимому, некто Шомберг, парень рослый, внушительный, бородатый, тевтонского происхождения, одаренный языком без костей, который, должно быть, двигался на роликах. О том, чтобы он был лейтенантом запаса — как он сам заявлял — мне ничего не известно. Во всяком случае, в данное время он был содержателем гостиницы и работал в качестве представителя этой профессии сначала в Бангкоке, затем еще где-то и, наконец, в Сурабайе. Он всюду таскал за собой по тропикам маленькую, молчаливую и перепуганную женщину с длинными локонами и глупой улыбкой, обнаруживавшей испорченные зубы. Я не знаю, почему так много наших покровительствовали различным заведениям Шомберга. Это был зловредный осел, удовлетворявший свою страсть к сплетням за счет своих клиентов. Однажды вечером он таинственно шепнул разношерстной группе, собравшейся на веранде, указывая на проходивших мимо Гейста и Моррисона, которые не были его клиентами:

— Вот, господа, прошли муха с пауком.

И затем, очень многозначительно и конфиденциально, прикрывая рот толстой лапой, добавил:

— Мы, господа, находимся в своем кругу; так вот все, что я могу вам сказать: не водитесь никогда с этим шведом, не давайте ему завлекать вас в свои сети.

III

Человеческая природа так создана, что к известной доле глупости в ней всегда примешивается известная доля низости. Поэтому нашлось немало людей, которые притворились негодующими, не имея других поводов, кроме своей обычной склонности верить всякому злостному слуху; другим показалось просто забавным называть Гейста «пауком» — разумеется, за его спиной. Он оставался в блаженном неведении этого прозвища, равно как и всех остальных. Но нашлись и другие вещи, которые можно было говорить о нем. Он оказался вскоре выдвинутым на передний план более важными делами. Он спустился в нечто определенное. Он предстал перед взорами публики в качестве местного директора Тропического Угольного Акционерного Общества, которое имело конторы в Лондоне и Нью-Йорке и устраивало грандиозную рекламу. Конторы в обоих столицах состояли, быть может — и даже вероятно — из одной комнаты каждая, но на этом расстоянии из глубины Востока все это казалось крупнее. Правду говоря, мы были скорее озадачены, чем ослеплены, но даже самые осторожные из нас начинали верить, будто что-то в этом все же было. Контора «Тесман» избрана была для коммерческого представительства; заключен был контракт на снабжение углем казенных почтовых пароходов; на островах наступало царство пара. Это был большой «шаг вперед» — по словам Гейста.

И все это возникло в результате встречи потерпевшего аварию Моррисона и бродячего Гейста, встречи, в которой, быть может, можно было усмотреть непосредственный эффект молитвы. Моррисон не был дураком, но можно было бы предположить, что положение его по отношению к Гейсту представлялось ему в особо туманном освещении. Ведь если Гейст был послан с деньгами в кармане специальным приказом всемогущего в ответ на молитву Моррисона, то не было никакого основания питать к нему особую благодарность, ибо очевидно, что он был тут ни при чем. Но Моррисон одновременно верил в силу молитвы и в бесконечную доброту Гейста. Он благодарил бога за его милость со смешанной со страхом искренностью и не мог достаточно благодарить Гейста за оказанную ему, как человеком человеку, услугу. В этой — впрочем, весьма почтенной — путанице сильных чувств Моррисон из чувства признательности непременно пожелал, чтобы Гейст был приобщен к великому открытию. Мы, наконец, узнали, что Моррисон поехал на родину через Суэцкий канал, с целью лично отвезти в Лондон сказочный проект угольного предприятия. Он расстался со своим бригом и исчез, но мы слышали, что он прислал Гейсту письмо, или несколько писем, в которых говорил, что Лондон мрачен и холоден, что ему там не нравятся ни люди, ни вещи, что он там «так же одинок, как ворона в чужой земле». В действительности он тосковал по «Козерогу» — я говорю не только о тропике, но и о судне. Наконец, он отправился навестить родных в графство Дорсет, схватил сильную простуду и через несколько дней умер, к великому смущению семьи. Возможно, что деятельность его в лондонском Сити подорвала его жизненные силы, но, во всяком случае, я уверен, что эта поездка вдохнула жизнь в проект угольного предприятия. Как бы то ни было, Тропическое Угольное Акционерное Общество возникло вскоре после того, как Моррисон, жертва собственной признательности и родного климата, присоединился к своим предкам на одном из кладбищ Дорсетшира.

Гейст был страшно поражен, он узнал об этом от конторы «Тесман» на Молуккских островах; после этого он на некоторое вовремя исчез. Говорят, что он отправился в Амбойну, к одному голландцу, правительственному врачу и своему другу, который приютил его в своем бунгало. Потом он внезапно появился снова с ввалившимися глазами и таким видом, точно ожидал, что его станут обвинять в смерти Моррисона.

Наивный человек! Как будто кому-нибудь могло прийти в голову… Люди, возвращавшиеся на родину, совершенно переставали нас интересовать. Они уже не шли в счет. Уехать в Европу — это было почти так же безвозвратно, как отправиться на тот свет. Человек переставал существовать для мира случайностей и приключений.

И действительно, большинство из нас услышало об этой смерти лишь несколько месяцев спустя, от Шомберга. Он ни за что ни про что ненавидел Гейста и выдумал гнусную клевету, которую нашептывал нам на ухо.

— Вот что значит якшаться с этим субъектом! Он выжимает вас, словно лимон, потом швыряет прочь; он отправляет вас на родину умирать. Пусть участь Моррисона послужит вам уроком!

Разумеется, мы только смеялись над мрачными намеками трактирщика. Некоторые из нас слышали, будто Гейст собирался поехать в Европу, чтобы лично подтолкнуть угольное предприятие. Но он так и не уехал; ему не пришлось этого делать: Общество организовалось без него, и его назначение директором в тропиках пришло к нему по почте.

С самого начала он избрал главным пунктом Самбуран, или Круглый остров. Несколько экземпляров распространявшихся в Европе проспектов попало на Восток и ходило по рукам. Мы сильно восхищались приложенной к ним для сведения акционеров картой. Самбуран красовался на ней как центральный пункт восточного полушария, и название его было напечатано огромными заглавными буквами. Толстые линии, разбегавшиеся во всех направлениях, пересекая тропики, образовывали таинственную и могущественную звезду — линии влияния или сообщения или чего-то в этом роде. Организаторы предприятий обладают особой фантазией. Нет на свете более романтического темперамента, чем у них. Прибыли инженеры; привезли кули,[1] на Самбуране построили бунгало; на склоне холма вырыли шахту и, действительно, обнаружили немного угля.

Эта процедура произвела впечатление на самые недоверчивые умы, и в течение некоторого времени на островах только и было разговора, что о Тропическом Акционерном Обществе; даже те, которые посмеивались, лишь старались скрыть свою тревогу. Да, да! Это таки пришло, и каждому очевидно были последствия этого успеха, он означал гибель мелкой торговли, которую задушит наплыв пароходов. Мы не были в состоянии приобретать пароходы. И Гейст — управляющий!

— Вы ведь знаете: Гейст, Гейст Околдованный!

— Да что вы! Он ведь только слонялся тут, насколько можно запомнить!

— Да, он говорил, что ищет фактов. Вот он и нашел здесь такой факт, который всех нас прикончит, — с горечью замечал один.

— Это называется прогрессом… Чтоб его черт побрал! — ворчал другой.

Никогда еще в тропиках не говорили так много о Гейсте.

— Ведь он, кажется, шведский барон или что-то в этом роде?

— Он — барон? Да полноте, это смешно!

Что касается меня, то я нисколько не сомневался, что он барон. Он сказал мне это сам в одном особом случае в то время, когда он еще бродил по Островам, загадочный и презираемый, как призрак без всякого значения. Это было задолго до того, как он материализовался в столь страшном облике разрушителя нашей мелкой торговли. Говорить о Гейсте как о враге сделалось довольно распространенной модой. Теперь он стал вполне конкретным и видимым. Он носился из одного конца Архипелага в другой, перепрыгивая с одного местного почтового парохода на другой, словно это были товарные вагоны; он был здесь и там, повсюду, и изо всех сил занимался организацией. Мечтательности больше не было места. Это была настоящая работа. И это внезапное проявление действенной энергии лучше побеждало недоверие самых упорных скептиков, нежели научные доказательства ценности угольных месторождений. Такая деятельность импонировала. Один лишь Шомберг устоял против заразы. Высокий, величественный, с пышной бородой, он подходил, держа в своей грузной лапе стакан пива, к какому-нибудь столику, за которым обсуждался жгучий вопрос, слушал некоторое время, потом бросал свое неизменное уверение:

— Все это очень красиво выглядит, господа, но ему не удастся пустить мне в глаза свою угольную пыль. Под этим решительно ничего нет. Подумайте, под этим не может быть ничего, подобный человек — директор! Тьфу!

Было ли это прозрением нелепой ненависти или же только той бессмысленной стойкостью убеждений, которая иногда самым неожиданным образом оказывается победительницей? Все мы знаем случаи, когда глупость торжествовала. И в данном случае восторжествовал этот осел Шомберг. Тропическое Угольное Акционерное Общество, как я уже говорил, ликвидировалось. Господа Тесманы умывали себе руки. Правительство аннулировало пресловутые контракты. Толки замолкли, и вскоре все заметили, что Гейст совершенно исчез. Он снова сделался невидимым, как в былые дни, когда ему случалось, в попытках разрушить чары островов, скрываться от взоров, бросаясь к Новой Гвинее или Сайгону, к каннибалам или кафрам. Удалось ли наконец Гейсту Околдованному нарушить колдовство или он умер? Мы были слишком равнодушны, чтобы долго над этим задумываться. Вы видите, что в общем мы питали к нему некоторую симпатию. Но симпатии недостаточно для того, чтобы сохранить интерес, который можно чувствовать к человеку. Иначе обстоит дело с ненавистью. Шомберг не мог забыть Гейста. Этот грубый и внушительный тевтонец умел ненавидеть. С дураками это часто случается.

— Добрый вечер, господа! Всем ли вы довольны? Да? Отлично! Вот видите, что я вам всегда говорил? Ага! Под этим ничего не было. Я это знал. Но вот что я бы очень хотел знать, что сталось с тем… шведом?

Он подчеркивал слово «швед», будто оно означало то же, что «мошенник». Он ненавидел вообще всех скандинавов. За что? Бог весть! Подобного рода глупцов не разгадаешь. Он продолжал:

— По меньшей мере, пять месяцев я не встречал никого, кто бы его видел.

Это нас, повторяю, нисколько не интересовало, но Шомберг этого, разумеется, не замечал. Он был необычайно толстокож. Каждый раз, как в его гостиницу приезжало два-три человека, он справлялся, не находится ли среди них Гейст.

— Надеюсь, что он не утопился, — добавлял он с забавной уверенностью, от которой нам должно было бы делаться жутко.

Но наш ум был слишком поверхностен, чтобы схватить глубокий смысл этой набожной надежды.

— Почему? Разве Гейст должен вам по счетам? — спросил однажды кто-то с оттенком презрения.

— По счетам? О, боже мой, нет!

Трактирщик не был мелочным. Тевтонский темперамент редко грешит этим. Но он с мрачным видом рассказал нам, что Гейст, кажется, не посетил его заведения и трех раз. Это было преступление, за которое Шомберг желал ему, по крайней мере, долгой и полной страданий жизни. Оцените это чисто тевтонское чувство пропорции и это прекрасное забвение обид.

Наконец как-то днем Шомберг приблизился к группе завсегдатаев. Явно было, что он вне себя от радости. Он выпячивал свою широкую грудь со значительным видом.

— Господа, я имею известия о нем…

— О ком?

— Да об этом шведе. Он все еще в Самбуране. Он никогда не покидал Самбурана. Общество исчезло; инженеры исчезли, служащие исчезли, кули исчезли — ничего не осталось; но он держится крепко. Капитан Дэвидсон, шедший с Запада, видел его собственными глазами. Что-то белелось на пристани; тогда он повернул в этом направлении и съехал на берег в шлюпке. Так и есть — Гейст! С книгой в кармане, вежливый, как всегда, он ‹›родил по пристани. «Я остаюсь на месте», — объяснил он капитану Дэвидсону. Хотел бы я знать, чем он там питается? Кусочек сушеной рыбы время от времени, должно быть! Это великое падение для человека, который брезговал моей кухней!

Он лукаво подмигивал. Ударил колокол, и он вошел впереди нас в столовую, как в храм, очень серьезный, с видом благодетеля человечества. Его призвание заключалось в том, чтобы кормить человечество по выгодным ценам; его счастье — в том, чтобы пересуживать его за спиной. Только такой человек, как он, мог радоваться мысли, что Гейст не имеет возможности прилично питаться.

IV

Кое-кто из нас, которых это интересовало, расспрашивали Дэвидсона о подробностях. По правде говоря, он мало что знал. Дэвидсон рассказал нам, что он поплыл вдоль северной части Самбурана с целью увидеть, что там творится. Сначала эта часть острова показалась емусовершенно заброшенной. Он так и подумал. Вскоре поверх густой растительности он увидел мачту для флага, но без флага. Тогда он поплыл дальше, к небольшой бухточке, которая была одно время известна под официальным названием Бухты Черного Алмаза, и рассмотрел в бинокль на угольной пристани белую фигуру, которая могла быть только Гейстом.

— Я подумал, что он хочет покинуть свой остров, поэтому я приблизился. Он не делал мне знаков; все-таки я спустил шлюпку. Нигде не было видно ни одной живой души. Он держал в руках книгу. Он был совершенно такой, каким мы его знали… Очень аккуратный, в белых башмаках, в пробковом шлеме. Он объяснил мне, что всегда любил одиночество. Я признался, что впервые слышу от него что-либо подобное. Он молча улыбнулся. Что я мог еще сказать? Он не из тех людей, с которыми смеешь говорить фамильярно. В нем есть что-то такое, что отбивает у вас охоту.

— Каковы же ваши намерения? Разве вы хотите вечно сторожить шахту? — спросил я.

— Да, более или менее, — отвечал он. — Я не сдаюсь.

— Но ведь это мертво, как Юлий Цезарь, — воскликнул я. — Ведь на самом деле здесь нет ничего, за что стоило бы цепляться, Гейст.

— О, я покончил с фактами, — сказал он, поднося руку к козырьку со своим коротким поклоном.

После этого Дэвидсон вернулся к себе на судно. Уходя, он видел, как Гейст сошел на берег у пристани, потом вступил в высокие травы, в которых совсем скрылся так, что только его белый шлем казался плывущим по зеленому морю. Потом исчез и он, словно поглощенный роскошной тропической растительностью, еще более, чем океан, ревнивой к завоеваниям человека и готовой сомкнуться над последними остатками Тропического Угольного Акционерного Общества, сиречь над «А. Гейстом, директором на Дальнем Востоке».

На Дэвидсона, который был по-своему добрым и простым малым, это произвело страшное впечатление. Нужно заметить, что он очень мало знал Гейста. Он принадлежал к тем людям, которых больше всего поражала неизменная вежливость его речи и манер. Мне кажется, что Дэвидсон и сам не был лишен деликатности, хотя, само собою разумеется, манеры его были не более утонченйыми, чем наши. Наша компания состояла из людей, от природы потертых и не знавших церемоний; у нас были наши собственные принципы, которые, смею сказать, были не хуже принципов других людей — но утонченность манер сюда не входила. Из деликатности Дэвидсон изменил курс своего парохода. Вместо того чтобы проходить к югу от Самбурана, он взял обыкновение плавать вдоль северного его берега, приблизительно в миле расстояния от пристани.

— Таким образом он может увидеть нас, если захочет.

Потом он добавил:

— А скажите, он не сочтет меня нескромным, как вы думаете?

Мы успокоили его уверением, что поведение его вполне корректно. Море ведь открыто для всех и каждого.

Этот легкий обход удлинял круговой рейс Дэвидсона приблизительно на десять миль, но так как дело шло о плавании в тысячу шестьсот миль, то это не имело большого значения.

— Я предупредил своего арматора, — говорил нам щепетильный капитан «Сиссии».

Его арматор был похож на старый лимон. Он был маленький и сморщенный, что может показаться странным, так как китаец обычно растет в вышину и в ширину одновременно со своим капиталом. Служить в китайской фирме отнюдь не неприятно. Если китаец убедится в вашей честности, его доверие не имеет границ. Вы уже не можете поступить дурно. Старый гражданин Небесной империи с живостью закивал Дэвидсону:

— Отлично, отлично, отлично! Делайте, как считаете лучшим, капитан.

Вопрос был покончен. Не совсем, впрочем. От времени до времени китаец спрашивал Дэвидсона:

— Ну что, белый все еще там, а?

— Я его никогда не вижу, — вынужден был признаться Дэвидсон своему арматору, который молча его рассматривал через круглые очки в роговой оправе, слишком большие для его маленького, старческого личика. — Я его никогда не вижу.

Порою он говорил мне:

— Я убежден, что он там. Он прячется. Это ужасно досадно.

Поведение Гейста несколько обижало Дэвидсона.

I — Странно! — продолжал он. — Из всех людей, с которыми я разговариваю, никто никогда не спрашивал меня о нем, кроме моего китайца… и Шомберга, — добавлял он после короткого молчания.

Черт возьми! Шомберг расспрашивал всех и обо всем, а затем умел придать полученным сведениям самый скандальный смысл, какой только могла изобрести его фантазия.

Он подходил к нам время от времени; его моргающие и заплывшие жиром глазки, его толстые губы и даже густая борода казались исполненными злобы.

— Добрый вечер, господа. Всем ли вы довольны? Да? Отлично! Что я слышал? Джунгли дошли до хижин в бухте Черного Алмаза? Право! Вот наш директор превращен в отшельника в пустыне. Что он может там есть? Вот что я желал бы знать.

И когда какой-нибудь новичок спрашивал с законным любопытством:

— Кто это — директор?

— Ах, это один швед.

И он вкладывал в эти слова такое значение, словно говорил:

— Один разбойник.

— Он здесь хорошо известен. Это стыд заставил его сделаться отшельником, как черта, когда он попался.

Отшельник. Это было последнее из более или менее остроумных прозвищ, которыми награжден был Гейст во время своих бесплодных странствований в той части тропической зоны, где оскорбляла слух дурацкая болтовня Шомберга.

Но, по всей вероятности, Гейст не был отшельником по натуре. Вид себе подобных, должно быть, не вызывал в нем непреоборимого отвращения, потому что по той или иной причине он как-то раз покинул на время свое убежище. Быть может, он хотел узнать, не было ли у Тесманов писем для него? Не знаю. Никто ничего не знает. Но его появление доказывает, что отречение его от мира не было полным. А все незаконченное является причиной неприятностей. Аксель Гейст не должен был бы заботиться ни о письмах, ни о чем бы то ни было, что могло заставить его покинуть Самбуран после проведенных там полутора лет. Но что поделаешь? У него не было призвания к отшельничеству. Это и оказалось явной причиной его возвращения.

Как бы то ни было, Гейст снова появился на свет божий. Широкая грудь, лысый лоб, длинные усы, вежливые манеры и все прочее — неизменный Гейст, в ввалившихся добродушных глазах которого еще гнездилась тень смерти Моррисона. Разумеется, он смог покинуть свой остров только благодаря Дэвидсону. Других средств, кроме случайного прохода какого-либо туземного судна, не существовало, а этот шанс был ненадежен и обманчив. Итак, он отправился с Дэвидсоном, которому неожиданно объявил, что оставляет Самбуран ненадолго, самое большее на несколько дней. Он твердо решил туда вернуться.

Дэвидсон не скрывал своего ужаса и недоверия. «Это безумие», — говорил он. Тогда Гейст объяснил ему, что во время организации Общества ему переслали из Европы его обстановку.

Для Дэвидсона, как и для всех нас, мысль о том, что Гейст, этот бродяга, этот кочевник, этот бездомный, обладал какой бы то ни было обстановкой, была совершенно неправдоподобна… Мы не могли опомниться. С тем же успехом можно было говорить о мебели птицы — это было забавно и фантастично!

— Обстановку? Вы хотите сказать, столы и стулья? — спрашивал Дэвидсон с нескрываемым изумлением.

Да, Гейст именно это хотел сказать.

— Все это валялось в Лондоне со времени смерти моего отца, — пояснил он.

— Но ведь с тех пор прошли годы! — воскликнул Дэвидсон, думая о том бесконечном времени, в течение которого мы видели Гейста блуждающим в пустынных местах, подобно ворону, который перелетает с дерева на дерево.

— И даже больше, — ответил Гейст, отлично поняв его.

Из этого можно было заключить, что он начал свои странствования прежде, чем попал в поле наших наблюдений. В каких странах? С какого именно раннего возраста? Тайна, тайна! Может быть, у этой птицы никогда не было гнезда?

— Я очень рано бросил школу, — сказал он однажды во время плавания Дэвидсону. — Это было в Англии. Очень хорошая школа, но я ей не делал чести.

Признания Гейста! Никто из нас, за исключением, должно быть, покойного Моррисона, никогда не слыхал от него так много. Не думаете ли вы, что отшельническая жизнь обладает способностью развязывать языки?

Во время этого достопамятного перехода на «Сиссии», продолжавшегося около двух суток, он еще несколько раз приподнимал завесу — потому что назвать это «знакомством с его жизнью» нельзя. А Дэвидсон так этим интересовался. Не потому, чтобы эти отрывочные сведения были захватывающими сами по себе, но он испытывал к себе подобным ту врожденную любознательность, которая свойственна человеческой природе. Кроме того, жизнь, которую вел Дэвидсон, перемещаясь с Запада на Восток и обратно, была, бесспорно, однообразна и в известном смысле одинока. На судне у него никогда не бывало никакой компании. Куча туземцев в качестве палубных пассажиров, но никогда ни единого белого. Таким образом, двухдневное присутствие Гейста показалось ему даром свыше. Позже Дэвидсон целиком пересказал нам их беседы. Гейст сообщил ему, что отец его написал множество книг. Он был философ.

| — Мне кажется, что у него тоже было немного неладно в голове, — рассуждал Дэвидсон. — Он, кажется, перессорился со своей родней в Швеции. Как раз подходящий отец для Гейста! Разве у него самого «все дома»? Он сказал мне, что как только отец умер, он кинулся бродить по белу свету совершенно один и не переставал странствовать до тех пор, пока не наткнулся на это знаменитое угольное дело. Во всяком случае, это было похоже на сына такого отца, не правда ли?

В других отношениях Гейст был еще более вежлив, чем когда-либо. Он хотел заплатить за свой переезд, и, когда Дэвидсон отказался от денег, он схватил его за руку с одним из своих учтивейших поклонов и заявил, что глубоко тронут его дружеским отношением.

— Я говорю не о той скромной сумме, от которой вы отказываетесь, — продолжал он, пожимая Дэвидсону руку, — но я тронут вашей любезностью.

И снова пожатие руки. | — Верьте, что я глубоко чувствую, что она относилась ко мне.

Заключительное рукопожатие. Из этого можно заключить, что Гейст сумел оценить периодическое появление «Сиссии» в виду его обители.

— Это истинный джентльмен, — говорил нам Дэвидсон. — Я был искренне огорчен, когда он съехал на берег.

Мы спросили, где он его высадил.

— Да в Сурабайе… Где же еще?

Главная контора братьев Тесман находилась в Сурабайе. Между ними и Гейстом существовали весьма давние отношения. Нам не представлялось диким, что отшельник имел поверенных в делах, как не поражало нас и то, что забытый, уволенный, покинутый директор-распорядитель потерпевшего крушение, рухнувшего, исчезнувшего Общества мог иметь какие — либо расчеты. Говоря о Сурабайе, мы были уверены, что он остановится у одного из Тесманов. Кто-то из нас спросил, как он там будет принят, ибо известно было, что Юлий Тесман был чрезвычайно рассержен крушением Тропического Угольного Акционерного Общества. Но Дэвидсон вывел нас из заблуждения. Мы ошибались! Гейст остановился в гостинице Шомберга и съехал на берег в ее шлюпке. Не потому, чтобы Шомберг снизошел до того, чтобы выслать шлюпку к такому ничтожному торговому судну, как «Сиссия», но шлюпка встречала береговой почтовый пароход, который дал ей сигнал. На руле сидел сам Шомберг.

— Посмотрели бы вы, как глаза Шомберга полезли ему на лоб, когда Гейст спрыгнул в шлюпку со старым коричневым кожаным мешком в руках, — говорил Дэвидсон. — Он делал вид, что не узнает его — в первую минуту, по крайней мере. Я не уехал с ними на берег. Мы простояли в общем не более двух часов. Ровно столько времени, сколько нужно, чтобы выгрузить две тысячи кокосовых орехов — и дальше. Я обещал забрать его обратно в следующий рейс, через двадцать дней.

V

Вышло так, что во время обратного рейса Дэвидсон опоздал на двое суток. Разумеется, это было неважно, но он счел своим долгом немедленно съехать на берег, в самую жаркую пору дня, и отправиться на розыски Гейста. Гостиница Шомберга стояла в глубине обширной ограды, заключавшей в себе прекрасный сад, несколько больших деревьев, и в стороне, под их широко раскинутыми ветвями, зал «для концертов и других увеселений», как гласили объявления. Рваные афиши, огромными красными буквами вещавшие о «концертах каждый вечер», висели на каменных столбах по обе стороны ворот.

Путь был долог под жгучим солнцем. Дэвидсон остановился, чтобы вытереть облитые потом лицо и шею, на том месте, которое Шомберг называл «пьяццей». Сюда выходило несколько дверей, но все шторы были спущены. Не видно было ни души, даже ни одного китайского боя, ничего, кроме нескольких крашеных железных столов и стульев. Тень, одиночество, мертвая тишина и предательский легкий ветерок, совершенно неожиданно налетавший под деревьями, вызвали у Дэвидсона дрожь — ту легкую дрожь тропиков, которая часто означает — особенно в Сурабайе — лихорадку и больницу для неосторожного европейца.

Благоразумный Дэвидсон поспешил укрыться в ближайшей темной комнате. В искусственном полумраке, позади покрытых чехлами бильярдов, приподнялась распростертая на двух стульях белая фигура. Шомберг ежедневно предавался сиесте после второго завтрака, за табльдотом. Он медленно выпрямился, величественный, подозрительный и уже готовый к обороне, с распущенной на груди, подобно броне, широкой бородой. Он не любил Дэвидсона, который никогда не был его частым посетителем. Проходя мимо одного из столов, он нажал кнопку звонка и сказал холодным тоном запасного офицера:

— Что угодно?

Добряк Дэвидсон, вытирая снова мокрую шею, в простоте душевной заявил, что пришел за Гейстом, как это было условлено.

— Его здесь нет.

На звонок появился китаец. Шомберг повернулся к нему:

— Примите заказ.

Но Дэвидсону некогда было ждать; он попросил только передать Гейсту, что «Сиссия» уходит в полночь.

— Его здесь нет, повторяю вам.

— Боже великий, держу пари, что он в больнице.

Довольно естественное предположение в этой в высшей степени нездоровой местности.

Лейтенант запаса удовольствовался тем, что сжал губы и приподнял брови, не глядя на собеседника. Это могло означать псе что угодно, но Дэвидсон без колебания отбросил мысль о больнице. Тем не менее необходимо было разыскать Гейста до полуночи.

— Он здесь останавливался? — спросил он.

— Да, останавливался.

— Можете вы мне сказать, где он сейчас? — спокойно продолжал Дэвидсон.

Он начинал тревожиться, так как чувствовал к Гейсту привязанность добровольного покровителя.

— Не могу сказать. Это не мое дело, — ответил Шомберг, покачивая головой с торжественностью, заставлявшей предполагать какую-то страшную тайну.

Дэвидсон был само спокойствие. Это была его натура. Он ничем не проявил своих чувств, которые далеко не были благоприятны для Шомберга.

«Мне, без сомнения, дадут все нужные сведения в конторе Тесмана», — сказал он себе.

Но на дворе было чрезвычайно жарко, и если бы Гейст спустился в порт, он должен был уже знать о приходе «Сиссии». Быть может, он находился уже на судне, наслаждаясь неведомой городу свежестью. Как тучный человек, Дэвидсон особенно ценил прохладу и склонен был к неподвижности. Он остановился на минуту в нерешительности. Шомберг, стоя на пороге, смотрел на двор, притворяясь глубоко равнодушным. Но он не выдержал и, повернувшись, спросил с внезапной яростью:

— Вы хотели его видеть?

— Ну да, — сказал Дэвидсон. — Мы условились встретиться.

— Не портите себе кровь, он сейчас плюет на это.

— Как так?

— А вот судите сами. Его здесь нет — не так ли? Можете мне поверить. Не портите себе кровь из-за него. Я даю вам дружеский совет.

— Спасибо, — проговорил Дэвидсон, внутренне содрогаясь от злобы тевтона, — Я, пожалуй, присяду и выпью чего-нибудь.

Шомберг этого не ожидал. Он резко крикнул:

— Человек!

Вошел китаец, и Шомберг, кивнув посетителю головой, удалился ворча. Дэвидсон слышал, как он скрежетал зубами.

Дэвидсон сидел посреди бильярдов в полном одиночестве; можно было подумать, что в гостинице не было ни души. Дэвидсон был от природы так спокоен, что его не слишком взволновало исчезновение Гейста и таинственное поведение Шомберга. Он смотрел на все это по-своему, будучи до некоторой степени прозорливцем. Что-то случилось, и ему противно было производить розыск, так как его удерживало предчувствие, чти свет прольется для него здесь. Афиша, возвещавшая о «концер тах каждый вечер» и сохранившаяся лучше, чем висевшие у вхо да, была прибита к стене против него. Он машинально взглянул на нее и поражен был довольно редким в то время фактом, что оркестр состоял из женщин «Восточного турне Цанджиакомо и числе восемнадцати исполнительниц». Афиша гласила, что они имели честь играть свой избранный репертуар перед различны ми «превосходительствами» колоний, а также перед пашами, шейхами, вождями, его величеством Маскатским султаном н проч. и проч.».

Дэвидсон пожалел этих восемнадцать исполнительниц. Ом знал, что это была за жизнь, знал жалкие условия и грубые при ключения в поездках такого рода под предводительством таких Цанджиакомо, которые выдают себя за музыкантов, но зача стую бывают всем, чем угодно, кроме этого. Покуда он читал афишу, позади него открылась дверь и вошла женщина, которая считалась женою Шомберга — и считалась, без сомнения, спра ведливо, потому что, как цинично заметил некто, она были слишком непривлекательна, чтобы быть чем-либо иным. Ее запуганное выражение заставляло предполагать, что трактирщик ужасно обращался с нею.

Дэвидсон приподнял шляпу. Госпожа Шомберг наклонила бледное лицо и тотчас уселась за чем-то вроде высокой конторки, стоявшей против двери; позади нее находилось зеркало и ряд бутылок. Из ее тщательно возведенной прически на худую шею падали с левой стороны два локона; на ней было шелковое платье; она приступала к исполнению своих обязанностей. Шомберг требовал ее присутствия здесь, хотя она, разумеется, ничего не прибавляла к приманкам кафе. Она сидела среди шума и табачного дыма, словно идол на троне, посылая время от времени в сторону бильярдов бессмысленную улыбку и ни с кем не заговаривая; с нею также никто не заговаривал. Что касается Шомберга, то он обращал на нее внимание только затем, чтобы злобно сдвигать брови безо всякой причины. Даже китайцы игнорировали ее присутствие.

Она оторвала Дэвидсона от его размышлений. Очутившись с нею наедине, он почувствовал себя стесненным ее молчанием, ее неподвижностью, ее широко раскрытыми глазами. Он легко сочувствовал людям. Ему показалось невежливым не оказать ей никакого внимания. Он сказал, указывая на афишу:

— Эти дамы остановились у вас в гостинице?

Она так мало привыкла, чтобы посетители обращались к ней, что при звуке его голоса подпрыгнула на месте. Дэвидсон позже рассказывал нам, что она подпрыгнула совсем как деревянная кукла, не утрачивая нисколько своей общей неподвижности. Она даже не повела глазами, но свободно ответила ему, хотя губы ее, казалось, не шевелились:

— Они пробыли здесь больше месяца. Теперь они уехали. Они играли каждый вечер.

— И хорошо?

Она ничего не ответила, и так как она продолжала пристально смотреть перед собой, ее молчание смутило Дэвидсона. Между тем невозможно было, чтобы она его не слыхала. Быть может, она не хотела высказать своего мнения. Могло случиться, что Шомберг по семейным соображениям выучил ее оставлять его при себе. Но Дэвидсон чувствовал себя обязанным поддерживать беседу. Поэтому он снова сказал, истолковывая по — своему это странное молчание:

— Понимаю. Ничего замечательного. Эти оркестры редко бывают хороши. Итальянцы, мистрис Шомберг, судя по фамилии директора?

Она отрицательно покачала головой.

— Нет. На самом деле он немец. Только он красит волосы и бороду в черный цвет из-за профессии. Цанджиакомо это псевдоним для сцены.

— Удивительно, — пробормотал Дэвидсон.

Так как мысли его были полны Гейстом, то ему пришло в голову, что хозяйка могла что-нибудь знать. Предположение прямо невероятное для всякого, кто бы взглянул на госпожу Шомберг. Никто никогда не подумал, что она могла иметь хоть каплю ума. На нее смотрели, как на вещь, как на автомат, как на ужасный манекен с механизмом, который заставлял ее по временам наклонять голову и изредка глупо улыбаться. Дэвидсон рассматривал этот профиль с приплюснутым носом, впалыми щеками и круглыми, пристальными, немигающими глазами. Он спрашивал себя: «оно» сейчас говорило? Будет ли «оно» еще говорить?

По своей необычайности это было так же занимательно, как пытаться разговаривать с механической игрушкой. На лице Дэвидсона появилась улыбка человека, делающего забавный опыт. Он снова спросил:

— Но другие участники этого оркестра были настоящие итальянцы — не правда ли?

Это было ему совершенно безразлично, но он хотел убедиться, будет ли механизм действовать. Механизм заработал. Дэвидсон узнал, что они не были итальянцами, они, по-видимому, принадлежали к всевозможным национальностям. Произошла минутная остановка; на неподвижном лице круглый глаз повернулся через всю комнату к открытой на «пьяццу» двери, потом тот же тихий голос произнес:

— Там была даже одна молодая англичанка.

— Бедное создание, — посочувствовал Дэвидсон. — Я боюсь, что с этими женщинами обращаются не лучше, чем с рабынями. Что, этот субъект с крашеной бородой был в своем роде порядочный человек?

Механизм остался безмолвным, и участливая душа Дэвидсона сама вывела свои заключения.

— Ужасная жизнь у этих женщин, — продолжал он. — Говоря «молодая англичанка», вы действительно хотите сказать «молодая девушка», мистрис Шомберг? Большинство этих музыкантш далеко не подростки.

— Скорее молодая, — проговорил глухой голос из бесстрастных уст госпожи Шомберг.

Ободренный Дэвидсон заявил, что он очень ее жалеет. Он легко чувствовал жалость к людям.

— Куда они направились отсюда? — спросил он.

— Она не поехала с ними. Она сбежала.

Таковы были полученные Дэвидсоном сведения. Они возбудили в нем новый интерес.

— Вот как! — воскликнул он.

Затем с видом человека, знающего жизнь, спокойно спросил:

— С кем?

Неподвижность придавала госпоже Шомберг вид глубокого внимания. Быть может, она и на самом деле прислушивалась, но, по всей вероятности, Шомберг доканчивал свою сиесту где — нибудь в отдаленном углу дома. Царило глубокое молчание, и оно было достаточно длительным, чтобы произвести известное впечатление. Затем со своего трона над Дэвидсоном она прошептала наконец:

— С вашим другом.

— Ах, вы знаете, что я здесь отыскиваю друга? — сказал Дэвидсон, полный надежды. — Не можете ли вы мне сказать?..

— Я сказала.

— Что?!

Можно было подумать, что завеса тумана, разорвавшаяся перед взорами Дэвидсона, открыла ему невероятные вещи.

— Ведь вы же не хотите меня уверить?.. — вскричал он. — Это не такой человек.

Но он произнес последние слова изменившимся голосом. Госпожа Шомберг не сделала ни малейшего движения. После толчка, заставившего его встрепенуться, Дэвидсон снова совершенно поник.

— Гейст! Такой благородный человек! — воскликнул он.

Казалось, госпожа Шомберг не слыхала его. Это необычайное приключение совершенно не вязалось с представлением, которое Дэвидсон имел о Гейсте. Гейст никогда не говорил о женщинах, как будто он никогда о них не думал и не вспоминал об их существовании. И после этого, так вот, вдруг, бежать со встреченной случайно артисткой из оркестра!

«На меня достаточно было подуть, чтобы повалить меня на землю», — рассказывал нам Дэвидсон несколько времени спустя.

Тем не менее он признавался, что начинал снисходительно относиться к обеим сторонам этого ошеломляющего союза. Подумав хорошенько, становилось совершенно очевидно, что подобный увоз не мешал Гейсту быть благородным человеком. Говоря это, Дэвидсон подставлял свою серьезную, круглую физиономию нашим откровенным улыбкам и усмешкам. Не было ничего смешного в том, что Гейст увез молодую девушку в Самбуран. Разумеется, пустынность и развалины острова произвели сильное впечатление на бесхитростную душу Дэвидсона. Они были несовместимы с фривольными комментариями тех, кто их не видел. Эта черная дамба, выдвигавшаяся из джунглей, чтобы погрузиться в пустынное море, остовы крыш над покинутыми хижинами, мрачно вырисовывавшиеся над высокими травами… бррр… Гигантская траурная доска — вывеска Тропического Угольного Акционерного Общества, еще возвышавшаяся над разраставшейся растительностью и поставленная словно эпитафия над могилой, которую представляла собою на дальнем конце пристани огромная куча непроданного угля, только усиливала общее впечатление уныния…

Так рассуждал чувствительный Дэвидсон. Девушка, должно быть, была очень несчастна, что последовала в такое место за незнакомым человеком. Без сомнения, Гейст рассказал ей правду — это был джентльмен. Но какими словами можно было описать условия жизни в Самбуране? Недостаточно было назвать его необитаемым островом. Кроме того, когда попадаешь на необитаемый остров, с ним поневоле приходится мириться, но предположить, чтобы молодая скрипачка странствующего оркестра могла находить приятным пребывание на нем хотя бы в течение дня, одного только дня, это было недопустимо. Один вид его должен ее напугать — она стала бы кричать от страха.

Каким огромным запасом сочувствия иногда обладают флегматичные толстяки! Дэвидсон был взволнован до глубины души, и нетрудно было заметить, что беспокоился он о Гейсте. Мы спросили его, не проплывал ли он там за последнее время?

— О да, я всегда там проплываю, приблизительно на расстоянии полумили.

— Вы никого не видели?

— Нет, ни единой души, ни одного призрака.

— Вы давали свистки?

— Свистки? Неужели вы думаете, что я стану делать подобные вещи?

Он отбрасывал даже мысль о возможности такого грубого вторжения в чужую жизнь. Необычайно деликатен этот Дэвидсон.

— Хорошо, но как же вы знаете, что они там? — задали мы ему весьма естественный вопрос.

Оказалось, что Гейст доверил госпоже Шомберг весточку для Дэвидсона: несколько строк, набросанных карандашом на клочке бумаги, в которых сообщалось, что непредвиденное обстоятельство вынуждает его уехать ранее условленного времени. Он просил Дэвидсона извинить его кажущуюся невежливость. Хозяйка дома — он подразумевал госпожу Шомберг — изложит ему факты, хотя, разумеется, не имеет возможности объяснить их.

— Что тут надо было объяснять? — спрашивал Дэвидсон с сомнением. — Он влюбился в эту молоденькую скрипачку и…

— И она в него, как видно, — предположил я.

— Все это произошло чрезвычайно быстро, — заявил Дэвидсон. — Как вы думаете, что из всего этого произойдет?

— Раскаяние, несомненно. Но как это вышло, что поверенной избрана была госпожа Шомберг?

И действительно, по нашему мнению, даже восковая фигура могла бы оказать больше помощи, чем эта женщина, которую все мы привыкли видеть восседающей над обоими бильярдами без выражения на лице, без движений, без голоса, без взгляда…

— Ну что ж, она помогла девушке бежать, — сказал Дэвидсон. Он смотрел на меня своими наивными глазами, округлившимися от постоянного изумления, в которое повергла его эта история. Подобно тому, как не проходит вызванная болью или горем нервная дрожь, казалось, что Дэвидсон тоже никогда не оправится.

— Мистрис Шомберг бросила мне на колени записку Гейста, свернутую так, как свертывают бумажку, чтобы закуривать трубку. Я в это время сидел, ничего не подозревая, — продолжал Дэвидсон. — Как только ко мне вернулся рассудок, я спросил ее, каким чертом Гейст выбрал ее, чтобы именно ей доверить эту бумажку? Тогда, похожая, скорее, на картину, чем на живую женщину, она прошептала так тихо, что я едва мог ее расслышать:

— Я им помогала. Я собрала ее вещи, завернула их в мою собственную шаль и выбросила их за ограду через окно в задней стене дома. Вот что я сделала.

— Эта женщина, которую я не считал бы способной пальцем пошевелить, — изумленно повторил Дэвидсон своим спокойным, слегка задыхающимся голосом.

— Что вы об этом думаете?

— Я думаю, что у нее должна была быть какая-нибудь особая причина, чтобы им услужить. Она слишком безжизненна, чтобы ее можно было заподозрить в импульсивном сочувствии. Нельзя допустить, чтобы Гейст ее подкупил. Каковы бы ни были его средства, он все же не был достаточно богат для этого. Или же могло случиться, что толкнуть женщину в объятия мужчины побудила ее бескорыстная страсть, которая в высшем обществе переходит в манию устройства браков? Это был бы разительнейший пример такой страсти.

— Он не должен был быть особенно тяжел, ее узел, — говорил нам впоследствии Дэвидсон.

— Я полагаю, что эта девушка, должно быть, исключительно привлекательна, — предположил я.

!: — Не знаю. Она была несчастна. У нее было, по-видимому, только немного белья да пара тех белых платьев, которые они надевают перед выходом на сцену.

Дэвидсон следовал течению собственных своих мыслей. По его мнению, в истории тропиков никогда не случалось подобного приключения. t — Где найдется человек, чтобы похитить девушку из оркестра? Разумеется, время от времени люди увлекаются хорошенькой певичкой, но чтобы бежать с нею… вы шутите. Надо было быть таким сумасшедшим, как Гейст.

— Подумайте только, что это означает, — продолжал Дэвидсон, скрывавший весьма богатую фантазию под своим неизменным спокойствием, — Только попробуйте об этом подумать. Постоянные одинокие размышления на Самбуране перевернули ему мозги вверх дном. Он не дал себе времени поразмыслить, иначе не сделал бы этого. Ни один человек в здравом уме… Как может продолжаться такого рода штука? Что он будет с ней делать, в конце концов? Безумие, говорю вам, безумие.

— Вы говорите, что он безумец? Шомберг уверяет, что он умирает с голоду на своем острове, так что может кончиться тем, что он ее съест, — предположил я.

— Мистрис Шомберг не успела рассказать подробностей, — продолжал Дэвидсон.

По правде говоря, было удивительно и то, что их так долго оставили вдвоем. Дневное оцепенение подходило к концу. На веранде — извините, на «пьяцце» — начинали раздаваться шаги и голоса; шум передвигаемых стульев, звонки. Появились клиенты. Госпожа Шомберг стала торопливо просить Дэвидсона — не глядя на него, — чтобы он никому ничего не рассказывал, как вдруг ее нервный шепот оборвался на полуслове. Шомберг вошел из маленькой задней двери с приглаженными волосами и тщательно расчесанной бородой, но еще с отяжелевшими от сна веками. Он недоверчиво посмотрел на Дэвидсона и даже бросил взгляд на свою жену, но был обманут природным спокойствием первого и обычной неподвижностью второй.

— Ты выслала во двор напитки? — спросил он грубо.

Она не разжала рта, так как в эту минуту появился слуга с полным подносом и направился к «пьяцце». Шомберг подошел к двери и раскланялся со своими посетителями, но не присоединился к ним. Он остался стоять спиною к зале, наполовину загораживая дверь. Он еще стоял так, когда Дэвидсон, посидев несколько минут неподвижно, поднялся, чтобы уйти. Услышав шум, Шомберг повернул голову и увидел, как Дэвидсон поклонился госпоже Шомберг и получил в ответ ледяной поклон, сопровождаемый глупой улыбкой, похожей на гримасу. Трактирщик отвел глаза. Он был полон высокомерного достоинства.

Хитрый, несмотря на свое простодушие, Дэвидсон остановился у двери.

— Очень жаль, что вы ничего не хотите мне сказать об исчезновении моего приятеля, — сказал он, — моего приятеля Гейста, вы знаете. Я думаю, единственное, что мне остается сделать, это пойти за справками в порт. Там я, наверное, что-нибудь узнаю…

— Подите за справками к черту, — ответил Шомберг хриплым, сдавленным голосом.

Дэвидсон заговорил с трактирщиком главным образом для того, чтобы отвлечь всякое подозрение от госпожи Шомберг; но он все же был бы рад узнать что-либо большее и увидеть поступок Гейста в новом освещении. Это был лишь пробный шар, но пущенный ловко. Он удался превыше самых смелых ожиданий, так как угол зрения трактирщика страшно искажал предметы. Он вдруг принялся тем же глухим и могильным голосом поносить Гейста наихудшими словами, из которых самыми нежными были «свинья» и «собака», он делал это с такой яростью, что буквально задыхался. Воспользовавшись паузой, Дэвидсон, темперамент которого мог устоять и перед более сильными испытаниями, возразил ему вполголоса:

— Неблагоразумно доводить себя до такой ярости. Если бы даже он сбежал с вашей кассой…

Рослый трактирщик наклонился и, приблизив свою разъяренную физиономию к лицу Дэвидсона, вскричал:

— С моей кассой!.. Я… он… Взгляните на меня, капитан Дэвидсон. Он сбежал с девкой. Какое мне дело до девки? Мне плевать на нее. Это…

Он выкрикнул мерзкое слово, от которого Дэвидсона передернуло. Вот чем была девушка, и Шомберг снова заявил, что плюет на нее. Его беспокоила лишь добрая слава его гостиницы. Всюду, где бы он ни держал гостиницу, он имел труппы артисток. Они рекомендовали его друг дружке; но что будет теперь, если распространится слух, что импресарио рискуют потерять под его кровлей — под его кровлей! — членов своей труппы? И как раз в то время, когда он только что истратил семьсот тридцать четыре гильдера на постройку на своем участке концертного зала! Разве можно было делать такие вещи в солидной гостинице? Это дерзость, неприличие, бесстыдство, это чудовищно! Бродяга, негодяй, мошенник, бандит, скотина!

Шомберг схватил Дэвидсона за пуговицу и держал его в дверях как раз против перепуганной госпожи Шомберг. Дэвидсон кинул тайком взгляд в ее сторону и хотел сделать ей какой-нибудь успокаивающий знак, но женщина казалась до такой степени лишенной чувства и даже жизни, что эта предосторожность представлялась совершенно излишней.

Он со спокойной решимостью освободил свою пуговицу. После этого, проглотив свое последнее ругательство, Шомберг скрылся неизвестно куда, внутрь дома, чтобы собраться с мыслями и успокоиться в одиночестве. Проходившие мимо посетители были свидетелями бурного разговора в дверях. Одного из них Дэвидсон знал и, проходя, сделал ему знак, но тот окликнул его:

— Он все еще во власти своего припадка? Он еще с тех пор не успокоился?

Говоривший громко расхохотался в то время, как все прочие улыбались. Дэвидсон остановился.

— Да, кажется.

Он рассказывал нам, что чувствовал себя в состоянии какого-то покорного оцепенения, но не показывал этого: с тем же успехом можно было бы разбираться в настроении спрятавшейся под своим щитом черепахи.

— Это представляется мне весьма странным, — задумчиво проговорил он.

| — Ну, да они ведь здорово подрались, — возразил тот.

— Что вы говорите, неужели у него была драка с Гейстом? — спросил Дэвидсон, сильно встревожившись, несмотря на свое недоверие.

— С Гейстом? Нет. Но с директором — этим типом, который возит за собой этих женщин. Утром синьор Цанджиакомо принялся, как безумный, бегать и разыскивать нашего достопочтенного друга Шомберга. Уверяю вас, они катались вдвоем по полу этой самой веранды после того, как набегались один за другим по всему дому. Двери хлопали, женщины визжали — все семнадцать женщин выскочили в столовую, все китайцы позалезали на деревья. Эй, Джон, ты лазил на дерево смотреть драку?

Бесстрастный парень с миндалевидными глазами издал презрительное мычание, кончил вытирать стол и удалился.

— Настоящая свалка дикарей. И начал Цанджиакомо. Ах, вот и Шомберг! Не правда ли, Шомберг, он накинулся на вас, лишь только исчезновение девушки было замечено? Ведь это вы настояли на том, чтобы музыкантши присоединялись к публике во время антракта.

Шомберг только что появился в дверях. Он приблизился. Его борода имела внушительный вид, но ноздри были страшно расширены; усилия, которые он делал, чтобы справиться со своим голосом, были очевидны.

— Разумеется. Это было чисто деловое столкновение. Я согласился на совершенно особые условия исключительно ради вас, господа. Я забочусь о своих клиентах: по вечерам в этом городишке решительно нечего делать. Я думаю, господа, все вы были рады послушать немного хорошей музыки; а что дурного в том, чтобы предложить артистке стаканчик гренадина или чего — нибудь другого? Но этот человек, этот швед, обманул девушку. Он тут всех провел. Я уже несколько лет приглядывался к нему. Вы помните, как он обошел Моррисона?

Он круто повернулся, словно на параде, и вышел. Клиенты за столом молча переглянулись. Дэвидсон имел вид спокойного зрителя. С веранды слышно было, как Шомберг злобно шагал по биллиардной.

— Забавнее всего в этой истории, — начал тот, который говорил раньше — англичанин, приказчик голландской фирмы, — что в то же самое утро оба они ездили в одном экипаже разыскивать девушку и Гейста. Я видел, как они повсюду бегали за справками. Я не знаю, что бы они могли сделать с беглянкой, но казалось, что они готовы наброситься на нашего Гейста и растерзать его на месте.

Он никогда не видел ничего забавнее, говорил он.

— Оба сыщика лихорадочно преследовали одну и ту же цель, бросая друг на друга яростные взгляды. Ненависть и недоверие заставили их сесть в один и тот же паровой катер; они носились от судна к судну по всему порту, в котором произвели настоящую сенсацию, смею вас уверить. Капитаны, съезжавшие на берег днем, рассказывали о нашествии на их суда, спрашивая, кто эти два злобные безумца, которые разъезжали на паровом катере, разыскивая каких-то мужчину и девушку. Как видно было из беспорядочных рассказов, им оказывали на рейде не особенно теплый прием; говорят даже, что помощник капитана на американском пароходе спустил их за борт с довольно неудобной быстротой.

Тем временем Гейст и девушка, севшие глубокой ночью на одну из шхун фирмы Тесман, шедшую на восток, находились уже в нескольких милях оттуда; так рассказывали потом яванские лодочники, которых Гейст нанимал в три часа утра, чтобы перевезти их на судно. Судно снялось с якоря до рассвета, пользуясь обычным береговым бризом и, вероятно, в это время было еще видно. Между тем после столкновения с американцем оба преследователя возвратились на берег. На пристани у них снова была перебранка по-немецки, но на этот раз без драки, и, наконец, глядя друг на друга с яростной враждебностью, они уселись вместе в «гарри», нанятый на половинных началах из явно экономических соображений. Они уехали, оставив позади себя небольшую группу изумленных европейцев и туземцев.

Выслушав эту удивительную историю, Дэвидсон покинул веранду, на которую стекались завсегдатаи. Темой большей части разговоров служила эскапада Гейста. Дэвидсон говорил себе, что никогда еще этот загадочный человек не давал такой богатой пищи толкам. Нет! Даже тогда, когда он, временно сделавшись видным лицом при возникновении Тропического Угольного Акционерного Общества, служил объектом нелепой критики и глупой зависти для всех бродяг и авантюристов на островах. Дэвидсон заключил из этого, что люди любят обсуждать скандалы такого рода более охотно, чем всякие другие.

Я спросил его, считает ли он, в сущности говоря, этот скандал таким уж крупным.

— О бог мой, нет! — воскликнул добряк, который сам был совершенно неспособен на малейший проступок против приличий. — Но все же такой вещи я бы никогда не сделал, даже если бы был не женат.

В этом заявлении не звучало ни малейшего порицания — скорее, некоторое сожаление. Как и я, Дэвидсон подозревал, что подкладкой этой истории было спасение человека из беды. Не потому, чтобы оба мы были романтиками, окрашивавшими вселенную в оттенки нашего темперамента, но оба мы были достаточно проницательны, чтобы давно разглядеть всю романтичность Гейста.

— У меня не хватило бы для этого смелости, — продолжал Дэвидсон. — Я рассматриваю вещи, так сказать, со всех сторон, а Гейст — нет, иначе ему стало бы страшно. Нельзя увезти женщину в дикие джунгли без того, чтобы потом не пришлось кусать себе локти; а то, что Гейст — джентльмен, нисколько не устраивает дела… напротив.

VI

Дэвидсон больше ничего не рассказывал, и я с ним не встречался месяца три. Когда мы снова встретились, первые слова его были:

— Я видел его.

Потом он тотчас стал уверять меня, что не позволил себе никакой вольности, не совершил никакой нескромности. Его позвали. Иначе он никогда бы не осмелился нарушить уединение Гейста.

— Я в этом и не сомневаюсь, — ответил я, скрывая усмешку, вызванную его необычайной щепетильностью.

Это был самый деликатный человек из всех, которые когда — либо водили пароходы между островами. Но его человечность, не делавшаяся от этого ни менее великой, ни менее похвальной, побуждала его проплывать в виду пристани Самбурана (в расстоянии приблизительно одной мили) аккуратно через каждые двадцать три дня. Дэвидсон был деликатен, добр и точен.

— Гейст позвал вас? — спросил я с любопытством.

Да, Гейст его позвал однажды, когда он проплывал мимо в обычный срок. Находясь в открытом море против Самбурана, он осматривал в бинокль побережье со своей неутомимой и пунктуальной добротой.

— Я увидел человека в белом; это мог быть только Гейст. Он привязал к бамбуковой жерди что-то вроде огромного флага и размахивал им, стоя на конце старой пристани.

Дэвидсон предпочел не причаливать на пароходе; по всей вероятности, из опасения чьей-либо нескромности. Но, бросив якорь недалеко от берега, он спустил на воду шлюпку с командой малайцев и сел в нее сам.

Увидев шлюпку у берега, Гейст опустил свой флаг, и, когда Дэвидсон приблизился, он, стоя на коленях, торопливо отвязывал его от жерди.

— Случилось что-нибудь? — спросил я.

Дэвидсон сделал паузу, и мое любопытство, разумеется, было возбуждено. Вы должны помнить, что Гейст, каким его знали в Архипелаге, был не из тех — как бы это сказать? — не из тех людей, которые стали бы подавать сигналы по пустякам.

— Эти самые слова вырвались и у меня прежде, чем шлюпка коснулась бревен, я не мог их удержать.

Гейст поднялся с колен и тщательно сворачивал свой флаг, размерами с добрую простыню, как заметил Дэвидсон.

— Нет, ничего не случилось, — воскликнул он. Его белые зубы красиво сверкали под горизонтальными золотистыми усами. Я не знаю, деликатность или тучность помешали Дэвидсону взобраться на пристань. Он встал на ноги в шлюпке, а Гейст с полной доброжелательства улыбкой очень низконаклонился над ним. Он благодарил и в то же время извинялся в позволенной себе вольности точно так же, как он мог бы это делать в обыкновенное время. Дэвидсон ожидал найти в нем какую-либо перемену, но ее не оказалось. Ничто в его поведении не обнаруживало чудовищного факта, что вот тут, в джунглях, жила девушка, музыкантша из оркестра, которую он сорвал с концертной эстрады, чтобы повергнуть в одиночество. Это не придало ему ни сконфуженного, ни недоверчивого, ни пристыженного вида. Разве только он взял несколько конфиденциальный тон, говоря с Дэвидсоном. Слова его были загадочны.

— Я решился подать вам сигнал, потому что может быть крайне важным, чтобы приличия были соблюдены. Не для меня, разумеется. Я не забочусь о том, что могут сказать люди, и уж конечно никто не посмел бы меня задеть. Да, я, может быть, несколько виноват, допустив со своей стороны такой поступок. Каким бы невинным он ни представлялся мне, поступок этот сам по себе зловреден. Вот почему мир в общем преступен. Но я покончил с ним. Никогда больше не пошевельну я пальцем. Было время, когда я думал, что внимательно наблюдать факты есть лучший способ убивать время, которое нам волей-неволей даровано; но теперь я покончил с наблюдением.

Представьте себе Дэвидсона, простодушного Дэвидсона, которому говорят подобные слова у разбитой, заброшенной пристани, выступающей из тропической заросли. Он никогда не слышал, чтобы кто-нибудь говорил так, тем более Гейст, речь которого обычно была сжата и вежлива, с легким оттенком шутливости в звуках голоса.

— Он с ума сошел, — сказал он себе.

Но поглядев на лицо, наклонившееся к нему с высоты пристани, он вынужден был отбросить мысль о банальном, обыкновенном сумасшествии. Разумеется, это были совершенно непривычные речи, но в этот момент он вспомнил — и потому позабыл о своем удивлении, — что у Гейста в доме была женщина. Эти странные слова, должно быть, относились к женщине. Дэвидсон справился со своим нелепым страхом и спросил, чтобы доказать свою дружбу, и не зная, что бы ему другое сказать:

— Может быть, вам не хватает провизии?

Гейст улыбнулся и покачал головой.

— Нет, нет, не беспокойтесь. У нас довольно хорошие запасы. Спасибо. Я позволил себе задержать вас не потому, чтобы нам чего-нибудь недоставало, мне или моей… спутнице. Особа, о которой я думал, когда решился обратиться к вам за содействием, — мистрис Шомберг…

• — Я с ней говорил, — перебил Дэвидсон. v — Ах, вы?.. Да, я надеялся, что она найдет способ…

— Но она мне не много сказала, — прервал Дэвидсон, который был не прочь узнать побольше — он сам не знал что. i — Гм… да. Но моя записка? Да? Она нашла возможность передать ее вам? Это хорошо, это очень хорошо. У нее больше ресурсов, чем это кажется.

— Это часто бывает с женщинами, — заметил Дэвидсон.

Впечатление странности, мучившее Дэвидсона при одной мысли, что его собеседник увез девушку, сглаживалось с каждым мгновением.

— Всегда бывают неожиданности, — обобщил он, стараясь подать Гейсту веревку, за которую тот не схватился, ибо спокойно продолжал:

— Это шаль мистрис Шомберг.

Он пощупал материю, висевшую у него на руке.

— Кажется, индийская, — добавил он, глядя на нее.

— Не особенно ценная, — сказал правдивый Дэвидсон.

— Не особенно ценная, — повторил Гейст. — Но самое важное, это, что она принадлежит жене Шомберга. Ужасный негодяй этот Шомберг. Вы не согласны с этим?

Дэвидсон слабо улыбнулся.

— Мы там привыкли к нему, — проговорил он, словно стараясь найти извинение всеобщей малодушной терпимости в отношении этого явного бича божия, — Я не могу так его назвать. Я знаю его только как трактирщика.

— Я его и как трактирщика не знал до той минуты, как вы были любезны доставить меня в Сурабайю, и я остановился у него из экономии. Гостиница «Нидерланды» слишком дорога, и там считается, что каждый должен привезти с собой своего слугу. Это неудобно.

— Конечно, конечно, — с живостью согласился Дэвидсон.

После короткого молчания Гейст снова заговорил о шали, которую надо было вернуть госпоже Шомберг.

— У нее могут выйти большие неприятности, — сказал он, — если она не сможет ее предъявить в случае, когда спросят о ней, — Это его, Гейста, сильно тревожило. Он знал, что она трс пещет перед Шомбергом. Очевидно, не без причин.

Дэвидсон это также заметил.

— Это ей не помешало, — сказал он, — обмануть своего мужа, так сказать, ради постороннего человека.

— Ах, вам известно? — ответил Гейст. — Да, она мне… она нам помогла.

— Она рассказала мне об этом. У меня с нею был целый разговор, — пояснил Дэвидсон. — Разговор с мистрис Шомберг! Вы представляете себе это? Если бы я рассказал товарищам, они бы мне не поверили. Как вы ее приручили, Гейст? Как вам пришло в голову? Правду говоря, она на вид так глупа, что кажется, будто не понимает человеческой речи, и так труслива, что должна бояться цыпленка. О женщины, женщины! Нельзя знать, что может скрываться в самых смирных.

— Она заботилась о сохранении своего общественного положения, — сказал Гейст, — это очень почтенное стремление.

— Значит, вот в чем дело? Я об этом как будто догадывался, — признался Дэвидсон.

Потом он рассказал Гейсту о сценах, происшедших после его бегства. Гейст слушал с вежливым вниманием и чуть-чуть нахмурился, но не высказал ни малейшего удивления и не сделал никакого замечания. Когда Дэвидсон кончил, Гейст подал ему шаль, и Дэвидсон обещал сделать все возможное, чтобы тем или иным способом тайно возвратить ее госпоже Шомберг. Гейст высказал свою благодарность несколькими простыми словами, которым придавал еще более цены в высшей степени любезный тон, которым они были произнесены. Дэвидсон готовился к отплытию. Они не смотрели друг на друга. Вдруг Гейст сказал:

— Вы понимаете, что дело шло о возмутительном преследовании, не правда ли? Я это заметил и…

Участливый Дэвидсон мог легко понять.

— Меня это не удивляет, — сказал он спокойно. — Поистине возмутительно. И разумеется, будучи не женаты… вы вправе были вмешаться.

Он сел на корму шлюпки и уже держал шнурки руля в руках, когда Гейст внезапно заметил:

— Свет — злая собака. Он вас кусает при всяком удобном случае. Но я думаю, что здесь мы можем презирать судьбу с полной безопасностью.

Рассказывая мне все это, Дэвидсон решился сделать одно лишь замечание:

— Странный способ презирать судьбу, взяв на буксир женщину.

VII

Однажды, много времени спустя, — мы не часто встречались, — я спросил Дэвидсона, что он сделал с шалью, и узнал, что, приступив с решимостью к выполнению своей миссии, он не встретил больших затруднений. В первое же посещение Сурабайи он свернул шаль как можно туже, чтобы сделать самый маленький пакет, завернул ее в коричневую бумагу и взял с собою на берег. Когда его вещи были отправлены в город, он сел в «гарри» с пакетом в руках и велел везти себя в гостиницу. Руководясь прежним своим опытом, он рассчитал так, чтобы приехать как раз во время «сиесты» Шомберга. Застав, как и в прошлый раз, поле действий свободным, он вошел в бильярдную, выбрал место в глубине комнаты, вблизи возвышения, на котором должна была в свое время воссесть госпожа Шомберг, и резким звонком нарушил сонную тишину дома. Разумеется, тотчас же появился китаец. Дэвидсон заказал какой-то напиток, твердо решив не покидать своего места.

— Я бы сделал двадцать заказов подряд, если бы понадобилось, — сказал он (а он был великий трезвенник), — только бы не унести пакета обратно. Немыслимо было оставить его где — нибудь в углу, не предупредив женщину, что он там. Это могло бы принять для нее худший оборот, чем если бы ей совсем его не отдали.

Итак, он ожидал, неоднократно давая звонки и проглотив два или три замороженных напитка, которых ему вовсе не хотелось. Как он и надеялся, вскоре появилась госпожа Шомберг — шелковое платье, длинная шея, английские букли, испуганные глаза, бессмысленная улыбка, одним словом, госпожа Шомберг собственной персоной. Возможно, что это животное, ее муж, лениво послал ее посмотреть, кто этот невоздержный человек, который в этот тихий час поднимает в доме такой шум. Поклон, легкое движение головы; она забралась на свое место на возвышении, позади конторки, имея там наверху такой бестелесный и нереальный вид, что, не будь пакета, заявил Дэвидсон, он подумал бы, что видел все происшедшее между ними во сне. Чтобы удалить китайца, он потребовал еще какой-то прохладительный напиток и, схватив лежавший рядом с ним на стуле пакет, быстро сунул его под конторку к ногам госпожи Шомберг, прошептав просто: «Это ваше». Вот и все; остальное было ее личным делом. Впрочем, на большее не хватило бы и времени. Дэвидсон едва успел вернуться к своему месту, как вошел Шомберг. Он притворно зевал, бросая вокруг себя недоверчивые, злобные взгляды. Невозмутимое спокойствие Дэвидсона чудесным образом помогло ему; разумеется, трактирщик был бесконечно далек от подозрения, что между его женой и этим клиентом могли существовать какие бы то ни было отношения.

Что касается госпожи Шомберг, то она сидела на месте, словно идол. Дэвидсон был поражен и восхищен. Теперь он был уверен, что она в течение многих лет намеренно принимала та кой вид. Она даже никогда не моргала глазами. Это было нечто невероятное. Это открытие наполнило его чем-то похожим на ужас; мысль о том, что он знает истинную госпожу Шомберг лучше, чем кто-либо на Островах, не исключая и самого Шомберга, вызывала в нем удивление, от которого он не мог прийти в себя. Эта женщина была неисчерпаемым кладезем притворст ва. Немудрено выкрасть девушку из-под носа двух мужчин, имея на своей стороне такого сообщника.

Удивительнее всего было все-таки то, что Гейст оказался замешанным в бабьи дела. В течение многих лет жизнь его протекала у нас на виду, и ни в одной жизни не могло быть так мало женского элемента. Если бы он не угощал при случае не хуже, чем всякий другой, этот созерцатель казался бы совершенно отрешившимся от земных дел и страстей. Самая вежливость его манер, шутливые оттенки его голоса делали его каким-то особенным. Его представляли себе легко порхающим, словно перо в атмосфере труда, созданной дыханием наших уст. По этой-то причине этот созерцатель привлекал к себе внимание, как только входил в соприкосновение с реальным миром. Во-первых, дело Моррисона, это таинственное товарищество; потом сенсационное Тропическое Угольное Акционерное Общество, где, правда, смешивались различного рода интересы, — дело в полном смысле слова; наконец, совсем недавно — это похищение, неприличное проявление индивидуальности, наиболее крупный, поразительный и интересный из сюрпризов.

Дэвидсон говорил, что толки уже затихали и история была бы позабыта, если бы этот болван Шомберг не продолжал публично скрежетать зубами. Нас все же раздражало, что Дэвидсон не мог нам ничего рассказать о девушке. Красива ли она? Он не знал этого. Он провел целый день в гостинице Шомберга с единственной надеждой что-нибудь узнать. Но история начинала утрачивать свою пикантность. За столиками на веранде обсуждались другие, более свежие происшествия, а Дэвидсон не хотел задавать прямых вопросов. Он спокойно сидел тут, довольный тем, что на него не обращают внимания, и полагаясь на судьбу, чтобы узнать нечто большее. Меня бы не удивило, если бы добряк задремал. Трудно представить себе все спокойствие Дэвидсона.

Вскоре расхаживавший поблизости Шомберг присоединился к компании у соседнего столика.

— Такие люди, как этот швед, господа, представляют собою общественную опасность, — начал он, — я помню его уже несколько лет. Оставим в стороне его шпионскую деятельность. Да, да, разве он сам не говорил, что находится в поисках необычайных фактов? Что же это такое, если не шпионство? Он пыслеживал дела всех решительно. А капитана Моррисона, на которого он наложил руку, он выжал как апельсин, до последней капли, и погнал его умирать в Европу. Всем известно, что у капитана Моррисона были слабые легкие. Он его сначала ограбил, а потом убил! Я не боюсь слов. После этого он придумал то жульничество с тропическим углем. Вы знаете, что тут получилось. Наконец, набив карман чужими деньгами, он похищает бедную женщину из оркестра, который играет в публичном зале для увеселения моих гостей, и отправляется жить, словно владетельный князь, на остров, где никто не может до него добраться. Какая дура эта девчонка! Прямо противно! Тьфу!..

Он сплюнул; злоба душила его, у него, без сомнения, были галлюцинации. Он вскочил со стула и бросился вон, быть может, с целью убежать от них. Он пошел в залу, в которой восседала госпожа Шомберг. Вид этой особы никоим образом не мог служить облегчением от терзавших ею мук.

Дэвидсон не считал необходимым защищать Гейста. Его метод заключался в том, чтобы вступать по воле случая в разговоры то с тем, то с другим, не проявляя особой осведомленности в данном деле; таким образом он рассчитывал больше узнать. Была ли девушка и на самом деле чем-то выдающимся? Была ли она красива? По всей вероятности, красота ее не была особенно замечательной, так как не привлекла особого внимания. Она была молода — в этом все сходились. Англичанин, приказчик фирмы Тесман, припоминал, что у нее был желтоватый цвет кожи. Это был почтенный и в высшей степени приличный человек. Он не принадлежал к тем, кто посещает подобных особ. Большинство этих женщин было довольно потрепано. Шомберг поселил их в том, что он называл «павильоном», в глубине сада, и они там усердно трудились над починкой и стиркой своих белых платьев, которые развешивали потом для просушки между деревьями, как это делают прачки. Впрочем, они и на эстраде сильно смахивали на пожилых прачек. Но молодая девушка жила в главном здании с чернобородым импресарио и стареющей, полинявшей дамой, которая играла на рояле и была, по-видимому, его женой.

Запас полученных сведений был невелик. Дэвидсон засиделся; он даже пообедал за табльдотом, чтобы собрать еще какие — нибудь указания — он покорился судьбе.

— Мне кажется, — кротко проговорил он, — что я ее еще когда-нибудь увижу.

Он, само собою, намеревался при каждом рейсе проплывать в виду Самбурана, как и прежде.

— Да, — сказал я, — я в этом уверен. Когда-нибудь Гейст снова подаст вам сигнал, и я хотел бы знать, что его к этому побудит.

Дэвидсон ничего не ответил. У него на этот счет было особое мнение и за его молчанием скрывалось множество мыслей.

Мы прекратили разговор о спутнице жизни Гейста. Прощаясь, он поделился со мной необычайным открытием.

— Странно, — проговорил он, — но я полагаю, что у Шом берга по вечерам потихоньку устраивают какую-то запрещенную игру. Я заметил людей, пробиравшихся по двое и по трое к той зале, где обычно играет музыка. Вероятно, окна особенно плот но завешены, потому что я не смог увидеть ни малейшего луча света, но я не могу допустить, чтобы эти субъекты собирались там только для того, чтобы обдумывать в темноте свои грехи.

— Странно. Все же маловероятно, чтобы Шомберг рисковал заниматься такого рода делами, — отвечал я.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Как мы уже знаем, Гейст остановился у Шомберга, не подозревая, что он ненавистен этому человеку. Когда он приехал в гостиницу, там уже некоторое время подвизалась женская группа Цанджиакомо.

Его вырвала на время из уединения необходимость урегулировать с конторой Тесман небольшой денежный вопрос. Быстро покончив с делом, Гейст оказался совершенно свободным в ожидании Дэвидсона, который должен был увезти его обратно — так как Гейст твердо решил вернуться к своей одинокой жизни. Тот, кого мы привыкли называть «очарованным», страдал от глубокого разочарования. Но виною тому были не Острова. Очарование архипелага прочно. Не легко бывает порвать очарование жизни на Островах. Гейст был разочарован в жизни вообще. Его раздражительная натура, предательски вовлеченная в действие, страдала от неудачи его предприятия; он страдал утонченно, тем страданием, которое неизвестно людям, привыкшим бороться с реальностями обыденной человеческой жизни. Его словно терзало раскаяние в напрасном отречении от своей веры; он словно стыдился противоречия собственной своей натуре; прибавьте к этому определенное и реальное угрызение совести. Он считал себя виновным в смерти Моррисона. Это было несколько нелепо: как мог он предвидеть печальные последствия холодного и сырого лета, которое ожидало беднягу Моррисона по возвращении на родину?

Нельзя сказать, чтобы Гейст обладал особенно мрачным характером, но склад его ума не допускал любви к обществу. Он проводил вечера, сидя в стороне на веранде гостиницы Шомберга. Жалобы струнных инструментов вырывались из строения в ограде, декорированного подвешенными между деревьями японскими фонариками. До его ушей долетали обрывки мотивов, преследовавшие его даже в его комнате, выходившей на другую веранду, в верхнем этаже. Назойливое повторение этих звуков с течением времени становилось утомительным. Подобно многим мечтателям, Гейст, кочевник по архипелагу, имел величайшую склонность к тишине, в которой он прожил последние годы. Острова обладают безграничным спокойствием.

Одетые темной растительностью, они покоятся в серебре и ла зури; море безмолвно соединяется с небом в кольце волшебной тишины. Их окружает какое-то улыбающееся усыпление; самые голоса их жителей нежны и сдержанны, словно они боятся на рушить какие-то благотворные чары.

Быть может, эти-то чары и околдовали Гейста в первые дни. Во всяком случае, теперь они были нарушены для него. Очарование прошло, хотя он и оставался пленником Островов. Он не имел намерения когда-нибудь их покинуть. Куда бы он направился после стольких лет? Он не знал уже ни одной живой души во всех частях света. В этом он, впрочем, только недавно отдал себе отчет, так как неудачи заставляют человека углубляться в самого себя и делать смотр своим возможностям. Как он твердо ни решил удалиться от мира, словно отшельник, он все же был неожиданно смущен этим сознанием одиночества, которое пришло к нему в час отречения. Оно причиняло ему страдание. Нет ничего мучительнее столкновения резких противоречий, которые раздирают вам ум и сердце.

Тем временем Шомберг исподтишка наблюдал за Гейстом. Имея дело с тайным предметом своей ненависти, он принимал холодные манеры лейтенанта запаса. Подталкивая некоторых посетителей локтем, он приглашал их полюбоваться, какой вид напускал на себя «этот швед».

— Я, право, не знаю, зачем он поселился в моей гостинице. Для него она недостаточно хороша. Дал бы бог, чтобы он пошел чваниться своим превосходством в другом месте. Взять хоть концерты, которые я устроил для вас, господа, чтобы сделать жизнь хоть намного веселее — вы думаете, он хоть раз соблаговолил зайти прослушать одну или две вещицы? Ничуть не бывало! Я его не со вчерашнего дня знаю. Он сидит там, в темном углу пьяццы, и обдумывает какое-нибудь новое плутовство, черт побери! Я бы охотно попросил его поискать себе другое помещение! Но в тропиках избегаешь так обращаться с белыми. Я не знаю, сколько времени он думает пробыть, но я готов прозакладывать что угодно за то, что он никогда не решится истратить пятьдесят центов, чтобы послушать немного хорошей музыки.

Охотников биться об заклад не нашлось, иначе трактирщик проиграл бы пари. Однажды вечером Гейст почувствовал себя доведенным до изнеможения обрывками резких, визгливых, въедливых мотивов, которые загоняли его в постель с плоским, как блин, матрасом и редким пологом. Он сошел под деревья, где мягкий, красноватый свет японских фонариков освещал там и сям среди полной темноты под высокими деревьями части толстых, узловатых стволов.

Гирлянда других фонариков в виде цилиндрических гармоний украшала вход в то, что широковещательное красноречие Шомберга именовало «моим концертным залом». Охваченный отчаянием Гейст поднялся на три ступеньки, откинул коленко- 1«жую занавеску и вошел.

В этой маленькой, похожей на сарай постройке из еловых носок стоял поистине оглушительный шум. Инструменты орке- | гра горланили, выли, стонали, рыдали, скрежетали, визжали какой-то веселый мотив в то время, как рояль, под руками кос- I нивой женщины с красным лицом и плотно сжатыми губами ‹ ыпал сквозь бурю скрипок град сухих, жестких звуков. На узкой эстраде — цветник белых кисейных платьев и вишневого цвета шарфов, с голыми руками, без устали пилившими по i крипкам. Цанджиакомо дирижировал. Он был в белой куртке, черном жилете и белых панталонах. Со своими длинными, спу- |анными волосами и лиловой бородой он был отвратителен. /Кара стояла ужасающая. Человек тридцать потягивали напитки Ш маленькими столиками. Совершенно подавленный этой массой звуков, Гейст упал на стул. Быстрый темп музыки, пронзительные и разнообразные взвизгиванья струн, мелькание обнаженных рук, вульгарные лица, ошалелые глаза исполнительниц — все это создавало впечатление грубости, чего-то жесткого, чувственного и отвратительного.

— Это ужасно, — пробормотал Гейст.

Но во всяком ритмическом шуме живет какая-то дьявольская притягательная сила. Гейст не обратился немедленно в бегство, как этого можно было ожидать. Он сидел, удивляясь самому себе, так как ничто не противоречило сильнее его наклонностям, не было мучительнее для чувства, чем эта грубая выставка. Оркестр Цанджиакомо не играл — он просто нарушал тишину, с вульгарной и яростной энергией. Казалось, что являешься свидетелем насилия, и впечатление это было так живо, что представлялось странным, как это люди спокойно сидят на стульях и спокойно осушают стаканы, не проявляя никаких признаков отчаяния, возмущения или страха.

Когда музыкальная пьеса была окончена, облегчение оказалось настолько сильным, что Гейст почувствовал легкое головокружение, как будто у ног его разверзлась бездна тишины. Когда он поднял глаза, женщины в белых кисейных платьях попарно сходили с эстрады в «концертный зал». Они рассеялись по всей комнате. Мужчина с крючковатым носом и лиловой бородой удалился. Это был «антракт», во время которого, как обусловил хитрец Шомберг, члены оркестра должны были осчастливливать своим обществом слушателей, по меньшей мере тех, которые казались склонными водить с искусством тесную и щедрую дружбу; близость и щедрость символизировали здесь угощением.

Гейст был скандализован неприличием такого порядка вещей. Между тем осуществлению хитрого расчета Шомберга сильно вредил зрелый возраст большинства женщин; кроме того, ни одна из них никогда не была красива. Более или менее увядшие щеки их были нарумянены, но возможно, что это дс — лалось по привычке, и, помимо этого, они, казалось, принима ли не слишком близко к сердцу успех этого маневра. А аудито рия обнаруживала лишь очень умеренное желание завести друж бу с искусством. Некоторые музыкантши машинально присели к свободным столикам, другие попарно ходили взад и вперед по среднему проходу, без сомнения, радуясь возможности одноврс менно размять ноги и дать отдых рукам. Вишневые шарфы вно сили нотку искусственного веселья в прокуренную атмосферу зала, и Гейст почувствовал внезапно сострадание к этим несча стным созданиям, которых эксплуатировали, унижали, оскорб ляли и на вульгарные черты которых тяжелое, роковое рабство налагало трагическую печать.

Гейст от природы был участлив. Ему тяжело было смотреть, как эти женщины проходили взад и вперед возле его столика Он собирался встать и уйти, как вдруг заметил, что два белых кисейных платья и два вишневых шарфа еще не покинули эст рады. Одно из этих платьев прикрывало костлявую худобу жен щины со злобными ноздрями. Эта особа была не кто иная, как мадам Цанджиакомо. Она встала из-за рояля и, повернувшись спиною к залу, приготовляла партитуры ко второму отделению концерта с резкими, порывистыми движениями своих безобраз ных локтей. Окончив свою работу, она повернулась, заметила другое кисейное платье, неподвижно сидевшее на одном из стульев второго ряда, и стала раздраженно пробираться к нему между пюпитрами. В образуемой этим платьем ямке отдыхали, ничего не делая, две маленькие, не очень белые ручки, от которых к плечам шли чрезмерно чистые линии. Затем Гейст перевел глаза на прическу, состоявшую из двух тяжелых черных кос, обвивавшихся вокруг красиво очерченной головки.

— Совсем девочка, ей-богу! — воскликнул он мысленно.

Девушка, бесспорно, была молода. Это угадывалось в контуре плеч, в стройности бюста, перерезанного наискось цветным шарфом, и в талии, легко выделявшейся из пышной кисейной юбки; юбка эта прикрывала собою стул, на котором, слегка отвернувшись от залы, сидела скрипачка. Ноги ее в белых атласных туфельках были грациозно скрещены.

Вечно бодрствующая наблюдательность Гейста была прикована к ней. У него было ощущение какого-то нового переживания, потому что до этого времени его наблюдательная способность никогда не была так сильно и так исключительно привлечена женщиной. Он смотрел на нее с некоторой тревогой, как мужчина никогда не смотрит на другого мужчину, и положительно забыл, где он находится. Он потерял ощущение того, что его окружало. Приблизившись, высокая женщина на мгновение скрыла от его взгляда сидящую девушку, к которой она наклонилась; по-видимому, она шепнула ей что-то на ухо. Несомненно, губы ее шевелились. Но что могла она сказать такого, что ааставило девушку так резко вскочить на ноги? Неподвижного ia своим столиком Гейста невольно охватила волна сочувствия. Он бросил вокруг себя быстрый взгляд. Никто не смотрел на чстраду, и, когда он снова повернулся к ней, девушка спускаясь впереди следовавшей за нею по пятам женщины с трех ступенек, отделявших эстраду от залы. Здесь она остановилась, сделала один-два колеблющихся шага вперед и снова стала неподвижно в то время, как вульгарная пианистка, конвоировавшая ее, словно солдат, резко прошла мимо нее яростными шагами и по среднему проходу между столиками и стульями отправилась разыскивать где-то снаружи крючконосого синьора Цанджиакомо. Когда она совершила этот необычайный выход, словно все окружающее было прахом под ее ногами, ее презрительный взгляд встретился со взглядом Гейста, который тотчас перевел его на молодую девушку. Та не пошевельнулась; она стояла, свесив руки вдоль тела и опустив веки.

Гейст положил недокуренную сигару и сжал губы. Затем он встал. Это было побуждение, аналогичное тому, которое несколько лет тому назад заставило его перейти через песчаную улицу отвратительного городишки Дилли на острове Тимор, чтобы заговорить с Моррисоном, в то время совершенно посторонним ему человеком, человеком в беде, в полном смысле слова измученным, упавшим духом и покинутым.

Это было то же самое побуждение, но Гейст его не узнал. В то время он не думал о Моррисоне. Можно смело сказать, что впервые с того момента, как шахта на Самбуране была окончательно заброшена, он совершенно забыл Моррисона. Правда, что он забыл также до известной степени, где он находится. Таким образом, он прошел по среднему проходу, не останавливаемый сознанием своих действий.

К тому времени некоторым женщинам удалось бросить якорь тут и там, между занятыми столиками. Они болтали с мужчинами, поставив локти на стол, и, если бы не вишневые шарфы, они забавно походили бы на собрание пожилых новобрачных с непринужденными и свободными манерами и сиплыми голосами. Зал был полон жужжанием разговоров. Никто не обращал внимания на Гейста, так как не один он находился на ногах. Он простоял с минуту перед молодой девушкой, не замечавшей его присутствия. Совершенно неподвижная, без кровинки в лице, без голоса, без взгляда, она не поднимала глаз от земли. Она подняла их, только когда Гейст заговорил со своей обычной учтивостью.

— Простите, — сказал он по-английски, — но эта ужасная женщина вам что-то сделала. Она ущипнула вас, не правда ли? Я уверен, что она вас только что ущипнула, когда подошла к вашему стулу.

Девушка ответила ему пристальным взглядом. Ее глаза были расширены от глубокого изумления.

Гейст рассердился на самого себя, думая, что она его не поняла. Трудно было угадать национальность всех этих женщин очевидно было только, что все они различных национальностей Но эта девушка была главным образом поражена таким близким соседством самого Гейста, этой лысой головой, белым лбом, за горелыми щеками, длинными горизонтальными усами бронзо во го цвета, добродушным выражением голубых глаз, смотрев ших в ее глаза. Удивление на лице девушки сменилось мимолет ным страхом, затем выражением покорности.

— Я убежден, что она очень больно ущипнула вас за руку, — прошептал он, немного смущенный тем, что очутился здесь.

Большим облегчением было услышать голос девушки.

— Это было бы не впервые. А если бы и так, что вы можете сделать?

— Не знаю, — сознался он со слабым и отдаленным оттенком шутливости, которого давно уже не слыхали в его голосе и который, казалось, приятно поразил слух девушки. — Я должен, к сожалению, сказать, что не знаю. Но не могу ли я все-таки что-нибудь сделать? Что вы хотите, чтобы я сделал? Прошу вас, приказывайте.

У девушки снова появилось выражение изумления, так как она теперь поняла, насколько Гейст отличался от остальных мужчин в зале. Он так же мало походил на них, как она на других женщин в оркестре.

— Приказывать вам?.. — шепнула она испуганным голосом после некоторого молчания. Затем прибавила немного громче:

— Кто вы такой?

— Я остановился в этой гостинице на несколько дней. Я только что вошел в залу. Эта обида…

— Главное, не вмешивайтесь в это, — вскричала она с такой горячностью, что Гейст спросил своим слегка шутливым тоном:

— Вы желаете, чтобы я вас оставил?

— Я этого не говорила, — возразила девушка, — Она ущипнула меня потому, что я недостаточно скоро сошла с эстрады.

— Не могу выразить, как я возмущен, — проговорил Гейст. — Но, раз уже вы сошли, — продолжал он с непринужденностью светского человека, разговаривающего в гостиной с дамой, — то не лучше ли нам сесть?

Она повиновалась его жесту, и они уселись на ближних стульях.

Через разделявший их круглый столик они смотрели друг на друга открытым, удивленным взглядом, приходя в себя так медленно, что прошло довольно много времени, пока они отвели глаза, которые почти тотчас же снова встретились на мгновение, чтобы сейчас же опять отпрянуть. Наконец они остались в контакте, но в это время, минут через пятнадцать после того, как они сели, антракт кончился.

Такова была история их взглядов. Что касается их беседы, то она была совершенно незначительна, так как, очевидно, им нечего было сказать друг другу. Гейста заинтересовало лицо молодой девушки. Выражение его не было ни простым, ни вполне ясным для него. Оно не было очень изящным — этого нельзя было ожидать — но черты его были чище, нежели черты всех женских лиц, которые ему когда-либо приходилось видеть так близко. В этом лице было что-то неизъяснимо смелое и бесконечно несчастное, потому что оно отражало характер и судьбу девушки. Но ее голос! — он очаровал Гейста своей изумительной прелестью. Это был голос, созданный чтобы говорить самые восхитительные вещи, голос, который скрасил бы самую нелепую болтовню, самые грубые речи. Гейст наслаждался его очарованием, как иногда наслаждаешься звуком некоторых инструментов независимо от мелодии.

— Вы поете так же, как играете? — внезапно спросил он.

— Я никогда в жизни не пропела ни одной ноты, — отвечала она, видимо удивленная этим неожиданным вопросом.

Очевидно, она не отдавала себе отчета в своем голосе. Потом она добавила:

— Я не припоминаю, чтобы у меня с детства было много поводов петь…

Эта неизящная фраза нашла себе путь к сердцу Гейста одним вибрирующим и теплым благородством звука.

— Вы, конечно, англичанка? — сказал он.

— А вы как думаете? — ответила она с самым чарующим выражением голоса.

Потом, словно находя, что наступила ее очередь задать вопрос:

— Почему вы всегда улыбаетесь, когда говорите?

Этого было бы достаточно, чтобы смутить кого угодно, но ее искренность была так очевидна, что Гейст тотчас оправился.

— Это у меня глупая привычка, — сказал он со своей деликатной и утонченной шутливостью. — Вам это очень не нравится?

Она была очень серьезна.

— Нет. Проста я это заметила. Я встречала в жизни не много приятных людей.

— Несомненно одно: женщина, которая сидит у рояля, бесконечно более неприятна, чем любой из каннибалов, с которым я когда-либо имел дело.

— Я вам верю, — согласилась девушка, вздрагивая. — Как это случилось, что вы имели дела с каннибалами?

— Это слишком длинная история, — ответил Гейст со слабой улыбкой, потушившей его веселость.

Улыбки Гейста были, скорее, грустны и плохо подходили к его большим усам, под которыми таилась наготове вся его шутливость, словно пугливая птица, спрятавшаяся в родном кусте.

— Слишком, слишком длинная, — повторил он. — А вот вы как очутились среди этих людей?

— Незадача, — коротко ответила она.

— Очевидно, очевидно, — согласился Гейст, покачивая головой.

Потом, все еще возмущенный щипком, который он, скорее, угадал, чем увидел, спросил:

— Скажите мне, не можете ли вы найти способ защищаться?

Она уже поднялась. Скрипачки медленно возвращались ни свои места. Некоторые уже сидели перед пюпитрами. Гейст так же поднялся.

— Они сильнее меня, — проговорила она.

Эти слова были ей внушены банальным знанием жизни, но благодаря очарованию голоса они поразили Гейста как открове ние. Чувства его были в смятении, но рассудок оставался яс ным.

«Плохо дело! Но она жалуется не на обычное дурное обраще ние», — подумал он после ее ухода.

II

Вот как началось дело. Как оно дошло до известной нам развязки, будет не так легко рассказать. Очевидно, Гейст не был совершенно равнодушен к девушке, или, по меньшей мере, к ее судьбе. Он остался тем же самым человеком, который бросился когда-то на помощь к Моррисону, этому жалкому обломку, которого он знал лишь по виду да по сплетням на Островах. Но на сей раз дело шло о шаге совершенно другого рода, способным привести его к совершенно иному сближению. Дал ли он себе, по крайней мере, труд над этим пораздумать? Возможно, что да. По натуре он был довольно рассудителен. Но если и так, то он сделал это недостаточно внимательно, так как незаметно, чтобы у него была хоть минута колебания между этим вечером и самим похищением. Правду говоря, он был не из тех людей, которые долго колеблются. Привычные созерцатели людских треволнений, эти мечтатели становятся страшными, когда их внезапно охватит потребность действовать. Нагнув голову, они кидаются прямо на стены с той поразительною ясностью духа, которую может дать лишь одно недисциплинированное воображение.

Гейст не был наивен. Он, несомненно, знал, или, по крайней мере, чувствовал, к чему могло его повести это приключение. Необходимую смелость придала ему его полнейшая неопытность. Голос молодой девушки звучал очаровательно, когда она рассказывала Гейсту о своем печальном прошлом, в простых бесхитростных словах, с бессознательным цинизмом, свойственным ужасам нищеты. И потому ли, что голос молодой девушки бывал то трогательным, то веселым, то смелым, потому ли, что сам Гейст был сострадателен, эта история вызывала в нем не отвращение, а чувство безмерной печали.

Однажды вечером, во время антракта между двумя отделениями концерта, девушка рассказала ему всю свою жизнь. Она ‹›ыла почти уличным ребенком. Отец ее, скрипач, играл в оркестрах маленьких театров. Мать сбежала из-под супружеского крова, покинув ее совсем малюткой. Жильцы различных жалких меблированных комнат при случае заботились о ней. Она никогда не испытывала настоящего голода, никогда не ходила в настоящих лохмотьях, но безнадежная нищета не отпускала ее ни на минуту. Отец научил ее играть на скрипке. Иногда он напивался, кажется без особого удовольствия, стараясь только забыть изменницу. Когда, разбитый параличом, он свалился во иремя концерта в пролет лестницы в мюзик-холле, она присоединилась к группе Цанджиакомо. В настоящее время отец ее находится в госпитале для неизлечимо больных.

— А я вот здесь, — закончила она свой рассказ. — Если я когда-нибудь брошусь в воду, ни одной живой душе не будет до лого дела.

Тогда Гейст сказал, что, если бы она хотела покинуть мир, она могла бы, по его мнению, сделать это несколько иным способом.

Она посмотрела на него внимательно. Недоумение придавало ее лицу наивное выражение.

Это случилось во время одного из антрактов. Она сошла на jtot раз вниз без понукания и щипков отвратительной жены Цанджиакомо. Трудно допустить, чтобы ее пленили широкий открытый лоб и длинные рыжие усы ее нового друга. «Новый друг» — определение не точное. До сих пор у нее никогда не было друга, и ощущение этой изливавшейся на нее дружбы волновало ее уже одной своей новизной. Кроме того, всякий не походивший на Шомберга человек казался ей уже привлекательным. Трактирщик пугал ее: в течение дня, пользуясь тем, что она жила в самой гостинице, а не в «павильоне» с остальными «артистками», он бродил вокруг нее молча, с пылающими под широкой бородой щеками; или же он настигал ее сзади в темных закоулках и пустых коридорах с тихими таинственными нашептываниями, которые, несмотря на свой явный смысл, умудрялись сильно отдавать безумием.

Спокойные и вежливые манеры Гейста уже из одного контраста доставляли ей особенное удовольствие и восхищали ее. Она никогда еще не видала ничего подобного. Если ей и случалось встречаться с добротой, то никогда в жизни не приходилось иметь дела с формами простой учтивости. Это интересовало ее даже с точки зрения нового переживания — переживания не вполне понятного, но, безусловно, приятного.

— Я говорю вам, что они сильнее меня, — повторяла она иногда с беспечностью, но чаще безнадежно качая головой.

Сама собою разумеется, что она была положительно без гроша. Бродившие вокруг «чернокожие» наводили на нее ужас. Она не имела точного представления о том уголке земного шара, в котором находилась. Оркестр привозили обыкновенно с парохо да прямо в гостиницу, где и запирали вплоть до отъезда на дру гом судне. Она не запоминала слышанных ею имен.

— Скажите мне еще раз, как вы называете это место? — спрашивала она Гейста.

— Су-ра-бай-я, — произносил он раздельно.

При звуках этих диких слогов он читал уныние во взгляде, которого она не отводила от его лица.

Он не мог не чувствовать к ней жалости. Он посоветовал ей обратиться к консулу, но давал этот совет для очистки совести и без убеждения. К консулу? Она никогда о нем не слыхала. К чему это могло повести? Где он находится? Что он может сделать? А когда он ей сказал, что консул мог добиться ее отправки на родину, она поникла головой.

— Если бы я там очутилась, что бы я стала делать? — прошептала она с такой верной интонацией, с таким трогательным выражением — очарование ее голоса оставалось неизменным даже в шепоте, — что Гейст при виде неприкрашенной наготы этого жалкого существования почувствовал, как мираж человеческой солидарности рушится в его глазах.

Они оставались лицом к лицу посреди нравственной пустыни, более бесплодной, нежели пески Сахары, без малейшей тени, в которой можно было бы отдохнуть, без единого ручейка, у которого можно было бы освежиться. Она немного наклонилась над столиком, тем самым столиком, за которым они сидели в свою первую встречу, и среди неясных впечатлений, где единственно рельефным оставалось воспоминание о мостовых тех улиц, на которых протекало ее детство, среди уныния и смутной боязни жизни, в которые повергали ее бессвязные, сбивчивые и незаконченные впечатления ее путешествий, она быстро проговорила, как говорят в полном отчаянии:

— Вы, вы что-нибудь сделайте! Вы — джентльмен. Не я заговорила с вами первая, не правда ли? Вы подошли и заговорили со мною, когда я вот там стояла. Что заставило вас сделать это? Это мне все равно, но вы должны что-нибудь сделать.

Ее манера была в одно и то же время строгой и умоляющей — я бы сказал, страстной, хотя голос ее едва был слышен, страстной до такой степени, что это могло привлечь внимание окружающих. Гейст нарочно громко рассмеялся. Она почти задохнулась от негодования при этом грубом доказательстве бесчувствия.

— В таком случае, что же вы хотели сказать словом «приказывайте»? — спросила она почти шипящим голосом.

Что-то в пристальном и серьезном взгляде Гейста и спокойно произнесенное им слово: «Решено!» — успокоили ее.

— Я недостаточно богат, чтобы вас купить, — продолжал он с удивительно спокойной улыбкой, — даже если бы это было возможно; но я всегда могу вас украсть.

Она смотрела на него, словно стараясь разгадать сложный и таинственный смысл его слов.

— А теперь уходите, — быстро проговорил он, — и старайтесь улыбаться, уходя.

Она повиновалась неожиданно быстро, и, так как у нее были прекрасные зубы, эта машинальная улыбка по принуждению вышла радостной и сверкающей. Гейст был поражен.

«Неудивительно, — внезапно подумал он, — что женщины так хорошо умеют обманывать мужчин. Это у них врожденная способность; они, кажется, созданы с особым талантом лжи».

Например, эта улыбка, происхождение которой было ему так хорошо известно, дала ему какое-то ощущение теплоты, какую — то жажду жизни, до тех пор совершенно ему незнакомые.

Молодая скрипачка встала из-за столика и присоединилась к остальным «дамам из оркестра». Они группами возвращались на эстраду, подгоняемые отвратительной супругой Цанджиакомо, которая, казалось, с трудом удерживалась, чтобы яростно не толкать их в спину. Цанджиакомо следовал за ними со своей длинной, крашеной бородой, в своей слишком короткой куртке, и с сосредоточенным видом висельника, который ему придавали опущенная вниз голова и близко поставленные, беспокойные глаза. Он взошел на эстраду последним, повернулся, показав публике свою лиловатую бороду, и ударил по пюпитру смычком. Гейст содрогнулся от ожидания ужасающего шума, который тотчас же раздался, дерзкий и неумолимый. В конце эстрады пианистка, обратив к публике свой жестокий профиль, колотила по клавишам, откинув назад голову и не глядя в ноты.

Гейст не мог перенести этого адского шума. Он вышел, преследуемый мотивом чего-то вроде венгерского танца. В населенных каннибалами лесах Новой Гвинеи, где происходили его самые захватывающие приключения, было, по крайней мере,тихо. А между тем сегодняшнее приключение по своему характеру и независимо от своего практического осуществления требовало больше решимости и хладнокровия, нежели все те, с которыми он до сих пор имел дело.

Проходя между гирляндами фонариков, он с сожалением вспомнил о мраке и мертвой тишине лесов, окаймляющих бухту Гельвинк, — быть может, наиболее дикое место из всех прибрежных мест, наиболее опасное, наиболее грозное. Под гнетом своих мыслей он пытался найти спокойствие и мрак в своей комнате, но и здесь они были не полны. Без сомнения, несколько ослабленные, но все еще раздражающие звуки оркестра доносились до его слуха. И он не чувствовал себя в безопасности даже в этой комнате, потому что чувство безопасности зависит не столько от внешних обстоятельств, сколько от нашей внутренней уверенности. Он даже не пробовал уснуть; он не расстегнул ни одной пуговицы на своей куртке. Он уселся на стул и задумался. В былое время, в тишине и одиночестве, он имел обыкновение думать трезво, иногда с большой глубиной, и разглядывать жизнь сквозь постоянно возрождающиеся миражи надежды, условные иллюзии и непобедимую веру в счастье.

Но теперь он был взволнован: что-то витало перед его мыс ленным взором, словно дымка — зарождавшаяся привязан ность, инстинктивная, еще неясная, к совершенно незнакомой женщине.

Постепенно вокруг него воцарилась тишина, настоящая ти шина; концерт кончился; публика разошлась. В концертном за ле потушили огни, и в павильоне, где после своей шумной ра боты почивали женщины, было темно. Гейст внезапно почувст вовал какое-то беспокойство во всем теле; эта жажда реакции была вполне законна после долгой неподвижности; он повино вался ей и бесшумно вышел на заднюю веранду и оттуда в прилегавший к ней сад. Потушенные фонари раскачивались на концах ветвей, словно высохшие плоды.

Он шагал взад и вперед в полной темноте, подобный спокойному и задумчивому привидению в белой одежде; в голове его роились совершенно новые, волнующие и соблазнительные мысли; он приучал свой ум к созерцанию своего намерения, надеясь, что, вглядываясь в него получше, он кончит тем, что признает его разумным и похвальным. Не сводится ли роль рассудка к тому, чтобы оправдывать темные желания, двигающие нашими поступками, побуждения, страсти, предрассудки, пороки и страхи?

Он понимал, что своим необдуманным обещанием он обязал себя к поступку, чреватому неисчислимыми последствиями. Потом он спрашивал себя, поняла ли девушка смысл его слов? Как это узнать? Его терзали сомнения. В это время, подняв голову, он увидел скользившую между деревьями белую тень. Это видение почти тотчас же исчезло, но он, без сомнения, не ошибся. Ему не особенно хотелось быть застигнутым вот так, бродящим ночью вокруг дома. Кто бы это мог быть? Ему не пришло в голову, что она также могла тщетно пытаться уснуть. Он пошел осторожно вперед. Белый призрак появился снова, и почти тотчас же исчезли все его сомнения относительно девушки и ее образа мыслей, так как он почувствовал, что она прижимается к нему, как это делают «просящие» всего мира. Ее шепот был так неясен, что он не понимал его смысла, но это не мешало ему быть глубоко взволнованным. Он не строил себе на ее счет иллюзий, но его скептический разум уступил переполненному сердцу.

— Успокойтесь, успокойтесь, — шептал он девушке на ухо.

Он отвечал объятием на ее объятие, сначала машинально, потом с возрастающим сознанием, что это человеческое существо страдает.

Тесно прижимая ее к себе, он чувствовал прерывистое дыхание ее груди; дрожь ее членов проникала в него, передавалась его телу, доходила даже до его сердца. И по мере того, как она затихала в его объятиях, его волнение возрастало, как будто во всем мире существовало только ограниченное число эмоций. Самая ночь, казалось, стала тише, спокойнее, и полнее — неподвижность неясных темных очертаний, которые их окружали.

— Все хорошо, — сказал он ей на ухо уверенным шепотом, чтобы успокоить ее, и снова обнял ее еще крепче.

Благотворное действие слов или жеста: он услышал тихий вздох облегчения, потом она заговорила с жаром:

— О, я знала, что все будет хорошо, с первого раза, как вы заговорили со мной. Правда, правда, я почувствовала это в ту самую минуту, как вы ко мне подошли в тот вечер. Я поняла, что все будет хорошо, если только вы захотите вмешаться, но я, разумеется, не знала, намереваетесь ли вы это сделать. Вы сказали: «Приказывайте». Странное слово для такого человека, как вы. Точно ли вы хотели это сказать? Правда, вы не насмехались надо мной?

Он возразил, что он человек серьезный и был серьезным всегда.

— Я верю вам, — горячо проговорила она.

Его тронуло это признание.

— У вас есть манера всегда говорить так, словно люди кажутся вам забавными, — продолжала она. — Но меня она не обманула. Я хорошо видела, что вы рассердились на эту противную женщину. И вы такой умный. Вы с первого взгляда что-то угадали. Вы это прочли у меня на лице, да? А скажите, это лицо не безобразно? Вы не будете раскаиваться? Послушайте, мне еще нет двадцати лет. Правда, я, должно быть, не очень некрасива, иначе… Скажу вам откровенно, что разные типы мне сильно надоедали и отравляли существование. Не знаю, что с ними делается…

Она говорила торопливо. Она задохнулась, потом вскричала с отчаянием в голосе:

— Что такое? Что случилось?

Гейст внезапно выпустил ее и немного отодвинулся.

— Разве это моя вина? Я даже не глядела на них, я говорю вам откровенно. Разве на вас я глядела? Ведь начали вы.

Действительно. Гейст отодвинулся при мысли о соревновании с неизвестными типами и с трактирщиком Шомбергом. Воздушная белая тень беспомощно колыхалась перед ним в темноте. Ему стало стыдно своего порыва мнительности.

— Я боюсь, что нас заметили, — прошептал он. — Мне показалось, что я кого-то увидел в аллее позади нас между домом и кустами.

Он никого не видал. Это была ложь во спасение, сострадательная ложь, если такая бывает. Сострадание его было так же искренне, как и его движение назад, но он гордился им гораздо больше.

Она не повернула головы. Она чувствовала облегчение.

— Неужели это та скотина? — шепнула она.

Она говорила, очевидно, о Шомберге.

— Он становится слишком предприимчивым. Что-то будет? Еще сегодня вечером, после ужина, он хотел… но мне удалось вырваться. Вам нет дела до него, не правда ли? Теперь, когда я знаю, что вы меня любите, я смогу одна противостоять ему. Ведь женщина всегда сумеет справиться. Вы не верите мне? Трудно защищаться совсем одной, когда не чувствуешь позади себя никого и ничего. Нет на свете ничего более одинокого, чем девушка, которая вынуждена сама охранять себя. Когда я оставила своего бедного папу в больнице — это было в деревне, вблизи одного городка, когда я вышла за дверь, у меня в кошельке было всего семь шиллингов и три пенса и железнодорожный билет. Я шла милю пешком и села в поезд.

Она остановилась и помолчала.

— Не отталкивайте меня теперь, — продолжала она, — Если вы отвернетесь от меня, что станется со мною? Я должна буду жить, конечно, потому что у меня не хватит мужества убить себя, но вы мне сделаете в тысячу раз больше зла, чем если бы вы меня убили. Вы говорили мне, что всегда жили один, что у вас никогда даже собаки не было. Так вот, я, значит, никому не помешаю, если буду с вами жить, даже собаке. А что другое вы имели в виду, когда подошли и смотрели на меня так внимательно?

— Внимательно? Правда? — прошептал он, неподвижно стоя перед нею в глубокой темноте, — Разве так внимательно?

Тихим голосом, она заговорила со взрывом отчаяния и гнева:

— Значит, вы позабыли? Что же вы ожидали найти? Я знаю, что я за девушка, но все-таки я не из тех, которыми мужчины пренебрегают, и вы бы должны были это знать, если только вы не такой же, как все. О простите меня! Вы не такой, как другие. Вы не похожи ни на кого из тех, с кем я когда-либо говорила. Значит, вам нет до меня дела? Разве вы не видите?..

Что он увидел, это, что, вся белая и призрачная, она в темноте протягивала к нему руки, как умоляющее привидение. Он схватил эти руки, и его взволновало и почти удивило, что они были такие теплые, такие реальные, такие крепкие, такие живые в его руках. Он привлек ее к себе, и она с глубоким вздохом опустила голову ему на плечо.

— Я умираю от усталости, — жалобно прошептала она.

Он обнял ее, и только судорожные движения ее тела дали ему понять, что она плакала. Поддерживая ее, он углубился в бездонную тишину ночи. Через несколько времени она успокоилась, потом, словно пробуждаясь, спросила:

— Вы больше не видали того человека, который следил за нами?

Он вздрогнул от этого быстрого, свистящего шепота и ответил, что, по всей вероятности, ошибся.

— Если кто-нибудь и был, — подумала она вслух, — это могла ()ыть только жена трактирщика…

— Мистрис Шомберг? — спросил удивленный Гейст.

— Да. Еще одна, которой по ночам не спится. Почему? Вы не догадываетесь почему? Потому что она, конечно, видит все, что происходит. Это чудовище даже не пытается таиться от нее. 1 хли только бы у нее был хоть малейший признак ума! Она зна — с-г также и то, что я чувствую, но она слишком запугана, чтобы посмотреть ему в лицо, не говоря уже о том, чтобы раскрыть |ют. Он послал бы ее к черту.

Гейст помолчал. Нечего было и думать об открытом столкновении с трактирщиком. Сама мысль об этом ужасала его. Он постарался осторожным шепотом объяснить девушке, что при данном положении вещей официальный отъезд встретит сопротивление. Она слушала объяснения Гейста с тревогой, сжимая время от времени его руку, которую разыскала в темноте.

— Я уже сказал вам: я недостаточно богат, чтобы вас купить; поэтому я вас украду, как только смогу подготовить наше бегство. До тех пор было бы катастрофой, если бы нас увидали вместе ночью. Сегодня я, кажется, ошибся, но если, как вы говорите, эта несчастная мистрис Шомберг не спит по ночам, надо быть осторожными. Она может рассказать своему мужу.

Пока он говорил, девушка высвободилась из его объятий, но все еще сжимала его руку.

— О нет, — возразила она со спокойной уверенностью, — я вам говорю, что она не смеет рта раскрыть перед ним. Но она не так глупа, как кажется с виду. Она бы нас не выдала. Она могла бы сделать что-нибудь получше. Она помогла бы нам — вот что бы она сделала, если она вообще смела что-нибудь делать.

— Мне кажется, вы хорошо уясняете себе положение вещей, — проговорил Гейст и в благодарность за этот комплимент получил долгий, горячий поцелуй.

Он почувствовал, что расстаться с нею не так легко, как он предполагал.

— Честное слово, — сказал он, прощаясь. — Я даже не знаю вашего имени.

— Правда? Меня зовут Альма. Не знаю почему. Это глупое имя. Еще Мадлен. Это все равно. Вы будете называть меня так, как вам понравится. Вот хорошо! Вы мне дадите имя. Поищите такое, которое вы любите; что-нибудь совсем новое. Ах, как бы я хотела забыть все, что было до этого времени! Забыть так, как забываешь дурной сон со всеми его ужасами. Я попробую.

— Правда? — спросил он шепотом. — Это не невозможно? Я знаю, что женщины легко забывают то, что умаляет их в их собственных глазах.

— Я о ваших глазах думала, потому что, уверяю вас, я никот да ничего не хотела забыть до того вечера, когда вы подошли и заглянули мне в душу. Я знаю, что не многого стою, но я могу исполнять свои обязанности. Я исполняла свои обязанности при отце с тех пор, как только себя помню. Это был не дурной человек. Теперь, когда я ему уже ни на что не нужна, я хотели бы лучше все забыть и начать все заново. Нет, я не могу гово рить с вами об этих вещах. Но о чем же я смогу говорить с ва ми?

— Не мучайте себя этим, — проговорил Гейст. — Мне достаточно вашего голоса. Я влюблен в него, что бы он ни говорил.

Девушка помолчала, словно от этого спокойного признания у нее захватило дух.

— Ах, я хотела у вас спросить…

Он вспомнил, что она, вероятно, не знала его имени, и подумал, что она хочет справиться о нем, но после некоторого колебания она спросила:

— Почему вы велели мне улыбаться тогда вечером в концертном зале? Помните?

— Мне казалось, что на нас смотрят. Улыбка — лучшая маска. Шомберг сидел за два столика от нас и пил с голландцами — приказчиками из города. Конечно, он наблюдал за нами — во всяком случае, за вами. Вот почему я попросил вас улыбаться.

— Ах, вот почему! Я не подумала об этом.

— А между тем это вам прекрасно удалось, и вы сделали это с большой готовностью, словно поняли мое намерение.

— С готовностью? — повторила она, — О, я готова была улыбаться в эту минуту. Это верно. Я могу сказать, что впервые за несколько лет почувствовала себя готовой улыбаться. У меня не много было поводов улыбаться за всю мою жизнь, могу вам это сказать; особенно за последнее время.

— Но вы это восхитительно сделали, совершенно чарующе.

Он остановился. Она стояла неподвижно, восхищенная, ожидая и надеясь, что он еще будет говорить.

— Я был совершенно поражен, — добавил он, — она дошла прямо до моего сердца, ваша улыбка, как если бы вы улыбнулись, чтобы ослепить меня. Мне казалось, что я в первый раз в жизни вижу улыбку вообще. Я думал о ней, расставшись с вами. Она не дала мне уснуть.

— Так много? — проговорила она тихим колеблющимся и недоверчивым голосом.

— Если бы вы не улыбнулись так, я, быть может, не пришел бы сюда сегодня, — сказал он со своим серьезным и в то же время полушутливым выражением. — Это была ваша победа.

Он почувствовал, как губы девушки легко прикоснулись к его губам. Мгновение спустя ее уже не было. Ее белое платье мелькнуло в отдалении, потом плотная тень дома как будто поглотила ее, Гейст немного подождал прежде, чем пойти в том же направлении; он обогнул гостиницу, поднялся по ступенькам веранды и вошел в свою комнату, где вытянулся наконец, не для того, чтоб спать, а чтобы перебрать в своем уме все, что они только что говорили.

«Я сказал об этой улыбке истинную правду, — подумал он, — и об ее голосе тоже. В этих словах не было ничего, кроме правды. Что касается остального… то будь что будет!»

Его обдало жаром. Он повернулся на спину, раскинул крестообразно руки поперек широкой, жесткой кровати и остался неподвижен с широко открытыми глазами, под пологом от москитов, покуда заря, проникнув в его комнату и быстро разгораясь, не расцвела окончательно в солнечный свет.

Тогда он поднялся, подошел к маленькому, повешенному на стене зеркальцу и долго рассматривал себя. Он делал это не из тщеславия. Он чувствовал себя необычным до такой степени, что сомневался, не появилось ли у него за ночь другое лицо. Однако зеркало отразило знакомый облик. Для него это было почти разочарованием, обесценением его переживаний. Потом он улыбнулся своей наивности, потому что в тридцать пять лет следовало бы знать, что тела почти всегда является безразличной маской души, маской, которой не сможет изменить даже смерть — по крайней мере, до тех пор, пока она не будет скрыта от глаз, убрана в такое место, где ни друг, ни враг не заботятся больше ни о каких переменах.

Друзья или враги — Гейст не помнил, имел ли он их. По существу, жизнь его была одиноким достижением, которое он осуществлял не как отшельник в пустыне, в тишине и неподвижности, а наоборот, как постоянный гость среди разнообразных картин, в непрерывных блужданиях. Так он находил способ проходить через жизнь без страданий, почти без забот, постепенно исчезая — неуязвимый вследствие непрерывного движения, в котором находился.

III

В продолжение пятнадцати лет Гейст странствовал, неизменно вежливый и недосягаемый, приобретая славу «странного субъекта». Он стал путешествовать тотчас после смерти своего отца. Этот швед-эмигрант умер в Лондоне, недовольный своим отечеством и всем миром, который инстинктивно отверг его мудрость.

Мыслитель, ученый и светский человек, Гейст-отец начал с того, что добивался всех радостей жизни — радостей великих и скромных людей, радостей безумцев и радостей мудрецов. Более шестидесяти лет он влачил по нашей планете самую усталую, самую неспокойную душу из всех, которые цивилизация когда — либо приобщала к своим разочарованиям и сожалениям. Ему нельзя было отказать в известном величии, так как страдания, которые он претерпевал, не достаются в удел посредственности. Гейст не помнил своей матери, но он с волнением припоминал бледное, изящное лицо отца. Чаще всего он представлял его се бе одетым в широкий синий халат, в большом доме одного из тихих предместий Лондона. Выйдя восемнадцати лет из школы, он три года прожил с отцом, который в то время писал свою последнюю книгу — то сочинение, в котором он на склоне дней требовал для человечества права абсолютной интеллектуальной и моральной свободы, перестав, впрочем, считать его достойным этой свободы.

Три года такого общества в этом пластичном и впечатлительном возрасте должны были оставить в сердце юноши глубокое недоверие к жизни. У него развилась привычка размышлять, привычка губительная, являющаяся непрерывным подсчетом убытков. Не ясновидящие двигают мир. Великие деяния совершаются в горячем и благодетельном умственном тумане, тумане, который безжалостное холодное дыхание отцовского анализа далеко отогнало от сына. «Предадим себя на волю случая», — смело сказал себе Гейст.

Он не хотел определять, подразумевает ли он это в интеллектуальном, сентиментальном или моральном отношении. Он намеревался носиться в полном и буквальном смысле слова «наудачу», душою и телом, как носится в лесу оторвавшийся лист по воле ветра под неподвижными деревьями чащи. Он будет носиться, никогда ни к кому не привязываясь. «Это будет самозащитой против жизни», — решил он со смутной уверенностью, что сыну такого отца не оставалось другого выхода.

С тех пор он стал плыть по течению, подобно тому, как иные уносятся течением вследствие пьянства или порока или же просто по недостатку характера, но с тою разницею, что он плыл по течению сурово и убежденно; он заставлял себя делать это с решимостью, тогда как другие дают себя уносить с отчаянием. Да, такова была жизнь Гейста вплоть до этой волнующей ночи. На следующий день, когда он встретил молодую девушку, которую называли Альмой, она сумела бросить ему полный нежности, быстрый, как молния, взгляд, который произвел на него глубокое впечатление и тайно проник ему в сердце. Это было в саду гостиницы, в час второго завтрака, когда оркестрантки возвращались в свой «павильон» после репетиции, урока — или не знаю, как они называли свои музыкальные упражнения в зале. Гейст, возвращавшийся из юрода, где он мог отдать себе отчет во всех затруднениях, которые представляло собой немедленное бегство, проходил через ограду с утомленным и разочарованным видом. Почти незаметно для самого себя он очутился среди рассеянной группы скрипачек. Оторвавшись от своих мрачных размышлений, он вздрогнул, увидев молодую девушку так близко, подобно тому, как вздрогнул бы человек, ко пе торый, проснувшись, внезапно увидел бы перед собой материализацию своего сна. Она не подняла своей красивой головки, но бросила ему взгляд, который, без сомнения, не был сном. Он был реален, этот взгляд. За всю свою жизнь бездомного бродяги Гейст никогда не встречал ничего более реального.

Он не позволил себе на него ответить, но ему казалось невозможными, чтобы действие его осталось незамеченным окружающими. На веранде находилось несколько неизменных завсегдатаев шомберговского табльдота, которые смотрели в ту сторону (в действительности они смотрели на «дам из оркестра»). Опасения Гейста были вызваны не стыдом или застенчивостью, а излишком деликатности. Все же, приблизившись к мужчинам, он увидал на их лицах не больше следов интереса или удивления, как если бы они были слепыми. Сам Шомберг, которому на верхней ступеньке лестницы пришлось посторониться, чтобы дать ему пройти, был совершенно спокоен и продолжал болтать с одним из посетителей.

Правду говоря, Шомберг заметил, что этот швед разговаривает с девушкой во время антрактов. Один из его приятелей подтолкнул его локтем, но господин Шомберг подумал, что это к лучшему: этот болван будет держать других на почтительном расстоянии. Он был, скорее, доволен и наблюдал за ними исподтишка, смакуя положение с лукавством, с известного рода сатанинской радостью. Он не сомневался в привлекательности собственной особы и еще менее — в легкости, с которой он мог завладеть девушкой, по-видимому, слишком наивной, чтобы суметь защититься; у нее совершенно не было друзей, и, что еще хуже, она по той или иной причине вызвала враждебное к себе отношение мадам Цанджиакомо, женщины без всякой совести. Шомберг прощал молодой девушке отвращение, которое она ему выказывала, сколько осмеливалась (так как со стороны слабых не всегда осторожно обнаруживать щепетильность своих чувств); он относил это отвращение на счет женской условной скромности. Альма была достаточно умна, дабы понять, что она не могла бы поступить благоразумнее, чем доверившись человеку состоятельному, во цвете лет и умеющему подойти к делу. Он ей на это указывал, и если бы не нервная дрожь его голоса и не необычайное стремление его глаз выскочить из его багровой и всклокоченной головы, эти речи имели бы вид спокойных и бескорыстных советов, которые, как у всех влюбленных, легко превращались в кровожадные поползновения.

— Старуха будет нам не долго мешать, — шептал он ей наскоро, задыхаясь от ярости, — пусть она убирается к черту! Я ее никогда не любил. Климат для нее вреден, я скажу ей, чтобы она возвращалась к своим, в Европу. Ей придется убраться! Я позабочусь об этом! Раз-два, марш вперед! А потом мы продадим эту гостиницу и откроем новую в другом месте.

Он уверял ее, что на все для нее готов, и это была правда.


Сорок пять лет — это для многих мужчин возраст безумства, являющегося как бы вызовом бессилию и смерти, ожидающим их с распростертыми объятиями в мрачной долине по ту сторону рокового склона. Ему нравилось наблюдать, как съеживалось все тело девушки и опускались глаза, когда, прижатая в углу пустого коридора, она вынуждена была ею слушать; он принимал это за признаки подчинения непреодолимой силе его воли. Он видел в этом доказательство того, что она сдается перед его физическим обаянием. Так каждый возраст тешится иллюзиями, которые удерживают людей от слишком раннего отречения от жизни.

Легко представить себе унижение Шомберга, его возмущение, его ярость, когда он узнал, что ту, которая в течение нескольких недель противостояла ею атакам, его мольбам, его пламенным уверениям, «этот швед» украл у него из-под носа и, по всей видимости, без особых усилий. Он отказывался этому верить. Сначала он уверял себя, что чета Цанджиакомо из каких-то загадочных соображений сыграла с ним злую шутку, но когда сомнению не оставалось более места, мнение его о Гейсте видоизменилось. Презренный швед сделался в глазах Шомберга самым мрачным, самым опасным, самым ненавистным негодяем. Он не мог допустить, чтобы существо, которого он так долго и так тщетно добивался, могло быть нежным, порывистым и почти предложить себя Гейсту без малейшего угрызения совести, из жажды безопасности и желания подарить свое доверие тому, к кому толкал ее инстинкт женщины. Шомберг изо всех сил хотел верить, что она была околдована какими-то оккультными манипуляциями, с помощью какой-то коварной ловушки, взята силой или хитростью. Его оскорбленная гордость заставляла его без конца доискиваться, какими средствами пользовался «этот швед», как будто необходимы были непременно необыкновенные, неслыханные, невообразимые средства, чтобы вырвать девушку у такого человека, как он, Шомберг. В присутствии посетителей он хлопал себя по лбу, садился и молча размышлял или же неожиданно разражался ругательствами по адресу Гейста, безо всякой меры и осторожности, с багровым лицом, принимая вид оскорбленной добродетели, которая ни на секунду не могла бы обмануть самого ребячливого из моралистов и над которой слушатели его сильно потешались.

Очередным развлечением сделалось ходить слушать эти обвинительные речи, посасывая на веранде замороженные напитки, и это привлекало к Шомбергу больше посетителей, нежели концерты Цанджиакомо вместе с антрактами и всем прочим. Не было ничего легче, как завести эту марионетку. Кто угодно мог попробовать, и чаще всего достаточно было самого отдаленного намека. Шомберг обычно начинал свои бесконечные обвинения в бильярдной зале. Госпожа Шомберг, восседая, по обыкновению, на своем троне, глотала слезы. Она скрывала терзания твоего унижения и своего ужаса под глупой, неподвижной и роковой улыбкой — несравненной, дарованной природой маской, которую ни что — быть может, не исключая и самой смерти — не могло бы с нее сорвать.

Но, по крайней мере, в этом мире ничто не может длиться без видоизменения. Через несколько недель к Шомбергу возвратилось наружное спокойствие, как будто внутри него иссякло негодование. Было давно пора. Он становился несносен, не мог говорить ни о чем, кроме лживости Гейста, порочности Гейста, его хитрости, его подлости. Шомберг не притворялся больше, что презирает его. После того что произошло, это не было больше возможно; это не могло больше иметь успеха даже в его собственных глазах. Но его сосредоточенная ненависть бродила самым опасным образом. Один из его клиентов, пожилой человек, свидетель его многословия, сделал однажды такое предсказание:

— Таким путем этот болван кончит сумасшествием.

И действительно, Гейст сидел у него в мозгу. Вплоть до того, что плохое состояние своих дел — они никогда не были хуже со времени его отбытия на Восток, тотчас после войны 1870 года — Шомберг приписывал губительному влиянию Гейста. Никогда больше он не сделается самим собой, пока не расправится с этим хитрым шведом. Он готов был поклясться, что Гейст погубил его жизнь. Женщина, которую тот так бесчестно, так лукаво, так низко соблазнил, эта самая женщина вдохновила бы его на успех в новом предприятии. Что касается госпожи Шомберг, то, спрашивается, какого вдохновения можно было ожидать от нее? Ее терроризировали мрачные и желчные взгляды, которые он бросал на нее во время этих припадков дикой угрюмости. Он сделался вообще небрежен с наклонностью к опасным наркотикам, как будто его очень мало беспокоило, закончит ли он рано, или поздно, и более или менее прилично свою карьеру трактирщика. Этой деморализацией объясняются замечания Дэвидсона во время последнего посещения заведения Шомберга, около двух месяцев спустя после отъезда Гейста и девушки на одинокий Самбуран.

Шомберг предыдущих лет. Шомберг времен Бангкока, например, где были организованы первые обеды его знаменитого табльдота, никогда бы не решился ни на что подобное. Он обладал талантом предоставлять европейцам европейский стол и измышлять, строить и расцвечивать подробностями скандальные сплетни с глупым умилением и бесстыдной радостью. Но теперь ум его помутился от терзаний оскорбленного самолюбия и отвергнутой страсти. В этом состоянии морального упадка Шомберг и дал себя совратить.

Это было сделано постояльцем, высадившимся в одно прекрасное утро с почтового парохода с острова Целебеса. Он сел на него в Макассаре, но ехал издалека, с Китайского моря, как понял Шомберг. Бродяга, как и Гейст, по-видимому, но совер шенно в другом роде, и который к тому же был не один.

Взглянув вверх с кормы парового катера, на котором он подходил к почтовым пароходам, Шомберг заметил глубокий и мрачный взгляд, направленный на него с палубы поверх перил первого класса. Он не был большим физиономистом: можно было сказать, что он знаком был с родом человеческим лишь настолько, чтобы добывать пищу для своих скандальных сплетен и подавать клиентам длинные счета с красивым заголовком: «В. Шомберг. Владелец гостиницы такой-то. Плата понедельно».

Таким образом, бритое и чрезвычайно худое лицо, свешивавшееся через перила парохода, представляло собою для Шомберга только «будущий счет». Шлюпки других гостиниц также пристали к пароходу, но предпочтение было отдано ему.

— Вы господин Шомберг, не правда ли? — неожиданно спросило это лицо.

— Точно так, к вашим услугам, — ответил он снизу.

Дело прежде всего, и всякое мужественное сердце должно соблюдать правила и формы, даже если его терзает мрачная ярость, являющаяся продолжением бури отвергнутой страсти, подобно тому, как жар углей сменяет собою яркое пламя.

Вскоре обладатель исхудалого лица сидел рядом с Шомбергом на корме катера. Он обхватил переплетенными худыми пальцами колено одной ноги, положенной на другую, и с небрежным и в то же время напряженным видом откидывал назад свое длинное, нескладное тело. По другую сторону Шомберга сидел второй пассажир, которого бритый господин отрекомендовал так:

— Мой секретарь. Вы дадите ему комнату рядом с моей.

— Это легко будет устроить.

Шомберг держал руль с достоинством, глядя прямо перед собой и не выказывая огромного интереса, который возбуждали в нем эти два многообещающие «счета». Их багаж — два больших сундука из потемневшей от времени кожи и несколько более мелких пакетов — был нагроможден на носу. Третий субъект, существо волосатое и необычайное, скромно направился к носу и взгромоздился на вещи. Нижняя часть его лица была ненормально развита; его узкий и низкий лоб, нелепо испещренный горизонтальными складками, возвышался над покрытыми неопрятной шерстью щеками и приплюснутым носом с широкими ноздрями, похожими на нос павиана. Казалось, что он также был подчинен бритому человеку и, по-видимому, проделал плавание с палубными пассажирами-туземцами, которые обычно спят под парусами. Его широкое, коренастое сложение обличало незаурядную силу. Сжимая планшир катера, он вытянул две невероятно длинные руки, заканчивавшиеся огромными обезьяньими лапами, черными и волосатыми.

— Что нам делать с этим парнем? — спросил Шомберга предводитель этой группы. — Где-нибудь поблизости порта, должно быть, имеется какой-либо кабак, где он найдет себе циновку для ночлега?

Шомберг действительно знал подходящее заведение, содержавшееся неким португальским метисом.

— Один из ваших слуг? — спросил он.

— О! Он пристал ко мне. Это охотник на крокодилов. Я подобрал его в Колумбии; вы бывали в Колумбии?

— Нет, — ответил чрезвычайно удивленный Шомберг. — На крокодилов? Странное ремесло! Так вы прибыли из Колумбии?

— Да, но я уехал оттуда давно. Я побывал во многих местах. Видите ли, я объезжаю Запад.

— Спорт? — предположил Шомберг.

— Да, пожалуй, спорт. Что вы думаете об охоте за солнцем?

— Понимаю… свободный джентльмен, — сказал Шомберг, наблюдая за парусной лодкой, которая должна была пройти у носа катера, и готовясь к тому, чтобы поворотом румпеля обойти ее.

Второй пассажир неожиданно возвысил голос.

— Черт бы побрал эти туземные суда! Они вечно становятся поперек дороги!

Это был низкорослый, мускулистый человек с блестящими, мигающими глазами и глухим голосом; на его круглом, изрытом оспой лице без румянца виднелись тощие, щетинистые усы, забавно торчавшие вверх к словно выточенному из дерева носу.

Шомберг сказал себе, что он совершенно не имеет вида секретаря. Как и на его длинном, тощем патроне, на нем был обычный и очень корректный белый костюм тропиков, пробковый шлем и белая обувь. Восседавшее на вещах мохнатое и неописуемое существо было облечено в клетчатую ситцевую рубашку и синие панталоны… Оно смотрело на них внимательным и покорным взглядом ученого животного.

— Вы первый заговорили со мной, — сказал Шомберг самым благородным тоном, какой только был ему доступен. — Вам известно было мое имя. Могу я спросить, где вы обо мне слышали, господа?

— В Маниле, — тотчас ответил первый джентльмен. — От одного человека, с которым я однажды вечером играл в карты в гостинице «Кастилия».

I — Кто такой? Я не имею друзей в Маниле, — удивился Шомберг, нахмурив брови.

— Не сумею сказать вам, как его зовут. Я совсем забыл его имя. Но не беспокойтесь. Это вовсе не был ваш друг. Он поносил вас всевозможными бранными словами. Он говорил, что как-то раз вы подняли против него огромный скандал. Кажется, в Бангкоке. Вы держали когда-то табльдот в Бангкоке? Не так ли?

Ошеломленный тоном этого сообщения, Шомберг сумел только сильнее выпятить грудь и подчеркнуть свою важность лейтенанта запаса, в то же время сжимая влажною рукою мед ную перекладину.

— Табльдот? Да, конечно, разумеется. Всегда ради европей цев. И здесь также, в этом городе… Да, в этом городе тоже.

— Значит, все в порядке.

Незнакомец отвел от Шомберга свой мрачный, замогильный магнетический взгляд.

— Много народу у вас бывает по вечерам?

Шомберг обрел свое хладнокровие.

— Около двадцати приборов в среднем, — ответил он с жа ром, как и следовало для близкой его сердцу темы, — Их должно было бы быть больше, если бы люди хотели понимать, что это для их пользы. Выгода, которую я из этого извлекаю, невелика Вы сторонники табльдота, господа?

Новый постоялец заметил, что он любит гостиницы, в кото рых после обеда встречаешься с местными жителями. Иначе это чертовски скучно. Секретарь в виде одобрения издал удивитель но свирепое рычание, как будто «местные жители» предназначались на съедение. Все это заставляло предполагать, что они собираются прожить здесь довольно продолжительное время, как с удовлетворением подумал про себя Шомберг, не теряя своего важного вида; потом, вспомнив о женщине, которую у него вырвал последний серьезный постоялец его гостиницы, он так громко скрипнул зубами, что спутники взглянули на него с изумлением. Казалось, что мимолетная судорога его цветущего лица поразила их до потери слова. Они обменялись взглядом. Вскоре бритый человек снова спросил своим резким и грубым тоном:

— У вас в гостинице нет женщин?

— Женщин! — вскричал Шомберг с негодованием, но и с некоторым подобием испуга, — Что вы хотите сказать, черт возьми! Каких женщин? Там есть госпожа Шомберг, разумеется, — добавил он, внезапно успокаиваясь, с высокомерным равнодушием.

— Если она помнит свое место, то это ничего. Я не выношу подле себя женщин. У меня делаются припадки. Это мерзкая порода!

При этом взрыве секретарь состроил дикую гримасу. Главный постоялец закрыл свои впалые глаза, как совершенно обессиленный человек, и прислонился головой к стойке тента. Эта поза обнаружила его длинные, как у женщины, ресницы и выдвигала его правильные черты, резкий рисунок челюсти, крепкий подбородок, которые придавали ему вид какого-то усталого, изношенного, развращенного изящества. Он не открывал больше глаз, пока катер не остановился у пристани. Тогда он живо высадился вместе со своим секретарем, затем оба они сели в #9632; кипаж и велели везти себя в гостиницу, предоставив Шомбергу мботу об их багаже и об устройстве их странного спутника. Тот, напоминая, скорее, покинутого вожаками ученого медведя, исжели человеческое существо, шаг за шагом повторял каждое движение Шомберга, бормоча что-то про себя за его спиной на тыке, похожем на испорченный испанский. Трактирщик почувствовал себя в своей тарелке, только когда избавился от него и чем-то вроде темного логовища; на пороге его со спокойной уверенностью стоял в высшей степени чистоплотный, толстый метис, который, казалось, отлично знал, как взяться за любого постояльца. Он схватил стянутый ремнем сверток, который странный пассажир тесно прижимал к себе во все время странствования по незнакомому городу, потом прервал попытки Шомберга что-то объяснить, заявив с полной уверенностью:

— Понял, сударь!

«Понимает больше моего», — подумал, уходя, Шомберг, домольный избавлением от общества охотника на крокодилов. «Что это за люди?» — спрашивал он себя, но не находил никаких правдоподобных предположений. Он спросил их имена в гот же день.

— Чтобы записать в книгу, — пояснил он, спрашивая, со своей военно-церемонной манерой, вытягивая грудь и голову вперед.

Бритый человек, распростертый на кушетке с видом увядшего юноши, поднял на него ленивый взгляд:

— Мое имя? Мистер Джонс. Просто Джонс — так и запишите: свободный джентльмен. А это — Рикардо.

Изрытый оспой человек, валявшийся на другой кушетке, сделал гримасу, точно что-то пощекотало ему кончик носа, но не вышел из своей неподвижности.

— Мартин Рикардо, секретарь. Вам больше ничего не нужно знать о нас, не правда ли? А? Что? Профессия? Напишите… Ну да, напишите — туристы. Нас и похуже называли, нас это не обидит. А куда вы девали моего парня? Ах, так хорошо. Когда ему что-нибудь нужно, он сам берет. Это Питер, гражданин Колумбии, Питер, Педро, я не знаю, было ли у него когда-либо другое имя. Педро, охотник на крокодилов. Да, да, я заплачу по его счету у метиса. Приходится. Он мне так свирепо предан, что, если бы я сделал вид, что колеблюсь, он схватил бы меня за горло. Рассказать вам, как я убил его брата в лесах Колумбии? В другой раз: это довольно длинная история. О чем я всегда буду жалеть — это, что я не убил также и его. Тогда я мог это сделать без малейших хлопот. Теперь уже слишком поздно. Изрядный мерзавец, но иногда бывает очень полезен. Надеюсь, вы не будете все это записывать?

Шомберг совершенно растерялся от грубой беззастенчивости и презрительного тона «просто Джонса». С ним никогда еще так не говорили. Он молча покачал головой и удалился если не в полном смысле слова напуганный — хотя в действительности под его внушительной наружностью скрывалась трусливая натура-но, видимо, пораженный и недоумевающий.

IV

Три недели спустя, спрятав выручку в несгораемый шкаф, украшавший своей стальной массой один из углов их спальни, Шомберг повернулся к жене и сказал, не глядя на нее:

— Я должен избавиться от этих двух господ! Так не может больше продолжаться.

Госпожа Шомберг была того же мнения с первого дня, но она уже давно научилась молчать. Сидя в своем ночном уборе, при свете свечи, она остерегалась издать хотя бы шепот, зная по опыту, что даже ее одобрение было бы сочтено дерзостью. Она следила глазами за Шомбергом, лихорадочно шагавшим по комнате в своей пижаме.

Он избегал смотреть в ее сторону, потому что в этом виде госпожа Шомберг, несомненно, являлась самой непривлекательной вещью в мире, вещью жалкой, несчастной, полинялой, одряхлевшей, разрушенной… И контраст с непрерывно преследовавшим его женским образом делал вид его супруги еще более тягостным для его эстетического чувства.

Шомберг шагал, злобствуя и ругаясь, чтобы придать себе мужество.

— Черт бы меня побрал! Мне следовало бы сейчас, сию минуту пойти к ним в комнату и сказать, чтобы они завтра чуть свет убирались вон, и он, и его секретарь. Я еще понимаю простую игру в карты, но сделать притон из моего табльдота… Кровь во мне кипит! Он приехал сюда, потому что какой-то негодяй в Маниле сказал, что я держу табльдот.

Он говорил все это не для того, чтобы поделиться мыслями с госпожой Шомберг, а потому, что надеялся, выкрикивая это громко, растравить свою ярость и придать себе мужества для разговора с «просто Джонсом».

— Бесстыдник! наглец! негодяй! — продолжал он. — Хотелось бы мне…

Он был вне себя; он бесился по-тевтонски, безобразным и тяжелым бешенством, так сильно отличающимся от живописной и живой ярости латинских рас. И, несмотря на нерешительные взгляды, которые он бросал по сторонам, его искаженные злобой черты вызвали у несчастной женщины, которую он тиранил столько лет, опасение за его драгоценную шкуру, так как несчастному созданию во всем мире больше не за что было зацепиться. Она знала его хорошо, но не совсем. Последнее, что женщина соглашается обнаружить в любимом человеке или в человеке, от которого она только зависит, — это трусость. И, робко сидя в своем углу, она отважилась сказать умоляющим голосом:

— Будь осторожен, Вильгельм! Вспомни о ножах и револьверах в их сундуках.

В благодарность за это тревожное предостережение Шомберг бросил в сторону этого трепещущего видения град ужасающих ругательств. В своей узкой рубашке, босая, она напоминала средневековую кающуюся, которую осыпали проклятиями за ее грехи. Эти орудия убийства, которых он, впрочем, никогда не видал собственными глазами, постоянно стояли перед мысленным взором Шомберга. Дней через десять после приезда постояльцев он стоял на веранде на страже, принимая величественные и беззаботные позы, покуда госпожа Шомберг, вооруженная связкой ключей, выбивая зубами дробь и окончательно поглупев от страха, «производила осмотр» багажа странных постояльцев. Этого пожелал ее ужасный Вильгельм.

— Я буду сторожить, говорю тебе, я свистну, когда увижу, что они приближаются. Ты не умеешь свистеть. Да и если они тебя накроют и вышвырнут за шиворот из комнаты, это не причинит тебе большой беды. Впрочем, нечего опасаться, чтобы он прикоснулся к женщине. Он мне это сказал. Ломающийся мерзавец! Я должен непременно узнать, в чем заключается их игра, чтобы привести ее в порядок. Ну, за дело! Иди же! вперед! живо!

Какая отвратительная работа! Но она пошла, потому что гораздо больше боялась Шомберга, чем кого бы то ни было. Больше всего ее беспокоило опасение, что ни один из данных ей мужем ключей не подойдет к замкам. Это было бы таким разочарованием для Вильгельма. Но она нашла сундуки открытыми. Впрочем, ее исследования были непродолжительны. Она безумно боялась огнестрельного оружия и всякого оружия вообще, не столько из свойственной многим женщинам трусости, сколько из своего рода мистического ужаса перед насилием и убийством. Она вышла обратно на веранду задолго до того, как Вильгельм мог иметь повод свистнуть. Инстинктивный и нерассуждающий страх побеждается всего труднее, и впоследствии ничто не могло ее заставить возобновить осмотр, ни угрожающая брань, ни свирепые окрики, ни даже два-три пинка под ребра…

— Безмозглая баба, — ворчал трактирщик при мысли об этом арсенале, хранившемся в одной из его комнат.

В его страхе не было ничего таинственного — это был своего рода физический недостаток.

— Убирайся с глаз моих долой! — рычал он. — Иди одевайся к табльдоту.

Предоставленный самому себе, Шомберг принялся размышлять. Что это означало, черт возьми? Мысли его текли медленно и неровно. Но вдруг истина предстала перед ним.

«Боже великий! — подумал он. — Это разбойники!»

Как раз в эту минуту он увидал «просто Джонса» и его секретаря с вычурной фамилией Рикардо входящими в сад гости ницы. Они возвращались из порта, куда ходили по какому-то делу. Худой, поджарый мистерДжонс раздвигал свои длинные ноги, не сгибая их, словно циркуль, Рикардо семенил рядом с ним. Уверенность проникла в сердце Шомберга: безо всякого сомнения, разбойники, но так как терзавшее его подозрение не находило ничего определенного, за что бы уцепиться, он при нял свой самый суровый вид офицера в запасе прежде, чем они дошли до него.

— Привет, господа!

Насмешливая учтивость, с которой они ему ответили, укрепила его новое убеждение. Манера мистера Джонса направлять на вас свои замогильные взгляды, подобно бесстрастному призраку, и манера Рикардо внезапно показывать зубы, когда к нему обращались, раздвигая губы и не глядя на вас, являлись неоспоримой характеристикой отчаянных людей. Разбойники! Таинственные, непроницаемые, они пересекли бильярдный зал, чтобы пройти в заднюю часть дома к своим перерытым сундукам.

— Через пять минут будут звонить к второму завтраку, господа! — крикнул им вдогонку Шомберг, усиливая свой мужественный бас.

Он ожидал, что оба мужчины вернутся разъяренные и примутся разделываться с ним без стеснения. Но ничего подобного не произошло.

Разбойники не заметили в состоянии своих сундуков ничего подозрительного, и Шомберг снова обрел спокойствие, повторяя себе, что действительно необходимо положить конец этому жуткому кошмару, как только он найдет возможность это сделать. Впрочем, было невероятно, чтобы они собирались задержаться надолго; город-колония не представлял собой ничего для разбойников. Шомберг опасался действовать. Всякий беспорядок, всякий «шум» в гостинице пугал его. Это было крайне вредно для дела. Конечно, иногда «шум» был неизбежен, но что такое было в сравнении с этим схватить поперек тела тщедушного Цанджиакомо, приподнять его, швырнуть на пол и упасть на него? Игрушка. Жалкий крючконосый субъект остался лежать без движения под своей лиловатой бородой.

При воспоминании об этом «шуме» и об его причине Шомберг вдруг застонал от боли, как будто грудь его сжигал горящий уголь, и впал в отчаяние. Ах, если бы только эта девушка была с ним! Тогда он чувствовал бы себя мужественным, решительным, неустрашимым, тогда он пошел бы против двадцати разбойников, тогда бы никто не устоял перед ним. Но каким ободрением могло служить для него обладание госпожой Шомберг? Он не мог противостоять никому — ему ничто больше не было дорого. Жизнь была только обманом; и тот, кто с целью сохранить свою неприкосновенность рисковал получить пулю в печень или в легкое, был поистине слишком наивен. Черт возьми! Это была совсем не поэтично!

В этом состоянии моральной растерянности, несмотря на свое исключительное уменье управлять гостиницей, на свою всегдашнюю заботу о том, чтобы не давать никакого повода к недовольству ведающих этой отраслью промышленности властей, Шомберг предоставил вещам идти своим течением, хотя и нидел, к чему это течение вело. Началось с небольшой партии с несколькими засидевшимися за обедом посетителями за одним из столов, отставленных к стене в бильярдной зале. С первого же взгляда Шомберг понял в чем дело. Так вот что это было! Так вот чего хотели эти люди! Лихорадочно шагая взад и вперед, он бросал время от времени взгляд на игру, но ничего не говорил. Не стоило заводить спор с людьми, столь в себе уверенными. Даже когда в этих послеобеденных забавах на сцену появились деньги и число их участников стало непрерывно возрастать, он еще сдерживался, не желая некстати привлекать к себе внимание «просто Джонса» и замысловатого Рикардо. Тем не менее однажды вечером, когда залы гостиницы опустели, Шомберг сделал попытку повести косвенную атаку.

В дальнем углу усталый слуга-китаец дремал стоя, прислонившись к стене. Госпожа Шомберг скрылась, как всегда, между десятью и одиннадцатью часами. Шомберг задумчиво шагал взад и вперед по зале, потом по веранде, ожидая, когда оба его постояльца поднимутся к себе. Вдруг он подошел к ним по-военному, выпятив грудь, и сказал отрывистым тоном солдата:

— Жаркая ночь, господа.

Мистер Джонс, лениво растянувшийся в кресле, поднял глаза. Рикардо, столь же ленивый, хотя несколько более вертикальный, не пошевельнулся.

— Вы не откажетесь выпить со мной что-нибудь прежде, чем подняться?! — продолжал Шомберг, усаживаясь за маленьким столиком.

— Ну конечно, нет, — проговорил небрежно мистер Джонс.

Странная, мимолетная гримаса обнажила зубы Рикардо.

Шомберг болезненно почувствовал, как трудно войти в контакт с этими людьми, которые оба были так спокойны, так самоуверенны, так высокомерно беззастенчивы. Он приказал слуге принести вина. Он намерен был узнать, сколько времени его постояльцы думают у него прожить. Рикардо не проявлял никакого желания разговаривать. Мистер Джонс оказался довольно разговорчивым. Голос ею подходил к его ввалившимся глазам. Он был глух, не будучи в то же время трагичным, и звучал отдаленно и безлично, словно выходил из колодца. Шомберг узнал, что он будет иметь честь содержать и кормить этих господ, по меньшей мере, еще в течение месяца. Он не мог скрыть вызванного этим сообщением неудовольствия.

— Ну, в чем дело? Вы не довольны, что у вас есть постояльцы? — лениво спросил «просто Джонс». — Мне кажется, что содержатель гостиницы должен бьггь в восторге от этого.

Он приподнял свои тонкие, грациозно очерченные брови. Шомберг пробормотал что-то относительно города, скучного и не имеющего никаких развлечений для путешественников — в нем никогда ничего не случалось — слишком тихий город; но он вызвал лишь замечание, что тишина имеет иногда свою прелесть и что даже скука может бьггь приятна, как известное разнообразие.

— Нам некогда было скучать за последние три года, — добавил «просто Джонс».

Он не сводил с Шомберга своих мрачных глаз и пригласил его выпить на этот раз на его счет, советуя ему не волноваться из-за вещей, которых он не должен был понимать; главным образом, ему не следовало показывать себя негостеприимным, что совершенно противно правилам его профессии.

— Я не понимаю? — проворчал Шомберг. — Нет, я отлично понимаю… Я…

— Можно подумать, что вы боитесь, — прервал мистер Джонс. — В чем дело?

— Я не хочу скандала в моем доме. Вот в чем дело.

Шомберг старался держаться смело, но этот пристальный и мрачный взгляд смущал его. Взглянув с беспокойством в сторону, он увидел угрожающий оскал Рикардо. Между тем этот последний казался совершенно углубленным в свои мысли.

— Помимо всего, — продолжал мистер Джонс свойственным ему словно далеким голосом, — с этим ничего нельзя поделать. Мы здесь и здесь останемся. Попробуйте только выгнать нас вон. Смею вас уверить, что если это вам удастся, то не без того, чтобы вам здорово влетело, очень здорово. Я думаю, мы можем ему это обещать, Мартин, что ты скажешь?

Секретарь оскалил зубы и бросил на Шомберга пронизывающий взгляд, как будто ему не терпелось броситься на него, пустив в ход и зубы и когти.

Шомберг выдавил из своей груди глухой смешок: ха-ха-ха.

Мистер Джонс устало закрыл глаза и стал удивительно похож на труп — и это было уже довольно неприятное зрелище. Но когда он поднял веки, нервы Шомберга подверглись еще худшему испытанию. Напряженная сила этого взгляда без определенного выражения — и это-то и было всего страшнее — казалось, растворила в сердце бедняги последние остатки решимости.

— Вы ведь не воображаете, что имеете дело с обыкновенными людьми? — спросил мистер Джонс тем протяжным тоном, в котором, казалось, слышалось нечто вроде потусторонней угрозы.

— Он джентльмен, — заявил Рикардо с внезапным движением губ, заставившим его усы неожиданно и странно взъерошиться, как у кота.

— О, я не об этом думал, — сказал «просто Джонс», тогда как Шомберг, онемевший и словно прикованный к стулу, переводил взгляд с одного на другого, слегка наклонившись вперед. — Разумеется, я джентльмен, но Рикардо придает этому социальному преимуществу слишком большое значение. Что я хочу | казать, это, что ему, например, которого вы видите таким спокойным и безобидным, ничего не стоило бы поджечь ваш гостеприимный дом. Он вспыхнул бы, как коробка спичек. Подумайте-ка об этом. Это мало подвинуло бы ваши дела, не так ни?.. Что бы ни случилось…

— Полноте, полноте, господа, — протестовал шепотом Шомберг, — это пахнет дикарями…

— А вы привыкли иметь дело только с прирученными людьми, не так ли? Ну, мы не ручные. Мы уже однажды два дня держались против целого разъяренного города, потом удрали со своей добычей. Это было в Венесуэле. Спросите Мартина… он вам расскажет…

Шомберг машинально взглянул на Рикардо, который только облизнулся со сладострастным видам, но не проронил ни слова.

— Ладно… Это будет, пожалуй, немного длинная история, — согласился мистер Джонс после недолгого молчания.

— У меня нет ни малейшего желания услышать ее, уверяю вас, — сказал Шомберг. — Мы здесь не в Венесуэле. Вы бы не вырвались так из этого города. Но эти разговоры положительно нелепы. Неужели вы хотите уверить меня, что вы пускались в неслыханные приключения только из желания заработать несколько гильдеров в вечер, вы и этот другой… джентльмен, — проговорил он, подозрительно рассматривая Рикардо, как рассматривают неизвестное животное. — Мои клиенты не похожи на толпу богачей с набитым деньгами карманом. Меня удивляет, что вы даете себе столько труда из-за пустяков.

Мистер Джонс ответил на рассуждения Шомберга заявлением, что надо же как-нибудь убивать время. Убивать время не воспрещается. Что касается остального, то мистер Джонс, находясь в разговорчивом настроении, лениво заметил таким холодным голосом, словно он выходил из могилы, что он обязан отчетом только самому себе, совершенно так же, как если бы весь мир представлял собой огромные дикие джунгли. Что касается Мартина, то он с ним заодно… и по основательным соображениям.

Рикардо подтверждал все эти откровенности быстрыми гримасами, в которых не было ничего человеческого. Шомберг опустил глаза, потому что его смущал вид этого человека, но он начинал терять терпение.

— Ну, конечно; я с первого взгляда увидел, что вы оба отчаянные люди, нечто вроде того, что вы говорите. Но что скажете вы, если я вам заявлю, что я почти такой же отчаянный, как и вы, господа? Люди говорят: «Этому Шомбергу хорошо с его гостиницей», а между тем я, кажется, охотно дал бы вам себя вы потрошить и сжечь всю лавочку. Вот!

Рикардо издал насмешливое хихиканье. Шомберг, тяжело дыша, смотрел в землю. Он и в самом деле дошел до отчаяния Что касается мистера Джонса, то он сохранил свой ленивый скептицизм.

— Та, та, та! У вас недурное ремесло. Вы совершенно руч ной; вы…

Он остановился, потом закончил с отвращением:

— У вас есть жена.

Шомберг сердито топнул ногой и глухо пробормотал какое то проклятие.

— Чего ради вы тычете мне в глаза этим проклятым несчастьем? — воскликнул он. — Если бы вы увезли ее с собой к черту на кулички, я бы не стал вас догонять.

Этот неожиданный взрыв произвел на мистера Джонса необычайное впечатление. Он с ужасом отодвинул свой стул вместе со своей особой, словно Шомберг кинул ему в лицо змею.

— Что это за дьявольская дерзость? — с трудом выговорил он. — Что она означает? Как вы смеете…

Рикардо слегка захихикал.

— Говорю вам, что я в отчаянии, — повторил Шомберг. — Я в таком отчаянии, в каком еще никто никогда не был. Мне наплевать на все, что может со мной случиться.

— В таком случае, — начал мистер Джонс (и голос его звучал спокойной угрозой, как будто самые банальные и обыденные слова принимали в его мозгу новое роковое значение), — зачем вы так глупо придирались к нам? Если вам наплевать, как вы говорите, то вы с тем же успехом можете дать нам ключ от вашего концертного сарая для маленькой спокойной игры, для скромного небольшого банка, приблизительно с одной дюжиной свечей. Это пришлось бы по вкусу вашим клиентам, судя по тому, как они держали пари на эту партию экарте, которую я сыграл с тем блондином с ребячьей физиономией… Как его зовут? Они мечтали о банке, право! И, кроме того, я побаиваюсь, как бы этот самый Мартин не наделал беды, если вы будете чинить нам препятствия. Но вы, конечно, этого не сделаете. Подумайте-ка о спросе на напитки!

Подняв, наконец, глаза, Шомберг встретился взглядом с двумя таинственными лучами, которые мистер Джонс направлял на него из пещерной глубины своих глазных впадин, защищенных дьявольскими ресницами.

Он вздрогнул, как будто в них таились ужасы страшнее убийства, и, указывая движением головы на Рикардо, сказал:

— Я не сомневаюсь, что он ни секунды не колебался бы перед тем, как разделаться со мною, если бы вы подталкивали его сзади! Почему я не потопил своего катера и не пошел вместе с ним ко дну прежде, чем причалить к пароходу, который вас сюда привез! Ах, я словно в аду уже несколько недель. Вы немного можете к этому прибавить. Я предоставлю вам концертный И1Л — и плевать мне на последствия! Но как быть со слугой, который будет работать ночью? Если он увидит вместе с картами деньги, он, несомненно, станет болтать, и это моментально разнесется по всему городу.

Бледная улыбка искривила губы мистера Джонса.

— О, вы, я вижу, хотите, чтобы дело уладилось. Отлично! Таким образом люди выбиваются на дорогу. Не беспокойтесь. Вы Ьудете рано отправлять спать своих китайцев, и каждый вечер мы будем приводить сюда Педро. Он не обладает, быть может, традиционной ловкостью официанта, но для того, чтобы обносить поднос, он отлично сойдет, а вы с девяти до одиннадцати часов будете выдавать напитки и собирать деньги.

— Теперь их будет трое, — подумал несчастный Шомберг.

Но если Педро и был кровожадным животным, животное это было, по крайней мере, простое и бесхитростное. В нем не было ничего таинственного, ничего беспокойного, ничего, напоминающего превращенную в человека скрытную и хитрую дикую кошку или посланное самим адом дерзкое привидение в образе исхудалого человека, обладающего способностью внушать ужас. Педро со своими клыками, своей всклокоченной бородой и странным взглядом своих маленьких, медвежьих глазок производил приятное впечатление чего-то естественного. Впрочем, Шомбергу уже не приходилось возражать.

— Решено, — согласился он мрачно. — Но слушайте, господа: если бы вы явились сюда три месяца — нет, менее чем три месяца тому назад — вы бы встретили тут человека, совершенно не похожего на то, что я собою сейчас представляю. Это истинная правда. Что вы об этом скажете?

— Ничего не скажу. Или скажу, что это вранье. Вы и три месяца тому назад были таким же ручным, как сейчас. Вы родились ручным, как и большинство населяющих этот мир людей.

Мистер Джонс поднялся, подобно привидению, и Рикардо последовал его примеру, ворча и потягиваясь. Погрузившийся в мрачную задумчивость, Шомберг продолжал, словно разговаривая с самим собой:

— Здесь был оркестр… восемнадцать женщин…

У мистера Джонса вырвалось восклицание ужаса, и он оглянулся вокруг, словно стены и весь дом выделяли из себя чумную заразу. Потом он впал в сильнейшую ярость и стал злобно бранить Шомберга за упоминание о подобных вещах. Потерявший от изумления способность двигаться, трактирщик наблюдал со своего стула за яростью мистера Джонса, которая, не будучи призрачной, не стала от этого более приятной.

— Что такое? — пробормотал он. — Почему?.. Говорю вам, что это был оркестр. В этом нет ничего дурного. Ну так вот, в нем была одна девушка.

Глаза Шомберга сделались стеклянными. Он стиснул руки с такой силой, что пальцы его побелели.

— Такая девушка! Я — ручной? Я бы все разнес на части вокруг себя, чтобы ее добыть! Что касается ее… разумеется… Я мужчина во цвете лет… Но один субъект околдовал ее, бродяга, лгун, обманщик, вор, хитрец, ни на что не годная дрянь. Ах!..

Его переплетенные пальцы хрустели, когда он разжимал руки. Он вытянул руки вперед, потом прижался к ним лбом в припадке ярости. Оба его собеседника смотрели на его сотри савшуюся от рыданий спину, скелетоподобный мистер Джонс — с каким-то полупрезрением, полуиспугом, Рикардо — с выражением кошки, которая видит лакомый кусок и не может его схватить. Шомберг откинулся назад. Глаза его были сухи, но он задыхался, словно подавляя рыдания.

— Неудивительно, что вы можете сделать из меня, что хотите. Вы не имеете никакого представления… Дайте мне только рассказать вам мое горе…

— У меня нет ни малейшего желания слушать о вашем дурацком горе, — сказал мистер Джонс своим беззвучным голосом.

Он протянул вперед руку как бы для того, чтобы его остановить, и, покуда Шомберг сидел с разинутым ртом, вышел из бильярдной зловещей походкой на своих длинных ногах. Рикардо следовал за своим хозяином по пятам, но обернулся, чтобы через плечо показать Шомбергу зубы.

V

С этого вечера начались те таинственные, но многозначительные явления, которые случайно остановили внимание кроткого капитана Дэвидсона, когда он вернулся в гостиницу, чтобы тайком передать госпоже Шомберг ее индийскую шаль.

Удивительно, что эти явления продолжались довольно долго, либо потому, что «просто Джонс» был честен и ему не везло, либо потому, что он был изумительно ловок и осторожен в своих манипуляциях с картами.

Внутренность концертного зала Шомберга являла необычайный вид; один конец его был загроможден кучей наваленных на эстраду и вокруг нее стульев, другой освещался двумя дюжинами свечей, расставленных на длинном, покрытом зеленым сукном столе. Посреди стола, напоминавший призрак, мистер Джонс метал банк. Сидя напротив него с видом ленивого и блудливого кота, Рикардо исполнял обязанности крупье. Рядом с ним толпившиеся вокруг юные лица, в возрасте от двадцати до тридцати лет, казались еще более наивными и слабыми; с трогательною невинностью они следили за небольшими колебаниями счастья, которые для некоторых из них могли иметь серьезные последствия. Никто не обращал ни малейшего внимания на волосатого Педро, разносившего свой поднос с неуклюжестью животного, пойманного в лесу и выученного ходить на задних лапах.

Шомберг держался в стороне. Он оставался в бильярдной, разливая напитки и передавая их Педро, с таким видом, точно не замечал этого страшного зверя, не знал, куда он несет свой поднос, не подозревал о существовании концертного зала, там, под деревьями, в пятидесяти шагах от гостиницы. Он мирился с положением вещей с мрачным стоицизмом, основанным на страхе и покорности. Как только компания начинала расходить- | я (ему видны были проходившие через ограду поодиночке или Фуппами черные фигуры), он, чтобы не встретиться со своими постояльцами, прятался за полуотворенную дверь, но смотрел из своего угла, как тени их переходили бильярдную и исчезали в направлении их комнат. Затем он слышал хлопанье дверей в верхнем этаже и глубокая тишина воцарялась во всем доме, в той его гостинице, которой завладели два незнакомца с дерзкими речами и целым арсеналом в сундуках. Глубокая тишина. Иногда Шомберг не мог поверить, что он не во сне это видит. Вздрогнув, он приходил в себя, потом выползал из залы с движениями, чрезвычайно непохожими на манеры лейтенанта tanaca, которыми он старался поддерживать свое достоинство на людях.

Его угнетало сильное чувство одиночества. Он тушил лампы одну за другою, затем бесшумно отправлялся в комнату, в которой его ожидала госпожа Шомберг — совершенно неподходящая подруга жизни для человека таких достоинств и к тому же «в цвете лет». Но этот цвет — увы! — теперь сильно завял. Он›то чувствовал постоянно, но отчетливее всего, когда, отворив дверь, замечал эту женщину, терпеливо сидящую на стуле, с выступающими из-под ночной рубашки босыми ногами и забавной косицей, свисавшей вдоль такой сухой и худой шеи, что она казалась колом с привинченной к нему головой — этой головой с вечной испуганной улыбкой, обнажавшей испорченный зуб и не означавшей ровно ничего — не означавшей даже действительного испуга, потому что она к нему привыкла.

Иногда у него являлось искушение отвинтить эту голову от верхушки кола. Он представлял себе, как он это делает одной рукой легким вращательным движением. Разумеется, представлял себе не вполне серьезно — так, легкое, преходящее удовлетворение, которое он разрешал своим смятенным чувствам. В сущности, он был неспособен к убийству. В этом он был, во всяком случае, уверен. И, припоминая недвусмысленные слова мистера Джонса, он говорил себе: «Я слишком хорошо приручен для такого рода вещей». Он не отдавал себе отчета в том, что в течение многих лет убивал несчастную морально; он был недостаточно умен, чтобы иметь представление о подобном преступлении. Физическое присутствие его жены казалось ему жестоким оскорблением, в силу контраста, который она составляла с совершенно иным женским образом. А избавиться от нее ни к чему не привело бы. Это была многолетняя привычка, которой ему нечем было заменить. Он мог, по крайней мере, полночи разговаривать с этим истуканом, если ему этого хотелось.

В эту ночь он бахвалился перед ней своим проектом изба виться от обоих постояльцев, но, вместо вдохновения, в котором нуждался, услышал обычное предостережение: «Будь осторожен, Вильгельм!»

Разве он нуждался в том, чтобы глупая баба рекомендовала ему осторожность? Две обвившиеся вокруг его шеи женские руки — вот что придало бы ему мужества для столкновения, вот что, по его выражению, «вдохновило бы» его.

Шомберг долго не мог уснуть, а когда уснул, сон его был прерывист и неспокоен. Утренний свет не обрадовал его; он стал с тоскою прислушиваться к движению в доме. Китайцы делали уборку и широко открывали двери выходивших на веранду комнат. О ужас! Еще один отравленный день, через который придется пройти так или иначе. Внезапное воспоминание об его намерении положительно вызывало у него колики. Его обескураживали, во-первых, самоуверенные, барские манеры мистера Джонса, во-вторых, его презрительное молчание. Мистер Джонс никогда не обращался к Шомбергу с каким-нибудь замечанием общего характера; он раскрывал рот, только чтобы сказать ему: «Здравствуйте», — и это банальное слово принимало в его устах характер угрожающей насмешки. Впрочем, он внушал ему не чисто физический страх — так как в этом случае даже крыса защищается, когда ее припрут к стенке, — а какой-то суеверный ужас, отвращение, непобедимое отвращение, подобное тому, которое ощущалось бы от сношения со зловредным привидением. То обстоятельство, что привидение это появлялось среди бела дня, что оно имело угловатые движения и большую часть времени проводило растянувшись на трех стульях, нисколько не улучшало положения. Дневной свет делал его появление только более мрачным, смущающим и беззаконным. Странное дела: когда, по вечерам, он выходил из своей безмолвной неподвижности, тб, что было в нем сверхъестественного, несколько смягчалось. За карточным столом, с картами в руках, оно, быть может, пропадало совершенно. Но Шомберг, наподобие страуса, решил игнорировать все, что там происходило; он никогда не входил в оскверненный концертный зал; он никогда не видел мистера Джонса осуществляющим свое призвание, или, если угодно, просто свое ремесло.

«Я поговорю с ним вечером», — сказал себе Шомберг.

Он пил утренний чай в пижаме, на веранде, когда солнце не поднялось еще над верхушками деревьев ограды и покуда серебрившаяся еще на газоне роса украшала бриллиантами цветы средней клумбы и делала более темным желтый гравий аллеи.

«Вот что я сделаю. Я не спрячусь. Я выйду и наложу на него руку, когда он пойдет спать с выручкой в руках».

В сущности говоря, кем был этот субъект, если не обыкновенным жуликом? Преступный тип? О да, конечно, преступный, в весьма достаточной степени. Шомберг почувствовал, как внутри у него пробежала дрожь. Но даже самый закоренелый преступник подумает не раз и не два прежде, чем убить публично мирного гражданина цивилизованного города с европейским управлением. Он пожал плечами. Черт возьми! Он снова вздрогнул. Затем неуверенным шагом направился в свою комнату одеваться. Решение было принято, он не хотел его изменять, но у него еще были колебания. Они развивались и разрастались на своем ложе с боку на бок не менее двадцати раз, как это делают некоторые растения, по мере того, как день подвигался вперед. Время от времени сомнения вгоняли его в испарину; они сделали совершенно немыслимой послеполуденную сиесту. Перевернувшись, трактирщик отказался от этой пародии отдыха, встал и сошел вниз.

Было между тремя и четырьмя часами — время глубочайшего покоя. Даже цветы, казалось, дремали на своих украшенных сонными листьями стебельках. Воздух был неподвижен, так как морской бриз еще не поднимался. Слуги исчезли, чтобы урвать кусочек сна там и сям, в тени, позади дома. Госпожа Шомберг, наверху, в комнате с опущенными шторами, сооружала свои длинные английские локоны, готовясь к своему ежедневному занятию. Ни один клиент никогда не нарушал в этот час покоя заведения. Бродя по дому, в полном одиночестве, Шомберг отпрянул от двери бильярдной, словно увидев поднявшуюся перед ним змею. Среди бильярдов, непокрытых столиков и множества пустых стульев, спиною к стене сидел в одиночестве господин секретарь Рикардо с колодою собственных карт, с которою он никогда не расставался, и с быстротою молнии проделывал настоящие чудеса метания. Шомберг удалился бы бесшумно, если бы Рикардо не повернул головы. Чувствуя, что он замечен, трактирщик счел более безопасным войти. Внутреннее сознание своего унижения перед этими людьми заставляло его выпячивать грудь и принимать строгий вид. Сжимая обеими руками колоду карт, Рикардо смотрел, как он приближался.

— Вы, быть может, чего-нибудь желаете? — спросил Шомберг тоном лейтенанта запаса.

Рикардо молча покачал головою и, казалось, ожидал. С ним Шомберг обычно обменивался десятком-другим слов в течение дня. Он был гораздо разговорчивее своего патрона. Случалось, что он точь-в-точь походил на большинство человеческих существ своего класса, и даже в эту минуту, казалось, был в хорошем настроении.

Неожиданно, разложив веером десяток карт, рубашкой кверху, он резко протянул их трактирщику.

— Ну-ка, старина, вытащите одну — живо!

Шомберг заметно удивился, но поспешно взял карту. Глаза Мартина Рикардо сверкнули фосфорическим светом в темноте комнаты, защищенной шторами от жары и от ослепительного света тропиков.

— Это король червей, — засмеялся он, показывая на мгновс ние зубы.

Шомберг посмотрел на карту, увидел, что это была именно та, и положил ее на стол.

— Девять раз из десяти я заставлю вас взять ту, какую я захочу, — ликовал секретарь со странным подергиванием губ и зеленым огоньком в поднятых кверху глазах.

Шомберг не сводил с него глаз, не говоря ни слова. В продолжение нескольких секунд ни один из них не шевелился; наконец, Рикардо опустил глаза и, разжав пальцы, уронил всю колоду на стол, Шомберг сел. Он сел потому, что у него подкашивались ноги. Во рту у него пересохло. Усевшись, он почувствовал, что может говорить. Он выпрямился, словно на параде.

— Вы ловки в такого рода вещах, — сказал он.

— Дело тренировки, — ответил секретарь.

Фальшивая любезность помешала Шомбергу уйти, и трактирщик, по собственному своему малодушию, оказался вовлеченным в беседу, одна мысль о которой наполняла его страхом. Надо отдать ему справедливость — он скрывал свою трусость с ловкостью, которая делала ему честь. Привычка выпячивать грудь и говорить суровым тоном немало помогала ему. У него это тоже было «делом тренировки», и весьма возможно, что он сохранил бы этот вид да конца, до последней минуты, до того рокового момента, когда его сломило бы усилие, которое повергло бы его задыхающимся на землю.

Его тайное смущение усиливалось еще тем, что он не знал, что сказать. Он сумел только сделать одно замечание:

— Вы, кажется, любите карты?

— Это вас удивляет? — спросил Рикардо тоном спокойной уверенности. — Как же мне их не любить?

Потом внезапно воскликнул с жаром:

— Люблю ли я карты? О да, страстно!

Это восклицание было подчеркнуто скромным опусканием ресниц, сдержанным видом, словно он признавался в страсти иного характера. Шомберг старался найти другую тему для разговора, но ничего не нашел. Его обычные скандальные сплетни были здесь неуместны. Эти жулики никого не знали на двести миль в окружности. Шомбергу пришлось поневоле вернуться к прежней теме разговора:

— Я думаю, вы их всегда любили, с юных лет.

Рикардо все еще не поднимал глаз. Руки его рассеянно играли на столе колодою карт.

— О нет, не так рано. Я начал играть на судах, на баке, знае — гс, в грубые матросские игры, на табак. Мы проводили за ними, бывало, все время отдыха, вокруг какого-нибудь ларька, под фонарем. Мы едва успевали проглотить кусок соленой конины; некогда было ни спать, ни есть. Мы едва могли держаться на ногах, когда выходили на палубу. Вот это называлось играть! Да!

Потом добавил другим тоном:

— Меня с детства готовили к морю.

Шомберг задумался, не теряя ощущения надвигавшейся беды. Рикардо продолжал:

— Впрочем, я недурно делал свою морскую карьеру. Я сделался помощником на шхуне, или яхте, если вы предпочитаете; хорошее место, которое в Мексиканском заливе являлось такой синекурой, какие не встречаются дважды в жизни. Да, я был помощником на этом судне, когда бросил море, чтобы последовать за н и м.

Движением подбородка Рикардо указал на комнату второго лажа, из чего Шомберг, болезненно почувствовавший напоминание о существовании мистера Джонса, заключил, что этот последний удалился в свою комнату. Рикардо, наблюдавший за ним сквозь опущенные ресницы, сказал:

— Мы с ним плавали на одном судне.

— С мистером Джонсом? Разве он тоже моряк?

При этих словах Рикардо поднял ресницы.

— Он такой же мистер Джонс, как вы, — сказал он с видимою гордостью. — Он — моряк! Вот оно, ваше невежество! Да, впрочем, чего и ожидать от иностранца?! Я — англичанин и узнаю джентльмена с первого взгляда. Я узнал бы его пьяного, в канаве, в тюрьме, на виселице. Есть что-то… это не только манера, это… Но вам бесполезно объяснять. Вы не англичанин; если бы вы им были, вы не нуждались бы в объяснениях…

Волна неожиданной говорливости прорвала плотину где-то в самой сокровенной глубине этого человека, разжижила его буйную кровь и смягчила его безжалостные нервы. Шомберг испытывал смешанное с опасением облегчение, как если бы огромная, дикая кошка вздумала тереться об его ноги в припадке необъяснимого дружелюбия. Ни один осторожный человек не посмел бы шевельнуться в подобном случае. Шомберг не шевелился. Рикардо уселся поудобнее, положив локти на стол. Шомберг выпрямился.

— На этой яхте или шхуне, если вам так больше нравится, я служил у десяти джентльменов одновременно. Это вас удивляет, а? Да, да, у десяти. Или, лучше сказать, их было девять буржуев, довольно приличных в своем роде, и один настоящий джентльмен, который был не кто иной, как…

Рикардо снова сделал движение подбородком, словно хотел сказать: «Он, единственный!»

— Тут ошибки не было, — продолжал он. — Я распознал его с первого взгляда. Как? Почему? Почем я знаю! Мне не случалось видеть так уж много джентльменов. И все же, так или иначе, и его распознал. Если бы вы были англичанином, вы…

— Что же делали на вашей яхте? — перебил Шомберг, отва жившись проявить некоторое нетерпение, потому что эти рас суждения о национальности окончательно расстраивали ему нервы. — В чем заключалась игра?

— А вы не так уж глупы! Действительно, игра была, как рал такая комедия, которую могут устроить между собою джентль мены, чтобы позволить себе роскошь приключений в погоне за кладом. Вы понимаете, каждый из них внес известную сумму на покупку яхты. Их агент нанял меня вместе с капитаном. Разу меется, все было сделано в строжайшей тайне. Мне кажется, что он все время подмигивал… Я не ошибся. Но это было не наше дело. Они могли швырять свои деньги, как хотели; жаль, что их не больше попало в нашу сторону. Только хорошее жалованье — и все тут. Впрочем, к черту, большое или маленькое жалованье. Это мое мнение.

Его глаза, казавшиеся в полумраке зеленоватыми, мигали. Жара словно заставила смолкнуть в мире все, кроме его голоса. Он без видимой причины разразился долгими, обильными проклятиями, потом так же неожиданно успокоился и возобновил свой рассказ.

— Их сначала было только девять, этих прекрасных искателей приключений; потом, в самый день отъезда, явился он. Он услыхал об их затее, не знаю — где и не знаю — как. Я бы подумал, что от женщины, если бы и знал его, как я его знаю. Он сделает десять миль кругу, чтобы обойти женщину. Он их не выносит. Может быть, он узнал в каком-нибудь подозрительном кафе. Или еще в фешенебельном клубе на Пел-Мел. Во всяком случае, агент завертел его, как следует — деньги на стол, — не дав ему и двадцати четырех часов на сборы; но он не упустил своего судна. Не бойтесь! и гоп! с конца мола! Это был знатный прыжок для джентльмена! Я видел, как он приближался. Вы бывали в Вест-Индских доках?

Шомберг не бывал в Вест-Индских доках. Рикардо некоторое время разглядывал его с задумчивым видом, потом продолжал тоном человека, ограничивающегося презрением к подобному невежеству.

— К нам уже подошел буксир. За ним шли два носильщика с его барахлом. Я крикнул людям у швартов, чтобы они минутку обождали. Сходни были уже убраны, но это его не смутило. Он разбежался; прыг! его длинные ноги перелетели через перила — и вот уже он на судне. Ему передали его элегантный багаж, он засунул руки в карманы панталон и бросил всю мелочь ожидавшим на пристани субъектам. Они еще ползали за ней на четвереньках, как мы уже отчалили. Только тогда он взглянул на меня, спокойно, знаете ли, с важностью. Тогда он не был так худ, как сейчас, но я увидел, что он не так молод, как казался… Он словно тронул меня где-то в глубине груди. Я живо удрал; впрочем, я нужен был на баке. Я не испугался. Чего мне было пу — Гпться? Я только чувствовал себя тронутым… где следовало. Но, черт возьми, если бы мне кто-нибудь сказал, что мы, меньше чем через год, станем компаньонами, я бы…

Рикардо высыпал целый ворох странных ругательств, частью привычных уху Шомберга, частью диких и ужасных; между тем и его устах это были лишь невинные восклицания удивления перед переменчивостью и превратностями человеческой судьбы. Шомберг слегка подвинулся на стуле. Но поклонник и компаньон «просто Джонса», казалось, позабыл о присутствии Шомберга. Поток виртуозных ругательств, произносимых частью на плохом испанском наречии, иссяк, и Мартин Рикардо, шаток джентльменов, оставался безмолвным, со стеклянным взглядом, словно продолжая внутренний обзор поразительных приключений, совпадений и переплетений случайностей, влияющих на земные странствования человека.

Шомберг снова помог ему.

— Значит, э-э-э… тот джентльмен убедил вас бросить ваше хорошее место?

Рикардо вздрогнул.

— Убедил? Ему не пришлось тратить много слов. Он только сделал мне знак, и этого было достаточно. Мы в это время находились в Мексиканском заливе. Однажды вечером мы бросили якорь вблизи низкого песчаного берега — я хорошенько не лнаю, в каком именно месте — кажется, у Колумбии. Розыски должны были начаться на следующее утро, и весь экипаж рано улегся в ожидании тяжелого рабочего дня. Вдруг он выходит на палубу, подходит ко мне и говорит мне своим усталым и ленивым голосом — джентльмен узнается по своей манере говорить, как и по всему прочему, — в некотором роде шепчет мне на ухо:

— Ну, что вы скажете об этой знаменитой охоте за кладом?

Я не поворачиваю даже головы, не двигаюсь ни на одну линию и отвечаю также тихо:

— Если вы хотите знать мое мнение, сэр, это знатная ловушка для дураков.

Во время пути мы время от времени обменивались несколькими словами. Я уверен, что он читал во мне так же ясно, как читают книгу. Впрочем, во мне много не прочитаешь; все, что можно сказать, это, что я никогда не бываю ручным, даже когда гуляю по тротуару, болтая о пустяках, или сижу за кружкой вина с товарищем или с чужим человеком. Я люблю видеть, как люди подталкивают друг друга локтем на мой счет или хватаются за бока, смеясь тому, что я им говорю. Я умею быть забавным, когда захочу, даю вам слово.

Рикардо помолчал немного, словно для того, чтобы бросить довольный взгляд на свое великодушие и на свои мысли. Шом берг старался удержать в приличных границах свои глаза, кото рые, как он чувствовал, расширялись с каждой минутой.

— Да, да, — с живостью подтвердил он.

— Я смотрю на них и говорю себе: «Вы, друзья мои, и не по дозреваете, что я такое! Ах, если бы вы только знали!» С жен щинами — та же история. Как-то раз я сказал себе, целуя за ушком девушку, за которой я волочился: «Если бы ты, моя кра савица, знала, кто тебя целует, ты бы подняла крик и убежала поскорее». Ах, ах, не то, чтобы я хотел причинить им зло, но я очень люблю чувствовать, что мог бы это сделать. Глядите, мы сидим смирненько, как два приятеля. Вы мне нисколько не мешаете. Но не думайте, что у меня к вам дружеские чувства; вы мне, правду говоря, глубоко безразличны. Есть люди, которые стали бы уверять вас в своей дружбе. Я не из таких. Вы меня интересуете не больше, чем эта муха. Не больше. Я могу раздавить вас или оставить в покое. Это мне все равно.

Если истинная сила характера заключается в том, чтобы превозмогать внезапную слабость, Шомберг проявил недюжинную силу. Сравнение с мухой заставило его удвоить строгое достоинство осанки с усилием, подобным тому, с каким взрослый человек расширяет грудь, чтобы надуть воздушный шар ребенка. Развязная и пренебрежительная манера Рикардо действительно могла хоть кого свести с ума.

— Вот что я за человек, — продолжал секретарь. — Этого нельзя было подумать — а? Нет? А надо, чтобы это знали. Потому-то я вам говорю об этом, но вижу, что вы мне верите только наполовину. Во всяком случае, вы не можете заподозрить меня в том, что я пьян, сколько вы на меня ни смотрите. Я за весь день не выпил ничего более хмельного, чем стакан ледяной воды. Нужно быть настоящим джентльменом, чтобы разглядеть, что у человека в желудке. О, он-то сумел меня понять! Я говорил вам, что мы немного поговорили о том о сем во время плавания. И я сквозь окно каюты видел, как он играл там в карты с теми, другими. Надо же было убивать время. Как-то раз он это заметил, и тогда-то я ему и сказал, что люблю карты… и что я обычно довольно счастлив в игре… О, он сумел оценить меня по достоинству. Почему бы и нет? Джентльмен стоит другого человека… и даже немного больше.

Шомберг внезапно понял, что эти два авантюриста прекрасно подходили друг к другу, несмотря на страшное различие. Под несхожими масками они скрывали совершенно тождественные души.

— Тогда он сказал мне, — продолжал фамильярно Рикардо: — «Я готов. Пора удирать, Мартин».

Он в первый раз назвал меня Мартином. Я спросил:

— Вы полагаете, сэр?

— Вы же не думали, что я стану бегать за этим дурацким кладом? Я хотел уплыть потихоньку. Я избрал немного дорогой способ передвижения, но он был очень удачен.

Я дал ему понять, что принадлежу ему. С ним я готов был на все и не больше задумался бы над тем, чтобы убить человека, чем чтобы поиграть с ним в орлянку.

I — Убить? — проговорил он своим спокойным тоном. — Что вы хотите сказать, черт возьми? О чем вы говорите? Есть люди, которых приходится убивать, потому что они лезут вам под ноги, но в таком случае это законная самозащита, понимаете?

Я понял. Я сказал ему, что спущусь на минутку вниз, чтобы сунуть кое-какие вещи в свой матросский мешок. Я никогда не хотел обременять себя большим багажом; я любил чувствовать себя в море налегке. Поднявшись снова наверх, я увидел, что он шагает по палубе, как будто вышел по своему обыкновению подышать перед сном свежим воздухом.

— Вы готовы?

— Да, сэр!

Он даже не взглянул на меня. С тех пор как мы днем бросили якорь, на воду у кормы была спущена шлюпка. Он швырнул в воду окурок сигары.

| — Вы бы могли вызвать капитана наверх? — спросил он меня.

Этого я меньше всего ожидал. На мгновение я утратил дар слова.

— Можно попробовать, — говорю я.

— Ну, тогда я сойду вниз. Позовите его и задержите здесь до тех пор, покуда я вернусь. Будьте внимательны. Поняли? Не упустите его до моего возвращения.

Я не мог не спросить, зачем он велит мне разбудить капитана, когда нам нужно, чтобы все мирно спали для того, чтобы мы могли спокойно покинуть судно. Он тихонько засмеялся и сказал, что я еще не понимаю всей его игры.

— Внимание, — повторил он, — не давайте ему уйти, покуда не увидите меня возле себя.

Он посмотрел мне в глаза.

— Это значит? — спрашиваю я.

— Чего бы это ни стоило ему: всеми возможными и невозможными способами. Я не хочу, чтобы мне помешали в моем маленьком деле; он может наделать мне неприятностей. Я беру вас с собой, чтобы вы избавляли меня в разных случаях от такого рода неприятностей, и сейчас время приниматься за дело.

— Слушаю, сэр, — отвечал я.

И он скрылся на трапе. Когда имеешь дело с джентльменом, всегда знаешь, куда идешь, но это было щекотливое дело. Я не больше беспокоился о капитане, чем забочусь в данную минуту о вас, господин Шомберг. Вы можете на моих глазах закурить сигару или разбить себе башку — это мне совершенно безразлично, и вы можете сделать то и другое, нисколько меня не огорчив. Вызвать капитана наверх было совсем не хитро; доста точно было несколько раз хорошенько топнуть ногой над его головой. Я топнул изо всех сил. Но как удержать его, когда он очутится рядом со мною?

— Что случилось, мистер Рикардо? — услышал я за спиной.

Он появился, а я еще не придумал, что ему сказать. Я не обернулся. Лунная ночь была светлее, чем иные дни в Северном море.

— Зачем вы меня вызвали? Что вы там рассматриваете, мис тер Рикардо?

Моя поза ввела его в заблуждение. Я ничего не рассматри вал, но его фраза подсказала мне идею.

— Я смотрю вон там… как будто лодка, — проговорил я мед ленно.

Капитан тотчас встревожился. Но это не был страх перед туземцами, каковы бы они ни были.

— Вот несчастье! — воскликнул он. — Как это досадно!

Он надеялся, что яхта останется некоторое время незамеченной с берега.

— Для нашего дела будет очень скверно, если куча негров примется следить за нами… Но уверены ли вы в том, что это лодка?

— Может быть, это и ствол дерева, — ответил я, — но я подумал, что лучше, если вы сами посмотрите. Вы видите лучше, чем я.

Зрение его было много хуже моего, но он сказал:

— Конечно, конечно. Вы отлично сделали.

Ядействительно заметил на закате плававшие по воде стволы. Но я тотчас разобрал, в чем дело, и, не беспокоясь больше, позабыл о них до этой минуты. Нет ничего удивительного в том, чтобы увидеть в открытом море у подобного побережья плавающие деревья, и пусть меня повесят, если капитан не увидел одного из этих стволов в столбе лунного света. Удивительно, от какого пустяка зависит жизнь человека: иногда от одного слова. Вот вы, например, сидите передо мною, ничего не подозревая, и можете нечаянно сказать слово, которое будет стоить вам жизни. Не потому, чтобы у меня было к вам малейшее недоброе чувство; у меня нет вовсе никакого чувства. Если бы капитан сказал: «Вот ерунда!» — и повернул мне спину, ему бы не пришлось сделать и трех шагов к своей койке. Но он стоял на месте и таращил глаза. И теперь вопрос заключался в том, чтобы удалить его с палубы, на которой он больше не был нам нужен.

— Мы стараемся разглядеть, что это там: лодка или ствол дерева, — сказал он мистеру Джонсу.

Мистер Джонс поднялся так же спокойно, как и сошел вниз. Покуда капитан рассуждал о лодках и уносимых течением деревьях, я за его спиной знаком спросил мистера Джонса, не пучше ли его оглушить и спокойненько сбросить за борт? Ночь исходила и пора было удирать. Отложить дело до следующего дня не было уже возможно. Нет, ни в коем случае. И знаете почему?

Шомберг отрицательно покачал головой. Этот прямой воп- |юс стеснял его, нарушал молчание, навязанное этому превращенному в слушателя болтуну. Рикардо закончил с оттенком презрения:

— Вы не знаете почему? Вы не угадываете? Нет? Да потому, что мой патрон унес денежный ящик капитана, поняли?

— Проклятый вор!

Шомберг прикусил язык на секунду позднее, чем следовало; он окончательно очнулся, увидев хищный оскал Рикардо, но спутник «просто Джонса» не покинул своей ленивой, располагающей к болтовне позы.

— Черт возьми! А если он хотел вернуть свои деньги, как самый ручной из лавочников, колбасников, маляров или писарей? Такая черепаха, как вы, осмеливается высказывать свое мнение о джентльмене. Джентльмена так не судят! Я сам иногда попадаю впросак. В ту ночь, например, он ограничился тем, что погрозил мне пальцем. Удивленный капитан прервал свою дурацкую болтовню:

— Что случилось? — спросил он.

Что случилось? Это было всего лишь дарование ему жизни.

— Нет-нет, ничего, — говорит мой джентльмен. — Вы совершенно правы, это ствол дерева, только ствол дерева.

Да, да, дарование ему жизни, говорю вам, потому что, если бы капитан долго тянул свои идиотские рассказы, пришлось бы его прикончить, чтобы убрать с нашей дороги. Я с трудом удерживался, думая об убегавшем драгоценном времени. По счастью для него, его ангел-хранитель надоумил его замолчать и пойти спать. Я не мог стоять на месте при мысли о времени, которое мы из-за него теряли.

— Почему вы не позволили мне стукнуть его как следует по его дурацкому кокосовому ореху? — спросил я.

Невозможно описать, как джентльмен относится к такого рода вещам. Он не теряет терпения. Это дурной тон. Вы никогда не увидите его потерявшим терпение, по крайней мере, так, чтобы это было заметно. Кровожадность тоже противоречит хорошему тону. Я узнал это от него, как и многое другое. Я так хорошо усвоил его уроки, что вы по моему лицу никогда не узнаете, имел ли я намерение выпотрошить вас, как я мог бы это сделать в один момент. У меня в штанине есть кинжал.

— Не может быть! — вскричал недоверчиво Шомберг.

С быстротою молнии Рикардо покинул свою ленивую позу, наклонился вперед и коротким движением приподнял на левой ноге панталоны, чтобы показать оружие. Шомберг на мгновение увидел кинжал, прикрепленный к волосатой ноге. Рикардо вскочил, топнул ногой, чтобы опустить штанину, и снова при нял свою спокойную позу, опершись локтем на стол.

— Это более удобный способ носить оружие, чем вы думас те, — сказал он, спокойно погружая взгляд в широко раскрытые глаза Шомберга. — Вообразите себе маленький спор во время игры. Вы наклоняетесь, чтобы поднять карту, и, когда вы вы прямляетесь, вы можете нанести удар, или кинжал у вас в рука ве, наготове, или же сами вы скользнете под стол, когда револь веры начинают плеваться. Трудно себе представить, что может спрятанный под столом человек с кинжалом наделать этим жаждущим корысти негодяям, прежде чем они поймут причину криков и пустятся наутек… по крайней мере, те, которые смогут это сделать…

Розы на щеках Шомберга заметно побледнели. Рикардо слегка засмеялся.

— Без кровожадности, без кровожадности! Джентльмену это понятно. Зачем ставить себя в необычайное положение? Прятаться также не надо. Джентльмен никогда не прячется. Я не забываю того, чему меня научили. Смотрите: мы играли в степях с компаниями пастухов на фермах: играли, разумеется, честно, не так ли? Так вот, большею частью приходилось распороть кому-нибудь из них брюхо, чтобы унести свою выручку. Мы играли в горах, и в долинах, на берегу моря и далеко от земли, и почти всегда играли честно. Это по большей части выгодно. Мы начали в Никарагуа после того, как покинули яхту и этих идиотов, искавших клад. В денежном ящике капитана оказалось двадцать семь золотых и несколько мексиканских долларов. Признаюсь, из-за этого не стоило бы убивать человека, но все же капитан сильно рисковал; мой патрон позже согласился с этим.

— Вы хотите заставить меня поверить, сэр, что вам не все равно, будет ли одним человеком больше или меньше на земле? — спросил я через несколько часов после нашего бегства.

— Конечно, нет! — ответил он.

— Тогда почему вы меня удержали?

— Есть манера и манера. Надо учиться быть корректным. Надо также избегать ненужных усилий, хотя бы только ради изящества.

Вот как джентльмен смотрит на вещи. На рассвете мы вошли в маленькую речонку, чтобы иметь возможность спрятаться в случае, если бы искатели клада пожелали начать с того, чтобы искать нас. И они не замедлили это сделать, черт возьми! Мы увидели, как шхуна делала галсы против ветра, разглядывая море во всех направлениях с помощью двух десятков биноклей! Я посоветовал патрону дать им время убраться, прежде чем пуститься в путь. Тогда мы смирненько просидели десять дней в своем убежище. Но на седьмой день пришлось все же укокошить одного парня, брата того Педро, которого вы знаете. Они были охотники на крокодилов. Мы прятались в их хижине. В то п|)емя ни патрон, ни я не умели говорить по-испански. Сухой (юрег, прохладная тень, восхитительные гамаки, свежая рыба, мкусная дичь — сказка, да и только! Патрон с самого начала дал им несколько долларов, но это было все равно, что жить с па- |юй диких обезьян. Скоро мы заметили, что они очень много разговаривают друг с другом. Они зарились на денежный ящик, кожаный чемодан и мой мешок. Для них все это составляло недурную добычу. Они, должно быть, говорили себе:

«Никто никогда не явится разыскивать этих субъектов, которые точно с луны свалились. Что, если мы перережем им глотку?»

— Очевидно! Это было ясно как день. Нужно было видеть, как один из них, глядя по сторонам изумленными глазами, берется за чертовски большой нож, чтобы понять, откуда дует ветер. Педро сидел рядом, пробуя лезвие другого ножа. Они думали, что мы ушли сторожить устье реки, как мы это обычно делали днем. Не потому, чтобы мы очень боялись снова увидеть шхуну, но надо было обеспечить наше отплытие и, кроме того, на берегу ветерок был прохладнее. Впрочем, патрон там и находился, растянувшись на одеяле в таком месте, с которого ему видно было открытое море, а я вернулся в хижину, чтобы взять из своего мешка немного табаку. Я еще не отказался от этой привычки и чувствовал себя счастливым, только когда у меня во рту был комок табаку величиною с детский кулак.

Это людоедское сравнение заставило Шомберга издать робкое: «Скажите пожалуйста!»

Рикардо уселся поглубже и продолжал, разглядывая с удовольствием свои вытянутые ноги:

— У меня вообще легкая походка. Мне кажется, черт меня побери, что я мог бы насыпать соли на хвост воробью, если бы захотел. Во всяком случае, оба мои черных мохнатых негодяя не слыхали меня. Я наблюдал за ними на расстоянии не более десяти шагов. Вместо одежды на них были только белые полотняные штаны, закатанные до бедер. Они не говорили ни слова. Присев на своих толстых икрах, Антонио точил на плоском камне нож, а Педро, прислонившись к небольшому дереву, проводил пальцем по лезвию своего. Я скрылся так же бесшумно, как мышь, понимаете?

Я не сразу заговорил с патроном. Опершись на локоть, он имел такой вид, словно не хотел, чтобы его тревожили. Вот он каков: иногда такой фамильярный, что, казалось бы, готов есть у вас из рук, а на другой день может оттолкнуть вас не хуже черта, но всегда потихоньку. Настоящий джентльмен, говорю вам. Я оставил его пока в покое, но не забывал своих двух приятелей, так славно занимавшихся своими ножами. У нас был, на нас двоих, только один шестизарядный револьвер хозяина, но всего с пятью пулями, а патронов у нас не было. Он забыл коробку в одном из ящиков в каюте. Это было неприятно. У меня был только складной нож, который для серьезного дела не годился.

Вечером мы все четверо сидели у небольшого костра перед хижиной; мы ели поджаренную на листьях банана рыбу и, вместо хлеба, печеный иньям — наше обычное меню. Патрон и я сидели по одну сторону, а оба мои красавца — по другую. Они время от времени бормотали несколько слов на своем почти нечеловеческом наречии и упорно держали глаза опущенными. За последние три дня они ни разу не взглянули нам в лица. Я стал тихонько говорить с патроном, так же спокойно, как говорю сейчас с вами, и рассказал ему все, что видел. Он не перестал выбирать кусочки рыбы и отправлять их себе в рот с самым невозмутимым спокойствием. Одно удовольствие иметь дело с джентльменом. Он ни разу не взглянул на дикарей.

— Теперь, — сказал я ему, притворно зевая, — придется не спать ночью, дремать днем, то и дело открывая глаза, и не дать им застать нас врасплох.

— Это совершенно невыносимо, — сказал патрон, — да к тому же вы не имеете никакого оружия!

— О, я впредь буду держаться поближе к вам, сэр, если вы ничего не имеете против, — сказал я ему.

Он тихонько покачал головой, вытер руки о банановый лист, заложил одну руку за спину, словно для того, чтобы подняться, выхватил из-под куртки револьвер и пустил мистеру Антонио пулю пряма в грудь. Вы видите, что значит иметь дело с джентльменом; никаких историй, никаких затруднений. Но ему все же следовало бы сделать мне знак или шепнуть мне словечко. Не могу сказать, чтобы я испугался; я даже не знал, кто выстрелил. Вокруг было так тихо за минуту до того, что звук выстрела показался мне самым страшным грохотом, какой я когда-либо слышал. Достопочтенный Антонио упал головою вперед — как они всегда падают, в сторону выстрела, — вы это, должно быть, сами заметили; да, так он упал головою вперед, прямо в огонь, и вся шерсть у него на лице и на голове запылала, словно горсть пороха — жир, должно быть: они всегда соскабливали жир с крокодиловых шкур.

— Полноте! — вскричал Шомберг, как человек, старающийся порвать невидимые цепи. — Вы ведь не собираетесь уверить меня, что все это правда?

— Нет, — холодно ответил Рикардо. — Я постепенно сочинял свой рассказ, чтобы развлечь вас в самую жаркую пору дня… Ну, так вот: он падает носом на горячие уголья, а наш прекрасный Педро и я разом вскакиваем на ноги, как два черта из одной коробки. Он бросается бежать, оглядываясь через плечо назад, а я, почти не отдавая себе отчета в том, что делаю, кидаюсь ему на спину. У меня хватило присутствия духа схватить его сейчас же за горло обеими руками, но мои пальцы едва соединились на его шее. Вы видели шейку этой пташки? И при этом она тверда, как железо. Мы покатились вдвоем на землю. Тогда патрон положил свой револьвер обратно в карман.

— Свяжите ему лапы, сэр, — кричал я. — Я стараюсь его задушить.

Вокруг были кучи лиан. Я скрутил его как следует и поднялся.

— Я мог бы ранить вас, — сказал мне участливо патрон.

— И вы были не прочь сберечь заряд, сэр, — ответил я ему.

Своим прыжком я спас положение. Не годилось дать дикарю убежать и спрятаться где-нибудь в кустах со старым кремневым ружьем, которое у него было. Патрон признал, что я поступил самым корректным образом.

— Но он жив, — сказал он, наклонясь над дикарем.

— Задушить его было бы не легче, чем задушить быка. Мы поспешили связать ему локти за спиной и, прежде чем он пришел в себя, подтащили его к небольшому дереву, посадили и привязали к стволу не за талию, а за шею, по меньшей мере двадцатью оборотами тонкой бечевки с великолепным узлом под ухом.

Я был страшно утомлен; эта маленькая переделка удивительно выкачала из меня силы. Но патрон мой был совершенно свеж. Вот в чем джентльмен всегда превосходит нас. Он не волнуется: джентльмен никогда не волнуется… или почти никогда. Я заснул, как камень, а он продолжал курить у костра, обернув ноги своим дорожным одеялом и с таким невозмутимым видом, словно он находился в салон-вагоне. Мы едва обменялись десятком слов, когда все было кончено, и с того дня никогда больше не говорили об этом. Я бы подумал, что он забыл всю историю, если бы он не намекнул на нее тогда, по поводу Педро. Помните?

Это вас удивляет? а? Потому-то я и рассказываю вам, как это вышло, что он следует за нами, как собака, очень полезная собака. Вы видели, как он расхаживает с подносом? Ну так вот, он бы с небольшим трудом по первому знаку патрона уложил быка ударом кулака. А как он его любит, патрона! Больше, чем собака любит своего хозяина, ей-ей!

Шомберг выпятил грудь:

— Кстати: я хотел, между прочим, заметить мистеру Джонсу, что мне не нравится, что ваш Педро начинает спозаранку бродить по дому. За несколько часов до того, как он нужен, он усаживается на черной лестнице и так пугает моих людей, что служба от этого страдает. Китайцы…

Рикардо, с легким движением головы, поднял руку.

— Когда я его в первый раз увидел, он мог и медведя обратить в бегство: немудрено, что он может напугать китайца! Теперь он выглядит совершенно цивилизованным по сравнению с тем, чем был раньше. Ну так вот, в то утро, едва проснувшись, я увидел, что он сидит, привязанный за шею к своему дереву, и моргает глазами. Весь день мы наблюдали открытое море и наконец увидели шхуну, державшую по ветру, что означало, что она отказывается от нашего общества. Ладно! На следующее утро, при восходе солнца, я взглянул на нашего Педро. Он больше не моргал. Он вращал глазами, которые казались попеременно то совершенно черными, то совершенно белыми, и высовывал язык длиною в локоть. Какого угодно черта можно усмирить, привязав его вот этак за шею. Я не ручаюсь даже, что самый настоящий джентльмен сохранит до конца свою осанку. Мы возились со своей шлюпкой, и я как раз прикреплял мачты, когда патрон сказал:

— Он, кажется, чего-то хочет.

— Я уже несколько времени слышал какое-то карканье, только не хотел обращать внимания. Я вылез из шлюпки и понес ему немного воды. Его глаза были красные-красные и наполовину вылезли из орбит. Он выпил всю воду, которую я принес, но просил он немногого. Я вернулся к патрону.

— Он просит себе пулю в башку, пока мы не уехали, — сказал я.

— Вот уж это совершенно невозможно, — ответил патрон.

— Он был прав. У нас оставалось всего четыре заряда, а нам надо было пройти около ста миль вдоль совершенно дикого побережья, прежде чем мы могли надеяться найти револьверные патроны.

— Во всяком случае, он, как великой милости, просит, чтобы мы его так или иначе прикончили.

И я снова принялся за свою мачту. Мысль прирезать человека, связанного по рукам и по ногам и привязанного за шею, мне совсем не улыбалась. Но нож у меня был, нож достопочтенного Антонио, вот этот самый нож…

Рикардо звонко хлопнул себя по ноге.

— Первый трофей моего нового существования, — сказал он с грубой шутливостью. — Носить его вот так я научился несколько позже. В тот день я заткнул его за пояс. Нет, к такого рода делу у меня вовсе было охоты; но когда работаешь с джентльменом первого сорта, можно ожидать, что он угадает, что ты чувствуешь. Патрон вдруг сказал:

— Казалось бы, что это его право! (По этой манере говорить можно сейчас же узнать джентльмена.) А что вы скажете о том, чтобы увезти его с собою в нашей лодке?

И патрон принялся объяснять, что бедный парень сможет быть нам полезен в экскурсии вдоль побережья. Всегда можно будет от него избавиться, прежде чем мы очутимся в первом более или менее цивилизованном месте. Меня не пришлось долго убеждать. Я вылез из лодки.

— А вы думаете, сэр, что он позволит?..

— О, не беспокойтесь! Он укрощен. Идите, отвязывайте его. Я беру на себя ответственность.

— Хорошо, сэр.

Педро увидел, что я быстро приближаюсь к нему, с ножом его брата в руке; понимаете ли, я не подумал о том, какое впечатление это на него произведет, но, ей-ей, он чуть не околел! Он смотрел на меня, как обезумевший буйвол, дрожа и обливаясь потом с головы до ног. Это было поразительно. От удивления я остановился и принялся его разглядывать. Пот капал у него с бровей, с бороды, с носа, и он хрипел. Тут я вдруг понял, что он не мог угадать моего намерения. Независимо от того, было ли это для него милостью или же его правом, ему вовсе не хотелось умирать, во всяком случае таким манерам, когда он увидел, что смерть приближается. Когда я обходил сзади, чтобы перерезать бечевку, он издал нечто вроде глухого рева. По-видимому, он думал, что я всажу ему нож в спину. Я одним махом перерезал всю бечевку; он повалился на бок — хлоп! и принялся дрыгать своими связанными лапами. Как я хохотал! Я не знаю, что в этом было такого смешного, но я держался за бока от хохота. От собственного смеха и его дрыгания я едва смог его развязать окончательно. Как только он почувствовал, что его члены очнулись, он побежал к берегу, где стоял патрон, бросился перед ним на колени и обнял его ноги. Вот это благодарность так благодарность! А? Видно было, что парень готов лопнуть от радости, так как его оставляют в живых. Патрон тихонько освободился и сказал мне просто:

— Ну, в путь! Возьмите-ка его в шлюпку.

— Это было не трудно, — продолжал Рикардо, пристально поглядев с минуту на Шомберга, — Он с готовностью вошел в шлюпку, и вы видите сами, что с ним сделалось. Он дал бы себя на куски разрезать, улыбаясь, слышите ли, улыбаясь, ради патрона. Я не знаю, сделал бы он ради меня то же самое или нет, но почти… почти… Связывал и развязывал его я, но он сразу понял, кто из нас двух господин. Он умеет распознать джентльмена. Каждая собака, самая паршивая собака узнает джентльмена. Этого не умеют только иностранцы, и ничто никогда не научит их этому. j — Вы хотите меня уверить, — удивлялся Шомберг, не принимая на себя скрывавшегося в последнем замечании намека, — вы хотите меня уверить в том, что променяли хорошее место с большим жалованьем на подобное существование?

— Вот пожалуйте! — спокойно проговорил Рикардо. — Это как раз то, что может сказать подобный вам субъект! Ну, вы-то уж совсем ручной! Я сопровождаю джентльмена. Это не то же самое, что служить господам, которые швыряют вам жалованье, как собаке кость, и еще ожидают от вас признательности. Это хуже всякого рабства. Нельзя требовать благодарности от раба, которого ты купил. А продавать свой труд, разве это не то же самое, что продавать самого себя? У вас имеется столько-то дней жизни, и вы их продаете один за другим. Кто может оплатить мою жизнь по ее стоимости? Нет! Они швыряют вам плату за неделю и требуют, чтобы вы им сказали спасибо, еще не взян ее в руки!

Он пробормотал какие-то ругательства, по всей вероятности, по адресу работодателей вообще, и воскликнул:

— К черту работу! Я не собака, которая станет плясать на задних лапках, чтобы выклянчить кость: я — спутник джентльмена. Вот различие, которого вы никогда не поймете, господин Шомберг Ручной.

Он тихонько зевнул. Шомберг, сохраняя военную суровость, усиленную слегка нахмуренным видом, позволил своим мыслям бродить бесконтрольно. Они сосредоточились на образе молодой девушки, отсутствующей, исчезнувшей, похищенной. Он чувствовал, что ярость его вырывается наружу. А этот разбойник дерзко смотрит на него. Если бы его не провели так хитро с этой девушкой, он не допустил бы, чтобы на него так смотрели, он не побоялся бы хватить бандита по черепу. После этого он не колеблясь пинками ноги вытолкал бы другого за дверь. Он представлял себе, как он это проделывает, и, переживая это доблестное видение, правая рука и правая нога его судорожно подергивались.

Внезапно очнувшись от своих мечтаний, он с беспокойством заметил в глазах Рикардо странное любопытство.

— Так вы скитаетесь вот так, по белу свету, играя в карты? — машинально спросил он, чтобы скрыть свое смущение.

Но взгляд Рикардо оставался напряженным, и Шомберг неуверенно продолжал:

— Здесь и там. и повсюду понемногу?

Он выпрямился и расправил плечи.

— Разве это не очень ненадежное существование? — спросил он твердым голосом.

Казалось, слово «ненадежное» возымело надлежащее действие, так как жуткое выражение настороженности исчезло из глаз Рикардо.

— Не так уж очень, — ответил он небрежно. — По моему мнению, люди будут играть, покуда у них будет хоть грош, чтобы поставить на карту. Игра? Да ведь то сама природа. Что такое сама жизнь? Никогда не знаешь, что может случиться. Беда в том, что никогда не знаешь точного достоинства карт, которые у тебя на руках. Где козырь? Вот в чем вопрос. Понимаете? Все люди играют, если дать им возможность; играют на грош или на все, что имеют. Сами вы…

— Я двадцать лет не держал карт в руках, — возразил Шомберг надменным тоном.

— О, если бы вы зарабатывали свою жизнь игрою, это было бы не хуже, чем то, что вы делаете, продавая пойло, скверное пиво и водку, проклятые снадобья, способные уморить старого козла, если бы их влили ему в глотку. Ах, я не переношу ваших проклятых напитков. Я их никогда не переносил. От одного запаха налитой в стакан водки мне уже делается тошно. Это со мною всегда было так. Если бы все люди были похожи на меня, кабатчики недалеко бы ушли. Вы не находите, что это несколько странно для мужчины, а?

Шомберг сделал снисходительный жест. Рикардо развалился на стуле, положив локоть на стол.

— Что я, признаться, люблю, так это французские сиропы. Их можно найти в Сайгоне. Я вижу, что у вас, в баре, имеются сиропы. Черт меня побери, если у меня от этой болтовни с вами не делается на языке типун! Ну-ка, мистер Шомберг, будьте гостеприимны, как говорит мой патрон.

Шомберг поднялся и с достоинством направился к стойке. Шаги его звонко отдавались на навощенном паркете. Он взял бутылку с этикеткой «Смородинный сироп». Легкий шум, который он производил: звон стакана, бульканье жидкости, хлопанье пробки содовой воды, принимал в окружающей тишине сверхъестественную резкость. Он вернулся к столу со стаканом розовой искрящейся влаги. Рикардо следил за его движениями косым взглядом своих желтых глаз, внимательных и настороженных, словно глаза кошки, следящей за приготовлением блюдца с молоком. Он выпил сироп, и его вздох удовлетворения напоминал почти в точности мурлыканье, очень мягкое, словно отдаленное, исходившее из глубины горла. Этот звук произвел на Шомберга неприятное впечатление, как новое доказательство того, сколько было нечеловеческого в этих людях, что и делало сношения с ними столь затруднительными. Призрак, кот и обезьяна — это была недурная компания, если с нею приходится иметь дело нормальному человеку, сказал он себе с внутренней дрожью. Воображение Шомберга одержало, по-видимому, верх над ним, и разум его уже не мог реагировать против фантастического представления, которое он составил себе о своих постояльцах. Правду говоря, дело шло не только о их внешнем виде. Конечно, манеры Рикардо представлялись ему очень похожими на кошачьи. Даже слишком! Но какие аргументы может благоразумный человек противопоставить призраку? Каково должно быть мышление призрака? Шомберг не имел об этом понятия. Что-нибудь ужасное, без сомнения, что-нибудь совершенно чуждое состраданию. Что ж касается обезьяны… всем известно, что такое обезьяна. От нее нечего ожидать хороших манер. Решительно, хуже этой истории нельзя себе ничего представить.

Между тем Шомбергу удавалось сохранять спокойный вид. Он снова взял в свои толстые пальцы, один из которых украшало золотое кольцо, отложенную было для приготовления сиропа сигару и курил с суровым видом. Сидя против него, Рикардо поморгал, потом закрыл глаза с видом дремлющей перед очагом кошки. Через минуту он их широко раскрыл и, казалось, удивился, увидев Шомберга.

— Дела сейчас идут неважно, а? — сказал он. — Но этот проклятый город совсем мертв, и я никогда не видел за столом та ких сонливых типов, как здесь. Не успеет пробить одиннадцать часов, они уже собираются расходиться. Что это с ними? Они хотят идти спать или что другое?

— Не думаю, чтобы вы из-за этого теряли свои доходы, — заметил Шомберг с оттенком мрачного сарказма.

— Нет, — согласился Рикардо с усмешкой, растянувшей его рот от уха до уха и обнажившей его белые зубы. — Только, видите ли, раз уж я взялся, я бы стал играть на орехи, на овечий горох, на что угодно. Я бы играл на их души. Но эти голландцы ни на что не годны. Выигрывают ли они или проигрывают, они как будто никогда не горячатся. Я в этом убедился! Проклятая кучка нищих, живые огурцы с холодной кровью!

— О, если бы произошло что-нибудь несколько необычное, они бы с тем же холодным спокойствием расправились с вами и с вашим джентльменом, — проворчал сердито Шомберг.

— Ах, в самом деле, — медленно проговорил Рикардо, словно измеряя Шомберга взглядом. — А что бы вы при этом делали?

— О, вы хорошо притворяетесь! — не выдержал трактирщик. — Вы толкуете о рыскании по свету в поисках счастья, а сами прилипли к этому грязному делу!

— Правду говоря, это не золотоносная жила, — сознался Рикардо с неожиданной откровенностью.

Шомберг покраснел от прилива храбрости.

— Я… я нахожу это жалким, — пробормотал он.

— Да, если хотите; пожалуй, большего и сказать нельзя, — проговорил Рикардо, который, казалось, был в сговорчивом настроении. — Я бы этого стыдился, но, видите ли, мой патрон подвержен припадкам…

— Припадкам? — вскричал Шомберг, не возвышая, впрочем, голоса. — Вы не хотите сказать…

Он внутренне ликовал, словно это открытие некоторым образом сглаживало затруднительность положения.

— Припадки!.. Вы знаете, это серьезная штука! Вам следовало бы свезти его в городскую больницу. Это отличное учреждение.

Рикардо с усмешкой покачал головой.

— Это серьезная штука, вы правы. Настоящие женские припадки, как я говорю. Время от времени он все сваливает на меня, и тогда немыслимо заставить его пошевелить пальцем. Если вы думаете, что мне это очень нравится, вы жестоко ошибаетесь. В общем, мы с ним хорошо ладим. Надо уметь держать себя джентльменом. Я не раб хлеба насущного. Но, когда он скажет: «Мартин, мне все опротивело!» — тогда все кончено; мне приходится только молчать, черт бы меня побрал!

Сильно подавленный, Шомберг сидел с раскрытым ртом.

— К чему же ведут эти припадки? Зачем он это проделывает? — спросил он. — Я не понимаю.

— Ну, я-то понимаю, — ответил Рикардо. — Джентльмен, знаете ли, не такой простой человек, как мы с вами, и обращаться с ним тоже не так уж просто. Если бы только у меня было, чем его поднять!

— Что вы хотите этим сказать? Чем его поднять? — прошептал Шомберг унылым тоном.

Это непонимание вывело Рикардо из себя.

— Вы, значит, не понимаете слов? Смотрите, я бы мог с утра до вечера говорить с этим бильярдом, не заставив его подвинуться ни на одну линию, не так ли? Так вот, то же самое и с патроном, когда на него находит один из его припадков. Мертвый человек! Ничто его не интересует! Все недостаточно хорошо! Но если бы у меня был здесь кабестан, я без труда поднял бы бильярд на несколько дюймов. Вот что я хочу сказать.

Гибким и бесшумным движением он встал и потянулся, странно запрокидывая голову и неожиданно удлиняя свое приземистое тело; он поглядывал искоса на дверь и, наконец, прислонился к столу, спокойно скрестив руки на груди.

— Джентльмен распознается по своим причудам. Джентльмену не приходится отдавать отчета никому, все равно, как бродяге на большой дороге. Ничто не вынуждает его быть точным. Однажды на патрона нашел припадок на маленьком постоялом дворе Мексиканского плато, вдали от всего на свете. Он проводил целые дни в темной комнате…

— Один?

Это слово невольно вырвалось у Шомберга, и он остолбенел от ужаса. Но, по-видимому, преданный секретарь нашел этот вопрос вполне естественным.

— Нет, это с его припадками никогда не вяжется. Он лежал, вытянувшись во всю длину на циновке, а у открытой двери его комнаты, между двумя олеандрами внутреннего дворика, босоногий оборванец, которого он подобрал на улице, бренчал на гитаре и пел ему печальные песенки с утра до вечера. Вы знаете эти песенки? Тванг, тванг, гу, круу, иан!

Шомберг поднял руки вверх с выражением отчаяния, которое, видимо, польстило Рикардо. Рот его мрачно искривился.

— Вот именно. Есть отчего заболеть коликами, не так ли? Это ужасно. Ну вот, там была кухарка, которая меня сильно любила, толстая, старая негритянка в очках. Я прятался в кухне и просил ее готовить мне «сластену» — знаете, пирожное из яиц и сахара, чтобы занять время. Я ведь сладкоежка, словно малый ребенок. Да, кстати, почему вы никогда не даете нам сладкого за табльдотом, мистер Шомберг? Одни фрукты утром, в обед и вечером? Невыносимо! За кого вы нас принимаете? За ос?

Шомберг не реагировал на это сердитое замечание.

— А сколько времени продолжался этот припадок, как вы его называете? — спросил он тревожно.

— Целые недели, месяцы, годы, века, или мне так показалось, — ответил Рикардо с убеждением. — Вечерами патрон спу скался в залу и портил себе кровь, играя в карты с крохотным гидальго в черных бакенбардах; они играли по маленькой и экарте, знаете, эта живая французская игра? Комендант, индий ский метис, кривой, со сплюснутым носом, и я, мы должны были стоять позади них и биться об заклад на их игру. Это бы ло отвратительно!

— Отвратительно! — повторил, как эхо, Шомберг, с глухим тевтонским отчаянием. — Но, послушайте: мне нужны ваши комнаты.

— Ну, разумеется. Я это давно говорю себе, — равнодушно ответил Рикардо.

— Я был дураком, когда послушался вас… Надо с этим по кончить!

— Я думаю, вы и сейчас не умнее, — проговорил Рикардо, не разнимая рук и не изменяя ни на йоту своего положения.

Он прибавил, понижая голос:

— А если я замечу, что вы предупредили полицию, то велю Педро охватить вас за талию и сломать вашу толстую шею, за гнув вам голову назад — крак! Я видел, как он проделал это со здоровенным негром, который размахивал бритвой под носом патрона. Это у него славно выходит. Глухой треск, больше ничего, и парень валится на землю, словно узел тряпья…

Рикардо даже не повел своей слегка склоненной к левому плечу головой; но, когда он замолчал, его зеленоватые, повернутые к двери глаза скользнули в сторону Шомберга и остановились на нем с жадным и сладострастным выражением.

VII

Шомберг почувствовал, что его покидает даже то отчаяние, которое служит иногда суррогатом мужества. Его не столько пугал страх смерти, сколько ужасный облик, который она принимала. Несмотря на всю кровожадность тона, несмотря на серьезность намерения, он бы вынес простое: «Я сдеру с вас шкуру!», но перед этим новым тоном и новой манерой действия его воображение, очень чувствительное ко всему необычайному, спасовало, словно нравственная его шея хрустнула: «Крак!»

— Пойти предупредить полицию? Неужели вы думаете? Я об этом никогда и не помышлял. Слишком поздно! Я дал себя оплести. Вы воспользовались тем, что я был сам не свой, чтобы вырвать у меня согласие: я вам это уже объяснял.

Глаза Рикардо медленно отвернулись от Шомберга и уставились вдаль.

— Ах, да! История с какой-то девчонкой! Но это нас не касается. f — Разумеется. Но послушайте: к чему эти разбойничьи истории, которые вы мне рассказываете?

Затем он рискнул сказать:

— Не стоит того, даже если бы я был настолько глуп, чтобы пойти предупредить полицию, я бы не мог выдвинуть против нас серьезного обвинения. Власти ограничились бы тем, что отправили бы вас отсюда с первым уходящим в Сингапур пароходом.

Он оживился.

— И он увез бы вас к чертям! — добавил он сквозь зубы, для собственного удовлетворения.

Рикардо не сделал никакого замечания и ничем не обнаружил, что он слышал хоть одно слово. Шомберг, поднявший было на него полный надежды взгляд, почувствовал себя обескураженным.

^ — Почему вы упорствуете и сидите здесь? — воскликнул он, — Вам совсем не будет выгодно валять дальше дурака у меня в гостинице. Вы только что сокрушались, что не можете сдвинуть с места своего патрона. Ну так вот, полиция сдвинет вам его с места, а из Сингапура вы сможете отплыть в Восточную Африку.

— Пусть меня повесят, если этот парень не собирается идти предупреждать полицию! — проворчал Рикардо угрожающим тоном, который вернул Шомберга в мир действительности.

— Нет, нет, — уверял он, — я только так говорю. Вы хорошо знаете, что я не сделаю ничего подобного.

— Я и вправду начинаю думать, что история с этой девчонкой повредила вам мозги, мистер Шомберг. Поверьте мне: будет гораздо лучше, если мы расстанемся друзьями; так как, вышлют нас или не вышлют, вы можете быть уверены, что один из нас скоро появится обратно, чтобы рассчитаться с вами за все скверные штуки, которые придумает ваша башка.

— Боже великий! — вскричал Шомберг. — Значит, ничто не заставит его уехать!.. Он останется здесь навеки… навеки… А если бы я вам предложил хорошее отступное… не можете ли вы?

— Нет, — перебил его Рикардо. — Невозможно, если вы не придумаете, чем бы его поднять… Я вам это уже объяснял.

— Нужно было бы найти что-нибудь, что соблазнило бы его, — прошептал Шомберг.

— Да. А Восточной Африки для этого недостаточно. Он сказал мне на днях, что Восточная Африка может подождать, пока он соберется… и ее можно заставить подождать довольно долго, потому что она никуда не убежит и он не боится, что кто-нибудь захочет ее похитить.

Эти рассуждения, которые можно было рассматривать как простые трюизмы или как показатели нравственного состояния мистера Джонса, являлись малообещающими для несчастного Шомберга, но имеется доля истины в поговорке, которая гласит, что ночь всего темнее перед рассветом. Самый звук слом имеет собственную силу, независимо от смысла их во фразе. Л это слово «похитить» пробуждало отзвук в больном уме трак тирщика. Это был отзвук, постепенно гнездившейся в его мозгу мысли, пробужденный случайно произнесенным словом. Нет никто не сумел бы похитить материк, но Гейст похитил девуш ку.

Рикардо не мог постичь причины происшедшей в лице Шомберга перемены. Между тем она была достаточно заметна, чтобы живо заинтересовать его; он перестал небрежно покачи вать ногой и сказал, глядя на трактирщика:

— На такую болтовню нечего отвечать, да?

Шомберг не слушал.

— Я мог бы указать вам другой след, — проговорил он мед ленно.

Потом он замолчал, словно его душила нездоровое волнение, усиленное опасением неудачи. Рикардо слушал со вниманием, но не скрывая некоторого презрения.

— След человека, — судорожно пробормотал Шомберг и снова замолчал, борясь между велениями ненависти и совести.

— Может быть, человека на луне? — усмехнулся Рикардо.

Шомберг покачал головой.

— Во всяком случае, его не опаснее ограбить, чем человека на луне, а искать придется не так далеко. Попробуйте-ка.

Он размышлял. Эти люди, профессия которых заключалось в грабежах и убийствах столько же, сколько в шулерстве, казались самою судьбою предназначенными для проектов мести. Но Шомберг предпочитал не входить в подробности. Он думал лишь о том, что может одним ударом освободиться от тирании бандитов и рассчитаться с Гейстом. Ему достаточно был дать свободу своему естественному таланту клеветника. В данном случае его обычная склонность к скандальным сплетням будет усилена ненавистью, которая, подобно любви, обладает собственным красноречием. Рикардо слушал теперь со вниманием. Шомберг принялся пространно описывать Гейста, разжиревшего от многих лет мошенничества, общественного или частного порядка; это был убийца Моррисона, обманщик бесчисленных акционеров, чудовищное соединение хитрости и бесстыдства, дерзких проектов и просто плутовства, таинственности и ничтожества. Шомберг возвращался к жизни, выполняя свою естественную функцию; кровь снова приливала к его щекам; он становился красноречивым, оживленным, веселым, и его военная осанка снова делалась мужественной.

— Вот правдивый рассказ. Его видели бродящим несколько лет в этой части света и сующим нос в дела всех и каждого, но один я разгадал его с первого взгляда, этого негодного обманщика без принципов, этого опасного субъекта.

— Вы говорите, опасного?

Звук голоса Рикардо вернул Шомберга к действительности.

— О, постараемся понять друг друга, — проговорил он с замешательством. — Это лгун, обманщик, бандит с медоточивой |эечью и слащавой любезностью, один из тех людей, в которых нет ни капли искренности.

Рикардо отошел от стола и шагал бесшумно по комнате. Проходя мимо Шомберга, он оскалил зубы и проговорил: К — А! Гм!

— Какой опасности вам еще нужно? — спросил Шомберг.

Потом небрежным тоном продолжал:

— Я не думаю, чтобы он был из тех, которые дерутся.

— И вы говорите, что он там один?

— Как на луне, — с живостью подхватил Шомберг. — Никто в мире не беспокоится о том, что может с ним случиться. Вы поймете, что он предпочел смирно сидеть, когда зацапал всю свою добычу.

— Свою добычу? А почему он не увез ее к себе на родину? — спросил Рикардо.

Спутник «просто Джонса» начинал находить, что этому делу стоило уделить немного внимания. Он искал истины, как это делают люди с более прочной моралью и более чистыми намерениями, нежели у него; он искал ее при свете собственного опыта и собственных предрассудков. Мы можем познавать факты, каково бы ни было их происхождение (а одному богу известно, откуда они рождаются!), лишь при свете наших особых подозрений. А Рикардо был исполнен подозрений.

Шомберг — таково успокаивающее действие вновь обретенной уверенности — Шомберг возразил холодным тоном:

— К себе? А вы, почему в ы не вернулись к себе на родину? Слушая вас, подумаешь, что вы себе хорошо набили карманы, бегая по свету и обыгрывая бедняков. Вы сейчас должны быть не бедны.

Рикардо остановился, чтобы взглянуть на Шомберга с удивлением.

— Вы, вероятно, считаете себя очень хитрым? — спросил он.

В данную минуту Шомберг так ясно отдавал себе отчет в собственной хитрости, что ирония Рикардо его не возмутила. В его тевтонской бороде промелькнула даже настоящая улыбка, впервые за несколько месяцев. Он был в ударе.

— А кто мне поручится, что вы не потешаетесь надо мною, рассказывая мне сказки? — резко проговорил Рикардо. — Я удивляюсь, что у меня хватает терпения выслушивать эту идиотскую историю.

Шомберг, не дрогнув, выдержал эту внезапную перемену фронта. Ему не нужно было обладать особой наблюдательностью, чтобы увидеть, что он сумел пробудить в сердце Рикардо чувство любопытства и, может быть, даже алчности.

— Вы мне не верите? Хорошо… Спросите у первого встреч — нош… проезжал ли здесь этот… этот швед по пути на родину Зачем бы он здесь останавливался, если не за этим? Спросите, кого хотите.

— Спросить? Ах, отлично, — возразил тот. — Так я и пойду расспрашивать о человеке, на которого собираюсь напасть. Эти вещи делаются потихоньку или не делаются совсем.

Особая интонация, с которой были произнесены эти слова, заставила Шомберга похолодеть. Он кашлянул, чтобы прочи стить горло, и посмотрел вдаль, словно его покоробило то, что он услыхал. Потом, безо всякого перехода, продолжал:

— Ну, разумеется, мне он ничего не говорил. Я этого и не ожидал. Но у меня есть глаза, чтобы видеть, и здравый смысл, чтобы выводить заключения. Я умею разбираться в людях. Он воспользовался своим пребыванием здесь, чтобы побывать и конторе Тесмана. Зачем он ходил туда два дня подряд? А? Вы не знаете? Вы не догадываетесь?

Он дал Рикардо время изрыгнуть на него град ругательств за его проклятую болтовню, потом спокойно продолжал:

— Никто не ходит в банкирскую контору два дня подряд, в служебное время, для того, чтобы разговаривать о погоде. Зачем же ему было ходить туда, в таком случае? Чтобы сделать расчет в первый день и чтобы получить деньги во второй. Ясно или нет?

— Получить деньги? — промурлыкал Рикардо.

— Разумеется! — с нетерпеливой важностью бросил Шомберг — Иначе зачем же? Да, он ходил за своей мошной, по крайней мере, за той, которую он хранил у Тесмана. Одному черту известно, что он спрятал или зарыл на своем острове. Когда подумаешь о том, какие суммы проходили через руки этого человека на жалованье, на продовольствие и на все другое, и когда знаешь, что он ловкий плут…

Пристальный взгляд Рикардо смутил трактирщика, и он добавил с некоторым замешательством:

— Я хочу сказать: обыкновенный вор, тайный и незначительный. И он еще называется шведским бароном? Тьфу!

— Бароном? В самом деле? Эта чужеземная аристократия немного стоит! — серьезно проговорил Рикардо. — А потом? Он тут болтался?

— Да, он болтался тут, — сказал Шомберг, искривив рот. — Он… Болтался… Вот, вот… он…

Он поперхнулся. Рикардо казался заинтересованным.

— Так себе? Безо всякого дела? И в один прекрасный день он проскользнул у вас между пальцев и вернулся на свой остров?

— И вернулся на свой остров… — повторил, как эхо, Шомберг, уставившись в пол неподвижным взглядом.

— Что с вами? — с искренним удивлением спросил Рикардо, — Что случилось?

Не поднимая глаз, Шомберг сделал нетерпеливое движение. Гго упорно опущенное книзу лицо побагровело. Рикардо вернулся к интересовавшему его вопросу.

— Чем вы это объясняете? Какие у него могли быть причины? Что он отправился искать на острове?

— Свой медовый месяц, — выкрикнул с яростью Шомберг.

С совершенно неподвижным корпусом и опущенными вниз глазами, без малейшего предварительного движения, он стукнул по столу кулаком с такой силой, что Рикардо подпрыгнул на месте. Тогда только Шомберг поднял голову с мрачным и злобнымвыражением лица.

Рикардо вытаращил глаза, повернулся на каблуках, отошел в дальний угол комнаты, вернулся с оживленным видом и мечтательно пробормотал «так, так!» над головой Шомберга.

Трактирщик проявил большую моральную силу, медленно возвращаясь к строгой выдержке лейтенанта запаса.

— Так, так! — повторил Рикардо, на этот раз с большей уверенностью.

Потом добавил, как человек, который обдумал положение вещей:

— Я предпочел бы ничего у вас не спрашивать или чтобы вы мне наврали. Мне неприятно знать, что в дело замешана женщина. На что она похожа? Это она?..

— Прошу вас… — умоляюще проговорил Шомберг, жалкий в своей военной осанке.

— Так, так, — в третий раз пробормотал Рикардо, который все больше и больше задумывался по мере того, как положение становилось для него яснее. — Вы не можете слышать об этой девушке… Вам так больно? А между тем я уверен, что она вовсе не чудо красоты.

Шомберг сделал движение, которое должно было выражать неведение и беспечность, потом расправил плечи и сурово сдвинул брови, глядя в пространство.

— Шведский барон… Гм! — начал Рикардо задумчивым тоном, — Мне кажется, что эта история может заинтересовать патрона, если я ее преподнесу ему в надлежащем виде. Патрон любит поединки, а это можно назвать поединком. Но я не знаю никого, кто бы мог противостоять ему в единоборстве. Видели ли вы когда-нибудь, как кошка играет с мышью? Это красивое зрелище.

Со сладострастным блеском в глазах и своим двусмысленным взглядом сам Рикардо так походил на кошку, что Шомберг испытал бы весь ужас мыши, если бы его сердцем не завладели всецело другие чувства.

— Между нами не может быть никакого обмана, — сказал он с большей твердостью, чем сам от себя ожидал.

— У него отвращение к женщинам, — проговорил Рикардо. — В этой мексиканской харчевне, в которой мы, так сказать, оказались осажденными, я ходил по вечерам на танцы. Местньк девицы спрашивали меня, не был ли английский кабальеро переодетым монахом, не дал ли он пресвятой деве обета никогда не говорить с женщиной или не… Ну, да вы можете себе пред ставить, что могут в конце концов спросить девушки с хорошо подвешенным языком, когда они не стесняются говорить, что им вздумается! Это было мне неприятно. Да, патрон терпеть нг может говорить с женщинами…

— Но с одной женщиной! — сдавленным голосом бросил Шомберг.

— С одной бывает щекотливее иметь дело, нежели с двумя или с двумястами. В таком месте, где полно женщин, ничто но обязывает вас заниматься ими, если вам этого не хочется, но когда входишь в комнату, в которой находится только одна женщина, молодая или старая, красивая или безобразная, поне воле приходится смотреть на нее. И если вы за ней не станете ухаживать, она может вам только мешать — в этом патрон со вершенно прав…

— Зачем заниматься ими? Что они могут сделать? — прошептал Шомберг.

— Во-первых, шум, — сухо заявил Рикардо, говоря с видимой неохотой, как человек, профессия которого обязывает его молчать. — Ничто не ненавистно больше шума человеку, занятому серьезной и напряженной игрой в карты. Шум, шум, друг мой, — продолжал он с жаром, — шум из-за всего и из-за ничего, а я это ненавижу так же, как и патрон. Но у патрона не одно это. Он их совершенно не выносит.

Он замолчал на мгновение, размышляя над этой психологической загадкой, а так как здесь не нашлось философа, который сказал бы ему, что к каждому сильному чувству всегда примешивается известного рода ужас и что не существует религии без некоторого фетишизма, то он рискнул сделать собственный вывод, который, разумеется, не освещал вопроса полностью:

— Пусть меня повесят, если женщины не производят на него такого же впечатления, как алкоголь на меня. Водка — тьфу!

Он изобразил на своем лице отвращение и вздрогнул. Шомберг слушал с изумлением. Можно было подумать, что самая подлость шведа являлась для него защитой: плод преступления вставал между ним и возмездием.

— Так вот, старина, — заключил Рикардо, разглядывая с чем — то вроде участия мрачного Шомберга. — Я не думаю, чтобы это дело можно было устроить.

— Но это же нелепо, — жаловался Шомберг, видя, как мщение, которое, казалось, давалось уже ему в руки, ускользает от него во имя какой-то дикой мании.

— Не берите на себя судить джентльмена, — сказал Рикардо строгим тоном, но без злобы, — я и сам не всегда понимаю патрона. А между тем я англичанин и живу с ним. Нет, я не думаю, чтобы я мог рискнуть говорить с ним об этом деле, несмотря на все мое нежелание здесь торчать!

Рикардо не мог сильнее желать не торчать у Шомберга, чем Шомберг желал не видеть его торчащим. Трактирщик так уверовал в созданного его собственными лживыми выдумками, его ненавистью и его склонностью к скандальным сплетням Гейста, что не смог удержаться от искреннего, убежденного восклицания:

— Дело шло о том, чтобы захватить куш в тысячу фунтов, в две тысячи, может быть, в три тысячи фунтов. И никаких затруднений, никаких…

— Затруднение заключается в юбке, — прервал Рикардо.

Он снова принялся бесшумно шагать со своей кошачьей манерой, в которой опытный наблюдатель мог бы увидеть признаки волнения, подобного тому, которое хищное животное кошачьей породы проявляет перед прыжком. Но Шомберг ничего не видел. Между тем он мог бы почерпнуть в этих признаках некоторое утешение для своего смятенного ума; но он вообще предпочитал не смотреть на Рикардо. Однако этот последний одним из своих беглых взглядов исподтишка подметил на губах Шомберга горькую улыбку, улыбку, которая признается в крушении надежд.

— А вы ужасно злопамятны, — сказал он, приостанавливаясь на минуту с заинтересованным видом. — Пусть меня повесят, если я видел когда-нибудь такого озлобленного субъекта. Держу пари, что вы бы охотно наслали на них чуму, если бы могли. А? Что вы сказали?.. Чума для них слишком хороша?

Рикардо наклонился, чтобы разглядеть Шомберга, который оставался бесстрастными, с невидящим взглядом и неподвижными чертами лица, и, казалось, не замечал иронии в этом смехе, звучавшем так близко от его толстого, красного уха.

— Чума слишком хороша, ха-ха!

Рикардо поворачивал нож в ране несчастного трактирщика, который упорно держал глаза опущенными.

— Я не желаю девушке никакого зла, — проворчал он.

— Но она ведь сбежала! Она насмеялась над вами! Послушайте!

— Один черт знает, что этот мерзавец швед мог с ней сделать, ей наобещать, как он ее запугал. Она не могла его полюбить, в этом я уверен.

Гордость Шомберга цеплялась за убеждение, что Гейст употребил необычайные и чудовищные средства обольщения.

— Посмотрите, как он околдовал беднягу Моррисона, — пробормотал он.

— Ах, Моррисон, тот, у которого он забрал все деньги?

— Деньги, да… и жизнь тоже…

— Да, он ужасен, этот шведский барон! Как с ним справиться?

Шомберга взорвало:

— Втроем-то против одного! Вы трусите? Хотите, чтобы я вам дал рекомендательное письмо?

— Взгляните-ка на себя в зеркало, — спокойно проговорил Рикардо. — Черт меня побери, если вам не угрожает кондрашка И этот человек отрицает могущество женщин! Ваша хорошо ва ми завладела, если вы не можете ее забыть.

— Ах, я бы очень этого хотел, — с жаром воскликнул Шом берг. — И всем этим я обязан этому шведу. Я почти не сплю, мистер Рикардо. А чтобы доконать меня, вы являетесь сюда, точно у меня недостаточно мучений и без вас!..

— Это принесло вам пользу, — иронически проговорил сек ретарь. — Это отвлекает вас от этой дурацкой истории… в вашем возрасте!..

Он замолчал с видом сочувствующего человека и, переменив тон, сказал:

— Я бы с удовольствием сделал вам это одолжение, обделав в то же время выгодное дельце.

— Выгодное дельце, — подтвердил Шомберг почти машинально.

В своей наивности он никак не мог отказаться от засевшей у него в голове мысли. Одна мысль изгоняется другою, а у Шомберга они были тем более стойки, что являлись чрезвычайно редко.

— Это так же верно, как наличные деньги, — прошептал он с каким-то отчаянием.

Выражение, с которым он произнес эти слова, не пропало бесследно для Рикардо. Оба эти человека были чувствительны к словам. Секретарь «просто Джонса» пробормотал со вздохом:

— Да, но как завладеть ими?

— Втроем против одною! — проговорил Шомберг. — Мне кажется, вам достаточно их потребовать!

— Вы говорите так, словно этот парень живет в соседнем доме, — нетерпеливо вскричал Рикардо. — Черт вас возьми! Разве вы не понимаете того, что вам говорят? Я спрашиваю вас, каким путем туда пробраться?

Шомберг оживился:

— Каким путем?

Оцепенение обманутых надежц, обусловливавшее видимые вспышки раздражения, соскочило с него при этих многообещающих словах.

— Морским путем, само собой разумеется, — ответил он. — Для таких людей, как вы, три дня пути в хорошей большой лодке ровно ничего не значат. Это маленькая прогулка, легкое разнообразие. В это время года Яванское море спокойно, как озеро; у меня есть прекрасная, вполне надежная шлюпка, спасательная лодка, рассчитанная на тридцать человек и которую может вести один ребенок. В это время года вам и морская пена не брызнет в лицо. Настоящий пикник. j, — А почему же, имея такую лодку, вы не отправились за девушкой или за шведом? Вы здоровый парень, хоть и обманутый любовник!

Шомберг вздрогнул.

— Я один, — проговорил он недовольным тоном, остановившись на этом ответе из-за его краткости. i — Знаю я таких людей, как вы, — небрежно заявил Рикардо. — Вы как все, а может быть, еще немного более миролюбивы, чем торгаши, которые покупают и продают в этом проклятом рынке, который называется миром. Ну-ка, уважаемый гражданин, рассмотрим дело в подробностях.

Когда Шомберг понял, что компаньон мистера Джонса готов рассматривать, как он это сам заявил, вопрос о лодке, о направлении, которое надлежало взять, расстоянии и о других конкретных данных, не предвещавших ничего хорошего этому негодяю шведу, он снова принял свою военную осанку, выпятил грудь и спросил своим офицерским тоном:

— Итак, вы намерены дать ход этому делу?

Рикардо сделал утвердительный знак. Ему этого очень хочется, прибавил он. Необходимо подчиняться, как только можешь, фантазиям джентльмена, но для его собственной пользы приходится иногда что-нибудь скрывать от него при некоторых обстоятельствах. Обязанность хорошего компаньона заключается в том, чтобы выбрать удобный момент и необходимые средства для того, чтобы довести до хороших результатов эту щекотливую сторону его обязанностей. Высказав эту теорию, Рикардо перешел к ее практическому применению.

— Я никогда не сказал ему настоящей неправды, — заявил он, — и не начну делать это сегодня. Я ограничусь тем, что не пророню ни слова о девушке. Ему придется примириться с этим, как он сумеет. В случае, подобном этому, не годится слишком потакать его фантазии.

— Фантазия крайне удивительная, — сухо проговорил Шомберг.

— Удивительная? Да вы, я уверен, не поколебались бы схватить за горло женщину где-нибудь в темном углу, если бы вас никто не видел!

Опасная и угрожающая кошачья способность Рикардо показывать когти еще раз заставила вздрогнуть Шомберга. Эта манера его раздражала.

— А вы? — возразил он. — Вы хотите уверить меня, что вы не способны на что угодно?

— Я, дружок? Ну, разумеется. Но я ведь и не джентльмен, да и вы тоже. Схватить их за горло или ущипнуть за подбородок, меня это одинаково мало смутит, — подтвердил Рикардо, скрывая некоторую иронию под своей любезностью. — Но вернемся к разговору о нашем деле. Трехдневное путешествие в хорошей лодке не может испугать таких людей, как мы. В этом мы с вами сходимся. Но существуют другие подробности.

Шомберг не желал ничего лучшего, как войти в подробно сти. У него в Мадуре была небольшая плантация с более или менее обитаемой хижиной. Он предложил, чтобы его постояль цы покинули город в его лодке, заявив о своем намерении еде лать туда экскурсию. Таможенные чиновники привыкли видеть его лодку отправляющейся на такого рода прогулки. Передохнун в Мадуре, мистер Джонс и К0 назначили бы день для настоящс го отъезда. Им надо было бы только плыть по ветру. Шомбер! брал на себя заботу о продовольствии. Самое страшное, что могло ожидать путешественников, это теплый ливень. В это время года не бывает серьезных штормов.

Сердце Шомберга сильно билось, чувствуя, что мщение его подготовлено. Он говорил хриплым, но убедительным голосом:

— Никакой решительно опасности, ни малейшей.

Рикардо прервал эти уверения нетерпеливым жестом. Он ду мал о других опасностях.

— Мы без труда выйдем отсюда, но нас заметят в море и позже это может создать кутерьму. Лодка с тремя европейцами вдали от берега, несомненно, вызовет толки. Может случиться, что нас увидят по пути?

— Нет, разве туземная лодка… — сказал Шомберг.

Рикардо с удовлетворением кивнул головой. Для этих двух европейцев туземцы были только пустыми призраками. Призраками, с которыми представители высших рас могли встречаться, не нарушая и не изменяя своих планов. Разумеется, туземная лодка не шла в счет. Эта часть моря была совершенно пустынна, объяснял Шомберг. Только почтовый пароход из Терната регулярно проходил там около восьмого числа каждого месяца, но всегда на значительном расстоянии от острова. С бьющимся сердцем, с мыслями, поглощенными успехом его махинации, трактирщик сыпал словами, словно хотел нагромоздить их как можно больше между собою и своим смертоносным планом.

— Таким образом, если вы спокойно покинете мою плантацию восьмого, при заходе солнца, — всегда лучше уезжать вечером, чтобы использовать береговой ветер, — у вас сто шансов против одного… что я говорю?., тысяча против одного, за то, что ни одна живая душа не увидит вас в пути. Вам надо будет только править к северу в течение пятидесяти часов, может быть, немного меньше. Для вашей лодки ветра всегда хватит, за это я ручаюсь, и тогда…

Под его одеждой все его мускулы вздрагивали от возбуждения, нетерпения и чего-то похожего на страх, точного происхождения которого он не мог разобрать. Впрочем, он об этом не особенно старался. Рикардо пристально смотрел на него сухими глазами, больше походившими на шлифованные камни, нежели на живую ткань.

— А тогда что? — спросил он.

. — Тогда… ну, тогда вы настигнете господина барона… Ха-ха — ха!

Шомберг выговорил эти слова как бы с некоторым трудом и рассмеялся.

› — Так вы думаете, что у него все сокровища при себе? — спросил Рикардо для очистки совести, так как его опытному взгляду это со всех точек зрения представлялось несомненным.

Шомберг поднял руки и тихонько опустил их.

— Как бы это могло быть иначе? Он ехал домой, он по пути домой остановился здесь, в гостинице. Справьтесь, у кого хотите. Возможно ли, чтобы он хотел оставить свой капитал позади себя?

Рикардо задумался, потом вдруг сказал, поднимая голову:

— Держать на север в течение пятидесяти часов. Так? Это немного расплывчатые указания. Мне случалось слышать о людях, которые не находили порта при более точных указаниях. Не можете ли вы мне сказать, какой причал мы там найдем? Но вы, должно быть, этого острова никогда не видали?

Шомберг сознался, что, действительно, никогда его не видал, с выражением человека, счастливого тем, что избежал ужасного осквернения. Нет, конечно, ничто никогда не приводило его туда. Но что ж из этого? Он мог указать Рикардо великолепный знак. Он нервно посмеивался. Не найти острова! Он держал пари, что всякий, проплывавший от острова в расстоянии не более сорока миль, не мог не найти логовища этого проклятого шведа!

— Что вы скажете о столбе дыма днем и о большом зареве ночью? Вблизи этого острова есть действующий вулкан, которого было бы достаточно, чтобы указать путь слепому! Что вам еще нужно? Вам будет указывать путь действующий вулкан!

Он произнес эти слова с энтузиазмом, но вдруг подпрыгнул на месте с широко открытыми глазами. Левая дверь бара открылась и перед ним на другом конце комнаты появилась госпожа Шомберг в своем рабочем костюме. Одно мгновение она держала пальцы на ручке двери, потом скользнула на свое место за конторкой и, усевшись, стала, по обыкновению, смотреть прямо перед собой.


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

Природа тропиков отнеслась с состраданием к крушению угольного предприятия. Разрушение строений Тропического Общества было скрыто от взглядов со стороны моря, с той стороны, где нескромные взоры — если бы нашлись такие, которые, из злорадства или из сочувствия, достаточно этим интересовались, — могли бы заметить разрушающиеся костяки этого некогда цветущего предприятия.

Гейст сидел среди этих костяков, так любовно прикрытых растительностью двух дождевых периодов. Нарушаемая только отдаленным рокотанием грома, шумом дождя в высоких ветвях, или ветра в листьях деревьев, или же разбивающихся о берег волн, окружающая тишина, скорее, способствовала, нежели препятствовала, его одиноким мечтаниям.

Размышления — особенно размышления европейца — всегда в большей или меньшей степени сводятся к ряду вопросов. Гейст размышлял просто о загадочности собственных своих поступков и давал им следующее добросовестное объяснение:

«В общем, во мне, должно быть, еще много первобытного человека».

Он говорил себе также, с таким чувством, точно сделал открытие, что с этим первобытным существом справиться нелегко. Самый древний в мире голос никогда не перестанет звучать. Если бы кто-нибудь был в состоянии заставить умолкнуть его повелительные звуки, это был бы, без сомнения, не кто иной, как отец Гейста, с его пренебрежительным и непреклонным отрицанием всякого усилия; но это была, по-видимому, бесплодная попытка. В сыне сильно сказывался тот старейший предок, который, едва отделив свое сделанное из праха тело от небесной формы, принялся осматривать и наделять именами животных рая, который ему предстояло так скоро потерять.

Действие! Первая мысль или, быть может, первое земное побуждение! Зубчатый рыболовный крючок, с иллюзией прогресса вместо наживки, чтобы вырвать из мрака небытия бесчисленные поколения!

«И я, сын своего отца, также схватил его, как самая глупая из рыб!» — говорил себе Гейст.

Он страдал. Картина его собственной жизни, из которой он хотел было сделать чудо отрешенности, причиняла ему страдание. В памяти его всегда было живо воспоминание о последнем проведенном с отцом вечере. Он снова видел пред собою исхудалое лицо, копну седых волос, кожу цвета слоновой кости. Рядом с кушеткой, на маленьком столике, стоял канделябр с пятью зажженными свечами.

Они долго беседовали. Уличный шум постепенно затихал, и облитые лунным светом дома Лондона стали походить на могилы кладбища, где похоронены надежды, кладбища, не знающего ни славы, ни посетителей.

Он долго слушал, затем, после некоторого молчания, спросил, потому что в то время он был поистине молод:

— Разве нет пути?

В эту совершенно безоблачную лунную ночь отец его был исключительно мягко настроен.

— Так ты еще во что-то веришь? — сказал он ясным, хотя и ослабевшим за последние дни голосом. — Ты, может быть, веришь в плоть и кровь? Однообразное, полное презрение быстро расправилось бы и с этим. Но раз ты еще до этого не дошел, советую тебе культивировать ту форму презрения, которая называется жалостью. Быть может, она самая безболезненная. Только не забывай никогда, что ты и сам — поскольку ты являешься чем-нибудь — совершенно так же жалок, как и остальные, и что тем не менее ты не должен рассчитывать ни на чью жалость к себе.

— Что же делать в таком случае? — вздохнул юноша, глядя на отца, неподвижного в кресле с высокой спинкой.

— Наблюдать, не делая ни малейшего шума.

Таковы были последние слова этого человека, жизнь которого прошла в вызывании страшной бури, наполнившей развалинами небо и землю, в то время как человечество следовало своим путем, не обращая никакого внимания на его усилия.

В эту самую ночь он скончался в своей постели так спокойно, что его нашли в обычном его положении, лежащим на боку, с подложенной под щеку рукой и слегка согнутыми коленями. Он даже не вытянул ног.

Сын похоронил безмолвные останки этого разрушителя таинств, надежд и верований. Он убедился, что смерть этого все презиравшего ума нисколько не нарушила течения жизненного потока, увлекающего вперед, словно песчинки, мужчин и женщин, кувыркающихся и переворачивающихся, как те игрушки из пробки, которые хорошо прилаженный груз неизменно приводит в вертикальное положение.

После похорон Гейст сидел в сумерках совершенно один, и его размышления перешли в совершенно определенное видение потока; кувыркание, ныряние, бесплодное вращение неизменно увлекаемых вперед человечков, ничто не указывало на то, чтобы кто-либо заметил, как голос с берега внезапно умолк. Впрочем, нет: было несколько некрологов, большею частью незначитель ных, а иногда грубо бранных; сын прочитал их с мрачным без различием.

«Они злобствуют и ненавидят от страха, — подумал он, — а также от оскорбленного самолюбия. Проходя, они издают свой слабый крик… Без сомнения, я тоже должен был бы его ненави деть…»

Он почувствовал, что глаза его влажны. Не потому, что этот человек был его отцом. Он считал это условностью, которая, сама по себе, неспособна была вызвать такое волнение. Нет! О» так горевал об этом человеке потому, что столько времени не сводил с него глаз. Покойный задержал его рядом с собой на берегу. И теперь у Гейста было острое сознание, что он стоит один на краю потока. В своей гордости он твердо решил не погружаться в него.

По лицу его медленно скатилось несколько слезинок. В наполнявшейся сумраком комнате словно ощущалось чье-то тревожное и печальное присутствие, которое не могло себя проявить. Юноша поднялся со странным ощущением, точно уступал место чему-то неосязаемому, что, казалось, этого от него требовало, вышел из дому и закрыл дверь на ключ. Через две недели он пустился странствовать, чтобы «наблюдать, не делая шума».

Старик Гейст оставил после себя немного денег и кое-какую обстановку: книги, столы, стулья, картины, которые могли бы пожаловаться (потому что вещи имеют душу) на полное забвение, которому они были преданы после стольких лет верной службы. Гейст — наш Гейст — часто представлял их себе безмолвными и полными упреков, покрытыми чехлами и запертыми там, далеко, в Лондоне, в этих комнатах, куда слабо доносился до них уличный шум, а иногда доходило немного солнечного света, когда, повинуясь его прежним или вновь повторенным распоряжениям, в доме поднимали шторы и открывали окна.

Казалось, что в его представлении о мире, недостойном того, чтобы к нему прикасались, и вдобавок недостаточно реальном, чтобы его можно было схватить, эти знакомые ему с детства предметы были единственными реальными вещами, существовавшими в абсолюте. Он не хотел, чтобы их продавали и даже чтобы нарушили тот порядок, в котором он их оставил, когда видел в последний раз. Когда ему дали знать из Лондона, что срок арендного договора истек и дом будет снесен вместе с несколькими другими домами, походившими на него, как походят одна на другую капли воды, он испытал страшное огорчение.

В то время он был вовлечен в широкий поток человеческих безрассудств. Тропическое Угольное Акционерное Общество было организовано. С непоследовательностью первого встречного наивного юноши он распорядился, чтобы ему переслали часть пещей на Самбуран. Они прибыли, вырванные из своего продолжительного покоя: множество книг, несколько стульев и столов, портрет отца масляными красками, который удивил его своим юным видом, так как он помнил покойного гораздо более старым; затем много мелочей: подсвечники, чернильницы, статуэтки, которые стояли в рабочем кабинете отца и поразили его своим утомленным и изношенным видом.

Распаковывая эти реликвии на веранде, в небольшом затененном пространстве, осаждаемом со всех сторон яростным солнцем, управляющий Тропического Угольного Акционерного Общества должен был испытывать полное угрызений совести чувство вероотступника. Он прикасался к ним с нежностью, и, быть может, присутствие их в этом месте держало его прикованным к острову, когда он очнулся от своего вероотступничества. Какова бы ни была решающая причина этого, Гейст остался в этом месте, из которого всякий другой рад был бы бежать. Добряк Дэвидсон обнаружил факт, не разгадав его причин, и хотя врожденная деликатность не позволила ему перечить этой прихоти одиночества, он преисполнился сочувственного интереса к странной жизни Гейста. Он не мог понять, что Гейст, в своем полнейшем одиночестве на острове, не чувствовал себя ни более, ни менее одиноким, чем в любом населенном или пустынном месте. Что тревожило Дэвидсона, это, если можно так выразиться, опасность умственного голода; но ум Гейста отказался от всякого рода внешней пищи и горделиво питался своим презрением к обычным грубым веществам, которые жизнь преподносит вульгарному аппетиту людей. Гейст также не подвергался, вопреки уверениям Шомберга, опасности телесного голода. В начале деятельности Акционерного Общества остров был в изобилии снабжен различными припасами, и Гейсту нечего было опасаться голода. Даже одиночество его было несколько ограничено. Один из многочисленных китайских рабочих, которые были привезены на Самбуран, остался на нем, странный и одинокий, словно позабытая при перелете ласточка.

Уанг не был простым кули. Он уже служил европейцам. Договор между ним и Гейстом был заключен в нескольких словах в тот день, когда последняя партия кули покидала Самбуран. Наклонившись над перилами веранды с таким спокойным видом, словно он никогда не отступал от мнения, что мир представляет собою для мудреца только забавное зрелище, Гейст наблюдал. Уанг обошел вокруг дома и, подняв свое худое, желтое лицо, спросил:

— Все кончено?

Гейст сверху кивнул головой, глядя на мол.

В шлюпки парохода, стоявшего в некотором отдалении, подобно нарисованному кораблю на нарисованном море, нарисованном яркими безжалостными красками без теней, с резкой определенностью очертаний, грузили кучку людей в синей одежде, с желтыми лицами и ногами.

— Вы бы лучше поторопились, если не хотите, чтобы вас оставили.

Но китаец не двигался.

— Моя остаться, — заявил он.

Гейст в первый раз взглянул на него.

— Вы хотите остаться туг?

— Да.

— Кем вы тут были? Что вы делали?

— Слугою в общей зале.

— Вы хотите остаться здесь, чтобы служить у меня? — спро сил удивленный Гейст.

Китаец внезапно принял умоляющий вид и сказал после до вольно продолжительного молчания:

— Моя может.

— Ничто вас не вынуждает остаться, если вы не хотите, — сказал Гейст, — Я намерен остаться здесь, бьггь может, очень долго. Я не могу отправить вас, если вы хотите остаться, но не понимаю, что может вас удерживать.

— Моя найти чудесная женщина, — спокойно заявил Уанг.

И он удалился, повернув спину молу и широкому миру, который вдали символизировался ожидавшим шлюпок пароходом.

Гейст скоро узнал, что Уанг убедил одну из женщин из селения альфуросов, расположенного на западном побережье острова по другую сторону центрального хребта, прийти жить с ним. Это было тем более удивительно, что, испуганные внезапным вторжением китайцев, альфуросы загромоздили срубленными деревьями пересекавшую гору тропу и строго держались у себя. Кули, не доверяя видимой кротости этого безобиднейшего племени рыболовов, уважали установленное разграничение и не пытались обходить остров. Уанг был единственным и блестящим исключением из этого правила; он был, должно бьггь, чрезвычайно убедителен. Оказанные Гейсту женщиной услуги ограничились тем, что она прикрепила Уанга к острову своими чарами, которые остались неизвестными европейцу, так как она ни разу не приблизилась к домам.

Чета жила у опушки леса, и иногда можно было видеть женщину, смотревшую в направлении бунгало, прикрыв глаза рукою. Даже издали она производила впечатление робкого, пугливого создания, и Гейст, не желая напрасно тревожить ее примитивные нервы, тщательно избегал в своих прогулках этой части леса.

В тот день, или, вернее, в первую ночь его отшельнической жизни, он услышал в этом направлении слабые отголоски какого-то торжества; ободренные отплытием чужестранцев, некоторые из альфуросов, родственников и друзей женщины, отважились перебраться через горы, чтобы принять участие в чем-то вроде брачного пира. Их пригласил Уанг. Но это был единственный раз, что глубокая тишина леса была нарушена (юлее громкими звуками, нежели жужжание насекомых. Туземцы больше не получали приглашений. Уанг не только умел жить согласно приличиям, но имел крайне определенное личное мнение об устройстве своей семейной жизни. Спустя некото- |юе время Гейст заметил, что Уанг завладел всеми ключами. Всякий лежавший где бы то ни было ключ исчезал, как только Уанг проходил мимо. Позднее некоторые из них — те, которые относились к складам или пустым бунгало и не могли считаться общею собственностью, — были возвращены Гейсту связанными вместе бечевкой. В одно прекрасное утро он нашел их возле своей тарелки. Их исчезновение нисколько его не стесняло, потому что он ничего не запирал на ключ. Он ничего не сказал. Уанг тоже. Быть может, житель Небесной империи был всегда молчалив; быть может, он подпал под влияние местного духа, который, вне всякого сомнения, был духом молчания… Вплоть до того дня, когда Гейст и Моррисон, высадившись в бухте Черного Алмаза, окрестили ее этим именем, эта часть Самбурана, так сказать, никогда не слыхала звука человеческого голоса. Нетрудно было быть молчаливым с Гейстом, погруженным в бездну размышлений над своими книгами и отрывавшимся от них, только когда тень Уанга падала на раскрытую страницу и его низкий глухой голос произносил по-малайски «макан», чтобы заставить его подняться наверх, к столу.

Быть может, в своей родной провинции, в Китае, Уанг был существом обидчивым и задорным, но на Самбуране он замкнулся в таинственное бесстрастие и, казалось, не обижался тем, что к нему обращались односложно и не более пяти-шести раз в день. Впрочем, он и давал не больше, чем получал. Можно предположить, что если он страдал от этого молчания, то отводил душу со своей альфуросской женой. Он возвращался к ней по вечерам, внезапно исчезая в известное время из бунгало, словно прятавшийся в свой ящик чертик, словно привидение китайца, появлявшееся вечером в своей белой куртке и со своей косой. Вскоре, удовлетворяя одну из страстей своей расы, он принялся копать киркой углекопа землю возле своей хижины, между могучими пнями срубленных деревьев. Некоторое время спустя он нашел в пустой кладовой заржавленную, но еще годную лопату, и, по всей вероятности, все пошло хорошо; но Гейсту ничего не было видно, потому что китаец позаботился разобрать одну из хижин Акционерного Общества, чтобы обнести свой участок очень плотным дощатым забором, точно возделывание овощей было секретным процессом или страшной заклятой тайной, от сохранения которой зависело сохранение его расы.

Гейст, издали наблюдавший за развитием земледелия Уанга и за его предосторожностями — ему больше не на что было смот реть, — посмеивался при мысли, что он олицетворяет собою единственный сбьгг для производства китайца. Уанг разыскал в кладовых несколько пакетиков семян и повиновался непреодо лимой потребности посадить их в землю. Он заставит своего господина оплачивать овощи, которые он возделывает для удовлетворения собственного инстинкта. И наблюдая за молчаливым Уангом, исполнявшим, со своим ровным и спокойным видом, свои обязанности в бунгало, Гейст завидовал его покорности инстинктам, этому могучему единству направления, которое придавало его существованию оттенок автоматичности в таинственной определенности его действий.

II

Во время отсутствия своего хозяина Уанг немедленно принялся за участок земли перед главным бунгало. Выйдя из высокой травы, покрывавшей берег у пристани, Гейст увидел широкое, плоское и пустое пространство с двумя-тремя кучами обугленных веток; пламя все вычистило между домом и первыми деревьями леса.

— Вы не побоялись поджечь траву? — спросил Гейст.

Уанг покачал головой. Под руку с европейцем шла девушка, которую звали Альмой. Но ничто во взгляде и в выражении лица китайца не обнаруживало, чтобы он сколько-нибудь отдавал себе отчет в этом новом явлении.

— Он нашел действенный способ расчистить это место, — объяснил Гейст, не глядя на молодую женщину. — Он олицетворяет собой весь мой штат, как видите. Я говорил вам уже, что у меня нет даже собаки, чтобы поддерживать мне здесь компанию.

Уанг скрылся в направлении мола.

— Он похож на тамошних слуг, — сказала она.

«Там» — означало гостиницу Шомберга.

— Китайцы удивительно похожи один на другого, — проговорил Гейст. — Он будет нам здесь полезен. Вот и дом.

Недалеко от них шесть невысоких ступенек вели на веранду. Молодая девушка выпустила руку Гейста.

— Вот и дом, — повторил он.

Она не обнаружила намерения отойти от него, но стояла неподвижно, пристально глядя на ступени, словно они составляли единственную и непреодолимую преграду. Гейст немного подождал, но она не двигалась.

— Вы не хотите войти? — спросил он, не поворачивая головы. — Не надо здесь оставаться, солнце слишком сильно печет.

Он старался победить какое-то опасение, что-то вроде на — присной потери сил, и от этого в голосе его появились жесткие мотки.

— Вы бы лучше вошли, — настаивал он.

Они двинулись оба вперед, но у самых ступенек Гейст остановился, а девушка продолжала быстро двигаться, словно впредь ничто не могло ее остановить. Она быстро пересекла веранду и вошла в полумрак выходившей на веранду средней комнаты, потом в более глубокий мрак задней комнаты; она остановилась неподвижно в темноте, где глаза ее едва различали очертания предметов, и вздохнула с облегчением. Впечатления солнца, моря и неба казались ей воспоминанием об очень тяже- iioM испытании, пережитом и наконец оконченном.

Тем временем Гейст медленно направился обратно к молу, но не дошел до берега. Практичный Уанг вооружился одной из вагонеток, на которых подвозили уголь к судам. Он появился, толкая ее перед собой с мешком Гейста и узлом, содержащим ввернутое в шаль госпожи Шомберг имущество девушки. Гейст сделал полуоборот и пошел вдоль ржавых рельс. Перед домом Уанг остановился, взвалил себе на плечо мешок, потом взял узел в руки.

— Положите это в большой комнате на стол. Поняли?

— Моя знает, — проворчал Уанг.

Гейст смотрел, как Уанг удалялся с веранды. Сам он вошел в полумрак большой комнаты, только когда увидел, как он вышел обратно. В эту минуту Уанг находился позади дома, откуда не мог видеть, но мог слышать происходившее. Китаец услыхал голос того, которого обычно, в те времена, когда на острове было много народа, называли «номером первым». Уанг не мог понять слов, но его заинтересовала интонация.

— Где вы? — кричал номер первый.

Затем Уанг расслышал гораздо более слабый голос, которого он еще никогда не слыхал — новое впечатление, которое он воспринял, наклонив голову набок.

— Я здесь… подальше от солнца.

Новый голос казался далеким и неуверенным; Уанг подождал некоторое время, не двигаясь; верхушка его бритого черепа приходилась как раз на уровне пола веранды, но он больше ничего не слыхал. Его лицо сохраняло непроницаемую неподвижность. Вдруг он наклонился и поднял деревянную крышку от ящика из-под свечей, валявшуюся на земле, у его ног. Разломав ее руками, он направился к сараю, где приготовлял кушанье, и там, присев на корточки, принялся разводить огонь под сильно закопченным чайником, по всей вероятности, чтобы приготовить чай. Уанг был несколько знаком самым поверхностным образом с жизнью европейцев, жизнью в остальном так загадочно недоступной его пониманию и заключавшей в себе непредвиденные возможности добра и зла, которые следовало подстерегать осторожно и внимательно.

Ill

В то утро, как и в каждое утро с тех пор, как он вернулся на Самбуран с молодой девушкой, Гейст вышел на веранду и обло котился на перила в спокойной позе помещика. Пересекавшие остров горы закрывали собой от бунгало восход солнца, торжествующий или грозный, сумрачный или ясный. Обитатели дома не могли по рассвету судить о судьбе грядущего дня. Он являлся им в полном расцвете, а глубокая тень поспешно отступала, как только жгучее солнце показывалось из-за гор и изливало свой свет, пожирающий, словно враждебный взгляд. Но Гейсту, некогда «номеру первому» на этом острове, кишевшем в то время человеческими существами, нравилось это продолжение утренней свежести, смягченного полусвета, легкого призрака скончавшейся ночи, аромат ее темной души, пропитанный росой, задержавшийся еще мгновение между широким пожаром неба и пламенеющим зноем моря.

Гейсту трудно было не давать своему рассудку углубляться в характер и последствия последнего его поступка, заставившего его позабыть о роли безразличного наблюдателя. Тем не менее он сохранил достаточно философии, чтобы не позволять себе доискиваться, чем все это кончится. Но в то же время, несмотря ни на что, в силу долгой привычки и сознательного намерения, он все еще оставался зрителем, бьггь может менее наивным, но (как он это замечал с некоторым удивлением) немногим более проницательным, нежели большинство смертных: как и все мы, действующие, он лишь сумел сказать себе с несколько деланным презрением:

— Посмотрим!

Он поддавался этим приступам саркастического сомнения только в одиночестве. Теперь эти моменты случались не особенно часто, и он не любил, когда они наступали. В это утро беспокойство не успело охватить его. Альма пришла к нему задолго до того, как солнце, выступив из-за цепи холмов Самбурана, прогнало тень раннего утра и запоздалая ночная свежесть покинула кровлю, под которой они жили уж три месяца. Она пришла, как и в другие дни. Он слышал ее легкие шаги в большой комнате, в той комнате, в которой он распаковывал полученные из Лондона ящики, в комнате, уставленной теперь по трем сторонам книгами до половины высоты стен. Выше полок тонкие циновки доходили до обтянутого белым коленкором потолка. В полумраке одиноко поблескивала золоченая рама портрета Гейста-отца, написанного знаменитым художником.

Гейст не оглянулся.

— Знаете, о чем я думал? — спросил он.

— Нет.

В голосе молодой женщины всегда звучало некоторое беспокойство, словно она никогда не знала хорошенько, какой обо- |ют может принять разговор. Она облокотилась рядом с ним на перила.

— Нет, — повторила она. — Скажите мне.

Она подождала. Потом, не столько робко, сколько нехотя, спросила: I — Обо мне? f — Я спрашивал себя, когда вы придете? — сказал Гейст, не глядя на свою подругу, которой после нескольких попыток и комбинирования отдельных букв и слогов он дал имя «Лена».

Помолчав немного, она проговорила:

— Я была недалеко от вас.

— Но, по-видимому, это было для меня недостаточно близко.

— Вам стоило только позвать меня, если бы я была вам нужна. И я не очень долго причесывалась.

— Надо полагать, что для меня это было все же слишком долго.

— Одним словом, вы все-таки думали обо мне. Я рада. Знаете, мне иногда кажется, чаго если вы когда-нибудь перестанете обо мне думать, я перестану существовать.

Он повернулся, чтобы посмотреть на нее. Она часто говорила такие вещи, которые его поражали. Появившаяся на губах молодой женщины неопределенная улыбка исчезла под его пытливым взглядом.

— Что вы хотите сказать? — спросил он. — Это упрек?

— Упрек? Что вы! Где вы тут видите упрек? — возразила она.

— В таком случае, что вы хотите сказать? — настаивал он.

— То, что я сказала; ничего больше того, что я сказала. Зачем вы несправедливы?

— Ну вот, это уж во всяком случае упрек!

Она покраснела до корней волос.

— Можно подумать, что вы стараетесь доказать, что у меня дурной характер, — прошептала она. — Правда? Скоро я буду бояться открыть рот. Вы заставите меня поверить, что я совсем злая.

Лена опустила голову, Гейст смотрел на ее гладкий, низкий лоб, слегка порозовевшие щеки и красные губы, полуоткрытые над сверкающими зубами.

— А тогда я и буду злая, — проговорила она с уверенностью. — Я могу быть только такой, какой вы меня считаете.

Гейст сделал легкое движение. Она положила руку на его руку и продолжала, не поднимая головы, с дрожью в голосе, несмотря на неподвижность тела.

— Это истинная правда. Иначе и не может быть между такой женщиной, как я, и таким мужчиной, как вы. Вот мы здесь вдвоем, совершенно одни, а я не сумею даже сказать, где мы находимся.

— А между тем это очень известная точка на земном шаре, — тихонько сказал Гейст. — В свое время распространено было не менее пятидесяти, а вернее, даже ста пятидесяти тысяч проспек тов. Этим занимался мой друг. У него были широкие планы и непоколебимая вера. Из нас обоих верующим был он. Без со мнения, сто пятьдесят тысяч проспектов.

— Что вы хотите сказать? — спросила она тихо.

— В чем я могу упрекнуть вас? — начал снова Гейст.- I) том, что вы приветливы, добры, милы и… красивы?

Наступило молчание. Потом она сказала:

— Лучше, чтобы вы меня считали такой. О нас некому что бы то ни было думать, хорошее или дурное.

Изумительный тембр ее голоса делался при этих словах осо бенно прекрасным. Невыразимое впечатление, которое произво дили на Гейста некоторые ее интонации, было скорее физическим, чем моральным, он отлично это понимал. Казалось, что каждый раз, как она говорила, она отдавала ему частицу себя, что-то бесконечно тонкое и необъяснимое, к чему он был крайне восприимчив и чего бы ему страшно недоставало, если бы она когда-либо покинула его. Гейст погрузил взгляд в глаза Лены и, заметив, что ее обнаженная рука вытянулась вверх, откинув короткий рукав, поспешил прижаться к белой коже своим» большими русыми усами; вскоре они вошли в дом.

Уанг тотчас появился и, присев на корточки, принялся за какие-то таинственные манипуляции с растениями у ступенек веранды. Когда Гейст и молодая женщина снова вышли, китаец исчез своим особым способом; казалось, что он исчезает из жизни, а не из глаз, испаряется, а не перемещается. Они сошли со ступенек, глядя друг на друга, и быстрыми шагами направились к лесу. Они не прошли и десятишагов, как без малейшего движения и без малейшего шума Уанг материализовался в глубине пустой комнаты. Он стоял неподвижно, обводя глазами комнату, осматривая стены, словно рассчитывая на них увидеть какие-либо надписи или знаки, исследуя пол, словно разыскивая на нем капканы или оброненные деньги. Потом он слегка кивнул головой портрету Гейста-отца, сидевшего с пером в руке перед разложенным на красном сукне листом бумаги; затем он бесшумно выступил вперед и принялся убирать посуду.

Он двигался без торопливости, но неизменная точность его движений, протекавших в полнейшей тишине, придавала этому занятию вид фокусов. И закончив фокусы, Уанг исчез со сцены, чтобы через минуту снова материализоваться позади дома. Он материализовался, удаляясь без видимой или угадываемой цели, но, пройдя шагов десять, остановился, повернулся вполоборота и прикрыл глаза рукой. Солнце выступило из — за холмов Самбурана. Огромная тень утра сбежала, и Уанг поспел как раз вовремя, чтобы увидеть вдали, в пожирающем солнечном свете, «номера первого» и женщину, двумя маленькими белыми пятнышками выделявшихся на темной полосе леса. Че- |)сз мгновение они скрылись. С минимальным количеством движений Уанг, в свою очередь, исчез с залитой солнцем площадки.

Гейст и Лена достигли тенистой лесной тропы, которая пересекала остров и недалеко от своей высшей точки была загромождена срубленными деревьями. Но они не собирались идти гак далеко. Пройдя некоторое расстояние, они свернули с тропы в таком месте, где не было колючего кустарника и где увешанные лианами деревья стояли в некотором отдалении друг от друга в своей собственной тени. Здесь и там на земле мерцали солнечные пятна. Они молча подвигались среди этой неподвижности, дышавшей покоем, полным одиночеством, отдыхом усыпления без снов. Они вышли на опушке леса и, между скалами и крутой отлогостью, которая образовывала небольшую площадку, повернулись, чтобы посмотреть на море. Оно было пусто; цвет его растворялся в солнечном свете вплоть до горизонта, затуманенного кольцом зноя, так что оно казалось невесомым сиянием в бледной и ослепительной бесконечности, над которой расстилалось более темное пламя неба.

— У меня от этого кружится голова, — прошептала молодая женщина, закрывая глаза и положив руку на плечо своего спутника.

Гейст, пристально смотревший на юг, воскликнул: | — Парус!

Последовало молчание.

— Он, должно быть, очень далеко, — сказал он, — не думаю, чтобы вы смогли его увидеть. Верно, какая-нибудь барка, направляющаяся к Молуккским островам. Идем. Не надо здесь оставаться.

Обняв ее одной рукой, он провел ее немного дальше, и они устроились в тени; она сидя на земле, он лежа у ее ног.

— Вы не любите смотреть на море оттуда, сверху? — спросил он немного погодя.

Она покачала головой. Это огромное пустое пространство представляло собой в ее глазах мерзость запустения. Но она повторила только:

— У меня от этого кружится голова.

— Слишком просторно? — спросил он.

— Слишком пустынно. У меня от этого сжимается сердце, — добавила она тихо, как будто признаваясь в секрете.

— Боюсь, — сказал Гейст, — что вы вправе обвинять меня в этих ощущениях. Но что же делать?

Он говорил шутливым тоном, несмотря на серьезный взгляд, которым глядел на молодую женщину. Она возразила:

— Я не чувствую себя одинокой с вами, совсем нет. Только когда мы приходим сюда и я вижу всю эту воду, весь этот свет…

— В таком случае мы никогда больше не придем сюда, — прервал он.

Она немного помолчала, и пристальность ее взгляда застави ла Гейста отвести глаза.

— Как будто все живое исчезло под водой, — сказала она.

— Это напоминает вам историю потопа, — прошептал он, лс жа у ее ног, которые он разглядывал. — Разве вы боитесь новою потопа?

— Я бы не хотела остаться на земле в полном одиночестве Когда я говорю об одиночестве, я подразумеваю нас обоих, ра зумеется.

— Правда?

Гейст лежал молча.

— Видение разрушенного мира, — начал он мечтать вслух. Вы жалели бы о нем?

— Я жалела бы о счастливых людях, которые в нем жили, — ответила она просто.

Гейст перевел взгляд с ног молодой женщины на ее лицо, и ему показалось, что он увидел на нем, как видно солнце сквозь облака, скрытое пламя ума.

— А я бы думал, что за них-то как раз следовало бы радоваться. Вы не находите?

— О да, я понимаю, что вы хотите сказать; но ведь пока все кончилось, прошло целых сорок дней.

— Вы, по-видимому, отлично осведомлены обо всех подробностях.

Гейст сказал это, только чтобы что-нибудь сказать и не сидеть перед нею молча. Она не смотрела на него.

— Воскресная школа, — прошептала она. — Я ее аккуратно посещала с восьми до тринадцати лет. Мы жили в северной части Лондона, возле Кингсланд-Рода. Это было довольно хорошее время. Тогда мой отец зарабатывал недурно, и хозяйка посылала меня после обеда в школу со своими дочерьми. Это была славная женщина. Ее муж служил на почте сортировщиком или чем-то в этом роде. Иногда он снова уходил после обеда на ночное дежурство. Потом как-то раз произошла ссора, и они нас выгнали. Я помню, как я плакала, когда вдруг пришлось собирать вещи и идти искать другую квартиру. Я так никогда и не узнала, в чем было дело…

— Потоп, — рассеяно пробормотал Гейст.

Он начинал составлять себе представление о личности молодой женщины, словно в первый раз с тех пор, как они жили вместе, нашел время ее разглядеть. Особый тембр ее голоса, с его смелыми и грустными модуляциями, придал бы смысл самой пустой болтовне. Но она не была болтлива. Она, скорее, казалась молчаливой, со склонностью к неподвижности; она сидела очень прямо, не шевелясь, как некогда на эстраде в промежутке между двумя отделениями концерта, со скрещенными ногами и опущенными на колени руками. Среди их интимной жизни ее спокойный, серый взгляд производил на Гейста, помимо его воли, впечатление чего-то необъяснимого — глупости ини вдохновения, слабости или силы, — или просто пустой про- иисти, непрестанной замкнутости даже в минуты кажущегося единения.

Наступило продолжительное молчание, во время которого она не смотрела на него. Потом вдруг, как будто слово «потоп» тпечатлелось в ее уме, она спросила, глядя в небо:

— Здесь никогда не бывает дождя?

— Есть период почти ежедневных дождей, — сказал удивленный Гейст. — Бывают даже грозы. Один раз у нас даже шел дождь из грязи.

— Дождь из грязи?

— Наш сосед, которого вы видите вон там, выплевывал пепел. Он иногда прочищает таким образом свою раскаленную до- 1юла глотку. В то же время разразилась гроза. Это был знатный кавардак. Но обычно наш сосед вполне благовоспитан; он ограничивается тем, что спокойно дымит, как тогда, когда я вам в первый раз показал его дым на горизонте, с палубы нашей шхуны. Это ленивый вулкан, добрый парнюга-вулкан.

— Я уже видела раз гору, которая так дымила, — сказала она, устремив взгляд на стройный ствол древовидного папоротника в десяти шагах от себя, — Это было вскоре после нашего отъезда из Англии, быть может, через несколько дней. Я была сначала гак больна, что потеряла представление о времени. Дымившаяся юра… я не знаю, как она называлась.

— Может быть, Везувий, — подсказал Гейст.

— Да, так.

— Я его тоже видел много лет… нет, целую вечность тому назад.

— Когда ехали сюда?

— Нет, гораздо раньше, чем я надумал побывать в этой части света. Я был еще ребенком.

Она обернулась и внимательно посмотрела на него, словно стараясь найти в зрелом лице мужчины с редеющими волосами следы этого детства. Гейст выдержал этот наивный осмотр с шутливой улыбкой, скрывавшей глубокое впечатление, которое производили на него эти серые, загадочные глаза, и относительно которого он не мог бы сказать, шло ли оно к его сердцу или к его нервам, было ли оно чувственным или интеллектуальным, нежным или раздражающим.

— Ну что же, властительница Самбурана, — сказал он наконец, — заслужил ли я вашу милость?

Она словно очнулась и встряхнула головой.

— Я думала, — прошептала она очень тихо.

— Думы… поступки… все это ловушки. Если вы начнете думать, вы будете несчастливы.

— Я не о себе думала, — заявила она с простотой, которой он был несколько смущен.

— В устах моралиста подобное заявление звучало бы порица нием, — сказал он наполовину серьезно, — но я не хочу подозрс вать вас в том, что вы моралистка. Я с этой публикой давно н‹ в ладах.

Она внимательно слушала.

— Я поняла, что у вас нет друзей, — сказала она. — Мне при ятно, что у вас нет никого, чтобы критиковать то, что вы сдела ли. Я счастлива, что никому не мешаю.

Гейст собирался что-то сказать, но она не дала ему времени Не заметив его движения, она продолжала:

— Я спрашивала себя вот о чем: почему вы здесь?

Гейст снова оперся на локоть.

— Если под словом «вы» вы подразумеваете «мы», вы хорошо знаете, почему мы здесь!

Она опустила на него взгляд.

— Нет, не то. Я хотела сказать, раньше… Прежде чем мы встретились и вы с первого взгляда угадали отчаянное положс ние, в котором я находилась, не имея ни души, к кому бы я могла кинуться. И вы хорошо знаете, что спасения у меня не было.

Голос ее при этих словах упал, словно она собиралась на них остановиться, но выражение Гейста, сидевшего у ее ног с поднятыми на нее глазами, было настолько вопросительное, что она продолжала после короткого вздоха:

— Это было поистине безвыходное положение. Я уже говорила вам, что мне надоедали грязные субъекты. Это делало меня несчастной, смущало, сердило меня. Но как я этого человека ненавидела, ненавидела, ненавидела!

«Этот человек» — это был цветущий Шомберг, с военной выправкой, благодетель европейцев (приличный стол в приличном обществе), зрелая жертва запоздалой страсти. Молодая женщина вздрогнула. На мгновение характерная гармоничность ее лица была нарушена. Пораженный Гейст вскричал:

— Зачем об этом думать теперь?

— Потому что на этот раз я выбилась из сил. Это не было как прошлые разы. Это было хуже, и намного. Я готова была умереть от страха. А между тем я только сейчас начинаю понимать, какой бы это был ужас. Да, только теперь, с тех пор, как мы…

Гейст сделал легкое движение.

— …приехали сюда, — докончил он.

Ее напряжение прошло, покрасневшее лицо постепенно приняло свой обычный вид.

— Да, — сказала она, бросив на него восхищенный взгляд.

Потом ее лицо подернулось грустью; все тело ее незаметно опустилось.

— Но вы, во всяком случае, должны были сюда вернуться? — спросила она.

— Верно. Я ожидал только Дэвидсона. Да, я собирался вернуться сюда, к этим развалинам, к Уангу, который, быть может, Не думал меня уже увидеть. Невозможно угадать выводы, которые делает китаец, или как он к тебе относится.

— Не говорите о нем. Он производит на меня тягостное впечатление. Говорите о себе.

— Обо мне? Я вижу, что вы все еще заинтересованы тайной моего пребывания здесь. Но в нем нет никакой тайны. Первоначально за мое существование ответствен человек с гусиным пером, изображенный на портрете, который вы так часто разглядываете. Он ответствен также в качестве того, что это существование собой представляет — или, вернее, представляло. Это |)ыл по-своему великий человек. Я не знаю в точности истории его жизни. Думаю, что он начал, как другие: верил в хорошие слова, принимал звон золота и благородные идеалы за наличные деньги. Впрочем, впоследствии он сам сделался мастером в том искусстве. Позже он нашел… Как бы вам это объяснить? Предположите, что мир — это фабрика и все люди — рабочие в ней. Так вот, он нашел, что жалованье недостаточно велико, что его уплачивают фальшивою монетой.

— Понимаю, — медленно проговорила она.

— Правда?

Гейст, говоривший словно для самого себя, с удивлением поднял глаза.

— Это открытие было не ново, но он приложил к нему всю свою способность к презрению. Она была необъятна. Она была достаточно сильна, чтобы высушить всю землю. Я не знаю, сколько умов он покорил. Но мой ум был в то время очень молод, а молодость, мне кажется, легко увлечь даже отрицанием. Он был очень жесток, но в то же время не лишен чувства жалости. Он покорил меня без труда. Человеку без сердца это не удалось бы. Он не был совершенно безжалостным даже к глупцам. Он мог возмущаться, но был слишком велик, чтобы унизиться до сарказма и насмешки. То, что он говорил, не предназначалось, не могло предназначаться для широкой публики, и мне льстило, что я находился в числе избранных. Они читали его книги, но я — я слышал его живое слово. Против него нельзя было устоять. Казалось, что этот ум сделал меня своим доверенным, открыв передо мною одним силу своего отчаяния. Это, конечно, не так. В каждом пожившем довольно долго человеке есть частица моего отца. Но другие не говорят. Они не могут. Они не умеют, или, быть может, если бы умели, они не хотели бы говорить. На земном шаре человек — непредвиденная случайность, которая не выносит внимательного разглядывания. Как бы то ни было, этот человек умер так же спокойно, как засыпает ребенок. Но после того, как я слушал его речи, я уже не мог заставить свою душу сойти на улицу, чтобы там бороться. Я отправился вести бродячую жизнь в качестве независимого наблюдателя, поскольку это вообще возможно.

В течение довольно долгого времени серые глаза молодой женщины разглядывали лицо Гейста. Она замечала, что, обра щаясь к ней, он, в сущности, говорил с самим собою. Он под нял глаза и, казалось, разгадал ее. Он спохватился с легкой ус мешкой и продолжал другим тоном:

— Все это не отвечает на вопрос, почему я приехал сюда? Правду говоря, тут приходится рыться в непроницаемых тайнах, которые не стоят того, чтобы на них останавливаться. Человек носится по волнам; те, которые успевают, носясь по волнам, приплыли к успеху. Я не хочу сказать, что мое положение явля ется успехом; вы бы мне не поверили. Нет, я не добился успеха, но это не такая большая беда, как можно подумать. Из этого ничего нельзя вывести, кроме, быть может, скрытой слабости моего характера, но и это еще не бесспорно.

Он пристально смотрел на нее такими серьезными глазами, что она почувствовала необходимость ответить ему слабой улыбкой, хотя и не поняла его слов. Эта улыбка отразилась, еще более слабо, на губах Гейста.

— То, что я вам сейчас говорю, все еще не отвечает на ваш вопрос, — продолжал он, — и, по правде говоря, я не сумею на него ответить; но факты имеют известную положительную ценность, и я расскажу вам факт. Однажды я встретил прижатого к стене человека. Я употребляю это выражение потому, что оно отлично рисует положение человека, и потому, что вы сами его как-то раз употребили. Вы знаете, что оно означает.

— Что вы говорите? — прошептала она, пораженная. — Мужчину?

Гейст расхохотался.

— О, это манера говорить, — произнес он.

— Я знала, что это не могло быть одно и то же… — проговорила она вполголоса.

— Я не стану утомлять вас этой историей. Как это ни покажется вам странным, это было таможенное дело. Он предпочел бы, чтобы его убили на месте, то есть отправили бы его душу на тот свет, вместо того чтобы отобрать у него его достояние, все его жалкое достояние на этом свете. Я видел, что он верил в существование того света, потому что, будучи прижатым к стене, он упал на колени и молился. Что вы об этом скажете?

Гейст остановился. Она внимательно смотрела на него.

— Вы не посмеялись над ним? — проговорила она.

Он сделал резкое протестующее движение.

— Дитя мое, я не мерзавец! — воскликнул он.

Потом своим прежним тоном продолжал:

— Мне даже не пришлось скрыть улыбки. Не от чего было. Положение человека не было смешным, оно было, скорее, трогательным; он так хорошо воплощал в себе все прошлые жертвы Великой Комедии! Но мир движется исключительно глупостью, которая становится поэтому вещью почтенною. Впрочем, это был, что называется, «порядочный человек». Я не хочу сказать, Что он был порядочен потому, что молился. Нет, это вправду (м.1л отличный парень; он совсем не был сотворен для этого ми- |ш, в котором являлся аномалией прижатый к стене порядочный человек, созданный на радость богам; потому что ни один приличный смертный не станет созерцать такого рода картины.

Какая-то мысль, казалось, пробежала у него в голове. Он взглянул на молодую женщину.

— А вы, когда вы были также прижаты к стене… вам приходило в голову молиться?

Она не моргнула глазом, не дрогнула. Она только уронила следующие слова:

— Я не то, что называется «порядочная девушка».

— Вот это уклончивый ответ, — сказал Гейст после короткого молчания. — Одним словом, парень молился, и, после того как ‹›н признался мне в этом, я был поражен комизмом положения. Нет, не заблуждайтесь относительно смысла моих слов — я, разумеется, говорю не о его поступке. И даже представление о вечности, бесконечности и всемогуществе, приглашаемых для разоблачения заговора двух подлых португальских метисов, не способно рассмешить меня. С точки зрения просящего, опасность, которую надо было отвратить, представляла собою нечто вроде конца света — или еще хуже. Нет, что увлекло мое воображение, это то, что я, Аксель Гейст, самое отрешенное ото всего в мире существо, самый совершенный бродяга на земном шаре, равнодушный созерцатель житейских треволнений, именно я должен был ему попасться, чтобы сыграть роль посланника провидения. Я — человек неверующий и все презирающий…

— Вы хотите казаться таким, — перебила она своим прелестным голосом с ласковой интонацией.

— Нет, я таков от рождения, или по воспитанию, быть может. Я недаром сын моего отца, человека с картины. Я — целиком он — за исключением гениальности, таланта. И во мне еще менее гениальности, чем я было думал, потому что с годами даже презрение покидает меня. Ничто никогда не забавляло меня так, как этот случай, когда я внезапно призван был играть такую неправдоподобную роль. Один момент меня это очень развлекало. Я вытащил беднягу из угла, к которому он был притиснут, вы понимаете.

— Вы спасли человека ради забавы… Точно ли вы это хотите сказать? Только ради забавы?

— К чему этот подозрительный тон? — возразил Гейст. — Я полагаю, что мне неприятно было видеть это исключительное отчаяние. То, что вы называете забавой, явилось потом, когда я обнаружил, что представляю для него живое, осязаемое, воплощенное доказательство действительности молитвы. Это меня почти восхищало. И потом, разве я мог бы с ним спорить? Немыслимо возражать против такой очевидности, и, если бы я спорил, это имело бы такой вид, точно я хочу приписать всю заслугу одному себе. Его признательность была и без того прямо ужасающей. Забавное положение, а? Скука пришла потом, ког да мы жили вместе на его корабле. Я создал себе связь в минуту оплошности. Определить ее с точностью я бы затруднился. Мы каким-то образом привязываемся к людям, которым что-нибудь сделали. Дружба ли это? Я не знаю хорошенько, что это было такое. Я знаю только, что человек, завязавший связь, погиб. Се мя развращенности вошло в его сердце.

Гейст говорил легким тоном, с тем оттенком шутливости, который придавал пикантность всем его разговорам и, казалось, исходил из самой сущности его мыслей. Женщина, которая встретилась на его пути, умом которой он завладел, присутствие которой все еще удивляла его, с которой он не знал, как жить, это человеческое создание, такое близкое и в то же время такое загадочное, наполняло его более острым ощущением реальности, чем он когда-либо испытывал за всю свою жизнь.

Поставив локти на поднятые колени, Лена держала голову в руках.

— Вы устали сидеть здесь? — спросил Гейст.

Вместо ответа она слегка, почти незаметно повела головой.

— Почему такой серьезный вид? — продолжал он.

Он тотчас же подумал, что постоянная серьезность гораздо более переносима, нежели постоянная веселость.

— Впрочем, это выражение очень к вам идет, — добавил он не из дипломатии, а по искреннему убеждению. — И если я не вынужден приписывать его скуке, то буду сидеть и смотреть на вас до тех пор, пока вы не пожелаете уйти.

Это была правда. Он еще находился во власти нового очарования их совместной жизни, самолюбия, польщенного обладанием этой женщиной, — чувство, знакомое всякому мужчине, не перестававшему быть мужчиной. Глаза молодой женщины обратились к нему, остановились на нем, потом снова погрузились в более густую темноту у подножия прямых стволов, раскинутые кроны которых медленно собирали тени. Горячий воздух едва заметно дрожал вокруг ее неподвижной головы. Она не хотела на него смотреть из смутного опасения выдать себя. В самой глубине своего существа она ощущала непреодолимое желание отдаться ему полнее, каким-нибудь актом полного самопожертвования, но он, по-видимому, об этом нисколько не догадывался. Это был странный человек, не имевший потребностей. Она чувствовала на себе его взгляд и, так как он молчал, сказала с чувством неловкости, потому что никогда не знала, что может означать его молчание:

— Так вы жили с этим другом… с этим порядочным человеком?

— Это был прекрасный человек, — ответил Гейст с неожиданной быстротой. — Тем не менее наше товарищество было с моей стороны слабостью. Я нисколько не стремился к этому, но он не хотел меня отпустить, а я не мог сказать ему правду слишком резко. Он принадлежал к тем людям, которым ничего нельзя объяснить. Он был чрезвычайно чувствителен, и надо было иметь сердце тигра, чтобы оскорбить его нежные чувства слишком грубыми словами. Его ум походил на опрятную комнату, с белыми стенами и с полдюжиной соломенных стульев, которые он все время переставлял в различных комбинациях, но это были все те же стулья. Жить с ним было чрезвычайно легко, но он увлекался несчастной фантазией заняться этим делом — вернее, эта идея овладела им. Она вошла в эту скудно меблированную комнату, о которой я только что говорил, и уселась на всех стульях. Ничем нельзя было выжить ее — вы понимаете! Это означало обеспеченное богатство для него, для меня, для всех. В былое время, в минуты сомнений, через которые непременно проходит человек, решивший держаться вне нелепостей существования, я часто спрашивал себя, с преходящим ужасом, каким способом жизнь попытается справиться со мной? И вот — это-то и был избранный ею способ! Он вбил себе в голову, что ничего не может делать без меня. Неужели, говорил он, теперь я покину и разорю его? Кончилось тем, что в одно прекрасное утро — я спрашиваю себя, падал ли он на колени и молился ли в ту ночь? — в одно прекрасное утро я сдался.

Гейст резким усилием вырвал пучок высохшей травы и отбросил его прочь нервным движением.

— Я сдался, — повторил он.

Обратив к нему взгляд, не пошевельнувшись, с тем напряженным интересом, который он пробуждал в ее сердце и в ее уме, молодая женщина прочла на лице Гейста всю силу волновавших его чувств, но это выражение вскоре исчезло, сменившись мрачным раздумьем.

— Трудно устоять, когда все тебе безразлично, — заметил он. — Быть может, во мне есть доля каприза. Мне нравилось болтать глупые и вульгарные фразы. Никогда меня так не уважали на Островах, как когда я стал говорить на коммерческом жаргоне, как самый настоящий идиот. Честное слово, мне кажется, что одно время я пользовался несомненным почетом. Я играл свою роль с серьезностью первосвященника. Надо было быть лояльным по отношению к этому человеку. С начала до конца я был так всецело, так безупречно лоялен, как только мог. Я думаю, что он что-то смыслил в угле, и даже, если бы я заметил, что он ничего не смыслит — как это и было на самом деле — тогда… я не вижу, что бы я мог сделать, чтобы остановить его. Тем или другим способом, надо было оставаться лояльным. Истина, труд, честолюбие, даже любовь, быть может, только лишь марки в жалкой и достойной презрения игре жизни, но раз уж взял карты в руки, надо доигрывать партию. Нет, тень Моррисона не имеет оснований преследовать меня… Что случилось, Лена, скажите? Почему вы так широко открыли гла за? Вам дурно?

Гейст собирался вскочить на ноги; молодая женщина протя нула вперед руку, чтобы остановить его, и он остался сидеть, опершись на одну руку и пристально наблюдая появившееся на юном лице выражение тоски, словно Лене не хватало воздуха.

— Что с вами? — повторил он, чувствуя странное нежелание двинуться, прикоснуться к ней.

— Ничего.

Ее горло судорожно сжалось.

— О нет, это невозможно, какое имя вы назвали? Я плохо его расслышала.

— Какое имя? — повторил с удивлением Гейст. — Просто имя Моррисона. Так звали того человека, о котором я только что говорил. А дальше?

— И вы говорили, что он был вашим другом?

— Вы достаточно слышали, чтобы судить об этом лично. Вы знаете о наших с ним отношениях столько же, сколько знаю я сам. В этой части света люди судят по наружному виду, и нас считали друзьями, сколько я могу припомнить. Наружный вид… Чего можно еще желать большего, лучшего? Другого нельзя и требовать.

— Вы стараетесь оглушить меня словами, — воскликнула она, — Это не может вас забавлять.

— Конечно, нет. Это жаль. Быть может, это лучшее, что можно было бы сделать, — сказал Гейст тоном, который для него мог назваться мрачным. — Разве только еще забыть эту историю совершенно…

Легкая шутливость слов и тона вернулись к нему, как выработанная привычка, прежде, чем лоб его окончательно разгладился.

— Но почему вы на меня так пристально смотрите? О, я не жалуюсь и постараюсь не сплоховать. Ваши глаза…

Он смотрел ей прямо в глаза и в эту минуту положительно позабыл все, что касалось покойного Моррисона.

— Нет! — внезапно вскричал он. — Что вы за непроницаемая женщина, Лена, с этими вашими глазами! Глаза — это окна души, как сказал какой-то поэт. Этот парень был, несомненно, стекольщиком по профессии. Как бы то ни было, природа отлично позаботилась о застенчивости вашей души.

Когда он замолчал, молодая женщина взяла себя в руки и перевела дыхание. Он услыхал ее голос, изменчивое очарование которого было ему, как он думал, так хорошо знакомо, произносивший с непривычной интонацией:

— И этот ваш товарищ умер?

— Моррисон? Ну да, как я вам говорил, он…

— Вы мне этого никогда не говорили.

— Правда? Я думал, что говорил, или, вернее, я думал, что иы это должны были знать. Когда со мной говорят о Моррисоне, мне представляется невозможным, чтобы не знали, что он умер.

Она опустила ресницы, и Гейст с изумлением заметил в ее нице нечто вроде ужаса.

— Моррисон, — пробормотала она испуганным голосом. — Моррисон!

Голова ее поникла; Гейст не мог видеть ее лица, но по звуку се голоса понял, что по какой-то причине это избитое имя страшно ее поразило. «Может быть, она знала Моррисона», — подумал он. Но одно различие их происхождения делало это предположение совершенно неправдоподобным.

— Вот это удивительно, — сказал он, — разве вы уже слыхали это имя?

Она стала говорить отрывисто, словно борясь со страхом или с сомнением. Она действительно слышала об этом человеке, сказала она Гейсту.

— Невозможно, — заявил он решительно, — вы ошибаетесь. Вы не могли о нем слышать.

Он вдруг остановился, подумав о тщетности этих слов: с ветром не спорят.

— Уверяю вас, что я слышала о нем. Только в ту минуту я не знала, я не могла догадаться, что речь шла о вашем компаньоне.

— Речь шла о моем компаньоне, — медленно повторил Гейст.

— Нет, — сказала она с испуганным и почти таким же недоверчивым выражением, какое было у ее спутника. — Нет, говорили о вас; только я этого не знала.

— Кто «говорили»? — спросил Гейст, возвышая голос. — Кто говорил обо мне? Где?

С этими словами он поднялся и стоял перед нею на коленях. Головы их были теперь на одном уровне.

— Это было в том городе, в гостинице. Где бы это могло быть иначе? — ответила она.

Мысль о том, что о нем могли говорить, всегда казалась странной Гейсту с его очень простым представлением о себе. С минуту он был так удивлен, как если бы увидел себя среди людей в виде беглой тени. У него была полусознательная иллюзия, что он стоит выше сплетен Островов.

— Но вы сейчас сказали, что говорили о Моррисоне, — сказал он молодой женщине небрежным тоном, снова опускаясь на пятки. — Странно, что вы могли слышать чьи бы то ни было разговоры. У меня было впечатление, что вы никогда никого не видели иначе, как с высоты эстрады.

— Вы забываете, что я не жила с другими женщинами, — сказала она. — После завтрака и после обеда они возвращались в павильон, а меня заставляли оставаться с шитьем или с чем я хотела в той комнате, где разговаривали.

— Я об этом не подумал. Между прочим, вы так мне и не сказали, кто «говорили»?

— Это мерзкое животное с красной физиономией, — сказала она со всей силой отвращения, которое наполняло ее при одной мысли о трактирщике.

— О, Шомберг, — прошептал Гейст равнодушно.

— Он говорил с патроном… то есть с Цанджиакомо… Он заставлял меня сидеть тут же. Иногда эта дьявольская женщина не давала мне уйти. Я говорю о мадам Цанджиакомо.

— Я так и думал, — проговорил Гейст. — Она любила тиранить вас всяческими способами. Но что действительно странно, это, что трактирщик говорил Цанджиакомо о Моррисоне. Насколько я помню, он не часто имел дела с Моррисоном. Есть очень много людей, которых он знал гораздо лучше.

Молодая женщина слегка вздрогнула.

— Это единственное имя, которое я от него слышала. Я старалась держаться возможно дальше от них, на противоположном конце комнаты, но когда это животное принималось рявкать, я не могла его не слышать. Я хотела бы никогда ничего не слышать. Если бы я встала, чтобы выйти из комнаты, не думаю, чтобы женщина убила меня, но она побила бы меня. Она бы мне грозила, она осыпала бы меня бранью. Эти люди, их ничто не останавливает, когда они чувствуют, что вы беззащитны. Я не знаю, как это выходит, но дурным людям, настоящим дурным, которые причиняют зло, я не умею противиться. Вы знаете, как они умеют раздавить… О да, я боюсь злобы!

Гейст наблюдал смену выражений на лице Лены. Он поддержал ее с искренним сочувствием и незаметной иронией:

— Я отлично понимаю. Вам нечего извиняться в вашей способности чувствовать злобу. Я отчасти такой же, как вы.

— Я не очень храбрая, — вздохнула она.

— О, я и сам не знаю, что бы я делал и как бы себя чувствовал перед существом, которое представлялось бы мне воплощением зла. Вам нечего стыдиться.

Она вздохнула, подняла глаза с бледным и наивным взглядом и робко прошептала:

— Вы как будто не хотите знать, что он говорил?

— Об этом бедном Моррисоне? Это не могло быть что-нибудь очень плохое, потому что бедный парень был сама невинность. Впрочем, он умер, как вы знаете, и теперь ничто не может ему повредить.

— Но я же вам говорю, что трактирщик говорил о вас, — вскричала она. — Он говорил, что компаньон Моррисона начал с того, что высосал из него все, что можно было высосать, и потом… потом… что он его все равно что убил… послал куда-то умирать.

— И вы этому поверили? — спросил Гейст после глубокого молчания.

— Я не подозревала, чтобы это сколько-нибудь касалось мае… Шомберг говорил об «одном шведе». Как могла я угадать? Только когда вы начали мне рассказывать, как вы сюда попами…

— Теперь вы имеете объяснение.

Гейст принуждал себя говорить спокойно.

— Так вот какое освещение придавалось этому делу, — прошептал он.

— Он уверял, что об этом знают здесь решительно все, — добавила молодая женщина, задыхаясь.

— Любопытно, что это способно причинять боль, — вздохнул Гейст, говоря с самим собой. — А между тем боль налицо. Приходится думать, что я такой же безумец, как и «все», которым известна эта история и которые, без сомнения, верят ей. Не припоминаете ли вы чего-нибудь еще? — спросил он с насмешливой вежливостью, — Я часто слышал о том, насколько в моральном отношении выгодно видеть себя таким, каким представляешься постороннему глазу. Будем продолжать расследование. Не можете ли вы припомнить еще что-нибудь такое, что «знают решительно все»?

— Ах, не смейтесь, — взмолилась она.

— Смеюсь? Я? Уверяю вас, я не сознавал, что смеюсь. Я не хочу спрашивать вас, верите ли вы версии трактирщика. Вы должны знать цену человеческим суждениям.

Она разжала руки, сделала неопределенное движение, затем снова сложила их. Протест? согласие? неужели она больше ничего не скажет? Для Гейста было облегчением услышать удивительный теплый голос, одна интонация которого согревала, очаровывала, побеждала сердце.

— Я слышала, как он рассказывал эту историю прежде, чем мы с вами познакомились. Потом она совсем вылетела у меня из головы. Все вылетело у меня из головы в то время, и я была этим счастлива. Это было для меня началом новой жизни с вами… вы это хорошо знаете. Я хотела бы забыть и то, кем я была. Это было бы еще лучше; но, по правде говоря, это мне почти удалось.

Он был растроган звуком ее последних слов. Казалось, что она совсем тихо говорила о каком-то чудесном очаровании, таинственными словами, обладавшими глубоким смыслом. Он подумал, что, если бы она говорила на каком-нибудь незнакомом наречии, она очаровала бы его одной красотой этого голоса, который заставлял предполагать в ней бездну мудрости и чувства.

— Но, — продолжала она, — это имя, по всей вероятности, запечатлелось у меня в памяти и, когда вы его произнесли…

— Оно разрушило волшебство, — пробормотал он со злобным разочарованием, как будто обманувшись в какой-то надежде.

Со своего немного возвышенного места молодая женщина разглядывала этого человека, от которого она теперь всецело за висела; до сих пор она никогда не чувствовала этого так ясно, потому что никогда не представляла себя рука об руку с ним между пустынями земли и неба. Что будет, если он устанет от своей ноши?

— Впрочем, никто никогда не верил этой истории!

Гейст вышел из своего молчания с резким повышением го лоса, от которого молодая женщина широко раскрыла свои пристальные глаза, что придало ей глубоко изумленный вид. Но это было чисто механическое впечатление, потому что она не была ни удивлена, ни озадачена. По правде говоря, сейчас она понимала его лучше, чем когда-либо с тех пор, как впервые увидала его.

Он презрительно засмеялся.

— Где у меня голова? — вскричал он. — Как будто мне есть дело до того, чему кто бы то ни было верил от сотворения мира и до страшного суда!

— Я еще никогда не слыхала, чтобы вы смеялись, — заметила она, — А сегодня это с вами случается во второй раз.

— Это потому, что раз пробита такая брешь, какую вы пробили в моей душе, все слабости находят для себя открытую дорогу: стыд, гнев, нелепое возмущение, глупые страсти… и глупый смех также. Я спрашиваю себя, как вы его поняли?

— Разумеется, это не был веселый смех, — сказала она, — Но почему вы рассердились на меня? Вы жалеете, что отняли меня у этих негодяев? Я говорила вам, кто я; да вы это и сами знали.

— Боже великий! — прошептал он, овладевая собой. — Уверяю вас, что я видел дальше ваших слов. Я видел множество вещей, о которых вы даже не подозреваете еще; но вы не из тех, которых можно всецело понять.

— Чего же вы хотите еще?

Он помолчал немного.

— Невозможного, без сомнения, — проговорил он очень тихо, конфиденциальным тоном, сжимая руку молодой девушки, которая осталась неподвижной в его руке.

Гейст тряхнул головой, словно для того, чтобы прогнать свои мысли; потом прибавил громче и более легким тоном:

— Не меньше этого. Но не думайте, что я не умею ценить того, что имею. Конечно, нет! Я потому-то и не могу считать обладание достаточно полным, что ценю его так высоко. Я неблагоразумен, я знаю. Вы больше ничего не сможете держать про себя… в будущем…

— Да, это верно, — прошептала она, отвечая на его пожатие, — хотела бы только дать вам что-нибудь большее или лучшее, дать вам все, чего вы только можете желать.

Он был тронут искренностью этих простых слов.

— Я скажу вам, что вы можете сделать… скажите мне, бежали бы вы со мной, как вы это сделали, если бы знали, о ком говорил этот идиот-трактирщик? Убийца… всего только!

— Но я вас в то время совсем не знала! — вскричала она. — И я была не так глупа, чтобы не понять того, что он говорил. Ото не было убийство! Я этому никогда не верила.

— Что могло заставить его выдумать такую гадость? — воскликнул Гейст. — Он имеет вид глупого животного. И он действительно глуп. Как он ухитрился придумать эту маленькую историйку? Разве у меня наружность преступника? Разве на моем пице можно прочитать злостный эгоизм? Или же это настолько свойственное человечеству преступление, что его можно приписывать первому встречному?

— Это не было убийство! — горячо настаивала она.

— Я знаю. Я понимаю. Это было хуже. Что же касается того, чтобы убить человека, — а по сравнению с этим, это было бы приличным поступком — ну так… этого я никогда не делал.

— Почему бы вы могли это сделать? — спросила она испуганным голосом.

— Мое дорогое дитя, вы не знаете, какого рода жизнь я вел в неизведанных странах, в диких местностях; трудно дать вам об jtom понятие. Есть люди, которые никогда не находились в таких затруднительных положениях, как я, и которые вынуждены были… проливать кровь, как говорится. Самые дикие страны заключают в себе добычу, прельщающую некоторых людей, но у меня не было никакой цели, никаких планов… Не было даже такой стойкости ума, которая сделала бы меня слишком упрямым. Я только «перемещался», тогда как другие, быть может, куда-нибудь «направлялись». Полное безразличие в отношении путей и целей делают человека некоторым образом более добродушным. Я не могу по совести сказать, что никогда не дорожил, не скажу жизнью — я всегда презирал то, что так называется, — а своей собственной жизнью. Я не знаю, это ли называется храбростью, но я в этом сильно сомневаюсь.

— Вы не храбры? Вы? — возразила она.

— Право, не знаю. Не тою храбростью, которая всегда держит оружие в руках; потому что я никогда не хотел употреблять никакого оружия в столкновениях, в которых иногда оказываешься замешанным самым невинным образом. Разногласия, толкающие людей на убийство, как и все их действия, самые жалкие, самые презренные мелочи… Нет, я ни разу не убил человека, ни разу не любил женщины… даже в мечтах, даже во сне…

Он поднес руку молодой женщины к своим губам и поцеловал; она немного приблизилась к нему. Он удержал ее руку в своей.

— Убийство… любовь… самые сильные завоевания жизни над человеком. Я не испытал ни того, ни другого. Простите же мне все, что может казаться вам неуклюжим в моем поведении, невыразительным в моих словах, неловким в моих молчаниях.

Он волновался с некоторым стеснением, немного разочарованный манерой своей подруги. Тем не менее он не был ею недоволен и чувствовал, что в эту минуту глубокого спокойствия, держа ее руку в своей руке, он достиг более полного общения с нею, чем когда бы то ни было. Все же у него еще оставалось ощущение чего-то неполного, незаконченного между ними, чего, казалось, ничто не сможет никогда победить — роковое несовершенство, которое все дары природы превращает в миражи и западни.

Вдруг он с гневом стиснул ее руку. Ровность его характера, его шутливость, рожденные из презрения и доброты, рушились с потерею его горькой свободы.

— Вы говорите, не убийство! Я думаю. Но когда вы только что заставили меня рассказывать, когда я произнес это имя, когда вы поняли, что эти ужасы были сказаны обо мне, вы выказали странное волнение. Я ею хорошо видел.

— Я была несколько поражена, — сказала она.

— Низостью моего поведения? — спросил он.

— Я не позволила бы себе судить вас в чем бы то ни было.

— Правда?

— Это было бы то же самое, как если бы я осмелилась судить все существующее.

Свободной рукой она сделала жест, одним движением обнимавший небо и землю.

Наступило молчание, которое прервал наконец Гейст:

— Я! Я причинил смертельное зло моему бедному Моррисону! — вскричал он. — Я, который не решался оскорбить его чувства! Я, который уважал их до безумия! Да, до этого безумия, разрозненные развалины которого вы видите вокруг бухты Черного Алмаза. Что я мог сделать? Он упорствовал в своем желании видеть во мне своего спасителя; у него на языке постоянно была вечная признательность, так что его благодарность заставляла меня сгорать со стыда. Что я мог сделать? Он хотел расплатиться со мной этим проклятым углем, и мне пришлось принимать участие в его игре, как мы принимаем участие в играх ребенка в детской. Я бы не подумал огорчить его, как не подумал бы огорчить ребенка. Зачем говорить обо всем этом? Разумеется, люди не могли понять истинной сущности наших отношений. Но к чему им было вмешиваться? Убить моего старика Моррисона! Да было бы менее преступно, менее низко — я не говорю о том, что это было бы менее трудно — убить человека, чем обмануть его таким образом. Вы понимаете?

Она несколько раз с уверенностью кивнула головой. Глаза Гейста искали ее лица, готовые наполниться нежностью.

— Но я не сделал ему ничего дурного, — сказал он. — К чему же тогда ваше волнение? Вы сознаетесь только, что не позволили бы себе судить меня.

Она обратила на него свой серый, затуманенный, неопределенный взгляд, в котором нельзя было прочесть ничего, кроме удивления.

— Я сказала, что не могла, — прошептала она.

Шутливость тона плохо скрывала раздражение Гейста.

— Какая же сила кроется в плохо расслышанных словах — потому что вы не слушали с особым вниманием, не так ли? Что но были за слова? Какое усилие извращенного воображения вызвало их на лживом языке этого идиота? Если вы постараетесь их припомнить, быть может, они убедят и меня?

— Я не слушала, — возразила она. — Какое мне было дело до того, что он рассказывал неизвестно о ком? Он говорил, что никогда не бывало более нежных друзей, чем вы оба, а потом, когда вы высосали все, что хотели, и когда он вам надоел, вы отправили его умирать на родину.

Негодование и другое, более смутное чувство звучали в ее чистом, чарующем голосе. Она внезапно замолчала и опустила свои длинные, черные ресницы с усталой подавленностью и смертельной тоской.

— В сущности говоря, почему вам не могло надоесть это… общество или какое-либо другое? Вы ни на кого не похожи… и эта мысль сразу сделала меня несчастной; но, право, я никогда не думала о вас плохо. Я…

Резким движением Гейст отбросил руку, которую держал, и оставил Лену. Он снова потерял самообладание. Он стал бы кричать, если бы это было в его характере.

— Нет, эта планета была, должно быть, создана, чтобыснабжать клеветою всю Вселенную! Я противен самому себе, словно провалился в зловонную яму. Фу!.. А вы… все, что вы находите сказать, это, что вы не хотите меня судить, что вы…

Она подняла голову, хотя Гейст и не повернулся к ней.

— Я не верю ничему дурному о вас, — повторила она. — Я бы не могла…

Он сделал движение, словно говорившее: «Довольно!»

В его душе и в его теле происходила нервная реакция нежности. Внезапно он почувствовал к ней ненависть. Но только на мгновение. Он вспомнил, что она красива и — что еще важнее, — что в интимной жизни она обладает особой привлекательностью. Она обладала секретом личности, которая вас волнует… потом ускользает от вас.

Он поднялся одним прыжком и принялся ходить взад и вперед. Скоро его скрытая ярость рушилась, как развалившееся здание, оставив в нем пустоту, тоску и раскаяние. Он упрекал в душе не молодую женщину, а саму жизнь, эту ловушку, в которую он чувствовал себя пойманным, самую банальную из всех существующих, этот заговор из заговоров, который он ясно угадывал, не находя в то же время ни малейшего утешения в ясности своего ума.

Он повернул кругом, воротился к молодой женщине и опу стился рядом с нею на землю. Прежде чем она успела сделать движение или хотя бы повернуть к нему голову, он обнял ее и поцеловал в губы. Он почувствовал горечь скатившейся на них слезы. Он еще никогда не видел ее плачущей. Это было новым призывом к его нежности, новым очарованием. Молодая жен щина посмотрела вокруг, отодвинулась и отвернула лицо. Она сделала рукою повелительный жест, чтобы освободиться, но Гейст не послушался его.

V

Когда она снова открыла глаза и села, Гейст быстро вскочил и поднял ее пробковый шлем, который откатился в сторону. Она приводила в порядок распустившиеся волосы, заплетенные в две тяжелые черные косы. Он подал ей шлем, ни слова не говоря, как человек, который боится собственного голоса. Потом сказал очень тихо:

— Теперь нам лучше сойти вниз…

Он протянул руку, чтобы помочь молодой женщине подняться. Он хотел улыбнуться, но отказался от этого, увидев вблизи неподвижное лицо Лены, в котором отражалась бесконечная усталость. Чтобы вернуться к лесной тропе, им надо была снова пройти по тому месту, откуда было видно море. Эта пылающая и пустая бездна, это жидкое и волнующееся сверкание, ужасающая резкость света заставляли ее сожалеть о дружественной ночи с ее звездами, застывшими в неподвижности под какими-то суровыми чарами, о темном бархатном небе и глубокой таинственной тени моря, которая приносит покой утомленным дневною работой сердцам. Она поднесла руку к глазам. За ее спиной Гейст тихонько произнес:

— Пойдем, Лена.

Она молча шла вперед. Гейст напомнил ей, что они еще никогда не выходили в самую жаркую пору дня. Он боялся, как бы это ей не было вредно. Его заботливость обрадовала и успокоила молодую женщину. Она почувствовала, что становится понемногу самой собой: бедной лондонской девушкой, музыкантшей из оркестра, спасенной от унижений, от гнусных опасностей жалкого существования человеком, подобного которому не встречалось, не могло встретиться во всем мире. Она чувствовала это с радостью, со стыдливостью, с внутренней гордостью… и со странным сжиманием сердца.

— О, я не боюсь жары, — сказала она решительно.

— Разумеется. Но не надо забывать, что вы не тропическое растение.

— Вы тоже не родились в этих краях, — возразила она.

— Нет, и, быть может, даже не обладаю вашей бодростью. Я растение пересаженное. Пересаженное! Мне следовало бы скачать «вырванное с корнем» — состояние противоестественное, но человек способен все перенести.

Она обернулась, чтобы взглянуть на него, и увидела улыбку на его губах. Гейст посоветовал ей придерживаться лесной троны, глухой, заснувшей и удушливой, но все же наполовину затененной. Время от времени им видна была старая просека угольного общества, залитая ярким светом, со своими черными обугленными стволами, стоявшими без тени, жалкими и мрачными. Они направились прямо к бунгало. Им показалось, что они заметили на веранде мелькавшую фигуру Уанга. Впрочем, молодая женщина не была уверена в том, что видела какое-либо движение, но у Гейста не было никаких сомнений.

— Уанг поджидает нас. Мы запоздали.

| — Вы думаете, что это был он? Мне одну секунду казалось, что я вижу что-то белое, потом оно исчезло.

— Вот именно… он исчезает… это чрезвычайно удивительная особенность этого китайца.

— Они все такие? — спросила она с любопытством тревожной наивности.

— Не все с таким совершенством, — сказал Гейст.

Он с радостью заметил, что прогулка не слишком утомила его подругу. На ее лбу капельки испарины казались каплями росы на свежем лепестке цветка. Он со все возрастающим восхищением смотрел на сильный и грациозный силуэт, на крепкие и гибкие формы.

— Отдохните четверть часика, а потом мистер Уанг накормит нас, — сказал он.

Они нашли стол накрытым. Когда они вышли, чтобы сесть к столу, Уанг бесшумно материализовался, без зова, и исполнил свои обязанности. Как только они кончили есть, китайца больше не стало.

Глубокая тишина висела над Самбураном, тишина тропического зноя, который кажется наполненным мрачными предсказаниями, как сосредоточенность пламенной мысли. Гейст остался один в большой комнате и взял в руки книгу. Молодая женщина удалилась к себе. Гейст сел под портретом своего отца и ужасная клевета подкралась исподтишка к его мысли. Он снова ощутил на губах противный горький вкус, напоминавший вкус некоторых ядовитых веществ. Ему хотелось плюнуть на пол, инстинктивно, просто от отвращения, вызванного этим физическим ощущением. Но он тряхнул головой. Он больше не узнавал себя: он не имел обыкновения воспринимать таким образом умственные впечатления и переводить их в жесты телесного волнения. Он нетерпеливо подвинулся на стуле и обеими руками поднес книгу к глазам. Это было сочинение его отца. Он раскрыл его наугад, и взгляд его упал на середину страницы; Гейст-отец писал в многочисленных произведениях на всевозможные темы: о пространстве и о времени, о животных и о планетах; он анализировал мысли и поступки, улыбки и нахму ренные брови людей, гримасы их агонии. Сын читал, углубляясь в себя, изменяя выражение своего лица, как если бы оно нахо дилось под взглядом автора, очень ясно ощущая присутствие портрета справа от себя, немного повыше головы; это было странное присутствие в тяжелой раме, на подвижной стенке из циновок, с этим выражением изгнанника и в то же время вполне довольного человека, отчужденного и вместе с тем повели тельного.

И Гейст-сын прочитал:

«Изо всех ловушек, которые расставляет жизнь, самой жестокой является — утешение любви — и в то же время самой ловкой, ибо желание — ложе мечтаний».

Он перелистал маленький томик «Грозы и пыль», здесь и там останавливаясь взглядом на отрывистом тексте, состоявшем из размышлений, афоризмов, коротких фраз, загадочных слов, порою красноречивых. Ему казалось, что он слышит голос отца, который то говорил, то умолкал. Вначале пораженный, он стал находить в этом впечатлении известную прелесть и предался иллюзии, что какая-то частица его отца еще живет в этом мире: призрак его голоса, доходивший до слуха сына, который был плотью от плоти его, кровью от его крови. С каким удивительным спокойствием, смешанным со страхом, этот человек разглядывал ничтожество вселенной! Он погрузился в него головой вперед, быть может, для того, чтобы сделать более переносимой смерть — неизбежный ответ на все вопросы.

Гейст пошевелился, и призрачный голос умолк; но глаза его пробегали последнюю страницу книги:

«Люди с неспокойной совестью или с преступным воображением знают множество вещей, о которых даже не подозревают умы спокойные и покорные; и одни только поэты осмеливаются спускаться в бездны преисподней или хотя бы мечтать о такой прогулке. Самое незначительное существо человеческое сказало себе однажды: «Все лучше, чем это!»

У всех нас бывают минуты ясновидения, но они нам мало помогают. Слишком ловкая жизнь запрещает им, как и всему, что с нами соприкасается, приходить к нам на помощь. Собственно говоря, природа этой жизни бесчестна, судя по принципам, установленным ее жертвами. Она извиняет всякие протесты, как бы они ни были резки, но устраивается в то же время так, чтобы их раздавить так же, как она давит самое слепое подчинение. Так называемое зло, с тем же правом, что и так называемое добро, находит свою награду в самом себе, если только оно хочет существовать.

С ясновидением, или без него, люди любят свою зависимость. Неизведанной силе отрицания они предпочитают жалкую беспорядочность ложа рабов. Только человек способен вызывать отвращение жалости, а между тем мне приятнее верить в несча- i гие человечества, нежели в его злобность».

Этими словами заканчивалась книга. Гейст уронил ее на колени. Голос Лены, раздавшийся над его склоненной головой, заставил его вздрогнуть.

— Вы сидите так, словно вам тяжко.

— Я думал, что вы спите.

— Я лежала, это верно, но даже не закрыла глаз.

— Отдых был бы вам полезен после прогулки. Вы не пробовали уснуть?

— Я бы не смогла.

— И вы не делали ни малейшего шума? Какая неискренность! Но, может быть, вы хотите одиночества?

— Я?.. Одиночества! — прошептала она.

Гейст подметил взгляд, который она бросила на книгу, и поднялся, чтобы поставить ее на полку. Повернувшись, он увидел, что молодая женщина упала в кресло, в котором обычно сидела; казалось, что силы, внезапно покинув ее, оставили ей только трогательную юность, которая была всецело во власти ее спутника. Он быстро подошел к креслу:

— Вы устали — правда? Это моя вина. Заставить вас подняться так высоко и продержать вас так долго на воздухе! Да еще в такой душный день!

Все еще полулежа, она наблюдала за Гейстом, устремив на него еще более загадочный взгляд, чем когда-либо. Он отвел от него глаза, чтобы любоваться ее неподвижными руками и беззащитными устами. Потом ему все же пришлось вернуться к широко открытым глазам. Что-то дикое в пристальности их зрачков напомнило ему морских птиц, затерявшихся в ледяном мраке высоких широт. Он вздрогнул, услыхав голос молодой женщины, в котором внезапно прозвучало непередаваемое очарование интимности.

— Вам следовало бы попробовать полюбить меня, — сказала она.

Он сделал удивленный жест.

— Попробовать? — прошептал он. — Но мне кажется, что…

Он внезапно остановился, вспомнив, что если он и любил ее, то никогда не говорил ей этого совершенно ясно, простыми словами. Он колебался перед тем, как произнести эти слова.

— Что заставило вас это сказать? — спросил он.

Она опустила ресницы и слегка отвернула голову.

— Я ничего не сделала, — сказала она тихо, — это вы были добры, отзывчивы и нежны. Быть может, вы меня за это любите… только за это; или, может быть, вы любите меня потому… одним словом… но мне иногда представляется невозможным, чтобы вы любили меня ради меня самой, только ради меня, как любят друг друга навеки.

Ее голова упала на грудь.

— Навеки, — снова вздохнула она.

Потом она прибавила еще тише, умоляющим шепотом:

— Попробуйте.

Эти два последних слова, и скорее звук их, нежели их смысл, дошли прямо до сердца Гейста. Он не знал, что сказать, быть может — по неопытности в обращении с женщинами, быть мо жет — по врожденной честности помыслов. Все орудия его за щиты были уничтожены. Жизнь по-настоящему держала его за горло. Ему все же удалось улыбнуться, хотя Лена и не смотрела на него; он сумел вызвать на своих губах хорошо известную улыбку Гейста, улыбку вежливую и шутливую, хорошо знакомую на Островах людям всех родов и всех положений.

— Моя милая Лена, — сказал он, — похоже на то, что вы хотите вызвать пустую ссору между собой и мною… мною изо всех людей в мире!

Лена не сделала ни малейшего движения. Расставив локти, Гейст с озадаченным видом покручивал кончики своих длинных усов, окутанный, точно облаком, атмосферой женственности; в высшей степени мужественный мужчина, которым он был, подозревал ловушки и опасался малейшего движения.

— Я, впрочем, должен признаться, — продолжал он, — что здесь никого больше нет, и, может быть, чтобы жить в этом мире, необходимо известное количество ссор.

Сидя в своем кресле в грациозно-спокойной позе, Лена рисовалась ему рукописью на незнакомом языке — более того, она представлялась ему такой таинственной, какой представляется всякая рукопись неграмотному человеку. Совершенно незнакомый с женщинами, он не обладал тем даром интуиции, который во дни юности вызывает мечты и видения, эти упражнения, подготовляющие сердце к жизни, в которой самая любовь основана столько же на антагонизме, сколько на притяжении. Состояние его ума было подобно состоянию ума человека, без конца рассматривающего неразборчивые письмена, в которых он предчувствует откровение. Он не знал, что сказать, и нашел только следующие слова:

— Я даже не понимаю, что я мог сделать или упустить сделать, чтобы так вас огорчить.

Он остановился, снова пораженный физическим и моральным ощущением несовершенства их отношений, ощущением, которое заставляло его желать постоянного присутствия молодой женщины возле себя и которое, когда она бывала вдали от него, делало это присутствие таким неопределенным, обманчивым и призрачным, словно обещание, которое немыслимо схватить и удержать.

— Нет, я положительно не понимаю, что вы хотите сказать. Вы, может быть, думаете о будущем? — спросил он с деланной шутливостью, чтобы замаскировать стыд, который вызвало в нем произнесенное им слово.

Но разве он не позволял рушиться, одному за другим, всем отрицаниям, которые он взлелеял в своем уме?

— Потому что, если это так, нет ничего легче, как победить тго. В нашем будущем, как и в том, что принято называть иною жизнью, нет ничего такого, чего следовало бы бояться.

Она подняла на него глаза и, если бы природа позволила ггим глазам выражать что-либо, кроме кротости, он прочел бы в них ужас, который вызывали его слова, и более чем когда-либо отчаянную любовь измученного сердца. Он улыбнулся.

— Перестаньте себя терзать, — сказал он. — После того, что мы мне рассказали, вы не можете заподозрить, чтобы я стремил- | я возвратиться к человечеству. Я, я! Убить беднягу Моррисона. Возможно, что я действительно способен на то, в чем меня обвиняют, но дело в том, что я этого не сделал! Но эта тема очень мне неприятна. Мне, должно быть, стыдно сознаваться в этом, но между тем это так. Забудем эту скверную историю. Вы, Лена, способны утешить меня и в больших неприятностях. А если мы забудем, здесь некому будет нам напомнить.

Она подняла голову.

— Ничто не может нарушить здесь наш покой, — повторил он.

Как будто взгляд ее выражал вызов или призыв, он наклонился и, схватив ее под мышками, поднял ее всю с кресла в порывистом и тесном объятии. Живость, с которой она ответила на это движение и которая сделала ее легкой, как перышко, в его руках, больше согрела в эту минуту сердце Гейста, нежели делали это до сих пор более глубокие ласки. Он не ожидал этого горячего порыва, который таился в пассивной манере Лены. Но едва он почувствовал, что руки молодой женщины обвились иокруг его шеи, как с глухим восклицанием «он здесь!» она вырвалась от него и скрылась в своей комнате.

VI

Пораженный изумлением, Гейст оглянулся вокруг, словно призывая всю комнату в свидетели подобной обиды, и заметил на пороге материализованного Уанга. Вторжение неслыханное, принимая во внимание строгую регулярность, с которой Уанг делался видимым. Сначала Гейсту хотелось рассмеяться. Этот материальный ответ на его утверждение, что ничто не может нарушить их покоя, облегчал напряжение его ума. Тем не менее он был слегка раздосадован. Китаец хранил глубокое молчание.

— Чего вам надо? — строго спросил Гейст.

— Шлюпка там, — ответил китаец.

— Где? Что вы хотите сказать? Парусная лодка дрейфует в фарватере?

Легкое изменение в манере Уанга указывало на то, что он за пыхалея, но он не дышал тяжело и голос его оставался твердым.

— Нет… весла.

Гейст, в свою очередь, удивился и, повысив голос, спросил:

— Малайцы?

Уанг отрицательно покачал головой.

— Слышите, Лена? — крикнул Гейст. — Уанг говорит, что где-то, должно быть, поблизости есть лодка. Где эта лодка, Уанг?

— Огибает мыс, — сказал Уанг, неожиданно переходя с анг лийского языка на малайский.

Потом добавил громче:

— Белые… трое…

— Так близко? — воскликнул Гейст, выходя на веранду, куда за ним последовал Уанг. — Белые? Немыслимо!

На поляну уже ложились тени. Низко опустившееся солнце посылало свет на расстилавшееся перед бунгало пространство черной, выжженной земли; его лучи проходили наискось сквозь высокие, прямые деревья, стволы которых, подобные мачтам, поднимались на сотни футов вверх без единой ветки. Совершенно скрытый растительностью мол не был виден с веранды. Поодаль, направо, хижина Уанга, или, вернее, ее крыша из темных циновок, возвышалась над бамбуковой изгородью, охранявшей уединение альфуросской женщины.

Китаец тайком бросил туда взгляд. Гейст остановился, потом шагнул обратно в комнату.

— Это, по-видимому, белые, Лена. Что вы там делаете?

— Я хочу немного примочить глаза, — ответил голос молодой женщины.

— А, хорошо.

— Я вам нужна?

— Нет. Вы бы лучше… Я спущусь к молу. Да, вы лучше останьтесь здесь. Это что-то необычайное!

Никто, кроме него, не мог постигнуть всей необычайности подобного события. Всю дорогу до мола Гейст чувствовал, что ум его полон удивления. Он шел вдоль рельс в сопровождении Уанга.

— Где вы были, когда заметили лодку? — спросил он через плечо.

Уанг объяснил по-малайски, что он сошел на пристань с целью взять немного угля из большой кучи, когда, подняв случайно глаза, увидел лодку, европейскую лодку, а не пирогу. У него было хорошее зрение. Он увидел лодку с сидящими на веслах людьми; при этом Уанг сделал странный жест у себя над глазами, как будто глаза его от этого пострадали. Он тотчас же повернул и побежал сообщить об этом в дом.

— Да вы не ошиблись ли, а? — сказал Гейст, подвигаясь вперед.

У кустов он приостановился, и Уанг остановился позади него. Но голос «номера первого» резко приказал ему двигаться. Он повиновался.

— Где же эта лодка? — спросил Гейст. — Я бы очень хотел тать, где она?

Между мысом и молом не было ничего видно. Бухта Черного Алмаза лежала перед ними, сверкающая и пустынная, словно пятно фиолетовой тени, а позади мола расстилалось открытое море, голубое под лучами солнца. Глаза Гейста окинули открытое море вплоть до черного конуса далекого вулкана, легкое облачко дыма на вершине которого непрестанно то увеличивалось, то исчезало, не изменяя своей формы в сиреневой прозрачности вечера.

— Парню померещилось, — пробормотал он.

Он строго посмотрел на китайца. Уанг казался пораженным. Вдруг, словно подучив удар, он подпрыгнул, вытянул вперед руку и стал тыкать вперед указательным пальцем, объясняя, что нот тут видел лодку.

Это была странная загадка. Гейст подумал, что у Уанга была галлюцинация. Это было малоправдоподобно, но чтобы лодка с гремя европейцами исчезла между мысом и молом, словно брошенный в воду камень, не оставив на поверхности даже весла, было еще менее правдоподобно. Легче было допустить предположение о призраке лодки.

— К черту! — пробормотал он.

Эта загадка произвела на него неприятное впечатление. Но ему пришло в голову очень простое объяснение. Он быстро пошел вдоль пристани. Если лодка существовала и повернула обратно, она была, быть может, видима с другого конца длинного мола.

Но и здесь ничего не было видно. Глаза Гейста рассеянно блуждали по морю. Он был так поглощен своим недоумением, что не сразу расслышал глухой шум у своих ног. Казалось, что кто-то барахтается в лодке, гремя веслами. Когда он понял значение этого шума, ему нетрудно было определить, откуда он исходил. Он шел снизу, из-под мола.

Гейст пробежал несколько шагов да середины пристани и посмотрел в воду. Его глаза тотчас встретили корму большой шлюпки, которую настил мола закрывал почти целиком. Он увидел узкую спину человека, согнувшегося вдвое на перекладине руля в странной и неудобной позе, выражавшей бессильное отчаяние. Другой человек, как раз под Гейстом, лежал на спине от одного борта до другого, наполовину свисая со скамейки вниз головой. Этот второй человек пристально смотрел вверх блестящими, испуганными глазами, делая усилия, чтобы встать, но был, по-видимому, слишком пьян, чтобы это сделать. Видимая часть лодки содержала еще плоский кожаный чемодан, на котором неподвижно покоились ноги первого человека. Большая глиняная бутыль с широким горлышком без пробки скати лась на дно лодки.

Гейст никогда в жизни не был так удивлен. Он молча широ ко открытыми глазами разглядывал странный экипаж лодки. Он с первой минуты понял, что эти люди — не моряки. Они были одеты в белые полотняные костюмы цивилизации тропиков. Но Гейсту не удавалось подыскать правдоподобное объяснение их появлению в этой барке. Немыслимо было, чтобы цивилизация тропиков имела какое-либо отношение к этому приключению Это больше походило на те полинезийские легенды, истории о необычайных путешественниках, богах или демонах, которые являются на остров и приносят невинным жителям добро или зло, дары незнакомых предметов, слова, никогда не слышанные прежде. Гейст увидел, что вдоль шлюпки плавал пробковый шлем, видимо упавший с костлявого смуглого черепа того чело века, который перегнулся вдвое на перекладине. Через борт было также переброшено весло, по-видимому, опрокинувшимся человеком, который продолжал барахтаться между скамьями. Теперь Гейст разглядывал незнакомцев уже не с удивлением, а с настойчивым вниманием, которого требует трудная задача. Поставив одну ногу на причальную тумбу и опираясь локтем на согнутое колено, он не упускал ни одной подробности. Барахтавшийся скатился со скамьи, потом, совершенно неожиданно, встал на ноги. Он несколько раз покачнулся оглушенный, с расставленными руками, и произнес невнятно, точно сквозь сон, хриплое: «Ну, вот!» Его поднятое кверху лицо распухло и было красно, кожа на носу и на щеках шелушилась. У него был растерянный взгляд. Гейст увидел пятна высохшей крови на груди его белой куртки и на одном из рукавов.

— Что с вами? Вы ранены?

Тот посмотрел себе под ноги, споткнулся — одна нога его запуталась в пробковом шлеме, — потом, приходя в себя, издал жалобный скрипучий звук, похожий на отвратительный смех.

— Кровь? Не моя. Пить! Устали, измучены! Пить, приятель! Воды!

Самый звук этих слов говорил о жажде. Это было какое-то карканье, прерываемое слабыми горловыми судорогами, которые едва доходили до слуха Гейста. Человек в шлюпке протянул руки, чтобы ему помогли взобраться на мол.

— Пробовал. Слишком слаб. Повалился.

Уанг медленно подходил вдоль мола с внимательным, испытующим взглядом.

— Подите принесите клещи, живо! Там лежат одни возле кучи угля, — закричал ему Гейст.

Стоявший в шлюпке человек упал на скамью. Ужасный смех, похожий на приступ кашля, вырвался из его распухших губ.

— Клещи? Зачем? — проговорил он.

Его голова тяжело упала на грудь.

Между тем Гейст, словно позабыв о существовании шлюпки, принялся изо всех сил колотить ногой по медному крану, торчавшему из досок пристани. Для удобства судов, которые приходили за углем и в то же время нуждались в пресной воде, в I пубине острова был каптирован источник и по железному трубопроводу проведен вдоль мола. Он оканчивался коленом почти и том самом месте, где шлюпка чужестранцев налетела на сваи, но кран был туго завернут.

— Торопитесь! — прорычал Гейст китайцу, который бежал к нему с клещами в руках.

Гейст вырвал их у него и, упираясь в тумбу, сильным пово- |ютом открыл упрямый кран.

— Надеюсь, что трубопровод не забит, — тревожно пробормотал он.

Трубопровод не был испорчен, но он пропускал лишь слабую сгрую. Звук тонкой струйки воды, разбивавшейся о борт лодки и стекавшей в море, послышался тотчас. Он был встречен нечленораздельным криком дикого восторга. Гейст стал на колени на тумбу и с любопытством смотрел вниз. Человек, который говорил, раскрывал уже во всю ширину рот под сверкающей струей. Вода текла по его носу и по его ресницам, булькала у него в горле, стекала по подбородку. Потом что-то, забивавшее водопровод, подалось, и сильный поток воды хлынул внезапно на его лицо. В одну секунду его плечи были мокры, перед куртки залит; с него всюду стекала и капала вода; она текла в его карманы, вдоль ног, в башмаки, но он ухватился за конец трубки и, повиснув на нем обеими руками, глотал, плевался, давился, фыркал, словно пловец в воде. Вдруг слух Гейста уловил необычайное, глухое мычание. Что-то черное и мохнатое вынырнуло из-под мола. Взъерошенная голова с быстротою пушечного ядра ударила человека у водопровода в бок так сильно, что он оторвался от трубки и свалился головой вперед на палубу кормы. Он упал на скрещенные ноги сидевшего на руле человека и тот, очнувшись от толчка, сидел прямо, молча, неподвижно, совершенно как труп. Его глаза представляли собою две черные дыры, зубы сверкали оскалом мертвеца между обтянутыми губами, тонкими, словно полоски черноватого пергамента, и прилипшими к деснам.

Глаза Гейста отвернулись от него, чтобы взглянуть на существо, заменившее первого человека у водостока. Огромные черные лапы дико сжимали трубку, громадная шершавая голова была закинута назад и в покрытом мокрою шерстью лице зияла широкая искривленная пасть, украшенная клыками. Вода наполняла ее, вылетала обратно в приступах хриплого кашля, вытекала по обе стороны челюстей, вдоль волосатой шеи, смачивала черные волосы на огромной груди, обнаженной под лохмотьями клетчатой рубашки и судорожно задыхавшейся, сокращая массивные, словно выточенные из красного дерева, мускулы.

Как только первый человек перевел дыхание, прерванное этим неодолимым нападением, с кормы шлюпки раздался реп диких проклятий. Человек у руля поднес руку к своему боку yi ловатым, деревянным движением.

— Не стреляйте, сэр! — закричал другой. — Дайте я возьму эту скамью. Я научу его соваться впереди кабальеро.

Мартин Рикардо, потрясая тяжелой доской, сделал прыжок с удивительной силой и нанес Педро по голове удар, треск кото рого разнесся по всей спокойной бухте Черного Алмаза. В спу танных волосах появилось красное пятно, алые струйки смеша лись со стекавшей по лицу животного водой и розовые капли падали с его головы. Но Педро не сдавался. Только после вто рого свирепого удара мохнатые лапы разжались и искривленное тело мягко осела вниз. Прежде чем оно коснулось досок, Ри кардо страшным ударом ноги отбросил его на нос лодки, где его не стало видно и откуда донесся шум тяжелого падения вместе с треском дерева и жалобным рычанием. Рикардо наклонился, чтобы заглянуть под мол.

— Вот тебе, собака! Это научит тебя знать свое место, животное, убийца, дикарь! Это тебя научит! В следующий раз я раздеру тебя от горла до пят, негодяй! раб!

Он немного попятился и выпрямился.

— Не думайте, что я в самом деле собираюсь это сделать, — сказал он Гейсту, встретив его твердый взгляд.

Он быстро побежал к корме.

— Пожалуйста, сэр. Теперь ваша очередь. Мне не следовало пить первому. Это правда, я забылся. Но такой джентльмен, как вы, не станет на меня сердиться, не правда ли?

Извиняясь таким образом, Рикардо протянул руку.

— Позвольте поддержать вас, сэр.

Мистер Джонс медленно разогнулся, покачнулся и схватился за плечо Рикардо. Его провожатый подвел его к трубке, из которой все еще бежал прозрачный ручеек, сверкая необычайным блеском на фоне черных свай мола.

— Принимайтесь, сэр! — участливо советовал Рикардо, — Ну что, идет?

Он отступил на шаг и, покуда мистер Джонс наслаждался этим обилием воды, обратился к Гейсту с чем-то вроде оправдательной речи, тон которой, отражая его чувства, походил на мурлыканье и на фырканье. Они мучились тридцать часов на веслах, объяснял он, и больше сорока часов не имели другого питья, кроме упавшей на борта росы, которую они слизывали прошлою ночью.

Рикардо не объяснил Гейсту, что привело их в эти края. Он еще не придумал подходящего объяснения для человека, который, как он себе говорил, должен был гораздо больше удивляться присутствию вновь прибывших, нежели их состоянию.

VII

Это состояние объяснялось двумя крайне простыми фактами. Легкие бризы и сильные течения Яванского моря заставили их шлюпку так сильно дрейфовать, что путешественники иочти не могли ориентироваться. Кроме того, по странной ошибке один из двух жбанов, поставленных в шлюпку слугою Шомберга, содержал соленую воду. Рикардо старался ввести в свой рассказ трагические нотки. Грести тридцать часов подряд веслами в восемнадцать футов длиною! А солнце! Рикардо облегчал душу, проклиная солнце. Они чувствовали, как сердце и легкие каменели у них в груди. И как будто этого было еще недостаточно, горько жаловался он, ему пришлось еще тратить свои падающие силы на то, чтобы колотить скамейкой по голове их слугу. Этот идиот во что бы то ни стало хотел пить морскую воду и ничего не слушал. Это был единственный способ его остановить. Лучше было колотить его до потери сознания, чем видеть его в лодке взбесившимся и быть вынужденным всадить в него пулю. Это предохранительное средство, применявшееся, по словам Рикардо, с такой силой, что могло бы раздробить голову слону, пришлось повторить два раза, и в последний раз — в виду мола.

— Вы видели этого Адониса, — продолжал Рикардо, скрывавший под потоком слов свою неспособность дать их приключению правдоподобное объяснение. — Я вынужден был отогнать его ударами от крана, и все старые дыры на его черепе открылись. Вы видите, что его пришлось здорово колотить! У этого животного нет выдержки, решительно никакой выдержки. Если бы не то, что он может быть иногда полезен, я бы не помешал патрону всадить в него пулю.

Он улыбнулся Гейсту со своим характерным вздергиванием губ и добавил:

— Кончится тем, что это с ним и случится, если он не выучится сдерживаться. Во всяком случае, сейчас я его на некоторое время образумил.

Он снова осклабился по адресу стоявшего на пристани человека. Его круглые глаза не отрывались от лица Гейста.

— Так вот как этот парень выглядит, — говорил он себе.

Он не ожидал увидеть Гейста таким. В представление, которое он сделал о нем, входила ободряющая мысль о какой-либо уязвимой точке. Такие отшельники часто бывают пьяницами. Но это… нет, это не было лицо алкоголика, и Рикардо не удавалось подметить в нем никакой слабости — тревоги или хотя бы удивления.

— Мы были слишком измучены, чтобы взобраться на мол, — объяснял Рикардо, — но я все же слышал, как вы ходили. Мне казалось, что я кричал — по крайней мере, пытался кричать. Вы меня не слыхали?

Гейст сделал едва заметный отрицательный жест, который не ускользнул от глаз Рикардо, жадно ловивших каждую мелочь.

— У меня слишком пересохло в горле. В течение нескольких часов у нас не хватало сил говорить друг с другом даже шепотом. Жажда душит. Мы могли бы подохнуть под этой при станью прежде, чем вы бы нас нашли.

— Я не мог понять, куда вы делись, — сказал наконец Гейст, впервые обращаясь непосредственно к этим пришельцам с моря. — Вас заметили, когда вы обогнули мыс.

— Нас заметили! Ах, да, — проворчал Рикардо. — Мы гребли, как машины… не смея останавливаться. Патрон сидел на руле, но говорить он уже не мог. Лодка прошла между сваями, но на что-то наткнулась, и мы все поскатывались со скамей, как пьяные. Пьяные! Ха-ха. Это от жажды, черт возьми! Мы потратили последние силы, чтобы сюда добраться, это несомненно. Еще одна миля и нам была бы крышка! Когда я услыхал над головой ваши шаги, я попробовал встать и повалился на дно.

— Это был первый шум, который я услышал, — сказал Гейст.

Мистер Джонс, пошатываясь, отходил от водопровода. Его намокшая и испачканная белая куртка прилипла к ребрам. Опираясь на плечо Рикардо, он глубоко вздохнул и поднял голову, с которой ручьями стекала вода. Он скроил похожую на гримасу улыбку-, но Гейст не заметил этой любезности. Швед замечтался. Позади него солнце касалось поверхности воды, как железный диск, охлажденный до темно-красного цвета; казалось, оно сейчас покатится вниз по стальной выпуклости моря, которое, под потемневшим небом, казалось более плотным, чем высокие холмы Самбурана, более плотным, чем мыс, удлиненный склон которого терялся в собственной тени, непроницаемым пятном лежавшей на потускневшем блеске бухты. Могучая струя, вырываясь из крана, со стеклянным звоном разбивалась о борт лодки. Ее громкий, прерывистый, настойчивый плеск подчеркивал глубину окружающей тишины.

— Шикарная идея провести сюда воду! — произнес одобрительно Рикардо.

Вода это жизнь. Теперь он чувствовал себя способным пробежать милю, перепрыгнуть через стену в десять футов вышиною, петь во всю глотку. За несколько минут до того он был не лучше трупа; он был совсем без сил, он не мог держаться на ногах, издать стон, пошевельнуть пальцем. Это чудо сделала капля воды.

— Чувствуете, как течет и наполняет вас сама жизнь, не правда ли, сэр? — спросил он своего начальника с почтительной живостью.

Не говоря ни слова, мистер Джонс перешагнул через скамейку и уселся на корме.

— А что, этот человек не истекает там внизу кровью? — спросил Гейст.

Рикардо перестал восхищаться чудесами животворящей воды и ответил невинным тоном:

— Он — человек? Называйте его так, если хотите, но у него гораздо лучше выдублена кожа, чем у самого дубленого крокодила из всех, которых он обдирал в доброе старое время! Вы не знаете, что он в состоянии перенести, а я знаю. Мы его давно испытали. Эй! Педро, сюда! — заорал он с силой, доказывавшей живительные свойства воды.

Слабое «сеньор» послышалось из-под пристани.

— Что я вам говорил? — сказал торжествующе Рикардо.- 1,му ничто не может повредить: он уже молодцом. Но посмотрите-ка, лодка погружается. Вы не могли бы закрыть этот кран прежде, чем он затопит нашу лодку у нас под ногами? Она уже наполовину полна.

По знаку Гейста Уанг завернул медный кран, потом снова стал на свое место, позади «первого номера», с клещами в руках и по-прежнему неподвижный. Быть может, Рикардо не был так убежден, как он уверял, в прочности кожи Педро; он наклонился, потом прошел вперед и исчез. С внезапным прекращением падения водяной струи, настала полная тишина, как только стекли последние капли. Вдали солнце было только красной искрой, блестевшей очень низко в неподвижной беспредельности сумерек. Пурпурные лучи лежали еще на море, вокруг лодки. Призрачная фигура на корме заговорила ленивым тоном:

— Этот… гм… спутник… мой секретарь, странный тип. Боюсь, что мы представились вам в не особенно выгодном свете.

Гейст слушал. Это был корректный голос хорошо воспитанного человека, но удивительно бесстрастный; еще удивительнее была эта забота о внешних приличиях, относительно которой Гейст не знал, выражалась ли она шутя или серьезно. Тем не менее при данной обстановке трудно было поверить в серьезность этих слов; но кто же слышал когда-нибудь, чтобы шутили с таким мрачным видом? Отвечать было нечего, и Гейст молчал. Тот продолжал:

— Такому путешественнику, как я, подобный компаньон чрезвычайно полезен. Разумеется, у него есть свои слабости.

— Неужели? — вырвалось у Гейста. — Во всяком случае, слабость мускулов не из их числа, так же, как излишек человечности, насколько я могу судить.

— Это только припадок злобы, — пояснил мистер Джонс.

Объект этого диалога показался в эту минуту в видимой части лодки. Он сам стал защищать себя сильным голосом, без малейшей слабости. Наоборот, он был, казалось, в добром и почти веселом настроении. Он извинялся за возражение, но он никогда не бывал зол «на нашего Педро». Парень был вторым Даго сказочной силы, но совершенно лишенным рассудка. Это двойное качество делало его опасным, так что с ним приходилось поступать соответствующим образом — и единственным, который он был способен понимать. Нечего было и думать рассуж дать с подобным созданием.

— Итак, — сказал с оживлением Рикардо, обращаясь к Гей сту, — не удивляйтесь, если…

— Уверяю вас, — прервал Гейст, — что мое изумление перед вашим появлением достаточно велико, чтобы не оставить места более мелким удивлениям. Но не лучше ли вам выйти на сушу?

— Вы правы, сэр.

Рикардо, не переставая болтать, принялся рыться в лодке. Неспособный разгадать этого человека, он склонен был наде лить его необычайной проницательностью, а молчание, по его мнению, могло только способствовать прозорливости. Он опасался также какого-либо прямого вопроса. У него не было наготове придуманной истории. Его патрон и он слишком долго откладывали обсуждение этого вопроса, несмотря на его чрезвычайную важность. А за последние два дня неожиданно свалившиеся на них ужасы жажды прогнали всякое желание рассуждать. Им пришлось грести ради спасения своей жизни. Но хотя бы он был в союзе с самим чертом, стоявший на пристани человек заплатит за все их мучения, говорил себе с сатанинскою радостью Рикардо, болтаясь в покрывавшей дно лодки воде. Вслух он радовался тому, что вещи были спасены от сырости. Он нагромоздил их на носу. Он перевязал голову Педро, которому таким образом нечего было ворчать. Наоборот, он должен был благодарить Рикардо за спасение своей жизни.

— А теперь позвольте мне помочь вам выйти, сэр, — весело сказал он неподвижно сидевшему на корме патрону. — Все наши несчастья кончены… по крайней мере пока… Разве не удача — найти на этом острове европейца? Этого можно было ожидать не больше, чем сошедшего с неба ангела, не так ли, мистер Джонс? Ну, тронемся… Вы готовы, сэр? Раз, два, три — вверх!

Подталкиваемый Рикардо и с помощью человека, присутствие которого было более неожиданно, нежели появление ангела, мистер Джонс очутился на пристани, рядом с Гейстом. Он покачивался, словно тростинка. Спускавшаяся над Самбураном ночь покрывала густою тенью полоску земли и самый мол и превращала тусклую воду, простиравшуюся вплоть до последней черты света, далеко на западе, в темную, плотную массу. Гейст рассматривал гостей, посланных таким образом, на закате дня, миром, от которого он отрекся. Единственный луч света, остававшийся еще на земле, отражался в глубине ввалившихся глаз тощего человека. Эти томные глаза блестели, подвижные и бегающие. Веки его затрепетали.

— Вы чувствуете слабость? — спросил Гейст.

— Немножко, — признался тот.

С громким «гоп!» энергичный Рикардо взобрался без посторонней помощи на пристань. Он стал рядом с Гейстом и дважды топнул по настилу ногой тем резким и вызывающим призывом, который приходится слышать в фехтовальных залах перед гсм, как противники скрещивают шпаги. Между тем беглый моряк Рикардо не имел понятия о фехтовании. Его оружием было ружье или еще менее аристократический нож, который в это время был искусно подвешен к его ноге. Он внезапно подумал о нем.

Быстрое движение, чтобы нагнуться, хороший удар снизу вверх, сильный толчок — и всего лишь всплеск воды, который едва нарушит тишину; Гейст и крикнуть бы не успел. Это было ()ы чисто сработано, и всецело во вкусе Рикардо. Но он подавил в себе жажду убийства. Дело было не так просто; эту арию надо было разыгрывать в другом тоне и гораздо более медленным темпом. Он снова принялся добродушно болтать.

— Черт побери! Я тоже не так бодр, как думал, когда первый глоток оживил меня. Великая волшебница — вода! И получить ее так вот, прямо в клюв! Это было просто райское блаженство… не правда ли, сэр?

На это прямое обращение мистер Джонс запел свою партию в этом дуэте:

— Право, я глазам своим не поверил, увидев мол на острове, который можно было бы принять за необитаемый. Я усомнился в собственных чувствах. Я думал, что это мираж, покуда лодка на самом деле не вошла в сваи, там, где вы ее сейчас видите.

Мистер Джонс говорил слабым голосом, казавшимся чуждым земле. Его поверенный, звук голоса которого был совершенно темным и очень громким, возился вокруг лодки. Он звал Педро:

— Эй, ты, там! Подай-ка мне сюда мешок! Ну, пошевеливайся, если не хочешь, чтобы я спрыгнул вниз и задал тебе хорошую трепку, пентюх ты этакий!

— Так вы не думали, что это настоящая пристань? — говорил Гейст мистеру Джонсу.

— Ты бы должен был руки мне целовать! — сказал Рикардо, хватая старый дорожный мешок и бросая его на пристань, — Ты должен был бы ставить мне свечи, как ставят их на твоей родине святым чудотворцам. Ни один святой не сделал бы для тебя того, что сделал я, неблагодарное ты животное! Ну пошел теперь! Вверх!

С помощью разговорчивого Рикардо Педро вскарабкался на пристань, где постоял с минуту на четвереньках, раскачивая вправо и влево свою взъерошенную, обмотанную белыми тряпками голову. Потом он, как огромное животное, неуклюже поднялся на задние лапы.

Мистер Джонс принялся томно давать Гейсту объяснения. Они были в очень плачевном состоянии в то утро, когда увидали дым вулкана, но этот вид придал им мужества для последнего усилия. Вскоре после этого они заметили остров.

— У меня сохранилось ровно столько присутствия духа, чтобы переменить курс, — продолжал замогильный голос, — что же касается того, чтобы надеяться найти здесь помощь, пристань, европейца… никому бы это и не снилось! Это было бы слишком дико!

— Это как раз то, что я подумал, — сказал Гейст, — когда мой слуга-китаец стал меня уверять, что видел гребную лодку с европейцами на веслах.

— Это была невероятная удача! — вскричал Рикардо, тревож но прислушивавшийся к разговору. — Прямо сон, — добавил он, — чудесный сон.

Все трое умолкли, словно каждый из них, неясно предчувст вуя неизбежный кризис, не решался нарушить молчание. Педро, по одну сторону, и Уанг, по другую, имели вид двух внимательных зрителей. В потемневшем небе загорелось несколько звезд. Легкий ветерок, казавшийся в ночной темноте свежим после знойного дня, заставил вздрогнуть мистера Джонса в его промокшем платье.

— Должен ли я заключить, что здесь колония европейцев? — спросил он, дрожа.

Гейст очнулся.

— О, покинутая колония. Я здесь один… фактически один, но есть несколько пустых домов. Места-то достаточно… Впрочем, нам лучше… Уанг, вернись на берег и прикати сюдавагонетку.

Он вежливо объяснил, что эти слова, произнесенные по-малайски, были распоряжением относительно багажа. Уанг по своему обыкновению бесшумно растворился в темноте.

— Даю слово, здесь отлично уложенные рельсы, — восхищенным тоном воскликнул вполголоса Рикардо.

— Мы здесь эксплуатировали угольную шахту, — сказал бывший директор Т.У.А.О. — Теперь вы видите только тень нашего прежнего оборудования.

У мистера Джонса застучали зубы от нового порыва ветра. Это было слабое дуновение с востока, где Венера изливала свои лучи над черным горизонтом, словно блестящая лампада, повешенная над могилой солнца.

— Мы могли бы двинуться вперед, — предложил Гейст. — Китаец и ваш… ваш неблагодарный слуга с проломленным черепом нагрузят вещи и последуют за ними.

Предложение было принято молча. Идя к берегу, трое мужчин встретили вагонетку, проехавшую мимо них с металлическим шумом; тень Уанга бесшумно бежала позади. Их сопровождал только звук их собственных шагов. Давно уже мол не слыхал стольких шагов. Прежде чем выйти на протоптанную тропинку между высокими травами, Гейст сказал:

— Я не могу предложить вам разделить со мной мое собственное жилище.

Отдаляющая учтивость этой фразы заставила обоих незнакомцев остановиться, словно они были поражены явным неприличием.

— Я бы сожалел об этом еще больше, если бы не мог предложить вам, в качестве временного приюта, лучшего из этих пустых бунгало.

Он повернулся и вступил в узкий проход, куда за ним последовали остальные.

— Странное начало, — прошептал Рикардо на ухо мистеру Джонсу, который пошатывался в темноте.

Высокие тропические травы возвышали вокруг них свои стебли, почти такой же толщины, как его исхудалое тело.

Они вышли один за другим на поляну, которую хитроумная система периодических выжиганий, применявшаяся Уангом, поддерживала свободной от какой бы то ни было растительности.

Постройки с высокими крышами выделялись своими неоп- 1›еделенными темными массами на звездном небе. Гейст с радостью убедился в отсутствии света в собственном своем бунгало, казавшемся таким же необитаемым, как и остальные. Он продолжал идти вперед, сворачивая несколько вправо. Послышался его ровный голос:

— Вот, кажется, самый лучший дом. Это была наша контора. 'Здесь есть еще кое-какая мебель. Я почти уверен, что в одной из комнат вы найдете пару походных кроватей.

Остроконечная крыша бунгало вырисовывалась совсем близко, прикрывая собою небо.

— Вот мы и пришли. Три ступеньки. Как видите, здесь большая веранда. Извините, если я заставлю вас немного подождать. Дверь, кажется, заперта на ключ.

Слышно было, как он пробовал открыть эту дверь; потом, перегнувшись через перила, сказал:

— Уанг пойдет за ключами.

Двое остальных ожидали. Их неясные очертания сливались в темноте веранды, откуда вдруг послышался, тотчас подавленный, стук зубов мистера Джонса, потом легкое шарканье ног Рикардо. Прислонившись к перилам, хозяин и проводник, казалось, забыли об их существовании. Вдруг он сделал легкое движение и прошептал:

— Ах, вот и Уанг.

Потом он громко сказал что-то по-малайски и из неясной группы, угадывавшейся в направлении тропинки, послышался ответ:

— Иа туан.

— Я послал Уанга за ключом и светом, — сказал Гейст бесстрастным голосом, равнодушие которого поразило Рикардо.

Уанг недолго исполнял данное ему поручение. Вскоре в далеких глубинах мрака появился свет фонаря, который он покачивал в руке. Беглый луч его скользнул по вагонетке и по странной фигуре дикаря Педро, склонившегося над вещами. Уанг приблизился к бунгало и взошел на ступени. Он попробовал за мок, который не подавался, потом толкнул плечом дверь, и она открылась с похожим на внезапный взрыв шумом, словно то был крик гнева, вызванного вторжением после двух лет покоя Забытый листок бумаги слетел с высокой черной конторки и грациозно опустился на пол. Уанг и Педро принялись ходить взад и вперед через взломанную дверь, с вещами, которые они снимали с вагонетки; один входил и выходил, быстро скользя, другой — тяжело покачиваясь. Потом, повинуясь приказаниям, отданным спокойным голосом «номера первого», Уанг сделал со своим фонарем несколько рейсов в кладовые и принес просты ни, консервы, кофе, сахар и пачку свечей. Он зажег одну из них и прикрепил ее на край конторки. Педро, получив зажигалку и связку хвороста, принялся разводить огонь в очаге, на который поставил полный воды чайник, протянутый ему Уангом издали, словно через пропасть. Гейст выслушал выражения благодарности своих гостей, пожелал им спокойной ночи и удалился, предоставив им отдыхать.

VIII

Гейст удалялся медленно. В его бунгало все еще не было света, и он говорил себе, что так, без сомнения, лучше. Тем не менее сейчас он был гораздо спокойнее. Уанг пошел вперед с фонарем, словно торопясь уйти от обоих европейцев и их волосатого слуги. Свет не раскачивался больше перед ними, он стоял неподвижно у веранды.

«Номер первый» бросил назад машинальный взгляд и увидел другой свет: это был очаг незнакомцев, устроенный на открытом воздухе. Черная тень, чудовищно большая и неуклюжая, наклонилась над пламенем, потом скрылась в тени. Вероятно, вода закипела.

У Гейста осталось мрачное впечатление от этого существа сомнительной человечности. Он сделал несколько шагов. Кем могли бьггь люди, имевшие подобное существо в качестве слуги? Он остановился. Миновала пора неясного опасения перед далеким неизбежным будущим, в котором он представлял себе Лену, отделенною от него глубокими и тонкими разногласиями; пора беспечного скептицизма, который, как тайное ограничение его души, заранее обессиливал все его попытки к действию. Он не принадлежал больше самому себе и теперь перед ним вставал несравненно более повелительный и священный долг. Он дошел до бунгало и в самом конце светового круга от фонаря, на верхней ступеньке, увидел ноги и край юбки своей подруги. Остальной силуэт угадывался до пояса. Она сидела на стуле, и тень низкой кровли падала на ее плечи и голову. Она не двигалась.

— Вы не заснули тут? — спросил Гейст.

— О нет, я ждала вас в тени.

Гейст оставил фонарь и прислонился к деревянной колонне на верху крыльца.

— Это лучше, что у вас не было света. Но вам было невесело с вдеть так в темноте?

— Мне не нужно света, чтобы думать о вас.

Очарование голоса придавало ценность банальной фразе, которая между тем имела также достоинство искренности. Гейст слегка рассмеялся и сказал, что пережил только что большое удивление. Она не рискнула ничего спросить. Он старался представить себе грациозную позу молодой женщины. Слабый свет позволял угадывать эту полную уверенной грации манеру, которая была драгоценным свойством Лены.

Она думала о нем, но не интересовалась незнакомцами. С первого дня она любовалась им; ее привлекали его теплый голос И мягкий взгляд, но она чувствовала, что узнать его бесконечно трудно, он придавал ее жизни особый интерес, обещание, полное вместе с тем угроз, которых она не могла подозревать; такое счастье, казалось, не могло быть предназначено бедной девушке, обреченной на нищету. Ее не должна была раздражать явная (амкнутость, уносившая Гейста в известный ему одному мир. Когда он сжимал ее в своих объятиях, она чувствовала в его ласке большую и неодолимую силу; она убеждалась в его глубоком чувстве и надеялась, что, быть может, она не слишком скоро надоест ему. Она говорила себе, что он пробудил ее к познанию возвышенных радостей; что даже чувство неловкости, которое он в ней вызывал, было восхитительно, несмотря на печаль, и что она постарается удержать его как можно дольше, покуда ее утомленные руки и обессиленная душа не в силах будут цепляться за него.

— Уанга здесь, конечно, нет? — неожиданно спросил Гейст.

Она ответила словно в полусне:

— Он поставил на землю фонарь и, не останавливаясь, пустился бежать.

— Бежать? Уанг? В самом деле, обычный час его возвращения домой давно прошел; но чтобы увидели его бегущим — это падение для Уанга, достигшего такого совершенства в искусстве исчезать. Вы не думаете, что что-нибудь могло смутить его настолько, чтобы заставить позабыть об обычном его мастерстве?

— Разве у него был повод к смущению?

Голос Лены был мечтателен и несколько неуверен.

— У меня, по крайней мере, был, — сказал Гейст.

Она не слушала его. Фонарь отбрасывал на потолок тени от ее лица. Глаза ее, словно испуганные и настороженные, горели над освещенным подбородком и белой шеей.

— Честное слово, — прошептал Гейст. — Теперь, когда я их больше не вижу, мне трудно поверить в существование этих людей.

— А в мое вы верите? — спросила она с такой живостью, что Гейст сделал невольное движение, как человек, на которого еде лано внезапное нападение. — Когда вы не видите меня, вы вери те, что я существую?

— Вы? Да самым восхитительным образом в мире! Милая моя Лена, вы не сознаете своей собственной прелести. Одного вашего голоса достаточно, чтобы вас нельзя было забыть.

— О, я не об этом забвении говорю… Если бы я умерла, я верю, что вы помнили бы меня. Но что мне в этом? Я хотела бы при жизни…

Стоя рядом с Леной, Гейст возвышался в полутьме своей ат летической фигурой. Широкие плечи, мужественное лицо, каза лось, скрывавшее его безоружную душу, терялись в тени над по лосой света, в которой стояли его ноги. Его мучила тревога, и которой она не участвовала. Она не представляла себе ясно тех условий существования, которые он ей предложил. Вовлеченная в страшную неподвижность его жизни, она оставалась чуждой этой жизни, продолжая не понимать ее.

Она, например, никогда не могла бы осознать всю невероятную неправдоподобность появления этой лодки.

Казалось, она о ней совершенно не думала и, быть может, уже позабыла о самом факте. Гейст внезапно принял решение больше не говорить об этом. Не потому, чтобы он боялся ветре вожить молодую женщину; не питая сам никакого определенного опасения, он не мог представить себе точного впечатления, которое произвело бы на нее более или менее подробное объяснение. Некоторые события обладают свойством производить различное действие на различные умы или даже на один и тот же ум в различные моменты. Всякий человек, сколько-нибудь разбирающийся в себе, знаком с такого рода положением. Гейст понимал, что подобный визит не мог обещать ничего хорошего. Неприязнь, с которой он в данную минуту относился вообще ко всему человеческому роду, заставляла его считать этот визит особенно угрожающим.

Он бросил взгляд на другое бунгало. Костер уже погас. Ни один горящий уголек, ни одна струйка дыма не указывали больше на присутствие незнакомцев. Смутно рисовавшиеся в темноте очертания, мертвая тишина ничем не обнаруживали этого необычайного вторжения. Покой Самбурана казался ненарушимым, как и во всякую другую ночь. Все оставалось неизменным, но, несмотря на это, Гейст вдруг спохватился, что в течение целой минуты, хотя рука его лежала на спинке кресла, в котором сидела Лена, а сам он стоял на расстоянии не более одного шага от нее, он не ощущал ее присутствия, впервые с тех пор, как привел ее в эту непобедимую тишину. Он поднял фонарь, и этот жест пробудил на веранде молчаливую жизнь. Полоса тени быстро пробежала по лицу Лены, и свет облил ее черты, неподвижные, словно в экстазе. Глаза ее смотрели пристально, губы были серьезны. Ее слегка открытое платье тихонько поднималось в такт ровному дыханию.

— Нам бы лучше войти в дом, Лена, — предложил Гейст очень тихо, словно боясь нарушить какие-то чары.

Она встала, не говоря ни слова. Гейст последовал за ней в дом. Проходя через большую комнату, он поставил зажженный фонарь на средний стол.

IX

В эту ночь, впервые с тех пор, как началась ее новая жизнь, молодая женщина проснулась с ощущением одиночества. Ей снился тяжелый сон — будто она каким-то непонятным образом разлучена со своим другом — и пробуждение не принесло обычного облегчения. Она действительно была одна. Слабый свет ночника показал ей это одиночество смутно и таинственно, как во сне. Но на этот раз то была действительность, странно встревожившая ее.

Она подбежала к занавеске, висевшей у входа в комнату, и подняла ее решительным движением. У нее не было причин бросать взгляд исподтишка — условия их жизни на Самбуране делали такую осторожность нелепой, да она и не соответствовала ее характеру. Кроме того, движение ее было вызвано не любопытством, а неподдельной тревогой, порожденной, без сомнения, жуткостью сна. Было, по-видимому, еще не очень поздно. Яркий свет фонаря рождал широкие полосы тени на полу и на стенах большой комнаты. Лена даже не знала, увидит ли она Гейста, но с первого же взгляда увидала его стоящим у стола, в ночном костюме, спиною к двери. Она босиком бесшумно подвинулась вперед, опустив за собою занавес. Характерная поза Гейста заставила ее спросить:

— Вы что-нибудь ищете?

Он не слыхал, как она вошла, но не вздрогнул от неожиданного шепота. Он только задвинул ящик стола и, даже не оборачиваясь, спокойно спросил, словно видел каждое движение женщины:

— Скажите мне, вы уверены, что Уанг не входил сегодня вечером в эту комнату?

— Уанг? Когда же?

— После того, как он принес фонарь.

— О нет. Он пустился бежать. Я следила за ним глазами.

— Может быть, раньше, когда я был с приезжими? Припомните хорошенько.

— Право, не думаю. Я вышла при закате солнца и сидела на воздухе, пока вы не вернулись.

— Он мог проскользнуть на минутку через заднюю веранду.

— Я не слышала в доме ни малейшего шороха, — сказала она, — В чем дело?

— О, вы бы не могли ничего слышать: это очевидно. Ои умеет быть тихим, как тень, когда захочет. Я думаю, он мог бы вытащить у нас подушки из-под головы. Может быть, он побы вал здесь десять минут назад.

— Что вас разбудило? Какой-нибудь шум?

— Нет, я не могу этого сказать. Вообще, трудно сказать, но это малоправдоподобно. У вас, кажется, гораздо более чутки!! сон, чем у меня. Шум, достаточно громкий для того, чтобы pai будить меня, непременно разбудил бы и вас. Я старался делан, как можно меньше шума. Почему же вы встали?

— Не знаю… может быть, меня разбудил сон. Я проснулась и слезах.

— Что же вам снилось?

Опираясь одною рукою о стол, со своей круглой непокрытой головой на мускулистой шее борца, Гейст повернулся к ней Она не ответила на вопрос, словно не слыхала его.

— Что вы потеряли? — в свою очередь, спросила она, очень серьезно.

Ее черные, приглаженные назад волосы были заплетены на ночь в две косы. Гейст заметил чистую форму ее лба, благород ной вышины, матовой белизны. На секунду восхищение перс било течение его мыслей. Предстояло ли ему непрестанно — и и самые необычные минуты — делать открытия в этой женщине?

На ней был надет только бумажный ручной работы саронг — одна из немногочисленных покупок Гейста. Он приобрел его на Целебесе много лет тому назад. Он совершенно позабыл об этой покупке. После приезда молодой женщины он нашел его на дне сундука из сандалового дерева, купленного еще до знакомства с Моррисоном. Лена быстро научилась прикреплять саронг под мышками, туго закручивая его вокруг себя, как это делают, отправляясь купаться на реку, молодые малайки. Руки и плечи ее были обнажены; одна коса, упавшая на грудь, казалась очень черной на белой коже. Так как она была выше ростом, чем большинство малайских женщин, то саронг не доходил ей до щиколок. Она стояла на полдороге между столом и занавесью, и ее белые ноги светились, как выточенные из мрамора, на покрывавшей пол темной циновке. Покатость ее освещенных плеч, сильная и чистая форма ее опущенных вдоль тела рук, самая ее неподвижность имели характер скульптурности, очарование искусства, напоенного жизнью. Она не была очень высока — вначале Гейст мысленно называл ее «бедной малюткой», — но без жалкой банальности концертного платья, под простыми складками саронга, что-то в линиях и пропорциях ее тела производило впечатление репродукции с модели героических размеров. Она сделала шаг вперед.

— Что вы потеряли? — спросила она снова.

Гейст совершенно повернулся спиной к столу. Полосы пола и стен сливались на потолке в темное пятно, образовывая словно прутья клетки. На этот раз Гейст оставил вопрос без ответа.

— Вам стало страшно, когда вы проснулись? — спросил он.

Она подошла ближе. Малайский саронг создавал странный контраст с лицом и плечами белой женщины и придавал ей маскарадный, экзотический и вместе с тем знакомый вид. Но выражение лица ее было серьезно.

— Нет, — ответила она. — Это была, скорее, тоска. Понимаете ли, вас не было и я не могла уяснить себе, почему вы оставили меня. Ужасный сон… первый такой сон с тех пор, как…

— Вы, я думаю, не верите снам? — спросил Гейст.

— Я знала раньше женщину, которая им верила. По крайней мере, она за шиллинг толковала людям значение их снов.

— Вы бы пошли справиться о значении этого сна? — пошутил Гейст.

— Она жила в Кэмбердэлле; это была отвратительная старуха.

Гейст рассмеялся несколько принужденно.

— Сны пустяки, дорогая. Что хотелось бы знать — это значение некоторых вещей, происходящих в бодрствующем мире, когда ты сам спишь.

— В этом ящике было что-то, чего вы теперь не находите, — сказала она.

— В этом или в другом. Я искал повсюду и потом вернулся сюда, как это всегда бывает. Мне трудно поверить своим собственным чувствам, а между тем его нет. Скажите, Лена, вы наверное не…

— Я в этом доме не прикоснулась ни к чему, кроме того, что дали мне вы…

— Лена! — воскликнул он.

Этот протест против обвинения, которого он не высказывал, неприятно поразил его. Таких слов можно было ожидать от служанки, от подчиненной, во всяком случае, от посторонней. Он сердился на нее за то, что она так плохо истолковала его мысль, и был разочарован, видя, что она не познала инстинктом, какое место он тайно отвел ей в своем сердце.

«Все же, — подумал он, — мы очень чужды друг другу».

Потом он почувствовал к ней большое сострадание. Он заговорил спокойно:

— Я хотел сказать: вы имеете основание полагать, что китаец не входил сюда сегодня ночью?

— Вы подозреваете его? — спросила она, сдвигая брови.

— Мне больше некого подозревать. Вы можете назвать это не подозрением, а уверенностью.

— Вы не хотите мне сказать, в чем дело? — спросила она спокойным голосом человека, констатирующего факт.

Гейст ограничился улыбкой.

— О, ничего важного по ценности, — ответил он.

— Я думала, может быть, деньги.

— Деньги! — вскричал Гейст, как будто подобное предположение казалось ему нелепым.

Но, видя явное недоумение Лены, он поспешил прибавить:

— О, разумеется, в доме имеются деньги; вот в этом бюро, и левом ящике. Он не заперт на ключ. Его можно выдвинуть совершенно. Внутри есть углубление, и задняя доска поворачива ется. Это очень простой секрет для тех, кто с ними знаком. Я открыл его случайно и держу там наш запас золотых монет Клад не очень велик, дорогая, и чтобы хранить его, пещеры нг нужно.

Он замолчал, тихо засмеялся и обратил к Лене свой твердый взгляд:

— Деньги на текущие расходы, несколько долларов и гильдс ров, я всегда клал вот в этот ящик, который также не запирает ся. Я уверен, что Уанг отлично знаком с его содержимым, но он не вор и потому-то… Нет, Лена, дело не в золоте и не в драго ценностях, и это-то и удивительно, тогда как обыкновенная кража нисколько не удивила бы меня.

Она глубоко вздохнула, узнав, что речь шла не о деньгах. На лице ее было написано большое любопытство, но она воздержа лась от каких бы то ни было расспросов, ограничившись одной из своих выразительных сияющих улыбок.

— Виновата не я — значит, Уанг. Вам следовало бы заставить его вернуть то, что он взял, — посоветовала она с наивной уверенностью.

Гейст ничего не сказал, так как то, чего он не находил в ящике, — был револьвер.

Это была тяжелая штука, которую он имел уже давно, но которой никогда не пользовался. Он не вынимал ее из стола с тех пор, как получил из Лондона вещи. Для Гейста истинными опасностями были не те, которые можно отвратить пулей или шпагой. Кроме того, он не казался таким безобидным, чтобы подвергаться безрассудным нападениям.

Он не смог бы объяснить побуждение, заставившее его прийти рыться в этом ящике ночью. Внезапно проснувшись — что с ним очень редко случалось, — он оказался сидящим на кровати без малейшей сонливости. Молодая женщина спала рядом с ним совершенно неподвижно, лицом к стене. В полумраке очертания ее были смутны, но чисто женственны.

В это время года на Самбуране не бывает москитов, и края полога были откинуты. Гейст спустил босые ноги на пол и очутился на ногах, прежде чем отдал себе отчет в своем намерении. Он не мог бы сказать, зачем встал. Он не хотел разбудить свою подругу, и легкий скрип кровати болезненно отозвался у него в ушах. Он со страхом оглянулся, ожидая движения. Но молодая женщина не шевелилась. Глядя на нее, Гейст представил себе самого себя, погруженным в такой же глубокий сон и (он в первый раз в жизни подумал об этом) совершенно безоружным. Этот совершенно новый для него страх перед опасностями сна наставил его вспомнить о револьвере. Он крадучись вышел из комнаты. При виде легкой занавеси, которую ему пришлось откинуть, чтобы выйти, и широкой двери, открытой в темноту веранды, у него появилось ощущение угрожавшей ему опасности. Он не сумел бы сказать почему. Он открыл ящик и нашел его пустым. Это вывело его из мечтательности. Он прошептал: #9632; — Не может быть! Верно, он в другом месте!

Он старался припомнить, куда мог положить эту вещь, но случайные проблески памяти не приносили успокоения. Перерыв все хранилища и все уголки, достаточно обширные, чтобы вместить револьвер, он постепенно пришел к убеждению, что его в комнате не было. Его также не было и в соседней. Бунгало состояло всего лишь из этих двух комнат с широкой верандой иокруг. Гейст вышел на террасу.

«Это, без сомнения, Уанг, — подумал он, глядя прямо перед собой, в темноту. — Он зачем-нибудь стащил его».

Ничто не мешало этому призракоподобному китайцу внезапно материализоваться под лестницей, где угодно, когда угодно и свалить Гейста меткой пулей. Опасность была настолько неизбежна, что лучше было не думать о ней, как и о ненадежности жизни вообще. Гейст обдумывал эту новую опасность. С каких нор он находился под угрозой положенного на курок тонкого желтого пальца? Понимал ли он причину, побудившую китайца украсть револьвер?

«Застрелить меня и сделаться моим наследником, — подумал Гейст. — Это очень просто!»

Между тем ум его упорно отказывался видеть в этом домовитом садоводе убийцу.

— Нет, это не то. Уанг мог нанести удар в любую минуту за последние двенадцать месяцев.

Гейст пытался убедить себя, что Уанг овладел револьвером в отсутствие своего хозяина, но его точка зрения внезапно изменилась. Он проникся глубокой уверенностью в том, что оружие похищено в конце этого же дня, быть может, даже ночью. Это был Уанг, вне всякого сомнения! Но с какой целью? Значит, опасность, не существовавшая в прошлом, целиком стояла перед ним в настоящем.

«Теперь я в его власти», — подумал Гейст без особого волнения.

Он испытывал только легкое любопытство. Забывая о себе, он словно наблюдал странное положение другого человека. Но и это подобие интереса стушевалось, когда, взглянув влево, Гейст увидел в темноте знакомые очертания других бунгало и вспомнил о появлении необычайного экипажа шлюпки. Уанг не мог отважиться на подобное преступление в присутствии других белых. Это было удивительным доказательством правила «сила в численности», которое тем не менее совершенно не нравилось Гейсту.

Он вернулся довольно мрачный и задержался у стола в глу бокой и мало утешительной задумчивости. Он только что решил I ни слова не говорить об этом своей подруге, когда услыхал позади себя ее голос. Неожиданность захватила его врасплох. Он I хотел было живо повернуться к ней, но подавил это движение 1 боясь, что она увидит на его лице волнение. Да, он был застиг j нут врасплох и не смог дать разговору того направления, в ко I тором вел бы его, если бы успел приготовиться к прямому вой 1 росу молодой женщины. «Я ровно ничего не потерял», — следо вало ему тотчас же ответить. Он сожалел, что дал разговору зай ти достаточно далеко, чтобы она встревожилась тем, что он чс го-то не находит. Он прекратил разговор, проговорив развязным тоном:

— Это не ценная вещь. Не тревожьтесь; не стоит того. Вы бы лучше легли опять, Лена.

Она неохотно повернулась и, остановившись на пороге, спросила:

— А вы?

— Я? Я, пожалуй, выкурю на веранде сигару. Мне сейчас не хочется спать.

— Хорошо, только не засиживайтесь.

Он не ответил. Он стоял неподвижно, его лоб пересекали глубокая складка; Лена медленно опустила занавеску.

Прежде чем выйти на веранду, Гейст действительно закурил сигару. Он взглянул на небо, поверх навеса крыши, чтобы опрс делить время по звездам. Оно подвигалось очень медленно. Гей ста это, неизвестно почему, рассердило, хотя ему нечего было ожидать от утра; но вокруг себя он чувствовал всякого рода непостоянные и нежелательные вещи; он ощущал какую-то неясную необходимость, нечто вроде обязательства, и нигде не находил указаний на ту линию поведения, которой ему следовало держаться. Это положение вызывало в нем высокомерное раздражение. Внешний мир произвел на него нападение. Он не знал, что он сделал плохого, чтобы вызвать такое озлобление или отвратительную клевету, искажавшую его поступки в отношении несчастного Моррисона. Потому что он не мог забыть этой клеветы. Она дошла до слуха женщины, для которой всего важнее было сохранить полную веру в его порядочность.

— А она верит мне только наполовину, — вздохнул он с чувством мрачного унижения.

Можно было подумать, что этот удар в спину отнял у него часть сил, словно физическое ранение. Он не чувствовал желания действовать и так же мало думал о том, чтобы убедить Уанга отдать револьвер, как и о том, чтобы узнать от незнакомцев, кто они и как очутились в этом ужасном положении. Он бросил зажженную сигару в темноту ночи. Но Самбуран перестал быть пустыней, в которой он мог давать волю всякой прихоти. Красноватая черта, которую описала в воздухе сигара, была замечена с другой веранды, в каких-нибудь двадцати метрах от него. Это был важный симптом для наблюдателя, все чувства которого были жадно напряжены в ожидании какого-либо знака; он так насторожился, что, казалось, мог расслышать, как растет трава.

X

Этим наблюдателем был Мартин Рикардо. Для него жизнь |›ыла не пассивным отречением, а чрезвычайно деятельной (юрьбой. Он не питал к жизни ни недоверия, ни отвращения и еще менее склонен был подозревать ее разочарования, но очень хорошо знал все шансы неудачи. Будучи очень далек от пессимизма, он в то же время не был исполнен безумных иллюзий. Он не любил неуспеха не только за его неприятные и опасные последствия, но и потому, что неуспех вредил уважению, кото- |юе он питал к Мартину Рикардо. В настоящем случае предстояло особое дело его собственного измышления, дело совершенно новое и, так сказать, не входившее в его обычную компетенцию; самое большее он мог бы заниматься им с моральной точки зрения, что было совершенно невероятно. Все эти причины не давали спать Мартину Рикардо.

После нескольких приступов озноба, сопровождавшихся возлияниями горячего чая, мистер Джонс, по-видимому, погрузился в глубокий сон. Он явно противился всем попыткам своего верного ученика вызвать его на разговор. Рикардо прислушивался к его ровному дыханию. Патрону хорошо было спать. Он видел во всей этой истории какую-то игру. Джентльмен не мог смотреть на нее иначе. А между тем это было большое и щекотливое дело, с которым надо было справиться во что бы то ни стало, ради спасения чести, как и ради спасения жизни. Рикардо неслышно поднялся и вышел на веранду. Он не мог лежать и оставаться неподвижным. Ему хотелось воздуха, и, казалось, что самая сила его желания заставит темноту и тишину доверить ему кое-какие тайны.

Он увидел звезды и отступил в густую тень, подавляя в себе все усиливавшееся желание подкрасться к другому бунгало. Было бы безумием бродить ночью по незнакомому месту. И зачем — если не для того, чтобы освободиться от этого гнета? Неподвижность давила на его члены, как свинцовая оболочка. Тем не менее он не решался отказаться от своей бесцельной вахты. Обитатель острова не шевелился.

В эту минуту глаза Рикардо увидели мимолетный светящийся след огонька сигары. Это было поразительное доказательство бессонницы Гейста. Он не мог удержаться, чтобы не прошептать: «Так! так!» — и в обход направился к двери вдоль стены.

Как знать, не наблюдал ли теперь тот за их верандой? В дейст вительности Гейст, бросив сигару, вернулся в дом, как человек, отказывающийся от бесцельного занятия. Но Рикардо послыша лись легкие шаги на поляне, и он быстро вбежал в комнату. Tyi он перевел дух и с минуту раздумывал. Потом, поискав на кон торке спичек, зажег свечу. Мнения и рассуждения, которые он хотел сообщить своему патрону, были так важны, что он дол жен был следить за произведенным ими на патрона впечатлени ем по выражению его лица. Сначала он думал, что вопросы эти могут подождать до утра, но бессонница Гейста, так удивитель но обнаруженная, внезапно убедила его в том, что ему в эту ночь не заснуть.

Это он и сказал своему патрону. Когда пламя свечи победило темноту, Рикардо увидал мистера Джонса, лежавшего в глубине комнаты на походной кровати. Из-под дорожного одеяла, по крывавшего его исхудалое тело, виднелась только голова, опи равшаяся вместо подушки на другое скатанное одеяло. Рикардо уселся на полу, скрестив ноги, и мистер Джонс, сон которой) был, должно быть, не очень глубок, открыв глаза, увидел своего секретаря на уровне собственного лица.

— А? Что вы говорите? Не можете заснуть? Но почему вы мне не даете спать? К черту все ваши глупости!

— Да этот тип, там вот, тоже не спит. Вот почему! Черт меня возьми, если он там только что не мечтал. Разве посреди ночи кому-нибудь приходит фантазия размышлять?

— Почем вы знаете?

— Он был на дворе, сэр, я видел его своими глазами.

— Да почем вы знаете, что он встал, чтобы размышлять? У него могли быть другие причины, например зубная боль, а может быть, это вам и приснилось. Вы не пробовали уснуть?

— Нет, сэр, я даже не ложился.

Рикардо рассказал своему патрону, как он сторожил на веранде и что положило этому конец. По его мнению, не спящий ночью человек, с сигарой в зубах, мог только размышлять.

Мистер Джонс приподнялся на локте. Это доказательство внимания ободрило его верного последователя.

— Пора бы нам тоже подумать, — добавил Рикардо более уверенным тоном.

Сколько они ни жили вместе, капризы патрона продолжали быть источником беспокойства для его несложной души.

— Вы всегда выдумываете истории, — снисходительно заметил мистер Джонс.

— Возможно, но я никогда не выдумываю их напрасно. В этом вы меня не можете упрекнуть, сэр. Возможно, что моя точка зрения отличается от точки зрения джентльмена, но она отличается и от точки зрения идиота. Вы это и сами иногда признавали.

Рикардо горячился. Мистер Джонс небрежно прервал его:

— Вы, я думаю, разбудили меня не для того, чтобы я выслушивал ваши оправдания?

— Нет, сэр.

Рикардо помолчал немного, прикусив язык.

— Думаю, что не смог бы вам ничего сказать о себе, чего бы ни не знали, — сказал он с шутливым удовлетворением.

Но продолжал другим тоном:

— Говорить надо о том человеке. Он мне не нравится.

Рикардо не заметил зловещей улыбки, пробежавшей по губам мистера Джонса.

— В самом деле? — прошептал джентльмен.

— Нет, сэр, — горячо проговорил Рикардо, огромная черная гень которого падала на противоположную стену. — Он… не щаю, как это сказать… ему не хватает сердечности…

Мистер Джонс небрежно согласился:

— Это, несомненно, вполне владеющий собою человек.

— Да, да, вот именно. Владеющий…

Негодование душило Рикардо.

— Я скоро выпущу из него это «владение» через дыру в ребрах!.. Но дело идет об особой работе.

По всей вероятности, мистер Джонс думал о том же, потому что он спросил:

— Вы думаете, он что-нибудь подозревает?

— Не вижу, что именно он мог бы подозревать, — проворчал Рикардо. — А между тем он сидел там и размышлял. О чем, хотел бы я знать? Что заставило его подняться с постели посреди ночи? Не блохи же, разумеется!

— Может быть, нечистая совесть, — усмехнулся мистер Джонс.

Его верный секретарь был слишком раздражен, чтобы понять шутку. Он грубо заявил, что не знает, что такое совесть. Трусость — это существует, но трусить парню казалось бы поводов не давали. Он все же допускал, что появление незнакомцев могло несколько встревожить его из-за скрытого где-то клада.

Рикардо оглядывался по сторонам, как будто боялся, что его услышат скользившие по стенам от слабого освещения тени. Его патрон проговорил с полным спокойствием:

— Кто знает, не обманул ли вас этот трактирщик? Очень возможно, что это бедняк.

Рикардо недоверчиво покачал головой. Шомбергу удалось внушить ему полную уверенность, и он пропитался ею, как губка пропитывается водой. Сомнения его патрона являлись совершенно неосновательным возражением против самой очевидности; но голос Рикардо сохранил мурлыкающую слащавость, сквозь которую проскальзывала ворчливая нотка.

— Вы удивляете меня, сэр! Они не поступают иначе, эти ручные, вульгарные лицемеры. Когда у них под носом лакомый кусок, ни один не станет держать руки в карманах. Впрочем, я их не осуждаю. Что мне противно, так это их манера дейст вовать. Посмотрите только, как он избавился от своего при ятеля. Отправить парня на родину, чтобы он схватил там про студу, это как раз прием этих ручных. И вы, сэр, думаете, что человек, способный на такую вещь, не загребет со своим лице мерным видом всего, что попадется ему под руку? Что такое вся эта история с углем? Махинация прирученного гражданина, ли цемерие… вот и все! Но, нет, сэр, все дело в том чтобы вы тянуть у него секрет как можно чище. Вот какая предстоит ра бота. Она не так проста, как кажется. Я уверен, что вы, сэр, об думали вопрос прежде, чем согласиться на эту маленькую экскурсию.

— О нет.

Мистера Джонса было едва слышно; его глаза пристально смотрели куда-то вдаль.

— Я не раздумывал много. Мне было скучно.

— Да, вы можете сказать… порядком. Я дошел почти до отчаяния, когда этот идиот трактирщик стал болтать об этом парне на острове. Совершенно случайно. Наконец, сэр, мы тут, после того, как довольно-таки близко заглянули смерти в глаза. Я чувствую себя совершенно разбитым. Но не бойтесь: его клад заплатит за все!

— Он здесь совершенно один, — проговорил мистер Джонс глухим голосом.

— Да… да… в известном смысле. Да, он все равно что один. Да, можно сказать, что он — один.

— Есть, правда, этот китаец.

— Да, есть китаец, — рассеянно согласился Рикардо.

Он размышлял над тем, своевременно ли сообщить патрону о присутствии на острове женщины. Наконец решил воздержаться. Предприятие было достаточно щекотливым и без того, чтобы осложнять его еще, возбуждая капризы джентльмена, с которым он имел честь работать. Если бы секрет обнаружился, он мог всегда поклясться, что ничего не знал об этом оскорбительном присутствии. Лгать нет надобности. Достаточно держать язык за зубами.

— Да, — прошептал он задумчиво, — Есть гражданин Небесной империи. Это верно.

В глубине души он чувствовал какое-то двусмысленное уважение к преувеличенному отвращению, которое внушали его патрону женщины, как будто это отвращение было своего рода добродетелью, правда, извращенной, но все же добродетелью, так как в нем он видел выгоду; в конце концов это предохраняло от множества нежелательных осложнений. Рикардо не пытался понять и даже анализировать эту особенность своего начальника. Он знал только, что собственные его наклонности были не таковы, и что от этого он был не более счастлив и не более обеспечен. Он не мог сказать, до чего его могли бы довести его страсти, если бы он болтался по свету один. Но, по счастью, он был подчиненным — не рабом на жалованье, а учеником, — что составляло большую разницу. Да, конечно, вкусы его патрона многое упрощали — это была неоспоримо. Но иногда они и усложняли кое-что: например, в данном случае, исключительно важном и уже достаточно щекотливом для Рикардо. И всего хуже было то, что никогда нельзя было с точностью знать, что сделает патрон.

«Это ненормально, — с раздражением думал Рикардо. — Как вести себя в отношении ненормальности? Правил на этот счет не существует». Верный сподвижник «просто Джонса» предвидел тысячу затруднений материального характера; он решил скрывать от патрона существование девушки возможно дольше. Увы! Это могло быть всего лишь вопросом нескольких часов, а для того, чтобы правильно повести дело, надо было иметь в своем распоряжении несколько дней. Раз дело было бы уже в ходу, джентльмен не бросил бы его. Как это часто случается с испорченными натурами, Рикардо питал к некоторым людям искреннее и непоколебимое доверие. Человеку необходимо иметь нравственную опору в жизни.

Скрестив ноги, склонив немного голову, совершенно неподвижный, он, казалось, в этой позе бонзы размышлял о священном слове «Ом». Поразительная иллюстрация обманчивости внешности, потому что его презрение к миру было строго практического свойства. В Рикардо не было абсолютно ничего ненормального, за исключением его странной неподвижности. Мистер Джонс снова опустил голову на скатанное одеяло и лежал на боку, спиною к свету. От гнездившихся в его глазных впадинах теней они казались совершенно пустыми. Когда он заговорил, голос его прозвучал у самого уха Рикардо.

— Что же вы ничего не говорите, если уже разбудили меня?

— Я себя спрашиваю, так ли вы крепко спали, как хотите меня уверить, сэр? — сказал невозмутимо Рикардо.

— Спал ли я? — повторил мистер Джонс. — Во всяком случае, я спокойно отдыхал.

— Послушайте, сэр, — с тревогой в голосе прошептал Рикардо, — вы не собираетесь предаваться одному из ваших припадков скуки?

— Нет.

— Ну, в добрый час!

Секретарь почувствовал большое облегчение.

— Это было бы непростительно, говорю вам прямо, сэр, — прошептал он с ужасом. — Все, что хотите, только не это. Я некоторое время не говорил, но это не значит, чтобы нам нечего было обсуждать. О нет! Наоборот: слишком много, по-моему!

— Что это с вами? — проговорил его патрон. — Уж не становитесь ли вы пессимистом?

— Я? Пессимистом? Нет, сэр. Я не из таких, которые меняются. Вы можете говорить мне бранные слова, если хотите, но вы отлично знаете, что я не каркаю.

Рикардо продолжал другим тоном:

— Если я молчал, то потому, что думал о китайце, сэр.

— Неужели? Вы даром теряли время, милый друг! Китаец су щество непроницаемое.

Рикардо признал справедливость этих слов. Во всяком слу чае, как бы он ни был непроницаем, дело шло не о китайце, а о шведском бароне, а это уже совсем другой товар: таких баронов сколько угодно на каждом углу!

— Я не знаю, так ли он хорошо приручен, — сказал мистер Джонс замогильным голосом.

— Что вы хотите сказать, сэр? Разумеется, это не мокрая курица. Это не такой человек, которого можно гипнотизировать, как вы это на моих глазах проделали более чем с одним даго или с болванами другого рода, чтобы удержать их за игрой.

— О нет, конечно, — серьезно прошептал мистер Джонс.

— Я на это сэр и не рассчитываю. Тем не менее у вас удивительная сила во взгляде. Положительно так!

— Скажите лучше: «Удивительное терпение», — сухо ответил мистер Джонс.

Слабая улыбка скользнула по губам верного Рикардо, который не позволил себе поднять голову.

— Я бы вам не надоедал, сэр, но это маленькое дельце совершенно не похоже ни на одно из тех, которые мы до сего времени предпринимали.

— Весьма возможно. Во всяком случае, ничто не мешает нам верить этому.

В этих двусмысленных словах прозвучало отвращение к жизни, ударившее жизнерадостного Рикардо по нервам.

— Подумаем лучше о том, как вести наше дело, — ответил он с некоторым нетерпением. — Этот человек хитер. Посмотрите только, как он поступил со своим приятелем. Видели вы когда — нибудь что-либо подобное? И коварство животного… эта проклятая скромность!

— Без морали, Мартин, — возразил мистер Джонс, — если я правильно понял рассказ этого немца-трактирщика, он обнаруживает редкий характер и удивительное отсутствие вульгарных чувств. Это нечто замечательное, если вашему Шомбергу можно верить.

— Да, да, замечательное и вместе с тем крайне мерзкое, — упрямо проворчал Рикардо, — Я, признаться, с удовольствием думаю, что ему будет отплачено тем или другим способом.

Кончик вздрагивающего языка показался на мгновение между губами Рикардо, как будто он ощущал сладость этого жестокого возмездия. Потому что Рикардо был искренен в своем негодовании. Это постоянное холодное нарушение самой элементарной порядочности, эта упорная двойственность в отношении обманываемого в течение нескольких лет друга возмущали его; порок, как и добродетель, имеет собственные принципы, и отвратительное, улыбающееся предательство представлялось Рикардо особенно ужасным вследствие своей длительности. Но он понимал также более утонченное суждение своего патрона, который судил обо всей этой истории как джентльмен, с беспристрастием культурного ума, свойственного существу высшего порядка.

— Да, это хитрец, лукавый субъект, — пробормотал он сквозь зубы.

— Черт вас возьми! — спокойно прошептал мистер Джонс. — Переходите к делу!

Секретарь оторвался от своих мечтаний. Между умами этих двух людей существовало странное сходство. Один из них был выброшен из мира своими пороками, другой — увлеченный презрительным недоверием, страстью к нападению хищного животного, всегда считающего ручных животных своими естественными жертвами. Впрочем, как тот, так и другой не лишены были проницательности и отлично понимали, что бросились в это приключение, недостаточно изучив его детали. Представление о совершенно одиноком человеке, лишенном какой бы то ни было помощи, казалось им во время пути чарующим и неодолимым; в то время оно заполняло собою все поле их зрения. Они не чувствовали тогда никакой необходимости в рассуждениях. Разве их не было «трое противодного», как сказал Шомберг?

Но теперь дело не представлялось более таким простым ввиду одиночества, служившего этому человеку своего рода броней. Рикардо высказал это так:

— Кажется, что, приехав сюда, мы нисколько не приблизились к цели.

Молчание мистера Джонса показалось ему согласием.

— Один он или не один, не хитро прирезать парня или всадить в него пулю, — проговорил конфиденциальным тоном Рикардо, — но…

— Он не один, — глухо сказал мистер Джонс, не оставлявший, казалось, надежды заснуть. — Не забывайте китайца.

— Ах, да… китаец!

Он едва не выдал существования девушки. Но нет: надо было, чтобы его патрон оставался твердым и невозмутимым. Неясные мысли, которые он едва осмеливался формулировать, бродили у него в голове по поводу этой девушки. Разумеется, она не шла в счет. Ее легко можно было напугать. И можно было представить себе другие случайности. Что касается китайца, то говорить о нем не мешало ничто.

— Вот что я думал, сэр, — заговорил он с оживлением, — парень не имеет большого значения. Если он не захочет быть благоразумным, его легко будет образумить. Ничего нет легче. Но сокровище? Ведь не таскает же он его в кармане?

— Полагаю, что нет.

— Я — тоже. По-нашему, оно слишком для этого велико. Но если бы парень был один, он не старался бы спрятать деньги. Он прямо сунул бы все в первый попавшийся ящик или сундучок.

— Вы думаете?

— Разумеется, сэр. Он держал бы их у себя под носом, если можно так выразиться. А почему бы нет? Это совершенно естественно. Никто не зарывает своего имущества в землю без причины.

— Без причины?

— Ну да, сэр. За кого вы принимаете людей? За кротов?

Опыт показал Рикардо, что человек, вообще не был роющим животным. Даже скупцы не закапывают своих драгоценностей без особых причин. Но в этом исключительном случае общество китайца являлось для одинокого обитателя острова достаточной причиной. Ни ящики, ни сундуки не могли предохранить от пронырливого китайца с косыми глазами.

— Нет, сэр, тут нужен несгораемый шкаф, хороший несгораемый шкаф, как в банке. А несгораемый шкаф стоит в этой самой комнате.

— В этой комнате имеется несгораемый шкаф? Я его не заметил, — проговорил мистер Джонс.

— Потому что он выкрашен белой краской, как и стены, и задвинут в темный угол. Вы были слишком утомлены когда пришли, сэр, чтобы что-нибудь заметить.

Что касается Рикардо, то он живо рассмотрел характерную форму шкафа. Он хотел убедить себя в том, что плоды предательства, двуличности и всех нравственных пороков Гейста находились тут. Но нет! Проклятая машина была открыта.

— Он, может быть, прятал здесь одно время свою кубышку, — начал он грустно, — только теперь ее уже здесь нет.

— Наш приятель не выбрал для себя этого дома, — заметил мистер Джонс. — Кстати, что он хотел сказать, когда говорил об обстоятельствах, не позволяющих ему принять нас в том бунгало? Вы понимаете, Мартин? Это пахло таинственностью.

Мартин отлично помнил и понимал, что слова Гейста были вызваны существованием на острове женщины. Он колебался с минуту.

— Это с его стороны тоже коварство, сэр. И он не показал нам своего мешка до дна. Его манера не задавать вопросов, — это то же самое. Человек всегда любопытен, и этот барон так же, как и другие, но он притворяется, что это его не интересует. Не интересует? Зачем же он раздумывает ночью с сигарой в клюве? Не нравится мне все это!

— Он, может быть, и сейчас во дворе и, видя у нас свет, делает аналогичные заключения о нашей бессоннице, — серьезно предположил мистер Джонс.

— Возможно, сэр. Но это слишком важная тема, чтобы обсуждать ее в темноте. Против света у нас возражать нечего, и его присутствие объясняется легко. У нас, в этом бунгало, горит среди ночи огонь, потому что… да черт возьми! потому что вы больны! Больны, сэр!.. Вот вам и нужное объяснение и надо, чтобы вы эту роль поддерживали…

Эта мысль пришла верному сподвижнику неожиданно, как отличное средство возможно дольше держать своего патрона вдали от девушки. Мистер Джонс выслушал ее без малейшего движения в исхудалом лице, без малейшей игры в глубине орбит, где слабый, неподвижный блеск являлся единственным признаком жизни и внимания. Но как только Рикардо подал своему начальнику эту счастливую идею, как он открыл в ней более широкие и более практические возможности.

— С таким видом это будет не трудно, сэр, — сказал он спокойно, как будто не было никакого молчания.

Все еще почтительный, он просто развивал свою мысль:

— Вам ничего не нужно делать, только спокойно лежать в постели. Я заметил удивленный взгляд, который он бросил на вас на пристани.

При этих словах слабо освещенное лицо мистера Джонса искривилось глубокой, темной складкой, пробежавшей полукругом от крыльев носа до конца подбородка. Уголком глаза Рикардо заметил эту безмолвную улыбку и, ободренный, ответил на нее восхищенным взглядом.

— И вы все время держались прямо как палка, — продолжал он. — Черт меня возьми, если всякий встречный не поклялся бы, что вы больны. Я бы дал себя зарезать. Дайте нам денек — другой, чтобы изучить положение вещей и понять этого лицемера.

Глаза Рикардо не отрывались от его скрещенных ног. Мистер Джонс одобрил своим невозмутимым тоном:

— Это, может быть, недурная идея.

— Китаец не в счет. Его можно образумить когда угодно.

Одна рука Рикардо, покоившаяся ладонью вверх, на его коленях, сделала резкое движение, повторенное внизу на стене чудовищно большой тенью. Царившее в комнате очарование полной неподвижности было нарушено. Секретарь задумчиво посмотрел на стену, с которой сбежала тень. «Всегда можно кого угодно образумить», — объяснил он. Дело было не в том, что мог выкинуть китаец, а в том, какое влияние оказывало его присутствие на одинокого человека. А дальше?

Шведскому барону можно было пустить кровь, разрезать шкуру ножом или пулей, как и всякому другому живому существу, но этого-то и следовало избегать до тех пор, пока не удастся узнать, куда он спрятал деньги.

— Я не думаю, чтобы это было где-нибудь в самом бунгало, — рассуждал Рикардо с неподдельной тревогой.

Нет! Дом может сгореть… В нем может случайно произойти пожар или его могут поджечь нарочно, когда хозяин спит. Может быть, под домом, или в какой-нибудь щели, или выбоине? Нет, тоже не то. Лоб Рикардо наморщился от умственного на пряжения. Кожа на его черепе, казалось, принимала участие и этой работе тщетных и мучительных предположений.

— За кого вы меня принимаете, сэр? За грудного ребенка? сказал он в ответ на возражение мистера Джонса. — Я стараюсь представить себе, что бы я сам сделал. Я не вижу, почему бы он мог быть хитрее меня.

— А что вы знаете о себе самом?

Мистер Джонс, казалось, следил за стараниями своего после дователя со скрытой под мертвым спокойствием насмешкой.

Рикардо не отвечал. Материальное видение клада поглощало все его способности. Дивное видение! Ему казалось, что он видит несколько маленьких, перевязанных тонкой бечевкой, полотняных мешочков, вздувшиеся бока которых позволяли угадывать круглые очертания монет — золото, прочное, веское, вполне портативное. Может бьггь, стальные шкатулки с выгра вированными на крышках рисунками; или, быть может, сундук из почерневшей кожи с ручкой наверху, сундук, наполненный бог знает чем. Банковыми билетами? Почему бы нет? Парень собирался возвращаться на родину — значит, у него было с чем ехать.

— Он мог зарыть сундук в землю… где угодно! — воскликнул Рикардо сдавленным голосом. — В лесу…

Ну, да! Внезапно темное облако заслонило перед ним слабый свет свечки, перед ним стоял темный лес ночью и в этой темноте освещенная фонарем фигура копала землю под деревом. И он готов был пари держать, что рядом стояла другая, женская фигура, державшая фонарь. Девушка!

Осторожный Рикардо заглушил образное и пошлое восклицание, наполовину радостное, наполовину изумленное. Доверился ли человек девушке или остерегался ее? Во всяком случае, он не мог сделать дело наполовину. С женщинами полумер не существует. Рикардо не представлял себе, чтобы кто-нибудь мог довериться наполовину женщине, с которой был так тесно связан, особенно при таких обстоятельствах и в таком одиночестве; никакая откровенность не могла быть опасной, потому что, по всей видимости, ей некому было передать секрет. По всему было видно, что за то, чтобы женщина была избрана поверенной, было девять шансов против одного. Но в том или другом случае, являлось ли ее присутствие благоприятным или угрожающим? В этом заключался весь вопрос.

Велико было искушение для Рикардо посоветоваться со своим начальником, обсудить с ним этот столь важный факт и услышать его мнение. Тем не менее он устоял против своего желания, но мучения этой одинокой умственной борьбы были чрезвычайно остры. Женщина — это неизвестная величина в сдаче, даже если имеется основание для догадок. Но что можно сказать, если ты ее никогда не видал?

Как ни быстро происходила его внутренняя работа, Рикардо почувствовал, что более продолжительное молчание стало бы опасным. И он сказал быстро:

— Можете вы себе представить, сэр, нас обоих, себя и меня, с лопатами в руках, вынужденными перекапывать этот проклятый остров от края до края?

Он позволил себе легкое движение руки, которое тень повторила, увеличив его в широкий, круговой жест.

— Это меня обескураживает, Мартин, — прошептал невозмутимо мистер Джонс.

— Не надо падать духом, вот и все, — возразил наперсник. — После всего, что мы вытерпели в этой шлюпке, это было бы…

Он не нашел подходящего определения. Очень спокойно, искренне, но тем не менее чего-то не договаривая, он неясно выразил свои новые надежды:

— Без сомнения, произойдет что-нибудь, что даст нам указания. Одно ясно, что с этим делом нельзя торопиться. Доверьтесь мне, чтобы уловить малейший признак; но вы, сэр… на вашей обязанности лежит закрутить парня. В остальном вы можете на меня положиться.

— Хорошо, но я спрашиваю себя, на что вы рассчитываете?

— На вашу счастливую звезду, — ответил Рикардо. — Не говорите о ней ничего худого. Это может заставить ее повернуть.

— Ах вы, суевер! Ну хорошо, я ничего не скажу.

— Прекрасно, сэр. Но не следует смеяться над этим даже мысленно. С этим не шутят.

— Да, счастье вещь чувствительная, — согласился мистер Джонс мечтательно.

Настало короткое молчание, которое прервал Рикардо осторожным и несмелым тоном:

— По поводу счастья: я думаю, можно было бы заставить парня сыграть с вами партию, сэр, — в пикет или в экарте, для времяпрепровождения, пока вам не по себе и вы не выходите. Быть может, он из таких, которые увлекаются, когда заведены…

— Это маловероятно, — холодно ответил мистер Джонс. — После того, что мы знаем о его истории с его… ну, скажем, с его компаньоном…

— Верно, сэр. Это холодное животное без нутра и…

— Я скажу вам, что еще маловероятно. Не может быть, чтобы он позволил обобрать себя до нитки. Мы имеем дело не с молодым болваном, которого можно взять насмешкой или лестью, а потом терроризировать. Это человек осторожный.

Рикардо разделял это мнение. В сущности, он имел в виду маленькую партию, от скуки, чтобы дать ему, Рикардо, время нащупать почву.

— Вы даже могли бы дать ему немного выиграть, сэр, — про должал он.

— Это верно.

Рикардо подумал немного.

— Он производит на меня впечатление человека, способного неожиданно начать лягаться. Я хочу сказать, если его что-нибудь испугает. Что вы думаете, сэр? Скорее лягаться, чем бежать, а?

— Да, без сомнения, без сомнения, — тотчас ответил мистер Джонс, понимавший язык своего верного сподвижника.

— Я очень рад, что мы сходимся во мнениях. Это лягающее животное. Значит, надо стараться не испугать его, по крайней мере, пока я не обеспечу клада. Ну а после…

Рикардо остановился, зловещий в своей неподвижности. Вдруг он выпрямился быстрым движением, потом посмотрел на своего начальника с задумчивым и озабоченным видом.

— Меня беспокоит одна вещь, — начал вполголоса Рикардо.

— Только одна? — насмешливо спросил тот.

— Одна больше, чем все другие, вместе взятые.

— Вот это серьезно.

— Да, довольно серьезно… Скажите мне, как вы чувствуете себя, сэр, этак внутри? Не собираетесь ли вы проделать один из ваших припадков? Я знаю, что они находят на вас внезапно, но вы должны все же чувствовать…

— Мартин, вы осел.

Озабоченное лицо секретаря прояснилось.

— В самом деле, сэр? Ну, так я рад буду оставаться им, пока у вас не сделается припадка… Это не годилось бы, сэр.

Чтобы освежиться, Мартин расстегнул рубашку и закатал рукава. Босиком он бесшумно перешел комнату, к свече. Тень от его головы и плеч вырастала позади него на противоположной стене, к которой повернулся лицом «просто Джонс». Кошачьим движением Рикардо посмотрел через плечо на тощее привидение, покоившееся на кровати, потом задул свечу.

— В сущности говоря, Мартин, это дело меня, пожалуй, забавляет, — сказал среди ночи мистер Джонс.

Рикардо хлопнул себя по бедру, потом вскричал с торжествующим видом:

— Ну вот и в добрый час! Это хорошие речи, сэр!

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

I

Рикардо осторожно подвигался вперед. Он перебегал с одного ствола на другой, мелкими, короткими прыжками, на этот раз, скорее, по способу белки, чем по способу кошки. Солнце только что взошло, и блеск открытого моря уже сливался с ут- 1›енней, глубокой и свежей синевой бухты Черного Алмаза, тогда как густая тень еще лежала на высоких вершинах леса, в котором скрывался Рикардо.

Он наблюдал за бунгало «Номера первого» с терпением животного и вместе с тем с чисто человеческой сложностью намерений. Он уже нес накануне подобную вахту, и его терпение не было вознаграждено ни малейшим успехом. Но торопиться, по правде говоря, было нечего.

Внезапно перевалив через вершину хребта, солнце залило выжженную площадь перед Рикардо, и единственным черным пятном на фасаде бунгало, притягивавшим его взор, оказалась открытая дверь. Справа от секретаря и слева, позади него, золотые блики прорезали густые тени леса, разрежая темноту над узорчатою кровлею листвы.

Это яркое освещение не благоприятствовало намерениям Рикардо. Он не хотел быть застигнутым в этом положении. Он ожидал появления девушки, взгляда, который позволил бы ему, через выжженную площадку, увидеть, на что она похожа. У него было превосходное зрение, да и расстояние казалось невелико. Ему нетрудно было бы рассмотреть ее черты, если бы она только вышла на веранду, а ведь должна она была когда-нибудь выйти. Рикардо был убежден, что он сможет сразу, по первому взгляду, составить себе представление об этой женщине, и это было, безусловно, необходимо прежде, чем отважиться на первый шаг к тому, чтобы завязать с нею сношения за спиной шведского барона. Он заранее составлял себе об этой девушке мнение, позволявшее ему по первому взгляду украдкой показаться ей или даже сделать ей знак. Все должно было зависеть от того, что он прочитает у нее на лице. Девушка такого рода не могла быть невесть чем важным. Он знал эту породу.

Вытянув немного голову, он видел сквозь гирлянду лиан все три неровно расположенные по слегка изогнутой линии бунгало. На перилах самого отдаленного из них висело теплое одея ло, рисунок которого выступал с чрезвычайной отчетливостью Рикардо различал мельчайшие клеточки. На земле перед крыль цом пылал яркий костер из сухих веток, и под лучами солнца трепещущее пламя побледнело так, что стало почти незамет ным; это было только слабое розовое сияние под легким стол бом дыма. Педро склонил над костром свою обмотанную белы ми тряпками голову и взъерошенные пучки своих волос. Эту повязку наложил сам Рикардо после того, как проломили эту огромную, шершавую голову, которой странное существо покачивало, как мертвым грузом, двигаясь по направлении к крыльцу с маленькой сковородкой в своей огромной, косматой лапе.

Да, Рикардо было видно, и вблизи, и вдали, все, что только можно было видеть. У него было превосходное зрение. Его взгляд не мог проникнуть только под низкую крышу бунгало, сквозь продолговатое пятно открытой на веранду двери. Это было невыносимо! Рикардо чувствовал себя оскорбленным Женщина, несомненно, должна выйти. Почему бы ей не выйти сейчас? Не мог же негодяй, выходя из дому, привязывать ее к ножке кровати?!

Никто не показывался. Рикардо оставался неподвижным, как покрытые листьями лианы, спадавшие благодетельной занавеской с огромной, искривленной ветки, протянувшейся футов на шестьдесят над его головой. Даже веки его не двигались, и его неподвижный, пристальный взгляд придавал ему задумчивый вид кота, созерцающего огонь, сидя на коврике перед камином. Но что это? Уж не сон ли? Прямо перед собой, в ярком свете, он видел белую блузу или куртку, синие штаны, пару голых желтых икр, длинную тонкую косу…

— Проклятый китаец! — пробормотал он, совсем пораженный.

Ему казалась, что он ни на минуту не отводил взгляда, а между тем Уанг торчал посреди поляны, не показавшись до того ни с правой, ни с левой стороны дома, не свалившись с неба и не вышедши из-под земли. Он, как юная девица, занимался срезыванием цветов. Шаг за шагом материализовавшийся таким странным способом китаец наклонялся над грядками, у подножия веранды; потом, самым банальным образом, скрылся со сцены, взойдя по ступенькам и исчезнув в темноте открытой двери.

Только тогда желтые глаза Мартина Рикардо утратили свою страстную пристальность. Он понимал, что ему пора уходить. Этот букет цветов, вошедший в дом в руках китайца, по-видимому, предназначался для накрытого к завтраку стола. По-видимому…

— Я покажу тебе цветы, — проворчал он угрожающим тоном. — Погоди немного!

Еще мгновение — чтобы бросить взгляд на бунгало Джонса, откуда должен был, по его соображениям, выйти Гейст, дабы вернуться домой к этому так дерзко декорированному завтраку.

Рикардо пустился в обратный путь. Бессознательное побуждение толкало его кинуться прямо на поляну навстречу намеченной жертве; он мысленно смаковал этот удар ножом, всегда предшествуемый быстрым, ныряющим движением, неизменно несущим противнику смерть. Это побуждение было у него, так сказать, природным, и ему очень трудно бывало удерживаться, когда кровь в нем закипала. Может ли быть что-нибудь несноснее этой необходимости скрываться, подкрадываться, сдерживаться физически и морально, когда в крови бушует пламя. Рикардо начал с предосторожностями спускаться с дерева, которое служило ему наблюдательным пунктом против бунгало Гейста. Его задача облегчалась покатостью грунта, круто спускавшегося к воде; раз попав туда, он становился невидимым со стороны домов. Ноги его, сквозь тонкие подошвы соломенных сандалий, ощущали теплоту скалистой почвы острова, уже сильно накаленной солнцем. Пробежав футов двадцать, он очутился на том месте, откуда мол выходил в море. Он прислонился к одному из высоких столбов, поддерживавших еще вывеску Общества над кучею заброшенного угля. Никто не смог бы угадать, как кипела у него кровь. Чтобы успокоиться, он прижал руки к груди. Рикардо не привык долго сдерживаться. Его ловкость и хитрость, всегда находившиеся во власти врожденной кровожадности, уступали только перед авторитетам патрона и престижем джентльмена. Разумеется, он не был лишен известного рода коварного лукавства, но оно подвергалось слишком жестокому испытанию с тех пор, как положение вещей не позволяло сделать прыжок хищного зверя. Рикардо не смел выйти на площадку, буквально не смел.

«Если я встречу этого бандита, — думал он, — я не знаю, что я способен сделать! Я не смею довериться самому себе».

Что его изводило в данную минуту, так это неспособность понять Гейста. Рикардо был достаточно человечен, чтобы страдать от своих недостатков. Нет, он не способен был разгадать Гейста: убить его, это было бы пустым делом — рычание, прыжок, — но это было запрещено. Во всяком случае, он не мог оставаться тут без конца.

«Я должен немного пройтись», — сказал он себе.

Он пошел вперед. Голова у него кружилась от усилий, которые он употреблял, чтобы подавить свою жажду убийства. Он остановился на виду у домов, словно только что спустился, чтобы взглянуть на шлюпку. Жгучее, сверкающее, неподвижное солнце обливало его своим светом. Против него возвышались все три бунгало. Дальше всех стояло бунгало с одеялом; следующее было необитаемо. В самом ближнем, у веранды которого находились цветочные грядки, жила эта несносная девчонка, которая так дерзко ухитрялась оставаться невидимой. Взгляд Рикардо не отрывался от этого дома исключительно для того, чтобы увидеть ее. Девушку, разумеется, легче будет раскусить, чем Гейста. Если бы только на мгновение увидать ее — и он уже кое-что узнает; он почувствует, что сделал шаг для дости жения своей цели: игра будет начата. Рикардо не видел другой возможности подвинуть дело. И с минуты на минуту женщина могла выйти на веранду.

Она не показывалась, но притягивала его к себе, как магнит Шаги Рикардо поневоле направились к бунгало. Его движении продолжали быть осторожными, но если бы он встретил Гейста, то в яростном порыве хищнических инстинктов, конечно, удов летворил бы свою жажду убийства. Он никого не встретил. Позади дома Уанг подогревал кофе к возвращению «Номера первого». Даже Педро был невидим, сидя, по всей вероятности, где — нибудь на пороге и с преданностью животного устремив маленькие красные глазки на мистера Джонса, занятого беседой с Гейстом. Беседа зловредного призрака с беззащитным человеком под взором обезьяны.

Рикардо бросал по сторонам беглые взгляды. Он, так сказать, невольно очутился у крыльца Гейста. Здесь, уступая непреодолимому влечению, он взошел по ступенькам крадущимися и в то же время быстрыми шагами; потом на мгновение остановился под выступом крыши, чтобы прислушаться. Ободренный тишиною, он перенес через порог ногу, вытянувшуюся, словно резиновая кишка, поставив эту ногу на пол комнаты, он живо подтянул к ней другую и очутился в доме. Он повернул голову направо и налево. Его ослепленным солнечным светом глазам сначала показалось, что вокруг совершенно темно. Потом зрачки его расширились, как у кошки, и он увидал огромное количество книг; он был этим поражен и буквально сбит с толку. Он одновременно был и удивлен, и раздосадован. Он надеялся извлечь из вида и характера обстановки полезные указания, какое-либо представление о Гейсте. Но какие предположения можно сделать на основании кучи печатной бумаги? Он не знал, что подумать, и его изумление выразилось в следующем мысленном восклицании:

«Что же эта скотина собиралась устроить здесь, черт возьми? Школу, что ли?»

Взгляд его остановился на портрете Гейста-отца, на этом строгом, презиравшем мирскую суету профиле. Глаза его загорелись, когда он увидал тяжелые, серебряные подсвечники — признак богатства. Он бродил, как заблудившаяся кошка, попавшая в незнакомое место, потому что, хотя он не обладал чудесной способностью Уанга материализоваться и снова исчезать вместо того, чтобы входить и выходить, его менее гибкие движения могли становиться почти такими же бесшумными. Он заметил, что задняя дверь чуть приоткрыта; все это время его слегка заостренные и напряженные с усиленным вниманием уши улавливали лишь тишину, окружавшую снаружи безмолвный дом.

Не пробыв в комнате и двух минут, он сказал себе, что в бунгало никого, кроме него, нет. Женщина, вероятно, вышла тайком и прогуливается где-нибудь в саду, позади дома. Без сомнения, Гейст запретил ей показываться. Почему? Потому ли, что не доверял своим гостям, или же потому, что не доверял ей? Рикардо подумал, что, в сущности говоря, результат получался одинаковый. Он припомнил рассказ Шомберга. Бегство с человеком с целью избежать преследований этого животного, трактирщика, не могло служить доказательством безмерной страсти. Она должна была быть доступной.

Усы его взъерошились. Он уже с минуту разглядывал запертую дверь. Он заглянет в эту вторую комнату, в которой, быть может, найдет что-нибудь более красноречивое, нежели куча старых книг. Позабыв всякую осторожность он перешел через комнату.

«Если негодяй неожиданно явится и начнет лягаться, — сказал он себе, — я прикончу его, и все тут!»

Он взялся за ручку двери и почувствовал, что она подается. Прежде чем открыть ее совсем, он еще раз прислушался. Он почувствовал вокруг себя тишину, без единого шороха.

Вынужденная осторожность исчерпала его выдержку. В нем пробудилось безумие кровожадности, и, как всегда в таких случаях, он физически ощутил привязанный к его ноге нож. С диким любопытством он потянул к себе дверь. Она открылась совершенно бесшумно, и он увидел перед собой плотную, темно — синюю материю. Это была повешенная позади двери занавеска, достаточно тяжелая и достаточно длинная, чтобы не двигаться.

Занавес! Это препятствие отвлекало любопытство Рикардо и смягчило его резкость. Он не отдернул ее нетерпеливым движением, а ограничился внимательным осмотром ее и словно необходимо было исследовать ее происхождение, прежде чем рискнуть взяться за нее рукой. В эту минуту колебания ему показалась, что полная тишина чем-то нарушена. Это был едва заметный шелест, который его слух поймал и тотчас потерял снова в слишком напряженном внимании. Нет, все оставалось безмолвным и внутри и снаружи дома. Только он не чувствовал себя больше в одиночестве.

Когда он протянул руку к неподвижным складкам, то сделал это чрезвычайно осторожно; слегка отодвинул занавес, вытягивая в то же время голову, чтобы заглянуть в комнату. Он замер на мгновение. Потом без малейшего движения в теле голова Рикардо откинулась назад, рука медленно опустилась. В комнате находилась женщина — та женщина. В полумраке, прорезанном отблеском яркого наружного света, она стояла, странно высокая и словно бесплотная, в противоположном конце длинной, узкой комнаты. Повернувшись спиною к двери и подняв обнаженные руки, она закладывала на голове волосы. Одна ее руки сверкала перламутровой белизной; безупречные очертания дру гой выделялись темным рисунком на светлом фоне окна с от крытыми ставнями и поднятой шторой. Она стояла там, запу стив пальцы в свои черные волосы, ничего не подозревающая, беззащитная… и соблазнительная!

Рикардо сделал шаг назад и прижал локти к телу. Грудь его прерывисто дышала, как во время борьбы или бега, тело его стало медленно раскачиваться взад и вперед. Это был конец сдержанности — его натура должна была сорваться с цепи. Он не мог дольше противиться инстинкту, побуждавшему его к прыжкам дикого зверя. Насилие или убийство — для него это было одно и то же — лишь бы он мог удовлетворить зуд кровожадности, обостренный долгой сдержанностью. Бросив через плечо быстрый взгляд, о котором, как говорят охотники, никогда не забывают перед прыжком ни львы, ни тигры, Рикардо, наклонив голову, бросился вперед за занавес. Резко отброшенная его вторжением материя отшатнулась мягким и медленным движением и застыла неподвижно длинными, вертикальными складками в знойном, неподвижном воздухе.

II

Стенные часы, некогда отмечавшие целые ночи философских размышлений, не отсчитали, должно быть, и пяти секунд, когда Уанг материализовался посреди столовой. Он беспокоился о запоздавшем завтраке, как вдруг глаза его остановились на неподвижной занавеси. Из-за этой занавеси доносился наполнивший пустую комнату странный, заглушённый шум борьбы. Узкие глазки китайца не могли округлиться в удивленном взгляде, но они остались пристальными, совершенно пристальными, и неожиданное напряжение тревожного, усиленного и испуганного внимания придало его невозмутимой желтой физиономии исхудалый, осунувшийся вид. Противоречивые побуждения колебали его приросшее к циновкам пола тело. Он даже протянул руку к занавеси. Но она была слишком далеко, а он не сделал шага, необходимого для того, чтобы до нее достать.

Таинственная борьба продолжалась с беспорядочным топаньем босых ног, безмолвная, и никакой человеческий звук — ни свист, ни шепот, ни ворчанье, ни восклицанье — не проникал через занавес. Упал стул, без грохота, мягко, как будто слегка задетый, и из ванны ответил слабый металлический звон. Потом жуткую тишину, подобную тишине, охватывающей двух противников в смертной схватке, нарушило падение тяжелого мягкого тела, обрушившегося на перегородку с той стороны. Все бунгало затряслось. В этот момент Уанг, с расширенными глазами, со сдавленным от страшного волнения горлом, с протянутой еще к занавеси рукой, отступил к задней двери и исчез. Иыбравшись в палисадник, он бегом обогнул угол дома. Затем, появившись с невинным видом в промежутке между двумя бун- п!ло, он принялся небрежно бродить по поляне, где его должен ‹›ыл увидеть всякий вышедший из того или другого дома; это (›ыл кроткий китаец, не беспокоившийся ни о чем, кроме остывающего завтрака.

В эту минуту Уанг решил порвать всякие сношения с «Номером первым», человеком безоружным и уже наполовину побежденным. До сих пор он колебался принять ту или иную линию поведения, но борьба, которую он только что угадал, решила нопрос: «Номер первый» был человек обреченный, один из тех нюдей, которым нельзя прийти на помощь, не подвергая самого себя ужасным бедствиям. Прогуливаясь с совершенно беспечным видом по поляне, Уанг удивлялся тому, что до него не доносится из дому никакого шума. Бьггь может, белая женщина подралась со злым духом, который, конечно, ее убил. Потому что никто не появлялся из дому, на который он поглядывал уголком глаза. Свет и тишина оставались неизменными вокруг бунгало.

Между тем внутри здания человек с тонким слухом не назвал бы полной тишину средней комнаты. Ее нарушал едва различимый звук, такой слабый, что казалось, сквозь занавес доносился призрак шепота.

Ощупывая участливо и нежно свое горло, Рикардо ворчал с восхищением:

— У вас стальные пальцы. Мускулы великана, черт возьми.

По счастью для Лены, нападение Рикардо было так внезапно — она в это время закладывала вокруг головы свои тяжелые косы, — что она не успела опустить рук. Он не мог прижать их ей вдоль тела, и это увеличило ее шансы сопротивления. Прыжок Рикардо едва не опрокинул молодую женщину. По счастью также, она стояла в конце комнаты; грубо толкнувшись о стену, она нашла в себе достаточно силы для сопротивления силе толчка, которая даже помогла ей в инстинктивном усилии оттолкнуть нападающего.

После первого мгновения испуга, настолько сильного, что она не могла даже вскрикнуть, она ни одной минуты не сомневалась в характере опасности. Она защищалась с полным и ясным сознанием, с силой инстинкта, которая является источником всякого энергичного усилия; это уже не была та молодая девушка, которая, прижатая к стене в темном коридоре Шомбергом, дрожала от стыда, отвращения и страха и теряла силы от одного омерзительного шепота человека, который еще ни разу не прикоснулся к ней своей толстой лапой.

Нападение этого нового врага было простым и прямым насилием; это не был уже хитрый и зловещий план обращения ее в рабство, который вызывал у нее тошноту и, в ее одиночестве, заставлял ее чувствовать, что ее преследователи сильнее ее. Теперь она больше не была одна на свете. Она сопротивлялась, нг теряя сил, потому что теперь она не была лишена нравственной опоры, потому что она была существом, нужным кому-то, по тому что защищалась она не для себя одной. Она сражалась ш жившую в ней веру — веру в человека и его судьбу и, быть мо жет, за веру в бога, который так чудесно поставил этого человс ка на ее пути.

Она упорно, с отчаянием сжимала пальцы вокруг шеи Ри кардо, покуда не почувствовала, что под этим смертоносным давлением ослабевает ужасное объятие. Тогда, последним уси лием рук и внезапно поднятого колена, она отбросила его к стс не. На полдороге стоял кедровый сундук, и с глухим шумом, от давшимся по всему дому, Рикардо упал на него, в сидячем по ложении, наполовину задушенный и менее утомленный усили ем борьбы, чем ее волнениями.

Разбитая, в свою очередь, затраченной ею силой, она шата ясь отступила назад и села на край постели. Задыхающаяся, но спокойная и без смущения, она укрепляла под мышками свой саронг с Целебеса, с коричневыми и желтыми разводами, кото рый развернулся во время борьбы. Потом, сложив обнаженные руки на груди, решительная и бесстрашная, она оперлась на свои скрещенные ноги.

Наклонившись вперед, потеряв всю свою энергию, жалкий, как промахнувшийся в своем прыжке дикий зверь, Рикардо встретился взглядом с серыми глазами Лены; это были широко открытые, испытующие, таинственные глаза под дугой сдвинутых вместе бровей. Между их лицами было не более фута расстояния. Он перестал ощупывать свою шею и тяжело уронил ладони на колени. Он не смотрел больше на обнаженные плечи и сильные руки молодой женщины; он смотрел в пол. Он потерял одну из своих соломенных сандалий. Стул, на котором лежало белое платье, был опрокинут; это был единственный след борьбы, если не считать нескольких брызг воды из упавшей на пол губки.

Рикардо дважды с усилием глотнул слюну, словно для того, чтобы убедиться в состоянии своего горла, прежде чем снова возвысить голос:

— Ладно… Я никогда не собирался причинить вам зло… а между тем я не шучу, когда берусь за дело.

Он закатал панталоны, чтобы показать привязанный к ноге нож. Она, не поворачивая головы, посмотрела на него и прошептала с презрительной суровостью:

— О да… воткнув мне в грудь эту игрушку. Но не иначе…

Он покачал головой со сконфуженной улыбкой.

— Послушайте! Теперь я благоразумен. Это правда… вам не надо объяснять почему… вы это знаете. И я вижу теперь, что с вами надо было не так браться за это дело.

#9632; Лена не отвечала. Ее неподвижный взгляд выражал терпеливую грусть, которая смутила Рикардо как откровение неизмеримой глубины. Он добавил после некоторого колебания:

— Вы не поднимете шума из-за этой глупой попытки?

Она сделала едва заметное движение головой.

— Черт возьми, вы молодец! — с горячностью прошептал он, чувствуя большее облегчение, чем она могла предположить.

Разумеется, при первой попытке к бегству он всадил бы ей между лопатками нож, чтобы заставить ее молчать; но это означало бы провал всего дела; ярость патрона не знала бы границ. Женщина, которая после такого нападения не поднимает шума, втайне уже простила. У Рикардо не было мелочного самолюбия, но ясно было, что, раз она так легка простила, она не испытывает к нему отвращения. Он чувствовал себя польщенным. И кроме того, молодая женщина, казалось, уже не боялась его. Рикардо чувствовал какую-то нежность к этой девушке, к этой смелой красавице, которая не пыталась бежать от него с криком.

— Мы будем друзьями, — прошептал он. — Я не отказываюсь от вас. О нет! Друзья, настоящие друзья! Черт возьми, вы не ручная! Я тоже нет. Вы это скоро узнаете.

Он не подозревал, что если она не бросилась бежать, то потому, что в это самое утро, побуждаемый все возраставшей тревогой, которую внушали ему необъяснимые посетители, Гейст поверил ей причину своей озабоченности: ночью он искал свой револьвер, исчезновение которого оставляло его безоружным и беззащитным. Тогда она едва поняла значение этого признания. Теперь она усвоила его вполне. Ее неподвижность, хладнокровие, которое ей удавалось сохранить, производили глубокое впечатление на Рикардо. Вдруг она спросила:

— Чего вы хотите?

Он не поднял глаз. Уронив руки на колени, опустив голову, он переживал, казалось, усталость несложной души, усталость, вызванную, скорее, нравственной, нежели физической борьбой. На ее прямой вопрос он ответил так же прямо, словно от усталости не мог притворяться:

— Кубышку.

Молодая женщина не поняла. Взгляд ее серых глаз, пламенный и вместе с тем загадочный под черными бровями, не отрывался от лица Рикардо.

— Кубышку? — проговорила она спокойно. — Что вы хотите этим сказать?

— Ну мошну, деньги… то, что ваш джентльмен за столько лет награбил направо и налево… Мошну! Не понимаете? Смотрите!

Все еще глядя в пол, он сделал вид, что считает на ладони деньги. Она немного опустила глаза, следя за этой мимикой, но очень скоро подняла их снова к его лицу. Потом, скрывая свое тревожное недоумение, спросила громко:

— Откуда вы узнали о ее существовании? И что вам до нее?

— Все, — ответил он лаконически, негромким, но энергич ным шепотом.

Он говорил себе, что все его надежды зависят от этой жен щины. Еще свежее впечатление от проявленного им насилия вызывало в нем то чувство, которое не позволяет ни одному мужчине оставаться равнодушным к женщине, которую он хоть раз держал в своих объятиях, хотя бы и против ее желания Прощение обиды в особенности образует между ними своего рода соглашение. Он положительно чувствовал потребность довериться ей, повинуясь таким образом чисто мужскому чувству, почти физической потребности в откровенности, которое уживается с самым грубым и самым подозрительным характером.

— Понимаете ли, тут надо загрести кое-что, — продолжал он с новым выражением.

Теперь он смотрел ей в лицо.

— Нас навел на след этот толстый слизняк, Шомберг.

Бессильное горе и преследуемая невинность оставляют в душе такой глубокий след, что эта женщина, только что бесстрашно противостоявшая дикому нападению, не смогла сдержать нервной дрожи, услыхав ненавистное имя.

Речь Рикардо становилась более торопливой и более конфиденциальной.

— Трактирщик хочет таким образом отомстить ему… вам обоим; он мне так сказал. Он полюбил вас. Он бы отдал все, что имел, в ваши руки, в те руки, которые меня наполовину задушили. Но это было выше ваших сил, а? Тут уж ничего не поделаешь!

Он перебил сам себя:

— Так вы предпочли пойти за джентльменом.

Она слегка кивнула головой. Рикардо с жаром продолжал:

— Я тоже… я предпочел пойти за джентльменом вместо того, чтобы быть рабом на жалованье. Но этим иностранцам доверять нельзя. Вы слишком добры к нему. Человек, который ограбил своего лучшего друга! Да, я эту историю знаю. Можно угадать, как он начнет обращаться с женщиной через некоторое время.

Он не знал, что наполнял теперь сердце Лены ужасом. Тем не менее серые глаза не отрывались от него, неподвижные и внимательные, словно усыпленные, под белым лбом. Она начинала понимать. Слова Рикардо принимали в ее мозгу определенное и ужасающее значение, которое он постарался разъяснить еще больше.

— Мы с вами созданы, чтобы понять друг друга. То же рождение, то же воспитание, пари держу. Вы не ручная. Я тоже. Вас силой вытолкнули в этот прогнивший от лицемерия свет. Меня тоже!

Испуганная неподвижность молодой женщины принимала в глазах Рикардо вид очарованного внимания. Он спросил вне- ulimo:

— Где он?

Ей пришлось сделать усилие, чтобы прошептать:

— Кто?

— Ну, клад… кубышка… мошна. Надо попытаться загрести его. Он нам нужен; но это нелегко, и вы должны нам помочь. Послушайте-ка, он в доме?

Как эта часто случается с женщинами, ум Лены был обост- 1›ен самим ужасом разгаданной ею угрозы. Она отрицательно покачала головой:

— Нет.

— Наверно?

— Да.

— Я так и думал. Ваш джентльмен доверяет вам?

Она снова покачала головой.

— Дьявольский лицемер! — проговорил он убежденно.

Он подумал немного.

— Он из ручных, не так ли?

— Убедитесь в этом сами!

— Положитесь в этом на меня. У меня нет охоты умирать, прежде чем мы с вами не подружимся.

Рикардо произнес эти слова со странным видом кошачьей любезности, потом вернулся к занимавшему его вопросу:

— Но вы, может быть, могли бы добиться, чтобы он доверился вам?

— Доверился мне? — проговорила она с отчаянием, которое тот принял за насмешку.

— Будьте на нашей стороне, — настаивал он, — пошлите к черту все это проклятое лицемерие! Может быть, вы и без его признаний нашли уже способ кое-что узнать, а!

— Может быть, — произнесла она, чувствуя, что губы ее холодеют.

Рикардо смотрел теперь на ее спокойное лицо с некоторым почтением. На него производили даже впечатление неподвижность молодой женщины и ее лаконизм. Со своей женской догадкой она почувствовала произведенное ею впечатление, впечатление, будто она многое знает и держит то, что знает, при себе. Впрочем, она ничего не делала для этого. Ободренная таким образом, вступив против воли на путь притворства — прибежища слабых, — она с трудом сделала отчаянное усилие и вызвала улыбку на свои похолодевшие, сухие губы. Притворство — прибежище слабых и трусливых, но и безоружных также. Между очарованным сном ее жизни и жестокой катастрофой она могла поставить только свое притворство. Ей казалось, что сидевший вот тут, перед ней, человек был неизбежным спутником всей ее жизни. Это было воплощение зла в этом мире. Она не стыдилась своего двуличия. С великодушным мужеством женщины она не оглядываясь бросилась на этот путь, как только заметила его, сомневаясь только в собственных силах. Положение вещси наполняло ее ужасом; но, понимая уже, со всей экзальтацией женщины, что, любил ли ее Гейст или нет, сама она его люби ла, и чувствуя, что эту опасность навлекала на него она, — она стояла перед нею со страстным желанием защитить свое сча стье.

III

Молодая женщина предстала перед Рикардо в таком неожи данном свете, что ему не удалось применить в отношении сс своих критических способностей. Улыбка Лены казалась ему многообещающей. Он совсем не ожидал найти ее такой. Слы шав, как говорили о ней эти болваны, кто бы мог представить себе такую девушку? «Вот это баба так баба», — говорил он себе фамильярно, но с оттенком почтительности. Мужество молодой женщины, ее физическая сила, которую он испытал на себе, пробуждали его симпатию. Он чувствовал, что его привлекают к ней эти доказательства поразительной энергии. Что за девушка! У нее была сильная душа, а ее намерение бросить своего приятеля доказывало, что она не была лицемеркой.

— А что, ваш джентльмен метко палит? — спросил он снова, глядя равнодушно в пол.

Она едва поняла смысл этой фразы, но, догадавшись, что дело шло о каком-то таланте, прошептала, не выдавая себя:

— Да.

— Мой тоже… больше чем метко, — проговорил Рикардо.

Потом в порыве откровенности:

— Я не так ловок, как он, в этой игре, но все же ношу при себе достаточно опасный инструмент, — сказал он, ударяя себя по ноге.

Теперь Лена больше не позволяла себе вздрагивать. Совершенно окаменевшая,неспособная даже перевести взгляд, она испытывала ужасающее умственное напряжение, какое-то полное забвение всего окружающего. Рикардо попытался по-своему повлиять на нее.

— И мой джентльмен не таков, чтобы меня покинуть. Он-то не иностранец, а вы, с вашим бароном, вы не знаете, что вас ожидает или, вернее, вы, как женщина, слишком хорошо знаете… Гораздо лучше не ожидать, пока он вас бросит! Пойдемте — ка с нами и возьмите свою долю… мошны, разумеется. Вы знаете же кое-что о ней?

Она почувствовала, что, если она словом или знаком даст понять, что на острове нет никакого сокровища, жизнь Гейста будет висеть на волоске; но напряженность ее мысли была такова, что лишала ее сил связать несколько слов. Она не находила и самих слов… она нашла одно слово: «Да». Она прошептала его, не дрогнув. Рикардо принял этот слабый, сдавленный звук за холодное и сдержанное согласие, которое со стороны этой так удивительно владеющей собой женщины имело гораздо больше значения, чем тысяча слов всякой другой. Он подумал с восхищением, что нашел женщину, единственную из миллиона, из десяти миллионов женщин. Его шепот сделался умоляющим:

— Отлично! Теперь все, что вам остается сделать, это узнать, где он зарыл кубышку. Но вы должны поторопиться. С меня довольно ползания на животе, которое я проделываю, чтобы не спугнуть вашего джентльмена. За кого меня принимают? За пресмыкающееся?

Она широко открыла пристальные глаза, как галлюцинирующий, который ночью прислушивается к потусторонним звукам, к злым чарам. И все это время в голове ее продолжалось это искание слов, спасительной мысли, которая казалась такой близкой и не хотела дать себя поймать. Вдруг она нашла. Да, надо было заставить этого человека выйти из дому. В это самое мгновение снаружи донесся голос Гейста, отдаленный, но очень явственный, проговоривший:

— Вы меня ищете, Уанг?

Для Лены, среди охватывавшей ее тьмы, это было блеском молнии, осветившей отверстую пропасть у ее ног. Она выпрямилась судорожным движением, не имея сил встать совсем. Рикардо, напротив, тотчас вскочил на ноги, неслышно, как кошка. Его желтые, блестящие глаза скользнули по сторонам, хотя он и казался неспособным сделать какое-либо движение. Только усы его шевелились, словно усики животного.

Ответ Уанга «Иа туан» донесся до них более слабо. Потом Гейст сказал:

— Отлично! Можете подавать кофе. «Мем Пути» еще у себя?

На этот вопрос Уанг не ответил.

Глаза Рикардо и молодой женщины встретились; они были совершенно лишены выражения; все их чувства были направлены к улавливанию шагов Гейста или малейшего доносившегося снаружи звука, который означал бы, что отступление Рикардо отрезано. Уанг должен был завернуть за угол дома. Теперь он находился позади бунгало, что лишало Рикардо возможности проскользнуть туда прежде, чем Гейст войдет через парадную дверь.

Лицо преданного секретаря омрачилось гневом или страхом. На этот раз дело провалилось не на шутку. Он, быть может, бросился бы к задней двери, если бы не услыхал, что Гейст входит на крыльцо. Он поднимался медленно, как человек ослабевший, утомленный или просто задумавшийся. Рикардо представил себе его лицо с величественными усами, высоким лбом, невозмутимыми чертами и спокойными, мечтательными глазами. Пойман в западню! Проклятие! В конце концов патрон, должно быть, прав: следует остерегаться женщин. Валяя дурака с этой бабой, он провалил все дело! Пойманному таким образом, ему оставалось только убить, потому что его присутствие здесь разоблачит весь их замысел. Но все же он не был в претензии на молодую женщину, к которой чувствовал такое влечение.

Гейст остановился на веранде, быть может, даже у самой двери.

— Он убьет меня, как собаку, если я не потороплюсь, — глухо прорычал Рикардо.

Он наклонился, чтобы выхватить нож. Он собирался броситься за занавес, неукротимый, неожиданный и смертоносный, как молния. Рука Лены, вцепившись ему в плечо, остановила его порыв. Повинуясь более ощущению, нежели силе этой руки, он резко повернулся, собранный в комок для прыжка, со свирепым взглядом желтых глаз. Что это? Уже не обратилась ли она против него?

Он хотел было всадить нож в ее обнаженную грудь, когда заметил, что ее другая рука указывала ему на окно. Это было узкое отверстие с одной ставней, прорезанное очень высоко, почти под потолком. Он тупо уставился на него. Молодая женщина бесшумно отошла, подняла упавший стул и приставила его к стене. Потом она бросила ему взгляд через плечо. Но Рикардо не нуждался в том, чтобы ему показывали дорогу. В два прыжка он на цыпочках очутился рядом с Леной.

— Торопитесь! — проговорила она, задыхаясь.

Он схватил ее руку и сжал со всей силой безмолвной благодарности, как пожимает руку товарища человек, которому некогда тратить время на слова. Потом он стал на стул. Рикардо был слишком мал ростом, чтобы вскарабкаться на окно без шума. Он колебался с минуту. Она, прислушиваясь, нажимала своими прекрасными руками на сиденье стула, в то время как легко и гибко он пользовался спинкой как лестницей. Вся масса черных волос молодой женщины упала ей на лицо.

В соседней комнате послышались шаги, и голос Гейста произнес:

— Лена!

— Да, одну минутку, — ответила она с особой интонацией, которая, как она знала, должна была помешать Гейсту войти немедленно.

Когда она подняла глаза вверх, Рикардо уже исчез. Он так быстро скользнул наружу, что Лена не слыхала ни малейшего шума. Тогда она выпрямилась, испуганная, растерянная, словно очнувшись от наркоза, с тяжелым, невидящим, устремленным в землю взглядом; она совершенно утратила мужество, и ее воображение, казалось, умерло в ней, не способное даже вновь оживить ее страх.

Гейст рассеянно шагал по соседней комнате. Звук его шагов оживил молодую женщину. Она внезапно стала думать, слышать, видеть, и то, что она увидала — или, вернее, узнала, так как глаза ее не отрывались от этого все время, — это была сандалия Рикардо, которую он потерял в борьбе. Она едва успела сделать шаг и поставить на нее ногу: занавес заколыхался и, откинувшись, показал стоявшего в дверях Гейста.

После успокоенного очарования чувств, настоящего волшебного сна, испытанного ею возле этого человека, сознание опасности, которой он подвергался, словно обжигало ей грудь. Она почувствовала, как в ней что-то вздрагивало, что-то глубокое, словно некая вторая жизнь.

Комната была погружена в полумрак, потому что Рикардо, прыгая, нечаянно захлопнул ставню. Гейст взглянул на Лену. ^ — Как? Вы еще не причесаны? — удивился он.

— Я это сейчас сделаю. Одну минутку, — спокойно ответила она, не двигаясь и не снимая ноги с туфли Рикардо.

Гейст отступил на шаг и опустил занавес. Лена тотчас нагнулась, чтобы поднять сандалию, взяла ее в руку и повернулась во все стороны, ища, куда ее спрятать. Она не видела в комнате ничего подходящего: сундук, чемодан, несколько ее платьев, развешанных на палках… не было ни о Дного местечка, куда бы случай не мог в любой момент толкнуть руку Гейста. Ее растерянно блуждавший взгляд остановился на полузакрытом окне. Она подбежала к нему и, встав на цыпочки, концами пальцев достала до ставни. Она распахнула ее, отступив на середину комнаты и повернувшись к окну, размахнулась, рассчитывая силу размаха так, чтобы брошенная слишком сильно сандалия не задела за выступ крыши. Эта была задача большой ловкости для мускулов этих прекрасных рук, еще дрожавших от ужасной борьбы, для этого мозга, разгоряченного возбуждением опасности, и для этих нервов, от напряжения которых у нее перед глазами летали черные мухи. Наконец, брошенная ее рукою сандалия пролетела отверстие окна; она скрылась из вида. Молодая женщина прислушалась: она не услыхала никакого шума, сандалия исчезла, словно у нее были крылья, чтобы улететь. Ни одного звука, ничего!..

Уронив руки вдоль тела, прижав их к себе, Лена стояла неподвижная, окаменелая. Легкий свист дошел до ее слуха. Рассеянный Рикардо хватился своей потери и терзался тревогой. Появление вылетевшей из-под крыши сандалии успокоило его. Полный сочувствия, он решил подать молодой женщине этот сигнал.

Она сильно покачнулась и избежала падения, только охватив обеими руками один из грубо выточенных столбиков, которые поддерживали полог над кроватью. Она долго держалась за него, прижавшись к дереву лбом. Одна сторона саронга спустилась до ее бедра. Длинные темные волосы падали прямыми полусырыми прядями и казались черными на ее белом теле. Ее обнаженный бок, влажный от вызванной ужасом и усталостью испарины, блестел тусклым, холодным блеском, напоминавшим полированный мрамор, под сливавшимся в окно ярким светом — слабым отблс ском жгучего и яростного пламени тропического солнца, дрожавшего от усилия зажечь землю и превратить ее в груду пепла.

IV

Сидя у стола с опущенной на грудь головой, Гейст поднял глаза при легком шелесте платья Лены. Он был поражен смертельной бледностью ее лица и пустым взглядом глаз, которые пристально смотрели на него, словно не узнавая. Но Лена успокоила его и на его тревожные расспросы ответила, что с нею, право, ничего не случилось. Когда она встала, у нее кружилась голова, и после ванны она даже почувствовала легкую слабость. Ей пришлось посидеть немного, что ее и задержало.

— Я не причесалась. Я не хотела заставлять вас ждать дольше, — сказала она.

Он не стал больше расспрашивать, так как она, по-видимому, не придавала этому недомоганию никакого значения. Она не подняла кверху волос, а пригладила их и связала сзади лентой. Открытый лоб придавал ей очень юный вид, вид почти девочки, лицо озабоченного ребенка.

Гейст удивился, не видя появления Уанга. Китаец всегда материализовался как раз в ту минуту, как они садились за стол, ни раньше, ни позже. На этот раз обычное чудо не свершилось. Что это означало?

Гейст позвал, чего он не любил делать. Из палисадника очень скоро донесся ответ:

— Ада туан!

Опершись на локоть с опущенными в тарелку глазами, Лена, казалось, ничего не слыхала. Когда Уанг вошел с подносом, его косые глаза не переставая наблюдали исподтишка за молодой женщиной. Белые не обратили на него ни малейшего внимания, и он удалился, не услыхав ни одного слова. Он присел на корточки позади дома. Его характерный для китайца ум, очень ясный, но не особенно широкий, был поглощен простою видимостью вещей; он прислушивался только к инстинкту самосохранения, не давая увлечь себя ни романтическому героизму, ни чувству долга или велениям совести. Его слабо сплетенные желтые руки лениво висели у него между колен. Могилы предков Уанга находились очень далеко отсюда; родители его умерли; его старший брат служил солдатом в ямыне какого-то мандарина где-то там, на Формозе. Здесь никто не имел прав ни на почитание, ни на послушание с его стороны. В течение многих лет, нигде никогда не привязываясь, он работал без отдыха. Единственной связью его была альфуроска, которой он уступил значительную часть скопленного с большим трудом имущества.

Таким образом, у него были обязательства только в отношении самого себя.

Угаданная позади занавески борьба была плохим предзнаменованием для этого «Номера первого», к которому китаец не испытывал ни любви, ни ненависти. Это событие произвело на него такое сильное впечатление, что он забылся над своим кофейником до тех пор, покуда белый не позвал его. Уанг вошел, исполненный любопытства. Очевидно, белая женщина сражалась со злым духом, который выпил у нее половину крови прежде, чем ее отпустил. Что касается мужчины, то Уанг давно считал его существом заколдованным, а теперь он был обречен. Он слышал в столовой их голоса. Сильно встревоженный Гейст уговаривал молодую женщину лечь. Она ничего не ела.

— Это будет лучше для вас! Прошу вас!

Она сидела неподвижно и время от времени покачивала головой, словно против ее страданий не существовало никаких средств. Но Гейст настаивал; она прочла в его глазах удивление и внезапно уступила.

#9632; — Вы, может быть, в самом деле правы.

Она не хотела вызывать у Гейста удивления, которое могло его довести до подозрений. Надо было, чтобы он ничего не подозревал.

В ней уже зародилось, вместе с сознанием своей любви и чего-то восхитительного и более глубокого, нежели самые страстные объятия, чисто женское недоверие к мужчине и его обольщению; она угадывала в нем ту чрезмерную щепетильность, то нелепое отвращение от признания грубой силы фактов, которого не боится ни одна истинная женщина. У нее не было никакого плана действий, но ум ее, успокоенный усилием, которое она делала, чтобы сохранить перед Гейстом естественный вид, угадывал, что ее мужество обеспечивало им, по крайней мере, кратковременную безопасность. Она отлично поняла Рикардо, быть может, благодаря одинаковости их жалкого происхождения из подонков общества. Он некоторое время будет держать себя смирно. Эта успокоительная уверенность позволяла ей сильнее чувствовать свое утомление, тем более жестокое, что оно происходило не столько от затраты физических сил, сколько от ужасающей внезапности ее усилий. Она попыталась бы превозмочь эту усталость просто по велению инстинкта, если бы не настояния Гейста. Под влиянием чисто мужской преувеличенной тревоги она повиновалась женственной потребности уступить, сладости подчинения.

— Я сделаю, как вы хотите, — сказала она.

Встав на ноги, она почувствовала себя охваченной волной слабости, которая захлестнула ее, окружив словно теплой водой и наполнив ее уши легким шумом пустой раковины.

— Помогите мне! — вскричала она.

Гейст обнял ее за талию одной рукой; он делал это нередко, но ощущение этой поддержки было по-новому сладостно для Лены. Она всею тяжестью отдалась этому покровительственно му объятию и вдруг содрогнулась, подумав, что впредь ей при дется охранять и защищать этого человека, достаточно сильного для того, чтобы поднять ее, как он и делал это в ту минуту, по тому что Гейст понес ее на руках после того, как медленно до вел до порога комнаты. Так было проще и скорее, чем застав лять ее делать несколько последних шагов. Он был слишком встревожен, чтобы задуматься над этим усилием. Он поднял ее очень высоко и положил на постель, как укладывают ребенка в колыбельку. Потом он сел на край кровати, скрывая свое беспокойство под улыбкой, которую мечтательная неподвижность взгляда Лены оставила без ответа. Но, нащупав руку Гейста, она жадно схватила ее; потом, пока она сжимала ее со всей оставшейся у нее силой, ее внезапно и властно охватил непреоборимый сон, как он охватывает дитя в колыбели, и она заснула, полуоткрыв губы, чтобы сказать ласковое успокаивающее слово, которого не успела произнести.

Пылающая тишина царила над Самбураном.

— Что означает эта новая загадка? — прошептал Гейст, наблюдая ее глубокий сон.

Он был так глубок, этот зачарованный сон, что, когда, минуту спустя, Гейст попытался тихонько разжать пальцы молодой женщины, чтобы высвободить свою руку, ему удалось сделать это, не вызвав у нее ни малейшего движения.

«Объяснение, должно быть, есть, и очень простое», — подумал он, выходя на цыпочках в столовую.

Он машинально взял с верхней полки книгу и уселся читать, но сколько ни смотрел на ее страницы, не мог вникнуть в их содержание. Глаза его оставались прикованными к сжатым параллельным строкам. Подняв их внезапно, без особой причины, он увидел по другую сторону стола неподвижно стоявшего Уанга и сразу овладел всеми своими способностями.

— Ах, да, — сказал он, словно вспомнил о позабытом и довольно неприятном, заранее назначенном свидании.

Он подождал немного; потом, несмотря на любопытство, нехотя спросил молчаливого Уанга, что его сюда привело. Гейст думал, что Уанг заговорит об украденном револьвере, но произнесенные гортанным голосом слова не имели отношения к этому щекотливому вопросу. Он говорил о чашках, блюдцах, тарелках, ножах и вилках. Все эти предметы были убраны в шкафу на веранде, на свои места, чисто вымытые, «все в полном порядке». Гейст удивился этой щепетильности у человека, который собирался его покинуть; тогда как он нисколько не был удивлен, когда Уанг закончил свой отчет по хозяйству следующими словами:

— Моя теперь уйти.

— А, теперь вы уходите? — сказал Гейст, откидываясь назад и положив на колени книгу.

— Да. Моя не любит. Один человек, два человека, три человека… нет хорошо! Моя теперь уйти.

— Что заставляет вас бежать таким образом? — спросил Гейст.

У него внезапно появилась надежда получить какие-либо разъяснения от существа, столь резко от него самого отличавшегося, смотревшего на мир с простотой и бесхитростностью, на которые собственный его ум был не способен.

— Почему? — снова начал он. — Вы к белым привыкли. Вы их хорошо знаете.

— Да. Моя знать, — согласился непроницаемый Уанг. — Моя знать много.

В действительности Уанг знал только свое собственное намерение. Он решил уйти со своей туземной женой подальше от белых и их непостоянной жизни. Первой причиной подозрений и испуга Уанга был Педро. Китаец видел дикарей. В качестве кули он плавал вверх по некоторым рекам острова Борнео и доходил до страны Дингов. Он углублялся также на остров Минданао, где туземцы живут на деревьях, почти как животные; но этот Педро, это мохнатое существо с клыками и диким рычанием совсем не подходил под его представление о человечестве. Сильное впечатление, которое произвел на него Педро, было первой причиной, побудившей его украсть револьвер. Размышления об общем положении вещей и беззащитности «Номера первого» пришли позже, после того как он взял револьвер и коробку с патронами из ящика в столовой.

— А, так вы многое знаете о белых? — спросил Гейст слегка насмешливым тоном.

Короткое размышление дало ему почувствовать, что ему нечего было надеяться получить револьвер обратно ни посредством убеждений, ни посредством других, более резких мер.

— Вы говорите это, но на самом деле вы боитесь тех белых, вон там.

— Моя не бояться, — возразил Уанг глухим голосом, откидывая голову назад, что придало его шее напряженный, более чем когда-либо, тревожный вид, — Моя не любить, — добавил он более спокойным тоном. — Моя шибко больная.

Он положил руку себе на грудь.

— Это, — сказал Гейст, — чистая ложь. Мужчине не пристало так говорить. Да еще после того, как он украл мой револьвер.

Он внезапно решил заговорить об этой краже; никакой откровенностью нельзя было ухудшить положение вещей. Он не думал, чтобы Уанг носил револьвер на себе, и по зрелом размышлении заключил, что китаец никогда не намеревался употребить это оружие против него. При этом прямом обвинении, которое застало его врасплох, Уанг вздрогнул; потом, распахивая куртку со всей видимостью судорожного негодования:

— Моя — нет! Смотри, твоя смотри! — прокричал он, симулируя сильный гнев.

Он сильно бил себя по голой груди, обнажал свои ребра, трепетавшие от прерывистых вздохов оскорбленной добродетели, свой гладкий живот, колыхавшийся от негодования. Он тряс свои широкие синие штаны на желтых икрах. Гейст спокойно наблюдал за ним.

— Я не говорил, что он у вас при себе, — заметил он, не повышая голоса, — но револьвера нет там, куда я его клал.

— Моя нет револьвер, — упрямо повторял Уанг.

Лежавшая на коленях Гейста книга неожиданно соскользнула на пол, он сделал резкое движение, чтобы удержать ее, Уанг, от которого стол скрывал причину этого движения, почуял в нем угрозу и отскочил назад. Когда Гейст снова поднял глаза, китаец был уже у двери, повернувшись лицом к зале, не испуганный, но настороженный.

— Что случилось? — спросил Гейст.

Уанг многозначительно кивнул бритой головой на занавесь, закрывавшую вход в столовую.

— Моя не любит, — повторил он.

— Что вы хотите сказать, черт возьми?

Гейст был искренне удивлен.

— Не любите чего?

Длинным, лимонного цвета пальцем Уанг указал на неподвижные складки.

— Два, — сказал он.

— Два чего? Я не понимаю.

— Если ваша узнать, ваша не любить такая вещи. Моя много знать. Моя теперь уйти.

Гейст поднялся со стула; но Уанг еще мгновение простоял на пороге. Миндалевидные глаза придавали его лицу выражение тихой и сентиментальной меланхолии. Мускулы его шеи заметно двигались, когда он проговорил отчетливо гортанное «Прощайте», потом он скрылся из глаз «Номера первого».

Уход китайца сильно изменял обстановку, и Гейст подумал о том, что следовало предпринять при новом положении вещей. Он долго колебался; потом, пожав с усталым видом плечами, вышел на веранду, спустился со ступенек и твердыми шагами задумчиво направился к бунгало своих гостей. Он хотел сделать им важное сообщение и не имел ни цели, ни желания смутить их неожиданным визитом. Но так как их дикий слуга покинул свой пост, внезапное появление Гейста на пороге заставило вздрогнуть и мистера Джонса, и его секретаря. Их разговор должен был быть очень интересным, чтобы помешать им услышать шаги посетителя. Несмотря на темноту, царившую в комнате с закрытыми от жары ставнями, Гейст увидел, как они поспешно отскочили друг от друга. Мистер Джонс заговорил первым.

— Ах, вы вернулись? Войдите, войдите!

Гейст снял на пороге шляпу и вошел в комнату.

V

Внезапно проснувшись, Лена окинула глазами комнату и увидела, что она одна. Она быстро встала, словно стараясь своею деятельностью победить угнетавшее ее сжимание сердца. Но это ощущение было мимолетно. Овладев собой из самолюбия, из необходимости, а также из той гордости, которую женщины черпают в самоотречении, она встретила возвращавшегося из бунгало незнакомцев Гейста улыбкой и ясным взглядом.

Ему удалась ответить ей улыбкой, но молодая женщина заметила, что он избегал ее взгляда; она сжала губы, опустила глаза и принялась говорить с ним безразличным тоном; она без труда притворялась спокойной, как будто с восхода солнца стала чрезвычайно опытной в притворстве.

— Вы опять были там?

— Да… Я думал… но я должен вам сначала сказать, что мы окончательно лишились Уанга.

— Окончательно? — повторила она, словно не понимая.

— Да, к счастью или к несчастью, не умею вам сказать. Он отказался служить дольше. Он ушел.

— Но вы ведь этого ожидали. Не правда ли?

Гейст сел по другую сторону стола.

— Да. Я ожидал этого с тех пор, как обнаружил кражу револьвера. Он утверждает, что не брал его. Само собою разумеется! Китаец никогда не видит необходимости сознаться. Возражать против любого обвинения одно из правил хорошего тона; но он не рассчитывал убедить меня. Под конец он стал несколько загадочен, Лена. Он меня смутил.

Гейст остановился. Молодая женщина казалась поглощенной собственными мыслями.

— Он меня смутил, — повторил Гейст.

Она уловила тревогу в его голосе и слегка повернула голову, чтобы взглянуть на него через стол.

— Надо было что-нибудь серьезное, чтобы вас смутить, вас, — проговорила она.

Сквозь ее полуоткрытые губы, напоминавшие спелый гранат, сверкали белые, ровные зубы.

— О, дело было только в одном слове… и в кое-каких жестах. Он наделал немало шума. Я удивляюсь, как мы вас не разбудили. Какой у вас детский сон! Скажите, вы лучше себя чувствуете?

— Я отлично отдохнула, — сказала она, снова улыбаясь ясной улыбкой. — Я не слыхала никакого шума и очень этому рада. Его манера говорить и глухой голос пугают меня. Мне не нравятся все эти иноземные люди.

— Он сделал это перед самым уходом… перед бегством следовало бы сказать. Он кивал головой и показывал на портьеру вашей комнаты. Разумеется, он знал, что вы там. Казалось, он считал… он имел такой вид, словно старался дать мне понять, что… ну, что вам угрожает особая опасность. Вы знаете, как он говорит.

Она ничего не сказала, не сделала никакого движения, но легкий румянец ее щек исчез.

— Да, — начал снова Гейст. — Казалось, он хотел предостеречь меня. Очевидно, это так и было. Неужели он вообразил, что я позабыл о вашем существовании? Единственное слово, которое он проговорил, было «два», — по крайней мере, мне так послышалось. Да, «два»… Он сказал, что этого он не любит.

— Что это означает? — прошептала она.

— Мы знаем, что означает слово «два», не правда ли, Лена? Нас двое. И никогда не было на свете более уединенной четы, моя дорогая. Быть может, он хотел напомнить мне, что у него тоже есть жена, которую ему нужно охранять. Почему вы так бледны, Лена?

— Разве я бледна? — небрежно спросила она.

— Да, вы бледны.

Он был не на шутку встревожен.

— Во всяком случае, не от страха, — искренне воскликнула она.

На самом деле она испытывала своего рода отвращение, которое, не лишая ее самообладания, было, быть может, тем более тягостным, но зато не парализовало ее мужества.

Гейст, в свою очередь, улыбнулся.

— Я не знаю, чтобы у вас был повод для страха.

— Я хочу сказать, что не боюсь за себя.

— Я думаю, что вы очень храбры, — сказал он.

Она слегка порозовела.

— Я так непокорен внешним впечатлениям, — продолжал Гейст, — что не могу сказать того же о себе. Я недостаточно быстро реагирую.

Он продолжал другим тоном:

— Вы знаете, что я первым долгом пошел повидать этих людей сегодня утром?

— Знаю. Берегитесь! — прошептала она.

— Беречься? Как? — я спрашиваю себя об этом. У меня был длинный разговор с… Но вы их, кажется, не видали. Один из них невероятно длинное и тощее существо, которое имеет вид больного; меня не удивит, если он и на самом деле окажется больным. Он напирает на свое нездоровье довольно таинственным образом. Я думаю, что он страдал тропической лихорадкой, но не так сильно, как уверяет. Он то, что принято называть джентльменом. Казалось, он готов был рассказать мне обо всех своих приключениях — я его об этом не просил, — но заявил, что это слишком длинная история; в другой раз, когда-нибудь. «Я думаю, вы хотели бы узнать, кто я?» — спросил он меня. Я ответил, что это его дело, таким тоном, который между двумя порядочными людьми не оставляет места никаким сомнениям. Он приподнялся на локте — он лежал на походной кровати — и сказал мне: «Я — тот, который…»

Казалось, Лена не слушала, но, когда Гейст остановился, она быстро повернула голову. Он принял это движение за вопрос, но ошибся. Впечатления молодой женщины были смутны и неопределенны; вся энергия ее была направлена на борьбу, которую она собиралась вести сама, с тою великой экзальтацией любви и самопожертвования, которая является дивным даром женщины; она хотела вести ее целиком, в мельчайших подробностях, по возможности не дав Гейсту даже узнать, что она сделала. Ей хотелось бы найти какой-нибудь предлог, чтобы запереть его на замок. Если бы она знала средство усыпить его на несколько дней, она без всякого страха применила бы снадобья и заклинания. Он представлялся ей слишком возвышенным и слишком плохо вооруженным для таких столкновений. Это последнее чувство не было основано на материальном исчезновении револьвера. Для нее было почти невозможно понять полное значение этой подробности.

— Не спрашивайте меня, что он хотел сказать, Лена; я не знаю и не хочу знать. Этот джентльмен представляется мне любителем таинственности, как я вам это уже говорил. Я ему ничего не ответил, и он снова опустил голову на скатанное одеяло, которое служит ему подушкой. Он притворился страшно слабым, но я подозреваю, что он способен отлично вскочить на ноги, если захочет. Он дает понять, что был изгнан из своего общественного круга за то, что отказывался подчиняться некоторым условностям, и теперь по всему свету бродит, как мятежник. Так как я не имел никакого желания выслушивать все его сказки, то сказал ему, что подобную историю я уже слышал. У него была зловещая улыбка. Он признался, что я оказался совершенно другим человеком, чем он ожидал. Потом он прибавил: «Что касается меня, то я не хуже того джентльмена, на которого вы намекаете, и обладаю ни большей, ни меньшей решимостью, чем он».

Гейст посмотрел на Лену. Опершись на локти и положив голову на руки, она кивнула ему через стол, словно хотела сказать, что понимает.

— Ничего не может быть яснее, а? — сказал Гейст саркастическим тоном. — Если только это не шутка с его стороны, потому что он закончил фразу бесконечным приступом смеха. Я не последовал его примеру.

— Это очень жаль, — вздохнула она.

— Я совсем не смеялся. Мне это и в голову не приходило. Я не очень тонкий дипломат. Без сомнения, это было бы благоразумно, так как я в самом деле думаю, что он сказал больше, чем хотел, и пытался обмануть меня искусственной веселостью. Но, подумав хорошенько, пускать в ход дипломатию, не опирающуюся на силу, равносильно тому, чтобы опираться на гнилой тростник. И я не знаю, смог ли бы я рассмеяться, если бы даже постарался. Нет, не знаю, это было бы очень тяжело для меня. Удалось бы это мне или нет? Я слишком долго жил, замкнув шись в самом себе, обратив взоры только на призраки жизни. Обмануть человека, чтобы прийти к решению, которого можно было бы достигнуть скорее, уничтожив его, — будучи безоружным, беспомощным, лишенным даже возможности бегства… Нет! Это представляется мне унизительным. А между тем здесь у меня вы, я отвечаю за вашу жизнь! Что вы думаете, Лена? Считаете ли вы меня способным бросить вас диким зверям, чтобы сохранить свое достоинство?

Она поднялась, быстро обошла вокруг стола, легко опустилась на колени к Гейсту, обвила его шею руками и прошептала ему на ухо:

— Сделайте это, если хотите. Это единственный способ, которым я, быть может, соглашусь расстаться с вами. Из-за такой причины, которая не больше вашего мизинца.

Она слегка поцеловала его в губы и выскользнула, прежде чем он успел удержать ее. Она вернулась на свое место и снова оперлась на стол локтями. Можно было с трудом поверить, что она вставала с места. Мимолетные ощущения тяжести ее тела на коленях Гейста, обвитых вокруг его шеи рук, ее шепота у его уха, ее поцелуя на его губах — все это были, быть может, нематериальные ощущения сна, который заслонил действительную жизнь, своего рода восхитительный мираж в бесплодной сухости его мыслей. Гейст колебался нарушить молчание, как вдруг она спросила вполне положительным тоном:

— Так. А дальше?

Гейст вздрогнул.

— Ах, да… Я не последовал его примеру. Я предоставил ему смеяться в одиночестве. Его тело сотрясалось, как веселый скелет, под простыней, которой он был покрыт, не столько ради тепла, как я думаю, сколько для того, чтобы скрыть револьвер, который он держал в правой руке. Я его не видел, но отчетливо чувствовал, что он зажат у него в кулаке. Он не смотрел на меня, его глаза в течение некоторого времени не отрывались от угла. Я посмотрел туда же и увидел позади себя сидевшее на корточках дикое, мохнатое существо, которое играет у них роль слуги. Его там не было, когда я вошел. Мысль о том, что это чудовище подстерегает меня за спиной, совсем мне не улыбалась. Если бы я не был так всецело в их власти, я бы, несомненно, переменил место. Но при данном положении вещей всякое движение было бы слабостью. Я остался на своем месте. Тогда этот джентльмен стал уверять меня, что его присутствие на этом острове в моральном отношении нисколько не предосудительнее моего.

— Мы преследуем одни и те же цели, — заявил он, — но, быть может, я преследую их с большей откровенностью, чем вы, а также с большей простотой.

— Вот его подлинные слова, — продолжал Гейст, взглянув иопросительно на Лену. — Я спросил его, знал ли он заранее о моем присутствии здесь? Он ответил мне только своим зловещим оскалом. Я не настаивал на том, чтобы получить ответ, Лена. Я подумал, что так будет лучше.

С гладкого лба молодой женщины, казалось, не сходил луч света. Разделенные посредине пробором волосы покрывали ее руки, на которые опирались щеки. Она казалась сильно заинтересованной рассказом. Гейст молчал недолго. Он тихонько возобновил разговор следующим замечанием:

— Он бы бесстыдно солгал, а я не выношу, когда мне рассказывают сказки. Это вызывает во мне настоящее недомогание. Нет никакого сомнения, что я создан не для этого света. Между тем я не хотел, чтобы он думал, будто я слишком расположен отнестись благосклонно к его присутствию; поэтому я сказал ему, что его странствования по поверхности земного шара для меня совершенно безразличны и что меня интересует лишь тот момент, в который он пожелает их возобновить. Он просил меня принять во внимание состояние его здоровья. Если бы я был здесь один, как они думают, я рассмеялся бы ему в глаза. Но так как я не один… Скажите, Лена, вы уверены, что они вас не видели?

— Уверена, — быстро ответила она.

Казалось, Гейст почувствовал облегчение при ее ответе.

— Понимаете, Лена, почему я вас прошу скрываться как можно лучше; вы не созданы для того, чтобы эти люди смотрели на вас и говорили о вас. Бедная моя Лена, это чувство сильнее меня. Понятно ли оно вам?

Она сделала легкое движение головой, которое не было ни отрицательным, ни утвердительным.

— Когда-нибудь меня все же увидят, — сказала она.

— Я спрашиваю себя, сколько времени вы сможете оставаться невидимой, — прошептал Гейст задумчиво.

Он наклонился над столом.

— Дайте мне досказать. Я прямо спросил его, что ему надо. Он, казалось, не особенно хотел переходить к фактам. «Это, право, не так спешно», — сказал он. Его секретаря (на самом деле его компаньона) не было, он ходил на пристань взглянуть на лодку. Наконец, он предложил мне отложить на два дня некое сообщение, которое он должен мне сделать. Я согласился, но признался ему в то же время, что нисколько не тороплюсь услышать его сообщение и что я не могу себе представить, какое отношение ко мне могут иметь его дела. «Ах, мистер Гейст, у нас с вами больше общего, чем вы воображаете».

Гейст сильно стукнул кулаком по столу.

— Он смеялся надо мной! Я уверен, что он надо мной смеялся.

Он, по-видимому, устыдился своей выходки и слабо улыбнулся под неподвижным взглядом молодой женщины.

— Что я мог сделать?.. Даже если бы у меня были полные карманы револьверов.

Она одобрительно кивнула головой.

— Убивать грех, — прошептала она.

— Я ушел, — продолжал Гейст. — Я оставил его лежащим на боку с закрытыми глазами. Вернувшись сюда, я застаю вас с изменившимся лицом. Что с вами было, Лена? И напугали же вы меня. Потом у меня был этот разговор с Уангом, покуда вы отдыхали. Вы спокойно спали. Я уселся здесь, чтобы спокойно обдумать положение, чтобы постараться отделить скрытый смысл вещей от их внешнего вида. Я сказал себе, что эти два дня, которые у нас впереди, — своего рода перемирие. Чем больше я об этом думаю, тем больше вижу в этом своего рода молчаливое соглашение между Джонсом и мною. Это для нас преимущество, если могут существовать преимущества для таких обездоленных людей, как мы с вами. Уанг ушел. Этот, по крайней мере, открыл свои карты; но так как я не знал его намерений, то подумал, что лучше предупредить других о том, что я больше не отвечаю за китайца. Я не хотел, чтобы какая-нибудь выходка мистера Уанга ускорила решение мистера Джонса. Понимаете ли вы мою мысль?

Она одобрила кивком головы. Ее душа была всецело поглощена ее страстным решением, ее экзальтированной верой в себя, созерцанием представлявшейся ей чудесной возможности завоевать прочную, вечную любовь этого человека.

— Я никогда не видал, — продолжал Гейст, — чтобы кто-нибудь был так взволнован каким-либо известием, как Джонс и его секретарь, на этот раз возвратившийся в бунгало. Они не слыхали, как я подошел. Я выразил сожаление, что беспокою их.

— Вовсе нет! Вовсе нет! — сказал Джонс.

Секретарь прятался в углу и следил за мной, как кошка. Оба они, казалось, были настороже.

— Я пришел, — сказал я, — довести до вашего сведения, что мой слуга дезертировал. Он ушел.

Они переглянулись сначала, словно не поняли моих слов, но скоро выказали большое изумление.

— Вы хотите сказать, что ваш китаец сбежал? — проговорил Рикардо, вылезая из своего угла, — Как это?.. Вдруг?.. И почему?..

Я сказал им, что у каждого китайца бывает всегда простое и точное основание для всего, что он делает, но что заставить его сознаться в этом — дело нелегкое. Все, что он мне ответил, сказал я им, было: «Моя не любит».

Они, казалось, были очень смущены этими словами. Чего он не любит? Они очень хотели бы знать.

#9632;

— Вашего вида и вида ваших спутников, — сказал я Джонсу.

— Что вы? Полноте! — вскричал он.

И тотчас Рикардо, короткий, толстый человек, вмешался в ршговор:

— Он вам это сказал? За кого же он вас принимает, сэр? За I рудного ребенка? Или вы нас принимаете за младенцев, не в ›(›иду вам будь сказано? Держу пари, сейчас вы нам объявите, #9632;I го у вас что-то пропало?

— Я не имел намерения говорить вам что-либо подобное, — 1 к;1зал я, — а между тем это правда.

Он хлопнул себя по бедру.

— Вот! Я же говорил! Что вы думаете об этом фокусе, пат-

|ЮН?

Джонс сделал ему знак, и этот удивительный компаньон с кошачьей мордой предложил мне свою и их слуги помощь, что- |›ы поймать или убить моего китайца.

Но я не собирался просить их помощи, что я им и объявил. Я не имел ни малейшего намерения преследовать Уанга. Я про- i го пришел предупредить их, что он вооружен и что их присутствие на острове ему очень не по вкусу. Я старался дать им помять, что не отвечаю за последствия.

— Вы хотите уверить нас, — вскричал Рикардо, — что на этом острове есть сумасшедший китаец с шестизарядным револьве- |юм и что вас это не смущает?

— Странно, они, казалось, не верили тому, что я говорил. Они не переставали обмениваться многозначительными взглядами. Рикардо подошел к своему начальнику; они недолго посовещались, после чего сделали мне крайне неожиданное и для меня довольно щекотливое предложение.

Так как я отказался от их помощи в деле поимки китайца и отобрания от него моего пропавшего револьвера, самое меньшее, что они могли сделать, это послать мне своего слугу.

Эту идею высказал Джонс, и Рикардо поддержал:

— Да, да, наш Педро будет стряпать для всех нас, в вашем камбузе… Он не так плох, как кажется. Вот что мы сделаем.

И он тотчас же выскочил на веранду и оглушительно свистнул, чтобы позвать Педро. Ему ответило звериное рычание, и Рикардо быстро вернулся в комнату.

— Да, мистер Гейст, дело пойдет как по маслу. Вы только укажите ему, как вы привыкли, чтобы вас обслуживали. Понятно?

— Признаюсь вам, Лена, что я был застигнут совершенно врасплох. Я не ожидал ничего подобного. Впрочем, я не сумел бы сказать, чего я ожидал. Я слишком беспокоюсь за вас, чтобы иметь возможность отделаться от этих двух мерзавцев. Два месяца тому назад все это было бы мне совершенно безразлично. Я презирал бы их гадости, как презираю все другие неприятности в жизни. Но теперь, теперь я имею вас! Вы вошли в мою жизнь и…

Гейст глубоко вздохнул. Молодая женщина бросила на нет быстрый, пытливый взгляд.

— Ах, так вот, что вы думаете… что вы имеете меня!

Невозможно было читать мысли, таившиеся за ее неподвиж ными, серыми глазами, угадывать значение ее молчания, ее слов и даже ее ласк. Гейст выходил озадаченным даже из се объятий.

— Если я не имею вас, если вы не здесь, где же вы тогда? воскликнул он. — Вы понимаете меня?

Она слегка покачала головой и уронила следующие слова со своих алых губ, на которые он смотрел и которые так же волно вали его, как и исходивший из них голос:

— Я слышу, что вы говорите, но что это означает?

— Это означает, что из любви к вам я способен лгать и, быть может, делать низости.

— Нет, нет, только не это, — стремительно вскричала она, засверкав глазами, — Вы бы возненавидели меня потом.

— Возненавидеть вас? — возразил Гейст прежним учтивым тоном. — Нет! Бесполезно обсуждать сейчас такую совершенно неправдоподобную вещь! Но, признаюсь вам, что я — как бы это сказать? — что я… кое-что утаивал. Начать с того, что я скрыл свое изумление результатами моей идиотской дипломатии. Понимаете ли вы, дорогая?

Очевидно было, что она не поняла этого слова. Гейст снова улыбнулся прежней шутливой улыбкой, которая странно противоречила усталому выражению всего его лица. Его виски ввалились, щеки осунулись.

— Дипломатическая декларация, Лена, это такое заявление, в котором искренне все, кроме чувства, которым оно кажется продиктованным. Я никогда не был дипломатом в своих сношениях с обществом, не из уважения к его чувствам, а из известного уважения к самому себе. Дипломатия не уживается с искренним презрением. Жизнь не имела для меня никакого значения; смерть — еще меньше.

— Не говорите этого!

— Я скрывал свое неистовое желание схватить этих негодяев за горло, — продолжал он. — У меня только две руки. Мне хотелось бы иметь их сотню, чтобы защищать вас. А передо мной было целых три горла. В эту минуту их Педро также находился в комнате. Если бы он увидел, что я схватил их за горло, он бросился бы на меня, как злой пес или какое-либо другое дикое и преданное животное. Мне нетрудно было скрыть свое желание обратиться к такому вульгарному, глупому и безнадежному аргументу, каким является драка. Я заметил им, что совершенно не нуждаюсь в слуге. Я не хотел лишать их услуг Педро… Но они ничего не хотели слышать. Они приняли свое решение.

— Мы пошлем его к вам, чтобы он приготовил наш общий обед, — сказал Рикардо. — Вы, я думаю, не будете ничего иметь против, если я приду откушать с вами в ваше бунгало. Патрону мы пришлем обед сюда.

— Мне оставалось или молчать, или вызвать ссору, создавая благоприятную почву для зловещих целей, которым мы не имеем возможности помешать. Конечно, сегодня вы могли бы не показываться; но с этим отвратительным животным, которое (›удет все время болтаться позади дома, сколько времени сможем мы скрывать ваше существование от этих разбойников?

Даже молчание Гейста выражало его тревогу.

Головка молодой женщины оставалась совершенно неподвижной. ii* — Вы уверены, что до сих пор вас не видали? — спросил он резко.

Она ответила не шевелясь:

— Как я могу быть уверена? Вы просили меня держаться в тени. Я повиновалась. Я не спрашивала вас, чем это было вызвано. Я думала, вы не хотели, чтобы знали, что при вас такая девушка, как я!

‹ — Как?! Вы думаете, я стыдился вас?! — воскликнул Гейст.

— Ведь это может быть неприлично для вас, не правда ли?

Гейст поднял руки с упреком.

— Я нахожу ваше присутствие здесь настолько приличным, что не мог перенести мысль, чтобы на вас кто-либо взглянул без симпатии и уважения. Я сразу стал ненавидеть этих людей и не доверять им. Разве вы этого не понимаете?

— Да, яскрывалась, — сказала она.

Они помолчали. Наконец Гейст сделал легкое движение.

— Все это не имеет теперь никакого значения, — сказал он со вздохом. — Сейчас дело вдет о вещах несравненно более важных, нежели мысли и взгляды, как бы мерзки они ни были. Как я уже сказал, я ответил молчанием на предложение Рикардо. Когда я собрался уходить, он сказал: «Если у вас случайно при себе ключ от вашей кладовой, господин Гейст, вы бы могли передать его мне: я отдам его нашему Педро». Ключ был у меня при себе, и я его подал ему, не говоря ни слова. В эту минуту мохнатое существо стояло у двери; оно с ловкостью ученой обезьяны подхватило ключ, который бросил ему Рикардо. Я ушел. Все это время меня не покидала мысль о вас, которую я оставил здесь одну спящей, может быть, больной…

Гейст внезапно прервал свою речь и повернул голову, словно прислушиваясь. Он услыхал слабый треск хвороста, который кто-то ломал в палисаднике. Он встал и подошел к задней двери, чтобы посмотреть.

— Глядите! Вот явилось чудовище, — сказал он, возвращаясь к столу. — Вот оно у нас и уже разводит огонь! О, бедная моя Лена!

Она последовала за ним взглядом; она смотрела, как он осторожно вышел на переднюю веранду. Он беззвучно спустил две шторы между колоннами и стоял совершенно неподвижно, словно вид поляны приковал к себе его внимание. Между тем Лена, в свою очередь, встала, чтобы выглянуть в палисадник Гейст посмотрел через плечо и увидел, как она возвращалась на свое место. Он сделал ей знак, и она пошла к нему, блистаю щая и чистая, в своем белом платье, с распущенными по плс чам волосами. В ее медленной походке, в движении ее протяну той вперед руки, в ее блестевших в темноте и как будто ничего не видящих глазах было что-то напоминавшее сомнамбулу. Гейст никогда не видал у нее такого выражения. Он читал в нем мечтательность, напряженное внимание и своего рода суро вость. Остановленная на пороге протянутой рукой Гейста, мо лодая женщина слегка покраснела, как бы просыпаясь. Этот ру мянец быстро побледнел и, казалось, унес с собой преображав ший ее странный сон. Смелым движением она отбросила назад тяжелую массу волос. Свет упал на ее лоб. Ее нежные ноздри затрепетали… Гейст схватил ее за руку и прошептал с глубоким волнением:

— Становитесь сюда! Живо! Шторы закроют вас. Берегитесь только ступенек. Смотрите! Вон они вышли, те два… Лучше, чтобы вы увидели их, прежде чем…

Она едва заметно попятилась назад, но тотчас справилась с собой и осталась неподвижна; Гейст выпустил ее руку.

— Да, это, может быть, лучше, — согласилась она с напряженной поспешностью.

И она прижалась к нему.

Каждый с своей стороны, они смотрели между краями шторы и обвитыми вьющимися растениями колоннами веранды. Жгучий жар поднимался от залитой солнцем почвы беспрестанно возобновлявшейся волной, выходившей из каких-то тайников сердца земли; небо уже остывало, и солнце стояло достаточно низко, чтобы тени мистера Джонса и его сподвижника протягивались к бунгало — одна — неимоверно тощая, другая — широкая и короткая.

Стоя неподвижно, два человека смотрели перед собой. Чтобы поддержать легенду о своей болезни, мистер Джонс опирался на руку Рикардо, донышко шляпы которого едва доходило до плеча его патрона.

— Вы их видите? — прошептал Гейст на ухо молодой женщине. — Вот они, посланники общества, вот они перед нами, рука об руку, извращенный ум и примитивная дикость. Грубая сила находится сзади. Быть может, прекрасно подобранное трио; но какой им оказать прием? Предположим, что я был бы вооружен. Мог бы я сразить их обоих одной пулей на таком расстоянии? Мог ли бы я?

Не поворачивая головы, молодая женщина нащупала руку Гейста. Она сжала ее и удержала в своих. Он продолжал с оттенком горькой насмешки:

— Не знаю! Не думаю. Во мне есть что-то врожденное, что ужасно мешает мне думать об убийстве. Я никогда не нажимал курка, никогда не поднимал руку на человека, даже защищаясь.

Он замолчал, потому что Лена внезапно сжала его руку.

— Они двигаются, — шепнула она.

— Неужели они намерены прийти сюда? — тревожно спро- iил Гейст.

— Нет, они не сюда идут, — сказала она.

Они снова помолчали.

— Они возвращаются к себе, — сказала она наконец.

Проводив их глазами, она выпустила руку Гейста и отошла от шторы. Он последовал за ней в комнату.

— Теперь вы знаете их, — начал он. — Подумайте о моем изумлении, когда я увидал их высаживавшимися на берег в тумане, — миражи, рожденные в море, видения, химеры. И они воплощаются! Вот что всего хуже: они воплощаются. Они не имеют никакого права на существование, но они существуют. Они должны были бы вызвать мою ярость. Но в настоящую минуту я ото всего очистился — от гнева, негодования, даже от презрения. Осталось одно отвращение. С тех пор как вы передали мне эту возмутительную клевету, это отвращение сделалось громадным и распространяется на меня самого.

Он поднял на нее глаза.

— Счастье, что я имею вас. Если бы только Уанг не унес тгого злосчастного револьвера… Да, Лена, вот мы тут вдвоем.

Она положила ему на плечи обе руки и посмотрела ему прямо в глаза. Он ответил на ее проницательный взгляд. Этот взгляд озадачил его. Он не мог проникнуть за его серую завесу, но ее грустный голос глубоко проникал в его душу.

— Это не упрек? — медленно спросила она.

— Упрек? Что за слово между нами! Я мог бы делать упреки только самому себе… Но по поводу Уанга мне пришла в голову одна мысль. Я не то что делал настоящие низости, не то что действительно лгал, но, во всяком случае, скрывал. Вы прятались в угоду мне, — но все-таки вы прятались. Это недостойно. Почему нам не попробовать теперь просить милостыни? Это благородное занятие. Да, Лена, мы должны выйти вместе. Я не могу подумать оставить вас одну, а нужно… да, необходимо, чтобы я поговорил с Уангом. Мы отправимся на поиски этого человека, который знает, чего хочет, и умеет добыть себе то, что ему нужно. Мы не откладывая пойдем к нему.

— Дайте мне подобрать волосы, — согласилась она.

Опустив за собою занавес, она повернула голову с выражением безграничной нежной тревоги. Никогда она не сможет понять Гейста; никогда она не сможет удовлетворить его; можно было бы сказать, что ее страсть была страстью низшего качества и не могла утолить высшего и утонченного желания возвышенной души, которую она любила. Минуты через две она появилась снова. Они вышли из дому через дверь в палисадник и, не глядя на него, прошли в трех шагах от Педро, наклонившегося над хворостом. Он поднялся, пораженный, тяжело раскачался и обнажил свои огромные клыки в удивленной гримасе; потом внезапно помчался на своих искривленных ногах, чтобы объявить о сделанном им поразительном открытии.

VI

По воле случая Рикардо оказался один на веранде бывшей конторы Акционерного Общества. Он тотчас же почуял какое — то новое осложнение и побежал навстречу медведю, который приближался рысью. Глухое рычание Педро лишь отдаленно напоминало испанский язык или человеческую речь вообще, и только вследствие долгой привычки было понятно секретарю мистера Джонса. Рикардо был поражен. Он думал, что женщина будет продолжать прятаться. По-видимому, она от этого совершенно отказалась. Он не сомневался в ней, не имея оснований для подозрений; по правде говоря, он не мог думать о ней спокойно.

Он старался отогнать от себя образ Лены; это был единственный способ сохранить для активной деятельности все хладнокровие, которого требовала сложность положения; на карту ставилась личная безопасность и честь верного ученика джентльмена Джонса.

Он собрался с мыслями и принялся размышлять. Появление Лены указывало на перемену фронта, исходившую, по всей вероятности, от Гейста. Если только решение не шло от нее; а в таком случае… гм… отлично. Это, должно быть, и было так. Она знала, что делала. Педро раскачивался перед ним, переступая с ноги на ногу, в своей обычной выжидательной позе. Его маленькие красные глазки, терявшиеся в пучках шерсти, оставались неподвижными. Рикардо посмотрел в них с притворным презрением и сказал раздраженным тоном:

— Женщина? Разумеется! Тут есть женщина! Мы это и без тебя знаем!

Он дал ленивому чудовищу пинка.

— Убирайся прочь отсюда. Ступай. Иди готовить обед. В какую сторону они пошли?

Педро протянул огромную волосатую руку в том направлении, в котором скрылись Гейст и Лена, потом убежал прочь на своих кривых ногах. Рикардо прошел несколько шагов и едва успел увидеть поверх кустов два белых шлема, удалявшихся рядом по просеке. Они скрылись из вида. Теперь, когда ему удалось помешать Педро сообщить патрону о существовании на острове женщины, Рикардо мог предаваться размышлениям о действиях этих двух людей. Его отношение к мистеру Джонсу несколько изменилось, в чем сам он не мог отдать себе отчета.

В это утро, после своего бегства, окончившегося таким ободряющим возвращением его сандалии, Рикардо побежал, спотыкаясь, с пылающей головой, к бунгало мистера Джонса. Он был невероятно наэлектризован многообещающими видениями. Он подождал, пока не успокоился, прежде чем заговорить с патроном. Войдя в комнату, он застал мистера Джонса сидящим на походной кровати, спиною к стене, с поджатыми под себя ногами.

— Сэр, вы не собираетесь сказать мне, что скучаете?

— Я? Нет! Где вас все это время носила нелегкая?

— Я наблюдал… я выслеживал… я разнюхивал в окрестностях. Что я мог делать еще? Я знал, что вы не одни. Ну что, сэр, вы поговорили свободно?

— Да, — прошептал мистер Джонс.

— Но вы не раскрыли карт, сэр?

— Нет. Я хотел бы, чтобы вы были тут. Вы болтаетесь где-то целое утро и возвращаетесь запыхавшись. Что это значит?

— Я не терял времени даром, — проговорил Рикардо. — Ничего не случилось. Я… я… пожалуй, немного торопился.

Он еще задыхался, но в это состояние привела его не быстрота, с которой он бежал; это сделала буря мыслей и чувств, долго сдерживаемых и прорвавшихся вследствие утреннего приключения. Они сводили его с ума. Он терялся в лабиринте угрожающих и чудесных возможностей.

— Так у вас был большой разговор? — спросил он, чтобы выиграть время.

— Чтоб вас черт побрал! Уж не растопило ли вам солнце башку? Что это вы строите мне круглые глаза василиска?

— Простите, сэр. Я не сознавал, что делал круглые глаза, — извинялся веселым тоном Рикардо. — Солнце было бы способно растопить башку и покрепче моей. Это сущий огонь. За кого вы меня принимаете, сэр? За саламандру?..

— Ваше место было здесь, — заметил мистер Джонс.

— Разве животное собиралось лягаться? — быстро спросил Рикардо с искренней тревогой, — Это не годится, сэр. Нужно держать его в порядке, по крайней мере денька два, сэр. У меня есть план. Мне кажется, что в эти два дня я сделаю множество открытий.

— Неужели? Каким же это образом?

— Да вот… выслеживая, — медленно ответил Рикардо.

Мистер Джонс заворчал.

— Это не ново… Выслеживать? Быть не может! Почему не помолиться заодно?

— Ха-ха-ха! Вот это шутка! — воскликнул секретарь, уставившись на патрона тусклым взглядом.

Мистер Джонс лениво переменил разговор.

— О! Вы можете рассчитывать на два дня, по крайней мере, — сказал он.

Рикардо повеселел. Его глаза сладострастно заблестели.

— Мы выиграем еще эту игру, сэр, чисто, решительно и по всей линии, если вы только пожелаете довериться мне.

— О, я вам доверяю, — сказал мистер Джонс. — Это столько же в ваших интересах, сколько в моих.

В сущности, заявление Рикардо не было лишено искренности. Теперь он твердо верил в успех. Но он не мог сообщить своему патрону о своей разведке в неприятельском лагере. Он не мог решиться заговорить с ним о девушке. Одному черту известно, что этот джентльмен способен был натворить, если бы узнал о существовании поблизости женщины. И как подойти к этому рассказу? Невозможно сообщить о своей внезапной эскападе.

— Мы выиграем игру, сэр, — повторил он с отлично разыгранным жаром.

Сердце его расширялось от порывов ужасающей, жгучей радости.

— Это необходимо, — проговорил мистер Джонс. — Это дело, Мартин, не похоже на остальные наши попытки. Я чувствую к нему слабость. Это дело особого рода, нечто вроде испытания.

Вид патрона удивил Рикардо. Он впервые замечал в нем некоторое подобие оживленности. И одно из сказанных им слов — слово «испытание» — показалось ему особенно значительным, хотя он и не мог бы сказать почему. На этот раз разговор ограничился этим. Рикардо тотчас вышел из комнаты. Он совершенно не мог оставаться в бездействии. Он испытывал опьянение, в котором смешивались чувство необыкновенной нежности и чувство дикою торжества. А неподвижность мешала ему думать. Он провел большую часть дня, шагая взад и вперед по веранде. При каждом повороте он бросал взгляд на соседнее бунгало. Ничто не указывало на присутствие в нем обитателей. Два-три раза Рикардо останавливался, чтобы посмотреть на свою левую сандалию. Он громко смеялся. Его все возраставшее возбуждение испугало, наконец, его самого. Он ухватился руками за решетку веранды и стоял неподвижно, улыбаясь не столько своим мыслям, сколько могучему ощущению жизни, которая бродила в нем. Он отдавался ему с беспечностью, даже с безрассудством. Он смеялся надо всем миром, над друзьями и недругами. В это время мистер Джонс позвал его из комнаты.

— Сейчас, сэр! — ответил он, но вошел не сразу.

Он застал своего патрона на ногах. Мистер Джонс устал от бесцельного лежания. Его тонкая фигура скользнула по комнате, потом остановилась.

— Я подумал, Мартин, об одной из ваших идей. В ту минуту она не показалась мне осуществимой, но, по размышлении, я думаю, что Гейсту можно было бы предложить партию в карты; это был бы способ дать ему понять, что пришло время вернуть награбленное. Это не так… как бы сказать… не так вульгарно… Он поймет, что это значит. Это не плохой оборот для дела, которое само по себе несколько грубо, Мартин… несколько грубо…

1 — Вы собираетесь щадить его чувствительность? — съязвил секретарь с такой горечью, что мистер Джонс был не на шутку удивлен.

— Да ведь это ваша мысль, чтобы вас черт побрал!

— Я и не говорю ничего другого, — возразил Рикардо напыщенным тоном. — Но мне опротивели все эти увертки. Нет! Нет! Забрать мошну и прикончить парня! Он большего не стоит…

Страсти Рикардо разбушевались. Жажда крови соединялась в нем с жаждой любви… да, любви. Что-то вроде тревожной нежности наполняло и смягчало его сердце, когда он думал об этой девушке, девушке одного с ним племени. Он чувствовал, как в нем пробуждалась разрывавшая ему грудь ревность, как только образ Гейста омрачал его дикую мечту о счастье.

— Ваша грубая кровожадность положительна неприлична, Мартин, — сказал Джонс с презрением. — Вы даже не понимаете моих намерений. Я хочу им позабавиться. Попробуйте только себе представить атмосферу этой игры: этого человека с картами в руках, кровавую иронию этой партии! Ах, это будет красивая картина! Да, выиграем у него его деньги, вместо того чтобы отнимать их у него. Вы, разумеется, всадили бы в него сразу пулю, но я — я буду наслаждаться этой утонченностью иронии. Это человек из лучшего общества. Я изгнан был из своего круга людьми, которые очень на него похожи. Какая ярость и какое унижение для него! Я предвкушаю несколько восхитительных минут во время игры с ним.

— Да, а если он неожиданно начнет лягаться? Ему, может быть, совсем не понравится эта шутка.

— Я рассчитываю на ваше присутствие, — спокойно заметил мистер Джонс.

— Ладно, если вы дадите мне полную свободу пустить ему кровь или распороть живот, когда я найду, что время наступило, вы можете забавляться в свое удовольствие, сэр. Я-то уж вам не помеха.

VII

Как раз в эту минуту Гейст прервал разговор мистера Джонса и его секретаря, явившись предупредить их об исчезновении Уанга. Когда он вышел, оба оставшиеся переглянулись, окаменев от удивления. Первым заговорил мистер Джонс:

— Ну что, Мартин?

— Что, сэр?

— Что это означает?

— Это какая-то подстроенная штука. Черт меня побери, если я что-нибудь понимаю.

— Это вам не по силам? — сухо спросил мистер Джонс.

— Это дьявольская наглость и больше ничего! — проворчал секретарь. — Надо надеяться, что вы не верите всему, что он вам только что наговорил, сэр. Это вранье, вся эта история с китайцем.

— Она может иметь для нас значение, даже если это и неправда. Важно было бы знать, для чего он пришел рассказать нам все это.

Мистер Джонс задумчиво взглянул на своего секретаря.

— У него был озабоченный вид, — пробормотал он, словно разговаривая с самим собою, — А если китаец в самом деле украл у него деньги? Он казался очень расстроенным.

— Это тоже хитрость, сэр, — живо возразил Рикардо, ибо подобное предположение было слишком обескураживающе, чтобы его допустить. — Разве он позволил бы китайцу совать нос в его дела до такой степени, чтобы это было возможно? Помилуйте, — добавил он с жаром, — именно об этом, больше, чем о чем-нибудь другом, он бы держал язык за зубами. Нет, у него другой повод для заботы. Вопрос — какой именно?

— Ха-ха-ха, — рассмеялся Джонс зловещим смехом. Потом проговорил мрачно: — Я никогда не бывал в таком глупом положении и в него вовлекли меня вы, Мартин. Впрочем, есть тут и моя вина, признаюсь… Я бы должен был… Но я был слишком подавлен, чтобы хорошенько пораскинуть мозгами, а вашим доверять нельзя, у вас горячая голова!

У Рикардо вырвалось проклятие: «Вашим мозгам доверять нельзя… У вас горячая голова…» Он готов был заплакать.

— Не говорили ли вы мне десятки раз, сэр, с тех пор как нас вышвырнули за дверь в Маниле, что нам необходим кругленький капиталец, чтобы подступиться к Центральной Африке? Вы не переставали повторять мне, что для того, чтобы подцеть на удочку всех этих чиновников и португальцев, надо начинать с крупных проигрышей. Разве вы не ломали себе голову, чтобы найти способ захватить хороший куш? Ведь вы бы не открыли его, предаваясь вашим припадкам в этом мерзком голландском городишке или играя по два гроша с дрянными банковскими писцами и другими болванами. Ну а я привез вас сюда, где есть что взять, и, кажется, порядочно, — пробормотал он сквозь зубы.

Наступило молчание. Оба собеседника уставились в разные углы комнаты. Мистер Джонс внезапно топнул ногой и направился к двери. Рикардо догнал его уже на веранде.

— Возьмите меня под руку, сэр, — проговорил он тихо, но твердо. — Не следует самим портить дело. Больной может выйти подышать немного свежим воздухом, когда солнце село. Не так ли, сэр? Но куда вы хотите идти? Зачем вы вышли, сэр?

Мистер Джонс остановился.

— Я сам хорошенько не знаю, — признался он, пожирая глазами бунгало «Номера первого». — Это совершенно нелепо, — добавил он очень тихо.

, - Лучше вернуться, сэр, — продолжал Рикардо. — Ого! Что это значит? Эти шторы только что не были спущены. Он следит ча нами из-за них, пари держу, этот хитрец, этот проклятый интриган!

— Почему бы не пойти туда и не попытаться разобраться в его игре? — неожиданно спросил мистер Джонс. — Он вынужден будет говорить с нами.

Рикардо удалось подавить испуганное движение, но у него захватило дух. Он инстинктивно прижал к себе локоть мистера Джонса.

— Нет, сэр! Что бы вы ему сказали? Ведь вы не рассчитываете расшифровать его выдумки? Как заставить его говорить? Еще не время переходить к рукоприкладству с этим молодчиком. Вы, я думаю, не предполагаете, чтобы я стал колебаться. Разумеется, я убью его китайца как собаку, как только его увижу, но, что касается мистера Гейста Проклятого, то время еще не наступило. В настоящую минуту моя голова холоднее вашей. Вернемся. Э? Да потому, что мы здесь слишком на виду. Предположите, что ему придет фантазия выпалить в нас из ружья, этому неразгаданному лицемеру?!

Мистер Джонс позволил себя убедить и вернулся в свое заточение. Секретарь остался на веранде под предлогом посмотреть, не покажется ли где-нибудь китаец. Ему доставило бы удовольствие всадить в него издали пулю, не заботясь о последствиях. Настоящая причина заключалась в том, что ему хотелось побыть одному вдали от взглядов своего патрона. Он испытывал сентиментальную потребность ласкать в одиночестве картины своего воображения. В Рикардо произошла с утра большая перемена. Одна сторона его натуры, которую его до сих пор заставляла подавлять осторожность, необходимость и преданность, теперь пробудилась, преображала его мысли и нарушала его умственное равновесие настолько, что позволяла ему созерцать невероятные последствия, вплоть до бурного конфликта с патроном. Появление чудовища Педро с новостями вырвало Рикардо из мечтательности, которую смущало предчувствие неизбежных сцен. Женщина! Ну, разумеется, женщина существует и это-то и меняет все дело! Прогнав Педро и увидев, как скрылись в кустах белые шлемы Гейста и Лены, он снова погрузился в размышления.

— Куда они могли направляться таким образом? — спрашивал он себя.

Его напряженные до максимума мыслительные способности привели его к заключению, что они отправились к китайцу. Рикардо не верил в измену Уанга. По его мнению, это была ловкая выдумка, которая должна была служить основанием для какой-нибудь опасной махинации. Гейст измышлял новый ход. Но Рикардо был уверен, что имеет на своей стороне женщину, женщину, полную отваги, здравого смысла и рассудительности, эту сообщницу одной с ним породы!

Он быстрыми шагами вошел в комнату. Мистер Джонс сидел по-портновски на кровати, спиною к стене.

— Ничего нового?

— Ничего, сэр.

Рикардо с беспечным видом шагал по комнате. Он напевал обрывки песенок, и эти звуки заставили мистера Джонса поднять свои раздражительные брови. Секретарь стал на колени перед старым кожаным чемоданом, порылся в нем и вытащил из него маленькое зеркальце, в которое принялся молча и сосредоточенно разглядывать свое лицо.

— Кажется, мне следует побриться, — заявил он, поднимаясь.

Он бросил на своего патрона взгляд сбоку. Он повторил это несколько раз во время операции, которая оказалась непродолжительной, и даже после, когда, уложив свой прибор, снова принялся прохаживаться, напевая.

Мистер Джонс сохранял полную неподвижность, со сжатыми губами, с невидящим взглядом. Лицо его казалось мраморным.

— Итак, вам хотелось бы попытать счастья с этим негодяем, сэр? — спросил Рикардо, внезапно останавливаясь и потирая руки.

Мистер Джонс сделал вид, что не слышит.

— Господи боже, почему бы и нет? Почему не доставить ему это удовольствие? Вы помните, в этом мексиканском городишке — как, бишь, его? — этого вора, которого поймали в горах и приговорили к расстрелу? Он полночи проиграл в карты с тюремщиком и шерифом. Ну, наш парень тоже приговорен. Он вам составит партию. Черт возьми! Надо же джентльмену иметь какое-нибудь развлечение! А вы были здорово терпеливы, сэр!

— А вы стали вдруг здорово легкомысленным, — заметил мистер Джонс с раздражением. — Что это с вами случилось?

Секретарь немного помурлыкал, потом сказал:

— Я постараюсь привести вам его после обеда. Если вы не будете меня видеть, не тревожьтесь, сэр. Я буду производить в окрестностях легкую рекогносцировку. Понимаете?

— Понимаю, — небрежно съязвил мистер Джонс. — Но что вы рассчитываете увидеть ночью?

Рикардо не ответил и, сделав два-три поворота, выскользнул из комнаты. Он уже не чувствовал себя в своей тарелке в обществе своего патрона.

VIII

Между тем Гейст и Лена быстрым шагом приближались к хижине Уанга. Гейст попросил молодую женщину подождать его и вскарабкался по легкой бамбуковой лесенке, которая вела к двери. Его предположения оправдались: закопченная комната была пуста, если не считать большого сундука из сандалового дерева, слишком тяжелого для спешного переезда. Крышка его была поднята, но содержимое исчезло. Все имущество Уанга было вынесено. Не задерживаясь в хижине, Гейст вернулся к молодой женщине, которая со свойственным ей странным видом, словно она все знала и понимала, не задала ему никакого вопроса.

— Пойдем дальше, — сказал он.

Он шел вперед, и шелест белого платья следовал за ним в тени леса, вдоль тропы, по которой они обычно гуляли. Воздух между прямыми, голыми стволами оставался неподвижным, но по земле двигались солнечные блики; Лена подняла вверх глаза и высоко над головой увидела трепетавшие листья и вздрагиванье огромных ветвей, протянувшихся горизонтально. Гейст дважды взглянул на нее через плечо. Под быстрой улыбкой, которой она ему отвечала, таилась сдержанная горячая страсть, горевшая надеждой на более полное удовлетворение. Они прошли то место, с которого обычно поднимались на бесплодную вершину центрального холма. Гейст продолжал идти твердыми шагами к дальней опушке леса. В ту минуту, как они вышли из — под защиты деревьев, на них налетел ветерок и большая туча, быстро закрыв солнце, бросила на землю удивительно густую тень. Гейст указал пальцем на крутую, неровную тропинку, извивавшуюся по склону холма. Она заканчивалась баррикадой из сваленных деревьев, примитивным препятствием, устройство которого в этом месте должно было стоить больших трудов.

— Вы можете видеть в этом, — пояснил Гейст своим учтивым тоном, — препятствие против шествия цивилизации. Бедные люди, ютящиеся по ту сторону, не любили этой цивилизации в том виде, в каком она представилась им в образе моего Акционерного Общества — этого «крупного шага вперед», как говорили некоторые с неразумной верой. Нога, поднятая для того, чтобы шагнуть, повернула обратно, но баррикада осталась.

Они продолжали медленно подниматься. Туча пронеслась, и мир казался еще более ярким.

— Это очень странная вещь, — сказал Гейст, — но это результат законного страха, страха перед неизвестным и непонятным. Есть в этом и доля патриотизма в известном смысле. И я от души желал бы, Лена, чтобы мы с вами находились по другую ее сторону.

— Стойте! Стойте! — закричала она, схватив его за руку.

Баррикада, к которой они приближались, была увеличена посредством кучи свежесрезанных ветвей. Листья их были еще зелены и слабо колыхались под дыханием ветерка. То, что заставило молодую женщину вздрогнуть, оказалось остриями нескольких копий, выступавших из-под листьев. Они не блестели, но она видела их очень отчетливо в их зловещей неподвижности.

— Пустите меня лучше идти одного, Лена, — сказал Гейст.

Она всеми силами держалась за его руку, но он не отрывал улыбающегося взгляда от глаз молодой женщины и кончилось тем, что он освободился.

— Это, скорее, демонстрация, нежели реальная угроза, — говорил он убедительно. — Подождите минутку. Я вам обещаю не подходить так близко, чтобы меня можно было пронзить.

Она, словно во сне, видела, как Гейст прошел остальную часть тропинки, как бы не собираясь останавливаться; она слышала, как его голос, словно потусторонний, прокричал непонятные слова на наречии, казавшемся непохожим ни на одно существующее на земле. Гейст просто спрашивал об Уанге. Ему не пришлось долго ждать. Лена справилась с первым волнением и увидела движение в свежей зелени баррикады. Она с облегчением вздохнула, когда острия копий — ужасная угроза — подались назад и исчезли по другую сторону баррикады. Перед Гейстом две желтые руки раздвинули листву и в узком отверстии показалось лицо, глаза которого были ясно видны. Это было лицо Уанга, казалось, вовсе не имевшее тела, как те картонные маски, которые она разглядывала в детстве в окне скромной лавочки в Кингсланд-Род, принадлежавшей таинственному маленькому человечку. Только в этом лице, вместо пустых отверстий, были моргающие глаза. Она видела движение век. Раздвигавшие листву по обе стороны лица руки тоже казались не принадлежащими никакому телу. Одна из них держала револьвер — Лена узнала его по догадке, так как никогда в жизни не видала подобного предмета.

Она прислонилась к скале у обрывистого склона холма и не сводила глаз с Гейста, более спокойная с тех пор, как копья перестали ему угрожать. За его прямой и неподвижной спиной она видела призрачное, картонное лицо Уанга, которое страшно гримасничало и шевелило губами. Она стояла слишком далеко, чтобы слышать разговор, который велся обыкновенным голосом. Она терпеливо дождалась его окончания. Плечи ее ощущали теплоту скалы; время от времени волна более прохладного воздуха как бы обдавала сверху ее голову; у ее ног лощина, наполненная густою растительностью, гудела монотонным жужжанием насекомых. Все было спокойно. Она не заметила, когда голова Уанга, вместе с неживыми руками, исчезла в листве. К ее великому ужасу, копья показались вновь, медленно высовываясь. Она вздрогнула до корней волос, но прежде, чем успела вскрикнуть, Гейст, стоявший как вкопанный, резко повернулся и подошел к ней. Его большие усы не вполне скрывали злую и неуверенную усмешку, и, подойдя совсем близко, он расхохотался резким голосом:

— Ха-ха-ха!

Она смотрела на него, не понимая. Он внезапно умолк и сказал кратко:

— Нам остается только спуститься тем же путем, каким поднялись.

Она последовала за ним в лес, который приближавшийся вечер наполнял тенью. Далеко впереди, между деревьями, косой луч света преграждал поле зрения. Дальше все было погружено во мрак. Гейст остановился.

— Нам некуда торопиться, Лена, — сказал он своим обычным, спокойно-учтивым тоном, — Наши планы разрушены. Я думаю, вы знаете, или, по меньшей мере, угадываете, с какой целью я поднялся сюда?

— Нет, мой друг, не угадываю, — сказала она, улыбаясь и замечая с взволнованной нежностью, что его грудь высоко поднималась, словно он задыхался.

Тем не менее он попытался говорить спокойно, и его волнение выдавали только короткие паузы между словами.

— Неужели?.. Я поднялся, чтобы повидать Уанга… Я поднялся…

Он снова с трудом перевел дыхание, но это было уже в последний раз.

— Я взял вас с собой потому, что не хотел оставлять беззащитной во власти этих людей.

Он резким движением сорвал с себя шлем и швырнул его на землю.

— Нет! — вскричал он. — Все это поистине слишком чудовищно! Это невыносимо! Я не могу защитить вас! Я не могу!

Он с минуту пристально смотрел на нее, потом пошел поднять шлем, который откатился на несколько шагов. Он вернулся с прикованным к Лене взглядом, очень бледный.

— Прошу прощения за эти дикие выходки, — сказал он, надевая шлем. — Минута ребячливости. Я и на самом деле чувствую себя ребенком в моем невежестве, в моем бессилии, в моей беспомощности, во всем, кроме ужасающего сознания тяготеющего над вашей головой несчастья… над вашей головой, вашей…

— Они до вас добираются, — прошептала она.

— Несомненно, но, к несчастью…

— К несчастью — что?

— К несчастью, я потерпел неудачу у Уанга, — сказал он.

Гейст продолжал, не отрывая от Лены взгляда:

— Я не сумел тронуть его сердца, если можно говорить о сердце у подобного человека. Он сказал мне с ужасающей китайской мудростью, что не может позволить нам перейти баррикаду, потому что нас будут преследовать. Он не любит драки. Он дал мне понять, что выстрелит в меня без малейших угрызений совести из моего собственного револьвера скорее, чем допустит из-за меня какие-либо неприятные столкновения с незнакомыми варварами. Он держал речь к жителям селения, которые уважают в нем самого замечательного из виденных ими людей и своего родственника по жене. Они одобряют его поли тику. Кроме того, в селении остались только женщины, дети и несколько стариков. Сейчас мужчины в море, на судах. Но и их присутствие не изменило бы ничего. Из этих людей никто не любит драки — да еще вдобавок с белыми! Это тихий и кроткий народ, который с величайшим удовольствием смотрел бы, как в меня всадили бы пулю. Уанг, казалось, находил мою настойчивость — потому что я настаивал, вы это понимаете, — совершенно глупой и неуместной. Но утопающий хватается за соломинку. Мы говорили по-малайски, насколько мы оба знаем этот язык.

— Ваши опасения глупы, — сказал я ему.

— Глупы? О да, я знаю, — ответил он. — Если бы я не был глуп, я был бы купцом и имел большой магазин в Сингапуре, вместо того чтобы быть углекопом, превратившимся в лакея. Но если вы не уберетесь вовремя, я выстрелю в вас прежде, чем стемнеет и я не смогу в вас прицелиться. Не раньше этого, «Номер первый», но в эту минуту я это сделаю. А теперь довольно!

— Очень хорошо, — ответил я, — Довольно о том, что касается меня, но вы не станете возражать против того, чтобы «Мем Пути» прожила несколько дней с женами Оранг-Кайа. В благодарность я сделаю вам подарок.

— Оранг-Кайа вождь в селении, Лена, — добавил Гейст.

Она смотрела на него с изумлением.

— Вы хотели, чтобы я отправилась в это селение дикарей? — проговорила она задыхаясь. — Вы хотели, чтобы я вас покинула?

— У меня руки были бы свободнее.

Он протянул вперед руки и разглядывал их с минуту, потом снова уронил их вдоль тела. Лицо молодой женщины выражало негодование, которое можно было прочитать, скорее, в изгибе губ, нежели в ее неподвижных, светлых глазах.

— Мне показалось, что Уанг засмеялся, — сказал он. — Он закудахтал, как индюк.

— Это было бы всего хуже, — сказал он мне.

Я был ошеломлен. Я доказывал ему, что он не знает, что говорит. Ваша участь не могла никоим образом повлиять на его собственную безопасность, потому что дурные люди, как он их называет, не знают о вашем существовании. Я не солгал, Лена, хотя и натягивал правду так, что она трещала, но этот мошенник, казалось, знал о неведомых мне вещах. Он покачал головой. Он уверял меня, что им известно все относительно вас. Он сделал ужасную гримасу.

— Это не имеет значения, — сказала молодая женщина. — Я не хотела… я бы туда не пошла.

Гейст поднял глаза.

— Удивительная проницательность! Когда я стал настаивать, Уанг сделал мне на ваш счет то же самое заявление. Когда он улыбается, его лицо напоминает мертвую голову. Это были его последние слова — что вы не согласитесь. После этого я ушел.

Она прислонилась к дереву. Гейст стоял против нее, тоже в небрежной позе, словно оба они покончили с представлением о нремени и со всеми другими заботами этого мира. В вышине над их головами внезапно пронесся шелест листьев и тотчас затих снова.

— Это была странная мысль: отослать меня, — сказала она. — Отослать меня? Почему? Да, почему?

— Вы как будто возмущены, — сказал он рассеянно.

— Да еще к этим дикарям, — говорила она. — Неужели вы думали, что я бы согласилась к ним пойти? Вы можете сделать со мною все, что хотите, только не это, только не это!

Гейст вглядывался в темную глубину леса. Теперь все было так неподвижно, что казалось, будто сама земля под их ногами дышала тишиной.

— К чему возмущаться? — проговорил он. — Нового ничего нет. Я отчаялся упросить Уанга. И вот мы отвержены! Мы не только бессильны против зла, но не имеем никакой возможности войти в какое-либо соглашение с достойными посланниками того мира, из которого мы думали выйти навсегда. А это нехорошо, Лена, очень нехорошо!

— Странно, — проговорила она задумчиво. — Нехорошо? Это, должно быть, действительно нехорошо. Но я, право, не знаю. А вы, знаете ли вы это наверное? Знаете ли вы? Вы говорите неуверенно.

Она говорила с жаром.

— Знаю ли я это? Как сказать? Я постарался от всего освободиться. Я сказал миру — «я еемь я, а ты только призрак». И это так! Но, по-видимому, такие слова не остаются безнаказанными… Вот я очутился на призрачном острове, обитаемом призраками. Как человек бессилен перед призраками! Как их испугать, как их убедить, как им противиться, как устоять против них? Я потерял всякую веру в действительность… Лена, дайте мне вашу руку.

Она посмотрела на него с удивлением, не поняв его.

— Вашу руку! — крикнул он громко.

Она повиновалась; он горячо схватил руку, словно торопясь поднести ее к губам, но вдруг опустил ее. Они посмотрели друг на друга.

— Что с тобой, милый? — робко шепнула она.

— Ни силы, ни уверенности, — проговорил Гейст усталым голосом. — Как приступить к этой задаче, которая так восхитительно проста?

— Мне жаль, — начала она.

— Мне тоже, — живо проговорил он. — Что в этом унижении всего хуже, так это моя полная никчемность, которая меня так… так глубоко…

Она никогда не замечала в нем подобной чувствительности Его длинные усы золотились в тени, перерезывая его бледное лицо. Он начал снова:

— Я спрашиваю себя, хватило ли бы у меня мужества про браться ночью к этим людям с ножом и перерезать им по очереди горло, пока они спят? Я спрашиваю себя об этом.

Испуганная этим необычайным волнением больше, чем словами, которые он произнес, она очень быстро проговорила:

— Не пытайтесь делать подобных вещей! Не думайте об этом!

— У меня нет никакого оружия, кроме перочинного ножа. А что касается того, о чем можно думать, Лена, то как это узнать? Думаю не я… думает что-то во мне… что-то чуждое моей натуре. Что с вами?

Он увидел, что губы молодой женщины полуоткрыты, а взгляд сделался особенно пристальным.

— Кто-то следит за нами. Я видела, как мелькнуло что-то белое.

Гейст не повернул головы. Он посмотрел только на протянутую вперед руку Лены.

— Очень возможно, что за нами действительно следят и выслеживают нас.

— Сейчас я уже ничего не вижу, — сказала она.

— Впрочем, это не имеет значения, — продолжал он своим спокойным голосом, — Мы здесь, в лесу. У меня нет ни силы, ни способов убеждения. По правде говоря, трудно быть красноречивым с головой китайца, которая появляется перед вами из кучи хвороста. Но можем ли мы бесконечно блуждать среди этих деревьев? Могут ли они служить нам убежищем? Нет! Что же нам остается? Я думал одно время о шахте, но и там мы не смогли бы долго пробыть. Кроме того, галерея ненадежна. Подпорки слабы были всегда. С тех пор там поработали муравьи — муравьи после людей. Это оказалось бы смертельной западней. Двум смертям не бывать, но умереть можно различными способами.

Молодая женщина бросала вокруг себй боязливые взгляды, стараясь разглядеть силуэт, который она видела одно мгновение между деревьями; быть может, кто-нибудь следил за ними, но если это и было так, то теперь этот кто-то оставался невидимым. Глаза Лены не различали на некотором расстоянии ничего, кроме сгущавшейся тени между живыми колоннами, поддерживавшими неподвижный лиственный свод. Потом она перевела взгляд на стоявшего рядом с ней человека; она была воплощенное ожидание, воплощенная нежность и, кроме того, исполнена сдержанного ужаса и какого-то почтительного и робкого удивления.

— Я думал также об их лодке, — сказал Гейст. — Мы могли бы сесть в нее и… Но они убрали весь такелаж. Я видел весла и мачту у них в комнате, в углу. Выйти в открытое море в неоснащенной лодке — это было бы отчаянное предприятие, даже если допустить, что нас отнесло бы довольно далеко между островами прежде, чем рассветет. Это был бы лишь утонченный способ самоубийства. Нас нашли бы мертвыми в лодке, умершими от жажды и солнечного зноя! Это было бы лишней тайной моря! Я спрашиваю себя, кто бы нас нашел? Может быть, Дэвидсон? Но Дэвидсон проплыл здесь десять дней тому назад. Однажды рано утром я смотрел, как удалялся дымок его парохода.

— Вы не говорили мне об этом, — сказала она.

— Он, должно быть, смотрел на меня в бинокль. Может быть, если бы я поднял руку… Но зачем нам нужен был тогда Дэвидсон? Он не пройдет здесь снова прежде, чем через три недели, Лена. Я жалею, что не поднял руку в то утро.

— К чему бы это повело? — вздохнула она.

— К чему? Очевидно, ни к чему. У нас не было никаких предчувствий. Этот остров казался недоступным убежищем, в котором мы могли бы жить без испытаний и научиться понимать друг друга.

— Может быть, испытания лучше всего учат понимать? — вздохнула она.

— Может быть, — сказал он равнодушно. — Во всяком случае, мы бы не уехали с ним отсюда. А между тем я уверен, что он явился бы с величайшей поспешностью, готовый оказать нам какие угодно услуги. Такова натура у этого толстяка — прекрасный человек! Вы не захотели пойти со мною на пристань в тот день, когда я поручил ему вернуть шаль госпоже Шомберг. Он вас никогда не видал.

— Я не знала, хотели ли вы, чтобы меня видели, — ответила она.

Он скрестил на груди руки и держал голову опущенной.

— А я до сих пор не знал, хотите ли вы, чтобы вас видели, то было, очевидно, недоразумение, но недоразумение почтенное. Теперь, впрочем, это все равно.

Помолчав, он поднял голову.

— Как этот лес стал мрачен! А между тем солнце еще не село, должно быть.

Она посмотрела вокруг себя — и словно глаза ее открылись в эту самую минуту; она увидела тени леса, которые разливали вокруг нее не столько грусть, сколько мрачную, угрожающую враждебность. Ее сердце упало в этой душной тишине, и она почувствовала над собой и своим спутником дыхание близкой смерти. Малейшее трепетание листьев, легчайший треск сухой ветки, самый слабый шелест заставил бы ее громко вскрикнуть. Но она стряхнула эту недостойную слабость. Скромная, неумелая скрипачка, жалкая, подобранная на пороге позора девушка должна постараться подняться выше самой себя; она одержит победу, и счастье, которое прольется тогда на нее потоком, бросит любимого человека к ее ногам.

Гейст сделал легкое движение:

— Нам лучше вернуться домой, Лена, потому что мы не мо жем всю ночь оставаться в лесу или в каком-либо другом месте Мы бесповоротно обречены этой дьявольской махинации, пред начертанной… судьбой?., вашей судьбой — или моей?

Молчание нарушил Гейст, но дорогу указывала Лена. У опушки леса она остановилась под деревом. Он осторожно при близился к ней.

— Что случилось? Что вы видите, Лена? — прошептал он.

Ей только что пришла в голову одна мысль. Она колебалась немного, глядя на него через плечо лучистым взглядом своих серых глаз. Она хотела бы знать, не является ли это испытание, эта опасность, это несчастье, которое обрушивается на них в их убежище, своего рода наказанием?

— Наказанием? — повторил Гейст.

Он не понимал. Когда она пояснила свою мысль, он еще больше изумился.

— Своего рода возмездием разгневанного бога? — проговорил он с удивлением. — На нас? Но за что, создатель?

Он видел, как бледное лицо потемнело в тени. Она покраснела. И заговорила торопливым шепотом: вот то, как они живут вместе… Это нехорошо — не так ли? Это преступление, потому что она не была вынуждена к этому ни силой, ни страхом. Нет, нет… Она пришла к немудобровольно, свободно, с порывом всей своей души…

Гейст был так растроган, что некоторое время не мог говорить. Чтобы скрыть свое волнение, он взял самый «гейстовский» тон.

— Как? Таким образам, наши гости являются посланниками нравственности, мстителями правосудия, орудием провидения! Вот это оригинальный взгляд. Как бы они были польщены, если бы могли вас слышать!

— Вы смеетесь надо мной, — сказала она сдержанным и внезапно дрогнувшим голосом.

— Неужели вы чувствуете, что совершили преступление? — спросил Гейст очень серьезно.

Она не отвечала.

— Что касается меня, — заявил он, — я этого не сознаю. Клянусь богом, я этого не сознаю.

— Вы — другое дело. Женщина всегда искусительница. Вы взяли меня из сострадания. Я бросилась вам на шею.

— О, вы преувеличиваете, вы преувеличиваете! Вы не так-то много сделали, — говорил он шутливо, несмотря на то, что с трудом сохранял спокойный тон.

Он смотрел на себя уже как на мертвого, но ради нее и для того, чтобы ее защищать, должен был делать вид, что еще жив. Он сожалел, что не имел бога, которому мог бы поручить эту прекрасную, трепетную горсть праха, горячую, живую, чуткую, отдавшуюся ему и обреченную теперь, без надежды на спасение, оскорблениям, обидам, унижению, безграничной телесной муке.

Она отвернулась от него и стояла неподвижно. Он схватил ее безвольную руку. ь — Вы хотите, чтобы это было так? Да? Ну так будем вдвоем надеяться на милосердие.

Она, не глядя на него, покачала головой, словно пристыженный ребенок.

— Вспомните, — продолжал он со своей неисправимой насмешливостью, — что надежда является одной из христианских добродетелей. А вы, наверное, не пожелаете рассчитывать на милосердие для себя одной.

По ту сторону поляны перед их глазами вырисовывалось бунгало в зловещем освещении. Внезапный порыв холодного ветра потряс верхушки деревьев. Лена резка высвободила свою руку и вышла на открытое пространство, но, не сделав и трех шагов, остановилась и показала на запад.

— О, взгляните туда! — вскричала она.

Позади мыса бухты Черного Алмаза, выделявшегося черным пятном на лиловатом фоне моря, тяжелые громады туч плавали в кровавой дымке. Между ними, как открытая рана, змеилась красная трещина; внизу сверкал кусочек темно-красного солнца. Гейст бросил равнодушный взгляд на угрозы этого небесного хаоса.

— Собирается гроза. Мы будем слышать ее всю ночь, но к нам она, вероятно, не придет. Обычно тучи собираются над вулканом.

Она не слушала его. Ее глаза отражали яркие и мрачные краски этого заката.

— Это не предвещает милосердия, — проговорила она медленно, словно разговаривая сама с собой.

Она ускорила шаги. Гейст последовал за ней. Вдруг она снова остановилась.

— Мне это безразлично. Теперь я бы сделала гораздо больше. И когда-нибудь вы простите меня. Надо, чтобы вы меня простили.

IX

Лена вошла в бунгало, спотыкаясь о ступеньки, и упала в кресло, словно почувствовав внезапную потерю сил. Прежде чем войти вслед за ней, Гейст с веранды посмотрел по сторонам. Все было совершенно спокойно. Ничто в этом привычном ландшафте не напоминало, что молодая женщина и он перестали жить в таком уединении, как в первое время их совместной жизни, когда единственным обществом их были материализовавшийся время от времени китаец и робкая тень Моррисона.

Порыв холодного ветра сменился полной неподвижностью воздуха. Тяжелая, грозовая туча висела позади мыса, низкая, черная, и благодаря ей сумерки становились более темными. В виде контраста небо в зените было безоблачно-прозрачно, сверкая, словно хрупкий стеклянный шар, который мог разбиться от самого легкого движения воздуха. Несколько левее, между двумя темными массами мыса и леса, вулкан, увенчанный дымом в течение дня и светящийся ночью, испускал свой первый, вечерний пылающий вздох. Над ним появилась красноватая звезда — искра, выброшенная из пылающих недр земли и оставшаяся неподвижной в таинственном очаровании ледяных пространств.

Перед Гейстом, словно стена, вырисовывался уже полный темноты лес. Тем не менее он продолжал наблюдать за опушкой, особенно в том месте, где деревья скрывали начало мола. С тех пор как молодая женщина заметила между деревьями белую фигуру, он был почти уверен в том, что за ними следил секретарь мистера Джонса. Без сомнения, негодяй шел за ними до их выхода из леса, но теперь он вынужден был выйти на поляну перед бунгало, если не хотел вернуться назад, чтобы попасть на поперечную тропинку, сделав, таким образом, значительный крюк. Одно время Гейсту действительно показалось, что он заметил какое-то движение между деревьями, но все тотчас успокоилось. Тем не менее он продолжал вглядываться в тень, но тщетно. Почему он интересуется действиями этих людей? Почему это глупое беспокойство о предварительных приемах, когда развязка застанет его безоружным?

Он отвернулся и вошел в комнату. В ней царила уже полная темнота. Сидя у двери, Лена не шевельнулась, не произнесла ни слова. В темноте белела постланная на стол скатерть. Прирученное двумя бродягами животное начало свою службу в отсутствие Гейста и Лены. Стол был накрыт. Гейст ходил некоторое время взад и вперед по комнате. Молодая женщина сидела в кресле, молча и неподвижно. Но когда Гейст, поставив на стол оба серебряных канделябра, чиркнул спичкой, чтобы зажечь свечи, она внезапно поднялась и прошла в спальню. Она сняла шляпу и почти сейчас же вернулось, Гейст взглянул на нее через плечо.

— К чему отдалять роковой час? Я зажег свет, чтобы дать им знать о нашем возвращении. Быть может, все-таки за нами не следили, по крайней мере, во время пути, так как, без сомнения, видели, когда мы выходили из дому.

Молодая женщина села. Ее густые волосы казались совершенно черными над ее бледным лицом. Она подняла глаза, кроткое сияние которых казалось при свете свечей неясным призывом и производило странное впечатление слепой невинности.

— Да, — проговорил Гейст, опираясь концами пальцев на девственно белую скатерть, — это существо с челюстью допотопного животного, поросшее щетиной, как мастодонт, и скроенное, как доисторический орангутанг, накрывало здесь на стол. Ьодрствуете ли вы, Лена? Не сплю ли я сам? Я бы ущипнул се- 6я, если бы не знал заранее, что ничто не рассеет этого кошмара. Три прибора! Вы знаете, что должен прийти тот, который пониже, джентльмен, у которого овал лица и движения плеч мри ходьбе напоминают ягуара. Ах, вы не знаете, что такое ягуар? Но вы успели хорошо разглядеть этих двух людей. Тот, что пониже, будет нашим гостем.

Она кивком головы сделала знак, что понимает. Слова Гейста вызывали перед нею образ Рикардо. Внезапная слабость парализовала ее члены, словно физический отзвук борьбы с этим человеком. Испуганная этим ощущением, она сидела неподвижно, готовая молиться вслух о даровании ей сил.

Гейст снова зашагал по комнате.

— Наш гость! Существует пословица, кажется, русская, что с гостем сам бог входит в дом! Священная добродетель гостеприимства! Но нам она приносит мучения, как и всякая другая!

Молодая женщина внезапно встала, выпрямила свое гибкое гело и вытянула руки над головой. Гейст остановился, чтобы посмотреть на нее с любопытством, сделал паузу, потом начал снова:

— Смею думать, что бог не имеет ничего общего ни с таким гостеприимством, ни с таким гостем!

Она встала, чтобы побороть свое оцепенение, чтобы убедиться, будет ли ее тело повиноваться ее воле. Оно повиновалось; она могла стоять на ногах; она могла свободно двигать руками. Не будучи физиологом, она заключила, что это оцепенение исходило от головы, а не от членов. Успокоившись, она мысленно вознесла благодарность небу и прошептала:

— О нет, он заботится обо всем… о самых незначительных вещах. Ничто не может случиться…

— Да, — сказал быстро Гейст, — волос не упадет с головы… вот что вы хотите сказать.

Шутливая улыбка сбежала с добрых губ под величавыми усами.

— О, вы помните, чему вас учили в воскресной школе…

— Да, помню.

Она снова опустилась в кресло.

— Это единственные минуты жалкого счастья, которые я когда-либо испытала в детстве, с двумя дочерьми нашей квартирной хозяйки — вы знаете?

— Я спрашиваю себя, Лена, — сказал Гейст, обретая на время свою ласковую шутливость, — кто вы: малое дитя или же представляете собою нечто древнее, как мир?

Она удивила Гейста, ответив мечтательно:

— Вот как? А вы?

— Я? Я явился позже, гораздо позже… Я не могу выдавать себя за ребенка, но чувствую себя таким «недавним», что мог бы назвать себя человеком последнего часа… или предпоследне го. Я так долго оставался за дверью, что не знаю хорошенько, куда зашли стрелки часов с тех пор… с тех пор, как…

Он взглянул на висевший над головой молодой женщины портрет: Гейст-отец в своей неподвижной суровости, казалось, игнорировал ее существование. Гейст не докончил своей фразы, но скоро заговорил снова:

— Чего следует избегать, так это ложных выводов, милая моя Лена… особенно теперь.

— Вот, вы опять смеетесь надо мной, — проговорила она, не поднимая глаз.

— Я? — возразил он. — Я смеюсь? Нет! Я предостерегаю вас, и только. К черту все это! Каковы бы ни были истины, которые вам преподавали в свое время, среди них есть такая: волос не упадет с головы без воли всевышнего! Это не пустое утверждение, это факт. Вот почему (он снова переменил тон, взяв со стола нож, который тотчас отбросил с презрением), вот почему я бы хотел, чтобы эти дурацкие круглые ножи были заострены. Совершенно дрянной товар: ни острия, ни отточенного лезвия, ни упругости! Мне кажется, такая вилка могла бы служить лучшим оружием в случае надобности. Но не могу же я разгуливать с вилкой в кармане!

Гейст скрипнул зубами с неподдельной и вместе с тем забавной яростью.

— Здесь был когда-то нож для мяса. Но его давно сломали и бросили. Резать здесь нечего. Это было бы, несомненно, прекрасное оружие, но…

Он остановился. Молодая женщина сидела спокойная, пристально глядя в пол; так как Гейст молчал, она подняла на него глаза и сказала задумчиво:

— Да, нож… не правда ли, вам нужен был бы именно нож, в случае… в случае, если…

Он пожал плечами.

— В складах должны быть кирки, но я отдал все ключи вместе… Да потом, вы представляете себе меня разгуливающим с киркою в руке? Ха-ха! Этой удивительной картины было бы, я думаю, достаточно, чтобы подать сигнал к атаке. А, по правде говоря, почему он не подан до сих пор?

— Может быть, они вас боятся, — прошептала она, снова опуская глаза.

— Ей-ей, можно это подумать, — согласился он с задумчивым видом. — Они как будто колеблются по какой-то таинственной причине. Что это с их стороны: осторожность, неподдельный страх или спокойный прием людей, уверенных в своем деле?

Снаружи, из мрака ночи, послышался резкий, продолжительный свист. Руки Лены впились в поручни кресла, но она не двигалась. Гейст вздрогнул и отвернулся от двери. Звук замер.

— Свистки, рычанья, предзнаменования, приметы, все это ничего не означает, — проговорил он. — Но кирка? Предположим, что она у меня в руках. Представляете ли вы себе меня, спрятавшимся за этой вот дверью… готовым размозжить первую голову, которая покажется, готовым пролить на пол кровь и мозг. Потом я крадучись перебежал бы к другой двери, чтобы проделать там то же… и, быть может, повторил бы операцию и в третий раз. Мог бы я это сделать? По одному подозрению, без колебаний, с холодной и спокойной решимостью? Нет, на это бы меня не хватило. Я родился слишком поздно. Хотели бы вы, чтобы я попытался сделать такую вещь, покуда длится мое загадочное, влияние на них или их не менее загадочное колебание?

— Нет, нет, — горячо проговорила она, словно взгляд, который он устремил на нее, вынуждал ее говорить. — Нет, вам нужен нож, чтобы защищаться… чтобы… еще есть время…

— А кто знает, не заключается ли в этом моя настоящая обязанность? — снова заговорил он, словно не слыхал прерывистых слов молодой женщины, — Это, может быть, мой долг… по отношению к вам… к самому себе… Зачем терпеть унижение их скрытых угроз? Знаете ли вы, что сказал бы свет?

Он засмеялся глухим смехом, который привел ее в ужас. Она хотела встать, но Гейст так низко склонился над ней, что ей пришлось бы его оттолкнуть, чтобы сделать движение.

— Сказали бы, Лена, что этот швед, предательски толкнув на смерть, из жадности к деньгам, своего друга и компаньона, убил из трусости безобидных, потерпевших крушение путешественников. Вот о чем стали бы шептаться, быть может, кричать, что, во всяком случае, стали бы распространять, и чему бы поверили, чему бы поверили, милая моя Лена!

— Кто стал бы верить подобным мерзостям?

— Быть может, вы не поверили бы, по крайней мере сначала; но могущество клеветы с течением времени возрастает. Она коварна и вкрадчива. Она убивает даже веру в самого себя… она разрушает душу тлением.

Глаза молодой женщины обратились к двери и остались прикованными к ней, изумленные, слегка расширенные. Гейст последовал за ними взглядом и увидал стоявшего на пороге Рикардо. Они с минуту оставались неподвижными. Потом, переводя взгляд с Рикардо на молодую женщину, Гейст иронически произнес:

— Мистер Рикардо, дорогая.

Она слегка наклонила голову. Рикардо поднес руку к усам. Его голос разнесся по комнате:

— Честь имею представиться, сударыня!

Он приблизился, снял широким жестом шляпу и небрежно бросил ее на стул у двери.

— Честь имею представиться, — повторил он совершенно другим тоном. — Наш Педро предупредил меня о присутствии дамы, но я не знал, что буду иметь удовольствие видеть вас се годня, сударыня.

Гейст и Лена незаметно наблюдали за ним, но он отводил взгляд и, казалось, разглядывал какую-то точку в пространстве.

— Вы довольны своей прогулкой? — спросил он внезапно.

— Очень. А вы? — отвечал Гейст, которому удалась поймать бегающий взгляд.

— Я? Я ни на шаг не отходил от патрона, покуда не пришел сюда.

Искренность тона удивила Гейста, но не убедила его в правдивости слов.

— Почему вы об этом спрашиваете? — спросил Рикардо совершенно невинным тоном.

— Вы могли пожелать обследовать немного остров, — ответил Гейст, глядя в упор на Рикардо, который не попытался отвести взгляда, — Но позвольте мне вам напомнить, что это неосторожно.

Рикардо казался воплощенной невинностью.

— Ах, да: вы говорите об этом китайце, который вас покинул. Но какое это имеет значение?

— У него есть револьвер, — заметил Гейст многозначительным тоном.

— Ну так что ж? У вас он тоже имеется! — бросил ему неожиданно Рикардо. — Меня это тоже не тревожит.

— Я дело другое. Я не боюсь вас, — ответил Гейст после короткого молчания.

— Меня?

— Всех вас!

— Странная манера глядеть на вещи, — усмехнулся Рикардо.

В эту минуту задняя дверь с шумом распахнулась и Педро вошел, прижимая к груди край тяжелого подноса. Его огромная, мохнатая голова слегка покачивалась, он ставил ноги на пол с коротким, резким стуком. Это явление, быть может, изменило течение мыслей Рикардо и, несомненно, повлияло на его слова.

— Вы слышали, как я недавно свистнул? Это я, выходя, давал ему понять, что пора подавать обед, и вот он!

Лена встала и прошла справа от Рикардо, который опустил глаза. Они сели к столу. Огромная спина гориллы Педро, раскачиваясь, скрылась за дверью.

— Чудовищная сила у этого животного, сударыня, — проговорил Рикардо, любивший говорить о «своем Педро», как некоторые говорят о своей собаке, — Он, правда, некрасив, нет, он некрасив. И его надо держать в руках. Я, так сказать, его надсмотрщик. Патрон не входит в мелочи. Он предоставляет все Мартину. Мартин — это я, сударыня.

Гейст видел, как глаза молодой женщины обратились к сек- 1›етарю мистера Джонса и остановились на его лице невидящим взглядом. Между тем Рикардо рассеянно смотрел вдаль; подобие улыбки пробегало на его губах и, не смущаясь молчаливостью хозяев, он болтал без устали. Он хвалился своим долгим сотрудничеством с мистером Джонсом, четырьмя годами их совместной жизни. Потом бросил быстрый взгляд на Гейста:

— Сейчас же видно, что это джентльмен, не правда ли?

— О, все вы лишены и тени реальности в моих глазах! — сказал Гейст своим шутливым тоном, слегка омраченным оттенком меланхолии.

Рикардо принял эти слова так, как будто он именно их ожидал или как будто ему не было ни малейшего дела до того, что может сказать Гейст. Он пробормотал рассеянно: «Так, так!» Отломил кусочек сухаря, вздохнул, потом сказал со странным взглядом, который, казалось, не шел вдаль, а останавливался где-то в воздухе, у самого его лица:

— С первого взгляда видно, что вы тоже один из них. Вы с патроном должны понимать друг друга. Он надеется увидеть вас вечером, мой патрон; он плохо себя чувствует, и нам надо подумать об отъезде отсюда.

Произнося эти слова, он обернулся к Лене, но без какого — либо определенного выражения. Откинувшись назад, со скрещенными на груди руками, молодая женщина смотрела прямо перед собою, словно находилась в комнате одна. Но под этим видом мрачного безразличия трепетало сознание опасностей и волнений, ворвавшихся в ее жизнь, чтобы зажечь ее сердце и ум и дать ей невыразимое ощущение напряженной жизни.

— В самом деле? Вы думаете уехать? — проговорил Гейст.

— Лучшим друзьям приходится расставаться, — произнес с расстановкой Рикардо. — И если они расстаются друзьями — все хорошо. Мы оба привыкли бродяжничать. Что касается вас, я знаю, что вы предпочитаете пускать корни там, где находитесь.

Все это говорилось явно для того, чтобы поддерживать разговор, и мысли Рикардо были, очевидно, поглощены какой-то заботой, не имевшей отношения к произносимым им словам.

— Хотел бы я знать, — спросил Гейст с подчеркнутой вежливостью, — как вы узнали эту подробность — так же как и остальные подробности обо мне? Насколько помнится, я не делал вам никаких признаний.

Удобно прислонившись к спинке кресла, уставив взгляд в пространство, — с некоторого времени все трое перестали делать вид, что едят, — Рикардо ответил рассеянно:

— Это нетрудно отгадать.

Он внезапно выпрямился и обнажил все свои зубы в необычайно кровожадном оскале, который шел вразрез с неизменной любезностью его тона:

— Патрон сумеет объяснить вам это. Я бы очень хотел, чтобы вы обещали зайти к нему. Он наш парламентер. Позвольте мне свести вас к нему сегодня вечером. Ему нездоровится, и он не решается уехать, не поговорив с вами серьезно.

Гейст поднял глаза и встретил взгляд Лены, кроткое выраже ние которого, казалось, скрывало за собой неясное намерение Ему показалось, что она незаметно сделала ему головой знак, чтобы он согласился. Почему? Какая могла быть у нее цель? Было ли это побуждением какого-либо темного инстинкта? Или это было просто обман его собственных чувств? Не все ли рав но? В странном сцеплении обстоятельств, нарушивших спокой ствие его жизни, в том состоянии сомнения, презрения и почти отчаяния, в которое он был сейчас погружен, он позволил бы вести себя даже обманчивой видимости сквозь такой непроницаемый мрак, что он приводил к безразличию.

— Ну а если я пообещаю пойти?

Рикардо не скрыл удовольствия, которое привлекло на мгновение внимание Гейста.

«Они не собираются убить меня, — сказал он себе, — какая им польза от моей смерти?»

Он посмотрел через стол на молодую женщину. Не все ли равно, сделала ли она ему знак или нет? Погружая взгляд в ее невинные глаза, он, как всегда, почувствовал горечь нежного сострадания. Он решил отправиться к мистеру Джонсу. Воображаемый или действительный, значительный или непроизвольный, знак молодой женщины заставил чашку весов опуститься. Он подумал, что приглашение Рикардо вряд ли скрывало западню. Это было бы слишком дико! Зачем прибегать к хитростям и уловкам с человеком, который, так сказать, уже связан по рукам и по ногам?

Все это время Гейст не переставал пристально смотреть на ту, которую он называл Леной. Под послушным спокойствием, свойственным ей с самого их приезда на остров, она оставалась всегда немного загадочной. Гейст внезапно поднялся с такой двусмысленной и полной отчаяния улыбкой, что Рикардо, туманный взгляд которого не упускал ничего из того, что вокруг него происходило, начал было делать ныряющее движение, словно собирался выхватить привязанный к его ноге нож — движение, которое он, впрочем, тотчас подавил. Он думал, что Гейст схватит его за горло или вытащит револьвер, так как судил о нем по себе. Но Гейст ничего этого не сделал; он перешел через комнату и высунул голову за дверь, чтобы заглянуть в палисадник.

Едва он повернул спину, рука Рикардо нашла под столом руку молодой женщины. Он не смотрел на нее, но она чувствовала тревожные нащупывающие движения его неуверенных пальцев, потом нервное пожатие руки выше кисти. Рикардо наклонился немного вперед, но все еще не смел смотреть на нее; его жестокий взгляд не отрывался от спины Гейста. Его навязчивая идея прорвалась внезапно в заглушённом шепоте:

— Вы видите, он никуда не годится! Это не тот мужчина, который вам нужен!

Он посмотрел на нее наконец. Она слегка пошевелила губами, и он был поражен этим немым движением. Мгновение спустя он выпустил руку молодой женщины. Гейст закрыл дверь, возвращаясь к столу, он прошел мимо женщины, которую неизвестно почему звали Альмой или Магдаленой и рассудок которой так долго не понимал смысла своего собственного существования. Теперь она уже не искала решения этой жестокой агадки, потому что ее сердце находило его при ярком ослепляющем свете ее страстного стремления. Она прошла перед Гейстом, словно в самом деле была ослеплена тайным трагическим и пожирающим пламенем, которое привлекало ее к себе. Невидящий взгляд Рикардо, казалось, следил в воздухе за неровным полетом мухи.

— Чертовски темно на дворе, а? — проговорил он.

— Не настолько, чтобы я не мог увидеть, как ваш человек бродит вокруг дома, — ответил Гейст размеренным тоном.

— Что? Педро? Это почти не человек, иначе я не любил бы его так, как я его люблю.

— Очень хорошо! Назовем его вашим достойным компаньоном, если вам так больше нравится.

— Да, достаточно достойным для того, чего мы от него требуем. Это хорошее подкрепление, наш Педро, в собачьей схватке. Рычание, клыки вперед… Ах черт возьми! А вы не хотели бы, чтобы он тут бродил?

— Нет.

— Вы хотели бы, чтобы он ушел? — настаивал Рикардо с деланной недоверчивостью.

Гейст сохранял свое спокойствие, хотя атмосфера, казалось, становилась все более и более напряженной с каждым произнесенным словам.

— Да, я хочу, чтобы он отсюда ушел.

Он старался говорить сдержанным тоном.

— Создатель! Это, кажется, не имеет большого значения. Педро нам здесь не нужен. Дело, которое занимает моего патрона, может быть улажено в каких-нибудь десять минут с… с другим джентльменом. Десять минут спокойной, разумной беседы.

Рикардо поднял внезапно глаза, в которых горел жесткий фосфорический огонек. Ни один мускул не дрогнул в лице Гейста, и Рикардо порадовался, что не взял с собой револьвера. Он был так взбешен, что мог неизвестно что сделать. Наконец он сказал:

— Вы хотите, чтобы этот бедный, безобидный Педро ушел прежде, чем я провожу вас к патрону. Не так ли?

— Да, именно так.

— Гм… видно, что вы джентльмен, — проговорил Рикардо со скрытым недовольством, — но все эти капризы избалованного барина могут отозваться на сердце простого человека. Ну что же!.. Вы меня извините!..

Он всунул два пальца в рот и свистнул так, что Гейсту пока залось, будто острая струя плотного воздуха ударила по его 6 а рабанной перепонке. Рикардо пришел в восторг от невольно!! гримасы Гейста, но остался совершенно бесстрастным в ожида нии результата своего зова.

Вскоре прибежал Педро тяжелыми шагами. Дверь шумно распахнулась настежь, и дикое существо, которое в ней появи лось, казалось, горело нетерпением вскочить в комнату и при няться ее грабить. Но Рикардо поднял раскрытую ладонь, и чу довище вошло спокойно. Оно раскачивало на ходу свои огром ные лапы перед наклоненною вперед грудью. Рикардо устремил на него свирепый взгляд.

— Ступай в лодку… Понял?.. Ну!

Маленькие, красноватые глазки прирученного животного замигали в его шерсти с мучительным напряжением внимания.

— Ну, что же?.. Ты не идешь? Ты забыл людскую речь, а? Ты уже не знаешь, что такое лодка?

— Да? Лодка… — пробормотало чудовище неуверенным тоном.

— Ну, так ступай туда!.. В лодку у пристани!.. Ступай туда, садись там, ложись, делай все, что хочешь, только не засыпай., и если ты услышишь мой свист, скачи сюда галопом. Вот приказ. Ну, в путь! Ступай! Нет, не туда: через парадный ход… И без надутой физиономии!..

Педро повиновался с неуклюжей поспешностью. Когда он скрылся, выражение дикой жестокости погасло в глазах Рикардо, и лицо его приняло в первый раз за этот вечер выражение кошки, которую ласкают.

— Вы можете посмотреть, как он уходит, если хотите. Слишком темно? В таком случае, почему бы вам его не проводить?

— Ничто не докажет мне, что он останется в лодке. Я не сомневаюсь, что он туда идет, но это акт без гарантии.

— Ах вот вы каковы! — сказал Рикардо, пожимая плечами. — Что ж вы хотели с этим поделать? Если только не всадить ему в голову пулю, ни один человек в мире не может бьггь уверен в том, что наш Педро пробудет где-нибудь дольше, чем сам захочет. Только поверьте мне, он живет в благодетельном страхе моего гнева. Поэтому, когда я с ним говорю, я напускаю на себя вид людоеда. Но я, разумеется, не хотел бы его убить, если не считать тех припадков ярости, в которых человек может убить свою собаку. Послушайте, сэр, я играю в открытую: я глазом не моргнул, чтобы дать ему противоположное распоряжение. Он не тронется с пристани. Теперь пойдем?

Последовало непродолжительное молчание. Челюсти Рикардо угрожающе двигались под кожей. Его мечтательные и жестокие глаза сладострастно бегали по сторонам. Гейст подавил резкое движение, подумал немного и сказал:

#9632;

— Подождите минутку!

— Минутку! Минутку! — проворчал почти громко Рикардо. — а кого вы меня принимаете? За статую?

Гейст вошел в спальню и резко закрыл за собой дверь. Со света он сначала ничего не видел, но почувствовал, что Лена поднимается с пола. На менее темном фоне окна с открытой ставней вырисовалась вдруг ее голова темным пятном и без лица.

— Я ухожу, Лена. Я иду к этим канальям.

Он с удивлением почувствовал, что она положила ему на плечи обе руки.

— Мне казалось, что вы… — начал он.

— Да, да, — торопливо прошептала она.

Она не цеплялась за него и не пыталась также привлечь его к себе. Ее руки сжимали плечи Гейста, и она, казалось, вглядывалась в темноте в его лицо. Он начинал также смутно различать ее лицо, овал без черт — и ее неясную фигуру.

— У вас ведь есть черное платье, Лена? — спросил он очень (›ыстро и так тихо, что она едва расслышала.

— Да… старое…

— Отлично. Наденьте его сейчас же. f; — Зачем?

— Не для траура!

В его ироническом тоне звучала решимость.

— Можете вы найти и надеть его в темноте?

Да. Она попробует. Он ожидал, стоя неподвижно. Он представлял себе ее движения там, в другом конце комнаты, но гла- ia его, хотя и привыкшие теперь к темноте, совершенно потеряли ее. Когда она заговорила, он удивился, услыхав так близко ее голос. Она сделала то, что он хотел, и подходила к нему совершенно невидимая.

— Отлично. Где эта лиловая вуаль, которая тут валялась?

Она не ответила, но он услыхал шелест материи.

— Где она? — повторил нетерпеливо Гейст.

Он почувствовал дыхание молодой женщины у себя на щеке.

— У меня в руках.

— Отлично. Слушайте, Лена. Как только я выйду из бунгало с этим проклятым негодяем, вы выскользнете в палисадник, немедленно, не теряя ни минуты, и побежите к лесу. Воспользуйтесь нашим отсутствием; я уверен, что он не лишит меня своего общества. Бегите в лес и спрячьтесь позади кустов между большими деревьями. Вы, без сомнения, найдете местечко, с которого вам будет хорошо видна входная дверь. Я боюсь за вас, но в этом черном платье, с закутанным вуалью лицом, я уверен, вас никто не найдет до рассвета. Подождите в лесу, пока не увидите, что стол выдвинут на середину двери и из четырех свечей три погашены, а одна зажжена; если все четыре погаснут, пока вы будете там сторожить, подождите, пока три из них бузи дут снова зажжены, потом две погашены. Если вы увидите один из этих двух сигналов, бегите как можно скорее сюда, так как это будет означать, что я жду вас здесь.

Покуда он говорил, молодая женщина нашла и схватила его руку. Она не сжимала ее, она держала мягкой, ласкающей, почти робкой рукой. Это не было объятие, это было просто прикосновение; можно было подумать, что она хотела убедиться в том, что он здесь, что он живое существо, а не тень, кажущаяся более темной среди окружающего мрака. Теплота ее руки давала Гейсту странное, глубокое ощущение всего ее существа. Ему пришлось бороться с новым волнением, которое едва не лишило его последнего мужества. Он снова заговорил строгим тоном:

— Но если вы не увидите ни одного из этих сигналов, тогда ничто — ни страх, ни любопытство, ни надежда, ни отчаяние — не должны привести вас к этому дому; с первым лучом рассвета проберитесь вдоль опушки до тропинки. Не ждите дольше, так как я, вероятно, буду уже мертв.

До его слуха долетело слово «никогда», которое, казалось, само собою образовалось в воздухе.

— Вы знаете тропинку, — продолжал он, — Идите по ней до баррикады. Обратитесь к Уангу… Да, к Уангу. Пусть ничто вас не останавливает.

Ему показалось, что рука молодой женщины слегка дрогнула.

— Самое худшее, что он может сделать, это выстрелить в вас. Но он этого не сделает. Я уверен, что он этого не сделает, когда меня не будет. Оставайтесь у этих поселян, у дикарей, и не бойтесь ничего. Ваше присутствие будет внушать им больше страха, чем они могут внушить его вам. Дэвидсон непременно скоро пройдет здесь. Подстерегайте пароход. Дайте ему какой-нибудь сигнал, чтобы позвать его к себе.

Она не отвечала. Казалось, что мрачная, давящая тишина проникала снаружи в комнату, наполняя ее бесконечным, бездыханным, беспросветным молчанием, казалось, что сердце сердец перестало биться и настал конец всему живому.

— Вы поняли меня? Надо сейчас же бегом покинуть дом, — настойчиво прошептал он.

Она поднесла его руку к губам, потом выпустила ее. Он вздрогнул.

— Лена! — тихо вскрикнул он.

Она немного отстранилась. Он не смел доверять себе… Он не рискнул произнести ласковое слово.

X

Повернувшись, чтобы выйти, он услыхал глухой стук. Прежде чем открыть дверь, ему надо было приподнять занавес. Он сделал это, глядя через плечо. Слабый луч света, проходивший через замочную скважину и через две-три щели в дереве, осветил молодую женщину, всю в черном, стоявшую на коленях, положив голову и руки на кровать в позе кающейся грешницы. Что означала эта поза? Гейст подумал, что вокруг было больше вещей, чем он мог понять. Поднявшаяся с кровати рука молодой женщины сделала ему знак удалиться. Он повиновался и вышел с переполненным тревогою сердцем.

Занавесь еще колыхалась, когда Лена вскочила и припала к ней, напрягая слух, ловя слова, звуки, в склоненной и трагической позе тайного внимания, прижав одну руку к груди, словно для того, чтобы сдержать, заглушить биение своего сердца.

Гейст застал секретаря мистера Джонса за созерцанием его закрытого бюро. Быть может, Рикардо размышлял о способе взлома, но, когда он внезапно повернул голову, лицо его было искажено такой гримасой, что Гейст остановился, пораженный закатившимися глазами, от которых видны были одни белки и которые ужасно моргали, словно этого человека терзали внутренние судороги.

— Я думал, что вы никогда не явитесь, — прорычал Рикардо.

— Я не знал, что вы торопитесь. Допустив, что ваш отъезд, как вы говорите, зависит от этого разговора, я сомневаюсь, чтобы вы пустились в море в подобную ночь, — сказал Гейст, жестом приглашая Рикардо выйти первым.

С кошачьими движениями бедер и плеч секретарь тотчас вышел из комнаты. В полной тишине ночи было что-то жестокое. Закрывавшая половину неба огромная туча простиралась над самой землей, словно гигантская мантия, скрывавшая угрожающие приготовления к насилию. В ту минуту, как двое мужчин сходили с веранды, позади тучи раздался грохот, предшествуемый быстрым и таинственным огненным лучом, скользнувшим по водам бухты.

— Ага, — сказал Рикардо, — начинается.

— Это, может быть, окончится пустяками, — заметил Гейст, подвигаясь твердыми шагами вперед.

— Глупости! Пусть разразится гроза! — сказал с раздражением Рикардо. — Это соответствует моему настроению.

Когда они дошли до второго бунгало, глухое, отдаленное грохотание сделалось непрерывным, а бледные молнии проливали на остров, в быстрой последовательности, беглые волны холодного пламени. Рикардо бросился вперед по ступенькам и, просунув голову в дверь, прошептал:

— Вот он, сэр! Держите его возле себя как можно дольше, покуда не услышите, что я свистнул. Я напал на след.

Он бросил эти слова с невероятной быстротой; потом отстранился, чтобы пропустить гостя; но ему пришлось немного подождать, потому что, поняв его намерение, Гейст презрительно замедлил шаги. Когда он вошел в комнату, под его величественными усами притаилась улыбка, — «улыбка Гейста».

На высокой конторке горели две свечи. Мистер Джонс, заку танный в старый халат из роскошного голубого шелка, держал локти прижатыми к телу и руки глубоко засунутыми в необы чайно просторные карманы своего одеяния. Этот костюм под черкивал его худобу. Прислонившись к конторке, он произво дил впечатление высохшей головы сомнительного благородства, надетой на конец раскрашенной пики. Рикардо остановился в дверях. Равнодушный с виду ко всему происходящему, он ожидал своего часа. Внезапно, в промежутке между двумя молниями, он скрылся и исчез в темноте ночи. Мистер Джонс, тотчас заметивший его исчезновение, покинул свою небрежно-неподвижную позу у конторки и сделал несколько шагов, чтобы очутиться между Гейстом и дверью.

— Ужасно душно, — заметил он.

Гейст, стоявший посреди комнаты, решил говорить прямо.

— Мы здесь не для того, чтобы разговаривать о погоде. Вы оказали мне честь сказать сегодня о себе: «Я тот, который…» Что это означает?

Не глядя на Гейста, мистер Джонс продолжал рассеянно двигаться; дойдя до намеченного места, он с глухим стуком прислонился к стене возле двери и поднял голову. От этого решительного движения на его изможденном лице выступила испарина; капли пота текли вдоль его ввалившихся щек и почти ослепляли его глаза в их костлявых орбитах.

— Это означает, что я человек, с которым приходится считаться. Нет… прошу вас… не кладите руку в карман… пожалуйста…

В его голосе появился внезапный пискливый звук. Гейст вздрогнул и настала минута взволнованного ожидания, в продолжение которой вдалеке громыхал гром, а справа от мистера Джонса дверь освещалась быстрыми голубоватыми отблесками. Наконец Гейст пожал плечами; он даже посмотрел на свою руку, но не положил ее в карман. Прижавшись к стене, мистер Джонс видел, как он поднес руки к кончикам своих горизонтальных усов, потом ответил на его вопросительный твердый взгляд:

— Вопрос предосторожности, — сказал он своим обычным глухим голосом, сохраняя мертвенно-холодное лицо, — Человек, который вел такую свободную жизнь, как вы, несомненно, должен это понимать. Мне много говорили о вас, мистер Гейст, и я как будто понял, что вы предпочитаете прибегать к более тонкому оружию ума; впрочем, я не хочу рисковать методами… более грубыми. Я не настолько самонадеян, чтобы бороться с вами в умственной сфере, но, уверяю вас, мистер Гейст, что во всякой другой борьбе я окажусь сильнее вас. В эту самую минуту вы у меня на прицеле с того момента, как вы вошли в комнату. Да… из кармана.

Гейст спокойно посмотрел назад, немного попятился и сел в ногах походной кровати. Поставив на колено локоть, он подпер подбородок ладонью и, казалось, обдумывал ответ на эту речь. Прислонясь к стене, мистер Джонс явно ожидал его хода. Обманувшись в своих ожиданиях, он решил заговорить сам. Ему необходимо было подвигаться вперед с величайшей осторожностью из боязни, что гость начнет «лягаться», как говорил Рикардо, — а это было бы весьма нежелательно. Он повторил:

— Я человек, с которым приходится считаться.

Тот продолжал смотреть в пол, словно был в комнате один. Снова наступило молчание.

, - Так вы много слышали обо мне? — спросил наконец Гейст, поднимая глаза.

— Я думаю! Мы стояли в гостинице Шомберга.

— Шом…

Гейст задумался на середине слова.

— В чем дело, мистер Гейст?

— Ничего. Тошно стало, — проговорил Гейст покорно.

Потом, возвращаясь к своему мечтательному равнодушию, он прибавил:

— Что вы хотите сказать, говоря, что с вами приходится считаться? — спросил он немного погодя, так спокойно, как только мог. — Я вас совсем не знаю.

— Мы, очевидно, принадлежим к одному и тому же кругу общества, — начал мистер Джонс с ленивой иронией.

В самом деле он был осторожен, насколько мог.

— Что-то изгнало вас из него… Оригинальность взглядов, может быть. Или же ваши наклонности.

Мистер Джонс улыбнулся бледной улыбкой. В спокойном состоянии его лицо носило странный характер: извращенной и утомленной суровости, но, когда он улыбался, оно принимало неприятно детское выражение. Громыхание грома усилилось, наполнило комнату, потом замерло в отдалении.

— Вы как будто не совсем ясно понимаете создавшееся положение, — снова начал мистер Джонс.

На самом деле, несмотря на эти слова, он считал, что дело принимает весьма удачный оборот. У этого человека не хватало мужества перейти к физической борьбе. Он продолжал вслух:

— Послушайте! Вы же не можете рассчитывать поступать всегда по-своему. Вы ведь человек из общества…

— А вы? — неожиданно спросил Гейст. — Кто же вы такой?

— Я, сэр?.. В некотором смысле я само общество, явившееся к вам с визитом… В другом, я изгнанник, почти объявленный вне закона… Если вы предпочитаете менее материалистическое определение, я своего рода судьба… возмездие, ожидающее своего часа…

— Дал бы бог, чтобы вы оказались бандитом самого вульгарного сорта! — сказал Гейст, поднимая на него свой невозмутимый взгляд. — В таком случае с вами можно было бы говорить откровенно и рассчитывать на некоторую человечность… Тогда как…

— Я, как и вы, ненавижу всякое насилие и жестокость, — за явил мистер Джонс, томная поза которого у стены шла вразрс i с его твердым голосом, — Вы можете спросить у Мартина, прам да ли это. Наш век — век гуманности, мистер Гейст. Это также век предрассудков. Я позволил себе сказать, что вы свободны oi них. Не будьте же скандализованы, если я вам скажу без обиня ков, что мы претендуем на ваши деньги или что я претендую, если вы предпочитаете возложить ответственность на меня од ного. Педро, само собою разумеется, знает о наших намерениях не больше, чем могло бы знать какое-либо животное. А Рикардо принадлежит к породе преданных слуг: он слился со всеми мои ми мыслями, со всеми моими желаниями, даже с моими капризами.

Мистер Джонс вынул левую руку из кармана, вытащил из другого кармана носовой платок и стал вытирать испарину на лбу, шее и подбородке. Вследствие волнения делались заметными его дыхательные движения. В своем длинном халате он походил на выздоравливавшего, который не рассчитал своих сил. Очень спокойный, мощный, широкоплечий, Гейст наблюдал за ним, опустив руки на колени.

— Кстати, где он сейчас, ваш секретарь? — спросил он. — Занят взламыванием моего бюро?

— Это было бы грубо. Но грубость — одно из условий жизни.

В голосе патрона Рикардо звучал легкий оттенок иронии.

— Это возможно, — продолжал он, — но маловероятно. Мартин несколько груб, это верно. Этот человек не в вашем духе, мистер Гейст. Правду сказать, я не знаю в точности, где он. Он с некоторых пор немного загадочен, но пользуется моим доверием. Нет, не вставайте, мистер Гейст!

Мрачное выражение его лица невозможно было разгадать. Сделавший легкое движение Гейст был поражен всем, что в нем сказалось.

— У меня не было ни малейшего намерения встать, — сказал он.

— Сидите, пожалуйста, — настаивал мистер Джонс томным голосом, но с огоньком решимости в черных безднах глаз.

— Если бы вы были наблюдательнее, — сказал Гейст с холодным презрением, — вы бы в пять минут поняли, что у меня нет при себе никакого оружия.

— Возможно, но все-таки держите руки смирно, прошу вас. Пусть лежат себе, как сейчас. Мы обсуждаем слишком серьезное дело, чтобы я согласился подвергаться бесполезному риску.

— Серьезное дело? Слишком серьезное дело? — повторил Гейст с неподдельным изумлением. — Боже великий! Я не знаю, за какой добычей вы охотитесь, но здесь вы ее не найдете… Здесь, впрочем, мало что есть.

— Вы и не можете говорить иначе, но другие не то рассказывают, — живо возразил мистер Джонс, с такой отвратительной гримасой, что ее немыслимо было считать намеренной.

Лицо Гейста потемнело; он нахмурил брови.

— Что же вам рассказывали? — спросил он. h — Многое, мистер Гейст… очень многое, — уверял мистер Джонс.

Он старался снова взять тон томного превосходства.

Гейст не смог подавить легкого движения.

— Ага! — проговорил Джонс, на лице которого отразилась сатанинская радость.

Глухое рокотание грозы казалось отзвуком отдаленной стрельбы, и оба они словно прислушивались к нему в хмуром молчании.

«Эта дьявольская клевета будет стоить мне жизни в буквальном смысле слова», — подумал Гейст.

Он вдруг рассмеялся. Мистер Джонс слушал с видом жуткого привидения.

I — Смейтесь, сколько хотите, — сказал он. — Что касается меня, которого выбросили из общества люди высокой нравственности, я не вижу в этой истории ничего забавного. Но сейчас мы с вами вдвоем, и для вас настало время расплатиться за все, что вас в ней соблазняло.

— Вы наслушались всякой ерунды, поверьте мне, — уверял Гейст.

— Само собою разумеется, вы не можете говорить иначе. Это как нельзя более естественно. По правде говоря, я немного слышал. Это все узнал Мартин. Собирает сведения Мартин. Ведь вы не представляете себе, чтобы я без крайней необходимости беседовал с этим животным Шомбергом? Свои излияния он делал Мартину.

— Глупость этого субъекта таквелика, что она становится чудовищной, — проговорил вполголоса Гейст.

Его мысли невольно уносились к молодой женщине, бродящей по лесу, одинокой, испуганной. Увидит ли он ее когда-нибудь? Эта мысль едва не лишила его хладнокровия. Но мысль о том, что она, без сомнения, спасется от этих негодяев, если будет следовать его наставлениям, вернула ему немного спокойствия. Они не знали, что остров населен, и, покончив с ним, слишком торопились бы удалиться, чтобы преследовать исчезнувшую женщину.

Гейст представил себе все это с быстротою молнии, как думаешь в минуту опасности. Он с любопытством разглядывал мистера Джонса, который ни на секунду не сводил глаз со своей будущей жертвы.

Гейст почувствовал, что этот отщепенец высших кругов был безжалостным и совершенно закоренелым негодяем. Он вздрогнул, когда раздался звук голоса мистера Джонса:

— Было бы совершенно бесполезно говорить мне, например, что ваш китаец сбежал с вашими деньгами. Человек, который живет на необитаемом острове вдвоем с китайцем, старается так хорошо спрятать свои сокровища, чтобы сам черт…

— Очевидно, — пробормотал Гейст.

Мистер Джонс принялся снова вытирать левой рукой свой костлявый лоб, свою тощую шею, свои похожие на лезвия бритв челюсти, свой острый подбородок. Голос его дрожал. Он принял еще более зловещий вид, словно злобный и бессердечный труп.

— Я понимаю, в чем вы хотите меня уверить, — вскричал он, — но не слишком полагайтесь на свою изобретательность. Вы не производите на меня впечатления особенно изобретательного человека, мистер Гейст. Я тоже малоизобретателен. Мои таланты в другом роде. Но Мартин…

— Который в настоящую минуту опустошает мой письменный стол, — прервал Гейст.

— Не думаю. Я хотел сказать, что Мартин гораздо догадливее китайца. Верите ли вы в превосходство рас, мистер Гейст? Я глубоко в него верю. Мартин, например, чрезвычайно ловок в разоблачении тайн вроде вашей.

— Тайн вроде моей? — с горечью повторил Гейст. — Ну, желаю ему получить много удовольствия от всех его открытий.

— Это с вашей стороны крайне любезно, — снова заговорил мистер Джонс, начинавший мечтать о возвращении Мартина.

Невозмутимо хладнокровный за карточным столом, бесстрашный в неожиданной свалке, мистер Джонс чувствовал, что эта несколько своеобразная работа расстраивала ему нервы.

— Не шевелитесь! — крикнул он резко.

— Говорю вам, что я безоружен, — сказал Гейст, складывая руки на груди.

— Я по-настоящему склонен вам поверить, — серьезно проговорил Джонс. — Это странно, — продолжал он задумчиво.

Он пристально смотрел на Гейста. Потом с живостью сказал:

— Но что я решил, так это удержать вас в этой комнате. Не вынуждайте меня невольным движением раздробить вам ногу или сделать какой-нибудь слишком определенный жест такого рода.

Он провел языком по губам, темным и сухим на блестевшем от испарины лице.

— Я не знаю, не лучше ли сделать это сейчас же.

— Кто колеблется, тот погиб, — проговорил Гейст с насмешливой серьезностью.

Мистер Джонс пренебрег этим замечанием. Казалось, он советовался с самим собою.

— Физически я слабее вас, — медленно выговорил он, разглядывая сидевшего в ногах кровати человека, — вы можете прыгнуть…

— Вы стараетесь самого себя напугать? — спросил неожиданно Гейст. — Вам, кажется, не хватает мужества для вашей задачи. Почему же вы не делаете сейчас же того, что надо?

Сильно раздраженный, мистер Джонс фыркнул и принял вид рассерженного скелета.

. — Как это ни покажется вам странным, меня заставляют колебаться мои традиции, мое рождение, мое воспитание, мои прежние связи, всякая другая чепуха этого рода… Не все могут освободиться от своих предрассудков с такой легкостью, как вы, мистер Гейст. Но оставим мое мужество в покое. Попробуйте-ка броситься на меня! Вы на лету получите нечто такое, что вас совершенно обезвредит прежде, чем вы опуститесь на землю. Пет, не ошибайтесь на наш счет, мистер Гейст. Мы, бандиты, на высоте своего призвания, и мы требуем плодов ваших трудов и качестве… удачливого мошенника. Так водится на свете: кто сегодня награбил, возвращает награбленное завтра.

Он с усталым видом склонил голову на левое плечо. Его жизненная энергия казалась исчерпанной. Даже веки его провалились в глубокие орбиты. Одни только тонкие, раздражительные, восхитительно очерченные и слегка нахмуренные брови говорили о стремлении и возможности наносить вред, о чем-то непобедимом и смертельно опасном.

— Плоды моих трудов в качестве мошенника! — повторил Гейст без волнения и даже почти без презрения. — Вы затрачиваете массу сил, вы и ваш верный сподвижник, чтобы разгрызть пустой орех. Здесь нет тех плодов, которые вы себе воображаете. Есть несколько золотых монет, которые вы можете взять, если вам этого хочется, и потому, что вы сами себя называете бандитом…

— Да-а-а, — протянул мистер Джонс. — Скорее бандитом, чем мошенником. Это, по крайней мере, открытая война.

— Пусть будет так! Позвольте мне только вам сказать, что свет еще не видывал так ловко обманутых бандитов, как вы… никогда!

Гейст произнес последние слова с таким жаром, что прижавшийся к стене мистер Джонс, казалось, еще вытянулся в длину и уменьшился в ширину в своем голубом халате с металлическим оттенком.

— Обмануты болваном, пройдохой-трактирщиком! — продолжал Гейст. — Проведены, как двое ребят, которым наобещали конфет!

— Я никогда не разговаривал с этим отвратительным животным, — проворчал недовольным тоном мистер Джонс. — Но он убедил Мартина, а Мартин не дурак.

— Его, должно быть, не так трудно было убедить, — возразил Гейст тем вежливым тоном, который был так хорошо известен на Островах. — Я бы не хотел поколебать трогательное доверие, которое вы, по-видимому, питаете к вашему… вашему последователю… но это, как видно, самый легковерный бандит на свс те. Что же вы воображаете? Предположив даже, что история о моих мнимых богатствах правдива, неужели вы думаете, что Шомберг сообщил бы вам о ней из альтруизма? Разве так дела ются вещи на этом свете, мистер Джонс?

Челюсть джентльмена мгновенно упала, но он снова подо брал ее с презрительным щелканьем и сказал замогильным го лосом:

— Это трусливое животное. Он боялся за себя и старался от нас избавиться, если желаете знать, мистер Гейст. Материальная приманка не была бы, может быть, слишком соблазнительна, но я скучал, и мы позволили себя уговорить. Я не сожалею об этом. Всю мою жизнь я искал новых впечатлений и нахожу в вас нечто из ряда вон выходящее. Что касается Мартина, то он озабочен материальными результатами. Он прост, верен и чудовищно ловок.

— Ах да, он напал на след, — проговорил Гейст с вежливой насмешливостью, — но он недостаточно еще расследовал его, чтобы позволить вам всадить в меня пулю без дальнейших церемоний. Значит, Шомберг не указал вам точного места, где я храню плоды своих хищений? Фу! Не видите ли вы, что он рассказал бы вам любую историю, правдивую или выдуманную? Им руководило самое понятное побуждение: жажда мести, яростная злоба… подлый мерзавец…

Мистер Джонс казался неубежденным. Справа от него молнии беспрерывно бороздили просвет двери, и непрерывное рокотание грома раздавалось словно нечленораздельное рычание великана, бормочущего бессвязные слова.

Гейст превозмог страшное нежелание говорить о молодой женщине; образ ее не переставая витал перед его глазами; он видел ее прячущейся в лесу, и это видение обладало всей силой, всей трогательностью властной и вместе с тем жалобной, почти священной мольбы. Он снова начал смущенным и торопливым тоном:

— Если бы не эта девушка, которую он преследовал своей безумной и отвратительной страстью и которая обратилась ко мне за заступничеством, он бы никогда… Но вы это отлично знаете…

— Я ровно ничего не знаю, — вскричал мистер Джонс с поразительной горячностью. — Этот трактирщик действительно пытался как-то раз говорить со мной о женщине, которую у него украли, но я заявил ему, что не хочу слушать его грязных историй. Разве вы имели какое-нибудь отношение к этому делу?

Гейст спокойно выслушал его, потом, теряя немного терпение, спросил:

— Что за комедию вы играете? Вы хотите уверить меня, что не знали о пребывании здесь девушки?

Глаза мистера Джонса приобрели внезапно пристальный, стеклянный блеск, словно приковывавший их к самой глубине орбит. Весь он казался оцепеневшим.

— Здесь! Здесь! — воскликнул он дважды.

Нельзя было ошибиться в его удивлении, в его возмущенной недоверчивости, в его испуганном отвращении.

Гейсту стало противно, в свою очередь, но несколько иначе. Он оставался недоверчивым и сожалел, что заговорил о молодой женщине; но дело было сделано; он превозмог свое отвращение в пылу спора с этим нелепым бандитом.

— Возможно ли, чтобы столь важный факт не был вам известен? — спросил он. — Это была единственная истинная правда но всей куче глупого вранья, которым вас так глупо провели.

— Да, я не знал! — вскричал мистер Джонс. — Но Мартин шал, — добавил он таким тихим голосом, что Гейст едва его расслышал.

— Я скрывал ее, пока мог, — снова начал Гейст. — Быть может, с вашим воспитанием, с вашими традициями и прочее, вы поймете причины, которые меня к этому побудили.

— Он знал! Он знал заранее! — глухо стонал мистер Джонс. — Он с самого начала знал, что она здесь!

Тяжело опираясь на стену, он перестал следить за Гейстом. У него был вид человека, под ногами которого раскрылась бездна.

«Если я хочу убить его, это надо сделать сейчас», — подумал Гейст. Но он не шевельнулся.

Минуту спустя мистер Джонс поднял голову с горящим сатанинской яростью взглядом.

— Мне очень хочется убить вас, отшельник с бабами, человек с луны, который не может существовать без… Но нет, я не в вас буду стрелять… Я буду стрелять в того, другого юбочника… в лицемера, в хитреца, в проходимца, во влюбленного пса! И он брился… брился у меня под носом!.. Я убью его!..

«Он сошел с ума», — подумал Гейст, ошеломленный внезапной яростью призрака.

Он никогда не чувствовал себя в большей опасности, не чувствовал большей близости смерти с тех пор, как вошел в эту комнату. Бандит в припадке безумия существо опасное. Он не знал, не мог знать, что ум мистера Джонса был достаточно быстрым, чтобы предвидеть уже окончание его власти над мыслями и чувствами его несравненного секретаря, чтобы предвидеть скорую измену Рикардо. Между ними появилась женщина! Женщина, девушка, по-видимому, обладавшая силой пробуждать отвратительное безумие мужчины. Она доказала это уже дважды: с этим негодяем-трактирщиком и с этим усатым господином, на которого мистер Джонс, сжимая в своем кармане смертоносную руку, устремлял взгляд, горевший, скорее, отвращением, нежели злобой. Он забывал самую цель своей экспедиции в своем внезапном и подавляющем ощущении полной неуверенности. Мистер Джонс чувствовал, как в нем загоралась дикая ярость, но не по отношению к усатому мужчине. В ту минуту, как Гейст почувствовал, что жизнь его висит на волоске, on услыхал, что тот обратился к нему без деланной томной дерзо сти, но с порывом лихорадочной решимости:

— Послушайте! Давайте заключим перемирие!

Гейст был так разбит, что у него не оставалось сил улыбнуться.

— Разве я объявлял вам войну? — спросил он устало. — Ка кой смысл могут иметь для меня ваши слова? Вы представляс тесь мне каким-то больным и полусумасшедшим. Мы говорим на разных языках. Если бы я попытался сказать вам, зачем я здесь и разговариваю с вами, вы бы мне не поверили, потому что не поняли бы меня. Это, без сомнения, не из любви к жиз ни, потому что с этой любовью я давно покончил, хотя, быть может, и недостаточно; но, если вы думаете о вашей жизни, то, повторяю вам, что с моей стороны ей никогда не угрожала ни малейшая опасность. Я не вооружен.

Мистер Джонс кусал себе губы. Объятый глубокой задумчивостью, он внезапно посмотрел на Гейста.

— Вы говорите, что вы не вооружены?

Потом заговорил резко:

— Поверьте мне, джентльмен бессилен перед стадом животных. А между тем приходится ими пользоваться. Не вооружены, а? Эта особа, должно быть, самого низкого сорта. Вряд ли вы ее выудили в гостиной. Впрочем, где дело касается этого, они все похожи одна на другую. Не вооружены! Это жаль! Я сейчас в гораздо большей опасности, чем вы — и чем вы были… или я очень ошибаюсь. Но я не ошибаюсь. Этого негодяя я хорошо знаю!

Он утратил свой безумный вид и разразился шумными восклицаниями, которые показались Гейсту более дикими, чем все его предыдущие слова.

— Напал на след! Выслеживает! — кричал он, забывшись до того, что плясал от ярости посреди комнаты.

Гейст смотрел на него, загипнотизированный видом этого скелета в пышном одеянии, сотрясавшегося, как грубый паяц, на конце невидимого шнурка. Паяц внезапно успокоился.

— Я должен был бы почуять западню! Я всегда знал, в чем заключалась опасность.

Он перешел внезапно на конфиденциальный тон и сказал, уставив на Гейста свой замогильный взгляд:

— А между тем меня провел этот субъект, как последнего болвана. Я всегда опасался какого-нибудь отвратительного фокуса в этом роде, и это не помешало мне дать себя провести. Он брился у меня под носом, а я ни о чем не догадался!

Он прервал свои излияния, которые делал вполголоса, и расхохотался пронзительным смехом, который звучал таким безумием, что Гейст выпрямился, как на пружине. Мистер Джонс отступил шага на два, но не проявил никакого смущения.

— Это ясно как день, — мрачно сказал он.

Потом он замолчал. Позади него бледные зарницы освещали Дверь, и тишину ночи наполнял глухой шум морского прибоя, доносившийся откуда-то из-за горизонта. Мистер Джонс склонил голову к плечу. Его настроение совершенно изменилось.

— Что вы скажете, невооруженный человек? Не пойти ли нам посмотреть, что задерживает так долго Мартина, моего верного слугу? Он просил меня занять вас дружеским разговором, чтобы дать ему время выследить этот след. Ха-ха-ха!

— Он грабит, без всякого сомнения, мой дом, — сказал I ейст.

Он был поражен. Ему казалось, что он видит непонятный сон или что он стал игрушкой какой-то сверхъестественной и опасной шутки, выдуманной этим скелетом в ярком халате.

Мистер Джонс смотрел на него с отвратительной, насмешливой улыбкой и показал ему рукою на дверь. Гейст вышел первым; его чувства настолько притупились, что ему было безразлично, всадят ли ему пулю в спину раньше или позже.

— Как душно! — прошептал возле него голос мистера Джонса. — Эта дурацкая гроза расстраивает мне нервы. Хорошо бы, чтобы прошел дождь, хотя я и не люблю мокнуть. Правда, этот глупейший гром хорош тем, что заглушает наши шаги. Молнии нам больше мешают. Ого! Ваш дом совершенно иллюминован. Мой ловкий Мартин не жалеет ваших свечей! Он принадлежит к беззастенчивым людям, которые так неприятны и так недостойны доверия.

— Я оставил свечи зажженными, чтобы избавить его от лишних хлопот, — сказал Гейст.

— Вы в самом деле думали, что он отправился к вам? — спросил мистер Джонс с подчеркнутым интересом.

— Я был в этом уверен. Я убежден, что он и сейчас там.

— И это вам безразлично?

— Да.

— Совершенно безразлично?

Мистер Джонс от изумления остановился.

— Вы необыкновенный человек! — сказал он недоверчиво.

Они снова двинулись бок о бок вперед. В сердце Гейста царила полная тишина, тишина замерших чувств. В эту минуту он одним ударам плеча мог бы бросить на землю мистера Джонса и в два прыжка очутиться вне досягаемости револьвера; но он и не подумал об этом. Даже воля его казалась истощенной от усталости. Он двигался, как автомат, с опущенной головой, пленник зловредного скелета, вырвавшегося из могилы в маскарадной одежде. Мистер Джонс шел впереди. Они сделали большой крюк. Эхо отдаленного грома, казалось, следовало за ними по пятам.

— Но, скажите мне, — проговорил мистер Джонс, словно не мог сдержать своего любопытства. — Разве вы не беспокоитесь об этой… фу!., об этом соблазнительном создании, которому вы обязаны удовольствием нашего посещения?

— Она в безопасности, — сказал Гейст. — Я принял предосторожности.

Мистер Джонс положил свою руку на его руку.

— Право? Взгляните-ка сюда! Что вы на это скажете?

Гейст поднял голову. Слева от него перемежающиеся вспыш ки молний вырывали из мрака, чтобы тотчас снова погрузить их в него, голую поляну и беглые формы отдаленных, бледных, призрачных предметов. Но в освещенном четырехугольнике две ри он увидал молодую женщину, женщину, которую он так го рячо желал увидать еще раз, сидящую в кресле, словно на тро не, положив руки на поручни. Она была в черном платье; лицо ее было бледно; голова задумчиво склонялась на грудь. Гейст не видел ниже колен. Он видел ее там, в комнате, оживленную мрачной реальностью. Это не было обманчивое видение — она была не в лесу, а здесь! Она сидела в кресле, как будто без сил, но и без страха, нежно склонившись вперед.

— Понимаете ли вы власть подобных тварей?

Шепот мистера Джонса обжигал ухо Гейста.

— Видано ли более омерзительное зрелище? Есть от чего получить отвращение ко всему земному шару. Надо полагать, что она нашла родственную душу! Подойдите! Если мне придется убить вас под конец, вы, может быть, умрете исцеленным!

Гейст повиновался приставленному к ею спине, между лопатками, револьверу. Он очень ясно его ощущал, но не ощущал почвы под ногами, которые медленно взошли по ступенькам без участия его сознания. Сомнение вливалось в него; сомнение нового рода, сомнение бесформенное, отвратительное. Ему казалось, что это сомнение наполняло все его существо, проникало во все его члены и даже во внутренности. Он внезапно остановился, подумав, что человек, испытывающий подобное ощущение, больше не может жить или, быть может, уже перестал жить.

Вокруг все дрожало без остановки — бунгало, лес, поляна; даже земля и небо беспрерывно содрогались; и единственное, что оставалось неподвижным в этой трепещущей вселенной, была внутренность освещенной комнаты и одетая в черное женщина, залитая светом восьми свечей. Они разливали вокруг себя нестерпимо яркий свет, от которого глазам Гейста было больно, который, казалось, иссушал его мозг лучами адского пламени. Его ослепленные глаза только через несколько мгновений различили Рикардо, сидевшего неподалеку на полу, наполовину отвернувшись от двери; его приподнятый профиль выражал сильное, безумное восхищение.

Рука мистера Джонса оттащила Гейста немного назад. Он воспользовался раскатом грома, чтобы саркастически прошептать ему на ухо: «Разумеется!»

Огромный стыд подавил Гейста, дикое, безумное ощущение преступности. Мистер Джонс увлек его еще дальше в темноту веранды.

— Это серьезно, — начал он, изливая прямо в ухо Гейста свой яд злобного призрака. — Я не раз вынужден был закрывать глаза на его маленькие похождения, но на этот раз это серьезно. Он нашел родственную душу. Грязные души, бесстыдные и нукавые! Грязные тела, тела из уличной грязи! Повторяю вам, мы бессильны перед чернью. Я, я сам, едва не попался! Он просил меня удержать вас, покуда он не подаст мне сигнала. Я не нас должен убить, а его! После этого я не потерплю его возле себя и пяти минут.

Он слегка встряхнул руку Гейста.

— Если бы вы не заговорили случайно об этой твари, нас обоих к утру не было бы в живых. Он заколол бы вас кинжалом на ступенях веранды, после вашего ухода, затем вернулся бы домой и всадил бы мне в ребра этот же самый нож. Он не страдает предрассудками. Чем ниже происхождение, тем шире свобода›тих простых душ! Я ясно читаю его замысел; его хитрость едва не завлекла меня в сети.

Он выставил голову вперед, чтобы сбоку заглянуть в комнату. Гейст тоже сделал шаг, повинуясь легкому давлению этой твердой руки, которая охватывала его локоть жестким, костлявым кольцом.

— Смотрите! — пробормотал ему на ухо с фамильярностью призрака сумасшедший скелет бандита, — Смотрите, как простодушный Альцест лобзает сандалию нимфы, он на пути к устам, он все позабыл, в то время как грозная флейта Полифема звучит совсем близко! Если бы только он мог ее слышать! Наклонитесь немного!

XI

Возвратившись, словно на крыльях, к бунгало Гейста, Рикардо застал Лену ожидающею его, одетой в черное платье. Окрылявший его восторг сразу уступил место робкому и трепетному терпению перед бледным лицом молодой женщины, перед неподвижностью ее спокойной позы, тем более удивительной для него, что он испытал на себе силу ее рук и непобедимую энергию ее тела.

Инстинктивный жест этих рук, протянутых вперед, остановил Рикардо, который неподвижно замер между дверью и креслом с почтительной податливостью человека, уверенного в своей победе и имеющего возможность выждать время. Эта сдержанность смутила молодую женщину. Она выслушала страстные уверения Рикардо, его ужасные комплименты и еще более отвратительные признания в любви. У нее хватило даже сил встретить взгляд косых, бегающих, полных дикого вожделен и и глаз.

— Нет, — говорил он после неистового потока слов, в котором самые яростные любовные фразы смешивались с ласковы ми мольбами. — Кончено! Не бойтесь меня. Я говорю разумно Послушайте, как спокойно бьется мое сердце. Десятки раз сегодня, когда я видел вас перед собой — вас! вас! вас! — я думал, что оно разорвет мне ребра или выскочит в горло. Оно разби лось в ожидании этого вечера, этой самой минуты. А теперь оно без сил: посмотрите, как оно тихонько бьется.

Он сделал шаг вперед, но она сказала ясным, повелительным голосом:

— Дальше нельзя!

Он остановился с улыбкой глупого обожания на устах, с ра достным послушанием человека, который мог во всякую минуту охватить ее руками и бросить наземь.

— Ах, если бы я схватил вас сегодня утром за горло, если бы я послушался своего желания, я бы никогда не узнал, чего вы стоите. А теперь я это знаю. Вы чудо! И я тоже — в своем роде. У меня есть характер и голова на плечах! Если бы не я, мы бы двадцать раз погибли! Я все организую, все устраиваю для своего джентльмена… Мой джентльмен… Фу!.. Он мне опротивел! А вам противен ваш, не правда ли? Вам! Вам!

Он дрожал с головы до ног. Он стал ворковать, перечисляя целый лексикон ласковых имен, сальностей и нежных слов, потом вдруг спросил:

— Почему вы ничего не говорите?

— Я слушаю: это моя роль, — ответила она с неопределенной улыбкой, с пылающими щеками и похолодевшими губами.

— Но вы будете мне отвечать?

— Да, — проговорила она, широко раскрывая глаза, словно внезапно заинтересованная.

— Где мошна? Вы знаете?

— Нет еще.

— Но ведь где-то есть такой куш, из-за которого стоит постараться?

— Да, я думаю. Но кто знает? — добавила она, немного помолчав.

— Чего ломать над этим голову? — ответил он беспечно, — С меня довольно этой роли ползающей гадюки. Мое сокровище — это вы. Я открыл вас в темнице, в которой этот джентльмен вас похоронил, собирался сгноить для своего проклятого удовольствия!

Он поискал стул сзади себя и вокруг, потом обратил к ней свои мутные глаза и свою нежную улыбку.

— Я совсем без ног, — сказал он, садясь на пол, — я без сил с утра, так слаб, словно пролил здесь на пол всю кровь из своих жил, чтобы вы купали в ней свои белые ножки.

Она оставалась бесстрастной и задумчиво кивнула ему головой. Как истая женщина, она сосредоточивала все свои мысли на желании своего сердца, на этом ноже, тогда как, у ее ног, ласковый и дикий, опьяненный страстью мужчина продолжал развивать свои безумные планы…

Но Рикардо также не упускал своей идеи.

— Для вас, для вас я пожертвовал бы деньгами, жизнью… жизнью всех в мире, только не своей! Что вам нужно — это мужчину, властелина, который позволил бы вам поставить ему на голову ваш башмачок, а не этого труса, которому вы наскучите через год, как и он вам наскучит. А тогда что? Вы не такая женщина, чтобы с вами можно было делать, что угодно: вы похожи на меня. Я живу для себя, и вы будете жить для себя, а не для какого-то шведского барона. Эти люди пользуются такими существами, как вы и я, для своего удобства. Джентльмен — это лучше, чем хозяин, но что нам обоим нужно — это равноправный союз против всех лицемеров. Мы будем продолжать бродить по свету вдвоем, свободные и верные друг другу. Мы будем бродяжничать вместе, потому что мы не из тех людей, которые сидят у своего очага. Мы бродяги по натуре.

Она слушала его с глубоким вниманием, словно ожидала слова, которое дало бы ей указание, как овладеть этим кинжалом, этим ужасным ножом, чтобы обезоружить убийцу, умолявшего ее о любви. Она снова задумчиво кивнула головой, и это движение зажгло огнем желтые глаза, которых Рикардо не сводил с ее лица. Когда он немного приблизился, тело Лены не сделало движения назад. Это должно было случиться. Надо было перенести все, что могло отдать нож в ее руки. Рикардо принял более конфиденциальный тон.

— Мы встретились, и их час пробил, — начал он, глядя ей в глаза. — Союз между мной и моим джентльменом будет расторгнут. Для него нет места рядом с нами обоими. Он убил бы меня как собаку. Будьте покойны. Вот штучка, которая покончит дело не далее как сегодня ночью.

Он хлопнул себя по согнутой ноге, повыше колена и был удивлен и польщен, увидев, что лицо молодой женщины осветилось; она наклонилась к нему с жадным вниманием, с полуоткрытыми, как у ребенка, губами, красными на ее бледном лице, вздрагивавшими от ее учащенного дыхания.

— Ах, вы чудо, восторг, радость и счастье для мужчины… лучшая женщина из миллиона! Нет, единственная женщина! Вы нашли во мне своего настоящего мужчину, — говорил он дрожа, — Слушайте! Они ведут свою последнюю беседу, потому я с ним тоже покончу счеты, с вашим джентльменом, не позже полуночи!

Без малейшего трепета она прошептала, как только несколько уменьшилась сдавливавшая ее грудь тяжесть и она смогла выговаривать слова:

— С ним не следует очень торопиться…

Замедленность, ударения — все придавало этим словам цен ность зрело обдуманного совета.

— Молодец! Предусмотрительная девушка, — сказал он, тихи посмеиваясь со странной, кошачьей веселостью, от которой за колыхались его плечи и в бегающих глазах зажглись огоньки. Вы еще думаете о мошне. Из вас выйдет отличный компаньон А какой приманкой вы будете, черт возьми!

Он увлекся на мгновение своими мыслями, но лицо его ско ро омрачилось.

— Нет, никаких отсрочек! За кого вы меня принимаете? За пугало? За чучело, сделанное из шляпы и старых лохмотьев, за манекен без чувств, без внутренностей и без мозгов? Нет, — продолжал он с жаром, — он никогда больше не войдет в вашу комнату… никогда, никогда!..

Настало молчание. Его омрачали терзания ревности, и он даже не смотрел на молодую женщину. Она выпрямилась; потом медленно, постепенно склонилась к нему, словно собираясь упасть в его объятия. Он поднял глаза и, сам того не подозревая, остановил ее движение.

— Скажите! Вы так хорошо боретесь с мужчиной голыми руками… могли бы вы… а? Сумели бы вы пустить одному из них кровь вот таким ножичком?

Она широко открыла глаза и улыбнулась ему странной улыбкой.

— Как я могу сказать? — прошептала она с чарующей интонацией. — Дайте мне на него взглянуть.

Не сводя глаз с лица Лены, он вытащил нож из ножен; это был короткий, широкий, массивный обоюдоострый клинок с костяной ручкой. Наконец он опустил глаза на нож.

— Это надежный друг, — сказал он просто. — Возьмите его в руку и взвесьте.

В ту минуту, как она наклонилась, чтобы его взять, в ее загадочных глазах зажглось внезапно пламя, красный свет в белом тумане, окутывавшем побуждения и желания ее души. Она достигла успеха! Орудие смерти в ее руках; пробравшаяся в ее рай змея изрыгнула свой яд, и она держала ее, беспомощную, в своей власти, почти наступив ей на голову каблуком. Растянувшись на циновках пола, Рикардо незаметно приблизился к креслу, на котором она сидела.

Все мысли, все желания молодой женщины были направлены к тому, чтобы обеспечить себе окончательное обладание этим оружием, которое, как ей казалось, объединяло в себе все опасности и все угрозы этой преследуемой смертью планеты. Она сказала с тихим смешком, в котором Рикардо не расслышал торжествующей нотки:

— Я бы никогда не поверила, что вы доверите мне это оружие!

— Почему же нет?

— Из опасения, как бы я вдруг не нанесла вам удара.

I — За что? За сегодняшнюю историю? О нет. Вы ведь на меня не сердитесь. Вы меня простили. Вы меня спасли. Вы м «ня гак же победили. Да и к чему это вам послужило бы?

— Ни к чему, это правда, — согласилась она.

В глубине души она чувствовала, что не могла бы этого сделать. Если бы дело дошло до борьбы, ей пришлось бы выпустить оружие, чтобы бороться голыми руками.

— Слушайте, — сказал Рикардо. — Когда мы будем вместе бродить по свету, вы будете меня всегда называть «мой муж». Хорошо?

— Да, — проговорила она, собираясь с силами для борьбы, какова бы она ни была.

Нож лежал у нее на коленях. Она засунула его в складки юбки. Потом, сплетя руки вместе, она положила локти на колени, которые отчаянно стиснула вместе. Ужасный предмет был, наконец, спрятан от глаз.

Она почувствовала, что всю ее обдало холодным потом.

— Я не похороню вас, как этот ни к чему не годный ломака, этот смешливый джентльмен. Вы будете моей гордостью и моим товарищем. Разве это не лучше, чем покрываться плесенью на каком-то острове в угоду джентльмену, покуда он не бросит вас?

— Я буду всем, чем вы захотите, — сказала она.

В своем опьянении Рикардо придвигался все ближе с каждым произносимым ею словом, с каждым ее движением.

— Дайте вашу ножку, — молил он робким шепотом, но с полным сознанием своей власти.

— Все, что хотите!

Все, она бы все сделала, чтобы держать убийцу спокойным и безоружным, покуда не вернется к ней сила ее членов и она не решит, что ей надо сделать. Самая легкость успеха колебала ее твердость. Она немного высунула ногу из-под юбки, и он с жадностью накинулся на нее. Она даже не отдавала себе отчета в том, что он делал. Она подумала о лесе, в который ей велели бежать. Да, лес, вот куда надо отнести ужасную добычу, жало побежденной смерти. Рикардо сжимал ее щиколотку, прижимаясь время от времени губами к ее ноге, бормоча слова, прерывистые, похожие на стоны страдания и отчаяния. Гром, которого они не слыхали, рокотал вдалеке сердитыми переливами могучего голоса, и вокруг мертвой неподвижности этой комнаты, в которой профиль Гейста-отца строго смотрел в пространство из своей золоченой рамы, внешний мир содрогался непрерывной дрожью.

Внезапно Рикардо почувствовал, что его отталкивает нога, которую он ласкал, отталкивает таким сильным ударом в грудь, что он был отброшен назад и встал на колени. Он прочел в испуганных глазах молодой женщины опасность, которой он под вергался, и в ту самую минуту, как вскакивал на ноги, услыхал выделявшийся из грохота грозы сухой, разрывающий звук вы стрела, наполовину оглушивший его, словно удар кулаком. Он повернул пылающую голову и увидел Гейста, стоявшего в две рях. Мысль, что негодяй стал лягаться, пробежала у него в моз гу. Одну десятую секунды глаза его искали на полу нож, но тщетно.

— Пустите ему сами кровь! — крикнул он молодой женщине хриплым голосом.

И он с отчаянием кинулся к задней двери. Повинуясь таким образом инстинкту самосохранения, он в то же время сознавал, что не выйдет из дома живым. Но дверь широко открылась под давлением его тяжести, и в то же мгновение он захлопнул ее за собою. Тогда, прислонившись к ней плечом, ухватившись за ее ручку руками, ошеломленный и одинокий посреди полной содроганий и угрожающих шепотов ночи, он пытался овладеть собой. Он спрашивал себя, сколько раз в него выстрелили. Плечо его было мокро от крови, стекавшей с головы. Ощупывая ее повыше уха, он убедился, что это всего лишь царапина, но потрясение неожиданности лишило его сил.

— О чем думал, черт возьми, патрон, что упустил этого негодяя? А может быть… может быть, патрон убит?..

Царившая в комнате тишина пугала его. Не могло быть и речи о том, чтобы туда вернуться.

— Но она сумеет выпутаться, — пробормотал он.

У нее был его нож. Опасна была теперь она; он — он был теперь безоружен, бессилен до лучшего будущего. Он неслышными шагами, пошатываясь, пошел прочь от двери. Теплая струйка стекала по его шее, он посмотрит, что сталось с патроном, и возьмет себе оружие в их арсенале.

XII

Выстрелив через плечо Гейста, мистер Джонс счел за лучшее удалиться. Он скрылся с веранды бесшумно, словно видение, Гейст, спотыкаясь, вошел в комнату и обвел ее глазами. Все, что было в ней: книги, старое, поблескивающее серебро, все родные ему с детства вещи, самый портрет на стене — все казалось ему призрачным, нереальным, немыми участниками необычайного хитросплетения сна, который оканчивался обманчивым впечатлением пробуждения, чувством, что он никогда больше не сможет закрыть глаза. Он с отвращением заставил себя посмотреть на молодую женщину. Сидя неподвижно в кресле, она склонилась вперед, к своим коленям и спрятала лицо в ладонях. Гейст внезапно вспомнил Уанга. Как все это было ясно и как, в сущности, забавно! Удивительно забавно!

Она слегка выпрямилась, потом откинулась назад и, отняв руки от лица, прижала их к груди.

— Я знала, что вы войдете вовремя! Теперь вы спасены! Мне удалось… Я бы никогда, никогда не позволила ему… (голос ее угас, но глаза светились навстречу ему, как пронизывающее туман солнце)… никогда не позволила бы ему взять его обратно. О, мой возлюбленный!

Он наклонил голову и проговорил своим учтивым тоном, «тоном Гейста»:

— Очевидно, вы повиновались вашему инстинкту. Женщины снабжены особым оружием. Я был человеком безоружным; я был им всю свою жизнь; я это вижу теперь. Вы можете гордиться своей изобретательностью и своим глубоким знанием самой себя; но, смею вам сказать, что первая ваша поза, изображавшая стыд, имела свою прелесть. Потому что вы полны очарования!

Выражение торжествующей радости сбежало с ее бледного лица.

— Не надо смеяться надо мною теперь. Я уже не знаю стыда. Я от всей своей грешной души благодарила бога за дарование мне сил, чтобы сделать это… за то, что он таким образом подарил мне вас. О, мой возлюбленный! Наконец совсем, совсем мой!

Он смотрел на нее безумными, широко раскрытыми глазами. Она попыталась робко извиниться за неповиновение его указаниям. Каждая интонация ее чарующего голоса так глубоко раздирала сердце Гейста, что он от боли едва понимал ее слова. Он повернулся к ней спиной, но неожиданное замирание ее голоса заставило его обернуться. Бледная головка молодой женщины поникла на белой шее, как склоняется на своем стебле цветок, убитый жестокой засухой. Гейст затаил дыхание, посмотрел на нее внимательно, и ему показалось, что он прочел в ее глазах ужасающую весть. В ту минуту, как веки Лены опускались, словно закрытые невидимой силой, он схватил ее в объятия, поднял с кресла и, не обращая внимания на резкий звон металла, ударившегося о пол, перенес ее в другую комнату. Его пугала податливость неподвижного тела. Ему казалось, что он ничего больше не может сделать. Подперев подбородок рукой, он с напряженным вниманием вглядывался в безжизненное лицо.

— Ее закололи? — спросил Дэвидсон, которого он внезапно увидел рядом с собою и который протягивал ему кинжал Рикардо.

Гейст не проронил ни слова приветствия или удивления. Он только перевел на Дэвидсона немой, полный невыразимого ужаса взгляд. Потом, словно внезапно охваченный безумием, он бросился к молодой женщине и разорвал платье на ее груди. Она оставалась бесчувственной в его руках, и он застонал так, что Дэвидсон вздрогнул. Это была глухая жалоба человека, который падает, сраженный в темноте убийцей.

Они стояли рядом, разглядывая маленькое, черное отверстие, пробитое пулей мистера Джонса под выпуклой грудью. Белая грудь, сверкавшая яркой и словно священной белизной, поднималась слабо, так слабо, что только глаза любящего человека могли различить незаметное движение жизни. Спокойный, с преобразившимся лицом, бесшумно двигаясь, Гейст смочил полотенце и приложил его к маленькой, безобидной ранке, вокруг которой было так мало крови, что она не могла нарушить красоты и очарования этой бренной плоти.

Веки Лены затрепетали, и она посмотрела вокруг себя туманным взглядом. Она была спокойна, словно ее слабость была вызвана только усилиями ее ошеломляющей победы, которая, ради блага любви, дала ей в руки само оружие смерти. Но глаза ее широко раскрылись, когда она увидела кинжал Рикардо, наследие побежденной смерти, которое Дэвидсон продолжал бессознательно держать в руках.

— Дайте его мне, — сказала она. — Он мой!

Дэвидсон вложил трофей победы в слабые руки, протянутые невиданным жестом ребенка, жадно бросающегося к игрушке.

— Для вас, — проговорила она, задыхаясь и глядя на Гейста. — Не убивайте никого!

— Нет, — обещал Гейст, принимая от нее кинжал и осторожно кладя его ей на грудь, между тем как она опускала бессильные руки.

Слабая улыбка сбежала с твердо очерченных губ, и голова тяжело ушла в подушку, принимая величавую бледность и неподвижность мрамора. Но по лицу, черты которого, казалось, навеки застыли в новой красоте, пробежал легкий и страшный трепет. С поразительной энергией она вдруг спросила громко:

— Что со мною?

— Вы ранены пулей, моя милая Лена, — сказал Гейст твердым голосом, тогда как Дэвидсон, услышав этот вопрос, отвернулся и прижался лбом к колонке полога.

— Ранена? Мне действительно показалось, что меня что-то ударило.

Гром, наконец, перестал рокотать над Самбураном, и материальный мир уже не содрогался под нарождавшимися звездами. Готовая отлететь душа молодой женщины цеплялась за свое торжество, за уверенность в своей окончательной победе над смертью.

— Никогда больше! — прошептала она. — Никогда не будет ничего подобного! О, мой возлюбленный! Я спасла тебя! Почему ты не берешь меня на руки, чтобы унести далеко-далеко от этого пустынного места?

Гейст наклонился над нею очень низко, проклиная свою подозрительную душу, которая с проклятым сомнением во всем, что билось жизнью, даже в эту минуту задерживала на его устах крик истинной любви. Он не смел дотронуться до нее, а у нее уже не было сил обвить его шею руками.

— Кто другой мог бы сделать это для тебя? — с гордостью прошептала она.

— Никто в мире! — ответил он шепотом с неподдельным отчаянием.

Она попыталась приподняться, но ей удалось только отделить голову от подушки. Робким и нежным движением Гейст просунул свою руку под ее шею. Тотчас, освобожденная от невыносимой тяжести, она радостно передала ему бесконечную усталость своего утомительного подвига. Ликуя, она увидала себя лежащей на постели в черном платье, среди восхитительного спокойствия, а он, склонившись над ней с нежной и мягкой улыбкой, собирался поднять ее на свои сильные руки, чтобы унести ее в святая святых своего сердца… навсегда! Волна восхищения, наполнившая все ее существо, выразилась в улыбке наивного детского счастья, и, с невыразимым блаженством на устах, она вздохнула в последний раз, торжествующая, различая еще взгляд своего возлюбленного среди теней смерти.

* * *

— Да, ваше превосходительство, — говорил своим спокойным голосом Дэвидсон, — В этом деле больше погибло людей — по крайней мере, белых, — нежели во многих сражениях последней войны.

Дэвидсон беседовал с одним высокопоставленным лицом о том, что в разговорах называли «Тайной Самбурана». Эта история произвела на архипелаге такую сенсацию, что даже в высших кругах люди жаждали сведений из первоисточника. Дэвидсон был вызван на аудиенцию к высокому сановнику, находившемуся в служебной поездке.

— Вы хорошо знали покойного барона Гейста?

— Правду говоря, здесь никто не может похвалиться близким знакомством с ним, — сказал Дэвидсон. — Это был странный человек. Я спрашиваю себя, отдавал ли он себе отчет в собственной странности. Но всем было известно, что я дружески наблюдал за ним. И это заслужило мне предупреждение, заставившее меня среди рейса повернуть обратно и поспешить к Самбурану, куда я, к сожалению, явился слишком поздно.

Не вдаваясь в большие подробности, Дэвидсон объяснил внимательно слушавшему превосходительству, что жена одного трактирщика, по фамилии Шомберг, слышала, как два негодных плута расспрашивали ее мужа о точном местонахождении острова. Она уловила только несколько слов, относившихся к расположенному вблизи Самбурана вулкану, но этих слов было достаточно, чтобы пробудить ее подозрения.

— Она поделилась ими со мною, ваше превосходительство, — продолжал Дэвидсон. — Они были — увы! — слишком основательны!

— Это было очень умно с ее стороны, — заметила высокопоставленная особа.

— Эта женщина гораздо умнее, чем думают, — сказал Дэвидсон.

Но он воздержался от разъяснения превосходительству истинной причины, обострившей ум госпожи Шомберг. Несчастная женщина обезумела от мысли, что молодую девушку могли привезти обратно, поближе к ее Вильгельму, все еще терзавшемуся страстью. Дэвидсон сказал только, что ее тревога сообщилась ему. Он повернул обратно, но признавался, что сомневался одно время в основательности ее подозрений.

— Я попал в одну из этих нелепых гроз, которые собираются вокруг вулкана, и с некоторым трудом нашел остров, — пояснил Дэвидсон. — Мне пришлось ощупью и бесконечно медленно продвигаться по бухте Черного Алмаза. Мне кажется, что, если бы кто-нибудь ожидал меня, все равно никто не мог бы услыхать, когда я бросал якорь.

Он сознавал, что ему следовало тотчас сойти на берег, но вокруг все было темно и совершенно спокойно. Он устыдился того, что так легко поддался своему побуждению. Было бы немного дико разбудить человека среди ночи для того, чтобы спросить, все ли у него благополучно. Кроме того, присутствие молодой женщины делало такое вторжение еще более неловким; он боялся, как бы его появление не показалось Гейсту непростительной нескромностью.

Первым признаком, открывшим ему глаза и заставившим заподозрить что-то неладное, был вид большой белой лодки, которую нанесло волной на нос его парохода. В ней находился труп необыкновенно волосатого человека. Тогда Дэвидсон не стал терять времени: он тотчас поехал на берег, конечно, один — из деликатности.

— Я поспел, как уже говорил вашему превосходительству, чтобы присутствовать при кончине бедняжки, — продолжал Дэвидсон. — Не могу вамсказать, какие часы я провел после этого с Гейстом. Он говорил со мною. Его отец был, надо думать, своего рода маньяк, который с детства передернул мозги сына вверх дном. Это был странный человек. Его последние слова, когда мы выходили на веранду, были:

— Ах, Дэвидсон, горе человеку, сердце которого в молодости не научилось надеяться, любить… и верить в жизнь!

В ту минуту, как я собирался проститься с ним, так как он выразил желание побыть некоторое время наедине с покойной, мы услыхали в кустах у пристани грубый голос, который спросил:

— Это вы, патрон?

— Да, я.

— Черт возьми! Я думал, что негодяй прикончил вас. Он принялся лягаться и едва меня не уложил. Я брожу тут уже с некоторых пор, чтобы вас разыскать.

— Ну вот и я! — неожиданно крикнул другой голос.

И мы услыхали выстрел.

— На этот раз он не промахнулся — с горечью сказал мне Гейст, входя в дом.

Я вернулся на пароход, как он меня просил. Я не хотел быть навязчивым в его горе. Позже, около пяти часов утра, мои малайцы прибежали сказать, что на острове пожар. Я немедленно поехал, конечно. Главное бунгало пылало. Мы вынуждены были отступить от нестерпимого жара. Два других дома вспыхнули один за другим, словно две пачки спичек. Ранее середины дня нечего было пытаться перейти конец мола, прилегавший к берегу.

Дэвидсон кротко вздохнул.

— Вы, я вижу, уверены, что барона Гейста нет в живых?

— Он… превратился в пепел, ваше превосходительство, — сказал Дэвидсон. — Он и молодая женщина с ним. Я полагаю, что он не смог перенести своих мыслей у ее изголовья… а огонь все очищает. Этот китаец, о котором я говорил вашему превосходительству, на следующий день, когда зола несколько остыла, помог мне производить раскопки. Того, что мы нашли, было достаточно для полной уверенности. Это неплохой китаец. Он сказал мне, что из сострадания — да и из любопытства тоже — последовал за Гейстом и молодой женщиной через лес. Он сторожил вблизи дома, покуда не увидел, как Гейст вышел после обеда и как Рикардо вернулся один. Тогда, стоя настороже, он решил, что недурно было бы пустить лодку по течению; он боялся, как бы негодяи не обошли вокруг острова, чтобы с моря обстрелять селение из револьверов и винчестеров. По его мнению, это были дьяволы, способные на что угодно. Он тихонько сошел на пристань; в ту минуту, как он ставил ногу в лодку, чтобы ее отвязать, волосатый человек, по всей вероятности спавший в ней, с рычанием вскочил, и Уанг выстрелом уложил его на месте. Тогда он оттолкнул лодку возможно дальше и убежал.

Настало молчание. Затем Дэвидсон снова начал своим спокойным тоном:

— Да примет господь то, что было очищено! Дожди и ветры позаботятся о пепле. Я оставил труп этого слуги, этого секретаря — не знаю, каким именем называл себя этот мерзкий бандит, — там, где он был, чтобы он разлагался на солнце. Его патрон попал ему, по-видимому, прямо в сердце. Этот Джонс, должно быть, сошел потом на пристань к лодке и к волосатому человеку. Я предполагаю, что он упал в воду нечаянно — а может быть, и нарочно. И человек, и лодка исчезли; мерзавец увидел себя совершенно одиноким; игра была проиграна начисто, и он оказался в полном смысле слова пойманным в западню. Кто знает? Вода в этом месте очень прозрачна, и я видел его труп, застрявший между двумя сваями, словно груда костей в голубом шелковом мешке, из которого торчали только голова и ноги. Уанг пришел в восторг, когда мы его заметили. «С этой мину ты, — сказал он, — можно спокойно жить на острове». И он тотчас пошел на противоположный склон холма, чтобы забрать свою жену-альфуроску и вернуться с ней в хижину.

Дэвидсон вынул платок и вытер лоб.

— Тогда, ваше превосходительство, я отплыл. Там больше ничего нельзя было сделать.

— Очевидно, — согласилось высокопоставленное лицо.

Дэвидсон, задумавшись, казалось, взвешивал в уме этот вопрос, потом прошептал с тихой грустью:

— Ничего!

Примечания

1

Кули — китайские рабочие.

(обратно)

Оглавление

  • ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  • ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VII
  • ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
  •   I
  •   II
  •   Ill
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  • ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XII
  • *** Примечания ***