КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Горячее сердце [Сергей Михалёв] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Горячее сердце

На форзаце: знамя — награда Полевскому городскому отделению ОГПУ от трудящихся криолитового завода (1932).


70-летию органов ВЧК-КГБ посвящается


Всякая революция лишь тогда чего-нибудь стоит, если она умеет защищаться.

В. И. Ульянов (Ленин)
ИЗ ПРОТОКОЛА СНК № 21 О СОЗДАНИИ ВЧК
Слушали: Доклад Дзержинского об организации и составе комиссии по борьбе с саботажем.

Постановили: Назвать комиссию Всероссийской чрезвычайной комиссией при Совете Народных Комиссаров по борьбе с контрреволюцией и саботажем и утвердить ее.

Состав комиссии (еще не полный): Ксенофонтов, Жидилев, Аверин, Петерсон, Петерс, Евсеев, Трифонов В., Дзержинский, Серго, Василевский.

Задачи комиссии:

1. Пресекать и ликвидировать все контрреволюционные и саботажные попытки и действия по всей России, со стороны кого бы они ни исходили.

2. Предание суду революционного трибунала всех саботажников и контрреволюционеров и выработка мер борьбы с ними.

3. Комиссия ведет только предварительное расследование, поскольку это нужно для пресечения.

4. Комиссия разделяется на отделы:

— информационный

— организационный

— отдел борьбы

Председатель СНК Ульянов
(Ленин) 7 декабря 1917 года
Чекистом может быть лишь человек с холодной головой, горячим сердцем и чистыми руками.

Ф. Э. Дзержинский
ИЗ ПАМЯТКИ СОТРУДНИКАМ ЧК 1918 ГОДА
Что должен помнить каждый комиссар, следователь, разведчик, работая по розыску:

— Быть всегда корректным, вежливым, скромным, находчивым.

— Не кричать, быть мягким, но, однако, нужно знать, где проявлять твердость.

— Прежде чем говорить, нужно подумать.

— На обысках быть предусмотрительным, умело предостерегать несчастья.

— Каждый сотрудник должен помнить, что он призван охранять советский революционный порядок и не допускать нарушения его; если он сам это делает, то он никуда не годный человек и должен быть исторгнут из рядов комиссии.

— Быть чистым и неподкупным, потому что корыстные влечения есть измена рабоче-крестьянскому государству и вообще народу.

— Быть выдержанным, стойким, уметь быстро ориентироваться, принять мудрые меры.

— Храни, как зеницу ока, данные тебе поручения.

Ю. И. Корнилов, начальник управления КГБ СССР по Свердловской области Г. К. Наумов, сотрудник управления На защите революции Исторический очерк

Победа Октябрьской социалистической революции в России привела в остервенение эксплуататорские классы как внутри страны, так и за ее пределами. Военная интервенция и белогвардейско-кулацкие восстания, шпионаж и диверсии, террор, спекуляция и саботаж — ничем не брезговали враги молодого Советского государства в своих попытках задушить диктатуру пролетариата, помешать рабочим и крестьянам строить новую жизнь.

«Буржуазия, помещики и все богатые классы, — писал в декабрьские дни 1917 года В. И. Ленин, — напрягают отчаянные усилия для подрыва революции, которая должна обеспечить интересы рабочих, трудящихся и эксплуатируемых масс».

Советскому государству в целях самозащиты пришлось прибегнуть к решительным мерам для отражения натиска контрреволюции. Такой вынужденной ответной мерой явилось создание 7(20) декабря 1917 года Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем (ВЧК). Ее возглавил Феликс Эдмундович Дзержинский, Железный Феликс, один из ближайших соратников В. И. Ленина.

Для успешной борьбы с контрреволюцией в масштабе всей страны необходима была сеть местных чрезвычайных комиссий. ВЧК приступила к их организации.

Основными задачами комиссий были, с одной стороны, выявление и пресечение тайной подрывной деятельности врагов, с другой — непосредственная борьба с открытыми контрреволюционными и бандитскими выступлениями.

Первая чрезвычайная комиссия на Урале была создана 24 февраля 1918 года в Екатеринбурге. В мае 1918 года постановлением областного Совета она получила наименование Уральской областной чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией и спекуляцией.

Почти одновременно чрезвычайные комиссии по борьбе с контрреволюцией возникают во всех губернских центрах Урала. 7 марта 1918 года Оренбургский военно-революционный комитет создал отдел по борьбе с контрреволюцией. В июне отдел был реорганизован в губернскую чрезвычайную комиссию. 15 марта 1918 года организован Пермский окружной чрезвычайный комитет по борьбе с контрреволюцией, спекуляцией и саботажем, переименованный в июне 1918 года в Пермскую губернскую чрезвычайную комиссию. 17 марта 1918 года Уфимский губернский ревком, переименованный в губернский совет народных комиссаров, образовал чрезвычайную комиссию по борьбе с контрреволюцией и хищничеством. В постановлении было записано, что комиссии предоставляется право «в случае необходимости объявлять военное или осадное положение и принимать самые решительные меры по борьбе с контрреволюцией и хищничеством».

В течение лета и осени 1918 года органы защиты революции были созданы во всех крупных городах Урала (Нижнем Тагиле, Верхотурье, Невьянске, Красноуфимске, Ижевске, Воткинске, Камышлове и др.), а также в большинстве уездных центров. Осенью 1918 года только в Пермской губернии насчитывалось 30 чрезвычайных комиссий.

Как и повсюду в стране, уральские чрезвычайные комиссии в полном соответствии с постановлениями Советского правительства и распоряжениями ВЧК имели широкие права на применение решительных мер против контрреволюционеров. Так, в удостоверении на имя исполняющего обязанности председателя Уральской областной чрезвычайной комиссии Н. А. Бобылева, подписанном в мае 1918 года, говорилось, что Бобылев по должности имеет право производить обыски, аресты, выемки, конфискации и реквизиции, выносить решения о заключении под стражу, производить дознания для передачи в следственную комиссию трибунала.

Во главе чрезвычайных комиссий партийные комитеты ставили активных, стойких коммунистов, имеющих стаж подпольной работы в условиях царского самодержавия.

Первым председателем Екатеринбургской ЧК был назначен член партии большевиков с 1905 года М. И. Ефремов (партийная кличка Финн), который в годы царизма за подпольную партийную деятельность был приговорен к высшей мере наказания, замененной пожизненной каторгой, делегат VI съезда РСДРП. Заместителем председателя Екатеринбургской чрезвычайной комиссии стал Павел Хохряков.

21 июня 1918 года президиум Уральского областного Совета утвердил постоянный состав коллегии Уральской ЧК в составе семи человек. Председателем ЧК назначен Ф. Н. Лукоянов (партийная кличка Г. Маратов), известный уральский партийный работник, занимавший с марта 1918 года пост председателя Пермской чрезвычайной комиссии. Его заместителем был С. Е. Чуцкаев, профессиональный революционер, член большевистской партии с 1903 года.

Заведующими отделами утверждены также известные в крае коммунисты.

В одном из докладов ЧК в Пермский губернский комитет партии сообщалось, что у чекистов «не было ровно никаких инструкций, по которым могла идти планомерно… работа. Не было поставлено никакой канцелярии…». Буквально на следующий день после создания Екатеринбургской ЧК понадобилось послать ее сотрудника в оперативную командировку, а поскольку у комиссии еще не было ни штампа, ни печати, пришлось воспользоваться печатью областного Совета, — факт сам по себе незначительный, однако весьма красноречивый.

Многим первым чекистам — в подавляющем большинстве это были рабочие — недоставало не только опыта оперативной работы, но и общей грамотности. «Две зимы и те неполные», — так определил М. И. Ефремов в автобиографии свой образовательный уровень. Опыт приобретался в ходе работы, академической подготовке классовых врагов были противопоставлены школа революционной борьбы, высокое партийное самосознание и беззаветная преданность делу.

Уральским чрезвычайным комиссиям приходилось с первого же часа вступать в ожесточенные схватки с сильным, коварным, хорошо подготовленным противником. Несмотря на эти и другие трудности, они успешно срывали заговоры антисоветских организаций, подавляли кулацкие и белогвардейские мятежи, обезвреживали вражеских лазутчиков и диверсантов. Надежными помощниками чекистов с первых же их шагов стали рабочие, крестьянская беднота, наиболее сознательные представители трудовой интеллигенции, увидевшие в чрезвычайных комиссиях такое учреждение, без которого, говоря словами В. И. Ленина, «власть трудящихся существовать не может».

Первым уральским чекистам выпало заниматься делами не только «местного» значения. Чего сто́ит хотя бы операция по обезвреживанию бывшего премьер-министра Временного правительства князя Г. Е. Львова, который прибыл из Крыма на Урал якобы для поправки здоровья, а на самом деле затем, чтобы лично руководить вызволением свергнутого царя. Как известно, монархисты намеревались использовать Николая Романова в качестве знамени для объединения всех контрреволюционных сил в борьбе против Советской власти. Благодаря умелым действиям уральских чекистов из этой затеи ничего не вышло. Сорваны были и другие попытки освободить низложенного царя из Тобольска.

В мае 1918 года в некоторых уральских газетах стали печататься публикации, направленные на подрыв доверия к отряду особого назначения, который охранял в Тобольске бывшего царя. Узнав об этом, Я. М. Свердлов сообщил телеграфом в ЧК, что «отряд честно выполнил возложенные на него обязанности, оказывая полное подчинение Советской власти, и заслужил доверенность к себе».

Враги революции всячески пытались подорвать и дискредитировать авторитет как рядовых коммунистов, так и руководителей партии и Советского государства, сеяли в народе панику, неуверенность. Так, в апреле 1918 года на Урале стала распространяться телеграмма якобы за подписью Председателя ВЦИК Я. М. Свердлова, сообщавшая о том, что «центральная власть бьется в последней агонии» и в связи с этим высшие органы республики решили «сделать шаг назад перед буржуазией всех стран и перед своей, как это было в истории французской коммуны», что «на днях созывается в Стокгольме международная империалистическая конференция, где будут решаться вопросы не только ликвидации революции, но и дележа РСФСР». На запрос председателя Уральской ЧК Я. М. Свердлов ответил:

«…приведенная Вами телеграмма за моей подписью гнусная ложь, распространяемая, несомненно, контрреволюционерами. О заседании ЦИК были разосланы телеграммы, радиограммы, только другого содержания».

Контрреволюционеры-клеветники, установленные чекистами, получили по заслугам.

Можно сказать, что еще в самом начале, овладевая новым для себя делом, уральские чекисты доказали, что областная партийная организация, рабочие и крестьяне могут смело на них положиться. Героически вели они себя и в весьма напряженной обстановке, которая сложилась в связи с возникшим восстанием белочехов и наступлением войск Колчака. Уральские чекисты вливались в особые отделы Красной Армии, шли рядовыми бойцами на фронт, становились разведчиками в тылу колчаковских войск.

Наступил 1921 год. Кончилась гражданская война. В городах и районах, на железнодорожных станциях, в рабочих поселках Урала, как и по всей стране, скитались десятки и сотни тысяч бездомных сирот. На это народное бедствие обратил внимание Ф. Э. Дзержинский. По его инициативе и при личном участии Советское правительство проводит крупномасштабные мероприятия, направленные на преодоление катастрофического положения наших детей, К решению этой проблемы подключены все ведомства, все организации, могущие быть полезными в этом деле.

В январе 1921 года Ф. Э. Дзержинский обратился во все чрезвычайные комиссии по борьбе с контрреволюцией с призывом о принятии срочных мер по улучшению жизни детей. В приказе говорится:

«…сейчас пришло время вздохнуть легче на внешних фронтах. Советская власть может со всей энергией взяться за это дело. Чрезвычайные комиссии, как органы диктатуры пролетариата, не могут остаться в стороне. Президиум ВЦИК назначил меня председателем комиссии по улучшению жизни детей. Пусть это будет указанием и сигналом для всех ЧК…»

В Екатеринбурге Детская комиссия была образована при исполкоме губернского Совета рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов. В ее состав вошли ответственные работники просвещения, здравоохранения, комсомола, советских, партийных органов и других учреждений. Большую работу в деле помощи детям выполняла группа сотрудников Екатеринбургской чрезвычайной комиссии. Она также входила в состав Детской комиссии, которую возглавлял уполномоченный Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета. Каждый чекист имел определенные обязанности. Например, заведующая регистрацией Екатеринбургской ЧК Е. К. Густ обследовала детские учреждения, выявляла недостатки, принимала оперативные меры. О своей работе докладывала уполномоченному ВЦИК.

В результате принятых партией и правительством решительных мер детская беспризорность значительно сократилась. За два года в целом по стране более четырех миллионов бездомных, голодных и больных детей получили необходимую помощь. Отеческая забота о детях, ставших сиротами, продолжалась и в последующие годы. В решение этой проблемы, имевшей большое государственное значение, внесли свой вклад и чекисты Урала.

Нелегким был переход на мирные рельсы. В стране царила разруха. Трудности экономического характера переплетались с активизацией подрывной деятельности эсеров, меньшевиков, других антисоветских элементов. Внутренняя экономическая контрреволюция нередко поддерживалась извне.

Центральный Комитет партии в числе других мер усовершенствования управления страной произвел реформу органов государственной безопасности, определившую их место в системе Советского государства. В 1922 году Всероссийская чрезвычайная комиссия была преобразована в Государственное политическое управление, впоследствии — Объединенное государственное политическое управление (ОГПУ).

Чекисты активно включились в борьбу с голодом и разрухой, с перебоями на транспорте, не жалея сил содействовали заготовкам хлеба и топлива.

В январе 1922 года Совет труда и обороны направил Ф. Э. Дзержинского на Урал и в Сибирь в качестве особоуполномоченного по урегулированию всех вопросов, связанных с вывозом продовольствия из этих районов в центральные области европейской части России и в голодающее Поволжье. Контроль за продвижением эшелонов с хлебом через Урал Ф. Э. Дзержинский возложил на сотрудников транспортных чрезвычайных комиссий этого края. Своими самоотверженными действиями уральские и сибирские чекисты спасли от голодной смерти сотни тысяч людей.

«Многое забудут наши потомки, — отмечала газета «Коммунист» в феврале 1923 года, — но как ни один историк французской революции не может обойти молчанием якобинцев, как ни один историк не может не отдать им должного, так и историк русской революции не может пройти мимо чекистов, не отдав им должного уважения и не признав за ними величайшей заслуги в революции и в развитии коммунизма».

Такую высокую оценку по праву заслужили все поколения сотрудников советских органов государственной безопасности, но прежде всего эти проникновенные слова относятся к первым чекистам, к первым чрезвычайным комиссиям, которые на заре Советской власти закладывали прочный фундамент диктатуры пролетариата, надежного стража Великого Октября.

* * *
Дальнейшая деятельность уральских органов государственной безопасности в условиях индустриализации страны была не менее сложной и напряженной.

Индустриализация для Урала означала освоение огромных природных богатств, развитие традиционных отраслей промышленности, какими были черная и цветная металлургия, а также создание новой крупной машиностроительной базы.

Рабочий класс, придя к власти, не имел своих инженерно-технических кадров и вынужден был в первое время опираться на буржуазных специалистов. Многие представители инженерной интеллигенции старой школы с первых лет революции связали с ней свою судьбу, а в годы индустриализации еще активнее включились в работу по социалистической реконструкции народного хозяйства. Но в этих же рядах находились и реакционные элементы, ярые противники Советской власти, которые в прошлом были связаны с эксплуататорскими классами и нередко занимали в промышленности дореволюционной России командные посты.

Но они не могли без помощи извне сорвать индустриализацию. В такой же мере и империалистические круги, белогвардейская эмиграция, крупные капиталисты, банкиры и торговцы, эмигрировавшие за границу, не могли расстроить ее сами. Соединение же этих сил дало им возможность развернуть в грандиозных масштабах наступление на хозяйственную жизнь Советского Союза. Свои усилия они сосредоточили на подрыве промышленности, и прежде всего в таких важнейших районах, каким являлся Урал.

В начальный период индустриализации шпионскую, вредительскую и диверсионную деятельность развернуло английское акционерное общество «Ленагольдфильдс Лимитед», заключившее с Советским правительством концессионный договор на совместную разработку полезных ископаемых на Урале и в Сибири. В итоге кропотливой работы чекисты сумели установить, что под вывеской общества действовала английская разведка. Ее агентам удалось проникнуть на государственные предприятия, в руководящие хозяйственные и плановые органы. В 1930 году основные участники этой контрреволюционной организации были разоблачены. В Москве состоялся открытый судебный процесс. Преступники получили по заслугам. Советское правительство расторгло договор с акционерным обществом, которое использовало легальные возможности своих служащих для подрывной деятельности против СССР.

Вслед за английской разведкой на Урал устремились спецслужбы Германии, Франции, Японии. Но и их агентов удалось быстро обезвредить.

Органами ОГПУ в эти годы была вскрыта и ликвидирована враждебная группировка, занимавшаяся вредительством в золото-платиновой промышленности Урала. Ее разоблачение началось с проверки заявлений рабочих о хищении на приисках Нижнетагильскою горного округа драгоценных металлов, о частых простоях и плохом ремонте плавающих землеройных машин. Обнаружив низовые звенья, чекисты дошли и до руководящего центра группировки, члены которого занимали ответственные посты в уральских областных учреждениях, Ленинградском горном институте и даже в Высшем совете народного хозяйства СССР.

Выполняя директивы зарубежных хозяев, члены группировки скрывали известные на Урале месторождения драгоценных металлов, тормозили выполнение планов их добычи, выводили из строя драги, покупали за границей и заказывали на заводах в СССР ценное, но ненужное оборудование, не отвечавшее требованиям эксплуатации на местных приисках.

Пресечение подрывной деятельности этой организации потребовало от чекистов большого мужества, смелости, отваги, находчивости и физической выносливости. Они до конца исполнили свой долг. Чтобы успешно выполнить задание, им приходилось устраиваться на прииски простыми рабочими, после многотрудной дневной смены вместо отдыха ходить через тайгу на связь с товарищами, нередко за добрый десяток километров, а вернувшись под утро, снова браться за лопату. Бывало и так, что по нескольку суток подряд они обходились без сна и пищи.

В химической, лесной, деревообрабатывающей промышленности, в таких крупных учреждениях, как Торгстрой, Уралхим, на Березниковской, Челябинской и других электростанциях Урала органами Полномочного представительства ОГПУ в те годы были вскрыты вредительские и диверсионные группировки, в составе которых помимо враждебно настроенных к Советской власти «отечественных» инженерно-технических работников находились иностранные специалисты.

В одном из районов при строительстве шахты, рассчитанной на добычу миллиона тонн каменного угля в год, затратили непомерно большие народные средства. Один только проект, разработанный специалистами из США, стоил 50 тысяч долларов. Рядом с шахтой возник поселок. И вдруг оказалось, что в той местности… нет угля. Это был один из многих крупных вредительских актов, совершенных антисоветскими организациями с участием тех иностранных специалистов, которые выполняли задания подрывных служб капиталистических государств.

Выявляя разрозненные группировки, а порой и отдельных диверсантов, Полномочное представительство ОГПУ на Урале все больше убеждалось в том, что здесь действует единый центр, который планирует и координирует враждебные акты по отраслям промышленности. Предположение оказалось верным. Так удалось раскрыть тщательно законспирированный единый орган контрреволюционной организации, созданный в 1926—1927 гг. Назывался он Уральским инженерным центром. Этот центр проводил подрывную работу в промышленности по директивам Московского инженерного центра, преобразованного в 1928 году в Промпартию.

Один из руководителей центра на допросе показал:

— Цель и задачи контрреволюционной организации инженеров состояли в создании такого положения, которое вынудило бы Советскую власть отказаться от руководства промышленностью и заставило ее сдать основные отрасли народного хозяйства в концессию. Этим самым принудить социализм перерождаться в капиталистическую форму ведения народного хозяйства…

Уральский центр создал из технических работников стройную систему диверсионных ячеек и групп для разрушения на Урале заводов и фабрик, рудников и шахт.

Инженерный центр финансировался через ЦК Промпартии Торгпромом (комитет, созданный в Париже бывшими крупнейшими капиталистами России), а также самостоятельно получал из-за границы денежные средства, используя для этого руководство общества «Ленагольдфильдс». По этим же каналам, но уже в обратном направлении — в Торгпром и разведки противника — поступала информация об уральской промышленности, собираемая агентами центра.

Экономическая контрреволюция и одна из ее форм — вредительство — рассматривались противниками социалистической индустриализации не как самоцель, а как средство подготовки военной интервенции. Вот почему по заданию иностранных генеральных штабов Промпартия создала в своих рядах военную организацию, которая охватила своим влиянием воинские части Красной Армии, дислоцированные на Урале. Главный руководящий орган этого формирования находился в Свердловске. Как и Промпартия в целом, он готовился к вооруженному восстанию во время военной интервенции в СССР со стороны империалистических государств.

Вредительство и диверсии, осуществлявшиеся Инженерным центром, наносили громадный ущерб народному хозяйству. На Урале не было ни одной отрасли промышленности, где бы не действовали разведывательные и диверсионные ячейки центра.

Особым коварством отличались вредители в черной и цветной металлургии Урала. Например, при проектировании шахт для добычи медной руды на Карабашском комбинате они делали так, чтобы эти шахты самозатоплялись, а затем вредители направляли большие средства на их восстановление, после чего эти шахты якобы «самопроизвольно» обрушивались.

Замыслы врагов социалистической индустриализации были понятны. Ведь Урал по праву являлся и является жемчужиной медной промышленности. Они также учитывали, что после двух войн (империалистической и гражданской) из 19 заводов цветной металлургии, являющейся ключом в машиностроении и электрификации, выбыло из строя действующих 13. И это обстоятельство империалистические державы пытались использовать в своих целях — поставить молодое государство рабочих и крестьян в полную зависимость от иностранного капитала.

Но тщетными оказались эти потуги. Агентам противника редко удавалось выполнять задания своих хозяев и избежать при этом справедливого возмездия. В сентябре 1931 года шпионская, вредительская и диверсионная деятельность Уральского инженерного центра была полностью вскрыта и он прекратил существование.

Проведение операции такого масштаба потребовало определенного умения и искусства. Ведь дело пришлось иметь с хорошо законспирированными преступниками, действовавшими скрытно и умело, пользовавшимися своим авторитетом. Одни из них были видными инженерами и техниками в заводских коллективах, другие занимали руководящее положение в центральных учреждениях. Им доверяли и предоставили свободу для проявления инициативы, рассчитывая на помощь в развитии экономики. Одной революционной бдительности, классовой и профессиональной интуиции было мало, чтобы их изобличить. Чекистам надо было самим разбираться в технике и экономике. И они овладели этими знаниями и необходимым умением.

Годы, прошедшие после организации органов государственной безопасности, были периодом усиленного накопления опыта, профессионализма сотрудников. Заботами областной партийной организации кадры чекистов выросли качественно, повысился и общеобразовательный их уровень. А жизнь выдвигала все новые сложные положения, в которых им надлежало всегда быть на высоте.

* * *
XV съезд партии принял историческое постановление о коллективизации сельского хозяйства и ликвидации самого многочисленного эксплуататорского класса — кулачества.

Принятый партией курс вызвал со стороны кулаков резкое сопротивление. Вновь, как и в годы гражданской войны, на селе стали возникать различные кулацкие группы и организации, которые поддерживались неразоружившимися эсерами и другими враждебными элементами, окопавшимися в советских сельскохозяйственных учреждениях.

Чекисты Урала вели борьбу не только с саботажем и вредительством антисоветских элементов в колхозах и совхозах. Враги нового строя нередко использовали последнее оружие обреченных — террор. Жертвами его становились руководители а передовики производства, члены партии и комсомольцы.

В деревне Герасимовке Тавдинского района были зверски убиты пионер Павлик Морозов и его девятилетний брат Федя. Подверглись оскорблениям, нападениям и избиениям пионер Умов в Нижнесергинском районе, детский корреспондент областной газеты член Щучье-Озерской пионерской организации Нюра Ковригина и другие дети колхозников и рабочих. Отдали свои жизни в борьбе с кулаками Коля Мяготин в Курганском районе и ученица 4-го класса в селе Юва Манчажского района Уральской области Оля Яналина.

Кулацкие бандитские организации не только быстро разрастались и охватывали своим влиянием деревни и села какого-либо района или округа, но распространяли его и на соседние области. Отдельные кулацкие группировки располагали средствами размножения листовок и даже типографиями, в которых большими тиражами печатались антисоветские материалы. У них часто было единое руководство, свои политические лозунги.

Против социалистических преобразований в сельском хозяйстве выступили и зарубежные реакционные силы. Внутренняя и внешняя контрреволюция не могла не знать, что ликвидация в СССР кулачества лишала ее последних надежд на восстановление капитализма в России.

Вскрытая в 1930 году бандитская организация, которая возникла в Курганском округе под руководством прибывших из-за кордона бывших белых офицеров и генералов, в короткий срок распространила свое влияние на кулачество многих районов Сибири, Урала, Средней Волги и Северного Кавказа. Согласно приказам атамана Семенова из Китая, закордонные эмиссары насаждали в одном и том же округе параллельные, но не связанные между собой резидентуры, что, по их мнению, гарантировало от возможного провала всего этого формирования и прикрывало одну резидентуру действиями другой. Руководящее ядро организации состояло из бывших кадровых старших офицеров и генералов. Восстание одновременно всех низовых группировок подготавливалось к моменту нападения на СССР какого-либо государства. Расчеты делались главным образом на Китай и Японию.

Подняли головы церковники и сектанты, антисоветские действия которых, особенно в деревне, переплетались с действиями кулацко-белогвардейских организаций. Нередко служители культа сами создавали эти организации и выступали в роли их руководителей.

В Ирбитском округе во главе враждебной группировки стоял священник, а челябинскую контрреволюционную организацию из числа церковников создал протоиерей. Ее члены поставили основной целью совершение террористических актов против коммунистов.

В одном из сел Троицкого округа местный поп подбил женщин на коллективное выступление против хлебозаготовительной кампании. Выступление приняло строго организованные формы. На улицах круглосуточно патрулировали группы женщин по три — пять человек. Было установлено наблюдение за местными и приезжими советскими работниками. Каждого из них, куда бы он ни следовал, сопровождали большие группы женщин, готовых немедленно его задержать. Немалого труда стоило переубедить обманутых врагом женщин.

Всего на Урале было около 50 организованных массовых выступлений кулачества под флагом церкви.

Январский (1933) объединенный пленум ЦК и ЦКК ВКП(б) дал всесторонний анализ состояния сельского хозяйства и политической обстановки в деревне, сложившейся в результате коллективизации. В стране утвердился колхозный строй, на основе сплошной коллективизации был ликвидирован класс кулачества. Пленум отметил, что успешному решению задач по подъему сельского хозяйства «оказывают жесткое сопротивление антисоветские элементы села…», и потребовал от коммунистов проявления «особой бдительности, чтобы организовать отпор этим противонародным элементам и разгромить их вконец…».

Силы, враждебные колхозному строю, в это время меняли тактику борьбы. Лишенные средств производства и выселенные в отдаленные районы, бывшие кулаки кое-где смогли вернуться и пробраться к руководству колхозами и совхозами, заготовительными и снабженческими организациями. Они затягивали и срывали полевые работы, выводили из строя сельскохозяйственные машины, уничтожали посевы и выращенный урожай, пытаясь оставить государство без хлеба и настроить колхозников против коллективных хозяйств. О масштабах вредительской деятельности кулаков в колхозах свидетельствует такой факт. В одном из южных районов Урала по их вине в 1931—1933 гг. было истреблено и разворовано 7200 лошадей, более 10 тысяч коров, 20 тысяч овец и коз. Большинство оставшихся лошадей доведено до такой степени истощения, что использовать их на полевых работах было невозможно.

Органы ОГПУ обезвредили контрреволюционные группировки в колхозах Таборинского, Егоршинского, Каменского и некоторых других районов. Самым крупным успехом чекистов явилась ликвидация так называемой «Народной армии», развернувшей свою деятельность на территории Тавдинского и соседних районов.

Учитывая сложившуюся тогда весьма напряженную обстановку на селе и руководствуясь директивами центральных органов, чекисты сосредоточили основное внимание на своевременном обнаружении и уничтожении всех антисоветских формирований в деревне. Они и в эти годы, когда шел «последний и решительный бой» с эксплуататорскими классами, до конца выполнили свою миссию. Так было повсеместно, так было и на Урале.

* * *
Первая половина тридцатых годов характеризовалась напряженной обстановкой в мире. Агрессивные действия фашистской Германии и милитаристской Японии привели к образованию двух очагов войны на западе и востоке. Полным ходом шла подготовка ко второй мировой войне. Значительно возросла угроза безопасности Советского государства.

Обстановка на Урале в этот период была сложной. На промышленных предприятиях продолжали работать иностранные специалисты из США, Англии, Германии, Австрии, Чехословакии и других государств. Подавляющее большинство среди них были интернационалисты, настоящие друзья первого в мире государства рабочих и крестьян. Однако находились и такие, которые становились на путь шпионажа, занимались вредительством. Будучи враждебно настроенными к Советской власти, они оказывали вредное идеологическое воздействие на отдельные группы неустойчивых в политическом отношении советских людей.

Наиболее ответственным участком работы чекистов в это время, как и ранее, являлась борьба с подрывной деятельностью агентуры империалистических разведок. Чекисты завершили в эти годы разоблачение сотрудников английской разведки, действовавших под прикрытием английской фирмы «Метрополитен-Виккерс». Уголовное дело о их вредительстве на уральских предприятиях рассматривалось Верховным судом СССР.

Агенты немецкой разведки были выявлены на некоторых объектах горнодобывающей промышленности.

Уральские чекисты нанесли ощутимый удар по японской разведке, пытавшейся внедрить своих агентов на промышленные предприятия Урала.

Проводилась большая работа по разоблачению и обезвреживанию участников антисоветских организаций и групп, ликвидации остатков антисоветского подполья. Чекисты Свердловска в зародыше прекратили существование контрреволюционной группы с претенциозным названием «Общество спасения России и культурного человечества», объединявшей журналистов, актеров, преподавателей учебных заведений города — выходцев из эксплуататорских классов.

В годы второй пятилетки на Урале, как и по всей стране, начало развиваться стахановское движение. Враждебные элементы использовали различные приемы и методы, чтобы дискредитировать и само движение, и стахановцев, не останавливаясь даже перед применением к ним террористических актов.

В Ревде был убит нормировщик треста Уралмедьстрой Павел Зыкин за то, что разоблачил врагов социалистического строительства, за его активную работу, за подлинно социалистическое отношение к труду. Это убийство, как отметил военный трибунал Уральского военного округа, «произведено преступниками на почве классовой мести».

Выявляя и разоблачая противников всенародного движения новаторов, чекисты тем самым помогали партийным и советским органам обеспечивать высокие темпы развития уральской промышленности.

В общем плане борьбы органов государственной безопасности с подрывными элементами значительное место занимал розыск государственных преступников.

В результате кропотливой работы чекисты транспортного отдела УНКВД выявили опасного преступника Васенкова, занимавшего ответственную должность в Наркомате путей сообщения в Москве. В 1918 году он сформировал на одном из уральских заводов «черную сотню» из кулаков и офицеров, входивших в «Союз Михаила Архангела». Черносотенцы ликвидировали местный ревком, а после восстания чехословацкого корпуса зверски расправлялись со сторонниками Советской власти и местными партизанами. Затем вместе со своей «черной сотней» Васенков перешел на сторону белочехов и продолжал пятнать свои руки кровью ни в чем не повинных детей, женщин, стариков. Преступник не избежал возмездия.

Были установлены и разоблачены активные участники контрреволюционного восстания эсеров в Полевском заводе, а в Покровском и Верхотурском районах арестованы, а затем осуждены опасные белогвардейские каратели, уничтожившие многих рабочих и крестьян, не пожелавших служить Колчаку.

Пришлось органам госбезопасности заниматься и изобличением авантюристов, которым удавалось проникать на ответственные посты и которые, используя служебное положение, причиняли ущерб строительству социализма. Вот некоторые примеры.

В Уральском химико-технологическом институте подвизался некий Цивин. Сумев приобрести фиктивные документы на вымышленное имя, он устроился на должность заместителя директора Высшей школы организации производства. Будучи членом государственной квалификационной комиссии, сфабриковал себе документы о якобы присвоенной ему квалификации инженера и ученого звания «профессор». Занимал ответственные посты в институтах Ленинграда, а в 1934 году приехал в Свердловск, где вскоре был разоблачен и арестован.

В Свердловском горном институте чекисты выявили политического авантюриста Бек-Бельского, обманным путем пробравшегося на преподавательскую работу. Пользуясь фиктивными документами, он выдавал себя за члена ВКП(б), старого политкаторжанина, члена ЦК Компартии Германии, секретаря Латвийской Коммунистической партии, наркома Венгерской Советской Республики, соратника Белы Куна и личного секретаря Карла Либкнехта. При этом Бек-Бельский вел в институте антисоветскую пропаганду, вносил разложение и дезорганизацию в студенческую среду.

Примеры успешного разоблачения агентуры империалистических разведок, ликвидации антисоветских террористических, диверсионных и вредительских организаций и групп, розыск государственных преступников — все это свидетельствует о тем реальном вкладе, который внесли уральские чекисты в строительство основ социализма. Надежными помощниками чекистов в выполнении этих нелегких задач были многие советские люди, их классовое самосознание и высокая революционная бдительность.

В 1937—1938 годах обстановка резко изменилась. Руководители Наркомата внутренних дел страны, всячески прикрываясь рассуждениями об особых условиях работы чекистских аппаратов и маскируя свое враждебное лицо, окружив себя политическими авантюристами, пытались изолировать органы госбезопасности от Коммунистической партии и советского народа. При их активном участии невинно пострадали многие честные коммунисты и беспартийные советские люди. Нарушения социалистической законности не обошли стороной и свердловские органы госбезопасности.

«Мы не вправе забывать, — говорил Ю. В. Андропов, — когда политические авантюристы, оказавшиеся в руководстве НКВД, пытались вывести органы госбезопасности из-под контроля партии, изолировать их от народа, допускали беззакония, что нанесло серьезный ущерб интересам нашего государства, советских людей и самих органов безопасности».

В результате принятых Коммунистической партией и Советским правительством мер были приостановлены массовые репрессии, в известной мере упорядочена и нормализована деятельность органов госбезопасности. Однако намеченные мероприятия были проведены непоследовательно и не до конца. В деятельности органов госбезопасности и позднее возникали рецидивы нарушений законности до того времени, пока Коммунистической партией не были окончательно ликвидированы основные причины их возникновения.

* * *
Состоявшийся в 1939 году XVIII съезд ВКП(б) принял третий пятилетний план развития народного хозяйства. Решения съезда имели важное значение и для деятельности органов государственной безопасности. Они определили их основные задачи. Эти задачи вытекали из осложнения международной обстановки и усиления опасности военного нападения на СССР. Выполнение их потребовало от органов государственной безопасности пронести реорганизацию своих оперативных звеньев и усилить контрразведывательную деятельность.

В 1939 году разразилась вторая мировая война и установилась непосредственная граница между Германией и Советским Союзом.

Подготавливая агрессию против СССР, политические и военные руководители Германии, упоенные быстрыми захватническими успехами в Европе, рассчитывали без всяких затруднений победить и первое в мире социалистическое государство. Накануне войны они активизировали и направили деятельность своих специальных служб на добывание секретной информации, проведение диверсии в пограничной зоне — в полосе предполагаемого театра военных действий, создание там условий для быстрого разгрома Красной Армии.

Поэтому к началу Великой Отечественной войны немецко-фашистская разведка в глубоком тылу Советского Союза не имела и не стремилась иметь разветвленную агентурную сеть. Однако данное обстоятельство еще не означало, что в предвоенные годы на Урале, и в частности в Свердловской области, агентов немецкой разведки не было. Практическая деятельность органов государственной безопасности свидетельствует о том, что такие агенты в этом крае были, но из-за малочисленности в планах германских специальных служб при подготовке молниеносной войны существенного значения не имели. К тому же в первые месяцы войны они были обезврежены.

В предвоенные годы чекистам необходимо было проявлять настороженность и бдительность в отношении враждебных элементов из среды ликвидированных эксплуататорских классов и их агентуры, чтобы своевременно пресекать возможные с их стороны антисоветские выпады.

27 октября 1939 года на собрании партийного актива города Свердловска секретарь Свердловского обкома ВКП(б) В. М. Андрианов сказал, что

«мы не должны ни на минуту забывать о капиталистическом окружении и о притаившихся недобитых вражеских элементах внутри страны. Нам надо быть всегда в состоянии мобилизационной готовности… чтобы ни одна случайность не могла застать нас врасплох. Поэтому мы должны повышать большевистскую бдительность, беспощадно разоблачать врагов и пресекать любые вражеские происки…».

Руководствуясь партийными директивами, распоряжениями и приказами НКВД СССР, чекисты повысили эффективность оперативных мероприятий и сумели вскрыть в Свердловске и области ряд враждебных группировок.

Одну из них создал и возглавил бывший дворянин А. Г. Чижевский, в прошлом беллетрист. В предвоенные годы он развернул лихорадочную деятельность в выявлении антисоветски настроенных лиц из инженеров, журналистов и писателей, привлекая их на свою сторону, и пытался созданную им террористическую группировку использовать как руководящий орган восстания с целью свержения существующего в СССР строя. В 1940 году девять человек — основные и наиболее активные участники организации — были арестованы иосуждены.

Аналогичные группы были вскрыты в Нижнем Тагиле, Каменском районе, Верхней Салде.

Итак, несмотря на серьезный ущерб, принесенный органам государственной безопасности политическими авантюристами, Свердловская партийная организация осуществила ряд мер по реорганизации и укреплению чекистских аппаратов кадрами, что имело большое значение в условиях надвигающейся фашистской агрессии.

* * *
Вероломное нападение гитлеровской Германии и ее сателлитов на СССР заставило советских людей по-иному взглянуть на себя, на свое место в общем строю, на свои возможности и ответственность в деле защиты Родины.

Война внесла много изменений в привычную жизнь, привычные методы работы и органов государственной безопасности. Жить и работать, как прежде, было уже нельзя. Требовалось большее. Бдительность и бдительность против возможных лазутчиков врага, трижды надежная безопасность заводов, средств транспорта и связи, обеспечение государственной тайны, сохранение военных секретов — все это приобрело еще большую остроту и значение. Объем работы значительно возрос, и личный состав УНКВД был переведен на военное положение. Требовалось уточнить и, где необходимо, преобразовать систему и структуру оперативных звеньев и перестроить их работу на военный лад. В результате упорного труда партийных организаций подразделений, парткома и руководящего состава УНКВД при непосредственном участии и повседневной помощи обкома ВКП(б) удалось в сжатые сроки преодолеть возникшие трудности и провести усовершенствование методов работы, укрепить связи с трудящимися как в городе, так и в сельской местности.

В начале войны Средний Урал, как и другие тыловые регионы нашей страны, оставался вне активных действий фашистской разведки. Усилия своих разведывательно-диверсионных служб командование немецко-фашистских войск направляло на сбор шпионской информации в районах боевых действий, на дезорганизацию управления войсками Красной Армии, на совершение террористических актов против ее командного и политического состава.

О размахе этой деятельности свидетельствуют такие цифры. Против СССР действовали свыше 130 разведывательных, диверсионных и контрразведывательных команд и групп абвера и СД, а также 60 школ, в которых велась подготовка агентов, диверсантов и террористов. За первые пять месяцев войны разведывательно-подрывные службы фашистской Германии забросили в части советских войск и их ближайшие тылы более пяти тысяч агентов, а за весь 1941 год по сравнению с 1939 годом в тринадцать раз больше.

Кадры шпионов, террористов и диверсантов вербовались среди населения оккупированных районов и попавших в плен советских военнослужащих. Склонять к измене Родине удавалось антисоветски настроенных, морально неустойчивых людей, всякого рода подонков, готовых на любую подлость и преступления.

Приобретенные в спешке, такие агенты (многие были малограмотными людьми) не проходили никакой разведывательной или диверсионной подготовки, для них не разрабатывались специальные легенды прикрытия. Им лишь рекомендовалось, как правило, выдавать себя за военнослужащих, вышедших из окружения или отставших от подразделений, или за гражданских лиц, бежавших из захваченных немцами районов. Перебрасывались они через линию фронта в тыл Красной Армии почти всегда пешком и на короткое время.

Значительная часть этой быстро приобретенной агентуры использовалась для антисоветской и профашистской агитации. Ей отводилось видное место среди основных форм подрывной деятельности против Советского Союза и его Вооруженных Сил. Цель этих агентов — создание в прифронтовой полосе и ближайшем тылу Красной Армии смуты, неуверенности в победе, распространение провокационных слухов и беззастенчивой клеветы на Коммунистическую партию и Советское государство, восхваление гитлеровской Германии и фашистского «нового порядка».

Такие агенты появлялись и на Урале. Некоторые из них пытались скрыться в этом крае от заслуженного наказания за совершенные преступления.

Нежданно-негаданно объявился в родной деревне, в Пышминском районе, некий Зуткин. Земляки не забыли его, местного кулака. Но зла против него за прошлое никто не держал. Другому дивились люди: крепкий, сильный и совсем еще не старый, а не мобилизован — ни в армию, ни на заводскую работу. А местные мужчины все при деле — большинство воюет, и уже похоронки стали приходить, другие — честно трудятся.

Никто не знал, и Зуткин, конечно, о том молчал, что он успел побывать на фронте. В самое тяжелое для Красной Армии время, в сентябре 1941 года. Да повел себя подло. В первом же бою бросил оружие и перешел на сторону врага. «Что скажете, все сделаю», — были первые его слова немецкому офицеру. Обязательство верно служить фашистской Германии подписал не колеблясь.

Вермахту нужны были такие. Зуткину предложили сразу же вернуться, но не в свой полк, а углубиться в ближайший тыл соседних воинских частей и в разговорах с советскими людьми восхвалять «новый немецкий порядок», предсказывать скорый разгром Красной Армии, а ее бойцов и командиров склонять переходить на сторону фашистов.

Зуткин с рвением взялся выполнять задание. Какое-то время ему удавалось оставаться незамеченным. Однажды все-таки его спросили, кто он, чем занимается. Он прикинулся бежавшим от оккупации, потерявшим и дом, и семью, и документы. Таких в прифронтовых районах было немало. Обман удался. Но вольному передвижению с места на место и сеянию ложных слухов пришел конец. Военкомат снова призвал его в армию (ведь не знали, что он служил и даже давал присягу).

С маршевой ротой Зуткин снова оказался на передовой. Первая мысль его была — опять перебежать к фашистам. Сделать это никак не удавалось. Тогда Зуткин попросту сбежал с передовой и подался на Урал в надежде отсидеться до конца войны и потом по возможности служить своим новоявленным господам. Пакостить ему, однако, не дали. Бдительных земляков провести ему не удалось.

Попадались среди негодяев и более матерые преступники. В районе Кушвы в марте 1942 года задержали некоего Левина. Чекистам пришлось немало потрудиться, чтобы опознать в нем изменника Родины Сунгурова. В предвоенные годы он дважды судился за хищение социалистической собственности. Гитлеровская разведка его услугами, разумеется, не побрезговала — именно такого рода типы были нужны ей, — Сунгуров стал «агентом-пропагандистом». Получил поддельный паспорт на имя Левина и задание — проводить в оккупированных гитлеровскими войсками городах и селах Тульской области антисоветскую агитацию. Сунгуров вовсю активничал, распространял среди населения антисоветские листовки, брошюры и книги. Дважды в старой и рваной красноармейской форме, подпоясанной клочками веревки, снимался вместе с немецкими солдатами на звуковую кинопленку, выступал по радио по фашистским шпаргалкам с обращениями к советским военнослужащим, призывая их переходить на сторону немецких войск.

Когда гитлеровцев изгнали с территории Тульской области, Левин-Сунгуров был задержан красноармейцами. При конвоировании в соответствующий орган НКВД ему удалось бежать. И вот он пробрался на Урал. Здесь решил скрыться от следствия; и суда. Бдительность работников Кушвинского железнодорожного узла прервала преступную деятельность вражеского «пропагандиста».

Таких, как Сунгуров и Зуткин, немало было разоблачено свердловскими чекистами. Ни одному из них — ни одному! — не удалось внедриться в рабочую или колхозную среду, найти единомышленников. Каждый раз и на фронте, и в тылу этих предателей встречала бдительность советских людей, презрение и всеобщая ненависть к изменникам Родины. Потому-то столь скоро становилось известно органам безопасности о появлении в селах и городах области идеологических диверсантов и других немецких агентов. Это было первое и значительное поражение разведывательно-подрывных служб вермахта в тайной войне с советской контрразведкой.

* * *
Развязывая войну и надеясь на успех, руководство фашистской Германии заблуждалось в оценке степени подготовленности советского народа к защите своего Отечества. Вооруженные Силы СССР наносили сокрушительные удары по врагу, после которых он уже не был в состоянии двигаться в глубь нашей страны и перешел к обороне. Наступил коренной перелом в ходе войны в пользу Советскою Союза. Его глубокий тыл полностью обеспечивал фронт вооружением и продовольствием. В районах, оккупированных фашистскими захватчиками, разгоралась народная война.

Крах авантюристической политики блицкрига вынудил командование вермахта в спешном порядке перестраивать свои специальные органы. Теперь перед ними поставлены три стратегические задачи: выявление планов Советского Верховного Главнокомандования; разведывание людских и материально-технических ресурсов; подрыв морально-политического единства народов СССР. Для усиления специальных органов Германии во втором периоде войны создавались новые и перестраивались ранее существовавшие разведывательные центры, значительно расширялись их штаты.

В 1942 году создается специальный орган под названием «Унтернемен Цеппелин», который должен был подорвать советский тыл и оказать войскам гитлеровской Германии реальную помощь в разгроме Красной Армии.

Для выполнения этих замыслов потребовались в большом количестве квалифицированные кадры разведчиков. Прежнее примитивные приемы вербовки и использования агентуры без всякого, хотя бы краткого и поверхностного обучения методам подрывной работы, были заменены основательной и глубокой подготовкой в специальных учебных заведениях. В 1942 году через различные школы прошли сотни человек. В 1943 году дополнительно было создано еще 13 таких школ и курсов со сроком обучения до шести и более месяцев. По сравнению с предыдущим годом использование в подрывных акциях против Советского Союза разведчиков, террористов и диверсантов, прошедших тщательную предварительную подготовку, увеличилось в 1943 году в полтора раза.

Оперативная деятельность советских органов безопасности в связи с этими изменениями у противника стала еще сложнее. Партия и правительство пересмотрели структуру Наркомата внутренних дел СССР. В апреле 1943 года были образованы Наркомат государственной безопасности и его органы на местах. На территории Свердловской области выполнение контрразведывательных функций легло на плечи вновь созданного управления Народного комиссариата государственной безопасности (УНКГБ).

Чекисты Среднего Урала понимали величайшую ответственность перед Родиной за обеспечение безопасности тыла сражающейся Красной Армии. Они сознавали также, что на втором этапе войны, когда враг увеличивает заброску агентов в глубокий тыл, им предстоит вступить в ожесточенные схватки с опасным и коварным противником непосредственно на территории Свердловской области. Вот почему, преобразуя и совершенствуя контрразведывательные подразделения, основное внимание они обратили на дальнейшее укрепление связи с советскими людьми. В этих целях рабочие места многих сотрудников НКГБ тогда были перенесены непосредственно в цехи и электростанции, на железнодорожные объекты, в деревни и села.

Непрерывные контакты чекистов с трудящимися, проявившими в годы войны высокую революционную бдительность, определили успех в их нелегкой работе. При постоянной помощи населения своевременно выявлялись лица, поведение и образ жизни которых вызывал сомнения. Среди них оказывались агенты противника, прошедшие длительную подготовку в разведывательных школах.

…Поздно вечером в один из домиков на окраине Свердловска постучал военный в звании капитана и попросился на ночлег. Хозяин ответил, что домик у него неказистый, маленький, к нему даже эвакуированных не подселили. «На фронте и не то бывало», — отшутился военный и вошел, неся объемистый, по виду нелегкий чемодан.

Представился, назвался Никишиным. Приехал получать боевую технику. «Что ж вам подходящего места в общежитии не нашли?» — спросил хозяин. «Гостиницы переполнены, а одна женщина посоветовала поехать сюда, там, мол, частные домики, хозяева пускают на постой», — ответил капитан. Оказался он словоохотливым, хорошо знал обстановку на фронте, хозяин слушал его с интересом.

С утра пораньше капитан ушел по своим делам. А хозяин, прибираясь в доме, переставил чемодан с места на место и почувствовал, что тот тяжеловат. И тут ему снова пришло на ум: почему офицера, приехавшего с фронта, не нашли где поселить?

День прошел, другой. Капитан сказал, что ему придется задержаться на некоторое время, у хозяина ему нравится и он, пожалуй, у него поживет, если тот не возражает. «Сколько возьмете?» — «Что я, сквалыга какой, — ответил хозяин, — чай, красный партизан, в гражданскую воевал, да чтоб с защитников Родины деньги за постой брать?»

Однако многое ему не нравилось в постояльце. И как он все выглядывает в окно, когда заслышит на улице скрип шагов. И как, приходя домой, первым делом ощупывает замки у чемодана.

Своими сомнениями хозяин поделился с работниками госбезопасности. Поскольку речь шла об армейском офицере, к знакомству с ним привлекли военных контрразведчиков.

Чтобы не оскорбить капитана подозрением, решили по записям у военного коменданта навести о нем первые справки: откуда прибыл, зачем. Каково же было удивление, когда никакого капитана Никишина в записях военного коменданта не оказалось. Этого было более чем достаточно, чтобы проявить повышенный интерес к капитану.

При его задержании вскрыли чемодан. В нем оказалась мощная рация, много всяких документов — паспорта, удостоверения личности командного состава РККА, красноармейские книжки, командировочные и отпускные удостоверения, и все на разные фамилии, пачки денег. «Капитану» ничего не оставалось, как во всем сознаться.

Шесть месяцев готовили его в качестве агента в специальной школе в польском местечке Яблонь, близ Люблина, в бывшем замке графа Замойского. Обучались в ней диверсанты для центральных районов нашей страны и Урала. Никишин представлял для врагов особую ценность. В прошлом сибиряк, он мог легко внедриться и на Урале, а как инженер, имел представление о промышленности, сведения о которой должен был собирать и передавать в свой центр.

Но бдительность советского человека не дала ему развернуться, он был вовремя схвачен за руку и обезврежен.

Надо подчеркнуть, что подавляющее большинство советских людей, которых немецким специальным службам удалось завербовать для подрывной деятельности против своей страны, пройдя соответствующие школы и курсы, не приступали к выполнению данных им заданий. После переправы через линию фронта они являлись в органы Советской власти и сообщали о своих секретных связях с противником.

Так, в начале 1943 года в управлении НКГБ пришли с повинной Финатин, Бардачев и Бахчеев, которые рассказали, что после семимесячного обучения в одной из разведывательных школ на территории Германии и двадцатидневной проверки и дополнительной подготовки в немецком лагере, дислоцировавшемся в Варшаве, они были сброшены с самолета на территорию Рязанской области. Дальше надо было добираться до Урала, где и предстояло развернуть подрывную деятельность. В разведывательном центре их хорошо экипировали: снабдили мощной радиостанцией, питанием к ней, шифрами, взрывчатыми веществами, оружием и другими шпионскими принадлежностями, а также фиктивными документами и советскими деньгами в сумме 200 тысяч рублей. А жить должны были врозь, по одному — в Нижнем Тагиле, Свердловске и на станции Свердловск-Сортировочный. Задача же была одна — вести разведку, но главным: образом уничтожать железнодорожные объекты, мосты, электростанции, важные участки и цехи заводов и фабрик.

Добровольная явка в органы государственной безопасности разведывательно-подрывных групп, составленных из советских людей, несомненно, причиняла врагу огромный ущерб. Несли спецслужбы противника и чисто профессиональный урон, ибо многие секреты становились известны советской контрразведке, и это помогло ей предвидеть замыслы врага, предупреждать и срывать его разведывательно-подрывные акции.

Эти обстоятельства вынудили руководителей фашистской армии срочно вносить поправки в систему комплектования и обучения диверсионных групп, направляемых в глубокий тыл, в промышленные центры СССР. Теперь они увеличивались до семи и более человек.

Поскольку подавляющее большинство завербованных советских людей не оправдывало надежд фашистов, к командованию подрывными группами их не стали допускать. Руководство поручалось русским по национальности, но выходцам из белоэмигрантской среды и преимущественно тем из них, кто в годы гражданской войны в составе воинских и бандитских формирований или иностранных легионов участвовал в сражениях с Красной Армией и бежал от нее в западноевропейские страны. Завербованным из числа военнопленных отводились второстепенные роли рядовых диверсантов и террористов.

Усовершенствование противником приемов и методов обучения агентов, изменения в комплектовании подрывных групп усложнили работу советских органов государственной безопасности.

Наивысшего напряжения и накала борьба достигла в 1943 году, когда «Цеппелин» попытался осуществить мощные диверсии на основных коммуникациях и оборонных объектах в СССР. Запланированная им крупная подрывная операция под кодовым названием «Волжский вал» имела цель — с помощью заброшенных в советский тыл агентов-подрывников нанести мощные удары по средствам сообщения и связи на Урале, в Сибири, Средней Азии и Коми АССР, а также взорвать все основные железнодорожные мосты через Волгу, провести крупные диверсии на основных предприятиях, выпускавших военную технику.

Органы НКГБ этого региона, в том числе и чекистские аппараты Свердловской области, вместе с органами Наркомата внутренних дел при активном участии трудящихся сорвали эту операцию, на подготовку которой противник потратил немало сил и средств.

После этого поражения «Цеппелин» тщательно подготовил еще несколько групп диверсантов и на самолете выбросил их за линию фронта. Они должны были пробраться в тыл нашей страны. Чекисты Сибири, Коми АССР, Свердловской и других уральских областей образовали плотный заслон. 15 диверсионных групп из 19 выброшенных на нашу территорию были ликвидированы раньше, чем они приступили к выполнению заданий. Остальные группы были разысканы и обезврежены на подходе к районам, где им предстояло совершать диверсионные акты.

Руководство «Цеппелина» пыталось исправить положение новыми реформами, однако операции по подрыву тыла Красной Армии срывались одна за другой. Провалилась и последняя попытка направить в январе — феврале 1944 года на Урал, в основном в Свердловскую область, несколько подрывных групп для нанесения серии диверсионных ударов по уральским оборонным заводам и железным дорогам.

Какими они были, эти последние подрывные подразделения «Цеппелина» у нас на Урале в годы Великой Отечественной войны, свидетельствуют материалы захвата диверсантов и следствия, проведенные чекистами контрразведки «Смерш» Уральского военного округа и территориальных органов НКГБ Свердловской области по ряду таких групп, которые для зашифровки назывались «Баллиста-1», «Баллиста-2» и т. д.

Одна из таких групп была нацелена на южные районы Свердловской области. Ее состав свидетельствовал о далеко идущих намерениях тех, кто ее прислал. Восемь диверсантов, три радиста, два руководителя — почти отряд, который мог при необходимости разделиться, действовать небольшими звеньями. Исключалась всякая случайность. Выбыл из строя один — заменит другой.

Основательность подготовки чувствовалась во всем, и особенно в комплектовании личного состава. Все были русские, но один из Италии, другой из Франции, третий из Португалии. Расчет был на то, что, поскольку они русские, им легче будет внедриться и действовать. Но какие они были русские?

Итальянцем русского происхождения был начальник группы Н. Н. Солохин. В Италии его знали как инженера-механика, специалиста по оборудованию текстильных и швейных предприятий. Но этот 55-летний белоэмигрант, сохранивший смутные юношеские воспоминания о своей отчизне, был еще кадровым разведчиком германского вермахта, о чем в Италии если и знали, то единицы, руководившие его шпионской деятельностью.

А заместителя начальника группы подобрали в Португалии не случайно. М. М. Ялунин бывал и на Урале, и в Сибири, и на Дальнем Востоке. Этот дворянин, а в годы гражданской войны и активный колчаковец, дослужившийся по молодости лишь до капитанского чина, но полагавший своим рвением дойти и до более высоких чинов, прозябал в эмиграции и, с тоской считая уходящие годы, обрадовался возможности тряхнуть стариной.

Экипировали отряд с немецкой основательностью. Оружие, боеприпасы, радиостанции — не в счет. Это само собой. Так же и продовольствие — и на первую пору, и впрок. А вот сколько инструмента всякого — гвоздодеры, щипцы и лопаты, топоры и пилы для лесоповала — зимовья строить; специальные средства для защиты лица и рук от обморожения… И денег советских побольше, чем в ином госбанке, — почти миллион рублей дали.

И забросили группу по-новому — настолько глубоко в советский тыл, насколько позволяли полетные возможности самых совершенных самолетов, — прямо к месту действия, к самой кромке Урала. Там группа осмотрелась и освоилась в незнакомой местности и двинулась к месту выполнения диверсионного задания.

Все вроде было размечено, все расписано, все предусмотрено. Однако не учли, что Россия уже не та и что русские тоже не те. Исполнить коварные замыслы руководства вермахта они не смогли. Бдительность наших земляков помогла чекистам вовремя узнать о появлении этих последних диверсантов и предупредить их подрывные действия.

При активном участии трудящихся Свердловской области были предотвращены взрывы и пожары, разрушение и уничтожение электростанций, заводов и фабрик, аварии и катастрофы на железных дорогах, сохранены многие человеческие жизни. Промышленный Урал жил и со всевозрастающей мощью помогал фронту.

Итак, неоднократно проведенные преобразования и различные перестройки гитлеровских разведывательно-подрывных служб не принесли успеха, так как к концу второго периода Великой Отечественной войны советская контрразведка окончательно вырвала инициативу из рук врага.

* * *
Наступил новый, третий период войны, период окончательного изгнания гитлеровских захватчиков с советской земли и полного разгрома фашистской Германии. Чувствуя приближающуюся катастрофу, ее руководители в начале 1944 года осуществили очередное преобразование своих специальных служб и внесли коррективы в задачи и направления подрывной деятельности против СССР. Они вытекали из выработанного тогда вермахтом тактического плана затягивания войны в надежде на возможные изменения международной обстановки. Немецкая военная разведка и контрразведка вошли в подчинение Главного управления имперской безопасности. Основной обязанностью их стало — всеми силами и средствами сдерживать продвижение Советской Армии на запад. Агентурное проникновение в глубинные районы СССР стало, трудным делом, и оно уже не могло повлиять на исход войны. Подрывные службы фашистской Германии прекратили попытки осуществлять разведывательные и диверсионные операции в глубоком тылу Советского Союза, в том числе и на Урале.

Однако это еще не означало, что напряжение в оперативной деятельности органов НКГБ на Урале спадало. Напротив, на завершающем этапе войны объем работы возрастал. Это объяснялось тем, что массовое изгнание с советской земли гитлеровских полчищ, само по себе весьма радостное и всеми ожидаемое, породило много новых проблем. Одна из них — трудоустройство населения, избавившегося от гитлеровского рабства. На месте, в освобожденных районах, сразу всех по своим специальностям занять не могли. Многие добровольно поехали на Урал и в Сибирь. Здесь квалифицированные рабочие и специалисты были очень нужны.

Но с массой честных людей потянулась на восток и всякая нечисть — лица, сотрудничавшие с гитлеровскими карателями, разведывательными органами, прочими антисоветскими учреждениями. Боясь сурового возмездия за уничтожение женщин, детей, стариков и пленных красноармейцев, за пытки и издевательства над советскими людьми, предатели пытались скрыться от следствия и суда и на уральской земле. Сигналы об этом стали поступать в органы госбезопасности, и на чекистов были возложены новые обязанности — незамедлительно проверять все заявления и сообщения о немецких пособниках и карателях, принимать меры к их розыску, выявлению и задержанию. Дел тут хватало с избытком…

Нижнетагильским чекистам стало известно, что в рабочем поселке Выя болтается группа здоровых людей, часто меняющих место жительства и нигде не работающих. К ним присмотрелись. Оказалось, что эти люди имели своего главаря, некоего Кальяна, в прошлом кулака. На их счету было немало преступлений.

В первые дни войны, в августе 1941 года, когда немцы еще не дошли до Кривого Рога, эти предатели стали выслуживаться перед врагами и фактически заранее превратились в их активных пособников. Они стремились сорвать эвакуацию оборудования одного из рудников в глубь страны. Призывали рабочих, занятых демонтажем и погрузкой машин, прекратить работу. Когда же слова не подействовали, пустили в ход кулаки, лишь бы не дать вывезти рудник, передать его фашистским захватчикам в рабочем состоянии. Ничего из этого не вышло. Но они нашли себе и другие мерзкие дела и с приходом немцев в Кривой Рог совершили немало гнусных преступлений против своего народа. Возмездие все-таки их настигло.

В Серовском районе был разоблачен немецкий пособник Лопухов. Этот оборотень добровольно состоял на службе в охране фашистского концентрационного лагеря на территории Белоруссии, в котором находилось более семи тысяч евреев. В пяти километрах от лагеря, в лесу, гитлеровские каратели учиняли жесточайшие пытки, истязали и уничтожали сотни советских людей. Военный трибунал Уральского военного округа применил к Лопухову высшую меру наказания — расстрел.

В Ивдельском рабочем поселке скрывались трое бывших военнослужащих Советской Армии. В боевой обстановке они изменили Родине, добровольно перешли на сторону финских войск. Находясь в лагере для советских военнопленных, среди его узников они выискивали и выдавали комсомольцев, политработников, командиров и других патриотов, преданных своему Отечеству. По их доносам уничтожено двадцать человек. Эти типы тоже получили свое сполна.

Надеялись найти для себя в Свердловской области надежное пристанище несколько членов, а точнее, политических диверсантов, из так называемого «Союза борьбы с большевизмом». Гитлеровская администрация наспех сколотила эту «партию» в некоторых районах Белоруссии. Входили в нее бывшие помещики и капиталисты, кулаки и торговцы, другие враги Советской власти. В Бобруйске «Союз» имел свои пропагандистские курсы, на которых одновременно обучалось более пятидесяти человек. Выпускники этих курсов должны были вести среди населения захваченной немецкими войсками территории антисоветскую агитацию и распространять литературу профашистского содержания. Каждый член «Союза» обязан был выявлять коммунистов, комсомольцев и всех других противников немецкого «нового порядка». Когда фашистов изгнали из Белоруссии, «Союз» прекратил существование, а его активные участники — Чижевский, Удилов и еще пять других — поспешно выехали на восток и попытались скрыться в поселке Полуночном на севере Свердловской области. Обосновавшись здесь, они начали проводить среди местных жителей антисоветскую агитацию по программе «Союза». Даже демонстрировали привезенный из Белоруссия «Манифест» антисоветского содержания. Совершенно естественно, что на этом их деятельности был положен конец.

Большая роль в розыске фашистских пособников и агентов немецких специальных служб принадлежала транспортным чекистским аппаратам. Скрываясь от заслуженного возмездия, немецкие пособники из западных районов страны в пассажирских и товарных поездах пробирались на восток. Появлялись они на железнодорожных станциях, вокзалах. И в этот весьма ответственный период опорой чекистов, как и всегда, были рабочие, служащие железной дороги. Тесная связь с железнодорожниками положительно сказалась на успехе оперативно-розыскных мероприятий.

В марте 1945 года сотрудники Свердловского транспортного подразделения госбезопасности в пассажирском поезда № 76 задержали некоего Ядвигова. Следствием выяснено и доказано, что он опасный преступник и что на его руках много крови советских людей. Еще в 1925 году его уличили в моральной нечистоплотности. Службу в советской милиции он использовал в корыстных целях, за что был исключен из ВКП(б) и отстранен от работы в милиции. Долгие годы носил он в душе злобу на Советскую власть. Оказавшись в захваченной гитлеровскими войсками Житомирской области, Ядвигов добровольно перешел на сторону противника, выдал многих советских патриотов, оставленных для подпольной работы в тылу вражеских войск. В награду фашистская администрация доверила ему руководить карательными немецкими учреждениями в Житомирской и нескольких других областях.

Разоблачен также был пробиравшийся железнодорожным путем на восток активный пособник гитлеровцев Фокин. В годы оккупации он жил в Киевской области. Раболепствовал перед оккупантами, старался заслужить их доверие и расположение. Это ему удалось. Его назначили мастером, затем старшим мастером одной из узловых станций железнодорожной магистрали, имевшей важное стратегическое значение для немецких войск. В его подчинении находились более ста человек. И он обеспечивал бесперебойное продвижение немецких воинских эшелонов на фронт. Советских людей, не желавших работать на железной дороге или в учреждениях, созданных оккупационными властями, он выдавал гитлеровской полиции, и их уничтожали.

Чекистами транспортных органов Среднего Урала выявлено немало и других лиц, которые, изменив Родине, совершили в годы войны государственные преступления и пытались по железной дороге пробираться на Урал и в Сибирь.

Итак, в третьем периоде войны среди других функциональных обязанностей органов государственной безопасности розыск предателей Родины был одним из главных. Чекисты Свердловской области с этой работой успешно справились. Можно себе представить, сколько потребовалось чекистам труда, бессонных ночей, терпения и настойчивости. Но все это было вознаграждено сознанием, что никакие увертки и ухищрения не дали предателям уклониться от заслуженного наказания за тяжкие преступления против своего народа.

* * *
Вооруженные Силы Союза ССР одержали всемирно-историческую победу над фашизмом. Но империалистические державы не отказались от коварных и бредовых замыслов уничтожить социализм. Поэтому чекистские подразделения Среднего Урала, как и все органы государственной безопасности СССР, в послевоенный период продолжают выполнение возложенных на них Коммунистической партией и Советским правительством задач по обеспечению безопасности своего Отечества.

После окончания второй мировой войны и разгрома фашистской Германии и милитаристской Японии Соединенные Штаты Америки и Англия, входившие вместе с Советским Союзом в антигитлеровскую коалицию, резко изменили отношение к СССР и стали проводить враждебный ему агрессивный внешнеполитический курс. Развязав «холодную войну», они отводили в ней значительную роль своим специальным службам, которые главные усилия сосредоточили на добывании информации о военно-экономическом потенциале Советского Союза, на подрыве обороноспособности и боевой мощи его Вооруженных Сил.

В связи с расширением разведывательной и подрывной деятельности западных спецслужб Коммунистическая партия и Советское правительство приняли ряд важнейших решений, направленных на укрепление безопасности Советского государства, на усиление органов КГБ. По направлению партийных организаций они пополняются зрелыми, проверенными членами КПСС и ВЛКСМ. Расширяются и укрепляются связи чекистов с трудовыми коллективами.

На первое место в работе органов государственной безопасности Среднего Урала выдвигается новая задача — защита важных народнохозяйственных предприятий и учреждений от возможного проникновения на них вражеских агентов и предотвращение утечки к противнику государственных и военных секретов.

Особое место империализм отводит «психологической» войне против СССР и стран социалистического содружества. Идеологическая диверсия империализма в борьбе с социализмом приняла наиболее коварный и ожесточенный характер. Наши классовые противники при помощи этой формы подрывной деятельности стремятся затормозить процесс роста коммунистической сознательности трудящихся, найти в нашем многонациональном государстве отдельных политически и морально неустойчивых лиц и использовать их во враждебных акциях против Советского Союза.

Руководствуясь указаниями партии и правительства, органы государственной безопасности пресекают враждебные действия отщепенцев, посягающих на советский и государственный строй.

Разумеется, органы КГБ нацеливают и наносят сокрушительные и бескомпромиссные удары лишь по действительным врагам нашего общества, по главным организаторам идеологической диверсии, по разведывательным и подрывным центрам противника. Но когда дело касается советских людей, чекисты в этих сражениях проявляют величайшую осторожность и внимание. Они борются за каждого человека, если он оступился, случайно попал во враждебную среду, политически заблуждался, чтобы помочь ему встать на правильный путь.

* * *
В настоящее время в основе работы свердловских чекистов лежат исторические решения XXVII съезда КПСС. Основополагающие указания, касающиеся КГБ СССР, прозвучали с высокой трибуны партийного съезда. В них в концентрированном виде с учетом стремления мировой реакции к экспансии и неограниченному господству в мире сформулированы очередные задачи оперативной деятельности советских органов государственной безопасности.

В Политическом докладе ЦК КПСС XXVII съезду Коммунистической партии Советского Союза Генеральный секретарь ЦК КПСС М. С. Горбачев подчеркнул, что

«в условиях наращивания подрывной деятельности спецслужб империализма против Советского Союза и других социалистических стран значительно возрастает ответственность, лежащая на органах государственной безопасности. Под руководством партии, строго соблюдая советские законы, они ведут большую работу по разоблачению вражеских происков, пресечению всякого рода подрывных действий, охране священных рубежей нашей Родины. Мы убеждены, что советские чекисты, воины-пограничники всегда будут находиться на высоте предъявляемых к ним требований, будут проявлять бдительность, выдержку и твердость в борьбе с любыми посягательствами на наш общественный и государственный строй».

Лев Сорокин Конец «Клуба горных деятелей»

Памяти отца —

Леонида Павловича Сорокина —

чекиста гражданской войны

От автора

Повесть написана на документальной основе, на материалах многотомных протоколов следственного дела.

Но главным для меня было воссоздание судеб чекистов, работавших в Свердловске в конце двадцатых — начале тридцатых годов. Их биографии и характеры восстановлены по крупицам, извлеченным из личных дел — служебных характеристик, анкет, автобиографий, объяснительных записок и рапортов, а также из писем к начальникам и родным, из рассказов родственников и сослуживцев.

Это чекисты — Владимир Семенович Корсаков, Герман Петрович Матсон, Иосиф Альбертович Добош.

Они выведены под своими фамилиями.

Фамилии других действующих лиц изменены.

Глава первая Корсаков

Корсаков буквально повалился на крыльцо, но каким-то чудом сумел устоять. Сплюнул кровь, потрогал языком передние зубы. Один, наверху, — шатался. «Здорово врезал, сукин сын!» — и краем глаза увидел: у запертых ворот стоит Герасим Балаков, а рядом с ним сжимает кол Евсеич.

И в тот же миг Корсаков услышал приглушенный крик:

— Берегись! Они убьют!

Корсаков рванулся обратно, в сени.

Другой Балаков — Агап, бородатый, плечистый мужик в распахнутой косоворотке, словно медведь, вставший на дыбы, разъяренно прижал щупленького Костю к стене левой рукой, а правой занес над ним тяжеленный чугунный засов от дверей.

Корсаков прохрипел:

— Агап, не дури!.. Стреляю… Без предупреждения. Слышишь?

Агап на какое-то мгновение обернулся на хрип Корсакова.

Костя воспользовался этим, дернулся и, вырвавшись, скользнул во двор.

Агап взревел и с занесенным засовом двинулся на Корсакова.

«Неужели придется стрелять?» В памяти Корсакова мелькнула картина драки в Екатеринбурге. Это было еще в 1911 году. Тогда пришлось ему защищаться от подвыпивших черносотенцев. Что он мог сделать один против троих с кастетами? Корсаков, словно это было вчера, помнит, как споткнулся, отступая, о булыжник, вывернутый кем-то из мостовой. Схватил его и метнул в самого старшего, красавчика продавца… Полиция обвинила Корсакова в убийстве. Но разве он затеял драку? Разве он подкарауливал коногона местных погромщиков? Нападение на Корсакова было явно подстроено: стремились запугать или даже устранить строптивого забастовщика. И вот теперь…

Времени для раздумий не было. Агап приблизился. Корсакова обдало водочным перегаром. А во дворе ждали еще двое.

Корсаков нажал на курок. Выстрела не последовало. Осечка! Надо же, так не везет! А как все хорошо начиналось.

Действительно, начиналось, как говорят, на «ять».

Командировки на уполномоченного экономического отдела Нижнетагильского окружного ОГПУ Корсакова Владимира Семеновича и на его молодого помощника Константина Ромашова были оформлены без промедленья. И попутная машина подвернулась.

Выехали в Нижнетагильский район платиновых приисков. О приисках местный путеводитель сообщал всем туристам. Но мало кто знал, что правительство обеспокоено подпольной утечкой платины.

Корсакову запомнились энергичные строки постановления:

«Усилить на Урале борьбу с незаконной скупкой платины путем применения, если потребуется, даже и высшей меры наказания».

Корсаков задумался: сколько же он выловил скупщиков и контрабандистов, а его работе конца и краю не видно!

В Невьянске операция сорвалась. Местный неопытный сотрудник спугнул спекулянтов. И они, по всем данным, отправились на платиновые рудники. Там старатели все лога перекопали. А спекулянты, как мухи на мед, на платину да на золото слетаются.

Корсаков с огорчением посмотрел на знаменитую падающую башню, царапающую погнутым флюгером облака: «Придется уезжать несолоно хлебавши!» — и предложил Косте:

— Махнем-ка в Висимо-Шайтанский завод. Вернемся в Тагил, доложим начальству — и узкоколейкой до Висима. Через Черноисточинский завод.

Костя сразу же согласился:

— У меня там налажены связи. С ходу можно действовать!

На узкоколейку они опоздали. Ждать не хотелось. И Корсаков сговорился на базаре с возницей. «По божеской цене», — как сказал мужичок.

В другое время Корсаков проклял бы тряскую дорогу. Но сейчас, в июне, он не обращал внимания на колдобины: лежал на спине, вытянувшись на подводе, сунув под голову недавно скошенное, пахучее сено.

Ели и сосны — могучие, словно отборные — частенько закрывали солнышко. Было прохладно, приятно и покойно.

Корсаков смотрел в небо на беловатые облака. У облаков морды походили на лошадиные. У некоторых, если приглядеться, были хвосты и ноги, вытянутые почти на уровне туловища. Как на ипподроме, на скачках, облака пытались обойти друг друга.

«На какое же облако поставить?.. Тьфу ты… Загадать. Наверное, на то, похожее на жеребенка, маленькое, легкое, быстрое, с короткой гривой… Если оно придет первым, нам с Костей повезет…»

Корсаков ждал лета, радовался ему. Короткие зимние дни угнетали его, а в осеннюю морось и капельной весной обострялась болезнь легких. Лето — его лекарство и полнокровная жизнь. К сожалению, летние дни были самыми напряженными в его чекистской работе. С утра до поздней ночи он гонялся за скупщиками платины и контрабандистами.

Редко выпадали такие дни, когда можно поваляться хотя бы в тряской телеге, полюбоваться облаками, уральской горной тайгой. Порой Корсаков проваливался в сладкую дрему, но тут же открывал глаза, когда колесо телеги ухало в очередную выбоину.

Костя — славный парень! — словно понимал, что Корсакову хотелось остаться наедине со своими мыслями, — молчал. Да и возница, сморщенный, худенький мужичок, в такой же, как он, видавшей виды, выгоревшей на солнце гимнастерке, после нескольких вопросов задумался.

А задуматься было над чем. Тот, что лежал на подводе, старший по возрасту, вначале вознице понравился. Вон калган какой! Видать, башковитый дядя. Хоть уши и простака — оттопыренные, похожие на лопухи. Но взгляд навостренный, оттого складки меж бровей. Лицо болезненное, вытянутое. Одет обыкновенно — френч с накладными карманами — эвон как выпятились! Набил чем-то! Галифе, сапоги — словом, как у всех одежа, — с гражданской-то войны всего-навсего пробрякало — пальцев на руках достанет!.. А второй — кутенок совсем, но шельма, видать отменная — глазами туды-сюды, туды-сюды! Того и гляди, чего стырит! А щеголь — мать его! Пиджак — чисто брюшко у осы — в полосочку! А брюки! С мылом, што ли, ноги просовывает? И обутки шикарные, лакированные.

Захотелось вознице затеять разговор:

— Погода-то медовая, все пчелы за взятками полетели.

Но тут возницу ждало невезение.

— Ага! — коротко согласился фатоватый. А старший ничего не ответил.

Но мужичок не сдавался:

— Какой ветер вас к нам несет? Родня, што ли, в Висимо-Шайтанском?

— Ну, дедуля, какой ты догадливый, — весело ответил франт, — родня! У нас все старатели родня. Кто платину продаст, тот и брат единоутробный!

— А-а-а… Значитца, вы купчики-перекупчики, — протянул настороженно возница. — А много ли возьмете?

— Да на триста червонцев с гаком! — хохотнул опять щеголь. — У тебя, дедуля, платина водится? Купим.

— Шуткуешь, — обиделся дед, — у меня откедова? Я из старателей до гражданской убег. Не фартило…

Корсаков, поймав на себе изучающий взгляд возницы, подумал сонно:

«Молодчага Костя! Правильно сболтнул. Пойдет гулять молва, что у нас триста червонцев! Потянутся к нам с металлом!»

Корсаков поудобней повернул голову и провалился в дрему. И вдруг ему показалось, что его окликнула мать. Он попытался приглядеться. А перед ним пьяно качающийся отец в кучерском одеянии.

«Мерещится, — подумал Корсаков. — Снится…» Но отец замахнулся кнутом. Мать прижала к себе испуганных детей:

— Опять надрызгался, ирод! За своими купцами тянешься? Так у тех денег — куры не клюют, а тут дитяти с голодухи пухнут! Хоть бы пятак ломаный на пропитание дал…

— Цыц, челядь барская! — кнут не слушался отца, его ремень, как змея, обвился вокруг ног. И папаня пал на колени.

— У, пропойца окаянный, нашел чем попрекать! Да рази я жила бы в прислугах, коль супружник кормильцем был бы!

Мать повела ребят прочь от родителя, который упал на спину и уже вовсю храпел. Но храп перешел в хрип. Мать обернулась и жалостливо запричитала:

— Отемнел весь, отемнел! Неужто помер?! Господи спаси, господи спаси!..

Потом Корсаков увидел себя босоногим, бегущим к воротам фабрики Панфилова, где мать после смерти отца шила кенгуровые воротники. Ему очень хотелось посмотреть: какие они, кенгуровые шкурки?

Мать спешит ему навстречу. Он обнимает ее. Мать виновато гладит его по голове:

— Старшой ты мой… Тебе уже двенадцать нонче…

— Знамо, не сопляк, — соглашается Корсаков.

Мать отстраняется и смотрит ему в глаза:

— Придется тебе на поденную к гранильщикам пойти… Договорилась я… По 15 копеек будут платить… Старшой ты мой!

Потом мать превращается в хозяина гранильной мастерской Хомутова. Он бьет Корсакова, бьет нещадно, приговаривая:

— Учись! Учись! Учись!

И Корсаков убегает от него, понимая, что делает страшное: он не доробил у Хомутова целый год. И по контракту матери придется выплачивать десять рублей и возвращать одежду.

Корсаков бежит. И, как это бывает во сне, не может убежать от гранильных станков. «А ведь мне 19 лет стукнуло, а я все по гранильному делу!»

Но он помнит, что потом работал на дизеле. На заводе. Машинистом. Где этот завод? Где механик Шмелев?

— Павел Назарович, — кричит Корсаков, — Павел Назарович! Учитель! Не уходи! Подожди меня!

— Поторопись! — голос Шмелева словно из-под земли.

«Неужели перед заводом тоже окопы?» — ищет взглядом Корсаков. Но перед лицом — огонь взрыва!..

— Тяжелые ранения, — объясняет медсестра. — В грудь и голову.

— Э… э… ээ… — зовет Корсаков, — помираю… Сестрица, пить…

— Не помрешь ты, не помрешь, двужильный ты, — склоняется над ним женщина в белом платке. А за ее спиной возникает бородатый солдат в папахе с красной лентой.

— Красногвардеец Корсаков, — басит он, — подмогни!

И тут лазарет качнулся. И Корсаков проснулся.

— Подмогни! — трясет его за плечо возница. — Стряли мы, болотце тута. Подмогни. Коняге одному не справиться… А чегой-то ты стонал? Жуть приснилась?

Корсаков усмехнулся:

— Да какая жуть? Жизнь приснилась. Моя.

В поселок въехали засветло.


До чего красив Висимо-Шайтанский завод! Возле реки, у плотины, которая давала начало пруду, высились старые фабричные корпуса, вдоль горы вытянулись кержацкие крытые дворы. А вокруг горы. И домики, когда им стало тесно в долине, пытались вскарабкаться на шихан — вершину с вырубленным лесом, — чтобы посмотреть на бесконечную синеватую тайгу.

Костя щедро расплатился с возницей: скупщики не скупятся!

Старик благодарно и хитро спросил:

— Може, до самой избы довезть?

— Не, — отмахнулся Костя. И доверительно добавил: — У меня здесь знакомцев — пруд пруди. Зайдем к двум-трем. А остановимся у Миши Кондакова. Слыхал, поди?

— Ведаю, — почесал затылок возница и заспешил: — Нно, нно, бедолажная, пошла.

Лошадь нехотя тронулась с места.

Костя шепнул Корсакову:

— Ну, теперь дедуля направит ко мне продавцов платины. Кондаков-то — в прошлый раз убедился — спекулянтик и пособник хитникам. Миша — парень молодой, грамотный, но дюже до девок падкий. А при его внешности без подарков дорогущих с ним никто не пойдет… Так я в разведку, товарищ командир?

— Шагай, а я, как всегда, у сослуживца по гражданской — у Михайлова остановлюсь..

Дверь открыл сын Михайлова, Иван, чубатый, прямоносый, смуглый парень, похожий на казака.

— Надолго к нам, дядя Володя? — обрадовался он. — На два дня? Повезло вам и не повезло, дядь Володь. Отец на неделю в Свердловск укатил. Не повстречаетесь. Но комната его свободна, отоспитесь отменно. Диван у отца, как вы знаете, роскошный, широченный. А подушку с одеялом я вам организую.

После дороги в правой стороне груди что-то кололо. Корсаков согнулся на диване, стараясь зажать боль. Не получилось. На счастье, заглянул Иван:

— Чайку вам принес, дядь Володь.

— Спасибо, — выдавил Корсаков, распрямился и с тоской глянул в окно: опять лето пройдет в погонях, даже на охоту не вырвешься.

Четыре года в отпуске не был, хотя и подавал два рапорта. А рапортов он не любил и боялся. Составлял их с трудом, стыдился своих слабостей, да и образования — три класса церковноприходской школы, не сразу нужные слова найдешь.

Кроме рапортов о болезни по личным просьбам он обращался один раз. Всего-то. Из-за любви к Анисье Дмитриевне, супруге своей законной. Сейчас она смирилась с судьбой жены чекиста. И терпеливо ждет его в Свердловске, на улице Гоголя, в доме номер тринадцать… И раньше встречались не часто. Но любила — дух захватывало! Как увидятся — бросится Анисья на шею, прильнет, дрожит, не оторвешь.

Вот и написал Корсаков в двадцать первом году коменданту Екатеринбурга:

«…Я, начальник пулеметной команды 226-го стрелкового полка, прошу выдать пропуск моей жене Анисье Дмитриевне Корсаковой на право въезда в район стоянки 30-й стрелковой дивизии, так как комсостав в отпуск не увольняется».

Корсаков растер грудь ладонью, боль не утихала, она переместилась вниз, под ребра.

Совсем недавно в такие же тяжкие минуты Корсаков сел писать еще один рапорт. Долго над ним мучился.

«НАЧАЛЬНИКУ ЭКО ПОЛНОМОЧНОГО ПРЕДСТАВИТЕЛЬСТВА ОГПУ ПО УРАЛУ.
РАПОРТ
Будучи на Украине в 21-м году, я работал в особом отделе 30-й стрелковой дивизии имени ВЦИК в качестве коменданта, после чего там же в Особотделе 7-го стрелкового корпуса командиром отдельной роты. Там я использовал месячный отпуск. В сентябре 22-го года я перевелся в г. Свердловск (Екатеринбург), где поступил в губернское ГПУ, первоначально в комендатуру дежуркомом, потом в КРО, впоследствии был брошен на чисто оперативную работу по борьбе с утечкой платины.

Каждый раз к летнему периоду начинались самые ударные действия по платинщикам — с апреля по октябрь включительно, так что оперативная деятельность в летний сезон дала колоссальные результаты. Потому полномочное представительство летних отпусков сотрудникам по платине не давало, обещая дать двухмесячный отпуск с сентября, когда медведь подыскивает берлогу, а ты должен лежать на печи вместо курорта.

Не считаясь с трудностями, ради пользы дела, мне пришлось валяться часами в сырости под мостами, в канавах, на крышах сараев в зимнюю и дождливую пору, ходить по тридцать верст в слякоть в погоне за платинщиками. Несмотря на усталость, я был тверд своему слову и каждый сезон проводил успешно, не надоедая с отпуском. Но прошлый год врачебная комиссия назначила мне лечение на юге, так как я на приисках получил сильное заболевание легких. Сейчас я себя чувствую совершенно больным, растрепанным и мне необходимо лечение в Крыму. Думаю, что полученная мною болезнь в погоне за скупщиками металла и изъятие лично мной у них несколько десятков фунтов платины позволяют мне просить об отпуске. Может, я сумею вылечиться.

Уполномоченный ЭКО Корсаков».
Корсаков живо представил, как он встал тогда со скрипучего стула, стер капельки пота. Несмотря на то, что рапорт был давно обдуман, дался он так, будто еще тридцать верст по бездорожью прошел.

Корсаков машинально растер грудь и прилег на диван.

На рассвете он проснулся от стука в дверь. На пороге стоял сияющий Костя:

— Владимир Семенович, держите… 25 золотников платины. Взял в долг. Миша Кондаков у некоего Сергеева достал. Собирайтесь. Надо Мишу арестовать. Незаметно. Чтобы никто не видел. Он меня ждет в укромном местечке.

Корсаков по-солдатски споро оделся, выпил остаток вчерашнего чая, принесенного Иваном, проверил наган.

Миша не оказал сопротивления, гак удивился, когда узнал, что давний скупщик платины Костя оказался чекистом. Его увели…

— А теперь айда к Мишиной хозяйке. Я у нее ночевал. Туда уже среди ночи один субчик заявился. Скоро снова пожалует, — потянул азартно Костя Корсакова.

Мишина хозяйка, пышнотелая бабенка, встретила кокетливой улыбкой, обнажив широкую щель между кривыми верхними зубами:

— А вас ждут.

Корсаков насторожился. А Костя беспечно спросил:

— Кто? Сродственник мой или седьмая вода на киселе?

— Да, грит, знакомец ваш. — Хозяйка пригласила их в Мишину комнату: — Сами посмотрите.

За столом сидел мужик лет под шестьдесят, а то и более; с редкими сединами, еще крепкий, даже могутный. Увидев с Костей незнакомого человека, он обмер.

— Да ты не дрейфь, хозяин это мой. Василием зовут, — представил Корсакова Костя. — У него основная казна наша… А это Герасим Балаков, дядя Агапа Балакова. Тот ко мне ночью прискакал, приглашал к себе. Платины аж фунт обещал! Да я сказал, что мне с вами посоветоваться надо. Хозяин все же вы. Так чо, Герасим Иванович, по поручению племяша своего?..

— Да я… Это самое… — нерешительно и невразумительно начал Герасим, — к Агапу… зову… Это самое… Фунт привезли… Это самое… Ей-богу!

Костя с Корсаковым переглянулись.

— Придем, придем. Обязательно. Ждите нас в десять часов утра. Ты иди, а мы еще к одной бабе заскочим, — Костя махнул в сторону окна.

— А не обманешь? Это самое… Деньжата при себе? — поднялся Герасим.

— О, какой ты недовера! Я ж тебе говорил, что у меня 80 червонцев, а у Васи, — Костя указал на Корсакова, — двести двадцать. Мало будет — еще появятся… Не на один фунт хватит. Показать?

— Не… Ну дак… Это самое… Ждем.. Это самое… — И Герасим вперевалку двинулся к выходу.

Когда он вышел, Костя смущенно протянул:

— Вы уж не обессудьте, что я вас, Владимир Семенович, Васей кличу. Для конспирации.

— Для конспирации хоть чертом зови. Не стесняйся, — улыбнулся Корсаков. — Молодчага, умело действуешь, не ошибся я в тебе.

…У Агапа их ждали. Кто-то, видимо, таился за воротами и смотрел в щелочку. Не успел Костя постучать, как их впустили.

Корсаков кивнул Косте головой: мол, иди, а я посижу на лавочке у ворот. Для подстраховки.

Июньское солнце припекало. На небе ни облачка. «Сейчас бы искупаться! — Корсаков потер ладонью грудь. — Да нет, для меня рановато. Вода в речках не согрелась как следует».

При мысли о воде нестерпимо захотелось пить. Во рту пересохло.

Скрипнула калитка. Вышел Герасим Балаков, оглядел пустынную улицу:

— Ты… Это самое… Чего тут расселся?.. Это самое… Жарко ведь… Заходь во двор.

Двор был крытым. «Старообрядцы строили», — отметил Корсаков и напрягся: Герасим запер калитку на громадную задвижку. Створы ворот были закрыты на толстенный брус, продетый через вбитые в столбы скобы. К тому же ворота подпирало бревнышко — целая сосна!

Над головой вместо неба — почерневшие доски. У крыльца топтался еще один мужик в выцветшей форменной фуражке и недружелюбно косился на Корсакова.

«Неужели ловушка? Убить решили, на червонцы позарились? — Корсаков поежился от страшного предположения. Но тяжесть нагана, заткнутого за пояс под френчем, успокоила его: — Чего испугался? Не в таких переделках бывал!»

— Я посижу на завалинке, — потянулся и зевнул Корсаков, — разморило! — И присел поближе к крыльцу.

— Дак… Это самое… Сиди… — пробурчал Герасим. — Пошли, Евсеич, в избу, — позвал он мужика, который топтался рядом.

Когда они ушли, Корсаков еще раз огляделся, прислушался: «Женских и детских голосов не слышно. Значит, всех семейных из дома убрали». Корсаков быстро переложил наган в карман галифе.

Из дверей выглянул Герасим:

— Дак… Это самое… Ждут… Это самое… тебя.

В избе прохладно, сумрачно. В углу какие-то иконы. Но разглядывать было некогда. За столом на скамье сидели Костя и Агап. На столе лежала взвешенная платина. Костя обрадовался Корсакову, словно не на несколько минут, а на годы расставались:

— А, Вася… Гони десять червонцев. За 15 граммов платины. У меня не хватило. — И тут же ссыпал платину в кожаный мешочек.

Корсаков внимательно посмотрел на Агапа, расстегнул карман френча и, чувствуя, как начинает колотиться сердце, вместо денег вынул картонное, почти квадратное, красное удостоверение:

— Вот тебе десять червонцев! Ты арестован, Агап Балаков. Следуй за нами.

— Дай, — протянул Агап лапищу к удостоверению.

— Дать не дам, но… на, прочитай. — И поднес картонный квадрат к глазам Агапа. — Коль на слово не веришь.

— Не верю! — Агап несколько отстранился и по складам начал читать:

— Объеди-нен-ное Го-судар-ст-венное По-ли-ти-ческое Управление. У-до-сто-ве-рение. Да-но си-е Корса-кову Владимиру Семеновичу в том, что он сос-тоит на служ-бе в Тагильском окр-от-деле ОГПУ в дол-жно-сти… у-пол-но-моченного. Раз-ре-ша-е-тся ноше-ние ре-воль-вера. Наган номер…

Агап отстранился еще и посмотрел на Корсакова с ненавистью:

— Без понятых не пойду.

— Ого, какой ты грамотный! Но платину продавал без понятых, следуй за нами без таковых. А для обыска будут тебе… понятые… — Корсаков не успел, закончить. Агап ударил Корсакова, но тот успел увернуться, кулачище. Агапа скользнул, по губам. Но как скользнул! Зубы зашатались. Корсаков почувствовал, что рот наполнился чем-то солоноватым. Кровь!

— Не дури, Агап! — Корсаков выхватил револьвер.

А в руках Агапа оказался тяжеленный засов, видать, он прятал его под столом.

«Надо во двор! Надо во двор! — застучало в висках, — там еще двое. Нужно видеть всех, а то подкараулят в сенях. Скорей!» Корсаков попятился с наганом в руке. За ним — Костя.

Корсаков буквально вывалился из сеней на крыльцо. Сплюнул кровь. И краем глаза увидел: у запертых ворот стоит Герасим Балаков, а рядышком топчется, сжимая кол, Евсеич.

И в тот же миг Корсаков услышал приглушенный крик:

— Берегись! Они убьют!

Корсаков бросился на крик, прохрипел:

— Агап, кому говорю, не дури… Стреляю без предупреждения. Слышишь?

Агап на секунду обернулся на хрип Корсакова, и Костя напрягся; вырвался из рук Агапа и скользнул во двор.

Агап взревел и с занесенным засовом двинулся на чекиста.

Времени для раздумий не было.

Корсаков нажал на курок. Выстрела не услышал. Осечка! Надо же, как не везет! А как все хорошо начиналось!.. «Всё, конец!» — Корсаков еще раз надавил на курок. Громыхнуло. Агап качнулся и, выронив засов, повалился на Корсакова. Корсаков спиной открыл дверь и успел шагнуть на крыльцо. Агап рухнул на порог, Корсаков обернулся с наганом к Герасиму и Евсеичу:

— Брось кол. А ты, Герасим, отопри ворота. А то…

Евсеич отшвырнул кол, как ядовитую змею. А Герасим, словно отнялись у него ноги, попытался сделать шаг вперед и не смог. Плюхнулся на землю, закрыл лицо руками:

— Дак… Это самое… Я не хотел… Это самое… Не хотел…

Корсаков наклонился к Агапу. Тот пошевелился, попытался приподняться, в горле у него забулькало:

— Ра-а-адуешься? З-з-зря! Ко-го поймал? Пе-ска-рей… Пло-тви-шку!.. Мелочишку… Зо-ло-тинки… грам-мы… А щук по-ва-а-а-жней не усек. — Агап задохнулся, замолк.

— Какие щуки? Какие? Говори, Агап, говори! — потряс его за плечо Корсаков. — Скажешь, грех твой наполовину простится. Говори!

Агап перевернулся — откуда только взялась сила? — на спину, с кровью выхаркнул:

— Не-е по зу-бам… щуки… А они не фу-у-нты, а сотни фунтов з-о-о-лота да пла-тины от… ото… оторвали у вас…

Корсаков вытер рукавом пот, он почувствовал, нутром почувствовал, что Агап знал о чем-то, что важнее всех фунтов платины, которые он изъял за годы чекистской работы, он, Корсаков, переловивший десятки контрабандистов и сотни скупщиков. Наклонился к Агапу.

— Дышит? — почему-то шепотом спросил Костя.

— Преставился. — Корсаков прикрыл веки Агапа, обернулся к Косте: — Дуй за милицией… Понятых веди! Чтобы одна нога тут, другая там!

— Есть, товарищ командир!.. А вы? Как вы? — Костя с опаской взглянул на Герасима и Евсеича.

— Исполняй приказ. А я их тут допрошу…

Костя исчез за воротами, было слышно, как он затопал по улице. Корсаков с наганом подошел к Герасиму:

— Вставай… Рассказывай… О каких щуках племяш твой упомянул?

— Дак.. Это самое… — попытался отползти Герасим. — Это самое… Не ведаю… Ей-богу…

— Предупреждаю, чистосердечное признание учитывается на суде. А вам с Евсеичем за нападение на должностное лицо грозит вышка! Пойми, дурья голова, высшая мера. Расстрел!

— А меня-то за что расстреливать? — взвизгнул Евсеич. — А я, чо? Уговорили меня постоять…

— Говори ты, кого имел в виду под щуками Агап? — Корсаков ударил рукоятью нагана по воротам. — Кого?

— Кого-кого, — не выдержал Евсеич. — Начальство.

— Какое начальство?

— Приисковое да городское. А ты слепой, что ли? Не видишь, как драги оставляют целики с металлом? Обходят их. Мы, старатели, и то знаем, что в целиках платина. Богатющая. Кумекай, для кого их хранят, от кого скрывают?.. А драги паровые разобрали… Для чего? Да робить им еще и робить бы! И сколь!.. Американские ле… эле… — Евсеич запутался в длинном слове.

— Электрические… — подсказал Корсаков.

— Угу, лектрические, не собраны… А те, что собраны… По мелким речкам не идут. Так сколь золотишка да платины щуки отхватили у вас? А ты за граммы… Кумекаешь?

— Кумекаю, кумекаю, говори, — торопил Корсаков.

— А старателей обсчитывают, вовремя не дают расчет. Кумекаешь? К кому нас толкают идтить? К скупщикам. А ты нас к стенке!

— Но вы же хотели нас прикончить за триста червонцев?

— Не-не… — сжался Евсеич, — это не я… Это Агап все.

Корсаков задумался. Он знал, что рабочие недовольны разбором паровых драг. Но спецы говорили, что паровые устарели. Нужна механизация. И он радовался, что на приисках устанавливают американские мощные электродраги. А выходит, драги эти не везде могут работать… А паровые уже убраны. Неужели вредительство? Но в каких масштабах! Корсаков ахнул. Сколько за один год из-за этой путаницы недодано золота и платины! А ведь мы за границей на золото все покупаем для нашей промышленности! Да и старателей не зря кто-то толкает к скупщикам. Надо немедленно писать рапорт на имя Ногина, а может, даже Матсона.

Корсаков услышал шаги. В калитке стояли Костя и два милиционера. За ними растерянно переминалась молодушка в платке до бровей и бородатый низкорослый старатель — понятые.

— Займитесь этими, — указал наганом Корсаков на лежащего на пороге Агапа, на утопившего в руках голову, сидящего у ворот Герасима, на потного, перепуганного Евсеича… — Составьте акт… Не забудьте тщательно обыскать дом и двор. А я рапорт начальнику ОГПУ пойду писать. Важный… Время не терпит… — Корсаков сунул наган за пояс, под френч, и торопливо зашагал в милицию.

«Кто же щуки? Щуки — надо же так сказать о вредителях. — Корсаков посмотрел на знойное небо, на синеватые гряды тайги и подумал: — Так и не взойти мне на шихан!»

С шихана подул ветер. Грудь опять начало ломить. Видно, к перемене погоды.

Глава вторая Ногин

За окном заметно потемнело, на город навалилась лиловая тишина. Она словно концентрировала звуки, переносила их за несколько кварталов. В открытую форточку влетали остервенелый лай собак, крики играющих ребят, басовитый призыв извозчика: «Эй, гражданин хороший! Садись, прокачу, как купчика, но дешево — за полрупчика!»

Потом на несколько секунд смолкло все, будто город вымер. И вдруг на вокзале протяжно и как-то надрывно закричал паровоз: «У-у-у-умер! У-у-у-умер Кор-са-ков!»

Ногин машинально включил настольную лампу. В ее свете на сером телеграфном бланке проступила цепочка букв. Ногин сквозь кругляшки очков в который раз прочитал:

«Вчера скончался Владимир Семенович Корсаков от скоротечной чахотки».

«Эх, Корсаков, Корсаков, как же мы перед тобой виноваты!» — Ногин вспомнил, как докладывал ему Владимир Семенович о случившемся в Висимо-Шайтанском заводе.

Тогда Ногин предложил:

— Не возражаешь, Владимир Семенович, если мы тебя в группу по делу о вредительстве в золото-платиновой промышленности включим? Дело-то с твоего рапорта возникло!

Корсаков вытянулся:

— Так точно. Не возражаю. — И пошатнулся, схватился за стенку, стал оседать.

Вызванный врач с укором взглянул на Ногина:

— Я же требовал еще в прошлом году отправить товарища Корсакова на лечение в Крым. Почему вы ему не предоставили отпуска? У него туберкулез! Вы понимаете? Застарелый туберкулез!.. После возвращения с лечения товарища Корсакова требую перевести на более легкую работу! Вы слышите? На более легкую! Если он еще будет ползать по снегу или по болотам… за этими… Как их?.. Вашими скупщиками-контрабандистами — медицина бессильна… Помочь не сможем, не сможем…

Ногину хотелось возразить доктору, маленькому седоволосому с тонким прямым носом, с которого беспрерывно соскальзывало старомодное пенсне, что нет у чекистов легкой работы, но сдержался и даже пошутил, что приказание медицинского начальства — закон!

Действительно, через несколько дней нашли путевку для Корсакова, а после возвращения его из санатория перевели в Коми-Пермяцкий округ на должность, которая не требовала постоянных разъездов.

Но было уже поздно…

«Если когда-нибудь газетчики или писатели будут создавать книги о чекистах моего времени, — подумал Ногин, — их упрекнут за шаблон: мол, большинство чекистов у них больны туберкулезом. Но как ни горько — это не шаблон, а жизнь. И у Дзержинского не раз открывался процесс в легких…» Он вспоминал как-то при Ногине, что лечился кумысом в оренбургских степях. И Ногину советовал съездить подлечиться в кумысолечебницу… И Корсаков умер от чахотки. И Добош — болен тем же… В памяти всплыло еще десяток фамилий.

В дверь постучали:

— Разрешите?

— Входи, входи, — поднялся навстречу молодому сотруднику Ногин.

— По вашему распоряжению прибыл!

— Хорошо, хорошо, — пожал руку вошедшему Ногин. — Иди сюда, товарищ Васильев, садись. Умер Корсаков. Ты его помнишь? Немедленно оформляй командировку, возьми с собой брата Корсакова и поезжайте с ним в Коми-Пермяцкий округ. На похороны. От полномочного представительства. И сделайте все, чтобы помочь вдове Корсакова. Не теряйте времени.

Васильев встал, щелкнул каблуками:

— Разрешите идти?

Ногин посмотрел ему вслед: кавалерист, а не чекист! Шпор только не хватает. Ох, как бы они у него звенели!

Но зазвенел телефон, нетерпеливо, требовательно, настойчиво.

— Ногин слушает. — Он еще следил за выходящим сотрудником, но треск в трубке превратился в знакомый голос, и Ногин подтянулся: звонил полномочный представитель ОГПУ по Уралу — Матсон.

— Оскар Янович, здравствуйте.

— Добрый вечер, Герман Петрович! С возвращением из Москвы.

— Спасибо!.. Но Москва накрутила мне хвоста за то, что затянули расследование вредительства в золото-платиновой промышленности. Хочу знать, что нового за мое отсутствие выяснили. Зайдите.

— Сейчас буду, Герман Петрович! — Ногин положил трубку, собрал бумаги, сложил в папку, он не терпел беспорядка на своем письменном столе. Подошел к двухэтажному сейфу, который громоздился в углу, открыл верхнюю дверцу толщиной с кулак. Внутри лежали такие же папки, как и та, которую Ногин держал в руках. Только эта — новая — была еще тощей.

Безошибочно нашел нужную, за несколько месяцев после рапорта Корсакова располневшую, тщательно запер сейф, потрогал стальную ручку, она неподвижно находилась в горизонтальном положении. Спрятал ключи в карман галифе, подтянул ремень, коснулся пуговки под воротником: застегнута ли?

Ногин знал Матсона еще с гражданской войны.

Свели их дороги, бои на Псковщине. Матсон, тоже латыш, тогда возглавлял Псковскую ВЧК. Он заприметил учителя из латышских беженцев, несмотря на близорукость побывавшего в сражениях с белогвардейцами в звании рядового Коммунистического отряда особого назначения, а затем ставшего председателем местного ревтрибунала.

Матсон присмотрелся к молодому энергичному, эрудированному земляку: не каждый большевик с подпольным стажем заканчивал семинарию и имел диплом учителя математики и музыки. И попросил, чтобы Ногина назначили к нему замом.

С тех пор Ногин (так по-русски переделали его фамилию — Ногис) в ЧК и считает Матсона своим учителем. Уважительно прислушивается к каждому его совету.

Именно Матсон после ликвидации савинковских банд, бесчинствовавших на Псковщине, представил Ногина к награждению именными золотыми часами и рекомендовал его на самостоятельную работу в Петрозаводск — председателем ЧК при Карельской коммуне. Удивительно, что вся республика называлась Трудовой коммуной!

А в Карелии в то время была заваруха похлеще савинковских налетов на Псковщину. Восстали кулаки, требуя присоединения к Финляндии. На помощь им, смяв наши пограничные посты, пришли регулярные белофинские войска. Пять тысяч человек! Сытых, обутых, вооруженных до зубов!

Напутствие перед расставанием было кратким:

— Ты политически развит. Тонко понимаешь задачи ВЧК, предан делу, показал свои способности в разведке. Пора тебе доверять более ответственный пост. Работай, да не подводи меня.

Ногин не подвел Матсона.

И вот уже второй год они снова работают вместе — в Свердловске. Теперь и у Матсона, и у Ногина одинаковые знаки на груди — «Почетный чекист», введенные в честь пятилетия ВЧК-ОГПУ.

Такой знак под номером один носил Феликс Эдмундович Дзержинский.

Ногин был благодарен судьбе за то, что она позволила ему не раз встречаться с Дзержинским.

Не всегда эти встречи были приятными.

Однажды Феликс Эдмундович встретил его пристальным, строгим взглядом, чуть приподняв густые брови, отчего на высоком лбу резко прочертились две длинные, глубокие, продольные морщины.

Ногин понимал, что он совершил страшный проступок, когда оставил свой пост в Грузии и самовольно уехал в столицу — к Дзержинскому. Это было в 1922 году. Ногин несколько месяцев проработал под началом Берии. И увидел, что тот нарушает все чекистские принципы. Он попытался с ним поговорить. Берия властно оборвал его:

— Вы латыш, Грузию я знаю лучше вас. Идите, занимайтесь своим делом!

Ногин не выдержал. Лишь Дзержинский мог повлиять на властолюбивого Берию.

Феликс Эдмундович увидел, что Ногин волнуется.

— Садитесь… Рассказывайте.

Он внимательно, не перебивая, выслушал Ногина, закурил.

— Разберемся, — выдохнул он дым и закашлялся, — поправим… — И неожиданно резко погасил папиросу, смяв ее в пепельнице.

— Но вы, товарищ Ногин, поступили как мальчишка! Как вы смели оставить свой пост без приказа? Еще один такой поступок — и вам придется уйти из ЧК! На первый раз — десять суток домашнего ареста! Идите и все обдумайте!

Мысленно Ногин уже простился тогда с чекистской работой. Но его вызвали на коллегию ВЧК и… назначили начальником одного из самых крупных отделов в центральном аппарате — по борьбе с контрреволюционными партиями.

До сих пор на столе у Ногина стоит фотография первого чекиста с дарственной надписью.

Ногин с болью вспомнил о скоропостижной смерти Дзержинского после страстной речи на заседании ЦК партии.

В тот день Ногин видел, как, отвернувшись к окну, плакал старый заслуженный чекист. Ногин хотел пройти мимо, чтобы не смущать товарища. Но он обернулся на шаги:

— Трудно нам будет без Феликса! Трудно. Но мы должны сделать все, чтобы молодые свято хранили заветы Дзержинского.

Ногин не забывал эти слова. Вместе с Матсоном он каждый год встречался с молодым пополнением чекистов и беседовал с ними о Феликсе Эдмундовиче.

Вот и недавно на такой встрече с молодыми он привел слова Дзержинского из его последней речи:

«А вы знаете отлично, моя сила в чем. Я не щажу себя… Никогда!»

Матсон, воспользовавшись паузой, продолжил:

— А еще он 20 июля 1926 года на объединенном пленуме ЦК и ЦКК ВКП(б) сказал: «Я никогда не кривлю душой, если я вижу, что у нас непорядки, я со всей силой обрушиваюсь на них». — Матсон оглядел чекистов. — Этот завет мы все должны хранить как зеницу ока.

Кто-то поздоровался с Ногиным, он кивнул головой, воспоминание о встрече с молодежью мгновенно погасло, он увидел темноватый коридор с полукруглыми сводами, одинаковые многочисленные двери. Полномочное представительство ОГПУ по Уралу размещалось в бывшей купеческой гостинице «Эльдорадо», а купцы любили капитальное, звуконепроницаемое — вон стены какие толстые, как в крепости!

Вот и кабинет Матсона…

Герман Петрович, прихрамывая, пошел навстречу — хромал он после авиакатастрофы, — крепко пожал руку:

— Садись, Оскар Янович. Как говаривал один мой товарищ по подполью: «Переминаясь с ноги на ногу, не раскалякаешься».

Большая голова Матсона казалась круглой из-за короткой стрижки, залысины делали лоб еще выше и шире, брови обламывались, как крылышки, над орлиным, загнутым книзу носом. Чернели узкие подбритые усики. Губы твердо сжаты, когда Матсон молчит. Подбородок волевой, сильно выдается вперед. Для такого лица глаза казались слишком маленькими. Но именно они притягивали к себе — яркие, быстрые, зоркие, наполненные то вниманием, то насмешливостью.

В движениях Матсона чувствовалась уверенность, раскованность зрелости, житейский опыт.

Ногин подосадовал, что со своими круглыми очками, с чубом, с пухловатым лицом он, наверное, выглядит по сравнению с Германом Петровичем гимназистом, ну в лучшем случае студентом.

— Рассказывайте, что нового появилось в деле по вредительству в золото-платиновой промышленности? — поудобнее устроился на стуле Матсон.

— Простите, Герман Петрович, вначале о другом, — Ногин положил на стол телеграмму о кончине Корсакова, — в ваше отсутствие получил.

Матсон прочитал, мгновенно помрачнел, тяжело поднялся:

— Каких преданных людей теряем!.. Отличный был чекист, опытный. Безотказный. На похороны кого отрядили?.. Васильева? Какой-то он весь затянутый в ремни. Душу-то ему ремни не перетянули? Хватит у него такта? Найдет он сердечные слова для вдовы, для родственников? — Матсон поднял телеграмму так, словно поднимал не легкий листочек, дрожащий даже от дыхания, а увесистую каменную плиту.

— В равнодушии Васильева упрекнуть не могу, — не согласился Ногин, — хотя с виду суховат. И щеголь — отменный. Малую пылиночку с гимнастерки сбросит. Но, по-моему, человек в форме всегда должен выглядеть так, чтобы видно было, что этой формой он гордится.

Они замолчали, отдавая честь памяти Корсакова, — минута молчания, скорбная, давящая, возникла без приказа, без просьбы. Сколько таких минут молчания было в их жизни!

Первым заговорил Матсон:

— Теперь еще и перед Корсаковым мы должны отчитаться за дело, которое было им начато… Садитесь, Оскар Янович. Так какая же у нас вырисовывается картина?

— Как вы помните, Герман Петрович, после сигнала Корсакова и нескольких писем рабочих мы послали под видом таежников на прииски наших сотрудников. Кто устроился в контору, кто на драгу, кто рабочим по сплаву древесины. Пришлось им трудно. По вечерам делали вид, что идут на охоту, по десять — двадцать километров топали по лесам к условленным местам, чтобы встретиться с нашими людьми. А потом — обратно. На сон времени не хватало. Был случай, когда двое уполномоченных восемь суток без сна проработали. Если вы не возражаете, я их представлю к поощрению, — Ногин поправил сползшие очки.

— Не возражаю, — Матсон сделал отметку в лежащем перед ним блокноте. — Если конечные результаты будут весомыми.

Ногин развязал тесемки принесенной папки:

— А выяснили наши сотрудники вот что…

И он подробно доложил Матсону о результатах их работы.

Поражала безответственность и бесхозяйственность горного начальства. Но когда многочисленные факты были сведены воедино, за головотяпством проглянула направляющая рука.

К примеру, для повышения намыва платины и золота решили заменить паровой дражный флот на мощные электродраги. Заказали их в Америке и в Перми — на Мотовилихе… На Ису отвели места для постройки двух новых драг. У Маломальской и у Журавлика. Уже почти отрыли котлованы, соорудили технические постройки, возвели бараки для рабочих. А чекисты выяснили, что полигоны для электродраг не разведаны. По их просьбе штейгер Пименов произвел разведку у Маломальской, где электродрага должна пройти отвалы после паровой. Оказалось, в отвалах платины почти нет.

Чекисты установили, что две электродраги должны работать на реке Чауш и Марьян, но контрольная разведка показала: на реке Чауше металла нет совсем — это конец полигона паровой драги № 6.

В Тагильском округе начальство попыталось, сосредоточить сразу пять мощных электродраг, но места для них оказалось недостаточно, пришлось одну перебрасывать на Кытлым. А двигатели на кытлымских драгах имеют напряжение 200 вольт. Приобретенная же в Америке — 400 вольт. Потребовалось вводить новый тип мощности, а это — лишние запасные агрегаты и незапланированный простой.

А простои обходятся стране дорого. Только простой драги Вернера, самой молодой из исовского дражного флота, за несколько лет — 88 тысяч. При этом она недодала несколько пудов платины.

Многие электродраги еще не были пущены, а в ряде мест уже выведены из строя паровые драги. Приостановлена надолго добыча металла!

А паровые, как стало ясно, могли бы еще работать и работать, так как недавно были отремонтированы.

И еще установили чекисты при помощи рабочих и старателей, что сплошь и рядом остаются целики, разведанные еще до революции. Для кого их сохраняли? В них таятся запасы драгоценных металлов.

Когда подсчитали, какой ущерб государству наносится такой путаницей, то стало понятно — это не просто бесхозяйственность, это попытка подорвать экономику молодой страны, чтобы поставить ее на колени перед мировым капиталом.

На приисках усиленно распускались слухи, что Советская власть не в силах навести порядок, что золото-платиновую промышленность может спасти только сдача приисков в концессию или возвращение бывших владельцев. Иностранцы — это, мол, дисциплина, умение считать деньги, доход, выгода рабочим! И бывшие — такие же прекрасные специалисты. И при иностранцах, и при старых хозяевах все будут обеспечены продуктами, промтоварами, да еще какими — заграничными.

В инженерных кругах твердили, что в концессию надо сдать все крупные механизированные предприятия на Урале — Березовск, Кочкарские прииски…

Чекисты выяснили, что пять крупных специалистов по платине и золоту — пять бывших владельцев и управляющих приисками — после сдачи Ленских месторождений в концессию «Ленагольдфильдс» сразу же переехали на Урал. С их переездом пошли слухи о передаче уральских месторождений иностранцам.

Матсон выслушал доклад, одобрительно посмотрел на Ногина:

— Поработали твои ребята неплохо, специалистами по золоту и платине стали, — и посуровел, — но главное не сделано — не установили, кто всем руководит. На местах исполнители известны. Их арестуем — появятся другие, пока не доберемся до мозгового центра организации… — Матсон потер виски, видимо, начинала мучить мигрень, — Оскар Янович, помнится мне, что уже тянулись руки из-за рубежа к нашим уральским платиновым промыслам?

— Точно… Было такое. Мы нашли кое-какие материалы в архивах. Смотрели, не из тех ли годов тянется ниточка к нашему делу. — Ногин полистал в папке соединенные листы. — Ага, нашел… В 1922 году французская анонимная компания, переименованная в «Эндюстриель-дю-платина», предложила создать франко-русское смешанное общество. Но предложение было выгодно лишь для французов. Советская сторона отвергла просьбу о концессии. В правительстве обратили внимание на то, что в докладе видного ученого-геолога профессора Дюпарка, представлявшего интересы французов, содержались секретные факты и цифры, о которых могли знать только уральцы, работавшие в Уралплатине. Этими цифрами и фактами Дюпарк пытался доказать выгодность передачи наших приисков в концессию. Попросили екатеринбургских чекистов посмотреть: откуда эти сведения просочились за границу… Да вы прочитайте сами, Герман Петрович, — подал папку Ногин, — несколько страничек — и все вам будет ясно.

Матсон углубился в чтение.

Скупые строки постановлений, допросов рассказывали, как чекисты вышли в Екатеринбурге на директора французской миссии Красного Креста — Дюлонга.

Он давно вызывал подозрения. Вокруг него собирались бывшие владельцы приисков, просто любители легкой жизни, спекулянты, авантюристы, мошенники, бабники.

Среди этих прожигателей жизни оказались ярые антисоветчики.

Стали устанавливать личность Дюлонга… Среди тех, кто общался с Дюлонгом, оказался горный инженер Федоров… Потянули за эту ниточку… И выяснили, что Федоров и Дюлонг давние знакомцы. До первой мировой войны Дюлонг заведовал коммерческой частью во французской анонимной компании, владевшей частью уральских приисков.

А из Центра сообщили, что Жильбер Сютель Дюлонг — полковник французской разведки.

Красный Крест — прикрытие, Дюлонг занимается сбором сведений о постановке платинового дела на Урале, интересуется всеми слабостями и затруднениями.

Особенно заинтересовала чекистов связь Дюлонга с Орестом Флером, которую Дюлонг тщательно скрывал.

Флер — видный ученый, профессор Уральского государственного университета, одновременно заведовал геологоразведкой треста Уралплатина. Но самое главное — Флер оставался швейцарским подданным. Дюпарк был его учителем.

Матсон задержался на двух письмах.

Первое — письмо Дюлонга на имя директора компании «Эндюстриель-дю-платина» господина Брэна.

Матсон перевернул листок и прочитал дословный перевод:

«Флер был мне полезен и снабдил меня массой документов. Некоторые из них весьма секретны, что могло стоить ему жизни. Он может быть нам полезен и в будущем. Надеюсь, что Париж поблагодарит меня. По мнению Флера, лучше не писать ему непосредственно. Я знаю здесь одного человека, которому можно доверять вполне. Условимся: все письма, которые Вы будете помечать четным числом — для Флера, а нечетным — для меня».

Второе — письмо самого Флера. Оно было на имя профессора Дюпарка, который представлял французскую компанию, когда докладывал правительству, пользуясь секретными данными.

Флер писал:

«Многоуважаемый и дорогой Учитель! Если тем или иным образом я могу быть Вам полезен, я с удовольствием сделаю геологические изыскания для заинтересованных групп, которые Вы представляете. Я мог бы, если обстоятельства мне не помешают, приехать в Швейцарию за их счет, чтобы их осведомить и сговориться о способе действовать».

Когда чекисты получили ордера на аресты Дюлонга и Флера, Дюлонг исчез — опытный разведчик почувствовал опасность. А Флера судили за шпионаж. В папке лежало заключение комиссии экспертов, образованной в Москве с участием Губкина и ряда других виднейших специалистов. Комиссия установила, что сведения, доставлявшиеся Флером Дюпарку через Дюлонга, были совершенно секретного характера.

Матсон прочитал выписку из постановления екатеринбургского суда:

«Гражданина Ореста Яновича Флера подвергнуть высшей мере наказания, то есть — расстрелять. Но принимая во внимание, что в настоящее время власть рабочих и крестьян настолько крепка, что враги, как Флер, не страшны и не могут поколебать социалистического строя и хозяйства, суд в порядке статьи 28 УК РСФСР постановил: заменить Флеру Оресту Яновичу расстрел десятью годами заключения под стражей со строгой изоляцией и конфискацией всего имущества в пользу государства».

Матсон откинулся на стуле, пододвинул папку Ногину:

— Неправильно указано в постановлении суда, что такие враги, как Флер, нам не опасны. Любая утечка секретной информации об экономике нашего молодого государства обнажает слабые места, незалеченные раны, и капитал сосредоточивает свои удары на них! Бьет по всему неокрепшему и незалеченному, чтобы сбить страну с ног, поставить ее на колени. Нет, такие господа, как Флер, ой как опасны. Он же вооружил знаниями одну из самых враждебных нам группу капитализма — французскую. Вспомните, она вдохновляла Антанту, она боролась против признания Советской республики, она толкала на военные авантюры пограничные с нами государства, а сейчас стремится к ростовщическому закабалению Советской России. В тех разговорах, которые ведутся о сдаче уральских приисков в концессию, тоже чувствуется работа французов… Кстати, Оскар Янович, вы проверяли, нет ли в новом деле присутствия Дюлонга?

— Для того и поднимали архивы, Герман Петрович. Из дюлонговских знакомцев в нашу орбиту расследования попали двое. Это Флер. Он досрочно освобожден. Но ведет себя образцово. Напуган прошлым. Или действительно осознал свою вину. А второй — инженер Федоров. Сейчас он работает в Союззолоте, в Москве. Там в аппарате немало уральцев, в том числе бывших владельцев и управляющих приисков. Их придется проверить всех. Федоров же частенько наезжает в Свердловск, он занимается Уралплатиной. Встречается с техническим директором — Доменовым… Есть у меня одна задумка, Герман Петрович, устроить своего человека в трест Уралплатина. Надо, чтобы он вошел в доверие к Доменову. Через него проходятмногие московские распоряжения. С москвичами он дружен. Что-то он мне подозрителен: бывший крупный горный специалист и даже владелец акций золото-платиновых компаний. Да и в гражданскую — пользовался доверием колчаковцев.

— Действуйте и докладывайте почаще о ходе расследования.

Ногин поднялся, завязал тесемки папки. Матсон подал ему руку, чтобы попрощаться, но удержал его:

— Оскар Янович, я все думаю о Корсакове. Мало мы еще заботимся о здоровье чекистов, невнимательны к их быту… Я вам поручаю, как моему заместителю, проследить за строительством городка чекистов. Там надо бы оборудовать и санчасть. Да, еще… Вы заметили, что в столовой стали хуже кормить? Неужели нельзя закупить на севере оленину, лосиное мясо, грибы, ягоды? Это же все дешево. — Матсон крепко сжал руку Ногина. — Ну, за питанием я сам прослежу. Идите, Оскар Янович, идите. Имейте в виду — золото-платиновая промышленность на сегодня для вашего отдела — основное. До свиданья.

Ногин медленно шел по коридору. Словно шагами отмеривал: что сделано? Что нужно сделать?

Шаг — надо попросить московских товарищей поторопиться с проверкой личных дел уральцев, работающих в Союззолоте. Шаг — надо вызвать Добоша из Перми, командированного туда на полгода начальником экономического отдела окружного ОГПУ… Шаг — Добош там порядок навел. Надо дать ему конкретное задание по Уралплатине… С Добошем мы уже сработались… Да-да, необходимо сейчас же телеграфировать в Москву и в Пермь — Добошу…

Глава третья Добош

Добош привык к неожиданным приказам и заданиям. Но телеграфный вызов Ногина со словами: «Срочно прибыть в Свердловск» — его растревожил. Что случилось? Какую оплошность он в своей работе допустил?

Добош перебирал в памяти детали своих последних пермских дел, но ошибок не находил. По крайней мере грубых.

Стержневое дело по строительной фирме «Форрест», которую возглавлял Распопцев, успешно подходило к концу. Были выявлены подкупленные Распопцевым советские работники, доказавшие при получении подряда, что строительство, которое проведет фирма «Форрест», обойдется дешевле, чем это могли бы сделать государственные стройорганизации.

Но уже через полгода выстроенные стены цехов лопались, грозя развалиться.

Квалифицированная комиссия установила, что сваи под фундамент вбивались вкривь и вкось, неглубоко. Налицо явное вредительство.

Добошу удалось нащупать связи Распопцева с германской и английской разведками — в лице военного атташе Германии в СССР Майера и английского торговца Джона Ливингстона.

Оставалось расставить точки — арестовать виновных.

Добош не знал, на сколько дней он уезжает в Свердловск, поэтому дал соответствующие распоряжения своим подчиненным.

Теперь он стоял в раздумье: что же взять с собой в дорогу? Через час должна подойти автомашина, чтобы увезти его на вокзал.

Добош положил в саквояж чистую нижнюю рубашку, выстиранную доброжелательной пожилой хозяйкой, у которой он снимал комнату, положил купленную еще полмесяца назад пуховую шаль — подарок для жены Анны.

Затем достал из комода именной браунинг с привинченной к рукоятке пластиной, на которой была его фамилия, проверил предохранитель и положил браунинг в карман.

Следом извлек из комода небольшой потрепанный томик в кожаном переплете — стихи Шандора Петефи на венгерском языке. Осторожно перелистал, нашел заветные строки и снова подивился, как Петефи современен, словно он был рядом на дорогах гражданской войны и позже — на чекистской работе, и стихи посвятил Добошу и его товарищам. Добош попытался перевести строки на русский язык:

Мир сегодня — океан сражений.
Значит, в мире
Все сейчас солдаты.
Мы цепи срываем,
Короны ломаем!
«Нет, поэта из меня не получится, — улыбнулся Добош, — надо к венгерскому томику Петефи приобрести его стихи в переводах на русский».

Добош сдул пылинки с томика и бережно опустил его в саквояж. Томик Петефи был для него реликвией. Он пронес его от Будапешта до Перми.

Добош вспомнил, как его, четырнадцатилетнего подростка, призвал к себе тяжелобольной отец.

Отец дышал часто, неровно, хрипло:

— Душно, Иосиф, душно! Открой окно, сядь поближе. Поговорить хочу. В последний… раз…

— Почему в последний?

— Ухожу я от вас.

— Куда? — вырвалось у мальчика.

— В землю, сынок, в землю. Она для людей колыбель общая и общая братская могила. — Отец смотрел куда-то мимо Иосифа, по щеке катилась слезинка, крупная, медленная, застревая в морщинах и вновь находя дорогу. — Хочу, сынок, чтобы ты жил, как все Добоши. Достойно. Ты знаешь, твой дед был дворянином?

— За что же его лишили дворянства?

— Два его сына вступили добровольцами, — отец закашлялся, — в национальную гвардию и сражались — кха-кха-кха — против Габсбургов! За свободу. Слышишь, сынок, за сво-бо-ду… Эту гвардию создали… в 1848-м… А во главе восстания стоял Шандор… — кхе-кхе — Петефи. Ты знаешь его стихи. Это святой поэт для семьи. Вон рядом со мной, на стуле, — томик Петефи… Завещаю тебе… Не расставайся с ним… Кха-кха! — Отцу стало трудно говорить, он закрыл глаза, грудь его тяжело опускалась и поднималась, он попытался поднять руку и не смог. Но с кашлем вновь вырвались слова: — Сынок… Знай… Венгерскую революцию… предали дворяне… Они столковались с Францем… императором… А тот с Николаем Первым… Не давай пощады, сынок, любым предателям. Любым. Где бы они ни жили… Ладно, иди… Возьми… Петефи…

«Если бы отец мог знать, — подумал Добош, — что русские, по царской указке растоптавшие в Европе свободу, сбросили первыми своего царя-батюшку и совершили Октябрьскую социалистическую революцию». И не кому-нибудь, а ему — венгру Иосифу Добошу, бывшему унтер-офицеру 37-го пехотного полка, пришлось биться с оружием в руках за Советскую Россию и защищать ее от предателей всех мастей. Но ведь и Шандор Петефи — серб по отцу, словак по матери — бился за Венгрию! Как же не считать второй родиной землю Советов, где родился интернационалист-коммунист Иосиф Добош! К тому же он вернулся туда, откуда еще в первом тысячелетии откочевали его предки. О том, что венгры — выходцы с Северного Урала, не раз говорил один из преподавателей в коммерческом училище, знаток венгерской истории.

Учитель оказался прав. В этом убедился Добош, побывав недавно в командировке на «краю земли», как он шутил, — у Полярного круга. Добош встретился с манси. Вогулами называет их местное население. С удивлением он вслушивался в мансийские слова. Некоторые из них понимал без перевода. Выходит, венгры жили бок о бок с манси в давние-предавние времена.

В России он нашел родину предков.

Но то, что было с ним в России, кажется вычитанным из книг. Рассказал бы кто другой — не поверил бы! Ни за что! Но это было, было с ним!

В памяти всплыли эпизоды, круто изменившие его жизнь.

Часть, в которой служил Добош, погрузили в эшелоны. Что-то задиристо выкрикнул паровоз, звякнули буфера, затараторили колеса.

— Прощай, южный фронт! — крикнул окопный товарищ Добоша, худой, нескладный солдат.

— До свидания, Сербия! — подхватил Добош, радуясь, что уцелел, что, может быть, увидит родной дом.

— Чего ликуете? — хмуро бросил седоватый офицер с перевязанной головой, в последней перестрелке его зацепила пуля. — Не на побывку едем, на русский фронт перебрасывают.

Все подавленно замолчали.

Буквально через несколько часов после разгрузки часть угодила в артиллерийский ад. Русские пушки заговорили и не смолкали восемь часов! Это сейчас Добош узнал, что попал на острие Брусиловского прорыва, а тогда — вжимался в землю, чтобы как-то укрыться от грохота и огня. Рядом кто-то закричал. Добош поднял голову. Перед ним лежала рука… Одна рука, оторванная от тела…

Он в ужасе снова вжался в землю.

— Мама Ирма, — молил он. — Мама Ирма! Спаси меня! — Он почувствовал себя маленьким, беспомощным в этом огромном огненном месиве.

А потом — давящая тишина. И русское «Ура!». Сплошное! На несколько километров растянутое: «У-у-р-р-а-а!»

Солдаты побежали от этого звукового накатывающегося вала. Не выдержал и Добош. Но около букового карпатского леса его настиг цокот копыт и храп лошади.

Добош невольно оглянулся. Прямо на него мчался всадник — ярые глаза, три креста на груди, кровавые полоски на брюках, а над головой сверкающий клинок.

Добош успел увернуться от смертельного удара, прыгнув за ствол дерева, а в голове зазвучало отцовское: «За свободу сражались Добоши, за свободу, а не за императора!» Иосиф поднял руки.

А потом долгая-долгая дорога в Сибирь. Пока тут гнали колонну военнопленных, Добош, хорошо владевший немецким и румынским, по вывескам магазинов, по лозунгам над бурлящими встречными демонстрациями: «Долой войну!», «Да здравствует республика!», «Вся власть Советам!» — овладевал русским языком.

Россия уже митинговала, размахивала красными флагами, пела маршеобразные песни. Добош выучил одну из них: «Смело, товарищи, в ногу! Духом окрепнем в борьбе!»

А в Сибири он услышал стихи Петефи! Размахивая бескозыркой, их выкрикивал матрос в широченных клешах, забравшись на деревянный помост:

Мы сбиваем оковы,
Мы срываем короны!
И когда Добошу, как и другим военнопленным, сказали: «Зарабатывай, мадьяр, сам себе на хлеб!» — он вспомнил парня в тельняшке, читающего Петефи, и пошел служить в Западно-Сибирское пароходство.

На корабле — бывает же такое! — он встретил того самого матроса. Звали его Кузя. Он-то и принес ему несколько зачитанных книжек:

— Изучай, мадьяр, это Маркс и Ленин. Будет что неясно — приходи, потолкуем, обмозгуем, одна голова хорошо; а две лучше!

Трещали первые лютые сибирские морозы, когда под вечер к Добошу вместе с метельным ветром ворвался Кузя и начал отплясывать у порога:

— Эх, яблочко! Да куды котишься?..

— Что… Что… случилось? — улыбнулся Добош. — Твоя… Катья… Согласилась… стать… как это по-русски? Хозяйкой твоей? Супружницей?..

— Что Катя! Пляши, мадьяр, и ты! Радость-то общая!.. В Питере — революция! Социалистическая! Понял! Мы победили! Временное правительство — тю-тю… Следом за царем кувырком! Вся власть солдатам, рабочим и крестьянам! Земля бесплатно — всем! Ленин сказал. А он врать не будет! Голова!.. Знаешь, а потом и у тебя в Венгрии революцию сделаем! Пляши, мадьяр! Не жалей подошв!

Добош с Кузьмой махнули в Барнаул, где формировались красные отряды.

А в конце апреля 1918-го Добоша приняли в партию большевиков.

Сутуловатый сибиряк-рабочий в железнодорожной тужурке, которая так обтягивала его могучую фигуру, что, казалось, при резком движении расползется по швам, дружелюбно пожал Добошу руку и вручил партбилет.

Через день он же давал задание Добошу:

— Партия поручает тебе ответственную работу, товарищ Иосиф. Поедешь в Тобольск. К военнопленным. Агитатором. Слышали, как ты на митинге говорил! Сделай, чтобы все сознательные иностранцы перешли на нашу сторону. А другие — пусть держатся подальше от Чехословацкого корпуса…

Добош знал, что корпус сформирован из таких же, как он, пленных австро-венгерской армии, и чехов, которые жили в России. Корпус стоял на Украине. Но Антанте удалось добиться, чтобы корпус был объявлен частью французской армии и выведен за границу через Сибирь и Владивосток.

Добош только вчера слышал сам, как чешский офицер, сочувствующий революции и сбежавший из корпуса, сообщил, что в эшелонах чехов, уже пересекающих Урал и Сибирь, готовится мятеж. Чехам должны объявить, что большевики не пропускают их во Владивосток, будут их разоружать и бросать в лагеря…

Рабочий-железнодорожник обнял Добоша не прощание:

— Поторопись… Чехи на подступах к Тобольску… Будь настороже. Поберегись. У чехов дельная контрразведка.

Добош не уберегся. Когда чехи и белогвардейцы ворвались в Тобольск, Добош поспешил слиться с толпой военнопленных, но один из них — будапештский лавочник — вышел вперед и указал на Добоша:

— Большевик. Агитатор.

Допрашивали Добоша так, что он дважды от ударов терял сознание.

— Молчишь? К стенке его! — рассвирепел казачий есаул. — К стенке красного гада!

Неожиданно воспротивился присутствующий при допросе чешский офицер:

— Господин есаул! Это венгерский подданный, и не вам распоряжаться его судьбой!

— Он большевик, а большевиков всех — русских, евреев, венгров, немцев — к стенке! К стенке! К стенке! — заорал есаул и схватился за эфес шашки, пытаясь вырвать ее из ножен. Руки его тряслись, он был страшен.

Чех расстегнул кобуру и загородил Добоша:

— Не забывайтесь, господин есаул, здесь пока командую я. И за превышение власти… Я вас прикажу… арестовать!

Добош очутился в омском лагере вместе с другими военнопленными, не пожелавшими присоединиться к белочехам.

Через несколько дней к Добошу подошел немецкий солдат в пенсне, тощий, длинный, прыщеватый, похожий на недоучившегося студента. Но шрам на левой щеке, поднявшийся к виску, свидетельствовал, что этот человек встречался со смертью:

— Геноссе Добош! Я по поручению Омской подпольной организации большевиков… Нихт, нихт… Это не провокация… Вир… Мы получили задание устроить вам побег. Вас выведут эти цвай зольдатен, — он указал на двух караульных, стоящих в отдалении. — Они… как это сказать? Получайт рубли… Подкуплены. Потом они нах хаус… ин деревня… Как это по-русски… Дезертирен.

Добош не выдержал:

— Я знаю немецкий. Говорите на родном языке.

Тощий солдат объяснил, что Добошу достали румынские документы, что он будет под именем Антонеску поваром в ресторане…

Когда в Омск вступили красные, «повар-румын» снова превратился в мадьяра Добоша. Он собрал из военнопленных немцев, венгров и живущих в России китайцев отдельный интернациональный отряд. Сразу же повел его в бой. Надо было ликвидировать казачью часть, оставшуюся в Омске… А потом бил белочехов, белосербов… Спал урывками. Времени не хватало, надо было достать обмундирование, оружие, патроны.

Один из его бойцов-китайцев одобрительно поцокал языком:

— О, начальник… Жить долго-долго будешь.

— Почему? — удивился Добош.

— У нас в Китае пословица: у кого есть дела с утра и до вечера, тот долго проживет.

И вдруг Добоша вызвали в СибЧК:

— Сдайте отряд своему заместителю.

— За что? — обиделся Добош.

— Вы назначены командиром отряда красных коммунаров при ЧК.

Сколько лет с тех пор прошло. Теперь Добоша считают опытным чекистом: за спиной — командирские курсы в Омске и в Москве, подавление бакинского мятежа, екатеринбургская отдельная бригада войск ВЧК, работа уполномоченным ГПУ по Шадринскому уезду и хлопотная должность помощника начальника экономического отдела полномочного представительства ОГПУ по Уралу…

За окном загудел пароход. Совсем близко шумела Кама. Так захотелось постоять хоть немного на ее крутом берегу.

Добош взглянул на часы. Машина придет через тридцать минут. Можно успеть спуститься к Каме.

Речной простор сверкал на солнце. Пришлось на миг даже зажмуриться.

Добош присел на траву. По Каме плыл старенький колесный, но все еще нарядный пароход. Чумазый катер тянул длинный изогнутый плот, на краю которого стоял малюсенький дощатый домик.

Из домика вылез бородатый мужик и широко зевнул.

Миром и покоем дышал камский простор, и было трудно представить себе, что где-то рядом идет беспощадная тайная война.

Лесной ветерок с противоположного берега коснулся потного лба, слипшихся волос, словно рука мамы Ирмы.

Добош услышал, как сорвалось сердце и зачастило. Прости, мама Ирма! Я не приехал на твои похороны. Я не успел бы. Да и не смог бы — весть о твоей смерти дошла до меня через полгода. Одно утешает: нашли тебе место поближе к могиле отца…

Кама напоминала Добошу Дунай.

Ему нестерпимо захотелось хоть на миг попасть в село Шергаш, где он родился, заглянуть в дом к брату Александру, увидеть сестренок Лизу с Розой!..

Раздался призывный гудок автомобиля.

Пора! Добош еще раз оглядел камское раздолье, помахал девочке, которая вышла из домика на плоту вслед за мужиком.

Девочка ответно взмахнула рукой.

Добош повернулся и пошел к дому, где ждал автомобиль и где, пригорюнившись, сидела на лавочке его квартирная хозяйка. Она проводила мужа и двух сыновей на гражданскую… Да так и не дождалась их.

А теперь уходит жилец: вернется ли? Все-таки легче, когда есть о ком заботиться.

Добош поймал ее грустный взгляд и ободряюще кивнул:

— Я ненадолго. Скоро вернусь…

Глава четвертая Добош

Паровоз бежал резво, касаясь длинной дымной гривой земли, оставляя серо-белые клочья на кустах и деревьях.

Вагоны раскачивались. Чудилось, могут они опрокинуться и полететь в реку. Рельсы были уложены по самому краешку высокого берега. Правда, по обрыву карабкались ели и сосны, и они удержали бы вагоны, подставив свои могучие многолетние стволы. От этого спокойней становилось на душе.

Добош пристроился у окна, вагон общий — полка над полкой, в три этажа, как нары. На нижних теснились по четыре-пять человек, на верхних блаженствовали счастливчики, они лежали, вытянув ноги, загораживая проход сапогами, ботинками, остроносыми штиблетами, а порой широкими лаптями.

Пахло махрой, нестираными портянками. Пробивались и вкусные запахи домашней колбасы, лука, чеснока, соленых огурцов и свежего хлеба.

Добош сглотнул слюну и отвернулся к окошку.

Внизу синела, изгибаясь, уральская река. На другом, скалистом берегу стояла густая тайга, ступенями поднимаясь в горы. Сколько уже Добош в России, а все дивится ее просторам: вон какая Уральская область — от южных степей до ягельной топкой тундры.

— Но-гин! Но-гин! Но-гин! — ровно выстукивали колеса знакомую фамилию. Удивительное свойство у вагонных колес: о чем человек думает, то они и выстукивают.

«Зачем он меня вызывает?» — мысли Добоша перенеслись в Свердловск. Ногин не так давно переведен из Ставрополья, но Добош успел сработаться с ним. Именно Ногин поручил ему самостоятельную работу в экономическом отделе Пермского ГПУ, после того как Добош выполнил в Прикамье сложное задание.

Тогда Ногин вызвал Добоша к себе, молча показал на стул, пододвинул пожелтевший от времени лист:

— Прочти!

Добош вчитался в текст:

«Приказ Военно-революционного комитета № 2986 «О розыске похищенных из Зимнего дворца ценностей». 8 ноября 1917 года».

— Но это же давний приказ, — пожал плечами Добош. — Столько лет прошло!

— Читай, читай, он имеет прямое отношение к сегодняшнему разговору.

Добош вновь склонился над приказом:

«Военно-революционный комитет уполномочивает правительственного коменданта Зимнего дворца В. В. Игнатова или коменданта того же дворца прапорщика Преображенского полка Липина производить розыски похищенных из Зимнего дворца ценностей — в ломбардах, на рынках, у антиквариев, а также в помещениях частных лиц — с правом отбирать эти вещи в присутствии представителей художественно-исторической комиссии Зимнего дворца, доводя об этом каждый раз до сведения Военно-революционного комитета.

Всем районным и подрайоиным комиссариатам Петрограда предписывается оказывать означенным выше лицам полное содействие.

Председатель Дзержинский».
Добош осторожно отложил листок:

— Выходит, дело касается похищенного.

Ногин утвердительно кивнул:

— Представьте Зимний дворец после штурма. Когда туда ворвались тысячи людей. Среди большевиков, сознательных рабочих, крестьян, солдат, офицеров попадались и анархисты, и эсеры, и мелкие лавочники, и просто уголовники, воспользовавшиеся случаем. Да и чиновники, юнкера, видя, что старое гибнет, тоже попытались воспользоваться бесценными сокровищами императорского дворца. После штурма стали изучать, сверять со списками ценности Зимнего и Эрмитажа — многого недосчитались. Часть похищенного найдена милицией и чекистами еще в годы гражданской войны. Но бриллиант, извлеченный из царской короны чем-то острым, до сих пор не обнаружен.

И Добош услышал удивительную историю поисков похищенного бриллианта, историю, которую заканчивать пришлось ему.

После гражданской войны чекисты получили задание: найти похищенный бриллиант. Но легче иголку в стоге сена отыскать!

Возникли сомнения: в стране ли бриллиант? Может, он давно хранится в банковских бронированных подвалах Парижа или Лондона?

Все-таки разослали приказ по стране: опросить участников штурма Зимнего — на местах их знали, может быть, кто-либо вспомнит, не видел ли он царскую корону и людей, держащих ее в руках.

Шли недели, месяцы… И вдруг — из одного села на Тамбовщине сообщают:

«Живет у нас участник штурма Косухин. Подвыпил он на свадьбе племянницы и расхвастался, что с матросиком-анархистом «камешок дорогущий» из Зимнего прихватил и продал за водку и колбасу, чтобы, значит, отпраздновать победу революции».

Чекисты сразу же выехали к Косухину.

Оказался он мужиком работящим, уважаемым односельчанами. «Черт меня попутал, — оправдывается, — несознательным был. Позволил братишечке в клешах камешек треклятый, царев, выковырнуть из короны. Там таких камешков-то — полным-полно!»

— Как звали матроса? — спрашивают чекисты.

— Почем знать, чего не знаешь. Я же впервые при штурме его увидел.

— А какой он из себя?

Косухин оказался словоохотливым мужичком, но чекисты его не прерывали, надеясь зацепиться за детали, которые помогли бы выйти на анархиста.

— Я в Питер-то попал в числе тех, кто охранял нашего полкового делегата на съезд Советов. Прапорщика Ветрова, храбрющего, ни немчуры, ни начальства не боялся. Любили его солдатушки. Нас не забижал. Большевик. С ним в Питере и пошел на Зимний. А матросик, значитца, рядом прилег. Развеселый, гранатами обвешан до колен, в пулеметных лентах, с винтовкой, да еще кобура на боку — маузер! Прилег и обнял меня, значитца:

— Здоров, земляк!

— Ты чо, с Тамбовщины? — обрадовался Косухин.

— Да не с Тамбовщины, темнота этакая, а с планеты Земля И ты на Земле живешь. Получается, мы земляки.

Красиво матросик говорил, язык подвешен. С барышнями бы ему объясняться. И сам красавчик писаный: белозубый, чернобровый, кудряшки из-под бескозырки высовываются.

— А что на бескозырке было написано? — уточняют чекисты.

— Там буковок золотых не счесть. Не помню, — оправдывается Косухин.

— Рассказывайте дальше, — вздохнул старший чекист.

— Ну, поднялись мы после орудийного выстрела. Народу — тучи! А вперед вырвался матросик. Быстроногий, черт! Отчаянный. Стреляют из пулеметов. А он первым во дворец! Я за ним — тогда еще мог, не отстал! Юнкера перед нами. И пули — щелк-щелк. А матросик гранату над головой:

— Всех разнесу!

Юнкеров как сдуло.

За ними бросились солдаты, красногвардейцы. А матросик меня за руку: «Подожди!» — и тянет в сторону, в двери раззолоченные. Ах, мать честна. Такого сроду не видывал! Колонны из малахиту уральского! А матросик меня дальше тянет. Бежим через комнаты. А их не счесть! В одной — короны сверкают.

Матросик большую примерил:

— Чем не царь-государь?

— Побойся бога, какой ты царь, — грю.

— А чего его, бога-то, бояться! — А сам вертит корону в руках: — Нет, — грит, — отнимут при выходе. Но мы народ не жадный. Камушек один отколупнем. Нам на водку и девок хватит! — И штыком из короны камушек. И в карман его, значитца, спрятал.

— Чего ты делаешь? — кричу.

А он развеселый такой:

— Не обеднеют. Он ведь царский, а царей больше у нас нет!

— И куда вы этот камешек унесли? — пытаются направить рассказ Косухина чекисты.

— Как — куда? Да матросик привел в один особняк. И прикладом стучит: «Хозяина подавай!»

— На какой улице особняк? — опять спрашивает старший чекист.

— Без надобности мне эта улица была. Не посмотрел.

— А в особняке — магазин? Вывески были?

— Магазин был. Витрины громадные и вывеска какая-то. Не помню, — Косухин развел руками.

— Рассказывайте, что помните, — махнул рукой чекист.

— Значитца, служанка нарядная-пренарядная повела нас к хозяину. Комнат — как у царя! А сам-то хозяин… Ни кожи, ни рожи… Невидный такой, чернявый, остроносенький, на иностранца смахивает.

— Что мне принес? — спрашивает.

А матросик ему камушек на ладошку.

Покатал господин камушек и равнодушно на нас глянул:

— Сколько просите?

— А что дашь? — матросик за словом в карман не лез. Наглый малый.

Господин глаза отвел, не выдержал, слугу кличет:

— Выдай им десять бутылок водки, мадеры, восемь фунтов колбасы, хлеба десять караваев!

Матросик мой совсем обнахалился:

— Мало, — грит. — Добавь пять тысяч керенок и десять царских золотых рубликов. И еще мешок.

— Какой мешок? — не понял господин-хозяин.

— А такой… В каком понесем все, что наторговали, — хохочет матросик.

И привел меня матросик еще в один барский дом. Встретили нас бабоньки расфуфыренные. В жисть с такими рядом не сидел. Оробел я. А одна ко мне бряк на колени. Я же с фронта. Оголодал по женскому полу. Ну и не выдержал.

Три дня гуляли.

А опосля понял: с матросиком нам не по дороге. Как он ни уговаривал, вернулся я к своему прапорщику, в казармы, значитца, где нас до штурма разместили. Через всю гражданскую с ним протопал! Прапорщик-то мой комдивом стал! Ох, и уважали мы его!

— А если мы вас привезем в Ленинград, поводим вокруг Зимнего дворца, дом не узнаете, в котором жил господин… тот самый, которому продали бриллиант? — спрашивает старший чекист.

— Попробую… — Косухин заполошился: — Мне собираться?

— Собирайтесь, — вздохнул старший чекист.

— Я… я… счас! — радостно крикнул Косухин. — Эх-ма, кутерьма! — Видно, очень ему хотелось в Питер.

Поводили Косухина по Ленинграду. Город ему очень нравился. Но не узнал он дома, где господин жил, бриллиант купивший.

Догадались ему показать фотографии всех ювелиров дореволюционного Питера.

Перебирал их, перебирал Косухин, до последней дошел. И тут цокнул языком: «Энтот! Голову на отсечение! Энтот!»

Это была фотография Залевского, поляка по национальности. До революции имел ювелирный магазин на Лиговке. В войну поставлял армии часы и компасы. Разъезжал по Франции, Англии, Швейцарии.

Сразу же после Октябрьской революции из Петрограда уехал. Куда? Неизвестно. Возможно, за границу сбежал. Богач. Мог иметь капитал в западноевропейских банках.

Стали искать всех, кто служил у Залевского. Нашли его дворника.

Квадратноплечий детина с мясистым носом и упрятанным в пышные усы и бороду тонкогубым ртом, хмурый и малоразговорчивый, словно выдавливал из себя ответы на вопросы чекистов. Казалось, что ему мешали усы и борода.

— Кого из челяди барина встречал после Октября?.. Приказчика… Так он в бандиты… подался… Погиб… Пристрелили его в двадцатом… А еще?.. Жива-здорова… неподалеку у горного инженера служит — наставница… сына Залевского.

Наставница — дамочка еще в соку, изящная, видно, что цену себе знает, встретила вначале чекистов с улыбкой, даже по-французски что-то прощебетала, приглашая войти. Но сразу же помрачнела, когда узнала, зачем они пришли.

— А… вы этого бабника ищете? — злоба послышалась в ее словах.

Наставница оказалась его любовницей. Брошенной да еще ограбленной в последнюю ночь перед побегом Залевским. Он тайком забрал у нее все золотые безделушки, которые ранее подарил, когда добивался ее благосклонности. Проснулась она, а Залевского и драгоценностей нет!

О Залевском она знала многое.

Чекистов заинтересовало, что у Залевского ежедневно бывали иностранцы-дипломаты, торговцы, с черного хода приходили к нему ранним утром типы уголовного вида.

Поведала дамочка и об увлечении Залевского: страсть как любил он возиться с часами. Разбирал их, чинил, оживлял самые старинные, диковинные, с движущимися фигурками. Коллекция часов у него была поистине музейная.

— Не был бы ювелиром, торговцем, наверное, часовщиком бы стал, — хохотнула оскорбленная любовница Залевского.

Но самое главное, проговорилась она, что новый ее хозяин, бывший офицер, ныне совслужащий, горный инженер, был в командировке на Урале и в Перми на вокзале столкнулся с Залевским. Бросился к нему с объятиями. Но тот холодно отстранился:

— Вы ошиблись: В Питере никогда не живал! — и скрылся в толпе.

Но сходство с Залевским поразительное. Правда, у Залевского бородавка была на правой щеке. А старый знакомец ее не разглядел.

— В общем, Иосиф Альбертович, дело под кодовым названием «Бриллиант» в связи с тем, что Залевского встретили в Перми, передали нам, уральцам. Бери, знакомься, — Ногин подал объемистую папку Добошу, — и завтра же выезжай в Пермь. Возглавишь поиск Залевского… Не мог же старый его товарищ ошибиться, ведь они с этим инженером-офицером лет десять дружили.

Добош взял папку, хотел уже уйти, но Ногин удержал его:

— Обрати особое внимание на увлечение Залевского женщинами и часами… А в помощь тебе пришлют того самого Косухина. Виноватым себя считает, что матросику позволил колупнуть «камешок» из короны. Готов сделать все, чтобы исправить давнюю свою ошибку… Пусть побродит по Перми, потолкается по вокзалу, по базару, заглянет в магазины, в частные лавочки, в рестораны… Словом, действуй!

И Добош начал действовать.

Неожиданно ему повезло в первые же дни.

После знакомства с сотрудниками он давал им поручения:

— Прошу вас срочно составить список всех ювелиров города. Выделите тех, кто приехал в Пермь после Октябрьской революции. Поинтересуйтесь: нет ли в поведении каждого чего-либо странного, подозрительного…

Добош на минуту замолк, вспомнив, как к Залевскому, по словам его бывшей любовницы, часто приходили иностранцы, и добавил:

— Обратите внимание, не встречаются ли они с иностранцами? Нет ли у них переписки с заграницей?

И тут молодой рыжеватый сотрудник, с лицом, изъеденным оспой, в потертой кожанке времен гражданской войны, перешедшей к нему, видимо, от отца или старшего брата, привстал со стула:

— Разрешите, товарищ Добош?

— Да, пожалуйста.

— Вы спросили про иностранцев. Не так давно у нас побывали два француза, представители Красного Креста. Очень интересовались золотом и драгоценностями. Посетили двух ювелиров. Сведения о них принесу вам после совещания. Мы покопались в их биографиях. Ничего подозрительного нет. А вот зачем французы в мастерскую часовщика Василевского заходили — непонятно. Василевский живет с женой и сыном. И еще в доме — горничная. Часовщик он фирменный, к нему в мастерскую ходят многие, но сам нелюдим, редко отлучается из дома. Хотя установили, что у него есть засекреченная любовница, девица лет двадцати пяти, кассир кинотеатра. Но бывает он у нее — два раза в месяц. Не чаще. А сын Василевского — шалопут. По ресторанам шляется, с девицами легкого поведения водится, где-то деньги берет. Небось у папаши ворует. Раза два царскими золотыми расплачивался. А они на черном рынке — дорогущие! Официанты — рады стараться. Берут. Через этого шалопута попробуем выяснить, зачем приходили французы к часовщику.

— Обязательно выясните, — Добоша словно зазнобило, у него невольно вертелось: «Залевский — Василевский, Залевский — Василевский! Часовщик — ювелир. Ювелир — часовщик». А ведь Залевский увлекался часами, мог превратиться и в часовщика, чтобы отсидеться. Добош, еще не веря в удачу, достал фотографию Залевского: — Но нам надо найти прежде всего вот этого человека, петроградского ювелира, купившего, как я говорил, бриллиант из царской короны. Мы должны размножить эту фотографию… — И Добош подал ее рыжеватому чекисту.

Тот присвистнул:

— Сдается мне, что это часовщик Василевский.

Добош вытер со лба внезапно выступивший пот, почему-то он верил, что услышит такой ответ, но все-таки уточнил:

— Вы не ошиблись, товарищ Зонов?

— Нет, товарищ Добош… Это Василевский… То есть Залевский, которого вы ищете.

Через несколько дней в Пермь приехал Косухин, мужичок приземистый, с почерневшими, огрубелыми руками, будто в них въелась земля, на которой он чертоломил с ранних лет. Нос у Косухина, длинный, узкий, был сдвинут налево.

«Неужто от удара какого-нибудь забияки?» — подумал Добош.

Косухин улыбался, ему нравилось ездить по стране — то в Ленинград, то в Пермь — и чувствовать себя незаменимым в государственном деле.

— Прибыл в ваше распоряжение, товарищ начальник! — доложил он по-солдатски, а мужицкие, неунывающие, зоркие глаза будто ощупывали Добоша: силен ли? Стоит ли тебе подчиняться?

Добош прикинул: вряд ли Залевский запомнил солдата в папахе, в шинели. Это Косухину господин ювелир был в диковинку, он на него во все глаза глядел. А для Залевского все солдаты на одно лицо.

На всякий случай спросил:

— А в семнадцатом вы бородатым были?

— Ага. Значитца, борода широкая-преширокая.

— Тогда придется вас побрить. И подстричь.

— Как прикажете, — согласился Косухин.

А Добош решал: «За кого же выдать Косухина с его огрубелыми руками, чтобы Залевский мог поверить ему? За преуспевающего лавочника? Нет, не поверит… За человека из блатного мира? Нет, не то… За старателя?.. Похож!..»

Косухина подстригли, напомадили, за версту чувствовался запах дорогого одеколона, подыскали костюм из добротного материала, к нему сапоги со скрипом: ни дать ни взять — фартовый старатель, приехавший к родственникам покутить, победокурить, в общем, себя показать. Выдали ему царский пятнадцатирублевик, империал начала века. Спекулянты за такими охотились! И послали к Залевскому.

Как и обговаривали, ввалился Косухин в мастерскую:

— Здоров, хозяин!

— Чем могу служить? — вопросительно посмотрел на него Василевский.

— Да вот шел мимо, гляжу — часовщик! Нет ли у тебя, значитца, часиков дореволюционных, фирмы какой-нибудь… оттуда, — Косухин неопределенно мотнул головой, — всю жисть мечтал о таких! В тайге — во как! — сгодятся. За ценой не постою! — И пятнадцатирублевик Василевскому-Залевскому протягивает.

Тот взял его, на ладошке покатал, как тогда, в семнадцатом, бриллиант катал.

— Откуда у вас империал? — спрашивает.

— Да на золотишко обменял у одного старинного приятеля, — доверительно признался Косухин.

— Могу вам предложить часы швейцарской фирмы, — и вынимает часы луковицей, карманные, на серебряной цепочке. — Век ходить будут.

Косухин часы раскрыл-закрыл, попытался положить в потайной карман жилета, а Василевский все рассматривает империал.

А Косухин отдает часы со вздохом:

— Не, мне такие не подходящи.

— Пожалуйста, другие посмотрите, — и выкладывает еще несколько серебряных часов.

— Не, мне золотые нужны, — Косухин забрал империал.

— Заходите через два дня, будут для вас золотые, но и вы золотишка прибавьте. Золото на золото, как говорится.

— Хорошо, — согласился Косухин, — зайду, я еще неделю в Перми погуляю.

К Добошу он буквально прибежал, возбужденный:

— Он, товарищ начальник, он… Что камешок у матросика купил! Только постарел малость, омордател, брюшко появилось… Но он, точно он!..

— Спасибо вам, — пожал руку Косухину Добош. — Вы нам очень помогли. Сейчас все запротоколируем, вы распишетесь. И мы вас домой отправим.

Косухин хитровато улыбнулся:

— Если надо, я останусь, товарищ начальник! Старый конь борозды не испортит, старый солдат в бою не подведет. Стрелять я умею, силушка в руках есть. Готов чекистом работать. Не сомневайтесь: когда надобно, язык за зубами могу держать. Очень вы мне понравились. На комдива моего похожи.

— Надо будет, вызовем, — Добош еще раз пожал Косухину руку. — Спасибо вам, большое спасибо!

За домом Василевского-Залевского установили наблюдение. Проверили всех, кто заходил к часовщику, к кому уходила его жена, с кем встречался сын. Никто не вызвал подозрения.

Но необходимо было узнать, где хранит свои сокровища Василевский. А что они есть, подтверждали золотые монеты, которыми в ресторане расплачивался сынок часовщика. Золото явно принадлежало папаше.

По распоряжению Добоша, когда сын Василевского стал в очередной раз расплачиваться золотыми царскими монетами за попойку в ресторане, его и официанта задержали с поличным.

В милиции допрашивал сына Василевского сам Добош:

— Ваши фамилия, имя, отчество?

— Василевский Казимир Стефанович.

— Откуда у вас золотые монеты?

— Папа дал…

— Придется вызвать вашего отца, удостовериться, так ли это?

— Не надо! — испуганно вскинулся Казимир. — Ради бога, не надо!

— Значит, они ворованные?

— Что вы!.. Я просто взаймы взял у папахена, — увидев усмешку Добоша, Казимир уточнил: — Тайно, конечно.

— Чем занимается ваш отец?

— Он часовщик.

— Не вздумайте лгать, гражданин Залевский.

— Вы… знаете… мою… настоящую фамилию? — глаза Казимира заполнил страх.

— Мы о вас знаем всё. Хочу предупредить, что честные ответы будут вам зачтены при определении вашей дальнейшей судьбы. А пока вы задержаны как спекулянт золотом… Зачем приходили к вам французы?

— Это знакомые папахена по Петрограду.

— Вы жили в Петрограде?

— Да.

— Где?

— На Лиговке.

— О чем говорили французы с вашим отцом?

Казимир Залевский заерзал на стуле:

— Я не подслушивал… Я нечаянно услышал… Мне хотелось узнать, не забыл ли я французский, которому меня учили в детстве.

— Они говорили по-французски?

— Угу.

— О чем?

— О бриллианте… О поездке в Париж…

— Когда? — насторожился Добош.

— Через неделю. Или раньше. Чемоданы уже собраны. — Казимира била мелкая дрожь. — Папахен отплывает матросом из Ленинграда. На иностранном судне. А нас с матерью оставляет охранять дом. Потом, когда устроится в Париже, обещает вызвать нас официально. Но он бросает нас, бросает, бросает… Мы ему больше не нужны, не нужны!.. — младший Залевский заплакал.

Добош налил воду в стакан:

— Выпейте… Но успокаивать я вас не буду. Вы правильно разгадали план отца. Он задумал сбежать не только от нас, но и от семьи… Где бриллиант и драгоценности?

— Бриллианта в доме нет. Золото в чемоданчике. В сейфе. Я сделал от сейфа запасные ключи. Вот они. — Казимир все еще держал стакан, второй рукой, не глядя, он пошарил в кармане пиджака, нашел там ключи, подал Добошу.

«Вот как ты тайно брал «в долг» у отца золото!» — усмехнулся про себя Добош, но постарался быть по-прежнему вежливым:

— Когда уезжает отец?

— Через два дня.

Добош попросил сотрудника оформить протокол как полагается, чтобы Казимир Стефанович ознакомился с текстом и подписал, и быстро вышел из кабинета. Медлить было нельзя. Не исключено, что Залевский может скрыться уже сегодня. Надо оформить документы на арест и обыск.

Обыск длился почти четыре часа.

Понятые — жильцы соседних домов — забыли про усталость, они вытягивали шеи, чтобы из-за плеча чекиста увидеть содержимое чемоданчика, извлеченного из сейфа. Когда золотые монеты и вещи были грудой высыпаны на стол, понятые ахнули. Они никогда не видели столько золота!

В подвале нашли каслинскую чугунную шкатулку, словно сплетенную из тонких черных кружев, набитую царскими десятирублевиками, два кожаных мешочка с золотым песком, пачки советских червонцев, серебряные рубли. А часов — со счета сбились! — золотых, серебряных, иностранных, русских, старинных и современных — целый музей заполнить можно.

Но бриллианта найти не могли.

К вечеру чекисты простукали все стены, подняли половицы, перерыли двор — нет бриллианта.

— Что же, собирайтесь, гражданин Залевский, — хмуро сказал Добош. И обернулся к понятым: — Спасибо, товарищи, вы свободны.

Залевский безропотно оделся. Ни слова не сказал жене, даже не обнял ее, лишь о чем-то по-польски попросил горничную.

Та вытерла слезы, закивала головой.

Наутро Добошу доложили: Залевский повесился на подтяжках в камере. Спасти не удалось.

Добош грохнул кулаком по столу. Бриллианта теперь не найти, дом весь перерыт. Может, камень у французов? Но такой жадный человек, как Залевский, вряд ли доверил свое сокровище посторонним. За границу он должен был прийти не с пустыми руками. Тайну бриллианта Залевский унес с собой, на тот свет! «Я допустил ошибку. И серьезную! — ругал себя Добош. — Не надо было торопиться с арестом. Следовало брать Залевского при уходе. Бриллиант наверняка бы был при нем. Как я теперь посмотрю в глаза Ногину? Такое верное дело провалить! Гнать меня надо из органов!»

Добош прикрыл глаза, попытался еще раз вспомнить ход обыска. Не мог же бриллиант раствориться? А если Залевский хранил его у своих близких или знакомых? Но таких у него в Перми не было. Кроме засекреченной любовницы. Но ее дом обыскали. Стоп… А горничная? Она приехала с ним из Питера. Но она жила в доме, который перерыли весь. А что же ей Залевский сказал на прощание по-польски? Почему обратился с последними словами перед уходом к прислуге, а не к жене?

Добош вызвал машину. Взял двух сотрудников и помчался к дому Залевского.

— Что вам сказал хозяин на прощание? — спросил он у прислуги.

— Ничего особенного, — пожала плечами немолодая еврейка, — он всегда был скупым, хотя и богач. Но до такой степени не доходил, попросил не тратить без надобности мыло. Хранить его. Время трудное, а мыло дорого стоит, оно еще дореволюционное.

— Где лежит это мыло?

— На кухне, в шкафчике, на верхней полке. Девять кусков. До сих пор аромата не утратило. Хозяин им дорожил, не давал никому расходовать.

Добош кинулся в кухню. Достал все девять кусков. Огляделся. На столике лежал кухонный, похожий на кинжал, острый нож. Добош взял его. И начал строгать куски мыла. Горничная смотрела на него как на сумасшедшего:

— Зачем вы портите мыло? Хозяин вернется, что я ему скажу!

— Он не вернется! — Добош не отрывался от своей работы. Стружками мыла он уже засыпал полстола. И замер… В седьмом куске, который он строгал, что-то блеснуло.

Добош бережно взял сверкающий гранями камень…

Так было выполнено задание Ногина, хотя просчетов в этом деле оказалось немало. За них и сейчас корил себя Добош.

Он отогнал воспоминания. Поезд приближался к Свердловску. Замелькали знакомые кварталы.

Добош взялсаквояж и заторопился к выходу. Ему не терпелось до встречи с Ногиным повидаться с женой — Аней, Анечкой.

По перрону к поезду бежали люди. Какой-то пожилой модник махал букетом, худенькая дама посылала воздушные поцелуи.

Поезд еще тормозил, а Добош уже спрыгнул с подножки:

— Здравствуй, Свердловск!

Привокзальная площадь откликнулась клаксоном автомобиля.

Глава пятая Ногин

Оскар Янович осторожно взял скрипку, словно боясь, что она хрустнет в его руках, привыкших к молоту кузнеца да к оружию.

До гражданской войны довелось ему поработать с отцом в сельской кузне. Намахал себе силушку такую, что мог свободно сгибать прямой металлический прут в кольцо.

Ногин смахнул пылинки со скрипки, прижал ее к плечу. Смычок ждал движения хозяина, чтобы коснуться струн..

Ногин любил играть на скрипке, особенно когда ему становилось муторно, приходилось туго и он нуждался в разрядке.

Жена шутила:

— Ты совсем как Шерлок Холмс. Чуть что — и к скрипке.

Оскар Янович возражал:

— Ну, Шерлоку Холмсу до меня далеко. Он играл на скрипке, а я, как тебе известно, еще и на фортепиано, и на баяне. К тому же у Шерлока Холмса дирижерской палочки не было. А у меня есть. Да и скрипка у меня не одна, вон еще вторая спит в футляре…

— Сдаюсь! Сдаюсь! — поднимала руки Софья. — Шерлок Холмс не кончал Вильмарскую гимназию… Ой, прости, учительскую семинарию! Не получал математического и музыкального образования, не работал, как ты, преподавателем музыки! Словом, Холмс — дилетант, а ты — профессионал. В музыке, конечно.

— Ну, профессионалом я не стал, а развлечь тебя и друзей сумею.

— Это точно! — смеялась Софья. — Вон как ты на баяне среди шарташских березок играл, сразу вокруг тебя хор образовался, два часа не отпускали, горланили: «Бежал бродяга с Сахалина», «Сидел Ермак, объятый думой», — она попыталась передразнить поющих.

— Попеть захотелось? Неси баян! — откладывал скрипку Ногин.

— Игран, играй… На скрипке… Я твою скрипку люблю. Знаешь, чем тронуть женское сердце, — прижималась к мужу Софья.

Сегодня Ногин не зря потянулся к скрипке. Дело о вредительской организации в золото-платиновой промышленности тревожило. Оно неоправданно затянулось. Указания, мешающие работе приисков, шли сверху. К тому же из столицы сообщали, что представители иностранных фирм, добивающихся передачи уральских приисков в концессию, владели подробными сведениями о всех затруднениях золото-платинщиков на местах. Необходим был свой человек хотя бы в правлении Уралплатины, чтобы разобраться во всех нитях, опутавших добывающую промышленность. И, наконец, выявить главных «пауков» в Москве и Свердловске, плетущих нити экономического заговора.

Помог же чекистам капитан Арефьев ликвидировать сеть контрреволюционной агентуры на Черноморье. Как же его звали? Ага… Александр Георгиевич.

Ногин хорошо помнил это новороссийское дело. Именно ему, двадцативосьмилетнему чекисту, назначенному начальником Черноморского окружного отдела ОГПУ, пришлось завершать операцию «Аллах».

А началась она с того, что в Новороссийское ОГПУ пришел загорелый, широкоплечий, грузный, но вместе с тем подвижный человек. Его волосы словно выцвели на солнце. В руках он держал морскую фуражку.

— Здравствуйте. Я Арефьев. Капитан парохода «Эттиход». Чекист, принимающий Арефьева, переспросил:

— «Эттиход»? Этот тот, что до сих пор не национализирован?

— Точно так, — подтвердил Арефьев, — пароход смешанной русско-персидской компании. Под персидским флагом ходим. Новороссийск — Константинополь и обратно.

— Что же вы хотите нам сообщить? — внимательно рассматривал Арефьева чекист.

— Понимаете… — Александру Георгиевичу явно было рассказывать труднее, чем водить судно. — Я потомственный моряк. Об этом знают многие… И вот ко мне в Турции подсел в ресторане незнакомый человек, попросил помочь: за четыреста турецких лир устроить на «Эттиход» русского. Чтобы он мог сходить на берег в Новороссийске. Родственники, мол, у него там. Скучает. Понимаете… Я имею право самостоятельного набора команды. И в Турции, и у нас. А документы… у того… русского из Турции… якобы в порядке. Я не отказал просителю. Но обещал подумать. Мне назначена новая встреча. Но дело нечистое… Явно нечистое… Интуиция подсказывает. И… понимаете… Я сразу к вам…

— А почему сразу к нам? — чекисту нравился Арефьев, но он решил узнать о нем побольше.

— Так тот, кто предложил за услугу четыреста лир, понимаете, не знает, что я в гражданскую в ЧК работал. — Моряк расплылся в улыбке. — С корабля меня партия направила… А после войны не выдержал я… Понимаете… Море снилось каждую ночь. Как чумной стал… У нас же у всех в роду душа — тельняшка в полоску. Вот я рапортами своими и добился, чтобы отпустили меня на пароход… Кстати, на «Эттиходе» за мной неотступно один матрос следит. Греков его фамилия. И в Константинополе он за мной увязался. Чекистская привычка — видеть боковым зрением — еще не оставила меня. Но Греков не подозревает, что я обнаружил слежку.

Чекисты воспользовались этим случаем, чтобы переброска агента проходила на «Эттиходе» под наблюдением Арефьева. А на берегу, в Новороссийске, уже не составило труда установить явки… И агента, и Грекова.

Арефьеву придумали «легенду»: вместо чекистских лет — годы деникинской армии. Вооружили его именами белогвардейцев, которые были убиты или которых не могло быть в Турции.

Воспользовались слежкой Грекова, чтобы легенда о службе Арефьева у Деникина ушла в Турцию — к грековским хозяевам, в константинопольское отделение «Высшего монархического совета», к генералам Покровскому и Улагаю.

На теплоход к Арефьеву в Константинополе зашел его «сослуживец по белой армии», которого он случайно встретил. И Грекову дали возможность услышать воспоминания о белых походах, о делах Арефьева и его сослуживца. Не мог Греков знать, что к Арефьеву под видом деникинского офицера приходил на пароход чекист.

Так Арефьеву поверили в монархическом «Совете».

Немало он перевез на «Эттиходе» контрреволюционных агентов, наблюдение за которыми помогло выйти на белогвардейское подполье в районе Черноморья и ликвидировать зреющий заговор.

Ногин словно снова услышал шум прибоя. Увидел море в белых барашках. Каждая волна пыталась как можно дальше вырваться на берег, удержаться на нем. Но в бессилье, цепляясь пенистыми лапами за гальку, сползала обратно. На ее месте появлялась новая. И снова, шипя, скатывалась в море.

Арефьев стоял на берегу рядом с Ногиным и завороженно смотрел на эти волны. Ветер предвещал шторм.

Ногин специально назначил встречу не в здании ОГПУ.

— Вы что? За свою капитанскую жизнь не насмотрелись на волны? — удивился он.

Арефьев смущенно улыбнулся:

— А волны, как огонь, зачаровывают. Оторваться не могу. Посмотрите, как сейчас девятый вал грохнет! Силища-то какая!

Ногин отвернулся от моря:

— Против нас тоже силища действует. Но мы должны, как этот берег, устоять, сбросить ее… Я вас, Александр Георгиевич, вызвал, чтобы поблагодарить за все, что вы сделали. И попросить: до конца операции «Аллах» не встречаться со мной и другими сотрудниками. Мы не хотим, чтобы кто-либо из ваших турецких знакомых заподозрил, что вы причастии к ликвидации контрреволюции на Черноморье. Вы еще можете сделать многое, если вам будут доверять в турецком отделении «Высшего монархического совета». Будьте осторожны. Счастья вам. Сегодня ночью мы начинаем ликвидацию монархических групп…

Ногин опустил смычок. Скрипка замолкла. Исчезли Арефьев, суда на горизонте, море в белых гребнях…

«А почему бы, — думал Ногин, — нам не найти для Уралплатины горного инженера? На Западном Урале? Там нет крупных промышленных месторождений золота и платины, но горные инженеры, которых бы не знали в Свердловске и Челябинске, наверное, есть. Если бы хоть один из них согласился помочь чекистам!.. А еще лучше, если бы специалисты нашлись среди пермских наших сотрудников. Арефьева бы нам, но не моряка, а инженера!..» Для этого-то он и вызывал Добоша.

…Добош уже ждал, хотя до встречи оставалось еще полчаса. Он знакомился, как и наказал Ногин, с делом о вредительстве в золото-платиновой промышленности.

— Ну, как? — пожимая руку, указал головой Ногин на папку.

— Не понимаю, при чем тут я? — пожал плечами Добош. — Золото-платиновые прииски в основном в бассейне Миасс-реки да под Свердловском и Тагилом. У нас, на Западном Урале, месторождения бедные, их даже не пытаются разрабатывать.

— Потому-то я и пригласил вас. Горные инженеры с приисков хорошо знают друг друга, а мы с вами должны найти такого, который был бы им незнаком и которого можно устроить на службу в правление треста Уралплатина. Лучше всего профессионального чекиста или коммуниста — участника гражданской войны. Можно и сочувствующего нам… Есть у вас такие на примете?

— Надо подумать, — в голосе Добоша проскользнуло сомнение.

— Ну, если в Перми нет, будем искать в другом месте… Кстати, вы не соскучились по Свердловску, все-таки с двадцать первого года в этом городе, а мы вас в Пермь послали.

— Скучаю, — признался Добош.

— Считайте, что командировка в Пермь кончается. Найдете нужного человека для Уралплатины и возвращайтесь. Приказ я уже подготовил. Матсон согласен. Будете со мной заниматься золото-платиновой промышленностью. Опыт кое-какой у вас есть.

Добош утвердительно кивнул.

Ногин встал, открыл сейф, достал папку:

— А теперь поговорим о плане операции, о ее деталях.

Глава шестая Чарин

Челочка на лбу молодой смазливой секретарши все время раскачивалась.

— Нет-нет, — энергично трясла она головой, — технический директор занят… Подождите…

— Нет-нет, — встречал отпор очередной посетитель, — товарищ Доменов вас принять сегодня не сможет.

— Аллэ! — брала она телефонную трубку двумя пальчиками, словно та была чем-то испачкана. — Да-да… Это трест Уралплатина, — и тут же переходила на знакомое: — Нет-нет, Вячеслав Александрович не возьмет трубку. У него совещание. Что я могу поделать. Позвоните часика через три…

— Нет-нет, — снова слышался ее громкий голос: — Нет-нет…

— Тьфу ты, дьявол, — сплюнул молодой человек, уже второй час томившийся в приемной, и обратился к сидящему рядом безучастному ко всему кудрявому человеку в полувоенной форме: — Как выщербленная пластинка — одно и то же выдает!

Человек в полувоенной форме пожал плечами. И ничего не ответил.

Секретарша заметила взгляд парня и кокетливо одернула платье:

— Что это вы смо́трите на мои ноги?

— Да не смотрю я на ваши ноги, — смутился парень.

— Нет-нет… Смо́трите, я же видела.

— Тьфу ты, дьявол, — снова сплюнул парень. И стал смотреть в сторону. Но после этих слов секретарши ему действительно захотелось поглядеть на ее ноги. Ноги как ноги — бутылочками, сама полная, с высокой пышной грудью, черноволосая, намазанная. Ее можно назвать красивой, но было что-то отталкивающее в глуповатых фразах, в ее самолюбовании. А она явно подчеркивала свои женские прелести.

Но вдруг секретарша преобразилась, соскочила со стула, приветливо заулыбалась:

— Петр Сергеевич, какими судьбами? Откуда вы?

В приемную вошел высокий, худой, седеющий мужчина с продолговатым лицом. Его модный светлый костюм был пригнан по фигуре, как офицерский мундир. Белая сорочка, стоячий воротник, галстук, завязанный нарочито небрежно — широким узлом. Все говорило, что этот человек следит за собой.

Наклонив голову, продемонстрировав безукоризненный пробор и пятачок лысинки на затылке, мужчина галантно приложился к руке секретарши:

— Из Питера, милочка, из Питера… С брегов Невы холодной. Естественно, пришлось завернуть в Москву-матушку… А вы все хорошеете.

Секретарша раскраснелась от счастья:

— И вы тоже, Петр Сергеевич!

— Тогда вечером приглашаю вас на свидание… В ресторан, — закончил он шепотом. — Жду там, где всегда. Вы помните?… А Вячеслав Александрович занят?

— Сейчас, сейчас, я спрошу, — секретарша скрылась за дверями.

Доменов помешивал серебряной ложечкой в стакане и читал разложенные перед ним бумаги.

— Я же сказал, чтобы меня не беспокоили, — недовольно встретил он появление секретарши. — Что-нибудь стряслось?

— Нет-нет… — заметалась челочка на лбу, — но… Приехал Петр Сергеевич…

— Кто приехал? — переспросил встревоженно Доменов.

— Чарин.

— Этого еще не хватало! Зови немедленно.

Чарин вошел, раскрывая объятия:

— Здравствуй, старина, сколько лет, сколько зим!

— Здравствуй, — недобро ответил Доменов. — Кто тебе разрешил прикатить к нам? Мы же договорились: встречаться как можно реже…

— Успокойся, Вячеслав, — спрятал улыбку Чарин, — я приехал в командировку по линии научно-технического совета горной промышленности. Предписано мне произвести обследование треста. Чем-то высокие сферы, — он ткнул в потолок, — недовольны.

— А-а… — Доменов подошел к Чарину и обнял. — Прости…

— Нервным ты стал, Вячеслав, нервным… Чего ты боишься? Конспирация у нас — комар носа не подточит. А потом, всем ведомо, люблю я Урал! Ох, как люблю! Вся юность у меня с ним связана, — Чарин прикрыл глаза, — здесь моя силушка развернулась… Я — мещанский сынок, неимущий, на Урале господином стал! Подумать только, как время промелькнуло! Кажется, совсем недавно я еще в студенчестве первые драги на Ису строил… Так справлялся с делом, что меня помощником управителя платиновых приисков в Тагильском округе назначили! А потом… Все увидели, на что я способен! Пожалте, расшаркались передо мной, на место управителя золотых приисков! А какие разведки я провел, какие запасы платины обнаружил! Небось до сих пор их разрабатываете?

— Разрабатываем, разрабатываем, — согласился Доменов. — Но что-то ты больно сентиментальным стал? Не глотанул ли чего по дороге?

— О, как ты огрубел, Вячеслав, как огрубел! Я глотанул воздуха того края, где богатырские дела творил!

— Ну, уж и богатырские, — Доменов попытался остановить речеизлияние Чарина.

— А как ты по-иному назовешь все, что я сделал на Кытлыме? Кто поставил и пустил три драги? Я!.. Кто построил поселок с клубом и больницей? Я… Кто оборудовал лесопильные заводы, бумажную, деревообделочную фабрику? Опять я…

— Расхвастался… Ты руководил, а все остальное — народ вершил.

— Во-во… Кто рабочих спасал от увольнений? Кто прятал подпольную типографию на приисках? Кто ладил с рабочими так, что после Ленских расстрелов был приглашен на Лену помощником главуправляющего?.. Опять-таки я! Я!

— Ты, ты, — поднял руки Доменов. — Согласен, согласен, все знают, какой ты блестящий руководитель.

— Теперь я просто «спец», — огорченно бросил Чарин. — Советы не доверяют бывшим. Коммуноиды возглавили промышленность. А нас, гуманоидов, побоку, на второстепенные должности. Ох, как пожалеют! Мы еще покажем себя.

— Тише ты… Голос у тебя… Не голос, а иерихонская труба. Тебе в псаломщики пойти надо было, а не в горные инженеры, — оборвал его Доменов.

— Ах, как ты груб, Вячеслав, и зело боязлив. Где твоя былая отвага? Разве ты бы не хотел, чтобы от моего голоса рушились стены домов наших недругов, как рухнули стены Иерихона от звуков труб завоевателей? Ну, да ладно… Тебе, как старому товарищу и единомышленнику, все могу простить… Я сейчас тебя обрадую. Я тебе презент приготовил…

— Какой презент? Что ты еще натворил, Петр Сергеевич?

— Я нашел нам помощника. Верного человека, в таких наша организация ой как нуждается! Ни о чем меня не расспрашивай. Ты меня знаешь. Я этого человека проверил и поверил ему. Пальчинский в курсе дела. Он дал согласие на ввод моего протеже в наши ряды. Но нужна твоя помощь.

— Кто этот человек? Где ты его нашел? Какая помощь нужна? — попытался прервать многословие Чарина Доменов.

— А я — что? Не назвал его? Фамилия его Соколов. Николай Павлович. Встретил я его в Питере, то бишь в Ленинграде. Он горный инженер. Да еще какой! С иностранным дипломом. В Швейцарии университет окончил. Знаешь, у кого он учился? У нашего знакомца Дюпарка… Да-да, того самого, с которым был связан Флер… Да-да, Дюпарк, который делал доклад французскому правительству о передаче платиновых приисков на Урале в концессию. Словом, Дюпарк пользовался дюлонговскими сведениями. А Дюлонг, как ты помнишь, познакомил нас в свое время с…

— Да замолчи ты! — прервал его Доменов. — Зачем называть фамилии… — И, немного успокаиваясь под укоризненным взглядом Чарина, потер подбородок, словно пробуя, хорошо ли побрился. — В общем-то это неплохо, что мы знаем учителя твоего Соколова. Я запрошу о нем наших друзей из Франции. Им нетрудно будет связаться со Швейцарией.

— Если не веришь мне, запрашивай, — обиделся Чарин, — но за Соколова я ручаюсь! Головой. Он бывший белый офицер. Вынужден скрывать свое прошлое от Соввласти. Живет в шахтерском поселке. Получает мизерную зарплату. А жена — красавица, привыкшая к определенной роскоши. Она дочь екатеринбургского часовщика. Но капризуля. Не желает жить в чумазом, как она выражается, поселке. Требует: «Вернемся в Екатеринбург! Там хоть папа поможет!» Соколов на грани развода, мы должны, обязаны ему помочь. Он должен быть у нас под рукой. Человек действия, храбрый, отчаянный! Устрой его, Вячеслав, у себя в тресте. Чтоб получал прилично. К тому же женушка у него — фотографию показывал — само совершенство! Богиня! Формы какие! За одну ночь с такой тысячу золотых не пожалел бы!.. Почему ты молчишь, Вячеслав?..

Доменов задумчиво повертел в руке карандаш.

— Что ж, если Пальчинский одобрил ввод Соколова… Устрою… Хотя меня такие счастливчики, как Соколов, настораживают. Захотел ты его устроить в трест — и надо же! Вчера уволился по семейным обстоятельствам и уехал в Сибирь инженер Уралплатины по особым поручениям. Но самое поразительное, приди ты на полчаса позже, это место было бы занято. На него два претендента. Наш председатель правления просил устроить в трест дельного инженера из Перми и настойчиво подчеркивал, что лично заинтересован в пермяке. А председатель — партиец старый, с подпольным стажем, комиссар бывший, — попробуй не выполни его просьбу-приказ!.. А позавчера из Союззолота звонил бывший уралец и просил пригреть его племянника, тоже блестящего горного инженера. Ты заметь, когда рекомендуют — все замечательные, а присмотришься — сплошная серость! Ну, от москвича я, естественно, отговорюсь, а с председателем правления придется считаться. Если я для его подопечного из Перми не подыщу места, он сам подыщет, а твоего Соколова — не утвердит! Придется придумывать новую должность или кого-нибудь передвинуть из треста на прииски.

— Бог не забудет добрых дел, Вячеслав, не забудет, — заулыбался Чарин.

— Ой, Петр Сергеевич, Петр Сергеевич, ты, случаем, кроме горного института духовную семинарию не окончил? По голосу — псаломщик, по словам — священник, — Доменов поморщился, — ты же атеистом был.

— Ха-ха… Даже марксистом. Как ты помнишь, Вячеслав, моя маман осталась после смерти отца моего с семью сыновьями. Я попал под влияние сосланного к нам писателя… Фамилия у него заковыристая… Магбект… Ну, почти Макбет… Не читал никогда его книг, но книги Маркса и Ленина я у него в кружке читывал. Но когда я перешел в последний класс, у меня произвели обыск. И я увидел, как моя бедная маман, которая сделала все, чтобы дать мне образование, вывести меня в господа, упала в обморок и чуть не умерла… Я решил, что маман свою люблю больше, чем революцию. И поклялся, что никогда не приму участие в бунтарстве… Ха-ха, да и ты, Вячеслав, в первой подпольной типографии на Урале работал. В профессиональных революционерах ходил! Но потом-то от рабочих защитничков так отошел, что врагом коммуноидов сделался!

Доменов покосился на двери:

— Хватит, хватит…

— Кончаю, кончаю, — успокаивающе поднял руку Чарин, — но до чего же ты нервным стал, Вячеслав, поверь в бога или в высший разум и успокоишься. Ведь ты жив остался в такой заварухе! Значит, он тебе помог. В годы гражданской и меня господин Случай убедил: кто-то есть там — наверху — всесильный! А Соколов — счастливчик, согласен с тобой. Но, может, он божий избранник, тогда и нам, и всему «Клубу горных деятелей» счастье принесет.

— Хорошо, хорошо, убедил, — Доменов нервно хлебнул из стакана и завертел серебряную ложечку в руке, — вызывай Соколова, взгляну на его документы, если они не явная «липа», устрою его в трест.

— А я его уже вызвал. Он в приемной ждет, — Чарин склонил голову: победителей, мол, не судят.

— Ого! — выдохнул Доменов. — Самонадеян ты, Петр Сергеевич, самонадеян. Как бы эта самоуверенность не подвела нас. Ладно, ладно, приглашай своего божьего избранника. Только хотелось бы услышать: для кого ты так расстарался: для организации, для Соколова или для его женушки? Богини?

Чарин загадочно улыбнулся:

— Бог троицу любит, Вячеслав, троицу… Да, о главном чуть не забыл, — спохватился Чарин, — рановато для склероза, но…

— Неужели Соколов еще не самое важное? Что еще? — помрачнел Доменов.

— Да перестань ты нервничать, Вячеслав. Это приятное для тебя… Пальчинский просил передать от имени организации семь тысяч рублей. Распредели деньги сам, как и те, предыдущие… десять тысчонок, которые тебе передали…

— Не здесь, не здесь, — заволновался Доменов, — не в кабинете.

— Разумеется, разумеется. Вечером встретимся. И я тебе передам портфель, — успокоил Чарин. — Но к врачу ты должен все-таки обратиться. Ты уже стен боишься… Так я приглашаю Соколова?..

Доменов откинулся на стул, как после многочасового труда.

— Приглашай, приглашай своего Соколова…

Глава седьмая Соколов

Впервые Чарин увидел Соколова в Ленинграде.

После долгой отлучки — пришлось работать в Москве — Чарин заскучал по своей питерской квартире. Поспешил на берега Невы. Но, оказалось, и в собственном трехкомнатном мирке, обставленном дорогой и удобной мебелью, бывает нестерпимо тоскливо. Семейная жизнь не сложилась, одиночество давило, особенно в пасмурные дни. Карты и женщины — только они могли развеять его меланхолию. И Чарина неодолимо потянуло в игорный клуб возле Михайловского манежа. Игроком Чарин был давним, азартным.

Игорный клуб нравился ему, хотя новые власти называли клуб притоном, «проклятым пережитком прошлого». Но ведь и он, Чарин, был частичкой этого прошлого, а оно для него не было проклятым.

Проигрывать Чарин не любил, но проигрыши его не угнетали. Деньги у него водились, остались кое-какие золотые безделушки от прошлой жизни.

К тому же он уже четыре года подряд получал в Госбанке около Фонтанки ежегодно по сто английских фунтов, а это — не шутка! — тысяча рублей золотом!

Получал из Лондона, от господина Бененсона, бывшего до революции главой отделения «Ленагольдфильдс» в России и одновременно председателем правления Русско-английского банка.

Друзьям и тем, кто интересовался, Чарин рассказывал, что Бененсон в 1918 году торопился выехать из России, ему были необходимы наличные деньги. А Чарин служил у Бененсона верой и правдой пять лет. И кое-что сумел скопить. Он выручил своего шефа, ссудил пять тысяч рублей. Золотом. Бененсон человек слова, к тому же — за границей денежки будут целей. И проценты пойдут.

В подтверждение Чарин показывал расписку Бененсона с обязательством выплатить долг по первому требованию.

Когда деньги понадобились, Чарин написал в Лондон, и Бененсон аккуратно, частями, стал возвращать долг.

Со временем Чарин сам поверил в это. Даже себе старался не напоминать, что он продолжает служить у Бененсона, отстаивая его интересы в СовРоссии, тайно добиваясь сдачи Ленских приисков в концессию «Ленагольдфильдс». А теперь Чарин пытался сделать Бененсона продавцом всей русской платины за рубежом. Он представил его Совету народного хозяйства как человека делового, авторитетного в кругах капиталистов, с широкими связями в Европе и Америке.

И Бененсон возвращал не долг, а платил жалованье Чарину. Расписка же была заранее заготовленной ширмой, ограждающей Чарина от подозрений.

Чарин достал из домашнего сейфа, вделанного в стену за книжными полками, которые легко отодвигались, крупную сумму и направился в игорный дом.

Он всегда вначале осматривался, приглядывался к ставкам, к тем, кто играет, уходил от столов, где видел шулеров. А он знал их в лицо, но не выдавал, за это они оказывали ему определенные услуги, связывая с преступным миром, когда необходимо было сбыть золотишко или платину, попадавшие иногда в руки Чарину.

Его внимание привлек страстный игрок. Он явно рисковал, ставил на одну карту.

«Трусы в карты не играют», — одобрительно отметил Чарин.

Сразу было заметно, что азартный картежник — бывший офицер. Выправка — позавидуешь! Сидит, как в седле. Спина прямая, голова гордо поднята. Английский френч — не первый год на плечах, но ни пятнышка. Накладные карманы не оттопыриваются, лишь один из четырех, на правом боку, несколько перегружен, что-то тяжелое лежит. Сапоги модные — до самого колена! — начищены до блеска. Аккуратист.

Чарин был неравнодушен к таким офицерам. Он когда-то мечтал о военной карьере, да не приняли его в кадетский корпус, куда в основном зачислялись дворянские сынки да потомки кадровых военных.

Чарин стал следить за этим игроком, мысленно окрестив его Офицером.

С виду нуждающийся. Значит, не свои деньги ставит, стремится выиграть во что бы то ни стало. А может, игрок с рождения? Глаза горят. Карту заносит с размаху. Саблю бы ему вместо карты червонной. Стол бы разрубил с одного маху! Иной раз проведет по голове рукой, словно кудри свои смоляные, непокорные хочет пригладить.

А природа черной краски на кудри не пожалела. И вообще, видна аристократическая порода.

Чарин подсел к офицеру. Включился в игру.

Офицер внимательно посмотрел на него:

— Извините, мы с вами в кадетском не сталкивались?..

Чарину польстило, что его принимают за выпускника кадетского корпуса: всего-то в России было двадцать восемь таких училищ.

Чарин вздохнул:

— Нет. К сожалению, я не попал в кадетский… Не приняли…

— Виноват, обознался, — офицер еще раз внимательно вгляделся в Чарина. — Но вы поразительно похожи на моего однокашника, князя Воронцова.

О, как было приятно услышать это Чарину, он так мечтал сравняться в свое время с сильными мира сего, завидовал всем князьям, графам, баронам, которым титулы и деньги доставались с рождения, и они без труда оказывались в кругу избранных. И хотя революция их лишила всего, многих вымела за границу, Чарин не отказался бы и сейчас от княжеского звания.

Чарину не хотелось признаваться, но он все же произнес:

— К глубочайшему сожалению, я даже не из дворян.

— Это не столь важно, — бросил офицер, — я чувствую в вас благородство, образование, ум. А это поважнее дворянства…

Чарину все больше становился по душе этот офицер. Он не выдержал:

— Рад с вами познакомиться. Чарин, горный инженер.

— Очень приятно, коллега, я тоже горный инженер… Соколов Николай Павлович…

— Какой институт кончали? — заинтересовался Чарин.

— Швейцарский… Университет… — Соколов заглянул в свои карты.

— О-о! — уважительно протянул Чарин.

Их перебили:

— Ваш ход!

Офицер еще раз посмотрел в свои карты и улыбнулся: ему везло — сплошные козыри!

Повезло в этот день и Чарину.

Набив карманы деньгами, они вышли на улицу. Накрапывал нудный питерский дождик.

— Карты вину братья! — довольный выигрышем и знакомством, изрек Чарин. — Не пойти ли нам в ресторан? Я тут одно заведение знаю — готовят превосходно. Да и всё, как до Октября!

Швейцар с бородой, расчесанной на две стороны, в несколько потускневшей ливрее — золото галунов словно поистерлось — при виде Чарина расплылся в угодливой улыбке:

— Пожалте, Петр Сергеевич, пожалте…

Официант бросился навстречу:

— Ваш любимый столик у окна свободен… Подать, как обычно?

Чарин с удовольствием заметил, что Соколов, несмотря на поношенный френч, вписался в столичный, сверкающий хрусталем люстр и бокалов зал.

Разговорились. Выяснилось, что Соколов вынужден работать в маленьком шахтерском городке. А жена у него — Антонина, Тоня, Тонечка, красавица, модница, транжира — привыкла не отказывать себе ни в чем. Все-таки дочь богатого екатеринбургского часовщика. Но ее отец — скупой рыцарь. Поприжимистее пушкинского. Народ подметил: «За копейку удавится». Так этот за копейку любого удавит, прежде чем сам полезет в петлю. Приходится Соколову зарабатывать жене на наряды игрой в карты. Благо что картежник опытный. Вот и сейчас тесть попросил, узнав, что Соколов командирован на две недели в Ленинград, купить ему партию новых часов. Предварительно заставил Соколова дать честное слово, что не растратит его капитал. Слово офицера!

Соколов все же рискнул пустить денежки тестя в оборот. После такого выигрыша жена полгода может шить себе любые сверхмодные платья, выезжая для этого в Екатеринбург.

Соколов, словно оправдываясь, почему он должен играть в карты, достал из нагрудного кармана френча фотографию молодой женщины. Каракулевый серебристый воротник темного пальто закрывал шею, подчеркивал овал лица. На воротник падали волнистые локоны. Антонина сфотографировалась без шляпки. Или без шапочки. Потому что к этому воротнику должна была бы пойти меховая шапочка. Аккуратный носик, сочные губы, задорный кокетливый взгляд.

У Чарина загорелись глаза:

— Богиня! — только и выдохнул он. — Богиня… Вы счастливчик, Николай Павлович.

— Это со стороны так кажется. Подобная женщина — хлопоты, ревность… У нее масса поклонников, где бы она ни жила — в Свердловске или в шахтерском поселке…

— А почему вы, инженер с иностранным дипломом, торчите в этой дыре, да еще с малым окладом? — полюбопытствовал Чарин.

Соколов сам разлил по рюмкам коньяк, не ожидая приглашения, тоста, выпил жадно, налил еще.

— Обстоятельства, обстоятельства, милейший Петр Сергеевич. Как говорят русские люди: «Рад бы в рай, да грехи не пускают!»

— А много у вас грехов-то? — Чарин подмигнул. — Кайтесь, исповедуйтесь, я вам все грехи отпущу!

— Не могу, Петр Сергеевич, не могу… Я вам верю, но… Скажу коротко. Вынужден отсиживаться в поселке, — Соколов показал на рубец под подбородком: — Это след от большевистской пули… Сами понимаете…

— Понимаю, понимаю, — успокаивающе улыбнулся Чарин, а сам подумал: «Это же наш человек. Он может быть полезен организации. Надо посоветоваться с Пальчинским. Но прежде все-таки узнать биографию, подлинную биографию Соколова… Сейчас не стоит расспрашивать, спугну, уйдет от меня».

…Вскоре такой случай представился. Командировка Соколова затягивалась. Они каждый вечер встречались в игорном клубе.

Азарт Соколова возрастал. Его рискованные ходы тревожили: «Так и контроль над собой можно потерять. И проиграться!»

Чарин не ошибся: Соколов проигрался в пух и прах.

— Всё, — встал Соколов. — Простите… Я банкрот, — и пошел на негнущихся ногах к выходу.

Чарин догнал его на улице:

— Что вы хотите делать?

Соколов нехорошо усмехнулся:

— Я нарушил офицерское слово, растратил деньги тестя, у меня один исход, — и он похлопал по правому карману.

Чарин схватил за руку Соколова:

— Вы что? Хотите стреляться?.. Не теряйте головы, Николай Павлович… Сколько вы проиграли? Тысячу? Я вам дам эту тысячу. Конечно, под расписку. Вернете долг, когда сможете, через год, через три, через десять лет… Я в деньгах не нуждаюсь.

Соколов недоверчиво покосился на Чарина, потом его бледное лицо залил румянец, Соколов вытянулся, как на плацу перед генералом:

— По гроб буду обязан. Что ни потребуете, если это не бесчестно, сделаю для вас. Не за тысячу, а за вашу доброту, за вашу широту души русской…

Вечером они вновь сидели в ресторане.

Соколов все еще хмурился.

— Пусть вас эта расписка не огорчает. Если надо, я могу ее разорвать, — утешал Чарин, он был в прекрасном настроении — от своей щедрости, от того, что нашел для организации человека дела, умеющего владеть оружием.

— Кстати, откуда у вас револьвер? — поинтересовался он.

Николай Павлович вновь наполнил рюмки.

— Это у меня не оружие, а талисман семизарядный… Я уже более десяти лет не расстаюсь с ним. И, знаете, этот талисман меня неизменно спасал в самых, казалось бы, безнадежных ситуациях! Выпьем за мой талисман!

В тот вечер они засиделись в ресторане. А потом, прихватив несколько бутылок коньяка и шампанского, уехали к Чарину. И у Соколова развязался язык.

Был он, как и предполагал Чарин, сыном кадрового военного. Блестяще окончил кадетский корпус. Предрекали ему незаурядную офицерскую карьеру. Но тут у своей барышни, в которую влюбился по уши, Соколов познакомился с руководителем боевой организации эсеров, человеком неимоверной храбрости, участником террористских актов. Эсеровские боевики за несколько лет ликвидировали двух министров внутренних дел — Сипягина и Плеве, затем великого князя Сергея Александровича.

Эсеры покорили воображение Соколова. И он пошел в бомбометатели.

За отвагу и удачливость был назначен командиром эсеровской дружины. В девятьсот пятом году вдоволь пострелял в жандармов. Но его выследили. Пришлось бежать за границу. Там повстречал знакомых по партии, которые помогли ему поступить в университет в Швейцарии. Как и в кадетском, учился блистательно. Получил звание бакалавра. Учителем его был видный геолог профессор Дюпарк. Дюпарку довелось попутешествовать по свету, он проводил геологические съемки, в том числе и на Северном Урале.

Дюпарк помог Соколову вернуться на родину, взяв его своим помощником в экспедицию.

Это было накануне мировой войны.

Жандармы не тронули Соколова. Видимо, решили, что он отошел от революции. С эсерами не встречался. Соколов и впрямь разочаровался в их лозунгах и действиях. Потянулся к большевикам.

Июньские выстрелы в австрийского эрцгерцога в Сараево породили пушечное эхо в Европе.

В первый августовский день Соколова мобилизовали. Присвоили офицерский чин. Орден святого Георгия — лучшее свидетельство храбрости Соколова. Такой орден давали редко. А в семнадцатом Соколов как солдатский делегат штурмовал Зимний дворец. И пошел по фронтам гражданской войны красный командир Соколов. Но в двадцатом году случилось страшное: заставили Соколова расстреливать мятежников-эсеров. А среди них — трое его друзей, лучших боевиков его дружины. С ними в девятьсот пятом он за черный люд сражался.

Так взглянули они ему в глаза, что даже сердце сбилось с ритма. И тогда Соколов повернулся к своим красноармейцам:

— Братцы, вы мне верите?

— Знамо, верим! — отвечают. — Не в одном бою с нами бывал!

— Братцы, вы знаете, кого сейчас жизни лишаете?

— Ясно кого, — галдят, — контру, сволочей белогвардейских…

— Неправда, — поднял руку Соколов, — героев революции 1905 года, верных крестьянских защитников.

А комиссар отряда — старый партиец, питерский рабочий за маузер схватился.

— Продался, золотопогонная твоя душа! Не слушайте его! Изменник он!

Не дали комиссару выстрелить, обезоружили. Часть красноармейцев из крестьян ушли с Соколовым и его дружками.

Хотели эсеры хлопнуть комиссара. Но Соколов не разрешил:

— Я вас не дал расстреливать и его не дам. Каждому — свое.

В общем, отпустил Соколов комиссара и бойцов из рабочих, пожалел их, а они-то обо всем рассказали его командованию.

Объявили Соколова предателем. Заочно приговорили к смерти. Выхода у него не было. Подался он со своими дружками к эсеру Антонову на Тамбовщину — в крестьянскую армию. Антонов — тоже эсеровский боевик в прошлом — слышал о Соколове. Приблизил к себе.

Да антоновскую армию так Тухачевский прижал, что стало ясно: антоновщине пришел конец.

Соколову снова пришлось скрываться, ведь у Антонова он работал в контрразведке. Так что прощения от Советов не жди!

Соколов приехал на Урал, устроился на службу в маленьком шахтерском поселке. Да на беду в Екатеринбурге, куда приезжал в командировку, встретил свою Антонину, Тоню, Тонечку… Женился, а она не хочет жить в медвежьем углу… Требу…

Не закончив фразы, Соколов заснул.

Чарин долго смотрел на его красивое лицо, лихорадочно вспоминая, кто же из бывших антоновцев есть среди его знакомых. И вспомнил:

— Тихонов! Картежник! Профессиональный игрок. Точнее, шулер! Точно! Он же сам рассказывал об этом. Только что-то давно его не видно? В Ленинграде ли он? Не раскрыли ли его чекисты?

Чарин взглянул на часы. Почти утро! Чарин осторожно вышел в другую комнату, плотно прикрыл двери, покопался в записной книжке, снял трубку телефона. Через несколько минут услышал сонный недовольный голос:

— Какой дьявол спать не дает?

Чарин извинился, представился.

В трубке послышался невежливый зевок, хриплый кашель:

— Слушаю. Чем могу быть полезен, Петр Сергеевич?

— У вас там, где ты находился в гражданскую, был Соколов, черноволосый красавец, приближенный главного?

— Соколов… Соколов… Соколов? Был такой… Доверенное лицо самого…

— Спасибо, Иван Васильевич, спасибо… — Чарин положил трубку и потер руки: значит, Соколов тот, за кого себя выдает! Тихонов врать не будет. Проверен не в одном деле. Ах, Чарин, Чарин, какой ты молодец! Какой ты умница — великолепную находку сделал для организации!

Наутро Чарин проснулся бодрым, словно и не было хмельной бессонной ночи. Напоил Соколова чаем.

— Мне надо выехать в Москву. Едем со мной — через столицу — на Урал. Я вас устрою на денежную должность в Свердловске. Жена ваша будет довольна. Вы нужны нам. Мы — это такие же, как вы, не нашедшие общего с коммуноидами. Я вам верю. Но вынужден посоветоваться в Москве-матушке с одним человеком. Так как? Согласны?

— Хорошо, — решительно поднялся Соколов, — я с вами, Петр Сергеевич, хоть куда, вы мой добрый гений!.. Встретимся на вокзале, я только в гостиницу забегу… за вещами…

Чарин кивнул головой, он думал, а что скажет ему Пальчинский?

Глава восьмая Пальчинский

Доменову не очень хотелось устраивать Соколова в трест. Мало ли что за ним тянется? Если он скрывается от Советской власти, могут и разыскать! А тогда спросят: «Почему вы его рекомендовали, гражданин Доменов? Где вы с ним познакомились, гражданин технический директор?»

В таких случаях товарищем не называют.

Но Пальчинский дал согласие на ввод Соколова в организацию, значит, надо сделать так, чтобы Соколов трудился в Уралплатине.

Пальчинскому Доменов подчинялся слепо. Это как гипноз какой-то. С юности то и дело он слышал от солидных уважаемых людей: «Вы знаете, как поступил Пальчинский? Вы читали, что изрек Пальчинский? Вам говорили, что отмочил Пальчинский? О, Пальчинский — личность! Да-да, Пальчинский — талант!»

Эта фамилия обрастала легендами и завораживала.

Доменов всегда интересовался прошлым и настоящим человека, именно прошлое и настоящее определяет его будущее. О человеке нельзя судить, не зная его былого, которое сформировало характер, а натура — определяет возможности.

Доменов знал минувшее и настоящее Пальчинского, виднейшего горного инженера, консультанта Госпланов СССР и РСФСР, Уральской комиссии Главметалла. Кроме того, Пальчинский за консультации получал деньги еще во многих крупных трестах и учреждениях.

Потому-то Доменов восхищался Пальчинский, беспрекословно подчинялся и откровенно завидовал ему, ведь Пальчинский всегда ходил в лидерах, он родился верховодом, как рождаются певцами, музыкантами, художниками.

Он всю жизнь делал такие шаги, что оказывался в центре внимания своего горного института, всего Петербурга, всей России. Эти шаги он явно рассчитывал. Но как точно! Невольно позавидуешь.

Доменову рассказывал один из волжан, что еще в двенадцать лет Пальчинский стал специальным корреспондентом отдела «Вести с Волги» в местной газете. Правда, в издании газеты принимала участие матушка Пальчинского, но тем не менее статьи Пальчинского привлекали внимание читателей, будоражили обывателя.

Сотоварищи Пальчинского по учению вспоминали, что он выделялся среди студентов.

Однажды сокурсник принес весть:

— Друзья, слышали? Знаменитый Бехтерев ищет репетитора для своих детей, поступающих в гимназию? Вот бы мне устроиться!

Кто-то резонно возразил:

— Куда тебе! Это место для Пальчинского.

И Пальчинский загорелся, он бросился, то есть размеренным шагом отправился, к своему любимому преподавателю, вхожему в дом Бехтерева:

— Рекомендуйте, если можно…

Бехтереву приглянулся эрудированный молодой репетитор, имевший дерзкие неординарные суждения о положении в государстве, и он ввел Пальчинского в круг прославленных медиков.

Припоминали соученики и другое: появилась возможность студентам поработать на угольных рудниках Франции. Первым вызвался Пальчинский.

Петербургское общество, куда уже был вхож Пальчинский, поразилось: он не побоялся во Франции одеться в робу простого рабочего и попотеть на черной работе.

Зато, когда Пальчинский вернулся и сделал увлекательные социальные доклады о Франции, восхищенное студенчество Петербурга избрало его председателем чуть ли не всех своих обществ.

А после разгрома русского флота, после горестной Цусимы из столицы привезли на Урал подробности о нашумевшем «бое с полицией»:

— Вы знаете, в нем участвовал Пальчинский. Петр Акимович приехал в Петербург отдохнуть с каменноугольных шахт Сибири. А в Петербурге демонстрация. В Павловском парке. Пальчинский с женой присоединились к толпе. Для разгона нагнали солдат — видимо-невидимо! Целый полк или даже два! Но Пальчинский последним, словно гуляя, под ручку с женой покинули парк. Его буквально подталкивали штыками. Но он — и не обернулся!

А еще через некоторое время о Пальчинском дошли вести из Сибири и Европы.

Оказывается, Петр Акимович после петербургского отдыха попал в бурлящий восставший Иркутск. Генерал-губернатор бежал. Вице-губернатор был подстрелен, полицмейстер подал в отставку. Власть перешла в руки смешанного комитета представителей партий, общественных организаций, провозгласивших «Иркутскую республику». Одним из руководителей республики был избран Пальчинский.

После ее падения целый взвод солдат сопровождал Пальчинского в тюрьму.

Будучи уже в ссылке, Пальчинский сумел выхлопотать заграничный паспорт в Новую Зеландию через Владивосток: заговорил зубы приставу рассказами о добыче золота драгами, тот и подмахнул свидетельство.

Через три дня власти спохватились. Прокурор потребовал более строгого наказания всем руководителям «Иркутской республики».

На квартиру к Пальчинскому явился пристав и печально спросил его жену:

— Как вы думаете, ваш муж успел пересечь границу? А то розыск его объявлен. За его голову три тысячи рублей назначили. Для меня они не лишние.

А Пальчинский катил по заграницам: Париж, Лондон, Гамбург, Константинополь, Варна, берег Сирии.

В Италии Пальчинский получил известие: его выделили из «Иркутского дела» за недостаточностью улик. Царь наградил его орденом за организацию выставки российской промышленности в Италии.

— Вы понимаете, — теребил за рукав Доменова его однокашник, — Пальчинский отказался и от царского, и от итальянского орденов! «Мы мастера, — говорит, — и на чай не берем!» Какая смелость! Какая смелость! Не всякий бы смог так поступить!

Доменов подумал, что лично он бы не нашел в себе силы отказаться от наград! Но Пальчинский смотрел далеко вперед: такое поведение ставило его чуть ли не выше царя. По крайней мере, связывало его имя с именем самодержца, а это долгая молва.

И вдруг в семнадцатом году Доменов узнал, что Пальчинский, не признававший никакой власти, пошел в услужение к Керенскому.

Правда, перед этим в среде интеллигенции распространились слова Пальчинского, сказанные им в шестнадцатом году, когда ему предложили войти в группу переворота. Слова, как всегда, были звонкими, запоминающимися: «В переворотах не участвую, приму участие в революции».

Выходило, что Пальчинский пришел на службу не к Временному правительству, а к февральской революции.

Начинал эту службу Пальчинский в Таврическом дворце, в военной комиссии Временного комитета Думы чуть ли не писцом: выдавал пропуска во дворец. Попутно советовал, как, к примеру, обстрелять Адмиралтейство.

Через два часа после этого совета Пальчинский уже имел в своем распоряжении все войска в Петрограде — двадцать тысяч солдат! А после ликвидации наступления Корнилова Пальчинский был назначен генерал-губернатором Петрограда.

Потом, по предложению Гучкова, Пальчинского сделали помощником военного министра и одновременно — главой совета по топливу. За подписью Пальчинского появился закон «Об отделении от поверхности земли и национализации недр».

Когда народ пошел на штурм Зимнего, Пальчинский возглавлял оборону дворца. Потом сокрушался, что его не послушали: если бы расставили пулеметы, как он указал, Зимний остался бы неприступным.

Не так давно сам Пальчинский с гордостью поведал Доменову, как после взятия Зимнего и заключения Временного правительства в трубецкой бастион его выбрали старостой всего арестованного кабинета министров. И министры безоговорочно подчинялись ему. Он один не впал в уныние. Делал зарядку. Потрясал конвой манипуляциями с пудовым ломом при сколке льда.

Скрученный крепостным ревматизмом, он не согнулся, приобрел седьмую по счету профессию-ремесло: научился плести корзины.

После освобождения вывез из Петропавловской крепости десятки корзин из соломы, бамбука, камыша, — деньги имелись и конвой покупал необходимый материал.

Корзины он торжественно вручил своим друзьям.

Советская власть прощала всех, кто давал подписку: не выступать против нее с оружием в руках.

Пальчинскому предложили: «Хотите работать? Пожалуйста! Мы найдем для вас соответствующее вашим знаниям место. У вас имелись труды по сланцу? Республике нужен ваш опыт. Возглавьте совет по сланцам!»

Пальчинский усмехнулся:

— Я бы мог возглавить и правительство!

Народный комиссар принял это за шутку и добродушно рассмеялся.

Но Пальчинский не шутил. Он считал, что правительство должны возглавлять инженеры, аристократы промышленности, К тому же он не раз слышал в Зимнем дворце:

— Вы мессия! Вы спаситель России!

И поверил в свою исключительность.

Предложение возглавить совет по сланцам он воспринял как личное оскорбление. Но не подал виду.

Советы не только простили его, но стали поручать ему все более и более ответственную работу. Но Пальчинский не простил Советам прерванную политическую карьеру.

Обо всем этом Доменов узнал при личной встрече с Пальчинским.

Однажды осенним ненастным вечером на квартире Доменова раздался телефонный звонок.

— Какой-то Пальчинский просит вас к телефону, — подала трубку прислуга.

— Пальчинский! — не поверил Доменов. — Не может быть!

Он запахнул свой теплый халат, оставшийся от роскоши дореволюционной, и торопливо прошел к письменному столу:

— Слушаю!

— Извините за беспокойство… Это Петр Акимович Пальчинский… Не удивляйтесь, я в Свердловске — в командировке… Мы не знакомы, но у нас очень много общих знакомых. Думаю, что мы найдем с вами общий язык… Хотелось бы, Вячеслав Александрович, встретиться с вами… Желательно не в тресте.

— Я готов. — Доменов решился, оглядев кабинет. — Рад буду видеть вас у себя дома… Мой адрес…

Они проговорили всю ночь. Они нашли общий язык. Их объединила ненависть к большевикам, которые лишили их честолюбивых надежд и состояний.

К рассвету эти надежды вновь загорелись в доменовском сердце. Пальчинский сумел его убедить в возможности поражения Советской власти.

— Мы не идиоты, которые пытаются вооруженным путем свергнуть большевиков, — страстно излагал свои взгляды Пальчинский, — не те недоумки, которые совершают диверсии на заводах, железной дороге, поджигают новостройки. Мятежами да взрывами Советы сейчас не сломить. Мы будем действовать по-иному, вносить экономический хаос, бить по слабым местам неокрепшего народного хозяйства, вызывать трудностями недовольство. Мы заставим пойти Советы на поклон к мировому капиталу и, значит, капитулировать!

Пальчинский зацепился за звукосочетание: «капитал — капитулировать»:

— Слышите? В этих словах есть общее!.. Конкретно мы ударим по золото-платиновой промышленности. Сейчас на ней держится многое. Золото разрешает Советам получать передышку в экономической блокаде, закупать необходимое за рубежом… Кто мы? Все сознательные горные инженеры, показавшие себя до революции.

— Одним росчерком пера, — Пальчинский передохнул, — мы нанесем Советам такой урон, какой бы не нанесли двести, триста, тысячи взрывов на промышленных объектах! Мы вычеркнем одну цифру из плана, поправим другую — и через год, через два потребуются миллиарды, золотом! Чтобы поправить то, что мы с вами сделали. И никто не докопается. При частой смене руководства, при той неразберихе, которая сегодня царит в наркоматах, все спишут на бесхозяйственность, на неопытность, на ошибки, в крайнем случае, на безответственность!

В точном расчете Пальчинского Доменов потом убеждался не раз.

Однажды он сам привез планы Уралплатины на консультацию Пальчинскому.

Пальчинский вооружился ручкой:

— А вот эту цифирку, милейший Вячеслав Александрович, заменим. Пусть через пять лет исправляют ущербик неисчислимый.

Пальчинский аккуратно сделал поправку в плане:

— Перепечатайте страницу… Можно даже сослаться на опечатку.

В ту первую ночь их личного знакомства Доменов стал главным представителем тайной экономической организации Пальчинского на всем Урале. Организация уже объединяла большую группу знакомых горных инженеров, работавших по золоту и платине.

— Люди верные, — успокаивал Пальчинский Доменова, — все бывшие владельцы акций, управляющие приисками, хозяева. Деньги будут. Нам помогают зарубежные компании, заинтересованные в концессиях. А для легальных встреч я создал в Москве «Клуб горных деятелей». Правда, звучно? Пожалуй, можно нашу организацию так поименовать.

Доменов тревожно подумал: «Мы-то ее так назовем. А как назовут Советы? Вредительской? — Отогнал от себя эту мысль. — Вредители — это для нас с Пальчинский мелко. Какие мы вредители? Мы — борцы за справедливость, за народ!» И тут же погасил вспыхнувшую от слова «справедливость» гордость, поняв, что пытается обмануть самого себя.

Доменов отогнал воспоминания. «Что же я должен в первую очередь сделать?.. Все-таки береженого бог бережет! Пусть обижается самодовольный глухарь Чарин. Соколова надо еще проверить. А пока буду его посвящать в наши заботы постепенно. Итак, решено!» Доменов сел за стол, придвинул чернильный прибор, аккуратно снял пылинку с пера, задумался и стал писать: «Уважаемый друг!» Доменов не называл имени и фамилии Дюлонга, которого хорошо знал по дореволюционной поре, по золотым делам на Урале, а письмо было адресовано Дюлонгу:

«Прошу уточнить у профессора в Цюрихе или Женеве, где он сейчас находится, был ли у него ученик по фамилии Соколов? Сведения крайне важны».

Доменов понимал, что письмо по его каналам дойдет до Парижа не раньше чем через три-четыре месяца, если, конечно, в заграничную командировку не поедет кто-либо из инженеров Союззолота, входящих в «Клуб горных деятелей». Надо бы узнать о предполагаемых загранпоездках знакомых! Доменов дописал:

«Срочность ответа — гарантия нашего союза».

В дверь заглянула секретарша. Доменов невольно прикрыл письмо локтем. Но секретарша не переступала порога:

— Вячеслав Александрович, можно мне сегодня пораньше уйти? Я записалась к врачу на прием.

Доменов взглянул на часы. До конца рабочего дня осталось тридцать минут. Но сейчас секретарша ему мешала. И он буркнул:

— Пожалуйста!

— Спасибо! — Дверь бесшумно затворилась.

Доменов сложил листок вдвое, нашел конверт, печатными буквами вывел: «Берлин. Унтер-ден-Линден…» На этой улице работал Генрих Розенберг, бывший русский подданный, доверенное лицо Дюлонга. Он должен был переправить письмо в Париж.

Печатные буквы сложились в обратный адрес: «Москва, Большой Калужский…» А в Москве жил дальний родственник Доменова по жене, согласившийся за определенную плату получать почту Доменова из-за рубежа.

«Кого же послать в Москву к человеку, который передаст письмо в Германию?» Доменову не хотелось показывать конверт Чарину, Чарин этих адресов не знал. «Гойера, — решил Доменов, — этот бабник засиделся на прииске в таежной глуши, пора ему дать возможность покуролесить в столице, завтра же вызову и командирую в Москву».

Доменов устало потянулся, зевнул, покосился на окно:

— Опять дождь! Целую неделю льет!

Доменов недовольно поморщился, выходить под дождь не было ни малейшего желания. Но надо было возвращаться домой. Он спрятал письмо в нагрудный карман, сунул ноги в калоши — ах, как он их не любил! — и зашаркал к выходу.

Глава девятая Доменов

Ногин торопился закончить свою автобиографию. Снова для чего-то потребовала Москва. Несмотря на нехватку времени, он писал четко, буковка к буковке выстраивались в ровные шеренги, и лишь «р» и «у» упорно вытягивались вниз, почти цепляясь за следующие строки.

Ногин поставил подпись и перечитал написанное:

«Родился в июле 1896 года в семье батрака-кузнеца. Мать — домохозяйка.

Ввиду тяжелого положения отец отдал меня на воспитание к дяде-крестьянину. Тот использовал меня в качестве пастуха. В 1907 году отец забирает меня домой. В этом году младший брат (впоследствии умер), сестра и я заболели скарлатиной, в связи с лечением у отца образовались долги. Старший брат бросает учебу. Идет в мальчики-приказчики, а меня забирает брат отца — ремесленник-столяр.

В 1912 году дядя определил меня в Вальмиерскую семинарию. Учительскую семинарию.

В среде семинаристов были — Виксне Павел — ныне в Институте красной профессуры, Алкснис Ян — ныне комдив — в Смоленске или Витебске, Анскин — работает в комиссии партконтроля в Москве. С 1913 года они приглашают меня на массовки, привлекают для распространения листовок. В 1914 году через Алксниса мне объявлено, что я принят в члены партии. С 1913 года, поругавшись с дядей, лишаюсь его материальной помощи. Преподаю (репетиторство), а во время каникул работаю молотобойцем вместе с отцом в кузнице.

После наступления немцев на Латвию — осенью 1917 года — попадаю с беженцами в Псков…»

Ногин отвел глаза от автобиографии, перед ним всплыла деревенская кузница, мускулистые руки отца, его сосредоточенное нахмуренное продолговатое лицо с мясистым носом. На лбу обильные капли пота. Отец сердится:

— Ты что? Совсем молот разучился держать?

— Тороплюсь я, уезжать надо, немцы близко. Я завернул на несколько минут, проститься… — оправдывается Оскар перед отцом.

— Проститься, проститься… — ворчал отец. — А ты подумал о нас с матерью, о сестре своей подумал? О земле латышской?..

— Подумал, отец, подумал. В России и за вас, и за родную землю буду драться. А остаться не могу, сам понимаешь…

— Драться? С твоим зрением? — Отец стирает пот. Но Оскару показалось: у глаз сверкнули не росинки пота, а выкатились скупые слезинки. — Впрочем, ты с малых лет ломоть отрезанный. Ты и от нас отвык, и от деревни.

В кузницу заглянула мать:

— Оскар, тебя какой-то солдат ищет.

— Мне пора. Это за мной.

— Поешь хоть… Как ты голодный в дорогу? — мать всхлипнула.

— Не беспокойся, мама, меня накормят. Обязательно накормят. Прощайте.

Мать куда-то побежала:

— Подожди минуточку… Я хлебца с сыром вынесу…

Отец отвернулся:

— Прощай… Даст бог, свидимся. А нет — помни про тех, кто тебе жизнь подарил…

Оскар Янович снова ваял ручку и после своей подписи в автобиографии крупно вывел:

«Примечания:

1. Отец умер в Латвии. Жива или нет мать, не знаю. Она осталась с моей сестрой (замужем за железнодорожным служащим). Но где находятся сестра с матерью — мне неизвестно. Связи нет. Брат в Ленинграде — член партии.

2. По Латвии меня знают члены партии…» —

Оскар Янович перечислил кроме вышеназванных товарищей еще трех руководителей армии и партии. Потом взял пресс-папье, взглянул на его округлое днище, обтянутое розоватой промокательной бумагой, на которой причудливо отпечатались десятки слов, и приложил к листу.

И сразу, словно из ушей вынули вату, услышал, как в открытое окно врывается цокот копыт, грохот телеги по булыжнику, настойчивый сердитый гудок грузовика: «У-у… Посторонись!», крики ребят, голоса прохожих.

Ногин подошел к окну. Тучи уже сместились к горизонту. После прошедшего дождя деревья расправляли промытые листья, стряхивали с себя дождинки. Солнце припекало. Но чувствовалось, что лето идет на убыль. На кустах и деревьях появились первые желтые пряди.

Нестерпимо захотелось куда-нибудь на озеро, в сосновый лес… Ну хотя бы на Шарташ… Пройти к нему по тропкам мимо нагроможденных валунов — Каменных Палаток. Подивиться, как природа умело уложила их друг на друга, как гладко обтесала… Часа бы четыре поваляться возле озера, побродить по засыпанным хвоей дорожкам, поклониться всем встречным грибам! И никто бы не упрекал в горячности и болезненности…

Ногин невесело усмехнулся, вспомнив, как упрекал его Матсон:

— Ты бы физкультурой занялся, ну хотя бы к врачам за какими-нибудь таблетками обратился. А то приходится в твоей аттестации писать: «Чекист сильный, но болезненный и усталый!» — И добавил: — Вы что, все сговорились: не следить за своим здоровьем? Работа на износ полезна нашим врагам, она не всегда дает желаемые результаты. Я вам поручал подумать о здоровье чекистов, ускорить строительство нашего городка, а вы о себе не можете позаботиться! Лишь о других. Но нам нужны начальники здоровые.

Ногин тогда только развел руками:

— Буду физзарядкой по утрам заниматься.

В дверь постучали. Ногин одернул гимнастерку, поправил сползшие очки.

В кабинет шагнул Добош:

— Разрешите?

— Конечно, конечно. Я вас жду, Иосиф Альбертович. Как Свердловск после возвращения из Перми?

— Долго ли я был в отъезде, а вернулся — и около моего квартала все перерыто. Ввысь строимся. Еще бы нам раздольную Каму в Свердловск перенести! Не хватает нам большой реки, — Добош с удовольствием ответил на рукопожатие.

— Каму нам в Свердловск не перенести, а вот ваш пермский товарищ, как мне сообщили, уже успешно действует в Свердловске.

— Разрешите доложить, — Добош вытянулся, старая армейская привычка не исчезла. — Карат удачно устроился на работу в систему Союззолота. Все идет по нашему плану. Карат — молодчина. Действует по обстоятельствам. Проявил выдумку, инициативу. Сам Карат на связь не выходит. Связь держит его помощник. Через продуктовый магазин, неподалеку от квартиры Карата. В магазине — наш сотрудник… Есть первые результаты. Карат попросил немедленно собрать все сведения о техническом директоре Уралплатины Доменове, проверить его прошлое. Сотрудники за полмесяца проделали колоссальную работу. Я принес материалы о Доменове.

— Посмотрим, почему Карат первым назвал Доменова. Карат — опытный чекист и редко ошибается. Да вы садитесь, Иосиф Альбертович, судя по папке, разговор у нас получится долгим.

— Материалов много, — Добош протянул папку.

Ногин прочитал вслух:

— Доменов Вячеслав Александрович, 48 лет, русский. Из крестьян Уфимской губернии, Златоустовского уезда, Кусинской волости. Женат. Беспартийный. Бывший меньшевик. Образование среднее…

— Сейчас уже высшее. Недавно защитил диплом в Ленинградском горном, — внес поправку Добош. — Чарин ему помог. У него там все знакомые…

— Тогда напишем, — Ногин взял ручку, — «образование высшее»… Пойдем дальше… Химик. Член правления и технический директор Уралплатины…

Добош воспользовался паузой:

— Там характеристики, которые дали коллеги Доменова. Вы перелистните их. Они не так важны. Прочитайте, что пишет Доменов о себе. Это копия с автобиографии из «Личного дела».

Ногин пробежал глазами: «Отец заведовал всеми магазинами, принадлежащими Кусинскому казенному заводу…» — и не выдержал:

— Ничего себе «из крестьян»! Он же из чиновников…

— Из бедных чиновников-служащих, — уточнил Добош.

— Вижу… Доменов пишет, что жили «довольно бедно». Но это же не означает, что совсем бедно. Видите, Доменов уточняет: «Отец получал 52 рубля в месяц, а с 1894 года захворал и получил пенсию 14 рублей в месяц. На жалованье жило нас 5 человек. Я кончал училище, а в 1895 году окончил Златоустовскую городскую школу, поступил письмоводителем к земскому начальнику Кусинского поселка, получал 8 рублей жалованья. Потом был счетоводом в заводской конторе (10 рублей). В 1896 году уехал учиться в Уральское горное училище в Екатеринбург. Учился на казенный счет. Семье не помогал. Семья жила на 7 рублей, т. к. в 1896 году умер отец, а пенсии выплачивали только 7 рублей». — Ногин прервал чтение: — Удивительно подробно он пишет о каждом рубле. Все начало биографии состоит из рублей. Видно, деньги занимают важное место в его жизни. Или жалость хочет вызвать к себе?

Добош уже изучил собранные материалы:

— Это, Оскар Янович, попытка показать, почему он занялся революционной деятельностью. — Добош прикрыл глаза и, словно выученный урок, продолжил биографию Доменова: — В 1897 году примкнул к кружку, которым руководил Ф. Ф. Сыромолотов, он также учился в горном училище, но старше на два курса. В кружке читали марксистскую литературу… — Добош споткнулся: — Нет, не так… «Марксистские книжки без всякой системы»…

— Память у вас, Иосиф Альбертович, — позавидуешь! И все же вы не зря ошиблись… Вы уважительно сказали: «марксистскую литературу», а у Доменова написано легкомысленно, если не презрительно: «марксистские книжки»… Это существенная деталь. — Ногин провел пальцем по странице: — Где я остановился… Нашел… «В декабре 1898 года я ушел из училища, так как хотел активно работать в подпольной типографии. Типография помещалась на Мариинском прииске, в шести-семи верстах от станции Бишкуль Самаро-Златоустовской железной дороги. Через некоторое время перенесена в деревню Верхние Караси, так как на Мариинском прииске нам грозил провал. Проработал в типографии 31/2 месяца и успел с двумя товарищами — Марией Гессен и Кудриным — выпустить книгу «Пролетарская борьба».

Типография была перевезена мной на Кусинский завод, но седьмого июня 1899 года я был арестован и просидел в Златоустовской тюрьме около года и шести месяцев. После чего был выслан под гласный надзор в город Челябинск на 5 лет»… На пять лет — под гласный надзор? Что-то слишком долгий срок? — засомневался Ногин.

— Здесь он не точен, — пояснил Добош, — я поднял документы суда: Гессен и Кудрин сосланы на пять лет в Сибирь, а Доменову и Кремлеву — гласный надзор на три года.

— Ясно, — Ногин перелистнул страницу. — Так-так… Значит, с разрешения челябинских властей уехал на Кочкарские прииски, где работал его товарищ Савватеев… Почему же ему разрешили уехать? К тому же он так хорошо устроился… Под гласным-то надзором. Вот видите, он пишет: «Принят помощником химика на Михайловский прииск»… — Ногин пробежал глазами несколько строк, присвистнул: — Да он сам отвечает на этот вопрос и указывает две причины. Первая. «Сидя в Златоустовской тюрьме среди уголовников, так как отдельных камер для политических не было, меня страшно давила обстановка. Моя вера во все хорошее в людях пропала, появились мысли: «Зачем мы боремся, если люди носят в своих душах столько грязи?» Я отождествлял уголовный элемент со всеми людьми…» Вторая причина. «Семья жила плохо, надо было заботиться о ее пропитании. Хотел учиться. Превратился в обывателя и думал только о своем личном благополучии. На Кочкарских приисках заведовал цианисто-эффельным заводом и одно время заведовал хлорационным заводом на Воскресном прииске. Больше всего общался на Кочкарских приисках с директором — бароном Фитенгофом и главным химиком Борисом Михайловичем Порватовым…»

Ногин поднял глаза на Добоша:

— Вот так фортель! От революционера да к барону! Но барон-то и главный химик почему так быстро приблизили к себе находящегося под гласным надзором?

— Думаю, что по просьбе жандармерии, — ответил Добош.

— Почему вы пришли к такому выводу, Иосиф Альбертович?

— Если вы полностью ознакомитесь с делом Доменова, вернее, пока с собранными материалами о Доменове, вы поймете меня.

Ногин протер очки:

— Удивительно откровенно и подробно пишет о себе Доменов… Начинает казаться, что он это делал специально, чтобы ему лишних вопросов не задавали. Защитная реакция. Хорошо продуманный ход…

Добош обронил:

— И я подумал о том же, когда читал материалы.

Ногин молча прочитал полстраницы, а затем удивленно поднял брови:

— Сколько он уделяет места личным отношениям с Порватовым! Опять словно хочет подчеркнуть: «Смотрите, какой я хороший!» Послушайте, что он пишет: «Занял в 1909 году место Порватова, с которым был в близких отношениях. Порватов уехал на Ольховские прииски Иваницкого и был назначен главуправляющим. С Порватовым у меня сохранились дружеские отношения, связи, наши встречи носили семейный характер, так как…» — Ногин споткнулся на словах «так как»: — А этот канцелярский оборот — любимый у Доменова, сколько уже «так как» мы встречали в его биографии!.. «Так как, — продолжил чтение Ногин, — после развода Порватова со своей женой я в 1910 году женился на ней. У него осталась дочь, и мы с женой и дочерью специально приезжали в Екатеринбург, чтобы встретиться с Порватовым, когда он проезжал через Урал…» Идиллия! И Порватов как родной, и дочка Порватова — родная… И это с человеком, у которого увел жену?

— А может быть, Порватов сам сплавил ему нелюбимую супругу? — предположил Добош.

— Возможно… Но посмотрите, как резко, без всяких переходов он уже пишет о другом: — Ногин, раздельно выговаривая слова, прочитал: — «В 1917 году сочувствовал большевикам. В это время заменял директора Кочкарских приисков Золотько, уехавшего в Екатеринбург. В декабре ко мне ночью явился член Совета рабочих депутатов Бородин, начальник милиции приисков, и предложил дать ему три пуда динамита, но, для какой цели, отказался сообщить, мотивируя тем, что это — военная тайна. Я отказал. Но Бородин пригрозил меня арестовать. Я струсил и распорядился отпустить со склада динамит. На второй день я был арестован по обвинению, что сознательно содействовал выдаче динамита Бородину, который в ту же ночь бежал к казачьим отрядам, находившимся в двадцати двух верстах от Качкара — в селенье Кособродское. Меня повезли в Троицк, чтобы судить. Но по дороге — в шести верстах от приисков — казаки меня отбили. В Кособродском пробыл два месяца. Твердо решил, что должен примкнуть к большевикам. Я написал в Качкар Совету рабочих депутатов заявление, получил разрешение вернуться и седьмого марта 1918 года удрал на лошади, которую мне подали с Кочкарских приисков…» — Ногин прервал чтение, услышав, как рассмеялся Добош. — Вы чего, Иосиф Альбертович?

— А вы задержались на слове «подали» лошадь. Для побега «подали»! В этом слове — полное перерождение революционера, бывшего, конечно, в барина.

— Согласен с вами, Иосиф Альбертович, так мог написать только барин, привыкший, что ему подают лошадь… Черт-те знает что! Никак не могу привыкнуть к его метаниям. Пишет, что целиком принял Советскую власть. А через строчку пишет, что по рекомендации Раснера колчаковским правительством был назначен уполномоченным по Березовским рудникам. И сообщает, что требовал в одну смену вместо 18 пудов руды добывать 25! — на одного рабочего! Эти подробности — опять-таки защита откровенностью!

Добош уточнил:

— Это, пожалуй, Оскар Янович, попытка во второстепенном… точнее бы сказать… утопить, затопить, потопить… В общем, скрыть главное… А в главном Доменов, как вы увидите далее, далеко не откровенен… Прочтите две характеристики, данные на Доменова в разговоре сослуживцев и в письме председателя правления Уралплатины Ломова, а потом вернемся к вопросу искренности… откровенности заместителя председателя правления, технического директора Уралплатины… Найдите лист с заголовком: «Из разговора Тарасова с двумя сослуживцами».

— Нашел. А кто такой Тарасов?

— Главный механик треста. Весьма примечательная фигура. Его родословная в буквальном смысле… найти бы правильное выражение… покрыта золотом… Он из семьи крупных золотопромышленников. До революции сам заведовал приисками своего отца в Кочкарской золотопромышленной компании, служил в акционерном обществе Верх-Исетских заводов. До 1918-го — владелец технической конторы, поставляющей оборудование для казенных заводов. При Колчаке служил в строительном отряде при инженерном управлении Сибирской армии. Ушел с Урала с этой армией, был захвачен в плен нашими войсками…

— Понятно, понятно, продолжать не нужно. Посмотрим, что же говорит о своем коллеге этот бывший золотопромышленник и колчаковец… О, как высоко он оценивает его: «Технический директор — человек умный, пробойный, с недюжинными способностями и организаторским талантом, вышел из простой среды…» Простите, неправильно прочитал… «Из пролетарской среды». У этих бывших все, кто из более или менее бедных семей, все пролетарии! Так… «Своей энергией и волей добился постепенно продвижения от должности смотрителя золотопромышленной фабрики до должности главного химика анонимного общества Кочкарских золотых приисков… Такая карьера и хорошо оплачиваемая должность сделали из него буржуа». — Ногин снял и протер очки. — А что же пишет о нем коммунист Ломов заместителю председателя ВСНХ А. П. Серебровскому?

Оскар Янович осторожно расправил письмо, написанное красными чернилами размашистым почерком:

«Дорогой Александр Павлович! С 1921 по 1923 год я работал председателем Уралплатины. Все это время имел дело — в качестве главного технического руководителя — с Доменовым В. А., с ним мы вместе поднимали это дело. Доменов показал себя преданным делу работником, досконально знающим, следящим за иностранной литературой, особенно английской и американской, человеком с размахом, умеющим рисковать. Узнав о том, что Уралплатина в настоящее время будет входить в состав Союззолота, по просьбе товарища Доменова я обращаюсь к Вам и прошу Вас в своей работе опираться на этого товарища. Я уверен, что Вы заинтересуетесь, так же как и я в свое время, проблемами получения рудной платины. В случае успеха это может произвести целый переворот в платиновом деле. Это письмо я направляю в распоряжение В. А. Доменова с тем, чтобы, когда Вы приедете в Свердловск, он его Вам лично мог передать. С тов. приветом. Ломов. 17 июня 1928 года».

Ногин еще раз посмотрел на дату:

— Совсем свежее письмо.

— Так точно, Оскар Янович… Свежее. А вот сведения, данные московскими чекистами о более отдаленных временах. Но они, по-моему, важнее новых. Как это сказать?.. Они проливают свет… освещают… некоторые стороны деятельности Доменова, о которых он предпочитает умолчать… не касаться… не упоминать… Суть, коротко, такова. Доменова вызывали в Москву для участия в переговорах о продаже уральской платины за границу.

И Добош изложил, как переговоры вел начальник Главного управления горной промышленности Свердлов Вениамин Михайлович, ему помогали Ломов и Доменов. Представителем иностранного капитала был Берн, бывший управляющий приисками анонимной платиновопромышленной компании на Урале. Как выяснилось, с Берном Доменов встречался еще в 1919 году — на съезде золото-платиновых предпринимателей в Екатеринбурге.

Нынешние переговоры для доверительной, неофициальной обстановки проходили на квартире Свердлова. В конце беседы Свердлов попросил Доменова показать Берну демонстрацию. И передал ему два пропуска на Красную площадь. Там Доменов с Берном провели около часа, а потом пошли на Софийскую набережную. Говорили они громко, есть свидетели их разговора. Они утверждают, что Доменов говорил: «Я лично за то, чтобы сдать Кочкарские прииски в концессию при условии гарантии добычи золота не менее ста пудов по цене один рубль двадцать девять копеек за грамм». Берн спросил: «А Березовские месторождения?» Доменов не задумываясь ответил: «Их тоже целесообразно передать в концессию. При гарантии добычи не менее двухсот пудов по той же цене. — И добавил: — Передайте это Баласу».

Балас, как выяснили чекисты, бывший директор анонимного общества Кочкарских приисков. Подданный Франции.

Берн при расставании заверил:

— Мы отблагодарим всех, кто помогает нам. И в первую очередь вас, Вячеслав Александрович. Постарайтесь вырваться в заграничную командировку… А на первый случай вот вам моя визитная карточка. Я написал на ней адрес Попова. Он живет в Екатеринбурге. Человек со связями. Если понадобится что-нибудь… медикаменты, обувь модная, одежда, дефицитные продукты — обратитесь к нему. Достанет.

Правда, визитную карточку Берна Доменов месяца через два передал Ломову, сказав:

— К Попову не пойду. Подозрительный тип, свяжешься с ним, неприятностей не оберешься!

Ломов передал карточку в ОГПУ. Попов, оказалось, связан с бывшими концессионерами и продолжал верно служить им. Передавал сведения шпионского характера за рубеж… Пришлось его арестовать.

— Так выяснилось, что Доменов не обрывает… не порывает… — Добош никак не мог избавиться от привычки подбирать более точные слова, с тех самых пор, когда он учился русскому языку, и это его мучило. — Думаю, что Доменов пошел на такой шаг — выдачу единомышленника, чтобы показать свою искренность… лояльность… правдивость… В общем, чтобы ему верили, — Добош опять подыскивал слова: — Но самое существенное… значимое… Это запрос… Нет, ответ на наш запрос по неводу ареста Доменова в 1899 году. Уралистпарт прислал письмо… Оно в папке… Да-да, это…

Ногин отыскал письмо.

«Копия. Секретно. Уралобкому ВКП(б). Копии ОблКК ВКП(б), Полномочному Представительству ОГПУ по Уралу.

В отношении процесса по делу «Уральского рабочего Союза» сообщаем следующее. Вот краткие сведения по делу об Уральской типографии из архива Департамента полиции. Седьмое делопроизводство, № 272 1899 года. 1 и 2. «Доменов ввиду несовершеннолетия и данных им обширных показаний… подвергнут гласному надзору…»

— Мной подчеркнуто, Оскар Янович, «ввиду… данных им обширных показаний», — щеки Добоша покрылись нездоровым румянцем, он волновался, он помнил слова отца о беспощадности к тем, кто предает революцию. — Листайте дальше… Там найденные в архиве жандармские дела.

Ногин прочитал вслух:

— «Из дела № 272, том второй. 1899 год. Департамент полиции. 4-ое делопроизводство. Протокол № 134… декабря 11 дня… В городе Златоусте.

«Я, отдельного корпуса жандармов ротмистр Восняцкий, на основании статьи 10357 Уст. Уголовного судопроизводства в присутствии товарища прокурора окружного суда, допрашивая обвиняемого, который в дополнение своих объяснений, данных ранее, показал следующее: «Зовут меня Вячеслав Доменов. Я действительно признаюсь, что…»…

Ногин замолк, шелестя страницами. Потом закрыл папку и передал ее Добошу:

— Придется заниматься Доменовым. Видимо, нынешнее Доменова неразрывно связано с его прошлым.

Глава десятая Доменов

Доменов не любил вспоминать о своем прошлом.

Ему хотелось, чтобы оно принадлежало другому человеку. Но наше прошлое остается на земле в документах и письмах, в памяти друзей и врагов, родных и просто случайно встреченных людей.

И пусть тех, с кем ты шел одной дорогой, нет на белом свете — пережитое не исчезает, оно остается в нас.

О нем можно попытаться забыть, но избавиться полностью невозможно! Оно — как фундамент, на котором растет здание жизни.

Бывает минувшее — как горы, возвышающие человека над настоящим, но иное былое — как трясина: чем больше бьешься, чтобы выбраться из него, тем глубже оно засасывает.

«Береги честь смолоду!» — не раз говаривал отец. Ох, как не любил Доменов поучений покойного батюшки. Больной, худой, изверившийся, что он выкарабкается из нужды, отец ему казался неудачником. Прописные истины, страх перед богом и царем и непосредственным начальством сковывали отца, не давали ему возможности легко дышать, жить радостно, безоглядно и широко.

Но сейчас, когда тоска внезапно повисала кандалами на ногах и руках, заставляя сидеть иногда неподвижно часами, в ушах возникало хрипловатое отцовское: «Вячеслав, береги честь смолоду!» — вначале тихо, как бы издалека, а потом нарастая, превращаясь в грохочущее: «Смолоду! Смолоду! Смолоду!»

Лучше уж настоящие кандалы в юности, чем кандалы прошлого! Настоящие давно бы сбило Время!

И Доменов помимо воли возвращался в свою молодость.

После смерти отца он два года потел в конторах, усердно сгибая спину над казенными бумагами. Надо помогать семье.

Приходил домой потускневший и раздраженный.

Мама встречала его виноватым взглядом:

— Устал, сыночка? Ты прости меня. Учиться тебе надо, ты же у меня умница.

— Ах, мама, перестань! — отмахивался Доменов. — Зачем ты мне это твердишь каждый божий день?

— Это не я, сыночка, не я. Это соседи говорят, начальство твое. Сыночка, милый, в Екатеринбурге, рассказывают, училище есть. Горное… Туда принимают детей рабочих, мастеров, служащих. Со всего Урала нашего… А самых прилежных и смышленых за счет казны учат. Ты бы попробовал поступить.

«Мамы остаются мамами, — нежность захлестывала Вячеслава, — буду прилично зарабатывать, сделаю так, чтобы она ни в чем не нуждалась. Но разве счетовод хорошо зарабатывает? Действительно, учиться надо. А если послушать маму и махнуть в Екатеринбургское горное?»

И он махнул. На удивление легко сдал экзамены.

— У вас блестящие способности, молодой человек, острый ум, похвально, похвально, — сказал ему один из экзаменаторов, — такие ученики нам нужны.

Доменова зачислили на полный казенный пансион.

Доменов приглядывался к своим товарищам.

Студенчество бурлило, читало нелегальную литературу, спорило — страшно тогда было подумать! — о будущем без царя и частной собственности!

Через год Вячеслав познакомился с Федором Сыромолотовым, который учился на два курса старше.

Кто бы мог предположить, что Сыромолотов станет одним из виднейших совработников — комиссаром финансов, председателем Совнархоза Урала, председателем Горного совета.

Тогда — в студенческие годы — Сыромолотов создал кружок по самообразованию. Кружок был марксистским. Если бы об этом узнала преподавательская верхушка училища — Доменов вместе со всеми сыромолотовцами без промедления вылетел бы из горного! Но как увлекательно читать запрещенные книжки, проносить их за пазухой мимо ничего не подозревающих городовых, задорно заглядывать в их сытые рожи.

— Эге-гей! — кричала душа. — А вы и не знаете, что рядом с вами — революционер! Эге-гей, черти полосатые!

Доменов чувствовал себя героем. Он нарочно подходил к городовому и, делая вид, что приезжий, интересовался:

— Как пройти на Крестовоздвиженскую улицу?.. На Покровский проспект выйти? А потом?.. Спасибо.

И уходил, ощущая под поясом книги Маркса. И смеясь над полицейскими.

Но мальчишеское прошло, занятия в кружке приняли другой характер, когда в Екатеринбурге появилась Гессен… Мария Моисеевна, Мария… Маша… Машенька…

Привел ее в кружок семинарист Дима Кремлев.

Походка ровная, плавная, разговор серьезный, но с улыбкой в глазах. Революционерка, а платье — со стоячим воротничком, с пуговками по три в ряд, наискосок, до самого пояса, Стрижка короткая, легкая, волосы вьющиеся, мягкие-мягкие… Так и хотелось дотронуться до них. Нос прямой, аккуратный, глаза распахнутые, с какой-то вечно искрящейся задоринкой, притягивающей к себе…

Вячеслав поймал себя на том, что всё ему в Марии Моисеевне нравится; что он готов смотреть на нее неотрывно… Была она лет на семь старше его… Но выглядела ровесницей. Даже не верилось, что она уже профессиональная революционерка, что с двумя товарищами приехала на Урал по поручению петербургского «Союза борьбы за освобождение рабочего класса», чтобы наладить революционную работу.

Не верилось, что эта обаятельная, с виду хрупкая женщина тащила набитые типографскими шрифтами чемоданы, делая вид, что ей легко.

Мария каждую ночь стала приходить в его сны, брала за руку, уводила гулять за город… Вячеслав чувствовал, как дрожь пробегала по телу от прикосновения миниатюрной, но сильной руки. Это было настолько реально, что, просыпаясь, он недоуменно смотрел: где Мария?

Он вскакивал, торопливо одевался, приводил себя в порядок, бежал туда, где мог ее увидеть. Он готов был сделать все, что она ни попросила бы!

Радость распирала его сердце, когда ему выпало в первомайскую ночь вместе с Марией расклеивать в Екатеринбурге первые листовки, напечатанные на гектографе.

Другие группы ушли на Верх-Исетский завод, к фабрикам. А им с Марией достался центр города. На пустынных улицах было жутковато. Дома спали, как люди, закрыв окна-глаза ставнями. Редкий прохожий казался злодеем, спрятавшим в кармане нож. Иногда из подворотни выскакивала ошалело кошка, за ней устремлялся грозный собачий рык. Где-то жутко подвывал пес. Видно, в доме лежал покойник или ожидался. Псы, говорят, предчувствуют кончину хозяина.

Доменов озирался по сторонам, за каждым деревом ему мерещился спрятавшийся шпик или полицейский. Но рядом постукивали каблучки Марии, а с Марией он сам себе казался сильнее.

Мария указала на фонарные столбы:

— На этом наклей… И на этом… Чуть повыше… Удобней будет читать… Слушай, — вдруг шепнула она, — давай наклеим листовку на полицейском участке! Пусть люди видят, что мы не боимся ничего!

И на стене полицейского участка появились слова:

«Долой самодержавие и да здравствует социал-демократическая рабочая партия!»

Где-то невдалеке слышался плеск исетских волн. Но их заглушили торопливые шаги. Неужели заметили? Точно. Кто-то пытается их нагнать.

Мария схватила Вячеслава за руку, увлекла под высокий тополь:

— Делай вид, что мы влюбленные!

«Влюбленные! Влюбленные!» — Доменову почудилось, что стук его сердца разбудит город.

— Да обними ты меня! — Мария положила на его плечи руки. — Ты что дрожишь? Никогда не обнимал женщин?

И он сжал ее, да так, что хрустнули косточки.

— Ой, — засмеялась Мария, — осторожней, медведь ты этакий! Раздавишь!

И они замерли, прижавшись друг к другу.

— Не оглядывайся, — провела ладошкой по его щеке Мария, — не оглядывайся.

Шаги на секунду смолкли. Наверно, прохожий заметил их. Потом так же торопливо удалились.

Вячеслав закрыл глаза и губами отыскал губы Марии. Ему показалось, что Мария отвечает ему.

— С ума сошел! — оттолкнула его Мария и смущенно поправила прическу. — Пойдем дальше. Нам еще так много нужно сделать!.. А скоро уже будет светать.

Наутро жандармы лихорадочно соскабливали листовки… В рабочих кварталах начались повальные обыски и аресты. Искали коротко стриженную Анну Ивановну. Под таким именем рабочие знали Марию. Она приходила к ним читать книги Маркса, беседовать о жизни, декламировала Горького… Как застывали люди, когда она нараспев произносила слова из «Песни о Соколе»:

— «Да, умираю! — ответил Сокол, вздохнув глубоко. — Я славно пожил!.. Я знаю счастье!.. Я храбро бился!.. Я видел небо… Ты не увидишь его так близко!.. Эх ты, бедняга…»

— Анна Ивановна, еще читайте! — просили рабочие…

— Хорошо, что меня хозяйка не прописала, надо скрываться, а то коротко стриженных в Екатеринбурге — раз-два и обчелся! — говорила Мария, ведя под руку Доменова. Она опустила вуаль, сдвинула на лоб кокетливую шляпку. Они вышли посмотреть, как в поте лица трудятся жандармы.

— А ничего… Дали мы им работенку! Хороший клей сварили! — посмеивалась Мария.

Доменов удивлялся ее смелости и спокойствию: «Ее ищут, могут схватить в любую секунду, а она идет себе мимо жандармов, мимо городовых, мимо дворников, задевая их плечом, извиняясь. Если бы жандармы слышали ее слова!»

А Мария, прижимаясь к плечу Доменова, шептала:

— Что они будут делать, когда мы откроем подпольную типографию? Емельянов-то у хозяина типографии уже «позаимствовал» для нас три пуда шрифта… А я списалась с товарищами из Петербурга, на днях поеду к ним за красками,валами, прессом. Да, Вячеслав, завтра вечером пойдем к наборщику Емельянову за очередной порцией шрифта.

Им везло. Но осенью они чуть не угодили в лапы жандармов.

Как всегда, Мария взяла Доменова, чтобы пойти к Емельянову… На влюбленную парочку меньше обращают внимания. А Вячеславу и притворяться не надо, влюблен по уши. Мария заметила это давно.

Мария хмурилась, и искорки в ее глазах были не веселыми, а гневными:

— Ты понимаешь, Вячеслав, Ида Каменец проявила слабость… Как она могла думать только о себе? Как она могла забыть о своем долге перед товарищами?

Доменов знал, что Ида Каменец, революционерка, техник, приехала на Урал вместе с Марией, на Иде лежало техническое руководство будущей подпольной типографией. Мария дружила с ней. Любила ее. Они жили в одной комнатке. И вот — на тебе! Ида отравилась!

— Это предательство с ее стороны, — жестко говорила о любимой подруге Мария. И Вячеслав вновь удивлялся: «Такое горе! А она не плачет, она осуждает!»

Внезапно Мария обняла Доменова и поцеловала его:

— Смотри, — шепнула она, — у дома Емельянова извозчики. Наверняка обыск… Если мы сейчас повернем, нас задержат! Обнимай меня крепче, целуй. Пойдем к калитке. В этом же доме кроме Емельянова Дима Кремлев живет… Это для нас спасение.

Дмитрий Кремлев, революционно настроенный семинарист, был тем самым человеком, который связал Марию не только с Сыромолотовым, но и с рабочими завода Ятеса и железной дороги. Надежный, проверенный!

Было довольно темно. Мария стукнула в ставень к Кремлеву. Хлопнула калитка. Мария мгновенно обвила шею Доменова руками. За ними вежливо кашлянул городовой:

— Пожалте, молодые люди, в дом.

— Зачем? — отмахнулась Мария. — Нам и здесь хорошо.

— Пожалте, пожалте, — повысил голос городовой. Откуда-то появился еще один. Со стороны извозчиков подходил тип в штатском, помахивая тросточкой.

— Если вам это необходимо… Извольте, — пожала плечами Мария. — Пойдем, милый, посмотрим на свадьбу в этом доме… Нам пригодится… Венчание уже скоро.

— Какая свадьба? — гаркнул городовой. — Обыск здесь, а не свадьба.

— Мы думали, свадьба, — огорчилась Мария, опуская вуаль. — Извозчики стоят, людей много…

Городовой проводил Марию и Доменова на квартиру Кремлева.

Такого разгрома они увидеть здесь не предполагали. Посреди разора за столом сидел жандармский офицер, моложавый, стройный.

— Что за люди?

— Да вот-с, к этому господину-с шли-с, — указал городовой на Кремлева, стоящего у стола.

Мария возмутилась:

— Нас затащили сюда силой, мы хотели посмотреть на свадьбу, вон сколько извозчиков у ворот! А нас затолкнули к незнакомому господину! В жизни с ним не встречалась и не хочу встречаться! Я буду жаловаться вашему начальству! Какой произвол! Какое безобразие! Невинных хватают посреди улицы!

Жандармский офицер поморщился:

— Перестаньте закатывать истерику. Помолчите. Здесь говорить должен я, а вы лишь отвечать. Понятно?

— Понятно, — смиренно кивнула головой Мария.

— Вы действительно незнакомы с господином Кремлевым?

— Я же сказала, вижу впервые этого человека, так же, как и жених мой! — Мария гневно оглядела жандармского офицера. — А что, кстати, здесь происходит?

— Это вас, барышня, не касается. — Жандармский офицер был раздражен. — Отпустите этих… влюбленных…

— Я все равно буду жаловаться, — наступала на офицера Мария, — мы не жулики, чтобы нас хватать без церемоний!

— Да уберите ее… — жандарм посмотрел на городового. — Немедленно!

— Будет исполнено! — откозырял городовой. — Пожалте-с, вон отсюда!

Мария и Доменов бежали по грязи, только бы не остановили, только бы не остановили!

Наконец они решились перевести дыхание.

— А здорово мы их… обвели вокруг пальца, — выдохнула Мария.

— Здорово, — согласился Доменов.

Они не знали, что в это самое время один из полицейских подал жандармскому офицеру групповую фотографию. На ней рядом с Кремлевым стоял Доменов.

— Это ведь тот самый, что с барышней приходил сюда, — ткнул в лицо Доменова жирным пальцем полицейский.

Жандармский офицер буркнул:

— Сам вижу! Догнать!

Городовой бросился в темноту, но скоро вернулся:

— Не найти… Тьма, хоть глаз выколи.

— Ну, они от нас не уйдут. Узнаем, кто это, и установим наблюдение. — Жандармский офицер посмотрел на Кремлева. — Так кто это к вам приходил?

— А черт его знает, — равнодушно посмотрел на фотографию Кремлев. — Его кто-то из моих приятелей привел, вот и снялись кучей.

Доменова тогда не арестовали. Он бросил учебу и уехал с Марией под Челябинск работать в подпольной типографии.

— Революция требует профессионалов, — сказала ему Мария.

Ах, какие это были времена, окрашенные любовью, опасностью, романтикой!

Мария и Вячеслав выдавали себя за мужа и жену. Ведь они приехали на отдых к управляющему Мариинским прииском в Бишкуле Николаю Николаевичу Кудрину.

Молодых симпатичных супругов приглашали в гости, и они охотно соглашались. Все были в восторге: у Марии сильный голос, она самозабвенно исполняла романсы, а Вячеслав недурно аккомпанировал на гитаре.

Живущий в одиночестве молодой управляющий преобразился, по вечерам он открывал ворота, выводил запряженную лошадь. Начиналось катание с посвистом, хохотом, песнями.

А когда раскрасневшиеся на морозе гости вместе с хозяином возвращались домой, их ждала кухарка Аннушка. Она подавала солнечно-желтоватые аппетитные хрустящие шаньги с творогом. Иногда шаньги были со сметаной.

— Вкусно! — набрасывалась Мария на шаньги. — Никогда таких не ела! Научи, Аннушка, я всю жизнь буду мужу такие печь!

Аннушка смущенно хихикала и подсовывала шаньги Доменову:

— Кушайте, барин, кушайте на здоровье!

И никто не ведал, что управляющий приисками Кудрин, ценимый хозяевами за умение работать и обязательность, уважаемый рабочими за справедливость, натура широкая — гулять так гулять! — отвечающий на упреки после загулов: «Жизнь люблю! Очень люблю!» — прятал в своем доме подпольную типографию и с Марией и Вячеславом печатал брошюру «Пролетарская борьба».

Сильный, энергичный, с лицом, в чертах которого таились уверенность, упорство и даже упрямство, он сразу понравился Марии, она решила говорить с ним напрямик:

— Вас рекомендовал Сыромолотов. Я вам верю, как и Федор Федорович, буду предельно откровенной…

Поначалу Кудрина удивило предложение Марии, а потом он загорелся. Теперь трудно было представить, как бы они обошлись без него. Он умел все, его руки воистину можно было назвать золотыми.

На Мариинский прииск к Кудрину из Златоуста приехал рабочий Тютев, он привез дополнительно шрифты, валы, краски, поставил станок, замаскировав его в ящике с коллекцией камней, которую собрал Кудрин. Тютев показал, как обращаться со шрифтами, как удобнее набирать.

Кудрин первым овладел наукой Тютева.

Через несколько дней после начала печатанья брошюры к Кудрину нагрянул на ревизию горный исправник.

Делать нечего. Надо угощать. Кудрин имел уже возможность убедиться: ревизор — любитель выпить и закусить, особливо на дармовщину.

— Проходите, проходите, — пригласил Кудрин исправника. — Сейчас стол накроем… Аннушка, поторопись.

И кухарка Аннушка поторопилась. Когда Кудрин подошел к накрытому столу, он глазам не поверил: на самом почетном месте рядышком с графинчиком высилась банка с типографской краской. Аннушка приняла ее за черную икру!

Кудрин чертыхнулся про себя, загородил стол, схватил банку и заторопился на кухню.

Позади уже стоял исправник. С обидой он сказал Аннушке:

— Ого, какой скупой хозяин-то у тебя. Пожалел черной икры. Небось для своих интеллигентных гостей оставляет. А я-то, что? Горный исправник всего-навсего!

Кудрин быстро вернулся:

— А я вам красную икорку принес. Та черная… того… испортилась. Пришлось выбросить.

Печатание брошюры грозило затянуться на несколько месяцев. Кудрину приходилось на целый день уезжать на прииск. Мария с Вячеславом подолгу выискивали в кассе каждую буковку. Порой готовая верстка вырывалась из рук. И шрифт разлетался по полу. Все начинай сначала!

Решили работать днем и ночью. Спать посменно. По три часа.

Но молодость выручала. Дом наполняли песни, взрывы хохота.

И все же гостевание молодоженов у одинокого Кудрина вызывало пересуды, а затем и подозрения.

Пожаловал сам хозяин прииска — Покровский. После разговора с ним Николай Николаевич вернулся пасмурным:

— Покровский уволил меня…

— За что? — не могла понять Мария.

— Не знаю. Заявил коротко и просто: нам лучше всего расстаться. Попросил освободить дом за два дня…

— А как же наша брошюра? — ужаснулась Мария. — Столько труда, и все насмарку.

— Почему насмарку? — лицо Кудрина приобрело еще более упрямое выражение. — Найдем выход.

— Какой?.. Где отыскать такие идеальные условия для подпольной типографии: отдельный дом, хозяина-революционера, глуповатую кухарку, которую ничего не интересует? — Мария нервно ходила по комнате взад и вперед. — Где?

— Найдем, — повеселел Кудрин, — уже нашел!

— Ну, говорите, говорите, — затеребила Мария Кудрина.

— У меня накопилось немного денег. Я — человек одинокий. Хоть и охотник погулять, но не транжир. Головы не терял… В общем, есть у меня на примете золотоискатель один — Часовников, тоже с деньгами. Уговорю я его взять в аренду на паях со мной старательский прииск. В Верхнекарасинском поселке. Снимем там домик и завершим дело.

— Какой вы молодчина! — Мария расцеловала Кудрина.

Вячеслав ревниво следил за ними. Как ему хотелось быть сейчас на месте Николая Николаевича, а он — опять в тени, на вторых ролях. Не он нашел решение сложнейшей задачи, не его целует Мария, не его!..

Но ревность растворилась по дороге в Верхние Караси.

Сильно морозило. А Мария — в осенней кофте, Вячеслав — в пиджаке на вате. Зимней одеждой они не запаслись, не помышляли, что так задержатся на прииске.

Сани с типографскими принадлежностями лошадка тянула медленно, на лесной дороге лежал обильный снег.

У Марии зуб на зуб не попадал. Кудрин предложил:

— Возьмите мою шубу. Согрейтесь!

Но Мария задорно глянула на Доменова:

— А ну, догони! Доменов кинулся за ней.

Так, веселясь и дурачась, они бегали вокруг понурой лошади. Даже лошади передалось их настроение. Она, тряхнув гривой, видимо вспомнив молодость, прибавила шагу, стараясь догнать Марию и Вячеслава.

В доме, где они поселились, условия для типографии были значительно хуже. Пришлось шрифты разложить на широкой деревянной кровати, стоящей далеко от окна. Набирать приходилось стоя на коленях, заслонив собой свет с улицы.

Но когда приступили к брошюрованию, ввалился золотоискатель Часовников, франтоватый, самовлюбленный парень:

— А я хочу у вас пожить. Оччень вы мне н-равитесь!

Мария пришла в себя первой. Изобразила радость:

— Живите хоть два, хоть три дня… Дом-то ваш, мы у вас — квартиранты!..

— Нет, я к вам недели на три! — И тут Часовников заметил бумажные обрезки в углу комнаты: — Вы, случаем, не фальшивые деньги печатаете?

— Как ты угадал? — улыбнулся Кудрин. — Миллион отхлопаем, купим с тобой прииск побогаче.

Часовников принял шутливый тон:

— Тогда валяйте… Два, три миллиона! Мильёнщики знаешь как живут? А за это и шампанского не грех выпить! Эй, Егор! — крикнул Часовников. — Тащи шампанское!

Егор, пыхтя и отдуваясь, внес ящик с бутылками, а через минуту — корзины со снедью.

И началось!..

Мария держалась, но было видно, что это ей дается с превеликим трудом.

Утром, когда Часовников ушел на прииск, Мария спросила:

— Ребятушки, как нам избавиться от него? Ну, хоть на неделю. Нам хватит, чтобы закончить брошюрование.

— Надо застрелить его на охоте, — мрачно предложил Вячеслав.

— Не остроумно, — Мария с надеждой посмотрела на Кудрина, — Николай Николаевич, миленький, может, вы что-нибудь придумаете?

Вячеслава опять захлестнула ревность.

В это время скрипнула калитка.

— Часовников возвращается! — отошла от окна Мария. — Что это с ним?

Часовников ворвался в дом:

— Проклятье, меня укусила собака!

Мария всплеснула руками:

— Боже! А если она бешеная? Немедленно в город, немедленно. Вам необходимо показаться врачу!

— Да-да… А то будет поздно, — подхватил Кудрин. — У меня на прииске бешеные собаки искусали старателя, да так…

Часовников побледнел, не дослушал Кудрина.

— Егор, — заорал он, — запрягай лошадь! В город едем! Сию минуту!

Случай помог завершить работу над брошюрой «Пролетарская борьба».

Книжки запаковали в ящик, вывели петербургский адрес, приписали:

«Осторожно! Чугунные изделия!»

Доменов съездил в миасскую почтовую контору, отправил оттуда письмо в Самару на имя Лидии Андреевой (для Гессен Марии Моисеевны). В письме лежал дубликат от накладной, по которой сдан ящик с посылками. Мария боялась, что по дороге ее арестуют. И дубликат попадет в руки полиции.

— Я буду писать. Не скучай! Мы скоро встретимся, — обняла Мария приунывшего Доменова. — Но ты должен выполнить мое задание. У Кудрина типографию спрятать нельзя, по прииску, сам знаешь, поползли слухи о фальшивомонетчиках. Спрячь ее в родительском доме. До осени…

Доменов с грузом благополучно добрался до материнского дома. Спрятал сундук в шкафу, часть шрифтов в сарае.

А его, после обыска у Кремлева, давно искала полиция. Если бы он знал, что туда уже прибежал сосед:

— Приехал, господа, тот, кого вы ищете.

Мама хлопотала, собирая на стол.

— Да, чуть не забыла. Тебе сегодня пришло письмо от Марии… Какая-то фамилия не русская… Вон лежит за божницей. Спрятала, не знала, когда приедешь.

Письмо было из Мелекесса. От Гессен. Больше всего обрадовало Вячеслава, что оно было подписано: «Твоя Маша».

«Твоя Маша! Моя Маша!» — твердил он про себя.

— Приятное известие получил? — спросила мать.

Он не успел ответить. Дверь затряслась от ударов.

— Кто там? — вскочила испуганно мать.

— Откройте, полиция! Вот ордер на обыск, — услышал Доменов.

Он покрылся холодным потом: «Это конец! Надо разорвать письма Марии…»

Жандармский офицер с распухшим красным носом, поминутно откашливаясь и сморкаясь в платок, сипел:

— Кхе-кхе… Пишите… Кхе-кхе… Найдено у Вячеслава Доменова… кхе-кхе… 130 прокламаций «К рабочим Урала» и «Первое мая»!.. Кха-кха. Апчхи… 43 экземпляра брошюры «Пролетарская борьба»… Кха-кхе-кхе… Полтора пуда шрифта…

«На улице июнь, сирень цветет, а он где-то простыл, — машинально отметил Доменов. — Где он мог простыть летом?»

— Кхе-кхе-кхе… Три письма… Кха-апч-хи!.. В том числе изорванное… Кхе-кха… С конвертом из Мелекесса… Кхе… От Гессен… За подписью… Кха-кха… Твоя Маша.

Доменов еще сильнее сгорбился: «Какой же я! Не уничтожил адрес. Надо было его проглотить!»

— Кха-кха… — продолжал жандарм. — Апчхи… Пишите… Кошелек… Кха… С двумя изорванными страницами… Кха… На коих ряд цифр в виде дробей… Кхе-кхе… Видимо, ключ к шифру…

«Ну, растяпа, — мучился Доменов, — и ключ к шифру для переписки с Марией как следует не изорвал».

В Златоусте Доменова допрашивал жандармский ротмистр Восняцкий в присутствии товарища прокурора Горнштейна, который не проронил ни слова.

У Восняцкого был наметанный глаз, он сразу же определил: «Доменов — самолюбив и самовлюблен. Не закален. Попал в сложную ситуацию впервые. Раскис. Без поддержки товарищей может сломаться».

— Курите, молодой человек, — подвинул папиросы Восняцкий.

— Не курю, — зябко поежился Доменов.

— Одобряю, одобряю. Сам собираюсь бросить. — Восняцкий помолчал.

Молчание длилось довольно долго, оно давило. «Уж лучше бы задавал вопросы, чем так пристально смотреть на меня!»

— Рассказывайте, молодой человек. Советую начистоту. Пожалейте свою убитую горем матушку. Она пыталась, вырастить из вас верного служителя государя, а не государственного преступника… Вам еще не поздно стать, истинным кормильцем матери. Надо лишь раскаяться в содеянном и встать на путь праведный. Кстати, я интересовался вашими успехами в учебе. У вас недюжинные способности, вы — одаренный человек, вас ожидает… простите, ожидала незаурядная карьера. Не понимаю, почему такой человек вместо того, чтобы подняться наверх, ушел в подполье… к бунтовщикам… Рассказывайте…

— Ничего говорить не намерен, — Доменов сжался, стараясь не смотреть в серовато-стальные, холодные, беспощадные глаза жандарма.

— Как вы ошибаетесь, Вячеслав Александрович, — вздохнул ротмистр. — Мне вас жалко… Говорить-то вы будете… Обязательно… Сейчас же мне, к глубочайшему сожалению, придется отправить вас в камеру к тем, за кого вы боретесь, И вы увидите, что не стоят эти низменные люди ваших усилий. Чернь остается чернью. — Восняцкий вызвал конвоиров.

В камере Доменова встретил омерзительный тонкий визгливый голос:

— Тю!.. Эка фря заявилась.

— Угу, — засопел второй, — модные штиблеты пришли. Сыграем на них!

На нарах резались в карты четыре типа, один другого краше!

Доменов поежился: на него смотрел такими же стальными холодными глазами, как у ротмистра, худой, лысый мужчина. Рядом с ним примостился квадратный, с провалившимся носом и скошенным подбородком, с оттопыренными мокрыми губами субъект. К тому же один глаз у него закрывала черная повязка. Как у пирата!

Доменову совсем стало дурно, когда он перевел взгляд на третьего молодчика — детину в морской тельняшке, с татуировкой на руке: русалка с изогнутым хвостом извивалась при каждом движении.

Четвертый — хмырь, из тех, кто всегда на побегушках. Очень уж он заискивающе улыбался, глядя на лысого.

Едва Доменов огляделся и брезгливо устроился на свободных нарах, к нему подошел хмырь:

— Скидавай штиблеты! Я их проиграл.

— Уйдите, — вскипел Доменов.

Тогда к нему двинулись еще двое — верзила в тельняшке и безносый.

И Вячеслав медленно снял полуботинки, он все еще на что-то надеялся.

— А теперича… это самое-пресамое… На самого фраера сыгранем, — заискивающе растянул рот в улыбке хмырь.

— Нет, нет, нет! — ринулся к тюремному глазку Доменов.

Но ему подставили ножку, набросили что-то грязное, пахнущее мочой и табаком, и начали избивать.

Доменов попытался вырваться. «Если бы здесь была Мария, если бы здесь был Кудрин! Я бы выдержал, выдержал!»

— Но никто не узнает, где могилка моя! — пропел отвратным визгливым голосом хмырь.

Доменову стало жутко: «Неужели прибьют? Неужели меня не будет на свете, а эти подонки будут дышать, смеяться, играть? Неужели?»

— Помогите, спасите! — кричал он, но крик тонул в черной вонючей хламиде, что легла на голову и не давала дышать.

— Умираю, — простонал он, — уми-ра-ю…

— Ша! Хватит! — услышал он.

Когда Доменов очнулся, лысый ухмыльнулся:

— Эй, ты, идейный, будешь мне прислуживать!

Доменов встал на четвереньки, все тело болело, голова кружилась, затем нашел силы распрямиться и, размазывая слезы и кровь по лицу, шатаясь, двинулся к дверям.

Лысый демонстративно сплюнул ему под ноги:

— Донесешь, прирежем! — и отвернулся. Они выполнили все, что их попросили сделать: припугнуть идейного хлюпика!

Доменов отчаянно колотил в железные двери:

— Откройте, откройте… Ну, пожалуйста, откройте… Мне нужен ротмистр Восняцкий…

Ему открыли.

— Что я вам говорил, Вячеслав Александрович, не стоят они ваших усилий. — Восняцкий сочувственно оглядел Доменова. — Мы накажем их. Но это хамло, а вы — человек интеллигентный, умный, способный. В таких нуждается наше общество. А тому быдлу, убедились, свобода не нужна. Их надо давить, держать в узде! Но что это я?.. Рассказывайте, Вячеслав Александрович. Обещаю вам, что ваши товарищи никогда не узнают о нашей беседе. Мы умеем хранить тайны.

— Я расскажу… Только…

— Что только? — опять жестко посмотрел Восняцкий на Доменова.

— Переведите меня в другую камеру.

— Хорошо. Я слушаю.

И Доменов рассказал все.

Он сидел опустошенный, ненавидящий себя: «Предатель, предатель, гнусный доносчик! Любимую женщину выдал! Трус! Гад!» — он не жалел себя в этот миг, он потерял веру в жизнь. Не видел выхода из создавшегося положения… Правда, есть выход. Один-единственный. Петля. Повеситься в отхожем месте. Но ему ни за что не сунуть голову в круг из ремня!.. Лучше, пожалуй, вернуться в камеру к тем, четырем, что избивали его, и плюнуть в их рожи! Напороться на нож!

Он представил, как нож входит в его тело. И его передернуло…

«И этого я не смогу! Боже, какой я трус! Последний трус!»

— Что с вами? Плохо с сердцем? Выпейте водички, — протянул стакан ротмистр.

— Я… я… я… — зубы Доменова стучали о стакан, — я считаю себя нравственно виноватым перед Гессен, перед Машей.

— Не вздумайте покончить жизнь самоубийством, — понимающе предупредил ротмистр, — поверьте, это пройдет. У вас еще будут и новые друзья, и новые радости, и новая любовь… А о вашем раскаянии никто, ни одна душа не узнает… При случае скажете Гессен и Кудрину, что их адреса случайно положили в шрифты. А мы их нашли. Потому и арестовали всех. Я буду ходатайствовать о том, чтобы суд назначил вам гласный надзор… А это свобода! Мы вам поможем устроиться на денежную должность. Обеспечим вам карьеру. Услуг мы не забываем. Завтра я разрешу вам свидание с вашей матушкой. Она приехала в Златоуст…

Доменов несколько дней плакал в камере.

На этот раз среди уголовников в камере нашелся добряк. Он подсел к Доменову:

— Ты чего отчаиваешься? Тюрьма — кватера временная. Выйдешь и ты. Если надо что передать на волю, пиши. Я передам. Меня переводят в Уфу, а через месяц — свобода!

Доменов написал Марии шифрованную записку:

«Льет ливня дождь, несутся тучи, полна ненастья эта ночь».

Записку уголовник передал лично в руки Восняцкому.

Шифр был найден еще при обыске у Доменова, и Восняцкий без труда прочитал:

«Хотел бежать, раздумал. Жаль мать. Арестован ли Кудрин?»

«Все, — удовлетворенно отметил ротмистр, — этот наш… окончательно».

Ротмистр сдержал слово. О предательстве Доменова никто не узнал. Судили Доменова вместе с Марией и Кудриным. Им дали по пять лет ссылки в Сибирь, а Доменова и Кремлева приговорили к гласному надзору на три года.

Доменов получил отличную работу. Быстро продвигался по должностям и разбогател.

Революция прервала его карьеру, она отняла у него золото, и он опять оказался на вторых, нет, на третьих ролях — беспартийный спец! И он начал борьбу против Советов.

Доменов пытался отмахнуться от своего прошлого, хоть на время. Встал из-за стола, подошел к окну, взглянул, как переругиваются два извозчика на перекрестке: кто кого должен пропустить первый.

Доменов лениво подумал: «Эти клячи, видно сразу, не от племенных жеребцов Уральской областной заводской конюшни, где управляющим Хоменко… Управляющий, управляющий, — повторил Доменов. — Управляющий, потому что с партийным билетом. А если бы меня та слабость моментная не лишила бы партбилета, интересно, кем бы я стал? Вон Сыромолотов — какая шишка в Москве! Да и Мария теперь в верхах…

Недавно Доменов был в командировке в столице и решился зайти в гости к Марии. Она встретила его приветливо, познакомила с мужем — инженером НКПС, председателем экономического совета, с двумя сыновьями — семнадцатилетним Владиславом и пятнадцатилетним Георгием.

Доменов смотрел на них и старался заглушить боль в сердце: «А ведь такие парни могли бы быть моими сыновьями!»

Мария Моисеевна охотно согласилась сфотографироваться с Доменовым, Сыромолотовым и Кудриным. Лишь спросила:

— Вячеслав, почему ты не в партии?

Доменов отвел взгляд: «Если бы ты знала, что я тебя предал! Что я стал твоим врагом, одним из руководителей, как вы называете, вредительской организации…» Но сам удивился появившейся убежденности в голосе:

— Видишь ли, я так увлечен работой в Уралплатине, что, поверь, будучи большевиком, не мог бы принести столько пользы Советской власти!

— А почему ты оставался при Колчаке на Урале?

— О, Мария, это долгая история. Если коротко — по совету парторганизации.

Доменов опять постарался заглушить воспоминания. Но они не меркли, не уходили, как этот день за окном с закатными облаками. «Проклятье! Надо отвлечься! На скачки на ипподром опоздал! Куда бы пойти! А то с ума сойду! Домой, на улицу Тургенева? Но там надоевшая болтовня жены и хмурость великовозрастной падчерицы. Знать бы, что так быстро постареет жена, он бы не отбивал ее у Порватова! Вот жена Соколова… Соколов? Соколов! Это идея! Надо пойти к Соколову. У него по вечерам бывает так отрадно, всегда найдется, что выпить и закусить. И Тоня — красавица. Поет, как Мария в юности… Гитара у них есть. Тряхну стариной, сыграю на семиструнной, как тогда с Марией… Опять Мария! Тфу ты, дьявол! К Соколову! Быстрей к Соколову!» Доменов лихорадочно сгреб бумаги с письменного стола, сунул их в ящик, повернул ключ. Снял телефонную трубку:

— 4-19… Ты почему такая сердитая? Я даже тебя не узнал… Нет-нет, к ужину не жди. Я сегодня задержусь… Приду поздно. Деловая встреча… Ложись спокойно. Спи, целую, дорогая, целую…

Глава одиннадцатая Соколов

К Соколову в Уралплатине привыкли быстро. Привык к нему и Доменов.

Соколов показал себя работником расторопным, исполнительным, молчаливым.

Лишь однажды Соколов не выдержал.

Доменов протянул ему пачку денег:

— Здесь три тысячи рублей… Это, считайте, премия… Вам.

— За что? — недоуменно поднял брови Соколов.

— За отличную, как сейчас говорят, ударную работу.

— Точнее?

— За то, что сохранили французской анонимной компании платину в целиках, пустив драги мимо них.

— Значит, деньги от французов.

Доменов оглянулся на двери кабинета:

— Я вас ценил за то, что вы не проявляли излишнего любопытства. Понимали все с полуслова.

— Извините.

— Бог с вами, Николай Павлович. Но с вами я в прятки играть не намерен. Когда мы добьемся передачи Березовских золотых рудников и Тагильских платиновых приисков в концессию французам, то получите в двадцать раз больше.

— Что мне с ними делать? — посмотрел на пачку банкнотов Соколов.

— Спрятать в карман, чем живее, тем лучше… А при случае отдать долг Чарину. Он скоро прибудет в Свердловск.

— Вы знаете… обо всем?

— Порадуйте свою молодую жену. Слышал, она любит драгоценности и наряды?

Соколов постоял в нерешительности:

— Что ж, последую вашему совету. Но мне хочется отблагодарить вас за все доброе, что вы для меня сделали… Устрою-ка я на эти деньги прием. Простите, званый… еще раз простите, товарищеский ужин. Надо встряхнуться. И жена скучает. Жаждет поблистать в мужской компании. Приходите. И приглашайте всех ваших, — Соколов помялся, не зная, как точнее сказать, — компаньонов, коллег, в общем, единомышленников. Приходите. Нам никто не помешает. Мы сняли весь второй этаж в кирпичном двухэтажном доме на тихой улочке. Сад огромный. Весь в черемухе и сирени. Кухарку подыскал. Молоденькая, но уже мастерица… У матери и отца научилась. Мать искусница готовить и отец — повар в ресторане. Такое подаст — язык проглотите!

Доменова осенило: «Вечеринки в доме у Соколова. Самый лучший вариант для встреч с коллегами. Можно поговорить обо всем. А конспирация — полная!»

Через день Доменов со своими дружками заглянул к Соколову.

Потом стали приходить чуть ли не через день, засиживались допоздна. Как не засидеться за столом, на котором теснились бутылки с оригинальными этикетками — прозрачные четырехугольные с коротким горлом, темные, раздутые и высокие, изящные… А в серебряном ведерке всегда стояли между кусков льда, невесть откуда добытого, бутылки с шампанским. Глаза разбегались!

— А вы не из рода виноторговцев? — пошутил как-то Доменов. — Не дед ли уберег от революции свои винные склады?

Часто гости приводили командированных из Москвы и Сибири.

Кто только не перебывал у Соколова.

Буквально через месяц-полтора Соколов знал о каждом такое, что ни в одной анкете не пишется…

Сам он не интересовался приходящими. Но его жена — Антонина, Тоня — преображалась при виде гостей, походка пружинилась, глаза начинали сиять.

Она встречала гостей в коротком модном платье, сшитом рубашкой с напуском, на груди вытянутый галстук.

А иногда она обряжалась в бальное платье без рукавов с громадным треугольным вырезом на спине, кончающимся где-то ниже пояса, и декольтированной грудью.

Бальное платье тоже было до колен, вискозные блестящие чулки подчеркивали волнующие линии длинных ног.

У мужчин этот наряд вызывал шок.

Они восхищенно ахали-охали, хвалили вкус хозяйки, плотоядно поглядывали на вырезы, а Тоня простодушно восклицала:

— Жаль, что не могу продемонстрировать мою новую шляпку. Она такая милая. С мягкими полями, открытая-открытая спереди!

Но больше всего мужчин поражало лицо Тони — округлое, без единой морщинки, чистое, с уходящими до висков, изогнутыми, чуть подрисованными бровями… А глаза! Широко распахнутые… То беспечно-веселые, иной раз глуповатые. То вдруг обретающие задумчивую глубину.

Короткая мальчишеская стрижка подчеркивала шею, обвитую бусами.

При знакомстве Антонина начинала отчаянно кокетничать, глаза ее обещали столько, что кавалеры теряли голову. И всегда ей хотелось узнать побольше о тех, кто приходил, словно она выбирала более достойного, чем Соколов.

— Ой, а это кто? Инженер? Богат? Женат? Сколько у него детей? — щебетала она. И ей, подвыпив, выкладывали все, что знали.

Вот около нее пристроился Савельев. Василий Васильевич. Мужчина еще в соку. Лет сорока восьми — пятидесяти. Видный горный инженер. Главноуправляющий Ленскими приисками, которые недавно сданы в концессию «Ленагольдфильдс». Кто-то сболтнул, что в период Ленских расстрелов в 1912 году Савельев занимал должность заведующего нижним управлением, и рабочие требовали его уволить за бездушность.

Но сейчас он вновь процветает. Правда, выдает себя за главноуправляющего, хотя Доменов сказал, что он помощник управляющего. Возвращается Савельев в Сибирь с курорта, с берегов Черного моря. Остановился в Свердловске у своих бывших коллег по Ленским приискам, Матвеевича и Стахевича. Они и привели его к Соколову.

Василий Васильевич хватает Антонину за руку, умоляет:

— Будь моей! Я тебя озолочу, четь-слово, озолочу!

Антонина грозит ему пальчиком:

— Осторожней! У меня ревнивый муж. Он вас застрелит. Револьвер с гражданской при себе носит.

Но Савельев совсем потерял голову:

— За одну ночь с тобой — десять тысяч золотом! Хочешь?

Антонина кокетливо смеется.

— Ты поверь, я настоящий мужчина! Ты таких любовников нигде не найдешь. На, читай! — Савельев достает смятое письмо. — Как мне пишут женщины!

Антонина двумя пальчиками берет затасканный в карманах лист почтовой бумаги и вслух читает:

— «Геночка, милое мое дитя, моя ласточка, крошечка, почему мой миленький, тоскующий нежный щенок не верит своей Зайке?» Ой, да это личное интимное письмо! Как я могу читать? — возмущается Антонина.

— Читай, читай… Не хочешь, сам прочту. — Савельев сипит. — Вот слушай, слушай, как меня любят женщины… Ага, это можно пропустить. Ага, вот… «Солнышко мое, я хочу целовать опять губенки, глазенки, зубенки, всего моего голубенького, моего безумного… Помнишь, как милый кусал Зайке лапки, а я просила: «Геночка, больно…»

— Прекратите читать чужие письма… Как вам не стыдно! — закрыла ручкой глаза Савельеву Антонина.

— Почему чужие? — засипел Савельев.

— Но разве вы — Геночка? Вы же Василий Васильевич. А письмо к Геночке.

— А-а, — ухмыляется Савельев, — это меня Зайка так окрестила. Не нравится ей имя Василий… Простое, говорит. Да к тому же, чтобы не узнали, если это письмо к кому-нибудь попадет. К примеру, жене… А псевдонимы берут не одни писаки-задаваки, но и любовники… Ха-ха!

— Да не слушайте вы его, Тонечка, — улыбается сидящий рядом Мацюсевич, — Геночка — его сын. Сыну писала Зайка, Геночка ездил с отцом в Абхазию отдыхать.

— Я так и знала, что Василий Васильевич неправду говорит.

— Нет, правду! — стукнул кулаком Савельев и упал головой на стол, через минуту он уже храпел.

Мацюсевича передернуло:

— Снова налакался… Свиньям место в свинарнике, а не в интеллигентном доме. Простите, Тонечка. Впредь никогда не приведу его к вам.

А Соколов смотрел на Мацюсевича и вспоминал, что же ему известно об этом члене «Клуба горных деятелей». Этот Мацюсевич, тоже как-то изрядно хлебнув, предложил Тоне:

— Давай сбежим с тобой за границу. Нуждаться не будем. Там в банке, в Париже, на мое имя положена кругленькая сумма. И в Лондоне тоже.

Тоня всплеснула руками.

— Ой, как интересно! Давайте сбежим! Я согласна! Я так хочу в Париж! Вы купите мне самое модное платье. У нас появится авто — длинное, черное. Альберт Людвигович, а вы не врете? Откуда у вас деньги за границей? Наследство получили?

— Не-е, Малоземов платит жалованье.

— А кто такой Мало-земов?

— Ууу, Малоземов, Антон Павлович, у-у! — воздел руки Мацюсевич. — Фигура! Главный управитель Ленских приисков, Я у него личным секретарем состоял. Он меня членом промыслового совета сделал. Когда это было? Вспомнил… В 1919 году. Осенью, да-да, в сентябре. Колчак уходил. Собрал Малоземов промысловый совет. И речь произнес: «Господа! Всем предлагаю остаться на приисках. Предпринять все зависящее от вас, чтобы сохранить прииски для владельцев. Мы еще вернемся. Я каждому буду продолжать платить жалованье в иностранной валюте. За границей на имя каждого в банке открою счет». — Мацюсевич глотнул из бокала. — И ты знаешь, Тонечка, он же нам всем письменные обязательства выдал. А мы ему расписки. А сам он махнул в Америку. А мы — ха! — создавали впечатление, что россыпи Ленские экономически невыгодно разрабатывать. Исчерпывается золото! Правительство и поверило! И сдало в концессию «Ленагольдфильдс». А это же — Малоземов. Он один из директоров «Ленагольдфильдс». Соображаешь?

— Ой, как занятно! — хлопала в ладошки Тоня. — А вы меня с Малоземовым познакомите?

— Познакомлю. Давай сбежим за границу.

— Сбежим! Когда? Завтра? Сегодня? Я пойду собираться.

Мацюсевич протрезвел:

— Не-е-е… Я скажу когда… А сейчас пойдем со мной, пойдем, а?

— Когда сбежим в Париж, тогда и пойдем. — Антонина отстранилась.

…Приводили к Соколову и Бориса Михайловича Порватова. Заведующего подотделом металлургии при правлении Союззолото.

Порватов возвращался ив Сибири. В Свердловске задержался у Доменова.

Вячеслав Александрович словно оправдывался:

— Я его давно знаю, мы и яств всяческих захватили, и коньяка, и шампанского…

Это уже вошло в привычку: все, кто приходил к Соколову, несли в свертках, в корзинах, в портфелях напитки и снедь.

Соколов молча пожал руку Порватову, а Доменов начал расхваливать Порватова:

— Мы с ним на Кочкарских приисках служили. Он мне помог человеком стать. Эрудиция и ум — громаднейшие. Сами убедитесь! Четыре года до революции жил в Америке! На свои средства и средства хозяина — Иваницкого — специализировался по обработке руд.

А затем Доменов, оставшись наедине с Соколовым, понизил голос:

— Кстати, он, как и вы, в годы гражданской войны служил в контрразведке. Только в Минусинске. У Колчака. Вернее, у генерала Барановского. В руках Порватова — большая власть была сосредоточена. Он засылал агентов к красным, оставлял своих разведчиков при отступлении, вербовал сочувствующих, выплачивал им деньги.

— Как же ему удалось скрыться и занять такое высокое положение в Москве? — не выдержал Соколов.

— А он в Красноярске в 1920-м, приехав с Минусинского фронта, перевелся в штаб стрелковой дивизии — делопроизводителем. В штабе его никто не знал. А тут красные пришли. Бригаду да и всю дивизию расформировали. А делопроизводитель Порватов поступил на службу в золотой подотдел Красноярского совнархоза. Кстати, с ним в Минусинской контрразведке и Мисюревич трудился… Ну, Евгений Михайлович… Бывший наш управляющий Нижнетагильским платиновым округом. Сейчас заведует производственным отделом Союззолота. — Доменов был предельно откровенен с Соколовым. Он стал ему безоглядно доверять после случая с инженером Еремеевым.

А было так…

Поздно вечером Доменов пришел к Соколову. За его спиной на крыльце стоял невысокий человек. В темноте трудно было его разглядеть. Доменов перехватил взгляд Соколова:

— Это Гойер. Вы еще не знакомы.

— Проходите, — посторонился Николай Павлович, давая дорогу.

— Мы ненадолго, проходить не будем, — на удивление Соколову ответил Доменов. — Тоня уже спит… Не надо ее тревожить. Оденьтесь, прогуляемся. Перед сном моцион полезен.

— Что стряслось? — как можно спокойнее спросил Соколов, стараясь скрыть нахлынувшую тревогу.

— Выходите побыстрее, — Доменов с Гойером явно волновались.

— Ладно. Через три минуты спущусь к вам в сад.

Тоня приподняла голову с подушки, услышав, как Соколов достает из тумбочки револьвер:

— Ты куда?

— Спи… спи… Все нормально… Я прогуляюсь с Доменовым и неким Гойером, который приехал с прииска.

— Я боюсь за тебя…

— А чего бояться, дуреныш ты мой!

— Не знаю… Боюсь, и всё…

— Пора бы привыкнуть… Спи…

— Я тебя подожду.

Еще спускаясь с крыльца, Соколов услышал, как Доменов хрустит пальцами.

— Познакомьтесь, — кивнул он на Гойера. — Наш человек. С приисков. Активный деятель «Клуба горных деятелей»… Совсем заговорился: «деятель деятелей».

— Евгений Густавович, — представился Гойер.

— Не Евгений Густавович, а Жеребец Жеребович! — не выдержал Доменов. — Хорошо, что он с вашей Тоней незнаком, а то этого Кобеля Кобелевича вам бы пришлось пристрелить! Вообразите, Николай Павлович, этот Дон-Жуан не пропустит ни одной юбки. Решил, видите ли, добиться благосклонности супруги своего инженера, Еремеева Льва Александровича. А супруг уже разобрался, что исполняет вредительские распоряжения Гойера. Значит, и он, Еремеев, вредитель. А этот Жеребец Жеребович сделал так, что Еремеев в течение девяти месяцев не получал жалованья. Вынуждал его жену ходить за отдельными займами в его кабинет. И беседовал с ней. И домогался свиданий! Да сознайтесь, Гойер, вы наверняка твердили этой… как ее?

— Вере Владимировне, — виновато назвал имя женщины Евгений Густавович.

— Этой Вере Владимировне… Ну, вы-то ее, Гойер, не величали, звали Верусенькой. Я-то вас знаю как облупленного! Так вот, небось плакались Верусеньке, что если бы не большевики, то владели бы миллионным состоянием, а принуждены трудиться за шестьдесят рублей в месяц и надеяться на жалкую премию от намыва металла?

Гойер молчал.

— Короче, — продолжал Доменов, — он так накалил молодого инженера, что тот пришел к механику округа и бряк ему: «Виноват во вредительской деятельности! Пойду в ГПУ признаваться». Мы Еремеева моментально перевели в Свердловск, оклад увеличили, весь долг выплатили. Сегодня я самолично беседовал с ним, убеждал, что он не имеет права квалифицировать свою работу как вредительскую. Он, по существу, выполнял чужие распоряжения… Но Еремеев твердит, что виноват. И завтра же пойдет в ГПУ… Он выдаст нас всех… Понимаете, в какое мы положение попали?

— Что же нужно сделать? — приостановился Соколов.

— Устранить Еремеева немедленно, — горячо зашептал Гойер, — пока он не признался чекистам. Он не должен дойти до здания ОГПУ!

— Кто же ему помешает?

— Как кто? — изумился Гойер. — Вы! Вам не привыкать; вы же до революции стреляли в губернатора, бросали бомбы в министров! Вы же эсер — человек действия!

— Но это было давно, — возразил Соколов.

— На вас, на вас одна надежда.

— Он с женой приехал в Свердловск? — уточнил Соколов.

— Жена пока осталась в Косьве. В Свердловске им не подыскали жилья, — торопливо шептал Гойер.

— Где остановился Еремеев?

— Мы его устроили в общежитие «Делегатское», — вступил в разговор Доменов.

— Там есть телефон?

— Да… 5-12… — Доменов пытливо посмотрел на Соколова.

— Тогда отправляйтесь спать… Остальное предоставьте мне, — Соколов достал револьвер, провернул барабан с патронами.

Доменов отшатнулся.

Гойер торопливо протянул ему потную ладошку:

— Благодарствуем, спаситель наш, благодарствуем…

Соколов сунул оружие в карман и исчез в темноте.

На следующий день Еремеев не вышел на работу.

Не появился он и через неделю.

Доменов вызвал к себе Соколова.

— Вы понимаете, что… — и замолчал. Нервно встал из-за стола, торопливо подошел к двери, проверил: плотно ли прикрыта? Потер виски: — Мигрень… Чертова болезнь интеллигентов… О чем это я?

Соколов безмолвствовал.

— Ну, что вы молчите? — взорвался Доменов. — Демонстрируете свои железные нервы?.. Вы понимаете, что мы обязаны заявить в милицию об исчезновении Еремеева?

Соколов пожал плечами:

— Заявляйте, заявляйте…

— А вы уверены, что Еремеева… не найдут?

— Уверен, — равнодушно протянул Соколов и добавил: — А если и найдут, то не узнают, кто это. — Соколов встал, щелкнул каблуками и вышел.

Доменов не остановил его.

Вечеринки у Соколова продолжались. И Доменов, как и раньше, был их душой.

С тех пор он и стал откровенен с Соколовым.

Соколов попробовал снова прислушаться к разноголосью.

— Я не верю в возможность организовать промышленность коллективным рабочим трудом, — сипел проснувшийся Савельев.

— Им никогда ничего не добиться, они же отстранили нас от командования и посадили в кресла главнокомандующих-партийцев, энергичных, но не понимающих ни фига в экономике! — старался перекричать всех Дрожилов, заведующий производственным отделом Уралплатины.

— Во-во! — соглашался с ним главный механик Тарасов. — Каждый из нас вроде доктора у колыбели новорожденного ребенка, но нам от этого рождения никакой радости, мы же не связаны кровью с этим ребенком, то бишь советской промышленностью.

«Совсем не таятся, — отметил Соколов. — А чего им таиться? Знают друг друга не первый год. Тот же Вениамин Тарасов — из семьи золотопромышленников, когда-то служил на приисках своего отца в Кочкарской золотопромышленной компании, знал Доменова. Состоял встройотряде при управлении инженеров белой Сибирской армии… «Состоял» — слово-то какое, — Соколов усмехнулся, — состоял, а не сражался, как и этот сипящий Савельев состоял управляющим…»

— Хватит разговоров! Надоела политика! Пусть царствуют Тоня и песня! — Доменов с гитарой в руках вскочил на стул: — Тишина, господа, тишина! Мы совсем забыли Тонечку. Вы посмотрите на нее. Как ей скучно с нами! Эх вы, а еще себя мужчинами называем. Тонечка, простите нас. Мы просим вас спеть!

— Спойте, — засипел Савельев.

— Спойте! — попросил еще кто-то.

— Ой, как хорошо! — захлопала в ладошки Тонечка. — А то я хотела уже уходить спать… Что будем петь?

— «Я ехала домой»! — заорал Савельев.

Все смотрели на Тоню. И она преобразилась, прикрыла лицо рукой и запела:

— «Я ехала домой, ду-ша была полна не ясным для самой каким-то новым счастьем. Казалось мне, что все с таким участьем, с такою ласкою глядели на меня… Я ехала домой…»

Тоня пела завораживающе. Все притихли.

А потом Доменов подошел к Тоне поближе, ударил по струнам, встал перед Тоней на одно колено:

— «Милая, ты услышь меня,
Под окном стою
Я с гитарою…»
Доменов смотрел на нее снизу вверх умоляюще:

— «Так взгляни на меня
Хоть один только раз,
Ярче майского дня
Чудный блеск твоих глаз!»
Потом дели хором:

— «Что это сердце сильно так бьется,
Что за тревога волнует мне грудь?
Чей это голос в душе раздается,
Ночь всю томлюсь, не могу я заснуть…»
Хмельная грусть выжимала слезы, а Савельев откровенно плакал:

— Где вы, мои цыгане? Где вы, мои молодые годы?..

Доменов прикрыл глаза, слушая Тоню: «Как Мария поет… Еще лучше Марии…»

Тоне аплодировали долго, она стояла раскрасневшаяся, счастливая.

— Вам на сцену надо, а не сидеть дома, — целовали ей руки.

Разошлись поздно.

Когда Соколов остался с Тоней наедине, глаза ее стали глубокими, задумчивыми. А когда ложились спать, она вдруг заплакала.

— Ты чего, Тонечка? — Соколов нежно погладил ее по плечу. — Что случилось? Ты устала?

Тоня схватила его за руку, прижала к груди:

— Ой, как я устала, ой, как устала! Не могу, не могу, не могу! Ты знаешь, за кого они меня принимают? — рыдала Тоня. — За…

— Знаю, Тонечка, знаю, но потерпи. Совсем немного осталось. Ты же понимаешь, для чего нужна мне эта компания. Доменов везет меня в Москву, в «Клуб горных деятелей», к самому Пальчинскому!

— Когда ты уезжаешь? — перестала рыдать Тоня.

— Завтра, в 16 часов 20 минут, поездом Маньчжурия — Москва. Доменов купил билеты.

— Опять я остаюсь одна, — снова заплакала Тоня. — Как я тут без тебя с ними справлюсь, со всеми?.. С этими?..

Соколов обнял Тоню:

— Справишься. Ты не из таких ситуаций выходила. Ты у меня умница. Потерпи, потерпи, атаманом будешь! Скоро все кончится…

— Ага, скоро… Одно кончается, другое начинается…

— Тонечка, дорогая, прошу тебя, успокойся…

— А ты меня любишь, Коля?

— А ты не чувствуешь? Люблю, конечно. Да еще как!.. Но давай спать. Утро вечера мудренее. Завтра надо собрать меня в дорогу, а потом долго никуда без тебя не уеду.

— Никуда-никуда?

— Никуда.

Тоня обняла Соколова, прижалась к нему, как маленькая:

— Я не буду больше плакать.

— Верю, спи…

В ставни, сквозь щелочку, пролез лунный лучик.

Соколов смотрел на засыпающую Тоню. Непонятное чувство тоски, нежности, тревоги захлестнуло его. Сколько раз они расставались, но такого еще не было. «Старею, — подумал он, — старею!»

Глава двенадцатая Соколов

В зеркальной двери отражались перелески, поля, речки, полустанки, станции, деревушки, мимо которых проносился скорый.

На переезде в зеркале мелькнула задранная морда испуганной лошади, сивоусый мужик, грозящий с подводы поезду, потом девчушки в длинных маминых кофтах, приветливо поднявшие ручонки.

На столике позвякивала о рюмки початая бутылка коньяка, на салфетках лежали кружочки копченой колбасы, тонкие ломтики ноздреватого сыра, куски домашнего мясного пирога с подрумяненной корочкой.

Доменов и Соколов уютно устроились в двухместном купе международного спального вагона.

— Грешен, люблю удобства, — развалился на диване-полке Доменов, — но разве мы, служители «царя металлов» — так ведь в древности называли алхимики золото? — не заслужили элементарного комфорта? Тем более что наша платина — тяжелее золота, ценнее «царя царей»! Интересно, если алхимики обозначали его символом солнца, как бы они обозначили платину?.. Ох, как в ухе звенит!

— Кто-то вспоминает, — откликнулся Соколов. — А в каком ухе?

— В левом.

— По примете, звон в левом — худой помин.

— Этого мне еще не хватало, — огорчился Доменов. — Кто меня может ругать в Москве? Разве что сам председатель «Клуба горных деятелей» Петр Акимович Пальчинский?

Соколов потянулся к рюмке:

— До сих пор не верю, что он наш руководитель. Ему так доверяет Советская власть, несмотря на прошлое. Он консультирует пятилетние планы…

Доменов удивленно посмотрел на Соколова:

— Вы что, не верите в его идейную убежденность? Он за деньги не продастся. Разве что за миллиарды, которые бы ему дали неограниченную власть на планете, чтобы он смог создать планетарное, всемирное правительство из инженеров и ученых. А к царю и любому начальству у него непочтение с детства заложено…

— Позвольте, позвольте, — прервал Соколов, — а как же его служба Временному правительству? Вспомните газеты 17-го года: «Керенский и Пальчинский», «Кадет диктатор Кишкин и Пальчинский»…

— Меня самого удивило это, но потом я узнал, что он пошел служить февральской революции, идеалы которой Пальчинскому были близки, — возразил Доменов.

— Пожалуй… Настолько близки, что, как писали потом, он один выбежал из Малахитового зала, где сидели министры, — один! — навстречу ворвавшимся в Зимний красногвардейцам. При этом он кричал: «Остановитесь! Дума и Советы договорились!» Его, естественно, арестовали первым.

— Это свидетельствует о его смелости, — с ноткой восхищения произнес Доменов, — о его характере!.. Если бы министры приняли предложение меньшевика Никитина о назначении Пальчинского особоуполномоченным по защите Временного правительства, а не ограниченного жестокого кадета Кишкина, у которого Пальчинский оказался в помощниках, то неизвестно, чем бы все кончилось. Пальчинский один не потерял головы. Он мне рассказывал, как в Белом зале выстроил юнкеров и произнес зажигательную речь. Окончил ее словами: «Умрем, но исполним долг!» И юнкера ответили: «Исполним!» Нет, что ни говорите, Пальчинский мог бы задержать поворот колеса истории…

Соколов вспомнил разрывы снарядов перед Зимним дворцом, снарядов, посланных из Петропавловской крепости, пугающий грохот «Авроры», которая для устрашения била холостым, массу вооруженных рабочих, матросов, солдат и себя — малую каплю гигантской волны гнева, захлестнувшую площадь, и мысленно не согласился с Доменовым: «Будь Пальчинских хоть тысячи, не удержали бы они Зимнего!» Но не стал возражать своему собеседнику.

А Доменов продолжал:

— Пальчинский уже в молодости был на равных со всеми. За границей спорил с большевиком Литвиновым, жившим там под фамилией мистера Гаррисона, и с величайшим провокатором Азефом, и с теоретиком анархизма, геологом и географом Кропоткиным…

— Это с тем Кропоткиным, который признал значение Октябрьской революции, — воспользовался паузой Соколов, — и выступил с призывом к пролетариату земного шара: «Заставить правительства отказаться от мысли о вооруженном вмешательстве в дела России»?.. Ох, как жаль, Вячеслав Александрович, что в противовес Кропоткину мы не можем открыто обратиться к правительствам планеты о вооруженном вмешательстве в дела Советской России. Поддержка извне помогла бы свергнуть Советы в несколько месяцев…

Доменов вздохнул:

— Ох, офицеры, офицеры. Вам всегда хочется, чтобы заговорило оружие. Но можно свергать правительства и без войны, — Доменов заговорил недовольно, он не любил, когда его прерывают. — Мы, специалисты, влияем на экономику, занимаем не главные, но важные посты. От нас во многом зависит, куда пойдет экономика Советов — в гору или под гору. Мы можем и сделаем, чтобы Советы закричали капиталистам: «Караул! Помогите! Вмешайтесь в наше хозяйство!». А такое мирное вмешательство — пострашнее вооруженного. Капитал все возьмет в свои руки, будет диктовать свои условия. И большевикам придет конец! Это придумал наш Пальчинский, в котором вы сомневаться изволили! Паль-чин-ский!

— Да я не сомневаюсь, — попытался поправить ход разговора Соколов, — просто я Пальчинского ни разу не видел. Он к нам в Свердловск не приезжал.

— Ошибаетесь. Бывал он в Свердловске. Дважды, в командировке. Встречался со мной.

— Но ведь не со мной, — мрачно буркнул Соколов.

— А вы почему сегодня такой пасмурный? Никогда еще не видел вас таким. Да и пьете что-то много. — Доменов внимательно оглядел Соколова. — Да и растрепанным впервые вас вижу.

Соколов пригладил кудри, застегнул пуговки на рубашке.

— Сам не понимаю… Состояние такое… Как тогда, в Ленинграде, когда деньги тестя проиграл… О Тоне тоскую… Думаю, изменяет она мне. — Соколов опять потянулся к бутылке коньяка, но махнул рукой и отвернулся к окну.

Доменов продолжал следить за Соколовым:

— А я думал, вы — железный. И ничто не сможет вас выбить из седла!

— Кто вам сказал, что я вылетел из седла! Я крепко сижу в нем. Бороться буду до конца. Верю в победу! Скорую!.. Встреча с Пальчинским наверняка поможет мне…

— Конечно, — согласился Доменов. — Масштаб мысли! Умение найти уязвимые черточки в характере человека. Да и не только у человека, в любой отрасли промышленности, у государства даже… Но вы сами услышите его.

И Соколов услышал.

Пальчинский говорил негромко, понимая, что собравшиеся буквально ловят каждое его слово.

— Господа! Я собрал в «Клубе горных деятелей» узкий круг самых верных, самых преданных нашей идее людей. Вы знаете, что начались разоблачения в угольной промышленности. Нам надо быть осторожными. Советую временно прекратить такие дела, как заказы драг, явно не подходящих для уральских рек. Но в случаях, когда можно действия оправдать стремлением во что бы то ни стало выполнить план — продолжайте четко следовать нашему делу.

Соколов посмотрел по сторонам. Кроме тех, кто бывал у него — проездом в Сибирь, — встречались незнакомые лица.

Доменов понимал, что Соколову любопытно, кто здесь собрался. Он зашептал:

— Вон тот — с усиками и бородкой клинышком — Мисюревич… Я вам о нем говорил… Помните?.. Служил в Минусинской контрразведке. Вместе с Порватовым… Поляк. Четыре брата в Польше. Один из них был помощником военного атташе польской миссии в Москве… А рядом с ним — Крылов… Бывший профессор горного института в Свердловске, инженер Союззолота.

Шепот раздражал сидящих неподалеку. Кто-то попросил:

— Господа, пожалуйста, помолчите…

Пальчинский продолжал:

— Нам удалось помочь «Ленагольдфильдс» получить сибирские прииски в концессию. К нам обращается за помощью англо-русский платиновый синдикат. Он просит сдать в концессию прииски на Урале. Франция также не оставила мысли попасть на Каменный пояс… Предлагаю выехать за границу господину Левицкому, чтобы сделать обстоятельный доклад главам синдиката.

Соколову стало не по себе. Ему показалось, что все это снится. Идет конец двадцатых годов, все в стране друг друга называют товарищами, а здесь все еще — «господа».

После заседания он предложил Доменову пойти в ресторан:

— Надо отвлечься… Слишком хмуро и на улице, и на душе.

— Извините, Николай Павлович, не смогу… У меня свидание. Да не подумайте что-нибудь… С хорошенькой машинисткой из Союззолота. Давняя привязанность. Я вас с ее подружкой как-нибудь сведу. И про Тоню забудете. Девица — огонь! А пока простите. Вернусь поздно. Или утром. Не ждите меня. Ложитесь спать… Адью… — Доменов раскланялся.

Соколов кинул вдогонку:

— До свидания!..

Он догадывался, что Доменов спешит не на свидание с женщиной — не то настроение. Но кто его ждал?..

Соколов не мог знать, что Доменов спешит на Большую Калужскую, к своему родственнику — за почтой из-за рубежа.

Соколов направился в гостиницу. Одному идти в ресторан не хотелось.

Глава тринадцатая Доменов. Чарин. Соколов.

Москва еще просыпалась. Северный ветер будил деревья. Они зябко поеживались, встряхивались, пытались отмахнуться or надоедливого ветра. И оттого на землю осыпались листья.

Невыспавшиеся, неулыбчивые дворники недовольно поглядывали на дрожащие ветки: едва успеешь смести ржавчину сентября, как тротуар и мостовая снова покрывались желтыми пятнами.

Над крышами светлело. Последняя стайка облаков улетела на юг. День обещал, несмотря на холодный ветер, порадовать солнечной погожестью.

Раньше бы Доменов обязательно полюбовался медленным кружением листопада. Но сегодня он ничего не замечал. Он торопился, почти бежал, давило сердце, он задыхался. Он проклинал тот день и час, когда связался с Пальчинским, неуравновешенным, самовлюбленным «верховодом». Доменов забыл, что еще вчера он восторгался Пальчинским. Он костерил «Клуб горных деятелей», все эти сливки дореволюционной горной инженерии. А ведь он считал, это престижно — бросить: «Я был в «Клубе горных деятелей»!»

«Идиот, идиот, — ругал себя Доменов, — как я мог забыть слова: «Если встанешь на пути у народа, он сомнет, сметет с дороги». Ах, бедный батюшка, ты был все-таки прав! А мы встали на пути у народа! Встали! Зачем? Советская власть отняла богатство, но не отнимала жизни. А он, идиот, нырнул в глубины контрреволюции! Это давало временное ощущение силы, борьбы, возможности оправдаться перед самим собой, что теперь он не трус! Что он не предал Марию, просто их пути разошлись, они стали идейными врагами! Так что же ты ноешь, что тебя сомнет народ? Ты враг, а врагов уничтожают!.. Ох, какой сумбур в голове! Это же бред! Надо взять себя в руки».

Но успокоиться Доменов не мог и опять ругал себя последними словами: «Близорукий дурак, недальновидный болван! Как же ты мог поверить Пальчинскому, что нас никогда не раскроют при строгой конспирации!»

Ему вспомнилось первое заседание «Клуба горных деятелей»… Зимой… Шел снег… Было скользко… Декабрь двадцать третьего или январь двадцать четвертого? Разве это важно? Он пришел на Кропоткинскую, 16… Заседание открывал Пальчинский. Он убежденно витийствовал:

— ВСНХ не в состоянии восстановить промышленность на непрерывно обесценивающиеся дензнаки. Введенный червонец едва ли будет устойчив, он не имеет металлического обеспечения и обеспечения активным балансом внешней торговли… Только частный капитал, главным образом концессионный, сумеет быстро восстановить горную промышленность и вообще всю промышленность! А частный капитал расшатает Советскую власть, ее экономику, приведет к реставрации нашей России. Мы призваны помочь этому. Нам скажет спасибо многострадальный русский народ. Мы оставим Федерацию Советских республик, но без диктатуры пролетариата и ВКП(б). В Советы войдут все сословия, в том числе — промышленники. Руководить государством будем мы, техническая интеллигенция.

И далее Пальчинский наставлял:

— Никакого открытого вредительства. Это опасно. Мы должны задерживать хозяйственное строительство… Как задерживать? Первое. Скверным выполнением обязанностей работников хозорганов. Второе, поощрением неудачных мероприятий власти.

Пальчинскому не хватало пальцев, столько было пунктов в его программе.

Доменов держался за сердце: «Надо бы пойти к Пальчинскому? Надо бы, но этот златоуст родился в рубашке. Он выходил из всех переделок и передряг невредимым, как гусь сухим из воды».

Доменов корил себя: «Ах, дурачина, простофиля, тебе же известно, что Пальчинский, узнав о провале, отопрется от своих единомышленников, поступит подобно генералу, который при поражении оставляет солдат на позиции, а сам садится в автомобиль и уезжает в тыл!»

Доменов сейчас ненавидел Пальчинского. «Нет, надо бежать к Чарину — этому самовлюбленному глухарю!»

Доменов ворвался к Чарину:

— Что ты наделал? Что ты натворил?!

Чарин потряс головой, пытаясь отогнать сон и понять Доменова:

— А что я наделал? Ты, как всегда, паникуешь! Скажи наконец, Вячеслав, что произошло?

— Ты… — задохнулся Доменов от негодования, — ты… ты… привел к нам в организацию чекиста. Осознаешь ты, остолоп ты этакий, че-ки-ста! Он теперь все знает о нас, все! Мы пропали!

— Ах, как ты груб, Вячеслав, как ты груб! — попытался пошутить Чарин, но остатки сна сменились в его глазах тревогой: — Какого чекиста?

— Соколова!

— Не может быть, я же его проверял.

— Вчера я получил письмо от Дюлонга. Он наконец-то с запозданием ответил на запрос о Соколове.

— Значит, ты мне не доверяешь? — протянул Чарин.

— И правильно делаю, как выяснилось! Тебя провели, как мальчишку сопливого! И не только тебя… — смягчился Доменов. — Дюлонг выяснил, что у Дюпарка был ученик по фамилии Соколов, бывший офицер. Учился у Дюпарка вместе с Дидковским, окончившим кадетский корпус, походившим в эсерах, а теперь видным большевиком. Ну, у нас работает заместителем председателя Уралплана, а до этого — ректором госуниверснтета был, который сам и основал. Дидковского и привез перед войной Дюпарк на Урал в качестве своего помощника. Дидковского, а Соколов остался за границей.

— Так что ты паникуешь, это и есть наш Соколов.

— Да нет, Дюлонг подключил всех, кого только мог, поэтому долго и не отвечал. И разыскал след того, настоящего Соколова. В Америку он уехал. Да там и умер год назад. Родственники из России приезжали на похороны. Так что не сомневайся. А наш Соколов — чекист!

— Но я же проверял: был Соколов у Антонова, — не сдавался Чарин, — был в контрразведке. Верный человек сообщил, который вместе с Соколовым у Антонова…

Доменов не дал договорить Чарину:

— Не удивляюсь, что Соколов действительно был у Антонова. Но, может, как и у нас — по заданию ЧК. Или еще один Соколов. Мало ли Соколовых на свете, побольше, чем Чариных, — тысячи, сотни тысяч!.. Так же, как Ивановых, Петровых, Сидоровых! А чекисты — не простаки. Они все выверяют в биографии, чтобы комар носа не подточил! Чекист наш Соколов, чекист! Это гибель…

Доменов вытер пот со лба, растер грудь, руки его дрожали:

— Виновен ты, Чарин, ты! Ты!

— Подожди, Вячеслав, не тыкай! Не теряй головы! Как же тогда с Еремеевым? Не мог же чекист убить инженера по заданию контрреволюционной организации. Ты же сам убеждал меня, что Соколов ликвидировал Еремеева, — хватался за соломинку Чарин.

— А мы видели труп Еремеева? Ходит наш Еремеев живым-здоровым где-нибудь в Ташкенте, Ставрополе или Мурманске и посмеивается, как провел нас. И Еремеев чекист, чекист!

— Так всех, кто говорил о вредительстве на приисках, ты зачислишь в сотрудники ГПУ, — Чарин вновь попытался остановить истерические выкрики Доменова, — весь народ…

— Все они заодно! Все! — брызгал слюной Доменов. — Все! Мы пропали. Что делать? Может, махнуть к черту на кулички и скрыться на сибирских приисках? Уйти в старатели? Отпустить бороды? Обрядиться в рвань? В тайге нас никто не найдет. А знакомцев дореволюционных много. И деньгами помогут, и харчами, и оружием.

— Фу, как ты, Вячеслав, сразу заговорил по-мужицки: «Харчами»! Словно уже ушел в старатели. Но это неплохая мысль — о Сибири. Хотя за границей нам будет лучше. Давай всё обдумаем. Не будем паниковать. Кто из пловцов первым тонет при внезапной буре? Тот, кто теряет веру в свои силы… Надо, во-первых, известить Пальчинского… Во-вторых, рассчитаться с Соколовым…

— Еще не хватало, чтобы нас обвинили в убийстве, — замахал руками Доменов.

Чарин оборвал его:

— А тебя уже обвинили в убийстве. Пусть Еремеев жив, но ты давал указание Соколову убрать этого инженеришку. Нет, Соколов должен исчезнуть с лица земли.

— Но что это даст? — сник Доменов. — Соколов наверняка каждый день докладывал своему начальству. У него и свидетель найдется — Тоня.

— И с Тоней рассчитаюсь… Ах, мещаночка-красавица, обдурить меня решила!

— Не смей! — взвизгнул Доменов. — Не смей! Нам никогда не простят смерти двух… двоих…

— Успокойся, Вячеслав, пошевели мозгами — без Соколова и без Тони, без двух главных свидетелей, нам на суде ничего не докажут. Мы дружно будем твердить: «Не виновны!»

— Не надо, прошу тебя, не надо… смерти…

— Чудак ты, Вячеслав, неужели ты думаешь, что я сам буду стрелять, или пырять ножом, или душить? Есть у меня человечек один. Приятель. По игре в карты. В одном клубе познакомились. Шулер он. Я его сразу заметил. Он понял это. Но я его не выдал. Сказал, чтобы действовал осмотрительней. Он мне благодарен. Дорогу я ему к картежному столу не закрыл, не лишил заработка. Он, Вячеслав, как мне известно, связан с уголовным высшим светом. Среди уркаганов всегда найдутся такие, которые за две-три тысячи рублей кого угодно прирежут.

— Да какой уголовник посмеет связаться с ОГПУ? — засомневался Доменов.

— А кто им скажет, что Соколов — чекист. Он для нас и для них — простой инженер.

— А, бог с тобой, — устало махнул Доменов и обессиленно плюхнулся в кресло.

— Да, бог со мной! — Чарин подошел к письменному столу, вынул из ящика пачки денег. — Этот бог нас и выручит. Очень верую в его всесилие… Где вы остановились с Соколовым?..

Соколов вышел из гостиницы вечером. Под ногами редких прохожих шуршала листва. Соколов глубоко вдохнул осеннюю прохладу. И почувствовал, как он устал за суматошные дни московской командировки. До встречи с товарищем из столичного ОГПУ оставалось двадцать минут. Можно было не торопиться, пройтись пешком. Его беспокоило отсутствие Доменова. Технический директор Уралплатины не приходил ночевать. Ну, в этом ничего особенного не было. Доменов — еще мужчина хоть куда. Мог провести ночь с женщиной. Но днем дежурный администратор, выдавая ключ, передал записку от Вячеслава Александровича и железнодорожный билет. Записка показалась странной:

«Николай Павлович! Поезжайте в Свердловск без меня. Передайте в тресте, что вынужден задержаться. Вернусь недели через полторы».

Доменов еще вчера не собирался задерживаться в столице.

Что же изменило его планы? Почему он не встретился с Соколовым сам, а прислал записку?

Соколов сходил в Союззолото. Но там о Доменове ничего не знали. У начальства он не появлялся, продлить командировку не просил.

«Почему? Почему?» — этот вопрос сегодня целый день не оставлял Соколова.

Николай Павлович шел прогулочным шагом. Свернул в переулок, чтобы сократить путь. И тут услышал за собой торопливые шаги. Кто-то окликнул его из темноты:

— Товарищ Соколов! Товарищ Соколов!

Соколов обернулся: видимо, товарищ из столичного ОГПУ пошел навстречу? Нет, это не он! Они же не могли разминуться! В темноте угадывались две фигуры.

— Товарищ Соколов, подойдите к нам.

Соколов сделал шаг к окликнувшим. Навстречу хлестнуло пламя выстрела. За ним — другого!

Одна из пуль обожгла щеку.

Машинально Соколов упал на мостовую. Гражданская война приучила его к неожиданностям. Еще падая, он успел выхватить револьвер. И затих, ожидая.

— Кажись, наповал, — услышал он чей-то басок. — Капаем отсюда.

— Но как докажем, что дело сделано! — заколебался молодой тенорок. — Айда, заберем документы!

«Значит, я раскрыт. Знают фамилию, нужны документы, — лихорадочно пронеслись мысли. — Вот почему не появлялся Доменов! Как же я опростоволосился? Где допустил ошибку? Неужели в разговоре с Доменовым в поезде? Он так внимательно следил за мной…»

Фигуры приблизились.

Соколов выстрелил.

Тот, басовитый, охнул, зачертыхался:

— Не добили гада. Стреляй, что ты медлишь!

Конец фразы потонул в грохоте нового выстрела.

Но и Соколов выпустил в голоса две пули.

Неизвестные тяжело затопали, побежали, загремели подкованные сапоги. За углом, куда они завернули, затарахтел автомобильный мотор. Автомобиль резко рванулся с места.

В переулке засветились в нескольких домах окна.

С другого конца переулка кто-то заспешил на выстрелы.

Соколов встал, отряхнулся, вытер кровь со щеки. К нему подбежал сотрудник ОГПУ, на встречу с которым он шел.

— Вы ранены?

— Царапина, пустяки, — успокоил Соколов.

— Кто стрелял?

— Не знаю…

— Может быть, грабители? Случайное нападение?

— Исключено. Они меня окликнули по фамилии. Видимо, я раскрыт. Немедленно доложите об этом начальству. И своему, и моему. В Свердловск. Вот список всех членов «Клуба горных деятелей». Посмотрите за ними. Если засуетятся, значит, действительно раскрыт. Тогда берите их, пока не скрылись… Да, пожалуйста, телеграфируйте в Свердловск, чтобы выделили охрану моей жене. Всякое может случиться. Она слишком много знает о вредительской организации.

— Лады… Вам помочь?

— Нет, спасибо! — Соколов крепко пожал руку и заторопился к гостинице: «Надо выехать из Москвы сегодня же ночью. Первым поездом. Конечно, Добошу и Ногину обо всем сообщат. По надо спешить. Как, где допущена оплошность? Неужели легенда, разработанная до мельчайших подробностей, все же имела незаметную трещину?..»

Соколов перебрал все детали легенды и все свои действия с первых дней проникновения в «Клуб горных деятелей».

Об истинной фамилии Карата, от которого регулярно поступали донесения, знали в Свердловске всего три человека — Матсон, Ногин, Добош. Ну, и четвертая — жена Тоня, его помощник, чекист с гражданской войны.

Возможно, засомневались в его горном образовании? Но горное дело он знает не понаслышке. Он учился на первом курсе Томского университета, когда его вызвал с лекции молодой преподаватель: «Меня просили передать. Вас выдал провокатор. На квартиру не возвращайтесь. Там засада. Жандармы имеют вашу фотографию. Вас просили уехать на время из Томска».

Пришлось скрываться в тайге, в старательской артели. Помахал кайлом, бил шурфы, мыл золото и платину на лесных уральских речках. До сих пор снятся на широкой мозолистой ладони артельщика, с глубокими складками, образующими букву М, серебристо-стальные тяжелые зернышки платины.

А позже довелось порубать и уголек в забоях.

Нет, в горном деле он разбирается не хуже инженера.

Возможно, трещинка обнаружилась в его кадетско-офицерском прошлом?

Но все было подогнано в легенде под его биографию. Он — сын кадрового военного, начинал учиться в кадетском корпусе, но был изгнан за чтение марксистской литературы. Соученик из князей подсмотрел, что он читает.

Правда, военная карьера была прервана лишь на время. В первые дни мировой войны партия большевиков направила его в армию для пропагандистской работы среди солдат.

Грамотный, сообразительный, храбрый вольноопределяющийся быстро сдал экзамены на прапорщика.

Служил в армейской разведке. Был награжден «Георгием».

…Что же тогда? Самое слабое место в легенде — учеба у профессора Дюпарка. Правда, по заданию партии бывал он в Швейцарии. Но в университете там не учился. Эта строка легенды появилась, когда Дидковский поведал чекистам, что у Дюпарка с ним учился бывший русский офицер — Соколов. Но потом он уехал в Америку. Люди Пальчинского или Доменова могли связаться с Дюпарком, но найти следы однофамильца в Америке — сомнительно.

Возможно, расспрашивали кого-либо из уцелевших антоновцев? Чем черт не шутит? Могли быть у членов «Клуба» соратники из «повстанческой» армии Антонова? Но и тут все опиралось на невыдуманное. Соколов начинал свой путь в революцию через дружину эсеровских боевиков. Но быстро разобрался, что к чему, — и ушел к большевикам.

В ЧК, где он работал с первых дней ее создания, хорошо знали об эсеровском этапе Соколова. И о встрече с эсером Антоновым, который совершал экспроприации, даже сидел за это при царе в тюрьме.

Когда встал вопрос, кто должен проникнуть в антоновскую «крестьянскую освободительную» армию, бесчинствующую в Тамбовской губернии, выбор пал на Соколова.

«Перебежав» из Красной Армии, Соколов попросился на прием к самому начальнику «Главного оперативного штаба революционной народной армии» Антонову. Начштаба любил громкие пышные названия, прикрывал ими бандитское нутро своих полков. После февральской революции он был начальником милиции в Кирсановском уезде и путь в «тамбовские наполеоны» начал с откровенного бандитизма: прихватив оружие, бежал со своими ближайшими соратниками в леса, сколотил шайку в сто пятьдесят человек и начал разбойничать, подняв знамя борьбы против большевизма. Он воспользовался недовольством крестьян продразверсткой, и теперь в его подчинении было две армии, состоящие из полков, приписанных к деревням. Деревни обязали кормить, поить и пополнять полки.

Антонов долго всматривался в Соколова.

Соколов хотел было напомнить место и время их давней встречи. Но Антонов предостерегающе поднял руку:

— Не надо!

Молчание затягивалось. Ближайший антоновский помощник Васька Карась нехорошо засопел и расстегнул кобуру.

Соколов машинально спросил себя: «Какой шутник мог дать этому уголовнику, садисту-убийце такую безобидную кличку? За что оскорбили золотистого карася? Лишь за то, что он живет в заросших и заболоченных местах? Точнее, справедливее было окрестить лиходея Акулой. Он лично пытал и расстреливал сотни коммунистов. Говорили, что это он придумал — отпиливать ржавой пилой головы захваченным чекистам…»

Соколов напрягся: «Если что — придется их…»

И вдруг Антонов хлопнул себя по бедру:

— Узнал… Узнал… Мы же вместе участвовали в экспроприации… Помните, это было…

Соколов облегченно вздохнул:

— Помню! Как же не помнить… Пуля охранника кончик пальца тогда у меня оторвала. Хорошо, что на левой руке. — Соколов показал укороченный мизинец. — Вы мне его перевязывали, своим платком.

Антонов обнял Соколова:

— Рад вас видеть в рядах моей армии. Мне нужны такие отважные люди!

Соколов попал в окружение Антонова. И Васька Карась вынужден был с ним считаться.

Это помогло Соколову выполнить задание Дзержинского, обезвредить самых влиятельных руководителей восстания на Тамбовщине.

Нет, этот период не имел трещин, которые могли бы насторожить противника.

Дело в чем-то другом? Но в чем?

Излишним любопытством он не отличался, события не подталкивал: чекист, не имеющий терпения, — плохой чекист. Доменова ни о чем не расспрашивал, тот постепенно открывался сам. Ну, а любопытство хорошенькой женщины, его Тони, — это так естественно. Как же ей не узнавать подробности о мужчинах, среди которых, как считали все ее поклонники, она выбирала богатого любовника или даже замену Соколову.

После, того, как при помощи Тони Соколов узнал почти все фамилии москвичей, уральцев, сибиряков, входящих в руководство «Клуба горных деятелей», а на последнем совещании в Москве уточнил недостающие имена, он смог вычертить четкую схему разветвленной вредительской организации в золото-платиновой промышленности.

При Соколове давались Доменовым распоряжения о консервации богатых залежей металла, о посылке геологических партий в заведомо неперспективные места, где до революции уже прошли геологи. Доменов при этом посмеивался: «Пускай потратят государственные денежки и время — мы знаем, там ни золота, ни платины нет!»

Были теперь и свидетели — маркшейдеры, рабочие, старатели, инженер Еремеев…

А может быть, они увидели Еремеева?

Когда Доменов поручил Соколову ликвидировать этого честного, строптивого инженера, понявшего, что его заставляют выполнять вредительские распоряжения, Соколов по старой подпольной привычке проверил: не идет ли за ним Доменов или Гойер, не следят ли их люди?

Он свернул в проходные дворы. Постоял в засаде. Нет, не следят. Лишь тогда он позвонил Ногину, а затем вызвал Еремеева.

Молодой инженер понял все с полуслова и решительно заявил:

— Я помогу вам… Но… Когда я исчезну, жена будет страдать. Нельзя ли ей сообщить?

Ногин задумался.

— Мы устроим ей внезапный отъезд к родственникам. И соединим вас с ней — подыщем вам такую работу в таком месте, куда Доменов и его люди не дотянутся.

Нет, Еремеев должен сдержать слово. Он не появится раньше срока в Свердловске.

Соколов мысленно перенесся в Свердловск: «Может, в дом к Тоне уже стучат? Она не кисейная барышня, стреляет не хуже меня. И опыт у нее есть, в органах давно, комсомол еще послал… Но могут прийти от моего имени, скажут: «Ваш муж просил вам передать!» — И вот так же, как в меня!» Соколову стало не по себе: «Какую ошибку я допустил — не знаю, но эта ошибка — угроза Тониной жизни!»

Он зашагал еще быстрее.

На центральной улице переговаривались, смеялись, напевали.

Центральная улица не слышала выстрелов, в переулке.

Глава четырнадцатая Соколов. Добош. Ногин.

Поезд еще тормозил. А Соколов уже видел: его встречают. На перроне стоял Добош, осунувшийся, с заострившимся носом, сосредоточенный, угрюмый.

Около него переминался с ноги на ногу рослый сутуловатый парень в короткой для него шинели.

Сомнений нет, его встречают чекисты открыто, бессмысленно прикидываться эсером, подручным Антонова. Неужели он недооценил своих противников?

Парень тронул за рукав Добоша и указал на приближающийся вагон, в окне которого виднелся Соколов.

Добош повернулся, встретился глазами с Николаем Павловичем. И тревога, не дававшая спать всю дорогу, так отяжелила сердце Соколова, что оно сорвалось, пропустило удар и зачастило, зачастило.

Соколов схватил саквояж, в котором лежали его немудреные пожитки и подарки для Тони — тюбик губной помады, флакон духов — и поспешил к выходу.

Отвечая на рукопожатие, Соколов почти неслышно спросил:

— Тоня… Как там Тоня?

Добош молча снял фуражку. Обнажил голову и незнакомый светловолосый парень в короткой шинели.

— Когда это случилось? — голос Соколова вмиг охрип.

— Вчера…

— Я же просил дать ей охрану. Разве вы не получили телеграмму?

— Получили. — Добош нахлобучил фуражку. — Но опоздали. На пять минут… Короче, хозяйка слышала, как стучали в двери. У нее окно было открыто на первом этаже. Но она привыкла, что к вам часто приходят. Не обеспокоилась. Тоня спросила: «Кто там?» Ответили: «Свои! Не узнаете, Тонечка?» — «Не узнаю!» — «Мы от вашего мужа, откройте, записку его привезли из Москвы. Просил лично передать вам».

Тоня открыла и получила удар ножом.

Соколов собрал все силы, чтобы сдержать подступивший к горлу комок.

— Она не мучилась?

— Нет, финку всадили прямо в сердце. Опытные…

— Кто это сделал?

— Уголовники…

— Вы их взяли?

— Двоих. Третьего, видимо, главаря, уложили в перестрелке. Ребята так разгневались, еле удержали их. А то и те, двое, ничего бы не сказали. А ребята пошли бы под трибунал. И этот тоже, — Добош кивнул на парня.

Тот шмыгнул носом, совсем как мальчишка, и отвернулся от Соколова.

Соколов чувствовал, что вопросы — преграда слезам.

— Зачем бандюги это сделали?

— Божатся, что в малине назвал кто-то адрес, сказав, что там золота — горы! Но кто навел — не ведают. Ссылаются на убитого, он атаман, он вел, он все знал. — Добош помолчал. — Но несмышленышу ясно, что шли не на грабеж, а на преднамеренное убийство. Из кармана убитого главаря извлекли три тысячи рублей. Уложенные в конверт.

— Я пойду к Тоне… Можно? — Соколов как-то виновато посмотрел на Добоша.

— Позже… — обнял его Добош. — Прости, но дело прежде всего. Тебя ждет Ногин. После встречи с ним отвезем к Тоне. Ребята готовят похороны. Честь по чести, как полагается чекисту. С воинскими почестями… Пойдем в машину.

Соколов, как слепой, шагнул за Добошем, споткнулся о чей-то чемодан, фанерный, с висячим замком, каким обычно запирают сараи или двери домов.

Краснощекая баба, укутанная в белый платок, заорала:

— Барин какой! Обойти не можешь? Скоро по людям начнешь ступать! Что? Зенки бесстыжие с утра залил?

Соколов обернулся:

— Простите.

Что-то в нем поразило бабу или она женским сердцем почувствовала его состояние.

— Бог простит, — изменила она тон, — иди, иди, горемычный, — и перекрестила Соколова.

— Пойдем, пойдем, — вновь обнял его Добош и тоже, как кричавшая баба, поразился: в черные роскошные кудри Соколова врезались две широкие пряди седины.

Добош помнил, что еще несколько минут назад седых волос у Соколова не было.

Соколов распрямился, расправил плечи, словно сбрасывая невидимую тяжесть, и двинулся, будто отдирая ноги от земли.

— Как же мы могли так просчитаться? — горько выдохнул он.

Добош потер правую руку, словно она у него онемела.

— Просчитались с твоим однофамильцем — учеником Дюпарка.

— Как это выяснили?

— Вчера пришел с повинной инженер Федоров. Помнишь, мы разрабатывали старые связи Дюлонга? Вышли тогда на Федорова. Он частенько бывал у Дюлонга, раньше работал вместе в анонимной французской компании. Федоров и сказал, что Доменов переписывается с Дюлонгом. В дни, когда ты входил в организацию Пальчинского, Доменов через Федорова переправил во Францию письмо Дюлонгу: видимо, запрос о тебе. А Дюлонг — профессиональный разведчик. Подключил разведку. И узнал, что тот Соколов умер в Америке. Предупредить тебя уже не успели…

Ногин принял Добоша и Соколова без промедления.

— Держитесь, Николай Павлович! В горе для человека работа — как спасательный круг… Садитесь, докладывайте подробнее.

И Соколов с деталями описал последнее заседание «Клуба горных деятелей».

— Впрямь, заседание было у них последним, — заметил Ногин. — В Москве товарищи приступили к ликвидации верхушки «Клуба». Пора и нам.

Все трое склонились над столом. Соколов рисовал схему организации, объясняя:

— Этот круг — Пальчинский. Председатель «Клуба горных деятелей», руководитель вредительской организации в золото-платиновой промышленности. Не исключено, что он связан с подобными организациями в других отраслях народного хозяйства. От Пальчинского идут линии к малым кружочкам — членам московского центра. Первый кружочек — Доменов, от него ниточка тянется к Уралплатине, где он работает и завербовал несколько инженеров. Второй кружочек — Чарквиани, член правления Союззолота, от него ниточка разветвляется к Алданзолоту, к приискам Дальнего Востока. Третий кружочек — Подьяконов, от него линия идет к Лензолоту. Далее — Крылов, на его нитке висит Уралзолото, Енисейзолото, Дальний Восток. И еще один член московского центра — Чарин, он связан с Уралом. — Соколов откинулся на спинку стула, потер виски, словно что-то вспоминая, вынул из нагрудного кармана два листка: — Первая страница — список тех, кто пройдет по делу вредительства в золотой и платиновой отраслях. Вторая — список свидетелей. Копии переданы москвичам.

Ногин взял листки.

— Спасибо, — и указал на толстенную папку, лежащую перед ним: — А это свидетельствует народ. Наш добровольный помощник. От него ничего не скроешь. И горе тому, кто мешается у него в ногах! Под ногами! — Ногин поднял папку и пронес ее над столом, словно сметая невидимых врагов. — А похороны Тони назначили на завтра, на час дня.

…Тоня два дня не дожила до бабьего лета, которое принесло на Урал щедрое тепло в день ее похорон. Пришлось снять шинели, но и в гимнастерках было жарко. Будто стоял не сентябрь, а июль. Порхали бабочки, их оживило солнце. В сетях паутинок, как в гамаках, качались хвоинки, а иногда и золотые листики!

Но больше всего их лежало на дорожках кладбища. Багроватые, они походили на сердца. И хотелось обойти их, чтобы ни одно из них не хрустнуло. Но этого сделать было невозможно.

Соколов шел за гробом, неотрывно глядел на спокойное лицо Тони: «Как она любила бабье лето! Мы ведь и познакомились в такую пору…»

Его тогда внедряли в кулацкую банду.

— У вас будет помощница, — сказали ему, — она под видом городской родственницы, потерявшей родителей, живет у старого крестьянина, участника гражданской войны. Она вас встретит в трех километрах от села, у речки. В руках у нее будет букет осенних листьев. Деревенские привыкли, что она любит гулять по лесу. Пароль: «Не меня ли ждешь, горожаночка?» Отзыв: «Не вас, а своего короля!»

Над могилой выступили двое — Матсон и Добош.

— Товарищи, — взмахнул рукой Матсон, — сегодня мы прощаемся с нашим товарищем, до последней минуты остававшейся на посту. Антонина Васильевна Соколова, дочь рабочего, пришла к нам в ЧК комсомолкой. Ей не раз поручали важные задания. И она выполняла их, верная дочь партии, смелая, выдержанная, стойкая… Прощай, наш боевой товарищ! Пусть будет пухом тебе каменная уральская земля.

Когда предоставили слово Добошу, он с минуту задумчиво смотрел на красивое, застывшее лицо Тони, потом громко, как на митинге, чтобы все его слышали, выкрикнул с сильным акцентом:

— Мы ведем беспощадную борьбу с врагами и предателями! Борьбы без потерь не бывает! Мы готовы ко всему! — и перешел от крика на доверительную, тихую речь: — И все же, знаете, не могу я мириться со смертью. Особенно когда погибают такие молодые, как Антонина, Тоня. Она была бойцом. Это мы знаем все. Но в ее душе соседствовали долг и нежность, ненависть и любовь… к Родине и к близкому… самому близкому человеку… — Добош взглянул на Соколова.

Ногин, стоящий плечом к плечу с Соколовым, шепнул:

— Мы не хотели тебе говорить… Но ты должен знать. Врачи установили, что Тоня ждала ребенка.

— Она мне ничего не говорила.

— Сказала бы…

А Добош заканчивал свою короткую речь:

— Прощай, Антонина Васильевна. Мы тебя не забудем!

Наступили самые тяжкие минуты: когда же он закончится, стук молотка, вгоняющего гвозди в крышку гроба…

Ударили литавры.

«И зачем нужны оркестры при похоронах?» — Соколов сжал зубы, чтобы ненароком не вырвался стон или крик: «Тоня!»

Грохнули залпы. Встревоженно качнулись корабельные сосны. Загалдели и закружили птицы.

Еще один залп. Тоню хоронили как солдата. И рядом по стойке смирно стояли ее соратники.

Ногин коснулся плеча Соколова.

— Да-да… Сейчас…Идем… — Соколов поклонился: — Прощай, Тоня!

Луч осеннего солнца пробился сквозь тучи и ветки берез и озарил алую жестяную звезду, поднявшуюся среди крестов.

Над звездой крутились бабочки и желтые листья.

Такого Соколов еще никогда не видел.

Вот одна из бабочек присела на звезду, сложила крылышки, но тут же взмахнула ими и улетела; желтый лист наткнулся на жесть и упал на могилу.

Соколов осторожно поднял его, расправил, хотел отбросить, раздумал и бережно положил лист обратно.

Желтое пятно выделялось на свежей глинистой земле.

Ногин снова прикоснулся к Соколову.

Соколов кивнул:

— Иду, иду…

— Ты нас прости, — наклонился к могиле Ногин и положил несколько цветов. — Нам пора. Нас ждет работа. Ты бы поняла…

И они шагнули навстречу городскому шуму.

Владимир Турунтаев Доказать аксиому

Часть первая Пассажир с «Эльдорадо»

1
Поплевав на окурок и бросив его в урну, Агеев поднялся на крыльцо. Массивная дубовая дверь подалась неожиданно легко: навстречу вышел военный со шпалами в петлицах. Лицо его показалось знакомым. Уже из вестибюля Агеев вдруг круто повернул назад, рванулся следом. Однако военный уже вскочил в ожидавшую его пролетку, сидевший на козлах парень в гимнастерке дернул за вожжи, и молодой меринок резво зацокал копытами по брусчатке.

Пришлось снова закурить. Напрасно Агеев напрягал память, пытаясь вытянуть из ее глубин хоть что-нибудь, имеющее отношение к этому военному. И все-таки он мог голову дать на отсечение: где-то, при каких-то обстоятельствах им доводилось быть знакомыми… Нет, ничего не мелькает, хоть тресни! А память на лица у Агеева всегда была отменная. Была… То-то и оно…

Агеев досадливо крякнул и вернулся в вестибюль.

— Мне бы с кем тут поговорить, — обратился он к дежурному.

Уважительно поглядев на орден Боевого Красного Знамени, тот спросил у Агеева его фамилию, имя и отчество.

— Минуточку подождите, товарищ! — И снял телефонную трубку.

Пока велись переговоры, Агеев разминал пальцами папироску в кармане тужурки. Дежурный покосился на его ходившую ходуном руку и кивнул на стоявший при входе деревянный диванчик:

— Можете там покурить.

С зажатой в зубах дымящейся папиросой Агеев откинулся на спинку диванчика и, уронив на бедра сухие кулачки, вернулся памятью к тому давнему июльскому дню, когда, стоя спиной к только что вырытой яме, на самой ее кромке, увидел прямо перед собой десяток черных винтовочных зрачков и столько же зеленых фуражек с кокардами, словно бы надетых набекрень на винтовки.

Оказавшись перед бездушным, нерассуждающим, повинующимся чужой воле механизмом, который через несколько мгновений должен стереть его с лица земли, Агеев перевел взгляд на стоявшего чуть в стороне франтоватого офицера с хлыстом в руке. На единственную живую морду с глазами, в которые можно было плюнуть.

Готовясь отдать команду, офицер окинул сосредоточенным взглядом застывших в ожидании солдат. Глаза его прятались и тени надвинутого на самые брови козырька.

Агеев разлепил саднящие, спекшиеся губы и сипло позвал:

— Ты, белая сволочь!

Офицер коротко крутанул головой, словно воротник френча давил ему шею. Голубовато-серые глаза выражали одно лишь холодное любопытство. Агеев подобрался как перед прыжком, набрал полные легкие воздуху. Лицо его исказилось в гримасе…

И в этот момент кто-то из стоявших вместе с ним на краю ямы запел «Интернационал». Судорожно сглотнув, Агеев подхватил со второй строки, не сводя с офицера исступленно-яростного взгляда.

— …Весь мир-р голодных и р-рабов!.. Кипит наш р-разум…

Молодой смуглолицый поручик продолжал медленно поворачивать голову, с интересом оглядывая поющих, и у Агеева было такое чувство, что вот сейчас, как только встретятся они глазами, поручик тут же свалится замертво.

Офицер, словно догадавшись об этом, вдруг застыл в неподвижности, а затем быстро повернул голову в сторону надетых на винтовки фуражек и вскинул обтянутую перчаткой руку с зажатым в ней хлыстом.

Агеев еще успел ухватить глазом, как, отдавая команду, поручик ощерил жесткий безусый рот с чуть выступающими вперед верхними резцами. А затем наступили тьма и безмолвие.

С тех пор, вот уже полтора десятилетия, Агеев искал новой встречи с поручиком. Чтоб расквитаться за все. Уничтожить собственными руками. Агеев не мог спокойно жить, пока тот расхаживал по земле. Смерть в образе смуглолицего поручика душила его по ночам в кошмарных снах.

Агеев не помнит, как помирал после расстрела.

И как выбрался из ямы — тоже не помнит. Сознание вернулось уже на воле: вдруг почудилось, как чья-то мягкая прохладная рука поглаживает по лицу. Открыл глаза и понял, что жив, увидев над собой обвязанное белым платком бабье лицо. Молодое ли, старое — не разглядел тогда. Хотел спросить: «Ты — кто?» Но язык не ворочался, во рту все горело огнем.

— Ну-ко приподымись, родименький! — услышал быстрый шепоток.

Как подымался — тоже начисто вылетело из памяти. А помнит отчетливо, как шел, обхватив женщину здоровой рукой за шею и приволакивая левую ногу. Была ночь, ветер шумел в верхушках сосен. Жгучая боль все сильней раздирала плечо, грудь и ногу. Дышал он с присвистом, воздуху не хватало. Но все же шел.

А потом закачалась перед глазами стремянка, и он ухватился за перекладину.

— Залазь, родименький!

Женщина помогла ему утвердить здоровую ногу на нижней перекладине и стала подсаживать. Агеев подтянулся одной рукой.

И снова — провал в памяти. Последнее, что вспоминается из той ночи, — это как женщина втягивала его, ухватив крепкими руками под мышки, в запашистую тьму сеновала.

Три недели Пелагея, тайком подымаясь на сеновал, отпаивала его какими-то отварами, накладывала на раны примочки да целовала горячими влажными губами, когда думала, что он спит. А сама каждую минуту — и днем и ночью — находилась в смертном страхе, укрывая Агеева не только от карателей, но и от собственного мужа, белогвардейского унтер-офицера, служившего в Торске, в строевом батальоне, и частенько, раза два, а то и три в неделю, наведывавшегося домой.

Всякий раз во время побывки унтер накачивался самогонкой и по ночам корил и колотил безответную жену за то, что не рожает ему детей. Когда утром после его отбытия Пелагея приходила на сеновал проведать Агеева, все лицо ее и руки были изукрашены синяками.

Если бы силы позволили Агееву, он не задумываясь прибил бы унтера насмерть, разом разделавшись с ним за все муки, принятые этой доброй и, как после оказалось, вовсе невиноватой в своем бесплодии женщиной. Но не было сил подняться…

А еще более того жаждал он другой мести. Ему нужен был поручик.

Дом Пелагеи стоял на самой окраине поселка, и временами Агеев слышал доносившиеся из лесу, со стороны кладбища, гулкие залпы.

Еще до ареста, последовавшего на другой день по его прибытии в Казаринку, Агеев узнал от товарищей, что в этом рудничном поселке, расположенном в трех верстах от Торска, остановилась рота карателей и что командиры двух из четырех ее взводов — здешние жители. А командир второго взвода Сергей Макаров и вовсе приходился родным братом председателю рудничного Совета Василию Макарову, с которым Агеев как раз и должен был встретиться, да не успел: за несколько часов до прихода Агеева в Казаринку товарищи спешно переправили Василия в Торск, спрятав его в возу сена.

В арестной камере в одно время с Агеевым оказался рабочий Казаринского рудника, живший через дом от Макаровых, ровесник Сергея и товарищ его детских игр. Вместе и в церковноприходской школе учились. Потом Сергей уехал в Торск, окончил торговую школу и устроился писарем на суконной фабрике Агурова. В самом начале империалистической его мобилизовали и отправили солдатом на фронт. Как уж он там сумел выбиться в «люди», про то в подробностях ничего не известно, только выбился. «Георгия» получил, офицером стал. Карателем. Да где — в родном поселке!

— Тебя-то признал, нет? — спросил Агеев у рабочего.

— Да вроде как нет.

— Не он это тебя? — кивком показал Агеев на рубцы, украшавшие лицо рабочего.

— Не, другой. Пашка Неволин с Подгорной улицы. Мы с имя здорово дрались пацанами.

— Теперь, значит, отыгрался?..


В начале четвертой недели Пелагея окликнула его со двора:

— Касатик, родименький, красные пришли! — и завыла по-бабьи.

Сгинул унтер. Бесследно исчез поручик Макаров. Но не мог Агеев тотчас пуститься следом за отступавшими белогвардейскими частями: слаб был, еще с месяц пришлось поваляться.

Зато потом, почти до самого конца гражданской, охотился он за своим поручиком. Всякий раз стоило во время боя замаячить перед его глазами офицерскому погону, как в Агеева словно дьявол вселялся. С удесятеренными силами прорубался он туда, увлекая за собой взвод, и часто бывало — сталкивался с белым офицером лицом к лицу. Но с Макаровым встретиться так и не довелось.

Под Волочаевкой Агеев был тяжело ранен в голову, и здесь кончилась для него гражданская война. За беспримерное геройство наградили его орденом, но душевного покоя он так и не обрел. В холодном поту, с неровно бьющимся сердцем просыпался он по ночам и уж до самого утра не смыкал глаз, с тоскою думая о том, что время уходит и все меньше надежд остается на встречу с поручиком.

Более всего боялся Агеев, что тот помрет своею смертью, оплаканный родными и близкими. Как человек. Или уже помер, а он, Агеев, ничего об этом не знает и не узнает никогда. Или, о чем еще невыносимее думать, погиб в бою с красными отрядами и похоронен беляками со всеми подобающими герою воинскими почестями.

И вот наконец-то встретились… Позавчера. В бухгалтерии…

— Товарищ Агеев! — оторвал его от тяжких раздумий дежурный.

Вышедший ему навстречу сотрудник ОГПУ был молод. Черные волосы гладко зачесаны назад над крутым высоким лбом. Глубоко посаженные глаза внимательны и строги. Зеленый френч с пустыми петлицами. Синие галифе. Начищенные до зеркального блеска хромовые сапоги.

«Не нюхал еще пороху», — глянув на него, сразу определил Агеев.

Сотрудник ОГПУ, назвавший себя Леонидом Родионовичем Пчельниковым, провел его в длинный узкий кабинет на втором этаже. Вся обстановка здесь состояла из старого письменного стола, стула по одну его сторону, табурета по другую и конторского шкафа.

На письменном столе царил идеальный порядок: по левую руку — телефонный аппарат, посередке — чернильный прибор да стопочка чистой бумаги. Ничего лишнего.

«Не нюхал еще пороху!»

2
Ошибся Агеев: пороху Леня Пчельников успел-таки понюхать, Правда, не в гражданскую, тогда он был еще слишком мал, а совсем недавно, весной позапрошлого, тридцать второго года, когда участвовал в ликвидации кулацкой банды и был ранен в плечо выпущенной из обреза пулей. К счастью, ранение оказалось легким.

После излечения армейский комитет комсомола и направил его в распоряжение особого отдела ОГПУ, куда еще раньше был откомандирован закадычный его друг Коля Александров. Вскоре из особого отдела Леонида перевели в территориальный орган, на Урал. А Николай… Теперь Леонид даже не знает местонахождения друга.

Тут дело такое — спрашивать не полагается, только и остается, что строить догадки. В позапрошлом году, будучи проездом в Москве, заглянул к его матери. «В командировке Коля», — сказала она, вздохнув. В прошлом году опять заглянул — Коля опять в командировке. Похоже, что и не приезжал еще домой. Мать есть мать: проговорилась Леониду в последнюю их встречу, что получает от сына весточки. Откуда — не сказала. Видать, и сама не знает. Скорей всего, не по почте — с оказией.

В глубине души Леонид завидует другу, чего уж там. И даже иной раз накатывает горькая обида на судьбу: он вот для такой работы почему-то не подошел, а Николая — послали туда, в «командировку». Николая послали, а он — не подошел… Вместе в армии служили, были комсоргами батальонов в одном полку. Но вот Колька где-то там играет в прятки со смертью, а он, Леня Пчельников, оперативный работник ОГПУ, должен сидеть в теплом кабинете за чистым столом, беседовать с гражданами…

Впрочем, у него тоже случаются командировочки, хоть и не такие долгие, как у Николая, но бывает, что и намерзнешься, и наголодаешься, и пуля возле самого уха иной раз просвистит. В такие минуты, конечно, самоанализом некогда заниматься, голова совсем иными мыслями занята. А в кабинетной тиши бывает. Накатывает. Вот как сейчас: внимательно слушает Леонид сбивчивый рассказ Агеева, а сам потихоньку завидует Кольке. И до невозможности хочется самому отправиться в такую командировку…

Нет, Леонид к Агееву — со всем уважением. И к его возрасту, и к его боевому ордену. Чтоб заслужить такой орден, это ж как надо воевать! К тому же еще и подпольщик, и на царской каторге побывал. Сорок четыре года, а как скрутило — совсем старик: все лицо в морщинах, голова и руки трясутся.

— Кузьма Фомич, вы на том заводе, в Увальске, и раньше бывали?

— Бывал, как же! Всякий год раза три по работе туда езжу. Только в бухгалтерию захаживать не случалось, все дела со снабженцами решал. А тут новый порядок ввели: главный бухгалтер на накладных еще должен расписываться. Я им говорю: делать, что ли, нашему главбуху не хрена? Все ж таки пошел — куда денешься. А оно вишь как! Я эт-т сколь за ним, за Макаровым, гонялся, а он рядом сидел! То-то сердце у меня каждый раз, как на завод приеду, побаливать начинало. В прошлом году, помню, вот так же…

— И вы пришли в бухгалтерию… — подправил разговор Леонид.

— Ну да, пришел! — спохватился Агеев. — Их там четверо сидело. Три девахи и мужчина. Я мужчине-то и сунул накладные. Думал, он и есть главбух. Он эт-т голову и поднял, а я как рожу его увидал — меня будто током шибануло: он!.. Все ж таки удержал себя, токо рука все тянулась к заднему карману… У меня в прошлом году маузер отобрали. Именной. Десятизарядный. Прихватывал когда с собой, мало ли что… Ну, показалось как-то, ровно бы Макаров навстречу идет, по другой стороне улицы. Я эт-т маузер выхватил. Стой, ору, белая вошь! И в воздух раза два пальнул… Обознался, еж его задери!.. Жалко маузер. Я и в Москву писал — не помогло… Может, вы посодействуете?..

— Вы этому мужчине в бухгалтерии ничего такого не говорили? О своих подозрениях? — опять осторожно подправил разговор Леонид.

— Ни-ни! — замотал головой Агеев. — Удержался… Так я про маузер… Все ж как-никак память…

— А вам не показалось, что он вас узнал?

— Да откуда ему меня помнить! — Агеев постучал кулаком в грудь. — Сколь он таких, как я, перещелкал! Нет, по роже не видно было, чтоб испугался. Сперва, правда, не хотел подписывать накладные. Не я, мол, главбух. А одна деваха ему и говорит: мол, главбух в Свердловск на весь день уехал, не сидеть же товарищу, мне то есть, до завтрева. Ну, тогда Макаров и подписал…

— Эти накладные случайно не при вас? — поинтересовался Леонид.

— А вот они! — Агеев выхватил из кармана тужурки вчетверо сложенные листки папиросной бумаги и протянул через стол.

— Тут же нет подписи Макарова! — удивленно проговорил Леонид.

— А вот же! — Агеев привстал и ткнул узловатым коричневым пальцем в накладную.

— И… Се… — с трудом, морща брови, стал разбирать Леонид.

— Селезнев! — невозмутимо подсказал Агеев. — Иван Евграфович Селезнев. Деваха, которая за меня вступилась, по имени-отчеству его назвала. А фамилию я у него спросил уж потом, когда он расписался: на кого, мол, ссылаться, если что… Селезневым назвался. Потому-то я к вам сюда и пришел. Сам не решился разоблачать.

— Вы совершенно правильно поступили, что пришли, — горячо похвалил его Леонид. — А сейчас назовите лиц, знавших Макарова.

— Да Пелагея же! — вскинулся Агеев. — Супруга моя. Жива-здорова, придет хоть сегодня же… Сестра его родная как будто в Сызрани проживает. Адрес у меня есть, все хотел съездить к ней, да Пелагея каждый раз отговаривала. Письмо написал — не ответила…

— С сестрой мы пока подождем, — мягко остановил его Леонид.

— Если что, так и в Казаринку съездить можно. Двое суток туда, если поездом. Там таких, которые его рожу подтвердить могут, хоть отбавляй. Сашку Пекарева спросите или Лукерью Воинову… Постойте, да ведь Аннушка тут! Аннушка Савельева! Со мной в одном доме живет! Она в Казаринку тогда следом за мной приходила. Макаров самолично ее допрашивал. Почки ей отбил. Как же, как же! Намедни мы с ней в поликлинике виделись. Плоха она больно, так что лучше бы вам к ней сходить…

— Да-да, разумеется, — покивал Леонид и предупредил Агеева: — Прошу вас, Кузьма Фомич: о вашей встрече с Селезневым пока никому не рассказывайте.

— С Макаровым, — поправил Агеев. — Что Макаров он, вы даже не сомневайтесь! Да вы проверьте его паспорт! Поддельный, как пить дать поддельный!

Некоторое время Леонид что-то обдумывал, глядя на Агеева.

— Спасибо вам, Кузьма Фомич, за сообщение! — проговорил наконец он с чувством. — Личность этого человека мы установим. — И с детской непосредственностью признался: — Ведь я, Кузьма Фомич, слышал, что в нашем городе живет герой гражданской войны, которому посчастливилось выбраться после расстрела из могилы. Это ж какую силу и здоровье надо! Какую волю к жизни! Да раненому…

— Там как: три залпа, а после в яму спускался солдат и плетью проверял, кто живой. Эдак вот, — потрогал Агеев поблескивающую на щеке косую полоску. — Только шелохнись — тут же и пристрелит.

— И как же вы?..

— Я, видать, чувствительность потерял. Он меня хлесь, а я хоть бы что. Мертвый и мертвый. Видно, так было. После уж, когда очухался, ровно каленым железом зачало жечь…

Леонид потрясенно качнул головой:

— Видеть, как тебя хлещут по лицу плетью, и глазом не моргнуть!

— Да не видал же я ничего! — удивился его словам Агеев. — Говорю: без памяти был! Это уж Пелагея мне потом все подробно расписала. Когда меня расстреливали, она вместе с другими бабами поблизости стояла и все видела. А я совсем ничего не помню. Как вытерло, — Агеев помотал головой. — А вы все ж таки проверьте у Макарова паспорт. И к Аннушке наведайтесь, поговорите с ней…

Проводив Кузьму Фомича, Леонид дождался начальника отделения Белобородова, который ездил по срочному делу на строительство электромашиностроительного завода, и доложил о только что поступившем заявлении гражданина Агеева.

На другой день он выехал в Увальск.

3
…Гражданка Агеева Пелагея Семеновна опознала на одной из трех показанных ей фотографий лиц мужского пола бывшего жителя Казаринки Макарова Сергея Константиновича, служившего в 1918 г. командиром взвода в особой (карательной) команде, штаб которой располагался в доме бывшего управителя Казаринского рудника…


…Гражданин Пекарев Александр Николаевич опознал на одной из трех показанных ему фотографий лиц мужского пола Макарова Сергея Константиновича, бывшего белого офицера-карателя…


Справка Хабаровского городского отделения милиции:
«…Сообщаем, что паспорт указанной серии и номера был выдан 12 марта 1931 г. гражданину Селезневу Ивану Евграфовичу, бывшему частному владельцу сапожной мастерской. Как удалось установить, 16 февраля 1932 г. указанный гражданин выбыл из Хабаровска якобы на поиски нового места работы и с тех пор домой более не возвращался. Местонахождение его не установлено…»


…Гражданка Селезнева Вера Георгиевна, проживающая в г. Хабаровске, ни на одной из трех предъявленных ей фотографий мужчин, среди которых была фотография Макарова Сергея Константиновича, не опознала своего мужа Селезнева Ивана Евграфовича…


Из показаний гражданина Пекарева Александра Николаевича, 1904 г. р., рубщика мяса:
«Наша многодетная рабочая семья проживала в Казаринке через два дома от Макаровых. С младшим из троих братьев, Петром Макаровым, я дружил в детстве. Старшего, Василия, помню с 1909 г., когда он вернулся из сибирской ссылки. В 1914 г., работая на руднике, я слушал его пламенную агитацию против царского самодержавия за Советскую власть и мировую революцию. Средний ихний брат Сергей Макаров на моей памяти бывал в Казаринке мало, так что мне с ним разговаривать не приходилось. В 1918 г. он объявился в чине белогвардейского офицера-карателя. При участии этого выродка были арестованы и расстреляны многие пламенные борцы за Советскую власть и мировую революцию, как балтийский матрос Вахрамеев и родной его братан Василий Макаров. Дальнейшая судьба Сергея Макарова мне неизвестна. Друг моего детства Петр Макаров геройски погиб за Советскую власть в боях с бандами Врангеля».


Из показаний гражданки Агеевой Пелагеи Семеновны, 1896 г. р., медицинской сестры:
«…Однажды из арестного помещения вывели человек двадцать на площадь перед управлением Казаринского рудника. По приказанию Сергея Макарова конвоиры погнали их в лес за кладбище, где им велели рыть для себя могилу. Они отказались. Тогда конвоиры начали избивать арестованных, но заставить их вырыть могилу так и не смогли. Пришлось им самим взяться за лопаты. Затем арестованных выстроили у ямы и по команде Сергея Макарова расстреляли.

…А моего теперешнего супруга Кузьму Фомича Агеева расстреливали на другой день. Когда их по приказанию того же Сергея Макарова привели в лес, могила уже была готова. Мне показалось, что она не такая глубокая, как прежние, видно, солдаты торопились ее рыть. После расстрела один из солдат спустился, как обычно, в яму и проверил, нет ли живых. Никто не шевельнулся. Однако на душе у меня весь день было неспокойно, и вечером, как стемнело, я все же вернулась послушать, не стонет ли кто под землей, и увидела шагах в двадцати от могилы неподвижно лежащего человека…

…В другой раз я видела, как вели под конвоем Василия Макарова, а жена его, Мария, была пристегнута к седлу офицерской лошади. Василий шел сам, а Мария почти волочилась по земле. Василий был совершенно седой, я знала его не таким…»

4
— В общем, картина достаточно ясная, — сказал Леониду Пчельникову Белобородов, выслушав очередной доклад о проведенной работе. — Здоровенную ты ухватил щуку!

— Мне кажется, Алексей Игнатьич, что пора уже брать у прокурора санкцию на арест, — при этом Леонид не сдержал довольной улыбки.

— Э, нет, погоди! — остановил его начальник отделения и поднялся из-за стола. — Ухватить-то ты щуку ухватил, молодец. Но!.. — Он со значением поднял указательный палец. — Пока не поджарил ее — не облизывайся! Щука, она, брат, и выпотрошенная может зубами щелкнуть. А эта хоть и на крючке у тебя, однако еще под водой ходит. Прокурор-то санкцию даст… Но не поторопимся ли мы? Ведь пока что мы о нем очень мало знаем. К примеру, где Макаров был после Казаринки — тебе известно?

— Ну, да ясно же: воевал с нами, потом скрывался от правосудия. Понадобился чужой паспорт, убил человека… Не привыкать…

— А где скрывался? На что жил? Каким ветром его занесло в Увальск? Кто у него друзья-знакомые?

— Так ведь во время следствия могут всплыть и эти факты…

— Во время следствия может оказаться, что мы не выявили главного факта биографии твоего белогвардейца. Главного!

— Да какого же, Алексей Игнатьич? Куда больше-то? — в крайнем волнении воскликнул Леонид, обескураженный таким оборотом дела.

Белобородов некоторое время задумчиво смотрел ему в глаза.

— Не знаю, ничего не знаю! — Присев на край стола, он постукал ладонью по суконной обивке. — Чтобы на этот вопрос ответить, милый мой, нам сейчас с тобой надо думать не о степени вины Макарова — этим пускай суд занимается, — а постараться узнать о нем все, что возможно. Все, что возможно!.. И давай-ка мы с тобой первым делом подумаем, какие запросы куда еще следует направить. А завтра тебе придется опять выехать в Увальск. Личность Макарова мы установили — теперь надо искать пути, которыми можно будет подобраться к нему поближе, не спугнув при этом…

5
Пассажиров в вагон набилось, как всегда, с избытком. С узлами, баулами, мешками. Леониду удалось пристроиться на нижней полке у окна. Когда обычные при посадке толчея и ругань улеглись, он отвернулся к окну, облокотился о столик и унесся мыслями ко вчерашнему вечеру, к тяжелому и неприятному вначале, однако закончившемуся мирно и даже чудесно разговору с Леной, своей теперь уже невестой.

Не хотелось огорчать ее, говорить о неожиданном — в который уже раз — отъезде. Тяжело было смотреть на вдруг изменившееся, только что светившееся бездумным счастьем и сразу поскучневшее, а затем и раздраженное, капризно нахмурившееся личико.

Положение осложнялось тем, что последний день командировки приходился как раз на день рождения Лены, и невозможно было объяснить, почему именно так получилось. И вообще — почему именно его, а не кого-нибудь другого послали в Увальск? Ведь Леонид совсем недавно — по представлениям Лены — вернулся из этого самого Увальска. Поэтому сам собою возник вопрос: а не ждет ли его там «кто-нибудь другой»? Вернее, «другая». И они чуть было не поссорились, потому что, кроме голословных заверений, никаких доказательств своей верности Лене он представить не мог.

К счастью, в характере Лены есть одна замечательная черта: она не умеет долго сердиться. Вскипит, как вода на примусе, наговорит тебе самых немыслимых вещей и мгновенно успокоится. И вчера тоже все кончилось распрекрасно: Лене первой пришла мысль, что именины можно перенести с четвертого дня пятидневки на пятый. Так даже лучше, удобнее — перед выходным днем.

И вот когда все так славно устроилось, Лена сразу позабыла и про «кого-нибудь другого» в Увальске. Се милое личико опять засветилось бездумным счастьем, и весь остаток их вчерашнего свидания прошел в почти непрерывных вопросах-ответах: «Ты меня любишь?» — «Очень!» — «И я тебя тоже очень-очень-очень!..»

Нынче Лена перешла на последний курс медицинского института, и они уже решили, что поженятся зимой или в крайнем случае весной. Но все это пока одни только слова. Ее отец — известный в городе детский врач, живут они в собственном каменном доме, просторном и удобном. — Ленка, ее родители и домработница. Вот тут-то и вся закавыка: у Леонида своей жилплощади нет, койка да тумбочка в общежитии, а и была бы комната в коммунальной квартире — это ровным счетом ничего бы не изменило, поскольку Лена считает, что в родительском доме хватит места и им с Леонидом, и их будущим детям. Так-то оно так, но Леонид не хочет жить в доме, где распоряжается Ленкина мамаша.

Ох, эта мамаша!.. Таисья Ивановна. Всякий раз при появлении в доме Леонида ее румяное от кухонного жара лицо принимает строго-снисходительное выражение, слегка подслащенное натянутой улыбочкой. В ее синих холодных глазах Леонид неизменно читает откровенное нежелание принимать его всерьез за жениха своей дочери.

И как только подумалось ему о Таисье Ивановне, захотелось тут же переключить мысли на что-нибудь другое. Некоторое время он смотрел на мелькающие за окном каменистые откосы, медленно проплывающие навстречу лесистые увалы, долины извилистых речек, по берегам которых лепились небольшие серенькие деревеньки, и думал о том, как славно было бы провести в одной из таких деревенек хотя бы недельки две, попить парного молока, поесть румяных, прямо из печи, пирожков с капустой и уж непременно поездить верхом… Без седла, как бывало в детстве…

Словно устыдившись этих своих несбыточных мечтаний, он прикрыл глаза ладонью и сосредоточился на предстоящих завтра делах.

Они с Белобородовым наметили такой план. Леонид прибывает на Увальский завод якобы только затем, чтобы проверить поступившие в ОГПУ сигналы трудящихся об участившихся в электроцехе авариях. А с Белобородовым они будут встречаться лишь по вечерам, и притом не на территории завода.

Находясь на заводе, Леонид не должен предпринимать никаких самостоятельных действий. Каждый свой шаг он обязан согласовывать с начальником. Так они договорились. Например, весь завтрашний день Леонид будет заниматься исключительно электроцехом — делами, которые к Макарову не имеют прямого отношения.

Хотя, впрочем, кто знает: в работе чекиста бывают самые неожиданные ситуации — эту истину Леонид успел твердо усвоить…

Гражданочка напротив, через столик от него, оказалась особой на редкость беспокойной. Мало того, что поставила — с помощью двоих провожающих — огромную плетеную корзину к самым ногам Леонида и верхнее ребро корзины больно стукалось о его колени, так еще, чуть он пошевелится, начинает причитать:

— Поосторожней, молодой человек! Там все бьющееся, хрупкое.

Колени затекли уже через пару часов такой езды. И не двинься! Что там у нее, в корзине, — саксонский фарфор? Чуть было не спросил, вовремя удержался, а то слово за слово, и пойдет пустой дорожный разговор: по глазам гражданочки видно, что уж очень хочется ей поговорить, да не с кем. Интеллигентная старушка по правую сторону от Леонида дремлет, приклонив головку к его плечу, а рядом с гражданочкой две молоденькие татарки в новых лапотках и низко на глаза повязанных цветастых платочках без умолку тарабарят на своем языке.

И все же случилось то, чего он так опасался.

— Молодой человек, могу я вас попросить о маленьком одолжении? — И, не дожидаясь согласия, гражданочка пустилась в объяснения: — Понимаете, когда я вчера уезжала из дому, мой муж неважно себя чувствовал, боюсь, как бы совсем не разболелся, и если он меня не встретит на вокзале, то… — гражданочка бросила выразительный взгляд на корзину. — Не бойтесь, она не тяжелая, но нести ее нужно очень осторожно. Мне бы только до извозчика, а там уж как-нибудь… — подумала-подумала и снова заговорила: — Вы случайно не в гостиницу? Тогда бы нам по пути и извозчику вам не пришлось бы платить, — в кокетливо-заискивающей улыбке она показала Леониду черноватые зубки-пенечки, но тут же, спохватившись, прикрыла их губами.

— Нет, я не в гостиницу, — огорчил ее Леонид, но помочь пообещал.

— Вы к родственникам или?.. — решила продолжить гражданочка.

— Ненадолго, — поторопился ответить Леонид и отвернулся к окну.

— Понимаю: заинтересовались нашим городом, решили посмотреть, как тут и что. Угадала? К нам теперь много народу едет.

Леонид не стал возражать. Ему уже давно хотелось размять ноги, а заодно пройтись в конец вагона. Раз уж они познакомились, то почему бы не попросить гражданочку покараулить место?

— Конечно, конечно! — тотчас согласилась она. — Только, ради бога, не побейте…

— Уж как-нибудь постараюсь не побить ваш саксонский фарфор! — пошутил Леонид, с трудом выбирая место, куда можно было ступить.

— Ой, насмешили! — хохотнула гражданочка. — Саксонский фарфор!

— My, китайский!

— Да простое химическое стекло: колбы, реторты, мензурки!

Хорошо бы удрать от нее в другой вагон, подумал Леонид, выйдя из туалета. Ведь эта словоохотливая гражданочка не даст ему  р а б о т а т ь. В конце концов, перед самым Увальском можно будет вернуться и помочь вытащить корзину. Пожалуй, так он и сделает.

В соседнем вагоне сразу и место нашлось: занимавший его старичок выходил на следующей станции. Но только успел Леонид порадоваться тому, как удачно отделался от назойливой гражданочки, как вдруг его что-то словно бы толкнуло изнутри: химическое стекло! Не для заводской ли лаборатории предназначено?

А было известно, что в заводской химлаборатории с недавнего времени — всего месяц как перевелась из школы, где преподавала химию, — работает жена Макарова, Мария Александровна Селезнева…

Первым побуждением Леонида было кинуться сломя голову на прежнее свое место и предоставить словоохотливой гражданочке возможность наговориться досыта. Ему только и останется, что исподволь направлять разговор в нужное русло. Однако он тут же вспомнил о своем наставнике: никакой самодеятельности! Белобородов ехал в этом же поезде, во втором вагоне. Правда, в разговор с ним вступать тоже было нежелательно: никто не должен видеть их вместе. Лишь на случай крайней необходимости была предусмотрена короткая встреча в тамбуре.

Подумав, Леонид решил, что это как раз такой случай. Крайней необходимости. Упускать который нельзя ни под каким видом.


— Долго же вы где-то бродили! — шутливо выговорила ему гражданочка, когда он наконец вернулся на прежнее свое место.

— Все в порядке, — успокоил ее Леонид. — Считайте, что ваше химическое стекло уже на заводе.

— А при чем тут завод? — удивилась гражданочка. — Я его везу для школьной лаборатории! — и не заметила, как вытянулось лицо собеседника.

«Значит, для школы…»

Однако при следующих словах гражданочки сердце его так сильно забилось в предчувствии удачи, что он даже испугался, как бы охватившее его волнение не слишком отразилось на лице.

— Я уж месяц, как не работаю на заводе, — сказала она. — Устроила себе летний отдых: кручусь вот, — выразительный кивок на корзину. — Все учителя в отпусках, а я занялась устройством лаборатории. На той неделе еще поеду. За реактивами, — и вздохнула.

— А завод неужели не помогает? — с сочувствием спросил Леонид.

— Да где!.. Сами побираются, — гражданочка безнадежно махнула рукой. — Особенно со стеклом у них плохо. Я-то знаю, двенадцать лет в заводской лаборатории проработала, сама иной раз в школу с протянутой рукой ходила, того попросишь, другого: «Машенька, выручай!» Как подружке отказать — частенько выручала меня Мария. А нынче пришла в школу на ее место, гляжу: батюшки, в лаборатории хоть шаром покати — ничегошеньки нет!.. А кого тут винить? Сама же все и поутаскивала на завод. Теперь Мария ко мне будет ходить попрошайничать. Уже закидывала удочку.

При каждом упоминании имени Марии у Леонида все замирало в напряжении.

— И вы что же, так и будете отдавать ей школьное имущество?

— Ну, а как вы думали? — удивленно глянула на него гражданочка. — Там все же производство.

— Не жалеете, что расстались с заводом?

— Да нет, знаете ли! — качнула головой гражданочка. — Меня давно тянуло в школу, да места не было: на все классы — один химик. А тут как-то Мария призналась, что не прочь перейти на завод: к дому ближе, да и муж ее там работает. Ну, я и воспользовалась случаем: а что, говорю, давай поменяемся местами? Вот и поменялись. А уж Мария-то довольнешенька! Теперь они с Иваном на работу и с работы под ручку ходят. Год, как поженились, а все еще надышаться друг другом не могут…

Леониду всего-то и понадобилось время от времени словом-другим подправлять свободно текущий рассказ, чтобы задолго до прибытия поезда в Увальск узнать о Макарове все или почти все, что знала о нем сама Нина Федоровна (так звали гражданочку).


Иван, по его словам, долгое время жил в Хабаровске, работал счетоводом в одной строительной организации. Все бы ничего, но уж больно далеко от цивилизованного мира. Подумал-подумал и решил перебраться в Москву, куда давно звал его старый приятель. Одному долго ли собраться — сел в поезд и поехал.

А Мария в то же самое время возвращалась из отпуска. Из Новосибирска, где у нее живут мать и младшая сестренка. В Омске, где Марии пришлось делать пересадку, они с Иваном и встретились. Совершенно случайно. А пока до Свердловска доехали, успели привязаться друг к другу. Да так, что до Москвы Иван и не добрался: в Казани пересел на обратный поезд, примчался в Увальск: «Машенька, я только взглянуть на тебя — соскучился страшно!» На другой день зарегистрировались — не отпустила его Мария больше никуда.

— Такая любовь, вы и представить себе не можете! — умиленно рассказывала Нина Федоровна. — Дома сидят разговаривают с тобой, а сами держатся за руки… Я уж не знаю, как рада за Марию, ей так хотелось иметь семью! А мужики ведь дураки — извините, я не про вас: ну и что же, что некрасивая? Да и вовсе Мария не дурнушка. Обыкновенная женщина. Культурная, спокойная и вся прямо такая домашняя… А эти красавицы… Вы случайно не знаете Ольгу Ивановну, заведующего заводской лабораторией? Ах да, откуда вам ее знать!.. В молодости писаной красавицей была, мужчины табуном за ней бегали. А поглядите сейчас — в оторопь придете! Это со стороны поглядеть, а муж-то с ней… Ко всему он на три года ее моложе. Как кошка с собакой живут…

— За ручки не держатся? — улыбнулся Леонид понимающе и, не дав Нине Федоровне рта раскрыть, высказал предположение, что, может, и муж Марии натерпелся от прежней своей жены, оттого и не сводит с Марии глаз, понял, что почем.

— Скажите пожалуйста! — подивилась Нина Федоровна на Леонида. — Молоденький-молоденький, а в чужую душу как в свою заглянул! Ведь и верно: натерпелся Иван! Первая жена его и правда красавицей была, как он говорит. Ничего по дому не делала, день-деньской перед зеркалом сидела. И погуливала. Иван только на работу — к ней мужчины. Под конец и совсем стыд потеряла… И вот как будто Ивану этого было мало — еще вдобавок ко всему разбил ее паралич. Рука, нога отнялись, рот перекосило. Пластом три года лежала, пока не померла совсем. Видно, в наказанье судьба ей такая вышла. А наказанным-то опять же Иван оказался: ведь три года ухаживал за ней, каждый божий день, да не по одному разу, простыни менял и отстирывал, с ложечки ее кормил…

— Короче говоря, хлебнул, — посочувствовал Леонид «Ивану».

— Досталось бедненькому… — горестно вздохнула Нина Федоровна, отерла глаза платочком, проморгалась.

— И давно умерла она? — осторожно поинтересовался Леонид.

— Года за три до того, как сюда приехал.

— А родных у нее нет, что ли?

— Вот не знаю! Видно, нет, если он все один делал. У него-то нет никакой родни. В гражданскую, Мария рассказывала, отца его и брата единственного белые расстреляли. А сестру, — Нина Федоровна пригнулась к Леониду и, понизив голос, договорила: — Сестру его изнасиловали, и в тот же вечер девка повесилась! Мать с горя на другой год померла…

— Сам-то как еще уцелел… Дома, что ли, его не было?

— В том и дело: он с красными ушел партизанить, а беляки на его родных и отыгрались за это. Иван всю гражданскую провоевал. Тут где-то недалеко Колчака бил, потом на Дальнем Востоке. Как под Волочаевкой сражался — сама от него слышала, он хорошо умеет рассказывать, так прямо и видишь все. Страсти…

Леонид слушал, стараясь не пропустить ни слова. Однако нелегко было сдерживать омерзение. Какой бездонно черной должна быть душа этого человека. Оборотень! Ну чистый оборотень! И Мария счастлива с ним… Еще одна жертва. Еще одна Мария…


Эту ночь Леонид почти не спал, проворочавшись на клеенчатом, коротком для него диване в постройкомовской комнате, куда его поместили до утра. А утром, ополоснув лицо из бачка с питьевой водой, он сразу отправился в электроцех выяснять причины недавней аварийной остановки одного из турбогенераторов.

Начальник электроцеха оказался в отпуске, поэтому беседовать пришлось с его заместителем Флоренским, который произвел на Леонида не слишком приятное впечатление. Чем именно, Леонид затруднился бы сказать. Возможно, тем, что Флоренский сразу попытался увильнуть от разговора и под предлогом непомерной занятости хотел было перепоручить Леонида другому лицу. Вытянув из кармашка жилетки, которую носил под спецовкой, серебряные часы, озабоченно глянул на них и заговорил, поигрывая хорошо поставленным баском с рассчитанной на эффект интонацией:

— Бесконечно сожалею, но мне сейчас необходимо быть на котле. Мне только что сообщили, что в трубе экономайзера появилась течь. Я отдал необходимые распоряжения, но нужно проследить за ходом работ. А возможно, что слесарям понадобится моя помощь.

— Давайте тогда пройдемте вместе на котел, — предложил Леонид. — Если что, я подожду сколько надо.

Флоренскому ничего не оставалось, как спрятать часы в кармашек жилетки, после чего они поднялись по крутой железной лесенке на какую-то площадку, где было темно, душно и жарко. Извинившись и попросив Леонида подождать, Флоренский нырнул в зиявший на другом краю площадки люк, минут через десять вернулся и сказал, что готов ответить на вопросы.

Это был крупный, широкоплечий человек лет сорока с большими, непомерно длинными и, видимо, очень сильными руками. Широконосое лицо пересекали глубокие складки-морщины — по всей ширине лба, по обе стороны носа, огибая рот, и даже на подбородке.

— Отчего же он потек, экономайзер? — для начала спросил Леонид. — Вдруг, ни с того ни с сего…

— Какое там вдруг! — безнадежно отмахнулся Флоренский. — Чуть не каждую неделю латаем. Один свищ заделаем — рядом другой появляется…

— В чем же причина?

— Коррозия. В трубы экономайзера долгое время поступала вода с кислородом, а кислород разъедает металл. Был неисправен деаэратор, который освобождает воду от кислорода. Весной мы его отремонтировали, но трубы уже успели прийти в негодность. Сейчас они буквально дышат на ладан. Надо их менять, но для этого потребовалось бы надолго остановить котел.

— Когда деаэратор вышел из строя?

— Давно, года три или четыре назад. Я еще здесь не работал.

Не работал — выходит, и взятки гладки. Однако же и при Флоренском деаэратор долгое время находился в неисправном виде.

— Если бы только деаэратор, — удрученно вздохнул Флоренский.

Но вот Леонид завел разговор о недавней аварии генератора, который вырабатывает ток для всего завода, и опять Флоренский оказался вроде бы ни при чем: свалил все на мастера и рабочих, они, мол, паяли что-то там не по правилам. С кислотой. Кислота проникла сквозь поры изоляции, и произошло заземление ротора, из-за чего и остановился один из двух генераторов. А второй тоже стоял на ремонте. Как будто специально подстроили.

— Почему же стоял второй генератор? — спросил Леонид. — Именно в этот момент? Тоже была авария?

— Нет, второй генератор был исправен, — качнул крупной головой Флоренский. — Профилактический ремонт…

Странное совпадение, подумал Леонид. И, словно прочитав его мысли, Флоренский тут же поспешил оговориться:

— Видите ли, я не совсем в курсе дел, поскольку занимаюсь главным образом котельной. Единственный котел находится в аварийном состоянии. Зимой было несколько критических моментов, когда из-за котельной вот так же мог остановиться весь завод. Пришлось много поработать.

— Теперь же лето! — с ненужной горячностью возразил Леонид.

— Да, нагрузка на котел снижена, — кивнул Флоренский. — Поэтому мы проводим, какие возможно, профилактические ремонты.

— Но вы сейчас за начальника и должны быть в курсе всех цеховых дел, — настаивал Леонид. — И по генераторам тоже.

— Начальник ушел в отпуск три дня назад, — Флоренский развел ладони в стороны. — У меня просто не было еще времени…

Мастер подтвердил: да, в генераторе паяли с кислотой.

— Зачем же паяли, если нельзя? — удивился Леонид. Оказывается, ремонтом генератора занимались двое молодых, неопытных ребят, а он, мастер, тогда находился на котле:

— Решетка в топке остановилась — ни туда ни сюда. Колосник погнулся и держит ее. По правилам надо было остановить котел и остудить топку для ремонта. Ну, подумали: завод ведь станет. Никак нельзя. Что ж, надел асбестовый костюм и полез…

— Это что — в топку? — оторопело поглядел на него Леонид.

— А куда ж еще? — сказал мастер. — Меня, правда, поливали водичкой из шланга — все равно жарковато было. К тому же дышать нельзя. Каждую минуту вылазил. Отдыхивался. А все ж, видно, поджег легкие. Неделю потом отлеживался.

— Исправили, что надо было?

— Колосник-то? Выправил. Для чего ж я туда и лазил?

— Скажите… А начальник цеха или его заместитель не могли вместо вас проследить, чтобы в генераторе не паяли с кислотой?

— Так им до того ли было? Оба дневали и ночевали на котле. Там знаете что делалось! Еще экономайзер, как на беду, потек…

На улицу Флоренский вывел его через зольное помещение — низкий темный полуподвал, где клубами ходила рыжая пыль, а воздух был горяч, как в пустыне. Откуда-то сверху сыпалась в тачку пышущая жаром зола. Когда тачка заполнилась, из пыльного смерча, словно призрак, возник рабочий в брезентовом комбинезоне, с похожим на маску лицом и почти бегом покатил тачку по деревянному настилу. Не успел Леонид оглядеться, как у него защипало в горле, заслезились глаза. На улице он долго откашливался.

— Нынче уложим рельсы, будем вывозить золу конной вагонеткой, — сказал, прощаясь, Флоренский. — И вентиляцию надо сделать.

Леониду показалось, будто в темных глазах Флоренского мелькнула усмешка.


Все, что им с Белобородовым удалось разузнать о Макарове в последующие три дня, казалось бы, свидетельствовало в его пользу. Добросовестный, знающий дело работник, приятным в обращении человек. К тому же активный общественник: выпускает к большим праздникам стенгазету, ведет политкружок…

— Надо же!.. — только разводил руками Белобородов. — Макаров — агитатор!.. Вот уж шляпы так шляпы. Хотя, с другой стороны, попробуй-ка тут…

И по заводским цехам Макаров не разгуливал, нездорового интереса не выказывал. От проходной до бухгалтерии и обратно — вот и весь его маршрут. В столовую и то не ходил, еду приносил из дому.

А собственно, для чего ему разгуливать по заводу? Вся заводская экономика как в зеркале отражена в бухгалтерской документации. Так-то оно так, но…

— Прямо и зацепиться не за что! — сокрушался Леонид, вбивая кулаком в ладонь всю свою досаду и нетерпение.

— Будем работать, — невозмутимо ронял в ответ Белобородов.

Они провели в командировке лишний день. Тот самый, на который Лена перенесла свои именины.

6
— Ленок…

— Не называй меня так! И вообще. Это что же, так и будет всю жизнь?

— Понимаешь, никак не мог!

— Не хо-чу ни-че-го по-ни-мать!

— Ну, что ж…

— Пока не объяснишь…

— Ленок, ты ведь знаешь… Ну, не сердись! Ведь ты умница?

— Ладно, я уже не сержусь, — наконец-то сжалилась она над ним. — Но только, пожалуйста, не называй меня сегодня Ленком?

— Почему, Ленок?

— Мне это неприятно. Все-таки согласись, что ты поступил по-свински. Первый мой день рождения с тех пор, как… С тех пор, как ты мне что-то такое сказал… Я уж и забыла что!.. Жду его, жду, на столе все давным-давно простыло, гости уж уходить собрались, а я ни на кого не гляжу, все жду его, жду… Гости разошлись, а я жду! Дома все спать легли, а я жду! Уже все выспались, завтракать собрались, а я жду!.. Лень, знаешь, когда я тебя сейчас в окошко увидела, то хотела запереть дверь. Чтоб ты стучал, стучал, стучал, а я бы сидела вот тут за занавеской и глядела на тебя в щелочку. А ты до позднего вечера все стучал бы и стучал… Ты даже не представляешь, сколько во мне злости было! И уже все прошло. Тебе повезло, что я такая отходчивая. И такая все понимающая. Думаешь, я не понимаю, что ты тоже мучился? Поди, метался там и скрипел зубами?

— Было! — кивнул Леонид. — Ты получила мою телеграмму?

— Получила, только… Я ее нечаянно в печку бросила. Но я помню все от слова до слова!

— Я тебе подарочек привез! — сказал Леонид.

— Где же он? Подарки вручают сразу, как приходят…

— Думал, бить меня будешь, а он хрупкий. На всякий случай оставил на работе.

— Интересно, что же это такое?

— Секрет!

— Понимаю… Видишь, я уже начинаю привыкать к твоим странностям и ни на чем не настаиваю. А так хочется знать!

— Пластинка! — с торжествующим видом объявил Леонид. — «Под крышами Парижа».

— Какая прелесть! — ахнула Лена и прижала кулачки к щекам.

Пластинки этой у него, по правде сказать, еще не было. Но ее обещал принести Белобородов. В поезде, на обратном пути, Леонид проговорился о своих личных делах: и на именины опоздал, и даже подарка не успел купить. Белобородов спросил, нет ли у Лены граммофона. Граммофон у Лены, вернее, у ее родителей, был. С огромным, похожим на диковинный цветок, раструбом. И стопкой тяжелых, заезженных пластинок с розовыми амурчиками.

— Ну вот и все устроилось, — улыбнулся Белобородов. — У меня, понимаешь, есть одна хорошая пластинка, а граммофона нет.

— Как жаль, что ты ее не принес, — вздохнула Лена. — Мы сейчас потанцевали бы с тобой… Ну, да ничего, я поставлю другую пластинку! Давай представим, что сегодня — это вчера!..

— Ленок, — замялся Леонид. — Ленок, мне на работу надо…

— Да-да! — спохватилась и Лена. — А я даже чаем тебя не напоила! Погоди, хоть заверну чего-нибудь вкусненького. Мама такой торт испекла!.. И провожу тебя немножко. Можно?

Немного погодя они вышли на улицу. В тихом вечернем воздухе звучала музыка. В городском саду играл духовой оркестр.

Лена вздохнула, но ничего не сказала.

— Ленок, именины-то как прошли? Кто был?

Разговаривая, спустились к пруду, перешли через плотину, и вот уже на другой стороне площади показалось кирпичное здание, в котором работал Леонид.

Белобородов наверняка уже там, подумалось мимолетно, и наверняка пластинку принес. И он уж хотел сказать Лене, чтобы подождала у подъезда — две минуты, — и вручить ей подарок. Но в этот момент увидел маячившую на углу знакомую фигуру. Агеев!

— Ну что, Ленок, до завтра, а? — остановился и торопливо, стесняясь, пожал маленькую теплую ладошку.

Лена улыбнулась нежно и чуть грустно.

— Завтра, может, посвободней будет, так в кино сходим…

Лена кивнула:

— Придешь — постучи мне в окошко.

Это значило: буду ждать тебя, буду готова в любую минуту пойти с тобой хоть на край света.

Леонид мог повести ее только в кино. Впрочем, и в этом он не был уверен до конца.

7
Думая о предстоящем неожиданном объяснении с Агеевым, он попрощался с Леной поспешнее, чем обычно. Чувствуя запоздалое раскаяние, оглянулся через несколько шагов и увидел, что Лена стоит на прежнем месте и смотрит ему вслед. Она стояла там и в тот момент, когда Леонид подошел к Агееву.

— Он? — спросил Кузьма Фомич, вглядываясь Леониду в глаза.

— Да, это — Макаров, — ответил Леонид без обиняков. — Спасибо вам! Вы помогли разоблачить матерого преступника, — и крепко пожал Агееву руку.

— Ага!.. — глаза Агеева сверкнули злобным торжеством, он ткнул указательным пальцем в стену здания. — Тут сидит?

Леонид промолчал и уже переступил в направлении двери, собираясь попрощаться, однако Агеев не сводил с него нетерпеливо-требовательного взгляда. Он ждал ответа на свой вопрос.

— Мы вас пригласим, Кузьма Фомич, — проговорил Леонид как можно деликатнее. — В скором времени вы нам понадобитесь…

Агеев снова ткнул пальцем в стену:

— Так он там или где?

Леонид уже занес ногу на ступеньку крыльца.

— На этот счет не беспокойтесь, Кузьма Фомич! Еще раз вам большое спасибо! — И, воспользовавшись тем, что дверь отворилась, проскочил навстречу выходившему на крыльцо сотруднику.

Белобородов был у себя.

— Это ты зря ему брякнул, — неодобрительно качнул он головой, выслушав рассказ помощника о нечаянной встрече с Агеевым.

— На абордаж взял он меня, — смущенно и виновато стал оправдываться Леонид. — А у меня язык не повернулся соврать ему…

— Врать и не надо, — сказал Белобородов. — Работаем, выясняем.

— Ведь уж все как будто выяснили. Насчет личности Макарова.

— Однако работаем и… выясняем, — Белобородов кивнул на лежавший перед ним на столе весь исчерканный, разрисованный каракулями тетрадный листок. — Я вот сижу и думаю: а если факты биографии Макарова, которые сообщила тебе Нина Федоровна, допустим, соответствуют — с известными оговорками, разумеется, — действительным событиям? А?..

— Как это?.. — поразился Леонид. — Как это — соответствуют?

— Давай поразмыслим. Брата его белые расстреляли? — Белобородов черкнул в уголочке листка единичку. — Расстреляли, факт.

— Да ведь… — Леонид задохнулся от возмущения. — Он же сам!..

— Погоди! Важно, что он это не придумал. Брата его действительно расстреляли белые. А потому вполне возможно, что в его  ж и в о п и с н ы х  рассказах о боях под Волочаевкой тоже далеко не все придумано. Пусть не под Волочаевкой, но воевать ему с красными, видимо, пришлось. А возможно, и до Волочаевки дошел.

— Вы думаете — дотуда? — опять поразился Леонид.

— Как вариант.

— Но тогда…

— Тогда тоже может быть по-всякому. Либо он после разгрома интервенции остался где-нибудь в тех краях… Не случайно же и паспорт у него на имя хабаровского жителя. Либо… Впрочем, не будем пока гадать, подождем, что нам из госархивов ответят.

Запросы были разосланы во многие города, в разные концы страны. Пока что ответил лишь Свердловский госархив: материалов о деятельности Макарова Сергея Константиновича здесь не имеется.

— И вот еще что, — Белобородов достал из папки увеличенную паспортную фотографию Макарова и положил перед собою на стол. — Надо отобрать из тех, кто недавно вернулся на родину, наиболее надежных и провести опознание. Может, кто-нибудь и встречал его там. А самого Макарова пока трогать не будем.

8
На третьи сутки после разговора с Агеевым, в четвертом часу утра, когда Леонид спал на своей общежитской койке, за ним приехал на дежурной пролетке посыльный из управления. Сказал, что надо прихватить вещички в дорогу.

Встретивший его на лестнице Белобородов был хмур. Молча прошли в кабинет. Леонид бросил на табурет свою полевую сумку.

— Опять в Увальск?

Алексей Игнатьевич поднял на него сумрачный взгляд, покивал:

— Ага, — и тяжело уронил: — Макаров пытался бежать…

Агеев. Уже на другой день после той встречи с Леонидом он оказался в Увальске. Прибежав в заводскую бухгалтерию и, уперев яростный взгляд в Макарова, задыхаясь, зашамкал беззубым ртом:

— Выходит, не забрали тебя? Все тут сидишь?.. Что, поди, не узнал? Ну-ка, ну-ка, не отводи шары-то! С того света я, Макаров. Ты меня похоронил, а я воскрес! Во плоти стою перед тобой. Не чаял свидеться? Да, погонялся я за тобой по матушке Расее. А теперя все, Макаров, нашел я тебя!..

Крепко ухватив Агеева за руки, сотрудницы бухгалтерии кое-как усадили его на стул. Он отбивался, продолжал что-то выкрикивать в сторону Макарова, но смысл того, что он выкрикивал, походил на бред сумасшедшего и был понятен одному лишь Макарову. Как потом рассказывали, Макаров страшно побледнел, и на лбу у него выступили крупные, как градины, капли пота. Он поднялся из-за стола и, приложив руку к груди, направился к двери…

— Держите белую сволочь!.. — исступленно взывал Агеев, вырываясь из рук обступивших его женщин. — Держите его!..

Но никто и не подумал останавливать Макарова. Неизвестно, чем бы все кончилось, если бы проходивший по коридору заводоуправления секретарь парткома, удивленный необычным гвалтом в бухгалтерии, не заглянул туда. Он был еще раньше предупрежден Белобородовым и сейчас сразу сообразил, что к чему.

Макаров уже миновал проходную, однако сотрудник заводской охраны, принявший по телефону сигнал тревоги, успел увидеть его спину, мелькнувшую у дорожного поворота. Прихватив с собой двоих рабочих, рывших канаву недалеко от проходной, охранник и нагнал Макарова возле песчаного карьера. При задержании Макаров сопротивления не оказал.

9
Постановление об избрании меры пресечения:
«Я, начальник отделения ОГПУ Белобородов А. И., рассмотрев поступившие материалы о преступной деятельности Макарова Сергея Константиновича, нашел: Макаров Сергей Константинович подозревается в совершении тяжких преступлений перед Советским государством. Уличенный свидетелем Агеевым К. Ф., пытался скрыться, однако был задержан при содействии граждан сотрудником заводской охраны.

Принимая во внимание тяжесть совершенного Макаровым преступления и что, находясь на свободе, он может скрыться от суда и следствия, постановил: мерой пресечения гражданину Макарову Сергею Константиновичу избрать содержание под стражей в камере одиночного заключения.

Копию постановления препроводить областному прокурору».


Оренбургский госархив сообщил, что материалы о деятельности Макарова Сергея Константиновича не найдены.


Омский госархив сообщил, что, согласно имеющимся документам (список представленных к награждению орденами белогвардейских офицеров), Макаров Сергей Константинович в августе 1919 г. являлся капитаном колчаковской армии.


Иркутский, Новосибирский, Читинский, Хабаровский и Владивостокский госархивы сообщили, что материалы о деятельности Макарова Сергея Константиновича не найдены.


Из показаний гражданки Воиновой Лукерьи Петровны, 1897 г. р., секретаря-машинистки:
«Я была дружна с женой Василия Макарова Марией. Помню, однажды пришла к ней домой и увидела ее в постели среди дня. Лицо ее мне показалось необычно бледным. Я спросила, не больна ли она. Мария заплакала и рассказала, как ее арестовали среди ночи, привели в комендатуру и там допрашивали. Допрос вел Сергей Макаров. Он требовал, чтобы Мария указала место, где скрывается ее муж Василий. По ее словам, она сама ничего не знала. Однако Сергей Макаров приказал двум солдатам «помочь ей вспомнить». Она показывала мне на своей груди и на плечах кровоточащие следы уколов штыками. Через несколько дней Марию снова арестовали вместе с Василием, который пришел ночью домой повидать жену. Вскоре их обоих расстреляли.

О дальнейшей судьбе Макарова Сергея Константиновича мне ничего не известно. Его младший брат Петр был бойцом буденновской Первой конной армии и геройски погиб в 1920 г., о чем сообщила недавно наша областная газета».


Из показаний гражданки Онуфриевой Таисии Константиновны, 1898 г. р., учительницы:
«В июле 1918 г. я находилась на учительских курсах в Торске. Узнав об аресте брата Василия белой контрразведкой, я пришла в Казаринку, чтобы узнать обстоятельства, а также получить свидание. В свидании мне было отказано комендантом Казаринки, к которому я непосредственно обращалась.

Тогда я попросила своего брата Сергея посодействовать мне в этом ходатайстве. Он ответил, что не имеет к контрразведке никакого отношения, а потому ничем не сможет мне помочь. В то время я считала его просто белым офицером, и только сегодня мне сказали, что он служил карателем. Тогда мне непонятно, почему же он не сумел освободить Василия и даже не помог мне с ним увидеться.

О дальнейшей судьбе Сергея мне ничего до сих пор не было известно, так как за все время не получила от него ни одного письма. Я считала его погибшим на гражданской войне».


Из показаний гражданки Савельевой Анны Власьевны, 1901 г. р., бывшей подпольщицы, инвалида гражданской войны:
«В июле 1918 г. я пришла в Казаринку для установления связи с большевистским подпольем и сразу была арестована. Меня посадили в одиночную камеру. Вскоре, среди ночи, пришли конвойные и вывели меня в дежурное помещение.

Я видела, как навстречу мне прошел в сопровождении конвойных Василий Макаров со связанными руками. Через некоторое время до меня донеслись звуки ударов, крики и сдавленные стоны. Это продолжалось долго. Я знала, что меня ожидает то же.

На рассвете мимо дежурного помещения с тяжелым топотом прошло несколько человек. После этого меня сразу водворили в прежнюю одиночную камеру. Стены и пол ее были забрызганы кровью, а на нарах остались кровавые отпечатки пальцев.

Не успела я прийти в себя от первого потрясения, как в мою камеру ворвался Сергей Макаров и с ним двое солдат…

…Месяца за два до прихода белогвардейских войск я видела Сергея Макарова в Торске. Он был в офицерской шинели, но без погон…»

10
Макарова била дрожь. Усевшись на табурет, он съежился и, обняв себя за плечи, принялся поглаживать их ладонями.

— Вам что, нездоровится? — спросил, приглядываясь к нему, Белобородов.

— С утра что-то познабливает, — Макаров бросил тоскующий взгляд на пустой стакан из-под чая, который стоял на Краю стола. — То ли простыл, то ли просто похолодало — не могу понять…

За окном моросил дождь. Временами под порывами ветра дождевые капли с царапающим звуком бились в стекла. Белобородов снял телефонную трубку:

— Танюша, будь другом, кипяточку организуй! Да побольше.

Таня была секретарем-машинисткой отдела и «начальником по чайникам». В ее распоряжении находился примус, который почти непрерывно жужжал в маленькой комнатке напротив приемной. Когда бы кто ни попросил у Тани кипятку, чайник всегда был горячий. И когда успевала следить: как ни посмотришь — все за машинкой сидит постукивает.

— Заварки надо, Алексей Игнатьич?

— Заварка есть, спасибо, — Белобородов достал из левой тумбы стола маленький фарфоровый чайник и алюминиевую кружку. — Ну, а пока продолжим разговор, — сказал он Макарову. — Итак, демобилизовавшись в апреле восемнадцатого года, вы вернулись домой?

— Так точно.

Белобородов поднял на подследственного внимательный, острый взгляд:

— По дороге в Казаринку нигде не останавливались?

— Кажется, нет…

— Подумайте хорошенько.

Макаров свел брови к переносице, изобразив на лице напряжение мысли. После долгой паузы не слишком уверенно проговорил:

— Не припоминаю…

— Придется вам напомнить, — неодобрительно качнул головой Белобородов. — Следствию известно, что весной восемнадцатого года вы некоторое время проживали в Торске.

— Ах да, и верно! — виновато улыбнулся Макаров. — Видите ли, Казаринка — это почти Торск, вот я и не подумал о нем. Совершенно верно: в Торске я встретил на вокзале однокашника, мы вместе учились с торговой школе, и он тоже демобилизовался из армии. Ну, как водится, пошли расспросы, воспоминания о детстве…

— Назовите фамилию этого вашего однокашника.

— Лавров. Николай… Кажется, Петрович…

Белобородов нахмурился, жестко глянул на Макарова исподлобья:

— Должен предупредить вас, что в распоряжении следствия имеются материалы суда над участниками контрреволюционного заговора в Торске. В частности, показания вашего однокашника Бутырина.

Ни один мускул не дрогнул на лице Макарова.

— Совершенно верно, — сказал он. — Фамилия моего однокашника Бутырин. Николай Константинович Бутырин. Теперь я вспомнил.

— Тот самый, который впоследствии служил вместе с вами в Казаринке командиром другого карательного взвода?

— Совершенно верно.

Большеглазая худенькая девушка в белой кофточке с кружевным воротничком и длинной черной юбке принесла медный закопченный чайник. Пока она ставила его на проволочную подставку возле стола, в кабинет вошел Леонид. Увидев его, Таня опустила глаза и как-то бочком вынырнула из кабинета, бесшумно притворив за собою дверь.

Плеснув из фарфорового чайника заварки, себе — в стакан, Макарову — в алюминиевую кружку, Белобородов долил кипятку и кивком разрешил Макарову взять свою порцию. Макаров отхлебывал понемногу, с видимым наслаждением, обняв кружку свободной ладонью, чтобы тепло не уходило зря.

— Сколько дней вы пробыли в Торске? — спросил Белобородов.

— Около двух недель.

— Где остановились?

— У Бутырина. Он был холост и предоставил мне в своем доме одну из комнат.

— Вы были дружны с Бутыриным, когда учились в торговой школе?

Макаров качнул головой:

— Нет, он принадлежал к другому кругу. Его отец был крупным торговцем. В то время Бутырин не приглашал меня ни к себе домой, ни в свою компанию.

— Что же сблизило вас теперь?

— Полагаю, что изменить ко мне отношение его заставил мой офицерский чин. Теперь он разговаривал со мной как с равным.

Звякнула ложечка о стекло — Белобородов отставил свой стакан.

— Расскажите все по порядку: какой характер носили ваши беседы с Бутыриным, с кем еще из бывших царских офицеров вы встречались у него на квартире?

Макаров кивнул в знак согласия и протянул Белобородову кружку:

— Если можно, — еще, пожалуйста…

Белобородов молча налил ему чаю и обернулся к Леониду:

— Попиши протокол, а мы так поговорим.

Леонид сходил к себе в кабинет за стулом и пристроился сбоку от Белобородова.

11
— Когда мы с Бутыриным оказались у него на квартире, — начал рассказывать Макаров, — он сразу повел разговор о готовящемся в Торске восстании и предложил мне принять в нем участие. Он сообщил также, что в Екатеринбурге идет подготовка к операции по освобождению царской семьи. Восстания в Торске и других городах Урала и Сибири были приурочены к моменту проведения этой операции и, в сущности, призваны были ознаменовать возрождение монархии в России. После недолгих размышлений я решил примкнуть к восстанию и сказал об этом Бутырину. В тот же вечер у него на квартире я встретился и с другими участниками заговора…

— Это были военные или гражданские лица?

— Все они пришли в гражданской одежде, но каждый, пожимая мне при знакомстве руку, называл свой воинский чин. Осведомившись о том, согласен ли я участвовать в святом деле освобождения России, и получив утвердительный ответ, они вскоре ушли. В подробности подготовки к восстанию они меня не посвятили, и больше я ни с кем из них не встречался. На протяжении всего времени, что я прожил у Бутырина, его посещали незнакомые мне лица, которых он мне рекомендовал как своих друзей, в большинстве своем это были торговцы или мелкие предприниматели. Пили вино, играли в карты…

— Ругали Советскую власть? — с улыбкой подсказал Белобородов.

— Ну разумеется, — не стал отрицать Макаров. — Но никаких разговоров о предстоящем восстании я не слышал. Не обсуждали мы этот вопрос и когда оставались с Бутыриным вдвоем, каждый раз он уходил от разговора, советовал мне набраться терпения и ждать, покуда не пробьет наш час. Однажды, придя домой поздним вечером, он велел мне быстро одеваться: «Идем получать оружие». Мы тотчас вышли из дому. Дорогою Бутырин сообщил, что восстание назначено на полночь. В нашем распоряжении оставалось всего полчаса. Когда прибыли на место, оружие еще не было подвезено. В темноте я не увидел ни одного знакомого лица. Помню, многие выражали недовольство тем, что среди собравшихся нет руководителей. Так, в полной неясности, прошло около часа. Вдруг кто-то крикнул, что нас окружают красногвардейцы. Бутырин шепнул мне: «Давай быстро сматываться!» Мы благополучно добрались до его дома, а утром я ушел в Казаринку, прожил там месяца полтора, затем вернулся в Торск.

— С какой целью? — спросил Белобородов. Макаров пожал плечами:

— В Казаринке мне просто нечего было делать. В Торске я рассчитывал при содействии Бутырина подыскать подходящую работу.

— Вам это удалось?

— Нет, поскольку город вскоре был захвачен белыми войсками.

— А не потому ли вы поспешили в Торск, что белогвардейские войска находились уже на подступах к городу?

— Это лишь ускорило мое возвращение, — сказал Макаров.

— Были и другие мотивы?

Макаров словно не слышал вопроса, молча уставился взглядом в пол, о чем-то задумался. Наконец коротко обронил, не поднимая глаз:

— Были…

Подождав немного, Белобородов высказал догадку:

— С Василием не поладили?

Макаров махнул рукой:

— Если б один Василий. Петька, младший, еще почище был…

— Ссорились?

— До ссор не доходило. Но говорить нам было не о чем.

— В Торске вы и на этот раз воспользовались гостеприимством Бутырина? — спросил Белобородов.

— Разумеется.

— До захвата города белыми вами лично предпринимались какие-либо активные действия против Советской власти?

— Нет. Но при подходе к городу белых войск, буквально за несколько часов до их вступления в Торск, к нам на квартиру явился один из бывших царских офицеров и объявил, что в городе произошел переворот, что Советская власть свергнута и что нам с Бутыриным надлежит немедленно явиться по указанному адресу для получения оружия. Мы поспешили на сборный пункт. Там нам сказали, что мы поступаем в распоряжение капитана Шмакина. В тот же день мы приступили к формированию роты особого назначения…

— Вы были поставлены в известность о том, какие функции должна выполнять ваша рота?

— В общих словах. Капитан Шмакин сказал нам, что командование придает особое значение таким подразделениям, как наше, в искоренении большевизма.

— Вы знали, что ваш старший брат Василий — большевик?

— Да, знал.

— И не попытались отказаться от назначения вас командиром карательного взвода?

— Когда поступил приказ о размещении нашей роты в Казаринке, я уже был командиром взвода и мне оставалось только выполнить этот приказ, — ответил Макаров.

12
Из протокола допроса:
«В о п р о с: Будучи командиром карательного взвода, какое личное участие вы принимали в выявлении и аресте среди населения Казаринки коммунистов и лиц, которые им сочувствовали?

О т в е т: Мне приходилось этим заниматься по долгу службы.

В о п р о с: Каким образом это делалось?

О т в е т: Припоминаю такой случай. Вместе с прапорщиком Фарафонтовым и группой солдат я был послан командиром особой (карательной) команды, в составе которой находился мой взвод, капитаном Шмакиным на поиск и арест балтийского матроса-большевика, фамилии которого не помню. Был донос о том, что этот матрос, прибывший в Казаринку для связи с большевистским подпольем, скрывается в одном доме по улице Нагорной.

Мы произвели обыск и обнаружили матроса в погребе. При этом он оказал сопротивление — бросил гранату и отстреливался из маузера. Нам не удалось взять его живым: по моему приказу в погреб были брошены гранаты. Хозяин дома, его жена и старший сын были расстреляны.

В о п р о с: Сколько человек было расстреляно в Казаринке летом 1918 г. при вашем непосредственном участии?

О т в е т: При моем непосредственном участии летом 1918 г. было расстреляно в Казаринке около ста человек».

— Во время допросов применялись пытки?

— Насколько помнится — нет.

— Следствие располагает на этот счет достоверными фактами.

— Я хотел бы уточнить: арестованных били плетьми или шомполами, но такие меры телесного воздействия не считались пытками.

— Избиение арестованных производилось по вашим личным приказаниям?

— В некоторых случаях. В те дни, когда я был дежурным офицером.

— При каких обстоятельствах была арестована Мария Макарова?


До сих пор Макаров — кто знает, каких усилий ему это стоило, — старался сохранять внешнее спокойствие и достоинство. Лишь в самой глубине серо-голубых холодных глаз таилась смертная тоска и чувствовалась напряженная работа мысли. Подходил к концу второй допрос, и хотя к делу не добавилось, можно сказать, ни одного существенного факта, которым не располагало бы следствие, однако и ничего из того, что было известно по рассказам свидетелей, Макаров в общем-то не отрицал. Он знал, какой приговор его ждет, и, похоже, не рассчитывал на снисхождение.

Однако мысль его работала, и какой-то план у него был — в этом Белобородов не сомневался. На что-то Макаров определенно рассчитывал. Или это с годами выработанное убеждение, что из любого, даже совершенно безнадежного положения в конце концов можно найти какой-то выход? Убеждение человека, которому уже не раз доводилось уходить от неминуемой, казалось бы, гибели?

Впрочем, один чрезвычайно заинтересовавший Белобородова факт своей биографии Макаров все же сообщил. Он назвал номер полка, в котором служил после окончания школы прапорщиков и в котором получил второй офицерский чин, а затем и третий.

151-й полк… Возможно, что Белобородов, записав этот номер в протокол, тут же бы и забыл о нем, если бы не одно обстоятельство, касавшееся собственной его биографии.

Дело в том, что полк, в котором он сам служил последние два года империалистической, одно время дислоцировался по соседству со 151-м полком. Белобородову приходилось бывать в том полку с партийными поручениями, и он был наслышан о тамошних офицерах, представлявших собой замкнутую, сплоченную группу единомышленников-монархистов. Душой этой группы и хранителем ее традиций был подполковник Орлов, считавший себя прямым потомком знаменитого екатерининского временщика.

Белобородов считал, что все офицеры 151-го полка были из дворян. Выходит, не все. Чем-то, видно, поглянулся Макаров Орлову. Как бы там ни было, а за какой-нибудь год прапорщик стал поручиком.


— При каких обстоятельствах была арестована Мария Макарова?

Что-то дрогнуло внутри у подследственного: лицо помертвело, плечи поникли, в глазах мелькнуло выражение покорности судьбе.

Но это продолжалось недолго. Макаров снова взял себя в руки. Глаза лихорадочно заблестели. Мысль заработала.

— Макарова Мария Николаевна — жена моего брата Василия. Была арестована по указанию капитана Шмакина. Да, мною. Я же и допрашивал ее… Вам интересно знать, как я на это пошел, как согласился? Мерзко, не правда ли? Вести допрос близкого тебе человека… женщины… И применять в отношении ее те самые меры телесного воздействия… — Макаров провел по лицу ладонью.

— Не скрою, — сказал Белобородов, — мотивы ваших действий не совсем понятны. Или вами руководило чувство личной мести?

— Нет, ни с нею, ни с братом никаких личных счетов у меня не было. Хотя и каких-то родственных чувств, пожалуй, тоже. А что касается наших классовых позиций, в этом отношении, полагаю, вам ясно, что примирения быть не могло.

— Да, — кивнул Белобородов, — здесь все ясно. Но все-таки почему вы не отказались вести допрос Макаровой? Хотели выслужиться? Или чувствовали недоверие к себе со стороны сослуживцев из-за того, что ваш брат Василий оказался большевиком? Однако всему есть мера. Где-то есть граница, отделяющая человеческое от животного. Вы могли отказаться вести допрос Марии?

Чуть заметная саркастическая усмешка скользнула по тонким, слегка выпяченным губам Макарова.

— Да, мог. Когда привели Марию, капитан Шмакин спросил: «Кто займется?» — и посмотрел на подпоручика Бутырина, командира третьего взвода. Стоило мне промедлить с ответом, и вопрос решился бы сам собой. Но я опередил Бутырина, сказав, что мне, как родственнику, легче будет получить от Марии нужные сведения, не прибегая к крайним мерам. Я знал, что Бутырин, если возьмется за дело, ни перед чем не остановится…

— Однако ж и вы не остановились! — воскликнул Белобородов.

— Да. Но лишь потому, что она вообще отказалась со мной разговаривать. Более того, она в присутствии солдат плюнула мне в лицо. Я даже это мог ей простить, если бы это касалось меня одного. Но ведь другие офицеры… Они меня осудили бы.

— И вы?..

— Да, я приказал солдатам…

— …помочь вспомнить, где скрывается ее муж?

— Кажется, именно так я и выразился тогда. Однако при этом я незаметно для Марии дал солдатам знак, чтоб не усердствовали.

— Допустим, вы дали знак, — кивнул Белобородов. — Однако, «не усердствуя», солдаты кололи ее штыками до крови, и вы…

— Я стоял, отвернувшись к окну. Когда Мария закричала так, что ее мог слышать из своего кабинета Шмакин, я остановил эту пытку…

— Вы сами сейчас назвали примененную вами к Марии «меру телесного воздействия» пыткой! — быстро проговорил Белобородов.

— Я имел в виду себя, — скорбно ответил Макаров. — И себя…

— Итак, вы остановили пытку?..

— И пошел к капитану. Предложил отпустить Марию и установить за нею слежку. Шмакин согласился с моими доводами.

— Еще бы! — усмехнулся Белобородов. — Отличный ход: даже если Мария не знала местопребывания мужа, до него непременно должен был дойти слух о том, что жена побывала на допросе…

— Я не думал, что он тут же примчится как мальчишка! — зло перебил Белобородова Макаров. — Я рассчитывал на его выдержку. И кто-то же был рядом с ним — могли его удержать…

— Как бы там ни было, — подвел итог Белобородов, — но Мария с Василием оказались в руках белогвардейской контрразведки с вашей помощью, при вашем личном участии.

— Получается так, — понуро кивнул Макаров. — Но я их не арестовывал. И допрашивал их на этот раз не я!

Белобородов с сомнением покачал головой и усмехнулся.

— Повторяю: я их не допрашивал! — лицо Макарова побагровело. — Я не могу доказать своей непричастности к этому допросу, однако прошу записать в протокол следующие слова: я не проводил допроса своего брата Василия и его жены Марии после ее повторного ареста. Не проводил!

— В таком случае припомните, кто их допрашивал.

— Их вскоре увезли в Торск, в контрразведку…

— Однако нам известно другое: перед тем, как их увезли…

Макаров сделал останавливающий жест:

— Я не договорил. Перед тем как их увезли, Бутырин успел допросить брата. Допрашивал ли он Марию, я не знаю.

— Вы видели Василия после того, как он побывал на допросе?

— Да.

— При каких обстоятельствах?

— Я пришел в арестное помещение, а в это время брата выводили из камеры, где происходил допрос.

— С какой целью вы пришли в арестное помещение?

— Мне нужно было поработать с… С одним человеком…

— С кем именно, не помните?

— С молодой женщиной, которую прислали в Казаринку большевики.

— В какое время суток вы пришли в арестное помещение?

Макаров прикрыл глаза рукой, вспоминая.

— Утром… Рано утром. Помню, едва только занималась заря…

— И вы сразу направились в камеру, где допрашивали Василия?

— Нет, не сразу… — Макаров покусал нижнюю, губу. — Увидев брата… Он весь был перепачкан кровью… Одним словом, у меня не хватило решимости встретиться с ним. Я повернулся и выбежал во двор. Некоторое время стоял как оглушенный. Не хотелось верить… С тех пор я больше никогда не видел ни Василия, ни Марии…

— Затем вы снова направились в камеру для проведения допроса?

— Да, в нее уже привели ту женщину.

Леонид с полчаса как зашел в кабинет к Белобородову. Став спиною к окну, он молча следил за ходом допроса.

Все в нем восставало против тона, которым велся допрос. Уж слишком свободно держался Макаров, а Белобородов позволял…

И вообще непонятно было Леониду, для чего столько времени толочь воду в ступе. Как каратель Макаров уже вполне ясен. Известно, где он воевал после Казаринки, — с армией Колчака дошел до Омска. А вот дальше — сплошное белое пятно.

Никто из лиц, проживавших за границей, не опознал Макарова на фотокарточке, которую показывал им Леонид. И это тоже было одной из причин его скверного настроения.

Ах, Агеев, Агеев, что ты наделал! Какую щуку спугнул!..

После того как Макарова увели, Белобородов поднялся из-за стола, прошелся взад-вперед по кабинету, прихлопнул в ладоши и, быстро взглянув на Леонида, что-то хотел сказать, но не сказал, а, улыбнувшись какой-то своей мысли, уселся на прибитый к полу табурет, на котором только что сидел Макаров. Крепко ухватившись обеими руками за сиденье, несколько раз качнулся туловищем.

— Сегодня утречком забежал домой к Агееву, — сообщил он Леониду новость. — Познакомились наконец… — И Белобородов опять чему-то улыбнулся. — Видел бы ты, как он меня встретил! «Сам пришел?» — и смотрит этак подозрительно-подозрительно. Словно знает и не узнает меня, но вот-вот вспомнит и тогда… И рука, смотрю, к заднему карману у него тянется… Ну, тут я назвался по фамилии, он и вспомнил: «Прапорщик Белобородов?! То-то среди красных не встречал тебя!» А это я после февральской революции у них в полку на митинге выступал. В погонах, ясное дело. И вдруг — командирские петлицы! Да, бывает… А приходил я к нему вот зачем. Он же в двадцать втором партизанил на Дальнем Востоке. Собственно говоря, я ни на что особенно не рассчитывал — так, общую обстановку хотя бы узнать. И ты понимаешь, след-то Орлова, похоже, отыскался! Погляди-ка! — Белобородов подошел к столу и достал из ящика пожелтевший листок газетной вырезки. — Агеев сберег…

Один абзац был отчеркнут простым карандашом:

«Ночью партизаны скрытно подобрались к позициям белых и ударили с флангов. Завязался жестокий бой. Белые упорно сопротивлялись, но на рассвете подошли части Народно-революционной армии, и вскоре отборный полк генерала Орлова дрогнул…»

— Двадцать второй год! — сказал Белобородов. — Если это тот самый Орлов — не исключено, что их дорожки с Макаровым где-нибудь опять сошлись. Где-нибудь между Казаринкой и Волочаевкой. Опять Волочаевка — чувствуешь!.. Попытаемся завтра что-нибудь выяснить у Макарова. По-моему, он держит в запасе какой-то далеко рассчитанный ход и пока что не очень запирается. Видимо, полагает, что нам многое известно о его службе в колчаковской армии. И нам важно поддерживать его в этом убеждении, хотя, как ты сам понимаешь, чем дальше от Казаринки, тем чаще приходится идти впотьмах…

13
— Как долго вы служили командиром карательного взвода?

Макаров, сидевший до этого с понурым видом, вскинул голову:

— В конце августа восемнадцатого года меня перевели в 3-й Сибирский полк начальником пулеметной команды.

— Каким образом это вам удалось?

— Случайно встретил в Торске своего бывшего однополчанина.

— Из 151-го?

— Да, — Макаров с некоторым удивлением вскинул брови.

— И этот однополчанин отрекомендовал вас своему командиру?

— Так точно.

— Фамилия командира 3-го Сибирского полка?

— Иванов. Полковник Иванов.

— А Орлова вы встретили… — полувопрос-полуутверждение.

— Это уже потом… — в глазах Макарова отразилось легкое замешательство, но он тут же взял себя в руки.

— Так, минутку… — Белобородов записал в протокол допроса: «Моя встреча с генералом Орловым произошла…»

— С полковником, — поправил Макаров. — Тогда он еще не был генералом.

Белобородов зачеркнул слово «генералом» и сверху надписал: «полковником». Затем внизу страницы провел линию и под нею сделал примечание: «Исправленному «полковником» верить».

— Где вы с ним встретились?

Макаров несколько помедлил с ответом, словно раздумывая, говорить или не говорить. Затем коротко обронил:

— В Омске.


…151-й полк Орлова был расформирован по причине отказа его офицеров сражаться за Советскую власть.

В середине ноября семнадцатого года, после того как командир этого полка отдал приказ о передислокации, по требованию низших чинов все офицеры были арестованы. За исключением поручика Кондрашова, который и принял на себя командование полком.

Орлов и другие главари заговора были тотчас изолированы от остального офицерского состава. Однако Орлову удалось бежать. Через некоторое время находившимся в заключении офицерам каким-то образом стало известно о том, что их бывший командир полка добрался до территории, захваченной калединскими войсками. Макаров и его сообщники стали спешно готовиться к побегу. Однако осуществить свой замысел они не успели. Одного за другим их стали куда-то уводить, и больше никто из них в камеру не возвращался.

Однажды — это было уже в марте восемнадцатого года — пришли конвойные и выкликнули фамилию Макарова. Его провели в служебный кабинет. Сидевший за столом незнакомый человек в гимнастерке задал несколько вопросов относительно дальнейших намерений арестованного в случае его освобождения из-под ареста.

Макаров ответил, что ему необходимо некоторое время на размышления, но что воевать он в любом случае больше не намерен. После этого ему было разрешено вернуться в Казаринку, где к тому времени установилась Советская власть.

— Выходит, вы не по демобилизации вернулись домой, как показывали ранее, а были освобождены из-под ареста? — спросил Белобородов, заканчивая очередной допрос.

— Да, так будет точнее, — согласился Макаров.


Был второй час ночи. Белобородов расхаживал по кабинету, предавшись воспоминаниям, которые причудливым образом переплетались с показаниями Макарова.

Петя Кондрашов… Блестящий поручик, душа офицерского общества 151-го полка. Это он по решению ревкома принял на себя командование полком после ареста мятежных офицеров. Недолго командовал. Погиб через месяц от руки подосланного Орловым фанатика-монархиста.

Знал Белобородов и военного коменданта города Вербинска — предателя Новосильцева, устроившего побег Орлову и другим главарям заговора, а затем отпустившего «под честное слово» и всех остальных офицеров полка. Впоследствии, уже по другому делу, Новосильцев был предан суду ревтрибунала и приговорен к расстрелу.

Читинский госархив сообщил, что, согласно имеющимся в его распоряжении материалам, белогвардейский полковник Орлов Павел Степанович после разгрома колчаковских войск примкнул с остатками своего полка к бандам атамана Семенова.

14
Из протокола допроса:
«В о п р о с: Расскажите о вашей службе в белогвардейских армиях начиная с августа 1918 г.

О т в е т: С августа 1918 г. я продолжал служить в белогвардейских войсках. Участвовал в боях под Уфой, у станции Иглино, под Бугурусланом и Самарой. В марте 1919 г. был ранен под Алюнакской. В июле вернулся в полк. В ноябре дезертировал и вплоть до недавнего ареста скрывался под чужой фамилией».


— А с марта по июль девятнадцатого вы находились в госпитале?

— Я бы воздержался называть тот грязный, вонючий барак госпиталем, — с иронией проговорил Макаров. — До сих пор не перестаю удивляться, как это я еще выбрался из него живым. Вши. Повальный тиф. Там я и понял наконец, что белое движение обречено… Нет, не все было так просто. Должен сказать, что в то время многие мои товарищи, и я вместе с ними, еще верили в счастливую звезду Колчака. Однако уже начиналось брожение. Мой сосед по нарам поручик Бородин в горячечном состоянии выкрикивал казавшиеся нам кощунственными слова о продажности колчаковских министров и о собственной его, Колчака, бездарности как военачальника. Кто-то высказал предположение, что Бородин — агент большевиков. Был даже составлен рапорт начальству. Не знаю, чем бы все кончилось, если бы в ночь после подачи рапорта Бородин не умер. Проснувшись, я увидел совсем близко его широко раскрытые голубые остекленевшие глаза… Тело его тут же унесли, но сомнения, которые он в меня заронил, остались со мной. А вскоре колчаковская армия стала терпеть одно поражение за другим, и новые раненые, непрерывно поступавшие в наш барак, без всякой опаски ругали Колчака, и никто уже не возмущался такими речами…

— Однако же по выздоровлении вы вернулись в свой полк.

— Знаете, как бывает после выздоровления? Особенно когда выберешься из такой клоаки!.. Чувствуешь себя заново родившимся, и тебе начинает казаться, что еще не все потеряно…

— Расскажите, когда именно и при каких обстоятельствах произошла ваша встреча с полковником Орловым.

— В сентябре девятнадцатого года наш полк был переформирован. В это время от одного из вновь прибывших офицеров я узнал, что полковник Орлов находится в Омске, в госпитале.

Я решил его навестить. Он уже выздоравливал. Встреча была теплая. Павел Степанович без обиняков предложил мне перейти в его полк. Я, разумеется, согласился. Однако уже в ноябре, как я сказал, я дезертировал из белогвардейской армии. Это случилось после тяжелого ночного боя с партизанами недалеко от Иркутска. Партизаны застали нас врасплох. Мои пулеметчики разбежались. Соседний батальон тоже был охвачен паникой. Воспользовавшись темнотой, я вскочил на коня убитого на моих глазах офицера и пустился в галоп. Спустя некоторое время в одной из деревень мне удалось обзавестись меховой одеждой, в другой я купил старенькое охотничье ружье и пороху, прибился в дом к одной вдовушке и стал жить, — на лице Макарова появилось подобие улыбки. — Опростился вконец. Бороду отпустил! Ну и, разумеется, много размышлял. Порою страшно становилось. Особенно по ночам, когда не спалось…

— Вспоминали былое?

— Вспоминал… Впрочем, не то слово: я видел, видел все эти лица! Вот так они стояли перед глазами, — Макаров выставил перед собою руки ладонями вперед. — Много, много лиц!..

— Как у вас оказался паспорт, принадлежавший Селезневу? — неожиданно спросил Белобородов.

Макаров опустил руки на колени и уставился неподвижным взглядом в угол стола.

— Должен признать, что, с тех пор как я его приобрел, — после небольшой паузы заговорил он, — мне часто приходила в голову мысль об этом человеке: кто такой и жив ли? Иной раз — вы не поверите! — хотелось поехать по этому адресу, постучаться в дверь и спросить…

— Как у вас оказался паспорт?

— Купил в Иркутске у незнакомого человека. По рекомендации.

— Много заплатили? — не скрывая иронии, спросил Белобородов.

— Дюжину собольих шкурок. Я ведь охотился на соболей. Жил в общем-то неплохо. Но, знаете, осточертело шататься по тайге.

— Мне кажется, наш с вами разговор ушел далеко в сторону, — прервал Белобородов своего подследственного. — Давайте вернемся к ноябрю девятнадцатого года. Ведь вам и после этого еще пришлось послужить в белой армии. Расскажите обо всем возможно подробнее. И честно. Ложные показания лишь усугубят наказание.

— Разве его можно еще усугубить? — с кривой усмешкой взглянул на следователя Макаров.

Белобородов не ответил.

15
Из протокола допроса:
«В о п р о с: Расскажите о дальнейшей службе в белых армиях после ноября 1919 г., в частности в войске атамана Семенова.

О т в е т: …В войске атамана Семенова я служил с января по ноябрь 1920 г. За переход Байкала награжден орденом Владимира четвертой степени и специально учрежденной медалью «За великий Сибирский поход». Произведен во внеочередной чин подполковника.

В о п р о с: В каком полку и кем вы служили в это время?

О т в е т: В полку генерала Орлова. Командиром конной разведки».

В декабре двадцатого с остатками белых войск Макаров бежал в Маньчжурию. После нескольких месяцев пребывания в Харбине вернулся в Россию и во Владивостоке снова добровольно вступил в белую армию. Сперва был рядовым (в чине подполковника) в офицерской роте каппелевцев. Затем командиром пулеметного взвода. Участвовал в боях под Волочаевкой и Спасском. В ноябре двадцать второго в составе стрелковой бригады полковника Луткина бежал из Владивостока на пароходе «Эльдорадо» — сперва в Корею, затем в Китай.


— А как же насчет соболиной охоты? — спросил Белобородов.

— Неудачная легенда, вы правы, — с усмешкой покивал головой Макаров. — Я уж и сам это понял, а потому решил рассказать все, как было на самом деле. Авось на душе полегчает…

Когда Макарова увели, Белобородов спросил у Леонида:

— Ты хоть знаешь, что такое Эльдорадо?

Леонид смущенно опустил глаза:

— Не силен я, Алексей Игнатьич, в иностранных языках. Немецкий немного знаю, а это, видимо, из какого-то другого…

— Языки языками, а на русском читать тоже надо, — поддел его Белобородов. — Эльдорадо — это такая волшебная страна, в которой полным-полно золота и драгоценных камней. Идешь и ногами пинаешь. В общем, с названием парохода Макарову явно повезло. Вот только куда, к какому берегу ее прибило, эту посудину…

— А вы его здорово подловили с атаманом Семеновым!

— Почему это — подловил? — удивленно глянул Белобородов на своего помощника. — Я и не сомневался, что он у Семенова.

— Но ведь это были только ваши предположения, так ведь?

— Нет, я был уверен, что он не мог бросить Орлова, — упрямо проговорил Белобородов. — Такие, как Макаров, идут до конца. Ты еще не понял его? Неужели поверил в его скитания по тайге?

— Я представил его с бородой! — усмехнулся Леонид в ответ.

— Ну, борода — еще куда ни шло, — сказал Белобородов, и вдруг глаза его загорелись: — Послушай-ка, а может, бороду-то он не придумал? Может, она была у него? Там, в Эльдорадо?..

16
Из протокола допроса:
«В о п р о с: Расскажите о вашей деятельности после ноября 1922 г.

О т в е т: Некоторое время личный состав стрелковой бригады, прибывшей на пароходе «Эльдорадо» в корейский порт Гензан, использовался на строительстве грунтовой дороги к порту. Затем нас перебросили в Тецуген, и там мы до июня 1923 г. работали на сооружении оросительных каналов — землекопами, грузчиками, откатчиками. Командование обещало нам скорое возвращение в Россию, а никто из нас не сомневался в том, что власть большевиков долго не продержится. Нужны были деньги, чтобы жить самим, содержать и ремонтировать пароход, пополнить запаси оружия.

Однако того, что мы зарабатывали, едва хватало лишь на питание. Поэтому в июне 1923 г. командование по совету одного американского коммерсанта решило отвести судно вместе с личным составом бригады в одну из бухт близ Шанхая, и там пароход был продан какому-то китайскому генералу. После этого личный состав бригады был распущен. Зарегистрировавшись в шанхайском бюро по русским делам, я получил вид на жительство. Затем я купил у одного шанхайского купца партию сукна и довольно успешно продал его, разъезжая по китайским деревням. Окрыленный этим первым успехом, я решил сделаться коммерсантом.

В о п р о с: На какие средства вы приобрели сукно?

О т в е т: Пришлось продать золотой портсигар и два золотых кольца с драгоценными камнями».


К двадцать седьмому году новоявленный коммерсант вылетел в трубу, не выдержав конкуренции. Решил вернуться на военную службу — поступил рядовым в русский отряд шанхайских волонтеров. Через некоторое время его произвели в капралы. Однако скоро Макаров понял, что перспектив на дальнейшее продвижение у него нет: уже и годы были не те, да и нелегко было ему, подполковнику русской армии, выслуживаться перед тупоголовыми унтерами. Он уволился из отряда, как только подвернулась возможность подработать в другом месте: забастовали шанхайские портовые грузчики, и пароходные компании стали приглашать всех желающих. Иными словами, Макаров стал штрейкбрехером. Впрочем, он не задумывался над тем, как это звучит. Ему нужны были деньги, чтобы жить, и, кроме того, была мысль устроиться впоследствии на пароход. Хотя бы простым матросом. Но хозяин одного из пароходов предложил ему кое-что получше: написал рекомендательное письмо своему знакомому директору агентства, которое ведало подбором телохранителей для высокопоставленных лиц. Макаров стрелял метко, и реакция у него была отменная. Он решил, что эта работа по нему. Но это же агентство занималось и подбором сторожей. Макарову предложили место ночного сторожа на мыловаренном заводе. Выбирать не приходилось, да и оклад в семьдесят пять американских долларов показался ему в ту пору куда как приличным. До него это место занимал русский генерал, уволенный после того, как его застали спящим на посту.

Службу Макаров нес исправно и года через три был рекомендован телохранителем к китайскому миллионеру Чжан Гоцзы. Теперь его жалованье повысилось до трехсот долларов.

— Для того чтобы стать телохранителем, вам понадобилась, видимо, особая протекция? — поинтересовался Белобородов.

— Несомненно! — чересчур поспешно, как показалось следователю, ответил Макаров.

Чересчур поспешно и с каким-то азартным блеском в глазах. Рыбак, делающий подсечку.

«Ну-ну…» — сказал себе Белобородов.

— Кто же вам оказал такую протекцию? — спросил он Макарова.

— Мой бывший однополчанин. Виктор Зарецкий.

— А что он потребовал от вас взамен?

— Сперва — ничего. Встретив меня однажды на улице и узнав, что я работаю сторожем, он как бы между прочим обмолвился, что у него имеются кое-какие связи и что, возможно, он сумеет замолвить за меня словечко. Я, признаться, не придал особого значения его обещанию. Однако вскоре меня вызвал директор агентства и сказал, что у него есть заявка на телохранителя…

— Что же потребовал от вас Виктор Зарецкий впоследствии?

— Приблизительно через полгода после того, как я приступил к обязанностям телохранителя, Зарецкий назначил мне встречу в одном из шанхайских ресторанов и в ходе разговора поинтересовался, не соглашусь ли я оказать услугу его друзьям. При этом намекнул, что друзья его весьма влиятельные люди. А всего-то и нужно было позволить их человеку выстрелить первым в моего патрона. Я, разумеется, отказался. Но Зарецкий стал уверять меня, что убивать моего патрона никто не собирается. Его хотят лишь припугнуть: в последнее время Чжан Гоцзы слишком увлекся политикой, а это кое-кому не нравится. Пусть занимается своей коммерцией и не сует нос куда не следует. В худшем случае — небольшая царапина, сказал мне Зарецкий. Я обещал подумать.

— Вы знали, что потеряете хорошее место?

— Положим, знал.

— И все-таки пошли на сделку? Вам обещали вознаграждение?

— Разговора о вознаграждении не было, но Зарецкий дал понять, что моей услуги не забудут. А что касается «хорошего места»… Все в мире относительно, и к тому времени, когда случился разговор с Зарецким, я уже тяготился работой телохранителя.

— Вот как? — не удержался от восклицания Белобородов.

— Видите ли, у каждого человека есть маленькие слабости. У меня они тоже были. Если позволите…

Белобородов кивнул.

— Живя в Шанхае, — начал рассказывать Макаров, — я изредка устраивал себе, как я их сам называл, «египетские ночи». Отправлялся в какой-нибудь роскошный ночной ресторан, воображая себя очень богатым человеком. Работая ночным сторожем, я месяцами копил для этого деньги, отказывая себе в самом необходимом. У меня был дорогой костюм, запонки с поддельными бриллиантами. Только манишка, помню, обошлась в два месячных заработка. Зато раз в полгода ты почти счастлив. Полгода живешь воспоминаниями об этой ночи и предвкушаешь новый счастливый миг, когда швейцар опять радушно распахнет перед тобою золоченые двери и ты не спеша поднимешься по устланной коврами лестнице в сверкающий зал, где подаются изысканные блюда и девушки в полупрозрачных восточных одеждах… Впрочем, самое большое удовлетворение я получал от созерцания сидевших неподалеку от меня представителей другого мира. Это были обрюзгшие старики и молодые люди, красивые женщины в роскошных платьях и высокомерные увядшие дамы с морщинистыми, похожими на куриные лапки руками, унизанными настоящими, а не поддельными бриллиантами. И мне было хорошо оттого, что я сижу за таким же столом, как они, в том же ресторане, и кельнерши улыбаются мне столь же обворожительно, как и им… Знаете, у О. Генри есть такой рассказ…

— Я знаю, — кивнул Белобородов. — Но когда вы стали телохранителем миллионера, у вас появилось больше возможностей посещать злачные места. И денег стали получать больше, и ваш патрон, которого вы должны были сопровождать всюду, наверняка не отказывал себе в удовольствиях.

— Вот как раз с этого времени и кончились для меня «египетские ночи». Я стал слугой. Теперь я в этом новом качестве приходил вместе с ним в те же роскошные рестораны, где у меня было место, предназначенное для слуг. Красивые кельнерши больше не улыбались мне. Правда, иногда я бывал в ресторанах и без патрона, сам по себе. Но все время, пока я там находился, мне казалось, что на меня бросают косые взгляды… Сказка кончилась. С некоторых пор я стал посещать только второразрядные заведения — просто затем, чтобы напиться… Когда однажды Зарецкий снова подсел за мой столик, я сказал, что готов встретиться с его хозяином. Только с хозяином. Зарецкий в моих глазах был чьим-то слугой, а я никогда не забывал про свой чин подполковника. Через некоторое время такая встреча состоялась. Хозяином Зарецкого оказался японец, весьма недурно говоривший по-русски. И хотя встреча происходила в швейном ателье, а на плече у японца висел сантиметр, я сразу почувствовал, что передо мною — кадровый офицер…

— Каких политических взглядов придерживался ваш патрон?

— Он выступал против захвата Японией Маньчжурии. Кроме того, он слишком уж благожелательно относился к Советской России.

— Вот как! — удивленно произнес Белобородов. — В таком случае мне трудно понять мотивы, которые побудили его взять в телохранители белогвардейца. Если он благожелательно относился к Советской России…

— Не настолько, чтобы опасаться меня, но достаточно лояльно для того, чтобы я увидел в нем человека, лишавшего меня последней надежды. Он сожалел о падении в России монархии и даже говорил мне, что большевики чуть не разорили его. Но поскольку Советская власть утвердилась, он был не прочь поживиться на торговле с нею. Он был насквозь деловым человеком и против захвата японцами Маньчжурии протестовал именно потому, что у него в Маньчжурии были свои интересы. Но я читал газеты и видел, что таких людей, как мой патрон, становится день ото дня больше, и все вместе они помимо своего желания способствуют укреплению в России новой власти. А противостоявшие ей силы слабели…

— Но появлялись и новые, па которые вы могли возлагать свои надежды. Скажем, Япония с ее мечтою о мировом господстве.

— Пожалуй.

— Итак, вы согласились принять участие в заговоре против своего патрона, — напомнил Белобородов. — Ваша роль при этом?

— Я предупредил японца, что буду действовать так, как того требуют обязанности телохранителя, и что их человек может рассчитывать только на один выстрел. Японец с этим согласился.

— Чжан Гоцзы был убит?

— Да, — сказал Макаров. — Меня попросту провели. Признаться, я никак не предполагал, что позволю уложить ею наповал одним-единственным выстрелом. Тот парень оказался мастером высокого класса.

— А — вы?

— Я всадил ему пулю прямо в сердце. Свидетели утверждали, что мы выстрелили одновременно. Возможно, что так и было…

— Тем не менее вы остались без работы?

— На некоторое время. После оккупации японцами Маньчжурии мне предложили место служащего в одной из торговых фирм в Харбине.

— Кто был хозяином этой фирмы?

— Сэйко Камиро. Как я узнал позднее, это был кадровый офицер японской военной разведки.

Белобородов понимал, что, выкладывая карты на стол, Макаров держит про запас какой-то спасительный ход. Интересно, совсем интересно… Ну, а если вот так:

— Вам сразу предложили готовиться к переходу границы СССР?

— Нет, вначале я тренировал служащих фирмы в стрельбе, — с прежней готовностью ответил Макаров. — Что же касается перехода…

— У вас была в Китае семья? — перебил его Белобородов.

Видимо, вопрос застал Макарова врасплох.

— Семья?.. — в замешательстве посмотрел он на следователя, однако тут же нашел нужный тон: — Упаси бог! — При этом он печально шевельнул бровями. — Семья — это конец всем надеждам, а тогда я еще на что-то надеялся.

— Но после заброски в Советский Союз вы же нашли возможным…

— По необходимости, — сказал Макаров. — В целях, так сказать, конспирации. Ну, а потом… Не думал, что это всерьез. Но случилось так, что я проникся к этой женщине самыми глубокими чувствами, которых даже не подозревал в себе. И вот тогда у меня в душе все повернулось… Я понял, что все мои прежние тщеславные мечты — ничто, в сравнении с тихим счастьем, которое дала мне Мария. Поверьте, если бы не взятые мною ранее обязательства и не осознание тяжести вины… С тех пор как Мария вошла в мою жизнь, я ни на минуту не забывал о той, другой Марии, и если бы можно было вернуть…

— Каким образом вам удалось перейти границу СССР? — спросил Белобородой.

— Меня переправили на лодке через Амур, западнее Благовещенска. Для отвлечения внимания пограничников специальный отряд должен был, как мне сказали, инсценировать нападение на одну из застав выше по течению реки. И действительно, во время переправы до меня доносились с той стороны беспорядочные выстрелы. Мне удалось без каких бы то ни было затруднений выбраться на берег. В условленном месте меня встретил человек, назвавшийся Петром. Он и провел меня к ближайшей железнодорожной станции.

— Вы упомянули о ваших обязательствах. Уточните, что вы имели в виду.

…Макаров смотрел на следователя покрасневшими, как после бессонной ночи, глазами, в которых чувствовалась нервозная решимость.

— Гражданин следователь… — голос Макарова прервался от волнения. — Я хотел бы… Не для протокола… Несколько слов…

Нервозная решимость игрока, который ставит на карту последнее свое достояние — жизнь. Белобородов почувствовал, что и в нем самом все напряглось до предела. Он положил ручку на чернильный прибор и приготовился слушать.

Макаров с минуту помедлил, видимо, еще раз продумывая первые слова, и заговорил все тем же хрипловатым, прерывающимся голосом:

— Полагаю, что было бы бессмысленно рассчитывать на то, что мое чистосердечное раскаяние и правдивые показания хоть в малой мере могут смягчить мою участь. Я знаю, что меня ждет…

— Это будет решать суд, — вставил Белобородов.

Макаров медленно, с кривой, нервной усмешкой покачал головой.

— Тюрьма или лагерь меня еще меньше устроили бы. Если уж выбирать, то я предпочитаю смертную казнь… Да, я хочу жить! Но — жить, а не томиться в заключении, где у меня не будет ни Марии, ни даже надежды на побег, потому что убежать я мог бы только к ней, но это исключено… Гражданин следователь, я много думал в последние дни, — Макаров, неожиданно заторопился. — То есть я еще и до ареста думал о своей жизни и убеждениях, и я понял, что та жизнь, о которой когда-то грезил и которую надеялся вернуть, уже никогда не вернется. Работа на японскую разведку — это была моя последняя ставка. Акт отчаяния. Думалось, что хоть таким-то способом удастся выкарабкаться… Иллюзия. Еще до ареста я понял, что не смогу работать на них. То задание, которое я должен был выполнять, висело на мне тяжким грузом до самого дня ареста. Не знаю, хватило бы у меня решимости прийти к вам с повинной или нет, но выполнить его я все равно не смог бы, даже если бы и не был арестован. Потому что надо было выбирать между японцами и Марией. Между ними и домом, который я наконец-то обрел… Гражданин следователь, я сделал выбор, и если понадобится, сумею это доказать!.. — Макаров тяжело дышал, глаза его лихорадочно блестели, а на лбу выступила испарина.

— Как у вас оказался паспорт Селезнева? — спросил Белобородов.

Надежда, светившаяся в глазах Макарова, мгновенно погасла. Лицо окаменело. Однако Макаров сумел тут же взять себя в руки, изобразил подобие смущенной улыбки и досаду на собственную оплошность:

— Сам не знаю, для чего мне понадобилось придумывать эту нелепую историю с дезертирством! В то время я скорее пустил бы себе пулю в висок… Не поверите: до сих пор стыдно…

— Не переживайте так уж сильно, — усмехнулся Белобородов. — Я вам не поверил.

— Благодарю.

— Не за что. Надеюсь, хоть теперь-то вы скажете правду?

— У меня нет выбора, — развел руками Макаров. — Теперь, когда я сообщил вам о своем…

— Так где же все-таки вы раздобыли паспорт на имя Селезнева?

— Его вместе с другими документами вручили мне перед отправкой сюда японцы. Я поинтересовался личностью Селезнева. Мне ответили, что он в Маньчжурии и возвращаться домой не думает.


Оставшись один, Белобородов долго расхаживал по кабинету, крепко обхватив руками поясницу и заведя локти далеко назад, отчего голова его глубоко ушла в плечи. Потом он принес кипятку, ополоснул чайник и сыпанул в него побольше чая.

Теперь понятно, на что Макаров рассчитывал. Что за ход у него был припасен. Дьявольский ход конем. Не стал и дожидаться, когда его спросят о возможном сотрудничестве с японской разведкой, — первым завел об этим речь… Что ж, в его положении ничего больше не остается, как предложить свои услуги в качестве агента-двойника: предать хозяев и работать на другую сторону.


— Вы думаете, он стал бы на нас работать? — с сомнением спросил Леонид, когда Белобородов поделился с ним своими соображениями.

— Да боже упаси! — отмахнулся Алексей Игнатьевич. — Это Макаров-то? Ему только вырваться от нас. Любой ценой. А там ищи ветра в поле!.. Но станет он на нас работать или нет — это второй вопрос. Первый — станем ли мы пользоваться услугами белогвардейца, карателя, у которого руки по самые плечи в крови?

— Он, видно, не понимает, что эту кровь уже ничем не отмыть.

— Ясно, — согласился Белобородов. — Потому и набивает себе цену. Если верить тому, что он уже наговорил, похоже, что мы имеем дело с резидентом.

— Не шуточки! — присвистнул Леонид.

— Если верить, — повторил Белобородов. — Если верить…

17
У Леонида опять был тяжелый разговор с Леной. Опять он задержался в командировке.

Она открыла ему дверь, не проронив ни звука, равнодушно кивнула в ответ на его виноватое «Ну здравствуй, Ленок…», повернулась и быстро пошла в себе в комнату. Леонид последовал за нею. Ему сразу бросились в глаза билеты на спектакль в клубе строителей. Два билета, которые он заполучил перед командировкой и отдал на хранение Лене. Два билета на вчерашнее число. Они лежали на тарелочке с голубой каемочкой.

— Забери их, — проговорила Лена скучным голосом. — Остап Бендер мечтал на такой тарелке получить миллион. Ленечка, у меня нет миллиона. Но можешь мне поверить, что эти билеты… вчера они мне были дороже… Если бы я потеряла миллион рублей, мне не было бы так больно!.. — И по щекам Лепи вдруг потекли слезы.

— Ну что ты, Ленок!.. Не надо, — Леонид подошел к ней и, осторожно обняв за плечи, стал целовать ее мокрые глаза, — Ленок, милый, не надо!.. Слышишь?..

Однако его ласковые слова и поцелуи только еще больше разжалобили девушку.

— О-ой… — испустила она горестный, почти беззвучный стон и, вырвавшись из рук Леонида, упала ничком на застеленную кровать, уткнулась лицом в подушку.

— Ленок, ну я тебе все объясню! — пообещал он, склонившись над Леной, но тут же подумал, что ничего не сможет объяснить, ничего, ничего…

И тут случилось то, чего он более всего опасался. В комнату вошла Таисья Ивановна. Лицо ее, порозовевшее от возбуждения, выражало немой укор и сознание тяжкой ответственности за вынужденное вмешательство, на которое она, как мать своей дочери, решилась только в силу крайней необходимости. Но уж коли решилась…

— Я, конечно, не буду спрашивать, что у вас, Леонид Родионыч, за необходимость такая постоянно по командировкам разъезжать, — начала она глуховатым от волнения, однако достаточно твердым и решительным голосом, усаживаясь на мягкий широкий стул. — Но уж коли вы, еще не женившись, доводите мою дочь до горьких слез, то позвольте поинтересоваться вашими намерениями на будущее. — При этом Лена тоненько, жалобно пискнула, и ее плечи затряслись сильнее, а Таисья Ивановна гневно поглядела Леониду в глаза: — Вы что, так всю жизнь и собираетесь околачиваться в поездах да гостиницах? Жена сиди дома, а вы — где-то в другом месте? Не знаю, конечно, что вы там делаете и с кем встречаетесь, кто вас там держит, а может, сами за кого держитесь… И с работы среди ночи домой являться… По мне, уж коли жениться, то и жить по-людски. А то дети пойдут и отца видеть не будут…

— Но ведь ваш муж Николай Михайлович тоже… — заикнулся было Леонид, но Таисья Ивановна не дала ему договорить.

— Вы моего мужа не трожьте! — возмущенно проговорила она. — Николай Михалыч, слава богу, на глазах у людей работает. Где он бывает и кого лечит — это мне всегда известно, потому что у него от меня никаких секретов не бывает.

— Таисья Ивановна! — набрался наконец Леонид решимости возвысить голос. — Позвольте нам с Леной разобраться самим!

— Мне-то что! — сразу обидевшись, поднялась та и направилась к дверям, но вдруг остановилась и, сложив на груди руки, быстро договорила: — И то правда, не мне с вами жить. Хотя, вы уж извините меня, если, конечно, дойдет до свадьбы, то я, как мать, поинтересуюсь и вашей зарплатой, и на какой квартире вы с молодой женой собираетесь жить. У нас, конечно, дом большой, места хватит, но просто интересно знать. — Тут она перевела взгляд на дочь и властным голосом прикрикнула: — Ну, чего сырость разводишь? Поди умойся да скажи сама, как жить-то собираешься! — С этими словами Таисья Ивановна вышла из комнаты.

18
Из протокола допроса:
«В о п р о с: Уточните, какое задание было получено вами перед заброской в СССР от японских разведывательных органов.

О т в е т: Мне было рекомендовано проникнуть в один из глубинных районов СССР, на Урале или в Западной Сибири, и постараться найти способ для устройства там на работу, желательно на одном из промышленных предприятий или в организации, имеющей важное значение для развития страны. После внедрения я должен был проинформировать свой центр о местонахождении и ждать указаний о дальнейших действиях.

В о п р о с: Вы отправили такую информацию?

О т в е т: Да.

В о п р о с: Вами было получено подтверждение о том, что японским разведывательным органам известно ваше местонахождение?

О т в е т: Нет, такого подтверждения я не получал».


— Вы в Китае пили зеленый чай? — спросил Белобородов у Макарова, когда секретарша принесла им кипяток.

Макаров изобразил на лице пренебрежительную мину:

— Приходилось по необходимости. Принимал как лекарство.

— А мне, признаться, он понравился. Один раз был в Средней Азии, там угощали. Жаль, здесь не продают.

— Знать бы, что встретимся, прихватил бы для вас пачки две-три, — улыбнулся Макаров, прихлебывая из кружки.

— Вам только об этом и, думать было, — отшутился в ответ Белобородов. — Обо мне и о чае. Да… Вот вы на одном из допросов сказали мне, что вас не устраивали политические взгляды вашего патрона Чжан Гоцзы и что японская военщина явилась для вас одной из тех новых сил, с которыми вы связывали свои надежды на возрождение монархии…

— Не обязательно монархии, — вставил Макаров.

— А, так к этому времени вы уже были согласны и на буржуазный строй? Кстати, что сталось с Орловым? Вы почему-то ни разу не вспомнили о нем в своих показаниях о китайском периоде своей жизни. Неужели не приходилось встречаться?

— Он остался в России! — неожиданно выпрямившись, Макаров вскинул голову. — Все время, пока я жил в Китае, я завидовал его участи и горько сожалел, что не последовал его примеру. Это был истинно русский человек. Он не захотел, как мы, обманывать себя напрасными надеждами и предпочел умереть. Он застрелился за день до отплытия нашего парохода из Владивостока. Мы похоронили его, как он просил в посмертной записке, возле одной из церквей…

Белобородов мягко положил на стол ладонь: — Ну что ж, вернемся снова к дальним берегам. Скажите, у вас были с кем-либо из японских официальных лиц беседы, касавшиеся планов Японии в отношении СССР?

— Такая беседа была у меня в Шанхае с Сэйко Камиро.

— Но Камиро ведь не представлялся вам как официальное лицо?

— Тогда — нет. Однако после моего переезда в оккупированный японцами Харбин он беседовал со мной уже как представитель японских разведывательных органов.

— И что он вам сказал во время первой встречи в Шанхае?

— Камиро дал мне понять, что вслед за захватом Маньчжурии и Китая влияние Японии распространится дальше, а именно на территорию СССР, восточнее Уральского хребта.

— Какая роль в осуществлении этих планов отводилась белоэмигрантам?

— Камиро выразил надежду, что наше сотрудничество окажется долгим и взаимно полезным. При этом он оговорился, что в дальнейшем речь пойдет о сотрудничестве иного рода. Нам известно, сказал он, что у вас высокий офицерский чин, и вы вправе рассчитывать на столь же высокое положение в той части России, которая выйдет из-под влияния большевиков… Я прошу мне поверить, что, прожив в новой России больше года, я понял всю беспочвенность этих планов японцев!..

— И однако же решили сообщить им о своем местонахождении.

— Моя откровенность оборачивается против меня, — с удрученным видом усмехнулся Макаров. — Уж если на то пошло, я ведь мог и не говорить вам о посылке сообщения.

— В чем-то, значит, вы не до конца откровенны, — проговорил, задумчиво покачивая головой, Белобородов. — Во всяком случае, я хотел бы знать истинные ваши намерения.

— Я сделал это вопреки своему желанию, — понурив голову, ответил Макаров.

19
— Ты чего это хмурый такой? — спросил Белобородов у Леонида.

— А!.. — махнул тот с безнадежным видом рукой и отвернулся.

— С невестой, что ли, поссорились?

— Хуже! — буркнул Леонид и уселся на табурет напротив Алексея Игнатьича. — Как хоть вы-то со своей женой — тоже каждый раз ссорились из-за этих самых… командировок? Не плакала, когда на день-другой задерживались?

— Уже до этого дошло? — удивился Белобородов. — Рановато, брат. А как мы жили? Ну, как… Моя Вера Ивановна в ВЧК работала.

— Тогда конечно… — покивал Леонид. — А ее мамаша как?

— Вера Ивановна без матери росла. А ты не с будущей ли тещей?..

— Да от нее все и идет, — вздохнул Леонид. — Так-то бы у нас с Ленкой помаленьку все бы образовалось…

— Не знаю, что и посоветовать, — улыбнулся Белобородов. — Одно могу сказать: надумаешь жениться — уводи жену с собой. Поди, найдется какая-никакая комнатешка. Выхлопочем.

— В чем и дело, — смущенно качнул головой Леонид. — Не отпустит ее мамаша: такой дом на троих… Единственная дочка…

— Что значит — мамаша не отпустит? — строго поглядел на него Белобородов. — А сама Елена что думает?

— Не было еще у нас с ней об этом разговора, — вздохнул Леонид.

— Ну так поговорите! Как же ты собрался жениться, если не знаешь самого главного: пойдет за тобой твоя будущая жена на край света или нет? Женитьба — дело серьезное. Я понимаю — любовь и все прочее, тоже ведь был молодым, но сам подумай: ты не хуже моего знаешь, какая у нас работа, и если еще дома не будет покоя… Мне, понимаешь, сейчас с тобой о делах надо говорить, а приходится вот о чем…

— Вы ж сами спросили, Алексей Игнатьич, я и не собирался…

— Спросил, потому что вижу: грусть-тоска тебя гложет, весь взвинченный — не подступись… Ну ладно, пора к делам переходить. Тут кое-что любопытное всплыло. На, почитай. Пока хоть отсюда и досюда…

Леонид читал, а Белобородов неторопливо расхаживал по кабинету, потирая подушечками пальцев виски и что-то бормоча себе под нос.


Из протокола допроса:
«В о п р о с: Кого из агентов японской или иных действовавших против СССР разведок вы знали среди проживавших в Китае русских белоэмигрантов?

О т в е т: Вполне возможно, что среди знакомых мне русских белоэмигрантов были агенты действовавших против СССР разведок, однако достоверными сведениями на этот счет я не располагаю, поскольку вербовка агентуры проводится тайно. На одном из предыдущих допросов я упоминал о бывшем белогвардейском офицере Зарецком, состоявшем, как я предполагаю, на службе у японских разведывательных органов.

В о п р о с: На чем основано это ваше предположение?

О т в е т: В частности, на том, что сам я был завербован при его непосредственном участии. Зарецкий познакомил меня с сотрудником японской разведки Сэйко Камиро и в дальнейшем при необходимости передавал мне его поручения.

В о п р о с: Кого еще вы можете назвать?

О т в е т: В Шанхае — кажется, в начале 1930 г. или в самом конце 1929-го — один бывший белогвардейский офицер, фамилий не помню, в разговоре со мной обмолвился о том, что давал согласие на заброску в СССР и что ему за это было обещано вознаграждение в тысячу долларов. Однако впоследствии он отказался от этого намерения, опасаясь, что на советской территории его могут узнать люди, с которыми он встречался до эмиграции.

Как теперь припоминаю, однажды в Харбине я оказался свидетелем встречи офицера японской разведки с Флоренским Владимиром Степановичем, который сейчас работает на Увальском заводе заместителем начальника электроцеха.

В о п р о с: Когда и при каких обстоятельствах это произошло?

О т в е т: В июне 1931 г. я пришел в фотоателье Жаровой для конспиративной встречи с сотрудником японской разведки Камиро. Там, в глубине вестибюля, за плотными портьерами, располагалось небольшое кафе. Камиро явился несколько позднее меня. Когда он вошел в кафе, один из посетителей поднялся со своего места и шагнул ему навстречу. Тепло поприветствовав друг друга, они обменялись несколькими японскими фразами, после чего тот посетитель вышел и больше при мне в кафе не появлялся. Камиро сказал мне, что это его старый русский друг Владимир Степанович Флоренский и что они познакомились еще в те времена, когда тот занимал пост министра в правительстве Колчака».


— Ну и ну! — помотал головой Леонид: похоже, еще одно крупное дело, да какое — министр!

Сдвинув брови, не отрывая завороженного взгляда от протокола, он молча покачивал головой из стороны в сторону.

— Кажется, твой старый приятель? — напомнил ему Белобородов.

— Не такой старый, — с широкой улыбкой возразил Леонид. — Двух месяцев нет, как познакомились. Подумать только: с министром, как сейчас с вами, разговаривал! Правда, с бывшим…

— Поди, не совсем как со мной? Маленько посерьезней и построже?

— Да пожалуй, — в тон ответил Леонид. — Как вы думаете, зачем было Макарову выдавать его нам?

— Пока трудно сказать. Возможно, затем, чтобы избавиться от свидетеля своего провала. Флоренский, по его предположениям, тоже связан с японской разведкой, он может сообщить своим хозяевам о том, что Макаров арестован, и тем самым спутать Макарову все карты в той игре, которую он задумал вести.

— А если Флоренский — его сообщник?

— Сообщника Макаров не стал бы нам выдавать. Сообщник, оставаясь на свободе, мог бы подыграть ему и тем самым нейтрализовать всю нашу работу, которую Макаров надеется нам навязать.

— Ну, хорошо, — сказал Леонид, — пускай для Макарова Флоренский — опасный свидетель, которому надо любым способом помешать связаться с японцами. Но ведь Макаров не знает: возможно, Флоренский уже сообщил о его аресте? И тогда что получится? Японцы ведь не дураки, сообразят, что к чему…

— Да… — протянул Белобородов. — Пока у нас только вопросы. Ответов на них нет. Ответы надо искать. Будем работать.

— Я как чувствовал! — не сдержался, похвалился своей проницательностью Леонид. — Еще когда в электроцехе с этим Флоренским встретился, мне лицо его сразу не понравилось. Такая, скажу вам, кулацкая мордализация!.. Ишь, министр! Наверное, спит и во сне новую Антанту видит…

— Лицо человека — это, конечно, зеркало его души, — поднял Белобородов на Леонида вдруг потяжелевший взгляд. — Но по этому зеркалу еще нельзя судить о классовой сущности его владельца. А что он там во сне видит… Ты его сны подглядывал? Нет? И сам он тебе их не рассказывал, верно? А потому будем покуда считать, что на данный момент времени Владимир Степанович Флоренский — советский гражданин, трудящийся представитель нашей советской интеллигенции, беспартийный, в прошлом министр колчаковского правительства, после разгрома колчаковщины эмигрировавший за границу, но впоследствии осознавший свою тяжкую вину перед родиной, раскаявшийся в содеянном и легально вернувшийся в Советскую страну, чтобы честным трудом искупить вину и вновь обрести родину, которая умеет строго наказывать, но умеет и великодушно прощать. И наоборот: умеет великодушно прощать, но умеет и строго наказывать…

— А как же быть с показаниями Макарова? — спросил Леонид.

— Погоди, не перебивай! На данный момент времени у нас с тобой имеются нуждающиеся в проверке показания агента японской разведки Макарова, которые дают основание предполагать, что Флоренский также связан с японскими разведывательными органами. Только предполагать! Обличающим документом показания Макарова служить пока что не могут. Ты меня понял, Леня?

— Алексей Игнатьич, я ж понимаю! Ну, вырвалось нечаянно!

— Это хорошо, что вырвалось, — улыбнулся Белобородов.

— Что?.. — не понял Леонид, осудил или одобрил тот его.

— Я говорю: хорошо, что вырвалось. Хуже, если б это осталось в тебе, а после когда-нибудь увело бы тебя не в ту сторону. Потому и почел необходимым прочитать тебе мораль. Думаю, в любом случае не повредит. Обидно, что ли? Ну, пообижайся — дольше будешь помнить урок, — и Алексей Игнатьич перешел на обычный деловой тон: — В общем, так, Леня: надо тебе срочно ехать в Увальск. Заниматься Флоренским. Мне сейчас вот так некогда будет — на днях, видимо, тоже поеду в командировку, по другим делам. Так что тебе самому придется кое-какие вопросы решать. Когда возьмешь в заводском отделе кадров личное дело Флоренского, прежде всего обрати внимание на места его пребывания внутри страны — где учился, где работал до революции и после нее — и сразу пошли, куда возможно, запросы…

— Начну с нуля, — согласно кивнул Леонид.

— Вот так будет лучше, — одобрительно заметил Белобородов. — Постарайся определить главную направленность его дореволюционной деятельности, а для этого важно установить его партийную принадлежность. Постарайся понять, что привело его в правительство Колчака, тогда и весь дальнейший его путь — там, за границей, — легче будет проследить. Флоренский — фигура непростая. Наперед могу сказать: трудно тебе с ним будет. Поэтому почаще заходи к Козыреву, не стесняйся лишний раз спросить.

Козырев — начальник отдела. Их с Белобородовым начальник.

— Ясно, буду советоваться, — опять согласно кивнул Леонид. А сам подумал: со всяким пустяком к Козыреву не пойдешь.

— Завтра сможешь выехать в Увальск? — прищурился Белобородов.

— Почему вы спрашиваете? — удивленно вскинул брови Леонид. — Надо — поеду.

— А невеста что скажет?

— Шутите… — помрачнел Леонид, хотя и в самом деле мелькнула у него мысль о Лене и именно такая: что она скажет… — При чем тут невеста? Надо — и точка.

— Тогда пошли к Козыреву. Замолвлю за тебя словечко.

20
Поздним вечером он забежал к Лене. Еще издали заметив в ее затянутом белыми занавесками окне красноватый неяркий свет, прошел через маленькую боковую калитку в палисадник и три раза негромко стукнул в оконный переплет.

Цветущий табак раскрыл к ночи свои белые венчики всюду, куда ни глянешь, — на клумбах и вдоль всей стены дома. Запах стоял густой, одуряюще сладкий. Леонид собрался было сорвать один цветок, но только протянул руку, как на занавеску упала тень и в окне появилось улыбающееся личико Лены.

Немного погодя с мягким скрипом отворилась парадная дверь, и Лена сбежала с крыльца на дорожку. Леонид распахнул перед нею калитку, и они вышли на улицу.

— А я уже трусить начала, — обычным своим щебечущим голоском призналась Лена. — Думала: рассердился и больше не придешь.

Словно ничего и не было — ни слез, ни тяжелого объяснения, ни тарелочки с голубой каемочкой. Леонид почувствовал, как сразу спала нервная напряженность, с которой он ожидал короткого, резкого разговора. К этому разговору он готовился весь вечер. «Или — или» — вот так он собирался говорить с Леной. Ее обезоруживающая незлобивость привела его в замешательство. В эти минуты ему особенно не хотелось ее огорчать. Но не сказать об отъезде он тоже не мог.

— Ленок, — начал он робко. — Ты, наверное, думаешь, что я по тебе совсем не скучал… Ну, во время работы и правда было некогда, а так, в другое время, я только о тебе и думаю. Так скучаю, что прямо сил никаких нет…

— Нет,ты не думай, я все понимаю! — быстро проговорила Лена. — И пускай работа у тебя всегда будет на первом месте! Мне даже нравится, что ты не такой, как многие другие. Что ты из тех, кто всем на свете готов жертвовать ради дела. Это же хорошо! Ведь ты у меня такой, правда? Я сегодня весь вечер об этом думала, и мне было ужасно стыдно за свою истерику. Правда! И мама… Она просто не понимает. Но ты ведь не сердишься на нее? И еще я знаешь, о чем подумала? Когда-нибудь про тебя будут писать в газетах и рассказывать детишкам…

— Ну, навряд ли, — пробормотал Леонид, однако ему приятно было именно от Лены услышать такие слова, и он даже подумал, что детишки уж точно с раскрытыми ртами слушали бы кое-какие его рассказы. Да хоть и про Макарова — и сейчас поучительно было бы им послушать. Но — нельзя. Нельзя пока ничего такого… — Ленок, я еще так мало сделал! Еще столько работы…

Лена сжала своей маленькой, слабой ручкой его пальцы.

— Но когда-нибудь потом, Ленечка. — Он увидел совсем близко перед собой ее умоляющие глаза. — Когда-нибудь потом ты сможешь… как все? Приходить каждый день домой…

— Даже не знаю, когда такое будет, — вздохнул Леонид и, набравшись духу, выговорил наконец: — Ленок, я завтра опять еду.

Лена выпустила его руку, и некоторое время они шли молча. Леонид ждал, поглядывая на нее сбоку. При свете луны ее лицо казалось очень бледным и невыразимо красивым.

Вдруг она остановилась, прижала кулачки к горлу и, борясь со спазмами, произнесла жалобным, прерывающимся голосом:

— Ну что ж, Ленечка… Поезжай, если надо. Я буду ждать…

Вдалеке за домами играл духовой оркестр.

— Ленок?.. — Леонид осторожно провел ладонью по ее щеке.

— М-м?..

— Пошли в сад, потанцуем?

— М-м!.. — кивнула Лена.

Часть вторая Знак Козерога

1
Еще с демидовских времен маленький Увальский заводик с двумя работавшими на древесном угле домнами славился необычайно высоким качеством чугуна, который до революции почти весь шел на экспорт, а при Советской власти — на выплавку легированных сталей, в которых так нуждалась наша оборонная промышленность.

В конце 1931 года советские руководящие органы приняли решение о значительном расширении завода, и сейчас вся правобережная часть Увальска, если смотреть с высокого левого берега, представляла собой громадную новостройку: возводились цеховые корпуса, зияли отрытые котлованы, а чуть в стороне двумя широкими улицами протянулись желтеющие свежим деревом бараки рабочего поселка.

Однако и теперь, на втором году второй пятилетки, нет-нет да и случались на заводе всевозможные сбои, непредвиденные заминки и даже аварии. Давала себя знать нехватка, а чаще и просто неопытность, неподготовленность кадров.

Четвертый участок механического цеха, размещенный в отдельном новом пристрое, должен был с весны этого, 1934 года приступить к выпуску оборонной продукции. Но вот уже на исходе лето, а пусконаладочным работам не виделось конца. Сроки сдачи участка в эксплуатацию сдвигались дважды: сперва с апреля на июнь, а теперь уже с июня на октябрь.

Неблагополучное положение дел на этом участке и послужило официальным поводом для выезда Леонида Пчельникова на завод.

2
У всех, кто имел прямое отношение к пуску и эксплуатации четвертого участка, были пропуска с особой отметкой: при входе на участок стоял вахтер с кобурой на ремне.

В разговоре с начальником цеха Леонид выяснил, что рабочим некоторых вспомогательных служб, в частности электрикам и слесарям по тепло- и водоснабжению, выдавались временные пропуска, действительные только на период ведения работ. Однако у руководителей этих служб имелись постоянные пропуска. С особой отметкой. Леонид попросил назвать этих руководителей поименно. Как он и предполагал, среди них был и Флоренский.

Тут было над чем подумать. Ведь, приходя на участок проверять и корректировать работу своих людей, Флоренский, несомненно, имел возможность наблюдать за установкой основного оборудования, а после пуска станков — за изготовлением оборонной продукции. Да, было над чем подумать…

А дальше вот какая любопытная всплыла деталь. Не так давно Флоренский по собственной инициативе предложил заменить на участке два старых отечественных станка одним заграничным, мотивируя тем, что у заграничного станка производительность и точность обработки намного, по крайней мере вдвое, выше.

— Может, дельное предложение? — на всякий случай спросил Леонид у начальника механического цеха. — В чем же загвоздка?

— В том, что советы давать легче всего, — ответил тот. — Как в шахматах: кто сбоку стоит — всегда хорошо играет. Потому что посоветовал и пошел дальше. А ты сиди и выпутывайся после его подсказки как знаешь. В свое время мы хотели поставить этот станок на другом участке, но обошлись. С год он простоял во дворе, а сейчас посмотрели — нет ни паспорта, ни инструкции. Да кто-то вытащил плунжеры из цилиндров, теперь поставь-ка их на место: все они разные, поди угадай, в каком цилиндре какой плунжер должен стоять. Козловский, наш технолог, сперва было взялся за это дело, а когда я спросил, надежно ли будет станок работать, так ничего толком и не ответил. Этак с одним станком знаете сколько можно провозиться! Сложнейшее устройство, одних маслопроводов не счесть… Ну, вытащим старые станки, фундаменты сломаем, этого «иностранца» поставим, — а как он не заработает? Опять все переделывать? Так и в новые сроки не уложимся. Понимаете, что будет? Тюрьма! И — поделом!

Леонид понимал. И постарался узнать все, что можно, о Флоренском. Оказалось, что тот время от времени самолично обходил все заводские цеха и службы — говорил, что по должностной инструкции обязан периодически осматривать теплосети и водоводы. Не исключено, что это всего лишь предлог. Во всяком случае, устроился он очень удобно: весь завод как на ладони…

Семьи у Флоренского не было, жил он замкнуто, в маленькой комнатушке в коммунальном доме на левом берегу. С соседями по квартире почти не общался, поскольку вообще мало бывал дома — целыми днями, а часто и по ночам пропадал на заводе.

По словам начальника электроцеха, Флоренский сумел выжать из старой заводской котельной все, на что она была способна, и минувшая зима была, в сущности, первой за несколько последних лет, когда котельная работала без аварий. Во всяком случае, не было ни единой остановки котла.


Технолог механического цеха Козловский оказался маленьким, худощавым человеком с остроносым, желтушным лицом, к которому словно приклеилась подобострастно-страдальческая улыбка.

Леонид беседовал с ним в кабинете начальника механического цеха. Они устроились по обе стороны массивного письменного стола, украшенного богатой, во многих местах попорченной резьбой.

Хозяин стола перед уходом наказал секретарше никого в кабинет не пускать.

Предупредив Козловского, что о содержании их разговора никто не должен знать, Леонид вначале поинтересовался общецеховыми делами: как работают люди, многие ли станки нуждаются в замене и, в частности, почему на улице, под открытым небом, стоят заграничные станки, за которые государство платило золотом.

Желтушное лицо Козловского постепенно становилось апельсиновым. Давая объяснения, он испуганно моргал и заикался, но продолжал улыбаться все так же подобострастно-страдальчески.

Оказывается, некоторые станки пришли на завод не по назначению, и им невозможно найти применение, по крайней мере в механическом цехе, другие же либо разукомплектованы, испорчены во время транспортировки и хранения, либо настолько сложны по устройству и в управлении, что их просто рискованно ставить на линию — такой станок может в два счета выйти из строя, а своими силами его не отремонтировать.

— Вы сами-то в этих станках небось разбираетесь? — спросил Леонид.

— Безусловно, — Козловский пригнул голову в кивке. — Как инженер, я обязан в них разбираться. Но работать на таких станках и я не сумел бы, для этого необходим навык.

— Неужели у вас нет рабочих такой квалификации, чтобы?..

— Представьте себе! — развел руками Козловский. — Почему мы и предпочитаем старые отечественные станки — люди привыкли к ним. Притом отечественные станки гораздо надежней, по ним хоть кувалдой бей — и после этого будут работать. А заграничные очень капризны: чуть что — уже залихорадило.

— Но разве нельзя научить наших людей и на этих станках хорошо работать? Пригласить инструктора, из Свердловска хотя бы…

— Это можно! — поспешно согласился Козловский. — И мы даже думали об этом. Как только пустим четвертый участок…

— А кстати, — словно бы спохватился Леонид, — ваш начальник цеха мне говорил, что на этом участке недавно предлагали произвести замену нескольких старых станков, поставить вместо них какой-то заграничный и вы сначала будто бы поддержали эту идею.

— Что-то не припомню, считал ли я такую замену возможной, хотя и не могу спорить… Одну минуту… — Козловский выхватил из кармана брюк большой носовой платок и стал сморкаться, стараясь делать это как можно бесшумнее и деликатнее, а потому потратил на всю процедуру столько времени, что Леонид успел исписать целую страницу в своей тетради.

Наконец, аккуратно сложив платок и сунув его в карман, Козловский выразительно поглядел на лежавшую перед Леонидом тетрадь:

— Можно задать вам вопрос: вы меня допрашиваете официально?

— Я вас не допрашиваю, Федор Артурович, — поспешил успокоить его Леонид. — Мне необходимо выяснить некоторые технические детали, и я пригласил вас как опытного специалиста. Надеюсь, вы поможете мне разобраться в тех вопросах, в которых я мало смыслю?

Леонид постарался улыбнуться как можно добродушнее.

— Но вы не только технические детали записываете? — продолжал допытываться Козловский, недоверчиво кося глаз на тетрадь.

— Федор Артурович, позвольте, мы хоть по очереди с вами будем задавать друг другу вопросы, — попытался Леонид перехватить инициативу. — Кстати, вы не ответили еще на мой предыдущий.

— Какой именно?

— Насчет предложения о перестановке станков. Сперва, говорят, вы отнеслись к этому делу с интересом, но затем…

— А что, разве…

Леонид остановил его жестом:

— …а затем, после беседы с начальником цеха, сразу остыли.

— У начальника было свое собственное мнение на этот счет, — сказал Козловский, покачивая головой, — а к его мнению, должен заметить, мы, специалисты, всегда прислушиваемся с особым вниманием. Иван Федорович — человек партийный, активный участник революции, а в гражданскую войну командовал артиллерийской батареей. Иван Федорович ко всем вопросам подходит с государственных позиций. Наше дело — выдавать техническую документацию, предлагать конструктивные решения, и я в меру сил стараюсь, знаете…

— Все правильно, — остановил это словоизвержение Леонид. — Но как инженер вы разве не должны иметь собственное мнение по техническим вопросам? Тем более что у начальника цеха, кажется, нет даже среднего технического образования.

Голова Козловского закачалась, заходила как на пружинке.

— Я, право, не могу утверждать этого, поскольку документ об образовании не всегда свидетельствует о том, что его владелец действительно является специалистом своего дела. И я мог бы привести вам сколько угодно примеров другого рода, когда…

— Давайте, Федор Артурович, вернемся к станкам. В каком порядке их расставить, переставлять заново или нет — все это чисто технические вопросы, которые входят в вашу компетенцию.

— Пожалуй, вы правы: это — чисто технические вопросы. Но…

— Если не ошибаюсь, была высказана мысль о том, что один заграничный станок мог бы заменить два отечественных…

— Это еще надо доказать… Простите, вы сказали, что у нас обычная беседа, поэтому я так вот перебиваю… Да… Пожалуй, вы правы: у меня на этот счет должно быть свое мнение, и оно у меня есть, но я человек не тщеславный, из-за чего, между прочим, терплю насмешки от собственной супруги. Как-то она сказала…

— Кстати, от кого исходила эта идея — заменить станки?

— Я уж теперь точно не скажу… — задумался Козловский.

— У вас такая плохая память? Это ж вот, совсем недавно было!

— Да, я уже вспомнил! — потряс рукой Козловский. — Идея, кажется, исходила от Флоренского, заместителя начальника электроцеха.

— Кажется или именно от него? — потребовал ясности Леонид.

— Если хотите, то именно от него… — вздохнул Козловский.

— Но какое отношение к станкам имеет этот человек?

— Н-ну… — Голова Козловского опять начала описывать витиеватые кривые. — Есть такие люди… Как бы это вам сказать… Проявляют интерес… Здесь у нас производство особого характера, вы знаете, что я хочу сказать, — Козловский оглянулся на дверь. — И я на месте Флоренского не стал бы интересоваться чем-либо, кроме дела, непосредственно меня касающегося…

— В какой форме проявлялся этот интерес? — спросил Леонид.

— В самой, я бы сказал, активной, — Козловский опять оглянулся на дверь. — Я просил его заниматься только своими делами…

— Но если в голову случайно пришла хорошая мысль, почему бы ее не высказать вслух? — возразил Леонид. — Вот и вам тоже ведь его идея замены станков показалась интересной.

— В таком случае я вам все скажу! — лицо Козловского в этот момент выражало отчаянную решимость. — Предложение Флоренского мне действительно вначале показалось интересным, и мы даже пытались привести плунжерный станок в рабочее состояние. Но пока мы с мастером занимались станком, Флоренский расхаживал по участку и убеждал всех и каждого в том, что вообще все наши, отечественные станки, установленные на участке, морально устарели и их надо немедленно выбросить, а взамен поставить иностранные. Все станки заменить, вы понимаете! И если бы его, Флоренского, была на то воля, он так бы и поступил. Вы понимаете, как это разлагающе действует на людей, такие вот разговоры! И вот тогда мне пришло в голову… Мне открылась вся подоплека его идеи с заменой станков… Вы понимаете, что я хочу сказать?

— Если можно, растолкуйте подробней, — попросил Леонид.

— Видите ли… Есть у человека этакое пристрастие к… Вы ведь знаете, где он жил до недавнего времени?.. Словом, если станок заграничный, то он непременно лучше наших, отечественных, У капиталистов ведь как? Устарел морально станок, хотя и мог бы еще работать, — давай новый, а этот в переплавку. Нам такое никак не подходит. Слишком расточительно. Это во-первых. Но допустим, мы поддались на подобную буржуазную агитацию. Заграничные станки есть, один-два можно поставить взамен старых. Допустим, провозившись месяц-другой, поставили. А наладить эти заграничные станки не сумели. Новая задержка. Вот на это, мне думается, и расчет.

— Вы уверены, что не сумеете наладить заграничные станки? — спросил Леонид.

— Я не уверен, что мы сможем их быстро наладить и запустить, — Козловский сделал ударение на слове «быстро».

— А Флоренский знает, что плунжерный станок неисправен?

— Право, я… Ну разумеется, знает, ведь мы вместе смотрели…

— И тем не менее продолжает настаивать на его установке?

— Вот это, знаете, меня и настораживает! — с живостью воскликнул Козловский. — У меня нет иного объяснения его настойчивости, кроме как… Вы понимаете? Право, я хотел бы ошибиться…

— Вы встречались с ним где-нибудь еще помимо завода?

— Вас уже информировали? — подавленно спросил Козловский.

— Хотелось бы услышать от вас. Для уточнения.

— Ага… Что ж, если необходимо уточнить, то я попросил бы записать мой ответ в следующих выражениях: одно время я действительно поддерживал с Флоренским добрососедские отношения, которые затем вынужден был прекратить.

— По каким соображениям?

— Если уж до конца быть откровенным, — Козловский вяло махнул кистью руки, — то меня с первого дня нашего знакомства тяготило общество этого человека. Да, я приглашал Флоренского к себе домой и сам, бывало, забегал к нему, так сказать, на огонек. Отдать долг вежливости, и только… И только… Притом не так чтоб уж часто, а вернее сказать, изредка… Бывают, знаете, люди, с которыми чувствуешь себя не очень уютно. Ведь если я пришел в гости или, допустим, ко мне пришли, то хочется поговорить о чем-нибудь таком приятном, задушевном. Так сказать, поблагодушествовать. А когда с первых минут начинаются этакие брюзжания, всякие недовольства — тут, извините, при всем уважении… Я вам скажу такое, чего вы можете и не знать. Как-то вот тоже напросился Флоренский за грибками. За рыжиками. У нас с женой есть свои места на примете. Далековато, правда, с ночевкой всегда отправляемся. У знакомой старушки в Мореновой ночуем. И на этот раз тоже. Но вот, понимаете, какое дело: Флоренский и часу не пробыл с нами в том доме, под каким-то предлогом вышел — и, понимаете, нет его и нет!.. Вернулся под утро…

— Как же он объяснил столь долгое отсутствие?

— Будто бы ходил в ночное, пасти лошадей. Возможно, и ходил, возможно… Я, знаете, не проверял. Но Елизавета Макаровна, хозяйка дома, где мы остановились на ночлег, видела, как Флоренский разговаривал на улице с одним крестьянином, а вернее, единоличником, который упорно отказывается вступать в колхоз…

— Он заговаривал с вами об этой встрече с единоличником?

— Н-нет… Он все про лошадей, про лошадей… Хотя, помнится, что-то такое спросил у меня: мол, почему желающих вести хозяйство единолично принуждают непременно вступать в колхоз? Но я тут же прекратил этот разговор…

Леонид все подробно записал.

3
Автобиография Флоренского Владимира Степановича (из личного дела):
«Родился в 1893 г. в г. Алатырь б. Симбирской губернии. Отец, Степан Филиппович Флоренский, в то время преподавал в городском духовном училище, в наст, время — священник. Мать, Мария Александровна Флоренская, домохозяйка, умерла в 1928 г.

Семи лет поступил в духовное училище, а после него — в семинарию, в которой проучился один год, и перешел в Симбирскую гимназию. Закончил ее в 1909 г. с золотой медалью и поступил в Петербургский политехнический институт, который закончил в 1914 г., получив диплом первой степени. В следующем, 1915 г. сдал экстерном государственные экзамены в Казанском университете (юридический факультет). Параллельно с учебой, с 1911 г., работал в переселенческом управлении Главного управления земледелия и землеустройства России. В 1913 г. перешел работать в экономическое бюро, занимавшееся составлением документов о хозяйственных ресурсах на территории нынешней Казахской АССР, где предполагалось строительство Южно-Сибирской железной дороги.

В 1915 г. был принят на службу в качестве государственного чиновника особых поручений 6-го класса — заведующим статистическим отделом переселенческого управления в г. Омске. В связи с военным положением одновременно был назначен ответственным по заготовкам зерна и фуража для действующей армии.

Осенью 1916 г. был вызван в Петроград и получил направление на должность заведующего отделом продовольственного снабжения населения России при так называемом «Особом совещании по продовольственным делам», которое после февральской революции было преобразовано в Министерство продовольствия. До сентября 1917 г. курировал три волжские губернии — Самарскую, Казанскую и Симбирскую, затем был откомандирован в Омск для оказания помощи краевому продовольственному комитету.

После установления в Омске Советской власти первое время оставался в аппарате Западно-Сибирского продовольственного комитета, а в январе 1918 г. был назначен представителем Московского и Туркестанского продовольственных комитетов с местом пребывания в г. Омске. В этой должности оставался и после контрреволюционного переворота.

Во второй половине 1918 г. я был приглашен на должность заведующего продовольственным отделом Западно-Сибирского комиссариата при так называемом Временном Сибирском правительстве. Но вскоре упомянутый комиссариат был упразднен, все бывшие отделы стали именоваться министерствами, а их руководители — управляющими. В октябре 1918 г. произошла новая реорганизация: был создан верховный орган власти, Директория, а при ней — Совет министров. Бывшие управляющие министерствами стали именоваться министрами. Т. о. я стал министром продовольствия. В этой должности оставался и при Колчаке, т. к. для правящей верхушки я был удобной подставной фигурой. Но еще до падения колчаковского режима, поняв всю его антинародную сущность, я подал в отставку и уехал из Омска. Работал механиком в депо. А уже при Советской власти был приглашен в управление Забайкальской железной дороги коммерческим директором.

Не разобравшись до конца в происходивших событиях, в 1921 г. я эмигрировал в Китай, воспользовавшись для этой цели служебной командировкой на станцию Маньчжурия…»

4
Вернувшись из Увальска, Леонид уже не застал Белобородова, который был откомандирован на Алтай для выполнения важного задания. Не оказалось на месте и Козырева: начальник отдела тяжело заболел и находился в больнице. Докладывал Леонид заместителю Козырева Ладонину.

Георгий Георгиевич Ладонин был всего на три или четыре года старше Леонида — почти ровесники, — и даже во внешности их было что-то общее: у Георгия Георгиевича такие же черные, гладко зачесанные назад волосы, глубоко посаженные глаза, смуглое лицо. Однако даже с Козыревым, не говоря уж о Белобородове, Леонид чувствовал себя непринужденнее, а под холодным, проницательным взглядом Ладонина невольно робел и как-то сжимался внутри.

Когда он вошел в кабинет, Ладонин не поднял головы, продолжая что-то писать. Леонид остановился шагах в трех от стола и молча стал ждать. Наконец Ладонин поднял голову, вложил в папку лист, на котором только что писал, и негромко обронил:

— Слушаю вас, товарищ Пчельников.

По мере того как Леонид докладывал, непроницаемое лицо Георгия Георгиевича словно бы оттаивало, окрашивалось легким румянцем, а взгляд выражал все большую заинтересованность.

Кончив говорить, Леонид не торопясь стал складывать бумаги в папку, ожидая обычных в таких случаях уточняющих вопросов, замечаний и распоряжений. Однако Ладонин молчал. Леонид поднял на него взгляд и едва не попятился, увидев яростно сверкающие в глубине темных впадин глаза Ладонина.

— О чем вы думаете, товарищ Пчельников? — раздельно, тугим начальственным голосом спросил Ладонин, вставая и опираясь рукой о стол. — Вы отдаете себе отчет в том, что вы делаете?

Леонид молчал, не зная, что и думать. А Ладонин продолжал:

— Вы отдаете себе отчет, с каким матерым врагом имеете дело? Этот ваш Флоренский в любой момент может скрыться: три дня — и он за кордоном. Не исключено, что сейчас, когда мы с вами тут беседуем, он уже на пути в Китай. Вы это можете понять?

— Да, я думал об этом, — быстро и твердо вставил Леонид.

— Тогда почему не приняли мер сразу, как только у вас в руках оказалось вот это? — Ладонин показал взглядом на папку, которую Леонид держал в руке. — Где ваша оперативность?

Леонид покраснел и, выдержав небольшую паузу, стал выкладывать свои соображения:

— Судя по всему, Флоренский — фигура крупная, вы ведь сами только что назвали его матерым врагом, именно поэтому я и решил, что его немедленный арест мог бы оказаться преждевременным. Не думаю, что мое появление на заводе могло его спугнуть, — я старался действовать осторожно. Понимаю: и у стен есть уши…

— Вы с Белобородовым уже давно его спугнули, — энергично перебил Ладонин. — С момента ареста Макарова все помыслы Флоренского направлены на быстрейшее свертывание шпионской работы. Здесь ему уже нечего делать. А ваше последнее посещение завода вынудит его форсировать уход в подполье либо даже за кордон.

— Меня еще что смутило, — признался Леонид. — Начальник цеха прекрасно о нем отзывается. Не думаю, чтоб они были заодно.

— Надо проверить. Хотя что вас смущает? Вы разве не знаете, что вор никогда не промышляет поблизости от своего жилья?

— Если верить начальнику цеха, Флоренский зимой почти не выходил из котельной, чтобы обеспечить безаварийную работу…

— Вот и именно что! — обрадованно воскликнул Ладонин. — Ваш Флоренский явно перестарался и тем выдал себя с головой. Каждый мало-мальски опытный шпион, прежде чем приступить к шпионской работе, старается, именно что не жалея ни сил, ни времени, зарекомендовать себя с лучшей стороны на том объекте, где он сумел внедриться. Флоренский выдал себя с головой!

— Однако же никому и в голову не приходило подозревать Флоренского, пока на него не показал Макаров, — заметил Леонид.

— Так это вам минус, товарищ Пчельников! — отрезал Ладонин. — Тем более что вы уже и до этого были с ним лично знакомы.

«У меня-то подозрение было!» — с обидой на Белобородова подумал Леонид.

— Теперь все ясно? — Ладонин вышел из-за стола. — Оперативнее действовать надо, оперативнее! — И кивком отпустил Леонида.

5
Примечание на полях анкеты арестованного Флоренского:
«Считаю свой арест ничем не вызванным недоразумением. Прошу вернуть меня на производство».

6
Большой, взъерошенный, с выражением полнейшего отчаяния и негодования на небритом лице, Флоренский тяжело дышал и, ерзая на табурете, потирал широкими ладонями расставленные колени.

— На каком основании вы говорите о моем враждебном отношении к Советской стране? — громким, хорошо поставленным голосом, словно произнося со сцены исполненные трагизма слова, в который уже раз взывал он к Леониду. — Я никогда не относился к своей стране враждебно! Недоразумение, абсурд! Антисоветская агитация? Прямые связи с иностранной разведкой? Вербовка агентов? Да вы хоть растолкуйте мне, что такое антисоветская агитация! Что вы молчите, молодой человек? Ответьте же, наконец!

Глядя на Флоренского, Леонид думал о том, с каким достоинством и выдержкой держался на допросах Макаров. А этот… И все же как-то надо его успокоить, привести в нормальное состояние, иначе просто невозможно будет вести допрос.

— Мы с вами здесь находимся как раз для того, чтобы установить истину и выявить все недоразумения, если они имеют место…

Растопырив пальцы, Флоренский потряс в воздухе руками:

— Все ваши обвинения в мой адрес — сплошное недоразумение! Я лишь в одном признаю себя виновным, а именно в том, что служил министром в правительстве Колчака, и считаю себя морально ответственным за все злодеяния этого правительства. Хотя личного участия в этих злодеяниях я не принимал, — внезапно он обмяк и некоторое время сидел съежившись и потирая дрожащие, как от холода, руки.

7
Из протокола допроса Флоренского:
«В о п р о с: Находясь в Омске в начале лета 1918 г., вы принимали участие в совершенном там контрреволюционном перевороте?

О т в е т: В контрреволюционном перевороте — ни в Омске, ни где-либо еще — я никакого участия не принимал.

В о п р о с: Все ли члены продовольственного комитета, в котором вы служили, сотрудничали после контрреволюционного переворота в так называемом Временном Сибирском правительстве?

О т в е т: Часть сотрудников комитета эвакуировалась на пароходе:

В о п р о с: Почему же вы решили остаться в Омске?

О т в е т: Я ничего не знал ни о готовящемся контрреволюционном перевороте, ни о начавшейся эвакуации. Я вообще мало контактировал с местными властями. В основном в то время я проталкивал эшелоны с продовольствием и занимался личными делами.

В о п р о с: Какой характер носили эти ваши личные дела?»

Флоренский грустно покачал головой и заговорил, глядя на окно:

— Я мог бы рассказать вам романтическую историю любви молодого, подающего надежды чиновника к красивой, своенравной замужней женщине старше его лет на пять, но… Боюсь, вам это будет совсем неинтересно слушать…

— Да, лучше не отвлекаться от главного, — согласился Леонид и задал следующий вопрос: — Итак, вы добровольно вошли в так называемое Временное Сибирское правительство?

— Пожалуй, добровольно, — Флоренский безразлично пожал плечами.

— Так же, как позднее стали министром в колчаковском правительстве?

— Я не задумывался в то время о последствиях, — сказал Флоренский. — Истинная суть колчаковщины мне открылась не сразу..

— Уточните, какие конкретно функции были возложены на Министерство продовольствия, которое вы возглавляли.

— Мое министерство ведало вопросами снабжения населения и армии продовольствием и промышленными товарами, — подумав, Флоренский уточнил: — Впрочем, снабжение населения промышленными товарами не производилось из-за полного отсутствия таковых.

— Тем не менее колчаковскую-то армию вы ими снабжали?

— Формально снабжение армии обмундированием находилось в ведении моего министерства, но фактически его поставляли союзники. Мои усилия сводились главным образом к тому, чтобы поступающее на склады и подлежащее отправке продовольствие как можно меньше разворовывалось железнодорожниками, а также сотрудниками моего собственного министерского аппарата. Должен заметить, что в Омске в то время воровство в подкупы день ото дня принимали все большие размеры. Мне рассказывали, что даже самому министру путей сообщения пришлось однажды дать крупную взятку железнодорожникам, чтобы те пропустили его вагон…

— Лично же вы, согласно вашим словам, прилагали усилия к тому, чтобы предназначавшееся для колчаковской армии продовольствие как можно меньше разворовывалось?

— Как министр продовольствия, я просто обязан был этим заниматься. Другое дело, что результат моих усилий часто оказывался либо равным нулю, либо даже со знаком минус. Продовольствие все равно уходило на сторону, а в итоге я выглядел главным виновником массового его воровства. Если хотите, то и главным вором. Я был одной из самых одиозных фигур в правительстве. Ничто так не волнует обывательские массы, да и не только, пожалуй, обывательские, как перебои в снабжении продуктами питания. Все взоры в таких случаях неизменно обращаются на главное ответственное лицо…

— При каких обстоятельствах вы ушли с поста министра?

— Мною была закуплена большая партия китайского чая. Поскольку деньги в ту пору катастрофически обесценивались, пришлось переплатить что-то около миллиона рублей. И меня обвинили в присвоении этой суммы. Дело было передано в суд, и я тут же подал в отставку. Незадолго перед тем у меня состоялся приватный разговор с председателем Совета министров Вологодским. Я высказал ему свое отрицательное отношение к политике репрессий и открытого грабежа мирного населения, которую проводило его правительство. Помнится, я обращался по этому поводу и письменно в Совет министров. Только не поймите, ради бога, что я пытаюсь принять позу борца против кровавого режима. Увы, ни в то время, ни позднее я не помышлял о какой бы то ни было борьбе. Я работник, а не борец. Возможно, и министром был никудышным. Самое большее, на что я отважился, — это высказать в достаточно корректной форме свое личное мнение о происходящем. Однако и этого, видимо, хватило для того, чтобы оказаться в правительстве нежелательной персоной.

— Вы полагаете, что эпизод с закупкой чая был лишь формальным поводом для вашей отставки?

— Не сомневаюсь! — энергично заверил Леонида Флоренский и тут же сник: — К сожалению, доказать это я ничем не могу…

— Вам удалось избежать суда?

— Да, мир не без добрых людей.

— Уточните.

— Женщина, о которой я ранее уже упоминал, дала мне паспорт своего незадолго перед тем умершего супруга. С этим паспортом я выехал в Иркутск и под чужой фамилией устроился работать в железнодорожное депо.

— Но ведь и после восстановления в Иркутске Советской власти вы продолжали оставаться на нелегальном положении?

Флоренский обхватил колени сцепленными руками и некоторое время сидел сгорбившись, уставясь задумчивым взглядом в пол перед собой. Леонид терпеливо ждал, вытирая перо промокашкой.

— Я боялся, — со вздохом обронил наконец Флоренский. — Я боялся, что меня арестуют и станут судить как бывшего колчаковского министра. Сначала по городу ходили на этот счет всевозможные слухи, назывались фамилии уже арестованных министров, а затем были расклеены списки лиц, которые подлежали немедленному аресту. В этих списках была и моя фамилия… Как-то увидел толпу возле афишной тумбы. Полюбопытствовал. Списки. С приметами. Я невольно отпрянул назад, но тут меня за рукав ухватил какой-то солдат и радостно этак спрашивает: «Как здоровьице, Владимир Степаныч? А я вас не сразу признал!..» Я рывком освободил свой рукав и опрометью кинулся прочь. Помню пробившееся сквозь панический страх удивление: почему же солдат не гонится за мной, почему не организует преследования? И тогда, отдышавшись и успокоившись, я вспомнил его. Звали его Федором, он был из чувашей. Когда в шестнадцатом году я приезжал навестить родителей, этот Федор нанимался к ним косить сено. Семья была у них большая, человек десять детей, без отца. Бедность ужасающая. Впрочем, многие чувашские семьи жили не лучше…

Опять разговор ушел в сторону. Леонид нервничал. Сегодня он должен был докладывать Ладонину о ходе следствия по делу Флоренского, однако ничего нового пока не выявилось.

Первое время он даже доволен был, что рядом нет Белобородова: теперь-то, думалось, он сумеет повести следствие так, как подскажет ему собственное разумение и какой-никакой, а тоже собственный опыт. При всем уважении к Белобородову он не во всем был с ним согласен. Леониду казалось, что в случае с Макаровым он сумел бы добиться тех же результатов за более короткий срок. К тому же дело Флоренского много проще макаровского: здесь требовалось лишь подтверждение или, выражаясь профессиональным языком, документирование уже известных фактов враждебной деятельности подследственного. Только лишь подтверждение. Тут не надо строить никаких догадок.

Даже решительный отказ Флоренского признать свою виновность не очень-то смутил Леонида. Главные свои надежды он возлагал на очную ставку Флоренского с Макаровым.

Но вот, проведя несколько допросов самостоятельно и коснувшись пока только единственного еще пункта обвинения — службы Флоренского на посту министра кровавого колчаковского правительства, факта, вполне доказанного и самим подследственным не отрицаемого, Леонид начал понимать, что именно сейчас-то ни в коем случае и не следует форсировать события: похоже, Флоренский успокоился, во всяком случае, у него появилась потребность поговорить, и надо предоставить ему такую возможность. Это подсказывал Леониду здравый смысл.

Вот когда он почувствовал, что ему не хватает Белобородова, чекиста с большим опытом работы. Белобородов никогда не проявляет поспешности, ведет следствие расчетливо, вдумчиво, выверяет каждый, самый, казалось бы, незначительный шажок вперед, не полагаясь ни на чутье, ни на интуицию, однако доверяя и им в нужный момент. Только сейчас начал понимать Леонид, как был по-мальчишески наивен, удивляясь такой вот неспешности Алексея Игнатьича на допросах, его феноменальной выдержанности и внешней доброжелательности во взаимоотношениях с подследственными. И как ему самому, Леониду, надо бы настроить себя подобным образом!

Самое главное, Леонид понимал, что он легко может все испортить, если даст волю эмоциям. Однако он не мог, никак не мог подавить в себе глубокой антипатии к Флоренскому, которую тот вызывал в нем и своей внешностью, и манерой поведения, и всем жалким, подавленным видом.

8
Из протокола допроса Флоренского.
«В о п р о с: Назовите лиц японской национальности, с которыми вы поддерживали отношения во время вашего пребывания в эмиграции.

О т в е т: С одним из них я познакомился еще в России в декабре восемнадцатого года. Его звали Сэйко Камиро».


Словно тяжелый камень свалился с плеч Леонида. Снова обрел он уверенность в том, что пошел по верному пути, решившись забежать вперед и проработать главный пункт обвинения.

Ну а теперь можно не спешить. Материал для доклада Ладонину есть. Превосходный материал. Фактически Флоренский признал свою связь с японской разведывательной службой: как раз вчера из Центра пришло подтверждение, что Сэйко Камиро действительно является офицером японской разведки.


— Расскажите подробнее, при каких обстоятельствах вы познакомились с Сэйко Камиро, — Леонид старался не показывать своего волнения, и это ему с трудом удавалось.

— Это произошло на одном из правительственных банкетов в Омске, — неторопливо начал рассказывать Флоренский. — Мне, помнится, представил его кто-то из министров. Помню также, что меня удивило его русское имя и отчество — Сергей Николаевич. Он объяснил, что он православного вероисповедания и даже кончил Петербургскую духовную академию. Но в Омск прибыл из Японии.

Леонид как бы нехотя вносил показания Флоренского в протокол, однако перо проворно бегало по бумаге.

— Какого рода разговор состоялся между вами и Камиро?

— Во время банкета — обычный обмен любезностями, — подумав, ответил Флоренский. — Но на другой день он явился ко мне в министерство и поинтересовался состоянием продовольственного снабжения на территории Сибири, а также экономическим состоянием Сибири, Казахстана и Дальнего Востока.

— Вы сообщили ему сведения, которыми он интересовался?

— Помнится, я сказал Камиро, что армия и население обеспечены продовольствием вплоть до нового урожая, поскольку колчаковцам удалось захватить самые хлебные районы Сибири. Что же касается вопросов экономического состояния Сибири, Казахстана и Дальнего Востока, то мне показалось, что Камиро уже достаточно осведомлен. Во всяком случае, он лишь попросил меня уточнить некоторые детали, что я и сделал.

— Кого Камиро представлял в Омске?

— Он находился в составе японской миссии, прибывшей с визитом к Колчаку. Так я понял, хотя лично мне Камиро был представлен как журналист, сотрудник одной из токийских газет.

— У вас с Камиро были в то время еще какие-либо встречи?

— Нет, в Омске мы больше не встречались. Снова встретились мы уже в Харбине. Кажется, весной двадцать второго…

— При каких обстоятельствах произошла эта новая встреча?

Флоренский приложил ладони к щекам, на минуту задумался.

— Я в то время пытался устроиться на службу в управление КВЖД и зашел домой к одному знакомому, который обещал походатайствовать за меня. В гостиной у него находился Сэйко Камиро.

— Назовите фамилию хозяина квартиры, где происходила ваша встреча с Камиро.

— Целищев. Антон Иванович Целищев.

— Чем он занимался в Харбине?

— В качестве агента торговой фирмы Кушнарева он производил закупку пушнины и зерна для экспорта. У него были связи в деловых и административных кругах Харбина, в том числе и в управлении КВЖД.

— В дальнейшем вы продолжали встречаться с Целищевым?

— Непродолжительное время: в конце двадцать второго года он скоропостижно скончался от сердечного приступа.

— Можете припомнить содержание вашего разговора с Камиро?

— Вспомнили Омск. Камиро поинтересовался моими планами на ближайшее время. Обменялись адресами. Но в основном хозяин квартиры и Камиро разговаривали друг с другом. У них были какие-то общие торговые дела. Как я понял, Камиро представлял в Харбине одну из японских торговых фирм.

— Вы и впоследствии продолжали встречаться с Камиро?

— И неоднократно, — кивнул Флоренский. — В двадцать третьем году он помог нам с женой получить визу на въезд в Японию.

— Цель вашей поездки в Японию? — быстро спросил Леонид.

— Это было наше свадебное путешествие, — ответил Флоренский.

«Стоп!» — сказал себе Леонид. Он был слишком взволнован, Надо успокоиться и хорошенько продумать каждый вопрос.

Однако не хватило выдержки, тут же задал еще один:

— Вам была знакома в Харбине особа по фамилии Жарова?

— Это моя теща, — спокойно ответил Флоренский. — Вернее сказать, бывшая теща. Между прочим, замечательная женщина, наделенная тонким художественным вкусом. В ее квартире собирались люди искусства, устраивались выставки, музыкальные вечера…

— Ее основное занятие? — Леониду показалось, что у него пропал голос: сам себя не услышал. Кашлянув, повторил вопрос.

— У Ольги Сергеевны была художественная фотография…

— Была? А что, Жаровой сейчас нет в Харбине?

— Видите ли, незадолго до моего отъезда в СССР Ольга Сергеевна говорила мне о своем твердом намерении продать фотографию и перебраться на жительство в Шанхай.

— Скажите, а в Харбине у нее кроме художественной фотографии не было еще какого-либо подобного заведения?

— Нет, не было, — ответил Флоренский и, помедлив, добавил: — Если не считать крошечного кафе в том же помещении…

9
Что это? Случайная удача? Или безошибочно сработала интуиция? А может быть, проявил себя копившийся по крупицам, еще не вполне осознаваемый, таившийся до поры до времени в темных глубинах подсознания профессиональный опыт? Для того чтобы этот его собственный опыт смог проявиться, Леониду недоставало до сих пор одного — самостоятельности. Ведь никогда не научишься плавать на мелком месте.

Почему же, однако, Флоренский не отрицает своего знакомства ни с Камиро, ни с Жаровой? Понял по вопросам, что нам об этом известно, и решил, признав это, скрыть что-то еще? Может быть, главное? Или готовит такой же ход конем, какой недавно пытался сделать Макаров: набив себе цену, предложить нам своя услуги? Посмотрим, посмотрим… Как, однако, ловко он повернул: с Камиро — неизбежное, обязательное знакомство, как же, положение министра обязывало! А с Жаровой вообще хитро придумал — теща, родственница… И все же — удача. Что бы там ни было, а Флоренский признал связь с японской разведкой…

Удивительное дело! Ты — тот же, каким был и час назад, и день назад. Ничто в тебе не могло так быстро перемениться. Ничто не переменилось и вокруг тебя. Перед твоими глазами тот же обшарпанный стол, затянутый в коричневую, истертую до белизны и во многих местах меченную чернильными пятнами кожу. Те же неровно, наспех побеленные стены. Тот же щелястый, с вытертой краской пол. Тот же голубой табурет посреди кабинета. То жесерое, пасмурное небо за окном — третий день моросит дождь…

Но почему-то сейчас ты больше всего любишь, оказывается, пасмурную, именно дождливую погоду и тебе не надо никакого другого письменного стола, тебя устраивает именно тот, за которым ты сидишь — единственный на свете стол, который тебе удобен, за которым ты только и можешь работать с полной отдачей сил.

Даже Флоренский. Даже Флоренский перестал раздражать, перестал вызывать в тебе чувство гадливости, которое ты — чего уж теперь скрывать! — до сих пор безуспешно пытался подавить в себе, прекрасно понимая, что оно будет мешать в работе. А сейчас оно само по себе исчезло, растворилось в глубинах твоей души. Сейчас ты готов со всем вниманием и сколько угодно долго слушать исповедь этого человека. Готов терпеливо, скрупулезно, как и должно, разбираться в причинах и перипетиях его падения.

И даже Лена. Даже Лена… Нет, на личном фронте по-прежнему плохо. Вот только подумал, а в груди уже тоскливо. До боли.

Вчера вечером, придя к ней домой, чтобы пригласить в клуб строителей на концерт московских артистов, Леонид опять застал Лену в расстроенных чувствах, с припухшими от недавних слез глазами. Ни о каком концерте, конечно, и речи быть не могло. Напрасно пытался он добиться от нее хоть сколько-нибудь вразумительного ответа на единственный свой вопрос: «Ленок, ну что, что с тобой?» Лена безучастно покачивала головой и отвечала: «Ничего…» Или: «Все хорошо…» Или: «Все пройдет…»

Под конец сидели и просто молчали. Лена взяла пяльцы и, устроившись с ногами на диване, стала вышивать гладью, а Леонид, сидя напротив верхом на стуле, смотрел то на ее проворные маленькие руки, то на лицо с капризно оттопыренной толстенькой верхней губой. Но вот ему показалось, что Лена словно бы чего-то ждет от него. Он протянул руку раскрытой ладонью вверх, ожидая ответного встречного движения: «Ленок…»

Лена подняла голову, и на лице ее не было ничего, кроме усталого безразличия. «Тебе, наверное, уже пора». Леонид молча помотал головой. И тогда она сказала: «Иди. Мне надо побыть одной». И при этом слегка покраснела и улыбнулась жалконько.

Он сказал, что придет на другой день, и она кивнула в знак согласия. Но сегодня Леонид так и не смог к ней прийти.

Он вытянул за ремешок часы из кармашка брюк. Со щелком откинулась крышка. Стрелки показывали четверть первого ночи.

10
На следующее утро Леонид первым делом перечитал протоколы предыдущих допросов Флоренского. По мере того как он переворачивал страницу за страницей, его все больше охватывало прежнее нетерпеливое чувство. Надо ковать железо, пока горячо, опять думал он. Поставить точки там, где их еще нет. А не было самой главной точки. С каким заданием прибыл Флоренский в нашу страну? Или еще: когда он был завербован японцами? Не исключено, что сговор между ним и Камиро состоялся еще в Омске, при Колчаке. В таком случае поездка Флоренского в Японию, возможно, имела далеко идущие цели. Возможно, он был направлен туда для обучения или инструктажа.

Видно, этот Камиро неглуп: ведь это ж надо суметь — в такую даль забросить свою агентуру. Аж на Урал!..


Из протокола допроса Флоренского:
«В о п р о с: Во время ваших встреч с Камиро в Омске в 1918 г. он просил вас, как министра колчаковского правительства, снабжать его и в дальнейшем разного рода сведениями, касающимися развития Сибири, Казахстана и Дальнего Востока?

О т в е т: Не припоминаю подобной просьбы с его стороны.

В о п р о с: А в дальнейшем Камиро обращался к вам с предложениями об оказании вами каких-либо услуг Японии или ему лично?

О т в е т: Только однажды. Незадолго перед моим отъездом в СССР Камиро пригласил меня в свою контору. Поинтересовавшись тем, насколько серьезны мои намерения вернуться на родину, он признался, что имел намерение предложить мне выгодную работу в своей фирме. Я дал ему в самой вежливой форме понять, что об этом теперь не может быть и речи. Прощаясь со мной, Камиро как бы между прочим спросил, нет ли у меня желания поддерживать с ним связь из СССР. Я со своей стороны поинтересовался характером этой связи. Камиро дал мне понять, что он хотел бы получать от меня сведения, которые нельзя получить обычным путем, из открытых источников. На это предложение я ответил отказом.

В о п р о с: Камиро обратился к вам с этим предложением как коммерсант или в каком-либо ином качестве? Кого он представлял?

О т в е т: Я догадывался, что Камиро занимался не только коммерческой деятельностью. Но поскольку наш разговор носил неофициальный характер, я не спрашивал у него, какую именно организацию или группу лиц он представлял.

В о п р о с: У вас были на этот счет какие-либо предположения?

О т в е т: Да, были. Я допускал возможность того, что Камиро имеет отношение к японским разведывательным органам».


— И тем не менее поддерживали с ним связь? — улыбнулся Леонид.

— Постольку, поскольку он меня интересовал как типичный представитель страны, претендовавшей на мировое господство.

— Какова же была истинная цель вашего пребывания в Японии?

— Я уже говорил на одном из предыдущих допросов, что это было свадебное путешествие. Ну, и… Меня, конечно, интересовала эта древняя, только что пробудившаяся от спячки и быстро набиравшая силы страна. Интересовала жизнь ее людей, экономика…

— С кем из представителей японских разведывательных органов вы встречались во время пребывания в Японии?

— Ни с кем. Люди, с которыми мне приходилось в то время встречаться, не имели, насколько я понимаю, никакого отношения к разведывательным органам. Это были крестьяне, ремесленники, рыбаки, мелкие служащие, владельцы небольших торговых заведений. Большую часть времени мы с женой провели в небольшой деревушке на берегу моря.

— Ну хорошо, — кивнул Леонид, — к этому мы еще вернемся. А сейчас скажите, когда и при каких обстоятельствах эмигрировала из СССР ваша бывшая теща Жарова Ольга Сергеевна.

— Она не эмигрировала из СССР, — разминая пальцами колени, возразил Флоренский. — Ее муж, инженер, в девятьсот девятом году был приглашен в Харбин управлением КВЖД. Ольга Сергеевна поехала с ним, оставив свою дочь Ирину, мою будущую жену, на попечении бабушки. В девятьсот шестнадцатом году Модест Васильевич скоропостижно скончался, и Ольга Сергеевна вызвала Ирину в Харбин…

— Почему же она не вернулась на родину? — спросил Леонид.

— Я понимаю ее, — скорбно произнес Флоренский, — Она очень любила Модеста Васильевича и даже покойного не могла оставить там одного. У нее, как она мне говорила, было намерение перевезти прах своего мужа в Россию. Но тут вскоре Россию потрясли революции, потом гражданская война, и в Харбин хлынул поток эмигрантов. Все было сметено могучим ураганом…

— В прошлый раз вы сказали, что Жарова собиралась переехать на постоянное жительство в Шанхай. А как же могила мужа?

— Из Шанхая в Харбин при желании всегда можно приехать, чтобы возложить на могилу цветы и поклониться праху…

— Но для этого нужно, видимо, быть в хороших отношениях с японцами? — И, не давая Флоренскому времени на обдумывание ответа, Леонид задал следующий вопрос: — Камиро посещал кафе, которое находилось при фотоателье Жаровой?

— Маловероятно, — пожал плечами Флоренский. — По крайней мере, я лично его там ни разу не видел, — подумал и решительно мотнул головой: — Нет, вряд ли Камиро туда приходил. Зачем? У Ольги Сергеевны среди обслуги не было ни одного японца, и сама она, кстати, японцев, недолюбливала. Когда они оккупировали Харбин, для нее это было настоящим ударом…

— Однако следствие располагает сведениями о том, что Камиро все-таки заходил в фотоателье Жаровой и именно в то время, когда там находились вы, и между вами произошел разговор.

— Не помню такой встречи! — покрутил головой Флоренский.

— Возможно, это был обычный обмен любезностями?

— Ничего не понимаю! — в сильном возбуждении воскликнул Флоренский. — Для чего-то вам понадобилось сделать из меня шпиона. Повторяю: в фотоателье Ольги Сергеевны я с Камиро никогда не встречался!.. Не могу взять в толк, что вообще со мной произошло! Почему я здесь, а не на работе? В котельной сейчас идет большой ремонт, мне непременно надо быть там! — Флоренский вдруг уставился взглядом в пол и о чем-то задумался, затем быстро поднял голову: — У меня к вам большая просьба. Вы не могли бы дать мне карандаш и пару листиков бумаги. Я написал бы мастеру, ему необходимы кое-какие рекомендации. Прекрасный он человек, но, к великому сожалению, технически малограмотен. И еще я бы черкнул пару слов Козловскому… Есть у меня соображения в отношении плунжерного станка…

— Хорошо, — кивнул Леонид, — карандаш и бумагу вы получите. А сейчас ответьте еще на один вопрос. После приезда в Советский Союз вы переписывались с Жаровой?

— Я дважды ей писал, — с готовностью ответил Флоренский. — И оба мои письма остались без ответа. Просто не знаю, что и думать…

11
Когда Флоренского увели, Леонид снова стал перечитывать протоколы допросов. И чем глубже вчитывался, тем меньше нравилось ему то, что на протяжении нескольким последних дней составляло весь смысл его существования. Потому что все это время у него, можно сказать, не было личной жизни — только работа. А главной его работой сейчас было расследование по делу Флоренского. Это был его главный экзамен на звание чекиста.

Теперь он чувствовал, что проваливает этот свой экзамен. Все оборачивалось не так, как хотелось бы. Какая-то лапша, а не следственное дело. Бесформенные размытые пятна и белые, ничем не заполненные пустоты. Еще вчера ему казалось, что он у цели. Еще, казалось, несколько штрихов, несколько точек — и вся картина проявится, разрозненные эпизоды выстроятся в железную логическую цепь, где каждый факт займет свое законное место.

А вышло черт-те что! По сути дела, ничего еще не доказано. Как говорится, начать да кончить. Флоренский ловко обвел его вокруг пальца — поманил конфеткой, которая оказалась завернутым в яркий фантик хлебным мякишем…

В таком состоянии крайнего недовольства собой и отправился Леонид с очередным докладом к Ладонину, заранее предполагая, чем все кончится: Ладонин возьмется вести это дело сам.

— Топчемся на месте, товарищ Пчельников, — холодно произнес Георгий Георгиевич, пробежав глазами последний протокол допроса Флоренского. — У меня такое впечатление, что вы недостаточно продумываете вопросы, которые задаете подследственному.

— Стараюсь продумывать, но… — И Леонид развел руками.

— Тут не должно быть никаких «но», — сухо отрезал Георгий Георгиевич. — Никаких «но»! — И несколько смягчив тон: — Давайте попробуем изменить тактику. Вернемся к дореволюционной деятельности Флоренского. Если хорошенько приглядеться, в его биографии можно найти немало любопытных фактов, которые, возможно, дадут нам ключ к его последующим преступным действиям. Что такое, например, переселенческое управление, в котором он состоял на службе до революции? Орган, предназначенный царским правительством для осуществления колонизации окраинных земель, на которых проживали представители национальных меньшинств. И в этой колонизаторской политике Флоренский играл не последнюю роль. Вы знаете, что такое государственный чиновник шестого класса? Это коллежский советник! Ваше высокоблагородие! В армии этому чину соответствовал чин полковника, — и, выдержав паузу, Ладонин сказал то, что Леонид внутренне был готов от него услышать, но от чего все-таки мучительно сжалось сердце: — Я думаю, что мне надо самому допросить Флоренского. Познакомиться с ним лично. Фигура, безусловно, крупная и вам оказалась не под силу, — и повторил: — Просто еще не под силу, — выдержал паузу и добавил озабоченно: — Сейчас у меня нет времени, но я найду окно. Буквально на этих днях.

12
Последний, самый тяжелый разговор с Леной.

— Я завтра уезжаю, — сказала она, глядя ему в глаза. — С мамой, в Крым…

— Ты, кажется, не собиралась, — упавшим голосом проговорил Леонид.

— А теперь надумала! — с вызовом бросила ему Лена. — Лето прошло, а я его и не видела, просидела в четырех стенах. Два раза в кино сходила да один раз на танцы. Чего-то ждала…

— Когда вернешься? — спросил он.

— Это не имеет значения, — ответила Лена и опустила глаза.

— И не напишешь?

— Зачем?

— Понятно… — тяжело вздохнул Леонид. — Значит, незачем…

— Леня, я, наверное, не люблю тебя! — Лена опять посмотрела ему прямо в глаза, слегка краснея при этом. — Ты знаешь, еще вчера я тебя ждала, и если бы ты пришел… Но ты не пришел, и мне нисколечко не стало от этого грустно. Даже наоборот: стало как-то совсем легко, словно я загадала — и все исполнилось…

— Ты в котором часу уезжаешь? — перебил ее Леонид нервно.

— В половине девятого утра, — помедлив, ответила Лена.

Леонид прикинул. Нет, в это время он должен быть на работе.

— Да, конечно, — покивала Лена. — Работа… Самое смешное то, что я ревновала тебя только к работе и никогда — к женщинам… Не хочу ждать! Если бы хоть знать, что со временем все переменится. Но ты даже не обещаешь ничего… — Она дотронулась до его руки. — Видишь, я такие жестокие слова тебе говорю, а ты молчишь!.. Значит, ты тоже меня не любишь. Так?

— Нет, не так, — сказал Леонид. — Но какая тебе разница?

— Если б ты меня любил, то сделал бы, чтоб нам обоим было хорошо. Ну хотя бы постарался. Хотя бы пообещал…

Ничего он не мог ей пообещать. Ничего, кроме своей любви.

13
Утром пришел пакет из Ульяновского архива. Сообщалось, что по имеющимся документам царской охранки Флоренский Владимир Степанович проходит как эсер: в 1906 году он арестовывался как один из руководителей симбирской группы эсеров-боевиков.

«Ого, эсер-боевик! — волнуясь, подумал Леонид. — Даже в тюрьме побывал. Конспиратор со стажем, то так ловко и выкручивается…»

Но только не волноваться, сказал он себе. Надо от начала до конца еще раз продумать ход допроса. Никакой горячки. Спокойно, спокойно все как следует продумать. От начала до конца.

14
Из протокола допроса Флоренского:
«В о п р о с: Вы подвергались каким-либо репрессиям со стороны царского правительства?

О т в е т: Нет, не подвергался. Я всегда был далек от политики.

В о п р о с: Это не соответствует действительности: следствию известно, что вы арестовывались царской охранкой в 1906 г.

О т в е т: Теперь я вспомнил. В 1906 г. в г. Симбирске я действительно был арестован полицией по подозрению в подстрекательстве крестьян одного из ближних сел к выступлению против царских властей. Но это было ошибочное обвинение. Дело в том, что меня приняли за моего старшего брата Александра».


— Расскажите подробнее, как это произошло, — попросил Леонид.

— Однажды к нам в дом — я жил вместе с родителями — явились полицейские, произвели обыск и отвели меня в участок. Там не стали выслушивать мои возражения и переправили меня в городскую тюрьму. Я и там все отрицал, однако меня около двух месяцев продержали под стражей. Только после освобождения я узнал о том, что меня приняли за брата, на которого я был похож — мы с ним были даже одного роста. Он действительно выступал на крестьянском митинге и призывал крестьян к вооруженной борьбе. К тому же у нас в доме нашли много политической литературы, которая вся принадлежала моему брату-эсеру.

— А сами вы в то время в какой партии состояли?

— В девятьсот шестом году я не мог состоять ни в какой политической партии. В то время я был еще мальчишкой, учился в шестом классе гимназии. Помимо учебы я занимался живописью, а в свободное время играл со сверстниками в лапту.

— Но судя по паспорту, в 1906 году вам было семнадцать лет.

— В паспорте неверно указан год моего рождения, — возразил Флоренский. — На самом деле тогда мне было тринадцать.

— Где находился ваш брат Александр во время вашего ареста?

— Александр был в то время студентом Казанского университета. Сразу после митинга он уехал в Казань, продолжать учебу.

— Где находится ваш брат Александр в настоящее время?

— Он погиб в декабре девятьсот шестого года при случайном взрыве, который произошел в доме, где брат вместе с товарищами готовил бомбу для покушения на казанского генерал-губернатора.

«Тоже герои нашлись, — пытаясь приглушить невольно возникшую к брату подследственного симпатию, подумал Леонид. — Революционеры липовые, террористы, — и уже искренне обозлившись: — Сперва бросали бомбы в генерал-губернаторов, а после стали стрелять в вождей нашей партии. Авантюристы!..»

— К какой партии вы принадлежали в последующие годы, в частности в период между февральской и Октябрьской социалистической революциями? — задал Леонид подготовленный заранее вопрос.

— Ни к какой, — не задумываясь ответил Флоренский. — Как я уже говорил, я всегда был далек от политики. Я работал. Меня интересовала только моя работа. Как, впрочем, н сейчас…

— Допустим, — кивнул Леонид. — Но вы задумывались о политической сущности той работы, которую вы вели хотя бы в период между революциями в семнадцатом году? О последствиях этой вашей работы для коренного населения окраин? Окраин, которые вы, так сказать, изучали, работая в переселенческих органах?

— Ах, вы об этом… — вздохнул Флоренский. — Разумеется, задумывался. Но должен заметить, что поначалу вся моя работа на посту заведующего статистическим отделом сводилась к элементарному учету численности населения, скота, посевов и угодий. Затем стали подсчитывать, сколько земли требуется той или иной общине. Были разработаны нормы. А вот дальше… При размещении великорусских переселенцев все земли стали перераспределяться местными властями так, что коренным жителям доставались худшие участки.

— Вот видите! — с горячностью воскликнул Леонид. — Вы, оказывается, прекрасно представляли себе политическую сторону вашей деятельности. Если сказать коротко, то вы выступали в роли проводника колонизаторской политики царского правительства…

— Молодой человек, — с какой-то горечью посмотрел на него Флоренский, — я вполне разделяю это ваше мнение и принимаю на свой счет слова, исполненные столь благородного негодования. Но прошу мне поверить, что в те годы, о которых идет у нас с вами речь, я тоже негодовал, причем не менее пылко, против всяческих притеснений коренного населения окраин царской России. Кстати, и лет мне тогда было не намного больше, чем вам сейчас.

— Негодовали, а все-таки делали свое дело, — с иронией проговорил Леонид. — Думаю, на этот раз вам не удастся свалить все на слишком молодой возраст. Как-никак вы были в то время уже чиновником шестого класса. Коллежским советником!

— Кем бы я ни был, — грустно покачал головой Флоренский, — но в переселенческом управлении я проработал недолго. Как только я понял, к каким последствиям ведет в конечном счете моя деятельность, тотчас же стал проситься в другое место. Вскоре меня отозвали в Петербург, и я получил назначение, связанное с продовольственным снабжением населения.

«Опять выкрутился, ну и ловок!» — с досадой подумал Леонид.

— Итак, вы по-прежнему утверждаете, что до октября семнадцатого года не состояли ни в каких политических партиях?

— Совершенно верно, — кивнул Флоренский. — Не состоял.

— В таком случае еще один вопрос: будучи министром в колчаковском правительстве, вы также оставались беспартийным?

Флоренский заметно смутился. Смутился и отвел глаза в сторону!

— Не подумайте, что я пытаюсь скрыть от вас очевидные факты… Просто я не придавал этому значения… Видите ли, став министром, а точнее — еще раньше, поступив на службу в так называемое Временное Сибирское правительство, я вынужден был объявить о своей партийной принадлежности. Хотя формально я ни в какую партию не вступал, у меня даже не было членского билета, а самое главное — сам я и в то время, и позднее считал себя беспартийным…

— Членом какой политической партии вы себя объявили?

— Социалистов-революционеров, иначе — эсеров. В память о брате и только поэтому я вписал название этой партии в соответствующую графу анкеты, которую мне предложили заполнить.

— Но факт остается фактом: вы опять пытались ввести следствие в заблуждение, — решительно изменил тон Леонид. — Не понимаю, к чему вам все эти увертки! Было бы лучше, если бы вы сразу сказали правду. Вы же понимаете, что у меня на руках неопровержимый документ! Неопровержимый!

— О боже! — театрально воздел руки Флоренский. — Да понимаете ли вы, что, находясь на посту министра, я не мог объявить себя беспартийным! Из всех партий, которые признавались правительством Колчака, я выбрал для себя самую, как мне тогда казалось, левую… А та запись о моем аресте — ее вы тоже считаете неопровержимым документом? — есть не что иное, как самая настоящая филькина грамота, составленная полицейским с четырехклассным образованием. Повторяю еще раз: меня приняли за моего брата!

— Чем вы можете это подтвердить? — спросил Леонид.

— Наверное, ничем, — сокрушенно мотнул головой Флоренский. — Ох уж эти мне документы! Бумажки, которые вначале ровным счетом ничего не стоят, но с годами каким-то непостижимым образом набирают вес и в конце концов уподобляются каменным плитам, способным раздавить тебя в лепешку…

«Тебя раздавишь…» — подумал Леонид раздраженно. Флоренский по-прежнему отрицает все факты, даже самые очевидные, и при этом еще фиглярничает. Просто опускаются руки. Скорей бы хоть Белобородов приехал. Видно, прав Ладонин — не по силам Леониду оказался Флоренский. Посмотреть бы, как Алексей Игнатьич поведет эту дуэль. Уж он-то не позволит Флоренскому вывернуться…

А Флоренский между тем продолжал с обидой в голосе:

— Вы требуете от меня говорить правду и не верите мне. Но я говорю вам истинную правду! Или я сам себе не должен верить?

15
В записке, адресованной мастеру электроцеха Невежину, Флоренский сделал несколько указаний технического характера. Эту записку решено было тотчас же отослать по назначению: Невежин — старый партиец, человек надежный. Пускай сам решает, что и как лучше сделать. Вполне возможно, что в целях маскировки Флоренский решил дать Невежину действительно ценные советы. Пусть, мол, знают, что даже здесь, в тюремной камере, под бременем тяжких обвинений человек печется о нуждах производства…

Вторая же записка заставила Леонида крепко задуматься:

«Дорогой Федор Артурович! — писал Флоренский Козловскому. — Я тут на досуге рассчитал всевозможные позиции плунжеров. Мне кажется, что при плотной работе за 2—3 дня можно отыскать ту единственную, при которой станок будет работать…»

А дальше следовали длинные колонки пятизначных чисел.

В самом конце была сделана приписка:

«Не найдете ли возможным, любезный Федор Артурович, передать мне сюда какие-нибудь старые валенки на 41-й или больший размер, а то у меня зябнут йоги. Буду Вам премного обязан».

Посоветовавшись с Ладониным, Леонид отправил эту, вторую записку в шифровальный отдел. На всякий случай.

— Неужели — Козловский? — высказал Леонид свою догадку.

— Навряд ли, — подумав, сказал Ладонин. — Но кто-то из подручных Флоренского, возможно, работает в цехе. Если это в самом деле шифровка, то она легко может оказаться на глазах у того, кому предназначена. Козловский сам не станет подбирать плунжеры, даст поручение мастеру или наладчику, и бумажка с цифрами, таким образом, пойдет гулять по участку. Если мы ее передадим адресату. Понимаете? Все очень тонко рассчитано.

16
Через несколько дней вернулся наконец-то Белобородов. Едва поздоровавшись с Леонидом, спросил о делах. Услышав о том, что Флоренский арестован, нахмурился и потребовал протоколы допросов, затем закрылся у себя в кабинете и до глубокой ночи не выходил. Читал протоколы. Читал и перечитывал.

Утром он велел Леониду послать еще несколько запросов и после этого сразу же распорядился доставить к нему Флоренского.

Увидав за столом другого следователя, Флоренский растерянно пробормотал себе под нос:

— Меня, кажется, не туда привели?..

Белобородов кивнул на табурет:

— Присаживайтесь.

— Надо понимать так, что мое дело принимает новый оборот… — продолжал бубнить себе под нос Флоренский, настороженно кося глазом в сторону Белобородова и задумчиво вытянув губы.

— У вас есть жалобы по поводу ведения дела? — спросил Белобородов, заполняя головку допросного листа.

Флоренский с удрученным видом отбросил руки назад, широко растопырив при этом пальцы:

— Жалоб как таковых нет, а есть одно большое недоумение: все думаю и не могу понять, зачем я здесь и что произошло… Я уже говорил следователю, который меня допрашивал, что признаю себя виновным только в одном: в том, что я был министром колчаковского правительства. По всем же остальным пунктам…

— Давайте на них и остановимся подробнее, — миролюбиво предложил Белобородов и приступил к допросу: — Скажите, что вы намерены были делать после того, как были выведены из состава колчаковского правительства и покинули Омск?

Флоренский всплеснул руками и снова уронил их на колени:

— Планы? Разве можно было в те времена загадывать наперед? Никто не знал, что с ним станется через неделю или через месяц. Я устроился на работу и стал ждать дальнейшего развитии событий.

— А после того, как Иркутск был освобожден от колчаковцев?

— Я и после этого продолжал работать, — сказал Флоренский.

— В то время у вас было намерение эмигрировать в Китай?

— Нет, в то время — не было. Но беспокойство ни на минуту не оставляло меня, в этом я могу чистосердечно признаться вам.

— Главная причина вашего беспокойства?

— Страшно было смотреть в будущее. Поймите меня правильно, ведь я принадлежал к вполне определенному кругу общества. Люди моего круга в большинстве своем либо сразу покинули страну, либо пребывали в ожидании новых перемен. Мало кто верил в долговечность Советской власти.

— И вы тоже не верили?

— Тоже… Но я — работал. На Советскую власть. И хотя я не верил в ее жизнеспособность, в моем сознании постепенно происходили определенные сдвиги. Именно поэтому в дальнейшем я пришел к убеждению, что вывести страну из разрухи могли только такие люди, которые в моих глазах и представляли в то время Советскую власть. У меня было преимущество: я мог сравнивать, поскольку близко соприкасался с представителями разных властей… Многие старые служащие Забайкальской железной дороги были потрясены, когда стало известно, что управляющим ее назначен машинист Сушков. Я же отнесся к его назначению если и без особого энтузиазма, то, во всяком случае, с интересом. Дело в том, что Павла Семеновича Сушкова я хорошо знал еще задолго до его назначения на должность управляющего. Как раз в то время, когда я поступил работать в депо, его паровоз был поставлен туда на ремонт. К тому же оказалось, что я снял комнату по соседству с его домом. Поэтому нам приходилось часто встречаться и в депо, и по дороге на работу или домой. Мы много говорили о происходящих вокруг событиях, нередко бывало, что и спорили. Вернее даже будет сказать, что мы с ним только и делали, что спорили. Я откровенно признавался, что не верю в способность рабочего класса управлять не только страной, но даже отдельными предприятиями. Павел Семенович, разумеется, доказывал обратное, при этом совершенно не проявляя ко мне враждебности как к представителю старого строя. Вообще он произвел на меня впечатление начитанного, умного, масштабно мыслящего человека. Видимо, я ему тоже чем-то понравился. Во всяком случае, вскоре после назначения его управляющим он предложил мне перейти работать в аппарат управления дороги. С тех пор мы постоянно контактировали по работе, и я все больше убеждался в том, что в лице Сушкова Забайкальская железная дорога приобрела замечательного руководителя. Между прочим, когда я приехал в Харбин и меня, человека «оттуда», попросили рассказать на каком-то собрании о положения в России, примером Сушкова я подкрепил главный тезис своего выступления — о недопустимости вооруженного вмешательства во внутренние дела молодой Советской Республики. Ибо, сказал я, к управлению страной пришли новые люди, наделенные могучей созидательной энергией и поддержкой подавляющего большинства населения, и не мешайте им возрождать нашу родину, которая — придет время — примет нас, заблудших, в свои объятия…

— И как было встречено ваше выступление? — спросил Белобородов.

— Мертвой тишиной, — улыбнулся Флоренский. — Не было ни злобных выкриков по моему адресу, ни аплодисментов. Когда я кончил говорить и сел на свое место, я увидел, что стулья по обе стороны от меня пусты. После собрания ко мне никто не подошел. Я в полном одиночестве отправился домой. Помнится, вечер был чудесный. Дойдя до дома, я решил еще погулять, направился к собору, потом прошел на Пристань и не заметил, как очутился в Фуцзядяне, китайском районе Харбина… Я и до этого знал, что китайцы живут бедно, однако то, что увидел, превосходило самую изощренную игру воображения. Фанзы стояли буквально среди нечистот, в которых вместе с собаками и свиньями копошились ребятишки. Я дал одной женщине монету и жестами попросил провести меня в фанзу. Она испуганно замотала головой и позвала молодого мужчину, который немного знал по-русски. Спросив, что мне надо, он посоветовал мне подобру-поздорову поскорее уходить из этого района. «Ваша там ходи…» Но там, куда он показывал, мне тоже не было места…

— Вы говорите: дали женщине монету. Это были китайские деньги?

— В Китае в то время были в ходу так называемые мексиканские доллары. Возможно, я предложил ей монетку в пять или десять центов.

— Надо полагать, за квартиру, в которой вы жили, и за питание вам приходилось расплачиваться теми же деньгами? Вы к тому времени уже работали?

— Нет, на работу я еще не успел устроиться.

— Каким же образом вы оказались при деньгах? Получили какое-нибудь вспомоществование?

Флоренский кивнул, давая понять, что готов ответить, однако минуту-другую сидел молча, в совершенной неподвижности, углубленный в свои мысли.

— Юлия, — заговорил он наконец. — Юлия Тихомирова. Женщина, которая дала мне паспорт своего покойного мужа, чтобы я мог беспрепятственно выехать из Омска. Она же перед моим отъездом в Китай настояла, чтобы я взял у нее платиновую брошь с бриллиантом. Эту брошь я продал в Харбине скупщику.

— А сама Юлия Тихомирова что же — осталась в России? Где она сейчас?

— Живет в Москве.

— Вы виделись с нею после вашего возвращения в СССР?

Флоренский с отрешенным видом покачал головой.

— Я написал ей о своем намерении приехать на несколько дней в Москву, чтобы увидеть ее. Она попросила не делать этого.

— Почему?

— Это долгая история… — и Флоренский снова замолчал,-задумался.

Белобородов терпеливо ждал, подперев рукой подбородок.

— Вы не верите мне? Но я чем угодно могу поклясться!..

— Я думаю о другом, — сказал Белобородов. — Вы любили ее…

— О, это правда, — чуть слышно прошептал Флоренский.

— А она вас?

Флоренский закрыл глаза и медленно покивал.

— И все-таки вы решились уехать?

Флоренский вяло развел руками:

— На одном из допросов я уже говорил о том, что меня разыскивали как бывшего колчаковского министра, чтобы предать суду…

Белобородов недоверчиво покачал головой.

— Вы не производите впечатления труса. И вы любили эту женщину, Юлию Тихомирову.

— Но поймите мое тогдашнее состояние! — с отчаянием в голосе воскликнул Флоренский.

— Тогда, может быть, Тихомирова… Она собиралась последовать за вами в Китай?

— Нет, у нее не было такого намерения, — твердо проговорил Флоренский.

— И не пыталась вас удержать? Ведь она не могла не понимать, что уезжаете вы надолго, если не навсегда?

— Нет, не пыталась… — глухо, как из-под земли, донесся до Белобородова голос Флоренского.

— Но почему же?

Флоренский посмотрел на следователя с горькой, ироничной улыбкой:

— Я — Козерог.

— Что?.. — не понял Белобородов.

— Я родился под знаком Козерога. А Юлия увлекалась гороскопами. И она считала, что я для нее — именно как Козерог — средоточие всех бед…

— Она настолько суеверна?

— Скорее, мнительна. А судьба словно нарочно устраивала так, что я приносил ей несчастье за несчастьем. Вскоре после того как я был принят в доме Тихомировых, умерла няня их единственного сына, очень милая, добрая старушка. Однако в то время Юлия еще не знала, в какой день я родился. Наши отношения принимали все более близкий характер. И вот новый удар судьбы — смерть мужа, человека вполне здорового, в расцвете сил. Через несколько дней после похорон я должен был спешно бежать из Омска. Я пришел к Юлии попрощаться, и тогда-то ей пришло в голову снабдить меня паспортом покойного мужа. Она протянула мне его со словами: «Бог меня наказывает за любовь к тебе». Я достал бумажник. Юлия захотела посмотреть мой паспорт. Едва глянув в него, страшно побледнела. В ужасе прошептала: «Ты — мое несчастье!»

— И все-таки позднее приехала в Иркутск, где находились вы?

— В Иркутске жили ее родители, — сказал Флоренский. — Она умоляла меня не приходить к ней. Но я пользовался любым поводом, лишь бы увидеть ее. Да и сама она… Я же видел, что Юлия, несмотря на страх, была рада каждой нашей встрече. Боялась и все-таки ждала меня. Но вот однажды, как раз в день нашего свидания, заболел корью ее сынишка, единственная отрада… Когда в городе расклеили списки с фамилиями колчаковских министров, Юлия сама пришла ко мне и принялась убеждать меня покинуть Россию. «Тебя непременно расстреляют!» — без конца твердила она. Но я знал, что в мыслях у нее было другое…

— Вы ведь не сразу уехали в Китай? — спросил Белобородов.

— Нет, не сразу. Еще месяца три прошло.

— Не было удобного случая?

— Случаи подвертывались, но так сразу я не мог решиться. Прикидывал разные варианты. Ведь можно было просто уехать за пределы Сибири, затеряться с паспортом Тихомирова в густонаселенных районах России и тешить себя надеждой на то, что Юлия рано или поздно освободится от своих страхов, и мы вновь обретем друг друга. Но тогда мне пришлось бы до конца своих дней быть Тихомировым. Человеком без прошлого. И без будущего. Нет, это не для меня. Я — Флоренский. Никем иным я быть не могу и не хочу. И в то время не хотел. Моим отцом был священник, и никакого другого отца мне не надо. Вы меня понимаете? Под чужой фамилией еще можно временно перебиться, скрываясь от преследования. Но не жить. Имя человека — весьма существенная составляющая его духовной субстанции. Но понимать это начинаешь только тогда, когда ты ее, этой субстанции, лишаешься, а вместо нее в твоей душе оказывается что-то совсем чужеродное, и вслед за тем начинается мучительный процесс отторжения…

— Вы говорите: имя, — вставил Белобородов. — А родина?

— Не знаю, что подумал обо мне Павел Семенович Сушков, — продолжал Флоренский, не ответив на вопрос Белобородова. — Наверняка очень плохо подумал. Но у меня не было иного выхода: я должен был вновь стать самим собой. Флоренским.

— Вы могли явиться к советским властям с повинной, — подсказал Белобородов. — Если вы действительно скрывались от колчаковцев, это было нетрудно установить. На суде к вам могли отнестись со снисхождением. Да и Сушков замолвил бы слово.

— Прийти с повинной? Нет… — Флоренский покачал головой. — Ведь это значило предать свое имя позору. Я не считал себя виноватым перед Советской властью. Нет, не считал, если уж говорить откровенно. И притом не мог я прийти к уважаемому Павлу Семеновичу Сушкову и признаться в том, что он принимает меня не за того, кто я есть на самом деле. Что я — это вовсе не я. Там, за кордоном, я снова стал Флоренским. Владимиром Степановичем Флоренским…

— Но родина, — снова сказал Белобородов. — Получается так, что вы вернули себе имя, отказавшись от родины. Что же она для вас?

Флоренский провел по лицу сверху вниз ладонями и оставил их молитвенно сложенными на груди, ладонь к ладони. Медленно заговорил:

— Когда я принимал из рук любимой женщины паспорт ее покойного мужа, я и знать не мог, какую цену плачу за свое спасение. Родина… Она ведь тоже, как и имя, как воздух, которым мы дышим, всегда с тобой и вокруг тебя. Пока она есть, не задумываешься о том, что с тобой станется после того, как ты ее лишишься. Только там, — Флоренский вяло показал рукой в сторону окна, — только там я и понял, как плохо человеку без родины…

— Когда именно вы это поняли? Сколько времени вам понадобилось для того, чтобы почувствовать утрату родины?

— Не в первые дни. Поначалу меня тепло приняли в Харбине. Находясь среди соотечественников, бывая в их домах, я опять для всех стал Флоренским и почти не ощущал потери. Ведь Харбин, по существу, в то время был русским городом, маленьким кусочком России. На первых порах мне хватало этого кусочка. Но затем — после моего «крамольного» выступления на собрании — вокруг меня образовался как бы вакуум. Вот тогда-то я и понял, что такое родина. Я понял, что очутился среди людей, которые любили не Родину, а себя в ней. Поскольку же родина их отторгла… Вы знаете, так иногда бывает с женщинами: не чаявшая души в своем избраннике, она внезапно проникается к нему лютой ненавистью, лишь только он обратит свой взор на другую женщину. Это не ревность. Ревнуя, можно и убить человека, но — любя. Как Отелло. А тут… Отчего вдруг ненависть? Я думаю, оттого, что эта женщина не своего избранника любила, а вот так же — себя в нем. Иначе как бы она могла перестать его любить? И если ты любишь родину, то непременно должен желать ей добра и процветания, кто бы ей их ни нес и как бы тебе самому ни было плохо вдали от нее. Ты должен ей все прощать. Если действительно ее любишь. Как матери. Как любимой женщине…

— А после того, как вы это поняли, после того, как очутились в изоляции, — вам не захотелось тотчас вернуться обратно?

— Под именем Тихомирова — нет, — покачал головой Флоренский. — Твоя родина — это и твое доброе имя. Только так.

— Но выходит, что вы все-таки предпочли свое имя родине.

— Нет, не выходит, — снова упрямо наклонил голову Флоренский. — В то время мне было около тридцати лет. Точнее — двадцать восемь. Я был полон сил, и впереди у меня была вечность. Для себя я твердо решил, что не позднее чем через три-четыре года я вернусь в Россию с паспортом на имя Владимира Степановича Флоренского. Получив прощение служением ей.

— Каким же образом вы собирались служить Советской стране, находясь в среде белоэмигрантов, самых ярых ее врагов?

Брови Флоренского удивленно приподнялись.

— Я же вам сказал, что белоэмигрантская среда не приняла меня. Такого, каким я был. Каким хотел быть. Некоторое время я жил как бы сам по себе. В гордом, так сказать, одиночестве.

— И вам это удавалось? — с выражением недоверия на лице спросил Белобородов. — Допустим, пока у вас не кончились деньги…

— Еще прежде чем они кончились, я устроился на работу.

— Без рекомендации?

— Я устроился зольщиком в котельную городской электростанции. Благодаря счастливой случайности — мне удалось предотвратить аварию — на меня обратил внимание управляющий. Поэтому вскоре я стал кочегаром.

— Сколько времени вы проработали на электростанции?

— Около года. За это время я приобрел друзей среди китайцев, которых немало работало в нижнем ярусе котельной. Научился говорить по китайски. Впоследствии я основательно занимался китайским и японским языками… Да… Но самое главное — мне посчастливилось встретить среди русских эмигрантов людей, которые всерьез подумывали о возвращении в Россию и если не могли этого сделать, то вовсе не из-за своей враждебности к Советской власти. Месяца через два после объявленного мне белоэмигрантской публикой бойкота я был радушно принят в доме Ольги Сергеевны Жаровой. Неплохие отношения сложились у нас с Антоном Ивановичем Целищевым, о котором я уже упоминал. Он познакомил меня с влиятельными сотрудниками управления КВЖД, и в результате в начале двадцать второго года мне было предложено работать в Восточном китайско-русском товариществе, которое занималось комиссионной торговлей на КВЖД. Через три месяца меня назначили управляющим конторой. А затем руководство КВЖД пригласило меня на должность агента экономического бюро.

— Были управляющим, а стали простым агентом? — с недоумением посмотрел на Флоренского Белобородов.

— Причем это предложение я принял немедленно, — улыбнулся тот. — Ибо служба на КВЖД как нельзя более соответствовала моему характеру и всем помыслам. Это был мой первый шаг на пути к родине. А в Шанхай меня командировали для организации ремонта одной из принадлежавших КВЖД пристаней. К этому времени управляющим КВЖД стал советский гражданин, а новая администрация состояла исключительно из китайских и советских граждан.

— А вы?

— Я еще до отъезда в Шанхай подал просьбу о вступлении в советское гражданство. Эта моя просьба была удовлетворена в двадцать пятом году. С этого времени я стал считать себя полноправным советским гражданином. Я, таким образом, обрел не только имя, но и родину, которой старался принести как можно больше пользы своим трудом. После успешного ремонта пристани я по поручению руководства КВЖД организовал в Шанхае коммерческое агентство и руководил им в течение нескольких лет.

— После вступления в советское гражданство вы предпринимали какие-либо попытки вернуться в Советский Союз?

— Неоднократно! — Флоренский энергично прихлопнул по коленям ладонями. — Начиная с двадцать седьмого года, когда вышло постановление ВЦИКа об амнистии, под которую я, как мне разъяснили в генеральном консульстве, подпадал непременно.

— И что же помешало вам вернуться? — спросил Белобородов.

— В тот раз и в следующем, двадцать восьмом году руководство КВЖД попросило меня повременить с отъездом, поскольку в коммерческом агентстве было много работы. Да я и сам понимал, что заменить меня в тот момент практически было невозможно: я занимался реализацией собственных идей, которые рождались в моей голове в самом процессе работы…

— Но ведь прошло целых четыре года, прежде чем вы наконец-торешились вернуться в СССР! — с нажимом произнес Белобородов.

— Четыре с половиной, — уточнил Флоренский. — В середине двадцать девятого года я, безусловно, мог вернуться в СССР. Но тут возникли трудности другого рода. Как раз в это время моя жена, бывшая эстрадной певицей, получила выгодный контракт и уехала на гастроли в Америку. Я, разумеется, стал ждать ее возвращения. Вернулась она почти через год, и вскоре у нас с ней начались семейные неурядицы. Дело в том, что Ирина, женщина замечательная, имела слабость к роскошной жизни, а я зарабатывал триста пятьдесят долларов в месяц и, разумеется, не мог обеспечить ее тем комфортом, который ей хотелось иметь. У нас уже была дочь. Аленушка. Когда я видел ее в последний раз, ей было шесть годиков…

— Где ваша жена сейчас?

— В Австралии. В тридцатом году Ирина попросила у меня развод и вскоре вышла замуж за состоятельного коммерсанта.

17
На другой день, прежде чем приступить к очередному допросу, Белобородов достал из-за стола старые валенки, которые принес утром из дому, и протянул их, вдетые голенищами один в другой, Флоренскому. Тот растроганно забормотал:

— Добрый человек… Просто не знаю, как… Ревматизм по ночам спать не дает, теперь легче будет… Передайте Федору Артуровичу мою величайшую, величайшую благодарность!..

— Там еще шерстяные носки, в валенках, — сказал Белобородов.

— Не знаю, как благодарить… А записки Федор Артурович мне никакой не передавал? Или, может быть, на словах…

— Вы давно с ним находитесь в приятельских отношениях? — спросил Белобородов.

— С прошлого лета, — сказал Флоренский. — Как-то, помню, Федор Артурович нагнал меня по дороге на завод, и мы разговорились. Оказывается, мы учились с ним в одном институте. Правда, — в разные годы. Но все равно — однокашники. Вспомнили общих преподавателей, кое-кого из выпускников. Потом выяснилось, что мы с ним оба — заядлые шахматисты. На этой почве и сблизились: то я к нему, то он ко мне. Правда, у меня свободного времени было не так много, но случались выходные дни. Бывало, с утра до вечера просиживали за шахматной доской.

— При вашей работе в выходные не дома бы сидеть, а куда-нибудь на природу, в лес. У вас там места богатые.

— Места у нас просто великолепные! — живо согласился Флоренский. — Просто словами не передать. В ста шагах от крайних домов — нетронутая тайга. А нынче я и правда напросился с Козловскими съездить за рыжиками. Они места знают. Я к рыжикам с детства неравнодушен, матушка их каждый год засаливала, кадушечки две уж непременно. С укропчиком, с чесночком, смородиновым и всяким другим листиком… Да…

— Много вы их набрали?

— Двухведерную корзину, с верхом. Сам и посолил. Попробовать еще, правда, не успел. Стоят вот в такой кадушечке у соседей в подполе, — Флоренский показал руками размеры кадушечки.

— А далеко ездили?

— Забыл я название деревни. Часа два поездом. Переночевали у одной милой старушки. Кажется, родственницы или близкой знакомой Козловских. То есть я, собственно, и не ночевал…

— Кого-нибудь помоложе нашли? — улыбнулся Белобородов.

— Что вы, нет! — смутился Флоренский. — Если вам интересно…

— Пожалуйста, рассказывайте, — поощрительно кивнул Белобородов.

— Да тут сплошная лирика. Ребячество, — стал оправдываться Флоренский. — Понимаете, после вечерней трапезы я решил прогуляться по деревне. Уж сколько времени не доводилось бывать в русских деревнях. Ну вот, вышел и увидел на другой стороне улицы крестьянина, который выводил под уздцы двух лошадей из ворот своего дома. Я подошел, поздоровался, и мои руки сами потянулись к лошадиным губам… Видите ли, я с детства неравнодушен к лошадям. У батюшки, как себя помню, был пегий меринок Красавчик. Меня садили к нему на спину, придерживали руками, и он осторожно нес меня по двору. А лет с семи я уже выезжал верхом вместе с другими ребятишками в ночное. Знаете «Бежин луг» Ивана Сергеевича Тургенева? Все так и у нас было: костерок, негромкие ребячьи разговоры, звуки ботал, лошадиное фырканье во тьме… А будучи студентом, приезжая домой на каникулы, уж непременно первым делом с утра оседлывал Орлика — тогда уж Орлик был — и летишь через луга, через леса, будто крылья у тебя вырастают… Да… Вы меня не прерываете, а я ведь долго могу проговорить не по делу…

— Уже, наверное, забыли, как подошли к тому крестьянину?

— Нет, не забыл. Такое разве забудешь — каждое мгновение помню… У меня никакого лакомства с собой не оказалось. Я сбегал к хозяюшке, которая нас приютила, попросил хлебца и тут же вернулся к лошадям. Угощал их, гладил морды, прижимал к своему лицу, и слезы застили мне глаза. В общем, расчувствовался. Крестьянин, видно, понимал меня: молча стоял в сторонке и ждал. А я мог до утра вот так… Крестьянин подождал, подождал и показал головой: мол, веди. И спросил, откуда я. Когда я сказал, что работаю на заводе, он так сердито на меня глянул: «А, тогда прощевай!» — «Это почему же?» — удивился я. «А не с той стороны подъехал, — говорит. — Все равно в колхоз не буду вступать и нечего меня агитировать!» Тогда я сказал ему, что сам еще не видал колхозов и что у меня в мыслях не было кого-нибудь агитировать. Объяснил ему, что у меня за работа. Идем, разговариваем. Я веду его лошадей. Подошли к конному двору. Неподалеку, в низинке, уже собрался табун. Конюх, поглядев на меня, смеясь, спрашивает у крестьянина: «Батрака, что ль, Федотыч, нанял?» А крестьянин опять на меня рассердился: «Уйдешь ты, нет, паря, от меня когда-нибудь?» — выхватил у меня из рук недоуздки и сам повел лошадей в табун. Я спросил у конюха, могу ли я немного побыть с лошадьми, — соскучился, говорю. А он мне: «Так давай со мной в ночное!» — и все смеется. Я ответил, что, мол, с превеликим бы удовольствием. Тогда конюх, ни слова не говоря, вынес мне седло с уздечкой, кивнул в сторону лошадей и говорит: «Седлай вон того, буланого». Вы и представить не можете, какое на меня свалилось счастье! Когда я вскочил на буланого меринка и он заплясал подо мной, мне показалось, что я вдруг помолодел лет на двадцать…

— Вы не предупредили Козловского, что отправляетесь в ночное?

— Как же! Первым делом попросил у конюха разрешения прокатиться верхом по деревне — сказать друзьям, чтоб не теряли меня и не волновались. Федор Артурович куда-то отлучился, и я сказал его супруге, что непременно буду к пяти утра…

— Вы с конюхом вдвоем были в ночном? — спросил Белобородов.

— Нет, с нами еще два мальчика отправились. Лет по двенадцати. Один — сынишка председателя колхоза. Гриша.

— А конюх что за человек?

— Афанасий Фокич? Интереснейший, между прочим, человек! Всю ночь мне рассказывал о гражданской войне, как он вместе с Буденным воевал. О каждом своем коне — о Любимчике, Воронке, Беркуте…

— А как рыжики? Не опоздали к ним? — улыбнулся Белобородов.

— Нет, к пяти часам верхом вернулся в деревню, завел своего буланого в стойло и пошел разбудил Козловских.

— Вы говорили Козловскому о своей встрече и разговоре с тем крестьянином-единоличником?

— Да, разумеется, — кивнул Флоренский. — Кажется, я весь этот день только о лошадях и говорил с Федором Артуровичем.

— Только о лошадях? — недоверчиво переспросил Белобородов. — Ведь вы сказали мне, что никогда раньше не видели колхоза. У вас не возникло никаких вопросов относительно колхозной жизни?

— Признаться, нет, — с некоторым недоумением и настороженностью произнес Флоренский. — Признаться, самого колхоза я и в этот раз не увидел: только прошелся разок по деревенской улице да еще проскакал по ней верхом. Так что…

— Не припомните, что именно вы сказали Козловскому по поводу своей встречи с крестьянином-единоличником?

Флоренский не понимал или делал вид, что не понимает, чего добивается от него следователь. Развел руками:

— Да примерно то же, что и вам несколько минут назад!

— Вы не задавались вопросом, почему этого крестьянина-единоличника «агитируют» вступать в колхоз? — решился на подсказку Белобородов.

Однако подсказка не сработала.

— Как-то не приходило в голову задаваться таким вопросом, — подумав, ответил Флоренский. — Я был взволнован. В голове у меня были лошади… Возможно, позднее… Да нет, не помню, чтобы у нас с Федором Артуровичем когда-нибудь возникал такой разговор.

18
— Что-что, а Флоренский умеет выкручиваться, — попытался Леонид разговорить необычно молчаливого в этот вечер Алексея Игнатьича, когда после допроса они остались одни.

Однако Белобородов ушел от ответа, которого нетерпеливо ждал Леонид. Лишь покивал с задумчивым видом и негромко бормотнул:

— Тяжелый случай… Не будем спешить, подождем немного…

— А не пора ли устроить им с Макаровым очную ставку?

— Подождем немного, — прекратил разговор Белобородов.

На другое утро он долго пробыл у Ладонина и вышел из его кабинета с красным, рассерженным лицом. И был все так же молчалив.

19
— Вам приходилось бывать на четвертом участке механического цеха? — спросил Белобородов у Флоренского.

— И не однажды, — ответил тот.

— Вы знали, что сроки пуска этого участка срывались?

— Да, знал, — не стал отпираться Флоренский. — Но я думаю, что сроки — не самое главное. Даже если участок и был бы пущен в те сроки, которые были определены в самом начале, он не давал бы и половины той продукции, которой от него ждут. Прежде всего не продумана как следует планировка участка. Какой-то беспорядочный набор станков… Простите, вы сами там были? Съездите, посмотрите хотя бы ради любопытства. Обратите внимание на станок, который установлен в дальнем правом углу. Ему лет тридцать, не меньше. Какую производительность он может дать, не говоря уж о точности обработки деталей? Прекрасные заграничные станки ржавеют вдоль подъездных путей, а тут всякое старье понаставили!.. Уму непостижимо…

— Вы считаете, что все отечественные станки надо выбросить?

— Позвольте, почему — отечественные? Я говорю о старых, выработавших свой срок. Многие заграничные, которые стоят на участке, — тоже порядочная рухлядь. Сверлильный станок фирмы «Анри Бенедиктус» изготовлен, кажется, в год моего рождения…

— Но если сейчас все заново менять, все старые станки…

— Думаю, что надо не только станки менять, если уж вы завели этот разговор. Начальник цеха — технически малограмотный человек. Начальник четвертого участка — тоже. Федор Артурович Козловский — единственный в этом цехе инженер…

— А кстати, Козловский согласен с вашей точкой зрения?

Флоренский задумался.

— Во всем, что касается технической стороны, безусловно.

— И с тем, что планировка участка оставляет желать лучшего?

— Да.

— И с тем, что многие станки на участке морально устарели?

— Да.

Белобородов размашисто занес в протокол все эти «да», чувствуя накипающее раздражение и стараясь не показывать этого.

— Почему же он в таком случае?..

— Мне это тоже казалось странным, — на лету подхватил его мысль Флоренский. — Когда говоришь с ним один на один, он с тобой соглашается, но затем происходит удивительная метаморфоза. Когда мы с ним посмотрели плунжерный станок, ни у меня, ни у него не было сомнений в том, что место этому станку не на заводском дворе, а на участке, в цехе. Мне стоило большого труда уговорить Федора Артуровича доложить об этом начальнику цеха. Милейший он человек, Федор Артурович, но уж больно робкий. Меня поддержал даже мастер участка, бивший токарь. Он тоже посоветовал Федору Артуровичу поговорить с начальником цеха. И Федор Артурович согласился. Но, вернувшись от начальника цеха, он сказал мне, что ничего не выйдет. Как я понял, начальник цеха в общем-то не возражал против установки плунжерного станка, но потребовал от Федора Артуровича заверений в том, что станок будет пущен своевременно и, главное, будет исправно работать. Федор Артурович не решился на такое заверение…

— Иными словами, не решился взять на себя ответственность?

— Возможно, что ваша формулировка точнее, — кивнул Флоренский.

— Как вы думаете, много времени нужно для того, чтобы исправить ошибки в планировке участка и заменить устаревшие станки новыми, разумеется, теми, которыми располагает завод?

— Если как следует взяться, — подумав, сказал Флоренский, — то месяца хватило бы. Но заниматься этим должны, конечно, технически грамотные люди…

— Вы говорите — хватило бы месяца? — переспросил Белобородов.

— Н-ну… Я ведь на глазок прикинул, — развел руками Флоренский. — Но думаю, что никак не меньше трех недель…


«Городское бюро ЗАГС, г. Алатырь, Чувашская АССР. Справка. Выдана в том, что гр. Флоренский Владимир Степанович родился 25 декабря 1892 г. Отец — учитель городского духовного училища Степан Филиппович Флоренский и законная жена его Мария Александровна, оба православного вероисповедания.

Дата. Подпись»
20
Из письма бывшего управляющего КВЖД:
«Считаю необходимым отметить, что за период своей работы на КВЖД руководителем коммерческого агентства в Шанхае — с 1923 по 1932 гг. — Флоренский Владимир Степанович активно и со знанием дела проводил разного рода операции, направленные к развитию коммерческой работы дороги. В частности, по его инициативе была введена практика аккордных ставок, способствовавшая быстрому развитию экспортных перевозок грузов из Северной Маньчжурии в Шанхай через Владивосток. Им же было организовано, впервые за время существования КВЖД, транссибирское пассажирское сообщение из Шанхая, что послужило источником значительного притока инвалюты для нашей страны».

21
В один из последних августовских дней в жизни управления произошло событие из ряда вон выходящее, породившее много разговоров среди сотрудников.

Во время конвоирования сбежал арестованный, незадолго перед тем участник бандитского нападения на Красный обоз с зерном, направлявшийся из колхоза на заготпункт.

Как водится в таких случаях, немедленно была составлена ориентировка с приметами бандита. Печатала эту ориентировку Таня, секретарь-машинистка того самого отдела, в котором работали Пчельников и Белобородов.

Сразу после работы — а был последний день пятидневки — Таня поехала на выходной к матери в деревню и на одной из станций увидела в окно вагона проходившего по площадке человека, по приметам очень похожего на того бандита. Таня выскочила со своим узелком на станционную площадку и пошла следом за тем человеком, на некотором отдалении, по дороге, которая вела к поселку.

Заметив дом, в который вошел человек, Таня разыскала председателя поселкового Совета и поделилась с ним своими подозрениями. Прихватив с собой двоих взрослых сыновей, председатель пошел проверить, кто бы это мог быть такой.

Документов у того человека при себе не оказалось, а хозяева дома заявили, что никогда прежде его не видели, не знали, — попросился переночевать, вот и пустили..

Прибывшие в поселок оперативные работники без труда установили личность сбежавшего бандита. А Тане приказом по управлению была объявлена благодарность.

В то утро, когда был издан приказ, Белобородов заглянул в кабинет к Леониду и с шутливой укоризной покрутил головой:

— И где были у парня глаза! Такая невеста под боком, а он в Крым зачем-то ехать собрался! Теперь все — уведут!..

Однако у Леонида не было никакого настроения шутить:

— Алексей Игнатьич, прошу вас!..

— Уведут, уведут! — смеясь, выдал напоследок Белобородов и вдруг посерьезнел: — Я ведь зачем к тебе: сейчас у меня будет интересный разговор с Флоренским — приходи…

22
Леонид задержался со своими делами и пришел к Белобородову, когда тот уже вел допрос Флоренского. Бесшумно притворив за собой дверь, Леонид молча, на цыпочках прошел к окну.

— …На одном из предыдущих допросов вы показали, что вас интересовала Япония, как возрождающаяся, набирающая сил страна. Почему именно Япония, а, скажем, не США, не Германия?..

— Это нетрудно объяснить, — сказал Флоренский. — Ведь я в то время проживал в Китае, который находился под сильным воздействием со стороны Японии. Более того, готовилась оккупация Китая Японией. Видя, в какой нищете жили простые китайцы, я, естественно, не мог не задаваться вопросом о том, что принесет им возможное господство Японии. Благоденствие или еще большую нищету? Еще задолго до оккупации Маньчжурии мне было ясно, что никак не благоденствие…

— Ваши встречи с Камиро происходили только по его просьбе или вы со своей стороны тоже проявляли инициативу? — воспользовавшись паузой, Белобородов изменил направление разговора.

— У меня не было достаточных поводов искать с ним встреч.

— Однако вы не прочь были встретиться, если он вас просил об этом?

— Камиро не тот человек, которому можно отказать в такой просьбе. Однако вы правы: с ним интересно было поговорить. Японцы любят пооткровенничать, когда речь заходит о божественном предназначении их расы. По словам Камиро, они собираются подвести «под свою крышу» весь земной шар.

— Долго им придется строить эту крышу, — усмехнулся Белобородов.

— Видите ли, временна́я протяженность их не очень беспокоит. Они верят в бессмертие и полагают, что впереди у них вечность.

— Ну, пусть их, — и Белобородов снова подправил разговор: — Скажите, у вас никогда не возникало мысли, что во время «дружеских» встреч с Камиро вы, даже помимо своего желания, могли быть вовлечены в разведывательную деятельность в пользу Японии? Что вас могли завербовать?

— Как это — завербовать? Да еще помимо моего желания?

— Существует множество способов. Допустим, во время встречи с Камиро вас незаметно сфотографировали. А потом поставят перед выбором: либо будете им служить, либо будете скомпрометированы перед советскими властями, что сделает невозможным ваше возвращение на родину. А если и вернетесь, то в скором времени будете скомпрометированы по подозрению в шпионаже.

— Наконец-то я, кажется, начинаю понимать, что со мной произошло, — в сильном волнении произнес Флоренский, вглядываясь в глаза следователя, словно пытаясь что-то в них прочитать. — Видимо, меня, и в самом деле каким-то образом скомпрометировали? Возможно даже, у вас имеется фотография, о которой вы только что говорили?.. Но помилуйте, я не вижу в этом ровно никакого смысла! — Флоренский возвысил голос до патетического накала. — Ведь Камиро ничего от меня не требовал!

— Как же не требовал? — спокойно возразил Белобородов. — Ведь на одном из предыдущих допросов вы признались, что он просил поддерживать с ним связь после вашего возвращения на родину.

— Просил — да. Но при этом не ставил никаких условий. Я ответил, что интересы моего отечества для меня так же святы, как для него — интересы его отечества. Мы расстались как… добрые знакомые, и мне казалось, что он меня понял. Не вижу смысла, ради которого ему нужно было бы меня компрометировать. И хотел бы надеяться, что рано или поздно все разъяснится…

— Я тоже хотел бы на это надеяться, — неожиданно проговорил Белобородов, внимательно посмотрев Флоренскому в глаза.

— В таком случае… в чем же дело? Скажите мне, наконец…

— Встаньте и подойдите к столу, — сказал Белобородов. — Посмотрите на эти фотокарточки. Вам знаком кто-либо из лиц, представленных здесь?

Флоренский медленно, словно ноги его вдруг одеревенели, преодолел пространство, отделявшее его от стола следователя. Он долго вглядывался в лежавшие перед ним фотокарточки. Глаза его, в которых затеплилась было надежда, постепенно тускнели.

— Этого человека я встречал на заводе, — проговорил он хриплым голосом, словно делая над собой усилие, и показал на фото Макарова. — Он, кажется, работает в бухгалтерии… Больше ничего не могу о нем сказать. Даже фамилии его не знаю…

— Посмотрите хорошенько. Возможно, вы с ним еще где-нибудь встречались, кроме завода? Скажем, в Харбине? Или в Шанхае?

Флоренский вскинул на Белобородова удивленный взгляд:

— Даже так?

— Не исключено, — сказал Белобородов. — Он тоже проживал в Китае.

— Нет, не могу припомнить, — после продолжительного раздумья проговорил Флоренский. — В Китае очень много русских…

23
— Алексей Игнатьич, мне кажется, он узнал Макарова, на почему-то решил это скрыть, — высказал догадку Леонид. — Я заметил, как в его глазах мелькнуло что-то такое… Когда вы сказали, что Макаров жил в Китае…

— Тебе это просто показалось, — без всякого интереса отозвался Белобородов, зажав руками низко склоненную над столом голову. — Он не ожидал от меня такой щедрой подсказки, и вполне понятно, что вызванное этим замешательство отразилось у него в глазах. — Еще немного подумав, решил: — Пожалуй, сейчас самое время устроить им очную ставку.

— А что она даст? — спросил Леонид. — Флоренский же не отрицает, что встречался с Камиро и что разговор их носил вполне определенный характер. Какая, в сущности, разница, в каком именно месте они встречались? Или вы полагаете, что Жарова?..

Белобородов резко вскинул голову, и его глаза укоризненно сверкнули:

— Забыл, о чем мы с тобой говорили перед моим отъездом? Видимо, забыл… — он сокрушенно помотал головой, хотел еще что-то добавить, но тут зазвонил телефон. Белобородов снял трубку.

Выходя из кабинета, он напомнил Леониду про очную ставку:

— В двадцать ноль-ноль будь на месте, я тебя кликну.

24
— Да, этот человек мне знаком, — сказал Макаров, едва взглянув на Флоренского, и тут же словно бы потерял к нему интерес.

Зато Флоренский буквально впился в Макарова горящими глазами — потрясенно, презрительно, негодующе…

Белобородов попросил Макарова рассказать, где и при каких обстоятельствах они впервые встретились, и тот повторил слово в слово прежние свои показания. Пока он говорил, Флоренский продолжал пожирать его глазами и несколько раз порывался что-то крикнуть, но словно бы сглатывал готовые вылететь слова, и только кадык ходил вверх-вниз в конвульсивных движениях.

А когда Макаров умолк, Флоренский вдруг запрокинул голову и разразился басистым, нервным, срывающимся хохотом.

— Я вспомнил этого… субъекта! — немного успокоившись, но еще дрожа от возбуждения, произнес он, обращаясь к Белобородову.

— Надо полагать, вы вспомнили обстоятельства, при которых встретились с этим человеком в Харбине? — спросил тот.

Лицо Макарова казалось невозмутимо-бесстрастным, однако на лбу блестели крупные капли пота.

— Да, — сказал Флоренский, не отводя от него горящего взгляда.

— Вы хотите еще что-нибудь добавить? — спросил Белобородов.

— Если можно, я хотел бы дать показания… без… этого… — с усилием выговорил Флоренский, взмахнув рукой в сторону Макарова.

Белобородов понимающе кивнул.

25
Из донесения министра продовольствия Флоренского В. С. своему правительству (копия прислана Омским архивом):
«…Не могу не остановиться на одном нежелательном явлении, которое в значительной степени усложняет дело воспитания в массах уважения к законности и порядку. Таким нежелательным явлением необходимо признать открытое вмешательство в сферу деятельности административной и даже судебной находящегося в Павлодаре так называемого штаба пополнения отряда Анненкова в лице начальника штаба поручика Чернова и его адъютанта хорунжего Пашина. Возглавляемый этими лицами отряд совершает порки, производит реквизиции и налагает контрибуции, оставляя получаемые таким образом средства в своем распоряжении… Зарегистрировано несколько случаев, когда представители штаба вызывали к себе разных киргиз и под страхом порки и лишения свободы вымогали у них деньги и скот».

26
— Как только я услышал его голос и увидел глаза, я вспомнил все, — начал свои показания Флоренский. — На фотокарточке у него иное выражение глаз. И еще… Там у него были борода и усы…

Белобородов быстро и почти весело обернулся к Леониду:

— Помнишь, он говорил, что отрастил бороду? Вот она где объявилась! — И кивнул Флоренскому: — Продолжайте, пожалуйста!

— Однажды летом, кажется, в конце июня тридцать первого года, уже после оккупации Харбина японцами, — неторопливо повел рассказ Флоренский, — меня разбудили среди ночи выстрелы. Их было два или три. Я выглянул в окно, однако ничего не увидел из-за густой листвы акаций, да и темно было, только услышал удаляющийся топот и крики бегущих людей. Слов я тоже не разобрал, но похоже, что кричали японцы. До утра я больше не спал. А часов в семь ко мне в квартиру позвонили. Я не без опасений открыл дверь, но это была Ольга Сергеевна. Как она потом рассказывала, у меня было такое лицо, словно я увидел привидение. Впрочем, ничего удивительного: никогда прежде Ольга Сергеевна у меня в квартире не бывала, а тут в такой ранний час и после такой тревожной ночи… Приложив палец к губам, она молчком прошла в гостиную. Эта женщина умела владеть собой: лишь быстрое короткое дыхание и едва уловимое взглядом характерное для нее в минуты сильного волнения быстрое движение кончика языка по верхней губе выдавало ее состояние. «Володечка, ты мне очень нужен, — торопливо проговорила она. — Я сейчас ухожу и буду ждать тебя в ателье. Но что бы ты ни увидел — об этом никто не должен знать, — и повторила: — Никто, кроме нас с тобой!» Я обещал молчать. Собственно говоря, рассказывая вам об этом, я нарушаю данное Ольге Сергеевне слово… Но я не думаю, что причиню своим признанием какой-либо вред этой замечательной женщине, поскольку опасность, как вы увидите, угрожала ей со стороны японцев…

— Продолжайте, продолжайте! — поощрительно кивнул Белобородов.

— Ольга Сергеевна тут же ушла. Минут через двадцать я отправился следом за нею. На улице ничто не напоминало о ночном происшествии. Никаких следов крови, никаких любопытствующих… Ольга Сергеевна сама открыла мне дверь и, захлопнув ее за моей спиной, вдруг привалилась плечом к косяку и закрыла глаза, словно ей стало дурно. «Что с вами?» — испуганно спросил я. «Все прошло», — едва слышно пролепетала она и, крепко ухватив меня за руку, повела в фотолабораторию, которая находилась в полуподвальном помещении. «Только прошу вас, Володечка, ни о чем меня не спрашивать!» — умоляющим тоном проговорила она, пока мы спускались по ступенькам. Должен сказать, что это было нелегко — удержаться от вопросов, когда в полутьме, при тусклом свете красного фонаря я увидел лежащего на коврике, прямо на полу, человека с перебинтованным плечом и без всяких признаков жизни. «Скоро сюда придут, — сказала шепотом Ольга Сергеевна, — нужно перенести его в мою спальню». Ее квартира находилась в том же доме, на втором этаже. Я взял раненого на руки — должно быть, при этом причинил ему боль, и он начал тихо, сквозь зубы, стонать — и понес вверх по лестнице. Мы уложили его в постель, раздели, и Ольга Сергеевна сменила повязку, которая уже вся пропиталась кровью. Рана была сквозная, видимо, неопасная при своевременной врачебной помощи, однако позвать врача Ольга Сергеевна не могла по причинам, о которых вы сейчас узнаете, и нам оставалось лишь надеяться на благополучный исход и ждать. Ольга Сергеевна попросила меня не уходить. Я позвонил на службу, сказался больным и остался у Ольги Сергеевны в квартире. Горничную она отпустила. И время от времени, пока Ольга Сергеевна хлопотала в фотоателье, я проходил в спальню, чтобы дать раненому попить. Около полудня он открыл глаза, однако со мной не заговаривал, и я с ним тоже.

— Кто он был по национальности? — спросил Белобородов.

— Русский. Пить он просил по-русски, — ответил Флоренский. — И вот теперь самое главное. Вечером, приблизительно через час после закрытия фотоателье, когда во всем доме остались только мы втроем, в парадную дверь громко забарабанили. Ольга Сергеевна слегка побледнела, но взяла себя в руки и пошла открывать. Я видел с верхней площадки, стоя за портьерой, как вошли японские военные, офицер и двое солдат. И с ними был русский. Да, это был Макаров. Он объявил Ольге Сергеевне, что в ее доме будет произведен обыск. Первым делом он отдернул портьеры, за которыми стояли столики. «Здесь у вас что?» — спросил он. «Кафе», — ответила Ольга Сергеевна. Мне показалось, что она едва держится на ногах — пережить такую ночь, затем такой день и в конце концов оказаться на волосок от гибели… Когда я спускался вниз, я не надеялся на то, что мне каким-то образом удастся вызволить Ольгу Сергеевну из беды, у меня была одна только мысль: быть с нею рядом и, если ее оставят силы, не дать ей упасть. Увидев меня, Макаров выхватил револьвер, велел мне поднять руки и не двигаться с места. По знаку японского офицера солдаты подошли ко мне и проверили, нет ли у меня оружия, после чего меня подвели к офицеру. «Вы кто такой?» — грубо спросил у меня Макаров. Опередив меня, Ольга Сергеевна проговорила дрожащим голосом: «Это мой друг». Офицер вопросительно взглянул на Макарова. Тот отрицательно покачал головой и рукой показал в глубь помещения. Офицер кивнул в знак согласия и велел солдатам приступать к обыску. И тогда я заговорил с офицером по-японски. Я сказал ему, что если они собираются меня арестовать, то я хотел бы узнать, по какой причине, и что я всего лишь час назад пришел в гости к своей старой приятельнице. Офицер слушал с невозмутимым лицом, а солдаты уже поднимались по лестнице в жилую часть дома… Я ухватился за последнюю соломинку, «Не позволит ли мне господин офицер, — сказал я, — позвонить господину Сэйко Камиро, моему давнему хорошему другу, который наверняка поручится за меня…» Признаться, я не ожидал, что моя импровизация произведет на японца столь магическое действие. Офицер самым любезным тоном ответил, что в таком поручительстве нет необходимости. Затем он объяснил, что они разыскивают преступника, которому удалось бежать из тюрьмы и скрыться в одном из домов этого квартала. Я перевел эти слова Ольге Сергеевне. Она решительно заявила, что в ее дом никто из посторонних не мог проникнуть, тем более ночью, поскольку двери запираются на несколько замков, а спит она очень чутко. Офицер понимающе покивал и попросил меня перевести «его русскому помощнику», что обыск в доме госпожи Жаровой производиться не будет… Я с поспешностью исполнил его просьбу и, возможно, сказал Макарову больше, чем следовало…

— А именно? — спросил Белобородов. — Это очень важно.

— В частности, я сказал ему про свой министерский пост. Как я и ожидал, это произвело впечатление: Макаров стал заметно любезнее в обращении и в свою очередь не преминул представиться, назвав свой старый офицерский чин…

— Не вспомните, какой именно? — спросил Белобородов.

— Кажется, чин подполковника русской армии.

— Что вы еще сказали Макарову?

— Я сказал ему о своей давней дружбе с господином Камиро.

— И чем же все кончилось? — спросил Белобородов. — Они ушли?

— Да, — кивнул Флоренский. — А я всю ночь провел в доме Ольги Сергеевны. Она боялась оставаться одна. Но в комнату, где находился раненый, она меня не приглашала, и дальнейшая его судьба мне неизвестна. Утром я отправился на службу. Оттуда я несколько раз в течение дня звонил Ольге Сергеевне, и из ее слов понял, что в моей помощи она не нуждается. Поэтому после работы я сразу отправился к себе домой. Приблизительно через неделю после всех этих событий Ольга Сергеевна пригласила меня на чашку кофе. Она была в прекрасном расположения духа. О том происшествии ни она, ни я не упоминали…

27
Белобородов задумчиво полистал тетрадь Леонида с записями, сделанными во время последней поездки на Увальский завод.

— Давай-ка посмотрим еще раз показания Козловского…

— Я их наизусть помню, — сказал Леонид. — Сто раз перечитывал.

— И тебе ничего не кажется странным?

— В общем-то нет, — пожал Леонид плечами. — Такой уж он человек.

— А именно?

— Ну, пришибленный, что ли. Наверное, собственной тени боится. Но я, Алексей Игнатьич, Козловского за язык не тянул…

— Вижу, что не тянул, — покивал Белобородов на тетрадку, — Но это-то и наводит на размышления…

— А что вам кажется странным? — спросил у него Леонид.

Белобородов облокотился о стол и, запустив пятерню в волосы, другой рукой продолжал листать тетрадь.

— Ты смотри: по всем позициям, которые ты затрагивал в беседе, он четко проводит одну линию. Бьет по Флоренскому, и притом с определенной политической подкладкой… Говоришь, этот человек даже собственной тени боится?

— Чем-то он сильно напуган, это несомненно, — кивнул Леонид и тут же высказал догадку: — А может, Алексей Игнатьич, он знает за Флоренским куда больше, чем… Ведь посмотрите: он словно бы все время старается натолкнуть нас на мысль, которую прямо не высказывает…

— И которую высказал Макаров?

— Вот именно!

— И тогда становится понятным все поведение Козловского — его пришибленность и боязнь собственной тени?

— Вообще-то у меня были такого рода подозрения, — подумав, высказался Леонид. — Но Георгий Георгиевич со мной не согласился…

И еще Леонид подумал, что те подозрения, которые возникли у него в связи с запиской Флоренского, все же были небезосновательны. Хотя в шифровальном отделе в колонках записанных Флоренским чисел не нашли ничего подозрительного, не исключено, что сама записка могла послужить для Козловского каким-то сигналом или уведомлением.

Леонид поделился этими соображениями с Белобородовым.

Алексей Игнатьевич потер затылок.

— Записку, как тебе известно, еще на прошлой неделе переслали Козловскому, — он слегка поморщился, видимо, побаливала голова. — Сегодня утром я звонил на завод, разговаривал с начальником механического Цеха. Плунжерным станком Козловский пока что и не думал заниматься. И начальнику цеха о записке Флоренского ничего не сказал… Я вот что думаю. Если бы в записке было заранее условленное уведомление, то по логике вещей Козловский хоть немного да повозился бы у станка. Для отвода глаз.

— Значит… что же? — Леонид вопросительно смотрел на Белобородова.

— Думаю, что Козловскому эта записка просто не нужна была.

— Но тогда…

— Тогда можно допустить, что Флоренский действительно указал в своей записке возможные положения плунжеров.

— Но для чего ему это нужно?

— Чтобы можно было поскорее пустить станок.

— Но для чего ему-то в его положении ломать сейчас над этими вещами голову? — продолжал недоумевать Леонид.

— Сперва надо выяснить, для чего Козловскому и Макарову понадобилось компрометировать Флоренского, — ответил Белобородов.

— Вы полагаете, что Флоренского… скомпрометировали?

— Полагаю, что так.

— Похоже, что все это время, пока вы были в отъезде, я работал, можно сказать, впустую, — убитым голосом признался Леонид.

— С чего ты взял? — сурово глянул на него Алексей Игнатьевич. — Дров наломал — верно. Первая твоя ошибка: ты не придал значения фактам, говорившим в пользу Флоренского. Человек, который так выкладывается на работе…

— Но эхо могло быть маскировкой! — пытался защититься Леонид.

— Могло, — согласился Белобородов. — Но это надо было доказать, а ты принял это за аксиому. Я что-то не слыхал про шпионов, которым хватало терпения таким способом и так долго маскироваться. Ты ведь в котельной бывал? Видел, в каких условиях там приходится работать?.. Вторая твоя ошибка: все, что наговорил тебе о Флоренском Козловский, надо было тщательнейшим образом проверить, а ты и этого не сделал… Что же до того, зря ты работал или не зря… — Белобородов внимательно исподлобья поглядел на Леонида, и в уголках его строгих глаз собрались добродушно-насмешливые морщинки. — Дров ты наломал, но и фактов, свидетельств вон сколько собрал. Протоколы вел превосходно, вся картина как на ладони. — Белобородов кивнул на тетрадь с записью беседы с Козловским. — Кажется, я этого человека давно знаю, а ведь ни разу с ним не встречался…

28
Из протокола допроса свидетельницы Селезневой Марии Александровны:
«В о п р о с: Встречался ли ваш муж Селезнев Иван Евграфович (Макаров Сергей Константинович) у себя дома или где-нибудь в другом месте с технологом механического цеха Козловским?

О т в е т: Технолог механического цеха Козловский дома у нас никогда не бывал. Однако мне известно, что Иван Евграфович (Сергей Константинович) встречался с ним несколько раз по дороге на завод по каким-то делам. О чем именно они говорили между собой, я не знаю, так как муж в таких случаях просил меня не сопровождать его, как обычно. Кроме того, как я предполагаю, мой муж и Козловский, по крайней мере, один раз были вместе на охоте.

В о п р о с: Какие у вас имеются основания предполагать это?

О т в е т: Однажды мой муж задержался на охоте дольше обычного. Поздно вечером ко мне зашла жена Козловского и спросила, не возвращался ли еще Иван Евграфович домой с охоты. Я поинтересовалась, в чем дело. Козловская грубо ответила, что ее интересует, конечно же, не Иван Евграфович и что больше она своего мужа с кем попало на охоту не пустит.

В о п р о с: Когда Селезнев (Макаров) вернулся с охоты, вы спросили у него про Козловского?

О т в е т: Да, спросила. Он сказал мне, что был на охоте один.

В о п р о с: Не припомните, как часто ваш муж ходил на охоту?

О т в е т: За все время, что мы с ним жили вместе, раза три или четыре. У него своего ружья не было.

В о п р о с: Где же он брал ружье для охоты?

О т в е т: Одалживал у кого-то из сослуживцев.

В о п р о с: У кого именно?

О т в е т: Не знаю.

В о п р о с: И не предполагаете?

О т в е т: Нет».

29
Уже несколько дней, как вышел после болезни на работу начальник отдела Виктор Сергеевич Козырев. На другой же день он затребовал у Белобородова следственные дела на Макарова и Флоренского. Сегодня утром Козырев пригласил Белобородова зайти к нему.

Кивком указав на кресло перед столом, Виктор Сергеевич попросил Белобородова высказать соображения по дальнейшему ведению следствия.

— Полагаю, что сейчас надо вплотную заняться Козловским, — сказал Белобородов. — Его показания могут многое прояснить. И прежде всего — характер взаимоотношений между ним, Макаровым и Флоренским. Пока что ясно одно: Макарову и Козловскому для чего-то понадобилось скомпрометировать Флоренского. Но вот для чего? И действовал ли каждый из этих двоих сам по себе или в сговоре — это еще предстоит выяснить. Показания Селезневой дают основания предполагать, что имел место сговор, но они нуждаются в серьезной проверке и подтверждении…

— А подтвердить их могут только Макаров, Козловский и жена Козловского, — продолжил Козырев мысль Белобородова.

— Да, но Макаров отпадает, он ничего нам не скажет, — возразил Белобородов. — Жену Козловского еще рано допрашивать, можно все дело испортить: если она не подтвердит показания Селезневой, а этого вполне можно ожидать, с Козловским после этого трудно будет разговаривать.

— Что вы предлагаете? — спросил Козырев.

— Подойти к Козловскому с другой стороны. Четвертый участок механического цеха все еще не готов к пуску. И есть мнение Флоренского по поводу того, что происходит на этом участке. От всего, что предлагает Флоренский, Козловский с завидным упорством отмахивается, попросту говоря, он считает предложения Флоренского вредительскими. Думается, что в этом направлении и следует сейчас поработать.

— Конкретный план есть? — поинтересовался начальник отдела.

— У нас в городе такой машиностроительный гигант, — кивнул в сторону окон Белобородов. — Там работают прекрасные специалисты. Создадим экспертную комиссию… И есть у меня, Виктор Сергеевич, еще предложение: полагаю, что нет необходимости держать Флоренского под арестом.

— Давайте подумаем, — Козырев внимательно посмотрел на Белобородова. — Мне кажется, что дело Флоренского надо прекращать. И все же: давайте подумаем. И позовите сюда вашего помощника, ведь наш разговор и его касается…

30
Леонид сидел в приемной, напротив обитой коричневой кожей двери, и ждал, когда его позовут в кабинет начальника отдела. Рядом, у окна, Таня постукивала на стареньком «Ундервуде». Леонид не смотрел в ее сторону, однако порою чувствовал на себе ее быстрый взгляд и прихмуривал брови, давая понять, что не одобряет преувеличенного интереса к своей особе.

Не до того ему было, чтоб переглядываться с девчонкой, которая по глупости своей, кажется, влюбилась в него. Еще не хватало! За дверью, напротив которой он сидел, его ожидал не очень-то приятный разговор. А часа два назад он встретил на улице Лену. Шла под руку с каким-то очкариком. Сделала вид, будто не заметила Леонида…

Через много лет, когда по заданию командования Леонид окажется в бесконечно долгой командировке, он часто будет вспоминать с горьким сожалением вот эти самые минуты: как он сидел в приемной начальника отдела со своей будущей женой, не глядел на нее и молчал. А ведь столько могли сказать друг другу…

31
Несколько дней спустя на Увальский завод прибыла из Свердловска группа инженеров для ознакомления с положением дел на четвертом участке. Выводы технических экспертов свелись в основном к тому, что планировка участка нуждается в серьезной корректировке и что станочный парк совершенно не соответствует требованиям, которые должны предъявляться при изготовлении запланированной продукции. Рекомендовалось укрепить участок технически грамотными специалистами.

Что касается плунжерного станка, то один из приехавших инженеров вспомнил, что на заводе, где он работает, в одном из цехов, установили точно такой же станок. Вернувшись в Свердловск, он выслал оттуда схему расположения плунжеров, и благодаря этому станок удалось быстро запустить. Производительность его превзошла все ожидания. Среди множества рассчитанных Флоренским вариантов в его записке был и этот…

32
Если бы года полтора тому назад Козловского спросили, доволен ли он своей жизнью, он, не кривя душой, мог ответить, что, пожалуй, да, доволен. Хотя много в этой жизни было такого, что, мягко говоря, не могло не огорчать его, старого интеллигента.

И даже воспоминания о другой, совсем не похожей на эту, жизни не омрачали его существования. Воспоминания о тон далекой, невозвратимой поре, когда у него был свойдвухэтажный каменный дом, свой выезд, кругленький счетец в банке и красивая молодая жена. Не Зинаида, нет. А сам он работал управляющим на крупной суконной фабрике, принадлежавшей его отчиму.

Что правда, то правда: не хотелось ему со всем этим за здорово живешь расставаться. Как мог, отстаивал свои прежние права: стал одним из организаторов заговора, направленного на свержение в городе Советской власти. А когда заговор провалился и Козловскому пришлось бежать из города, он добровольно вступил в армию Колчака и прошел с нею почти весь путь до Урала и обратно к Иркутску. За это сравнительно короткое время он получил два сильно повлиявших на его умонастроение известия: о самоубийстве отчима и о том, что красавица жена покинула его дом и уехала из города с одним из колчаковских генералов.

Провалявшись около месяца в тифозном бараке — где-то между Омском и Иркутском, — он решил не возвращаться в свою часть.

Он приехал в родной город и увидел свой дом, наполовину разрушенный взрывом. Город совсем недавно был освобожден от белых, и жизнь в нем еще не наладилась: на улицах пусто, во многих домах выбиты стекла, магазины и лавки закрыты. Козловский был в старой солдатской шинели и весь оброс бородой, поэтому без опаски, не дожидаясь, пока стемнеет, вошел в свой дом. Он поднялся на второй этаж уцелевшей части дома, где находился его кабинет. Ужаснувшись при виде учиненного здесь разгрома — разбросанных по полу книг и бумаг, сломанных кресел и залитого не то вином, не то кровью стола, — он подошел к шкафу, в котором за книгами находился вмурованный в стену небольшой сейф. Он был открыт. Из всего, что имело для Козловского какую-то ценность, остался лишь диплом об окончании института.

Постояв еще немного в кабинете и не заходя в другие комнаты, Козловский навсегда покинул этот дом и этот город.

Диплом пригодился ему довольно скоро. Уральский совнархоз, куда он обратился насчет работы, без лишних слов направил его в Увальск, где Козловский женился второй раз и снова зажил своим домом, пусть не таким шикарным, как прежде, и пусть в этом доме единовластно распоряжалась Зинаида Григорьевна, женщина с нелегкой судьбой и мрачноватым характером, старше его на семь лет, тем не менее всегда он был сыт, обстиран, и в доме всегда был идеальный порядок.

Зла на Советскую власть Козловский не держал, однако побаивался, что у Советской власти могут быть к нему кое-какие счеты, поэтому кое-что из своего прошлого он утаил. Ни в автобиографии, ни в анкете не упомянул о службе в колчаковской армии, а уж тем более о своем участии в контрреволюционном заговоре. Местом службы после окончания института назвал не Торск, а совсем другой город и должность назвал тоже другую, пониже.

Он снова стал Козловским: в графу о родителях вписал фамилию родного отца, инспектора народных училищ, погибшего при пожаре, когда Феденьке было всего четыре месяца от роду. Поскольку никаких подтверждений никто от него не требовал, Козловский мало-помалу и сам уверовал в свою подкорректированную биографию и рассчитывал прожить с нею всю оставшуюся жизнь.

Однако береженого бог бережет. Инстинкт самосохранения наложил отпечаток на характер Козловского. Такие характеры называют покладистыми, безотказными: Козловский никогда ни с кем не спорил и обычно сразу соглашался с любым предложением: «Да, разумеется». В крайнем случае отмалчивался. И уж, боже сохрани, чтоб он когда-нибудь высунулся с особым мнением. Он всегда старался оставаться в тени.

Но в жизни сплошь и рядом возникают ситуации, которые при всем старании невозможно уложить в заранее отработанную схему поведения. В конце двадцатых Козловского пытались втянуть в контрреволюционную группу, но он и слышать ничего не захотел. Это был один из тех редких случаев, когда он проявил несговорчивость, однако после разоблачения группы как ни старался Козловский остаться в стороне, а все же пришлось ему выступить в суде свидетелем. Он ни словом не обмолвился о том, как его самого вовлекали в группу, однако во многом благодаря его показаниям, которые он давал с глубоким знанием технической стороны дела, были оправданы два опытных инженера, обвинявшихся, как впоследствии выяснилось, без достаточных на то оснований.

Трудную задачку пришлось решать Козловскому и тогда, когда в цеховом пристрое начали оборудовать четвертый участок. Проект участка был разработан в одном из столичных конструкторских бюро — в расчете на новые станки, которые уже были закуплены за границей. Однако станков этих завод своевременно не получил, и поэтому руководство завода, чтобы ввести участок в строй к намеченному сроку, решило обойтись тем оборудованием, которое имелось в наличии.

Курировал участок сам начальник механического цеха, привыкший со времен гражданской войны брать трудные рубежи кавалерийским наскоком. Опытным глазом старого спеца Козловский сразу увидел в «местном» варианте проекта множество неувязок и после долгой внутренней борьбы решился все же сказать о них руководству, если его об этом спросят. Однако никому и в голову не пришло поинтересоваться «особым» мнением рядового, хотя и знающего, технолога.


Однажды по дороге на завод его обогнал, поздоровавшись на ходу, человек, лицо которого показалось Козловскому знакомым. Но как ни напрягал Козловский свою память, так и не вспомнил ничего. Раньше он этого человека ни на заводе, ни в городе не встречал. И какая-то неосознанная тревога закралась в сердце. Закралась и не отпускала до следующего дня, когда на смену ей пришло отчаяние.

Первый раз они встретились для разговора поздним вечером в городском саду. Было уже довольно темно. В дальнем, глухом конце сада стояла старая, полуразрушенная беседка. Усевшись на ее порожке, они и проговорили около часа.

Говорил главным образом Макаров, а Козловский подавленно молчал, до конца еще не понимая, куда тот клонит, но всем своим существом предчувствуя надвигающуюся беду.

Макаров вспомнил, как после окончания торговой школы работал на суконной фабрике, принадлежавшей отчиму Козловского, и как много позднее они с Козловским познакомились на квартире Бутырина, а на другой день собрались в доме Козловского, и как горячо говорил тогда Козловский о том, что судьба России решается такими людьми, как Бутырин и Макаров, преданными царю и отечеству боевыми офицерами…

— Сергей Константиныч, ради бога… Зачем?.. — умоляющим голосом то и дело повторял Козловский. — Ведь все ушло… Колесо истории…

Но Макаров будто ничего не слышал, продолжая упиваться дорогими сердцу воспоминаниями. О боях с красными. О личных встречах с Каппелем, атаманом Семеновым и самим Александром Васильичем Колчаком, из рук которого в августе девятнадцатого получил орден Анны… Лишь про Казаринку ни словом не упомянул.

Затем поинтересовался, где был все это время Козловский, как кончил войну. Козловский рассказал. И про тифозный барак, и про измену жены, и про свое решение смириться с судьбой, и что он все забыл и вспоминать не хочет. Ничего.

— И старых боевых товарищей? — спросил Макаров.

— Нет, отчего же… Очень рад был встретиться…

— Ну полноте, успокойтесь! — сердитым шепотом одернул его Макаров. — Вы что, думаете, я пойду на вас доносить? Я их боюсь не меньше вашего. Но мой страх — мой сторож, и пока я держу его в узде, я могу спокойно спать по ночам… Я тоже рад, что вас встретил, приятно было вспомнить, и уж извините меня за эту слабость. Постараюсь больше не бередить ваших душевных ран.

Они расстались, условившись не подавать на людях виду, что близко знакомы. С месяц, если не больше, Макаров едва замечал его при встречах. Козловский немного успокоился. По вдруг он опять зачем-то понадобился Макарову.

Встретились на том же месте, в глухом уголке городского сада.

— Мне, Федя, нужна твоя консультация, — обратился Макаров к Козловскому после того, как они поговорили об охоте. — Этот четвертый участок… Скажи, когда он может быть пущен? Без дураков?

— Но… — поперхнулся Козловский. — Это же секретные сведения, их никому нельзя… С меня взяли подписку…

— Никому! — согласно кивнул Макаров и властным шепотом отчеканил: — Только мне! Ты понял? — И снова перешел на дружеский тон: — Мне, Федя, это вот так нужно!

— Но, ради бога, зачем? — взмолился Козловский.

Макаров выжидательно смотрел на него и молчал.

— Я не могу… Так сразу…

— Посиди, подумай, а я пройдусь по бережку. Не то давай завтра опять встретимся.

— Только не завтра! Зина…

Козловский потому и смог отлучиться сегодня из дому, что Зина, супруга его, на дежурстве в больнице. Не дай бог, узнает…

— Тогда — к делу! — снова перешел на жесткий, повелительный тон Макаров. — Первое: участок намереваются пустить к маю. Блеф?

— Скорей всего, протянут до Октябрьских, — быстрым шепотом проговорил Козловский. — Масса ошибок, придется переделывать…

— Допустим, в ноябре эти штучки начнут выпускать. Пять тысяч в год… Многовато? Или вытянут? Ну, назови свою цифру!

— Как можно заранее знать! — всплеснул руками Козловский.

— Не крути, поди, уж и сам прикидывал! И не трусь, я ведь не записываю, так что улик против тебя не останется. Даже если мне, чего доброго, придет в голову донести на тебя в ГПУ, — Макаров тихо рассмеялся. — Глупо… Но ты сам вынуждаешь меня молоть этот вздор. Трясешься как лист осиновый Мы ж свои в доску!

— Ну хорошо, — с подавленным видом, однако решительно мотнул головой Козловский. — Предположительно — только предположительно! — могу сказать, что на том оборудовании, которым оснащается участок, пять тысяч никоим образом за год не сделать. Две-три… А скорей всего, и еще меньше.

— Сколько же?

— Полторы-две тысячи.

— Вот и все, дурачок! — опять, чему-то радуясь, тихо засмеялся Макаров и похлопал Козловского по плечу. — А теперь успокойся: возможно, что больше я тебя ни о чем таком просить не стану.

— Возможно?

— Так ведь в свое время я, поди, и без тебя буду знать, пущен участок или нет. И сколько он даст продукции — все цифрочки пойдут через мои руки, — сказал Макаров. — А сейчас — по домам!

«Клещ, клещ!..» — подумал, глядя на него, Козловский. С ужасом. С ненавистью. Обреченно. Чувствовал, что Макаров крепко его ухватил и так просто не отпустит.

После того прошло довольно много времени, прежде чем «клещ» снова о нем вспомнил. На этот раз предложил вместе поохотиться в тайге. Сам он пришел в условленное место налегке, Козловский же прихватил все снаряжение. Однако охотился один Макаров: сразу отобрав у Козловского ружье, он не расставался с ним, пока не истратил все патроны. Стрелял влет, навскидку и хоть бы раз промазал. Под конец охоты Козловский совсем изнемог под тяжестью переполненного дичью ягдташа, и тогда Макаров вытряхнул половину добычи в траву:

— Вызывает нездоровый интерес.

Никаких опасных разговоров на этот раз он не заводил. Похоже, что ему просто захотелось пострелять. Однако дома Козловский нечаянно проговорился, что был с Макаровым. Ко всем прочим переживаниям прибавилось еще и это: а ну как Зина еще кому скажет! И ведь предупредить нельзя: еще чего-нибудь заподозрит. А так вроде бы Пропустила мимо ушей: с Макаровым так с Макаровым, лишь бы не с бабой…

В следующую встречу, тоже в тайге, Макаров спросил у Козловского о Флоренском: что он за человек и давно ли работает на заводе? Козловский сказал, что Флоренский весьма приятный собеседник.

— В шахматишки играем, чайком балуемся. В Китае жил, много интересного рассказывал…

— Так, так… — пробормотал Макаров, усмехаясь. — А как он в Китай попал, не рассказывал?

— С большим сожалением.

— А про свой министерский пост?

— Весьма неохотно.

— Ну, еще бы! — злорадно усмехнулся Макаров. — Золотишко зато греб с превеликой даже охотой.

— Не похоже на него… — пробормотал Козловский.

— Эх, Федя, Федя! Наивный человек. Разве ты не помнишь, что делалось тогда в Омске? Провиант уходил на сторону целыми вагонами. Составами!

— Я же в армии все это время находился.

— Я — тоже, — сказал Макаров. — Но и в Омске пришлось побывать. Наслушался и нагляделся всего. По горло сыт! И знаешь, что я тебе скажу? Мы проиграли из-за таких, как Флоренский. Да, если бы Александр Васильич проявил твердость и вздернул вовремя на виселицу половину своих министров, а первого Флоренского, — летом девятнадцатого года он въехал бы в Москву на белом коне, ведь недалеко уж были!.. А ты знаешь, Флоренский мне и там, в Харбине, сумел нагадить. С-сволочь!.. Выследил я одного… Поймай его, такую карьеру мог бы сделать! Орлом бы сейчас летал. Долго охотился. Ранил! Осталось только схватить. И тут Флоренский все карты мне спутал… — Макаров скрежетнул зубами. — Ну ладно, еще сочтемся. Теперь он никуда от меня не уйдет.

— Что же произошло? — зябко ежась, спросил Козловский.

— Этот… резидент раненый спрятался в доме у одной потаскухи. Я точно знаю, что он там был. Все соседние дома обыскали, оставался один. И надо же, чтоб именно в этом доке, в эту ночь оказался Флоренский! А со мной был япошка-лейтенант и еще двое солдат. Флоренский этому япошке и стал заливать, будто они с Камиро давние друзья. А Камиро — большой человек. Мне-то наплевать было, пускай хоть сам папа римский, я все бы там перевернул, а этого… взял бы живым или мертвым. Об заклад мог побиться, что он в этом доме прятался. Но косоглазый лейтенант при одном упоминании имени Камиро наложил в штаны и дал отбой. А я сказать ничего не могу: по-японски ни бельмеса, прошу Флоренского перевести лейтенанту, что обыск необходим, но тот, видно, так перевел… Сволочь! Надо узнать, на кого он сейчас работает, навряд ли на япошек…

— Вы меня разыгрываете, Сергей Константиныч! — с отчаянием воскликнул Козловский.

— Да нет, не разыгрываю, — устало произнес Макаров. — Борьба продолжается, Федя. Но приходится маневрировать. Когда-то ты хорошо сказал, что судьба России в руках таких, как я. Я эти твои слова всегда буду помнить. До смертного часа… — глаза Макарова лихорадочно заблестели. — А сейчас, Федя, во имя спасения России нужно, чтоб мы с тобой кое в чем помогли япошкам. Это ведь по их просьбе я в тот раз консультировался с тобой…

— Не понимаю… — у Козловского тряслись губы. — Ей что-то ужасное говорите.

— Ничего ужасного, — усмехнулся Макаров. — Такова жизнь. А тебе просили передать спасибо. Будет и кроме «спасибо», но попозже. Попозже…

33
С того дня как арестовали Макарова, Козловский каждую минуту ждал, что придут и за ним. Вздрагивал, втягивал голову в плечи, затаивал дыхание всякий раз, когда кто-нибудь подходил к дому. По ночам спал чутко и часто кричал во сне.

Миновала неделя, другая, третья. Никто за ним не приходил. Но и Макаров не возвращался. Козловский убеждал себя в том, что Макарову нет ни смысла, ни повода показывать на него. Вполне даже возможно, что следователи не подозревают о шпионской работе Макарова, думал он, а все обвинения строят на старых его грехах. Козловский слышал об инциденте, имевшем место в день ареста Макарова в заводской бухгалтерии. Как зашел туда старый партизан и узнал в Макарове карателя. Да Козловскому и без того было известно, что «клещ» служил одно время в белогвардейской контрразведке.

Успокаивая себя, Козловский понимал, что пока идет следствие, покоя не будет. Что сюрприза надо ждать в любую минуту.

А тут к старому страху добавился новый.

После того, что он узнал от Макарова о Флоренском, Козловский стал избегать встреч со старым приятелем. И уж, во всяком случае, в домашней обстановке. Под самыми немыслимыми предлогами, не думая о том, как выглядит в глазах Флоренского.

А тот, не подавая виду, будто что-то заметил, после двух-трех отказов сам перестал зазывать Козловского к себе «на партию шахмат», в гости к Козловским тем более не напрашивался, но с некоторых пор зачастил в механический цех, и именно на четвертый участок. Сперва по служебным делам, а затем стал вмешиваться в дела, которые его совершенно не касались. Совершенно!

Можно себе представить состояние Козловского, когда в один прекрасный день в механическом цехе появился сотрудник ГПУ. Первой мыслью было: Макаров назвал его имя.

На ватных ногах вошел Козловский в кабинет начальника цеха, куда его пригласили для беседы. Однако молодой человек, вежливо предложивший ему присесть по другую сторону стола, неожиданно заговорил о целесообразности установки на четвертом участке плунжерного станка, и в воспаленном от тяжких дум и страхов мозгу Козловского тотчас сверкнула догадка: молодой человек интересуется Флоренским!

Он не сообщил ничего такого, что ему стало известно о Флоренском со слов Макарова, поделился лишь собственными предположениями и наблюдениями. При этом, возможно, допустил из-за сильного волнения одну-две маленькие неточности. Возможно…

34
Из письма Юлии Николаевны Тихомировой, артистки Москонцерта:
«После кончины мужа я старалась избегать встреч с Владимиром Степановичем. Поэтому в конце 1920 и начале 1921 г., приблизительно с того времени, как он стал работать в управлении железной дороги, мы с ним долгое время совсем не виделись. Но однажды — кажется, это было в конце января 1921 г. — он пришел ко мне домой под предлогом, что должен выехать в служебную командировку на ст. Маньчжурия и хотел бы посоветоваться, как ему поступить. Помнится, он мне сказал, что больше не в состоянии вести двойную жизнь, но открыть свое настоящее имя не может: его немедленно арестуют, как бывшего министра. При этом Владимир Степанович дал мне понять, что окончательно еще ничего не решил и ждет моего слова. При этом даже пошутил: «Если вы, Юленька, согласитесь приходить ко мне в тюрьму на свидания, я хоть сегодня готов предать себя в руки правосудия».

Порою мне кажется, что это не было шуткой. Во всяком случае, я знала, что он никуда бы не уехал, попроси я его остаться…»


Из письма Павла Семеновича Сушкова, бывшего управляющего Забайкальской железной дорогой:
«…Для меня до сих пор остается загадкой: что толкнуло его на этот необдуманный шаг? У нас было много вполне доверительных разговоров, Тихомиров (Флоренский) казался мне порядочным человеком…»

35
Из протокола допроса свидетельницы Козловской Зинаиды Григорьевны:
«В о п р о с: Вам знаком Селезнев Иван Евграфович?

О т в е т: Такого человека я не знаю.

В о п р о с: Вам знакома гражданка Селезнева Мария Александровна?

О т в е т: Гражданки Селезневой Марии Александровны я не знаю.

В о п р о с: Следствие располагает сведениями о том, что оба названных лица вам знакомы (свидетельнице Козловской зачитывается выдержка из протокола допроса свидетельницы Селезневой)».


— Так это вы про Марию Березкину! Ну, знаю я ее. Только по прежней фамилии. Слыхала, что она замуж вышла за какого-то приезжего. И будто он в заводской бухгалтерии работает. А как его звать-величать — этого не знаю.

— Вам было известно, что Селезнев ходит на охоту?

— Слыхала об этом.

— От кого именно?

— Я ж в больнице работаю. Там каких только разговоров не наслушаешься. А кто что говорит — разве упомнишь!

— В тот вечер, когда вы приходили на квартиру к Селезневым, у вас были основания предполагать, что ваш муж Козловский Федор Артурович мог пойти на охоту вместе с Селезневым?

— Да ведь я пришла только спросить. Время позднее, а Федора все нет и нет. Вот и забеспокоилась.

— Но к Селезневым идти от вашего дома неблизко, в то время как по соседству с вами проживают два гражданина, систематически занимающиеся охотой…

— Так я и их пытала про Федора. Как же!..

— А когда в этот вечер ваш муж вернулся домой, вы спросили его, один он был на охоте или с кем-то еще?

— По правде сказать, я его про другое спрашивала…

— А именно?

— Не завернул ли он, случаем, к какой женщине. После охоты-то…


Зинаида подробно пересказала мужу, как ее допрашивал следователь и как она ловко вывернулась с этим бухгалтером. Она, разумеется, знала, что муж Марии арестован, И за что — тоже знала.

Козловский не мог не обратить внимания на промашку Зинаиды. Ни от кого, кроме как от своего мужа, не могла она услышать о том, что «бухгалтер» балуется охотой. Мария Селезнева не могла ей об этом сказать — не те между ними отношения..

Но более всего Козловского убило другое. Ни одного вопроса не задал Зинаиде следователь о Флоренском. Интересовался только Макаровым. Только Макаровым и им, Козловским…

36
Возвращаясь с обеденного перерыва, уже перед самой проходной Козловский увидел впереди знакомую широкоплечую длиннорукую фигуру. Решил: кто-то очень похожий. Но в проходной, показывая вахтеру пропуск, Флоренский повернул голову, и Федор Артурович, прижмурив глаза, остановился как вкопанный. В голову толчками, мутя сознание, прихлынула кровь. В грудь изнутри били молотком.

Кое-как взял себя в руки. Когда открыл глаза, Флоренского уже не было видно ни в проходной, ни по ту ее сторону.


Оказывается, еще до перерыва руководителей цехов и отделов вызвали в партком завода и довели до их сведения, что с Флоренского сняты выдвигавшиеся против него обвинения, в связи с чем следователь лично принес ему свои извинения. За то время, что Флоренский находился под арестом, ему будет полностью выплачена зарплата. Было также сказано, что бывший работник заводской бухгалтерии Селезнев (он же Макаров), обвинявшийся в кровавых преступлениях, совершенных в годы гражданской войны, оказался к тому же еще и агентом иностранной разведки.

…Козловский сидел за своим столом, тупо уставившись в разложенные чертежи. Кто-то подходил к нему, о чем-то спрашивал, но он словно бы не понимал, чего от него хотят.

Сотрудники, сидевшие с ним в одной комнате, рассказывали потом, как тяжело поднялся он из-за стола и нетвердой походкой — его шатало из стороны в сторону — направился к двери. Остановившись на пороге, словно в полном изнеможении привалился плечом к косяку, немного постоял так, затем выпрямился, обернулся к сидевшим в комнате и с какой-то бессмысленной, а скорее, даже безумной улыбкой проговорил: «Я всё… Пошел…»


Утром следующего дня он сидел перед Белобородовым и, торопясь, нервничая, давал показания, то и дело спрашивая, зачтется ли ему добровольная явка и исключительная ценность сведений, которые он может сообщить.

Ничего не утаивая, он рассказал о своем участии в контрреволюционном заговоре в Торске, и как воевал за «освобождение России», и как после ранения попал в тифозный барак, где ему открылась «вся тщета его жертвенности» и где он понял, что белое движение обречено…

Здесь следователь прервал его:

— Скажите, Козловский, вы сами пришли к этому выводу или кто-то помог вам разобраться в происходящем?

— Да, разумеется, — спохватился тот. — Рядом со мной оказался именно такой человек. Поручик Бородин. Он понимал, что состояние его безнадежно, и потому вслух говорил такие вещи, за которые при иных обстоятельствах мог бы угодить под расстрел. Колчака он называл ничтожеством, совершенно неспособным держать в своих руках бразды правления. Должен заметить, что в то время армия Колчака еще оказывала красным войскам упорное сопротивление, поэтому обличительные речи поручика Бородина вызывали со стороны большинства офицеров, которые находились с ним в одной палате, весьма, я бы сказал, решительный протест. Доходило, знаете, даже до оскорбительных выкриков. А затем кто-то предложил подать рапорт начальству, и под ним подписалась вся палата…

— Вы тоже?

— Как ни прискорбно… Однако дать делу ход не успели. Наутро я проснулся и увидел…

— Широко раскрытые голубые, уже остекленевшие глаза поручика?

— Вы смеетесь… — подавленно проговорил Козловский. — Но это действительно так было!..

— Вы еще кому-нибудь рассказывали о поручике Бородине?

— Н-нет… Впрочем, да. Одному человеку. Совсем недавно…

— Назовите фамилию этого человека.

— Настоящую? Дело в том, что… Впрочем, вы, несомненно, знаете, что он не Селезнев, а Макаров, бывший белогвардейский офицер. Но вам, возможно, не все известно из того, что знаю я…

…Козловский продиктовал следователю точный текст письма, которое Макаров поручил отправить в Хабаровск до востребования некоему Фирсову Николаю Герасимовичу. Своей лаконичностью письмо это больше походило на телеграмму:

«Милый Колечка, вышла замуж не по своей воле. Твоя по-прежнему Валя».

При написании письма Козловский должен был сделать в тексте несколько орфографических ошибок, имитирующих малограмотность этой самой «Вали».

Как и следовало ожидать, почтовый адрес для связи, сообщенный следователю самим Макаровым, уже не функционировал, А возможно, что был чистейшей липой. Теперь надо было выходить на «Фирсова». Надо было немедленно информировать о нем хабаровских товарищей…


— А ты задавался вопросом, станет ли Макаров с нами сотрудничать, — говорил Белобородов Леониду после допроса Козловского. — Вот тебе и ответ!

— Одного не могу взять в толк: на кой леший ему понадобилось приплетать сюда Флоренского? — в голосе Леонида чувствовалась неприкрытая досада. — Ну, допустим, рассчитывал заслужить нашу признательность за «разоблачение японского шпиона». Но неужели он не понимал, что если мы установим непричастность Флоренского…

— Не исключено, что Макаровым руководила еще и жажда мщения, — высказал предположение Белобородов. — Ведь Флоренский, хотел он того или нет, по существу, испортил Макарову всю карьеру. Конечно, это выглядит чистым безумием — в такой момент сводить личные счеты, идя на поводу у низменных страстей. Однако же кое-кому виновность Флоренского показалась очевидной… Запомни, Леня, раз и навсегда: в нашем деле аксиом не должно быть! Мы с тобой не математические задачи решаем, в наших руках судьбы людей. Есть разница?..

ВКЛАДКИ

Дзержинский Феликс Эдмундович.

Первый председатель Всероссийской чрезвычайной комиссии.


Ефремов Михаил Иванович.

Член партии с 1905 года. Участник Великой Октябрьской социалистической революции. Организатор и первый председатель чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией в Екатеринбурге (февраль — май 1918 года). Награжден орденами Ленина и Красного Знамени.


Хохряков Павел Данилович.

Член партии с 1916 года. По рекомендации Я. М. Свердлова накануне Великой Октябрьской социалистической революции направлен в Екатеринбург. Один из руководителей борьбы за Советскую власть на Урале. В декабре 1917 года возглавил отдел по борьбе с контрреволюцией в Екатеринбургском Совете. В феврале 1918 года назначен заместителем председателя Екатеринбургской ЧК. Погиб в бою в августе 1918 года. Одна из улиц города Свердловска названа его именем.


Говырин Николай Павлович.

Первый председатель Алапаевской ЧК (1918).


Лукоянов Федор Николаевич.

Председатель Пермской, затем Уральской областной ЧК (1918).


Чуцкаев Сергей Егорович.

Заместитель председателя Уральской ЧК (1918).


Лукоянова Вера Николаевна.

Заведующая отделом и секретарь большевистской ячейки Екатеринбургской ЧК (1919—1921).


Оборотная сторона (лицевая на форзаце книги) знамени награды Полевскому городскому отделению ОГПУ от трудящихся криолитового завода (1932).


Кораблев Василий Васильевич.

Заведующий юридическим отделом и член коллегии Екатеринбургской ЧК (1919).


Бобылев Николай Александрович.

Командир военных отрядов Уральской ЧК (1918—1921).


Густ Елизавета Карловна.

Организатор и руководитель канцелярии Екатеринбургской ЧК (1919—1920).


Мороз Григорий Семенович.

Член коллегии ВЧК, Полномочный представитель ОГПУ по Уралу (1918—1925).


Корсаков Владимир Семенович.

Оперативный уполномоченный Тагильского окружного отдела ОГПУ (1922—1928).


Добош Иосиф Альбертович.

Сотрудник Екатеринбургской ЧК, ОГПУ по Уралу, УНКВД по Свердловской области (1921—1938).


Решетов Илья Федорович.

Полномочный представитель ОГПУ по Уралу, начальник управления НКВД по Свердловской области (1933—1936).


Самойлов Петр Андреевич.

Начальник отдела Полномочного представительства ОГПУ по Уралу, зам. начальника УНКВД по Свердловской области (1926—1937).


Памятник Н. И. Кузнецову в соцгородке Уралмаша, открытый к 75-летию героя.


Сергей Бетев Назначение

1

В середине июня в самый разгар рабочего дня Федора Григорьева вызвал к себе начальник депо.

— Тебя приглашают в политотдел дороги, — коротко объявил он.

— Зачем?

— Мне не сказали, — недовольно ответил тот. — По разговору похоже, что тебя ждет новое назначение.

— Куда это? — удивился Федор. — Мне и здесь хорошо. А потом: с какой стати политотдел? У нас что, отдела кадров нет?

— Не знаю, не знаю, — отговорился начальник. — В общем, отправляйся куда приглашают… Да не хмурься. Ты на хорошем счету, худого тебе не предложат.

В вагонном депо Свердловск-Сортировочный Федор работал всего полгода после демобилизации из армии в декабре тридцать восьмого. А приехал сюда потому, что много наслышался об Урале от товарищей: по их разговорам, на свете и края лучше нет. И леса там, как в сказке, и озера с реками рыбой кишат, грибы с ягодами лопатой гребут, а охота!..

Сам Федор из родной тульской деревни уехал давно, потянулся за братом в Воронеж, где поступил в автотранспортное ФЗУ. Но сразу же и не повезло тогда: вскоре ФЗУ перевели в Задонск, а от брата уезжать не хотелось. Поэтому с училищем не поехал, а сдал экзамены в механический техникум путей сообщения: стипендия до пятидесяти рублей!

А перемены все равно не миновал. Не прошло и года, как всех учащихся перевели из Воронежа в Острожский вагонный техникум. На этот раз решил от учебы не отставать. В тридцать шестом с дипломом направили в Караганду. Там и начал работать. Сначала осмотрщиком вагонов, а потом бригадиром по среднему ремонту. Но все это недолго. Потому что в том же году призвали в армию, оказался на Дальнем Востоке, в железнодорожных войсках.

Вот там и встретил уральцев, там и наслышался об Урале. После приезда в Свердловск стал работать в техническом отделе вагонного депо станции Свердловск-Сортировочный. Но конторская работа не нравилась. И вот тот самый начальник, который сейчас послал его в политотдел, назначил его четыре месяца назад мастером в кузнечно-прессовый цех, работой которого был недоволен. За это время Федор не только круто изменил положение в цехе, но и довел выполнение плана до двухсот восьми процентов. Сначала аж не поверили, а на днях премию дали.

И вот в такое-то время вдруг вызов в политотдел, да еще с намеком на новое назначение…

В политотделе Федора направили к начальнику. Им оказался добродушный полнотелый мужчина в солидном возрасте. Он жестом пригласил сесть к столу. Спросил:

— Как работа идет, товарищ Григорьев?

— Нормально, — пожал плечами Федор, но решил, что это не ответ, и добавил: — Неплохо, говорят.

— А я слышал: хорошо. Знаю, что и с людьми умеете ладить, уважать их. Поэтому мы и пригласили вас сюда…

Федор тоскливо подумал, что вот сейчас все и начнется, но постарался волнения не показать.

— Политотдел рекомендует вас на новую работу. Скажу наперед: назначение ответственное.

— Так ведь я беспартийный, — начал было Федор.

— Зато комсомолец активный, — сказал начальник. — С тридцать четвертого в комсомоле?

— С тридцать четвертого.

— Скоро и в партию пора. — Он поиграл карандашом, задумавшись, а потом поднял взгляд на Федора и сказал прямо и необычно просто: — Политотдел дороги рекомендовал вас на работу в НКВД.

— Меня?!

— Вас. Вот и направление официальное уже заготовлено. — Он подвинул к себе толстую папку в коже, открыл ее и взял сверху лист бумаги с коротким машинописным текстом. — Можете, не откладывая, познакомиться с будущей работой: это в нашем здании — дорожно-транспортный отдел НКВД. Начальник — капитан государственной безопасности Славин Павел Иванович. Он — в курсе.

— Как же так? У меня диплом, свое дело…

— Федор Тихонович, — вдруг по отчеству обратился начальник, — все мы тут с дипломами, все со специальностями. А есть еще и государственные интересы, партийные соображения. Вы же от армии не отказывались?

— Так ведь то армия, долг.

— Здесь — та же армия, тот же долг. Хочу подчеркнуть, что наше решение вы должны рассматривать как партийное поручение вам, комсомольцу. — Начальник твердо оперся ладонью на стол и, поднимаясь, закончил: — Желаю успеха.

Из политотдела Федор вышел обескураженный. Разговор этот привел его в смятение.

Что он знает об НКВД? Вспоминал, что читал, видел в кино: жулики, бандиты, шпионы, погони, перестрелки, убийства… Хорошие и смелые ребята-чекисты, бесстрашные до отчаянности. Но все это где-то в прошлом… Вспомнил еще армию, Дальний Восток, лекции о бдительности. Пограничников, которые ловили диверсантов. Тут понятно: японцы. Пограничные войска тоже относятся к НКВД. Но и это казалось далеким от теперешней жизни, жизни рабочей.

Что же его ждет?

Подойдя к дорожно-транспортному отделу, Федор невольно огладил ладонью волосы и шагнул в кабинет.

Из-за большого стола, стоящего в конце длинной комнаты, вышел подтянутый чернявый военный. На его гимнастерке матово посвечивал орден Боевого Красного Знамени. При рукопожатии Федор взглянул ему в глаза и увидел, что они голубые и приветливые. Может, они и молодили его смуглое лицо.

— Славин, — коротко представился он. И пригласил: — Проходите, Федор Тихонович. Усаживайтесь.

Он показал на стул возле приставного столика и сам сел напротив.

— Ну и как вы относитесь к своему новому назначению? — пощупал Федора взглядом.

— Не знаю, — откровенно ответил Федор. — Я вагонник. Какой из меня чекист?

— А как вы думаете, откуда чекисты берутся?

— Над этим не думал.

— Вот и пришло время подумать…

Славин не торопил разговор. Он понимал, что для Федора сегодняшний день действительно не простой.

— Видите ли, Федор, — начал Славин, — в свое время была создана ВЧК. Вы об этом, конечно, знаете. Так вот, ее заранее создавать не готовились. Ее создали по необходимости, потому что вылезла контрреволюция и с ней надо было бороться. Да и не только с ней… Тогда в ВЧК пришли лучшие люди партии. Их никто не обучал тому, что и как они должны делать, им было сказано только, что в своих действиях они должны руководствоваться партийным долгом и собственной совестью. Это были доверенные революции. — Славин прикурил потухшую папиросу. — А потом было разное: и борьба с саботажем, спекулянтами, и трудная, канительная, но необходимая работа с беспризорниками, и выявление тех людей, которые намеренно вредили восстановлению и развитию народного хозяйства. А вспомните коллективизацию — это уж на вашей памяти, — кулацкие бунты, да мало ли что было… Иначе говоря, работа чекистов постоянно сводилась к одной цели: бороться против всего, что мешало и мешает нашему строю. Вот так.

— Я понимаю, — сказал Федор задумчиво. — Но мне казалось, что сейчас все иначе.

— Конечно, сейчас мы и сильнее, и общество здоровее. Но в жизни еще достаточно такого, что не позволяет нам быть беспечными. Поэтому НКВД должен быть, как и прежде, деятельной организацией. А для этого нужно, чтобы к нашей работе приобщались молодые люди, честные, смелые, надежные, которым мы можем без всяких сомнений доверить обеспечение государственной безопасности. Вот таким человеком мы считаем и вас.

— Ну уж, — смутился Федор.

— А что? У вас за плечами армия. Не просто служба, но и проба огнем. Командиром там стали… Кстати, почему я не вижу медали «За отвагу»? Ведь вас наградили за Хасан?

— На другом пиджаке приколота.

— Ну ладно… Вам предстоит работать в дорожно-транспортном отделе. Значит, и от специальности вашей только польза будет.

— Я ведь о чем думаю, товарищ Славин, — осмелел и признался Федор. — На работе ко мне относятся хорошо. Говорят, что дело знаю. Я ведь еще до армии успел поработать. А сейчас что же получится? Не зная броду — сразу…

— Вот и выходит, что вы меня не совсем поняли. Я что вам говорил о первых чекистах? Их делу учила жизнь! Вы, вступая в комсомол, признали его устав? В армии принимали присягу? Значит, вы, как гражданин, свои обязанности знаете. Какую вам еще учебу нужно?

— Все равно, подумать надо, — высказал свое Федор.

— Конечно, подумать надо, — согласился Славин. — И хорошо подумать, — повторил он. А потом предупредил: — Только не долго.

Он встал. Поднялся и Федор.

— Так вот, Федор Тихонович… Два дня на размышления и дела, какие надо доделать в депо, полагаю, вам достаточно. И сразу — сюда.

* * *
Жизнь, хоть и недолгая, еще ни разу не ставила Федора перед таким крутым выбором. Мальчишкой, припоминал он, хотел учиться, искал ремесло не столько для души, сколько для того, чтобы покрепче стать на собственные ноги. Когда служил, даже когда попал в бой, знал, что время вернет его к оседлой работе и жизнь пойдет по избранной рабочей колее. Уже — навсегда.

И вот сегодняшний день…

Федор шел и слово за словом перебирал в памяти разговор со Славиным, как бы примеряя собственную жизнь к тому будущему, которое ждало его уже через два дня.

Ему вдруг вспомнился брат Алексей, любивший рассказывать про отца, а еще больше про деда, представлявшегося ему человеком необыкновенным. Лука Григорьев, крепостной князя Шаховского, был шорником в барском имении. За пятнадцать лет до отмены крепостного права Шаховский дал ему вольную с условием, что тот будет работать по найму у него же. Отменный шорник, говорят, был! Сколотив денег, Лука купил у своего господина небольшой участок земли, обосновался на нем: так зачалась деревня Григорьевка, с одного дома и пошла. Семья образовалась большая: не жили, а перебивались кое-как.

Но во что верил безмерно Лука, так это в грамоту, хотел, чтобы его сыновья и внуки стали учеными. И ведь повезло! Иначе не скажешь. Появился в ихних местах некий помещик Неелов. Купил у Шаховского земли порядочно, и переселился насовсем, и — вот ведь барин! — открыл школу для бедноты. Хороший, говорят, человек был, хоть и жил с непонятным прозвищем — Гудил… После революции народ Шаховского прогнал, а Неелова не дал тронуть. Правда, тот от всего своего добра отрекся с легкой душой.

Вот в той школе и начинали все Григорьевы осваивать азбуку. Дальше двух-трех классов не уходили, батрачить начинали, а все-таки слово книжное постичь могли. И к новой жизни тянулись. Помнится, еще в двадцать третьем году в их местах организовалась артель, которую назвали «Тургеневскими садами», тогда старший брат Кирилл стал там первым председателем. Сам Федор входил в зрелость позднее, шагал увереннее. И не было ничего для него дороже этой жизни, которой он присягнул с мальчишеской поры навсегда.

И вот сегодня ему сказали, что эту жизнь мало любить, ее нужно еще и беречь. Беречь от всего, что ей во вред. Такое ему предложено назначение.

Может ли он отказаться от него?

Через час пришел в депо. К начальнику не поторопился, а заглянул в цех. С щемящей тоской, как-то особенно глубоко вдохнул в себя запах разогретого металла с мазутным привкусом, сильно колотнулось сердце, словно отзываясь глухим ударам молотов, всему неровному шуму цеха, в котором тонули человеческие голоса. И вдруг этот тесный, перенаселенный не столько людьми, сколько механизмами цех с закопченными стенами и окнами, на которых лишь кое-где светлыми пятнышками проглядывались выбитые стекла, показался ему таким удивительно живым миром, таким родным и осязаемым, что он остановился почти в растерянности: как же все это оставить?

— Лихо слетал! — не то похвалил, не то удивился начальник депо, увидев Федора в дверях кабинета. — С чем пришел?

— Меня зовут в НКВД, — объявил Федор.

— Куда?!

— Вот так, — сказал Федор и опустился на скамейку возле окна.

Начальник тоже сел.

— Все правильно, — сказал он наконец. — Ты парень молодой, грамотный, командир Красной Армии. Время сейчас вон какое неспокойное. Не мне тебе говорить, ты сам недавно с Дальнего Востока… Да не только там, со всех сторон дымком тянет: Испания, Германия. А что это означает? — он поднял взгляд на Федора. — Это означает, что в нашем доме должен стоять порядок.

Федору после всех разговоров хотелось отдохнуть. Поэтому он перевел разговор:

— Сказали, чтобы я за два дня заканчивал все дела.

— Понятно, — согласился начальник. И спросил: — А приказ-то как писать? В чье тебя распоряжение?

— А я про это и спросить забыл, — вдруг сам удивился Федор. — Может, позвонить?

— А зачем? Напишем, что направляем тебя в распоряжение отдела кадров дороги…

2

Сомнения молодости не тяготят. На следующий день Федор поднялся раньше обычного. И то, что он долго и старательно брился, что надел выходной костюм, задержался у зеркала, повязывая галстук, все это говорило о том, что все раздумья и сомнения, которые еще вчера беспокоили его, сегодня отступили.

Федор появился в цехе спокойным и собранным. Он приветливо обошел товарищей, которые были уже на местах, весело переговариваясь с каждым и со всеми сразу. Все было, как всегда.. Но привыкшие уже к нему рабочие на этот раз заметили, что их молодой начальник куда-то спешит. Да и выходной костюм настораживал. Послеухода Федора некоторые не утерпели и попытались угадать, что бы это значило. Но догадки опередил короткий приказ начальника депо: Григорьев освобождался от должности и направлялся в распоряжение отдела кадров дороги.

И когда Федор появился в цехе снова, разговоры изменились.

— В гору пошел, Федя? — говорил кто-то, желая улыбкой всего хорошего.

— Что же ты от нас уходишь? — пробовал упрекнуть другой.

— Федя, а куда тебя? — откровенно спрашивали третьи.

— Узнаю, скажу, — всем сразу ответил он.

Доброе отношение к себе, которое он почувствовал, окончательно успокоило его. За день он неспешно уладил все дела: цех сдал молодому технику Володе Попову, успел подписать обходной лист даже в библиотеке, получил расчет, да еще сбегал за конфетами для девчат-бухгалтеров.

А после работы вместе с попутчиками отправился в общежитие. И было такое чувство, что в жизни ничего особенного и не произошло.

Павел Иванович Славин не мог скрыть удивления, когда уже на следующее утро Федор Григорьев вошел в его кабинет.

— Что случилось, Григорьев?

— Сдачу дел закончил. Прибыл в ваше распоряжение.

— Ну, что ж… — тронув ладонью подбородок, размышлял Славин. — Не будем терять времени. — И заговорил по-деловому: — Ждал я вас завтра. А коли вы уже здесь, то отправляйтесь-ка в отдел кадров, там получите все наставления. Словом, постарайтесь сегодня же сделать все, что полагается, и… завтра я представлю вас нашим товарищам. Будьте здоровы.

— Слушаюсь.

— Вопросы есть?

— Пока нет.

— Вот и хорошо. — Он дружески положил руку на плечо Федора и сказал тепло: — И не тратьте себя на всякие сомнения. Я редко ошибаюсь и скажу: вы получитесь.

Этот день для Федора выдался хлопотным. В отделе кадров никаких задержек не произошло, а вот с получением обмундирования пришлось побегать. Дома допоздна провозился с утюгом, отглаживая форму.

Утром явился в отдел за десять минут до положенного времени и удивился, что все сотрудники на работе, а по их виду и разложенным на столах бумагам понял, что они здесь уже давно.

Славин встретил его с прежней приветливостью.

— А с какого часа вы работаете? — спросил его Федор.

— С девяти.

— Я пришел раньше, а все уже на работе.

— Дело требует, — просто ответил Славин.

Славин полюбовался новенькой формой, окинув взглядом Федора с головы до ног, и сказал:

— Теперь пора и с нашими людьми вас познакомить… Садитесь пока.

Минуты через две-три в кабинет стали входить сотрудники. Федор, стараясь как-то скрыть это, внимательно присматривался к каждому. На первый взгляд они показались ему удивительно похожими друг на друга. Он не сразу понял, что похожесть эта шла оттого, что все они были такие, как и он, может быть, чуть постарше, в одинаковой форме и даже сложением своим мало отличались, разнясь только ростом да манерой держаться: кто-то был порывист, что чувствовалось даже в походке, кто-то степеннее и сдержаннее. И Федор невольно подумал, что и он вот такой же похожий.

Наконец Славин поднялся. Разговоры стихли.

— Я позвал вас, товарищи, чтобы представить нашего нового сотрудника — Федора Тихоновича Григорьева… Рекомендован нам политотделом дороги. После армии работал мастером цеха вагонного депо станции Свердловск-Сортировочный.

Славин сообщил, что Григорьев направляется в оперативный отдел станции Свердловск. Потом представил ему непосредственного его начальника Ивана Алексеевича Ухова и всех, кто находился в кабинете. И почти без паузы закончил:

— А теперь все свободны. Вас, Иван Алексеевич, и вас, Григорьев, прошу задержаться.

Когда кабинет освободился, Славин обратился к Ухову:

— Товарищ Григорьев человек у нас новый, Иван Алексеевич. Дайте ему возможность оглядеться… Да что я вам объясняю!

— Все ясно, Павел Иванович, — ответил Ухов.

— Договорились, — Славин поднялся из-за стола, протянул руку Федору. — Успехов вам.

* * *
Иван Алексеевич Ухов был постарше Славина. В отличие от начальника отдела он казался менее официальным, да и по характеру, видимо, тоже заметно отличался. Неторопливый в разговоре, несколько медлительный, лишенный подчеркнутой военной выправки, он как-то по-домашнему располагал к себе.

— Дел у нас невпроворот, конечно, — говорил он Федору, когда они пришли в его кабинет, приютившийся в углу старого вокзала, — это ты скоро поймешь. Я, например, и сказать не могу, кто из моих ребят и когда последний раз выходной пользовал. — Он часто останавливался в разговоре, словно размышлял вслух, говорил не всегда последовательно. — А вот самое главное, это уметь с людьми разбираться, — оживился вдруг. — Ведь тут такое положение… Скажем, произошла авария: государству нанесен ущерб. И вот ты должен разобраться. С чего ты начнешь? Предположим, установишь сначала причину, потом виновного будешь искать. Все вроде бы правильно. И найдешь, положим. Перед тобой окажется человек. Как ты будешь на него смотреть? По-разному ведь можно взглянуть. Очень легко рассуждать так: раз ты нанес государству вред, — значит, ты вредитель. А будешь ли ты прав?.. В нашем деле главное — увидеть человека, разглядеть: кто он? На первых порах легко заболеть подозрительностью: если разумом ее не контролировать, она может много напортить. И сразу повернул круто: — И вот тебе другой пример: на перегоне в составе загорелось сразу около десятка букс. Машинист заметил, остановился, график движения нарушил, а что ему делать? Стали разбираться, и причина сразу вылезла: во всех буксах песок оказался…

— Ну да?! — удивился Федор.

— Да, да, песок.

— Так это же гад какой-то напакостил!

— Правильно, — согласился Ухов и вдруг построжал: — Мало сказать гад, это — враг. Вот этого ты обязан найти.

— И нашли?

— Нет. — Ухов помолчал. — Разговаривали с осмотрщиком. Хороший мужик оказался. А насчет букс?.. Десять горстей песка в них можно за минуту бросить… И за пять минут до отправления поезда. Вот и получается, что тот гад где-то рядом ползал… и все еще ползает, может быть.

— Определенно, — твердо сказал Федор.

— Ну, это я так, для начала, — сказал Ухов. — И к тому еще, чтобы ты крепко запомнил: учись видеть людей. И правильно понимать их. В любой ситуации.

Иван Алексеевич проводил Федора в комнату оперуполномоченных Колмакова и Паклина.

— Принимайте товарища, — сказал им. — Оставляю на ваше попечение.

И ушел. Сослуживцы обменялись рукопожатиями.

— Алексей, — назвался Колмаков.

— Юра, — сказал совсем молоденький Паклин.

— В общем-то, я и не знаю, с чего мне начинать, ребята, — улыбнулся Федор.

— А ты смотри, чем мы занимаемся, — сказал Колмаков. — И спрашивай, если не поймешь.

— Вникай в обстановку, — добавил Паклин.

— Это как?

— По-разному. Вот посидишь на оперативках по утрам и поймешь, — не совсем ясно посоветовал он.

Федор промолчал.

Через неделю Федор уже знал, сколь широк круг забот его товарищей. Его не пугало это, а скорее удивляло. С Колмаковым и Паклиным он виделся редко, во всяком случае реже, чем рассчитывал. Чаще они отсутствовали по делам, появляясь на короткое время по утрам, реже — по вечерам. Но те короткие часы, когда они были вместе, не тратились впустую. В это время Федор больше всего узнавал о делах.

Время было самое мирное, а по дороге, оказывается, шли поезда и с военными грузами. Выглядели они тоже мирно. Но надо было не только контролировать их продвижение, а часто и сопровождать. При ответственных маршрутах приходилось обращать внимание и на готовность паровозов, не говоря уж о вагонном хозяйстве.

Сначала Федор удивлялся всему этому: ведь и в вагонном депо, где он работал, все заботы были направлены к тому же. Он даже сказал об этом однажды Колмакову.

— Как должно быть и как есть — это две разные вещи, — ответил ему Алексей. — Да и твой здоровый вагон может вдруг «заболеть». Так вот надо, чтобы он не заболел вдруг в пути…

Постепенно работа втягивала и Федора. Уже под осень, в один из вечеров, к ним в комнату заглянул Ухов. Федор и Паклин собирались домой.

— Вы еще здесь, — без удивления заметил Ухов. — Григорьев, зайди-ка ко мне на минутку…

И ушел.

— Подождешь? — спросил Федор Паклина.

— Давай.

А минут через пять Федор влетел в кабинет, размахивая бумажкой.

— Вот! Мне комнату дали в городке чекистов! Завтра с утра немного задержусь. Ухов велел быстрее оформить.

— Значит, вместе будем жить, — обрадовался Юра. — Я ведь там уже год.

Когда расстались, Федор, несмотря на позднее время, решил идти на Сортировку пешком. На душе у него было легко от ощущения какой-то новой уверенности в себе.

Он понял в тот вечер, что на новом месте стал своим.

3

У Федора не было пока определенного дела. Чаще он выполнял отдельные поручения, дважды побывал в командировках, одна из которых была связана с сопровождением специального поезда. Трижды в неделю по вечерам ходил на занятия в областное управление НКВД, где собирали таких же, как и он, молодых работников.

Он поселился в городке чекистов, питался в столовой, возвращался домой поздно, уходил на работу рано. И узнавал, узнавал, делал то, что Юра Паклин называл знакомством с обстановкой. Большой город жил своим рабочим порядком, вечерами приветливо вспыхивали огнями подъезды театров, ярче высвечивались рекламные щиты кино, оживали веселым гомоном улицы. Но теперь Федору было уже известно, что есть и другая жизнь, спрятанная в глухих переулках и старых окраинных кварталах, да еще «шанхаях», появившихся совсем недавно. Там селились те, кто не хотел работать, кто избрал своим уделом грабежи и разбой, прожигал жизнь в пьянстве, в драках и поножовщине. Город знал это, возмущался и требовал порядка.

В конце августа на общем совещании сотрудников отдела с докладом выступил Славин.

Он сообщил, что по решению партийных и советских органов Свердловскому областному управлению НКВД и дорожно-транспортному отделу совместно с милицией поручено безотлагательно разработать и осуществить мероприятия по выявлению и задержанию преступных элементов и сомнительных лиц, совершавших преступления или подозреваемых в склонности к серьезным правонарушениям и проживающих без прописки. Такая мера предпринималась по требованию общественности: в редакции газет поступали сотни писем с требованием навести порядок, в адрес милиции и судебных органов сыпались упреки в попустительстве нарушителям общественного порядка.

— Мы должны не просто прийти на помощь милиции, но в ходе этой работы воспользоваться возможностью активизировать выполнение наших задач, — говорил Славин. — Вам известно, что нашими органами до сих пор разыскивается много тех, кто нанес государству большой политический и моральный ущерб. Я имею в виду скрывшихся от наказания участников кулацких бунтов, на чьих руках осталась кровь партийных и комсомольских активистов. Есть и другие скрывающиеся преступники, еще посерьезнее. Но, повторяю, и ко всем другим фактам нарушения законов следует относиться с неменьшей серьезностью.

Славин был подчеркнуто строг в словах. За месяц Федор узнал о нем много. Павел Иванович пришел в ВЧК в первые же дни ее организации, участвовал в ликвидации эсеровского мятежа в Москве. В последующие годы успел побывать с важными заданиями в Закавказье, в Сибири и в Средней Азии, а орден получил за предупреждение серьезных диверсий на транспорте во время, когда Дзержинский был наркомом путей сообщения. Начальником дорожно-транспортного отдела в Свердловск приехал из Москвы три года назад. В его характере отмечали способность смело принимать самостоятельные решения в самых сложных обстоятельствах.

После совещания сотрудники Ухова, товарищи Федора, занялись было прогнозами на ближайшее будущее, но начальник остановил их:

— Вы занимайтесь своим делом, только еще повнимательнее, — сказал он добродушно, — это от вас требуется прежде всего. Вы что, не понимаете, что наши вокзалы — это те же «шанхаи», о которых говорилось на совещании? Только на колесах. И люди появляются там самые разные. Да и в «шанхаи» прибывают через нас… А милиция дела подкинет, долго ждать не придется.

«Шанхаями» в городе называли районы временных застроек. Появлялись они моментально где-нибудь на пустырях, на задворках окраинных кварталов в самых, казалось бы, неподходящих местах. Начиналось все с какой-нибудь летнего типа постройки, вроде сарайчика, а то и просто с землянки. И тут же к ней без всякого порядка начинали лепиться другие сооружения разной величины и формы. Соседей там чаще называли по прозвищам или только по имени, не интересуясь, настоящие они или нет. Конечно, большинство жителей «шанхаев» были не преступниками. Но именно в этих муравейниках чаще всего искали приюта уголовники и люди без определенных занятий.

И надо же было случиться, что на первой же неделе после совещания у Славина Ухов вызвал к себе Федора и обыденным, вполне доброжелательным тоном объявил:

— Вот тут дельце одно есть, Григорьев. Пустяковое, в общем-то, через прокуратуру пришло… Мужик один (фамилия названа) пытался квартиру ограбить. Его поймали, составили протокол и отпустили: за недостатком улик, написано. А вчера наш транспортный прокурор обратил на него внимание — и вот санкция на арест… Арестовать предложено нам. Так… живет он в «шанхае».

Федор моментально сообразил, что ему предстоит, и попробовал отговориться:

— Так ведь «шанхаи»-то городу принадлежат.

— Понимаю, — сказал Ухов. — Вся закавыка в том, что задержала-то мужика транспортная милиция на железнодорожном рынке.

— Как так? Вы же сказали, по квартирной краже он?

— По квартирной. Так и указано. — Ухову, видимо, надоел этот разговор, и он протянул Федору тонкую папочку, — В общем, разберись, Федор Тихонович.

— Слушаюсь…

Федор пришел в свой кабинет, сел за стол, раскрыл дело с несколькими листками, исписанными неразборчивым почерком, молча уперся в них взглядом.

— Ты чего? — спросил его Алексей Колмаков.

— «Шанхай» подкинули, — тоскливо сказал Федор. — Попытка на квартирную кражу.

— Да… — протянул Колмаков. И стал серьезным: — А ты не расстраивайся. Главное — держи нашу марку…

* * *
…Совершившего попытку ограбления звали Афанасием Бердышевым. Из беседы с милиционером линейного отдела Федор узнал, что неделю назад Бердышев, обитавший у своей сожительницы в «шанхае», поутру отправился за пивом на железнодорожный рынок. По дороге туда обратил внимание на один дом, дверь которого была закрыта на маленький висячий замок. Замок этот показался Бердышеву каким-то несерьезным. И действительно, потянув его легонько, он обнаружил, что замок был просто накинут на петли, но не закрыт. И Бердышев решил зайти в дом…

Каково же было его удивление, когда он, войдя в комнату, увидел на кровати здоровенного мужика.

— Чего тебе? — спросил тот, освобождаясь от одеяла.

— Ничего… — эхом отозвался опешивший Афанасий.

— Жулик, значит? — спросил мужик, вставая и поддерживая подштанники.

— Чего? — глупо изумился Афанасий, пятясь.

— Нет, ты погоди! — угрожающе загремел мужик.

Афанасий задом толкнул входную дверь, выскочил в тамбур, бросился к калитке.

— Нет, ты погоди! — навис над ним басовитый крик. Преследуемый этим криком, Афанасий побежал что было сил. Базар был уже совсем близко, когда преследователь заревел по-другому:

— Держите вора, вора держите!

Люди возле базара обернулись на крик. К базару бежал только один человек — это был Афанасий. Его сцапал в охапку молодой парень-крепыш и спросил весело:

— Это ты, что ли, вор-то?

— Он, гад! — крикнул подбежавший мужик и влепил Афанасию затрещину.

Парню это не понравилось, и он, не выпуская Афанасия, вдруг сурово осадил мужика:

— Ну ты, дядя, не хулигань! А то сам получишь! Давай по порядку.

Рядом с парнем встали еще такие же здоровяки, как он сам. Видимо, приятели. А через минуту собралась уже толпа. Сквозь нее продирался к месту скандала милиционер.

…Задержанный, Бердышев Афанасий Иванович, 1894 года рождения, уроженец деревни Затечье Шадринского района Челябинской области, объяснил, что приехал в Свердловск в гости к зятю. В ходе предварительного допроса выяснилось, что Бердышев ранее судился за кражу, нигде не работает, но, по его словам, уже договорился о работе в Свердловске.

Бердышев не мог назвать почтовый адрес зятя, объяснив только, что тот живет на Уктусе. Поэтому милиционер не решился его отпустить, а вместе с ним пошел в «Шанхай» к его сожительнице. Ею оказалась двадцативосьмилетняя Куницина Анна Никифоровна, уборщица на ипподроме. С Бердышевым познакомилась недавно на ипподроме после бегов. Она подтвердила, что в Свердловске у Бердышева действительно зять есть, но где живет, сказать точно тоже не может.

— Вот что, Бердышев, — решил милиционер. — Сходишь к своему зятю, принесешь его точный адрес. Будем решать, что с тобой делать. И главное: ты мне говорил, что уже подыскал работу в Свердловске… Если не врешь и в трехдневный срок оформишься, принеси справку.

— А как же я без паспорта?

— Ничего. Пусть нам позвонят. — Уходя, еще спросил: — Все понял, что я тебе сказал?

— Понял.

* * *
Через четыре дня дело о попытке квартирной кражи Бердышевым Афанасием Ивановичем было прекращено за недостатком улик. Бердышев за документами не явился. Милиционер объяснял это тем, что тот, видимо, задержался с устройством на работу. И поэтому пока в отдел его не вызывал.

Федор, выслушав милиционера, спросил:

— А вы знаете о том, что прокурор дал санкцию на арест Бердышева?

— Да, мне сказали. Но материалы не у меня.

— Они у меня, — сказал Федор. — Вы знаете, где живет Куницина, и нам придется отправиться туда за Бердышевым вместе. Если он еще не сбежал, — добавил Федор.

— Куда ему бежать? Документы-то его у нас, — ответил милиционер.

— Если грозит тюрьма, такой человек не задержится из-за документов, — предположил Федор. — Короче, завтра в четыре часа утра я буду у вас.

— В четыре?!

— Да. И встретиться нам лучше не здесь, а в вашем пункте на рынке. Оттуда, как я понимаю, до Кунициной ближе.

Федор был серьезен, говорил о том, что предстоит, с безапелляционной уверенностью, словно о заранее продуманном плане. Когда он закончил, милиционер поднялся:

— Слушаюсь.

…На рассвете следующего дня Бердышева доставили в линейную милицию. Поняв, что распоряжается здесь человек не в милицейской форме, он заволновался. И когда Федор сел за стол напротив него, не выдержав, спросил:

— Я арестован, что ли?

— Пока задержаны. Вот протокол о вашем задержании.

Федор решил пока не говорить о санкции на арест.

— Так ведь меня отпустили.

— Да. Но вы не явились за документами. Сейчас речь пойдет о вашей попытке совершить квартирную кражу.

— Это еще доказать надо, — серьезно сказал Бердышев.

Взгляды их встретились: настороженный, со скрытой враждебностью — Бердышева и внимательный — Федора.

— Знаю, что надо доказать, — ответил Федор.

Он сознавал, в какое затруднительное положение ставил его этот арест. Кто он, Бердышев? Уже судим ранее за воровство. И новая попытка — не случайность, конечно. Оттого, что Бердышев не смог совершить кражу, он не стал в глазах Федора чище. Но как его обвинить, если юридические нормы на этот раз работают в его пользу? Ведь к одному свидетельскому показанию против Бердышева требуется хотя бы его самопризнание. Его нет. А времени на доказательство вины всего неделя…

«Узнай человека», — жил в памяти совет Ухова. Вспомнился и Славин с его убеждением: «Вы получитесь…»

В конце того же дня Федор с милиционером и Бердышевым поехали на Уктус. Небольшой домик Бердышевского зятя стоял на отшибе за поселком пивзавода в улочке, упиравшейся в насыпь челябинской линии вблизи железнодорожного моста.

Зять оказался дома. Он встретил Бердышева в сопровождении милиционера без особого удивления. Всех пригласил в дом.

Федор заговорил с зятем:

— Дом этот ваш?

— Купили семь лет назад.

Документы Зырянова Петра Никифоровича оказались в порядке. Все семь лет он работал на одном месте — в автомастерских.

— Жена на работе? — спросил Федор.

— Нет. С дочкой в баню ушла. Она только по утрам работает. Уборщица.

— А ее документы можно посмотреть?

— Должны быть… — Зырянов порылся в стареньком комоде, достал паспорт жены.

Зырянова Екатерина Ивановна была на шесть лет моложе брата. Но Федор обратил внимание на другую запись: местом рождения Зыряновой называлась деревня Мостовая Колчеданского района Челябинской области. Тут было что-то не то…

Федор вернул паспорт.

Первое, что сделал по возвращении в отдел, это посмотрел паспорт Бердышева. Подозрение оправдалось: брат и сестра, судя по документам, родились не только в разных деревнях, но и в разных районах. Почему такое расхождение?

— Проверять нужно их документы, — докладывал Федор вечером Ухову. — Не чисто там… Запросы хочу сделать.

— Это правильно, но учти, что времени у тебя мало: в срок не уложишься, выпустишь Бердышева. И еще: коли собрался запрашивать, поинтересуйся характеристикой Бердышева из колонии, в которой он отбывал срок.

Не откладывая, Федор отправил телеграфный запрос в колонию, а еще через полчаса договорился по телефону с шадринским оперативным пунктом о проверке паспортных данных Бердышева. Уже к вечеру оттуда позвонили и сообщили, что в деревне Затечье семья Бердышевых ни до революции, ни после не проживала.

Бердышев врал. Но как могли появиться эти данные в паспорте? Федор не спешил с допросом Бердышева, но перевел его в следственную тюрьму НКВД, предъявив ему санкцию на арест.

— Санкция так санкция — все одно бумажка. Зря таскаете меня, — выразил свое отношение к решению прокурора Бердышев.

А колония молчала. И Федор снова пошел к Ухову.

— Иван Алексеевич, колония, в которой отбывал наказание Бердышев, находится на территории нашей области. Разрешите мне съездить туда. — И выложил еще один козырь в пользу командировки: — Кроме того, деревня Мостовая, указанная местом рождения Зыряновой, всего в двадцати километрах от колонии. Так что и ее проверю.

Ухов доложил просьбу Григорьева Славину. Тот ответил сразу:

— Пусть едет. Парень проявляет самостоятельность. Это в любом случае хорошо.

…Характеристика Бердышева в колонии была самая отрицательная: постоянно уклонялся от работы, был груб, особо отмечалась его склонность к побегу. Установить подлинное место его рождения тоже не удалось, так как данные о его рождении были вписаны в справку об освобождении на основании приговора. А судился Бердышев в Петропавловске…

Оставалась деревня Мостовая. В конной легкой пролетке Федор добрался к полудню до сельсовета Мостовой. Но и там его ждало разочарование: семьи Бердышевых не знали и здесь.

— Я тут с двадцать девятого года, — говорил ему молодой председатель сельского Совета, — коллективизацию проводил в этих местах. О Бердышевых не слыхал и в окраинных деревнях.

— А если поговорить со старожилами? — не сдавался Федор. — Бердышевы могли жить здесь раньше, до революции, положим. У меня и фотография его есть. Вот…

— Не видел такого, — ответил председатель, внимательно вглядываясь в фотографию. Заметив, что Федор помрачнел, приободрил: — А старожилов обязательно спросим.

После обеда председатель повел его к Захару Пологову.

— Из активистов самого первого Совета он. Сейчас уже не работает, ревматизм его замучил, да и года вышли. Если что и делает, так больше по дому, а то с внучатами возится.

У дома Пологова их встретил бойкий мальчуган.

— Дед дома? — спросил его председатель.

— Хворает. Поясница отнялась, лежит.

Захар встретил гостей с извинением, с трудом сел на постели, всунул ноги в теплых носках в валенки.

— По делу к тебе, дядя Захар, — после приветствия приступил председатель. — Вот товарищ из Свердловска человеком одним интересуется.

— А фамилия какая? — спросил Захар.

— Бердышев.

— Бердышев… — Захар упер бороду в грудь, замолчал на-долго. Покачал головой, только потом сказал: — Нет, не припомню такой фамилии.

Председатель взглянул на Федора. Тот вытащил фотографию Бердышева, протянул Захару:

— У нас вот еще что есть. Может, по ней узнаете?

Захар взял фотографию, огляделся беспокойно, остановил взгляд на мальчугане, который встретил гостей.

— Васька! Подай-ка мне очки, в горке они где-то…

Приложив очки к глазам, Захар долго всматривался в фотографию, а потом удивленно сказал:

— Слышь, ребята, а ить я видел где-то этого мужика. Ей-богу, видел! А вот где?.. — Казалось, он спрашивал не только себя, но и гостей. Потом вздохнул: — Не вспомнить.

Он отдал фотографию. Теперь ее снова надолго взял председатель. Удивлялся:

— Вроде я народ наш тоже знаю…

— Ребята! — вдруг встрепенулся Захар. — А ежели вам такую штуку испробовать?.. Тут у нас старуха есть шибко вострая. Ты должен знать ее, — обратился Захар к председателю. — Парасковья-костоправка. Она, почитай, всех деревенских за жизнь перещупала. То кости правит, то бабам ослобониться помогает, то ворожит… А память у нее нисколь не замутилась. Она скажет, и кого где крестили, и кого отпевали, и про родню, у кого на отшибе, тоже знает. Все помнит. Вам непременно к ней надо.

— Где ее найти? — спросил Федор.

— Я ее знаю, Федор Тихонович, — тронул за рукав Федора председатель. — Здесь не Москва, найдем.

Председатель повел поиск по-своему: по дороге к сельсовету выловил на улице с десяток ребятишек и послал их по деревне. Не прошло и получаса, как Парасковья-костоправка была обнаружена.

— И что у вас за дело срочное?, — удивлялась она, — Какая от меня польза может быть, от старухи?

Но председатель объяснился коротко:

— Человека не можем найти нужного. Захар Пологов его встречал, а где — не помнит. Сказал, ты должна знать.

— Вот чё! А что за человек-то?

— Бердышев его фамилия.

Парасковья как будто испугалась, хотя и ответила сразу:

— Сроду не слыхивала.

— Вот фотография, — протянул ей снимок Федор.

Парасковья отвела фотографию подальше, разглядывая. Нахмурилась, и снова на ее лице мелькнул испуг.

— Вроде и мне знаком, только старый… Как фамилию-то вы называли?

— Бердышев.

— Нет… А звать как?

— Афанасий, — ответил Федор. Добавил: — Иванович.

— Так это не Бердышев никакой, — подняла на него ясный взгляд Парасковья. — Этот Кашеваровым Афанасием должен быть.

— Какой Кашеваров? — спросил председатель.

— Этих Кашеваровых и нет уж давно в Мостовой-то. Как гражданская утихла, так и они вскорости пропали.

— Ты объясни толком, — занервничал председатель.

— А ты пойди обратно к Захару. Он в те годы активистом по деревне ходил. Он лучше меня объяснит…

…Второй разговор у Захара получился другим. Глядя на фотографию, он только удивлялся:

— И как это я опростоволосился!

Кашеваровы были из коренных жителей. Хозяевали крепко, имели земли больше ста десятин, держали работников, нанимая в страду еще до десятка сезонников. В хозяйстве держали девять лошадей, много скота, завели машины, торговали мануфактурой.

В девятнадцатом году два старших брата Кашеваровых добровольно вступили в армию Колчака. Старший, Петр, как ушел, так и не объявился больше в Мостовой. Говорили, сгинул на той войне. А второй — Афанасий — запомнился всем: он появился в родной деревне при офицерских погонах и с отрядом военной следственной комиссии. Две недели и пробыл в деревне, а беды принес — не обсказать: четырех активистов расстрелял, а пятого сжег в доме вместе с семьей. Захару Пологову удалось тогда скрыться из деревни. После учиненного разбоя Афанасий Кашеваров из Мостовой ушел, а в двадцать втором году вдруг появился снова. Но теперь уже присмиревший, в маломальской одежонке: видно, жизнь здорово потрепала его.

Какие были у него намерения, никто не знал. Но мужики, посоветовавшись, на другой же день сочинили на бывшего карателя заявление и отправили с ходоком в Каменск. Через день ходок вернулся в Мостовую с двумя вооруженными уполномоченными, но Кашеварова и след простыл. Кто-то, видимо, проговорился о заявлении.

— Сказывали, — припоминал Захар, — что скоро его изловили где-то, но он из-под стражи сбежал, с концом сбежал.

— А родственники его ведь здесь жили, с ними-то что? — спросил Федор.

— Иван-то Кашеваров, отец ихний, еще до революции овдовел. Когда Советская власть пришла, он уж плохой стал, правую половину у него отняло. А как белых прогнали, он вскорости и вовсе помер… Девка еще у них была, так ту то ли в Долматово, то ли в Шадринск какая-то дальняя тетка забрала. Так и кончились Кашеваровы в Мостовой.

* * *
На следующий день Федор вернулся в Свердловск. В областном архиве НКВД нашел дело Кашеварова.

Открывало его большое заявление крестьян из Мостовой.

После революции, когда города оказались в плену голода, в деревню пошли продотряды. Хлеб брали у тех, кто старался обратить его в наживу через спекулятивный рынок. Появился такой отряд и в Мостовой. Приход его ознаменовался коротким общедеревенским митингом с речами в пользу мировой революции. Но слова словами, а запоры на хлебных закромах бывают разные. Отдавали хлеб мужички покрепче, делились зерном по мере сил и бедные. Но была семья Кашеваровых, которая сказала, что хлеба у нее нет. Сказала в глаза всей деревне, которая издавна ходила у нее в долгах, кланялась в пояс и унижалась.

Но хлеб у Кашеваровых нашли: восемьдесят мешков пшеницы погрузил на телеги отряд из кашеваровского тайника. Налитыми кровью глазами провожали те телеги Кашеваровы. Потому-то, наверное, когда пришел Колчак, оба брата Кашеваровы ушли к нему добровольцами.

А вскоре явился в Мостовую конный отряд Афанасия Кашеварова. Не спрашивал Афанасий, кто здесь враг его или друг. В тот же день деревенские активисты оказались под замком и охраной.

Но не хотел каратель начинать расправу без главного обидчика своего, бывшего батрака в их хозяйстве — Егора Ермолаева, который и открыл тогда продотряду тайные кашеваровские сусеки с зерном.

А Егор спрятался. И жену свою Ольгу с дочерью укрыл у надежных людей.

Четырех арестованных Афанасий допрашивал целый день: палками бил, отливал водой, потом опять бил. То ли не знали мужики, где схоронился Егор, то ли не хотели выдавать, только на следующий день привели их к дому Егора Ермолаева, поставили в ряд, и Афанасий последний раз спросил про Егора.

Молчали мужики. И тогда Афанасий подал сигнал своим помощникам. Те выдернули шашки…

И в это время в окошке Ермолаевской избы появился сам Егор.

— Не тронь мужиков, Афанасий, — крикнул он, — они невиноватые, и ребятишек у них помногу. А я дома. Хотя тебе, паразит, живым не дамся!

Один из карателей рванулся было к избе, но тут же запнулся о выстрел, который прогремел ему навстречу. Не стал убивать Егор солдата, только упредил. Никого такое не удивило: многие знали, что Егор воротился в восемнадцатом году раненый, но с винтовкой. Видно, сберег ее…

— Слышь, Афанасий, — кричал Егор, — отпусти мужиков. Воюй со мной, зверь, если хошь!

Замер Кашеваров на минуту. Потом коротко распорядился, и конные рванулись к четырем стоявшим мужикам. Взметнулась пыль посреди улицы, с храпом завертелись на месте кони, сверкнули на солнышке шашки, а когда всадники отскочили в разные стороны, те, кто только что стояли, уже лежали на земле.

Кто-то из баб, кого могли нести ноги, с воем бросился в сторону от толпы, но большинство осталось на месте, замерев. Помощники Афанасия уже палили по окошкам Егоровой избы. Стрельба начала стихать, но из избы опять послышался голос Егора:

— Что, не напился еще крови, Афанасий?

Кашеваров снова распорядился. Часть его людей осталась на месте с ружьями, другие побежали по ближайшим дворам, вернулись с охапками соломы, стали обкладывать Егорову избу.

И тут все увидели Ольгу, жену Егора. С девочкой на руках она подошла к своей оградке, зашла во двор. Никто не остановил ее. В воротцах она обернулась, сказала:

— Афанасий, твой-то отец ведь крестный наш…

Кашеваров упер в нее невидящий взгляд, с хрипом выдавил из себя:

— Иди… Скажи своему голодранцу: пусть выходит. А то я перекрещу вас всех на свой лад!

Ольга поднялась на крылечко, еще раз обернулась и толкнула дверь в избу. Улица притихла.

— Начинай! — кому-то крикнул Афанасий.

…Изба Егора начала окутываться дымом. Потом огонь по углу добрался до тесовой крыши и забегал по ней красными кошками. Пламя бралось круто.

В толпе то и дело вздымалось что-то похожее на вздох: не может деревенский мужик молчком глядеть на огонь, ему бы броситься на него… Но толпу отгородили вооруженные люди, которым смерть нипочем: четверо мертвых уже лежали перед ними. И люди немо глядели перед собой.

Крыльцо уже занималось, когда Ольга с девочкой на руках появилась в темном проеме двери.

— А!.. — злорадно прорычал Афанасий, толкнув коня к ограде. — Жарко стало!

Он вытянул навстречу женщине руку, хлопнули один за другим выстрелы, и Ольга, отшатнувшись, опрокинулась в сенки.

Толпа, охнув, дрогнула. А через мгновение люди уже бежали, наскакивая друг на друга, бежали без крика, объятые ужасом.

С темнотой ни в одном доме Мостовой не засветилось окошка.

Только на большом кашеваровском подворье не утихала гульба, взрываясь то руганью, то песнями под осипшие голоса гармошек, а то вдруг и бабьим криком.

На две недели оцепенела Мостовая. Никто не видел, как прибрали изрубленных мужиков, никто не решился прийти на Егорово пепелище — там пожар управился со всем без людской подмоги.

Молча покидал карательный отряд деревню, шагом проехал по пустынной длинной улице, скрывшись за поскотиной.

Кашеваровский дом стали обходить стороной…

* * *
Федор временами надолго отрывался от документов. Казалось, едкий дым начинал застилать от него строки крестьянского заявления из Мостовой, давил на уши криками людей, стрельбой, пьяной гульбой после страшного дня.

Он дошел до того листа — подшитого к делу донесения, в котором сообщалось, что Афанасий Кашеваров арестован в одной из деревень Покровского района. Но это не вызвало в нем ни удовлетворения, ни облегчения, потому что он знал наперед — вот-вот встретится и другое донесение, с известием, что но дороге в Свердловск Кашеваров сбежал из-под конвоя.

Дальше шли десятки копий запросов во все концы области и за ее пределы о розыске опасного преступника и коротких ответов с одним и тем же словом в конце: «…не обнаружен». Год за годом — одно и то же.

Федор не только остро почувствовал, но и не мог не осознать того, что эти два дня в колонии и Мостовой, поначалу обыкновенной служебной командировки, не только открыли ему новую, незнакомую по собственному опыту сторону жизни, но и безжалостно смяли, перевернули его давно усвоенные, устоявшиеся, ставшие привычными представления о совести, чести, долге, о человеческом назначении вообще.

Федор ловил себя на мысли, что постоянно думает о Кашеварове. Но думает не о его прошлом, которое не вызывало в нем ничего, кроме жажды возмездия, ни, тем более, о деле, которое увело его в эту командировку, казавшееся теперь по сравнению с тем, что он узнал, всего лишь грязным и отвратительным поступком утратившего всякое человеческое достоинство человека. Федор попытался понять жизнь Кашеварова, который не мог не знать, что зло, причиненное им людям, поставило его вне закона, лишив всякой надежды на пощаду. Почему он цеплялся за такую жизнь? А может быть, у него была цель, ради которой он хотел остаться живым? Тогда в чем же она заключалась? И как она сообразуется с жизнью обыкновенного, всеми презираемого мелкого уголовника, вора, каким только и представляется сегодня Кашеваров? И опять ответа не было.

А Федору получить их было необходимо. Прежде всего для себя, чтобы он мог честно и убежденно сказать Ивану Алексеевичу Ухову, Павлу Ивановичу Славину, которых считал своими учителями: да, я разглядел этого человека и понял — это враг, враг не только вчерашний, но и сегодняшний. Но он понимал и другое: так сказать он может только в том случае, когда его обвинение будет признано неоспоримо всеми.

* * *
Федор появился в отделе, как всегда, подтянутым и аккуратным до франтоватости. Колмаков и Паклин заметили, однако, что он заметно осунулся, был молчалив и задумчив. После доклада Ухову он уселся за стол и сосредоточенно занялся папкой Бердышева-Кашеварова, приводя в порядок новые документы.

Покончив с этим, он надолго задумался.

Кашеваров был уверен, что о его прошлом не знают. Кроме того, Федора мучила мысль, что прошлая судимость за кражу была у Бердышева-Кашеварова не первая. Это побуждало к новым поискам.

После обеда Федор доложил свои соображения Ухову. Они сводились к тому, что сейчас, когда Бердышеву-Кашеварову уже можно предъявить серьезные обвинения по его прошлому, дальнейшее содержание его под стражей будет вполне оправдано.

— Я не хотел бы торопиться, — говорил Федор. — Мне кажется, что за Бердышевым-Кашеваровым есть и другие преступления, о которых мы не знаем. Надо попытаться их установить. В общем, прошу еще неделю.

Ухов не торопился с решением. Но он присматривался к Федору, видел его волнение. Заметил и то, что молодой сотрудник охвачен какой-то новой, ранее незнакомой ему, его начальнику, решимостью, решимостью осмысленной. Это был порыв. И Ухов не хотел тушить его своими сомнениями.

— Федор Тихонович, ты пока делай, что наметил, — по обыкновению, просто и буднично посоветовал он. — Что касается срока твоей работы, так ты знай: если возникнет необходимость продлить его, мы что-нибудь придумаем.

Федор вернулся к себе. Пожалел, что ни Колмакова, ни Паклина на месте не было: он хотел посоветоваться с ними. Но и сидеть без дела не мог.

Через час Федор приехал в автомастерские, где работал зять Бердышева-Кашеварова Петр Зырянов. Тот, увидев Федора, казалось, не удивился его появлению. И тогда Федор заговорил с ним просто:

— Я насчет Бердышева к вам.

— Понимаю, — коротко ответил Зырянов.

— Вы когда женились? — спросил Федор.

— А что? — почти растерялся Зырянов. И стал подсчитывать: — Так… Девчошке у нас двенадцать годов… Значит — тринадцать. Выходит — в двадцать шестом.

— Да я не о том… — Федор тоже смутился немного. — Когда вы познакомились с Бердышевым? На свадьбе?

— Нет. Там только тетка была.

— Из Шадринска?

— Нет, из Долматово.

— А когда увидели впервые Бердышева?

— У нее же. Он объявлялся там года через два после нашей свадьбы. Говорил, в Троицке живет, за Челябинском где-то. На элеваторе робит.

— Слушайте-ка, — решил Федор, — поедем к вашей жене. Она дома?

— Где ей быть? Поехали, раз надо, — согласился тот. Спросил: — А бригадир что скажет?

— Не беспокойтесь.

Когда шел этот разговор в автомастерских, в кабинете Славина сидел Ухов.

— Понимаешь, Иван Алексеевич, — говорил Славин, — эти четыре месяца для Григорьева были началом. Уж если говорить правду, он ведь по указочке ходил. И вот встретился: перед ним — враг. Думаешь, это просто для него: вот так, лицом к лицу? — Славин вздохнул. — Спрошу тебя: ты помнишь, когда сам-то первый раз взволновался?

— Было, — отозвался Ухов.

— И я помню… — с каким-то сожалением сказал Славин. — Давненько, правда, было. Нам приказали взять квартиру на Самотеке, это еще в Москве. Все было уже известно: кто там, зачем заседают. Рассчитывать, что такие так просто отдадутся, не приходилось. Взяли мы наших ребят, всего четверых. Мало, конечно, но знали, что ребята смелые. Идем. Вдруг видим — трамвай катит к кольцу… И в это самое время откуда-то парнишка появился, беспризорник, увидел арбузную корку прямо посреди трамвайной колеи. Обрадовался. Наклонился над ней. А трамвай в трех шагах от него уже. И тут наш Ванька — кто его укусил! — метнулся туда, вышиб мальчишку на сторону, а сам попал под вагон. Без ноги теперь… Взяли мы, конечно, ту квартиру. Еще одного насовсем потеряли, да и меня царапнуло тогда… А я потом все время думал не о той квартире, не о себе. Думал о Ванюшке, что из-за того мальчишки без ноги остался…

— Все правильно, — сказал Ухов.

— И я так думаю, — согласился Славин. И не то посоветовал, не то приказал: — Пусть Григорьев сработает сам. Может, как раз сейчас из него чекист и получается.

А Федор делал свое дело. Екатерина Зырянова говорила с ним откровенно. Судьба старшего брата, казалось, мало волновала ее.

— Меня из дома тетка забрала в девятнадцатом году, когда отец умер. С той поры я и жила в Долматово. Афанасий первый раз заезжал в году двадцать четвертом, из Средней Азии, говорил. В городе Чарджоу жил. И тогда у него фамилия была не своя — Тушков или Трушков, не помню точно. Его еще тетка спрашивала, почему такая фамилия. Он сказал тогда, что со своей-то ему жить нельзя. И не стал ничего объяснять. — Она подумала, а потом решилась: — У него и Воробьев фамилия была, это уже в то время, когда колхозы пошли. Из Томска приезжал тогда. Метался, в общем, он все время. Ни кола у него, ни двора. Мы никогда не знали, где он живет, чем занимается. За всю жизнь ни одного письма от него не получали. А в этом году нас здесь нашел, в Свердловске. Через тетку, наверное…

Вечером у себя в отделении Федор записал на отдельный листок все фамилии Бердышева-Кашеварова и города, о которых упоминала Екатерина Зырянова. Адрес Долматовской тетки записал особо, подумал, что придется ехать к ней.

Но дело неожиданно повернулось так, что нужда в дальнейших поездках отпала.

Из тюрьмы сообщили, что Бердышев ведет себя беспокойно и даже спрашивал, почему его не вызывают на допросы.

На другой день Федор решил увидеться с ним.

— Спрашивали? — обратился к арестованному, когда того ввели.

— Так ведь время, — сказал Афанасий. — Хотели решать. Доказывать.

— Вот я и пришел за этим, — стараясь быть равнодушным, ответил Федор. — А вы по-прежнему отрицаете свою вину?

— Отрицай, не отрицай, вы народ упрямый. Власть. Знаю: задумали посадить, так посадите, — рассуждал Афанасий, а Федор видел, как он нервничает, как выдают его глаза, в которых пробивается тревога. Он старался скрывать ее, но не мог. И как обдуманное заранее, стал вдруг торговаться:

— Положим, я возьму этудохлую попытку на кражу… Сколько мне отпустите: год? полтора?

— Маловато. У вас уже есть одна, за которую недавно отсидели. Наверное, учтут, — сказал Федор.

— А больше все равно не выйдет, — уверенно возразил тот.

— Ладно. Сколько выйдет, столько выйдет, — согласился Федор. — Садитесь, пишите сами, как все было. Да и не мне срок вам определять, на то суд есть. Мое дело обвинительное заключение предъявить. А в нем ни прибавишь ни убавишь.

Афанасий притворно вздохнул: он согласился.

Федор уступил ему место за столом, дал бумагу, чернила. И тот стал писать.

Кашеваров трудился минут тридцать, сорок. Все это время Федор прогуливался по тесной камере, служившей следователям комнатой для допросов.

Наконец Афанасий положил ручку. Подвинул Федору лист, исписанный с обеих сторон.

— Смотрите, ладно или нет?

Федор бегло посмотрел показания. Отдал лист.

— Сойдет. Сразу видно, что не первый раз пишете. Внизу укажите, что написали собственноручно.

Положив лист в папку, Федор велел Афанасию пересесть на табуретку в сторонке. Сам вернулся за стол.

— Так вот, мало вам одной «дохлой кражи», как вы сказали, — начал Федор. — Мало, гражданин Кашеваров…

Кашеваров окаменел. Казалось, в нем умерли все чувства. Он смотрел на Федора, но Федор был почти уверен, что тот в этот момент не видит ничего.

— Это тоже надо доказывать? — спросил Федор Кашеваров.

Вопрос, видимо, помог Афанасию прийти в себя.

— Что доказывать?..

— Что вы Кашеваров. Что семнадцать лет вас ищут, а вы бегаете по России и прячетесь по тюрьмам под чужими фамилиями?

Кашеваров, все еще ошеломленный, не мог выговорить ни слова.

— У меня есть заявление ваших земляков от двадцать второго года, — сказал Федор. — Там про вас все написано. Был я позавчера у них, есть еще люди, которые хорошо помнят и вас, и дела ваши. Если этого недостаточно, могу организовать вам очные ставки с ними. Мостовая близко…

— Не надо! — Афанасий вскинул руки и бессильно уронил их на колени. — Ох, дурак! Ох, дурак!

— Это вы про кого? — спросил Федор.

— Про себя… Ведь сразу почуял неладное, когда у Нюрки взяли! Еще подумал, зачем этот зеленый с лягавым пришел? Зачем на базаре от кражи отказывался?! Сейчас сидел бы спокойно в тюрьме, как человек.

— Здорово! — вдруг недобро повеселел Федор. — Как человек.

— Да, вор я, вор! — вскипел Кашеваров. — Нету Кашеварова, нету! И не ответчик он больше за старое: амнистия! Еще двенадцать лет назад снято с меня все властью!

— Ошибаетесь. На ваших руках кровь! Амнистия не для таких, как вы. Еще раз спрашиваю: очные ставки нужны?

— Не надо, — окончательно сник Кашеваров.

* * *
Колчаковский доброволец Афанасий Кашеваров сразу обратил на себя внимание начальства крайней жестокостью по отношению к тем, кто сочувствовал революции. С особым усердием выявлял он по деревням родственников тех, кто служил на красной стороне и организовывал Советы, глумился над ними, стараясь кончать дела расправой.

После разгрома Колчака Афанасий Кашеваров не решился объявиться в родных местах. Ненависть к Советской власти, подогреваемая сознанием полного поражения и утраты всяких надежд на возвращение старых порядков, в первое время увела его в белогвардейские банды, состоящие из таких же недобитков, как и он сам. Эти банды, лишенные всякой поддержки населения, опиравшиеся на отдельные контрреволюционные элементы, почти сразу превратились в шайки отъявленных уголовников, промышлявших грабежом и разбоем, обитающих в лесах, на покинутых выселках.

Особую ярость у них вызывали крестьянские кооперативы и товарищества по различной взаимопомощи, в которых уже зримо угадывалось стремление бедноты строить свою жизнь по-новому. С руководителями таких объединений, как и с представителями власти, при случае они расправлялись с особой жестокостью.

Но был во всем этом и прямой политический расчет. Пусть даже на время создавая беспорядки в отдельных районах, парализуя террором нормальную жизнь людей, вселяя в людей страх, они старались подорвать веру в силу Советской власти, вызывая нарекания и неуверенность в ней среди малосознательной части населения.

А власть крепла. Она не оставляла без внимания ни одного злодеяния. Банды сами оказались в обстановке постоянного преследования. Даже самое короткое появление не только в селах и деревнях, но и вблизи превращалось для них в смертельную опасность, потому что они уже не рассчитывали на пощаду. Они готовили налеты и засады, а люди старались сделать так, чтобы те попали в них сами. Каратели все чаще находили бесславную гибель. Другие, уставшие от такой жизни, бежали кто куда, надеясь хоть где-то найти неприметный приют, прижиться, уйти от расплаты, уцелеть. По-воровски тихо, улучив удобный момент, откололся в начале двадцать второго года от своей шайки и Афанасий Кашеваров.

А куда податься?

Вопрос этот сразу засверлил сознание, как только Афанасий Кашеваров выскочил за пределы Красноярского края, где еще гуляла его шайка.

Желание побывать дома, как на стену, наталкивалось на страх, память услужливо вытаскивала из прошлого кровавое лето восемнадцатого года. И не только родная Мостовая, изуродованная им, вспоминалась в такие минуты. Слезы и горе он сеял тогда всюду. Больше всего ему хотелось надеяться, что его забыли, схоронили вместе с Колчаком, но он понимал: вспомнят.

А побывать так надо было! Не родные места тянули — ничего уже к тому времени не осталось у него в душе родного. Да и отца-старика хотел увидеть вовсе не для того, чтобы излить свою тоску по человеческому житью. Знал Афанасий, что водилось у старика золотишко. Больше всего-то и рассчитывал, что подмогнет ему в черную пору родитель. Деньги всему начало, с ними и осесть полегче где-нибудь с порядочным обличьем, не бродягой среди людей появиться. Не видел другой дороги Афанасий.

И потому все укорачивал в уме срок своего пребывания в Мостовой, пока не остановился на спасительном: «Хоть на день…» С тем и переступил свой страх. А когда явился, все внутри упало.. Дом встретил пустой. Куда сунуться? Вспомнил о безродной старухе Фекле, которая прожила в их доме с девок, потому как на нее за слабый рассудок за всю жизнь ни одни мужик не взглянул. Укрылся у нее.

Да разве в деревне спрячешься! Сама-то Фекла, увидев его, испугалась, на «здравствуйте» не ответила, только охнула.: «За что, господи?!» День у нее перемаялся, как из колоды деревянной, выдавливал, что знала о родных. Отец умер, узнал, сестра у тетки, старшего брата, как ушел с белыми, никто не видел. А к ночи Фекла забеспокоилась, засобиралась из дома. Узнать добром ничего от нее не смог, тряхнул слегка, и та призналась с ревом: «Придут за тобой, поди, и стрелять начнут…»

Поспешил уйти сам. Пришел трусливым, уходил злым. Ни с чем уходил. Еще мелькнула в голове мыслишка заглянуть в Долматово, да страх гнал мимо. До Средней Азии добежал тогда, в Туркмении оказался. Хотел оттуда через Каспий на Кавказ добраться, да так и не смог: по дороге не удержался, украл двух коней. Попытался на базаре продать, тут его и поймали. Был бы туркменом, может, и сошло бы. А то русский, да незнакомый, и торгует лошадьми. Эту промашку ему уж в тюрьме объяснили, А когда забирали, документов не было, назвался Тушковым. Проверять долго, записали со слов. Под такой фамилией и срок отбыл. Освободился со справкой гражданином Тушковым… А паспорт — по справке. Так и документом обзавелся.

С паспортом опять решился повидать своих, Мостовую из головы давно выкинул, заглянул в Долматово. Пробыл день. Понял, что у тетки не поживиться, а вот милиция, рассказали, наведывается, справки о нем наводит. Пришлось, не откладывая, убираться подальше…

Устроился на работу в Петропавловске грузчиком в железнодорожные пакгаузы. Увидел, как люди работают, как забывают лихое время, улыбаются, хорошей жизни ждут. Невыносимо стало, что все это его не касается, и тогда поджег зерновой склад. Поймали, на этот раз получил восемь лет. Думал — все… Но удалось сбежать.

Когда попался на краже, опять назвал другую фамилию…

Восемь раз умудрился Кашеваров побывать в тюрьмах за эти годы, в злобе своей все ниже опускаясь на человеческое дно, пять фамилий сумел переменить, пока Федор Григорьев не вернул ему первую, с которой начал он свою противную людям жизнь, — фамилию карателя Кашеварова.

Для Кашеварова это был конец.

Для Федора Григорьева это стало началом в новом его назначении. Он понял, что в жизни еще остались баррикады и есть люди, которые стоят на той стороне.

4

Люди недалекие свое первое удачное дело часто склонны относить на счет собственных исключительных способностей и даже — таланта. Им все начинает казаться легким, не требующим особых усилий и знаний. Горько, а иногда и слишком поздно осознается такое заблуждение.

Федор Григорьев к таким людям не относился. Наверное, оттого, что в жизни ему ничего легко не давалось, начиная с первых самостоятельных шагов. Он никогда не был самонадеянным, скорее его можно было назвать человеком, сомневающимся в себе. И это всегда побуждало его быть в любом деле предельно старательным и внимательным. И успешно завершенное им расследование, которое, к удивлению многих, да и его самого, привело к разоблачению крупного преступника, долгое время скрывавшегося от правосудия, не вселило в него радужных надежд на будущее, а стало причиной многих размышлений и выводов для себя.

Товарищи уже не смотрели на него, как на новичка. И это служило ему хорошей моральной поддержкой, но Федор не мог избавиться от ранее незнакомого ему внутреннего ощущения, что он как-то повзрослел. Ему и в голову не приходило, к примеру, такой мысли, что он стал мудрее. А оно так и было, наверное, если к нему пришло новое, более широкое понимание окружающей жизни.

Теперь работа Федора, в которой наряду с обычными повседневными обязанностями возникали неожиданные командировки, тревожные сообщения и происшествия, стала по-настоящему осознанной, приобретала характер профессии.

Уже больше полугода проработал Федор в оперативном отделе НКВД на станции Свердловск, когда у них началась реорганизация. Вероятно, создавалась новая обстановка, требовавшая большей концентрации внимания к деятельности органов государственной безопасности. Дорожно-транспортные отделы были упразднены, а оставшиеся оперативные отделы подчинены специальному отделу управления НКВД области.

Начальству о реорганизации, видимо, было известно раньше, так как Иван Алексеевич Ухов информировал о ней, как всегда, буднично, подчеркнув только, что у Федора и его товарищей обязанности остаются прежними. В те дни их всех интересовала судьба Славина: останется ли он с ними или его ждет какое-то новое назначение. Обсуждать такое дело громко не полагалось, но молчать было невозможно, так как Славин был для них всем: и учителем и примером для подражания. И в отделе сразу стало по-праздничному светло, когда узнали, наконец, что Павел Иванович переходит в управление НКВД и по-прежнему будет заниматься их делами. Поэтому и реорганизация враз перестала казаться событием чрезвычайным.

Прошел год работы Федора в НКВД. Его приняли в кандидаты партии. На собрании Федор услышал от своих товарищей много добрых слов. Они говорили о нем так, как будто прожили рядом с ним не год, а знали его всегда. Но самым значительным в тот день представилось ему то, что на собрание пришел Павел Иванович Славин. Федор с волнением ждал того момента, когда тот встанет и тоже скажет какие-то слова. Но Славин выступать не стал. Он молча просидел в сторонке, а когда собрание закончилось, не поторопился уходить из комнаты, подождал, пока к двери подойдет Федор. И тогда, оказавшись с ним рядом, взглянул на него, едва приметно моргнул и с каким-то юношеским задором сказал:

— Ну, что я говорил? Получаетесь, Григорьев!

Федор не нашелся, что ответить.

Слишком много значил этот день в его жизни. Все в его судьбе осветилось особой связью: и нелегкая учеба, и служба в армии, совпавшая с событиями на Хасане, испробовавшая его на смелость, и работа в вагонном депо, где ему доверили руководить коллективом. Он вспомнил и вызов в политотдел, и слова о высоком партийном доверии ему, комсомольцу. А сегодня партийная организация чекистов приняла его в свою семью.

Значит, он нужен их большому делу. Это признано.

Чего он мог желать еще?!

В этот вечер Федор возвращался в городок чекистов вместе с Юрой Паклиным. Федор шел притихшим.

— Что с тобой? — спросил его Юра. — Тебе радоваться надо, а ты…

— Думаю… — прервал его Федор. — Об учебе думаю. В юридический бы поступить, — признался он.

— И мне надо, — стал серьезным Юра. — Но раньше, чем на будущий год, не получится.

— И я на будущий.

Зимой, урывая время от сна, они стали сходиться дома за учебниками. С весны подналегли на занятия посерьезней. Им даже пообещали отпуск на экзамены. Но отпуска не получилось.

* * *
Всякая война, как гроза, неожиданна, если даже и настораживает о своем приближении хмурыми тучами и далекими раскатами грома. Эта же ворвалась в жизнь с особым вероломством, накрыв зловещей тенью на диво солнечный и теплый воскресный день, словно нарочито являя людям свою жестокость.

Федор считал, что уже видел войну, пусть маленькую, которая длилась всего несколько дней, но и она успела унести немало жертв. Ее тоже угадывали, а она все-таки явилась внезапно. Но тогда все было иначе. Наверное, так казалось Федору потому, что он находился в военном строю, наблюдал только организованное передвижение и маневры боевых соединений и частей. В этом движении чувствовалось осмысленное действие, направляемое короткими и ясными приказами сообразно сложившейся обстановке. В военных действиях один хозяин — высшее командование.

По-иному явила себя война в тылу, Привычный порядок жизни здесь изменился особенно зримо и с неимоверной быстротой. Отработанный годами военными комиссариатами, казалось бы, безупречный порядок всеобщей мобилизации подавил все своим многолюдьем, суматохой и нервозностью. Одновременно с этим вокзалы превратились в разношерстное людское месиво, потому что у всех обнаружилось множество срочных дел, как назло, связанных с поездками, а пассажирские поезда оказались неспособными вместить враз и половину желающих. Графики движения поездов, красивые на диспетчерских листах, начали трещать по всем швам: двадцать четыре часа в сутках превратились в прокрустово ложе, в которое перестали укладываться даже плановые маршруты, не говоря уж о появившихся дополнительных. На станциях — нехватка путей, паровозов, вагонов, начались пробки и заторы.

И как чудо, освобождался вдруг главный путь, и по нему с грохотом пролетал на самой высокой скорости строгий воинский эшелон, заставляя все вокруг замереть на мгновение, напоминая, что война уже запустила на полный ход свой грозный механизм.

В эти дни принимал на свои плечи военную нагрузку и оперативный отдел. Почти каждое утро начиналось с коротких совещаний. Враз возросло число поездов особого назначения с обязательным сопровождением. Приходилось не только вмешиваться в графики их продвижения, но и держать в поле зрения паровозное и вагонное хозяйство, снабжение топливом.

Самый крупный транспортный узел заводского Урала — Свердловск, стоящий к тому же на главной сибирской магистрали, будто от приступа астмы, задохнулся от напора грузового потока, который нарастал не по дням, а по часам, создавая критическую обстановку. В этих условиях руководство НКВД решило создать оперативный пункт на станции Свердловск-Сортировочный, где сосредоточилась не только основная работа по формированию своих военных маршрутов, но и вся другая, связанная с приемом и отправкой грузов, стекающихся сюда с шести железнодорожных направлений.

В том же приказе об организации оперативного пункта его начальником назначался лейтенант Федор Григорьев. К немалому удивлению Федора, в его распоряжение поступили Алексей Колмаков, Юра Паклин и еще один молодой сотрудник — Виталий Бадьин.

— Ты железнодорожник, — говорил Федору Иван Алексеевич Ухов, оставшийся его вышестоящим начальником, — более того, работал на Сортировке и должен хорошо знать ее хозяйство. Поэтому руководство и решило, что в создавшейся обстановке ты будешь там наиболее полезным человеком. Надеемся на тебя. — И предупредил:

— Даем тебе право в экстренных случаях принимать самостоятельные решения. Разумеется, при нужде советуйся со мной.

— А помещение? — спросил Федор.

— Сам еще толком не знаю, — ответил Ухов. — Сейчас же со своими людьми отправляйся к начальнику станции. Они там распоряжение уже получили. К вечеру вы должны обосноваться полностью и, прежде всего, подключиться к дорожной связи. К восемнадцати часам сам доложишь об исполнении. Вопросы есть?

— Пока нет.

— Всё.

Федор зашел к Колмакову и Паклину. Те сидели за столами, склонившись над листами бумаги, и сосредоточенно писали.

— Что за срочные дела? — спросил их Федор.

— Рапорты пишем, — ответил за обоих Юра Паклин.

— Какие рапорты?!

— На фронт просим отправить, — отозвался на этот раз Колмаков.

— А как же я? — вдруг растерялся Федор. — Я же тоже думал.

— Пиши, значит, — сказал Колмаков. — Бадьин, вон, вперед всех убежал подавать.

Федор быстро написал рапорт. Наспех посоветовавшись, решили зайти к Ухову сейчас же.

— Вы еще здесь? — недовольно спросил тот, увидев их в дверях.

— Мы на минуту… Вот.

И они дружно протянули листы рапортов.

Ухов бегло просмотрел бумаги, коротко и недобро взглянул на всех и отвернулся к окну. Но почти тотчас резко повернулся обратно и гаркнул незнакомо:

— А ну, кругом… арш!.. Герои, подвигов им захотелось… — еще услышали они затылками.

…В восемнадцать часов Федор Григорьев доложил Ухову, что оперпункт на станции Свердловск-Сортировочный приступил к работе.

* * *
Для оперпункта отвели помещение в доме по соседству со станционным зданием. В недавнем прошлом это, видимо, была двухкомнатная квартира с маленькой кухней и довольно просторной прихожей. В прихожую выходила топка печи-голландки, которая одна обогревала комнаты. В углу кухни прижался кирпичный камин с плитой, был и кран с холодной водой.

Когда около полудня сюда пришли Федор с товарищами, на них пахнуло сырым теплом, пол в прихожей был густо забрызган известью. Навстречу им вышла пожилая женщина. Из-под платка у нее выбились несколько прядок волос, в руках была сырая тряпка.

— Тут побелили с утра, так я домываю. Маленько не управилась, — извиняючись проговорила она. — Сейчас уж скоро…

— Пожалуйста, пожалуйста, — остановил ее Федор. — Вы нам не мешаете.

Быстро определились с размещением: в комнатах будут кабинеты, в кухонке — место дежурного. Из мебели потребуется пять столов, десять стульев или табуреток. В прихожей решили поставить скамейку, которая, по словам женщины, была выставлена к подъезду из этой квартиры.

— Еще бы пару сейфов плохоньких найти, — сказал Юра Паклин. — Документы ведь появятся.

— Не найдем, так ящики железные попросим сварить. У меня есть ребята знакомые в вагонном депо, — успокоил его Федор. — А пока давайте устраиваться, времени у нас нет.

…Доложив к вечеру Ухову о готовности опергруппы на Сортировке приступить к работе, Федор положил трубку, сел за стол и посмотрел на своих товарищей.

Алексею Колмакову пришлось весь день бегать со связистами, вместе с ними выколачивать кабель, телефонные аппараты, высвобождать каналы на телефонной станции. Юра Паклин и Виталий Бадьин с комендантом подбирали по разным конторкам свободные столы и стулья с табуретками. Им же пришлось быть грузчиками при подводе, на которой мебель собрали и доставили на оперпункт.

Сейчас они сидели перед Федором измотанные, притихшие и голодные, как и он сам.

— Ну вот, готовность мы доложили, — сказал он со слабой улыбкой. — Мне сегодня Ухов сказал, что я имею право принимать самостоятельные решения. И поэтому отправляйтесь-ка вы все по домам. Можете считать это моим приказом номер один. А завтра начнем пораньше. Всё.

Расходиться не спешили. А Юра Паклин еще спросил:

— Вместе пойдем? Подождать?

— Нет, у меня еще дела есть. — Федор поднял трубку и попросил начальника станции. — Товарищ Иванченко? Григорьев из госбезопасности беспокоит. Вы еще будете у себя? Хорошо, иду. — Положив трубку и кивнув на аппарат, совсем бодро улыбнулся: — Глядите-ка, как часы работает. Живем, братцы!

В кабинете Иванченко на электроплитке стоял полуведерный чайник.

— Чаем только и спасаюсь, а то бы давно с ума сошел, — пожаловался он Федору, подвигая к нему алюминиевую кружку. — Неделю не брился, две ночи опять дома не был. — Он поскреб жесткой ладонью по подбородку, заросшему полуседой щетиной, и показал на лежак типа больничного, обтянутый кожей. — Тут и перебиваюсь. Как же работать-то? — вдруг спросил Федора.

— Как работали, только лучше, — ответил Федор.

— Так я не про то. Ты знаешь, сколько у меня мужиков в армию забрали? По всей станции больше пятидесяти наберется.

— Надо.

— Знаю, что надо. Так хоть бы не сразу. Ну, ладно, путейцев обобрали, так у них хоть женщинами можно заменить. А составителей кем? На их место учить надо.

— Везде трудно. У вас же связанных с движением поездов забронировать должны, — сказал Федор.

— Должны, да не всех. Молодых-то берут. Я уж тут придумал на свой риск, послал кое-кого по домам к тем, что перед войной на пенсию ушли. Представь, двое уже пришли на работу.

— И еще придут, — заверил его Федор. — Люди понимают.

— Каждый день жду, — согласился Иванченко и стал почти жаловаться: — А днем работать не дают! С самого утра, веришь ли, возле дверей очередь. Кто только не идет! С заводов, а то и вовсе не поймешь откуда, объявляются представители разные с бумажками, с печатями одна страшней другой, и требуют вагоны для погрузки, для разгрузки, отправки вне очереди. Военные, те прут напролом, чуть за наганы не хватаются. А которые и во вредительстве в глаза обвиняют.

— Вот этих направляй ко мне, я им объясню, что такое вредительство. Теперь рядом с вами жить будем, помогать друг другу должны, — пообещал Федор, но сказал: — А тех, которые требуют, тоже понимать надо, они не за себя хлопочут. В конце концов, то, что они требуют, делать все равно придется.

— Очень рассчитываю на вашу помощь, — взглянул Иванченко на Федора.

— Так и я рассчитываю на вашу. — Федор улыбнулся. — А то, может случиться, завтра и со мной ругаться придется…

— Беда, беда, — вздохнул Иванченко. А потом заразмышлял вслух: — Конечное дело, попервости запурхались, потому как все будто сорвались куда. Маленько погодя приноровимся, в новый график войдем. Да и, может, справятся с фашистом скоро? — Он с надеждой посмотрел на Федора.

— Увидим, — уклонился от прямого ответа Федор.

Они помолчали. Каждый думал про себя. Наконец Федор сказал жестко:

— А станцию надо срочно разгружать. Немедленно. Понимаете, формирование воинских поездов задерживается.

Иванченко сразу сник. Но Федор постарался не заметить этого.

— Немедленно, — повторил он, поднимаясь.

А на следующий день с утра включил в работу всех своих. К нему тоже повалили жалобщики. Скоро понял, что приходят они не без помощи Иванченко, так как некоторые ссылались прямо на него. Перед обедом Федор позвонил ему и сказал довольно добродушно:

— Вы, Николай Семенович, всех своих посетителей ко мне не гоните. Постарайтесь сами решать тоже, а то ругаться начнем.

Иванченко что-то пробормотал в ответ.

— Ладно, ладно, это я так… — Федор положил трубку.

Надо было просмотреть уже прибывшие свои бумаги. Начал читать первую страницу и понял: опять распоряжение. Оно обязывало усилить контроль за пунктами выхода подъездных путей на основные магистрали.

Суть распоряжения стала ясна, когда дочитал его до конца.

На серединном Урале со времен Демидова расположено множество больших и малых металлургических заводов. Металлообработка и машиностроение на первых порах старались прижиматься к ним поближе. Это было выгодно. Да и сам Демидов такую выгоду соблюдал, привязываясь домнами к рудной базе, не считаясь особенно с транспортом, потому что пользовался в основном конской тягой да водными путями. Более позднее железнодорожное строительство прошло через крупные промышленные центры. Старые заводы зачастую оставались на отшибе. Они в свою очередь привязывались к основной дороге подъездными путями, которые сами же строили, благо денег на двух-трех, редко — десятикилометровую ветку наскрести было можно.

Главное же заключалось в том, что продукция этих старых заводов, невеликая по объему, часто была незаменимой: кто не знает демидовской меди, стали или чистого железа, которое уже два века не берет ржа? Груженые вагоны с продукцией этих предприятий выталкивались по подъездным путям на главную дорогу и ждали, когда их захватит по пути проходящий маршрут или сборный поезд. В условиях военного времени продукция этих заводов сразу попала в стратегический список: ее следовало незамедлительно отправлять в адрес потребителей.

В полученном распоряжении был и пункт, который прямо касался оперативников на станции Свердловск-Сортировочный.

В шестидесяти километрах от Свердловска находился Пригорнский металлургический завод, построенный еще в Петровскую эпоху. С первых же дней войны он наладил литье стальных минометных труб, которые отправлялись через станцию Пригорнскую, стоящую на главной магистрали, до Свердловска-Сортировочного и далее — до конечного пункта назначения, минометного завода в Сибири. Федору Григорьеву предписывалось откомандировать на Пригорнскую постоянного представителя с особыми полномочиями: вагоны с трубами, поданные заводом на станцию, должны незамедлительно отправляться по назначению с первым же проходящим поездом, даже если им окажется пассажирский экспресс.

Приказы не обсуждаются.

К вечеру в Пригорнскую для выполнения этой задачи выехал младший лейтенант Юрий Паклин.

Прошло еще четыре дня, уехали в командировки Колмаков и Бадьин. Федор остался в оперпункте один. До этого в кухонке-дежурке сидели по очереди, так как оперпункт был обязан работать круглосуточно. Что делать?

Федор задумался. Решился позвонить Иванченко и попросил его найти где-нибудь сносный топчан. Иванченко даже не стал спрашивать, для чего Григорьеву понадобилась эта мебель. К вечеру по распоряжению начальника станции в оперпункт доставили, за неимением другого, кровать с облезлыми никелированными спинками неимоверной высоты, украшенными ослепительно блестевшими шарами. К спальному агрегату был приложен матрац, сенная подушка и серое суконное одеяло. Федор только покачал головой.

Решил все-таки поблагодарить начальника:

— Спасибо, Николай Семенович, за посылочку. Вот и я, как вы, устроился, — сообщил ему.

— А у нас, на Сортировке, так и положено, — хохотнул невесело в трубку Иванченко, спросил еще: — А чайником-то обзавелся?

— Придется, наверное.

Через два дня вернулся из командировки Виталий Бадьин. Федор воспользовался этим, съездил в городок чекистов и привез из дома белье, полотенце, прибор для бритья и складное зеркальце.

Не забыл и чайник с кружкой.

* * *
Федор наблюдал, какие отчаянные усилия предпринимает Николай Семенович Иванченко для ускорения переформировки поездов, чтобы увеличить пропускную способность вверенной ему сортировочной станции. И вглядываясь, понимал, как трудно ему достичь желаемого результата. Заметное улучшение работы тут же сводилось на нет все нарастающим потоком грузов. Если в первые дни войны наиболее важные поезда — воинские эшелоны с людьми, с военной техникой и боеприпасами, с продовольствием для действующей армии и народнохозяйственными грузами для европейской части страны — все это устремлялось главным образом в одну сторону, на Запад, то уже через месяц навстречу этому потоку двинулся другой, не менее важный — эшелоны с демонтированным заводским оборудованием, которые предписывалось пропускать незамедлительно, так как его уже ждали подготовленные цехи, в которых это оборудование требовалось установить в намеченные правительством сроки и начать выпуск военной продукции для фронта. А если прибавить к этому санитарные поезда и эшелоны беженцев, которые хоть и миновали, как правило, Сортировку, но занимали свое место в графиках, а значит — и задерживали продвижение других поездов, то можно понять, в каком судорожном состоянии находилась сортировочная станция. Более того, именно в это время, когда гитлеровская армия продолжала оккупацию советской территории, появилось новое неприятное обстоятельство: на станцию стали поступать уведомления о приостановке до особого распоряжения грузов, пунктами назначения которых оказывались районы, захваченные агрессором. Грузы останавливались, а когда последует «особое распоряжение», никому, в том числе и Федору Григорьеву, не было известно. Началось это с десятка вагонов, но они накапливались, пришло время, и счет пошел на сотни. Вагоны расталкивали по заброшенным тупикам сначала рядом, потом по соседним станциям, толкали всюду, куда было возможно. В двадцати километрах от Свердловска, на обширной елани посреди леса, на слабенькой балластной подушке в срочном порядке стали выкладывать вагонный отстойник с пятнадцатью двухкилометровыми тупиками в ряд: огромный приют груженых вагонов, лишившихся конечных адресов… В этих вагонах сосредоточились огромные ценности, требующие соответствующей охраны. Организовать ее стало тоже заботой сотрудников оперативного пункта.

И все это в добавление к основной оперативной задаче: ни в коей мере не ослаблять контрразведывательной работы.

Федор Григорьев не заглядывал домой по нескольку дней подряд, так как все чаще оставался в оперативном пункте один. Его сотрудники не вылезали из командировок. Работали с молчаливым упорством.

А с фронтов не приходило ободряющих сообщений. Напротив, каждое утро, прослушав по радио военные сводки, Федор подходил к карте, которую повесил в своем кабинете, и вглядывался в извилистый контур флажков, отмечающих линию фронта. Кривая линия явно выпирала в сторону Москвы. Да и без сводок ему было понятно, что положение там становится угрожающим: на дороге все больше появлялось эшелонов, в которых везли оборудование с подмосковных и столичных заводов, среди эвакуированных все больше становилось москвичей.

В эти дни Федор с особым вниманием присматривался к людям. Несхожие по характеру, они и проявляли себя по-разному. Одни с преувеличенной бодростью, скорее для самоуспокоения, говорили о скором наступлении, объясняя столь значительное отступление глубоко продуманным стратегическим планом, другие, как правило, постарше, с особой сосредоточенностью ушли в работу. Однажды Федор заглянул в свой бывший цех в вагонном депо глубокой ночью и с радостным удивлением увидел на рабочих местах всю дневную смену.

За тысячи километров отсюда в огне боев бессонно стоял фронт. Тыл тоже не спал.

И еще Федор заметил, что изменилось его начальство. За два довоенных года у него сложилось определенное, казалось, окончательное мнение об Ухове и Славине. Он, дисциплинированный по натуре, никогда не испытывал груза условностей военной дисциплины, обязывающей к неукоснительному подчинению приказам и распоряжениям старших. Это вошло в характер Федора еще со времени службы в армии, стало привычкой. В Иване Алексеевиче Ухове и Павле Ивановиче Славине он видел старших товарищей, умудренных знанием жизни и, наверное, поэтому обладающих какой-то особой человеческой зоркостью, позволяющей им правильно понимать и оценивать поступки людей. Они были и строги, и деликатны одновременно, их рассудительность, не просто холодная, а порой — беспощадная, никогда не мешала их душевной щедрости и доброжелательному вниманию к каждому. Федор почти с мальчишеским удивлением смотрел на них в минуты такого проявления, завидуя им, как это бывало в детстве и юности при встрече с людьми, которые тот же мир, что окружает тебя, видели неизмеримо шире и дальше.

На таких людей всегда хотелось походить.

А в эти тревожные, переполненные работой дни осени сорок первого он увидел начальников иными: они стали не только суровее и строже. В них появилась незнакомая раньше жесткость, она подавляла беспрекословностью их приказов и распоряжений, выслушивая которые, уже наперед знал, что они исключают не только возможность какого-либо обсуждения, но и вопросы вообще. Никакие непредвиденные обстоятельства, никакие исключения, ограниченные возможности, недостаток времени не принимались в расчет.

Над всеми и вся властвовали только понятия: надо, необходимо, должен.

Так требовала война. Требовала от всех.

На Юрия Паклина теперь была возложена ответственность за обеспечение перевозок уже на всем пригорнском направлении от Свердловска до границы с Казанской железной дорогой в европейском Предуралье, триста километров магистрали.

Дважды в сутки, утром и вечером, как полагалось, он выходил на связь с Григорьевым для коротких докладов об обстановке на своем участке, побывав в оперативном пункте только дважды. Юра и всегда-то не отличался атлетическим сложением, но Федор заметил, как он похудел, юношеский румянец сошел с его лица, а серые глаза, всегда поражавшие чистотой и неугасающим любопытством, сейчас потемнели, в них поселилась настороженность.

Работа Паклина уже была отмечена двумя благодарностями.

И тем неожиданнее для Федора был ночной звонок Ухова. В телефонной трубке резко, холодно, почти зло прозвучал короткий приказ:

— Григорьев?.. Найдите Паклина, срочно вызовите в Свердловск и завтра к девяти ноль-ноль быть вместе с ним у Славина. Вы меня поняли?

— Да… — успел только выговорить Федор и услышал щелчок: Ухов положил трубку.

Федор позвонил на Пригорнскую. Паклин по своему телефону не ответил. Начальника станции тоже не нашел. И только у дежурного узнал, что Паклин по срочному вызову уехал в Свердловск. Кто-то Федора опередил.

В оперативном пункте Паклин появился в четыре часа. Он был возбужден. В его волнении Федор уловил и растерянность, и чувство виноватости, смешанное с каким-то непонятным удивлением. И заговорил Юрий совсем не о том, чего ждал от него Федор:

— Согрей воды, пожалуйста, умыться надо как следует… Бритва у тебя есть? А чистый подворотничок?

— Ты хоть знаешь, кто тебя вызвал? — наконец оборвал его вопросом Федор.

— От Славина позвонили.

— А зачем?

— Догадываюсь: влепят по высшей мерке, если не хуже. И тебя, наверное, подвел. Мыло есть?..

— Ты можешь толком объяснить?! — сорвался Федор.

И, наверное, оттого, что Федор сорвался впервые, Паклин вдруг сел и умолк. Федор увидел еще, что в глазах его появилась прежняя чистота.

…Четыре дня назад на Пригорнскую прибыл поезд из Москвы.

— Сборный был, — рассказывал Юра. — И не столько перегруженный, сколько неудобный: общий вес даже легкий, а вагонов уйма. Чего только не везли! Архивы какие-то, картины, а больше всего книг и мебели, приборов разных, не понимаю я в этом… Короче, какой-то научный исследовательский институт переезжал с лабораториями.

Был вечер. Паклин сидел у дежурного по станции, ожидая поезд на Свердловск, чтобы отправить вагон с минометными трубами, поданный на Пригорнскую с металлургического завода пятнадцать минут назад. Ближайший поезд прибыл с Запада, следовал он обычным маршрутом.

Машинист втянул поезд на станцию, остановив его вплотную к предельному столбику. Состав вытянулся на всю длину станционного пути. Замыкал его классный пассажирский вагон.

Минут через пять Паклин постучался в вагон, его окна еще были слабо освещены. Дверь открыла довольно молодая женщина в накинутой на плечи дорогой и модной меховой шубке, Встретила настороженно:

— Вам кого?

— Хозяина эшелона. Я из государственной безопасности, младший лейтенант Паклин, — счел нужным он представиться и даже взял под козырек. Он уже знал, что в этом вагоне едет несколько профессоров и научные сотрудники эвакуирующегося института. — Разрешите?

— Да, пожалуйста.

Женщина провела его в вагон. Он оказался купированным, Проход внутри тонул в полумраке, так как освещался единственной свечой, вставленной в настенный фонарь. Купе были закрыты.

— Минуточку, — попросила его женщина. Она прошла в середину вагона и постучала в одну из дверей: — Вениамин Евгеньевич, вы не спите?..

Через некоторое время дверь отодвинулась, пропустив в коридор неширокую полосу света. Женщина наклонилась в купе, стала видна только ее спина. О чем она говорила, Паклин не слышал. Но она тут же обернулась к нему:

— Проходите… — и уступила ему проход.

В купе Юрия встретил маленький, худенький и седой старичок.

— Будьте любезны, молодой человек! — галантно, жестом пригласил он сесть к столику против него.

Юра снял фуражку, шагнул в купе, предъявил свое удостоверение.

— Чем могу служить? — спросил старичок по-отечески ласково, возвращая документ.

Юра извинился за беспокойство и коротко объяснил, что вынужден приказать отцепить вагон от состава, так как ему нужно доставить в Свердловск срочный груз.

— Позвольте, это нас отцепить? Я правильно вас понял?

— Да, вас.

— Извините, — обратилась к Юре женщина, стоявшая в дверях, — я не представила вам: директор Московского научно-исследовательского института, профессор Вениамин Евгеньевич Вышковский, которому поручено…

— Верочка, товарищу некогда, — остановил ее Вышковский. И все внимание обратил к Юре: — Скажите, молодой человек, это чрезвычайно важно?

— Да.

— Очень жаль, очень жаль!.. — старичок побарабанил сухими пальчиками по столику. — Нас, знаете ли, тоже уверяли, что мы важные. Мы так надеялись сегодня быть в Свердловске. Нам даже обещали в министерстве, что наш поезд не будут особенно задерживать. У меня в вагоне за дорогу появилось двое серьезно больных, и нас должны встретить врачи.

— У меня приказ, товарищ профессор, — сказал Юра.

— Да, я понимаю, — нахмурившись, задумался профессор. Потом заговорил: — Самое парадоксальное, что наш груз тоже объявлен важным, уникальным, если хотите. Мы едем из Москвы уже больше двух недель. Нас ждет работа. Срочная и важная, необходимая нынче крайне… Мы везем тиф.

— Что?! — переспросил Юра.

— Тиф. Мы нашли этот антибиотик! Но институт так не вовремя эвакуировался: как раз накануне завершения работы, это так досадно. Вы знаете, что такое наш институт?

— Простите…

— Не знаете, значит, — вдруг с неожиданной властностью прервал его профессор. — Мы разрабатываем новые медицинские препараты, и прежде всего необходимые фронту, например, предупреждающие заражение. Ну, как бы вам объяснить, скажем, против гангрены. Для нас сейчас дорог каждый час. Уже сам по себе этот неудачный переезд нанес нам такой ущерб! Ведь мы имеем дело с очень сложными и тонкими культурами, даже температура…

— У нас нет времени, — сказал Паклин.

Старичок с какой-то жалкой беспомощностью развел руками. И тут вмешалась женщина:

— Товарищ… командир! — Она не знала, как назвать его. Прижав руки к груди, стала торопливо объяснять: — В этом вагоне едет группа очень видных ученых. Двое уже больны. А главное, нам дорог каждый час для сохранения наших препаратов. Приборы тоже в опасности. Мы и так в отчаянном положении! Неужели задержка на пятнадцать — двадцать минут решает все ваше дело? Ведь поезда идут так часто! Нас и так уже обгоняли десятки раз…

Юра уже стоял в коридоре и видел, как открываются другие купе. В дверях появлялись встревоженные лица. Ему показалось даже, что все они похожи на профессора, который, растерянный и подавленный, стоял перед ним и смотрел с надеждой. Женские лица тоже не были молодыми. И вдруг что-то сжалось в груди у Юры, он почувствовал жалость к этим беспомощным, но хорошим людям, которые, видимо, так и не узнали в жизни ничего, кроме своих культур и приборов.

— Для фронта, говорите, работаете, товарищ профессор? — спросил помягче.

— Конечно! — воскликнул старик, И подчеркнул не без гордости: — Как вся Россия!

— Тогда — поезжайте. Счастливого пути!..

— Спасибо вам, молодой человек! — с заблестевшими от волнения глазами, говорил старичок, провожая Юрия до выхода. — Так отрадно, верьте мне, в такое время встретить человека, который понимает превосходство временного над вечным. Извините, я имею в виду — науку.

— …Через сорок минут трубы я отправил, — закончил Юра невесело.

— А кто доложил об ученых? — спросил Федор.

После отправки поезда с учеными Юра ушел от дежурного в свой пункт. С Пригорнского металлургического в это время сообщили, что подают на станцию еще один вагон труб.

— Давайте быстрее, — поторопил их дежурный. — Если минут за пятнадцать управитесь, мы отправим его вместе с первым.

— А что, первый не отправлен?

— Нет. Пришлось пропустить поезд с учеными какими-то, — объяснил дежурный.

— Непорядок, — сказали с завода. — А с нас за каждый час спрашивают…

* * *
За десять минут до девяти Григорьев и Паклин зашли в приемную Славина в областном управлении. Там уже ждал Ухов.

— Павел Иванович у себя? — спросил Федор, поздоровавшись.

— Сейчас будет, — ответил неприветливо Ухов и взглянул на них холодно. — Самостоятельные решения принимать научились?..

Григорьев и Паклин не успели ответить. В приемную быстро вошел Славин и остановился возле двери.

— Вы уже здесь, — не удивился. — Пойдемте.

И повернул обратно. Все молча последовали за ним.

Через минуту оказались в кабинете начальника управления. Тот стоял за столом, внимательно вглядываясь в них, троих, остановившихся в пяти шагах от стола. Славин отошел к окну.

— Младший лейтенант Паклин! — назвал фамилию Юры начальник.

— Я.

— Вы, надеюсь, уже поняли, что допустили непростительное нарушение приказа Наркомата. Мне доложили, что вы хороший работник и вас хотели представить к правительственной награде. Но сегодня я вызвал вас, чтобы сказать в этом кабинете о другом: если с вашей стороны повторится еще такой же случай, вы будете переданы суду военного трибунала. Что это означает, вам объяснит ваш начальник. Я только предупредил вас, —подчеркнул он. Но этого ему показалось, видимо, мало, и он, не отпуская их взглядом, добавил, выговаривая слова с расстановкой: — И запомните: я не умею повторяться. Все свободны.

В своем кабинете Славин, опустившись на стул, жестом пригласил сесть всех. Долго молчали. Молчание нарушить должен был Славин. Он и заговорил:

— Иногда жалость, Паклин, граничит с преступлением. — Слова он выговаривал непривычно медленно. — Сегодня уважение к людям и забота о них имеют другое измерение. Ты задержал вагон с трубами на сорок минут. Значит, минометы запоздают к месту своего назначения, на фронт, на столько же. За это время враг приблизится к Москве еще на сорок метров… Это очень много, Паклин. Эти метры — на твоей совести. Нельзя чекисту чувствовать себя так далеко от передовой. Нельзя!

5

Первая военная зима обрушилась вьюжными снегопадами. Снегоочистители уходили на перегоны не по одному разу в сутки, кое-как справлялись с заносами, особенно на хребте. В выемках они едва пробивались при двойной тяге.

На сортировочной станции со множеством путей, забитых вагонами, снегоборьба принимала характер сражения, в котором круглосуточно участвовали тысячи людей: служащие всех железнодорожных учреждений, домохозяйки, школьники. Нужно было не только очистить пути и обиходить сотни стрелочных переводов, но и вывезти снег. Платформы со снегом освобождали на ближайших перегонах. И хоть выталкивали их со станции недалеко, всего на два-три километра, но их было так много, что общее движение неизбежно задерживалось. Замедлялось и формирование поездов, потому что снежные составы занимали пути, которых и так-то не хватало.

В декабре, как раз в самое напряженное время, Федора Григорьева ночью вызвали в областное управление в связи с чрезвычайным происшествием.

Примерно полтора месяца назад из Соединенных Штатов Америки через Владивосток по железной дороге был отправлен на один оборонный объект Прикамья шестнадцатитонный пресс-молот. С его монтажом и пуском в работу связывалось значительное увеличение выпуска танков для фронта. Весь комплект частей и механизмов агрегата, погруженный на нескольких платформах, прибыл на место назначения, но вал к молоту на двух платформах в сплотке бесследно исчез. Документы на него завод получил вместе со всей документацией, а вала не было. Самое удивительное было то, что в документах даже указывались номера платформ, на которых вал отбыл из Владивостока.

— На всех крупных станциях от Приморья до Свердловска, где поезд с американским оборудованием имея остановки, платформы с валом не обнаружено. Свердловск-Сортировочный — последний пункт, где вал мог быть потерян, — заканчивал разговор Славин. — На поиск вала должен быть мобилизован весь аппарат станции, контроль за выполнением этой задачи возлагается на вас. В вашем распоряжении сутки.

— Я понимаю всю важность задания, Павел Иванович, — ответил Федор и, набравшись решимости, сказал: — Но боюсь, что за столь короткий срок задача невыполнима.

— Невыполнимых задач нет, — отрезал Славин.

— Я говорю о времени.

— У вас в распоряжении двадцать четыре часа, товарищ Григорьев, — повторил Славин. — И несколько минут вы уже потратили впустую.

Федор вышел из управления оглушенный. Ночь хлестнула ему в лицо резким ветром с колкой снежной крупой. Он машинально взглянул на часы. Было начало третьего.

В три часа добрался до Сортировки. Позвонил Николаю Семеновичу Иванченко — тот опять коротал ночь в своем кабинете. Встретились, Федор вкратце пересказал разговор в управлении.

— Давайте думать вместе, — закончил невесело.

— Скопившиеся вагоны месяц проверять… За сутки нам ничего не сделать, если мы на это дело бросим даже роту солдат, — обреченно оценил он задачу. — Пойдем-ка…

Минут через десять он привел Федора в небольшую конторку неподалеку от станционного здания, в которой у телефона дремала пожилая женщина.

— Где у нас натурки хранятся? — спросил Иванченко. — Заглянуть надо.

— А там, в кладовой, — махнула она, показывая за спину. — Вот ключ.

Иванченко взял ключ и молча пошел из кабинета. Федор, плохо понимая его намерение, направился следом. В большой нетопленой комнате, в которой они оказались, лежали мешки, занимая большую часть места, уложенные в ряды почти до потолка.

— Вот в этих мешках, — показал на огромный штабель Иванченко, — лежат бумажки, мы называем их натурками: это все вагоны, которые прошли через нашу Сортировку.

— Сколько же их тут? — спросил Федор, подавленный видом этой горы.

— Не знаю… За месяц, наверное, и будет в аккурат. Остальные, постарее, в сарае. А сколько тут, можешь прикинуть, если сумеешь. Начнем с того, что мы пропускаем в сутки не меньше ста двадцати воинских поездов, не считая остальных. Раз, — он загнул палец. — Если сейчас, вот в эту самую минуту, на станции находится одновременно порядка пяти тысяч вагонов, то прикиньте, сколько их могло пройти за месяц. Два. Вот и подумайте, как нам разгребаться в этом хозяйстве?! Вагоны-то только по натуркам и можно найти: когда прошли и куда.

— Все равно — надо, — сказал Федор, не представляя, с чего начинать такую работу. — Надо. Если груз не найдем — нам головы оторвут.

— Пойду командовать… — вздохнул Иванченко. — Шевелиться все равно надо.

За два часа Николай Семенович непонятно каким образом сумел собрать и усадить за работу тридцать шесть человек, разместив их по нескольким помещениям.

— Всё, — доложил он Федору. — Больше ни души не добавить. Нет людей больше.

Федор уселся за проверку бумаг вместе со всеми. Утром усадил за работу и появившегося Колмакова. Все работали с мрачным упорством. Федор время от времени заходил поглядеть на штабель мешков, который, казалось, совсем не убывал и чувствовал, как им начинает овладевать черная безысходная тоска. Номера вагонов, указанные в натурках, слились в бесконечную цифровую нить, которая липкой паутиной обволакивала мозги. В глазах до боли рябило. Вся эта затея с проверкой казалась все более сомнительной, наконец стала угнетать безнадежностью.

За двадцать часов бдения над бумагами проверенной оказалась только третья часть вагонов.

Позвонил Славин.

— Как дела?

— Пока платформы не найдены, — ответил Федор. — Все, кого было возможно освободить от другой работы, заняты поисками.

— Меня интересует, сколько времени вам нужно еще?

— Проверена только треть документов.

— Так не пойдет. Думайте. Для чего у вас голова?

Федор промолчал.

Через два часа Славин позвонил снова:

— Федор Тихонович, — неказенно начал он, голос его был усталым. — Со мной только что разговаривал заместитель начальника Главного транспортного управления НКВД СССР. Он просил ускорить розыск вала. Вы сами можете доложить об исполнении приказа в приемную наркома. Запишите телефон… Там ждут нашего доклада в любое время. Надеюсь, вы понимаете всю серьезность сложившейся ситуации?

Федор не смог ответить сразу. Славин не стал ждать его ответа и положил трубку.

Федор чувствовал себя раздавленным.

Появился Иванченко. Федор видел, что и тот чувствовал себя не лучше, чем он.

— Федор Тихонович, — позвал Николай Семенович, — послушай, надо ведь как-то вылезать из петли-то. Давай попробуем с другого конца… — не совсем понятно предложил он.

Они зашли в его кабинет. Николай Семенович стал объяснять свой план:

— Бумажки эти задержат нас еще суток на двое, не меньше. Вот я и предлагаю рискнуть: половину людей с натурок снять, организовать из них пять поисковых групп — направить на станцию, пусть проверяют вагоны на всех путях, на всех тупиках, везде, где они могут оказаться. Одну из групп усадим за телефоны, пусть трясут соседние станции, где есть тупики, которые мы используем. Я полагаю, что проверить две-три тысячи платформ легче, чем перебирать еще сто тысяч бумажек. Номера платформ у нас есть. Крытые вагоны тоже смотреть не надо. А в бумажках мы увязнем окончательно.

В предложении Иванченко угадывалась хоть какая-то надежда на зримый результат. Но Федор сразу же и представил, сколько придется лазить по путям, сколько километров пройти по трудному снегу, по морозу. Прикидывая время, медлил с ответом. А Николай Семенович продолжал убеждать:

— А если натурка и объявится, так она нагонит нас на путях.

Сидение над бумагами и Федору начинало казаться нелепым топтанием на месте. Иванченко предлагал действовать. И Федор согласился, хотя и с опасением:

— Николай Семенович, а не может получиться так, что люди пропустят где-нибудь приблудную платформу? Тупиков-то у нас десятки.

— Это моя забота, — успокоил его Иванченко. — Я уже расписал все заранее, с плана станции взял. — И он подвинул Федору листки, на которых были записаны маршруты для каждой группы в отдельности. — Старшими в группах поставил опытных мужиков.

Через полчаса поисковые группы ушли в ночь. Оставшиеся по-прежнему сидели за натурками.

У себя в кабинете Иванченко поставил чайник на плитку, и Федор, увидев это, вспомнил, что за сутки не съел ни крошки хлеба.

— На чай пригласишь? — спросил Федор Николая Семеновича.

— И на чай, и на ужин, — отозвался тот.

— Тогда я — сейчас…

В оперпункте, в кухонке-дежурке возле телефона Федор увидел Колмакова, обложенного пачками натурок.

— Пусто? — спросил, наперед зная ответ. Колмаков только молча взглянул на него и снова уткнулся в бумаги. — Не звонили?

— Молчат пока.

— Если спросят, доложи, что поисковые группы вышли на проверку вагонов по станции. Я у начальника станции, — сказал Федор.

В своем письменном столе он взял вчерашнюю пайку хлеба и завернутую в кальку селедку. Когда пришел к Иванченко, тот уже разложил на столе несколько сваренных в мундире картофелин.

— И чаек готов, — сообщил он. Увидев хлеб и селедку, улыбнулся: — С таким ужином тужить грех!

Ели не торопясь, молча. И напряженно прислушивались к окнам, за которыми в свист ветра слабо врывались гудки маневровых паровозов да лязг недалеких сцепок.

— Как думаешь, сколько понадобится им времени? — спросил про свое Федор.

— Кто его знает, — ответил Иванченко, поинтересовавшись своим: — А не могло быть ошибки, что платформы застряли у нас?

— Говорят, до Свердловска везде проверено. В Перми тоже нет, это сказано твердо. Никаких других предположений не высказывалось.

— Документы, однако, пришли на место… — размышлял Иванченко.

— Так ведь они в технической документации. Хорошо, что чья-то умная голова пометила там номера платформ, куда и что грузилось. Без этого вообще пришлось бы искать вслепую.

— Сейчас не на много легче.

В семь утра в оперпункт позвонил Славин. Колмаков смог доложить ему только о том, что организована параллельная работа по розыску.

— Долго думали, — сказал Славин. — Появится Григорьев, пусть позвонит…

Платформы были найдены в десять часов утра. Об этом сообщил встрепанный Иванченко, ворвавшийся в помещение, где проверяли натурки.

— Кончайте работу, девчата! — приказал он своим. И к Федору: — Тащат ваши платформы на станцию, Федор Тихонович. Через полчаса будут здесь.

— Где нашли?!

— В отстойнике, — ответил Иванченко.

— Разве вы туда посылали? И с какой стати они оказались там?

— Я забыл вам сказать вчера: звонил я туда, с начальником охраны говорил, попросил его посмотреть на всякий случай.

— Как они могли попасть туда? — недоумевал Федор. — Там же «западники» одни.

— Представления не имею! — не меньше его был удивлен Иванченко.

Когда вал на сцепке прибыл на Сортировку, все объяснилось в минуты. На борту одной из платформ белела жирная надпись, сделанная мелом: «Груз без документов. В отстойник». И дата, по которой можно было увидеть, что вагон простоял в Свердловске уже восемь дней.

Федор без промедления связался с начальником паровозного депо.

— Мне нужен паровоз до Перми. Это согласовано с управлением дороги, можете ссылаться на меня, когда позднее будете ставить свое начальство в известность. Сейчас главное: без промедления подайте готовый к поездке до Перми паровоз. Позаботитесь о том, чтобы он мог дойти до места без заправки.

В это время Николай Семенович рядом разговаривал с дорожным диспетчером.

В одиннадцать пятнадцать паровоз со сцепкой покинул Сортировку. До Перми ему дали зеленую улицу.

В одиннадцать тридцать Федор Григорьев доложил об исполнении приказа в приемную наркома. Из Москвы поблагодарили за работу.

* * *
Вечером Федор стоял в кабинете Славина.

— Виновного в задержке сплотки выявили? — спрашивал Павел Иванович.

— Виновного нет, — ответил Федор.

— Как нет?

— Уже выяснено, что сцепка с валом по какой-то причине прибыла на Свердловск-Сортировочный не вместе с комплектом пресс-молота, а с другим поездом. Документы на нее ушли вперед вместе с остальными. Таким образом, груз остался без документов и на законном основании был отцеплен. Его поставили в отстойник.

— Кто допустил это головотяпство? Почему платформы оказались отдельно от всего комплекта?

— Я не мог узнать этого. Причин могло быть много. Самая вероятная та, что они могли быть где-то задержаны для короткого ремонта. Путь у них был длинный. Но где это произошло, между Владивостоком и Свердловском, надо выяснить отдельно.

— Безобразие!

— Понимаю. Но Свердловск-Сортировочный в этом не виноват.

— И то — слава богу!..

6

Магистраль работала с предельным напряжением. Но Федор видел, как изменились люди. Измученные работой, не уходившие со смен, ослабленные постоянным недоеданием, людские лица расцветали улыбками, опять слышались смех и шутки, о которых, казалось, уже забыли: под Москвой начали громить немцев. Первая по-настоящему крупная победа неузнаваемо бодрила людей: ведь в тылу-то, если не считать подростков, на производство пришли старые мастера, которых мирное довоенное время отпустило, было, на отдых. Теперь и они помолодели.

Федор Григорьев с товарищами по оперативному пункту уже прочно втянулись в военный распорядок жизни. Работа шла без особых происшествий. Федор научился использовать любую возможность для того, чтобы бывать в рабочих коллективах, он должен был знать настроения людей. К тому же, Иван Алексеевич да и Славин при случае не забывали напомнить, что успех обеспечения порядка на дороге зависит прежде всего от бдительности простых рабочих и служащих, насколько активно они будут способствовать этому.

Чаще других Федор заходил в вагонное депо. Его родной цех трудно было узнать. Большинство тех, с кем он работал, были давно в армии, у станков стояли женщины да мальчишки. Появилось много незнакомых стариков. Остался на месте и начальник вагонного депо, который направлял в свое время Федора в распоряжение политотдела дороги. Остановились как-то.

— Как управляетесь? — спросил Федор, — Замечаю, прежних-то ребят совсем мало осталось.

— Так нынче молодые-то мужики почти все при своем месте — на фронте. Худо, что некоторые уже не вернутся. — Начальник вздохнул. Кивнул на подростка, стоявшего у станка на подставке, сделанной из ящика. — Вишь, какие обучились работать, стараются. А как подставку под ногами перерастут, считай, что тоже поспеют для войны, коли затянется… Сейчас хоть надежда высветлела: добро погнали немцы. Так и гнать-то далеко, тоже время требуется.

— Погоним, лиха беда начало! — повеселее сказал Федор.

— Ты-то как? Освоился на новой работе? Забот-то много?

— Да, говорят, гожусь. А вот на фронт пока не отпускают.

— Начальству виднее: значит, здесь нужен, если тебя, кадрового, тут держат. — И, увидев подходящего к ним пожилого мужчину, окликнул: — Василий Михайлович, подойди на минутку. Когда мужчина приблизился, начальник депо представил его Федору:

— Вот и Василий Михайлович, наш кадровый, в строй вернулся. Перед войной года за три на внучат переквалифицировался, а в первую неделю войны явился обратно. Теперь председателем месткома у нас. Вам знакомыми надо быть.

Василий Михайлович Киреев относился к той породе людей, которых называют рабочими интеллигентами. Удивительно скромный, одаренный отеческим вниманием к людям, особенно молодым, он был приятным собеседником, хотя и любил больше слушать, чем говорить. Можно с уверенностью сказать, что это шло от его многоопытности: он отменно знал свое дело и был по-стариковски мудрым, хорошо разбирающимся в людях человеком, неторопливым в суждениях. Но коли высказывал свое мнение — оно всегда было продумано, проверено его умом и душой.

Познакомившись с ним, Федор, заходя в депо и встречая Василия Михайловича, всегда находил время остановиться, переброситься хотя бы несколькими словами.

Однажды, встретив его в цехе, Федор заметил, что тот не то чтобы взволнован, а почти зол, что на него было вовсе не похоже. Василий Михайлович что-то сердито выговаривал молодой женщине, стоявшей перед ним растерянной, виновато потупившей глаза.

Федор остановился возле них.

— Не узнаю Василия Михайловича, — нарочито удивленно сказал Федор, протягивая ему руку. — Уж больно грозен. Здравствуйте. Что стряслось?

— Да вот… карточки за декаду потеряла: свои и на дочку маленькую. — Сразу охлынув от собственного раздражения, вздохнул Василий Михайлович. — Работница-то золотая, а растеря последняя. Беда с ней! Ведь, как назло, ни одна напасть ее не минует: прошлый месяц в трамвае получку из кармана вытащили.

— Дело серьезное, конечно, — согласился Федор. Ему было жаль женщину, и он заступился за нее: — Вы бы не ругали ее сильно-то, а лучше пообещали помочь.

— Придется, — сказал Василий Михайлович и отпустил женщину: — Иди, работай…

Он проводил ее теплым взглядом, потом повернулся к Федору, и взгляд его стал строже.

— Время тяжелое, конечно, — заговорил снова. — Вот эта, — он еще раз обернулся в сторону отошедшей к станку женщины, — работает не хуже любого мужика, безотказная, коли дело требует. От мужа с фронта уже два месяца никаких известий, знаю. А свою беду при себе держит… И пожалуйста! Завелся тут один фронтовик у нас, приходить повадился в последнее время… Сегодня выгнал его из цеха.

— Что за фронтовик?

— Барахло, — произнес презрительно Василий Михайлович. — Знал я его еще до войны. Пришел к нам в тридцать восьмом после ФЗУ, да сразу и сел в тюрьму на полгода за хулиганку. Говорят, как отсидел, сразу в армию забрали. Вот теперь пришел раненый: левую кисть оторвало на фронте, в плену побывал.

— За что выгнали из цеха-то?

— Кое-кто его тут еще помнит. Вот он и приходит сюда, треплется…

— Вы успокойтесь, Василий Михайлович, — попросил его Федор. — Давайте-ка посидим где-нибудь в сторонке да поговорим.

— Да я и сам хотел поговорить с вами, — сказал серьезно Василий Михайлович. — Мне что, я старик, мозги у меня окрепшие, да и коммунист больше пятнадцати годов. А ведь кругом молодежь да женщины со своими заботами. Вот и возмущают меня вредные разговоры.

Из рассказа Василия Михайловича Федор узнал, что с месяц назад в вагонном депо объявился Мишка Постоев. Первый раз пришел, чтобы увидеть своих прежних знакомых по тому времени, когда сам работал здесь. Оказалось, что большинство его сверстников воюют. Но, видно, у Мишки нашлись все-таки какие-то приятели, так как в депо он стал появляться довольно часто.

Василий Михайлович помнил его тоже, хотя признался, что с уважением к этому парню никогда не относился.

Мишка Постоев с самого прихода в депо показал себя не с лучшей стороны. Не особенно усердный в работе, он грубил мастерам, не отличался хорошим товариществом, потому что любил верховодить. Месяца через три, выпив с компанией в день получки, устроил драку в общежитии из-за девчонки, всячески оскорбил женщину — коменданта общежития, и, оставив после себя выбитые окна, пошел веселиться на танцплощадку, откуда его и забрала милиция. Вскоре суд приговорил его к шести месяцам тюрьмы.

Отбыв срок наказания, Мишка вернулся домой, на работу устраиваться не спешил, а тут подошел призывной срок и его забрали в армию.

С тех пор его никто не видел. И вот сейчас, объявившись дома инвалидом войны, он стал появляться в вагонном депо.

— Знаю, что, пользуясь инвалидским положением, он пока нигде не работает, — говорил Василий Михайлович. — Хотя бы и мог: не такое уж у него тяжелое ранение. А главное: по характеру-то Мишка остался таким же, как и был: бахвалиться любит, себя выставить героем, да еще в сейчасное время, когда почти все люди в нужде перебиваются, частенько с поллитрой в кармане похаживает. А разговоры и вовсе никуда негодные: и в плен-то он попал из-за командиров-дураков, и что воевать-то ему вроде нечем было, как и всей нашей армии. А немцы, его послушать, так те и вылечили его, как родного, и кормили, как своего, и силища у них, с которой лучше не тягаться… И все это, понимаешь, с этакими козырями, что сам видел, сам испытал! Одергивать таких надо, — закончил Василий Михайлович.

— А что у вас произошло сегодня? — спросил Федор. — Вы сказали мне, что выгнали Мишку из депо.

— Опять выступал. Сейчас ведь, знаете, как перекур или какая другая минута свободная, все разговоры про войну. Тем более, такое наступление началось! Народ радуется, а этот все с подковыром. Вот, к примеру, люди в газетах читают, что наши солдаты вперед идут и что ни день — новый город освобождают. А Мишка в ответ со смехом: значит, накормили единожды без нормы. Вот посадят, дескать, на голодную пайку, шибко не понаступают. Вы что, говорит, по себе не видите, как вас здорово кормят? А что немцы отступают, так то зима их гонит. Москву-то как бомбили? А почему? Потому, говорит, что у них бомбовозы из брони, а наши самолеты деревянные. Пойди, останови… Конечно, больше над ним посмеиваются, а кто и слушает, да еще вздыхает. Вот я и не утерпел, говорю: ты, Миша, не шпион ли?! При всех его так и спросил. А он мне опять со смехом: нас, дядя Вася, таких, как я, кто фронта нанюхался и правду знает, сейчас сколь хошь! Ах, ты, говорю, страмота, еще про какую-то свою правду толкуешь. И погнал его из депо…

Федор ушел от Василия Михайловича с плохим настроением. В душе упрекал себя, что за срочными делами, связанными с продвижением воинских грузов, обеспечением их охраны, расследованием отдельных сигналов, все-таки очень редко бывает среди людей на предприятиях и в учреждениях. А ведь такие, как Мишка Постоев, могут быть и в других местах.

Михаилом Постоевым надо было заняться серьезно. Вскоре из бесед с рабочими депо, которые хорошо знали Мишку, он уже знал многое. Судя по рассказу самого Мишки, его военная биография не была гладкой. Служить ему довелось на Востоке. Осенью должен был демобилизоваться, но началась война, и в июле Мишка оказался со своей частью под Киевом, а на третий или четвертый день после вступления в бои их часть окружили и разбили, а Мишка с оторванными взрывом мины пальцами попал в плен. В лагере ему кисть отрезали, а когда рука поджила, он с помощью нашей девчонки-инструктора, приставленной ходить за ранеными пленными, из лагеря сбежал и сумел перебраться на нашу сторону. В одном из прифронтовых городов попал в военную комендатуру, там рассказал о своих мытарствах. Проверкой было установлено, что часть, в которой служил Мишка, действительно попала в окружение и была разбита. Мишку отпустили.

— Да… — размышлял Федор. — И вот сейчас он ходит по знакомым со своими рассказами «бывалого фронтовика».

Федор понял, что люди к Мишкиным разговорам относились по-разному. Более серьезные считали их пошлой болтовней, не особенно прислушивались к ней, и поэтому даже не помнили подробностей. Другие открыто предупреждали Мишку, что его разговоры не доведут до добра, и советовали прекратить воспоминания:

— Поменьше ври, Мишка!

Но были и такие, с которыми Мишка разговаривал подолгу, во всех подробностях описывая «совсем нестрашный» фашистский плен, в котором ему и операцию сделали, и кормили до отвала, про «классную» германскую технику рассказывал, против которой «не попрешь»…

— Что им не воевать-то? — как бы оправдывая свои приключения, задавал риторический вопрос Мишка. — Они сыты, пьяны и нос в табаке! А мы?

И он пренебрежительно сплевывал.

Пачка заявлений о Мишкиных «воспоминаниях» распухла до внушительных размеров, и Федор зашел к Ухову. Выслушав его, Иван Алексеевич спросил:

— Где он распространяется со своими рассказами, кроме депо?

— Больше со своими. Он ведь нигде не работает живет у какой-то молодой женщины, с которой был знаком еще до армии.

— Кто она?

— Говорят, где-то в заводской столовой работает.

— Знать надо, — строго сказал Иван Алексеевич. — Может, и она еще разносит его «фронтовые» рассказы…

— Но если я начну с ней разговаривать, Мишка сразу забеспокоится: он ведь понимает, что за такие побасенки по головке не гладят.

— И что же ты решил?

— Идти к прокурору. Действия Постоева подпадают под Указ…

— Тороплив ты, однако, — покачал головой Ухов. — К прокурору надо являться с солидным багажом. Ты, как я понимаю, не хочешь пока тревожить Постоева… А вдруг та женщина знает о нем больше, чем ты думаешь?

Иван Алексеевич оказался прав. Сожительница Постоева — Нина Сараева дополнила материалы обвинения только одним ранее неизвестным, но очень важным сообщением: Михаил Постоев рассказывал ей о своем возвращении из плена, особо хвалился, что побывал и в полевой немецкой жандармерии, и в контрразведке, говорил, что даже дали ему денег, чтобы он добрался до дома…

Когда Постоеву предъявили санкцию на арест, он не без наигранного сокрушения сказал:

— Ну вот, на фронте руку оторвало, теперь за голову берутся свои…

Поначалу Постоев пытался от своих «фронтовых воспоминаний» отказаться, но после первой же очной ставки, на которой свидетель уличил его во вранье, от последующих отказался и обвинение признал. И тогда Федор попросил его припомнить пребывание в плену. В ответ Мишка без особой охоты повторил уже ранее известную из его рассказов историю своего побега.

— Все это я знаю, — выслушав его, заметил Федор. — Но ты ни словом не обмолвился о своем пребывании в немецкой контрразведке.

Мишка сник.

— Как ты там оказался? С кем имел дело? Как тебе удалось оттуда вывернуться? Почему не сказал об этом в нашей комендатуре?.. — задавал вопросы Федор.

Мишка растерялся. Отвечал сбивчиво, подробности выкладывал только под напором новых вопросов.

— Сначала попал в полевую жандармерию… случайно задержали перед самым переходом линии фронта. Оттуда передали в контрразведку…

Офицер, который разговаривал с ним, сам же, по словам Мишки, неожиданно и подал ему надежду на спасение.

— Ты, — говорил он Мишке, — уже перестал быть солдатом и, значит, нам не страшен. Но только от тебя зависит, попадешь ты домой или будешь расстрелян. Это ты выберешь сам…

А дальше начались беседы. В них Мишке напоминали о медицинской помощи, которая ему была оказана, о том, что его кормили, а не морили голодом. Его внимание обращали на мощь германской армии, против которой бессилен «даже доблестный русский солдат».

— Мы знаем, что вы умеете воевать по-суворовски, но ваши винтовки — это палки против наших автоматов. Так какой смысл?

А когда Мишка проговорился, что сидел в тюрьме, офицер совсем повеселел:

— О! За это ты храбро сражался за коммунистов?

Кончилось тем, что Мишке пообещали переправить его через фронт, если он «дома не будет забывать говорить о силе и благородстве германской армии».

— Если ты забудешь о нашем великодушии, — предупредил офицер, — мы тебя найдем…

И Мишка Постоев пообещал «не забывать».

— Я согласился, чтобы вырваться от них, — объяснял он свой поступок.

— Объясните в таком случае, почему вы всего этого не сказали в нашей комендатуре?

— Побоялся…

— Допустим… Тогда что вас побудило вести пораженческую пропаганду, когда вам уже ничего не угрожало?

На этот вопрос вразумительного ответа Постоев дать не мог.

— Нам известно, что вы получили от немцев деньги, — напомнил еще об одном Федор.

— Когда я согласился на их предложение, мне дали деньги на дорогу, — объяснил Мишка.

— Эти деньги не жгли вам руки?

Постоев замолчал.

Многочисленные показания свидетелей убедительно доказывали, что на протяжении полутора месяцев Михаил Постоев систематически занимался пораженческой пропагандой, распространяя ложь о действиях командования Советской Армии, искажал в пользу захватчиков положение на оккупированных территориях, публично подвергал сомнению сообщения печати и радио о положении на фронтах.

Более чем странная история побега Постоева из плена в сопоставлении с последующим его поведением лишь убеждала Федора, что, предъявляя Постоеву обвинение в антисоветской деятельности, он прав.

Прошло около месяца после осуждения Постоева, когда в управление из Москвы поступил запрос о его розыске. В нем сообщалось, что один из партизанских отрядов, действующих на территории Украины, захватил документы немецкой армейской контрразведки, среди которых обнаружены данные о вербовке и засылке в советский тыл по месту прежнего жительства бывшего военнослужащего Советской Армии Михаила Постоева с пропагандистской целью. Из документов явствовало, что Постоев сдался в плен раненым. Медицинский осмотр установил, что ранение было ни чем иным, как самострелом. Компрометирующий материал облегчил вербовку. После соответствующих инструкций Постоев был снабжен деньгами и переправлен через линию фронта.

В жизни Федора Григорьева это был, пожалуй, единственный запрос, на который он ответил в тот же день.

7

Своенравная зима не переставала испытывать людей то вьюжными наскоками, то, будто устав от метелей, затихала, домертва сковывая все цепким морозом.

Федор Григорьев только изредка бывал дома, не оставляя оперативного пункта сутками. Кровать с высокими спинками и набалдашниками мозолила ему глаза, и каждый раз, когда у него бывал кто-то, он особенно злился на ее присутствие. Однажды в вагонном депо он увидел пилу по металлу. Федор попросил ее у Василия Михайловича на время. Вечером он отпилил спинки по самые муфты, в которых крепится сетка, и кровать, аккуратно застеленная суконным одеялом, приобрела вполне приличный вад обыкновенной лежанки. Кабинет она больше не портила.

Суровую зиму облегчали добрые вести из-под Москвы, где наша армия все дальше отгоняла немцев. Эти вести и объясняли то напряжение, с которым работала магистраль, они и помогали преодолевать усталость, которая, казалось, вот-вот свалит с ног. Конечно, были и особенные события, которые согревали сознание и душу.

…Ночью, промерзший до костей, Федор вернулся со станции, откуда только что отправил сформированный тяжелый эшелон с танками, прибывшими с разных уральских заводов. В то время, когда наступление наших войск под Москвой достигло самого высокого накала и подходило к критическому моменту, все воинские эшелоны в московском направлении отправлялись немедленно. Счет велся не на часы, а на минуты.

У телефона дежурил Юра Паклин. Он, видимо, дремал.

— Звонил кто-нибудь? — спросил Федор, появившись в дежурке.

— Звонили.

— Кто?

— Сообщили, что тебе присвоено звание старшего лейтенанта.

— Какое звание? — не понял Федор.

— Обыкновенное, очередное. Велели поздравить, — улыбнулся Юра. Он выдвинул ящик стола и вытащил оттуда бумажный пакетик, развернул его. — Вот, я тебе кубики новые приготовил. Поздравляю.

— Ладно, потом, — смутился Федор. — Ты лучше сбегай-ка за углем, подтопить надо.

Кубики прикололи только через несколько дней, когда их обоих вызвали в управление, предупредив быть при аккуратной форме. В тот день, в присутствии всего личного состава, впереди медали «За отвагу» Федору на грудь прикрепили орден «Знак Почета». Федор сначала косил глазами на начальника, прикреплявшего ему орден, а потом на Юру Паклина, замершего перед начальником, который еще четыре месяца назад грозился ему трибуналом, а сейчас, довольный, прикреплял к Юриной гимнастерке такой же орден.

А буквально через пару дней после этого вдруг позвонил сам Славин. Федора удивил его вопрос:

— Федор Тихонович, как там у тебя работает Паклин?

— Хорошо работает, — ответил ему Федор, добавив: — Только я его редко вижу — по неделе из командировок не вылезает.

Следующим вопросом Славин озадачил его еще больше:

— А Колмаков сможет принять на себя от Паклина еще и его участок?

Федор сразу с ответом не нашелся. А Славин, как всегда, не умел ждать. Последовал короткий приказ:

— Пришлите Паклина ко мне. Немедленно.

Федор выполнил приказ, но его тревожила неизвестность.

К вечеру Паклин влетел в оперпункт возбужденный и радостный. Федор и Колмаков переглянулись, но еще ничего не успели сказать, как раскрасневшийся Юра удивил их окончательно, вытащив из-под полы шинели поллитра водки. Это непьющий-то и некурящий Паклин!

— Прошу кружки и закуски, если есть! — смешно командовал он. — Братцы! Я — на фронт!..

Наскоро соорудили стол в кабинете Григорьева.

— Спрашивает меня, значит, — рассказывал Юра про Славина, — вы помните, товарищ Паклин, о своем заявлении отправить вас на фронт? Так точно, говорю. Ну вот, говорит, руководство считает возможным удовлетворить вашу просьбу. Поедете в распоряжение отдела контрразведки Западного фронта… Там, братцы, сейчас главное направление московского наступления.

— А когда? — явно завидуя, спросил Федор.

— Завтра, — ответил Юра, как будто говорил об очередной командировке, — Я ведь проститься забежал да бумаги передать. Мне еще ключ от комнаты надо сдать коменданту городка чекистов. Ты сегодня домой придешь?

— Не собирался.

— Понимаешь, вещей у меня почти нет, — сказал Юра. — Но гражданских чемодан наберется. Я хотел оставить у тебя. Мне-то с собой не лишку надо.

До Федора только с этими словами окончательно дошло, что они расстаются с товарищем надолго. Рука как-то сама собой потянулась к карману.

— Возьми на всякий случай, — положил он ключ перед Юрой. — Если не застану тебя, оставишь чемодан без меня. Ключ отдай соседям.

Расстались они под утро.

— Теперь уже точно: не приду, — говорил Федор, — Так что распоряжайся без меня.

— Напиши, как на место прибудешь, — попросил Колмаков.

Участок Юры Паклина принял Алексей Колмаков. Правда, ему, как в последнее время и Паклину, уже не было необходимости постоянно находиться в Пригорнской. Федору удалось наладить постоянную связь с заводом, контролировать отправку грузов стало возможным прямо с Сортировки. Поэтому Колмаков находился на оперпункте чаще. По-прежнему много времени занимали сопровождения особо важных военных грузов. По этой причине на месте почти никогда не было и Виталия Бадьина. В конце января Федор встретил начальника линейной милиции. Тот был в дурном настроении. Шел он с совещания в дорожном отделе.

— Нагорело, — пожаловался он Федору. — Кражи появились новые, из вагонов крадут.

— Так и раньше было, по-моему, — сказал Федор.

— То — в пассажирских, а сейчас — в товарных.

— И что крадут?

— А все, что можно продать или употребить с пользой.

Милиции приходилось трудно, это Федор знал и раньше. Переполненные вокзалы всегда-то служили местом краж. Потерянные дети, отставшие от поездов пассажиры, несчастные случаи, чем только не приходилось заниматься милиции!

А вскоре с таким столкнулся и Федор. Обнаружили один вскрытый вагон, потом второй, третий… И все в воинских поездах. В потоке военных грузов были одежда и продовольствие для действующей армии, строительные материалы И детали для оборонных предприятий. Их продвижение тоже контролировалось, но не было возможности обеспечить их охрану с той же гарантией, которая сопутствовала поездам с оружием, особенно с боеприпасами.

И вот эти грабежи… Уже четыре случая, и никаких концов, хотя Федор после получения сигналов бросал все дела, чтобы начать расследование по горячим следам.

В одну из ночей Алексей Колмаков, дежуривший у телефона, разбудил Федора в его кабинете. В оперпункт пришел незнакомый мужчина. Он был явно напуган.

— Я начальник воинского маршрута, сопровождаю от Новосибирска, — представился он. — В моем составе вагон вскрывают.

— Кто? Где?

— Мужчины в телогрейках. На моих глазах начали, наверное, полчаса назад…

— А вы где были? — рассердился Федор, сдергивая шинель с вешалки.

— К вам бежал…

Вскоре Федор и начальник маршрута подошли к вагону, с которого была сорвана пломба. Откатили дверь. Федор залез в вагон, осветил его карманным фонариком, увидел тюки солдатского сукна. Свободным оставался квадрат около двери, где стоял Федор.

На этот раз Федор уцепился за кражу сразу. На снегу были видны следы: грабители тащили тяжелые тюки волоком. След этот привел к дороге, которая шла внизу рядом с железнодорожной насыпью. Возле дороги след был истоптан, по на нем четко выделялся еще и санный след. Стало понятно, что отсюда грабители увезли краденое на санях. Было ясно и то, что по этой дороге тюки можно было увезти только в поселок частных домов, так как дальше дороги вообще не было.

Когда Федор расспрашивал сопровождающего маршрут, тот сказал, что у одного из грабителей он заметил ключ, похожий на такой, с каким ходят водопроводчики. Из этого Федор сделал предположение, что грабители были из числа вагонников.

В конце концов это так и оказалось.

Один из сменных мастеров вагонного депо — Плешков — организовал преступную группу из одиннадцати человек. Это они совершили кражи из воинских эшелонов, которые ему раскрыть не удалось. Плешков вовлекал людей в грабежи по-разному. Одного припугнул разоблачением в попытке кражи имущества у эвакуированных, другого приручил частыми и бесплатными угощениями с водкой, некоторых опутывал долгами: денег у Плешкова было достаточно, потому что краденое сбывалось на рынке. А крали много…

Учитывая всеобщее возмущение железнодорожников, Плешкова и его сообщников судили показательным судом.

…А в феврале случилось более серьезное…

Вечером в оперпункт буквально влетел растерянный начальник линейного отдела в сопровождении не менее встрепанного милиционера.

— Федор Тихонович! — начал он с порога, забыв поздороваться. — Беда! Без вашего вмешательства не обойтись. Хотел в военную комендатуру броситься, но вы ближе…

Его торопливый рассказ действительно не сулил ничего хорошего.

Час назад на станцию прибыл воинский эшелон в сопровождении специальной охраны. И вдруг дежурному милиции позвонили из диспетчерской Сортировки, что в этом поезде вскрывают вагон. Указали путь. Туда срочно направились милиционеры. Когда они подошли к эшелону, их остановил окрик:

— Стой, кто идет?!

— Милиция.

— Назад!

— Нам нужно осмотреть состав, — попробовали объяснить.

— Назад! Стрелять буду! — последовал ответ.

— Эй, парень! — хотел урезонить часового милиционер. — Перестань дурака валять! Мы при исполнении обязанностей…

— Состав уже проверен, — оборвал его часовой. — Вам здесь делать нечего.

— Вызывай старшего по караулу, — сказал милиционер и шагнул вперед.

И тут вечерние сумерки вспорола короткая автоматная очередь.

— Назад!..

Милиционеры в замешательстве отошли.

Действия конвоя было трудно объяснить. Можно было допустить, что на посту стоял неопытный новобранец, бездумно заучивший обязанности часового. Но почему он не выполнил требования вызвать начальника караула?

Разговор Федора с начальником милиции прервал звонок от Иванченко.

— Федор Тихонович, начальник линейного отдела у вас? — спросил тревожно начальник станции.

— Здесь.

— Он же меня подводит! — пожаловался Иванченко. — Что вы решили с воинским эшелоном под морской охраной?.. У меня только что был начальник эшелона, разнос с угрозами учинил, что держу их. Явился-то ко мне не один, а с автоматчиком!

— Это те, что стреляли в милицию?

— Они… — отозвался Иванченко. — Начальник линейного велел их задержать.

— А почему при эшелоне морской конвой? — спросил Федор.

— Из Владивостока они. Груз для Северного военного флота. Больше ничего не знаю.

— Что ты ему ответил?

— Пообещал, что приму меры для скорейшей отправки. А когда он меня во вредительстве начал обвинять, я и подумал про вас. Сказал, что позвоню в государственную безопасность, попрошу с нашими дорожными диспетчерами разобраться… А что я мог?

— Правильно, — одобрил его Федор. — Если он еще раз появится вдруг, скажешь, что мы обещали немедленно помочь. Все. — Федор положил трубку. — Молодец, Николай Семенович!

Колмаков и милиционеры напряженно ждали, что он скажет. А Федор медлил. Он нервно мерил кабинет шагами. Наконец решил:

— Будем действовать. Но придется хитрить, товарищи. А то крепко обжечься можно… Послушайте, — обратился к начальнику милиции, — в сообщении о краже сказали о том, что там брали?

Начальник посмотрел на милиционера.

— Сказали только, что в вагон залезали моряки, — ответил тот.

— Может, они просто осматривали груз? — спросил Федор.

— Нет, — заторопился милиционер, — выгружали… Только непонятно что. Какие-то длинные рулоны, наподобие ковров, говорили.

— Какие ковры могут быть в воинском эшелоне? — удивился Колмаков.

— Откуда я знаю? Что говорили, то и передаю, — растерянно сказал милиционер.

— Ладно. Понятно одно: толком мы ничего не знаем. А потому будем действовать так: вы остаетесь здесь, — сказал милиционерам. — Мы с тобой, Колмаков, сейчас отправимся к начальнику эшелона. Проверь свое оружие, — посоветовал ему.

— Они же стреляют! — не выдержал милиционер.

— Постараемся, чтобы не стреляли, — жестко сказал Федор. И продолжал с Колмаковым: — Если нас остановят, я постараюсь пройти один, а ты будешь меня ждать. Надо вытащить начальника эшелона к нам, в оперпункт. Возможно, он опять пойдет не один, а с кем-то из своих людей. Тогда их надо как-то разъединить, хоть на короткое время. Например, я приглашу начальника эшелона к себе в кабинет, а сопровождающего, если он будет, оставлю с тобой в дежурке. Но ты будь готов к любой неожиданности.

— Как это понимать?

— А так и понимать, что всякое может случиться. Оружие твое должно быть в порядке, ясно? — холодноспросил Федор.

— Ясно.

— А мы? — спросили милиционеры.

— Вы?.. — Федор посмотрел на них, решая. — Вы уже имели дело с этим конвоем, и вам сразу показываться им не стоит: они поймут, что вы подняли тревогу. Поэтому вы зайдете вон в ту комнату, — он показал им кабинет Колмакова и Бадьина, — и будете ждать там. Внимательно ждать наших распоряжений. О своем оружии тоже не забывайте…

Во время этого разговора Федор оделся, проверил пистолет, загнал патрон в патронник и поставил на предохранитель.

— Пошли, Алексей…

Станционные пути, забитые поездами, тонули в полутьме, слабые электрические лампочки на столбах плохо освещали междупутья. Как только Федор и Колмаков подошли вплотную к эшелону, их встретил окрик, которого они ждали:

— Стой, кто идет?!

— Сотрудник государственной безопасности старший лейтенант Григорьев! — остановился Федор.

Часовой ответил не сразу:

— Приказано никого не пускать.

— Мне нужен начальник эшелона. Доложите через старшего по караулу! — строго приказал Федор.

Наступила короткая тишина, которую неожиданно нарушила трель боцманской дудки. Ей тотчас же откликнулась такая же из глубины эшелона. Прошло не более трех минут, и перед Федором предстал коренастый морской старшина с перекинутым через плечо автоматом.

— Старший лейтенант Григорьев. — Федор протянул удостоверение. — Наш сотрудник, лейтенант Колмаков, — кивнул в сторону Алексея. — Мне позвонил по просьбе вашего начальника эшелона начальник станции…

— Пройдемте, — возвращая удостоверение, предложил старшина и взял под козырек.

Скоро они подошли к четырехосному пульману, оборудованному под жилой вагон. Наверх вела лесенка с поручнями, между вагонной дверью и стенкой вагона была вделана совсем домашняя дверь. Поднявшись в вагон, Федор увидел нечто Вроде прихожей, из которой в разные стороны через плотные переборки вело еще две двери. Вагон был хорошо утеплен.

— Я доложу, — обернулся старшина и скрылся за левой дверью. Появился тотчас: — Входите.

Федор и Алексей оказались в просторной теплой комнате, ярко освещенной электричеством от мощного аккумулятора. В сторонке на кирпичной подушке дышала жаром чугунная фабричного изготовления «буржуйка», на которой желтел до блеска начищенный медный чайник. Всю ширину задней стены занимали просторные нары.

Навстречу Федору поднялся стройный капитан-лейтенант. Был он на голову выше Федора и лет на десять старше.

Федор представился, капитан-лейтенант жестом отказался от протянутого удостоверения, назвался в свою очередь:

— Капитан-лейтенант Грачев.

— Хорошо устроились, — заметил Федор.

— Да, — согласился Грачев и усмехнулся невесело. — Вот едем плохо. Опаздываем, опаздываем…

— Где выбились из расписания?

— В Новосибирске. Сколько ни ругался, приказали прицепить шесть вагонов с чужим грузом до Кирова.

— Что-то начальник станции недоволен вами?

Капитан-лейтенант снисходительно улыбнулся.

— Прижать его немного пришлось… Стоим! Нам и так сутки нагонять надо. А нас держат.

— Это мы исправим, — заверил Федор. И тоже улыбнулся: — Только начальник станции тут ни при чем, вами дорожные диспетчера командуют. Вот на них и нажмем.

— Буду лично обязан, — поблагодарил вежливый Грачев.

А Федор испытывал все большее напряжение. Он уже разглядел не только усталое лицо морского офицера, но видел, что под толсто застеленные одеялами нары натолкано множество валенок, полушубков, ящиков с консервами. У стен тоже громоздились какие-то вещи, накрытые брезентом. В вагоне прочно поселился запах спиртного, которого хозяин, видимо, не замечал. Мозолил глаза стоящий на столе патефон.

— Во второй половине вагона конвой? — спросил Федор.

— Да. Там матросы. Мы с боцманом здесь вдвоем обитаем.

— Сопроводительные документы на груз у вас?

— Да. Наш конвой постоянный, груз мы сдаем под расписку, — объяснил Грачев.

— Понятно, — сказал Федор и перешел на деловой тон: — Чтобы не терять времени, прошу взять с собой документы и пройти ко мне, У меня в кабинете есть прямой телефон со службой движения и проблему с вашей отправкой мы решим без всяких проволочек.

— Это обязательно? — спросил Грачев. В его голосе послышалась настороженность, и он коротко взглянул на старшину, стоявшего позади Федора рядом с Алексеем.

— Это в ваших интересах. Вы же торопитесь?

— Конечно. Я готов. — И приказал старшине: — Кныш, пойдешь со мной.

Старшина молча козырнул. Потом подошел к тумбочке, стоявшей в стороне от двери, вытащил из ящика лимонку. Вставив в нее запал, положил в карман.

Федор ощутил в груди холодок.

Минут через пятнадцать добрались до оперпункта. Колмаков опередил Федора и открыл ключом входную дверь. Пригласил моряков:

— Проходите. Как видите, народу у нас: раз, два — и обчелся. Приходится закрывать, когда отлучаемся.

В коридоре и дежурке горел свет. Дверь в кабинет Федора была открыта.

— Проходите сюда, — указал Федор на дежурку. Включив свет в своем кабинете, он полуприкрыл дверь, быстро прошел на свое место и сунул пистолет в ящик стола. Снял трубку телефона и крикнул: — Капитан-лейтенант, где вы?! Заходите ко мне!

Грачев шагнул в кабинет.

— Закройте, пожалуйста, дверь, — попросил Федор, оторвавшись от трубки.

Выполнив просьбу, Грачев повернулся к хозяину кабинета и оцепенел: на него смотрело дуло пистолета.

— Только без шума, — тихо сказал Федор. — Руки на голову, спиной ко мне. И без глупостей, капитан-лейтенант. Я выстрелю…

Федор поднялся из-за стола, подошел к Грачеву. Уперев ствол пистолета в его спину, освободил кобуру от оружия. Потом отступил на свое место, приказал так же тихо:

— Повернитесь. — Объяснил: — Согласитесь, Грачев, что у меня не было другого выхода. Вы — мародер, грабитель и знаете это лучше меня. Так что перейдем к делу… Сейчас вы позовете своего старшину и строго прикажете ему положить на мой стол гранату, которая у него в кармане. Можете даже сделать ему выговор за такую недопустимую вольность.

За все эти мгновенья, в которые Грачев был обезоружен, он не мог вымолвить ни слова. Внезапность, с которой обрушился на него Федор, казалось, парализовала его, и он все еще едва ли осознал случившееся.

— Ну, что вы раздумываете? — торопил его Федор, которого самого еще не покинула внутренняя дрожь. — Вы поняли меня?

— Да, да… — проговорил тот. — Дайте мне еще минуту. Здорово вы меня!

— И помните, Грачев, если вы сглупите, я выстрелю.

— Кныш! — громко позвал Грачев. Не дав опомниться мгновенно появившемуся в кабинете старшине, отчаянно скомандовал:

— Положи гранату на стол! Что это за безобразие?!

Взглянув на смертельно бледного начальника, Кныш вытащил гранату из кармана и тупо смотрел на нее, держа в раскрытой ладони. В это время очутившийся рядом Колмаков выхватил лимонку, оттолкнул старшину в сторону:

— Смирно стоять, старшина!

В дверях появились милиционеры. Увидев их, Кныш пришел в себя, вперился взглядом в Грачева:

— Это что означает, капитан?!

— Конец нам, Кныш, — отозвался тот.

— Ах ты, сволочь!.. — побагровел старшина, готовый ринуться на начальника. — Ты что же наделал?!

— Ни с места оба! — гаркнул Алексей.

— Вызовите наряд военной комендатуры! — приказал Федор милиционерам. — И своих тоже…

Через час с помощью Грачева, который уже в полной мере осознал свое положение, конвой воинского эшелона был обезоружен и арестован. У преступников, кроме пистолета Грачева, изъяли два автомата, десять винтовок и шестнадцать гранат.

Сразу было установлено, что с начала войны конвой сопровождал от Владивостока уже четвертый эшелон с военным оборудованием для Северного флота. Так как каждый раз состав оказывался недогруженным по тоннажу, к нему прицепляли и другие попутные военные грузы. В последнем рейсе таким грузом оказались шесть вагонов с парашютным шелком, которые шли из Ташкента через Новосибирск. Четыре рулона его и были похищены из вагона.

Всего группа Грачева совершила шесть грабежей. Крали все, что попадало под руку, торговали краденым в дороге. Ни Грачев, ни его подчиненные не отказывали себе ни в чем. Ночи превращали в пьяные оргии. В вагоне постоянно находились и женщины: пассажирские поезда шли переполненными, достать билеты на них было проблемой, попутчиц на вокзалах находили без труда.

На второй день после ареста группы Грачева все материалы на нее истребовала прокуратура Уральского военного округа…

* * *
Весне радовались все. Она не убавила дел, но бодрила своей животворностью, помогала побеждать усталость. И работа спорилась.

На дороге заметно прибавилось солдатских эшелонов. Наступление под Москвой отбросило гитлеровские армии далеко от столицы, но где-то на третьей сотне километров от нее, словно устав, замедлилось, затихло. А солдатские эшелоны, с военной лихостью катившие на Запад, будто выстукивали своими колесами весть о скором новом сражении, которое обязательно будет победным.

И тем горше для транспортных чекистов стало известие о гибели Юры Паклина, полученное в апреле.

Никто не спрашивал, откуда Иван Алексеевич узнал обстоятельства его гибели, да и подробностями его рассказ не отличался.

— Мне сказали, — сообщал он, — что Юра участвовал в ликвидации диверсионной группы. Было это где-то под Ржевом. Если верить разговорам, то можно допустить, что он совершил какую-то оплошность: в него выстрелили в упор…

После этого сообщения Федор подал второй рапорт с просьбой отправить его на фронт. На сей раз Ухов не рассердился, ответил просто:

— Все рвутся на фронт, не ты один. И в этом я тебя понимаю. Но мне известно, что очень скоро предстоит серьезное дело, которое касается и нас. Тебе придется участвовать в нем. Так что фронт придется опять отложить.

— Что за дело?

— Придет время, узнаешь.

8

Неделю спустя после разговора с Уховым тот передал Федору распоряжение быть на совещании в промышленном отделе обкома партии.

Наутро Федор прибыл к назначенному сроку. Когда вместе с другими зашел в большой кабинет, то увидел там Славина.

На совещании рассматривался единственный вопрос, касающийся угольной промышленности, и Федор поначалу даже удивился своему вызову.

Заведующий отделом обкома коротко охарактеризовал сложившееся в стране положение с угольным топливом в связи с временной потерей Донбасса.

— В новой обстановке задача обеспечения страны углем возлагается главным образом на Урало-Кузнецкий бассейн. До сих пор мы не могли упрекнуть за работу комбинат Свердловскуголь. Но в прошлом месяце резко ухудшились дела в Северном угольном тресте. В предложенные сроки исправить положение руководство треста не сумело. Поэтому обком партии решил создать компетентную комиссию, которая должна выехать на место и в течение месяца — не более! — принять меры для восстановления нормальной работы предприятия.

Руководить комиссией назначался заместитель заведующего административным отделом Григорий Матвеевич Евсеев. В состав комиссии включались инструктор промышленного отдела, четыре специалиста из аппарата комбината Свердловскуголь, представитель управления железной дороги, заместитель прокурора области и сотрудник органов государственной безопасности.

Из обкома Славин пригласил Федора к себе. Он выложил на стол несколько листов с машинописным текстом.

— Вот инструкция для членов комиссии по угольному тресту. С ней вы познакомитесь сами, так как вы и будете представлять нас в комиссии. Хочу объяснить, почему к этой работе привлечены мы. — Славин подвинул листы к Федору. — Ухудшение работы треста объясняется множеством причин, как правило, технического порядка. Вина как-то странно возлагается на всевозможные неисправности… Я же привык думать, что состояние любых дел определяют люди. Вы понимаете меня?

— Вполне, — ответил Федор.

— Поэтому прислушивайтесь внимательно к тому, что говорят в тресте. Вот, пожалуй, главное пожелание вам. Если возникнет необходимость посоветоваться, звоните в любое время.

…Специально оборудованный для комиссии вагон ждал пассажиров на вокзале в почтовом тупике. Собирались к шести часам утра. Подъезжающих встречала немолодая проводница.

— Выбирайте для себя любое купе, — приглашала она, — кроме четвертого, оно для вашего главного. — И прибавляла: — У меня и кипяточек поспел…

В чисто прибранных купе верхние полки были опущены, одна из нижних застелена постелью, на столах телефонные аппараты. В четвертом их стояло два.

В Ново-Надеждинск, где находилось управление Северного треста, комиссия прибыла в тот же день в половине десятого вечера. На вокзале ее встретили секретарь Ново-Надеждинского горкома партии Маслов и управляющий трестом Петр Алексеевич Чертогов. Они вошли в вагон и скрылись в купе Евсеева. А минут через десять Евсеев, выглянув из купе, громко объявил:

— Товарищи! Через пять минут выезжаем в горком на совещание с руководством треста.

О положении дел в тресте докладывал Петр Алексеевич Чертогов. По его словам, первые трудности в работе возникли еще полгода назад, когда из разрезов ушло в армию много квалифицированных взрывников и экскаваторщиков. Тогда вышли из положения, организовав краткосрочные курсы по этим специальностям. Но этой весной военный набор поставил трест почти в безвыходное положение. Те ребята, которые пришли на добычу осенью, подоспели к призыву…

Секретарь горкома говорил о том, что для помощи тресту принимались все меры. Из промышленных организаций города, из учреждений горком направил на уголь всех, кто мог оказаться там полезным. Была предпринята и чрезвычайная мера…

В нескольких километрах от Ново-Надеждинска находилась исправительно-трудовая колония. Большинство осужденных работали на лесозаготовке. Часть этой рабочей силы и было решено перебросить в угольные разрезы. А так как охрану в них организовать практически было невозможно, пришлось войти, в вышестоящие инстанции с ходатайством о расконвоировании заключенных.

Такое решение показалось вполне разумным, так как первые выходы расконвоированных на производство заметно облегчили напряжение с рабочей силой. Но скоро положение ухудшилось. Начальники разрезов объясняли это тем,, что допуск к работе неподготовленных людей сказался на состоянии техники: часто выходили из строя транспортерные линии, электрооборудование, плохо обслуживался железнодорожный подвижной состав.

На совещании так много говорилось о трудностях и проблемах, что они могли показаться неразрешимыми. И Федор удивлялся спокойствию Евсеева, который, казалось, был занят только своим блокнотом. А когда выступления закончились, он вдруг почти удовлетворенно сказал:

— Что ж… Информацию мы получили исчерпывающую. Полагаю, за три дня члены комиссии обдумают создавшееся положение и на следующем совещании мы услышим конкретные предложения по ликвидации прорыва. На сегодня — все.

* * *
Утром Федор зашел в партком треста. Секретарь парткома Николай Иванович Патрушев встретил его приветливо, как знакомого.

— Производства вашего я не знаю, — сразу после приветствия приступил к делу Федор, — поэтому хотел попросить вас порекомендовать мне человека, который бы познакомил меня с вашим хозяйством.

— Думаю, что помогу вам, — просто ответил Николай Иванович. — С транспортом тоже что-нибудь придумаем…

Патрушев взялся за телефон. Транспорт — конную пролетку — нашли в жилищно-коммунальном отделе. Провожатый тоже скоро объявился.

— Наш старейший работник, двадцать пять лет проработал диспетчером треста — Иван Владимирович Лоскутов.

Федор и Лоскутов вышли из управления.

— У нас в тресте действуют четыре разреза, — рассказывал Иван Владимирович, когда они отъехали от управления. — Три из них соседствуют друг с другом, а Восточный — на отшибе, километров за десять отсюда. Так что начнем с ближних. Вы были когда-нибудь на открытых разрезах?

— Ни на открытых, ни на закрытых, — ответил Федор.

— Не беда, познакомим, — улыбнулся Иван Владимирович.

Лоскутов привез Федора на Южный разрез. В конторе разреза им пришлось задержаться, так как в карьере работали взрывники. И они скоро напомнили о себе: где-то неподалеку бухнули четыре взрыва.

— Ну, вот… Через десять минут можете отправляться, — сказал начальник разреза. — Люди вернутся на места.

Когда они очутились возле первого экскаватора, Иван Владимирович сказал:

— Вот отсюда начинается путь нашего угля. На всех разрезах этот путь одинаков, если не считать отдельных обстоятельств. Здесь, на Южном, как видите, сухо. На Северном и Восточном — потруднее, грунтовые воды мешают. Приходится откачивать. А сейчас пойдем за угольным потоком…

Экскаваторы подавали уголь на транспортерную линию, которая поднималась по склону карьера вверх. Ивану Владимировичу и Федору понадобилось более получаса, чтобы подняться до обогатительной фабрики, куда поступал уголь со всех забоев и где его освобождали от попадающейся в нем породы, передавая дальше, на погрузочную эстакаду.

На погрузке висела пыль.

— Как видите, — говорил Лоскутов, — загружается сразу четыре вагона. Как только они наполняются, паровоз подтягивает следующие.

— А если не подадут вовремя состав? — спросил Федор.

— Станет погрузка, — ответил Иван Владимирович. И добавил: — Если бункеры будут загружены, то и транспортеры с экскаваторами остановятся. Тут все между собой связано. Может случиться и наоборот: экскаватор выйдет из строя — после него тоже все остановится…

— А составы кто обслуживает? Дорога или вы?

— У нас свой транспортный цех. Мы передаем дороге готовые маршруты. Конечно, они их проверяют перед отправкой.

— Я слышал о плохом состоянии подвижного состава, — вспомнил Федор совещание в горкоме. — От кого это зависит?

Иван Владимирович ответил не сразу.

— По-разному судить можно, — сказал он. — Мы-то порожняк как принимаем? Обшивка вагонов цела, люки закрыты и — ладно. А дорожные вагонники все смотрят, от них ничего не уйдет. Вот и бывает, что нас обвиняют. А может, состав-то уже с изъянами пришел к нам? Впрочем, это не оправдывает.

На обогатительной фабрике порода отбиралась вручную. Подошли к начальнику смены, мужчине лет за шестьдесят. Иван Владимирович, видимо, хорошо знал его.

— Здорово, Макарыч! — крикнул ему еще издали. Тот ответил легким прикосновением к фуражке.

— Как дела?

— Как сажа бела, — ответил тот. — Маемся вот… — Он кивнул в сторону транспортеров. — Понагнали этих, а они не шибко стараются: глаз да глаз надо, а то враз порода пойдет. Наши-то совестливые, даже ребятишки стараются.

Федор понял, что речь идет о расконвоированных.

— А в чем их нерадивость проявляется? — спросил Федор.

— Настоящий горняк свою марку держит: чистый уголь — его гордость, — сказал Макарыч. — А сейчас своих-то осталось вовсе ничего. Вот и приходится глядеть, а когда и поскандалить.

— Надо, — поддержал его Иван Владимирович.

Перед отъездом зашли к начальнику разреза.

— Познакомились? — спросил он.

— В общих чертах, — ответил Федор. — Хотел спросить вас: какие поломки бывают чаще всего?

— Разные, — ответил начальник. — Больше всего подводит подача угля на погрузку. Заметили, как растянуты у нас транспортерные линии?

— Заметил.

— На каждой такой линии по четыре-пять транспортеров. Полбеды, если остановится начальный, его видно. А если забарахлит где-то в середине? Об этом мы от погрузки узнаем: звонят, спрашивают, почему уголь не подаем? А мы грузим. Откуда нам знать?

— А причины таких остановок выявляются?

— Конечно. Самая серьезная авария, когда электрооборудование летит. Ремонтировать его долго. Часто ленты рвутся. Пустить их легче, но все равно трата времени, да и вагоны задерживаем. Ну, и дисциплинка…

— Расконвоированных у вас много?

— Не сказал бы, человек семьдесят наберется.

— А работают как?

— Есть всякие. Некоторые не хуже наших. Таких, конечно, немного, — сказал начальник. — А есть и лентяи.

Федор понимал, что слабая дисциплина среди расконвоированных — это неизбежная издержка в сложившихся обстоятельствах. На это следует указать руководству колонии, у них-то меры воздействия есть.

На Западном разрезе ничего нового для себя Федор не увидел. И только собрались уезжать, начальнику разреза позвонили из треста. По его лицу было видно, что произошел неприятный разговор.

— Час от часу не легче! — положил трубку начальник. — С дороги звонили: кто-то оборвал воздушные шланги у состава под погрузкой. Просят разобраться…

— Как оборвали? — спросил Федор.

— Не знаю, — ответил тот. — В прошлом месяце такое уже было: нам подали под погрузку кольцовку, а у меня угля мало. Решили половину состава поставить на Южный. Когда отцепляли вагоны, сцепщик забыл воздушные рукава разъединить. Вот и порвали…

— Но сейчас-то состав загружался полностью, — ухватился Федор.

— Понять не могу, что там произошло, — пожал плечами начальник.

— Где сейчас состав?

— Под нашей эстакадой.

— Попытаемся-ка быстрее доехать туда. Может быть, состав еще не отправлен, — предложил Федор.

— Я знаю, что не отправлен, — сказал начальник.

— Тогда поторопимся, — распорядился Федор.

Начальник молча поднялся.

Угольный маршрут стоял под погрузочной эстакадой. Возле состава Федор со спутниками встретили мастера вагонного участка с дороги.

— Когда отправят состав? — спросил начальник разреза. — Мы же остановились.

— Пойдемте, узнаем, — ответил тот. — А за остановку отвечайте сами.

Скоро отыскали слесаря, который устранял неисправность.

— Где оторванные рукава? — спросил Федор.

— Они не оторваны, а отрезаны, — сердито отозвался пожилой рабочий. — Вон валяются…

Возле вагона лежал коротенький кусочек мягкого шланга с соединительной муфтой. Федор поднял его. Сомнения не было: порез свежий.

— А где сам рукав? — продолжал Федор.

— Не было. Утащили, наверное.

— Да кому он нужен? И кто бы это мог сделать? — невольно вырвалось у Федора.

— Сволочь какая-то, — ответил слесарь. — Башку оторвать надо за такие шутки. — И обратился к своему мастеру: — Все. Можно отправлять.

Вечером Федор встретился с Евсеевым. По производству он ничего существенного сказать ему не мог, но обратил внимание на жалобы в адрес расконвоированных. И еще положил перед ним огрызок воздушного шланга, который прихватил с собой.

— Вот это уже серьезно, — нахмурился Евсеев. — Что вы намерены делать?

— Завтра с утра я договорился о поездке на Восточный разрез. Оттуда недалеко до колонии, и я думаю проехать туда, — сказал Федор. — Посмотрю, как они организовали эту расконвойку. Отдельно займусь шлангом.

— Что же, все это разумно, — согласился Евсеев. И попросил: — Коли уж будете там, то предупредите начальника колонии, что мы ждем его послезавтра вечером в горкоме. Пусть послушает наши разговоры. Ему полезно.

* * *
На следующий день Федору Григорьеву на Восточный разрез попасть не удалось. Утром, когда они с Иваном Владимировичем ждали в тресте свою пролетку, туда приехал начальник Ново-Надеждинского горотдела милиции. С ним был милиционер.

Начальник поздоровался с Иваном Владимировичем как со старым знакомым и спросил:

— Кто из начальства на месте?

— Мы только Патрушева видели, про других не знаю, — ответил Лоскутов. — Срочное дело?

— Срочное-то срочное, а еще больше — непонятное. На вашей Южной обогатительной только что драка произошла с мордобойством, да такая, что вся работа стала… Ваши разодрались с заключенными с расконвойки. Я до колонии не мог дозвониться, а у треста с ней прямая связь. Вот и забежал попросить: пока еду на Южный, пусть вызовут туда начальство колонии и конвои…

— А из-за чего драка-то? — спросил Лоскутов.

— Представления не имею.

И он поспешил к Патрушеву.

Федора происшествие насторожило.

— Иван Владимирович, я должен быть сейчас не на Восточном разрезе, а на Южном. Поедете со мной?

— Я в вашем распоряжении, — просто ответил Лоскутов.

…Ехали быстро, едва поспевая за ходком начальника милиции, и через полчаса прибыли на место.

— Стоит фабрика-то, — сразу определил Иван Владимирович, прислушиваясь к необычной тишине.

Начальник смены рассказал о том, что произошло.

За неделю до сегодняшнего дня в смене, которая часа два назад приступила к работе, на одном из транспортеров порвалась только что поставленная лента. Ремонтники сразу установили причину: на половину ширины и на метр в длину полотно было вырезано. Авария вызвала не досаду и горесть, как всегда бывало, а гнев угольщиков: ленту кто-то испортил намеренно. Никто не сомневался, что это дело рук кого-то из расконвоированных.

Виновника не нашли.

Сегодня Макарыч, сдав свою смену, по обыкновению задержался на фабрике. Проходя по участку, заметил двух заключенных, раскуривающих возле вагонетки, и вдруг, посуровев, обратился к одному из них:

— А ну, покажи ботинки!

— Чего? — презрительно зыркнул на него тот.

— Покажи ботинки, говорю!

— Иди-ка ты, дядя!.. — отвернулся заключенный.

Макарыч взял его за рукав, но тот, обернувшись, с силой отбросил старика. Тогда Макарыч крикнул:

— Ребята! Все — сюда!

Рабочие окружили заключенных.

— Покажи ботинки, гад! — кричал Макарыч.

И тут заключенный ударил старика, изготовился к драке и его напарник. В это время подошел моторист Федька Коньков, не по годам сильный парень.

— Тебе что говорят? — надвинулся он на обидчика Макарыча.

— А ты, мелочь, дуй отсюда подальше! А то… — и он поднял перед Федькой грязный кулак… но тут же присел: парень схватил его за руку и, словно клещами, сдавил ему кисть.

В следующее мгновение шатнуло и самого Федьку: ввязался неожиданно и второй из откатчиков. И тут на заключенных с отчаянной решимостью бросились подростки, повиснув у них на руках, на спине. Закричали перепуганные женщины. К месту скандала бежали уже отовсюду. Начальник смены, увидев в центре свалки Федьку и Макарыча, бросился на Федькино место и остановил транспортеры.

Наконец заключенных одолели. Главного зачинщика Федька придавил под собой, другой стоял в тесном кольце рабочих. Макарыч, не замечая крови на лице, ожесточенно рвал ботинок с ноги поверженного Федькой. Подняв его над головой, он крикнул срывающимся от гнева голосом:

— Вот она где, наша лента, товарищи!

Ботинок заключенного был подбит прорезиненной трехслойной брезентовой лентой.

Скоро из колонии приехали заместители начальника по режиму и оперативной работе с двумя солдатами. Федор, представившись им, сказал, что с задержанными заключенными будет разбираться сам и поэтому поедет в колонию.

— Прошу вас сразу же изолировать их от других заключенных и надежно обеспечить охрану, — добавил он.

— Это мы сделаем, — ответили представители колонии.

— А мне что делать? — спросил начальник милиции.

— Будем считать, — сказал Федор с улыбкой, — что никакой драки не было. Просто рабочие задержали преступников, которые оказали сопротивление. — И снова обратился к приехавшим из колонии: — Вы сможете отправить меня к вечеру в город?

— Конечно.

— В таком случае, Иван Владимирович, — повернулся он к Лоскутову, — вас я на сегодня освобождаю от себя.

Приехав в колонию, Федор попросил оперативника организовать осмотр вещей, которыми пользовался заключенный, подозреваемый в порче оборудования на обогатительной фабрике.

— Как его фамилия? — спросил еще.

— Туркин.

— За что отбывает наказание?

— За побег с места ссылки.

— А за что был осужден сначала?

— За кражу государственного имущества: пять лет тюрьмы со ссылкой на столько же. Будем судить?

— Если докажем его вину — обязательно.

На допросе Туркин заявил, что подметки он выкроил из найденного куска транспортерной ленты, категорически отрицая свою причастность к порче оборудования.

Но Туркин врал. При осмотре его вещей в бараке нашли кусок новой транспортерной ленты, из которой и были выкроены подметки. Техническая экспертиза, организованная Федором на другой день, подтвердила принадлежность изъятого куска к испорченному транспортерному полотну.

Биография Туркина была небогатая. Малограмотен. Во время коллективизации уехал из деревни. Сменил много разных работ, как правило, неквалифицированных. Первый раз был арестован за переправку спекулянтам похищенного золота на одном из сибирских приисков. Во время отбытия наказания на путь исправления не стал, всячески уклонялся от работы. И здесь, в колонии, вел себя так же.

Встретился Федор и с начальником колонии. На его вопрос, как отбирались заключенные на расконвоирование, тот ответил не прямо.

— Я против расконвоирования возражал в принципе, — счел необходимым сказать он. — У нас колония общего режима, и отбывают в ней наказание люди самые разные. Если судить по статьям, так тут весь уголовный кодекс представлен. По решению о расконвоировании мы должны были в недельный срок направить на разрезы двести человек. И не просто направить, а еще и выявить среди них людей, подходящих по квалификации. Таких набралось всего около сорока человек. Остальных добрали без статейного учета, а руководствуясь только их поведением в колонии. Ну просто времени не было поступить иначе.

— А почему пренебрегли статейным признаком?

— Скажу, — ответил Максимов. — Самых легких — около сотни человек — мы еще за месяц до этого отправили на фронт.

— Понятно.

Не будучи специалистом в горном деле, Федор все-таки понял, что одной из причин трудностей, в которые попал Северный трест, является не только ослабление общей организации производства, но и слабая дисциплина.

В конце концов, порядок — это и есть дисциплина. Везде и во всем. Выполнение долга — ее же проявление в нравственном плане. Образцовый общественный порядок — коллективное проявление все той же дисциплины. Из необходимости соблюдения и укрепления общегосударственной дисциплины, наверное, вытекает и понятие государственной безопасности? Думая об этом, Федор прежде всего думал о людях.

Некоторые свои соображения Федор высказал Евсееву, Григорий Матвеевич знал о происшествии на Южном разрезе в общих чертах. Поэтому спросил:

— Тот заключенный действительно сознательно все это сделал?

— Если учитывать, что он не мог не знать последствия своего поступка, то другого ответа быть не может. И я думаю, как бы снисходительно ни относиться к его поступку, его нельзя расценить иначе, как вредительство. В связи с этим у меня возникло одно соображение…

— Слушаю.

— Большинство нареканий о нарушении дисциплины связано с заключенными. И я убедился в их обоснованности. Подтверждение тому инциденты с воздушными рукавами и порчей транспортерной ленты, — начал Федор. — Среди этих людей надо навести порядок.

— Каким образом? Мне нужны предложения, — сказал Евсеев.

— Без решительных мер не обойтись…

— Предлагайте решительные меры.

— Нужно пересмотреть весь состав расконвоированных.

— Это уже серьезно, — нахмурился Евсеев.

— Я понимаю, что тресту не хватает людей, но нужно чем-то временно, я подчеркиваю — временно, пожертвовать.

— Вы что? Предлагаете ликвидировать расконвойку?

Было заметно, что Евсеев или не был готов к такому обороту дела, или недоволен предложением. И Федор стал объяснять:

— Руководители разрезов не настроены против расконвоированных категорически. Больше того, говорят, что некоторые из них работают хорошо. Это одна сторона дела.

— Есть еще другая?

— Есть. Я был в колонии и разговаривал с ее начальником майором Максимовым. И понял, что отбор заключенных на работу в трест проводился без надлежащего знакомства с их личными делами, иначе говоря — формально.

— Что же вы все-таки предлагаете? — попросил уточнить Евсеев.

— На завтрашнем совещании в горкоме нужно предложить руководителям разрезов составить списки заключенных, которые хорошо себя зарекомендовали.

— Что это даст?

— Этих заключенных оставить на работе в тресте.

— А с остальными что?

— Вернуть под стражу.

Евсеев не мог усидеть на месте. Поднялся, прибрал на столе бумажки. Потом подал Федору чайник:

— Принеси-ка чайку…

Когда Федор вернулся, Евсеев встретил его вопросом:

— Сколько же людей мы вернем в колонию?

— Это зависит от того, сколько нас попросят оставить.

— Да… задачка, — размышлял Евсеев. — Мы же лишим трест рабочих рук.

— Зато покончим с вредительством. Это важнее.

— Ладно… Утро вечера мудренее. Подумаем.

В своем купе Федор надолго задумался. Потом поднял трубку и заказал Свердловск.

Он рассказал Славину о начале своей работы, о фактах порчи оборудования, о расконвоированных и своем предложении Евсееву.

— Что тебя беспокоит? — спросил Славин.

— Павел Иванович, трест — предприятие сложное, и проблем здесь много. Мне кажется, что от меня в комиссии пользы мало.

— Вам об этом сказали?

— Нет. Я высказал свои соображения. Меня выслушали.

— Правильно, что высказал.

— А что делать дальше?

— Вы помните, кого представляете в комиссии? — вместо ответа спросил Славин.

— Органы государственной безопасности.

— Правильно. — Федору показалось, что Славин усмехнулся. — Вот и отстаивайте интересы государственной безопасности. Желаю успеха.

И в трубке щелкнуло.

* * *
Федор разговаривал с заместителем начальника колонии.

— Я думаю, что дальше с Туркиным должны работать вы.

— Согласен.

— Я могу надеяться, что этот случай не приравняют к обычному лагерному преступлению? Ведь он имеет серьезный политический смысл.

— Так думаем не только мы с вами, но все рабочие.

— Рабочие — да, а ваши заключенные?

Заместитель начальника замешкался с ответом, и Федор не стал его ждать.

— Я сегодня посоветуюсь с заместителем прокурора области, — сказал он. — Узнаю, согласится ли он с моим мнением, что Туркина следует судить показательным судом.

— Я поддержу такое мнение, — ответил заместитель начальника.

…За час до совещания в горкоме Федор увидел Евсеева.

— Ждете, что я скажу о расконвойке? — спросил Григорий Матвеевич. — Откровенно говоря… — Он осекся, а потом улыбнулся. — Федор Тихонович, обговорим и решим это все в горкоме. Идет?

— Я просто хотел знать ваше мнение.

— Нужно не мнение мое, а решение правильное. Я вас понимаю. Но мое понимание — это еще не решение.

На этот раз заседание было многолюдным. Управляющий трестом и секретарь горкома без детального перечисления недостатков сосредоточили внимание на определяющих задачах, которые предстоит решить. Федор насчитал их четыре. Первая касалась улучшения работы техники, вторая — пересмотра организации труда, третья — транспорта и последняя — дисциплины.

Заседание затянулось. Выступающих было много. Ранее было обусловлено, что члены комиссии выступят последними.

Дошла очередь и до Федора.

— Я коснусь только дисциплины, — начал он. — Вы уже слышали, что больше всего нареканий здесь обращалось в адрес расконвоированных заключенных. Я считаю, что некоторые их поступки мало называть недисциплинированностью или нарушением производственного порядка, они обязывают вспомнить другое слово — саботаж…

Федор почувствовал напряженную тишину, воцарившуюся в зале заседания.

— Да, саботаж, если не хуже, — твердо повторил он. — И полумерами положения не исправить. Поэтому я предлагаю расконвоированных заключенных вернуть в колонию под стражу.

Тишина враз нарушилась. Евсеев вынужден был призвать присутствующих к порядку.

— Товарищи! Я же не предлагаю отказаться от использования заключенных совсем, — говорил Федор. — По характеристикам начальников участков и бригадиров нужно оставить тех, кто хорошо зарекомендовал себя на работе. А в течение недели, десяти дней направить в разрезы других, более дисциплинированных. Отбор их провести внимательно и строго. Я советовался со своим руководством. Мне ответили, что решение мы должны принять здесь. У меня все.

Федор сел. В зале снова стало шумно.

— Кто намерен высказаться? — спросил Евсеев.

Желающих не нашлось. Последовали вопросы:

— Сколько заключенных можно оставить в разрезах?

— Я полагаю, человек пятьдесят-шестьдесят, — ответил Федор.

— А кем заменить сто пятьдесят, которых заберут?

— На этот вопрос я ответить не могу, — признался Федор.

И вдруг неожиданно пришла помощь. Поднялся Петр Алексеевич Чертогов.

— Товарищ Григорьев предложил весьма радикальную и заманчивую меру, — сказал он. — Дело в другом: сможем ли мы десять дней обойтись без тех людей, которых вернут в колонию? Давайте подумаем.

Чертогов стоял за столом президиума.

— Так какой же выход из положения мы предложим, товарищи? Я обращаюсь к работникам треста.

Предложений не было. Тогда рядом с Чертоговым встал Николай Иванович Патрушев.

— Я считаю, что десять дней мы можем пережить, — сказал он. — Вспомните зиму, когда нас завалило снегом. Тогда полгорода вышло на снегоборьбу. Сейчас нам понадобится всего сто пятьдесят человек. Я думаю, что их можно набрать из числа управленческого аппарата треста. Я сам пойду на любой участок. Как вы думаете? — он поглядел на сидящих за столом президиума.

Патрушев сел, и зал снова загудел. На этот раз оживленно разговаривали и в президиуме.

Наконец поднялся Евсеев.

Говорил он очень коротко. Главной задачей он назвал продуманную организацию труда во всех службах треста. Пообещал по возможности помочь в техническом снабжении. Транспортный цех должен обеспечить исправность подвижного состава.

Евсеев согласился с предложением Патрушева, тем самым как бы признав и правильность плана Григорьева.

Поздно вечером в вагоне Евсеев спросил Федора:

— А как у вас дело с рукавами?

— Плохо, — ответил Федор. — Думаю, что виновника не найти.

— А он не может оказаться среди тех дисциплинированных, которых вы хотите оставить в разрезах?

Федор только пожал плечами.

…К немалому, удивлению Федора, к полудню следующего дня он получил списки заключенных по всему тресту. Предлагалось оставить на работе шестьдесят семь человек.

— Не много ли? — засомневался Федор в кабинете Патрушева. — Как вы думаете, Николай Иванович, не слишком ли снисходительны ваши руководители?

— Исключено, Федор Тихонович. Сегодня с утра на каждом разрезе в этой работе участвовал член парткома. Вы думаете, почему наши начальники так ретиво развернулись?

Во второй половине дня Федор со списками поехал в колонию. Максимов, как и Федор, отнесся к ним с недоверием.

— Как вы считаете, не надо проверить личные дела этих людей?

Федор ответил не сразу. Он не мог без доверия относиться к Патрушеву, который говорил о добросовестной подготовке списков.

— Думаю, что этих можно не трогать, — ответил Федор.

* * *
Приказ о возвращении заключенных под охрану вызвал в колонии возмущение. Большинство их связывали это событие не столько со своим поведением, сколько с именем Туркина, о предстоящем суде над которым, да еще за вредительство, стало каким-то образом известно. Свои поступки по сравнению с его виной всем казались уже не столь значительными.

…Суд над Туркиным состоялся через два дня. В столовой, из которой вынесли столы, собрались все заключенные, кроме тех, что задержались в лесосечных зонах. Скамеек не хватало, поэтому из бараков стащили сюда же все табуретки.

Появился секретарь суда.

— Суд идет!..

Зал встал и опустился, словно придавленный.

Туркин поднял глаза и натолкнулся на сотни мрачных лиц, на угрюмые взгляды. Ни в ком не увидел он и тени сочувствия.

Суд проходил в абсолютной тишине. Но вот судья спросил:

— Испортив ленту транспортера, вы, Туркин, сознавали, что это приведет к остановке производства?

— Нет.

И тут зал вдруг опрокинул на него такой откровенно издевательский смех, что Туркин сжался в комок.

Больше Туркин в зал не взглянул ни разу.

Суд длился только час. А когда Туркину был оглашен приговор с новым сроком лишения свободы, в тишине послышался чей-то разочарованный голос:

— Можно было и шлепнуть…

На следующий день провели собрание. На нем Максимов объяснил, что возвращены в колонию под охрану только те, кто плохо работал и нарушал дисциплину.

— В ближайшую неделю мы расконвоируем и направим на работу других, — объявил он и предупредил: — Отбирать будем строго.

Уже через два дня Федор и Максимов доложили Евсееву, что первые семьдесят расконвоированных могут быть направлены на работу.

— Как полагаете, эти будут работать лучше? — спросил Евсеев.

— Должны, — ответил Максимов. — Из тех, которых вернули в колонию, многие приходили каяться и просили направить их в трест.

— Понятно. — Но Евсеева волновал другой вопрос: — Уложитесь в срок со своим отбором? Управленцев-то надо возвращать к своим делам.

— Закончим дня на два раньше, — заверил Федор.

А наутро позвонил Евсееву сам.

— Григорий Матвеевич! — сообщил весело. — Воздушные рукава выплыли…

— Как это вам удалось, сидя в колонии?

— Не моя заслуга. Драка помогла.

— Какая драка?

— Бывший расконвоированный Сысков избил одного из тех, которых вчера вывели на работу. Просил его принести передачу от знакомого. А передать хотели спирт. Не желая рисковать, расконвоированный отказался выполнить просьбу. А вечером с Сысковым до драки дошло.

— При чем тут рукава?

— Слушайте… Сысков во время драки выхватил из-под матраца шланг и стал избивать того заключенного. До полусмерти исхлестал: в шланге цепь была. Вот я и примерил свой кусок шланга к Сысковскому. Точно! А Сысков этот с Западного взят.

— Что он говорит?

— А что ему говорить?

Он все понимает.

— Судить будете?

— Конечно.

Федор и Максимов сдержали слово, через восемь дней новые заключенные заменили работников контор и управления на всех местах.

Теперь Федор с Лоскутовым снова ездили по разрезам.

Встретился на Южной обогатительной и с Макарычем.

— Как новыерабочие? — спросил его.

Суровый старик был не склонен к похвалам.

— Пока держатся, — ответил сдержанно.

— Так ведь это хорошо.

— Поглядим… Может, пообвыкнутся, так опять за перекуры возьмутся, — рассуждал он. — У нас тут свое собрание было. Уговорились их контролировать. Так и сказали им, когда они пришли: будете дурака валять — выгоним. Пусть ваше начальство разбирается… Смолчали. Вот — работают.

Через несколько дней Федор встретился с Евсеевым.

— Скучноватый вид у вас, Федор Тихонович, — заметил тот.

— Не вижу надобности находиться здесь, — признался Федор.

— Сыскова когда собираетесь судить?

— Дня через три-четыре.

— Поговорите со своим начальством, — посоветовал Евсеев. — Не буду возражать, если вас отзовут. Не думайте только, что я против вашего пребывания здесь. Вы нам очень помогли.

— Ничего особенного я не сделал.

— Ну, как… Каждый из нас занимается своим делом, а все вместе — решаем одну задачу. Это хорошо, что мы перетряхнули расконвойку.

— Еще на результаты надо посмотреть.

— Вот-вот. Поэтому побудьте здесь хотя бы до суда над Сысковым.

…Федор уезжал из Ново-Надеждинска на десять дней раньше комиссии. Северный трест, по расчетам Евсеева, через неделю должен был войти в плановый график добычи. Позднее он узнал, что так оно и произошло.

Но, покидая тогда Ново-Надеждинск, глядя на огни удаляющегося города из окна вагона, он снова думал о своей работе, ощутив новую ее грань, которая роднила ее с большими человеческими делами.

9

Федора встретили тепло и радостно.

— Славин с Уховым уже справлялись, приехал ли ты, — говорил Колмаков. Оглядев Федора, заметил: — Ох, и устал ты, мужик!

Когда Федор доложил Ухову, тот спросил:

— Ты в бане-то хоть был за это время?

— В душе один раз, — ответил Федор. — А что?

— Сходи попарься, — улыбнулся Ухов. — И можешь сутки не показываться.

— Понял. Спасибо.

Но отдыха не получилось.

Небывалое дело: ночью в городок чекистов на квартиру Федора явился Колмаков.

— Федор, собирайся, — сказал Алексей, входя в комнату. — Машина ждет.

— Что стряслось?

— Не знаю, но какое-то ЧП.

— Объяснить можешь?

— Двадцать минут назад в оперативный пункт позвонил дежурный по разъезду Дедово Вершков Даниил Андреевич. Сказал только несколько слов: товарищ Колмаков, приезжайте, у нас что-то неладно… — рассказывал Алексей. — Человек он серьезный, зря не беспокоит.

— Мог же хоть что-то сказать?

— Спрашивал. Не могу, говорит, по телефону объяснить. И попросил еще, чтобы я привез с собой человек двух-трех и появился на станции незаметно.

— Что это значит?

— Не знаю… Но, если он так сказал, поверь, там действительно что-то серьезное.

— Ладно. Познакомимся с твоим Вершковым…

Через полчаса, закрыв оперпункт на замок, Федор, Колмаков и Бадьин выехали на дрезине в Дедово. Шустрая «Пионерка» со скоростью семьдесят километров в час несла в предутреннюю мглу трех человек. На моторе сидел Колмаков, такой же молчаливый и хмурый, как и его попутчики.

Федор смотрел поверх поднятого воротника шинели и думал, в какое неожиданное время обернулся к нему Урал своей красотой.

Наступающий рассвет отодвигал утренний туман в стороны, и лесистые, умытые росой увалы, среди которых вилась железная колея, словно напоказ выставляли свою зеленую стать, в которой чувствовалось могучее спокойствие, непоколебимое и вечное.

Разъезд Дедово, Федор видел его проездом, прижался к огромной горе со странным названием — Яшмиха. Поросшая густым еловым лесом, встала она под высоким небом первым часовым перед старым хребтом с сибирской стороны. Вправо от себя Яшмиха, словно крыло, откинула гранитную стену, которая доставала до обширного водохранилища и отвесно падала в его голубую гладь. В свое время строители не смогли обойти ее железной дорогой и прорубили здесь километровый туннель.

Гора прижала к своему боку железную дорогу. Боясь уронить ее в воду, подступающую к самому полотну, укрепила его каменными глыбами, которые мог нагромоздить только взрыв. Так оно и было на самом деле.

Четыре дома железнодорожников с маленькими огородиками прилепились здесь к склону Яшмихи как-то ненадежно, будто большая гора приютила их только на время.

Отдельно, на отшибе, у самого туннеля стоял еще один дом — в нем жило отделение солдат из воинской части НКВД, которое несло охрану туннеля.

Минут через сорок езды выплыла из тумана Яшмиха, а скоро, после крутой кривой, вынырнул и входной семафор Дедово. Колмаков сбросил скорость и остановил дрезину. Сказал спутникам:

— Предлагаю дрезину снять здесь. Таким отрядом нам на станцию появляться не стоит. Я схожу к Вершкову, узнаю, что там произошло. Вы меня подождете здесь.

— Только не долго, — попросил Федор.

Дрезину стащили на обочину, Колмаков ушел. Федор и Бадьин спустились к воде.

— Эх, Виталий, шляпа ты. Надо было удочку прихватить, — улыбнулся Федор. — Рыба-то здесь есть?

— Конечно. Видите, сколько лодок около воды. До войны сюда рыбаки сотнями валили. У этих лодок хозяева-то в городе живут.

Они сидели на камнях возле воды. Дважды над ними прогремели поезда. Оба нетерпеливо посматривали в сторону разъезда.

Алексей Колмаков появился вместе с Вершковым.

— Расскажи-ка все сам, Даниил Андреевич, — попросил Алексей.

То, что услышали Федор и Бадьин, действительно наводило на размышления. Вчера вечером к Вершкову зашла взволнованная стрелочница Мария Холодкова. Она рассказала, что когда утром принимала дежурство у своего сменщика Семена Степанова, тот отлучился встретить прибывающий поезд, и она осталась в будке одна. Заглянула в журнал подготовки приемов поездов и увидела там непонятную записку, в которой было написано всего несколько слов: «Сегодня, 18.00. Шалаш. Надо увидеться». Подписи не было. Холодкова оставила записку на месте. Встретив поезд, Степанов вернулся в будку, но тут позвонил дежурный и велел готовить путь для нового поезда. Холодкова пошла к стрелкам. Вернувшись в будку, открыла журнал, чтобы записать подготовленный маршрут. Записка из журнала исчезла. Ей стало ясно, что ее забрал Степанов. Подозрение, что Степанов занимается каким-то темным делом, усилилось, когда она увидела его возле будки под вечер. Степанов направлялся в сторону семафора.

— Куда это собрался на ночь глядя? — спросила его.

— Надо мужиков увидеть, — ответил он. — Сено мне косят, так вот еду им несу.

В руках Степанов держал узелок.

— Почему она не сообщила о записке утром? — спросил Федор.

— Не мое дежурство было.

— Могла бы начальнику разъезда сказать.

— Не решилась. Наш начальник со Степановым приятели и часто выпивают вместе. И ко мне-то пришла, потому как я здесь единственный партиец, — объяснил Вершков.

— Почему же она подумала, что Степанов занимается темным делом?

— Мария знает, что он всегда косил сено сам и не в той стороне. Да и какое тут сено — лес сплошной. Наврал он ей. Неладное что-то затевается. И правильно обеспокоилась Марья-то.

Федор слушал Вершкова, и его охватывало то же беспокойство, которое чувствовалось в рассказе старого железнодорожника. Но тревога Федора шла еще оттого, что он понимал, как много предстоит дел, которые надо сделать очень быстро. Где этот шалаш и кто в нем скрывается? Какое отношение имеет к ним Степанов? Какое дело их связывает? Что за личность Степанов вообще?..

— Даниил Андреевич, мы надеемся, что кое в чем вы нам поможете, — обратился Федор к Вершкову.

— Чем могу, пожалуйста.

— Вы местный житель. Окрестности Яшмихи вы хорошо знаете?

— Знаю, конечно.

С южной и восточной стороны Яшмиха одинаково густо поросла лесом. На северной стороне он победнее. Там гора полого спускается в большую низину, на самом дне которой вьется небольшая речка Малая Шайтанка. Низина непролазно затянута ивняком и черемушником, только поверху ее окаймляет молодое разнолесье. Железная дорога вырывается из туннеля под уклон через выемку на высокую насыпь, которая и пропускает под собой через трубу речушку.

Всей западной стороной Яшмиха глядится в голубое зеркало водохранилища.

— Мария Холодкова говорила, что Степанов уходил за семафор. Значит, шалаш надо искать только на южной и восточной стороне, — уверенно говорил Вершков.

Стали советоваться. Федор, учитывая, что Дедово входит в участок Колмакова и тот знает людей лучше, предложил ему отправиться на разъезд, встретиться и подробно поговорить с Марией Холодковой.

— Она работает вместе со Степановым и может рассказать о нем больше, чем кто-либо. Обрати особое внимание на круг его знакомых. Словом, никакая информация не будет лишней. Даниил Андреевич предупредит домашних и под каким-то предлогом отлучится из дома. Мы с Виталием будем ждать здесь: нам на разъезде появляться не стоит. Народ здесь приметливый, встревожатся, увидев, сколько нас понаехало. А нам лишних разговоров лучше не вызывать. Вечером, в зависимости от добытых сведений, решим, что делать дальше.

— А как с дрезиной-то? — спросил Бадьин.

— Мы с товарищем Колмаковым пойдем через стрелочный пост, и я скажу, чтобы за ней присматривали, — сказал Вершков. — Никто не тронет.

Федору с Бадьиным снова пришлось любоваться природой. День разыгрался светлый и теплый. На этот раз почти не разговаривали, занятые размышлениями о происходящем. Только Виталий подивился раз:

— А записка-то интересная! Уловили: 18.00?.. По-военному почти.

— А может, по-железнодорожному? — предположил Федор.

— Может…

Колмаков опять проявил свой заботливый характер. Даниил Андреевич явился в хорошем настроении, но едва Федор с Виталием поднялись ему навстречу, он жестом усадил их обратно, подняв в руках брезентовую сумку.

— Догадливый ваш товарищ, подсказал мне, — присел к ним Даниил Андреевич. — Вот тут моя старуха кое-какой харч придумала. Не обессудьте: хлеба нет.

Вершков вытащил чистую тряпицу, расстелил ее на плоском камне, выложил пяток каких-то непонятных лепешек, с десяток вареных картофелин. Последней из сумки извлек пол-литровую бутылку молока, старательно заткнутую самодельной пробкой.

— Ну, Даниил Андреевич! Это же царское угощение! — удивился Федор.

— А я сразу вспомнил, что есть хочу, — живо подвинулся к еде Виталий.

— Вот и Колмаков сказал: они ребята холостые. Не накормишь, так сами не вспомнят, — сказал Даниил Андреевич.

Еда развеселила. Скоро они бодро зашагали к лесу. Вершков шел впереди, часто оборачиваясь.

— Нам тропки надо выглядывать, — говорил он. — Правда, тут их много, есть совсем малоприметные: грибники вытоптали. А грибники, они в каждый угол заглянут…

Федор и Виталий шли за ним, вглядываясь в гущину леса, прощупывая взглядом мшистую землю.

— Вы, ребята, проплешинки примечайте, — оборачивался Вершков. — Шалашу, ему тоже место нужно…

К полудню спустились к подножью Яшмихи с восточной стороны. Лес заметно поредел, потом расступился, открыв небольшой поселок.

— Шесть километров отшагали, — объявил Вершков. — Это Яшминский леспромхоз. Лесозаготовители живут. Еще и уголь древесный гонят. Наши до войны сюда в магазин бегали. Сейчас-то незачем ходить. От них до Московского тракта рукой подать, километров десять. — И спросил: — Поворачивать будем?

— Надо искать, — сказал Федор.

— Тогда повыше надо подняться, чтобы по старому следу не идти. И опять кружанем.

Шалаш нашли, когда уже перевалило за четыре часа. Временное жилье было сооружено около небольшого каменного обнажения, заменившего ему заднюю стену, а бока выложены тонкими жердями, плотно пригнанными друг к другу. Но что удивило больше всего, так это то, что поверху шалаш был накрыт толью и только потом — травой.

— Топориком сработано, — подметил Даниил Андреевич, осмотрев жерди. — Толь, конечно, у наших достали, больше не у кого. И гвоздики у жильцов водились…

Шалаш опустел недавно: если не сегодня, так вчера. И, видимо, оставлен насовсем. Утоптанная земля еще не замусорена, как это бывает в заброшенных шалашах, два лежака под толстым слоем сухой травы, казалось, еще хранили человеческое тепло.

— Как вы думаете, Даниил Андреевич, совсем ушли? — спросил Федор.

— Можно по-разному судить… — Вершков думал. — Может, и вернутся, однако не скоро. Если бы только отлучились, так все равно что-нибудь оставили.

— Сколько отсюда до Дедово?

— Километра два-три. Не больше.

— Что будем делать? — спросил Федор Бадьина.

— Не знаю.

— Не хочется уходить с пустыми руками, — задумчиво сказал Федор. И вдруг спросил Вершкова: — Даниил Андреевич, сегодня Степанов должен дежурить в ночь?

— В ночь.

Замолчали. Потом Федор внимательно посмотрел на Виталия.

— Ты можешь остаться здесь до утра один?

— Зачем?

— Мне надо в Дедово, к Колмакову. А то бы я остался с тобой.

— Конечно, могу, — поспешил согласиться Бадьин. — Но зачем?

— Понимаешь… Вчера Степанов наверняка был здесь. Нам нужно знать, совсем люди ушли отсюда или нет. Сегодня, до дежурства, Степанов сюда не пойдет. Если он не пойдет и завтра, то можно считать, что шалаш оставлен. А вдруг он вздумает пойти?.. Значит, его здесь будут ждать. В таком случае ты узнаешь этих людей, а может, кое-что и поймешь из их намерений. А я возьму на себя Степанова. Если он, конечно, пойдет.

— А если не пойдет? — спросил Виталий.

— Когда сменяются стрелочники? — спросил Федор Вершкова.

— В восемь.

— Тогда в девять ты можешь сняться, — ответил Федор Виталию.

— Ясно.

— Теперь давайте подумаем, как тебя получше укрыть. Не в шалаше же ты будешь ждать!

Укрытие Бадьину оборудовали шагах в пяти-семи от шалаша.

— В скандал советую не ввязываться, если даже и появится такая возможность, — весело посоветовал Федор на прощание.

Через час Федор с Вершковым пришли в его квартиру на разъезде. Они вернулись, миновав стрелочный пост. Наскоро перекусив, Даниил Андреевич отправился на дежурство, пообещав найти Колмакова и послать его к Федору.

Алексей Колмаков побывал у Марии Холодковой. Из разговора с ней, как он считал, узнал немного, но кое-что требовало проверки и дополнительных сведений.

— Оказывается, Семен Степанов из спецпереселенцев. За что был сослан сюда, она не знает, но говорят, что когда-то он был мельником. Видимо, мне надо съездить в Пригорнск… Из его приятелей на разъезде назвала начальника, и то сказала, что вместе сходятся только для выпивки. Не дома, а на работе. Семьями не дружны.

— И это — все? — спросил Федор.

— Беседовал и с другими людьми. Говорят, что у Степанова есть знакомые в поселке Яшминского леспромхоза. Кто они — назвать не могли, но предполагают, что через них Степанов получал отводы для сенокоса. Если так, то этих знакомых надо искать в лесничестве: оно находится в том же поселке. Да, я забыл!.. Мария Холодкова тоже говорила, что как-то, придя на дежурство — это было с месяц назад, — она застала в будке вместе со Степановым незнакомого мужчину. Когда тот ушел, еще спросила: «Что это за мужик у тебя был? Никогда раньше не видела». — «Знакомый один из госпиталя пришел после ранения», — ответил Степанов и ушел.

— Так и не узнала, кто он?

— Нет. Ей показалось, что Степанов не хочет с ней разговаривать.

— Не густо, — сказал Федор.

Обоим было ясно, что на главный вопрос: кто мог скрываться в лесу, — не только ответа, даже намека не было. А без этого со Степановым говорить нельзя.

— Послушай, Алексей, тебя тут знают, и твое присутствие на разъезде не вызывает подозрений. Проследи вместо меня, откуда Степанов придет на дежурство, — попросил Федор Колмакова. — Утром за ним я посмотрю сам. Ты же завтра поедешь в Пригорнск. О Степанове необходимо знать все.

Колмаков ушел.

Настроение у Федора было отвратительное.

Он остался ночевать в квартире Вершкова, но сон не шел, и Федор попросил у хозяйки разрешения посидеть на кухне. Поздно вечером по радио передавали последние сводки о положении на фронтах. Немцы опять наступали. На этот раз на Юге. Наши войска оставили Донбасс, откатились к Дону, несмотря на упорное сопротивление, продолжали отходить. Федор впервые услышал название нового фронта — Сталинградского. Все чаще в сводках назывался Воронеж, город, с которого, как считал Федор, началась его жизнь. Как далеко зашла война!..

Так, не отдохнув, и промучился Федор до рассвета, а утром, освежив себя холодной водой, зашел к Вершкову.

— Отдохнул? — спросил Даниил Андреевич. — Что-то больно рано поднялся…

— Спасибо, все хорошо, — ответил Федор, — Скоро восемь, стрелочники будут меняться. Вот и пришел.

В дежурную зашла Мария Холодкова.

— На работу? — спросил ее Вершков.

— На работу.

— У меня просьба к тебе, — обратился он к ней. — Когда примешь смену от Степанова и он уйдет, сразу позвони мне и скажи, куда он отправится.

— Зачем?

— Как зачем? Со вчерашней запиской надо разобраться. Только ему ни полслова! — наказал он.

— Ладно, — просто согласилась Холодкова, но взглянула на Федора.

Когда ушла, Даниил Андреевич сказал:

— Вот и незачем вам без дела разгуливать по разъезду.

Вскоре в дежурной появился и Колмаков.

— Вчера он пришел на работу из дома, — сказал он Федору, не называя фамилии Степанова.

— Когда едешь в Пригорнск? — не ответив на сообщение, спросил Федор.

— С первым попутным. А ты чем заниматься намерен? — поинтересовался тот в свою очередь.

— Не решил еще. Надо подождать Виталия.

— Если вы хотите ехать, товарищ Колмаков, то я сейчас придержу прибывающий поезд, — вмешался в их разговор Вершков. — Пойдемте.

— Постарайся побыстрее вернуться, Алексей! — уже вдогонку крикнул Федор.

Зазвонил телефон. Федор поднял трубку.

— Первый говорит, — услышал он женский голос. — А где Даниил Андреевич?

— Он встречает поезд, — ответил Федор. — Это вы, товарищ Холодкова?.. Что ему передать? Куда пошел Степанов?

— Домой, — сказала она и спросила после паузы: — Всё?

— Спасибо.

Она положила трубку.

Федор поднялся и подошел к окну. На перроне стояли Колмаков и Даниил Андреевич. Дежурный держал в руках развернутый желтый флажок. Вскоре мимо нескоро покатил товарный поезд. Дождавшись тормозной площадки, Колмаков ухватился за поручни и легко вскочил на нее. Вершков сразу же сделал отмашку в сторону машиниста. В ответ послышался бодрый свисток паровоза, и поезд стал набирать скорость.

— Холодкова звонила: Степанов пошел с дежурства домой, — сказал Федор Вершкову, когда тот вернулся в дежурную. Спросил: — Сюда он может зайти?

— Нет. Стрелочники только перед сменой заходят, — ответил Даниил Андреевич и тоже спросил: — А ваш товарищ-то из леса куда должен прийти?

— Выйдет туда, откуда мы уходили. Наверное, мне лучше его встретить. Придется зайти к Холодковой. Не испугаю ее?

— Нет. Она баба понимающая, — успокоил его Даниил Андреевич. И улыбнулся хитровато: — Боязливая не рассказала бы про записку-то…

— А как ее зовут по отчеству?

— Ивановна.

Федор встал, застегивая шинель.

— Я вам понадоблюсь? — спросил его Вершков.

Федор подумал, потом попросил:

— Если вас не затруднит, через час подойдите к месту, где стоит наша дрезина.

Мария Холодкова встретила Федора сдержанно, но приветливо:

— Присаживайтесь. Тесно у меня здесь.

— Ничего. Все равно — не на улице. И дрезину из окошка видно, — отозвался он.

— У нас тут на Дедово и остановиться-то негде. У Даниила Андреевича были?

— У него. — Попытался завязать разговор: — На разъезде магазина нет. Я слышал, Мария Ивановна, что ваши раньше ходили за покупками в Яшминский леспромхоз?

— Только за продуктами да мелочью разной, вроде мыла. Мужики — еще за водкой. Что там еще купишь? За большими покупками ездили в Пригорнск, а чаще — в Свердловск, — ответила она охотно.

— Я почему спросил? Знакомых, наверное, там много?

— У кого как. Мы с мужем нездешние, так у нас знакомых не было. А как его забрали на войну, так я там и вовсе не была. По карточкам-то мы отовариваемся в Пригорнске.

— А здесь и местные работают?

— Есть. Правда, не много, семьи две-три. — И уточнила: — Местные, это не обязательно с Яшминского леспромхоза. По ту сторону Яшмихи еще поселки есть: Угольный, Хомутовка… Тоже — недалеко. Вот моя соседка, она в пути работает сейчас, так она из Хомутовки, а сестра ее замужем в Яшминском.

— Вы говорили нашему Колмакову, что у Степанова нет друзей.

— Откуда им быть-то? — Она оживилась, улыбнулась даже. — Сам он нелюдимый, да еще и скупой. Только на поллитру разориться может. А жена у него — так ту вообще все стороной обходят. Говорят, она шибко из богатых… Наверное, и злая оттого, что жизнь-то всех уровняла.

Федор посматривал на часы. В девять в будку зашел Вершков.

— Беседуем? — спросил.

— Да так… — ответил Федор. — Что-то товарищ мой задерживается.

— Я пойду, — сказала Холодкова. — Мне стрелки надо прибрать.

— Занимайтесь своим делом, Мария Ивановна, — ответил ей Федор. — На нас не обращайте внимания.

— Парень-то ваш голодный, — побеспокоился о Бадьине Вершков.

— Придет, придумаем что-нибудь.

А Виталия все не было. Федор уже тревожился не на шутку, предложил Вершкову.

— Может, пройдем к дрезине? Хоть на воздухе побудем: вон у вас красота какая!

Когда пришли на место, к воде спускаться не стали, а устроились на опушке леса, невдалеке от дорожки, по которой уходили вчера. Солнце уже поднялось довольно высоко, Федор снял шинель.

…Бадьин появился только после десяти. Они поднялись, и он, увидев их, подошел со словами:

— Задержаться пришлось: я из Яшминского…

Виталий просидел возле шалаша всю ночь.

— Думал — зря, — рассказывал он нервно, — а на рассвете, в шестом часу, услышал, что кто-то идет. Ну, приготовился… Скоро к шалашу осторожно подошел мужчина лет около пятидесяти в сапогах и брезентовом плаще. Огляделся, заглянул в шалаш и закурил. Постоял, потом затушил папиросу и направился обратно…

Виталий не стал задерживать утреннего пришельца, но осторожно пошел за ним. Мужчина привел его за собой в поселок Яшминского леспромхоза.

— Я заметил дом, где он живет, — закончил он свой рассказ.

— Ты уверен, что он там живет? — сразу спросил Федор.

— А как же? — удивился вопросу Виталий. — Я же не сразу ушел. Минут через десять этот мужчина в одной рубашке вышел на двор к умывальнику, и следом за ним появилась женщина с полотенцем. Потом они вместе вернулись. Ясно, что жена.

— Больше ничего не узнал?

— У кого?! Время-то было: восьмой час. Я же переполошил бы всех!

— Ладно.

Федор подумал, что он и сам поступил бы так же.

— Что же нам делать?.. — Он волновался. — Сидеть бесполезно. Надо что-то делать!..

И вдруг повернулся к Вершкову:

— Даниил Андреевич, без вас не обойтись. Я разговаривал с Холодковой. Она сказала, что у нее есть соседка, у которой в Яшминском живет сестра.

— Есть такая, знаю ее, тоже Мария, только — Вахромеева, — ответил Вершков.

— Как бы нам ее увидеть?

— Так она на работе сейчас. А где — узнавать надо: путейцы на месте не сидят.

— Но найти-то можно?

— Положим, найдем… — хотел понять Федора Вершков.

— Надо найти! — Федор заговорил как о решенном: — Мы отвлечем ее от работы, и вы, именно вы, с Виталием Павловичем, — Федор упер палец в грудь Бадьина, — вместе с этой женщиной пойдете в Яшминское. Ты, Виталий, не должен появляться там, а только покажешь дом, хозяин которого приходил в лес. — И снова к Вершкову: — А вы, Даниил Андреевич, с Вахромеевой через ее сестру узнаете, кто этот мужчина, где работает, словом, все, что сможете. Ваше появление в Яшминском не вызовет ничьего любопытства. Вы поняли мою мысль? Нам надо знать, что происходит вокруг этого шалаша. Да вы и сами говорили, что тут дело нечистое.

— Попробуем, — стал серьезным Даниил Андреевич.

— А ты? — спросил Бадьин Федора.

— Откровенно говоря, я даже не знаю, что мне делать сейчас. Хорошо бы до вашего возвращения задержать Колмакова в Пригорнске; вдруг понадобится еще одна проверка? — рассуждал Федор. — Он бы все сделал сразу. Но когда вы вернетесь, вот в чем вопрос. С другой стороны: суетиться на разъезде без дела мне тоже не хочется.

И опять выход предложил Даниил Андреевич:

— Вот что, уважаемые… Давайте сейчас пройдем ко мне домой. Народу в это время на разъезде нет: старшие все на работе, ребятишки в школе, лишних глаз на улице не встретим. Перекусим маленько, я узнаю, где работают путейцы, и мы с товарищем Бадьиным отправимся по делу. А вы, Федор Тихонович, отдохнете.

— Мне нужно Колмакова встретить, как только он появится, — сказал Федор.

— Встречать не надо, он сам вас найдет, — возразил Вершков. — Увидит дрезину на месте, поймет, что вы здесь. И придет ко мне на квартиру, как вчера.

— Да, пожалуй… Больше делать нечего, — согласился Федор, хотя вынужденное безделье никак не устраивало его.

— Тогда — пошли, — поторопил их Вершков. — Время-то сколько?

— Скоро одиннадцать.

— Раньше пяти-шести никак не управиться… — посожалел Даниил Андреевич.

* * *
Колмаков пришел на квартиру Вершкова около четырех часов. Федор, издерганный ожиданием и неизвестностью, встретил его не особенно приветливо:

— Ну, Алеша, тебя только за смертью посылать!

— Что я мог сделать? Ты же знаешь, как ездить в этот Пригорнск! Тоже, придумали: районный центр в стороне от железной дороги! С Пригорнской хоть пешком добирайся, — отговорился Колмаков и вытащил блокнот. — Вот, два часа сидел в спецкомендатуре и переписывал биографию Степанова. Породистый мужик!..

Семен Тимофеевич Степанов рос в селе Кондратьевском, в восьмидесяти километрах от Красноуфимска, в мастеровой и справной крестьянской семье. Благополучие шло от отца — хорошего мельника, который отвлекался от хозяйства в сезонное время по найму к богатым кулакам. В девятьсот одиннадцатом году, двадцатилетним парнем, почувствовав самостоятельность в ремесле, Семен ушел из родительского дома. Ему повезло: в каких-нибудь ста верстах от родного села поступил мельником к богатому хлеботорговцу Лаврентьеву, державшему в руках большие мучные поставки. Молодой трудолюбивый работник приглянулся хозяину, и тот поставил его на мельнице своим доверенным, заключив с ним договор, по которому Степанов получал пятую часть доходов от мучной торговли. Прижимистый парень стал богатеть на глазах. Одевался чисто, выпивал только по праздникам, деньгами трясти не умел. Сам Лаврентьев был иного склада. Денег при нем всегда водилось много, и, не боясь обеднеть, он мог на ярмарке прогулять полвыручки, хотя потом, после жестоких попреков домашних, неделями отмаливал свои грехи в церкви, ни на грош не веря богу. В один из припадков такого раскаяния — было это в шестнадцатом году — и выдал Лаврентьев свою некрасавицу-перестарку дочь за Семена Степанова. Шел тогда Семену двадцать пятый год, невеста была моложе на год.

И вдруг революция!..

Лопнуло лаврентьевское богатство. Уговорил тогда Семен жену переехать к своим родным, прихватив, что перепало за эти годы от отца в золоте, а сам подался на сторону, незаметно пережить смутное время. Оказался в Артинском районе, где но примеру отца промышлял по найму у богатых мужиков. Там летом восемнадцатого года в деревне Емангелинке задернуло его в кулацкое восстание. В емангелинской банде собралось около сорока человек. По указке главарей восстания она, как и другие, двинулась на Арти, вырезая по пути коммунистов, семьи красноармейцев и сочувствующих Советской власти. Из Артей двинулись на Янгулово. Дальше Степанов прошел с бандой только неделю: настиг его тиф. Оставили его в одной из деревень под присмотр верных людей.

Выжил Степанов. А когда оклемался, узнал, что банду его ликвидировали и восстание разгромлено.

И тогда подался он в свое родное Кондратьевское, куда услал жену. И вроде недалеко было до дома, а добирался три недели, больше отсиживался в лесах, потому что на дорогах и в деревнях власть менялась чуть не каждый день: белые отступали, красные наступали, все смешалось, и невозможно было угадать, в чьи ты руки попадешь… Но и тут повезло: добрался до дома. Там Советская власть утвердилась окончательно. Когда спросили, где пропадал, ответил, что скрывался от белых.

Поверили.

Не хотел больше испытывать судьбу Семен Степанов: примирился с отцом, решил вести хозяйство вместе. Но жена потихоньку гнула свое, хотела самостоятельной хозяйкой стать, своих детей, а их уже двое подоспело, не в куче с другими растить, а в своем доме. Поманила Семена золотом, и поставил он собственный дом, хоть и рядом с отцом, но дела свои повел отдельно. На удивление всем разбогател скоро, работника завел, а когда дел скапливалось невпроворот, всегда находились мужики, которые чертоломили у него за долги.

На богатейском взлете и застала Семена Степанова коллективизация. Не увернулся на этот раз, нашлись люди, которые рассказали и о прошлых делах. И тридцатый год встретил Степанов не хозяином, а ссыльным в Пригорнском районе.

Как жить дальше?..

Опутанный семьей, привязанный законом к месту, проклял в душе власть с ее порядками, отвернулся от земли: пошел на железную дорогу работать…

Таким предстал Степанов перед Федором в рассказе Колмакова.

— Будем считать, что со Степановым мы познакомились, — задумчиво сказал Федор, когда Колмаков замолчал. — Теперь его друзей надо узнавать. Должны они быть у него.

— А когда Бадьин обещал вернуться? — спросил Алексей.

— Ушли они сразу после двенадцати, — ответил Федор. — Даниил Андреевич надеялся вернуться часам к семи. Но управятся ли? — И спросил совсем о другом: — Послушай, Алексей, а ты где ночевать собираешься?

— Где всегда: у солдат.

— Что же ты вчера меня с собой не взял? — упрекнул он Алексея. — А я тут людей стесняю.

— Подумал почему-то, что тебе здесь удобнее. Пойдем сегодня.

— Не сегодня, а сейчас, — сказал Федор. — Накажем хозяйке, чтобы Бадьин и Даниил Андреевич пришли туда после возвращения. И вообще, там мы меньше на виду, да и появление наше в подразделении НКВД воспримется без удивления. А вот здесь — хуже: увидят, начнут думать, зачем приехали…

Через десять минут они шагали к туннелю.

Дом-казарма маленького гарнизона, который насчитывал всего отделение солдат во главе со старшиной, был светлым и просторным. Федор, идя за Колмаковым, сначала попал в большую комнату, в которой за маленьким столиком у телефонов сидел дежурный. При их появлении он поднялся и отдал честь. Федор понял, что Колмаков здесь свой человек. Вдоль одной стены комнаты тянулась вешалка, напротив была оборудована оружейная стенка.

В других помещениях, заметил Федор позднее, военный порядок соседствовал с домашним уютом. В комнате старшины-командира, кроме казенного стола с телефонами и бумагами, стоял еще и столовый, накрытый клеенкой поверх простенькой скатерти, на середине которого красовался самовар. Кровать была застелена не по-армейски, над ней висел коврик-гобелен. Да и в солдатских помещениях дозволены были фотографии на стенах, на некоторых тумбочках в пол-литровых банках стояли букетики полевых цветов.

Старшина, уже немолодой мужчина, встретил их с неподдельным радушием и сразу распорядился подать обед, который тоже отличался от обычного армейского. На столе рядом с наваристыми щами и кашей с тушенкой объявились соленые огурцы, отварная картошка. Самовар, исчезнувший при появлении гостей, снова водворился на место, но уже горячим, с пузатым фарфоровым чайником на конфорке.

— Вы как в другой державе! — удивился Федор.

— В державе той же, а кроме военного порядка еще и хозяйскую линию крепко держим, — не без гордости сообщил старшина.

— Это как же?

— А так: и службу несем, и поработать любим. У нас и огород свой и даже живность имеется.

— А служба не страдает?

— Служба — прежде всего, — стал строже старшина. — Утром все на зарядку, занятия по боевому оружию, политинформация, конечно. Все — по распорядку. Раз в месяц библиотекарь в часть, в Свердловск, ездит книжки менять. Радио есть. В кино, правда, редко бывают, потому что в Яшминский надо ходить.

— Вы сами-то давно здесь? — спросил Федор старшину.

— С осени прошлой. Сразу после госпиталя.

— Были на фронте?

— Два дня, — несколько смутился старшина. — Под Смоленском. Вот, — он показал левую ладонь, — видите, пальцы не сжимаются, котелок удержать не могу… И ранение-то пустяковое, в мякоть, и не почувствовал сначала. Да и заросло моментально, а вот пальцы не отошли.

— В каких войсках пришлось?

— В наших. НКВД.

…Еще сидели за столом, когда появились Бадьин и Вершков. Их сразу усадили за стол, подали еду. Виталий приступил к еде и рассказу одновременно.

— Понаслушались всякого, — начал он. — Эта Вахромеева такой теткой оказалась… во! — он показал большой палец.

— Я вам не мешаю? — спросил старшина.

— Нет, нет, — ответил ему Федор, ожидая продолжения рассказа Бадьина.

— Все началось еще дорогой, когда туда шли. Ну, объяснили ей сначала, что надо узнать про одного мужичка из Яшминского: кто он? А потом Даниил Андреевич спросил ее, кого она знает из приятелей Степанова в Яшминском?

— В Яшминском не знаю, — отвечает, — а вот в Хомутовке есть, Чалышев Александр Андреевич. Еще до войны сдружились, года за два, когда тот в Хомутовку приехал. И по сей день не забывают друг друга.

— Ну, и разговорились, — продолжал Виталий. — Откуда приехал Чалышев, она не знает. Работать стал грузоотправителем на участке углежогов. Когда началась война, его мобилизовали, но осенью он вернулся, говорили, что из госпиталя.

— Так оно, наверное, и есть, — сказала Вахромеева, — потому как сама видела его в то время с палочкой, прихрамывал он.

— По словам Вахромеевой, у этого Чалышева полно знакомых во всех ближних поселках, — говорил Виталий. — Всех и не знает.

— Вы про Степанова расскажите, — подсказал Даниил Андреевич.

— А про Степанова еще сказала, что он как-то приходил к Чалышеву не один, а с двумя незнакомыми молодыми мужиками.

— Когда это было?

— В том-то и дело, что она сама не видела этого, а слышала от матери, которая живет как раз по соседству с Чалышевым.

— Слушай, Виталий, я ничего не могу понять, — остановил его Федор. — Вахромеева говорит про каких-то незнакомых, которых сама не видела. А при чем тут ее мать?

— Погоди… Я и сам сначала ничего не понял. А теперь давай по порядку. Разговор-то зашел о том, что у Степанова есть давний приятель в Хомутовке — Чалышев. Это — раз. Потом Вахромеева сказала, что у него вообще много приятелей, даже таких, которых и местные не знают. И Степанов тоже приходил к нему с двумя незнакомыми. Это — два. А сказала ей об этом мать…

— Ну и что? — Федор все равно еще ничего не понял.

— Все дело в том, что Степанов с ними приходил не просто так, а приводил их в баню к Чалышеву.

— Так! — Федору стало смешно.

— Нет, ты не улыбайся, — обиделся Виталий. — Вот тогда мать Вахромеевой и спросила Степанова, кого это он в баню привел? А он ей ответил, что это рабочие с их разъезда, с Дедово, значит. Понял?

— Нет.

— Сейчас поймешь… Когда Вахромеева пришла к матери дня через два-три, та и спросила, что это за мужики молодые поступили к ним на работу? Вроде всех ваших знаю, сказала, а этих впервой вижу. Вахромеева удивилась, потому что никаких новых людей на Дедово не работало. Она даже сказала тогда матери, что та напутала… Мать, конечно, обиделась, давай доказывать: говорит, спросила тогда еще Степанова, почему это ему понадобилось вести людей за восемь километров в Хомутовку, если на Дедово своя баня есть? А тот ответил, что у них баня не работает… В общем, наврал ей, — подытожил Виталии. И, увидев, что Федор опять хочет перебить его, остановил торопливым жестом. — Я-то почему тебе это рассказал? Потому что сам сразу подумал про шалаш. Там же два лежака было, помнишь? А может, Степанов и приводил в баню тех, кто скрывается в лесу?

Федор, конечно, сразу понял, к чему вел Бадьин, но все-таки сказал:

— Ну и накрутил!..

— Ничего не накрутил.

— А еще что ты узнал?

— Я стал спрашивать Вахромееву, кого из приятелей Чалышева она знает еще. Она назвала только двух: один с Угольного — Исаев, жигарем там работает; другой из их же Хомутовки — Махов. Оба — из сосланных.

— Ну и компания! — подивился Федор.

— Это еще не все, — улыбнулся Виталий.

— Давай, давай…

— Сейчас про Яшминское пойдет. Подошли мы к поселку с той же стороны, откуда я утром заходил. Показал я Даниилу Андреевичу и Вахромеевой тот дом… — Он вдруг прервался и сказал: — А дальше пусть Даниил Андреевич рассказывает: он с Вахромеевой к ее сестре ходил. Я-то на полянке возле леса валялся…

— Понятно, — улыбнулся Федор и обратился к Вершкову: — Ну что ж, докладывайте, Даниил Андреевич.

— У меня доклад будет короткий, — сказал Вершков. — Мужик тот, Некрасов Иван Александрович, работает лесником. В Яшминское выслан в тридцать первом году, с той поры и держится на одном месте. Когда началась война, забирали в армию, а нынче весной пришел обратно, по ранению, говорят… Сестра Вахромеевой знает, что он с нашим Степановым и раньше был знаком, нынче тоже видела их вместе несколько раз. Вот и все.

— Нет, не все, — вмешался Бадьин. — А про Чалышева? Расскажите.

— Да, забыл… — снова начал Вершков. — Марья-то Вахромеева перед уходом вдруг и спросила сестру-то:

— Ты Чалышева нашего хомутовского знаешь?

— Как не знать? — ответила та. — Он к Некрасову, почитай, чаще всех ходит.

— Вот! — сразу подхватил Бадьин. — Теперь смотри, что получается: Степанов получает записку про шалаш. Он же к Чалышеву в баню водит каких-то незнакомых. А Некрасов, который приятельствует с Чалышевым, тоже вьется возле шалаша. Что бы это означало?

— А вот что это означает — надо разобраться нам, — сказал серьезно Федор. — И разобраться побыстрее. Не нравится мне эта суетня вокруг шалаша.

Все замолчали. Федор видел, что ждут его решения. А он еще ничего не решил.

— Значит, так… — начал он наконец. — Вам, Даниил Андреевич, завтра с утра на работу, вы можете идти отдыхать. Спасибо за помощь. А нам надо подумать, что делать дальше. Если еще понадобится ваша помощь, мы можем на нее рассчитывать?

— А как же, товарищи!

— Очень хорошо. Тогда — до завтра.

Федор вышел с ним на улицу. Был уже вечер, и под деревянным грибком возле оградки гарнизона стоял часовой. Миновав его, Федор спросил Даниила Андреевича:

— Вы предупредили Вахромееву о том, чтобы она никому не говорила о вашем посещении Яшминского?

— Об этом ей Виталий Павлович говорил.

— Женщина-то она надежная?

— За это не беспокойтесь, — ответил ему Вершков.

— Самое главное сейчас — это не растревожить людей. И особенно — Степанова.

— Понимаю.

— А если вдруг кто-то приметил нас и по этому поводу возникнут разговоры, то надо сказать, что мы приезжали в гарнизон.

— Ясно.

На том и расстались.

Вернувшись в дом, Федор продолжил разговор о дальнейшей работе.

— Что касается тебя, Алексей, — обратился он к Колмакову, — то главной твоей задачей с этого момента станет постоянное наблюдение за Степановым. Для чего, спросишь? Отвечу: судя по записке, обнаруженной Холодковой, связь с шалашом идет через него. Будем надеяться, что ему неизвестно о нашей осведомленности. Тогда мы вправе предполагать, что те, кто скрывается в лесу, покинув свое убежище, скоро выйдут на него снова. Вот этот момент нельзя проморгать. Как сумеешь, но глаз с него не спускай. — Он повернулся к Виталию: — А тебе завтра надо пораньше выехать в Пригорнск и собрать такие же подробные сведения о Чалышеве, Исаеве и Махове, как это сделал Алексей по Степанову. Мне бы надо посоветоваться с Уховым. Поэтому я, может быть, побываю в Свердловске… Но, как бы ни было, завтра ты, Виталий, должен вернуться сюда как можно быстрее. Я-то, если что, обернусь моментом. — И тут же обратился к старшине: — Вы не возражаете, если мы у вас и соберемся?

— Я считаю это лучшим вариантом, — ответил тот.

— Но надо на всякий случай договориться о другом, — заговорил Колмаков. — Допустим, я связь обнаружу, что я должен делать? Брать Степанова?

— Вот тут надо не ошибиться, — ответил Федор.

— Предположим, задержу, но вытяну пустышку — это же провал? Провал. А если не задержу и связь выпущу? Тоже провал. Еще хуже, пожалуй…

— Суди по обстоятельствам. Только ошибки быть не должно, — жестко сказал Федор.

Федор увидел, как сразу испортилось настроение Алексея. Виталий тоже задумался. Да и сам он понимал, что ситуация складывалась довольно скверная. И все — проклятая неизвестность!

Отменный ужин, которым угостил старшина, немного отвлек их от беспокойных мыслей, но не избавил от них.

— Пора и отдыхать, — решил наконец Федор.

— Вы — давайте, а я пошел, — сказал Алексей.

— Куда? — удивился Федор.

— Как куда? У меня подопечный есть… — Он вдруг улыбнулся: — Ошибки быть не должно.

И вышел из комнаты.

…Федор долго не мог заснуть.

Записку, обнаруженную Холодковой, без внимания оставлять было нельзя. Сам факт, что в лесу намеренно и с умелой предосторожностью скрывались люди, говорил за то, что совершается что-то противозаконное. А сведения, добытые Колмаковым и Бадьиным, свидетельствовали еще и о том, что за всем этим делом стоят сомнительные личности. Федор уже не раз убеждался в том, что эти два явления часто связаны между собой. Именно это, считал он, обязывает во что бы то ни стало расследовать дело до конца.

Наутро, отправляя Бадьина в Пригорнск, наказал ему побывать в отделах кадров организаций, где работают выселенцы.

— Понимаешь, нам надо сравнить наши сведения с их автобиографиями, которые находятся в личных делах. Сдается мне, что там могут быть расхождения.

— А ты к Ухову поедешь? — спросил Виталий.

— Наверное, — ответил Федор. — Надо все-таки посоветоваться. А где Колмаков наш? — спросил еще.

— Где-то возле Степанова должен быть, — предположил Бадьин.

— Ладно. Поезжай и возвращайся быстрее. Всё.

…Через полтора часа сам Федор сидел в кабинете Ухова. Размышляли.

— Я понимаю тебя, что сидеть и караулить этих загадочных лесных жителей, как кошка у мышиной норы, дело малоинтересное. Но и забирать Степановатак просто нельзя: нужно основание. А его нет. И если мы задержим его, он просто сделает вид, что ничего не знает. И ты ничего не докажешь!

— Как же быть?

— Ты подожди Бадьина. Посмотришь, что он привезет. У тебя будет над чем поразмыслить. И не уставайте говорить с людьми. А то, что за Степановым Колмаков смотрит, это хорошо. И вот увидишь, он смотрит не зря: если он не дождется связи, то знаешь, чего он дождется? Степанов сам пойдет в лес… Да, пойдет, если он связан с теми людьми не случайно. Вот это уже будет основание. Потому что в таком случае будет встреча! Вот тогда ты и должен будешь принять решение: брать или не брать. Другого совета тебе, Федор Тихонович, я просто не могу дать.

— Я вас понял, — сказал Федор. — Возвращаюсь в Дедово.

— И с людьми, с людьми поближе, — наказывал ему Ухов, провожая.

…Виталий Бадьин вернулся из Пригорнска с багажом не меньшим, чем Колмаков.

Из ссыльных самой колоритной фигурой стал выглядеть Некрасов Иван Александрович.

Он, как и Степанов, происходил из красноуфимских краев, только жизнь потаскала его еще основательнее. В девятьсот четырнадцатом году его призвали в армию, в пятнадцатом он попал в германский плен. Вернулся в родные края только в восемнадцатом. А дома уже другая власть, которая никак не могла прийтись ему по душе.

До революции Некрасов вел хозяйство вместе со старшим братом Алексеем. И хозяйство было завидное: бок о бок дома, а на общем подворье двадцать пять лошадей, двадцать коров и столько же голов мелкого скота, не считая разной птицы. Стояли в завознях две жатки-самовязки, двое машинных граблей, косилка, молотилка, плуги, в доме — сепаратор. Из экономии семью обшивали сами, три швейных машины для этого были. Без всего этого не управиться бы с землей, а ее было больше двухсот десятин, из них только засевалось сто. Держали постоянно двух батраков, а в сенокос и страду нанимали еще до двух десятков сезонников. Баловались и торговлей. Откуда же еще быть пяти тысячам годового дохода?!

Прибыл из плена Иван, поговорил со старшим братом, который сидел дома, видел революцию, слушал речи и потому уже не мог не предвидеть будущего. Оно не сулило им ничего хорошего. Не удивительно, что как только загорелось в том году кулацкое восстание, оба брата взялись за оружие. Иван, молодой и испробовавший военное дело, поднялся там до должности коменданта: арестовывал, расстреливал.

Но молодая власть разметала кулацкий мятеж, поставила старшего брата к стенке, а увертливый младший сумел сбежать, благо — подошел Колчак. Началась мобилизация в белую армию, и Ивана Некрасова взяли туда вместе с лошадью в обозную службу: продержал вожжи до самого Ишима, а там погрузили его на поезд и довезли до станции Татарки. И повезло вроде: с Татарки отпустили домой…

Поехал. Но в Омске задержали и сдали военному коменданту. Дела у Колчака шли плохо, солдат не хватало, и Некрасову опять дали в руки винтовку. Но он от смерти уходить научился: в двадцатом сдался в плен красным… И надо же! Те тоже отпустили его.

Наконец добрался до Екатеринбурга. Но и здесь не миновал комендатуры. На этот раз забрали в армию красные. Часть, в которой оказался, вскоре направили против белополяков на Северо-Западный фронт. Там и пробыл до заключения мира в двадцать первом году.

Домой, в родную деревню, не поехал, боялся: вдруг вспомнит кто-нибудь восемнадцатый год. Подался к знакомым в Манчажский район, куда через верных людей вызвал семью. Загородиться от местных властей было чем — после польского фронта красноармейская справка осталась на руках. Зачал жить.

Помогла подняться смерть родного дядьки, который оставил любимому племяннику кое-что из добра да золотишко. До сытой жизни подтянулся сначала, а потом и до богатой дошел.

В тридцатом раскулачили.

Так и оказался в высылке в Пригорнском районе. Семь ребятишек, да сам с женой, с такой оравой не поскачешь. И осел навсегда, устроившись лесником.

…А вот приятель Некрасова Чалышев Александр Андреевич не был выселенцем. Этот происходил из Чердынского края. Был призван на царскую службу, как и Некрасов, в четырнадцатом году. Благодаря грамоте сразу стал младшим унтер-офицером. В восемнадцатом вернулся домой, занялся было сельским хозяйством, даже волостным военным комиссаром был выбран. В этом же году, в июне, как только началась мобилизация в Красную Армию, сам поспешил записаться в добровольцы. Служба выпала не особенно жаркая: до двадцать первого года прошел ее в должности начальника хозяйственной команды.

Дома опять принялся за землю, и пошло хорошо. Но коллективизация подвела его под кулацкий ранг. Враз обеднев, уехал из родных краев. Красноармейские документы помогли обосноваться без хлопот. Снова завел маломальское хозяйство, но все время помнил, что жадность может сгубить, поэтому на своей земле не надсажался, вошел в местный колхоз, не пропускал ни одного собрания, сам поднаторел на выступлениях, репутацию заимел. Грамота и на этот раз помогла: избрали его мужики председателем колхоза. Похозяйничал он около двух лет и к тридцать шестому году порученный ему колхоз довел до ручки, по миру пустил… Приехала комиссия, проверила все бумаги, которые были, и вынесла свое определение: отдать Чалышева под суд за разбазаривание народного добра.

Отсидел Александр Андреевич два года и снова переменил место жительства, определившись в Пригорнском районе к углежогам грузоотправителем на твердое жалованье.

Другие приятели Чалышева были выселенными тоже. Махова в свое время раскулачили в Ольховском районе Челябинской области. Жена его — из середняков, отказалась от него, была восстановлена в гражданских правах и осталась дома с полуторагодовалой дочкой. Поэтому Махов приехал к месту высылки в Пригорнский район одни. Потом уж обзавелся новой женой.

Самый молодой из всех — Исаев, был выслан с раскулаченными родителями под Тюмень. Парень грамотный, пристроился на работу в потребсоюз и в тридцать втором году попал в тюрьму за хищение социалистической собственности. После тюрьмы поселился в Угольном, стал жигарем…

— Ну вот, — выслушав Бадьина, сказал Федор. — Теперь всю компанию узнали. Подобрались один к одному. Остается узнать самое главное: что за люди у них в лесу. Сдается мне, что тут попахивает душевным родством.

— А у Колмакова как дела? Ты его видел? — спросил Виталий.

— Нет. Скрылся куда-то наш Алексей, — ответил Федор и сказал: — Если не появится, завтра с утра придется искать его. Надо посоветоваться вместе, чем заниматься дальше.

В это время дверь в комнату старшины, где сидели Федор и Бадьин, отворилась, в ней появился солдат с самоваром в руках. Спросил:

— К вам можно?

— Заходи.

Солдат поставил самовар на стол и сказал, как будто извиняясь:

— Вот. Товарищ старшина сам нес, да его срочно позвали к телефону. Велел мне…

— Спасибо.

— Разрешите идти?

— Идите.

Солдат направился к двери и, открыв ее, столкнулся со старшиной. Тот как-то ловко вытолкнул его из комнаты и когда повернулся, Федор увидел, что он не на шутку встревожен.

— Федор Тихонович, Вершков звонил. Ваш Колмаков через него просил срочно прислать на стрелочный пост двух солдат. Он арестовал стрелочника Степанова и еще одного незнакомого человека! — выпалил старшина.

Федор и Бадьин вскочили.

— Как арестовал?! — спросил Федор.

— Не знаю. Вершков передал только это. Вы побудьте здесь, а я пошлю. Мои ребята мигом долетят туда…

И выбежал из комнаты. Федор с Бадьиным переглянулись.

— Ни черта не понимаю! — сказал Федор.

— Может, мы пойдем тоже? — предложил Виталий.

— Нет. Надо позвонить Вершкову. Добеги-ка до старшины, спроси, который телефон из этих к дежурному по разъезду, — он показал на аппараты, стоявшие на рабочем столе старшины.

Бадьин скрылся за дверью и вернулся через минуту вместе со старшиной.

— Вот телефон, — показал тот на один из аппаратов. — Но зачем звонить Вершкову? Он сам ничего не знает, я же спрашивал. Через десять-пятнадцать минут все будет известно.

— Тогда пойдемте, хоть встретим их, — предложил Федор.

Втроем вышли на улицу.

Подступали сумерки, и безмятежная тишина, царившая вокруг, показалась Федору какой-то неестественной.

— У вас найдется место, куда можно поместить этих арестованных? — спросил Федор старшину.

— Хозяйственная комната есть, еще комната боевой подготовки…

Замолчали. Казалось, время остановилось. Федор закурил, потягивая папиросу, неотрывно смотрел в сторону разъезда.

— Идут, — сказал наконец старшина, стоявший у него за спиной.

Федор обернулся и увидел, что тот смотрит в сторону леса.

— Тропой по лесной опушке идут, — уточнил старшина, — я слышал: у кого-то треснуло под ногой…

Федор не успел ему ответить. Из-за угла ограды казармы показался солдат с винтовкой, за ним вышли Степанов с незнакомым мужчиной, позади них шагали Колмаков и второй солдат. Старшина вышел навстречу, что-то негромко сказал первому солдату и повернул обратно. Арестованных провели мимо Федора и Бадьина. Колмаков остановился возле них. Он вытащил из кармана гимнастерки бумажку и протянул Федору:

— Вот, читай.

Это была записка, написанная карандашом на клочке газеты, оторванном по краю.

«Здравствуй, Семен. Напиши свой график

дежурств. Мы переходим на другое место.

Нас заметили. Иван будет знать,

где мы. Ну, пока».

— Пошли к старшине! — заторопился Федор. — Надо сказать, чтобы задержанных рассадили по разным местам.

— Я уже сказал об этом солдату, с которым шел, — ответил ему Колмаков.

Вошли в казарму. Навстречу им спешил старшина.

— Все в порядке, — сказал он.

— Где они?

— Как и говорил. В разных комнатах, только не закрыты. Солдаты при них.

— Рассказывай, — попросил Федор Колмакова, как только все зашли в комнату старшины.

— Незнакомый появился перед концом дежурства Степанова со стороны Яшминского. Когда он зашел в будку, я приблизился к ней. Будка хорошо просматривалась через окна. Сначала они перекинулись словами, а потом тот, что пришел, передал Степанову записку. Я, как увидел это, сразу же забежал к ним, приказал записку — на стол, самим в сторону… Позвонил Вершкову, попросил сообщить в охрану туннеля, чтобы прислали солдат, а его поторопил со сменой Степанову.

— Записка эта от жильцов шалаша, это ясно, — сразу стал рассуждать Федор. — Иван — это Некрасов. — Он взглянул на Колмакова. — И раз ты закрутил эту карусель, придется задерживать и Некрасова. Только когда?

— С этим, который записку принес, сейчас же надо говорить, — сказал Алексей. — По записке можно предположить, что Степанов должен был с этим же гонцом отправить свой ответ. А куда и когда ее намеревались доставить, нам необходимо узнать не откладывая. Тогда и видно будет, когда задерживать.

— В таком случае давайте его сюда, — распорядился Федор.

Задержанный, которого привели через минуту-две, был явно испуган.

— Фамилия? — строго спросил Федор.

— Чалышев.

— От кого принес записку? Быстро!

— Из Яшминского…

— Я спрашиваю не откуда, а от кого?

— От лесника, от Некрасова.

— Ответ должен был взять?

— Должен.

— Когда хотел доставить его?

— Сегодня.

— Некрасову?

— Ему.

— От кого тебе передал записку Некрасов?

— Не знаю.

— Уведите, — приказал Федор.

Чалышева увели.

— Старшина, пару солдат нам дашь? — обратился Федор к начальнику гарнизона.

— Обязательно.

— Только мне надо таких, чтобы и ночью дорогу на Яшминское с завязанными глазами нашли.

— Да тут есть такая, по которой не сбиться, — сказал старшина. — По ней даже ездят.

— Пойдем все втроем, — решил Федор, обращаясь к Бадьину и Колмакову. — Чем быстрее задержим Некрасова, тем лучше…

Через четверть часа Федор, Колмаков, Бадьин и двое солдат вышли на дорогу в Яшминское.

* * *
К дому Ивана Некрасова подошли в полночь. В окнах света не было, хозяева спали. Двор был обнесен невысоким глухим забором и хорошо просматривался, но калитка была закрыта. Когда постучали, из конуры, стоявшей под навесом, выскочил кобель и залился злым лаем. Прошло минуты три-четыре. В доме по-прежнему было темно, но входная дверь отворилась, мужской голос тихо, но строго утихомирил собаку. Потом шаги раздались возле самой калитки. Не спрашивая, кто пришел, хозяин открыл ее.

— Некрасов? — спросил Федор.

— Я, — несколько настороженно отозвался Некрасов.

— Собаку закрыли?

— Что надо?

— Мы к вам…

За спиной Федора стоял Колмаков. Некрасов отошел, запер собаку в конуре, сказал неприветливо:

— Проходите.

Вошли в дом. Там уже горел свет. Встала жена.

— Чем обязан? — спросил Некрасов.

— Вам следует собраться, вы пойдете с нами на Дедово, — сказал Федор, протягивая Некрасову удостоверение.

Некрасов молча покачал головой, сняв с вешалки дождевик, поинтересовался:

— Надолго?

— Видно будет, — ответил Федор.

Когда отошли от дома шагов на тридцать, их встретили оставшиеся на улице Бадьин и солдаты. Виталий тихонько толкнул Федора, сказав одними губами:

— Этот.

— Многовато вы народа с собой привели, — заметил Некрасов, взглянув на Федора.

— Идите, идите… — отозвался Федор.

В гарнизон вернулись около трех часов утра, минуя поселок разъезда. Их встретил неусыпный старшина. К нему в комнату и завели Некрасова.

— Садитесь, — предложил ему Федор, показав на табуретку в сторонке от двери. Сам сел возле обеденного стола, положил на него фуражку, спросил: — К кому вы приходили прошлым утром в шалаш на Яшмихе?

Некрасов медлил с ответом.

— Что же вы молчите? Отвечайте.

— Да жили там знакомые ребята… Не здешние, — ответил он наконец.

— Вы же хорошо знаете, кто они.

— Значит, вам все самим известно, чего же спрашивать? — вместо ответа спросил Некрасов.

— Здесь спрашиваю я, — сказал ему Федор. — И мне известно больше: после вашего посещения шалаша, когда вы не застали их на месте, вы уже успели увидеться с ними.

— Вот видите, вы знаете больше меня.

— Я еще раз предупреждаю вас, что на мои вопросы вы должны отвечать, а не уходить от них. Вы виделись с этими людьми, от них передали записку стрелочнику Степанову. Вам нет смысла увиливать от вопросов, этим вы можете только осложнить свое положение.

— Ничего я Степанову не передавал, — холодно взглянул на Федора Некрасов. — Вы что-то путаете.

— Нам путать не полагается, Некрасов. Вы не мальчик и должны понимать: если записка передана Степанову через Чалышева, это вовсе не означает, что вы к ней не имеете никакого отношения. Где сейчас находятся люди из шалаша?

— Не знаю.

— Больше ничего не скажете?

— Я ответил, что не знаю, где они. — И вдруг сорвался: — Вы меня с постели подняли, спать не дали, фактически арестовали незаконно и увели черт знает куда!..

— Спокойно, Некрасов. Вы отказываетесь говорить?

— Да, отказываюсь. Если арестовали, представьте санкцию!

— Представим, — заверил его Федор и посмотрел на старшину: — Можете его увести?

— Да.

— Пожалуйста…

Федор понял, что старшина побеспокоился и о месте для Некрасова.

Когда остались одни, Федор предложил допросить Чалышева.

— Чалышев серьезно растерялся, судя по тому, что сразу назвал Некрасова. Уходить ему от дальнейшего разговора уже нет смысла. А нам необходимы сведения, основание для ареста. Кто-то из вас утром выедет в Свердловск за санкцией прокурора.

…Чалышев был не просто растерян, а по-настоящему испуган. Видя это, Федор не стал начинать с вопросов, которые интересовали его больше всего.

— Расскажите, с какого времени вы знаете Степанова и при каких обстоятельствах состоялось ваше знакомство? — спросил Федор.

Чалышев, видимо, не ждал этого вопроса и вздохнул с облегчением.

— Я живу в Хомутовке с тридцать девятого года, с того времени, как устроился грузоотправителем на участок углежогов от Яшминского леспромхоза. Проработал уже полгода, когда решил выяснить возможность отправки угля железной дорогой через Дедово. Пошел туда и вышел к разъезду недалеко от стрелочной будки. Увидя возле нее стрелочника, подошел к нему и спросил, как найти начальника разъезда. С этого и разговорились. Стрелочник был Степанов. Он тогда сразу сказал мне, что пришел я напрасно: с Дедово никаких грузов не отправляют, так как там нет ни тупика, ни погрузочной площадки. Потом Степанов спросил меня:

— Вы приезжий ведь?

— Откуда вам известно? — спросил я в свою очередь.

— Не встречал вас раньше, — объяснил он. — Мы тут вокруг знаем людей-то.

Получилось так, что рассказал тогда Чалышев Степанову свою колхозную историю, которая привела его к тюрьме. А тот усмехнулся.

— Выходит, нашему брату крестьянину никуда иного хода нет: тебя вот, по твоим словам, обвинили за то, что ты вроде колхоз загубил, а меня выслали за то, что я артель с самого начала признать не захотел. На поверку-то и вышло одинаково: я хоть и не через тюрьму, а тоже всего лишился… Живу теперь второсортным. Недавно коровенку завел, так и ту не знаю, как удержать, с сеном больно плохо: полоса отчуждения здесь бедная, косить негде.

Решил тогда Чалышев порадеть новому знакомому, чья жизнь оказалась чем-то схожей с его собственной.

— Пожалуй, я тебе с этим помогу, — сказал он. — Таких, как мы с тобой, здесь есть еще несколько. Поговорю с лесником яшминским, Иваном Некрасовым: мужик серьезный и у власти нынешней тоже в пасынках ходит. Много натерпелся сам, твою беду поймет.

Так Чалышев свел Степанова с Некрасовым, который вскоре выхлопотал ему сенокос. Виделись друг с другом не часто, но, когда сходились, за разговорами часто вспоминали старое время, жалели об утраченном.

Война заставила расстаться. Чалышева и Некрасова призвали в армию. Думали, расстаются насовсем. Но судьба и на этот раз смилостивилась: скоро Чалышев, а потом и Некрасов вернулись живыми, хоть и ранеными.

Тут уж и разговоры пошли иные. Рассуждали о войне. Но не тревожились общей заботой, а вроде бы радовались вражеским успехам.

— Не против нас воюют, а против порядков государственных. Пусть кто-нибудь другой боится немцев-то, нам все равно хуже не будет, — чаще других высказывал мысль Некрасов. — А скорее всего новым хозяевам мы сгодимся.

С ним не спорили.

— А нынче в начале лета, — рассказывал Чалышев, — встретил меня Степанов и сообщил, что видел в лесу двух молодых мужичков в зеленых телогрейках, которые вицы рубили. Спросил, откуда они, а те ответили, что с разъезда. Степанов-то своих всех знает и сказал им, что таких у них на разъезде нет. Мужички те испугались и признались ему, что отстали от воинского эшелона… Но он сказал им, что в их дела вмешиваться не намерен. А сам-то спросил меня тогда, что ему делать. Я посоветовал молчать.

Чалышев услышанное передал Некрасову, который решил сходить в лес и узнать хорошенько, что за люди там скрываются. В лесу находились дезертиры.

— Плохи, видно, совсем дела, если народ от ружья в лес бежит, — сказал тогда Чалышеву.

А еще через несколько дней пошел в лес вместе с Чалышевым и отправил парней к нему в баню.

Некрасов сказал им, что железнодорожника с Дедово, который первым встретил их, они могут не бояться. Да еще обнадежил, что Степанов и он сам, Некрасов, по мере сил помогут им продуктами.

— И какие планы у этих дезертиров?

— О планах сказать ничего не могу. Знаю от Степанова, что интересовались они в последнее время туннелем, спрашивали, много ли поездов тут проходит, про грузы узнавали…

Чалышев рассказывал обо всем так, как будто был в этой истории случайным свидетелем и о действительных делах знает мало, только понаслышке. Когда же ему задавали конкретные вопросы: как фамилии дезертиров? с какой целью интересовались туннелем? почему с ними завел дружбу Некрасов? — Чалышев уходил от ответов, говорил, что об этом лучше спрашивать не его, а Некрасова или Степанова.

Федор не хотел терять времени и решил допросить Степанова. Говорить с ним начал подчеркнуто строго, не скрывая того, что ему уже было известно. И Степанов почувствовал себя в безвыходном положении.

— Нам известно, Степанов, что вы первый встретили дезертиров в лесу и намеренно скрывали их пребывание там, — говорил Федор.

— Я не скрывал, — попробовал отговориться Степанов. — И не знал, что это дезертиры. Они сказали мне, что отстали от поезда…

— Неправда. Вы не только скрывали их, но и снабжали продуктами. Вспомните, что вы сказали однажды вашей сменщице Марии Холодковой, когда отправлялись в лес с продуктами?

— Не помню.

— А вы припомните. Она спросила тогда, куда вы пошли. Вы ответили ей, что понесли продукты людям, которые косят для вас сено. Вы шли тогда к дезертирам. Холодкову вы обманули. Это было ясно даже ей, потому что сенокос ваш находится совеем в другой стороне, в пойме Малой Шайтанки.

Степанов ничего не мог ответить, а Федор наступал:

— Позавчера вы виделись с дезертирами последний раз. Они сами вызвали вас. Не вздумайте отказываться: в записке, которую вы получили от них, было указано точное время, вас ждали в 18 часов. Расскажите, о чем вы договаривались? И где теперь эти люди?

— Я не видел их, — подавленно ответил Степанов. — Смена моя кончилась в двадцать часов и я не мог прийти к назначенному времени.

— Когда вы получили ту записку?

— После обеда.

— Кто вам ее передал?

Степанов замолчал надолго, наконец выговорил:

— Сын мой передал.

— Он что, тоже знал о их шалаше? — спрашивал Федор.

— Нет. Парень мой тут ни при чем. Он видел однажды одного из них у меня в будке…

— Как же он мог принести записку, если не знал, где находится шалаш?

— Сын шел из Яшминского, мать его посылала туда. А на дорожке в лесу его встретил тот, которого он видел у меня в будке. И попросил передать…

— С какой целью они запрашивали ваш график дежурств в записке, переданной вам Чалышевым?

— Чтобы знать, когда меня можно застать в будке.

— Нам известно от Чалышева, что дезертиры интересовались туннелем, движением поездов, грузами. С какой целью?

Степанов вспотел. Он вытащил платок, сначала вытер лоб, потом высморкался. Поднял взгляд, в котором остался только страх, и хрипло выдавил из себя:

— Всё скажу… — Он передохнул, прежде чем досказать до конца: — Крушение готовили.

— Когда? — спросил Федор, с трудом сдерживая подступившее волнение.

— В эти дни.

* * *
Рассказ Степанова занял почти час, но Федор, его товарищи и старшина, который присутствовал при этом, только изредка прерывали его вопросами.

Когда Чалышев сообщил Некрасову о встрече Степанова с незнакомыми людьми, лесник направился в лес, разыскал их. Напуганные разоблачением, понявшие, что о их пребывании известно уже не одному человеку, парни признались Некрасову, что скрылись из воинского эшелона в Ярославле, куда прибыли на переформирование с остатками своей части из-под Смоленска. Один из них назвался Федоровым, другой — Березиным.

— Почему не сдались в плен на фронте? — спросил их Некрасов.

— Хотели переждать, поглядеть, чья возьмет, — сознались те.

— И убежали так далеко?

— К дому хотелось поближе.

— Где дом-то ваш?

— У меня в Нижне-Сергинском районе, — ответил Федоров.

— Я — из Ачитского, — сообщил Березин.

— Что думаете делать? — наседал Некрасов.

Домой дезертиры показываться боялись. Они спросили Некрасова, как идут дела на фронте. Тот ответил, что немцы опять наступают и идут к Волге. И еще предположил, что отсиживаться в лесу им придется, может быть, не долго.

— Все равно надоело уже, — признались дезертиры. — И грязью заросли, и жрать нечего.

И тогда Некрасов пообещал им, что с этим поможет, а выдавать не собирается. С тех пор он стал приносить им продукты. Опасаясь навлечь подозрение на себя, уговорил Чалышева сводить их в его баню в Хомутовке…

Дела на фронте продолжали ухудшаться, военные сводки приносили известия о том, что немцы рвутся к Сталинграду. Во время одной из встреч-попоек в доме Чалышева, где были Исаев и Махов, опять зашел разговор о войне. И тогда Некрасов, считавший себя понимающим больше других в военных вопросах, высказал свое предположение:

— Я так думаю, что скоро немец и к нам придет. Как только захватит Сталинград, ему откроется прямая дорога па Челябинск, а тут и до нас рукой подать. Так что и мы дождемся перемен.

— Ждать, конечно, будем, — сразу согласился с ним самый молодой и потому горячий Махов. — А вот кабы пособить этому, так еще лучше!

И начались разговоры. Услужливая память у каждого воскрешала прошлые обиды.

— Без нас Гитлеру так и этак не обойтись, — говорил Исаев. — Ему опора нужна.

— А потому и все права наши старые должны вернуть, — рассуждал Некрасов. — Самому ему свою армию не прокормить, а кто даст хлеб, если не мы? Колхозы, что ли? Так он духу от них не оставляет!

— Надо думать заранее, — гнул свое Махов. — И готовиться. А то кроме нас другие найдутся, которые выхватят из-под носа что получше…

— И это верно, — соглашался Некрасов.

— А раз верно, хорошо бы к новой власти с заслугой прийти.

— А где их взять, заслуги-то? — спрашивал не особенно сообразительный Исаев.

— Как где? Списки можно заранее составить на начальство, на партийцев, — сказал Махов.

— Это — не задача. Найдутся такие, которые без всяких списков кого надо укажут, — выразил свое мнение и осторожный Чалышев.

— Нет, не это надо, — остановил обсуждение Некрасов. — Надо сделать такое, что сразу бросится в глаза… Я был недавно на Дедово, у Степана сидел. Так за один час насчитал четыре поезда с солдатами, с артиллерией и танками, и все — в одну сторону. Полагаю, что к Сталинграду. Вот бы тот туннель-то как-то суметь законопатить. Это вам не списочки составить!..

От такого предложения у всех дыхание перехватило. Первым опомнился Махов:

— А как можно-то?

— Думать надо… — уклончиво ответил Некрасов. — Степанов-то с Дедово тоже, считайте, нынешней властью обездолен. Он все эти годы при дороге держался, с ним и надо посоветоваться.

— Думаешь, согласится? — спросил Чалышев.

— А куда ему деваться? — усмехнулся Некрасов. — Я ему сколько помогал? И сенокос каждый год выделял. А как война началась, и хлебом снабжал постоянно. Ты ведь, Чалышев, знаешь, что я в Янауле беру хлеб по сходной цене. А разве я на этом хоть копейку нажил? Как привозил, тебе да Степанову и давал каждый раз. А раз вместе держимся, так и в других делах должны друг другу помогать.

По словам Степанова, от совершения диверсии он отказался. Некрасов настаивал на том, чтобы аварию устроить в самом туннеле.

— Я ему говорил, — рассказывал Степанов, — что это невозможно, так как туннель охраняется. С путеобходчиком, который имеет туда доступ, говорить вообще не решался, потому как у того два сына-добровольца на фронте и сам он из бывших партизан. Тогда Некрасов стал уговаривать меня принять поезд на занятый путь. На это я пойти не мог. Во-первых, тут сразу же обнаружили бы виновного, да и столкновение двух составов вовсе уж не такое большое крушение, из-за которого можно надолго остановить движение. Тогда Некрасов попросил, чтобы я дал свои ключ. Рисковать я боялся, так как инструмент каждый раз обязан передавать сменщице. А Некрасов не отставал. Последний раз он сказал, что ключ у меня возьмут в начале ночной смены, ребята из леса нарушат стыки рельсов и успеют вернуть его мне. Тут мне деваться было некуда…

— Поэтому они и просили вас сообщить график дежурств?

— Может быть, — ответил Степанов.

— Кто должен был прийти за ключом?

— Не знаю. Ребята-то из леса перешли на другое место, потому что их спугнули на днях.

— Кто спугнул?

— Чалышев, когда передавал записку, сказал, что на них женщины-грибники наткнулись. Они, конечно, испугались…

— Где теперь дезертиры?

— Не знаю. Правду говорю, не знаю.

Степанов замолчал. Федор решил допрос прервать. И когда Степанова увели, сказал:

— Не знает он, где дезертиры. Это подтверждает и записка. Вот, читайте: «Иван будет знать, где мы». Это о Некрасове. Значит, с ним и надо работать. — Федор задумался, потом обратился к Бадьину: — А тебе, Виталий, надо срочно ехать в Свердловск. Составишь представление, получишь у прокурора санкцию на арест этих «друзей»… И на Исаева с Маховым — тоже. Мы с Алексеем будем продолжать говорить с Некрасовым и Чалышевым… — И повернулся к старшине: — Вы-то для себя, надеюсь, тоже сделали кое-какие выводы?

— Да, Федор Тихонович. Свои посты, разумеется, я проинструктирую особо. А пока вы тут будете разговаривать с задержанными, я схожу на Дедово, найду путейского бригадира и накажу ему усилить контроль за состоянием пути на участке возле туннеля: пусть там держит путеобходчика постоянно.

— Это все правильно, — согласился Федор. — Но я думаю, что с наступлением темноты есть смысл организовать и ваш дополнительный пост.

— Сделаем, — заверил старшина.

— Вот, пожалуй, и все, — сказал Федор. — Теперь — за дело, товарищи… А мы, Алексей, продолжим разговоры.

Некрасова Федор поручил Колмакову, предполагая, что разговор с тем затянется. Сам встретился с Чалышевым.

— У вас было время подумать, Чалышев. Я надеюсь, что дальше прикидываться незнайкой и случайным свидетелем в деле, которое нас интересует, вам не стоит, — строго начал Федор. — О замыслах ваших знакомых, которые вынашивались в вашей квартире и при вас, нам уже хорошо известно. Степанов, например, это понял и говорил с нами более откровенно, чем вы.

— Что он мог сказать обо мне плохого?

— Ну, например, то, как вы вырабатывали план диверсии в районе туннеля, чтобы нарушить движение поездов. Не скрыл и того, как его тоже принудили к участию в этом.

— Принудили?! — вдруг недобро возмутился Чалышев.

— Склонили, если хотите помягче, — сказал Федор. — Существа дела это не меняет.

— А то, что он требовал себе место старосты на Дедово, он вам не сказал?! — сорвался Чалышев. — Принудили его!..

— Какого старосты?

— Обыкновенного. Когда немцы придут…

И Федор услышал еще один рассказ, который вызвал лишь чувство омерзения.

Несколько дней назад компания опять сходилась в полном составе на Хомутовке. Порадовавшись гитлеровским успехам на Сталинградском направлении и согласию дезертиров помочь их замыслу, приятели вдруг размечтались о своем ближайшем будущем.

— Если мы провернем дело с крушением, нам не надо будет хлопотать за себя, — уверенно выкладывал свои соображения Некрасов. — Охотники повыгоднее устроиться при новом порядке найдутся. Но немцы — народ деловой. Мы явимся к ним не с пустыми руками, а подадим на тарелочке туннель. И пусть тогда кто-нибудь сунется против нас. А мы станем здесь гражданской властью. Понятно?

Приятели удовлетворенно загалдели.

— Скажем, ты, Исаев, вполне можешь быть старостой на своем Угольном.

— Мае Дедово отдашь, — сказал тогда Степанов.

— Бери, — согласился Некрасов.

— А кому нашу Хомутовку? — спросил Махов, с опаской взглянув на Чалышева.

— Ты и возьмешь, — ответил ему Некрасов.

— А что Александру Андреевичу? — кивнул Махов на Чалышева.

— Ему, если он захочет, Яшминское в распоряжение… — Некрасов замялся немного, но повторил: — Если захочет, конечно. Потому как я, наверное, возьму на себя комендатуру. Немцы везде организуют комендатуры для общего порядка.

— И согласились вы? — не удержался и спросил Федор.

— Я сказал: поживем — увидим, — уклончиво ответил Чалышев.

— Ладно. О ваших будущих должностях мы потом поговорим, — прекратил исповедь Чалышева Федор. И спросил: — Где сейчас дезертиры?

— Я не знаю, я уже заявлял. Это надо спрашивать у Некрасова, — снова отгородился от ответа Чалышев.

— Степанов их в старом шалаше не застал. Из записки, которую вы передали ему от Некрасова, видно, что о их новом пребывании должен знать Некрасов. Неужели он вам ничего не сказал?

— Точно не говорил, — стоял на своем Чалышев. — Я даже спрашивал его. Так он только сказал, что советовал им уходить подальше от Яшминского, где меньше людей. За вышку.

— За какую вышку?

— Там, на северном склоне, есть геодезическая вышка.

— А точнее?

— Не знаю, — ответил Чалышев. — Хоть убейте, не знаю.

И он замкнулся совсем. То, что его уличали в прямой причастности к этому грязному делу, повергло его в тяжкое унынье, граничащее с безразличием ко всему, что сейчас происходило. Чалышев, который всю жизнь пробовал приспособиться к новой жизни, бессильный избавиться от привязанности к прошлому, сознавал, видимо, что на этот раз терпит последнее, окончательное поражение.

Федор понял, что дальнейший разговор с ним будет бесполезной тратой времени. Сейчас он допускал, что Чалышев действительно не знает местонахождения дезертиров. И он велел его увести.

После этого зашел к Колмакову, который сидел с Некрасовым в комнате боевой подготовки, и увидел, что они оба молчат.

— Как дела? — спросил Колмакова.

— Не хочет разговаривать Иван Александрович, — кивнул тот на Некрасова. — Не знает, говорит, где его лесные дружки.

— Я знаю, где они должны быть, — запротестовал Некрасов. — Могу показать, если хотите… Пойдемте вместе.

— Больше вы ничего не можете предложить? — спросил Федор.

— Нет. Потому что на новом месте не был.

— Хорошо.

Федор выглянул за дверь и позвал солдата.

— Уведите гражданина. И пусть его покормят, — наказал ему.

Оставшись с Колмаковым, предложил:

— Некрасов хорошо знает лес. Пусть поведет нас и покажет. Он ведь понимает, что мы от него не отступимся.

— Попробовать можно, — согласился Колмаков. — Пойдем, перекусим?

— Можно. — И спросил о другом: — Ты узнавал: вооружены дезертиры или нет?

— Спрашивал. Ответил, что оружия у них не видел.

— Кто ею знает. Скользкий тип этот Некрасов.

У дежурного узнали, что старшина возвращается с разъезда в расположение. Решили встретить его и вышли из казармы на улицу.

— Я все сделал, Федор Тихонович, — сразу доложил старшина. — А как у вас?

— Придется опять просить вас… Некрасов согласился повести нас искать дезертиров.

— Солдаты нужны? — догадался старшина.

— Хотя бы двое.

— Будут, — заверил старшина. И добавил: — Вы зря думаете, что создаете нам проблемы. У меня ребята отличные, все понимают. Скажу больше: они даже довольны, что у нас настоящее дело появилось.

— Спасибо.

После двух часов дня Федор, Колмаков, два солдата и Некрасов ушли в лес.

Некрасов повел их в сторону Яшминского. В районе старого шалаша он круто взял влево, стал медленно кружить по лесу, все выше поднимаясь по горе. Неожиданно для себя Федор увидел деревянную геодезическую вышку, взметнувшую свой конус высоко над лесом.

— В этой стороне должны быть, — сказал Некрасов, заметив обращенные к нему взгляды.

Он то спускался вниз почти к самой подошве горы, то шагал вверх, подолгу соображая, и опять начинал кружить…

Солнце уже опускалось и скоро задело верхушки старых елей, а признаков временного жилья все не было. Лес начинала пеленать темнота. Федор и Колмаков решили поиск прекратить. Когда возвращались, на минуту открылся поселок Яшминский. Некрасов долго молча смотрел в ту сторону.

— Хватит, Некрасов, — сказал Федор. — Пошли…

Вернулись в гарнизон уже после ужина. Их встретил Виталий Бадьин.

— Санкции привез, — сообщил он, не ожидая вопросов. — А у вас как?

— А вот, погуляли в лесу с Некрасовым. Водил нас дезертиров искать… — мрачно ответил Колмаков. — Бодро водил, сам отдохнуть не присел.

— И все мимо, — добавил Федор. — А сам вернулся довольный…

— Ухов сказал, что завтра организует транспорт, чтобы забрать этих в Свердловск, — продолжал Виталий. — Приедут во второй половине дня. К этому времени просил доставить сюда и Махова с Исаевым.

— За ними кому-то из вас придется отправляться. А может, оба вместе, чтобы солдат не брать, — решал Федор. — Одни-то управитесь?

— Конечно, — ответил Виталий.

— А чтобы времени много не тратить, надо транспорт придумать. Алексей, на разъезде можно что-нибудь найти?

— У путейцев лошадь есть. Попробую договориться.

— А как быть с дезертирами? — спросил Виталий.

— Искать надо, — ответил Федор.

После позднего ужина Колмаков и Бадьин собрались на разъезд к путейцам, рассчитывая выехать в Хомутовку и на Угольный с рассветом. Федор, позвонивший до этого дежурному, узнал, что Даниил Андреевич Вершков сменился после дня и ушел домой.

— Алексей, зайди к нему, скажи, что я хотел бы его видеть, — попросил Федор. — Время, правда, позднее, уже одиннадцатый час… Ну, извинись. Скажи, что очень надо.

Проводив их, Федор разыскал старшину. Сообщив, что завтра задержанных обещали забрать в Свердловск, заговорил о главном.

— Вы, конечно, понимаете, что пока дезертиры у нас не в руках, мы не можем считать дело законченным.

Старшина внимательно слушал.

— Поэтому, — продолжал Федор, — вашим ребятам предстоит последнее усилие…

— Догадываюсь, — просто сказал старшина. И вдруг с каким-то почти юношеским стеснением спросил: — А меня не возьмете?

— Какой разговор, дружище! — Федор даже обрадовался. — А ничего, что ты отлучишься? Кто его знает, сколько лазить по этой горке придется?

— В гарнизоне всегда образцовый порядок! — ответил повеселевший старшина. — У меня заместитель, сержант — парень огонь.

— Сколько людей дадите?

— Я прикидывал. Десять человек хватит?

— Вполне. Себе не в ущерб?

— Все рассчитано. Смена постов у меня через четыре часа. Вместо дежурного по гарнизону отсидит заместитель, сколько потребуется. Двое на постах, четыре солдата — на смены. Все в ажуре.

— Договорились, — одобрил решение Федор. — Скоро, наверное, сюда придет Вершков, надо предупредить вашего часового. И я хочу еще поговорить с Некрасовым…

— Сейчас все сделаю.

Старшина вышел из комнаты.

Привели Некрасова.

Федор молча показал ему на табуретку. Начал разговор не сразу. Он видел, что Некрасов совершенно спокоен, даже как будто доволен чем-то, ему одному известным.

— Как же так, Иван Александрович? — начал Федор. — Семь часов водили нас по лесу, в котором знаете каждую елочку, и не нашли своих знакомых?

— Так ведь я не знаю, где они устроились, — ответил Некрасов. — Я им только посоветовал северный склон. А где? Это они сами облюбовать должны.

— В записке-то сказано, что о их местонахождении должны знать вы. Вы! — подчеркнул Федор.

— Так оно и есть: должен был знать, — подтвердил Некрасов. — А получилось так, что не узнал. Не моя вина и не ихняя в том, — добавил он.

— Чья же?

— Ваша, гражданин начальник, — сказал Некрасов, устремив насмешливый взгляд на Федора.

— Не понимаю вас, — признался Федор.

— Могу объяснить, — все так же смотрел на него Некрасов.

— Ну, ну… — подбодрил его Федор.

— Все просто. Позавчера военные ребятки перешли на новое место. Я проверил это, заглянув в их старый шалаш. К вечеру Чалышев унес Степанову записку от них, которую вы читали. Я ждал Чалышева с ответом от Степанова, но, вы ведь знаете, он не пришел. Ночью вместо него ко мне пришли вы и забрали меня сюда. А ребятки, которые должны были сообщить свое новое местонахождение, приходили ко мне сегодня в одиннадцать вечера… Так что вы сами не дали мне узнать, где они.

Федор все понял. Он видел насмешливую, почти торжествующую улыбку Некрасова, его сиюминутное торжество, которое помогало ему сохранять спокойствие. А сам испытывал такой жгучий приступ ненависти к этому человеку, который подавил на мгновение все другие чувства. Может быть, поэтому он, внутренне замерев, не дал проявиться своему возмущению.

— Интересно, на что вы рассчитываете, Некрасов? — как-то незнакомо для себя, тихо спросил его Федор.

— Я, лично? — поинтересовался тот.

— Да, вы.

— Я ни на что не рассчитываю.

__ Значит, вы все понимаете, — уже спокойно сказал Федор.

— Все понимаю, гражданин начальник.

— Нам не о чем больше разговаривать, — сказал Федор.

— Не о чем, — согласился Некрасов.

Некрасова увели.

Федор сидел за столом задумавшись. Он понял, что столкнулся с серьезным врагом. Многие из тех, с которыми его сводила работа за эти три года, были людьми, уже истратившими ненависть. Они только помнили о ней, оправдывая памятью свою, ставшую мелкой, а то и вовсе пустой, жизнь. Некрасов с упорством скупца сохранил ненависть до конца, сберег ее, и она стала пружиной его сознательного поступка, тщательно продуманного, направленного к достижению желанной цели.

Пришли Виталий с Алексеем и Вершков.

— Колеса есть! — сообщил Виталий. — Завтра в момент скатаем.

Федор пригласил к столу Даниила Андреевича.

— Тревога ваша была, как видите, не напрасной. Поблагодарите обязательно Холодкову, — сказал Федор. — Осталось только посоветоваться с вами насчет завтрашнего дня…

Федор рассказал Вершкову о дезертирах, о намечавшейся операции.

— Вы знаете Яшмиху хорошо. У нас есть основания предполагать, что они скрываются в районе геодезической вышки. Как нам лучше организовать поиск?

Даниил Андреевич попросил листок бумаги. Нарисовал на нем круг.

— Вот это Яшмиха, — говорил он, объясняя свои обозначения. — А это — вышка. Тут — северный склон. Внизу — речка наша — Малая Шайтанка. Здесь все лес, и чем ниже, тем он реже. А вот пойма — самое интересное место. От подошвы горы до речки метров сто пятьдесят. Тут гущина невозможная образовалась: сначала березняк, потом черемуха, а у воды — тальник, Вам, конечно, горку следует осмотреть, но я думаю, что они ближе к воде устроились… Метров сто от горы заросли сухие, а дальше — топь до самой воды, там тоже делать нечего… А вот эту стометровую полосу вдоль горы можно осмотреть от самой выемки и вдоль по речке, насколько сумеете пройти…

Поблагодарив Вершкова, Федор отпустил его, оставив план у себя.

* * *
Федор поднялся в пять утра и узнал, что Колмаков и Бадьин уже ушли.

Старшина, предложив завтрак, сообщил, что его отряд готов выступить.

В восемь подразделение вышло к геодезической вышке. Федор развернул листок бумаги с планом Вершкова. Посоветовавшись со старшиной, решили осмотреть северный склон от поселка до выемки, а потом пройти обратно по зарослям в пойме речки.

Развернулись в цепь с интервалом на видимость друг друга. Старшина был крайним справа, Федор — слева.

За час с небольшим медленно прошли склон до выемки. Сели отдохнуть. Покурили. О том, что ничего не обнаружили, будто по сговору, не обмолвились ни словом. Только когда поднялись, старшина сказал, чтобы слышали все:

— А теперь, братцы, глаза пошире и уши повострее.

По густым зарослям бесшумно пройти было невозможно: то ветка хрустнет, то птица испуганной шарахнется. Шли намного медленнее, чем по горе.

И скоро услышали изумленное:

— Сюда!..

Один из солдат стоял перед невысоким шалашом из густо сплетенных ивовых прутьев, толсто укрытым мелкими ветками и травой.

Старшина нырнул в полумрак лесного жилья и сказал удивительно спокойно:

— Только что ушли. Наверное, нас обнаружили раньше, чем мы их… — Он вдруг замолчал. Слышно было, как он ворошит в шалаше траву. — Вот, ловите… — И он, выкинув солдатский котелок, опять замолк. — А теперь примите бережно…

Одну за другой из шалаша приняли две винтовки. Потом появился сам старшина: в фуражке, которую он держал перед собой, матово желтели патроны.

— Еще карманы полные, — сказал он, кивнув на патроны. — Небезобидные ребятки тут жили…

— Почему же они оружие бросили? — удивился один из солдат.

— Налегке уходят… А ну, братцы, вперед и осторожно!..

…Дезертиров взяли часа через два: перед солдатами стояли два парня, грязные и худые. Стояли молча, не смея отвести глаз от земли.

* * *
Ухов приехал на Дедово на большой дрезине с шестью солдатами.

Арестованных перевели туда и, оставив под конвоем, зашли в дежурную к Даниилу Андреевичу Вершкову. Ухов поблагодарил старика, который вдруг смутился от такого скопления людей.

— А тебе, командир, спасибо особое! — уже на перроне благодарил Иван Алексеевич старшину. — Сработал ты по-военному. Буду представлять тебя.

Уезжали днем. Разъезд Дедово мирно грелся на солнышке, прижавшись к боку огромной, казавшейся мягкой от хвойной зелени горы, которая гляделась в светлую гладь водохранилища. И, казалось, нет в мире такой силы, что могла бы нарушить это спокойствие, от которого веяло вечным, непреходящим.

* * *
Дней через десять после возвращения с Дедово Федор порывисто вошел в оперпункт и остановился в дверях, с улыбкой глядя на Колмакова, который сидел в кухонке-дежурке.

— Ну, чего ты? Крашеное яичко подарили, что ли? — спросил его Колмаков.

— Нет, тебе подарок. Принимай оперпункт. Уезжаю я, Алеша…

Колмаков вскочил.

— Даю адрес: отдел контрразведки Северо-Западного фронта, — уже деловито закончил Федор.

— Может, вызовем Иванченко?..

Потом сидели втроем: Федор, Колмаков и Иванченко, Виталий был в командировке.

Перед прощанием Федор обратился к Колмакову:

— Алеша, у меня к тебе просьба… Я в квартире оставил чемодан. Вот ключ. Заберешь чемодан к себе, а ключ сдай коменданту. Понимаешь, самому некогда было…

Они вышли на крыльцо оперпункта. Через Сортировку спешил на запад очередной воинский. Друзья проводили его взглядом и повернулись друг к другу для последнего рукопожатия.

Анатолий Трофимов Поправка на справедливость

1

Стрелки на циферблате станционных часов показывали пять утра, хотя здесь, в Верхней Тавде, было не пять, а на два часа больше. Парней, с которыми Алтынов ехал в одном вагоне, встретил на перроне то и дело бухающий в свистящем кашле пожилой человек, одетый в заношенный и тесный армейский полушубок. Размахивая руками, он объяснял что-то. Дождавшись конца разъяснений, добровольцы подобрали котомки и, отряхнув их от снега, побрели следом за представителем залучившей их стройки.

Всего один и простуженный, но был у ребят встречающий, а его, Алтынова, никто не встречал. Да и не давал он знать о своем приезде.

Мордастый парень в растоптанных пимах поднял руку в серой, вязаной, поди, матерью варежке, крикнул прощально:

— Дядька Андрон, пока! Надумаешь — приезжай!

— Нет, ребята, спасибо. К месту прибиваться надо, гнездо вить.

Соврал Андрон! Было гнездо. И сейчас есть. К нему и волочил по грязному снегу опавшие, общипанные крылышки. Врал без внутреннего терзания, без вздоха в душе — о, господи! — а так, по давно въевшейся привычке. Немцам врал. Красноармейцам, которые в плен взяли, с три короба наворотил. На суде военного трибунала загибал безбожно. В сибирском ИТЛ «лапти плел». И жене в письмах — семь верст до небес, и все лесом. Вот и этим намолол — за пазуху не уберешь: дескать, вернулся с войны, а дома ни жены, ни деток. Померли. С горя на Север подался — остудить несчастную головушку. Теперь вот, когда сорок годов за спиной, снова потянуло обзавестись семьей.

Вранье, что дранье, — того и гляди, руку занозишь. Да, видно, теперь такое у Алтынова — на всю жизнь. С правдой ему уже не по пути.

Покрутил головой, суетливыми глазами осмотрел привокзальный засугробленный пустырь. Ни одной лошадки — ни у обгрызенной коновязи, ни подле водокачки, где прясло. На своих двоих, значит, придется. Не привыкать! Да и к лучшему: боязно на санях-то, вдруг знакомый возница окажется или из Кошуков кто. Ведь как ушел в сорок первом — так и канул, словно в преисподнюю провалился. Вот и прилипнут, чего доброго, начнутся расспросы. А ему, Алтынову, расспросов-допросов довольно, под завязку наелся.

Где пешком, где шажком — куда как ладно. Катанки на ногах еще добрые. На пересыльном у желтогубого хмыря на изношенные ботинки выменял. Тот придачу просит. Андрон вместо придачи вопрос кинул: «А не хочешь перо под ребро?» Не захотел под ребро, отвязался… Бушлат крепкий, шапка хоть и на рыбьем меху, все же шапка — с ушами, с тесемками. Дотопает! Ко всему прочему, морозец — так себе, будто не декабрь на дворе.

Познабливало. Терзали неизбывные думы: как встретят дома, как жизнь налаживать после четырнадцатилетней отлучки? Крыша, поди, седелком, как у Пальки-дурачка, что в Билькино жил. Перед войной шибко хотелось новым тесом покрыть. Не успел, так и осталась дряхлая, мохом поросшая.

Ни овечки, наверно, ни поросенка в хозяйстве. Таким семьям едва ли что перепадало из колхозной кассы. Соломы и то, поди, жалели, сволочи. От братовьев тоже помощи не дождешься. Не то что свое письмо написать, уважить, с Настиными ни одного поклона не прислали, будто и нет его на белом свете. Израненными, но живыми вернулись с воины, в сорок пятом еще. На станции их, писала Настя, с медным оркестром встречали, начальники похвальные речи говорили… От замутненных мыслей сбивалось дыхание. Бра-тель-ни-ки, в душу…

Вошел в спертый воздух вокзального помещения — за ветерком вроде посидеть, с духом собраться. На лавку не позарился, хотя и было где сесть. Устроился, как таракан, за печкой. Еще не протапливали, холодная.

Да что там криводушничать: не от ветра спрятался, ждал, когда буфет откроется. Душу сполоснуть, размягчить ее, скомканную.

Тех, что с фронта, с музыкой, значит, встречали… Арестантский мозг Андрона взял и родил чахлую мечту, пристроил его к тем, что со славой приехали. Будто он — прежний старшина, сапоги начищены, побритый, пилотка набекрень, на суконной гимнастерке медали позванивают, через руку двубортная комсоставская шинелка, в вещмешке гостинцы для Любочки и Тони…

Какие они сейчас, детки его? В день призыва Любочке пять годиков исполнилось, а Тоня еще грудью кормилась. Выходит, старшей девятнадцать, невеста уже, меньшая к тому же подтягивается. Войдут вот сейчас в заплеванное помещение… Твои или не твои?.. О, мать твою, жизнь проклятая…

Как встретят? С поклоном бы, с поцелуями — отец все же. А если тем, чем ворота запирают? Вымахали, кобылицы…

Мысли, едва не увлажнившие глаза, стали закипать горючей злобой. Мишка с Ванькой, дядья ихние, всякому могли научить, всякого наговорить против родного отца. Ишь ты, в медалях, с начальством за ручку здоровкаются… И Настя, стерва, ласковых писем не присылала. В чужих постелях, поди, ласку растрачивала. Дознаюсь — мясо с костями смешаю… Аж заколотило всего, как припадочного…

«Да где она, сука толстозадая!» — взъярился на буфетчицу, виноватую перед ним, как и весь белый свет. Бешено вскочил, хотел громко ступать, греметь сапогами, но на ногах были отсыревшие валенки. Скользнул Андрон на крашеных половицах — и сразу сник. Все же прошел до буфета, для проверки дернул за скобку. Дверь растворилась. Когда ждал, за стойкой мысленно виделась почему-то неимоверно отъевшаяся баба, а тут — нате вам! — мужик пол подметает. Левой рукой. Правая, из чего-то сделанная, просто так болтается.

— Чего рвешься? — беззлобно спросил он. — Пожар, что ли?

Алтынов не стал отвечать, хотел дверь захлопнуть, но хозяин заведения сказал:

— Раз уж проник, заходи.

Пристально посмотрел на Андрона, едва приметно усмехнулся, опустился на колени, стал той же, левой, поджигать дрова в голландке, уложенные для просушки с вечера. Неживой рукой прижал коробок к ребрам, чиркнул спичкой. Растопка из подсохшей бересты взялась сразу.

Захотелось и Андрону показаться фронтовиком. Поздоровавшись, спросил:

— На фронте руку-то?

Вставая с пола и оборачиваясь, буфетчик снова загадочно изогнул уголки губ:

— Там, язви ее…

Ухмылка задела Алтынова.

— Такое увечье и ни одной медальки, — поддел он.

Буфетчик отопнул березовый голик с листа железа, прибитого перед топкой, и остановил на Алтынове ледяной взгляд.

— Негоже носить медали там, где водку жрут. — И догадливо проникая в положение раннего посетителя, добавил осудительно: — И не тебе бы спрашивать. Из каких краев пожаловал? Не столь отдаленных, сдается?

«Сыч безлапый, наскрозь видит», — испугался Андрон проницательности инвалида. И, как всякому струсившему, тут же захотелось угодливо повилять хвостиком. Буркнул сдержанно:

— Войны-то не меньше твоего видел… С Севера сейчас, на заработки ездил.

Буфетчик не стал спорить, вздохнул согласно:

— Так, конечно, так… Кто ее, проклятую, не видел.

Он прошел в дверь за стойкой, там забренчал рукомойник. Через какое-то время вышел в свежем халате, застегиваясь, спросил с прищуром:

— Деньжат на Севере зашибил, шампанское будешь спрашивать? Не водится. Коньяку тоже не держим.

Деньжат зашибил… Сволочь. Десять лет мантулил, а к расчету — девятьсот шестьдесят два рубля с копейками. На железную дорогу еще двадцать семь целковых… На штаны с рубахой не больше. Не только шампанского, водки не захочешь.

Двести граммов все же заказал. Конфет бы девчонкам, да не видно их на витрине, а у этого спрашивать…

Печка нагревалась, расслабляющая жидкость плыла по жилам, мягчила тело. Мысль о конфетах для девчонок напомнила об одном письме дочери. В пятьдесят втором пришло, как раз переписку позволили. В тот конверт Тоня, младшенькая, рубль вложила, Видно, Настя сказала, что папке на троицу сорок исполнится. С днем рождения поздравила дочушка. Писал ей в ответ что-то ласковое. Что именно — забылось, но на сердце от того, что писал, осталось хорошее.

А писал Андрон Николаевич вот что:

«Многолюбимая доченька Тоня я получил ваше письмо в котором я стал распечатывать и там нашел рубель денег и сразу заплакал горкими слезами, спомнил, что дочери мои становятся девчатами, а миня досе ичо не видели… Вашей маме много любимой жене Анастасии Петровне шлю пламенный привет и желаю всего наилудшего и пускай не попрекает моим положением за 10 лет лагеря и заткнет язык куда это следует…»

Буфетчик неотрывно разглядывал Алтынова. Решив, видимо, что не ошибается, спросил наконец:

— Что, Андрон Николаевич, худо на сердце-то?

Алтынов вздрогнул, откинулся на спинку скрипучего стула, затрудненно выдавил:

— Откуда… знаешь?

— Выходит, не обознался, — буфетчик, выражая удовлетворение, сильно потер кулаком нос и широко улыбнулся.

— Сам-то чей такой? — спросил Алтынов.

— Хоть ты и изменился порядочно… Облез вон. Все равно не обознался. А чей я — тебе ни к чему. Нам с тобой детей крестить не придется… Как добираться думаешь?

Алтынов пожал плечами. Буфетчик посоветовал:

— Пойди в потребсоюз, сегодня Кошуковскому сельмагу должны продукты завозить. Думаю, не откажут. Продуктов там… — пренебрежительно качнул он протезом. — Хватит и тебе места.

2

От магазина в Кошуках Андрон Алтынов шел походкой одеревеневшего человека. Объяснял себе: промерз шибко. Но причина была совсем в ином. Котомку нес в опущенной руке, в ней взбулькивала поллитровка. Сначала-то продавщица не хотела давать, некогда, дескать, товар принимать надо, но ей что-то шепнули, и она, ахнув, тут же обслужила необычайно денежного для деревни покупателя. Твердой колбасы, которой кошуковцы не видели издавна и припрятанной «для своих», всполошенная, предложила сама. Взял Андрон и палку колбасы.

Вдоль забора бы пробираться, как татю ночному, крадучись, но там навеены здоровенные сугробы. Шел середкой улицы по приглаженной санными полозьями дороге. Вон и пятистенок его, который едва не зубами вырвал у братьев после смерти отца. Снег достигал окон, поднятых от земли аж на восемь венцов, — подходи и заглядывай. Нет, не подойдешь и не заглянешь. И не сообразил сразу почему. Снег не помеха. Вон что! Палисадник. Сроду его там не было. И деревья перед окнами не сажали, чтобы свету не застили. Теперь палисадник, а в нем какие-то голые, по сезону, деревца.

От калитки до дороги снег убран. Совсем недавно убран — следы лопаты видны. Неужели кто-то опередил потребсоюзовские дровни, сообщил о нем, и девчонки, а может, и сама Настя, поспешили расчистить дорожку дорогому человеку? Мало верилось в это. Просто живут по-людски, за порядком следят, без него управляются.

И опять притаившаяся злоба привычно сдавила горло. Все без него могут, даже удобнее без него, лучше. Не сейчас, ночью бы подойти, облить керосином и сжечь все к чертовой матери…

Картина полыхающих хат явилась из прошлого, предстала в сознании настолько отчетливо, что споткнулся в шаге, замер встревоженным зверем. Не подсмотрел ли кто этой картины, не закричат ли в сотни ртов объятые горем и ужасом люди?..

Стоял, сопел удушливо. От жаркого дыхания индевели усы…

Нет, не просела крыша. На ней снежная островерхая шапка, из трубы курится дымок. Почему мнилось, что должна седелкой просесть? Не двускатная, поди, на четыре стороны скос. Забыл? Памяти не стало? Едва ли. Вдосталь памяти. Или ее в достатке на то, о чем надо врать, врать и врать?

…Жену узнал сразу, хотя жили вместе в два раза меньше, чем врозь. Не мог не узнать, жена все же. Ворохнулось в жалости остудевшее, черствое сердце: до чего же постарела! Маленькая, тонкая, как черенок ухвата, с которым обомлела у зева топящейся печки. Лицо — печеное яблоко глаже.

На голбце сидит девчонка, чистит картошку. Опустила нож, лицом меняется, похоже, догадка явилась — смутная пока, но догадка: кому еще быть в образе этого небритого мужика, всех в деревне от малого до великого знает. Покосилась на мать — и всякие сомнения пропали. Отец заявился! Тот, которому утаенный от матери рубль посылала.

Загремел упавший ухват, женщина замерла безвольно и опустошенно, не знает, что делать в таких случаях. Кинуться на шею, осыпать поцелуями, как четырнадцать лет назад возле военкомата? Отвыкла. Да и не было сейчас в ней ничего такого, что позвало бы на это.

Много раз бессонными ночами продумывала каждое движение, каждое слово, которые понадобятся при встрече. Такие слова и движения, чтобы всего в меру: и горя, и радости, и упрека за изломанную жизнь. Сейчас все из головы вылетело, только и простонала чуть слышно:

— Приехал…

После этого будто отпустили какие-то удавки, приблизилась, приникла седой головой к бушлату, пропахшему холодным северным дымом, залилась в три ручья. Как хочешь, так и понимай эти слезы.

У Андрона, как ни странно, а может, и напротив — по логике всей его поганой жизни — мелькнула в голове успокаивающая мысль: ничего и ни с кем у нее не было, кто на такую позарится… Подождал, пока успокоится, тогда уж освободился от мешка, бережливо пристроил его на голбце рядом с девчонкой. Лицо у девчонки чистое, красивое даже. Груди, как у взрослой. Любочка или Тонечка? Любе девятнадцать… Тоня это, не иначе, но по имени назвать воздержался. Прохрипел перехваченным горлом: «До-чень-ка…» Протянул руку, погладил по мягким, промытым волосам. Не отпрянула, не отклонила голову.

Когда стал скидывать бушлат и валенки, Тоня подхватилась, накинула шубейку — и за дверь.

Анастасия Петровна вытянула из печки чугун с кипятком, натеплила в рукомойнике воду.

— Развалилась банька-то наша. К Михаилу сходишь, топить собирался. Обмойся пока с дороги-то.

Полезла в сундук, обитый некогда полосками жести. На крышке жестянок не было, без него сняли красоту эту. Видно, цепляться стала за что ни попадя. Из укладки, с которой Настя пришла к нему из родительского дома, пахнуло незабытым духом сухих трав. Андрон уткнулся взглядом — что там? А что могло там быть? Тряпье какое-то. Из доброго лишь девичьи платья приметил и давнюю скатерть, приданое Насти.

Из-под самого низу достала пару мужского белья. Встряхнула рубаху, распяла ее в руках, осмотрела — нет ли какого изъяна. «Сохранила, ждала все же», — мелькнула у Андрона мысль, но мысль эта не вызвала ни радости, ни теплоты к жене. Извелась способность являть к жизни такие чувства.

— Белье-то после, как попаришься, а сейчас вот эту надень, — отложила ситцевую рубашку с заплатами на локтях. — Михаил с Иваном должны подойти.

Хотела, как в давнее время, обмыть мужу спину, но оробела. Отвыкла от вида мужского тела, от прикосновений к нему, а на мужнином, крепком и мускулистом, давно забытом, еще и страсти такие, что ноги от слабости подогнулись. Чисто индеец. На груди орел, будто чернилами нарисованный, выше локтя — голая баба в обнимку с голым мужиком. Вокруг пупка солнце изображено. Другая рука тоже в картинках и надписях. Спросила в спину:

— Наколки-то там, что ли, в тюрьме?

В тюрьме… Нет, не в тюрьме, на вольной волюшке. Были и там художники с блатным образованием… Но отмолчался. Анастасия Петровна удрученно покачивала головой:

— Срамотища. На людях раздеться грешно будет.

— Заткнись, — коротко распорядился Андрон.

Поискал бритву, помазок. Все там же, на божнице. Как до войны. Ворох лет минул, а на́ тебе…

Побрился, сидел за столом в красном углу, поглаживал натруженными негнущимися пальцами памятную со свадьбы скатерть, рассказывал нескладно, с пятого на десятое, Анастасия Петровна слазила в нижний голбец, достала огурцов, капусты, вторым заходом — кастрюлю, наторканную чесночно пахнущей свиной солониной. Продолжала слушать, мало понимая из того, что ей говорили. Андрон догадался, примолк. После отчужденной паузы сам спросил:

— Как жили-то?

— Как жили — писала.

— Не притесняли?

— Пряниками не кормили, а притеснять меня и девчонок не за что, не мы виноватые. Власть понимала, советская все же.

Дернул усом: «Со-вет-ска-а-я… Ишь…»

Бухнула в сенях промерзшая дверь, напуская холод, открылась избеная. В клубах пара показалась Тоня, за ней — рослая, краснощекая, силой налитая Люба. В валенках, стеганом ватнике. Не раздеваясь, прошла к столу, неопределенно улыбаясь, протянула руку:

— Ну, здравствуй, отец. С приездом тебя в родные края. Замолил грехи или еще остались какие?

Паршивка развязная, энкэвэдэ в юбке… Ишь, глазищами режет. И сильна, как мужик, холера. Сдавила руку — аж пальцы слиплись. Наверно, у всех доярок такие ручищи, а Любка в двенадцать лет с коровами позналась. Вот ей в самую пору конфетки, которые собирался купить…

Тоня, прислонясь к косяку, следила за событиями робкими глазами. Люба с подчеркнуто вызывающей непринужденностью вытянула из-за пазухи бутылку, с лихим пристуком поставила ее на стол.

— На ферме подменят меня, — переодеваясь, говорила из другой комнаты, — а мы пировать будем. На радостях-то и я дербалызну.

— Любка, ты бы прикусила язык, — приструнила ее от печки Анастасия Петровна.

— Брось, мама. Тут петь, плясать надо, а ты мне — платок на роток.

Вышла гордо, со знанием собственной цены. Тоня смотрела на нее с боязливым восхищением.

Вскоре, извещенный племянницей, поскрипывая протезом, вошел Михаил. Он старше Андрона на восемь лет. Сказал всем «Здравствуйте», разделся и тогда уж прохромал к столу. Сообщил, что Иван в конторе неотложное решает, скоро подойдет. Протиснулся вдоль скамейки, сел рядом с насупленным Андроном, не ворохнувшимся с его приходом. Ни объятий, ни поцелуев. Но руку Андрону подал, спросил о здоровье и о том, не забыл ли, как топор в руках держать.

Нет, не забыл Андрон, в сибирском ИТЛ практики еще больше набрался.

— Вот и ладно, — заключил Михаил. — Работы невпроворот.

Ивана все не было, молчанка в доме стала тягостной. Налили по стакашку. Михаил сказал Андрону:

— Детсад расширяем, к школе пристрой делаем. — И пошутил, как мог: — Рожают и рожают бабы. Мужиков-то в деревне — по пальцам пересчитать, а тут даже вдовые рожают. От довоенных зачатий, наверно.

Напраслину нес Михаил, у одной только вдовушки подрастал прижитый в городе сынок. Согнал улыбку, спросил брата:

— Пойдешь ко мне в бригаду?

Андрон сидел хмурым, глазами ни с кем не встречался, даже с женой. Михаил продолжал думать о своем, исправил сказанное:

— Что спрашивать — пойдешь или не пойдешь. Все равно тебя больше никто не возьмет. На бригадах одни фронтовики.

У Андрона взбугрились скулы, тягуче молчал. Люба, пристально изучавшая отца, после второй рюмки захмелела, ушла к себе и, упав на кровать, поскуливая, ревела в подушку. Тоня встряла в разговор, похоже, не к месту:

— Я бы тебя, папа, нипочем не признала. Фотку бы хоть оттуда прислал.

Андрон и на нее не взглянул, скосоротился едко:

— Фотку тебе. Там у нас фотоатялье на каждом углу… — хотел добавить: «с пулеметами на вышках», но осекся. Зачем такое девчонке.

Охваченная неловкостью, Тоня подалась к сестре. Андрон, кипевший желанием ответить Михаилу, нашел уместным сделать это теперь.

— Выходит, только ты мне можешь дать работу? По-родственному, по блату? Так? А я и к тебе не пойду, пошлю подальше. Понял?

— А куда ты денешься? — холодно-спокойным вопросом возразил Михаил.

Сейчас Андрон смотрел прямо в глаза брата, смотрел жестко, враждебно. На какое-то мгновение показалось, что говорит не с братом, а с ненавистным ему капитаном Мидюшко, ненавистным до зубного скрежета, В сию минуту Андрон Алтынов был таким, каким бывал там, в обществе господина Мидюшко, в той жизни, о которой никому не следует знать. Надо врать, врать и врать, даже в гробу, иначе выкинут оттуда и на помойке зароют.

С усилием избавился от наваждения, тяжело дыша, ответил на вопрос брата:

— Найду, куда деться. — Вынул из-под стола кулачищи, сжимая и разжимая их, сказал: — Вот это и в городе понадобится.

— Эвон что! В город собрался, — продолжал хладнокровно колоть его Михаил. — Ждут тебя там, все глаза проглядели. Будешь жить, где милиция укажет, да еще присматривать за тобой станут.

— В городе милиции поболе, пусть присматривает, коли охота.

Андрон сидел грузно и, казалось, с большим трудом удерживая голову, непомерно разбухшую от всяческих мыслей. Редкие, побитые сединой рыжеватые волосы, влажные от пота, не могли прикрыть отчетливо обозначившейся лысины. Тяжелая рука лежала на скатерти. Дьявольски сильные и оттого неловкие в движениях пальцы пытались ухватить торчащую из полотна нитку. Михаил, глядя на него, напрасно тщился найти в себе давнее, из детства, чувство жалости к младшему брату, но не находил. Оказывается, есть такое, отчего перегорают и кровные нити.

— Рассказал бы, как у тебя все это, — примирительно попросил Михаил.

Андрон все же ухватил нитку, потянул, заморщинил скатерть. Не стал расправлять, разлил по стаканам оставшееся в поллитровке. Выпил в одиночку, проговорил досадливо:

— Как, как… Закакал…

И вдруг, обожженный страхом, метнул настороженный взгляд на Михаила. Тот, увлеченный своим стакашком, не приметил странного всполоха, приметила измятая страданием Анастасия Петровна, и это необъяснимое состояние мужа понудило ее ужаться.

В причине током ударившего страха не сразу разобрался и сам Андрон. От слов, самим произнесенных, в глубине сознания сработала какая-то защелка, как от близкого взрыва унизительно похолодело под ложечкой, тело покрылось противным липким потом. «Как, как… Закакал…» Не его это слова. Давно-давно сказал их другой человек, сказал ему, Андрону Алтынову. Именно в те дни, когда началось то, о чем спрашивает сейчас брат Михаил.

Сержант… Забылась фамилия. Ленька, Ленька… Смирнов вроде бы. Да, Смирнов. Ленька Смирнов…

Алтынов шумно выдохнул задержанный в груди воздух. От одного сознания, что не забыл фамилии, стало свободнее на душе. Объясни попробуй — почему свободнее, когда надо было забыть не только фамилию сержанта, но и события, связанные с ним, и все, что потом происходило.

Переборов подступившую на короткое время слабость, прохрипел:

— Так вот и было… Ранило тяжело. Взяли. Лагерь за лагерем. К генералу этому уж потом, в сорок пятом. Думал, подкормлюсь — и сбегу…

3

Две первые строки после служебного грифа, исполненные прописными буквами, можно прочитать и не отставляя руки далеко:

«Управление Комитета государственной безопасности при Совете Министров СССР по Свердловской области. Генерал-майору Ильину А. В.».

Внизу на поле, свободном от машинописи, каллиграфически четкая резолюция начальника управления тоже читалась хорошо:

«Тов. Дальнову П. Н. Прошу переговорить».

Разбирать текст невооруженным глазом, тем более строчной, Павел Никифорович Дальнов не решился. Возле чернильного прибора лежал пластмассовый футляр. Недоуменно посмотрел на него — будто не на свою, на чужую, случайно попавшую сюда вещь. Все еще не хотелось верить: сорок пять, и на тебе — дальнозоркость, старческая хвороба. Непривычно водрузил очки на переносицу. Строки, перетолмаченные шифровальщиками на общедоступный язык, прочитал дважды:

«12 июня 1955 года неподалеку от села Кахабери Батумского района Аджарской АССР при попытке уйти за рубеж нарядом пограничной заставы задержан некий Сомов, 1935 года рождения. На изъятом у него листке бумаги обнаружена запись: «Трабзон. Сибирские пельмени. Алтын Прохору». На допросе по поводу этой записи Сомов показал, что в случае успешного перехода границы он должен явиться в корчму «Сибирские пельмени» в порту Трабзона, спросить Прохора (Мидюшко Прохора Савватеевича) и передать привет от Алтына (Алтынова Андрона Николаевича). Последний, со слов задержанного, — уроженец города Верхняя Тавда Свердловской области. По полученным нами сведениям, Мидюшко в прошлом — капитан Красной Армии, в июне 1941 года добровольно перешел на сторону гитлеровцев, служил на командных должностях в 624-м карательном казачьем батальоне германских вооруженных сил. В 1946 году из американского лагеря для военнопленных отбыл в США. Обстоятельства его появления в турецком портовом городе пока не выяснены. Сомов показал также, что за совершенное им преступление (воровство) он отбывал наказание в Чуньском ИТЛ совместно с Алтыновым, который, освободившись, в декабре прошлого года выехал в Свердловскую область. В случае подтверждения показаний Сомова в этой части прошу организовать необходимую проверку Алтынова и о полученных данных поставить нас в известность.

Председатель КГБ при Совете Министров Аджарской АССР подполковник Т. Чиковани».
Павел Никифорович поворошил в памяти все соприкасающееся с Алтыновым и ничего существенного, за что можно было бы зацепиться, не вспомнил. «В случае подтверждения показаний Сомова…» Подтверждаются показания Сомова. Действительно, Алтынов Андрон Николаевич, 1911 года рождения, отбывал наказание в сибирском исправительно-трудовом лагере. Осужденный в июне 1945 года за измену Родине, вышел на свободу, ввиду зачета нескольких месяцев, чуть раньше определенных ему десяти лет — в декабре прошлого года. Живет в Верхнетавдинском районе нашей области, работает в колхозе.

Армия, контрразведка которой занималась власовцем Алтыновым и где он был судим военным трибуналом, расформирована, поэтому возникли некоторые трудности и документы отыскались не сразу. Но теперь папка, прошнурованная и пронумерованная от первой до двести шестьдесят седьмой страницы, лежит в его сейфе — сейфе начальника оперативного отдела УКГБ подполковника Дальнова.

«…прошу организовать необходимую проверку Алтынова и о полученных данных…» Поведение Алтынова пока не вызывает тревог у органов госбезопасности. И в месте с тем… Вот же, черным по белому: привет Прохору Савватеевичу Мидюшко от Алтынова Андрона Николаевича. Конкретному лицу от конкретного человека.

Что это — «Алтын Прохору»? Пароль? Вполне возможно. Если нет, все равно налицо попытка установить контакт, и Сомов тут — связник.

Выходит, Алтынов не просто власовец. Кто же? Агент гитлеровских СД или абвера? Уцелевшая агентура немецких разведывательных органов, как известно, в своей значительной части перешла в ведение спецслужб англоязычных держав. Тогда Алтынов — агент СИС или ЦРУ?

Но какой он агент, Алтынов этот, если десять лет в ИТЛ под бдительным оком конвоя! Может, завербован на оседание и теперь, как всякая затерявшаяся собака, ищет себе хозяина? По каким каналам? Через Мидюшко? Но откуда Алтынову, много лет находившемуся в изоляции, известно, что Мидюшко в Трабзоне, более того, в кабачке «Сибирские пельмени»? Алтынов, судя по следственному делу, до конца 1944 года находился в лагерях военнопленных, Мидюшко же — по данным, которые имеют аджарцы, — служил в карательном формировании. Как они могли познакомиться?

Снял трубку телефона, связался с районным отделением КГБ. Даже после дополнительных вопросов Павел Никифорович ничего нового о жизни Алтынова не узнал. Единственное, пожалуй: зимой, когда вернулся из лагеря, пытался определиться на жительство в райцентре, но милиция не позволила. Но и эта было известно. Правда, в связи с шифровкой Чиковани увиделось в новом свете: не искал ли Алтынов, определенный хозяевами на оседание, более выгодного места для шпионажа?

Павел Никифорович стал мысленно выстраивать возникшие вопросы по номерам и в столбик. Да, формальным ответом на запрос подполковника Чиковани тут не обойтись. Этот случай с нарушением границы Центр не оставит без внимания. Сведения о Мидюшко у аджарских чекистов явно оттуда. Так что ответы на расставленное столбиком надо искать, не дожидаясь команды из Центра.

Дальнов, возвратив очки в очечник, покрутил диск телефонного аппарата внутренней связи. После гудка услышал в трубке собственный голос:

— Кто посмел отрывать меня от дел в столь напряженное время?

На этот раз Павел Никифорович даже не улыбнулся шутке, адресованной озорным Новоселовым явно кому-то другому, предельно кратко распорядился:

— Юра, зайди.

Юра — это старший лейтенант Новоселов. Долговязый, с глазастым, всегда готовым к улыбке лицом двадцатипятилетний парень, облаченный в тесноватый серый пиджачок и коричневые, хорошо отглаженные брюки. Переступив порог, он выжидательно замер. Павел Никифорович жестом показал на стул. Новоселов уловил в настроении начальника отдела нечто крайне деловое и, поняв, что его, Юрина, имитация прошла без внимания, внутренне подобрался и сел, едва протиснув под столешницу свои костлявые и длинные, как у мизгиря, ноги. Павел Никифорович потряс бумагой с текстом на общедоступном языке и перевел этот текст на еще более доступный:

— Похоже, наш Алтын сверкнул и другой стороной.

Новоселов огорченно потянулся к затылку, но настроение тут же сменилось, и рука с полдороги сунулась за сообщением, аджарских коллег. Вникнув в содержание, сказал со вздохом:

— Труба зовет… Надо понимать — меня зовет? А как же с Яшкой Тимониным?

Огорчение Новоселова было деланным. В душе он уже порадовался новой, судя по всему, значительной и интересной работе. Но почему бы в таком случае не сунуть под сукно Яшкино дело и не избавиться от него? Дальнова на мякине не проведешь — видел Юру насквозь.

— Думаешь, другому велю передать? Не дождешься. В столь напряженное время, — вспомнив свой голос в Юрином исполнении, Павел Никифорович оборвал фразу ухмылкой: — Не велика фигура — Яшка Тимонин, в прицепе вытянешь. И, пожалуйста, не скреби в потылице, голубь мой.

Новоселов перевел взгляд на окно, за которым просматривалась часть площади 1905 года, прогретой июньским солнцем и несколько притихшей с началом рабочего дня. Через неровный уличный шум глухо пробился удар свердловской новинки — курантов на башне горисполкома. Юрий Новоселов из потайного карманчика брюк вытянул за цепочку часы, привезенные отцом с фронта, глянул на застекленный циферблат. Половина одиннадцатого. Штамповка, а еще аккуратно трудится!

Трофейные часы, здание горисполкома, на реконструкции которого работали пленные немцы, смерть отца от ран, незавершенное дело Тимонина и новое, алтыновское, — все это непроизвольно объединилось в одно, до сих пор отдающее болью слово — война. Как досадовал Юра когда-то: не дорос, опоздал на войну! Начав работать в органах госбезопасности, понял — не опоздал…

Сотрясая стол, приставленный к рабочему столу Павла Никифоровича, Новоселов с трудом высвободил ноги. В графине заплескалась вода, тренькнула плохо пригнанная пробка. Поднялся, часы, прикрепленные цепочкой к брючному ремню, стал засовывать в кармашек-пистончик. Павел Никифорович заинтересованно наблюдал за действиями Юрия. Тот, уловив лукавство в глазах начальника, заметил напыщенно:

— Ташенур — это не только деталь гардероба, но и признак состоятельности вашего подчиненного.

— Ташенур? — удивленно переспросил Павел Никифорович. — Это еще что за штука?

— Карманные часы, — важно пояснил Новоселов. — В институте моим врагом номер один был немецкий язык.

— Одолел врага? — посерьезнев, спросил Дальнов.

— Читаю. С вёртербух, конечно.

— Это хорошо. Пригодится. Хотя дело Алтынова велось на русском.

— Оно у вас или в архиве?

Павел Никифорович подошел к старинному металлическому шкафу. Скрежетнул ключ, отошла массивная, как затвор шлюза, дверца. Новоселов ожидал увидеть пухлую папку, но Дальнов подал ему блокнотный листок.

— Вот, для быстроты отыскания. Внизу оно.

Мысленно раскладывая время на все, что следует сделать, Юрий позволил себе еще один вопрос:

— В Верхнюю Тавду когда прикажете?

— Там и без тебя есть кому, — ответил Дальнов. Хотел сказать, что Юрию предстоят другие поездки — неблизкие, но не стал забегать вперед: пусть, не отвлекаясь, посидит над бумагами «Смерша».

— Не спугнут? — спросил Новоселов, имея в виду товарищей из районного отделения КГБ.

— Алтынова трогать не будем. Плотничает в колхозе, ну и пусть плотничает. Вникни в каждую строчку, в каждое слово, — и Дальнов, снова усадив Новоселова, выложил то, что считал важным: — Поищи, не упоминал ли Алтынов «турецкоподанного» Мидюшко. Не верится мне, что столь долгое время был военнопленным. Сдается, их дорожки сходились где-то еще до вступления Алтынова в РОА[1].

— Если сходились, вряд ли упоминал. Не кретин, поди.

— Не за это, так за что другое зацепишься. У армейской контрразведки дел тогда было до чертиков, могли и упустить что-то. Так что между строк читай. Надеюсь некоторые уточнения по Мидюшко получить из центра, хотя бы о шестьсот двадцать четвертом карательном казачьем, в котором этот самый Мидюшко служил. Выясним, где батальон дислоцировался, тогда… — и все же Дальнов не выдержал: — Вот тогда и поедешь. А пока изучи у нас все, что можно по Алтынову. И одновременно закругляй по Тимонину. Всё, свободен, Юрий Максимович.

Новоселов направился к двери. Оттуда обернулся на уткнувшегося в бумаги Дальнова и тембром генерала Ильина (для себя неведомо — как) сказал с упреком:

— Нехорошо, Павел Никифорович, так перегружать своих сотрудников.

Воззрившись на него поверх очков, Дальнов укорчиво покачал головой:

— Иди, иди.

4

Опустошительные ураганы, возникающие в период смены муссонов, свое название «тайфуны» получили от китайского «тай фын» — сильный ветер. Фашистское командование, когда стало готовить план наступления на Москву, не побрезговало словом неарийского происхождения и кодовое название операции обозначило именно так — «Тайфун». Гитлер заявил тогда:

«Там, где стоит сейчас Москва, будет создано огромное море, которое навсегда скроет от цивилизованного мира столицу русского народа».

Операция «Тайфун» началась 30 сентября 1941 года. На московском направлении противник сумел сосредоточить силы, которые во много раз превосходили силы трех наших, вместе взятых, фронтов — Брянского, Западного и Резервного.

Танковая группа Гудериана и 2-я полевая армия Вейхса, прорвав нашу оборону и стремительно продвигаясь вперед, стали с юга и севера охватывать группировку войск. В результате некоторые советские соединения, сражавшиеся западнее Вязьмы, оказались в окружении.

Окружение — это еще далеко не разгром. Руководимые стойкими военачальниками, советские войска наносили врагу огромные потери в живой силе и технике, начисто сокрушали замыслы, предусмотренные операцией «Тайфун». После победы над гитлеровской Германией Маршал Советского Союза А. М. Василевский отметит в своих мемуарах:

«Бессмертной славой покрыли себя войска, сражавшиеся в районе Вязьмы. Оказавшись в окружении, они своей упорной героической борьбой сковали до 28 вражеских дивизий. В тот необычайно тяжелый для нас момент их борьба в окружении имела исключительное значение, так как давала нашему командованию возможность, выиграв некоторое время, принять срочные меры по организации обороны на Можайском рубеже».

Время было выиграно. До середины октября на Можайский рубеж удалось дополнительно перебросить 14 стрелковых дивизий, 16 танковых бригад, более 40 артиллерийских полков и других частей. Сюда же срочно прибыли с Дальнего Востока три стрелковые и две танковые дивизии, а несколько позже в состав Западного фронта влилась и большая часть войск, вышедших из окружения.

Взбешенный провалом своей каннибальской мечты затопить Москву, Гитлер отстранил от должности главнокомандующего сухопутными войсками генерал-фельдмаршала Браухича, командующего группой армий «Центр» генерал-фельдмаршала фон Бока, командующего второй танковой армией генерала Гудериана и десятки других генералов.

К победе советских войск под Москвой был причастен и сержант 527-го отдельного противотанкового дивизиона Леня Смирнов. В тот период, когда он бил фашистов, Юра Новоселов лишь осваивал премудрости, заложенные в программу четвертого класса, и духом не ведал, что когда-то станет сотрудником органов государственной безопасности, что судьба сведет его с Леонидом Герасимовичем Смирновым и он, Юрий Новоселов, поможет этому человеку разрешить все свои сомнения, успокоить его измаявшуюся душу.

5

Попытка гитлеровцев столкнуть с насыпи железной дороги отчаянно дравшихся бойцов капитана Абалакова обошлась им дорого. На убранном и частично вспаханном под озимые поле стояли сейчас развороченные, воняющие жженым мазутом три немецких танка, а один, что возле стога соломы, был даже позорно целехонек. Застрял в измокшем черноземе, и немцы бросили его. Наводчик Рахманов предложил долбануть по танку из пушки. Дескать, уйдем, а фрицы отчистят его от грязи и снова на нас пустят. Но сержант Смирнов запретил.

— Уходить будем, соломой спалим, — объяснил он, — а пока он нам не мешает.

Справедливо рассудил сержант: снарядов оставалось сущая пустяковина.

Не смогли унести, оставили немцы и трупы. Различимых простым глазом можно насчитать более двух десятков.

Лишь дважды атаковали немцы противотанковый дивизион капитана Абалакова, зацепившийся за насыпь железной дороги Вязьма — Издешково, от третьего раза отказались. Богатые на боеприпасы, решил поберечь своих солдат и в течение трех часов долбили позиции капитана Абалакова из орудий и минометов. Теперь эти позиции напоминали поверхность Луны, лишь с той разницей, что на Луне нет изогнутых, дыбом торчащих рельсов, расшматованных пушек, расщепленных шпал. Расстреляли немцы несколько боезапасов и ушли, считая дело сделанным.

Как-то сиротливо стало без немцев. Такое состояние бывает у работящего, вдруг оставшегося без дела человека. Слоняется неприкаянно, не знает, чем заняться, к чему приложить руки. Нашелся бы кто, подбросил работенку!

А подбросить было некому. Спеленутый плащ-палаткой, зарыт в воронке капитан Абалаков. Собрали, похоронили в снарядных выворотнях и других убитых. Остался из комсостава лишь командир взвода с третьей батареи лейтенант Захаров, да и тот с рукой на перевязи. Сидит вон на станине, до сих пор не может войти в роль главного среди оставшихся в живых артиллеристов и прибившихся к ним стрелков из пехоты, не сообразит, какую подбросить работенку тридцати шести человекам с парой сорокапяток на их вооружении.

Еще при капитане Абалакове был приказ пробиваться из окружения мелкими группами, по командир не захотел дробить дивизион, сохранивший почти всю материальную часть, сутки держал немцев возле деревни Крапкино, пока те не сожгли ее до последнего бревнышка. После, намотав на пушечные колеса грязь пятнадцати километров, по собственной инициативе сцепился с какой-то гитлеровской частью, обстреляв из засады ее беспечно растянувшиеся по шоссе колонны.

Собрав личный состав, капитан Абалаков, неизвестно когда и как успевший побриться и соскрести грязь с длинной, до пят, шинели, сказал:

— Дорогие мои пушкари. Мы славно дрались. Давайте и дальше не просто выскребаться из окружения, а бить фашистскую нечисть во всю силу, какая у нас есть. Видите, сколько их положили? — махнул рукой в сторону дороги. — Положим еще больше. Я не обещаю вам орденов, у меня их нет, а туда, где они есть, можем и не дойти. Я обещаю вам больше — памятьнарода о нас, память родных и близких, которых мы не посрамили и не посрамим. Если суждено умереть, умрем с чистой совестью…

То была его последняя речь. Настигнутый танками, дивизион займет оборону по насыпи железной дороги и будет держать и жечь танки, которые так нужны немцам для наступления на Москву.

После долгого сидения лейтенант Захаров все же нашел силы осознать свою роль в создавшейся обстановке. Спросил:

— Где старшина?

Живым и здоровым из старшин дивизиона оставался лишь старшина первой батареи Алтынов. Он кормил лошадей в прореженной осколками лесопосадке. Его окликнули. Подошел вялый, раскисший, как вот это жнивье с завязшим по брюхо немецким танком. Пригревавшее днем солнышко затянулось теперь набухшими, тяжело провисшими тучами, и они сыпали на землю большие холодные капли. Все говорило за то, что к ночи пойдет мокрый снег.

— Чего нос повесил, Алтынов? — подбодрил его лейтенант Захаров.

Старшина — человек в возрасте, тридцать, пожалуй, можно бы и по имени-отчеству, но он был из другой батареи, и Захаров знал только фамилию.

— Команду над группой принимаю на себя, тебя, старшина, назначаю своим заместителем. Сержанту Смирнову… Леня, подойди сюда! Слушай, Смирнов. Выбери пушку, которая поцелее, и — в упряжку. Упряжка у нас одна. Вторую пушку уничтожь. Будем, как приказал капитан Абалаков, бить немецких гадов и пробиваться к своим. Задача ясна?

Алтынов пожал плечами, смахнул рукавом дождевые натеки с лица. Похоже, задача ему ясна.

Ничего не было ясного для Алтынова — сплошной туман. Да разве такое скажешь этим… Герои, черт бы их побрал. Пушку им поцелее… У пушки ствол — карандаш толще, снарядов горстка — одному по карманам рассовать можно. Себя не жалко, людей бы пожалели. Шпалы, кубики в петлицах, а мозги — куриные. Что они с такой пушчонкой навоюют, когда кругом несметная силища! Выпустят кишки и на эту же сорокапятку сушить развесят…

Сержант Смирнов произнес тоскливо:

— Жалко ломать пушку.

— Мне тоже, — недовольно буркнул лейтенант. — Что дальше?

— А ничего, — рассердился Смирнов и стал отцеплять лом с орудийной станины. — Пойду кухочить. Фхицевский танк тоже надо сжечь к хенам собачьим.

Леня Смирнов самую малость картавил. Не всегда, но нет-нет да и проскальзывала вместо «р» эта проклятая — не поймешь — «х» или «г». Девчонкам в школе нравилось, говорили, что у Смирнова парижский прононс. «Пахижский пхононс…» Будто только что из Франции возвратились. Сами, поди, дальше Шарташа и не бывали нигде. «Кхасотки замохские, дуры свехдловские…»

Ночной переход был таким, что и недругу не пожелаешь. Но до костей пропитанные сыростью, все же шли и шли через промозглую темень. Старшина Алтынов и сержант Смирнов шагали рядом с орудийным передком, время от времени помогая истощенным конягам вытягивать застревавшую в колдобинах пушку.

Остановились на перекур. Утомленный, расслабленный черными мыслями, Алтынов, будто размышляя сам с собой, тяжело помотал головой.

— Ну как все это получилось, как?

— Как, как… Закакал! — хмуро отозвался сержант. Грудастый, большеголовый, дотянулся до верхушки березки, раздраженно ломанул ее. — Какой-нибудь генехал прохлопал ушами, вот тебе и как…

Алтынову что-то поглянулось в ответе, сказал доверительно:

— Им что, генералам. На самолетах, наверно, удрали. Да если и к немцам попадут, все равно кофе пить со сладкими сухариками будут.

— Ты, стахшина, говори, да не заговаривайся, — рассердился Смирнов.

— Чего заговариваться. Жить-то всем охота. — Настороженно-внимательно приглядываясь к Смирнову, добавил с опаской: — Надо и нам вот… Повинную-то меч не сечет.

— Что?! Что ты сказал?! Повтохи, может, я ослышался? — распаляясь, Смирнов поднес к ноздрястому носу старшины увесистый кулак. — Вхежу по сопатке — все тридцать два вылетят.

Рассыпая из закрутки махорку, Алтынов трусливо отступил на шаг.

— Очумел… Сам же про генерала всякое… Шуток не понимаешь, что ли, — бунчал он, косясь на побелевший в косточках кулак сержанта. Саданет такой кувалдой, не только зубов не останется, но и места, куда железные вставлять.

Шел мрачно, дышал по-коровьи. Ну их всех в дыру. Немцы, поди, Москву взяли. Говорили же в рупор. Какой им резон понапрасну хвастать. Взяли — и наплевать. Мне она как собаке пятая нога. Других городов сколь хошь. Немцы дальше не пойдут, а нам хватит того, что останется. Чего понапрасну кровь лить. Ге-ро-и-и… Капитан этот, Абалаков… Вон сколь людей загубил и сам теперь в яме. Хоронили — носами шмыгали. Экая жалость! Бросить надо было волкам на съедение за его геройство.

Память народа о нас… Мертвому какой прок от памяти, а живым от людской смерти — одни несчастья. Вот и шевелил бы куриными мозгами, а не шпалой в петлице, что лучше: помереть или живым остаться… Смирнов, сопляк картавый… Начитался книжек про Корчагина, про Пашку нашего из Герасимовки… Вот наподдают нам, охламонам русским, ума-то, может, чуточку и прибавится, перестанем в колхозы да сельсоветы играть, прославлять Пашек Морозовых… А черт с ними, сельсоветами, и от них польза бывает.

После смерти отца Мишка с Ванькой пятистенок, домашность да скотину делить было вздумали, а он взял да привел невесту из Билькино — вдову с тремя ребятишками и старше его лет на двенадцать. Самому-то только намедни восемнадцать исполнилось. Сельсоветские, ясное дело, растаяли от благородства. Ему и отошло все подворье со скотиной, ни одного куренка не дал братьям. Обманутой вдовице с ее сопливыми насыпал мешок зерна и отправил на прежнее место — в Билькино. Свадьбу справил с молодой Настасьей. Мужичков стал приглядывать, которые в нужду впали, — себе в батраки метил.

Но не исполнилось желаемое: в том же двадцать девятом колхозы стали создавать. Вот это уж зря… А так, в общем-то, сельсоветы — ничего, жить можно. Только бы на войне уцелеть. А как уцелеешь в этакой заварухе? Может, к немцам переметнуться? Жизнь обещают сохранить, работу дадут…

Смирнов и духом не ведал, что́ бродит в рыжей башке старшины. Ему и тех слов хватило, никак от них, прилипших, не мог отделаться, гадал всю дорогу: что он за человек, старшина этот? Ишь какие шуточки выкидывает! Да за такие шуточки…

Уставшие до предела вышли к какой-то деревне. Вылезать на открытое место поостереглись. Лежали, ждали рассвета. И дождались! В кустах, где оставались заморенные лошади и пушка с зарядным ящиком, раздался испуганный храп, яростный стук копыт по дощатому передку. Зверь, что ли, какой напугал? Казавшаяся сонной, деревня мгновенно превратилась в немецкий военный лагерь. И не деревня это, по всем признакам городишко какой-то. Вон одна церковь, вторая…

О том, чтобы уйти, не ввязываясь в неравный бой, нечего было и думать. Выискивая остервеневшим взглядом виновника шума, лейтенант Захаров негромко, но грозно распорядился:

— К бою!

Смирнов и наводчик Рахманов стали выкатывать сорокапятку на опушку леса. Из всполошившегося селения сыпанули продолжительные пулеметные очереди, заперхали, заквакали ротные минометы. Сделав крутую дугу, мины, не достигая земли, с оглушительным треском рвались в гущине крон, осыпая окруженцев рваным металлом, хвоей и сучьями. Залегшие бойцы по команде Захарова сделали из винтовок несколько залпов.

Грязно поминая бога, суматошились возле орудия Смирнов с номерными и помогающий им старшина Алтынов. Что-то случилось с затвором. Может, о дерево ударило и заклинило, может, песком забило.

Несколько мин разорвалось неподалеку от расчета. С мертво распятым ртом опрокинулся через станину наводчик Рахманов, взвыв, схватился за грудь и опустился на землю старшина Алтынов. Потеряв пилотку, путаясь в фалдах шинели, к Алтынову кинулся малость подрастерявшийся лейтенант, хотел здоровой рукой перевернуть его на спину.

— Не надо, не надо, лейтенант, — затрудненно проговорил тот. — Конец мне. Уводи людей… Пулемет оставь, прикрою… Мне так и так…

У лейтенанта Захарова играли скулы, горели глаза от лихорадочно прыгающих мыслей. Одна жестокая, но единственно верная мысль пересиливала: прав Алтынов, надо оставить его в заслоне.

Лейтенант побежал к лежащему неподалеку красноармейцу, забрал у него «дегтярева». Но передать пулемет старшине Захаров не успел, пулемет перехватил сержант Смирнов.

— Ты что? — не понял лейтенант.

Будто в чем-то виноватый перед Алтыновым, Смирнов мрачно выдавил:

— Не сможет он. Я останусь. Уходите.

Сняв с заросшего пегой щетиной пулеметчика противогазную сумку с запасными дисками, цепляясь сошками пулемета за путаницу травы, Смирнов пополз к бугорку, за которым недвижно лежал старшина. Жизнь, похоже, покидала его.

— Ребята… — лейтенант хотел сказать что-то, но в горьком отчаянии махнул рукой и стал распоряжаться отходом. Смирнов крикнул вслед:

— Лейтенант, я догоню вас! Понял? Вот поддам им — и догоню!

Прекратив минометный обстрел, немцы высыпали на поле. Вязкая почва не давала хода. Изгибистая людская цепь, напропалую отмахиваясь автоматным огнем, шла тяжело, настороженно и, встреченная удачными очередями Смирнова, сразу же повернула обратно, истаяла за домами околицы. Смирнов стал торопливо высвобождать из сумки запасной диск. Алтынов шевельнулся, открыл обращенный к сержанту глаз. Или показалось, что открыл? Нет, не показалось. Смирнов спросил его:

— Тяжко, стахшина?

Не ответил или не успел ответить — серия мин легла вдоль опушки, а тут еще крупнокалиберный застучал. Смирнов вжался в землю и упустил момент, когда Алтынов резким броском откатился от него, вскочил на ноги и, мотаясь в беге туда-сюда, мгновенно скрылся в ложбине.

Вот ты какой раненый! Ну, гад… Не-е-ет, не шутил он, сучье вымя.

Сержант переместил ствол пулемета. Пусть только высунется рыжая сволочь, весь диск всажу!

Отвлекли немцы. Готовясь к новой атаке, затеяли какую-то перестройку, перебегали от дома к дому, гавкали свои команды. Те, что лежали на огородах, стали отползать.

Увидел старшину уже в правой оконечности поля с хворостиной, на которой болталась заношенная портянка. Алтынов бежал босиком, придерживая хромовую обувку под локтем. Смирнов задыхался от злобы на себя. Распустил нюни: ах-ах, поранили несчастного…

Ну держись, гад! Крепче вжал приклад в плечо, выделил и ударил короткой очередью. Алтынов споткнулся, но не упал. Припадая на ногу, продолжал кособоко бежать и размахивать предательским флагом.

Второй очереди Смирнов не смог сделать. За спиной раздался шершавый издевательский смех. Сержант мгновенно обернулся, успел увидеть скалящегося немца и желтый высверк пламени на дульце автомата.

Хлюпающие удары по мокрой шинели тотчас бросили Смирнова в небытие.

6

Юрий Новоселов не прикасался к делу Алтынова до конца рабочего дня — занимался тем, что начал с утра. Собственно, когда он наступает, этот конец рабочего дня? По истечении восьми часов с момента прихода в управление? Так-то оно так, да не совсем. Ни армейскую, ни их работу в четко очерченные рамки трудового законодательства не уложишь.

Делом Алтынова, хочешь того или нет, Юрию Новоселову надо заниматься вечером. Только вот Татьяну предупредить. Но как? Каждый раз Юрий искал для разговора с Таней что-то особенное, непохожее на кино, не находил и, злясь на себя, снимал трубку, надеясь — это особенное найдет Таня. Вот и сейчас. Вместо «алле» или «слушаю» донеслось из квартиры:

— Юра? Добрый вечер. Понимаешь, Алешка к бабушке просится. Если задержимся — котлеты и молоко в ванной. Я кастрюльки в воду поставила. Бывай!

— Так ничего и не спросишь?

— Спрошу. Не уезжаешь? Великолепно. Целую.

— Спасибо, умница.

— Кушай на здоровье, — с ироническим смешком и — короткие гудки в трубке.

Вот зачем наши жены к мамам уходят! И не слезы льют, а котлетки для пущего сбережения в воду ставят — в погреба жителей городских пятиэтажек. До холодильников мы еще не доросли.

…Придвинув алтыновское дело, откинул обложку. Надо вникнуть в то, что сделано «Смершем» 46-й армии в те далекие дни. Оперуполномоченный армейской контрразведки лейтенант Сироткин докладывает, что 16 мая 1945 года в городе Цветль (Австрия), в лагере для немецких военнопленных, им «произведено задержание командира роты власовской армии Алтынова Андрона и еще одиннадцати рядовых изменников». На следующей странице постановление следователя старшего лейтенанта Черныша о принятии дела к своему производству. Ну, эти страницы можно и пропустить, заложенная в них информация не нова для Новоселова. Хотя нет, перечитать постановление все же стоит. Если не все, то раздел «нашел» — обязательно. Что же нашел старший лейтенант Черныш? Ага, вот что…

«Алтынов, являясь старшиной батареи 527-го отдельного противотанкового дивизиона 162-й Уральской стрелковой дивизии, 10 октября 1941 года в районе Вязьмы попал в плен к немцам. Находясь в лагере военнопленных № 12 неподалеку от города Теплице (Чехословакия), Алтынов 22 января 1945 года добровольно вступил в РОА — так называемую «русскую освободительную армию» изменника Власова, откуда был послан для обучения в диверсионно-разведывательную школу для последующей заброски в тыл Красной Армии. Обучался до 22 марта 1945 года…»

Так-так… В январе, значит, вступает в РОА, до марта — курсант-диверсант, пленен же Красной Армией в чине ротного командира «русской освободительной». Любопытно… И какая-то неувязочка. Смущает не только путаница со школой и РОА, диверсионно-разведывательная школа, надо полагать, одно из подразделений армии Власова, а если этот Алтынов — пенек пеньком, то могли и отчислить обратно в строевую часть. Тогда возникает еще один резонный вопрос: для учебы непригоден, а как в строй — сразу командир роты? Что-то не то и не так.

Осмысливая прочитанное, Новоселов прошелся по кабинету, крепко сжатым кулаком потер занемевшую поясницу. Шире распахнув форточку, прислонился к оконному косяку.

Не видное отсюда солнце блестело на воде у стрелки городского пруда, где в годы первых пятилеток на месте Летнего сада обосновался спортивный комплекс «Динамо». Центральная улица города виделась теперь в отраженном небесами мягком свете. Дома, завитушки на карнизах, скульптуры на здании горисполкома — все в эти минуты приняло отчетливые очертания. Даже каждый булыжник брусчатой площади с пробившимися в щелях травинками обрел контрастную форму. Но не пройдет и получаса, как эта графика станет терять обрисовку, размываться, а потом и вовсе исказится в разобщенном свете одновременно вспыхнувших уличных светильников…

Нет времени любоваться красотами свердловских сумерек, Юрий возвратился к столу, задумался. Каким вернулся Алтынов из лагеря? Раскаявшимся грешником или все той же гадиной с притаенным камнем за пазухой? Одно из двух. Третьего не дано… Арестантскую робу еще не скинул, а уже поклон за кордон. Что он замыслил перед своим освобождением?

Посмотрим дальше. Второго июня следователь старший лейтенант Черныш спрашивал Алтынова:

— В каких лагерях военнопленных вы находились и чем занимались там?

В ответ, конечно, набившее оскомину:

— Когда выходили из окружения, я был ранен и попал в плен. Лечился в Смоленском лагере до декабря 1941 года, затем был отправлен в Минский лесной лагерь, где работал на заготовке топлива.

Новоселов пометил в рабочей тетради:

«1. Смоленский лагерь. 2. Минский лагерь».

Алтынов показывал дальше:

— В сентябре сорок четвертого в числе полутора тысяч военнопленных привезли в Центральный лагерь Саксонии, оттуда в Лесной лагерь номер двенадцать — неподалеку от города Теплице в Чехословакии…

Фиксируя путь Алтынова после пленения, Новоселов пометил порядковыми номерами и эти события.

В пустых показаниях все же проглянуло кое-что. Алтынов почти три года заготовлял дровишки в одном и том же лагере. Так ли? Минский лагерь — пересыльный, через него о-ей сколько прошло. Как ты ухитрился столько времени в нем задержаться? Может, не топливо заготовлял, а присматривал, как заготовляют? Проверить сложно, но можно, что я в конце концов и сделаю. Обязательно сделаю. Уж очень хочется узнать, где ты побратался с господином Мидюшко, с вояжером по американским и турецким вотчинам…

Разглядывая фотоснимки Алтынова анфас и в профиль, выполненные не очень-то квалифицированным фотографом тогда, в сорок пятом, Новоселов спросил вслух:

— Как думаешь, Андрон Николаевич, надо мне знать это или не надо? Молчишь? Ну ладно. Дай вот только тебя обозреть…

Ничего вроде особенного, лицо как лицо. На голове не очень-то густо, залысины… Сколько тогда ему было? С одиннадцатого? Выходит, тридцать четыре… Усы. Ноздри чуть вывернуты. Глаза под жидкими бровями — колючие. Губы… Губы холерика, в нитку ужаты. Такой попусту кобуру лапать не станет, пистоль враз задействует. Так, смершевец выясняет, при каких обстоятельствах Алтынов вступил в РОА. Что в этом протоколе можно прочитать между строк? Пока ничего. Зафиксированные показания дают лишь информацию о личности подследственного. Что ж, надо и это.

— В январе сорок пятого, — поясняет Алтынов, — не помню точно, но, кажется, двадцатого числа, в наш лагерь приехал пропагандист из штаба РОА. Вроде бы Таранец по фамилии. Он был в немецкой форме с узкими погонами, со знаками лейтенанта. Немецкий фельдфебель из комендатуры лагеря выстроил всех военнопленных. Набралось человек шестьсот. Таранец говорил: «У вас одна дорога для спасения жизни — поступить в русскую освободительную армию. Если не поступите, то подохнете с голоду в лагере». Он сидел за столом и ел колбасу. Говорил: «Тем, кто поступит в РОА, тоже дам это покушать, а когда победим большевиков, жратвы будет еще больше».

— Вы знали, что Красная Армия бьет врага уже на его территории? — задает вопрос следователь.

— Да, знал.

— И верил в сказку о победе над большевиками?

— Я был истощен, все время хотелось есть. Мне не хотелось подыхать голодной смертью.

— А смертью изменника?

— Я надеялся перейти на сторону Красной Армии. Поверьте мне.

— Сколько военнопленных записалось тогда в РОА?

— Человек тридцать, наверно…

Новоселов иронично хмыкнул и отодвинул папку, вынул из кармашка свои «ташенур». Ого, уже десять. К черту Алтынова, Юрию Максимовичу когда-то и поспать надо.

Но нет, не хочется отрываться, просто нельзя отрываться. Завтра с утра в Березовский надо съездить, закончить с этим Яшкой Тимониным. Милиция и местные охотники неделю его, поганца, как волка, отлавливали. Леса дремучие, выскальзывал. И все же, вконец отощав на подножном корме, сам вышел. Сидевшие в засаде сельские парни в компенсацию за свой труд извозили его хорошенько. Помалкивал, принял за должное. Но когда услыхал, что в диверсии заподозрен, грохнулся коленками на пол. Дескать, директор МТС во всем виноват, к его, Яшкиной, молодой жене прилабунивался. Из-за того он и поджег мастерские. Чтобы паразита директора посадить…

Никакой, конечно, диверсии нет, это уже ясно Новоселову, но теперь даже от самой ясной ясности времени не прибавится. Еще день или два ухлопаешь, пока это дело передашь милиции.

7

Так что же там с вербовкой в РОА? Чем она закончилась у пропагандиста Таранца? Та-а-к, за куском колбасы, выходит, протянули лапы тридцать человек. Кто же они? Жаждущие, как и Алтынов, перейти на сторону Красной Армии? Тридцать захотели перейти на сторону Красной Армии, а пятьсот семьдесят не захотели, пожелали голодную смерть принять? Ну-ну…

Следователь Черныш подкидывает Алтынову новый вопрос:

«Поподробней, когда и при каких обстоятельствах вы вступили в диверсионно-разведывательную школу?»

Судя по реакции Алтынова, такого вопроса он не ожидал. Во всяком случае, не был готов к объяснению:

«Вы про что? Про какую диверсионную? Никакой школы не знаю». — «Врете, Алтынов, на каждом шагу врете. Врете и тут же просите верить вам. Видите, что получается: вступили в РОЛ, чтобы перейти на сторону Красной Армии, а переходите во вражескую школу шпионов и диверсантов…»

Шесть или семь допросов выдержал Алтынов, ни на одном из них даже намека не было на школу. И когда вдруг спросили, он, скорей всего, подумал так: откуда следователю знать об этой, чтоб ей провалиться, школе? Среди власовцев, задержанных в австрийском лагере немецких военнопленных, нет ни одного, кто хоть краем уха слышал о пребывании там Алтынова. Может, следователь просто ловит? И Алтынов, понятно, решил стоять на своем:

«В чем виноват — в том виноват: служил у Власова, вступил к нему с голодухи. А про школу впервые слышу». — «Вам что-нибудь говорит фамилия Подхалюзин?»

Новоселов представил, как ошарашенный Алтынов на какое-то время прикусил язык, но, опомнившись, продолжал запираться:

«Какой Подхалюзин? Впервые слышу». — «Опять за свое? Подхалюзин и вы, Алтынов, — командиры отделений, к тому же из одного взвода. Взвода подрывников…»

«Эк он его, — прикрякнул от удовольствия Новоселов, — ай Да Черныш! Откуда ты Подхалюзина выколупнул?»

Но не было рядом старшего лейтенанта Черныша, поэтому ответ придется искать самому.

Новоселов вложил в плотно сшитое дело закладку, прошелся по кабинету.

Значит так, размышлял он, в Австрии и Чехословакии была пленена почти вся власовская дивизия. Мог среди этой братии оказаться Подхалюзин? Не исключено… Не отсюда ли сведения о нем у Черныша?

Юрий вернулся к столу; от закладки и далее стал искать подтверждение своей догадки. Нет, не угадал. Оказывается, еще в марте 1945 года в тыл 46-й армии были заброшены два парашютиста в форме офицеров Красной Армии. «Паршей» прихватили во время приземления. Один начал офицерским удостоверением в нос тыкать, и его взяли живым. Это был Подхалюзин. Второй попытался отбиться и нашел смерть во время перестрелки. Надеясь на снисходительность советских контрразведывательных органов, Подхалюзин рассказал, что закончил курсы подрывников при унтер-офицерской школе РОА, и выложил все, что знал про эту школу. Среди известных ему лиц назвал и Алтынова.

— Вам что-нибудь говорит фамилия Подхалюзин? — спрашивал Черныш Алтынова.

Фамилия Подхалюзина ничего не говорила Алтынову до тех пор, пока следователь «Смерша» не зачитал ему показания диверсанта-парашютиста.

8

Изучая архивно-следственное дело Алтынова, Новоселов рассуждал: допустим, что старшина артбатареи Алтынов во время боя в окружении был ранен. Допустим, что до декабря сорок первого лечился. А потом? Минский пересыльный лагерь? Аж по сентябрь сорок четвертого? Хотя нет, меньше. Вот еще одно уточняющее показание:

«В лесном лагере пробыл до февраля сорок четвертого, в феврале заболел от истощения и отправлен на излечение в госпиталь при этом лагере…»

Скажи на милость, какая забота о полуживом военнопленном! Таких обычно в «газмашинен» или просто пристреливали.

С февраля по сентябрь… Шесть месяцев возились с тобой, здоровье твое поправляли… Ох и пудрил ты мозги армейским следователям, Алтынов! А у «Смерша» не ты один. Не было времени на детали у моих фронтовых коллег, не углядели кое-каких прорех в твоей, сдается, очень черной биографии.

Как же мне заштопать сии прорехи: Лесную минскую длиною в два года и эту, когда немецкие врачи за твою жизнь волновались, на ноги тебя поднимали? Мидюшко, который сейчас в Туретчине, не был в Минском лагере, Прохор Мидюшко в то время карателями командовал, за советскими партизанами охотился. Не с тобой ли вместе, Алтынов? Как мне узнать? Может, у тебя спросить? Спрошу, а ты мне — кукиш. Да если и скажешь, что толку? Суду не признания, суду доказательства нужны, факты. Вот соберу их, тогда ты хоть признавайся, хоть не признавайся…

Фактов пока нет. Есть предположения, догадки. Но, прокладывая дорогу к фактам, без них тоже не обойтись, Так где же начало этого пути? В ответе на запрос о шестьсот двадцать четвертом карательном батальоне? Но ведь надо еще послать этот запрос. Куда? Где действовал этот карательный? На Украине, на Смоленщине, в Белоруссии? Где? Допустим, что подполковник Дальнов что-то выяснит в Центре, запрос пошлем. И что? Сложа руки ждать ответа?

Или, пока суд да дело, махнуть в Батуми, с мальчиком Сомовым побеседовать? С тем, которому к туркам приспичило, который таинственной личности по имени Прохор Савватеевич приветик нес. Не сказал ли ты, Алтынов, этому Сомову, какому хозяину Мидюшко теперь служит? Вероятнее всего — нет, не сказал. Неоткуда тебе знать о Мидюшко, — ты срок отбывал.

Новоселов сидел, подперев кулаком подбородок, морщил лоб, заваливал себя вопросами и каждой клеточкой мозга, даже каждой косточкой длинного, мускулистого, натренированного тела ощущал все нарастающую тяжесть этих вопросов.

Выпутываясь из нагромождения проблем, Новоселов ухватился за неплохую, кажется, идею: не взять ли исходной точкой в поисках фактов сибирский ИТЛ, где власовец Алтынов и желторотый нарушитель границы рядом на лесоповале трудились? Не в Батуми, пожалуй, надо прежде всего ехать, а туда, в лагерь. Не с одним же Сомовым общался Алтынов. Можно бы, конечно, сотрудникам оперчасти поручить, но… Нет, лучше самому.

Юрий зафиксировал эту мысль в рабочей тетради и снова уткнулся в протоколы допросов десятилетней давности. В чем-чем, а в дотошности следователю «Смерша» не откажешь. Вон, его уже не только Алтынов интересует:

«Назовите известных вам официальных работников диверсионно-разведывательной школы РОА и ее курсантов».

Память Алтынова еще не затуманилась, он выкладывает:

«Милецкий. Преподаватель топографии…» — «Имя, отчество, возраст?» — «Знаю только фамилию. Лет двадцать шесть-двадцать семь. Уже забрасывался в тыл Красной Армии. За выполнение задания имел медаль для восточных народов». — «Приметы?» — «Высокий, узкоплечий… Не помню. Да, еще один глаз у него подергивается… Старший фельдфебель Малышкин. Эмигрант. Под пятьдесят ему. Преподавал политику… Пашка Виговский. Слышал, что в Красной Армии он был десантником. Учил нас, как обращаться с парашютом, прыгать с самолета…» — «Приходилось прыгать?» — «Мне — нет. Меня скоро отчислили за пьянку и драку с немецким солдатом». — «Продолжайте».

— «Подрывное дело преподавали двое. Алексеев, его, кажется, Николаем звали. И немец. Фамилия — язык сломаешь, не запомнил. Командиром отделения в подрывном взводе был Подхалюзин, но о нем вы знаете».

Двадцать шесть человек назвал Алтынов.

«Больше никого не помню», — заключил он.

В этой части расследования никаких провалов вроде бы нет. Надо полагать, армейская контрразведка не оставила без внимания алтыновских однокашников, дотянулась и до них, поставила перед военным трибуналом. Только вот с Мидюшко ничего не прояснилось. Где же и когда пересекся его путь с кривой дорожкой Алтынова?

9

Утром следующего дня Павел Никифорович Дальнов связался по телефону с облвоенкоматом. В комиссариате еще оставались работники военной поры, и Дальнов быстро получил необходимую справку: 162-я стрелковая дивизия формировалась на Урале из призывников Молотовской, Свердловской и Челябинской областей, потому и получила наименование Уральской. Осенью 1941 года в боях под Вязьмой была разбита и больше как воинское соединение с этим номером не восстанавливалась… О том, кто еще кроме Алтынова получил назначение в отдельный противотанковый дивизион, об этом сведения сохранились, возможно, в Молотовском облвоенкомате.

Переговорив с облвоенкоматом, Дальнов сразу же подготовил нужное письмо в Молотов. Потом зашел к Новоселову. Подавая руку, спросил:

— Проштудировал?

— Не все. На допросы тех, с кем Алтынов учился мосты взрывать, сил не хватило.

Дальнов заглянул под рукав.

— До твоего отлета пять с половиной. Так что проштудируешь. Билет на Батуми заказан. Председателю Комитета подполковнику Чиковани передашь: Алтынов пока ни в чем не замечен. Лагерные дела Алтынова и Сомова уже в Аджарии. Они тебе потребуются. И учти — Центр заинтересован в Мидюшко. Дело взято на контроль.

— А наш Алтынов неинтересен?

— Алтынов рядом — только руку протянуть, а до того еще дотянуться надо. Турки нам навстречу не пойдут, спросить же с Мидюшко за прошлое надо. Иначе погибшие на воине, их вдовы, дети убитых не простят нам.

Новоселов был, конечно, далек от мысли, что Павел Никифорович Дальнов, обрушив такой внушительный груз на его бедную голову, для себя ничего не оставил и ночь провел в преспокойном сне. Но и не рассчитывал на ту величину работы, которую он, оказывается, проделал. «Алтынов пока ни в чем не замечен…» Значит, у Павла Никифоровича снова состоялся разговор с Тавдой. Это первое. Второе. «Лагерные дела уже в Аджарии». Такую информацию во время сна не получишь. Третье — заинтересованность Центра. Выходит, подполковник и с Москвой беседовал. Вдобавок о билете в Батуми позаботился.

— Вы хоть спали, Павел Никифорович? — сочувственно спросил Юрий и тут же по глазам Дальнова понял, что сейчас ему выдадут по первое число.

— Юрий Максимович, я видел, как ты мысленно загибал пальцы в подсчете сделанного мною. Но ты не очень проницателен для контрразведчика, голубь мой. Спал я. И тебе советую спать столько, сколько необходимо, чтобы через двое-трое суток не превратиться в квашню. Чекист и квашня — понятия несовместимые.

— Смею… — начал было Новоселов, но Дальнов перебил его:

— Смеешь сказать, что работы — вагон и маленькая тележка? Тут ты прав. Только заметь себе: за счет сна работает тот, кто не умеет работать, или тот, кто пыжится показать, что работает. Обе категории кажущихся деятелей на поверку — чистой воды бездеятели. Таких из органов надо гнать в шею.

Новоселов упрямо возразил:

— Но ведь и вам приходится засиживаться, Павел Никифорович.

— Засиживаются в гостях, на работе — работают. Повторяю, не за счет сна. Иначе на второй день не засидятся, а работу засидят, как голуби откосы окон. Не будь голубем, голубь мой.

Павел Никифорович утверждал свое кредо с мягкой усмешкой, но Юрий чувствовал, что шутливость относится к форме разговора, а не к принципам, которых Дальнов стремился придерживаться неукоснительно. Это сейчас малость полегчало, а в первые послевоенные годы от запарки даже у молодых чекистов пробилась седина.

Свои наставления Дальнов завершил уже без улыбки:

— Невыспавшийся человек может вывалиться из седла и попасть под копыта. Я не хочу видеть своего перспективного сотрудника раздавленным так позорно.

— Меня такая кончина тоже не устраивает.

— Вот и договорились. Теперь мотай на ус, что я скажу.

— Мотаю.

— У одного из наших коллег в Батуми бабуся живет у самого синего моря и имеет несколько метров свободной жилой площади. Посмотри. Сагитируем Татьяну махнуть туда с сыном.

Надо же! И об этом успел позаботиться.

— Не поедет одна, — уверенно заявил Новоселов.

— Не одна, говорю — с Алешкой. Нечего семьям из-за нас… Ваша милость пока без отпуска перебьется, на режиме дня выедет, — закруглился Дальнов и направился к выходу. Не оглядываясь, бросил все же: — Работай.

Работа — не волк, конечно, но убежать может. Не сама работа — время. Что-то, потеряв, можно снова найти. Что-то и заменить можно, другим восполнить. Время, утратив, не разыщешь и ничем другим не заменишь. Оно исчезает навечно. Юрий Новоселов не хотел терять его. И без того кот наплакал этого времени. Если взять отрезок до отлета в Батуми, то и всего ничего…

10

Значит, Алтынов назвал следователю армейской контрразведки двадцать шесть фамилий — курсантов и преподавателей диверсионно-разведывательной школы. Прохора Савватеевича Мидюшко в этом перечне нет. Вообще его не было в школе, или Алтынов по каким-то для него причинам не называет Мидюшко? Не называет его, но без опаски называет других обучавшихся и обучавших. Выходит, не боится, что они могут выдать того, кого ему выдавать не хочется. Диверсант-парашютист тоже не упоминал Мидюшко.

Где же сошлись дорожки Алтынова и Мидюшко? Вопрос первостепенной важности, с ним будет начинаться и кончаться рабочий день Новоселова, не исключено, будет преследовать и во сне. А пока — вперед.

…Наиболее полными оказались показания арестованного «Смершем» некоего Казакова Михаила Алексеевича. В январе 1945 года власовская воинская часть, в которой он служил, дислоцировалась в местечке Теплице в Чехословакии. Вот что было внесено в протокол допроса:

«Я был рядовым бойцом и, как все, носил немецкую форму с нашивкой на рукаве — РОА. Однажды в часть приехали два представителя унтер-офицерской школы «русской освободительной армии» и стали по одному вызывать всех военнослужащих в канцелярию штаба. Принимал майор Гун, очень старый человек, из эмигрантов. Он объяснял, что при унтер-офицерской школе создается учебная «зондергруппа», то есть особая группа. Для нее нужны умные и дерзкие люди, желающие вернуться в освобожденную от большевиков Россию. Но никакие блага просто так не раздаются. Надо везде и всюду бороться с коммунистами и политическими комиссарами, особенно в советском тылу. «Зондергруппа» будет готовить разведчиков, они получат хорошие навыки в обращении с оружием и радиосредствами, научатся взрывать мосты и важные объекты, добывать военные и экономические сведения. После выполнения задания разведчики возвращаются к месту службы и получают солидное вознаграждение».

Казаков изъявил желание вступить и оказался во взводе подрывников вместе с Алтыновым. Хотя эта школа была при РОА, руководили ею представители абвера — армейской разведки.

Перечисляя тех, кого помнил по «зондергруппе», Казаков тоже не упомянул Прохора Мидюшко. Но к тем двадцати шести добавились еще кое-какие фамилии. Одна из них была подчеркнута. Похоже, сотрудникам контрразведки надо было разыскать заинтересовавшего их человека. Показания Казакова о нем записывались очень подробно:

«Был среди нас еще младший лейтенант по прозвищу Сашка-СБ. Он летчик, летал на скоростном бомбардировщике — СБ, был сбит. Трижды бежал из лагеря, но в конце концов смирился, стал работать как все. Он одним из первых пришел в штаб и сказал, что имеет опыт по аэродромам и может пригодиться. Его записали. Но мы подозревали, что Сашка-СБ записался совсем для другого. На уроках отличался старательностью, много занимался спортом, много ел, пищу выпрашивал даже у других. Так и получилось — Сашка-СБ сбежал. Задушил писаря, охранника и сбежал. На столе канцелярии оставил записку: «Я еще вернусь сюда. Ждите. Вернусь на скоростном и вдребезги разнесу ваш гадючник». Дальнейшей его судьбы я не знаю».

Что касается Алтынова, то уже в марте он был отчислен из школы. И, как утверждает Казаков, не за пьянство и не за драку с немцем. Ходили слухи, что, выполняя какое-то важное задание, он «засветился» и по этой причине его спешно убрали оттуда.

Красная Армия наступала. Школу в конце марта расформировали. Теперь Власову было не до нее и не до «спасения России». Надо было позаботиться о спасении собственной шкуры. В штабе начались разброд и шатания: одни были склонны вести переговоры с советским командованием о сдаче на милость, другие настаивали на том, чтобы пробиваться к американцам. Власов согласился с предложением своего помощника Жиленкова (тоже генерал-предатель): отозвать с фронта 1-ю и 2-ю дивизии, их силами захватить Прагу и «на блюдце» преподнести американцам. В тот период Казаков опять встретился с Алтыновым — во второй дивизии «русской освободительной», направленной для захвата столицы Чехословакии.

Как-то ночью в селение, где квартировала рота, ворвались советские разведчики. Сопротивляться было бесполезно. Арестованных офицеров и унтер-офицеров РОА увезли на машинах, остальных отправили пешком. Насколько помнится Казакову, командный состав увезли в австрийский город Цветль. Больше он Алтынова не видел.

Чтобы из мозаики фактов, разбросанных по протоколам допросов, собрать более или менее отчетливую картину, Новоселову потребовалось два часа, еще час затратил на составление плана дальнейшей работы.

11

«УКГБ при Совете Министров СССР по Свердловской области. Генерал-майору Ильину А. В. На ваш запрос (следуют номер и дата) отвечаем, что УКГБ при Совмине СССР по Псковской области данными о 624-м карательном батальоне германских вооруженных сил, действовавшем на временно оккупированной территории СССР, не располагает. Начальник управления Комитета госбезопасности…»

«На ваш запрос, сообщаем, что УКГБ при Совете Министров СССР по Брянской области интересующих вас данных, касающихся карательных формирований из предателей Родины, в настоящее время не имеет…»

«Комитет госбезопасности при Совмине Украинской ССР… не располагает…»

Остальные ответы на разосланные запросы Павел Никифорович стал читать с конца. Если «не располагают», значит, не располагают. Незачем тратить время на чтение.

Но вот: «…входил интересующий вас 624-й карательный батальон 7-го казачьего полка…» Стоп. Начнем с первых строчек:

«В процессе выявления нацистских военных преступников и расследования злодеяний, совершенных немецко-фашистскими захватчиками и их пособниками на территории Белоруссии, задокументировано значительное число карательных подразделений, формировавшихся из антисоветского отребья для борьбы с партизанским движением и патриотическим подпольем. Интерес для вас будут составлять трофейные немецкие документы: журналы списочного учета людей Минского лесного лагеря № 352 («Шталаг»), отчеты групп ГФП, справки по некоторым диверсионно-разведывательным школам абвера, оперативные приказы на проведение карательных экспедиций против партизан Минской, Могилевской и Витебской областей. Располагаем сведениями на немецких военных преступников, проходивших службу в 201-й охранной дивизии. В состав этой дивизии входил интересующий вас 624-й карательный батальон 7-го казачьего полка. Названный батальон бесчинствовал на территории Витебской и Полоцкой областей…

Председатель КГБ при Совете Министров Белорусской ССР…»
Павел Никифорович с удивлением заметил, что пальцы рук мелко подрагивают. Укоризненно посмотрел на себя со стороны. Что это ты, старина? Неужели нервы сдают? Нет, так не годится, голубь мой. Зарядочку, холодный душ, обтирание… Если каждый твой подопечный станет вызывать трясение членов… Что от тебя останется? До пенсии не дотянешь. Не-хо-ро-шо… Сцепил руки в замок, потянулся неоднократно.

Есть шестьсот двадцать четвертый! Если в Минске документы не собственно батальона, а только дивизии, то и в них должно что-то быть о Мидюшко. Как-никак — служил «на командных должностях».

Если трофейные документы ничего не дадут, тоже не велика беда. Теперь известна территория, где действовал этот батальон из продажных тварей. Небось, живы люди, которые сталкивались с ним. Остальное — за нами.

Витебская область… Витебская. Полоцкой уже нет, в прошлом году влилась в состав Витебской и Смоленской… С кем или с чем связано это название — Витебская область? Минуточку…

Павел Никифорович пододвинул к себе телефон внутренней связи, набрал номер начальника следственного отдела Николая Борисовича Орлова.

— Коля, ты у себя?

— У тебя сомнения на этот счет?

— Извини. Здравствуй… Поговорить надо.

— А поесть не надо? Я в столовую собрался.

— Придержи место за столиком. Подойду.

— Заказать?

— Закажи. Что себе, то и мне.

Николай Борисович Орлов на пять лет моложе Дальнова. Плечистый, невысокого роста, голова наголо бритая. Волосы начал терять еще в юности. Слышал, что частое бритье укрепляет корни волос и шансы вновь обрести пышную шевелюру значительно возрастают. Скоблил по утрам и на ночь — волоска не прибавилось. Связал себя этим занятием на всю жизнь. Не отращивать же на самом деле космы на загривке, а потом прикрывать ими лысину с помощью женских заколок! Последнее время Орлов недомогал — три тяжелых ранения давали о себе знать.

Николай Борисович приметил в дверях Дальнова, попросил официантку:

— Секунду, Миля. Этот привереда может забраковать мой заказ.

Павел Никифорович приобнял Милю, заглянул в ее блокнотик, силясь разобрать ей одной понятные каракульки, и услышал за спиной негромкий и строгий голос генерала Ильина:

— Пожалуйста, без рук, Павел Никифорович, без рук…

Дальнов убрал руку с плеча Мили и обернулся, уже понимая, что это опять проделка Юрия Новоселова. Тот сидел невозмутимо и, будто не замечая своего начальника, деловито работал ложкой с видом неимоверно проголодавшегося.

— А, голубь мой! Явился, не запылился… Вместо того чтобы немедленно доложить о приезде, он в столовую со всех ног.

— Даже муха не без брюха, смею доложить, — проговорил Юрий и смутился: кажется переборщил с шуточками. Хотел встать почтительно, но такое простое движение сделать ему оказалось не просто. Хлипконогий стол закачался, в тарелках заплескалось.

— Сиди, верста коломенская.

— Было к вам направился, но перерыв. Вот я и… Поем — зайду.

— Поешь — отдохни, соберись с мыслями. Жду в пятнадцать тридцать. Есть чем порадовать?

Новоселов неопределенно дернул плечом.

— А я тебе немного припас. Надеюсь, — кивнул в сторону Орлова, — Николай Борисович добавит.

Давние друзья — руководители следственного и оперативного подразделений — общались ежедневно, контакты в работе не прерывались, но все шло просто, размеренно, в границах будничной работы. Сегодня Николай Борисович, заинтригованный телефонным звонком, надеялся услышать от Дальнова что-то не из затерто-привычного. Подождав, когда расставят закуски, спросил:

— Что произошло, чем тебя господь осенил?

Дальнов задержал взгляд на лице Орлова. Вид у того был не ахти. Спросил участливо:

— Опять осколок? Чего ты с ним нянчишься? Доверься врачам.

Осколок гранаты сидел возле самого позвонка, и Орлов побаивался операции. А ну как паралич…

— Доверюсь, доверюсь, — сказал недовольно. — Выкладывай, что у тебя.

— Насколько помнится, в сорок втором ты служил в четвертой ударной армии?

— Хорошая память, приятно убедиться в этом.

— Так называемые Витебские ворота вы держали?

— Вообще-то в историю Отечественной они вошли как Суражские ворота. Но это не суть важно.

— Четвертая ударная часто пользовалась разрывом в линии немецкого фронта, снабжала партизан, принимала раненых, вы засылали своих ребят во вражеский тыл…

— Все верно. Но ведь тебе, надо полагать, требуется не то, что теперь известно всем, поконкретней что-нибудь? Память свою не назову идеальной.

— Ничего, может, вспомнишь что-то. Перекусим и зайдем ко мне, покажу пару бумажек. Так и так вместе придется работать с этими документами.

…Шифровку из Аджарии Николай Борисович прочитал с должным вниманием. Протирая платком голый череп, спросил:

— И что?

— Мидюшко, Алтынов… Тебе ничего не напоминают эти имена?

— Абсолютно.

— А номер карательного батальона — шестьсот двадцать четвертый?

— Этих карательных вокруг партизанских зон было, что блох на бездомной собаке… Погоди-ка… — Орлов вернулся к аджарской шифровке. — Мидюшко… В Витебске выпускалась фашистская газетенка на русском языке. Фамилия редактора врезалась в память — Брандт, изменник из обрусевших немцев. Много мы с ним повозились. Константина Егоровича бы… Я тогда так, на подхвате у таких, как Константин Егорович…

— Кто это — Константин Егорович?

Орлов скосил голову, по-птичьи посмотрел на Дальнова и осуждающе вздохнул:

— Коротка у нас память на мертвых. Лишь по особым датам вспоминаем, да и то не всех… Яковлев это. Тот, что в двадцатых годах здесь, в Екатеринбургской ЧК, работал. Подожди минуту, попробую сосредоточиться.

Орлов облокотился о стол, приложил ладонь ко лбу, но тут же резко выпрямился и напряженно замер. Болезненно морщась, стал дергать пальцы до хруста в суставах. Павел Никифорович знал: если Орлов терзает пальцы, значит, его ударила боль у позвонка. В окаменевшей позе Орлов перетерпел приступ, от дальновского укоризненного покачивания головой отмахнулся.

Дальнов, показывая глазами на диван, все же сказал:

— Полежал бы.

Орлов невесело усмехнулся — байку вспомнил:

— «Работать шибко охота, пойду полежу, может, пройдет»… Ладно, прошло уже.

Нашарил в кармане аптечную упаковку, кинул таблетку в рот. Полузакрыв глаза, пальцами, как ухватом, прихватил голову и, потирая виски, силился что-нибудь вспомнить. Напрягая память, увидел деревушку на берегу речки, в огороде землянки с перекрытием в четыре наката. В ближней к домам жили они с Константином Егоровичем все месяцы обороны. Как же называлась речушка? Усвяча? Нет. Усвячу запомнил потому, что неподалеку был райцентр Усвяты, где в медсанбате залечивал первую рану. Этот ручей, кажется, впадал в нее, Усвячу. Ладно, бог с ним, названием…

«Не вернулся с задания…» Это сообщение из партизанской бригады о Константине Егоровиче Яковлеве. Его перевели туда зимой, сдается, в декабре сорок второго… Нет, раньше. Брандта ликвидировали в ноябре, а эту операцию он готовил, Константин Егорович. Когда же всплыла фамилия Мидюшко? В июле, когда Яковлев ходил в Витебск на встречу с Брандтом, или после ликвидации этого немецкого прихвостня? И вообще — Мидюшко ли? Говорили тогда о каком-то приятеле Брандта из карателей. Как его фамилия… Мидюшко? О, черт… Похоже что-то, но вроде не Мидюшко…

Оторвал руку от лба, выпятив губу, стал медленно поматывать головой.

— Нет, Павел, ничем не могу зацепиться за твоего Мидюшко. Если бы какой фронтовой блокнотик… Но сам понимаешь, личных записей не вели, армия расформирована. Да и не документировали мы подобные вещи, а если что документировали, то бумаги уничтожили потом. В партизанские архивы забираться надо… Мидюшко… Зудит, а вот… — Николай Борисович умолк, озадаченно вскинул голову на Дальнова. — Если бы я убежденно сказал, что Мидюшко приятель Брандта, то — что?

— Тебе ли объяснять, что в нашем деле каждая мелочь — божий дар. Брандт мертв, но не исключено, что живо его окружение. Кто-то еще помимо его мог встречаться с Мидюшко.

— Это уже не мелочь. Покопаюсь в памяти… Про Турцию не думал? Центр зашевелился, услышав сигнал о нем. Может, в Турции его пощупать?

— А есть он там, Мидюшко этот? — раздраженно спросил Дальнов. — Информация, что он в Трабзоне, исходит от Алтынова. Из песка, слюнями слеплена.

— Как считаешь, Алтынова — рано?

— Узнать надо, что Новоселов привез. С пустыми руками погодим брать. Со стороны посмотрим.

12

В три тридцать пополудни, как и было велено, Юрий Новоселов был в кабинете подполковника Дальнова.

— Садись, Юрий Максимович. Привез что-нибудь?

— Не разобрал пока, Павел Никифорович. Вроде бы ничего существенного, и вроде не зря съездил.

— Для нас Сомов что-нибудь дал?

— Пищу для размышлений.

— Спасибо… У нас с тобой этой пищи… Других можем бесплатно кормить.

— Нам отпущенную, Павел Никифорович, сами жевать будем.

— Вот и жевал бы, а то в столовую — пулей.

Как ни странно, Новоселов шутки не принял. Озабоченно смотрел куда-то за спину Дальнова — туда, где голая стена.

— Каким нам Сомов виделся из шифровки? — начал вслух размышлять Новоселов. — Задержан при попытке нелегально уйти за границу, на территорию государства, активнейшего члена НАТО, а нынче вступившего еще и в СЕНТО. Направлен туда Алтыновым — человеком, осужденным за измену Родине… Сомову дана конкретная явка… Хозяин явочной квартиры — известный Центру предатель Мидюшко… Мы не исключали, что «Алтын Прохору» — пароль… В этой умозрительно выстроенной цепи Сомов, как мы отмечали, — связник, требующий нашего пристального внимания… Но вот я в Батуми, просматриваю протоколы допросов предварительного следствия, всесторонне изучаю так называемого связника, и его вроде бы значительная фигура — того… Дым, мираж, бред… Сомов по воле судьбы — только игрушка в руках зловещего человека. Я убежден в этом и считаю, что Верховный суд Аджарии совершит серьезную ошибку, если…

Новоселов оборвал мысль, но Дальнову обрывки не нужны.

— Что — если?

— Ошибка будет, если осудят Сомова, — сказал Новоселов и полез в папку. — Фотографии хотите посмотреть? — подавая одну за другой, пояснял: — Это Петя Сомов во всей своей красе — анфас и в профиль…

От Дальнова не ускользнуло, что Юрий Новоселов ушел от чего-то важного для него, но посчитал лишним допытываться, ломать избранную Новоселовым схему доклада. Взял фотографию. Разглядывая парнишечье лицо, произнес удивленно:

— Неужели двадцать? С тридцать пятого, помнится.

— С тридцать пятого, — подтвердил Юрий.

— Не мальчик.

— Не мальчик, но инфантильным молочком сильно отдает. Легкомысленность и наивность так и прут из него. Живет в мире беспочвенных и беспорядочных мечтаний. Порой сомнение берет — не с приветом?

— Ну и как? Здоров?

— Вот копия акта судебно-психиатрической экспертизы. Проводили экспертизу опытные специалисты. — Новоселов стал отрывочно читать: — «Вменяем… Фантазер… Память на события жизни сохранена… Впечатляемость от прочитанного усиленная». А читал он, Павел Никифорович, вот что: «Над Тиссой», «Паутина», «Горная весна», «След Заурбека», «По свежему следу», «Зеленая цепочка» и еще десяток названий.

Новоселов пододвинул по столу другую фотографию.

— Тут Петя Сомов показывает, где прятался, ожидая наступления темноты. В этом месте преодолевал проволочную изгородь, посчитал — граница. Надел на руки ботинки, приподнял проволоку, пролез. И невдомек окаянному, что на коровье пастбище забрался… А в этом месте Сомов переплывал речку…

— Хватит, сохрани для мемуаров, — остановил Дальнов Новоселова и, глядя ему в глаза, с жесткой усмешкой распорядился: — Доложи все, что там произошло. Дров наломал?

— Не успел. А мог бы. Вот.

Новоселов вытянул листок, лежавший в папке под фотографиями, подал Павлу Никифоровичу. Дальнов прочитал в нем:

«Председателю Верховного суда Аджарской АССР…

В ваш адрес прокурором республики старшим советником юстиции М. Токидзе на днях будет препровождено следственное дело № 1738 по обвинению Сомова Петра Алексеевича по ст.ст. 19 и 84 часть 1 УК Грузинской ССР для рассмотрения по существу. Выполняя задание УКГБ при Совете Министров СССР по Свердловской области по другим событиям, в силу необходимости я внимательно изучил упомянутое дело и после всестороннего знакомства с обвиняемым пришел к глубокому убеждению…»

Дальнов прочитал до конца, спросил:

— Это что, копия?

— Нет, подлинник.

— Разумные начала верх взяли?

— Над чем, Павел Никифорович? Над эмоциями? Но они же от фактов, осознанные.

— Мы с тобой контрразведчики, голубь мой, юрисдикция… Короче, правовую оценку не нам давать.

— Не давал я оценки! Как коммунист в частной беседе высказал председателю суда свое мнение о Сомове и его деле.

— А он, председатель суда, что?

— Известное дело! Когда говоришь с умудренным опытом аксакалом…

Иронично выделив последнюю фразу, Новоселов поведал о разговоре с председателем Верховного суда Аджарии во всех подробностях.

13

Зинаида Ефимовна, тогда еще просто Зина, поскольку совсем недавно получила паспорт, работала подсобницей в пристанском ресторане Сарапула. Там она и познакомилась с Алексеем Кропотовым. Почти каждое утро он приходил на берег Камы, устанавливал мольберт и рисовал колесные пароходы с дымящимися трубами. Он носил модную в среде богемы бороду, испачканные красками вельветовые штаны, вышитую по вороту рубаху навыпуск и загадочную улыбку на мясистых губах, выпирающих из гущи волосатых зарослей.

Зина была без ума от запаха красок, бороды и беспорядочного образа жизни Алексея Кропотова. В семнадцать лет она родила Петьку. Кропотов не признал отцовства. Зина поговорила с сарапульским живописцем на языке портовых грузчиков и записала младенца на свою фамилию — Сомов. Вскоре перебралась в Осу. Здесь вышла замуж. В сорок первом инженер Николай Забродский оставил ей еще одного сына, ушел на войну и с войны не вернулся. Три года спустя ушла из жизни и Зинаида Ефимовна — после аборта, сделанного подпольной акушеркой.

Петьке было тринадцать. Сдал несмышленыша братца в детдом, махнул в Сарапул и стал жить у престарелой сестры матери — Ираиды Ефимовны. Звал ее бабушкой, ухаживал за огородом, доил козу, много читал и исправно учился. К восемнадцати годам была проглочена вся литература о шпионах, приключениях и разных авантюрах, какая только отыскалась в сарапульских библиотеках.

Тайно от тети-бабушки собрался в Москву — поступать в школу разведчиков. Должна же быть такая при МГБ, считал он. Денег на дорогу не было, он украл их у соседки, за что по решению суда отбыл на трехлетний исправительный срок в сибирский лагерь.

14

Из показаний тети-бабушки:
«У Пети хорошие отметки, кроме геометрии. Очень много читает фантастических книг, сам был большой фантазер. «Над Тиссой» читал несколько раз. Бывает замкнутым, молчаливым».

Из показаний соседки:
«Хотя он украл у меня деньги, я простила Петю, ведь он уже отбыл наказание и, наверно, забросил свои мечтания».

Из показаний одноклассника:
«Петька не раз говорил мне, что уйдет за границу и будет ездить по всяким странам, чтобы получить разносторонние знания. Они очень нужны разведчику».

Из школьной характеристики:
«Способный… Упрямый… Много читал художественной литературы, даже на уроках».

15

Сомов знал из книжек, что на границе в проволочных заборах пропускается ток. Надо быть предельно осторожным. Подполз к столбику. Странное какое-то заграждение без колючек, низенькое. Новое что-то придумали? Шарахнет — и кучка пепла от тебя. Послюнявил палец, боязливо поднес к проволоке. Притронуться? Жутко, аж у копчика захолодело. Подождал, пока страх испарится, разулся, надел ботинки на руки, стал делать проход. Проскочил.

Должна быть распаханная, выровненная граблями пограничная полоса. Следовая называется. А тут — трава. Что за черт? Может, раньше пахали, теперь посыпают чем-нибудь? На всякий случай долго шел спиной вперед. Услышав плеск волны, оборотился, побежал. Вот и река. «Чорох» на карте обозначена. Переплыть, а там — Турция.

Плыть не пришлось, глубина по пояс. Выбрался на галечник. Через несколько шагов снова вода. Потом опять намывы песка и гальки. Где плыл, где шел, на берег выкарабкался на четвереньках и без ботинок — утонули. Дополз до кустов и замер. Неподалеку дом, надворные постройки. Хочешь не хочешь, идти надо, возврата теперь нет.

Вежливо побренчал в стекло. Не отзываются. Посильнее побарабанил. Откинулась занавеска, бородатый мужик, заслонившись ладонью от света, приник к окну. Спрашивает что-то не по-русски.

— Это Турция, а? — спросил Сомов негромко, но так, чтобы прошло через стекло.

Борода опять лопочет по-своему.

— Это Турция?! Тебя спрашиваю — Турция, да?! — чуть не закричал Петька. — Вот же напасть, не петрит.

Наконец хозяин дома, похоже, понял, покивал головой. Открылась дверь, выходящая на каменное крыльцо. Старый бородатый человек поманил рукой, заходи, дескать. В комнате показал на широкую, накрытую старым ковром лавку. Измотавшийся Сомов сел, вытянул ноги в мокрых и грязных носках. Старик отсутствовал минут пять. Вернулся с глиняной посудиной, поставил перед гостем и снова ушел. От духа съестного у Петьки свело скулы. Спасибо тебе, хлебосольный хозяин. В помещение, плотно прикрывая дверь, шагнул горбоносый детина, сея у дверей. Молчит. Турок он и есть турок.

Сомов с торопливой жадностью опустошил плошку, протер дно остатком лепешки. Сытый, отогревшийся, стал руками объяснять парню, что на двор надо, до ветру.

У парня рот до ушей. Сказал по-русски, хотя и с акцентом:

— Бэчевкой перэвяжи. Дать бэчевку?

— Я те покажу бечевку, зараза! — взвился Петька.

— Тогда тэрпи. У пограничников попросишься.

— К-каких пограничников? — смешался Сомов.

— Наших, — сверкает зубами нерусский бугай.

Смысл сказанного дошел до Сомова, но верить в то, что произошло, ужасно не хотелось. Позыркал на ехидного собеседника и понял — влип. Шел, полз, бежал, плыл — и все по Грузии. Ни хрена себе… Стал перемещаться по ковру ближе к двери. Парень погасил улыбку, глаза огнем взялись.

— Сиды! — и показал зажатую в кулаке гирьку от весов. — Врэжу!

Тут и старик вернулся с нарядом пограничников в фуражках с зеленым околышем.

Так бесславно закончилось бегство Петра Сомова в сопредельное государство Турцию.

16

Юрий Новоселов встретился с Сомовым в камере допросов внутренней тюрьмы. Приличного роста, большелобый и далеко не слабый физически, Петя Сомов со своим по-утиному сплюснутым носом и серыми растерянными глазенками все же походил больше на удравшего с уроков мальчишку. Увидев нового человека, который, надо полагать, тоже собирается его допрашивать, он близоруко моргал и нервно теребил пуговицу.

— Садись, Сомов, — пригласил Новоселов, заглядывая в Петьку поглубже — что там?

Парень поспешил плюхнуться на табурет, мертво прикрепленный к полу.

Подследственным, которым уже нечего добавлять к ранее сказанному, повторные допросы изрядно надоедают. Отвечают они нервозно или с усталой скукой, как автоматы. Незнакомому долговязому следователю Сомов порадовался. Этот еще не слышал его рассказа, примет свежей головой. А если из Москвы, из министерства? Совсем хорошо. Поймет, разберется.

Ведь он, Сомов, что хотел? Поступить в американскую школу шпионов, чтобы узнать все о разведорганах США. Заброшенный на территорию СССР, он пришел бы в КГБ и все рассказал. Таким образом стал бы советским разведчиком…

Новоселов просматривал уже читанные протоколы допросов. Боясь его потревожить, Сомов едва дышал. Задержав взгляд на акте об изъятии личных вещей арестованного, Новоселов легонько пошлепал ладонью по крышке стола:

— Слушай, Сомов.

Тот поерзал в готовности слушать. Новоселов, пряча веселый взгляд, стал читать:

— «При обыске изъяты паспорт, записная книжка, ключ, расческа, спички (три штуки), копия квитанции о наложении штрафа за безбилетный проезд по железной дороге, осколок зеркальца, два обрывка наждачной бумаги, листок с адресами и 22 копейки денег». — Куда же ты нацелился с таким богатством, Петя? Ах да, в Турцию. А зачем, если не секрет? Может, приглашен лично президентом Баяром? Хочешь помочь ему в сколачивании Багдадского пакта? Или, напротив, намерен разрушить эту агрессивную группировку? Каким образом? Натереть Баяра наждачной бумагой? Или подкупить? Наличность у тебя внушительная, можно и подкупить. А зеркальце? Зайчиков в глаза пускать?

Сомов слушал, улыбался — понимал шутку. Но на замечание о богатстве насупленно буркнул:

— Что есть, с тем и шел.

— Это не все, Петя. Пойдем дальше. Читаю из записной книжки:

«Удмуртская АССР имеет шесть городов: Ижевск (столица), Воткинск, Глазов, Сарапул, Камбарка, Можга, и 12 поселков городского типа. Полезные ископаемые: горючие сланцы, известняк, кварцевые залегания, используемые в военном деле. В республике развиты различные отрасли промышленности: машиностроение и металлургия, главным образом в Ижевске, Воткинске, Сарапуле. Ижевские машины идут на вооружение Советской Армии. На реке Каме начато строительство крупкой Воткинской гидроэлектростанции, имеющей стратегическое значение в военном отношении…»

— Хватит, что ли, Петр Сомов? — уже откровенно улыбался Новоселов. Юрий взял из дела упомянутый в акте листок с адресами, поводил карандашом по строчкам: — Город Сарапул, улица… дом номер… Это дом твоей тетушки. Второй адрес — город Ижевск… Здесь живет твой приятель. А это координаты Катеньки Горюновой. Твоя девушка? Ладно, сие меня не интересует. Меня интересует батумский адрес. Вот этот… Чей адрес?

— Адрес библиотеки.

— Перед уходом за границу потянуло детектив почитать?

— Не-е. Карту посмотреть, сориентироваться.

— Уже на этом спасибо — не врешь. В библиотеке я тоже побывал. Карта в энциклопедическом словаре не больше спичечной, этикетки. Что ты там разобрал?

— Все. Побережье, реку Чорох, границу…

— Ну а шпионские сведения откуда? Со страницы четыреста шестьдесят первой? Из третьего тома? Так? Почему не дословно списывал? Для пущего веса подредактировал? Зачем же торф пропустил. Я почему-то не сомневаюсь, что и торф в военном деле совсем не лишний. «Стратегическое значение… крупное значение в военном отношении… на вооружение Советской Армии…» — с едкой иронией цитировал Новоселов. — Сомов, нет этих слов в энциклопедическом словаре. Соображаешь, какой чепухой занимаешься?

Нарушитель границы раскаянно молчал, разглядывая спортивные тапочки без шнурков, выданные, вероятно, тюремной администрацией.

— Для кого предназначались эти «разведданные»? Для турок или американцев? Может, Прохора Савватеевича Мидюшко хотел надуть? Кстати, кто он такой? Что ты о нем знаешь?

Сомов подтянул правое плечо к щеке, невинно вытаращил глаза.

— Андрон сказал, что Мидюшко — агент американской разведки и поможет связаться с посольством.

— Откуда Алтынов знает Мидюшко?

— Говорил — в плену вместе были.

— А про то, что агент?

— Я не спрашивал.

— Как они жили в плену, чем занимались? Об этом Алтынов рассказывал?

Начитанность Сомова нет-нет да проявлялась в разговоре. Без обдуманного намерения соленые полублатные словечки перемежались чересчур правильными книжными фразами.

— Эта сторона жизни Андрона интересовала многих, но к себе в душу он никого не пускал. Пошлет подальше — и точка, — Сомов поглядел на Новоселова, смешливо пошевелил носом. — Это он посоветовал из какой-нибудь книжки списать. Чтобы не с пустыми руками туда. Говорил: сидят за кордоном, не знают ни черта, слопают твою баланду да еще долларов дадут… Понимаю теперь — глупость, а тогда почему-то верилось. Вот и стал в Батуми искать библиотеку.

— Петр, — добродушно спросил Новоселов, — о том, что ты дурак, Алтынов случайно не говорил?

— Говорил, — не обиделся Сомов.

— И ты не поверил?

— Я сказал, что он сам — дурак.

— Эк ты его лихо срезал, — усмехнулся Новоселов. — И как он на это?

— Кулаком в зубы.

— Часто от него попадало?

— Было дело.

— За что?

— Падло он. Зверь. Нашепчет мне всякого, потом избивает.

— О чем он нашептывал?

— Не то чтобы нашептывал… Какой бы он там ни был, человек все же. Болело что-то внутри. На нарах места рядом. Когда меж нас перемирие, он и начинает свою боль лечить. То не так, другое не по нему. Про Советскую власть, про лагерное начальство… На другой день спохватится — и на меня, зло вымещать. Зачем, говорит, в оперчасть таскался? Сексотничаешь? На хрена он мне сперся — стучать на него. Я в оперчасть полы мыть ходил… Знаете, мне иногда приходила мысль, что Алтынов не в плену был, а палачом у немцев. Как-то до того довел, что я взял и высказал свое соображение. После две недели в санчасти отлеживался.

— Такой здоровый парень. Неужели не мог постоять за себя?

— Пытался. Где там…

— Алтынов часто вспоминал Мидюшко?

— Не сказал бы, но если называл его — зубами скорготал. Он и меня-то бил, мечтая, что Мидюшко бьет. Страшно ненавидел.

— Ты не задумывался над странностью в поведении Алтынова? Ведь он, желая за какую-то обиду отомстить Мидюшко, мог о нем и сообщить куда следует. Вот, мол, живет в Трабзоне американский агент, предатель Родины… А он не говорил, оберегал его. Мог бы без горчицы слопать Мидюшко, но дает его адрес, посылает привет. В чем тут дело?

— Мама его знает. Все они у немцев одним дерьмом мазаны. Но вообще-то казалось иногда, что Андрон искрение хочет помочь мне. Молодой, говорит, грамотный, не то что я, и в чужой стране устроишься, проживешь. Только, говорит, к американцам в разведку идти — пустой номер: пожуют и выплюнут. О том, что для своих стараюсь, умалчивал от Андрона.

— А если эта искренность притворна? Просто-напросто хотел еще большую пакость сотворить? Допустим, чтобы ты снова за решеткой оказался. Могло быть у него такое желание?

— Зачем ему?

— По той же причине, по какой избивал тебя. Из ненависти к людям.

— Конечно, люди ему… Он, по-моему, себя-то не любил.

— Вот что я, Петя, думаю. Алтынов не сомневался, что ты со своими глупостями обязательно засыплешься на границе. А там — суд, снова лагерь. Вероятно, и другое думал: удачно минуешь пограничников, придешь в Трабзон, а там никакого Мидюшко. Откуда Алтынову знать, что товарищ по плену именно там? Ведь десять лет в заключении. И ты попадешь в такое положение, хуже которого и не придумаешь. Предположим третье: ты встречаешься с Прохором, во что крайне не верится, передаешь ему привет от Алтына, вручаешь секретные материалы… из энциклопедии. Он же сразу поймет, чья проделка. Если Мидюшко на самом деле сотрудничает с американской разведкой, — о секретности таких людей ты знаешь из книжек, — ему не остается ничего другого, как убрать Сомова.

— А что… и это могло быть. Как-то не подумал об этом.

— Ты о многом не думал, Петя Сомов.

17

С аджарским чекистом Юрий Новоселов съездил к его бабусе, которая жила «у самого синего моря», но не на окраине аджарской столицы, а между Батуми и Махинджаури. Решение послушаться Павла Никифоровича и отправить сюда Татьяну с Алешкой принял мгновенно. Было бы жестоко по отношению к жене и сыну лишить их отдыха в таком райском уголке.

Прощаясь с морем, искупался и, сидя в машине, всю обратную дорогу думал о Сомове, перебирал, как четки, всю его жизнь день за днем. Вроде бы всякого повидал, а все молочными зубами мается.

Уголовный кодекс Грузинской ССР как минимум три года Сомову гарантирует. Не выдержит парень повторного срока, свихнется окончательно. Отравленная фантазерством, оторванная от реального мира душа не перестанет тянуться к романтике. А какая романтика за колючей проволокой? Всех ближе и до которой легко дотянуться — романтика воровская. Общество не только потеряет человека, но и приобретет в его лице еще одного врага… Как его вызволить? В армию бы. Возраст призывной… Там он скорее найдет себя… И романтика по душе придется.

До рейса в Свердловск Новоселов выбрал время и сочинил нечто вроде ходатайства, чтобы оставить его для председателя Верховного суда республики.

Написал то, что позже покажет своему начальнику Павлу Никифоровичу Дальнову.

Написал, запечатал в конверт, но так никому и не передал этот пакет. С председателем Верховного суда республики, которого воображение, бог весть почему, рисовало седобородым старцем, Новоселов, оказывается, не раз встречался в столовой обкома партии. Теперь, знакомясь, подивился — одногодок его. Ну, может, и старше на год-два, но — не больше. Внешностью чем-то напоминал председателя Нижнетагильского городского суда Андрея Жерковского, однокашника Новоселова по юридическому, и дивиться вроде бы нечему. В объеме подведомственных дел этих должностных лиц, если принять во внимание одинаковость населения Тагила и Аджарии, особой разницы не просматривалось. Мысленно выстроенная дистанция между председателем суда республики и рядовым оперуполномоченным предельно укоротилась, и Новоселов с товарищеской откровенностью высказал ему свои сомнения и тревогу относительно Петра Сомова. Только вот председатель не захотел этого сближения. Неодобрительно, с видом патриарха покачал головой:

— Что-то вы…

Казалось, добавит к этому: «…молодой человек». Не добавил, но попрощался, кажется, холодновато.

18

Не успела замолкнуть первая трель телефонного звонка, как рука Павла Никифоровича Дальнова ухватила трубку. Чего тут больше было — профессиональной привычки или желания не потревожить домашних — сказать трудно. Во всяком случае, в трубку произнес негромко:

— Слушаю вас.

— Павел? Извини, что так поздно.

Дальнов узнал голос Николая Борисовича Орлова, поглядел из-под очков на светящийся циферблат наручных часов, лежащих на тумбочке. Не так уж поздно — едва перевалило за одиннадцать. Отодвинул газеты, которые просматривал, сказал:

— Извиняю и слушаю.

— Меня слушаешь, а радио?

— Что случилось? — встревожился Дальнов.

— В последних известиях сообщили об успешном выполнении плана промышленностью Белоруссии за полугодие.

— И ты позвонил, чтобы выразить свои восторг?

— Не совсем так.

— Надеюсь. Только не тяни.

— Интервью давал министр, фамилия которого — Калинин.

— Короче можешь?

— Фамилия — Калинин, звать — Петр Захарович. Это бывший начальник Белорусского штаба партизанского движения. Но дело не в этом. Просто некая психологическая связь. Его имя напомнило имя другого — Стулова. Иван Андреевич Стулов был секретарем Витебского подпольного обкома партии и одновременно членом военного совета нашей армии. Все, касаемое Брандта, шло через него… Может, от Стулова шагнем к предателю Мидюшко?

— Где сейчас Стулов?

— Не знаю. Возможно, до сих пор в Белоруссии.

— Проинструктируй следователя на этот счет. Кого думаешь послать?

— Не решил еще.

— Направь Ковалева. Если уж за следователем первая скрипка, пусть ею будет Ковалев, мой Новоселов капризен, когда однокашники командуют. С Ковалевым — друзья, в два цепа хорошо молотить будут.

Орлов уже думал о Ковалеве. Начав работать в органах госбезопасности, тот, в отличие от многих следователей со студенческой скамьи, в практику окунулся сразу по масштабным делам. Не на первых ролях, конечно, но в разоблачении агентуры, которую бывшие союзники пытались насадить в промышленных районах Урала, приобрел значительный чекистский опыт. Имея это в виду, Николай Борисович сказал Дальнову:

— Ковалев не умеет командовать, он умеет работать.

— Вот и прекрасно!

— Так-то оно так, да… Белоруссия душу ему слишком ранит. Посылал недавно в те края. Вернулся сам не свой. На тамошнее небо, говорит, смотреть не могу, сердце — в клочья.

— Из-за брата?

— Василий Григорьевич ему не только братом, но и за отца был.

— Парень мужественный, ему-то, считаю, под силу поработать в кровавом прошлом. А вообще — смотри. Тебе виднее.

— Посмотрю.

О Василии Григорьевиче как об отце, может, сильно сказано. Василий Ковалев старше Александра всего на шесть лет. Но было достаточно и этого старшинства, чтобы мальчишке, оставшемуся без отца в годовалом возрасте, иметь достойный предмет подражания. Сыновние чувства — часть человеческой сути, они возникают и у сироты, если есть кому возбудить их.

В годы войны боевой летчик Василий Ковалев сражался с врагом в небе Белоруссии. В этом же небе, испытывая новые машины, погиб прошлым летом.

19

Новоселов и его жена Таня собирались в дорогу. Участие Юрия в сборах состояло из сплошных советов: что необходимо взять, куда и как положить необходимое. Когда сам взялся укладывать, подозрительно исчезла самая ценная вещь из гардероба жены — купальник. Купальник привезла ей подруга, вышедшая замуж за лейтенанта, который служил в Группе войск в Германии. Роскошный подарок отыскался, но стали теряться вещи Алешки. Татьяне Ивановне надоело дурачество мужа, и она усадила его по другую сторону стола.

— Сиди и не двигайся, пока чемодан не будет заперт на ключ.

Юрий взял Алешку на колени, изогнулся дугой, прижался щекой к нежной щеке сына. Грустно. Сколько таких разлук — не сосчитать, а все равно каждая — как первая.

Не выпуская Алешку, запел дурашливо: «Дан приказ: ему — на запад, ей — в другую сторону…» Таня тенорком подхватила: «уходили комсомольцы на…» и тут же ойкнула:

— Юра, у меня комсомольские за июль не уплачены.

— До вечера времени много, уплатишь.

— Пожалуй, — согласилась Таня и снова: — «…уходили комсомольцы на гражданскую войну». С чего в твою голову пришла эта песня?

— Как с чего? Мне приказ — на запад, тебе в Махинджаури. Совсем в другую сторону.

— Не на войну же едем!

— На самую настоящую. Ты и Алешка с морем воевать будете, а я эту гадину…

— Опомнись! — в отчаянии воскликнула Таня.

Но было уже поздно.

— А что такое — гадина? — немедленно спросил Алешка.

— Кх-хм… Ну, это… — изворачивался папа. — Так нехороших людей называют.

Мама поспешила ему на помощь.

— Гадинами, Алеша, называют змей. Это плохо. Ты не говори так.

Алешке не все ясно, требует уточнений:

— Вовка нехороший. Мое колесико сломал. Он гадина-змей, да?

— Але-е-ша-а… — простонала Таня и осуждающе посмотрела на мужа. — Лучше бы ты, Юрий Максимович, язык себе откусил. Ляпнет где-нибудь там — со стыда сгоришь.

Расстроенная, отправилась на балкон, где в ожидании утюга подсыхали полотенца и бельишко сына.

Балконами пятиэтажный дом выходил на тихую улочку, буйно заросшую неприхотливыми и мусорными в период цветения тополями. Их густые кроны достигали верхних этажей. Там воробьи проводили свои собрания и митинги, пробуждая в обленившихся кошках кровожадный инстинкт предков. Внезапное появление человека вспугнуло очередное пичужье сборище, и оно с недовольным чивиканьем ссыпалось в пропыленный газон противоположной стороны, где еще сохранялись бревенчатые дома екатеринбургской поры. Но и тут не было покоя. Ржаво скрипнула калитка, согнала настороженных воробьишек и оттуда.

— Светланка, со двора ни шагу! Скоро вернусь! — услышала Таня повелительный голос женщины и тут же увидела ее. Это была Альбина Потапова, с которой познакомилась, когда еще «гуляла» со студентом юридического института Юрой Новоселовым. Альбина — бухгалтер школы, где, по всей видимости, начнет нынче учиться их Алешка.

Хотела окликнуть подругу, но сдержалась. Обстановка для разговора не очень-то подходящая. Но Альбина заметила Таню, громко спросила:

— Ну как, Новоселовы, собрались?

— Собираемся. Да ты заходи, а то я отсюда — как муэдзин с минарета.

— Некогда, Таня. К папе спешу.

Татьяна Ивановна смотрела вслед Потаповой, и что-то удушливое подступало к горлу. Оставалось только расплакаться. Отыскивала бельевые прищепки и снимала просохшее белье на ощупь.

К папе… Слабея, Таня опустилась на Алешкин фанерный стульчик, уткнулась лицом в теплую, прогретую солнцем махровую простыню.

Встретилась Таня, а потом и подружилась с Альбиной Потаповой в госпитале инвалидов Отечественной войны, куда ходила с Юрием навещать Максима Петровича Новоселова.

Отец Альбины, Олег Родионович, жив и сейчас. Но, господи… Можно ли назвать жизнью это медленное угасание, растянувшееся на годы! Тяжело контуженный, он прожил в семье совсем немного. Паралич ног — и госпитальная койка. Время от времени все же возвращался домой. Родные всячески поддерживали его, стремились улучшить положение. Но недуг не отступал. А тут новый удар — умерла жена. К страданиям физическим добавились душевные муки, давило сознание, что он в тягость молодым.

В тягость или не в тягость, но Альбина с мужем от чистого сердца обихаживали его: кормили, одевали-раздевали, купали, укладывали в постель. Олег Родионович настоял на своем — лег в госпиталь. Пожалуй, не сам настоял, а перестал противиться настоянию врачей.

Альбина с мужем ежедневно навещали Олега Родионовича. Но он уже не узнавал зятя, принимал дочь за покойную жену, а то и вовсе безучастно смотрел на обоих. Теперь атрофия прихватила и прозрачные, исхудавшие руки; обрекая на жалкое прозябание, подступала и к мозгу.

Недобрые языки осуждали: вот, дескать, нынешняя молодежь — избавились от старика, умирать в больницу уложили. Несправедливо это! Пытались взять домой. Но больному требовался ежечасный и профессиональный медицинский уход. Выписать его не позволили. Только госпиталю под силу оттягивать безжалостный приговор войны.

…Недоумевая, что задержало Таню, на балкон вышел Юрий Максимович, встревоженно посмотрел на заплаканную жену. Таня поспешно вытерла лицо охапкой стираного белья, поднялась, прислонилась к мужу.

Она не знала подлинной цели командировки, но догадалась: и эта поездка Юрия связана с розыском.

Косясь на открытую дверь балкона — не услышал бы Алешка, умоляюще попросила:

— Юрочка, постарайся… Постарайся, милый, найди эту… гадину.

20

Одной из главных забот Белоруссии в те годы была забота о детях. Вот и эта школа, окруженная молодыми липами, построена в Гомеле лишь три года назад. Нынче ей предстоял «асвяжаючи ремонт». Старшеклассники, не разъехавшиеся на каникулы по селам и вёскам, выносили парты из помещения, громоздили их под навесом. Целыми днями пропадал здесь и муж Галины Кронидовны — военрук Леонид Герасимович Смирнов. Галина Кронидовна спросила о нем у девчонок.

— В спортзале, видать, зачынився, — хитренько скосила глазки одна из них.

Нужда заставляла спешить со стройками. Эта спешка не обошла и школу — спортзал в проекте не был предусмотрен. Под него отвели классную комнату, где вместо парт теперь стояли обитый кожзаменителем «конь» с растопыренными ногами, скрипучие брусья и притянутый растяжками к полу турник. В углу, образованном двумя глухими стенами, был еще дощатый настил со стопкой разномастных металлических кругляков и самим снарядом, который с помощью этих кругляков утяжелялся или уменьшался в весе.

Военрук Смирнов едва не каждый день приходит сюда побаловаться со штангой, поднакачать мышцы. Крупноголовый, плечистый, с боксерскими кулаками, он выглядел внушительно. Но внешность обманчива иногда. Тяжело израненный на войне, Леонид Герасимович не блистал особыми спортивными успехами. Семиклассники — дети, рожденные перед войной и не умершие в оккупации, — даже они поднимали тяжести более солидные, чем военрук. Опасаясь их максималистских суждений, Смирнов свои занятия проводил тайком. Но разве можно что-то удержать в секрете от мальчишек и девчонок! Все знали («зачынився») и, заботясь об учительском авторитете, тоже хранили эту тайну.

Десять лет минуло после войны, а латаные, застиранные гимнастерки все еще исправно служили фронтовикам. У Леонида Герасимовича был, правда, очень даже приличный бостоновый костюм, выкрутились с Галиной Кронидовной на хлебе с квасом, купили, но такая роскошь — не для каждого дня. Смирнов натянул свою диагоналевую с отложным воротником, опоясался командирским ремнем и направился к двери. В это время в нее требовательно постучали.

— Войдите, — откликнулся он на стук, но дверь была заперта, как всегда, стулом — ножкой в скобку. Леонид Герасимович высвободил этот необычный и надежный запор. Вошла Галина Кронидовна.

…Бог мой, девять лет как Галя — его жена, а все не верится. И в мыслях не допускал, что на него может свалиться такое счастье. Галя Ларина заканчивала институт на Урале — Свердловский педагогический. Он, после демобилизации, на каких-то курсах-скороспелках при этом институте набирался учительских навыков. Невест — уйма. Даже для таких, как он, израненных и далеко не студенческого возраста. Сделай руку крендельком — любая подхватит. Не давал повода подхватить — одна Галя на уме. А Галя Ларина, казалось Смирнову, вроде и не смотрела на него никогда, а она смотрела. Смотрела издали, с гнетущей ревностью к его окружению из простецки смелых студенток.

Долго укрощала, обуздывала себя Галя, но совладать с накатившей любовью не смогла. Перешагнув через девичью застенчивость, первой сделала шаг навстречу.

В тот день они допоздна бродили по Свердловску и к полуночи пришли к убеждению, что счастливы и медлить со свадьбой у них нет никаких оснований.

Утром после свадьбы, поглаживая поросшую волосами грудь мужа, притрагиваясь пальчиками к шрамам, Галя сдавленным от любви и жалости голосом спросила:

— Это немцы тебя?

— Немец. Пять штук. Насквозь. Если бы не Мама-Сима, не видеть бы мне белого света, пхишлось бы тебе замуж за другого выходить.

Галя смотрела на коричнево-синеватые бугристые шрамы и, представляя, как, ударив в спину, отсюда выскакивали не успевшие остыть пули, стала быстро-быстро целовать эти бугорки, смачивая их слезами. Успокаиваясь, спросила:

— Когда в партизанах был, тогда?

— Нет, под Вязьмой еще. В сохок первом. В пахтизаны я потом, когда Мама-Сима на ноги меня поставила.

Многим выпускникам 1946 года, вернее, выпускницам, поскольку девчата в институте из-за войны составляли абсолютное большинство, предложили поехать в пострадавшие от захватчиков районы. Леонида Герасимовича тянуло в края, где партизанил. Он сказал Гале:

— Просись в Белоруссию, а я с тобой на правах мужа.

Здесь, в Гомеле, у них родилась дочь.

— Назовем Таней, — предложил Леонид, — и оставим ей твою фамилию. Будет Татьяна Ларина. Здохово?

Галя, хотя и моложе супруга, была дальновиднее его. Тотчас возразила:

— Ни в коем случае! Ты только представь нашу девочку в обществе языкастых школьников! Татьяна Ларина… Кошмар!

Девочку назвали Мариной и, разумеется, Смирновой — но отцу.

…Вошла Галина Кронидовна.

Милый, немножко испуганный взгляд. Чем встревожена? Леонид Герасимович увидел протянутую к нему руку с конвертом.

— Я из дома. Вот. Извини, прочитала. Увидела адрес… Понимаешь, из города, где ты… От школьников. Ты только не волнуйся. Хорошо? Из Вязьмы. Ужасное письмо. Да что я говорю! Ничего ужасного, но ты все равно не волнуйся… Даже к лучшему — будешь все знать… Боже, какое ужасное письмо…

Выносить и дальше путаницу из трагических восклицаний не было сил. Леонид Герасимович отбросил стул, который все еще держал в руках, выхватил у жены аккуратно вскрытый конверт, подошел к окну. Тетрадный лист в косую линейку исписан старательным ученическим почерком.

«Дорогой Леонид Герасимович! Из областной газеты «Рабочий путь» мы узнали о героизме, проявленном воинами Уральской дивизии на нашей смоленской земле, об отважных воинах сержанте Смирнове и старшине Алтынове. Автор заметки майор запаса Захаров ответил нам, что не знает имен погибших героев, не знает адреса их родных. Через Архив Министерства обороны мы разыскали ваших родных и узнали, что вы живы и живете сейчас в Гомеле. О товарище Алтынове в архивах ничего нет…»

Галина Кронидовна следила, как лицо мужа становится гипсово-белым. Прислонилась к нему, успокаивающе приобняла.

«…Вы были рядом с тов. Алтыновым, вместе сдерживала атаку ненавистных фашистов. Напишите о своем геройском подвиге, а также об отважном воине Алтынове. Если он жив, сообщите адрес, а если погиб, то расскажите о его геройской смерти. Нам надо для музея, для ребят, за счастливую жизнь которых вы проливали кровь и умирали…»

Галина Кронидовна в подробностях знала о боях в окружении, о том, чем кончилось сражение возле райцентра. Не выдержала, снова проговорила:

— Какое ужасное письмо…

«…Мы будем ходатайствовать о присвоении двум лучшим пионерским дружинам имени Смирнова и имени Алтынова. Напишите подробнее о себе и о товарище Алтынове, и если знаете адрес, то мы будем переписываться с его родными и учениками школы, где он учился…»

Исказилось, посуровело лицо Леонида Герасимовича, всей грудью, будто после глубокого погружения, резко вздохнул, врастяжку, через нервный изгиб губ процедил:

— Если бы я знал его адрес…

— Думаешь, жив?

— Такие у немцев выживали… Что же делать, Галка?! Ты пхедставляешь, какая чудовищная неспхаведливость!

— Надо Захарову написать.

— А он что, опровержение даст? Написал честно, что знает, что помнит… Жив, жив лейтенант. Вывел, значит, ребят из окхужения, воевал, до майора дохос…

— Съезди к нему.

— Съезди… На какие шиши?

— Займем. В первый раз, что ли. Поезжай, не так уж далеко. Что-нибудь вместе придумаете.

— Надо еще узнать, куда ехать.

— Газета смоленская. В Смоленск, значит.

— Захаров писал туда, где воевал. Жить можно и на Чукотке.

— Телеграмму в редакцию или позвонить.

— Голова опухла. Вдхук у Алтынова такая газета есть.

— Боже мой, Ленечка. Ну что ты на самом деле… Заладил: Алтынов, Алтынов… Может, его на свете-то нет.

— За портянку на палке и мехтвому не пхощу… Вдумайся, Галка: пхедательский шаг пятнадцать лет назад, а гнусь от него и сейчас — рядом… Пионерская дружина имениАлтынова… Подумать только!

21

Освободившаяся от снега земля подсыхала. На пригретых солнцем песчаных горбах скудной смоленской земли пробивались робкие стрелки зелени. Деревушку, в которой размещались некоторые отделы штаба 4-й ударной армии, ожесточенные зимние бои прихватили не очень. Избы, беспорядочно разбросанные по берегам мелководной, заросшей осокой речушки, оставались целыми. Лишь за деревней лежали черные кучи сгоревших скирд и торчали обугленные остовы скотных сараев.

Особый отдел армии занимал две избы и несколько землянок в четыре наката, оборудованных на задах огородов, полого спускавшихся к реке. Заседали в меньшей избе, предварительно турнув из нее писарскую братию. В центре внимания сегодня были старший оперуполномоченный майор Яковлев и его товарищ оперуполномоченный старший лейтенант Николай Орлов, который, несмотря на свои двадцать семь, обладал огромной лысиной и потому наголо брился.

Совещание не было плановым, не вызывалось и какой-то крайней необходимостью — все вопросы, как говорится, можно было решить в рабочем порядке. Но начальник особого отдела полковник Слипченко воспользовался некоторыми обстоятельствами и организовал вот эту, часа на полтора, «пятиминутку». Обстоятельства же — присутствие в штабе секретаря Витебского обкома партии Стулова и командира партизанской бригады Шмырева. Было еще одно заинтересованное лицо — начальник разведотдела подполковник Ванюшин.

Прежде чем узнать, о чем пойдет речь, вернемся на некоторое время к событиям, которые предшествовали этому совещанию.

В первых числах января 1942 года войска Северо-Западного фронта и правое крыло Калининского фронта прорвали оборону противника и к началу февраля, продвинувшись на 250 километров, вступили на землю Белоруссии. Ощутимо растратив силы, части Красной Армии, едва не взявшие Витебск, вынуждены были отступить и перейти к длительной обороне. В результате этой (Торопецко-Холмской) операции в стыке вражеских армий (от райцентра Усвяты Смоленской области и до села Тарасенки Витебской области) образовался сорокакилометровый разрыв, получивший название Суражские ворота.

Партизанский край Белоруссии обрел возможность поддерживать беспрепятственную связь со страной. Командование 4-й ударной армии и Витебский обком КП(б)Б через эти ворота засылали в немецкий тыл партийных работников, разведывательные группы, переправляли в партизанские отряды оружие, боеприпасы, медикаменты, газеты, листовки, выводили советских людей с оккупированной территории.

Пользовались проходом в линии фронта и сотрудники особого отдела 4-й ударной армии, в помощи которых крайне нуждались создаваемые крупные партизанские соединения. Пополнялись эти соединения разношерстным военным и невоенным людом: усиливался приток добровольцев из местного населения; искали тропы к партизанским базам остаточные группы окружение в и бежавшие из лагерей военнопленные; шли сюда, чтобы искупить свою вину, и дезертиры из полицейских и карательных формирований гитлеровцев. В такой обстановке ни один партизанский отряд не был застрахован от проникновения вражеской агентуры. Требовалась профессиональная контрразведывательная служба. В ее создании и помогали контрразведчики Красной Армии.

Неподалеку от Суражских ворот действовала 1-я Белорусская партизанская бригада Миная Шмырева. Три недели пробыли в этой бригаде майор Яковлев и старший лейтенант Орлов. В тот период и определился окончательный план, касаемый редактора фашистской газеты Александра Брандта.

Вот об этом плане, о котором в общих чертах уже были осведомлены все собравшиеся у начальника особого отдела 4-й ударной армии полковника Слипченко, и шел разговор в избушке на краю небольшой деревеньки.

Но еще несколько слов о старшем оперуполномоченном майоре Яковлеве, поскольку он был в центре внимания участников совещания.

В особом отделе подобрались чекисты в основном не старше тридцати лет, не исключая и полковника Слипченко. Рано поседевший Константин Егорович Яковлев молодым контрразведчикам казался едва не дедом. В определенном смысле быть дедом сорокалетний мужчина, конечно, мог, но для этого надо еще, по меньшей мере, стать отцом. Радости же семейной жизни Константину Егоровичу не пришлось познать. В семнадцать лет к нему пришла большая любовь, в девятнадцать он ее потерял. Бедовая, под стать чоновцу Косте Яковлеву, секретарь Нижнесалдинской комсомольской ячейки Варя Волкова была убита озверевшим кулачьем во время Ишимского восстания, волны которого докатились и до некоторых волостей Екатеринбургской губернии. Позже, конечно, встречались отличные девчонки, но они были только верными друзьями по комсомолии, не больше. Заново испытать пылкое чувство Косте Яковлеву так и не довелось.

Простившись с могилкой на Нижнесалдинском кладбище, Костя махнул в Екатеринбург и там, получив поддержку знакомых партийцев, поступил в губернскую ЧК. В том же году с одним отчаянным парнем из комиссии по борьбе с дезертирством ему удалось внедриться в банду, шлявшуюся по берегам Тагилки, и под корень разагитировать заблудших землепашцев окрестных уездов. Пристрелив колчаковского поручика, который верховодил ими, обовшивевшие мужики под водительством юного чекиста Кости Яковлева вышли из леса с трусливо-неслаженным пением «Интернационала» и сдались на милость Советской власти.

Через год Екатеринбургская губерния была полностью очищена от кулацких банд и шаек дезертиров. Тихая чекистская работа оказалась боевому парню не по нутру. Косте Яковлеву посочувствовали, и он перевелся на Туркестанский фронт, где и воевал с басмачами до 1926 года. Но и после преобразования Туркестанского фронта в Среднеазиатский военный округ не покинул приглянувшиеся ему солнечные земли — работал в особом отделе кавалерийского корпуса. С первых же дней Великой Отечественной оказался на фронте — в 27-й армии, которая в декабре 1941 года стала 4-й ударной.

22

Полковник Слипченко, внушительной внешности молодой человек, слушая Константина Егоровича Яковлева, по праву хозяина избы-кабинета, расхаживал по комнате от окна к двери, половицы отзывались на его тяжесть мышиным попискиванием. Эти неживые звуки и само расхаживание грузного человека теребили нервы утомленно сидящего на лавке Константина Егоровича, и он, стараясь не сбиться, то и дело замедлял рассказ. Полковник понял его состояние, мысленно осудил себя и пристроился на самодельный складной стул с полотняным сиденьем.

Разрозненные сведения, поступавшие из оккупированного Витебска и которыми обладали присутствующие, сливались теперь в довольно ясную картину. Говорил Яковлев со знанием дела, без робости перед начальством:

— Что теперь известно о Брандте? Александр Львович — так его звать-величать — из семьи обрусевших немцев. Высшее педагогическое образование получил в Ленинграде. В Витебск приехал в тридцать шестом году. Родители перебрались сюда несколько раньше. Как и отец, стал работать учителем. С первых же дней оккупации оба — отец и его отпрыск — пошли в услужение к гитлеровцам. Папашу, Льва Георгиевича, определили на пост заместителя бургомистра. Александр Львович, человек беспринципный, болезненно ревнивый к успехам других, тоже получил успокаивающий компресс на свою болячку — ему предложили стать редактором. Фашистская газетенка под названием «Белорусское слово» только-только вставала на ноги.

Старшего Брандта подпольщики расстреляли уже в декабре сорок первого. Пришли ночью на квартиру, зачитали приговор — и шлепнули. Прямо в постели…

На эти слова Минай Филиппович Шмырев отреагировал усмешкой, отчего шевельнулась его треугольная щеточка усов.

— Эта смелая акция, — продолжал Яковлев, — произвела на Александра Брандта ошеломляющее действие. Он скис и захандрил. К газете заметно охладел. По свидетельству наборщиков, брал ее в руки с отвращением. Бельмом на глазу самолюбивого Брандта были чиновники из отдела культуры городской управы, совавшие носы в каждую заметку. Даже с ними перестал ссориться…

Трудно сказать, чем бы все это кончилось, если бы не бургомистр Родько. Он сумел сыграть на корыстолюбии Александра Львовича, вдохнул в его тряпичную душу веру в великое будущее послебольшевистской России. Обнадеженный возможностью нового взлета, Брандт воспрял. Правда, чаще стал заглядывать в рюмку, но административную прыть проявлял удивительную. Всех пишущих с оглядкой — из редакции вышиб, откопал где-то малограмотных, но покорных подлецов, газете дал название «Новый путь», увеличил ее периодичность до двух раз в неделю…

Высокая и очень серьезная девица в звании старшины и солдат с рыжими усами принесли на дощечках бутерброды, стаканы и огромный кувшин, который отдавал крепчайшим душистым чаем. От чая, конечно, никто не отказался. Постеснялся лишь оперуполномоченный Николай Орлов. Но Яковлев поухаживал за ним: едва не силой освободил его руки от папки, подал стакан с бутербродом поверху.

Припивая чай, Константин Егорович продолжал повествование о Брандте. Он снова подчеркнул, что дрожь в коленях, ясно обозначившаяся у Александра Львовича после дерзкой казни отца, постепенно утихла, его журналистская деятельность стала более размашистой и бесстыдно изобретательной. От имени парней и девчонок, насильно вывезенных в Германию, Брандт фабриковал письма о вольготной жизни «наемных рабочих» в неметчине.

При этих словах сидевший с папкой на коленях Орлов извлек из нее номер «Нового пути». Газета пошла по рукам. Образовалась пауза. Кто-то хмыкнул, кто-то ядрено выругался. Начальник разведотдела Ванюшин, обращаясь к Шмыреву, спросил:

— Минай Филиппович, не могли, что ли, и его — вслед за папой?

Шмырев кивнул в сторону Яковлева и Орлова, сказал шутливо:

— Вось гэтим товарищам берегли.

Константин Яковлевич не отреагировал и начал пояснять, как зловоние от газетки стало проникать далеко за городскую черту и отравлять легковерных. Когда через Суражские ворота тысячи людей призывного возраста уходили с оккупированной территории для пополнения рядов Красной Армии, эти, заглотавшие газетную приманку, доверчиво несли на биржу труда заявления с просьбой отправить в Германию…

Краткое жизнеописание изменника, излагаемое Яковлевым, было составлено сотрудниками армейской контрразведки на основании сведений, полученных от партизан и подпольщиков Витебска. Но кроме перечисленных фактов было у Константина Егоровича и нечто другое.

— Я внимательно проанализировал материалы, добытые за последние три месяца, — рассказывал он. — Во всем, что касается довоенной деятельности Брандта, не обнаруживается и намека на его враждебность к власти, которая…

— …которая вспоила, вскормила, дала образование! — взорвался секретарь обкома Иван Андреевич Стулов, носивший теперь, как член военного совета армии, звание полковника.

Старший лейтенант Орлов уже давно поглядывал на этого широколицего с красивым извивом губ и орлиным обликом человека. Такие люди, думалось ему, должны обязательно в генералах ходить, а не сидеть в кабинетах, пусть и в обкомовских.

Вспоила, вскормила… Именно это хотел сказать майор Яковлев и добавить еще, что высокий, узкоплечий, чуть сутулящийся интеллигент за пять лет работы в витебской школе показал себя толковым педагогом, увлеченным организатором художественной самодеятельности. Без ума были от Александра Львовича мальчишки и девчонки, посещавшие литературный кружок, который он вел при Доме пионеров.

Стулов, обращаясь к Слипченко, сурово спросил:

— Так что же вы решили с этим Брандтом?

Но ответа явно ждал не от него — от Яковлева. И тот незамедлительно отозвался:

— Пойду в Витебск, встречусь с ним… Заиметь своего человека в лице редактора фашистской газеты…

Он замолчал под настороженно ожидающими взглядами.

Командир партизанской бригады Минай Филиппович Шмырев пристукнул стаканом, сказал громко:

— Мало верится! Но… Мы с Константином Егоровичем вроде бы все взважили. За и против. Не пойдет на контакт — хрен з ним. Ликвидируем.

Надо отдать должное молодому полковнику Слипченко: свой оперсостав он изучил досконально. Знал, кто и что стоит. Был в курсе работы Яковлева в Екатеринбурге и Туркестане, ценил его работу и здесь. Сложилось искреннее и уважительное мнение. Только такому и можно было доверить дело Брандта. Не сразу, правда, решился. Нет, не из-за каких-то сомнений в отношении деловых качеств Яковлева. Другое удерживало — нехватка людей. Не просто сотрудников особого отдела (штат укомплектован), а опытных контрразведчиков — профессионалов.

Обстановка в тылах армии была не из лучших. Захламленность освобожденной от врага территории еще велика: до сих пор слоняются по лесам шайки растрепанных карательных формирований; скрываются полицаи, чиновники волостных управ и другие прислужники оккупантов; далеко не вся еще раскрыта засаженная в подполье вражеская агентура; забрасываются и новые шпионско-диверсионные группы. Все особисты армии перегружены работой.

Член военного совета армии Иван Андреевич Стулов тоже знал обстановку в тылу, как и начальник особого отдела, он никогда не переставал думать о ней, интересоваться ходом очистительных работ.

Стулов дожевал бутерброд, запил остывшим чаем и, отодвинув стакан, спросил Яковлева:

— Константин Егорович, а не кажется вам, что гораздо целесообразнее все силы переключить на работу здесь, в собственном тылу? Может, и вам за нее взяться? Плюнуть на Брандта, все равно никуда не денется, — и взяться.

Константин Егорович недоуменно покосился на полковника Слипченко. Тот глазами показал: «Отвечай», и Константин Егорович не очень-то вежливо внес ясность:

— Я не отключался ни от той, ни от этой работы. Что касается каналов, по которым уходит к немцам развединформация, то перекрытие этих каналов зависит от усилий не только здесь. Взятая нами группа «паршей» с коротковолновой приемо-передаточной станцией — это выкормыши Полоцкой диверсионно-разведывательной школы абвера. По данным подполья такие заведения есть в Витебске, Городке, Богушевске. В Витебске два или три. Есть основания думать, что сюда просунул лапу небезызвестный «Цеппелин». Во всяком случае, в Минске «унтерцеппелины» уже установлены. Брандт, между прочим, выезжал с лекциями в две школы — в Полоцк и Богушевск. Он на короткой ноге с бургомистром, кутит в компании адъютанта генерала Фрея, а Фрей командует двести первой охранной дивизией…

— Вижу, понимаю, — спокойно сказал, внимательно выслушав. Стулов. — Но как вы думаете обратить изменника в прежнюю веру? А если ошибка, что Брандт неофит? Если он и раньше молился тому, чему сейчас молится? Если литературный кружок и прочее — всего лишь маскировка. Личину всякую надеть можно…

— Мы особо и не надеемся на его лояльность.

— Что же вы тогда нажимали на его довоенные, извиняюсь, заслуги перед Советской властью?

— Я не нажимал, я рассматривал объект со всех сторон и изнутри. Легче будет беседовать там, — Яковлев показал затылком в направлении, где, надо полагать, находился областной центр.

— Допустим, убедить не удастся…

— На трусливости прищемлю, — сверкнул глазами Константин Егорович. — От страха на все пойдет.

— Не слишком ли… самоуверенно, Константин Егорович? — осторожно спросил полковник Стулов.

Яковлев тяжело поднял взгляд и возразил:

— Если чекист не уверен в себе — грош цена ему в базарный день.

— Конечно, — согласился Стулов. — Но Брандт Брандтом, а мы и о людях должны думать, о вас лично. Риск ведь.

— За риском, Иван Андреевич, всегда два итога: успех или провал. Успех разделю со всеми, удар провала приму только на себя.

Стулов неопределенно покачал головой.

Смягчая ответ, Яковлев разъяснил:

— Проводят и встретят опытные разведчики подполковника, — кивнул Яковлев в сторону начальника разведотдела Ванюшина, — для помощи и работы в самом городе подготовлено два подпольщика.

— Уже? — удивился Стулов.

Минай Филиппович опередил Яковлева с ответом:

— Уже, Иван Андреевич. В случае расконспирации уйдут к нам в бригаду.

23

Постучав, в кабинет Дальнова вошла молоденькая секретарша Роза. Давно с ней не виделся: заочница юридического, сдавала экзамены. Собралась было открыть папку, но подполковник остановил ее вопросом:

— Как сессия?

— Спасибо, Павел Никифорович. Все в порядке.

— Выходит — третьекурсница?

В подтверждение Роза, не скрывая довольства, смущенно кивнула. Дальнов выдвинул боковой ящик стола, извлек крохотную куколку в нарядном платьице.

— Прими в награду. У польских друзей разжился, когда в гости летал.

Девушка порозовела, пролепетала: «Ну что вы, зачем…», но подарку, сразу видно, обрадовалась.

— Любишь в куклы играть?

— У моей подружки девочка родилась…

— Вот и чудесно! — воскликнул Павел Никифорович.

Семилетней крошкой привезли Розу в Свердловск в 1942 году. Как отмечено в детдомовских документах, нашли ее в промерзшей ленинградской квартире подле трупа матери. Обостренная память ребенка многое сохранила из тех дней ужасной блокадной зимы. Павел Никифорович использовал все возможности, чтобы разыскать хоть кого-то из ее родных, но безуспешно. Относился к ней с отцовской благожелательностью, как мог благоволил ей.

Роза наконец открыла папку. Ей тоже хотелось порадовать Дальнова.

— Ответ на ваш запрос, Павел Никифорович.

— Откуда?

— Из Чехословакии.

Дальнов расстроенно подумал: «Значит, пусто». А что еще придет в голову? Если на запрос, требующий серьезной работы, ответ приходит так скоро, это означает, что в нем нет ничего существенного.

— Перевод потребуется?

— Нет, письмо и протоколы допросов выполнены на русском языке.

— Что? — не поверил Дальнов услышанному.

Не поверил не тому, что чехи написали по-русски, а тому, что прислали протоколы допросов. Протоколы, ясное дело, — по существу запросов. Какие еще больше.

Торопливо протянул руку за папкой. Хотелось немедленно впиться в документы. Утерпел. Отпустив Розу, удобнее устроился за столом, сдвинул все лишнее, вооружился очками.

Чешские друзья сообщали:

«…Еще в 1946 году по требованию коммунистов Северно-Чешской области органами государственной безопасности республики проведено расследование по делу провала группы интернационалистов в г. Теплице. В результате оперативно-следственных мероприятий стало известно, что в январе 1945 года названная организация установила связь с двумя представителями тайной антифашистской группы унтер-офицерской школы из армии предателя Советского Союза генерала Власова, подразделения которого дислоцировались в Теплице. Как оказалось впоследствии, никакой враждебной к немцам организации в унтер-офицерской школе не существовало. Эти двое оказались провокаторами. В результате пятеро из контакт-семерки подполья Теплице попали в засаду, арестованы и замучены в фашистских застенках. Имена и приметы провокаторов называют двое из оставшихся в живых патриотов из контакт-семерки, которые лично встречались с упомянутыми курсантами власовской диверсионно-разведывательной школы. Копии их показаний высылаем. Если у советских товарищей возникнет необходимость в дальнейшей нашей помощи, мы готовы оказать ее в пределах возможности со всем усердием».

К письму были приложены свидетельские показания Яна Холечека и Феро Климака. Бегло просмотрев их, Дальнов за вторичное чтение взялся с карандашом в руках. Читал, думал, делал пометки на отдельном листке. Третьим заходом прошелся по своим записям.

Что же выяснилось?

В январе 1945 года в подпольной организации города Теплице насчитывалось 50 человек разных национальностей: чехи, словаки, русские, поляки и трое немцев из местных жителей. Вся организация делилась на семерки. Одну из них возглавлял русский Прокофьев Андрей. Он и его жена жили на хуторе зажиточного немецкого крестьянина на правах наемных рабочих. Хутор в пяти километрах от города. С целью разжиться харчем и винным припасом сюда приходили русские в форме солдат германской армии. Это были курсанты унтер-офицерской школы власовской РОА. Чаще других навещали хутор Николай Подхалюзин (лет сорока, немного заикался) и оренбургский казак по имени Антон или Андрон. Последний моложе Николая, ему лет тридцать пять. Носил усы, рыжеватый. В разговоре с Прокофьевым проклинали свою жизнь, высказывали желание искупить вину перед русским народом. Однажды они доверительно признались, что в их подразделении создана тайная организация, которая готовит вооруженный побег. Но убежать, не имея связи с местным населением, опасаются.

Старший семерки Андрей Прокофьев, посоветовавшись с руководством подполья, сообщил своим новым друзьям о существовании патриотической организации и попросил достать оружие и боеприпасы. «Тайники» (так называли их теплицкие подпольщики) с готовностью согласились. Знакомство продолжалось месяц.

В ночь на 22 февраля назначили встречу подпольщиков и отряда «тайников», чтобы, объединившись, уйти в горы на заранее подготовленную базу. Подпольщики полностью доверяли Подхалюзину и его товарищу, но в этом случае перестраховались — к обусловленному месту встречи пришла не вся организация, а только контакт-семерка Андрея Прокофьева (на нее возлагалась обязанность вербовки новых членов организации). Предосторожность оказалась оправданной. Рощу окружили власовцы и батальон немецкой регулярной части. Во время захвата подпольщиков двоим удалось скрыться — Яну Холечеку и Феро Климаку, показания которых и читал сейчас Павел Никифорович Дальнов.

Он был премного благодарен чешским товарищам из госбезопасности, незамедлительно откликнувшимся на его запрос. Но свидетельские показания Яна Холечека и Феро Климака особой юридической силы не представляли. О том, что рыжеватый, с усами, тридцатипятилетний мужчина по имени Антон или Андрон и есть Алтынов, можно только предполагать. Ну, хотя бы потому, что Подхалюзин и Алтынов — сослуживцы по РОА, командиры отделений подрывников во вражеской диверсионно-разведывательной школе. Это установлено следователем «Смерша» 46-й армии в мае 1945 года. Но закону не догадки нужны, закону требуются неопровержимые доказательства.

«Они будут, эти доказательства!» — Дальнов захлопнул папку.

Фотография Алтынова, что в архивно-следственном деле, изготовлена несколько месяцев спустя после встречи его с чешскими подпольщиками. Ян Холечек и Феро Климак должны узнать Алтынова. Товарищи из Праги проведут его опознание по фотографиям, и тогда… Тогда, как говорится, суду все будет ясно. Только бы Ян и Феро не укатили за тридевять земель, оказались живы и здоровы.

Дальнов заглянул в присланные протоколы допросов. Установочные данные свидетелей на месте. Возраст? О, помирать им рановато — одному за сорок, второй моложе на семь лет.

Еще один свидетель — Подхалюзин. Надо найти его, обязательно найти. Кто знает, может, в его памяти об Алтынове не только провокация в Теплице, но еще что-то… Сколько же схлопотал Подхалюзин тогда, в сорок пятом? Этого в деле Алтынова нет. Ладно, если не расстреляли, разыскать особого труда не составит. Тогда не только опознание по фотографиям, но и очную ставку провести можно с Подхалюзиным. Великолепная картина — друзья встречаются вновь!

Павел Никифорович посмотрел на часы. Будет звонок из Минска или не будет? С Новоселовым договоренность — звонить, если потребуется, с девяти тридцати до одиннадцати тридцати. При экстренной необходимости — в любое время суток: хоть в управление, хоть к нему домой.

24

Из Комитета госбезопасности Белоруссии с оказией — попутным военным транспортом — еще утром прилетел следователь Поскребко, которому предстояла работа в одном из ИТЛ, расположенном здесь, в Свердловской области. Орлов, встретив Дальнова в коридоре управления, попросил зайти к нему в середине дня.

— Что-нибудь от ребят твой коллега привез?

— Кулек вишни, — невесело усмехнулся Орлов. — А что сверх кулька — к алтыновскому делу не относится. Загляни, если сможешь. В шестнадцать мне в прокуратуру.

В обговоренное время Павел Никифорович застал в кабинете Орлова товарища из Белоруссии. Не стал мешать беседующим. Поздоровался, обменялся с Поскребко ничего не значащими фразами и, заметив на столике в углу свежие газеты, пристроился там.

Взял «Известия», поискал отклики зарубежной печати на итоги женевского совещания глав правительств СССР, США, Англии и Франции. Этим сейчас жил мир. Всем осточертела «холодная война», которая в любой момент могла разразиться испепеляюще горячей. Итоги совещания вселяли надежду на лучшее.

Орлов и его гость завершили разговор. Орлов заверил Поскребко, что с билетом на поезд все будет улажено, на месте встретят, устроят.

Пожилой, болезненно худой человек попрощался. Николай Борисович проводил его через приемную. Вернувшись, произнес с душевной болью:

— Вот такие, брат, дела…

Взял с подоконника кулек с вишнями, положил его на узкий приставной стол. Устроились напротив друг друга. Орлов обратил долгий, полный глубокой тоски взгляд на Дальнова. Тот хотел было спросить: «Опять раны?» — и отчитать как следует, но не спросил, понял сразу, что страдания Николая от других ран, от душевных, что ли. О них, видимо, и предстоит разговор.

Павел Никифорович, нарушая затянувшееся молчание, мягко попросил:

— Говори, Коля.

— Скажу… Скажу, Павел. Бери вишни-то… Хотя, к чему слова. Вот… Читай… — Орлов тяжело приподнялся — спине не очень-то нравились его вставания и приседания, дотянулся до письменного стола, взял конверт, извлек из него вчетверо сложенный лист бумаги. — Чего только нет в немецких трофейных анналах. Поскребко привез. Наши парни раскопали.

Павел Никифорович вытянул из кулька кисточку с двумя ягодками, положил в рот. Орлов пододвинул для косточек чистую пепельницу. Некурящий, он держал ее для посетителей. Не для подчиненных. Эти не посмеют курить у начальства. Держал для посетителей именитых. Только они способны дымить в кабинете, хозяин которого не переносит табачного духа.

Письмо было от Александра Ковалева. Вроде бы личное, не относящееся к служебному заданию, но все равно рождено тем, чем они там занимались. Несколько восхищенных фраз о переводчице Серафиме Мартыновне, а дальше о том, что до глубины души расстроило Орлова.

«Николай Борисович, перепишу для вас слово в слово. Это из отчета группы ГФП-723 (тайная полевая полиция), которая действовала на шоссейной и железнодорожных магистралях Витебск — Орша — Могилев. Отчет за апрель 1943 года. Раздел называется «Важные защитные полицейские меры». Вот: «Наружной команде в Горки стало известно, что осевший в деревне Нестерово (30 км южнее Горки) русский Николай Таранцев поддерживает связь с партизанами и даже скрывает их в своем доме. В сотрудничестве с русской службой порядка было установлено постоянное наблюдение за его домом. В ночь на 28 апреля Таранцев вернулся домой с пятью партизанами. Дом был оцеплен усиленным отрядом службы порядка (русская служба порядка, Николай Борисович, это — предатели-полицаи). Во время окружения дома Таранцева полицейские были обстреляны. Из дома напротив, где жил русский Дудков, тоже открыли огонь. Потеряв семь человек, полицейские отступили. Утром 28 апреля в Нестерово прибыл Крауз с людьми наружной команды Горки (наружными командами назывались периферийные подразделения групп ГФП)…»

Дальнов задумался на короткое время. ГФП… Гехаймфельдполицай. Тайная полевая полиция. В гитлеровской Германии она создавалась только на период военных действий…

Направляя Новоселова и Ковалева в Белоруссию, руководители оперативного и следственного отделов их работу представляли, казалось, в полном объеме и не сулили легкой жизни. Все же, как видно, всего не могли предусмотреть. Хотя бы вот это, что сейчас увиделось Дальнову в объяснениях, сделанных Ковалевым в скобках. Оперативно-следственная работа по делу Алтынова и Мидюшко заставила ребят обстоятельно разобраться в совокупности всех сцеплений имперских служб: разведывательных, контрразведывательных, охранных, карательных и всяких других, отчетливо видеть все нюансы бесчеловечной административной системы, насаждавшейся на завоеванных землях. Похоже, следователю Ковалеву и оперуполномоченному Новоселову это удалось.

Дальнов читал дальше:

«Дом Дудкова был обстрелян из легких минометов и в 12.30 превратился в развалины. Дом Таранцева был хорошо забаррикадирован, и из него вели прицельный огонь. Штурм дома стоил немалых потерь. К вечеру огонь стал ослабевать, а после дом взорвался изнутри. В развалинах обнаружены трупы Таранцева и четырех партизан. Пятый с множеством ран находился в бессознательном состоянии. На допросе, когда пришел в себя, неизвестный от показаний отказался (Николай Борисович, обратите внимание на эти слова) и никакими средствами невозможно было заставить его заговорить. Он расстрелян. Предполагаю, что это главарь банды сталинских чекистов, которая давно нами разыскивается. Приметы расстрелянного: среднего роста, лет сорок — сорок пять, седой, на запястье левой руки химмельблау цайхен (эти слова были без перевода, но Юрий Максимович перевел: небесно-голубая метка) из двух букв К-Я…» Николай Борисович, это он. Помните, рассказывали? Он, да? Буквы татуировки в донесении обозначены через дефис. У нас с Юрием Максимовичем нет никаких сомнений — это он, Константин Егорович».

Дальнов положил ладонь на листок, стал машинально разглаживать сгибы. Молчали. Нарушил молчание Николай Борисович:

— Ты понимаешь, о ком они? Недавно с тобой вспоминали его. Наш земляк, екатеринбургский чекист Константин Егорович Яковлев.

— Твой сослуживец по четвертой ударной?

— Он самый. Так-то вот встретились с ним через тринадцать лет…

— А если…

— Никаких если, никаких совпадений. Известие: «Не вернулся с задания» получено в конце мая сорок третьего. А главное, Павел, — наколка. Девятнадцатилетний чоновец Костя Яковлев вложил в эту татуировку тройной смысл: просто «Костя», второе — «Константин Яковлев» и третий, самый дорогой и значительный для него — «Комсомолия». Константин Егорович рассказывал об этом шутливо, но мне всегда казалось, что он гордится своей мальчишеской выдумкой.

25

— Кончай ночевать! — гаркнул Новоселов возле самого уха Саши Ковалева.

Ошарашенно вскинувшись, Ковалев ударился косточкой лодыжки о прутья кровати и мгновенно осознал, где он и что происходит. Морщась от боли, Александр потирал ладонью горевший ушиб.

— Чтоб тебя приподняло да шлепнуло. Труба иерихонская.

Новоселов, предусмотрительно отступив на безопасное расстояние, стоял посреди комнаты в одних плавках и, сверкая отличными зубами, всем своим видом показывал, что выспался, бодр и готов свернуть горы.

— На зарядку становись!

Ковалев свесил ноги на пол и попросил:

— Дай что-нибудь поувесистей. По макушке тебя.

Юрий с готовностью показал на стул:

— Годится?

— Этим тебя не проймешь.

— Тогда мне годится.

Пристроив стул возле спинки кровати, Юрий получил две опоры. Ковалев завистливо следил, как его тощая корма стала подниматься вверх, а ноги принимать вертикальное положение. В стойке Новоселов едва не достигал потолка. Не касаясь пола, он трижды проделал это упражнение и отправился к жестяной эмалированной раковине.

С жильем им повезло. Намаявшись трое суток в тряском вагоне, в Минск прибыли ночью. Саша Ковалев, наезжавший сюда по своим следовательским делам, без особого труда сориентировался в развалинах и строительных лесах города и вывел товарища точнехонько к зданию республиканского Комитета госбезопасности. Спросонья дежурный майор принимался читать то одно, то другое командировочное удостоверение. Когда сон окончательно оставил его, сладко зевнул и пожал руки посланцам Урала.

— Тут для вас заготовлено, — открыл он ящик стола.

Майор подал четвертушку бумаги, где от руки был записан адрес общежития воинской части и указано, что такие-то и такие товарищи имеют право занять в данном общежитии двухкоечную комнату офицерского состава. Упреждая беспокойство гостей, косившихся на окно, за которым притихли израненные войной, еще не залеченные, плохо освещенные улицы, майор распорядился по телефону:

— Дежурку к подъезду.

Комитетский, сохранившийся с войны «опель» доставил друзей вот в это роскошное, даже с действующим водопроводом двухместное жилье. Правда, другие удобства — в конце коридора, но это ничего не значило для них, не избалованных бытовой и всякой иной роскошью.

Со столовой определятся потом. Завтракали той же сухомяткой, что и в поезде: остатком затвердевшей свердловской буханки, пупырчатыми огурцами и стрелками зеленого лука.

Местные органы госбезопасности, как явствовало из их ответа уральцам, располагают большим количеством немецких трофейных документов, проливающих свет на многое из того, что натворили гитлеровцы и их пособники в период оккупации.

Документы — в распоряжении следователя Ковалева и оперуполномоченного Новоселова. Интересны все, но из этого всего надо выбрать самое необходимое, и не абы-как, а в той последовательности и логической раскладке, которая обеспечит успех в решении оперативно-розыскной задачи.

Задача же — со многими неизвестными. Что есть в се условии?

Первое. Военнослужащий Красной Армии Алтынов Андрон Николаевич, 1911 года рождения, житель Верхнетавдинского района Свердловской области, будучи плененным под Вязьмой в октябре сорок первого года, по прошествии трех лет добровольно вступил в армию изменника Власова, чтобы с оружием в руках сражаться против своего народа. Требуется узнать: чем была заполнена его жизнь в промежутке между взятием в плен и вступлением в РОА — «русскую освободительную армию»? Показания Алтынова, данные следователю «Смерша» в 1945 году, в счет пока не принимать.

Второе. Человеку, который вознамерился нелегально уйти в Турцию, Алтынов вручает закордонный адрес Мидюшко, служившего во время войны (по данным Центра) в 624-м карательном батальоне. Этот батальон входил (по данным Минска) в состав 201-й охранной дивизии, проводившей операции против партизан на территории Витебской области. Крайне необходимо определить: когда, как и не в этом ли батальоне свела судьба двух изменников Родины?

Третье… На подступах к третьему пункту Новоселов решительно перебил старшего группы:

— Хватит, Саша. Для начала нам вот досюда хватит, — провел рукой над макушкой. — Что-то вскроется дополнительно, появятся ответвления.

Ковалев подумал и сказал:

— Хорошо, тогда поделимся по-братски: ты начинаешь линию Мидюшко, поскольку искать его придется в трофейных документах, а Юрий Максимович единственный в нашей бригаде, кто знает немецкий язык. На себя беру линию Алтынова. Когда параллельные сойдутся…

— Параллельные, кажется, в бесконечность уходят, — засомневался Новоселов.

— Это — в математике, а в нашем деле должны сойтись.

26

Линии Ковалева и Новоселова не пересеклись ни в первый, ни во второй день. Больше того, не продвинулись они и в пространстве. Состоящая из двух душ «бригада» несколько переоценила Юрины знания немецкого языка, и его линия изогнулась так, что вот-вот могла превратиться в овал, в котором, как известно, нет ни начала, ни конца. Руководитель Саша Ковалев пурхался в списочных учетах «Шталага-352», и от сотен фамилий военнопленных у него больно распухла голова. К тому же, как оказалось, узники этого лагеря располагались не только на территории военного городка близ деревни Масюковщина (5 км от Минска), но еще в двадцати двух филиалах. Найди-ка там Алтынова!

В обусловленное время состоялся разговор со Свердловском. Павел Никифорович Дальнов вник в огорчения командированных и посоветовал Ковалеву оторваться от списочного учета Минского лесного лагеря (он же «Шталаг-352») и отрабатывать бумаги, перетолмаченные минскими чекистами для своей надобности. Прежде всего документы органов СС, СД, которые обслуживали этот лагерь, вербовали в нем агентуру и живую силу для карательных формирований; Новоселову заниматься не переводами немецких документов, а лишь отбором тех, которые представляют интерес в работе. О переводчике Дальнов позаботится сам.

Главное — от документов протаптывать дорожку к живым свидетелям. И, ради бога, не надо придумывать линий. Это похоже на двух зайцев из поговорки. К тому же параллельные — хоть в математике, хоть в контрразведке — пересечься не могут. Силы обоих надо направить в одну цель. Вылущится Алтынов — неминуемо обозначится и Мидюшко. И наоборот.

Дальнов сообщил также о полученном ответе из Чехословакии. Следует обратить внимание, сказал он, на любые, даже незначительные сведения о пособниках гитлеровцев из числа жителей Оренбуржья. Алтынов, судя по чешским документам, выдавал себя за оренбургского (уральского) казака.

Совет Павла Никифоровича был принят к неуклонному исполнению. Работа сдвинулась. Правда, в том, на что наткнулся вскорости Александр Ковалев, и не пахло Андроном Алтыновым, но все же…

Что же выделил следователь Ковалев из уймы трофейных бумаг? Прежде всего документы группы ГФП-723, штаб которой находился в Орше в здании пожарной охраны льнокомбината. Внешние команды этой группы действовали в населенных пунктах вдоль шоссейной и железнодорожных магистралей Витебск — Орша — Могилев.

С нарастающим нервным волнением вчитывался Ковалев в каждую строку донесений, подписанных полицай-комиссаром Вильгельмом фон Робраде. Составляемые ежемесячно, они шли в два адреса: начальнику полевой полиции вермахта полковнику Крихбауму и какому-то Геншриху, адмиралу, да еще принцу — в хауптштадт дес райхс, столицу рейха.

С внутренней дрожью читал раздел, озаглавленный «Безопасность и порядок»:

«Безопасность и порядок на территории, контролируемой нашей группой, обеспечивается через фельджандармерию, через СД, ГФП и русскую службу порядка. С 15 мая по 15 июня 1942 года были арестованы:

176 человек — за неоформление документов;

245 человек — при облаве на базарах;

375 человек — за хождение в запрещенное время;

31 человек — по подозрению в венерических болезнях;

15 человек — за уклонение от работы;

1 человек — за повреждение кабеля;

1 человек — за ведение агитационных разговоров.

В целях безопасности и укрепления порядка расстреляно 815 человек, 5 мужчин и 3 женщины — повешены…»

Кровь гулко бухала в висках. Саше Ковалеву казалось, что он начал слепнуть. Строчки сливались, наползали одна на другую.

Ничтожества, какие ничтожества… «За хождение… за неоформление… по подозрению…» Ни одного мало-мальски дельного обвинения, ни одного доказательства! Восемьсот пятнадцать! Нет, еще восемь повешено… За месяц уничтожено восемьсот двадцать три человека лишь одной группой ГФП…

Вильгельм фон Робраде, где ты, как тебе живется, если ты жив? Дотянуться бы до тебя… Мерзавец!

Пункты раздела «Важные защитные полицейские меры» Робраде детализировал:

«Русской службой порядка в Калинковичах (42 км севернее Орши) были арестованы и доставлены в группу русские Нина Бабаница (20 лет) и Антонина Игнатьева (16 лет). Они приземлились на парашютах в ночь на 28 июня. На месте приземления найдено четыре парашюта, передатчик марки «Сева» и записная книжка. От показаний отказались. Они расстреляны».

У Ковалева защемило в груди. Милые девочки… Откуда вы, из каких краев залетели в своем порыве спасти Родину? Где ваши мамы? Все еще ждут, глядя сквозь слезы в бумажку с кинжально бьющими словами: «Пропала без вести… Не вернулась с задания…»?

А эти — Алтынов и Мидюшко — живы… Но плохо им будет, девочки, ой как плохо. Мы постараемся с Юрой, во имя вашей светлой памяти постараемся…

Подробные, очень подробные писались донесения немецкой тайной полицией. Словно дневники, мемуары… В расчете на что? Что скрываемое сейчас потом не будет секретом и потомки не забудут их на бранном пиру победителей? Воздадут должное?

Воздадим…

А тут о чем докладывает фон Робраде?

«В команду группы, которая действовала совместно с 7-й ротой 354-го стрелкового полка, поступила жалоба от старосты деревни Чернявка о том, что большое количество нерусских лиц, а именно евреев, поселились в деревне и не регистрируются. Они занимаются антинемецкой пропагандой. Староста потребовал от них соблюдения распорядков, но они не исполнили. Староста просил помочь. При занятии деревни было обнаружено 56 мужчин-евреев, которые не имели удостоверений и не были зарегистрированы. В целях безопасности они расстреляны».

В целях безопасности…

«Русские Потап Слижон и Демьян Урбан 20 декабря за воровство картофеля мною наказаны смертной казнью через повешение».

Это же потеря разума, маниакальный психоз!

Нет, нормальные люди не в состоянии достичь такой крайней формы падения. Кровавое насилие, безумный террор — болезнь злокачественная. И название ей — фашизм…

А вот уже ежемесячные отчеты за 1943 год. Все те же «защитные меры» с расстрелами и повешением. Острота первых впечатлений схлынула, и сочинения Робраде читал Ковалев бегло, стараясь не пропустить лишь касаемое их конкретной работы. Но вот одна фраза цепко прихватила внимание: «…главарь банды сталинских чекистов». Александр вдумчиво перечитал весь отчет за апрель:

«Наружной команде в Горки стало известно, что осевший в деревне Нестерово… В сотрудничестве с русской службой порядка было… Во время окружения дома Таранцева… В развалинах обнаружены трупы… Неизвестный от показаний отказался и никакими средствами невозможно было заставить его заговорить… На запястье левой руки himmelblau Zeihen из двух букв К-Я…»

Справиться с нарастающим нервным беспокойством в одиночку Саша Ковалев не мог, подозвал Новоселова. Тот в поисках «жемчужного зерна» разгребал залежи своих «папирхауфен» и не хотел отрываться.

— Юра, прочитай.

Услышав подавленный голос друга, Новоселовпоспешил подойти. Пробежав текст с большой заинтересованностью, вопросительно воззрился на товарища.

— Переведи это, — Ковалев ткнул пальцем в нужную ему строку, хотя уже без перевода понял, что значат эти слова.

— Химмельблау цайхен, — прочитал Новоселов. — Небесно… Или светло-голубая метка. Знак. Примета… Несколько значений. Видимо, имеется в виду татуировка.

— Только она, и ничего больше. Ты что-нибудь слышал о Константине Егоровиче Яковлеве? Хотя, откуда тебе…

— Погоди, погоди… Кажется, твой шеф, подполковник Орлов что-то рассказывал.

— Не что-то рассказывал… Яковлев — один из первых чекистов на Урале. Николай Борисович работал с ним во время войны в армейской контрразведке.

— Орлов знает об этом? — показал Новоселов на папку с делом.

— Экий ты, право… Совершенно секретные документы тайной полиции. Не попадись они нам, так и остался бы Константин Егорович пропавшим без вести. А весть — вот она.

— Ты сначала убедись, что это Яковлев.

— Юра, вникни. Место действия — раз. Время события — два. А главное — наколка. Тысячи выкалывают инициалы — две буквы с точками, а у него инициалы через черточку. Они означают — так говорил Николай Борисович — Константин Яковлев и… Еще как-то расшифровываются. Запамятовал. Пунктуальные немцы обратили внимание на черточку, внесли эту особенность в документ.

— Почему медлишь? Звони Орлову.

— Не буду звонить. Не к спеху, и к нашему конкретному делу не относится. Напишу. Завтра Поскребко, здешний следователь, в Свердловск собирается. Ему в лагере поработать надо. С ним и отправлю.

27

В тот день у Александра Львовича Брандта расшалилась печень. Планерку очередного номера провел сварливо, придирался к каждой пустяковине и в конце концов довел себя до желчного состояния. Оставшись один в кабинете, сел в низкое кресло возле дивана, в полулежачем состоянии постарался привести себя в норму.

Подползшая мысль только растравила. Едкая, она была обращена к самому себе: душа неспокойна оттого, что печень болит, или муторно от того, что на могиле отца обнаружил? Там тоже было замысловато. Пришли с женой почтить память — полгода прошло со дня кончины Льва Георгиевича, — цветы положить на холмик. Сдвинул с плиты засохшие стебли букетов, а под ними записка:

«Примите наши соболезнования, Александр Львович. Папина песенка спета, ваша — репетируется».

Кто-нибудь из бывших учеников или драмкружковцев? Или кто посерьезнее? Из тех, кому дорога сюда вот, к стенам ратуши, под липы?

Брандт, удерживая ладонь на правом боку, повернулся к выходящему на площадь окну. Из кресла видна была лишь башня трехэтажной ратуши с циферблатом часов и нацистским флагом над ротондой, венчающей эту башню (при Советах здесь размещался музей, теперь — узел связи). Все, что ниже, у земли, — не видно. А там скверик и две престарелые липы, от ствола до ствола — брус с четырьмя веревочными петлями. С утра — на редкость — в петлях никого не было. Может, пока лаялся со своими газетирами, вздернули кого? От виселицы до подвалов политехникума, где служба безопасности, — рукой подать.

Встать бы, посмотреть, позлорадствовать… Не до злорадства было — о себе думалось. Печень разыгралась — что уж душой кривить! — от записки на Семеновском кладбище. Намекал бургомистру Родько про охрану дома, а тот, мужик беременный, посмеивается: немца, дескать, по штату не положено даже мне, отцу города, а от русского полицая какой тебе толк. Увидит у господина редактора перстенек на пальце — возьмет да и сам укокошит. Живи вот и вздрагивай на каждом шагу.

Только подумал об этом — и на самом деле вздрогнул. От звонка телефонного. Не было охоты вылезать из кресла, а надо — звонки всякие бывают, за непочтение можно и по зубам получить. Было и такое. Холеному, изнеженному Александру Львовичу даже вспоминать омерзительно. Ударил задрипанный немецкий солдатишко, просто так, спьяну. Господин Брандт не только ответить, кровь сплюнуть побоялся.

Звонок был неожиданно радостным. Александр Львович даже про печень забыл.

— Прохор Савватеевич? Милейший, до чего же рад! Надолго ли?

— Утром обратно, — ответил Прохор Савватеевич.

Брандт кинул взгляд за окно. Теперь не только башня, но и липы видны были, под их кронами трое повешенных со свернутыми набок головами. На курантах два пополудни. От недавнего дождичка свежо на тротуарах. И чего хандрил? Все хорошо, все изумительно! Ведь думалось затаенно: напиться, залить тоску зеленую. Вот и зальет. Какой ты молодец, Прохор Савватеевич!

— Когда у меня? — спросил повеселевшим голосом. Теперь уже по-немецки.

— Часов в пять, в шесть — не раньше.

Немецкий у Прохора Савватеевича был не очень чист.

Положив трубку, Александр Львович прошелся по кабинету, соображая, что надо сделать, чем распорядиться. Да, жену предупредить. И служанку большеглазую, простушку деревенскую, куда-то сплавить надо. Эта дуреха не выдержит чар красавца Прохора, а делиться любовницей даже с близким другом натуре Брандта было противно.

Позвонил. Ответила служанка. Оказывается, жены дома нет. Ушла к отцу. Возможно, там и заночует.

Александр Львович нахмурился. Не любил он тестюшку, крепко сидит в нем советский душок, как бы не нагадил зятьку в новой жизни, не подрезал крылья на взлете. Но ушла так ушла, не на замке же держать. Спросил все же:

— Что ей вздумалось? Не собиралась вроде.

— Ваш дружок позвонил. Ну, гэты кат.

— На-таль-юш-ка, — с упреком протянул Александр Львович, понимая, что Прохор Савватеевич, разыскивая его, прежде позвонил на квартиру. — Брось свои словечки.

— Не мои они, так ваша жонка кажэ.

— Не палач он, казак. Очень пристойный человек, Наталья, — наставлял Брандт.

— Няхай — казак. В общем, ушла, сказала: няхай без меня пьянствуют, — Натальюшка игриво хихикнула. — Люблю пристойных. Завжды готова в компанию.

— Не дури, Наталья. Просилась в деревню? Вот и поезжай, навести отца с матерью.

— Тады на два дня, Александр Львович. Добра?

— Добра, добра. Разрешаю на два дня. Приготовь закуски хорошей — и сгинь.

28

Партизанское движение на территории, оккупированной германскими вооруженными силами, нарастало с поразительным напором. Поначалу такая форма сопротивления казалась немцам лишь назойливым нарушением установленного для восточных районов порядка со стороны отдельных банд, но мелкие хлопоты вскоре сменились серьезной озабоченностью. В приказах все чаще стали появляться сравнения партизанских отрядов с регулярными частями Красной Армии, на борьбу с ними приходилось оттягивать фронтовые и резервные соединения вермахта, в том числе танковые и авиационные. Вот тогда идея нацизма — уничтожать славян славянами — стала осуществляться широко и организационно оформленно.

В самой Германии, в порабощенных странах, на оккупированных землях Советского Союза под эгидой охранных отрядов (СС), службы безопасности (СД), государственной тайной полиции (гестапо), органов военной разведки и контрразведки (абвера) стали создаваться карательные формирования из враждебных советскому строю лиц, из людей, наивно поверивших в возможность построения каких-то новых национальных государств без коммунистов; опустившихся элементов, уголовников и разной шпаны без роду и племени. Мобилизации этих сил в какой-то степени содействовали нечеловечески тягостные условия содержания военнопленных. Сломленных духовно и физически отправляли в так называемые восстановительные лагеря, гнусными методами толкали на измену Родине. Коварно обманутые, некоторые из них успевали испачкать руки кровью соотечественников и отсекали путь возврата к своему народу.

7-й добровольческий казачий полк был сформирован ранней весной 1942 года в Шепетовке и включен в состав 201-й охранной дивизии. Доукомплектование полка проводилось в Витебске. Здесь и сошлись два изменника, прикипели друг к другу — бывший капитан Красной Армии Прохор Савватеевич Мидюшко, теперь начальник штаба 624-го казачьего карательного батальона, и бывший школьный учитель Александр Львович Брандт.

Тот и другой получили прекрасное образование. Мидюшко помимо русского владел английским языком, успешно осваивал немецкий. Брандт слыл знатоком классической литературы и древней истории. Это и сблизило их. Правда, в характерах особого сходства не просматривалось. Брандт был труслив и подхалимски предан нацистским хозяевам. Приголубленный, вознесенный на пост редактора газеты, он даже один на один с собой не смел осудить их за что-либо. Мидюшко в общении с немцами выдерживал чувство собственного достоинства, не страшился в близком окружении проявлять к немцам презрение, в то же время беспощадно расправлялся со своими подчиненными, если замечал за ними чуточную нелояльность к тем, над кем себе позволял насмешки. Холую — холуево, Мидюшко — мидюшково. Когда один казак-каратель, получив за усердие звание ефрейтора, сострил: «Теперь я в одном чине с фюрером», Прохор Савватеевич самолично выдрал его шомполом.

Встреча этих двух людей и предстояла душным июльским вечером. Но до этого у Брандта произошла встреча с другим человеком.

29

Домой на Кленники, как в просторечии назывался засаженный кленами Пролетарский бульвар, Брандт спешил напрямую — немного берегом Западной Двины, потом уже аллеей, тенистой и тихой в знойный полудень. Простонародье бывало здесь редко, среди прохожих чаще встречались чиновники различных служб оккупационной администрации. Брандт ответил на приветствие одного, другого и — на́ тебе:

— Александр Львович? Простите, бога ради, если ошибся.

Приподняв шляпу и смущенно улыбаясь, перед ним стоял интеллигентного склада человек. Прилично седой, лет сорока — сорока пяти, костюм давнишней носки и несколько великоват, куплен, похоже, с чужого плеча по дешевке. Александр Львович мог сказать, что видит его впервые. А вообще, черт его знает.

— Что вам угодно? — ответно приподнял Брандт широкополую шляпу, не забывая при этом поглядывать по сторонам.

— Значит, не ошибся, — облегченно произнес прохожий. — Скудость жизни еще не иссушила память. А ведь мы с вами, господин Брандт, коллеги в своем роде, встречались даже. Помните республиканскую конференцию учителей-историков? И я имел честь представлять учительство Могилевщины. Разумеется, вы меня знать не знаете. Сельский учитель, фитюлька, а вы тогда в почете были. Ваш доклад газеты печатали. Блокнотик с конспектом умной речи до самой войны хранил, потом уж, ввиду новой власти, из предосторожности потерять пришлось. Теперь вы и вовсе, насколько известно, недосягаемых высот достигли.

Падкий до лести, Брандт испытывал двойственное чувство: приятность от восхваления и опаску, так как превозносили его дела, относящиеся к советскому времени. Освобождаясь от охватившего было страха, спросил:

— Какая-нибудь неустроенность? Помощь нужна? Зайдите завтра, если смогу, посодействую через управу.

— Премного благодарен. Воспользуюсь вашей любезностью. А сейчас, бога ради, уделите каплю времени.

— Не могу, очень спешу. — Хотел сказать, что ждет гостя, но инстинктивно зажал эту правду, другую выдал: — Печень пошаливает. Вынужден был раньше времени со службы уйти.

— Всего пять минут, Александр Львович. Очень важно, что я хочу сообщить. И для печени совет дам. Мы, деревенские больше на травку налегаем. Народная медицина, она, знаете ли… Отойдемте в сторонку, Александр Львович. Боюсь, право, скомпрометировать вас. Вид у меня не больно казистый. Ваши знакомые могут подумать, что господин редактор с каким-то проспавшимся алкоголиком якшается… Вон туда… В тенечке и глаза мозолить не будем.

Брандт вытянул из жилетного кармана часы, отщелкнул крышку, пожав плечами, пошагал к невысокому штакетнику, отделявшему сквер от дико заросшего пустыря.

— Н-ну-с, что вы хотите сообщить? — встал он к заборчику.

— Давайте вот так вот, — предложил прохожий, поворачиваясь грудью к заборчику. — Со спины люди выглядят не так привлекающе.

Встали, положив руки на ограду, В кустах, беспокоясь за сохранность гнезда, тревожно металась пичуга.

— Александр Львович, — собеседник Брандта, повернув к нему голову, старался поймать взгляд, — вам жена когда-нибудь изменяла?

Брандт резко оборотился, на лице — смесь недоумения и барской рассерженности.

— Что за дурацкие вопросы? Вы в своем уме?

— Сердитесь? Теперь я вправе думать, что вероломство вам не по душе. Действительно, Александр Львович, измена слову, дружбе, любви — это паскудство. Но согласитесь: измена своему народу, Родине — паскудство крайнее из крайних.

— Послушайте, кто вы такой? Вцепились, как репей… Что вы от меня хотите?

— Хочу одного — внимания. А кто… Да перестаньте вы крутить головой! — в голосе прохожего появился властный металл. — Заступника ищете? Может, у вас, как у полицая, свистулька есть? Не надо заступников. Поговорим — и разойдемся мирно. А? — На губах человека полупотаенная улыбка, смотрит так, будто насквозь пронизывает. — Так вот, о вашем предательстве. Как оно далеко зашло, Александр Львович? От Советской власти отшатнулись, к немецкой вроде бы до сих пор как следует притереться не можете. Мечетесь, суетитесь, как эта пичуга. И мысли ваши: туда-сюда, туда-сюда… Это что, конфликт с собственной совестью?

Жесткий тон, буравящий взгляд схватили Брандта словно клещами. Сосуще заныла печень, рука непроизвольно дернулась к правому боку, туда, где боль. Незнакомец мгновенно, будто задушевного приятеля, приобнял Брандта, скользнул ладонью по левым карманам пиджака и брюк, прижавшись, постарался телом ощутить содержимое правых. Спросил насмешливо:

— Нет пистолета? Или хитро припрятали?

— Печень, — трусливо выдавил Брандт.

— Извините великодушно. От печени — настой из кукурузных рылец. Прекрасное средство.

— Откуда они в июле, рыльца эти? — ворчливо ответил Брандт.

— Больному надо заботиться о себе, впрок заготовлять.

Ну чем не приятели! Услышь это кто-нибудь — другого и не подумает. А вот слышать следом спрошенное постороннему уху заказано.

— Вы хоть стрелять-то умеете, Александр Львович? Ах да, забыл. Значок БГТО носили, сдавали нормы из малокалиберки. Этого мало, Александр Львович, чтобы со мною тягаться. Во всяком случае, не целясь, через карман, по вашей печени не промахнусь.

Холодные мурашки медленно проползли по хребту Брандта, в ногах появилась слабость.

— Незаметно, тихонечко достаньте из заднего кармана дамскую пукалку и вручите мне.

Брандт, повинуясь, извлек крохотный браунинг, зло сверкнув взглядом, передал незнакомцу.

— Зачем так гневно? Все у нас хорошо, все ладом, — незнакомец придавил кнопку, выпустил в траву миниатюрную, прямо-таки игрушечную обойму, вмял ее каблуком в податливую почву. — В стволе есть?

— Не помню, — тень беспомощности заметнее проступила на его лице.

Затвор браунинга взводился одной рукой — нажатием на предохранительную скобу. Не вынимая правой руки из кармана, неизвестный выкинул и загнанный в ствол похожий на дубовый орешек патрон. Только потом опустил пистолет в пиджачный карман Александра Львовича.

Брандт на самом деле чувствовал себя плохо. Зверски ныла печень, тошнотно давило затылок. Нутром чуял, что попал, в жесткую обработку, из которой едва ли выкрутится. Только вот убивать его, похоже, не собираются. Но что этому оборотню надо? Откуда он свалился на беду Александра Львовича? На местного подпольщика не похож. Видеть подпольщиков приходилось. И живых, и на виселице. Железный, конечно, народ, но в сравнении с этим — тюхи цивильные. Видно, что военная косточка, чистейшей воды волкодав. Начал-то каким сиротой казанским… Неужели — чекист? Каким ветром?

— Верно, Александр Львович, чекист я.

— Что? — встрепенулся Брандт. — Разве я сказал…

— Нет, не сказали. Вы подумали, Александр Львович, и не ошиблись. С той стороны я. Вон сколько отмахал, чтобы с вами повидаться. Ценить надо.

«Да что он, мысли читает?» — окончательно струсил редактор «Нового пути». Вон полицай с карабином, знакомый вроде. Ну да, Сенькой кличут, Сенька Матусевич. Где-то тут на Стеклово живет. Закричать разве?

— Не надо кричать, Александр Львович. Не успеете рта раскрыть, как я вгоню в вас половину обоймы, — подавляя прищуром, предупредил ясновидец. — Оружие беззвучное, никто не услышит. Уйду, а вы тут на ограде висеть останетесь. И не подойдет никто. Будут думать: опять господин редактор в дымину пьян, желудок очищает. Печень болит, а вы пьете, Александр Львович. Зачем?

— Что вы от меня хотите?

— Узнать для начала, почему вы, образованный, мыслящий человек, стали фашистским лизоблюдом?

— Послушайте, вы… — оскорбился Брандт. — Шли бы своей дорогой, пока не поздно.

— Ну-ну, без угроз. Что касаемо дороги… Всю жизнь своей дорогой иду… Так что же подвигло вас на измену? Национальные чувства? Зов крови? Жажда чинов, которых не дала Советская власть? Может, тоска по дворянским почестям? Еще бы — внук какой-то шишки в министерстве царя Николая. Зачем вам эта чужая, нафталиновая слава? У вас своей хватало. Не родовой — по наследству. Собственной. Учителя Брандта республика знала. Не за чины чтили, а за то, что — учитель. А для германских немцев вы и при высокой должности всего-навсего фольксдойч. Менее презренный, чем русский, но тоже раб. Пьяный солдатишко вам плюху отвесил, а вы и пожаловаться не посмели.

Ни в какие сверхъестественные силы Брандт, конечно, не верил, оставалось поверить в силу вот этих чекистов. Говорит о нем, будто всю жизнь рядышком прожили. За десятки верст в город приперся, где на каждом шагу — смерть. У него, Брандта, живот от страха стянуло, а этот — хоть бы хны. Будто у себя дома…

— Да, мы дома, Александр Львович, — продолжал собеседник нагонять на Брандта мистический ужас. — Фашисты забрались в наш дом, убивают, грабят, строят загоны для рабов, и вы тут как тут — в роли шестерки. Отвечать ведь придется всей банде — и главарям, и прислужникам. Или уверовали, что прежняя власть не вернется? Германия превыше всего! Тысяча лет процветания рейха! Так? Хоть себе-то не врите, Александр Львович. Ума-то еще вроде не пропили. Весь мир против фашизма, даванем — одна сырость останется. Как же вы потом? А я вам выход даю.

— Какой?

— Стать человеком.

— Работать на вас?

— Ого! Жаргон гестапо не чужд вам. У советской контрразведки зовется иначе — честно служить своему народу. Не глянется — русскому народу, подразумевайте — немецкому народу. Гитлер — не народ. Очухаются люди от угара — всю жизнь проклинать его будут.

Брандт слушал и боковым взглядом следил за прохожими. Ни одного немца! Как в землю провалились, черт бы их побрал… Вынул часы из жилетки. День закругляется, приближается к пяти. Пора бы как-то и тут закруглиться, с этим непрошеным визитером, скоро Прохор Савватеевич придет, неловко будет…

Прохор Савватеевич… Прохор… Как он мог забыть о нем. От новой мысли музыка в душе заиграла, даже в боку чуточку отпустило.

— Простите, не знаю, как называть вас, — учтиво обратился к незнакомцу.

— Если желательно с именем-отчеством… Допустим, Иван Иванович. Устроит? Правды я вам все равно не скажу.

«Тебя бы в подвал политехникума, к молодчикам СД. Начнут суставы выламывать — не это скажешь». Глянул в глаза мнимого Ивана Ивановича и внутренне поежился: «Черта с два такой скажет».

— Иван Иванович, может, пройдем ко мне? — робко предложил Брандт. — Не на шутку — печень, а встреча с вами, сами понимаете, — не лекарство. Ни одной таблетки с собой. Тут недалеко.

— Пролетарская, четырнадцать. Жена — у тестя, домработница в деревню укатила…

— Вот видите. И засады нет. Не бойтесь.

— Бояться, конечно, не дело, а вот поостеречься в нашей работе всегда следует. — «Иван Иванович» задумался ненадолго, Кивнул Брандту. — Идемте. С утра ни крошки во рту. Накормите?

— Что за вопрос!

— Без крысиной отравы? — усмехнулся «Иван Иванович».

Приободрившийся Брандт тоже соизволил улыбнуться:

— Иван Иванович, я же не ребенок. Уверен, что вы не один. Помощники, надо полагать, каждый шаг фиксируют. А мне жить хочется.

— Разумное желание, Александр Львович. Не забудьте о нем в нашей дальнейшей беседе.

30

Дом старинный, на шесть комнат. Дверь Александр Львович отомкнул своим ключом. Входя в столовую, гость сразу приметил: стол накрыт уже, причем на две персоны. Брандт кожей учуял, как тот насторожился, но быстро нашелся:

— Жена к обеду ждала, а сама — к тестю.

— Может, не жена? Натальюшка? — подмигнул гость.

— Вот уж это вас не касается.

— Что верно, то верно, — спокойно согласился «Иван Иванович», оглядывая хоромы редактора. Увидев на журнальном столике газеты, подошел к нему. Комплект газеты «Новый путь» лежал аккуратной стопкой.

Брандт прислушивался — не раздастся ли звонок входной двери, и искоса поглядывал на грозного гостя. Будет листать газету или нет? Листает. Даже читать взялся.

«Иван Иванович» пробежался по какой-то заметке, осуждающе помотал головой, сказал с укором:

— О Михаиле Ивановиче такую срамотищу… На какой помойке откопали этот гнусный анекдот? Вроде бы вы культурный человек, Александр Львович, и на́ тебе… Как базарная торговка.

Срываясь на фальцет, Брандт стал доказывать, что русские журналистские кадры на немецких дорогах не валяются, приходится довольствоваться тем, что есть под рукой. И вообще, он не цербер. Если сотрудникам хочется лить помои на всесоюзного старосту, пускай льют. Иного они не умеют.

— На кого же рассчитана ваша газета, Александр Львович?

— На самый широкий круг читателей: рабочих, крестьян, интеллигенцию, — спесиво поднял Брандт подбородок.

— Че-пу-ха… Ее читают только искариоты из так называемой службы порядка. Да и то, когда сидят за амбаром на корточках. У интеллигенции, у крестьян, у рабочих, кроме желания проломить булыжником редакторский череп, ваша газета ничего не вызывает.

Брандт, сжигая оскорбление, опрокинул две рюмки подряд, «Иван Иванович» заткнул пробку обратно в коньячное горлышко, убрал бутылку под стол.

— Больше не прикасайтесь. Без меня — хоть бочку.

Брандт хорохорился:

— Мне обещают месячную поездку по Германии. Я напишу цикл статей, которые никого не будут обливать грязью. Я расскажу о Германии, ее истории, культуре…

— О какой истории, Александр Львович? О том, как в тринадцатом веке Тевтонский орден крушил ребра балтийским племенам — пруссам и захватывал их земли? Как Прусское герцогство становилось юнкерским государством? Потом — фашистским? О культуре грабежей и насилий? Если об этом, то — благословляю.

Александр Львович падал духом и поглядывал под стол — на коньяк. «Иван Иванович» отвергающе мотал головой.

Брандт — не боевой офицер, а что не контрразведчик, то и говорить нечего. Но сообразил все же, что поспешная капитуляция, тем более согласие на сотрудничество с советской военной разведкой ничего, кроме настороженности, у профессионала не вызовет. Потому ничем не обнадежил «Ивана Ивановича». Ценной информацией он не располагает, и будут ли подходы к ней — увы! — не знает. И вообще, что потом? Допустим, союзная коалиция, как утверждает советская пропаганда, разгромит Германию, Брандту позволят вернуться в школу. Опять рядовым учителем? Да и веры нет, что теперешний грех забудут. Не-е-ет, надо подумать Брандту, крепко подумать. Если не хватит решимости, пусть «Иван Иванович» не обессудит. Брандт будет жить прежней жизнью. Об этой встрече, разумеется, он никому ни слова. Языки своим газетирам несколько прищемит, сам прекратит гастроли с чтением лекций…

— Кстати, о гастролях, — перебил его «Иван Иванович». — Вы дважды выезжали в Полоцк, раз в Богушевск…

— И это знаете?

— О вас мы много знаем и будем знать. Завяжите узелок на память. Лекции вы читали в разведшколах.

— Понятие не…

— Бросьте! Чьи это школы? Детища местного абвера или филиалы «Цеппелина», так называемые «унтерцеппелины»? — гость испытующе смотрел на Брандта. — Когда начали функционировать? Были ли забросы агентуры в наш тыл?

Брандт, косясь на гостя, пожал плечами:

— О лекциях меня просило руководство службы безопасности, но СД работает в тесном контакте с абвером. Возможно, что школы находятся в ведении последнего. Интеллект моих слушателей… — Брандт постучал костяшками кулака в доску стола: — Вот их интеллект. Не думаю, что предназначались для армейского тыла, скорей всего — для пакостей у партизан.

— Филиалы «Цеппелина» есть! — «Иван Иванович» покачал пальцем перед глазами Брандта. — Вы должны знать, где они.

— Помилуйте, откуда? Планируется еще три моих поездки: в Бешенковичи, Городок и деревню Добрино. Что там — школы или просто отряды русской службы порядка, не знаю.

— Изложите все это на бумаге.

— Зачем? Чтобы зацепить, так сказать, на крючок? У меня и без того губы в кровь изорваны от ваших крючков. Так что — увольте. Память профессионального разведчика, надеюсь, не очень дырявая. Увольте…

Мидюшко, которого Брандт ждал с нетерпением, все не приходил. Способа, как затянуть свидание с «Иваном Ивановичем», найти не мог. Сочинять липу о разведшколах или о чем-то еще — не хватало актерского мастерства. Оно у Александра Львовича было ограничено рамками самодеятельной сцены. А на драмкружковской игре этого волкодава не проведешь.

Прощаясь, Брандт спросил:

— Записка на могиле отца — не от вас ли?

— Какая записка? — насторожился «Иван Иванович».

— С угрозой в мой адрес.

— С детства не люблю записок, — успокоился гость. — Даже девчонкам не писал… Чуете, Александр Львович, как горит у вас земля под ногами?

Брандт подковырнул:

— Патетика из передовицы «Правды»?

— Не цитировать же мне вашу вонючку, — бросил с усмешкой «Иван Иванович».

Внушительный нос Брандта оскорбленно заморщинился. Договорились встретиться в пятнадцать часов на том же месте через два дня.

— Если дождя не будет, — с определенным смыслом уточнил «Иван Иванович».

Брандт театрально прилепил ладошку к груди. Дескать, я же заверил.

— Надеюсь. Но если… Можете загодя кутью варить. Поймите, Александр Львович, другого выхода у нас нет.

Заперев дверь, униженный, набравшийся страха, Брандт подошел к окну. В щель меж занавесок увидел, как его зловещий посетитель прошел под кленами к забору, легко перемахнул его. За оградой начинался Духовской овраг, буйно заросший кустарником и заселенный одичавшими кошками.

Глядя ему вслед, Брандт боролся со своей нерешительностью. Наконец тихо произнес: «У меня, Иван Иванович, или как тебя, тоже иного выхода нет».

Отбросив колебания, через анфиладу трех комнат энергично прошел в кабинет, зло сдернул с рогулек телефонную трубку. В трубке полночная церковная тишина.

Ясно, провод перерезан. Страх вернулся, сдавил глотку.

Добрел до столовой, полез под стол — за коньяком.

31

Через два дня на Успенской горке сидели в тени кустика два пьяных полицая и, закусывая дольками репы, попеременно прикладывались к бутылке. Их можно было видеть из любой точки левобережной части Витебска. В свою очередь и они, если бы захотели, могли просматривать ту сторону Западной Двины, видеть солидные отрезки Замковой и Вокзальной улиц, соединенных Старым мостом. Но им ни до чего не было дела, все внимание — на бутылке. И все же, когда со стороны вокзала появились четыре армейских грузовика, они увидели их и обменялись быстрыми трезвыми взглядами. Не ускользнули от внимания пирующих и машины с солдатами, повернувшие в Задуновскую улицу. Сомнений никаких — готовится оцепление.

Полицейский, что постарше, поднял бутылку на вытянутую руку, потряхивая, стал рассматривать оставшееся на донышке.

— Допьем, Сенька? — спросил заплетающимся языком.

Сенька Матусевич, отогнув ладонью ухо, похоже, слушал — булькает или нет? Но услышал не это, а то, что ждал услышать в ответ на потряхивание бутылкой — свист в два пальца. Тогда уж ответил:

— Допьем.

Отмечая ногтем, кому сколько, осушили бутылку через горлышко, закинули карабины за спину, неуверенно передвигая ногами, отправились по тропе, которая уводила в прибрежный кустарник.

На топкое болотистое место вышли в сумерках.

— Тут недзе, — сказал Сенька Матусевич.

— Тут, тут, — тихо раздалось в ответ.

С хлюпом вытаскивая ноги из засосной почвы, из зарослей ивняка выбрался «Иван Иванович» — Константин Егорович Яковлев. Повстречавшимся говорить о чем-то не было надобности. Все же Сенька Матусевич сказал с ненавистью:

— Як быв гадзиной, так им и застався.

— Что ж, подпись под приговором он поставил. Пусть пеняет на себя, — ответил Константин Егорович.

32

О том, что Александра Львовича навещал чекист, Прохор Савватеевич узнает позже. Узнает и с присущей ему прямотой спросит Брандта:

— Ты хоть в уме был, Александр Львович?

— Не понимаю.

— Что там не понимать! Меня угробить захотел?

Брандт опять:

— Не понимаю…

— Зачем ты затащил его к себе в дом? В надежде на меня? Вот придет Прохор Савватеевич и арестует советского контрразведчика. Так или не так?

— Так. А что?

— Какая наивность! Ноги бы не успел занести на твое крыльцо.

Спеси у Брандта поубавилось. Глупо моргал и оправдывался:

— Нас же двое. Мы бы…

— Мы бы оба-два лежали сейчас на Семеновском кладбище рядышком с твоим папой… Меня уже раз убивали, Александр Львович, хватит с меня.

33

Не скрипнув, приоткрылась наружная дверь, в нее проскользнут человек в немецком мундире и замызганной казачьей фуражке с красным околышем. Замерев у косяка, огляделся. Лампа с привернутым фитилем едва освещала стол, за которым, уронив голову в оловянную миску, спал пьяный денщик Мидюшко. Человек неслышно приблизился к нему, ухватил в горсть волосатый загривок, приподнял голову и с силой ударил пистолетом в висок.

Соседствующая с кухней комната была жильем и кабинетом начальника штаба 624-го казачьего батальона. Как и следует входить к начальству, человек прежде постучал в дверь. В ответ услышал:

— Кто барабанит? Входи.

Странный налетчик снял фуражку, прикрыл ею сжатый в левой руке вальтер, рванув дверь, шагнул через порог.

Широкая деревянная кровать, сколоченный из досок стол на крестовинах. За столом только что усевшийся господин в очках — иконообразный, заспанный, в нижней сопревшей рубашке; на столе чернильница-непроливашка, несколько затрепанных папок для бумаг и палка с надетой на нее недозревшей тыквой. В тыкву вставлены куриные перья.

Вытянувшийся в строевой стойке, с фуражкой на согнутой руке, посетитель — будто с какой-то картинки.

— Мне господина начальника штаба! — громко сообщил он.

— Я за него, — поднимаясь, ответил очкарик.

Выстрел из-под фуражки был произведен мгновенно. В лоб. Насмерть. Ночной гость был левшой.

Неизвестный прикрыл за собой дверь, не глядя на валявшегося возле стола карателя, вышел во двор. От ворот окликнул часовой:

— Гай, казак, хто там стреляв?

— Не бойся, не партизаны, — заспанным голосом прохрипел неизвестный. — Наверно, пьяницы наши.

— Не командиры, а падлы, — заключил часовой. — Нажрутця — и за пистоль. Хушь бы перестреляли один другога…

Человек в немецком френче, сгибаясь под ветвями яблонь, миновал сад, вышел к дороге. Там ждал его парень с испуганно вытаращенными глазами. В руке у него поводья двух оседланных лошадей. Это был житель Шляговки, недавно мобилизованный карателями в свой батальон. Парень спросил:

— Ужо всё?

— Всё, царствие ему небесное.

— Як же мне зараз? Узнают — забьют.

— Поедем со мной, мы тебя там, в отряде, повесим. Лучше, когда свои, русские.

Парень со страху едва взобрался на коня.

— Да не трясись ты. Может, и не повесим. Сам-то убивал, поджогами занимался?

— Ни-и-и… Я обозник.

— Это уже лучше. С учетом, что мне помогал, живым оставим. Свою вину в бою искупишь. Будешь бить фашистов?

— Господи, да я их…

В штабе 624-го батальона было два писаря: немецкий ефрейтор Вилли Вольфарт и русский Иван Путров, пузатый, отъевшийся субъект из военнопленных. Когда Мидюшко отлучался, за себя оставлял этого тучного Путрова, сдабривая передачу власти какой-нибудь обижающей шуткой. На этот раз, отправляясь на маслозавод к Фросе Синчук, вручил Путрову украшенную перьями тыкву на палке, посмеиваясь, сказал:

— Прими пернач — символ казачей власти.

Вернулся Мидюшко от Фроси за полночь в расстроенных чувствах. Пнул валявшегося на полу холуя, припустил огня в лампе и только тогда заметил, что лицо денщика окровавлено и он мертв. Мидюшко, выхватив оружие, бросился в свои апартаменты. В комнате пахло горелым порохом. Путров, опрокинутый выстрелом, лежал в ромбе лунного света рядом с упавшим стулом. Мидюшко определенно заключил: стреляли не в писаря, а в него, начальника штаба.

Так оно, в сущности, и было. Отвечая на вопрос вошедшего в кабинет человека с гренадерской выправкой, Путров вложил в слова их прямое значение: «Я за него». Но это выражение имеет и другой, широко бытующий смысловой оборот: я есть тот, кого спрашивают. Так его и понял партизанский разведчик Алексей Корепанов.

Собственно, как бы ни понял, судьба Путрова была предрешена: уходить от мертвого легче, чем от живого.

Этот факт и имел в виду Прохор Савватеевич, когда говорил Брандту, что его уже раз убивали.

34

В тот склонявшийся к вечеру день, когда редактор фашистской газеты Брандт в своем шестикомнатном доме, изнывая от страха и боли в печени, разговаривал со старшим оперуполномоченным контрразведки 4-й ударной армии Константином Егоровичем Яковлевым, начальник штаба 624-го казачьего карательного батальона Прохор Савватеевич Мидюшко и интендант этого батальона пожилой, тщедушный развратник лейтенант Эмиль Карл Келлер возились с оформлением документов на получение обмундирования и боеприпасов с витебских интендантских складов.

Цинковые коробки с патронами для карабинов и автоматического оружия получили без особой проволочки, хуже дело двигалось на вещевом складе. Здесь недавно случился пожар. Каким-то образом подпольщики проникли ночью на охраняемую территорию и заложили взрывное устройство. Огнем охватило тюки с полушубками, байковым бельем и другой одеждой, припасенной на зиму. Все это сгореть до конца не сгорело, но было безнадежно испорчено. Уцелевшие солдатские френчи и шаровары интендантство 201-й охранной дивизии решило презентовать русским добровольцам, изрядно пообносившимся в лесных набегах на партизан. Малоценное обмундирование издавало ужасный запах паленой шерсти и тряпичной сырости. Мидюшко воротил нос и непотребно лаялся по-английски, лейтенант Келлер хохотал и говорил о казаках: «Наши козлы стерпят и не такие ароматы».

Снабженческая сторона в содержании и ведении всего хозяйства батальона, в котором более полутысячи человек, входила, конечно, в функциональные обязанности начальника штаба, но отнюдь не означала, что он должен лично трястись с накладными за десятки верст и копаться в продымленных, облитых из пожарной кишки залежах белья и солдатских штанов. На витебские дивизионные склады Мидюшко отправился по собственной охоте. Жизнь в деревенском захолустье, в среде в общем-то по-своему несчастной погани изрядно утомляла аристократа из карательного батальона, и Мидюшко использовал любую возможность наведаться в Полоцк или Витебск, где с позволения городских оккупационных администраций начали исправно работать Salondames со штатом местных и залетных потаскух.

Брезгливый в высшей степени, Мидюшко утешал себя тем, что государственные учреждения, худо-бедно, все же находились под медицинским контролем местных властей. На этот раз ни о каких смазливых блудницах не могло быть и речи. По пути в город Эмиль Карл Келлер рассказал печальную для него фронтовую историю. В расположение армии, где служил лейтенант Келлер, из столицы рейха прилетела похоронить штандартенфюрера СС его супруга — расфранченная высокопоставленная арийка. Пребывая в глубокой скорби, она нашла утешение в постели плешивенького лейтенанта Келлера, а в знак признательности подарила ему жесточайший люэс.

После такого рассказа Мидюшко с отвращением подумал о домах свиданий. Черт с ними, со смазливыми. Коньяк, изысканный стол и разговор с Брандтом о мировых и личных проблемах в какой-то степени компенсируют эту потерю. А говорить с Александром Львовичем после долгого пребывания среди безмозглого сброда стало для Мидюшко потребностью.

Повидаться друзьям не удалось. Из штаба 7-го казачьего полка передали телефонограмму о каком-то ЧП в 624-м батальоне. Обер-лейтенант Блехшмидт распорядился: начальнику штаба Мидюшко немедленно вернуться в расположение батальона и самому расхлебывать кашу, заваренную русскими дураками.

Упоминание, что кашу заварили русские, заставило спешить. Еще в Шепетовке, где под знамя казачьего полка сбивались добровольцы из галахов, босяков, зимогоров, бродяг и всяких других душепродавцев, крайне разобиженных на Советскую власть, посмевшую лишить их права жить разгульно, — еще там предупредили капитана Мидюшко: за поведение русских всецело отвечает он. Имелось в виду, конечно, не поведение в общечеловеческом понятии, но лишь покорность и рвение при исполнении долга, который возлагается великой немецкой нацией на изменивших своей стране русских. И не приведи господь, если станут задирать германских должностных лиц, проходящих службу в казачьем подразделении.

Минуло несколько месяцев, как закончилось комплектование 624-го казачьего батальона, задирать немцев русские даже не пытались. Наоборот — было. Добровольцы покорно сносили плюходействия немецких сослуживцев, утирали кровавые сопли — и на свой шесток. Но Мидюшко знал: выгадючивание над собою кое-кто может и не стерпеть.

…Мотоцикл мчался на бешеной скорости. Мотался укрепленный на турели пулемет, мотался в коляске Прохор Савватеевич, мотались внутренности в его утробе. Немец-ефрейтор поглядывал на начальника штаба с усмешкой.

— Тело ваше, господин Мидюшко, довезу, за душу — не ручаюсь.

Довез все же, подлец, то и другое.

Тревога в Шляговке, если как следует вникнуть, была напрасной. Драку, которую затеяли между собой связисты штабной роты, можно было утихомирить несколькими затрещинами, но немецким солдатам из комендантского взвода, склонным к размаху, этого показалось мало. Открыли стрельбу и двух казачков ухлопали за здорово живешь.

Связистам удалось где-то спереть кабанчика. Изготовить спиртное путем перегонки жита дело нехитрое. Первач получался отменный: помажь собаку — облезет. Инстинкты пьяной вольницы известны. Троих, спутанных веревками, обер-лейтенант Блехшмидт приказал телесно наказать. И немедленно. Мидюшко уговорил отложить лупцовку на утро. Драть отупевших от самогонки, сказал он, значит — не достигнуть нравственного эффекта. Пусть проспятся.

35

Уже ночь. В постель бы — и до третьих петухов. Но Прохор Савватеевич велел казаку Нилу Дубеню, взятому на место денщика, убитого ночным налетчиком, заняться выхлопыванием дорожной пыли из его штанов и мундира.

Нил Дубень, по разделительной системе Мидюшко, относился к категории славных парней. Услышав, как его зовут, Прохор Савватеевич насмешливо побренчал словами:

— Значит, Нил? Нил, где живет крокодил? Водятся крокодилы?

— Никак нет, мы их выжариваем! — подтянул брюхо казак.

— Это хорошо, когда нет вошей. Но я не про них, я про нильских рептилий.

Чистое, красивое лицо парня выражало первоклассную тупость. «Нил-Крокодил. Пресмыкающееся. Чем не лакей!» — заключил Мидюшко и взял Дубеня в ординарцы.

Проницательный Прохор Савватеевич на этот раз несколько заблуждался. Нил Дубень, имея за плечами десятилетку, знал не только о знаменитой реке и о рептилиях, но и еще кое-что.

Обмундирование начальника Дубень выколотил добротно, даже прошелся по нему горячим утюгом. Побрившись, Мидюшко позвал Нила:

— Пойдешь со мной, мой верный нукер.

Парень даже не заикнулся: куда, зачем, надолго ли. Сдернул с гвоздя автомат, проверил набивку магазина, поклацал затвором и уставился собачьими глазами на хозяина. Мидюшко было приятно. Разъяснил:

— Будешь охранять маслозавод. Найди укрытие — и бди в оба. Всякого, кто вздумает туда проникнуть, задерживай и вызывай караульного начальника. Караульным начальником буду я. Все понятно?

— А если не будут подчиняться?

— Это у часового на что? — показал Мидюшко на автомат.

— Тогда понятно.

Громко, конечно, — маслозавод. Но так проведено по документам районной управы и потому иначе это заведение в Шляговке не называли. Вообще же оно — обыкновенная крестьянская хата. В горнице — жилье владелицы предприятия Ефросиньи Синчук, здесь же кровать ее помощницы девчушки Пани Лебеденко, на кухне два сепаратора и маслобойка. Днями их крутят женщины из общины за ведро обрата, из которого делают дома тощий творог. Маслобойка хлюпает ночами. Этот механизм живет за счет мускульной силы Пани Лебеденко и самой хозяйки, снявшей предприятие в аренду на два года.

Претензий к Ефросинье Синчук не было. Загляни в замасленную, обтрепанную школьную тетрадку, журнал учета, все в ажуре, все — тютелька в тютельку: получено молока столько-то, выход концентрата (сливок) столько-то, жирность такая-то. Соответственно жирности концентрата — количество окончательного продукта — масла. А то, что Фросины механизмы работали с двойной нагрузкой, перерабатывая неучтенное молоко, об этом мало кто знал.

В понятии Мидюшко деревенские женщины — это средоточие всякой скверны. И грязны-то они, и сморкаются в подол нижней рубахи, и спят с клопами. Фрося Синчук — исключение. Ей двадцать два года. Недурна. Чистюля. Разборчивый Мидюшко, любезничая, интересовался: не из тех ли сливок она сбита, что сепаратор выдает? Фрося не дичилась, улыбалась шуткам, но держала ухажера на почтительном расстоянии.

Какое там расстояние! Вот он, вот — она, в двух шагах. Стиснуть — пуговки от лифчика отлетят, косточки запохрустывают. Начнет вывертываться — можно и успокоить: за нежное горлышко. Только утонченной натуре Мидюшко было противноопускаться до положения своих опричников. Он любил тех женщин, которые сами обнимают, а не тех, которые норовят царапаться и вывертываются из объятий.

Фрося не имела охоты до его объятий. Был у дивчины сердечный дружочек, за которого она — хоть на плаху и знать о котором господину Мидюшко ни в коем случае не следует.

А вот Алеша Корепанов, мил-дружок, о господине Мидюшко знал. От одной мысли, что тот бывает на маслозаводе и пялит глаза на Фросю, Алеша становился сам не свой. «Я убью его!» — горел он жуткой ревностью. Но партизанскому отряду в данный момент нужен был не труп Мидюшко, нужно было масло — лекарство из лекарств для раненых.

Не сдержался Алеша Корепанов. После очередной поездки к тайнику, куда помощница Фроси пятнадцатилетняя Паня Лебеденко относила масло, он доложил: «Был в Шляговке, ликвидировал изменника Мидюшко. За самовольство готов идти под суд».

Но Мидюшко через два дня после своего убийства, бритый, в глаженом мундире, снова был у Фроси.

Прохор Савватеевич — не мальчик, тридцать пять стукнуло.

Враз разобрался, что с Фросей. В те разы встречала с тихой вежливой улыбкой, а сегодня… Так смотрят на живого черта или вставшего из гроба покойника. Выходит, знала, кто и кого убивал.

Прохор Савватеевич слишком сильно любил себя, чтобы после этой догадки видеть во Фросе сбитые сливки. За нежное горлышко бы сейчас. Пальчиками. Покрепче. Полюбоваться, как прекрасные девичьи глазки станут вылезать из орбит.

Но он умел владеть собой. Поболтал, учтиво раскланялся. С дороги все же, пора и на покой.

…Представляющий команду тайной полевой полиции при 624-м казачьем батальоне молодой силезец — пучеглазый, с бородавкой в ноздре, Альфред Марле, отвратительно улыбаясь, сказал:

— Я подозревал, что маслобойка работает не только на благо великой Германии. Выжидал, к тебе присматривался, господин Мидюшко. Очень хотелось знать: зачем шляется туда этот русский? Ты пришел ко мне — и нет теперь подозрений. Иначе висеть бы тебе на березе вместе с девкой.

Мидюшко негодовал. Пока добрался до своего жилья, раскалился добела. Малейшее унижение для него — нож острый, а этот фельдфебелишко паршивый… «Ты, тебе, шляется…» Скотина…

Но Прохор Савватеевич и себя по головке не гладил. Чистоплюй чертов! Все чужими руками хочешь. Почему не пристрелил этих маслоделок? Не пыхтел бы сейчас.

Оглянулся. Дубень — на расстоянии вытянутой руки, шагнул пошире — и рядом. Сказал с готовностью:

— Прикажите — вернусь. Могу и фельдфебеля заодно.

«Ого, даже мысли читаешь, Нил-Крокодил? Не такой уж ты дурак, оказывается». Мидюшко хмыкнул криво и не ответил нукеру.

Вспомнит об этом Мидюшко, когда дело дойдет до казни. Предпочтет все же белые перчатки.

36

Молодой чекист Саша Ковалев знал, что такое физическая измотанность. Институт он кончал в несытые послевоенные годы, разгрузка железнодорожных платформ и вагонов была для него одним из основных источников приобретения средств на дополнительный кусок хлеба — чтобы держали, не подкашивались ноги; на починку обуви — чтобы было во что сунуть эти ноги. Ночами, до перелома спины, выгребал уголь, скидывал доски, песок и щебенку, скатывал неподъемные, пропитанные лесосплавной водой бревна.

Знал усталость и от умственного напряжения. Хотелось ясных, весомых знаний. Проникнуть в их глубину мешали «хвосты», прижатые бревнами, застрявшие в песке и гравии. Вытягивая «хвосты», набивал мозоли в извилинах.

Но, оказывается, есть еще один вид утомления. Моральное, духовное? Формулировки ему Ковалев не находил. Все дни пребывания в Минске ощущал непривычную, обжигающую изнуренность. Признаки этого явления возникли, кажется, после чтения документов тайной полевой полиции. Нет, не хлопался, как красная девица, в обморок — отдавался работе по двенадцать — четырнадцать часов в сутки, памятью и карандашом фиксировал результаты натужного труда, не терял способности разбирать, исследовать, оценивать изучаемые материалы, сводить их в своеобразные аналекты по смыслу, направлению, значимости. Но уставал и не знал названия этой усталости. Снять ее можно было только переменой труда, но его, иного труда, пока не было. А тот, что был, давил и давил.

«…Кардаш Иван Брониславович. 1919 года рождения. Белорус. Образование высшее медицинское…»

От чтения показаний только его одного никакая психика не выдержит.

«Я работал старшим государственным санитарным инспектором облздравотдела и в августе — сентябре 1944 года в составе областной комиссии по установлению и расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков и их пособников, участвовал в обследовании захоронений советских граждан, уничтоженных гитлеровцами в районе Витебска.

На окраине города, на территории бывшего 5-го железнодорожного полка, обнаружены и обследованы около 400 мест захоронения. Они ничем не выделялись на местности — распаханы, засеяны травой. Работали мы около двух месяцев. Найденные могилы представляли собой ямы размером десять на пятнадцать метров и глубиной пять метров, семь на восемь метров и глубиной до четырех метров. Были и поменьше: три на два метра. Наиболее мелкие учету не поддавались.

Для определения глубины могилы сбоку ее отрывались шахты до нижнего слоя трупов. Если осматривалась большая могила, таких шахт отрывалось две и больше — с разных сторон.

Жертвы располагались в несколько слоев, в зависимости от глубины могилы. Подсчитав их количество в верхнем слое и количество таких слоев, мы определяли общее количество трупов в захоронении.

Члены комиссии, и я в том числе, осматривали трупы верхних слоев и выборочно — расположенные ниже. В подавляющем большинстве были захоронены мужчины 20—30 лет, одетые в советскую военную форму. У многих жертв кисти рук связаны за спиной веревками, проволокой и даже колючей проволокой. Были трупы и в гражданской одежде. Установить их точное количество не было возможности, во всяком случае — несколько тысяч. В основном это женщины в возрасте до 30 лет, подростки и малолетние дети.

На трупах обнаружены повреждения костей черепа, причиненные тупыми предметами, и пулевые раны, причем входные отверстия — в спину и в затылок. У трупов отсутствовала подкожно-жировая клетчатка, что свидетельствовало о крайней степени истощения жертв. Помню, что в одной большой яме находились трупы советских военнопленных, имевших прижизненные ранения: были хорошо видны перевязки из бинтов, металлические шины на местах переломов.

Как правило, в первом-втором рядах трупы были высохшие, а глубже — покрыты плесенью, цвет мышц красно-зеленоватый. Давность захоронений от четырех месяцев до четырех лет.

Комиссия пришла к выводу, что на территории лагеря погребено не менее 80 тысяч человек…»

Ковалев достал папиросу. Покручивая ее в пальцах, он собирался встать, чтобы выйти на перекур, но следом за показаниями доктора Ивана Кардаша шли показания жителей Витебщины о бесчинствах карателей. Не записывая, пробежался по строчкам:

«Зимой сорок второго в деревне Сморгонь собрали все население и отправили в деревню Прудино Домниковского сельсовета. Четыре дня держали в холодном сарае, потом вывели к яме, где уже были трупы. Сверху я заметила детей двух и трех лет… Стали стрелять, я упала. Легко раненная, в сумерках выбралась из ямы и ушла к партизанам — в бригаду Марченко…»

«В марте 1943 года жителей деревни Щухвоста согнали в два сарая и сожгли…»

«В колхозе «Вторая пятилетка» стреляли в комсомолку Клавдию Загрещенко, семнадцати лет. Выкололи ей глаза, выломали руки… Убили ее братьев, пятнадцатилетнего Николая и четырнадцатилетнего Василия. Застрелили и двухлетнюю сестренку Марусю…»

«В колхозе «Красный двор» расстреляли 41 человека, среди них Москалевы: Марк — 81 год, Мария — 76 лет. Убита семья Грищенко: Татьяна — 35 лет, Галя — 10 лет, Миша — 8 лет, Гена — 7 лет, Леня — 6 лет, Володя — 4 года…»

«В деревне Марковичи Николаевского сельсовета начальник полиции Станкевич Адам Адамович лично расстрелял жену коммуниста Чжан-Ван фу Варвару. Всего в этом сельсовете расстреляно, сожжено и замучено 607 человек…»

Ковалев подошел к столу Новоселова, положил перед ним только что прочитанное.

— Оторвись ненадолго, познакомься вот с этим.

Юрий взял бумаги, скользнул взглядом по нескольким строчкам. Но и этого было достаточно, чтобы дочитать не отрываясь.

Александр вышагивал по комнате. Просунув руку в прутья оконной решетки, распахнул створки, сел на подоконник и прижег папиросу. Проспект застраивался, там и сям высились журавли подъемных кранов, урчали бетономешалки, сновали автомобили. Наискосок за высоким забором с колючей проволокой поверху и сторожевыми вышками по углам работали пленные немцы. Все верно, все логично… Но как же быть со слоями человеческих тел? Покосился на Новоселова. Тот сидел со сгорбленной спиной, устремив взгляд в одну, только ему видимую точку.

— Юра, ты слышал, конечно, такой термин: культурный слой земли? — обратился к нему Ковалев.

Задумавшийся Новоселов не сразу уловил суть вопроса, откликнулся через паузу:

— Слышал. У археологов, кажется.

— У них. Так именуют они пласты с остатками человеческой деятельности.

— Утиль наших предков?

— Не совсем. Развалины жилищ утилем не назовешь. Правда, мусор, кости, пепел — это так… Ну а кости вот этих? — показал жестом на лежащие перед Юрием бумаги. — Пепел сожженных в заколоченных хатах? Тоже «остатки человеческой деятельности»? Когда при раскопках наши потомки наткнутся на витебские захоронения, какое они употребят выражение? Культурный слой?

— Они скажут — садизм.

Мрачный Ковалев неожиданно чему-то криво усмехнулся.

— Что веселого услышал, начальник группы? — расширил глаза Новоселов.

— Подумалось вот… Писатели, как известно, — деятели культуры. Француз де Сад был писателем. Австриец Захер-Мазох — тоже писатель. А нарицательность их имен…

— Они же не были истязателями, они лишь писали о нечеловеческих пакостях… Кстати, где-то я вычитал, что Гитлер был мазохистом. Доставалось, наверное, бедняжке Еве.

Ковалев не посочувствовал Еве Браун, произнес задумчиво:

— Можно ли забыть все это, вытравить из памяти?

— Нет, Саша, такое у людей каленым железом не вытравишь. Еще древние говорили: когда забывают войну, начинается новая. А кому она нужна?

— Кое-кому нужна, Юра.

— О старой напоминать надо.

— Одними напоминаниями ничего не добьешься.

— Что предложишь?

— Работать надо, — со значением произнес Александр.

— По-ра-бо-таем… — отвлекаясь от всякого тяжкого, протянул Новоселов.

Опираясь на столешницу и спинку стула, сделал стойку. Из кармана посыпалась денежная мелочь. Юрий чертыхнулся, присел, устроившись на собственных пятках, стал собирать и пересчитывать медяшки. Потом объявил:

— Трех копеек не хватает — алтына. Закатился куда-то.

Ковалев, понимая намек, усмехнулся.

— Три полка перевернул, — сказал уже серьезно Новоселов, — всю двести первую дивизию. Седьмой добровольческий казачий — фон Рентеля. Четыреста шестой гренадерский — фон Папена. Шестьсот первый стрелковый — фон Мюке. Фон, фон, фон… Всякие садисты-мазохисты на этом фоне, а нашей сволоты нет! Ни Алтынова, ни Мидюшко.

Но, как говорят, накликали: в тот же день в их руки попало немецкое следственное дело: «По обвинению, согласно Имперского уголовного кодекса…» Только подумать, кого! Алтынова Андрона Николаевича. Не просто Алтынова, а командира роты 624-го казачьего батальона. Того самого батальона, в котором Мидюшко Прохор Савватеевич, по данным Центра, служил «на командных должностях».

Правда, обвиняемый значился уральским казаком, уроженцем станицы Павловская Оренбургской губернии, где тавдинский Алтынов никогда не был. И годков меньше на пять — с 1916 помечен. Но это, памятуя предупреждение Павла Никифоровича Дальнова, мало тревожило. Чтобы попасть в добровольческое казачье формирование, видимо, потребовалась эта фальсификация. В чудовищно недоброе совпадение верить друзьям не хотелось.

Да и о каком совпадении могла идти речь, если в деле — фотография. Алтынов в немецком френче, на груди какой-то значок с треугольной колодкой. Уж не гитлеровская ли медаль?

«По обвинению, согласно Имперского уголовного кодекса…» Только перевести это и еще несколько строк было позволено Новоселову. Саша Ковалев, отбирая у него трофейную папку, с притаенной насмешкой сказал:

— Юрий Максимович, толмач ты, конечно, непревзойденный, но этот текст поручим все же Серафиме Мартыновне.

От дальнейших притязаний на роль переводчика Юрий, никогда не сомневавшийся в своих знаниях немецкого, немедленно отказался.

В чем же обвинялся немцами их прислужник? Неужели опамятовался? О жене, о дочерях, о своем народе задумался? Почему же молчал о сем похвальном, стоя перед военным трибуналом в 1945 году? Не было даже намека на это. Видимо, по основательной причине не было… Не трудно предположить, что дело «по обвинению» не очень-то обвиняло его, поскольку позже имел чин ротного командира во власовской армии…

Ковалев и Новоселов, пряча друг от друга дьявольское нетерпение, продолжали свою муравьиную работу. Переводчицу Серафиму Мартыновну Свиридович, приставленную к ним старанием все того же Дальнова, не видели три дня и не пытались ее разыскивать, сознавая, что 112 страниц немецкого текста — не пустячок.

37

— Леня, Леня, да проснись ты наконец. Нельзя же так. Ле-е-ня! — испуганная Галина Кронидовна перестала осторожничать, начала сильно трясти плечо мужа.

Леонид Герасимович пронзительно замычал, с усилием открыл глаза. Ничего не соображая, уставился на жену. Больно стучало в висках, дышалось тяжело, в пересохшей гортани посвистывало. Лежал, медленно освобождаясь от кошмаров. Нервы, измученные видением, отходили нехотя.

— Что, опять кхичал? — осипше спросил он.

— Господи, кричал… Такие слова только возле пивнушки услышишь.

— Извини. Ничего не помню. Ощущение ужаса — и все.

— «Ложись!» — шумел. Кому это?

Леонид Герасимович окончательно пришел в себя и потому не преминул весело подмигнуть жене:

— Мало ли кому…

— Духак! — почему-то с картавостью мужа выкрикнула Галина Кронидовна. — Перепугал насмерть, да еще и острит. Алтынов, что ли, твой?

Леонид Герасимович поправил на оголенном плече жены скрутившуюся лямочку, с шумным усилием втянул воздух.

— Может, и он. Который час?

— Рассветало. Пять, наверно. Погоди, посмотрю, — дотянулась до тумбочки, где лежали часики — подарок Леонида Герасимовича в день рождения Маринки. — Угадала. Десять минут шестого.

— Спал-то всего два часа. Какой там к дьяволу сон! Лежал, шевелил мозгами. До скгхипу натер, потом уж забылся.

— До чего додумался?

— В Смоленск надо ехать. Не знаю еще, как с Захаровым договоримся.

— Написал ему?

— Вчера отпхавил.

После письма Вяземских школьников Леонид Герасимович не находил себе места. Дозвонившись до редакции газеты «Рабочий путь», он попросил адрес автора заметки майора запаса Захарова. Назвался сослуживцем — и все. Ни объяснять, ни доказывать что-то не стал. Разве по телефону объяснишь?

— Директору школы бы написать, Ленечка. Понимаешь, если ребятишкам — только травмировать. В их головенках чехарда начнется, а директор, даже не поверив до конца, все же поосторожничает, сдержит немного ребячий пыл. Носятся, наверное, с Алтыновым, как с писаной торбой.

— Умница. Думал, Галка и Галка, из семейства вороновых, а ты не престо Галка — ты умница. Дай поцелую. А еще… Напишу-ка я Маме-Симе, она сейчас в Минске пехеводчиком какого-то таинственного учхеждения. В КГБ, возможно. Вдруг да посоветует что или сама с кем надо посоветуется.

— Господи, Ленечка. Зачем в Минск. Нет, не то… Маме-Симе обязательно напиши, по-моему, ты ей сто лет не писал. Я про КГБ. Ведь муж Зоряны Власьевны тоже в КГБ или МВД работает. Может, подскажет, как поступить.

— Какой муж, какой Зоряны Власьевны? — удивился Леонид Герасимович.

— На нашей улице, через дом живут. Ихний Федя с нашей Маринкой в один детский сад ходили.

Леонид Герасимович долго и обижающе хохотал.

— Вот это связи, — восторгался он сквозь смех. — Скажи кому — от зависти лопнут. Подумать только, пхотеже через Маринку, которая в ясельной группе с неким ползунком Федей познакомилась.

Галина Кронидовна надулась.

— То — умница, то за дурочку выставляешь.

— Идея твоя отпадает: аудиенция у отца дхуга нашей Маринки не состоится. Да и глупость, извини меня. Что он, бхосится искать какого-то Алтынова по всему свету? В Америке, в Австралии, на Богемских остховах? У нас в Союзе? А? И самое важное, что ты упускаешь: какие у него основания поверить тому, что я расскажу? Все с Захаровым уладим. Неловко только, что мое имя рядом. Получается: выбхосте из головы Алтынова, он перебежчик, дезехтир, изменник, а я действительно гехой, моим именем не только дружину, но и школу назвать можно.

— По-о-нё-о-с…

38

Смирнов успел увидеть скалящегося немца и желтый высверк пламени на дульце автомата. Хлюпающие удары по мокрой шинели тотчас бросили его в небытие…

Скорость мысли быстрее света. Прежде чем раскаленный металл пронзит тело, Смирнов успеет подумать: «Вот и все…» Смех вражеского солдата, автоматное пламя и что вот так подумал вернется в память Смирнова потом. Не сможет вспомнить последующие три недели. Этот отрезок времени напрочь вычеркнут из его жизни. Тягучее бредовое забытье, сменяемое проблесками сознания, — и только.

Не на деревню наткнулись тогда бойцы лейтенанта Захарова. То была окраина райцентра Кайдаково. Как только закончился бой, новоиспеченная «служба порядка» распорядилась собрать и закопать трупы красноармейцев. На работу выгнали всех жителей окраины, где проходил бой. Была среди них и Серафима Мартыновна Свиридович.

Сыпал докучливый и зябкий осенний дождь. Люди бродили по опушке, углублялись в лес, обшаривали кусты, канавы. Нашли шестерых, снесли их в одно место — в молодой березняк, где мальчишки-подростки выкопали могилу. Серафима Мартыновна, подходя к месту погребения, услышала разговор, который остановил ее, заставил сердце сжаться в горькой обиде.

— Немка тут где-то, как бы не узнала…

Говорила это мать одного из ее учеников, которая, как казалось Серафиме Мартыновне, очень благожелательно к ней относилась. Женщина обернула что-то платком, спрятала за пазуху. Серафима Мартыновна поняла — документы убитых. Женщины-матери, они с состраданием думали сейчас о матерях вот этих, которых зарывали, они не хотели, чтобы матери погибших затеряли в безвестности выношенных под сердцем, рожденных в муках кровинок, смогли когда-нибудь прийти в Кайдановский березняк, облегчающе поплакать на могильном бугорке.

Серафима Мартыновна попятилась в гущу кустов, побрела по склону холма, подставляя лицо дождевой мороси. Дождь смывал слезы, струйками сбегал за воротник. Живая, незлобивая душа ее медленно отходила. Серафима Мартыновна даже подумала: «Оно и к лучшему».

Не было за что обижаться на женщин. В молодости зналась со многими, были искренне верные подруги, но похоронила мужа, самого близкого и дорогого ей человека, — и вроде отрезала себя от мира. Единственный сын, как ни старались с мужем, вырос с нездоровой душой. Не уберегли. Видимо, чрезмерно старались, берегли больше, чем надо. Связался с жульем, получил три года. Вздумал бежать и был убит охранниками.

Из школы ее не уволили — преподавателей немецкого языка не найти и за сто верст в округе.

Школьники не любили ее не потому, что она вот такая обособленная, необщительная. Не любили язык, который она преподавала, в детской крайности считали его вражеским и потому — необязательным. Эта нелюбовь к предмету переносилась на «немку», которая владела «фашистским» языком и пыталась забить плюсквамперфектами ребячьи головы.

В сорок лет привыкнуть к одиночеству немудрено. Тягостно, обидно было, но — привыкла. А тут — война. Вовсе шарахнулись от нее — немка… Какая она немка. Белоруска по отцу, а что мать немка… Та и сама забыла об этом. Да и не все ли равно, кто ты — русская, немка, еврейка или татарка. Разве в этом достоинства человека? Слава богу, хоть товарищи из местной власти были лишены предрассудков. Поручали общественную работу, райком партии для своих сотрудников организовал кружок по изучению немецкого языка и пригласил ее руководителем. Занятия посещал даже начальник районного отделения НКВД — пожилой, очень славный и добрый человек.

Дня за два до ухода советских войск из района в ее крохотную избушку поздней ночью пришли двое. Открыла не сразу. Уж очень неспокойно было в поселке. Повылазило из каких-то щелей кулачье, распоясались ворюги. Вчера магазин райпо едва не по бревнышку раскатили. Ловили их, расстреливали прямо на улице. Откуда-то выползали новые… Открыла, когда узнала голос Степанова, начальника райотделения НКВД. Его товарищ, как она поняла, — начальник повыше Степанова.

Сперва о том о сем поговорили, после уж Степанов спросил:

— Что думаете делать, Серафима Мартыновна? Не сегодня--завтра немцы здесь будут.

— Уеду куда-нибудь, тогда уж — о том, что делать.

— Остаться не собирались?

— Не обижайте. Обо мне и без того невесть что думают.

— Я и обком партии, — Степанов, похоже, покосился на своего спутника, — совсем иного мнения. Противоположного, так сказать.

— Спасибо на добром слове, — промолвила растроганно, и глаза ее повлажнели.

— Отсюда и просьба: наберитесь мужества, останьтесь.

Серафима Мартыновна бросила на Степанова оторопелый, непонимающий взгляд.

Засиделись за полночь. Сначала разговор напугал Серафиму Мартыновну до дрожи, временами обижал даже. Один раз не стерпела, спросила в сердцах:

— Выходит, если ни родных, ни близких, то и на лобное место — как на собственное крыльцо?

— Не надо так прямолинейно, Серафима Мартыновна, — мягко сказал тот, что пришел со Степановым, но закончил мысль все же без обиняков: — Хотя и это немаловажно. Только не надо об этом. Верю — не дойдет до провала. Надежнее прикрытия, чем у вас, ни у одного человека не найти в районе.

Это-то прикрытие и оскорбляло, тревожило душу: немка, мать преступника, нелюдимая, отмежевавшаяся от всех. Жить придется не просто под косыми взглядами, но и презрительными, ненавидящими.

И все же чем дальше уходил разговор, тем ощутимее росло в ней благодарное чувство к этим людям. Она и муж, сколь могли, отдавали свои силы и знания народу. Сможет ли она быть полезной сейчас, когда на страну обрушилось величайшее бедствие? Полезной в необычной для нее, смертельно опасной роли? Убьют? Что ж, лучше такая смерть, чем от хвори в постели…

И она решилась.

Разговор заканчивали, когда стало светать.

Что ей делать?

Надо Серафиме Мартыновне поступить на работу, войти в доверие к немцам.

А дальше?

Остальное потом. Придут свои — скажут.

Пароль врезался в память до порога жизни.

…«Немка не дозналась бы…» Надо пройти и через это. Серафима Мартыновна прерывисто вздохнула. Она сидела под дождем на поваленном дереве и освобождалась от ненужных сейчас обид.

В тихом шелесте дождя послышалось что-то, что заставило насторожиться. Все еще женщины бродят? Нет. Стон это. Стон больного, измученного существа. Быстро поднялась, взобралась на пригорок. Возле коряги лежал человек в советской военной форме с треугольниками в петлицах и силился оторвать голову от земли. Кровь рассосалась по мокрой шинели большими размывами. Присела, освободила от ремня, ломая ногти, расстегнула шинельные крючки, стала рвать гимнастерку. Откуда только сила взялась — распустила до подола. Широкая заволосатевшая грудь сильного человека, три рваные кровоточащие раны (еще две не таких страшных обнаружит потом). Сбросила с себя брезентовый плащ, мужнин пиджак, стала пластать нижнюю рубашку.

На крепком, задубевшем от сырости брезентовом плаще, в котором ходила за скотиной, ездила на покос и прополку колхозного льна, утомленная до предела, приволочила Серафима Мартыновна раненого сержанта в свою избу. В те часы она забыла обо всем на свете, свойственное чистой душе человеколюбие затмило всякую осмотрительность, ею владело одно — спасти. Жизненный опыт и познания сандружинницы позволили справиться с перевязками.

Возле сержанта просидела всю ночь. Только теперь думала не о нем, уснувшем — о себе, об этой, будь она неладна, осмотрительности. Что она наделала? Как ей быть дальше? Имела ли право на то, что сделала? Быстрые, нервные вопросы сменились тяжким размышлением. Оправдания себе не искала, просто хотела понять — как все произошло? Можно ли было обмануть себя, убедить, что ничего не слышала, и уйти? Не-е-ет, переступить через свою совесть она не могла… Сказать о находке женщинам, а самой в сторону? Тогда эта мысль не пришла в голову. Сказать сейчас? От нее же станут прятать и перепрятывать, как собака кость. Человек изошел кровью, ему покой нужен…

Измаявшись в думах, под утро вздремнула. Освеженная сном, решила: будь что будет, оставит парня у себя, станет лечить.

Трижды вызывали в управу, предлагали место машинистки и переводчика, оклад, как полицейскому, — пять рублей в день (десять рублей приравнивались к одной немецкой марке). Благодарила, обещала и, ссылаясь на женские болезни, оттягивала время. Что стоили ей эти двадцать дней — одному богу известно. С риском навлечь на себя подозрение, доставала йод, бинты и самое главное — еду. Голодали даже те, кто работал на немецких предприятиях и получал паек.

А эта вечная настороженность? Похудела, глаза ввалились, нервы измочалились, как отрепки льна.

Когда кризис прошел и сержант стал понемногу поправляться, не видя другого выхода, раскрылась перед ним и попросила: наберись сверхтерпения и осторожности, иначе обоим несдобровать. Леня Смирнов через боль, через муки помогал Маме-Симе в ее стараниях оживить его. Она ходила на работу, он в послебредовом бессилии отлеживался в погребе, по возможности следил за своей немощью, обрабатывал раны.

Со дня разговора со Степановым до того, как пришли к ней на связь, минуло полтора месяца. Пришли не от партизан, как предполагала, а из-за линии фронта. Были они в форме солдат вермахта, тот, который назвал пароль, — в звании гауптмана. Серафима Мартыновна покаянно, во всех подробностях рассказала о своей оплошности. «Гауптман» хмурился, выпытывал мельчайшие детали поведения соседей, чиновников управы, где она работала, поговорил со Смирновым. В конце концов успокаивающе притронулся к ее плечу: дескать, каждый шаг ее — выше похвал и для тревоги нет особых причин. Порадовался тем сообщениям, которые удалось добыть Серафиме Мартыновне по собственной инициативе и собственному разумению. На будущее получила подробный инструктаж.

Вскоре за Смирновым приехали с партизанской базы, а весной сорок второго года — и за ней. Теперь причины для тревог за ее судьбу были основательные. Страховавший ее подпольщик заметил подозрительное внимание гестаповцев к Серафиме Мартыновне. Руководители разведчицы, которых она никогда не видела, перевели ее в Минск. Там она продолжала работать на нелегальном положении до 4 июля 1944 года — до дня освобождения от врага столицы Белоруссии.

39

Павел Никифорович Дальнов, вопреки своим взглядам на ценность сна, последние недели выгадывал для него крайне мало времени. Казалось, сутки, в силу каких-то разрушительных природных действий, укоротились наполовину. Львиную долю времени поглощали дела по выявлению нацистских военных преступников, сумевших на годы затеряться в массе немецких военнопленных. По отголоскам Освенцима с группой оперативных работников и следователей дважды пришлось побывать в Польше. А сколько всякого другого? Чтобы в предельной профессиональной собранности держать в поле зрения все рабочие направляющие, — как ни крути, нужно все то же время, а его — кот наплакал. Несмотря на все это, к работе, связанной с выявлением фактов преступной деятельности и ныне здравствующих изменников Родины, внимания Дальнов не притуплял.

Из лагеря возвратился он под утро и к началу рабочего дня успел привести себя в порядок. С домашнего телефона переговорил с начальником следственного отдела Николаем Борисовичем Орловым. Тот известил: от ребят из Минска кое-что есть, но самое свежее, похоже, у начальника управления.

— Что именно? — не терпелось Дальнову.

— Вот уж об этом — у самого. Анатолий Васильевич мне не докладывал.

— По алтыновскому делу?

По алтыновскому… Из Центра что-нибудь? К ординарным вопросам начальник управления прикасаться не станет — без него есть кому.

Приглашение генерала не заставило ждать: через минуту после прихода в управление звякнул телефон аппарата линии, связывающей с кабинетом Ильина.

— С приездом, Павел Никифорович, — приветствовал генерал. — Если не очень занят, зайди, пожалуйста.

— С мыслями еще не собрался, Анатолий Васильевич, — ответил Дальнов, соображая, что прихватить из того, что получил от поездки в лагерь.

— Мысли сообща соберем. Аркадий Иванович поможет. Приобщим его к оперативной работе.

Ну, о приобщении, сдается, так, в шутку. Аркадий Иванович Загайнов — секретарь парткома управления. В недавнем прошлом — политработник Советской Армии. Пришел в органы госбезопасности два года назад, работал инспектором по кадрам. На очередной отчетно-выборной конференции избрали его в состав парткома, а там уже — секретарем. Загайнову за сорок, подкожные накопления не обошли его, даже обозначили второй подбородок. Теперь присущее ему добродушие выражалось более отчетливо.

Дальнов поздоровался и, следуя жесту генерала Ильина, устроился в кресле напротив Загайнова. У того аудиенция, по всей видимости, закончилась — поднялся.

— Я могу быть свободным?

— Как вам угодно. Если есть интерес к работе Павла Никифоровича, можно и остаться.

— Ко всей есть, а слушать отрывочно… Хотя… — будто вспомнив что-то, Загайнов кинул быстрый взгляд на Дальнова. — Хорошо, останусь.

Анатолий Васильевич поднялся из-за стола, снял пиджак, остался в идеально белой рубашке с короткими рукавами. Жаркое уральское лето давало о себе знать и в помещении. Устраивая пиджак на спинке стула, Анатолий Васильевич спросил Дальнова:

— Что дал Маклаков?

Дальнов сунулся было в палку, но Ильин остановил:

— Не надо. В двух словах.

— Показания развернутые. Назвал еще четырех из отряда Бишлера. Думаю, одного из них найдем.

— Отлично, — генерал припечатал свою оценку ладонью к крышке стола. — О том, что Новоселов с Ковалевым плотно вышли на Алтынова с Мидюшко, осведомлены?

Павел Никифорович в острой досаде сдвинул толстые с сединой брови. Ведь сказал же Орлов, что из Минска кое-что есть. Надо было к нему сначала. Моргай теперь. Помотал головой отрицательно:

— Нет, Анатолий Васильевич. Два часа как с поезда. Не видел материалов.

— Все материалы в следственном, у Орлова. Дальнейшие шаги по работе с ними и с теми, что привезли, обдумайте сами. А это… — генерал взял со стола переданную телефонограмму: — Это сообщение поступило вчера вечером.

Дальнов встал, принял документ, нетерпеливо пробежал текст в несколько строк:

«Интересующий вас Подхалюзин Николай Силантьевич, 1910 года рождения, осужденный по статье. 58-1 «б» УК РСФСР в июне 1945 года к 25 годам лишения свободы, отбывает наказание в сибирском лагере…»

По лихорадочному блеску дальновских глаз Анатолий Васильевич понял, что известие о здравии матерого преступника порадовало руководителя контрразведки. Сказал:

— Выносите постановление, этапируйте. Этого… Маклакова — тоже. Что касается Ковалева и Новоселова… Будет разговор с Минском, передайте ребятам мое удовлетворение.

Кабинет генерала Ильина Павел Никифорович покинул в приподнятом настроении. Подхалюзин отыскался, поездка в лагерь, где обитает приятель Подхалюзина по черным делам, сложилась удачно, Новоселов с Ковалевым добре пашут… Почему бы и не порадоваться?

Загайнов вышел от Ильина вместе с Дальновым. Шагая по коридору, коснулся его локтя:

— Пять минут найдешь для меня?

— Пять минут, — спросил в свою очередь Павел Никифорович, — не из бюрократического лексикона? Действительно — пять минут?

— Как только отомкну дверь, засеку на часах.

— Тогда найду, — с улыбкой согласился Дальнов. — Обязательно к тебе заходить? Ко мне — ближе.

Загайнов сунул руку в боковой карман, вытащил конверт, посмотрел — тот ли? — сказал:

— Можно и к тебе.

Увидев начальника, секретарь Роза оставила «ундервуд» в покое, поспешно ухватила папку, чтобы войти в кабинет следом за Павлом Никифоровичем и доложить утреннюю почту. Дальнов дружески придержал ее, завладел папкой, переложил туда сообщение о Подхалюзине.

— Потом зарегистрируешь, — и открыл обитую дерматином дверь, пропустил Загайнова.

Уже в кабинете Загайнов спросил:

— Замотался, Павел Никифорович?

— Замотался, комиссар. Какие-нибудь за мной грехи по партийной линии?

— Нет, хочу одно письмо показать.

Загайнов передал Дальнову извлеченный из конверта листок.

С расстояния вытянутой руки Павел Никифорович посмотрел на подпись. Каждая буква прописана отчетливо — Токидзе. Так расписываются люди, которые чаще пишут не на русском, а на родном языке. Надев очки, Дальнов прихватил нижнюю строчку:

«Не ленись, старик, пиши. Поклон тебе с Кавказских гор».

Загайнов счел нужным пояснить:

— Мурат Токидзе — прокурор Аджарской АССР. С фронта знакомы. Особист нашего артполка. Так что касаемое лично нас можешь опустить.

Павел Никифорович, раз уж доверили, опускать не стал ни слова и узнал много нового о секретаре парткома, отчего уважение к нему подогрелось, поднялось, как ртутный столбик. А вот последние строки удивили. Были они о Юрии Новоселове. Содержание знакомое — пересказ разговора Новоселова с председателем Верховного суда Аджарии. Ниже Токидзе давал собственный совет:

«Очень интересный у вас человек, этот Новоселов. Молодой джигит на скакуне. С чего вдруг приглянулась ему роль защитника? Не адвокат же — чекист. Щелкните-ка юношу по носу. На пользу и на добрую память. Председатель суда у нас тоже молодой, тоже с горячей кровью. Намерен официальную телегу в Свердловск накатать. Успокойте его, пожалуйста, организуйте должный ответ».

Дальнов возвратил письмо, сказал для начала:

— Приятно познакомиться с твоим однополчанином, — и потом уж раздумчиво: — Не понимаю только: за что же щелкать Юрия Максимовича? За товарищеский разговор во время обеда? Под впечатлением всего, что узнал о Сомове, еще не то скажешь… Честно говоря, тревогу Новоселова о парне разделяю. Сомов действительно не представляет опасности для общества. По-моему, возможен вариант и без изоляции.

— Не эгоцентризм молодости? — спросил Аркадий Иванович. — Дескать, вы, старики, наворочали в свое время, а мы вон какие душевно чуткие.

— Едва ли Новоселову придет такое на ум. Понимает, кто и почему ворочал, что их тень не упала и не упадет на подлинных чекистов. Что касается чуткости… Ценю это качество. В добрых намерениях всегда поддержу Новоселова.

Глаза Загайнова одобрительно улыбались.

— Как же с официальным ответом?

— Неужели из частного разговора деловая бумага родится? — удивился Дальнов и, подумав, махнул рукой: — Пусть пишет, ответим чем-нибудь. Вроде: «Партком разобрался, приняты соответствующие меры».

— Правдиво до безобразия, — засмеялся Загайнов.

— Но ведь так? — нажал Павел Никифорович. — Поговорили с тобой, разобрались… Соответственно выясненному и меры примем.

— Новоселов член партии?

— В институте еще вступил, — ответил Дальнов и спросил: — К Анатолию Васильевичу ты с этим письмом ходил?

Загайнов укоризненно посмотрел на Павла Никифоровича:

— С письмами фронтовых друзей к начальству не ходят. Генерал — член парткома. Об очередном собрании говорили.

40

Ни Молотовский, ни другие военкоматы ничего существенного в ход оперативных поисков не внесли. Действительно, 162-я стрелковая дивизия формировалась на Урале. Призывников-уральцев было не так уж много. Костяк личного состава образовали запасные части, дислоцировавшиеся в Удмуртской АССР и в областях, прилегающих к Молотовской. Списочный состав этих частей военным комиссариатам неизвестен. Выявлено 87 человек, которые прошли через призывные пункты и осенью 1941 года в составе 162-й сражались под Вязьмой. Почти все они из стрелковых полков и, как не без основания думал Дальнов, едва ли могли знать рядовой и сержантский состав отдельного противотанкового дивизиона. Давать задания местным органам КГБ на опрос этих лиц пока воздержался. Смутная, но все же надежда была на одного человека из этой группы. В июле 1944 года он вернулся в ряды Красной Армии из партизанского отряда на Гомельщине. Воевал в Польше, Восточной Пруссии, в самом Берлине. Демобилизовался в звании старшего лейтенанта. Военно-врачебной комиссией признан «негодным к службе в мирное время и ограниченно годным второй степени в военное время». В начале Отечественной этот человек, по некоторым данным, командовал орудийным расчетом в 527-м отдельном противотанковом дивизионе. Фамилия его Смирнов, звать — Леонид Герасимович. Паспортная служба милиции дала справку, что в 1946 году Смирнов выехал в Гомель на постоянное место жительство.

Не поручить ли перспективного свидетеля Новоселову? От Минска до Гомеля не так уж далеко. Окажись, что Смирнов и Алтынов общались в каких-то пределах, допрос сподручнее вести человеку, который сам занимается расследованием и в подробностях знаком с делом. Если со Смирновым — пустой номер, тогда можно потревожить и других из восьмидесяти семи, служивших в Уральской дивизии.

Поколебавшись некоторое время, Павел Никифорович позвонил в Минск. Новому поручению Новоселов втайне порадовался: хоть проветрится от замутивших бумаг. Но, прощаясь с Ковалевым, состроил кислую мину. Александр посмотрел на него исподлобья, сказал:

— Не притворяйся, Юрий Максимович. Артист из тебя, как из меня папа римский.

Новоселов облегченно рассмеялся:

— Оперативника ноги кормят, а следователя… Виноват, я хотел сказать — голова. Вон она у тебя какая большая. Воспользуйся моим отсутствием, покрути шариками с удвоенной нагрузкой.

Хоть и шутливо говорил Новоселов, но в сказанном содержалась истина. Чекистская профессия каждого была все же предопределена складом характера. Дорогу на оперативную работу проложили Новоселову общительность, способность мгновенно ориентироваться в хитросплетениях человеческих отношений, предугадывать, казалось бы, непредсказуемые шаги людей, к коим проявлен интерес. К этим качествам, выраженным, быть может, не в столь острой форме, у более медлительного и степенного Ковалева добавлялись исследовательская хватка и аналитичность.

На пожелание покрутить шариками Ковалев ответил с напускной ворчливостью:

— Покручу, покручу. Не задерживайся только.

— На одной ноге обернусь.

Юрий сдержал свое слово — в Гомеле пробыл всего сутки.

На квартиру Смирновых он пришел до наступления сумерек, с порога объявил, что он из Свердловска и жаждет поговорить со своим земляком. Леонид Герасимович подивился на длинновязого улыбчивого парня и в силу какого-то предчувствия малость встревожился. С беспокойством запоглядывала на приезжего с Урала и Галина Кронидовна. Никакого тумана Новоселов не собирался напускать, предъявил удостоверение, смягчая официальность, назвал себя: Юрий Максимович.

— Дождался, пока тебя самого не разыскали, — попеняла мужу Галина Кронидовна.

Новоселов отметил про себя, что в этой семье уже была нужда вот в такой встрече, и решил выложить самое главное сразу. Если окажется все не то и не так, о второстепенном и потом поговорят. Спросил:

— Чего дождались, Леонид Герасимович? Не об Алтынове ли собирались сообщить нам?

Смирнов пораженно откинулся на спинку стула.

— Вы знаете Алтынова?

— В какой степени я знаю его, коснемся этого несколько позже. Пока, Леонид Герасимович, удовлетворите мое любопытство. Войну вы начали в пятьсот двадцать седьмом отдельном противотанковом дивизионе сто шестьдесят второй стрелковой дивизии? Так?

— Да, так.

— Вместе с Алтыновым Андроном Николаевичем?

— Алтынов был стахшиной первой батареи, я командовал сохокапяткой в третьей. Его имени и отчества никогда не слышал. Если говорим об одном и том же человеке…..

Новоселов открыл полевую сумку, вынул фотографию, увеличенную со снимка 1945 года, положил перед Смирновым. Тот даже не прикоснулся к ней, отодвинулся даже, произнес с расстановкой:

— Не-го-дяй…

Галина Кронидовна растерянно посмотрела на гостя, стала торопливо одевать дочку.

— Не буду вам мешать. Погуляю с Маринкой.

Новоселов промолчал, возможно, не слышал того, что сказала Галина Кронидовна, обратился к Леониду Герасимовичу:

— Расскажите, почему — негодяй?

Смирнов собрался было говорить, но вдруг почувствовал — не может говорить. Не о чем. На самом деле, о чем он будет рассказывать вот этому молодому человеку, который слышал выстрелы, пожалуй, только в тире? О том, как он, Смирнов, вызвался прикрывать отход окруженцев, потому что оставшийся для этого старшина Алтынов был тяжело ранен, смертельно ранен? О том, что у старшины, как оказалось, не было даже царапины и этот старшина, бросив сержанта Смирнова, сбежал к врагу?

Ведь это слова, только слова! Чем он может их подтвердить? Да еще после газетной заметки Захарова? Куда как легче перевернуть все с ног на голову: не Смирнов стрелял в дезертира-предателя, а тот всадил пять пуль в трусливую спину Смирнова…

Вглядываясь в лицо Леонида Герасимовича, прихваченное тревожной и злой досадой, Юрий сердцем разгадал причину смятенного молчания. Достал из сумки другую фотографию — из тех, что обнаружили в трофейных документах. Здесь Алтынов в немецкой форме, с медалью на френче.

Вот этот снимок Леонид Герасимович взял в руки. После долгого рассматривания перевел тяжелый взгляд на чекиста.

— Расскажу…Теперь почему-то подумалось: вы не можете не поверить мне.

— Поверю, Леонид Герасимович, каждому вашему слову поверю, — покрутил головой, чтобы увидеть Галину Кронидовну. — Куда исчезла ваша супруга? Смертельно хочется чаю.

Разговор затянулся до рассвета. Меньше всего он касался Алтынова. Что о нем говорить? Смирнову на это хватило и десяти минут. Был ли в дивизии капитан Мидюшко, не ему, сержанту, знать, а что в артдивизионе не было, это — точно. Леонид Герасимович рассказывал о Маме-Симе, о белорусских друзьях, с которыми свела судьба в партизанском отряде.

Прощаясь, Новоселов сказал:

— Леонид Герасимович, заранее приношу извинения. В скором времени придется вас потревожить. Очной ставки с Алтыновым не миновать.

— К чему извинения. Ведь и мне не терпится поглядеть на него.

— Алтынов пока на свободе. Пусть все известное нам при нас и останется. Хорошо? А развеять легенду о его героизме предоставьте мне. Сделаю это незамедлительно через смоленских коллег.

41

Новоселов сидел на крашенном белилами подоконнике и через окно, взятое в ажурную решетку, наблюдал за стройкой, где работали немецкие военнопленные. Раздражение все сильнее распирало его. Вытянул из кармашка «чугун с цепочкой», откинул крышку. Без пяти шесть. Желчно сквозь зубы процедил:

— Какая трогательная идиллия…

Саша Ковалев удивленно встопорщил брови:

— О чем этак?

— Полюбуйся, — махнул Новоселов за окно.

Ковалев подошел к товарищу, вглядываясь в городской пейзаж, спросил:

— Что тебе не по сердцу?

— Видишь? Фартучки снимают, мастерки складывают… По нашему законодательству трудятся: восемь часов, перерыв на обед… Сплюнуть хочется…

— Знаете, ребятки, мне тоже хотелось…

Ковалев и Новоселов разом обернулись на голос. В проеме двери, держа папку, как держат все женщины в мире — прижатой к груди, стояла Серафима Мартыновна Свиридович. Впору бы броситься к ней, стиснуть в объятиях. Ясно же — перевод принесла, которого, маскируясь деланным спокойствием, ждали с таким нетерпением.

Новоселов, вспоминая рассказ гомельского свидетеля — Леонида Герасимовича Смирнова, глядел на женщину с восторженным удивлением. Небольшого роста, худенькая, Свиридович, если не очень приглядываться, казалась девчонкой. Разведчица, подпольщица… Пережитого ею кому другому — на три жизни хватит. На пенсию пора, а она все воюет.

«Любопытно, как поведет себя, если сказать, что был в Гомеле, виделся со Смирновым?» Подумав это, решил — лучше сюрпризом. А для сюрприза сейчас не время и не место.

— Давайте-ка запрем наши находки в сейф, — предложила Серафима Мартыновна, — и ко мне. Сбегала в перерыв, тесто поставила. Пирог с ранними яблочками состряпаем, Столовки-то надоели, наверно?

Было бы свинством отказаться от предложения Свиридович, но… И Новоселов поспешил на помощь другу, застывшему с растерянной физиономией:

— Мы только одним глазком, Серафима Мартыновна, а затем — чай. С пирогом, с удовольствием, с безграничной благодарностью.

Смотрели не одним, а шестью глазами, отпущенными богом на троих.

— Я расшила дело. Перевод — страница к странице. Так вам будет удобней, — Серафима Мартыновна подала два защемленных скрепкой листка. — Начните с этого.

Касаясь висками, Ковалев и Новоселов читали:

«Казачий батальон 624.

Характеристика на Алтынова.

Алтынов имеет твердый характер, знает, что он хочет. Свою роту, которая вначале была самой плохой в батальоне, он сделал лучшей. В бою отличается ухарством и храбростью, поэтому отмечен наградой для восточных народов — «Бронзовый меч второй степени». Но когда Алтынов находится под влиянием алкоголя, он совершенно перевоплощается, становится развязным, властолюбивым и делает такие вещи, в которых он сам позже раскаивается, потому я его неоднократно предупреждал. Последний выговор ему был дан за несколько часов до преступления. Почему он так быстро забыл его, мне самому непонятно.

Командир батальона обер-лейтенант Блехшмидт».
Сейчас бы сполоснуть лицо холодной водицей, положить немецкую папку слева, рабочую тетрадь справа — и до утра: читать, думать, анализировать, раскладывать по полочкам… Но пройденная марафонская дистанция давала себя знать. Друзья-чекисты понимали, что ни холодная водица, ни какой другой допинг не вернут сейчас силы. Для нового забега нужна передышка. Самым разумным виделось — принять приглашение Серафимы Мартыновны. И все же немецкое следственное дело удерживало.

— За какие, интересно, грехи кавалера «Бронзового меча» — под суд? — спросил Новоселов, изымая из папки другие листы.

Серафима Мартыновна ориентировалась в этих листках, как в собственном доме, указала страницы:

— Это показания казака Егорова Сергея. Из них много прояснится.

Первый допрос снимал представитель команды тайной полевой полиции при 624-м батальоне Альфред Марле.

«У Алтынова я служу денщиком…» — начал читать Ковалев и тут же ехидно протянул:

— Ничего не скажешь — их бла-го-родие…

— Кроме денщика, — вставила Серафима Мартыновна, — у Алтынова были еще конюх и личный повар.

— Повар, конюх и плотник… — пробормотал Ковалев.

— Плотника, кажется, не было, — улыбнулась Серафима Мартыновна.

— Плотник — сам Алтынов. И сейчас в Кошуках топором тюкает, — пояснил Ковалев и продолжил чтение:

«В тот день командир роты вернулся сильно выпивши, но на ногах держался. На кухне были я и задержанные гражданские лица. Алтынов прошел в свою комнату и велел дать покушать. Повар Блукер приготовил ему и отнес. Поев и полежав, ротный вышел на кухню в нижней рубашке и кальсонах, стал распоряжаться, кому и где спать. Девчонкам Ленке Гуповой и Варе Тарочке показал на широкую скамейку возле печки, отцу Гуповой и старым женщинам — на полу, а Латышкиной на печке. Керосиновую лампу задули. Алтынов сразу же забрался к Варьке Тарочке. Она толкнула его, и он упал на пол. Варьке убежала, а Ленка забралась на печку к Латышкиной. Тогда ротный приказал мне арестовать Варьку Тарочку. Я пошел выполнять приказ, но Тарочку не разыскал. Вернулся, зажег спичку и осветил на печке, думал, Варька Тарочка там, но там была Ленка Гупова. Ротный стал приставать к ней, велел слезать. Она заревела. Латышкина загородила ее собой и стала ругаться всякими словами. Алтынов сходил в комнату, принес наган и велел мне светить. Спичка только сверкала и не зажигалась. Алтынов сказал: «Таких расстреливать надо» — и выстрелил три раза на печку. Все кричали, на крик открылась дверь. На улице была луна, и в кухне стало светло. Я увидел на печке Латышкину с прижатыми к шее руками, по ним текла кровь. Старуха кричала. Дверь захлопнулась. Тогда я снова зажег спичку, и ротный выстрелил в Латышкину еще раз…

Я и повар Блукер по приказанию Алтынова вынесли старуху на двор. Ротный показал на пустую картофельную яму и велел бросить ее туда. Старуха хрипела. Алтынов стрелял в нее еще. Потом велел идти на кухню и расстрелять всех задержанных. Я сказал, что выполню его приказ утром. Закапывали яму, тянули время. Алтынов вернулся в дом и лег на пол со старой женщиной по имени Анна. Потом, когда встал, опять заказал Блукеру еду и велел Лене Гуповой идти с ним в комнату, а ее отцу пригрозил наганом: «Помалкивай, ничего с ней не сделается. Она будет только заводить граммофон». Старик сильно убивался и тянул девчонку к себе. Алтынов наставил на него наган и толкнул Лену в комнату. В комнате он ел, набивал патроны, а Ленка ставила пластинки. Потом пришел обер-лейтенант Блехшмидт…»

Наступившее долгое молчание нарушила Серафима Мартыновна:

— Вижу, теперь не оторвешь вас, а я, ребятки, досыта начиталась. Давайте вот как сделаем. Я отправлюсь домой и займусь пирогом, а вы через час-полтора приходите.

42

— Какой период жизни Алтынова раскрылся нам? — спросил Новоселов.

Ковалев, тщательно вчитываясь в строки перевода, ответил:

— События происходят в апреле тысяча девятьсот сорок третьего года. Точнее… Вот. Для разбирательства Алтынов был передан в группу ГФП города Полоцка девятнадцатого апреля… Стоп, погодим. С извечными вопросами, где и когда — успеется. Послушай, что собственноручно пишет эта сволочь, прости меня господи, за мягкое выражение. Пишет господину инспектору суда заявление:

«Настоящим прошу господина инспектора сообщить мне о результатах моего дела. 15 мая состоялось судебное разбирательство, но никакого приговора вынесено не было, так как суд убедился, что расстрелянная мною женщина была шпионкой. Что касается изнасилования, то никакого изнасилования не было. В настоящее время не то что насиловать, а только помани пальцем, так любая рада убиться, только бы со мной…»

Саша Ковалев ядовито фыркнул, повозился с ремонтом измятой папиросы, прижег ее. Заставляя Юрия отклоняться от клубов дыма, продолжил чтение:

«Я считаю, что честному казацкому офицеру нельзя сидеть из-за этих бандитов. Наоборот, нужно постараться как можно быстрее рассчитаться с ними. Если я виноват из-за каких-то собак-бандитов, то прошу мне дать высшую меру расстрела, а если не виноват, то прошу: на любую поставьте меня работу, тогда я возьмусь крепче вылавливать этих гадов — евреев, коммунистов, большевиков. Как честный офицер-казак, я должен и даже обязан отдать свою жизнь только за немецкий народ, за дело немецкого командования и за дело фюрера Адольфа Гитлера. Я убежден, что о моих результатах, которые я обещаю немецкому народу и немецкому командованию, вы услышите скоро после моего освобождения. Я обязуюсь оправдать это доверие перед немецкой властью и бороться с большевистской бандой.

Прошу не отказать в моей просьбе и учесть мою биографию».

— Юра, хочешь послушать биографию господина Алтынова?

— Читай. И это вытерплю.

«Родился я в 1916 году в семье крестьянина-казака в Оренбургской губернии в станице Павловская, хутор Ивановск. В 1929 году нас раскулачили, отца выслали на 5 лет в Сибирь, и осталось нас пять человек, я самый старший. Дом отобрали, жили где попало. В 1937 году взяли в армию, где пробыл полтора года. В 1939 году меня осудили за то, что я обозвал комсомольца. Мне приписали индивидуальную политику. Отбывал наказание в Смоленске, где меня освободила немецкая армия».

— Ну вот, а мы думали, что наш землячок, — насмешливо заметил Новоселов. — Как видишь — оренбургский казак.

— Законченному мерзавцу мало того, что законченный. Немцам довески нравятся: раскулачен, судим за политику… Вот он и подбрасывает эти довески.

— Не дошли руки у смершевцев до этих бумаг в сорок пятом. Знать бы не знали с тобой, что был на свете такой человечишко.

— Чует мое сердце, Юрий Максимович, одним Алтыновым наша работа не закончится. Все его окружение — мертвое или живое — придется перетряхивать.

— Перетряхнем, — зловещим голосом проговорил Новоселов. — Все сделаем, Саша. Мидюшко бы еще из Туретчины…

— Есть тут кое-что и о Мидюшко.

— Н-ну-ка…

Телефонный звонок оборвал восклицание Новоселова. Он тотчас выхватил из кармана часы и виновато заморгал.

— Серафима Мартыновна, больше некому, — сказал он, снимая трубку.

Действительно, звонила Свиридович. Клятвенно заверили, что немедленно отправляются к ней.

43

В основе немецкого следственного дела — конкретный факт: безмотивное убийство женщины. Преступник задержан, свидетельских показаний достаточно. Пора сказать свое слово имперскому правосудию.

Что же, оно сказало?

С пунктуальностью, присущей его профессии, Александр Ковалев предварительное и судебное разбирательство разложил па составные, в которых одно событие неизбежно вытекало из другого.

— Юрий Максимович, — обратился он к товарищу, — не забыл, о чем писал господин Алтынов в своем прошении на имя господина инспектора суда? Ну, а кто такой инспектор суда? К твоему сведению — генерал Фрей, командир 201-й охранной дивизии… Так вот. Вняв его, то есть Алтынова, объяснениям, генерал Фрей подписывает сию отстуканную на машинке бумагу: «В суд 201-й охранной дивизии. Срочно!» Похоже, обеспокоен, как бы суд вверенной ему дивизии не наломал дров, поскольку «Срочно!» с восклицательным знаком. За этим окриком следует:

«1. Старуха, которую офицер расстрелял на скорую руку, по показаниям обвиняемого и свидетелей, говорила следующее: «Чего орешь тут? Это немцы-паразиты поступают с нами, как свиньи, и грабят нас, изверги, но ты же русский, а не немец». Вопрос о том, свидетельствует ли это утверждение действительности, для оценки дела играет решающую роль.

2. Показания Тарочки, что Алтынов хотел ее изнасиловать, сомнительно, поэтому нельзя констатировать, что он продолжал применять силу, узнав, что Тарочка не согласна.

3. Внебрачная близость с Кусаковой Анной по ее добровольному согласию, это доказано».

Александр прикурил остывшую папиросу, через сложенные дудочкой губы запустил струйку дыма в обжитую мухами электролампочку, иронично хмыкнул:

— Письмо советника, да еще командира дивизии… К советам командира надо прислушиваться. И на свет появляется «Обвинительный акт». Юра, ты чего глаза закрыл? Слушаешь?

— Конечно.

— Слушай хорошенько, а то не поймешь ничего. Вот он «Обвинительный акт»: «Алтынов заподозрен: 1. В попытке, применяя силу, принудить женщину к допущению внебрачной близости. 2. В законно самостоятельном поступке: не будучи убийцею, — в преднамеренном убийстве человека». Ты что-нибудь разобрал в этой абракадабре?

— Что тут хитрого, — откликнулся Новоселов. — Постаравшись, можно и до смысла докопаться: преднамеренное убийство на законно самостоятельной основе. Надо же!

— А ты думал. Насторожи уши, читаю дальше: «Защитником обвиняемого назначен военно-судебный инспектор Вейзер из военно-полевой комендатуры 749. Представителем обвинения — военно-судебный инспектор Павлик из штаба 201-й охранной дивизии…» Как его произносить: Па́влик или Павли́к?

— Павли́к, наверное. Па́влик — это уж что-то по-нашенски. Ковалев читал дальше:

«Дело будет разбираться в здании штаба 201-й охранной дивизии в городе Полоцке 15 мая в 8.00 в первом здании (столовая)». В субботу 15 мая 1943 года в столовой для немецких оккупантов состоялся гнусный нацистский спектакль.

Вызывается свидетельница.

— Назовите свою фамилию, возраст, род занятий.

Сказанное председателем суда старикашка из эмигрантов излагает на русском языке. Старая женщина с болезненно-красными, испуганными глазами отвечает:

— Кусакова Анна. Пятьдесят семь годов. Нигде не працую.

— Кусакова Анна, отвечайте: был ли Алтынов твердым в своей настойчивости, когда лег с вами?

Русское отребье в зале ржет. Судейство ухмыляется и ждет ответа…

В утробе сидящего на передней скамейке Алтынова клокотало бешенство, но избави бог показать это. Запрокинул голову, разглядывал на беленом потолке коричневые разводы сырости.

К судейскому столу подходит вторая свидетельница, сообщает о себе:

— Кузьменко Ефимия. Шестьдесят годов. Працую в калгас… гэто… в селянской абшчыне.

— Что вы имеете сообщить суду по существу разбираемого дела?

Выслушав перевод, рассерженная издевательским допросом Кусаковой, Ефимия начинает задиристо:

— Ночью со сваццяй пошли в поле. У нас там у яме бульба. Казаки трымали нас и привели у веску Шелково. В хаце я познала Алтынова. Гэто ён, — махнула рукой в сторону Алтынова, — з казаками на той неделе собрал калгас… гэтих… селян на сходку в амбар Репиньи Ивановны, амбар зачынили, пасля падпалили…

— Кузьменко, — переводит старикашка председателя суда, — не отвлекайтесь, говорите по существу дела. Что вы знаете об убийстве Латышкиной?

— Я спала на полу. Як стали стрелять, я замотала голову кофтой и ничего не бачыла.

— Судом установлено, что Алтынов лег…

— Ничого не ведаю, ничого не бачыла, — замахала женщина руками. — И не пытайте про такой стыд.

Третий свидетель, четвертый, пятый… Председатель суда Якоби, обвинитель Вейзер, защитник Павлик попеременно изощряются в кабацком остроумии…

Ковалев поиграл желваками, тяжело вздохнул:

— Может, хватит?

— Надо же знать, — возразил Новоселов.

— Тогда сам читай. Меня уже мутит… Бедная Мама-Сима. Слово за словом переложить все это на русский…

— Прочитай, чем закончился сволочной балаган, и на том закончим.

— Снова за подписью командира дивизии генерала Фрея, Под грифом «Секретно»:

«1. Так как благодаря допросу свидетелей обосновано подозрение, что расстрелянная женщина являлась пособницей бандитов, а поддержать дисциплину достаточно путем помещения обвиняемого в рабочий лагерь, от дальнейшего судебного разбирательства этого дела отказаться.

2. Составленный обвинительный акт берется обратно и дело прекращается.

3. Передать в 624-й батальон для сведения обвиняемому. Дальнейшие шаги по увольнению обвиняемого из немецких вооруженных сил могут исходить оттуда».

— Что же изошло оттуда? Уволили? — спросил Новоселов.

— Кого? Кавалера «Бронзового меча»? Юра, господь с тобой. А вот то, о чем говорил тебе вчера. На свет выплывает имя Прохора Мидюшко. В деле есть его рапорт командиру батальона Блехшмидту. Читаю:

«Поскольку должность командира 3-й роты в настоящее время занята, а командир 2-й роты Суханов убит во время прочески леса, прошу вашего ходатайства перед вышестоящим командованием о назначении на вакантное место офицера-казака Алтынова Андрона. Беру на себя ответственность за его дальнейшее поведение».

— В высшей степени странно, — удивился Новоселов. — Лопоухий нарушитель границы Петька Сомов утверждал, что Алтынов всем нутром ненавидел Мидюшко. За что? Вон какая забота о нем.

— Узнаем, Юра. А пока еще одно, касаемое Алтынова, — Ковалев подал два листка — с немецким и русским текстом.

На подлиннике бросалась в глаза ярко-фиолетовая круглая печать: полудужьем — «Stalag-352», а ниже — орел со свастикой. Это была справка, представленная суду из Минского лесного лагеря. В ней сказано:

«Военнопленный Алтынов Андрон, личный номер 27088, имел при себе справку пленившей его воинской части, которая удостоверяет, что он перебежчик. В лагере добросовестно нес службу старшего полицейского, отличался при выявлении политических комиссаров и лиц, зараженных еврейством. В свое время документы казака Алтынова были переданы в контрразведку, где он предусматривался для особых целей.

Пересыльный лагерь 352.

Оберштурмфюрер СС — (подпись неразборчива)».

44

Через минских коллег Ковалев и Новоселов навели справки об Иване Андреевиче Стулове. Печально, но ничего не поделаешь. Бывший секретарь Витебского подпольного обкома партии и член военного совета 4-й ударной армии после войны был переведен на работу в Москву и там, тяжело заболев, умер.

Через два дня, завершив все работы в КГБ республики, выехали в Витебск. Как и в Минске, устроились в общежитии воинской части. Первый визит, разумеется, в управление госбезопасности, второй — к легендарному партизанскому вожаку Минаю Филипповичу Шмыреву. Не сразу решились на это. Думали: стоит ли докучать человеку с израненной, мучительно исстрадавшейся душой и лезть в нее с этими грязными тварями Алтыновым и Мидюшко. От Серафимы Мартыновны Свиридович и витебских коллег свердловские парни знали теперь о Шмыреве, кажется, всё.

За голову партизанского командира немцы предлагали огромную сумму в рейхсмарках, землю и скот. Никто не клюнул на соблазны. Тогда захватили его четырех несовершеннолетних детей и потребовали вызвать отца. В противном случае они будут казнены. Четырнадцатилетней Лизе удалось отправить из тюрьмы записку:

«Папа, за нас не волнуйся. Никого не слушай и к немцам не иди. Если тебя убьют, мы бессильны и за тебя не отомстим, а если нас убьют, папа, ты за нас отомстишь».

Какой мучительной сердечной боли стоило членам бюро обкома вынести решение, запрещающее Шмыреву сдачу на милость врагу. Понимали: не будет пощады ни ему, ни детям. Отца, когда он в таком невыразимом отчаянии, возможно, не остановило бы и это решение. Но в лютом палаческом рвения гестаповцы ускорили расстрел детей Миная Филипповича. Чудовищная казнь свершилась 14 февраля 1942 года.

Уральских чекистов Минай Филиппович принял тепло и сердечно. Константина Егоровича Яковлева, конечно же, не забыл. А вот как он погиб — не знает. В течение всего лета 1942 года немцы делали попытки закрыть разрыв в обороне, ликвидировать знаменитые Суражские ворота, но без успеха. Лишь в конце сентября, когда были подтянуты свежие танковые соединения и активизировались действия авиации, прореха в немецкой линии обороны была закрыта. В сентябре же, вслед за созданием Центрального штаба партизанского движения, начал действовать и Белорусский штаб. Миная Филипповича перевели туда. Майор Яковлев оставался в бригаде, руководил партизанской разведкой и контрразведкой.

После крупной карательной операции и гибели Константина Сергеевича Заслонова, командовавшего всеми партизанскими силами Оршанской зоны, диверсионная работа на железнодорожных магистралях несколько ослабла. Белорусский штаб партизанского движения произвел передислокацию отрядов, стал интенсивнее засылать в тот район специальные чекистские группы. По заданию Центра одну из таких групп возглавил Константин Егорович Яковлев. Весной 1943 года она действовала на железной дороге Орша — Горки.

Рассказывая все это, Минай Филиппович извлек из стола канцелярскую папку с надписью «Рельсовая война», пояснил:

— Свидетельства мужества наших людей.

В то время Шмырев активно занимался подбором новых материалов для открытого в 1944 году Белорусского государственного музея истории Великой Отечественной войны.

— Поглядите, что писала главная железнодорожная дирекция группы армий «Центр» в ставку Гитлера. Фамилии вашего земляка тут, вядома, мы не сустрэтим, но… Читайте.

«…Налеты партизан приняли столь угрожающие масштабы, что пропускная способность дорог не только снизилась и значительно отстает сейчас от установленных норм, но и вообще на ближайшее будущее положение вызывает самые серьезные опасения. Потери в людях и особенно в драгоценнейшей материальной части очень велики. Только в зоне главной железной дороги группы армий «Центр» подорвалось на минах число паровозов, равное месячной продукции паровозостроительной промышленности Германии».

Минай Филиппович аккуратно завязал папку и сказал о Яковлеве:

— О том, что ён не вернулся с задания, в штаб партизанского движения передали в конце мая сорак третяго.

Саша Ковалев робел говорить. Пришли к Герою Советского Союза, прославленному Батьке Минаю, чтобы у него, непосредственного участника интересующих их событий, узнать что-то и — нате вам! — со своими уточнениями. Но и умолчать нельзя было. Минай Филиппович, похоже, заметил состояние Александра, подбодрил с улыбкой:

— Чаго язык прикусцив? Говори.

— Минай Филиппович, — с запинкой начал Ковалев, — погиб Яковлев двадцать девятого апреля. Тяжело раненный, он попал в руки некоего Вильгельма фон Робраде, возглавлявшего Оршанскую группу тайной полевой полиции. После пыток расстрелян.

Шмырев с напряженным вниманием смотрел на Ковалева.

— Аткуль дазнався?

— Вот, — подал Александр аккуратно переписанное донесение фон Робраде.

Шмырев прочитал, тяжело, покряхтывая, поднялся.

— Старасць не радасць, — как бы извиняясь, произнес он.

Подошел к другому столу, где в кажущемся беспорядке лежали фотографии, письма, еще какие-то папки, но махнул рукой и вернулся на прежнее место. Новость о Константине Егоровиче не выходила из головы.

— О бое в Нестерове было вядомо. Предполагали, что там мог быть и отряд Яковлева. Перед гэтим чекисты разрушили мост через реку Басня. Видать, уходили на юг, за Клендовичи. Мы тольки предполагали… Ну, а вы уверены, что гэто Яковлев? Приметы, время, вядомо, многа значат. И усё ж…

— Николай Борисович Орлов убежден, что это Яковлев.

— Яки Орлов?

— Вы встречались с ним. В то время он был старшим оперуполномоченным особого отдела четвертой ударной армии.

— Лысы старши лейтенант? Маладой з себя?

Ковалев рассмеялся:

— Подполковник теперь. И далеко не молодой.

— Усё равно годов на двадцать маладзей мяня. Савмесна працуете?

— Мой начальник.

— Поклон ему низкий.

Встреча затягивалась, а к делу, которым занимались уральцы, ничего конкретного не добавилось. Что ликвидация предателя Брандта проводилась по разработке Яковлева, это Шмырев подтвердил, даже назвал фамилии исполнителей приговора: чекисты Стасенко и Наудюнас. Но о Мидюшко и Алтынове, к сожалению, ничего не слышал. Ничего не сказала ему и фотография Алтынова.

45

Бутылка в руках полицая потряхивалась, поблескивала на солнце. Константин Егорович покусал губу, гадливо вспомнил слова Брандта: «Я еще жить хочу». Хочешь жить, очень хочешь, Александр Львович. Знаю. Только ничего из этого не выйдет…

Яковлев понаблюдал, как его сподвижники опоражнивают бутылку с водой и стал углубляться в лес.

А через час примерно Брандт стоял перед начальником отдела СД и разводил руками. На самом деле, он же не утверждал, что этот «Иван Иванович» обязательно придет на условленную встречу. Бравады хватило, видно, на один раз, второй встречи струсил.

Молодой, узколицый штурмбанфюрер СС усмехнулся и не очень деликатно поправил Брандта:

— Он не струсил, господин редактор. Просто оказался умнее вас.

Слышать такое было неприятно. Брандт дергал носом, отводил взгляд. Штурмбанфюрер поднялся со стула, добавил к сказанному:

— Будущее ваше крайне незавидно. Сожалею, но помочь могу только советом: уносите ноги. Хотя бы на время.

Сказал это и ушел со своей челядью.

Снова, спасибо ему, выручил бургомистр Родько. Звонил кому-то в Минск, доказывал, что творческую командировку редактора в Германию нельзя откладывать. С ним согласились, и Брандт исчез из поля зрения витебчан на длительное время.

Вернулся он в начале ноября уставшим, задерганным, но внешне марку выдерживал, не куксился. Бодрило то, что по улице круглосуточно фланировал парный патруль, что эти проклятые «ворота» в линии фронта, через которые красные шастали туда и обратно, накрепко заперты, что так называемую Россонскую республику — партизанскую зону — несколько ужали, вытеснили банды за правый берег Дриссы.

Александр Львович стал реже взбадривать себя коньяком, засел за обработку материалов, собранных во время поездки по Восточной Пруссии. Первая статья под названием «Это мы видели сами», сверстанная подвалом, появилась в «Новом пути» 18 ноября 1942 года. Начиналась она лихо:

«Вражеская пропаганда старается представить условия жизни наших работников в Германии ужасающими…»

Далее шли факты, напрочь опровергающие «вражескую пропаганду». Оказывается, в Германии нет русских, которых бы насильно угнали туда. На хлебных нивах, в рудниках, на строительстве дорог работают сплошь сытые и безгранично счастливые добровольцы.

Поначалу перо Брандта несколько спотыкалось. Как бы там ни было, Александр Львович все же сознавал, что, когда писал, нет-нет да вспыхивали стыдливые мысли и рука подрагивала. Но слабые укоры совести скоро пригасли. Все черное, что выдавалось за белое, стало казаться поистине белым, даже без крапинок.

Через четыре дня снова подвал: «В саксонской деревне». Мерзость так и перла из творческого воображения Александра Львовича:

«Наемные рабочие повсюду в Германии рассматриваются у крестьян как члены их семьи и нисколько не чувствуют себя «несчастными эксплуатируемыми». Сидят с семьей хозяина за одним столом, получают бесплатную пищу, имеют комнату, постель, одежду…»

Начальник штаба 624-го казачьего батальона Прохор Савватеевич Мидюшко, заглянувший к Брандту во время очередного приезда в Витебск, читал вторую статью в рукописи и откровенно хохотал:

— Александр Львович, милый, у тебя великолепный язык!

Брандт щурился, ожидая подвоха.

— Нет-нет, — уточняя, подтверждал его догадку Мидюшко, — я не в смысле стиля. Я о языке как таковом. Очень уж длинный он у тебя. Ты можешь им, как корова, облизать собственную ноздрю. Недавно мы расстреляли четырех пацанов за распространение листовок. Храбрые сволочата. Не побоялись, что им могут пятки к затылку подтянуть, удрали от «бесплатной пищи» как раз из Восточной Пруссии. Вот в их листовках — настоящая правда про «комнату, постель, пищу».

— Так какого… ты хочешь! — матюкался болезненно ранимый Брандт. — Неужели писать то, что пишут в листовках?! Ты же первый повесишь меня.

— Повешу. Во имя фюрера, хотя он и порядочная дрянь… О чем твоя следующая статья? — решил не углублять темы Мидюшко.

Брандт опрокидывал в хмельную душу новую рюмку, как мышь, одними передними, грыз кислое яблоко. Душа отмякала, и он переставал обижаться. Наслаждаясь тем, что говорит, Александр Львович ответил:

— Тема навеяна Отто Бисмарком. По поводу Франко-Прусской войны он заметил: «В этой войне победил немецкий школьный учитель». Представляешь, какая глубокая мысль? Учитель дает знания, воспитывает юношество, и оно, став солдатом, одерживает победу над врагом. Так будет и на этой войне. Я назову статью: «Учитель снова побеждает».

Мидюшко опять не пощадил Брандта:

— Если так будет и в этой войне и снова победит школьный учитель, как ты собираешься утверждать, то наше дело швах. Тебе ли не знать, чему и как учили советских голодранцев. Кстати, и ты к этому руку приложил. Так что же вытекает из вашей с Бисмарком философии?

— Прохор Савватеевич, — трясся Брандт, из рюмки выплескивалось, — ты циник! В чью ты веришь победу?! Английский изучаешь. Может, твоя цель…

— Моя ближайшая цель — выжить, — таинственно улыбаясь, Мидюшко дружески обнял Александра Львовича, предложил: — Давай выпьем за успех твоих сочинений.

Очередной номер «Нового пути» вышел 1 декабря. Ожидаемой статьи друга Мидюшко не обнаружил. Вместо нее вся третья страница, окантованная черной рамкой, обливалась слезами по убиенному Александру Львовичу.

«От рук сталинских наймитов, — писал бургомистр В. Ф. Родько, — погиб выдающийся работник на ниве возрождения родины, интеллектуальный аристократ и человек большого сердца…»

Днями раньше, а точнее — 26 ноября, выпал пушистый, идеально белый снежок. Он нежно поскрипывал под толстыми подошвами ботинок, купленных Брандтом в Германии. Настроение было прекрасным. Александр Львович дружески кивнул патрульному полицейскому, охранявшему покой редакторского дома, пошагал вдоль Кленников. Тихо, пустынно. Он да патрульный. Нет, вон второй полицай. Конопатый, курносый. Снял варежку, снежинки на ладонь ловит. Еще один прохожий с утренней заботой на челе. Приостановился на едва наметившейся тропке, уступил дорогу идущему навстречу Брандту, но тут же окликнул: «Брандт!» Александр Львович обернулся, успел услышать еще два слова: «Тебя предупреждали» — и следом резкий грозовой разряд. Пуля угодила в «большое сердце интеллектуального аристократа».

Стрелял Михаил Стасенко. В его сторону, клацнув затвором, устремился полный отваги патрульный. С тропы, что ближе к забору, товарища подстраховал Петр Наудюнас. Опрометчивый полицейский кувыркнулся, обвалялся в снегу и затих. Конопатый, что ловил снежинки, трезвее оценил обстановку — сразу сиганул за угол. Стасенко и Наудюнас — через забор, где вооруженные гранатами их ждали еще двое из группы подстраховки: Сенька Матусевич и Женя Филимонов.

Ушли тем же путем, каким уходил некогда Константин Егорович Яковлев.

46

Стол в комнате офицерского общежития был накрыт картой Витебской области. На солдатской неказистой тумбочке, где стояла электроплитка, Юрий Новоселов приготовил холостяцкий ужин и вознамерился убрать карту, застелить стол скатертью из развернутого номера «Известий», но Саша Ковалев не позволил.

— Пожуем на подоконнике. Светло, свежо, и мухи не кусают.

Юрий насчет высказанных Сашей преимуществ подоконника сильно сомневался: на улице сумерки, пыльная августовская духота — створки не откроешь. Правда, мухи не кусают, но ползают, изверги, пятнают стекла. Гоняться за ними нет времени. Но возражать товарищу не стал. Карту Саша всегда хочет иметь перед глазами. На ней обозначены Суражские ворота, Ушачская партизанская зона, овалами очерчены названия деревень, по которым прошла в лихую годину орда 624-го казачьего карательного батальона.

Карта у Саши редкостная. Строители, прокладывая траншею через двор разрушенной школы, наткнулись на металлический ящик, обернутый несколькими слоями клеенки со столов школьного буфета. Директор, завуч или кто-то из педагогов спрятал от оккупантов учебные пособия до своего скорого, разумеется, возвращения. Но, видно, не судьба была ему возвратиться.

Захватанные ребячьими руками таблицы Менделеева, муляжи, реторты, старенькие гироскопы и электроскопы, отрытые через много лет, не имели теперь эквивалента стоимости. Их цену нельзя было выразить ни в бумажных, ни в золотых рублях и ни в какой другой валюте, потому что в этом металлическом ящике с незамысловатыми учебными пособиями находилась и частица благородной человеческой души. Десятком карт области, по-видимому, не успели попользоваться. Они были отпечатаны фабрикой Главного управления геодезии и картографии в 1941 году и находились в складской упаковке. Из музея через Свиридович одна из них попала на стол Александра Ковалева.

Если бы рядом с этой картой положить карту послевоенного выпуска, Ковалев не обнаружил бы на ней многих деревень из тех, которые он очертил синим карандашом. Они сожжены карателями дотла.

Коровка, Кашино, Бетская, Вишневая, Латышки, Шелково, Лазовка, Ворожно, Гнилища, Кулаково, Козьянка… И еще, и еще… Какие из них восстановлены, какие заросли бурьяном-самосеянцем? Всем ли сполна воздано за эти пепелища, за насильственно и мучительно-жестоко отнятые жизни?

Есть у ребят крепкие юридические знания, есть, несомненно, и практика сбора доказательств, расследования действий (бездействий тоже!), направленных против интересов государства и его народа. Немало дум передумано о людях, которые по тем или иным причинам оказывались перед лицом закона. Казалось, могли бы выработаться сдержанность в проявлении чувств и профессиональная холодность. Нет же. Они то и дело сталкивались с чем-то таким, от чего душа сотрясалась от необычной боли, удивления и странной оторопи.

По ходу работы Ковалеву и Новоселову приходилось знакомиться с множеством сопутствующих документов и свидетельских показаний, которые давали обильную пищу для размышлений.

В одном ряду с сотнями официально зарегистрированных, известных и мало известных партизанских формирований Белоруссии значится и Первая антифашистская партизанская бригада. Но ведь до 16 августа 1943 года она носила другое наименование — Русская национальная народная армия и входила в состав… германских вооруженных сил. Командующий этой «армией», а затем командир партизанской бригады — в прошлом подполковник, начальник штаба одной из дивизий Красной Армии. Подполковник и приближенные впоследствии к нему люди попали в плен в первые дни войны. Как и многие тысячи других, не миновали в заточении мук и страданий. Но скоро, очень скоро пришло к ним и другое. Уже в июле 1941 года в лагере военнопленных города Сувалки (Польша) по инициативе этих людей сколачивается «боевой союз русских националистов». На съезде этого БСРН в Бреслау (Вроцлав) утверждается программа-манифест о создании независимой России. Без большевиков, евреев, но дружественной Германии. Позже из «союза русских националистов» эти господа (так во всяком случае они обращались друг к другу) формируют «армию», а по сути — карательную бригаду, вооруженную немцами до зубов и ими отправленную на подавление партизанского движения в Минской и Витебской областях.

Ни битва под Москвой, ни разгром немцев под Сталинградом не отрезвили «русских националистов». Лишь полтора месяца спустя после сокрушительного поражения гитлеровских войск на Курской дуге они начинают переговоры с партизанскими вожаками о переходе бригады на их сторону.

Какая чаша весов народного суда перетягивает в данном случае? Та, на которой содеянное под штандартом фюрера, или та, на которой боевые действия против фюрера?

Ковалеву и Новоселову не пришлось решать этой альтернативы. Три четверти бывших карателей и почти все командование бригады погибли в боях.

Говорят, мертвые сраму не имут. Верно. Срам остается их матерям, женам, детям.

От вины и невины этих людей болела голова других чекистов. На долю уральских ребят выпало событие несколько иных масштабов. Свердловское УКГБ выяснило, что некий Егоров Сергей Харитонович, 1922 года рождения, служивший денщиком у Алтынова, живет и здравствует в Камышине Сталинградской области. Мало того, после войны вступил в партию.

…Поужинав, говорили о завтрашнем дне. А день этот немного грустный. Как оперативный работник, Юрий Новоселов сделал здесь все. Пора друзьям расставаться. Новоселову «по пути» в Свердловск необходимо заехать в Камышин и вместе с белорусскими чекистами решить судьбу Сергея Егорова. Не так уж безгрешен унизительно падший лейтенант, прислужник командира карательной роты. Следовательскую работу по документированию установленных фактов по всем событиям Ковалев выполнит без Новоселова.

Но вот уже в который раз Новоселов предлагает:

— Позвоним Орлову. Николай Борисович поймет нас. Ведь мы больше месяца без выходных. Если на то пошло — по две смены ежедневно!

Не о денежной компенсации, не о каком-то ином вознаграждении настаивал поговорить Юрий. Слава богу, материальное стимулирование, хотя и зовется ведущей силой, не касается чекистов, не оно побуждает их совесть к труду.

— Одни сутки, — внушал Новоселов товарищу, — и не обоим, тебе одному. Пока ты ездишь на могилу Василия, за тебя в упряжке я похожу. Потом махну в Камышин, никуда не денется алтыновский холуй.

— Ни за сутки, ни за двое не уложусь, — упорствовал Ковалев. — Будет отпуск — съезжу.

— Тогда из тридевятого царства придется, а сейчас — под боком.

— Ничего себе — под боком. До Гродно поездом, потом верхом на авось да небось… Спасибо, Юра, но нереально это. Забудем.

— Зачем упрямиться, Саша! — в отчаянии воскликнул Новоселов.

— При чем тут упрямство… Мне вон куда надо, — кивнул Ковалев на карту.

— О, подлые особи! — Новоселов, растопырив пальцы граблями, трагически потряс ими перед своим лицом. — Изведется ли когда-нибудь эта нечисть?!

— И чума не сама извелась.

— Опять туда же — работать надо?

— Иного не остается.

В глазах Новоселова укор и усталость. Махнул рукой.

— Дай свой вопросник, — попросил его Ковалев.

Юрий небрежно кинул на карту толстую тетрадь в дерматиновом переплете. Собирая с подоконника остатки ужина, остыл немного, пристроился рядом с Ковалевым.

— Давай прокрутим — все ли сделали, — сказал Ковалев и, отыскав нужную страницу, зачитал: — «Чем занимался Алтынов после пленения до перевода в лагерь № 12 в Чехословакии, то есть с декабря 1941 года по сентябрь 1944 года?»

— Ну, насчет того, как в стане врага оказался… Тут формулировку надо менять, — отозвался Юрий. — Не взят в плен, а добровольно сдался.

— Так и пометим. И добавим еще: в Минском лагере был старшим полицейским. Контрразведкой охранной службы предусматривался для каких-то особых целей.

— И гадать не стоит — в доносчики метили.

— Дальше. Из «Шталага-352» Алтынов переходит на службу в 624-й карательный батальон, — Ковалев полистал рабочую тетрадь, подчеркнул несколько строк. — Судя по документам 201-й охранной дивизии, этот батальон в составе 7-го казачьего добровольческого полка прибыл из Шепетовки весной 1942 года. Получается, что дубинкой из резинового шланга со свинцовой начинкой Алтынов охаживал военнопленных до мая — июня 1942 года, потом два с лишним года, до перевода в лагерь № 12, отличаясь «ухарством и храбростью», воевал с партизанами Витебской области.

— Почему до перевода? — вопросом приостановил товарища Новоселов. — Насколько нам известно, никто его туда не переводил.

— Возникает новая загадка: как командир роты германских вооруженных сил оказался в лагере советских военнопленных в Чехословакии?

Ответа на нее у ребят не было. Но напрашивались три версии. Первая: водворен туда принудительно за какую-то провинность в карательном подразделении. Вторая: неизвестным образом пробрался в лагерь по собственной инициативе, чтобы вернуться на тавдинскую землю обычным военнопленным, освобожденным Красной Армией. Третья, не менее вероятная версия: водворен в лагерь немецкими разведывательными органами в качестве агента с заданием на далекое будущее.

Какое из предположений соответствует истине? Тут друзья ничего определенного сказать не могли. Вероятнее всего, проявится после опроса свидетелей и самого обвиняемого.

Ставился на разрешение и такой вопрос: «О выполнении какого задания Алтыновым в Теплице говорил Казаков на допросе в 1945 году?»

Запрос в Чехословакию сделан, ответ получен. Ожидаются результаты опознания Алтынова по фотографиям свидетелями Яном Холечеком и Феро Климаком. Некий Николай Подхалюзин, с которым Алтынов обучался в диверсионно-разведывательной школе РОА, отыскался в сибирском лагере, этапирован в Свердловск. Из мест заключения доставлен и другой курсант этой школы — Михаил Казаков, тот самый, который давал показания о Николае Подхалюзине, Сашке-СБ, Андроне Алтынове и еще нескольких учащихся и преподавателях «зондеркоманды». К сожалению, не придется повидаться и поговорить с инструктором парашютного дела Пашкой Виговским и специалистом-подрывником Николаем Алексеевым. Они расстреляны еще в 1945 году.

Выяснялось в командировке и такое: где и когда встретились Мидюшко и Алтынов? Не вместе ли сдались в плен?

Нет, в Красной Армии служили в разных частях. Мидюшко ушел кврагу на второй день нападения гитлеровской Германии на СССР — под Перемышлем. Встретились предатели в мае — июне следующего года, когда Алтынов из пересыльного лагеря № 352 получил назначение в 7-й добровольческий казачий полк. Мидюшко к тому времени обжился в полку, имел кое-какой вес и положение.

Вопрос о том, при каких обстоятельствах Алтынов оказался в плену, прояснится, надо полагать, в показаниях учителя гомельской школы Леонида Герасимовича Смирнова, сослуживца Алтынова, если он действительно — сослуживец.

Был и такой вопрос: «Откуда Алтынову, находившемуся в местах лишения свободы с июня 1945 года по декабрь 1954 года, известно, что Мидюшко в данное время находится в Турции?»

Ответа пока нет. Но чтобы возбудить уголовное дело по вновь открывшимся обстоятельствам и арестовать Алтынова, сие значения не имеет. Прояснится в ходе следствия. Как прояснится и таинственная, важная сторона дела, помеченная в тетради вопросом: «Что по сей день связывает Алтынова и Мидюшко?»

Прокрутив все это, окончательно убедились — совместной работе здесь, в Белоруссии, пришел конец.

47

До отъезда Новоселова они еще раз побывали у Миная Филипповича Шмырева. О том, что старый партизан снова хочет повидаться с уральцами, сообщил начальник следственного отдела Витебского областного УКГБ Шиленко — седой, измотанный на работе подполковник.

— У него вы встретитесь с очень нужным вам свидетелем, — сказал Шиленко.

У Миная Филипповича их ждал человек в хорошо подогнанной форме старшины милиции. Держался он по-уставному подтянуто и выглядел лет на двадцать пять. Было же ему чуть больше. В 1941 году, когда по заданию подпольного горкома партии начал служить в полиции городской управы, ему было девятнадцать лет. Сейчас, выходит, все тридцать три. Когда снял фуражку, сел и положил на стол руку с изуродованными пальцами, можно было прибавить еще годков пять.

Это был тот самый Сенька Матусевич, который в июле 1942 года еще с одним подпольщиком обеспечивал выход особиста 4-й ударной армии Константина Егоровича Яковлева в оккупированный гитлеровцами Витебск и его встречу с редактором фашистской газеты Брандтом. Вспомнив о Семене, Минай Филиппович с уверенностью подумал, что он хоть что-то должен знать о Мидюшко, которым так интересуются уральские товарищи. Оказалось, не что-то, а гораздо больше знал Семен Трифонович Матусевич.

Тогда, в июле 1942 года, проводив Яковлева до условленного места встречи с армейскими разведчиками подполковника Ванюшина, он вернулся в Витебск. Отсидев трое суток на гауптвахте «за пьянство и самовольную отлучку», продолжал работать в «русской службе порядка» при городской управе и выполнять задания подполья. Жил он на улице Стеклова неподалеку от дома Брандта и много знал о редакторе и его знакомствах. В том числе и о Мидюшко. Не желая того, помогала Семену в этом трепливая, не прочь завести шашни с молодым полицаем домработница господина Брандта — Натальюшка.

В ноябре того же года по рекомендации Яковлева Матусевич участвовал в ликвидации Брандта — вместе с Женей Филимоновым, учеником школы, в которой до прихода немцев преподавал Александр Львович, подстраховывал непосредственных исполнителей приговора Стасенко и Наудюнаса. После этой операции, поднявшей небывалый тарарам, оставаться в городе было опасно, и Матусевич вместе с чекистами ушел в партизанский отряд, стал разведчиком в отделении Алексея Корепанова. Через него был знаком с хозяйкой маслозавода Ефросиньей Синчук и ее малолетней помощницей Паней Лебеденко.

Трепетно сосредоточенные, слушали друзья Семена Матусевича. Если Алтынов был проявлен довольно отчетливо, то фигура Мидюшко оставалась для них в густом тумане. Не было даже фотографии. Теперь перед Ковалевым и Новоселовым сидел человек, который видел Мидюшко, знал о его делах от подпольщиков, от бежавших к партизанам карателей, от той же распутной Натальюшки.

Не мастак был живописать Семен Трифонович. На просьбу чекистов дать портрет изменника и какие-то черты в его поведении говорил бесцветными словами служебных ориентировок: «Лицо авально, нос прамы, вышэй сярэднего росту…»

Ребята упорно внимали рассказчику, из деревянных угловатых фраз все же пытались сложить нечто похожее на человеческий образ, а вот терпение Миная Филипповича иссякло.

— Семен Трифонович! — взмолился он. — Где ты так навчився? Могешь по-человечески або не? Якой ён? Хмурны, висялун, хитры, пустабрэх, звяруга, кат? Якой? Можа, бабник, пьяница, круглы дурань? Якой?

От обвала вопросов Матвеевич несколько подрастерялся, стал виновато поглядывать то на одного, то на другого слушателя. Шмырев налил пива в стакан:

— Выпей, приди в себя.

— Не-е, не могу. С избирателями сустрзча. Пахнуць буде.

— Чаю налить? От чая не запахнет.

Под чай воображение подпольщика несколько наладилось. От попытки дать, «словесный портрет» Семен Трифонович отказался, стал вспоминать: где, когда, при каких обстоятельствах встречался с Мидюшко, что тот делал, как и о чем говорил. Пересказал все, что приходилось слышать от домработницы, в городской управе, в команде «русской службы порядка». После этого начал проглядываться человек с плотно подобранной фигурой, надменным ртом, немигающими острыми глазами. Характерно, что никогда и ни на кого не повышал голоса, отличался тем, что говорил язвительно и был змеей, каких поискать.

— По его приказу палили огнем и убивали даже хлопчыкав, тольки сам рук не пачкав. Кто-то говорил — языков много знае, в Красной Армии занимал великий пост. Пасля, як Корепанов застрелил денщика, узяв в халуи инши казака. Граматмы и падлюга, як сам Мидюшко. Учил того хлопца английскому.

Матусевич замолчал на время, потом, вздохнув тяжко, предложил:

— Хотите съездить у Шляговку — на могилу Фроси? Штаб шестьсот двадцать чацвёртаго тады у Шляговке стояв. Тольки завтра поедем.

Сегодня участковый уполномоченный Матусевич не мог отлучиться из города. Он — депутат горсовета, а в шестнадцать ноль-ноль у него прием трудящихся. До этого часа обернуться, конечно, не сумеют. Товарищам из госбезопасности, как ему кажется, надо поговорить с селянами, а за разговором дело затянется и ночевать придется в Шляговке или еще где. Послушать жителей стоит. Некоторые близко знали Ефросинью Синчук и Паню Лебеденко. С транспортом забот не будет, у него трофейный мотоцикл с коляской и двигателем «у двадцаць каней».

— От Шляговки до Шелково далеко? — спросил Ковалев.

— Вам яще и у Шелково? Патребаваца крюк зрабиць.

— Я бы остался там.

— О чем гаворка, атвязу. А з вами, — повернулся к Новоселову, — налегке вярнемся, у ночи в Витебске будем. — И усмехнулся: — Тольки знов мыцца патрэбна. Пылища на шляху непраглядна.

— К моему огорчению, — вздохнул Новоселов, — ни в Шляговку, ни в Шелково поехать не могу. Завтра возвращаюсь в Свердловск. И тоже с крюком.

Минай Филиппович был доволен, что оказался полезным издалека приехавшим ребятам. При упоминании деревни Шелково оживился еще больше. Спросил Ковалева:

— Яки у тебя там дела, Саша?

— В Шелково за Алтыновым — убийство женщины. Свидетелей допросить, задокументировать.

— Обязательно повидайся с Петром Васильевичем Кундалевичем. В те годы он командовал партизанским отрядом имени Свердлова. С шестьсот двадцать чацвертым карательным ему прихадилася сталкиваться. Остановись у него. Очень гостеприимный и пагавариць буде о чем.

48

В тот поздний вечер, когда Мидюшко, оставив на улице Нила Дубеня «бдить в оба», заявился на маслозавод здоровым и невредимым, Фросе Синчук сделалось очень плохо. Действительно, она смотрела на него, как смотрят на живого черта или вставшего из гроба покойника. Избавиться от наваждения, говорить с Мидюшко, как говорила прежде, улыбаться, как улыбалась до сих пор, стоило Фросе неимоверных усилий. Вроде бы взяла себя в руки, держалась, но сердце бешено колотилось. Казалось, поднимись она со стула — ноги не выдержат, упадет, потеряет сознание. Так и сидела застывшей, ничего не понимая из того, что доносилось до ее слуха. Не мог же Алеша соврать. Стрелял в упор, видел его убитым… Может, ошибся, в кого-то другого стрелял?

— Чем вы расстроены, голубушка? — с полупотаенной иронией спросил ее Мидюшко.

Фрося нашла в себя силы вздернуть плечиками, сказать, что сказал бы любой, окажись на ее месте:

— Нядужится нешто.

А в сознании лихорадочно билось: «Живы, живы, падлец. Вот и край нам з Паней…»

Дотянуться бы до кровати, выхватить из-под матраца пистолет. Предохранитель сдвинут, патрон в патроннике… Да ей ли соперничать с этим! Ловок, как кошка.

Однажды после какого-то совещания казачьих офицеров Мидюшко завлек ее на пирушку с командирами рот. Могла и не пойти, была уверена, что Прохор Савватеевич силой не потащит и угрожать не станет, но пошла. Надеялась услышать что-нибудь полезное для Алеши Корепанова.

Сколько яда, желчи в этом Мидюшко… Довел тогда ротного Алтынова до остервенения. Пьяный Алтынов хапнул было за кобуру, но Мидюшко уже в лоб ему целится. Потом, убрав пистолет, отвернул лацкан френча, а там значок «Ворошиловского стрелка» пришит нитками. Ухмыляется, спрашивает:

— Ты, голова редькой, видишь это? То-то. Такие штучки в Красной Армии кому попало не давали.

Знали немцы о значке, знали и о других предосудительных чудачествах «краскома», но смотрели на это сквозь пальцы — пускай тешится. Они знали за ним и другое: этот своенравный русский хладнокровно подписывает приказы о расстреле своих соотечественников, а когда настроение паршивое — то и о сожжении в наглухо заколоченных хатах.

Все то короткое время, пока Мидюшко находился на маслобойке, Паня Лебеденко сидела на кухне возле сепаратора. Фрося вошла к ней бледная, возбужденная, нашарила в подпечке топор.

— Уходить надо, Паня. Порубаем аппараты — и вон адсюль. Пока нас не порубали.

— Чаму, Фрося?

— Гэтот нягадяй нешта пронюхал. Догадался, сдаецца, что ведомо о покушении на его миласць.

— Што с таго? Все в вёске гаворят о гэтам.

Фрося отбросила топор, села рядом с Паней. Та зачерпнула ей молока в кружку.

— Лепше воды, — попросила Фрося.

Пила, зубы постукивали о край посудины. Думала: на самом деле, что с того, что она знает о покушении на Мидюшко? Ведь больше этого ему ничего не известно. Ни об Алеше, ни о их отношениях. С чего бы поднимать переполох. Нельзя же необдуманно, может, из-за ерунды попуститься таким конспиративным предприятием. Придет Мидюшко в очередной раз — посочувствует ему, лесных бандитов поругает…

Двое суток прошли в гнетущем напряжении. Мидюшко не появлялся. Работавшие на сепараторах женщины слыхали, что в штабе кто-то убит, но никого не хоронили вроде. Может, не убили, а в плен взяли? Сказывают, из батальона мобилизованный хлопчик в ту ночь сбежал, лошадей увел. Он, поди, и натворил все, кому больше.

Хорошо говорят бабы, успокаивающе. А вот что каратели меж собой говорят — не дознаешься.

На рассвете третьих суток Паня Лебеденко ушла в лес «за грибами». Она должна оставить масло в условленном месте и записку Фроси: «Как быть?»

Ни к обеду, ни к вечеру Паня не вернулась. Вечером пришел верный холуй начальника штаба — Нил Дубень. На отупевшей от служебного рвения харе — заимствованная у господина надменная ухмылка.

— Сударыня, мне поручено проводить вас к Альфреду — в ГФП.

— Нашто?

— Там подружка ваша. Плачет, увидеться хочет.

Все оборвалось внутри, похолодело под Фросиным сердцем.

— Што з ней?

— Ничего страшного. Казаки, правда, невежи. Поласкали ее прямо там, у тайника. Впятером. Но от этого не умирают. Жива ваша подружка. Только дорогу к партизанам забыла, поможете.

Закружилась голова, половицы стали уплывать из-под ног. Ухватилась за спинку кровати.

Дубень стоял расшеперившись, пальцами придерживал автомат за ствол и, поигрывая, как маятник, перекидывал его прикладом с одного носка сапога на другой.

— Адваратись, лифчик накинуць нада, — зло сказала Фрося и сунула руку под матрац.

Опередил, сволочь. Неуловимым замахом достал прикладом до кисти, сжавшей рукоятку вальтера. Фрося вскрикнула, прижала к губам обожженные нестерпимой болью косточки запястья.

Дубень, натопорщенный от крайнего гнева, важно прошагал к отлетевшему к стене пистолету, поднял, посмотрел на снятый с защелки предохранитель.

— Оказывается, госпожа Синчук, с оружием вы… Хорошо обучены, оказывается. — Дубень щурил глаз и кривил рот в сволочной улыбке. Подбросил пистолет на ладони. — Вот так лифчик, ничего не скажешь… Не вы ли бедному Путрову пулю промеж глаз всадили? И ординарца господина Мидюшко рукояткой? А?

Дубень сдернул с гвоздя старенькую кофту, бросил ее в лицо Фроси.

— Марш, мерзавка!

…Расстреляли их на другой день — пятерых селянок, которые приходили крутить сепаратор, Фросю Синчук и пятнадцатилетнюю Паню Лебеденко. Женщины, работавшие на сепараторах за ведро обрата, даже не мыслили, что строгая, придирчивая хозяйка маслозавода, к которой благосклонно относились немцы, и ее не в меру бойкая помощница связаны с партизанами. Женщины и сейчас кричали что-то в свое оправдание, униженно просили Мидюшко:

— Скажите господам немцам, не виноваты мы ни в чем. Для детак еду зарабляли…

Для исполнения приговора Мидюшко приказал назначить отделение казаков из роты Алтынова. Присутствовали командир батальона обер-лейтенант Блехшмидт, от ГФП — кривоногий, с бородавкой в ноздре фельдфебель Альфред Марле, начальник штаба Мидюшко с Нилом Дубенем и ротный Алтынов с денщиком Сережкой Егоровым. Процедурой казни распоряжался Мидюшко. Распоряжался по-русски и тут же пояснял обер-лейтенанту и фельдфебелю на их языке.

Бульбу крестьяне Витебщины хранят в специальных ямах — во дворе, в поле, в огороде. Прошлогодний картофель съеден или разграблен оккупантами, новый не созрел, не закладывали. Много было глубоких пустующих ям, облегчали они работу карателям. К одной из них подвели истерзанных, с засохшими струпьями крови на лице пятерых женщин. Хотели поставить в шеренгу, по всем палаческим правилам ударить залпом. Женщины истерично кричали, рвались из рук, их избивали карабинами наотмашь, стреляли в лежачих, извивающихся.

Фрося с Паней стояли в стороне. Их бескровные осунувшиеся лица без следов побоев. Лишь у Пани припухшие, искусанные насильниками губы. По прихоти Мидюшко на допросах девушкам мучительные побои наносили только по телу. Мидюшко объяснил обер-лейтенанту свое гнусное желание: «Хочу видеть, как гаснут от смерти чистенькие, хорошенькие рожицы» — и добавил:

— Ich habe meinen Spaß daran[2].

— Torheit[3], — покачал головой Блехшмидт, но возражать не стал.

Сапогами и карабинами подталкивали тела казненных в порожнюю, расширяющуюся книзу яму. С испугом и растерянностью в глазах вновь построились. Костлявый ефрейтор вопросительно уставился на Мидюшко. Тот что-то сказал обер-лейтенанту Блехшмидту. В чужой речи Алтынов услышал свою фамилию, злобно насторожился: опять этот барин какую-нибудь подлость придумал. Блехшмидт, давая понять, что в действия своего начальника штаба вмешиваться не собирается, развел руками: дескать, поступайте как вам угодно.

— Господин ротный, — холодно и непонятно улыбаясь, окликнул Мидюшко Алтынова. — Вы специалист по женскому полу. Н-ук-ка…

Алтынов, сверкнув глазами, в свою очередь подтолкнул денщика Егорова, кивнул на Фросю с Паней. Мидюшко ехидно попенял:

— Что же это вы… Казацкий предводитель — и поди ж ты… Сами, сами, господин Алтынов.

У казацкого предводителя заскребло в глотке. Фляжку бы с самогоном… Покосился на серенького, в кургузой одежонке Егорова. Фляжка на месте. Алюминиевая, в чехле из шинельного сукна подвешена к залосненному брезентовому ремню. Только унизительным показалось тянуться к ней под взглядом немцев и этого гада. Ему бы пулю в брюхо…

Вспыхнувшую злобу перенес на девчонок. С яростным сопением выдернул наган из кобуры, набычившись, пошел к приговоренным, оттеснил их к яме. Паня, обнимавшая Фросю, крепче прижалась к ней. Избитое, испоганенное тело Пани судорожно сотрясалось. Фрося полуобняла ее, обратила глаза к высокому, сухо голубевшему небу. «Господи, няшта край?» Сейчас, сию минуту ее не станет. Никакая душа не отлетит от нее, не продолжит ее жизнь. Зароют, черви глодать будут… Алеша, милый… Как же это? Убивают меня, Алеша, твое дитятко убивают. Не сказала про беременность, берегла радость… Броситься на колени, обнять сапоги постылых, залить слезами, упросить. Люди же, люди! Поймут, пожалеют…

Глубоко в груди зрел шершавый, разрывающий легкие крик. Сейчас вырвется, распялит рот, распластается по всей Белоруссии: «По-ща-ди-те-е!!!» Фрося поискала глазами глаза обер-лейтенанта, глаза начальника штаба. Блехшмидт и Мидюшко были так любезны к ней… И тут будто тупо ударило чем-то, всколыхнуло — себя увидела: зареванную, жалкую, ползущую по истертому до пыли песчанику. Ползет убогая, униженная, а они стреляют. В мокрое от слез, нищенски вскинутое лицо, в грудь… Будут стрелять, как стреляли только что в пятерых ни в чем не виноватых.

Сухота перестала обжигать легкие. Фрося повернула угарно набрякшую голову, вцепилась взглядом в Алтынова, проговорила отчетливо:

— Ротный, ты пытал про оружие, яки я збирала. Вон у тех кустах яно, табе в галаву целиць.

Алтынов дернулся обернуться, взбесился от этого, засипел:

— С-с-с-у-у-у…

Для немцев разговор палача с приговоренной Мидюшко переводил на немецкий. Блехшмидт пренебрежительно улыбался, Альфред Марле с глупым восторгом цокал языком.

Ствол алтыновского нагана медленно поднимался к лицу Фроси. Не соображая, что говорит, Фрося выкрикнула:

— Чекай! Дай волосы прибраць!

Мидюшко перевел эту безрассудную вспышку. У Марле отвисла челюсть, он перестал цокать. Алтынов, нажимая на спусковой крючок, шипел растравленным гусаком:

— Не успе-е-ешшшь…

Курок нагана сорвался с держателя, попусту клюнул бойком патронник, Алтынов начал лихорадочно крутить барабан, заглядывать в его ячейки.

— Смярдючий. Успела бы, — Фрося встряхнула русые, густые и длинные волосы, запустила в них, как гребень, растопыренные пальцы и, откинув на сторону, поворотилась к Егорову: — А ты, халуй, чаго глядзишь? Дапамагни ираду.

Черты ее пригожего, неотразимо милого лица стали искажаться, дико расширились глаза. Набрала в легкие воздуха, из последних сил плюнула. Плевок был слабым, слюна повисла на голенище алтыновского сапога.

Алтынов вскинул револьвер и выстрелил Фросе в лицо.

В беспамятном крике зашлась Паня, не выпуская Фросю, повалилась с ней в яму. Мидюшко тихо, с язвительной ухмылкой сказал Нилу Дубеню:

— Дапамагни… Посыпь сверху.

Толстоногий, с блудливой рожей денщик начальника штаба развалисто прошел к срезу могилы, долгой автоматной очередью заглушил крик Пани Лебеденко.

49

Могилкам было тесно на деревенском кладбище. Прихваченные августовским зноем, в скорбной тишине стояли молодые березки, клонились к холмикам ветви рябины, отягощенные кистями начинающих созревать ягод. Александр Ковалев и Семен Матусевич, путаясь в пересохшей траве межмогильных проходов, добрались до задней ограды. Бог весть откуда появилась женщина с признаками нахлынувшего беспокойства — еще не старуха, но уже в солидных годах.

— Почила — матацикл тарахтит, так и самлела. Мусить, да самай смерти бояться буду.

Проснулась война не только в ее душе. Следом появились еще старики и старушки, коим не под силу работа в поле, за ними увязались диковатые, настороженно робкие внуки. Та, которая еще не совсем старуха, успев отдышаться, стала распорядительно подсказывать приезжим людям:

— Детки вон там пахованы. Пад рабиначкай.

Ковалев подумал, что речь идет о Пане с Фросей, возраст женщины позволял называть их детками. Но другая бабуся, в черной, потертой на локтях, плисовой кофте, поспешила поделиться своей осведомленностью, и оказалось — совсем о другом они.

— В сорок першем еще. Зимой было. Гарадска женщина вязла на санях детак из сиротскаго дома. Як бы з Бреста. Маханьких. Барышня-та померла, а детак немцы вот тут, за кладбищем пастреляли. Собрали мы их мерзлых, выкапали канавку, паклали рядочкам… Рабинку-та пасля вайны пасадзили.

Могила протянулась метра на три, в изголовье, обращенном к забору, на двух колышках укреплена обитая жестью дощечка с надписью:

«Тут пахаваны дванадцать незнаёмых детак, загубленных фашистскими катами».

Александр минуту смотрел на рвущую душу эпитафию, потом, повернувшись, быстро пошел к воротам, где стоял мотоцикл. Торопливо раскрыл портфель, выхватил кулек с леденцовыми, закрученными в цветастые бумажки конфетами, которыми последнее время стал перебивать навалившуюся страсть к курению, и вернулся к могиле. Согнувшись, переступал вдоль длинной печальной грядки и клал конфетки над лежащими ручка к ручке где-то там, под землей, мертвыми мальчиками и девочками.

— Вось кали сироткам давелось пакаштавать сладенькаго, — проговорил кто-то сквозь слезы.

Постояли возле деревянного памятника на сестринской могиле Фроси Синчук, Пани Лебеденко и еще пятерых убитых вместе с ними женщин.

— Дружок у Фроси был, Алексей Корепанов, — говорил в это время Матусевич, — наш командир разведки. И без того Алешка бесшабашный, а тут, кали узнал о Фросе, завсем… Чуть не под арестом его держали. Пасля уж дозволили наладить охоту на убийц. Не получилось. Немцы свои силы подбросили, танки подтянули, потеснили нас. В сорак чецвертам, кады соединились с регулярными частями, Алексей ушел в армию. Больше о нем ничего не чув.

Старушка, которой мотоциклетное тарахтение до сего дня напоминает пору немецкого нашествия, вступила в разговор:

— Я тут у сына з нявесткай гаспадарничаю. Заходьте. Адпачинице з дароги, малачком угащу.

Несколько грустных минут, вместе проведенных на кладбище, как бы сроднили Сашу Ковалева с этими немало повидавшими на своем веку селянами. Не было сил отказаться. Сказал Матусевичу:

— Поезжайте обратно, Семен Трифонович. Я останусь.

— А як же в Шелково?

— Свет не без добрых людей, доберусь и до Шелково.

— Дапаможем, товарищ. На папутну насадим, або коня у старшины доббемся.

В избе старой женщины разговорились. Оказывается, Ольга Федоровна из деревни Латышки, а на карте следователя Ковалева эта вёска (без церкви — вёска, с церковью — село) очерчена карандашным овалом — наведывались и сюда каратели 624-го казачьего батальона обер-лейтенанта Блехшмидта. Александр спросил про известных ему людей. Нет, не слыхала Ольга Федоровна про Блехшмидта, не знает и русского Прохора Мидюшко.

— А этого не приходилось встречать? — Ковалев положил перед ней фотографию. — Алтынов его фамилия.

— Зараз, зараз, — стала отпирать ящик комода. Вооружилась очками, вгляделась внимательно. — Алтынов, кажешь? Да хто ж в Латышках не знае гэту рыжую сабаку, зладея праклятага. Месяц его разбойники стаяли в Латышках, кали партизаны атступили. Пасля партизаны знов налет зрабили, многа карателей з пулеметов пабили. Петр Васильевич все гэтого Алтынова шукав, каб павесить сабаку. Кундалевича давадилась чути?

— Говорили о нем. Думал сегодня встретиться. Он в Шелково живет.

— Правда, там живет. Только наперед к нам в Латышки съезди, кали гэтим цикавасця, — гадливо ткнула пальцем в фотографию. — Ён што, живой ще, гэтат злыдень? Па воле гуляе? Кали живой, до смерти засудить нада. Ён Павла Краскова застрелив. Паша за жонку заступився, а гэтат з нагана. Даже по дитю в калыске стреляв, з автомата. Съезди, пагляди. Тринадцать лет Нельке, пригожая, умная… Бог спас, лежала б Нелька в магилке, як те, яких ты цукерками частавал.

Намеченный маршрут Ковалева ломался с первого дня. Жалеть об этом не приходилось. Не прогулка была, была — работа. Нелю и вдову Краскову повидал, с защемленным сердцем поглядел и на деревянное корыто со следами автоматных пуль. В нем, подвешенном к матице, спала, как в калыске-люльке, годовалая девочка, теперь серьезная пионерка, готовящаяся вступить в комсомол. О корыте она сказала: «Я его в какой-нибудь музей передам».

Из Латышков дороги привели в Вишневую, оттуда — в Бетскую, Ворожно, Коровку, Козьянку и еще десяток сел и вёсок. Лишь на пятый день с папкой, распухшей от свидетельских показаний, добрался до Шелково.

Дело Мидюшко и Алтынова густо обросло документами, неопровержимыми показаниями очевидцев. Сотворенное дикой ордой карателей было неотделимо от выросшего среди немилых ему советских людей барича-иезуита Мидюшко, от злобного и недалекого Алтынова.


Через пять дней попутная машина подбросила Александра Ковалева в деревню Шелково, прямо к дому Петра Васильевича Кундалевича. А там — неожиданность. В тени старой липы стоял знакомый мотоцикл. Только выпрыгнул из кузова — Семен Трифонович Матусевич с хозяином дома тут как тут. Матусевич подождал, пока следователь поздоровается с партизанским командиром, пока они представятся друг другу, тогда уж подступил с упреком:

— Александр Григорьевич, — затянул он, — як же так? В Витебске с ног сбились. Из Свердловска дважды звонили, про нас пытали, а в управлении знать не знают, где вы. На меня кричали: куда Ковалева падел? В Шляговку, кажу, увез, потом ён в Шелково должен перебраться. Звонят сюды, в Шелково, а тут о вас нема и пачуту. Послали искать, пагразили голову адарваць, кали не найду.

— Хватит, старшина, — с улыбкой притормозил его Кундалевич.: — Без нас разберутся.

— Разберемся, Петр Васильевич.

— Зараз же вертаюсь. Што передать? — спросил Матусевич.

— Передайте — жив, здоров, работаю. Вернусь через два-три дня… Из Свердловска ничего не наказывали?

— Так мне комитетские и поведомляют, — хмыкнул Матусевич.

— Значит, ничего существенного, иначе сказали бы.

— Зато у меня существенное, — загадочно произнес старшина милиции Матусевич.

— Что? — заинтересовался Ковалев.

— Я Наталью Сергеевну Пудетскую адшукав.

Ковалев наморщинил лоб:

— Что за особа, какое ко мне касательство?

— Служанка прадажника Брандта. Редактора, которого мы в сорак другим цюкнали. Натальюшка.

— Лю-бо-пыт-но… И что?

— Вам лепше видать. Она ж з Мидюшко сустрекалась, колы он в Витебск приезжал.

— Где она?

— Там, у городе. Замужем. Двое детей. Муж — фронтовой офицер, зараз мастером на льнопрядильной фабрике. По делу убийства редактора гестапо задерживало ее. Абаранила жонка Брандта. Сказала, что гэта тварь, крамя як спать с чужими мужиками, болей ни на што не годна. Наталья и распустила о себе шепцы, что з падполлем была связана… Ее бы сейчас у падпамосце с пацуками, — и засмеялся, прикрывая рот разбитыми осколком пальцами. — В подпол то есть, с крысами.

— Чего мы тут на солнце-то жаримся, зови гостя в хату, грозный старшина, — предложил Кундалевич. — Там и поговорите удосталь.

— Дзякуй, Петр Васильевич, спяшу. Конец неблизки, — отказался Матусевич. Повернулся к Александру Ковалеву: — Так як, организовать з ней сустречу?

Ковалев подумал и отвергающе помотал головой:

— На кой черт мне эта Наталья Пудетская! О Мидюшко она ничего не добавит. Не станем булгачить. Все же муж, дети… Поговорите сами. Построже. А то она еще медаль себе выхлопочет.

50

Из свидетельских показаний очевидцев, из трофейных немецких документов перед чекистами все отчетливее проступали черты Прохора Мидюшко, раскрывался характер его отношений к сподвижнику по карательному батальону. Одно и то же тавро Каина на обоих должно бы вроде уравнять Мидюшко и Алтынова, но этого не произошло. Они оставались противниками между собой.

Собственно, враждебность проявлялась неодинаково. Мидюшко презирал Алтынова, в котором видел примитивное создание, использовал его как объект для словесных упражнений, как своеобразное заземление, по которому, будучи в подпитии, сплавлял излишнюю энергию желчи и яда. Алтынов платил бо́льшим — смертельно ненавидел этого холеного барина.

Осенью 1943 года, когда ясные солнечные дни чередовались с прохладными ленивыми дождями, Алтынов тужился в своей комнате над бумажками, именуемыми «Отчетами о боевых действиях 3-й казачьей роты». Алтынов не испытывал ничего более мучительного, чем составлять реляции. Ладно, нацарапать как-нибудь нацарапает, Сережка Егоров потом начисто перепишет, ошибки исправит, все же в Красной Армии лейтенантом был. Но вот что писать? Требуется осветить несколько пунктов, придуманных, наверное, не в штабе батальона, а где-то повыше: моральное состояние личного состава; боевые операции против партизан; захваченные пленные и трофеи; потери роты и потери противника; описание подвигов отличившихся и еще всякая мелочь. Что тут осветишь? Штабные сказки Алтынов сочинять не умел. Писаря бы смекалистого, мерекающего, но где его такого мудрого сказителя найдешь. Вся надежда на Сережку Егорова. Правда, соображает туго, пришибленный какой-то. Видно, не сладко бывшему лейтенанту в денщиках у бывшего старшины. Но хоть писать может.

Не постучавшись, вошел Нил Дубень. Приперся асмодей. Говорил же Мидюшко — к вечеру. Но Нил не за отчетом заявился.

— Ротный, хочешь выпить?

Рожа у Нила лоснится наглостью и сытостью. Так бы и звезданул по ней. Только руки марать… Да и выпить враз захотелось.

— Твой барин скучает?

— В точку.

— Что у него?

— Гляди-ка, какой привередливый! На самогон не пойдешь?

— Я не про то. Причина какая? Может, день святого ангела?

— И без причины вмажете. Поехали.

Алтынов крикнул в окно Егорова. Прибежал тотчас. Костлявый, покорный до тошноты. Стукнув каблуками, вытаращился на малограмотное благородие.

— Садись, Сережка, накатай отчет. Тех баб, что в поле задержали, пленными проставь. Что-нибудь еще сочини.

Штаб батальона на соседней улице, три сотни метров, а Дубень верхами припожаловал. Пришлось Алтынову своего жеребца заседлывать. Не тащиться же пешком за толстозадым. И другое в уме поимел: будет у Мидюшко скупо с выпивкой — махнет в Бетскую, там в пятой роте разживется… Не стал отрывать Егорова от бумаг, коня сам заседлал.

…Как всегда, пили вначале молча. Потом Мидюшко раскачался.

— Милейший Андрон Николаевич, — говорил он за тем застольем, — ты можешь объяснить одно чудовищное недоразумение: почему ты и я оказались в одном стане?

— Будто не знаешь.

— Право, ума не приложу.

— Жить захотелось, вот и оказались тут.

— Какая же это к чертям жизнь! Там в тебя немцы стреляли, здесь партизаны того и гляди ухлопают.

— Кто думал, что и тут воевать придется?

— Эвон что! Пускай дураки воюют, а я — в плен, в лагерь. Умно, очень умно… Работать заставят? Не привыкать. Миску баланды, худо-бедно, дадут. Как-нито перебьюсь. А в лагере, оказалось, пленные с голоду дохнут, на проволоку под током бросаются. Тогда ты берешь в руки дубинку, истязанием военнопленных зарабатываешь лишнюю порцию похлебки, считая, что продляешь себе жизнь. На самом деле все складывается наоборот: чем ты усерднее размахиваешь палицей, тем меньше остается шансов на жизнь. В одну из темных ночей ты запросто мог оказаться задушенным или утопленным в отхожей яме. Тогда, избегая возмездия, ты делаешь третий шаг — вступаешь в казачий добровольческий полк. А в итоге? Пришел на круги своя: надо снова подставлять себя под пули. Вот я и спрашиваю: какая это к чертям жизнь?

— Жизнь, она и есть жизнь. Все лучше, чем покойником быть, — буркнул Алтынов.

— Во имя чего жить?

— А ты живешь во имя чего? — огрызнулся Алтынов.

— Я-то? — усмехнулся Мидюшко. — Я живу и борюсь за светлое будущее.

— Ого, как коммунист. Они тоже так говорят.

— В этом, милейший, и состоит вся нелепица, — продолжал Мидюшко словоблудие. — Коммунисты знают, за что воюют, и я знаю, за что воюю. Но это нас не роднит, мы — враги. С тобой мы союзники, общность вроде бы должна быть, а вот поди ж ты… Нет ее, общности. Я знаю, за что воюю, а ты — не знаешь.

— Я тоже знаю.

— Объясни.

— Пошел ты…

Мидюшко засунул большие пальцы под ремень, иронично, исподлобья разглядывал барахтающегося собеседника.

— Вступая в батальон, ты назвался казаком. Никакой ты не казак, как, впрочем, девяносто процентов остальных наших архаровцев. Но мне плевать на это. Воображай себя кем хочешь. Казаком так казаком. Можешь атаманом казачьим. Да ты и есть атаман — ротный командир, анфюрер все же. Пей, грабь, баб тискай. Житуха. Потом что?

— Когда — потом?

— После войны.

— Немцы не бросят, устроят.

— Допустим, — согласился Мидюшко и пристально уставился на Алтынова. — А если СССР свернет немцам голову? Про Сталинград слышал?

— Все знают.

— То были цветочки. Ягодки под Курском созрели… Кто тогда тебя устроит? Большевики? Вот они устроят — на первом попавшемся суку.

— Будто ты вывернешься? Рядом висеть будешь.

— Я вывернусь. Нил Дубень вывернется. А ты — нет. Мы люди идеи, а ты просто приспособленец. Примитивный причем.

Алтынов жег его свирепым буравящим взглядом и думал: «Если пойду ко дну, я и тебя приспособлю, сука поганая», по возразил иначе:

— Какая разница — идейный или неидейный. Теперь мы все продажники, как здесь говорят.

— Вот тут я должен не согласиться, — Мидюшко выпятил нижнюю губу. — Измена — это когда отсекают свое прошлое, устремляются к чему-то иному, явно враждебному тому, чем прежде жил. Мне отсекать нечего. Прошлое отсечено, когда я пешком под стол ходил, — октябрьским переворотом, за что и провозглашаю анафему революции по сей день. Всю жизнь я шел к своему прошлому, всю жизнь устремлен к нему и ничему иному. Какой же я «продажник»? Кому изменил? В России ни родных, ни близких. Не мог же я себя предать. А ты — чистейшей воды предатель. Даже жену с детьми предал. Кукуют где-нибудь в Сибири на плесневелых сухарях. И твое будущее — в жутком тумане.

— Ты моих детей не тронь, не поминай, — бунтующе запыхтел Алтынов.

Мидюшко, притворно сожалея о сказанном, похлопал ротного по коленке:

— Извини, милейший.

Алтынов немо сопел, глядел, как породистая рука барича держит бутылку и тонкой струйкой цедит коньяк в граненый стакан. Пили из разных бутылок. Мидюшко — коньяк, Алтынов — самогон. И это не задевало гостя. Алтынов искренне воротил нос от интеллигентного вина, пахнущего давлеными клопами. После извинения Мидюшко нашел нужным налить из своей бутылки в стакан гостя. А тот на мгновение представил, что будет, если выплеснуть это пойло в мурло штабсофицира. Но мало ли что в башку втемяшится. Выпил, куснул соленый огурец. Сплюнув семечки на пол, спросил:

— Стало быть, Советы могут наподдавать немцам? Так ты сказал? Не будет у тебя светлого будущего, Прохор Савватеевич. Ни хрена ты не вывернешься. И тебя, и меня, и Нилку Дубеньку, всех — к стенке.

В свое потаенное Мидюшко никого не собирался посвящать, тем более этого сиволапого хряка. Приоткрыл, не видя в том ничего страшного, лишь кусочек биографии:

— У меня брат в Турции. Еще в двадцатом уехал. Заведение с русским названием «Сибирские пельмени», домик с окнами на Черное море. Романтика! Тут тебе Трабзон, а за морским горизонтом — Россия.

— Вдвоем будете вздыхать по ней? — уколол Алтынов.

Мидюшко подивился неглупому замечанию, но в ответ, загадочно улыбнувшись, сказал:

— Некогда вздыхать будет.

Коктейль из коньяка и самогона подействовал на закаленного Алтынова, размягшая утроба тянула поплакаться в жилетку. Может, этот умный, образованный паразит посоветует что-то. «Будущее в жутком тумане…» Как тогда быть? Шею для удавки подставить? Нет уж… Есть еще охота пожить. Рот было открыл для откровения, да Прохор Савватеевич, хмелея, завелся на привычное:

— Андрон Николаевич, ты, случаем, не слыхал о Данте?

— Заковыристо больно. Сказать спасибо — и ауфвидерзеен?

— Фу, как ты онемечился… Данте — не «спасибо», а итальянский поэт. Алигьери Данте, — издевательски улыбаясь, Мидюшко спьяну попер дальше: — Маркс или Энгельс, не помню кто, но один из них, назвал Данте последним поэтом средневековья и вместе с тем первым поэтом нового времени. Короче говоря, человек он авторитетный, хотя и жил шестьсот лет назад. Верить ему можно. В «Божественной комедии» — книжка так у него называется — поэт описал ад, куда, по всей видимости, ты в скором времени будешь откомандирован…

— А твоя милость — в рай?

— Мою милость оставим в покое, речь идет об анфюрере казачьей сотни господине Алтынове.

— Толкай свою речь, толкай. Люблю слушать брехливых.

— Пропустим твою грубость мимо ушей… Данте изобразил ад в виде колоссальной воронки, уходящей острием в центр земли. Этот конус разделен на девять кругов один ниже другого. Они заселяются грешниками в соответствии с содеянным на земле. Давай полюбопытствуем, куда слуги дьявола, взяв под локотки, определят многогрешного Алтынова, который, спасая свое тело, продал фашистам душу…

— По-пе-е-р… Пьяный, что ли?

— Не перебивай, собьюсь… Прежде, еще до кругов, — врата. Вход, так сказать. Врата только для ничтожных. Тебя, разумеется, не задержат, битте, скажут… Первый круг заселяется некрещеными младенцами. Ты — не младенец, усы вон. Ладно, перешагнем… Второй круг — сладострастники. Слуги сатаны задумываются: не оставить ли тут подопечного? Но в третьем круге — чревоугодники. У подопечного аппетит отменный — самая подходящая кандидатура для третьего круга. И опять не решаются, поскольку в четвертом селят скупцов и расточителей… Анфюрер, ты скупердяй, жлоб? Неужели — нет? Ну, тогда — расточитель, мот. Хоть так, хоть этак подходишь. Но тут сопровождающие выясняют, что в пятом круге имеют честь обитать все, кто грешил гневом. О, как ты кровью налился. Конечно, гневный…

Мидюшко неожиданно замолчал, на его самодовольное, ироничное лицо накатила тень обыкновенной человеческой грусти. Что-то далекое и тоскливое вцепилось в душу начальника штаба… Прохор Савватеевич, покачивая стакан, смотрел на бурую плещущуюся коньячную жидкость, отпил глоток и, глубоко вздохнув, долгим взглядом уставился мимо Алтынова. Потом усмехнулся, произнес с печальной хрипотцой:

— Гневный… Пришвартованный к пристани, стоял миноносец «Гневный». Меня должны были увезти на этом корабле, но потеряли… Читал бы сейчас Коран, молился Аллаху и не ведал, что есть на свете фальшивый казак, которому никак, не отыщется достойное место в аду…

51

Основные силы Врангеля были разгромлены. В ночь с 7 на 8 ноября 1920 года Южный фронт, которым командовал Михаил Васильевич Фрунзе, бросился на решительный штурм Перекопа. Началась лихорадочная эвакуация белых войск и беженцев из Крыма.

Тридцатипятилетний штабс-капитан Леопольд Савватеевич Мидюшко мыкался на Графской пристани Севастополя, пытаясь попасть на стоявший в ремонте миноносец «Гневный». Корабль уже цепляли буксирные катера «Гайдамак» и «Запорожец». Через паническую костомятку многотысячной толпы Леопольд пробился с женой на палубу и только тут хватился — нет их воспитанника, девятилетнего братца Проши Мидюшко. Облазили весь корабль. Как в воду канул. Может, на самом деле — в воду канул?

Шесть суток при полном штиле, под солнечным пеклом, томимые жаждой и голодом, тащились до Стамбула на «Гневном», лишенном руля и машин. Тысячи русских людей оставляли истерзанную, разрушенную, залитую кровью Родину, чтобы влачить жалкое существование на чужбине. Многие из них никогда не вернутся, превратятся в подлецов, ненавидящих свою Родину, свой народ…

На рейде Босфора стояло сто тридцать кораблей, набитых измученными, голодными, больными людьми. Возле сновали лодки, турки меняли на вещи фрукты, булки, табак. Беженцы спускали вещи в корзинах. Все спустил в прямом и переносном смысле Леопольд Мидюшко. Инжир и турецкие сладости не спасли жену. Похоронив ее, Леопольд сорвал погоны и с бисерной сумочкой супруги за пазухой, где еще оставались кое-какие фамильные драгоценности, добрался до Трабзона. Там и осел с тайной надеждой когда-нибудь вернуться в Россию.

Затерявшийся на Графской пристани Проша Мидюшко беспризорничал, скитался по детским приютам. Молодая Советская республика не оставила его, как и тысячи других детей, обездоленным. Нашлись для мальчишки человеческое внимание, доброжелательство и кусок хлеба. Подрастая, попытался осмыслить происходящее с ним и вокруг. Осмысления не получилось. В крови и памяти жило сладкое прошлое.

Души таких, как он, долго не принимали правоты нового строя, его нравственных и социальных устоев. Но время неумолимо меняло людей. На равных правах с другими входило в новую эпоху и большинство отпрысков привилегированного российского дворянства. Может, перегорело бы прошлое и в душе Прохора, но в 1926 году его разыскал родственник жены Леопольда, содержавший в Севастополе крупный обувной магазин. При нем, скрывая опасное родство, весь нэповский период прожил в тайной безбедности. Подачки шли теперь не только от скрюченного подагрой старика, но и от брата Леопольда, с которым удалось связаться через близких к нэповскому миру контрабандистов. Леопольд же и наставлял младшего брата: «Не опускайся до идей босяков, но учись, добивайся знаний всеми доступными способами. Иди в армию красных, делай карьеру. Военная наука, какого бы цвета она ни была, всегда останется военной. Перекрасить можно и красную».

Успешно окончив школу, Прохор поступил в военное училище. Разумеется, в графах анкеты о соцпроисхождении, о родственниках за границей записи были далеки от правды. В партию вступать остерегся — недолго и зарваться. В среде коммунистов номер с прошлым мог и не пройти.

Служил, учился на курсах «Выстрел». После освободительного похода в Западную Украину остался в Перемышле, работал в штабе укрепрайона. Артиллерийский и авиационный налет немцев 22 июня переждал в недостроенном двухэтажном доте. Когда немцы перешли пограничную реку Сан, перестрелял гарнизон дота и вышел к врагу на поклон.

Перекрасившись в коричневый цвет, надеялся на высокий взлет, но надежды не оправдались — затерялся на штабной работе среди подонков, презираемых им русских плебеев. За это, хоть и в душе, поимел зуб и на немцев.

С братом Леопольдом он встретится только в 1949 году.

52

Прошлое за считанные минуты промелькнуло в памяти Мидюшко, оживило крепковросшую в душу злобу на мир. Снова глотнув из стакана, пригасил навязчивое видение и, поперхав, продолжил свой желчный монолог:

— Итак, до какого круга дотащили вас, господин фальшивый казак? До пятого? В шестом, кажется, — еретики, в седьмом, видно, в самом вместительном, — тираны, убийцы, лихоимцы, насильники. Туда тебя без всяких рекомендаций…

Хмель и ненависть бурачно проступили на лице Алтынова. Сам распорядился хозяйской бутылкой — вылил из нее в свой стакан до единой капли, даже демонстративно постучал по донышку. Мидюшко не обратил на это никакого внимания, продолжал:

— Только собрались сдать тебя под расписку, увидели вывеску на восьмом круге: «Воры, лицемеры, обольстители». Признайся, милейший, обольщал? Конечно, обольщал. Помнишь ветхую даму в деревне Шелково? Как она на суде-то про тебя… «Прыемнай мужчина», сказала. Приятный, значит.

— Не ври чего не следует.

— Не скромничай, не скромничай.

Алтынов, сжимая и разжимая под столом кулачищи, едва сдерживал себя.

— Пойдем дальше. В этом круге слуги дьявола тоже не задержались, поскольку в самом низу, вмерзшие в лед, обосновались предатели. Предатели друзей, родных, родины… Они под охраной Люцифера. У Люцифера три пасти, он смачно жует этих грешников. Вот в его объятия и бросят тебя, многоблудный Алтынов.

Алтынов поднялся из-за стола, хапнул пустую бутылку за горлышко.

— А если тебя к Люфффицеррру…

Мидюшко откинулся спиной к стене, захохотал. Отогнув лацкан, показал «Ворошиловского стрелка».

— Это забыл? Иди спать, Андрон Николаевич.

Грохнув дверью, Алтынов вывалился на крыльцо, прорычал:

— Люфицеррры-офицеррры…

Нил Дубень сидел на бревнах, перочинным ножом строгал палочку. Покачиваясь, Алтынов прошел к нему, неловко шлепнулся рядом. Чтобы не свалиться с бревен, обхватил Нила рукой.

— У-у, какой ты мягкий, Нилка. Как девка.

Дубень саданул его локтем в грудь. Алтынов легко завалился за бревна и долго выкарабкивался оттуда. Матерясь, водрузился на место, Дубень отодвинулся, Алтынов обшарил пьяными глазами двор.

— Где моя лошадь, Дубенька?

— Сережка Егоров в Бетскую поскакал, там ночью партизаны побывали. Четверых из пятой сотни к богу отправили, а его дружка в лес живьем утащили.

— Мою верховую, без спросу? Поч-чему?! — ударил Алтынов кулаком по коленке. — К-как-кое право…

— Чего орешь? Твой денщик, с него и спрашивай.

— Ах ты… — озверел Алтынов.

— Шат ап! (Заткнись), — щегольнул Нил полученными от Мидюшко знаниями английского языка. Не надеясь, что английский понят Алтыновым, добавил по-русски: — Зоб вырву!

Корячась и нашаривая плеть за голенищем, Алтынов стал подниматься.

Дубень шарахнулся с бревен, оскалился белыми зубами, задиристо крикнул:

— Руки коротки, Андрон Николаевич!

Алтынов выдернул витой из сыромятины хлыст, хотел огреть Нила, но не достал — в сторону качнуло.

Нил прокрался к стене конюшни, где был прислонен карабин, пригрозил оттуда:

— Иди, иди, ротный, а то я тебя из винта.

Алтынов брел по заросшей лопухами и крапивой деревенской улице, сквернословил и вдруг загорланил фальшиво и пьяно: «Как в саду при долине громко пел соловей, а я мальчик на чужбине…»

53

В Камышин Новоселов приехал вместе с оперуполномоченным Белорусского КГБ Марковичем. Первый визит — в местный отдел КГБ, второй — в горком партии. После горкома Маркович отправился в прокуратуру, а Новоселов на автопредприятие, где уже ждал начальник отдела кадров — цыганисто-смуглый человек лет тридцати. Подавая Новоселову листок, сказал:

— Приготовил к вашему приходу. Самое основное.

Основное — это еще как сказать. Основное, пожалуй, у Юрия с капитаном Марковичем. Но и то, что подготовил Артур Игнатьевич, тоже нелишне знать.

— Спасибо, Артур Игнатьевич.

Итак, фамилия — Егоров, имя-отчество — Сергей Харитонович. С данными штаба карательного батальона сходится. Год рождения тоже — 1920-й. Соответствует истине и время пленения начальника автомастерской механизированной бригады лейтенанта Егорова — осень 1941 года. В остальном обнаружились некоторые, мягко говоря, неточности. За период белорусской командировки Новоселовым и его другом Сашей Ковалевым с помощью тамошних коллег установлено, например, что в сентябре 1943 года в партизанском отряде «За Родину» Учашской бригады появился новый боец — Сергей Егоров, дезертировавший из 624-го карательного казачьего батальона. Здесь же, в Камышине, значится бежавшим из лагеря военнопленных. Служба в карательном подразделении скрыта и после соединения белорусских партизан с регулярными частями Красной Армии. Сергей Харитонович Егоров восстановлен в офицерском звании, назначен начальником автотракторной мастерской артиллерийской дивизии. Награжден медалями «За боевые заслуги», «Партизану Отечественной войны 1-й степени», «За победу над Германией». В настоящее время — диспетчер Камышинского автохозяйства сталинградского Дорстроя. Женат, имеет троих детей. Член КПСС с 1952 года.

— Спасибо, — прочитав, еще раз сказал Новоселов. — Маловато, конечно.

Артур Игнатьевич, разумеется, догадывался, что появление уральского чекиста в Камышине связано с чем-то не очень светлым из прошлого Егорова, но истинной цели не знал. Пожал плечами:

— Просто справка. Если бы сказали, что надо характеристику…

— Неплохо бы. Но это потом. Пока своими словами, что знаете.

— В сущности, я его не очень-то…

«Вот так раз», — удивленно подумал Новоселов. Но не стал углубляться в детали, не имеющие прямого отношения к делу, выслушал рассказ Артура Игнатьевича, подал фотокопию показаний Егорова на предварительном следствии, которое вел когда-то Альфред Марле по делу убийства жительницы деревни Шелково:

— Чтобы вы были в курсе. Познакомьтесь.

Никогда бы Новоселов не подумал, что молодые да еще смуглые люди могут так сильно бледнеть. Со спертым дыханием Артур Игнатьевич читал:

«У Алтынова я служу денщиком… Ротный сходил в комнату за наганом и велел мне светить… Женщина хрипела, Алтынов стрелял в нее еще. Потом велел идти на кухню и расстрелять всех задержанных…»

— Что это? — возвращая снимок текста, сдавленно спросил Артур Игнатьевич.

— Показания Егорова, денщика командира карательной роты. А вот и о нем самом, — подал Юрий вторую фотокопию.

И снова что-то ужасное читал Артур Игнатьевич:

«А вечером денщик пришел. Кажется, Сережкой Егоркиным звали. Увел старика. Нашли за деревней убитого…»

— Егоркин… Это про Егорова, да?

— Про него, Артур Игнатьевич, про него.

Зазвонил телефон. По лицу Артура Игнатьевича видно было, что хотел лишь приподнять и опустить трубку, чтобы не мешали, но Юрий показал жестом, что звонок может быть и ему, Новоселову.

— Юрий Максимович? — услышал Новоселов голос капитана Марковича. — Санкции получены. Выезжаю.

— Понял, — Новоселов положил трубку, попросил Артура Игнатьевича: — Пригласите Егорова.

Артур Игнатьевич куда-то позвонил, потребовал, чтобы Сергей Харитонович пришел в отдел кадров. Немедленно.

Егоров появился в дверях очень быстро — улыбающийся, запыхавшийся: бежал, наверное.

Фотография, которую рассматривал Новоселов в личном деле, была сделана плохим фотографом, но все равно Юрий сразу же узнал Егорова. И дело не в том, что запомнил его лицо по снимку. Реальный Егоров очень походил на того, который жил в воображении Новоселова. Угодлив, настороженно-боязлив.

— Подождем, — предложил Новоселов, отвернувшись к окну.

За его спиной молчали. Артур Игнатьевич не знал, наверное, как объяснить Егорову, зачем вызвал, а может, и не хотел с ним разговаривать.

К подъезду подкатила новенькая темно-зеленая «Победа» горотдела КГБ. Капитан Маркович — пожилой, в серой, навыпуск, рубахе, перетянутой командирским ремнем, вылез из машины. Через минуту он был уже в кабинете. Подал Новоселову постановление об аресте Егорова. Юрий мельком глянул на него и передал бумагу Егорову. Тот, прочитав, с большим усилием выдавил:

— Н-не п-понимаю…

Капитан Маркович не стал транжирить время, сказал густым басом:

— Встретитесь с Алтыновым — все поймете.

Мгновенно сникший Егоров не произнес больше ни слова.

Когда капитан вышел с Егоровым, Артур Игнатьевич спросил Новоселова:

— Судить здесь, в Камышине, будут?

— Преступления совершены на территории Белоруссии, — пояснил Новоселов. — Судить будет тамошний военный трибунал.

Начотдела недоуменно смотрел на чекиста:

— В Белоруссии… Вы из Свердловска. Не доходит.

— Это детали, Артур Игнатьевич. Не будем вдаваться в них.

— Надо же, — помотал головой Артур Игнатьевич, — десять лет после войны… Трое здоровеньких, жизнерадостных пацанов у него подрастают…

Подавая на прощание руку, Новоселов отметил на эти раздумчивые слова:

— Если бы не такие егоровы, за десять лет здоровеньких и жизнерадостных подросло бы в тысячи раз больше.

54

После казни женщин, в которой Егоров едва не принял прямого участия, он все чаще стал задумываться: что же делать, как жить дальше? Решайся на что-то, денщик командира карательной роты!

Лучше бы тогда, вместе со своими ремонтниками и шоферами… Отбивались монтировками, гаечными ключами, а он, лейтенант, начальник автомастерской, стоял на коленях со вздетыми руками перед убийцами своих подчиненных. Немцы, разъяренные сопротивлением, могли запросто прикончить и его, Егорова, но кривозубый, с бульдожьим подбородком чин из младших офицеров остановил их. Брезгливо постояв над униженным русским командиром, выкрикнул:

— Ауфштеен, шмуциг швайн!

Грязная свинья… Не превосходство победителя, не арийское высокомерие породили эти слова. В них прозвучала обыкновенная человеческая гадливость. Будто клеймо выжег. «Не убил — и на том спасибо. Брань на вороту не виснет», — вытравливал Егоров припечатанное. Но тавро держалось в памяти, вызывая стыд и отвращение к себе.

Тяжело думалось, до головной боли… Нет, не свинья ты, Егоров, хуже. Свинья не в состоянии собрать на себя столько грязи, сколько собрал ты. Отмоешься ли?

Не раз подумывал переметнуться к партизанам. Не хватало духу. Когда в батальоне расстреляли нескольких таких смельчаков, решимость пропала вовсе. После разгрома немцев под Курском и сдачи ими Орла и Белгорода опять было навострил лапти, да Алтынов помешал. Не угодил ему чем-то немощный старик Матвеич. Ротный велел отвести его за деревню. И опять Егоров искал себе оправдание. Видит бог, не хотел убивать. Отпустил бы. Сам виноват, старый хрыч, кинулся с костылем…

Совсем было перестал думать о партизанах, но недавно опять накатило. Лежит за пазухой бумажка, обжигает кожу. Не от руки, не карандашом написана — в типографии отпечатана. И подпись солидная — Витебский обком КП(б)Б…

Алтынов отправился пьянствовать к начальнику штаба, вернется нескоро, а вернется — спать завалится. Взять его буланого жеребца, а там только и видели Егорова…

Алтынов, беспомощно сидевший над отчетом о боевых действиях роты, распорядился сочинить что-нибудь. Сочинил бы Егоров, да не то сейчас на уме. Глядел в окно, ждал, когда уедет с Дубенем его постылое, безграмотное благородие. Обождав для верности полчаса, извлек листовку. Три дня таскает ее, не раз читал. Может, подтолкнет, придаст смелости.

Волглая, слиплась от пота. Развернул, расправил.

«Казакам и солдатам сформированных немцами частей.

Обманами и угрозами немецко-фашистские захватчики завлекли вас в свои сети… Мы говорим вам прямо и открыто: находясь в рядах воинских частей, служащих немцам, вы делаете большое преступление перед Родиной… Однако вы можете получить от Советской власти прощение и восстановить честь патриотов нашей Родины себе и своим семьям, если немедленно уйдете от немцев и будете честно служить своему народу… Благоразумно поступили товарищи из 825-го батальона, сформированного немцами из военнопленных. Они, перебив гитлеровцев, установили связь с партизанами, и все 1016 человек со всем своим вооружением — 680 винтовками, 130 автоматами, 24 пулеметами, 8 минометами и 6 орудиями — перешли на сторону партизан и вместе с ними беспощадно громят проклятых гитлеровцев. Не верьте фашистским брехунам о том, что партизаны и Красная Армия расстреливают всех, кто перешел на их сторону.

Партизаны и Красная Армия примут вас и сохранят вам жизнь, и вы вместе с ними, как равные, будете бороться против общего врага».

Сохранят вам жизнь… Будете бороться… Егоров — не армейский первогодок, в кадровой служил. В печенках сидела Военная присяга, понимал, кому могут, а кому не могут сохранить жизнь. Но и наврать с три короба можно. Ну, был в карателях. В боях, скажу, не участвовал. Лошадь ротного чистил, сапоги ему, паразиту, ваксил, Жратву готовил… О Матвеиче никто не знает, в батальоне все на Алтынова думают. У него наган из кобуры легко вынимается… Поусердствовать, угодить партизанским начальникам… Получить справку, с нею — в другой отряд… Придумает что-нибудь…

Стал рыться в канцелярских бумагах. Но какие в роте секретные приказы! В штаб батальона бы пробраться, там спереть… Черта с два проберешься. Охранники, как один, на Дубеня похожи. Правда, он, Егоров, возле господ отирался, кое-что может рассказать партизанам. Какая и в какой деревне рота стоит — знает. Количество сабель… Сказал тоже — сабель. Если из десятка хоть у одного есть шашка — уже хорошо. Да и те едва ли владеть умеют ими. Больше для форса носят. Вот курам головы отсекать умеют — это да.

Ничего не скроет, как на духу выложит…

Егоров долго слонялся возле дома, вспоминал, кто сегодня дозорными на дорогах, придумывал, что сказать им. С дозорными, пожалуй, обойдется. Только бы алтыновского жеребца увести. Скажу — перековать надо, и уведу. Можно и на своей кобылке, да на ней далеко не ускачешь. На ней только воду возить.

Мучившие Егорова сомнения разрешились неожиданно хорошо. Разрешились благодаря Нилу Дубеню.

— Слышал, что в Бетской красные натворили? — спросил Нил.

Егоров знал о ночном нападении партизан на пятую роту, но на вопрос Нила отрицательно помотал головой.

— Четырех казаков ухлопали, а твоего дружка Зинкина в лес «языком» утащили.

Утащили и утащили, эка беда. И в дружках Зинкин никогда не был. Только и всего, что с Дона. Но Егоров всполошился, как по нотам разыграл ушибленного горем приятеля.

— Возьму верховую ротного. Смотаюсь, разузнаю, как и что.

— Смотри, сам по дороге не влопайся, — напутствовал Дубень.

Об исчезновении Егорова заговорили только на другой день. Нарочный, посланный Алтыновым в Бетскую, вернулся с дурным известием: Сережка Егоров в пятую роту не приезжал. Что махнул к партизанам — такого не думали. Сережка, к партизанам? Да его враз за это самое место повесят. Как пить дать, на засаду наскочил, где-нибудь дохлым лежит под валежником или тины в болоте нахлебался. На буланом жеребце теперь, поди, партизан гарцует.

55

Перешагнув порог, Подхалюзин на мгновение замер, оглядывая суетливо бегающими глазами сидящего за столом бритого, коренастого и сурового лицом человека. Чувствительный нажим в спину заставил сделать следующий шаг и освободить проход конвоиру. Хотя глаз и наметанный, за такое короткое время сделать какие-либо выводы в отношении следователя Подхалюзин не смог и нагловато поспешил устроиться на предназначенном для таких, как он, табурете. Гладкая голова Орлова враз склонилась к плечу, и прищуренный глаз будто пронзил Подхалюзина. Он вскочил и, привычно бросив руки за поясницу, вытянулся во весь рост.

— Садитесь, — строго сказал Орлов.

Подхалюзину послышалось: «А теперь — садитесь», хотя первые слова не произносились. Вывод созрел сам собой: «С таким мочалку не пожуешь». Когда сел, пригляделся — пальцы следователя никотином не прокопчены, портсигара на столе нет, — подоспел второй вывод: «И папироски не даст». Но это уже — от неприязни. Ишь, набычился гололобый… С Енисея — ажник на Урал Николая Силантьевича… Зачем? Что сейчас спросит?

Худо спалось на нарах «вагонзака», всю дорогу маялся этим вопросом. Ну как спросит про…

«Господь, избавь! Пайку не пожалею…»

Орлов не спешил спрашивать — изучал Николая Силантьевича, как и он его, Орлова. Полста годов топчет землю диверсант-парашютист, десять из них — за колючей проволокой, а все как гриб-боровик. Может, в середке трухлявый? Нервы, эти уж явно не в порядке. Напряжены мучительно, того и гляди лопнут. Злится, гадает… Не лопнули, уцелели нервы. И потому лишь, что Орлов не про ЭТО спросил:

— Подхалюзин, вы не забыли власовскую диверсионную школу? Так называемую «зондеркоманду»? Расскажите о ней все, что помните.

«Внял господь просьбе…»

Подхалюзин, давясь согласными, рассказывал подробно и долго.

Орлов ни разу не перебил. Фамилии курсантов и преподавателей, которые не забылись, совпадали с теми, какие называл когда-то Подхалюзин следователю «Смерша», какие перечислял в 1945 году Андрон Алтынов.

Подхалюзин упомянул Алтынова. Может, и о нем спросить? Или перескажет то, что десять лет назад говорил? Орлов подумал так и решил: пускай. Вдруг да что-то новое всплывет.

Нет, ничего нового не всплыло, если не считать, что подлость с теплицкими подпольщиками совершена по заданию немцев и только одним Алтыновым. Подхалюзин, дескать, тут ни при чем. Но это не новость. Себя выгораживать — старо, как мир.

И в этом случае Орлов не стал поправлять. Всему свое время. Придет оно и для присланных из Чехии показаний, о существовании которых Подхалюзину ничего не известно.

Решил задать еще один вопрос:

— Сколько раз вы, уже выпускник школы, забрасывались в тылы советских войск?

— Окститесь, гражданин начальник! Сколько… Скажет тоже… Единственный раз. Чтобы, значит, к своим дернуть. Наладился клешни напарнику скрутить — и в энкэвэдэ. А он, гад, из пушки шуметь начал. Вот и заглотал девять граммов.

Ну, как это было на самом деле, Орлов знал из материалов контрразведки 46-й армии. И снова не упрекнул во лжи. Зачем? Все давно известно. И срок Подхалюзин получил именно за то, что известно. К другому готовил Орлов Подхалюзина.

Невелики параметры мышления Подхалюзина. Обнадежил себя: похоже, кого-то еще из «зондеркоманды» в уральской тайге прищучили. Даже духом воспрял и о таком заговорить осмелился:

— Гражданин следователь, посоветоваться хочу. Как с юристом. Нельзя ли сделать что-то… В рамках закона, конечно… Насчет срока я, чтобы скостить, значит. Согласитесь, несправедливо это — четвертак, двадцать пять то есть.

Орлов посмотрел в сквозящие нахальством глаза собеседника и мысленно согласился: «Очень несправедливо, Подхалюзин, очень. Тебя еще тогда расстрелять надо было», но вслух сказал ничего не значащее, лишь бы что-то сказать:

— Такие вопросы, Подхалюзин, с адвокатом надо.

Подхалюзин разочарованно выпятил губу и про себя обругал следователя последними словами. Орлов догадался об этом по выражению его глаз и снова подумал: «Не пора ли о Бишлере? Или — преждевременно? В себя уйдет, язык узлом завяжет?»

Попсихует, конечно, не без этого. Но в нервных приступах все мысли будут о Бишлере, точнее, о времени, связанном с именем Бишлера. Восстановятся в памяти и те детали, которые вроде бы стерлись за долгие годы. К моменту, когда работу возглавит Александр Ковалев, перебесится, перестанет лезть на стенку, расскажет и об этих деталях, и о других, которыми заинтересуется Ковалев. Людишки, подобные ему, рьяно цепляются за жизнь. Сознают, что нет никаких надежд, но поганая душа не хочет в то верить. Все мнится: стоит что-то уточнить, добавить на допросах — и самая гуманная Советская власть сжалится, пощадит.

А спросить Ковалеву будет о чем. Еще в начальной стадии расследования он говорил Новоселову: «Чует мое сердце, одним Алтыновым наша работа не кончится». Так оно и получилось.

В документах о карательных формированиях на территории Белоруссии, которые изучал следователь Ковалев, оказалась справка и на отряд бывшего помещика Смоленской губернии Вольдемара Бишлера. Первое время отряд действовал на территории Смоленской области, затем передислоцировался в Брянскую и Могилевскую, а в сентябре 1943 года — в Бобруйскую область. Чрезвычайной государственной комиссией установлено, что отрядом Бишлера уничтожены сотни и сотни советских граждан. Только 28 и 31 января 1943 года бишлеровцы сожгли деревни Залазня и Леоново, казнив при этом 550 жителей.

Органы госбезопасности Белоруссии выявили немало изменников, служивших в этой шайке немецких прихвостней. В показаниях некоего Маклакова, осужденного к пятнадцати годам лишения свободы, Ковалев обнаружил упоминание о Подхалюзине. Фамилия не очень распространенная. Прикинул: не тот ли — из «зондеркоманды»? Об этом факте он сообщил в Свердловск, подчеркивая, что Подхалюзин не рядовой каратель, а унтер-офицер команды, которая приводила приговоры в исполнение. На следствии Маклаков назвал деревни, сожженные при участии Подхалюзина, в том числе Залазню и Леоново, указал место массовых расстрелов, совершавшихся подхалюзинской сворой.

К делу подключились оперативные работники Дальнова. Они нашли Подхалюзина в Сибири, а Маклакова в одном из уральских лагерей. Повидаться с последним и ездил недавно начальник оперативного отдела УКГБ Дальнов.

Показания Маклакова, полученные Павлом Никифоровичем, лежали сейчас перед Орловым. А в них еще четыре фамилии бишлеровцев, осужденных вместе с Маклаковым.

Для освежения памяти Орлов полистал показания, насторожил указательный палец, притягивая внимание Подхалюзина.

— О том, что необходимо следствию, у нас еще будет разговор. Нелегкий и долгий, как мне кажется. А для начала вот какой вопрос: «Что вы знаете об Акимове Дмитрии Петровиче?»

«Вот оно как… Выходит, про то самое. Не помог господь…»

Заикание Подхалюзина, когда не волнуется, не так заметно. Сейчас дыхание прессовалось до синевы. Он простер перед собой руку, словно прочь отгоняя какой-то кошмар:

— К-как-кой Ак-кимов?

— Я говорю об Акимове, — тем же спокойным голосом пояснил Орлов, — который руководил «союзом борьбы против большевизма».

— К-клянусь м-мат-терью…

— Это уж слишком, Подхалюзин! — пристукнул Орлов ладонью. — Акимов — начальник штаба карательного отряда Вольдемара Бишлера. Вы — унтер-офицер этого отряда, активный член эСБэПэБэ.

— Бросьте, начальник…

— Вспомните, как обливали керосином избы деревни Залазня. Сказать, какого числа вы ее сожгли?

Подхалюзин дышал с шумом, удушливо и молчал. Допрос отложили.

На повторной встрече вопрос об отряде Бишлера задали снова. Подхалюзин бешено повращал глазами и заявил:

— Н-никаких п-показаний д-давать н-не б-буду.

— Почему?

— Шьете! С-сс мной п-плохо обращались. Я т-три года н-не п-получал п-посылок!

Бородатый и примитивный прием «жевать мочалку». Оперработники сибирского лагеря, отправляя Подхалюзина на Урал, предвидели и такое, вложили в дело соответствующие справки. Николай Борисович достал нужную, прочитал: «Заключенный Подхалюзин в 1954—55 годах получил…»

— Врут! — истерично оборвал Подхалюзин.

— Без истерики, Подхалюзин. Давайте все же о вашей службе в карательном отряде Бишлера.

Подхалюзин сопел, скреб колени и выпалил:

— Объяв-вляю г-голод-довку!

— Ваша воля, — усмехнулся Орлов.

От ужина Подхалюзин отказался. Утром следующего дня к завтраку не притронулся. В обед швырнул миску на пол. К вечеру живот подвело. Ужин съел бессловесно и жадно. Не хватило. Потребовал вернуть хотя бы хлеб, «сэкономленный» за время голодовки.

56

Времени на лишние разговоры не было, и Павел Никифорович Дальнов, выслушав от вернувшегося из командировки Новоселова самое необходимое, подал ему шифровку из Центра.

— Вникни. Сориентируйся, прикинь, что Ковалев может сделать по ней. Сам введешь его в курс дела.

Распорядившись всем этим, Дальнов зашел в следственный отдел к Орлову. Николай Борисович, ссутулившись, сидел у приставного столика в плаще, в сбитой на затылке шляпе, листал бумаги и вдумчиво, не торопясь, проставлял на полях птички-галочки. По-видимому, собирался покинуть кабинет, но задержали, усадили его на первый попавшийся стул крайне важные мысли, связанные вот с этими бумагами.

Дальнов подал ему руку, спросил:

— Ну как он?

— Подхалюзин? Все так же. Попостился, теперь добавки требует. Но молчит.

— Заговорит. Никуда он от фактов не денется. Положение вещей придется принимать таким, каким оно складывается, а не таким, каким ему хотелось бы.

…Дальнов и Орлов миновали двор, вошли в помещение внутренней тюрьмы. Разделись в прихожей оперчасти.

Шли они сегодня не к Подхалюзину. Тому надо еще прийти в себя. В узкую камеру допросов с высоко поставленным зарешеченным окном был доставлен другой этапированный — Казаков Михаил Алексеевич, бывший курсант власовской «зондеркоманды». Ему тридцать лет, но выглядит гораздо старше Подхалюзина. На костистой, с вдавленными висками голове мелкий ежик сивых волос, нервно мигающие глаза расположены близко к переносице, тело худое, сутулое. Когда разрешили сесть, положил руки на колени. Тонкие, почти без мышц пальцы подрагивали.

Николай Борисович занял за столом следовательское место, Дальнов пристроился с торца. Раскрыв кожаную папку, Орлов передал Дальнову несколько из тех листков, что изучал у себя в кабинете, а сам какое-то время внимательно рассматривал Казакова, обдумывая начало допроса. От первых фраз следователя зависит порой удача и неудача разговора.

— Казаков, — обратился наконец к заключенному, — срок наказания, определенный вам военным трибуналом, истек в июне этого года. Почему вы до сих пор не на свободе?

— Раз кончился, возьмите да отпустите, — произнес Казаков, стараясь не хамить, придать словам оттенок тоскливой шутки. — Будто не знаете, — кивнул на бумаги, — там, поди, все сказано.

Дальнов нашел нужный листок, в котором «все сказано» — копию приговора специального лагерного суда. Виновным Казаков признан сразу по нескольким статьям Уголовного кодекса РСФСР, в том числе за внутрилагерный разбой. Дальнов покосился на тщедушную фигурку допрашиваемого. Тоже мне, разбойник… Осужден, как и первый раз, к 10 годам ИТЛ. И когда? За два месяца до окончания срока…

— Не буду скрывать, Казаков, — продолжал Николай Борисович, — мы проверяли, в полной ли мере вы понесли наказание за сотрудничество с немцами. Действительно, в плен вас взяли летом сорок четвертого года, во власовскую армию вступили в октябре.

— Зачем вам это? — не утерпел Казаков.

— Дело в том, что кое-кто сумел увильнуть от заслуженной кары. Не разглядели сразу-то, что у них руки по локоть в крови, а им, как и вам, дали десять лет или того меньше. Наслаждаются свободой и слушают: не запылает ли новая война, чтобы опять за нож схватиться… Ладно, не будем говорить общими словами. Подойдите сюда.

Казаков приблизился к столу. Орлов достал из папки фотографии, подумал, какую показать Казакову: ту, что сделана военным трибуналом, или из немецкого уголовно-следственного дела? Подал вторую.

— Знаете этого человека?

— Знакомое обличье.

— Алтынов его фамилия.

— Можно бы не говорить, по-другому не назову, гражданин начальник, — глазки Казакова учащенно моргали. — Гляди-ко, с немецкой медалью. У нас он ее не носил!

— Где — у вас?

— У Власова, чтоб ему на том свете лихо было.

Примолк. По лицу видно: не терпится спросить что-то. Решился, спросил:

— В лагере всякое болтали… Будто Власов и сейчас у американцев. С ним и другие генералы, которые нам мозги мутили. Трухин, Шиленков, этот… Благовещенский… Не помню всех.

— Нет, неправда, Казаков. Власов вообще не был у американцев, не добрался. Он и другие, которых вы назвали, еще в сорок шестом повешены.

— Слава богу и Советской власти! — дурашливо перекрестился Казаков. — Туда им и дорога.

— Казаков, мы не будем расспрашивать о том, что вы говорили на следствии в июне сорок пятого. Склонны думать, что на вопросы отвечали правдиво. Но вот такого вопроса вам не задавали… Садитесь, Казаков.

Казаков сел, спросил с нетерпеливой опаской:

— Какого вопроса?

— Не знаете ли вы, откуда прибыл Алтынов в чешский лагерь номер двенадцать?

— В Теплик, что ли?

— Город Теплице. Так правильно.

— Мы его Тепликом звали… Дайте подумать.

Казаков запрокинул голову, выставил острый кадык на тонкой шее с обвислой кожей, защурил глаза, но и сжатые веки продолжали подрагивать. В том, что он добросовестно копается в прошлом, сомнений не было.

— Не помню, чтобы Алтынов сказывал, откуда прибыл. А мы про таких, как Алтынов, вот что думали: шкуру спасают.

— Как это понимать? Поясните.

— Война-то к концу шла. Хоть и за колючкой были, а кумекали — капут Гитлеру. Нас из плена… Если даже в Сибирь отправят, как немцы стращали… Не навек же. Амнистия или еще что… Рано или поздно вернемся домой. Вот и эти, которые у немцев служили…

— Почему вы решили, что Алтынов у немцев служил?

— Так не я один думал. Здоровые, мясо на костях — как у вольных. Ясно, что рыло в пуху. А тут Красная Армия вот-вот придет, спросит по всей строгости. Полицаи, каратели, другие ублюдки отвалили от своих хозяев, в лагеря подались…

Казаков запнулся, на изможденном лице появилось подобие улыбки.

— Сами-то, гражданин начальник, что ли, не видите? С медалью Алтынов. В лагерях медалей не давали. Даже падлам, которые в старших по блоку ходили. Вот такие и лезли в лагеря, лепили феню, чтобы за обыкновенных военнопленных сойти.

— Нелогично, Казаков. Хотели за обыкновенных сойти, а сами к Власову подались. Что за резон?

— Ну, не сами подались. Трухины да шиленковы, которые у Власова, не глупее нас, тоже с башкой, засвечивали таких. В первую очередь и вербовали тех, кто у немцев пятки лизал. Попробуй брыкаться — копать начнут, выяснять, почему от фюрера драпанули. Настучат в гестапо, а там рассусоливать не будут, враз шлепнут. Таких даже жалко становилось. Приходилось крутиться им, как гадюке под вилами — больно и не вырвешься.

— Если у таких, которых вам жалко, доля такая, то вы-то зачем к Власову? Мало того — еще и в шпионскую школу.

— Дурак был. Думал: что плен, что РОА — одна нечистота́. А там хоть кормили.

Догадка в отношении таких, как Алтынов, возникшая у пленных еще тогда, в разгар событий, совпадала с версией следователя Ковалева. Алтынов на исходе войны искал возможность выйти сухим из воды. Теперь нет сомнений, что Алтынов из 624-го карательного не отчислялся. Несостоятельна и другая версия — водворен в лагерь немецкими разведывательными органами. Если бы Алтынов планировался на будущее как агент, то во власовскую армию его бы ни в коем случае не позволили завербовать…

— Казаков, в своих показаниях армейским следственным органам вы называли пленного летчика по прозвищу Сашка-СБ. Помните?

— Этого парня я никогда не забуду, — вскинул голову Казаков, выказывая уважение к тому, чего сам лишен.

— Позже не приходилось что-нибудь слышать о нем?

— Нет.

В приоткрывшуюся дверь заглянул офицер из оперчасти, помаячил Дальнову. Павел Никифорович вышел и вернулся минуты через две. На пытливый взгляд Орлова сказал:

— Может, завершим тут?

— В сущности, я уже завершил.

Орлов вызвал охрану, велел увести Казакова. Когда дверь закрылась, Павел Никифорович сказал товарищу:

— Сигнал из Верхней Тавды. Алтынов стал подозрительно беспокоен.

57

Вернуться в Россию, пусть даже советскую, — эту клятву, данную сгоряча, от отчаяния, Леопольд Савватеевич Мидюшко вскоре забыл. Вначале его, хозяина удачно приобретенного в Трабзоне питейного заведения, приголубила турецкая военная разведка, а потом и американская.

В 1949 году, когда Центральное разведывательное управление США, обуреваемое идеей создания вооруженного антисоветского подполья, стало наиболее интенсивно засылать агентуру в СССР, появился в Трабзоне и Прохор Савватеевич Мидюшко. Братьям не только по крови, но и по делу, нечего было скрывать друг от друга, и Прохор поведал престарелому единоутробному единомышленнику о своих одиссеях.

Вскоре после капитуляции Германии в американском лагере для немецких военнопленных он быстро сошелся с кем надо. Сначала работал с «перемещенными», отбирал полезных людей для новых хозяев, в 1946 году уехал за океан. В ведомстве генерала Уильяма Д. Донована, в котором подвизались даже такие русские эмигранты, как князь Сергей Оболенский и другие видные лица, поднабрался кое-каких навыков в разведывательной работе. Когда это управление стратегической службы (УСС) было реорганизовано в ЦРУ (1947 год), Мидюшко получил место уже с четко очерченными функциями — стал заместителем начальника американской разведшколы в небольшом западногерманском городишке Имменштадте. На него легла ответственность за подготовку агентуры, засылаемой на территорию Советского Союза. Обязанности свои выполнял со всем старанием. Время от времени его можно было встретить на засекреченном аэродроме Фюнтенсбрука, где перед заброской в советскую глубинку давал последние наставления своим питомцам. В 1949 году впервые прилетел в Турцию руководить засылкой агентуры с ее территории.

С этого времени и до 1954 года, когда заброска агентуры на советскую землю приобрела наибольший размах, побывал в Турции неоднократно, но поработать вместе с братом Леопольдом не пришлось. На шестьдесят пятом году жизни, вскоре после свидания с Прохором, он скончался от сердечного приступа.

Так что в июне 1955 года, когда чрезвычайно легкомысленный Петька Сомов по наущению солагерника Андрона Алтынова направлялся в Трабзон, там не было ни Леопольда Мидюшко, ни его братца Прохора. Не было и «Сибирских пельменей». В питейном заведении сидел уже новый владелец — пузатенький турок в красной феске.

Вместе с тем советской разведкой было установлено, что у Прохора Мидюшко кроме брата Леопольда, некогда обосновавшегося в порту Трабзон, есть еще сестра — Людмила Савватеевна Сарычева. В 1920 году она с мужем, кутеповским офицером, как и многие другие родственники военнослужащих армии Врангеля, эмигрировала. Поручик Сарычев, в отличие от Леопольда Мидюшко, сумел спасти жену даже в ужасных условиях острова Лемноса, до отказа забитого российскими беженцами, а затем и вывезти в Болгарию.

В 1923 году во время фашистского переворота в Софии ввязавшийся в него русский поручик Сарычев был убит. Что стало с сестрой Людмилой, не знали ни владелец кабака в Трабзоне Леопольд Мидюшко, ни его заблудившийся в севастопольском порту младший брат Прохор.

А судьба Людмилы сложилась по-своему неплохо. Рано овдовев, она не осталась одинокой. Вышла замуж за болгарского гражданина, произвела на свет двух милых славяночек и лишь время от времени с искренней женской болью вспоминала бесследно исчезнувшего девятилетнего Прохора.

Ее-то, используя все имеющиеся возможности, и разыщет Прохор Савватеевич. Размякнет зачерствевшая душа, потянет повидать сестру. Хотя бы издали.

В Софию Мидюшко прилетит под видом коммерсанта одной из торговых фирм ФРГ и, разумеется, под другим именем. Таможенная служба аэропорта усомнится в подлинности документов зарубежного гостя, пригласит его для выполнения кое-каких формальностей, и он получит исчерпывающие, подкрепленные документами разъяснения относительно того, кто он есть на самом деле.

Среди встречавших Мидюшко сотрудников советских и болгарских органов госбезопасности будет и начальник следственного отдела УКГБ по Свердловской области Николай Борисович Орлов — ученик и друг погибшего на войне чекиста Константина Егоровича Яковлева.

Людмила Савватеевна ничего не будет знать об этой операции. Давняя душевная рана, нанесенная нелепой и тяжкой разлукой, зарубцевалась, и бередить ее было бы просто бесчеловечно.

58

О выводе изменника Родины, военного преступника и агента иностранной разведки на территорию дружественной страны старший лейтенант Новоселов узнает, конечно, гораздо позже. Сейчас из шифровки Центра он получил только более полное представление о Прохоре Мидюшко и уяснил, насколько важно иметь всесторонние сведения о злодеяниях, совершенных им на многострадальной земле Белоруссии в годы фашистской оккупации. Об этом и состоялся разговор по телефону Юрия Новоселова со следователем Ковалевым.

— Все будет в порядке, дорогой Юрий Максимович, — заверил Ковалев и в свою очередь продиктовал, что надо сделать оперработникам до его возвращения. В частности, уточнить местонахождение бывшего узника «Шталага-352» Ивана Павловича Раскатова, 1904 года рождения. Известно, что он в 1952 году выехал из Витебска в Горький или Куйбышев.

— Юра, — восклицал Ковалев, — ты представляешь, насколько он обогатит досье негодяя Алтынова!

— А ты, Сашуля, представляешь, на кого взвалят твоего Раскатова?

— На тебя, на кого больше, — рассмеялся Ковалев.

— Хорошо, хоть соображать не разучился.

— Выдюжишь. Как там мои — Сережка с Клавой?

— Здоровы. Скучают, конечно. За подарок огромное спасибо.

— Поклон им. Скажи — скоро буду.

59

Ковалеву надо было уточнить несколько адресов перебравшихся в город жителей спаленных карателями деревень. Начальник следственного отдела УКГБ подполковник Шиленко обещал быть на месте в пятнадцать часов. Столкнулся с ним в коридоре управления. Владимир Панкратьевич шел с низкорослым увечным человеком. Хромой, левая, неразгибающаяся в локте рука неестественно вывернута, голова уродливо скошена и беспрестанно подергивается. Шиленко сказал Ковалеву, что ключ в двери, а он сейчас вернется, только товарища проводит.

Возвратившись в кабинет, Шиленко извинился: «Одну минутку» — и полез в сейф. Бросив на стол кипу папок, долго рылся в них. Не найдя того, что искал, посидел в мрачной задумчивости. Снова сказал: «Одну минутку» — и взялся за телефон, сердито распорядился зайти кому-то. Почти тут же зашел знакомый Ковалеву молодой следователь, кивнул гостю и уставился на своего шефа.

— Что удалось установить по делу Ланского?

— Для него ничего утешительного, Владимир Панкратьевич. О гибели подпольщиков Кульчитского и Рыжкова получены официальные подтверждения. Больше ничего.

— Папку с немецкими приказами на проведение операции «Генрих» я не отдавал тебе?

— У меня.

— Принеси, пожалуйста.

Затолкав обратно в сейф извлеченные оттуда документы, Шиленко вынул из ящика стола листок с адресами.

— Кавардак с наименованием улиц, нумерацией домов. В помощь бы тебе кого-нибудь, но…

Понятно, помощи ждать неоткуда. Ничего, Ковалев и сам разберется. Поднялся было.

— Погоди, — остановил его Шиленко, увидев в дверях следователя с папкой.

Полистал, убедился, что принесли именно то, что требовалось, отпустил товарища.

— Обедал? — спросил подполковник у Александра.

— Разве от витебчан уйдешь без угощения, — улыбнулся Ковалев. — Перекусил у Раскатова.

— Тогда ладно, — ответил веселым взглядом Владимир Панкратьевич и, имея в виду бумажку с адресами, добавил: — Поужинаешь у кого-нибудь из них. Или ко мне приходи. Часам к десяти дома буду.

— Спасибо, Владимир Панкратьевич.

— А вот давно обещанное, — Шиленко протянул отпечатанные на машинке три странички и какую-то фотокопию. — Можешь не переписывать. Распорядился специально для тебя изготовить.

На выразительном лице Ковалева, несколько исхудавшем за последнее время, отчего резче обозначились волевые черты, появилась тень неловкости. Шиленко заметил это, понял состояние коллеги и с жесткой дружеской интонацией преподал ему урок:

— Ты это брось, Александр Григорьевич. Не в гости приехал — работать. А работа… Работа всегда — общая. Так что перестань думать о себе как о какой-то обузе. Смею заверить, своего не забываем, все идет нужным чередом, ни в чем ты нас не ущемил.

Возле скул Александра проступили красные пятна. Преодолев неловкость, смело встретился взглядом с усталыми и добрыми глазами седого человека, быстро бормотнул:

— Спасибо.

— Да хватит тебе. Читай, все ли устраивает.

— Устраивает, все устраивает, — поспешил заверить Ковалев.

Шиленко с улыбкой помотал головой:

— Неисправимый ты человечище.

На руках Ковалева была справка на командира 7-го добровольческого казачьего полка Альберта Иоганна фон Рентеля, составленная по нескольким документам. Кроме установочных данных: уроженец Дортмунда, помещик, образование высшее, член НСДАП с 1934 года, женат, трое детей — в справке содержались показания о военных действиях подчиненного фон Рентелю 624-го батальона. Фамилии начальника штаба Мидюшко и ротного командира Алтынова не упоминались, но это не означало, что они были в стороне от всего, что сообщал Альберт Иоганн фон Рентель. На фотокопии запечатлена собственноручно исполненная полковником Рентелем схема со знакомыми Ковалеву названиями сел и деревень, примыкающих к Витебску и Полоцку. Схема поименована автором как «Обзор участия 7-го полка в борьбе с партизанами».

Фон Рентель пленен в 1944 году под Полоцком, в 1948 году военным трибуналом Белорусского военного округа осужден, учитывая Указ Президиума Верховного Совета СССР от 26 мая 1947 года «Об отмене смертной казни», к 25 годам лишения свободы. Если за минувшие семь лет с ним ничего не случилось, можно встретиться, уточнить все, касаемое последних дней существования 7-го полка и, в частности, входившего в его состав 624-го батальона. Ковалеву кроме показаний, которые даст Алтынов, хотелось иметь и показания командира полка Альберта Иоганна фон Рентеля. Может, яснее станет, как Алтынов оказался в лагере для советских военнопленных в чешском городе Теплице. Не исключено, что появятся и какие-то новые данные о Прохоре Мидюшко.

Подождав, пока Ковалев прочитает документы о немецком помещике с высшим образованием, а потом военном преступнике, Шиленко поинтересовался:

— Видел в коридоре моего посетителя? Почему ничего не спросишь? Понятно, неприлично в чужие дела нос совать. Так? Тогда я сам расскажу. — Шиленко потыкал пальцем в то место, где сердце: — Вот он у меня где, посетитель этот… Всякой беды пооставляла война…

По всемувидно было, что чья-то горькая доля глубоко волнует Владимира Панкратьевича, что ему невтерпеж поделиться своими переживаниями. Но он не забывал и о деле гостя.

— Вот что сделаем, Александр Григорьевич, — Шиленко полистал алфавитную книжку до нужной буквы. — Тобой Матусевич интересовался. Спрашиваю — зачем? Смеется. К одной даме, говорит, хочу пригласить. Не знаю, как насчет дамы, а с нумерацией домов поможет разобраться, к нужным свидетелям сопроводит… Позвоним сейчас. У него теперь телефон дома. Поставили депутату.

Подполковник покрутил диск, трубку на том конце провода никто не снял.

— Найдем, — заупрямился Шиленко, — через начальство найдем.

Дозвонился до кого-то. Называя по имени-отчеству, попросил наискорейше разыскать Семена Трифоновича и передать, что-товарищ из Свердловска в УКГБ и ждет его звонка. После уж заговорил о человеке, которого Ковалев встретил в коридоре управления.

Фамилия его Ланской, звать Никитой Федоровичем. Недавно исполнилось двадцать шесть лет. Пока была жива мать, кормила, одевала, как могла. Теперь остался один. Средств никаких, а жить надо. Кто-то надоумил хлопотать о пенсии. Инвалидом Ланской стал в четырнадцать лет. Предъяви нужные справки — и получишь хоть сколько-то на пропитание. Но не было нужных справок. Не с дерева брякнулся по детской шалости, не болезнь изувечила. Изувечили Никиту немцы. Не в гестапо, как чаще бывало. Изуверски калечили его в штабе саперного батальона.

60

Беженцы из Ленинградской области, мать и сын Ланские, как и тысячи им подобных, не смогли уйти от стремительно наступавших немецких войск, осели в оккупированном Полоцке. Зарегистрировались в управе, снимали угол. Мать, искусная портниха, обшивала немецких тыловых щеголей и, худо-бедно, добывала кусок хлеба. Кто-то из клиентов устроил Никиту истопником в штаб стоявшего на окраине города саперного батальона.

В тот период стал захаживать к Ланским сосед по дому Адам Терентьевич Кульчитский. Поначалу Никите казалось, что тот добивается расположения его молодой матери. Действительно, роль ухажера удавалась Кульчитскому. Но добивался он, учитывая клиентуру портнихи, совсем другого. Похоже, не добился. Мать была слишком напугана творящимся на земле. А вот с Никитой Адам Терентьевич сошелся быстро.

«Я хотел быть патриотом, — рассказывал Ланской подполковнику Шиленко, — то, что я делал, казалось пустяком. Передавал Адаму Терентьевичу, что видел в штабе и на территории батальона, что слышал от русских, которые служили немцам. Только и всего».

Однажды, непонятно чем взволнованный, Кульчитский сообщил Никите адрес какого-то «Беркута» и строго предупредил: «Беркут» — это на самый крайний случай. Мало ли что может случиться с ним, Кульчитский. Но и тогда к «Беркуту» только с таким, что покажется Никите очень и очень важным. Лишь после этого мальчик почувствовал, что поручения дяди Адама — не пустяк, имеют важное значение. Но данной ему явкой не пришлось воспользоваться. С дядей Адамом ничего не случалось, и они время от времени продолжали встречаться. Никита добросовестно пересказывал все, что видел и слышал в немецкой части.

События, о которых поведал Никита Федорович Ланской витебским чекистам, относились ко второй половине 1943 года. Первые месяцы мальчишка подметал двор, чистил конюшни, копал на чьем-то поле картошку для саперов. В должность истопника, как таковую, вступил в начале октября. Однажды, занимаясь печками в трех комнатах штаба, Никита заметил на столе отпечатанные на машинке бумаги, оставленные беспечным делопроизводителем. Разобраться в них, конечно, не мог. Правда, печатный латинский шрифт читал хорошо, но что за этим шрифтом — увы.

Все же каким-то неведомым чутьем сообразил — на столе секретный приказ. Да и не чутьем, пожалуй. Общаясь с немцами, он уже понимал некоторые слова и фразы. Часто слышал от военных слово «бефель» — приказ, постоянно на их языке звучало и слово «гехайм» — тайный, секретный: гехаймфельдполицай — тайная полевая полиция, гехаймштаатсполицай — гестапо — тайная государственная полиция. А слова «оператион» и «партизанен» вообще читались, как русские. Сомнений не оставалось — на глаза Никите попался секретный приказ, как он понял, о проведении какой-то операции против партизан. Никита мучился — что делать? Может, стащить?

Хватило у мальчишки благоразумия не сделать этого, сообразил, что исчезнувший вместе с истопником важный приказ отменят, и его безрассудный поступок ничего полезного не принесет. Решил просто полистать, запомнить что-то. Нет, не под силу было и это. И вдруг… «Parole», «November»… Да это не только отличнику пятого класса Никите Ланскому, но и дураку понятно. Прочитал раз, второй… Знакомые и незнакомые названия городов на каждый день ноября. Несколько раз прочитанное нервно обостренная память схватила едва не на всю жизнь.

Спрятавшись на конюшне, переписал запомнившийся текст на бумажку. Какой ценности оказалась эта бумажка, он определил по поведению дяди Адама, едва не смявшего парня в своих объятиях.

Недели три спустя, в разгар крупнейшей операции гитлеровцев по блокаде «бандитской республики Россоны», как называли немцы партизанскую зону, Никиту вновь привлекли документы на штабном столе. Увлекшись, он, уже поднаторевший в немецком, стал разбирать их содержание. На этом и попался. Его не передавали ни в какие следственные органы — вышло бы боком самим саперам. За беспечность гестапо и их не погладило бы по головке. Допытываясь, для кого он такой любопытный, саперы расправлялись с Никитой самолично.

Тело выбросили в овраг. Истязатели считали, что до смерти забили мальчишку. Но Никита Ланской пришел в себя, чудом дополз до дома.

Чекистами Витебска установлено: был подпольщик Кульчитский, был и «Беркут» — Андрей Иванович Рыжков, тоже подпольщик. Можно себе представить, как вел себя на допросе четырнадцатилетний мальчик, если эти люди и после происшедшего с Никитой Ланским оставались на свободе, продолжали работу в подполье. Погибли они в конце войны, уже будучи в рядах Красной Армии.

Кто теперь подтвердит рассказ Никиты Федоровича Ланского? Ведь мальчишку немцы могли изуродовать и просто за кражу, допустим, буханки хлеба…

— Нет живых свидетелей, — сказал подполковник Шиленко, — но вот какая штука, дорогой Александр Григорьевич. Ланской и сейчас называет пароли из немецкого секретного приказа, которые якобы запомнил четырнадцатилетним пацаном. Называет в том порядке, в каком они были в приказе — по числам ноября 1943 года. Вот он, этот приказ, — подполковник Шиленко пододвинул Ковалеву раскрытую папку, принесенную молодым следователем. Это был оперативный приказ от 20 октября 1943 года на проведение крупнейшей операции против партизан под кодовым названием «Генрих». — Смотри, Александр Григорьевич.

Ковалев смотрел, читал, листал и снова читал… Знакомое оформление архивных трофейных документов: страница по-немецки, страница по-русски. В правом верхнем углу приказа — адресат: «Гауптштурмфюреру СС фон Вильке».

— Кто такой Вильке? — спросил Ковалев.

— Командир первого строительного саперного батальона тыла группы армий «Центр». Батальон дислоцировался в Полоцке.

Ковалев читал:

«Для проведения операции назначаются… 1-я команда СД, 13-й батальон СС, специальный батальон СС Дирлевангера, 57-й полицейский батальон, 7-й казачий полк, 3-я команда особого назначения, 1-й строительный саперный батальон фон Вильке…»

Наконец то, на что обращал внимание Ковалева начальник следственного отдела подполковник Шиленко:

«Пароли: 1 ноября — Кюстрин, 2 ноября — Рюген, 3 ноября — Бамберг, 4 ноября — Айслебен, 5 ноября — Париж, 6 ноября… 29 ноября… 30 ноября…»

— Об этих паролях говорил Ланской? — спросил Ковалев.

— Не все точно, конечно. Столько лет прошло… Эти, — заглянул в приказ… — Штальзунд, Людейшайд, Мюльхайм… Иди-ко удержи в памяти. Называл искаженно. Но называл! Вот и подумай, дорогой Александр Григорьевич: где, при каких обстоятельствах мог видеть этот приказ Никита Ланской? Штабная документация гитлеровского саперного батальона перешла, как говорится, из рук в руки — от немцев в нашу контрразведку. К тому же калека Ланской до шестнадцати лет не поднимался с постели, потом год учился ходить самостоятельно.

— Остается только безоговорочно поверить рассказу Никиты Федоровича.

— Я уже поверил.

— Но ваша вера, Владимир Панкратьевич, не документ для получения пенсии.

— Будем думать. Будем искать тех, с кем держал связь подпольщик Кульчитский. В обкоме посоветуюсь. Не оставим парня в беде, не придется больше просить подаяния.

— И это было?! — воскликнул Ковалев, с ужасом представляя изломанную фашистами руку Ланского, протянутую за нищенской копеечкой.

— Не раз снимали с поезда. Песенку жалостливую разучил.

— Какого же черта он до сих пор молчал о себе?! — возмущался Ковалев.

— Не молчал. Но знаешь ведь, какие есть в канцеляриях люди. Да и винить не всех можно. В герои порой и подлецы лезут. В собесах и с такими сталкиваются. А у Ланского один свидетель, и тот — мертв.

Позвонил Матусевич. Действительно, он приглашал Ковалева посетить «мадам Пудетскую». Ни мужа, ни детей дома нет. Хорошая возможность поговорить с глазу на глаз.

Пудетская… Вот она и без свидетелей в герои рвется… Теперь Ковалев никак не мог отказаться от встречи с благополучной, будь она неладна, Натальюшкой. Да и Шиленко посоветовал:

— Сходи. Попроси у Пудетской ее девичий альбом. Будет артачиться, намекни: в нижнем ящике комода в цветастый платочек завязан. Может, не там теперь, но подействует. Мы занимались окружением Брандта из местных жителей, Мидюшко нас не интересовал, поэтому не буду утверждать, но, насколько помнится, какие-то его следы есть в альбоме.

61

Любе Алтыновой не было и семнадцати, когда Валька Залесов объяснился ей в любви. И не объяснение это было, другое что-то, прозвучавшее для девчонки гораздо бо́льшим, чем объяснение. Пришел на ферму во время вечерней дойки, отозвал в сторону.

— Люба, завтра в армию ухожу, — сообщил он.

— Ну и что? — вскинула голову Люба.

Хотела проявить девчоночье безразличие, а у самой даже дыхание перехватило. Валька уставился на нее и спрашивает:

— Будешь меня ждать?

Вот тебе и на. Знаться с ним никогда не зналась. Ну, если честно, поглядывала иногда. Видный среди парней, уважительный. Но поглядывала просто так, без всяких мыслей. Таких, которым замуж пора, — хоть пруд пруди, где уж ей, малявке… Тут бы в самый раз характер выдержать: «Больно надо» или — «Эко придумал», а у Любы язык словно отсох.

Валька взял ее за плечи, притянул к себе. Не полез целоваться, и рукам волю не давал, а подержал самую малость возле себя и пошел. Шагов через десять обернулся, опять спросил:

— Так как, Люба, будешь ждать?

Сердце сжалось от грустного голоса. Окажись кто рядом, не услышал бы Любиного «Буду», а Валька издали услышал. Засиял, помахал рукой и быстро ушел. Теперь уже не оглядываясь.

И Люба стала ждать. Сначала — письма, потом — фотографию в военной форме, а осенью пятьдесят четвертого — и самого Валентина. Анастасия Петровна знала о Любиной тайне, но помалкивала: сама, дескать, откроется. Открылась Люба через три года, когда получила последнее письмо с военным штемпелем: «Скоро приеду и сразу к Анастасии Петровне…» Прочитала мать и, настрадавшаяся на своем веку, посоветовала по простоте душевной:

— Не торопись, дочка, приглядись. Такую, как ты, из-за отца нашего парни и обидеть не считают за грех, как Маньку глухонемую…

Будто острым чем полоснуло Любу. «Из-за отца нашего…» Росла без отца и росла, не ощущала нужды в нем, никаких дочерних чувств не испытывала, вокруг — люди как люди… Теперь многое стало казаться не таким, каким было на самом деле.

Чего скрывать, приятно было ухаживание парней — недурна, значит. И собой гордилась — крепко держала обещание, данное Вале Залесову. А оно вон как получается…

Неужели обман вокруг? Не ухаживали, выходит, хотели, как с Манькой глухонемой, — лишь бы за баню? И Валька Залесов — тоже? Ущербной стала из-за отца, не грех и обидеть?

Перед ноябрьскими праздниками, чтобы встретить Залесова, на станцию все же поехала. В письмах не стеснялась, целовала бессчетно раз, а тут от счастливого и радостного солдата варежкой отгородилась.

Месяц спустя папаня заявился — тоже «демобилизовался»…

Великих трудов стоило Валентину Залесову успокоить Любу, вернуть ей веру в людей, в свои чувства. Выговаривал укорчиво:

— Вбила себе в голову: отец, отец… Не враг же… Тех, кто по-настоящему предатели, не к отсидке приговаривали. Ну, смалодушничал, мало ли таких в плену было. Отсидел за это. Нельзя же все время казнить его и самим казниться…

Страдная пора в колхозе заканчивалась, подоспела пора свадеб, и Залесов решительно заявил Любе:

— Сегодня приду к твоим о свадьбе говорить. Поклонюсь Андрону Николаевичу, пусть поможет пристрой к нашей избе поставить. Увидишь, как отмякнет…

В середине дня вырвалась сбегать домой: мать предупредить, попросить, чтобы платье поновей из сундука достала, погладила. Не сидеть же в сермяге, когда Валентин придет.

Возле дома увидела легковую с брезентовым верхом машину. Такой в колхозе не было. Из города, что ли? К кому?

Прошла через двор со встревоженно бьющимся сердцем. В избе творилось непонятное. Положив перед собой тяжелые руки, отец сидел за столом. Перед ним опорожненная тарелка, недоеденная горбушка хлеба. Видно, приезжие застали его во время обеда. Сивая, облысевшая голова опущена. Напротив отца — незнакомый пожилой человек в расстегнутом плаще с капюшоном перебирал всякие скопившиеся в семье Алтыновых бумаги. Были среди них и письма отца из заключения. Второй, совсем молодой незнакомец, пристроился на голбце и перочинным ножом вспарывал подкладку недавно купленного Андроном Николаевичем ватника.

На лавке неподвижно застыли соседка Агния Семеновна и секретарь сельсовета Галя. По всему видно, оказались в доме не из любопытства, по какой-то другой причине. С вытаращенными глазами смотрели они, как молодой оперработник вытаскивал из прорехи притаенный там чей-то затасканный паспорт. Вытащил, полистал, покачивая головой, произнес протяжное «М-мд-а-а» и дал посмотреть женщинам.

Непонятное постепенно становилось Любе понятным.

Но где же мать, сестра Тоня? Бросилась во вторую комнату. Анастасия Петровна лежала на кровати с мокрой тряпкой на голове. Тоня метнулась Любе навстречу.

— Маме плохо! Врача надо!

Анастасия Петровна открыла глаза.

— Не надо, дочка, отлежусь.

Товарищи из КГБ закончили работу. Алтынов одевался. Когда его вывели, Люба бросилась следом, догнала того, что в плаще с капюшоном.

— Что опять натворил… — хотела сказать — отец, но язык иначе повернулся. Махнула рукой в его сторону: — Что опять натворил этот?

Человек в плаще некоторое время смотрел на нее молча, потом спросил для уверенности:

— Люба, да? — притронулся рукой, сказал мягко: — Иди к маме, Люба. О враче я позабочусь.

Люба провожала машину больным взглядом, в голове билось: «Вот и сыграли свадьбу… пристрой поставили…» Рассыпая волосы, сорвала с головы слабо повязанный платок, хлестнула им по изгороди палисадника, упала грудью на заостренные штакетины, крикнула в желтеющие кусты сирени:

— Будь ты проклят! Навсегда проклят…

62

Об аресте Алтынова Николай Петрович Орлов распорядился, в тот же день, как поступил сигнал из Верхней Тавды о несколько необычном поведении поднадзорного.

В условиях города ночь для задержания — самое подходящее время. В деревне сие не годилось. Заплоты, ворота, запоры, задвижки… Ружье в хозяйстве такой же обиходный предмет, как ухват или кочерга… А с этим Алтыновым… Распорядился брать днем.

К странности в общем-то неприметной, размеренной плотницкой жизни отнесли прежде всего никогда не проявляемое, а теперь резко обострившееся внимание к газетам. Одновременно последовала поездка в райцентр, где он долго торчал с огрызком карандаша перед станционным расписанием движения поездов. Там же в городе Алтыновым приобретена обнова: ватная телогрейка и кирзовые сапоги. Было похоже, что человек собрался покинуть родные Кошуки, причем тайно, поскольку, как выяснилось, о своих намерениях он не говорил ни жене, ни дочерям, а братьям — тем более.

Каким же хлыстом стегануло Алтынова? Об утечке сведений, касаемых работы чекистов по его делу, не могло быть и речи. Или все же проскочила какая писулька от белорусских доброжелателей, потревоженных Ковалевым и Новоселовым? Едва ли. Другое что-то. Не газеты ли чем-то обожгли Алтынова? Посмотрели. Похоже — они. В тот период появилось несколько сообщений о судебных процессах над оуновцами, прошлое которых было наизнанку вывернуто украинской контрразведкой. Одни заголовки судебных отчетов могли привести Алтынова в трепет: «Нет пощады предателям!», «Время не затуманит прошлого». Грозны и близки по смыслу этим были и другие корреспонденции.

В какие же палестины решил махнуть бывший ротный командир казачьего батальона германских вооруженных сил? Смешно было бы думать, что в Турцию, в портовый город Трабзон, куда сам некогда адресовал наивного солагерника Петьку Сомова. Даже будь в этом Трабзоне Прохор Савватеевич Мидюшко, он не раскрыл бы Алтынову своих объятий. Да и, как говорится, каши мало ел Алтынов, чтобы решиться на закордонный вояж. Видимо, в своей стране облюбовал такое местечко, куда Макар телят не гонял, а может, и какое поглуше — где Макара телята съели. И не сейчас задумал он свое путешествие. Скрыться, навсегда исчезнуть от всех его знавших и продолжать жевать хлеб под другой личиной, — об этом он думал еще в заключении. Подготовку начал сразу, как только оставил за спиной ворота исправительного лагеря. Сомнений тут не могло быть: при обыске в подкладке вновь приобретенного ватника обнаружили паспорт на имя Сторожева Гавриила Ананьевича, 1915 года рождения, выданный милицией Канска Красноярского края.

В Красноярск немедленно полетел запрос. Из ответа явствовало: Сторожев пропал без вести 9 декабря 1954 года, что совпадает со временем пребывания Алтынова в Красноярске сразу после освобождения. Объявленный всесоюзный розыск не дал положительных результатов. В июле нынешнего, 1955 года ягодники обнаружили в оставшемся от зимы кострище полусгоревший труп. По остаткам одежды и некоторым другим приметам родственники признали в нем Гавриила Сторожева.

Судебно-медицинской экспертизой установлено, что смерть наступила от удара тупым тяжелым предметом по голове, после чего предпринята попытка сжечь труп и таким образом скрыть следы преступления. Концы в воду, а пузыри — на поверхности. Часы и незначительная сумма денег, обнаруженная в сохранившемся от огня заднем кармане брюк, остались при покойном. Милиция с полным основанием выдвинула версию, что убийство совершено с целью похищения документов.

Сомнений не было: убийство — дело рук Алтынова. Но не было сомнений и на другой счет: причастность к данному преступлению Алтынов будет отвергать. «Паспорт нашел, Сторожева в глаза не видел» — вот что он скажет. Орлов рассматривал паспорт Сторожева и думал, как минимальными силами и в кратчайшее время неопровержимо доказать, что убийство совершено Алтыновым. Ждать, когда это сделает красноярская милиция, — времени нет. Надо помочь ей.

Снял трубку, набрал номер начальника оперативного отдела Дальнова. Объяснив создавшуюся обстановку, намекнул на Новоселова — нельзя ли его в Красноярск?

— Нельзя, — отрезал Дальнов. — Нельзя хотя бы потому, что Новоселова, как тебе известно, нет на месте. Он в Новосибирске.

— Извини, запамятовал. Но надо кого-то для ускорения дела.

— Посоображаю, подберу кого-нибудь.

На том и порешили. Николай Борисович стал думать о Новосибирске. Точнее, не о Новосибирске, а о человеке, встретиться с которым командирован туда оперуполномоченный Новоселов. Уместно заметить, что поехал Юрий с большой охотой, В Белоруссии, знакомясь с документами 201-й охранной дивизий, он очень огорчался, что на фоне трех фонов — командиров полков фон Мюке, фон Папена и фон Рентеля — всякой сволоты вдосталь, а вот Мидюшко и Алтынова нет. Как выяснил Ковалев в Витебске, полковник Альберт Иоганн фон Рентель за военные преступления осужден советским судом к 25 годам лишения свободы. Установить, где отбывает наказание, особых трудностей не составляло. У него-то и должен Новоселов выяснить кое-что об Алтынове, а если удастся, то получить и некоторые сведения для Центра по задержанному в Болгарии Мидюшко, агенту американских разведывательных органов.

Машинально, а может, в силу профессиональной привычки Орлов пометил на чистом листке бумаги: «Фон Рентель — командир 7-го полка». И эта вроде бы ничего не значащая фраза стала толчком для работы, которая планировалась на завтра и которую, как он понял, можно сделать сейчас. Поджимало неплановое — госпитализация. Колебался, но услышав от врача: «Хватит, Николай Борисович, испытывать судьбу», сказанное твердо и с долей раздражения, дал согласие. До операции, помимо всего прочего, надо было выполнить и обещанное в душе следователю Ковалеву: выкроить для парня хотя бы три свободных от работы дня.

Итак, фон Рентель… Нет, этому свидетелю другое место. На первом плане — Леонид Герасимович Смирнов, военрук школы из города Гомеля. Его показаниями и очной ставкой с арестованным будет открыта первая страница предательской деятельности Алтынова. Дальше пойдут Раскатов и Голотин — узники «Шталага-352». Их показания о бесчинствах старшего над бараками привезет Александр Ковалев. Эти свидетельства подкрепят немецкие трофейные документы, удостоверяющие, что Алтынов исполнял в лагере должность старшего полицейского и, как наиболее усердный, планировался для особых поручений в контрразведке.

Следующий этап из жизни предателя — служба в немецком карательном батальоне. Тут свидетелем номер один выступит не кто иной, как начальник штаба этого батальона Прохор Савватеевич Мидюшко. Он допрошен еще в Болгарии.

Другой важный свидетель — Егоров Сергей Харитонович, денщик Алтынова. Тоже допрошен. При необходимости можно провести и очную ставку с Алтыновым.

Следователем Ковалевым собраны веские доказательства участия Егорова в военных действиях против партизан во время службы в 624-м карательном батальоне, а также то, что Егоров неоднократно конвоировал советских граждан к месту казни и лично расстрелял в деревне Шляговке престарелого Илью Дмитриевича Оприновича, которого селяне называли просто Митричем.

Будут фигурировать и показания бывшего командира 7-го добровольческого казачьего полка Альберта Иоганна Рентеля.

Соединяя факты в единую цепь преступлений арестованного органами госбезопасности предателя Родины Алтынова, Николай Борисович вспомнил и о заявлении Алтынова на имя командира 201-й охранной дивизии генерала Якоби, в котором он клянется в верности Адольфу Гитлеру и высказывает решимость беспощадно бороться с большевиками.

Вспомнив об этой улике, найденной среди трофейных немецких документов, Орлов вызвал следователя-криминалиста, распорядился направить на почерковедческую экспертизу и письма Алтынова из ИТЛ родным, и подлинник его заявления на имя генерала Якоби.

Итак, Алтынов — командир роты 624-го батальона 7-го казачьего карательного полка. Награжден гитлеровской медалью. Рьяный, инициативный каратель. Что дальше?

Из допроса Мидюшко в Болгарии выяснилось, что летом 1944 года 201-я охранная дивизия бросила свои подразделения против наступающих регулярных войск Красной Армии и была основательно потрепана. Началось массовое дезертирство из карательных батальонов. Часть тех, кого удалось удержать, немцы обрекли на уничтожение, направив на самые опасные участки фронта и блокировав их с тыла эсэсовцами; другую часть перебросили во Францию для строительства оборонительных сооружений на Атлантическом побережье. Мидюшко сумел устроиться в этой группе батальона. Во Франции он сдался американцам.

Мидюшко ушел к американцам с давно продуманной целью. У Алтынова такой цели не было. Он стремился только к одному — выжить. После разгрома охранной дивизии Алтынову удалось прибиться к этапу советских военнопленных и он оказался в Чехословакии в лагере № 12, откуда намеревался вернуться на Родину под видом освобожденного узника. Но власовские пропагандисты вынудили его вступить в РОА, а затем отправили в диверсионно-разведывательную школу, где он был использован в привычной для него роли провокатора. Этот период его преступной деятельности подтверждается свидетельством отбывающего наказание парашютиста-диверсанта Николая Силантьевича Подхалюзина, который, как выяснилось в ходе следственно-розыскной работы, и сам служил в карателях — в особом отряде Бишлера. По вновь открывшимся обстоятельствам против него, как и против алтыновского денщика Егорова, возбуждено уголовное дело. Подтверждает учебу Алтынова в диверсионно-разведывательной школе власовской армии и его участие в провокации в отношении подпольщиков города Теплице также этапированный из мест заключения Михаил Казаков. На руках следствия имеются и другие показания, в частности чешских патриотов Яна Холечека и Феро Климака.

И последнее преступление Алтынова — убийство жителя Красноярска Сторожева в декабре прошлого года…

На дворе стало смеркаться. Яркое, но не очень пригревное сентябрьское солнце враз упряталось в набежавших тучах; крупные дождевые капли с силой забарабанили по стеклам, по жестяному скосу распахнутого окна. Брызги дождинок испятнали пол и даже достигали письменного стола. Орлов прикрыл створки, задумчиво понаблюдал за ослепительными молниями и взялся за телефон — надо позвонить Ковалеву: пора ему заканчивать работу в Белоруссии, пора возвращаться.

63

До прихода Матусевича Саша Ковалев решил побыть на воздухе. Попрощался с Владимиром Панкратьевичем.

— Обожду Матусевича на улице. Подымлю.

— Какие планы на завтра? — спросил Шиленко.

— Буду подбивать бабки. Вечером загляну, попользуюсь последний разок вашим телефоном.

— Домой потянуло?

— Еще бы. Да и… Двадцать пять свидетелей. Девятнадцать здесь, шесть в других городах. Уже допрошены тамошними товарищами по просьбе моего шефа.

— Про ужин не забудь. Обязательно приходи, буду ждать.

Областное УКГБ занимало чудом уцелевший губернаторский особняк — памятник архитектуры XVIII века. Напротив входа — устремленный ввысь обелиск из красного полированного мрамора, воздвигнутый в честь героев Отечественной войны 1812 года. Такой же, как сто лет назад. Лишь несколько выбоин от снарядных осколков напоминали о новом нашествии захватчиков на Россию…

В числе тех тридцати двух деревьев, которые уцелели в Витебске ко дню его освобождения, входили и семь вековых лип, окружавших обелиск. А рядом, крепко вцепившись в почву, подрастали и недавно посаженные молодые деревца. Уже сейчас угадывалось, что на крутом берегу Западной Двины будет густой тенистый парк.

Покуривая, Ковалев медленно дошел до береговой кручи. Левобережье — как на ладони, а на нем — страшные раны войны вперемежку с новостройками.

С болью смотрел Саша; задумался и не заметил, как подошел Семен Трифонович Матусевич. Взгляд подпольщика посуровел, губы плотно сжались. Он, конечно, видел на левобережье то, что не видел, потому что не знал, как тут было до войны, уральский парень Александр Ковалев, и заново переживал события не такой уж далекой поры оккупации фашистами его родной Белоруссии.

Матусевич предложил пойти к Пудетской пешком. Обойдя губернаторский дворец, остановился, показал на мрачное с виду здание.

— Станкостроительный техникум, политехникум до войны. При немцах размещалась служба безопасности войск СС. Отсюда выводили наших на эту кручу, спихивали вниз и заставляли обратно карабкаться. Кто одолевал, знов спихивали. Играли, пакуль человек не загублял силы. Тады пристреливали. Адсель на висельню водили — к музею. Были в музее?

— Да, работал с фондами.

— Не только тут гибли люди. Расстреливали и вешали у Смоленского рынка, в карьере кирпичного завода, подле казармы пятого железнодорожного полка… Весь Витебск в крови. Згубили немцы кажнаго трецьего витебчанина…

— Пудетская далеко живет?

— Недалека. Вон за гэтим узгоркам.

— Может, не пойдем?

Матусевич покосился на Ковалева, догадался, почему такое предложение.

— Тревожитесь, что мое настроение — дряньненько?

— Если честно — да.

— Ничого, я умею сдерживаться, Александр Григорьевич.

Приблизились к небольшому аккуратному домику, спрягавшемуся в густой зелени. Во дворе, заросшем вишенником, кто-то напевал приятным грудным голосом:

Дзявчыначка бела-бела,
Где ты красачку падзела?
Спадабала малайца —
Спала красачка з лица.
— Небось, калы з немцами зналась, красачка не спадала, а тут разом — непригожа, — недобро проворчал Матусевич.

Ковалев, слушая, придержал товарища.

Я гуляла, гапацела,
Гаварыла з кім хацела.
Дала ручку цераз тын,
Гаварыла да не з тым.
— Теперь з нами поговори, Наталья, — спугнул песню Семен Трифонович.

К калитке подошла полная, пригожая собой женщина лет тридцати трех. Матусевич был в гражданском, но, здороваясь, Пудетская назвала его старшиной, подчеркивая этим, что хорошо знает Семена Трифоновича. Подав Ковалеву вялую пухлую руку, спросила:

— Вы тож з милиции?

— Пусть будет так, — не захотел вносить уточнений Александр.

— Проходьте, гассцями будете.

— Мы не в гости, Наталья, — отрубил Семен Трифонович. — Дело есть. Александра Григорьевича интересует…

Ковалеву хотелось перебить Матусевича, сказать, что он сам объяснит Наталье Сергеевне, что его интересует, но было бы дурно с его стороны ставить товарища в неловкое положение. К счастью, Матусевич не сказал ничего такого, что повредило бы дальнейшему разговору. Уведомил, что Александра Григорьевича интересует судьба некоторых людей, живших в Витебске во время оккупации. А каких именно, уточнять не стал. Что мог, дескать, он уже рассказал товарищу, теперь вот решили к ней, Наталье Сергеевне, обратиться.

— Жанщина ты малада, памятлива, — закончил Матусевич.

— Ад склероза бог уберег, — улыбнулась Пудетская.

— Вось и добра, — одарил ее ответной улыбкой Семен Трифонович.

— Собственно, Наталья Сергеевна, — объяснил Ковалев, — речь пойдет об одном человеке, которого, как мне известно, вы хорошо знали, — о начальнике штаба германского карательного батальона, сформированного из русских граждан.

— Про Мидюшка, што ли?

— О нем самом.

— Значит, вы не з милиции. З кэгэбе, да?

— Пусть будет так.

— Ну что вы заладзили: пусть буде так, пусть буде так… — в голосе Пудетской появилось раздражение. — Должна я знать, з кем разговариваю.

Ковалев подивился ее напористости, сказал:

— Да, я следователь органов госбезопасности, — полез во внутренний карман. — Удостоверение показать?

— Нашто мне ваше удостоверение. — Наталья показала рукой на крыльцо: — Проходьте в хату.

Ковалев ожидал, что женщина испугается, встревожится, смутится, наконец, но на лице Пудетской на миг отразилось лишь раздражение. Она первой вошла в дом, жестом пригласила в комнату.

— Не пойму, чего от меня надо, — сказала холодно, расставляя стулья возле круглого, накрытого плюшевой скатертью стола. — Допрашивали же, и не раз. И в сорак чецвертам, и пасля.

— О Мидюшко с вами был разговор?

— Не.

— Вот. А меня интересует только Мидюшко. Он довольно часто посещал дом, где вы были прислугой.

Матусевича потянуло за язык дополнить: «…и палюбовницай хозяина дома», но он, разумеется, покрепче сжал зубы. Лишь чертики в глазах выдавали его непоседливые мысли.

— Дявчонка з деревни, что я разумела… Бачила несколько раз.

— Что вы можете сказать о нем?

— Казался культурны, пристойны. Не верилось, что каратель. Пасля, кали товарищи з подполля пояснили насчет Брандта…

Матусевич не дал договорить, посоветовал сердито:

— Ты бы, Наталья, помолчала насчет подполья.

— Могу завсем змолкнуть, — нутряным голосом пробасила обиженная Пудетская.

Ковалев укоризненно посмотрел на Матусевича. Наталья заметила это, приняла Александра за союзника и, демонстративно повернувшись боком к Семену Трифоновичу, стала рассказывать о давних встречах Мидюшко с Брандтом. Рассказ был полон никому не нужной чепухи, тем более Ковалеву: что она готовила, как гость пил и ел, что хвалил из кушаний. Разговоры? Да, слышала, но не понимала, о чем они там… Про политику больше. Когда убили этого… Ну, редактора, она, Наталья, нанялась прислугой к начальнику вокзала. Он был русским, в Витебск приехал из Германии, Мидюшко не видела больше года. Встретила уже летом сорок четвертого с каким-то парнем на вокзале. Вначале даже не узнала Прохора Савватеевича. Оба грязные, оборванные, небритые. У нее была своя комнатка, и Прохор Савватеевич напросился зайти. Там они почистились, умылись, потом пили водку. Вот тогдашний разговор Мидюшко с парнем в немецкой форме поняла. Парень по имени Нил все время твердил, что «пора рвать когти», а Прохор Савватеевич свое: никуда не надо рвать, остатки полка отправляют во Францию против американцев, и им надо ехать туда. А там до цели — недалеко.

— Почему вы об этом не рассказали на допросах?

— Меня не спрашивали про Мидюшко. Вы не спросили б, никали б не вспомнила про него.

Наталья несколько кривила душой. Помнила о той встрече, надолго врезался и разговор двух вояк из разбитого полка карателей, вздумавших схватиться с Красной Армией. Пьяный Нил Дубень лез к Наталье с руками и предлагал вместе уехать в Америку. Дескать, девка она красивая, выйдет замуж за старого миллионера, а он, Нил, останется при ней верным рыцарем. Хоть и не твердого ума девка, но чуяла, что смеется над ней толстомордый. А насчет уехать мысль, действительно, была. Не в Америку, конечно, но подальше от Витебска.

Особенно назойливо преследовало это желание, когда гитлеровцы и те, кто с ними сотрудничал, стали удирать из города. Казалось, что вернувшаяся Советская власть схватит ее за шестимесячную завивку и спросит: «Миловалась с Брандтом и немецкими кавалерами? Кали ласка, сядайте в кутузку». Уехать дальше своей деревни не хватило ни сил, ни смекалки. Пожив у родителей, успокоилась, уверовала, что о ее любовных шашнях никто и ничего не знает. Вернулась в Витебск, работала санитаркой в госпитале. Здесь и встретила раненого капитана, нынешнего мужа… Но об этом она не сказала Ковалеву, поставила точку после сообщения: Мидюшко с Нилом говорили про Францию и Америку.

— Наталья Сергеевна, — спросил Ковалев, — Мидюшко ничего не оставил вам на память?

— Не, с чего бы?

— А в вашем девичьем альбомчике?

— В яком ще альбомчике? — разыграла Пудетская удивление и тут же почувствовала неладное в своем отрицании. Альбом видели работники КГБ и, выходит, сказали этому следователю…

Недоуменный вопрос все же вылетел, и Ковалев отреагировал на него так, как советовал подполковник Шиленко:

— Забыли? В цветастый платочек завернут.

— А-а, — в некотором замешательстве протянула Пудетская. — Был недзе. Пошукаю.

Она ушла в другую комнату. С альбомом вернулась после длительной задержки. Видно, далеко был припрятан. Сказала:

— На́што вам? Ничего интересного. Едно глупство.

В целом Наталья верно оценила свой альбом — ерунды там хватало. Заполнялся он, похоже, с Натальиных этак лет пятнадцати. Слюнявые стишки, картинки из журналов, афоризмы о любви, всякие приметы. Позабавил Ковалева наговор:

«Из-под правой ноги, из-под самой пятки, нужно вырвать клок травы и положить ее под матицу, приговаривая такое заклинание: «И как трава сия будет сохнуть во веки веков, так чтоб и он раб божий (назвать имя) по мне рабе божей (назвать имя) сохнул душой и телом и тридесятью суставами…»

Неизвестно почему, но Ковалев был убежден, что «след в альбоме», на который намекал подполковник Шиленко, — это фотография Мидюшко. В альбоме фотографии не было. На другое наткнулся Александр. И это другое называлось «экспромт». Фамилия Прохора Мидюшко под четверостишием написана четко.

Ого, он еще и поэт! Что же, интересно, сочинил будущий американский агент? А вот что:

«Пусть в любые неизведанные дали меня несет суровый, сложный век. Так жить хочу, чтобы потом сказали: «Да, был он человек!»

От экспромта у Саши Ковалева нижняя губа полезла на верхнюю. Ткнул пальцем, показал. Матусевичу. Тот прочитал. Привыкший к общению со всякими отбросами, довольно равнодушно прокомментировал:

— Что тут особливого? У нас один подонок из подонков, много раз судимый, не раз от политуры загибался, в сарцире КПЗ повесился. На стене нацарапал: «Жил Васька человеком и умирает человеком».

Наталья расширенными глазами уставилась на Матусевича. Ковалев спросил у нее:

— Наталья Сергеевна, а фотография Мидюшко не завалялась где-нибудь?

— Ад-дкуль? — пролепетала не пришедшая в себя Пудетская.

Тут Наталья не врала. Пристрастие к фотографированию было распространено среди карателей, но Мидюшко им не страдал. Мужик он был дальновидный.

Ковалев поднялся, чтобы распрощаться. Матусевич повернулся к Наталье:

— Нет фотографии Мидюшко — свою бы дала. Из тех, что Пискунов-Покровский делал.

Щеки, шея, уши Натальи полыхнули краской, в глазах появилось такое бешенство, что казалось: еще минута — и она исцарапает старшину до костей.

На улице, закуривая, Ковалев поинтересовался:

— Кто такой Пискунов-Покровский?

— Фотограф з базара. Подленьки старэча. Потому и верю ему, что — подленьки.

— Чему веришь?

— Что офицерье немецкое с голыми жа́нчинами фотографировал. В том числе и з Натальюшкой.

— И доказательства есть?

— Адкуль! Говорит, немцы негативы сразу атымали, а карточки-дубликатьы, яки оставались, з перепалоху зничтожил, когда советские войска в город вступили.

— Вот видишь.

— Вижу. А вы видели, як покраснела? На воре шапка горит… Мужика ее жалко. Уехали бы куда-нибудь, что ли. Хотць к чертям собачьим. Тут ей шила в мяшке не схаватць.

64

В общежитие, где остановился Ковалев, утром позвонил подполковник Шиленко:

— Александр Григорьевич, зайди в управление. Твоего звонка ждут в Свердловске.

Было не до завтрака. Сжевал черствую булку, запил, водой из-под крана — и к Шиленко.

Разговор с Николаем Борисовичем начался о деле:

— Завершил?

— Можно сказать — да.

— Можно сказать или да?

— Да.

— У нас тоже завершено. Экспертизы проведены. Люди из ИТЛ этапированы. Алтынов — в камере. Приедешь — принимай дело к своему производству.

Надо бы Орлову добавить: «И вести его будешь без меня, самостоятельно», но не стал добавлять — узнав причину, Ковалев может и ослушаться, не сделать того, что сейчас ему скажет.

Все ясно, надо расставаться с Белоруссией. И Ковалев поспешил заверить своего начальника:

— Выеду ближайшим поездом.

— Погоди, Саша, — придержал его Орлов, и разговор для Ковалева принял неожиданный оборот. — Сегодня к тебе зайдет замполит из той воинской части, в общежитии которой ты живешь. Звать его Иван Андреевич. Персонального самолета он тебе не предоставит, автомобиля тоже, но перебросить по воздуху к авиаторам, где захоронен твой брат, поможет. Навестить могилку, малость прийти в себя… Одним словом, даю тебе на это трое суток…

— Николай Борисович…

— Все, Саша. Держи пять, — отрезал подполковник Орлов и положил трубку.


Свердловск — Минск — Витебск.

1984—1985 гг.

Сергей Михалёв «Легион» шестерых

Если бы меня спросили, почему я пошел работать в КГБ, я бы ответил: по направлению. Которое получил вместе с дипломом юридического института. Еще до выпуска партком института, членом которого меня избрали на последнем курсе, дал мне такую рекомендацию. Не знаю, чем я заслужил внимание нашей партийной организации, на курсе, мне казалось, все парни были как на подбор, но из многих самое интересное, по-моему, место досталось мне. Вот так бы я сказал, если бы спросили. Но вы не спрашиваете. И правильно делаете. Подобные вопросы только в книжках задают. Вот я и решил задать его сам себе, чтобы было с чего начать мой рассказ. Рассказ этот — своего рода боевое задание. О наших делах пишут редко, и вот представилась такая возможность, и поручили это мне, и я ответил: «Есть!» Наверное, я не сумею все разрисовать красиво, я ведь не настоящий писатель, хотя писать приходится много.

1

«В соот…вет…ст…» Пальцы совсем свело. Запутавшись в чаще глухих согласных, я выронил ручку и ожесточенно замахал руками, сжимая и разжимая кулаки. За этим полезным занятием и застал меня подполковник Скориков. Его круглое лицо от улыбки стало еще круглей.

— Мы писали, мы писали, наши пальчики устали! — пропел он.

— Устали, Сергей Палыч, — пожаловался я.

— Пусть отдохнут, — посочувствовал Сергей Павлович. — Дай и ногам поработать. Сходи к Северскому, я только что от него. Есть информация.

Я накрутил три телефонные цифры.

— Георгий Григорьевич? Тушин. Вызывали? Есть через двадцать минут!

Поглядевшись на ходу в застекленный стенд, как в зеркало, я подошел к двери кабинета подполковника Северского ровно через девятнадцать с половиной минут. Подполковник, как всегда, привстал навстречу, указал на стул. Еще десять секунд на обмен приветствиями, и все — в точно назначенный срок можно приступать к делу.

— Что такое «фонд Солженицына» — знаете?

Я пожал плечами. Знать-то знаю. В общих чертах. Не настолько, как Северский, — у него большой опыт борьбы с идеологическими диверсиями.

— Напоминаю, — Георгий Григорьевич придвинул одну из папок, лежащих перед ним на столе, но пока не стал раскрывать ее. — «Фонд» находится в нашей стране. После выдворенияСолженицына из СССР деньгами распоряжается небезызвестный Александр Ризбург. Цель «фонда» — поддерживать материально и в первую очередь морально так называемых «политзаключенных». Подпитывается он «пожертвованиями» организации «Международная амнистия»: сертификаты, различные вещи, советские деньги привозят в СССР «туристы» — эмиссары «Амнистии». — Северский четко выделял в речи насмешливые кавычки. — Однако в основном «Международная амнистия» находится на содержании у западных спецслужб, главные суммы вкладывают тайно ЦРУ и «Интеллидженс сервис». А они даром деньги не дают. В обмен распорядители «фонда» требуют от «облагодетельствованных» клеветническую информацию о СССР и социалистических странах. — Северский умолк, перебирая бумаги в папке, выдернул одну. Я, кажется, начал догадываться… — Так вот, получены данные, что этим «фондом» воспользовались наши бывшие «интеллектуалы». Помните таких?

Помню ли я!..

2

В тот вечер телефонный звонок остановил меня на пороге. Честное слово, я уже вышагнул в коридор, когда он меня догнал. Брать трубку или не брать — правила службы не позволяли такого выбора. Я, правда, не планировал на сегодня никаких неожиданностей и собирался мирно отдохнуть в кругу своей жены, что ей было обещано заранее, но… Наши жены несут службу вместе с нами. Не присаживаясь к столу, лишь дотянувшись до тумбочки с телефонами, я буркнул в холодную трубку:

— Слушаю. Тушин.

— Ах Ту-у-шин! А скажите, гражданин Тушин, чем вы там занимаетесь?!

Голос изменен, но это «там» вместо «здесь» совершенно демаскирует его обладателя. Я вздрогнул.

— Галочка! Вот здорово, что ты позвонила! Я только-только поворачиваюсь к аппарату, а ты сама уже тут как тут! — Главное, говорить быстро, не давая вставить ни словечка, и веселья больше в голосе, веселья! — Я, знаешь, домой собрался, дай, думаю, позвоню, может, в магазин зайти за чем-нибудь, а?

Та-ак, вопрос задан, не лучший вопрос, но я слабо надеюсь, что он переведет стрелку разговора с опасного пути, в конце которого ой какие могут быть оргвыводы!..

— Тушин ты Тушин! Ну какой магазин! На часы-то хоть посмотри!

— Ой! — натурально удивляюсь я. — Надо же, стоят! А который час, дорогая?

— Тушин ты Тушин… — Кого-кого, мою Галину не проведешь. — Только не бей их, пожалуйста, об угол сейфа, к утру они сами остановятся, тогда и предъявишь свое алиби. А сейчас — бегом марш! Может, успеешь хоть хлеба купить…

— Рад стараться! — рявкаю я и нацеливаюсь катапультироваться в дверь, однако заколдованную черту порога не дает перешагнуть новый звонок. Изо всех сил надеясь, что это Галина спохватилась дополнить подозрительно краткий список указаний, я с опаской поднимаю трубку. Но звонил второй телефон.

— Виктор Иванович, зайдите ко мне.

— Надолго, Сан Саныч? — осторожно уточняю я, но майор, видно, чем-то расстроен, он сухо бросает: «Жду», и в наушнике отбивают тревогу короткие писклявые гудки.

Ситуация критическая. Но легко разрешимая. Пальто — на вешалку, в руки тетрадь, по коридору быстрым шагом-м — арш!

— Здравия желаю! Товарищ майор!

Майор сидел не шелохнувшись. Желтый круг света от настольной лампы падал на его руки, лежащие спокойно на столе. Потемневшая тонкая кожа не прятала набрякшие жилы. Я сморгнул. Мгновенно затопило какой-то теплой волной. Я подумал, что Шумков, оказывается, немолод, он ведь воевал, а День Победы отсчитал уж четверть века…

— Что, лейтенант, устал?

Лицо его скрывала темнота, и голос, казалось, шел из этих рук, такой же спокойный. Я смешался.

— Ну… почему…

— Рапортуешь больно громко.

Да-а… Я подмечал за собой такое: когда вымотаешься, начинаешь подстегивать себя, взвинчиваешься — и в какой-то миг это прорывается наружу. Раскусил меня товарищ майор. Спасибо. Если бы еще не задержал… Я переступил с ноги на ногу.

Александр Александрович понял. Вздохнул.

— Ладно. Завтра, на свежую голову. В восемь ноль-ноль выезжаем в Железогорск. Явишься в семь тридцать, проинструктирую.

В душе благодаря и Шумкова, и пока удачно складывающуюся судьбу, я выскочил на крыльцо, перепрыгнул через две ступеньки, круто развернулся на правом каблуке — левое плечо вперед! — и заспешил-заскользил в булочную. Мартовская капель к ночи превратила тротуары в гладкие катки. Ну-ка, «сальхов», «тройной тулуп»!.. Я доскользил до угла. Мамма миа! Стрелки часов на «ратуше» пронзили меня насквозь. Ну неужели нельзя хоть в центре-то города открыть круглосуточное булочное дежурство! Для тех мужей, которых с вечера отправили за хлебом…

3

Я, конечно, не выспался. Моргал, позевывал украдкой и, уставившись в одну точку, слушал инструктаж напряженно, стараясь не упустить ни одной детали.

Дело было так. Несколько дней назад зашел в наше управление молодой человек и заявил, что его пытались вовлечь в антисоветскую организацию. В приемной он выложил на стол вещественные доказательства — пачку листов, отпечатанных на машинке. Пока он вздыхал над составлением объяснительной записки, покусывая казенную ручку, дежурный пробежал глазами размытые копиркой машинописные строчки. Картина получалась интересная. Из бледных букв складывались призывы свергнуть Советскую власть насильственным путем и установить новый строй, туманно обозначенный именем «Авантордо». Заглавия документов сообщали, что они принадлежат некоему «Легиону интеллектуалов».

Грозные бумаги молодой человек по фамилии Утин привез с севера нашей области, из Железогорска. Туда он ездил в гости к бывшему армейскому сослуживцу. При демобилизации обменялись адресами, и вот дружок зазвал погостить. Однако вместо ожидаемого горячительного угощения пичкал непонятными, пугающими разговорами о новых классах, о грядущем восстании, которое предлагал готовить вместе…

Это был уже не первый сигнал о поведении Евгения Дуденца, того самого утинского сослуживца. В прошлом году рабочие шахты, где он числился замерщиком в маркшейдерской службе, на собрании крепко пропесочили его за злопыхательские разговорчики. Обидевшись, он уволился, ушел контролером в горгаз. Там работает в одиночку, ходит по квартирам. На работе притих. Но окончательно, похоже, не угомонился. Проверили. Пришли материалы, которые показали, что действия Дуденца намного серьезнее простых «разговорчиков». Он пытается тиражировать антисоветскую литературу, обзавелся сообщниками, старается вовлечь в свою группу новых людей… Это уже статья 70-я УК РСФСР: «Антисоветская агитация и пропаганда». Пришлось возбуждать уголовное дело. В него легло и заявление Утина.

Утин, Утин… С одной стороны — молодец, не побоялся, хотя сослуживец обещал ему смертную кару в случае несдержания тайны. С другой — настораживает тон его объяснений: фразы какие-то скользкие, уклончивые… И бумаги те, что привез, не читал. И другим не подсовывал. Так просто лежали у него. Целых полгода после возвращения из Железогорска…

Утин, Утин… Я, кажется, задремал на миг под ровный голос Шумкова. Перед глазами всплыло знакомое крыльцо нашего управления. У невысоких ступеней топтался длинноволосый парень в грязной болоньевой куртке. Я понял, это Утин. Впрочем, стоп. Он же работает на машзаводе. Должен соответствовать солидному предприятию. Я смахнул длинные волосы с утинской головы, водрузил на армейскую стрижку берет… нет, модную дорогую кожаную кепку, куртка обновилась и приобрела более строгий покрой. Совсем другой вид! Вот только глаза подкачали. Они остались прежними, глаза. Что-то бегают они, прячутся…

— Слушайте! — встрепенулся я. — Подозрителен мне этот Утин. Не такая уж он овечка, какой прикидывается.

— Правильно понимаете, лейтенант. — Майор Пастухов, неведомо как очутившийся у светлеющего окна, не повернул головы. Педант, аккуратист, «сухарь», он на работе со всеми строго официален. На мой взгляд, даже чересчур. Меня это в первые дни задевало. Даже померещилось поначалу, что Пастухов недолюбливает меня.

А я Александра Петровича — обожал. Конечно, мне сразу понравились все сослуживцы. Легко приняли, приветили как своего. Все они — «отцы», фронтовики, я смотрю на них с громаднейшим уважением. А в Пастухова просто влюбился. Краснею, словно девушка, перед ним. Но майор старается удержать меня на дистанции. Вот и сегодня: неслышно вошел в кабинет, нос в воротник и молчал все время, пока Шумков меня инструктировал.

Пастухов обернулся.

— Я беседовал с Утиным. Человек он, видать, не потерянный, совесть еще сохранил. Он понял, в какую компанию попал, и честно во всем признался. Его показания нам помогут, и я, Виктор Иванович, вас с ними ознакомлю. Попозже. — Он чуть улыбнулся. — Вот только развяжусь с одной тут ситуацией…

— Ох, хитрый ты у нас, товарищ майор, — добродушно подковырнул старого друга Шумков. — Сначала настаиваешь, чтобы молодого лейтенанта непременно включили в нашу бригаду, а потом быстренько передаешь его мне? Взялся шефствовать, так шефствуй!..

Здорово! Пастухов, сам майор Пастухов, старший следователь по особо важным делам (по особо важным!), решил шефствовать надо мной!

— Вы сегодня, Виктор Иванович, поработайте под руководством Александра Александровича, — распорядился Пастухов, — а с завтрашнего дня можете обращаться непосредственно ко мне.

Это я понимаю. Пастухов ведет параллельно еще одно дело, и, наверно, в нем выпала критическая точка. В такой момент всеми силами навались — и как тяжелый вагон сдвинешь с места, дальше сам по рельсам покатится, только направляй. Но тут, конечно, по закону бутерброда, сваливается на тебя еще одно дело — горячее, с пылу, с жару, скворчит и брызжет, и требует к себе срочного внимания. И никуда не денешься, у нас, мягко говоря, не принято выбирать дела: надо — значит надо, дело само тебя выбирает. И выкручивайся как можешь, Александр Петрович вчера, видимо, в бешеном темпе критическую точку в старом деле проходил и под самый вечер, закрутившись, попросил Шумкова разъяснить мне мою задачу. …А я-то обрадовался, что инструктаж перенесли на утро… Мог бы еще вчера узнать, что Пастухов, сам Пастухов рекомендовал меня в эту бригаду!

4

В Железогорск мы выехали на трех машинах. Преступную группу надо было задержать одновременно. В городе мы разделились по трем заранее известным адресам.

К Дуденцу направились Скориков и наш «батя», начальник отделения Олег Иванович Москвин. Назавтра Сергей Павлович подробно нам пересказал, как встретил их главарь «интеллектуалов».

Дверь открыл носатый парень, молча, не спрашивая — кто, отступил в глубину коридора, прижался к стене. Ждал, что ли?

— Дуденец Евгений Михайлович? — уточнил Скориков, хотя парень был похож на свою фотографию. — Мы из областного управления Комитета государственной безопасности, — подполковник показал удостоверение. Дуденец машинально поднял руку, но Сергей Павлович плавно отвел в сторону раскрытые красные корочки. — Вот постановления на ваш арест и обыск в квартире. Ознакомьтесь.

Он долго вглядывался в короткие тексты, будто не понимая. Наверное не ожидал, что вот так, сразу — арест, готовился, подозревая возможность провала, к другому, может, к словесной дуэли, а теперь лихорадочно соображал, как себя вести. Наконец решился.

— Что вам надо?! Чего вы пришли!

Не страх, не отчаяние — злоба клокотала в его горле. Крупный кадык дергался вверх-вниз.

— Пройдемте в комнату, — голос Сергея Павловича построжел, но не растерял ни грана вежливости. Однако ему пришлось крепко взять парня под локоток.

В комнате Дуденец, пятясь, придвинулся к письменному столу, присел на него. Рука скользнула по полировке. Какую-то бумажку он попытался незаметно сунуть в карман.

— Дайте сюда, пожалуйста. — Сергей Павлович посмотрел на него, как экзаменатор, поймавший на шпаргалке ученика.

Дуденец поспешно выдернул руку из кармана, рванул листок, потянул обрывки ко рту.

— Фу! — Сергей Павлович сморщился. — Там же микробы!

Дуденец растерянно замер. И безвольно уронил бумажный комок в подставленную Скориковым ладонь. Это оказалась почтовая квитанция на отправку в Свердловск бандероли.

«Почтамт, до востребования, Щеглову…»

Пока приглашенным из соседней квартиры понятым Москвин отчетливо объяснял их права и обязанности, Сергей Павлович осмотрелся. Вещи в комнате насторожились. Стопка журналов и брошюр на письменном столе возмущенно пыталась вытолкнуть затрепанные тетрадки, а те съеживались, стараясь втянуть закладки. Зеленый сундук у окна сгорбился, явно что-то скрывая.

— Начнем, — сказал Сергей Павлович и попросил Дуденца: — Откройте сундук.

Тот со злостью рванул крышку, Неожиданно забил, как загавкал, резкий звонок.

— Ого! — поднял брови Москвин. — Сигнализация.

Дуденец быстро шагнул к столу, выдернул верхний ящик. В окне между рамами замигала лампочка.

— Все как у людей, — усмехнулся Москвин. — Сундук, я вижу, пуст. Значит, материалы у Мальцева. Или у Кореньевой? Проверим, проверим…

При каждой фамилии Дуденец судорожно сглатывал. И сорвался на крик:

— Ничего не найдете! Ничего! И не ходи́те! Какой Мальцев?! Нет никакого Мальцева! Наташу не троньте! Вы… вы…

— Перестаньте, — брезгливо бросил Москвин. Сергей Павлович принес с кухни стакан воды.

Поставив стакан на стол, он увидел в выдвинутом ящике пистолетную обойму. От резкого рывка она выехала из-под бумаг.

— Зачем это вам? — Сергей Павлович повертел обойму, разглядывая. Пустая. Глубокие следы ржавчины на боках. — Как вы себя называете — «интеллектуалы»? А это, — он с пристуком положил обойму на стол, — бандитизмом попахивает.

— Да! Мы — интеллектуалы! — Дуденец вызывающе вскинул голову. — На первом этапе наше оружие — слово, а уж потом…

— Что — потом? — спокойно осведомился Москвин.

— Я больше ничего не скажу, — Дуденец демонстративно сжал в ниточку тонкие губы.

— Ну-ну, — улыбнулся Москвин. — Поживем — увидим. Поумнеете — сообразите, что отвечать честно — в ваших же интересах. А сейчас — собирайтесь, поедете с нами.

5

Наталья Кореньева чем-то напоминала лисичку. Улыбаясь, почти смеясь, словно сама процедура ареста ее вроде бы даже радовала, она выложила, что разные там «теоретические работы» имеются, она их самолично печатает, аж ногти пообломала на чертовой машинке; вот только документов этих у нее сейчас нет, все Жека забрал, сложил в чемодан и отнес Кольке Мальцеву; ой, подождите, вспомнила: одну записную книжку; он спрятал у нее.

— Сейчас достану, — Она вдруг направилась к выходу.

— Стойте! — я преградил ей дорогу.

— Да вы что? — изумилась она. — Я же не убегу! Как я могу убежать от такого… молодого, сильного…

И состроила глазки. Она еще кокетничает!

Шумков заметил, как я смутился, и подчеркнуто официально приказал:

— Товарищ лейтенант, пригласите понятых.

Соседей я нашел лишь в третьей квартире. Обе женщины, мать и дочь, держались настороженно, на веселое «Здрасьте!» Кореньевой не ответили.

— Приступаем, — тем же строгим тоном сказал майор. — Товарищ лейтенант, пишите протокол.

— Зачем протокол! Я так отдам, — предложила Кореньева.

Шумков почему-то ответил мне:

— Надо, лейтенант, все оформлять как положено.

Ох, Сан Саныч! Он совсем не так понял мой вопросительный взгляд. Да я горю желанием написать хоть тысячу протоколов!

Мы вышли на лестничную площадку. Я подробно описал распределительный щит электроснабжения, щель между его рамой и стеной, из которой Кореньева извлекла маленькую записную книжку в зеленом пластиковом переплете. Линейкой вытолкнула. Деревянной ученической линейкой с маркировкой до 30 см, погружая ее в тайник на 5—8 сантиметров.

В книжке оказались адреса и какие-то странные записи. Что-то вроде о сельскохозяйственных опытах.

Больше мы ничего не нашли. Я попросил понятых расписаться.

— Это что — всё?! — старшая женщина не то чтобы недоумевала, она возмущалась. — А почему вы ее не спрашиваете, какие она по ночам пьянки-гулянки закатывает?! Житья от нее всему подъезду нет!

— А ну, вали отсюда! — рванулась к ней Наталья. Посыпалась грязная брань. Молодая соседка сильно оттолкнула ее. Я схватил Кореньеву за руки.

— Тихо, тихо, — майор осторожно придержал молодую. — Мы это знаем, — серьезно ответил он старшей. — Спасибо за помощь. Когда понадобится, мы пригласим вас свидетелем. А пока — до свидания.

— Гуд бай! — помахала ручкой Наталья. Она снова была весела.

6

Всю компанию: Дуденца, Кореньеву, Мальцева — повезли в Свердловск. Приехали уже ночью, потому что до позднего вечера Дуденец, переведенный для допроса в кабинет начальника железогорского горотдела, упорно отказывался давать показания. Пока Сергей Павлович оформлял протокол, мы расположились в приемной, в глубоких кожаных креслах. Москвин нещадно дымил «беломориной», стряхивая пепел в уже опустевшую пачку, зажатую в кулаке, Обстановка располагала к воспоминаниям.

— В сорок пятом, — говорил Олег Иванович, — были у нас в управлении вот такие же мягкие диваны. Кожа на них — мечта штабного сапожника! Очень они нас тогда выручали: шинелью с головой укроешься — и хоть часок да поспишь. Помнишь, Саша?

— Как же, помню, — откликнулся Шумков. — Все время на них снилось, будто я опять на фронте из болотины пушки вытаскиваю. Лошадь бьется в грязи, приседает, обнимешь ее за шею, прижмешься щекой, уговариваешь… Просыпаюсь — диванный валик в охапке… Только я, Олег Иванович, позже пришел, в сорок девятом.

— Да-а… А Сергей в сорок седьмом из Польши вернулся…

Я уже знал, что Скориков помогал возрождению народной Польши. Видел его фотографию в музее управления, где он в мундире офицера Войска Польского, в четырехугольной фуражке. Рядом с фотографией орден — «Серебряный крест заслуги».

— Расскажите, Сергей Павлович, — попросил я однажды, — за что?

— Ну… там же написано… — Он наклонился к стеклу. — «За разоблачение немецкой агентуры и подпольных бандгрупп». Разве не ясно…

— Расскажи, расскажи, — подтолкнул его Пастухов. Он тоже был в парадной форме с панцирем наград. Все наше отделение тогда собралось в музее. Мне торжественно вручили «Наказ молодому чекисту». Когда зачитывали слова: «Вы вступаете в боевую семью…», я посмотрел на них, моих сегодняшних однополчан, и мысленно добавил: «Боевую, героическую». — Расскажи, — подсказал Пастухов, — как ты перед схроном, на виду, отбросил автомат и полез в логово с голыми руками, чтобы бандиты поверили, что вы их будете брать живыми…

— А вы знаете, Виктор Иванович, — поспешно перебил его подполковник, — за что нашему «бате» в мирные дни вручили боевой орден?

— Наверно, — я уважительно понизил голос, — за войну. Как говорится, награда нашла героя.

— Нашла-то нашла, — Сергей Павлович просиял от удовольствия, — да за геройство послевоенное. Олег Иванович в выявлении двух агентов участвовал. Еще гитлеровского посева. Один на окраине Свердловска «учителя музыки» изображал, другой в Нижнем Тагиле пристроился, «фельдшерам». Собирались на новых, заокеанских хозяев работать. Не вышло!

Педант Пастухов упорно не оставлял раскрасневшегося подполковника в покое.

— Расскажи о своих наградах. Вот эта за что? А-а, не помнишь… Я помню: за дело Пауэрса, летчика-шпиона. — Майор повернулся ко мне. — Наш Сергей Павлович — ходячий музей, ей-богу. Если бы еще суметь его разговорить… Слышишь, Сергей…

Сергей Павлович уже спрятался за широкую спину Москвина.

…Сейчас, сидя в уютных креслах, Москвин и Шумков переговаривались вполголоса, что-то уточняли. Я слышал: «…Погоны выдали к Первомаю, девятнадцать лет, только и пофорсить! …В сорок втором — Юго-Западный… Третий Украинский…»

У меня в такие моменты, когда наши фронтовики принимаются вспоминать, кожа на лице деревенеет. Невероятно, что эти люди так запросто приняли меня в свою компанию. В душе я бурно восхищаюсь ими… но на вид стараюсь этого не показать. Как-то не принято у моего поколения открыто выражать положительные эмоции. Завидую доброму Сергею Павловичу: тот может и суховатого Пастухова расшевелить своей открытой, искренней радостью по любому, самому мелкому поводу. Скажем, по поводу удачного воскресного улова, о котором сам же Сергей Павлович выспросил Шумкова. Рядом со Скориковым, наверно, легче было воевать. С ним бы я пошел в разведку. Если бы он взял меня с собой.

7

Дуденец заговорил после ужина.

Он не знал, с какой стороны мы вышли на него, а у нас было признание Утина. Федор назвал еще одного армейского сослуживца, с которым, как и с Дуденцом, обменялся домашними адресами. Новый «подпольщик» жил недалеко от Железогорска, в поселке Макаровка. Он казался заводилой всего дела, называл себя «главным теоретиком», «вождем». По его заданию Федор ездил в Железогорск. Там, правда, он долго не мог понять, кто же из дружков главнее, когда Дуденец представился «президентом». А заплатив по требованию «президента» «членские взносы» в размере 10 рублей, Федор предположил подобную обираловку и со стороны, «вождя» и вовсе взволновался. Он так и не понял, что требуется от него, но, когда Дуденец его припугнул, Федор обещал «содействовать». Вернувшись домой, Утин еще полгода посылал руководителям «Легиона» фальшивые донесения, а потом все же не выдержал, собрал все накопившиеся у него «документы» и пошел к нам…

Поняв, что нам известно о его макаровской связи, Дуденец показал, что в июне позапрошлого года в армии он познакомился с ефрейтором Вячеславом Сверчевским, который предложил ему помочь подготовиться к поступлению в институт, хвастаясь своими познаниями в области общественных наук. Но в июле Дуденец уже демобилизовался, оставив Вячеславу свой домашний адрес, так как тот обещал прислать список книг для занятий. Дуденец первый напомнил о себе — письмо осталось без ответа. Только через 8—9 месяцев незадачливый ефрейтор сообщил, что по болезни списан из армии, живет в Макаровке и приглашает приехать к нему — позаниматься. Что ж, для милого дружка… Дуденец отправился в Макаровку, где его ждал должник-репетитор. Вместо учебного курса, рассказывал нехотя Евгений, дружок преподал странные вещи. Будто бы в стране формируется «Легион интеллектуалов» — будущая элита общества. Принимаются туда люди только очень образованные, но он может поручиться за земляка. По блату — как откажешься! Евгений согласился стать «легионером». Провожая, Сверчевский дал ему две тетради «с конспектами». Евгений дома прочитал их и… «сжег, потому что ничего не понял». В сентябре Сверчевский прислал новые документы — «Программу», «Устав»… Дуденец и их, говорит, уничтожил…

Он не знал, что все эти «уничтоженные» материалы Пастухов разыскал у Мальцева — в чемодане, глубоко запрятанном на печи. Он не знал, что сегодня же в Макаровке задержан Сверчевский и у него обнаружены письма Дуденца с подробным обсуждением «непонятых» «конспектов». Он также не знал, что Утин детально расписал свою экскурсию в Железогорск, рассказав о паролях, шифрах, псевдонимах… О том, что именно Федор опередил его, Дуденец не знал, и потому на вопрос Скорикова: «Кто к вам приезжал?» (Сергей Павлович подразумевал, естественно, Утина) — Дуденец мрачно поведал нечто для нас новенькое. Приезжал курьер от Сверчевского, кличка Лихой, фамилии не знаю, сказал, что прибыл с ревизией, мол, слабосильно работает железогорская группа, пожил несколько дней и уехал обратно. О чем говорили — завтра расскажу, а сейчас чувствую себя усталым и прошу дать мне сосредоточиться. Допрос окончен в 20.40.

8

Тот первый, показавшийся мне очень долгим день глубоко, хотя и осколками, врезался в память. Позже я понял, что сильно нервничал тогда. Впервые я участвовал в серьезном деле. Впервые настоящий враг был со мною с глазу на глаз.

Еще в юридическом, на практике и в оперативном комсомольском отряде, мне приходилось задерживать хулиганов и даже одного грабителя. Это были преступники, но они были частью нашего общества, порождением его недостатков — дурного воспитания, попустительства, разливанного моря спиртного и т. п. От них можно было избавиться, как от болячек на теле — залечивать, пока это место не обретет здоровый цвет. Столкнувшись с «интеллектуалами», я подумал: это чужеродные микробы, занесенная извне, как от удара ножом, инфекция, и чтобы излечиться от нее, надо прежде всего извлечь грязь из раны. Арест «легионеров» стал естественной мерой защиты общественного здоровья.

Нет, мы не опасались, что «интеллектуалы» смогут подать другим заразительный пример. Болезнь легко распространяется лишь в нездоровой среде, а называть таковою окружавших преступников людей — не было ни повода, ни причины. Опасность этого преступления мне виделась в другом — в том, что «интеллектуалы» посягнули на сами устои нашего государства, нарушили основной нравственный закон нашего общества: любить свою Родину; без этой любви, порождающей в высшем взлете Павку Корчагина, стахановцев, молодогвардейцев, Гагарина, — невозможно представить советского человека. Нет ничего противнее предательства, вдвойне омерзителен изменник Родины. Трудно, не могу подобрать самые сильные, точные слова, чтобы выразить всеобщее отношение к такому тяжкому преступлению. Ну вот: многие из нас, наверное, увидев драку двух подвыпивших парней, могут в смятении отвернуться, отойти. Но ни один, я уверен, не сможет остаться равнодушным, если на его глазах ослепленный клеветой и злобой сын поднимет руку на родную мать; любой из нас не удержится, ринется с криком, чтобы тут же остановить и наказать безумца. Я подумал: сына, избивающего мать, схватит за руку любой, но как распознать негодяя, тайком подтачивающего материнскую жизнь? Наверное, в этом и заключается сложность нашей работы. Нас обучают специальным методам борьбы с преступлениями против государства, это профессиональные навыки, а опираться они должны, как на фундамент, на обостренное чувство справедливости.

Однажды, выбрав момент, я поделился этими мыслями с сослуживцами. Мы все, распаренные, остывали в раздевалке у спортзала. Подушечки пальцев каменно ныли от ударов тугого мяча. Довольные игрой, мои «старички» подтрунивали друг над другом, выясняя, кто бы из них мог войти в сборную Союза, у кого имеются для этого необходимые качества. Тут я и рассказал, чем озабочен, и ввернул свой вопрос: что важнее в нашем труде — практический опыт или профессиональное чутье, которое должно быть заложено от рождения, как талант? Все озадаченно примолкли. Александр Петрович покачал головой.

— Неточно ставите вопрос, лейтенант. Мне понятно и близко ваше юное стремление разобраться в глубинных, нравственных основах профессии, и поверьте мне, в свое время прошедшему те же раздумья, — ни вы, ни я, ни все мы готовыми чекистами не родились, чекистами нас сделало государство, которое, поручая нам эту работу, учитывало и приобретенные знания, и внутренние установки. Вспомните слова Феликса Эдмундовича Дзержинского о холодной голове и горячем сердце чекиста. Что важнее — это не вопрос. Чекистом невозможно стать и без того, и без другого. А что касается сложности нашего труда… У каждого времени свои проблемы. Помнишь, Сергей, в конце сороковых — дела бывших карателей? Много их тогда побежало прятаться за Урал. У нас у каждого по нескольку дел одновременно. Да мы готовы были 25 часов в сутки работать, лишь бы не дать ни одному гаду уйти от возмездия! И в это же время не одними беглецами занимались. Вы, лейтенант, наверняка читали в нашем музее аттестацию Олега Ивановича за сорок девятый год…

— Товарищ майор! — нарочито строго вмешался Москвин. — Найдите другой пример.

— Это приказ? — быстро взглянул Пастухов.

— Просьба, Шура, просьба, — улыбнулся Москвин. — Что я вам, экспонат?

— Позвольте не согласиться, товарищ начальник, — настойчиво возразил Пастухов. — Наш опыт и сегодня годен не для одних музейных хранилищ…

— Я помню эту аттестацию, — остановил я их спор. И процитировал ее наизусть.

— Во память! — с долей иронии похвалил Шумков. — От рождения или натренировал?

— И то, и другое, — парировал я.

— Конечно, — сказал Сергей Павлович, — вы, молодые, подготовлены лучше, чем мы. Как и мы сегодня образованнее, начитаннее чекистов двадцатых годов. Так и должно быть, ведь враг с годами становится умней, коварней, изощреннее, богаче. Вот возьмем наше дело: за спинами этих «интеллектуалов» стоит громаднейший аппарат вражеской пропаганды, мощные радиостанции, опытные психологи-лгуны. Чтобы бороться с ними, какие знания, какую технику надо иметь! Меня когда-то учили обращаться с миноискателем, а вам сегодня в институте преподают криминалистику на уровне электронно-вычислительных машин. Где уж нам за вами угнаться! Нам таких знаний не давали и вполовину… А все же как минимум в половине ваших знаний — опыт наш. И вместе с вашим опытом он еще послужит следующему поколению. Хотя… — Сергей Павлович вздохнул, — лучше бы новому поколению наш с вами опыт вообще не понадобился. Пусть идут в космонавты. Или в продавцы мороженого. У меня внуки никак не могут выбрать, какая превосходнее из этих двух самых замечательных профессий…

— Ну, — сказал Олег Иванович, — пошли заниматься нашим делом, пока еще не пришлось переквалифицироваться в мороженщики. Потому что, — уточнил он, — в космонавты нас, аксакалы, уже не возьмут, а лейтенанта взяли бы, по здоровью, но его специальность там сейчас не нужна и вовсе, глядишь, не понадобится…

9

«Интеллектуалы» давали показания. На докладах у Москвина, где собиралась вся наша бригада, разрозненные сведения склеивались в общую картину, словно клочки разорванного тайного письма. Одни факты примерялись к другим, и становились заметны недостающие детали, которые уточнялись на следующих допросах.

— Когда и где вы приобрели пишущую машинку? — спросил Шумков у Натальи Кореньевой.

— В магазине… Нет, у одного барахольщика на рынке!

— Как он выглядит?

— Он… такой… — Наталья умолкла.

— Вот заявление в городской отдел внутренних дел о краже пишущей машинки из помещения школы. Вот технический паспорт, в нем указан номер, обозначенный на машинке, изъятой у вас. Вот отпечатки пальцев — ваши — на поддельном ключе, открывающем школьную дверь. Ключ обнаружен при обыске у Евгения Дуденца. Нужны еще доказательства?

— Мы украли… Пишите…

Когда Дуденцу предъявили дополнительное обвинение в хищении государственного имущества, он побагровел от обиды. Нет, сам факт кражи («экспроприации!») он не отрицал. Но выглядеть в таком деле мелким воришкой!..

По всему видать, Евгений очень самолюбив. Единственный сын в семье без отца, он ни в чем не знал отказа. Денег у матери хватало, и еще подростком Жека понял, что добываются эти легко летящие рубли не самым честным путем. «Вот как надо уметь жить!» — заключил он. Когда осудили мать и она отбыла недолгий срок, вернувшись по амнистии, Жека вывел еще один личный закон: «Воровать можно — попадаться нельзя».

Претендуя на роль лидера в классе, он учиться на «отлично» ленился. Пошел с другого конца: сколотил «воровскую шайку», как сам называл… из двух человек. Схваченный в раздевалке за руку, сообщника тут же выдал. Однако учителя это дело замяли: «В нашей школе такого не может быть!» В копилку души Жека бросил еще одну фальшивую монету: «Высокими словами, лозунгом можно тайные грешки прикрыть».

Мать, сорванная с теплого местечка, прекратила воровать. Но спрятанные накопления остались. Остались и старые связи. Используя их, она купила кооперативную квартиру, оформила ее на имя Евгения и, решив, что этим окончательно исполнила свой материнский долг, укатила.

Брошенный сын зажил в свое удовольствие. Однако для полного счастья ему не хватало… рабов, приближенных, которыми он мог бы помыкать. В кафе-«стекляшке» он нашел безвольного, тихого пьяницу Мальцева, которого силком и подкупом обратил в свою веру. К тому времени у Евгения сложилась своя, особая система ценностей. Он все чаще с завистью вылавливал в переводных романах, на киноэкране шикарные детали заокеанского бытия. Только там, считал он, подобные ему «белые люди» могут жить широко и красиво. Для «красивой жизни» ему понадобилась любовница. Он нашел и ее — легкомысленную девчонку Кореньеву. С той же легкостью, с какой она пошла на связь с ним, Наталья разделила его антисоветские взгляды.

Дуденец был готов к активным действиям. На первое, осторожное, прощупывающее письмо Сверчевского он ответил бурным криком радости: «Твои слова — полярная звезда блуждающему в степи!» Блуждающие в чуждом для них мире, они встретились наконец. Евгений согласился создать «подпольную организацию», но с условием: он будет в ней главным.

С Вячеславом Сверчевский они сошлись как два медведя в одной берлоге. Дуденец всячески старался подчеркнуть свое превосходство. Считал, что в иерархии «Легиона» «президент» стоит выше «главного теоретика». Да и с «теориями» Сверчевского расправлялся как хотел. Когда отдавал Наталье на перепечатку присланные из Макаровки «статьи», черкал их нещадно. Не пощадил и «Устав».

«Устав» они составляли вместе. В Макаровке. Нет, не случайно заглянул Евгений к старому дружку. И Вячеслав не легкомысленно признался в грешных мыслях, огорченный близким расставанием. По-деловому встретились эти двое. Похвастались друг другу. Работа-де кипит… светокопировальный агрегат строим! Бумаги вот маловато… Бумаги не жалеть! — подбросим, обещал Сверчевский. Копий надо много — вон нас сколько. Одних студентов… пятьдесят! И четыре кандидата наук. Не шутка!

Так, может, научные силы привлечь к разработке программных документов? — закинул удочку Евгений. Сверчевский всполошился. Лето же! Все на каникулах. Ничего. Сами справимся. «Верно, — подумал Евгений. — Не надо делиться ни с кем. Мы — основатели новой революционной теории. Лет через десять… ну, двадцать… когда мы будем руководить страной, мое имя запишут на первых страницах учебников. Интересно, как потомки назовут учение? Дудиз… Дуденизм-сверчизм?.. Не звучит. Надо брать псевдоним».

Вячеслав разложил на столе фиолетовые тома Большой Советской Энциклопедии. Начал диктовать, нашпиговывая формулировки мудреными терминами, которые тут же вылистывал из БСЭ. Что-то Евгений не схватывал на лету, записывал как придется. С чем-то спорил, потом махнул рукой. Дома все равно перепишет.

Встречу решили назвать «Третьей, объединительной конференцией». Именно третьей. За первые две посчитали два своих предыдущих письма…

Если б тем и ограничилось, мы бы не стали возбуждать уголовное дело. Но им показалось мало, захотелось действий. Да таких, чтоб… не пишмашинки красть. Чтобы и о них заговорили по радио с той стороны. Они записали в свою «программу»:

«Собирать под знамена «Легиона» массы интеллектуалов… На втором этапе готовить вооруженное восстание…»

На что они надеялись? На шестом десятке лет Советской власти. Газет не читали, учебники не учили, что ли?

— На что надеялись? — переспросил Москвин. — Да на то же, на что до сих пор надеются наши враги, — на возможность подрыва советского общества изнутри, идеологической измены, переориентировки взглядов или хотя бы потери ориентиров. И не надо обольщаться политической неграмотностью этих «легионеров». У них своя грамота, и получена она оттуда, с той стороны. Вопрос лишь в том, насколько она ими усвоена…

10

«Теоретические статьи» «интеллектуалов» особой интеллектуальностью не отличались. Хоть и называл Сверчевский свою теорию «новой», хоть и маскировал трескучие формулировки словами экзотического — эсперанто! — языка, но… выдавали зайца уши… Старую песню перепевали «интеллектуалы», и с чужого голоса. Но как примитивно! Хватало на веку антикоммунизма всяких ревизионистских «теорий», но посолидней все-таки, пограмотней хотя бы в построении псевдонаучных фраз.

У идеологических радиопровокаторов Сверчевский научился обильно уснащать свои «статьи» цитатами из работ Ленина, Маркса, Энгельса, бессовестно искажая их тексты, их смысл. Несколько раз Сергей Павлович уличил его, сверяясь с первоисточниками. Вячеслав в ответ нахально дергал плечом: «У меня другое издание!»

У всех четверых «легионеров» головы были забиты «другими изданиями». Откуда они получали эти измышления? «Слышали звон» по разным «радиоголосам», а потом обсуждали, пережевывали, смачивая собственной слюной… Наслаждались «свободной информацией» в узком кругу… Только ли в этом узком, известном нам?.. Вскоре после начала расследования, железогорские коллеги доставили нам пятого «легионера» — того самого курьера Лихого, им оказался сосед Сверчевского Алексей Кислов. Этот — последний, или еще где-то прячутся члены «огромного количества, множества кого-либо, чего-либо», как определяет слово «легион» толковый словарь?..

Я методично перебирал документы «Легиона». Без кокетства скажу: если бы не специальная подготовка, у меня бы ум за разум зашел от чтения распухших «Синхронистических таблиц» и идейной мешанины «Новой революционной теории». Особого внимания требовали «протоколы совещаний», «ведомости уплаты членских взносов» и т. п. — бюрократия в «Легионе» была на высоте.

В Железогорске всю документацию Кореньева перепечатывала на машинке. А в Макаровке таких умельцев не нашлось. В рукописных листах часто мелькали одни и те же фамилии: Смолин, Бодров, Лихой, Воронин… Это были псевдонимы. Сопоставляя их с известными нам деяниями «интеллектуалов», мы вычислили: Сверчевский — Смолин, Дуденец — Бодров… Кто же такой Воронин? Мальцев? Он в Макаровке не появлялся, из железогорских туда выезжал один Дуденец. И «членские взносы» Мальцев, он же «Семен», платил в Железогорске. А «Воронин» дважды расписался в макаровской ведомости… Сверчевский утверждает, что это — вымышленное лицо, для отчета, чтобы его группа не выглядела меньшей, чем у Дуденца, иначе Дуденец потребует всю власть в свои руки… Липы в канцелярии «Легиона» в самом деле немало, но в одном из «протоколов совещания» приведены высказывания «Воронина», оспаривающие некоторые мысли «главного теоретика». Не в характере Сверчевского даже ради фальшивого отчета ставить под сомнение собственные «гениальные идеи». К тому же «протокол» написан третьей рукой, экспертиза показала несовпадение с ним почерков Сверчевского и Кислова. Значит, есть все-таки в Макаровке третий — «Воронин». Кто же он?

В записной книжке, изъятой у Кореньевой, среди прочих я обнаружил адрес жителя Макаровки некоего Белесова В. П. Его, разъяснила Наталья, Сверчевский использовал в качестве «почтового ящика»: корреспонденцию для Вячеслава железогорцы посылали на этот адрес. Сверчевский показал, что он, ссылаясь на чрезмерное любопытство родителей, упросил ничего не подозревающего Белесова принимать конверты и бандероли с железогорским штемпелем и сразу передавать ему. Адрес Белесова я нашел и в записной книжке, которую Федор Утин передал нам вместе со «статьями» «интеллектуалов». В кипе материалов, которые хранились в чемодане у Мальцева, я выловил грубо разорванную обертку от бандероли, посланной на имя Кореньевой. Обратный адрес был белесовский. «Ничего не подозревающий почтовый ящик» обретал черты целого почтамта… Я посмотрел план-схему Макаровки, и мне показался странным выбор места для «почтового ящика»: Сверчевский и Белесов жили в разных концах поселка…

Я запросил через железогорских коллег дополнительные объяснения от Белесова. Не стану пересказывать содержание объяснительной записки свидетеля Белесова В. П. — мне хватило одного взгляда, чтобы узнать характерные острые петли букв «у», «д» и «в» из макаровского «протокола». «Воронин» — Белесов!

Экспертиза подтвердила мое предположение. При обыске в квартире Белесова были обнаружены антисоветские материалы «Легиона» — его задержали. После очной ставки Белесова со Сверчевский (а Вячеслав не стал выгораживать сообщника) я передал постановление об аресте гражданина Белесова В. П. на подпись прокурору.

По представлению подполковника Москвина мне объявили благодарность в приказе по управлению.

— Поздравляю с первой «ласточкой»! — Сергей Павлович, пожимая мне обе руки, бурно выражал свою радость. Даже «сухарь» Пастухов широко улыбался. «Старички» мои милые, как я вас всех люблю!

— Что же, Виктор Иванович, — сказал Москвин, — с новым обвиняемым будете работать сами.

До сих пор у меня еще не было ни одного фигуранта в делах. Вот и новая ступень боевого опыта.

11

Итак, Белесов Виктор Петрович. Тезка, значит. Двадцать три года… еще не исполнилось. Электрослесарь. Характеристика. С августа прошлого года на фабрике… и уже «отличился».

«К работе относился недобросовестно. В общественной жизни участия не принимал. За нарушение трудовой дисциплины переведен на нижеоплачиваемую работу на склад…»

Первый допрос свидетеля Белесова В. П. … Объяснительная записка… Ожидая его, я не пошел обедать. Честно говоря, кусок не лез в горло. Видно, от волнения. Все-таки первая встреча. Я прибрал бумаги на письменном столе, подвигал стул, на который он сядет, определяя место, где будут видны его глаза. Он в эти минуты, наверно, доедал обед — неторопливо, уже привыкнув к необычной обстановке. Его приведут ко мне в два часа, не раньше, у них там, в следственном изоляторе, четкий режим: завтрак, обед, прогулка…

Конвоиры будто поняли мое нетерпение — доставили его без пятнадцати два, сытого, но настороженного, сжатого. Пусть пока освоится в новом кабинете, решил я и, коротко представившись, принялся молча заполнять «головку» протокола допроса. Дело это требует повышенного внимания, чтобы потом не переписывать всю страницу. Итак: «Протокол допроса обвиняемого. Следователь УКГБ по Свердловской области лейтенант Тушин с соблюдением требований… (я заглянул украдкой в образец протокола, предусмотрительно подложенный под стекло на столе) ст.ст. 150—152 УПК РСФСР допросил обвиняемого — Белесова Виктора Петровича, 19… года рождения, уроженца пос. Макаровка Свердловской обл. Допрос начат в 13 час. 50 мин. Окончен в…» Я посмотрел на него, все еще насупленного, и подумал, что окончен допрос будет нескоро.

Может, дать ему еще пару минут? А я пока запишу первый вопрос. «Вам предъявляется «Устав легионера» в обложке светло-желтого цвета на 8 листах, отпечатанный на пишущей машинке под копирку черного цвета, с пометками от руки, сделанными шариковой ручкой с пастой синего и красного…»

— Что это вы всё пишете?!

Я даже вздрогнул. (Не видел меня в этот момент Сан Саныч!) Белесов, поджав ноги под стул, крепко вцепился в сиденье обеими руками. Он и боялся, и хорохорился, лицо его затяжелело, он стал совсем не похож на фотографию из разложенного передо мной «Дела».

— Прошу подождать, — спокойно сказал я, и он сник, убавил гонора.

Я дописал вопрос: «…синего и красного цветов. Знаком ли Вам этот документ, знаете ли Вы его содержание?» Зачитал вслух. Он кивнул.

— Словами, пожалуйста.

— Да… — выдавил он.

Я набрался терпения.

— Полным текстом, пожалуйста, как вас в школе учили.

Ответив как положено, он пробурчал:

— Я что, попугай? Зачем повторять-то…

Я терпеливо объяснил ему, что протоколы допросов будут фигурировать на суде, там спрос с них очень строгий, поэтому отвечать придется в развернутом виде.

— А что, нельзя без суда?

Я буквально опешил. Неужели он такой наивный? Вроде нет — в глазах твердость, он что-то замышлял.

— Вы разве не знаете… — я осторожно подбирал правильный тон.

— Знаю… Только я думал… — он длинно вздохнул, — отсюда сразу в тюрьму…

Вот оно что! Пакостил исподтишка, а теперь надеется так же, скрытно от людей, получить наказание? Боится на суде в глаза честным людям посмотреть? Приуныл, повесил голову… А руки-то как безвольно брошены на колени! Да будь же ты мужчиной, черт возьми!

Я не выдержал и выпалил ему все это вслух, разве что без «черта». Он резко выпрямился, сгруппировался. Вот такой, собранный, он мне и нужен. Темп допроса задаю я.

12

Несколько дней он пробовал применять разную тактику поведения. То высокомерно отказывался отвечать, то жалобно канючил… Я старался выдержать ровный тон, не вспылить, как при первой встрече. Он успокоился, посерьезнел. Постепенно наладился ход наших бесед.

Да, я нередко отодвигал протокол допроса на край стола. Мне хотелось понять характер, суть этого человека. Что побудило его выступить против родной страны? Как он жил до этого? Где накапливал яд?

В семье кроме него еще трое детей. Домохозяйке-матери было не до старшего сына. Отец — рядовой инженер — норовил возвращаться с работы попозже, когда горластые малыши были уложены в кровати и шумный дом затихал… Нет, Виктор не попал в дурную компанию, у него вообще компании не было. Болезненно нервный, он часто срывался то в слезы, то в крик — сверстники его сторонились. Учился средне. Как все, вступил в комсомол. Поручений не просил и не имел. В армии не заслужил и ефрейторской лычки. Однако, вернувшись домой, начал покрикивать на мать, на отца: два года им покомандовали, теперь пришло его время. На фабрике не встал на комсомольский учет. Но на собраниях появлялся, бросал ехидные реплики и отказывался выступать. Зато махал руками в раздевалке, обвиняя администрацию во всех смертных грехах. И вдруг притих. Это Сверчевский подобрал крикуна и прежде всего предупредил о «конспирации». Во всем виноват существующий строй, убеждал Сверчевский, надо его устранить. Как? Есть подпольная организация…

Вот такую схему я набросал после того, как несколько раз «прокатал» биографию Белесова. Все это, конечно, упрощенно, схема остается схемой, но одну закономерность я уловил: идейным воспитанием Белесова никто не занимался. Даже когда он год проучился в институте, заочно, на экзаменах с него спрашивали в полной мере только «профильные», технологические дисциплины. Я вспомнил, как Ленин в одной из своих работ предупреждал, что в идеологической борьбе нет и не может быть нейтральной полосы: если мы где-то, в чем-то отступили хоть на шаг — это место тотчас же займет противник. Ясно при этом, что Белесов не безвольно пал невинной жертвой измышлений Сверчевского. Почва в его сознании была подготовлена, поле пустовало и ждало посева.

На одном из допросов я попытался выяснить, как он представлял себе «новый строй» (в их терминологии — «Авантордо», передовой строй), который «интеллектуалы» собирались установить после «победы вооруженного восстания».

Он опустил голову, молчал.

— Ладно. Восстание — какое ни есть, а все-таки только средство. Какова же цель? Что вы стали бы делать после своего «восстания»? Предположим, объявили в поселке, что с сегодняшнего дня вы — местная власть. Что дальше? Что вам надо?

Белесов пожал плечами: не знаю.

— Вы же студент… — (Он слабо кивнул). — Нет, я знаю, что вас еще осенью отчислили за «хвосты»… — (Он отвернулся). — Хотя заочников обычно жалеют, но уж очень много за вами осталось задолжностей. В том числе по общественным наукам. Как же так: вы составляете программу коренного переустройства общества, а сами даже не знаете его основных законов!

— Я не составлял, — буркнул он. — Это Вяча…

— Значит, сами вы не понимали, чего хотите? Тогда чего хотел Сверчевский?

Кажется, Белесов обрадовался возможности перенести огонь критики на другого. Он тут же выпрямился, усмехнулся.

— Вяча хотел показать, что он самый умный. Когда мы собирались у него на чердаке, он только «якал» да мудреные слова произносил. Сам-то их небось не понимал, а туда-а же!..

— Кстати, почему на чердаке? Он что, в дом вас не пускал?

— В дом! Там у него мамаша, а у мамаши полированные шкафы. Попробуй дотронься — живьем съест! Она и мужика своего выжила — тот все в гараже спасается. О, у него там житуха! Бар в углу — полно водки и вина. А Вяча на папашу говорит: «Плебей». Потому что тот коньяк не покупает, глушит одну водку. Вяча у деда чердак занял, дед ему все разрешал. И не работать тоже. Кормил его, — Он захлебнулся скороговоркой. Я налил ему воды. — …Вот чего Вяча не хотел, так это воровать. Боялся. Когда, Женька приехал, Дуденец, похвастался: машинку пишущую из школы украли, потом письменный стол из школьного сарая. Наташка дуденцовская у подруги на работе паспорт свистнула. Женька предлагал: давайте мы и для вас машинку экспроприируем, а Вяча отказывался. Но они все равно еще одну машинку где-то украли и прислали ее нам, Леха Кислов привез, но Вяча велел закопать и не трогать. — Он помолчал. Я не торопил его. — …А Леха хотел пистолет. Раз я, говорит, тайный курьер, мне пистолет положен. Нашел одного парня, у того от отца именной ТТ остался, с войны, уговаривал пистолет ему продать, грозил, что бить будет. А парень ТТ сдал в милицию, а потом Леху вызвали в отделение. Что-то он там наврал, а когда доложил Вяче, Вяча очень испугался. Сказал, теперь мы попадем на подозрение у КГБ, Послал меня на почту. Я дал телеграмму на адрес Кореньевой с шифрованным сигналом тревоги. Там должны были быть слова: «Привет от Тамары». Я растерялся и только эти слова и написал. Вяча узнал, еще больше перепугался. Хотел на почту бежать, забрать телеграмму, но передумал, говорит: там уже дожидаются…

Вот почему Дуденец встретил наших в Железогорске так, будто давно ожидал…

А о старшем родственнике «вождя легионеров» я уже слышал, узнал, что дед Вячеслава по матери — поляк. («Между прочим, — цедил сквозь зубы Сверчевский, — по-настоящему меня надо Венчеславом звать. Мы — шляхетского рода, не быдло…»)

Дед Вячеслава, националист, мелкий помещик, отселенный с Западной Украины перед самой войной, воспитал внука по-своему. Родители не обращали на Вячу внимания. И у отца, и у матери была своя жизнь. Вячеслав после армии не работал. «Чистых» мест не предлагали — образования не хватает, а на физический труд он идти не хотел. Отцу не понравилось, что сын не приносит денег в дом. Разругались. Вяча ушел жить к деду. Поставил на чердаке стол и изливал на бумагу бессильную злобу, неудавшиеся претензии на «господскую» роль. Дед учил его не раскрывать свои мысли до поры, до времени, притаиться и ждать, ждать, ждать… Как дождались (увы, ненадолго) они, старшие, в сорок первом… Но младшему не терпелось. И он, замесив в голове безумную кашу из дедовского ядовитого бурчания, хриплых западных «радиоголосов», решил своими руками вернуть тот, сорок первый…

Как все-таки все связано в этом мире, связано друг с другом и в пространстве, и во времени… Далеки от нынешнего, моего поколения старые царские, буржуазные времена, а дотянулась и до нас их холодная, костлявая, отжившая рука. Дотянулась не просто потому, что пронес свою злобу до наших дней бывший помещик Сверчевский, но и потому, что поддерживают ее, гальванизируют западные спецслужбы — верные слуги отжившего, но яростно сопротивляющегося строя. И может, эта рука потянется дальше, в завтрашнюю чистую глубину, если мы, я лично, не остановим ее.

13

Лето началось дождями. В один ненастный день я пожаловался Пастухову, что начинаю пробуксовывать на допросах. Видимо, выяснил уже все, что надо. Не пора ли нам всем закрывать это дело?

Александр Петрович на меня по-смо-тре-ел. Потом сочувственно покивал:

— Понимаю. Утомили добра молодца протоколы… Но все же дело рано закрывать. Мы еще не все их связи выявили.

Да ведь связей оказалось немного. И Дуденец, и Сверчевский, уличенные друг другом, признались, что врали, расписывая в отчетах многочисленность «созданных ими групп». Врали, чтобы набить цену и поставить себя выше другого. А тут еще посыпались ответы из Железогорска и других мест, где по нашим запросам проверяли адресатов, обозначенных в записных книжках «интеллектуалов». Читая, перелистывая официальные бланки, Москвин ругался: «Вот стервецы, сколько людей от дела оторвали!» А Сан Саныч мрачно острил: «Скажи спасибо, что они еще не додумались телефонные справочники переписать».

Я пожал плечами. Связи мы выявили. Те люди преступников не поддержали — выходит, зараза к ним не прилипла, мы к ним претензий не имеем. Нет, имеем, возразил Пастухов, ведь кое-кто из тех знакомцев, которые получали материалы «Легиона», отчетливо расчуял их антисоветский душок. И прекрасно сообразил, что к чему, понял, что совершается преступление. Однако не помог его раскрыть. И когда этих отмолчавшихся получателей антисоветской литературы вызовут для объяснений, тут-то они почувствуют и неотвратимость ответа за преступление, и свою вину перед законом. Это ощущение будет очень полезным для их воспитания. Ради этого мы их всех и разыскиваем. И чтобы никого не пропустить, надо еще поработать с подследственными. Да не забывать при этом главную задачу — доказывая тяжесть преступления, объективно вычислить долю вины каждого, чтобы на судебные весы ни крошки лишней не попало.

— Вот, к примеру, Дуденец на последнем допросе заявил, что считает Белесова одним из создателей «Легиона», поскольку тот принимал участие в «Третьей конференции». Что скажете, товарищ лейтенант? Будет ли ваш подследственный выглядеть перед судом просто членом антисоветской группы, втянутым туда после ее образования, или одним из ее организаторов — это, как говорится, две большие разницы…

Ох и врет Дуденец! Мне Белесов рассказал, как проходила пресловутая «Третья конференция». В августе прошлого года прикатил Дуденец в Макаровку. Сверчевский решил, что в целях конспирации дружок поживет у Белесова. Переночевали, ни о чем «таком» не говорили (понятно, не будет же Дуденец раскрываться при первой встрече). Утром собрались у Вячеслава. По его просьбе гость принялся излагать свои взгляды на «грядущую революцию». Заметив, что Сверчевский морщится, Белесов начал вставлять язвительные реплики (явно подхалимствуя перед хозяином). Гость обиделся. Хозяин тут же удалил зарвавшегося подчиненного (знай свой шесток!). И уж после отъезда Дуденца Вячеслав объявил Белесову, что, оказывается, без него провели «конференцию»…

— Вы уверены, что все так и было? — спросил Пастухов. — Чтобы вам точнее оценивать показания Белесова, обратите еще внимание на то, как он на первых допросах сообщает, что является членом «Легиона» с декабря прошлого года, затем уточняет, что — с ноября, а письма, которые изъяли у Дуденца, написаны Белесовым, и в письмах этих обсуждаются планы подпольной деятельности, и датируется первое письмо позапрошлым декабрем… Как это совместить?

Я молчал. Нет у меня пока ответа. Но я этот ответ найду.

14

В протоколах это выглядело так:

«В о п р о с: Уточните, с какого периода Вы считаете себя членом так называемого «Легиона интеллектуалов».

О т в е т: В конце ноября прошлого года Сверчевский предложил мне вступить в «Легион». Я дал согласие. С этого момента официально считаю себя «легионером».

В о п р о с: Вам зачитываются показания Сверчевского и Дуденца о том, что Вы являетесь членом «Легиона интеллектуалов» с августа прошлого года.

О т в е т: Нет, тогда о членстве не было и речи.»

(Я должен заметить, для чего нужны эти «мелочные» расчеты. Суду не безразлично, сколько месяцев или даже дней участвовал подсудимый в преступной деятельности.)

«В о п р о с: Вам предъявляются изъятые у Вас при обыске два письма от «Евгения», датированные 27 января и 12 февраля прошлого года. От кого они и кому адресованы?

О т в е т: С предъявленными мне двумя письмами от 27 января и 12 февраля прошлого года, подписанными «Евгений», я ознакомился путем личного прочтения и могу пояснить следующее. Эти письма, в которых обсуждаются планы подпольной антисоветской деятельности, написаны Дуденцом Евгением Михайловичем, проживающим в городе Железогорске, и адресованы мне. Переписку с Дуденцом я начал полтора года назад по просьбе Вячеслава Сверчевского. В это же время я писал письма под диктовку Сверчевского и в Свердловск Федору Утину. Таким образом, я признаю, что, помогая Сверчевскому в установлении связей с единомышленниками, я фактически принимал участие в деятельности нашей нелегальной организации в течение полутора лет».

«Протокол очной ставки обвиняемых Белесова Виктора Петровича и Дуденца Евгения Михайловича, проведенной лейтенантом Тушиным в присутствии старшего помощника прокурора Седова.

Перед началом очной ставки Белесов и Дуденец были опрошены, знают ли они друг друга и какие между ними взаимоотношения. Участники очной ставки показали, что они знакомы очно, взаимоотношения между ними нормальные, ссор и личных счетов не имеется.

Дуденец показал: Белесов состоит в «Легионе интеллектуалов» с августа прошлого года, он принимал участие в разработке «Программы» и «Устава», не возражал против уплаты членских взносов в размере 10 рублей, хотя я лично считал, что это большая сумма.

Белесов показал: С показаниями Дуденца я в основном согласен. Еще до приезда Дуденца в Макаровку я считал себя участником антисоветской организации и вовлекать меня в августе прошлого года в какую-либо организацию уже не было необходимости. Но я не могу согласиться с показаниями Дуденца о том, что я принимал участие в разработке «Программы» и «Устава». Фактически я только пытался обсуждать эти документы, заранее составленные Сверчевский, но мне предложили уйти. Когда Дуденец уехал домой, Сверчевский сказал мне, что была проведена «конференция», а кто на ней присутствовал кроме их двоих, не сказал. На конференции Дуденца избрали президентом, а Сверчевского — главным теоретиком…»

На очередном допросе после очной ставки я с укоризной сказал Белесову:

— Видите? Хороши же у вас друзья, — и не удержался, — селекционеры несчастные!

Он обиделся. Этот шифр он придумал. Когда Сверчевский предупредил, что в переписке надо пользоваться условными обозначениями, а сам и пальцем о палец не ударил, ведь письма писал Белесов, вот и пришлось ему самому выдумывать иносказания. И тут, видать, дрогнула в парне какая-то крестьянская жилка. «Идеи» у него — «семена», «Программа» стала якобы сортом пшеницы «Полярная», «Устав» — «Урожайная»… Эти словечки я и увидел в записной книжке, изъятой при обыске у Кореньевой. Узнав о таком шифре, Шумков как-то на докладе назвал «легионеров» — «селекционерами». Насмешливое слово прижилось, между собой мы их порой так и звали.

Он помолчал, надув губы.

— Что ж, вернемся к нашим баранам. — Я невольно улыбнулся. — Это поговорка такая. — (Он хмуро кивнул). — Итак, вопрос для протокола: «Ранее Вы показали, что не участвовали и не собирались участвовать ни в каких активных действиях, направленных против Советской власти. Вам зачитываются показания Кислова…»

Они собрались в лесочке. Март, незадолго до ареста. Пахло весной, но еще держалась в воздухе промозглая сырость. Вячеслав, зябко кутаясь в тонкое пальто, подшмыгивая покрасневшим носом, уныло жаловался на бездеятельность соратников, все приходится делать ему одному… У Виктора вертелось на языке: ты же нигде не работаешь, забился на чердак, вот и иди в народ, агитируй. Но не сказал, отвел глаза. Всполошился Леха Кислов. Конечно, надо распределить обязанности на всех, а Венчеславу (Сверчевский растроганно шмыгнул) выделить два дня в неделю для дальнейшей разработки «Новой революционной теории». Леха достал ручку, взял у Вячеслава тетрадку и под его диктовку принялся записывать «План работы на год». Поскольку предложений, кроме Сверчевского, никто не подавал, план получился короткий. Белесов должен был как студент, хотя и заочник, создать в институте «моноколлегию», то есть ячейку «Легиона». Главная же акция — «выброс» нелегальной литературы. На Первое мая, одновременно в нескольких городах. Ответственный за «выброс» — Кислов. Меня могут родители в праздники из дому не отпустить, огорчился Леха. Ну… тогда его заменит Белесов.

— Не жалеют вас друзья, — посочувствовал я Белесову. Протокол закончился записью:

«Сейчас, после того, как мне были зачитаны показания Кислова, я вспомнил и признаю, что должен был участвовать в «выбросе» в майские праздники…»

15

Близилось время суда. Пастухов на правах шефа безжалостно возвращал мне проекты обвинительного заключения. Не надо общих слов, говорил он, наша задача — собрать и сложить в целую картину факты, только факты, а не свои домыслы. Никаких аналогий, категорических выводов. Выводы сделает суд. И чтобы они были предельно объективны, мы должны представить все факты: и говорящие «против», и говорящие «за». Мы с вами — в одном лице и прокурор, и защитник. …А что, я разве призывал свалить в одну кучу все, что вы узнали от подследственного? Это ваша работа: в нагромождении фактов, улик выявить основное, распрямить спутанные ниточки, свести сложное к простому. …Или вы — писатель? Оставили только то, что играет на вашу версию. Так нельзя. Упростить конструкцию доказательств — не значит ее опростить. Мы не имеем права подбирать улики к человеку: вот эта подходит, а эта — нет. Тем более что суть улики с первого взгляда бывает трудно оценить, мешает формальная логика, а преступник часто в страхе ведет себя нелогично. …Ну что вы увлеклись вещественными доказательствами? Вспомните-ка, по своим учебникам, что говорил знаменитый адвокат Плевако: «Нравственным уликам нужно давать предпочтение перед вещественными». Ваша работа должна убеждать не количеством, а качеством улик.

Зато однажды «батя» поставил в пример мои протоколы. Орлы наши иной раз подсмеивались над моим «школярством» — тщательно выписанными «головками» протоколов, развернутыми вопросами… Э-э, саксаулы, укорял их Москвин, учились бы у молодого. А вы, лейтенант, держитесь в том же духе. …В документах следствия, как в зеркале, отражается характер следователя. По протоколам допросов видно: этот нетерпеливый, не выдерживает «тянучку» ответов, своими вопросами подталкивает к уже сложившейся у него версии; а этот невнимательный, не заметил в ответе зацепочку и тычет вопросами во все стороны, надеется на что-нибудь наткнуться… Вы, Виктор Иванович, в своем «зеркале» неплохо отражаетесь, вам не на что пенять…

— Молодец, Тушин! — сказала Галина. — Будешь так служить — капитаном станешь. От инфантерии. Как тот, из книги.

— Неправдочка ваша, — уличаю я ее. — Тот капитан, которого иметь в виду изволите, не из пехоты, от артиллерии он…

Фамилия у меня знаменитая. Народ кругом образованный, куда не придешь, представишься, сразу: «Тушин? Тот самый? За что разжаловали?» Юмористы.

16

Следствие заканчивалось. Пора было решать, кого привлекать к уголовной ответственности. Шестерым «легионерам» мы предъявили обвинение в полном объеме. Но был еще Федор Утин. Был двоюродный брат Сверчевского, кандидат наук (это его «четвертовал» братец, разделив в отчете на четырех), ему Вячеслав посылал «для научной апробации» свои труды; тот, «апробировав», осторожно отвечал: «Ничего не понял». Двоюродный брат Дуденца — Щеглов, он учился в Свердловске — оказался понятливее. В письме, обнаруженном у Дуденца, он сообщал: «Зерна посеял…» Надо полагать, «семена» он получил в той самой бандероли, квитанцию от которой пытался уничтожить при задержании Дуденец.

Сергей Павлович сходил в училище Щеглова, чтобы выяснить, какие всходы дал этот «посев». Вернувшись, он написал постановление об отказе в возбуждении уголовного дела. Почему?! Сергей Павлович раскрыл том из Собрания сочинений Ленина и, назидательно помахивая закладкой, прочитал:

— «Давно уже сказано, что предупредительное значение наказания обусловливается вовсе не его жестокостью, а его неотвратимостью». Мы Щеглова поймали за руку — и достаточно, сделать он ничего не успел. Зато до него дошло, что сколь веревочке не виться…

А как бы я поступил на месте Скорикова, имея на то власть? Я задумался. Власть — штука тяжелая, ею надо пользоваться аккуратно. Щеглов не избежал наказания. «Зерна», которые он «посеял», взошли для него неожиданностью: однокурсники еще до прихода Скорикова на собрании обсудили «агитатора» и постановили исключить его из рядов ВЛКСМ.

Я думал привлечь к ответственности одного белесовского друга, Анатолия Жаворонкова, которого Белесов усиленно, но безуспешно обрабатывал, склонял к вступлению в «Легион». Не день, не два уговаривал, больше месяца. Было у Анатолия время, чтобы подумать о бездне, в которую катится друг и тащит его за собой. Но Анатолий только отнекивался смущенно.

Ах эта наша «интеллигентская» стеснительность! Если бы телу друга угрожала опасность, многие, не сомневаюсь, шагнули бы в огонь и в воду. А когда на глазах у друзей гибнет душа — топчутся рядом в смущении: не принято врываться в чужую душу, как в горящий, дом или в прорубь. Сколько людей буквально сгорают от пьянства, тонут в мещанстве, а ведь у каждого есть близкие, есть друзья, которые всё видят, но ничего не могут поделать… Не могут или не хотят?..

Примеру Скорикова я последовал. Написал:

«Я, лейтенант Тушин В. И., руководствуясь ст. 113 УПК РСФСР, постановил: в возбуждении уголовного дела против Жаворонкова А. А. отказать, ограничившись проведением мер профилактическо-воспитательного характера».

Федору Утину зачли явку с повинной и привлекли к делу как свидетеля. Легко отделался. Правда, его родной завод всыпал ему по первое число.

17

Пять лет прошло. Отбыл самый большой из всей группы срок Евгений Дуденец. И вызвал меня подполковник Северский, помните?

Чего же стоило раскаяние бывшего «президента», которое он, как и все «легионеры», высказал на суде? Едва получив заработанную свободу, он снова впутался в грязное дело!

— Не торопитесь, товарищ старший лейтенант, — посоветовал Северский. — Вызовем его, побеседуем, разберемся. Может, в нем просто жадность пересилила, на дармовые сребреники клюнул, не понимая, что деньги-то от врага, а враг ничего не дает даром.

Что же «продал» Дуденец?

Копию приговора. Когда он приехал по нашему вызову, признался: да, деньги получил, да, взамен выслал копию приговора, да, обещали подкинуть еще, только теперь им понадобились его нынешние анкетные данные.

— Как вы думаете, зачем? — спросил Северский.

Дуденец дернул плечом. Говорили, для финансового отчета. Ухмыльнулся, что-то вспомнив.

— Ох у них там и бухгалтерия!..

При выходе из колонии «надежный человек» шепнул Дуденцу, что ему как «пострадавшему за идеи»  п о л о ж е н о  получить от «Амнистии» энную сумму. Пусть едет к Алику Ризбургу, тот выдаст его кровные… Поехал. «А кто от денег откажется?!»

Алик встретил неприветливо, но цепко. Дотошно выспросил всю подноготную. Видно, решил: клиент — ни то ни се… в общем, провинция, — не глядя сунул руку в ящик бюро, выхватил пачечку разнокалиберных купюр, сам толкнул их в карман дуденцовской куртки. Однако тот не смущаясь извлек деньги обратно на свет, не отворачиваясь пересчитал. Получилось — как на смех, 299 рублей. Евгений попросил добавить рубль для ровного счета. Алик удивленно воздел брови, но достал демонстративно свой бумажник, прилепил к ладони Дуденца металлический кружок. Хозяин пододвинул заготовленную ведомость. Евгений наклонился… в графе, куда Алик вписал его фамилию, стояло: «800 руб.» Не удержался, присвистнул. Алик презрительно промолчал. Расписавшись, Евгений раздраженно швырнул ручку на стол. Ощущение было, будто эти полтысячи выложил из своего кармана.

— Во мужик! — с нервным смешком сказал Дуденец. — Своего не упустит.

— Точнее сказать — чужого.

— Ну да, правильно — моего.

— А почему вы решили, что вам обязаны выплатить эти деньги?

— Ну, я же… — Дуденец осекся.

— …«страдал», — насмешливо закончил Северский.

Евгений нахмурился.

— Нет, я понимал, что здесь что-то нечисто. Ожидал, что попросят подписать какое-нибудь заявление…

— И подписали бы?

— Конечно, нет! Да я бы тогда… эти деньги… в эту сытую морду…

— А все-таки взяли.

— Но ведь он ничего такого не попросил. Подумаешь, приговор!

— Ошибаетесь.

Северский разъяснил ему механику этого обмана. Сейчас фамилия Дуденца, вместе с другими из этой ведомости, войдет в один из докладов, которые «Международная амнистия» регулярно, как по договору, посылает в Мюнхен, на радиостанции «Свобода» и «Свободная Европа», Ну, они выкрикнут очередную порцию лжи — это еще полбеды, собака лает — ветер носит. Хотя и в этом есть для нас определенный моральный ущерб. Опаснее другое: истинный хозяин этих радиостанций — ЦРУ — из докладов «Амнистии» состряпает свой доклад, уже не для широкого радиовещания, а для узкого круга лиц из администрации США, ведущих сложную подпольную игру во внешней политике. На основании этих фактов политические воротилы делают вывод: в Советском Союзе нарушаются права человека! Накажем за это Советский Союз, применим к нему экономические санкции. И вероломно расторгают договор, скажем, о продаже нам компьютерной техники. …Это не предположения, это свершившийся факт. Чем конкретно отзовется ваше личное, пусть мизерное участие в этой большой политической игре, трудно предсказать. Но ожидать приходится: отзовется обязательно.

Евгений с трудом переглотнул.

— Выходит, я опять… оказался пособником… Значит, вы меня арестуете…

— Нет, — коротко ответил подполковник. — Дайте ваш пропуск, я подпишу. Мы вызывали вас затем, чтобы предупредить: вы находитесь на грани нового преступления. Близко… очень близко. Если бы вы, не разобравшись в тайной сути этой организации, продолжали получать от нее подачки — неизбежно оказались бы втянутым в антисоветскую деятельность.

Дуденец сидел сгорбившись, сцепив пальцы на полировке.

— Я могу?..

— Да, можете идти, — Северский отдал пропуск.

— Нет… Я могу… чем-то искупить?..

Подполковник встал.

— Да, можете. Сейчас ведется следствие по делу Ризбурга и других распорядителей «фонда помощи». Вы дадите свидетельские показания.

…После суда, который проходил в Москве открытым процессом, свидетель Евгений Дуденец заявил журналистам:

— На Западе хотели видеть в нас «пятую колонну», или, как они любят выражаться, «антисоветское подполье»… Когда-то мы, шестеро одиночек, не поддержанные никем в своем краю, планировали такую встречу с зарубежными корреспондентами, чтобы «разнести по всему миру свои идеи», а на деле — просто охаять свою страну… Сегодня мне хочется быстрее забыть то время и тот день, когда я получил деньги от врагов нашей Родины и ходил рядом с новым предательством. Пусть же мой пример послужит предупреждением тем, кто может попасть в зависимость от наших врагов и быть втянутым в борьбу на стороне противника. ЦРУ зря денег не платит. Независимо от того, в какой «благотворительной» форме оказывают «помощь» его подставные агенты, надо помнить, что все их действия направлены против нашей страны.


Я бы мог закричать: победа! Теперь уже окончательная. Мы победили — не тогда, когда задержали «интеллектуалов», и не тогда, когда услышали их раскаяния на суде. Вот она, победа — самый трудный, самый упиравшийся из них обратил свои действия против истинного врага. Я бы мог доложить: все, дело «Легиона интеллектуалов» закончено!.. Но с высоты прошедших до сего дня лет я скажу: наша работа с Евгением Дуденцом и его бывшими сообщниками продолжалась еще четыре года. Беседы, советы, поддержка… Если тогда мы сражались против преступника в каждом из них, то теперь — за человека. Советского человека.

Годы прошли. Бывшие «легионеры» сегодня нормально живут и работают. Они стали совсем другими людьми. Поэтому я, рассказывая вам эту историю, естественно, изменил их имена и фамилии. Другие фамилии и у моих товарищей и, конечно, у меня. Потому что борьба наша на невидимом фронте продолжается, и кто знает, куда забросит нас служба, какие еще предстоят бои с хитроумным, опасным и сильным противником. Мы готовы.

Примечания

1

РОА (русская освободительная армия) — воинские подразделения, сформированные из предателей.

(обратно)

2

Это доставляет мне удовольствие (нем.).

(обратно)

3

Дурь, сумасбродство (нем.).

(обратно)

Оглавление

  • Ю. И. Корнилов, начальник управления КГБ СССР по Свердловской области Г. К. Наумов, сотрудник управления На защите революции Исторический очерк
  • Лев Сорокин Конец «Клуба горных деятелей»
  •   От автора
  •   Глава первая Корсаков
  •   Глава вторая Ногин
  •   Глава третья Добош
  •   Глава четвертая Добош
  •   Глава пятая Ногин
  •   Глава шестая Чарин
  •   Глава седьмая Соколов
  •   Глава восьмая Пальчинский
  •   Глава девятая Доменов
  •   Глава десятая Доменов
  •   Глава одиннадцатая Соколов
  •   Глава двенадцатая Соколов
  •   Глава тринадцатая Доменов. Чарин. Соколов.
  •   Глава четырнадцатая Соколов. Добош. Ногин.
  • Владимир Турунтаев Доказать аксиому
  •   Часть первая Пассажир с «Эльдорадо»
  •   Часть вторая Знак Козерога
  • ВКЛАДКИ
  • Сергей Бетев Назначение
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  • Анатолий Трофимов Поправка на справедливость
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  •   26
  •   27
  •   28
  •   29
  •   30
  •   31
  •   32
  •   33
  •   34
  •   35
  •   36
  •   37
  •   38
  •   39
  •   40
  •   41
  •   42
  •   43
  •   44
  •   45
  •   46
  •   47
  •   48
  •   49
  •   50
  •   51
  •   52
  •   53
  •   54
  •   55
  •   56
  •   57
  •   58
  •   59
  •   60
  •   61
  •   62
  •   63
  •   64
  • Сергей Михалёв «Легион» шестерых
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  • *** Примечания ***