КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

sВОбоДА [Юрий Вильямович Козлов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Юрий Вильямович Козлов sВОбоДА


1

Множество раз Вергильев проигрывал в сознании, как произойдет его увольнение с государственной службы. Он воображал самые экзотические варианты, включая появление в своем кабинете с окнами на Москву-реку оперативников, обыск, подконвойный позорный вывод из здания под недоуменно-заинтригованные взгляды сослуживцев. И хотя Вергильева не за что было хватать, он имел в виду такой вариант, потому что на исходе десятых годов двадцать первого века в России могли посадить кого угодно и за что угодно. Страна выдавливала из своих пор коррупцию, как чуть раньше — рабство, а чуть позже — коммунизм.

По рабству во второй — после отмены крепостного права — раз крепко ударили в декабре девяносто первого, когда красный с серпом и молотом флаг СССР нехотя сполз с мачты над Кремлем, а вместо него вверх шустрым тритоном скользнул бело-сине-красный российский. Если вообразить, что красный (коммунистический, пролетарский) цвет символизировал рабство, то его концентрация в России в конце девяносто первого года снизилась ровно на две трети. В российскую жизнь победительно влились два новых цвета: синевато-голубой — цвет однополой любви; и белый — в восточной традиции цвет смерти, а в западной — политического протеста против авторитаризма и ограничения прав человека.

Коммунизм нынешние пропагандисты сравнивали с глубоко засевшим в душе (под кожей?) народа гноем, который можно было выдавливать по капле, как рекомендовал Чехов, а можно хирургически — скальпелем — рассечь плоть (душу?), чтобы гной излился в окружающую жизнь зловонной рекой. Пока, щадя народ, выдавливали по капле, но и скальпель держали наготове. Благо оскорбительно назревший — ступенчатый, мясного мрамора — гнойник (Мавзолей Ленина) был у всех на виду. Впрочем, его пока не трогали. Врачующие народную душу «хирурги» знали, что в действительности Мавзолей — не гнойник вовсе, а сухой струп. Куда большие опасения вызывал неуничтожимо засевший в «коллективном бессознательном» народе вирус сталинизма. Против него, как против СПИДа, были бессильны любые лекарства и вакцины.

Генералиссимус, затмив по умолчанию Гитлера, был объявлен главным злодеем двадцатого века. Однако сталинизм, как явление, не поддавался расшифровке. Не идеология — Сталин был необразован, нигде после семинарии, откуда его выставили за хулиганство, не учился. Не учение — кто после смерти Сталина развивал его идеи? Не руководство к действию — без разрешения Сталина в стране и муха не летала. Тогда что? «Вещь в себе» — средство, позволяющее решать неразрешимые проблемы? Построить социализм в отдельно взятой стране. Провести коллективизацию и индустриализацию. Побудить (или понудить, не суть важно) народ к массовому героизму во время войны. В кратчайшие сроки восстановить народное хозяйство. Создать ядерное оружие и тем самым обезопасить страну от нападения. Запустить в космос спутник, а потом — первого в мире космонавта. До этого, правда, Сталин не дожил.

Можно было, конечно, расшифровать сталинизм, как превосходящее меру насилие, принуждение к рабству, но любое насилие конечно во времени и пространстве, а рабы не побеждают в мировых войнах и не рвутся в космос. Так что, если это и было рабство, то особенное — во имя… чего? Неназываемого, необъяснимого «чего» и боялись, как черт ладана, «десталинизаторы».

Пока что вирус «лечили» терапевтически. Коллективизация — вредоносна. Не будь ее, не было бы и голода, унесшего миллионы жизней. Индустриализация — ошибочна. Промышленность развивалась не за счет прогрессивных технологий и научных открытий, а каторжным трудом согнанных с земли крестьян. С ядерным оружием тоже понятно — преступник Берия украл секретные чертежи у американцев. Да и победе в мировой войне нашлось объяснение — народ выиграл войну не благодаря, а вопреки Сталину.

Тем не менее, через шестьдесят лет после смерти генералиссимуса забывший про былые победы народ как-то вяло занимался десталинизацией собственного сознания. Можно сказать, держал сознание и десталинизацию, как семечки и мелочь, в разных карманах. Народ равнодушно отнесся к идее разжаловать Сталина из генералиссимуса в рядовые, ввести в УК карающую за похвалу Сталина статью. Во всем, что касалось генералиссимуса народ стыдливо жался к стеночке как церковный староста в стриптиз-клубе.

Не радовали демократическую общественность и результаты социологических исследований. В позднесоветские-раннероссийские времена, когда Сталина только-только разрешили ругать, девяносто процентов граждан относились к нему с отвращением и ненавистью. А после двадцати пяти лет непрерывного печатного и телевизионного поношения генералиссимуса ненависть и отвращение к нему испытывал лишь каждый десятый гражданин России. Девяносто процентов прочих граждан либо одобряли деятельность Сталина, либо угрюмо молчали, с ненавистью и отвращением глядя уже на задающих неуместные вопросы социологов. Неадекватное поведение народа сильно напрягало демократическую общественность, неутомимую в поисках все новых и новых свидетельств чудовищных сталинских преступлений.

Рука об руку с «десталинизацией общества» в России шла компания по искоренению коррупции — еще не главного (до конца столетия было далеко), но уверенно претендующего на эту роль, зла двадцать первого века. Коррупцию некоторые отважные публицисты уподобляли нездоровому жиру, заблокировавшему государственный организм. Этот, где твердый, как кость, где мягкий и липкий, как латекс, жир мешал государству даже не развиваться, а просто правильно существовать, действовал на него как наркотик. Деформированные коррупцией, невосприимчивые к слезам граждан, ороговевшие, как когти, органы власти оживали только в том случае, если в них впрыскивались новые порции наркотического жира, а именно неправедные — в виде взяток, откатов и так далее — деньги. Липоксация давно назрела, но вот беда, никакая другая сила не могла заставить шевелиться государственный механизм. Народ существовал по Евангелию, «как птица небесная», у которой ничего нет, которая не сеет и не пашет, а только поет да клюет, что Бог послал. Точнее, что не доклевала власть по причине малости или рассыпанности. В песне народа-птицы, больше похожей на злобный матерный вой, был различим вопрос: если коммунизм — разновидность вековечного русского рабства, то чьими трудами созданное добро присвоили самозванные собственники-коррупционеры? Почему они в шоколаде, а народ в бесправии и нищете?

Выходило, что жир перемешался с гноем, а коррупция с рабством (коммунизмом). Выдавливая рабство и коррупцию, российская власть выдавливала в небытие саму себя. Вместе с нефте- и газопроводами, старыми добрыми советскими металлургическими и химическими производствами, офисными небоскребами, английскими футбольными и американскими баскетбольными клубами, могучими спецслужбами, тайными сбережениями и недвижимостью за пределами собственных границ, которые уже по одной этой причине никак нельзя было закрывать.

Но в истории крайне редки случаи, когда власть выдавливала саму себя в небытие. Пожалуй, единственный пример — СССР конца восьмидесятых годов прошлого века. Правда и тогда власть выдавила себя не в небытие, а в собственность. Уставшие от смехотворных партмаксимумов и казенных дач с номерными жестянками на стульях, тогдашние начальники решили, что собственность превыше власти. Страна распалась. К власти пришли новые люди, которые быстро поняли, что собственность без власти, как пиво без водки — жизнь на ветер.

«Жизнь = Собственность + Власть», «Деньги — наше все» — две формулы стали золотыми ключами в уравнении современного российского государства. Ими отпирались любые двери. Единственное, что не устраивало новых держателей «нашего всего» — конечность жизни, а, следовательно, собственности и власти. Государство не жалело средств на исследования по продлению жизни. «Ген старения», неотвратимо, как высшая справедливость, переходящий в «ген смерти», был метафизическим врагом российской власти, как, впрочем, и всех на свете богатых людей. Смерть, должно быть, казалась им усмехающимся в усы Сталиным. От смерти и Сталина нельзя было откупиться. Их можно было только бояться и ненавидеть, что, собственно, власть и делала.


Одна объединенная сущность «смерть и Сталин» противостояла другой — «деньги и коррупция».


Поэтому под машину борьбы с коррупцией могли попадать только случайные пешеходы на этой, не ими проложенной улице. Стреляли не по целям, а по площадям, ловили случайную — для выполнения плана — рыбешку. Да и сеть, которой ловили, была раздвижная. Рыба всегда имела шанс проскочить, откупиться. Попадалась лишь самая наглая, упертая, много о себе возомнившая, стремящаяся в политику, принципиально не желающая делиться финансовой чешуей.

Золотые ключи бесконечно расширяли пространство коррупции, распространяли его на все стороны человеческого бытия. Борьба с коррупцией не являлась исключением, одновременно превращая в коррупционеров, как борцов с ней, так и тех, кто от них откупался.


Именно об этом, помнится, размышлял Вергильев в день, точнее, «утро Икс», просматривая в кабинете за рабочим столом свежие газеты. Хотя с некоторых пор чиновникам в Доме Правительства и в Кремле рекомендовалось начинать рабочий день с изучения новостей блогосферы. Именно там, полагало начальство, на бескрайних цифровых полях Интернета прорастали зерна общественного мнения, паслись виртуальные зверьки, некоторых из которых следовало прикормить, а некоторых — немедленно пристрелить. Для этого в администрации и правительстве существовали специальные службы, управлявшие армией так называемых компьютерных «роботов». Эти роботы многотысячным и разноадресным восторженным ором поддерживали и развивали нужную мысль, а мысль вредную, ненужную глушили злобным матом, многотонным носорожьим топотом, хоронили под кучами словесного навоза.

Компьютерными роботами командовали сплошь молодые люди, не ведающие, что такое костюм и галстук, причудливо подстриженные, в татуировках, с серьгами в ушах. А одна девица, так даже с серебряным шариком на самом кончике языка. Вергильев как-то оказался с ней за столиком в буфете, и, помнится, не мог оторвать взгляда от вспыхивающего на солнце шарика, когда она облизывала губы. А делала она это часто, видать, славно поработала ими (и шариком) ночью.

Вергильев, однако, работал по старинке: сначала просматривал газеты, а следом — обзоры, которые составляла специальная аналитическая служба.

В аналитической службе работали люди посолиднее. Они поголовно ходили в костюмах, правда, каких-то морально устаревших, обвисших. Костюмы, как, собственно, и сама аналитика в органах власти, не поспевали за жизнью. Единственной допустимой вольностью в аналитической службе являлась борода. У одного дяди она была необычайной длины, разделенная, как водопад, на две неравных ниспадающих к животу струи.

Однажды этот, похожий на раскольника, бородач попался на глаза шефу, незапланированно — с охраной и свитой — проходившего по этажу, где размещались аналитики.

«Должно быть, знающий специалист, — уважительно раскланявшись с бородой, заметил шеф. — Не боится, старообрядец, что попадет под сокращение, или на досрочную пенсию. Чем он занимается?»

Свита, с трудом поспевающая за энергичным, летящим по коридору, как молодой кабан, шефом не смогла ответить на этот вопрос. Нашелся лишь один, явно достигший предельного для государственного служащего возраста товарищ, которому нечего было терять:

«Да ничем. Хером груши околачивает, как и все остальные».

«А вы их подбираете и приносите мне, — усмехнулся шеф. — Я ими лакомлюсь, а потом вношу предложения в правительство. Народ стонет, а весь мир над нами смеется».

«Какая власть, — возразил будущий пенсионер, — такие и груши ей к столу».

«Какие груши к столу, — ответил шеф, — такая и власть. А почему? — обвел глазами свиту. — Потому что ваша неутолимая мечта, чтобы муж, то есть представитель власти, которого вы обслуживаете, объелся груш. Ничего личного, — похлопал по плечу будущего пенсионера, — это системное противоречие, правило игры».

Шеф заступил на высокую должность не так давно, успел совершить, как полагала свита, ряд серьезных ошибок, поэтому, как опять же полагала свита, недолго ему оставалось кобениться в двух больших кабинетах — в Кремле и в Доме правительства. То есть, доставшаяся новому, объединившему две должности, шефу от двух предшественников комбинированная свита надеялась его пересидеть, переждать, как стихийное бедствие. Или, если он начнет по аппаратным понятиям беспредельничать — увольнять уважаемых людей, нарушать не им установленные правила — подставить так, чтобы его самого убрали.


В Тамбовской области, писали в газетах, борцы с коррупцией накануне выборов в областное законодательное собрание задержали учительницу, купившую школьникам тетради за собственные деньги. В бюджете школы такая статья расходов не значилась, а родители школьников почти поголовно работали на местном оборонном предприятии по производству фильтров для авиамоторов, которое было закрыто из-за глобального экономического кризиса. Учительнице инкриминировали «превышение служебных полномочий» и «подкуп избирателей», каковыми являлись безработные родители школьников, предположительно проголосовавшие за коммунистов.

На Дальнем Востоке антикоррупционеры прямо в кабинете повязали вице-губернатора, распорядившегося перечислить деньги в подлежащий расформированию и соответственно снятый с довольствия детский дом, где на подножном корме проживало шестьдесят никому не нужных сирот. Вице-губернатору было вменено «нецелевое расходование бюджетных средств».

Отложив газеты, Вергильев задумался над тем, как в тридцатые годы и позже «перебирал людишек», по образному выражению Ивана Грозного, Сталин. Почему он не использовал такой универсальный повод, как коррупция? Зачем надо было делать из Рыкова, Бухарина, Зиновьева и прочих — шпионов и вредителей, подсыпающих в тарелки шахтерам толченое стекло, опрыскивающих портьеры в кабинете товарища Ежова ядом, кусающих «в пароксизме страсти» за груди медсестер? Гораздо проще было объявить их ворами, коррупционерами, если, конечно, в то время использовался этот термин.

Наверное, Сталин, хоть и презирал своих врагов, но не до такой степени, чтобы шить им банальное воровство. Слишком мелко. В тридцатые годы история печатала шаг коваными подметками по хрустящим, как сухари, черепам сквозь лес вскинутых в приветствиях рук. Время вождей, перекройки границ, великих и страшных свершений. У больших вождей не могло быть ничтожных врагов. Враг вождя — негатив его воли. Вождь хочет накормить народ. Враг подсыпает в общенародную тарелку толченое стекло. Вождь хочет возвысить женщину-мать, женщину-труженицу. Враг подло кусает ее за грудь гнилыми зубами. Вождь хочет прирастить территорию государства, принять под свою могучую руку мыкающие горе соседние народы. Враг — продать Украину фашистам, Карелию — финнам, Дальний Восток — японцам и так далее. Чтобы народ понял масштаб предстоящих свершений, ему следовало продемонстрировать масштаб противостоящего зла.

Вот почему кровопийцы, перефразируя поэта Иосифа Бродского, были Сталину милее, чем ворюги. Доживи до тридцать седьмого года Яков Свердлов, его бы судили вовсе не за наполненный золотом и бриллиантами сейф в кабинете. Его бы судили за то, что в двадцатую годовщину Великого Октября с дирижаблей, несущих портреты товарища Сталина над колоннами демонстрантов, должны были распылять по его указанию смертоносные бактерии. Но товарищ Ежов схватил за руку подлых убийц.

А может, Сталин хотел, чтобы библейские преступления, которые инкриминировались бывшим соратникам, были сопоставимы с тем, что эти люди творили во время гражданской войны и после во славу победившей революции? Дела генералиссимуса были объемны, как голограмма, причудливо сливающая в единую реальность слова «судьба» и «суд». Гуляет ветер судеб, вспомнил Вергильев строчку из стихотворения, судебный ветер.

Эта простая, но действенная логика, правда, в извращенном виде, присутствовала и в действиях нынешних борцов с коррупцией, поднявшихся во власть на взятках, откатах и прочих, одним им известных преступлениях. Хватая подписавших не те бумажки учительниц, председателей домкомов, перемудривших с капитальными ремонтами подъездов, табельщиц, неправильно закрывших наряды, они превращали борьбу с коррупцией в абсурд, хотя и на неизмеримо более низком, нежели сталинские процессы, уровне.

А почему бы, внимательно посмотрел на проплывающий по Москве-реке белый речной трамвайчик Вергильев, не осудить постфактум Свердлова за бессудную казнь царской семьи? Он не сомневался, что народ откликнулся бы на такой суд с большим энтузиазмом, чем на предполагаемое разжалование — правда, пока непонятно кем, неужели нынешним гражданским министром обороны? — генералиссимуса в рядовые.

Трамвайчик вдруг притормозил, подозрительно закрутился точно напротив окон кабинета шефа.

Вергильев рассеянно подумал, что если бы террористы захотели оставить страну без высших руководителей, лучшего варианта, чем ракетный обстрел кабинетов кремлевских и краснопресненских кабинетов с воды, трудно придумать.


Суда не будет, вздохнул Вергильев. Этот, погибший, кажется в 1919 году при невыясненных обстоятельствах, провозгласивший «красный террор», парень с папироской, в пенсне и в кожаной куртке умел решать вопросы. Такие люди бесценны во власти и для власти во все времена.

Сталин тоже умел решать вопросы, но, видимо решал их как-то не так, как Свердлов. Решая один вопрос — ликвидируя Российскую империю, он породил другой — создал сверхдержаву — СССР. Этого ему до сих пор не могли простить, в отличие от Свердлова, которому легко простили казнь царской семьи. Никто не собирался его судить, как Сталина, которого хотели не просто судить, а еще и разжаловать.

Суды обретают определенную независимость, работают по закону, продолжил хаотичный экскурс в историю Вергильев, только когда в государстве есть идеология. Когда ее нет, точнее, когда вместо идеологии — деньги, суды безвольно плетутся вослед следствию, продаются и покупаются. Кто вовремя не занес, сидит за украденную елочную игрушку. Кто занес, не сидит за уведенный миллиард или убийство.

Вергильев недавно смотрел статистику: в тридцать седьмом кровавом сталинском году суды СССР не утвердили четырнадцать процентов обвинительных приговоров. В демократической России во втором десятилетии двадцать первого века они безропотно утверждали девяносто девять и три десятых процентов обвинительных приговоров.

Государство — это идеология плюс власть, заключающая социальный контракт с населением, — рассеянно перелистал последнюю газету Вергильев, при том, что государство было, есть и всегда пребудет узаконенной несправедливостью. Деньги плюс власть минус социальный контракт с населением — это что-то другое, это возможность сначала овладеть всем, а потом превратить все в деньги. Это корпорация по распродаже выморочного имущества. Если их не остановить, будет продано все, включая землю, воду, воздух, огонь и таинственный пятый элемент. Но я служу этой власти, вздохнул Вергильев, сам являюсь ее ничтожной, точнее, вспомогательной частицей. Поэтому, собственно, нам не с чем бороться, кроме как с коррупцией, терроризмом и… Сталиным.


Достоевский называл русских «народом-богоносцем». Сейчас русский народ было впору назвать «народом-коррупционером». Народ во все времена брал пример с власти, безошибочно распознавая ее скрытые намерения и тайные мотивации. Если цари непрестанно молились, просили Господа простить и сохранить Россию, то и народ в отпущенных ему пределах понимания религиозных истин был «богоносцем». Если власть воровала, строила себе особняки, имела на счетах миллиарды, то и народ не рвался добывать хлеб «в поте лица своего», честно трудиться, предпочитая воровать, бездельничать, спиваться, решать насущные проблемы за взятки. Но власти такое поведение народа не нравилось. Привилегию воровать и наслаждаться жизнью она желала оставить исключительно за собой и приближенными к себе.

До какой же степени, опечалился Вергильев, дошла деградация страны, если народное воровство стало представлять угрозу ворующей власти. С трибун бубнили про политическую конкуренцию. В действительности же народ и власть конкурировали в воровстве.

Сталин был последовательнее нынешних вождей. Он двигался сверху вниз, не боялся срезать, как ядовитые цветы, головы вчерашних соратников. Они были его подельниками по крови, но не партнерами по бизнесу. У него не было с ними общей собственности, которую невозможно было разделить.

Вергильев не сомневался, что борьба с коррупцией «внизу» обречена. Начинать следовало «вверху». Только тогда появлялся шанс спасти страну. В том числе и от терроризма, который был непобедим, пока деньги решали все. Но кто возьмет на себя смелость? Кто, тихой сапой (иначе никак, отстрелят на подступах) прокравшись во власть, нанесет по ней удар, спасет страну?


От этих почти что экстремистских, но чисто умозрительных размышлений Вергильева отвлек резкий звонок одного из телефонов, расположившихся на специальной приставке у письменного стола.

Звонил руководитель аппарата.

— Зайди, — сказал он.

— По телефону нельзя? — спросил Вергильев.

— Сильно занят? — хмуро поинтересовался руководитель аппарата. — Готовишь предложения по введению в России ЕКС?

Он любил сбивать с толку подчиненных, особенно когда требовалось их «нагнуть», заставить выполнять спущенное сверху дикое, невыполнимое задание.

— ЕКС? — растерялся Вергильев.

— Отстаешь от жизни, — ответил руководитель аппарата, — не следишь за новейшими достижениями правительственной мысли. ЕКС — единый коэффициент счастья. Он измеряется в…

— Деньгах, — подсказал Вергильев.

— В инновациях, любви к правящей партии и свободе. Главным образом, свободе от денег и ответной любви со стороны партии власти. Жду прямо сейчас. — Руководитель аппарата положил трубку, точнее нажал клавишу на пульте, связывающим его с нужными абонентами.


Кабинет руководителя аппарата находился этажом выше — в охраняемой зоне. Это была вторая по значимости зона. В первой размещались кабинет шефа и комнаты его секретариата. Шагая по ковровой дорожке, Вергильев констатировал, что «коридоры власти» в этот утренний час тихи и пусты, что, в общем-то, было объяснимо для первой половины лета — завершения политического сезона и времени отпусков. Кивнув скучающему у рамки офицеру Федеральной службы охраны, Вергильев миновал рамку, откликнувшуюся на его проход веселым свистом, беготней красных и зеленых огоньков.

Власть — тысячелетняя игра, подумал Вергильев, — шоу, которое «must go on», одно из ее правил — быть как можно дальше от тех, кем она управляет. Любая власть с пещерных времен оперативно огораживала себя от тяжело дышащего за ее порогом нечистого океана жизни, уходила в собственный, со своими правилами и порядками, отдельный мир. Точно так же, иногда помимо своего желания, менялся человек, попавший во власть. Он приобретал невыразимое в словах знание о том, как «делается жизнь» вместе с одновременным пониманием случайности, иллюзорности принимаемых решений и в то же самое время некой их — высшей? — предопределенности. Рука провидения водила железной или дрожащей рукой, не важно, сильной или ничтожной власти, зачастую подменяя, или заменяя ее. Провидение и земную власть можно было уподобить матери, ведущей за руку ребенка. Ребенок пытался выдернуть ручонку, но мать держала крепко.


Вергильеву было сорок девять лет. Он принадлежал к последнему поколению советских людей, пусть вынужденно, но серьезно изучавших марксистскую науку. В давние — студенческие — годы она раздражала его своей примитивной простотой. Сейчас — пугала исчерпывающей ясностью. Марксистская наука с некоторых пор представлялась Вергильеву запретной системой мер и весов, с помощью которой можно было легко и быстро измерить и взвесить любой «сырой факт» или «свинцовую мерзость» действительности.

«Чьи интересы защищает власть в России»? — задал себе совершенно неуместный в приемной вышестоящего начальника вопрос Вергильев. И сам же с мазохистским удовольствием, как на государственном экзамене по научному коммунизму, ответил: «Интересы тех, кто разграбил имущество СССР, кто присосался к нефтяным и газовым трубам, кто живет там, но ворует здесь, кто выклевывает из бюджета даже те крохи, которые отводятся на пенсии, пособия, библиотеки, музеи и прочее. То есть интересы воров, безнационального финансового отребья и… самой себя — прислужницы воров». Править, как Сталин, жить как Абрамович. Между двумя этими взаимоисключающими жерновами власть перетирала саму себя в финансовую, криминальную и прочую, забивающую ноздри страны, пыль. Но страна терпела, глотала пыль вместо того, чтобы прочистить ноздри революционным чихом.

— Заходите, — приветливо кивнула Вергильеву секретарша. — Он вас ждет.


Вергильев, хоть и был на «ты», не был близок с руководителем аппарата. Генерал-лейтенант юстиции, он получил эту должность случайно. Шефу надо было срочно кого-нибудь назначить, пока не сунули сверху, и взгляд его остановился на высоком, верноподданно поедающем его глазами, статном генерале — начальнике юридической службы. Он исчерпывающе четко докладывал о могущих возникнуть правовых коллизиях при решении того или иного вопроса. И не просто докладывал (желающих доложить начальству всегда, как собак нерезаных), а непременно предлагал быстрое и приемлемое с точки зрения соблюдения законов решение.

Вергильев знал, что многоумные эти решения рождаются отнюдь не в гордо (на подчиненных) поднятой и смиренно (перед шефом) опущенной с седеющими висками голове генерал-лейтенанта, а в гладко причесанной головке одной его сотрудницы. Она сидела в крохотном кабинетике возле сортира и была тиха и незаметна, как притаившаяся под веником мышь. Прежде она работала с генералом в адвокатской конторе, и тому, как говорили в коридорах, стоило немалых трудов перетащить ее за собой на государственную службу. Были люди, которые советовали Вергильеву рассказать об этой мышке-норушке шефу, чтобы он не обольщался насчет талантов руководителя аппарата, но Вергильев молчал, как рыба, и генерал, похоже, это оценил, даровав ему относительно свободный график работы и не докучая приглашениями на нудные совещания.

Вергильев считал себя умнее руководителя аппарата. Однако, если следовать железной логике научного коммунизма, это было не так.

Руководитель аппарата жил в двухуровневой пятикомнатной квартире на Крылатских холмах, имел особняк в Архангельском с собственным спуском к озеру, катер на воздушной подушке, снегоходы и вездеходы, ездил (помимо служебной машины) на БМВ последней модели, владел (он был записан на жену) коттеджем в Испании на побережье Коста-дель-Соль.

Вергильев жил после второго развода в однокомнатной квартире с видом на подъезжающие к Киевскому вокзалу и уносящиеся прочь поезда, и стоящий на месте, несмотря на многочисленные обещания властей его снести, Дорогомиловский рынок. В последние дни рынок, правда, приобрел какой-то военизированный вид — над проходами между рядами зачем-то натянули маскировочную (цвета хаки) сетку с матерчатыми листьями. Может, рынок готовился к… отражению нападения коммандос в важной военной игре? Стук железных колес, как стук швейной машинки, прошивал одинокие завтраки и ужины Вергильева, его вечернее задумчивое сидение у компьютера. Особенно суровой, как безысходная тоска престарелого лузера, ниткой колеса прострачивали его ночную (бессонную) часть жизни.

Кроме однокомнатной квартиры, у Вергильева имелся разваливающийся дом в деревне в дальнем, за минувшие годы решительно отодвинувшемся от цивилизации, углу Тверской области. Дом достался по наследству от отца. Вергильев не знал, что с ним делать. Продать — некому, чинить — дорого и опять же некому. Деревня была безлюдна, как после нашествия Батыя.

Ездил Вергильев на скромном отечественной сборки «Форде-фокусе».

Имеющихся сбережений ему в лучшем случае хватило бы на год-полтора безработной (но отнюдь не беззаботной) жизни в городе и, наверное, лет на пять рыболовно-огородно-грибной жизни в деревенском доме. Но Вергильев не был готов там поселиться. Он все еще на что-то надеялся.

Я не прав, вздохнул, открывая дверь в кабинет руководителя аппарата Вергильев, это он умный, а я дурак!


— Как жизнь? — спросил генерал, приглашая Вергильева присесть за приставной столик, как малое дите к мамке, приникший к большому начальственному столу.

— Да так, брат Пушкин, — пожал плечами Вергильев, — так как-то все…

— Понятно, — постучал пальцами по столу генерал. — Боже, — задумчиво посмотрел в окно на черную и блестящую, как нефтяное озеро булыжную мостовую у Горбатого моста, — как грустна наша жизнь, — дал понять, что тоже читал Гоголя. — Но ничего не поделаешь, — посуровел лицом, — это жизнь.

— Она, как закон, сама решает, какой ей быть, — не стал спорить Вергильев.

— Как правило, не в нашу пользу. Пиши заявление, — ошарашил руководитель аппарата.

— На материальную помощь? — Вергильев еще пытался шутить, но уже понял, что дело плохо.

— По собственному.

— Прямо сейчас? — уточнил, все еще не веря, Вергильев.

— Можно через час, — ответил руководитель аппарата, — но обязательно сегодня. И чем быстрее, тем лучше. Попробую выплатить тебе компенсацию за полный отпуск, задним числом объявлю какую-нибудь благодарность.

— А что, могут уволить без компенсации? — поинтересовался Вергильев.

— Легко, — ответил руководитель аппарата, — если будет команда расстаться по-плохому. Это не мое решение. Я — исполнитель, и я хочу в ситуации, которая лично мне непонятна, но в которой я, как ты понимаешь, разбираться не буду, хоть что-то для тебя сделать.

— По сокращению должности никак? — спросил Вергильев, имея в виду выплату трехмесячного денежного содержания.

— Предлагал, — вздохнул руководитель аппарата, — не получается. Много возни. Надо тогда всю вашу структуру выводить за штат, менять название, сочинять новые должностные инструкции…

— А что, собственно, случилось? — задал Вергильев вопрос, который не следовало задавать.

Руководитель аппарата не входил в «ближний круг» шефа и, соответственно, не мог ответить. Мог лишь озвучить рабочую версию, что, мол, шеф решил взяться за аппарат, сократить число советников, что, мол, дело не в Вергильеве, ничего личного, к нему претензий нет, но надо было кем-то пожертвовать, чтобы остальным неповадно было тупеть и бездельничать.

— Понятия не имею, — ответил руководитель аппарата, и Вергильев снова подумал, что зря считал себя умнее его. — Он не вдавался в детали. Просто позвонил и сказал, чтобы я тебя сегодня уволил. Ты знаешь, как он решает такие вопросы.

Вергильев вдруг вспомнил загадочный всесокрушающий черный дым из сериала «Остаться в живых». Этот дым появлялся всегда внезапно и убивал людей по какой-то своей неведомой прихоти. Воля начальства, подумал Вергильев, тот же дым, только невидимый и не всегда, или не сразу убивающий физически. Ему самому случалось организовывать и направлять этот дым на других. Теперь дым явился по его душу.

— Позвони ему по прямому, — посоветовал руководитель аппарата. — Вдруг недоразумение? Кто-то чего-то наплел, а он рубанул с плеча.

— И сейчас сидит, переживает, ждет моего звонка, — поднялся из-за стола Вергильев. — А по щеке ползет скупая мужская слеза…

— Чудо, конечно, категория иррациональная, — поднялся и руководитель аппарата, — но иногда… Неурочная слеза может, как капля камень, подточить принятое решение.

— Готовь приказ. — Вергильеву хотелось выглядеть орлом, но он точно знал, что орел из него сейчас никакой. Или плохой, вмазавшийся в кучу дерьма, орел. Сурок, суслик, или на кого там охотится орел, ускользнул в норку, а орел — в дерьмо! — Да, мне понадобится машина, — добавил Вергильев. — Ну, книги там забрать, вещи из кабинета. Потом надо будет заехать в Кремль. Там эти… документы для служебного пользования в сейфе. Скажи, чтобы пришли, приняли по описи.

— Не вопрос, — ответил руководитель аппарата, — но ты все-таки, — кивнул на телефон, — позвони. Попытка не пытка.


Они мне ничего не предложили, подумал Вергильев, возвращаясь к себе. Это плохой знак. Но ведь, отчасти утешил себя он, у них еще нет моего заявления. Разговоры о новом трудоустройстве начинаются, когда несправедливо увольняемый сломлен, утомлен и запуган неясными угрозами. Мол, давай быстрей и по-хорошему, а то… сам понимаешь. Был бы человек, статья найдется. То есть, когда он готов целовать бьющую его руку, когда пребывает во власти так называемого «стокгольмского синдрома». Или — когда он выкатывает некий, документально подтвержденный компромат на тех, кто его увольняет. Тогда начинается торг, но это еще опаснее, потому что ситуация поднимается на уровень, где человеческая жизнь — всего лишь досадная помеха на пути к некоей неведомой, но важной цели, а рвение интерпретирующих волю руководства исполнителей выходит за границы добра и зла.

Вергильев не был готов целовать бьющую его руку, трепетно вдыхать вонючий черный дым. Не было у него и желания торговаться. Напротив, он ощутил какую-то — на грани отчаянья — горестную свободу. Наверное, так себя ощущает пленник, точнее, крепостной, которого долго куда-то везли в крытой повозке, а потом пинком вышвырнули в чистом поле. Пусть непонятно, где он, куда бежать, что вокруг? Но над головой небо, в небе облака, над облаками солнце, вдали лес, а сквозь поле тянется ведущая к счастью — куда же еще? — дорога. Жизнь прекрасна уже единственно потому, что ты жив! Даже угодивший в кучу дерьма орел, подумал Вергильев, повертит клювом, почистит перья, да и взовьется в небеса с мыслью, что за вычетом недавнего досадного происшествия мир, в общем-то, остался прежним. Где жизнь — там надежда и, увы, дерьмо.


Вернувшись в кабинет, Вергильев позвонил в приемную шефа, уточнил, на месте ли тот? Приемная шефа функционировала круглосуточно, дежурные сменялись каждые восемь часов, некоторых из них Вергильев знал в лицо, но по голосам не различал.

— Так точно, работает, — коротко доложил дежурный. Это означало, что шеф принимает посетителей, звонит и отвечает на звонки, проводит совещания, одним словом, деятельно руководит вверенными ему министерствами, ведомствами и государственными корпорациями.

Вергильев снял трубку прямого телефона, послушал гудок, опустил трубку. На телефонном пульте у шефа высветилась клавиша, на которой было написано: «Вергильев». Шеф, если не было возможности ответить сразу, мог ответить, когда освободится. Клавиша продолжала гореть, напоминая. Или — сбросить вызов, погасить клавишу.

«Ну что ты меня беспокоишь, — ответил он однажды на звонок Вергильева, — хочешь позвать на экскурсию в ад? Не суетись, я там был».

«И как там?» — поинтересовался Вергильев, побеспокоивший шефа, естественно, по совершенно иному поводу.

«Тихо, как в момент принятия решения, которое погубит многих, но которое невозможно не принять ради спасения прочих, которых значительно больше, — ответил шеф. — Там нет воздуха в нашем понимании, — продолжил после паузы, — человек находится в бесконечно растянутом во времени и пространстве болевом шоке. Но сознание работает как часы. Там не дают времени на размышление и ничего не предлагают за исключением исполнения желаний. Только вот чьих?» — странно завершил неожиданный разговор шеф.

И все-таки, Вергильев (как сопровождавший Данте Вергилий в аду?) еще на что-то надеялся.

Шеф редко тратил на беседу с кем-то больше пятнадцати минут. Не терпел длинных совещаний. Хотя, конечно, случались исключения, когда шеф сам оказывался в положении подчиненного. Высшие руководители страны сами решали, кому и сколько дожидаться в приемной аудиенции и сколько времени должны продолжаться совещания, которые они проводят. Тут шеф был бессилен.

Когда кто-то из высших руководителей звонил шефу, Вергильев всегда выходил из кабинета, хотя шеф не настаивал. Не распространялись временные ограничения также на известных, уважаемых людей, которых шефу было интересно слушать. Скажем, на артистку, которую он мальчишкой видел на экране, или академика, по учебнику которого шеф учился в студенческие годы.

Вергильев каждый раз предупреждал шефа, что артистка обязательно попросит денег на ремонт театра или лечение внука-наркомана, а академик — содействия в переводе земель опытного институтского хозяйства из федерального реестра в муниципальный, чтобы построить там коттеджный поселок или гольф-клуб. Но эти мелочи шефа не смущали. «Я вижу человека в наивысшей точке его полета, — как-то заметил он, — пусть даже она — в прошлом. Ты — в текущей жизненной ситуации, которая всегда ниже, я бы даже сказал, подлее. Он — и там, и там, но мое отношение к нему объемно, как на Страшном Суде, а твое — конкретно, как договор в ломбарде. Я вижу свет, пусть и погасшей, но звезды. Ты — мертвый ландшафт, темную часть израсходованной души, обратную сторону луны. Поэтому мне весело и хорошо с людьми. Тебе — грустно и тревожно». «Неужели ничего не попросила?» — удивился Вергильев. «Конечно, попросила, — рассмеялся шеф, — и я обязательно ей помогу».


Прошло двадцать минут.


За это время можно было решить судьбу не только России, но всей человеческой цивилизации.

Телефон молчал.

— Он один в кабинете? — снова позвонил в приемную Вергильев.

— Так точно, один, работает, — доложил дежурный.

— Может быть, в комнате отдыха? — у Вергильева от стыда горело лицо, но он решил испить горькую чашу до дна.

— Никак нет, только что звонил, велел пригласить заведующую библиотекой.

Издевается, сволочь! — Вергильев снова поднял трубку прямого телефона.

Гудка не было.

Шеф отключил прямую связь со своим советником Вергильевым.

Бывшим советником.


Вергильев, как во сне, написал заявление об увольнении по собственному, отнес в приемную руководителя аппарата.

Через десять минут к нему пожаловал сотрудник из управления кадров с обходным листом. Там значилось четырнадцать позиций, по которым следовало отчитаться, но во всех отведенных квадратиках уже стояли подписи соответствующих мелких начальников, как если бы Вергильев уже всех их обошел и за все казенное имущество отчитался.

— Но я еще не сдал технику, — пожав плечами, расписался в обходном Вергильев. — Ноутбук у меня дома. Этот… как его… айпад в Кремле, а модемный блок… Разве у меня был модемный блок?

— Не беспокойтесь, Антонин Сергеевич, — радостно подхватил обходной кадровик, — доверие полное, сдадите, когда вам будет удобно.

— Отберут же на выходе сегодня удостоверение, — заметил Вергильев.

— А мы вам оформим временный пропусчок, — быстро предложил кадровик, — по предъявлению паспорта.

Вергильеву вспомнился депутат Думы первого, кажется, созыва, устроивший взрыв у себя в кабинете. Якобы политические враги хотели его убить. Все знали, что он это сделал сам, но как следователи ни бились, им ничего не удалось доказать. Тогда у депутата дома произвели обыск и обнаружили служебный ноутбук, который тот указал, как «безвозвратно утерянный» во время взрыва. За хищение государственной собственности его и посадили на три года. Вергильев, правда, не помнил, реально или условно.

Нет, подумал он, это не мой случай, они же расписались, как будто я уже все сдал. То есть, теоретически спрос будет с них, а не с меня. Значит, что-то другое.

Вергильев не сомневался, что скоро установит причину случившегося. Состоявшая из величайшего множества долговременных и вынужденных, а потому ненадежных, соединений, разнонаправленных крутящихся моментов, сложнейшей сенсорной электроники машина власти работала вне доступной пониманию логики. Иногда решения в ней вызревали долго, как кристаллы. Казалось, ничего уже не произойдет, но достаточно было какого-нибудь ничтожнейшего происшествия, чтобы дело пошло. Кристалл вдруг выламывался из раствора, обретал крепость и форму, вспарывал, как ветхую дерюгу, реальность, принимал «на рога» обреченных, возносил в горние выси оказавшихся в нужном месте в нужное время. Или некое слово, слетевшее с высочайших уст, пройдя через ряд приближенных ушей, вдруг превращалось в каленую оперенную стрелу, которая сбивала с коня вросшего в седло начальственного всадника, уверенного, что ему еще скакать и скакать.

А еще были специально обученные люди, чьей задачей как раз и являлось программирование нужных (тем, кто за это платил) решений. Вергильев доподлинно знал, что обговоренная на высшем уровне ветка газопровода через соседнюю страну не пошла только потому, что до руководителя той страны дошли слова другого руководителя про его жену: «Такой жопой можно и сваи забивать и трубы принимать». Может, он и не произносил ничего подобного, но это уже не имело значения.

Как объяснил Вергильеву знакомый специалист по этим делам, доктор Геббельс был не вполне прав, утверждая, что чем чудовищнее ложь, тем охотнее верит в нее народ. Не все люди — идиоты, утверждал этот специалист, более того, большинство отнюдь не идиоты. Скрывать правду нет никакой необходимости. Но ее следует уподобить льдине, которая должна бесследно раствориться в кипятке спровоцированных эмоций. Правильно организованные эмоции, а вовсе не так называемая «правда» как раз и есть для толпы — «руководство к действию». Нет ничего проще, чем выставить честного человека лжецом, а благородного — подлецом, поскольку как индивидуальное, так и массовое сознание изначально враждебно добродетели. Христа обязательно распнут, объяснял специалист, а разбойника пожалеют, потому что ментально разбойник толпе ближе, а главное понятнее, чем Иисус Христос или любой другой правдолюбец. Не говорил, но мог сказать! Не напал, но лишь потому, что струсил. Не убил, но подговорил другого! Чем крупнее льдина — тем сильнее должна быть разогрета вода. А можно идти другим путем — начать безудержно кого-то хвалить, объявить его нравственным светочем, примером для подражания. Народ сразу возненавидит этогочеловека, подумает — вот сволочь! И… не ошибется. И вообще, заметил специалист, добродетель почему-то легче признается обществом за мертвыми, чем за живыми. К мертвым живые более великодушны, чем к другим живым. Половина так называемых «павших борцов», «символов эпохи» на самом деле никакие не борцы и не символы, а случайно или преднамеренно убитые люди.

Самое удивительное, что якобы бесследно растворившаяся в «правильно организованных» эмоциях льдина рано или поздно обязательно возвращалась из параллельного мира, озаряя окрестности поруганным праведным светом, но это уже мало кого волновало. Правдоискательство, еще недавно сотрясавшее общество, после выполнения (кем-то) поставленных задач, возвращалось на исходные позиции, а именно, в разряд беднейших (в прямом и переносном смысле) человеческих занятий.

Проехали.

И меня проехали, подумал Вергильев. Длинный коридор, по которому он шел, показался ему вагоном. Билет Вергильева был аннулирован. Его должны были высадить на ближайшей остановке.


Покидая кабинет, где он просидел почти два года, Вергильев задумался над словом «преданный». Иногда Господь Бог наделял некоторые слова высшим — исчерпывающим — смыслом, поднимал их, как мачты или транслирующие миру истину вышки, над болотистой равниной языка. Преданный человек был преданным одновременно в двух ипостасях. Он, как, к примеру, Вергильев своему шефу, был преданным кому-то, и при этом — без вариантов — всегда оказывался преданным этим кем-то. Поэтому, подумал Вергильев, когда о ком-то говорят, что он — преданный человек, следует уточнять, в какой стадии преданности он находится — еще предан кому-то, или уже предан этим кем-то?

Следующим словом, над этимологией которого задумался изгнанный со службы Вергильев, оказалось слово «верность». Оно извилистым ручейком вытекало из широкого, как река, слова «вера». Здесь допускалось расширительное толкование. Каждый человек самостоятельно отмерял себе уровень веры и — еще более самостоятельно — верности.

Вергильев (теоретически) мог пойти к врагам шефа. Их было немало. В российской политике после самоликвидации коммунистов велась исключительно внутривидовая — невидимая, но беспощадная борьба. Не за идеи (их не было, а какие были, о тех нельзя было говорить вслух), а за власть. Потому что власть в отличие от идей давала все и сразу. У Вергильева было, что предложить «однокоренным» врагам шефа, но он с порога отверг этот вариант. Предателей не просто не любят, их используют, превращают в инструмент, допустим, топор или лопату, выполняют с их помощью грязную работу, а потом оставляют в этой самой грязи, как некие предупредительные знаки. Их судьба печальна, как жизнь в сгоревшем лесу посреди болота без… топора и лопаты.

Оставаться верным после того, как тебя предали — это честность или глупость? — подумал Вергильев. Он не стал себя убеждать, что это — нечто среднее между честностью и глупостью, а именно — порядочность. Человек — сложная скотина. Он охотно расширяет рамки допустимых прегрешений для себя, но сурово сужает — для других. Не видит противоречия в том, что ожидает от окружающих благородных поступков, которых сам бы никогда не совершил.


Вергильев давно избавился от иллюзий, а вот, поди ж ты, вдруг заметил, что по щеке ползет слеза. Та самая, которая (теоретически) должна была ползти по щеке шефа. Тот, кстати, относился к слезам серьезно. «Что такое слеза? — объяснил однажды шеф Вергильеву после того как тот с большим трудом выпроводил из его кабинета рыдающую офицерскую жену, выселенную с мужем и детьми из служебной квартиры. — Во-первых, обида на несправедливость. Во-вторых, подтверждение истинности обиды, вроде как гербовая бумага, где изложено прошение. Хотя, конечно, — задумчиво добавил шеф, — встречаются фальшивомонетчики, умело подделывающие гербовую бумагу». «Особенно среди женщин», — добавил Вергильев. «Я верю женщинам всегда, — ответил шеф, — даже когда они врут. Если женщина пришла ко мне и просит денег, я достаю кошелек и отдаю ей всю имеющуюся наличность. Это не решение проблемы, но вполне приемлемо в качестве утешения». Потому-то ты и не держишь в кошельке больше тысячи евро сотенными, подумал тогда Вергильев, но вслух, естественно, этого не сказал.


Он смахнул слезу, глубоко вздохнул и ощутил пустоту в той части души, где предположительно находилась верность. Как будто верность была птицей, и вот она улетела, стремительно накакав на гербовую бумагу, а душу наполнил злой ветер.

Философ Василий Розанов называл мысли опавшими листьями. Провожая взглядом уносимую злым ветром птицу-верность, Вергильев подумал, что его мысли можно назвать упавшими перьями. Сколько людей вокруг шефа, подумал он, и каждый претендует на доверительные отношения с ним. Да будь он трижды сверхчеловеком, не сможет он с каждым, кто работает на него, ищет его общества, заглядывает в глаза, стремясь услужить, быть хорошим и справедливым. Люди для него — фигуры на шахматной доске. Может ли считать себя преданной пешка, которой он жертвует ради выигрыша партии?

Уж кто-кто, а Вергильев знал, на скольких досках одновременно играет шеф, и какая рать шахматных фигур орудует на этих досках. Причем, далеко не всегда и отнюдь не все фигуры были послушны воле шефа. Практически каждая из них играла на собственный интерес на видимой ей части поля. Только вот, вздохнул Вергильев, пожертвованные, разменянные, проигранные фигуры никогда не возвращаются на доску. В лучшем случае переквалифицируются в… шашки. Там все проще. Проскочил в дамки — живешь. Нет — отдыхай!


Раздался стук в дверь. В кабинет заглянул начальник транспортного отдела.

— Антонин Сергеевич, машина у подъезда, — почтительно проинформировал он от двери. — До конца дня в полном вашем распоряжении. И еще просили передать, что вас уже рассчитали, денежки перевели на карточку.

Это уже становилось забавным. С таким почетом Вергильева еще не увольняли ни с одного места работы. А если я потребую самолет? — подумал он. Вызовут охрану и выведут под белы руки, — не стал себя обманывать, выключил компьютер и вышел в коридор.


Спускаясь по лестнице, он встретил человека, который показался ему знакомым. Человек был в недешевом летнем костюме, высок, спортивен, коротко стрижен и относительно молод. Он мог быть олигархом, министром, депутатом, а мог — прокурорским или милицейским офицером, политтехнологом, продюсером из шоу-бизнеса или бандитом. В новой России грани между перечисленными социальными категориями были стерты, а власть была лампой, на свет которой летели самые разные насекомые. И далеко не все из них падали с обожженными крыльями. Многие прилетали на легких прозрачных и пустых, как воздух, а улетали, едва шевеля тяжелыми от золотого напыления крыльями, подвесив к брюху бриллиантовые бомбы.

На выходе перед рамкой Вергильев вспомнил, откуда знает этого парня.


…Пять лет назад, когда шеф был простым (одним из семи) вице-премьером, они летали в Канаду на какое-то мероприятие, связанное с развитием жилищно-коммунальной инфраструктуры в северных провинциях этой страны. Канадцы проложили особые (из циркониевой пластмассы) трубы на вечной мерзлоте поверх понтонов и пустили по ним так называемую «облегченную», измененную в результате уникальной — холодным нейтринным синтезом — реакции незамерзающую воду (они называли ее «водяным дымом»). Температура и давление «водяного дыма» регулировались с помощью специальной компьютерной программы. Зимой понтоны вмерзали в лед и держались несокрушимо, а летом не тонули в болоте, легко выдерживали трубы. Самое удивительное, что «водяной дым» при изменении контура давления начинал работать как огромной мощности насос. Новая технология позволяла не только подавать воду, тепло и энергию в самые недоступные места, но и осушать в этих самых местах болота, вымывать или, наоборот, намывать грунт, даже убирать посредством холодного нейтринного синтеза жидкие отходы и твердый мусор, то есть решать мировую экологическую проблему загрязнения Севера. «Водяной дым» не только разлагал мусор на атомы, но (теоретически) мог преобразовывать их в энергию. Новая технология, в сущности, подтверждала ленинскую, а до Ленина древнегреческих философов-материалистов мысль о вечном круговращении в природе так называемого «первоначала» — «матери всех вещей».

Тогдашний президент велел шефу посмотреть, можно ли использовать такую технологию в России.


…За несколько часов до отлета в Москву шеф заглянул в номер к Вергильеву и сказал, что на несколько дней задержится в Канаде. Через два часа прилетит вертолет, и — за Полярный круг, на белого медведя. Только что звонил посол, с лицензией улажено. Вергильев пожелал шефу удачной охоты. Они попрощались. Взявшись за ручку двери, шеф вдруг обернулся: «Хочешь со мной?». «На медведя?» — Вергильев не хотел, но не знал, как отказаться. «Его уже сфотографировали со спутника, — сказал шеф. — Он нас ждет. Отличный экземпляр».

Вергильев посмотрел в окно. Был май, светило солнце, но за окном было минус двадцать девять. Вергильев служил срочную в армии на Чукотке. Он представлял, как сейчас за Полярным кругом в провинции с обманчивым женским именем Нуна, за тысячу километров от их пятизвездочного отеля. «Брать с собой плавки?» — полюбопытствовал он. «Минус сорок два плюс несколько дней лыжной гонки», — ответил шеф. «Конечно, хочу, — засмеялся Вергильев. — Не представляю, кто бы смог отказаться от такого предложения».


Экспедиция продлилась пять дней.


Она запомнилась Вергильеву незаходящим солнцем, диким обжигающим холодом, непрерывным скольжением на лыжах, мучительным — поочередным — бурлацким каким-то волоком саней с провизией и необходимыми вещами. И — полным отсутствием спиртного. Лежа в спальном мешке в палатке, как в ледяном доме — от дыхания троих мужиков на стенках и потолке мгновенно образовывалась искрящаяся наледь, он мечтал о глотке водки, коньяка, текилы, да хоть дрянного канадского виски, которое рекомендовалось употреблять с кока-колой. Но ничего не было.

Сопровождающего их егеря звали Слава. Как понял Вергильев, Слава был русским, родившимся и жившим в Канаде. Он разговаривал, как на родных, на трех языках. Хотя, может быть, их было больше. На русском — с Вергильевым и шефом. На английском и французском — по рации с людьми из фирмы, организовавшей охоту. Это была серьезная фирма. Позволить себе охоту на белого медведя могли немногие.

Вергильев поинтересовался у Славы, на каком языке он думает. Слава ответил, что в основном на русском, но иногда, когда о чем-то глубоко личном — на французском. А если о деньгах, о работе, то исключительно на английском.

«А о бабах?» — неожиданно заинтересовался полиглотом-Славой шеф.

«О бабах почему-то на украинском, — признался Слава. — У меня дед по отцу и бабка по матери — украинцы».

«Это правильно, — одобрил шеф. — Податливый язык. Да и украинки… — покосился на Славу, — тоже не из камня. В хорошем смысле слова».

Несмотря на молодость, Слава был опытным егерем. Он безошибочно вел их по следу, а когда след терялся — его заметало снегом, или медведь плыл сквозь свежие проломы во льдах, Слава выходил по рации на спутник, отслеживающий обреченного медведя, получал точные координаты и вел их дальше. Он четко и удивительно точно (по социалистически) — от каждого по способностям — распределил обязанности в их небольшом коллективе, большую часть возложив на себя. Он отвечал за безопасность, здоровье и настроение клиентов, а потому был не только егерем, но и штурманом, лоцманом, доктором, психологом, спасателем. Вергильев не сомневался, что Слава умеет делать все, что должен делать человек в экстремальных ситуациях.

Вергильев, когда была очередь шефа волочь сани, а они со Славой бежали чуть впереди, прокладывая лыжню, спросил у Славы, сколько стоит их мероприятие и кто за него платит? Не мой вопрос, ответил тот, в каждом случае принимается отдельное решение. Мы работаем под контролем правительства, добавил после паузы, у них пятьдесят один процент акций.

Преследование медведя оказалось таким тяжелым делом, что им было не до разговоров все эти дни, особенно поначалу. Даже сквозь закрытые глаза, перед тем как заснуть, Вергильев видел ослепительно-белый лед, голубое небо без единой звезды, лохматый пульсирующий круг посреди неба, как если бы солнце было (в прямом и переносном смысле) «моржом» и, выбравшись из полыньи, обмотало свои чресла махровым белым полотенцем.

Слава сказал, что в радиусе тысячи километров, кроме них, нет ни одного живого человека.


В последний день они отдыхали в палатке перед решающим броском. Вергильев никак не мог поверить, что через несколько часов он будет в номере отеля, где душ, сауна, бассейн, а в баре, возможно, пиво — в северных провинциях Канады, где жили индейцы и эскимосы, спиртное, как говорится, «ходило в красных сапожках». Он поинтересовался у шефа, что за радость страдать пять дней ради того, чтобы убить бедного медведя?

«Начнем с того, что он отнюдь не бедный, — ответил из своего угла палатки шеф, — а по медвежьим понятиям очень даже „упакованный“. Мы идем не за медведицей, выхаживающей медвежат, не за молодым мишкой, которому жить да жить, а за матерым самцом во цвете сил и наглости. У него, кстати, и сейчас есть шанс оторваться от нас, уплыть на льдине. Мы преследуем его на лыжах, а не на вертолете. Но он не хочет менять маршрут, ставит на кон собственную жизнь, потому что считает, что в этом мире ему позволено все».

«А наша цель — убить его за это, отнять жизнь у красивого, сильного зверя, занесенного, если я не ошибаюсь, в Красную Книгу?» — уточнил Вергильев.

«Это как посмотреть, — возразил шеф. — Да он силен и красив, но он уже выполнил свою биологическую миссию, оставил после себя потомство. Новое его потомство уже будет качеством хуже, слабее. По законам эволюции он, как баба после климакса — в тираже. Знаешь, куда с такой энергией прет эта тварь? За молодыми самками, родившими медвежат от молодых самцов, которые пока слабее его. Он их отгонит, превратив тем самым в отверженных одиночек, убьет медвежат, чтобы у самок началась течка, и начнет их драть, а потом, когда те залягут рожать, отвалит прочь, предоставив им самим заботиться о потомстве. Так что, — усмехнулся шеф, — я бы не стал однозначно утверждать, что этот симпатичный зверь украшает своим присутствием Землю. На этом свете он поимел все, что только возможно для белого медведя, и сейчас живет в свое удовольствие, не просто мешая жить другим сородичам, но в прямом и переносном смысле заедая их век».

«Но мир устроен так, — возразил Вергильев, — что подобные особи, как среди медведей, так и людей всегда наверху. Они управляют миром. Законы природы защищают именно их».

«Я бы назвал это законами перевернутых пирамид, — ответил шеф. — Они воткнуты острием в тело народов. На вершинах пирамид засели сверхуспешные и сверхбогатые ублюдки — лидеры государств, международные чиновники, невидимая финансовая сволочь, позорные олигархи. Они ничего не могут дать своим народам, да, собственно, и не собираются ничего давать, это не входит в их планы. Они только берут. У них все есть, но они все время чего-то хотят, куда-то все время лезут, вернее, не позволяют другим залезть на пирамиду, не говоря о том, чтобы вернуть ее в нормальное положение. Прольют реки крови, умрут, но не уступят. Они не понимают, что все от них устали, а потому тупо демонстрируют свою силу и неуязвимость. Совсем как… наш медведь, который идет под пули, хотя может уплыть на льдине».

«На пенсию, а еще лучше в зоопарк», — Вергильев подумал, что он на двенадцать лет старше шефа, но, в отличие от того, отнюдь не поимел все, что возможно, и живет далеко не в свое удовольствие.

Вергильев точно не знал, сколько денег у шефа, но точно знал, что деньги не были для шефа главным в жизни. Он тратил их, не считая, иногда на совершенно нелепые политические проекты, помогал всем (не только плачущим женщинам) кто настойчиво просил, даже откровенным проходимцам. Входя по протоколу в десятку высших чиновников страны, шеф если и не был на вершине перевернутой пирамиды, то был в шаге от вершины. Но почему-то хотел ее перевернуть.

А вот Вергильев просто хотел жить, не считая копейки, заниматься, чем ему нравится, и плевать ему было на пирамиду. Однако по «медвежьей» теории шефа получалось, что не видать ему этого, как своих ушей, пока пирамида не перевернется. Только и шеф, и Вергильев прекрасно понимали, что она не перевернется никогда. Едва ли в мире существовало что-то более устойчивое, чем перевернутая пирамида, она же Ванька-встанька, кукла-неваляшка, вечный двигатель и философский камень. Народная революция могла поколебать ее, как сумасшедший творец божественный треножник, но не перевернуть.

Впрочем, степень понимания шефом непреложности закона «перевернутой пирамиды» ускользала от Вергильева. Иногда ему казалось, что шеф, как и любой политик, играет с огнем, потому что таковы правила игры. Оппозиция, как дитя малое, но вредное дразнит власть спичками. Власть (если демократическая) легонько шлепает ее по попе, если этого мало — обдает пеной из огнетушителя, а если власть авторитарная — давит пожарной (судебной) машиной. А иногда казалось, что спички у шефа в руках так, для вида, пусть, если захотят, отнимают, а где-то в укромном месте он прячет канистры с бензином, про которые никто не знает. А иногда, вообще, казалось, что если не получится перевернуть проклятую пирамиду, шеф обольет себя бензином и подожжет спичкой, чтобы, значит, народ в свете живого факела наконец-то увидел, какую неподъемную зловредную махину надо опрокинуть. На худой конец — снести ей вершину. Чем? Да чем угодно, хоть… острогой!

Вергильеву вспомнилась дурацкая присказка: «Лучше быть молодым и здоровым генералом, чем старым и больным солдатом». По жизни Вергильев как раз и был старым больным (пока, впрочем, еще относительно здоровым, но это дело времени) солдатом при молодом, здоровом, хотя и не без странностей, генерале.

«С вершины перевернутой пирамиды добровольно никто не уходит, — заметил Вергильев, мучительно мечтавший о глотке виски. — Нельзя убивать медведя только за то, что он не хочет отказаться от своих привилегий, уплыть на льдине в… монастырь, постричься в монахи, отказаться от… спиртного».

Почему-то ему казалось, что если бы на медведя охотился не шеф, а какой-нибудь другой дядя с вершины неправильной пирамиды, с виски бы не было проблем.

«Уже не имеет значения, добровольно они уйдут, будут драться до последней капли нашей крови, или, вообще, сделают вид, что никакой пирамиды не существует. По любому все закончится плохо, — зевнул шеф. Вергильев понял, что дискуссию пора заканчивать. — Для них и для… нас, — добавил шеф. — Ты застал СССР, ты помнишь, до чего довели страну эти старцы. Вцепились во власть… А эти — в деньги. Но деньги, когда их слишком много, начинают заживо разлагаться, как… эти самые старцы. Поэтому»… — смолк на полуслове, то ли внезапно заснув, то ли утратив интерес к разговору.


«Выходим на точку, — разбудил их через несколько часов Слава. — Идем только с карабинами, вещи остаются в палатке».

«Вперед ребята, я постерегу вещи, — сказал Вергильев. — А то… ходят тут всякие»…

«Ну да, понаехали», — с интересом посмотрел на него Слава.

«Остаешься? — удивился шеф. — Ты пропустишь самое интересное!»

«Слава запечатлеет для истории», — кивнул на сумку с фото- и видеоаппаратурой Вергильев.

«Ты был бы рядом со мной в кадре», — у шефа блестели глаза, он нежно и трепетно, как стан девушки, поглаживал карабин. Ничто, включая срочную радиограмму с извещением об отставке (если бы ее каким-то образом сюда доставили), не могло испортить ему настроение.

«Я не тщеславен, — усмехнулся, устраиваясь в спальном мешке поудобнее, Вергильев. — И… не кровожаден», — он пожалел, что так сказал, но уже было поздно.

«А кто сфотографирует меня, Славу и медведя?» — вкрадчиво поинтересовался шеф, оставляя Вергильеву шанс передумать.

«Нет проблем», — Слава повел плечом, на котором, помимо карабина и расчехленной фотокамеры, висел штатив. Похоже, этот парень предвидел все.


Они вернулись через пару часов с прозрачным пластиковым мешком, в котором находилось что-то кроваво-мясное.

«Мы должны это… съесть? — с отвращением посмотрел на мешок Вергильев. — По старой доброй охотничьей традиции?»

«Можем, конечно, — шеф карманной рулеткой пытался что-то измерить внутри герметично закрытого мешка, — но не так, чтобы обязательно. Знаешь, что это? Мишкины гениталии!»

«Зачем?» — ужаснулся Вергильев.

«Их положено предъявить, когда будем отчитываться по лицензии, — объяснил шеф, — ну, что мы застрелили именно того зверя, какого нам разрешили. Увы, — убрал рулетку в карман, — до рекорда, кажется, не дотянули… Три с половиной миллиметра не хватает».

«Никак не добавить? — спросил Вергильев. — Существуют же технологии».

«Я охотник, — мрачно посмотрел на него шеф, — а не хирург-уролог».

«Но дело сделано, — Вергильев понял, что обидел шефа. — Михал Михалыч снят с вершины… медвежьей перевернутой пирамиды».

«Только мое имя не украсит бронзовую доску Всемирного общества охотников, — вздохнул шеф. — Но все равно мне очень жаль, что ты не видел, как…»

Последних слов шефа Вергильев не расслышал из-за шума винтов. Один вертолет — небольшой — опустился рядом с палаткой. Другой — крупнее — полетел дальше.

«Захватит Михал Михалыча, — сказал шеф. — Если не бронзовая доска в клубе охотников, так хоть шкура… убитого медведя на память».


…Вергильев подумал, что и другого медведя, охотиться на которого шеф, спустя пять лет, пригласил Славу, он не увидит. Если, конечно, речь идет о медведе. Он не сомневался, что Слава — специалист широкого профиля.

Уже извлекая из кармана служебное удостоверение, которое (тут тоже не было сомнений) офицер на рамке у выхода ему не вернет, Вергильев спохватился, что у него нет наличных денег.

У банкомата нервно перетаптывался небольшого роста с гладко зачесанными назад, прикрывающими лысину волосами человек. Волос было не очень много, и они не столько прикрывали, сколько свидетельствовали о намерении их обладателя скрыть (хотя бы частично заштриховать) лысину. Так, наверное, явление обтрепанного, недокормленного пограничника свидетельствует о грустной действительности страны, границы которой он охраняет.

Человека звали Львом Ивановичем. Правда, его внешний вид, в отличие от вида предполагаемого пограничника (и страны) свидетельствовал о том, что его-то жизнь, как раз очень даже удалась. Честно говоря, Вергильев не понимал, что мешает Льву Ивановичу заняться пересадкой волос, нарастить в рекордные сроки густую шевелюру.

Наверное, дела.

Он занимался государственными корпорациями при министерствах, которые курировал шеф. Подбирал кадры в советы директоров, следил, как расходуются бюджетные деньги, распределяется прибыль, выплачиваются бонусы, одним словом, был весьма влиятельным чиновником. Сфера его деятельности никоим образом не пересекалась с занятиями Вергильева, а потому у них были легкие, почти дружеские (без дружбы) отношения, какие часто бывают между людьми, которым на государственной службе нечего делить.

— Сволочи! Ты представляешь, установили лимит — сто пятьдесят тысяч в день и ни копейки больше! — обрадовался Вергильеву (не лейтенанту же на рамке с зарплатой в двадцать тысяч выражать свое возмущение) Лев Иванович. — А мне сейчас позвонили, везут на дачу фильтры для бассейна и эти… как их… ионизаторы воздуха. Ну, кто все это придумывает? Лишь бы навредить людям! Что мне, министру финансов звонить?

— Сколько тебе надо? — вытащил из бумажника карточку Вергильев. Он подумал, что, вполне возможно, Лев Иванович пригодится ему в новой жизни. В госкорпорациях платили огромные деньги. Вергильев лично знал двух сослуживцев, сказочно там обогащающихся. Один — в фонде содействия ЖКХ, другой — в корпорации по развитию нанотехнологий, хотя никакого отношения к ЖКХ и нанотехнологиям эти товарищи не имели.

— Не парься, — снисходительно потрепал его по плечу Лев Иванович. — Жена еще заказала гарнитур из вишневого дерева. Почему? А увидела, дрянь такая, у соседа. А кто сосед? Да заместитель председателя Центробанка! Хорошо, если в семь раз по сто пятьдесят уложусь. Ладно, разберусь. Тебе в какую сторону?

В любую, чуть было не ответил Вергильев, ни в одной меня не ждут. Лев Иванович оставался на корабле помощником капитана, а вот его, Вергильева, внезапно списали, спустили по трапу, швырнув в поникшую спину котомку с изношенными просоленными вещичками.

— Своим ходом.

— Уважаю. Мужественное решение, — протянул пухлую, как бы надутую изнутри воздухом руку Лев Иванович.

Вергильев понял, что этот резиновый человечек уже знает про него, но ему плевать, потому что у него давно все есть, а в тех играх, в которых он участвует на стороне начальства, он незаменим. Перевернутая пирамида была поистине многоярусной, и в ярусе Льва Ивановича тоже было весьма комфортно. Помогать он мне не будет, с грустью подумал Вергильев, слишком я для него мелок.

— Лев, почему? — Вергильеву показалось, что как только он отпустит воздушную руку, она, как шар, взлетит к потолку и утащит за собой Льва Ивановича, как корзину. — Скажи одно слово, оно же ключ…

— Все под Богом ходим, — осторожно высвободил руку Лев Иванович.

— Я знаю наизусть три молитвы, — сказал Вергильев, — на Рождестве стоял в храме Христа Спасителя рядом с патриархом.

— Вот и встал не на свое место, — поправил на Вергильеве галстук Лев Иванович, — и ладно бы просто встал, так еще и ошибся с важной бумагой. Ее ждали серьезные люди, а ты ее под сукно. Но может все не так. Что-то тут… — покрутил в воздухе пальцами Лев Иванович. — Хочешь совет? Не делай резких движений. Уйди в тину. Не шевели плавниками. Жди.

— Чего? — тупо спросил Вергильев.

— Для чего-то же все это сделано, — внимательно посмотрел на него Лев Иванович, на мгновение преобразившись из добродушного номенклатурного хохмача и матерщинника в многоопытного погонщика верблюдов, нагруженных мешками с миллиардами из государственной казны, вершителя судеб и знатока подковерных дел.

— Из какой хоть оперы бумага? — быстро спросил Вергильев.

— В том-то и дело, что не из твоей, не из политической. Там что-то было про воду, про какие-то новые технологии то ли в орошении почвы, то ли в водоснабжении. Если понадоблюсь, звони, — двинулся к выходу Лев Иванович, играя на ходу кнопками мобильного телефона. Вергильев не сомневался: Лев Иванович или изгонял из списка его, Вергильева, номер, или переводил его в безответный «черный список».

— Антонин Сергеевич, — вежливо обратился к Вергильеву лейтенант на рамке после того, как тот закончил возню с банкоматом, — я должен изъять ваше удостоверение.

— В курсе, — протянул ему вишневого (как гарнитур, приглянувшийся жене Льва Ивановича) цвета с золотым двуглавым орлом книжицу Вергильев.

— Один советник на вход, другой на выход, — сказал лейтенант. — Диалектика. — Он определенно симпатизировал Вергильеву. Возможно потому, что тот всегда здоровался с ним и никогда не лез через рамку без пропуска, полагая себя важной персоной, которую охрана должна знать в лицо.

— На выход я, — усмехнулся Вергильев, — это понятно. А кто на вход?

— А вот этот спортивный парень. Вы еще на него так посмотрели, как будто знаете. Кто он? Футболист?

— Мастер спорта по… лыжной гонке преследования. Точнее, по зимнему медвежьему многоборью, если есть такое.

— Удачи, Антонин Сергеевич! — козырнул лейтенант.


Отправив водителя к месту своей второй дислокации — в Кремль, Вергильев решил прогуляться по утренней Москве, добраться до Кремля пешком. Такое счастье выпадало ему нечасто.

На Красной площади было тихо, чисто и пусто, как если бы власть и народ, подобно давно разведенным супругам, решительно не интересовались делами друг друга.

Неторопливо шагая по брусчатке, Вергильев вдруг вспомнил, как недавно в служебной командировке, в Туле в одиночестве ужинал в ресторане. За соседним столиком сидели молодые ребята, как понял Вергильев, армейские офицеры. Они отмечали присвоение звания капитана одному из них, недавно вернувшемуся с Кавказа. А еще там была девушка, которая смотрела на капитана влюбленно, но печально, и была другая девушка — жена капитана, которой это очень не нравилось. Капитану эти посиделки, от которых он видимо не мог отказаться, тоже не нравились. Он пил до дна и танцевал исключительно с женой. Его друзья все понимали, а потому всячески пытались развлечь, точнее, отвлечь девушку, которая, как понял Вергильев, работала шифровалыцицей в штабе их части, рассказывая ей разные смешные истории про неполученные награды, невыданные жилищные сертификаты и невыплаченные «боевые».

А за другим столиком мрачно, не чокаясь, выпивали шахтеры, поминая (Вергильев надеялся, что умершего своей смертью, а не погибшего в забое) товарища.

А чуть дальше — молоденькие девчонки — медсестры отмечали поступление одной из них в институт. Две точно были после дежурства, потому что засыпали за столом, не откликаясь на комплименты приглашающих их танцевать офицеров.

А у выхода расположились «дальнобойщики», матерящие дороги, бандитов, милиционеров и высасывающие из них все соки начальство.

Вергильеву, помнится, стало — навзрыд — жалко их всех, собравшихся в этом зале и находящихся за его пределами, едва сводящих концы с концами, зажатых в непонятные тиски, которые, собственно, и были их повседневной жизнью.

По пути в гостиницу он зашел в храм, и долго стоял перед темной иконой, вглядываясь в книгу, которую держал развернутой — лицом к смотрящему — Иисус Христос. Неужели все записано в этой книге, и ничего изменить нельзя, подумал Вергильев. Почему людям так плохо и неуютно? Способны ли они сами о себе думать, защищать себя? Как можно так их ненавидеть, сживать со свету, если они и есть государство?

Это ведь ради них, строго посмотрел в глаза Иисусу Вергильев, а не ради жирующей на яхтах, жрущей на золоте мрази, Ты приходил в этот мир. Но мир и ныне там. Те, ради кого Ты приходил, преданы и обмануты. Странным образом собственная жизнь вдруг сделалась Вергильеву абсолютно недорога. Моргни Иисус, и он бы немедленно отдал ее за этих самых офицеров, медсестер, шахтеров и прочих, кому не было жизни в России. Хотя деньги на ресторан у них откуда-то были. Это… я их предал, бесстрашно глядя в глаза Иисусу, признался Вергильев.


…Вергильев огляделся по сторонам. Красная площадь была по-прежнему пуста. Только степенно прогуливающаяся по брусчатке большая серо-черная ворона с интересом посмотрела на него, одобрительно каркнула, а потом перелетела на самый верх Мавзолея. Там, на державном мраморе, ворона, опустив клюв, о чем-то глубоко задумалась. Вполне возможно, что о социализме, который был плох, но давал жить офицерам, медсестрам, шахтерам и прочему трудовому люду.

И Вергильев, вдохновленный примером вороны, додумал до конца мысль, которую не додумал в тульском храме: он ненавидел эту, исправно кормившую его до сегодняшнего дня, власть.

2

Войдя утром в свой кабинет, врач-психиатр Егоров увидел черную с золотой каймой по краям крыльев бабочку, энергично бьющуюся в прозрачный пластик закрытого окна. Кажется, она называлась «Мертвая голова», но, может быть, Егоров ошибался, и она называлась как-нибудь иначе.

Залетела с улицы, или из коридора, когда приходила уборщица, подумал Егоров. Но уборщицы точно не было в его кабинете. На стеклянном столике возле кожаного дивана стояли две невымытые с вечера чашки, а в пластмассовом ведерке у письменного стола белели клочки изорванной бумаги. Значит, кто-то заходил в кабинет, когда меня не было, предположил Егоров, или… — задрав голову, посмотрел на гофрированную вентиляционную вытяжку на потолке, она прилетела оттуда. Правда, непонятно было, как бабочке удалось при этом сохранить в целости крылья? Но в мире было много непонятного, и если всему искать объяснение, то можно сойти с ума. Бабочка, она сродни Духу Божьему, решил Егоров, летает, где хочет.

Даже сквозь вентиляционные решетки и закрытые окна, сохранив в целости и сохранности крылья.

Честно говоря, Егорову было плевать, что кто-то (возможно) посещал кабинет в его отсутствие. Ничего компрометирующего или секретного неведомый «кто-то» обнаружить не мог. Другое дело, что он мог подложить в укромное место нечто, что потом с победительной радостью обнаружат в нужный момент. Но и это было маловероятно. Егоров не выписывал рецепты на транквилизаторы и антидепрессанты, то есть на лекарства, попадающие под определение «наркосодержащие препараты». В частной клинике с политически выверенным названием «Наномед», он всего лишь консультировал пациентов по разного рода, в основном, психологического свойства, проблемам. Лекарства, если это было необходимо, им выписывали другие врачи после положенных в таких случаях исследований и анализов.

Клиника располагалась в переулке неподалеку от Садового кольца в здании бывшего детского сада с прихватом территории бывшей игровой площадки. Где раньше резвились детишки, теперь росли деревья и стояли скамейки. Ничего не напоминало о близости перегруженного машинами, как шея утопленника тяжелыми цепями, Садового кольца. Память о некогда игравших во дворе детишках была погребена под бетонными дорожками, ухоженным газоном, клумбами и компактной автостоянкой перед клиникой.

Егорову нравилось работать в этом тихом, Богом (Егоров надеялся, что не только Богом) забытом месте. За психологической помощью в клинику, в основном, обращались состоятельные люди. Проблемы нищих российскую медицину не интересовали. Если нищие не могли решить их самостоятельно, им на помощь приходил ОМОН.

Проблемы богатых русских были, во-первых, не очень сложны, а, во-вторых, многие поколения психоаналитиков на Западе давно и изощренно ответили на все вопросы, как богатых, так и внезапно разбогатевших людей. Даже на те, которые они не задавали, но могли задать. Егоров свободно читал на английском, а потому был со своими пациентами как рыба в их замутившейся от денег воде.

Но мысль о том, что могли что-то подложить, установить и подключить, не отступала. То, что незачем — не успокаивало. А просто так, на всякий случай. В России, мысленно дополнил великое изречение Черномырдина Егоров, много чего делают на всякий случай, а получается как всегда, или хуже.

Егоров, как и подавляющее большинство граждан России в первой трети двадцать первого века, не надеялся на лучшее и всегда был готов к худшему.


После суетливого и тревожного, как минет в подъезде, обольщения перестройкой, гласностью и демократией, Россия поверила в худшее и жила, крепко держась за эту веру, не слушая своих вождей, соревновавшихся в возведении телевизионных воздушных замков.

То вдруг выяснялось, что в стране не осталось бедных.

То неудержимо росло народонаселение, словно у баб открылось… второе дыхание.

То какой-то гениальный школьник из Тамбова, понаблюдав за ночным небом в театральный бинокль, засек в созвездии Рака новую галактику, которую в упор не видели астрономы, нацелившие в небо из всех углов планеты километровые телескопы.

То наша женская сборная по крикету, впервые взяв в руки клюшки, или как там называется то, чем бьют по железным шарам в этой игре, обыграла родоначальниц крикета — сборную Англии.

То есть, у страны были достижения, и только существовавший вне телевизионного экрана идиот мог в этом сомневаться. Если в темные века Средневековья худшая — неуправляемая — часть народа обобщенно именовалась «не узревшим Бога скотом», то нынче ее впору было называть «скотом, не узревшим телевизора».

Егоров был именно таким идиотом и скотом.


Он состоял в сетевом сообществе БТ — любителей болгарского табака, а если точнее, сигарет «БТ», которые продавались в советское время в белых пачках, стоили сорок копеек и были по социалистическим понятиям настолько хороши, что не нуждались в ином, помимо двух строгих черных на белом фоне букв «БТ», названии.

Члены сообщества обменивались воспоминаниями об этих восхитительных сигаретах, а также вели напряженный сетевой поиск случайно сохранившихся с советских времен в загашниках пачек «БТ». В начале девяностых в СССР были введены талоны на сигареты, и многие некурящие люди исправно выбирали норму — два блока на члена семьи. Сигареты тогда служили чем-то вроде разменной монеты при главной валюте того времени — водке, которую тоже отпускали по талонам — с непременным возвратом бутылок. В народе это называлось поменять «плохие» на «хорошие». Спустя четверть века то там, то здесь всплывали из небытия (падали с антресолей, обнаруживались за банками с мукой или на полках за книгами) пачки и нетронутые блоки «БТ». Сигареты выкупались представителями сообщества — для этого был учрежден своеобразный «общак» — и распределялись между членами.

Когда же на сетевом горизонте сигарет не наблюдалось, понимающие люди задействовали бэтэшный общак на виртуальных фондовых торгах, добиваясь удивительных по нынешним временам результатов. Егоров, к примеру, по итогам года получил на свою долю в общаке двадцать процентов прибыли.

В социальную сеть БТ объединились люди образованные, профессионально состоявшиеся, преуспевшие в избранном деле. На форуме обсуждалось предложение одного бизнесмена возродить знаменитую марку. Бизнесмен провел переговоры с болгарским правительством. Он утверждал, что для старта проекта потребуется всего два миллиона евро и был готов вложиться, не покушаясь на общак. Но тогда терялся смысл сообщества БТ.

«Мы ловим ускользающий дым не потому, что не можем бросить курить»;

«В один и тот же дым нельзя войти дважды» — такие мнения превалировали на форуме.


Но все это, включая проект возрождения «БТ» и удачную игру на виртуальных фондовых торгах, было маскировочной сетью, надводной частью айсберга, призванной сбить со следа наблюдающие за Сетью структуры. У названия сообщества была еще одна расшифровка — Без Телевизора. Бэтэшники были людьми, сознательно отказавшимися от созерцания ящика. Члены сообщества изощрялись в размышлениях о канувших в Лету болгарских сигаретах, прекрасно понимая, что властям вряд ли придется по душе сам факт наличия в стране организационно оформленной группы товарищей, отвергающих, как первые христиане языческих богов, телевизор. Во времена Юлиана-отступника людям в Древнем Риме платили за посещение языческих (традиционных) храмов дабы отвратить их от христианства. У христиан же этот император повелел отнимать имущество и деньги, дабы облегчить их путь в Царство Небесное, куда, как говорилось в Евангелии, богатею было пробраться столь же проблематично, как верблюду сквозь игольное ушко. Юлиан советовал обобранным христианам уподобиться евангельским птицам небесным, которые ничего не имели, а были любимы Господом.

Руководство Древнего Рима взъелось на христиан потому, что языческие боги многие века являлись по умолчанию посредниками между властью и подданными, то есть тем, чем в настоящее время был телевизор. Разрушение Римской империи началось с тихого и на первый взгляд немотивированного отказа отдельных граждан от посещения гладиаторских боев. Огромный Колизей, где, помимо боев, демонстрировались моды, обсуждались сплетни, велись ток-шоу, продавались и рекламировались произведения искусства, различные товары и лекарства, был античным аналогом телевизора. Причем современный телевизор проигрывал античному предшественнику, честно показывавшему то, что больше всего хотели видеть зрители — смерть в прямом эфире, а уже потом — секс, скандалы и спорт.

Егоров допускал, что Сеть БТ — не единственное объединение ТВ-отказников. Слишком уж многих в России телевидение, как говорится, «достало». Но в то же самое время он понимал, что современные отказники, в отличие от первых христиан, искали утешения не в новой, облагороженной известными заповедями реальности, а в переполненном порнографией Интернете, то есть на вселенской информационной свалке, оглашаемой дикими воплями сумасшедших. Могло ли там прорасти зерно истины? Нет, вздохнул Егоров, скорее телевидение сольется с Интернетом, как Волга с Каспийским морем, Магомет взойдет на гору, истина останется в вине, а власть пребудет вечно. Он кощунственно сомневался в правомерности библейской строчки: «Вначале было Слово». Он полагал, что вначале была Власть, а уже потом все остальное. А может, зерну истины как раз и назначено было прорасти сквозь вселенскую телевизионную и сетевую мерзость, чтобы дальше уже ничего не бояться?

Но пока, вынужденно признавался себе Егоров, сообщество БТ — не архимедов рычаг, способный перевернуть мир, а всего лишь игра взрослых людей, уставших от телевизионной галиматьи. Сеть БТ и прочие объединения ТВ-отказников в лучшем случае были чем-то вроде коллективного Иоанна Предтечи, которому, как некстати вспомнилось Егорову, библейские ребята отрезали голову, а потом куда-то ее унесли на серебряном блюде.


«Каждый волен курить в отведенных для этого местах. Не лезь с дымящейся сигаретой туда, где курить запрещено, и тебя не тронут», — писал некто на форуме.

В переводе с бэтэшного это означало примерно следующее: «В России есть свобода частной жизни. Каждый на свой страх и риск может жить, как хочет, если не лезет в политику».

«И если не кашляет так, что в кармане звенит мелочишка», — уточнял другой бэтэшник, что следовало истолковать, как совет помалкивать о финансовых, да и прочих удачах.

«И если не дает оснований встречному менту или прокурорскому думать, что в кармане скрывается пачка сигарет, не обязательно „БТ“», — дополнял третий, полагавший, что политически стерилизованного бизнесмена легко может пустить по миру, а то и отправить на нары дяденька из правоохранительных органов, положивший взгляд на его бизнес или имущество.

Егоров вдруг задумался, доживет ли он до времени, когда возникнет сетевое (антисетевое) сообщество БТК — Без Телевизора и Компьютера? Он не сомневался, что рано или поздно оно возникнет и, по всей вероятности, будет телепатическим. Егорову постоянно казалось, что окружающий воздух наполнен мыслями. Осталось только научиться их считывать с невидимых страниц и записывать поверх них свои мысли.

Любой член Сети БТ мог выставитьна главной странице — она называлась Большая Тема — любой текст. Многие делали это в стихотворной форме.

Сегодня Егоров решил порадовать друзей гекзаметром:

По запаху дыма БТ, запретною мыслью воздушной
Мы будем общаться в отсутствии фабрик табачных и спичек.
Прикуривать будет сознанье одно от сознанья другого.
И следом — сообщение о бабочке:

Сквозь закрытые окна и двери
Дым БТ — дым Отечества горький
В виде бабочки в смокинг одетой
Влетел в мою жизнь,
Но тайны моей не узнал…

…Несколько лет назад в пациенты к Егорову определили худенького, сухого, как ящерица, дедка, в советские времена как выяснилось, известного диссидента, неустрашимого борца с коммунизмом, отмотавшего не один срок по лагерям, тюрьмам и ссылкам.

В начале девяностых этот дед не слезал с телеэкрана, был объявлен «совестью нации», примером того, как надо в нечеловеческих советских условиях отстаивать человеческое достоинство. Потом он как-то странно выступил на правительственном приеме по случаю главного государственного праздника — Дня независимости России, куда его пригласили молодые реформаторы. Президент предоставил ему слово, а дед возьми да провозгласи тост «за тех, кто не здесь». «За Россию, которая там! — кивнул он в сторону выхода из зала. — В тоске и в дерьме!» — и вышел под гробовое молчание присутствующих вон.

Потом еще хуже — отказался получать орден за заслуги перед Отечеством.

Несколько лет его было не видно и не слышно.

Многие старики исчезают еще при жизни, постепенно растворяются в ней перед тем, как окончательно выпасть в кладбищенский или пепельный (крематорский) осадок.

Усиленно размышляющему о деде и — параллельно — о Сети БТ Егорову, Бог увиделся в образе курильщика нескончаемой сигареты, с которой непрерывно падал этот самый пепел.

Дед, однако, вернулся в общественную жизнь, правда, радикально изменив свои прежние взгляды. Он даже как будто помолодел, что с недоумением отметили участники политического ток-шоу во время его единственного появления в прямом эфире ТВ. «Неразрешимые проблемы несчастной России не дают мне состариться, — ответил дед, — мой девиз: старость — это отложенная молодость!»

Он назвал российскую власть «коллективным ничто, отнимающим у народа жизнь», но и не пощадил народ, «продавший душу за деньги, которых ему никто не даст, то есть за то же самое ничто». А на вопрос, возможна ли в России революция, ответил, что страну ожидает череда революций, но только последняя из них будет настоящей.

«И что же будет с нами после последней настоящей революции?» — полюбопытствовал ведущий.

«Со всеми разное, — ответил дед, — но вам, скорее всего, не повезет».

«Вы нас расстреляете, как при Сталине?» — крикнул кто-то из зала.

«Любой болезни рано или поздно приходит конец, — задумчиво произнес дед. — Смерть, конечно, гарантия излечения, но, когда терять нечего, больной готов использовать любой шанс. Лекарство будет страшнее болезни, но другого пути у России нет. Я бы назвал это умножением ничто на ничто в надежде получить хоть что-то».

«Ну да, на все воля Божья», — хмыкнул ведущий.

«Бог знает, как лечить безволие», — сказал дед.

«Как?» — прицепился, как репей, ведущий.

«Безволие, — нехотя объяснил дед, — отдельного ли человечка, целого ли народа, как гнойная рана прижигается запредельным, превосходящим всякую меру, злом».

«Круто берете», — покачал головой ведущий.

«Зато потом народ, точнее та его часть, которая идет за теми кто „круто берет“ побеждает в войне, выходит в космос и… так далее», — не стал открывать конечную цель победы в войне и выхода в космос дед.

«А кто не идет?» — спросили из зала.

«В унитаз», — ответил дед.

«Куда в свое время слили СССР?» — нашелся ведущий.

«Кто знает, сынок, что творится в канализационных и цивилизационных трубах, — пожал плечами дед, — иногда фекальные воды в них обращаются вспять».

«Ну да, дай мне отведать от вод твоих», — растерянно произнес ведущий.

Должно быть, это была какая-то цитата, случайно, быть может, даже против воли слетевшая с его языка. Но все случайности в мире закономерны. В зале на мгновение установилась тишина, как если бы каждый задал себе вопрос — отведал ли он от этих вод?

«Библия трактует итоговую экологическую катастрофу, как следствие катастрофы нравственной, — заметил дед. — А нравственную катастрофу как следствие катастрофы социальной».

Естественно после таких разговоров деда перестали беспокоить приглашениями на прямой, да и любой другой эфир.

Он взялся ходить на запрещенные митинги — под рев мегафонов: «Немедленно разойдитесь!», омоновское дубье и автобусы с зарешеченными окнами. Там хватали всех, а его упорно не трогали, так что в оппозиционных кругах стали поговаривать, что ругает-то власть дед ругает, но вот всех бьют, сажают на пятнадцать суток, вызывают на профилактические беседы, а то и просто хватают возле дома, а с деда как с гуся вода. С чего ему такой респект? Не засланный ли казачок?

Отчаявшись угодить под карающую руку власти, равно как и убедить демократическую общественность, что он не знает, почему его не трогают, дед переквалифицировался в протестанты-одиночки, завел блог в Интернете, взяв эпиграфом строки: «Не в правде Бог, а… где?»

«В п…!» — немедленно уточнили сотни молодых сетевых хулиганов, но блог стал популярным. Деда начали даже иногда цитировать в газетах и на радио.


«Умру, но власть не полюблю,
А если полюблю — умру!», —
такой выбрал дед себе сетевой девиз.


Хулиганская его активность сильно обеспокоила дочь, возглавлявшую до недавнего крупный частный банк, успешно слившийся со Сбербанком сразу после получения гигантской «антикризисной» — на погашение долгов — дотации от государства. Долги, как водится, погасил Сбербанк, исправно пополняемый трудовой народной копейкой, а дотация частично вернулась к добрым людям, ее организовавшим, частично разошлась на бонусы руководству двух объединяющихся банков.

Сейчас дочь старого хулигана служила начальницей департамента в крупной финансовой корпорации.

В середине девяностых, когда дед был в почете и всюду вхож, она, как прочитал в Интернете Егоров, вернула себе девичью (его) фамилию, быстро поднялась по банковской лестнице. И сейчас, как она намекнула Егорову, ей совсем не хотелось, чтобы наверху обратили внимание (услышали по радио, прочитали в аналитических записках и так далее) ее фамилию. Там не будут вникать, кто именно — она или ее отец — рычит на власть. Фамилия была украинская — Буцыло — гулкая, как пустая бутылка или высушенная тыква, несклоняемая и одинаковая для женского и мужского родов.

«У вас анархическая фамилия, — заметил Егоров деду, заполняя на него, как на пациента, формуляр в компьютере. — Буцыло — производное от бутылки и бациллы. Что убивает бациллу анархизма в России? Бутылка! Повальное пьянство народа».

Дед и впрямь был похож на длинную высушенную тыкву с седым хохолком на голове, как если бы тыкву до зимы оставили на грядке, и ее макушку припорошил иней.

«А как твоя фамилия, сынок?» — поинтересовался дед. Руки у него не дрожали, взгляд был осмыслен и ясен. Егоров сделал вывод, что жизнь, хоть и превратила деда в высушенную тыкву, не наполнила ее, как флягу, алкоголем.

Узнав, что фамилия врача, к которому его неизвестно зачем определили, Егоров, дед задумался.

«Змея разишь, — задумчиво произнес он, — только вот какого змея, где он?»

«Везде, — ответил Егоров. — Он везде, здесь и сейчас».

«В тебе! — с непонятной уверенностью заявил дед, немало озадачив Егорова. — Змей, сынок, в тебе!»

«Во мне, — не стал спорить Егоров. — Нет на свете человека, внутри которого не было бы змея, которого он мечтал бы поразить — змея лени, пьянства, жадности, равнодушия»…

«Да нет, сынок, — покачал белой головой тыквенник и он же трезвенник, — я о другом змее. Ты знаешь — о каком. Он уже сделал свое дело, и сейчас спит, свернувшись кольцами. А ты бережешь его сон».

«В надежде, что он никогда не проснется», — Егоров подумал, что неизвестно, привезли ли деда к нему — врачу, или дед — незваный врач — приехал к нему…

Зачем?

«Проснется, — уверенно, как о деле решенном, заявил дед. — Обязательно проснется».

«И победит анархию?» — усмехнулся Егоров.

«Ее нельзя победить, — возразил дед. Зависть, бедность, злоба и глупость вечны. Анархию можно только временно возглавить».

«Отведать от вод ее, — внимательно посмотрел на деда Егоров. — Будем лечиться вместе».

«Как два пацана, подцепившие триппер от одной шлюхи», — подмигнул ему дед Буцыло.

«По имени Революция, а по фамилии Грядущая, — вздохнул Егоров, — только, боюсь, это не триппер, а… СПИД. Он не лечится».


Егорову было поручено привести деда в чувство, отвлечь от неуместной политической деятельности, ненавязчиво объяснить, что негоже поднимать хвост на власть, которая сделала его дочь богатой, да и ему, старому хрену, немало от этой власти перепадает.

Правда, выяснилось, что не сильно перепадает.

Нервно постукивая пальцами в бриллиантах по стеклянному столику, дочь рассказала Егорову, что положила на папин счет определенную сумму, а он взял да перевел все деньги в фонд помощи… — она понизила голос, — каким-то молодым экстремистам. Ну да, тем самым, в черных ботинках. Они еще написали светящимися буквами на кремлевской стене «На х..!», за что и получили по десять, что ли, лет.

Егоров смотрел на ее гладкое без единой морщинки, откорректированное пластической хирургией лицо, и думал об изначальной несправедливости жизни. Почему одним — все, а другим — ничего? Какая сила сделала эту бабу (в советское время администратора ресторанного зала) безразмерно-богатой, а миллионы других людей, многие из которых наверняка превосходили ее умом и добродетелями, нищими?

Скальпель пластического хирурга откорректировал ее лицо таким образом, что взгляд съезжал с него, как с ледяной горки или намазанной маслом плоскости. Ничего индивидуального, свидетельствующего о характере и темпераменте, не было в ее лице, как нет ничего отличительного (помимо, естественно, номинала) в денежной купюре. Ее лицо представилось Егорову дверью в загадочный, порочный и одновременно манящий мир денег. Егорову (каждый знает это про себя, но не всегда себе в этом признается, надеется на чудо) не было входа в этот мир. Ледяная, смазанная маслом, бронированная, сейфовая, электронная и так далее дверь в силу неких надмирных (неужели божественных?) причин была для него закрыта.

Как и всякий униженный и оскорбленный, Егоров считал, что утвердившийся после СССР в России порядок, как Вавилонская башня или Карфаген должен быть разрушен. Но пока что у него было достаточно денег, чтобы терпеть его. В этом заключалась крепость нового мира. Одним — все, другим — ничего, третьим — чуть больше, чем ничего. Эти третьи как раз и не давали бронепоезду революции перейти с запасного на магистральный путь.

«Ему нужен собеседник, — сформулировала задание Егорову дочь, — точнее единомышленник, с которым он мог бы разговаривать на самые разные темы. Еще точнее, товарищ. А если совсем точно — родственная душа. Вы начинайте, я все увижу. Родственная душа оплачивается по высшему тарифу. Вы ведь, как я понимаю, — свойски подмигнула Егорову, — в деньгах особо не нуждаетесь, но деньги любите?»

«Без малейшей надежды на взаимность», — Егоров подумал, что есть что-то человеческое в дочери Буцыло. Во всем, что касалось денег, ее ум остр, как скальпель пластического хирурга, облагородившего ее лицо. А так как все в этом мире крутилось вокруг денег, дочь Буцыло, можно сказать, пребывала на вершине волшебной ледяной горы, куда черными тараканами ползли неудачники, готовые за деньги продать Родину и убить родную мать. Но не доползали. Даже если продавали и убивали. Большинство преступлений в мире совершалось из-за денег. Но преступления и деньги далеко не всегда являлись сообщающимися сосудами. Здесь действовали иные закономерности, точнее их отсутствие. Сидящая напротив Егорова дочь Буцыло была доказательством существования, но не разгадкой тайны.

Он почему-то вдруг увидел ее на вершине другой — на острове посреди моря — горы, куда ползли какие-то другие существа, то ли ящерицы, то ли… маленькие крокодилы. Она была не одна на той вершине. Рядом с ней стояли две подружки. Одна с серыми, как вода, а другая с зелеными, как листья на деревьях, глазами. Что они делали на острове, Егоров так и не понял. Во всяком случае, денег он там не увидел.

Она любит отца, подумал Егоров, а потому нейтрализует его по «мягкому» амбулаторному варианту. Хотя может запросто запереть старика в психбольнице, откуда люди его возраста выходят исключительно «вперед ногами».

«Может быть, вам повезет, — оценивающе посмотрела на Егорова финансистка, — и вас еще полюбит молодая доверчивая денежка. Иногда эти простушки обращают внимание на симпатичных зрелых мужчин, которым нечего терять, потому что они все потеряли в момент появления на свет».

«Ну да, — вспомнил Габриэля Маркеса Егоров, — бедняки — это такие люди, что если бы дерьмо чего-нибудь стоило, они бы рождались без задниц».

«Если у нас получится, я вам помогу с пластической операцией, — посмотрев на часы, заторопилась миллиардерша. — Большую задницу не обещаю, — улыбнулась Егорову, — а так… чтобы штаны не сваливались — это вполне реально».


Договорились, что деда Буцыло будут привозить в клинику два раза в неделю.

Егоров решил отращивать большую задницу, двигаться к высшему тарифу с освоения образа «собеседника».

«Ваша дочь платит мне деньги за то, чтобы я с вами общался, — сразу же заявил он деду. Егоров давно уяснил, что самый эффективный и безопасный способ общения с людьми — говорить им правду, точнее, почти всю правду. Когда Егоров видел перед собой достойного человека, а дед Буцыло, несомненно, таковым являлся, он, как правило, был с ним честен, или почти честен.

Почему «почти»?

У правды и честности, как у любого земного, пусть и виртуального, предмета, должна была быть тень. В отсутствии тени, правда и честность сами претендовали быть солнцем, а под таким солнцем человеческие отношения быстро сгорали, или испарялись, если в них было много (а с женщинами иначе не получалось) слез. «Почти» было зонтиком, защищавшим Егорова и человека, с которым он общался, от проникающей радиации правды.

«Она хочет, чтобы вы перестали ругать власть, потому что у нее могут быть неприятности, — продолжил Егоров. — Я не энциклопедист, не философ, не оратор, не парадоксалист, вообще, не озабоченный политикой человек. Я вижу, что власть сживает со свету народ и губит Россию, но, честно говоря, мне плевать на власть, на народ и на Россию. Иногда мне кажется, что народу нравится, что власть сживает его со света, а Россия гибнет. Помните, как Швейк, оказавшись в лазарете, подбадривал своих мучителей, лечивших все болезни обертыванием в мокрые простыни и зверскими клизмами? Если вас устраивает такой собеседник, давайте общаться, если нет, я не обижусь. Всех денег не заработать, а чем заняться у меня есть».

«Не робей, сынок», — почти как Швейк подбодрил Егорова дед Буцыло, удобно расположившийся в мягком кожаном кресле, куда Егоров усаживал пациентов для долгих и, как правило, совершенно бессмысленных бесед.

Стандартные сценарии этих бесед для любых возрастных групп пациентов были разработаны американскими психоаналитиками — последователями доктора Фрейда — давным-давно, кажется, еще в тридцатых годах прошлого века. Изучив их, Егоров понял, откуда растут ноги у ЕГЭ. Врач должен был предложить пациенту тест. Пациент должен был ответить на тест клипом, произвольно, как черт из табакерки, выскочившим из сознания. У женщин практикующему психоаналитику следовало осведомляться, не подвергались ли они в юном возрасте сексуальным домогательствам со стороны отца (деда, брата, дяди и так далее), у мужчин — о наличии в их жизни хотя бы единичного гомосексуального контакта.

У деда Буцыло (Егоров специально сверился в компьютере с соответствующей таблицей) надлежало перво-наперво выяснить, не держит ли тот случаем под подушкой нестиранные трусы дочери, а еще почему-то — как часто дед поливает у себя дома комнатные растения?

Формула «тест-клип» представлялась универсальной. В нее легко вмещались все варианты человеческих отношений, не только врача и пациента.

«Я сейчас как раз заканчиваю статью, где доказываю, что прошли времена, когда социальный протест подвигал народ на революцию, — продолжил дед. — Ты прав насчет власти, сынок. Она сживает народ со свету, губит Россию. Народ же не свергает ее исключительно потому, что на подсознательном уровне чувствует, что новая власть будет еще враждебнее ему, нежели старая. Та позволяла ему мирно гнить. Эта начнет его месить, отнимет все и превратит в строительный материал».

«А что будем строить-то?» — полюбопытствовал Егоров.

«Крепость, — ответил дед Буцыло. — Но сначала тюрьму. Другое пока не просматривается».

«Тогда мы должны защищать существующую власть», — Егоров давно обратил внимание на то, что даже сами размышления о психоанализе вносят в сознание хаос, путаницу, заставляют делать нелепые выводы.

Так и сейчас он вдруг подумал, что нестиранные трусы дочери, предполагаемо хранящиеся у деда под подушкой — это и есть проссанная (почему-то трусы увиделись кружевными в желтых разводах), российская власть, которую лучше не трогать, потому что она позорит каждого, кто спит на этой подушке, не ведая о трусах. Естественно, за исключением фетишистов, вытаскивающих их на свет божий для разного рода скверного баловства.

А вот желание поливать комнатные растения — это неосознанная готовность взращивать революционные побеги, чтобы они, значит, расцвели и забили (в прямом и переносном смысле) своим изысканным запахом (крепкими, как резиновые дубинки, стеблями) вонь нестиранных трусов, а заодно и саму власть — скверную дочь своего народа.

«Только не будем спешить, — предложил Егоров, с трудом выметая из головы мусорный клип. — Иначе ваша дочь решит, что мы в сговоре».

«Деньги — всегда сговор, — заметил дед, — точнее, заговор. Они делают так, что богатые при всех обстоятельствах становятся богаче, а бедные — беднее. Деньги необходимы для того, чтобы сохранять и защищать существующую власть, — продолжил он, — но иногда внутри них что-то происходит, и они перетекают к тем, кто хочет эту власть свергнуть, уничтожить. Сейчас ее деньги, — продолжил дед, — там, где власть, поэтому она беспокоится. Моя вина в том, что я не смог ее убедить направить часть денег туда, где готовится свержение власти, то есть зреет новая власть и, следовательно, возможность сохранить и преумножить деньги».

«Ну да, — растерянно пробормотал Егоров, сраженный непреходящим величием доктора Фрейда, — оба растения надо поливать, кто знает, какое из них расцветет быстрее?»

«Они давно отцвели, — сказал дед. — На каком из них быстрее созреет плод?»

«Революционный плод?» — уточнил Егоров.

«Недавно я ходил на двадцатилетний юбилей оппозиционной газеты, — задумчиво посмотрел на примостившуюся на краешке егоровского стола старинную деревянную фигурку дед. — Она в каждом своем номере бескомпромиссно сражается с властью, кричит народу горькую правду, предупреждает о грядущей беде»…

Резная фигурка изображала зайца в сюртуке со стоячим воротником, орденом на лацкане и выглядывающим из кармана стетоскопом, из чего можно было заключить, что заяц — доктор, причем не простой, а так сказать, элитный, то есть не обслуживающий всякую голытьбу. Егоров еще в советские времена приобрел эту фигурку в антикварном магазине, усмотрев в сюртучном зайце некое сходство с собой. Он был, как заяц, труслив и осторожен, но при этом мысленно рядился в неподобающие ему, такие как дорогой чиновный сюртук, одежды. Не рвался к богатству, но каждый раз оказывался там, где неплохо платили. И еще, быть может (но в этом он себе принципиально не признавался), мечтал получить орден от власти, которую глубоко презирал, но и уважал за то, что ей, власти, было плевать на это его презрение. Как, собственно, и на презрение прочих граждан. «Презрение — сила» — так по умолчанию можно было сформулировать девиз власти, охотно раздававшей ордена шоуменам и эстрадным юмористам и крайне неохотно — остальным презираемым.

«И что?» — Егоров подумал, что, пожалуй, надо убрать фигурку со стола.

Не видать ему ордена, как своих ушей.

Или не надо, засомневался, вспомнив, что совсем недавно прочитал в одном журнале, что заяц — храбрейшее и умнейшее существо среди всех обитателей российских лесов. Заяц и трусость, утверждал автор-новатор, понятия несовместные, как гений и злодейство. Он отсылал сомневающихся к размещенному на U-tube видеосюжету, снятому им зимним вечером в глухом лесу — сверху вниз, не иначе, как с дерева. Окруженный волками, заяц рассчитанно перепрыгнул через вожака стаи, причем, не просто перепрыгнул, а победительно разбил-разрезал ему лапами, как ножницами, нос и еще успел на лету накакать на оскаленную в бессильной ярости волчью морду, то есть, по блатным лесным понятиям, по полной «опустил» волчару. И — без особой спешки — ушел по насту, даже особо не оглядываясь на хрипящих, проваливающихся сквозь корку в снег по самые уши, волков.

«А ничего, — пожал плечами дед. — Двадцать лет газета разоблачает власть, а той хоть бы что. Двадцать лет слова летят в пустоту, но газету это устраивает».

«Это капитализм, — сказал Егоров. — Разоблачение власти — товар, который все эти двадцать лет покупается. Поэтому власть отгружает его газете, а газета им торгует». Или, подумал, но не сказал, газета — тот самый заяц, который отважно какает на нос волку.

«Значит оба растения, которые мы поливаем, искусственные, — ответил дед, — и плод на них может появиться только искусственный. Какая-то сволочь повесит его ночью, как игрушку на елку, и объявит, что верхи не могут, а низы не хотят».

«То есть терпение — свет, а нетерпение — тьма?» — спросил Егоров.

«Наверное, — согласился дед Буцыло, — пока он светит, к растению незаметно не подобраться. Но скоро свет выключат».

«Успеем добежать до канадской границы?» — усмехнулся Егоров.

«Кому как повезет, — внимательно посмотрел на него дед, — но я бы не стал доверять свою жизнь случаю».


Это было удивительно, но за годы работы врачом-психиатром Егоров не утратил интереса к человеку. Он по-прежнему считал, что нет на свете ничего интереснее человека. Каждый человек носил в себе странный, противоречивый, со своими особенностями, мир. Он какое-то время существовал, свинчивался и развинчивался с другими мирами, затем (вместе с человеком) навсегда исчезал. Оставался истаивающий, метеоритный след в воспоминаниях и снах немногих или многих, кто этого человека знал.

Память о великих людях была долгой и непрерывной, как неустанно пополняемая приливом песчаная коса.

О прочих, имя которым миллиарды — короткой, как время сгорания божественной спички, имя которой человеческая жизнь. Пока жили дети и — в лучшем случае — внуки.

Были миры сложные и интересные, как романы Диккенса или Толстого. Были простые и примитивные, как подписи под фотографиями в таблоидах. Были пустые и серые, как пролежавшие зиму в сугробе бутылки.

Егоров так и не приблизился к пониманию замысла Творца: к чему такое множество миров и почему они столь скоротечны во времени и пространстве? А может, замысел заключался в том, чтобы из разнонаправленного, дополняющего и уничтожающего друг друга множества, самостоятельно свинтилось то, что надо Творцу? Тогда миры были ищущими друг друга паззлами. Но с таким же успехом, подумал Егоров, можно видеть план будущего в… текущей из крана воде, Сети БТ, статьях оппозиционной газеты, рюмке водки, или речах деда Буцыло. В рюмке водки, мысленно усмехнулся Егоров, определенно, а бутылка водки — это, вообще, священная книга человечества, ответ на любой вопрос.

Каждый из микромиров был озабочен будущим — собственным и общим. С собственным все было более или менее понятно. Но общий-то мир оставался. Близкие и родственники, утерев слезы, залив за воротник водочки на поминках, разбредались по домам, а не по гробам.

Конечного во времени человека мучительно беспокоил бесконечный во времени мир, продолжающийся в неверных шагах нетрезвого (после поминок?) гражданина на пустынной улице, ночном ветре, сгоняющем с крыш ворон, сиреневой луне, катящейся по небу, как монета по черному столу, обнаженном женском теле в освещенном окне на пятом, а может, седьмом этаже. В чем угодно, точнее во всем продолжался бесконечный мир, а потому конечный человек в своем стремлении переделать его иной раз заходил так далеко, что сильно сокращал собственный недолгий век.

Что такое революция, задал себе Егоров вопрос и сам же на него ответил: это извращенная тяга к бессмертию, точнее тоска по бессмертию. Она может быть кроткой и тихой, и тогда мир блаженно спит, а может — буйной, как приступ бешенства, и тогда мир меняется в одно мгновение. Приступ проходит, но мир, как капризный ребенок, не торопится засыпать.

Что ему до будущего, до того, что будет после него, с удивлением смотрел на деда Буцыло Егоров, не все ли ему равно, какая будет в России власть и у кого будут деньги?


Время от времени Егоров почитывал книги по социопсихологии, так называлась новая, составленная из двух могучих, вросших в землю и поросших мхом, монолитов — социологии и психологии — наука. Как иногда случается в жизни, у полноценных родителей родилась хилая дочь. Нечто скорпионье присутствовало в ее свистящем имени. «Жид скорпионом бичует русскую землю», — ни к селу, ни к городу припомнилась Егорову странная метафора из стародавнего пастырского послания.

Заходя в книжные магазины, где было мало людей и много книг, он радовался, что вернулись раздражавшие вождя мирового пролетариата времена, когда «писатели пописывали, а читатели почитывали». Книжный магазин был раем для читающего человека, если, конечно, у читающего человека имелись деньги. Для читающего человека без денег книжный магазин был чистилищем, дорожной картой в обезличенную, цифровую проекцию рая — Интернет. «Нет денег, чтобы купить книгу? — вопрошала кованая реклама на воротах цифрового рая. — Качай бесплатно!»

У Егорова деньги были. Он мог себе позволить книгу.

В социопсихологических трудах утверждалось, что по мирам отдельных людей, точнее по объединенной силе их стремления изменить существующий мир моделируется будущее страны и народа. Наверное, это было так. Но по миру банкирши моделировалось одно будущее, по миру деда Буцыло — другое, по миру самого Егорова — третье — сомнительное, если не сказать позорное, будущее зайца-орденоносца. А вот какая сила могла слить три этих разных будущих в одно, приемлемое для страны и народа, Егоров даже приблизительно не представлял.


В дыму мое сердце.
Я в мире ином.
Сквозь пепел экранов ползу тараканом
Объедки надежд запивая вином, —
такое вдруг родилось у него четверостишие, которое он немедленно — еще дымящееся — отправил в Сеть БТ.

Мир деда Буцыло представлялся Егорову архивом музейной коллекции. Но не мертвым, а живым, как если бы тексты на картонных учетных карточках, как на дисплеях, менялись, дополнялись, уточнялись, одним словом, пребывали в состоянии вечного поиска истины. А истина, как было мудро отмечено в лучшем сериале всех времен и народов «Секретные материалы», всегда «не здесь», а «где-то рядом». А иногда, как понял Егоров, очень даже не рядом.

Скелеты в живом музее деда Буцыло обрастали плотью. Засушенные стрекозы выпархивали, шурша крыльями, из стеклянных коробок, птицы, прежде считавшиеся райскими, превращались в гарпий, а прежние зловонные стервятники представали если и не мирными домашними гусями, то вынужденными ликвидаторами запредельной падали.


Дед Буцыло однажды рассказал Егорову про русского белогвардейца, докручивавшего свою «двадцатку» в соседней избе на поселении в Красноярском крае. Он воевал с большевиками в гражданскую, был штабс-капитаном у Врангеля, эвакуировался вместе с армией в Константинополь, мыкался по Европе. Арестовали в сорок пятом в Белграде, посадили, как власовца.

«Ему много раз предлагали освободиться, подать заявление на пересмотр дела, — вспоминал дед Буцыло. — При мне к нему пришел следователь с постановлением. Из югославского архива прислали документы, подтверждающие, что он не служил у Власова, а наоборот, партизанил у Тито. Но он все равно отказался. У него не осталось родных. Некуда было ехать. Но он отказался по другой причине».

«Этих двух причин более чем достаточно», — заметил Егоров, которому, в принципе, после гипотетической отсидки (от сумы да от тюрьмы не зарекайся) тоже было бы некуда и не к кому ехать.

«Следователь его спросил, — продолжил дед Буцыло, — неужели вам не противно жить с клеймом власовца, изменника Родины? Не нравится СССР, возвращайтесь в Белград, Тито назначит вам пенсию. А он ответил, что при жизни для него Родина превыше любого клейма, хотя и не превыше пенсии. А после смерти — все равно, потому что Бог смотрит сквозь любое клеймо. Сам… был с клеймом. Как это, не понял следователь. Белогвардеец вздохнул, а потом сказал: ты меня обязательно поймешь. Но не сейчас, а когда сам будешь ходить с клеймом. Каким еще клеймом, удивился следователь. Партократа и коммунистического отребья, ответил белогвардеец. Где же я буду ходить с таким клеймом, удивился следователь. На Родине, где же еще, сказал эмигрант. Тогда-то вы и поймете, что пенсия превыше Родины, а Бог превыше клейма, потому что доподлинно знает, какие навешивают люди клейма тем, кто хочет их спасти. Следователь убрал документы и ушел, помахивая папочкой. Наверное решил, что старикан раздружился с головой. А в девяносто первом, после ГКЧП, его действительно таскали в прокуратуру за дела, которые он вел против власовцев и прибалтийских эсэсовцев. И тогдашний заместитель генпрокурора на всю страну по телевизору обозвал его партийным прихвостнем и коммунистическим отребьем. Я бы его самолично, сказал он, если бы это было возможно, лишил персональной пенсии.

«И ведь лишил, — вспомнил давний скандал Егоров, — а тот, кажется, ушел в монастырь, стал старцем».

«Отцом Драконием, — кивнул дед Буцыло, — странное какое-то имя во Христе он себе выбрал».

«Как клеймо наложил, — согласился Егоров, вспомнив этого самого отца Дракония, страстно проклинающего российскую власть, спустившуюся на страну, по его мнению, не от Бога, как положено истинной власти, а выползшую на четвереньках из огненных пропастей ада. За такие речи патриарх лишил отца Дракония сана, а коммунисты провели по своему списку в Думу, где отец Драконий мрачно восседал в темных, как скорбь, одеждах. — Но эмигрант ведь до этих времен не дожил?»

«Мог дотянуть, — пожал плечами дед Буцыло. — Крепкий был мужик. Каждое утро делал зарядку, обливался ледяной водой»…

«И как в воду смотрел, — вздохнул Егоров. И зачем-то добавил: — В ледяную воду… истории».

«Будущей истории, — уточнил дед Буцыло. — Удивительно, — продолжил он неожиданный крещенский заплыв из прошлого в будущее, — мне тогда казалось, что Советский Союз вечен, а этот старикан с белой бородой и железными зубами уже как будто знал про конец. Помню, зимой мы с ним ловили на озере рыбу, а рядом — там было огромное поле — приземлился вертолет. Вылезли мужики в черных кожаных пальто. Начальство будущего металлургического комбината. Походили, посмотрели. Один даже к нам подошел, поинтересовался, как рыбка ловится, спросил, сколько расконвоированных душ на поселении. Узнал белогвардейца, они в одной камере в Крестах сидели в пятьдесят первом, угостил коньяком из фляжки. Начальник тогда по ленинградскому делу проходил. Ну вот, говорю, господин штабс-капитан, когда они улетели, у вас есть шанс стать героем труда, победителем соцсоревнования. А он отвечает, соцсоревнование уже проиграно, интересно, какая мразь приберет этот комбинат? Я молодой был, горячий, кричал на суде: „Смерть кремлевским бандитам!“, за это мне еще два года накинули. Думаю, точно старик спятил. Ясно ведь, кто приберет. Коммунистическая партия и советский народ! То есть, никто! А он, оказывается, вон как далеко смотрел. Показывали вчера по ящику этого… который прихватил наш комбинат. Конченая мразь! Он бы на зоне у параши дежурил, а президент его вчера орденом наградил… За заслуги перед Отечеством, что ли, какой-то степени»…

«Был еще такой… Амальрик, кажется, — с трудом припомнил Егоров, — книгу написал: „Просуществует ли СССР до 1984 года?“ Все думали, что это за идиот, где он ходит, а он тоже… в воду смотрел. Что это за вода? — искренне возмутился Егоров. — Одни сквозь нее все видят, а другие ничего!»

«И еще одну вещь он мне сказал, — словно не расслышал Егорова дед Буцыло, — которую я тогда не понял. Что в истории нет побежденных, а есть только победители. Правда, одни получают все и сразу, так сказать, пируют на костях побежденных, а другие, на чьих костях они пируют, получают вместе со смертью, или переломами, если посчастливилось выжить, победу, так сказать, отсроченную во времени и пространстве. Ты, сказал мне этот старикан, до своей победы точно доживешь и даже без больших повреждений. А вы, спросил я. Мы тоже выиграем гражданскую, ответил он, и генерал Власов дождется своей победы на том свете, и даже эти ребята, которых матрос Железняк разогнал, как тараканов, в восемнадцатом году, тоже там… в ледяной воде… дождутся Учредительного Собрания. Только все эти отсроченные победы радости не принесут. Как мертвые из могилы встанут. Что за радость? А еще он сказал, что мразь, которая присвоит наш комбинат и все другие, которые зэки при Сталине проектировали и строили, никакой нам компенсации не даст. И спросил: нужна нам с тобой такая победа?»

«И что вы ему ответили?» — поинтересовался Егоров.

«До сих пор стыдно, — вздохнул дед Буцыло, — но я ответил, что за свободу слова и мысли отдам все комбинаты, а также космические корабли, ядерные бомбы и химическое оружие. Дурак был, — вздохнул дед, — но я, сынок, сейчас не об этом думаю».

«О чем же?» — поинтересовался Егоров.

«О твоей победе, сынок».

«Моей?» — изумился Егоров.

«Человек не может жить без победы», — сказал дед Буцыло.

«Но не всегда может переложить ее, как мелодию, на складные, понятные хотя бы ему самому, слова, — возразил Егоров. — Это Ленин был в словах, как рыба в чешуе, а моя победа еще не вылупилась… из икры. Сумбур вместо музыки. Мычание вместо песни».

«Поторопись, сынок, — встал из кресла дед Буцыло. — А ну как твоя победа — ключ ко всему?»

«До свидания, — тоже поднялся Егоров. — Продолжим в пятницу».


Ему не нравилось, когда его грузили пусть даже виртуальной, как в данном случае, ответственностью.

Моя победа — заячий орден, грустно подумал Егоров, неужели в России проиграны — как в плане игры, так и проигрыша — все возможные варианты, и Господь готов поставить на случайный, изначально невыигрышный — мой — номер? Только как определить мой номер, если я всю жизнь за версту обходил казино?

Нет, вздохнул Егоров, отследив в окно, как охранного обличья водитель усаживает деда в длинную черную машину, этим ключом ничего не откроешь.

У Егорова был собственный — неправильный, на что, впрочем, ему было плевать — взгляд на историю России. Он полагал, что в России всегда правили люди, которые чего-то сильно хотели. Захотели порядка — призвали Рюрика. Пришлась по сердцу монгольская простота? Несколько столетий терпели иго, закладывали друг друга, тянулись в Орду за ярлыками на княжение. Устали от Смуты? Триста с лишним лет сидели Романовы. Надоело? Получили революцию и военный коммунизм. Решили поквитаться со старыми большевиками — врагами народа? Начался террор. Не захотели в немецкие концлагеря? Разнесли в щепки гитлеровский рейх. Захотели бесплатного образования и социальной справедливости? Построили «развитой» социализм, правда, без хорошего пива и без туалетной бумаги. Захотели джинсов и кока-колы? Развалили СССР, получили капитализм с джинсами и кока-колой, но без детских садов, больниц и пенсий. Ну а сейчас Россией правили люди, которые не хотели ничего, кроме денег — любой ценой, даже ценой развала уже не СССР, а его остатков — Российской Федерации, так называлось это государство.

Похоже, Господь вослед отлученному от сана отцу Драконию, посчитал сложившуюся ситуацию нетерпимой и — за неимением в России людей, которые сильно хотели чего-то иного, помимо денег, вознамерился отдать страну людям, которые не хотели ничего, как Егоров, или не знали, чего хотели. Во всяком случае, не одних только денег. Пожалуй, это была единственная (невостребованная) часть общества, которая еще ни разу не управляла страной.


Зайцы-орденоносцы, вперед!


Боже мой, отошел от окна Егоров, какая чушь лезет в голову!

На зайца без ордена и без копейки
Господь возлагает задачу римейка
Ворующей власти, преступников-мэров
В свинцовую пачку БТ, БТэров.
Определенно, в его сознании произошли некие изменения: он, как разгоряченный маньяк, бросался в прохладную воду Сети БТ, и как маньяк окоченевший бросался туда же, но — уже в воду согретую. Ему стало казаться с некоторых пор, что вода (она же дым) Сети БТ первична, в то время как его сознание вторично. Сознанию было назначено скользить над водой, как утреннему туману. Теперь Егоров знал, что имели в виду музыканты группы «Deep purple» — авторы бессмертной песни «Smoke on the water», понимал, почему их каждый год принимал президент России. А вдруг и он там… в БТ? — посетила Егорова совершенно безумная мысль.

Сеть БТ была подобно плаценте в материнской утробе, куда Егоров — давно не младенец — раз за разом возвращался вопреки закону природы. Он был готов растворить свое сознание вместе с просроченными мечтами и отсроченными победами в исцеляющей его боли плаценте, то есть, в сущности, смоделировать новый закон обществоведения — перехода индивидуального бессознательного в коллективное сознательное, которое, как ему только что открылось, должно управлять страной.

Егоров подумал, что если ему выпал выигрышный номер, он будет моделировать будущее по Сети БТ.

Он не сомневался, что знает, как спасти страну и что нужно народу. Единственно, смущало, что существительные в этом предложении легко менялись местами: «…спасти народ и что нужно стране». Политическая наука утверждала, что подобная взаимозаменяемость — свидетельство ложности тезиса. Но Егорову было плевать. В политике все тезисы изначально ложные. Так что речь шла всего лишь о стилистическом оформлении лжи, которым можно было пренебречь.


Егоров отправил вдогонку деду Буцыло e-mail, где сообщил пароль для разового входа в Сеть БТ, проинформировал деда, что выступает его поручителем перед Советом Сети.

Чтобы стать полноправным бэтэшником, если, конечно у него возникнет такое желание, деду предстояло ответить на три вопроса вступительной анкеты — ЕГЭ-БТ. Вопросы каждый день были разные и почти всегда странные. А затем в течение пятнадцати минут прислать стихотворение на Большую Тему. Совет Сети — он формировался ежедневно методом произвольной компьютерной выборки, то есть в высшей степени демократично — должен был ознакомиться с ответами, оценить стихотворение и либо принять деда Буцыло в БТ, либо дать ему от ворот поворот.

Сегодня вопросы анкеты звучали так:

1. Дымовая завеса перед входом в сортир без пола — это что?

2. Что вы думаете о женщине, которая на первом свидании возбуждает ваш член, обхватив его ступнями? (Для женщин: о мужчине, который… ласкает ваш клитор большим пальцем правой ноги?)

3. Когда вы поняли, что народы — это мысли Бога?

Егоров переместился на страничку ЕГЭ-БТ и стал ждать.

Дед включился в игру с удивительной для его возраста оперативностью. Он легко обращался с айпадом, опровергая расхожий тезис, что в старости мозги плесневеют, и, вызывая тем самым зависть у Егорова, который был моложе, но насчет айпада тупее. Похоже, дед отвечал прямо из машины, скользя пальцами по сенсорной клавиатуре. Егоров о таком даже и не мечтал.


«Выборы в России», — так ответил дед на первый вопрос.

«Думаю, что она молодец, если ей это удалось. Если нет — думать не о чем», — на второй.

На третий дед Буцыло ответил более подробно: «В аэропорту города Кутаиси в тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году накануне первой отсидки. Была снежная буря, самолеты не летали, зал ожидания был переполнен, я спал на полу под скамейкой. Проснувшись, я увидел прямо перед собой ноги в ботинках с заправленными в носки кончиками шнурков. Я посмотрел по сторонам и убедился, что шнурки на всех без исключения ботинках заправлены в носки. Тогда я понял, что народы — это мысли Бога, но Его мысли насчет шнурков я не понял».

На Большую Тему: «Жизнь без идеи — смерть без отваги» дед откликнулся таким стихотворением:

Идея бессмертна,
как солнце в конверте
дымящейся тучи.
Но марка погашена. Выпавший случай
на жизнь без отваги —
смерть жабы в овраге,
бычок сигареты БТ в унитазе.
Кури, если хочешь быть грязью!
А что, интересно, подумал Егоров, сочинила бы дочь деда Буцыло? Скорее всего, предложи он это ей, она бы послала его куда подальше. Но почему-то Егорову казалось, что единственно правильное (невозможное) будущее России без ее стихотворения смоделировать не получится. Сеть на то и сеть, продолжил мысль Егоров, чтобы ловить в нее не только тех, кто хочет, но и тех, кто не хочет. Он не сомневался, что Совет Сети примет деда в БТ.


Через пару недель дочь-финансистка сказала Егорову, что он гений, одарила его пухлым конвертом.

На сей раз она была без бриллиантов и, похоже, приехала на метро и одна. Одета миллиардерша была вызывающе просто. Русоволосая, гибкая, определенно похудевшая со времени их последней встречи, она напоминала типичную городскую женщину из народа — ту самую, работающую на несколькихработах, тянущую семейную лямку, из последних сил удерживающую от перемещения в антимир — депрессию, запой, блядство, оформление кредита под залог квартиры и так далее — неудачника-мужа. В синих глазах миллиардерши вспыхивали и гасли искорки. Егоров вспомнил, что доктор Фрейд считал яркие с искрами глаза признаком двойственности натуры, даже раздвоения личности.

Но эта дама не была его пациенткой, поэтому Егорова мало волновала гипотетическая двойственность ее натуры. Хотя, впрочем, подумал он, как бы ей без этого удалось заработать столько деньжищ? Егоров давно смирился с тем, что любая психологическая коллизия заканчивается тупиком. Да, сегодня дочь Буцыло напоминала женщин, которые одни только и не давали России окончательно пропасть. Но с другой стороны она отнимала у этих самых женщин жизнь, присваивала себе средства, которые должны были идти на детские сады, школы, поликлиники и прочее, что государство должно давать женщинам, рожающим и воспитывающим детей.

Егоров сказал дочери Буцыло, что хотя революционный настрой ее отца в данный момент сместился в эстетическую плоскость, обольщаться не следует. Революция прячется в искусстве, как дьявол в деталях. Ленин проницательно назвал Толстого «зеркалом русской революции». А дьявол, зачем-то добавил Егоров, прячется в зеркале.

«Вот как? — одарила его синим искрящимся, как осыпала сапфирами или ослепила лазером, взглядом изображающая из себя рядовую труженицу богатейка. — А я думала, дьявол прячется в добавленной стоимости на все без исключения товары и услуги, которая идет на содержание чиновничьего аппарата».

Егоров как психиатр отметил, что, выбирая себе роль, она перестраивает под нее сознание, то есть играет с чувством.

«Зарплаты в России сейчас, — продолжила дочь Буцыло с необъяснимым для миллиардерши, но естественным для женщины из народа пафосом, — значительно ниже, чем во многих странах, а цены — неизмеримо выше. В этих ножницах он и прячется. И ими же незаметно перерезает нить, на которой висит власть. Но смена власти, — покачала головой, — это, к сожалению, не изгнание дьявола. Мой отец, — посмотрела на часы, — лет пятьдесят назад опубликовал то ли в „Гранях“, то ли в „Континенте“ статью под названием „Дьявол и революция“. Он не любит о ней вспоминать, считает устаревшей, а по мне так она весьма актуальна».

«Кто главный революционер? — Егоров статью не читал и задал вопрос по наитию: — Христос или дьявол?»

«Два финансовых гаранта внутри одного проекта, — ответила миллиардерша. — Кредит берется при жизни у одного, чтобы сделать счастливой жизнь других, на очень выгодных условиях. Но не получается. Возвращать неподъемную из-за набежавших процентов сумму приходится после смерти на Страшном Суде».

«Как же он распоряжается столь значительным капиталом?» — полюбопытствовал Егоров.

«Закапывает в землю, — ответила финансистка, — сжигает в огне, топит в воде, развеивает по ветру».

«Потому-то у нас… у многих из нас ничего нет», — вздохнул Егоров.

«Кроме счастья, — неожиданно подмигнула ему дочь Буцыло, — или свободы от счастья, что, в принципе, одно и то же».

Уже не рядовую труженицу изображала она из себя, а искушенную политологическую даму, заматеревшую в публичных диспутах о судьбе России. Это было уже не раздвоение, а растроение личности. Электрон, вдруг вспомнил Егоров строчки Ленина, написанные задолго до создания ядерного реактора, столь же неисчерпаем, как и атом.

И на этом, подумал Егоров, процесс деления отнюдь не останавливался.

Он хотел продолжить беседу, спросить, не идет ли речь о некоем сговоре сторон с целью извлечения максимальной прибыли, но миллиардерша заявила, что опаздывает на фитнес. Егоров понял, что мнимая ее простота, как революция в искусстве, а дьявол — в зеркале, в хищно щелкающих ножницах и в добавленной стоимости, прячется в… практичности. В сауне, в бассейне бриллианты только мешают.


Дед Буцыло к этому времени совершенно освоился в Сети БТ. Некоторые его вирши даже поднимались в «топы», то есть в десятку лучших.

Не тухнет вяленая рыба
В дыму идей
Среди людей.
Они как дым.
Стыд им.
Честно говоря, Егорову эти строчки не понравились. Он проголосовал «против». Гораздо больше ему понравился другой стишок деда:

Река повиновения втекает в ад.
Никто не рад.
Дымится жизнь, как спица
В пряже лжи
Лежи.
Или лови рукой синицу,
Но нет синиц в реке — одни ужи.
Ножи.

…Егоров извлек из конверта деньги, предложил деду разделить их, при условии, что тот не отправит свою долю лимоновцам, но дед отказался. В пансионате он живет на всем готовом, наличие лишних денег там не облегчает, а осложняет жизнь.

Ему нравились молодые нацболы, но не нравился их вождь. Дед заметил, что тот сильно смахивает на старого козла.

«Любой человек в старости смахивает на какое-нибудь животное, — заметил Егоров, невольно скосив глаза на зеркало, висевшее напротив его кресла. — Хотя животные доживают до старости гораздо реже людей. Чем плох старый козел, или… заяц?» — Беседуя с пациентами, Егоров следил за выражением собственного лица. Искренность заканчивалась там, где начиналась скука, а ему не всегда удавалось ее скрывать.

Но с дедом Буцыло Егоров не скучал, скорее уставал. Чтобы догнать мысль умного человека, а дед был умным человеком, надо было бежать. Егоров иногда не возражал пробежаться, но жить на бегу не желал.

«Про зайца ничего не скажу, — внимательно посмотрел на Егорова дед, — а вот молодящийся революционный козел — весьма опасная разновидность социально активной личности. Все деятели с подобной внешностью — Троцкий, Радек, Бухарин и прочие плохо заканчивали. Гнались за невозможным, проливали невинную кровь, подводили под гильотину соратников, а Яков Михайлович Свердлов, так еще и набил сейф краденым золотом и бриллиантами».

«Зато Сталин не был похож на козла», — сказал Егоров.

«Правильно, — согласился дед, — потому что козлы — всегда хулиганы и оппозиционеры. Иногда они вплотную подкрадываются к власти, как к бурту с капустой, но им всякий раз дают по рогам».

А вообще, заметил дед, тема «козлоподобия» политических деятелей, представителей культуры, философии, науки еще ждет своего исследователя.

«Николай Бердяев, — продолжил он, — типичный пример философского козла в… хорошем смысле слова. Или вот вчера по телевизору выступал журналист… Не помню фамилию, он все время пишет какие-то письма президентам, ну чистый козел! Странно, — добавил дед, — почему они не маскируют, а, напротив, подчеркивают свою схожесть с этим животным? Они… хоть иногда смотрятся в зеркало?»

«Наверное, потому что считают козлами всех нас», — ответил, убирая конверт в ящик стола, Егоров.

Дед Буцыло, кстати, тоже напоминал козла. Не злого (как Троцкий), не корыстолюбивого (как Свердлов), не дураковатого (как Бухарин), не молодящегося (как Лимонов), а задумчивого такого козла, вдруг осознавшего во всей непреложности собственную сущность и устыдившегося ее. Дед — БТ-козел, решил Егоров, а я… БТ-заяц… без ордена.

«У меня в советские времена получилась смешная история с этими долларами, — без печали проводил взглядом убираемый Егоровым в ящик стола конверт дед Буцыло. — Я знал, что перед Олимпиадой в восьмидесятом меня обязательно прихватят, а потому ничего дома не держал, даже советские издания Пастернака и Ахматовой подарил районной библиотеке. Пришли. Все перерыли. Ничего. И вдруг один берет с полки журнал, как сейчас помню „Огонек“ с рожей Шелеста, как с жопой, во всю обложку, открывает и показывает мне доллары. Нашел! А я у себя доллары никогда не хранил, сразу отдавал дочери, у нее подруга работала в „Березке“, она и отоваривала. Пересчитывает в присутствии понятых, объявляет: тридцать девять долларов! Те расписываются в протоколе. Почему именно тридцать девять? А с этой суммы, только для советского правосудия надо было обязательно пересчитать по курсу в рублях, начиналась статья „незаконное хранение валюты“. Им всегда ровно столько под отчет выдавали. До тридцати девяти, если первый раз, и не ловят на улице, а находят при обыске — строгое предупреждение, добровольная сдача, приглашение к сотрудничеству и так далее. Ребятки уже готовятся меня, как сейчас говорят, „паковать“, а я вдруг вспоминаю, что на прошлой неделе Государственный банк повысил курс рубля. В те годы один армянин, его в перестройку убили, издавал на папиросной бумаге бюллетень „Моя борьба с бесправием“, распространял его по проверенным людям. Там был специальный раздел про разные юридические зацепки, которые могут помочь при задержании, в том числе и про меняющийся курс рубля. Всегда почему-то в сортире этот мониторинг просматривал, — задумчиво добавил дед, — очень удобно было и… гигиенично. Тычу в „Известия“, где в столбике курсы валют, кричу, что проклятый доллар уже не шестьдесят семь, а пятьдесят девять копеек, окреп советский рубль, предлагаю пересчитать по новому курсу. Получается тридцать шесть с хвостиком! И еще одно новшество тогда ввели — временно отменили обязательный обмен валюты. Разные же люди приедут на Олимпиаду, у кого-то советский заграничный паспорт, у кого-то двойное гражданство, африканцы, индусы, в общем, сложно разобраться, кому сколько долларов положено иметь. Вот так я в тот раз не только остался на свободе, а еще и разбогател от щедрот КГБ на тридцать шесть долларов. Постеснялись при понятых забрать. Наверное, потом у старшего из зарплаты вычли»…

«Сейчас бы не ушли, — заметил Егоров, — по любому замели бы. Зато потом можно было бы откупиться».

«Не факт, — возразил дед. — Я знаю, как работает их система. Если с самого верха спускается команда посадить — посадят. Некоторые, назовем их отдаваемыми от имени и в интересах государства, приказы исполняются, потому что иначе нарушится циркуляция денег внутри вертикали, и она пересохнет, рассыплется. Они это понимают. Но перед тем как посадить, конечно, обдерут как липку».


Дед Буцыло признался Егорову, что всю жизнь ненавидел Сталина, а сейчас…

«Неужели полюбили?» — спросил Егоров.

«Да нет, — покачал головой дед, — мне его… жалко».

«Вот те раз, — опешил Егоров, — он же палач, уничтожил миллионы людей!»

«А кто из них не уничтожил? — видимо, имея в виду прочих властителей разных стран и народов, поинтересовался дед Буцыло. — Сталин, как загнанный волк, угодил в яму, из которой не выбраться. Марксизм — говно! Он имеет определенную ценность только как экономическое учение. Сталин это понял под конец жизни, но было поздно. В России может быть только так: или тиран, которого большинство любит, меньшинство тайно ненавидит, но все боятся, а потому работают, делают свое дело, или все разваливается к чертям собачьим. Сталин из всех правителей России в двадцатом веке был единственным ее модернизатором. Дело в том, — продолжил дед, — что диктатор, олицетворяющий для своих подданных не только смерть, но и жизнь, а иногда смерть после жизни, как Сталин для многих военачальников и ученых, всегда стремится к модернизации, потому что иначе он просто не выживет. Он может управлять страной, приносить жертвы только ради и во имя непрерывной модернизации, оформляемой в разного рода компании, чистки, борьбу с уклонами и так далее. Долго, естественно, в таком режиме существовать невозможно, но именно в такие периоды государство, выталкивая народ из теплого тупого созерцания на ледяные стройки новых реальностей, создает запас прочности, позволяющей ему продержаться некоторое время после смерти диктатора. Или — до новой железной руки, или — до окончательного развала, то есть негатива модернизации. Так называемое коллективное, демократическое, законно избранное, одним словом, обезличенное руководство всегда стремится к теплому тупому, столь милому народу, застою. Все их декларируемые новации — всего лишь маневры по сохранению себя во власти. Сталин создал все, что они до сих пор не могут разворовать. Даже тот металлургический завод в Красноярском крае должны были начать строить в пятьдесят третьем, но Сталин помер, и все задержалось на десять лет. А кто создал ядерный щит, остатки которого до сих пор позволяют нашим воришкам разговаривать с правителями других стран на равных? Берия. Хотя, конечно, — добавил задумчиво дед Буцыло, — сегодня пресловутый ядерный с кнопкой чемоданчик — это фикция».

«Почему?» — поинтересовался Егоров.

«Потому что сейчас во власти нет того, кто нажмет на эту самую кнопку, — объяснил дед. — Как ты пошлешь ракету туда, где твои дети, имущество и деньги?»

«И все равно, я бы не хотел жить при Сталине», — честно признался Егоров.

«Это ты, нынешний, не хочешь жить при Сталине, — возразил дед Буцыло, — а если бы ты вырос и жил при Сталине, захотелось бы тебе жить в современной России?»

«Смотря как», — заметил Егоров.

«Даже если бы ты сидел при Сталине в лагере, — сказал дед, — променял бы участь зэка на участь бомжа?»

«Почему обязательно бомжа?» — слегка обиделся на предлагаемый вариант Егоров.

«Число бомжей в России сегодня превосходит число заключенных при Сталине», — сказал дед.

«И что из всего этого следует?» — полез в шкаф за рюмками и коньяком Егоров, радуясь, что он не зэк при Сталине и не бомж в современной России, а главное, может позволить себе в рабочее время рюмку доброго французского коньяка. Наверное, это, посмотрел на литую, похожую на темный матовый снаряд бутылку «Martell», и есть теплый тупой застой, скрашиваемый бессмысленным самосозерцанием. Мы — нефтегазовое ничто, могущее позволить себе немецкую машину и французский коньяк. Это примиряет нас с тем, что мы ничто. И еще Егоров подумал, что шанс, учитывая определенные особенности современной российской экономики, превратиться в бомжа остается при нем точно так же, как шанс превратиться в зэка всегда оставался при советском человеке сталинской эпохи.

«А если… бомжом при Сталине?» — разлил по рюмкам коньяк Егоров.

«Это все равно, что сейчас — несгибаемым сталинистом, — рассмеялся дед Буцыло. — Убить не убьют, но в приличное общество не пустят».

«Чтобы нам с вами не сидеть в тюрьме и не бродить с сумой!» — поднял рюмку Егоров.

«Отказываешься от сумы и тюрьмы?» — неодобрительно покачал головой дед Буцыло. Он всласть посидел в тюрьме, походил в диссидентские времена с сумой по добрым людям, а потому ведал глубинный смысл русской поговорки.

«Скажем так, стараюсь воздержаться, — пояснил Егоров, — но, — звонко чокнулся с дедом, — не зарекаюсь!»

«В советские времена я твердо знал, что Сталин — злодей, — сказал дед, — ненавидел его всей душой. Сейчас прежней ненависти во мне нет, потому что к тому моему знанию добавилось другое. Получается, что знание знанию рознь? Или одно знание поглощает другое, как более серьезная статья в УК менее серьезную?»

«Знание — сила, — вспомнил Егоров название некогда популярного научного журнала, — и большая печаль, если верить Библии».

«Не сила, а забор», — покачал головой дед Буцыло.

«Забор?» — Егоров удивился, что дед так быстро захмелел.

«Ну да, забор, за который не хочется заглядывать, — пояснил дед. — Вроде как огораживаешь им свой кусочек мира, а что там за забором, знать не хочешь!»

«А… что там?» — поинтересовался Егоров.

«Полагаю, что там истина», — ответил дед.

«Очередная или окончательная?» — уточнил Егоров.

«Окончательную истину знает только Господь Бог, — строго посмотрел сначала на Егорова, а потом на бутылку дед Буцыло. — Сейчас я столько знаю про Сталина, что не знаю, какой он был, а потому не берусь его судить. Да, собственно, какое это имеет значение? Мне скоро будет девяносто. Хотя нет, в моем возрасте подобная категоричность неуместна. Скажем так, возможно, скоро мне исполнится девяносто… Бессюжетность, — вдруг упавшим голосом произнес дед. — Знаешь, о чем я думаю? Не о том, что скоро умру. Меня дико огорчает отсутствие сюжета. Из моей жизни, как из плохого романа, ушел сюжет. Роман продолжается, а сюжета нет. Что такое настоящий сюжет? — спросил дед и сам же ответил: — Это прорыв в будущее поверх отработанного, как ступень космической ракеты, настоящего».

«А как же…» — Егоров смолк на полуслове.

«Смерть? — без труда догадался дед Буцыло. — Когда остаешься один, то есть переживаешь всех, кого знал, когда вокруг сплошные кресты, тайной начинает казаться то, что она так долго не приходит. Неужели есть что-то такое, что Господь не успел мне объяснить за девяносто лет моей жизни?»

В словах деда Буцыло угадывался какой-то смутный смысл, как, собственно, в любых произнесенных человеком словах. Егоров вспомнил Гете, страстно влюбившегося в восемьдесят лет в юную девушку, побежавшего за ней, упавшего, сломавшего ногу и — вскоре скончавшегося. Льва Толстого, отправившегося в непонятное путешествие из Ясной Поляны на станцию Астапово за смертью. А вот Пушкин и Лермонтов уклонились от неизбежных старческих странностей, избежали «провисания» сюжета. Ленину зато не повезло, вдруг подумал Егоров, просил яду — не дали, умер в полном психическом расстройстве, говорят, выл на Луну…

«Значит это и есть ваш сюжет, — сказал Егоров, — и, поверьте, он далеко не самый худший. Я бы даже сказал, что это сюжет со счастливым концом».

«Как раз в конце счастья нет, — мрачно посмотрел на Егорова дед Буцыло. — В восемьдесят пять я еще мог раз в неделю быть счастливым, сейчас, увы!» — развел руками.

«Выпьем за… экспериментальный поворот в сюжете! — вновь напомнил рюмки Егоров. — Есть средство — прошло клинические испытания — но пока еще не получило сертификата — действует безотказно и независимо от возраста. Это запрещено, но я вам дам упаковку. — За страсть и вечность в одном флаконе!»

«Столько нам не выпить, — усмехнулся дед, но рюмку поднял. — Помнишь картину „Сусанна и старцы“?»

«Ну да, — с симпатией посмотрел на него Егоров. — Библейский сюжет. На нем многие художники отметились».

«Я внимательно изучил все картины, — сказал дед, — но так и не понял: дала Сусанна старцам или нет?»

«По Библии, кажется, не дала», — сказал Егоров, хотя стопроцентной уверенности у него не было.

«Тогда почему на всех полотнах у нее такой затаенно-блядский вид? — спросил дед Буцыло. — Ты не поверишь, но меня греет мысль, что она… там… за пределами Библии дала старцам. Понимаю, что это ужасно, но гипотетическое согласие Сусанны для меня в данный момент важнее всех преступлений или достижений Сталина. Странно, Сусанна и старцы как будто до сих пор живые, а Сталин мертвый. Наверное, схожу с ума, — вздохнул дед. — Ты не врешь про эти таблетки?»


…Егоров открыл окно, выпустил бабочку. Она рванулась вверх, моментально исчезла из вида. Ему действительно хотелось, чтобы дед Буцыло воспользовался средством, от которого, как утверждал генеральный директор медицинского центра «Наномед» Игорь Валентинович Раков, вставал у мертвого, снискал благосклонность Сусанны, а потом написал в БТ что-то вроде:

Дым страсти
от старости
густ, как туман
над речкой текущею в вечность неспешно.
Но жалок обман,
без БТ мой карман.
И дым не заменит цветущей черешни.
В свои сорок девять Егоров тоже ощущал то, что называется биологической дискриминацией. Девушки в метро или на улице его в упор не замечали. А если он, забывшись, слишком долго смотрел на симпатичную девушку, та брезгливо отворачивалась, как, вероятно, отвернулся бы и Егоров, если бы на него с неуместным вожделением уставилась ровесница деда Буцыло.

Для каждого старца, подумал Егоров, давно «отлита» соответствующая форма: Король Лир, Отец Горио, Гобсек, Федор Павлович Карамазов и так далее. Почему-то Егоров вспомнил еще и про Вечного Жида. Это был загадочный персонаж, влачивший противоречивое существование в мировой культуре.

Будто бы он был сапожником, и дом его стоял на пути Христа на Голгофу. Несущий на плечах тяжелый крест, Иисус попросил разрешения передохнуть возле дома сапожника, но тот не позволил, сказал: иди дальше! Ладно, я пойду, ответил Иисус Христос, но и тебе придется погулять тут до моего возвращения.

В советской литературе Вечный Жид последний раз появился в тысяча девятьсот сорок девятом, кажется, году в повести (названия Егоров не помнил) Всеволода Вишневского, автора знаменитой «Оптимистической трагедии». Тогда как раз сражались с космополитизмом, и появление Вечного Жида в Москве было логичным и ожидаемым.

Явившийся по какому-то делу к главному герою повести Вечный Жид напомнил тому «сточенный ржавый нож». Но по мере их общения, Вечный Жид начал наливаться силой, очищаться от тысячелетней ржавчины, а герой, напротив, ржаветь и чахнуть. В трактовке революционного драматурга Вечный Жид был чем-то вроде вампира, отнимающего жизненные силы у неслучайно выбранных жертв — коммунистом был главный герой повести.

Егоров затруднялся с ответом, снискало это произведение успех у власти и читателей, получил Вишневский за него Сталинскую премию, или повесть прошла по литературному небосклону стороной, как косой дождь.

Может быть, деду Буцыло выпала ипостась Вечного Жида?

Но дед не походил на Вечного Жида, особенно в трактовке Всеволода Вишневского. Будь иначе, Егоров давно бы получил инфаркт или инсульт, а дед Буцыло попивал бы коньячок, да гладил по заднице Сусанну. И никакие взбадривающие средства были бы ему не нужны.


Вечный Жид ни за что не боролся.


Дед Буцыло боролся против могучего государства — СССР. Если он и был Вечным Жидом, то, так сказать, политическим, не позволившим задержаться у своего дома (правда, большую часть времени дед Буцыло тогда проводил в лагерях и ссылках) бредущему на Голгофу колоссу на глиняных ногах — СССР. Но ведь и СССР отнюдь не считал себя бредущим на Голгофу, а наоборот, брел со своим социализмом в Афганистан, в Африку, в Аравию.


Потом Егоров подумал, что какая-то слишком уж энергичная и большая была улетевшая бабочка. И вообще, в начале лета в городе такие бабочки не летают. Может быть, кто-нибудь их специально разводит?

Но зачем?

Как зачем, усмехнулся Егоров, на продажу. Бабочки хорошо смотрятся в стеклянных коробках. Ему самому одна пациентка подарила такую коробку с перламутровой южноамериканской бабочкой размером с небольшой вымпел.

Сначала гусеница, вспомнил уроки биологии Егоров, потом куколка, потом бабочка. Выбравшись из куколки, бабочка не просто обретала невероятный запас жизненных сил, но как будто страстно приобщалась к той самой вечности, выпить за которую в мире не хватит алкоголя. Каждую весну Егоров обнаруживал у себя на даче в укромных местах сообщества безжизненно зимовавших бабочек. Они висели вниз головой, сложив крылья, на чердаке, на досках черными лезвиями, сгустками дыма над неведомым огнем. Нечто необъяснимое заключалось в том, что ломкий клочок пепла без малейших признаков жизни на солнце оживает и… летит. Неужели это намек на… существование души? Жизненная сила возникает из ничего, и, значит, нет ничего невозможного?

Но тут Егорову вспомнились россыпи сухих мух между оконными рамами на даче. Он часто забывал их выметать. Мухи, точно так же как бабочки, весной оживали, летали, только в их пробуждении не было для Егорова ни радости, ни тайны. Почему-то в его представлении бабочки имели отношение к бессмертию души, а мухи нет. Однажды его даже посетила смелая мысль, что после смерти души людей обретают крылатую невесомую плоть бабочек и мух. И те, и те летят на свет. Егорову хотелось верить, что бабочки (правильные души) — на божественный, мухи (плохие души) — на люциферов. Но это было не так. Бабочки частенько залетали в его дощатый дачный сортир, а мухи нагло ползали по оставшейся от прежних хозяев темной иконе, забыто висящей в углу.


Интересно, вдруг задумался Егоров, куда полетит душа Вечного Жида?

Я — Вечный Жид,
Я — динамит.
Куда душа моя летит,
подобно взрыву?
По призыву
невидимого командира.
Он на кресте
в тоске.
Ему не закурить БТ.
Никто не поднесет Ему холодного матэ.
Сами собой возникли строчки, а руки сами собой набрали их на компьютере и отправили в Сеть БТ. Егоров простил себе экзотическое «матэ», тем более, что было немало документально подтвержденных свидетельств повышенного внимания Господа к Южной Америке. Егоров сам читал в Интернете, что во время Второго Пришествия Господь, как святая вода в стакан, вольется в знаменитую, обнимающую человечество широко разведенными руками, статую на холме над Рио-де-Жанейро, и пойдет (потечет) вниз навстречу людям.


…В медицинском центре «Наномед» деньги с пациентов брали за каждый вдох, выдох, шаг вперед и два шага назад. Брали с друзей народа и социал-демократов, марксистов и эмпириокритицистов, солнцепоклонников и людей лунного света.

Видя, как неохотно все они расстаются с деньгами, Егоров посоветовал владельцу клиники — многолетнему со времен мединститута приятелю — завести электронную систему расчетов. Пациент получал в регистратуре пластиковую карточку, перечислял на нее деньги, и лечился, ни в чем себе не отказывая, пока на карточке были деньги.

«Пациент — наше все! — любил повторять на общих собраниях коллектива генеральный директор (он же и владелец) медицинского центра — Игорь Валентинович Раков, в прошлом (для Егорова) „Игорек“. — В чем залог успешной работы и, соответственно, нашего материального благополучия? — продолжал он. — Во-первых, — начинал поочередно отпускать пружинно сжатые пальцы, — надо стремиться к тому, чтобы у нас лечились исключительно здоровые люди. Во-вторых, они должны получать от процесса лечения удовольствие. В-третьих, врач должен быть другом пациента. Общаться с другом легко и приятно. Делиться деньгами, пусть опосредованно, через клинику — тяжело и неприятно, но необходимо. Ваша задача — превратить эту необходимость в осознанную. В-четвертых, приходя к нам, пациент должен расслабляться, отдыхать, отгораживаться от хищного мира, как эмбрион в материнской плаценте. Пациента — в плаценту! Вот наш корпоративный лозунг. „Наномед“ — тихая гавань. Здесь укрываются истрепанные в битвах за деньги и власть одинокие сердца вместе со своими неправедно нажитыми капиталами».

«А если приволочется реально больной и без денег?» — помнится, спросил кто-то из врачей.

«Без денег — не пускать! Реально больного надо честно продиагностировать и переправить в другое медицинское учреждение, — ответил Игорек. — Чем больше будет у нас разных договоров о сотрудничестве, обмене пациентами, тем лучше. Тогда, во-первых, — снова принялся разгибать пальцы, — конкуренты не станут нас сильно гнобить, а, во-вторых, не будет сложностей с надзирающими структурами. Дескать, мы кому-то назначили неправильное лечение, а кто-то, не приведи Господь, — перекрестился Игорек, — помер, или, еще хуже, накатал заяву в суд».

Как доктор, Игорь Валентинович Раков был изначально и абсолютно профнепригоден. Егоров до сих пор удивлялся, как ему удалось окончить институт, получить квалификацию токсиколога, защитить диссертацию?

После института Игорек ринулся в медицинский бизнес, запатентовал революционную методику лечения наркомании. В его наркологическом центре наркоманов лечили… сауной и минеральной водой.

Человек на девяносто процентов состоит из воды, объяснил Игорек Егорову, когда тот спросил, не боится ли он, что его посадят, как шарлатана. Когда эти уроды сидят в сауне, они потеют. Вместе с потом выходит наркота. Потом они пьют минеральную воду, восстанавливают баланс, но наркоты в организме уже меньше. Пятьдесят часов сауны в неделю, сто литров минералки — и он уже почти нормальный человек! Худенький, правда, уточнил Игорек, как хорек, но… живой.

Егоров посоветовал Игорьку объявить свой центр молодежным — человек в возрасте, даже и не наркоман, не выдержит семи часов сауны в сутки, откажет сердце, — и сильно потратиться на рекламу, точнее, на пиар-агентство, причем не абы какое, а то, которое ему посоветуют в профильном министерстве. Тогда, может быть, всунешься в правительственную программу борьбы с наркоманией, объяснил Егоров. Потом уходи под крышу главной партии, ну, у какой большинство в Думе, где состоит Никита Михалков и на чьи съезды ходит президент. Будешь со слезой в голосе вещать из ящика о спасении подрастающего поколения, но больше о великом будущем России, глядишь, проскочишь в депутаты, тогда вообще никто пять лет не тронет. Ну а за пять-то лет… Всегда держи пару-тройку сменных ребятишек из народа, можно даже не наркоманов, но с красивыми историями, как загибались от наркоты, но, благодаря твоему центру, спаслись, поверили в Бога, вступили в главную партию, стали заниматься благотворительностью, бороться с экстремизмом и ксенофобией, попали в кадровый резерв президента. Всем их показывай, но основной контингент должен быть — детки богатых родителей. За них конкретно будут платить, больше ни за кого не будут.

«Пойдешь главврачом?» — предложил Игорек.

«Не пойду», — ответил Егоров.

«Почему, Кеша?» — ласково назвал его по имени Игорек.

Егоров заключил сам с собой мысленное пари, что Игорек скажет ему какую-нибудь гадость. А еще подумал, что зря заговорил с Игорьком про депутатство. Для этого тому придется поменять фамилию. Перед глазами возник неотвратимо преобразованный несознательными избирателями плакат: «Голосуйте за (с)Ракова!». Егоров вспомнил другой плакат — из детства — они тогда жили на Красной Пресне: «В ДК „Трехгорная мануфактура“ поет Галина Невзгляд». На плакате она была в шарфике с блестками и с грустными — с поволокой — глазами. От дома до школы он насчитал одиннадцать плакатов, и везде в фамилии певицы буква «г» была переделана на «б».


…В институте на общих лекциях они обычно сидели рядом, обсуждая достоинства и недостатки сокурсниц, а иногда и преподавательниц.

«Егоров, во-о-он!» — однажды оглушила его иерихонским каким-то воплем преподавательница, читавшая курс введения в психологию.

Ей было сильно за тридцать. Она была довольно симпатичной и стройной женщиной. Своим необъяснимо грустным взглядом она напоминала давнюю Галину Невзг(б)ляд. На милом ее лице тоже как будто застыла какая-то обида, которую уже ничто не могло растопить.

Она благоговейно относилась к доктору Фрейду, и ей очень не понравилось, как Егоров на практических занятиях проанализировал умозаключение, высказанное в «Теории сновидений» отцом психоанализа, относительно того, что длина члена мужа непосредственным образом влияет на частоту появления в сновидениях жены куста можжевельника, а также собирания в лесу (в нескромной позе) брусники.

Егоров предположил, что в действительности явившуюся на прием к доктору Фрейду женщину беспокоил бурный рост волос на лобке (куст можжевельника) и фантомные воспоминания о таком редком явлении, как оргазм во время потери девственности (сбор в лесу брусники в нескромной позе).

«Придержите свой грязный язык, Егоров!» — с отвращением, как от матерщинника в общественном транспорте, отшатнулась от него преподавательница.

А в тот раз, когда она оглушила его воплем, Егоров и не думал посягать на авторитет доктора Фрейда. Наоборот, использовал его как тот самый рычаг, которым Архимед собирался перевернуть землю.

«Почему она все время такая обиженная?» — помнится, спросил у Егорова Игорек.

Егоров не собирался отвечать на глупый вопрос, но мысли на лекциях текут прихотливо, поэтому, спустя какое-то время, он объяснил товарищу, что, по всей видимости, дело в психологической травме, каким-то образом связанной с так называемой первой любовью.

«Думаешь, ее хамски отодрал какой-то пижон, — уточнил Игорек, — порвал целку, а потом заявил, что она заразила его трихомонадой?»

«Да нет, — поморщился Егоров, — все тоньше».

«Это как тоньше, — заинтересовался Игорек, — как у зайца? Вроде трахнул, а девственности не лишил?»

«Первая любовь, как писал Есенин, буйство глаз и половодье чувств, — объяснил Егоров. — Она приходит в гости к любимому человеку, думает, что все будет возвышенно, красиво, а эта пьяная скотина сначала угощает ее пивом, а потом предлагает заняться анальным сексом».

«Почему анальным?» — удивился Игорек.

Но ответить Егоров не успел, оглушенный воплем: «Во-о-н!»

Оказывается, она зашла им за спину через пустой ряд, и пока все сосредоточенно конспектировали, слушала их разговор. «Вместе сра… со студентом Раковым!» — выдохнула преподавательница.

«Как же она смогла влюбиться в алкаша и анальщика», — спросил Игорек в коридоре, как о состоявшемся факте биографии преподавательницы.

«Да есть тут какая-то отвратительная зависимость, — объяснил Егоров, — умненькая, утонченная девушка всегда поначалу огребает нечто во всех смыслах диаметрально противоположное своему идеалу. А почему так, никто не знает…»


«Я знаю, почему, Кеша, ты не хочешь идти ко мне главврачом, — продолжил Игорек. — Ты боишься людей. Не работы, а того, что ради правильно организованного дела людей надо будет ломать и строить. Без этого нигде и никуда. А ты не можешь. Ты — самодостаточный ягненок в волчьей шкуре. Поэтому у тебя никогда не будет ни большого капитала, ни многих людей в подчинении. Только — чтобы хватало на жизнь, ну и иногда нанять кого-то по мелочи, когда не можешь починить сам, хотя будешь пытаться. Это довольно распространенная категория людей, только о ней не сильно распространяются, потому что к ней относится большая часть человечества, и типа как стыдно признаваться самому себе, что ты всего лишь интеллигентное быдло, так сказать, молчаливое существо грунта. Ну, а на полюсах — отморозки со знаком плюс и со знаком минус. Не бойся, Кеша, я объясню людишкам, как надо работать, и отморозков тоже возьму на себя».

«Ты мне льстишь, — ответил Егоров, давно поставивший на себе крест, как на рвущей удила пассионарной личности, — я не в волчьей шкуре, а вообще без шкуры, так сказать, блеющий шашлык. А может быть, я — заяц. Или живой гусь в магазине „Битая птица“. Вот почему я стараюсь держаться подальше от мест, где ходят решительные ребята, вроде тебя. Я пойду к тебе работать, но только не в сауну с минеральной водой. Твой центр просуществует максимум три года. В России много идиотов с деньгами, но даже им нужен результат. Если ты организуешь клинику с современным оборудованием и грамотными специалистами, я, пожалуй, соглашусь, но только не главным врачом и без права подписи на финансовых документах».

«У меня отменный аппетит, — подмигнул Егорову Игорек. — Мне потребуется много мыслящего, а главное, складно блеющего шашлыка».


Егоров как в воду смотрел. Год Игорек не слезал с телеэкрана. Затем просочился в Думу (плакаты не потребовались) по списку правящей партии. Через год удачно избавился от центра, сославшись на парламентский регламент, запрещающий депутатам заниматься предпринимательской деятельностью. А на излете депутатства после недолгой заминки грамотно решил вопросы с долгосрочной арендой особняка в переулке у Садового кольца, где и поместил свою новую клинику.

Всю свою жизнь Егоров учился смотреть в воду жизни, пытаясь сквозь муть и завихрения, коряги и водоросли, стаи мальков и зеленые шнуры кувшинок и лилий разглядеть дно, на котором, как на странице книги судеб, писалось будущее. Легче всего угадывалось будущее проходимцев: им почти всегда везло, они добивались, чего хотели. Быстрое течение, природу которого Егоров не вполне понимал, несло их поверх камней и затонувших бревен к поставленным целям. Некоторые — самые наглые — иногда напарывались на камни и бревна, но это было исключением из правила. Уделом честных, порядочных людей были труд и нищета. Тяжелая несправедливость расплющивала их, как глубоководных рыб, прижимала ко дну, лишая маневра. А вот у мыслящего, складно блеющего «шашлыка», у ягнят в волчьих (рыбьих?) шкурах, мечтающих об орденах зайцев, типичных или нетипичных представителей «интеллигентного быдла» маневр был. Некоторые встраивались в пенный след проходимцев. Не высовываясь на поверхность, шли в кильватере. Другие хотели, но не могли преодолеть притяжение «магнита» по крайней мере двух евангельских заповедей — «не убий» и «не укради», вынужденно придерживались относительной добродетели. Третьи — основное, так сказать, стадо (или грунт) — суетливо плавали ломаными маршрутами, урывали что-то для себя, «мутили» воду, поднимая со дна ил.

Это был ил телеэкранов, глянцевых журналов, ток-шоу, сериалов, лотерей, выборов, известий о катастрофах и ошеломляющих научных открытиях, бестселлеров и новых лекарственных препаратов. Он делал воду обманчиво сладкой, давал надежду на исполнение желаний, счастливый случай, могущий изменить судьбу. Он, как пропасть под ногами, завораживал, лишал воли, скрывал внутри беснующегося во тьме лазерного шоу железную конструкцию: мерзавцам и негодяям — все; честным и порядочным — ничего, вернее закон, который суров, но только по отношению к ним.

Егоров подумал, что определение «мыслящий шашлык» — неточное. Ил питался этим шашлыком и сам был им же. Люди ила — так, по мнению Егорова, следовало называть тех, на ком держался, точнее, в кого, как в вонючее болото, проваливался мир. Когда-то, возможно они были «существами грунта», как выразился Игорек, но грунт сгнил, превратился в ил. Поверх ила гордо ползали тритоны, привыкшие к новой среде обитания. Егоров к ней, в отличие от Игорька, так и не привык. Он не знал собственного будущего. Точнее знал, но не хотел верить, надеялся на чудо… ила.

Или — в иле.


В клинику Игорек подбирал специалистов, как будто взяв за образец Егорова. Это были профессионалы с повышенным уровнем цинизма и пониженным уровнем гражданского и социального самосознания. Они не верили в государство, власть, справедливость, закон, порядок и далее по списку. Они, вздумай Игорек задержать им зарплату, не стали бы объявлять забастовку, искать правду у профсоюза, давать интервью журналистам. Но при этом они хорошо делали свое дело, потому что это было единственной их гарантией от нищеты, единственной возможностью обеспечить себе относительно сносное существование. Их не надо было ломать и строить, потому что они сами давно сломали себя и выстроились под чужую волю.

Каждый — на доступном ему уровне — стремился установить истинную причину недомогания пациента, дойти до сути болезни, до той самой Кощеевой иглы, таившейся в яйце, которое в свою очередь находилось в птице, птица — в рыбе, рыба — в звере и так далее. Каждый — никоим образом не ограничивал себя в выборе методов диагностики и лечения. Похоже, коллеги Егорова вослед деду Буцыло полагали, что медицинская наука — забор, ограничивающий вытоптанный, замусоренный рецептами, как осенними листьями, газон, настоящее же исцеление, как сказочный зверь единорог, пасется где-то там, поверх рецептов за пределами забора.

Игорек был не просто талантливым, но и идущим в ногу со временем бизнесменом. Он обязал сотрудников вести блоги для общения с людьми, которые еще не стали пациентами клиники, но теоретически могли ими стать. До определенного момента корреспонденты получали бесплатные советы по разным направлениям медицинской науки — кто страдал от подагры, кого беспокоили головные боли, кто мучился от недержания мочи, кто-то забыл, что такое полноценный оргазм. Но как только интернетовский «френд» созревал, переходил черту, допустим, присылал рецепт, или выписку из истории болезни, советы становились платными. Ну а дальше, понятное дело, оставался единственный путь — в клинику.

Если урологи, гастроэнтерологи, кардиологи работали, как часы: две недели переписки — и в регистратуру, то у Егорова, учитывая специфику его контингента, так не получалось. Блогосферные собеседники то засыпали его сообщениями, то впадали в ступор, замолкали на недели. Многим из них вполне хватало виртуального общения.

Егорова это вполне устраивало.

Но не Игорька.

Он распорядился приобрести для Егорова самый современный портативный ноутбук со встроенной видеокамерой, чтобы тот мог видеть лица собеседников, интерьеры их квартир и, соответственно, безжалостно отлучать от переписки «нищую сволочь». Егоров неожиданно привязался к безотказному устройству, как средневековый рыцарь к любимому мечу, дал ему имя — Исай, в мысленных диалогах — Исайка. Он понял, что преодолел некую психическую границу, когда пробормотал, устремляясь в компьютерном салоне к полкам с чехлами: «А сейчас, Исайка, мы выберем тебе пальтишко. Какое тебе нравится?»

«Странно, что у тебя недобор по Интернету, — однажды сказал Егорову Игорек. — Я всегда думал, что Интернет — идеальная среда обитания психов, где каждый из них находит то, что ему надо».

«Это так, — ответил Егоров, — поэтому они и не хотят лечиться. Психи в Сети, как рыбы в воде. Сеть — их мать, первая любовь, верный друг, сладкий грех — и так далее до самой могилы. Они никогда не променяют Сеть на клинику».

«Но кто-то же приходит», — заметил Игорек.

«Только те, кому я интересен, — сказал Егоров. — Но я не могу заменить им Сеть».

«Сеть — река, кишащая рыбой, — возразил Игорек. — Твоя задача — правильно подобрать наживку. Остальное сделает клиника. Что-то тут есть, — обернулся от двери, — что-то такое, чего мы не понимаем, а, следовательно, — вздохнул, — не можем превратить в деньги. Думай, Кеша, думай! Слабо, — внимательно посмотрел на Егорова, — гипнотизировать через Интернет?»


Мягко и быстро, как опытный гардеробщик в дорогом ресторане, освободил электронного друга от пальто Егоров. Интернет — цифра. Деньги — цифра. Человеческая жизнь — цифра: сколько лет прожил, скольких детей родил, скольких жен бросил, сколько денег оставил на счету, скольких родственников указал в завещании. Миром правит Главная Цифра, то есть Господь Бог. В Него можно не верить, но Его нельзя обмануть. Его стиль управления прост, как правда: «хард» — это неизбежная смерть, «софт» — гипотетическая вечная жизнь. Но смерть, как некогда Ленин, всегда с нами. Точнее, при нас. А вечная жизнь, как коммунизм — там, за облаками, там-там-тарам-там-тарам… Можно, конечно, ласково посмотрел на оживающий исайкин экран Егоров, придумать какой-нибудь moneypaying и neverendingлекарственно-медитативный курс для идиотов, гарантирующий долгую жизнь, допустим, лет до ста. Но ведь все это уже было, ты мне рассказывал. Егоров вспомнил недавнее путешествие по Интернету: два парня и девушка объявили себя Святой Троицей, а условно-досрочно выпущенный из тюрьмы «провидец», не возражавший, когда ученики называли его «Иисусом Христом», опять взялся воскрешать мертвых. А еще Егоров вспомнил незабвенного Ходжу Насреддина, обещавшего шаху научить ишака разговаривать за двадцать лет. Он мудро рассудил, что за это время кто-нибудь да помрет: шах, ишак, или он сам.

Да только кто в России позволит негосударственной структуре двадцать лет безнаказанно собирать деньги с граждан? Стало быть, только стремительное, как ураган, и юридически ненаказуемое мошенничество, то есть обман государства (не пойман — не вор) и Бога (не пойман — хуже, чем вор), было единственным способом выжать деньги из сетевых товарищей Егорова.

Но он был равнодушен к деньгам, а потому созерцателен в отношении мошенничества: не играл в казино, не отдавал деньги под большие проценты, но и не переживал за тех, кто обманывал и кого обманывали.

Проверяя электронную почту, Егоров мысленно согласился с Игорьком, что «что-то тут есть». Но это было совсем не то, что подразумевал Игорек.

Исайка знает, вдруг подумал Егоров, но он не может сказать прямо, он может только помочь мне понять. Сколько на это потребуется времени? Мы с ним, покосился на приветливо мигающего синим огоньком Исайку, существуем в разных временах. Он знает все и никуда не спешит, а я — только то, что знаю я, и еще, что он мне изволит сообщить.

И жизнь моя летит к концу,
как дым к небесному венцу…
Сами собой отправились в Сеть БТ не сказать, чтобы сильно нагруженные смыслом, скорее, так, лирические, точнее, пораженческие строчки.

На блоге Егорова появилась новая собеседница под «ником» София. Это, впрочем, никоим образом не являлось гарантией того, что София — женщина. Многие в Сети импровизировали со своей половой принадлежностью, что, по мнению Егорова, являлось одним из проявлений «ползучего» безумия, поразившего «сетевую» часть человечества.

— Привет, — написала семь минут назад Егорову эта неведомая София, — спасибо, что выпустил бабочку.

— Откуда ты знаешь про бабочку? — пальцы Егорова бежали по клавиатуре быстрее, чем мысли. Неужели это… ты, Исайка? — потрепал по крышке ноутбук.

— Тебе не нравится, когда кто-то знает то, что знаешь только ты, — отозвалась София.

— А кому это нравится? — поинтересовался Егоров.

— Это не имеет значения, — пришел ответ. — Тайна, как женщина, не хочет остаться старой девой. Она хочет замуж.

— Зачем? — поинтересовался Егоров.

— Чтобы рассказать о себе мужу.

— Или любовнику? — спросил Егоров.

— Если брак без любви, — ответила София.

— Ты замужем, София? — Егоров решил испытать ее на скорость мысли. — В твоем компе есть камера? Включи, я хочу тебя видеть.

— Сейчас я тороплюсь, потом, может быть. Пока!

— Не отвергай жениха! — взмолился Егоров. — Знаю, что не очень молод, — вдруг всплыли в голове, точнее в бегущих по клавиатуре пальцах, слова какой-то пошлейшей — из начала восьмидесятых — песни, — но еще могуч мой молот…

— Хорошо, — после недолгой паузы отозвалась София, — я пришла проконсультироваться по одному… никак не связанному с… молотом вопросу в «Наномед». Тебя не было в кабинете. Решила подождать в сквере. Мне показали окно твоего кабинета. Сказали, как откроется, значит, на месте. Но у меня не было времени ждать. Когда я выезжала со стоянки, увидела, что окно открылось, и вылетела бабочка.

— Ты можешь вернуться, я на месте.

— Спасибо, не могу.

— Когда ты приедешь?

— Ты слишком настойчив для… вдовца, — ответила София. — И слишком много думаешь о своем… молоте. Хотя он у тебя давно уже… электронный. Конец связи.

Некоторое время Егоров тупо смотрел в экран. Он проиграл состязание в скорости мысли. Внутри его мысли, как внутри гоночной машины, что-то взорвалось, машина врезалась в ограждение, гонщика унесли на носилках.

Исайка булькнул, и на дисплее возникло:

Одну беду смывай другой
Бедой или водой
Как знаешь
Без Туалета — без БТ
В толпе —
К судьбе —
В трубе растаешь.
Егоров позвонил в регистратуру. Никто про него не спрашивал. Охранник на стоянке сказал, что никто со стоянки не выезжал, а если ему, охраннику, кто-то не верит, то камера все пишет, пожалуйста, смотрите.

«Тайна — это бабочка, — подумал Егоров. — Она вылетела и одному Богу известно, куда она полетит, на какой цветок сядет. Но тайна не может быть бабочкой, потому что ее не существует»!

3

У нее было много имен. Одно из них — Аврелия. Помимо монастырской православной строгости, имя, как губка, вбирало в себя гладкость Лии, терпкость Лилии, основательность Делии, тревожную глубину Урании и пессимистическую (в духе библейских пророков Иисуса сына Сирахова и Экклезиаста) мудрость одноименного римского императора. Ей нравилось это имя, но еще больше нравилось другое, пока еще не вошедшее в реестр женских имен — Линия. Назвать себя Линией было все равно, что надеть на себя нечто, не существующее в мире готовых форм одежды, продлить собственную сущность в бесконечность — за горизонт (горящий зонт) бытия. Имя Линия было паровозом, к которому можно было прицепить вагон с материальными ценностями, да и революционно увести по невидимым рельсам из-под этого самого горящего зонта. Фонд помощи больным детям вполне мог называться «Линией жизни». Контора, переселяющая стариков из принадлежащих им квартир в дома престарелых и хосписы, но главным образом, естественно, на кладбища — «Линией добра» или «Линией заботы».

А можно было поставить паровоз позади вагона, чтобы он его незаметно толкал в нужном направлении, а все думали, что вагон движет непобедимая — как коррупция в постсоветской России — сила вещей. Люди бессильны против силы вещей. Пересилить ее мог только Господь Бог, когда шел впереди революционных матросов в «белом венчике из роз», или в венчике из белого шиповника — символа неразделенной (в данном случае Господа к людям) любви. Тут вырисовывались не менее обещающие в плане дохода деловые словосочетания. «Чистая линия» — продажа в красивых бутылках воды из-под крана под видом дорогой минеральной. «Белая линия» — торговля молочными продуктами из чудесным образом восстановившейся после Чернобыля Белоруссии. «Шестая линия» — услуги гадалок, экстрасенсов и прочей, кормящейся от человеческих предрассудков, преобразующей темное невежество в деньги, сволочи.

Аврелия Линник — под таким именем несколько лет назад она зарегистрировала компанию по прокладке водопроводных и канализационных подземных коммуникаций — «Линия воды».

Она сама не знала, зачем ей эта компания?

До недавнего времени.

Аврелия никогда не прибегала к услугам «Шестой линии».

«Шестая линия» всегда была при ней, как безотказный, не требующий подзарядки, мобильный телефон.

Аврелия, впрочем, сама никогда по нему не звонила. Только (если находилась в зоне доступа) отвечала на звонки, то есть выступала в роли «smooth operator» между Господом Богом, желающим направить «силу вещей» в нужном направлении, и действительностью — вечной матерью и кормилицей вещей, из которых составлялась картина (мозаичное панно) бытия.

Действительность выступала в роли неутомимой «матери уродов». Господь Бог — Отца красоты, которому действительность непрерывно изменяла, зачиная и рожая от кого угодно — от проезжего молодца, черта лысого, мусорного (в штанах) ветра, но только не от законного супруга. Он принимал всех незаконнорожденных детей, наделяя сыновей вотчинами, а дочерей — приданым. Аврелии часто снилось ее приданое — остров посреди моря, где ей предстояло жить вечно. А еще почему-то ей снились сестры, которых у нее не было. Эти сестры (в ее снах) тоже получили приданое, которое не их радовало.

Картина бытия была бесконечно далека от совершенства, и, надо думать, бесконечно печалила Господа, в отличие от насекомых-людей. Они видели всего лишь ее отдельные фрагменты. Он вбирал взглядом всю, преисполненную торжествующего уродства, картину.

Слепая материнская любовь действительности доводила уродство «силы вещей» до абсурда. Одни детишки строили себе на украденные деньги километровые яхты с вертолетами и подводными лодками на борту. Другим, у которых первые воровали деньги, приходилось плавать на раздолбанных, отслуживших все мыслимые и немыслимые сроки, корытах. Они шли ко дну от минимальной волны, от порыва ветра, от перегруза этими самыми нищими пассажирами. Воры жрали на золоте, жили в немыслимой роскоши. Обворованные тонули в воде (не было новых теплоходов), горели в огне (не было денег на лесные и пожарные службы), разбивались на бездорожье (не было денег на приведение дорог в порядок), едва сводили концы с концами.

Первые были недостойны свалившегося на них богатства, вторые — достойны своей участи. Такова была сила вещей, в магнитных линиях которой искривлялись, сталкивались, соединялись и разъединялись человеческие судьбы. Но были и третьи, которым выпадала сомнительная честь в одних случаях «заземлять» силу вещей, в других — многократно ее усиливать.


Все, что не сопротивляется, не ищет справедливости, существует по ту сторону праведного гнева, обречено в лучшем случае на прозябание, в худшем — на уничтожение.

Бог не попустительствовал революции до исчерпания пределов терпения, не искушал понапрасну «малых сих» и «нищих духом». Но иногда, когда уродство «силы вещей» зашкаливало, прибегал к точечному воздействию на действительность посредством «иглоукалывания». Узор вкалываемых игл был сложен, как карта звездного неба. Многие люди совершали странные поступки, предпринимали необъяснимые на первый взгляд действия, результат которых отстоял во времени и пространстве от их мимолетного разума, как полет ночной бабочки в яблоневом саду от траектории движения кометы по звездному небу.

«Догнать» Промысел Божий было невозможно. Единственное, что позволялось — не «гнаться» за объяснениями, не выдумать причин, не противиться, потому что и здесь Господь Бог оставлял человеку выбор. Сделать правильный выбор означало встать на сторону того, что было превыше силы вещей, прикоснуться к благодати, невидимой рукой смахивающей с общечеловеческого стола вопиющие «свинцовые мерзости жизни». Невидимая рука рынка толкала мир в пропасть. Невидимая рука Бога придерживала на краю пропасти мир за шиворот, как неразумное дитя.

В определенные мгновения Аврелия ощущала себя иглой, ввинчивающейся в плоть бытия, сквозь капилляры, хрящи и посылающие во все стороны панические сигналы нервные окончания. Не было для нее счастья мучительнее и полнее, чем двигаться сквозь урчащий мясной подземный мир к неведомой цели. Ей было не дано ее познать, но она была готова отдать за нее свою земную жизнь.

Именно для этого, как вдруг открылось Аврелии, она учредила несколько лет назад компанию по прокладке подземных водопроводно-канализационных коммуникаций под освежающим, как прохладный душ в жару, названием «Линия воды». Самое удивительное, что все годы, пока компания пребывала в летаргическом сне, существовала исключительно в электронных реестрах среди аналогичных мертвых хозяйствующих субъектов, Аврелия постоянно думала, точнее не могла забыть о ней, потому что вода была везде. Мир на девяносто процентов состоял из воды, а человек — и того более. Вода была материалом, из которого Бог создал мир. Поэтому «Линию воды» вполне уместно было считать «Линией Бога».

Но это знала одна лишь Аврелия.


Всю свою жизнь, во всяком случае, сколько Аврелия себя помнила, она ощущала себя отдельно, вернее, частично отделенной от окружающего мира, управляемого «силой вещей». При этом она, как жена нелюбимому мужу, вынужденно подчинялась «силе вещей», потому что мир, как вода, был везде.

Иногда соединение с миром предельно истончалось, становилось почти невидимым. Ей казалось, что она может летать, видеть сквозь стены, двигать взглядом горы. Магнитные, держащие в повиновении других людей, линии «силы вещей» расступались перед ней, и она осуществляла задуманное вопреки законам времени и пространства. Время в зависимости от необходимости растягивалось или сжималось. Пространство — утрачивало линейность, сворачивалось в спираль, по которой Аврелия перемещалась из точки А в точку Б, минуя расставленные по маршруту многочисленные ловушки, капканы и засады.


Это было в ее понимании настоящей жизнью.


Когда же в силу различных причин ее связь с миром упрочивалась, и она теряла контроль над магнитными линиями силы вещей, Аврелия ощущала себя устойчиво несчастной. Хотя прекрасно при этом понимала, что несчастье — основа материи, из которой соткан мир. Железные нити несчастья пронизывали материю во все стороны, так что иногда она начинала греметь, как кольчуга, защищающая мир от чего угодно, кроме… несчастья.

Однажды Аврелия случайно наткнулась в Интернете на изречение В. И. Ленина о том, что постижение человеческим разумом материи (бытия) возможно только через противоречивую сумму ощущений органов чувств. Сейчас она уже не помнила, когда именно решила (точнее, за нее кто-то решил), что эта противоречивая сумма должна измеряться деньгами. Чем больше денег было у Аврелии, тем позитивнее представала сумма ее ощущений. Разного рода неприятные вещи тонули, как камни, в тонизирующей денежной воде. Видимо у Владимира Ильича Ленина они точно так же они тонули в другой, как догадывалась Аврелия, еще более тонизирующей воде — власти. Потому-то и жизнь, когда он, парализованный после инсульта, мычал в кресле на колесиках, потеряла для него всякую ценность, потому-то и просил Ильич у Сталина и Крупской яду, отказываясь от жизни без власти и вне власти. А вот водой Александра Македонского и Наполеона, по всей видимости, была война. Она доставляла им власть, деньги, любовь, но лишь как дополнение к первичной, пьянящей, придающей смысл бытию, главной воде — войне.

Разные воды текли сквозь мир, и у каждого человека была своя вода. Каждый знал, какая она и какие рыбы в ней плавают. Но никому в этом не признавался. Прибывая, она приносила человеку облегчение, испаряясь — страдание.

Деньги не только притекали и утекали, как вода, но и имели все шансы реально превратиться в воду. Однажды во сне Аврелия увидела будущее: люди расплачивались за все маленькими и большими бутылками с водой. Достоинство пластиковых «купюр» измерялось степенью чистоты и пригодности для питья содержащейся в них воды. Самыми «сильными» валютами в мире — и такие подробности открылись Аврелии в футурологическом сновидении — считались байкальская вода и вода из ледников Антарктиды, которая, если верить сну, была в новом сухом, как похмельная глотка, мире могучим независимым государством.

Но до того как деньги превратятся в воду, ей предстояло накопить немалую сумму, чтобы хватило на… остров. Аврелия старалась об этом не думать. Ей был не нужен остров. Но все было решено за нее и без нее. Аврелия пускала деньги на ветер, чтобы никогда не накопить требуемую сумму, но они прибывали неизвестно откуда, как вода в наводнение.

Деньги являлись коридором между миром «силы вещей» и «отдельным» миром Аврелии. Все, что ей было необходимо для жизни, требовалось покупать за деньги в мире вещей. Вместе с вещами, едой, алкоголем, движимым и недвижимым имуществом из этого мира в ее душу проникали: болезни, тревоги, плохое настроение, удачные и неудачные сексуальные партнеры, начальники и подчиненные, беспокойства и переживания по заслуживающим и не заслуживающим того поводам.

Миновать коридор было невозможно, как невозможно было преодолеть физическую и физиологическую зависимость от «матери уродов» — действительности. Притяжение действительности было сродни притяжению Земли. Хотя, в иные моменты Аврелия его преодолевала и наслаждалась мысленной невесомостью. Пребывание в границах Божьего Промысла, пусть даже Аврелия была всего лишь инструментом — отверткой, которой надо было завинтить один-единственный шуруп — поднимало ее над действительностью. С божественной высоты очертания земных пределов видоизменялись. Аврелия удивлялась — как зримо выглядит внизу истина, и как равнодушно проходят мимо нее люди, а некоторые еще и поплевывают в нее, швыряют, как в урну окурки. Но неизбывная грусть по этому поводу — эхо божественной любви — растворялась в наслаждении невесомостью и свободой.

Примерно так (она видела по телевизору) невесомостью наслаждались на тренировках космонавты, когда та на некоторое время устанавливалась в просторном салоне специального самолета, переведенного в режим свободного падения. Земля влекла своим притяжением самолет вниз с невообразимым ускорением, но внутри самолета переставала действовать сила гравитации. Помнится, Аврелия задумалась: неужели это происходит со всеми падающими самолетами, и несчастные пассажиры перед неизбежным преодолением притяжения жизни преодолевают еще и притяжение Земли?

Для чего?

Чтобы врезаться в землю, войти в нее, как нож в масло, член в вагину, жизнь в смерть?

И другая глупая мысль посетила Аврелию: если рай существует, то он там, где нет земного притяжения. В сладкой, как сахарная вода, невесомости плавают обитатели рая.

Образ сахарной воды преследовал Аврелию с детства, точнее с ранней юности. Она услышала о ней в детстве, от отца, вернувшегося из заключения. Отец вошел в дом на закате, стреляя глазами по сторонам и как будто к чему-то принюхиваясь. Он был сутулый, с острым соболиным личиком, вздернутыми плечиками (но, может, такое впечатление создавал тесный, явно с чужого плеча, подростковый какой-то пиджачок) и с наколкой на тыльной стороне ладони: «Люди — карты Бога».

Аврелия в пору увлекалась стихами Андрея Вознесенского. Ее потрясла своей смелостью строчка: «Чайка — плавки Бога». В ту пору слово «Бог» писали с маленькой буквы, но Вознесенскому удалось добиться, чтобы в его книге оно было с прописной. Аврелия была впечатлительной девочкой, и, разобрав смысл расплывающихся голубых букв на отцовской руке, немедленно вообразила себе залитый солнцем пляж, бога в белоснежных перьистых плавках, играющего в живые карты-люди с кем-то не очень различимым в ярком свете, но понятно с кем. Они играли в очко. Богу, как догадалась Аврелия, не сильно везло. Каким-то образом ей удалось заглянуть игрокам в карты, и она увидела, что черная масть преобладает. Каждая светящаяся карта Бога немедленно покрывалась двумя-тремя темными, как ночь, картами партнера.


Отца не было дома три года, и за это время Аврелия успела от него отвыкнуть.


Она смотрела на отца, и ей совершенно не нравилось, что этот сутулый, заостренный, плохо пахнущий, но при этом сам к чему-то принюхивающийся, человек будет завтракать вместе с ней на кухне и, вероятно, поселится во второй комнате их двухкомнатной квартиры, а мать перетащит свою кровать в комнату Аврелии.

Отец всегда чем-то занимался по ночам. Пробираясь ночью в туалет, Аврелия видела под закрытой дверью полоску света, слышала, как он кашляет, а иногда из комнаты доносился хрип радиоприемника. Аврелия не понимала, что мог расслышать отец сквозь мощные целенаправленные помехи. Иногда они были в виде ровного моторного гула, в котором, как в кислоте, деформировались, растворялись слова. Иногда, видимо, когда вражеские голоса произносили что-то сверхклеветническое — в виде нарастающего злобного рычания. Помнится, один раз Аврелия даже описалась от страха прямо в коридоре. Ей показалось, что сейчас дверь откроется, и на нее бросится… страшный оборотень.


Из разговора отца с матерью Аврелия поняла, что он прямо сегодня должен уехать в Житомир на похороны отца своего друга. Изли, объяснил отец, сидеть еще два года, к тому же ему недавно объявили взыскание за отправление религиозного ритуала в неположенном месте, а именно в комнате политпросвещения. Поэтому администрация не отпустила его на похороны отца. «Когда Изли узнал, что его отец умер, он так расстроился, что отдал мне весь свой сахар», — сказал отец.

«Изли? Он что, не русский?» — без большого интереса уточнила мать. Она не сильно обрадовалась возвращению отца. Как, впрочем, не сильно огорчилась, когда три года назад того забрали.

«Еврей, — ответил отец, — и не просто кошерный, а сектант — то ли хасид, то ли мискаид».

«А зачем он отдал тебе весь свой сахар?» — Аврелии показалось, что все это каким-то образом связано с воображаемой игрой в живые карты на залитом солнцем пляжем. Ей вдруг подумалось, что если бог проиграет все светящиеся карты, то у него не будет другого выхода, кроме как играть на… перьистые плавки. Аврелии сделалось стыдно за эти кощунственные мысли, но она утешила себя тем, что имеет в виду не конкретно Иисуса Христа, а одно из бесчисленных проявлений божественной сущности, которые в той или иной форме присутствуют всегда, везде и во всем.

«По их учению сахар — эквивалент счастья, — объяснил отец, — но одновременно и абсолют горя. Изли поделился со мной своим горем, чтобы мне досталось немного счастья».

«И поэтому ты едешь в Житомир на похороны человека, которого ни разу в жизни не видел?» — удивилась мать.

«Я не мог отказать, — вздохнул отец. — Когда я попросил Изли, чтобы он перестал рыдать и рассказал мне что-нибудь о своем отце, он сказал, что его отец — он всю жизнь прослужил бухгалтером в потребкооперации — был не просто хорошим человеком. Когда дети просить пить, сказал Изли, он давал им не простую, а сахарную воду!»

«Я думаю, у бухгалтера потребкооперации для этого имелись все возможности. Но это, конечно, повод, чтобы ехать в Житомир, — согласилась мать. — Ты повезешь туда сахар? Или… привезешь сахар оттуда?»

«Я подумаю, — отец, тревожно зыркнув по сторонам, извлек из кармана початую пол-литру, разлил остаток в два стакана. — За встречу!» — глухо ткнул свой стакан в стакан матери, как (при осаде крепости) бревно в непробиваемую стену.

«Подожди, я достану чего-нибудь, — сказала мать. — Не будем же мы закусывать водку… сахаром?»

«Ничего. Я могу без сахара», — отец выпил залпом, поставил стакан на стол, надел на плечи рюкзак и пошел к двери.


Он не вернулся из Житомира.


Когда, через год или два, его снова посадили, мать оформила развод. Отец безропотно подписал все бумаги, отказавшись от раздела имущества и даже оформив завещание на Аврелию. Будучи девушкой практичной, Аврелия поинтересовалась у матери, что означает это завещание. «Завещать воздух, — ответила мать, — легко и приятно. Точно так же, как говорить правду, которая никому не нужна. Особенно, когда сидишь в лагере, зарабатываешь семнадцать рублей в месяц в мебельном цехе, и сам же их прожираешь в тюремном ларьке. Это завещание означает, что тебе придется хоронить его за свой счет. А если он умрет раньше меня — за мой, то есть, за наш».


Аврелия встретилась с отцом через много лет на похоронах матери. Отец к этому времени еще сильнее (и, видимо, непримиримее) заострился, стал похож на заржавевший, вытащенный из доски гвоздь. Но при этом поседел неестественной какой-то — ангельской, а может, сахарной, — белизной, как если бы верх гвоздя был обмотан ватой. Аврелия была начитанной молодой женщиной, а потому ей немедленно вспомнился роман Ремарка «Черный обелиск». Там у одной проститутки был столь упругий анус, что она на спор выдергивала задницей торчащие из стены гвозди, которые спорщики и наблюдатели предварительно обматывали ватой.

Это советская власть — гигантская жопа — выдернула, как гвоздик, моего бедного отца из жизни, подумала Аврелия, превратила в законченного уголовника. Она обрадовалась, заметив его осторожно, а может, острожно (кажется, он снова то ли только что освободился, то ли жил в ссылке, и ему было запрещено появляться в Москве) пробирающегося между могил. Теперь Аврелия знала, почему на его сахарную голову летят не только злые осы в образе ментов и прокуроров, но и добрые пчелки в образе брошенных дочерей.

«Принес сахар? — спросила она, когда он приблизился. — Если время твоего отсутствия исчислить сахаром, то ты должен принести целый мешок».

«Увы, — погладил рукой черный мраморный крест с летящим ангелом отец, — я не поил тебя в детстве сахарной водой. Прости меня».

Аврелия обратила внимание, что наколка «Люди — карты Бога» исчезла с руки отца. Причем, операция была проделана очень аккуратно: без белых, остающихся после скальпеля, шрамов, или красных — после выжигания — пятен. Неужели, подумала она, бог проиграл все свои светящиеся карты и больше не садится за игру? Или он, подозрительно покосилась на отца, сэкономив на сахаре, разорился на пилинг?

Аврелия уже открыла рот, чтобы послать незнакомого человека, приходящегося по случаю ей отцом, куда подальше, а именно во (по народной лексике «на») внутренние и частично внешние органы человека, внутри которых перерабатывались и сахар, и вода, но вместо этого вдруг произнесла совершенно другое: «Значит, я буду поить тебя сахарной водой в старости. Считай, что ты вернулся домой… в сахарный дом».

Ей вдруг пришла в голову мысль, что пока жив отец, остров ей не грозит. Хоть бы он жил… вечно, подумала Аврелия.


Часы воды были главными в ее жизни.


Аврелия плыла по ним, как по реке с непобедимым течением. Река впадала в море, посреди которого находился остров — конечный пункт плавания.


Сахарные же часы стали ее личными внутренними часами, отсчитывающими мысли и чувства. Аврелия когда хотела, тогда их и заводила, как хотела, так и крутила стрелки. Часы воды указывали направление, как компас, как будильник пробуждали к действию, властно втягивали Аврелию в круг своей воли, границы которой терялись во Вселенной. Сахарные часы, подобно компьютерной игре, скрашивали ее одинокие чаепития, сглаживали разницу между двумя сущностями — нереальным «эквивалентом счастья» и всегда подкрадывающимся незаметно, но наблюдаемым издалека «абсолютом горя». Какой-нибудь посредственный автор — эпигон Милорада Павича — мог бы написать про Аврелию примерно так: «Сахарные часы пробили полдень ее жизни, и небо над ее головой затянулось соляными тучами слез, из которых ударили молнии гнева обманутых. Но часы воды хранили ее, объяв прозрачными, непроницаемыми для электричества, одеждами. Часы воды всегда превращали отчаянье обманутых в туман, внутри которого она могла творить новые обманы».

Часы воды пробили поздним вечером на закате, когда в ее письменном столе зазвонил мобильник, зарегистрированный на виртуальное предприятие — «Линию воды».

Аврелия в тот день задержалась на работе. Она сама не знала, зачем сидит в кабинете, разглядывая из окна плавящуюся в закатном летнем солнце (как светящиеся живые карты Бога) медную крышу отеля «Hyatt». Сумеречная небесная сиреневая волна настигала укатывающуюся прочь золотую монету солнца. Бог снова проигрывал. Вот так и быстроногая прибыль, рассеянно подумала Аврелия, всегда приходит к финишу первой, оставляя позади других, жадно тянущих к ней лапы, бегунов, а затем бесследно исчезает в лабиринтах стадиона, не дожидаясь почестей. Хотя, укатываясь в неведомые пределы, монета-солнце щедро золотила протянутые к ней ладони крыш, башен, шпилей, всевозможных мансард и прочих архитектурных излишеств. Это отчасти примиряло помешанный на прибыли мир с тем, что быстроногая прибыль неизменно приходит к финишу первой и тут же исчезает. Мир превращался в толпу рассвирепевших самцов, жадно бросающихся на истаивающий золотой след самки. Глядя из огромного окна кабинета на закатную панораму летней Москвы, Аврелия поняла, куда после финиша эвакуируется быстроногая прибыль, где ее истинный — прохладный и чистый — дом: в часах воды!


В этот момент зазвонил мобильник.


Некоторое время Аврелия определяла источник звука. Неведомый звонок был сродни ночному стуку в дверь, а потому не сулил ничего хорошего.


Она забыла про этот телефон.


Аврелия не подзаряжала его несколько месяцев — со времени последнего налогового отчета о деятельности, точнее, бездеятельности «Линии воды». В отчете все было по нулям.

Налоговая девушка сказала ей, что если до конца года у фирмы не будет объема работ, то Аврелии лучше ее ликвидировать. Или взять кредит, а потом объявить фирму банкротом. Власть в Москве сейчас какая-то дурная, левая рука не знает, что делает правая нога, продолжила умненькая девушка, можно будет реструктурировать задолженность по кредиту в долговые обязательства, да и разместить их под проценты в каком-нибудь дышащем на ладан банке. Банк сдуется, и след кредита зарастет травой-муравой. Я могла бы помочь вам на старте какого-нибудь серьезного проекта, сказала девушка, наша организация теперь работает по новым правилам, мы должны оказывать содействие малому и среднему бизнесу. Это ведь наше общее дело — развивать в России инновационную экономику третьего тысячелетия…

Каким образом дешевому телефону удалось сохранить за месяцы пыльного бездействия зарядку, а Аврелии — расслышать сквозь толстый натуральный бук письменного стола мышиный писк звонка, было тайной. Это было, как если бы столетний дед вдруг запрыгнул на молодуху, а некто безнравственный заснял безобразие на видео и выставил на всеобщее обозрение в Сеть.

Но Аврелия давно знала, что любое совпадение — знак повышенного внимания судьбы. Его можно в упор не увидеть, но нельзя проигнорировать. Точнее, можно, но на свою беду.

— «Линия воды», — уверенно, со сдержанной начальственной уверенностью произнесла Аврелия в серую от пыли трубку. — Генеральный директор — Аврелия Линник.

— Звучит почти как «Аврора Крейсер», — с нескрываемой иронией отозвался из трубки довольно приятный мужской голос. Аврелия редко ошибалась, определяя возраст мужчин по голосам. От тридцати пяти до сорока двух, подумала она. И еще отметила едва уловимый акцент. Собеседник или долго жил за границей, или русский язык был для него не единственным родным. — Я имею в виду отнюдь не вашу национальность, — пояснил он. — Я — интернационалист в нормальном понимании этого слова, то есть ни в коем случае не пролетарский интернационалист. Зовите меня Святославом Игоревичем. А в виду я имею только то, что крейсер «Аврора» все еще находится на… линии воды. Если бы я был Остапом Бендером, — продолжил он, — я бы ни мгновения не сомневался, что вы — не Аврелия Линник, а «Линия воды» — существует исключительно на бумаге.

— Значит, вы, Святослав Игоревич, не Остап Бендер, который хотел получить долю от неправедно нажитых миллионов. Вы — Корейко, который хочет пристроить капитал в надежное место. Вам не о чем беспокоиться. Вы сделали правильный выбор, — подбодрила собеседника Аврелия.

— Еще нет, — поправил ее мужчина. — А беспокоиться всегда есть о чем. Деньги, как женщины, любят беспокойство, потому что это разновидность заботы о них.

— Излишнее беспокойство, как безумная любовь, иногда приводит к противоположным результатам, — тактично заметила Аврелия, легко и естественно играя (хотя почему, собственно, играя?) роль владелицы фирмы-однодневки, готовой предоставить клиенту любые услуги за его счет. — Вы совершенно правы: деньги любят беспокойство. Но еще больше — на уровне подсознания, как сын мать, а дочь отца — они любят закон. «Линия воды» всегда и все делает по закону.

— Вы полагаете, к деньгам применимо понятие «подсознание»? — удивился мужчина. — Неужели финансы живут по законам доктора Фрейда?

— О да! — с пафосом ответила Аврелия. — Счастливы те, кому удается постигнуть, а затем воспользоваться этими законами на практике.

— Неужели с помощью гипноза? — спросил мужчина.

— К сожалению, деньги не поддаются гипнозу, — вслушиваясь в слова собеседника, Аврелия пришла к выводу, что он — русский, живущий в Штатах, но часто бывающий в Европе. — Они сами — лучший в мире гипнотизер. Сколько тысяч лет они гипнотизируют людей, превращают одних в преступников, других — в благотворителей. Мы все живем под их гипнозом. Честно говоря, — призналась она, — я не знаю, по каким признакам они отбирают для себя партнеров, но думаю, что один из них — уважение к закону…

— Воды? — уточнил мужчина.

Аврелия поняла, что все предопределено, хотя даже приблизительно не представляла себе, что именно предопределено. Она ощутила себя «законсервированным» агентом, к которому явился с неведомым заданием связной из центра… воды, чтобы отправить ее… на остров?

— Сахарной воды, — Аврелия по собственной инициативе усложнила пароль.

— Не будем спешить, — мягко охладил ее пыл мужчина. — Решение о сотрудничестве еще не принято. Но если мы с вами договоримся, сахара вам хватит до конца жизни. Хотя, — добавил после паузы, — я не знаю, сколько ложек вы кладете в чашку.

— Я полагаю, — строго ответила Аврелия, — либретто пройдено. Хотелось бы увидеть всю партитуру.

— Она вас не разочарует, — заверил мужчина.

— Я люблю серьезную музыку, — сказала Аврелия. — Мне бы хотелось услышать что-то вроде «Тангейзера», или «Золота Рейна». Если вы пригласите меня на оперетту, водевиль, или какой-нибудь смешной современный балет, я… верну билет.

— Музыка денег непредсказуема, — заметил собеседник, — она редко бывает однозначно легкой или однозначно тяжелой. Камерной — да, но только как награда избранным. Редко кому выпадает честь наслаждаться в одиночестве искусством выдающихся исполнителей. Для музыки денег характерно смешение жанров и стилей, произвольный выбор инструментов. Можно вспомнить гениальное определение: сумбур вместо музыки. Иногда она начинается как шлягер, рэп, или похабная частушка, а заканчивается торжественно и неотвратимо, как гимн. Иногда, наоборот, начинается как бессмысленная какофония, а заканчивается как… комическая опера, или музыкальный театр абсурда.

— А очень часто, — добавила Аврелия, — начинается как преступление, а заканчивается как наказание.

— Никто не собирается нарушать действующее российское законодательство, — успокоил ее мужчина. — Если мы обо всем договоримся, вы убедитесь, что мы — надежные партнеры. Крейсер «Аврора» должен выстрелить по Зимнему Дворцу. Матросы должны взять штурмом Бастилию.

— Разве Бастилию брали штурмом матросы? — удивилась Аврелия.

— Почему бы и нет? — засмеялся мужчина. — Вода во все времена — колыбель революции, а люди воды — революционеры.

— В таком случае мне хочется знать, как называется ваша… смелая партия? — У Аврелии чуть не сорвалось с языка: «Неужели партия воды?»

— Обязательно узнаете. Вы получите по электронной почте полный пакет документов и описание проекта. Я сегодня же доложу руководству о нашем разговоре. Окончательное решение принимаю не я. Не буду скрывать, Аврелия, деятельность, точнее, девственность вашей фирмы произвела на меня самое благоприятное впечатление. Как и вы, Аврелия. Мне бы очень хотелось, чтобы мои поручители остановились на… «Линии воды».

— Вы полагаете, что я тоже девственница? — поинтересовалась Аврелия.

— Вы — больше, чем девственница, — ответил мужчина. — Вы возвращаете девственность погрязшему в финансовых и прочих пороках миру.

— Но девственность фирмы, — задумалась над комплиментом Аврелия, — не лучший для нее способ выиграть тендер, если конечно, речь идет о тендере.

— Мне тоже нравится опера «Тангейзер», — не стал углубляться в тему тендера собеседник. — Я наслаждался ею много раз в разных странах. Мне кажется, что в русской транскрипции «Тангейзер» претендует на нечто более существенное, нежели имя миннезингера. В этом слове как будто сливаются напор природной силы воды — «гейзер» и мощь военной машины — «танк». Если все сложится, мы назовем наш совместный проект именно так — «Тангейзер-М», я имею в виду Москву. Мы свяжемся с вами в самое ближайшее время, Аврелия!

Поставив телефон на подзарядку, Аврелия, воспользовавшись другим телефоном, распорядилась немедленно очистить от субарендаторов и привести в порядок съемный офис по адресу, где была зарегистрирована «Линия воды».

Солнце к этому времени уже исчезло за горизонтом (горящим над Москвой зонтом). Зонт, если и горел, то синим пламенем, в котором никогда не сгорает то, что люди хотят сжечь сильнее всего. Утратив всякую надежду догнать золотую монету солнца, над Москвой синим пламенем, как две конфорки, горели человеческая алчность и — человеческая же мечта о справедливости.

Аврелия вспомнила, что Тангейзер (такой же мифический персонаж германского фольклора, как Доктор Фауст и Рейнеке-Лис) встретил во время своих странствий Венеру и некоторое время жил с ней в волшебном гроте, услаждая богиню пением и не только. Потом он участвовал в музыкальном конкурсе, но его решили лишить заслуженной награды, из-за чего вышел конфликт с Римским Папой, видимо, возглавлявшим жюри конкурса. Сочувствующая Тангейзеру, Венера сделала так, что посох, на который опирался Папа, вдруг зацвел, и все поняли, какие силы стоят за Тангейзером и где истина. Все сходится, подумала Аврелия, золотую монету солнца, быстроногую прибыль догнать нельзя, но ее можно растворить в живой воде! И тогда зацветет не только посох, но сама жизнь!

Аврелия почувствовала, как молодеет кожа на руках. С рук, как с гуся вода, сошли морщины, ладони сделались мягче, а линии жизни, ума и судьбы соединились далеко за запястьем, как три реки в одном море на географической карте. Подойдя к большому зеркалу на стене кабинета, Аврелия выставила подбородок вперед, задрала голову. Досаждавшая ей глубокая морщина на шее исчезла, растворилась в белой упругой коже.

На полу в кабинете лежал синий, как пламя, ковер со сложным белым орнаментом. Покачав бедрами, повертев коленями, Аврелия легко, как в юности, когда ходила в секцию художественной гимнастики, опустилась на шпагат.

Она почувствовала себя счастливой. Она не могла сгореть в синем пламене. Она сама была пламенем, в котором должно было сгореть… что?

4

Лет девять назад, когда шеф был всего лишь боевым депутатом-одномандатником в Думе, Вергильев готовил для него «цитатник» об отношении русского народа к работе. Народные избранники, помнится, озаботились непрекращающимся падением производительности труда на приватизированных предприятиях. Социализм проиграл «историческое соревнование» капитализму потому, что производительность труда в СССР не шла ни в какое сравнение с производительностью труда в западных странах.

Но СССР давно исчез. Россия превратилась в капиталистическую страну, жила по принципу «время — деньги», но производительность труда в ней оставалась позорно низкой, а главное, не обнаруживала никакого стремления к росту. Россия теряла время, а вырученные за нефть и газ деньги уходили в другие страны. Это видели западные и прочие инвесторы, а потому не спешили вкладывать средства в развитие российской промышленности. Вместо того чтобы строить современные предприятия, они везли в Россию для захоронения ядерные и химические отходы, которые должным образом не утилизировались, а сваливались где попало, потому что предназначенные на рытье ям и изготовление бетонных саркофагов деньги разворовывались.

В прессе участились статьи о вековечной русской лени, неумении и нежелании народа трудиться. Публицисты задавались вопросом: почему в начале двадцатого века производительность труда в капиталистической царской России была одна из самых высоких в мире, а в начале двадцать первого века в демократической и снова капиталистической России вдруг стала одной из самых низких? Воистину, страна вновь вошла в реку, из которой вышла. Вот только течение в реке сильно замедлилось.

Вергильев, естественно, подобрал для шефа немало пословиц, поговорок, цитат из произведений уважаемых людей, свидетельствующих о любви русского народа к труду, но обратил внимание на то, что пословиц, поговорок и особенно цитат уважаемых людей — писателей, ученых, государственных и даже церковных деятелей, свидетельствующих об отсутствии этой любви, было значительно больше. Классические: «Работа не волк, в лес не убежит», «Дураков работа любит», «Трудом праведным не наживешь палат каменных», «Хочешь жни, а хочешь куй, все равно получишь х…» и так далее — были только вершиной айсберга нелюбви народа к дисциплине и суровым трудовым будням. Не счесть было скверных песенок, типа: «Гудит как улей родной завод, а мне-то хули, е… он в рот!», или знаменитых «Кирпичиков». Даже лирические — из любимых фильмов — песни народ ухитрялся перелицовывать на антитрудовой лад: «…и навсегда запомню я ту заводскую проходную, что в жопу вы… меня».


То давнее выступление шефа обернулось скандалом.


Вергильев сразу почуял недоброе, увидев, что шеф направляется к трибуне как-то вразвалочку, приглаживая на ходу ладонью вихры, и без папки с подобранными цитатами и тезисами. В те времена шеф мог легко взять на грудь литр без видимых последствий. Глядя на поднимающегося на трибуну шефа, Вергильев понял, что тот принял накануне больше литра, а утром еще и крепко опохмелился.

«Вот тут у меня, — постучал себя по левой стороне пиджака шеф, — речь о том, как русский народ относится к труду. В какие условия поставлен сегодня работающий человек. Как профсоюз защищает его права, как хозяин выполняет социальные обязательства, как обстоят дела с безопасностью на производстве и так далее. Но я не буду ее зачитывать. Это бесполезно. Лучше я скажу о том, — снова похлопал себя по пиджаку, — что мне подсказывает сердце. О какой производительности труда на Западе вы тут болтаете, когда большая часть промышленности давно вывезена из Европы и Америки в другие страны? Когда на заводах в этих странах работают китайцы, малайцы, филиппинцы, индонезийцы, вьетнамцы, бразильцы и бог знает кто еще. Что для них производительность труда? Что для них, вообще, работа? Шанс не умереть с голода, не сдохнуть в картонном ящике где-нибудь на окраине Манилы. А помимо этого — отложенная мечта о свободе и обеспеченном будущем. Вот почему люди „третьего мира“ сейчас работают так, как работали в начале прошлого века русские, американцы и европейцы. Как русские работали после революции во время индустриализации, когда восстанавливали страну после войны, да даже еще и в шестидесятых при Хрущеве, когдастроили пятиэтажки, создавали военные и космические технологии. Сегодня вы отняли у народа работу, уничтожили промышленность в тысячах городов, повсеместно ликвидировали сельское хозяйство, превратили поля в плантации сорняков. Вместе с работой вы отняли у народа мечту о свободе и обеспеченном будущем. Разрезали ее пополам яхтами Абрамовича, разбили ей голову чугунными яйцами Вексельберга. Какой производительности труда вы требуете от народа, если все финансовые реки в стране текут исключительно в ваши карманы? Был такой тезис: пушки вместо масла. У вас другой тезис: яхта вместо детского сада, дворец вместо пенсии. Птицы в клетках не поют. Народу нужна работа, а не биржа труда, пособие по безработице. Народу нужен хлеб, порядок и будущее. Нормальный человек начинает по-настоящему работать только тогда, когда понимает, что в результате его труда хлеба становится больше, порядок становится справедливее, а будущее — понятнее и реальнее. В оккупированных странах, — завершил шеф, — отсутствует само понятие производительности труда, потому что люди там не работают, а выживают. Если другого выхода нет, и они вынуждены ходить на работу, их ответ — саботаж. Сила ненависти к оккупантам обратно пропорциональна производительности труда».

Шеф вернулся на свое место не под гробовое молчание и даже не под неодобрительный гул. Его выступление просто не заметили, как если бы в зале был объявлен короткий рабочий перерыв, во время которого мужчины-депутаты просматривают газеты, говорят по мобильным телефонам, а женщины-депутатки поправляют прически, смотрят на себя в зеркало, ищут взглядами мужчин, которых им приятно видеть.

В газетах на следующий день написали, что депутат-одиночка, выступивший с нелепой — в духе девяностых годов — речью был, во-первых, нетрезв, а во-вторых, он явно озаботился своей дальнейшей судьбой, для чего решил пристроиться к коммунистам. Но коммунисты, делали вывод парламентские обозреватели, вряд ли примут в свои упакованные ряды этого оттаявшего вопреки всем законам природы, вылезшего из ледника мамонта. Он будет их только компрометировать неуместным трубным воем.


Работа — отложенная мечта о свободе, каждое утро вспоминал слова шефа Вергильев. Теперь ему некуда было спешить. Отложенная мечта превратилась в реальность. А сам Вергильев примкнул к народу, который, как когда-то заявил шеф, мечтал о работе, хлебе насущном, справедливом порядке и счастливом будущем. Работы у Вергильева не было. Хлеба насущного на некоторое время должно было хватить. Справедливый порядок в России был чем-то вроде мифологической птицы Гамают или Алканост. Где-то эта птица летала, кто-то ее видел, кто-то слышал ее ангельский голос, но явление птицы народу до сих пор так и не состоялось. Что же касается будущего, то уверенно смотреть в него можно было только при наличии работы, хлеба насущного и справедливого порядка, при котором просто так не выгоняют с работы, не вырывают изо рта кусок хлеба вместе с зубами.

Будущее, сам собой составился нехитрый лозунг, это работа, хлеб и порядок. Но «будущее» было достаточно скользкой категорией. Коммунисты в свое время переборщили с будущим, отымели его во все отверстия, как если бы будущее было старой раздолбанной потаскухой. То обещали коммунизм к одна тысяча девятьсот восьмидесятому году, то грозились догнать и перегнать Америку, то повесить каждому к концу семилетки в «гандероп», как выразился Хрущев, второй костюм, то дать каждой семье квартиру к двухтысячному году… К тому же в силу самой человеческой психологии многим людям преклонного возраста не нравились разговоры о будущем, потому что они знали свой срок и плевать им было на «будущее». Не все старики неустанно думали о благоденствии детей и внуков. Многие, напротив, стремились спрятаться от них куда подальше.

Ключевым в лозунге представлялось слово «свобода» — универсальное для всех групп электората. «Свобода — это работа, хлеб и порядок!» — так лозунг определенно выглядел лучше, а главное, легко запоминался.

Вергильев подумал, что, вполне возможно, лозунг понравился бы шефу. Он ценил простоту. Самые правильные решения, как правило, самые простые, утверждал шеф. Успешная сложная многоходовая комбинация была, по его мнению, всего лишь продуманной последовательностью простых действий. «Но простые действия легко предсказать», — помнится, возразил ему Вергильев. «Возможно, — согласился шеф, — но против этого существует опробованное в веках средство: быстрота и неожиданность». «Только не против административной машины авторитарного государства, — заметил Вергильев, — если кто-то действует быстро и неожиданно, она автоматически запрограммирована на принятие самых тупых и зверских решений». «Это когда в ней отлажена иерархия авторитетов, — с неудовольствием посмотрел на Вергильева шеф. В то время как, впрочем, и сейчас он сам был частью административной машины авторитарной власти, а потому не одобрял ее критики со стороны подчиненных. — Если иерархия авторитетов разбалансирована, машина работает с перебоями». «Значит, чтобы быстрые и неожиданные действия были успешными, следует разбалансировать в государстве вертикаль власти?» — с ленинской прямотой спросил Вергильев. Он понимал, что влез на запретную — заминированную — территорию и не обиделся бы, если бы шеф коротко (так иногда случалось) ответил: «Все, Вергилий, зае…ал! Не туда ведешь! Иди на х..!» Но шеф вместо этого сначала долго и задумчиво смотрел сквозь Вергильева в окно на Москву-реку, по которой неторопливой вереницей тянулись баржи, а потом ответил: «Вертикаль власти — понятие относительное. К примеру, я — не последнее лицо во власти, но коридор решений, которые я могу принять и, следовательно, внутри него действовать, предельно узок. Собственно, мне, вообще, не протиснуться в этот коридор, поэтому, наверное, меня и держат до сих пор во власти. Вертикаль функционирует только до тех пор, пока упирается в личность, принимающую конечные решения. Авторитет этой личности — топливо в моторе вертикали власти. Но любая личность на вершине власти, — продолжил шеф, — неизбежно превращается в крошку Цахеса по прозванию Циннобер. Поэтому умные всегда уходят до момента…» — шеф вдруг замолчал. Вергильев тоже молчал, как рыба, потому что знал до какого момента. Но подчиненной рыбе хотелось знать, что думает по этому поводу большая начальствующая рыба, вокруг которой первая плавала, иногда подсказывая ей маршрут, предупреждая о расставленных сетях, а иногда вхолостую, бессмысленно перемалывая воду плавниками. «Не до того момента, о котором ты думаешь, — неожиданно сказал шеф. — До момента, пока над ним не начали смеяться. А что означает смех над первым лицом государства? Всего лишь наложение масштаба его личности на масштаб власти, ему предоставленный и масштаб почета, ему оказываемый. Да какого хера! Вот что думают отдельно взятые граждане люди, а потом — все. Сначала смех, потом свист при появлении на публике, потом быстрая или медленная революция. Но даже если не так, если власть и почет от Бога, все равно сценарий один, — остановился возле огромных, из красного дерева и бронзы напольных часов шеф. Они солидно, как купец золотые монеты, отсчитывали секунды тяжелым круглым маятником. — Когда Николай Второй издал знаменитый манифест, провозглашающий, помимо прочих свобод, свободу печати, на следующее же утро один популярный иллюстрированный журнал разместил на обложке рисунок: абсолютно голый Николай с благостным лицом, как на лубочном плакате для народа, но в короне, стоит и держит себя двумя руками за член. И подпись: самодержец».


Вергильев допоздна читал, смотрел фильмы и сериалы, вставал, когда хотел, долго и со вкусом завтракал, глядя на проползающие по путям разноцветные, как гусеницы, поезда, на многоярусные, иногда луковичные, как купола православных церквей, иногда готические, как шпили протестантских соборов, клубы дыма, поднимающиеся над толстыми трубами ТЭЦ Западного округа. Отложив газеты, в которых по причине летнего политического затишья и отпусков журналистов было мало интересного, Вергильев с чашкой кофе отправлялся к компьютеру, заходил в Интернет, просматривал через поисковики упоминания о шефе, ревниво изучал его блог и персональный сайт.

Он чувствовал себя строевым конем, досрочно снятым с конюшенного довольствия, отправленным искать пропитание в чистое поле. И еще так называемым «ронином», то есть самураем, оставшимся без хозяина. А может, Вергильев льстил себе насчет ронина, чтобы отогнать навязчивый образ дворового шута, неизвестно почему выставленного барином из теплых покоев на мороз.

За годы работы с шефом он отвык быть самим собой. То есть, он был самим собой, но не все двадцать четыре часа в сутки. Вергильев как будто был приторочен невидимым арканом к невидимой колеснице, или птице-тройке. Она самозабвенно неслась по одному ей известному маршруту, но возница в любой момент мог поддернуть аркан, не обращая внимания на время суток и день недели. И сразу планы, намерения, дела и мысли Вергильева представали не имеющими места быть. Он должен был на ходу родить идею, дать предложение, включиться в решение проблемы, о которой мгновение назад не подозревал, или подозревал, но не предполагал, что именно ему и именно сейчас ее надлежит решать. Сама проекция его личности во времени, пространстве и намеченных делах безжалостно разрушалась, как песчаный дворец под волосатой загорелой ногой в пляжном шлепанце.

Теперь аркана не было. Вергильев понятия не имел, куда несется колесница, но внутри горькой радости от обретенной свободы сидел червь тоски по снятому аркану. Это было удивительно и, быть может, позорно, но Вергильеву больше нравилось не влиять на принятие решений, не оценивать их с точки зрения продуманности и полезности, а искать кратчайшие и эффективные пути к их исполнению. Это был вечный (и неизлечимый) синдром помощника. Вергильев честно признался себе, что последние несколько лет воспринимал поручения шефа не с точки зрения правильные они или нет, а только — как бы половчее их выполнить. Вергильев перестал заглядывать в будущее, полагая, что будущее — это шеф, который всегда прав.

Личная, частная жизнь Вергильева была растворена в служебных делах и бесконечных поездках шефа, интригах его окружения, сплетнях о симпатиях и слабостях шефа, сложных и не всегда понятных отношениях с коллегами, которые тоже работали на шефа. Иные из них были людьми сомнительными, едва ли не с криминальным прошлым, с манерами бандитов и разводил, но Вергильев сходился с ними, решал вопросы, потому что чувствовал, что эти люди были преданы шефу, готовы ради него на все. С другими же — в высшей степени достойными и умными не сходился, держался на расстоянии, потому что опять-таки чувствовал, что они не любят шефа, работают с ним исключительно из материальных или карьерных соображений. Выпади вдруг шеф из обоймы, они немедленно от него отступятся.

Личность шефа была стержнем служебного и внеслужебного бытия Вергильева, и во многом, если классики марксизма правы, определяла его сознание. Шеф для Вергильева и многих других людей был реальным «богом из машины», мгновенно решающим любые проблемы, карающим и милующим, награждающим и отгоняющим от кормушки.

Наркотик власти был многовариантен в своем действии. Далеко не каждый человек патологически стремился решать и управлять. Атрибуты власти — ковровые дорожки у трапа самолета, местное начальство в линию, кортеж с мигалками — тоже привлекали отнюдь не всех. Многим, и Вергильев с грустью относил себя к их числу, нравилось просто находиться в непосредственной близости к слепящему источнику власти. Находясь внутри этого света, отражая его, они чувствовали себя защищенными от несовершенства мира и превратностей бытия, вопреки здравым опасениям и очевидным сомнениям. Это были взаимоотношения бабочки и лампы. Когда свет вдруг исчезал, они обнаруживали, что крылья сожжены до корней, и неизвестно, отрастут ли новые.

Шеф заблуждался, когда говорил, что коридор его возможностей во власти предельно узок. В отношении собственного окружения — людей, связанных с ним по работе — коридор был широк, как подземная галерея. Шеф мог представить к ордену, дать квартиру, посодействовать в выделении земельного участка, устроить на высокооплачиваемую работу, помочь получить любую визу, определить на лечение в хорошую больницу и так далее. Причем, ему не требовалось прилагать для исполнения желаний подчиненных особых усилий. Достаточно было дать команду, и государственная машина, а также машина неформальных связей во власти начинала крутиться.

Шеф был воистину богом из двух этих машин, и многие решения как раз и принимал, держась за дверцу машины, когда к нему, обдурив охрану, подскакивал проситель или очередной «криэйтор» с «гениальным» предложением как «реорганизовать Рабкрин» и сделать Россию счастливой.

Вергильев часто вспоминал странные слова Горького о вожде мирового пролетариата: «Ленин в словах, как рыба в чешуе». Шеф, в отличие от Владимира Ильича, был не столь словоохотлив. Его «чешуей» были не слова, а люди. Точнее, произносимые ими слова, написанные статьи, выполненные поручения. Вокруг шефа — каждый по своей определенной орбите — вращались и явные подлецы, и посредственности, и хитрецы-карьеристы, и умные профессионалы. Каждый из них был нужен шефу. Из личных и деловых качеств этих, на первый взгляд не сочетаемых, людей, как из мозаики, составлялась политическая физиономия шефа. Сквозь увеличительное стекло власти лицо шефа на изменчивой фреске народного восприятия представало монументальным и решительным, как лицо Гинденбурга на почтовых марках Германии начала тридцатых, как лицо Пилсудского на марках Польши времен санации. Этому парню можно доверить судьбу страны — такие мысли сами собой возникали у избирателей, разглядывающих фреску.

Сотрудники, подобно пчелам, несли шефу нектар своего жизненного опыта и своих талантов. Шеф все это осмысливал, перетасовывал как карты, проверял и перепроверял, что-то добавляя от себя. А потом раскладывал свой собственный, не всегда понятный окружающим, пасьянс.

Спустя какое-то время на каждом направлении своей деятельности он сделался умнее и сильнее тех, кому поручал вести эти направления. Сейчас он был большим экономистом, чем его советник — доктор экономических наук; большим политтехнологом, чем специалист по связям с общественностью; большим юристом, чем помощник по правовым вопросам; большим пиарщиком, чем его пресс-секретарь. И, в священном трепете отважно додумывал мысль до конца Вергильев, большим… мерзавцем, чем другие, преданные ему мерзавцы, плоды трудов которых были неведомы и невидимы. Наверное, они созревали и срывались в глухой ночи.

Шеф обладал редким умением выхватывать из информации, как рыбу из воды, нерешенные, но судьбоносные для различных социальных групп — врачей, педагогов, инженеров, тружеников ВПК и прочих — вопросы, и оперативно (часто во время самого мероприятия) формулировать пути решения этих вопросов применительно к имеющимся у него возможностям.

Он, в отличие от многих политиков, лишнего и невыполнимого не обещал, искренне пытался выполнить обещания, шел до упора.

Вопросы, как вросшие в землю, проржавевшие до основания паровозы, сдвигались с мертвой точки, скрежеща, волоча за собой дремучие бороды бурьяна и выдранные из земли суставы корней, ползли по провалившимся рельсам. Далеко не все добирались до ремонтных мастерских, но некоторым удавалось. Шеф был в вариантах решения различных задач, как рыба в чешуе. Народ это чувствовал, а потому (во время встреч шефа с избирателями, выступлений на митингах, посещений заводов и научных центров) воспринимал его как золотую рыбку, которая сможет исполнить заветные желания. Только вместе с вами, обычно говорил шеф, только, только если вы этого действительно хотите и согласны идти со мной до конца. По-другому не получится. Тут уже народ мысленно примеривал на себя чешую золотой рыбки, недоумевал, косясь на собственные лохмотья и разбитое корыто, почему старуха (обобщенный образ народа) до сих пор не столбовая дворянка, не боярыня, не владычица морская? А кое-кому виртуальная сияющая чешуя уже казалась кольчугой, и руки чесались в желании взять топор, да и…

Информация мертва, говорил шеф, если ее нельзя преобразовать в живое конкретное дело. Но путь к этому непрост, продолжал он, его можно уподобить пути личинки через куколку к бабочке, или зерна — через стебель к колосу. Тему зерна закрыл Иисус Христос, вспоминал Евангелие шеф, не будем повторять Его пропорцию: девять зерен погибает, лишь одно прорастает. Большинство бабочек тоже, отлетав свое, погибает, но у одной из них в определенное время в определенном месте есть шанс закрыть своими крыльями солнце, заставить его светить по-новому. Превращение бабочки в дракона — крокодила, способного проглотить солнце, происходит, когда бабочка влетает в обычно рассеянный и практически невидимый, но иногда упругий, как жгут, концентрированный, как кислота, слепящий, как тьма, луч народной воли. Информация превращается в мысль. Мысль превращается в идею. Идея превращается в идеологию. А что такое идеология? — спрашивал шеф и сам же отвечал: идеология — это инструмент исправления мира. Но у нас нет идеологии! — рубил ладонью воздух. Поэтому все, чем мы здесь занимаемся, — строго обводил взглядом притихших советников, помощников и прочих прихлебателей, именующих себя соратниками, — не имеет никакого отношения к реальной жизни, а только — к нашему, точнее вашему прокорму!

«Прокорм — это тоже жизнь, — помнится, угрюмо возразил шефу кто-то из присутствующих. — А для некоторых он даже важнее жизни».

«Чужой жизни, — уточнил шеф, — потому-то я и сражаюсь с этой сволочью, так называемой элитой, ищущей прокорм для себя и лишающей прокорма остальных».

Упрямое, стойкое как сорняк, не вписывающееся в согласованный и утвержденный план политических мероприятий, притяжение личности шефа, отлученного от телеэкрана, усиленно осмеиваемого газетами, раздражало и озадачивало власть. Ее всегда раздражает все необъяснимое, самопроизвольное, не вызванное к жизни соответствующими решениями и технологиями, а главное (это самое опасное!) неизвестно кем и неизвестно для каких целей профинансированное. Даже когда шеф не произносил речей, а просто ходил по цехам, фермам, лабораториям, институтским коридорам, люди следовали за ним, упорно пытались что-то ему объяснить, смотрели на него не как на пустое, хоть и важное место, а как на живого человека, который (теоретически) может, но главное хочет им помочь.


Почему они так на него смотрели?


Действительно ли шеф хотел (мог) им помочь?


Иногда хотел и мог, иногда мог, но не хотел, чаще же — хотел, но не мог. Но люди толпой провожали его и толпой встречали, как если бы были теми самыми хрестоматийными коммунистическими гвоздями, а шеф — магнитом, точнее, молотком, призванным вбивать их «в пароходы, стройки и другие важные дела». Вергильев читал умные книги и прекрасно знал, что иногда среди людей появляются люди, притягивающие других подобно тому, как магнит притягивает (собирает) рассыпанные в беспорядке гвозди. Именно так возникали банды, религии и государства. Но магнит можно было использовать по-разному. Магнитный молоток скреплял гвоздями некие общественные конструкции. Магнитные клещи вытягивали гвозди из конструкций, и они рассыпались. Поэтому действующая власть всегда стремилась размагнитить магнит. Власть нарождающаяся — не важно, законная оппозиция или беззаконные заговорщики — намагнитить его как можно сильнее.

Шеф знал, как нравиться народу, в то время как сама личность шефа, потаенные его желания и планы на будущее оставались за семью печатями. Ладно — для народа, но ведь и для двух властей — действующей и идущей ей на смену.

Дикорастущая, не вынянченная политтехнологами и пиарщиками харизма (с некоторых пор в России употреблялся этот древнегреческий термин), шефа сначала едва не погубила его, а потом вознесла на вершины исполнительной власти, где шеф отныне отвечал за самые «убойные» (для харизмы) социальные и финансовые вопросы. Харизма шефа должна была растереться в пыль между намертво вмонтированными в российскую политико-экономическую систему жерновами социальной несправедливости (здравоохранение, пенсии, образование, рабочие места и так далее) и интересами российских миллиардеров (нефть, газ, металл, древесина, бюджет, золотовалютные запасы страны, размещенные в казначейских обязательствах федеральной резервной системы США и так далее). Между этими жерновами уцелеть было невозможно. Деятельностью шефа в любой момент могли возмутиться «низы» — страдающий от социальной несправедливости народ, равно как и «верхи» — миллиардеры-олигархи вместе с аффилированными с ними чиновниками. Первый «жернов» — народ в «час икс» (после соответствующих информационно-политтехнологических мероприятий) должен был публично потребовать немедленной отставки шефа. Возможности второго — офшорного, финансового, чиновничьего — «жернова» в плане избавления от неугодных, ошибочно взлетевших наверх личностей были поистине неограниченны.

Вергильев не сомневался, что именно в целях «размагничивания» несколько месяцев назад шеф был перемещен президентом с равнины представительной (законодательной) власти, где можно было вольно общаться с народом, говорить, что угодно и ни за что не отвечать, на высокую скалу власти исполнительной, где (между жерновами) полагалось отвечать за все, что происходило или не происходило в стране. Происходило, понятное дело, много плохого, а не происходило ничего хорошего. Отвечать при этом полагалось молча и тупо, то есть, накинув на шею петлю или положив голову на плаху. Таковы были правила игры. Хватит обольщать народ, прекращай этот театр одного актера, будто бы сказал шефу президент, попробуй теперь обольстить власть — ту самую элиту, которую ты ненавидишь, и которая тебя терпит только потому, что тебя защищаю я! Только, если я им разрешу воровать больше, чем разрешаете вы, будто бы ответил президенту шеф. Мы по-разному понимаем демократию, будто бы так подвел итог этому неизвестно имевшему место или нет разговору президент. Я понастроил скворечников для мирных птиц, но в твоем скворечнике образовалось осиное гнездо!


«Они вам ничего не позволят сделать», — помнится, сказал шефу Вергильев как только тот вызвал его в один из двух своих (второй был в Кремле) новых кабинетов — на Краснопресненской набережной окнами на Москву-реку. Был конец февраля. Свет фонарей, красные стоп-сигналы машин едва пробивались сквозь метель. Только сиреневое сердце рекламы PHILLIPS на крыше одного из близлежащих зданий пульсировало ровно и мощно.

Вергильев тогда подумал, что вглядываться в снежное мельтешение все равно, что пытаться разглядеть будущее России. Ничего не видно, кроме единственного слова — PHILLIPS. Почему PHILLIPS, удивился Вергильев, но тут же вспомнил, что восемьдесят, что ли, процентов производственных мощностей этого концерна переместились в азиатские страны, главным образом в Китай. В этом случае (применительно к будущему России) реклама PHILLIPS обретала глубокий смысл. Китайцы не лезли в Россию как некогда на Даманском — голодные, в драных телогрейках, с винтовками и цитатниками Мао, а неостановимо двигались вослед произведенным ими товарам. Сама Россия ничего не производила за исключением широчайших, как зевки (если допустить, что они отдыхают после непосильных трудов) бесов из преисподней, труб для нефте- и газопроводов.

«Каждый ваш шаг, — продолжил Вергильев, — будет подвергаться убийственному осмеянию, каждое ваше предложение будет объявляться безграмотным и популистским. Финансовые рычаги в их руках. Они не дадут вам денег ни на оборону, ни на социальные программы, ни на образование. Если вы захотите отнять, они спровоцируют дефолт, дефицит бензина, рост цен на продукты, задержки по зарплатам, да что угодно за что вас можно будет с позором отправить в отставку. В этом заезде у вас шансов нет. Я бы на вашем месте сидел тихо, не высовывался и ждал своего часа».

Как любой советник, Вергильев предпочитал в разговоре с начальством сгущать краски, преувеличивать риски, тем самым выторговывая себе право на ошибку — вполне допустимую, когда весь мир против, и одновременно — на относительно спокойную жизнь в случае если начальник согласится «не высовываться». Но в тот момент, как казалось Вергильеву, он краски не сгущал и риски не преувеличивал.

«Какого часа?» — строго уточнил шеф, заранее отметая грозным вопросом любые намеки на слабость власти в стране (власть сильна и едина!), подковерную грызню (все руководство монолитно сплотилось вокруг президента и… тех, кому президент, он же «национальный лидер» доверяет), равно как и на некие асимметричные действия со своей стороны.

«Часа, когда вы сможете принять правильное решение по… организации работы своего секретариата, — Вергильев развел руками, покачал головой, давая шефу понять, что прослушки скорее всего нет. Обычно в кабинетах, в отличие от комнат отдыха, ее устанавливали не сразу, а понаблюдав за человеком через скрытую видеокамеру, определив точки, где тот ведет, понизив голос, доверительные беседы с посетителями, наивно полагая, что именно здесь-то их услышать невозможно. — В жизни любого политика наступает этот час, его нельзя пропустить».

«Шансов нет, но свой час пропустить нельзя. Как же так?» — спросил шеф, никак не отреагировав на жестикуляцию Вергильева. Эти вещи он знал лучше его.

«В политике и в жизни только так, — ответил Вергильев, — большинство людей — члены двух партий — „шанса, которого нет“ и „часа, который никогда не наступит“».

«И в какой из них ты?» — поинтересовался шеф.

«В обеих, — вздохнул Вергильев, — поэтому… считайте меня коммунистом, в смысле беспартийным».

«Шанса нет, — задумчиво обвел взглядом пустые стены кабинета шеф, — а час никогда не наступит… Зато есть два больших кабинета — в Доме правительства и в Кремле. Разве плохая компенсация?»

«Вам решать», — пожал плечами Вергильев.


От прежнего хозяина кабинета в Доме правительства в книжном шкафу остались тома богато — с золотым теснением — изданного «Федерального сборника». Вергильев повидал немало начальственных кабинетов, сам был не последним человеком в коридорах власти, и везде его преследовал неизвестно кем издающийся и неизвестно по какому принципу составляющийся «Федеральный сборник». Возможно, он издавался именно для заполнения книжных полок в кабинетах руководителей, но скорее всего — карманов издателей. До Вергильева доходили слухи о том, сколько стоит поместить в сборнике авторскую статью с фотографией вослед слепленной из ранее опубликованных выступлений статьи президента или премьер-министра. Вытащив наугад один из томов с золотым обрезом, он обнаружил на почетном — третьем — месте статью генерального директора махачкалинского электролампового завода — под неожиданно модернистским, если не сказать футуристическим, заголовком: «Светить всегда. Хадж — дело государственное».

На огромном, как ледяная арена, рабочем столе прежний хозяин (видимо в назидание) оставил шефу и подарочное издание Конституции Российской Федерации.

«А где Библия?» — поинтересовался шеф, тревожно взвешивая на руке тяжелую, как сказочный, вместивший в себя притяжение Земли узелок Святогора, Конституцию.

С некоторых пор он относился к Основному Закону крайне серьезно, проверяя аутентичность каждого попавшего в его руки экземпляра.

В бытность депутатом Думы шеф активно пользовался Конституцией, обнаруженной то ли в шкафу, то ли в ящике письменного стола — зачитывал с трибуны цитаты, цитировал по памяти на встречах с избирателями целые статьи. Но после очередного его пламенного выступления в Конституционном Суде вдруг выяснилось, что это не настоящая, а какая-то «альтернативная» Конституция, разработанная неведомыми «народными правоведами», однако изданная под бордовой с золотыми буквами обложкой, с государственными символами на глянцевой бумаге. Что и ввело в заблуждение шефа, в те времена молодого политика, и мысли не допускавшего, что можно так вольно обходиться с Основным законом государства. Самое удивительное, что и выступление в Конституционном Суде сошло бы ему с рук, если бы на заседание не явился один из этих самых «народных правоведов», публично (от микрофона) поблагодаривший шефа за то, что тот руководствуется в работе именно «народной», то есть истинной, а не общепринятой, то есть «олигархической» Конституцией.

Ну да, подумал Вергильев, Библия тоже может оказаться модернизированной, какой-нибудь баптистской или адвентистской.

«Россия — светское многоконфессиональное полиэтническое государство, — объяснил он. — Рядом с Библией тогда надо держать Коран, Талмуд, буддийские тексты, наверное, еще что-то. Слишком большая нагрузка на чиновничий разум. Второй кабинет в Кремле, конечно, хорошо, — продолжил он не закрытую шефом тему. — Это доступ к главному телу, точнее, легенда о доступе к нему. Какое-то время она будет служить для ваших врагов сдерживающим фактором. Но чем опасна в России политика? Тем, что каждый, кто занимает сколько-нибудь видное место во власти, воспринимается Телом, как потенциальный претендент на высший пост. Поэтому Тело никому не верит, всех держит под присмотром, и если кто высовывается — бьет по башке. Не имеет ни малейшего значения, что и как вы делаете. Имеет значение только то, как докладывают Телу. Если у вас нет возможности влиять на то, как докладывают, контролировать процесс, будут докладывать так, как, в лучшем случае, хочет слышать Тело, в худшем — как хотят ваши враги. Так что отставка — всего лишь дело времени. Кабинет в Кремле, конечно, здорово, но он не в помощь, а для присмотра. Так сказать, предбанник отставки».

«Ты можешь говорить мне что угодно, но только не объяснять, что я должен контролировать, и чем опасна в России политика! — вдруг разозлился шеф. — Я же не объясняю тебе, какими ножницами делать вырезки из газет, которые ты мне таскаешь!»

Легко коснувшись пальцами пульта с клавишами: «Президент», «Председатель Правительства», «Председатель Совета Федерации», «Министр внутренних дел» и далее по нисходящей, шеф кивнул в сторону литого стеклянного столика и двух кресел возле огромного окна.

За окном бесновалась метель.

Водяная прозрачность столика освобождала его, как жену Цезаря, от подозрений, чего нельзя было сказать о кожаных разлапистых креслах, определенно затаивших черные, как они сами, намерения. Внутри этих кресел могла легко укрыться целая акустическая лаборатория.

К вечеру метель усилилась.

Свет фонарей тонул в снегу, как желтый мармелад в нервно взбиваемых расстроенной хозяйкой сливках. Красные стоп-сигналы машин прерывисто тянулись сквозь снежный ветер подобно ущербным генам в измочаленной, со многими выбоинами цепочке ДНК униженного и оскорбленного народа. Реклама PHILLIPS начала моргать, теряя фрагменты букв, из чего Вергильев сделал вывод, что и у великого восточного соседа не все гладко. Похоже, злокозненное ЦРУ запустило в него некий убийственный вирус.

«Куда ехать в такую погоду? — с неожиданной тоской проговорил шеф, прижавшись лбом к окну. — Я тебя не держу», — повернулся к Вергильеву.

Шеф никого не посвящал в проблемы своей личной жизни. Но они были, если в день ошеломившего всю страну карьерного взлета стандартная февральская метель не позволяла ему ехать ни в свою городскую квартиру, ни на государственную дачу.


Вообще никуда.


Радость шефа по случаю нового назначения представала «вещью в себе», потому что не с кем было ее разделить. Вергильев подумал, что выступает сейчас в роли швейцара-«папаши», которого вышедший из ресторана господин в бобрах вдруг одаривает серебряным рублем.


Вергильев несколько раз видел жену шефа на приемах, праздничных концертах, премьерах в театрах. Она никогда не досиживала до конца. Бывшая чемпионка Европы по прыжкам в воду с трамплина, она ходила, как летела с высоты в воду, стремительно рассекая воздух. Гибкая, как бьющая из шланга струя воды, жена шефа напоминала русалку. Только не сказочно-былинную — грудастую, длинноволосую с могучей задницей, переходящей в чешуйчатый хвост, а нового типа — легкую и быструю, как корюшка, с айпадом в руке и наушником в ухе.

Она хорошо, со вкусом одевалась, но некоторые детали ее образа неизменно противоречили дресс-коду официальных мероприятий. Это могла быть единственная, напоминающая пулю, или длинную застывшую каплю железная серьга в ухе (в другом — наушник). Выкрашенная в бледно-голубой цвет прядь волос, косо пересекающая лоб, как повязка на глазу. Странные в виде квадратов, ромбов, прямоугольников и кругов (опять же железные) бусы на легком черном платье. Тяжелые (снова железные, но с чернью) кольца на пальцах, наводящие на мысль о кастете.

У нее было слегка удлиненное, чистое, словно омытое водой, лицо, светло-русые (похоже, что естественного цвета) волосы и прозрачно-серые, как вода подо льдом глаза. Стоило только приглядеться к ней, с равнодушно-приветливой улыбкой проходящей под руку с шефом на почетные места в первых рядах, сразу становилось ясно, что эта совершенная, как античная статуя, молодая женщина существует в собственном мире, куда, как в терем тот (подводный?) нет входа никому. И нет ей дела до почтительно здоровающихся с шефом чиновников и олигархов, и, весьма вероятно, до самого шефа, в свою очередь почтительно здоровающегося с президентом и премьер-министром.

Был известен эпизод, когда президент, сам в прошлом спортсмен, обходя на приеме гостей с бокалом шампанского, обратился к ней то ли с комплиментом, то ли с предложением стать тренером женской сборной по прыжкам в воду с трамплина.

Жена шефа ничего не ответила главе государства, разве только равнодушная ее улыбка сделалась чуть более приветливой. Вежливо кивнув, президент отошел, а шеф, молча, вырвал из уха жены наушник и швырнул его на пол. Это был единственный раз, когда он покинул официальное мероприятие раньше жены. Очевидцы утверждали, что из брошенного на пол наушника слышалась модернистская, навеянная катастрофой на Фукусиме симфония «Печаль воды» японского композитора, имя которого никто не мог произнести с первого раза.

Они были женаты почти десять лет, но до сих пор у них не было детей.

«Какие дети, — однажды сказал Вергильеву поддатый, а потому излишне словоохотливый охранник, один из так называемых „прикрепленных“. — Она отбила матку об воду. Я возил ее в детский дом под Тверью. Не смогла выбрать ребенка, а на обратном пути выжрала из горла в машине ноль пять вискаря. Я ночью привез шефа на дачу — окна открыты, гремит музыка, а она в ночной рубашке то ли танцует, то ли медитирует, не поймешь. Шеф посмотрел, махнул рукой, как Гагарин: „Поехали!“ Я: „Куда?“ Он: „Все равно, но отсюда“».


Временами Вергильев начинал ненавидеть свою работу советника на государственной службе по контракту «на время исполнения полномочий» шефа. В его варианте она подразумевала: ненормированный рабочий день. То есть (как при Сталине) круглосуточное нахождение «под рукой» у шефа. Причудливые задания и странные поручения, от которых сразу, несмотря на их очевидный идиотизм, невозможно было отказаться. Эпизодическую ответственность за провалы не порученных ему дел, как, впрочем, и редкие поощрения за дела, к которым он не имел никакого отношения. Бесконечные перемещения в пространстве, когда города и страны слипались в памяти в некий разноцветный пластилиновый ком. Рассматривая фотографии, где он стоял или спешил куда-то с неизменно встревоженным и озабоченным лицом, Вергильев не мог вспомнить (если только на горизонте не маячили Эйфелева башня, или Колизей), что это за страна, что за город, когда он здесь был?

Эта работа как ускоренная ржа разъедала простые человеческие отношения, не интегрированные в так называемое «общее» для близкого окружения шефа «дело», сутью которого являлось максимально долгое пребывание его в должности и — в перспективе — занятие более высокого поста. Времени, а главное сил на личную жизнь не оставалось.

«Жизнь в обмен на малые текущие блага ради грядущих больших благ», — так можно было сформулировать девиз советников, помощников, референтов, начальников секретариатов и управлений, а также всей прочей челяди, окружающей первых лиц государства. Сколько женщин прошелестело мимо Вергильева подобно влажному парфюмерному ветру, сколько умных собраний он не посетил, от скольких плодов коллективного разума не отведал, сколько не прочитал книг, не посмотрел спектаклей и фильмов!


В угоду чему?


Неужели всего лишь неплохой, но, прямо скажем, далеко не запредельной зарплате государственного служащего? Поликлинике, куда он не ходил, пока работал и из которой его мгновенно попрут, как только он уйдет с работы и (по закону подлости) поликлиника ему понадобится? Домам отдыха, куда он не ездил? Персональной машине? Не гарантированным «добавкам», ухватываемым с пиршественного предвыборного стола? Или — ожиданию невозможного, но, вопреки всему, ожидаемого взлета шефа на главную вершину, после которого жизнь окружающей его челяди должна превратиться в рай?


Нет, это было бы слишком просто.


Вергильев вдруг понял в угоду чему. Вот этим редчайшим минутам общения с шефом, когда тому некуда ехать, а единственно близкая в пространстве (волей случая) душа рядом с ним — он, Вергильев. Эти минуты заменяли ему (превосходили по качеству) все естественные преференции, к которым должен стремиться нормальный человек, включая деньги, славу и любовь.

Это бред, успел подумать Вергильев, он все забудет на следующий день, ему все равно кому сегодня изливать душу — мне или… «Федеральному сборнику». Но собственная душа его уже трепетно затаилась. Глаза напряженно следили, как шеф достает из шкафа приземистую, как бы присевшую на днище, бутылку «Chivas Regal», две похожие на шахматные ладьи рюмки, небрежным кивком приглашая Вергильева занять одно из кресел у прозрачного, как вода, стеклянного столика.

Почему мне мало видеть силу власти, завороженно передвигая мягкие, как живые валенки, ноги по направлению к креслу, думал Вергильев, почему мне так хочется видеть ее слабость, неуверенность, ощущать ее несовершенство? Неужели только тогда власть — настоящая власть? Неужели только в этом случае собственное вокруг нее вращение приобретает смысл, и этот смысл не в том, чтобы подчиняться силе, а — вот этой неожиданной слабости? Потому что только нечеловечески сильная, но при этом по-человечески слабая власть может увлечь, вдохновить, повести за собой. Все дело в пропорции, которую определяет кто… Бог? Если всякая власть от Бога? Железные вожди, пламенные революционеры, борцы за народное счастье — это миф, сказки для школьников. Ведет за собой только тот, в ком люди видят самих себя, точнее собственные недостатки и комплексы. Причем не преодоленные, а выведенные в другое измерение, увеличенные до циклопических размеров, так что их уже нет смысла преодолевать, потому что они превратились во власть. Я — маньяк, с горечью, но без сожаления констатировал Вергильев, усаживаясь в кресло, я подстерег его в темном парке и сейчас жду, что он откроет мне главную тайну — почему одни люди становятся властью, а другие — служат им? А если не откроет, что я сделаю? Неужели… убью?

Шеф тем временем наполнил рюмки до краев. Быстро (скользящим стеклянным мазком) чокнувшись с Вергильевым — он всегда так чокался с подчиненными — выпил до дна.

«Я долго вас слушал, — поставил рюмку на стол, — действовал, как вы советовали, тратил деньги на ваши проекты. Создание позитивного имиджа, позиционирование в информационном пространстве, встречи с главными редакторами, блогерами, волонтерами и прочей шушерой, большие интервью в газетах, ток-шоу на телевидении — это все ноль, имитация, припудривание собственного ничтожества, если, конечно, забыть про то, что это ваш способ заработать себе на жизнь. Вы вроде бы неглупые люди, считаете себя специалистами по информационным технологиям. Какого же х… вы делаете вид, что не знаете, как устроена так называемая… — шеф поморщился, выбирая подходящий термин, — медиасреда?»

«По двум причинам, — ответил Вергильев. — Во-первых, кто тогда будет платить за публикации, за ведение сайтов и блогов? Во-вторых, все, кто с ней соприкасаются, в общем-то, знают, как она устроена. Но никто не знает, почему она так устроена? Это самоорганизующаяся и, боюсь, неисправимая система».

«Собственно, мы ведь еще и не начинали серьезно с ней работать», — задумчиво проговорил шеф, глядя в окно, сквозь которое уже ничего нельзя было разглядеть, как сквозь многослойную белую тюлевую занавеску. Но шеф упорно смотрел в залепленное снегом окно, как если бы оно было доской, на которой написаны тезисы, предваряющие серьезную работу с прессой.

«Давайте начнем, — осторожно предложил Вергильев. — Ставьте задачу».

«Задачу? — переспросил шеф. — В девяти случаях из десяти это — решение некой проблемы. Знаешь, в чем моя беда? Наша беда? — уточнил, дружески улыбнувшись Вергильеву. — В том, что мы по-разному понимаем сущность проблем, то есть условия задачи. Вот почему они решаются так, как предлагаете вы, то есть с учетом вашей материальной выгоды. Собственно, меня это вполне устраивало, не на одну же зарплату вам жить. Но только до поры».

«Изложите условия задачи так, — ответил Вергильев, — чтобы даже такой клинический идиот, как я, их понял».

«Попытаюсь, — наполнил рюмки шеф. — А вдруг клинический идиот — я?»

«Нарываетесь на комплимент?» — усмехнулся Вергильев.

«Ты считаешь, — на сей раз как положено, глядя в глаза, чокнулся с ним шеф, — что пресса — самоорганизующаяся и неисправимая система, существующая по своим законам. Я же считаю, — поставил, как вбил гвоздь, пустую рюмку на столик, — что подобные мысли — проявление слабости. Готовность играть, точнее, проигрывать, по навязанным правилам. Если угодно, признание поражения, капитуляция до начала сражения. В мире, — продолжил шеф, — нет ничего, что нельзя было бы понять и исправить. Разве только, — вдруг вспомнил Пушкина, — сердце девы, которому нет закона. Но это так, к слову. Просто стремление исправить должно быть сильнее сопротивления того, что следует исправить».

«Расстрелять всех журналистов, — предложил Вергильев. — Другого решения проблемы нет. Купить — денег не хватит».

«Теперь о понимании того, как устроена самоорганизующаяся неисправимая система, перед которой все якобы бессильны, — не откликнулся на революционное (аналогичное ленинскому в отношении священнослужителей) предложение Вергильева шеф. — Начнем с того, что она изначально враждебна любым попыткам воздействовать на нее с каких угодно позиций. Абсолютно непримирима ко всему, что, пусть даже чисто теоретически, угрожает ее существованию, покушается на ее принципы. Эта система существует одновременно в двух измерениях, как фотография до изобретения цифровых камер. Позитив, красивое открытое человеческое лицо, которое все видят. Свобода слова, независимость журналиста, недопущение цензуры, правда и ничего кроме правды. Ну, и так далее. Но есть и негатив — белая рожа вурдалака на аспидном фоне. Это — для тех, кто понимает. Враг — тот, кто пытается рассказать о том, что он видит на невидимом для большинства людей негативе. Враг распознается и уничтожается точно и безошибочно. Им может оказаться не только государство или отдельная структура — министерство, корпорация — но и конкретный человек, задающийся вопросом, почему эта самоорганизующаяся неисправимая система молчит о том, что происходит на самом деле, но кричит о том, чего пока не происходит, но что — теоретически — может произойти? Кто определяет, что должно произойти? Или система самостоятельно проецирует предстоящие события, формирует реальность? Неуязвимость системы заключается в том, — продолжил шеф, — что она замалчивает и кричит, говорит правду и лжет вполне искренне, в каждом конкретном случае опираясь на мнения исполнителей и свидетелей, которые верят в то, что говорят и пишут. Иначе нельзя, тогда другие не поверят. Неодолимая сила системы заключается в том, что она делает людей известными, вытаскивает из грязи в князи. Она торгует известностью в обмен на лояльность к себе. Но никогда, ни за какие деньги она не сделает известным человека, способного расшифровать ее сущность. Она — поезд, где нет машиниста, но который движется точно по проложенным рельсам в заданном направлении».

«И как называется конечная станция?» — поинтересовался Вергильев.

Сквозь мелькание обнаженных тел, крупно набранные шокирующие заголовки, пугающие кадры природных катастроф, убийств и самоубийств, причудливую компьютерную графику он видел смутные очертания этой станции. То ли бараки, то ли пакгаузы на залитом мертвенным светом геометрических пространствах — то ли мест лагерных построений, то ли футбольных полей без футболистов и зрителей и, возможно, с виселицами вместо ворот. У тревожной станции было много названий, но Вергильев не знал, какое из них правильное. Зато твердо знал, что лучше этого не знать. Это была та самая дверь из сказки, открывать которую не следовало. Вергильев знал, что мир управляется из-за запретных дверей, но совершенно не стремился к ним приближаться. Чего он хочет, подумал Вергильев, куда лезет, на что рассчитывает?

«Ее нет, — ответил шеф. — Поезд идет по кругу, останавливаясь на одной-единственной, но каждый раз выглядящей по-новому станции. Она называется „Революция“».

«Площадь Революции», — уточнил Вергильев. — Станция метро. Ее построили после войны. Там черные скульптуры в мраморных нишах: чекист с пистолетом, пограничник с собакой, колхозница с петухом. Я читал чьи-то воспоминания, как Сталин осмотрел их ночью, долго молчал, а потом сказал: „Как живые“».

«Социальное содержание любой революции, — с неожиданным интересом посмотрел на него шеф, — вторично. Смена людей наверху — первична. Цель — изменение, естественно, в сторону увеличения, объемов власти и собственности новых, пришедших к управлению государством людей. Все прочие обоснования изобретаются для оправдания этих изменений. Приготовление общества к революции — последняя неделимая сущность системы, которую ты называешь неисправимой. Отчасти ты прав. Она жестко запрограммирована на один-единственный результат, независимо от общества, внутри которого существует, а также степени и методов воздействия на нее. Если ее заставить хвалить власть, она начнет хвалить ее так, что народ будет ненавидеть власть еще сильнее. Система неизбежно доводит общество до состояния снятой с предохранителя снайперской винтовки».

«И кто нажимает на курок?» — спросил Вергильев.

«Кто смел, — ответил шеф. — Но есть шанс перехитрить систему, — продолжил после паузы. — Хотя, бери выше, судьбу. Надо всего лишь перенастроить спусковой механизм, чтобы пуля полетела в обратную сторону — в глаз стрелку. Но сделать это незаметно. И, конечно, находиться в момент выстрела рядом со стрелком, чтобы принять оружие и вернуть механизм в правильное положение. Тогда появляется шанс пустить поезд против часовой стрелки, отделить власть от собственности. Оставить власть себе, собственность отдать народу и посмотреть, что получится. Если, конечно, есть понимание, что делать с властью. Вся прочая возня с прессой, — покачал головой шеф, — пустые хлопоты».

«Это что-то вроде теоремы Пуанкаре, за доказательство которой математик Перельман отказался получать премию в миллион долларов, — заметил Вергильев, — но никак не условия задачи».

После двух рюмок виски на голодный желудок ему стало тепло и уютно в кресле у стеклянного столика. Ему хотелось, чтобы метель не кончалась, но она определенно теряла силу. Сквозь белое полотно в окне медленно проступали мост через Москву-реку, шпиль гостиницы «Украина», празднично размеченные лампочками по случаю Дня защитника Отечества (бывшего Дня советской армии) дома на Кутузовском проспекте.

«Дойдем и до них. Куда нам спешить?» — ласково посмотрел на обжившуюся на стеклянном столике бутылку шеф. Она как будто собирала рассеянный по кабинету свет, растворяя его в жидком, радующем душу, но стремительно убывающем золоте.

Едва рука шефа требовательно обхватила горло бутылки, зазвонил телефон на рабочем столе. Звонок был громкий и непрерывный. Так бесцеремонно мог звонить только самый главный телефон.

Вергильев быстро поднялся, чтобы пропустить шефа к столу, но тот остался сидеть, старательно, по верхний ободок рюмок, разливая виски.

Звонок смолк.

«Президент!» — заглянула в кабинет дежурная по приемной.

«Не волнуйтесь, — приветливо улыбнулся ей шеф, любуясь точностью налива. — Это проверка связи. Да, принесите-ка нам… пару бутербродов и бутылку минеральной воды».

«Я могу заказать ужин в комнату отдыха», — предложила дежурная, внимательно, но без малейших эмоций глядя на шефа. Вергильев не сомневался, даже если бы она застала его голого, вставшего на руки посреди кабинета, это никак бы не отразилось на ее симпатичном, но, увы, уже немолодом лице. Сколько их, подумал Вергильев про обитателей кабинета, вкатывались сюда и отсюда выкатывались на ее памяти.

«Тогда одной бутылки нам не хватит, — засмеялся шеф. — Ограничимся бутербродами. Я давно понял, — повернулся к Вергильеву, — что подсохший вечерний бутерброд — шлагбаум на пути безудержного пьянства».

Дежурная вышла.

«Ничего, — махнул рукой шеф, — сильно захотят, найдут. Из-под земли достанут».

«Или закопают», — опустился в кресло Вергильев.

«Расслабься, — посоветовал шеф, — Сталин давно умер».

«Дело не в Сталине», — возразил Вергильев.

«Дело в тебе! — перебил шеф. — В таких как ты… — некоторое время он с удивлением и неудовольствием смотрел на Вергильева, как будто это тот навязал ему неприятный разговор. Или — словно шеф забыл, кто такой Вергильев, как он оказался в его кабинете? — Имя вам — легион. Вы считаете, что Россия вязнет в неопределенности, как лошадь в болоте, но не помогаете ей вылезти, а стоите на кочке и тупо смотрите. Ходите на службу, которую презираете. Изобретаете проекты, в которые не верите. Люди без мнения. Лишние детали бюрократической машины. Без вас, кстати, она бы работала лучше — примитивнее, но надежнее, а главное, понятнее для народа. Теперь о Сталине. Я помню твою записку, как мне отвечать на вопросы о генералиссимусе. Это раздвоение личности. Ты читаешь книги о преступлениях Сталина, и — одновременно — о его величии. При этом ты не до конца осуждаешь его преступления, но и не вполне уверен в его величии. Проблема в том, что и свидетельства его чудовищных преступлений, и доказательства неоспоримого его величия вызывают у тебя одинаковые, точнее, тупиковые чувства. Из них ничего не может произрасти, как из тех самых девяти зерен, о которых говорил Иисус Христос. В болоте увязла не лошадь, а то, что Ленин называл «говном нации» — служивая и прочая интеллигенция. До тех пор, пока она будет пребывать в маразматическом ступоре, все в России будет иметь одно-единственное измерение — денежное! Власть нелепа и ничтожна, потому что у нее нет другой единицы измерения стоящих перед страной проблем. Никто ничего ей не подсказывает, она предоставлена сама себе, а все, что в России предоставлено само себе, неизбежно и неостановимо начинает воровать. Власти не на кого опереться, кроме как на ребят, качающих нефть и газ, распиливающих бюджет и тупо складирующих бабло за границей. Тех самых „жуликов и воров“, о которых вопит народ».

Неужели, удивился Вергильев, самостоятельно штудировал вождя мирового пролетариата? Хотя, вряд ли. Мнение Ленина об интеллигенции в советское время как-то не афишировалось. А на излете СССР, когда шеф учился в институте инженеров водного транспорта в Костроме, диалектический материализм был изгнан, как нашкодивший хулиган, из всех учебных программ. Это случилось сразу после отмены шестой статьи советской Конституции о направляющей и руководящей роли КПСС. Тогда-то и всплыло, подумал Вергильев, кстати, вместе с новой — перестроечной — интеллигенцией, замечательное ленинское определение.

«Один древний арабский философ, — вспомнил Вергильев, — назвал нефть „испражнением дьявола“. Про газ молчу. Какой смысл менять одно говно на другое?»

«Смысл появится, — сказал шеф, — если вытащить из говна Сталина».

«Каким образом?» — мысль шефа показалась Вергильеву грубой, как шинельное сукно, но практичной, так сказать, долгоиграющей (в плане ношения шинели) мыслью. Когда закончатся кружева, туалетная бумага, прочие изысканные излишества и появится свирепая народная армия.

«Заткнуться о нем! — рявкнул шеф. — Забыть, как будто его никогда не было! Или — на худой конец — определить, как китайцы про Мао: на семьдесят процентов был прав, на тридцать — нет. Цифры могут варьироваться. Поэтому, — не дожидаясь подсохшего вечернего бутерброда, поднял рюмку (скользнул под шлагбаум) шеф, — в конечном итоге выиграет тот, кто составит правильную конфигурацию из трех источников, трех составных частей российской политики: революции, Сталина и денег… Пока они еще что-то значат», — добавил, задумчиво посмотрев в окно, где революционно, но безденежно неистовствовала метель, вероятно скрывая в белой плаценте образ Сталина.

«Допустим, — Вергильев, в принципе, не возражал поднять тост за каждый из названных шефом источников. — А что потом?»

«Суп с котом, — мрачно ответил шеф. Только неясно — кто кот?»

«Кто не рискует, — пожал плечами Вергильев, — не пьет…»

«Виски, — подсказал шеф. — И не варится в супе».

Осторожно постучав, дежурная внесла в кабинет поднос с бутербродами, стаканами и двумя тревожно позвякивающими бутылками минеральной воды. Бутылки были какие-то длинношеие и напоминали гусей. Вот только лететь с подноса им было некуда.

«Вернемся к теореме Пуанкаре, — продолжил шеф после того как дежурная вышла. — Точка отсчета — здесь и сейчас», — обвел глазами кабинет, фиксируя точку неведомого отсчета, остановившись на деликатно перемещенном на стеллаж (Вергильев не сомневался, что этой самой симпатичной немолодой дежурной) портрете президента.

Раньше портрет, по всей видимости, висел прямо над головой прежнего хозяина. Теперь шефу предстояло определить его новое место. Президент смотрел с портрета на них грустно и укоризненно, как бы опережающе скорбя о печальной судьбе болтунов, обсуждающих за бутылкой несбыточные планы. На бутылку виски президент не смотрел. Он был трезвенником и вел здоровый образ жизни.

«Чтобы двигаться дальше, я должен восстать против того, кто позволил мне добиться того, что я имею сегодня, — отвернулся от портрета шеф. — Но при этом я должен действовать так, чтобы он верил в то, что я и только я смогу собрать вокруг себя всех его врагов, перехватить, как громоотвод, молнии, которые мечет в него народ, заземлить их так, чтобы земля под его ногами превратилась в камень. А он строго встанет на него, как памятник. В этой игре он должен сначала низвергнуть меня, превратить в пыль, вывести за скобки… теоремы, а потом — опять же теоретически — позволить подняться, но уже в новом качестве. Единственно возможном качестве, — уточнил шеф, — ты понимаешь, в каком. То есть сначала я должен сгореть дотла, а потом возродиться, как птица-Феникс. Только это не факт. Во время игры он все время будет думать: а не кончить ли его, к чертовой матери? Ну и, естественно, окружение будет бубнить, пора-пора, совсем от рук отбился… Сожжение, таким образом, гарантировано, воскрешение нет».

«Воскрешение — чудо, — заметил Вергильев. — Оно не может быть гарантировано. В него надо верить». Как в Бога, хотел добавить, но поостерегся трепать святое имя хмельным языком. «Да не будет в тебе ни песчинки пустомельства о Боге, — вдруг, как белая лилия на поверхности воды, распустилась в памяти цитата. — Слово о Нем прополаскивай в девяти ангельских водах».

А еще он вспомнил, что, воскреснув, Феникс летит куда-то, держа в когтях (если, конечно, у него имеются когти) яйцо, внутри которого прах отца. Круговорот фениксов в природе был не прост. Если Феникс-отец тоже сгорел, то почему не воскрес? Или в мире всего два феникса в одном лице — отец и сын — и они поочередно сменяют друг друга на огненной вахте? Но кто тогда снес яйцо? Где Феникс-мать? И какая-то совсем идиотская мысль посетила Вергильева, а что если взять Феникса, да сунуть в воду, перевести в водоплавающие? Наверняка, лесных пожаров станет меньше. Или феникс сам превратится в… дым?

«Политика темна и импульсивна, — не поддержал религиозно-мистический пафос Вергильева шеф, — как… оральный секс. Иногда, неведомая сила несет вверх, и все ошибки оборачиваются необъяснимым успехом, а позорное бездействие — тонкой продуманной стратегией. Глупые, случайные слова ложатся на душу народа, как будто сам народ хотел их произнести, да все не мог сформулировать. Безнадежные, изначально порочно выстроенные отношения вдруг дают потрясающий финансовый и политический эффект. Случайно нанятые идиоты оказываются гениальными менеджерами. Никто не ворует, все работают в поте лица. Это действительно чудо, — покосился на Вергильева шеф, — только оно никак не связано с верой в правое или левое дело. Скорее даже наоборот, оно наступает в момент циничного осознания, что игра проиграна, и пора уносить ноги, пока не побили канделябрами. Но внутри одного чуда, — продолжил шеф, — как плохая матрешка в хорошей, скрывается, так сказать, античудо. Абсолютно выверенные, разумные решения приносят вред, правильные действия приводят к разброду и шатанию, логичные предложения вязнут в непроходимом маразме. Предательство и безволие наползают со всех сторон, как туман в фильмах ужаса. Выиграть мне можно только в том случае, если на моей стороне чудесная матрешка, а на стороне того, с кем я играю, — античудесная. У меня нет ничего, но получается все! У него есть все — власть, деньги, административный ресурс, а не получается ничего! Но тогда, — вздохнул шеф, — у него не может не возникнуть желания решить вопрос кардинально. Нет человека — нет проблемы. Или — резко изменить реальность, ввести новые правила игры. Начать какую-нибудь войну, засудить видного олигарха, разогнать правительство, объявить досрочные выборы… На худой конец — вынести тело Ленина из мавзолея. В этом случае логика прерванного политического процесса неизбежно заталкивает тебя в коридор, куда ты не хочешь. Но ты идешь в него и не просто идешь, а еще и ведешь стадо баранов, некоторые из которых действительно думают, что ты вождь, а не отрабатываешь заранее согласованный номер… И тогда, если договоренности более не действуют, ты должен либо свинчивать под любым предлогом, либо реально вести за собой людей на баррикады, но в этом случае ты — труп!»

Видимо, желая убедиться, что пока еще он жив и полон сил, шеф молодецки тяпнул очередную рюмку.

Вергильев собрался возразить, что внутри любого политического расклада возможны варианты, но шеф жестом велел ему замолчать.

Это начинало напрягать.

Ленин мог себе позволить считать интеллигенцию говном. Права же шефа на аналогичное мнение пока не были подтверждены ничем, кроме хамства. Вергильеву захотелось послать его куда подальше, встать и уйти из кабинета, но, конечно же, он никуда шефа не послал и никуда не ушел.

«Представим невозможное, — между тем азартно продолжил шеф. — Ты решил теорему, точнее, она сама решилась в твою пользу. В отличие от математика Перельмана, хапнул миллион — получил власть. С одной стороны, это сладкий сон, исполнение желаний, толпа холуев вдоль красной дорожки на инаугурации, но реально все не так! Если, конечно, ты получил настоящую власть, а не игрушку на время. Символ власти не скипетр с державой, а… поварешка! Ты оказываешься с этой поварешкой около бездонной кастрюли с вонючим варевом. Служки подносят специи, но ты не знаешь, что это и сколько сыпать. Лопаются пузыри, крышку таранят огромные кости в хрящах, как в рубище, лезут вверх петушиные головы с клювами, где-то на дне скребется, как в сказке, медвежья шерстяная лапа… Как там… скырлы-скырлы… А на раздачу уже выстроилось население страны с тарелками, но ты понимаешь, что нельзя черпать из кастрюли эту дрянь. Государства нет! Есть лохмотья — хрящи, — креативно вошел в кулинарную тему шеф, — на переломанных костях Советского Союза. Все сшито на живую денежную нитку. Кончатся деньги — области, республики поползут, как раки из перевернутой корзины. Национальная идея — имитация авторитаризма. Цель — всего лишь техническая нейтрализация протестной энергии. Люди склонны ненавидеть диктаторов, пусть даже мнимых, сильнее, чем отнюдь не мнимых воров. Сегодня в России — все обман, за исключением денег. Как провести через это болото народ, который думает, что раз ты главный, значит, ты за него отвечаешь, чего-то можешь для него сделать, как минимум, уберечь от нищеты и войны. Ты бы и рад, если бы только не отсталость, бескультурье, апатия, пьянство, воровство, нежелание трудиться, физическое и духовное вырождение самого народа. Как все это перелопатить? Как повернуть народ к прогрессу, рывку, просветлению, осмысленному действию во благо себя и страны? Если не сможешь быстро предложить решение, а это практически невозможно, ты снова труп! Нет решения — остается только тупо воспроизводить во власти себя и все ту мерзость, которая тебя окружает. Сгнить во власти, другого пути нет! Но сгнить не дадут, — нехорошо рассмеялся шеф. — К твоей, точнее, как выясняется, не совсем твоей, а может даже совсем не твоей, кастрюле подходят большие пацаны — шеф-повары в белых колпаках. Это господа, регулирующие мировые финансы, люди из царствующих династий, которые оказывается, вовсе не отказались от своих священных прав повелевать миром, прочая невидимая сволочь, управляющая ценами на нефть, прессой, полетами на Марс, программами вечной жизни и мгновенной смерти. Они двигают авианосцы, посылают самолеты бомбить то Сербию, то Ливию. Выводят на площади через твиттеры-хуиттеры миллионные толпы уродов, растопыривающих пальцы в виде латинской буквы «V», способных обрушить любую власть, но не способных объяснить, чего они конкретно хотят и как собираются жить дальше? Зато они быстро объединяются в какую-нибудь лигу. Как только появляется лига — избирателей ли, граждан, наблюдателей, оппозиционеров, гражданских инициатив — все, отсчет пошел! В Средние века, — покосился на притихшего Вергильева шеф, — с помощью философского камня алхимики превращали свинец в золото. Философский камень нашего времени — хаос. Он превращает в труху все: экономику, оборону, систему управления государством, но главное — жизнь непослушного, или зазевавшегося, не передавшего вовремя власть кому скажут правители. Поэтому, стоя у вонючей булькающей кастрюли, надо не только запихивать под крышку петушиные головы с клювами, но и не выпускать из виду больших пацанов, учитывать их требования. И ни на секунду не забывать о том, что решение жить или не жить твоей стране они будут принимать без малейшего учета твоих интересов, как бы ты перед ними не выстилался. За ними, как за добрыми пасечниками, жужжит в боевой готовности рой антивластной сволочи, все эти журналисты, голливудские звезды, телевизионные и радийные болтуны, неправительственные организации, некоммерческие фонды, независимые общественники, борцы за общечеловеческие ценности, международные чиновники, готовые подвести правовую базу под любое нужное им насилие. Они легко превратят в исчадие ада любого правителя, любую страну, на которую им укажут. Как бы этот правитель ни любил народ, ни рвал за него жилы, они будут тупо и упорно его долбить, объявляя героями всех, кто против него. Тех, кто слишком увлекся идеями справедливости, чрезмерно поверил в собственные силы, решил опираться на национальные традиции, они периодически размазывают, как дерьмо сапогом, чтобы весь мир видел: был всем, а стал никем! Вчера у него было восемьдесят миллиардов в банках и восемьдесят особняков в Лондоне, а сегодня он лежит мертвый и голый с развороченной задницей в мясном холодильнике на рынке, а всякая мразь, которая прежде целовала его следы, выстроилась в очередь, чтобы плюнуть ему в разбитое лицо. Они наглядно объясняют миру судьбу тех, кто не хочет жить по установленному порядку. Трупу в холодильнике не нужны ни восемьдесят миллиардов, ни восемьдесят особняков! Только холод, чтобы не сгнить… Я не знаю, — потянулся к бутылке шеф, — почему столько веков подряд идет неустанная борьба против власти, государства и религии? Ведь только государство, власть и вера могут держать народы в повиновении, а иногда и понуждать их к добродетели. Вот почему надо сто раз подумать и сто раз отмерить, прежде чем один раз отрезать, — мрачно подытожил шеф. — Стоит ли игра свеч?»

«А если сделать, как положено? — кивнул на Конституцию Вергильев. — Отработать срок, а потом — честные выборы, и будь как будет?»

«В России не проходит, — ответил шеф. — Да, конечно, парламентская демократия — способ сохранить жизнь после власти и, если повезет, даже вернуться во власть, но только если ты не наворовал все, что у тебя есть, пока находился во власти. Нахождение во власти в России — единственная гарантия, что твоя собственность останется при тебе. Других гарантий нет. Поэтому из высшей власти у нас, как из крематория, выхода нет. Только в виде… дыма из трубы. Или правь до смерти, или готовься к тому, что тебя кончат и все отнимут. Но чтобы этого не случилось, тебе самому придется кончать тех, кто собирается кончить тебя и отнимать у тех, кто хочет отнять у тебя. Из этой петли, — покачал головой шеф, — выхода тоже нет. Собственно, это и есть власть».

«Выход найден, — возразил Вергильев, — преемничество».

«Преемничество, — покачал головой шеф, — это всего лишь затянувшийся антракт между двумя актами трагедии. Решение по каждому лидеру, не важно, какой у него — правильный или бессрочный — срок принимают большие пацаны, о существовании которых все знают, но которых никто в глаза не видел. Они не любят, когда их пытаются объе…ать. Их воля, — едва слышно произнес шеф, — выполняет в нашем мире функцию судьбы».

«А как же Промысел Божий?» — поинтересовался Вергильев.

«Господь, — вдруг размашисто и истово перекрестился шеф, — всегда оставляет человеку выбор и шанс. Человек сам решает, что ему делать».

«И кто виноват», — добавил Вергильев.

«И кому это выгодно?» — весело продолжил шеф.

«Так что делать с прессой?» — поинтересовался Вергильев.

Снегопад прекратился. Все за окном казалось чистым и белым, как программы идущих на выборы партий.

«А ты не понял?» — искренне огорчился, точнее, изобразил на покрасневшем лице огорчение шеф.

«Нет», — изобразил на лице стремление понять Вергильев.

«Везде и всюду изображать меня врагом цензуры, защитником свободы печати, приверженцем новых информационных технологий и… — выдержал паузу шеф, — ярым сторонником президента и правящей партии. Я готов умереть за общечеловеческие ценности, демократию и реформы! Подготовь тезисы, организуй встречу с журналистами, пострадавшими за правду, договорись с телевидением о моем участии в ток-шоу на эти темы. В любом формате», — с отвращением произнес, вставая из-за стола, шеф.


От этих необязательных, но каких-то живых, как будто все было вчера, воспоминаний Вергильева отвлек звонок домашнего телефона. Вергильев посмотрел на календарь.

Суббота.

В выходные дни (с тех пор как он уволился с работы) его одиночество было абсолютным и всеобъемлющим, как черный космический вакуум. В будние дни его иногда беспокоили по домашнему телефону механические женские голоса, напоминавшие то о задолженности перед телефонным узлом, то требующие отчета по долговому единому платежному документу, который он в глаза не видел. Неужели и в субботу работают, снял трубку Вергильев.

— Антонин? Наконец-то! Еле нашел тебя, — услышал он из трубки голос Льва Ивановича — помощника шефа.

— Чем обязан, Лев Иванович? — Вергильев старался говорить сдержанно, но это плохо удавалось. Внутри как будто тикали часы, отсчитывая мгновения до взрыва, шипел, стремительно сгорая, бикфордов шнур. — Я же сдал служебный мобильный, сейчас у меня новый, как вы нашли мой домашний?

— Запиши телефон, — продиктовал Лев Иванович. — Это контора, занимающаяся то ли фонтанами, то ли канализацией, одним словом, что-то связанное с водой. Шеф просил тебя помочь им с прессой. Ну, чтобы про них где-то написали, гавкнули по радио. Он сказал, что тебе там все объяснят.

— Да? Он не сказал, зачем мне это надо?

— Антонин, мое дело маленькое. Меня попросили — я передаю. Разбирайся сам. Да, он еще просил тебя подумать над… даже не знаю, как сказать… В общем, над какой-то хренью, пришедшей ему на блог. Ты же занимался его блогом?

— Много кто им занимался, — уклончиво ответил Вергильев.

— Да мне, собственно, по х… — недовольно продолжил Лев Иванович. Похоже, его раздражало и то, что шеф использовал его в качестве телефонного курьера, и то, что он не понимал смысла поручения. — Слушай, или записывай… Взял ручку? Диктую:

Без власти нет дыма.
Водой погаси усталость души, что сознанье корежит.
Россию-страну сохрани и спаси.
Твой выбор и шанс — это Промысел Божий.
— Бред, — вздохнул Лев Иванович. — Этот, что ли, как его… Нострадамус?

— Не думаю, — ответил Вергильев. — Когда он жил, России не было. Было Великое княжество Московское с бородатыми боярами и стрельцами в кафтанах.

— Сам-то бороду на вольных хлебах не отпустил? — вдруг поинтересовался Лев Иванович.

— Пока воздерживаюсь, — удивился проницательности бывшего коллеги Вергильев. Он действительно думал отпустить бороду и какое-то время не брился. Но борода получилась не славянская, а какая-то степная, кочевническая. Вергильев сбрил ее после того, как у него в течение дня три раза проверили документы, а один — самый образованный — полицейский прямо так и поинтересовался: — Давно прискакал к нам, «чингизид»?

— Ладно, Антоша, не скучай! — повесил трубку Лев Иванович.

Интересно, подумал Вергильев, загадочная водяная контора работает в субботу?

5

Еще в институте Егоров пришел к мысли, что врачи-психиатры рано или поздно разделяют судьбу своих пациентов, становятся сумасшедшими. Ими же становятся и те, кто берется разбираться в психологии масс, то есть философы, социологи и политологи.

Недавно Егоров прочитал в солидной газете статью, где видный политолог доказывал, что любой командный спорт, к примеру, футбол толпа воспринимает, как… половой акт. Начало игры — это прелюдия. Натиск на ворота соперника — внедрение члена во влагалище, преимущество в центре поля — доминирование при выборе позиций. И, наконец, забитый гол — оргазм. При этом образ любимой команды бисексуально раздваивается в сознании фанатов. С одной стороны — в случае проигрыша — любимая команда как бы олицетворяет мужчину, который не довел дело до конца. С другой — опять же в случае проигрыша — женщину, не позволившую мужчине (коллективному фанату) получить удовольствие. Фанаты испытывают ощущение незавершенного полового акта, причем одновременно в мужском и женском варианте, что противоестественно для человеческой психики. Они не могут найти выход из этого сложного психологического состояния, а потому хулиганят на стадионах, громят после матчей пивные и магазины, зажигают огни (файеры) и успокаиваются только в воде (когда полиция разгоняет их водометами).

Но тогда, в изумлении отложил газету Егоров, политика — квинтэссенция полового акта. Лидер — вождь — это член, а народ — расслабленная увлажненная вагина.

Сталин был непревзойденным политическим «сексмастером», неутомимым самцом, имевшим народ (самку) без устали и по всякому. Ошалевший народ до сих пор фантомно любил Сталина. Та же часть народа, которая его не любила, вела себя истерично, как брошенная любовница, бесконечно предъявляя к оплате давно истлевшие счета.

Солженицын, например, напирал на интеллектуальную несостоятельность Сталина, на низменную примитивность его натуры. Но созданный им художественный образ «Йос Сарионыча» противоречил масштабу деяний Сталина, а потому так и не вышел за рамки «временно востребованного» под «развенчание культа».

Масштаб сталинских деяний можно было уподобить гранитной плите, а критиков — жукам, копошащимся под ней. Образ Сталина менялся во времени, но неизменно оказывался сильнее возводимой на него хулы. Причина величия Сталина, по мнению Егорова, заключалась в том, что он щедро тратил «расходный» — человеческий — материал на изготовление «долгоиграющих» конструкций. Построенные при Сталине заводы, фабрики, железные дороги, гидроэлектростанции, ядерные и ракетные производства оказались долговечнее ГУЛАГа. Новые поколения знали, при ком это все было создано, но уже забыли, точнее, не интересовались, какой ценой. Сталин, по их представлениям, правил страной, опираясь на принцип: «Пацан сказал — пацан сделал». И делал, даже больше, чем обещал. Этот принцип понимали еще египетские фараоны, возводившие в незапамятные времена знаменитые пирамиды, которые, как они мудро предвидели, оказались «сильнее времени». «Человек боится времени, — так, кажется, было начертано иероглифами на одной из плит, — а время боится пирамид».

Хрущев, продолжил мысль Егоров, был деревенским, крепким, но каким-то куражливым членом. Он увлек народ на сеновал, торопливо, не снимая широких штанов, им овладел, а потом стал рассказывать на ухо тайны из жизни начальства — про преступления Сталина. Народ во все времена любил тайны, особенно про начальство. Поэтому он не стал задавать глупых вопросов, типа — а сам-то ты, милок, где был? Народ знал, что прежний начальник автоматически становится плохим, когда приходит новый, и снова хорошим, когда нового гонят в шею. Но Никита начал хулиганить. Вставлял народу… кукурузу, закрывал храмы, гонял попов, учреждал какие-то совнархозы, делил райкомы и обкомы на сельские и промышленные, обещал скорый коммунизм при очередях за хлебом. Одним словом, натешившись, подтянув штаны и застегнув пуговицы на ширинке, потребовал, чтобы народ надел трусы (розовые, до колен, на резинках и с начесом) задом наперед. Потому-то никто и не стал особо возражать, когда соратники погнали Никиту с сексуального сеновала.

Против заступившего на его место Брежнева народ, в общем-то, ничего не имел. Тот, в отличие от Сталина, да и от Хрущева, разрешил народу ходить «налево» — пить, воровать, бездельничать на работе, вольно трепаться на кухне. Но в вопросах престижа Леонид Ильич был строг — перед Америкой не лебезил, ввел войска в Чехословакию, а через десять лет — в Афганистан. Тут, правда, народ засомневался — сохранил ли Леня былую потенцию? И еще народу не очень нравилось, что, снимая пиджак, или маршальский китель в редкие минуты близости, он заставлял народ смотреть на привинченные ордена и восхищаться, какой он, Леонид Ильич, герой. Это у народа получалось неискренне, тем более что и близость получалась (если получалась) старческая, птичья.

Андропов и Черненко в «донжуанском списке» народа значились, как две случайные связи.

Короткая любовь с Андроповым получилась с садистско-шпионским уклоном. Генсек-гебист ловил народ средь бела дня в магазинах, как будто не знал, что к вечеру там — пустые прилавки. Мешал смотреть кино, приставая в темноте с дурацкими вопросами, почему народ сидит в зале, вперившись в экран, а не перевыполняет норму на предприятии. Даже в банях начал проверять, где его совсем не ждали. А еще велел определение «русский» везде менять на «советский», так что даже в старых сказках с перепуга стали печатать: «Баба сунула ухват в советскую печь и достала горшок с кашей». Народ, впрочем, не успел ни испугаться, ни возненавидеть Андропова. Едва развесили по стране его портреты с улыбкой Джоконды, как он умер в больнице от почечной недостаточности.

Черненко вообще не удостоил народ внятной близости, сразу слег в ту же самую больницу, откуда его увезли на элитное кладбище под кремлевской стеной.

Горбачев, продолжил «сексуальное путешествие» в историю Егоров, приучил народ к оральному сексу. Но этого ему показалось мало. Он подмешал народу в водку клофелин. Тот так и вырубился с открытым ртом, что-то бормоча о «перестройке, гласности и обновленном социализме». А когда очнулся, обнаружил в своей обворованной — с содранными обоями и вырванными розетками квартирке — хулигана-алкаша, который десять лет драл его на рельсах, не интересуясь, нравится это народу или нет.

Егорову вспомнилась неправдоподобная история, рассказанная ему Игорьком Раковым, который в бытность депутатом услышал ее от другого — весьма уважаемого — народного избранника. Будто бы тогдашний президент задумал чохом разогнать Думу и правительство, запретить компартию, отменить выборы и ввести в стране чрезвычайное положение. К нему направилась делегация, куда вошел и уважаемый депутат, знавший президента по многолетней совместной работе в обкоме, чтобы отговорить от этого безумного шага. Охрана долго скрывала, где находится президент, но делегация проявила настойчивость и, в конце концов, обнаружила главу государства на одной из подмосковных дач… в бане (вот узнал бы Андропов!). Президент после долгих уговоров вышел на банное крыльцо в чем мать родила и долго не понимал, кто к нему приехал и чего этим людям от него надо. А когда разобрался, хрястнул с размаху немалого размера членом о дверной косяк: «Не надо мне говорить про народ! Я лучше вас знаю, как управлять Россией! Вот что ей надо!» Чрезвычайное положение он, правда, вводить передумал, однако предупредил, что своими руками задушит (прибьет членом) начальника центрального избиркома, если не победит на выборах.

Следующий лидер взялся повышать сексуальную культуру народа, предложив ему «Menage en trios» — любовь втроем. Народ запутался, кто из вождей альфа-, а кто бета-самец, кто из них наверху, а кто внизу или сбоку. Опытные партнеры всякий раз ставили народ в такую позицию, что было не разобраться. А когда продвинутый в товарно-денежных отношениях народ заикнулся насчет двойного тарифа, напарники дали ему единственную гарантию — что будут время от времени меняться местами, чтобы народ не скучал.

В сущности, вся человеческая цивилизация, вздохнул Егоров, это история массового психического и сексуального расстройства общества. Просматривая в компьютере медицинские карты записавшихся сегодня к нему на прием пациентов, он, видимо случайно, соскользнул в Сеть БТ, и сразу же изумленно уперся в «Большую Тему», где дебютировал некто под ником «nollь»:


«Сгорают, чадят, рассеиваются в наших глазах все неэкзистенциальные единства мира; и все время гибнет возникающая на них надежда человеческая… Но люди все снова и снова устремляются, в каждом своем поколении и во всяком народе, к новым формам своего неверного, подобного дыму, единства…

История человечества есть история торжественной гибели ложных единств».


«История человечества — история уносимого временем дыма», — немедленно подключился к дискуссии Егоров.


Забыв про пациентов, он задумался сначала о жирном античном жертвенном дыме, затем — о дыме сжигаемых еретиков и раскольников, о белом ипритовом дыме над окопами Первой мировой войны, о дыме из печей концлагерей Второй мировой войны и, наконец, о невидимом радиоактивном дыме, внутри которого в настоящее время существовало обреченное человечество.


«Человеку нужно так мало, но он, даже не имея должного количества денег, приобретает много ненужного. Человек слепнет в дыму лишних вещей», — откликнулась на слова Егорова бэтэшница под ником «s5ila».


Сколько помнил Егоров, она постоянно предлагала членам Сети какие-то вещи — одежду, мебель и почему-то столовую посуду, которую, похоже, меняла каждый месяц.


«Видоизменяя словесную формулу марксизма, надо сказать: „Божественное Бытие определяет лучшее человеческое сознание“. А низшее (так называемое „материалистическое“) сознание, конечно, определяется совсем другим (эгоистическим, демоническим) сознанием и бытием».

БТ-сознание — переходное от низшего к лучшему, то есть «дымоническое», — включился в дискуссию некто odin.


«Извращенная природа человеческая созерцает мир не как отражение небесной гармонии, где каждая мелочь драгоценна своим непосредственным отношением к великому целому Божьего мира; падшая природа человека созерцает мир как скучную бессмысленность, где можно лишь отыскивать себе различные приятности и где непрестанно происходят различной любопытности события».

Дым любопытства, дым игры — это дым сгорающего в наших душах Отечества. Мы проживем жизнь зря, если не погасим дым Отечества водой прямого действия! — быстро написал какой-то pól, видимо, усиленно читающий в этом самом póle не только религиозную, но и патриотического направления литературу.


«Беда наша не в том, что мы критикуем все, а в том, что мы критикуем мелко и, в сущности, только мелочи; мы отталкиваемся от порослей зла, а не от его корней. Это мелкое недовольство жизнью, вереница ничтожных протестов и обид на жизнь, сетований на людей, друг на друга есть плесень человечества. Эта плесень уничтожается только великой неудовлетворенностью, дочерью великой любви, ослепительного видения истины».

Рассвет рождается в утренней дымке, а плесень «лечится» дымом БТ, — поддержал уже не из подвала, а, судя по нику, из болота (само)критичный пафос дискуссии 3tonn.


«Современный бег человечества, его интересов, его воображения и цивилизации, все ускоряющееся коловращение людей в пространстве и времени вырастает не только из социальной и культурной связи людей, но и из страшного одиночества человека в мире, от одиночества, которое человек хочет скрыть от себя и от других».

Дым БТ — дым одиночества, мы хотели спрятаться в нем от самих себя, но обрели друг друга и перестали быть одинокими, — попытался вырулить на позитив неведомый Егорову chetVERikov.


Откуда все они взялись, подумал Егоров, почему я раньше их не знал? Наверное, за недолгое время, пока он не заглядывал в сеть, она так разрослась, что в нее, как арбуз в авоську, уместился земной шар.


«Жизнь скрывается под коркой лицемерия, условности. Все делается двоящимся и полуправдивым. Над душами разливается инфернальный свет не от Солнца — Христа, а от фосфора человеческих мозгов и костей».

Наши мозги фосфоресцируют дымом БТ. Но куда ведет дорога, которую мы освещаем? — включился в обсуждение религиозно-мистической темы 0!5.


«Люди очень нужны друг другу, и очень друг другу приедаются. Нужны они друг другу общностью природы своей, которая есть любовь, и различием даров своих, призванных ко взаимному восполнению… Нужны люди друг другу, но приедаются бесконечной своей суетой и облеканием в торжественность суеты своей»…

Мы восполняем друг друга дымом БТ, ибо он — наше коллективное-сознательное, — материализовался на форуме опять, (как, кстати, и предшествующий 0!5), неизвестный Егорову shestЬ.


«Печаль одиночества связана с несоответствием человека Господу Иисусу Христу. Чувство „одиночества“ есть знак несоединенности со Христом и томления по этой соединенности… Тут сокровеннейший источник жажды людей, так часто ими неверно и гибельно удовлетворяемой — лишь в области телесной и психической»…

Дым БТ — всего лишь умственная похоть. Но у него есть шанс соединить нас с… — оборвал себя на полуслове морально выдержанный 7yanin.


Дальше темп дискуссии ускорился. Видимо участники устали (полемики в Сети не выдерживали длинных дистанций), а потому перешли на телеграфный стиль.


«Ложных пророков трудно изучать (как фальшивую музыку). Самый процесс нестерпим».

В дыму БТ не разглядеть
Как истину одеть
В одежду
Из надежды
Без надежды, —
резко снизил накал обсуждения сетевик, укрывшийся за ником VO7.


«Из многих тонн угля добывается грамм радия. Из многих книг, газет, слов, речей, проповедей добывается малый отблеск истины».

Из дыма добывается… только дым, — поддержал скептика DevЪ, воспользовавшийся за неимением в современной клавиатуре старинной буквицы «Ять» твердым знаком.


«В мире много козлиности — скучного и бессмысленного духа». Дым БТ — типичный «бессмысленный дух», — заявил очередной неизвестный Егорову персонаж — markizDesadЬ.


А еще в мире много зайцевости, мысленно дополнил «маркиза» Егоров, как простой (празднующей труса), так и героической (ему вспомнился заяц, «опустивший» в зимнем лесу волка), и необъяснимой,тоскующей по орденам, искоса глянул на пристроившегося в углу стола деревянного врачебного зайца в сюртуке.


Он еще раз убедился в том, насколько просто управлять дискуссией в сети. Она была подобна ветру, капризно меняющему направление. Собственно, так и действовали те, кто по долгу службы наблюдал за порядком в Рунете. Когда дискуссия устремлялась не туда, как прыгунья в высоту, преодолевала планку допустимой критики, пять-шесть нанятых «троллей» сбивали прыгунью, грубо повторяли, как вбивали гвозди в податливое бревно, одну и ту же мысль. Пафос дискуссии менялся на противоположный. От критики властей — к их поддержке. От ненависти к «жуликам и ворам» — к признанию их «единственной силой, удерживающей Россию от развала». Умные люди по какой-то причине не дорожили своими мыслями, легко отказывались от них, как s5ila от ненужных вещей.


«Человек теряет волю в дыму лишних мыслей», — написал Егоров.


Кто сеет ветер, вспомнил он, пожнет бурю.

Егоров понял, что пора выходить из сети. Обращение к народным пословицам свидетельствовало о (Егоров надеялся, что временной) приостановке его умственной деятельности.


«Грех манит тем, что он „похож на свободу“; он „вроде благодати“».

Дым БТ похож на воздух, — успел встрять под занавес odin+1 — отец или сын уже отметившегося на форуме odinaно это — дым бездействия, дым смерти. Кто знает, как превратить его в дым действия, дым новой жизни?


Егоров попытался уйти с форума, но Исайка завис, и на экране высветилось знакомое имя — София.


«Посмотрите, как мир близится к концу; смотрите, что творится в мире: всюду безверие… вооружения и угрозы войною; убийства, всюду расхищения казны и частной собственности; повсюду потеря стремления к высоким духовным интересам, ибо весь почти интеллигентный мир потерял веру в бессмертие души и вечные ее идеалы… повсюду одно стремление к удовлетворению животных страстей; алчность к корысти и обогащение хищническим образом; огульное пьянство, неуважение брачных союзов. Смотрите и сами судите: мир окончательно растлел и нуждается в решительном обновлении, как некогда чрез всемирный потоп».

Дым БТ — smoke on the water — не долетит через океан от одного Иоанна к другому, от Сан-Франциско до Кронштадта… ударим дымом БТ по мокрой спине всемирного потопа пошлости и мерзости!


При чем здесь это, удивился Егоров, но «лишняя» мысль Софии странным образом подхлестнула его волю к «лишнему» (он это чувствовал, но уже не мог остановиться) знанию. Егоров «упал» в Интернет и через несколько минут выяснил, что все участники дискуссии — от odina до его отца или сына odin+1 цитировали книгу «Время веры» архиепископа Сан-Францисского Иоанна Шаховского. София же подвела итог фрагментом из статьи знаменитого Иоанна Кронштатского, опубликованной 11 сентября 1905 года в малоизвестной, судя по названию, газете «Котлинские известия».

Егоров полез в архив Сети БТ, но не обнаружил там никаких упоминаний об этих достойных людях. Ветер, не иначе, пригнал дискуссию, как дым, на форум с какого-то невидимого, но мощного пожара.


«Нет дыма без… воды. Кто сеет дым, пожнет… воду?» — зачем-то отправил на завершившийся форум две видоизмененные пословицы Егоров.


Но сломанный бумеранг достиг цели.


Немедленно, как будто они сидели у компьютеров и ждали (чего?), Егоров получил восхищенное «YESSSS!!!!» от… двадцати шести сетевиков — двадцати шести бэтэшных комиссаров.

Он испуганно выключил Исайку. Но тот, как капризный ребенок, не хотел «засыпать», светился пиктограммами сквозь гладкий и черный, как ночной каток, экран. Как если бы подо льдом существовал перевернутый мир, и кто-то там носился по ночному льду на светящихся коньках.

Егоров сунул ноутбук в «пальтишко», пройдясь по периметру «молнией». Исайка затих, как ловчий сокол, которому хозяин опустил на голову колпачок.

6

Внимательно изучив присланные по электронной почте описание, техническое обоснование и бизнес-план социального проекта «Чистый город — чистые люди», Аврелия решила пригласить представителя Заказчика в офис «Линии воды». Но потом передумала. Не то чтобы она испугалась, что Святослав Игоревич — тезка знаменитого князя-язычника — победителя ненавистной Хазарии, сына святой княгини Ольги и отца крестителя Руси великого князя Владимира — явившись туда, убедится, что имеет дело с фирмой-однодневкой. Это было ясно с самого начала. К тому же большинство подобных фирм вообще не имеет никаких офисов. Памятуя об исчезнувшем (унесенном водой?) с ладони отца синем изречении: «Люди — карты Бога», Аврелия решила быть в отношениях с Заказчиком открытой картой. Ей, в сущности, было нечего скрывать. И, следовательно, незачем хитрить.

Когда нечего скрывать — хитрить себе во вред, произнесла по какому-то поводу много лет назад подружка Аврелии по фамилии Укропова. Аврелия звала ее «Укропчиком». У подружки были ярко-зеленые глаза, и светлые — с прозеленью! — Аврелия была готова поклясться — волосы. Если кого и нашли на грядке, только не где капуста, а где укроп, так это ее.

Укропчик, впрочем, не всегда следовала мудрой заповеди, а потому угодила в тюрьму за «незаконную предпринимательскую деятельность». Устроившись в одну из управляющих ЖКХ-компаний, она явочным порядком учредила платеж за «среднюю воду». То есть жильцы понуждались платить не только за горячую и холодную воду, но и за «среднюю», которая образовывалась от их смешения.

Прочие управляющие компании поспешили перенять опыт.

Возмущенный пенсионер, из тех, что рассматривают в лупу цифры на квитанциях, обратился с запросом в Конституционный суд.

Президент, общаясь в прямом эфире с гражданами, заявил, что «средняя вода» — это «третья рука», вцепившаяся в горло народа. «Первая, — пояснил президент, — спекулятивный олигархический капитал, вся эта мразь, окопавшаяся в Лондоне. Вторая — чиновники, ворующие бюджетные деньги — „спящая“ пятая колонна, которая проснется, как только власть зашатается. Третья — повседневная бытовая коррупция». Президент предложил народу самостоятельно отлепить самую подлую и вредоносную — «третью руку», присосавшуюся к его глотке, как осьминожье щупальце. «Две другие оставьте мне», — мрачно попросил президент.

Так что, можно сказать, Укропчик пострадала за политику. Или — за хитрость, но не свою, а президента, который, конечно же, не тронул ни олигархов, ни чиновников. Да и как он мог их тронуть, если эти две «руки» правили страной, а президент надевался на них и прыгал над ширмой, как смешная кукла в уличном балагане.

Поэтому для острастки было решено окоротить «третью» руку. Зачитывая приговор, судья произнесла фразу, облетевшую мир: «Мы победим коррупцию, утопим среднюю руку в третьей воде!»

Сейчас Укропчик жила на греческом острове в Ионическом море, и ей не было хода в Россию. Борцы с «третьей водой» и «средней рукой» настаивали, что ее УДО (условно-досрочное освобождение) было незаконным. Чем-то это напоминало «казус Станкевича», когда демократа «первой волны» — советника Ельцина по фамилии Станкевич десять лет держали в изгнании — в Польше — за смехотворную взятку в десять тысяч долларов. Видимо, намерили по году за каждую тысячу. Хотя Абрамович, если верить газетам, отобедав с уважаемыми людьми в ресторане, оставлял официантам «на чай» гораздо больше. «Все минет, — с ударением на первый слог часто повторяла Укропчик, — а правда останется». Хотя, Аврелии казалось, что смысл не сильно исказится и если перенести ударение на второй слог. Укропчик не держала зла на Родину — деятельно поставляла в российские ресторанные сети экологически чистую греческую брынзу и зелень, в том числе, вероятно, и укроп.

Мне незачем хитрить, убеждала себя Аврелия. Если бы я вдруг встретила мужчину с неподдающейся описанию потенцией, разве я стала бы хитрить? Нет, в этом случае удел женщины — не хитрить, а радостно и с готовностью подчиняться, получая при этом удовольствие, переходящее в наслаждение.


Изучив возможности, связи, финансовую «глубину» (шест дна не достал) вышедшей на нее международной корпорации, Аврелия окончательно убедилась, что хитрости неуместны. Эти люди сами могли легко решить любые проблемы. То, что они обратили внимание на «Линию воды», было чудом. Но ей вспомнилось другое изречение Укропчика: «Увидеть чудо своими глазами — шанс понять, где тебя хотят нае…».

После того, как схлынула первая волна радости по поводу проекта «Чистый город — чистые люди», Аврелии захотелось определить причину чуда и степень собственного риска в процессе превращения сказки в быль. Аврелия не сомневалась, что рождена «чтоб сказку сделать былью», но в надежности предлагаемых ей в лизинг «стальных рук-крыльев» и «сердца — пламенного мотора» следовало убедиться.

Она решила встретиться с тезкой победителя Хазарии на нейтральной территории, а именно в ресторане, куда Укропчик поставляла экологически чистую брынзу и зелень. Вино в этом ресторане подавали в амфорах. На стене висела цветная фотография: президент в костюме для дайвинга поднимает с песчаного дна точно такую же, как в ресторане, амфору. Подпись, правда, под фотографией была какая-то странная: «Человек-амфибия пьет за твое здоровье, козел!»

Проходя в сопровождении официанта по вестибюлю к заказанному столику, Аврелия внимательно посмотрела на себя в зеркало. Она выглядела максимум на двадцать пять. Это свидетельствовало, что чудо — реально, как вода из крана. Та самая «средняя вода», которой Укропчик по сию пору поливала на далеком греческом острове грядки с укропом.

Аврелия завернула в туалет, чтобы сполоснуть… «третью руку?» перед подписанием от имени ЗАО «Линия воды» контракта на осуществление проекта «Чистый город — чистые люди», или «Тангейзер-М», как они называли его со Святославом Игоревичем.

«Обман возвращает тебе красоту, — помнится, с грустью заметила однажды наблюдательная Укропчик. — Но почему только тебе? — от обиды ее зеленые глаза в тот давний день сверкали как фальшивые бразильские изумруды, партию которых она успешно реализовала через ювелирный салон „Bvlgari“, где работала „менеджером по работе с клиентами“, говоря по-простому продавщицей. — Я знаю, почему, — проницательно продолжила Укропчик. Поддельные изумруды в ее глазах превратились в настоящие — тяжелые, с как бы всплывающими золотыми искорками. — Потому что ты среди нас главная! У нас много жизней, но твои жизни — самые красивые. Почему так? — „чистая вода“ изумрудов в ее глазах превратилась в слезы. — Одним все, другим»… «Другим — укроп!», — ответила ей тогда Аврелия. И ведь как в… воду — «среднюю воду» — смотрела.


Она специально приехала в ресторан пораньше, чтобы осмотреться и сосредоточиться перед разговором со Святославом Игоревичем. У нас все готово, сказал он Аврелии, когда она договаривалась с ним по телефону о встрече. Нам все равно, где подписывать соглашение. Можно тихо, а можно с помпой — в Торгово-промышленной палате, или в Союзе промышленников и предпринимателей под телекамерами. Мы готовы проплатить сюжет, чтобы показали в новостях на всех каналах. Для рекламы проекта, работы с прессой нанят специальный человек. Вы с ним обязательно встретитесь. Кредитная линия «заряжена», продолжил Святослав Игоревич, никаких ограничений по финансам и поставкам оборудования не предвидится. Осталось только согласовать график работ. Поскольку речь идет о передовых инновационных технологиях, сказал он, нам удалось пробить через фонд «Сколково» серьезные таможенные льготы. Они не будут зафиксированы в договоре. Это значительно увеличивает ваш бонус, Аврелия. Вы получаете наш кредит под минимальные проценты, оплачиваете им наше оборудование, устанавливаете его с помощью наших специалистов, торжественно вводите в эксплуатацию при большом стечении начальства и благодарных горожан, а затем передаете весь комплекс на баланс московского правительства по договору о возмещении затрат. Все чисто, подвел итог Святослав Игоревич, нет никаких причин для сомнений.

Если все как он говорит, ужаснулась Аврелия, я рискую помолодеть до такой степени, что мне придется вернуться в утробу матери. Или, вообще, исчезнуть, раствориться в плаценте… Если, конечно, подумала она, утробу матери уподобить острову, а плаценту — соленой морской воде…

В голосе Святослава Игоревича, однако, не ощущалось радостной тревоги — спутницы ожидания больших денег. Напротив, некая усталость присутствовала в его голосе.

Аврелия вспомнила их самый первый разговор. Тогда Святослав Игоревич был не в пример живее.

Или он настолько богат, что деньги для него — тьфу, подумала Аврелия, или же он отвечает только за определенный этап проекта, а именно, договор с Аврелией, и до всего остального ему дела нет. Он передаст меня другому бегуну, как эстафетную палочку, подумала Аврелия. Это предположение ее огорчило. Ей предложили участвовать в забеге, дистанцию которого она не знала. Аврелия привыкла самостоятельно осуществлять свои мероприятия от «а» до «я». Но «Тангейзер-М» не был ее мероприятием. Аврелию использовали. Давали возможность заработать, но не посвящали в конечную цель.

Какой может быть конечная цель любого проекта в России? — задала себе вопрос Аврелия. И сама же ответила: деньги. Судя по тому, какой кусок ей играючи отрезали, каравай в диаметре был необъятен. Она поняла, что чем меньше вопросов будет задавать, тем ей же будет спокойнее. Неужели, горько усмехнулась про себя Аврелия, все люди — карты Бога, но далеко не все — открытые карты? Ей даже показалось, что Святослав Игоревич не видит особой необходимости в их встрече.

Может быть, доверим подготовку документов исполнителям, предложил он.

Но вскоре сам перезвонил, подтвердил время и место встречи.

На сей раз никакой утомленности (от денег?) в его голосе не ощущалось. Что-то произошло, подумала Аврелия, что-то такое, отчего значимость моей скромной персоны для них повысилась. И это, подумала она, вряд ли связано с контрактом, там все ясно, как в коридоре, где рад бы свернуть, да некуда. Значит, это связано… со мной — с тем, что они знают про меня, в то время как я не знаю, что именно они про меня знают и на что хотят обменять это свое знание? Не важно, сказала сама себе Аврелия, когда-нибудь это должно было произойти. Укропчик права, у нас много жизней. Вполне возможно, с одной из них пришла пора расстаться…


Проект «Чистый город — чистые люди» со всех точек зрения — политической, экономической, социальной и экологической — представлялся совершенным. Он, как патрон в ружье, идеально укладывался в популярную глобальную философию о ненасильственном единении человека и природы.

В России проект имел все шансы стать первым шагом на пути масштабного преобразования городской среды. Никакие государственные бюрократические структуры не должны были вставлять палки в колеса. Напротив, они могли только соревноваться в поддержке проекта, как некогда соратники Ленина на субботнике, задним числом вцепившиеся в легендарное бревно. Или — многочисленные доброхоты, некогда вытащившие (многие опять же задним числом) из морской пучины подполковника Брежнева на Малой земле, когда в катер, на котором мчался будущий генсек, угодила фашистская торпеда. Со Сталиным такие шутки не проходили. К его делам примазываться было опасно.

Столь точное попадание в общественно-государственную «мишень» наводило на мысль, что проект «Чистый город — чистые люди» либо продиктован самим временем, либо он — плод искушенного ума, досконально изучившего положение дел в стране. Россию, вспомнила чье-то изречение Аврелия, во все времена губили решения, которые нельзя было не принять ради ее спасения. И спасали, продолжила она спорную мысль, решения, которые ни в коем случае нельзя было принимать, потому что они вели ее к погибели.

С каждым годом весна и лето в России становились жарче и суше. Глобальное потепление климата особенно удручающе сказывалось на жителях больших городов, исходивших потом, задыхающихся в безвоздушных каменных лабиринтах. Воздух над асфальтом нагревался, как над утюгом, уносился вверх, лишая людей возможности дышать. Ситуацию могли бы частично исправить деревья, кусты и клумбы, но из-за «точечной» застройки парки и скверы в Москве были ликвидированы, как класс.

Проект «Чистый город — чистые люди» предлагал в предельно сжатые сроки проложить в столице России подземную трубопроводную (из сверхлегкой и сверхпрочной циркониевой пластмассы) систему увлажнения почвы с использованием новейшей инновационной технологии так называемого «водяного дыма», который еще иногда называли дымом БТ, то есть «без трения». На увлажняемых этим самым «водяным дымом без трения» участках почвы трава, кусты и деревья росли во много раз быстрее, чем, если бы их просто поливали водой. Вода элементарно смачивала землю. Дым БТ — воздействовал на почву на молекулярном уровне, соединяя в единую структуру атомы воды и земли. Но это было еще не все. Реакция (в пояснительной записке она называлась «холодным нейтринным синтезом») понижала силу трения внутри молекул воды. Освобожденные от прежде накрепко их сцеплявшей силы трения, молекулы воды начинали бурно делиться. «Высосанный» из почвы миллиграмм «водяного дыма» мгновенно превращался в кубометр натуральной воды.

Технология дыма БТ позволяла без обременительных затрат установить в намеченных точках на всем протяжении трубопроводной системы неограниченное количество мобильных туалетов. Что еще нужно было москвичам и гостям столицы в изнуряющие, сухие, как похмельная пасть и как похмельная же пасть вонючие, летние месяцы? Люди пили без конца пиво, кока-колу, газированную и негазированную воду, какой-то подозрительный квас и даже, как с изумлением прочитала Аврелия в пояснительной записке, тайно продаваемую на рынках цыганами и курдами «сахарную воду», а потом плавали в липком поту, рыгали, страдали желудком, справляли нужду в неподобающих местах. Молодые девушки-абитуриентки теряли сознание от жары и смрада в переполненных вагонах метро, в магазинах и библиотеках, где не было кондиционеров.

Технология «водяного дыма» позволяла устанавливать над трубопроводами новой системы не только мобильные туалеты, но и душевые кабины, бассейны, джакузи, сауны, турецкие бани — «хамамы», то есть создавать самые настоящие оздоровительные аква-комплексы. Исходящий потом, липкий, как облизанный (похмельной пастью?) леденец, с переполненным мочевым пузырем и трубящим иерихонской квасной трубой брюхом гражданин мог за символическую плату воспользоваться туалетом, смыть под ароматическим душем с себя пот, размягчиться в сауне или в «хамаме», а потом спортивно охладиться в бассейне.

Женщины, которые всегда следят за собой тщательнее, чем мужчины, получали возможность быстренько подмыться, сменить, в случае необходимости, прокладку и даже подправить «интимную стрижку» в косметическом кабинете. Не исключался и эротический массаж, а также пирсинг.

В проекте имелся параграф, предполагавший помечать каждый двадцатый аква-комплекс специальным символом и предоставлять его в распоряжение представителей «сексуальных меньшинств». Это, по мнению авторов пояснительной записки, могло бы явиться существенным вкладом в повышение сексуальной толерантности населения России. Пока же, с горечью констатировали они, Россия в рейтинге этой, определяющей культуру общества, толерантности занимает недостойное великой державы сто пятьдесят девятое место среди двухсот семи существующих на данный момент на планете государств. Каждый третий гражданин России терпимо относится к гомофобии — дискриминации геев, лесбиянок, бисексуалов и трансвеститов.

Дойдя до пункта о сексуальных меньшинствах, Аврелия поняла, что в мире нет силы, способной помешать осуществлению проекта «Чистый город — чистые люди». А что если, подумала она, изменить название на «Чистый город — толерантные люди»? Надо будет обязательно сделать это, поставила карандашом галочку на полях. Ей уже виделось, как проект выходит за пределы России, становится общеевропейским, а там и… всемирным. Или, как писали советские поэты-романтики в конце тридцатых, «земшарным». Это сколько же аква-комплексов, захватило дух у Аврелии, можно будет установить в Китае и Индии? Да и Африку нехорошо было оставлять в стороне от сексуальной толерантности.

Использованную в аква-комплексах воду предполагалось очищать и использовать для бытовых нужд. Для этого в местах слива под аква-комплексами устанавливались особые суперинновационные насосы, не только с космической скоростью всасывающие воду, но и осуществляющие в процессе всасывания вакуумную уборку и дезинфекцию аква-комплексов. В пояснительной записке утверждалось, что аналогичные технологии великолепно зарекомендовали себя в северных провинциях Канады. Там насосы не только гнали по специальным (из той же циркониевой пластмассы) трубам горячую воду в самые труднодоступные места, но и осушали болота на вечной мерзлоте, очищали от свалок и разливов нефти большие территории.


Аврелия была не сильна в технике, но ей пришла в голову мысль, что дым БТ — это и есть настоящая, а не та, за которую когда-то взимала плату с жильцов Укропчик, «средняя» вода. «Водяной дым» не являлся ни водой, ни паром, ни льдом, но, как догадывалась Аврелия, мог легко превращаться в любое из трех классических состояний.

Единственное, что смущало Аврелию, это то, что великое научное открытие (а как еще прикажете воспринимать дым БТ?) почему-то в России сразу опустилось на уровень… туалета. Хотя, если вдуматься, и в Канаде его использовали странно. Кому нужна во льдах горячая вода? Эскимосы, насколько было известно Аврелии из литературы по этнографии, не утруждали себя водными процедурами. Еще в тридцатых годах прошлого века русские (советские) исследователи Арктики обнаруживали там целые племена отродясь не осквернявшие себя водой. Следом за исследователями в эти племена наведывались чекисты и партработники. Аврелия читала в книге «Как коммунисты убивали Север» отчет, где один из коммунистов хвастался, что эскимосы у него, хоть и упорствуют насчет умывания, зато назубок (правда, зубов у них мало, честно признавал он) цитируют по памяти главы из «Краткого курса истории ВКП(б)». Наверное, канадцы тайно подогревают остывающий Гольфстрим, подумала Аврелия, ведь если он отклонится от их побережья, уйдет, как пишут ученые, в сторону Антарктиды, всей западной цивилизации кранты.


Она поделилась своими мыслями с отцом, когда того, как легкое белое перышко, ветер принес то ли с дачи, то ли из санатория, но, скорее всего, с очередного заседания «оргкомитета», «инициативной группы» или «лиги гражданских инициатив» в их городскую квартиру.

Отцу было под девяносто, но внутри него как будто неистовствовал «водяной дым», преумножающий на молекулярном уровне энергию. По старческим жилам, как по трубам из неведомой циркониевой пластмассы, бежала горячая кровь. Сухой, как щепка, с белым хохолком-парусом на голове, отец скользил по набирающему мощь Гольфстриму социально-политического общественного протеста, явно намереваясь увести его в сторону революционной Антарктиды. Каждую неделю в Москве собирались многотысячные митинги то «рассерженных квартиросъемщиков», то «оскорбленных блоггеров», то «обманутых слушателей Вестей-ФМ». Отец, сколько его помнила Аврелия, всегда был конспиратором, однако вся его конспирация легко разгадывалась не только вездесущим КГБ, но и домашними. Так и сейчас, отец ничего не говорил, но Аврелия знала, что нынешние митинги — это всего лишь «разогрев» перед главным — внезапным и не многотысячным, а миллионном! — митингом, который как волна-цунами смоет позорную власть. Гольфстрим уйдет на Антарктиду! Власти «жуликов и воров» конец! Аврелия даже знала главную тайну, а именно, какой объединяющий символ предполагается использовать на митинге-миллионнике: портрет президента с приклеенным ко лбу презервативом и надписью: «Вернись домой!». Она пыталась вразумить отца, говорила ему, что «резиновая революция» плохо кончится независимо от того, кто победит: власть или «оскорбленные жильцы». Отец делал вид, что не понимает, о чем она, какие еще митинги, какие жильцы, ему девяносто лет, одним словом, косил под старого маразматика.

Но дым БТ, мобильные сортиры, аква-комплексы, а главное, торжественная презентация проекта на Пушкинской площади его неожиданно заинтересовали.

«А чего ты хотела? — спросил он. — Такова цена науки в завершающий период существования общества потребления! Был бы жив Сталин, уже бы летели на Марс! А вы… — вдруг замолчал, словно пораженный неожиданным откровением, — дальше сортира не видите»… — схватил айпад, уселся в кресло, побежал пальцами по клавиатуре.

Очистит дым сортир.
А мы очистим мир.
Мир — не сортир!
Сортир — не мир! —
успела прочитать Аврелия на экране улетающие строчки.


«Папа, ты поэт!» — восхитилась она.

«От скуки», — недовольно покосился на нее отец. Ему не понравилось, что дочь без спросу приобщилась к его творчеству. Пошарив пальцами-коньками по ледяной глади айпада, он сунул под нос Аврелии рекламное сообщение торгового центра «Мир санузлов»: «Автору лучшего четверостишия на нашу тему — унитаз бесплатно!»

«Зачем тебе унитаз?» — удивилась Аврелия.

«Возьму с собой на Марс», — усмехнулся отец.

«Сталин разрешит? — поинтересовалась Аврелия. — Когда стартуете?»

«В день, когда вы установите в Москве сортиры, — сказал отец. — Справим нужду и… на Марс. Хотя, — с сомнением посмотрел на Аврелию, — вряд ли у вас получится… Растащите денежки!»

«На спор? — предложила Аврелия. — Через два месяца!»

«Через два месяца? — задумчиво подергал себя за белый (сахарный) хохолок на голове отец. — Август — хороший месяц»…

«Знаешь, на что мы спорим?» — спросила Аврелия.

«Еще нет», — отец снял очки, внимательно посмотрел на Аврелию.

Взгляд его вдруг сделался спокойным и безмятежным, словно он знал все наперед: про проект «Чистый город — чистые люди», про Святослава Игоревича, про Аврелию, и даже про… полет на Марс, то есть на… остров.

Да что он может знать, подумала Аврелия, кроме того, что скоро умрет? Или внезапное осознание того, что «мир — не сортир, сортир — не мир» примиряет с неизбежностью? Ей вдруг стало до слез жалко отца, прожившего странную и нелепую жизнь вдали от близких, которые (теоретически) могли его любить, но в тесной близости с дальними (оперативниками, провокаторами, дознавателями, следователями, лагерными охранниками), которые никак не могли его любить. Он боролся с коммунистами, сидел в тюрьме, махал кайлом «во глубине сибирских руд», рубил промерзшую землю на строительстве красноярского металлургического комбината, а теперь вот ополчился на новую власть, которая, в отличие от коммунистической, в общем-то, ничего плохого ему не сделала. Может быть, мир и не был сортиром, но отец сам все время упрямо давил на кнопку, чтобы мир безостановочно его смывал.

Он по-прежнему смотрел на Аврелию не выражающим ничего, кроме запредельного знания, то есть выражающим все и сразу, объединяющим мир и сортир, взглядом.

Она догадалась, что отец не видит ее без очков, смотрит сквозь нее, как сквозь воду в точку, где заканчивается жизнь, и не факт, что вода в этой точке преобразуется в водяной дым. Сортир — это смерть, подумала Аврелия, как я раньше не догадалась? Этот сортир смывает все на свете. Рано или поздно он смоет мир, который лишь временно не сортир.


Отец всю жизнь спокойно относился к религии. Не изменил он своего отношения к ней и в старости. Вряд ли он верил в бессмертие души. Смерть, следовательно, была для него билетом в один конец, но никак не художественно исполненным приглашением в жизнь вечную.

Хотя, несколько раз Аврелия заставала его с отцом Драконием — угрюмым попом, бывшим советским прокурором, а ныне — думским депутатом от КПРФ. Отец Драконий тоже пытался по-своему объединить мир и сортир — православие и коммунизм, и, насколько могла судить Аврелия, частично в этом преуспел, торжественно открыв недавно в центре Москвы недалеко от Пушкинской площади первый «православный коммунистический храм». Там Иисус Христос и Сталин смотрели друг на друга из разных углов, а между ними в недоумении пребывали Бог-отец и голубь (Святой Дух).


…Аврелия никогда не откровенничала с отцом, видела его редко — он почти не жил в семье. Но отец, в отличие от матери, знал ее тайну и, что удивительно, совершенно не пытался воздействовать на дочь, понуждать ее к добродетели.

В молодые годы Аврелия не сильно над этим размышляла, ей, в общем-то, было плевать на пропадавшего в лагерях отца-диссидента. Но однажды она убедилась, что дело тут не в равнодушии отца, а в том, что он любил ее такой, какой она была, а не — какой (теоретически) могла бы быть. Отец понимал, что судьба сильнее человека и, более того, различал «людей судьбы», которых не сказать, чтобы было много, и «людей без судьбы», которых было без числа. «Люди судьбы», должно быть, представлялись ему инструментами, с помощью которых высшие силы пытались исправить протекающий мир-сортир. «Люди без судьбы» — сбегающей вниз по фаянсовой глади водой, бесследно исчезающей в сливной трубе. Он любил дочь, пусть даже во вторую, безоговорочно пропускающую судьбу вперед, очередь.


Аврелия вспомнила, как много лет назад (она тогда училась на первом курсе в институте) решила «развести» на немалую по тем временам сумму — две тысячи долларов — одного своего, в общем-то, случайного, поклонника. Поклонник был старше ее на двадцать лет, не отличался уверенной потенцией (каждый раз Аврелии приходилось вдохновенно трудиться, чтобы привести его вялое «орудие» в надлежащее состояние), но самое главное — был недопустимо заторможен насчет подарков. Аврелия встречалась с ним уже больше месяца, но дальше тощих букетов и посиделок за чашкой кофе дело не двигалось.

Укропчик тогда только начинала карьеру «менеджера торгового зала» в ювелирном салоне «Bvlgari».

Аврелия рассудила, что хватит поклоннику (он работал в каком-то совместном предприятии, так что деньжата должны были водиться) «включать дурака», и — после мучительных двухнедельных переговоров — согласовала с ним «коридор стоимости» подарка. Поклонник пытался погасить свет в коридоре, чтобы Аврелия не могла в темноте как следует рассмотреть подарок. Но она не снимала руки с выключателя.

Дело представлялось простым, как обед в столовой самообслуживания. Аврелия заводила поклонника в салон «Bvlgari», выбирала на витрине колечко за двести долларов. К ценнику колечка «менеджер торгового зала» Укропчик предварительно дорисовывала нолик. После необходимых процедур — осмотра колечка и примерки — Аврелия давала «добро» на покупку. Укропчик получала на кассе две тысячи долларов, чек же пробивала на двести. Аврелия, осыпая поклонника поцелуями, надевала на палец кольцо, убирала коробочку с чеком в сумку.

Вот, собственно, и все.

Однако судьба предложила другой сценарий. Вместо водевиля — детективно-психологический триллер в трех действиях.

В первом действии Аврелия и поклонник ровно без одной минуты два вошли в салон «Bvlgari» на улице Богдана Хмельницкого, недавно переименованной в Солянку. С двух до трех салон (по советскому еще обычаю) закрывался на обед. Укропчик натурально изобразила на лице досаду, но согласилась обслужить посетителей, несмотря на начавшееся обеденное время. Лишних покупателей в зале не было. Почему-то поклоннику сразу не понравилась Укропчик. «Вы давно здесь работаете?» — вдруг спросил он. Услышав вопрос, Аврелия поняла, что номер с чеком не пройдет, но судьба как будто пролила ей под ноги подсолнечное масло, и Аврелия, как несчастный Берлиоз в романе Булгакова «Мастер и Маргарита», заскользила по маслу судьбы в угодную судьбе сторону. «Что за бред? — как сквозь сон услышала она злобный голос поклонника. — Оно не может стоить две тысячи долларов! Я два года работал в представительстве «Ювелирэкспорта» в Ботсване! Позовите старшего!»

Сволочь, успела подумать Аврелия, а мне говорил, что в посольстве в Лиссабоне! Она вдруг словно увидела со стороны, как ее лицо белеет от гнева, а широко открытые глаза с ужасом смотрят на несчастную Укропчик.

Я должна ей помочь! — Аврелия покачала головой, но получилось так, что будто бы она — честная покупательница — отказывается верить в то, что в салоне уважаемой фирмы «Bvlgari» могут работать мошенники, точнее мошенницы. Аврелия опустилась в кресло, закрыла глаза. Она теряла контроль над ситуацией. Надо что-то делать, стучало в голове, но что?

Сквозь накрашенные ресницы, заштриховавшие в косую линейку окружающий мир, она увидела, что в зале появились встревоженные начальник салона и охранник. Укропчик пыталась что-то объяснить, но охранник уже крепко взял ее под руку, повел вместе с начальником и гневно тыкающим пальцем в ценник поклонником Аврелии в служебное помещение. Другой охранник, скрестив руки, встал у стеклянной двери, мрачно уставившись на Аврелию. Он был прост, как щеколда на этой самой двери, а потому не сомневался, что она «в деле» и с интересом ждал, как будут развиваться события дальше.

На этом первое действие закончилось.

Второе получилось внешне не сильно динамичным, но полным внутренних переживаний героини (Аврелии).

Вытащив телефон, Аврелия осознала, что понятия не имеет, кому звонить. Никто из многочисленных абонентов не мог ей помочь. Никому из них она не могла в считанные секунды объяснить, кто виноват и что делать. Вопрос — кому это выгодно? — не представлялся актуальным. Пальцы сами набрали номер домашнего телефона. Когда Аврелия уходила, мать была дома. Но сейчас гудки летели в пустоту. Потом трубку неожиданно взял отец.

«Папа! — только и успела она прорыдать в трубку. — Это я!»

«Где ты? Что случилось? Адрес. Быстро! — совершенно спокойно произнес отец, ни разу ее не перебив. — Ничего не бойся. На вопросы не отвечай. Скажи им, что сейчас приедет твой отец».

Аврелии вдруг стало легко. Она больше не боялась охранника. Вот так, подумала она, утопающий хватается за соломинку. Вспомнила отца — худого, в «мальчиковых», как говорили советские тетки, сандалетах, ходившего каждую неделю отмечаться к участковому. Когда он приедет? Что сделает? Кто его, беспаспортного, будет слушать? Аврелия сомневалась, что у отца есть деньги на такси.

Третье действие началось с визга тормозов у салона. Но это приехал не отец, а милицейский майор, который, указав охраннику пальцем на Аврелию, скрылся в служебном помещении.

Она пошла к двери, но охранник покачал головой, мол, даже не думай.

Потом подъехала другая машина. В салон, небрежно отодвинув охранника, как манекен или чучело, вошли отец и неопределенного возраста дядя, которого Аврелия прежде не видела. И очень хорошо, что не видела, впрочем, успела подумать она.

У дяди было серое, напоминающее дно вытряхнутой пепельницы, лицо, глаза, как у мороженого судака, руки — в причудливых вензелях наколок. На тыльной стороне ладони у него тоже была какая-то надпись, но Аврелия не успела разобрать. Во всяком случае, точно не «Люди — карты Бога».

Дядя держался с такой естественной уверенностью, что вполне мог позволить себе наколку: «Люди — мои карты».

Отец радостно улыбнулся Аврелии, как будто она только что предъявила ему зачетку со сплошными пятерками. Дядя тоже попробовал изобразить улыбку, но губы с трудом раздвигались на его, похоже, не приспособленном для этого лице.

Что произошло за занавесом (в служебном помещении) Аврелии потом рассказала Укропчик.

В ее интерпретации события развивались следующим образом. Когда майор расположился за столом писать протокол («Я сказала, что понятия не имею, откуда лишний ноль, мало ли кто подрисовал, хорошо еще, что чек на двести не успела пробить!»), в комнату вошли два кошмарных уголовника. Говорил, в основном, один, но Укропчик мало что разобрала. Он говорил на русском, но непонятном языке. Укропчик поняла только, что этот страшный тип знает и хозяина салона, и майора. Он взял со стола ценник, рассказала Укропчик, порвал его, потом посмотрел на этого… твоего… друга, сказал, что тот ошибся, никакого лишнего нуля не было, велел ему не смешить уважаемых людей, а немедленно купить кольцо девушке, а перед другой девушкой, то есть передо мной, извиниться.

Все вышли в зал. Поклонник молча протянул Аврелии конверт. «Здесь две тысячи долларов, — сказал он. — Надеюсь, этого хватит, чтобы нам больше никогда не встречаться. Было очень приятно познакомиться с твоим отцом», — не оглядываясь, направился к выходу.

«Замечательная у вас продавщица, — похлопал по плечу отец начальника салона. — Работает, как часы, блюдет служебную копейку. Надеюсь, — подмигнул Укропчику, — не засидится на мелкой должностишке!»

«Возьми себе половину, — сказала Аврелия, когда они с отцом оказались на улице. — Купишь костюм, новые ботинки».

Отец покачал головой.

Они молча дошли до метро. Тогда эта станция называлась «Площадь Ногина».

Далее их пути расходились.

«Я знаю, — сказал отец, — ты будешь делать это всегда, но я тебя прошу: будь осторожней. Никому не доверяй и ни на кого не надейся! В таких делах не имеет значения, умный человек или глупый. Важно другое — везет ему или нет. Но это решает не он. Не обманывай людей, потому что это — возмещаемый грех. Обманывай государство. Это необъяснимо, — продолжил после паузы отец, — но управляют государством именно те, кто его обманывает. Если ты сможешь к ним присоединиться, у тебя будет все! Они всегда остаются в материальном выигрыше, даже если цена их ошибки — революция или переворот. Не приближайся к вершине, потому что те, кто там, всегда приносятся в жертву. При жизни или после смерти. Это закон. Держись по центру и в тени, и все будет в порядке. Если конечно… — отец вдруг замолчал, — но это уже не в твоей власти», — ответил сам себе на себе же заданный вопрос.


Аврелия не стала уточнять, какой.


…«Мир — не сортир. Сортир — не мир, — повторила Аврелия. — Я люблю тебя, папа!»

«Я люблю тебя больше. Но ты так и не сказала, на что мы спорим?» — спросил отец.

«Разве? — удивилась Аврелия. — На стакан сахарной воды!»

«Ну да, — развел руками отец, — как я сразу не догадался? Если он будет наполовину полон, я выиграл. Если наполовину пуст…»

«Выиграла я», — обняла его Аврелия.

«Прости меня, — неуверенно провел рукой по ее лицу отец, — я — старая сволочь, которая никак не может умереть, путается у тебя под ногами».

«Нет, папа, — покачала головой Аврелия. — Бог дал тебе длинную жизнь, чтобы ты оводом вился вокруг несправедливой власти. Но существует ли в природе власть справедливая? Ты сам мне когда-то сказал, что государство — это обман. На что ты надеешься?»

«Только на то, — прижал к себе Аврелию отец, и она почувствовала, как сильно бьется его сердце, — что на излете этой длинной жизни удастся хотя бы разок ужалить».

«Зачем?» — спросила Аврелия.

«Девяносто лет виться, как ты сказала, оводом и ни разу не ужалить? Как я предстану перед Богом?»

«Папа, — вздохнула Аврелия, — возьми меня с собой на Марс».

«Мы установим там сортиры!» — подмигнул ей отец.

«Если только, — уточнила Аврелия, — с Марса, как с Дона во времена Стеньки Разина, выдачи нет. Хочешь стихотворение? — вдруг спросила она и, не дожидаясь ответа, прочитала:

«На Марсе Бог.
Он строг.
Летим туда,
откуда нет пути назад.
Наш выбор небогат:
В дыму сортир,
А под сортиром — ад».
«Отправь его», — попросила Аврелия.

«Куда?» — спросил отец.

«Куда ты отправил свое стихотворение, — сказала Аврелия. — В „Мир санузлов“. Вдруг, в самом деле, выиграем унитаз?»

«Как подписать?»

«Подпиши простым русским именем — София», — вздохнула Аврелия.

«Простым греческим именем», — уточнил отец.

Что в имени моем?
Вода.
Она — моя судьба, —
опустила голову Аврелия.


«Тоже отправить?» — поинтересовался отец.

«Как хочешь», — ответила она.


…До встречи со Святославом Игоревичем оставалось пятнадцать минут.


Аврелия еще раз мысленно прошлась по вопросам, которые им предстояло обсудить. С технической и финансовой сторонами проекта все было ясно. Аврелия в очередной раз отметила мудрость отца, сказавшего ей однажды, что там, где государство — там всегда обман.

Несколько дней назад ей позвонил человек с водевильной фамилией Вергильев. Имя было не лучше — Антонин. Этот Антонин Вергильев, тем не менее, разговаривал с ней грамотно, легко обходя ловушки, которые устраивала ему Аврелия, окончившая в свое время курсы по НЛП (нейролингвистическому программированию) при академии государственной службы.

Положив трубку, Аврелия поняла, что разговаривала с чиновником, причем достаточно высокого ранга, но — бывшим, скорее всего отправленным на вынужденные «вольные хлеба». Она навела справки и выяснила, что до недавнего времени этот Вергильев работал в аппарате одного из первых вице-премьеров. Президент по какой-то причине медлил с назначением премьер-министра, как и двух других вице-премьеров, а потому первый вице-премьер в данный момент все решал и за все отвечал. Чем сейчас занимается уволенный им Вергильев, никто не знал. Похоже, проект «Чистый город — чистые люди» как раз и был тем «полем», где должны были заколоситься его «вольные хлеба».

Не приближайся к вершине, вспомнила Аврелия сказанные ей много лет назад у метро «Площадь Ногина» слова отца. Она помнила название станции, но совершенно не помнила, кто такой Ногин? Должно быть, революционер, кто же еще? Не бойся, папа, мысленно успокоила отца Аврелия, им меня не вычислить. А мне не вычислить… Ногина.

Вергильев сказал, что Святослав Игоревич поручил ему разработать медиа-план. Отлично, ответила Аврелия, кто поручил, тот и платит. Платить будет ЗАО «Линия воды», госпожа… Линник, поправил ее Вергильев, выдержав ироничную паузу перед тем как выговорить фамилию Аврелии. Бюджет рекламной компании согласован, деньги будут вам перечислены. Не отвлекайтесь на мелочи, посоветовал он, эта не та сумма, которая достойна вашего внимания. Вы и не разглядите ее с высоты своего полета.

Ну да,подумала Аврелия, чем ближе к вершине, тем круче ступеньки и… суммы. Но где середина, которой надо держаться и где тень, чтобы укрыться? Неужели (от этой мысли ей стало тревожно, как будто вдруг со зловещим стуком распахнулась форточка, и в лицо Аврелии ударил темный холод) жертвы уже определены?

Святославу Игоревичу, поспешила перевести разговор в сугубо деловую плоскость Аврелия, нравится название «Тангейзер-М», что вы думаете насчет приглашения в Москву берлинской оперы?

Гениальная идея, согласился Вергильев, но с точки зрения нейролингвистического воздействия на массы (он явно издевался над Аврелией!) небезупречная. Во-первых, звучит слишком серьезно, можно сказать эпически, продолжил он. Мало кто в современной России знает, кто такой Тангейзер, как, впрочем, и Вагнер. Футболиста Вагнера Лава да, знают, про композитора забыли, потому что никогда не знали. Во-вторых, представителям старших поколений, воспитанным в духе поклонения Победе советского народа в Великой Отечественной войне, «не покатит» слово «Тангейзер». Добавление же «М» через дефис вызовет у них ассоциацию не со столицей нашей Родины городом-героем Москвой, а с шарлатанским «МММ». В-третьих, молодежь в России предпочитает английский, немецкое слово не произведет на нее впечатления. В-четвертых, к «М», учитывая специфику проекта, просится «Ж». В принципе, «Тангейзер-МЖ» звучит неплохо, но дает повод для насмешек. Конкуренты, недоброжелатели, а они обязательно появятся, могут это использовать.

Вергильев предложил другой вариант — «Цветущий посох».

«Что такое средневековый водяной грот Венеры, где Тангейзер провел лучшие дни своей жизни? — спросил он. — Это же наш современный аква-комплекс!»

«А может, водяной бордель?» — усмехнулась Аврелия.

«Насколько мне известно, — возразил Вергильев, — их там было только двое. Так что мы имеем дело не с развратом, а с истинной любовью! А что такое истинная любовь, как не „цветущий посох“? Опять же, — продолжил он, — это своего рода реверанс в сторону мужской части населения страны среднего возраста. Кто, страдая от простатита или аденомы, не мечтает о „цветущем посохе“?»


Аврелия поняла, что этого демагога голыми руками не возьмешь.

«Целиком и полностью поддерживаю вашу идею насчет берлинской оперы, — окончательно добил ее Вергильев. — Это будет праздник для любителей классической музыки. Но не будем забывать про молодежь. Я недавно смотрел по Интернету интересный спектакль выпускников амстердамского балетного училища — эротический балет «Цветущий посох» под фрагмент из вагнеровского «Тангейзера». Предлагаю соединить на сцене оперу и балет. С берлинской оперой работает режиссер-модернист, не помню его фамилию. Дирижер там тоже такой… оригинальный. Дирижирует оркестром то в набедренной повязке, то в кожаных плавках, и не дирижерской палочкой, а хлыстом. Если упрутся, увеличим им гонорар, но я думаю, они согласятся. Им нравятся такие нестандартные вещи. Устроим представление на Пушкинской площади непосредственно перед торжественной церемонией открытия первого московского аква-комплекса. Организуем прямую трансляцию на телевидении».

«Надеюсь, вы знаете, что делаете, — озадаченно попрощалась с Вергильевым Аврелия. — Это ваша зона ответственности, я не буду вам мешать».


Она снова вспомнила отца и подумала, что «цветущий посох» — это не только мечта всех мужчин среднего возраста, но еще и символ политической борьбы. Ей вдруг снова, как много лет назад, показалось, что ноги ее заскользили по маслу судьбы в неизвестном направлении. Она надеялась, что не на бутерброд, который с удовольствием съест неизвестный (обобщенный) дядя. Кто, подумала Аврелия, придет мне на помощь в этот раз? Опять отец? Но ему девяносто лет! И какая-то совершенно дикая мысль посетила ее насчет другого «отца» — Дракония. Она вдруг увидела его, бородатого, в черной хламиде, грозно возвещающего пастве о наступлении новой эры — чистых, как ангелы, православных коммунистов. Эротический балет идеально дополнялся чудом — «цветущим посохом» в руках пророка. Выйдя из храма, он видит безобразие на сцене, в бешенстве стучит посохом по асфальту, проклиная мерзавцев, но посох вдруг… зацветает в его руках… Хотя, опамятовалась Аврелия, отец Драконий никогда не согласится на фокус с посохом. Но креативная мысль летела как ракета. Хорошо бы, чтобы эти… эротические танцоры вместе с православными коммунистами стали первыми посетителями аква-комплекса. Чистота (новое крещение!) спасет мир! И все это в прямой трансляции!


Мысленно посрамив Вергильева, Аврелия обратила взор на свежие газеты, любезно принесенные официантом.


Статья на первой полосе уважаемого издания называлась «Дурдом уполномочен заявить…» Речь шла о трех законопроектах, внесенных в Государственную Думу этим самым, заимевшим большую власть и уволившим Вергильева, первым вице-премьером. Правда, автор статьи честно предупреждал, что так и не добился от сотрудников Думы ясности: когда именно внесены законопроекты, и каким образом общественность может с ними ознакомиться? Думские люди молчали, как партизаны на допросе.

Первый законопроект, если верить газете, сливавшей читателям «утечку», назывался «О ликвидации коррупции и принуждении к честности». Он запрещал всем без исключения гражданам России иметь на банковских счетах сумму, превосходящую сто тысяч долларов США. Сумма исчислялась в американской валюте, но в дальнейшем предполагалась денежная реформа, возвращавшая национальную денежную единицу — рубль — к золотому стандарту. Обладателям больших денег предоставлялся месяц, чтобы либо их истратить, либо добровольно инвестировать в отечественную промышленность. Сто тысяч долларов, будто бы утверждалось в пояснительной записке к законопроекту, в современном мире вполне достаточная сумма, чтобы не ощущать себя бедным. Все прочие, бессмысленно лежащие на бесчисленных счетах, деньги должны немедленно начать работать на пользу стране и народу. Что предпочтительнее — тысяча миллиардеров, или миллионы людей, обладающие ста тысячами долларов? Хватит! Никаких яхт и самолетов! В лучшем случае, катер и дельтаплан. Лишние деньги губят планету, стимулируя патологию потребления. Необходимо положить конец безответственному прогрессу, пресечь вакханалию бессмысленного приобретения ненужных вещей, вернуть человека внутрь божественного треугольника: личность — семья — государство. Сумма квадратов катетов (достатка личности и семьи) равна квадрату гипотенузы (благосостоянию государства). Человеку в этой жизни необходимо ровно столько денег, сколько требуется для безбедного существования его семьи. Лишние деньги умножают зло. Поэтому все прочие (свыше ста тысяч долларов на душу) средства поступают в государственные фонды, которые тратят их на нужды общества: образование, здравоохранение, культуру, фундаментальную науку и так далее. Естественно, законопроектом предусматривались меры против тех, кто кинется переводить деньги в западные банки. На каждую хитрую жопу есть хрен с винтом, вспомнила Аврелия древнюю, как мир, и (видимо, как этот самый древний мир, бисексуальную) народную мудрость. У мудрости имелось продолжение типа: на каждый хрен с винтом есть жопа-лабиринт, и так далее до бесконечности. В пояснительной записке будто бы предлагалось объявить все судорожно переводимые с территории России средства преступно нажитыми. Зарубежным банкам делалось предложение, от которого те не могли отказаться: возвращать переведенные средства обратно в Россию на специальный государственный счет, оставляя себе комиссию в половину поступившей суммы. Далее в пояснительной записке, если верить автору статьи, приводились слова Карла Маркса о том, что нет такого преступления, на которое не пошел бы капитал, в особенности финансовый, то есть спекулятивный, паразитический, банковский, если это преступление обещает стопроцентную прибыль. В случае же возврата «преступно нажитых» денег речь, вообще, шла не о преступлении, а о совершенно законной финансовой операции с двумя клиентами, ценность одного из которых (государства российского) была для зарубежного банка очевидна, а вот другого (того, кто перечислил средства) — нулевой. Следовательно, делался вывод, никаких шансов у тех, кто начнет суетиться, искать способы обойти закон не будет. Что же касается «домашнего» хранения больших сумм наличности, то оно автора законопроекта не пугало. Жить этим деньгам, по его мнению, было недолго, а именно, до грядущей денежной реформы, призванной увязать воедино финансовую и социальную политику государства.

Второй законопроект назывался «Об электронном правосудии». Автор утверждал, что судебная система России прогнила до такой степени, что не подлежит исправлению. Он предлагал установить в судах недоступные никакому вмешательству извне, самодостаточные во всех отношениях компьютерные комплексы, так называемый «электронный разум». Будто бы в неких засекреченных лабораториях уже «дозревали» опытные образцы. Этот «электронный разум» должен был оперировать специальными компьютерными программами, вобравшими в себя положения и прецеденты всех когда-либо существовавших в человеческой цивилизации правовых систем, начиная с законов Хаммурапи, уголовного кодекса халдеев, гражданского кодекса Древнего Египта. Беспристрастный и не подверженный человеческим эмоциям «электронный разум» самостоятельно анализировал представленные доказательства, доводы обвинения и защиты, показания свидетелей, соотносил все это с действующим законодательством и выносил на рассмотрение главного действующего лица — «верховного электронного судьи» проект судебного решения. Все заседания должны вестись в видеорежиме с автоматическим подключением участников процесса к детектору лжи, напрямую связанного с «верховным электронным судьей», то есть компьютером, обобщавшим информацию и принимавшим окончательное (химически справедливое) решение. Подобное судопроизводство должно было действовать в стране до тех пор, пока из генетической памяти народа не уйдет память о том, что на полицию, прокуратуру и суд можно повлиять с помощью взятки. Автор законопроекта полагал, что «исцеление» наступит через пятнадцать лет. Однако, делал он оговорку, в случае «интенсивной терапии» — распространения технологии «электронного правосудия» на все стороны повседневной жизни граждан (образование, здравоохранение, экономику, страхование, ритуальные и прочие услуги), где (теоретически) возможна коррупция, этот срок может существенно сократиться.

Третий законопроект назывался «О конкуренции идей и выборе пути». Существующую систему управления страной автор объявлял абсолютно порочной и изжившей себя. Конкуренция политических партий была, по его мнению, ничем иным, как «состязанием в демагогии», а подсчет голосов на выборах он называл «распределением квот». Обобщая некий, известный исключительно ему, «мировой позитивный политический опыт», автор предлагал «вернуть политику в реальную жизнь», влить новое вино в старые мехи, сделать «безжизненному политическому телу» «переливание крови». Изменения в обществе становятся необратимыми, утверждал этот загадочный законодатель, если в стране есть несколько десятков тысяч человек, готовых не на словах, а на деле пожертвовать жизнью ради реализации идей, которые, как они верят, принесут пользу обществу. Автор предлагал утвердить поистине революционный метод формирования политических партий. Каждый член партии подписывал специальный «сертификат верности» идеям партии, подтверждал готовность отдать не чужую, но собственную жизнь, если эти идеи, будучи реализованными, принесут обществу не пользу, но вред. «Сертификат верности» заверялся в присутствии подписанта в нотариате и передавался на хранение в специальный «государственный архив документов, подтверждающих ответственность гражданина за совершенные действия». Если число убежденных партийцев доходило до пяти тысяч человек, партия допускалась к участию в выборах. Если она побеждала на выборах, то получала возможность претворить свою программу в жизнь, но с непременным всенародным ежегодным референдумом об одобрении или неодобрении проводимой политики. Если результаты референдума были не в пользу партии, в действие вступало положение об «исправлении опасных заблуждений», теоретически допускавшее «расплату за ошибки», проистекавшую из юридической ответственности за подпись того или иного члена партии на «сертификате верности».


Что за бред?


Аврелия внимательно посмотрела выходные данные газеты. Нет, это не подделка, не специальный номер, выходящий ограниченным числом экземпляров для определенного круга читателей, допустим, друзей олигарха — владельца издания, или менеджмента какой-нибудь крупной компании.

Как это не сметь иметь больше ста тысяч долларов?

Какое еще «электронное правосудие»?

И что там третье — гильотина за неправильную экономическую или социальную политику?

Аврелия снова вцепилась в газету, наткнулась в самом низу первой полосы на рубрику «В последний час». Редакция информировала читателей, что за пять минут до подписания номера в печать, сумела-таки получить комментарии Председателя Государственной Думы и Первого заместителя председателя правительства России. Думский спикер заявил, что в палату не поступали законопроекты, о которых пишет газета. Первый вице-премьер категорически отрицал свою причастность к подобного рода законодательным инициативам, назвав их «дикой галиматьей, не имеющей никакого отношения к реальной жизни». Тем не менее, «источник» газеты в аппарате правительства подтвердил, что «что-то слышал об этих, или похожих законопроектах», но «своими глазами» их не видел.


— Вас тоже заинтересовала эта публикация? — услышала Аврелия голос Святослава Игоревича.


Он пришел в ресторан в светлом костюме и в голубой рубашке без галстука. Загорелое его лицо было абсолютно бесстрастным. Святослав Игоревич как будто соскользнул с глянцевого плаката, рекламирующего стиль «luxury». Ботинки, ремень, часы, туалетная вода, бумажник, телефон (если он достанет их из кармана) — все у него, не сомневалась Аврелия, будет соответствовать стандартам этого замечательного стиля. Соответствовал им и планшет в лайковом чехле, положенный Святославом Игоревичем на стол.

Таков был «футляр», где Святослав Игоревич скрывал свою личность и, если она у него была, душу. Это был удобный футляр, предполагавший немногословность, пунктуальность, четкость и ответственность.

Только дело.

Он организует финансирование. Ведет проект. Объясняет только то, что считает нужным. Ставит задачи. Контролирует исполнение. Никакого интереса к Аврелии, как к женщине.

Дневной «luxury».

Аврелия не сомневалась, что существует и ночной. Внутри него Святослав Игоревич действует не менее эффективно.

Но не сегодня.

И не с ней.

Я никогда ничего про него не узнаю, в очередной раз констатировала Аврелия, он из тех людей, про которых никто ничего не знает. Это люди по требованию. Их арендуют, как машины, яхты или самолеты, а потом они бесследно исчезают в подземных гаражах, укромных гаванях, замаскированных ангарах. Скажут — отдай ей миллиард, отдаст без звука. Скажут — убей, убьет… тоже без звука. Она не сомневалась, что Святослав Игоревич великолепно справляется с любой работой.


Аврелия поднялась из-за стола, за руку, по-деловому поздоровалась со Святославом Игоревичем, не задержав свою руку в его руке ни на мгновение дольше положенного.

Никакого флирта.

Она будет так отвечать на его вопросы (а он их будет задавать, другого варианта беседы не предвиделось), чтобы он отвечал на них сам, а на следующие — так, чтобы он (вынужденно) хоть что-то о себе рассказал. Где люди, вспомнила Аврелия бессмертные слова отца, сказанные ей много лет назад возле станции метро «Площадь Ногина», там всегда засада. Но человек, Аврелия в этом неоднократно убеждалась, не способен слишком долго сидеть в засаде. Обязательно чем-то себя выдаст. И дичь, если это вовремя замечает, получает шанс уцелеть.


— Она имеет какое-то отношение к нашему проекту? — вдруг, удивляясь себе, ответила (спросила) Аврелия. Ответ (вопрос) без спроса, как птица с ветки, слетел с ее губ.

— И да, и нет, — внимательно и, как показалось Аврелии, с интересом посмотрел на нее Святослав Игоревич. Она отметила, что голубые его (в цвет рубашки) глаза стали темнее.

— Все связано со всем? — вспомнился Аврелии расхожий тезис буддийской философии, которым часто злоупотребляют экологи.

— Применительно к истории — нет, — возразил Святослав Игоревич. Прошлое перетекает в будущее, минуя настоящее. Если в прошлом имели место какие-то беды, в настоящем они не просто дублируются, но доводятся до логического абсолюта, до, так сказать, точки невозврата. В одна тысяча семьсот шестьдесят шестом году, когда во Франции все было хорошо, один булочник из Перпиньяна издал на собственные средства странную брошюру, где утверждал, что королевская власть противна Богу и людям, что единственный источник и носитель власти в государстве — народ. Однако чтобы отнять у короля власть, приучить общество к свободе, равенству и братству, придется снести головы двум миллионам мерзавцев, стоящим на пути социального прогресса. В этой брошюре, — продолжил Святослав Игоревич, — даже имелся рисунок чего-то похожего на гильотину — перекладины с падающим косым ножом. Булочник назвал придуманное им сооружение «плугом свободы». Он не сомневался, что этот плуг «вспашет» Францию. И все это задолго до Робеспьера, до настоящей гильотины. Бастилию, кстати, почти пустую, всех узников, кроме нескольких отпетых убийц, освободили раньше, возьмут штурмом только через двадцать три года. Имела ли та брошюра отношение к революции? Почему булочник из Перпиньяна взялся рассуждать на темы, весьма далекие от хлебопечения? И почему он столь точно обозначил число жертв?

— Нет пророка в своем отечестве, — сказала Аврелия. — Жертва, не важно, отдельный ли человек, целая страна, или все человечество, всегда игнорирует предупреждение, воспринимает его, как шутку. Сейчас на эту тему устраивают ток-шоу: «Что вы будете делать, когда настанет конец света?» Молодые участники собираются заняться сексом, механизаторы в Рязанской области надеются успеть выпить, а одна тетка сказала, что убьет своего мужа. Ничего изменить нельзя. Это «три кита» конспирологии. Не сомневаюсь, что булочнику никто не поверил. Меня интересует другое: отрицал ли он свое авторство?

— Разве это важно? — удивился Святослав Игоревич. — Ведь все сбылось.

— Для истории — не столь важно, — согласилась Аврелия, — а вот для хозяина типографии, наборщиков, печатников и корректоров очень даже важно. Я выступаю, — обворожительно улыбнулась, — от имени «малых сих», тех, кого используют — ради светлого будущего — втемную, но кто живет и умирает в настоящем.

— Выбирая между королем и «плугом свободы», они выбрали деньги, — возразил Святослав Игоревич. — Разве их использовали втемную?

— С ними всего лишь расплатились за работу, — пожала плечами Аврелия. — Они не выбирали между королем и «плугом свободы». Знаете в чем отличие будущего и прошлого от настоящего? В будущем и прошлом, как в саване, нет карманов. В одном случае их еще не пришили, в другом — они уже истлели. Хотя, конечно, есть исключения — не найденные клады. Но они погоды не делают. Настоящее живет деньгами. Это кровь, которая бежит по его жилам, воздух, которым оно дышит. Разве могли те люди знать, что деньги, которые им заплатили, обернутся через двадцать три года «плугом свободы»? — поманила рукой официанта. — Вы слишком многого хотите от людей, Святослав Игоревич. Мало кто способен отказаться от денег в настоящем во имя неизвестного будущего.

— Деньги имеют странное свойство материализоваться в то, за что их платят, а также в то, чего люди хотят, но молчат, — принял из рук официанта тяжелое в тисненой коже меню Святослав Игоревич. Со стороны могло показаться, что это серьезное букинистическое издание, например, том Энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона конца позапрошлого века. — Тетка в ток-шоу — исключение из правила. Деньги — универсальное средство исполнения тайных желаний общества. Когда король бежал из Франции, на границе карету задержал для осмотра таможенник. Король сунул ему через окно кошелек с золотыми монетами. На монетах был его профиль. Таможенник опознал короля и вызвал стражу. Деньги с изображением короля могли спасти жизнь короля, но не спасли, потому что люди хотели его смерти. Таможенник не взял кошелек, хотя мог. С семейством Романовых, — вернул официанту «букинистическое» меню Святослав Игоревич, — в восемнадцатом году произошло то же самое. Сколько бы ни было заплачено за их спасение, их бы все равно убили.


Он заказал минеральную воду, козью брынзу и… зелень.


— Я готова диалектически развить вашу теорию в духе единства и борьбы противоположностей, — задумчиво посмотрела в окно Аврелия. — Почему-то считается, что это территория марксизма, но ведь первыми об этом сказали древние греки…

Ресторан находился на последнем этаже новомодного торгово-развлекательного комплекса. Лохматые кисти весенних грозовых туч закрашивали небо черным, как ошибки прошлого — сегодняшний день. Ближайшее будущее обещало сильный дождь. Хорошо, если не с градом, рассеянно подумала Аврелия.

— В определенных случаях, — продолжила она, — ничего нельзя сделать за любые деньги. Людовика Шестнадцатого и Николая Романова спасти было невозможно. Согласна. Но тогда в других случаях, точнее, в невидимых рамках невидимой воли общества, за малые деньги кого угодно можно убить практически даром? Неужели невидимая воля общества и есть тот самый вечный двигатель, который все двигает и которому не надо платить? Тогда как насилие над невидимой волей — вечный тормоз?

— Вы забыли про тридцать сребреников, — заметил Святослав Игоревич. — Это еще одно, пожалуй, самое противоречивое измерение денег. Оно, однако, не отменяет ни вечного тормоза, ни вечного двигателя. Хотя в одних случаях тормозит сильнее вечного тормоза, в других — двигает сильнее вечного двигателя.

— Какое счастье, что мы не хотим ничьей смерти, никого не предаем, а идем себе по графику. Где надо тормозим, где надо ускоряемся, но исключительно по правилам. — Аврелия извлекла из портфеля папку с контрактом, размашисто расписалась на последней странице, лязгнула автоматической в пластиковом корпусе печатью. — Наши помыслы чисты как… водяной дым. Мы хотим сделать Россию и ее народ чище. В отличие от булочника из Перпиньяна, продажных типографов, революционных таможенников и евангельского Иуды, мы играем «в светлую». Кстати, а какого он цвета, этот водяной дым? Почему-то мне кажется, что он невидим, как воля общества, она же… Божий Промысел?

Аврелия, наконец, поняла, что именно беспокоило ее в контракте: он был чист, как «водяной дым», безупречен, прост и логичен, как любимая бывшим президентом композиция группы «Deep purple» «Smoke on the water». Под этим самым «smoke» отсутствовали подводные камни. Налоговым, таможенным и прочим проверяющим органам было абсолютно не к чему придраться. Хотя, конечно, это вовсе не являлось для них непреодолимой преградой. Таможенники (особенно российские) со времени французской революции сильно изменились не в лучшую сторону. Если они и выражали невысказанную волю общества, то она легко умещалась в два слова: «Воруют все!» Будь на месте революционного французского современный российский таможенник, он бы схватил кошелек и пропустил карету с королем. А может, сначала схватил кошелек, а потом — сдал короля страже, а сам бы уехал домой в королевской карете…

Неужели, тревожно поискала глазами зеркало Аврелия, моя молодость и красота испарятся на острове, как… «smoke on the water»? Тогда пропади он пропадом — «чистый город» с «чистыми людьми»! Тангейзер, не важно «М» или «Ж», может засунуть цветущий посох себе в задницу! Мне плевать на короля! Пусть «плуг свободы» перепашет всю землю! Мои неправедные деньги должны приносить мне радость! Или я выхожу из игры!

Но нет, перевела дух Аврелия, внимательно рассмотрев себя в дальнем темном зеркале за стойкой бара. Молодость пока клубилась в ней, как дым БТ — без трения о проживаемую жизнь, или, говоря по-простому, предстоящую старость. Двадцать четыре года, не больше, определило Аврелии великодушное темное зеркало за стойкой бара.

Хотя ресторанные зеркала всегда лгали. Даже самые непристойные — пузатые, плешивые, с клыкастыми кабаньими мордами посетители выглядели в них интеллигентными подтянутыми бодряками с легким налетом мачизма. Они должны были радоваться жизни. А как можно радоваться жизни в ресторане? Есть, пить и еще раз пить!

Вдоволь насмотревшись на себя в правдивое зеркало, нормальный человек отправлялся не с дамой в ресторан, а — на кухню пить водку. Предварительно харкнув в это самое зеркало. Но все домашние зеркала были «прикормлены» изображением хозяев, а потому тоже льстили им, исправляя очевидные недостатки. Неужели, покосилась на Святослава Игоревича Аврелия, он хочет отнять у меня юность и красоту?

— Мне нравится ваша позиция, — Святослав Игоревич вызвал по телефону водителя, телохранителя или помощника.

Бессловесный молодой человек с тренированным в костюмной упаковке телом и незапоминающимся лицом обретался где-то неподалеку, потому что появился практически мгновенно. Святослав Игоревич отдал ему папку с экземплярами контракта.

— Сегодня, — повернулся к Аврелии, — его завизирует наша юридическая служба, завтра подпишет президент компании, послезавтра деньги будут перечислены на указанные счета. — О, я знаю, знаю, — Святослав Игоревич с неискренним восхищением приветствовал официанта, приступившего к манипуляциям с тарелками, ножами, вилками, хрустальными бутылочками со светлым и темным оливковым и тыквенным маслом, — где растет такая зелень и где делают такую брынзу! — Он назвал островок в Эгейском море, где среди грядок с зеленью и бодливых коз обитала нимфа по имени Укропчик.


Это меняло дело.


Аврелия не была готова обсуждать со Святославом Игоревичем эту свою (какую по счету?), укрытую среди скал и моря жизнь. Ей нравилось гостить на вилле Укропчика, загорать на примыкающем к вилле, высунутом в море крохотном песчаном языке пляжа. Она приезжала на островок белая, как брынза, а уезжала золотая, как копченый сыр, который, кстати, Укропчик тоже поставляла в этот ресторан. Ее подруга увлекалась не только огородничеством, но и фотографией, рисунком. На соседнем — по местным понятиям большом — острове заросший седой бородой по самые глаза грек держал что-то вроде галереи, где Укропчик выставляла свои акварели и фотографии.

— Я прошу Грецию предоставить мне творческое убежище, — сказала она офицеру полиции, предъявившему ей протокол Интерпола, где в графе «правонарушение» присутствовали понятный греку термин «мошенничество» и не очень понятное словосочетание — «средняя вода». — В России нет политической свободы, но нет и свободы творчества, — объяснила Укропчик. — Меня преследуют за то, что я пытаюсь выразить стихию воды. «Средняя вода» — это состояние между штормом и штилем. Применительно к жизни общества — состояние укорененной динамичной свободы. Я утверждала в России новый художественный стиль — «средней воды». Великого пролетарского писателя Горького в царской России преследовали за «Песню о буревестнике». В современной криминально-олигархической России меня преследуют за «Песню о „средней воде“». Вы можете посетить выставку моих работ в галерее господина Костакиса. Она, кстати, так и называется: «Середина воды».

Вскоре «дело» Укропчика переместилось из Интерпола в Европейское бюро по вопросам развития демократии и правам человека. Укропчик уже подумывала о взыскании с России материальной компенсации через Европейский суд в Страсбурге.


Аврелия запретила Укропчику снимать ее обнаженной, но та снимала со спины, сбоку, или когда Аврелия лежала на спине, прикрыв лицо платком или шляпой.

«Мир должен видеть твое тело!» — Укропчик посвятила телу Аврелии тематическую экспозицию «Тело и море» в галерее господина Костакиса. Поздней осенью туристов на острове не было. Вода в море была далеко не «средней», поэтому паромы не ходили. Можно было, конечно, воспользоваться вертолетом, но большинству туристов это было не по карману. Господин Костакис, дремлющий с войлочной шляпой на лице в кресле у входа в галерею в обществе огромной бутылки местного самогона, в единственном числе представлял мир, долженствующий видеть тело Аврелии. Из-под войлочной шляпы во все стороны торчала седая проволочная борода, так что мир (и это было естественное его состояние) напоминал морду свирепого дикобраза.

Отсутствие других «представителей мира» Аврелию совершенно не волновало. Она знала, что не «красота спасает мир», а мир последовательно и целеустремленно уничтожает красоту. Ее золотому упругому телу было предназначено состариться, превратиться в сморщенный мешок с костями, пересохший несъедобный урюк. Но у Аврелии, в отличие от большинства людей, имелся шанс противостоять урюку. Она старалась не думать, почему именно ей и с какой целью предоставлен этот шанс. Мой роман, давным-давно решила она, называется не «Война и мир», но «Война против мира», или «Война против урюка».


Аврелия не любила фотографироваться. Со стороны человек всегда выглядит иначе (противнее), чем он о себе думает. Сказать точнее, вообще, никак не выглядит. Большую часть жизни он пребывает в состоянии хамелеона-невидимки, до которого никому нет дела. Если же дело появляется, хамелеона вытаскивают (за хвост, за усы?) из состояния невидимости (или ничтожества, разницы нет), и отныне он должен выглядеть так, как хочется тем, кто его вытащил. Захотят — Аврелия или Укропчик будут выглядеть, как брынза. Захотят — как копченый сыр. Захотят — как… баклажан.

Аврелии вспомнилось одно из блюд, которым ее угощала на острове Укропчик — жареные, тонко нарезанные баклажаны под белой, как снег, брынзой. Помнится, тогда еще прилетела оса, и Укропчик немедленно ее прибила плетеной босоножкой, объяснив, что иначе та пошлет сигнал другим осам, и мало не покажется. И погибают люди, неизвестно почему подумала Аврелия, с такой же легкостью, как насекомые. Хотя насекомые, в отличие от людей, пока живы, не ведают о смерти, равно как и о том, что смерть может быть наказанием за нарушение неких правил. Люди — ведают, но это их не останавливает.

Аврелия посоветовала подруге фотографировать насекомых.

Укропчик возразила, что сам вид насекомых, быть может, за исключением облагороженных трудом пчел и — умозрительным романтическим контактом со свечой бабочек, противоречит главному принципу фотографии, сформулированному великим Гете во времена, предшествующие изобретению фотоаппарата: «Остановись, мгновение, ты прекрасно!»

Но тогда вид (фотография) человека, мысленно продолжила тот давний разговор с Укропчиком Аврелия, противоречит этому принципу еще сильнее. Фотография — зрительный образ человека, насильно вклинившегося в мгновение. Если из мозаики мгновений составляется вечность, то фотография человека — оскорбление вечности, неустанно стряхивающей с себя людей, как вшей. Я проползу по вашим мыслям, вспомнились Аврелии стихи одного поэта, как таракан по колбасе. Человеческое сознание, вздохнула Аврелия, вечный двигатель, перерабатывающий вечность в помойку. Иначе откуда вши, тараканы, хамелеоны, осы, жареные баклажаны с брынзой и… какая-то колбаса? Хотя иногда двигатель менял алгоритм: перерабатывал помойку в вечность. Когда б вы знали, вспомнила другие строчки Аврелия, из какого сора растут стихи, не ведая стыда… Не только стихи, мрачно дополнила она Ахматову, но и мужество, и воля, и… все на свете. Потому что… больше не из чего!


Она была хранительницей карты, с помощью которой можно было отыскать на другой (равновеликой миру) карте — бытия — крохотную зеленую песчинку — Укропчика. И еще одну — не песчинку, но капельку воды. Аврелия не собиралась открывать свою карту Святославу Игоревичу. «Люди — карты Бога», вспомнила она. Захочет Бог — откроет. Захочет — скажет: «Пас». Захочет — бросит карты на стол и побьет шулеров канделябрами.


— Вернемся к нашим баранам, — Аврелия решила, пусть Святослав Игоревич сам определяет местоположение баранов. Лучше, конечно, чтобы они находились где-нибудь на свежем воздухе — на пастбище, а не в вонючем хлеву.

— Они, как булочник из Перпиньяна, что-то поняли, — ответил он, — и сейчас тревожно блеют, вертят башками по сторонам, высматривают — кто им объяснит и поведет…

— На бойню? — перебила Святослава Игоревича Аврелия. Карта Укропчика и карта капельки воды пока никак не ложились в раскладываемый ими пасьянс. Неужели, мрачно подумала Аврелия, он предложит мне золотые монеты с профилем Укропчика или капельки, а я… как тот таможенник откажусь? Или… возьму? Сколько Аврелия не пыталась мысленно прочитать невысказанную волю общества в отношении ее подруг (или сестер), она не прочитывалась. Если, конечно, не принимать за волю обжалование в областном суде укропчиково УДО (условно-досрочное освобождение). Пенсионерам не давала покоя «средняя вода», совсем как осам — жареные баклажаны под брынзой. Но был, был на них Страсбургский суд!


Тут что-то другое, подумала Аврелия.


— Бойня — бараний пункт назначения. — Святослав Игоревич долго и внимательно рассматривал поднятый с тарелки, слегка сдобренный оливковым маслом кустик петрушки, словно опасался, что там затаилась оса или маленькая круглая баранья какашка. — Ни один баран мимо не проскочит. Но сначала — стрижка. Вы забыли про шерсть!

— Оплошала, — развела руками Аврелия. — Баран должен прибыть в пункт назначения гол как сокол и со спиленными рогами. Или бараньи рога — сейчас не товар?

— Эти, неизвестно кем предложенные законопроекты, — воздержался от обсуждения товарных достоинств бараньих рогов Святослав Игоревич, — в сущности, не такие уж дикие. Они из той же оперы, что и брошюра булочника из Перпиньяна. Не спорю, опера плохая, опасная, но оркестр уже в яме, исполнители на сцене, зрители в зале.

— Бараны — зрители? — уточнила Аврелия.

— Мы все — бараны, — улыбнулся Святослав Игоревич, — и мы все разные. Не надо отбиваться от стада. — В его голосе явственно ощущалась симпатия к собравшимся в зале (оперного?) театра пока еще не переоборудованного в бойню баранам. Так симпатизировать им можно было, только отбившись от стада. Похоже, Святослав Игоревич воображал себя пастухом, а может, ветеринаром, или — бери выше! — заводчиком новой бараньей породы. — Каждый, кто не слеп, видит… — он прервал сталинскую цитату, чтобы прочитать поступившую SMS-ку.

— Видит что? — поторопила его Аврелия.

— Что? — посмотрел на часы Святослав Игоревич.

— Срочный вызов на разгром Хазарского каганата?

— Каганат, как Карфаген, должен быть разрушен, — не стал отпираться Святослав Игоревич. — Но сначала мы запустим к ним Тангейзера…

— Пусть наведет шорох своим цветущим посохом! Я слушаю, Святослав Игоревич. Вы начали, как Сталин…

— Сталин знал толк в баранине, — мечтательно произнес Святослав Игоревич, как если бы неоднократно сиживал с генералиссимусом за столом, лакомясь этой самой бараниной. — Все предельно просто. Существующая модель развития исчерпана. Если ее не разгромить, как… Хазарский каганат, она погубит планету. Бесконечное потребление при конечной жизни — абсурд. Оно насыщает немногих избранных, не принося им счастья, но истощает ресурсы, лишает будущего неизмеримо большую часть человечества. Эти немногие рассматривают прогресс исключительно как возможность продления срока собственного пребывания на земле. Бог не дал человеку вечной жизни. Но эта сволочь, называющая себя «элитой», не хочет с этим смириться. Они восстали против Бога! Сегодня миллиарды тратятся на бессмысленные поиски «гена старения», невозможный синтез универсальной «нестареющей клетки»… Особенно почему-то этим увлечены правители России. Их не устраивает, что они могут умереть раньше, чем успеют потратить украденные деньги. А денег они украли столько, что никакой жизни не хватит, чтобы их потратить. Поэтому их деньги обречены на уничтожение еще при их жизни. Это закон. Но они не верят. Потому-то с такой яростью и вцепились во власть… — Святослав Игоревич говорил быстро, как преподаватель, когда время лекции заканчивается, а он не успел сказать то, что хотел. Точнее, что обязательно должен был сказать.

Аврелии было не очень интересно его слушать. Все, что он говорил, было известно. Связь с проектом «Чистый город — чистые люди» пока не просматривалась. Не думал же Святослав Игоревич, что правители России, отмывшись от пороков в мобильных аква-комплексах, вернут деньги народу?

— Статья — сигнал тем, кто не слеп, — вернулся к железной сталинской логике Святослав Игоревич, — что дни нынешней российской власти сочтены, что ее нельзя ни в чем, ни при каких обстоятельствах поддерживать. Только противостоять, отвоевывая по миллиметру пространство для новых идей. Но при этом не упускать из виду, что одной удачной операцией можно захватить весь плацдарм. Честно говоря, мне жалко этих ребят во власти. Их беда в том, что они просто не могут по-другому. Моль невозможно перевоспитать, отучить жрать висящую в шкафу одежду. Только уничтожить, иначе она сожрет все. Смешно говорить о новом костюме для народа, когда вокруг как снег летает моль. Если угодно, эта статья — вопль юродивого слепца, узревшего по воле Божьей будущее. Ее нелепые идеи — строительный материал для новой реальности, которая будет хуже существующей, но которую уже не отменить. Динозавры обречены. Можно, конечно, говорить, что лечение всегда поначалу хуже болезни. Но это не лечение. Это — замена одной болезни на другую. Пока эти идеи растут порознь, как комнатные растения в разных горшках, они безобидны. Но если кто-то пересадит их в землю, они сплетутся корнями и двинутся, как деревья-монстры из фантастического фильма, на завоевание мира. Народ почувствовал истину. Он ненавидит моль и не боится деревьев-монстров. Кровопийцы, вопреки заветам Иосифа Бродского, ему милее, чем ворюги. Компромиссы с властью отныне невозможны. Сам факт присутствия, пусть даже пассивного, в политической жизни людей, чувствующих истину, изменяют состав атмосферы, внутри которой обитает динозавр-власть. Как только таких людей набирается определенное количество, появляется вождь, который убивает динозавра. Другого пути к истине нет. Вот о чем на самом деле предупреждает законопроект, — заглянул в газету Святослав Игоревич, — «О конкуренции идей и выборе пути». С «электронным правосудием», полагаю, тоже все ясно. Это напоминание о том, что терпение народа на пределе. Понятно, что никогда никакого «электронного правосудия» не будет. Но прежде не станет тех, кто сейчас отвечает за правосудие, всех этих продажных следователей, прокуроров, судей. Что там еще?

— «О ликвидации коррупции и принуждении к честности», — перехватила газету Аврелия. — Что такое сто тысяч долларов? Это же смехотворно мало!

— Ну, об этом мы уже говорили, — открыл планшет Святослав Игоревич. — Речь идет не о конкретной сумме, а о неизбежном конце денежной цивилизации. Вот смотрите, — передвинул планшет к Аврелии, — что сейчас цитируют и обсуждают на форумах в Интернете…

— «Время — деньги, — прочитала Аврелия, — девиз алчного, написанный на его лице и на стене его конторы. Он не понимает, что не время является деньгами, а деньги являются сконденсированным, кристаллизированным временем, умножаемым в руках человека для лучшего его посвящения Богу и ближнему… Чрез любовь материальная ценность становится и духовной ценностью. Время бесконечно дороже денег, и деньги имеют ценность лишь для знающего духовную тайну времени. Добро хотело бы все деньги обратить в любовь, умножить чрез это время любви. А зло хочет все земное время, данное людям для возрастания в Христовой любви, превратить в деньги. Оттого Промысел так устраивает в мире, что, когда денег, не обмененных людьми на добро и любовь, оказывается слишком много, они теряют свою ценность, и происходит так называемая „девальвация“, сокращение денег, и время освобождается для любви. Но люди опять бросаются менять время на деньги, все снова и снова боясь „упустить время“. Кружится, бежит, мечется человечество в погоне за деньгами, этими „призраками бытия“, страшась не поспеть схватить наибольшее количество призраков…»

— Это из книги «Время веры» Иоанна Шаховского — архиепископа Сан-Францисского, — закрыл планшет Святослав Игоревич. — Нам всем, — посмотрел на Аврелию, — нужна великая Россия. Но великая Россия может возникнуть только в результате великого потрясения. Основа современной цивилизации — мошенничество. Оно давно превратилось в способ существования общества. Мошенничество через бытие определяет сознание современного человека. А как иначе? Если общество управляется идеологией, суть которой мошенничество, подмена понятий, издевательство над истиной, то повседневное бытовое и прочее мошенничество — это и есть та жизнь, которую власть навязывает подданным. Обман, воровство и мошенничество — единственный двигатель всех процессов, происходящих сегодня в России, стержень, на котором все держится. Если убрать, вытащить этот стержень — все рассыплется. Последняя возможность спасти страну — быстро заменить сгнивший стержень… цветущим посохом. Поэтому, — посмотрел на Аврелию, как на хамелеона, вытащенного за лапку из невидимого антимира Святослав Игоревич, — давайте подведем итог нашей встречи. Вы же не думаете, что несколько десятков миллионов долларов вам свалится на голову просто так, потому вы такая хорошая, потому что у вас, — пристально на нее посмотрел, — много жизней… Так в жизни, во всяком случае в той, которую мы с вами в данный момент совместно проживаем, не бывает.

— Как и контрактов, который я только что подписала, — сказала Аврелия. — После того, как арестовали Берию, народ придумал частушку: «Цветет в Тбилиси алыча не для Лаврентий Палыча…»

— «А для Климент Ефремыча и Вячеслав Михалыча», — легко продолжил Святослав Игоревич. — Народ ошибся. Она расцвела… как посох… для Никиты Сергеевича. Но ненадолго.

— Просмотрел народ истину? —спросила Аврелия.

— За народ не скажу, — положил руки на стол Святослав Игоревич, — а вот наша с вами истина в том, что «не бывает» на «не бывает» дает «бывает». Как минус на минус дает плюс.

— Вы мне цитировали Иоанна Шаховского про деньги, — Аврелия решила не торопиться. Пусть Святослав Игоревич уходит громить Хазарский каганат, уничтожать динозавров, а она останется в ресторане. — Я вам процитирую Ф. М. Достоевского про истину: «Пусть мне докажут, математически докажут, что истина вне Христа — я останусь с Христом, а не с истиной».

— Истина, по крайней мере человеческая, не может быть вне Христа, — задумчиво проговорил Святослав Игоревич. — Иисус Христос — Сын Божий, из начальных греческих букв этого словосочетания получается слово «рыба» — символ христианства. А где обитает рыба? В воде! Значит, нет истины вне Христа и вне воды!


Святослав Игоревич взял со стола газету со статьей о законопроектах, от которых все открестились, показал Аврелии небольшую фотографию в углу полосы. На фотографии был первый вице-премьер. Он стоял, задрав вверх голову, в защитной каске. Должно быть, рассматривал нефтяную вышку, а может, опору линии электропередачи. Но может, и зависший в небе НЛО.

— Ему направлено письмо с описанием нашего проекта, — сказал Святослав Игоревич. — Он должен поставить на нем свою визу: «Согласен», «Прошу поддержать», «К исполнению», и передать в министерство финансов.

— Поставит, — пожала плечами Аврелия. — Но зачем в министерство финансов? Вы же не просите денег из бюджета.

— К сожалению, просим, — вздохнул Святослав Игоревич, — хотя и очень немного. Мы вынуждены. Без государственного участия нас обдерут и затопчут. Какие-нибудь бандиты перехватят тендер, выроют ямы, поставят дощатые сортиры… Вам же известно, как в России организован бизнес: если ты не воруешь у государства, государство ворует у тебя. Мы просим у государства рублик, чтобы отдать ему тысячу. Но и это еще не все. Он должен обязательно быть на церемонии открытия. Вы знаете этого человека?

Как и ты, подумала Аврелия. Иначе, почему ты здесь? Что тебе до наших дел? Откуда ты, вообще, взялся? И какая-то абсолютно чекистская мысль посетила (не могла не посетить!) Аврелию: кто тебя сюда прислал?

— Не настолько, чтобы продиктовать ему резолюцию, — ответила она Святославу Игоревичу. — К тому же я не уверена, что он досидит в должности до… того, как посох зацветет.

— Должен, — сказал Святослав Игоревич.

— После такой статейки? — кивнула на газету Аврелия.

— Он не имеет к ней отношения.

— Это ничего не значит.

— Его пребывание в должности — не ваш вопрос.

— Надеюсь, — сухо ответила Аврелия. — Жду пояснения к своему вопросу.


Святослав Игоревич снова открыл планшет, показал Аврелии фотографию молодой женщины в купальнике у бассейна. У женщины была идеальная фигура. Волосы были убраны под купальную шапочку. От уха под шапочку уходил косметический шов. Но женщина была слишком молода для пластических операций. Это был не шов, а шрам. На фотографии он был обведен красным фломастером.

— Его жена, — сказал Святослав Игоревич. — Чемпионка Европы по прыжкам в воду с трамплина. Говорят, она скучает. Мы можем предложить ей заняться хорошим и полезным делом. Допустим, возглавить общественное движение под названием «Водострой». Спортсменка, жена политика, она вполне может выступить с инициативой «Аква-комплекс — каждой российской школе!»

— Тогда муж сразу отпрыгнет в сторону, — заметила Аврелия.

— Ради бога, — сказал Святослав Игоревич. — От него требуется только виза и участие в церемонии открытия. Вы… знакомы с этой женщиной?

Аврелия молчала.


— Знакомы, — повторил он, — и знаете, что делать дальше. Вам, как и мне, не светит реализовать себя в гламуре, то есть сделаться известной и успешной в мире ТВ-баранов. Или, если угодно, Баранов ТВ. Наш мир — БТ, без трения об окружающую мерзость. Наш проект — компенсация, если угодно, пощечина позорному, не имеющему права на существование, но существующему и диктующему нам свои ублюдочные правила миру. Его суть там — в sms-как, бегущих по экрану во время трансляций реалити-шоу. Да вот он, этот мир, — Святослав Игоревич посмотрел на беззвучный 3Д экран на ресторанной стене: — «Люблю Пусю! Где моя маленькая крысочка? Отзовись, Мохнач!» — Пожал плечами. — Не хочешь жить в этом мире — измени его! Вот наш девиз! Жду обнадеживающих известий, — улыбнувшись, протянул руку Аврелии. — Спасибо за угощение. Я словно побывал на замечательном острове в Ионическом море, где…

— Кто сочинил статью? — перебила Святослава Игоревича Аврелия.

— Наверное, тот же, кто сочинил вот этот стишок, — заглянул в планшет Святослав Игоревич:

«Христос и истина едины
В дыму БТ
На склоне дня
Идете мимо, мимо, мимо
А зря, а зря, а зря, а зря…» —
закрыл планшет.

— Я обязательно отзовусь. Скоро. Маленькой крысочке недолго ждать своего Мохнача, — протянула ему руку Аврелия.

— А как быть с Пусей? — задержал ее руку в своей Святослав Игоревич.

— Передайте Пусе, что я тоже его люблю, — сказала Аврелия. — Хотя, не думаю, что это его волнует.

7

Вергильев несколько раз брался за мобильник, доходил до последних цифр номера и сбрасывал звонок. Прочитав статью с описанием законов, якобы разработанных шефом, он понял, что надо немедленно с ним встретиться, или хотя бы переговорить по телефону. Вергильев знал, зачем и для чего появляются подобные статьи. Знал и что следует немедленно предпринять, «чтобы потом не было мучительно стыдно за бесцельно потраченное время». Но предпринять что-либо без согласования с шефом, особенно после получения оранжевого в пластике «кирпича» с пятитысячными купюрами в загадочной «водяной конторе» внезапно, как фонтан, распустившей густые финансовые струи над Москвой, он не мог.


Контора расположилась на шестьдесят седьмом этаже одной из башен Московского Сити на берегу Москвы-реки. В кабинете, из окон которого город казался плоской кучей мусора, частично прикрытой дымной полиэтиленовой пленкой, Вергильева принял исполнительный директор фирмы — Святослав Игоревич Мороз, прежде известный Вергильеву, как егерь по имени Слава, специализирующийся по охоте на белых медведей в канадской провинции Нуна далеко за Полярным кругом.

Дымная пленка над городом-мусором удерживалась несимметричными золотыми кнопками куполов церквей и храмов. Иногда ветер отрывал пленку от какой-нибудь кнопки, и тогда внизу можно было разглядеть ступенчатые крыши, ломаные линии переулков, как новогодние чулки подарками, забитые разноцветными машинами, разрезающее город на куски тусклое извилистое лезвие Москвы-реки.

«Слава, — спросил Вергильев, — почему ты не поменял фамилию? Мороз — это для Канады, где лед и белые медведи. В Москве тебе бы подошла фамилия Вода. Святослав Игоревич Вода. Разве плохо?»

«Чтобы все бы говорили — без Воды ни туды и ни сюды, — легко поднялся из-за овального, какого-то зеркального новомодного стола Слава. — А еще лучше двойная фамилия — Мороз-воеВода».

«Концептуально, — согласился Вергильев, — и с намеком на некие военные действия…»

«Которые мы должны победоносно завершить к началу сентября», — Слава в заоблачном кабинете в дорогом костюме при длинноногой (чай, кофе) секретарше и строгой в очках помощнице за компьютером в приемной смотрелся не как промышляющий белыми медведями егерь, а как тот, кто нанимает егеря, оплачивает охотничью экспедицию.


Вергильеву довольно часто доводилось встречаться с возвысившимися (разбогатевшими, получившими важный пост, выгодный подряд и так далее) людьми, которых он знал в их прежней жизни. За редким исключением они подтверждали мысль, что для человека предметом неустанного восхищения и комплиментарного изучения является… он сам, наблюдаемый собой же со стороны. Если же житейских успехов, мистически улучшающих физический образ человека, не наблюдалось, их компенсировали разные бытовые мелочи. Так молоденькая девушка-секретарша, вставив в губу или ноздрю железный шарик, или (если девушка с фантазией) сделав татуировку на интимном месте, без конца бегала в туалет, чтобы смотреть и смотреть на себя (и татуировку) в зеркало. Если, конечно, в офисе имелись подобающие (одиночные, запирающиеся и с зеркалами) туалеты.

Слава, однако, держался просто и естественно, как опытный артист в новой роли.

Вергильев подумал, что и ему отведена какая-то роль в пьесе, которую он не читал, режиссером, которого он не знает. Интересно, допустят ли его до «читки» пьесы, или его роль настолько несущественна и технична, что он будет играть «втемную»? Вергильеву уже и не верилось, что он вместе с (определенно получившим куда более серьезную роль) Славой когда-то тянул на лыжах повозку с охотничьим реквизитом по ослепительному полярному снегу.

И еще почему-то ему вспомнился отвратительный пластиковый мешок с отрезанными мишкиными гениталиями. Шеф и Слава долго рассматривали сквозь пластик кровавое содержимое, пытались что-то измерить рулеткой, взвешивали мешок на руках. Вергильева, помнится, едва не стошнило.

Новый (артистический) образ Славы органично сложился из двух противоречивых составных частей: искрящегося под ледяным солнцем снега и — кровавых в пластике причиндалов медведя.


Потом — в несущемся над тундрой вертолете — Вергильева посетила мысль, что не мифические зоологи, якобы определяющие по причиндалам возраст и размер медведя, адресаты пластикового конверта, а какие-нибудь китайские фармацевты, изготовляющие из несчастных животных дикие снадобья.

Один информированный господин в Москве рассказывал Вергильеву, что с древних времен известна некая медицинская технология, способная за один курс омолодить пациента на двадцать-тридцать лет. Если верить этому господину, миллиардеры и правители государств выстроились в многолетнюю очередь на эту тайную процедуру. Цену ее информированный господин определял в двадцать шесть-двадцать восемь миллионов евро. Что же мешает поставить дело на поток, поинтересовался Вергильев, откуда очередь? В год, объяснил господин, можно проводить только один-единственный курс, это связано то ли с сезонным созреванием каких-то плодов, то ли с соответствующим качеством вытяжек из желез животных. Очередь расписана на десятилетия вперед. Лезть «поперед батьки» в пекло не рекомендуется. Садам Хусейн с Каддафи полезли, и были наказаны. А еще господин поведал, что последним (очередным, то есть легитимным) счастливцем был премьер-министр Италии, а следующим должен стать президент России. Потому-то он и не отдает власть, пояснил составляющий для президента «аналитические гороскопы» господин, хочет успеть сделать страну счастливой еще на протяжении своей жизни. И сколько он себе намерил, помнится, поинтересовался Вергильев. Да уж лет пятьдесят, не меньше, ответил господин.

Вергильев рассказал об этом разговоре шефу, но тот только в недоумении пожал плечами, какой, мол, бред несут люди.

Неужели, подумал сейчас, глядя на Славу, Вергильев, причиндалы белого медведя — необходимый компонент эликсира вечной жизни?


«Что нам сможет помешать? — спросил Вергильев. — Мороз всегда спасал Россию. Даже в… сентябре».

«А Америку и Канаду круглый год спасает вода, — конспирологически — в духе идей Парвулеску и Рене Генона — продолжил Слава. — Эти сволочи повелевают миром через океаны. Мы должны излечить их от комплекса водяного величия».

«Мысль правильная, — кивнул Вергильев, — но трудно осуществимая».

«Почему?» — удивился Слава.

«Чужое величие можно излечить только собственным, — объяснил Вергильев. — Россия сегодня на нижней ступеньке лестницы величий».

«Это не так плохо, — Слава, не тратя времени, шагнул к сейфу, набрал на пульте код, открыл дверцу. — Не больно падать. И… есть шанс добежать первыми до новой лестницы, чтобы успеть наверх». — Извлек из сейфа запаянный в пластик «кирпич» с пятитысячными купюрами.

Вергильев чуть в обморок не упал. Ему показалось, что Слава протягивает ему тот самый «мишкин» пластик.

Слава не сказал, сколько в пластике денег, не предложил Вергильеву хотя бы для порядка расписаться в какой-нибудь абстрактной ведомости, не обозначил горизонта отчетности. Это означало, что Вергильеву предоставлялась возможность самостоятельно определить пафос роли: отдать ей всю душу, или… произнести на сцене скучным голосом: «Кушать подано!», а то и вовсе не выходить на сцену, залечь на дно, получив расчет за участие в прежних спектаклях.

«Компания может стартовать до окончательного согласования проекта, — сказал Слава. — Я бы начал рекламный фильм с кадров, как индусы моются в грязном Ганге, негры — в Лимпопо с бегемотами, австралийские аборигены — в болотах с крокодилами. Потом — современные европейские города, лето, жара, люди лезут в фонтаны. Идея: во все времена представители всех стран и народов стремятся к чистоте и прохладе. Православие — крестятся в купели, стоят в очередь на Крещение в прорубь. Ислам — ребята в мечети перед молитвой моют ноги. Иудаизм — бабы прыгают в микву. Хотя нет, миква не годится, там, кажется, не меняют воду. В общем, нужна мощная водяная песня песней. Ничего сверхъестественного. Я рад, что мы встретились. — Не сомневаюсь, что и эта наша охота будет удачной».

«Мне бы только понять на какого зверя мы охотимся», — убрал брикет с деньгами в портфель Вергильев. Портфель раздулся, как будто ему дали по морде, или (если у него имелись зубы) образовался флюс.

«Во все времена, — ответил Слава, — люди охотятся на одного и того же зверя. Мы знаем, что это за зверь, но не знаем правил охоты. Они, как, кстати, и оружие каждый раз новые. Я, как был, так и остался егерем, хотя мои полномочия несколько расширились. Знаю только, что охота — сезонная, до первых чисел сентября. Сверх этого, — посмотрел в глаза Вергильеву, — ничего знать не хочу».

«Отвечу, как Станиславский: не верю!» — взялся за ручку портфеля Вергильев.

«А ты, товарищ, верь, — усмехнулся Слава, — взойдет она, вода пленительного счастья… Да, чуть не забыл!»

Вергильев остановился.


Пьеса шла по правилам.


Самое важное — под занавес действия.


Ружье, подумал Вергильев, оно висит на стене с самого начала, чтобы выстрелить в финале. Или… имеется в виду новое — невидимое — оружие? Никто не знает, где оно висит, висит ли вообще и как стреляет…

«Следите за прессой. Если заметите что-то важное, принимайте меры. Не мне вас учить».

«По согласованию?» — уточнил Вергильев.

«Желательно, — ответил Слава. — Но если не будет возможности немедленно связаться, действуйте по своему усмотрению. Так просили передать».


Вергильев всегда испытывал мучительный дискомфорт, прежде чем напрямую звонить шефу. Если имелась хотя бы малейшая возможность избежать звонка или передоверить его (даже пожертвовав важной информацией) кому-то другому, он это делал.

К моменту появления странной статьи Вергильев находился «вне зоны действия» политической «сети» уже несколько месяцев. За это время номера телефонов могли измениться. Да и на его неизвестный номер запросто могли не откликнуться. Набрав телефон «прикрепленного» — круглосуточно находившегося возле шефа охранника, выполнявшего и функции адъютанта — Вергильев долго слушал безответные гудки. Обычно охранник сразу отвечал и передавал (если имелась такая возможность) трубку шефу. Если возможности не было, уведомлял шефа о звонке, и тот сам выходил на связь. Затем телефон глухо замолчал, как провалился в бездну. Приветливый женский голос ничего не объяснил Вергильеву ни по-русски, ни по-английски.

Проще всего было наплевать и забыть, обидеться, но Вергильев, проклиная себя за неуместное для уволенного чиновника усердие, а также памятуя о полученном «кирпиче», набрал номер помощника шефа Льва Ивановича. Тот всегда знал график начальника. У него не было уверенности, что Лев Иванович ответит — мелковат, даже после частичной реабилитации был для него Вергильев — но тот взял трубку.

— Только что взлетели, — не дожидаясь вопроса, произнес Лев Иванович сквозь рев моторов. — В Питер. Обратно — завтра утром. — Бывший коллега, проводив начальство, был в хорошем настроении. Точно такое же чувство, расставшись с шефом, особенно когда тот улетал куда-нибудь к черту на куличики, помнится, испытывал и Вергильев.

— Что там, в Питере? — спросил он. — Мне надо срочно переговорить.

— Подожди, сейчас посмотрю, — зашуршал бумагой Лев Иванович. Рев прекратился. Лев Иванович переместился с летного поля в павильон «Внукова-3». — Так, поехали. Встречают губернатор и полпред. Не успеешь. Потом беседа в Смольном. Поедут, скорее всего, в одной машине. Отпадает. Там же в Смольном сразу после беседы открывает международный инвестиционный форум. Ведет «круглый стол». Перерыв. Не получится. В перерыве — три международные встречи. На обед — десять минут. Продолжение «круглого стола», выступление на подведении итогов. Сразу же пресс-конференция. Интервью программе «Время». Переезд в университет, лекция на тему «Просуществует ли Россия до 2020 года?». Блядь! — отвлекся Лев Иванович. — Я же сто раз просил: поменяйте тему! Что? Кто? Какой, блядь, Кривошеин, гнать его на хуй! Извини, — вернулся, не обращая внимания на чей-то оправдательный бубнеж, к Вергильеву. — Достали сотруднички! Дискуссия со студентами и преподавателями факультета экономики… Ты, идиот! — снова отвлекся Лев Иванович. — О чем они будут дискутировать? До какого года просуществует Россия? Какие завтра будут заголовки в газетах? Все, блядь! Звони в университет, меняй тему! Насрать, что стоит в Интернете. Убирай! Мне по хую, что поздно! Вот уроды… Извини, Антонин. Так… Двадцать ноль-ноль — переезд в Таврический дворец. Выступление на церемонии открытия органного зала. Концерт органной музыки. Двадцать два тридцать — приветственное слово на банкете по случаю завершения международного инвестиционного форума, гостиница «Астория». Даже не знаю, — с сомнением произнес Лев Иванович, — когда ты его сможешь поймать…

— Так обычно работают в последний день перед отставкой, — мрачно подытожил Вергильев.

— Типун тебе на язык! — неуверенно отозвался Лев Иванович. Вергильев понял, что эта мысль не кажется Льву Ивановичу абсурдной.

— Помнишь лозунг «Типун Айхун»? — засмеялся Вергильев.

Лев Иванович не ответил.

— Читал статью? — спросил Вергильев.

— Читал, — неохотно признался Лев Иванович.

— Что скажешь?

— Ничего, — вздохнул Лев Иванович. Помолчав, добавил: — Он звонил президенту.

— Что сказал?

— Не дозвонился.

Уточнив на всякий случай номер «прикрепленного», Вергильев оставил в покое Льва Ивановича.


Он решил не звонить.


В конце концов, «кирпич» был при нем, а наказать его шеф не мог.

Непонятным образом Вергильев переместился в категорию людей, пользующихся неограниченным доверием шефа. Правда, для этого тому зачем-то понадобилось выгнать его с работы, но в данный момент Вергильев не думал о таких мелочах. Нежелание звонить шефу наполнило его, как бокал вином, темной креативной энергией. Вергильев знал по собственному опыту, что слишком долгая обида (на любимую женщину, друга, родственников, начальника и т. д.) либо перерождается в лютую ненависть, либо, неумеренно разрастаясь в полях души подобно наркотическому сорняку, начинает доставлять болезненное удовольствие. Так человек без конца трогает заживающий шрам, гладит пульсирующее сладкой болью место ушиба.

К счастью, обида на шефа не успела погрузить Вергильева в наркотический сон, когда «центр времени» смещается подобно центру тяжести, сносит человека с орбиты здравого смысла, заставляет бесцельно бродить по кругу одних и тех же, странным образом обновляющихся переживаний.

Он пребывал во власти другой — идейной — обиды, в основе которой лежала ложная, но для Вергильева живая и непоколебимая, уверенность, что он, Вергильев, лучше шефа знает, что и как надо делать шефу. Он, естественно, держал это в себе, старался не перегибать палку.


Но у шефа был глаз-ватерпас.


Карьеру губят не только собственные ошибки, однажды заметил он Вергильеву, но и фанатичная преданность подчиненных. Звероподобное их усердие, даже в исполнении благих начинаний, автоматически превращает начальника в идиота. Если речь не идет о жизни и смерти, возразил Вергильев. Сталина в тридцать седьмом году никто идиотом не считал. Наоборот, именно тогда он стал богом. Увы, ответил шеф, все боги, принимавшие кровавые жертвы, стопроцентно конечны во времени. Имя им — идолы. Бесконечен только бог, принесший себя в жертву сам. Эту высоту нам не взять, вздохнул Вергильев, наша планка ниже. Насколько ниже? — поинтересовался шеф. Крови не пролить и на крест не попасть, ответил Вергильев. В русском языке слово «история» — женского рода, покачал головой шеф. Она таких персонажей не жалует. Может, разок, вынужденно дать, как Керенскому, или Горбачеву, но в мужья берет, таких как Ленин или Сталин.

Обида мгновенно, как сухой лед на летнем асфальте, испарилась, стоило только шефу вернуть Вергильева в строй. Собственно, это была не обида, но временно поруганная преданность шефу. Точнее, даже не шефу, но некоей идее, которую в сознании Вергильева олицетворял шеф. То есть, это была преданность… себе, своей идее, а инструментом (тончайшей отверткой, но в идеале — отбойным молотком), утверждающим идею в мире, являлся шеф.

Часто Вергильева охватывал ужас от того, что он сам не мог ясно сформулировать эту идею. Тогда он бросался с блокнотом за шефом, записывал каждое его слово, как Матфей за Иисусом, чтобы найти в словах подтверждение своей идее.

Иногда же, как, к примеру, сейчас, идея, как отважный ребенок-вундеркинд, развивалась самостоятельно без малейшего участия шефа.

Вергильев в очередной раз на свой страх и риск отправлялся по заданию шефа «не знаю куда» чтобы принести «не знаю что». Он отдавал себе отчет, что давно утратил контакт с шефом, как с живым человеком. В его сознании утвердился некий оцифрованный мозгом образ, вполне возможно, не имеющий ничего общего с реальной личностью. Люди, разрыв с которыми в силу разных причин невозможно (хотя это только так кажется) пережить, «архивируются» в сознании, преображаясь в лучах направленных на них эмоций иногда в прекрасные, иногда — в ужасные, но чаще — совмещающие эти два признака фантомы.


Вергильев еще не знал, что именно предпримет, но уже знал: чем бы это потом ни обернулось для шефа, тот не сможет его упрекнуть. Он сделает все возможное и невозможное, чтобы исправить ситуацию. Если ситуация не захочет исправляться — тем хуже для ситуации! Воистину в мире не было долгов. Только вот проценты по долгам были разные. Он выгнал меня с работы, подумал Вергильев, и… ничего. Как с гуся вода! Получалось, что, выгнав его с работы, шеф развязал ему руки, чтобы…

Вергильев мог затянуть на шее шефа веревку.

Или — подобно факиру — превратить виртуальную веревку в шест, обхватив который, шеф мог забраться под самый купол политического шапито.

Пан или пропал, подумал Вергильев, после таких статей осторожничать поздно! Странным образом он платил проценты сразу по двум долгам. Первый — испарившаяся, но не забытая обида на шефа. Второй — не знающее тормозов стремление сотворить для него чудо.


Скачав с сайта газеты электронную версию статьи, Вергильев быстро переделал ее. Она стала выглядеть, как «утечка» с секретного совещания президента с сотрудниками «ближнего круга». Из «утечки» следовало, что президент не только окончательно разочаровался в сложившейся на данный момент в стране системе управления, но и усомнился в перспективах человеческой цивилизации. По мнению президента, международное сообщество вступило в эпоху хаоса, нищеты и войн. Все Божьи заповеди, в особенности вечная мечта человечества о социальной справедливости, целенаправленно и цинично попираются. Скрепляющие мир, как бочку, обручи договоренностей о разделе территорий, ресурсов и капиталов проржавели и истончились. Бочка вот-вот развалится. Это в лучшем случае. В худшем — взорвется. Президент всерьез подумывал о том, чтобы отцепить вагон России от несущегося на всех парах в пропасть экспресса мировой финансово-капиталистической цивилизации. Он понимал, что любое его действие немедленно вызовет сильнейшее противодействие, но был готов рисковать, потому что другого пути спасения России не видел. Если нас не успеют уничтожить до того момента, как мы обособимся, закроемся, отречемся от старого мира, будто бы заявил президент на этом мифическом совещании, у нас есть шанс. Но для того, чтобы им воспользоваться, продолжил он, надо взрыхлить почву. Во-первых, занять общественность обсуждением на первый взгляд абсурдных, но перспективных — как учение Христа в первые годы новой эры — идей. Во-вторых — ударить по «пятой колонне» внутри власти, по так называемой «элите», мгновенно и эффективно нейтрализовать всю повязанную с Западом сволочь. Нужен повод. Причем не формальный, а… божественный, как явление Христа народу, в одночасье изменяющий архетипы общественного сознания. Думайте, будто бы приказал сотрудникам президент, предлагайте варианты. Промедление смерти подобно.

Перечитав текст, Вергильев остался доволен.

Перед его глазами возникло сглаженное ботоксом, модернизированное омолаживающими технологиями лицо президента. Встречаясь с народом, президент надевал маску утомленного властью, но застенчивого и временами простого, как таксист, инкассатор или спасатель из МЧС сверхчеловека. Но если беседа шла, как выражались эти самые таксисты, «не по бритому», лицо его самопроизвольно и злобно заострялось, на нем появлялась угрожающе-неискренняя улыбка. Так мог улыбаться восточный человек на базаре в момент проверки документов; гопник, услышавший поздней ночью от остановленного в подземном коридоре дяди в очках отказ «помочь деньгами»; таксист, размышляющий заехать или нет в морду пассажиру. Два вопроса вызывали у президента устойчивую ярость: почему он так нежен с миллиардерами-олигархами, разворовавшими все и вся; и — так ласков с либералами, сживающими со свету народ безработицей, ничтожными пенсиями, убийственными тарифами ЖКХ, платной медициной, позорным телевидением и убогим (ЕГЭ) образованием? При этом сами либералы искренне и открыто ненавидели президента. Но куда сильнее, нежели они президента, их ненавидел народ. Что мешало президенту встать на сторону народа и отобрать у олигархов не ручки, которыми те срежиссированно подписывали в его присутствии приказы о копеечных прибавках к зарплатам работников, а заводы, фабрики, пароходства и буровые платформы? Президенту не нравилось, когда излишне начитанные избиратели, допустим, во время встречи в библиотеке, цитировали по памяти, что писали в позапрошлом веке о либералах Достоевский и Лесков. Самым печальным (для страны) было то, что президент и впрямь не понимал — почему народ, даже в глухих деревнях, где никакой информации, кроме телевизора, безошибочно (как батюшка одержимых бесом) определяет либералов среди политиков, и почему ненавидит их едва ли не сильнее, чем сталинских палачей?

Конечно, предложенный Вергильевым ход мысли был для него непривычен, как бег иноходца для прогулочного пони, но президент не мог не чувствовать, что власть от него уходит, тучи над его головой сгущаются. Причем, одновременно на всех горизонтах. Ближнем — Россия; дальнем — сильные мира сего; высшем — Бог. В горние пределы, впрочем, президент вряд ли заглядывал, хоть и захаживал по церковным праздникам в храмы, стоял со свечечкой среди паствы, как волк среди овец.

В канун очередных выборов народ хотел порядка и твердой руки.

Президент, в принципе, был готов навести в стране порядок, положить на плечо народа, как спасатель из МЧС, твердую руку.

Народ, однако, хотел, чтобы эта рука первоначально опустилась на плечи миллиардеров-олигархов и либералов. Это им, а не народу президент должен был в первую очередь строго сказать: «Не балуй!»

Но он (по совокупности причин) сделать этого не мог.

Поэтому недовольство народа искусно, как деньги из пенсионного фонда в офшор, переводилось со «счета» «твердой руки и порядка» на «счет» «свободы, демократии, честных выборов, равенства граждан перед законом».

Еще Маяковский накануне февральской революции 1917 года отметил, что «улица корчится безъязыкая». Но она ни тогда, ни сейчас не была безъязыкая. Русская улица могла говорить исключительно русским языком от имени русского народа. Но именно против этого, как в 1917 году, так и сегодня были выставлены заслоны в виде обвинения улицы в фашизме, национализме, черносотенстве, антисемитизме и так далее. Поэтому улица вынужденно выбирала самую гибельную из всех возможных стратегий: «Чем хуже — тем лучше». Улица была готова поддержать президента, вздумай он наводить твердой рукой порядок и — одновременно — тех, кто требовал отставки президента за его недостаточную приверженность идеалам свободы и демократии. Страна, подобно лунатику, краем сознания предчувствуя беду, но будучи не в силах окончательно проснуться, двигалась по наклонному карнизу к революции. И единственное, о чем еще можно было спорить: спустится ли она к ней плавно, на своих ногах, или — гробанется с карниза так, что уже и незачем будет подниматься?

Вергильев собирался встряхнуть лунатика, чтобы он опамятовался, вернулся по карнизу в нищую квартиру, улегся в раздолбанную кровать, правильно заснул, а проснувшись поутру, начал новую жизнь: вытащил из задницы язык (обрел дар речи), выяснил (и наказал) — кто виноват, догадался (и приступил, засучив рукава) — что делать. Наверное, это тоже была революция, но другая — о какой народ всегда мечтает, но какая никогда не случается.

Таковы примерно были «исходники» нерешаемой задачи, которую Вергильев собирался (отправившись в «не знаю куда» за «не знаю что») решить.

Боже мой, неужели я… спасаю Россию? — подумал он, но тут же в ужасе прогнал эту мысль, как судьбоносно влетевшую в форточку птицу. А вдруг, тут же начал жалеть о том, что прогнал, это была волшебная птица — Сирин, Гамаюн, или как там… Алканост? Или… Вергильеву стало совсем страшно, пуще того — душа России? Ему следовало ее напоить-накормить, устроить в удобную, но не запертую, клетку. И тогда, быть может, она, безъязыкая, запела бы дивным голосом, открыла Вергильеву истину… Господи, спохватился Вергильев, прости меня грешного, что уподобляю душу народа… попугаю. Или попугай тоже божья птица, замещающая голубя в местах, где голуби не водятся?


В последний раз перечитав статью, Вергильев извлек из-под тумбочки древний запыленный ноутбук, отправил текст проверенному законспирированному блогеру-интернетчику, за небольшие деньги имитировавшему в Сети направленные всплески гражданской активности — от матерного негодования по поводу чего-то до оргазмической (другого чего-то) поддержки. Компьютер долго кряхтел, собирался с силами, готовясь осуществить операцию, превосходящую его возможности. Вергильев использовал медленную, едва дышащую, музейную машину, потому что в ней изначально отсутствовали драйверы, позволяющие с других (современных) машин установить адрес отправителя.

Ноутбук был приобретен Вергильевым в незапамятные времена на барахолке в государстве Того во время официального визита шефа в эту страну. Продававший его паренек с ритуальными шрамами на лице, похоже, не очень представлял, что это такое и все время оглядывался на полицейских, медленно двигающихся вдоль торговых рядов. По мере их приближения, он становился все уступчивее, а когда полицейские подошли совсем близко, махнув рукой, принял цену, устраивающую Вергильева.

Для кодировки текстов в этом компьютере использовалась давно вымершая (как некогда динозавры) система. Поскольку Вергильев задействовал машину в политических целях, он (политически же) уподоблял ее стране, шагнувшей из феодализма в социализм, минуя капитализм. Компьютер, созданный до эпохи Интернета, проникал в глобальную Сеть, минуя Интернет. И, что важно, проникал невидимо, как тать в нощи.

Затем Вергильев вышел на улицу, где с трудом отыскал таксофон с трубкой. Воистину в смысле телефонов-автоматов улица была безъязыкая.

Он договорился встретиться с блогером-интернетчиком; тот, к счастью, жил неподалеку и был легок (в надежде заработать) на подъем, через двадцать минут в «Кофе-хаусе» на Кутузовском проспекте, где действовал могучий wi-fi.


Пока блогер (Бунин, как у великого русского писателя была его фамилия) налаживал свой навороченный, утыканный флэшками и модемами, ноутбук, Вергильев формулировал техническое задание.

Разместить статью позавчерашним числом на каком-нибудь региональном сайте. Посмотреть, откуда родом, где учились или когда-то работали ближайшие непубличные сотрудники президента (не все же они из Москвы), выбрать соответствующий регион. Это (частично) снимет вопрос о подлинности материала. Следующий шаг — отправить статью (уже вчерашним числом) на почту десяти-пятнадцати местного разлива журналистам и политологам. Не все же они читают почту, как с цепи сорвавшись, в момент поступления. Для страховки желательно сделать так, чтобы материал значился в почте, как прочитанный. Мало ли, просматривал почту, не обратил внимания, а сейчас вот заметил. Вчерашним же днем следовало организовать обсуждение статьи на периферии Сети. Основные тезисы: произошла опасная для президента утечка информации о подготовке государственного переворота; окружение президента обязательно примет меры для того, чтобы направить расследование скандала по ложному следу. Кто из соратников президента будет принесен в жертву? Скорее всего, выберут одного из самых последовательных приверженцев демократии и социальной справедливости, опытного управленца, понимающего чаяния народа, защитника людей труда от произвола собственников, сторонника аграрной реформы. Президент, таким образом, решит две задачи: избавится от опасного конкурента; расчистит путь к государственному перевороту. Тезисы можно, как глиной, облепить любой галиматьей, историческими аналогиями — Александр Первый и Сперанский, Николай Второй и Столыпин, Сталин и… Нет, Сталина лучше не трогать. В общем, чем запутаннее, тем лучше, пусть разбираются.

— Задача понятна? — спросил Вергильев у сопящего над клавиатурой Бунина.

— Уже в работе, — доложил тот. — «Утечка» опубликована позавчера на уссурийском сайте… Без Трепа, так он называется. Там как раз был на днях этот… из администрации президента, который рулит телевидением. Он — главный акционер трех коммерческих телекомпаний, вещающих на Дальний Восток. Акции записаны на сестру жены, то есть, через две фамилии. Пусть думают на него. Сайт широко известный в… уссурийской тайге. «Правдивая информация о жизни тигров и дальневосточного начальства», — так они о себе пишут. Разница во времени с Москвой — десять часов. Все чисто. Сообщения и ссылки на другие адреса пришли ночью. Кто когда их прочитал — нам по барабану. Базар уже пошел — пятьдесят четыре комментария есть. Можно увеличить. Расценки ты знаешь.

— Да ты, блядь, метеор!

— А хули тянуть? — Бунин развернул в сторону Вергильева ноутбук, чтобы тот увидел. — Время в Сети, вообще, категория относительная, — пояснил он. — Прошлое, если там обнаружено что-то интересное, как раковая опухоль, пожирает настоящее. Реально только то, что происходит в данный момент, не важно, в прошлом, настоящем или будущем.


Так и Сеть пожирает реальный мир, подумал Вергильев.


— Дома посмотрю, сейчас некогда.

Он решил повременить с деньгами, дабы не сбивать высоко взметнувшееся пламя трудового порыва Бунина. Он всегда опасался людей, схватывающих на лету мысли, мгновенно исполняющих задания. Это были гении или проходимцы. Бунин находился где-то посередине. Не полный проходимец. Он ни разу серьезно Вергильева не подвел. А если гений, то какой-то затерявшийся среди жизненного мусора, без определенного места жительства в элитном квартале гениальности. А может, Вергильев испытывал ревность к тому, кто был умнее его? Причем, как-то непонятно умнее. Занюханный, со слипшимися волосами, бугристым лицом, в растянутой кофте, в грязно-белых кроссовках с налезающими на несвежие джинсы языками, в трехдневной — поверх прыщей — щетине Бунин воинственно противоречил образу умного человека. Вергильев допускал, что он сам глуп, если придает значение подобным мелочам. Глупость его, впрочем, была отчасти обусловлена возрастом и непониманием нового времени. Бунин был человеком нового времени. Вполне возможно, что так называемые ценности реального мира не имели для него значения. Хотя нет, деньги имели. Бунин умел торговаться, выжимать копейку. Каждый раз, встречая его по одежке, Вергильев так ни разу и не проводил его по уму. Их умы взаимодействовали, решая поставленные задачи, но никогда не пересекались ни в точке совместного понимания этих задач, ни в какой другой.


Иногда Вергильев для поддержания авторитета в профессиональном сообществе обслуживающих власть политологов, публиковал в газетах, или на популярных сайтах собственные статьи.

В одной из них он с удивительной точностью предсказал феерический развал космической отрасли, многочисленные катастрофы дорогостоящих спутников, отставку вице-премьера, отвечающего в правительстве за космос, разоблачение руководителей крупнейшего научно-производственного объединения, изготавливающего «начинку» для спутников. Эти люди (двое из них, как выяснилось, даже не являлись гражданами России) перегоняли миллиарды в офшоры, а в космос запускали «пустые» спутники, которые запланировано валились в океанские глубины (чтобы достать было невозможно), бесследно сгорали в атмосфере, уходили с предназначенных орбит в сторону Сириуса. Другие, взятые в «долю» люди из межведомственной комиссии по расследованию катастроф, изобретали разного рода объективные причины, включая такие, как происки инопланетян, или воздействие на спутники секретного американского лучевого оружия, эдакого усовершенствованного гиперболоида инженера Гарина. Деньги списывались. И тут же немедленно снова выделялись в еще больших размерах. Россия без космоса, как женщина без любви! — любил повторять президент, мечтавший, видимо, в детстве быть космонавтом, а может, знакомый с теорией русского философа Федорова о воскрешении предков на бесконечных просторах Вселенной, где, в отличие от Земли, места должно было хватить всем.

Вергильев ожидал, что медиапространство взорвется восторгом от остроты его анализа и точности предвидения. Благо статья появилась за месяц до скандала, когда ничто не обещало скорого разоблачения мерзавцев. Но медиапространство ответило гробовым молчанием, как будто и не было никакой статьи.

Я все предсказал, все совпало, и ни одна сволочь не процитировала, не выдержав, пожаловался Вергильев Бунину. Кому-то еще жаловаться было стыдно. А Бунину — все равно, что ветру на улице или дождю за окном. В том смысле, что ему (им) было плевать на Вергильева и его статью. Она мгновенно провалилась в прошлое, как в пропасть, так и не зацепившись за скользкий краешек настоящего.


Перестала существовать в момент написания.


Помнится, Вергильев и Бунин встретились в этом же «Кофе-хаусе» по какому-то делу.

Что же это за… Вергильев хотел сказать «мир», но промолчал, спохватившись, что незачем метать бисер перед… Буниным. Но тот неожиданно ответил: «В этом, собственно, и заключается всесокрушающая прелесть среднего мира».

«Какого-такого среднего?» — поинтересовался Вергильев.

«Между реальным и виртуальным, — пояснил Бунин. — Это главный мир. Он исполняет желания и раздает сестрам серьги».

Словом «прелесть» он, как скальпелем, вскрыл тайное желание Вергильева «прельстить» изуродованный Сетью мир собой, и самому прельститься этим миром. То есть, умножив несовершенство уже не реального, но еще не окончательно виртуального мира, на собственное несовершенство (зачем туда лезешь?) получить… (всесокрушающее?) удовольствие. Все и (или) ничего — такова была цена «прелести».

Человечек сновал ртутным шариком по бесконечной шкале среднего мира, жалуясь на перепады давления.

И только когда Бунин ушел из «Кофе-хауса», мелькнув в дверях клочками вылезшего из куртки синтепона, Вергильев понял, что Бунин передал ему от имени среднего мира категорический отказ прельщаться им, Вергильевым. Мир стоял не на вековечном стремлении человека в космос, а на воровстве денег, выделенных на создание космических кораблей.

Какими-то они были поврежденными, живущие в Сети, компьютерные люди. Или — не вполне людьми. Вергильев не знал, есть ли у Бунина семья, дети, где он работает, что читает, если, конечно, читает? Не имел он представления и о политических предпочтениях Бунина. Похоже, тому было все равно, кто правит Россией и что думает по этому поводу общество.

Сеть транслировала в мир изображения красивых женщин, загорелых мускулистых парней, белых яхт, рассекающих морские волны. На «первой линии» Сети все цвело и светилось. В то же самое время «пушечное мясо» Сети состояло из бесцветных, маловыразительных, ущербных, но быстро, как ярких бабочек, хватающих пальцами на экранах гаджеты, личностей. К ним вполне было применимо определение «человек без свойств». Иногда Вергильеву казалось, что они подключены к некоему искусственному компьютерному гиперразуму, который руководит ими, подсказывая подходящие (в первую голову для него, гиперразума) решения. Оттого и настораживающая Вергильева быстрота, ловля идей (как бабочек) на лету.


Он смотрел на хищно вперившегося в экран Бунина, а видел серое пупырчатое осьминожье щупальце, выпущенное из Сети в реальный мир. Оттуда, как из дальнего космоса, куда улетали «пустые» российские спутники, на землю поступали странные сигналы. То вдруг объявлялся «мистер Трололо», пятьдесят лет назад спевший «песенку без слов», и миллионы людей в разных странах зачем-то слушали его «хо-хо-хо» и «та-та-та», ища в простейших, но по-советски оптимистичных, звуках глубинный смысл. То эти же (или другие) миллионы людей смотрели бесконечную он-лайн трансляцию «Дня крысы», «Дня голубя», «Дня рыбы» и даже «Дня таракана». Проект, показывающий жизнь «соседей» человека в городской среде, был немыслимо популярен, особенно у «офисной» молодежи.

А он, седва скрываемым отвращением отвернулся от Бунина Вергильев, от чего получает удовольствие? Не от этих же малых денег, которые я ему нерегулярно плачу? Где он ходит? Что ест? Почему-то Вергильев был уверен, что Бунин выхватывает что-то из серого от пыли холодильника, и… ест с куска, не утруждая себя ножом и вилкой, как… крыса. А что доставляет ему истинное (всесокрушающее) удовольствие, про это даже было страшно подумать.

— Ты читал «Анну Каренину»? — вдруг спросил у Бунина Вергильев.

— Смотрел позавчера ее бложок, — не отрывая взгляда от экрана, ответил Бунин. — Конченая сука.

— Почему? — растерялся Вергильев.

— Подмахивает этим волкам из ВДВ, которые поют в беретах против власти, — объяснил Бунин, — а у самой три сайта на деньги от администрации…

— Я понял, — поднялся из-за стола Вергильев. — Работай. Расчет завтра. Вечером позвони, договоримся о встрече.


Когда Вергильев был молод и только начинал карьеру государственного служащего, он одновременно встречался с тремя девушками, которых ласково звал, иногда, впрочем, путая: «крыся», «гуля» (у нее, кстати, и фамилия была Голубева) и «рыбка».

Девушки-«таракана» у него не было.

Через любовь Вергильев, как Фауст, разгадывал тайну мирозданья.

В воде — вместе с «рыбкой».

В небе — с «гулей».

На земле — с «крысей».

И — опять же — с (универсальной) «крысей» — под землей.

Так что мир был охвачен полностью.

Но недолго он находился в раю.

Цепляться за усыпанные цветами и плодами ветви бесполезно. Первой улетела, взяв в долг у Вергильева некую сумму, да так и не отдав, «гуля». «Рыбка», мощно вильнув хвостом, ушла в глубину, оставив Вергильева «отдыхать» при дележе отката за придуманный им (она работала в издательстве) проект. Дольше всех продержалась «крыся». Ей ничего не нужно было от Вергильева, но у нее было множество нерешенных проблем (больная мать, неудалая дочь, сестра, мыкающая горе в независимой Латвии, плохая — на первом этаже хрущобы — квартира, требующая постоянного ремонта, сложности со здоровьем и так далее). Встречи с Вергильевым отнимали время, необходимое для их решения. Нерешенные проблемы перевесили на невидимых весах легкую гирьку (явно не всесокрушающего) удовольствия, какое ей доставляло общение с Вергильевым. Поэтому «крыся» перестала звонить и отвечать на его звонки, как скрылась под землей.

Вергильев же, кроме того, что был убежденным и последовательным «антисетевиком», врагом нового мира, еще и принадлежал к вымирающему отряду уродов, которые (никогда!) не звонят, не ищут встреч, не стремятся «выяснить отношения», если женщина, даже и прихватив в клюве, как «гуля», немного деньжат, их бросает.

Воистину, странно было, что он еще на что-то надеялся, пытался (что с брезгливым недоумением констатировал Бунин) прельстить своей персоной мир. С таким же успехом мир мог прельститься каким-нибудь вымершим миллионы лет назад червем. Но — с другой стороны — ведь прельстился он «мистером Трололо»?


В данный момент Вергильев был один.


Поэтому о женщинах он думал, уходя с уссурийского сайта Без Трепа.


Вергильеву показалось, что все женщины, которых знал на протяжении своей жизни, включая девушку-«таракана», которой у него не было, вдруг обрушились на него, как легкие и тяжелые, чистые и с мутью, освежающие и отнимающие последние силы струи водопада.

Две, случайно упавшие на поисковик, слипшиеся, как два тела, буквы БТ, взорвали Сеть, вывалились на экран в бесконечных, как Вселенная, вариантах, неисчерпаемых, как электрон, который по проницательному предположению В. И. Ленина был «столь же неисчерпаем, как и атом». Откуда Ленин, не являвшийся, насколько было известно, физиком, знал это в конце позапрошлого века — думать у Вергильева времени не было. Точно так же, как и почему он схватил на экране кривыми пальцами за крылья бабочку БТ.


Без Табака. Сайт, как понял Вергильев, объединял врагов курения.


Без Телевизора. Вергильев ненавидел телевидение, но был вынужден общаться по служебной необходимости с телевизионным начальством. Он относился к телевидению, как к домашнему, но плохо прирученному животному. Это животное приносило пользу, но иногда могло и укусить.


Битва Титанов. На экран поплыли, сменяя друг друга, изображения Александра Македонского, Ганнибала, Юлия Цезаря, Наполеона, Кутузова, Сталина, Гитлера, маршала Жукова, каких-то иных, неизвестных Вергильеву, титанов.


Без Тела. Здесь себе свили гнездо приверженцы «телепатического секса», получавшие «всесокрушающее» удовольствие, несмотря на разделяющие партнеров тысячи километров.


Бусы Травы. Сайт изящного «экологического порно» — фотографии и видео девушек, писающих на траву.


Бар Тупость. Вергильев хоть сейчас был готов отправиться в это замечательное заведение. Но, к сожалению, оно находилось в Барнауле на улице Калинина, дом 33.


Без Трусов. Это понятно.


Большие Титьки. Сайт для старшеклассников?


Бракованный Театр. Это, вздохнул Вергильев, могло бы быть описанием моей жизни…


Баррикада Тунца. Действительно, кто может запретить безжалостно вылавливаемым тунцам устраивать в воде баррикады? Тонущие люди не должны обижаться, что их съедят рыбы. Пусть каждый вспомнит, сколько сам сожрал за свою жизнь рыб.


Бровастые Трупы. Неужели, содрогнулся Вергильев, это… как-то связано с некромантией, точнее с… Брежневым?


Большие Тугрики. Сайт богатых монголов?


Божественный Тигль. Просветительский сайт об истории человеческой цивилизации. Только вот конечный, вышедший из тигля продукт — странное, обезьяноподобное, бесполое существо в наушниках, с айпадом в одной руке, айфоном в другой — не показалось Вергильеву вершиной эволюции «homo sapiens».


Бей Тараканов. Здесь рекламировались средства для борьбы с насекомыми и услуги неких «таракановедов». Эти (как утверждалось, одной из древнейших профессий) люди ритуально (с заклинаниями) давили в квартире одного (специально выловленного, они знали какого) таракана. После чего все остальные уходили из квартиры, как иудеи из Египта и, видимо, скитались где-то, набираясь мужества, сорок лет.


Борис Тетерин. Не до тебя, Боря, не до тебя…


Беата Тышкевич. Неужели еще жива?


Бараний Трон. Чем сильнее углублялся Вергильев в глубь сетевой Вселенной (или сетевого же электрона?), тем примитивнее и пошлее становились сайты, как если бы он спускался по лестнице в преисподнюю. Давно известно: в России живут одни бараны, а на троне всегда сидит кровавая, позорная или хитрая сволочь, которую баранам не сковырнуть…


Бородатые Тролли. Ну и что? Кого сегодня можно удивить страшной рожей в лохматой бороде? Спустись в метро, оглянись по сторонам…


Белые Телки. Как и толстой белой задницей, пусть даже в красных полосах от ремня. Этих телок надо пороть уже только за то, что они снимаются в садо-мазо-порно. Их, правда, и пороли (в прямом и переносном смысле) негры на сайте.


Бравые Тузы. Здесь окопались карточные шулеры. Вергильев ничего не понял. Шулеры шифровались жаргоном.


Без Турок. Это был какой-то армянский политологический сайт.


Болтливые Трусы. Про меня, подумал Вергильев, про мою гражданскую позицию. Или… имеется в виду нижнее белье?


Безнадежные Тамтамы. А это, вздохнул, точно про мою журналистскую и прочую деятельность.


БолТы. Какие-то дебилы в плавках.


Бенгальские Тигры. Вергильев ничего не имел против охраны этих замечательных зверей.


Больные Тюлени. Неужели ВИЧ-инфицированные, или СПИДоносцы? Лечить, лечить!


Барракуда Тут. Где «тут»? Вперед, барракуда, на Баррикаду Тунца.


Балканский Тупик. Господи, неужели опять мировая война?


Белорусский Транспорт. Ну, это ради Бога.


Бодрые Трутни. Вергильев почему-то подумал о своих коллегах. Правда, далеко не ко всем из них подходило определение «бодрые».


Бойся Труса. Правильно. Трус не играет в хоккей, не идет на баррикаду… тунца, не… говорит правду. Неужели я должен бояться… себя? — ужаснулся Вергильев.


Он понял, что не выберется из паутины БТ до утра. Интересно, подумал Вергильев, а если я наберу, допустим, МП, или ДХ, неужели будет то же самое? Но другие буквы, в отличие от БТ, не ложились на душу. Б и Т разлеглись на его душе, как если бы душа Вергильева была периной из гусиного пуха. Вергильев хотел дойти до дна — до железных пружин кровати, хоть и понимал, что дна нет, а есть только бесконечный, как звезды во Вселенной, пух. Он (не дай Бог!) полетит во все стороны, как некогда снег за окном кабинета шефа в Доме Правительства, если перина порвется. Но я-то конечен, подумал Вергильев, значит, где-то должен стоять ограничитель, он же — персональный предел понимания. Для чего-то же я вляпался в БТ!

Задумавшись, он, как на санках под гору, скатился по ледяной горке очередных БТ, уткнувшись, как в сугроб, в сайт под названием


Бери Тарелку (игра для проигравших).


«Взял», — в бешенстве отрапортовал Вергильев невидимому крупье.


«Выбери три блюда», — поступила команда. На экране возникли тарелки. На каждой — буквы БТ и цифры, уходящие в бесконечность. Тарелки с номерами напоминали плафоны, освещающие путь… куда?

Вергильев нагло (вряд ли в «игре для проигравших» присутствовало такое понятие, как выигрыш, так что можно было не церемониться) выбрал тарелки под номерами 1, 2, 3. Хотели три блюда — получите! — злобно подумал он.

Некоторое время экран (визуально) безмолвствовал, после чего там возник какой-то кретин со скрипкой. Он был в обтягивающих рейтузах и в старинной маскарадной маске. Издеваясь над скрипкой и Чайковским, новоявленный «мистер X» исполнил арию Германа из оперы «Пиковая дама». Только вместо «три карты», он, как ворона, раскатисто прокаркал: «Три сайта!»…


«Бери Твое» — появилось на экране.


1. Без Тебя.


Вергильев решил из принципа не смотреть этот сайт. Слишком многое, если не сказать все, было в этом мире без него. В игре для проигравших, чем, собственно, и являлась его жизнь, он проиграл все, что только можно (и нельзя), еще до начала игры, поскольку мир не принял его в игру.

Первый звонок, помнится, прозвучал в пионерском лагере. Худой, в пионерском галстуке, но в пробковом шлеме (редкая вещь в СССР) вожатый, разделив отряд на две команды, заявил Вергильеву: «А ты не играешь!» «Почему?» — ошарашенно спросил Вергильев. Больше всего на свете ему хотелось в тот момент оказаться в команде. «Потому что ты не нужен!» — отрезал вожатый. Почему-то он сразу невзлюбил Вергильева, хотя тот, в общем-то, ничем не отличался от других детей. Но вожатый как будто разглядел некий невидимый знак, который носил на себе Вергильев. По прошествии времени Вергильев догадался, что устами вожатого с ним разговаривал (средний) мир, уже тогда окончательно решивший не принимать его в игру. И после мир неоднократно — устами учительницы, преподавателя института, командира роты, редактора газеты, председателя наблюдательного совета банка, генерального директора холдинга, руководителя аппарата или секретариата высокопоставленного федерального чиновника, наконец, устами самого шефа и сотен других людей — повторял Вергильеву: «Ты не нужен!» А он продолжал что-то выяснять, на что-то надеяться, просить. Какое же отвращение он должен был вызывать у мира! Почему я до сих пор жив? — подумал Вергильев.


2. Бью Тебя.


На сайте размещались видеоролики с рассказами людей (в основном, женщин всех возрастов) о том, как, кто, почему и за что их бьет. Одни выглядели вполне прилично, то есть, если их и били, то не каждый день. Другие — демонстрировали свежие синяки и кровоподтеки. Ролики были короткими — не больше минуты. Одних женщин били — потому что любили. Других — потому что ненавидели. Третьих — от скуки. Четвертых — просто так. Пятых — строго по четвергам. Шестых — исключительно свернутым в жгут мокрым полотенцем. Седьмых — каждый день. Восьмых — от случая к случаю. Девятых — за синяки на ляжках и грудях, а также за перетруженные (на лице) губы. Десятых — за чинимые помехи при распитии, как пишут в милицейских (полицейских) протоколах, спиртных напитков. Сорок первую, а может, сто вторую женщину муж избил за то, что она… помочилась в кроличье рагу, которое и поставила на стол мужу. Тот съел рагу и не поморщился, но мать выдала дочь-младшеклассница, заставшая ее присевшую посреди кухни над кастрюлей. Приседать-то приседай, вспомнились Вергильеву бессмертные строки Венедикта Ерофеева о женщинах, а в Ленина зачем стрелять?

Просмотрев несколько роликов, Вергильев понял, что женщины с сайта Бью Тебя — штрафбат армии проигравших жизнь. Но далеко не все из них были в этом штрафбате невинными жертвами. Шестьдесят четвертая зачем-то отрезала уши у всех зимних шапок мужа. Семьдесят шестая ночью привязала мужа к кровати и начала душить. Тот, как Прометей цепи, разорвал веревки, бросился бить жену, но тут же и умер от внезапного сердечного приступа. Восемьдесят первую «друг» (так она его называла) бил за то, что груди у нее напоминали гнилые груши, которыми этот самый «друг» отравился когда-то в детстве. А девяносто вторую некто колотил (большой мягкой игрушкой — лисой в клетчатом переднике, так что, к счастью, не слишком больно) за… запах, от которого бедная женщина не могла избавиться, как ни старалась.


Может оно и того… к лучшему, подумал Вергильев, что я вне игры?


Он решил уйти с сайта, но вместо этого тупо воткнулся в очередной ролик. На экране возникло юное лицо, показавшееся (сквозь синяки, кровоподтеки, сломанный нос и заплывшие глаза) Вергильеву знакомым. Это была жена шефа. Она лежала обнаженная на больничной каталке. Вокруг хлопотали врачи в зеленых балахонах. Тут же две взволнованные бабы верещали в камеру по-русски. Дело, как понял Вергильев, происходило где-то на юге за границей. Бабы (то ли банкирши на отдыхе, то ли начальницы в туристических фирмах, Вергильев так и не уяснил) выловили из моря девушку. Она упала (но, скорее всего, ее кто-то сбросил) со скалы. Девушка должна была разбиться насмерть, или утонуть — возле этой скалы сильное течение, оно должно было унести тело далеко в море. Но девушка осталась жива. Это чудо. Но она потеряла память. Поэтому бабы просили тех, кто ее узнает, срочно позвонить по такому-то телефону. Мы не знаем, что с ней случилось, кричала одна на бегу (угрюмые греческие медики толкали каталку в операционную), но верим, что к ней вернется память, и она назовет имя мерзавца, который столкнул ее со скалы. Она должна была погибнуть, успела крикнуть другая, после падения с такой высоты выжить невозможно! Бог, не иначе, спас ее, чтобы она… — баба на секунду замешкалась, — спасла всех нас, спасла Россию! Другого объяснения этому чуду нет!

Вергильев посмотрел дату. Ролик был размещен на сайте двенадцать лет назад. Тогда жена шефа еще не была женой шефа, и было ей шестнадцать или семнадцать лет.


Пожав плечами, Вергильев приступил к «третьему блюду» — сайту Болгарский Табак.

«В воде обретешь ты счастье свое.
Кури, не кури — ничего не поможет.
БТ — Без Тебя. Без него. Без нее.
Мир — блядь! Но ТеБе не сойти с его ложа».
Бред! — в бешенстве выключил компьютер Вергильев.

Но тут же снова включил.

Теперь он знал продолжение стихотворения, над которым, как оповестил Лев Иванович, просил его подумать шеф.

Но ведь это еще не конец, подумал Вергильев, посох еще не зацвел…

8

Еще давно, в самом начале своей практики врача-психиатра, Егоров сформулировал два закона мироздания. Первый: человеческая цивилизация — история растянувшегося во времени и пространстве видового психического и сексуального расстройства. Второй: поворотные пункты этой истории определяют события, которые предсказать невозможно. То есть, можно предвидеть, что (теоретически) должно произойти. Но совершенно невозможно угадать, какое событие (происшествие, случай, или внезапно посетившее кого-то прозрение, удесятерившее духовные силы и общественный темперамент прозревшего) явится «спусковым механизмом» необратимых событий.

Точно так же невозможно было определить и «спусковой механизм» отдельно взятого сумасшествия того или иного человека. Или — принципиальное отсутствие подобного механизма. То есть, в отношении сумасшествия некоторые люди представляли собой как бы ружья без курков. Этими ружьями можно было рыть землю, сбивать с веток яблоки, драться, как палкой, но они не могли выстрелить.


Однажды родители привели к Егорову вдруг переставшую разговаривать девочку-подростка. Они были уверены, что девочка замолчала, потому что испытала потрясение, увидев утром на кухне вернувшегося после долго отсутствия (он проходил стажировку в английском банке) домой отца… с бородой. Уезжал отец без бороды, а вернулся с бородой. На Западе все ходят с бородами. Особенно финансисты. Финансист без бороды — все равно, что без денег. Он бросился обнять дочь, а та упала в обморок. А очнувшись, замолчала, как воды в рот набрала.

Егоров «разговорил» девочку на втором посещении. Он попросил ее не разочаровывать родителей — согласиться с их версией. Или скажи, что тебе снился Синяя Борода, вот ты и испугалась. Синяя Борода? — с недоумением посмотрела на него девочка. Егоров догадывался, что новые поколения существуют в иной культурной реальности, но все же не предполагал, что до такой степени иной. Колобок, Кот в сапогах, Золушка, Дюймовочка, Синяя Борода казались ему вечными персонажами. Скажу, что видела на сайте «Маньяки.ру» фотографию педофила с бородой, предложила свой вариант девочка. Только осторожнее, предупредил Егоров, а то затаскают отца по экспертизам на предмет не он ли этот самый педофил. Лучше скажи, что просто приснился страшный сон, не уточняя. Мало ли что может присниться?

Прощаясь с девочкой, он все же поинтересовался, что случилось?

Да надоело все, ответила она. Что такое воспитание? Ответная реакция на произносимые тобой слова. Нет слов — нет воспитания. Я решила попробовать, но… Ничего, вздохнула она, уйду в социальную сеть «Послесловие к жизни». А как там общаются? — спросил Егоров. Название сети ему определенно не понравилось. Никак, ответила девочка, просто смотришь на экран. И все? — удивился Егоров. Где же здесь социальность? А экран смотрит на тебя, продолжила девочка. Это только кажется, что там ничего нет. Там очень, очень… — понизила голос, — много всего интересного… Такого, что… — замолчала.


И был у Егорова, когда он работал в психдиспансере и по долгу службы трижды в неделю посещал стационар, знакомый санитар, имя, отчество и фамилия которого представляли собой тройной «дубль». Петр Петрович Петрович — так звали этого санитара.

Егоров считал Петровича настоящим воплощением здравого смысла, умеренности и аккуратности. Он был далеко не молод. У него было три, кажется, класса образования начальной школы, но своей основательностью, степенностью и рассудительностью он превосходил многих профессоров. Он никогда не бил больных, не отнимал у них еду и вещи, не ходил за «сексуальной пайкой» в женский корпус. Зато много читал и посещал церковь, откуда приносил святую воду. Таким, как Петрович, в идеале (в представлении интеллигенции, к каковой относил себя и Егоров) должен был быть весь русский народ: спокойным, трудолюбивым, добрым, равнодушным к материальным благам и любящим (что бы она с ним ни вытворяла) власть. С любовью к власти, правда, у Петровича имелись проблемы. Да и по национальности он был белорусом, а не русским.

Егоров частенько сиживал на скамеечке вместе с Петровичем в парке возле больницы. Там росли вековые липы. Больница помещалась в многократно перестроенном архиерейском подворье. Егорову нравилось, что вокруг никто никуда не спешил, а если кто-то и спешил, то, так сказать, внутренне. Допустим, энергично двигая согнутой в локте рукой, как бы забивая кулаком в воздух гвозди, или быстро измеряя расстояние шагами от одной липы до другой. Они ближе нас к Богу, — говорил санитар про пациентов, видимо имея в виду местонахождение дома скорби.

Не все, возражал Егоров, недовольно наблюдая за всклокоченным дедком, по-собачьи прикапывающим под липой очередные полбуханки хлеба.

Сколько ни убеждал его Егоров этого не делать, дедок не слушался. Егоров говорил, что хлеб в земле пропадает. Дедок возражал: «Земля кормит хлеб! А хлеб — землю! Я кормлю землю, чтобы мне потом было в ней хорошо!».

Все, настаивал Петрович. Между ними, жизнью и смертью — только Бог. А между нами… — кивнул на выцветший лозунг над входом в главный корпус: «Основная задача советской психиатрии — не только вылечить больного, но и сделать его полноценным гражданином социалистического общества!»… всякая ерунда.


Что ты все время ходишь с этим власовцем? — однажды поймал Егорова за пуговицу белого халата главврач больницы. Власовцем? — удивился Егоров. Ну, может, и не власовцем, не стал спорить главврач, а после войны пятерку за что-то отмотал. Да сколько ему лет-то было во время войны? — спросил Егоров. Плохим делам возраст не помеха, — мудро заметил, отпуская пуговицу, главврач. Он настаивал медицинский спирт на листьях смородины, а потом разбавлял его святой водой, которую приносил Петрович. Получалось очень даже неплохо. Так что не только пациенты приближались к Богу в этом намоленном месте, но и врачи, охотно принимавшие вечерком советский «Black currant» на святой воде.

Егоров из принципа не расспрашивал Петровича о прошлом.


Тот рассказал сам.


…Егоров сидел на скамейке под липой, тупо листая полученный по подписке из ГДР журнал «Дневник психиатрии». Так, кажется, он у них назывался. Его заинтересовала какая-то статья, но без словаря ее было не осилить. Словарь раздражал Егорова убийственной толщиной и многозначным толкованием переводимых слов. Пробегавший мимо Петрович подсел на скамейку и без малейшего труда перевел Егорову все непонятные места статьи, содержащие немало научных, медицинских и анатомических терминов.

На вопрос Егорова, где это он так хорошо освоил язык Шиллера и Гете, Петрович ответил, что летом сорок первого его угнали из Витебска в Германию. До сорок пятого он проработал в медицинском блоке женского концлагеря в Равенсбрюке. Чем же ты там занимался? — вспомнил, что говорил главврач, Егоров. Ему как-то не понравилось слово «проработал». Воображение без остановки рисовало одну за другой чудовищней (в духе «Капричос» Гойи) картины будней этого лагеря.

Петрович ответил Егорову, что все время был «по хозяйственной части». В основном варил трупы на скелеты для учебных пособий.

Немецкие и другие европейские институты, медицинские учреждения присылали много заявок на женские скелеты. В Равенсбрюке была мастерская по их изготовлению. И что же входило в твои обязанности? — в ужасе спросил Егоров, незаметно отползая по скамейке от Петровича. Да ничего особенного, пожал плечами тот, всего-то делов — обрить труп, забросить в автоклав, да и посматривать в глазок, чтобы не переварить, тогда кости выпадают. Варить надо было, как объяснил Петрович, «до хрящей». Хрящи, как клейкая лента, скрепляли скелет. А еще, внимательно посмотрел на перепуганного Егорова Петрович, я участвовал в медицинских опытах по «регенерации жизненной энергии». Вот как? — Егоров уже ничему не удивлялся. То есть, бесконечно удивлялся собственной слепоте. В ком он увидел Платона Каратаева? Какой он, вообще, после этого к свиньям собачьим, психиатр? Ты врач, — спокойно продолжил Петрович, тебе будет интересно. Они душили, или сильно били током девушку, в основном, там были польки, фиксировали остановку сердца, то есть смерть, и тут же заставляли отобранных для опытов мужчин совершить с ней половой акт. Зачем? — ужаснулся Егоров. Он не сомневался, что все, что рассказывает Петрович — правда. Как-то это было связано с их учением о судьбе, объяснил Петрович. Они полагали, что если умерщвленная девушка представляет интерес для Провидения, если высшими силами для нее запланировано зачатие, она не должна умереть, жизнь должна к ней вернуться. И… получалось? — спросил Егоров. У меня — да, — не без гордости ответил Петрович. В четырнадцати случаях из ста двенадцати. Один к восьми, такая вырисовывалась пропорция. Четко, как у Менделя с цветами гороха. Егоров смотрел на липу, на плывущие по небу облака, на мальчишек у металлической ограды, кричащих: «Псих, сочини стих!» (при чем здесь стих, думал Егоров), но ему казалось, что перед ним разверзлась преисподняя, и странное существо в человечьем обличье то ли тянет его вниз, то ли пытается с его помощью выбраться наверх. И ты… — самообладание вернулось к Егорову, он разговаривал с Петровичем, как врач, — не свихнулся, не пытался покончить с собой? Тебе ничего не снилось по ночам? Как у тебя, извини, вообще… вставал на такое дело? Это же… невозможно!

Они говорили, услышал он голос Петровича, что если девушка оживет, они переселят ее в специальный санаторий, обеспечат, если забеременеет, нормальные условия для родов. Если не будет беременности, переведут из лагеря на сельхозработы к бауэрам. Когда я… ну… делал это, я как бы целовал, а на самом деле вдыхал им в горло воздух; хватал за груди, а на самом деле массировал сердце… Я хотел повеситься, но потом подумал, зачем-то же Господь послал мне это испытание? Знаешь, — спокойно произнес Петрович, — я тогда понял главное: Бог — везде! Поэтому, посмотрел в глаза Егорову, не торопись судить, доктор.

«Согласен, ты герой, — устало произнес Егоров, — но срок-то за что дали?»

«Против меня ничего не было, — пожал плечами Петрович. — Все свидетельства — в мою пользу. Уже почти подписали справку. Придрался капитан из военной прокуратуры. Что-то, говорит, он больно гладкий для концлагерника, видать, хорошо жрал, когда все дохли от голода. А раз жрал, значит, или стучал, или сотрудничал. Немцы за просто так никого не кормили! Дали за недоказанностью вины пять лет. Повезло».

Егоров хотел спросить, почему Петрович смотрелся таким гладким, но не решился. В тот вечер он принял больше, чем обычно, советского психиатрического «Black currant’а» на святой воде.

Поздно вечером, поднимаясь нетвердым шагом по лестнице в комнату, которую он занимал, когда оставался ночевать в больнице, Егоров подумал, что неправ тот малый, написавший, что после Освенцима нельзя писать о розах. Если прав Петрович, что Бог — везде, значит и в Освенциме тоже? И еще Егоров вспомнил, что читал в мемуарах какого-то узника Освенцима о том, какие великолепные, мемуарист употребил эпитет «жирные», розы росли в палисадниках перед служебными помещениями и домами персонала.


— Вас ищет Игорь Валентинович! — обрадовала Егорова медсестра, едва только он переступил порог клиники. — Все утро не может до вас дозвониться!

Егоров посмотрел на часы. Ровно девять. С шести утра, что ли, звонит? Похлопал себя по карманам, но телефона не обнаружил. Забыл в машине. Но, скорее всего, дома. Егоров вспомнил, что телефон разрядился. Он поставил его с вечера на подзарядку, а утром обнаружил, что на «пилоте» не горит огонек, то есть «катапультировался» из сети длинный, как бомбардировщик, на десять розеток, «пилот».

Рассудив, что Игорек занят, иначе уже бы прибежал, а может, дело само разрешилось, Егоров включил компьютер, посмотрел, кто к нему на сегодня записан.

Студент, вступивший в излишне доверительные отношения с компьютером. Он придет по просьбе матери, которая до этого несколько раз уже была у Егорова. Так что он вполне себе представлял этого студента. Парень начинал утро с «консультаций» с компьютером, согласованием с ним своих действий. Для этих согласований он создал целую систему: использовал игры (это самое простое), считал количество гласных и согласных букв в каких-то заголовках, сложно осмысливал ролики на you-tube. То есть не «зависал» в социальных сетях, не общался там с разными людьми, а — напрямую с машиной. Компьютер был для него не средством коммуникации, как для многих, а персональным собеседником. Иногда, если машина давала по совокупности данных неблагоприятный прогноз, парень не выходил из дома, пропускал занятия в институте, отказывался встречаться с друзьями и девушками. Иногда же, наоборот, уходил куда-то на всю ночь, тратил деньги (у матери был бизнес — она торговала подержанной офисной мебелью) на «мусорные» акции, участвовал в непонятных манифестациях, отчего у него возникали сложности с правоохранительными органами. Или — не мог по каким-то причинам выключить компьютер, сидел до утра. Мать спросила, почему? Он ответил: жаль расставаться, он меня не отпускает, просит побыть с ним.

Честно говоря, Егоров не видел в подобном поведении особой патологии. Люди с древних времен отслеживают перебегающую дорогу кошку, обращают внимание на ворону, пристально на них уставившуюся с куста или столба, не сильно радуются, если видят идущего навстречу карлика или горбуна. Орел или решка — в этом, в сущности, вся жизнь человека. Какая разница, что служит «исходником» — монета или компьютер? Егоров, кстати, и сам начинал рабочий день с пасьянса, затем запускал морально устаревшую игру — стрелял прыгающих по земле и летящих по небу кур. Если он набирал более пятисот очков, день обещал быть удачным. Если приближался к тысяче — можно было ожидать приятных сюрпризов. И ведь — самое удивительное! — компьютер не обманывал. Даже и вне социальных сетей, то есть за вычетом «человеческого содержания», навязывал себя в друзья, советчики, предсказатели, ангелы-хранители, психологи, одним словом, заменял собой все.

Или почти все.

Потом уже не мать, но дочь должна была привести отца-пенсионера, упорно отказывающегося тратить деньги на дорогостоящую хирургическую операцию в Израиле. Тамошние специалисты гарантировали ему минимум пять лет жизни, тогда как без операции он мог помереть в любой момент. Но пенсионер (до выхода на заслуженный отдых он работал руководителем крупного государственного автотранспортного предприятия) не хотел расставаться с деньгами, вверял свое здоровье Богу. Дочь просила Егорова убедить его, что жадность не должна быть превыше жизни. Егоров пометил себе, что неплохо бы посмотреть выписки из истории болезни. Вдруг пенсионер не так уж неправ? За границей делалось немало операций, без которых можно было обойтись. А вот без денег «цепочкам» посредников и прохиндеев было никак не обойтись.

Молодая женщина уговаривала Егорова заняться ее сестрой. Та собиралась рожать четвертого ребенка. Это можно было только приветствовать, но женщина рассказала Егорову, что ее сестра была великолепной матерью для своих детей до пяти лет, а потом вдруг теряла к ним интерес, распределяла по семьям родственников. Одного воспитывает бабушка — наша мать, встревоженно делилась с Егоровым женщина, второго — мать ее мужа, третьему ребенку — девочке — как раз исполняется в этом году пять лет. Я чувствую, чувствую, что она мне ее отдаст. Она уже почти уговорила моего мужа…

И еще была записана на прием супружеская пара. У мужа, как понял Егоров, были сложные отношения с тещей. Он считал, что жена психологически зависима от матери, что та навязывает ей свою волю даже когда молчит и якобы ни во что не вмешивается. Жена же подозревала мужа в сексуальном интересе к своей маме. Ей казалось, что он затеял всю эту возню, чтобы втянуть маму в их отношения, чаще ее видеть и, возможно, добиться близости с ней. Егоров попросил показать ему фотографию тещи. Она оказалась довольно миловидной женщиной за пятьдесят, вполне пригодной к романтическим отношениям. Теща, как выяснилось, была давно разведена и, по словам дочери, примерно раз в пять лет меняла своих друзей. Как это обычно происходило, поинтересовался Егоров. По одному и тому же сценарию, ответила дочь, она просто прекращала с ними все отношения. Они как будто умирали для нее. Неужели не было исключений, удивился Егоров. Насколько мне известно, нет, ответила дочь, она всегда сама принимала решение. Переживания друзей никакого значения для нее не имели. Мне кажется, заметила дочь, она даже получала удовольствие от разрыва отношений. Значит, у нее сильная воля, подумал Егоров, и еще — она стерва. На симпатичных с сильной волей женщин всегда «западали» слабые мужчины. Они не понимали, что «высшая и последняя стадия» удовольствия стервы — переживания и (в идеале) страдания «друга». Любовь в ее понимании — всего лишь растянувшийся во времени процесс определения «точки разрыва» с одним партнером и поиск очередного.


Егоров поймал себя на мысли, что все, кто сегодня к нему придут, в общем-то, нормальные люди, и у него нет уверенности, что их проблемы имеют психотерапевтическое решение.

Что он мог посоветовать возлюбившему компьютер студенту, если сам раскидывал пасьянсы, стрелял кур, загадывая, даст ему или нет новая медсестра?

Егорову почему-то хотелось овладеть ею сзади, когда она склонялась над его столом, раскладывая на нем медицинские карты и бланки для рецептов. Она ходила в обтягивающем халате, и Егоров никак не мог определить: есть под халатом трусы или нет? Ни одной складки не образовывалось на гладкой поверхности халата, когда она склонялась над столом.

Что он мог сказать пенсионеру, «затормозившему» с дорогостоящей операцией? Егоров знал немало людей, психологически «натянутых» на «колодку» молодости. У молодых же, как полагал философ Федор Степун, «закрыты глаза на смерть». И на старость, добавлял от себя Егоров. Поэтому для состарившихся «вечно молодых» старость была хуже смерти. Они реально не видели смысла в стариковских «радостях»: нищей пенсии, болезнях и одиночестве, а потому неосознанно, но упрямо двигались по направлению к смерти. Егоров понимал этих людей, потому что сам часто не видел никакого смысла в своей жизни, хотя ему было далеко до пенсии.

И сестре-кукушке ему было нечего сказать. Одни матери любят своих детей всю жизнь, другие — только пока они маленькие. Если мужчина готов для женщины на все, вспомнил старую присказку Егоров, значит, он ее любит. Если женщина готова для мужчины на все, значит, она его родила. Выходит, были исключения.

И семейной паре тоже нечего морочить головы. Надо позвать стерву-тещу и объяснить ей: хочешь добра дочери, дай ее мужу и держи этого теленка на привязи. Будешь, гад, примерным мужем и отцом — будешь иметь меня раз в неделю (в месяц, в квартал, в зависимости от поведения). Нет — пошел вон, козел, найду дочери другого мужа!

Егоров вдруг вспомнил, как сам, когда был женат вторым браком, пьяный, пытался завалить тещу (жена находилась в роддоме), но теща не дала. Самое удивительное, что он, подлец, не успокоился, и утром чуть живой с похмелья позорно подглядывал из окошка в туалете, встав на унитаз и вцепившись пальцами в узенький подоконник, как теща принимает душ. В стене, отделявшей туалет от ванной, высоко под потолком зачем-то (видимо, для таких вот похмельных извращенцев) было окно.

Все это были крохотные, где-то даже милые, сюжеты с огромной фрески всеобщего сумасшествия, в которое, как кит в океан, был погружен мир.


Игорек вспомнил про Егорова только в самом конце рабочего дня, когда медсестра, посветив сквозь сиреневый халат лампой-попой и ободряюще улыбнувшись, вышла из кабинета. У Егорова был шанс догнать ее в коридоре, пригласить «на чашку кофе» в близлежащее кафе под идиотским (и одновременно обнадеживающим) сантехническим названием «Смеситель», но количество очков, набранное десять минут назад при отстреле кур, увы, однозначно указывало, что сегодня «смешения» с медсестрой не произойдет.

В кабинете у Игорька было прохладно, чистенько и как-то подчеркнуто аккуратно. Словно хозяин в последний раз навел порядок, собираясь навсегда его покинуть. Внушительных размеров хрустальный рак, подаренный Игорьку в бытность его депутатом на день рождения благодарными избирателями (а избирался он от города Гусь-Хрустальный во Владимирской области), варился в вечернем — сквозь жалюзи — солнце, как в кипятке, и, казалось, хоть сейчас был готов под пиво. Даже слегка переваренным, малиновым выглядел рак. А живи он во время революции, посмотрел на Игорька Егоров, будь он ленинским или сталинским соратником, вполне могли бы переименовать Гусь-Хрустальный в Рак-Хрустальный.

Игорек вместо пива извлек из бара бутылку виски, щедро налил в толстобокие стаканы себе и Егорову.

— День да ночь, — угрюмо изрек Игорек, — сутки прочь. — Решительно отпил из стакана.


За долгие годы Егоров неплохо изучил своего друга и работодателя Игоря Валентиновича Ракова.

Если он хотел предъявить претензии, то сначала выдерживал Егорова в приемной. Затем, когда тот входил в кабинет, долго и молча смотрел на него, как барин на оплошавшего крепостного, или баран на новые ворота. Егоров знал правила игры и не возражал против роли почтительного «бета-самца». Надо признать, что и Игорек в роли «альфа-самца» не переигрывал, формулировал претензии кратко и четко. Егоров обычно не возражал. Игорек знал, чего от него можно требовать, а чего нельзя. Егоров тоже знал, что он сможет (даже если не очень хочет) выполнить, а от чего (при любых обстоятельствах) воздержится.

Если же Игорек собирался похвалить Егорова за хорошую работу, удачную идею, вовремя поданный правильный совет, он сам встречал его в приемной, заводил в кабинет, рассказывал какой-нибудь анекдот, вспоминал смешной случай из их общего прошлого, заразительно — он это умел — смеялся. И только потом переходил к делу.


Так они и работали.


Но сейчас Игорек не собирался ругать или хвалить Егорова.

Он снова налил себе виски и быстро выпил.

Егоров поставил свой стакан на стол.

Обычно Игорек зорко следил, чтобы собеседник пил с ним вровень, и редко когда забывал чокаться. Сейчас он был заторможенно спокоен и двигался, словно во сне. Рак-Хрустальный на столике у окна из последних сил пламенел, но солнце как проколотый дирижабль сдувалось над шпилями и крышами Садового кольца, и сумеречным, призрачным, как оказавшийся в застенке революционер, становился рак.

Примерно так же выглядел в данный момент обычно бодрый и деятельный Игорек. Егоров догадался, что друг совместил сильно действующие транквилизаторы с алкоголем. Это был плохой «смеситель». Обычно Игорек им не пользовался. Он внимательно относился к собственному здоровью.


Паника, попытался определить Егоров, страх, или угроза? Уголовное дело, блокировка счетов, кого-то из семьи взяли в заложники? Что-то случилось. Игорек был мошенником, но не был трусом.


Пауза затягивалась.

— Говори, или… — попытался вытащить друга из лекарственно-алкогольного простоя Егоров.

Он вдруг вспомнил, что медсестра с лампой-попой под сиреневым абажуром халата оставила ему номер своего телефона. Она училась на третьем курсе мединститута, и ей был нужен какой-то справочник по посттравматическим психозам. Ничто, даже пробки — августовским вечером по центру Москвы вполне можно было рассекать на машине — не мешало Егорову купить справочник в «Медицинской книге». Потом — позвонить медсестре, подхватить ее в назначенном месте, да и умчать в свою неубранную квартиру, наплевав на количество «куриных» очков.

Игорек молча смотрел на Егорова.

Если бы я всем верил, как-то пошутил он, я бы не был таким богатым.

— Товарищ, верь… — подмигнул ему Егоров.

— Тангейзер, — едва слышно проговорил Игорек, глядя на теряющего пролетарский колер рака. — Ты пойдешь слушать оперу на Пушкинскую площадь?

Был коммунистом, тоже посмотрел на голубеющего рака Егоров, стал ЛБГ. Что творят с людьми и вещами политика и… освещение. Ему некстати вспомнилось, что многие великие люди, например, Леонардо да Винчи и Гете, серьезно занимались изучением света. Наверное, подумал Егоров, есть нечто общее в загадках (причудах) света и сексуального влечения.


Ожидая пациентов, Егоров заглянул в Сеть БТ.

Из грота Венеры
Идут пионеры.
Тангейзера песня
Звучит.
А посох еще не цветет, не стучит.
Мир треснет.
Но зло дым умчит.
Егоров долго думал, как откликнуться на странную Большую Тему, копнул Интернет, но ничего существенного, кроме того, что в конце августа берлинская опера исполнит «Тангейзера» в Москве на Пушкинской площади, не обнаружил. Он ничего не написал в БТ.


— Это важно? — поинтересовался Егоров. — От этого что-то зависит?

— Архиважно, как говорил Владимир Ильич Ленин, — Игорек вдруг опустился на кожаный диван, едва успев поставить пустой стакан на книжную полку. — Я сейчас, — закрыл глаза. — Не уходи. Две минуты… — то ли заснул, то ли потерял сознание.

Егоров проверил пульс. Игорек дышал глубоко и ровно. Измерить давление? Но если инсульт, уже поздно. Хорошо, что он не в ванне, подумал Егоров, расстегнул верхнюю пуговицу на рубашке Игорька, ослабил галстук.

— Я сейчас… — пробормотал Игорек, подбирая ноги в кресле.

Почему он спросил про Тангейзера? Неужели… «прописался» в БТ? Или… — заглянул в ноздри друга Егоров… — нюхнул? Но ничего подозрительного в ноздрях Игорька не обнаружил.

Тангейзера песня звучит…
Егоров вспомнил сегодняшних пациентов.


Студенту он заявил, что жизнь — не грот, а компьютер — не Венера, в которую влюбился Тангейзер. Ты молодой, сказал Егоров студенту, твоему посоху цвести и плодоносить, смотри не засуши его, как травинку между клавиатурой и экраном. Начни новую жизнь с «Тангейзера», посоветовал Егоров удивленному студенту, сходи на Пушкинскую площадь, послушай берлинскую оперу. Там будет много красивых девушек. Познакомься с какой-нибудь, пригласи в гости, потрахайся от души. Боишься, не встанет? Не беда, сейчас полно средств. Женщина — это жизнь и риск. Компьютер — пустота и сон. Проснись, наполни себя… да чем угодно, только оторвись от компьютера!

И прижимистому пенсионеру Егоров посоветовал лечить жадность любовью. Не хочешь тратить деньги на операцию, сказал ему Егоров, потрать на бабу. Тебе сколько? Шестьдесят пять? Все бабы от сорока до пятидесяти пяти — твои. Сердцу девы, даже и пожившей, нет закона. Тангейзер завалил в гроте богиню Венеру, бери с него пример! В каждой бабе живет богиня, надо только ее вычислить, так сказать, разархивировать. Кактолько твой посох зацветет, сказал Егоров изумленному пенсионеру, сам поймешь, нужна тебе жизнь или нет, делать операцию или воздержаться. На Пушкинской площади, вдохновенно продолжил он, соберутся все неоприходованные бабы Москвы. Почитай, что пишут на женских сайтах! На представлении оперы ожидается явление Венеры! Бабы, как пчелы на цветы, слетятся на раздачу счастья! Не только бабы, вдруг заметил пенсионер. Кто еще, с подозрением покосился на него Егоров, барды, гусляры, исполнители народных песен? Ему не хотелось верить, что почтенный пенсионер принадлежит к сексуальным меньшинствам. Отец Драконий встречается на бульваре возле храма с избирателями, почтительно проинформировал Егорова пенсионер. Обязательно пойду. Все в масть! — отлегло от души у Егорова. Каждой бабе — православного коммуниста! Это же… рождение новой общности, живое творчество масс — Союз женщин и православных коммунистов. Вся власть союзу! Отец Драконий и богиня Венера. Вера, справедливость, честь, семья! — Егоров подумал, что сходит с ума. Но это, помнится, его не остановило. Чем еще лечить чужое сумасшествие как не… собственным?

На сестру-кукушку он много времени не потратил. Строгим отцом Драконием встретил ее Егоров. У Тангейзера тоже были дети, мрачно возвестил он. Но, нежась в гроте с Венерой, он помнил о них! Я знаю, продолжил Егоров, гипнотически сверля глазами сестру-кукушку, дети мешают блуду. Почему-то он решил, что она переправляет подросших детей родственникам, чтобы безнаказанно блудить. Малые дети не понимают блуда и, следовательно, не могут ее разоблачить. Но после пяти лет начинают кумекать, вот она и… Пойдешь на Пушкинскую, подвел итог воспитательной беседе Егоров, послушаешь оперу, попросишь прощения у богини. Дети — вот твой посох в этой жизни! Если он зацветет в твоих руках, потом ты соберешь плоды… Твоя жизнь — в детях, а не в блуде! Иди и не греши! — Егоров устало откинулся в кресле, прикрыл глаза. Ему казалось, что на нем не сиреневый халат с бейджем, а черная ряса с крестом, что ему не сорок пять лет, а семьдесят, что у него кустистые серебряные брови и серебряная же клином борода.

Испуганная сестра-кукушка шмыгнула за дверь, а Егоров еще некоторое время гневно хмурился, как, вне всяких сомнений, гневно хмурился бы настоящий отец Драконий.

И только когда в кабинет зашла испытывающая психологические сложности молодая семейная пара, он опамятовался, едва сдержавшись, чтобы не рявкнуть: «Пошто воруете мое время, грешники?» Егоров посоветовал им учиться любви у Тангейзера и Венеры. Что главное в любви? — спросил Егоров. И сам же ответил: умение наступить на горло собственной песне. Как Маяковский? — иронично уточнил муж. Он сразу не понравился Егорову. Во-первых, напомнил ему его самого, молодого. Егоров тоже любил тогда иронизировать, был уверен, что нет в мире человека умнее его, а на окружающих смотрел как на плесень. Во-вторых, в отличие от Егорова, вся жизнь была у него впереди, но Егоров подозревал, что он не исправится, так и будет продолжать иронизировать и заглядывать в трусы пожилым бабам. Хорошо, мгновенно собрался с мыслями Егоров, давайте разберемся в ситуации, вы ведь пойдете на Пушкинскую площадь слушать берлинскую оперу? Пара переглянулась. Certainly, yes! — воскликнул Егоров. И продолжил: Тангейзер наступил на горло собственной песне, потому что все годы, проведенные в гроте, услаждал Венеру только теми песнями, которые ей нравились. Вы разве не знаете, тревожно осведомился Егоров у притихших супругов, что Тангейзер — родоначальник протестного антирелигиозного, точнее антикатолического, антипапского рэпа? Но он не навязывал своих вкусов богине и потому получил в жизни все, что только можно! Точно также и Венера… — задумался Егоров. Что Венера? — с интересом посмотрел на него ироничный муж. Венера, как всем известно, ответил Егоров, хотя это только что пришло ему в голову и, следовательно, никому еще не было, кроме него, известно, приходит в обличье разных женщин к каждому мужчине один раз в жизни… обязательно. Она как бы оценивает его, и — по результату — к некоторым потом приходит снова. Но дело не в этом. Венера, грубо говоря, огромный свой, тысячелетний опыт, засунула себе в… и любила Тангейзера все эти годы, как честная девушка, не отвлекаясь на других мужчин. Вы должны самостоятельно определить, кому на что наступить. Если, конечно, покосился на ироничного мужа, есть на что наступать. «Тангейзер», многозначительно поднял палец вверх Егоров, это дым БТ, снимающий напряжение между мужчиной и женщиной. БТ? — переспросил муж. На этот раз без малейшей иронии. Без Трения, объяснил Егоров. Это было первое, что пришло ему в голову. Или вы, пристально посмотрел на мужа, расшифровываете иначе? Он уже понял, что муж — в Сети БТ. Боль Творения, ответил муж, но можно и так: Без Торговли. Кстати, насчет торговли, придержал его за локоток Егоров, пропустив жену в коридор. Теща, прошептал ему в ухо, второй в твоей семье цветущий посох. Я бы сказал, устойчиво цветущий. Береги Тещу. Она цветет для тебя. И продает цветы за интерес дочери. Ты можешь дать ей эту цену. Опирайся сразу на два посоха, подмигнул мужу Егоров, на гибкий, нежный, молодой и… на крепкий, закаленный, устойчивый. Ты счастливчик. Венера пришла к тебе в двух ипостасях — жены и тещи, дочери и матери. Не пережимай, не ищи объяснений происходящему, не копайся в себе, будь легок и добр. И сам зацветешь, как… третий посох… И полетишь, как ангел, на цветочных крыльях…


Они ушли.


Егоров в изнеможении прилег на кушетку. Это было странное изнеможение от абстрактного, но всеобъемлющего сексуального желания. Егоров плавал в нем, как космонавт в невесомости. Если бы в этот момент в кабинет вошла медсестра, он бы протянул навстречу ей руки, как этот самый свихнувшийся от воздержания космонавт: «Спаси!»

Но медсестра в данный момент вместе с другими наномедовцами обедала в кафе «Смеситель».

Оставалась пожилая, прокуренная, с вороньим голосом и серо-желтой челкой Владлена Самуиловна из регистратуры. Дочь репрессированного в сталинские годы большевика. В советские годы она дала подруге почитать «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына. У той книгу взял муж, разжалованный за вольнодумство из инженеров, служивший в ВОХРе на районной ТЭЦ. Он читал «Архипелаг» на ночных дежурствах. После дежурств они с напарником всегда завтракали в пельменной. Буфетчица с ними дружила и держала для них водку в бутылке из-под «Боржоми». В то неудачное утро они, горячо обсуждая «Архипелаг», выпили две бутылки «Боржоми». После чего сладко задремали на лавочке во дворе. Проезжавший мимо милицейский патруль прихватил их в отделение. В сумке бывшего инженера обнаружили Солженицына. Владлене Самуиловне на пять лет закрыли дорогу к сестре в Париж. Инженера-вохровца определили на лечение в ЛТП (лечебно-трудовой профилакторий). Его жену — подругу Владлены Самуиловны — не допустили до защиты диссертации.

«Архипелаг Гулаг» сегодня продавался (с большой уценкой) во всех книжных магазинах и был включен в школьную программу по литературе. Егоров однажды сам слышал в книжном магазине объявление: «Кто покупает книгу Ксении Собчак, получает в подарок полное издание „Архипелага ГУЛАГ“ в трех томах!»

Владлена Самуиловна вполне могла наведаться из регистратуры к Егорову за каким-нибудь разъяснением. Егоров был готов, зажмурившись, овладеть и ею, как (в будущем) ироничный муж самостоятельной тещей. Но у не подозревающей о намерениях Егорова Владлены Самуиловны были свои дела. Она была активисткой какого-то правозащитного фонда, и даже в обеденный перерыв не отходила от телефона.

Если они напишут на меня жалобы в департамент здравоохранения, подумал про сегодняшних пациентов Егоров, у Игорька будут неприятности, а меня могут запросто уволить…


Тангейзера песня звучит…
Я спятил, поднялся, шатаясь от эротического дурмана, с кушетки Егоров. Причем здесь Тангейзер?


Чтобы отвлечься, он позвонил деду Буцыло, которого не видел полгода. Если долго не имеешь известий о человеке, вспомнились Егорову слова Игорька, значит, у того все в порядке, или он умер. Дед был жив и, судя по голосу, все у него было в порядке. Он ничего не слышал про оперу, но рассказал, что на зоне они ставили фрагмент из «Тангейзера» в художественной самодеятельности. В Краснотурьинске у нас была музыкальная зона, мечтательно поведал дед: баритон из новосибирского театра оперетты — статья за валютные спекуляции; пианист из Госконцерта — за левые музыкальные вечера; два скрипача — за гомосексуализм. Я изображал Папу Римского, признался дед, но не пел. Стоял в белом тулупе и в красной шапке на сцене, стучал посохом.

А посох еще не цветет, не стучит…
Егоров понял, что мир сводит его с ума. И — чтобы не сойти с ума — насильственно успокоился, даже ощутил какой-то болезненно-ирочничный интерес к происходящему, словно мир был той самой самостоятельной тещей (Владленой Самуиловной с «беломориной» в зубах), а Егоров — мужем дочери (эротоманом), который хотел ее (их) трахнуть. Но теща (Владлена Самуиловна) была в своем праве — если и дать Егорову, то исключительно под громовые оперные раскаты и победительный стук посоха в дыму… «Беломора». Почему она не курит БТ? — подумал Егоров.

Дед сообщил Егорову, что будет в этот день на Пушкинской. Там соберется митинг, где он выступит. У отца Дракония? — спросил Егоров. У них своя песня, у нас — своя, ответил дед Буцыло, митинг-миллионник! Вот как? — удивился Егоров. Как же вы там поместитесь? Пусть власть думает, ответил дед. Дракон — за власть, православие и коммунизм. Мы — против власти, за либерализм с человеческим лицом. Там как раз все соберутся, вспомнил дед, президент, члены правительства, эти… законодатели, ОМОН. Придут слушать оперу? — удивился Егоров. Будут открывать какой-то сортир с бассейном, объяснил дед. — Моя дочь — в дирекции заказчика. Клянется, что к концу августа успеют. Ну да, вспомнил Егоров, Пушкинская перекопана, как… Перекоп.

Из грота Венеры идут пионеры…
Сколько их? — подумал Егоров. Куда они идут? Неужели… в баню? Или… в сортир? А может штурмовать Перекоп?


Продолжая тему, он поинтересовался у деда Буцыло, пригодилось ли тому «подъемное» снадобье? Как заново родился, ответил дед, стоит, как посох у… Папы Римского.

Воистину, попрощался с дедом Егоров, мы все… пионеры из грота Венеры.


Между тем Игорек (подобно завершившему свои — неблаговидные — делишки пионеру из грота) катапультировался из нездорового сна, уселся на кожаном диване, с хрустом потянулся, то ли широко зевнув, то ли бесконтрольно (от нервного напряжения) разинув рот.

Неужели, с интересом посмотрел на него Егоров, хочет исполнить арию Тангейзера? Он уже ничему не удивлялся, находя мрачное удовольствие в положении щепки, уносимой рекой событий, птицы, подхваченной ураганом.

— Ты доволен зарплатой? — вдруг спросил Игорек, беспокойно отыскивая взглядом бутылку виски и свой стакан.

— Вполне, — с удивлением посмотрел на него Егоров.

Неужели все-таки успели пожаловаться?

— Тебе нравится место, где находится наша клиника? — продолжил странный допрос Игорек. — Удобно добираться?

— Мы что, переезжаем? — спросил Егоров.

— Ты привык получать дивиденды, — с вековым презрением богатого человека к человеку бедному, однако тянущему жадные ручонки к денежке, констатировал Игорек. — Я ведь сделал тебя акционером ЗАО «Наномед». Сколько у тебя процентов?

— Около четырех, — ответил Егоров. — А что? Надо их тебе уступить?

— Не надо, — покачал головой Игорек. — В «Наномеде» только один человек всегда всем и во всем уступает. Это я!

— Кому и в чем ты уступаешь? — уточнил Егоров.

— Да всем вам, — ответил Игорек. — Ты плохо живешь? Ходишь три раза в неделю на работу, получаешь зарплату и конверт, дерешь медсестру, вые…ваешься в фитнесс-клубе и плевать тебе на все остальное!

— Во-первых, не деру! — начал злиться Егоров. — Во-вторых, давно нигде не вые…юсь. В-третьих, остальное, на которое мне якобы плевать, — это что?

Неужели, — с изумлением посмотрел на начальника, — он имеет в виду… Владлену Самуиловну?

— Здание, — загнул первый палец Игорек. — Думаешь, мне легко было получить его на сорок девять лет в аренду с правом последующего выкупа по остаточной стоимости? Земля под зданием. Она принадлежала городу. По закону у нас нет на нее прав. По-твоему, мэрия поднесла нам ее на блюдечке? Коммуникации, перепланировка, ремонт, приобретение оборудования, таможня. — Пальцы на одной руке быстро закончились, как, впрочем, и на другой. — Префектура, налоговики, санэпидстанция, пожарники, этот хитрожопый хер из министерства…

— Ты хочешь, чтобы я… что? — спросил Егоров. — Упал в ноги? Легко! Ты гений! Ты солнце! Ты — наше все, Игорь Валентинович Раков! Что еще?

— Спроси меня: как мне это удалось?

Егорову не хотелось. Он примерно представлял, как. Но и огорчать Игорька неуместным проявлением достоинства тоже не хотелось. Тот был прав. Егоров ел из его рук. Игорек это знал, и сейчас из спортивного любопытства (если таковое существует) совал другу руку в зубы: «Куси, куси!»

— Хорошо, — тусклым голосом произнес Егоров. — Как тебе это удалось?

— Нет, — покачал головой Игорек, обнаруживая первичную проницательность, — ты не представляешь, как мне это удалось. Никто этого не представляет… — вдруг замолчал с открытым ртом, как внезапно отключенный от источника энергии биоробот.

— Минеральная вода, — проследил за его взглядом Егоров, — зеленый чай. Можно таблетку но-шпы. Только не виски.

— Только виски, — угрюмо возразил Игорек.

— Только воля, — возразил Егоров. — Возьми себя в руки. Ты молод, полон сил. У тебя все есть, а будет еще больше. Что случилось?

— Помнишь ту девчонку, которую сбросили со скалы в Греции? Она переохладилась, потеряла память, потом в больнице у нее была клиническая смерть, но она каким-то чудом выжила… Ты тогда консультировал у меня в наркологическом центре. Мать приводила ее к тебе на гипноз.

— Смутно.


Егоров, конечно же, сразу ее вспомнил, гибкую, как будто отлитую из воды, спортсменку. Ожидая приема, она читала философскую поэму Эмпедокла под названием «Очищение». Егоров полистал книгу, пока девушка настраивалась на гипноз. «Так и я теперь изгнан богами и блуждаю, покорный яростной ненависти. Я плакал и рыдал, видя непривычную страну», — жаловался на жизнь древнегреческий мудрец, изгнанный аристократами с любимого маленького острова, где он жил не тужил. Пока не полез в политику. Странное чтение для девушки.

Ее, путано рассказанная матерью, история тоже была странной.

Оставьте ее в покое, посоветовал Егоров. Зачем ей вспоминать то, что заставит ее страдать? Она сама хочет этого? Но мать настаивала.

Егоров в тот год ушел из семьи, жил на съемной квартире. Продав все, что можно было продать, заняв, у кого только можно было занять, он оказался перед мрачным выбором: комната в коммуналке, или «убитая» однокомнатная на первом этаже в хрущобе за окружной.

Поэтому, когда мать оценила каждый сеанс в тысячу долларов, Егоров дрогнул. Предложенный им курс лечения не гарантировал полного восстановления памяти. Она вспомнит свои ощущения, объяснил Егоров матери, может быть, какие-нибудь эпизоды того дня, но вряд ли сможет четко воспроизвести картину происшедшего. Клиническая смерть сильно изменяет человека, продолжил Егоров, он становится другим, не похожим на себя прежнего. Бог вернул ей жизнь. Этого достаточно. Вам лучше ходить в церковь к священнику, а не в клинику к психологу.

Егоров, помнится, испытал немалое облегчение, когда мать предложила прервать курс. Перед последним сеансом она вручила ему перечень имен. Это ребята, с которыми она дружила, ездила на соревнования, может быть, она им что-то рассказывала про поездку? Я была у сестры на Украине, вернулась — записка: «Мама! Я в Греции. Не волнуйся, у меня все есть!» А потом…

Егоров зачитал девушке имена, она их замедленно повторила, но ни одно из них не произвело на нее впечатления. Вы правы, сказала Егорову мать, не будем больше ее мучить.

Егоров согласился.

Тем более что вернувшийся из отпуска Игорек, организовал через своего приятеля в Думе беспроцентный кредит. Однокомнатная за кольцевой превратилась во вполне приличную двухкомнатную на юго-западе.

То, что с ней произошло на острове, объяснил Егоров матери девушки, останется в ее сознании, как пуля в так называемой оболочке, хрящевой капсуле. Человек ее практически не ощущает, но если делать операцию, могут возникнуть осложнения. Да, в ее сознании произошел определенный сдвиг в восприятии воды и всего, что связано с водой. Вода странным образом соединилась с ее личностью, точнее, с той частью ее души, которая ответственна за добродетель. Или — ее личность растворилась в воде. Не знаю. В моей практике таких случаев не было, но в жизни подобное происходит сплошь и рядом. Психически ваша дочь вполне здорова, сказал Егоров, она не помнит, что произошло с ней на острове. И не надо. Всем будет проще. Ну, а что касается воды… Одно я могу вам твердо гарантировать: она никогда не утонет, вода — это именно та среда, где она обретает веру в себя.


— Я знаю, о чем ты думаешь, — усмехнулся Игорек. — Причем здесь я? Ведь к тебе ее притащила мать. Я не имел к ним никакого отношения. Ты звонил, спрашивал.

— И ты ответил: на твое усмотрение, — продолжил Егоров. — Гони их в шею, если не хочешь ими заниматься, не мешай мне отдыхать, так ты сказал.

— Но ты провел с ней несколько сеансов гипноза, — противным голосом шьющего дело следователя произнес Игорек.

— Впустую, — сказал Егоров. — Она ничего не вспомнила, кроме того, что шел дождь, она стояла в мокром платье на дороге, остановилась машина, она попросила подвезти до города, потом… вода, сплошная вода. Руки воды вынесли меня на песок, так она говорила, душа воды слилась с моей душой. Она не сказала, кто был в машине. И про изнасилование тоже ничего не сказала.

— Я знаю, — кивнул Игорек. — В твоем кабинете установили видеокамеру. Тогда они только появились, миниатюрные, размером с пуговицу.

— Зачем? — удивился Егоров.

— Интересный вопрос, — вздохнул Игорек. — Но я здесь ни при чем. Меня в эти дни не было в Москве. Я был в отпуске.

— В Испании, — вспомнил Егоров. — С этой… Забыл, как ее… Ну, она вела в центре группу лечебной гимнастики.

— Я был в Греции, — сказал Игорек, — на этом самом острове, где ее сбросили со скалы. Кстати, знаешь, как называется место, возле которого ее нашли сумасшедшие туристки? Грот Венеры! Забавно, да? Неудивительно, что она не помнит ни про первое, ни про второе изнасилование.

— Неужели… Тангейзер? — шепотом поинтересовался Егоров. — Сначала парнишка из машины, а вторым номером — Тангейзер!

— Ее не смогли откачать в операционной, — как будто не расслышал ернических его речей Игорек. — Констатировали смерть, накрыли простыней, спустили на грузовом лифте в подвал, в морг. А через какое-то время она поднялась на лифте на этаж. Без памяти, но живая. Дежурный врач провел первичное освидетельствование. Знаешь, что он установил?

Егоров пожал плечами.

— Что несколько минут назад девушка была изнасилована. Сперма во влагалище и все такое. Там сидел охранник, он побежал в морг, но никого не нашел. Кто-то слышал, что вроде бы от больницы отъехала машина. Они не стали обращаться в полицию, потому что девушка все равно не смогла бы дать показаний, а то, что она ожила, греки расценили как чудо. Они же наши братья по вере, православные. Если бы она осталась на острове, они бы почитали ее, как святую.

— Но тебе-то что до этой истории? Хочешь организовать ток-шоу на телевидении: «Мертвая девушка воскресла после изнасилования в морге! Греки уверены, что это сделал ангел!» — Егоров подумал, что, в принципе, виски Игорьку уже не повредит.

Оклемался Игорь Валентинович.

Но налил только в свой стакан.

— И мне плесни, — потребовал начальник.

— Символически, — сказал Егоров.

— Ангел не мог этого сделать, — нахмурился на скупо отмеренную порцию Игорек. — У ангела, видишь ли, отсутствуют половые органы.

— Тогда это точно был не ангел, — вздохнул Егоров. — Кому понадобилось… кино? Зачем камера?

— Грустная история, — вздохнул Игорек. — Как почти все истории в России. Дума работала последний год, мне сказали, что я не попадаю на проходное место в списке. Потом вдруг обыск, выемка документов в наркологическом центре. А что можно обнаружить среди этих документов? Да что угодно! Расписку в получении денег от ЦРУ. Инструкцию по проведению террористической акции. План государственного переворота. Я все понял, хотя и не понял, в чем провинился? Все делал аккуратно, никому дорогу не перебегал. У меня коттедж в Испании, ты знаешь, я решил отвалить на пару лет, отдохнуть, посмотреть, что дальше. Сидел тихо, готовился, завершал дела в Москве. Но телефон слушали, за счетами следили. Меня пригласил на беседу вице-спикер. Он сказал, что я зря паникую, все проблемы можно уладить, но и я, в свою очередь, должен кое-что сделать для безопасности государства. Предложил встретиться с человеком, отвечающим за эту самую безопасность. Тот попросил меня организовать сеансы гипноза для потерявшей память девушки и записать их на видеокамеру. С ее матерью все согласовано, сказал он. И еще попросил съездить на тот остров, так сказать, пройтись по хвостам. Он сказал, что если я соглашусь, это будет мой добровольный выбор. Наша встреча, сказал он, носит неофициальный характер, я обращаюсь к вам, как к патриоту России. За патриотизм, сказал он, денег не платят, по службе не двигают, орденов не вешают. Решайте сами.

Орденов не вешают, вспомнил своего зайца Егоров. Нам тоже не повесят, подумал с грустью, как бы оправдываясь перед деревянным другом.

— А в чем заключался патриотизм? — спросил Егоров. — Неужели они решили вычислить и наказать насильника?

— Вычислить да, наказать — не знаю, — ответил, с недоумением глядя в дно стакана, Игорек. — Тут было что-то? — поинтересовался он у Егорова. — Или ты загипнотизировал меня, как ту несчастную девчонку?

— У меня тогда не получилось, — вздохнул Егоров. — И сейчас не получается. Вы умеете хранить государственные тайны.

— Наверное, меня потому и выбрали, что в смысле политики я был никакой, — задумчиво посмотрел на него Игорек. — Бизнес — да, клиника — пожалуйста. Это мне нравится. Политика… — покачал головой.

— Но дело, как я понимаю, представлялось медицинско-политическим, — поторопил впавшего в неуместную для бизнесмена задумчивость Игорька Егоров. — Только вот насчет государственной безопасности я пока не очень…

— Я тоже, — Игорек дошел до письменного стола, вернулся с иллюстрированным журналом. — Пока не увидел. — Показал Егорову фотографию.

Егоров узнал девушку. Она повзрослела, и, как писал американский писатель Теодор Драйзер, находилась «в зените женской красоты». Хотя, Егоров сомневался в существовании этого самого зенита. Высшие точки женской красоты были разнообразны, неуловимы, рассредоточены по параллельным мирам. Егорова, как рогатого жука, неудержимо влекла к себе лампа-попа медсестры. Недавно побывавшего у него на приеме мужа молодой симпатичной женщины влекла к себе теща со сморщенным, как побитое осенним морозцем яблочко, лицом. Кого-то, возможно, влекла к себе окутанная клубами дыма правозащитница из регистратуры, пострадавшая за Солженицына Владлена Самуиловна.

В черном платье с металлическими блестками девушка (ее еще вполне можно было так называть) стояла на мраморном полу под люстрами в одном из залов Третьяковской галереи на торжественной церемонии открытия выставки картин Айвазовского из частых собраний.

Эта выставка состоялась по инициативе президента, который дал дружеский совет крупным бизнесменам и просто знакомым богатым людям посодействовать возвращению в Россию картин великого художника. Те не стали чиниться. На всех картинах была вздыбленная, проникнутая гневом и отвращением к цепляющимся за обломки кораблей людишкам, вода. Казалось, холсты из последних сил сдерживают ее напор. Еще мгновение — и сине-зеленые волны смоют, как крошки с мраморного пола, собравшуюся публику. Рядом с девушкой стояли президент и вице-премьер правительства, про которого писали, что президент вот-вот его снимет. На фотографии присутствовала и первая леди. Она смотрела куда-то в сторону, и явно не находилась «в зените женской красоты». По крайней мере, в данный момент и на данной фотографии.

— Ну и что? — спросил Егоров. — Девчонке повезло. Она жена… вот этого? — показал на вице-премьера. — Не понимаю, — вгляделся в его недобрую, словно сжатую в кулак физиономию. Вице-премьер стригся коротко и был похож на постаревшего, перешедшего на тренерскую работу боксера. — Почему он нравится народу? Что он сделал хорошего? — пожал плечами Егоров.

— Устанавливает сеть общественных сортиров и оздоровительных аква-комплексов в Москве. Социальная программа «Чистый город — чистые люди», — ответил Игорек. — А еще… — добавил после паузы, — он был тогда… двенадцать лет назад… на острове. И он, — ткнул пальцем в президента на фотографии, — тоже там был.

— И что из этого следует? — еще раз внимательно посмотрел на фотографию Егоров. — Я полагаю, инцидент исчерпан. Они снова рядом, и, судя по всему, им всем хорошо.

— Что-то они там напутали, — едва слышно произнес Игорек, но Егоров расслышал.

— Кто и где? — уточнил он.

— Там, — махнул рукой Игорек в сторону окна, где, по всей видимости, пролегала дорога в прошлое. — И здесь, — кивнул на картину, висящую на стене кабинета. Возле храма Василия Блаженного толпа мужиков в зипунах и баб в кокошниках почтительно приветствовала какого-то важного — в жемчужных охабнях и при бороде — боярина, но может и самого царя.

9

Люди не проходили мимо (зря) Пушкинской площади в один из первых осенних дней. Напротив, если они куда-то и шли, то именно туда.

Из окна своего кабинета Аврелия наблюдала, как по Петровке в сторону Пушкинской площади катится упругая разноцветная молодая народная волна. Начало осени в Москве практически ничем не отличалось от конца лета. Только самые сознательные деревья неохотно шевелили желтыми ладошками отдельно взятых листьев, как если бы присутствовали на некоем собрании и вынужденно голосовали за неправильное, по их мнению, решение. Ближе к вечеру на город сиреневой душной подушкой надвинулась неурочная жара. Края подушки были оторочены иссиня-черной грозовой оборкой, но в отсутствие ветра гроза представала всего лишь «вещью в себе». Трудно было выбрать лучшее время для торжественного открытия первого аква-комплекса в «чистом городе», каковым надлежало сделаться Москве.

Аврелия открыла окно. Толпа двигалась по Петровке аккуратно и тихо. Только шелест девичьих босоножек по сухому асфальту, да скрип подошв кроссовок молодых людей нарушали жаркую осеннюю тишину. И еще как будто едва различимое блеянье, как легкая рябь, скользило поверх лохматых, стриженых и бритых голов. Но откуда было взяться парнокопытным в ритмично растягивающейся и сжимающейся, подобно резиновому жгуту, толпе? Хотя, вздохнула Аврелия, от современной молодежи можно ожидать чего угодно.

Тем временем верхний слой тишины, как кремовую надстройку с торта, срезало тонкое лезвие виолончели. Следом тоскливо, как пес на луну, гавкнул фагот. Затем звуки разных музыкальных инструментов сплелись в «сумбурный» клубок, и только свирель упорно гнула свою одинокую жалобную линию. На специально сооруженной сцене «разминался» оркестр берлинской оперы. Туда — на зов свирели, к «Тангейзеру» — и двигалась не растерявшая веру в любовь, точнее в чудеса любви, молодежь.


Аврелия подумала, что, собственно, может и не появляться на площади. Она свою часть работы завершила. Акт об исполнении условий контракта между закрытым акционерным обществом «Линия воды» и Заказчиком был подписан. Дальше проектом «Чистый город — чистые люди» должны были заниматься городские власти.

Церемония открытия первого в Москве аква-комплекса была расписана по минутам, список ораторов — согласован и утвержден. Никаких неожиданностей не предвиделось. Президент должен был произнести двухминутное приветствие, затем — по пути к кортежу — пообщаться на площади с народом, сказать журналистам, что лично ему по сердцу простая бревенчатая русская баня — с березовым или дубовым веником и (желательно) водоемом поблизости, куда можно ухнуть, вырвавшись из парной. И — отбыть восвояси.

Прикомандированный к «Линии воды» бывший чиновник, а ныне пиарщик Антонин Вергильев, задействовав старые связи, встретился с людьми из пресс-службы президента, обсудил с ними целесообразность краткого посещения президентом «Тангейзера». Никаких массовок, предложил Вергильев, только видеоряд в три плана. Наплывом на сцену — фрагмент, где Папа грозно стучит посохом, прогоняя нимф и фавнов, кстати, некоторые из них будут в оранжевом. Затем вид сверху — россыпь голов на площади. И портрет — задумчиво-строгое, но одухотворенное лицо президента, а вокруг — симпатичные, без пирсинга, колец в носу и разноцветных волос — молодые люди, будущее России.

Идея понравилась.

Но вскоре служба безопасности раздобыла информацию, что две так называемых арт-группы с провоцирующими названиями «Порви меня» и «Голод (sex) — не дядька» планируют прорваться на сцену во время арии Тангейзера, когда посох в руках Папы Римского зацветет, и устроить там флэш-моб в виде… коллективного полового акта. По сведениям службы безопасности оперный режиссер-модернист и бритый наголо с выкрашенным «под зебру» черепом дирижер оркестра были в курсе готовящейся провокации и не особенно ей противились. Представление собирались посетить послы многих стран. Телекомпания CNN планировала вести прямую трансляцию на весь мир.


Решили не рисковать.


Святослав Игоревич выполнил финансовые обязательства по проекту «Чистый город — чистые люди». Генераторы «водяного дыма» были доставлены из Канады самолетами МЧС. Вчера ночью монтаж оборудования на Пушкинской площади был завершен. За это (по контракту) отвечали люди Святослава Игоревича.

Аврелия перебросила деньги со счета «Линии воды» на счет офшорной фирмы, зарегистрированной Укропчиком на Кипре. Фирма, единственной сотрудницей которой была Укропчик, немедленно расписала деньги по номерным акциям «на предъявителя». Такие акции являлись вполне законным платежным средством в странах Европейского Союза, где пока числилась Греция. Рано утром Укропчик доложила Аврелии, что подписала с местной общиной документ о купле-продаже крохотного необитаемого острова в Эгейском море. На этом — в двадцати минутах на катере от виллы Укропчика — острове не было электричества и прочих коммуникаций, а потому он стоил (по европейским понятиям) не очень дорого. Из-за частокола острых подводных скал подобраться к острову можно было исключительно на легком катере с резиновым днищем, да и то только во время прилива и без гарантий, что скалы не пропорят днище. Остров представлял собой гору, поросшую лесом, с подбородка которой свешивалась белая пенная борода водопада. Комиссия Евросоюза по развитию неосвоенных территорий пришла к выводу, что строительство вертолетной площадки на острове, равно как и любая другая хозяйственная деятельность, нецелесообразны, как по экономическим, так и по экологическим причинам. На острове разрешалось возвести небольшой двухэтажный дом и установить один энергоблок, работающий на дизельном топливе. Аврелия давно положила (точнее он там всегда лежал) глаз на этот остров. В качестве единственного обременения для предполагаемого владельца или арендатора вменялась забота о популяции исчезающего вида тритонов-трубачей. Они весь год вели себя тихо и незаметно, однако в период брачных игр — в конце августа — начале сентября — издавали звуки, которые одни античные авторы принимали за «стон земли», другие — за «плач моря». Аврелия обещала не беспокоить тритонов, вести метеонаблюдения, не строить ничего сверх разрешенного. В купчей указывалось, что за островом ведется наблюдение с европейского космического спутника «Посейдон», отслеживающего экологическую ситуацию в акваториях Ионического, Мраморного и Эгейского морей.


Глядя из окна на идущих по Петровке людей, Аврелия сама удивлялась своему спокойствию. Когда все предрешено судьбой, вспомнила она слова Укропчика, волноваться и переживать по поводу судьбы бессмысленно. Тавтологическому утверждению Укропчика вторила сегодняшняя Большая Тема в Сети БТ:

Одна судьба вместить другую
спешит, дав власти полчаса.
При всем, впрочем, уважении к судьбе Аврелия совершенно не представляла конечной (если она, конечно, существовала) цели происходящего. Неужели высшим силам и впрямь надоела московская вонь, и они, как говорится, без дураков вознамерились превратить столицу России в «чистый город»?


Без дураков не получится, вздохнула Аврелия, разве только без особо вонючих дураков. Ей вспомнилась встреча с психиатром по фамилии Егоров из клиники «Наномед». Он знал ее как уважаемую финансистку — дочь престарелого пациента-маразматика, как Софию — невидимую соратницу из Сети БТ. Не знал ни как Аврелию Линник — генерального директора закрытого акционерного общества «Линия воды», ни как…

Она долго размышляла, в какой ипостаси предстать перед ним. Он был непрост, этот Егоров. Пописывал статейки в научные журналы, возглавлял секцию гипноза во всероссийской ассоциации врачей-психиатров, заседал на международных симпозиумах. Он первый употребил весьма спорный, но укоренившийся в среде врачей данной квалификации термин — «вонь познания».

Термин показался Аврелии грубым, но имеющим право на существование. Гипноз в понимании Егорова был чем-то вроде совковой лопаты. Подсознание пациента — выгребной ямой, откуда он черпал этой лопатой разнообразную мерзость. Изучение содержимого, видимо, и было тем, что Егоров определил, как «вонь познания». Против этого термина не стали бы возражать врачи-проктологи и (в определенных случаях) врачи-гинекологи. Придумать такой термин мог только умный, разочарованный в жизни и циничный человек, какими, собственно, и являлись многие представители «самой гуманной профессии».

Аврелия не знала, к достоинствам или недостаткам следует относить перечисленные черты. Она сама была умна, разочарована и цинична. Хотя, не до конца умна. Ее ум упирался в необитаемый, окруженный подводными скалами, остров посреди Ионического моря, как в конечную точку некоего пути, смысл которого был от нее скрыт. Быть может, он заключался в том, чтобы слушать «стон земли» и «плач моря»? Или — смотреть на выползающих раз в год на берег тритонов-трубачей?

Аврелия решила предстать перед Егоровым в своем истинном облике, то есть тому предстояло самому определить с кем — богатой дочерью старого маразматика-пациента, всезнающей таинственной Софией, незнакомой Аврелией, или… ему общаться.


Виртуальный шлейф вони преследовал ее всю дорогу до клиники «Наномед», где работал Егоров. Интересно, сверлила взглядом Аврелия бритый, похожий на дыню, затылок водителя-охранника, он ощущает эту вонь? Или люди с головами-дынями ее не замечают? Водитель не реагировал. Не ощущает, а может, привык, точнее, принюхался, рассудила Аврелия.

Они с Егоровым договорились встретиться в скверике возле «Наномеда», а потом, возможно, выпить по чашке кофе в близлежащем кафе со странным названием «Смеситель». Произнеся это слово, Егоров выдержал паузу, ожидая реакции Аврелии. Она промолчала. Аврелия не сомневалась, что какими бы кранами ни регулировался этот смеситель, ей удастся установить нужную температуру воды.


Ей не понравился вид дожидавшегося ее на скамейке в сквере Егорова. Он был явно с похмелья, небритый, в мятых зеленых штанах с отвисшими накладными карманами. Такие трудовые штаны более приличествовали слесарю или водопроводчику, работающему со… смесителями. На голове — разъехавшаяся пилотка с непонятного назначения, свисающей сбоку кисточкой. Аврелия подумала, что будь она хозяйкой клиники, она бы поостереглась держать такого психиатра.

Однажды Аврелия разбирала вместе с отцом подшивки старых журналов, которые тот зачем-то приносил домой из районной библиотеки, где их безжалостно списывали. Глядя на Егорова, она вспомнила, что в похожих пилотках с кисточками на карикатурах в старых журналах изображались вождь Югославии Тито и генералиссимус Франко. Тито в виде какого-то адского пса с выпученными глазами и огромными клыками жрал из корыта, до краев наполненного долларами (читатели могли это уяснить из символа $ на купюрах). Франко (видимо, по аналогии с Франкенштейном) был на двух ногах, но с гигантской челюстью, хвостом и когтями. Из кармана у него торчали петли, которыми он душил свободолюбивых испанцев. И еще почему-то над ними худой носатой птицей (неужели хотел сунуть клюв в корыто?) кружился президент Франции генерал де Голль.

Аврелия вдруг вспомнила глупый стишок про идущих мимо чего-то, но зря, на склоне дня людей, подумала о нынешних властителях России. Они не проходили мимо корыта, а если опускали в него клюв (рыло, морду, хлебало и т. д.), то не зря, потому что зрили корыто задолго до появления его на горизонте.

«Я смотрю, вы отлично подготовились к походу в… „Смеситель“, так кажется? — поинтересовалась Аврелия у Егорова, кивнув на штаны. — Будете менять прокладку?»

«Вы…» — поднялся со скамейки Егоров, поочередно узнав в ней дочь пациента-маразматика, загадочную Софию, незнакомую Аврелию Линник — генерального директора закрытого акционерного общества «Линия воды», и возможно…


В этом, впрочем, Аврелия не была уверена.


Собственная сущность ей самой открывалась редко и неохотно, как тяжелая заржавевшая дверь… куда? Дальше крохотного, окруженного острыми подводными скалами острова она по своей воле не заглядывала.

Пределом же познания для этого психиатра была… вонь.


Но она недооценила Егорова.


«Боже мой, я думал, что все это выдумки, фантазии сумасшедших… Что вы… делаете в нашем мире?»

Аврелия вдруг обнаружила себя сидящей рядом с ним на скамейке. И не просто сидящей, а еще и позволившей психиатру взять себя за руку. Егоров ритмично поглаживал руку Аврелии сжатыми пальцами, восхищенно и преданно глядя ей в глаза темно-зелеными, как бы расширяющимися, вбирающими в себя окружающее пространство, глазами. Аврелии показалось, что на нее катятся теплые морские волны, и она, как соль (слез?) растворяется в них. Он — сволочь, подумала про Егорова Аврелия, сволочь, отрекшаяся от Христа.

«Неужели вы собираетесь меня загипнотизировать?» — недоуменно поинтересовалась она.

«Я знаю, что это невозможно, — вздохнул Егоров. Медленно подняв руку, он поправил кисточку на пилотке. Затем потрогал рукой собственный нос. — Вонь… — пробормотал он. — Вы чувствуете вонь, или… мне кажется?»

Аврелия кивнула.

Ее начал забавлять этот странный человек.

Он, как вода любой конфигурации сосуд, наполнял собой любую разновидность безумия. Даже ту, которая не подходила под это определение. В данный момент Егоров летел отважной струйкой на раскаленную поверхность печи. Он не боялся в мгновение ока испариться, то есть был готов растворить собственную жизнь в чужом безумии. Аврелия была вынуждена признать, что Егоров хороший, даже слишком хороший психиатр.

«Не может же так… — дыхнул в ладонь Егоров, — у меня вонять изо рта?»

Аврелия пожала плечами, на всякий случай отодвинувшись от него подальше.

«Значит, — печально, но твердо констатировал Егоров, — эта ужасная вонь — я сам! Как с этим жить?»

Это было невероятно, но в его бесстыжих глазах стояли слезы.


Редкая сволочь! — снова мысленно восхитилась Аврелия.


«Успокойтесь, — сказала она психиатру, — вы не Макбет. Кажется, это он говорил, что его грех смердит до небес»?

«Но вы его учуяли, — возразил Егоров, — и прилетели на запах, как муха на…»

«Как ветер, который развеет грех. Так будет проще. Меня мало интересует моральная сторона вашего метода познания. Хотите, — посмотрела прямо ему в глаза Аврелия, — я вас загипнотизирую, и вы мне расскажете, зачем сделали то, что сделали? Или… — выдержала паузу, — вы сомневаетесь, что у меня получится?»

«Не сомневаюсь, — не отвел взгляда Егоров. — В чем я должен признаться? Чего вы от меня хотите?»

«Видеофайл сеанса гипноза с известной вам особой, который вы провели у себя дома».

«Это было по взаимному согласию», — быстро ответил Егоров.

«За исключением того, что ей тогда не было восемнадцати лет, — уточнила Аврелия. — Это статья, господин Егоров, причем, не знающая срока давности».

«Свидетелей нет, — пожал плечами Егоров. — Никто не сможет подтвердить, что это случилось именно в то время, когда ей не было восемнадцати».

«Но есть потерпевшая», — возразила Аврелия.

«Исключено, — сказал Егоров. — Вам известно, чья она жена. Им не нужен скандал и, тем более, порнофильм в Интернете».

«Зачем вы вообще полезли в это дело?» — поднялась со скамейки Аврелия, дружески протянула руку Егорову.

Она решила, что настала пора посетить «Смеситель», обсудить формулу «товар-деньги-вода». Температуру установленной психиатром цены за товар следовало остудить холодной водой доводов Аврелии. Она не была стеснена в средствах и могла предложить Егорову любую сумму. Но Аврелия давно уяснила, что большинство людей воспринимает отступление от правил, в том числе и нежелание покупателя их товара торговаться, как слабость, глупость, или обман. Скорее всего, Егоров не относился к большинству, но она не собиралась это проверять. Мир стоял на том, что доступ к корыту с долларами был строго ограничен.

«Не знаю, — повернул ее руку ладонью вверх Егоров, внимательно посмотрел на тисненый узор так называемых «линий». — Наверное, из ложно понимаемого чувства собственного достоинства. Не люблю, когда меня принимают за идиота. Одно из двух, — отпустил руку Аврелии. — Или вы бессмертны, или… давно умерли».

«Что вам больше нравится?» — спросила Аврелия.

«Она — ваша сестра?» — спросил Егоров.

«Почти, — ответила Аврелия. — Хотя у нас разные родители. Продолжим беседу в„Смесителе“?»

«Как вам угодно, — церемонно поклонился, свесив с пилотки дурацкую кисточку, Егоров. — Я сделаю все, что вы прикажете».

«Тогда к делу. Сколько?» — возможность сэкономить время на «Смесителе» показалась Аврелии интересной.

«Что сколько?» — удивился, несколько разочаровав ее, Егоров.

«Вы — не Буратино, — ответила Аврелия. — Я — не лиса Алиса. Мы — не в Стране дураков. Сколько вы хотите?»

«А… в какой мы стране?» — поинтересовался Егоров.

«В данный момент — в стране оскорбленных женщин», — сказала Аврелия.

«Женщины — самая консервативная часть любого общества, — задумчиво произнес Егоров. — Женская обида — поле, засеянное семенами революции. Революция начинается тогда, когда истощается терпение женщин. Вы хотите собрать урожай?»

«Сколько?» — повторила Аврелия.

«Нисколько. Мне ничего не надо, — поднял руки верх, как сдающийся солдат, психиатр. — Да, я залезал, как вы выразились, в разные дела, но исключительно из-за профессионального интереса и никогда — из-за денег. Наверное, поэтому, — добавил после паузы, — я до сих пор жив. Мы сейчас поедем ко мне домой. Я отдам вам флэшку с файлом. Но послушайте, это же смешно! Да, у меня такое хобби, я записываю свое общение с женщинами, заметьте — далеко не со всеми! — на видео. Это не запрещено законом. Ни один суд не примет эту запись в качестве доказательства. Скорее, наоборот, примет как доказательство, что все происходило по доброму согласию. Ну, а слова… Вам ли не знать, чего только не бормочут женщины в любовном экстазе!»

«А к некоторым из них, — продолжила Аврелия, — так даже возвращается жизнь через этот самый, как вы выразились, любовный экстаз. А что есть жизнь, помимо того, — с отвращением посмотрела на Егорова, — что она — „вонь познания“? Истина в последнем, точнее, божественном измерении. Нет жизни — нет человека — нет истины. Вы решили добыть истину, которая, в сущности, вам не нужна, путем, который завел вас в тупик».

«Я бы не стал утверждать, что это тупик, — возразил Егоров. — Умение погрузить женщину в нирвану множественного оргазма — одна из высших добродетелей мужчины, средство продлить женское терпение и тем самым отсрочить революцию. Мне пришлось принять двойную дозу «виагры». Вы правы, я добыл ненужную мне, скорее даже опасную для меня истину. Но это случилось непреднамеренно, во время эксперимента. Не забывайте, я не только практикующий врач, но еще и ученый».

«Не бойтесь, — брезгливо отступила от Егорова Аврелия, — вы не пострадаете за…»

«Свой длинный член, — подмигнул ей Егоров, — и страсть к познанию. Запись вас не разочарует».


Аврелия побрезговала сидеть в машине рядом с Егоровым, велела ему разместиться на переднем сидении. Пока ехали к дому психиатра — он (оскорбляя Бога) жил на набережной возле Храма Христа-Спасителя, ей пришла в голову мысль приказать дынноголовому водителю-охраннику отпиздить (именно это нецензурное слово показалось Аврелии максимально подходящим для предстоящего действа) Егорова за все его омерзительные проделки. Глядя из машины на проплывающие дома, подернутые пылью деревья, мерцающие сквозь окна экраны (транслировали какой-то важный футбольный матч), Аврелия наслаждалась мысленным созерцанием картины укрощения (избиения) строптивого проходимца-психиатра. Она даже проверила, насколько хороши каблуки на ее туфлях. Они оказались исключительно хороши — литые, металлические, с резиновыми набойками. Аврелии, как уважающему себя художнику, хотелось завершить картину изящным «автографом» — каблуком в яйца психиатра.

Дынноголовый водитель, хоть и не чувствовал вони, но считывал складчатым затылком мысли хозяйки. Не говоря ни слова, он проследовал с Аврелией и Егоровым в лифт, а на лестничной клетке уткнул в спину психиатра пистолет. Другой — свободной — рукой крепко взял возящегося с ключами Егорова за шиворот, как большого нашкодившего кота. Странно, но в это мгновение психиатр показался Аврелии более похожим на… зайца. Но зайцы, если и шкодят, то почти никогда, в отличие от котов, не позволяют хватать себя за шиворот.

Кот, заяц, какая разница, с отвращением подумала Аврелия.

Если бы Егоров в тот момент оглянулся, он бы увидел, что охранник видоизменился: у него удлинились руки, два глаза на лице слились в один, а на спине образовался мышечный бугор.


Но Егоров не оглянулся.


Он был покорен судьбе.


Аврелия снова (на сей раз с некоторым неудовольствием) отметила чрезвычайную (жизнесохраняющую) сообразительность психиатра. Покорность судьбе означала безусловное принятие (любой) судьбы. В этих случаях судьба, как правило, воздерживалась от дополнительных испытаний для судьботерпца.

Егоров медленно поднял руку, включил в прихожей свет. Металлические каблуки Аврелии, еще мгновение назад весело, как бенгальские огни, искрившиеся над полом, погасли. Хитрый психиатр, как… тритон в море?.. ускользнул от возмездия.

«Подожди нас здесь», — велела она охраннику.

«Не найдешь — убью! Я все вижу!» — произнес охранник низким, как из-под земли, голосом, каким не разговаривают люди. Встряхнув для острастки присмиревшего кота-(зайца?)-психиатра, он остался в прихожей.

В комнате Егоров молча выдвинул из-под дивана инструментальный, косматый от свалявшейся пыли, ящик.

Открыл.

Ящик был доверху набит дисками, флэшками, картами памяти и прочей начинкой для электронного хлама.

Неужели везде… бабы? — разозлилась Аврелия.

Глядя как Егоров роется в ящике, отыскивая нужную флэшку, она подумала, что только идиот может искренне верить в то, что у айпадов, айфонов, смартфонов и прочих бессмысленных игрушек, а также социальных сетей — есть будущее. Это было неправильно составленное будущее из одних и тех же букв — с е т ь вместо е с т ь (во всех смыслах слова). То есть всеобъемлющая «вонь познания-II». Но миллионы людей каждый день бросались в эту вонь, как… тритоны в море? Вот и он, вот и он, — вспомнилась Аврелии подпись под фотографией бывшего президента — заядлого интернетчика и твиттериста, — разрядившийся айфон… А можно: размечтавшийся тритон! — подумала Аврелия. Определенно, тритоны не давали ей сегодня покоя. На фотографии бывший президент был в какой-то детской рубашке и с крохотной (по росту) клюшечкой для гольфа в руках.

«Скоро?» — Аврелия шагнула к привинченному к стене старинному зеркалу в резной — темного дерева — раме, увидела себя во весь рост — высокую, как амфора, на металлических литых каблуках — и чуть не разрыдалась в голос, до того она была хороша. Ну почему остров и… тритоны? — в отчаяньи подумала Аврелия. Когда мир велик и прекрасен, когда в нем столько красивых вещей и столько мужчин, готовых мне их дарить?

«Уже!» — Егоров приблизился к ней сзади, осторожно и нежно, так что Аврелия видела его руки, обнял ее.

Рука с флэшкой медленно, как змея, скользнула сквозь ворот блузки на грудь Аврелии, бережно поместила флэшку в бюстгальтер. Затем руки Егорова опустились на бедра Аврелии, потом ниже, подхватили юбку, повлекли ее, как чехол с орудийного ствола, вверх. Юбка на шелковой подкладке скользила легко, словно бедра (стволы) Аврелии были смазаны маслом.

Аврелия завела свои руки за спину, ощутила твердую, как если бы в штанах прятался молоток, плоть Егорова. Переступила литыми металлическими каблуками через незаметно съехавшие на пол кружевные в блестках трусы.

«Сколько?» — спросила она.

«Что? Опять? Я же сказал…»

«Сколько ты сожрал „виагры“, чтобы так стоял?» — уточнила Аврелия.

«Я бы мог сказать, что хочу узнать истину, — с достоинством произнес Егоров. — Но я не хочу ее знать, потому что…»

«Потому что тебя там… не стояло! — гибко выгнулась, разведя ноги и упершись руками в старинное зеркало, Аврелия. — Ты знаешь, — провела рукой по бюстгальтеру, где, подобно крохотной птичке, угнездилась флэшка, — если что не так, тебе… не жить», — прошептала, задыхаясь, почти теряя сознание.


Проклятый заяц знал, как забивать молотком гвозди.


«Не только мне, — с трудом расслышала Аврелия прерывающийся голос Егорова. — Ты права, меня там не стояло. Но у меня стоял! Еще как стоял!»

10

Вергильев по старой памяти, как в прежние времена, когда состоял на службе и отвечал за такого рода мероприятия, появился на Пушкинской площади за полчаса до приезда шефа. Тот должен был приехать с женой, которая (по общественной линии) попечительствовала проекту «Чистый город — чистые люди», добиваясь дополнительного финансирования от разных фондов, банков и частных инвесторов.

Вергильев несколько раз встречался с ней по делам в офисах у Славы и у Аврелии Линник.

Жена шефа занималась проектом серьезно. Просматривала отчеты о проделанной работе, внимательно читала письма банкирам, руководителям корпораций и прочим важным людям, которые от ее имени составлял Вергильев. К кому-то из этих людей, по ее мнению, не следовало обращаться. Кому-то — надо было писать в иной тональности. Вергильев даже растерялся от столь деятельного ее участия в этом нелепом мероприятии. Он-то (до недавнего времени) не видел в нем никакого смысла, кроме очередного «распила» денег, чему немало способствовал полученный им самим «кирпич» пятитысячных.

Постепенно, однако, Вергильев убедился, что задействованные в проекте люди, по крайней мере, те, с кем он пересекался — жена шефа, Слава, Аврелия Линник — работают не за страх, а за совесть. Тем более что бюджетных, какие проверяет Счетная палата, денег в проекте было мало. Средства же частных инвесторов (за ними следил Слава) пускать на «распил» при столь интенсивном графике работ и столь широком привлечении к проекту внимания общественности было затруднительно.

У Вергильева возникло отвратительное подозрение, что купили его одного. Это ему не понравилось. Он знал, что случайно такое не происходит, и пытался отыскать ответ на вечный (со времени Древнего Рима) вопрос: кому это выгодно?


Получалось, что выгодно всем.


Умножаемый на нечистую совесть, стахановский труд Вергильева (по Маяковскому) мощной рекой «вливался» в труд «Республики воды», как однажды назвал проект Слава. Вергильев, помнится, удивился, но Слава объяснил ему, что для представителей иностранных фирм подобное название звучит предпочтительнее, нежели «Чистый город — чистые люди». Они не понимают, какая сила мешает живущим в городе людям быть чистыми, говоря по-простому, принимать душ. Республика же, продолжил Слава, подразумевает парламентскую демократию, на которой помешаны англосаксы. Вода — намек на то, что настоящая демократия сама ищет — и всегда находит! — форму, в какой выразиться. Намек на ту самую каплю, которая точит камень авторитаризма. Есть такая старая британская поговорка, сказал Слава: «Где вода — там победа». Это про нас, водяных республиканцев!

Вернувшись домой, Вергильев просидел за компьютером час, но так и не обнаружил в Интернете — он проштудировал даже письма адмирала Нельсона леди Гамильтон — следов этой поговорки.


Проект, подобно роману о Понтии Пилате в бессмертном творении Михаила Булгакова, летел к концу. Никто, включая развращенных шоуменов, артистов, телевизионных ведущих и прочих «медийных персон», не посмел проигнорировать письма жены шефа.

«Кирпич» Вергильева оставался в полиэтилене нераспечатанным, как плод в материнской утробе.


…Жена шефа долго смотрела на стопку подготовленных Вергильевым писем «медиа-персонам».

«Вас что-то смущает?» — спросил Вергильев.

«Только одно, — ответила она. — Сам факт отправления писем является подтверждением того, что я знаю этих людей, а они, стало быть, знают, или не знали, но после письма узнали меня».

«Это… лишние мысли при составлении деловых писем, — возразил Вергильев. — Плевать, знают они вас или нет. Они должны всего лишь выполнить вашу просьбу».

«Всю свою жизнь, — задумчиво проговорила жена шефа, — я придерживалась в отношении этих людей другого принципа».

«Какого именно?»

Неужели, подумал Вергильев, придется делать «кирпичу» кесарево сечение?

«Они мне — отвратительны, я им — неизвестна», — ответила жена шефа.

«Золотой принцип, — тревожно согласился Вергильев. — Но письма надо подписать. Подписать и забыть!» — вспомнил он уроки нейролингвистического программирования.

В другой раз жена шефа удивила его в день, когда Вергильеву позвонили из администрации президента и сообщили, что напряженный график не позволяет тому принять участие в церемонии открытия аква-комплекса. Это было спустя несколько дней после начала бурного обсуждения в Сети политологических измышлений Вергильева о законах, якобы внесенных шефом в Госдуму, и ожидаемой реакции на эту провокацию со стороны президента.

Звонок настиг Вергильева, когда он вместе с женой шефа спускался из башенного офиса Славы в лифте.

Пол как будто ушел из-под ног. Вергильев понял, что его план провалился, но не понял — почему? Сволочь, подумал он о себе, как о постороннем человеке, взял деньги и… нагадил.

«Вы побледнели. Что-то случилось?» — вежливо поинтересовалась жена шефа, когда они вышли из лифта.

Она спокойно и строго смотрела на него сине-серыми глазами, и у Вергильева возникло подозрение, что она знает про «кирпич». Ему вдруг сделались родными герои Достоевского, то бросающие пачку ассигнаций в огонь, то выхватывающие ее, обгоревшую, из камина. Вергильев и жена шефа молча дошли до набережной, где ее ожидал «Мерседес» с мигалкой. Вергильева ожидала станция метро «Международная». Но если бы «кирпич» был при нем, он бы не раздумывая бросил его в Москву-реку.


…Он никогда не разговаривал с женой шефа о политике. Лишь раз, помнится, у них зашел разговор о том, как живется в России пожилым людям. Вергильев (это было до «кирпича») назвал российскую пенсионную систему «геноцидом», взялся с жаром доказывать жене шефа, которая если и застала СССР, то в раннем детстве, преимущества советского пенсионного обеспечения. Та молча выслушала доводы Вергильева, потом едва заметно пожала плечами, словно они были на танцплощадке, и Вергильев пригласил ее, а она не была уверена, стоит ли с ним танцевать.

«Неужели, — разошелся Вергильев, испепеляя взглядом бриллианты в ее сережках, — вы считаете, что в современной России народ живет лучше, чем раньше — в СССР?»

«Вас действительно интересует мое мнение?» — с удивлением посмотрела на него жена шефа.

«Честно говоря, не очень. Извините…» — начал остывать Вергильев.

«Я вам отвечу, — сказала жена шефа. — В России один, не имеющий права на существование, строй сменился другим, не имеющим права на существование, строем. А скоро, возможно, его сменит очередной, не имеющий права на существование, строй. И так — до самого конца…»


Почему-то именно эти слова жены шефа вспомнились Вергильеву, когда они стояли на набережной. По Москве-реке плыл белоснежный прогулочный лайнер. Он казался слишком широким для узкой реки. Народ на палубе выпивал и закусывал под музыку. Какая-то девушка в кепке с козырьком помахала им рукой. Конец, если и должен был наступить, то не сейчас, не сегодня.

«Случилось, — вздохнул Вергильев. — Президент не приедет на церемонию открытия. Это… беда».

«Беда? — переспросила жена шефа. — Неужели это так важно?»

«Очень важно», — с тоской произнес Вергильев.

Время уходило. Надо было что-то делать, куда-то мчаться, с кем-то встречаться. Но что он мог — уволенный со службы, без удостоверения, без АТС-1, без служебной машины?

«Почему?» — жена шефа смотрела на Вергильева, как младшая сестра на старшего брата, который знает о жизни больше и, следовательно, может объяснить. Это не была умышленная «святая простота» существующей вне (поверх) быта и забот простых людей небожительницы, а искреннее непонимание правил игры, по каким в данный момент играл Вергильев. Или — включенность в иную игру с иными правилами, с высоты которой «беда» Вергильева представала сущей чепухой.

«Начнем с того, что тогда грош цена нашим письмам… счастья, — вздохнув, начал объяснять он. — Ни одна сволочь не откликнется, не пришлет журналистов. Если из администрации дадут команду молчать, вообще никто не узнает про наше замечательное мероприятие. Но это не главное. Президент обязательно, я подчеркиваю, обязательно должен быть на открытии! И не просто быть, а стоять рядом с вашим мужем, демонстрируя единство власти. Если он не приедет, то…» — Вергильев махнул рукой.

Пусть «младшая сестра» додумывает сама.

«Ну, эта беда поправима, — жена шефа достала из сумочки телефон, отыскала нужный номер. Долго ждать ответа не пришлось. — Это я, — сказала она. — Хочу тебя видеть на открытии аква-комплекса. — Вергильев, естественно, не слышал, что произнес президент, но был готов поклясться, что тот спросил: „А если раньше?“. — Возможно, — сказала жена шефа. — Не будет тебя — не будет ничего. Значит, мы договорились, — убрала телефон в сумку. — Все улажено, — подмигнула Вергильеву, — „Скорая помощь“ успела вовремя. Ответ на письмо счастья получен».

Села в «Мерседес» с мигалкой и уехала, оставив Вергильева в тягостных раздумьях. Ему было не отделаться от ощущения, что не следовало ему слышать этот разговор. Да и уверенности, что «все улажено» у него не было. Обещать — не жениться, подумал Вергильев.


Он прогулялся, насколько это было возможно в вязкой, как клей, и отнюдь не благоухающей по причине жары, (или благоухающей, как плохой клей), толпе по Пушкинской площади.

Вергильев обратил внимание, что среди собравшихся было очень много людей моложе его и почти никого — старше. Ему стало грустно. Захотелось плюнуть на все и уйти. Едва ли существовало более наглядное доказательство, что жизнь, в сущности, прожита, что не для Вергильева гремит «Тангейзер», открывается подземный аква-комплекс, и симпатичная девушка в шортах явно выглядывает из-за дерева не его.

Перед входом в нанотехнологическое чудо была смонтирована небольшая сцена с эмблемой проекта «Чистый город — чистые люди».

Вергильев посмотрел на часы. Через двадцать минут опера уходила на антракт. В антракте и должна была состояться церемония открытия аква-комплекса. Если она затянется, не страшно, опера подождет. Тангейзеру некуда спешить. Журналисты топтались возле установленных камер на выгороженной площадке. Тут же крутились сотрудники пресс-службы президента.

Сбоку от сцены в охраняемой зоне стояла одинокая цельнометаллическая кабина биотуалета, правда, без опознавательного знака. Это было что-то новенькое. Прежде за президентом не возили мобильный сортир. Дверь кабины приоткрылась, из нее вышел человек в комбинезоне. Вергильев успел увидеть, что вместо унитаза внутри кабины — сложная, как в центре управления космическими полетами, электроника. Человек в комбинезоне что-то коротко доложил другому человеку — в костюме и при галстуке, в котором Вергильев узнал Славу. То есть того, кто был Славой, когда они охотились с шефом в Канаде на белого медведя. А сейчас — Святославом Игоревичем Морозом, уважаемым бизнесменом, одним из инвесторов проекта «Чистый город — чистые люди».

— Что это? — кивнул на будку Вергильев, поздоровавшись со Славой.

— Мобильный пункт управления аква-комплексом, — ответил Слава.

— Зачем он нужен? — удивился Вергильев.

— Спроси чего-нибудь полегче. Понятия не имею! — раздраженно поправил узел на галстуке Слава. — Бред! Вчера вечером мне позвонил… — Слава назвал фамилию шефа президентского протокола, — велел сделать так, чтобы президент обязательно мог нажать какую-нибудь кнопку, причем — это самое милое! — недобро усмехнулся Слава, — эту, якобы запускающую аква-комплекс, кнопку следовало установить не в самом комплексе, а… там, где предположительно будет находиться президент. Не слабо, да? — спросил Слава.

Вергильев только развел руками.

У шефа президентского протокола было своеобразное понимание пространства и времени. Он как будто жил в волшебной стране, где погода, время суток, окружающая природа, интерьеры, внутреннее убранство помещений, да и сами люди легко преображались согласно его (президента?) представлениям. То он приказывал травить комаров вокруг резиденции, где останавливался во время визита в областной центр президент. То устанавливал в лесу, где тот прогуливался, акустические приспособления с записью нескончаемого «ку-ку». Президент любил считать, сколько лет ему еще жить и править Россией. По шефу протокола выходило — вечно.

— Но и это еще не все, — продолжил Слава. — Дядя так мне и не сообщил, где я должен установить эту хренову кнопку. В шаговой доступности, так он выразился.

— Здесь больше, чем шаг, — прикинул на глазок расстояние от сцены до кабины Вергильев.

— Шесть с половиной шагов, — мрачно уточнил Слава. — Что мне за это будет?

— Расстрел, — вздохнул Вергильев.

— Всю ночь копали, — не отреагировал на шутку Слава. Похоже, чувство юмора после выполнения распоряжения шефа президентского протокола у него притупилось. — Подводили кабель от генератора «водяного дыма», монтировали этот чертов пульт. Все на живую нитку, — махнул рукой. — Кому это нужно? Неужели он пойдет туда… — с отвращением посмотрел на кабину, как если бы она и впрямь была сортиром, и из нее воняло, — нажимать кнопку?

— Ну, нажмет, а что дальше? — спросил Вергильев.

— Сначала я хотел ограничиться иллюминацией на входе и вокруг на деревьях, — объяснил Слава. — Но ведь светло… Не вечер. Смыв, — произнес упавшим голосом. — Вывели на кнопку смыв и дезинфекцию комплекса. Только… что смывать, если там еще никого не было?

— Не переживай, — успокоил Славу Вергильев. — Он не будет нажимать кнопку. Лучше, — посмотрел на небо, — позаботься о зонтах. Вдруг дождь?

— За дождь тоже расстрел? — поинтересовался Слава.

— С последующей кастрацией, — весело подмигнул ему Вергильев. — Помнишь Михал Михалыча?

Тверскую улицу перекрыли. Через пешеходную часть охрана «пробила» с помощью металлических ограждений «коридор». Недовольные граждане, как рыбы в сеть, тыкались в ограждения по обе стороны «коридора». Полицейские (пока) вежливо рекомендовали им пользоваться подземными переходами. Вергильев понял, что президент подъедет именно сюда, а потом пройдет по «коридору» к сцене.


Но сначала должен был подъехать шеф.


Из оперы, как перья из подушки, вылезали посторонние звуки. Слабый колокольный звон от церкви, где собрались православные коммунисты. Приглушенное эхо речевок от Театра имени Ленинского комсомола. На Малой Дмитровке митинговали какие-то оппозиционеры. Это можно было уяснить по звукам «о-о-а…» (свобода), «е-о-а-ия…» (демократия), «о-о-й…» (долой) и еще «о-ор!» Кто-то, стало быть, по мнению выступавших, был вором. Кто бы это мог быть, подумал Вергильев, неужели… президент? Судя по раскатистому, иногда даже заглушающему оркестр берлинской оперы, эху, народу там собралось немало.

Вдруг стало темно, как если бы крокодил из детского стихотворения Корнея Чуковского проглотил солнце. Он и проглотил, явившись в небе в виде иссиня-черной, двойной какой-то тучи, напоминающей одновременно крокодила с птицей на спине (если такое возможно), и древнегреческую триеру под странным, ввинчивающимся в небо, (нано?) парусом. Туча, правда, была в единственном числе, а потому, если и угрожала дождем, то кратковременным. К тому же до площади «крокодилу» еще надо было доплыть. В данный момент он взял курс на бульвар, определенно заинтересовавшись «Тангейзером».

Охрана на перекрытой Тверской схватилась за рации. Протолкнувшись к ограждению, Вергильев увидел знакомого паренька из службы сопровождения шефа. Тот узнал Вергильева, пропустил за ограждение.

— Президент задерживается, — сообщил он, — наш сейчас подъедет.

Вскоре к площади подлетели сразу несколько кортежей — со стороны Тверской, Большой Дмитровки, Тверского бульвара и Белорусского вокзала. Президентская охрана явно этого не ожидала, но быстро сориентировалась, организовала проход уважаемым людям: генеральному прокурору, министру обороны, московскому градоначальнику, вице-премьеру, отвечающему за энергетику и нефтегазовый комплекс. Кортежи пожиже охрана отправила в объезд.


И только потом подъехал шеф.


— Зачем такой хурал? — спросил Вергильев, перехватывая шефа у машины.

— У него на подписи указ об отставке правительства, — сказал шеф, жестом отгоняя помощника, сунувшегося было к нему с какой-то папкой. — Утром он вызывал председателя конституционного суда для согласования формулировок о переходе к прямому президентскому правлению. Это… почти что государственный переворот. Не знаю, может, уже подписал. Тогда прямо здесь объявит. Если, конечно, — посмотрел на перекрытую Тверскую, — приедет. Я бы на его месте…

Но Вергильев так и не узнал, что собирался сделать шеф на месте главы государства, потому что Тверская огласилась сиренами президентского кортежа.

Прибывшие на церемонию начальники, как и положено, выстроились по пути следования президента. Коридор был узок, поэтому охрана быстро очистила его от посторонних, включая Вергильева.

Он переместился поближе к сцене.

Опера смолкла.

Тангейзер устал, мог бы сказать модернисту-дирижеру революционный матрос Железняк, если бы дожил до наших дней.

Над площадью установилась тишина, нарушаемая лишь свистом ветра и шумом деревьев.

Туча-крокодил разрезала острым носом солнце пополам, как колобок. Половина площади, бульвары, Малая Дмитровка погрузились в предгрозовую тьму. Зато другая половина, по которой в данный момент шел к сцене президент, была ярко, но как-то тревожно освещена.

Разглаженное, без морщин лицо президента было совершенно спокойно. Он застенчиво и приветливо улыбался, словно хотел сказать встречавшим его людям что-то хорошее, ободряющее, но из-за врожденной (народной) скромности стеснялся. Охраны, правда, с ним прибыло втрое против обычного.

Президент прятал свой возраст в спортивной фигуре, легкой, но слегка приблатненной походке плечом вперед, пружинной готовности взлететь вверх по любой лестнице, пройти пешком любое (хотя такое не допускалось) расстояние. Президент, как подросток, любил спорт. Не существовало спортивного снаряда, который он бы не освоил, командной игры, где бы он (если сравнивать с другими, участвующими в ней любителями) не смотрелся лучше всех.


Вергильев вспомнил, как одна его знакомая долго изучала себя, обнаженную, в зеркале, а потом с грустью констатировала: «П…ц, я проиграла свое тело времени». «Не расстраивайся, — помнится, утешил ее Вергильев, — в этой игре невозможно выиграть». А между тем еще и пятидесяти не исполнилось этой самокритичной знакомой.

Президенту было гораздо больше, но он определенно хотел выиграть тело у времени. Или, если из-за противодействия природы невозможно выиграть, проиграть, но медленно. Быть может, он надеялся, что времени надоест долгая игра, и оно оставит в покое его (тело), уйдет, зевая, из-за стола.

Вергильев был наслышан о распорядке дня главы государства. Утром президент долго плавал в бассейне. Перед отъездом из загородной резиденции обязательно разминался в спортзале. После обеда (он обедал легко, предпочитал свежие овощи и вареное мясо) посещал сауну и массажиста. Вернувшись в загородную резиденцию, обязательно отправлялся на долгую конную прогулку. Потом ужинал, смотрел телевизор (во всех помещениях первыми номерами на телевизорах шли спортивные программы, хотя, конечно же, президент мог выбрать и любую другую) и завершал день бассейном.


Вергильев так глубоко задумался, что потерял его из виду.


А он уже дошел легкой походкой до сцены, где его ожидала жена шефа. Президент поцеловал ей руку. Жена шефа была в легком обтягивающем платье цвета… дождя, так определил этот цвет Вергильев. Как из тончайших водяных нитей было сплетено ее платье. Она не просто не проигрывала, но с разгромным счетом выигрывала свое тело у времени. Вергильев пытался, но не мог представить себе ее в почтенном возрасте, как с разбега налетал башкой на стену… из воды? Почему-то ему казалось, что старость и жена шефа несовместны, как гений и злодейство, хотя жена шефа, при всем Вергильева к ней уважении, не тянула на гения, а старость, если и была злодейством, то не большим, чем детство, отрочество, юность и зрелось. То есть собственно жизнь.

Президент о чем-то говорил с женой шефа, не обращая ни малейшего внимания на окружающих, почтительно отступивших от них на несколько шагов. Вергильев был вынужден признать, что президент, несмотря на свой возраст, преуспел в игре со временем. Он неплохо смотрелся рядом с женой шефа. Пожалуй, даже лучше, чем шеф, крамольно подумал Вергильев.


Отставка правительства, вспомнил он, в сущности, это не так плохо. Во-первых, не так обидно шефу — не один он, а все скопом! Во-вторых, Вергильев грамотно поработал с этим… как его… Буниным, уведя шефа из-под персонального нокаутирующего удара под размашисто-оглушительную общую оплеуху правительству. В-третьих, наблюдая, как президент чирикает с женой шефа, Вергильев пришел к выводу, что есть, есть у шефа незадействованный (или… задействованный?) резерв, чтобы остаться на плаву.

Тем временем президент легко, как на крыльях, взлетел на сцену.

Легко — без бумажки — произнес речь, вспомнив хрестоматийное: «Без воды — ни туды и ни сюды» и переиначив слова известной песни: «Губит людей не пиво — губит людей вода!» По президенту, так именно пиво губило, расслабляло российскую молодежь, в то время как вода — аква-комплексы, водные виды спорта — взбадривала ее, побуждала к физическому и нравственному совершенствованию. «На линии воды, — завершил выступление президент, — открывается дверь в вечность. Россия решительно входит в эту дверь. Кто против воды — тот против России! Кто против России — тот против нас! Кто против нас — тот и дня не проживет!»


Обступившая сцену толпа восторженно заревела. Толпе всегда нравились экспромты президента.


Однако на бульваре, где из последних сил выдерживал паузу «Тангейзер», происходило нечто, что нравилось толпе больше, нежели «водяные» экспромты президента. Или — там собралась более многочисленная, а главное, более отзывчивая на креатив толпа. Разнузданное победительное веселье явственно ощущалось в антрактном реве. Неуместное, никак не согласующееся с музыкой великого Вагнера, похабное ликование переполняло ревунов.

Вергильев догадывался, что это за рев, и какого рода этот креатив. Ему стало смешно: отставка правительства свершилась под аккомпанемент полового акта на оперной сцене.

Небесный крокодил тем временем «доел» вторую половину солнечного колобка. Этого ему показалось мало. Крокодил попросту заменил собой небо, преобразовал его в сплошную «линию воды», на которой, по мнению президента, «открывалась дверь в вечность». Крокодил распахнул эту дверь. Вода (вместе с крокодилом?) отвесно рухнула вниз.

Пешеходы на Тверской улице опрокинули металлические ограждения. Вокруг площади сомкнулось мокрое, не знающее как разогнуться, где укрыться от дождя, многотысячное живое кольцо. Охрана обступила президента, но пробиться к кортежу сквозь хаотично перемещающихся в потоках воды, не реагирующих на указания, скользящих и падающих на землю соотечественников было невозможно.

Тем временем оперный рев оснастился набатным звоном, словно на уши невидимой орущей голове, видимо той, с какой сражался пушкинский — вдруг на Пушкинской же площади? — Руслан, повесили серьги-колокола.

Сквозь плотный занавес дождя с бульвара на площадь, опережая колокольный звон, катилась волна срывающих с себя одежду, частично раздетых и совершенно голых молодых людей. Внезапно обострившимся зрением (свойства перископа приобрели его глаза) новоявленный подводник-Вергильев разглядывал сквозь хлещущие с неба потоки прыгающие груди, бритые, подстриженные и лохматые лобки, разноцветные татуировки на девичьих плечах, животах и ягодицах. В поле зрения перископа вынужденно попадали и мужские тела — мускулистые и дряблые, с восставшим, полувосставшим и совершенно не восставшим, можно сказать, позорно рабствующим достоинством. Не очень понятно было, зачем, вообще, его демонстрировать революционному миру?

На бегу составлялись пары, тройки и более многочисленные эротические коллективы. Они тут же — на площади — бросив на асфальт остатки одежды, или стоя, сидя, боком, в самых фантастических, невозможных в обыденной жизни позициях, совокуплялись, сплетались вокруг деревьев и фонарей в вакхические, дионисийские венки.

Вергильев решил держаться поближе к начальству, справедливо рассудив, что президента уведут с площади в первую очередь. А он вместе с членами отставленного правительства следом, следом…

Президент, надо отдать ему должное, вел себя совершенно спокойно. Охранник пытался раскрыть над ним зонт, но вода с неба била с такой силой, что раскрыть зонт не удавалось. Можно сказать, в шланг превратился зонт, из которого охранник поливал президента, словно тот был цветком или овощем. Президенту это надоело, и он отодвинул охранника. «Не будем отрываться от народа, — расслышал Вергильев слова президента. — Аки посуху, не получится». Потом он поманил к себе другого охранника — с кейсом. Тот извлек из кейса бинокль, протянул президенту.

Некоторое время президент рассматривал в бинокль, что происходит на площади.

— Не думал, — передал он бинокль жене шефа, — что молодежь воспримет мои слова о пользе водных процедур столь буквально. Кто тут намекает, — строго обратился к протиснувшейся к нему, перепуганной и ни на что не намекающей, съемочной группе Би-би-си, — что наша молодежь утратила пассионарность? Разве у вас… в Гайд-парке такое возможно?

Охрана оттерла корреспондентов, пытаясь расчистить дорогу к президентскому кортежу. В открывшейся на мгновение перспективе возник огромный негр, занимавшийся любовью с девушкой у фонарного столба. Девушку, однако, если, конечно, это была девушка, за широким стилизованным столбом было не разглядеть, и казалось, что негр выдалбливает членом, как отбойным молотком, в чугунном фонаре дыру.

Но недолго президент, жена шефа и члены отставленного правительства смотрели на стахановца-негра. Кольцо вокруг сцены вновь свернулось удавом. Дождь ударил с новой силой.

У Вергильева мелькнула мысль, что больше всего на свете президенту сейчас хочется, чтобы вокруг не было ни охраны, ни отправленных в отставку министров. Даже против распоясавшегося (в прямом и переносном смысле слова) проходчика-негра не возражал бы президент. Пусть себе рубает любовный уголек. Президент бы с удовольствием избавился от промокшего до нитки костюма и присоединился к молодым людям с бульвара.

Но не один.

Он бы бежал и бежал, пока не догнал бы жену шефа. А той предстояло сделать выбор — остаться с президентом, сбросив сплетенное из нитей дождя платье, или — раствориться в дожде, прежде чем президент ее настигнет.


Толпы напирали со всех сторон, словно тиски сжимались вокруг сцены.

Со стороны бульвара накатывались голыши.

С Тверской — одетые, но ищущие защиты от ливня, граждане.

От Малой Дмитровки — рявкающие в мегафоны демонстранты с изжеванными в лохмотья, как если бы дождь был огромной ненасытной пастью, транспарантами. Пасть еще и оказалась с юмором, сократив на одном из уцелевших транспарантов святое слово «свобода» в… «во…ода». С другого — видимо, напоминавшего о выдающемся борце за демократию академике Сахарове, пасть слизнула все буквы, издевательски оставив только «Сахар».

От недавно установленного на другой стороне бульвара храма-новодела — неотвратимо надвигалась колонна верующих с хоругвями, во главе с бородатым батюшкой в черной рясе и с посохом. Батюшка прыгал по асфальту, как намокший, а потому не могущий взлететь, ворон, преследуя… обезьяну?

Нет…

Вергильев разглядел, что не обезьяну преследует колонна верующих во главе с грозно размахивающим посохом… отцом Драконием, вспомнил Вергильев имя батюшки — бывшего прокурора, а ныне депутата Государственной Думы. Они преследовали артиста, точнее статиста оперы, одетого в оранжевый с хвостом костюм не то фавна, не то черта. Со стороны все выглядело так, словно несчастный этот кордебалетный фавн или черт пытается укрыться, спастись среди голых, совокупляющихся фактически на бегу людей, как в аду (где еще возможна такая мерзость?), а отец Драконий ведет свое воинство на сокрушение вместилища зла. Не упуская из вида оранжевое отродье, отец Драконий не забывал вразумлять посохом попадавшихся под руку голышей.

Видя такое дело, некоторые охранники достали пистолеты.

— Убрать оружие! Уходим! — принял решение президент. — Спускаемся в этот… как его… аква-комплекс! Открывайте!

Отставленные члены правительства, примкнувшие к ним прокурор с судейскими, какие-то еще не в добрый час приехавшие на площадь государственные люди потянулись за президентом к спуску в аква-комплекс.

— А он там… действительно есть, этот аква-комплекс? — на всякий случай поинтересовался Вергильев у оказавшегося поблизости Славы.

— Обижаешь, — сказал Слава. — Бассейн наполнен, сауна нагрета, хамам… под паром, аромотерапия. Или бассейн сейчас не катит? Нас-то хоть пустят?

— Не знаю, — честно ответил Вергильев. — Когда охрана нервничает, ни в чем нельзя быть уверенным…


И как в воду (хотя, почему как?) смотрел.


— Все, хватит! Набились! — оттолкнул от двери какого-то, явно не по чину лезущего в аква-комплекс, то ли заместителя министра, то ли председателя думского комитета, начальник президентской охраны. — Я закрываю! — обратился к оставшимся снаружи подчиненным. — Кортеж сюда! Немедленно! Да хоть по головам! На связи!


Дверь закрылась.


— Остаемся на линии воды? — услышал Вергильев за спиной голос шефа.

— Вы… здесь? — удивился он.

— Да поссать за трибуну отошел, — объяснил шеф.

— А где ваша жена? — повертел головой по сторонам Вергильев.

— Не знаю, — мрачно ответил шеф. — Все по пословице: жену отдай дяде, а сам ступай к… Ну что? — увидел Славу. — Так и будем здесь протекать?

— Давайте в будку! — быстро сориентировался Слава. — Ничего, поместимся!

Без помощи охраны добраться до кабины оказалось не так-то просто. Толпа на площади то сжималась, и тогда не то что идти, а дышать становилось трудно, то разжималась, как кулак, и тогда можно было сделать несколько шагов.

Слава шел первым.

Следом — шеф, ухвативший его за брючный ремень.

Замыкал шествие Вергильев, мертвой хваткой вцепившийся в ремень шефа.

Оцепление, похоже, сняли. Народ ломанулся на проезжую часть перекрытой Тверской.


Ходынки удалось избежать.


Осталось только переждать потоп.


Наконец, они втиснулись в кабину. Но дверь закрыть не удалось, потому что в проеме застряло лохматое рыжее существо, говорящее не по-русски. Вергильев с изумлением узнал того самого, преследуемого отцом Драконием, оперного то ли фавна, то ли черта.

— Кто это? Чего ему надо? Почему он… матерится? — спросил шеф.

Черт и впрямь обильно уснащал свою нерусскую речь звуками типа «хуэ», «хюи» и «хюю».

— Он не матерится, — объяснил Слава. — Он разговаривает с нами по-фламандски. У них там все — сплошной х… Такой язык.

— Вот как? — удивился шеф. — А почему он разговаривает с нами по-фламандски? Он что, Тиль Уленшпигель? Я не знаю ни одного фламандца, который не мог бы разговаривать по-английски…

— Он волнуется, — сказал Слава, — потому что не знает, зачем за ним гонится сумасшедший старик.

— Ладно, — пожал плечами шеф, отодвинулся от двери. — Пусть заходит. Где этот сумасшедший старик?

Обрадованный артист ввалился в будку, но на пороге поскользнулся, так что быстро захлопнуть дверь не удалось.

— Получай, вор! — прогремел над площадью голос отца Дракония.

В следующее мгновение посох, как копье, пущенное… Александром Македонским, не иначе, влетел, чудом никого не убив, в кабину, не просто вонзился, но пробил насквозь пульт вместе с кнопкой, которую (предположительно) мог нажать президент.

Пульт взорвался букетом белых искр. Торчащий в пульте, как гарпун в спине кита, посох отца Дракония засветился, словно его вдруг тоже оплели вьющиеся — вспыхивающие и гаснущие — электрические цветы. Будка завибрировала, как ракета перед стартом. Слава, шеф, Вергильев и перепуганный оранжевый фавн едва успели выскочить вон.

Внутри кабины раздались хлопки, словно некто невидимый, но большой, кратко чему-то поаплодировал, потом будка подпрыгнула, выстрелила в небо белым дымчатым лучом и погасла, как умерла. На площади сделалось тихо, как на кладбище.

Но никто (кроме будки) не умер.

Все были живы.

— Пойду посмотрю, что там, — мрачно произнес Слава.

В воздухе повеяло озоном.

Дождь чудесным образом прекратился.

— Уймись, отец. Это всего лишь артист, — сказал шеф отцу Драконию.

Тот почему-то опустился перед ним на колени и размашисто перекрестился.

— Это лишнее, — поморщился шеф.

— Там… — протянул руку вверх отец Драконий, — ангел… Я видел. Он спустился с неба…

Опамятовавшиеся журналисты защелкали фотоаппаратами, зашевелили, как ластами, мокрыми айпадами и камерами. Вергильев прямо-таки увидел завтрашние первополосные фотографии: отец Драконий в черной рясе, с большим крестом на груди тянет вверх руку в нацистском приветствии…

Он посмотрел, куда указывал отец Драконий.

На сцене, уже не в сером, сплетенном из нитей дождя, но в сшитом из радуги платье, стояла жена шефа. Вергильев был готов поклясться, что когда они пробивались к будке, ее там не было. Неужели, подумал он, спряталась под сценой? Вот хитрюга…

Из обесточенной, напоминающей брошенную бабой-Ягой избушку на курьих ножках, будки выбрался Слава. В перепачканных сажей руках он держал посох отца Дракония.

— Этот идиот, — тихо сказал Слава шефу, но Вергильев расслышал, — не просто долбанул своей палкой в пульт. Это бы ладно. Он… пробил кабель «водяного дыма». Здесь, на открытом пространстве как-то обошлось, только дождь прекратился, а вот что там… — кивнул в сторону аква-комплекса.

— Не понял, — нахмурился шеф.

«Водяной дым», — объяснил Слава, — новейшая нанотехнология. Он преобразует материю, разлагает ее на атомы. Генератор подает энергию для системы очистки и напора воды. А дед своим посохом… пробил насквозь кабель. Вся энергия ушла… туда, — кивнул в сторону аква-комплекса Слава. — Я… не знаю, что там… Это все равно, чтосмахивать крошки со стола реактором на быстрых нейтронах. Вот смотрите, — показал шефу посох, — конец из кованого железа, как острога… Откуда у него такая силища? Илья Муромец, блядь! Этот выносной пульт… Зачем он был нужен? Какой-то бред! — махнул рукой.

Жена шефа все еще стояла на сцене в платье из радуги, но уже как будто не касаясь сцены ногами. Вергильев вспомнил, что совершенно точно видел, как она спускалась вместе с президентом в аква-комплекс.

— Пошли! Где ключи? — расталкивая явно ожидавших «продолжения банкета» людей на площади, шеф в два прыжка добрался до аква-комплекса. — Всем стоять! Я один! — приказал охране. — Вы потом! — Выхватив у Славы ключи, открыл дверь, вошел внутрь.

— Никого не пускать! — распорядился, входя в роль, Вергильев. — Он с нами! — пропихнул вперед Славу.

Охрана послушалась.

Аква-комплекс был девственно чист и абсолютно пуст. Он напоминал операционную до того момента, как туда привезут на каталке усыпленного больного, и бригада хирургов приступит к операции.

Шеф, Слава и Вергильев трижды обошли все помещения, проверили все, включая одежные шкафчики для «чистых людей» из «чистого города».

— «Водяной дым», — тихо сказал Слава Вергильеву, — их всех… смыло, как… водой в унитазе. Замочило… в сортире.

— Ну что, парни? Поплаваем в бассейне? — Голос шефа звучал гулко, словно шеф говорил в микрофон на многотысячном митинге. — Или вы предпочитаете хамам с этим… как его… «водяным дымом»?

— Начинайте без меня! — Вергильев вдруг ясно, словно только что очнулся, понял, что промедление смерти подобно.

Неведомая сила повлекла его прочь из аква-комплекса — на площадь, к безмолвствующему народу.

Площадь была залита солнечным светом. По Тверской спокойно шли люди, а по проезжей части неслись машины. Это было совершенно невозможно, но за деревьями на бульваре оркестр берлинской оперы настраивал инструменты, явно намереваясь довести до конца «Тангейзера». С немцами, рассеянно подумал Вергильев, надо дружить, крепкие ребята. Особенно после Сталинграда. Отец Драконий о чем-то строго, но мирно беседовал с подсохшим оранжевым чертом. Интересно, подумал Вергильев, на каком языке они разговаривают? На бульваре ударили литавры, глухо забубнили промокшие барабаны. Черт, подхватив хвост, простился с отцом Драконием, опрометью кинулся к рабочему месту.


Сопровождаемый тысячами глаз, Вергильев медленно и значительно (что-то ему подсказывало, что надо именно так) поднялся на сцену, где еще недавно стояла, не касаясь сцены ногами, жена шефа в платье из радуги. Сейчас ее здесь не было. Куда она подевалась? Вергильев не знал, да и не было времени об этом думать.

— Граждане России! — возвестил он со сцены в дымящуюся на солнце (неужели «водяным дымом»?) намокшую губку микрофона, который неожиданно (неужели опять «водяным дымом»?) разнес его голос над притихшей площадью. — Бескровная демократическая революция, о которой так долго мечтали лучшие люди страны, свершилась! — Вергильев понятия не имел, откуда берутся произносимые им, орлино летящие над площадью, слова, но и об этом, также как и о том, куда подевалась жена шефа, думать времени не было.

Он поднял вверх руку, успокаивая растревоженных слушателей.

— Президент, — продолжил каменным прокурорским голосом, — осознал губительность проводимой им политики и вместе со своим окружением навсегда покинул Россию! Покинул, — уточнил, уловив некий гул сомнения, Вергильев, — абсолютно добровольно, исполнив все предписанные Конституцией формальности. Нас ожидает долгий и трудный период восстановления в стране порядка и демократии. Но не в хмурое, как когда-то утро, а в прекрасный солнечный день после очистительной грозы мы вступаем на путь обновления! Не сомневаюсь, что мы пройдем его открыто, с честью, неукоснительно соблюдая законы нашей великой Родины. Да здравствует временно исполняющий обязанности главы государства… — набрав полную грудь воздуха, Вергильев что было силы проорал фамилию шефа.

Площадь отозвалась ошарашенным ревом.

Тут же, ставя жирный крест на самой возможности продолжения митинга, во всю мощь грянул на бульваре «Тангейзер».

Вергильев спустился вниз. Все судьбоносное делается быстро, вспомнил он чьи-то мудрые, но циничные слова.

Возле сцены, окруженный охранниками, шеф отдавал распоряжения по мобильному телефону. Президентский кортеж уже успели подогнать прямо к аква-комплексу.

— Молодец, — закончив разговор, похлопал по плечу Вергильева шеф. — Все правильно сказал. Пиши заявление о приеме на работу.

11

Утром Егорова разбудил телефонный звонок генерального директора медицинского центра «Наномед» Игоря Валентиновича Ракова.

— Разве мы работаем по субботам? — прохрипел в трубку Егоров. Он совершенно точно помнил, что вчера была пятница. По пятницам в гости к нему приходила соседка. Она с краткими дружественными визитами забегала к нему и в другие дни недели, но по пятницам гостила основательно, потому что на выходные отвозила сына и дочь к матери в Бибирево, где те дышали свежим воздухом в лесопарке.

— Смотришь телевизор? — поинтересовался Игорек.

— Ты прекрасно знаешь, что я никогда не смотрю телевизор.

Егоров вспомнил, что как раз вчера смотрел вместе с соседкой порнуху на канале Рен-тв. Ему было лень искать что-то забористое в своей фильмотеке, так что Рен-тв подвернулся вовремя. Он еще удивился, какое качественное жесткое порно стал показывать этот канал. Без порнухи у Егорова на соседку не вставал. Она, помнится, странно пошутила, что по всем каналам сегодня гонят порнуху с… Пушкинской площади.

— Все наши проблемы разрешились, — сообщил Игорек, явно не веря, что Егоров не смотрит телевизор. — Кто ищет свечку в сгоревшем доме? — задал странный вопрос.

— «Наномед»… сгорел? — ужаснулся Егоров.

— Я в переносном смысле! — засмеялся Игорек. — У нас все хорошо, ты понял? А будет еще лучше…

Егоров молчал, вспоминая, сколько они вчера выпили, и когда она ушла? Выпили точно немало. А ушла она, скорее всего, ненадолго. Соседка редко пропускала утреннюю эрекцию.

— Слушай, я тебя, как психиатра, хочу спросить, — резко сменил тему Игорек. — К чему снятся… ну… разные морские существа?

— Тебе снятся? — уточнил Егоров.

— Мне, мне, — недовольно подтвердил Игорек.

— К неконтролируемому ночному мочеиспусканию, — предположил Егоров.

— Натурально так снилось, — пропустил мимо ушей урологический диагноз Игорек, — как будто я сам… один из них. И вообще я не понял, может, я на самом деле как раз этот… А то, что человек, это мне снится…

— Какой хоть зверь? — Егорову стало смешно.

— А хер его знает! — разозлился Игорек. — С хвостом, здоровый такой, язык, как у змеи… Залезет на камень и орет.

— Варан? — предположил Егоров.

— Варан? — с сомнением повторил Игорек. — Не… Варан в пустыне, а этот в камнях на берегу орет.

— Забудь, — зевнул в трубку Егоров. — Твоя фамилия Раков. Вот тебе и снятся… земноводные.

— А тебе что снится, если твоя фамилия Егоров? — не удовлетворился объяснением Игорек. — Георгий-Победоносец, поражающий копьем… рака?

— Горе, — вздохнул Егоров, — мне снится горе и… горы. А еще, — добавил совершенно неожиданно, — Анаксагор! — испуганно повесил трубку, подумал, кто такой… Анаксагор?

Хлопнула входная дверь.

— Милый, я к тебе! — услышал Егоров голос соседки.

Опоздала, подумал он, опоздала на утреннюю эрекцию, как на первую электричку…


После завтрака с пивком и, к удивлению Егорова, удачной попытки соседки догнать утреннюю электричку, он плотно уселся за Исайку.

Интернет, как и положено, был переполнен взаимоисключающими комментариями о вчерашних событиях на Пушкинской площади.

Егоров набрал свой пароль в Сети БТ. Войти удалось не сразу. Администратор трижды перепроверял Егорова, прежде чем допустил на форум.

Форум выглядел странно. Во-первых, отсутствовали стихи. Во-вторых, участники дискуссии выступали не под своими никами, как обычно, а под порядковыми номерами.

Администратор прислал сообщение, что Егоров (в виде исключения, потому что он опоздал!) допущен к сетевой игре. Правила игры были просты: каждый участник мог выступить в дискуссии о том, что произошло вчера на Пушкинской площади только раз с одним-единственным сообщением. Причем не в виде отклика на ранее опубликованные мнения, а — когда выпадет жребий. То есть Егоров должен был читать тексты других «бэтэшников», дожидаясь, когда выпадет его очередь высказаться. После того, как все выступят, сетевое сообщество БТ определит голосованием победителя. Победителю будет вручена награда.


Пожав плечами, Егоров приступил к чтению.


№ 1. «Основой всего сущего Фалес считал воду, то есть жидкое состояние вещества. Философия, по его мнению, должна искать объяснение природы не в религии, а в изучении реальной действительности. Он называл материю „основным существом“, или „основной природой“. Ничто не возникает и не погибает, так как „основная природа“ всегда сохраняется».


№ 2. «Все начинается с воды и в нее возвращается. Испарения воды питают небесные огни (солнце и другие светила), затем в дожде вода опять возвращается и переходит в землю в виде речных отложений. В дальнейшем из земли снова появляется вода в виде подземных ключей, туманов, росы и так далее».


№ 3. «Аристотель употребляет два выражения: „стойхейон“ и „архэ“. Стойхейон (элемент, стихия) понимается как первооснова, как общее, субстрат всех вещей, как крайняя точка, к которой мы приходим, отвлекаясь от различных состояний материи. Архэ же — это первоначальное состояние вещей, первоначало, видоизменения которого и дают различные состояния, различные реальные вещи».


Егоров подумал, что сетевая игра — плод коллективного помешательства. Или — коллективного издевательства. Но над кем? Над чем? Неужели…


№ 4. «Между учениями о „стойхейон“ и „архэ“ нет принципиального различия. Только при таком толковании становится понятным, почему Аристотель говорит сначала, что все вещи происходят и разрушаются, а затем, что ничто не происходит и ничто не уничтожается. Тут было бы противоречие, если бы мы не учитывали того смысла, который он придает этому месту: все вещи происходят и погибают, но „жидкая материя“ есть их вечная первооснова, и в этом смысле ничто не происходит и ничто не погибает».


№ 5. «Возникает ряд вопросов в связи с аристотелевыми свидетельствами о Фалесе, приведенными в сочинении „О душе“. „Некоторые говорят, — писал он, — что душа подобно воде разлита во всем существующем“. В то же самое время, по его мнению, Фалес думал, „что все полно богов“. Он также считал душу за способную к движению, говоря, что магнит имеет душу, так как он притягивает железо».


№ 6. «По Гераклиту душа (психея), как воздух, вода и земля, — только одно из переходных состояний материи, или огня. „Душе смерть — стать водою, — говорил он, — воде же смерть — стать землею; из земли же вода рождается, а из воды — душа“».


№ 7. «Фалес был родоначальником античных философов-материалистов. Они принимали за основу сущего единый телесный субстрат, или, как он писал: „один из трех элементов или что-нибудь другое, плотнее огня и тоньше воздуха, — все остальное порождают из него уплотнением и разрежением, производя таким образом многое“».


№ 8. «Анаксимандру принадлежит попытка разрешения проблемы единого и многого, первый подход к проблеме единства противоположностей. Противоположности, заключающиеся в едином, в дальнейшем выделяются из него. Противоположности теплого и холодного, сухого и влажного, бывшие в скрытом виде в едином „апейроне“, то есть материи, выделяясь, обусловливают переход материи из одного состояния в другое. Выделение противоположностей связано с разрежением и уплотнением этой материи».


Кто эти люди, подумал Егоров, что они обсуждают, чего хотят?


№ 9. «Единственный подлинный фрагмент Анаксимандра, сохраненный Симплицием (Теофрастом) гласит: „А из чего возникают все вещи, в то же самое они и разрешаются, согласно необходимости. Ибо они за свою нечестивость несут наказание и получают возмездие друг от друга в установленное время“».


№ 10. «Анаксимандр утверждал, что при возникновении нашего мира из вечного начала выделилось детородное начало теплого и холодного, и образовавшаяся из него некоторая огненная сфера облекла воздух, окружающий землю, подобно тому, как кора облекает дерево. Когда огненная сфера порвалась и замкнулась в несколько колец, возникли солнце, луна и звезды».


№ 11. «Анаксимандр указывал, что „человек вначале был подобен рыбе“, что „первые животные родились во влаге и были покрыты колючей чешуей; по достижении известного возраста они стали выходить на сушу и (там), когда начала лопаться чешуя, они в скором времени изменили свой образ жизни“».


№ 12. «„Золотые стихи“ в полной мере передают содержание пифагоровой морали. Процитирую только один отрывок: „Прежде всего почитай и люби богов, героев, существ, средних между богами и героями, но не проси у них ничего в своих молитвах; ты сам не знаешь, что хорошо для тебя, это же известно лишь им“».


№ 13. «Плохие свидетели для людей — глаза и уши тех, кто имеет грубые души».


Это про меня, подумал Егоров, открывая очередную бутылку пива. Он решил, что если сейчас выпадет его номер, он напишет: «Пошли вы на х..!» и навсегда забудет про Сеть БТ.


№ 14. «Эмпедокл различает четыре периода в ходе мирового процесса. Сначала существует бескачественный Сфайрос, исходный пункт космогонического развития, представляющий подлинное единство элементов, их самую совершенную смесь, возникшую благодаря деятельности дружбы. Вражда же в то время находилась вне этого мира дружбы, окружала его. Второй период наступает тогда, когда вместо дружбы вступает в свои права вражда. В этот период элементы существуют частью соединенными, частью разъединенными. Возникают отдельные вещи. В третьем периоде наступает полное разъединение элементов. Это время полного господства вражды и изгнание из мира дружбы, которая располагается на его периферии. Наконец, в четвертом периоде вновь пришедшая к господству дружба соединяет элементы, и вражда исчезает. Таким образом происходит попеременное господство дружбы и вражды, что обусловливает циклический характер изменения Вселенной».


№ 15. «Анаксагор считал, что слова „возникновение“ и „гибель“ эллины употребляют неправильно. Ибо на самом деле ни одна вещь не возникает, не уничтожается, но составляется из смешения существующих вещей или выделяется из них. Таким образом, правильным было бы говорить вместо „возникать“ — „смешиваться“ и вместо „погибать“ — „разделяться“».


№ 16. «Первичную материю Анаксагор, следуя элейскому учению о бытии, понимает как инертную массу. Необходимо было присутствие особой действующей причины, которая привела бы в движение первичную массу. Как и Эмпедокл, Анаксагор обращается к внешней силе. Он нашел ее в „нус“ — уме. Ум, по словам Анаксагора, „есть легчайшее из всех вещей и чистейшее“. Назначение его в системе Анаксагора — дать первый толчок материи, вызвать всеобщее круговращение. Это — источник движения, оторванный от материи, действующий по отношению к ней как внешняя сила».


Следующий — семнадцатый — номер выпал Егорову.


«„Нус“, — щедро отхлебнув пива, написал он, — давший толчок материи, вызвавший всеобщее круговращение — это Сеть БТ. Нет никакой разницы, кто из двух существ, средних между богами и героями, и каким способом сначала привел человеческое (женское) воплощение души (психеи) народа к „гибели“, а потом к „возникновению“. Важно то, что наказание (неважно чье) и возмездие (неважно кому) свершилось в установленное время. Но еще важнее то, — допил бутылку до конца Егоров, — что никто никогда не узнает, кто именно из двух „существ“ сначала „погубил“ душу, а потом способствовал ее „возникновению“, потому что, — высосал из бутылки пену, — душа мне этого так и не сказала».

Некоторое время Исайка не реагировал ни на какие клавиши, и Егорову показалось, что он «завис».

Но Исайка не завис.

На экране появилось: «№ 17 — проигрыш».

12

Аврелия приводила в порядок свой письменный стол в кабинете, когда к ней приехал Антонин Вергильев.

— Неужели, — удивилась Аврелия, — вы настаиваете на получении премии? Зачем вам премия? Вам теперь принадлежит вся страна.

Вергильев про премию промолчал, но начал долго и нудно говорить о том, что банковская система России нуждается в реорганизации.

Послушав его минут десять, Аврелия поинтересовалась:

— Вы уполномочены предложить мне должность министра финансов? Или хотите меня о чем-то спросить? Если первое — мой ответ: «Нет». Если второе — спрашивайте сейчас, потому что я сегодня на работе последний день. Пять лет не была в отпуске. Вечером я улетаю на море.

— Что вам известно про Сеть БТ? — спросил Вергильев. Аврелия молчала, и он пояснил:

— Бью Тебя. Там ролик, где вы…

— Да, ролик, — сказала Аврелия. — Помню. Что вас, собственно, беспокоит?

— Вы сами понимаете, — значительно произнес Вергильев, — в сложившихся обстоятельствах… Я имею в виду…

— Короче и яснее, — попросила Аврелия.

— Я вчера и сегодня весь день пытался отыскать в сети этот ролик. Его там нет.

— Прекрасно, — усмехнулась Аврелия. — Сеть читает ваши мысли. Порядок в Сети — порядок в государстве. Дарю вам лозунг.

— Спасибо, — кивнул Вергильев, — но она исчезла, как будто никогда не существовала. Сеть БТ растворилась… где?

— Вы ждете от меня рифмы? — спросила Аврелия.

— Я хочу знать, кто избил нашу общую знакомую. И кто потом ее оживил… оригинальным, скажем так, способом. Вам же известно, что тогда они оба были на острове. Вы, кстати, тоже там были.

— Но сейчас, насколько мне известно, из них остался только один?

— Да, остался один, — подтвердил Вергильев.

— Вот и спросите у него, — предложила Аврелия.

— Вы были у него, — сказал Вергильев, — я видел запись в книге руководителя секретариата. Что вы ему сказали? Что он вам ответил?

— Вы действительно хотите это знать? — с интересом посмотрела на него Аврелия.

— Хочу, — обреченно подтвердил Вергильев.

— Но вы не хуже меня знаете, что…

— С такой информацией люди долго не живут, — завершил фразу Вергильев.

— Хорошо, — пожала плечами Аврелия, — если вы настаиваете. Я пришла к нему и сказала, что он должен сделать все, чтобы проект «Чистый город — чистые люди» не состоялся, потому что он погубит страну. Если он меня не послушается, в Сети будут размещены два ролика. Первый — тот, о котором вы говорили. Второй — новый, где его жена под гипнозом вспоминает, что с ней произошло на острове. Кто ее сначала изнасиловал и сбросил со скалы в море, и кто потом поимел ее в морге.

— Он должен был попросить вас показать, — сказал Вергильев.

— Конечно, — кивнула Аврелия. — Я показала. Но без звука.

— Почему без звука?

— Я сказала ему, что он сам может выбрать, кого и в чем будет обвинять его жена. Звук смонтирован на все возможные варианты. Их не так много. Один изнасиловал и сбросил со скалы. Другой — трахнул мертвую в морге, и она ожила. Или наоборот. Или они проделали и то, и то вместе. От перемены мест слагаемых сумма не менялась, во всяком случае, лучше точно не становилась.

— И какой вариант он выбрал?

— Он сказал, что ему плевать. Сказал, что я могу выставлять в Сети что угодно. Он никогда, ни при каких обстоятельствах не предаст свою Родину и своего президента.


2010–2012 г.г.


Оглавление

  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12