Мертвая хватка (fb2)


Настройки текста:



Андрей ВОРОНИН ИНСТРУКТОР: МЕРТВАЯ ХВАТКА

Глава первая

Города, особенно такие большие, как Москва, встречают весну первыми. Всю зиму погребенные под снегом каменные извилины улиц грезят о тепле; в огромных топках чадно сгорают тонны угля и мазута, гоня по ржавым трубам горячую воду, и гигаватты электрической энергии круглые сутки озаряют кирпичные ущелья ровным желтоватым светом, тщась заменить собой загостившееся в теплых краях солнце. Днем и ночью над городом висит плохо различимое простым глазом одеяло смога, удерживающее драгоценное тепло – смрадное, нездоровое, но все-таки тепло.

Город живет по календарю. Нетерпеливо срывая со стены листок за листком, горожане воровато заглядывают вперед: скорее бы! И как только февраль сменяется мартом, город вздыхает с облегчением и во всеуслышание объявляет: все, господа, весна! Отмучились. Добро пожаловать на сезонные распродажи…

И природа, загнанная в черте города в обнесенные чугунными решетками резервации парков и скверов, послушно уступает: весна так весна. Как скажете, ребята, вам тут, в городе, виднее. Давайте подгоняйте ваши погрузчики и самосвалы, сгребайте грязный снег, сметайте с мостовой песок и соль, которые сами же и набросали за зиму едва ли не по колено, – словом, действуйте по плану.

И горожане действуют по плану. Слежавшиеся сугробы вывозят за город и сваливают в овраги, предоставляя им спокойно ждать весны – не календарной, а настоящей. На подоконниках городских квартир победно зеленеет в длинных деревянных ящиках рассада, на рынках откуда ни возьмись возникают ржавые грузовики, доверху набитые саженцами плодовых деревьев и кустарников, а возле киосков, торгующих семенами и удобрениями, собираются шумные очереди.

Ртутный столбик термометра все еще неуверенно колеблется возле нулевой отметки, но царящая в городе суета так заразительна, что ранний дачник, впервые в этом году свернувший с шоссе на знакомый проселок, всякий раз жутко удивляется, обнаружив, что в лесу до сих пор лежит снег. Да и то сказать: в городе давно уже ждут первой зелени, а тут, изволите ли видеть, зима! Дичь, тундра… И как они круглый год живут в этой своей деревне?

Рыба дачником не был и к ковырянию в земле относился с нескрываемым презрением коренного горожанина, достаточно хорошо обеспеченного, чтобы не отказывать себе в овощах и фруктах независимо от времени года. Он, конечно, не думал, что картошка растет на деревьях, а бананы вызревают на огуречных грядках, но рыться в грязи на заре третьего тысячелетия полагал делом глупым и недостойным человека разумного, каковым считал себя без тени сомнения.

Охотой Рыба тоже не баловался, не говоря уже о такой ерунде, как собирание грибов и ягод; в лесу он бывал очень редко, исключительно по необходимости или случайно – ну, к примеру, когда в дороге подпирала вдруг нужда и приходилось волей-неволей выходить из машины и общаться с «зеленым другом», – и то обстоятельство, что в начале апреля под соснами и елями еще прячутся, дыша промозглым холодом, почерневшие сугробы, оказалось для него настоящим открытием.

– Еханый бабай, – сказал Рыба, озадаченно вертя большой круглой головой, – гля, пацаны, снег! В натуре, снег!

– На дорогу смотри, – ворчливо посоветовал сидевший рядом с Рыбой Простатит. – Того и гляди, колеса в какой-нибудь ямине оставишь. Снега он не видал, блин. Задолбал твой снег, в натуре. Скорей бы лето! С телками на бережке шашлычок поджарить – это ж милое дело!

Рыба молча покосился на соседа и стал смотреть на дорогу. Простатит громоздился рядом с ним горой мускулов и жира – огромный, с синей от бритья тяжелой челюстью, туго обтянутый кожаной курткой, внутри которой свободно могли бы разместиться три человека нормального телосложения. Хозяйский джип, на котором они ехали, был новенький, и подвеска у него была в полном порядке, но Рыбе все равно казалось, что под тяжестью Простатита мощный японский внедорожник заметно перекашивает на правую сторону.

Дорога была, мягко говоря, так себе. Пока они ехали полем, покрытие было еще куда ни шло, хотя и там любая легковая иномарка за пять минут превратилась бы в металлолом. Но здесь, в лесу, без проблем проехать можно было разве что на тракторе или грузовике повышенной проходимости – на «Урале», скажем, или армейском КамАЗе. Две глубокие вязкие колеи все время карабкались на какие-то косые бугры – карабкались исключительно для того, чтобы тут же нырнуть в очередную страховидную ямищу, наполненную желтоватой глинистой водой. Мощный джип модного серебристого цвета с плеском погружался в ямы, мутная жижа шумно плюхала в днище, иногда брызгая на стекло; высокие колеса с титановыми дисками погружались в воду целиком, округлый бампер гнал перед собой волну, которая выплескивалась на обочины, заливая придорожные кусты.

Из ям Рыба выводил машину на пониженной передаче. Пару раз они даже забуксовали, но бог их миловал, и толкать машину не пришлось.

Там, где дорога была поровнее, любивший скорость Рыба не упускал случая разогнать машину. Тогда тяжелый джип принимался козлом скакать по рытвинам и узловатым корням деревьев. В багажнике при этом всякий раз глухо лязгали лопаты, и запасная канистра с бензином, подпрыгивая в воздух, тяжело ухала в пол, грозя проломить днище. Каждый такой прыжок сопровождался однообразным матом, доносившимся с заднего сиденья. Пассажиров сзади было двое, но ругался только один из них, по виду мало отличавшийся от Рыбы и Простатита. Пассажир этот из-за своего длинного и вислого, как соленый огурец, носа прозывался Хоботом. Сосед Хобота был щуплым молодым человеком в очках, одетым просто и безвкусно. Сидел он тихо, как мышь под веником, и явно чувствовал себя не в своей тарелке. Говоря по правде, молодой человек побаивался своих гориллоподобных спутников.

Что с того, что они называются личной охраной господина Майкова? Если человек выглядит как бандит, разговаривает как бандит, щеголяет бандитскими повадками и таскает под полой куртки заряженный пистолет, а в кармане пружинный нож, то он, скорее всего, и есть самый настоящий бандит, назови ты его хоть охранником, хоть помощником депутата, хоть папой римским. Телохранители господина Майкова выглядели бандитами девяносто шестой пробы, да и сам господин Майков, не к ночи будь помянут, недалеко от них ушел.

А то, что он, господин Майков, называет себя предпринимателем, так ото ничего не значит. Вот Валера Лукьянов, к примеру, везде и всюду называет себя ландшафтным архитектором, и, что смешнее всего, ему, как правило, верят, но суть-то от названия не меняется. Он, Валера, был и останется всего-навсего выпускником сельскохозяйственной академии, агрономом, которому повезло хорошо пристроиться, а его работодатель господин Майков – просто разбогатевший, слегка остепенившийся бандит, и телохранители его тоже бандиты, разве что помоложе да победнее, и приличному человеку в их обществе, ясное дело, неуютно…

За грязным, забрызганным мутной талой жижей окном рывками проплывал лес – запущенный, дремучий, с непролазно густым подлеском, все еще засыпанный почерневшим ноздреватым снегом, неприветливый и холодный. Выпускник сельхозакадемии Валерий Лукьянов снова зашуршал картой Брянской области, хотя уже около часа назад окончательно понял, что толку с этой карты мало, можно сказать, нет совсем. На карте все выглядело просто и ясно. Не было там ни этих дремучих, протянувшихся на сотни километров лесов, ни лесных дорог и просек, перепутанных, как намотанные на вилку спагетти или как дождевые черви в баночке для наживки. Половины деревень, через которые они проезжали, на карте не было тоже, зато там значилась тьма населенных пунктов, которых на деле, похоже, попросту не существовало. Валерий чувствовал, что еще немного, и спутники обвинят его в том, что они заблудились, хотя вел машину не он и поездку эту затеял тоже не он. Правда, насчет последнего… М-да… И дернул же его черт брякнуть Майкову про старика Макарыча! Макарыч – это же просто легенда, слух, который витает в воздухе с незапамятных времен. Никто ведь толком не знает, жив ли он до сих пор, Макарыч-то, а если жив, то продолжает ли заниматься своим ремеслом. Кого ни спроси, все про него слышали, и все хором твердят одно: о да, Макарыч – это ас! Да какой там ас – чародей! В старину про таких говаривали, что у него, дескать, зеленая рука. Мол, к чему ни прикоснется, все цветет, зеленеет, а плодоносит так, что урожай на самосвале не упрешь. Словом, таких садоводов, как Макарыч, нынче днем с огнем не сыщешь – и не только в России, но и, пожалуй, во всем мире.

Это если верить слухам. Сам-то Валера Лукьянов легендарного Макарыча, ясное дело, сроду в глаза не видел и никогда, по большому счету, в его существование до конца не верил. То есть, может, и был когда-то такой садовод, на всю страну знаменитый, да только с тех пор уж больно много воды утекло. И страны той больше нет, и известность тогдашняя в наше время ни хрена, извините, не стоит. Спился он, наверное, давно. Спился и помер, а Валера Лукьянов должен его, старого хрыча, по лесу искать, как та девчонка из сказки про двенадцать месяцев под Новый год подснежники искала. Милое дело, как сказал бы Простатит. Блин, ну и кличка! И как он с такой живет? Неужели не обидно?

Сидевший за рулем Рыба услышал шелест карты и слегка повернул голову в сторону заднего сиденья. Лукьянов увидел его круглую румяную щеку и большое, красное, похожее на раздавленный пельмень ухо.

– Ну, профессор, – спросил он с насмешкой, – чего там пишут-то в твоем талмуде? Приедем мы сегодня куда-нибудь или так и будем попусту бензин жечь? Бензин девяносто пятый, стоит недешево, и жрет его наша машинка за милую душу. Смотри, наука, как бы тебе не пришлось папе Маю за бензинчик башлять. Он бабки зря тратить не любит. Скоро там твоя деревня?

«Начинается», – понял Лукьянов и, чтобы не показать, что оробел, с вызовом ответил, остро блеснув стеклами очков:

– А я откуда знаю? Я, что ли, за рулем?

Рыба поперхнулся и ударил ногой по педали тормоза.

Не ожидавший этого Простатит с глухим деревянным стуком боднул головой ветровое стекло. Хобот коротко заржал, но, когда Простатит тяжело повернулся к нему и смерил его холодным, не сулящим ничего хорошего взглядом, сразу же заткнулся.

– Ты чего, четырехглазый? – с угрозой протянул Рыба, разворачиваясь назад всем телом и просовывая в промежуток между спинками сидений свирепую круглую физиономию, в которой не было ровным счетом ничего рыбьего. – Ты чего гонишь, урод? Мое дело – баранку крутить, а твое – дорогу показывать, понял, Сусанин? Ты куда нас завез, козья морда?

– Хорош быковать. Рыба, – к большому облегчению Лукьянова сказал сидевший рядом с ним Хобот и лениво отпихнул водителя ладонью. – Помнешь этого фраера – папа Май тебе бубну выбьет. Чего ты, в натуре, прыгаешь? Профессор не виноват, что ты указатели читать не умеешь. Крутишь баранку – крути помаленьку и не ной. Какого хрена стал? Поехали, в натуре, а то до завтра не доедем! Заколебало уже по кочкам прыгать!

– Типа, я от этого кайф ловлю, – неохотно убирая голову из просвета между спинками сидений, проворчал Рыба. – Ты, Хобот, базар-то фильтруй! Какие тут, на хрен, указатели? Тайга! Мне, между прочим, еще тачку от этого дерьма отмывать.

– Зато, когда мы на деле, ты за баранкой сидишь и кокс нюхаешь, – сказал Хобот. – Чем плохо? При таком раскладе не в падлу раз в год тачку сполоснуть. Давай заводи, кончай это профсоюзное собрание!

– Заводи, заводи, – проворчал Рыба, берясь за ключ зажигания. – А толку ее заводить? Куда ехать-то? Это, по-твоему, что – дорога в деревню?.

Он ткнул пальцем вперед.

Прямо по курсу опять была лужа – огромная, мутная, с торчащим прямо из середины здоровенным не то корнем, не то суком. На том берегу этого зловещего водоема дорога превращалась в две постепенно сходившие на нет, заросшие мертвой прошлогодней травой, засыпанные прелыми листьями, серой хвоей и растопыренными сосновыми шишками колеи. Метрах в двадцати от лужи поперек дороги лежал длинный язык осевшего ноздреватого сугроба.

– Кончайте орать, уроды, – сказал Простатит. – Чего вы воняете, как два ичкера над лотком с арбузами? Ясный хрен, заблудились. Это тот козел в телогрейке нас сюда заслал, зуб даю. Надо вернуться, отловить этого ухаря и объяснить ему, что обманывать серьезных пацанов нехорошо.

Он имел в виду аборигена, который встретился им около получаса назад. При нем была запряженная в подводу лошаденка. В подводе лежали дрова – несомненно, ворованные.

Сам абориген был пьян в дымину и держался на ногах исключительно благодаря поводьям, за которые цеплялся, скорее всего, чисто инстинктивно. Именно Простатит спрашивал у него дорогу к старому графскому имению и говорил при этом таким тоном и так вертел жирными пальцами, что даже у пьяненького российского мужичонки, по всей видимости, не выдержала душа. Дорогу-то он показал, но вот куда она, эта дорога, вела, было решительно непонятно. Скорее всего, и вовсе никуда. Бывают в русских лесах такие вот дороги: едешь по ней, едешь, а она возьми да и кончись. Растворилась в траве, растаяла, пропала… Ездил по ней кто-то когда-то все за теми же дровами, доезжал вот до этого самого места, грузился, а потом разворачивался и уезжал. А что там дальше, за ельничком, – одному богу известно. Может, топь непролазная или еще чего похуже…

Лукьянов почувствовал глухую тоску и новый прилив раздражения: в самом деле, какого дьявола было упоминать при Майкове о Макарыче? Расхвастался, распустил хвост – вот, мол, какой я грамотный да осведомленный. Вот и чеши теперь свою сельскохозяйственную голову, репу свою дурацкую, думай, как выпутываться. Ведь Рыба, черт бы его побрал, и вправду может потребовать деньги за сожженный попусту бензин, и сумма наверняка получится немалая. Майкову Рыба деньги, конечно, не отдаст, пропьет вместе с Хоботом и Простатитом, но ему-то, Валере Лукьянову, это все едино – что в лоб, что по лбу… Да, ничего не скажешь, хорошенькое начало работы!

– Кончайте кипеж, орлы, – лениво сказал Хобот. Он достал откуда-то жестянку с пивом и ловко вскрыл ее, подавшись вперед, чтобы не закапать брюки. – Станет этот пейзанин вас дожидаться. Его уж, наверное, и след простыл. И потом, Простатит, ты же не в деревню дорогу спрашивал, а к графскому дому. Может, это она и есть. Поглядеть надо.

– Поглядеть, – проворчал Рыба, с завистью наблюдая в зеркало за тем, как Хобот жадно пьет пиво. – Ты приколись, какая в этой луже дровина. Поцарапаем папе машину – мало не покажется.

– Не поцарапаем, – наставительно сказал Хобот, утирая губы, – а поцарапаешь. Ты. Персонально. Кто за аппарат отвечает, в натуре? Ты. Значит, и проблема твоя. Можешь пешком слетать.

– Вот пидор, – пробормотал Рыба и запустил двигатель.

– Поедем в таксо, Эрнестуля? – хладнокровно поинтересовался Хобот, знавший «Двенадцать стульев» и «Золотого теленка» едва ли не наизусть и никогда не упускавший случая ввернуть подходящую цитату из этих бессмертных произведений.

– Пидор, – повторил Рыба, дал газ и бросил сцепление.

Машина рывком прыгнула вперед. Хобот как раз в этот момент поднес ко рту банку, и пиво, выплеснувшись от толчка, обильно оросило его физиономию.

– Извозчик! – возмутился Хобот. – Не дрова, блин, везешь!

– С дровами, в натуре, спокойнее, – не оборачиваясь, отозвался Рыба.

Перед лужей он притормозил, и джип осторожно вполз в глубокую мутную воду. Под колесами затрещала гнилая древесина, послышался глухой удар в днище – машина наехала на лежавшую в луже корягу.

– Форсирование водной преграды, – прокомментировал это событие Хобот, выбрасывая в окно пустую пивную жестянку и вынимая из кармана сигареты. – Слышали, чего Борюсик учудил?

– Это который? – со скрипом поворачиваясь на сиденье, заинтересованно спросил Простатит. – Клюваетый, что ли?

– Ага. Ему какой-то фраер из Подольска двенадцать косых висел. Долго висел. Они, типа, корешами были, что ля.

В общем, Клюваетый на него не наезжал. А тут такая ботва: слушок пошел, что фраер этот в Австралию собрался – типа, насовсем. Ну, Борюсик, ясное дело, хватает трубу и вызванивает этого умника. Тот, натурально, бакланит: типа, нет проблем, приезжай, братан, разойдемся краями. Живых бабок, типа, нет, хоть режь ты меня, хоть стреляй, так забери, бакланит, мой «черкан». Клюваетый поехал, посмотрел тачку.

«Черкан» еще не старый, салон кожаный, все навороты – ну, как положено. В общем, стоит такое корыто как-нибудь побольше двенадцати косых. Ну, ксиву оформили – типа, доверенность, – спрыснули это-дело, насажали полную машину баб и поехали за город обновку пробовать. А Борюсик, ты же в курсе, когда выпьет, с головой не дружит. Ночь, в поле снег лежит, а он с дороги съехал и давай по кочкам скакать! Типа, техасский рейнджер.

– Ну? – заинтересованно спросил Простатит.

– Ну и нырнули в какой-то пруд. То есть это они думали, что пруд, а оказалось – очистные сооружения. Свиноферма там, понимаешь. Вылезли оттуда все как есть в этом самом… «Черкан» потонул, на хрен, попутки не берут – ночь, блин, а тут целая банда, и все в говне, как шоколадные зайцы. Пока они телок своих в город отправляли, пока посреди ночи трактор искали, забыли, на хрен, где джип утопили. До утра по кочкам ползали.

– И что? – подал голос Рыба. – С концами?

– Да лучше бы с концами, – сказал Хобот. – Нет, нашли, конечно. Выудили, отмыли, проводку поменяли, обивку, то да се… Клюваетый эту тачку уже третью неделю втирает и никак втереть не может.

– – Ну?! – опять сказал Простатит. Сказал с каким-то странным выражением. – Вот урод! Вернемся – рыло на бок сворочу. Он же мне этот «черкан» три дня назад предлагал. Десять косых просил, падло. Я ему говорю: «Слышь, Клюваетый, а чего это в салоне вроде говнецом попахивает?»

А он мне: «Это я вчера гороха нажрался. Страсть как горох люблю…»

Рыба заржал во все горло и от полноты чувств ударил кулаком по баранке. Хобот поперхнулся сигаретным дымом, закашлялся, а потом тоже захохотал. Даже забившийся в угол сиденья выпускник сельскохозяйственной академии позволил себе бледно улыбнуться, на всякий случай прикрыв улыбку сложенной вчетверо картой.

Машина тем временем миновала лужу, вскарабкалась на очередной бугор и пошла перемалывать высокими колесами перегородивший дорогу сугроб. То, что с противоположного берега лужи выглядело просто языком нерастаявшего снега, оказалось кончиком сплошного снежного покрывала, под которым окончательно терялась дорога. Различить ее теперь можно было лишь по отсутствию на ней деревьев. Рыба снова включил пониженную, и джип, утробно завывая, попер вперед, разбрасывая колесами снег. Позади него оставалась глубокая колея, сизый дымок выхлопа стелился по снегу и путался в подлеске. Потом дорогу перебежал отощавший за зиму заяц. Это событие вызвало в машине небольшой переполох.

Азартный Хобот даже вынул из-за пазухи пистолет, но Рыба, на котором тяжким грузом лежала ответственность за хозяйский автомобиль, наотрез отказался бить подвеску и царапать недавно отполированные борта ради какой-то тощей лесной дохлятины.

– Заглохни, Хобот, – сказал он. – Вернемся в город – я лично подстрелю кошку и принесу тебе. Это будет хорошая .кошка, жирная, отвечаю. У моей соседки есть как раз то, что тебе надо. Повадилась гадить у меня под дверью, тварь. Так что и тебе удовольствие будет, и мне польза. А без шкурки ты и не поймешь, что сожрал – кошку, зайца или вообще ящерицу какую-нибудь.

– Варана, – подсказал Простатит. – Или жабу. Хочешь жабу, Хобот?

– Не хочу, – сказал Хобот, неохотно возвращая пистолет в кобуру. – Круглые сутки с жабами общаюсь, уже с души воротит. Квакаете, квакаете… Слышь, наука, – меняя тему, обратился он к Лукьянову, – так я не понял, что это за кусты такие особенные, за которыми мы в эту тундру забрались?

– Не кусты, – откладывая в сторону бесполезную карту, сказал Лукьянов, – деревья.

– Да мне по барабану, хоть пеньки. Ты растолкуй народу, почему деревья нельзя в Москве купить. Я бы понял, если бы папа Май нас, к примеру, на Дальний Восток заслал.

Там всякой субтропической дребедени хватает – лимонник там всякий, карликовая береза." А тут чего? Это ж Брянская область!

– Ехал Гитлер на машине через брянские леса, – вдруг сказал Простатит, ни к кому персонально не обращаясь. – Подорвался он на мине, подлетел, как колбаса.

– Типун тебе на язык, – сказал Рыба и переключил передачу.

– Во-во, – живо подхватил Хобот. – Вот и объясни нам, необразованным, на кой хрен папе этот геморрой? Чего-то я тут никакой экзотики не наблюдаю. Сосны, елки да березы – то же самое, что под Москвой. Что это за дед такой, к которому мы едем? У него что, оранжереи?

– В том-то и дело, что нет, – сказал Лукьянов. – В оранжерее можно вырастить все что угодно, это не проблема. А этот старик выращивает деревья в открытом грунте. У него даже черешня вызревает.

– Ну и что? – удивился с переднего сиденья Рыба. – Тоже мне, фрукт – черешня! Эксклюзив, блин, на фиг. Я думал, баобаб…

Его презрительный, самоуверенный тон задел Лукьянова за живое.

– Между прочим, – сказал он, – черешня в Москве и Подмосковье не растет. Не то что не вызревает, а просто не приживается! Вымерзает в первую же зиму. А вот у Макарыча – ничего, живет. Говорят, вкуснее украинской.

– Говорят, что кур доят, – проворчал Хобот. – Где Москва, а где Брянск! Здесь вон на сколько южнее! Вот забашляешь ты этому деду папиными бабками, привезешь саженцы, воткнешь у папы во дворе, а они – фьють! – и засохнут. Чего делать-то будешь, наука? Думаешь, до зимы слинять успеешь? Успеть-то успеешь, да только папа тебя из-под земли достанет. Очень он не любит, когда его, как лоха, на пальцах разводят.

Лукьянов промолчал, всем своим видом демонстрируя оскорбленное достоинство. Чувство, которое он при этом испытал, было очень неприятным, поскольку Хобот, болтая от нечего делать, высказал его собственные опасения, причем, увы, далеко не все. Выходить капризные саженцы черешни – это только полдела, причем вторая, не самая трудная его половина; сначала их нужно било найти. Выдающий себя за ландшафтного архитектора агроном старался пореже смотреть на дорогу, которая к этому времени уже, можно сказать, исчезла.

По гладким, уже основательно забрызганным грязью бортам джипа все чаще с противным шорохом скребли ветви кустов.

Рыба, скорчившись над приборной доской, ожесточенно крутил баранку, поминутно переключал передачи и тихо матерился сквозь зубы. Машина больше не скакала козлом; теперь она тяжело, неторопливо раскачивалась, как нефтеналивной танкер на мертвой зыби, переваливаясь с ухаба на ухаб, подминая под себя кусты и с трудом переползая через стволы поваленных деревьев.

– Блин, – сказал с водительского места Рыба, – у папы шило в одном месте, а мы должны мотаться, как эти… А он потом посмотрит и скажет: «Ты зачем мою машину убил? Тебя кто учил на новеньком японце по пням ездить?» Что я ему отвечу?

– Да, – с издевательским сочувствием вздохнул Хобот, – тяжелое положение. Ответить нечего, а отвечать придется.

– Вот я и говорю, – продолжал Рыба. – Вот на кой хрен, скажи, ему эта черешня? Витаминов не хватает? Ну так купил бы в магазине…

– Темный ты, Рыба, – сказал Хобот. – Это ж, типа, увлечение. Посадит папа Май у себя во дворе эту черешню и пойдет пальцы веером распускать: видали, чего у меня есть?

Ни у кого не растет, а у меня растет! Это вам не голубая елка и не папоротник какой-нибудь!

– Все равно не понимаю, на хрена это надо, – упрямо сказал Рыба.

– Вот поэтому ты баранку крутишь, а папа командует, в какую сторону крутить.

– Слушайте, пацаны, – оставив эту обидную реплику без внимания, сказал Рыба, – что-то мне все это перестает нравиться. А может, тот мужик, у которого мы дорогу узнавали, совсем не такой лох, каким выглядит? Может, он, типа, наводчик? Он нас заслал к черту на рога, а где-нибудь в лесу его кореша с обрезами сидят и нас поджидают. А мы, как бараны, сами прямо к ним в руки премся… Вы кругом посмотрите. Какое тут, на хрен, может быть графское имение?

– Гений, – сказал Хобот. – Во отмочил! Говоришь, кореша с обрезами? Это, типа, партизаны, да? Еще с войны, наверное. Им, типа, забыли на пейджер сбросить, что война кончилась, так они до сих пор поезда под откос пускают и иномарки расстреливают. А чего? Машина у нас японская, а японцы в ту войну за Гитлера воевали. Простатит у нас будет японский генерал, а ты…

Молодой ельник, через который они ехали, вдруг кончился, и джип выкатился на укатанную, относительно ровную дорогу. Впереди, метрах в ста, сквозь частокол сосновых стволов виднелись какие-то постройки – судя по виду, очень старые, но при этом не деревянные, а кирпичные, даже оштукатуренные. Как следует разглядеть их мешали деревья, но и отсюда комплекс строений выглядел достаточно обширным для того, чтобы не спутать его с трансформаторной будкой или коровником. Да и откуда взяться коровнику в лесу?

– Кажись, приехали, – сказал Рыба.

В его голосе слышалось явное облегчение.

Сидевший сзади Лукьянов подался вперед.

– Да, похоже, – сказал он, хотя его никто ни о чем не спрашивал.

У него отлегло от сердца. Все-таки графское имение существовало, а значит, и старик Макарыч со своим фантастическим садом тоже вполне мог оказаться реальностью. Валерий Лукьянов очень боялся, что эта их экспедиция будет погоней за призраком, но теперь, когда выяснилось, что имение графов Куделиных действительно стоит там, где должно было стоять, и даже неплохо сохранилось, поездка вновь превращалась во вполне благопристойный деловой вояж. Оставалось только отыскать легендарного Макарыча. Впрочем, даже если старик давно помер, в саду почти наверняка найдется, чем поживиться. Ну а если не найдется, то вины Валерия Лукьянова в этом уже не будет.* * *

Василий Макарович Куделин был худым, жилистым человеком лет шестидесяти пяти, а то и семидесяти. Точно определить на глаз его возраст было трудно: его покрытое несходящим кирпичным загаром лицо было морщинистым не то от возраста, не то от привычки щуриться на солнце, густые, совершенно седые усы пожелтели от никотина, волос на голове почти не осталось, но спину он до сих пор держал на удивление прямо – пожалуй, чересчур прямо даже для горожанина, не говоря уже о человеке, который всю жизнь ковырялся в земле.

В деревне про Василия Макаровича поговаривали, будто он на самом деле является прямым потомком последнего из графов Куделиных. Никто, естественно, не знал и не помнил, что стало в семнадцатом году с графской семьей: были и сплыли, и кому до них какое дело? Графский садовник, носивший, как это частенько бывало в старину, фамилию хозяев, исчез из имения примерно в ту же пору, и никто не знал, где, по каким фронтам и на чьей стороне носили его дымные ветры гражданской войны. Вернулся он уже в середине тридцатых, и не один, а с молодой женой. Имение в ту пору уже перешло в распоряжение колхоза, но что с ним делать, в колхозе никто не знал: стояло оно на отшибе, далековато от деревни, в лесу, и использовать его для хозяйственных нужд было тяжело и неудобно. Все, что можно было оттуда украсть, новоявленные колхозники украли еще в семнадцатом, и с тех пор просторный каменный дом с колоннами и многочисленные надворные постройки медленно приходили в упадок. Английский регулярный парк и великолепный сад, полюбоваться которым приезжали, бывало, из Москвы и Петербурга, тоже пришли в запустение, заросли сорными кустами и травой, а частично были даже вырублены на дрова, хотя кругом стеной стоял лес. Бывший графский садовник Макар Куделин, поселившись на краю деревни, стал похаживать в имение и потихоньку, не спеша, начал приводить в порядок сад. Местные власти, как ни странно, смотрели на это сквозь пальцы: у председателя колхоза каким-то чудом хватило ума понять, что хороший сад, как ни крути, лучше, чем несколько кубометров дров.

Постепенно Макар Куделин переселился в имение совсем, обосновавшись вместе с семьей в сторожке у ворот, – так, чтобы быть поближе к саду. Против этого председатель тоже не возражал, а однажды, пребывая в юмористическом расположении духа, сказал: «Ты, Макар, сидишь тут, ровно как настоящий граф. И имение при тебе, и сад, и парк, и фамилия подходящая. Граф, как есть граф!»

С тех пор и пошло: граф да граф. Старики, которые знали, откуда взялось это прозвище, со временем вымерли; молодежи же было все равно. В сорок первом Макар Куделин, которого все звали уже не иначе как Граф или даже «ваше сиятельство», ушел на фронт и пропал без вести под Ржевом.

Злые языки поговаривали, будто сдался он в плен немцам и теперь живет себе, поживает в Германии, а то и в самой Америке; ну да на каждый роток не накинешь платок. Жена Графа умерла в пятьдесят четвертом, а сын его Василий, от" служив срочную, вернулся в родные края, чтобы продолжить отцовское дело, к которому питал великую склонность.

В свой срок он женился. Жена ему попалась болезненная, недужная и прожила с ним недолго – умерла родами, оставив Василию Макаровичу наследника, названного в честь ее отца Петром. В возрасте пяти с небольшим лет Петьку Куделина сильно напугал колхозный племенной бык Евграф, после чего Петька напрочь перестал разговаривать и, кажется, слегка повредился умом. Ни в какие новомодные клиники Василий Макарович сына не повез, поскольку в медицину, особенно советскую, верил примерно столько же, сколько в летающие тарелки и потусторонние голоса, то есть не верил вовсе. Лечил он своего Петра Васильевича травами, да так и не вылечил. Ну, да это не беда: слово – серебро, а молчание – золото. Да и не с кем ему, Петьке Куделину, было разговаривать.

Жили они все там же, в графском имении, в ветхой сторожке, ухаживали за садом и ни в чем не ведали нужды, потому как садоводом Василий Макарович был, что называется, от бога, и не раз приезжали к нему столичные профессора – совета попросить, послушать умного человека и самим ума поднабраться. Приезжали и люди попроще: садоводы, селекционеры, даже дачники обыкновенные наведывались, потому что при удачном стечении обстоятельств здесь, в имении, можно было разжиться саженцами деревьев редкостных и небывалых, какими не мог похвастаться больше никто на всем белом свете.

Василий Макарович перед заезжими академиками не лебезил – ни при Хрущеве, ни при Брежневе, ни тем более потом, когда все развалилось к чертям и в глазах у академиков появился голодный блеск. Однако и перед простым людом носа не драл, и денег за семена и саженцы не брал почти никогда. Понравится человек – отдаст даром, а не понравится… Ну, тут разговор у него был короткий и решительный, хотя, опять же, без всяких этих грубостей. Дескать, извини, милый человек, но поезжай-ка ты домой несолоно хлебавши, нечего мне тебе дать, а что есть, то, как говорится, не про вашу честь.

Крутой, одним словом, был старик, непростой, – как есть граф, – и сыну его, Петьке немому, частенько доставалось на орехи, особенно по малолетству, когда голова у него не успевала за руками и ногами. С возрастом, однако же, Василий Макарович слегка смягчился – по крайней мере, по отношению к сыну. Любил он своего Петьку, и растения его любили – хотя, конечно, не так сильно, как самого Макарыча. В деревне отец и сын почти не появлялись – разве что хлеба купить, спичек, да иногда, в большой праздник, – бутылку водки. Нечего им было делать в деревне, да и дом их, выстроенный Макаром Куделиным еще до революции, сгорел лет двадцать назад – не то от молнии сгорел, не то подожгла какая-то добрая душа шутки ради, кто ж теперь разберет? Так и жили в медленно разрушающемся имении – ели, что бог пошлет, кур разводили, а больше никакой скотины у них не было. Ни коров не было, ни овец или, боже сохрани, коз. Был здоровенный лохматый пес неизвестной породы, и кошка была, а скотины – ни-ни. Того чище, когда забрела однажды в имение отбившаяся от стада корова, Макарыч лично пригнал ее обратно в деревню, колотя по хребту стволом старинной отцовской берданки. Пригнал, завел во двор к хозяину и пообещал в следующий раз пристрелить норовистую скотину без суда и следствия, потому как изловил он ее в саду, где росли у него уникальные яблони и знаменитые на всю страну районированные черешни. И между прочим, никто и не пикнул – ни корова, ни ее хозяин, ни даже хозяйка. Знали: если Макарыч пообещал пристрелить – пристрелит непременно, и концов не найдешь. Сожрут со своим немым Петькой, а косточки в саду закопают, вот и весь разговор. А придешь права качать – того и гляди, с тобой то же самое случится, потому что – граф. Черт его знает, а вдруг и впрямь граф? А они, графья, такие – чуть что, за ружье хватаются. Порода у них такая, тут уж ничего не попишешь Да и понимали, опять же, что Макарыч тут в своем праве. Корова – она корова и есть, ей все одно в суп идти, а хорошую яблоню попробуй-ка вырастить! Макарычевы деревья в каждом дворе росли, по всей деревне, по всему району, да и по всей области, коли уж на то пошло.

В последние годы характер Макарыча, и без того тяжелый, испортился окончательно. И виноват тут был не только и не столько его почтенный возраст, сколько иные, неподвластные старику Куделину обстоятельства. Уж очень широко разошлась о нем слава – в определенных кругах, естественно, но все-таки очень широко. Да и не в славе было дело, а в том, что, пока она росла, крепла и расползалась от Бреста до Владивостока, по Руси как-то незаметно для Макарыча распространилась новая, невиданная им раньше порода людей – мордатых, бритоголовых или, наоборот, сухопарых и аккуратно причесанных, но с одинаковым рыбьим выражением глаз и с сытой хозяйской повадкой. Пока они воровали и грабили у себя в городах, наживая свои капиталы, для Макарыча их будто бы и не существовало. Но потом капиталы легли в банки солидным, надежным грузом, и нажравшиеся волки начали благоустраивать свои логова. Вот тут-то и кончилась для Куделина спокойная жизнь. И ладно бы только за саженцами приезжали! Ладно бы только совета просили!

Нет, дошло до того, что какой-то скоробогатый брянский волчара заявился в здешние края, намереваясь занять графский особняк под свою, понимаете ли, дачу. Спасла Макарыча только тяжелая, уже тронутая по углам ржавчиной чугунная доска, намертво прикрученная болтами к стене хозяйского дома. На ней значилось: «Памятник архитектуры XVIII века. Охраняется государством». Купчика это, ясное дело, остановить не могло, но рядом с доской встал Макарыч с берданкой наперевес, а тут и участковый, дай ему бог здоровья, подоспел, не дал в обиду…

Участковый был свой человек, и денег грязных, как это ни удивительно, брать не стал, и помогал Макарычу безотказно, но с тех самых пор, просыпаясь по утрам, старик Куделин начинал ждать очередных неприятностей. Весь день ждал, и спать ложился все с тем же предчувствием неминуемой беды, и во сне ему виделось черт знает что – какие-то пьяные рожи, невиданные иностранные машины и огромные камины, в которых жарко горели расколотые вдоль яблоневые и грушевые стволы…

В общем, нервы у Василия Макаровича стали заметно сдавать, и ворчал он теперь с утра до вечера – на сына, на собаку, на кошку, на погоду и вообще на все на свете. Больше всего, конечно, на сына, потому что был он всегда под рукой, сносил стариковскую воркотню молча – а как еще-то, немой ведь он был! – и, кажется, даже не обижался, только мычал успокаивающе да ласково похлопывал сурового родителя по плечу. Жалел его Макарыч, до слез жалел, и стыдно ему было, что срывает зло на единственном родном человеке, который и возразить-то не может; жалел, но поделать с собой ничего не мог, да и не хотел, справедливо полагая, что перекраивать собственный норов в семьдесят лет – дело не только бесполезное, но и смешное.

Вот и сегодня, едва успев продрать глаза, Макарыч принялся кряхтеть, скрипеть и делать замечания: и печка-де не греет, и пол неделю не метен, и в чугунке с картошкой песок какой-то, не говоря уже о саже. Глаза у него в последние десять лет начали заметно слабеть, и сослепу наступил он на хвост кошке, которая, развалившись посреди кухни, вылизывала переднюю лапу. Кошка шарахнулась с диким мявом, Макарыч с перепугу шарахнулся в другую сторону, чуть было не упал, споткнувшись о скамейку, перевернул ведро – слава богу, пустое – ив сердцах во весь голос загнул в бога, в душу и в святую троицу, что делал, в общем-то, только в исключительных случаях. На шум из сеней прибежал сын Петр, торопливо бросил на пол у печки охапку пахнущих смолой и ночным морозцем дров, взял Макарыча за плечо мягкими пальцами и сбоку участливо заглянул в глаза. Макарыч уже наладился было обругать и его, но сдержался: в том, что он состарился, не было вины сына.

День предстоял долгий и пустой, потому что делать в саду, по сути, было нечего. Поддержание сада в идеальном порядке, конечно, требовало определенных усилий, но усилия эти были Макарычу не в тягость, да и по весне не надо было суетиться, обрезая ветки и сгребая мусор: все это было сделано еще в прошлом году, до снега.

Перекусив чем бог послал, Макарыч закурил козью ножку, набив ее самосадом, который собственноручно выращивал в огороде за сторожкой. Курево это было такого свойства, что за ним к Макарычу приезжали не только из окрестных деревень, но даже и из Брянска – были и там ценители настоящего табака. Один знаток из городских, посасывая трубку, утверждал, помнится, что знаменитый на весь мир виргинский табак, что растет за морем, в самой Америке, в подметки не годится макарычеву самосаду. Что ж, они городские, им виднее…

Макарыч набросил на широкие костлявые плечи поношенный козий тулупчик со свалявшимся мехом и засаленным, потерявшим цвет верхом и, дымя самокруткой, вышел на крыльцо. Утро было серое, над землей висел холодный туман, и пах этот туман весной – мокрой корой, просыпающейся землей, лесом и немного печным дымом. Сад был отлично виден отсюда – ровные, уходящие в перспективу ряды черных стволов на сероватом снегу. Макарыч представил себе, как это будет выглядеть в мае, в пору цветения, и вздохнул: дожить бы.

Докурив, он вернулся в дом, оделся для выхода, взял ружье и, кликнув собаку, отправился обходить сад. В саду у него были расставлены силки – не столько ради пропитания, сколько для защиты от мародерствующих зайцев. Стволы деревьев были надежно укрыты колючим еловым лапником, но проклятым грызунам все было нипочем – они хотели есть, а глодать яблоню или вишню, конечно, вкуснее, чем елку.

Силки почти никогда не пустовали, так что без мяса Макарыч с сыном не сидели. Местный егерь смотрел на макарычево браконьерство сквозь пальцы, поскольку это была чистой воды самозащита. А если бы даже и не так, что ж с того?

У егеря в саду тоже росли макарычевы груши и сливы, и табачок колосился на грядке все того же происхождения, графский.

Обходя сад, Макарыч дошел до питомника, где сидели в ожидании своего часа саженцы – крепкие, ровные, здоровые, один к одному. Были тут и яблоки, и груши, и сливы, и вишни, и даже районированные черешни, плод многолетнего труда и предмет жгучей зависти всех без исключения знакомых садоводов, тоже были здесь – ровным счетом восемь саженцев, уже готовых к переезду на новое место. Скоро, скоро потянется в графскую усадьбу народ, и пойдут макарычевы черешни по Руси – до самой Москвы, а может быть, даже дальше, на север, к Пскову, к Санкт-Петербургу или, чем черт ни шутит, даже к Мурманску. Теперь-то Макарыч был уверен: опыт удался, черешни приживутся даже в более суровом климате, чем здесь. Да, пришла, пришла пора расставаться, настало время им выходить в свет на радость людям…

Бродил он по саду почти до обеда, замерз и проголодался, но зато настроение у него поднялось, как по волшебству, и, вернувшись в сторожку, которую с давних пор привык считать единственным своим домом, на сына глянул ласково, без обычной своей угрюмости, и сказал:

– Давай, Петруха, обед стряпать. Нынче опять зайчатина. Ох, и опостылела же она мне! Ананасы, что ли, в огороде развести, чтобы ее заедать? А? Как думаешь, Петруха? Пойдет нам зайчатина с ананасами или как?

С этими словами он бросил на стол трех крупных зайцев.

Зайцы были мертвые – Макарыч всегда забивал попавшую в силки дичь на месте, чтобы лишний раз не расстраивать сына. Петр подошел к столу и, как обычно, осторожно погладил большой белой ладонью пушистую заячью шерсть с застрявшими в ней крупинками подтаявшего снега. Глаза у него подозрительно заблестели, и Макарыч, отвернувшись в сторону, сокрушенно вздохнул: сын был велик ростом и широк в плечах, как и он сам, но при этом вял, рыхл и слабоват рассудком – ни дать ни взять, большой ребенок с усами и кучерявой русой бородкой.

Свежевать зайцев, как всегда, пришлось Макарычу. Петр тем временем развел огонь в плите, поставил греться воду и, присев на скамеечку, стал чистить картошку. Получалось это у него сноровисто и чисто. Картошки было сколько хочешь, по осени деревенские везли ее в поместье мешками и целыми телегами в обмен на саженцы. И мясо везли, и рыбу, и самогон – словом, Макарыч, как настоящий помещик, жил с крестьянского оброка.

Нагревшаяся сковорода шипела и скворчала, плюясь жиром, и Макарыч из-за этого далеко не сразу различил шум подъехавшего автомобиля, а когда различил, сразу понял, что дождался-таки неприятностей. Звук у машины был какой-то не такой, непривычный был звук. Мотора, считай, не слыхать, зато колеса шуршат так, будто к сторожке грузовик подкатил… В здешних краях таких машин не водилось.

Макарыч отложил нож, которым разделывал зайца, и, вытирая руки цветастой засаленной тряпкой, выглянул в подслеповатое окошко. Так и есть: у ворот стоял огромный серебристый автомобиль на высоких блестящих колесах, весь обтекаемый и сверкающий, несмотря на густо облепившую борта дорожную грязь. Таких Макарыч еще не видел, хотя и понимал, что перед ним джип. Видно, машина была из новых, из последних, и стоила таких денег, что на них можно было скупить все деревни, мимо которых она проехала по дороге из Москвы. А если еще немного накинуть на водку – покупай вместе с жителями, никто даже слова поперек не скажет…

Из машины полезли какие-то люди в кожаных куртках, и Макарыч, кряхтя, пошел встречать гостей. У него еще теплилась надежда, что эти люди просто заблудились, не туда свернули, вот и попали в богом забытый угол… Впрочем, он тут же мысленно оборвал себя: чтобы попасть сюда случайно, нужно было быть пьяным в дрезину и километров двести ехать, не открывая глаз. Разве что они ехали в деревню…

А что им делать в деревне на такой машине и с такими рожами?

Приезжих было четверо. Трое были одеты в кожаные куртки, просторные черные брюки и тупоносые дорогие туфли – словом, в привычную даже глазу деревенского жителя униформу российского «братка». Они были разного роста и телосложения, и волосы у них были разные – вернее, то, что от этих волос осталось после стрижки, – и лица, конечно же, были друг на друга совершенно непохожи, но Макарычу вдруг показалось, что перед ним стоят трое единоутробных близнецов, до того одинаковым было выражение их лиц. Старик Куделин хорошо знал это выражение – слава богу, насмотрелся, когда с отцовской однозарядной берданкой в руках оборонял поместье от новых хозяев. Да и, кроме того, бывали случаи – приезжали братишечки за «эксклюзивом», а один, помнится, и вовсе заявился с деловым предложением: давай-ка, дед, посади у себя марихуанку, конопельку посей, а я у тебя буду урожай на корню скупать. И людям, типа, хорошо, и тебе, старый, лишняя копейка не помешает – в смысле, лишний цент…

Итак, с троими из четверых приехавших на серебристом джипе людей все было ясно. Перед Макарычем, разминая затекшие от долгого сидения в машине ноги, стояли типичные бойцы, охранники – быки, одним словом. Зато четвертый заставил Василия Макаровича озадаченно нахмурить седые кустистые брови. На бандита он не походил, на хозяина – тоже. Щуплый такой парнишечка в матерчатой курточке, в неновых джинсах и потрепанных рыжих сапогах на толстой подошве, на переносице – очки, на лохматой голове – картуз с козырьком, как у дореволюционного приказчика. Вроде парень был как парень, но уж очень он не вписывался в компанию, с которой приехал, да и машина, из которой он выгрузился, была ему как будто не по чину.

Мордовороты в черной коже остались возле машины, закурили и стали с ленивым любопытством озираться по сторонам, будто в музее каком-нибудь или, скажем, в ботаническом саду: и скучно беднягам, и уйти нельзя. Их спутник шагнул вперед, и Макарыч понял, что разговаривать будет именно он.

– Здорово, отец, – развязно поздоровался парень в очках. Получилось это у него как-то ненатурально, видно было, что разговаривать он привык совсем по-другому, но изо всех сил старается не ударить лицом в грязь перед своими товарищами. А может, и не товарищами вовсе, а, наоборот, конвоирами… Кто их теперь разберет?

– Здорово, коли не шутишь, – довольно прохладно ответил Макарыч. – Только не припомню я у себя таких сыновей.

– Ну, с мужиками это бывает, – прежним неестественно развязным тоном сказал приезжий. – Думаешь, ты холостой и бездетный, а на поверку оказывается, что у тебя двадцать пять детишек по всем регионам России.

– Ты, парень, кончай придуриваться, – напрямик резанул Макарыч. – Года мои не те, чтобы зубы с тобой за компанию сушить. Говори, зачем приехал, или проваливай восвояси. Чего вам? Заблудились, что ли?

– Еще не знаем, – сказал очкастый. – Сейчас разберемся. Если ты – Макарыч, садовод, то, значит, не заблудились.

– Я садовод, – сказал Куделин, – только я тебе не Макарыч, а Василий Макарович, понял?

Возле машины кто-то коротко, неприятно рассмеялся, и один из кожаных близнецов – самый здоровый, с черной шерстью на плоской макушке и с огромной, синей от бритья челюстью – отчетливо произнес:

– Во, блин, дает Мичурин!

Очкастый парень смущенно передернул плечами и наконец улыбнулся почти по-человечески.

– Очень рад, – сказал он искренне. – А я, знаете, сомневался, существуете вы на самом деле или это все байки…

Видите ли, я ландшафтный архитектор…

– Кто? – спросил Макарыч. – Кто-кто?

– Ландшафтный ар… Гм, – молодой человек зачем-то воровато оглянулся на своих спутников и, сильно понизив голос, продолжал:

– Агроном. Закончил сельскохозяйственную академию, но работы по специальности сейчас маловато…

– Скажи лучше, что ее в Москве маловато, – вставил Макарыч, – и платят за нее тоже маловато. Так, что ли? На земле, парень, не за деньги работают, а за любовь. Хотя, конечно, любовью сыт не будешь. Так чего тебе надо, ландшафтный архитектор?

– У меня подряд на обустройство приусадебного участка! – сказал парень. – Клиент состоятельный, платит хорошо, но и работа сложная. Лужайки, там, пруд, водопад, альпийские горки, растения всякие – кусты, деревья… Понимаете?

– Понимаю, – сказал Макарыч. У него немного отлегло от сердца. – Так ты, парень, не по адресу приехал. Был тут когда-то парк, и хороший, но загубили, профукали… Только сад и остался, а в саду у меня, сам понимаешь, декоративных растений нет.

– Декоративные растения – не проблема, – заверил его Лукьянов. – Мы приехали именно за плодовыми деревьями.

Они и цветут красиво, и польза какая-никакая от них есть…

Знаете, у меня такой замысел: в сторонке, на отшибе, разбить небольшой садик. Клиент, насколько я понял, родом из деревни, ему будет приятно иногда посидеть за простым дощатым столом под цветущей яблоней или, там, черешней…

– В Москве черешни не приживаются, – перебил Макарыч. – Агроном… Или вы не из Москвы?

– Из Москвы, из Москвы… Знаю, что не приживаются.

Но я слышал, что вам удалось вывести особый сорт, районированный. Нам всего-то и надо, что саженцев десять. Мы хорошо заплатим. По сто долларов за саженец вас устроит? Это будет ровным счетом тысяча. Ну, по рукам?

Макарыч огляделся по сторонам и мысленно обругал последними словами своего пса, который где-то бегал как раз в тот момент, когда в нем возникла нужда. То есть пока еще не возникла, но могла возникнуть в любую минуту.

– Сказки, – сказал он. – Нет у меня никакой черешни.

А была бы, так не дал. Дерево – оно для людей, а твой новый русский посадит его за бетонным забором и никому даже поглядеть не даст, не то что саженцем поделиться. Давай, парень, поворачивай оглобли и катись в свою Москву, покуда я собаку не кликнул.

– То есть как это – катись? – опешил Лукьянов. – Что же мы, зря, что ли, сюда ехали?

– Выходит, что зря.

Лукьянов беспомощно огляделся по сторонам. Он многого боялся, когда собирался в эту поездку: своих спутников или того, что никакого Макарыча попросту не существует. Но такого он просто не ожидал. Не думал он, что старик окажется таким норовистым и даже не захочет с ним разговаривать!

Старики, конечно, народ сложный, но не до такой же степени, чтобы отказываться от денег, которые сами идут в руки!

Справа от него, среди осевших пятнистых сугробов, из-под которых местами уже проглядывала черная мокрая земля, ровными, будто проведенными под линейку, рядами стояли деревья. Деревья были приземистые с идеально ухоженными округлыми кронами, и комли их были заботливо укрыты еловым лапником, а кое-где и обвязаны соломой на случай сильных морозов. Немного дальше Лукьянов разглядел шеренги тонких прутиков с растопыренными ветками – надо полагать, питомник, где подрастали молодые деревца.

– Посмотреть-то хоть можно? – спросил он и тут же убедился, что старик насчет черешни соврал, причем соврал неумело.

Макарыч насупился, по-бычьи наклонил голову и неприятным скрипучим голосом ответил:

– Нечего тебе там смотреть. Сказано, уезжай, откуда приехал, пока я собаку не кликнул!

– Зря вы так, папаша, – сказал Лукьянов. Он видел, что договориться со старым хрычом не удастся, но при этом отлично знал, что, если вернется с пустыми руками, Майков будет очень недоволен. Если бы они не нашли усадьбу – другое дело, а так… Усадьба – вот она, и черешня, о которой болтали в Москве и за которой они сюда приехали, тоже наверняка здесь, иначе дед не стал бы так кипятиться. Всего и делов-то, что купить саженцы, а чертов старик уперся, как баран. Хоть ты и вправду поворачивай оглобли… – Зря вы так, – повторил он. – Вы подумайте, стоит ли лезть в бутылку только из-за того, что вам чье-то лицо не понравилось.

– Стоит, – проворчал Макарыч. – Если бы я дрова продавал, тогда, конечно, разницы нету, кому, лишь бы подороже. А саженец – он как человек. Да какое там – человек! Он ведь ни убежать, ни пожаловаться не может. Загубишь ты мне деревья, ландшафтный архитектор, как пить дать загубишь. Не верю я тебе, понял? Так что собирай своих бандюков и будь здоров. Кончен разговор!

– Мы ведь можем просто пройти и посмотреть, – сказал Лукьянов, – и никого не спрашивать. Много на себя берешь, отец. Тебе такие деньги предлагают! Сказал бы спасибо, а ты выеживаешься, как муха на стекле… Ну, как знаешь.

Мужики! – позвал он своих спутников. – Аида, посмотрим, что да как.

– Ты ученый, ты и смотри, – лениво откликнулся Хобот.

– Ты в очках, тебе виднее, – поддержал его Рыба.

– Нашел себе мужиков, – добавил молчаливый Простатит. – Тут нормальные пацаны, а мужиков в деревне поищи.

Лукьянов замялся. Сказать, что его не пускает в сад семидесятилетний старик, было как-то неловко. Он вообще не знал, как разговаривать с этими людьми. Пацаны… Простатиту скоро сорок, а туда же – пацан. И что теперь? А теперь делать нечего, взялся за гуж – не говори, что не дюж…

Валерий украдкой вздохнул, поправил на голове картуз и решительно двинулся мимо крыльца сторожки, где стоял зловредный старикан, к саду. Макарыч ухватил его за плечо и рывком развернул к себе. Рука у него оказалась неожиданно тяжелой, и Лукьянов с трудом удержался на ногах. От этого в его душе вспыхнуло дикое раздражение. Старик вел себя странно, как будто прибыл с другой планеты или как есть, целиком вывалился из какой-то старой советской книжки про неподкупных радетелей за общественное благо, презирающих деньги. Ну, если хочет корчить из себя идиота, это его личное дело, но руки-то зачем распускать?! И еще эти уроды, детишки папы Мая, стоят, наблюдают, скалятся… В цирк их привезли, сволочей!

– Руки убери, старый! – грубо выкрикнул он и сначала ударил по запястью сжимавшей его плечо руки, а потом отпихнул Куделина, толкнув его в грудь кулаком.

Старик покачнулся и выпустил плечо Валерия. Губы у него задрожали от обиды и ярости.

– Ах ты сопляк! Ты на кого руку поднимаешь?! А ну убирайся отсюда ко всем чертям!

– Рот закрой, – спокойно посоветовал ему Лукьянов, чувствуя, что нащупал правильный путь. Место тут глухое, если что, все будет шито-крыто… – Не разевай варежку, старик, а то ворона залетит. Сказано тебе, нам саженцы нужны!

Он двинулся в сторону сада. Макарыч снова попытался схватить его за куртку, но Валерий, обернувшись, оттолкнул его обеими руками с такой силой, что старик поскользнулся и упал в снег.

– Аут! – заорал веселый Хобот, и его приятели довольно заржали.

Макарыч уже понял, что сопротивляться бесполезно, и меньше всего ему хотелось поднимать шум. Крики и ругань мог услышать сын, услышать и прибежать на помощь. А какая от него, убогого, помощь? Он в жизни своей мухи не обидел, а вот его обидеть любой дурак может. Есть такие люди, которых хлебом не корми, а дай покуражиться над тем, кто слабее. Их не так уж много, но те, кто приехал в поместье на серебристом джипе, явно принадлежали именно к этой ненавистной Макарычу породе.

Словом, Макарыч решил больше не шуметь. Ну выкопают саженцы, чего уж тут… Снявши голову, по волосам не плачут. Взрослые деревья они, даст бог, трогать не станут, очкарик этот хоть и плохонький, а все ж таки агроном, разберется, что к чему. А саженцы – дело наживное. Новые вырастут, было бы здоровье…

И все, возможно, обошлось бы без кровопролития, но тут откуда-то из-за сарая с утробным рычанием, похожим на гул приближающейся грозы, выскочил чертов гулящий кобель. Эта лохматая скотина достигала в холке чуть ли не метра и имела скверную привычку нападать молча, без предупреждающего лая. Другое дело, что на людей пес бросался редко, в случаях особой необходимости, и сейчас, как видно, лохматый бродяга решил, что имеет место именно такой случай.

Заметили его не сразу, а когда заметили, было уже поздно. В одно мгновение лохматая черно-белая торпеда со всего маху врезалась Лукьянову в грудь и сбила с ног, норовя вцепиться в глотку.

Заезжий агроном заверещал, как попавший в силки заяц, и, барахтаясь в снегу, попытался сбросить с себя собаку.

От машины бежали охранники, вопя на разные голоса и поливая Макарыча вместе с его псом отборным матом. Макарыч сорвал голос, пытаясь отозвать пса, но в поднявшемся содоме кобель его не услышал. А может, и услышал, но пораскинул своими собачьими мозгами и решил, что макарычево дело теперь маленькое – лежать в снегу и отдыхать, пока он, кобель Прошка, будет спасать драгоценную хозяйскую жизнь.

Самым проворным оказался Хобот. Он первым добежал до валявшегося в перемешанном с грязью апрельском снегу Лукьянова и, недолго думая, попытался оттащить пса, схватив его за загривок. Лохматый Прошка немедленно продемонстрировал быстроту реакции, молниеносно повернув голову и цапнув Хобота за ладонь. Хобот взвыл, как милицейская сирена. В следующую секунду у него в руке оказался пистолет. Хобот не стал пугать пса оружием, а сразу снял «ТТ» с предохранителя и трижды выстрелил в оскаленную собачью морду. Утробное рычание сменилось жалобным поскуливанием, пес опрокинулся на спину, в последний раз перебрал лапами и затих.

– Вы что же это делаете, ироды? – неожиданно тихо, с удивлением спросил Макарыч, поднимаясь с земли. – Ты зачем собаку застрелил, сволочь носатая?

– Будешь гавкать, и тебя застрелю, старый козел, – сказал Хобот, засовывая пистолет в кобуру. Руки у него тряслись от бешенства, ствол прыгал и никак не попадал под клапан.

– А, ч-черт!.. Молчи, падло! Молчи, понял?! Будешь знать, паскуда старая, как людей собаками травить!

Он уже почти визжал, тряся в воздухе растопыренными пальцами и страшно выкатывая глаза. Лицо его исказилось в гримасе ярости, губы побелели, и в их углах собралась густая белая пена. Рыба и Простатит хорошо знали эти симптомы. Хобот был, что называется, немного того; в жизни ему не везло, он часто ударялся головой и получал по ней удары от других людей, так что его по этой причине даже не взяли в свое время в армию. Есть такая статья, 7"б" называется. Так вот, по ней призывник освобождается от воинской службы по причине необратимых последствий черепно-мозговой травмы.

У Хобота этих последствий был целый букет, и забить человека до смерти, скажем, ногами ему ничего не стоило, бывали такие случаи. Забьет или, там, пристрелит, а потом руками разводит: кто, я? Ну, это ж надо! Нечего было меня злить, я нервный, у меня и справка есть…

Справка у него действительно была, и таскал он ее в бумажнике, рядом с водительскими правами, которые неизвестно как ухитрился получить. У него-то справка была, но вот у Рыбы и Простатита никаких справок не было, и прятаться от ментов из-за психованного Хобота и десятка саженцев они не желали. Поэтому грузный Простатит осторожненько, бочком двинулся к продолжавшему бесноваться Хоботу. Рыба остался на месте: умиротворение Хобота было делом непростым, и удовлетворительно справиться с ним мог только Простатит, который, как и большинство крупных, очень сильных людей, был, по большому счету, добродушен и покладист. Только он мог подойти к махавшему пистолетом Хоботу без опаски – или почти без опаски – и заставить этого психа угомониться.

Увы, Простатит опоздал. Он немного задержался, помогая встать вывалянному в грязи, мокрому и жалкому агроному, и, пока он этим занимался, Хобот добрался-таки до старика.

– Что ты смотришь?! – проорал он, подскакивая к Макарычу и толкая его в грудь. – Что ты пялишься на меня своими буркалами, сука?! Ты что, недоволен?!

– Доволен, – спокойно сказал старик. – Просто хочу твою рожу получше запомнить, чтобы потом при встрече не ошибиться.

– Ах ты пидор, – внезапно переставая орать, с каким-то удивлением сказал Хобот. – Запомнить, говоришь? Ну, держи на память!

Пистолет все еще был у него в руке, засунуть оружие в кобуру Хоботу так и не удалось, и теперь он ударил старика этим пистолетом по лицу – наотмашь, рукояткой, прямо по челюсти. Бил он не шутя, и старик, конечно, не устоял на ногах, свалился мешком прямо в грязь, а Хобот, подскочив к нему, успел трижды пнуть его в живот своим тупоносым модным ботинком. Потом подоспел Простатит и оттащил приятеля в сторонку, первым делом мягко ухватив его за руку с пистолетом. Напоследок Хобот, набрав побольше слюны, успел харкнуть в лежавшего на земле старика. Была у него такая привычка – неаппетитная, но, несомненно, помогавшая ему самоутвердиться.

– Ну все, все, – мягко бормотал Простатит, отбирая у него пистолет. – Хорош быковать, братан, завязывай. Тихо, тихо, успокойся. Чего ты, в натуре, на стенку лезешь?

Хобот еще пару раз дернулся, но вырваться из рук Простатита было не так-то просто, и он угомонился – как всегда, сразу, без перехода. Простатит осторожно выпустил его и отдал пистолет.

– Будет знать, падло, на кого хвост задирать, а на кого не надо, – отдуваясь и засовывая наконец в кобуру пистолет, сказал Хобот. – Ненавижу этих старых козлов. Кто он, в натуре, такой, чтобы права свои вонючие качать? В собесе пускай права качает, пень трухлявый!

– Само собой, братан, само собой, – сказал Простатит и повернулся к Лукьянову:

– Давай, студент, бери лопату, выкапывай, что надо. Пора отсюда сваливать. Только не перепутай. Привезем папе что-нибудь не то – он нам головы поотрывает. Рыба, помоги ему.

Лукьянов, все еще бледный и дрожащий, заковылял к машине и, покопавшись в багажнике, вынул оттуда лопату.

Рыба нехотя, с ворчанием последовал за ним, осторожно ступая по скользкой грязи в своих сверкающих ботинках. Старик тяжело поднялся с земли и ушел в дом. Простатит покосился на дверь, но за стариком не пошел, резонно рассудив, что тот, как человек разумный, вряд ли станет искать новых приключений на свою плешивую голову.

Он ошибся. Лукьянов и Рыба, вооруженные лопатами и охапкой джутовых мешков, еще не успели отойти от машины, когда старик снова появился на крыльце. В руках у него была древняя однозарядная винтовка с потемневшим от времени прикладом и длинным, тускло поблескивающим вороненым стволом.

– А ну назад! – зычно, совсем не по-стариковски крикнул он и уверенным движением вскинул берданку к плечу. – Положу на месте стервецов!

Лукьянов уронил лопату, Рыба удивленно разинул рот.

Простатит еще не успел решить, как быть в этой не вполне ординарной ситуации, и тут Хобот хищно метнулся вперед, подскочил к старику сбоку, ловко ухватился за ствол берданки обеими руками и сильно рванул на себя, одновременно задрав дуло к серому, пасмурному небу. Винтовка звонко бахнула, когда старик от неожиданности непроизвольно нажал на спуск. В следующее мгновение Хобот вывернул оружие из рук Куделина и ударил старика прикладом в живот.

На его оскаленной физиономии снова появилось выражение хищной радости, и Простатит больше не стал вмешиваться: старый дурак сам напросился, вот пускай теперь и расхлебывает…

Хобот принялся, сладострастно хэкая, избивать старика ногами. Из дверей сторожки выскочил какой-то парень лет тридцати – с виду здоровенный, но какой-то не от мира сего, словно припыленный. Он попытался оттолкнуть Хобота, что-то неразборчиво мыча, но тот уже вошел в раж и не обращал внимания на мелкие помехи. Он отмахнулся от парня, как от мухи, и тот, отлетев в сторону, ударился спиной о дверной косяк, Простатит шагнул вперед и придержал недоумка – от греха подальше.

– Натешившись вдоволь, Хобот оставил старика в покое. Тот неподвижно лежал в грязи, лицо его было выпачкано землей и кровью. Хобот перевел дыхание. Берданка все еще была у него в руках, и он, держа винтовку за ствол, размахнулся ею, как бейсбольной битой, и со всего маху ударил прикладом об угол кирпичной сторожки. Приклад отломился с сухим деревянным треском и, кувыркаясь, улетел за угол. Хобот отшвырнул ружье, высморкался в два пальца, отошел в сторонку и принялся брезгливо оттирать об снег испачканные ботинки.

Теперь тишину нарушало только горестное мычание парня, которого держал Простатит.

– Чего ты с ним нянчишься? – одышливо спросил Хобот, придирчиво разглядывая подошву. – Отверни ему башку, на хрен нам свидетель?

– Да какой из него свидетель? – возразил рассудительный Простатит. – Он же глухонемой, ты что, не видишь?

Недоумков даже дикари не трогают, я читал.

– Чего ты делал? – недоверчиво переспросил Хобот, снова приходя в отличное расположение духа. – Читал?! Да ты чего, в натуре, читать умеешь? Никогда бы не подумал.

– Да пошел ты, – беззлобно сказал Простатит, отпуская немого. – Блин, Хобот, сколько можно? Что ты тут устроил?

– А чего? Поучил немного старого пердуна. Подумаешь, событие! В следующий раз трижды подумает, прежде чем пасть разевать.

Через четверть часа серебристый джип, тяжело переваливаясь на ухабах и разбрызгивая грязь высокими колесами, покинул старую усадьбу и взял курс на Москву. В багажном отсеке, распространяя тяжелый запах мокрой земли, лежали драгоценные саженцы черешни с заботливо укутанными сырой мешковиной корнями.

Глава вторая

– Ты еще не устал, Марат Иванович? – пряча в углах губ усмешку, спросил Илларион Забродов.

Он сидел в глубоком, обитом ярко-красным плюшем кресле с гнутыми, покрытыми стершейся позолотой ножками и вертел в пальцах незажженную сигарету. Поза его, как всегда в минуты отдыха, наводила на мысль о том, что в теле этого человека не осталось ни одной целой кости. Вряд ли кто-то еще смог бы чувствовать себя удобно в такой позе; Забродов же, казалось, не испытывал ни малейших неудобств. Он втянул ноздрями аромат дорогого табака, проведя сигаретой под носом, и мечтательно закатил глаза. Ему хотелось курить, но не хотелось в десятитысячный раз выслушивать многословные рассуждения Пигулевского о том, почему курение в букинистической лавке, совмещенной с антикварным магазином, следует приравнивать к террористическому акту и преследовать в уголовном порядке. К тому же Марат Иванович был бы только рад затеять ссору, чтобы отвлечь внимание партнера от совершенно безнадежной партии.

– С чего бы это мне уставать? – сварливо осведомился старый антиквар, нерешительно теребя своего коня.

Он играл белыми. Фигуры были мастерски вырезаны вручную из слоновой кости и стояли на большой, инкрустированной ценными сортами дерева доске. Этот набор Марат Иванович приобрел недавно, и сегодня они играли за этой доской впервые. Илларион сильно подозревал, что Марат Иванович пошел на такую жертву неспроста: хитрый старик наверняка рассчитывал, что утонченная красота вырезанных в конце позапрошлого века неизвестным мастером фигур отвлечет Забродова от игры и окажет влияние на исход партии. Забродов видел его насквозь, но не возражал против подобного коварства: шахматы – это война в миниатюре, а на войне, как и в любви, хороши любые средства. Сигарета, которой Илларион вот уже в течение десяти минут старательно водил у себя под носом, была маленькой местью хитроумному противнику: она отвлекала Пигулевского от игры точно так же, как фигурки из слоновой кости должны были, по его замыслу, отвлекать Иллариона. Марат Иванович наверняка с нетерпением ожидал появления на сцене зажигалки, чтобы немедленно поднять крик, и это нетерпеливое ожидание сбивало его с толку почище дымовой завесы.

Забродов сунул сигарету за ухо, взял со стола тонкую, как розовый лепесток, чашку кузнецовского фарфора и сделал аккуратный глоток. Чай уже основательно остыл, но не потерял удивительного аромата. Заварка была хороша, но Илларион знал, что дело тут не только в заварке: никто из его знакомых не умел заваривать чай так, как это делая Марат Иванович.

– Грамотные люди, – сказал он, стараясь, чтобы голос звучал как можно серьезнее, – полагают, что умственная деятельность отнимает наибольшее количество энергии.

Кстати, именно поэтому, наверное, большинство людей предпочитают вообще не напрягать голову. Орудовать руками как-то спокойнее. Вот я и спрашиваю: ты не устал, Марат Иванович?

– Нахал, – рассеянно сказал Пигулевский и принялся задумчиво жевать нижнюю губу, разглядывая доску. Ситуация на игровом поле складывалась явно не в его пользу. – Ты хочешь сказать, что мои мозги менее тренированные, чем твои? Придется тебя проучить, мальчишка, чтобы ты относился к старикам с должным почтением.

– В следующий раз, – сказал Илларион. – Сдавайся, Марат Иванович, партия-то безнадежная.

– Черта с два! – запальчиво ответил Пигулевский. – На моей стороне теория вероятности!

– Э, – разочарованно протянул Илларион, – эка, куда тебя занесло! Теория вероятности… Ты бы еще ОМОН вызвал.

– Да?!

– Ага.

Пигулевский сердито засопел, залпом допил свой чай, оставил в покое коня и сделал ход ферзем, сметя с доски Илларионова слона и объявив ему шах.

– А это ты видел, корифей мысли?! Ну, что ты теперь скажешь?

Забродов сделал озабоченное лицо, что стоило ему немалых усилий. Марат Иванович был очень грамотным антикваром и одним из лучших букинистов в Москве, а может быть, и во всей России, но гроссмейстером это его, увы, не делало.

– Да, – сказал Илларион, – это серьезно. Это, пожалуй, партия.

– То-то же, – сказал Пигулевский с воодушевлением и попытался снова отхлебнуть из чашки. Чашка оказалась пуста, и он заглянул в нее с некоторым удивлением. – Ну что, сдаешься?

– Да нет, пожалуй, – сказал Илларион, снимая с доски его ферзя и ставя на опустевшую клетку своего коня. – Пожалуй, я все-таки доведу дело до логического завершения. Заметь, Марат Иванович, тебе шах.

– Как шах?! – всполошился Пигулевский. – Почему шах? Откуда? Не может быть никакого шаха! Ты мошенник, Илларион.

– Конечно, – сказал Илларион. – Ты ходить будешь или нет?

Пигулевский забрал в горсть нижнюю часть лица и сокрушенно покачал головой, глядя на доску.

– Ты знаешь, – невнятно произнес он, не отнимая ладонь от лица, – мне рассказали одну любопытную историю.

– Не поможет, – сказал жестокий Забродов. – Мат в два хода.

– Это мы еще поглядим, – немедленно вскинулся Марат Иванович. – А вот так?

– Ты вроде советских врачей, – ответил Илларион, забирая его ладью. – Пускай больной терпит непереносимые мучения, лишь бы их совесть была чиста. – Шах, Марат Иванович. И рыба. В смысле, мат.

– Глупости, – сказал Пигулевский, недоверчиво глядя на доску. – Какой еще мат? Да, действительно… Я же говорю, ты мошенник и нахальный мальчишка, не имеющий ни капли уважения к старости.

Он смешал фигуры и начал аккуратно складывать их в резной ящик красного дерева. Забродов заметил, что руки у него немного дрожат от огорчения.

– Какая еще старость, – сказал он. – Посмотри на себя, Марат Иванович, какой из тебя к чертям старик? В лучшем случае, вздорный старикашка. В жизни из тебя путного старика не получится. Как, впрочем, и из меня. Так что это за история, которую тебе рассказали? Пикантная, надеюсь?

Пигулевский немного покряхтел, успокаиваясь, закончил складывать шахматы, осторожно, двумя руками опустил узорчатую крышку ящика и накинул латунный крючок.

– Разговаривать с тобой, – пробормотал он. – Хоть бы раз поддался! Я вот тебе все время поддаюсь, а ты пользуешься этим и мнишь себя Ботвинником. И после этого я еще должен забавлять тебя рассказами… Пикантными!

Поскольку партия была закончена, Илларион отыскал взглядом массивную бронзовую пепельницу, придвинул ее к себе и вынул из-за уха сигарету. Пигулевский сердито пожевал губами, но ничего не сказал. Забродов чиркнул колесиком зажигалки и закурил, с наслаждением втянув в себя ароматный дым.

– Я повторяю, – сказал он, – путного старика из тебя, Марат Иванович, не получится. Старик – это спокойствие, неторопливость и презрение к житейским мелочам. А ты обижаешься, как маленький, проиграв партию в шахматы. Как будто в первый раз! Не умеешь проигрывать – выигрывай, а не умеешь выигрывать – не садись играть.

– Ты меня нарочно дразнишь? – спросил Пигулевский.

– Ага, – совершенно искренне ответил Илларион, обожавший подначивать старинного приятеля. – Ты так потешно дуешься, что я просто не могу упустить возможность поглядеть на это еще разок. Слушай, Марат Иванович, а коньяку у тебя нет?

– Еще чего, – проворчал Пигулевский. – Я, в отличие от некоторых бездельников, на работе. Чаю хочешь?

– Можно и чаю, – сказал Илларион.

Пигулевский, кряхтя, встал и поставил чайник. Чай он кипятил на старенькой электроплитке. Илларион тысячу раз говорил ему, что это древний прибор опаснее любого курения, но Марат Иванович на это возражал, что из-за его плитки пожара еще ни разу не было. Пока он возился, накрывая на стол для неспешного обстоятельного чаепития, Илларион с привычным любопытством оглядывался по сторонам: что новенького? Новенького, как всегда, хватало, но это были исключительно антикварные побрякушки да парочка недурных статуэток, выполненных, впрочем, не во вкусе Иллариона Забродова.

– Что смотришь? – сказал Пигулевский. – Нечего глазеть, сегодня мне тебя порадовать нечем.

– М-да, – сказал Илларион. Марат Иванович стоял к нему спиной, и оставалось только гадать, откуда он узнал, что Забродов именно глазеет по сторонам, а не занят чем-нибудь другим. – Действительно, ничего по-настоящему любопытного. Нищаешь, Марат Иванович. Кстати, тебе не приходило в голову, что твой бизнес, по большому счету, бесперспективен? Что такое антиквариат? Я имею в виду настоящий антиквариат, о котором только и стоит разговаривать. Это вещи, изготовленные, самое позднее, в конце девятнадцатого века. Ну, пускай в начале двадцатого. Объем этих вещей, особенно таких, которые до сих пор сохранили товарный вид и пригодны к употреблению, конечен. Вещи стареют медленнее, чем люди. Пока тот диван, что стоит у тебя на даче, станет антикварным, мы с тобой уже и помереть успеем.

– Оптимист, – фыркнул Пигулевский. – Тот диван, о котором ты говоришь, антиквариатом не станет никогда.

Дерьмо, даже если оно, скажем, окаменело и пролежало в земле десять тысяч лет, так и останется дерьмом. А мой диван даже не окаменеет, он просто развалится и сгниет, и произойдет это, надеюсь, еще при моей жизни. Нынче разучились делать хорошие вещи.

– Тем более, – сказал Илларион. – Значит, твой бизнес бесперспективен не только для тебя лично, но и вообще.

В глобальном, так сказать, смысле. Чем будут торговать антиквары через сто, пусть через двести лет? Пластиковыми ночными горшками? Да тебе уже сейчас, я вижу, туго с товаром приходится. Ни одного приличного раритета. А книги?

Ну, что это такое?

Он небрежно дотронулся до стопки потрепанных томиков серии «ЖЗЛ», выпущенных в начале семидесятых.

– Да, – заливая кипятком заварку, согласился Марат Иванович, – с книгами стало плохо. Даже то, что есть, выхватывают из-под носа. Коллекционеры! Ты знаешь, – признался он, – ненавижу эту новую генерацию коллекционеров. Гребут все под себя, а зачем им книги? Они ведь их даже не читают! Все, что их интересует в книгах, это их рыночная стоимость. Пришел ко мне недавно один – знаешь, из этих, с цепью на шее. Я, говорит, папаша, хочу кабинет себе обставить, так ты мне, типа, подгони книжонок покрасивее, чтобы переплеты с золотом… Подгони! Слово-то какое нашел!

– Ну а ты что же? – заинтересованно спросил Илларион.

– А что я? Продал ему Большую Советскую энциклопедию. Переплет у нее – закачаешься, и сразу на три полки хватит. Хотел еще полное собрание сочинений Ленина продать, да он отказался – золота на переплете маловато.

Илларион молча улыбнулся и с благодарным кивком принял курящуюся горячим паром чашку. Пигулевский уселся напротив него, поддел ложечкой варенье, запил его чаем и почмокал губами. Сделал он это как-то совсем по-стариковски, да и губы у него были нехорошего синеватого оттенка, и Илларион с большим беспокойством отметил про себя, что Марат Иванович начинает понемногу сдавать. Даже щегольской галстук-бабочка сегодня сидел на нем как-то криво, а под тонкой, как пергамент, и такой же коричневой кожей рук сильнее обычного проступали синие узловатые вены.

– Что бизнес, – дуя на чай, пренебрежительно сказал Пигулевский. – Бизнес меня не волнует, на мой век богатых дураков хватит. Душа болит, Илларион. Все меньше для нее отдушин, а это, согласись, печально. Эх, молодость, где ты?

Будь я помоложе, разве я бы тут сидел? Как подумаю, сколько бесценных книг прямо сейчас пропадает по чердакам и подвалам, сердце кровью обливается!

– Брось, Марат Иванович, – сказал Илларион. – Все, что пропадает, спасти невозможно, так же как нельзя заработать все деньги, сколько их есть на белом свете. Брось, береги нервы. Расскажи лучше свою историю.

– Так я же, можно сказать, и рассказываю, – старательно дуя в чашку, обронил Пигулевский.

Илларион осторожно поставил на стол свою чашку и искоса посмотрел на Марата Ивановича. Пигулевский пил чай, так внимательно глядя в чашку, будто там лежало что-то очень интересное.

– Так, – произнес Илларион. – По-человечески, значит, сказать нельзя. Надо, значит, подводить теоретическую базу. Ну-ну. Будем считать, что присказка уже исчерпана. Я жду сказки.

– Есть шанс раздобыть кое-что интересное, – отбросив стариковское кряхтенье, сообщил Пигулевский. Глаза у него заблестели, как у молодого, что было верным признаком того, что Марат Иванович напал на свежий след. Или считал, что напал.

– Это я уже слышал, – равнодушно сказал Илларион, – и слышал неоднократно. И ездил к черту на кулички по твоим советам не раз. Уволь, Марат Иванович, я ведь тоже не мальчик.

Пигулевский сердито запыхтел, но справился с раздражением и скандалить не стал. Не стал он также напоминать Иллариону о том, что настоящие жемчужины его, Иллариона, богатой личной библиотеки были добыты именно по наводкам Пигулевского. Оба и так это знали, и в напоминаниях не было нужды. Забродов просто дразнил старика, и тот, вопреки обыкновению, на сей раз не счел нужным ему подыгрывать.

– Ты слышал о графах Куделиных? – спросил он. – Была такая фамилия – не из самых богатых, не из обласканных, так сказать. Когда-то, по слухам, были сильны, а потом не поделили чего-то с царствующей фамилией и впали в немилость. Так вот, несколько последних поколений этих самых Куделиных безвыездно жили у себя в поместье на Брянщине.

Род был достаточно просвещенный, и от тоски, от невостребованное™ впали господа графы в то, что по тем временам считалось чудачествами. Парк регулярный разбили, да такой, что всем на зависть, а об их саде до сих пор легенды ходят среди специалистов. Но это нас, понятно, не интересует. Так вот, один из этих графов в незапамятные времена начал собирать библиотеку, сын продолжил, и внук тоже, и правнук… Пять поколений библиотеку собирали, представляешь?

– Представляю, – сказал Илларион. – Представляю, что со всем этим стало году этак в восемнадцатом. Тогдашние борцы за победу мировой революции печки, наверное, топили книгами, боролись одновременно с холодом и с чуждой идеологией.

– Это верно, – со вздохом сказал Пигулевский и вдруг оттолкнул от себя чашку. – Нет, не могу я! Как подумаю, сколько тогда всего погибло – и книг, и мыслей, и людей…

Нынешней молодежи этого не понять. Им что гражданская война, что Пуническая – все одно… Но давай-ка не будем отвлекаться. Дело в том, что надежда есть. Слабенькая, но есть.

Понимаешь, все эти годы за поместьем присматривали, присматривают и сейчас. Правда, в основном за садом, но и за домом тоже, в меру человеческих сил естественно. Живет там один старик садовник…

– Садовник? – перебил Илларион. – Вряд ли садовник станет беречь книги каких-то графов, которые жили чуть ли не сто лет назад.

– Фамилия садовника Куделин, – сказал Пигулевский таким тоном, будто вовсе не слышал последнего замечания Иллариона.

Забродов присвистнул.

– Подумаешь, фамилия, – сказал он. – Сколько крестьян носили господские фамилии? Откуда, по-твоему, на Руси до сих пор целые деревни однофамильцев?

– Больше там Куделиных нет, – возразил Пигулевский, – если не считать его сына. Я понимаю, Илларион, все это кажется в достаточной степени фантастичным, но." Когда я был, например, в Чехии, нас возили на экскурсию в замок. Старый замок в горах, но до сих пор в превосходном состоянии.

А знаешь почему? Его владелец – тоже, кстати, граф – с приходом к власти коммунистов никуда не побежал, а добился открытия в замке музея и сам работал там экскурсоводом. До самой старости работал, водил туристов по собственному дому, а в старости получил его обратно… Вот такая история. У нас, конечно, не Чехия, но все же… Угол там медвежий, могли и сквозь пальцы посмотреть.

– Это у нас-то? – усомнился Илларион.

– М-да, – сказал Пигулевский. – Ты прав. Надежда, сам понимаешь, умирает последней. Но ты, конечно, прав.

Это просто легенда… Значит, не поедешь?

– Тебе бы, Марат Иванович, в ФСБ работать, – сказал Илларион, – следователем. А еще лучше – вербовщиком.

Умеешь ты без мыла в любую щель залезть, ох, умеешь! Поеду, конечно. Шансов что-то найти – один на тысячу, но это все-таки шанс. Чем дольше я буду сидеть и внушать себе, что это дохлый номер, тем сильнее мне будет казаться, что книги там есть и что без меня они действительно пропадут. Помнишь старую шутку, когда кому-то предложили в течение десяти минут НЕ думать о белом медведе с голубыми глазами? Подсунул ты мне голубоглазого медведя, Марат Иванович, спасибо тебе! Дорог там, конечно, нет?

– Дороги есть даже на Колыме, – сказал Пигулевский и, подумав, добавил:

– В некотором роде.

– Вот именно, – сказал Илларион. – Ладно, рассказывай, как найти твоего графа, он же садовник.

– А что я с этого буду иметь? – быстро спросил Пигулевский.

– Половину расходов на бензин, – не растерялся Илларион.

Марат Иванович обозвал его нахалом и, ворча, принялся рисовать карту на обороте какого-то старого, еще брежневских времен, плаката.

* * *

У оперативника было длинное лило, состоявшее, казалось, из сплошных острых углов – острый длинный нос, острые скулы и острый, почти карикатурный подбородок. Глаза у него тоже были острые и холодные, как два торчащих из подтаявшего сугроба осколка бутылочного стекла. Не было в них ни доброжелательности, ни желания помочь любой ценой, и под взглядом этих равнодушных глаз не имевшая до сих пор опыта тесного общения с милицией Анна вдруг почувствовала себя до крайности неловко, будто сама была в чем-то виновата и не жаловаться пришла, а явилась по повестке на допрос.

В углах тонкогубого рта оперативника можно было без труда разглядеть скептические складки, которым оставалось всего ничего, чтобы превратиться в гримасу откровенного неудовольствия. По всей видимости, оперативник считал, что имеет дело с очередной вздорной бабой, явившейся попусту отнимать его драгоценное рабочее время.

– Итак, вы утверждаете, что яблоню у вас украли, – сказал он с таким выражением, будто намеревался вот-вот, буквально сию минуту, уличить Анну во лжи. – Выкопали ночью и увезли, так?

– Совершенно верно, – ответила Анна. Из-за неловкости, которую она ощущала, ответ прозвучал излишне независимо и резко, едва ли не с вызовом.

Оперативник протяжно вздохнул.

– Но вы же сами сказали, что на месте яблони остался пень. Как вас понимать? Может быть, вы сначала сами разберетесь, выкопали ее или спилили на дрова? Скажем, сторож замерз и решил погреться…

– В том-то и дело, что это не тот пень! – горячо воскликнула Анна. Оперативник поднял брови, изображая вежливое удивление, и Анна почувствовала себя полной идиоткой. – Это не тот пень, – упрямо повторила она, не зная, что еще сказать.

– Выходит, кто-то выкопал яблоню, а на ее место посадил пень? – в голосе оперативника звучала откровенная насмешка. – Прямо Агата Кристи! Не слишком ли сложно, как вы полагаете? Выкорчевать взрослое дерево, да еще ночью, тайком, – это такая работа, какой врагу не пожелаешь. А тут еще и пень надо посадить, да так, чтобы было незаметно, что тут кто-то рылся! Это же физически невозможно – в темноте, через забор… Или вы подозреваете охрану?

– Это ваше дело – подозревать, – сердито сказала Анна, чувствуя, что ничего не выходит.

Оперативник снова длинно вздохнул и без нужды переворошил лежавшие на столе бумаги.

– Ну вот что, – сказал он наконец, отбросив насмешливый, деланно вежливый тон. – Если вы будете настаивать, заявление я у вас приму, тем более что, как вы говорите, дерево это не простое, а… Простите, как вы выразились?

– Памятник живой природы, – повторила Анна и сама почувствовала, как глупо и неуместно это прозвучало. – Всероссийского значения, – добавила она упавшим голосом.

– Вот именно, – сказал оперативник. Он уныло покивал длинным носом и потер ладонью подбородок. – Тяжелое положение, – сказал он вдруг. – В городе такое творится…

Воруют машины по пятьдесят тысяч долларов, и доллары тоже воруют, в подъездах грабят… Да что там – грабят!

Убивают и фамилию не спрашивают. А вы говорите – яблоня. Нет, если угодно, можете написать заявление, будем разбираться, но шансы на успех… – Он развел руками. – Если честно, шансов никаких. Не думаете же вы, что злоумышленник потащит ваше дерево в аэропорт или, скажем, на вокзал. Нет, оно уже давно на месте назначения – либо в поленнице, либо в чьем-то саду, что мне лично кажется крайне маловероятным. Ну, допустим, я поверю в эту вашу историю с пнем, который, как вы утверждаете, от другой яблони. Да мне необязательно в это верить, это же очень легко установить. Допустим, я начну раскручивать охрану ботанического сада, допустим даже, что кто-то признается; мол, получил энную сумму от неизвестного мне лица, каковое ночью погрузило поименованное дерево в автомобиль, номера которого я не разглядел, и увезло в неизвестном направлении…

Ну и что? Легче вам от этого станет? Да и не признается никто, улик-то никаких. Вот так обстоят дела, если честно.

При всем моем сочувствии к вашему.., гм.., горю помочь вам ни я, ни кто бы то ни было другой просто не в состоянии. Это я вам неофициально говорю. А официально, повторяю, вы вправе подать заявление, а я не вправе его не принять. Ну, так как?

Анна растерянно молчала. Это были именно те слова, которых она больше всего боялась. Пока оперативник ерничал, играл бровями и отшучивался – в общем, что называется, вертел вола, – у нее еще оставалась какая-то надежда, что, натешившись всласть, он все-таки поможет. Но теперь все вещи были названы своими именами, и разговаривать стало не о чем.

– Но послушайте, – сделала она последнюю слабую попытку, – ведь это же не просто дерево! Не просто яблоня, а памятник! Чудо, если хотите. Чудо природы, чудо человеческого терпения и труда…

– Да, – сказал остролицый опер, – я помню, вы говорили. Памятник живой природы всероссийского значения, охраняется государством. Чудо природы, да. – У нас тут недавно был один случай, тоже с чудом природы. Был у одной старухи козел. По ее словам, умнейшая была скотина. Все понимал, вот разве что говорить не умел да газет не читал. Дом сторожил, представляете? В магазин с ней ходил, сумки таскал. А потом его украли. Бабка, естественно, к нам, а что мы?

Чем мы поможем? Пока она бегала, его, наверное, десять раз съели и косточки закопали. Я понимаю, конечно, что это вас мало утешает. Своя болячка всегда больнее, чужую пережить как-то легче… Но вы поймите, что нашим возможностям тоже есть предел. Помочь мы вам не поможем, зато жизнь отравим. Ну, напишете вы заявление, и начнется канитель: допросы, повестки, протоколы, подозрения, обидные намеки, копание в личной жизни – и вашей, и ваших коллег… А результат, поверьте, будет такой же, как если бы вы сюда вовсе не приходили. Вы скажете, что потомки, мол, будут нами недовольны. Что ж, очень может быть. Вы свое чудо природы не уберегли, я его не нашел… Но вы вот о чем подумайте: что скажут эти самые потомки, если я сейчас брошу дела о двух убийствах и четырех изнасилованиях и начну искать вашу яблоню? О кражах и ограблениях я уже не говорю. Современники у нас с вами, знаете ли, такие, что о потомках как-то даже и думать некогда.

Он замолчал и стал демонстративно перекладывать на столе бумаги.

– Охраняется государством, – повторила Анна. – Что ж, теперь я буду знать, что это просто слова. Пустой звук.

– Насчет охраны – это не ко мне, – сказал опер, делая вид, что не понял ее. – С кем у вас заключен договор об охране? Вот к ним и обращайтесь с претензиями. Мое дело – найти, задержать и изобличить преступника. Да, кража из городского ботанического сада – это тоже преступление.

Но что же вы мне предлагаете – мотаться по всем подмосковным деревням и дачным поселкам и инспектировать приусадебные участки?

– Не знаю, – сказала Анна. – Мне почему-то кажется, что вы просто хотите от меня отделаться. И потом, что значит – мотаться и инспектировать? Вы что же, расследуете карманные кражи, проверяя содержимое карманов поголовно у всех москвичей и гостей столицы? Есть же, наверное, и другие методы…

Длинное угловатое лицо оперативника приобрело кислое недовольное выражение.

– Отделаться, – повторил он. – Ну да, именно отделаться. Я ведь этого и не скрывал. Именно отделаться, совершенно верно. – Избавить вас от пустых хлопот и нервотрепки, а себя – от бесполезной и очень трудоемкой работы, она же – мартышкин труд. Но решать, повторяю, вам. Хотите усложнить жизнь и себе и мне – валяйте, пишите заявление.

– Я напишу, – решительно сказала Анна. – Извините, я все понимаю, но я же, помимо всего прочего, пришла к вам как официальное лицо.

Оперативник окончательно помрачнел и буквально на глазах утратил последние остатки приветливости.

– Это ваше право, – сказал он. – Ступайте к дежурному, он все оформит.

Покинув отделение милиции, Анна остановилась на тротуаре, невидящими глазами следя за проносившимися мимо машинами и торопящимися по каким-то своим делам людьми. Ощущения, которые она испытывала, были самыми неприятными. Легкие казались забитыми канцелярской вонью, на коже ощущался какой-то липкий налет, которого там, конечно же, не было и быть не могло. Мимо проехал милицейский УАЗик. Анна проводила его взглядом и криво улыбнулась. Романтический ореол вокруг родной российской милиции, и без того достаточно тусклый, теперь окончательно развеялся. Это были просто мелкие чиновники со светлыми пуговицами, только и всего. Они точно так же целыми днями перекладывали с места на место бумажки и главной целью своей деятельности полагали не общественное благо, как казалось когда-то Анне, а собственные покой и благополучие.

Ничего им не было нужно, кроме покоя, благополучия и порядка в их пыльных бумажках, и за дело они брались только тогда, когда у них не оставалось иного выхода – иными словами, когда посетителя не удавалось просто отфутболить.

Когда Анна шла сюда, ее предупреждали об этом, а она, дурочка, не верила. Ну вот и убедилась…

«Перестань, – мысленно сказала она себе, медленно бредя по улице в сторону метро. – Прекрати немедленно! Чиновники… Что ж, они и есть чиновники. По определению. Но в них, между прочим, иногда стреляют, и, если бы не они, здесь бы такое творилось…»

Это помогло, но не очень. Обида все равно осталась, и Анна чувствовала, что не скоро сможет забыть это двойное унижение – сначала утром, в ботаническом саду, возле свежего пня, оставшегося на том месте, где еще вчера стояла яблоня Азизбекова, а потом в милиции, в кабинете остролицего опера. Да, и потом еще в дежурной части, где она писала заявление, а люди в форме обменивались у нее за спиной ироничными замечаниями… Разве такое забудешь! И то, что в них иногда стреляют, оправдывает их лишь частично.

В обыкновенных людей, в обывателей, тоже время от времени стреляют, а они даже не имеют возможности выстрелить в ответ, потому что держать дома огнестрельное оружие им запрещает закон – тот самый закон, который не может и не хочет их защитить. Вот и получается, что прав сильный и наглый, а остальные дышат только до тех пор, пока на них не обратили внимание. Хорошо американцам! У них с этим делом все просто: забрался в чужой дом – не жалуйся, если получишь пулю в брюхо. Закон против этого не возражает.

А что у них на улицах иногда стреляют, так разве у нас этого нет?

Анна вдруг представила, как она застает некоего злоумышленника за выкапыванием бесценной яблони, выращенной покойным профессором Азизбековым, поднимает на уровень глаз тяжелый пистолет и нажимает на спусковой крючок.

Она даже остановилась на несколько секунд, таким неожиданно мощным было незнакомое ей чувство ненависти – не раздражения, не гнева, а именно ненависти, холодной и расчетливой. От нее все тело разом сделалось легким, как воздушный шарик, мышцы живота свело от напряжения, кожа на голове съежилась, и Анне показалось, что она ощущает на своем теле каждый волосок в отдельности.

Новое ощущение быстро прошло, Анна расслабилась, горько усмехнулась и двинулась дальше по уже просохшему, сделавшемуся из черного светло-серым асфальту. Что толку в ее ненависти? Что она может сделать? Что она могла бы сделать, даже будь у нее оружие? Она, Анна Беседина, не хищник и даже не охотник, а так, травоядное… А что ей на мгновение захотелось кого-нибудь убить – ну, так это просто от обиды, от бессилия, от унижения, наконец. Травоядным тоже иногда хочется кого-нибудь укусить, боднуть или лягнуть – в общем, покалечить, а то и убить, и происходит это, конечно же, не от хорошей жизни…

Было тридцатое апреля, и солнце вовсю сияло на безоблачном, непривычно синем после серой городской зимы небе.

Весна чувствовалось во всем, город радостно впитывал в себя забытое за долгие зимние месяцы тепло, и на лицах прохожих нет-нет да и мелькало выражение беспричинной радости. Весна была самым горячим временем для всех, кто работал с растениями и землей, в том числе, конечно же, и для работников ботанического сада, где Анна числилась старшим научным сотрудником. Год для нее и ее коллег начинался не в середине зимы, как у всех нормальных людей, а с наступлением весны. Это было радостное событие, и надо же было кому-то испортить все в самом начале, посадив на радость грязное пятно с отвратительным запахом. Вот уж, действительно, плюнули в душу… Кража – это всегда огромное унижение для того, кто обокраден, особенно если украли самое дорогое.

Яблоня, выращенная покойным Азизбековым, была гордостью ботанического сада. Разумеется, по сравнению с пальмами и другими экзотическими растениями она смотрелась бледновато, и экскурсантам зачастую было непонятно, что в ней такого особенного – яблоня как яблоня, подумаешь, невидаль! Только специалисты могли по достоинству оценить труд недавно умершего профессора – труд, результаты которого граничили с фантастикой.

То, что карликовая, не более полутора метров в высоту, яблоня при удачном стечении обстоятельств могла принести два урожая в год, было даже не самым главным, хотя люди, которым Анне доводилось об этом рассказывать, чаще всего недоверчиво улыбались. И то, что яблоки эти по размерам не уступали знаменитым алма-атинским яблокам, а на вкус напоминали воплощенную мечту, тоже было не так уж важно.

Золотые эти яблочки, употребляемые в пищу регулярно, как выяснилось, могли излечить человека от множества весьма серьезных хворей, не говоря уже о том, что они, как и любые витамины, заметно укрепляли иммунную систему. Азизбеков, помнится, в шутку называл их яблоками Гесперид – теми самыми, из-за которых Геракл совершил один из двенадцати своих подвигов. Азизбеков всерьез утверждал, что выведенный им сорт яблок со временем совершит настоящий переворот в геронтологии, и тогда эта отрасль медицины превратится из чисто косметической в целиком практическую, действенную, способную на деле излечить пациента от главной болезни всего живого – немощной старости. «Вот увидите, – говорил он, аппетитно хрустя яблоком, – я проживу лет до ста, не меньше. Хорошая у нас с вами специальность, ребята! Вот в физике, например, или в фармакологии, если ученый ставит эксперимент на себе, это жертва во имя науки. А у нас – удовольствие. Да еще какое!»

Проверить утверждение профессора так и не удалось – в ноябре прошлого года, переходя улицу на зеленый свет, он попал под машину, за рулем которой сидел пьяный водитель, и скончался на месте, не приходя в сознание. А теперь вот и яблоня пропала…

Анна вспомнила утро – по-весеннему прохладное, ясное, безветренное, предвещавшее отличный денек. По утрам она всегда приходила к яблоне Азизбекова – просто так, без какой бы то ни было конкретной цели. Когда Григорий Арутюнович был жив, она часто помогала ему в работе и была, наверное, единственным даже среди сотрудников ботанического сада человеком, кто безоговорочно верил профессору. Другие просто выжидали, наблюдая за процессом со стороны и не упуская случая пройтись насчет «молодильных яблочек»; Анна же просто верила, и даже ей самой было непонятно, чего больше в этой вере – взвешенной убежденности ученого в правоте коллеги или полудетского преклонения ученицы перед учителем. К тому же она всегда была неравнодушна к Григорию Арутюновичу, и это, наверное, тоже в какой-то мере влияло на ее объективность. Нет, никаких романов, никаких, упаси боже, адюльтеров не было; была романтическая влюбленность вчерашней студентки в своего пожилого мудрого учителя, и учитель оказался достаточно мудр, чтобы этого не замечать. С годами влюбленность прошла, а преклонение осталось.

«Дикость, – сердито подумала Анна, – девятнадцатый век. Влюбленность, преклонение… Когда-то эти слова что-то означали, а теперь от них осталась только пустая высушенная оболочка. Набор звуков, сотрясение воздуха.. До каких же пор я буду жить иллюзиями? Все кругом делают деньги и отлично себя чувствуют, а я копаюсь в земле и делаю вид, что это кому-то нужно…»

Так вот, утром, как обычно, Анна пришла к яблоне Азизбекова и обнаружила, что ее нет. Табличка с описанием валялась поодаль, втоптанная в рыхлую землю чьей-то ногой, а на месте яблони красовался свежий пенек. Старательно разрыхленная земля вокруг пенька была вся истоптана и густо посыпана опилками. Поначалу все решили, что это дело рук каких-то вандалов, перебравшихся с ближайшего кладбища сюда, в ботанический сад. К такому же выводу пришла и вызванная директором сада милиция, и только после ее отъезда Анне бросилось в глаза, что оставшийся на месте яблони пенек, кажется, сантиметра на три, а то и на все четыре толще, чем должен бы быть. Ощущение было, как от пощечины – уже второй пощечины за это отвратительное, ни на что не похожее утро. Не чуя под собой ног, Анна бросилась в лабораторный корпус, нашла журнал наблюдений, который вел покойный Азизбеков, и отыскала страницу с последней записью, касавшейся яблони. Григорий Арутюнович подходил к своей работе очень серьезно, и все, что касалось «яблони Гесперид», заносил в журнал с особой тщательностью. Были здесь и результаты замеров диаметра ствола по годам. Последняя запись была сделана двадцатого октября прошлого года, за две недели до смерти профессора. Чтобы ничего не перепутать, Анна выписала все данные на отдельный листок – и длину окружности ствола, и высоту, на которой был сделан замер, и вычисленный Азизбековым по известной еще со школьной скамьи формуле диаметр комля. С этим листком и рулеткой она вернулась к тому месту, где еще вчера стояла яблоня, и трижды тщательнейшим образом обмерила пень.

Глазомер ее не подвел: пенек оказался на три с половиной сантиметра толще, чем яблоня Азизбекова.

Пришедший на смену Азизбекову директор ботанического сада, услышав новость, выразил вежливое сомнение в том, что она соответствует, действительности. «Покойный Григорий Арутюнович мог ошибиться, – мягко сказал он, – да и яблоня, знаете ли, растет… Все эти замеры – вещь очень приблизительная, особенно на живом дереве». – «Дама сдавала в багаж диван, чемодан, саквояж, – язвительно сказала на это Анна, – картину, корзину, картонку и маленькую собачонку». – «Совершенно верно! – неизвестно чему обрадовавшись, подхватил директор. – Помните, как кончалось это стихотворение? Однако за время пути собака смогла подрасти…» – «На три с половиной сантиметра, – сказала Анна. – И не в длину, а в толщину. За зиму. Вы же ботаник по образованию, кандидат наук. Как вы можете такое говорить?»

Директор в ответ только пожал плечами и посоветовал Анне, если ей так уж неймется, самой обратиться в милицию со своими подозрениями. Глядя в его гладкое, чисто выбритое, немного рыхловатое лицо, Анна живо припомнила слухи о якобы имевшей место вражде между ним и Азизбековым, вражде карьериста, прирожденного администратора от науки с талантливым ученым. Раньше она не придавала этим слухам значения, но теперь ей показалось, что пропажа яблони Азизбекова директора нисколько не огорчила. Пропала и пропала, невелика потеря – яблоня. Вот если бы пальма!..

И вообще, теперь, когда результат многолетнего труда Азизбекова просто исчез, будто испарился, директору, наверное, стало намного легче дышать. По крайней мере, ничто больше не будет мозолить ему глаза, напоминая о предшественнике, которому он со своей кандидатской степенью в подметки не годился. Да и необходимость продолжать чужой эксперимент, в котором ты ни бельмеса не понимаешь и который тебе совершенно неинтересен, теперь отпала. Конечно, официально никто не обязывал директора продолжать работу с «яблоней Гесперид», но некие моральные обязательства все-таки существовали, и он, наверное, испытывал от этого определенный дискомфорт. Что ж, теперь дискомфорту конец…

«Уж не сам ли он все это подстроил? – вдруг подумала Анна. – Ботанический сад, конечно, не коммерческий банк, но все-таки нас тоже охраняют, и провернуть такую операцию самостоятельно, без помощи изнутри, постороннему человеку, наверное, было бы затруднительно».

Она тряхнула головой, отгоняя тревожные мысли, и недоверчиво улыбнулась: ну и ну! Надо же было до такого додуматься! Нет, сегодня с ней и впрямь творится что-то неладное.

Ее будто подменили: сначала это постыдное желание убивать, потом подозрения в адрес директора… Конечно, исчезновение яблони, на которую ее покойный учитель возлагал такие надежды, приятным событием не назовешь, но надо же все-таки и меру знать! Подозрения разъедают душу, как концентрированная серная кислота, а душа у человека, между прочим, одна. Испортишь эту – другую в магазине не купишь и по почте не выпишешь…

Анне вдруг стало жалко остролицего оперативника. Ведь подозревать всех и каждого и никому не верить на слово – его работа! Что же в таком случае творится в его душе? Там ведь, наверное, живого места не осталось, сплошные дыры да рубцы от старых ожогов… Потому-то он и смотрит на людей с чисто утилитарной точки зрения. Одни для него – раздражающая помеха, другие – враги, а третьи – оружие в борьбе с этими врагами или просто инструменты для достижения той или иной цели. Разве можно так жить? Ведь у него же, наверное, жена есть, дети… Как же он с ними? Кто они для него – помеха, обуза, враги или инструменты? Ах, да что там говорить об остролицем милиционере! Ведь сейчас многие именно так и живут – никому не веря, ничего по-настоящему не любя и идя по головам даже там, где в этом нет ни малейшей необходимости.

Не дойдя до метро, Анна свернула на бульвар, по-весеннему прозрачный и почти пустой в это время суток, и присела на скамейку. Было уже по-настоящему тепло, но не жарко – в самый раз для того, чтобы посидеть на солнышке и собраться с мыслями. Спереди и сзади, за низкими чугунными решетками сквера, шурша колесами по сухому асфальту, пролетали автомобили. Анна открыла сумочку, вынула сигареты, заглянула в пачку и вздохнула. Сигареты – это было громко сказано; в пачке осталась одна-единственная сигарета.

Впрочем, в данный момент больше ей и не требовалось. Анна вообще курила очень мало, пачки хватало ей на неделю, а иногда и на две, особенно когда она находилась в отпуске и поблизости не было курящих коллег. «Да, – решила она, – покурить – это идея. Это как раз то, что нам теперь требуется. Говорят, никотин успокаивает. Правда, те же самые люди утверждают, что он также и тонизирует, и помогает сосредоточиться, и даже сбросить лишний вес. Про курение вообще много говорят – и хорошего, и плохого. Совсем как про яблоки Азизбекова…»

Анна поморщилась, прикуривая сигарету. Опять." Разумеется, самый простой выход – это смириться и оставить все как есть. Остролицый опер, например, утверждал, что это не только самый простой выход, но и единственный. По его словам и, главное, по выражению лица выходило, что, сколько ни плутай по разным коридорам, все равно рано или поздно вернешься именно к этой двери, потому что только ее тебе под силу открыть. Поэтому лучшее, что ты можешь сделать, это не тратить понапрасну время, силы и нервные клетки, а сразу сложить ручки и плыть по течению, проглотив обиду. Можно просто плюнуть – в конце концов, это была просто яблоня, даже не ее личная, даже не ею выращенная, – а можно было попытаться повторить то, что сделал Григорий Арутюнович.

Ей всего двадцать девять, времени впереди предостаточно, и все записи профессора Азизбекова с разрешения его семьи остались в распоряжении Анны. Ах, да если бы дело было только в записях! Анна была не настолько глупа и самоуверенна, чтобы не отдавать себе отчета в том, что записи – это еще далеко не все. Да, она была неплохим специалистом, но до профессора Азизбекова с его феноменальным чутьем ей все-таки было очень далеко. Он умел понимать растения так, словно мог с ними общаться. И потом, разве теперь воспроизведешь неповторимое сочетание самых разнообразных факторов – погодных, например, – чтобы все получилось точь-в-точь как у Азизбекова? Об этом нечего и мечтать! Да еще под чутким руководством этого холеного прыща, который теперь с хозяйским видом восседает в кабинете Григория Арутюновича…

"Какой труд пропал! – с отчаянием подумала Анна. – Сколько лет труда, упорства, любви, тревог и радостей…

Сколько лет! Азизбеков вложил в это дерево всю душу. Он всегда вкладывал в работу всю душу, но к этой яблоне относился как к собственному ребенку, подающему большие надежды. И вот кто-то пришел, выкопал и унес. Теперь посадит у себя на даче и будет варить варенье из «яблок Гесперид». Или, того веселее, на базаре станет ими торговать. Ах, да о чем это я! Не будет ими никто торговать, и варенья никакого не будет, потому что пересадка взрослого дерева в другую почву – дело очень деликатное и далеко не всегда оно заканчивается успехом. А эта яблоня привыкла к особому уходу, к постоянной подкормке, и на новом месте она, скорее всего, медленно погибнет. Уж лучше бы, право, сразу пустили на дрова! Чтобы сразу, чтобы не мучилась… Но это, конечно, исключено. Какие там из нее дрова? Так, ведро воды вскипятить…"

От этих мыслей она окончательно расстроилась. Сигарета догорела до самого фильтра, еще одной у Анны не было, а успокоиться так и не удалось. Напротив, ее обида и раздражение только усилились, и она с полной ясностью поняла, что на работу сегодня уже не вернется. Завтра – может быть, но только не сегодня. Не было у нее никаких сил на то, чтобы снова встретиться с улыбающимся, похожим на сытого кота директором и опять увидеть жалкий и, главное, совершенно посторонний пенек на том месте, где еще вчера стояла яблоня Азизбекова.

На соседней скамейке старушка с внуком кормили голубей. А может быть, и не с внуком, а с правнуком – разница в возрасте, кажется, у них была подходящая. «Либо поздний внук, либо ранний правнук», – решила Анна, не совсем понимая, почему ее заинтересовала эта вполне обыкновенная парочка – седая старушка и ее кудрявый, непоседливый и, похоже, довольно капризный внук. Наверное, дело было в том, что затылок старухи с выглядывавшим из-под линялого красного берета пучком седых волос кого-то очень напоминал Анне – кого-то хорошо знакомого и, казалось, имевшего отношение к ее сегодняшним заботам и огорчениям.

Ребенок бросал голубям крошки, широко размахиваясь правой рукой и так далеко подаваясь при броске вперед, что с трудом удерживался на ногах. Было ему от силы года четыре, не больше, и крошки, которые он швырял с такой энергией, падали почти у самых его ног. Жирные московские голуби делали вид, что пугаются его резких движений, лениво, для вида, взмахивали крыльями и тут же, расталкивая друг друга, принимались торопливо и жадно клевать корм. Мальчик радостно, отрывисто хохотал и пытался – вероятно, из любопытства – отогнать голубей, топая на них обутой в красный ботиночек ногой. Голуби пятились бочком, не переставая клевать, мальчик оборачивался к бабушке (или прабабушке?), и та, размеренно, как китайский болванчик, кивая седой головой, отрывала от батона новый кусок и подавала ему. Лицо у старухи было совершенно незнакомое, и Анна никак не могла взять в толк, кого она ей напоминает.

Потом пожилая женщина убрала в клеенчатую хозяйственную сумку обгрызенную половинку батона, встала и взяла за руку ребенка. Мальчик немного поупирался, но все-таки пошел, увлекаемый вперед неумолимой старухой, похожий сейчас на привязанную к корме яхты надувную резиновую шлюпку. Сделав несколько шагов, он обернулся и прицельно плюнул в ближайшего голубя, но, похоже, промазал.

И тут Анна вдруг вспомнила, на кого похожа старуха.

Со спины она здорово смахивала на Валерию Матвеевну, соседку Анны по подъезду. Валерии Матвеевне было уже за семьдесят, но она продолжала каждое лето выезжать на дачу, где самозабвенно предавалась любимому занятию – огородничеству. Естественно, узнав, что по соседству с ней проживает сотрудница ботанического сада, Валерия Матвеевна зачастила к Анне – то за советом, то за семенами, а то и за саженцами. Старуха была вполне приличная, интеллигентная, хотя и несколько вздорная, и отношения у них с Анной сложились вполне добрососедские.

Но не это было главное. Главное, что у Валерии Матвеевны была дочка, а дочка эта в свое время, как положено, вышла замуж, подарив ей сначала зятя, а затем и внуков. Так вот, зять Валерии Матвеевны, насколько было известно Анне, служил на Петровке и даже ходил там, кажется, в весьма высоком чине. Анна никогда не беспокоила соседку просьбами, и теперь, похоже, настало время проверить их отношения на прочность.

Конечно, обычно Петровка не занимается такой чепухой, как украденные яблони, но, может быть, как-нибудь неофициально… На Руси ведь испокон веков все делалось по протекции, так, может быть, это сработает и на сей раз?

Попытаться, во всяком случае, стоило. Как бы то ни было, Анна чувствовала, что не успокоится, пока не сделает все, от нее зависящее. А если у нее ничего не выйдет, то, по крайней мере, ее хоть немного утешит сознание того, что ее вины в этом нет.

Глава третья

В тесноватой, от пола до потолка заставленной полками, которые буквально ломились под тяжестью книг и множества антикварных безделушек, квартире Иллариона Забродова было основательно накурено. Дым слоями плавал под люстрой, и та светила сквозь него мутно, как солнце сквозь облака. , Прямо под люстрой, точно посередине комнаты, стоял выдвинутый сюда из угла стол. Стол был письменный, поскольку нормального обеденного стола Забродов у себя в доме не держал сроду, а беспорядочно пьянствовать на кухне, как это случалось обычно, гости наотрез отказались, сославшись на праздник. То обстоятельство, что хозяин квартиры Первое мая праздником не считал, ничуть не поколебало решимость гостей выпить, как они выразились, «по-человечески». Мещеряков заявил, что он, как полковник ГРУ, просто обязан по долгу службы считать все государственные праздники своими личными, персональными торжествами и отмечать их надлежащим образом и в соответствующей обстановке. Сорокин поддержал его, сообщив, что Московский уголовный розыск тоже относится к разряду силовых структур и является такой же неотъемлемой частью государства Российского, как и армия с ее разведкой. Следовательно, заявил он, если Родина велит праздновать, уголовный розыск дружно, как один человек, отвечает: «Есть!» Заранее настроившиеся на праздник полковники раздухарились настолько, что потребовали от Забродова быстренько организовать на закуску тазик салата «оливье» и большое блюдо холодца, который Сорокин называл «дрыгало». В ответ Забродов молча показал им кукиш, его обозвали бирюком и махнули на него рукой: черт с ним, с салатом, главное, чтобы выпивки хватило.

Но на том, чтобы разместиться в комнате, а не на кухне, как обычно, они все-таки настояли, и теперь все, что раньше беспорядочной грудой громоздилось на письменном столе Забродова – подшивки каких-то старых журналов, книги, стаканчики с карандашами, мелкие безделушки и прочий хлам, – такой же и даже еще более беспорядочной грудой лежало на полу под окном. Поверх всего этого добра лежала принесенная Мещеряковьм по просьбе Забродова карта Брянской области.

Карта была штабная, очень подробная и жутко секретная, потому что карт иного рода в здании, где работал Андрей Мещеряков, попросту не держали.

За отсутствием в доме Забродова скатерти стол был накрыт большим куском обоев. Кусок этот Забродов криво и неаккуратно оторвал от рулона, оставшегося у него после ремонта и хранившегося за диваном уже второй год. С эстетической точки зрения обои сильно уступали настоящей скатерти, зато на них можно было сколько угодно проливать коньяк, ронять закуску, посыпать их пеплом и даже прижигать сигаретами.

В данный момент на этой импровизированной скатерти стояли полная доверху пепельница, полбутылки коньяка, три рюмки и тарелка с колбасными шкурками и несколькими колечками лимонной кожуры. Еще одна бутылка, пустая, стояла на полу у стены, а на подоконнике в ожидании своего часа томилась литровая емкость с водкой.

На стене у двери, что вела в прихожую, был укреплен большой липовый спил. В спиле торчало четыре метательных ножа. На том, что был ближе к центру, висела украшенная двуглавым орлом парадная фуражка Сорокина. Владелец фуражки сидел напротив и по обыкновению с интересом разглядывал прогибающиеся под тяжестью книг полки, в тысячный, наверное, раз пытаясь понять, каким образом в одном человеке на протяжении столь продолжительного времени могли уживаться чокнутый библиоман и спецназовец, причем и то и другое – самой высшей пробы. Забродов был не только тонким ценителем, но и большим знатоком литературы, начиная от изобретения письменности и до наших дней. Он мог на равных спорить с самыми маститыми специалистами по истории литературы, причем те сплошь и рядом вынуждены были признавать его правоту, и в то же время это был непревзойденный убийца и диверсант. Именно непревзойденный, и наилучшим подтверждением этого немного напыщенного эпитета служил тот простой факт, что Забродов до сих пор был жив и здоров.

«Катахреза, – вспомнил Сорокин словечко, когда-то услышанное от Забродова. – Совмещение несовместимых понятий. А может, не таких уж и несовместимых? Почему-то считается, что всякое там чтение, рисование и прочие неконкретные вещи настоящему мужчине ни к чему. И уж тем более они ни к чему настоящему военному. Картины – искусствоведу, книги – библиотекарше, а спецназовцу – автомат и связку „лимонок“. Еще, пожалуй, спецназовцу пригодится быстрота реакции, звериная хитрость и умение повиноваться не рассуждая. А почему? Почему все так однобоко, перекошено? Почему профессор философии, скажем, должен обязательно быть плешивым доходягой в очках с бифокальными линзами, а командир роты парашютистов – тупой горой мяса, безмозглым роботом-убийцей? Кто сказал, что это правильно? Да никто, в общем-то, этого не говорил. Наоборот, нам все уши прожужжали, убеждая в том, что человек должен развиваться гармонично. Просто кишка у нас тонка воспитать такого человека, а когда он почему-то воспитывается сам, без нашего участия и вопреки стараниям педагогов, мы дружно разводим руками и хором удивляемся: это еще что за чучело? откуда такой взялся? Между прочим, если верить некоторым сведениям, в царской армии большинство офицеров были такими, как наш Забродов, – грамотными военными специалистами и при этом высококультурными, образованными людьми. Недаром же говорили, что офицерский корпус – цвет русской нации. Нынешние офицеры, при всей моей к ним симпатии, при всем моем уважении, это же просто злая карикатура на тех, тогдашних. Сначала вырезали под корень, а потом решили скопировать, а кишка-то тонка, рылом не вышли… А теперь сидим, два полковника и отставной капитан, жрем коньяк без закуски и празднуем Первое мая, будь оно неладно».

Его взгляд скользнул по висевшей на рукоятке метательного ножа фуражке, и полковник вдруг испытал ни с чем не сообразное, совершенно хулиганское желание попросить у Забродова еще один нож и попытаться точным броском пригвоздить к мишени собственный головной убор. Это был тревожный симптом, и Сорокин внимательно вгляделся в лица приятелей.

Мещеряков сидел в расслабленной позе, явно наслаждаясь редкими минутами покоя. Его темный цивильный пиджак висел на спинке кресла, узел узкого однотонного галстука был ослаблен, а верхняя пуговица белоснежной, безукоризненно выглаженной рубашки расстегнута. Тонкое нервное лицо полковника ГРУ Мещерякова было, как всегда, серьезным и сосредоточенным, и вообще выглядел он совершенно трезвым, но глаза уже утратили привычную остроту, заволоклись какой-то теплой туманной дымкой, и Сорокин понял, что «взяло» не его одного.

Зато Забродов, как всегда, с виду был, что называется, ни в одном глазу. Одет он был не то по-походному, не то по-домашнему, а в общем, опять же, как всегда – в изрядно поношенные полевые армейские штаны камуфляжной расцветки, линялую майку цвета хаки и растоптанные домашние шлепанцы. В углу рядом с диваном стоял раскрытый тощий рюкзак.

Рюкзак был верным признаком того, что Забродов собрался в дорогу, а принесенная Мещеряковым карта Брянской области проливала некоторый свет на то, куда именно намерен отправиться этот неугомонный путешественник.

Убедив себя таким образом в том, что еще не утратил необходимых сыщику остроты глаза и способности к дедукции, полковник Сорокин взял со стола бутылку и наполнил рюмки.

– Кстати, господа полковники, – сказал Забродов, прикуривая зажатую в углу рта сигарету, – я забыл спросить, какого дьявола вы ко мне приперлись.

– Мастер художественного слова, – недовольно кривя тонкий выразительный рот, отреагировал на этот вопрос полковник Мещеряков. – Я бы, наверное, неделю голову ломал, но так изящно выразиться все равно не смог бы.

– Ну так, – подхватил Сорокин, – куда тебе! Смотри, сколько он книжек прочел! Мне при моем досуге до конца жизни и половины не осилить. Это он, наверное, у писателей научился так выражаться. Знаешь, есть книжки про правила хорошего тона, так там все расписано: как ходить, куда садиться, какой вилкой что есть и что при этом говорить.

– А! – обрадовался Мещеряков. – А я-то думаю, с чего это он такой вежливый да утонченный: сначала кукиши крутил, а теперь вот спрашивает, какого дьявола приперлись…

Забродов положил на стол зажигалку, запрокинул голову и сделал висевшее под люстрой облако немного гуще, выпустив прямо в его середину длинную струю серого дыма.

– Ну, – сказал он, продолжая внимательно рассматривать гладкий белый потолок, – выговорились? Излили желчь? Блеснули чувством юмора? Я же не говорю, что недоволен вашим визитом. Был бы недоволен, спустил бы вас обоих с лестницы по старой дружбе. А я вас вежливо спрашиваю: почему это вы пришли отмечать свой любимый государственный, гм.., праздник сюда, а не остались в кругу семьи? Вас же, наверное, дома ждут не дождутся, а вы тут пьянствуете на голодный желудок. Я, конечно, не против, мое дело холостое, но как бы вам от ваших полковниц на орехи не досталось.

– Не достанется, – сказал Мещеряков. – Моя в Хельсинки укатила, на очередной симпозиум.

Солидное слово «симпозиум» в его устах прозвучало как матерное ругательство, и Илларион хорошо знал, в чем тут дело: по роду своей деятельности жена Андрея Мещерякова очень часто выезжала в заграничные командировки. Сам Мещеряков тоже много ездил, хотя и не так много, как когда-то; многочисленные отлучки супругов частенько не совпадали по времени, видеться и бывать вместе им приходилось до обидного редко, и Мещерякова это, конечно, не радовало.

– Не достанется, – эхом повторил Сорокин. – Мои все на даче. Сам насилу отмазался. Слава богу, праздник, а по праздникам мы, как положено, в оцеплении. Приказ по управлению, с этим даже моя теща спорить не в состоянии. Не то торчал бы сейчас посреди огорода дыркой кверху, как зенитно-ракетный комплекс, вертолетчиков распугивал. Не полковничье это дело – в земле ковыряться. Но с тещей на эту тему не очень-то подискутируешь. Я-то полковник, зато она – вылитый генерал. Инженерно-саперных войск, блин. И что это за напасть, что за поветрие такое – дачи? Все равно ведь с шести соток не прокормишься, так стоит ли мараться? Кто только эту заразу выдумал на нашу голову?

– Даю справку, – со всегдашним немного ленивым и снисходительным выражением сказал Забродов. – Выдумало эту заразу французское правительство в незапамятные времена, чтобы хотя бы отчасти успокоить народ. Замысел был очень недурной: дать всем желающим по клочку земли – как раз такому, чтобы прокормиться с него было невозможно, но чтобы при этом сохранялась иллюзия, что если хорошенько постараться, поднапрячься чуток, то, может, и прокормишься.

Вот и выход для энергии. Хорошенько покопавшись в земле, назавтра не очень-то побунтуешь, да и голова другим занята: где что посадить, когда полить да какой домик построить, чтобы и места занимал поменьше и чтобы соседям на зависть Выглядит незатейливо и даже наивно, но, заметьте, идея до сих пор живет и побеждает.

– Еще как побеждает, – проворчал Сорокин с таким видом, что сразу было ясно: вот человек, сильно пострадавший от земледелия. – Сумасшедший народ эти дачники, – продолжал он, вертя в пальцах рюмку. – Ей-богу, чокнутые! На что они только не идут, чтобы перед соседями выпятиться!

Намедни, знаете, что учудили? Залезли в ботанический сад и выкопали там какую-то особенную яблоню. Ну не идиоты?

И, главное, на ее место пень посадили, а вокруг еще опилок насыпали, чтобы было похоже, будто ее спилили.

Мещеряков фыркнул.

– Чепуха какая-то, – сказал он. – Кому могло понадобиться подменять яблоню пнем. Ее, наверное, спилили на дрова.

– Ботанический сад в центре Москвы, конечно, самое подходящее место для заготовки дров, – язвительно сказал Сорокин. – И потом, что это за дрова? Яблоня-то карликовая. Высота – метр с кепкой, диаметр комля меньше десяти сантиметров… Это же пара несчастных поленьев, а с ветками намучаешься, как.., как я не знаю с чем.

– Ну, значит, молодежь развлекалась, – не сдавался Мещеряков. Он забавлялся: по сравнению с проблемами, которые ежедневно донимали его на работе, история с исчезнувшей яблоней выглядела до умиления мелкой и незначительной. – Как у вас в протоколах пишут, из хулиганских побуждений.

– Ни хрена себе, хулиганские побуждения! – воскликнул Сорокин. – Уж мне-то про хулиганов не рассказывай, я о них как-нибудь побольше твоего знаю. Хулиганство – это что? Это – раззудись, плечо, размахнись, рука. Стекло кирпичом вывалил, машину чью-нибудь кверху колесами перевернул, морду набил кому-нибудь – и уноси ноги, пока не сцапали. Хулиганство – это особый вид развлечения, а деревья по ночам корчевать да еще и через забор с ними лазить – это, брат, работа, да такая, что в одиночку с ней не справишься.

– Ну, тогда я не знаю, – лениво сказал Мещеряков. – Но насчет кражи ты тоже того.., загнул. Если бы мне, к примеру, нужна была яблоня, я бы купил саженец на рынке или, скажем в питомнике. Они ведь, кажется, недорого стоят? А если бы мне так уж приспичило не купить, а именно украсть, я бы украл у соседа по даче или в том же питомнике. Но уж никак не в ботаническом саду! И пень на место яблони я бы сажать не стал. Что мне, делать нечего? Да и никто бы не стал, наверное.

– Кто-то стал, – напомнил Сорокин. Его лицо вдруг приобрело озадаченное выражение. – Вот дьявол! – сказал он. – Странная какая-то чепуха получается. Я-то, грешным делом, поначалу решил, что вся эта история выеденного яйца не стоит, даже в подробности вдаваться не стал, а теперь вот поговорил с вами и вижу: странное дело. Уж очень много наверчено вокруг одной несчастной яблони. Как будто она и впрямь не такая, как все.

Он поднес к губам рюмку и обнаружил, что она пуста.

Полковник, хоть убей, не помнил, когда успел выпить. Забродов заметил его движение и наполнил рюмки по новой.

– Классики детективного жанра, – назидательно произнес он, – утверждают, что, чем сложнее и запутаннее преступление на первый взгляд, тем легче его раскрыть.

И наоборот.

– Иди к черту, теоретик, – огрызнулся Сорокин. – Ты лей, лей! Краев, что ли, не видишь? Кстати, о теории. Что такое яблоки Гесперид? Я, помнится, что-то такое не то слышал, не то читал, но за давностью лет, признаться, забыл начисто. Это ведь что-то из мифологии? Из греческой, кажется. Или я ошибаюсь?

– Не ошибаешься, – сказал Забродов, отставляя к стене пустую бутылку. – Двенадцатый подвиг Геракла. Золотые яблоки вечной молодости и плодородия. Геракла послали их добыть, и он справился с задачей. Но старина Гер, как и все древние греки, был человеком культурным и потому не стал выдирать волшебную яблоню с корнем, ограничившись всего-навсего тремя плодами. В общем, сказочка о молодильных яблочках на греческий манер. А почему ты об этом спрашиваешь? Это как-то связано с происшествием в ботаническом саду? Ты ведь, кажется, упоминал, что яблоня была какая-то особенная. И вообще, с каких это пор Петровка стала заниматься выкопанными под покровом ночи яблонями?

– Вот вопрос, который не дает мне покоя с самого начала этого яблочного разговора, – вставил Мещеряков, разглядывая на просвет свою рюмку. По выражению его лица было видно, что эта тема уже успела ему наскучить.

– Да глупость сплошная! – с досадой ответил Сорокин. – Просто одна сотрудница ботанического сада живет по соседству с моей тещей. Она, как я понял, приняла эту кражу очень близко к сердцу, побежала в райотдел, а там ее, естественно, подняли на смех.

– Естественно, – задумчиво согласился Забродов.

– Ну а теща, старая кошелка, само собой, не могла не похвастаться перед соседями, что зять ее, которым она командует как хочет, в свободное от дачи время служит на Петровке. Вот эта ботаническая дамочка к ней и подкатилась – помогите, мол, Валерия Матвеевна!

– Блат, – самым зловещим тоном констатировал Мещеряков.

– Кумовщина, – замогильным голосом уточнил Забродов. – Вот оно, истинное лицо российской милиции! Ладно, ладно, не надо наливаться венозной кровью, мы пошутили.

Так что там с этой яблоней? Извини, но даже для сотрудницы ботанического сада такая реакция на исчезновение одной-единственной яблони не очень типична. Она что, из тех, кто любит качать права? Знаешь, есть такие стервы, которые свое из глотки выдерут вместе с кишками, даже если оно, это свое, им вовсе не нужно. Просто из принципа.

– Да нет, – сказал Сорокин, – не похоже. Очень милая, симпатичная дамочка. Интеллигентная. Я бы даже сказал, слишком интеллигентная. Из тех, которые полчаса извиняются, когда им в трамвае на ногу наступят. Тебе, Забродов, такие должны нравиться. Хочешь, познакомлю?

– Не хочу, – сказал Забродов. – Во-первых, она, наверное, уже старушка, потому что нынешняя промышленность давно разучилась выпускать по-настоящему интеллигентных женщин, да и мужчин тоже. А во-вторых, знаю я эти твои знакомства. Для начала, чтобы был повод к знакомству, ты представишь меня как своего сотрудника, который будет заниматься расследованием этого чрезвычайно интересного и запутанного дела. А потом я глазом моргнуть не успею, как ты повесишь всю эту садово-огородную бодягу на меня. Отказаться я не сумею, потому что мне будет неловко перед дамой, и помочь ей я не сумею тоже, потому что как ей теперь поможешь? Или сумею, но при этом опять кого-нибудь сгоряча шлепну. В обоих случаях виноват буду я, а ты вроде и ни при чем. Нет уж, спасибо, не надо мне твоих знакомств!

– Во-первых, – холодно передразнил его Сорокин, – ей всего двадцать девять…

– Замужем? – быстро спросил Мещеряков.

– Тебе-то что за дело? Ну, не замужем…

– Значит, уродина, – удовлетворенно констатировал Мещеряков и откинулся на спинку кресла. – В очках с толстенными линзами и с кривыми ногами. И колготки на коленях протерты, а колени все зеленые от травы… Не связывайся, Илларион. Какая тебе от этого выгода? Еще замуж проситься начнет, а потом и пикнуть не успеешь, как она тебя приставит к лопате, вот как нашего Сорокина его теща приставила. И станешь ты, вольный орел, таким же тягловым дачником с подрезанными крылышками, как и все вокруг. Ну, зачем тебе это?

Сорокин отмахнулся от него, как от мухи.

– Ей всего двадцать девять, – глядя на Забродова, повторил он прежним холодным тоном, – и выглядит она в высшей степени привлекательно. А замуж, как я понимаю, не вышла потому, что кругом хамы – вот, вроде вас, – а ей хам не нужен даже ради штампа в паспорте и обручального кольца на пальце. Это что касается первого пункта. Теперь перейдем к пункту номер два – насчет того, что я будто бы хочу повесить это дело на тебя. Да кто ты такой, чтобы я просил тебя принять участие в официальном расследовании и выдавал за своего сотрудника? Подумаешь, Эркюль Пуаро местного разлива!

Не хочешь помогать – так и скажи, и катись ты ко всем чертям со своими умными разговорами!

Мещеряков неприлично заржал и от полноты чувств облил коньяком свои тщательно отутюженные брюки. Забродов тоже фыркнул и громко объявил:

– Сорокину больше не наливать! Он уже впадает в буйство, скоро на людей кидаться начнет. Ты чего, полковник?

Обиделся, что ли? Брось, брат, на правду не обижаются.

И потом, с чего это ты так кипятишься? Неужто дамочка понравилась?

– Дурак ты, Забродов, – остывая, сказал Сорокин. – Мне ее просто жалко стало. Бывают такие люди, к жизни не приспособленные. Прикрикнул бы я на нее, скажем, или просто отмахнулся – дескать, времени нет, – она бы и пошла себе тихонько. – Слезы – оружие слабых, – сказал Илларион. – Смертельное оружие… Плакала, небось?

Сорокин помотал головой.

– Ума не приложу, как ей удалось удержаться, – сказал он. – Я ведь в розыске не первый год, всякого насмотрелся. Меня на мякине не проведешь, я сразу вижу, когда человеку по-настоящему плакать хочется, а когда он притворяется, на жалость бьет.

– Ну? – удивился Забродов. – Ладно, валяй, рассказывай дальше. Что же это за яблоня такая, из-за которой она так убивается?

– Не советую, – адресуясь к Иллариону, негромко обронил Мещеряков, сосредоточенно оттиравший куском заменявших скатерть обоев свои испачканные брюки.

На него опять не обратили внимания, и он, бормоча невнятные проклятия, удалился в ванную – спасать штаны.

Сорокин закурил новую сигарету и коротко объяснил Иллариону, чем, по мнению Анны Бесединой, была замечательна исчезнувшая из ботанического сада яблоня Азизбекова, прозванная покойным профессором «яблоней Гесперид».

– Не знаю, насколько все эти чудеса соответствуют действительности, – закончил он, – но девчонку жалко. Мне показалось, что она была в этого покойного профессора немножечко того… Влюблена. Знаешь, как это бывает: старый учитель, молодая ученица… В общем, сплошные платонические чувства и никакого толку, а потом учителя жена на пустом месте ревнует, а у ученицы вместо личной жизни одна тихая нервотрепка и это, как его., пышное природы увяданье. Но это я так, к слову. Ты знаешь, я не поленился, съездил в этот ботанический сад я поговорил с директором.

– Первого мая? – удивился Илларион.

– Представь себе. А что тебя удивляет? У них там по случаю праздника экскурсии всякие, да и вообще, весна в таких вот местах – самое горячее время. В общем, я его застал.

О яблоне Азизбекова господин директор отозвался довольно пренебрежительно, да и о самом Азизбекове тоже. Не ругал, конечно, наоборот, хвалил, но как-то так… Не так, словом. Ну, энтузиаст своего дела, умница, эрудит, но организатор никудышный, и все время витал в эмпиреях, вечной молодостью грезил, счастьем для всего человечества…

– М-да, – сказал Илларион. – А сам при этом сидит в его кресле. Долго, небось, своей очереди дожидался.

– Именно так мне и показалось, – кивнул Сорокин. – Но, как говорила моя бабка, когда кажется, креститься надо.

Мне другое не понравилось. Хотел я взглянуть на этот знаменитый пенек, а там…

– Голая земля, – опередил его Илларион. – И сделано это, естественно, в целях поддержания порядка, чтобы не оскорблять взор посетителей таким неприличным зрелищем, как свежий яблоневый пень. Ну, и что? Все правильно. Праздник, экскурсии, а тут, понимаешь, пень. Я бы на месте директора тоже распорядился его убрать, и побыстрее. А то, что ты теперь не можешь определить, рос там, этот пенек, с самого начала, или его просто воткнули в свежую яму для блезира, – так это твои личные милицейские проблемы. И как с ним поступили, вывезли на свалку или сожгли?

– Сожгли, – сквозь зубы ответил Сорокин. – Прямо вчера вечером и сожгли. Директор руками разводит: Беседина-де написала заявление в райотдел исключительно по собственной инициативе, как частное лицо, а он понятия не имел, что какой-то там пень может представлять интерес для следствия.

А что? Ты тоже думаешь, что тут нечисто?

– Ничего я по этому поводу не думаю, – разом пресек его поползновения Илларион, – и думать на эту тему не собираюсь. Расследования – не моя стихия. Меня всю жизнь учили путать следы, а тут распутывать надо. Да и надо ли?

Тот, кто выкопал яблоню – если ее все-таки выкопали, а не спилили в отместку той же Бесединой, – знал, что именно он выкапывает и зачем.

– Думаешь, знал?

– А то как же Стал бы он иначе возиться… Кража явно заказная – не знаю, есть у вас такой термин? Ну, да не в термине дело. Хорошо организованную заказную кражу, по-моему, раскрыть не легче, чем столь же хорошо организованное заказное убийство. Много громких заказух твои орлы раскрыли? То-то… А деревце это, скорее всего, стоит сейчас за высоким кирпичным забором у кого-нибудь на вилле и, очень может быть, не в Москве и даже не в Подмосковье, а в Питере или, к примеру, в Нижнем. Или вообще за границей… В общем, дохлый номер. Даже я, человек со стороны, понимаю, что твоим ребятам в этом деле ни черта не светит – ни улик у вас нет, ни свидетелей, да и сам факт преступления не подтверждает никто, кроме этой твоей Бесединой. А она, может, истеричка, свихнувшаяся на почве безответной любви к непризнанному гению.

– Видишь, как ты хорошо все понимаешь, – вкрадчиво сказал Сорокин.

– Бог подаст, – сказал ему Илларион. – В смысле, отвали. Что мне, делать больше нечего? Дерево, скорее всего, уже не вернешь, а Беседина твоя поплачет и перестанет.

– Ну и ладно, – неожиданно легко сдался Сорокин. – На «нет» и суда нет. Ну их, в самом деле, к дьяволу, эти яблоки Гесперид! Без них как-то спокойнее. А то, не поверишь, с утра поймал себя на мысли: вот бы мне этих яблочек килограммчиков десять! То-то жена удивится!

– Удивится или обрадуется? – уточнил Илларион. – Вот не знал, что у тебя с этим делом проблемы.

– Типун тебе на язык! – вскинулся Сорокин. – Какие там проблемы! Времени не хватает – это да. Так это никакими яблоками не вылечишь… Просто пределов совершенству нет.

Они немного позубоскалили на эту тему, а потом из ванной вернулся Мещеряков в мокрых брюках, и Иллариону как хозяину дома пришлось открывать водку, чтобы его гость и старинный приятель ненароком не подхватил простуду.

* * *

Траву посеяли еще осенью, и теперь она, как и было задумано, дала дружные всходы. Разлинованная вымощенными тротуарной плиткой дорожками земля в одночасье подернулась легкой зеленоватой дымкой, которая с каждым днем становилась гуще. Трава лезла на свет, протискиваясь сквозь слой рыхлых серо-коричневых комьев, и, если присесть на корточки и присмотреться, напоминала множество зеленых клинков, торчащих из-под земли. Очень похожую картину наблюдал, наверное, Геракл после того, как засеял поле драконьими зубами, только там клинки были не зеленые, травяные, а настоящие, железные или, там, бронзовые.

Виктор Андреевич Майков неторопливо спустился по широким ступеням парадного крыльца, прошагал по разноцветным, красным с серым, плиткам подъездной дорожки и остановился у ее края, с удовольствием окидывая взглядом просторный двор. Здесь было все, что, по мнению Майкова, полагалось иметь для по-настоящему красивой жизни и приятного отдыха. По слегка всхолмленной, согласно замыслу ландшафтного архитектора, поверхности двора были в кажущемся беспорядке разбросаны купки вечнозеленого кустарника; искусно уложенные, слегка присыпанные землей и обсаженные все тем же кустарником плоские базальтовые плиты выглядели так, будто лежали тут испокон веков и представляли собой не искусственные сооружения, а обыкновенные выходы горных пород. Пруд с неровным каменистым дном был еще пуст; камни на дне сухо желтели, а у основания были темными, влажными от соприкосновения с не успевшей как следует просохнуть землей. Тяжелые базальтовые плиты нависали над прудом неровным уступом трехметровой высоты.

В одной из впадин этого уступа была упрятана труба из нержавеющей стали, по которой должна была подаваться вода.

Устройство водопада влетело Майкову в копеечку, но, во-первых, это было чертовски красиво, а во-вторых, без постоянного притока свежей, насыщенной кислородом воды запущенная в пруд рыба регулярно дохла.

Майков вспомнил, как все это было: экскаватор, подъемный кран, облепленные глиной гусеницы, изрытый, обезображенный, полный посторонних людей двор, рокот мощных движков, вонь солярки, сиплый мат, всякие там «вира» и «майна», – и его передернуло. А расходы!.. Елки-палки, на эти деньги можно было построить еще один дом! Легко, не напрягаясь. Зато получилось, кажется, красиво. Не хуже, чем у людей. И потом, это же в любом деле так: начать вроде бы легко, и денег заработать тоже не так уж трудно, а вот довести все до совершенства, чтобы не стыдно было людям показать, – это, братва, уже посложнее будет…

Майков еще раз с удовольствием оглядел двор. Да, получилось неплохо. А когда трава окончательно взойдет, когда из расселины базальтовой стены, пенясь, ударит водопад, когда в пруду, лениво шевеля хвостами, начнут плавать жирные карпы, а среди вечнозеленых кустов вспыхнут молочным светом низкие, чуть выше колена, светильники с матовыми коническими плафонами, когда высаженные на горках и холмиках деревья зацветут, покрывшись похожими на пену для бритья облаками белых и розоватых лепестков, – вот тогда и только тогда можно будет звать гостей на новоселье.

Майков обернулся и посмотрел на дом. Дом был большой и красивый, со множеством выступов и пристроек, с застекленной террасой, гладкими кремовыми стенами и островерхой крышей, крытой зеленой металлочерепицей. Зеркальные стеклопакеты весело сверкали на солнце. Одно окно было приоткрыто, и было слышно, как внутри играет музыка.

Да, дом был хорош, но к нему Майков уже успел привыкнуть, а вот преображенный двор еще не утратил для него прелести новизны, и Виктора Андреевича все время тянуло сюда, на свежий воздух, на солнышко, на простор – постоять, полюбоваться и заодно лишний раз проверить, все ли в порядке, не забыл ли чего-нибудь этот очкастый умник, ландшафтный архитектор.., как его… Лукьянов, что ли?

Майков снова повернулся к дому спиной, закурил и стал смотреть на бездействующий пока водопад, воображая, как это будет выглядеть, когда пустят воду. Скорей бы уже, что ли! Чего они там, в самом деле, возятся? Сколько можно тянуть кота за хвост?

Майков был рослым девяностокилограммовым брюнетом тридцати семи лет от роду, с широким скуластым лицом, живыми нагловатыми глазами и тяжелым подбородком. Манеры его производили странное впечатление: находясь в так называемом приличном обществе, он выглядел слегка заторможенным. Казалось, Виктор Андреевич тщательно взвешивает каждое слово и заранее обдумывает любое движение, мысленно сверяя его с недавно заученными правилами хорошего тона. Так оно, в сущности, и было. Майков только-только выбился в люди, и ему приходилось внимательно следить за собой, чтобы чего-нибудь ненароком не сморозить. Времена как-то незаметно изменились, и теперь две судимости, «ТТ» за пазухой, навороченный джип и несколько сот тысяч добытых весьма сомнительным путем денег уже не служили, как раньше, залогом успеха в жизни и боязливого уважения окружающих.

Впрочем, очень могло быть, что переменились не времена, а сам Виктор Майков, для своих – папа Май или просто Май.

Повзрослел он, что ли, остепенился? Так или иначе, но перепродажа краденых дорогих авто, сделки с контрабандным спиртом и взимание дани с уличных распространителей скверного героина, а также обусловленный всеми вышеперечисленными занятиями весьма специфический круг общения Майкову как-то наскучили. Его вдруг потянуло в легальный бизнес, причем в бизнес настоящий, большой. Конечно, бандитов хватало и там, но все же. – Все же Майкову не хотелось, чтобы на презентациях и светских приемах, без которых он с некоторых пор не мыслил себе настоящей, полнокровной жизни, на него показывали пальцем и шептались у него за спиной. Денег для начала настоящего большого дела у него теперь хватало, а вот с имиджем до сих пор были определенные проблемы. Над манерами следовало хорошенько поработать, и Майков работал. Нет, а чего, в натуре?.. Пускай он начинал обыкновенным быком, но это же не означает, что он должен оставаться быком до седых волос! В приличном обществе и выглядеть следует прилично, как подобает. Ну а если подопрет однажды нужда, если снова придется разбираться с кем-то по понятиям, папа Май уж как-нибудь сумеет перетереть деловой базар, не ударив в грязь лицом.

Так-то, пацаны.

Нет, некоторые, конечно, могут по этому поводу улыбаться и делать пренебрежительное лицо: дескать, черного кобеля не отмоешь добела. Ну, так в этом же и фишка! Что, папа Май – дурак, что ли? Сам брюнет, знает, что черную шерсть мылом отмывать бесполезно. А вот перекисью – это да, это сколько угодно. Отбелить, перекрасить, и будет хоть блондин, хоть шатен, а хоть и вовсе рыжий. Или зеленый в красную полоску, это уж кому что нравится. Гадай потом, какая у него от природы была масть! Вроде на блондина смахивает, а в натуре, внутри, в генах – все равно черный. Черный как сажа, как ночь в угольном подвале. Черный. И тому, кто вздумает пренебрежительно улыбаться в его адрес, следует хорошенько подумать о своем поведении. Мало ли что он выглядит как болонка! Прыгнет разок, щелкнет челюстями, и каюк. Так и подохнешь с пренебрежительной ухмылкой на гладкой роже, козел. С ней, с этой твоей поганой ухмылочкой, тебя и закопают. Прикинь, оркестр играет, вдова слезами обливается, голосит, а ты лежишь в сосновом ящике и ухмыляешься как идиот! Хороша картинка? Ну, так вот и держи свои ухмылки при себе, здоровее будешь…

И потом, чего тут, в натуре, ухмыляться? Хороший дом, приличные друзья и светские манеры – это хорошо или плохо? То-то, хорошо! Если человек старается всего этого добиться, в том числе и манер, так это он, выходит, стремится изменить себя в лучшую сторону. Ну, ты, умник, ответь, это хорошо или плохо? Так чего ты тогда ухмыляешься, морда?

Работать иди, работать, чтобы и у тебя такой дом был! А ухмыляться вечером будешь, перед телевизором, родного президента слушаючи.

Из грязи в князи, говоришь? Ну, с этим не поспоришь.

Только ты сам рассуди, братан: все мы, если разобраться, произошли от самой первой амебы, а она, гнида скользкая, откуда взялась? Из грязи, брателло, из грязи! Так что происхождение у нас у всех одинаковое, от бомжа туберкулезного до королевы английской. Оно, конечно, королеве подфартило от правильных родителей на свет появиться, а бомжу – нет.

Но, с другой стороны, если бы королева стала запоем одеколон жрать или, скажем, пиво пополам с дихлофосом, ее бы тоже ненадолго хватило. Загнулась бы от цирроза, как и бомж. А если бы бомж бутылки сдал и вместо бормотухи купил бы себе шмотки приличные, паспорт с пропиской да на работу бы устроился, он бы тоже мог человеком стать. Не королем, ясное дело, и, уж конечно, не королевой, но вполне приличным лохом на твердом окладе. А потом, глядишь, бизнесом бы занялся – сначала мелким, потом покрупнее…

И пошло, и поехало! Оглянуться не успеешь, как он уже олигарх, и министры с депутатами ему с другой стороны улицы кланяются, а президент руку жмет и здоровьем интересуется. Плохо это? Тут все дело в том, чего человек хочет, к чему стремится, а не в том, из какой такой подворотни он на карачках выполз…

С головой погрузившись в эти размышления, Виктор Майков не заметил, как сзади к нему подошел Хобот. Носатый боец сегодня был одет, как подобает охраннику, несущему службу в приличном доме: в черный костюм и белую рубашку с галстуком. Слева под пиджаком у него выпирала кобура, в которой лежал обыкновенный газовый пугач, сработанный под «кольт» сорок пятого калибра. Папа Май был стреляный воробей и не позволял своей охране расхаживать по дому и двору с огнестрельным оружием. За забором – сколько угодно, а здесь, внутри, ни-ни. Не дай бог, менты нагрянут с какой-нибудь проверкой, а тут, блин, целый ходячий арсенал! Без своей проверенной «тэтэшки» Хобот чувствовал себя как-то неловко, словно был не вполне одет, но спорить с Майковым было бесполезно, особенно в тех случаях, когда он был прав.

– Папа, – позвал Хобот, но тут же спохватился и поправился:

– Виктор Андреевич!

Майков не спеша обернулся. Вислоносая физиономия Хобота выражала почтение, которого он на самом деле не испытывал.

– Ну? – спросил Майков. Со своими охранниками он позволял себе разговаривать на привычном и ему и им языке, тем более что они знали его как облупленного и корчить перед ними принца крови было бесполезно.

– Очкарик говорит, что все готово, – сказал Хобот. – Можно пускать воду.

– Ну?! Нормально. Родил, значит, наконец.

Майков оглянулся на крыльцо. На крыльце уже возвышался Простатит с серебряным подносом в руках. На подносе поблескивала золотистой фольгой бутылка хорошего шампанского, яркое весеннее солнышко играло в литровой емкости с виски, превращая ее содержимое в кусок отшлифованного янтаря. Виктор Андреевич бросил окурок на цементные плиты дорожки и растер его подошвой – холуи потом приберут.

– Ну так чего он тянет? – недовольно поинтересовался Майков. – Раз можно, значит, надо пускать!

Хобот повернулся лицом к гаражу, сложил руки рупором и заорал так, что у Майкова зазвенело в ушах:

– Э!!! Махмуд, поджигай!

Потом он снова повернулся к Майкову и сказал нормальным голосом:

– Сейчас, Виктор Андреич.

Майков прочистил мизинцем заложенное ухо, протянул руку, вынул из нагрудного кармана Хоботова пиджака увесистый брусок рации и, похлопывая себя этим бруском по раскрытой ладони, сказал:

– Был такой анекдот. Идет по рельсам поезд, а рельсы размыло. На рельсах стоит прапорщик, машет руками и орет машинисту: «Стой! Стой!» К нему подходит какой-то пацан и говорит: «Дяденька, чего вы орете, у вас же мегафон в руке!» Прапор берет этот мегафон – Майков поднес ко рту руку с воображаемым мегафоном, – и говорит пацану прямо в этот мегафон: «Мальчик, пошел в жопу!» А потом бросает мегафон и опять начинает махать руками и орать:

«Стой! Стой!»

Хобот сделал постное лицо.

– Виноват, – сказал он, – совсем забыл про эту хреновину.

Майков с силой втолкнул рацию обратно ему в карман.

– Еще раз забудешь – воткну ее тебе не в карман, а в задницу, – сказал он. – В лесу, что ли? У меня чуть барабанные перепонки не лопнули.

– «Чуть» не считается, – буркнул Хобот, который никак не мог избавиться от дурной привычки всегда и везде оставлять за собой последнее слово.

Майков удивленно приподнял брови. Он уже открыл рот, чтобы напомнить Хоботу, что здесь не военкомат и что здесь, в доме папы Мая, его справка, выданная в психоневрологическом диспансере, за отмазку не катит, но тут из щели между двумя базальтовыми плитами с шипением и плеском ударила вода, окатила брызгами сухое дно пруда, дернулась и полилась, как положено – красивой широкой струей, блестящей и прозрачной, как стекло.

– Во, блин, – сказал Хобот. – В натуре, заработало!

Майков с удовлетворением смотрел на водопад. Это было красиво. Это, черт возьми, успокаивало, ласкало самолюбие и внушало чувство законной гордости. Знай наших!

Подошел Простатит с позвякивающим подносом. Стола не было, но Простатит мог с успехом заменить его собой, что он и сделал. Хобот ловко откупорил шампанское, поймав пробку на лету, и разлил его по бокалам. Шампанское пенилось и шипело, разбрасывая вокруг себя мелкие колючие брызги. Вытирая руки носовыми платками, со стороны гаража подошли Рыба и Лукьянов. Рыба выглядел довольным, да и очки агронома поблескивали так, что сразу становилось ясно: этот так называемый ландшафтный архитектор вполне удовлетворен результатами своего труда и пребывает в приятном предвкушении честно заработанного вознаграждения.

Подумав о вознаграждении, Майков едва заметно поморщился. Если и дальше деньги будут тратиться такими же темпами, то на ведение бизнеса их просто не хватит. Конечно, доверие серьезных деловых людей следует заслужить, и хороший дом в этом смысле играет не последнюю роль, но все-таки, все-таки…

Они разобрали бокалы и чокнулись. Гостей не было, так решил Майков. Видеть старых знакомых ему не очень-то хотелось – теперь они были ему, что называется, не в уровень, – а новых, расположение которых он так старательно завоевывал вот уже полтора года, звать сюда было рано. Сначала нужно было привести двор в полный и окончательный порядок, а уж потом устраивать приемы.

– Красота, – сказал Простатит. Он пил, без видимых усилий держа поднос одной рукой. – Андреич, а рыбу когда будем запускать?

Все засмеялись, даже Лукьянов.

– Не полезу, – решительно сказал Рыба. – Вода холодная.

– Скоро, – смеясь, сказал Майков. – Уже совсем скоро.

Потерпи, Простатит. И учтите, орлы: кого поймаю около пруда с удочкой или, там, с сачком, пускай пеняет на себя. Не вы будете моих карпов жрать, а они вас.

– Ну, Андреич, это уже наезд, – протянул Рыба. – Что мы, совсем отмороженные?

– Кто вас знает, – все еще улыбаясь, сказал Майков. – Давай, Хобот, открывай вискаря. Надоела мне эта шипучка.

В семейном кругу можно себе позволить хотя бы выпить по-человечески.

Хобот с готовностью взял с подноса бутылку «Блэк лейбл», с треском отвинтил колпачок и принялся разливать, ворча на Простатита, который, по его мнению, неровно держал поднос. Майков первым взял свой стакан и повернулся к Лукьянову.

– Ну, Валера, что у нас дальше по плану?

Не ожидавший такого вопроса Лукьянов заметно растерялся.

– Как что? – переспросил он. – Да как будто ничего…

Все, Виктор Андреевич! Работа завершена, принимайте.

– А черешни? – спросил Майков. – Как думаешь, черешни прижились?

Лукьянов, казалось, немного, расслабился.

– Обижаете, Виктор Андреевич, – сказал он. – Прижились в лучшем виде. Сами посмотрите, какие почки. Вот-вот распустятся.

– Почки, шмочки… Плоды-то будут? Смогу я летом соседа черешней угостить?

Лукьянов развел руками. Хобот, воспользовавшись этим, сунул ему в ладонь стакан с виски. Лукьянов рассеянно кивнул в знак благодарности и пригубил янтарный напиток.

– Этого я гарантировать не могу, – честно признался он. – Во-первых, деревья еще совсем молодые, им еще расти и расти. И потом, Брянск ведь все-таки намного южнее, чем Москва. Мало ли что… Все на свете один Господь Бог знает, а мне до него далеко.

– Это уж точно, – недовольно проворчал Майков.

– Но в целом, – настойчиво продолжал Лукьянов, – в целом-то вы моей работой довольны?

Ему явно не терпелось поскорее поднять вопрос об оплате – вопрос, который Майков старательно обходил в последние два месяца.

– В целом… – повторил Майков. – В целом… Даже не знаю, что тебе сказать, Валерик. Я как-то не так все это себе представлял. Масштабнее как-то, выразительнее… А получилось, на мой взгляд, бледновато. Вот хоть у Рыбы спроси. Рыба, как тебе все это нравится?

Чуткий Рыба, всегда отличавшийся умением определить, в какую сторону дует ветер, скорчил задумчивую, с оттенком неудовольствия гримасу.

– Для сельской местности сойдет, – сказал он с умело разыгранной нерешительностью. – Ты, Андреич, не обижайся, но у соседа твоего, по-моему, круче.

– Факт, – прогудел с высоты своего роста Простатит.

– Да фуфло, блин! – вставил свои пять копеек решительный Хобот. – Говорил я тебе, Андреич, что это выброшенные деньги. Такие бабки вбухали, а поглядеть не на что. Даже кустов приличных нету, чтобы телку туда затащить.

– Гм, – сказал Майков, несколько покоробленный последним заявлением простодушного Хобота. – Слыхал? Народ недоволен. Боюсь, придется все переделывать.

– Это вам решать, – сказал Лукьянов. Он был бледен, и голос у него слегка подрагивал. Бедняга, кажется, тоже уловил направление ветра, и направление это ему, конечно же, не нравилось. – Велите переделать – переделаем. За отдельную плату, конечно.

– Э, нет, брат, так не пойдет, – сказал ему Майков. – Переделаем, конечно, но только без тебя. Я теперь ученый.

Торопиться не стану, найду приличного архитектора…

– А я, по-вашему, неприличный?

Лукьянов уже откровенно грубил, и физиономия у него совсем побелела, приобретя грязноватый оттенок подтаявшего снега. Неизвестно было, от чего он так побледнел – от страха, злости или, может, от того и другого вместе.

– Ты? – сказал Майков и аккуратно пригубил виски. – Не знаю. По моим сведениям, ты вообще не архитектор, а этот, как его."

– Агротехник, – подсказал грамотный Рыба.

– Вот именно, агротехник. В колхоз иди землю пахать, архитектор.

– Кто вам сказал?! – попробовал возмутиться Лукьянов.

– Кто надо, тот и сказал. Думаешь, так сложно справки навести? Я, браток, терпеть не могу, когда меня, как лоха, разводят. А то, что ты сделал, именно так и называется.

– Да какая вам разница, кем выдан мой диплом? – запротестовал Лукьянов. – Работа-то выполнена! Качественно выполнена, а если какие-то детали не устраивают, их в любой момент можно…

– Насчет качества, – перебил его Майков, – это, брат, вопрос. Может, все, что ты тут налепил, через полгода развалится, откуда я знаю. Я не знаю, и ты тоже этого знать не можешь, потому что ты не архитектор, а простой агроном. Единственное сходство – это то, что оба слова на букву "а". Вот через полгода приходи, тогда и поговорим о качестве. А лучше через год.

Очки Лукьянова потускнели, веселый блеск в них потух: агроном все понял.

– А еще лучше через два, – сказал он с горечью. – Не знаю. Ничего не знаю, Виктор Андреевич. Работа выполнена в полном объеме, согласно договоренности, претензий к качеству вы высказать не можете, потому что их нет и быть не может. Так что с вас причитается.

– Ну так пей, – сказал Майков. – Пей, раз с меня причитается! Угощаю! Хобот, налей ему еще.

Хобот потянулся к Лукьянову с бутылкой, но тот резко отдернул руку со стаканом.

– Не смешно, – сказал он Майкову. – Вы что, хотите сказать, что я тут битых четыре месяца за бутылку вкалывал?

– Ишь, чего захотел, – сказал Хобот. – Буты-ы-ылку!

Хватит с тебя и стакана.

Лукьянов не обратил на него внимания. Кто-то когда-то внушил этому дурню, что за свои права и тем более за свои деньги необходимо бороться до победного конца, а он, дурень, взял и поверил. То есть в принципе это было правильно, но тот, кто все это Валере Лукьянову объяснял, похоже, забыл объяснить самое главное: бывают ситуации, когда бороться бесполезно. Себе дороже обойдется. Сейчас была как раз такая ситуация, и Лукьянов, конечно же, это отлично видел. Видел, но не понимал, что делать, а потому сдуру попер напролом.

– Когда я могу получить свои деньги?

– Деньги? – Майков выглядел искренне удивленным.

В фундаменте его состояния лежали суммы, нажитые на вульгарнейших кидняках, и теперь, вспоминая старую науку, он испытывал приятное ностальгическое чувство. – Какие еще деньги? Разве речь когда-нибудь шла о деньгах?

– Виктор Андреевич, – с заметным усилием сдерживая предательскую дрожь в голосе, произнес Лукьянов, – вот вы смеетесь, а мне не до шуток. Я с вами серьезно разговариваю…

– Серьезно? – еще больше удивился Майков. – Ну так бы сразу и сказал! Хорошо, давай говорить серьезно. Если серьезно, то это выглядит так: официально составленного договора у нас с тобой нет, а значит, и денег ты не получишь. Совсем не получишь, понял? Устная договоренность? Плевал я на нее. Не помню, чтобы я с тобой о чем-то договаривался и тем более что-то обещал. Ну, не помню! Я тебя, может, в первый раз вижу. И, надеюсь, в последний. Вот как дело обстоит, братан, если серьезно.

– Ах вы… Ах ты…

Не найдя нужного слова, Лукьянов задохнулся и медленно, неуверенно, как лунатик или слепой, двинулся на Майкова. Громоздкий Простатит, не выпуская подноса с выпивкой, свободной рукой поймал его за плечо и остановил так же легко, как бетонная стена останавливает летящего во весь опор мотоциклиста.

– Ух ты, ах ты, все мы космонавты! – сказал веселый Хобот и опрокинул в себя стаканчик виски. У него было превосходное настроение.

Лукьянов два раза дернулся в руках Простатита и обмяк, сообразив наконец, что они находятся в разных весовых категориях. Простатит для верности подержал его еще немного и отпустил.

– Зря вы так, – сказал Лукьянов, обращаясь к Майкову, который уже стоял к нему спиной и что-то негромко обсуждал с Рыбой. – Я этого так не оставлю.

Майков обернулся и удивленно поднял брови.

– Ты еще здесь? Слушай, не надоедай мне, береги здоровье. Не оставишь, и не надо. Интересно было бы посмотреть, что ты сделаешь. Вообще-то, вру. Ничего в этом интересного нету. Хочешь, скажу, что ты можешь сделать? Ничего! Поэтому вали-ка ты от греха подальше, не мешай нам праздновать.

– Ладно, – сказал Лукьянов. – Там поглядим, что я могу, а чего не могу. Я уйду. Сейчас, одну секунду.

– Давно бы так, – снисходительно сказал Майков.

Он опять повернулся было к Рыбе, но тут Лукьянов вдруг вынул откуда-то из-за пазухи фотоаппарат-"мыльницу" и снял с него чехол.

– Эй, ты чего это делаешь? – удивился Хобот.

Майков снова обернулся и увидел фотоаппарат.

– Ну, – сказал он, – и что это должно означать?

– Ничего особенного, – ответил агроном и раньше, чем ему успели помешать, быстро сделал два снимка водопада. – Это пригодится для моей будущей работы, – объяснил он. – Чтобы не быть голословным, когда буду наниматься к следующему клиенту.

– Хобот, объясни ему, – брезгливо сказал Майков.

– Частное владение, земляк, – сказал Хобот, протягивая длинную руку за фотоаппаратом. – Фотографирование строго запрещено. Дай-ка сюда свою игрушку.

Лукьянов попытался спрятать аппарат за спину, но, как видно, припомнил участь старого садовника Макарыча и перестал сопротивляться. Хобот поставил свой стакан на поднос, который все еще держал Простатит, взял у агронома фотоаппарат и принялся старательно подковыривать ногтями заднюю крышку корпуса. Лукьянов сунулся было к нему с разъяснениями, но Хобот только пробормотал: «Обойдемся, сами грамотные», отодвинул его локтем и продолжил свои упражнения с «мыльницей». Потом под его каменными пальцами что-то хрустнуло, крышка отлетела напрочь и с дребезжанием запрыгала по бетону дорожки.

– Ой, сломал! – голосом испуганного ребенка сказал Хобот, вынул из аппарата пленку, а сам аппарат будто невзначай уронил себе под ноги. Корпус с сухим треском ударился о тротуарную плитку, от него отскочил длинный осколок пластмассы.

– Сволочи! – неожиданно тонким, плачущим голосом закричал Лукьянов. – Подонки! Бандиты недостреленные!

– Козлы, – с подозрительной ласковостью в голосе подсказал Хобот, роняя на дорожку засвеченную пленку.

Он весь подобрался, но Лукьянов уже взял себя в руки и на провокацию не поддался, поскольку знал, что за «козлов» отвечать придется по полной программе.

– Да уберите же вы его, наконец, – брезгливо сказал Майков. – Надоело. Еще немного, и у меня окончательно испортится настроение.

– Совсем убрать? – обрадовался Хобот. – Наглухо?

– Обалдел, что ли? – испугался Майков. – Только этого не хватало! До ворот проводи, а дальше сам дорогу найдет.

– А, – разочарованно протянул Хобот и повернулся к Лукьянову. – Пошли, студент.

Майков проводил их взглядом до утла дома, а потом снова повернулся лицом к водопаду и стал, неторопливо потягивая виски, наблюдать за струящейся водой. Как ни крути, а это было по-настоящему красиво. Что бы там ни говорил Рыба, получилось ничуть не хуже, чем у соседа.

А главное, даром.

Глава четвертая

Шоссе здорово напоминало прифронтовую рокаду, недавно подвергшуюся массированному ракетно-бомбовому удару.

Не хватало разве что горелых танков да опрокинутых грузовиков с боеприпасами и продовольствием, а в остальном иллюзия была полной. И потрепанный оливково-зеленый «лендровер», и его водитель знали толк в рокадных дорогах, ковровых бомбардировках и горелой технике. Впрочем, здесь под колесами все-таки был асфальт. Потрескавшийся, взрытый неведомой силой, битый-перебитый, где-то провалившийся, а где-то, наоборот, вспучившийся горбом, это все-таки был асфальт, а не козья тропа в горах или, скажем, болото.

Уже успевшая снова разболтаться после очередного ремонта подвеска «лендровера» слегка погромыхивала, и Илларион Забродов, ловя чутким слухом опытного водителя эти неприятные звуки, легонько морщился. Машина давно просилась на покой, но Забродов просто не мог себе представить, что станет без нее делать. Как-то раз Мещеряков, пребывая, по обыкновению, в ворчливом и саркастическом расположении духа, предложил Иллариону хотя бы приблизительно подсчитать, сколько денег он уже выбросил на бесконечные ремонты этого механического одра. Илларион считать отказался наотрез: он и так знал, что много. Хватило бы, пожалуй, на новую машину того же класса и даже той же марки.

И ведь, кажется, ремонты были не очень дорогие… Правда, было их много, потому что ездил Забродов на этой машине уже бог знает сколько лет и все больше по таким местам, где дороги существовали разве что на картах. А время между тем неумолимо бежало вперед, не щадя ни машину, ни водителя, и Илларион все чаще ловил себя на том, что этот процесс вызывает у него уже не просто грусть или недовольство, а самый настоящий страх.

Задумавшись, Илларион проглядел глубокую выбоину в дорожном покрытии. Машину сильно тряхнуло, снизу послышался глухой удар, в багажном отсеке лязгнуло, и Забродов с неудовольствием вспомнил, что, кажется, забыл как следует закрепить домкрат.

– Извини, старичок, – сказал он машине и ободряюще похлопал ладонью по ободу руля, – это я замечтался малость. Задумался, понимаешь, о времени и о судьбе. Стареем, брат, стареем… А помнишь, как бывало? А? Да, были когда-то и мы рысаками…

Подобные разговоры о том, как оно было раньше и как стало теперь, Илларион вел только со своим автомобилем и только тогда, когда был в машине один. Автомобиль был идеальным собеседником, он прекрасно умел слушать и никому не рассказывал об услышанном. К тому же Забродов и его «лендровер» вместе прошли огонь и воду, так что общих воспоминаний у них хватало. Тот же Мещеряков однажды заявил, что Илларион и его машина напоминают ему престарелого кентавра с механическим приводом, а другой знакомый Иллариона, которого уже лет пять, как не было в живых, называл их не Забродов и «лендровер», а Лендродов и задровер.

Сначала вдоль шоссе тянулись коричневые с лиловатым оттенком поля – уже перепаханные, но еще не засеянные.

Этот скучный пейзаж время от времени оживляли перелески и ярко-зеленые заплаты озимых. Потом перелески стали попадаться чаще, потеряли легкомысленную прозрачность, понемногу придвинулись к дороге и, наконец, плотно обступили ее с обеих сторон. Илларион понял, что въехал наконец в знаменитые Брянские леса – вернее, в то, что от них осталось.

Тут он заметил, что все чаще зевает, рискуя вывихнуть себе челюсть, и решил остановиться. Выехал он затемно, часа в четыре утра, – была у него слабенькая надежда обернуться туда и назад за сутки, без ночевки. В принципе, в этом не было ничего невозможного, трудностей особых тоже не предвиделось, но, видно, возраст у него был уже не тот, да и вчерашние посиделки с полковниками давали себя знать. Слишком много было выпивки и пустой трепотни, и поспать почти не удалось… О чем бишь они говорили? Да, в общем-то, ни о чем конкретном, если не считать этой сорокинской яблони – яблони Гесперид, как он ее называл. Надо же такое придумать! Н-да…

Он съехал на обочину, заглушил двигатель, достал из лежавшего на заднем сиденье рюкзака термос с крепким черным кофе и, чтобы не терять времени зря, развернул принесенную Мещеряковым карту, более или менее пристроив ее поверх руля. После этого он закурил и стал, перемежая осторожные глотки с экономными затяжками, изучать по карте свой маршрут.

Конечная точка этого маршрута, родовое поместье графов Куделиных, была помечена на карте аккуратным карандашным крестиком. Илларион поставил этот крестик сам после того, как в течение битых полутора часов сличал нарисованную Маратом Ивановичем Пигулевским схему с картой. Картограф из Марата Ивановича был еще тот, с Иллариона семь потов сошло, пока он сумел, наконец, с полной уверенностью определить координаты цели своего путешествия. Зато теперь он ни в чем не сомневался, кроме того, естественно, что в поместье осталось хоть что-нибудь из богатой библиотеки Куделиных. Вот это как раз и было очень сомнительно, поскольку садовник – это все-таки не библиотекарь и не архивариус и единственный вид литературы, который может его как-то заинтересовать, это книги по садоводству. Но чем черт не шутит! Фамилия-то у садовника действительно такая же, как у последнего хозяина поместья…

Илларион определил по карте свое примерное местоположение и провел над ней дымящимся кончиком сигареты, рисуя маршрут. Особенной нужды в этом не было, он давно во всем разобрался и мог бы провести «лендровер» отсюда до усадьбы в любое время суток, ни разу не остановившись, чтобы спросить дорогу у местных жителей. Но разглядывание карты – настоящей, хорошей, очень подробной, составленной на основе последних данных аэрофотосъемки, – доставляло ему невинное удовольствие. Это удовольствие было сродни тому, которое Забродов испытывал, в сотый раз перечитывая какую-нибудь особенно полюбившуюся книгу. Сначала человек учится читать по необходимости, его заставляют учиться, чтобы он не пропал, не потерялся в этом суматошном, перенасыщенном информацией мире. И только потом чтение становится источником ни с чем не сравнимого наслаждения.

То же и с картой: сначала ты учишься ее читать, чтобы не заблудиться в незнакомой местности и не выйти прямиком под дула чужих пулеметов, а потом ты часами разглядываешь ее только потому, что это тебе нравится и вызывает у тебя приятные ассоциации.

– Человек – раб привычки, – громко объявил Забродов, убрал карту в бардачок и вынул из рюкзака сверток с бутербродами.

Он развернул промасленную бумагу, выбрал бутерброд, по какой-то причине показавшийся ему более аппетитным, чем другие, точно такие же, долил кофе в пластмассовый стаканчик и стал неторопливо жевать, благожелательно поглядывая по сторонам. В лесу было пустовато, большинство птиц еще не успели вернуться на свои летние квартиры, но это была хорошая пустота – пустота ожидания, пустота предвкушения тепла, света и многоголосого птичьего гомона.

В глубине леса, под широкими еловыми лапами, наверное, еще прятались последние островки слежавшегося, почерневшего снега, но здесь, у дороги, на пригреве снег давно сошел.

Илларион вдруг увидел справа и немного впереди себя, в путанице мертвой прошлогодней травы, опавшей хвои и сухих веток, пятнышко свежей травяной зелени и одобрительно ему покивал: вперед, солдат!

«Надо трясти этого типа, директора ботанического сада, – неожиданно для себя подумал он. – Такие вещи с бухты-барахты не делаются. Кто-то навел, кто-то впустил, кто-то помог… Если не сам директор, то кто-то из его подчиненных. Если его хорошенько тряхнуть, из него тут же все высыплется: кто взял, сколько дал и куда повез. Конечно, он может всего этого не знать, но непременно узнает, если ему популярно объяснить, что это в его интересах. Вот только ни Сорокин, ни его орлы в штатском сделать этого не смогут. Все, что они могут сделать, это предупредить об ответственности за дачу ложных показаний. А тут надо действовать нахрапом, и пугать надо по-настоящему, чтобы клиент сразу полные штаны навалил. Сорокинским ментам закон не позволяет так действовать – в частности, распускать руки и вообще давить на людей. И это, наверное, хорошо, этих ребят необходимо держать в узде. Но именно из-за этого то, чем они занимаются, очень часто напоминает бег в мешке: шагнул чуть шире, и тут же носом в землю».

– Пропади ты пропадом, – сказал он вслух и с горя взял второй бутерброд. – Не желаю я об этом думать, ясно?

"Ясно-то оно ясно, – подумал он тут же, безо всякого перехода, – да только не люблю я всю эту подлость.

Не знаю, правда ли то, что Сорокин рассказывал про эту яблоню – насчет целебных свойств и тому подобного, – но это в данном случае не так уж важно. Важно другое: человек, можно сказать, жизнь на эту яблоню положил, а потом пришла наглая сволочь с лопатой, дерево выкопала, получила с клиента бабки и хихикает себе в кулак – ловко, мол, я их всех обул! И вот что странно: я-то думал, что люди с возрастом терпимее становятся, снисходительнее к чужим слабостям, а выходит все наоборот. У меня, во всяком случае. Как подумаю, сколько такой вот шелупони в наше время развелось, меня прямо трясти начинает. Так бы и удавил, честное слово".

Он засунул за щеку последний кусок бутерброда, отряхнул с коленей крошки и задумчиво посмотрел на свои руки.

Это была очень опасная вещь – его руки, и Илларион Забродов знал об этом лучше, чем кто бы то ни было. Стоило дать этим рукам волю, и абстрактные размышления о том, что было бы неплохо кое-кого удавить, могли мгновенно превратиться в суровую и неприглядную реальность. Такое уже случалось, и после каждого раза Илларион давал себе твердый зарок: все, больше ни-ни. Пускай живут, ну их всех к чертям собачьим в пекло! Но всякий раз оказывалось, что это еще далеко не все. Непонятно было, как это получалось, что Забродов все время оказывался на дороге у тех, кого он мысленно именовал шелупонью, но ситуации, в которых ему приходилось пускать в ход свои опытные, умелые руки, повторялись с удручающей регулярностью. Однажды, беседуя на эту тему с Мещеряковым, Илларион наполовину в шутку, наполовину всерьез пригрозил, что когда-нибудь уйдет из города совсем, построит где-нибудь в тайге скит и станет жить отшельником. "Черта с два, – сказал ему тогда Мещеряков. – Кому ты это рассказываешь? Я же знаю тебя как облупленного! Дело не в людях, Забродов, дело в тебе. Ну, допустим, станешь ты жить в тайге, как эти одичавшие староверы – Лыковы, что ли. И в один прекрасный день туда явятся ребята с пилами «Дружба» наперевес, начнут варварски валить эту твою тайгу, грузить на лесовозы и миллионами кубометров гнать через границу в Китай. Сначала ты набьешь этим ребятам морды, отберешь у них пилы и утопишь в ближайшей реке.

Потом они вернутся, но, кроме пил, при них уже будут карабины. Половина будет валить лес, а вторая половина станет гоняться за тобой по сопкам и палить тебе в спину. Тогда ты снова набьешь им морды, сломаешь пару костей, снова утопишь в речке пилы вместе с карабинами и отправишься пешочком в ближайший поселок – разбираться, кто посылает в тайгу ребят с пилами и мешает тебе наслаждаться единением с природой. Разберешься и шлепнешь, как обычно. Скажешь, не так?"

– Стань тенью для зла, бедный сын Тумы, – грустно произнес Забродов в тишине пустого автомобильного салона, – и страшный Ча не увидит тебя. Так-то, старичок, – добавил он, обращаясь к «лендроверу», и запустил двигатель. – Был такой писатель, Толстой Алексей Николаевич. Большая сволочь была, как и все талантливые писатели, впрочем.

Но мыслил иногда правильно. Либо так, либо этак. Либо стань тенью, либо учись морды бить. Ты что предпочитаешь, старина?

«Лендровер» ответил ему одышливым стариковским ворчанием: дескать, что толку попусту трепать языком? Все равно ведь, когда дойдет до дела, ты меня не спросишь, а просто воткнешь передачу и помчишься, куда тебе приспичило, не разбирая дороги. Через полчаса, отмахав еще километров сорок, Илларион притормозил и свернул с шоссе на лесную грунтовку. На повороте стоял указатель с названием деревни – той самой, возле которой было поместье Куделиных. Едва съехав с асфальта, Илларион получил очередное подтверждение того, что и так знал давным-давно: «лендровер» – не роскошь, а средство передвижения. Передвижение это оказалось довольно мучительным, стрелка спидометра прыгала и плясала сначала возле отметки «30», а потом и вовсе упала до двадцати. Сонливость Забродова улетучилась, словно по мановению волшебной палочки, – то ли кофе помог, то ли дорога. Пожалуй, все-таки дорога: здесь, казалось, нарочно были собраны ямы, кочки и ухабы со всей Брянской области, и бодрило все это хозяйство почище любого стимулятора. Это была одна из тех дорог, на которых вождение автомобиля превращается из невинного удовольствия в тяжкий труд; Илларион вовсю вертел руль, играл педалями, как органист, исполняющий ирландскую джигу, и ожесточенно работал рычагом коробки передач, не забывая между делом бормотать успокаивающие слова, адресованные машине.

– Старый провокатор, – проворчал он, имея в виду Пигулевского. – Тебя бы сюда, выдумщик! Небось, через сто метров никаких книг не захотелось бы!

Движок обиженно ревел, в багажнике громыхало и лязгало. Потом дорога вдруг сделалась ровнее – не то чтобы совсем ровной, но по ней все-таки можно было ехать, а не мучительно ползти. Это было очень кстати: где-то здесь должен был открыться поворот на поместье. Вообще-то, поворотов здесь была чертова уйма, наполовину заросшие травой лесные дороги бежали во всех направлениях, скрещивались, сплетались и расплетались, и Забродов считал и пересчитывал перекрестки и ответвления, боясь запутаться. Тогда все пришлось бы начинать сначала, а делать это ему не хотелось: было жаль машину.

«Через тернии к звездам, – подумал он, с ходу проскакивая страховидную яму, заполненную темной водой. – Вот ведь медвежий угол! Пожалуй, Пигулевский прав: в такой глуши мог уцелеть не то что отпрыск графского рода, а буквально кто угодно. Динозавр, к примеру. А что? Приспособился, шерстью оброс… Морозоустойчивый такой динозавр. Районированный. Вот выйдет сейчас на дорогу – чего делать-то будешь, товарищ капитан? М-да… Смешнее всего будет, если окажется, что я напрасно трясся по этим кочкам. По справедливости, конечно, труды и лишения должны вознаграждаться, но кто и где ее видел, эту справедливость? Ну, Марат Иванович, ну, удружил!»

Он заметил справа от дороги огромный ржавый бак неизвестного назначения. В боку этой емкости зияла рваная треугольная дыра, из которой торчал ствол чахлой молодой осинки, вокруг бака была навалена гора какого-то мусора, увенчанная рваной покрышкой от заднего колеса трактора «Беларусь». "Цивилизация, – морщась, подумал Илларион. – Нет, динозавра в этом лесу, пожалуй, не встретишь.

Увы, увы… А как было бы славно! Подманить его бутербродом, взять на буксир, притащить в Москву и привести к Пигулевскому – давай, Марат Иванович, расспроси его про графскую библиотеку… Но это мечты. Из диких зверей здесь можно встретить разве что пьяного тракториста да еще, может быть, браконьера…"

Стоило Иллариону подумать о браконьере, как браконьер объявился. Это был очень странный браконьер: он охотился вовсе не на зверей.

Из молодого ельника слева от дороги вдруг ударил выстрел. Звук выстрела был очень громкий, почти оглушительный, и какой-то непривычно звонкий. Сразу же вслед за ним Илларион услышал короткий звон разбившегося стекла и тупой металлический лязг. Ему даже почудилось, что «лендровер» слегка вздрогнул от удара, как живое существо.

Рефлексы сработали мгновенно – раньше, чем рассудок успел осознать происшедшее. Илларион ударил по тормозам, распахнул дверцу и нырнул под машину быстрее, чем это можно описать словами. «Это не охотничье ружье, – подумал он, проползая под облепленным засохшей грязью днищем и выбираясь из-под машины с правого борта. – Это, ребята, винтарь. Старый винтарь, я бы сказал. Старинный… Мосинка или даже берданка. Или маузер. Вот так влип! Называется, съездил за книжечками, спас парочку раритетов…»

Он привстал на полусогнутых ногах и осторожно выглянул из-за кургузого капота «лендровера», используя машину как укрытие и стараясь не думать о том, что стрелков могло быть двое: один в ельнике слева от дороги, откуда прозвучал выстрел, а другой – в точно таком же ельнике справа, прямо за спиной у Иллариона. В этом случае положение Забродова могло оказаться, мягко говоря, незавидным. От выпущенной в спину пули не увернешься. Тут не спасет ни выучка, ни опыт, ни почетное прозвище Ас, которым Иллариона наградили в незапамятные времена сослуживцы. Но какой во всем этом смысл? Какого дьявола понадобилось устраивать засаду на лесной дороге, в этом медвежьем углу? Кого тут грабить?

Это же можно от старости помереть, сидя здесь и дожидаясь, пока на дороге появится добыча, достойная того, чтобы потратить на нее пулю! Нет, ребята, тут что-то не так…

«Это Пигулевский, – подумал Илларион. Выстрелов из леса больше не было, и к нему начало понемногу возвращаться чувство юмора. – Обиделся из-за проигранной партии в шахматы и организовал мне эту поездочку, а заодно и засаду. Отомстить решил, старый интриган».

В лесу стояла тишина. В ушах у Забродова все еще звенело, но он все-таки услышал, как там, в гуще молодого ельника, тихонько хрустнула под чьей-то осторожной ногой гнилая ветка. Хрустнула не там, откуда стреляли, а намного дальше, глубже в лес. Стрелок уходил и, судя по всему, передвигаться по лесу он умел очень неплохо. «Странно, – подумал Илларион. – Совершенно бессмысленно. Что это за тактика такая – пальнул и тикать? Правда, тактика очень даже знакомая, партизанская тактика, но здесь ведь не Чечня и не Афган, здесь Брянская область. Неужели, как в анекдоте, мужики еще с Отечественной партизанят?»

Это Илларион додумывал уже на ходу, вернее, на бегу.

Мимоходом он успел заметить, что «лендровер» окривел на левый глаз – выбитое стекло фары крупными кусками валялось на дороге, от лампочки остался один цоколь, а в зеркальной поверхности жестяного рефлектора чернело аккуратное круглое отверстие, оставленное пулей. «Сволочь, – подумал Забродов, ныряя в ельник. – Поймаю – руки оборву».

В том, что стрелка удастся поймать, он уже почти не сомневался. Тот передвигался по лесу умело: очень быстро, очень тихо и почти не оставляя следов, но только почти. На ходу Забродов быстро наклонился и подобрал блестевшую во мху медную гильзу. Гильза была винтовочная, действительно очень старая, вся в черных пятнах кое-как отчищенного окисла. Илларион сунул ее в боковой карман своих камуфляжных штанов, мысленно обозвав неизвестного стрелка идиотом. Кто же пользуется такими боеприпасами? Пусть скажет спасибо, что винтовку не разорвало прямо у него в руках. То-то был бы фейерверк! Забыл бы, с какой стороны у винтовки приклад, а с какой дуло, недотыкомка…

Его так и подмывало рассмотреть гильзу как следует на предмет установления года выпуска, но с этим можно было повременить. И так было видно, что штуковина эта едва ли не старше самого Забродова. В последний раз боеприпасы такого возраста Забродов видел еще в Афганистане: в самом начале войны афганцы вовсю палили по нашим десантникам из дедовских винтовок английского производства, оставшихся там еще со времен британского колониального владычества.

Впереди снова хрустнула ветка. Забродов ускорил шаг, получая от процесса погони чистое, ничем не замутненное удовольствие. Он почти бежал по лесу, уклоняясь от хлещущих ветвей, лавируя между деревьями и с разбега перепрыгивая через поваленные стволы. Перспектива со всего маху наскочить на пулю казалась Иллариону маловероятной: если бы беглец намеревался отстреливаться, он бы давно так и поступил. И вообще, если хотел убить, то стрелял бы не в фару, а в ветровое стекло. На таком расстоянии промазать было бы трудно, особенно вот так – вместо лобовика в фару… И потом, хочет стрелять – пускай стреляет. Выбирать позицию для стрельбы ему уже некогда, а на бегу, через плечо да еще и в лесу черта с два в кого-нибудь попадешь.

Стрелка Илларион еще не видел, но чувствовал, что расстояние между ними неуклонно сокращается. Должно, по крайней мере, сокращаться. Чтобы дело пошло веселее, Забродов перестал осторожничать и попер через лес напролом, как танк, производя как можно больше шума. У того, кто догоняет, всегда имеется моральное преимущество перед тем, кто спасается бегством. Убегая и слыша у себя за спиной нарастающий шум погони, очень легко впасть в панику и начать совершать необдуманные поступки – попросту говоря, глупости. А противник, который делает глупости, это уже не противник, а так, законная и практически беззащитная добыча, этакий гриб-боровик – подходи к нему, бери голыми руками и клади его, родимого, в лукошко…

С шумом и треском пробежав метров пятьдесят, Илларион остановился и прислушался. Прямо впереди него, совсем недалеко, под чьими-то торопливыми ногами панически хрустел хворост. Забродов снова двинулся вперед, на сей раз соблюдая все возможные меры предосторожности, даже в ущерб скорости. В таких играх он был гроссмейстером и отлично знал, что следует делать в тот или иной момент.

Его расчет снова оказался верным. Больше не слыша у себя за спиной шума погони, беглец, очевидно, решил, что на него махнули рукой, и остановился, чтобы перевести дух.

Забродов тенью заскользил между деревьями, подбираясь к месту, где, как ему казалось, должен был находиться противник. В лесу он ориентировался так же легко и непринужденно, как в собственной квартире, и вскоре в просвете между стволами худосочных от недостатка солнечного света молодых сосенок перед ним мелькнуло блекло-синее пятно.

Подкравшись ближе, Илларион увидел молодого, не старше тридцати лет, мужчину в старом синем ватнике, мятых серых брюках, заправленных в кирзовые сапоги, и в засаленной кепке с наполовину оторванным козырьком. Лицо у парня было круглое и, как показалось Забродову, донельзя глупое, на пышущих здоровым румянцем щеках курчавилась редкая русая бородка, а под носом виднелись усы, чуть более темные, чем борода, но тоже не по возрасту редкие и шелковистые, совсем юношеские. Похоже, парень ни разу в жизни не брился, предоставив усам и бороде расти, как им вздумается, или не расти вовсе. Под мышкой парень держал обрез.

Илларион пригляделся и покачал головой: это действительно когда-то была однозарядная берданка, вещь в наше время редкостная, чуть ли не музейная. Он заметил, что шейка приклада, игравшая роль рукоятки, была не отпилена, а варварски обломана. Фактически от нее остался только длинный острый деревянный осколок, держаться за который, наверное, было чертовски неудобно. Да, попасть из такого оружия в цель, пожалуй, было трудновато. «Недотыкомка, – утвердился Илларион в своем мнении о стрелке. – Хоть бы изолентой обмотал, что ли… Ох, народ! Ну что за люди? Взяли и испортили хорошую вещь…»

Он подобрался к стрелку еще ближе, а потом просто выпрямился и шагнул из-за дерева, очутившись лицом к лицу с противником. Тот шарахнулся в сторону, как испуганное животное, по-заячьи пискнул и пустился наутек, даже не попытавшись не то что выстрелить, а хотя бы припугнуть Иллариона обрезом. Это уже было даже не смешно. Забродов догнал его в три прыжка и с большим удовольствием ткнул кулаком между лопаток. Беглец потерял равновесие, мелко засеменил ногами, все больше клонясь вперед, и, наконец, с треском забурился в кучу сухого валежника. Илларион в мгновение ока оседлал его, вывернул из крупной, непривычно белой ладони обрез и в сердцах съездил беглеца этим обрезом по шее – не сильно, но со вкусом.

Стрелок в ответ повернул голову, царапая щеку о валежник, и неожиданно цапнул Иллариона зубами за колено, которое очень некстати находилось в пределах досягаемости – фактически прямо у него перед носом.

– Ты что делаешь, морда? – поспешно меняя позицию, возмутился Илларион. – Мне теперь прививки от бешенства придется делать! Сорок уколов в живот!

Беглец зарычал и принялся отчаянно выскребаться из-под Забродова. Он был силен, но драться, похоже, не умел совершенно, и бороться в партере тоже. Илларион еще раз дал ему по шее – уже без энтузиазма, просто для того, чтобы показать, кто является хозяином положения, – проверил затвор обреза и отбросил бесполезную разряженную железяку в сторону. После этого он поймал правую руку противника и аккуратно завернул ее за спину чуть ли не до затылка. Стрелок скорчился от боли, ткнулся лицом в сухие колючие ветки и тихонько заскулил, как больное животное.

– Точно, бешеный, – растерянно сказал Илларион.

Он встал, ухватил стрелка за воротник ватника, рывком поставил его на ноги и развернул лицом к себе. Разгоряченная физиономия парня действительно оказалась расцарапанной, глаза были безумно вытаращены и испуганно бегали из стороны в сторону, в жидкой бородке застрял лесной мусор – сухая хвоя, кусочки коры и даже серый осиновый листок. Кепка с него свалилась, и золотистые кудри рассыпались в полном беспорядке. «Добрый молодец, – подумал Илларион, разглядывая своего пленника. – Алеша Попович. Или, скорее, Иванушка-дурачок».

– Ну, – сказал он, – и что это за фокусы? Ты зачем в меня стрелял? Чего тебе надо? Кто тебя послал, говори!

Для убедительности он взял пленника за ворот ветхого ватника и основательно встряхнул. Это помогло лишь отчасти: пленник ничего не сказал, но разразился нечленораздельным мычанием и ожесточенно замотал головой.

– Будешь под дурачка косить – опять дам по шее, – пообещал Забродов. – Или ты правда дурачок?

Вместо ответа пленник плюнул в Иллариона. Плевался он еще хуже, чем стрелял, и плевок повис у него же не груди, примерно в том месте, где военные прикрепляют к кителю значок классности.

– Очень мило, – сказал Илларион. – Малоэффективно, зато весьма красноречиво. Интересно, чем же это я тебе так не занадобился? Не будешь говорить? Ну и черт с тобой. Тогда поехали в деревню, к участковому. Может, хоть он тебе объяснит, что в людей стрелять – занятие крайне нездоровое. Тоже мне, киллер выискался!

Пленник снова замычал, мотая головой, как одолеваемая слепнями лошадь, и принялся делать какие-то знаки руками. Илларион немного знал азбуку глухонемых, но это верчение пальцами и размахивание руками не имело с ней ничего общего, кроме, разве что, немыслимой скорости жестикуляции.

– Ты что, глухонемой? – спросил Забродов немного растерянно. Слышать о глухонемых киллерах ему до сих пор как-то не приходилось.

Пленник опять ожесточенно замотал головой, постучал себя по уху и выставил перед собой кулак с отставленным большим пальцем.

– Ага, – сказал Илларион. – Со слухом у нас, значит, все в порядке, а говорить мы не можем. Или не хотим. Ладно, пошли. Только бежать не вздумай. Догоню – накостыляю по-настоящему. Вот ведь дурак-то!

Он подобрал обрез, сунул его под мышку и махнул рукой в сторону дороги. Пленник послушно повернулся и зашагал через лес. Шел он уверенно, хотя и с большой неохотой – видно, знал этот лес как свои пять пальцев. Забродов шагал за ним по пятам, время от времени задумчиво почесывая затылок холодным стволом обреза и немелодично напевая:

«В заповедных и дремучих старых муромских лесах…» Настроение у него было далеко не самое радужное. Перспектива везти стрелка в милицию, объясняться там и, может быть, даже писать какие-то бесполезные заявления лежала у Забродова на душе тяжким камнем. А с другой стороны, что с ним еще делать? Убивать его вроде бы не за что, отпускать просто так – извините, непедагогично, да и противозаконно к тому же, а побить… Илларион покачал головой. Как следует намять этому партизану бока было бы, конечно, разумнее всего, да вот беда – рука не поднималась.

Более же всего Забродова угнетал тот факт, что данный инцидент лишний раз подтвердил старую истину: стать тенью для зла иногда бывает очень трудно, а иногда и вовсе невозможно.

* * *

– Что ж, очень недурно, – сказал гость и сделал плавный жест рукой, обведя ею широкое пространство двора.

В руке у него был стакан со скотчем, а другую руку он держал в кармане брюк. – Весьма, весьма недурно. Я бы сказал, со вкусом.

Голос у него был негромкий, спокойный, тон вполне доброжелательный, даже дружеский, и в то же время в голосе этом чувствовалась твердая уверенность в том, что любой собеседник услышит его, даже если он станет говорить шепотом. Демократичный наряд – легкая матерчатая куртка светло-серого цвета, простая шерстяная рубашка, кремовые брюки и мягкие замшевые туфли – сидел на нем с небрежной элегантностью, на левом запястье поблескивал золотом массивный «ролекс» – единственный предмет из золота, который Майкову удалось разглядеть на госте. В связи с этим у папы Мая возникло острое, почти непреодолимое желание наглухо застегнуть ворот собственной рубашки, в вырезе которого варварски сверкала «рыжуха» толщиной в палец, и убрать за спину унизанные тяжелыми золотыми «гайками» пятерни со следами тщательно сведенных татуировок.

Гость был худощав, чтобы не сказать худ, и лицо у него было под стать фигуре – сухое, гладко выбритое и какое-то твердое, будто высеченное из камня, но при этом не грубое.

Аккуратно зачесанные назад седые волосы открывали высокий и узкий лоб с глубокими залысинами, обесцвеченные возрастом глаза смотрели на Майкова спокойно и немного снисходительно, как будто гость видел папу Мая насквозь и то, что он видел, его нисколечко не интересовало.

Фамилия гостя была Букреев, и именно эта фамилия поначалу совершенно сбила папу Мая с толку. Когда он получал документы на участок и оформлял разрешение на строительство, чиновник, который выдавал ему бумаги, между делом обронил: «Повезло вам с местом. Будете жить бок о бок с самим Букреевым, там вас никто не побеспокоит». – «А кто такой Букреев?» – напрямик спросил Майков. Чиновник, похоже, очень удивился. «Букреева не знаете? – сказал он. – Странно. Мне показалось, что должны знать».

В словах чиновника папа Май усмотрел обидный намек на свое криминальное прошлое, но не стал связываться с конторской сволочью, а насчет этого самого Букреева решил, что он либо судья какой-нибудь, либо прокурор, либо большой чин с Петровки. Он навел справки через знакомых в суде и прокуратуре, но это ничего не дало. Загадка разрешилась совершенно случайно, и только тогда папа Май понял, какого свалял дурака. Его поиски не могли дать результатов по той простой причине, что он не там искал. Не там, не того и, понятное дело, не так…

В общем, как-то раз, случайно встретив в городе старого знакомого, вместе с которым в незапамятные времена промышлял гоп-стопом на транзитных шоссе Речи Посполитой, папа Май за бутылкой коньяка похвастался, что строит дом.

«А в соседях у тебя кто?» – без особого интереса спросил приятель. «Какой-то Букреев, – равнодушно сообщил папа Май. – Хрен его знает, кто такой. Какая-то шишка на ровном месте, что ли».

Приятель выкатил на него глаза с таким видом, словно папа Май сморозил какую-то чудовищную глупость. «Где, где, говоришь, у тебя участок? – спросил он. – Ну, Май, ты и сказанул! КАКОЙ-ТО Букреев! Какой-то, блин! Это ты какой-то, а Букреев – это Букреев. Да ты что, братан, Алфавита не знаешь?»

Папа Май звонко хлопнул себя по лбу. Алфавита он знал – не лично, конечно же, но слышать об этом человеке ему приходилось неоднократно. Это был, черт бы его побрал, вор в законе – один из старых недобитых волков, об которого обломали все зубы многочисленные суды, прокуратуры, хозяева, кумовья, лагерные суки, кавказские беспредельщики и олигархи с их секьюрити и боевыми дружинами. А теперь, помимо всего прочего, это был еще и сосед папы Мая по участку – ближайший, мать его, сосед. У такого соседа под боком не очень-то развернешься. А вдруг ему, к примеру, громкая музыка не нравится? Такому «козу» не сделаешь и подальше его не пошлешь. До конца ведь и объяснить не успеешь, куда ты его посылаешь и как туда пройти, помрешь на середине посыла, и никто не узнает, где могилка твоя…

Впрочем, из такого соседства можно было извлечь определенные выгоды. Нужно было только заручиться расположением всесильного Алфавита – ни о какой дружбе в данном случае, конечно же, говорить не приходилось. Так вот, если расположить к себе такого человека, как Алфавит, можно будет многого достичь или, по крайней мере, от многого уберечься. Во всяком случае, будет к кому обратиться, если что.

Правда, блатных – настоящих, живущих по своим гребаным, неизвестно кем сочиненным законам, – Виктор Майков терпеть не мог, но вор в законе – это не сявка какая-нибудь, не щипач трамвайный, не урка мелкий, который на нарах в КПЗ корчит из себя пахана перед перепуганными насмерть лохами. Вор в законе – это такая сила, которую лучше иметь среди своих друзей, чем среди врагов. Особенно в таком вот случае, как этот – когда упомянутая сила находится прямо за твоим забором, как джинн в бутылке.

Словом, с Алфавитом нужно было как можно скорее наладить добрососедские отношения, причем независимо от того, нравилась папе Маю такая перспектива или не нравилась.

И Майков сделал это при первом же удобном случае – то есть, повстречав неподалеку от дома «мерседес» Букреева, мигнул ему фарами, остановился и затеял с Алфавитом легкий, ни к чему не обязывающий треп: здравствуйте, мол, сосед, давайте знакомиться, да как здоровье, да зашли бы, что ли, в гости по-соседски… Правда, в ту пору особенно гостить у папы Мая было негде, разве что раздавить бутылку, сидя на штабеле плит перекрытия, но цели своей Май достиг: Букреев поговорил с ним вполне приветливо, пригласил заходить и даже пожал на прощание руку.

И – вот смех-то! – они действительно начали похаживать друг к другу в гости, как добрые соседи. Зачем это было нужно Алфавиту, оставалось только гадать. Вряд ли папа Май так уж сильно ему понравился. У него, у папы Мая, вся его трудовая биография была пропечатана крупным шрифтом прямо на лбу, он это прекрасно сознавал и никак не мог взять в толк, почему Алфавит до сих пор не послал его подальше. Ну, не послал и не послал, и слава богу, что не послал. Был, наверное, у него, у Алфавита, какой-то резон держать папу Мая при себе – ну, не то чтобы так уж прямо при себе, шестерок у него и своих хватало, но поблизости.

За забором.

О делах они сроду не говорили. Папа Май знал, что сосед его, Антон Евгеньевич Букреев, широко известен в определенных кругах под кличкой Алфавит, и Алфавит, конечно, знал, что он знает, и тоже знал про папу Мая все, что может знать один человек о другом, но оба о своей осведомленности помалкивали в тряпочку и старательно корчили из себя обыкновенных соседей: мол, вы мне приятны и я вам приятен, а до дел ваших я никакого касательства не имею и иметь не желаю. Такие, в общем, европейские у них сложились отношения, даже где-то американские: моя хата с краю, ничего не знаю, а если соскучитесь, милости прошу на рюмочку коньячку. Только, блин, позвонить перед приходом не забудьте, а то вдруг меня дома нету или я, к примеру, не один. Сегодня Букреев, вопреки обыкновению, явился без предупреждения и даже, кажется, без охраны – просто подошел к калитке в кирпичном заборе, позвонил и сказал скучавшему в будке у ворот Рыбе, что хотел бы встретиться с Виктором Андреевичем. Рыба, понятно, держать его за воротами не стал – знал, бродяга, с кем имеет дело, – быстренько открыл калитку, впустил гостя и позвонил, сволочь этакая, хозяину на мобильник только после того, как Алфавит, отказавшись от сопровождения, скрылся за углом коттеджа. Короче говоря, папу Мая застали врасплох, он даже рыжье с себя не успел поснимать, хотя и знал, что все эти гайки и цепи не вызывают у Алфавита ничего, кроме пренебрежительной усмешки.

Да. Дружба дружбой, соседство соседством, но дистанция между ними, конечно, все равно сохранялась, и смотрел Алфавит на папу Мая исключительно сверху вниз, причем под очень острым углом, как на копошащуюся под ногами козявку. Ну, да чему тут удивляться! Кто Алфавит, а кто папа Май… Майков часто ловил себя на том, что пытается во всем подражать соседу. Бесило это его страшно, но поделать он с собой все равно ничего не мог. Он даже двор свой обустроил по образу и подобию соседского двора – ну, где-то так, как Господь Бог, по слухам, вылепил из глины первого человека по своему образу и подобию. И вышло это у папы Мая, между прочим, примерно так же, как у Господа Бога, – вроде похоже, но не так чтобы очень.

– Ну вот, – сказал Букреев, с одобрением разглядывая водопад и альпийскую горку, – теперь это уже на что-то похоже. Молодец, что денег не пожалел. Деньги новые заработаются, а красота при тебе останется. Выйдешь на крылечко, простоишь пять минут, на все это полюбуешься – глядишь, и на душе легче стало. Разве не так?

Хобот уже успел вынести и установить на лужайке легкий пластиковый стол и пару стульев. На столе стояли ваза с фруктами, бутылка и пепельница. Самого Хобота нигде не было видно – прятался, наверное, не желая портить своей носатой мордой пейзаж и мозолить серьезным людям глаза.

Они подошли к столу, ступая по молодой ярко-зеленой травке. Майков подождал, пока гость усядется, и сел сам. Честно говоря, у него было побуждение отодвинуть для Алфавита стул, как это делают официанты в дорогих шалманах, но он сдержался. В присутствии Букреева ему все время приходилось сдерживаться, чтобы не лебезить. Это было утомительно, но, наверное, шло папе Маю на пользу: в приличном обществе умение достойно держаться частенько с успехом заменяет чувство собственного достоинства.

– Так, конечно, – сказал папа Май, отвечая на риторический вопрос Букреева. – Но денег все-таки жалко. Заработаться-то они заработаются, да вот вопрос: когда?

– Быстрее, чем ты думаешь, – сказал Букреев и отщипнул виноградину от лежавшей в вазе пышной кисти. – Намного быстрее, поверь. Конечно, если мы договоримся.

Майков едва заметно вздрогнул от неожиданности и бросил на собеседника острый взгляд. Да, похоже, Алфавит неспроста заявился к нему вот так, без предупреждения. Что-то такое было у него на уме, и, возможно, уже не первый день.

И даже, возможно, не первый месяц…

– Что-нибудь конкретное? – осторожно спросил папа Май.

Букреев спокойно пропустил его вопрос мимо ушей, бросил в рот виноградину, пожевал, удовлетворенно кивнул и запил маленьким глотком скотчи.

– Слушай, – сказал он, внезапно и резко меняя тему разговора, – а что это ты там посадил? Вон там, за прудом, на пригорке? Вишни, что ли?

Майков самодовольно усмехнулся. Садоводство было тайной страстишкой Алфавита, его любимым коньком, его ахиллесовой пятой, и на участке у него, за домом, за гаражами, – словом, там, куда практически не попадали посторонние, – был разбит садик, совсем небольшой по площади, но идеально ухоженный, досмотренный. Всякого дерьма наподобие антоновки, которую можно жрать только с большой голодухи, в этом садике не водилось. Росли там деревья редкие и благородные, и плоды они давали тоже редкостные – и по вкусу, и по красоте. И виноград там тоже рос, да такой, после которого папе Маю на привозной долго смотреть не хотелось. Потому-то папа Май и пошел на такие хлопоты, чтобы добыть саженцы морозоустойчивой черешни, – очень уж ему хотелось хоть в чем-то переплюнуть самого Алфавита. Между соседями это испокон веков ведется: ты дом в два этажа построил – ну так я отгрохаю в три, а то и в четыре; ты сорок мешков картошки с участка поднял – так я тебе назло пятьдесят соберу…

Особо выпячиваться перед Алфавитом папа Май, естественно, не собирался, кишка у него для этого была тонка, и он об этом прекрасно знал, но вот такое соперничество – на агротехническом уровне, так сказать, – он себе позволить мог.

Короче говоря, заданного Алфавитом вопроса Майков ждал с нетерпением. Он даже не торопился на него отвечать – смаковал свой звездный миг, наслаждался предвкушением.

– Там-то? – лениво и небрежно переспросил он. – Черешни.

Букреев усмехнулся. Усмешка у него была недоверчивая и снисходительная: дескать, ну, сморозил парень по молодости, сдуру, так что с него, отмороженного, возьмешь? Папа Май получил удовольствие даже от этой усмешки – обидной, в общем-то, – поскольку в данном конкретном случае он ее предвидел и даже, можно сказать, спровоцировал нарочно.

– Вряд ли, – сказал Алфавит и отщипнул от грозди еще одну виноградину. – Черешни, брат, нашего московского климата не переносят. Уж сколько пробовали, да ничего не вышло. Да я и сам пробовал, если честно.

– Вот и я решил попробовать, – скромно сказал папа Май. – Эти черешни, Антон Евгеньевич, верняк.

– Недавно посадил, да? – с сочувствием спросил Букреев. – Тогда, Виктор, должен тебя огорчить: ничего из твоей затеи не выйдет. Простоят они у тебя до первого хорошего мороза, а по весне придется тебе на своих черешнях шашлык жарить. Зря ты, дружок, со мной не посоветовался, когда ехал саженцы покупать. Конечно, на рынке хохлы тебе хоть персики продадут, если попросишь. Им-то что, они товар спихнули, деньги получили и уехали. И ты доволен, и они довольны, а что дерево погибнет, так это, может, ты за ним не правильно ухаживал. Нет, без опытного специалиста в этом деле на наших московских рынках делать нечего. Мигом в галоши обуют, даже моргнуть не успеешь.

Папа Май решил промолчать о том, что торгаш с рынка, попытавшийся обуть его в галоши, пожалел бы об этом буквально через минуту, тоже отщипнул виноградинку и сказал:

– А они не с нашего рынка. С чего вы взяли? Они из Брянска. Вернее, из-под Брянска.

– Уже и туда доехали? – удивился Букреев. – Эти хохлы – чистые тараканы, так и расползаются во все стороны.

Хотя что я говорю? Брянск же ближе к Украине, чем Москва…

Да, на тамошних рынках, наверное, с этим делом еще веселее, чем на наших.

– Да они вообще не с рынка, – наслаждаясь каждым своим словом, неторопливо проговорил Майков. – Это не украинская черешня, а наша, брянская. Морозоустойчивая. Только, Антон Евгеньевич, я вас очень прошу: не надо мне доказывать, что такой черешни не бывает. Зачем нам попусту спорить?

Бывает такая черешня. Теперь бывает. Вон она, на пригорке.

Вывел один тип, дай ему бог здоровья.

Букреев не донес виноградину до рта.

– Взглянуть можно? – спросил он уже совершенно другим тоном.

– Да почему же нельзя? – радушно воскликнул Майков. – Смотрите сколько угодно! Какой мне смысл вас обманывать?

– Ну, смысл-то, положим, есть, – сказал Букреев, поднимаясь из-за стола. – Садоводы – они, брат, в этом плане вроде рыбаков. Да и огородники тоже. Послушать некоторых, так у них яблоки на деревьях величиной с арбуз, а уж если арбуз, так его можно вместо садового домика на участке ставить и жить там всей семьей, да еще и гостей приглашать. Ты не рыбак? Ну, и правильно. И садоводом тоже не становись.

Это такая зараза Похлеще героина, ей-богу. Дерево какое-нибудь несчастное заболеет, так, не поверишь, сам неделю больной ходишь, как будто это тебя самого тля ест.

Они пересекли лужайку, поднялись на горку и остановились возле живописной группки молодых деревьев, три из которых уже начали цвести. Букреев внимательно осмотрел саженцы, легко, почти не касаясь коры, провел ладонью по тонким, цвета какао с молоком стволам, зачем-то присел, пощупал рукой землю у корней, выпрямился и сказал, вытирая носовым платком испачканные черноземом пальцы:

– Точно, черешня. И уже привитая… Да, брат Виктор, это ты меня уел! Что уел, то уел! Слушай, это же будет настоящее чудо, если она зиму переживет! Может, по весне, когда все станет ясно, скинешь с барского плеча парочку саженцев? На взаимовыгодных условиях, а?

Майков замялся. Отказывать было неудобно, да и страшновато, если честно, но эксклюзив – он на то и эксклюзив, чтобы быть только у кого-то одного.

Букреев искоса посмотрел на него и усмехнулся.

– Понимаю, понимаю… Я бы на твоем месте тоже задумался. Так я ведь тебя и не тороплю. До весны времени навалом, успеешь подумать. Да-а, брат, удивил, ничего не скажешь! Ладно. Если уж на то пошло, айда ко мне, я тебя тоже кое-чем удивлю. Или у тебя времени нет?

– Времени у меня навалом, – честно признался Майков, который, по правде говоря, любил бывать в гостях у Алфавита.

– Вот и отлично. Пойдем, покажу тебе свое последнее приобретение, а заодно и о деле поговорим. О конкретном, как ты выражаешься, деле.

Они рука об руку пошли напрямик через лужайку к воротам, вышли со двора, провожаемые деланно бесстрастным взглядом сидевшего в застекленной будке Рыбы, и, прогулявшись по обсаженной липами улице, вошли во владения Букреева. Дом Алфавита всегда напоминал Майкову замок средневекового феодала: он был так же красив, величествен, и в то же время в нем вполне можно было держать оборону при условии, что осаждающая сторона не станет применять артиллерию. Впрочем, сегодня красоты этого дома и участка, на котором он стоял, мало занимали Майкова: ему не давало покоя дело, о котором с ним хотел поговорить Алфавит. Если дело и впрямь было конкретным, то есть касалось бизнеса, то в перспективе оно наверняка сулило как немалые барыши, так и, вполне возможно, большие неприятности. Вести дела с таким человеком, как Алфавит, было опасно, а отказать… Ну как ты ему откажешь? В каких таких выражениях?

Букреев повел его не в дом и не во двор, а за гаражи, в сад. Майков был здесь всего один раз, прошлой осенью, когда Алфавит в честь знакомства по-соседски потчевал его грушами и показывал свои угодья. Деревья здесь стояли идеально ровными рядами, и были они все чуть выше человеческого роста. Круглые, аккуратно подстриженные кроны уже подернулись зеленоватой дымкой. Приближалась пора цветения, и равнодушный, в общем-то, ко всяким красотам живой природы Майков вдруг подумал, как это, наверное, здорово – выпить бутылочку хорошего вина под цветущими деревьями – яблонями или, там, сливами. Вот только он никак не мог взять в толк, как на таких маленьких деревцах могут вызревать плоды. Чего с них соберешь-то? Полведра урожая со всего сада, наверное…

– Вот, – сказал Букреев, неожиданно останавливаясь перед деревом, которое, на взгляд папы Мая, ничем не отличалось от остальных. – Вот это, можно сказать, жемчужина моей коллекции. Ни у кого такого нет и, главное, вряд ли будет. Я сам всего пару дней, как приобрел.

– А что это? – напрямик спросил Майков.

Когда-то давно, еще до первой ходки, один умный человек очень доходчиво объяснил ему, что, если чего-то не знаешь или не понимаешь, лучше прямо спросить. Человек просто не может знать все на свете, это ясно даже ежу, так что, если ты по-человечески спросишь, тебе так же по-человечески ответят да еще и подумают: вот, мол, молодец какой, интересуется! А делать умное лицо и кивать, притворяясь этаким всезнайкой, последнее дело. Умного человека этим не обманешь, он тебя сразу расколет, а дураку все равно. Да и тебе должно быть все равно, что подумает о тебе дурак. Ферштейн, братишка?

Майков тогда попробовал последовать совету и нашел, что совет был просто отменный. Эта тактика ни разу не подвела папу Мая и частенько помогала ему немного подняться в глазах собеседника.

– Это яблоня, – как и ожидал Майков, спокойно ответил Алфавит. Май давно заметил, что, задавая вопросы на интересующую собеседника тему, можно очень легко завоевать его расположение. Не беда, что от его ответов у тебя уши вянут, – как-нибудь не отвянут, переживут твои уши. Зато человеку приятно, что ты к нему интерес проявил. Да и, опять же, чем больше слушаешь, тем меньше говоришь, а чем меньше говоришь, тем меньше у тебя шансов ненароком ляпнуть что-нибудь не то. – Это, брат, яблоня! – с воодушевлением повторил Букреев.

– Наверное, какая-то особенная, – предположил Май. – Не зря же вы ею так гордитесь.

– Особенная, угадал, – сказал Букреев. – Про яблоки Гесперид слыхал?

– Не слыхал, – следуя проверенной тактике, признался Майков.

– Сер ты, однако, приятель, – сказал ему Алфавит и в двух словах рассказал Маю, что это за яблоки такие, чем они были знамениты и для чего понадобились древнегреческому качку по имени Геракл.

Май не сразу понял, что ему рассказывают обыкновенную сказку, а когда понял, малость заскучал. Что он, издевается, что ли? Какое еще бессмертие? Какое, на хрен, плодородие?

Геракл-то тут при чем? Где Геракл, а где Москва…

Но Букреев, кажется, даже и не думал смеяться. Напротив, он говорил серьезно и даже, черт побери, горячо – так горячо, что в голове Майкова зародилось подозрение: уж не поехала ли у Алфавита крыша? Сам ведь сказал, что садоводство – зараза почище героина. Да оно и с любым делом так, если им чересчур увлечься. На почтовых марках тоже свихнуться можно, не говоря уж о коллекционировании денежных знаков. Таких свихнутых у нас вообще полстраны, потому-то у второй половины в карманах ветер и свищет…

Да леший с ним, решил папа Май. С сумасшедшими не спорят, особенно если сумасшедший – вор в законе. Псих в законе… Ну надо же, как угораздило!

– Так это что же, та самая? – спросил он, указывая на яблоню, когда Алфавит закончил травить байки трехтысячелетней давности.

Спросил он это просто так, чтобы немного подыграть собеседнику, дать ему возможность сказать: «А то как же! Прямо из Греции!» – или что-нибудь в этом роде. Именно это Алфавит и сказал, но сказал как-то странно, будто это не он, а Май свихнулся и нес околесицу.

– А как же, – сказал Алфавит, искоса глядя на Мая с каким-то болезненным любопытством. – Прямо из Греции. Из древней Эллады наложенным платежом… Я что-то не пойму, ты пошутил или кто-то из нас сошел с ума? Я тебе миф пересказал! Древнегреческий миф! Не было никогда такой яблони и никогда не будет. Но похожая есть. Вот она, прямо перед тобой.

И, горячась, он опять пошел расписывать, какая такая перед папой Маем стоит яблоня, и сколько урожаев она может дать в год, и какие на ней вызревают яблоки, каковы они на вкус и какие у них целебные, чуть ли не волшебные, свойства.

Одного он про эту яблоню не сказал: где взял и сколько заплатил. Но это было объяснимо: Май ведь и сам предпочел умолчать о том, каким образом попали на его участок саженцы морозоустойчивой черешни.

– Ты хоть понимаешь, что эта яблонька – одна на всем белом свете? – спросил Алфавит, закончив свою лекцию. – Единственная и неповторимая! Если наука не врет, я с помощью этой яблоньки сто лет проживу, а то и больше.

«Если тебя кто-нибудь не закажет», – подумал Майков, но говорить ничего подобного, конечно, не стал.

– Понятно, – сказал он. – Поздравляю.

Он хотел произнести это с воодушевлением, но ботаническая лекция соседа нагнала на него такую тоску, что слова поздравления прозвучали тускло и безжизненно. Ну, не справился он со своими голосовыми связками, затекли они у него от долгого бездействия, с кем не бывает. Алфавит смотрел на него, видимо, ждал продолжения, но Майков не знал, что еще ему сказать. Садоводство и прочая ботаника – это была совсем не та тема, на которую он мог разглагольствовать часами.

Тут в его знаниях имел место обширный пробел – один из множества пробелов, которыми изобиловало образование Виктора Андреевича Майкова.

– Да, – сказал Букреев, когда стало ясно, что пауза чересчур затянулась, – садовода из тебя и впрямь не получится. Да оно, наверное, и к лучшему. Природа ведь пустоты не терпит. Где-то у человека отнимется, зато в другом месте, глядишь, прибавится. Равновесие! Так как, говоришь, твоя фирма называется?

– «Прометей», – стесняясь, сказал Майков.

Название для фирмы он придумывал сам. Долго, между прочим, мучился. Никак оно у него не придумывалось, это самое название, в голову все время лезла какая-то посторонняя дребедень, все больше непечатная или просто не совсем приличная, и единственным по-настоящему звучным словом, которое тогда пришло ему на ум, как раз и было вот это: Прометей. Ну и ладно, решил он тогда, Прометей так Прометей. Какая разница, как оно будет называться, лишь бы работало…

– Лампочками, что ли, торгуете? – с веселым изумлением спросил Букреев.

– Почему – лампочками? – обиделся Май.

– А кто такой был Прометей, ты хотя бы знаешь?

– Знаю, – буркнул Май.

Он действительно знал, кто такой Прометей, – в самых общих чертах, но знал. В детстве мультик по телевизору смотрел, вот и запомнилось.

– Врешь, – неожиданно сказал Букреев, – не знаешь.

То есть знаешь, но не осознаешь. Прометей был самым первым вором на свете. Не в том смысле, что самым лучшим, а вот именно самым первым. Первым по счету. Это он потом людям огонь отдал, а сначала он его у богов украл. Обыкновенная кража со взломом – вот что это было. Так что самая древняя профессия на свете – вор.

– Наверное, – уклончиво сказал Майков. Избранная Алфавитом тема ему показалась скользкой.

Они поднялись на застекленную веранду и уселись за стол со столешницей из светлых сосновых досок. Стулья были плетеные, очень удобные – не стулья даже, а настоящие кресла. Угощались тем же, что и у Майкова, – фруктами и коньяком. Выпив рюмку, Букреев сразу перешел к делу.

– Говорят, – сказал он, – что лучший способ сохранить хорошие отношения с человеком – это не иметь с ним финансовых дел. Ты как считаешь, правильно это?

Май уклончиво пожал плечами. Он считал, что это золотые слова. Недаром говорят: если хочешь потерять лучшего друга, одолжи ему денег. Это была голая правда жизни, Майков знал это по опыту: и сам одалживал, и занимать приходилось, и каждый раз у него безнадежно портились отношения с людьми. Но Алфавит явно ждал от него совсем другого ответа, и Май решил, что будет умнее и дипломатичнее промолчать.

– А я считаю, не правильно, – сказал Букреев. – Это придумали жадные свиньи, да еще и бесчестные вдобавок.

Сами скоты, вот и хочется им, чтобы все вокруг скотами были. Но мы-то с тобой люди цивилизованные, мы-то с тобой свое слово держать умеем, разве нет? Я к тебе уже почти год присматриваюсь, прикидываю, что да как. И скажу тебе честно: мне такой партнер подойдет. Осталось только выяснить, согласишься ли ты со мной работать.

– А в какой области? – осторожно поинтересовался Майков. Он не любил, когда в начале делового разговора его превозносили до небес: как говорится, мягко стелют, да жестко спать.

– В финансовой, разумеется, – сказал Алфавит. – В какой же еще? Думаю, я могу быть с тобой откровенным.

Ты парень неглупый, все понимаешь. Тебе ведь не надо объяснять, что такое коммерческая тайна, не так ли? Видишь ли, тут такая ситуация: у тебя есть фирма, а у меня есть некоторые финансовые средства – прямо скажу, довольно крупные, – которые.., э-э-э… Ну, в общем, о которых наше родное государство ничего не знает и знать не должно. Так вот, как бы это нам с тобой объединить наши возможности на взаимовыгодных условиях, а?

Май задумчиво кивнул. Все было ясно. Собственно, чего-то в этом роде и следовало ожидать. Конечно, у вора в законе должны водиться деньжата, и хранить их под матрасом в наше время уже не модно. Деньги должны работать, но как, спрашивается, пустить их в оборот, если ни при каких обстоятельствах не можешь объяснить налоговой полиции, откуда они взялись? Можно, конечно, для отвода глаз основать какую-нибудь фирму, но Алфавит – личность известная. За каждым его шагом следят десятки глаз, и все только и ждут, когда он тряхнет мошной. Гораздо проще воспользоваться услугами самостоятельной, уже успевшей заработать определенную репутацию фирмы – такой, например, как «Прометей» Виктора Майкова. Ох, опасно это! Ох, опасно! Но, с другой стороны, если речь идет, скажем, о воровском общаке, то одни лишь комиссионные Мая составят такую сумму, что о ней даже думать страшно. Заманчиво! Заманчиво и опасно…

В общем, как в той присказке – и хочется, и колется, и мама не велит.

– Н-да, – сказал Май. – Честным такой бизнес не назовешь.

Говорить такое Алфавиту было страшновато, у него даже в животе похолодело, но Май произнес эти слова твердо, потому что знал: нужно с самого начала правильно себя поставить.

Пускай знает, что Виктор Майков – не холуй, а равноправный деловой партнер. А если его это не устраивает, пускай поищет себе мальчика где-нибудь в другом месте. Твердость в бизнесе необходима, иначе тебя просто перестанут уважать, а без уважения ты – конченый человек.

Букреев отреагировал на слова Мая нормально. Он усмехнулся и сказал:

– А тебе не кажется, что «честный бизнес» – довольно странное словосочетание? Вроде селедки с вареньем.

– Тоже верно, – ухмыльнулся Май. – Послушайте, а как же вы обходились до сих пор?

– Пользовался услугами другой фирмы, – спокойно ответил Алфавит. Мог бы не отвечать, но ответил, и Майков очень скоро понял почему.

– И что случилось? – спросил он. – Почему разбежались? Или это секрет?

– Никаких секретов, – со странной улыбкой сказал Алфавит. – Владелец фирмы заболел. Есть такая болезнь, называется жадность. Если ее вовремя не вылечить, можно умереть. Вот он и умер, и фирма без него развалилась. Потому-то я и обратился к тебе, что ты показался мне достаточно разумным и.., э.., информированным парнем, чтобы не запустить пустяковое заболевание. Ты ведь бережешь свое здоровье, правда? Ну, так как, обсудим подробности или ты еще немного подумаешь?

Майков медленно потер ладонью щеку, как делал всегда в минуты задумчивости. Собственно, думать было не о чем, Алфавит выразился предельно ясно. Нужно было принимать решение.

– Мне все понятно, – сказал папа Май вору по кличке Алфавит. – Принципиальных возражений у меня нет. Напротив, я польщен. Но я, с вашего позволения, все-таки немного подумаю. Уж очень это все неожиданно.

– Думай, – сказал Алфавит. – Только не затягивай надолго, время не терпит. И учти, речь идет о действительно больших деньгах.

– Потому-то я и хочу подумать, – сказал Майков.

– Молодец, – похвалил его Алфавит. – С тобой приятно иметь дело. И учти, давить на тебя своим.., гм.., авторитетом я не собираюсь. Я хочу сказать… В общем, не надо меня бояться. Да – да, нет – нет. Без обид. Что бы ты ни решил, я рад, что мы с тобой друг друга окончательно поняли.

«Да уж, – думал папа Май, возвращаясь к себе домой, – что поняли, то поняли. Чего уж тут не понять!»

У него было странное ощущение: ему казалось, что он вот-вот поднимется на самую высокую в своей жизни вершину. Оставалось только молить бога, чтобы вершина эта оказалась обширным плоскогорьем, а не обыкновенным каменным кукишем, с которого, куда ни шагни, все равно покатишься вниз.

Проводив Майкова, Букреев вернулся в сад и долго стоял неподвижно, разглядывая посаженную накануне яблоньку и чему-то улыбаясь.

Глава пятая

Участковый был длинным, как жердь, усатым мужиком с сутулой спиной и длинными руками с широченными, как лопаты, ладонями. Масти он был рыжеватой, отчего здорово смахивал на крайне изможденного таракана-переростка, для смеха нарядившегося в милицейский китель. Физиономия у него тоже была длинная, унылая, и вислые прокуренные усы ее нисколько не красили. Под глазами у участкового висели довольно объемистые мешки, красноречиво свидетельствовавшие о том, что этот страж порядка добился немалых успехов в милом сердцу каждого русского человека виде спорта – скоростном опрокидывании рюмок, стаканов, фужеров и прочей тары.

На заваленном всяким канцелярским мусором шатком письменном столе перед участковым стоял графин зеленого стекла, наполненный чем-то, что по виду напоминало обыкновенную воду. Участковый время от времени наполнял из этого графина стакан и медленно, с видимым отвращением выцеживал его до дна, пропуская воду сквозь усы, как это делают киты, когда пасутся на полях планктона. Он так часто повторял эту нехитрую операцию, что у Иллариона зародилось подозрение: полно, да воду ли он пьет? Впрочем, если бы в графине была не вода, участковому бы давно пора было валяться под столом.

На стене напротив двери, прямо за спиной у участкового, висела большая пожелтевшая карта, по верхнему полю которой тянулась знакомая, но уже успевшая сделаться непривычной надпись: «Союз Советских Социалистических Республик». Оставалось только гадать, какие такие оперативные мероприятия участковый планирует, глядя на эту карту. Поразмыслив, Илларион решил, что карта просто закрывает дыру в обоях, и, вероятнее всего, дыру большую. И даже, наверное, не одну дыру, а несколько. Много.

Участковый трудился в поте лица, переписывая в стандартный бланк протокола сначала паспортные данные Иллариона, а затем и «лендровера». Писал он мучительно медленно, выводя каждую букву, как прилежный, но, чего греха таить, обделенный способностями первоклассник. За спиной у него, в углу под картой Советского Союза, стоял ободранный несгораемый шкаф, в незапамятные времена выкрашенный красно-коричневой грунтовкой. В железной дверце торчала тяжелая связка ключей, и Забродов подумал, что жене участкового, наверное, часто приходится зашивать порванные карманы его форменных брюк. К сейфу было прислонено двуствольное охотничье ружье – старое, курковое, с когда-то светлой, а теперь потемневшей, исцарапанной, захватанной грязными руками ложей. К стволам ружья была куском бечевки привязана картонная бирка, из чего следовало, что это не просто ружье, а вещественное доказательство, изъятое, очевидно, у какого-то местного браконьера. В сейф не поместилось, решил Илларион, вот и стоит тут у всех на виду, как приглашение к краже со взломом…

Принесенный Забродовым обрез берданки лежал тут же, прямо на столе, поверх тощих папок с делами и каких-то разрозненных, пыльных на вид бумаг. Стреляная гильза стояла посередине стола, рядом с графином, и участковый время от времени поднимал глаза от своей писанины и бросал на гильзу быстрые недовольные взгляды. От этих двух предметов – обреза и гильзы – исходил не очень сильный, но отчетливый запах пороховой гари, казавшийся даже приятным на фоне царившего в этом кабинете запаха годами копившейся пыли и отсыревших обоев.

Участковый положил на стол шариковую ручку, наполнил из графина стоявший тут же стакан, медленно выпил его, пососал намокшие усы, несколько раз сжал и разжал правый кулак, разминая затекшие от непривычной работы пальцы, и снова взялся за ручку. Теперь он, похоже, вознамерился переписать в протокол домашний адрес Забродова.

Илларион заскучал и стал смотреть в окно.

Окно располагалось строго по науке – слева от письменного стола. Стул, на котором сидел Забродов, стоял боком к столу напротив окна, так что смотреть в окно было удобнее, чем на участкового, хотя и ненамного интереснее. Окно было небольшое, узкое, как в старом деревенском доме. Хлипкая на вид решетка из ребристых арматурных прутьев располагалась между рамами. Она была выкрашена белой краской, сквозь которую местами уже проступили рыжие пятна ржавчины. На прутьях лежал толстый слой пыли, засиженное мухами оконное стекло тоже было пыльным, и мир сквозь него выглядел мутным, тусклым и унылым. Из стены рядом с входной дверью углом выступала печка. Беленая штукатурка на ней растрескалась, и кое-где от трещин кверху тянулись черные язычки копоти – вероятно, печка нещадно дымила. От нее и сейчас ощутимо разило сажей.

За окном тоже не было ничего занимательного. Со своего места Илларион мог видеть серый покосившийся забор напротив, из-за которого выглядывала просевшая крыша сарая – тоже серая, лохматая из-за отставшей дранки – и торчали ветви каких-то плодовых деревьев. На заборе, вертя головой, сидел скворец, потом он вдруг сорвался с места и улетел. Под забором бродили две тощие пыльные курицы, выискивая что-то в молодой траве. Помимо этих красот в поле зрения Иллариона попадала пыльная корма его «лендровера». Слой дорожной пыли был исчерчен причудливым узором от царапавших борта веток. По улице пробежала тощая рыжая дворняга – судя по некоторым признакам, кобель. Это криволапое создание странным образом напомнило Иллариону участкового. На середине улицы кобель вдруг притормозил, изменил направление движения и деловито потрусил к «лендроверу». Он почти сразу скрылся из виду, исчезнув за нижним краем оконного проема, но Забродов и так знал, что он там делает. Он словно наяву увидел темную струйку на пыльной резине заднего колеса. А может, не только заднего, но и переднего. Или всех четырех колес сразу, чего уж тут мелочиться…

За дверью, в коридоре, слышались чьи-то шаги, скрипели рассохшиеся половицы и неразборчиво бубнили голоса.

Потом там протяжно заныла и бухнула дверь, которая вела на улицу, и секунду спустя Забродов увидел в окошко пожилого сержанта, которого он про себя окрестил помощником шерифа. Сержант остановился возле «лендровера», повернул голову через плечо и кому-то что-то сказал. После этого он достал из кармана форменных брюк мятую пачку «Примы», ловко прикурил от спички, спрятанной в сложенных лодочкой ладонях, и стал с ленивым любопытством разглядывать незнакомую машину, пуская изо рта голубой дымок.

Китель у него был расстегнут, и туго обтянутое серой форменной рубашкой пузо выпирало из него, напоминая шутки ради спрятанный под одеждой глобус. Форменное кепи было надвинуто почти на самый нос, и, чтобы хоть что-нибудь видеть, сержанту приходилось запрокидывать голову далеко назад. Сержант напоминал Иллариону дембеля из какой-нибудь тыловой части – у него были те же повадки и та же манера носить форму. Илларион ему даже позавидовал: блаженны нищие духом! Это ж какую размеренную и неторопливую надо вести жизнь, чтобы и в таком возрасте сохранить даже самые мелкие привычки далекой юности!

– Так, – сказал участковый, положил ручку и снова принялся работать кистью, разминая пальцы. – Можете забрать ваши документы. Теперь давайте все с самого начала и по порядку, для протокола – откуда ехали, куда, с какой целью и что с вами произошло.

Он снова взялся за графин, но оказалось, что тот пуст.

Участковый вынул из графина пробку, недоверчиво заглянул внутрь и разочарованно вернул пробку на место. Илларион потянулся за документами и вдруг замер в странной позе, глядя в окно.

– Не понял, – строго сказал он.

Участковый повернул голову и тоже посмотрел в окно.

За окном толстопузый сержант что-то лениво и обстоятельно втолковывал парню с русой бородкой – тому самому, которого Илларион приволок сюда полчаса назад. Лесной стрелок смущенно кивал, комкая в ладонях свою кепку. Кивнув напоследок еще раз, он нахлобучил кепку на голову и не спеша зашагал прочь, поднимая пыль своими порыжелыми кирзачами.

– А что такое? – спросил участковый.

Илларион посмотрел на него с любопытством. Этот тип, конечно, знал, «что такое», и его вопрос был чисто риторическим, заданным просто потому, что надо же было хоть что-то сказать, как-то отреагировать. Впрочем, это все-таки был вопрос, и Илларион решил, что будет нелишним на него ответить, – Да так, – сказал он, – ничего. Ты что же, командир, всегда отпускаешь тех, кто по людям из засады, палит?

Участковый с недовольным скучающим видом пососал свои вислые усы, потянулся было к графину, но вовремя спохватился и сделал вид, что просто хотел поправить разъехавшуюся груду картонных папок, поверх которой лежал обрез.

– А толку его тут держать? – сказал он наконец. – Куда он денется? Да и кормить его тут нечем. А в район отправлять… В общем, без толку.

– А допросить?

– Валяй, – сказал участковый, – допрашивай, а я посмотрю. Он же немой.

– А письменно?

Участковый посмотрел на Иллариона с жалостью, как на слабоумного, и тяжело вздохнул, скрипнув ремнями портупеи.

– А он писать не умеет, – сказал он. – И читать тоже.

Он даже азбуки глухонемых не знает.

Илларион крякнул и почесал в затылке.

– Как же он с людьми-то общается?

– Да никак не общается, – сообщил участковый. – Отец его как-то понимает, а остальные ему без надобности.

Он людей-то, можно сказать, не видит.

– Только через прорезь прицела, – предположил Забродов. – Что-то я тебя не пойму, товарищ старший лейтенант. Что-то ты, брат, крутишь.

– А нынче все крутят, – уклончиво ответил участковый. – Вот и я тоже кручу, чтобы от народа не отстать.

Он зачем-то потрогал свои усы, словно проверяя, не отклеились ли они, и с тоской поглядел на графин. На Забродова он старался вообще не смотреть – похоже, вид Иллариона был ему неприятен и вызывал у него непонятное раздражение.

– Ничего не понимаю, – признался Илларион. – Ты пойми, командир, я, конечно, ни на чем не настаиваю и права качать не собираюсь, но как-то это все странно. У тебя по участку бродит какой-то, извини меня, полоумный с обрезом, притом не с охотничьим, а с нарезным, и палит из этой штуки в людей. Ну хорошо, сегодня он в меня не попал, а завтра?

Вот замочит он кого-нибудь – будешь тогда знать, как вола вертеть. Обрез у него отобрали, так он за топор возьмется.

Незаконное хранение оружия плюс злостное хулиганство – это, брат, по минимуму. А ты его, похоже, покрываешь. Пускай тюрьма не для него, он там действительно коньки отбросит через полгода, но есть же, в конце концов, психиатрические лечебницы. По-моему, там ему самое место.

Участковый снова вздохнул.

– Машина ваша сильно пострадала? – спросил он, снова переходя на «вы».

– Да в общем ерунда, – сказал Илларион. – Фару придется заменить. В креплении фары тоже дырка, но это пустяк. Хорошо, что ствол укорочен, убойная сила меньше.

Пальни он не из обреза, а из той же берданки в ее, так сказать, первозданном виде, блок цилиндров бы мне продырявил, а это уже был бы абзац.

– Разбираешься, – с непонятной интонацией произнес участковый. – Военный?

– Был.

– А теперь? По коммерческой части, наверное?

– С чего это ты взял?

– Машина у тебя уж больно крутая. Джип. На военную пенсию такую не купишь.

– Ах, вот оно что! – сказал Илларион. – Машина! Новых русских не любишь, начальник?

– А кто их любит, кроме проституток? Ездите тут, житья от вас нет нормальным людям…

– Можешь расслабиться. Эта машина ненамного тебя моложе, а повидала она побольше твоего. У нее в бортах дырок от пуль больше, чем на твоей рыжей шкуре веснушек.

Илларион намеренно грубил участковому. Этого типа нужно было как-то расшевелить. А с другой стороны, на кой черт ему, Иллариону, это сдалось – шевелить этого поселкового шерифа? Уходить отсюда надо было, вот что. Заканчивать поскорее эту бодягу и уезжать ко всем чертям. Зря он сюда приехал. Сдуру приехал, надо это откровенно признать.

Захотелось ему, видите ли, чтобы хоть раз все было как положено, по закону. А закон, как известно, что дышло – куда повернул, туда и вышло… Вот и в новые русские записали, сподобился. Как говорил один знакомый Забродова, за мои же пряники я же и педераст…

– И где же это твоя машина дырок нахваталась? – спросил участковый. Нехорошо спросил, зло, и рыжие его гляделки теперь смотрели не на графин или, к примеру, в окошко, а прямо на Иллариона, и прищурены они были так, будто участковый не просто смотрел, а целился. – Дырки, – продолжал участковый, – они разные бывают. Пару-тройку дырок и на разборке можно поймать.

– На разборке, точно, – сказал Илларион. – С арабами. И еще с афганскими «духами». Вот как засвечу сейчас тебе промеж глаз, образина ты рыжая, узнаешь тогда, какие бывают разборки.

– А получится? – спросил участковый.

Он, похоже, был не из обидчивых. «Слава богу, – подумал Илларион. – Хоть одно положительное качество».

– Еще как получится, – сказал он. – Вякнуть не успеешь, как окажешься в своем сейфе вместе с другими вещественными доказательствами. Ну, чего смотришь? Давай, задерживай меня за оскорбление при исполнении служебных обязанностей, ты же только об этом и мечтаешь! Или тебе для полноты картины нужно, чтобы я оскорбил тебя действием?

Жить я ему, видите ли, мешаю!

Участковый вдруг хмыкнул и откинулся на спинку стула. Стул протестующе скрипнул.

– Я срочную в Афгане тянул, – сказал он неожиданно спокойно. – Джелалабад, Кандагар, Кабул… Десантура. А ты?

– Не твое дело, – вежливо сказал Илларион.

– Ясно, – сказал участковый. – То-то я смотрю… Помню, один винтокрылый нам рассказывал, как его с экипажем «духи» в горах прихватили. Вертушку «стингером» подбили, окружили со всех сторон… Думали, все, кранты, а потом объявился какой-то черт на «лендровере» и вытащил их оттуда буквально за задницу. Отвез километров на десять от того места, высадил из машины и укатил. Дела, говорит, у меня, а вы, мужики, вон туда ступайте, там наши. И фляжку свою им отдал.

«Да, – подумал Илларион, – я тогда без этой фляжки сам чуть не загнулся. Насилу дотерпел до ручья-. Надо же! А мир-то и вправду тесен».

– А ты, часом, про того парня не слыхал? – спросил участковый.

– Откуда? – удивился Илларион. – Я новый русский.

По коммерческой части.

– Все крутят, – повторил участковый и опять вздохнул. – Слушай, сколько твоя фара может стоить? Это я к тому, что если бы тебе, скажем, ущерб возместить, так ты, может, заявление писать не станешь?

– Вот что, друг, – сказал ему Забродов. – Ты дурака-то не валяй! При чем тут ущерб? Ущерб этот я как-нибудь переживу, а тебе он, боюсь, не по карману. Ты мне объясни, что за цирк у вас тут творится! Этот парень что же, так и будет из леса по людям стрелять?

– Да не стрелял он никогда по людям, – скривился участковый. – Только по машинам.

– Час от часу не легче, – сказал Илларион. – Так это что же, не в первый раз? Ты что, старлей, совсем обалдел?

– В третий, – признался участковый. – А что я сделаю?

Говорить с ним, сам видишь, бесполезно, обрез он где-то прятал – уж я искал, искал… Да разве там найдешь? Но теперь-то уж все, – он похлопал ладонью по обрезу. – Теперь Петька наш угомонится. За обрез тебе, кстати, спасибо. И вообще… Ты когда его сюда привел, я сразу подумал: эге, а мужик-то непростой, раз сумел Петруху в лесу выловить! И обреза не побоялся… В общем, выручил ты меня, если честно. А то у меня из-за этого черта немого сплошные неприятности. Народ-то не тебе чета, пугаются люди, заявления пишут. Вон, видал: джип «Мицубиси-паджеро», сумма нанесенного ущерба – двести пятьдесят долларов США; джип «Исудзу-труп.., труппер».., черт, язык сломаешь.., сумма ущерба – сто двадцать долларов США…

– Надо же, – сказал Илларион, – какой переборчивый!

А почему он по «Москвичам» не стреляет? Или у вас тут все на джипах ездят?

– На джипах тут ездят только в одно место, – сказал участковый, – и стреляет он по джипам неспроста. За дело стреляет, понял? На его месте я бы тоже стрелял.

– Обидели?

– Не то слово. Приехали какие-то московские отморозки на джипе, собаку застрелили, отца его, старика, избили до полусмерти… Челюсть пополам, пять ребер сломали, а старику уже за семьдесят. Старые кости плохо срастаются. Считай, повезет, если выкарабкается. Берданка эта у него, у старика, испокон веку, дедовское ружьецо. Он их, чертей, пугать вздумал этой берданкой, так они ее у него отобрали и об угол…

– То-то я смотрю, что приклад не отпилен, а обломан, – сказал Илларион.

– Спасибо еще, что не о голову обломали. Макарыч показания дал, но толку от этих показаний как от козла молока.

Номер машины он, конечно, не запомнил, запомнил только, что московский. Я в Москву запрос послал, так они, суки, не поленились мне ответ прислать. Справку, блин, сколько по Москве и Московской области серебристых джипов зарегистрировано.

До хрена и больше, понял?

– Погоди, – сказал Илларион. – Так это, что ли, Куделина сын? Который в графском поместье обитает?

– Ну, а то чей же! Боюсь я, как бы у парня и в самом деле крыша не поехала. Макарыч этого не переживет. С-скоты…

Нет, главное, было бы, из-за чего человека уродовать! Из-за саженцев несчастных старика не пожалели, с-садоводы…

– Э, – сказал Илларион, – а дела-то поганые! Ситуация ясна. Так Куделин что же, в больнице?

– Ну а где ж ему быть? Был бы старик дома, разве бы он допустил, чтобы сын его на дороге безобразничал? Мститель неуловимый, красный партизан, мать его женщина! Так что зря ты, парень, сюда из самой Москвы пилил. Только бензин напрасно сжег.

– А ты откуда знаешь, что я к Макарычу ехал?

– А куда ж тебе еще ехать-то? К нему, брат, со всей страны едут. Знаменитейший садовод наш Макарыч! Профессора на поклон приезжали, академики. Но это раньше. А теперь все больше вот такие.., на джипах. Новая мода у них пошла: сады на своих виллах разводить. А у Макарыча такие саженцы, каких нигде не достанешь, ни за какие, понимаешь, деньги. И раздавал он их все больше даром. Приглянется ему человек – даст саженец, не понравится – извини-подвинься, вон бог, а вон порог.

– Да, – сказал Илларион, – при таких условиях неудивительно, что ему кости пересчитали. Мальчикам на джипах не понять, как можно от денег отказываться, когда тебе их прямо в руки пихают.

– А ты, небось, тоже за саженцами? – спросил участковый, закуривая.

– Я что, похож на садовода? Нет, я по другому вопросу.

Кстати, скажи, командир, это правда, что Куделин – потомок тех самых Куделиных, графов?

– Да брехня, конечно, – сказал участковый и выпустил дым через ноздри. – Смотри-ка, куда сплетня из наших краев докатилась! Садовника графского он потомок, а никакого не графа. Наследственный, понимаешь ли, садовод. Генетический.

– М-да, – сказал Илларион. – Тогда я, выходит, в полном дерьме. Я, понимаешь, книги собираю, и была у меня слабенькая надежда, что у Куделина вашего где-нибудь на чердаке сохранилось хоть что-нибудь из графской библиотеки…

– Коллекционер? – снова подобрался участковый. – Ты смотри у меня, не вздумай в поместье шарить. Номер твоей колымаги у меня записан, так что… В общем, смотри.

– Не доверяешь? – усмехнулся Илларион.

– Люди разные бывают, – сказал участковый. – Афган – это, брат, не гарантия. Сколько их после Афгана по тюрьмам да по лагерям сидит!

– Расслабься, – сказал Илларион, – никуда я не полезу и шарить нигде не стану. Может быть, потом, когда Макарыч твой оклемается, подъеду еще разок, расспрошу его. Чем черт не шутит! Могу и тебя с собой прихватить, чтоб ты не волновался.

– Да уж сделай милость, – сказал участковый. – Ну а с заявлением-то как же? Протокол будем составлять?

– Да какой к дьяволу протокол, – сказал Илларион, – какое заявление? Забудь, старлей.

Он встал. Участковый тоже поднялся и потушил в пепельнице сигарету.

– Насчет книг я у Макарыча сам спрошу, – неожиданно пообещал он. – Буду в районе, заскочу к нему в больницу и спрошу. Телефончик свой мне оставь, я звякну.

– Ну, спасибо, – сказал Илларион, беря ручку и записывая на так и не составленном до конца протоколе номера своих телефонов – и домашнего, и мобильного.

– Тебе спасибо, – сказал участковый. – За обрез, за Петьку, за протокол…

– Будь здоров, старлей, – сказал Илларион. – Присматривай за своим Петькой. Эти, которые в джипах, тоже не с пустыми руками ездят. Как бы он сдуру на пулю не наскочил.

– Присмотрю, – сказал участковый. – Будь здоров.

Илларион подошел к дверям и взялся за ручку.

– И за ту фляжку тоже спасибо, – сказал ему в спину участковый.

Илларион остановился и медленно повернул голову. Он не знал, что сказать и следует ли вообще что-нибудь говорить по этому поводу, и потому произнес первые слова, которые подвернулись на язык.

– А ты-то тут при чем?

– При том, – твердо ответил участковый. – Если бы не та фляжка, стал бы я с тобой разговаривать…

Забродов пожевал губами. Честно говоря, такие разговоры ему не нравились. Не умел он их вести, такие разговоры.

– Кстати, о фляжке, – вспомнил он. – Если не секрет, что у тебя в графине?

Участковый вынул пробку и заглянул в графин сначала правым глазом, потом левым.

– Уже ничего, – сказал он.

– Будь здоров, – повторил Забродов и вышел.

На крыльце он полной грудью вдохнул свежий, напоенный весенними ароматами воздух, прогоняя из легких затхлую кабинетную вонь. Вдоль улицы тянуло слабым теплым ветерком.

Пахло рыхлой землей, молодой зеленью, молоком – в общем, деревней. Навозом тоже попахивало, зато выхлопные газы в здешнем воздухе отсутствовали напрочь.

Возле крыльца, засунув руки в карманы, стоял давешний сержант. Он снова курил, глядя на Иллариона, как на фонарный столб, без тени любопытства. Где-то хрипло закукарекал петух, но тут же, спохватившись, умолк.

– Хорошо тут у вас, – сказал сержанту Илларион. – Тихо.

Сержант передвинул свое кепи со лба на затылок и длинно сплюнул в пыль.

– Хорошо в деревне летом, пристает говно к штибле там, – афористично ответил он и снова надвинул кепи на нос.

Кобура у него на боку была расстегнута, и из нее выглядывал краешек мятого носового платка в синюю клетку.

Илларион мысленно плюнул и пошел к машине.

«Лендровер» с помеченным давешним рыжим кобелем задним колесом поджидал его на прежнем месте. Лишившись фары, машина приобрела грустный и немного виноватый вид ночного гуляки, которому подбили глаз в ресторанной потасовке. Илларион похлопал машину по переднему крылу и сел за руль.

В паре километров от деревни Илларион нагнал Петра Куделина, который размеренно вышагивал по лесной дороге в сторону графского поместья. Забродов притормозил, решив, что парня не грех подбросить до дома, но Куделин, оглянувшись и увидев знакомую машину, опрометью бросился в лес, сразу же исчезнув в гуще ельника.

– Твари, – глядя ему вслед, пробормотал Илларион и вынул из кармана трубку мобильника. – Я вам покажу садоводство!

Он хотел позвонить Сорокину, но телефон был мертв: очевидно, ближайшая ретрансляционная антенна находилась очень далеко отсюда.

* * *

Валерий Лукьянов прямо в верхней одежде лежал на смятой, незаправленной постели и курил, стряхивая пепел в стоявшую на полу рядом с кроватью консервную банку. Его очки, сумрачно поблескивая стеклами, лежали на прикроватной тумбочке в изголовье. Без очков лицо Лукьянова, как и у всех близоруких людей, выглядело беззащитным и каким-то неприятным. Дым от его сигареты рассасывался по комнате и неохотно вытягивался в открытую форточку. Валерий курил «Парламент» – сигареты, которые в его нынешнем положении были ему явно не по карману.

Комната была узкая и длинная, как строительный вагончик, и такая же неуютная. Узкое окно с гниловатой деревянной рамой и сто лет не мытыми стеклами выходило во двор и давало так мало света, что даже в солнечный летний день в комнате было сумрачно и прохладно. Занавесок на окне не было, абажур на пыльной сорокаваттной лампочке тоже отсутствовал. Прямо над кроватью на стене висел основательно засиженный мухами календарь с изображением Сильвестра Сталлоне. На противоположной стене колесами кверху висел потрепанный десятискоростной шоссейный велосипед, а на столе у окна, поблескивая выключенным экраном, красовался новенький, прослуживший Валерию не более полугода, компьютер в дорогом обтекаемом корпусе. Сквозь хлипкую перегородку было слышно, как на кухне гремит кастрюлями и что-то недовольно ворчит квартирная хозяйка Валерия, стокилограммовая усатая бабища по имени Зульфия Каримовна.

Валерий потушил окурок в консервной банке и немедленно закурил очередную сигарету. Курить ему не хотелось совершенно, дым драл глотку, как наждачная бумага, и вызывал тошноту, но лежать просто так, вообще ничего не делая, было невмоготу, а что делать, Валерий не знал. Можно было, конечно, включить компьютер и немного развлечься: послушать музыку, пострелять в монстров, погонять на скоростном автомобиле по живописным местам, просмотреть какой-нибудь фильм, но при одной мысли об этом где-то под ложечкой у Лукьянова возникало неприятное сосущее чувство. Он вообще старался не смотреть на компьютер, который в данный момент служил олицетворением его банкротства. На календарь с мускулистым Сильвестром Валерий тоже старался не смотреть: календарь, хоть и был за позапрошлый год, постоянно напоминал ему о неумолимом беге времени, а качок Сталлоне, глядя на Валерия, казалось, презрительно кривил свой и без того кривой рот. Ему, Сталлоне, проблемы Валерия были непонятны и смешны. Подумаешь, денег не заплатили!

Любой из героев Сильвестра Сталлоне разобрался бы со своими обидчиками в два счета при помощи кулаков и крупнокалиберного пистолета.

Компьютер с жестким диском на сорок гигабайт, огромной оперативной памятью и разнообразными наворотами, вплоть до телетюнера, обошелся Валерию почти в тысячу долларов.

Таких денег у выпускника сельхозакадемии Валерия Лукьянова, конечно, сроду не водилось. Деньги эти он занял у своего однокурсника Андрея Савельева по прозвищу Сова. В тот момент все казалось ему простым и ясным: по окончании работы на участке Майкова он должен был получить пятнадцать тысяч наличными – по его понятиям, целое состояние. Вот и получил… Как теперь расплатиться с долгами, Валерий понятия не имел. Ведь, помимо долга Сове, были и другие долги, помельче. Сова – свой человек, его можно уговорить немного подождать, а вот как быть с другими кредиторами? Где взять деньги? Продать компьютер? Но оргтехника устаревает очень быстро, и теперь за эту дорогую игрушку, наверное, не выручишь и половины ее стоимости. Отдавать компьютер за полцены было жаль, да и попробуй-ка еще его продать! Времена, когда компьютеры были остродефицитной новинкой, давно остались в прошлом, рынок просто ломился от предложений… А, будь проклята эта чертова жестянка!

Покупая компьютер, Валерий уговаривал себя, что хитрая машинка пригодится ему для работы – разрабатывать проекты, составлять сметы, рисовать эскизы, строить модели и вообще вести бизнес на современный лад. Ничего этого на деле не получилось, потому что освоение специальных программ требовало времени и желания, и ни того, ни другого у Валерия за все эти полгода так и не оказалось. Гораздо проще и приятнее было развлекаться, сидя перед широким цветным экраном. Ему казалось, что он вполне заслужил несколько часов отдыха после тяжелого трудового дня; на деле же оказалось, что развлекался он в кредит, и вот настало время платить по счетам.

Приходилось честно признать, что бизнесмена из него не получилось. Оказалось, что одного желания работать и зарабатывать деньги маловато для бизнеса, что главное в бизнесе – умение выдрать заработанное из глотки у того, кто не хочет платить. Пожалуй, Сова был прав, когда говорил, что Валера Лукьянов просто валяет дурака и суется не в свое дело.

"Ну что это за жизнь? – думал Лукьянов, с отвращением затягиваясь дорогой американской сигаретой. – Вернее, что я за человек? Почему вечно оказывается, что я виноват, а все кругом правы? Почему я не могу получить то, что должен мне Майков, но зато обязан вернуть свой долг Сове? Да что там Сова! Взять хотя бы ту же Зульфию Каримовну. Сегодня она, может быть, еще промолчит, но уже завтра непременно начнет требовать деньги за квартиру, за целых три месяца, будь они неладны. Воображаю, какой крик она поднимет, когда узнает, что денег нет. И что я смогу ей ответить? Опять буду стоять и бормотать: «Непременно, Зульфия Каримовна, обязательно, Зульфия Каримовна… Вы же поймите, обстоятельства… Но на будущей неделе непременно, кровь из носу…»

А где я их возьму на следующей неделе? Клад найду? Наследство получу? Эх! Вот и получается, что я – размазня, лох, обувать которого на каждом шагу сам бог велел. У меня, наверное, на морде написано: не проходи, мол, мимо, дай пинка… И никто, что характерно, не упускает случая, каждый считает своим долгом обмануть, унизить, оскорбить… Сколько же я буду это терпеть?"

При воспоминании о том, как с ним обошелся Майков, в душе вскипала бессильная ярость. А что он, Валера Лукьянов, мог сделать с этим бандитом? У него, у Майкова, деньги, охрана, оружие… Впрочем, чего там кривить душой: Лукьянов знал, что Майков может скрутить его в бараний рог безо всякого оружия и без помощи своих охранников-мордоворотов.

Он и сам был почище любого охранника, и при виде его Лукьянову все время хотелось трусливо отвести глаза: не дай бог, решит, что на него не так посмотрели…

В голове роились бессвязные обрывки мыслей, возникали и тут же рушились планы мести – наивные, по большей части подсмотренные в телевизионных боевиках. Снайперские винтовки, наемные убийцы, взрывные устройства, прикрепленные к днищам дорогих авто… Но все это было легко и понятно в кино. А где в реальной жизни достать ту же винтовку? Как нанять киллера? По объявлению в газете? И потом, для всего этого все равно нужны деньги, а денег нет и не предвидится. И что теперь со всем этим делать?

Наверное, какая-то управа существовала и на Майкова.

Валерий все время невольно вспоминал соседа своего работодателя, владельца соседнего участка. Дядька этот иногда заходил к Майкову в гости – посмотреть, как продвигается благоустройство участка, поговорить о пустяках… Дядька был как дядька – солидный, уже немолодой, спокойный и сдержанный, без золотых цепей и пальцев веером, – но ездил он на шестисотом «мерседесе», и по тому, как лебезил перед ним обычно наглый и уверенный в себе папа Май, становилось ясно: человек это очень непростой и очень, очень авторитетный, не чета мелкому бандиту Майкову. Пожаловаться ему на папу Мая? Смешно… Ворон ворону глаз не выклюет, да и вообще, какое дело соседу Майкова до проблем Валеры Лукьянова?

Ответ на этот вопрос был очевиден: да никакого!

Вот если бы…

Поначалу Лукьянов небрежно отмахнулся от пришедшей ему в голову мысли: она была такой же безумной, продиктованной отчаянием, как и все остальные. Но мысль, покружив по комнате, вернулась и опять осторожно, пугливо зашевелилась под черепом: ну а все-таки? а вдруг?.. Черт с ними, с деньгами, потом как-нибудь заработаются, а вот возможность наказать Майкова упускать нельзя. Если, конечно, она на самом деле есть, такая возможность. В данный момент речь шла уже не о том, чтобы заставить окружающих себя уважать; для начала нужно было вернуть самоуважение, а уж после можно будет подумать и о других.

Лукьянов снова закурил, закрыл глаза и стал думать – не беспорядочно грезить, не жалеть себя, а сосредоточенно и целенаправленно обдумывать мысль, которая пришла ему в голову. И чем дольше он думал, тем яснее ему становилось, что в его плане нет ничего неосуществимого. Тут не нужны были ни снайперские винтовки, ни армии наемных убийц, ни какие-то особенные технические средства, ни даже деньги. Ничего тут не требовалось, кроме осторожности, проворства и, главное, твердой решимости воплотить свой замысел в жизнь.

Думал он недолго. План был хорош именно своей простотой, и приступать к его осуществлению можно было когда угодно, хоть сию минуту. "А чего ждать? – подумал Валерий. – Чего хорошего я могу дождаться, лежа на кровати в этой комнате, похожей на гроб? Мне только кажется, что хуже, чем сейчас, уже не бывает. Бывает, еще как бывает! В моем нынешнем положении лежать и ни черта не делать – самый лучший способ нажить массу новых неприятностей, по сравнению с которыми те, что были прежде, покажутся детским лепетом. Первым делом надо поехать к Сове и честно перед ним повиниться: извини, мол, брат, но денег пока нет.

А потом, когда накажу эту сволочь, Майкова, долг Сове можно будет просто отработать – прямо там, у Совы на ферме. Он ведь мне сто раз предлагал у него поработать, а я, дурак, нос задирал: сам сиди в своей деревне, а я буду столичным ландшафтным архитектором… Конечно, навоз кирзачами месить меня и сейчас не очень-то тянет, но с этим мы потом разберемся. Сначала – Майков…"

Он услышал, как в коридоре хлопнула дверь туалета и щелкнула запертая задвижка. Валерий сел, спустив с кровати ноги в грязных полосатых носках, и прислушался. Вскоре до него донеслось басовитое покряхтывание. Валерий удовлетворенно кивнул, нашарил под кроватью ботинки и стал обуваться. Зульфия Каримовна всякий раз проводила в сортире не менее получаса, тужась, кряхтя и с громким шорохом листая страницы «Комсомольской правды». Обычно эта привычка квартирной хозяйки безумно раздражала Валеру Лукьянова, но только не сегодня. Сегодня доносившиеся из туалета знакомые звуки показались ему знамением свыше: это был такой удобный случай ускользнуть из дома незамеченным, избежав неприятного разговора о деньгах, что грех было им не воспользоваться.

Валерий затянул шнурки на ботинках, нацепил на переносицу очки, набросил на плечи легкую куртку и, закусив губу от напряжения, бесшумно снял со стены велосипед. Паспорт и жалкие остатки наличности лежали в кармане куртки. Валерий сунул туда же сигареты, выскользнул в коридор, ведя велосипед за рога, и уже через минуту был на улице.

Через два с небольшим часа он выгрузил своего железного коня из вагона электрички, провожаемый нелестными замечаниями дачников, которыми был до отказа набит этот самый вагон. Вместе с Валерием и его велосипедом на дачную платформу выплеснулась довольно густая толпа народа – пестрая, бренчащая ведрами, цепляющаяся за все на свете своими корзинками, лопатами и обернутыми мешковиной саженцами. Дачников Валерий не понимал никогда. Он вырос в маленьком пыльном райцентре, который только лет двадцать, как перестал называться деревней, и никак не мог взять в толк, почему это людей, которым повезло жить в большом городе, все время тянет копаться в земле и вместо всех благ современной цивилизации пользоваться щелястым нужником с дыркой в полу и умываться под прибитым к столбу во дворе умывальником с плавающим в нем неизменным дохлым пауком. Нет, в самом деле, почему? Зачем?!

Ведь надрываются же, здоровье свое кладут без остатка, чтобы быть не хуже соседей, а потом помирают от инфаркта прямо в борозде, а детям эти их дачи, фазенды эти, латифундии занюханные, совершенно без надобности. И экономической выгоды от дач никакой. То, что можно ценой нечеловеческих усилий и немалых финансовых затрат вырастить и собрать на даче, гораздо проще и дешевле купить на рынке у нормальных производителей, которые занимаются выращиванием овощей и фруктов профессионально. Вот и выходит, что люди с жиру бесятся…

Впрочем, тут, на вольном воздухе, вдали от Москвы и собственных проблем, Валерий вдруг почувствовал себя легче – настолько легко, что ему подумалось: а не махнуть ли, в самом деле, на все рукой? Недаром же в Библии сказано: «Мне отмщение, и Аз воздам…» А еще в народе говорят: где родился, там и сгодился. Пропади он пропадом, этот город вместе со всеми дармоедами, которые его населяют!

«Черта с два, – подумал он, на ходу запрыгивая в седло велосипеда и привычно налегая на педали. – От проблем не спрячешься и не убежишь. Проглотишь одно унижение, опустишь глаза, уйдешь подальше, и готово – рядом, как из-под земли, появляется еще кто-то, кому неймется занять твое место под солнцем. Так и будут всю жизнь подвигать тебя локтями, пока не окажешься в самом низу, в углу, из которого отступать будет уже некуда. Но ведь и там, в углу, в грязи и нищете, покоя не дадут, будут топтать и шпынять, пока не загонят в петлю. Так что, если хочешь выжить, необходимо научиться работать локтями, а прежде всего – головой».

До деревни, в которой фермерствовал Сова, он добрался примерно за полчаса. Валерий уже бывал здесь и не сомневался в том, что сумеет без труда отыскать старый, но еще крепкий дом однокашника – почерневшую от времени просторную избу с подслеповатыми оконцами, с завалинкой, с огромной березой в палисаднике и с вечно торчащим у ворот полуразобранным трактором МТЗ-50. Отец Совы был фермером, и сына он послал в академию не просто так, а для того, чтобы получить грамотного помощника. И, что казалось Валерию смешнее всего, сам Сова относился к поставленной перед ним задаче вполне серьезно. Он пришел в академию не за каким-нибудь, пусть даже завалященьким, дипломом, как Лукьянов и большинство его товарищей, а за конкретными знаниями, которые собирался в ближайшем будущем применить на практике. Лукьянов полагал, что фермерство, как и любая работа на земле, – дело гиблое; это было ярмо, которое, раз нацепив себе на шею, потом уже ни за что не сбросишь. Так и помрешь в хомуте, свалишься носом в борозду и помрешь, как загнанная тягловая лошадь, ничего в жизни не повидав, кроме одних и тех же опостылевших до последнего предела полей, перелесков, хозяйственных построек и испитых морд односельчан, мало чем отличающихся от морд иной деревенской скотины – коров, лошадей, свиней, овец и коз. Сова на подначки и прямые насмешки не реагировал. Он учился с угрюмым упорством, прогрызая себе дорогу из семестра в семестр едва ли не зубами, и, едва успев получить диплом, собрал вещички и уехал к отцу в деревню. О нем тут же забыли, но, когда Лукьянову понадобились деньги на компьютер, дал ему их именно Сова – последний из знакомых Валерия, к кому тот обратился со своей просьбой. И деньги эти он не выпросил у своего отца, не украл их и не одолжил; это были его собственные деньги, вырученные от продажи урожая картофеля. Помнится, беря у Совы наличные, Валерий испытал короткий укол на мгновение проснувшейся совести: эти деньги наверняка были нужны Сове позарез. Как-никак, Валерий Лукьянов кое-что понимал в сельском хозяйстве и знал: лишних денег у фермера, да еще у начинающего, быть просто не может. Деньги – это горючее, запчасти, стройматериалы, посевной материал, племенной скот… Да мало ли на что могут срочно понадобиться деньги производителю, который только-только начинает становиться на ноги! На что угодно могут понадобиться, кроме, пожалуй, компьютера с играми.

Поэтому заставить себя приехать к Сове Валерию было трудно. Он так сосредоточился на том, чтобы не струсить, не повернуть обратно с полпути, что не заметил, как проехал деревню из конца в конец. Только выскочив с разгона за околицу, он затормозил и оглянулся, полагая, что в задумчивости попросту проскочил дом с березой в палисаднике.

Деревня была невелика, всего в одну улицу, и улица эта просматривалась из конца в конец как на ладони. Знакомой березы нигде не было видно, зато примерно на том месте, где она, кажется, когда-то стояла, теперь возвышался недостроенный дом – добротный, кирпичный, очень просторный, хотя И не такой огромный и вычурный, как особняк того же Майкова. Это было просто жилье – удобное, просторное, рассчитанное, пожалуй, на две семьи. Приглядевшись, Валерий рассмотрел знакомые дощатые ворота в человеческий рост, знакомую скамейку перед ними, над которой была прибита невесть где украденная жестяная табличка с буквой "М" и стилизованным изображением джентльмена в котелке – сугубо для мужчин, значит, – а в сторонке, под разросшимися кустами сирени, ржавый остов трактора, а точнее, только раму от него. Из увиденного следовало, что отданная Лукьянову тысяча долларов, по крайней мере, не разорила семейство Совы.

«И то хлеб», – подумал Валерий, разворачивая велосипед и нерешительно подъезжая к строящемуся коттеджу. Редкие прохожие откровенно глазели на него, и он чувствовал, что выглядит действительно смешно в своей городской одежде, в очках, верхом на худом, как оголодавший комар, десятискоростном гоночном велосипеде посреди пыльной, изрытой глубокими колдобинами и колеями деревенской улицы.

Сова был тут как тут. Он окликнул Валерия сверху, с недостроенного фронтона своего коттеджа, и помахал мастерком. Он загорел и возмужал, а на его круглой обветренной физиономии теперь красовалась короткая, аккуратно подстриженная бородка – густая и жесткая, истинно мужская, даже, пожалуй, мужицкая, как, впрочем, и все в этом человеке.

Спустившись с верхотуры, Сова сразу же полез обниматься. Уклониться от объятий не удалось – во-первых, Валерий просто не успел увернуться, а во-вторых, это выглядело бы странно. Сова сдавил его своими огромными ручищами, обдав запахами извести, пыли, костра и здорового мужского пота, и гулко хлопнул ладонью по спине, едва не переломив Валерия пополам.

– Здорово, бродяга! – закричал он чуть ли не на всю улицу. – А я как раз на днях тебя вспоминал. Как там, думаю, наш архитектор? Покорил столицу-то?

Валерий вздохнул. Он попытался отставить велосипед в сторонку, но тот предательски вильнул колесом и с грохотом завалился на бок. Поднимать его Лукьянов не стал.

– Сова, – сказал он, протолкнув тутой комок в горле. – Слушай, Сова, а денег я тебе не привез.

– Да брось ты о деньгах! – воскликнул Сова. – Я же понимаю… Да у тебя еще сроку почти три недели, чего ты всполошился?

– Нет, Со… Нет, Андрюха, – с некоторым усилием припомнив имя своего кредитора, сказал Валерий. – Денег нет.

И, наверное, не будет. Ни через три недели, ни через тридцать три. Облажался я по полной программе. Делай со мной что хочешь.

Сова заметно помрачнел, полез в карман и вынул оттуда мятую пачку сигарет без фильтра. Он протянул пачку Лукьянову, и тот машинально взял сигарету, не зная, куда девать глаза. Сова выудил из просторных рабочих штанов разлохмаченный картонный коробок, чиркнул спичкой, дал прикурить Лукьянову и прикурил сам.

– Выходит, прав был мой батя, – сказал он после продолжительной паузы и вдруг фыркнул. – Только все равно он мне бутылку проспорил. Он со мной, понимаешь, об заклад побился, что я больше тебя не увижу – ни тебя, ни денег. Видишь, проиграл, старый хрен.

Валерий невольно огляделся по сторонам: не подкрадывается ли откуда-нибудь со спины «старый хрен» с суковатым поленом наперевес? Папахен у Совы был крутой, за словом в карман не лез, да и на расправу, судя по виду, был очень даже скор. Словом, встреча с Савельевым-старшим в планы Лукьянова не входила – раньше не входила, а уж теперь, когда выяснилось, что тот полностью в курсе истории с долгом, и подавно.

– Что делать думаешь? – с деланным безразличием спросил Сова.

Лукьянов стер ладонью прилипшие к нижней губе крошки табака. На ладони осталась коричневая полоска смолы, во рту появилась едкая горечь.

– Не знаю, – сказал он. – Помнишь, ты меня к себе звал? Если твое предложение еще в силе, я согласен отработать. Ты вот, я вижу, строишься. Может, тебе участок оборудовать как положено? Ну, там, альпийские горки, пруд с водопадом…

Он замолчал под удивленным взглядом Совы и смущенно отвел глаза.

– Если хочешь поработать в поле, – после паузы сказал Сова, – милости прошу. Сезона за три, за четыре, я думаю, ты свой долг покроешь. Это если жить нормально, не голодая.

А если немного поджаться да если с урожаем повезет, может, к осени и расквитаешься. В общем, я не против. Да и батя, думаю, возражать не станет. Поживешь пока у меня. Эх, жалко, денег нет! В колхозе трактор списали, а на нем еще пахать и пахать. Как раз тысячу просят. Председателю, понимаешь, приспичило компьютер в правлении поставить, чтобы, значит, не хуже, чем у людей. – А на бартер он не согласится? – с робкой надеждой спросил Лукьянов. Кажется, впереди забрезжил выход.

– Так, – сказал Сова. – Ну заходи, поговорим.

– Слушай, Андрюха, – поднимая с земли велосипед, как бы невзначай поинтересовался Лукьянов, – а твой гидрокостюм все еще у тебя?

Сова посмотрел на него с легким недоумением.

– Да, – медленно сказал он. – А что?

– Да так, – сказал Лукьянов, – ничего. Вспомнилось почему-то, как мы с тобой за раками ходили.

– А, – рассмеялся Сова, распахивая перед ним скрипучую калитку с железной щеколдой, – вон про что ты вспомнил! Сходим на раков,. Валера! И на раков, и на рыбу, и ушицу сварганим, и самогоночкой запьем… И на охоту сходим. Помнишь, как уток стреляли и ты из лодки выпал?

– Хороший ты мужик, Сова, – пробормотал Лукьянов, под взглядами всей деревни затаскивая в калитку бренчащий велосипед.

– Не бойся, не обижу, – поняв его как-то по-своему, весело сказал Сова.

«Ты-то меня не обидишь, – подумал Лукьянов, ожесточенно пыхтя волглой отечественной сигаретой. – А вот я тебя… Это, брат, большой вопрос, смогу ли я провернуть это дело так, чтобы тебя не обидеть. Большой вопрос. Большущий».

Глава шестая

Папа Май, обзаведясь собственным, вполне легальным и законным, как дыхание, бизнесом, волей-неволей остепенился, но считал полезным для себя поддерживать кое-какие из старых связей. Как известно, живя в государстве Российском, от сумы да от тюрьмы не зарекаются, и плох тот бизнесмен, который не может на должном уровне перетереть базар с реальными пацанами и не имеет знакомых в официальных кругах – в суде, в прокуратуре, в милиции. Папа Май такие связи имел; в частности, был у него один знакомый на Петровке, к услугам которого, слава богу, папе Маю приходилось прибегать все реже и реже. За последний год такого вообще не случалось ни разу – к обоюдному удовольствию, надо сказать. Папе Маю был очень приятен тот факт, что Петровка наконец-то перестала интересоваться его колоритной фигурой, а его знакомый оперсос, кажется, тоже не мог опомниться от радости: стукачество – вещь рискованная, и, если бы его замели за этим малопочтенным занятием, мало бы ему не показалось.

Эта обоюдная радость послужила отличной основой для ровных, приятельских взаимоотношений. Папа Май убедился в этом, неожиданно столкнувшись со знакомым оперсосом в кафе, куда заскочил перехватить чего-нибудь на скорую руку, и испытав при встрече с ним неожиданно теплое чувство, чуть ли не восторг, как будто встретил друга детства.

Они с большим удовольствием раздавили на двоих бутылочку коньяка, поболтали о пустяках и расстались, довольные друг другом. Папа Май предложил оперсосу денег – просто так, на всякий случай. Тот деньги не взял – тоже, надо полагать, на всякий случай. Это, опять же, было хорошо: папа Май сохранил свои бабки, а опер с Петровки – свою чистую совесть, или, вернее, то, что от нее еще осталось. Как говорится, на развод…

Болтали они, как уже было сказано, о пустяках. Но абсолютных пустяков не бывает. Все в этом мире относительно, и то, что кому-то кажется пустяком, не стоящей выеденного яйца мелочью, для кого-то может составлять весь смысл существования. Папа Май осознал эту простую истину, сидя на заднем сиденье своего джипа, куря облегченную сигарету с двойным фильтром и рассеянно разглядывая стриженый затылок сидевшего за рулем Рыбы. Выпитый коньяк плескался у него в желудке, распространяя по всему телу приятное тепло, как будто папа Май проглотил электрическую грелку; дым тонкой извилистой струйкой тек с тлеющего кончика сигареты и убегал в приоткрытое на два пальца окно, добавляя малую толику к синеватому облаку смога, висевшему над городом; в динамиках квадрофонической системы бренчал, звенел, хрипел и завывал Розенбаум, любимый певец папы Мая, – словом, все было хорошо, все было в кайф, и вот тут-то папу Мая и осенило.

– Рыба, – сказал он негромко, как следует все обмозговав, – давай-ка домой. Только не сразу домой, а сначала к Ал. – К Букрееву, в общем.

– А в офис? – удивился Рыба.

Майков не поленился привстать и ощутимо ткнул разговорчивого водителя кулаком в затылок. Затылок у Рыбы был круглый, упругий и колючий, как платяная щетка.

– Ну, чего? – проныл Рыба, втянув голову в плечи.

– Ты когда уразумеешь, что, если я сказал «домой», значит, надо ехать домой, а не устраивать тут думские дебаты? До тебя когда дойдет, баран ты пучеглазый, что ты не советник, не визирь и не заместитель мой, а просто водило?

Вот выгоню на хрен, будешь пьяным лохам в такси объяснять, куда им лучше ехать – на вокзал или сразу в вытрезвитель…

– Ну вот, – пробормотал Рыба, – чуть что, сразу «выгоню, выгоню»… Чего я сделал-то? Ты же сам в офис собирался. Если бы ты забыл, а я тебе не напомнил, ты же потом меня за яйца повесил бы.

– Не «ты», а «вы», – остывая, сказал Майков. Рыба был прав, да и настроение у Майкова сейчас было не то, чтобы тратить время на перебранку с водителем. – Будешь хамить – так и сделаю. Сначала за яйца повешу, а уж потом выгоню. Планы у меня изменились, понял? Надо мне с Букреевым срочно повидаться.

– Ты смотри, Андреич, – не удержался от очередного совета болтливый, как все водители, Рыба, – поосторожнее с ним. Алфавит – мужчина конкретный. Схавает тебя вместе с твоей фирмой и даже не подавится. Не люблю я этих блатных. Знаешь, на кого они похожи? На динозавров. Не понимают, что их время давно прошло, и все пыжатся, все перьями вертят, волынами во все стороны тычут: мы, мол, в законе, а вы зато говно, беспредельщики, вам всем бубну надо выбить. Я в следственном изоляторе на них насмотрелся! Тупые, наглые, ни хрена не понимают и понимать не хотят… Короли, блин! Рассядется такая вот гнида на шконке и командует: ты, фраерок, парашу вынеси, ты пол подмети, ты песню пой, а ты танцы танцуй. А я спать буду…

– Рот закрой, – лаконично оборвал Майков излияния пострадавшего от произвола блатных Рыбы. – А то я решу, что они тебя там опустили. Не хватало мне еще пидора за рулем.

Рыба обиженно замолчал. На перекрестке он стал в крайний левый ряд и, когда на светофоре зажегся желтый свет, ухитрился лихо развернуться перед носом у встречных автомобилей. После этого он газанул и помчался в сторону дома, провожаемый нестройным хором возмущенных гудков.

Майков снова откинулся на спинку сиденья и попытался еще раз трезво все обдумать. Впрочем, думать тут было не о чем. Судьба неожиданно дала ему в руки козырь в опасной игре с Алфавитом. Сотрудничество сотрудничеством, но Алфавиту не помешает знать, что его новый партнер в курсе некоторых его не совсем пристойных делишек. Вот именно. Были бы дела, а то – делишки… Перед людьми бы постеснялся, вор в законе!

Это с одной стороны. А с другой, если Алфавита вовремя предупредить, что под него копают, он этого не забудет. Даже если придется ему, не приведи господи, когда-нибудь стрелять папе Маю в затылок, он и тогда, наверное, вспомнит: а ведь этот паренек мне когда-то здорово помог. И выстрелит именно в затылок, а не в колено или, там, в позвоночник. Чтобы, значит, хороший человек попусту не мучился…

"Ну, дела, – подумал папа Май, озадаченно качая головой. – Ну, блин, дела! Нет, верно говорят, что все коллекционеры немного сдвинутые по фазе. И тут уж неважно, что именно человек коллекционирует: золото, старинное оружие, картины или этикетки со спичечных коробков. Или вот, как Алфавит, плодовые деревья. Тут важно одно: коллекционирование – это болезнь, и, когда имеешь дело с коллекционером, об этом всегда следует помнить. Не дай бог, скажем, у Алфавита в саду на землю харкнуть или, боже сохрани, бычок под дерево бросить. Ведь замочит, наверное, на месте и под этим самым деревом закопает, псих ботанический. Не-е-ет, ребята, меня теперь в эту компанию калачом не заманишь! Ну, достал я эти черешни. С трудом достал, и, кажется, орлы мои чего-то там, в Брянске, наколбасили. А зачем? Ни жарко мне от них, ни холодно, а так… Никак, в общем. Ну, умыл я Букреева, показал ему черешни, а он мне в ответ яблоню свою показал…

Дальше чего? Ананасы у себя на клумбе разводить? Кокосы в открытом грунте выращивать? Груши по два килограмма весом? Так я их терпеть не могу, эти груши, у меня от одного их вида понос Начинается. На хрена мне все это сдалось? Со скуки? Так я лучше баб коллекционировать буду, с ними веселее, чем с деревьями. А черешни эти по осени отдам Алфавиту – типа, в подарок. Комплимент скажу: дескать, только вы способны оценить по достоинству, а я уж как-нибудь обойдусь…

А на место этих черешен дурацких я канадские ели посажу, по четыре косаря за саженец. И круто, и выглядит солидно, как на Красной площади-"

Молчаливый тип, карауливший ворота усадьбы Букреева, отлично знал джип папы Мая, но открыл все равно только после того, как созвонился с хозяином. Папа Май не обиделся: Алфавит есть Алфавит. В его положении при всех его плюсах есть и свои минусы. Например, приходится все время беречься. Мало ли кто к его воротам на соседском джипе подъехал! Мало ли сколько там, внутри джипа, стволов и гранатометов…

Наконец стальная пластина ворот заскользила по направляющим. Не дожидаясь, пока она откроется до конца папа Май выпрыгнул из машины и сказал Рыбе:

– Езжай домой.

Рыба с недовольным ворчанием дал задний ход и укатил.

Вскоре стало слышно, как он нетерпеливо сигналит у соседних ворот, требуя, чтобы его впустили.

Проходя мимо охранника, Майков без напоминаний отдал тому свой газовый пугач и подставился под щуп металлоискателя. Осмотр был поверхностным: его здесь знали. Букреев уже ждал его на крыльце с вежливой и вместе с тем слегка удивленной улыбкой: это был первый случай, когда Майков явился к нему сам, без приглашения и даже без предварительного телефонного звонка.

– Какие гости! – воскликнул Букреев и спустился навстречу Майкову ровно на одну ступеньку. Папа Май ни к селу ни к городу вспомнил, что короли будто бы иногда тоже спускались навстречу особо почетным гостям с тронного возвышения – на ступеньку, на две, в зависимости от ранга гостя…

Король, блин! Вор в законе… В натуре, лучше бы он в трамвае кошелек украл, чем такое учудить… – Какими судьбами, дружок? – продолжал хозяин, пожимая протянутую Майковым ладонь.

«Какой я тебе дружок, – подумал папа Май, сердечно и немного смущенно улыбаясь. – Еще бы Шариком обозвал».

– Здравствуйте, Антон Евгеньевич, – сказал он вслух. – Извините, что я так неожиданно, без приглашения и даже без звонка… Поверьте, если бы не крайняя необходимость, я бы не стал вести себя подобным образом.

– Ну, что это еще за китайские церемонии между соседями? – благожелательно проворчал Букреев, кладя ему на плечо сухую твердую ладонь. – Заходи в любое время. Мы же не просто соседи, мы же деловые партнеры, так? А раз так, то и веди себя соответственно. Наглеть, конечно, не следует, но и кланяться каждому столбу в моем заборе тоже не надо. Так что это за крайняя необходимость такая? Надеюсь, твоя фирма не прогорела?

Сказано это было с улыбкой, даже со смехом, но глаза Букреева в этот момент напоминали две холодные льдинки, и читалось в них недвусмысленное предупреждение папе Маю: дескать, смотри, парень, не надо со мной шутки шутить. Помни, что стало с твоим предшественником…

И именно в этот момент, как назло, папа Май заметил, что левую руку милейший Антон Евгеньевич держит в кармане своих просторных светлых брюк. Там, в кармане, помимо руки, угадывалось еще что-то объемистое, продолговатое – то ли фонарик, то ли бумажник, то ли недоеденный огурец… То ли пистолет.

Скорее всего, пистолет. Какие еще там к дьяволу огурцы?

И только теперь Майков вспомнил, что в офис свой он ехал не просто так, от нечего делать, а специально для того, чтобы узнать, как там поживают Алфавитовы денежки. Первая партия грязных этих денег только что пошла в один оффшор в качестве оплаты несуществующих товаров, якобы полученных от зарегистрированной там предусмотрительным Маем липовой компании. Платеж проводился через фирму папы Мая, и до последнего только сейчас дошло, как должен был воспринять Алфавит его столь поспешное появление у себя дома и что он, этот старый крокодил, должен был по этому поводу подумать.

– Елки-моталки, – сказал папа Май и звонко хлопнул себя по лбу. – Совсем из головы вон! Вы же, наверное, подумали, что с платежом какая-нибудь чепуха вышла? Фу-ты, черт! Извините, Антон Евгеньевич. С деньгами все в порядке, я к вам совсем по другому вопросу.

– Правда? – с видимым спокойствием сказал Алфавит. – Да я, в общем-то, и не сомневался, просто ты так сюда влетел, что я подумал: чем черт не шутит? Знаешь, как оно бывает: живет человек, живет, и вроде бы все у него в порядке, а потом на него будто затмение находит, и начинает он, болезный, творить невесть что – другим на удивление, а себе на погибель…

С этими словами он вынул из кармана и совершенно спокойно переложил за пояс брюк сзади большой черный пистолет с непривычно толстым, квадратным в сечении стволом – кажется, семнадцатизарядный австрийский «глок». Майков всухую сглотнул и криво улыбнулся внезапно онемевшим ртом. Заходи, значит, в любое время, по-соседски… Всегда рады видеть, и угощение у нас, значит, постоянно наготове. Девятимиллиметровое такое угощение.

– Тяжелый, зараза, – перехватив взгляд Майкова, с очаровательной улыбкой голливудского киногероя пожаловался Алфавит. – Не поверишь, иногда кажется, так и вшил бы кожаный карман. Ну, пойдем в сад, там воздух чище.

В саду, под цветущими вишнями, стоял светлый дощатый стол. Букреев смахнул со скамейки белые лепестки, уселся сам и предложил сесть Майкову. В воздухе стоял густой аромат цветения, кроны деревьев гудели, как провода высоковольтной ЛЭП: там, в белой цветочной кипени, деловито суетились пчелы. Повернув голову, Майков разглядел в дальнем конце сада то, чего не видел раньше, – парочку ульев, по старинке выдолбленных из цельных деревянных колод.

Откуда-то бесшумно возник здоровенный амбал в белой рубашке, молча поставил на стол бутылку, два стакана, пепельницу, положил рядом трубку мобильника и так же молча исчез, будто его и не было. Габаритами он, пожалуй, превосходил даже Простатита, но двигался с удивительной легкостью, выдававшей в нем очень опасного противника.

– Итак, – сказал Букреев, точным движением на четверть наполняя сначала один стакан, потом другой, – что же это за срочная необходимость такая? У тебя какие-то проблемы, дружок?

После того как между ними установились деловые взаимоотношения, Алфавит повадился именовать папу Мая дружком. В силу разных причин папа Май по этому поводу помалкивал, но в отместку стал звать Алфавита старым педрилой – разумеется, только мысленно.

– Проблемы не у меня, – сказал он, выкладывая на стол сигареты, зажигалку и свой мобильник. – Да и проблем особенных пока нет. Но они могут возникнуть.

И он вкратце пересказал Алфавиту содержание своей беседы со знакомым опером – вернее, ту часть беседы, которая, как ему казалось, имела прямое и непосредственное отношение к невинной страсти Антона Евгеньевича Букреева – садоводству.

Букреев спокойно выслушал его и пожал острыми костлявыми плечами, выступавшими из-под ткани полосатой спортивной рубашки.

– Любопытный анекдот, – сказал он. – Да ты кури, кури, не стесняйся. Вот пепельница. Да-а-а… Что же, выходит, с преступностью у нас в стране, можно сказать, покончено, а?

Если уж Петровка занялась поисками каких-то пропавших саженцев, значит, больше ей заняться нечем. Просто царствие небесное на земле! Рассказать бы эту историю некоторым моим знакомым, они бы животики со смеху надорвали. Н-да…

Что ж, спасибо, ты меня действительно развеселил. Я только не пойму, с чего это у тебя такое озабоченное лицо?

Майков почесал в затылке.

– Извините, Антон Евгеньевич, – сказал он, – но я, с вашего позволения, буду говорить прямо. Не знаю, может, что не так скажу, так вы уж не обессудьте, я не со зла, а просто потому, что порядков ваших толком не знаю. Понимаете, нам с вами работать и работать. Деньги ваши через меня уже пошли, и на середине дела менять партнера мне бы не хотелось. Понимаете, не хочется мне, чтобы вместо приятного соседа по участку у меня в офисе объявился стриженый консультант в татуировках с головы до ног, сел в мое кресло и стал бы там по фене распоряжаться. Я-то его, может, и сумею понять, а вот служащие мои – вряд ли. Конечно, не мне вас учить, но, может, вы не в курсе: полковник Сорокин – мент серьезный, и самое поганое в нем то, что с ним договориться нельзя. Если этот пес вцепится, то уже не отстанет. А к вам, насколько я понимаю, кто только не мечтает прицепиться покрепче! Тут и Петровка, и ФСБ, и я не знаю, кто еще. Придут они к вам яблоньку искать, а у вас, к примеру, волына за поясом. Это уже статья.

Лиха беда начало, так сказать. И пошло, и поехало… Вы-то, как я понимаю, по любую сторону забора королем будете, а мне что тут без вас с вашими деньгами делать?

– Что-то ты, дружок, не то говоришь, – развел руками Букреев. – Говоришь, говоришь, а о чем – не пойму.

Папа Май начал понемногу злиться. "Вот козел, – подумал он. – Ему добра желают, а он корчит из себя святую простоту.

Не понимает он, видите ли! Ничего, сейчас поймешь!"

– Неудобно может получиться, – сказал он, глядя прямо в глаза Алфавиту. – Такой человек, как вы, и вдруг погорит на краже деревца из ботанического сада. Люди не поймут. Авторитет, знаете ли, может пострадать. Вы же сами мне сказочку про Геракла и молодильные яблочки рассказывали. Сами сказали, что такая яблоня на всем свете одна. Яблоня Гесперид. А теперь, типа, не понимаете, о чем я вам толкую. Ну вы же знаете ментов! Они, если по-настоящему захотят, любой клубок распутать могут. А тут, в общем-то, и распутывать нечего. Дерево выкопали, на его место пень воткнули, опилок кругом накрошили – типа, спилил кто-то. Так не позаботились даже пень такой же толщины подобрать! И как только вокруг этого пня кипеж поднялся, тут же его обратно выкопали и спалили от греха подальше. Улик меньше, зато подозрений у Сорокина больше. Называется, перевели стрелки, запорошили ментам глаза! Халтурно кто-то сработал, Антон Евгеньевич. Вы, небось, большие деньги заплатили, а работа сделана из рук вон плохо. Если Сорокин и впрямь начнет по этому делу свидетелей трясти… Не знаю. Может, я обидно говорю, может, вы не привыкли, чтобы вам указывали, но на вашем месте я бы задумался. Прежде всего, повторяю, о собственном авторитете.

– Ты бы, дружок, поменьше мой авторитет трогал, – ласково сказал Букреев, и папа Май почувствовал, что внутри этой его ласковости, как стальной клинок в мягких ножнах, скрывается холодная угроза. – Какое тебе до него дело, до моего авторитета? Где ты, а где мой авторитет…

– Извините, – сказал Майков, вложив в это слово как можно больше холодной твердости. Он должен был оставаться твердым и независимым хотя бы внешне, чтобы не превратиться в мальчика на побегушках у этого чокнутого садовода в законе. – Наверное, это действительно не мое дело. Я хотел как лучше…

– Да, – неожиданно меняя тон, перебил его Букреев. – Да, ты прав, Виктор, и прощения тебе просить не за что. Это я должен извиняться. Спасибо тебе за заботу. За информацию тоже спасибо. Вот ведь идиоты криворукие! Ничего нельзя поручить, буквально ничего! Да, брат, и на старуху бывает проруха. Представляешь, не смог удержаться. Ты ведь не коллекционер? Ну, тогда тебе меня не понять. Настоящий коллекционер душу дьяволу готов продать за какую-нибудь безделушку, а настоящий садовод – это, Виктор, еще хуже, чем коллекционер, потому что дело он имеет не с мертвыми вещами, а с живой природой. Дерево – как ребенок. Его вырастить надо, выходить, выкормить, воспитать, чтобы из него что-то путное вышло, а не урод корявый, не растопыря какая-нибудь, на которую смотреть противно. А как наше государство детей воспитывает, не тебе рассказывать. Ребенок в семье должен расти, в заботе, в ласке. А человек, который за этой яблонькой ухаживал, погиб. Да не смотри ты на меня так, я тут ни при чем. Под машину он попал. Случайно. Осиротело деревце. А я его, можно сказать, не украл, а усыновил. Но ты, конечно, прав, мусорам это все безразлично. Они, волки позорные, богу свечку поставят, если найдут, чем меня зацепить. А я за проволоку не хочу. Года мои не те – за проволокой сидеть. Да и на кого я сад оставлю? В общем, спасибо.

Не волнуйся, я приму меры. Дело не пострадает, это я тебе гарантирую.

– Именно это я и хотел от вас услышать. – Майков солидно наклонил голову и сделал микроскопический глоток из своего стакана. – В конце концов, главное – это дело.

– С этим я мог бы поспорить, – возразил Букреев, – но не стану. Теоретические споры плохи тем, что отнимают массу времени, и никакая истина в них, увы, не рождается.

Майков понял намек. Он потушил в пепельнице сигарету, отодвинул в сторону стакан и решительно поднялся.

– Хорошо тут у вас, – сказал он. – Так бы и сидел круглые сутки. Но это, увы, мечты. Дела! Труба зовет, так сказать.

Вынужден извиниться и откланяться. Надо бежать.

– Да и мне с тобой приятно, – тоже вставая, сказал Букреев. – Есть, по крайней мере, с кем поговорить, поделиться…

Не с охраной же мне беседовать! И потом, ты парень умный, воспитанный и наверняка понимаешь, что содержание наших с тобой бесед никого, кроме нас двоих, не касается.

– Разумеется, – сказал Майков.

А что еще он мог сказать? Видно, Алфавит все-таки считал, что он может проговориться, раз с таким упорством напоминал ему о том, что молчание – золото.

Покидая участок Букреева, папа Май между делом подумал, что Алфавит когда-нибудь плохо кончит. Человек его профессии не должен иметь слишком сильных привязанностей. Привязанность – она и есть привязанность. Получается, ты к чему-то привязан, как Тузик к будке, прикован, как каторжник к своему ядру. А с ядром в случае чего не очень-то побежишь. И уж тем более с будкой…

* * *

Александр Иванович Егоров покинул свой кабинет ровно в восемнадцать ноль-ноль, строго по регламенту. Секретарша была на своем месте, в приемной. Без дела она не сидела.

Ее пальцы с бешеной скоростью порхали по клавишам электрической печатной машинки, и та отзывалась дробным стуком, жужжанием и звяканьем. При появлении Александра Ивановича секретарша прервала работу и встала.

– Сидите, сидите, – благодушно разрешил Егоров, который потратил немало времени и сил, чтобы как следует выдрессировать подчиненных, совершенно распустившихся при его предшественнике, покойном профессоре Азизбекове. – Закончите печатать, и можете быть свободны. До свидания.

– До свидания, Александр Иванович, – сказала секретарша, снова принимаясь неистово барабанить по клавишам. – У, змей гладкий! – с ненавистью процедила она, когда за Егоровым закрылась дверь приемной.

Александр Иванович не слышал этого замечания, но предполагал, что секретарша вполне могла обронить что-нибудь подобное. Для Егорова не было секретом, что в коллективе его не слишком жалуют. Он не особенно волновался по этому поводу: во-первых, новое начальство всегда вызывает у подчиненных определенное отталкивание, отторжение и глухое недовольство, которое со временем проходит. А во-вторых, какое ему дело до чьей-то там нелюбви? Взаимоотношения в трудовом коллективе должны строиться не на любви, а на правилах трудовой дисциплины. Любовь – это, как говорится, для дома, для семьи, а на рабочем месте сантиментам не место.

О, разумеется, они недовольны! Покойный Азизбеков, земля ему пухом, был, конечно, талантливым ученым и настоящим энтузиастом своего дела, но при этом, увы, никуда не годным организатором. Он как раз считал, что для сотрудников ботанического сада сантименты едва ли не важнее знаний, не говоря уже о трудовой дисциплине. Растениям-де любовь и ласка нужнее удобрений, растения-де все понимают, все чувствуют и, как умеют, платят добром за добро. Подобные бредни годились для старшей группы детского сада, но никак не для коллектива, состоящего из взрослых людей и призванного решать вполне конкретные задачи – научные, производственные и эстетические. И зарабатывать деньги, между прочим…

Конечно, теперь, когда Азизбеков умер, они были недовольны линией нового руководителя. Человек – существо едва ли не более косное, чем дерево. Он так же, как дерево, предпочитает торчать там, где его посадили, и ненавидит любые перемены, особенно если перемены эти заставляют его шевелить фигурой. Он, бедняга, уже успел корни пустить, куда ему шевелиться! Пускай бы все катилось само по себе, как раньше, вот и было бы ему хорошо. А повороты на сто восемьдесят градусов – ну кому они могут нравиться? Только тому, кто стоит у руля. Это закон природы, такой же непреложный, как закон всемирного тяготения, и переживать по этому поводу нечего.

Работать надо, работать!

Спускаясь по лестнице, Александр Иванович случайно посмотрел в окно и невольно замедлил шаг, а затем и остановился, с задумчивым и недовольным видом покусывая нижнюю губу. Сквозь стеклянную стену лестничной клетки административного корпуса отлично просматривался опытный участок, засаженный ровными рядами молодых деревьев и кустарников. Немного дальше под яркими лучами майского солнца блестела грязноватая после зимы стеклянная крыша оранжереи, между делянками пролегли прямые, как стрела, посыпанные мелким гравием дорожки. На одной из них стояла одинокая женская фигура. Несмотря на расстояние и ракурс, Александр Иванович узнал ее сразу. Это была Беседина, верная ученица и ассистентка Азизбекова, главная помощница профессора во всех его экспериментах, часто выходивших за грань современных представлений науки ботаники и потому казавшихся многим, и в первую очередь Егорову, не чем иным, как ловким, не поддающимся ни подтверждению, ни разоблачению шарлатанством.

Прямо перед Бесединой в ровном ряду деревьев зияла проплешина пустой, еще не успевшей зарасти травой, рыхлой земли. Разумеется, это было то самое место, на котором еще совсем недавно росла пресловутая яблоня Азизбекова – яблоня Гесперид, как он ее называл. Для Бесединой это место стало чем-то вроде Мекки для правоверных мусульман.

Всякую свободную минуту она приходила сюда и подолгу простаивала перед пятачком голой земли, думая о чем-то своем. Егорова эта ее привычка безумно раздражала. Тоже мне, скорбящая праведница!

Хуже всего оказалось то, что к работе Бесединой невозможно было придраться. Свои служебные обязанности она выполняла на все сто процентов – ни больше, ни меньше. На работу она приходила вовремя, уходила тоже вовремя, вместе со всеми, и с обеда возвращалась минута в минуту, и даже не грубила. Словом, уволить ее было не за что, и Егоров уже начал мало-помалу задумываться о том, чтобы сократить в ботаническом саду пару-тройку штатных единиц. Людей, конечно, и так не хватает, и потом, разумеется, придется признавать свои ошибки и восстанавливать рабочие места, но Беседина в ботанический сад уже не вернется – во всяком случае, до тех пор, пока Александр Иванович Егоров сидит в кресле директора. Ему работники нужны, а не живые напоминания о предшественнике. Зачем ему лунатики с высшим образованием? Да еще инициативные, будь они неладны…

Александр Иванович поморщился и возобновил спуск по лестнице. Инициативность Бесединой стояла у него поперек глотки. Если бы не эта ее инициативность, инцидент с яблоней Азизбекова удалось бы погасить в самом зародыше. Приехавшая по вызову администрации милиция только руками развела: ну спилили у вас яблоню, а мы-то чем поможем? Будем искать, конечно, но шансов, сами понимаете, ноль… Охранять надо было получше свое хозяйство!

Тем бы дело и кончилось, если бы не Беседина. Это она заметила, что пень толще, чем была яблоня, это она побежала в милицию со своим дурацким заявлением и именно она – Егоров в этом почти не сомневался – какими-то совершенно немыслимыми путями добилась того, что таинственным исчезновением яблони занялась не просто милиция, а Петровка И даже не просто Петровка, не опер какой-нибудь в чине капитана, которому на все наплевать, лишь бы поскорее закрыть дело, а полковник – дядька опытный, вдумчивый и проницательный. Даже, пожалуй, чересчур проницательный.. Но главное – полковник! В парадной форме, при всех регалиях, в орлах и пуговицах, заявился первого мая прямо на работу – устроил, называется, праздничек.. На испуг, что ли, хотел взять? Надо честно признать, у него это почти получилось, и Александру Ивановичу в тот момент стоило немалых усилий взять себя в руки. Спасла его тогда простенькая, банальная, в общем-то, мыслишка: да что такого, собственно, произошло, чтобы этим делом заинтересовался полковник из Главного управления уголовного розыска? Что, депутата застрелили, жилой дом взорвали? Яблоню украли. Не пальму даже, а обыкновенную яблоню, что бы там ни плел про нее покойный Азизбеков. И не украли вовсе, а спилили – скорее всего, из чисто хулиганских побуждений. А что Беседина утверждает, будто пенек был не тот, так она, знаете ли, вам порасскажет. Всем известно, что у нее с покойным были какие-то шуры-муры… А пенька того больше нет.

Выкорчевали и сожгли, потому что праздник, а пенек, сами понимаете, украшение очень даже сомнительное, особенно для столичного ботанического сада. Кто же мог подумать, что всемогущая, грозная и всеми нами глубоко уважаемая Петровка, 38 станет рассматривать этот несчастный пень в качестве главной улики? Неловко получилось, спору нет, но это же не по злому умыслу, а по неведению И полковник ушел. Вежливенько так распрощался и ушел, но где гарантия, что он не вернется?

Александр Иванович деловито прошагал по сухому чистому асфальту стоянки и отпер дверцу своего «мерседеса».

Из нагретого салона пахнуло застоявшейся жарой и смешанным запахом ванили и натуральной кожи На сверкающей темно-синей поверхности капота непристойно белел катышек воробьиного помета. Александр Иванович сквозь зубы отпустил нехорошее словцо, открыл багажник, отыскал там мягкую тряпицу и осторожно очистил капот от следов воробьиной жизнедеятельности. Вернув тряпку на место, он брезгливо вытер пальцы носовым платком, сел за руль и захлопнул дверцу.

Из салона «мерседеса» мир выглядел совсем иначе. Он теперь был сам по себе, а Александр Иванович – сам по себе, отдельно и немного сверху. Александр Иванович водил это чудо немецкого автомобилестроения всего лишь третий день и все еще не мог привыкнуть к чувству свободы и комфорта, которое охватывало его всякий раз, стоило ему сесть за руль.

Свобода и комфорт… Комфортабельная свобода – это ли не предел мечтаний для каждого нормального человека? Конечно, машина, пусть даже самая лучшая в мире, это еще не все.

Но лиха беда начало! Главное, что фундамент для плодотворных деловых взаимоотношений уже заложен, и фундамент прочный. Кто бы мог подумать, что быть директором ботанического сада – не рынка, не грузового автопарка и не гиганта металлургической промышленности, а обыкновенного ботанического сада – так выгодно! Была яблонька, а стал «мерседес», и еще на бензин осталось, да и на многое другое…

Было время, когда Александру Ивановичу казалось, что он безнадежно выпал из обоймы. Течение жизни – то бурное, то плавное – несло вперед Других, в то время как он оказался прибитым к берегу в тихой речной заводи, среди гниющих водорослей, мертвых ракушек и прочего речного мусора. Сделать карьеру оказалось не только сложно, но и бессмысленно.

Что толку добиваться ученых степеней и постов, когда вокруг как мыльные пузыри лопаются гиганты промышленности, банки и солидные, всеми уважаемые фирмы? Но потом обстановка мало-помалу стабилизировалась, понятие «дефицит» кануло в Лету, вокруг стало очень много по-настоящему богатых людей, и люди эти наконец стали проявлять вполне прогнозируемый интерес к ботанике, так что пост, который после долгих усилий занял Александр Иванович, отныне сулил ему определенные материальные блага. Нужно было только уметь этими благами воспользоваться…

«Ну, тут мне еще предстоит многому научиться, – самокритично подумал Александр Иванович, вставляя ключ в замок зажигания. – Всего-то раз попробовал и тут же чуть не засыпался. Что с того, что работал не я сам, а люди заказчика? Нужно было проверить, проконтролировать, чтобы все выглядело натурально. А я поверил этим амбалам на слово, и вот, пожалуйста, результат налицо – шум, скандал, полковники какие-то шастают… Ну да ничего, пошастают и перестанут. Зацепиться им не за что, а Беседина пускай хоть лоб себе расшибет-»

Он запустил двигатель и осторожно выехал со стоянки. Машина отменно слушалась руля, и шум мотора в салоне был практически не слышен. Это создавало ощущение стремительного и плавного полета над землей – ощущение, которым Александр Иванович еще не успел насладиться в полной мере.

Раньше он водил «Москвич», доставшийся ему по наследству от тестя. Вспоминая свои тогдашние ощущения, Александр Иванович чувствовал себя калекой, у которого каким-то чудом за одну ночь выросли новые, абсолютно здоровые ноги. Процесс управления мощным, комфортабельным и абсолютно, идеально послушным автомобилем доставлял ему огромное наслаждение.

Сидя за рулем этой машины, можно было забыть о любых проблемах, даже настоящих, не говоря уже о такой ерунде, как скандал, устроенный этой истеричкой Бесединой вокруг яблоневого пня.

Выезжая из ворот, Александр Иванович небрежно кивнул охраннику. Все-таки мысли о яблоне Азизбекова не давали ему покоя. Да оно и немудрено! До сих пор Александра Ивановича Егорова ни разу не допрашивали милицейские полковники; его вообще ни разу не допрашивали, коли уж на то пошло.

Такое потрясение за пару дней не забудешь…

Егоров думал о том, что покупателя, наверное, следовало бы предупредить о повышенном интересе, который проявляла к его недавнему приобретению милиция. Пускай бы спрятал яблоню получше и не хвастался перед друзьями: вот, мол, что у меня есть! Но как его предупредить, если он не оставил даже номера телефона? Назвался покупатель Иваном Петровичем, причем было невооруженным глазом видно, что имечко это он выдумал прямо на ходу: пришла пора назвать себя, вот он и сказал первое, что подвернулось на язык. Ну и как его, такого, предупредить? И нужно ли это делать? Да пожалуй, и не нужно. Он отлично понимал, что делает, за что платит деньги, и чужим именем назвался явно неспроста. Да и вид у него был такой… Бывалый, одним словом.

Додумав эту мысль до конца, Александр Иванович ощутил легкий укол необъяснимого беспокойства. Что-то было не так в его рассуждениях, имелся в них какой-то незаметный изъян, как будто в конце последнего предложения какого-нибудь научного реферата стояла не точка, а многоточие. Как будто хвостик какой-то торчал наружу из груды придуманных Александром Ивановичем успокаивающих доводов, и казалось, что, потянув за этот хвостик, можно вытащить на свет божий похороненное под ворохом пустых фраз зубастое чудище в полковничьих милицейских погонах. А может, и без погон, кто его знает?

Но ни за какие хвостики Александр Иванович, естественно, тянуть не стал. Откровенно говоря, весь этот возникший на пустом месте детектив уже успел его изрядно утомить, и выдумывать себе новые страхи вдобавок к уже пережитым ему совершенно не хотелось. Кем бы ни был таинственный покупатель, заплативший огромные деньги за яблоню, волшебные качества которой вызывали у Егорова определенные сомнения, он исчез из жизни Александра Ивановича раз и навсегда. Пришел, заплатил деньги, получил свой товар и ушел в неизвестном направлении. И кто станет его искать, если никому доподлинно не известно, крали яблоню на самом деле или не крали?

Вырвавшись на простор скоростного шоссе, Егоров плавно придавил педаль акселератора, с удовольствием чувствуя, как ускорение прижимает его тело к упругой спинке сиденья.

Стрелка спидометра послушно, без рывков, поползла вверх, тревожные мысли разом выскочили из головы. Потом впереди загорелся желтый, почти сразу же сменившийся красным.

Плотная колонна автомобилей разом, как по команде, зажгла рубиновые огни стоп-сигналов и стала замедлять ход. Александр Иванович тоже затормозил и полез в карман за сигаретами: он решил воспользоваться паузой, чтобы закурить.

Прикуривать на ходу он пока не решался: машина непривычно легко слушалась руля, и отвлекаться от управления ею было опасно. Для начала следовало хорошенько освоиться за рулем этого скоростного чуда, а уж потом делать, что в голову взбредет: закуривать, промачивать горло, разговаривать по телефону или, к примеру, хватать за коленки молоденьких лаборанток, и все это на ходу, на огромной скорости, почти в полете…

Когда машина окончательно остановилась, почти касаясь бампером переднего автомобиля, Александр Иванович чиркнул колесиком зажигалки. Этот негромкий звук послужил сигналом тому, кто прятался на заднем сиденье. Позади Егорова медленно и бесшумно поднялась какая-то темная фигура. В зеркале заднего вида отразилось бледное, ненормально худое лицо с выпирающими скулами и большими, далеко оттопыренными, хрящеватыми ушами. Водитель не заметил пассажира: дымя сигаретой и нетерпеливо барабаня пальцами по ободу рулевого колеса, он смотрел на рдевший красным огнем глаз светофора.

Человек на заднем сиденье сделал короткое движение рукой. Александр Иванович вздрогнул, почувствовав болезненный укол в правое предплечье, попытался обернуться, но тут же расслабленно откинулся на спинку сиденья, неслышно ударившись затылком о мягкий кожаный подголовник. Он не проронил ни единого звука; глаза его по-прежнему были открыты, но смотрели они теперь не на светофор, а куда-то в сторону и больше не мигали.

Пассажир спокойно распахнул заднюю дверцу и выбрался из машины. Небрежно захлопнув дверцу, он не спеша начал пробираться между прижатыми друг к другу капотами и багажниками замерших у перекрестка автомобилей. Тротуара он достиг в тот самый момент, когда на светофоре зажегся желтый сигнал. Железная река зарычала, чадя сотнями выхлопных труб, и медленно двинулась вперед. Это напоминало начало диковинного разноцветного ледохода, и, как во время ледохода, где-то ближе к середине реки вдруг возник затор. Протяжно и раздраженно заныли сигналы, разноголосый вой множился и рос, а потом вдруг оборвался, будто обрезанный ножом.

Пассажир Егорова, о котором тот так и не узнал, дошел до ближайшей подворотни и только тогда обернулся. Железная река плыла, сверкая солнечными бликами, рыча и отравляя воздух, а почти посередине этого пестрого потока, как камень на стремнине, торчал темно-синий «мерседес» с мертвым водителем за рулем.

Хрящеухий убийца закурил сигарету без фильтра, сделал несколько жадных, хищных затяжек, бросил длинный окурок на пыльный асфальт, повернулся спиной к шоссе и вразвалочку зашагал прочь через дворы. Проходя мимо кучки сметенного дворниками мусора, он вынул из кармана и бросил на землю использованный одноразовый шприц. Потом, спохватившись, вынул из кармана телефон, позвонил Алфавиту и сообщил, что все в порядке.

Минут через десять возле мешавшего движению синего «мерседеса» остановился милицейский «форд». Дорожный инспектор с недовольным лицом постучал согнутым пальцем в стекло водительской дверцы, но водитель даже не повернул голову на стук. Тогда старшина открыл дверцу, просунул голову в салон, взял водителя за плечо и встряхнул. Голова Егорова медленно перекатилась по подголовнику, повернувшись к гаишнику лицом. Тот заглянул в пустые, широко открытые глаза, выпрямился, вернулся к своей машине и сказал напарнику:

– Готов. Вызывай «скорую» и эвакуатор.

Глава седьмая

Сумерки сгущались мучительно медленно, с доводящей до безумия неторопливостью. Над ухом звенели вышедшие на тропу войны комары – едва ли не первые в этом году, – от воды все ощутимее тянуло прохладой. Внизу журчал ручей, под невысоким песчаным обрывом, узкие листья ив тихонько шелестели под порывами легкого ветерка. Ветерок приносил откуда-то волны нестерпимого смрада – очевидно, в кустах над ручьем разлагался труп какого-то животного. Кошки, например, а может быть, и собаки. Скорее всего, собаки, притом довольно крупной. Не может так вонять одна несчастная дохлая кошка! Чему в ней вонять-то?..

Курить хотелось просто умопомрачительно – и чтобы отогнать комаров, и чтобы отбить вонь, и вообще… Короче, хотелось. Лукьянов привык относиться к своим желаниям бережно, с пониманием и очень не любил отказывать себе в мелких удовольствиях, но даже ему было понятно, что курить нельзя.

Днем его могли обнаружить по дыму, а ночью – по тлеющему в темноте огоньку сигареты. Шансы на это были невелики, но они все-таки были, и Валерий сдерживал себя из последних сил. Помнится, он читал в каком-то романе про войну, что очень много людей погибло именно из-за закуренной не вовремя сигареты. Что же это был за роман такой? Чей? Ремарка, кажется. Да, точно, Ремарка, а вот какой именно роман, Валерий запамятовал. В свое время он отдал дань увлечению творчеством этого немецкого писателя; его многословное нытье казалось Валерию, как и многим молодым, не умудренным жизненным опытом людям, средоточием житейской мудрости и образчиком единственно приемлемой в наше время философии: все вокруг – дерьмо и дрянь, так давайте выпьем и трахнемся, пока живы. Возможно, это был упрощенный подход; скорее всего, Ремарк имел в виду что-то другое, описывая жизнь своего «потерянного поколения», но Валеру Лукьянова в ту пору подобные тонкости не интересовали. Ему тогда было приятно примерять на себя маску свойственного героям Ремарка разочарования в жизни, нравилось рисовать вокруг себя горький романтический ореол – если не в жизни, то хотя бы в воображении. И лишь теперь до него начало понемногу доходить, что никаких ореолов вокруг себя создавать не нужно.

Ореол возникнет сам, когда ты пройдешь через ад и вернешься оттуда живым; и, к сожалению, когда это произойдет, тебя уже не будет интересовать, как ты выглядишь со стороны и что о тебе думают окружающие, особенно девушки. Плевать тебе будет и на девушек, и на ореолы, и вообще на все на свете – в точности, как одному из героев Ремарка. Получалось, что быть таким героем не очень-то приятно, но понял это Валера Лукьянов только после того, как в его жизни возникли настоящие, непридуманные трудности.

Он длинно, тоскливо вздохнул, вынул из кармана сигареты и понюхал пачку. От запаха табака закружилась голова. Лукьянов стиснул зубы и заставил себя вернуть пачку в карман, утешаясь мыслью, что, когда все закончится, он первым делом выкурит сигарету или даже целых две – можно подряд, а можно одновременно. Правда, до этого момента еще нужно было дожить. Браться за дело раньше трех часов ночи, пожалуй, не следует – черт их знает, во сколько они там засыпают. Проворачивать подобные дела лучше всего перед рассветом: во-первых, это время самого крепкого сна, а во-вторых, меньше риска свернуть себе шею в кромешной ночной темноте.

Валерий посмотрел на часы. Было только начало десятого, и он подумал, что зря, наверное, притащился сюда так рано.

Впрочем, добираться ему пришлось на попутках, а при таком способе передвижения лучше иметь солидный запас времени.

Да и кто бы рискнул посадить его к себе в машину на ночь глядя? И потом, ночью, впотьмах, он наверняка заблудился бы в лесу и плутал бы там до утра, а утром вышел бы не сюда, а на какую-нибудь подмосковную ферму…

За ручьем, в черных ивовых зарослях, смутно белел кирпичный забор усадьбы Майкова. Где-то там, за этим забором, обретался сейчас папа Май со своими архаровцами – пил виски, жрал ветчину с шоколадом, смотрел порнуху по видео и хихикал, наверное, в кулак, вспоминая лоха Валеру, которого ему удалось так легко и непринужденно кинуть на приличную сумму. Конечно, хихикал! На его месте любой бы хихикал. Чего ж не похихикать, когда и работа сделана, и денежки остались при тебе, и тот, кого ты кинул, не может тебе отомстить…

«Ну, это мы еще посмотрим, – подумал Лукьянов, – кто что может и кто чего не может. Жаль, но о деньгах, наверное, придется забыть. Зато хоть душу отведу…»

Тут ему снова подумалось, что дело он затеял не только опасное и скорее всего бесполезное, но и довольно нечистоплотное. Недаром же у него язык не повернулся рассказать Сове и его суровому папахену о своих планах. Вряд ли они одобрили бы его затею. Сова по старой дружбе мог бы и промолчать, но вот родитель его наверняка сказал бы Валерию пару ласковых, а то и попытался бы помешать. Роскоши ссориться с этим старым хрычом Валерий Лукьянов себе позволить не мог: в конце концов, именно старший Савельев давал ему кров и еду. Поэтому из дома Савельевых он ушел тихо, не прощаясь, и очень надеялся, что по возвращении ему не станут сильно надоедать ненужными вопросами. Если оно будет, это возвращение…

У него вдруг возникло почти непреодолимое желание махнуть рукой на свою детскую, в общем-то, месть, выбраться из этих вонючих кустов и, пока не поздно, вернуться к Сове.

По большому счету у Совы Валерию жилось хорошо, особенно после того, как удалось договориться с председателем местного колхоза об обмене ненужного Лукьянову компьютера на очень нужный Савельевым списанный МТЗ. После завершения этой, с позволения сказать, сделки долг Валерия перед Совой был торжественно объявлен полностью погашенным, в ознаменование чего было выпито неимоверное количество крепчайшего самогона, который Савельев-старший собственноручно гнал у себя в сарае в свободное от полевых работ время. Самогон был хорош, и закуска была хороша, и вообще, жить и работать в хозяйстве Савельевых оказалось неожиданно хорошо, спокойно и, главное, прибыльно. Отец Совы платил Валерию очень неплохо и обещал, если все будет нормально, вскорости прибавить жалованье; тратиться в деревне было особенно не на что, и у Лукьянова впервые в жизни появилась вполне реальная возможность поднакопить деньжат.

Но главное было даже не в этом. Только очутившись в деревне и выехав рано утром в поле за рулем старенького тарахтящего трактора, Валерий вдруг с полной и окончательной ясностью понял, как он устал от Москвы с ее шумом, гамом, бесконечной суетой, огромными расстояниями и странными, ни на что не похожими отношениями между людьми. Он как будто вернулся из далекого путешествия – даже не за семь морей, а, пожалуй, за семь планет. Здесь, в деревне, все было просто и понятно и не надо было подолгу ломать голову, чтобы понять, кто тебе друг, а кто – злейший враг. Работай побольше, пей поменьше, и все у тебя будет хорошо, и все ты со временем получишь – и деньги, и жилье, и машину, и уважение окружающих, и даже их зависть, если она так уж тебе необходима…

Но обида оставалась. Днем о ней некогда было думать, но по вечерам обида возвращалась и жгла, как кислота.

Именно как кислота, да-да…

Валерий знал, что обида не пройдет сама по себе, и потому не стал откладывать дела в долгий ящик. В первый же выходной, который отец Совы предоставил ему посреди недели, он начал осуществлять свой план. Спешить, в принципе, было некуда, но Лукьянов понимал, что, чем дольше он станет тянуть, тем меньше шансов у него останется претворить свой замысел в жизнь. Рутина затянет – и махнешь на все рукой, а обида все равно останется и будет глодать по ночам всю жизнь, до самой смерти. Валерий знал, что злопамятен от природы, понимал, что это большой недостаток, но бороться с ним не собирался: гены пальцем не раздавишь, так что же ему теперь – вешаться?

Пришедшее ему на ум сравнение обиды с кислотой понравилось Валерию, и он покосился на пузатую двадцатилитровую бутыль, горлышко которой высовывалось из-под клапана его рюкзака. Горлышко было пыльным, потому что бутыль долго стояла в гараже у Савельевых, прежде чем Валерий случайно на нее наткнулся. В бутыли был электролит, литров десять, а то и все двенадцать. Конечно, жидкость для аккумулятора – это не концентрированная кислота, железо ей не проесть, но вот штаны, к примеру, она прожигает в лучшем виде. А уж что она способна натворить, если вылить ее, скажем, под корни дерева, так про это даже подумать страшно…

Именно это он и задумал: опорожнить пузатую стеклянную бутыль со своей жгучей обидой под корни кое-каких деревьев. Деревья, конечно, ни при чем, но такая уж их деревянная доля – погибать ради удовлетворения человеческих прихотей.

Уже почти стемнело, и беленую кирпичную стену стало трудно отличить от черных кустов, а кусты – от неба. Комары куда-то исчезли – спать улеглись, что ли? – и стало по-настоящему прохладно, почти холодно. В отдалении шумело шоссе, в каком-то коттедже играла негромкая музыка, временами заглушаемая доносившимися с другой стороны азартными воплями телекомментатора – кто-то смотрел по телевизору футбол. Валерий остро позавидовал этому кому-то. Сидит, наверное, в мягком кресле, с бутылкой пива в одной руке и с сигаретой в другой, болеет за любимую команду, и ни забот у него, у черта мордатого, ни проблем. В холодную воду ему лезть не надо, жизнью рисковать не надо и не надо ломать голову над опостылевшим вопросом: быть или не быть?

Из-за горизонта вылезла луна – огромная, красная, как медный таз, разбухшая, наводящая непонятную жуть. Курить хотелось по-прежнему, даже еще сильнее, вдобавок к этому Валерия начал мучить голод. В доме Савельевых как раз в это время заканчивали бесконечные крестьянские работы и садились ужинать – плотно, очень вредно для здоровья, очень вкусно, под водочку, под телевизор и под долгие неспешные разговоры. Валерий сглотнул слюну и подумал, что подготовился к своей экспедиции из рук вон плохо. Ну что ему стоило к примеру, накрутить бутербродов? А он, мститель доморощенный, даже бутылки с водой не догадался прихватить. Ручей, конечно, вот он, прямо перед носом, но ведь в ручеек этот сливается не только водичка из пруда папы Мая, но и кое-что не столь безобидное – канализация, например. Вот и пей из такого ручейка, путник ты мой усталый. Прямо как в сказке: не пей, Иванушка, покойничком станешь…

"А подите вы все к дьяволу! – со злостью подумал Валерий. – Что я, нанялся тут торчать? Надо заканчивать поскорее и уходить. Ишь, чего выдумал: до утра ждать! Да я к утру так окоченею, что шевельнуться не смогу. Хватит, надоело!

Это же не линия фронта, в конце концов. Ни минных полей, ни прожекторов, ни вышек с пулеметами здесь нет, так чего, спрашивается, бояться? Что Рыба или Хобот на меня ненароком набредет? А с чего это их ночью понесет через весь участок к забору? Как говорится, осторожность – сестра успеха и родная тетя трусости. Вот и делай выводы, Валерик, друг ты мой дорогой, мститель неуловимый…"

Валерий махнул рукой, вынул из рюкзака гидрокостюм и стал переодеваться. Гидрокостюм был тяжелый, плотный, утепленный, чересчур большой для Валерия. Поначалу подкладка неприятно холодила кожу, но это быстро прошло, и стало тепло – теплее, во всяком случае, чем было до сих пор. Валерий скомкал свою одежду и сунул ее под куст, аккуратно положив сверху часы.

В рюкзаке, помимо бутыли с кислотой, имелась ножовка по металлу. Ножовка была старая, с выщербленной и потемневшей деревянной ручкой и тронутой ржавчиной дугой, но полотно в ней стояло новенькое, и еще два полотна, тщательно завернутые в газету, лежали на дне рюкзака. Валерий потрогал полотно, проверяя, хорошо ли оно натянуто, немного подкрутил винт и, стараясь не шуметь, спустился с низкого, едва по пояс, песчаного обрыва, сразу оказавшись по щиколотку в воде.

Ручей в самом глубоком месте был ему по колено, но Валерий стащил у Совы гидрокостюм вовсе не для того, чтобы форсировать эту водную преграду. В облегающем тело черном прорезиненном костюме Лукьянов чувствовал себя похожим на японского нинзя или, к примеру, на боевого пловца – подводного диверсанта. Правда, в руке у него вместо заряженного стальными стрелами подводного автомата была старенькая ножовка, но Валерий и не собирался ни с кем воевать.

Сливную трубу, которая отводила в ручей излишки воды из непрерывно пополнявшегося пруда, Валерий без труда отыскал даже в темноте по громкому плеску и журчанию. Труба была бетонная и в диаметре достигала примерно полуметра, а ее устье загораживала железная решетка – ржавая, вся увешанная какими-то неприятными гнилыми клочьями, как будто стояла она тут не полгода, а, как минимум, полвека.

Валерий присел перед трубой на корточки, погрузившись почти по пояс в холодную воду, на ощупь пристроил ножовку и принялся пилить – осторожно, стараясь производить как можно меньше шума. Постепенно визг и скрежет скользящих по ржавому железу зубьев стихли, сменившись размеренным вжиканьем полотна, уверенно вгрызающегося в металл. Пилить вслепую оказалось тяжело: было очень трудно контролировать направление движений и силу нажима, приходилось все время придерживать полотно большим пальцем левой руки, но оно все равно то и дело выскакивало из пропила, норовя оцарапать Валерия или сломаться.

На то, чтобы перепилить два ржавых арматурных прута, ушли все три полотна. Можно было попытаться перепилить остальные прутья обломками, но Валерий надеялся, что сумеет хотя бы немного отогнуть решетку. Это ему действительно удалось, хотя и пришлось основательно напрячь непривычные к такой работе мускулы. Наконец решетка дрогнула и со скрипом пошла в сторону. В этот момент очки, про которые Валерий сгоряча совершенно забыл, свалились с его переносицы и, булькнув, пошли ко дну. Тихо матерясь, Лукьянов снова присел на корточки и принялся шарить руками по дну ручья.

Здесь, в затененной кустами ложбине, тьма стояла кромешная, и очки свои Валерий так и не нащупал. Вероятнее всего, их унесло течением. Лукьянов махнул на них рукой: подумаешь, потеря! Ночью толку от них все равно никакого, а дома – вернее, дома у Совы – у него хранились запасные очки. Каждый уважающий себя очкарик имеет, самое меньшее, две пары очков. Очки – прибор хрупкий и неудобный, и ломаются они гораздо чаще, чем это могут себе вообразить люди с нормальным зрением. Поэтому потеря очередной пары стеклышек Валерия не слишком огорчила. Как там у классика-то было? «Теряем большее порою…» В общем, что-то в этом роде.

Он поднялся на берег, положил ставшую бесполезной ножовку под куст, старательно завязал рюкзак, застегнул клапан и, держа рюкзак на весу, вернулся к трубе. На миг в его мозгу возникла жуткая картина: он выбирается из трубы по ту сторону забора, а там его поджидает этот чертов псих Хобот, держа наготове заряженный пистолет – тот самый, из которого он пристрелил собаку садовода Макарыча и едва не прикончил самого старика.

– Спокойно, – едва слышно пробормотал себе под нос Валерий, опустился на колени, пропихнул в трубу тяжелый рюкзак и стал протискиваться следом.

Здесь ему пришлось ползти, задевая плечами, локтями, затылком и вообще всем подряд шершавые мокрые стенки.

Он полз, отталкиваясь локтями и коленями, выплевывал то и дело попадавшую в рот воду, толкал перед собой рюкзак и думал о том, что ему следовало бы руки оборвать за то, что не установил здесь трубу большего диаметра. Впрочем, кто же мог знать, что ему придется пробираться на участок Майкова таким вот нетрадиционным способом?

Он хорошо знал, что подземная часть трубы – это каких-нибудь десять метров, но ему показалось, что он прополз добрый километр, прежде чем впереди снова послышался громкий плеск воды. Искусственный ручей, вытекая из пруда, весело струился по живописно обложенному валунами бетонному руслу и скрывался в черном жерле трубы, декорированном под естественную пещеру. Здесь, слава богу, никаких решеток не было, и Валерий беспрепятственно выбрался из темного тоннеля под усыпанное звездами ночное небо.

Пока он пилил, менял ножовочные полотна, снова пилил и ползал на брюхе по канализации, луна поднялась уже очень высоко и теперь светила, как прожектор, заливая двор ровным серебристым светом. Вообще, света во дворе было много – намного больше, чем хотелось бы Лукьянову. Он убедился в этом, встав на колени в воде и осторожно выглянув из-за прибрежного камня, как из-за бруствера.

Просторная, слегка всхолмленная лужайка была залита светом низких конических светильников, которые прятались в купках вечнозеленого кустарника или просто торчали из травы на коротких, по колено и ниже, разновысоких ножках.

Расположенный на противоположном конце огромного двора дом сиял огнями, разноцветные плиты подъездной дорожки были освещены едва ли не лучше, чем днем. У крыльца, блестя и переливаясь в свете фонарей, как елочное украшение, стоял серебристый джип Майкова. Возле джипа стояли двое.

Возле распахнутой водительской дверцы обретался, конечно же, Рыба – Валерий видел его круглый, коротко остриженный череп, – а второй, судя по габаритам, был Простатит.

Они о чем-то разговаривали; Валерий хорошо видел огоньки сигарет и голубоватые, красиво подсвеченные клубы дыма, лениво поднимавшиеся над их головами и медленно таявшие в ночном воздухе. Из открытой дверцы джипа доносилось пение Александра Розенбаума.

Несмотря на утепленный гидрокостюм, в воде было холодно. Валерий осторожно поставил в густую, еще ни разу не стриженную траву английского газона свой тяжелый намокший рюкзак, выбрался из ручья и распластался по земле. До охранников было почти сто метров, и его, естественно, никто не заметил. Это обстоятельство неожиданно вселило в Лукьянова уверенность в успехе. В самом деле, чего ему было бояться? На дворе площадью в гектар, охраняемом, самое большее, тремя недоумками с газовым оружием, имея за спиной надежный путь к отступлению, он мог чувствовать себя совершено спокойно. Если не разгуливать по лужайке во весь рост, его тут ни за что не заметят, что и требовалось доказать.

«И вообще, – подумал он, – какого черта я тут разыгрываю из себя диверсанта на вражеской военной базе? Ото обыкновенный дом с обыкновенным двором, и живут тут обыкновенные козлы, и сделать я собираюсь самую обыкновенную мелкую пакость, которая, надеюсь, будет иметь крупные последствия для нашего уважаемого Виктора Андреевича. Ох, как я на это надеюсь! Пускай бы ему как следует набили его наглую самоуверенную морду, ему бы это пошло на пользу».

Дверь дома распахнулась, на крыльце появился Майков, сказал что-то своим людям и сел в машину. Рыба забрался за руль, Простатит уселся рядом с ним, и Валерий видел, как автомобиль тяжело покачнулся и просел на рессорах, когда похожий на бегемота охранник взгромоздил на сиденье свою семипудовую тушу. Потом машина завелась, выбросив из выхлопной трубы облачко дыма, засверкала огнями и мягко покатилась в сторону ворот. Ворота открылись автоматически, из застекленной будки рядом с ними высунулся Хобот, помахал рукой и что-то прокричал. Потом ворота закрылись, и во дворе стало тихо, хотя свет повсюду горел по-прежнему.

«Правильно, – с горечью подумал Валерий, – чего стесняться в своем отечестве? Майкову не надо испуганно коситься на счетчик всякий раз, когда он включает лампочку над крыльцом. И потом, теми деньгами, что он у меня украл, можно очень долго оплачивать счета за электричество. Всю жизнь можно оплачивать. Суки! Ну, я вам устрою…»

Хобот некоторое время слонялся вокруг своей будки, дымя сигаретой и поддавая носком ботинка какие-то мелкие, невидимые издалека камешки, а потом, почесав затылок, махнул рукой и отправился в дом – надо полагать, смотреть футбол. Он был большой разгильдяй, этот Хобот, и при этом псих, каких мало. Попадись такому в руки – живым не уйдешь, забьет ногами до смерти. Но Валерий уже знал, что не попадется: Хобот, судя по всему, считал, что во дворе охранять нечего и что дом гарантирован от нападения уже одним фактом его, Хобота, присутствия в гостиной или, к примеру, на кухне. Точно, на кухне! Шарит, небось, по холодильнику, пользуясь отсутствием Майкова, французский коньяк ветчиной заедает…

Лукьянов сглотнул набежавшую слюну, встал, подхватил с травы рюкзак и, пригибаясь, перебежал от ручья к ближайшей группе колючих вечнозеленых кустов. Здесь он снова присел на корточки и посмотрел на дом. В одном из окон второго этажа Валерий увидел пляшущие цветные блики, которых раньше там не было. Так и есть, разгильдяй Хобот смотрел телевизор. Теперь можно было вообще не прятаться, но разогнуться и зашагать по двору в полный рост Валерий все-таки не рискнул.

Вскоре он уже был на пригорке, с которого в пруд низвергался построенный по его проекту и чуть ли не его руками водопад. А, пропади все пропадом! Здесь, во дворе, все было спланировано Валерием и построено под его непосредственным руководством. Этот красивый, ухоженный, со вкусом украшенный двор был персональным творением Валерия Лукьянова, его первым и пока единственным шедевром, за который он, как и многие гении в начале карьеры, не получил ничего, кроме угроз и унижений.

Присев за большим валуном, Валерий с усилием вытащил из горлышка бутыли притертую пробку. В нос ударила слабая, но хорошо различимая в напоенном ароматами цветения воздухе сероводородная вонь. Спохватившись, Лукьянов полез в рюкзак, достал толстые резиновые перчатки и натянул их на руки. Чего ему сейчас не хватало для полного счастья, так это облиться кислотой…

Он на минуту задумался, держа на весу тяжелую бутыль.

Все-таки деревья были не виноваты. Они отлично прижились, зацвели, и Валерий отчетливо различал исходивший от них тонкий цветочный аромат. Он кое-что понимал в садоводстве и отлично представлял себе, сколько труда было положено стариком Макарычем на то, чтобы вырастить эти необычные деревья. «Ну, тут уж ничего не попишешь, – подумал он. – Лес рубят – щепки летят. И потом, кто сказал, что людей за деревья убивать можно, а деревья за людей – нельзя? Эх, беда, беда… Сволочь Сова! Всего-то недельку я у него пожил, а уже начинаю рассуждать, как он. Скоро совсем христосиком деревенским заделаюсь, буду всем подряд щеку подставлять: давай, милый, не стесняйся, влепи как следует! Ты мне влепишь, а я тебе вторую щеку – будьте любезны… Только ручку не повредите, когда бить будете!»

Он наклонил бутыль и стал лить раствор кислоты в лунку под корнями драгоценной макарычевой черешни. Кислота маслянисто булькала и стремительно впитывалась в землю, запах сероводорода усилился. Слив в лунку чуть больше литра, Лукьянов перешел к следующему деревцу, потом еще к одному… Пять минут спустя все восемь черешен были тщательно удобрены раствором серной кислоты, что должно было погубить их за считанные дни, если не часы.

После этого Лукьянов, пригибаясь, добежал до забора, отделявшего участок Майкова от соседнего. Здесь росли какие-то кусты, и Валерий с удивлением обнаружил, что не может вспомнить, какие именно. Ничем особенным они не пахли, и определить их породу на ощупь ему тоже не удалось. «Вот так штука, – подумал он с изумлением. – Казалось бы, каждую травинку здесь должен знать, а вот поди ж ты – забыл, что это за кусты такие тут у него растут!»

Впрочем, это было неважно. Кусты оказались здесь очень кстати, прямо как по заказу. Валерий выплеснул под них остатки кислоты из бутыли, а бутыль бросил здесь же, небрежно затолкав ее под ближайший куст. Покончив с этим, он оглянулся на дом, убедился, что все спокойно, и, высоко подпрыгнув, ухватился руками за верхний край забора. Он подтянулся, перебирая по стене подошвами, а потом оттолкнулся и мягко спрыгнул обратно на землю. Переведя дыхание, Валерий посмотрел на забор и удовлетворенно кивнул: на беленых кирпичах даже в темноте хорошо различались смазанные полосы, оставленные его грязными подошвами.

Минуту спустя он уже полз обратно по трубе, сжимая в руке насквозь промокшие, сделавшиеся от воды жесткими, как жесть, лямки пустого рюкзака.

* * *

– Твари, – констатировал в заключение Илларион Забродов, сунул в зубы сигарету и принялся раздраженно вертеть колесико зажигалки, безуспешно пытаясь добыть огонь.

Сорокин дал ему прикурить, двигаясь, как обычно, с тяжеловесной медлительностью человека, дорожащего каждым мгновением отдыха, малейшей возможностью расслабиться хотя бы физически. Смотрел он при этом не столько на Забродова, сколько в стол, как будто видеть Иллариона в таком взъерошенном состоянии ему было неловко. Зато Мещеряков смотрел на Забродова искоса, с большим любопытством, изредка экономно затягиваясь сигаретой и недоверчиво щуря глаза.

Комната была освещена только настольной лампой, и загроможденные книжными полками углы тонули в полумраке.

На столе, в круге яркого света, лежала развернутая газета, пожелтевшая от старости. Газета выглядела довольно необычно, поскольку текст в ней был набран какой-то вязью. Неспособный к языкам Сорокин решил, что газета, наверное, арабская; Мещеряков же по этому поводу ничего не думал, поскольку отлично видел, что газета отпечатана на иврите. Газета заметно горбилась посередке, под нею явно что-то лежало.

Мещеряков на правах старого друга приподнял газету за уголок, заглянул под нее и присвистнул.

– Ото, – сказал он. – Прости, Забродов, но ты мне сейчас напоминаешь одного скорбного главою идальго из Ламанчи накануне его прославленного похода. Он, помнится, тоже начищал старинные латы перед тем, как отправиться в путь на своем Росинанте.

Забродов бросил на него быстрый косой взгляд, с шумом выпустил сигаретный дым через стиснутые зубы и снова затянулся – жадно, как после боя. Заинтригованный Сорокин тоже заглянул под газету и увидел разобранный на части семизарядный револьвер бельгийского производства. Плоская жестяная масленка, кусочек ветоши и шомпол были тут как тут, из чего следовало, что Забродов перед приходом полковников занимался чисткой личного оружия.

– Козырная какая штучка, – похвалил Сорокин. – А разрешение на нее у тебя есть?

– Да пошел ты, мент поганый, – огрызнулся Забродов. – Скажи лучше: ты выпить хочешь?

– А то, – обрадовался Сорокин смене разговора. – Мы, менты поганые, всегда готовы к этому делу. А у тебя есть?

– Нету, – ответил Забродов. – Я думал, ты принесешь.

– Тьфу, – сказал Сорокин. – Ты зачем меня вызвал – издеваться?

– Вы с семнадцатого года над народом издеваетесь, – сказал Илларион. – Можно и потерпеть пару минут.

Мещеряков шумно вздохнул и потушил сигарету.

– Ну вас обоих к черту, – он решительно встал. – Некогда мне слушать, как вы препираетесь, кому в магазин бежать.

Я на минутку заскочил, у меня совещание через полчаса.

– Привет совещанию, – равнодушно сказал Забродов.

Мещеряков остановился и снова внимательно вгляделся в лицо Забродова. Забродов, вопреки обыкновению, был небрит и непривычно мрачен. Полковник ГРУ Мещеряков никак не мог взять в толк, что до такой степени выбило из колеи обычно невозмутимого инструктора учебного центра спецназа все того же ГРУ Иллариона Забродова. Разбитая фара? Вряд ли. А что же тогда? Уж не история ли про садовника, которого избили за то, что не хотел продавать саженцы? Странно… Вокруг буквально каждый божий день происходят сотни подобных историй, даже более неприглядных. Что же теперь, из-за каждого сломанного ребра с ума сходить?

– Сорокин, – сказал он, – хочешь совет? Надень на этого типа наручники и запри в камере, пока не остынет. Что-то я его сегодня не пойму. Сдается как, что он намерен наделать глупостей, вот только непонятно, каких именно. Ты спроси у него, Сорокин, зачем он, не успев побриться, взялся револьвер чистить.

– На совещание опоздаешь, – напомнил Илларион.

– А в самом деле, зачем? – спросил Сорокин.

– Успокаивает, – признался Забродов. – Бритье раздражает, а чистка оружия, наоборот, успокаивает. Мытье посуды тоже успокаивает, но необходимого количества грязных тарелок я просто не успел накопить. Вот я и подумал: а не позвонить ли мне полковникам? Придут, принесут бутылочку, закусочку, напачкают, накурят, насорят, обгадят, как обычно, всю посуду в доме, а я потом полночи буду за ними убирать и успокаиваться, успокаиваться…

– Старый дурак, – сказал Мещеряков и снял со спинки стула свой пиджак. – Это, Илларион, уже признаки подступающего маразма. От безделья.

– Вот я и говорю: надо чем-нибудь заняться, – согласился Забродов. – Познакомь меня с этой своей потерпевшей из ботанического сада, Сорокин. Можешь представить меня кем угодно, хоть участковым инспектором. А то эти садоводы-любители, вилловладельцы, замкообитатели, архитекторы эти ландшафтные что-то слишком активно зашевелились.

– Ну так ведь сезон, – заметил Мещеряков, поправляя узел галстука.

– Вот именно, сезон. Самое время их немного укоротить, ветки им подрезать.

– Дорога ложка к обеду, – сказал наконец Сорокин, не принимавший участия в споре.

– Так я же об этом и говорю! – воскликнул Илларион.

– А я говорю о другом, – осадил его Сорокин. – Поздно, Забродов! Поздно ты спохватился. Этот поезд уже ушел.

– Что, поймали? – оживился Илларион.

– Поймали, – морщась, сказал Сорокин. – Кота за. гм.., хвост. Мертвое это дело, Забродов. Было мертвое, а теперь еще мертвее стало. Помнишь, ты говорил, что надо трясти директора ботанического сада?

– Я и сейчас готов это повторить, – сказал Илларион. – Я понимаю, конечно, что твоим орлам его трясти несподручно: ухватиться не за что. Но трясти надо. Хочешь, я тряхну?

– Ага, – с мрачной иронией сказал Сорокин, – давай.

Он как раз у себя дома. Можешь сейчас ехать, а можешь до утра подождать. Все равно он никуда не денется, будет лежать, как лежал. Правда, послезавтра ты его уже не застанешь. Послезавтра, чтобы с ним поговорить, придется довольно долго землю копать.

– Не понял, – строго сказал Забродов.

– А чего тут не понять? Я, видишь ли, рассуждал так же, как и ты: директор сада, даже если сам напрямую к этому делу не причастен, должен иметь хоть какие-то соображения на сей счет. К тому же очень мне не понравилось, как он себя вел при первой нашей встрече. Нервный он какой-то был, напуганный. Ну я и подумал: поеду-ка я к нему снова, припугну… Авось запаникует и что-нибудь с перепугу ляпнет.

– Не понимаю, – застегивая пиджак, брюзгливо проворчал Мещеряков. – Не понимаю, на кой черт тебе все это понадобилось. У тебя что, работы не хватает? Или ты такой энтузиаст своего дела, что тебе даже в свободное время на месте не сидится?

– Просто ты незнаком с моей тещей, – ответил Сорокин. – Потому и не понимаешь. Тебя бы на месячишко к ней в лапы, ты бы мигом покончил и с международным терроризмом, и с иностранной резидентурой, и вообще с чем угодно… Пилит и пилит, пилит и пилит: что там с моей Анечкой, ты ей помог или нет? От такого домашнего уюта, поверь, побежишь куда угодно, даже на работу.

– Давай о деле, – напомнил Илларион.

– А о деле, в общем-то, и говорить нечего. Ну, поехал я снова в ботанический сад, а там всеобщий траур по случаю безвременной кончины любимого директора…

– Вот и труп, – с непонятным удовлетворением произнес Забродов. – Что ж, этого следовало ожидать.

– Инфаркт, – остудил его энтузиазм Сорокин. – Обыкновенный обширный инфаркт. Умер прямо за рулем своей машины по дороге с работы.

– Повезло, – с завистью сказал Мещеряков. – Ни старости, ни боли, ни немощи… Ехал-ехал, а потом раз! – и приехал…

– Ты еще здесь? – удивился Илларион и снова повернулся к Сорокину. – Он что, был сердечником?

Сорокин пожал плечами, сдвинул в сторону газету и принялся задумчиво катать по столу барабан револьвера. Барабан тускло поблескивал в свете настольной лампы и тихо рокотал, постукивая гранями по полированному дереву.

– Все мы в некотором роде сердечники, – сказал полковник. – Кто из нас всерьез следит за своим здоровьем?

Единицы! А жизнь наша, между прочим, на девяносто восемь процентов состоит из стрессов." Но на кардиологическом учете он не состоял, я проверил.

– Ага, – сказал Илларион, – проверил-таки! Сам чувствуешь, что тут нечисто, правда?

– Как тебе сказать, – снова пожал плечами Сорокин. – Ну, чувствую, а толку-то? – Он взял барабан, поднес его к правому глазу и, прищурившись, посмотрел сквозь него на Забродова. – Тут бы любой почувствовал. Вот смотри, что получается. В ночь с двадцать девятого на тридцатое апреля из ботанического сада исчезает эта пресловутая яблоня, а на ее месте остается пенек. Беседина утверждает, что пенек от другого дерева, Егоров – это фамилия нашего усопшего – по этому поводу только разводит руками и всеми силами стремится поскорее замять дело. Первого мая пня уже нет, его выкопали и сожгли; седьмого мая Егоров приобретает подержанный «мерседес» девяносто шестого года, а десятого неожиданно умирает от инфаркта за рулем этого самого «мерседеса».

Волей-неволей напрашивается предположение, что Егорову сначала хорошо заплатили за яблоню – отсюда и «мерседес», – а потом организовали ему сердечный приступ, чтобы, упаси бог, не проболтался.

– Правду сказал я, шотландцы, – нараспев продекламировал Илларион, – от сына я ждал беды. Не верил я в стойкость юных, не бреющих бороды…

– Бред, – произнес Мещеряков который, оказывается, все еще был тут. – Опоздаю я из-за вас на совещание. Вы тут занимаетесь интеллектуальным онанизмом, а я слушаю, как дурак. Было бы из-за чего огород городить! И потом, все, что вы тут наплели, абсолютно недоказуемо. Да и предположения ваши, честно говоря, вилами по воде писаны.

– Сорокин, – сказал Илларион, – нам тут нужны скептики и нигилисты?

– Вряд ли, – отозвался Сорокин. – Мы сами скептики и нигилисты. Нам бы парочку энтузиастов, мы бы горы свернули, а скептиков возле каждого пивного ларька навалом.

– Слыхал? – сказал Илларион Мещерякову. – Поезжай на свое совещание, скептик, а мы тут уединимся и продолжим занятия, как ты выразился, интеллектуальным онанизмом.

– Извращенцы, – брезгливо морщась, объявил Мещеряков и гордо удалился.

Сорокин дождался, пока щелкнет замок входной двери, закурил и, прищурившись, посмотрел на Иллариона.

– Слушай, – сказал он, – что это с тобой? С чего это ты так землю роешь? Раньше я за тобой такого рвения не замечал. И такой чувствительности, кстати, тоже. Честное слово, на тебя смотреть неудобно.

– Наверное, я действительно старею, – задумчиво произнес Забродов. Он не шутил, не ерничал и не разыгрывал Сорокина, и от этого полковнику стало как-то не по себе. – Старею… Раньше я действительно как-то не обращал на все это внимания. Мир устроен так, как он устроен, и нам его не переделать – вот как я думал раньше. А теперь… Не знаю.

Ну, не знаю! Обидно мне как-то стало, как будто это меня самого унизили. Четверо здоровенных жлобов на новеньком джипе, с пистолетами… Им бы банки грабить, от охраны отстреливаться, а они мордуют семидесятилетнего старика, ребра ему сапогами пересчитывают… У меня от этого прямо мороз по коже. Не знаю почему.

– А я тебе скажу почему, – медленно проговорил Сорокин. Он взял в руки револьвер, приставил дуло к губам, выпустил в него сигаретный дым и посмотрел, как он выходит с другого конца. – Это очень просто, и старость тут ни при чем. Ты ведь раньше и дома-то почти не бывал. Лет с семнадцати в казарме жил, верно? То есть всю свою сознательную жизнь ты провел как бы на другой планете, и теперь тебе все здесь дико, все непривычно, все устроено не так, как надо бы… Что, не правда? Ты кадровый военный, и тебе непонятно, почему, когда противник отлично виден и даже не просто виден, а нагло лезет на рожон, его нельзя быстро и эффективно прижать к ногтю.

А тут еще эта вечная проблема разделения людей на своих и чужих…

– Я тут недавно смотрел по телевизору детектив, – сказал Забродов, неторопливо закуривая новую сигарету. Уголки его губ скорбно опустились книзу, лицо выглядело непривычно грустным и каким-то расслабленным, словно он утратил способность контролировать напряжение лицевых мускулов. – Так вот, там один маньяк охотился на преступников – воров, убийц, сутенеров, жуликов всяких… Выслеживал их и убивал, аргументируя это тем, что мир от его действий становится чище и лучше. А за ним, в свою очередь, гонялся честный полицейский, который считал, что наказывать преступников надлежит исключительно по закону. Вот ты, Сорокин, мент сравнительно честный, ответь: кто из них прав? Авторы фильма, судя по концовке, считают, что прав полицейский. А ты как думаешь?

– Я, наверное, плохой мент, – устало сказал Сорокин. – Или, как ты выразился, поганый. Понимаешь, авторы твоего детектива, конечно, правы. Теоретически. Закон для того и придуман, чтобы всем было хорошо. Каждый понимает это «хорошо» по-своему, и закон как раз и должен приводить эти разнородные представления к общему знаменателю. И в идеале моя работа должна сводиться к тому, чтобы заставить жить по закону всех, от президента до безработного. Может, так оно и будет лет через сто, – Черта с два, – вставил Забродов.

– Ну, пускай через двести. Но мы-то живем сейчас.

– То есть ты считаешь, что прав убийца?

– Да нет, конечно. Слушай, а нам обязательно нужно это обсуждать? Не стану скрывать, у меня имеются на этот счет кое-какие мысли, но излагать их я не хочу. Просто потому, что не вижу в этом смысла. Странно это все: чувствуешь одно, думаешь другое, говоришь третье, а делать приходится четвертое.

– Согласен, – сказал Забродов. – Давай выпьем… Ах да, выпить-то и нечего! Может, кофе?

– На ночь? – усомнился Сорокин.

– Тогда чаю…

– Меня дома ждут, – сказал Сорокин. – Волнуются, наверное, – он посмотрел на Иллариона и болезненно сморщился. – Перестань киснуть, Забродов. Далось тебе это дело! И потом, с чего ты взял, что между кражей яблони из ботанического сада и этим твоим избитым стариком садовником существует связь?

– Прямой связи может и не быть, – сказал Илларион. – Но, согласись, это дела одного порядка. Кто-то захотел посадить на своих шести сотках что-то этакое, чего ни у кого нет, и ради удовлетворения своей прихоти спокойненько прошелся по головам. Впрочем, насчет шести соток я, пожалуй, погорячился. Какие там сотки! Тут, скорее всего, речь идет о гектарах. Сидит, понимаешь, этакий латифундист в своем имении и отдает приказы: а подать мне морозоустойчивую черешню! Или, к примеру, молодильное яблочко… Кстати, ты знаешь, что по-латыни слова «яблоко» и «зло» пишутся одинаково – «malum»?

– Ну?! – удивился Сорокин. – Странно. Что им, алфавита не хватило?

– Не знаю, – сказал Илларион. – Была, наверное, какая-то причина, – он вздохнул. – Так, говоришь, дело гиблое? Тогда познакомь меня с этой интеллигентной пострадавшей, Бесединой. Тебе ведь теперь все равно, верно?

Сорокин медленно кивнул, в глубине души начиная жалеть о том, что рассказал Забродову о происшествии в ботаническом саду. Полковник был опытным человеком и давно научился загодя предчувствовать неприятности. Сейчас его предчувствия выросли и окрепли, почти превратились в твердую уверенность;

Глава восьмая

В то утро, если можно назвать утром двенадцатый час дня, папу Мая подвело взрывоопасное сочетание горячего темперамента с выпитой накануне водкой. Это сочетание подводило русских людей с того самого дня, как они научились гнать спирт из всего, что бродит, и продолжает подводить до сих пор с удручающей регулярностью.

Словом, накануне вечером папа Май основательно проигрался в казино, спустив там больше десяти тысяч долларов.

Потеря эта была не то чтобы глобальной или убийственной, но достаточно ощутимой. Папа Май расстроился и от расстройства основательно приналег на спиртное, так что по прибытии домой его пришлось выгружать из машины совместными усилиями троих охранников. Проснувшись поутру, папа Май, естественно, чувствовал себя как шахтер, только что выбравшийся из заваленной, наполненной угарным газом шахты. Стеная и охая, он добрел до бара, трясущейся рукой плеснул в стакан на два пальца коньяку и, кривясь, опрокинул его в рот, как лекарство.

Немного придя в себя, он принял душ, переоделся и кое-как спустился во двор – подышать свежим воздухом и полечить растрепанные нервы красивым видом. О том, чтобы ехать в офис, не могло быть и речи. В данный момент папа Май выглядел не как преуспевающий бизнесмен, а как разбойник с большой дороги, всю ночь пропивавший награбленное. Душ немного поправил дело, но появляться в таком виде на люди все равно было еще рановато.

На свежем воздухе было хорошо, даже замечательно, разве что солнце светило чересчур ярко да птицы щебетали так, что их чириканье отдавалось у папы Мая прямо в воспаленном мозгу. Он с трудом доковылял до полотняного навеса, недавно установленного на изумрудной траве английского газона, и со вздохом облегчения опустился в пластиковое кресло. Отзывчивый и сердобольный Простатит, переваливаясь на ходу, как бегемот, принес ему банку холодного пива. Сгоряча папа Май наорал на Простатита – дескать, он культурный человек, а не алкаш какой-нибудь, чтобы с утра пораньше жрать пиво, – но от собственных воплей у него так разболелась голова, что он замолчал на полуслове, вырвал из огромной, как подушка, лапищи Простатита запотевшую жестянку, вскрыл ее трясущимися пальцами и осушил в три огромных глотка.

– Слушай, Простатит, – сказал он и длинно, с удовольствием рыгнул. – Ты когда-нибудь задумывался о том, что много денег – это местами не так хорошо, как кажется? Бабки – они вроде надувного матраса. Когда их нет, ты тонешь, а когда их слишком много, они тебя выталкивают наверх, даже если ты этого не хочешь. Начинается какой-то геморрой: ходи так, говори то, общайся с этим и не общайся с тем… Пива не пей, это дурной тон…

– Да ты не убивайся так, папа, – сочувственно сказал Простатит. – Послал бы ты их всех на хрен! Чего себя-то мордовать?

– Ага, послал, – саркастически проворчал Майков, массируя ноющие виски. – Послать не проблема. А дальше что? Обратно на авторынок, палеными тачками торговать?

Ты в школе-то учился? Помнишь, как классик сказал: нельзя жить в обществе и быть свободным от общества. Во! Умный мужик был.

– Это кто же? – заинтересовался Простатит.

– А хрен его знает. Пива больше нет?

Простатит хитро улыбнулся и извлек из кармана своих необъятных брюк еще одну жестянку. Майков с подозрением покосился на банку. Ему хотелось сказать, что в культурных домах пиво подают на подносе, а не вынимают из кармана или, к примеру, из ширинки, но он промолчал – не столько из деликатности, сколько из-за того, что ему было лень ворочать языком. Он взял жестянку, поддел ногтем жестяное колечко на крышке и потянул. Пиво зашипело и полезло наружу. Майков слизал пену и стал пить, на этот раз медленно, никуда не торопясь, растягивая удовольствие. Тупая ноющая боль в висках и затылке понемногу отступала, сменяясь ощущением давления – тоже не слишком приятного, но, по крайней мере, безболезненного. Мутная пелена перед глазами мало-помалу поредела и рассеялась, и папа Май задышал ровнее.

– Жениться мне надо, – доверительно сообщил он Простатиту. – А то все так и норовят на бабу подловить, как будто я с необитаемого острова приехал. Ну, и для солидности, опять же… У тебя нет на примете подходящей телки, пузан?

Только чтобы не твоей комплекции, а как положено – ноги, там, талия и все прочее…

И он нарисовал в воздухе руками некую фигуру, отдаленно напоминающую восьмерку или гитарную деку. Простатит угодливо осклабился.

– Надо поискать, – сказал он.

– Брось, брось, – махнул в его сторону пивной банкой Майков. – Расслабься, я пошутил. А то ведь и вправду найдешь какую-нибудь лахудру да и женишь меня на ней, пока я спать буду… Слушай, а что это с нашими деревьями? С них правда лепестки осыпались или это у меня с бодуна в глазах темно? Ночью, что ли, ветер был?

– Где? – всполошился Простатит. – Не было ветра, Андреич, и града не было… Сходить проверить?

– Сходи, братан, – сказал Майков, – проверь. Хрен их знает, эти черешни, чего им не хватает. Может, они заболели, так надо тогда этого вызвать, как его… Ну, не ветеринара, а как он называется? Чтобы подлечил, в общем.

– Так не бывает таких докторов, – неуверенно возразил Простатит. – Или бывают?

– Как это не бывает? – возмутился Майков. – А чего тогда делать, если дерево сохнет? Рубить, что ли, на хрен?

Так за него же баксами плачено!

Простатит не стал напоминать ему о том, чем именно было заплачено за эти черешни. По правде говоря, добродушный Простатит до сих пор считал, что с тем стариком можно было обойтись помягче. Это все Хобот, черт бы его побрал, вечно у него кулаки чешутся…

Тяжело переваливаясь на ходу, Простатит пошел к пруду, над которым, на пригорке, росли высаженные в кажущемся беспорядке черешни. Уже с полпути он увидел, что с черешнями действительно что-то не так. Вся земля у их корней была, как снегом, усыпана опавшими лепестками, да и сами деревья выглядели как-то странно, будто и впрямь захворали. Простатит ускорил шаг и через минуту уже озабоченно разглядывал желто-коричневые, мертвые, свернувшиеся в трубочку листья.

– Папа! – крикнул он, обернувшись к навесу. – Андреич! Иди сюда, тут правда какой-то геморрой!

Майков подошел к нему и принялся осматривать заболевшие деревья с таким видом, словно что-то в этом понимал.

Впрочем, понимать тут было, по большому счету, нечего: даже такой, с позволения сказать, специалист, как Простатит, прекрасно видел, что деревья погибают – уже, считай, погибли.

Еще день, и листья с них опадут, а еще через неделю тонкие ветки станут сухими и ломкими, как хворост. Да они и будут хворостом, пригодным отныне разве что на растопку камина.

– Блин, – сказал папа Май сквозь зубы. – Это какая-то хрень, понял? Так не бывает, чтобы вчера деревья стояли, как огурчики, а сегодня взяли и сдохли ни с того ни с сего. И, главное, все сразу, хором. Черт меня дернул связаться с этим гребаным садоводством!

Простатит дипломатично промолчал, хотя под последним заявлением Майкова готов был подписаться обеими руками сразу. Глядеть на деревья ему было скучно, и, пока Майков, цедя сквозь зубы грязные ругательства, бегал, как ошпаренный, вокруг своих драгоценных черешен, Простатит от нечего делать глазел по сторонам.

– Гляди-ка, Андреич, – сказал он вдруг, – а вон там, под забором, куст пожелтел. Может, это, в натуре, какая-нибудь эпидемия? Жучок какой-нибудь или тля…

– Сам ты тля толстопузая, – огрызнулся Майков. – Где ты видишь хотя бы одного жучка? Ну где? Погоди-ка…

Куст, говоришь? Где?

Простатит показал где и торопливо заковылял за Майковым, который помчался к забору с такой прытью, будто его хорошенько ткнули шилом пониже спины.

Один из высаженных вдоль забора кустов и впрямь увял за одну ночь, как по волшебству. Кое-где на листьях еще виднелись зеленые пятнышки, окруженные желто-коричневыми ободками. Они напоминали физическую карту: зеленая низина, затем желтое плоскогорье и, наконец, темно-коричневые горы. Майков зачем-то сорвал один из таких листков, растер его между пальцами и понюхал.

– Ни хрена не понимаю, – растерянно признался он. – В натуре, как будто ночью кислотный дождь прошел.

– Если бы дождь, все бы завяло, – резонно возразил Простатит. – И трава тоже.

Ему было скучно и хотелось есть. Впрочем, есть ему хотелось всегда, независимо от времени суток и обстоятельств.

– У, мать твою! – выругался Майков и в сердцах пнул мертвый куст ногой.

В глубине куста что-то глухо звякнуло, и на лужайку лениво выкатилась узкогорлая двадцатилитровая бутыль – пыльная, захватанная, с остатками какой-то маслянистой жидкости на дне.

– Это чего? – не понял Майков.

– А я знаю? – растерянно ответил Простатит.

Майков набрал в грудь побольше воздуха, но покосился на забор и с шумом выпустил воздух наружу. Орать на весь поселок, вынося сор из избы, не хотелось.

– А кто должен знать? – спросил он со зловещим спокойствием. – Кто здесь охранник – ты или я? Кто кому бабки платит? И, главное, за что? А если бы это бомба была?

Крыть было нечем. Простатит тяжело опустился на корточки, поднял из травы бутыль, поднес горлышко к носу и осторожно втянул ноздрями воздух. Его щекастое лицо перекосила гримаса отвращения, он быстро отодвинул от себя бутыль и повернул голову к Майкову.

– Кислота, Андреич, – сказал он. – По-моему, серная.

В таких вот бутылках на предприятиях электролит для аккумуляторов держат, я видал. По-моему, твоим черешням кто-то помог загнуться.

– Я даже знаю кто, – медленно проговорил Майков, остановившимся взглядом изучая грязные отпечатки ног на беленой штукатурке забора. Судя по этим отпечаткам, кто-то не так давно перемахнул через забор, направляясь с участка папы Мая во двор к Алфавиту. – Вот пидор старый, совсем ополоумел на почве садоводства!

Простатит сделал испуганное лицо, вопросительно поднял густые брови – так, что они почти слились с низкой линией волос на лбу, и ткнул большим пальцем в сторону забора.

– Да, да, – неприятным скрипучим голосом сказал Майков, – так точно! Знаешь, какой самый страшный зверь на свете? Жаба! Она, падла зеленая, столько народу передушила, что и не сосчитать. Не понравилось ему", что у меня черешни есть, а у него нету. Урод, блин! Я ж хотел эти черешни по осени ему подарить, на хрен они мне нужны-то, в натуре…

Ну, сука, ну держись! Я не посмотрю…

– Андреич, – просительно сказал Простатит, – может, не надо? Уж больно сосед у нас авторитетный… Стоит ли связываться?

– Что? Авторитетный?! – дико вытаращив глаза, заорал на него папа Май. – Кто авторитетный?! Авторитет хренов выискался! Какой он, в жопу, авторитет, если ночью на чужих участках крысятничает? Да его на зоне за такие дела в два счета опустили бы! Авторите-е-ет… Я таких авторитетов раком ставил и ставить буду! Если он ведет себя как сявка, значит, с ним и разговаривать надо, как с сявкой, понял?

А ну пошли!

На крики из дома выскочил Хобот, и ему тут асе пришлось об этом пожалеть. Папа Май мигом припомнил, кто охранял двор минувшей ночью, схватил Хобота за галстук, отбуксировал его сначала к погибшим черешням, потом к забору и, наконец, окончательно разойдясь, пару раз чувствительно ткнул Хобота в этот забор его знаменитым носом. Хобот не сопротивлялся: в гневе папа Май вел себя еще почище, чем сам Хобот со своей справкой, и с ним лучше было не связываться.

– Да ладно, Андреич, – сказал он, шмыгая разбитым носом и осторожно промокая кровь носовым платком, – ну чего ты, в натуре? Я ж не виноват, что у тебя двор такой здоровенный! Разве в одиночку за всем уследишь? Кто ж думал, что к нам, блин, от соседей полезут. Это ж беспредел какой-то!

Хорошо, что у нас сортир в доме, а то бы они туда еще дрожжей набросали, чтоб веселее было.

– Дрожжей, – противным голосом передразнил его Майков и, не удержавшись, съездил Хобота по уху. Хобот молча скривился и схватился за ушибленное место. – Пошли к нему, разобраться надо!

Хобот мигом отнял ладонь от уха, подобрался и расплылся в нехорошей хищной улыбке. Зубы у него были выпачканы кровью, и Хобот сейчас здорово смахивал на упыря. Он мгновенно позабыл и о боли, и о нанесенной ему Майковым обиде: слово «разборка» действовало на него так же, как звук боевой трубы действует на старого кавалерийского скакуна. Хоботу было плевать, с кем клеить разборки, и то, что сосед Майкова по участку был вором в законе, ему было до фонаря.

По пути они выудили из гаража благоразумно скрывавшегося там Рыбу и через две минуты уже барабанили в ворота усадьбы Букреева.

В калитке открылось окошечко, и в нем появилась хмурая физиономия охранника.

– Что? – лаконично и не очень приветливо осведомился он.

– – Открой-ка, браток, – сдерживаясь, сказал ему Майков, – нам с твоим хозяином поговорить надо.

– Его нет, – ответил охранник. – Будет дня через два.

Передать что-нибудь?

– Смылся, сука, – злорадно прошептал над ухом у Майкова воинственный Хобот и вышел вперед. – Открывай, брателло, – сказал он. – Хозяина нет, так мы с тобой побазарим.

– Не о чем мне с вами базарить, мужики, – сказал охранник.

– Это как сказать, – возразил Хобот и, хорошенько прицелившись, засветил охраннику кулаком в переносицу – прямо через окошко, очень точно и, судя по звуку, очень сильно.

Вероятно, он рассчитывал, опрокинув охранника, просунуть руку в окошко, нащупать замок и отпереть калитку, но вышло все немного иначе. Пока Хобот тряс в воздухе отшибленной кистью и матерился сквозь зубы, окошко вдруг закрылось.

– Ни хрена себе, – удивился Хобот и перестал махать ушибленной рукой. – Он что, каменный?

Тут лязгнул засов, калитка распахнулась, и охранник шагнул на улицу. Это был уже знакомый Майкову двухметровый амбал. Одет он был в просторные спортивные шаровары, белые кроссовки и черную майку без рукавов – такую, какие любят носить культуристы. Майка эта позволяла всем желающим насладиться зрелищем великолепно развитой мускулатуры, которая была сплошь покрыта черно-синей вязью татуировок. На левом плече, на самом видном месте, у охранника была искусно вытатуирована голова свирепого на вид быка, и Майков некстати вспомнил, что у блатных каждая татуировка что-то означает, вроде как нарукавная эмблема у военных. Бык – это боец, не в переносном смысле, а в самом прямом, первозданном, так сказать…

Двухметровый бык не стал вступать с гостями в переговоры. Он, верно, и впрямь был сделан из камня или из какого-то другого не менее прочного материала. Во всяком случае, мастерский удар Хобота не оставил на его гладко выбритой физиономии ни малейшего следа. Папа Май как раз пытался понять, как это могло получиться, когда бык начал действовать.

Начал он, как и следовало ожидать, с Хобота. От его удара носатый охранник Майкова мигом потерял всякий интерес к разборке, пролетел пару метров по воздуху, очень неловко приземлился на спину, медленно, с большим трудом перевернулся на бок и, судя по всему, уснул.

У всех остальных, в том числе у папы Мая, при виде этого полета сразу пропала охота драться и вообще выяснять отношения. Беда, однако, заключалась в том, что бык уже не спрашивал, хотят они драться или не хотят. Вся баталия заняла не более десяти секунд, и только Простатита быку пришлось ударить дважды – один раз в солнечное сплетение и еще раз – в ухо. Лежавшему на земле в позе зародыша Майкову показалось, что поначалу бык хотел ударить Простатита в челюсть, но в последний момент, похоже, пожалел коллегу и не стал укладывать его в больницу. Хватило и удара в ухо: громадный Простатит, казавшийся рядом со своим противником каким-то маленьким и сморщенным, будто враз усохшим, покачнулся на ослабевших ногах, закатил глаза и медленно, очень неуклюже опрокинулся на спину, задрав к небу плохо выбритую, синеватую от проступающей щетины тяжелую челюсть.

– Козлы, – сказал бык. Он даже не запыхался.

Потом послышался звук презрительного плевка и лязг закрывшейся калитки. Только после этого папа Май сел и принялся осторожно ощупывать себя руками в поисках повреждений. Ребра с левой стороны неприятно ныли. Они явно были основательно ушиблены, но, кажется, не сломаны. Пиджак на локте оказался разорванным, рукав рубашки под ним потемнел от пыли, но крови почти не было, и Майков вспомнил, что, падая, проехался локтем по земле. Хорошо хоть, что не по асфальту…

Он посмотрел на ворота. Ворота были закрыты и заперты наглухо. Над ними висела прямоугольная коробка следящей видеокамеры, и глаз объектива смотрел, казалось, прямо на папу Мая. Майков помотал головой и огляделся по сторонам. Его люди лежали вокруг в странных позах. Рыба и Простатит слабо шевелились, Хобот не подавал признаков жизни, и только как следует приглядевшись, папа Май заметил, что он дышит.

"Отлично, – подумал папа Май. – Просто превосходно!

Называется, разобрались. Сука Хобот! Вечно сует свои ручонки куда не надо. Что ж теперь делать-то? С блатными воевать? Хороша будет война, нечего сказать. Минуты две провоюем, не больше. Эк меня угораздило! И Алфавита нет, пожаловаться некому, не с кем поговорить по-человечески. Если так дальше пойдет, то я, пожалуй, до его возвращения просто не доживу. Уделают меня его ребятишечки, а когда Алфавит за это с них спрашивать начнет, так прямо ему и скажут: сам, мол, полез, первый, ворота хотел штурмом взять… Что делать, а? Вот лажа-то, вот позорище!"

Он с трудом поднялся на ноги и, хромая, поковылял к калитке. Окошечко распахнулось раньше, чем он успел в него постучать, и оттуда высунулся вороненый, масляно отсвечивающий ствол помпового ружья, показавшийся Майкову широким, как магистральная канализационная труба. От этой смертоносной железки неприятно пахло оружейным маслом и металлом.

– Алло, – сказал Майков чуть ли не в самое дуло, – хорош быковать. Я, в натуре, поговорить пришел.

– Ты уже, по-моему, поговорил, фраерок, – послышалось из-за калитки. – Хилял бы ты отсюда, пока я тебе ноги не прострелил.

– Ты знаешь, кто я? – мысленно скрипнув зубами от небывалого унижения, агрессивно спросил Майков. – Алфавит тебе яйца твои бычьи оторвет за то, что ты сделал.

Тут он вспомнил, что черешни были загублены, скорее всего, по прямому указанию Букреева, и окончательно растерялся. Это что, какая-то провокация? Может быть, Алфавит именно этого и хотел – чтобы папа Май сам пришел сюда просить пулю? Но зачем?! Подгрести под себя фирму? Чушь собачья, это невозможно, а главное – совершенно не нужно Букрееву.

Ведь он для того и связался с Майковым, для того и предложил ему партнерство, чтобы, оставаясь в тени, заставить работать свои грязные деньги.

– Слушай, земляк, – сказал он в окошко, аккуратно, одним пальцем отводя в сторону дуло помповика, которое тут же вернулось на место. – Непонятка вышла, въезжаешь? Мне действительно нужно было поговорить, разобраться…

– С кем разбираться хочешь, фраер? – пробасил из-за калитки охранник. – Много на себя берешь. Алфавиту с тобой разбираться не в уровень, а со мной ты, по-моему, уже разобрался. Мало показалось?

– Да пошел ты, – снова начиная выходить из себя, процедил папа Май. – Было бы с кем разговаривать, а то – бычара безмозглый… Погоди, вот вернется Букреев, он тебя научит с людьми разговаривать, волчина ты лагерный…

В ответ раздался красноречивый лязг затвора. Услышав этот звук, Майков решил не перегибать палку, демонстративно плюнул на землю, повернулся и, все еще прихрамывая, зашагал в сторону своего дома. Позади, на почтительном расстоянии, Рыба и Простатит волокли под руки Хобота, который еще не мог идти самостоятельно, но уже во всеуслышание грозился прострелить охраннику Букреева его дубовую башку.

Никто из участников инцидента не обратил внимания на Валерия Лукьянова, который сидел в кустах на другой стороне дороги и от души наслаждался, наблюдая за развитием событий в театральный бинокль. Досмотрев спектакль до конца, Валерий покинул укрытие и не спеша зашагал к автобусной остановке, думая о том, что это было хорошо, но.., мало.

И он таки знал способ продлить удовольствие – или думал, что знал.

* * *

Все-таки она была чертовски хороша – и вечером, при настольной лампе, и ночью, при луне, и сейчас, при ярком солнечном свете, беспрепятственно вливавшемся в недавно отмытое до скрипа окно. Илларион изо всех сил притворялся спящим, наблюдая за ней через частую сетку ресниц и не забывая глубоко, ровно дышать.

Двигалась она тихо, явно стараясь не разбудить его, и от этого ее движения были особенно плавными и грациозными.

Когда она надела юбку, Илларион подавил вздох. Не то чтобы в юбке она стала хуже, но Забродов все равно испытал неприятное ощущение потери. Не так уж часто ему теперь приходилось видеть обнаженные во всю длину женские ноги, и очень не хотелось думать о том, что, чем дальше, тем реже ему будет выпадать такая возможность. Разве что по телевизору или, скажем, в кабаре. Ну, и еще на пляже. А здесь, в этой квартире, – вряд ли, вряд ли… Конечно, можно будет жениться на даме предпенсионного возраста, но вряд ли разглядывание ее ног доставит ему такое сильное удовольствие, ради которого стоило бы пожертвовать своей холостяцкой свободой…

"Старый хрыч, – подумал он, всхрапывая и для убедительности сонно причмокивая губами. – Девчонке двадцать девять лет, у нее беда, она к тебе за помощью пришла, а ты?

Ты что сделал, сластолюбец на пенсии? Не стыдно тебе?"

Он старательно проанализировал свои ощущения и понял, что нет, не стыдно. Наоборот, при воспоминании о вчерашнем вечере и последовавшей за ним ночи все тело наполнялось приятным теплом, исходившим откуда-то изнутри, из точки, расположенной в районе солнечного сплетения, как будто там и впрямь завелось микроскопическое солнце. Жить с солнцем под диафрагмой было приятно, но как-то непривычно. Илларион вспомнил, что раньше с ним такое случалось частенько и было, помнится, в порядке вещей, а теперь, пожалуйста, успел отвыкнуть…

"И правильно, – подумал он, – и не надо заново привыкать, потому что это все равно скоро пройдет. Раньше проходило, и теперь пройдет, причем намного быстрее, чем когда-то.

А когда к этому привыкнешь, а оно вдруг возьмет и пройдет, сразу почувствуешь нехватку чего-то важного, необходимого.

Это как с телевизором. Веками люди без него обходились, а попробуй-ка теперь отнять у обывателя его ящик! Да он же тебя зубами загрызет, а если не получится, впадет в депрессию, потому что не знает, как; ему без телевизора жить и что ему без телевизора делать…"

Сравнение женщины, которая сейчас расчесывала перед зеркалом свои густые каштановые волосы, с телевизором показалось Иллариону, мягко говоря, странным, притянутым за уши. Он поискал другое, не нашел и мысленно махнул рукой: надо будет – само найдется.

Причесавшись и наскоро подмазав губы, она принялась что-то искать на заваленном, по обыкновению, книгами, газетами, какими-то антикварными безделушками и прочим мусором столе. Илларион удивленно приподнял брови – опять же, только мысленно – и звучно всхрапнул. Женщина вздрогнула, покосилась на него через плечо, слабо улыбнулась и возобновила свои поиски. Наконец она нашла то, что искала, – вывалившийся из датированного началом восемнадцатого века светского романа пожелтевший титульный лист, который Илларион все собирался, но так до сих пор и не удосужился вставить на место. С одной стороны титульный лист был чистым, и это, похоже, было именно то, что требовалось женщине. Поискав глазами, она нашла керамический стакан с ручками и карандашами, схватила первое, что подвернулось под руку, пристроила лист поудобнее и, закусив губу, задумалась над первой фразой, которую собиралась написать.

– Этой бумажке без малого триста лет, – сказал Илларион. – Подумай, так ли важно то, что ты намерена на ней написать? Может быть, лучше словами?

Она вздрогнула и выронила ручку. Это была именно ручка, а не карандаш, и Илларион понял, что вмешался вовремя.

Он сел на кровати, обхватив руками колени, и положил подбородок на кулаки.

– Разве можно так пугать людей? – спросила Анна, держась рукой за грудь в районе сердца.

– Прости, – подпустив в голос побольше раскаяния, сказал Илларион. – За тобой было очень приятно наблюдать, но потом я понял, что ты намерена уйти не попрощавшись, и решил, что так не годится.

– А как годится? – спросила она.

Вопрос прозвучал серьезно, и Забродов понял, что его шутливый тон сочли неуместным. Смотрела она тоже серьезно, слегка наклонив голову. Глаза у нее были карие, очень красивые и выразительные, но при этом какие-то печальные.

«Что ж ты, милая, смотришь искоса, низко голову наклоня? – вспомнил Забродов. – Черт, зарядку я проспал. Ладно, тут уж ничего не попишешь. Будем разлагаться дальше – и морально, и физически».

Он протянул руку, взял с тумбочки сигареты и закурил, делая вид, что обдумывает ответ. Курить натощак было приятно, но как-то странно, едва ли не боязно. Так, наверное, чувствовал себя Адам, с аппетитом уплетая поднесенное ему Евой яблоко. «Проклятье, – подумал Илларион, – опять яблоки в голову лезут! Помешался на яблоках, как отец Федор на стульях генеральши Поповой!»

– Очень просто, – ответил он на ее вопрос. – Так, как это делают все нормальные люди. Попить кофейку, выкурить сигаретку, поболтать, чмокнуть мужчину в небритую щеку, а уж потом идти.

– А не рановато для семейной идиллии?

– Какая там идиллия, – махнул рукой Забродов. – Из меня семьянин, как из бутылки молоток. Я тебя, часом, не обидел? Какая-то ты сегодня.., ершистая. Совсем не та, что вчера.

– Хуже?

– Просто не такая. Погоди, сейчас я встану, сварю кофе, и все сразу сделается намного проще.

– Я на работу опоздаю, – сказала она.

– Во-первых, тут совсем недалеко, – возразил Забродов, в темпе выбираясь из-под одеяла и натягивая штаны. – А во-вторых, я тебя на машине отвезу. Знаешь, какая у меня машина? Ого! Одноглазый Джо, гроза бездорожья. – А почему одноглазый?

Она уже улыбалась – слабо, нерешительно, но все-таки улыбалась. «Лиха беда начало», – подумал Илларион.

– А потому, что второй глаз ему выбил один чокнутый ботаник. Из обреза. Вы, ботаники, странный народ. Вам деревья дороже людей.

– Деревья никому не приносят вреда, – сказала она.

Сказала, опять же, серьезно, почти торжественно, как будто намеревалась защищать свои деревья от посягательств Забродова до последней капли крови и хотела, чтобы он, Забродов, об этом ее намерении знал. Да так оно, наверное, на самом деле и было. – Только пользу. Они беззащитны, они красивы, и они никогда, ни при каких обстоятельствах не болтают глупостей.

Илларион в последний раз затянулся сигаретой и с облегчением ткнул длинный бычок в пепельницу. Все-таки курить натощак было противно. С утра пораньше он привык активно двигаться: делать зарядку, убирать постель или, к примеру, готовить завтрак, и свисающий с нижней губы чинарик мешал ему, как прикованное к ноге каторжника чугунное ядро.

Забродов знавал людей, которые не выпускали сигарету из зубов двадцать четыре часа в сутки и превосходно себя при этом чувствовали. Это было делом привычки – привычки, которой Илларион Забродов по здравом размышлении решил не обзаводиться.

– Пошли на кухню, – скомандовал он, оставляя в стороне спор о сравнительных качествах людей и деревьев. – Сейчас я быстренько сварю кофе, и поедем.

– А может быть, я все-таки пойду? – с сомнением спросила она. – Не хотелось бы лишний раз затруднять гостеприимного хозяина.

Илларион остановился в дверях кухни и покосился на нее через плечо. Что-то тут было не так. Кажется, обращаясь к нему, она старательно избегала личных местоимений, как будто сомневалась, говорить ему «ты» или «вы». «Хорошенькое дело, – подумал он с беспокойством. – Что бы это могло означать? И ведь напрямую не спросишь…»

– Никаких «пойду», – решительно сказал он, зажигая газ. – Прежде всего потому, что мне тоже надо наведаться в ботанический сад. Делать мне там, наверное, уже нечего, но начинать все равно нужно оттуда. От печки, так сказать.

И, кстати, мне можно говорить «ты». Или просто Илларион.

Это, по-моему, легче, чем всякий раз ломать голову, изобретая безличные предложения.

Она вспыхнула и закусила губу. Пару секунд Илларион с любопытством разглядывал ее опущенную голову, а потом отвернулся к плите и стал караулить кофе. Похоже было на то, что своим отпущенным вскользь замечанием он угодил прямиком в больное место. Но откуда ему было взяться, этому больному месту?

«Вот тебе и еще один аргумент против случайных связей, – подумал он, подавляя в себе желание закурить. – Вечером всем всегда все ясно и понятно, ночью все становится еще яснее, а утром приходится гадать, что за человек лежит рядом с тобой в постели, как с ним разговаривать и даже как к нему обращаться».

– Сейчас бутербродов нарежу, – пообещал он. – Ты какие больше любишь: с сыром или с ветчиной? Или ты, как Винни Пух, предпочитаешь и то и другое и желательно без хлеба?

– Я по утрам вообще не ем, – сказала она. – И мне кажется, что нам будет лучше обращаться друг к другу на «вы».

Кофе зашипел и потек на плиту, норовя залить конфорку.

Илларион захлопнул рот и кинулся спасать завтрак. Перекрыв газ, он все-таки не удержался и закурил. Он бы с удовольствием выпил, если бы в доме было спиртное. Если бы…

Если бы сейчас не было так рано и если бы здесь не сидела она, он бы точно выпил. Хотя, если бы не она, ему вряд ли захотелось бы выпить с утра пораньше. «Вот так номер, – подумал он. – В постели я, что ли, сплоховал? Да нет как будто… Впрочем, постель – это упрощение. Комплекс стареющего мужчины… Тут все сложнее. По крайней мере, должно быть сложнее, если глаза меня не обманывают. Судя по всему, комплексы имеются не только у стареющих военных пенсионеров, но и у симпатичных интеллигентных женщин двадцати девяти лет от роду, незамужних и не избалованных мужским вниманием. Может, она стыдится того, что легла в постель с мужчиной в первый же день знакомства, или, например, считает, что предала память своего любимого учителя? Этого… Азизбекова, кажется?»

– На «вы» так на «вы», – сказал он, не оборачиваясь, и стал нарезать бутерброды.

Произнес он это равнодушно, как бы между делом, но, видимо, что-то было не в порядке с его равнодушием, потому что за спиной у него скрипнула табуретка и послышался тяжелый вздох.

– Я, наверное, все-таки пойду, – сказала Анна.

– Привязывать вас к табурету я, конечно, не стану, – по-прежнему не глядя на нее, сказал Илларион и принялся разливать кофе по чашкам. – Как говорят американцы, мы живем в свободной стране. Но… – он помолчал, не зная, что, собственно, должно было означать это его «но». – Вы знаете, – неожиданно для себя признался он, – я, наверное, дикарь.

Всю жизнь в поле, в лесу, в горах, в сугубо мужской компании.

Наверное, есть какие-то секреты, которые мне неизвестны, тонкости всякие, о которых меня никто не предупредил… Я не говорю, что это хорошо, я просто был бы вам благодарен, если бы вы с этим считались и делали на это определенную скидку.

Словом, я считаю, что, чем проще, тем.., ну, пусть не лучше, но.., проще.

– В этом я с вами согласна, – сказала Анна. Она говорила тихо, но, как показалось Забродову, твердо. – Именно поэтому я и говорю: не надо ничего усложнять. Ночь кончилась, наступил день, все было очень хорошо, и никто никому ничем не обязан.

Илларион поставил перед ней чашку с кофе и тарелку с бутербродами.

– Вы это серьезно? – спросил он. – Слова правильные, я с ними, по большому счету, согласен, но вот голос… Тон…

Что-то тут не так, а?

"Чего ты к ней привязался, старый дурак? – подумал он, усаживаясь на свободный табурет и продолжая изучающе разглядывать Анну. – Что ты пристал к ней со своими расспросами? Что это за маразматическая страсть к психоанализу? Простоты тебе хочется? Ну так и оставь все как есть. Какое твое дело, почему она не хочет продолжения? Не хочет, и не надо.

Чужая душа – потемки. Может, ты ей просто разонравился.

А может.. Черт! А может, и не нравился никогда?"

Он хлебнул кофе, обжегся, вернул чашку на стол и снова стал смотреть на Анну. И чем больше он смотрел, тем яснее ему становилось, что его последняя догадка верна. Верна, будь она неладна!

Он вспомнил, как Сорокин познакомил их и как странно, едва заметно дрогнуло лицо Анны, когда полковник объявил, что Илларион будет заниматься делом об исчезновении яблони Азизбекова не как официальное лицо, каковым он, по сути, и не является, а в сугубо индивидуальном, частном порядке.

И как после короткой заминки Анна вдруг сделалась оживленной, веселой и разговорчивой. И сговорчивой…

«Элементарно, Ватсон, – подумал он и, чтобы не пялиться на Анну, стал старательно жевать бутерброд, не ощущая никакого вкуса, будто поверх хлеба лежала не копченая грудинка, а кусок оконной замазки, изготовляемой, как известно, из мела и олифы. – Элементарно! Частное расследование предполагает оплату, а денег, наверное, нет. Точнее, наверняка нет. А все мужики, как известно, хотят одного… Ай-яй-яй, как это все уродливо, коряво получилось… Это, значит, был аванс, или, как теперь выражаются, предоплата. А теперь ей, конечно, стыдно и неловко, да еще и сомневается, наверное, не напрасно ли она пошла на такую жертву. Или боится, что я с нее все равно денег потребую. Может, и вправду потребовать? А то уж как-то очень дешево она оценила мои услуги».

Солнце у него под диафрагмой, и без того уже горевшее вполнакала, окончательно погасло, выключилось. На языке завертелись горькие, язвительные слова, но вслух Илларион, естественно, ничего не сказал, поскольку умел держать себя в руках и никогда не переоценивал роли пустой болтовни в урегулировании отношений между людьми.

– Простите, – сказал он, снова принимаясь за кофе. – Это я еще толком не проснулся, а спросонья я вечно бормочу какие-то глупости и даже, представьте, пытаюсь выяснять отношения. Вообще, выяснение отношений – это мой конек.

Однажды мне пришлось в течение недели заниматься выяснением отношений с одним высокопоставленным мусульманином. Сначала он хотел меня просто расстрелять – он, видите ли, как и мы с вами, считал, что, чем проще, тем лучше, – но мне удалось втянуть его в теологический спор, и через неделю он меня отпустил… Или выгнал, не знаю. Наверное, все-таки выгнал, потому что я ему смертельно надоел своими разговорами.

Анна вежливо улыбнулась. Похоже, объявленный Забродовым мораторий на выяснение отношений ее вполне устраивал. Тогда Илларион старательно поддал жару, чтобы заставить ее рассмеяться. Для этого ему пришлось напрячь фантазию; в его карьере было мало смешного, а то, что было, носило несколько специфический, не всегда понятный посторонним характер и по большей части не подлежало разглашению.

Тем не менее он преуспел в своей затее, и до ботанического сада они доехали как добрые знакомые, а не как парочка разнополых существ, случайно оказавшихся в одной постели и не понимающих, каким ветром их туда занесло.

– Так, – сказал Илларион, глуша двигатель «лендровера» перед воротами ботанического сада. – Если появится что-то новенькое, обращайтесь в любое время суток. Я тоже постараюсь держать вас в курсе, насколько это будет возможно.

Ну и, наверное, пару-тройку раз мне придется обратиться к вам за консультацией по узкоспециальным вопросам.

При упоминании об узкоспециальных вопросах она опять напряглась, будто ожидая удара или оскорбления. Забродов посмотрел на нее сбоку и вздохнул.

– Прошу вас запомнить, – сказал он, – что у меня в этом деле свой собственный интерес. Я не профессиональный сыщик и даже не любитель. Кроме того, профессионалы во все времена брали деньгами. Мне от вас ничего не нужно, кроме помощи. А может статься, что и помощь не понадобится.

Анна перевела дыхание.

– Ох, – сказала она, – вы действительно любите выяснять отношения.

– Ненавижу, – возразил Илларион. – Но иногда приходится. Вы ведь тоже обрезаете с дерева лишние ветки, чтобы оно оставалось здоровым и красивым, не так ли?

– Вы правы, – сказала Анна. – Простите. По-моему, я вас обидела. Это не со зла, просто я.., ну, не умею.

– Так, может, и пробовать не стоило?

– Стоило, – сказала Анна, быстро чмокнула его в щеку и вышла из машины.

Илларион проводил ее взглядом, задумчиво стер со щеки помаду, закурил и поискал взглядом магазин. Торговая точка обнаружилась незамедлительно, и Забродов, заперев машину, отправился за покупками – вернее, за покупкой.

Через полчаса ему удалось отыскать в лабиринте дорожек человека в рабочем комбинезоне и бейсбольной шапочке с длинным засаленным козырьком. Человек этот был примерно одного возраста с Илларионом, но казался старше из-за густой щетины, серебрившейся у него на подбородке. Занят он был тем, что утрамбовывал в мятый железный контейнер огромную кучу веток вперемежку с прелыми прошлогодними листьями. Вокруг контейнера было полно золы и недогоревших прутьев, и в воздухе ощущался слабый запах пепелища. В сторонке стояла мятая жестяная канистра, и Забродов подумал, что у администрации ботанического сада должны периодически возникать трения с экологической милицией.

– Эй, отец, – окликнул Илларион человека в комбинезоне, – компанию не составишь?

С этими словами он поднял над головой бутылку водки, показывая, какого рода компания ему нужна.

Человек в комбинезоне стянул с рук грязные рабочие рукавицы, задумчиво поскреб ногтями щетину и пожал плечами.

– А сам, что ли, не справишься?

– Справиться-то я справлюсь, – сказал Илларион, – да только не привык я в одиночку квасить. Выпивка – не самоцель, а способ общения.

Человек в комбинезоне оглядел его с головы до ног и кивнул, как будто в чем-то убедившись.

– Чтобы плохо жить, надо долго учиться, – изрек он. – Ладно, наливай.

Илларион налил, и они стали общаться.

Глава девятая

К вечеру откуда-то с юго-востока приползли тучи и как-то незаметно затянули все небо плотной непрозрачной пеленой. В сумерках они окончательно укрепились на занятых позициях, расположились со всеми удобствами, и в темноте пошел дождь – мелкий, моросящий, теплый и явно затяжной.

Это было очень хорошо для посевов, а также для многого другого – в частности, для того, чем собирался заняться Валерий Лукьянов.

Как только с неба упали первые капли дождя, он переоделся в гидрокостюм и доверху застегнул «молнию». К счастью, у него хватило ума прихватить с собой полиэтиленовый пакет, и теперь можно было не бояться, что его одежда намокнет. Он засунул одежду в пакет, пакет положил в рюкзак, а рюкзак пристроил поверх своих кроссовок.

Лезть в ручей не хотелось, и он решил выкурить сигаретку. Страхов, которые одолевали его накануне, как не бывало. Провернув рискованную операцию и добившись полного успеха, Валерий понял, что черт далеко не так страшен, как его малюют. Усадьба Майкова охранялась лишь условно, а после дневного инцидента там, наверное, вообще не осталось ни одного человека, способного бегать.

Прикуривая от зажигалки, Валерий вспомнил, как все это было, и не смог сдержать злорадную улыбку. Так вам и надо, уроды! Погодите, я вам еще не то устрою. Вы у меня попляшете! Так и будете скакать вприсядку до самой могилы, быки безмозглые…

Теперь, когда его план удался, Валерий как-то перестал понимать, чего он, собственно, боялся вначале. Конечно, Майков и его бандиты сильнее физически, и денег у них больше, и наглости им не занимать. Словом, в открытом противостоянии у них на руках были все козыри. Он, Валерий Лукьянов, не мог ни доказать свою правоту законным порядком, ни набить негодяям их сытые нахальные морды, ни даже перекричать их. Но, черт подери, у него за плечами было высшее образование! А высшее образование, пусть даже не самое престижное, даже сельскохозяйственное, все-таки сильно расширяет кругозор и учит человека мыслить целенаправленно и масштабно. Окрыленный первым успехом, Валерий полагал, что он один умнее Майкова и всех его узколобых жуликов, вместе взятых. Его расчет оказался верен; они действовали, как туповатые, но очень старательные актеры, воплощающие на сцене написанный талантливым драматургом сценарий. Да что там – актеры! Это была просто кучка пустоголовых марионеток, и он, Валерий, мог сколько угодно дергать их за веревочки, заставляя потешно бегать, суетиться, бить друг другу морды и пугать друг друга оружием.

В общем, оставалось только жалеть, что у него нет видеокамеры. Какой мог бы получиться фильм! Одна потасовка у соседских ворот чего стоила! Как они летали! Господи, как чудесно, как восхитительно они летали!

Лукьянов тихо засмеялся, припомнив незабываемый полет Хобота – спиной вперед, вверх тормашками – и то, как после этого он долго лежал на земле не в силах не только подняться, но даже пошевелиться. Да, это зрелище дорогого стоило; одно оно, пожалуй, было способно покрыть не менее трети долга Майкова перед Валерием. Да плюс то, что получили остальные – Простатит, Рыба и сам Майков, который не только схлопотал по ребрам, но и понюхал, чем пахнет ствол бандитского дробовика. Да, уважаемый Виктор Андреевич не зря так заискивал перед своим соседом: этот седой старикан был крутой, как вареное яйцо, намного круче папы Мая. Пожалуй, настолько круче, что Лукьянов теперь диву давался: и как это у Майкова хватило смелости идти к соседу и качать там права? Или он не понимает, на кого задирает хвост? Что ж, сегодня в полдень ему это очень доступно, популярно объяснили. Больше он к соседу не полезет, предпочтя оставить все как есть. Такое положение вещей не устраивало Валерия, но выход из него был.

Если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе; если Майков больше не хочет рисковать головой, ссорясь с соседом, пускай сосед сам поссорится с ним.

Вокруг было темно и тихо, лишь печально шуршал в ивых листьях моросящий дождик да журчал и плескался невидимый в потемках ручей. Ночка была в самый раз для того, что задумал Валерий.

Он в последний раз затянулся сигаретой и бросил окурок в темноту. Тлеющий уголек прочертил во мраке красную дугу, похожую на след трассирующей пули, а потом коротко пшикнул и погас, коснувшись воды. Валерий вынул из-под куста саперную лопатку и встал, с удовольствием разминая затекшие суставы.

Найти именно саперную лопатку ему не удалось, и он ограничился тем, что отпилил черенок обыкновенной штыковой лопаты, найденной в сарае у Совы. Между делом ему подумалось, что, если так пойдет и дальше, Сова и его папахен скоро заметят, что из их хозяйства начал таинственным образом исчезать инвентарь. Догадаться, куда он пропадает, будет несложно; впрочем, Валерий очень надеялся, что до этого не дойдет. Он был неглуп и имел некоторое представление о теории вероятности, которая в его понимании сводилась к одной фразе: любое, даже самое невероятное, событие рано или поздно происходит. Иными словами, сколь веревочке ни виться…

Нельзя вечно играть со смертью в пятнашки, рано или поздно она тебя все равно догонит и хлопнет по плечу своей костлявой ладонью. Да он и не собирался ходить на подворье Майкова каждую ночь, как на работу. Еще одна ходка, максимум две, и пора заканчивать с этим делом. Да оно и само закончится! Если все пойдет по плану, то в доме Майкова скоро будет играть музыка, но он ее уже не услышит…

Стоя на берегу ручья, он вгляделся в темноту и даже поправил очки, чтобы лучше видеть, но это не помогло. Очки были ни при чем, просто вокруг было слишком темно. Валерий пожалел, что не захватил фонарик, но тут же мысленно одернул себя: ишь, чего захотел! Может, ты сюда экскаватор подгонишь, чтобы не мучиться с лопатой? Фонарик ему подавай… Тогда бы уж прямо позвонил Майкову и сказал: вешайся, урод, сегодня ночью я к тебе опять приду. Жди, в общем, вторую серию…

Он спустился в воду, вброд пересек ручей и остановился, шаря перед собой лопатой. Сначала железное лезвие с шорохом задевало ветви кустов, потом под ним что-то глухо звякнуло, и Валерий понял, что добрался до сточной трубы.

Отогнутая его руками железная решетка, закрывавшая вход в трубу, пребывала в том же положении, в каком он ее оставил. Валерий усмехнулся. Вот лохи! Ну и лохи! Получили от соседского охранника по соплям и решили, бараны, что все ясно. Ну и на здоровье, он ведь именно этого и добивался. Во дворе у Майкова по-прежнему горели светильники.

Сегодня, когда на небе не было луны, свет молочно-белых конусов казался особенно ярким, почти ослепительным. Из-за этого Валерий полз на четвереньках по воде до самого пруда и только тут отважился выбраться на сушу под прикрытием нависавших над водой базальтовых глыб.

Присев на корточки, чтобы не торчать столбом посреди участка, он огляделся, снова испытав прилив обиды и гнева при виде творения собственных рук. Трава лежала на земле ровным густым ковром, мягко обволакивая округлые выпуклости насыпных холмиков; казавшиеся в свете фонарей черными кусты торчали тут и там, как часовые, и мощенные грубо отесанным камнем дорожки, прихотливо и плавно изгибаясь, вились между ними. Капли дождя сверкали в траве, как драгоценные камни, вокруг фонарей расплылись жемчужные ореолы света. Все это было так красиво, что у Валерия защемило сердце.

Потом он повернул голову и посмотрел наверх, где на горке над водопадом стояли черешни. Даже при рассеянном свете фонарей было видно, что деревья умирают, если еще не мертвы. Лукьянов поморщился. Деревьев было жаль, но эта игра стоила свеч. Да, стоила, что бы там ни нашептывала потревоженная этим зрелищем совесть.

Потом он подумал, что дождь, особенно затяжной, может пойти черешням на пользу. Может быть, еще не все сгорело, может быть, там, в земле, осталась хотя бы парочка неповрежденных корешков. Конечно, такими, как раньше, деревья уже не будут. Ничто живое не способно пережить обработку серной кислотой без видимого вреда для себя. Даже выжив, деревья навсегда останутся уродливыми, страшными. «Ну и пусть, – подумал Валерий. – Пускай корявые, уродливые, лишь бы жили. На вкус ягод это не повлияет, да и к моим планам эти деревья больше не имеют никакого отношения. Они свою роль уже сыграли, так что, если повезет выжить, пусть живут».

Убедившись, что вокруг тихо, он привстал и, пригибаясь, побежал к забору. Только присев в кустах у стены, Валерий увидел лестницу. Лестница была легкая, алюминиевая, раздвижная, и стояла она у забора примерно в том месте, где Лукьянов во время своего предыдущего визита оставил на штукатурке грязные следы. Увидев лестницу, Валерий вздрогнул: раньше ее здесь не было, и ее появление могло означать все что угодно – от засады, притаившейся по другую сторону забора, до обыкновенной забывчивости кого-нибудь из охранников. Забор, наверное, белили, убирали с него грязь, а лестницу убрать не удосужились… Да, скорее всего, так оно и было. Так или иначе, нужно было лезть наверх или возвращаться в трубу.

И Валерий полез.

Лез он очень осторожно, с оглядкой, и, добравшись до верха, долго смотрел вниз через гребень кирпичной стены, пытаясь понять, не скрывается ли засада в густых кустах черной смородины, росших по ту сторону забора. В том, что это была именно черная смородина, он не сомневался: ее густой аромат, который ни с чем невозможно было спутать, чувствовался даже здесь, наверху.

Валерий лег животом на гребень стены, как можно ниже опустил руку с лопатой и разжал пальцы. Послышался глухой металлический шорох, когда железный штык лопаты вонзился в рыхлую землю. Лукьянов спустил с забора ноги, повис на руках и, уже понимая, что без разбега назад ему не взобраться, зачем-то еще раз оглянулся через плечо на смутно белевший в темноте дом.

Ему почудилось, что на светлом фоне стены, рядом с дверью, выходившей на задний двор, темнеет нечто, отдаленно напоминающее человеческую фигуру. Он похолодел, но фигура не шевелилась, и Валерий решил, что это, скорее всего, просто куст или какой-нибудь прислоненный к стене ящик. И как только он пришел к такому утешительному выводу, в темноте послышался приглушенный оклик:

– Э! Рыба, ты, что ли? Давай сюда, я тут!

Спутать этот голос с каким-нибудь другим Валерий не смог бы и через сто лет: это был ненавистный голос Хобота.

Понимая, что погиб, не чувствуя собственного тела, совершенно оцепеневший от леденящего ужаса, Лукьянов разжал пальцы и мешком свалился с забора прямо на торчавшую в кустах лопату. Раздался громкий треск ломающихся ветвей, глухой удар и полузадушенный вопль – черенок лопаты пришелся Валерию прямиком по копчику, и это оказалось чертовски больно.

– Ты что, баран, совсем охренел? Заметут! – зашипел Хобот, но Валерий его не слышал.

Прижав обе ладони к ушибленному месту, он катался по земле, треща кустами и прилагая нечеловеческие усилия к тому, чтобы не выть по-собачьи от нестерпимой боли. «Еще немного, – промелькнула у него в голове неожиданно трезвая мысль, – и эта чертова деревяшка угодила бы мне прямиком в… Ну, в общем, куда следует. То-то было бы весело!»

Впрочем, весело ему было и так. До сих пор Валерий ни разу в жизни не испытывал ничего подобного: сознание и тело как будто разделились и зажили самостоятельно и независимо друг от друга. Тело бесновалось, раздираемое на части болью, смертельным ужасом и жаждой жить во что бы то ни стало; сознание трезво оценивало происходящее, искало выход, не находило его и смиренно признавало, что гибель неизбежна, если не случится чудо. К возившемуся в кустах Валерию вот-вот должен был подойти жуткий Хобот, наклониться, посветить фонариком, а потом… Что ж, потом все ясно. Если при нем нет ножа или пистолета, зарубит лопатой или просто забьет ногами, он это умеет…

Но чудо произошло. Это было мрачное чудо, какое только и могло случиться в этом гиблом месте, но Валерий сумел воспользоваться своим шансом.

Очевидно, произведенный его падением с забора шум услышали в доме. Задняя дверь неожиданно распахнулась, из нее ударил показавшийся нестерпимо ярким свет, и на фоне дверного проема возникла громоздкая фигура давешнего быка с неразлучным помповым ружьем в руке. Свет из двери упал на землю косым четырехугольником, и прямо по центру этого четырехугольника оказался Хобот.

Захваченный врасплох неожиданным появлением противника, Хобот присел на полусогнутых ногах, инстинктивно прикрыл ослепленные глаза локтем и тут же, не дожидаясь развития событий, выстрелил в охранника Букреева из пистолета, который, оказывается, все это время был у него в руке.

Пуля выбила из дверного косяка длинную щепку, оставив на темном дереве ярко-белый след – наполовину ослепший Хобот промахнулся по мишени, которая была в полтора раза выше и шире его.

Татуированный бык не стал стрелять. Он просто прыгнул вперед с крыльца, сшиб Хобота с ног и, уже падающего, ударил по лицу рукояткой своего помповика. Замерший в своем ненадежном укрытии, вжавшийся в рыхлую землю, переставший дышать Лукьянов готов был поклясться, что слышал отвратительный мокрый хруст, с которым сломался перешибленный пополам длинный нос Хобота. Здоровяк несколько раз ударил пойманного с поличным Хобота ногой в живот, но тот не проронил ни звука – то ли был без сознания, то ли считал ниже своего достоинства стонать от боли.

Вслед за быком из дома вышли еще двое. У одного из них был в руке пистолет – какой-то очень большой, с показавшимся Валерию чрезмерно длинным и толстым стволом, а другой придерживал на животе короткий милицейский автомат.

– Что за шухер, Пузырь? – спросил тот, у которого был пистолет.

Качок, сваливший Хобота, ответил на этот вопрос весьма пространной тирадой, из которой Валерий почти ничего не понял. Пузырь говорил вроде бы по-русски, но если это и был русский язык, то какой-то странный. Валерий, точнее, его сознание, все еще существовавшее отдельно от тела, решил, что Пузырь изъясняется на классической фене, искусственном воровском жаргоне, придуманном уголовниками специально для того, чтобы посторонние не могли их понять. Даже такой несведущий человек, как Лукьянов, понял, что дело плохо: похоже, его занесло прямиком в гнездо настоящих уголовников, блатных в их чистом, первозданном виде.

Хобота подхватили под мышки и втащили в дом. Замыкавший процессию Пузырь задержался на крыльце и напоследок обвел двор долгим внимательным взглядом. Лукьянов снова похолодел: ему почудилось, что Пузырь смотрит прямо ему в глаза. Петом охранник длинно сплюнул в темноту сквозь зубы, дверь закрылась, и во дворе сразу стало темнее.

Какое-то время Валерий лежал ни жив ни мертв, прижимаясь всем телом к земле и чувствуя, как падает на непокрытую голову дождь. Это было чертовски приятно: лежать, постепенно отходя от шока, и чувствовать кожей удары дождевых капель. Даже пульсирующая боль в копчике казалась ему приятной: она свидетельствовала о том, что он все еще жив.

Гулко бухавшее где-то в районе глотки сердце тоже мало-помалу успокоилось, вернулось на отведенное ему природой место и взяло нормальный ритм. Валерий уже начал подумывать о том, как бы ему выбраться отсюда, и тут в доме послышалась какая-то глухая возня, что-то тяжелое с грохотом упало на пол, зазвенело разбитое стекло и раздался придушенный, хриплый панический вопль, почти визг. В этом звуке не было ничего человеческого, так мог бы визжать кабан под ножом мясника, если бы последний удосужился обмотать ему тряпкой рыло. Вряд ли кто-то из обитателей дома стал бы так визжать; скорее всего, это был голое плененного Хобота, и голос этот сейчас, судя по всему, издал предсмертный вопль.

Валерий вскочил, будто подброшенный пружиной, и птичкой вспорхнул на забор. Здесь он снова оглянулся и сразу же об этом пожалел.

С высоты забора было хорошо видно окно первого этажа, располагавшееся на высоте двух метров от земли. Жалюзи на окне почему-то были подняты, и Валерий отлично видел все, что происходило в просторной комнате с кожаной мебелью и большим, сложенным из дикого камня камином.

На пушистом ковре перед камином на коленях стоял Хобот. Валерий узнал его только по одежде, потому что голова Хобота была крепко зажата между ног одного из охранников.

Брюки Хобота были спущены до самых щиколоток, и его голый зад непристойно белел в свете сильной лампы. Еще один охранник придерживал руки Хобота, а третий, татуированный амбал по кличке Пузырь, прилип животом к его заду.

Валерий глянул только раз и сразу же крепко зажмурил глаза, изо всех сил цепляясь за мокрые кирпичи, чтобы снова не упасть в кусты.

– Ы-а! – глухо, как в подушку, голосил Хобот. – Ы-а! Ыыыы-аааа!!!

"Рыба, – мысленно перевел этот звериный вой Лукьянов. – Рыбу зовет, а Рыба не слышит… Боже мой, боже мой!

Что же они делают, а?"

Вопрос был чисто риторический. Валерий отлично знал, что они делают. Там, в ярко освещенной комнате, на пушистом ковре перед камином, охранники Букреева опускали Хобота. Было совершенно ясно, что носатый отморозок, получив днем хорошую трепку от Пузыря, решил поквитаться с обидчиком и ночью, когда все в доме Майкова уснули, пробрался на участок соседа, чтобы прострелить Пузырю голову, как и обещал еще в полдень. Вот и прострелил…

Все, что здесь произошло, фактически было подстроено Валерием. Вот только он никогда не думал, что это будет ТАК…

Спланированный им спектакль вышел за рамки сценария, и персонажи зажили своей собственной, очень мало похожей на человеческую, жуткой и не правдоподобной жизнью. Планируя свою «акцию», Лукьянов предполагал, что в ходе боевых действий между соседями кто-то может серьезно пострадать, а может быть, даже умереть. И он хотел этого, черт подери, но не так, не так! Он думал, это будет как в кино: кто-то картинно выхватывает из-под одежды пистолет, звучит выстрел, и еще кто-то падает, широко разбросав руки…

«Ыыыыы!!!» – в последний раз замычал Хобот, и вдруг стало тихо. «Кончилось, – подумал Валерий, осторожно открывая глаза. – Надо уходить, пока меня не сцапали».

Он не удержался и снова посмотрел в окно. Ничего не кончилось, процесс шел полным ходом, просто Хобот почему-то перестал кричать – то ли отключился, то ли отчаялся.

«А может, привык? – с натугой выдавил из онемевшего, будто замороженного мозга циничную мысль Валерий. – Может, ему в кайф?»

Цинизм не помог; наоборот, стало хуже. Валерия вдруг со страшной силой замутило, голова закружилась, и цеплявшиеся за мокрые кирпичи руки, никогда не отличавшиеся геркулесовской силой, окончательно ослабели.

Руки… Валерий сосредоточил все внимание на своих руках, пытаясь волевым усилием заставить их сделать то, на что они уже не были способны, и вдруг заметил, что отчетливо их видит. Его руки не были двумя тенями на светлом фоне стены, как раньше; он ясно различал каждую складку гидрокостюма, видел влажный блеск на сгибах и, кажется, даже мог разглядеть мелкую фактуру прорезиненной ткани.

Он словно прозрел. До него внезапно дошло, что вот уже добрых две, а то и все три минуты он висит на светлом оштукатуренном заборе в своем черном гидрокостюме, освещенный падающим из окна электрическим светом и заметный, как плавающая в стакане с молоком навозная муха. Если его до сих пор не подстрелили, то лишь потому, что все в доме были заняты и никто не удосужился выглянуть в окно. Это последнее потрясение оказалось для него слишком велико; он напрягся из последних сил, засучил ногами по гладкой поверхности стены, пытаясь подтянуться на обессиленных, сделавшихся ватными руках, и, наконец, со слабым стоном сорвался и снова упал в кусты.

Здесь его вырвало, и от этого Валерию неожиданно стало легче. Из приоткрытого окна снова доносились невнятные стоны несчастного Хобота, и Валерий поймал себя на том, что ему искренне жаль этого носатого психа. Потом он вспомнил, что, если не начнет шевелиться, жалеть ему придется себя самого, встал на четвереньки и пополз вдоль забора подальше от страшного окна, в темноту. По дороге он наткнулся на лопату, про которую совершенно забыл, и прихватил ее с собой – во-первых, чтобы не оставлять улик, а во-вторых, в качестве оружия на самый крайний случай.

Только очутившись в кромешной темноте, он позволил себе остановиться и подумать, как быть дальше. В принципе, перелезть через забор обратно на участок Майкова можно было где угодно, кроме места, освещенного горевшим в доме электричеством. Но при одной мысли о том, чтобы выпрямиться во весь рост и снова начать карабкаться на эту чертову стену, к горлу подступала тошнота и предательски подгибались колени. Кроме того, Валерий не без оснований полагал, что события этой страшной ночи еще далеки от полного завершения: было совершенно непонятно, что блатные станут дальше делать с избитым, изуродованным да еще и зверски изнасилованным Хоботом; точно так же оставалось загадкой, что предпримет по этому поводу Майков.

«Надо пересидеть, – решил Валерий. Он ощупал переносицу и убедился, что очки на месте. В этом не было ничего удивительного: он собственноручно связал дужки бельевой резинкой, как это делают иногда старики, собираясь что-нибудь мастерить. – Надо, надо пересидеть! Вся ночь впереди, должен же этот гадюшник когда-нибудь успокоиться! Господи, как же это меня угораздило? И ведь, если бы не я, ничего бы этого не было. Черт меня дернул, в самом-то деле… Хотя, если разобраться, так им, сволочам, и надо. Как они ко мне, так и я к ним, так что мы в расчете. В расчете? А какого дьявола я тогда сюда лез, жизнью рисковал? Если уж начал дело, надо доводить его до конца».

Он огляделся и обнаружил, что незаметно для себя оказался у цели своей ночной вылазки – в фруктовом саду Букреева. Деревья таинственно шумели под дождем, от них пахло мокрой корой и цветами. Протянув руку, Валерий нащупал скользкий от дождевой воды ствол – слишком толстый для того, что он задумал.

«С ума сошел, – подумал он. – Может, все-таки не стоит?»

Но здесь, за углом дома, было темно и тихо. И какая, в принципе, разница, сидеть сложа руки или потихонечку копать? Копать, пожалуй, было все-таки лучше – по крайней мере, не замерзнешь. Даже если не удастся сделать все, как было задумано, разрытая земля все равно послужит уликой против Майкова. Вообще получалось, что Хобот сослужил Валерию очень хорошую службу, забравшись ночью во двор к соседу своего хозяина. Страшно подумать, что было бы, если бы звероподобный Пузырь прихватил Валерия на заборе…

Валерий начал на четвереньках ползать по саду, нашаривая в темноте мокрые шершавые стволы и на ощупь определяя их толщину. Наконец ему подвернулось то, что надо, – тонкий, не больше десяти сантиметров в обхвате, стволик. Рядом с деревом – Валерий даже не смог точно определить его породу – в землю был вбит колышек. Очевидно, дерево совсем недавно посадили и для устойчивости привязали к колышку. Это действительно было то, что надо: недавно пересаженное дерево еще не успело как следует укорениться, и его не нужно корчевать.

Выкапывай и уноси, вот и вся недолга…

За углом снова открылась дверь. Валерий плашмя бросился на землю и зачем-то накрыл руками голову, как будто по нему уже палили из всех видов стрелкового оружия. Он услышал шаги нескольких человек и странный шорох, как будто по ступенькам волоком тащили мешок с картошкой. «Это не мешок, – понял он, – это Хобот».

– Отвезите подальше, – послышался голос, – и выкиньте где-нибудь в лесу.

– А может, соседу под ворота? – отозвался другой. – Слышь, Пузырь, чего с ним возиться? Пускай сами свою падаль убирают, козлы.

– Делайте, как я сказал, – проворчал Пузырь. – Это же фраера, они по понятиям жить не умеют. Чуть что, в ментовку бегут. А Алфавиту такие гости в хрен не уперлись. Увозите его отсюда да шевелите фигурами, уроды!

– Дышит, – с удивлением произнес еще один голос.

– Подышит и перестанет, – проворчал Пузырь. – Все, грузите, чтобы вони этой здесь не было…

Хлопнула, закрывшись за ним, дверь. Потом протяжно заныли петли гаражных ворот, взревел и ровно заурчал двигатель автомобиля. Вскоре во дворе снова стало тихо. Валерий подождал еще немного, придвинулся поближе к облюбованному дереву, лег на бок и начал копать, орудуя своей укороченной лопатой с ловкостью бывалого пехотинца, роющего окоп под огнем вражеской артиллерии.

* * *

Было начало десятого утра, да не какого-нибудь утра, а субботнего, и жизнь на дачах била ключом.

Субботнее утро в середине мая – самое горячее время для любого уважающего себя дачника. Да и для не уважающего, пожалуй, тоже, поскольку, если у тебя есть дача и ты еще не успел окончательно махнуть на нее рукой, утром в субботу ты просто обязан быть на своих шести сотках – что называется, как штык; Даже если дача нужна тебе только для того, чтобы Время от времени выпить там водки и закусить шашлычком, даже если вместо овощных грядок на твоем участке буйно зеленеют бурьян и крапива, оставлять дачу без присмотра в субботу нельзя: предприимчивые соседи растащат ее по дощечке, как деловитые муравьи, и концов потом не найдешь.

Но это не главное, потому что таких, с позволения сказать, дачников на просторах России не так уж много и на фоне остальных земледельцев-энтузиастов они практически незаметны. Нормальный же, среднестатистический российский дачник встречает субботнее майское утро с лопатой в руках, полный трудового рвения и надежд на небывалый урожай.

Яркие лучи солнца играют на его лоснящейся от пота, уже успевшей загореть спине, старые тренировочные штаны с ослабшей резинкой лишь каким-то чудом удерживаются.., нет, не на пояснице, конечно, какая там поясница!., гораздо ниже, примерно на середине ягодиц, обращенных к ласковому голубому небу; лицо его красно от прилива крови и выпитой накануне водки, ладони, кажется, раз и навсегда свернулись в трубочку по форме черенка лопаты, и внутренняя их поверхность уже успела ороговеть и лоснится, как лакированная. Сточенное, отполированное землей лезвие лопаты весело поблескивает на солнце, вывороченные на свет божий вместе с сырыми комьями земли жирные дождевые черви, извиваясь, уползают обратно в землю, пахнет влажным черноземом, горьким дымом сжигаемых прошлогодних листьев, свежей зеленью, трудовым потом и коровьим навозом – короче говоря, поздней весной, дачами.

В начале десятого утра по одной из улиц дачного поселка проехал автомобиль, которого здесь прежде не видели, – большой оливково-зеленый «лендровер» без левой фары, такой старый и потрепанный, что казался пыльным, хотя, приглядевшись, можно было увидеть, что его недавно очень тщательно помыли. Ямы и кочки, коими изобиловала упомянутая улица, явно были этой машине нипочем, но ехала она все равно медленно, будто крадучись, – водитель, похоже, был здесь впервые и плохо знал дорогу, а может быть, и вовсе не знал.

Оборачиваясь на звук мотора, дачники неизменно приходили к такому выводу, после чего возвращались к своим прерванным занятиям. У каждого свои заботы, свои проблемы, и не бежать же, в самом деле, тряся телесами, вслед за машиной только для того, чтобы узнать, не заблудился ли шофер! Надо будет – сам спросит, и вообще, нечего тут шляться…

Наконец водитель «лендровера», вдоволь налюбовавшись мужскими и женскими окороками, там и сям торчавшими из кустов смородины и крыжовника, как некие полуабстрактные садовые скульптуры, и поняв, очевидно, что самостоятельно он никогда не найдет дороги в этом лабиринте увитых виноградными плетями заборов, затормозил возле единственного встретившегося ему аборигена, который ничего не копал и не сеял, а мирно тесал березовый кол на березовом же чурбачке, поставленном на попа около распахнутых настежь ворот. Аборигену было хорошо за шестьдесят. Его голое дряблое пузо перевешивалось через пояс пресловутых тренировочных штанов, на голой вислой груди серебрился седой курчавый волос, из-под прокуренных до желтизны седых усов под немыслимым углом торчала потухшая «беломорина», а на голове сидела линялая фетровая шляпа неопределенного цвета с бессильно повисшими книзу полями. Он ловко орудовал сточенным почти до самого обуха топором – так, что только щепки летели.

– Добрый день, хозяин, – сказал ему водитель «лендровера». – Где тут Сорокиных дача, не подскажете?

Старик точным ударом вогнал топор в чурбан и выпрямился, опираясь на кол, как на копье. Сейчас он здорово смахивал на пожилого варвара, несущего караульную службу у стен осажденного Рима.

– А давно они здесь живут? – осведомился он, запуская свободную руку под шляпу и почесывая затылок. – Что-то я таких не припомню. Из новеньких, наверное.

– Да нет, – сказал водитель, – не из новеньких. Лет десять уже, я думаю, а то и больше, как они тут обосновались.

– Нет, – покачал головой абориген, – таких не знаю.

Нету здесь таких. Если только из новичков.

С этими словами он снова пристроил конец березовой жерди на чурбачке и потянулся за топором. Тут водителя «лендровера» осенило: тещи, как правило, в отличие от своих дочерей не берут фамилии зятя, а зятья за очень редким исключением избегают называться фамилией тещ. Увы, девичьей фамилии жены полковника Сорокина Илларион Забродов не знал, но и жечь бензин, колеся по поселку в надежде увидеть за одним из заборов знакомое лицо, ему не хотелось.

– А может, вы Валерию Матвеевну знаете? – спросил он на всякий случай.

Старик опустил занесенный над головой топор и снова выпрямился. Усы у него были густые, длинные, они почти целиком скрывали рот, но Илларион готов был поклясться, что там, под усами, проскользнула хитроватая улыбка – похоже, в свое время старый хрыч был тем еще ходоком и подбивал клинья к полковничьей теще.

– Это у которой зять в ментуре? – непочтительно уточнил старик. – Как же, знаю. Это на соседней линии, четвертый дом от угла. Там еще розовый куст у калитки и ставни защитного цвета – вот вроде как твоя машина, только темнее.

Как танк, честное слово, так бы звездочку и подрисовал. Ты сам-то, часом, не из ментовки?

– Боже сохрани, – сказал Илларион. – Неужели похож?

– Машина похожа, – признался старик. – Я такие только по телевизору видал, когда в «Новостях» репортажи о беспорядках в Ольстере показывали. Английские коммандос там на таких раскатывают. Ты, может, тоже из этих, из коммандос?

Илларион с трудом преодолел желание поинтересоваться у разговорчивого старикана, не служил ли тот в контрразведке, – уж очень он был приметлив и смекалист, причем в одном, строго определенном направлении. Да и то, с каким пренебрежением старик отзывался о милиции, здорово смахивало на небрежную, предпринятую от нечего делать, примитивную провокацию. «Паранойя, – подумал Забродов, – профессиональное заболевание разведчиков. Кругом, понимаешь, сплошные враги, и все только и думают, как бы подловить тебя на крючок. А с другой стороны, глупо отрицать существование старой гвардии. Вокруг действительно полно милых, интеллигентных и очень разговорчивых людей, с которыми можно прекрасно пооткровенничать на любую тему и которые в свое время вовсю барабанили для КГБ – кто-то в силу обстоятельств, а кое-кто и по призванию, по природной, так сказать, склонности… И поди разберись теперь, кто из них агнцы, а кто козлища. Тут с самим собой черта с два разберешься, кто ты такой на самом деле. Словом, не суди, да не судим будешь, и будет твое царствие небесное на земле».

– Я-то? – сказал он. – Нет, я не из коммандос. Я английский резидент, а у Валерии Матвеевны у меня назначена встреча с агентом, который собирается продать Родину, да все никак не решит, сколько с меня запросить.

Дачник хмыкнул в прокуренные усы, пососал потухшую папиросу и снова принялся тесать кол, потеряв к Иллариону всякий интерес. Забродов включил передачу и покатил дальше, обозревая окрестности. Вид густонаселенных дачных поселков всегда вызывал у него глухую тоску пополам с раздражением, и сейчас он изо всех сил боролся с собой, пытаясь настроиться на веселый, жизнерадостный лад. Свежий воздух, близость к земле, экологически чистые овощи и фрукты… Черт возьми, сидя в Москве, об этом можно только мечтать! Но мечтать об этом Иллариону почему-то было трудно. Там, в городе, было очень просто строить далеко идущие планы, но, очутившись здесь, среди густо посаженных дачных домиков, разработанных участков и торчащих в небо разнокалиберных задов, Забродов мечтал только об одном: поскорее отсюда убраться.

Он свернул направо, потом еще раз направо и, наконец, остановил машину перед калиткой, возле которой, как и сказал усатый варвар с березовым копьем, рос пышный розовый куст.

За забором из металлической сетки виднелся приземистый, обшитый досками домик с низкой двускатной крышей и оливково-зелеными ставнями. На открытой веранде сидела пожилая женщина с когда-то очень красивым, все еще сохранявшим следы былой привлекательности лицом. Немного резковатые, волевые черты этого лица выдавали твердый, властный характер, и Забродов подумал, что, если он не ошибся адресом, Сорокину не позавидуешь. Впрочем, ему тут же пришло на ум, что наличие в непосредственной близости неглупой женщины с сильным характером зачастую оказывает на мужчину самое благоприятное воздействие. Кто знает, может быть, не будь у Сорокина такой вот тещи, он до сих пор ходил бы в участковых; и кто знает, как сложилась бы судьба самого Иллариона Забродова, если бы его всю жизнь подталкивали в спину, понуждая делать то, что ему делать было лень, или недосуг, или просто казалось недостойным. Ото! Вполне возможно, что он сейчас носил бы генеральские погоны, бренчал орденами на торжественных собраниях и ежедневно распекал полковника Мещерякова за недостаточное служебное рвение, а по выходным резался бы в преферанс с генералом Федотовым и обсуждал проблемы международной политики: на какую пружину нажать и за какую ниточку потянуть, чтобы случилось не то-то и то-то, а, наоборот, вот это и еще вон то… Услышав шум подъехавшей машины, сидевшая на веранде дама повернула голову и неторопливо водрузила на переносицу очки, сразу сделавшись похожей на пожилую школьную учительницу, и даже, пожалуй, не просто на учительницу, а на директрису. Забродов заглушил двигатель и, заранее приветливо улыбаясь, полез из машины.

– Здравствуйте, – сказал он с легким поклоном. – Вы, наверное, Валерия Матвеевна?

– Добрый день, – отозвалась теща полковника Сорокина таким тоном, что сразу стало ясно: день, может быть, и был добрым до приезда Иллариона Забродова, но теперь быть таковым перестал. – Валерия Матвеевна – это я, но я вас не знаю.

– Моя фамилия Забродов, – сказал Илларион. – Я, собственно, к вашему зятю.

– Ваше имя мне ничего не говорит, – объявила Валерия Матвеевна, и Забродов подумал, что Сорокин, по крайней мере, не болтлив. – А зять мой сейчас очень занят. И вообще, молодой человек, вам не кажется, что его можно было оставить в покое хотя бы в выходной?

"Да, – подумал Илларион, – хорошая теща – это вещь!

За ней как за каменной стеной. Скольких неприятностей, оказывается, можно избежать, имея хорошую тещу! Зря Сорокин на нее бочки катит. Надо сделать ему внушение по этому поводу".

– Боюсь, вы меня превратно поняли, – заявил он, улыбаясь еще приветливее – так, что лицевые мускулы заныли от непривычного напряжения. – Я к нему вовсе не по делу.

То есть отчасти, конечно, по делу, но не по служебному.

У него было сильное опасение, что Валерия Матвеевна тут же, на месте, уличит его в наглой и беспардонной лжи, каковой и являлось на самом деле его последнее заявление.

– Розы у вас роскошные, – сказал он, хотя никаких роз еще и в помине не было. – А виноград какой – А вы что же, в этом разбираетесь? – подозрительно спросила полковничья теща.

– Более или менее, – нахально солгал Илларион. Дело, по которому он сюда явился, касалось скорее Валерии Матвеевны, чем ее зятя, и Забродову было просто необходимо заручиться расположением этой суровой дамы.

Говоря по совести, он не знал, как ему быть. Глубоко вдаваться в садово-огородную тематику было рискованно, хотя Илларион не поленился заранее прочесть пару брошюр по этому вопросу. Но что такое брошюры, когда имеешь дело с опытным, бывалым дачником! Забродов понимал, что провести тещу Сорокина будет очень непросто, и мысленно проклинал полковника, который занимался какими-то таинственными делами в глубине участка и никак не желал выходить к калитке, чтобы вызволить приятеля из затруднительного положения.

Помощь подоспела неожиданно. Сзади послышался шум работающего двигателя, и почти сразу раздался требовательный, нетерпеливый гудок. Илларион обернулся и увидел остановившуюся позади его «лендровера» потрепанную «Волгу» с багажником на крыше. На этом багажнике, растопырив обмотанные мешковиной корни, лежало три или четыре саженца, а рядом были надежно привязаны деревянные ящики с рассадой. Забродов огляделся, прикидывая, куда бы убрать свой перегородивший дорогу автомобиль, и пришел к выводу, что убрать его некуда: улица была узкая, как это обычно бывает в дачных поселках, и с обеих сторон вплотную к ней подступали заборы.

– Заезжайте во двор, – не очень охотно предложила Валерия Матвеевна. – Ворота не заперты.

Забродов поспешно, пока она не передумала, откатил створки ворот и загнал «лендровер» на травянистый пятачок перед домом. «Волга», хрипло зарычав неисправным глушителем, тяжело проползла мимо.

– Ворота закройте, – сказала Валерия Матвеевна. – Ваш приятель там, за домом.

– А что он там делает?

– Рыбу ловит, – хмуро ответила суровая полковничья теща. Это было явное иносказание, смысла которого Забродов, честно говоря, не уловил. – Вот бестолочь, прости меня господи! И за что мне такое наказание?

Илларион не стал уточнять, кого из них двоих Валерия Матвеевна считает бестолочью и своим наказанием – Сорокина или его, Иллариона Забродова, – аккуратно прикрыл ворота, кивнул своей собеседнице и отправился в обход дома на поиски своего приятеля.

Сорокин обнаружился в кустах черной смородины у колодца. Одет он был по последнему писку дачной моды – в неизменные тренировочные штаны, нелепо пузырившиеся на коленях и на заду, драную тельняшку без рукавов, какую-то невообразимую панамку и растоптанные до последнего предела кроссовки без шнурков. Склонившись над открытым колодцем, полковник что-то там очень внимательно высматривал, время от времени совершая некие сложные движения руками, будто и впрямь вываживал крупную рыбину.

– Здравия желаю, товарищ полковник, – громко сказал Илларион. Сорокин вздрогнул и ударился затылком о колодезный ворот. Глухой стук столкновения несколько раз отразился от бетонных стенок и заглох. – Ты что там делаешь?

Шипя от боли, полковник вытянул из колодца длинную веревку. На конце веревки ничего не было, с него капала вода.

– Пропади ты пропадом, – сказал Сорокин, пожимая протянутую Забродовым руку. – Из-за тебя я кошку утопил.

Теперь настала очередь Забродова вздрагивать. Он внимательно прислушался, но в колодце никто не мяукал – очевидно, кошка сразу пошла ко дну.

– Это что же, новая мода пошла – кошек в колодце купать? – осторожно поинтересовался он. – Для улучшения вкусовых свойств воды или как?

Сорокин хмуро и недоуменно вытаращился на него. Потом лицо его внезапно просветлело, и он от души расхохотался.

– Ну, потешил! – воскликнул он, утирая слезы кулаком. – Ну, повеселил! Это ж надо такое придумать! Кошку!

Кошку в колодец.

– Ой, не могу! Да не живую кошку, чудак!

Железную! С крючьями! Ведро у меня утонуло, хотел достать, и кошку тоже потерял..

– Очень смешно, – проворчал Илларион, который догадался, в чем дело, за долю секунды до того, как ему это растолковали. – Недаром тебя теща бестолочью называет. Называется, выловил ведро. Ты и преступников так же ловишь.

– А, – с усмешкой сказал Сорокин, – уже пообщались.

Нашли общий язык. Это как один мой знакомый спрашивал: против кого дружите? Кстати, тебя каким ветром занесло в наши края?

– Так, – неопределенно ответил Забродов. – Проезжал мимо, вижу – знакомое лицо. Дай, думаю, остановлюсь, поболтаю…

– Любопытно было бы узнать, что это за знакомое лицо такое, – сказал Сорокин. – Вот не знал, что ты знаком с моей тещей!

– Я ее очень живо представил по твоим рассказам, – сказал Забродов, не слишком заботясь о том, чтобы это прозвучало правдоподобно. – Суровая женщина. Честно тебе скажу, против нее ты и впрямь жидковат, полковник.

Сорокин вздохнул.

– Крутишь ты чего-то, Забродов, – сказал он. – Ну, да бог с тобой. Я все равно рад тебя видеть, хотя сдается мне, что явился ты не без камня за пазухой.

– Не без, – кротко согласился Илларион. – Но это не камень, а так, камешек. Можно сказать, песчинка.

– Ладно, – сказал Сорокин, – разберемся. Только учти, лучше тебе было подождать моего возвращения в город. Зря ты сюда приехал, Забродов.

– Что-нибудь не так?

– Да как тебе сказать… Просто ты – человек новый, и иммунитета к семейным сценам у тебя нет. А у нас тут последние два дня не жизнь, а сплошная драма. Даже, я бы сказал, мелодрама. В духе индийского кино, понял? И главный злодей, сам понимаешь, я.

– И что же ты натворил? – без особого любопытства спросил Илларион, заглядывая в колодец. Ему было как-то трудновато представить, что полковник Сорокин мог по-настоящему крупно провиниться перед своими домашними. По крайней мере, вообразить себе провинность более крупную, чем его работа, было очень тяжело. – Надеюсь, сыр-бор разгорелся не из-за утопленного ведра?

Сорокин безнадежно махнул рукой.

– Ведро – это так, легкий гарнир, – со вздохом сказал он. – В том-то и дело, что ничего я не натворил. Тещу в больницу кладут, на обследование, жена, как на грех, в Сочи укатила, а дача, получается, остается без присмотра в самую горячую пору. Не лечь в больницу теща не может, она в очереди полгода стояла, а я не могу сейчас взять отпуск. Вот и выходит, что я кругом виноват. Извини, что я тебя этим гружу. Тебе, наверное, смешно и скучно это слушать, но я же говорю, подождал бы, пока я в город вернусь…

Илларион с покровительственным видом похлопал его по плечу, подумав про себя, что там, наверху, все-таки есть что-то, превосходящее человеческое разумение. Неважно, как это называть: богом, роком, судьбой, фортуной или слепым случаем, но проявления этой высшей малоизученной силы порой бывают очень любопытны.

– У тебя на участке есть тотемный столб? – спросил он, вынимая из кармана камуфляжной куртки сигареты и закуривая. – Нету? Тогда можешь сплясать ритуальный танец вокруг колодца. Возблагодари Маниту, он сегодня к тебе милостив.

– Ты пьяный, что ли? – отбирая у Забродова сигарету и с удовольствием затягиваясь, осведомился Сорокин. – И куда только гаишники смотрят!

– Не пьяный, – сказал Забродов и закурил другую сигарету. – Но буду непременно. Не может быть, чтобы у твоей тещи в загашнике не хранилась бутылочка-другая. Если не для тебя, то для одного усатого типа с соседней улицы. Такой, знаешь, импозантный пузан в шляпе…

– Елки-палки, – сказал Сорокин. – Ты-то откуда знаешь?

– А ты помнишь, кто я по профессии? Разведчик!

– Ладно, разведчик. Скажи лучше, с чего это ты взял, что моя теща станет тебя угощать?

– Посланников великого Маниту следует встречать со всем возможным гостеприимством, – важно сообщил Забродов, – а то они могут передумать и отдать милость великого духа кому-нибудь другому.

– Слушай, – морщась, как от зубной боли, сказал Сорокин, – иногда я понимаю Мещерякова, который не перестает повторять, что общаться с тобой – сущее наказание. Ну что ты несешь?

– Мир вашему дому, – торжественно объявил Забродов. – Больше я ничего не принес. Честное пионерское.

– Ладно, – садясь на скамеечку у колодца, предназначенную для того, чтобы ставить на нее ведра, устало сказал Сорокин, – я подожду. Может быть, когда-нибудь ты все-таки снизойдешь до того, чтобы заговорить по-человечески.

– Непременно, – пообещал Илларион и снова заглянул в колодец. Колодец показался ему не слишком глубоким. Оттуда ощутимо тянуло погребом – сыростью, промозглым холодком. – Я непременно все объясню, причем, как ты выразился, по-человечески. Но сначала давай достанем твое ведро и твою.., гм, кошку.

Он подергал намотанную на ворот веревку – не веревку, собственно, а толстую брезентовую шлею, вроде тех, которыми пользуются грузчики в мебельных магазинах. Шлея выглядела довольно потертой, но достаточно прочной, чтобы выдержать его вес.

– Эй, эй, – предостерегающе воскликнул Сорокин, увидев, что Илларион начал решительно раздеваться, – обалдел, что ли? Ведро того не стоит.

– А любовь тещи? – вкрадчиво спросил Забродов, снимая штаны. – А кошка?

– А чем я тебя буду доставать, если ты сорвешься? На тебя мне, положим, плевать, но это же придется рыть новый колодец!

Забродов уже стоял возле колодца в одних плавках и деловито обвязывался шлеей. Он был жилист и мускулист, а шрамов на его коже было столько, что Сорокин, никогда прежде не видевший Забродова без одежды, невольно присвистнул.

Используя Забродова в качестве наглядного пособия, можно было читать лекции по криминалистике, посвященные отметинам, которые оставляют на человеческой шкуре различные виды холодного и огнестрельного оружия. Впрочем, шрамы эти не слишком бросались в глаза, и Сорокин подумал, что они должны нравиться женщинам.

– Кстати, – сказал он, – как прошла твоя встреча с Бесединой?

Забродов молча уселся на край колодца и спустил ноги вниз.

– Нормально прошла, – сказал он через плечо. – Давай, полковник, берись за ворот и начинай понемногу опускать. Силенок-то хватит?

– Старый дурак, – сказал Сорокин, взялся за железную рукоятку ворота, покрепче уперся ногами и начал медленно, осторожно опускать этого сумасшедшего в колодец.

Через десять минут Забродов с мокрыми взъерошенными волосами, закутанный в одеяло, все еще время от времени непроизвольно лязгая зубами, сидел на самом солнцепеке, оседлав вынесенный из дома специально для него стул, и с удовольствием слушал, как Валерия Матвеевна очень сдержанно и интеллигентно костерит зятя. В одной руке у нее был граненый стакан, в другой – бутылка водки. Внутри бутылки плавал длинный сморщенный стручок красного перца, при одном взгляде на который хотелось попросить воды.

Теща полковника Сорокина намеревалась попотчевать Иллариона перцовкой собственного приготовления, но это у нее никак не получалось: она все время отвлекалась на зятя, находя все новые и новые эпитеты для описания его окаянства.

– Не понимаю, как можно заставить человека, который заглянул к тебе в гости, лезть в колодец из-за какого-то несчастного ведра, цена которому – копейка, – говорила она.

– А я, например, очень даже понимаю, – осторожно огрызнулся Сорокин. – Из-за этого копеечного ведра, уважаемая теща, вы меня вторые сутки пилите, впору самому в колодец прыгать. И без веревки, чтобы уж наверняка…

Валерия Матвеевна, которая уже собралась было, наконец, налить Иллариону перцовки, снова повернулась к зятю.

– Ax! Ox! – воскликнула она с сочувствием, в котором в равных пропорциях смешались яд и насмешка. – Посмотрите на него! Совсем заездили человека! Запилили насмерть!

Впору предъявлять мне обвинение по статье «Доведение до самоубийства»…

– Представьте себе, – буркнул Сорокин, до смешного похожий на школьника, которого распекают на педсовете за разбитое окно и который из последних сил пытается огрызаться, Валерия Матвеевна открыла рот, чтобы окончательно добить строптивого зятя, но тут Илларион решил, что полковника пора спасать, и демонстративно лязгнул зубами. Полковничья теща спохватилась и торопливо налила ему полстакана своего зелья. Илларион выпил, и у него перехватило дыхание.

Сорокин смотрел на него с откровенным любопытством и не без легкого злорадства; Валерия Матвеевна тоже выжидательно смотрела на него, и потому Забродов содрогнулся, хватанул ртом воздух, выпучил слезящиеся глаза и побежал искать воду только мысленно, внутри собственной кожи. Внешне же он остался абсолютно невозмутим, как будто ему каждый день приходилось хлебать нечто среднее между расплавленным свинцом и змеиным ядом. Сорокин почесал затылок, ухмыльнулся и протянул Иллариону неизвестно откуда взявшийся соленый огурец.

– Мерси, – собрав последние силы, вполне обыкновенным голосом сказал Илларион и торопливо захрустел огурцом.

По всему его телу растекалось приятное тепло, в голове легонько шумело, и он подумал, что уже, пожалуй, и впрямь староват для того, чтобы нырять в колодцы. Огурец был бочковой, очень вкусный, и Илларион съел его с огромным удовольствием, почти погасив пылавший в пищеводе пожар, – Вот настоящий мужчина, – объявила Валерия Матвеевна, победоносно глядя на Сорокина. – Даже не поморщился!

– Я бы тоже не поморщился, – обиженно проворчал Сорокин, – но вы бы тогда сказали, что я настоящий алкоголик. Законченный.

Илларион ухмыльнулся и за спиной Валерии Матвеевны показал Сорокину безымянный палец своей правой руки, на котором не было обручального кольца. Сорокин сердито отвел взгляд: он и без Забродова прекрасно знал, чем отличается жизнь женатого мужчины, отца семейства и примерного зятя, от жизни такого закоренелого холостяка, как Илларион.

У обоих способов существования были свои плюсы и минусы, просто в данный момент все совпало так, что Забродов оказался на коне. Впрочем, приходилось признать, что Забродов, как правило, оказывается на коне независимо от обстоятельств и, более того, довольно умело ими управляет. Уж не для того ли он полез в колодец, чтобы легче было перетащить на свою сторону тещу?

– Хотите еще, Илларион? – спросила Валерия Матвеевна, наклоняя в сторону Забродова горлышко бутылки.

Сорокину показалось, что Забродов слегка содрогнулся, но, чтобы это заметить, его нужно было очень хорошо знать.

– Боюсь, вы и впрямь решите, что я алкоголик, – заявил этот хитрец, искоса поглядывая на бутылку с выражением собаки, у которой на носу лежит котлета и которой эту котлету есть запрещено.

– Сто граммов, чтобы согреться после такого купания, это никакой не алкоголизм, – решительно Заявила теща полковника Сорокина. – Ведь хочется же?

– Ну какой же мужчина откажется от выпивки, да еще из рук столь блестящей и разумной дамы! – воскликнул Забродов.

– Не так уж я и разумна, как вам кажется, – кокетливо заявила Валерия Матвеевна. – Видели бы вы меня лет десять назад!

Полковник Сорокин прикрыл глаза ладонью, чтобы не видеть, как его теща кокетничает с этим завернутым в одеяло проходимцем.

– Довольно, довольно, – говорил тем временем Забродов, решительно прикрывая ладонью стакан. – Так я у вас опьянею, а у меня, между прочим, дело.

– Сейчас я вас оставлю, – ответила Валерия Матвеевна, – и вы на свободе обсудите свои мужские дела.

– Видите ли, – вдруг сказал Забродов, – дело у меня не столько к вашему зятю, сколько к вам.

Валерия Матвеевна слегка приподняла брови и сделала внимательное лицо, а Сорокин насторожился. «Это еще что такое?» – подумал он.

– Понимаете, – с очаровательной улыбкой профессионального попрошайки продолжал Илларион, – я затеял у себя ремонт, и теперь мне совершенно негде жить. Одни знакомые разъехались, у других просто нет места, третьи… Ну, вы понимаете, кому нужен посторонний человек в доме? Одно дело – приятно провести вечер в хорошей компании, и совсем другое, когда эта компания днем и ночью, изо дня в день мелькает у тебя перед глазами… Так вот я и подумал: а не сдадите ли вы мне на время какой-нибудь угол? Я неприхотлив, могу спать на чердаке или, скажем, в сарае…

– Стоя, – не скрывая иронии, вставил Сорокин. – Между граблями и лопатой…

– Помолчи, – прервала его теща и снова повернулась к Иллариону. – Голубчик, да мне вас сам бог послал!

– Маниту, – вполголоса уточнил полковник Сорокин и пошел накрывать на стол. Он еще не знал, что задумал этот прохиндей, но вынужден был признать, что его появление оказалось весьма и весьма кстати.

Глава десятая

Майкову снилось, что он расстреливает из своего пистолета сдобные булочки – кладет их на полку и стреляет сначала с торца, а потом разворачивает и палит сбоку. Интереснее всего было то, что пули не пробивали булочки насквозь, а застревали, дойдя почти до самого конца, уперевшись в корочку.

Майков выколупывал их оттуда, выдавливал пальцами и все удивлялся: как это может быть, чтобы девятимиллиметровая пуля увязла в свежей булочке? Потом пришел Простатит и все ему объяснил. «Видишь, папа, – сказал он, – у „Макарова“ пуля тупоносая, вот она и вязнет. И вообще, „Макаров“ – это не оружие, а так, пукалка для ближнего боя. Он даже бронежилет не пробивает, где ж ему булочку продырявить. И вообще, бросал бы ты это занятие, Андреич, только зря патроны тратишь. Слышишь, Андреич? Андреич! Папа, ты меня слышишь или нет?»

– Слышу, слышу, – вслух пробормотал Майков. – Отстань.

Но Простатит не отставал, все тряс его за плечи, спрашивал, слышит ли он его, и чего-то настойчиво требовал. Наконец Майков понял, что Простатит ему не снится, открыл глаза, отпихнул охранника и первым делом посмотрел на часы. Было пять семнадцать. Последний раз папа Май просыпался в такую рань лет пятнадцать назад, и он, мягко говоря, удивился.

– Ты что, брюхан, офонарел? – спросил он у Простатита. – Ты скажи спасибо, что я уже три года без ствола под подушкой сплю, а то снес бы тебе сейчас твою репу, а потом сказал бы, что так и было. Ты, в натуре, время по часам узнавать умеешь? Или тебе одному спать страшно, так ты пришел ко мне под одеяло проситься?

Простатит терпеливо дождался паузы и, когда Майков замолчал, чтобы набрать в грудь побольше воздуха, сказал:

– Хобот ушел.

Майков с шумом выпустил воздух сквозь зубы и сел в постели.

– То есть как – ушел? – спросил он.

– Так, – ответил флегматичный Простатит. – С концами. Нет его. Заступил с вечера на ворота, Рыба час назад пришел его менять, а в караулке никого.

Майков уже одевался. Его мохнатый красный с золотом халат лежал на спинке стула рядом с кроватью – папа Май любил по утрам пить кофе в халате и с газетой в руках, как это и полагается приличному, обеспеченному джентльмену, владельцу солидной фирмы и законопослушному буржуа, – но сегодня привычный порядок вещей был нарушен в самом начале, и, пройдя мимо халата в одних трусах, Майков достал из стенного шкафа спортивные брюки и натянул их на себя.

– Куда этот отморозок мог пойти? – спросил он.

– Рыба говорит, у него вечером был с собой ствол, – вместо ответа сообщил Простатит.

– Что?! – Майков замер, до половины натянув на себя футболку, потом осторожно выпростал из круглого отверстия ворота всклокоченную голову и поглядел на Простатита, как на какое-то невиданное диво. – Ствол? Вы что, суки, с ума все посходили? Я же запретил!

Простатит ничего на это не ответил, лишь пожал широченными покатыми плечами, как бы говоря: а я-то здесь при чем?

И потом, мало ли, что ты, папа, говорил…

Слева на челюсти у него багровел здоровенный кровоподтек, и, взглянув на этот бланш, Майков болезненно поморщился. Вчера утром Хоботу досталось больше всех, вся левая половина его физиономии чудовищно распухла и приобрела оттенок спелой сливы, и Майков не удивился бы, узнав, что у Хобота после того нокаута случилось небольшое сотрясение мозга.

– Куда ж его понесло с такой мордой? – растерянно спросил Майков.

Простатит опять промолчал.

– Ладно, вали отсюда, – сказал ему Майков. – Я сейчас спущусь. Дайте хоть в порядок себя привести.

Простатит ушел, боком протиснувшись в дверь. После его ухода Майков не стал приводить себя в порядок. Вместо этого он взял со стола сигареты, несколько раз нервно крутанул колесико зажигалки, закурил и стал у окна.

Дождь уже кончился, но небо все еще было затянуто тучами. На улице было совсем светло, Майков видел, как поблескивает мокрая трава газона и лоснятся разноцветные цементные плитки дорожек. По случаю дождя и раннего часа водопад был выключен, и продолговатое, не правильной формы зеркало пруда тускло блестело, как брошенный в траву лист оцинкованной жести. Мертвые – теперь уже, несомненно, мертвые – черешни торчали на пригорке, нелепо растопырив голые черные плети ветвей. Сейчас смотреть на них было вдвойне противно, слишком уж о многом они напоминали. В частности, и о том, куда мог посреди ночи уйти Хобот с разбитой физиономией и со стволом за поясом."

Да, смотреть на черешни было чертовски неприятно, но взгляд Майкова все время возвращался к ним, будто намагниченный, и думалось ему почему-то не об исчезнувшем Хоботе, а снова об этих проклятых деревьях, будь они неладны. Папа Май хмурился и озабоченно грыз фильтр сигареты, пытаясь понять, как это Букреев, солидный и, главное, по-настоящему авторитетный мужчина, мог решиться на такую мелкую пакость. Это ж, как ни крути, западло – и по нормальным, человеческим понятиям, и уж тем более по темным воровским законам. С другой стороны, конечно, блатные никого, кроме себя и себе подобных, за людей не держат, но все-таки, все-таки… Ну были бы они с Алфавитом просто соседями, тогда еще куда ни шло, но ведь они же, помимо всего прочего, еще и деловые партнеры! Вряд ли Алфавит стал бы рисковать своими – и, скорее всего, не только своими – деньгами ради столь мелочной мести. Папа Май, к примеру, не стал бы, да и никто из его знакомых не стал бы. И даже не столько из-за денег, сколько потому, что это западло. Ну, западло же, в натуре! После такого не то что охране своей в глаза – в зеркало по утрам смотреть не сможешь, со стыда сгоришь. М-да. – Но кто же тогда черешни-то загубил? Ведь бутыль с кислотой не с неба упала, принес ее кто-то, и ушел этот кто-то через забор на участок Букреева. Кто-то из его охраны? Да черт его знает… Сомнительно как-то. Это ведь подвиг не из тех, которыми можно похвастаться перед таким человеком, как Алфавит. Вот и получается, что вчера папа Май поторопился устроить скандал. Обидно, да, спору нет, до чертиков обидно, но надо было все-таки дождаться Алфавита и обсудить эту проблему с ним – спокойно, как полагается, и найти конкретного виновника и конкретное решение.

Не воевать же с ним, в самом-то деле! А после вчерашнего мордобоя другой выход найти будет очень трудно, поскольку получить в рыло и молча утереться – это, братва, тоже западло… Вот так же, наверное, и Хобот рассуждал своей отбитой башкой. Не было в его, Хобота, биографии случая, чтобы он получил по морде и не дал сдачи. Не такой это человек, чтобы молчком утираться. Не надо, ох не надо было оставлять его сегодня без присмотра! Вот где он теперь, псих этот контуженный?

И тут Майков увидел лестницу.

Раздвижная алюминиевая стремянка стояла у забора, отделявшего его двор от участка Букреева, и даже отсюда, со второго этажа, с очень приличного расстояния было видно, что ступеньки ее испачканы сырой землей. Майков закрыл глаза, постоял немного, давая себе время успокоиться, и снова открыл их.

Нет, не помогло. Стремянка была на месте, и наполовину смытые ночным дождем пятна мокрой земли по-прежнему предательски темнели на светлых дюралевых ступеньках.

Майков вдруг припомнил свой предутренний сон – тот самый, дурацкий, где он стрелял из пистолета по сдобным булочкам. С чего бы это ему вдруг приснилась такая чепуха?

Сны папа Май видел частенько, и были они все в меру бредовыми, как и полагается нормальным снам. Но фигурировали в этих снах в основном бабы или, в самом крайнем случае, менты, а чтобы булочки, да еще и приговоренные к расстрелу… Была же, наверное, какая-то причина, толчок какой-то, что ли…

И тут ему вспомнилось – или показалось, что вспомнилось, – будто странный его сон начался с выстрела. Папа Май напряг память. Воспоминания тонули в сонной мути, путались со снами, так что и не разобрать было, где сон, а где явь, но он терпеливо распутал этот нематериальный клубок и пришел к выводу, что ночью действительно слышал выстрел. Звук был отдаленный, глухой, почти неслышный сквозь стеклопакет с тройным остеклением, но такой знакомый, что тренированное ухо папы Мая даже во сне безошибочно его распознало и послало в мозг сигнал тревоги: атас, мол, где-то поблизости стреляют. И мозг проснулся на мгновение, убедился, что вокруг по-прежнему тихо, и снова заснул, и приснилась ему, мозгу, белиберда с расстрелянными булочками…

"Ну, правильно, – подумал папа Май. – Я же знаю, что ночью в караульной будке сидит мой человек, и, если где-то рядом действительно начнется стрельба, он поднимет тревогу.

А раз вокруг все тихо, значит, мне показалось… Кто же мог предположить такое, да еще, можно сказать, во сне!"

Он рассеянно сунул в рот сигарету и обнаружил, что все еще держит в зубах истлевший до самого фильтра окурок.

Тогда папа Май ткнул бычок в пепельницу, скомкал незакуренную сигарету в кулаке и тоже выбросил в пепельницу, медленно отряхнул с ладони крошки табака и медленно же, с огромной неохотой покинул свою спальню и спустился в холл, где его ждали Рыба и Простатит.

– Бараны, – сказал он им устало, без злости, но с огромным отвращением, – лестницу от забора уберите. Помойте и поставьте в кладовку…

– Лестница? Где?! – спросили эти уроды чуть ли не хором.

– В п.де, – ответил им папа Май. – Вас за ручку отвести?

Простатит вышел первым. Рыба задержался в дверях и сообщил:

– Да, кстати, Андреич, около часа назад к Букрееву во двор заехала машина.

– «Мерседес»? – быстро спросил Майков.

– Нет, «черкан», на котором его быки ездят.

– Кому не спится в ночь глухую, – пробормотал Майков. Его одолевали дурные предчувствия. – Ну, иди, иди, помоги Простатиту. Да, и осмотрите все хорошенько, во все углы загляните. Может, Хобота найдете. Ему вчера конкретно башку отбили, мало ли куда он после этого мог забуриться…

Рыба сокрушенно вздохнул и вышел. Похоже, он тоже догадывался, куда именно мог забуриться Хобот со своей отбитой башкой, и о последствиях такого поступка он тоже не мог не догадываться. Майкову показалось, что Рыба перед уходом хотел еще что-то сказать, но, слава богу, передумал: папе Маю очень не хотелось, чтобы кто-то озвучил его собственные невеселые мысли.

Никакого Хобота они, естественно, не нашли – ни в гараже, ни в котельной, ни в сарае, где хранились инструменты, ни тем более во дворе. Сообщить об этом Майкову пришел Рыба. Был он весь мокрый после долгого ползания по кустам, и на светлом паркете за ним оставались грязные следы. Глаза у Рыбы нехорошо бегали, разбитая во вчерашней драке морда имела сероватый оттенок, и, доложив, что Хобота нигде нет, он все-таки сказал то, о чем Майков думал в течение всего последнего часа.

– Линять надо, Андреич, – сказал Рыба. – Заштукатурят они нас, как пить дать, заштукатурят. Зря мы с ними связались. Не подумавши. А тут еще Хобот, отморозок хренов…

– Ты, что ли, лучше? – с тоской спросил Майков. Не тосковать ему сейчас полагалось, а орать и бесноваться, но на это у него просто не было сил. – Ты почему мне еще вчера не сказал, что этот придурок со стволом по двору бегает?

Рыба сокрушенно развел руками.

– Кто же знал, Андреич? Я ему, пидору, сказал, чтобы он бросил херней маяться, и он вроде послушал. Ладно, говорит, братан, не дребезжи, типа, все будет путем. Сейчас, говорит, успокоюсь немного и пушку спрячу. Она, говорит, меня успокаивает получше валерьянки."

– А ты, мудак, и поверил, – сказал Майков.

– Так кто же знал? – повторил Рыба. – Линять надо, Андреич, конкретно тебе говорю. Нам против них ни хрена не светит. У нас ведь даже стволов при себе нет, одни пугачи газовые."

– Рот закрой, – с отвращением произнес Майков. – Обосрался, герой? Линять будешь, когда я скажу. Сначала надо с Алфавитом базар перетереть. Может, еще удастся замять это дело. И потом, сам подумай: ну куда ты от него сбежишь? Он же в законе, ему нас и в Антарктиде откопать – раз плюнуть. Договариваться надо, а как договариваться, что говорить – ума не приложу.

О Хоботе больше не говорили. Само собой разумелось, что Хобот вышел из игры. Он либо был убит, либо сидел сейчас в подвале у Букреева, а это все равно что был убит. И Майков, и его люди понимали, что, даже если Хобот жив, его придется отдать на расправу Алфавиту, попытавшись свалить всю вину на него. Это он первым ударил охранника у ворот, и он же посреди ночи полез через забор с пистолетом сводить счеты.

В конце концов, что с него, контуженного, возьмешь? У него же статья 7"б", у него же даже справка из психушки есть. Получил от вашего бычары по чайнику, вот у него крыша набок и съехала, мы-то здесь при чем?

Одним словом, оставалось только сидеть тихонько и ждать неприятностей.

И они дождались.

В половине второго пополудни в кармане у Майкова зажужжал поставленный в режим вибрации мобильник. Звонил дежуривший на воротах Простатит. Он доложил, что приехал Букреев, и папе Маю ничего не оставалось, как распорядиться открыть ворота. Стоя у окна, он наблюдал за тем, как перед парадным крыльцом мягко остановился «мерседес» Алфавита. Машина была едва ли не до крыши забрызгана грязью – видно, Букреев вернулся издалека.

И сразу же, что характерно, явился к папе Маю выяснять отношения…

Спохватившись, Майков полез в ящик стола, вынул оттуда пистолет, вставил обойму и отдал пистолет Рыбе. Рыба взял оружие неохотно, отлично понимая, что толку от него в предстоящей разборке не будет никакого, зато неприятности в случае чего, можно считать, обеспечены. Но Майков, конечно, был прав: если при таких разговорах присутствует охрана, она должна быть вооружена.

Букреев действительно приехал не одни. Вместе с ним из машины вышли двое дюжих охранников, и Майков понял, что разговор будет проходить, что называется, в официальном формате. Он вздохнул, застегнул пиджак и, махнув рукой Рыбе, вышел на крыльцо, чтобы встретить гостей там.

– Ну, и как это понимать? – холодно спросил Букреев, проигнорировав протянутую папой Маем руку.

– Здравствуйте, Антон Евгеньевич, – сказал Майков и убрал руку в карман. После того как Алфавит отказался ее пожать, рука вдруг стала мешать папе Маю, и он попросту не знал, что с ней делать. – Может быть, пройдем в дом?

Там все-таки удобнее. Посидим, выпьем, обсудим наши проблемы…

Букреев посмотрел на него так, будто папа Май только что сморозил неслыханную глупость.

– Пьют с друзьями, – сказал он, – с хорошими знакомыми. С нормальными соседями пьют, с деловыми партнерами… Я как-то даже не слышал, чтобы кто-то, кроме сторожей в морге, выпивал с покойниками. А после всего, что ты тут натворил в мое отсутствие, ты, согласись, все равно что покойник.

– А ты, типа, на могилку пришел? – неожиданно для себя самого тоже переходя на «ты», огрызнулся Майков. – Что-то я венка при тебе не вижу. Или эти двое, – он кивнул на охранников Букреева, неподвижно стоявших у того за спиной, – вместо цветочков?

Позади него Рыба издал странный сдавленный звук – не то пискнул, не то хрюкнул, – в общем, отреагировал на реплику папы Мая, как мог.

– Есть такое выражение – юмор висельника, – сказал Букреев. Было видно, что он сдерживается из последних сил. – Это когда у человека петля на шее, а он еще хорохорится, подкалывает того, кто держит в руках конец веревки.

Это нездоровое занятие, учти. И еще имей в виду, что ты меня крепко разочаровал. Я, между прочим, уезжал по нашим общим делам. На будущей неделе должна поступить крупная сумма, миллиона полтора или что-то около того, а ты… Ты мне в душу нагадил и еще имеешь наглость гавкать. Или я чего-то не понимаю?

– Боюсь, что так, – решив, что терять все равно нечего, сказал Майков. – И вы не понимаете, и я тоже не понимаю.

Вышло какое-то недоразумение, и с этим обязательно надо разобраться. По крайней мере я очень этого хочу. Ведь начал-то не я!

– То есть как это – не ты? – удивился Букреев. – Мне сказали, что ты со своими людьми пытался ворваться в мой дом…

– Это уже вторая глава, – непочтительно перебил его Майков и вкратце изложил историю с погубленными черешнями, не забыв также и про бутыль с остатками кислоты, я про грязные следы на заборе. – И что я должен был после этого делать? – закончил он свой рассказ.

– Думать, – тут же, без паузы, ответил Букреев. – Даже если это все не фуфло, придуманное для отмазки, ты прежде всего должен был сообразить, что такой человек, как я, вряд ли станет мараться, поливая кислотой деревья в твоем дворе. Ты за кого меня держишь? Понимаю, я со своей страстью к садоводству могу со стороны показаться чокнутым, но это, поверь, далеко не так. Ты, я вижу, все-таки плохо представляешь себе, с кем имеешь дело. Пойми, если бы не наше партнерство, мы с тобой разговаривали бы не здесь и не так. Как теперь говорят, бизнес прежде всего, и только поэтому я с тобой разговариваю. Другой на твоем месте был бы уже трупом, а тебе я даю возможность оправдаться. Хотя мне даже слушать тебя, извини, не в уровень.

– Хорошо, – сказал Майков, чувствуя, что голос вот-вот выйдет из-под контроля и начнет предательски дрожать, как у провинившегося мальчугана при виде отцовского ремня. – Хорошо, я все объясню, хотя мне по-прежнему непонятно, кто, кроме ваших людей, мог похозяйничать у меня на участке.

При этих его словах Букреев немного повернул голову и через плечо посмотрел на пригорок, где торчали мертвые черешни. Трава вокруг них все еще была белой от осыпавшихся лепестков, как будто ночью выпал снег.

– Я шел к вам, чтобы разобраться с этим, – продолжал Майков. – Ну, правильно, я был зол, раздражен и, может быть, сказал что-то лишнее. В чем я по-настоящему виноват и за что готов извиниться, так это за то, что не удержал одного из своих придурков. У него, знаете, с головой не все в порядке, бешеный он, вот и наскочил на вашего охранника.

Но это же дело житейское! Ваш-то еще лучше. Мало того, что он меня покалечил, так еще и стволом угрожал, чуть не пристрелил. Это, что ли, нормально, по-соседски? Вы меня извините, Антон Евгеньевич, но здесь все-таки не зона, пускай он свои замашки бычьи для барака побережет.

– Это ты ему сам скажи, если смелости хватит, – небрежно предложил Букреев. Не глядя, он протянул руку назад, и один из его охранников вложил в нее какой-то сложенный вдвое листок, уже изрядно потертый и засаленный на сгибах. – Так, говоришь, с головой у твоего парня непорядок, – продолжал Алфавит, разворачивая листок. Майкову показалось, что листок этот ему как будто знаком. – Да, действительно, статья седьмая, пункт "б" – в связи с необратимыми последствиями черепно-мозговой… Как же ты таких людей при себе-то держишь? Ему ведь даже государство наше отмороженное побоялось оружие доверить, а ты вот не побоялся, рискнул.

Рыба за спиной у Майкова коротко, прерывисто вздохнул. Ситуация с Хоботом окончательно прояснилась: о носатом ценителе творчества Ильфа и Петрова лучше всего было просто забыть.

– Я вижу, этот дурак все-таки забрался к вам во двор, – сказал Майков, кивая на справку, которую везде и всюду таскал с собой Хобот и которая теперь была в руках у Алфавита. – Вот кретин! Что ж, тут уж ничего не попишешь. Он ваш. Делайте с ним что хотите.

– Легко ты своих людей сдаешь, – заметил Букреев. – Хотя надо признать, что это решение правильное. Только запоздалое. Он теперь не твой и не мой. Он теперь ничей. Нет его больше, понял?

– Этого можно было ожидать, – спокойно сказал Майков. Он понимал, что собирается полезть на рожон и что добром это, скорее всего, не кончится, но это было необходимо – просто для того, чтобы сохранить лицо. – Что ж, если с моим человеком мы разобрались, может быть, поговорим о вашем?

– То есть? – удивленно поднял брови Букреев.

– Вы наказали моего человека, теперь я хочу наказать виноватого с вашей стороны, – пояснил Майков и снова услышал, как у него за спиной тихонько вздохнул Рыба.

– Это Пузыря, что ли? – небрежно уточнил Алфавит. – Ничего не выйдет, он мне нужен. И не выкатывай на меня глаза, меня на голый понт не возьмешь. Если хочешь, о Пузыре потолкуем потом, после того, как до конца разберемся с тобой.

Ты учти, приятель, если с моим деревом что-то случится, я не тебе Пузыря отдам, а тебя Пузырю. Он у нас лакомка, любит свежие попки. Неразношенные, понял?

– Класс, – начиная понемногу свирепеть, сквозь зубы процедил Майков. – Я в восторге от вашей манеры решать вопросы, уважаемый Антон Евгеньевич. Просто торчу, честное слово. Вы, конечно, мужчина в авторитете, и быков у вас хватает, а только, по-моему, даже вам не понравится, если по городу слух пойдет, что Алфавит – фуфло, беспределыцик.

При этих словах охранники Алфавита шевельнулись, синхронным движением запустив правые руки под пиджаки, а сам Букреев вдруг быстро шагнул вперед и, сграбастав Майкова за грудки, так резко потянул его на себя, будто хотел вцепиться зубами ему в нос.

– Беспредельщик? – бешено прошипел он в самое лицо папе Маю, обдавая его запахами одеколона и табака. – Я беспредельщик?! Ах ты сявка трамвайная, ах ты пидор гнойный! Да за то, что ты сделал, тебя на куски порвать мало! Что ты понимаешь в деревьях, мудозвон? Ты же… Я тебя, сучий потрох, предупредил: если дерево погибнет, тебе тоже не жить, и помрешь ты пидором конченым, понял?

Боковым зрением Майков видел, как охранники Букреева вдвоем удерживали пытавшегося прийти к нему на помощь Рыбу, и даже ухитрился разглядеть Простатита, который, размахивая руками, торопился к месту событий от своей застекленной будки. Но все это виделось ему как бы в тумане, будто сквозь запотевшее стекло, и только перекошенное яростью лицо Букреева было четким, объемным и реальным. Сейчас это лицо утратило весь наносной лоск, превратившись в то, чем оно являлось на самом деле, – в оскаленную клыкастую морду матерого волчары, проведшего в лагерях и тюрьмах три четверти своей сознательной жизни. А страшнее всего папе Маю показалось то, что перед ним стоял не просто волк, а волк бешеный, совершенно сошедший с нарезки и несущий какой-то горячечный бред.

И тогда, окончательно перепугавшись, уже почти уверенный, что Букреев вот-вот вопьется зубами ему в глотку, папа Май оттолкнул его от себя обеими руками, поразившись тому, какой он легкий, почти невесомый, и заорал во всю глотку, надсаживаясь и вместе с криком выталкивая из себя унизительный страх:

– Да ты совсем рехнулся, что ли, старый хрен?! Какое дерево?! Что ты привязался ко мне с каким-то деревом?! Не знаю я никаких деревьев!

Периферийное зрение у него сегодня что-то уж очень обострилось, прямо как у хамелеона, который, говорят, может вертеть глазами во все стороны, сам при этом сохраняя полную неподвижность, и этим своим обострившимся периферийным зрением пала Май увидел, как охранники Букреева, выпустив Рыбу, одинаковым движением вынули из-под пиджаков пистолеты. Рыба тоже выхватил пистолет, но численное преимущество было на стороне противника: один букреевский бык держал на мушке Майкова, а другой целился в Рыбу, сам при этом глядя в ствол его пистолета. Простатит торопился к месту событий изо всех сил, на ходу выдирая из кобуры газовый пугач, который издали тоже мог сойти за пистолет, но он был еще очень далеко, и Майков мысленно приготовился прямо сейчас, сию секунду, получить пулю в затылок. Единственное, что его немного утешало в этой неприятной ситуации, это то, что он умрет, не потеряв лица, не спасовав перед легендарным Алфавитом.

Ну, скажем прямо, почти не спасовав.

Однако он не умер.

Алфавит вдруг отступил на шаг, выпустил лацканы его пиджака и поднял руку ладонью вверх, останавливая своих людей.

– Стоп, – неожиданно спокойно сказал он. – Не настрелялись, что ли? Стоп, я сказал! Так ты говоришь, что ничего не знаешь про дерево? – обратился он к Майкову.

– Да ясный хрен, – сказал папа Май, отдуваясь и безуспешно пытаясь разгладить мятые лацканы пиджака.

Некоторое время Букреев разглядывал его с каким-то непонятным сомнением, а потом задумчиво сказал:

– Одно из двух: или ты говоришь правду, или у тебя мозгов даже меньше, чем я думал. Но если тебе нечего скрывать, ты, может быть, не откажешься прогуляться со мной по своему участку?

Разозленный Майков хотел было послать его подальше, но вовремя спохватился: во-первых, умирать ему все-таки не хотелось, а во-вторых, у них с Алфавитом, как ни крути, было общее дело, и жертвовать им из-за пустячного недоразумения было бы попросту глупо.

– Да сколько влезет, – проворчал он, сердито дернув плечом.

Они двинулись через мокрый после дождя газон к пруду.

Охранники шли за ними, настороженно косясь друг на друга и держа на виду оружие. На пригорке, где росли черешни, Алфавит остановился и внимательно осмотрел мертвые листья.

– Да, – задумчиво сказал он, – это кислота. Если выяснится, что ты сам сгубил деревья только для того, чтобы запудрить мне мозги, я тебя в клочья разорву.

– Ты же сам в это не веришь, – сказал папа Май, и Букреев ничего не возразил.

Шурша туфлями по мокрой траве, они обогнули пристройку, в которой размещался гараж, и тут Букреев вдруг остановился как вкопанный.

– А это что такое? – спросил он каким-то не своим, странно изменившимся голосом.

Папа Май не сразу понял, что он имеет в виду, а когда понял, вмиг облился холодным потом и во второй раз за последние десять минут мысленно простился с жизнью.

В неглубокой впадине между двумя округлыми насыпными холмиками, наполовину скрытая от посторонних взглядов кустами можжевельника, стояла, роняя в траву чудом уцелевшие розовые лепестки, карликовая яблоня с идеально круглой кроной. Даже плохо разбиравшийся в ботанике папа Май узнал ее с первого взгляда: это была гордость Букреева, яблоня Гесперид – яблоня, которой не было здесь еще вчера вечером.

* * *

Протолкавшись сквозь плотную толпу раздраженных людей в тамбуре, полковник Сорокин сошел на перрон и с облегчением вдохнул полной грудью теплый, пахнущий мазутом и разогретым асфальтом воздух, показавшийся ему необыкновенно свежим и душистым после царившей в вагоне электрички адской духоты, от которой не спасали даже открытые настежь окна.

Очутившись на платформе, полковник первым делом заглянул в туго набитый полиэтиленовый пакет, который держал в правой руке. Сваренные вкрутую яйца, конечно же, помялись, на треснувшей скорлупе желтело, медленно тая, размазавшееся сливочное масло, а бутерброды с колбасой приобрели такой вид, словно их уже ели. Глубже полковник не полез – не хотелось окончательно расстраиваться. По крайней мере главное было цело: вагонная давка нисколько не повредила двум коньячным бутылкам, надежно защищенным со всех сторон пакетами и свертками с разнообразной снедью.

Убедившись, что все более или менее в порядке, полковник аккуратно пристроил пакет между ног, вынул из нагрудного кармана рубашки расплющенную в блин и неприятно влажную на ощупь пачку сигарет, нашарил в брюках зажигалку и неторопливо закурил, глядя, как разбегаются в разные стороны и исчезают в придорожном перелеске его навьюченные корзинами и длинными свертками с шанцевым инструментом попутчики. Светлый березовый перелесок был буквально изрезан тропинками, и по каждой из них торопливо шагали дачники. С высоты платформы это здорово напоминало деловитое движение муравьиных колонн или, к примеру, вереницы чернокожих рабов на хлопковых плантациях американского Юга.

Позади полковника протяжно свистнула электричка. Заныли электромоторы, застучали компрессоры, двери зашипели и захлопнулись с глухим стуком, электричка взвыла, как голодный демон, и отчалила от платформы, напоследок обдав спину Сорокина тугим теплым ветром. Потом железный грохот ее колес стих в отдалении, и на полковника снизошла тихая загородная благодать: жужжание проводов, стрекот кузнечиков в траве, шелест молодой, еще не успевшей запылиться листвы, птичий гомон в кронах берез и удаляющиеся голоса дачников, сопровождаемые глухим лязгом сталкивающихся лопат. Сквозь тяжелые запахи железной дороги явственно пробивались ароматы цветения; на железную трубу ограждения села лимонно-желтая бабочка-капустница.

Сорокин не спеша докурил сигарету до конца, наслаждаясь тишиной, одиночеством и отсутствием суеты. Наверное, это все-таки была неплохая идея – приехать сюда на электричке, а не на служебной «Волге», как обычно. Да, теперь, на свежем воздухе, на просторе, это казалось просто отличной идеей, хотя в электричке, умирая от духоты, скользя в собственном и чужом поту и поминутно ощущая ребрами то чьи-то потные локти, то твердый черенок какой-нибудь лопаты, полковник мысленно проклинал все на свете: и общественный транспорт, и дачников, и жару, и Забродова с его идиотской, неизвестно кому и зачем понадобившейся конспирацией, и в особенности себя – за то что, как мальчик, поддался на провокацию.

Легкий ветерок холодил разгоряченную спину, на ребрах, под мышками и над поясом брюк быстро подсыхал пот.

Людишки-муравьишки окончательно затерялись в березняке, их голоса и бряканье шанцевого инструмента удалились за пределы слышимости. Полковник бросил окурок на рельсы, подхватил пакет с продуктами и выпивкой и стал неторопливо спускаться с платформы по выщербленным бетонным ступеням. На его губах играла тень довольной улыбки: в кои-то веки он был один и, главное, мог не причислять себя к разряду рабочих муравьев и чернокожих сборщиков хлопка; там, на тещиной плантации, всю неделю сидел этот чокнутый Забродов, добровольно записавшийся в муравьи и негры одновременно. Сорокину было совершенно непонятно, зачем это ему понадобилось, но он знал Забродова не первый год и понимал, что расспрашивать его бесполезно. Захочет – сам скажет, а не захочет – черта с два ты от него чего-нибудь добьешься..

Тропинка вывела его через перелесок в поле, где уже почти по колено поднялась какая-то зелень. Зелень красиво ходила волнами, стелясь по ветру, и Сорокин наблюдал за переливами зеленого и серебристого цветов с благожелательной улыбкой горожанина, неспособного отличить ячмень от пшеницы, а рожь – от овса, не говоря уж о какой-нибудь люцерне или, скажем, рапсе, который, по слухам, в последнее время вошел в моду в Белоруссии, прямо как кукуруза при Хрущеве. Для Сорокина, как и для многих других горожан, редко попадающих в деревню, вся эта зелень носила собирательное название – хлеба. Хлеба колосятся; а хорошие в этом году уродились хлеба!

Поймав себя на этих мыслях, Сорокин поморщился.

«Свекла заколосилась», – подумал он и невольно ускорил шаг: чувствовать себя этаким снисходительным городским невеждой было как-то неловко. Тут ему пришло в голову, каково сейчас должно быть Забродову, оставшемуся наедине со сложным дачным хозяйством Валерии Матвеевны, и он злорадно ухмыльнулся: бывший инструктор спецназа ГРУ был, если только такое возможно, еще худшим земледельцем, чем сам Сорокин. Впрочем, ухмылялся полковник недолго: представив, что скажет ему теща, увидев результаты забродовского хозяйничанья на своем огороде, он сразу погрустнел. «Вот ведь человек, – подумал он о Забродове, – вот ведь змей гладкий! И как это получается, что никто ему не может отказать? Прямо как в песне: и какая вдова ему б молвила „нет“? Ну ладно, теща – она все-таки женщина, да к тому же одинокая и не первой молодости, ей простительно. Но я-то!.. Я, стреляный воробей! Почему я-то не мог просто прогнать его взашей? А теперь он тещин урожай загубит, а расхлебывать эту кашу кому? Вам, товарищ полковник!»

Но по-настоящему рассердиться на Забродова у него не получилось. Слишком хороший выдался денек – солнечный, зеленый, голубой и при этом совершенно свободный. Никаких обязанностей, сплошные права! При таком раскладе даже поездка на дачу могла доставить полковнику удовольствие – и, между прочим, доставляла.

От пригородной платформы до дачного поселка напрямик было километров пять – пустяк для еще не старого, крепкого мужчины, каковым не без оснований считал себя полковник Сорокин. Он отмахал это расстояние примерно за час, в полном соответствии с памятными с детства условиями задачек из школьного учебника по арифметике: «Из пункта А в пункт Б вышел пешеход. Двигаясь со скоростью 5 км/ч, он достиг…» Ну и так далее.

День был будний, и на дачах было пустовато – не совсем пусто, конечно, но все-таки не так, как в выходные. Не дойдя до тещиного участка каких-нибудь ста метров, Сорокин буквально нос к носу столкнулся с пенсионером Павлом Федотовичем, или попросту Федотычем – тем самым усатым гунном, у которого Забродов спрашивал дорогу к даче Валерии Матвеевны. Насколько было известно Сорокину, лет пять назад Федотыч активно ухлестывал за его вдовствующей тещей, но получил, по его собственному выражению, «отлуп по полной программе». Мужик он, в принципе, был неплохой, но имел один существенный недостаток, присущий едва ли не всем пенсионерам, сколько их есть на просторах бывшего Союза, – повышенную общительность, временами переходящую в настоящую болтливость.

Федотыч с натугой толкал перед собой груженную выполотыми сорняками садовую тачку. Из-под усов у него, по обыкновению, торчала потухшая «беломорина», линялая фетровая шляпа с обвисшими полями была сдвинута на затылок, открывая изборожденный морщинами, лоснящийся от трудового пота лоб, а дряблое стариковское брюхо подпрыгивало и тряслось в такт толчкам и рывкам скакавшей по неровной дороге тачки. Увидев Сорокина, Федотыч с видимым облегчением выпустил ручки своего транспортного средства и с почти комичной обстоятельностью пожал полковнику руку.

– Привет сотрудникам наших славных внутренних органов! – торжественно провозгласил ядовитый старикан и принялся чиркать спичкой о разлохмаченный коробок, пытаясь раскурить потухшую папиросу.

Сорокин поздоровался, дал ему огня и вознамерился было тихо смыться, но Федотыч остановил его, поймав за рукав.

– Слушай, – сказал он, – я чего спросить-то хотел…

Этот, который сейчас у Матвеевны на даче обитает, он кто?

«Так, – подумал Сорокин с тягостным чувством, – начинается. Кто, кто… Конь в пальто!»

– Да так, – туманно ответил он, – знакомый. Садоводлюбитель на пенсии.

Федотыч хмыкнул, не выпуская из зубов папиросы.

– Садовод… Не знаю, какой он садовод, но на пенсионера он как-то не похож. Уж больно шустрый.

Сорокин все-таки не выдержал, поморщился. Федотыч заметил его гримасу и замахал руками.

– Что ты, что ты! Ни боже мой! Мужик – во! – Он выставил перед собой кулак с оттопыренным большим пальцем. Палец у него был черно-зеленый от земли пополам с травой. – Тут, знаешь, целая история вышла, пока тебя не было. Кстати, тебе, как внутреннему органу, должно быть интересно. Во вторник дело было, точнее, в ночь со вторника на среду. Сорокин подавил вздох, аккуратно поставил в траву свой пакет, закурил и приготовился слушать. Намек Федотыча на то, что дело может представлять интерес для «внутренних органов», ему очень не понравился. Он-то надеялся немного отдохнуть от этих самых внутренних дел, а тут – снова-здорово… "Чертов седой дурак, – подумал он о Забродове. – Никак ему неймется, вечно встрянет в какую-нибудь историю. – "

– Приехали, значит, из города какие-то, – продолжал между тем Федотыч, с места в карьер переходя на плавный повествовательный тон среднерусского акына – то бишь, не акына, а гусляра-баяна, – от которого Сорокина сразу потянуло в сон. – Я их толком не знаю, они только в прошлом годе дачу купили – у Солодовниковой вдовы, что ли..

Ну, сам знаешь, как нынешняя молодежь-то отдыхает – шум, гам, музыка на весь поселок. Часов до двух они мне спать не давали, а потом, слышь, затеяли на машине по поселку гонять. Ну и, натурально, въехали с пьяных глаз твоей теще в забор.

Сорокин, который нацелился было зевнуть, с лязгом захлопнул рот. Упомянутый забор он строил лично буквально прошлым летом, и каждый метр этого забора был обильно полит полковничьим потом и сдобрен отборными полковничьими матюками. Елки-палки, подумал Сорокин. Одних гвоздей два кило ушло! Все руки ободрал об эту чертову сетку. – А теперь что же: лыко-мочало, начинай сначала?

– Два пролета начисто снесли, – продолжал бессердечный Федотыч, посасывая «беломорину», – мало-мало до крыльца не доехали. Мне-то со второго этажа все видать как на ладони. Ну, одним словом, покуда они примерялись, как бы им машину свою из вашего огорода на руках вынести, выходит на крыльцо этот твой." постоялец. Пенсионер, значит, выходит. Чего-то он им сказал, они ему, как водится, ответили… Жалко, не слыхал я, о чем у них там разговор шел. Ну, да догадаться нетрудно, пьяные ведь они были, да втроем, да с девками… В общем, слово за слово, и полезли они твоего пенсионера руками хватать. Знаешь же, как они, молодые, нынче драться начинают: сначала, значит, надо за одежку человека потрясти, чтобы он перепугался, да матом его хорошенько обложить. – Словом, схватить-то они его схватили, да только я, честно говоря, так толком и не понял, что дальше-то было. Да и они, по-моему, тоже не поняли. Только что вроде стояли, а тут, гляжу, лежат кверху ногами и вставать вроде не торопятся, А приятель твой стоит над ними и вежливо так чего-то им объясняет. В общем, всю среду они забор твоей теще латали, к вечеру только управились и в город укатили. А в четверг вернулись на двух машинах – шестеро их там было или семеро, я не разглядел. И прямиком к вашей даче. Ну, брат, на это поглядеть весь поселок сбежался. Как он их, понимаешь!.. Любо-дорого глянуть, ей-богу. Насилу ноги унесли, а одного так и вовсе волоком тащили. Так в машину и загрузили, как мешок со свеклой. Вот тебе и пенсионер!

Сорокин вздохнул и решительно поднял пакет.

– Да, – сказал он, – это за ним не задержится. Упечь его, что ли, на пятнадцать суток? Эх, Федотыч, знал бы ты, как он мне надоел!

– Ну, правильно, – проворчал Федотыч. – Как порядок в поселке навести, хулиганье приструнить, так вас нету, а как хорошего человека на пятнадцать суток в кутузку упрятать – это вы тут как тут, не заметишь, откудова нарисовались.

Сорокин, не оборачиваясь, махнул рукой и зашагал к своей даче, провожаемый стариковской воркотней раздосадованного Федотыча. Впрочем, у полковника было сильное подозрение, что ворчит старик просто для вида. В поведении Федотыча нет-нет да и проскальзывали ухватки бывалого стукача и провокатора, так что Сорокину временами очень хотелось как-нибудь осторожненько разузнать по своим каналам, кем был его сосед до выхода не пенсию, где работал и чем занимался. Хотя, с другой стороны, старик мог и не иметь прямого отношения к «внутренним органам», над которыми так старательно и демонстративно потешался. Во времена его молодости стукачей и провокаторов было хоть пруд пруди, и далеко не все они носили погоны и служили на Лубянке. А привычки, приобретенные в юности, остаются с человеком на всю жизнь. Как говорится, куда ветка гнется, туда и береза растет. Взять хотя бы того же Забродова. Ведь не мальчик уже, скоро вся голова седая будет, а все туда же – нет-нет да и даст кому-нибудь промеж глаз. Квалификацию, что ли, боится потерять?

Да нет, подумал Сорокин, не то. При чем тут квалификация? Просто ему, Забродову, наверное, очень сложно адаптироваться на гражданке. Он всю жизнь воевал, всю жизнь имел дело с реальным, четко обозначенным противником, и всю жизнь у него были развязаны руки, так что с противниками своими он мог разбираться по собственному усмотрению, без оглядки на уголовный кодекс и общественное мнение.

А представления о мирной жизни, о том, какой она должна, по идее, быть, черпал из своих чертовых книжек, в которых нет ни слова правды. Реальная же жизнь намного грубее и одновременно сложнее, чем ее описывают в книгах, а Забродов давно уже сложился, закостенел – ив достоинствах своих закостенел, и в недостатках, – и меняться ему поздно. Он как старый дуб на ветру: сопротивляться урагану трудно, того и гляди, переломит пополам, а то и вырвет с корнем, а гнуться, стелиться по ветру тоже не получается – конструкция не позволяет…

"Давай-ка честно, – мысленно сказал себе полковник, перекладывая увесистый пакет с продуктами из правой руки в левую. – Ведь, если разобраться, получается странная штука. Забродова можно жалеть, можно злиться на него, раздражаться по его поводу и насмешливо обзывать его книжным червем. Можно, да, но исключительно за глаза.

А стоит только столкнуться с ним лицом к лицу, как неизменно оказывается, что он кругом прав, а ты и все, кто вместе с тобой над ним потешался, наоборот, кругом не правы.

И не жалость к нему начинаешь испытывать, а зависть, и если о чем-то жалеешь, глядя на Забродова, так это о том, что не повезло тебе стать таким, как он.

Да и везение тут, пожалуй, ни при чем. Не везение тут нужно, а мужество, чтобы выйти из стройных рядов, из чеканящей шаг, с детства родной, привычной колонны, отойти в сторонку, глянуть и сказать, качая головой: «Елки-палки, ну и стадо'» А потом повернуться к стаду спиной и спокойненько пойти своей дорогой.. Конечно, в стаде уютно и безопасно и думать ни о чем не надо, и на такого вот ренегата-одиночку стадо смотрит с жалостью и удивлением: идиот, самоубийца, волчья сыть… Тупое, покорное, полуголодное стадо…

Но ведь, с другой стороны, если каждый станет вести себя как Забродов, это же будет полнейшая анархия! Ведь коров для того и держат в стаде, чтобы они не разбредались куда глаза глядят, не попадали в зубы волкам и не жрали посевы.."

Сорокин почувствовал, что снова запутался в своих рассуждениях, и немедленно разозлился на Забродова. Ну что за человек! У самого всю жизнь шило в заднем проходе, так он еще и другим житья не дает..

Он повернул за угол и с большой опаской посмотрел в сторону тещиной дачи. Забор был на месте и выглядел, как показалось полковнику, лучше прежнего. Он пригляделся: да, действительно лучше. Ровнее как-то, аккуратнее, даже сетка не ржавая, как раньше, а зеленая, цвета хаки, как ставни на окнах. Краска вроде бы в сарае стояла, литра три ее там было, что ли… Сорокин ею как раз забор и собирался покрасить, да все как-то не получалось – то одно мешало, то другое. Ну, теперь хотя бы эта забота с его плеч свалилась. И на том спасибо. Как говорится, с паршивой овцы хоть шерсти клок…

Да, забор получился – загляденье. Да и то сказать – армейская выучка! Сорокин вдруг представил себе, как э10 было: трое мрачных с перепоя качков, угрюмо переругиваясь, ремонтируют и красят тещин забор, а вдоль забора, заложив руки за спину, прохаживается бывший капитан Советской Армии Забродов и развлекает их разнообразными сентенциями, которых навалом в запасе у любого прапорщика: «Здесь вам, товарищи, не тут, так что красим вот от этого столба и до вечера…»

Полковник поймал себя на том, что ухмыляется, смакуя подробности этой воображаемой картинки, и сделал серьезное лицо. Если каждый…

Впрочем, если бы каждый обыватель мог постоять за себя так же, как Забродов, преступники и хулиганы давно уже вымерли бы, как динозавры. С голодухи, блин…

Во дворе играла музыка – старый добрый рок-н-ролл.

Потом музыка прекратилась, и Сорокин услышал знакомые с детства позывные «Маяка». Толкнув калитку, он вошел на участок и почти сразу увидел висевший на ветке груши транзисторный приемник. Приемник был старый, выпущенный отечественной промышленностью чуть ли не в конце шестидесятых, в пожелтевшем от времени двухцветном пластмассовом корпусе со скругленными углами, с архаичными клавишами и ручками и с круглой шкалой настройки.

Антикварная эта вещица валялась на чердаке тещиной дачи в ящике с разнообразным хламом столько, сколько Сорокин себя помнил, и, насколько ему было известно, никогда не работала – во всяком случае, на его памяти. Короче говоря, слышать доносящийся из этой заведомо мертвой коробки жизнерадостный голос ведущей «Маяка» было странно – так же странно, наверное, как столкнуться на Красной площади с мумией, которой наскучило лежать в стеклянном гробу в мавзолее.

Полковник огляделся, ожидая увидеть сплошь заросший сорняками огород или, наоборот, голую, без единой травинки, землю. Ни того, ни другого он не увидел. Грядки с аккуратно, под одинаковым углом скошенными краями напоминали эталонные образцы фортификационного искусства, а из них ровными, будто проведенными по линейке рядами торчали необыкновенно дружные всходы, похожие на выстроенные для прохождения торжественным маршем войска. Сорокин поймал себя на том, что в голову ему поневоле лезет какая-то армейская терминология, но как быть, если тещин огород и впрямь выглядел не хуже парадного плаца в образцовой войсковой части! Это было загадочно, потому что растения, в отличие от людей, устным приказам не подчиняются и плевать хотели на дисциплину.

«Черт подери, – подумал Сорокин. – Он что же, и в этом разбирается? Приемник починил – это ладно, это я понять могу, хотя и с некоторым трудом. Но ведь и огород вылизан так, как даже теще не снилось! А я-то был уверен, что Забродов петрушку от крапивы не отличит-Выходит, он не врал, когда говорил теще, что знает толк в земледелии. Интересно, откуда? Из книжек своих, что ли? Ох, сомневаюсь…»

Он поставил пакет на ступеньки веранды, закурил и еще раз огляделся по сторонам. Оказалось, что изменения коснулись не только огорода – саду тоже досталось. Огромная и неопрятная куча спиленных по осени с плодовых деревьев сучьев, до которой у Сорокина никак не доходили руки, куда-то исчезла, зато у стены сарая появилась аккуратная стопка тонких, одинаковых по длине круглых полешек и прутьев. Свежевыбеленные стволы деревьев буквально резали глаз, а подгнившие и покосившиеся деревянные рамки, в которые были заключены кусты смородины и крыжовника, сменились новыми – прочными, аккуратными, выкрашенными все той же краской защитного цвета. Вымощенная красным кирпичом дорожка была старательно расчищена, подметена и даже, как показалось Сорокину, промыта водой, так что ему захотелось разуться и пройти по ней в носках, как по ковру. Словом, тещин участок, и прежде служивший многим соседям образцом для подражания, теперь сверкал, как бриллиант, только что вышедший из рук опытного огранщика. На минуту Сорокин даже засомневался: полно, да туда ли он попал?

Тут из-за угла дома вышел какой-то человек. Сорокин растерялся: ему вдруг показалось, что он действительно каким-то чудом ухитрился заблудиться и забрался на чужой участок. Стоявший перед ним с лопатой в руках мужчина был ему решительно незнаком. На его верхней губе и подбородке густо серебрилась седоватая щетина, которой оставалось всего ничего, чтобы превратиться в бороду и усы, на голове криво сидела испачканная землей соломенная шляпа с широкими, разлохмаченными по краям полями.

Абориген был раздет до пояса, и кожа его уже успела приобрести красно-коричневый оттенок пережженного кирпича. Ниже пояса имели место старые, безобразно растянутые трикотажные спортивные шаровары и отчаянно просившие каши кроссовки. Слова извинения уже готовы были сорваться с губ полковника Сорокина, но тут он немного оправился от растерянности и узнал сначала свои собственные штаны и кроссовки, затем соломенную шляпу покойного тестя, в которой тот любил ходить на рыбалку, а потом и хитрые, смеющиеся глаза под обгрызенными мышами полями этой шляпы.

– Тьфу на тебя, – сказал он, пожимая Забродову руку. – Ты прямо хамелеон какой-то, ей-богу. Идеально сливаешься с фоном.

– Ну, разница все-таки есть, – засмеялся Забродов. – Хамелеон меняет окраску независимо от своего желания, а я как-никак могу сознательно управлять этим процессом.

– Мещеряков тебя не видит, – сказал Сорокин. – Он бы тебя зажигалкой побрил, наверное.

– Да, небритых в армии не любят, – согласился Илларион. – Но мы же не в армии, правда? Помнишь Козьму Пруткова? Не все стриги, что растет. Ты пожрать привез? А то у меня тут все кончилось еще на прошлой неделе. В деревню три раза ездил, но там магазин почему-то все время закрыт.

Если бы не добрые люди, совсем пропал бы.

– Добрые люди?

– Ага. Приезжали сюда такие молодые симпатичные ребята. Забор помогли починить, продуктов подкинули…

– В счет репараций? – уточнил полковник.

Забродов запустил пятерню под шляпу и озабоченно поскреб затылок.

– Ну, Федотыч, – сказал он, – ну, дятел-энтузиаст!

Сдал, как стеклотару…

Они прошли в сад, и Сорокин начал раскладывать привезенные из Москвы продукты на вкопанном в землю под яблоней дощатом столе. Он заметил, что почерневшие от непогоды доски выскоблены почти добела, и в очередной раз поразился неожиданной хозяйственности и трудолюбию Забродова.

– Я смотрю, ты тут как рыба в воде, – заметил он вскользь. – Участок вылизал, как кот свои причиндалы.

Хоть ты бери его в рамочку под стекло и помещай в отдельном павильоне ВВЦ. И надпись: «Образцовый дачный участок начала двадцать первого века». Вот не знал за тобой таланта к земледелию! Тут ведь одной аккуратности мало, нужны и знания, и опыт, да и любить это дело надо… Когда же ты успел-то?

Забродов оторвался от изучения этикетки на коньячной бутылке и задумчиво поскреб ногтями щетину на подбородке.

– Как тебе сказать… Нет, не могу я этого объяснить.

То есть могу, конечно, но боюсь показаться, мягко говоря, нескромным.

– Ну, а все-таки? – спросил заинтригованный Сорокин.

Забродов уселся на скамейку, расправил на столе мятую газету и принялся счищать с раздавленного, сплющенного яйца остатки скорлупы.

– Ты верно заметил, что учиться всем этим землепашеским хитростям мне было некогда, – задумчиво проговорил он, глядя в стол. – Да, честно говоря, и желания такого у меня никогда не возникало. Но понимаешь, какая штука… Изредка, не чаще раза в столетие, а обычно гораздо реже, природа от щедрот своих дарит человечеству… Черт, как бы это выразиться?.. Ну, в общем, людей, одаренных самыми разнообразными талантами, одаренных всесторонне и щедро. Если хочешь, универсальных гениев. Самый известный пример такого гения – Леонардо да Винчи. Были еще и другие, но они не так знамениты.

Он замолчал и стал с аппетитом поедать яйцо, приправляя его кусками раскрошенного бутерброда. Сорокин немного подождал, ничего не дождался и осторожно спросил:

– Ну? А дальше что?

Забродов перестал жевать и поднял на него удивленные глаза.

– Что – дальше? Все.

Сорокин закряхтел.

– Да, – сказал он, – ты не зря боялся показаться нескромным. Выходит, ты у нас и есть этот самый универсальный гений?

– Ага, – просто сказал Забродов и принялся чистить второе яйцо. – Вот видишь, как ты реагируешь. Зачем спрашивать, если заранее готов принять ответ в штыки?

Универсальный гений – это же не ярлык, не почетное звание и не должность. Это просто термин, обозначающий совершенно определенное, конкретное явление. Это, если хочешь знать, не подарок судьбы, а тяжкая ноша. И потом, я же не виноват, что так получается. Ну, не знаю я, откуда это берется! Сроду я этим огородничеством не занимался.

Меня от него, если хочешь знать, всю жизнь с души воротит. А стоило только попробовать… В общем, это все как-то само собой получается. Я просто знаю, когда, что и как делать.

– Врешь ты все, универсальный гений, – неуверенно сказал Сорокин.

– Вокруг посмотри, – посоветовал Забродов, сосредоточенно сколупывая яичную скорлупу. – И будь так добр, принеси рюмки.

Сорокин медленно поднялся и поплелся к дому, ломая голову над тем, что услышал. Что это было: откровение или очередная дурацкая шутка? В целом Забродов выглядел серьезным и даже печальным, и потом, когда, каким образом он мог освоить хитрую огородную премудрость? Ведь до сих пор он если и брал в руки лопату, то лишь для того, чтобы выкопать себе укрытие или треснуть кого-нибудь этой лопатой по черепу за неимением иного оружия. Тогда как он ухитрился?.. С соседями советовался? М-да… Соседи – народ сложный. Такого могут насоветовать, что на этом месте потом двадцать лет даже бурьян не вырастет. Тогда что же получается? Выходит, он и вправду действовал по наитию, по вдохновению, повинуясь таинственному голосу свыше?

Чертовщина какая-то, подумал Сорокин, входя в кухню и озираясь по сторонам в поисках рюмок. А вы знаете, один мой знакомый – универсальный гений. Представьте себе!

Непризнанный… А вообще-то, если честно, похож. И людей он сторонится, наверное, потому, что ему с нами, серыми мышатами, разговаривать не о чем… Гений… Ну да, конечно, понять м принять это трудно. Просто слово такое… Никто ведь толком и не объяснит, что оно обозначает, это слово. Нас с детства приучили считать, что гений – это что-то такое, высшее, из заоблачных сфер или, как минимум, из учебника истории.

Ныне здравствующих гениев гениями, как правило, не называют, это звание посмертное. А гении, между прочим, тоже люди, и живут они среди нас и почти так же, как мы. Почти, но не совсем. Отличия все-таки имеются, и из-за этих отличий мы называем гениев в лучшем случае чудаками, а в худшем – идиотами…

Тут он вспомнил, что рюмки должны быть в буфете, и двинулся в угол, где мирно доживал свои дни этот реликт хрущевской эпохи. Здесь ему бросился в глаза вырванный из школьной тетради в клеточку двойной лист, приколотый к дверце буфета обыкновенной швейной иголкой. Лист был густо исписан с обеих сторон знакомым убористым почерком, принадлежавшим, несомненно, любимой теще. Сорокин скользнул глазами по тексту и закусил нижнюю губу.

Здесь было все: когда, что и как высаживать, пропалывать, подкармливать и поливать, каким образом вносить удобрения, за какой конец следует держать грабли и как бороться с нашествием гусениц и колорадских жуков. Все действия были расписаны по дням, едва ли не по часам; перед Сорокиным была подробнейшая, буквально всеобъемлющая инструкция для начинающего огородника, предусматривавшая любые превратности погоды, за исключением разве что ураганов, наводнений, извержений вулканов и прочих природных катаклизмов. Здесь, черт подери, имелись даже сделанные от руки незатейливые иллюстрации, рассчитанные на то, чтобы даже законченный дебил во всем как следует разобрался и, упаси боже, ничего не перепутал. На стене подле буфета рядышком висели отрывной календарь огородника и лунный календарь, вырезанный из какой-то газеты, оба со сделанными рукой Валерии Матвеевны пометками.

Некоторое время Сорокин тупо разглядывал эту краткую садово-огородную энциклопедию, потом медленно, будто не веря собственным глазам, покачал головой.

– С-с-с-стер-р-рвец, – с чувством произнес он и полез в буфет за рюмками.

Глава одиннадцатая

Утро началось с неожиданного скандала.

Строго говоря, упомянутого скандала можно и должно было ожидать, но скандалы – странная вещь: они всегда происходят неожиданно и очень некстати.

Случилось все за завтраком.

Завтракали в семье Савельевых рано, сразу же после утренней дойки, и завтракали плотно – так, чтобы хватило сил вкалывать до обеда. Во главе стола, прямо как в каком-нибудь патриархальном семействе, восседал Сова-старший.

Справа от него сидел сын, напротив сына – жена, а рядом с Совой-младшим разместился Валерий. Жена Совы ходила по кухне, подкладывая всем картошки и подливая простокваши. При этом ее огромный круглый живот то и дело задевал спину Валерия, и всякий раз Валерий испытывал приятное возбуждение. Раньше ему никогда не приходило в голову, что беременность может сделать женщину такой чертовски привлекательной и сексуальной, теперь же он сдерживался, чтобы не начать подбивать клинья к жене приятеля, который по доброте душевной простил ему все долги и дал крышу над головой. Жена Совы была на восьмом месяце и на полевые работы не ходила, так что завтракала она после всех, в одиночестве.

На завтрак, по обыкновению, было подано огромное количество рассыпчатой, курящейся горячим паром вареной картошки со сливочным маслом – не магазинным, а своим, настоящим, – а к ней целая гора свиной колбасы домашнего приготовления, огромная сковорода яичницы, море простокваши и сколько угодно свежайшего ржаного хлеба собственной выпечки. Савельевы ели быстро и много, и Валерий от них не отставал. Работа на свежем воздухе волшебным образом повлияла на его аппетит, и в последние дни он стал замечать, что начинает заметно поправляться.

Словом, все было как всегда, за исключением того обстоятельства, что Савельев-старший вышел к столу в дурном расположении духа и на протяжении всего завтрака смотрел на всех волком. Такие приступы беспричинной угрюмости случались с ним и раньше, особенно по утрам и во время обострений его застарелого артрита. В подобных случаях нужно было просто не подворачиваться ему под руку, а если уж подвернулся, терпеливо выслушивать его ворчливые сентенции и ждать, когда у него, как у музыкальной шкатулки, кончится завод. Размотав пружину своего раздражения до конца, поганый старикан снова превращался в почти нормального человека, с которым можно запросто посидеть на бревнышке за сараем, выкурить за разговором полпачки сигарет и втихаря раздавить бутылочку термоядерного самогона.

Но сначала до этого момента нужно было дожить, так что за столом в это утро царила настороженная тишина, нарушаемая только стуком ложек о тарелки и звуками, которые обычно издают торопливо жующие люди, спешащие поскорее насытиться и идти работать и потому пренебрегающие некоторыми тонкостями застольного этикета. И в этой тишине неожиданно грянул гром.

– Андрюха, – сварливо обратился Савельев-старший к сыну, – ты мою бутыль с кислотой не видал?

– Видал, – жуя, ответил Сова. – В сарае, на второй полке, в углу.

Сзади к нему бесшумно подошла жена и положила на его тарелку новый кусок колбасы – румяный, скворчащий, только что со сковороды. Сова благодарно кивнул и на мгновение прижался щекой к упругой округлости ее живота. Савельев-старший пронаблюдал за этой сценой с явным неодобрением, но комментировать ее не стал. Вместо этого он с достойным лучшего применения упорством вернулся к избранной теме.

– Нет ее там, – проскрипел он. – Я вчера весь сарай как есть облазил – нету! Как корова языком слизала.

– Сам же куда-нибудь и переставил, – легкомысленно ответил Сова, который один из всех домашних не боялся вспышек раздражения своего папахена.

– Я еще в своем уме, – веско заявил Савельев-старший, – и на память покуда не жалуюсь. С чего бы мне ее переставлять? Как поставил ее туда три года назад, так она и стояла.

– Ну что ты, отец, в самом деле? – робко вмешалась мать Совы. – За столом-то… Люди завтракают, а ты про какую-то кислоту. Горит, что ли? Кому она нужна-то, кислота твоя?

– Мне! – громыхнул Савельев. – Мне она нужна, ясно тебе, дура старая? Для дела нужна, не для забавы. Вот я и спрашиваю по-человечески: никто мою бутыль не видал?

Здоровенная такая, на двадцать литров, пыльная, в сарае стояла. Не видали? Ну, правильно, где ж вам увидать, вы же собственную задницу без очков найти не можете, а тут бутыль, да не с самогонкой, а с кислотой… Только жрать и умеете, растопыри слепошарые…

– Батя, – предостерегающе произнес Сова.

– Чего – батя? Ну, чего?

– Ничего, – сказал Сова. – Шумно очень.

– А ничего, так и молчи. Вон, колбасу трескай, которую жена тебе подкладывает. Жена у тебя заботливая, моей не чета. Шумно ему… Потерпишь! Валерка, а ты не видал?

Валерий молча помотал головой, глядя в тарелку. Конечно, для убедительности ему следовало бы при атом честно и открыто смотреть папахену Совы прямо в его поросячьи гляделки, но заставить себя поднять голову Валерий так и не смог, потому что знал: испытующего взгляда Савельева-старшего ему не выдержать ни за что. Ни при каких обстоятельствах не выдержать, ни за какие коврижки. Даже если бы Валерий не знал, куда подевалась злосчастная емкость с электролитом, он и тогда не рискнул бы встретиться с раздраженным Совой-старшим взглядом. А поскольку из всех присутствующих судьба исчезнувшей бутыли была доподлинно известна ему одному, Валерию сейчас и вовсе хотелось провалиться сквозь землю.

– Значит, не видал, – задумчиво произнес Савельев-старший. – Ну, это само собой… И никто, значит, не видал.

Беда! Нечистая сила, что ли, у нас в доме завелась? Три года вещь на месте стояла, а когда понадобилась – что ты будешь делать! – нету! Две недели назад была, а тут вдруг взяла да и растаяла. Да кабы только бутыль! Чего ни хватишься, ничего нету. Прямо из-под рук все пропадает. Ей-богу, нечистая сила! Или этот, как это теперь говорят.., полтергейст.

Валерий все-таки рискнул поднять глаза и тут же снова опустил их в тарелку, потому что Савельев-старший, хоть и говорил, ни к кому персонально не обращаясь, смотрел при этом почему-то прямо на него – не смотрел даже, а прямо-таки сверлил Валерия своими мутными недобрыми гляделками. И еще одну неприятную вещь заметил Валерий: Сова перестал пихать в себя колбасу с картошкой и переводил встревоженный взгляд с отца на Валерия и обратно.

– Вот, давеча, к примеру, – продолжал разоряться пакостный старикан, – хотел я в сарае лопату взять. Была у меня лопата старая, в самый раз сечку для свиней рубить.

Поискал-поискал – нету! Вот куда, спрашивается, она могла подеваться?

– Ну, перестань, отец, – попыталась прикрутить фонтан его красноречия мать Совы. – Далась тебе какая-то лопата…

– Представь себе, далась! И не далась, между прочим, а купилась. За свои, за кровные. На меня, чтоб ты знала, лопаты с неба не сыплются. И бутыли с кислотой не сыплются, и фонарики…

«И гидрокостюмы, – с тоской подумал Валерий, старательно пряча глаза. – Интересно, знает ли Сова, что его гидрокостюм тоже пропал?»

Он украдкой посмотрел на Сову и понял: знает. Знает и молчит, до самой последней минуты надеясь избежать скандала. Сова больше не переводил взгляд с Валерия на отца и обратно, теперь он смотрел только на Валерия – в упор, с выражением тягостного недоумения на круглом простоватом лице.

– Да кончай ты, батя, – с трудом оторвав от Валерия удивленный взгляд, сказал Сова. – Дай поесть спокойно.

Что ты, ей-богу, как маленький? Лопата, бутыль… Тоже мне, сокровища капитана Флинта! Что-то я тебя сегодня ни хрена не пойму. К чему ты клонишь-то, а?

– А к тому я клоню, сынок мой дорогой, единственный, – неожиданно спокойно, почти ласково сказал Савельев-старший, – что, к примеру, недельки две, две с половиной назад этих безобразий у нас дома и в заводе-то не было. Раньше не было, а теперь, понимаешь, завелись. С чего бы это?

Это уже было прямое обвинение, и Валерий медленно, через силу поднял голову, чувствуя, что щеки и уши у него предательски алеют. Смотреть этим людям в глаза он по-прежнему не мог и потому прибег к старому, испытанному трюку: до предела расфокусировал зрение, так что присутствующие теперь представлялись ему просто темными расплывчатыми фигурами без лиц, вроде поясных мишеней в стрелковом тире.

– Кончай, батя, – сказал Сова, делая последнюю отчаянную попытку отрицать очевидное. – Ты сам подумай, на кой черт Валерке старая лопата? Или, того чище, двадцать литров кислоты? Валера, ну скажи хоть ты ему!

Валерий молчал.

– Ни хрена он тебе, сынок, не скажет, – после продолжительной паузы заявил Савельев-старший. – А я скажу.

Я знаю, зачем ему кислота понадобилась. Ты видал, что за баней груша засохла?

– Дедова? – быстро спросил Сова. – Ну, так это, наверное, от старости. Ей, поди, лет сорок будет, а то и больше.

– От старости, ага, – издевательски закивал Савельев. – То-то, что от старости! Цвести, понимаешь, начала, а потом передумала. Ну вас, думает, на хрен, сколько можно вас грушами кормить, дармоедов? И засохла. Из принципа.

Даже листья в одну ночь почернели от принципиальности.

Ты зачем дерево погубил, дурень?! – неожиданно заорал он, обращаясь на сей раз непосредственно к Валерию. – Ему же цены не было! Отец мой за ним к самому Куделину ездил, за полтыщи верст, а ты плеснул от нечего делать кислотой, и готово дело!

Валерий вздрогнул – и от этого внезапного яростного крика, и от того, что груша, на которой он просто так, на всякий случай, опробовал действие кислоты, оказывается, тоже была привезена от Макарыча, как и те черешни, для которых предназначалась кислота. Да, что и говорить, совпадение получилось страшненькое…

– И что это на свете делается, мать? – горестно проговорил Савельев, обращаясь к жене. – Что это за народ такой народился, что глянешь на него и не поймешь – то ли человек перед тобой, то ли нелюдь какой-то…

– Господи, – едва слышно ответила та. – Господи…

– Да вы что, обалдели все, что ли? – возмутился Сова.

Возмутился неискренне, просто потому, наверное, что не любил громких ссор и ощущал настоятельную потребность как-то вмешаться, прекратить творящееся безобразие. – Батя, нельзя же так! Ты же толком ничего не знаешь, зачем же человека-то зря обижать?

– А ты на рожу его глянь, – хладнокровно посоветовал Савельев-старший. – Глянь, глянь, не бойся! Сразу поймешь, зря я его обижаю или, может, не зря.

Сова посмотрел на Валерия и увял.

– Валера, – сказал он почти умоляюще, – слышь, Лукьянчик, да ты чего? Скажи что-нибудь, чего ты молчишь-то?

Валерий Лукьянов медленно встал, безотчетно сжимая в кулаке испачканную картофелем ложку. Да, сказать хоть что-нибудь было просто необходимо, объяснить, оправдаться, попросить прощения, поблагодарить за кров и пищу, в конце концов, но в голове ничего не было, кроме звенящей ватной пустоты, и слова, которые вдруг вывалились из этой пустоты, были, пожалуй, далеко не самыми подходящими в данной ситуации.

– Да пошли вы все!.. – сказал он, со звоном и лязгом швырнул ложку на середину стола и, опрокинув стул, выбежал из кухни.

…Примерно в полукилометре от околицы он услышал у себя за спиной нарастающий треск тракторного выхлопа.

Не оглядываясь, Валерий приналег на педали, но его гоночный велосипед был плохо приспособлен для скачек по пересеченной местности, а тракторист, похоже, гнал своего железного коня во весь опор, невзирая на вполне реальную возможность опрокинуться, угробив при этом и себя, и машину.

Валерий знал, кто это, но оглядываться все равно не стал, ограничившись тем, что прижался поближе к обочине.

Наконец трактор догнал его, вырвался вперед, описал короткую, очень опасную дугу и резко затормозил, загородив Валерию дорогу.

Когда поднятая колесами старенького грязно-голубого МТЗ густая пыль немного рассеялась, Валерий, как и ожидал, увидел в кабине Сову. На той стороне кабины, что была обращена к Валерию, дверцы не было – черт знает, когда и куда она подевалась, – и Сова был виден Лукьянову четко, до мельчайших подробностей – таких, например, как застрявшие в его кучерявой бороде крошки вареного картофеля.

Широкая загорелая физиономия Совы выражала растерянность пополам с огорчением. Судя по этому выражению, бить Валерия Сова не собирался. Впрочем, кто их разберет, этих пейзан, возьмет и накидает по первое число, сохраняя на морде скорбную мину Андрей Савельев легко выпрыгнул из кабины и подошел к Валерию. Тот на всякий случай приготовился бежать напрямик через поле, бросив все свое имущество, состоявшее из велосипеда и тощего рюкзака, но Сова, кажется, и впрямь не испытывал ни малейшей охоты драться.

– Кончай психовать, Лукьянчик, – сказал Сова, кладя коричневую мозолистую лапу на руль велосипеда. – Ну чего ты взвился? Батю моего, что ли, не знаешь? Побулькает и перестанет. Мало ли что в жизни бывает! Да он уже жалеет, что на тебя наехал. Не признается, конечно, но я по глазам вижу, что жалеет. Аида обратно! Перемелется – мука будет.

Я тебя понимаю, обидно, конечно. Не знаю, что на него сегодня нашло. Нет, серьезно, он сегодня самого себя превзошел.

Не упомню я что-то, чтобы он раньше таких коней швырял.

Это ж надо было додуматься: грушу – кислотой! Маразм какой-то, честное слово! Лукьянов вдруг почувствовал подкативший к горлу тугой комок и понял, что вот-вот заплачет – по-настоящему заплачет, горючими слезами.

– Погоди, Сова, – с трудом совладав с голосом, сказал он. – Уж не извиняться ли ты передо мной собрался? Это ты, брат, напрасно. Все правильно. Батя твой прав на все сто, он еще и не все знает… Ты прости меня, Сова, я ведь не нарочно, не со зла. Так надо было, понял? А зачем надо, я тебе не скажу, меньше знаешь – крепче спишь. Жаль, что все так коряво вышло. Честное слово, жаль. Ты попроси у своих за меня прощения – и за грушу, и за кислоту, и за То, что вместо «спасибо» я на них наорал, как последний… Я за все заплачу, честное слово. Заработаю и вышлю, адрес ваш у меня есть.

И." ну, в общем, спасибо тебе за все. Хороший ты мужик, Сова. Я раньше даже не знал, какой ты на самом деле классный мужик. Гидрокостюм я твой порвал, прости. Я тебе новый куплю, ладно?

– Дурак ты все-таки, Лукьянчик, – грустно сказал Сова. Ни капли удивления или протеста не было в его голосе, и Валерий понял, что возвращаться действительно не стоит.

Некуда ему было возвращаться, если честно. – При чем тут деньги?

– Да знаю я, что ни при чем! – с тоской проговорил Валерий. – Знаю! А что я еще могу предложить? Слова? Так ведь это просто сотрясение воздуха. И оставь ты меня, ради бога, в покое, не рви душу!

– И куда ты теперь? – совсем уже упавшим голосом спросил Сова.

– Домой, конечно, куда же еще? Хватит, погулял. Как говорится, где родился, там и сгодился. Заскочу по дороге еще в одно местечко, посмотрю, что да как, и домой. Маманя, наверное, соскучилась совсем.

Сова недовольно поморщился.

– Насчет одного места, – нерешительно проговорил он. – Может, не надо, Валера? Ты подумай хорошенько, а?

На хрена тебе эта головная боль? С этими новыми русскими связываться – только проблемы наживать. Им ведь человека убить – все равно что муху прихлопнуть.

«Золотые твои слова», – подумал Валерий.

– Да какие новые русские! – сказал он вслух. – С бабой я познакомился. Тут, неподалеку. Не первый сорт, конечно, но для временного пользования в самый раз. Так надо хоть с ней попрощаться по-человечески, если уж с вами так нехорошо получилось.

– Может, тебе помочь? – озабоченно спросил Сова, явно не поверивший ни одному его слову.

– С бабой-то? – Лукьянов заставил себя усмехнуться. – Это, брат, тебе ни к чему. У тебя такая жена, что я просто обзавидовался. Чуть слюной не захлебнулся, ей-богу! Ты ей кланяйся. Пусть у вас все хорошо будет, а я как-нибудь сам со своими делами разберусь.

– Ну, как знаешь. – Сова полез в карман, вынул оттуда несколько свернутых в трубочку купюр и протянул Валерию. – На, держи на первое время.

Валерий шарахнулся от его протянутой руки, как от гадюки.

– Ты что?! – теряя остатки самоконтроля, плачущим голосом выкрикнул он. – Ты что, гад, издеваешься? Ты что мне суешь?!

Сова испуганно отшатнулся от него, но деньги не убрал.

– Как – что? – удивленно сказал он. – Деньги. Ты же все-таки почти месяц вкалывал. Кто-кто, а уж я-то знаю, что это такое – на земле горбатиться. За такую работу любых денег мало. И потом, они тебе сейчас нужнее. А мне, если что, батя поможет.

Валерий открыл рот, чтобы послать этого растреклятого христосика куда подальше, пока стоявший в горле ком и в самом деле не пролился слезами, но в последний момент передумал и взял деньги. Не потому взял, что они были ему так уж необходимы, а потому, что понял: не возьмет – и Сова на него по-настоящему обидится. Может и в морду дать, и, что характерно, будет совершенно, прав…

…И, конечно же, окончательно успокоившись, он понял, что его попытка отказаться от предложенных Совой денег была чистой воды фанфаронством, глупостью несусветной и поганым, неумелым позерством. Если Сове нравится жить по правилам, которые вышли из употребления еще в позапрошлом веке, это его личное дело. На ферме, в деревне такое поведение, может быть, даже останется безнаказанным, и доживет Сова до старости в блаженном неведении относительно мира, который его окружает, и ребенка своего будущего воспитает, если получится, таким же ясноглазым, улыбчивым и наивным кретином, каким является сам. Интересно, в кого он такой уродился? Папахен его, к примеру, на христосика блаженного ни капельки не похож. В мать, что ли? Или Сова-старший тоже из этой породы, только скрывает? А-а, черт их, червей земляных, разберет! Ни к чему нам эти сложности.

Мы люди простые, и живем попросту, и принципы у нас тоже простые, доступные. Дают – бери, бей и беги – вот и все принципы, необходимые для хорошей, полноценной жизни в современном обществе.

Убедив себя таким образом в том, что ничего экстраординарного, из ряда вон выходящего с ним сегодня не случилось, Валерий принялся активно пользоваться благами цивилизации, купленными на деньги Совы. Для начала он добрался до Москвы, сдал свой велосипед в камеру хранения на Ярославском вокзале, купил самый дешевый билет на утренний поезд, погулял по городу, пару раз перекусил в кафе, а вечером вернулся на вокзал и, имея в кармане билет, безбоязненно устроился на ночлег в зале ожидания. Ночью у него пару раз проверили документы, а утром он продал сослуживший свою службу билет какому-то бедолаге в самом хвосте длинной очереди у билетных касс, купил билет на электричку и покатил в пригородный поселок, где обитал (а может быть, уже не обитал, а покоился) его обидчик Виктор Андреевич Майков.

По дороге Валерий думал, как это было бы чудесно, если бы Майкова постигла та же участь, что и его охранника Хобота, и пытался изобрести способ разузнать об этом, не привлекая к себе внимания.

Он сошел с поезда, так ничего и не придумав, и решил положиться на случай. Валерий не лгал Сове, говоря, что намерен отправиться домой, к родным, так сказать, пенатам; не лгал он и насчет того, что ему нужно заскочить в одно местечко – посмотреть, что да как. Он действительно не мог навсегда уехать из Москвы, не разузнав, чем закончилась его вендетта. Вся эта затея с самого начала была ребяческой и при этом смертельно опасной – это Валерий понял с пол ной ясностью в ту ночь, когда на его глазах зверски убили Хобота, – но просто отчалить восвояси, даже не попытавшись увидеть результаты своих усилий, он не мог. Или, может быть, не хотел – разница в данном случае не имела существенного значения.

Он добрался до дома Майкова пешком и занял свою излюбленную позицию в кустах на противоположной стороне дороги. Ворота в высоком кирпичном заборе, которым папа Май отгородился от всего света, были заперты наглухо, из-за забора не доносилось ни звука. Было очень похоже на то, что папа Май здесь больше не живет. Валерий очень надеялся, что этот подонок с некоторых пор не живет вообще.

Совсем не живет, окончательно.

Солнце поднималось все выше, становилось жарко. К разгоряченной коже назойливо липли мухи, в кустах пахло разогретой зеленью, асфальтом и пылью. Было чертовски скучно сидеть, ничего не делая, и ждать у моря погоды. Так можно было просидеть и сутки, и трое, и целую неделю и в результате ничего не узнать. Время от времени по шоссе проезжали машины, один раз проехал велосипедист с привязанными к раме велосипеда удочками в чехле. Лицо у него было хмурое – видимо, ни черта он не поймал в протекавшем на задах улицы ручье. Некоторое время на ветке прямо над головой Валерия сидел скворец – черный, блестящий. Скворец отвлекал Валерия от наблюдения за дорогой и домом. Лукьянов шикнул на него, и скворец улетел, обронив напоследок белую бомбочку – слава богу, не попал.

Валерий посмотрел на часы и принял твердое решение: если ничего не произойдет в течение девяноста минут, придется что-то предпринять. Например, бросить в ворота камень и посмотреть, что из этого выйдет. Или отловить какого-нибудь пацана из местных, дать ему пятерку и попросить постучаться в калитку. А что, чем плохо? Пускай спросит, дома ли его папа, Виктор Андреевич Майков. Если дадут по шее – значит, папа жив и здоров. А если удивятся и скажут, что такой здесь больше не живет, тогда… Тогда хорошо.

Просто отлично!

Он засек время и стал ждать. Минуты тянулись мучительно медленно, но полтора часа почему-то истекли до неприличия быстро. Валерий всесторонне обдумал этот парадокс и решил для верности выждать еще полчасика. Когда и этот срок вышел, он понял, что ждать больше нечего: нужно было либо что-то делать, либо уходить отсюда к чертовой матери. Что толку торчать в кустах, как путало? За этим, что ли, он сюда приехал?

Валерий решительно поднялся с земли, раздвинул кусты и шагнул на дорогу. При этом он чуть было не упал, наступив на развязавшийся шнурок. Выругавшись сквозь зубы, он присел на колено и стал приводить свою обувь в порядок.

Шнурок, как и следовало ожидать, лопнул, и его пришлось связывать. Занимаясь этим, Валерий услышал какой-то шум и, подняв голову, увидел прямо напротив себя распахнутые настежь ворота и выезжающий из них знакомый серебристый джип.

Машина вывернула на дорогу, сверкнув гладкими серебристыми бортами и ярким хромом наружной отделки, газанула и с мягким приглушенным рычанием укатила в сторону Москвы даже раньше, чем Валерий успел по-настоящему испугаться. Ворота закрылись, и Валерий остался на дороге один.

Закончив возиться со шнурком, он встал и некоторое время, блестя стеклами очков, смотрел вслед уехавшему джипу.

Все-таки папа Май как-то ухитрился выкрутиться, договориться со своим жутким соседом, и это обстоятельство неожиданно больно задело самолюбие Валерия Лукьянова. Как же так? Что же он, выходит, зря старался?

Такое положение вещей было просто недопустимо и нуждалось в немедленной корректировке. Валерий понятия не имел, каким образом он станет эту корректировку проводить, но точно знал одно: спать нынешней ночью ему опять не придется.

* * *

– А жалко Хобота, – неожиданно сказал Простатит, откидываясь на спинку кресла. – Нормальный был пацан. Помнишь, Андреич, как мы в девяностом все вместе на Рижском дань собирали?

Майков нарочито медленно положил на стол карты рубашкой вверх и посмотрел на Простатита, как на внезапно заговоривший стул. Он не любил, когда его охранники принимались вспоминать былые веселые деньки, потому что они были не только и не столько охранниками, сколько друзьями его лихой бесшабашной юности – и громоздкий добродушный Простатит, и болтливый Рыба, и даже отмороженный Хобот со своей справкой. Когда-то они действительно начинали вместе – вместе трясли торгашей на рынке, вместе доили транзитников на дорогах братской Польши, вместе перепродавали угнанные тачки. Были они тогда совсем молодые, сопливые, и верховодил у них поначалу именно Хобот, потому что в те блаженной памяти времена на первом месте был не ум, как теперь, а тупая носорожья наглость, которой Хоботу было не занимать. Но времена менялись, и Майков, который сначала был просто Маем, постепенно превратился в папу Мая, а потом и вовсе в Виктора Андреевича, главу солидной фирмы, отца и благодетеля. А Хобот, Рыба и Простатит так и остались Хоботом, Рыбой и Простатитом – то есть, попросту говоря, обыкновенными быками. О старой дружбе они теперь вспоминали редко, а вслух о ней не говорили вообще – что было, то было. Раньше было так, а теперь – этак…

– Помню, – сказал Майков и снова взял со стола карты. – И почему нам пришлось с Рижского сваливать, тоже помню.

– Точно, – сказал Рыба. – Хобот тогда мента на пику посадил. Еле-еле ноги унесли… Карту?

Майков бросил взгляд на свои карты, задумчиво пожевал губами и сделал маленький глоток из низкого квадратного стакана.

– Ну, давай, что ли, – нерешительно сказал он. – А Хобот просто получил то, на что всю жизнь нарывался.

Рыба точным, отработанным движением сдал ему карту с верха колоды. Простатит тяжело завозился в кресле, скрипя кожаной обивкой.

– А я не верю, что это Хобот у Алфавита дерево стырил, – упрямо сказал он. – Не вяжется это – Хобот и какие-то там деревья.

– Перебор, – сказал Майков и раздраженно бросил карты на стол. – Вот дерьмо!

– В любви повезет, Андреич, – сказал Рыба, ловко тасуя карты. – Вот Хоботу конкретно не повезло.

Майков вдруг ощутил странный вибрирующий зуд в кончиках пальцев рук и ног. Они потеряли чувствительность и гудели, как провода под высоким напряжением. Из пальцев это непонятное, похожее на анестезию ощущение перекинулось на голени и предплечья, потом пошло еще выше; суставы почти приятно онемели, живот подвело, по спине короткой волной пробежали мурашки. Вскоре все тело стало легким, невесомым и до предела наэлектризованным – так, что казалось, только шевельнись, и от тебя во все стороны посыплются искры, даже не искры, а молнии. Только голова пока оставалась такой, как прежде, как будто где-то в глотке у папы Мая стояла прочная заслонка, не пускавшая отраву выше, в мозг.

Майков знал, что это за отрава. Он просто терял контроль над собой и, кажется, был этому даже рад. Слишком многое ему пришлось пережить в последнее время, слишком часто приходилось сдерживать себя из последних сил, чересчур много нелепых, необъяснимых, совершенно идиотских неприятностей свалилось на его голову за эти дни, и он смертельно устал от этой унизительной необходимости все время контролировать себя – каждое слово, каждый жест, каждый перепад настроения. Он действительно был на пределе, и сейчас, когда способность думать и принимать решения еще неокончательно покинула его, когда еще можно было взять себя в руки и дать статическому электричеству, от которого мелко вибрировала каждая клеточка тела, спокойно стечь в землю, он вдруг подумал: «Да пропади оно все пропадом!»

Он перестал сдерживать себя и для начала молча, с наслаждением запустил стаканом в окно. Сначала он хотел швырнуть стакан в стену, но у него еще хватило ума сообразить, что на обоях останется пятно, которое потом ничем не выведешь. Поэтому стакан, просвистев в опасной близости от головы Рыбы – тоже, между прочим, не случайно, – ударился о небьющийся стеклопакет, отскочил и с глухим стуком упал на ковер. По стеклу текла жидкость бледно-янтарного цвета, на ковре появились темные, медленно расплывающиеся пятна, в воздухе резко запахло виски.

– Хватит! – бешено тараща глаза, проорал Майков прямо в побледневшее лицо Рыбы. – Хватит, я сказал! Не хочу говорить об этом ублюдке! И слышать о нем я больше не желаю, ясно?! И не надо песен про старую дружбу! Никакой враг не смог бы меня так подставить, как этот сраный друг! Туда ему, козлу, и дорога. Он, сука, заварил кашу и подох, а я теперь должен за него все это дерьмо расхлебывать!

Рыба отшатнулся и выронил колоду.

– Ты чего, Андреич? – пробормотал он, дрожащими руками подбирая рассыпавшиеся карты. – Белены объелся?

Простатит опять тяжело заскрипел креслом и вдруг сказал, обращаясь к Рыбе:

– Слышь, братан, мне тут на днях место в одном коммерческом банке предложили. Охранником. Бабки нормальные и, главное, рабочий день нормированный. Проторчал в вестибюле свои шесть часов и свободен. В белой, блин, рубашечке, с галстучком, при всех делах… И никакого геморроя.

Я вот все думаю, пойти или не пойти? А ты как считаешь, брателло?

Майков вытаращился на него, не веря собственным ушам, потом грозно нахмурился, но Простатит даже не посмотрел в его сторону: он с заинтересованным видом ждал ответа Рыбы.

И Рыба, конечно, ответил.

– А чего? – ответил он, небрежно бросая на стол только что собранную колоду. – Терять, в принципе, нечего. Работа спокойная, риска почти никакого, не то что в других местах. И, главное, не гавкает никто. Слушай, а еще один охранник там не требуется? Я бы тоже пошел, если местечко найдется.

– Надо будет перетереть с пацанами, – сказал Простатит. – Может, и выгорит дело. Жалко, Хобота нету. Втроем бы веселее было. Как раньше, помнишь?

– Я вас понял, – сказал Майков сквозь зубы. – Вот так вот, значит, да? Вот это вот, значит, и есть проверенные кореша, боевые товарищи. Так?

Рыба и Простатит одинаковым движением повернули к нему головы.

– Какие кореша? – удивился Рыба. – Нет здесь никаких корешей. Давно нет. Ты, Виктор Андреич, начальник, а мы, типа, быки бессловесные. По найму, короче. Простатит, дай закурить. Ага, спасибо, братан. По найму, понял? – продолжал он невнятно, прикуривая зажатую в углу рта сигарету. – Рыба ищет, где глубже, понял? Это про меня. А человек – где лучше, это про Простатита, кореша моего. Был у нас еще один кореш незабвенный, так его блатные замочили из-за чьих-то трахнутых деревьев. Вот мы и думаем, как быть: уйти в нормальное место или подохнуть, как Хобот, неизвестно за что? Да еще, блин, и виноватыми оказаться, как Хобот – посмертно… За братана головой рискнуть – дело святое, Виктор Андреевич. А за начальника, да еще и хренового к тому же, – нет, извини-подвинься. И не надо на меня таращиться, гос-с-сподин Майков. Порядочек этот – ты начальник, я дурак – не я в твоем доме завел. И не Простатит.

И тем более не Хобот. И гадить в корыто, из которого жрешь, тоже не мы тебя научили. Так что обижаться тебе.., то есть вам, уважаемый Виктор Андреевич.., господин Майков, не на кого.

Майков посмотрел на Простатита, но тот сидел с абсолютно непроницаемой, каменной мордой и глядел на него как на пустое место. Папа Май вспомнил, что точно такая же морда была у Простатита, когда он обходил рынок, собирая дань с торгашей, и когда ломал морды быкам из конкурирующих бригад, и когда выходил на разборку, держа поперек толстого брюха автомат, и когда вытряхивал из подержанных немецких тачек их зеленых от ужаса владельцев – Вы что, пацаны? – пробормотал Майков. – Вы что, в натуре свалить хотите?

– О, – сказал Рыба, – гляди, Простатит, нам повышение вышло! Были уроды, а теперь уже пацаны. Растем, братан!

– Суки, – процедил Майков. – Где бы вы без меня были, бараны?

– Да уж где-нибудь были бы, – небрежно ответил Рыба. – Хобот, по крайней мере, был бы жив. А если бы и помер, так братва бы его хоть похоронила по-человечески. Ты не спрашивай, где бы мы были без тебя, ты мне ответь, где мы сейчас? У блатных на мушке, вот где! Я, между прочим, сразу предупреждал: не надо с Алфавитом связываться!

А мне что было сказано?

– А что тебе было сказано? – заинтересовался Простатит.

– Что мое дело – крутить баранку и помалкивать и что блатные меня в СИЗО опустили.

– Круто, – сказал Простатит. – Тогда вообще базарить не о чем.

Майков на секунду прикрыл глаза. На его корабле, кажется, назревал бунт. Да что там – кажется! Какое там – назревал! Бунт уже разразился, бунтовщики захватили корабль и теперь, рассевшись на винных бочках вокруг связанного капитана, решали, что с ним делать – вздернуть на фок-рее или по древнему пиратскому обычаю заставить прогуляться по привязанной к фальшборту доске.

А хуже всего было то, что эти два урода говорили чистую правду: связавшись с Алфавитом, он загнал себя в такую щель, из которой, кажется, уже не было выхода. Речь уже не шла о сохранении лица: не пристрелили на месте – и спасибо.

Инцидент с украденным у Букреева деревом обошелся папе Маю в тридцать процентов его доли в их общем с Алфавитом деле, не говоря уж об унижении и о том, что ему не только не выдали убийц Хобота, но даже не сказали, где искать его тело. Что же до яблони, то ее решено было оставить в саду Майкова до поздней осени – Алфавит, видите ли, боялся, что слишком частые пересадки могут повредить драгоценному дереву. Так что теперь у папы Мая, помимо иных забот, появилась новая головная боль – следить за тем, чтобы проклятое полено было в порядке…

– Ну хорошо, – проговорил он, не открывая глаз. – Если вы такие умные, скажите, что вы предлагаете.

Справа от него опять тяжело заскрипело кожаное кресло.

Он открыл глаза и увидел, что Простатит развернулся вместе с креслом и теперь сидит не боком к нему, как раньше, а лицом.

– А это от тебя зависит, – сказал Простатит. – Сам знаешь, дела твои – говно. Завязывай дурака валять, Май. Либо мы тебе кореша, и тогда давай решать проблемы вместе, либо надо разбегаться на хрен. Я тебе сапоги лизать не нанимался.

Извини, брателло, но рылом ты не вышел, чтобы мы с Рыбой тебе сапоги лизали. Ты даже с Алфавитом по-людски разобраться не сумел, а туда же, в авторитеты.

– Разобраться, – передразнил его Майков. – Вот сам бы и разбирался, если такой крутой! Он же мало того, что в законе, так еще и чокнутый! Ты посмотри, что он с черешнями сделал! Плевать мне на эти дрова, но обидно же, в натуре! Напакостил и смылся, а как пришло время ответ держать, за свой авторитет спрятался. Как с ним, таким, разбираться?

– А я тебе говорю, что тут что-то нечисто. Подставой это пахнет, если хочешь знать, – упрямо набычившись, сказал Простатит.

– В натуре, Май, – оживился Рыба. – Ты подумай, Простатит дело говорит. Если бы Алфавит был не в себе, его бы блатные сами давно в расход списали. А он в таком авторитете ходит, что тебе и не снилось. И Хобот… Чтобы Хобот посреди ночи, под дождем, землю копал, какие-то деревья пересаживал… Ну бред же собачий!

– Ладно, – сказал Майков. – Допустим, черешни кислотой поливал не Алфавит и не его быки, а яблоню у него спер не Хобот. А кто тогда – Господь Бог?

– Да кто угодно, – заявил Рыба. – Забор забором, охрана охраной, а при желании через любой забор перелезть можно. Ты подумай, может, на тебя кто зуб имеет?

– Фуфло, – с отвращением сказал Майков. – Я об этом уже думал. Ты сам прикинь, кто станет обо всю эту ерунду мараться? Даже быки с рынка работают совсем по-другому. Ломом ребра пересчитать, в затылок пальнуть, машину заминировать – это да, это уже похоже на разборку. А тут… В натуре, как будто псих развлекался – нарочно, чтобы нас с Алфавитом стравить. Или детишки баловались…

Он вдруг заметил, что лицо Простатита приобрело несвойственное ему выражение глубокой задумчивости.

– Ты чего, Прос? – спросил он.

Спросил, и даже сердце защемило, так забыто, прямо как встарь, это прозвучало. Он не называл Простатита Просом, пожалуй, уже лет десять, с самой Польши, где они, вооруженные испорченным газовым пистолетом, по ночам грабили машины, а днем отсыпались в придорожном ельнике.

– Агроном, – медленно произнес Простатит.

– Чего – агроном? Какой еще агроном? – спросили Майков и Рыба едва ли не в один голос.

Рыба первым сообразил, о ком идет речь, и неуверенно хохотнул.

– Этот, что ли? – он прижал к глазам сложенные колечками пальцы, изображая очки. – Да кинься, братан, он уже давно в своей Мухосрани землю ковыряет!

Простатит отрицательно помотал головой.

– Ни хрена подобного. Я его вчера видел.

– Где?!

Майков и Рыба задали этот вопрос хором, буквально в один голос, и озадаченно переглянулись.

– Вы вчера в город ездили, – сказал Простатит. – Я вам ворота открывал, а он на той стороне дороги сидел – типа, шнурок завязывал. Не обратили внимания? А вот я обратил. Вы проехали, а он еще добрую минуту вам вслед волком глядел. Я уж хотел было выйти, тряхнуть его маленько, поинтересоваться, какого хрена ему тут понадобилось, да он, сучара, будто догадался – свалил в лес и с концами.

– В лес, говорить? – задумчиво переспросил Майков. – Вот же тварь какая!

Это был удар. Честно говоря, Майков забыл о Лукьянове почти сразу после того, как выставил его за ворота, не заплатив за работу. Да и с какой радости ему было помнить об этом мелком сукином сыне, выдававшем себя за ландшафтного архитектора? Если бы папа Май помнил каждого кинутого им лоха, у него в голове просто не осталось бы места для других мыслей и воспоминаний. Никакой опасности Лукьянов для него не представлял – во всяком случае, так папа Май думал до сегодняшнего дня. Выходит, зря он так думал…

– Мал клоп, да вонюч, – вторя его мыслям, удивленно произнес Рыба. – А ты, Прос, тоже герой. Чего молчал-то?

Простатит пожал могучими плечами.

– Я сказал, – ответил он.

– Кто бы мог подумать, – качая круглой головой, сказал Рыба. – Такой, понимаешь, неприметный мозгляк, а проблемы нам организовал по полной программе. Я бы до такого даже не додумался. Слушай, Май, а у тебя его адрес есть?

– Нет. – Майков тоже покачал головой и нервно закурил.

Поверить во все это было чертовски трудно. Гораздо легче было посчитать вчерашнее появление Лукьянова вблизи усадьбы обыкновенным совпадением. – Нет, – повторил он, глубоко затягиваясь дорогой американской сигаретой, казавшейся ему сейчас чересчур легкой, почти безвкусной. – Откуда я мог знать, что мне понадобится его адрес? Да я этого и сейчас не знаю. Просто не верится, блин! Как он ухитрился все это провернуть? Он что, по воздуху летать умеет? Сквозь стены ходит? Или вы по ночам на воротах спите?

Через пять минут Рыба и Простатит уже бродили по участку, обходя его по периметру и придирчиво осматривая забор в поисках места, где его можно было преодолеть незаметно и без особого труда. Майков в этих поисках не участвовал. Сидя в пластиковом кресле, под зонтиком, он курил одну сигарету за другой и думал. Ему не верилось, что его люди найдут что-то около забора, да и что там можно было найти? Бутыль из-под кислоты и грязные следы ног на штукатурке, обнаруженные ими несколько дней назад, вероятнее всего, были оставлены нарочно – исключительно для того, чтобы сбить его с толку. Трюк был, по большому счету, самый что ни на есть примитивный, но он сработал в лучшем виде, и именно это обстоятельство бесило Майкова больше всего. Его провели, как малолетку, и кто?! Очкарик, мозгляк, неспособный постоять за себя и настолько глупый, что полгода вкалывал как проклятый, надеясь получить бабки по устной – устной! – договоренности. Именно его кажущаяся безобидность сыграла с папой Маем злую шутку; менее всего он ожидал неприятностей с этой стороны, и ему даже в голову не пришло позаботиться о мерах безопасности. Да и какие меры он мог принять? Забор стоит, ворота под охраной – чего еще, спрашивается?

Папа Май постарался отбросить эмоции и думать о деле.

Как злоумышленник – неважно, кто это был, – мог незамеченным проникнуть на участок? Проникнуть, сделать свое черное дело и так же незаметно уйти обратно… Этот вопрос нужно было решить во что бы то ни стало: там, где прошел один, могут пройти другие, вооруженные уже не бутылками с электролитом, а чем-нибудь посерьезнее. Да, здесь было о чем поразмыслить, и Майков не без оснований полагал, что думать – это его работа. Не шарить по кустам, не обнюхивать землю под забором, а думать головой. В конце концов, Лукьянов же как-то придумал способ проникнуть за ограду! Неужели Виктор Майков глупее этого агронома?

Он попытался поставить себя на место Лукьянова. Как бы действовал он, если бы ему было позарез нужно проникнуть в чужие владения, обнесенные забором и тщательно охраняемые? Наверное, первым делом попытался бы перекупить охрану. Но Лукьянов этого сделать не мог в силу отсутствия у него финансовых средств. Да, денег у агронома не было, зато было отличное знание театра военных действий.

Он проторчал во дворе у Майкова не один месяц и знал его как свои пять пальцев. Ну и что с того? Папа Май тоже отлично знал свой двор – каждый куст, каждый пригорок, каждый изгиб дорожки, каждый валун и каждую щель между камнями…

Осененный внезапной идеей, Майков поднялся и торопливо подошел к пруду. Вода с плеском падала в пруд из разлома базальтовых плит, переливалась через невысокий, сложенный из угловатых камней барьер и по извилистому каменистому руслу струилась в сторону забора. Там, почти у самого забора, виднелась живописная груда камней, похожая на естественный выход скальных пород. Между слоистыми плитами песчаника и гранита длинными космами росла какая-то трава, на вершине пригорка торчало несколько кустов можжевельника, казавшихся черными на фоне беленой стены. В одном месте плиты стояли кривым шалашиком, и искусственный ручей с веселым журчанием скрывался в черном треугольном проеме.

Задумчиво вглядываясь в этот косой треугольник темноты, Майков рассеянно бросил в пруд окурок. К окурку немедленно подплыли жирные карпы и принялись, отталкивая друг друга толстыми лбами, ловить бычок разинутыми круглыми ртами. Майков не обратил на карпов внимания. Закурив очередную сигарету, он двинулся вдоль ручья и, подойдя к холмику, под которым была упрятана сточная труба, опустился на корточки.

Разумеется, разглядеть что бы то ни было ему не удалось.

С того места, где он сидел, была видна только внутренность искусственного грота. Сток, по которому вода из пруда уходила в протекавший за забором ручей, был нарочно проложен с изгибом, чтобы дневной свет снаружи не высвечивал бетонный свод стандартной канализационной трубы среднего диаметра и не портил столь тщательно созданную иллюзию.

Но Майков знал, что там, на противоположном конце десятиметрового тоннеля, стоит прочная стальная решетка, намертво замурованная в стенки трубы. Прочная, да… Вот вопрос: достаточно ли прочная?

Продолжая вглядываться в темноту, он вынул из внутреннего кармана пиджака рацию, рассеянным движением выдвинул антенну и вызвал своих людей.

Первым, как и следовало ожидать, на зов явился Рыба.

За ним, сопя, подошел Простатит и, с трудом наклонившись, стал вместе со всеми смотреть в темноту искусственного грота.

– А ведь логично, Андреич, – сказал Рыба, выпрямляясь. – Ну, ты голова!

– Надо проверить решетку, – сказал Майков. – Давай, Рыба, сплавай, погляди.

Рыба поморщился.

– А почему я?

– А потому, что ты Рыба, – сказал Простатит.

– А кто? – довольно миролюбиво спросил Майков. – Я, что ли? Тогда за что я, спрашивается, вам бабки плачу? А Простатит там просто застрянет, как Винни Пух в кроличьей норе.

Замучаешься потом трубу прочищать.

– Вода холодная, Андреич, – заныл Рыба.

– Можешь обойти кругом, – предложил Майков. – Ерунда, километров пять получится. Берегом, по кустам, через помойки. По колено в дерьме…

Рыба вздохнул, повернулся лицом к забору и вдруг, разбежавшись, легко взлетел на гребень стены.

– А так? – спросил он сверху.

Майков пожал плечами.

– Да как хочешь, – сказал он. – Главное, решетку проверь.

Рыба кивнул и скрылся из вида. За забором послышался треск кустов, невнятный испуганный выкрик и глухой всплеск.

– Навернулся, баран, – прокомментировал Простатит.

– Лестницу принеси, – сказал ему Майков.

Простатит ушел за лестницей. Папа Май закурил и стал слушать, как за забором матерится, лязгая зубами от холода, сверзившийся с обрыва Рыба. Потом наступила короткая пауза, после которой Рыба удивленно присвистнул и заорал:

– Нашел, Андреич!

Подоспел Простатит с лестницей. Майков взобрался на гребень стены и выглянул наружу. Рыба в мокром пиджаке и сбившемся на сторону галстуке стоял почти по пояс в воде, наполовину скрытый нависавшими над ней ветвями, и, согнувшись в поясе, что-то рассматривал на берегу.

– Что нашел-то? – спросил Майков.

Рыба разогнулся, перебрел, осторожно ступая по захламленному дну, на относительно свободное место и поднял голову.

– Решетка перепилена, – сказал он и вытянул вверх испачканную какой-то дрянью руку. В руке у него были зажаты две рыжие от ржавчины полоски железа. Приглядевшись, Майков понял, что это обломки ножовочного полотна. – А самое прикольное, – продолжал Рыба, – вот это.

С этими словами он водрузил на переносицу до отвращения знакомые Майкову очки в толстой роговой оправе с толстыми, как донышки пивных бутылок, стеклами.

Глава двенадцатая

Возможно, все могло бы обернуться совсем иначе, если бы Валерий, как и собирался, наведался в гости к Майкову в ту же ночь. Но что толку говорить о том, что было бы, если бы?.. Невозможно заранее предусмотреть все превратности судьбы, и о будущем своем каждый из нас доподлинно знает только одно: рано или поздно, так или иначе, но все мы умрем. Как часто мы говорим об этом! «Все там будем», – говорим мы. «Двум смертям не бывать, а одной не миновать», – повторяем мы, как заклинание. Каждый знает, что смертен, но никто не в состоянии до конца поверить в неотвратимость своего исчезновения с лица земли до тех самых пор, пока безглазая старуха не взмахнет над его головой своей заржавленной косой.

Есть такая поговорка: бедному бог и в похлебку льет, а богатому черт и в кашу кладет. То, что случилось в тот день с Валерием Лукьяновым, могло бы послужить отличной иллюстрацией к этой поговорке. А фокус заключался в том, что, почти нос к носу столкнувшись на дороге со своим недругом, Валерий испугался.

Поначалу испуг был не таким уж сильным, но, чем дальше Валерий удалялся от усадьбы Майкова, тем более грандиозными и пугающими ему представлялись последствия этой случайной встречи со знакомым джипом. К тому моменту, как он добрался до пригородной железнодорожной платформы, ему уже повсюду мерещились засады, снайперы с расчехленными винтовками и мордатые бандиты, цепью прочесывающие чахлый пригородный лес в поисках беззащитной жертвы. Даже беспрепятственно забравшись в подкатившую к перрону электричку и забившись в уголок сиденья, Валерий не ощутил себя в полной безопасности: ему вдруг подумалось, что перрон на вокзале в Москве уже оцеплен людьми Майкова, а может быть, и беспощадными, как мохнатые пауки-кровососы, уголовниками Букреева.

Сколько ни уговаривал он себя не валять дурака, сколько ни корил за патологическую, недостойную мужчины трусость, картины одна страшнее другой неотступно стояли перед его мысленным взором, и к концу своей недолгой поездки он уже вздрагивал от каждого звука. Подозрение, что на вокзале в Москве его ждут, превратилось в твердую уверенность, и Валерий слез с электрички, не доезжая до вокзала двух остановок.

За придорожным перелеском торчали высотные дома какого-то нового микрорайона, среди которых бесшумно и плавно шевелились черные стрелы башенных кранов. Рядом с платформой обнаружилось кольцо автобуса, а в кольце, рядом с фанерной будкой диспетчерской, устало приткнулся желтый ЛиАЗ, из-за своей повышенной комфортабельности прозванный в народе попросту «скотовозом». Номер маршрута Валерию был незнаком. Впрочем, Лукьянов чувствовал настоятельную потребность сначала успокоиться, а уж потом думать, как ему выбраться из этой глуши в какие-нибудь более цивилизованные места.

Оазис, в котором торговали эликсиром покоя и беззаботности, обнаружился здесь же, в каком-нибудь десятке метров от диспетчерской. Увидев пестревшую разноцветными обертками шоколадок и жевательных резинок витрину коммерческой палатки, Валерий направился прямиком туда. Проигнорировав пиво, он купил бутылку водки, пакет соленых орешков и устремился под гостеприимную сень мрачноватых, даже издали казавшихся какими-то пыльными елей.

Земля в еловом перелеске оказалась утоптанной до каменной твердости и устланной грязным ковром прошлогодней хвои вперемешку с самым разнообразным мусором, от пивных бутылок и рваной обуви до использованных презервативов. На куче переплетенного ржавой стальной проволокой валежника Валерий увидел среднюю часть манекена, от живота до верхней части бедер. Голый лобок этого бесполого предмета непристойно розовел на сером фоне мертвых ветвей и вызывал желание стыдливо отвернуться. В перелеске отчетливо воняло экскрементами, и Лукьянов подумал, что природа, наверное, никогда не создавала более грязного и отвратительного животного, чем человек. С неожиданной тоской он вспомнил сосновые леса вокруг своего родного райцентра. Там, конечно, тоже было не без мусора, но только по краям, вдоль дорог; здесь же, в двух шагах от густонаселенного микрорайона, природа выглядела полумертвой и не вызывала ничего, кроме брезгливости.

Преодолевая это естественное чувство, Валерий отыскал местечко почище, уселся на поваленное бревно и открыл бутылку, старательно делая вид, что не замечает висящих на нижней ветке соседнего дерева женских трусиков, из-за непогоды давно превратившихся в тряпку неопределенного серого цвета.

Водка обожгла пищевод и почти сразу ударила в голову.

Валерий зубами надорвал пакет с орешками, торопливо выгреб несколько штук, сунул в рот и принялся старательно жевать. Расходившиеся нервы мелко вибрировали, как чересчур туго натянутые струны, в ушах отдавались гулкие удары пульса.

– К черту, – жуя, пробормотал Лукьянов, – пора сваливать отсюда.

Да, обида обидой, унижение унижением, а жертвовать жизнью ради того, чтобы сделать Майкову очередную мелкую пакость, Валерию не хотелось. Он боялся не столько смерти, в которую, по большому счету, не очень-то и верил, сколько неизбежных побоев и издевательств.

Где-то совсем рядом, невидимая за стеной деревьев, прогромыхала колесами по стыкам и с воем скрылась вдали электричка. Валерий еще раз глотнул водки прямо из горлышка, закусил орешками и закурил сигарету, мимоходом отметив, что в пачке осталось всего три штуки. В лесу стояла непривычная тишина, даже птицы не пели, как будто на дворе был не май, а вторая половина ноября.

– Мертвое место, – вслух сказал Валерий. – Надо же, дрянь какая! Эк куда меня занесло!

Он полез во внутренний карман куртки, покопался в пачке лежавших там документов и на ощупь выудил диплом. Уголки твердого коленкорового переплета уже помялись и выглядели обтрепанными, как будто Валерий таскал диплом в кармане, как минимум, десяток лет. За эту поганую, совершенно бесполезную бумажку было заплачено пятью годами жизни, которые можно было спокойно потратить на что-нибудь другое, гораздо более прибыльное. Высшее образование… Ха! Такие вот корочки можно купить едва ли не на любой станции метро, были бы деньги. Две минуты на покупку, полчаса на заполнение, и готово: ты – дипломированный специалист, можешь идти устраиваться на работу. А лохи пускай сушат себе мозги, читают толстенные, никому не нужные книжки и потеют на экзаменах. Пока они будут этим заниматься, ты заработаешь денег, сделаешь карьеру, а потом они придут под твое начало и будут работать за тебя, потому что, как известно, дураков работа любит…

У Валерия возникло трудно преодолимое желание сейчас же, не медля ни минуты, порвать в клочья ненавистный диплом. Вместо этого он торопливо хлебнул водки и прикурил новую сигарету от окурка предыдущей. Порвать диплом легче легкого, а что потом? И вообще. Он вдруг представил, как вернется домой, сойдет с поезда и двинется по обсаженной липами пыльной центральной улочке родного райцентра – мимо райсовета, мимо обсиженного голубями памятника Ленину на центральной площади, мимо построенного в начале семидесятых универмага, мимо кинотеатра, на крыльце которого лузгает семечки в ожидании вечерней дискотеки одуревшая от безделья молодежь, мимо гастронома, а потом направо, в переулок, застроенный черными от старости деревянными домишками, где его знает каждая собака… С ним станут здороваться, у него непременно станут спрашивать, что, да как, да какими судьбами – в отпуск или, может, насовсем? И придется отвечать, и, сколько бы ты ни врал, правда все равно вылезет наружу, как шило из мешка. А правда проста: нечего соваться со свиным рылом в калашный ряд – вот тебе и вся правда.

И когда правда станет очевидной для всех и каждого, впору будет лезть в петлю от злости и унижения, потому что в глаза тебе будут сочувствовать, а за спиной станут злорадно хихикать и перемывать тебе косточки. И, что самое страшное, это никогда не кончится. Так и помрешь с клеймом неудачника, который много о себе возомнил и с размаху плюхнулся мордой в грязь.

Это рассуждение было таким простым, таким очевидным, настолько лежащим на поверхности, что оставалось только удивляться, как это оно не пришло Валерию в голову раньше. Он даже поставил бутылку на землю и озадаченно поскреб в затылке. Получалось, что ехать домой ему тоже нельзя. А что же тогда, спрашивается, можно? Вырыть себе землянку вот в этом загаженном, заплеванном лесу и потихонечку жить, собирая пустые бутылки?

Валерий поймал себя на том, что плачет медленными злыми слезами, утирая глаза грязноватым, как у настоящего бомжа, кулаком, и понял, что уже основательно набрался.

Пить он не умел – не та у него была конституция, чтобы глотать водку стаканами без всякого видимого эффекта. Он где-то слышал, что степень опьянения зависит от количества алкоголя на грамм живого веса, и его личный опыт служил тому наилучшим подтверждением: ему всегда требовалось меньше, чем другим, чтобы свалиться под стол.

– Ну и хрен с вами, – сказал Валерий, неизвестно к кому обращаясь. – Кого стесняться-то, все свои…

Он снова припал к бутылке, чувствуя, как мозг стремительно обволакивает мутная пелена настоящего опьянения.

Пожалуй, в данном случае это было очень кстати: по крайней мере, его страхи отступили и рассеялись. Сейчас он готов был сразиться с Майковым и его прихвостнями хоть голыми руками, чтобы отомстить за бесславное крушение своих планов – можно сказать, всей своей жизни…

Эта воинственная мысль была последним, что более или менее отчетливо запомнилось Валерию. Все остальное без остатка утонуло в тумане, и он очень удивился, когда, проснувшись, обнаружил себя лежащим на железной койке в каком-то совершенно незнакомом, облицованном грязноватым белым кафелем и длинном, как товарный вагон, помещении с решетками на окнах. В помещении было прохладно, чтобы не сказать холодно, и сероватая простыня, которой был укрыт Валерий, нисколько не согревала. На соседних койках храпели какие-то крайне неприятные личности, голова раскалывалась от боли, и прошло некоторое время, прежде чем Валерий сообразил, что находится в вытрезвителе. Как он сюда попал, оставалось загадкой. Лязгая зубами от холода, он попытался припомнить, что с ним было, но ничего конкретного вспомнить так и не смог. Вспоминались чьи-то небритые рожи, какая-то автобусная остановка, незнакомый заплеванный подъезд с исписанными похабщиной обшарпанными стенками, пластиковый стаканчик, от которого отвратительно несло водкой, и неожиданно трезвая мысль: «Если выпью это – упаду». Судя по результатам, Валерий таки выпил «это», а может быть, не только это, но и что-нибудь еще.

Выпустили его только около полудня. Как ни странно, деньги оказались на месте – те, что остались после того, как Валерий оплатил услуги вытрезвителя. Даже очки не потерялись, хотя правое стекло треснуло посередине и, посмотревшись перед выходом на улицу в прикрепленный к стене в коридоре осколок зеркала, Валерий поморщился: из глубины стекла на него смотрела какая-то донельзя подозрительная физиономия, небритая и всклокоченная, в разбитых очках и заметно опухшая с похмелья. Возвращая Валерию его имущество, неприветливый лейтенант милиции посоветовал ему не валять дурака и отправляться домой, то есть по месту постоянной прописки. Валерий вынужден был признать, что это, пожалуй, был самый разумный из всех возможных советов, и отправился на вокзал с твердым намерением ему последовать.

На вокзале он первым делом зашел в платный туалет и привел себя в относительный порядок – умылся, кое-как причесал всклокоченные волосы и соскреб с подбородка и щек редкую щетину купленным в коммерческой палатке одноразовым станком. Бриться пришлось без мыла; об одеколоне тоже оставалось только мечтать, так что после окончания мучительной процедуры бритья лицо Валерия покрылось красными пятнами и горело огнем. Можно было не сомневаться, что через час-другой на месте красных пятен появятся россыпи отвратительных мелких прыщей – кожа у него всегда была дрянная, чересчур чувствительная, бритье он ненавидел и непременно отпустил бы бороду, если бы то, что вырастало у него на подбородке, имело хоть сколько-нибудь приличный вид.

С мстительным удовольствием выбросив использованный бритвенный станок в мусорную урну, Валерий напоследок поплескал в лицо холодной водой, утерся рукавом и, покинув туалет, направился прямиком в кассу покупать билет домой.

По дороге ему вдруг пришло в голову, что в кустах на берегу ручья, что протекал на задворках усадьбы Майкова, остался его тайник, в котором лежали гидрокостюм Совы, фонарик, лопата и ножовка без полотна. Порванный гидрокостюм, старая лопата с отпиленной ручкой, копеечный фонарик китайского производства и бесполезная ржавая ножовка – одним словом, груда ненужного хлама. Вряд ли все это стоило того, чтобы за ним возвращаться. Но тут имелся один крайне неприятный момент: тайник был временный, оборудованный наспех, в темноте, кое-как, и наткнуться на него могли буквально в любую минуту. А теперь, после того, как он так неудачно нарисовался прямо напротив дома Майкова, папе Маю не надо будет долго думать, чтобы догадаться, кому принадлежит тайник со всем его содержимым. И для чего оно, это содержимое, использовалось, Майков тоже наверняка сообразит. И что ему стоит наведаться в сельхозакадемию и узнать в отделе кадров домашний адрес их недавнего выпускника Валерия Лукьянова? Да ничего не стоит! Сунет кадровичке флакон духов и шоколадку или просто положит перед ней сто баксов, и она в лепешку расшибется, чтобы угодить хорошему человеку.

Валерий нерешительно остановился перед стеклянными дверями здания билетных касс. Его немедленно принялись толкать, и ему пришлось отойти в сторонку. Он испытывал настоятельную потребность еще раз все как следует обдумать. Похоже было на то, что он чересчур глубоко увяз в им же самим сплетенной паутине. Майков продолжал жить и здравствовать, а на него, Валерия, неотвратимо наползала тень грядущих неприятностей. Эта тень была такой густой, что ее наконец заметил даже такой неискушенный в подобных играх человек, как Валерий, и веяло от этой тени сырым могильным холодком. Да, неприятности были почти неизбежны. Черт возьми! Как будто ему было мало тех неприятностей, что с ним уже стряслись…

Валерий затосковал. Внезапно обнаружилось, что выбора у него нет. То, что он еще полчаса назад считал развилкой – одна дорога домой, другая к Майкову, к опасности и справедливому возмездию, – на самом деле оказалось входом в тоннель, из которого просто некуда сворачивать. Настоящая же развилка осталась далеко позади, в том апрельском дне, когда Майков выгнал его вон, не заплатив денег. Что ему стоило отправиться домой прямо тогда? Впервой, что ли, ему было глотать обиды и унижения? Всегда терпел и тогда стерпел бы.

Ведь ясно же было, что против Майкова ему не устоять, зачем же надо было влезать в это дерьмо по самую макушку?

А теперь деваться некуда. Бросить все и уехать домой – это, брат, теперь мечта. Раньше о такой возможности и думать не хотелось, а теперь она вдруг превратилась в недостижимую мечту. Как же это вышло-то?

"Прогадил, – подумал Валерий. – Собственную жизнь прогадил, дурак, как будто в лохотрон проиграл. Теперь все очень просто: или я, или Майков. Вдвоем нам на свете тесно, и не надо быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться, кто кого со света сживет. А ведь говорили тебе, дураку, умные люди: не мочись, дурак, против ветра! Знай свое место, баран!

А теперь как быть?"

В принципе, думать тут было не о чем. Можно было податься в бега и влачить жалкое существование где-нибудь за Уральским хребтом, дожидаясь, пока Майков о нем забудет или пока его, Майкова, грохнут на какой-нибудь разборке его коллеги. Но там, в пыльном захолустном райцентре, у Валерия осталась мама, и можно было только гадать, чем закончится для нее встреча с разыскивающим Валерия папой Маем. А ведь у нее больное сердце, и она так гордилась своим выбившимся наконец в люди сыном!

Как ни крути, а последней надеждой Валерия был сосед Майкова жутковатый Антон Евгеньевич Букреев со своими уже не жутковатыми, а просто жуткими прихлебателями.

Валерий не знал, каким образом Майкову удалось замять конфликт с соседом, но у него были все основания предполагать, что это стоило папе Маю половины его вонючей крови.

Что ж, кое-как замятый конфликт можно без особых проблем раздуть снова. Придется раздуть, потому что, если Букреев не возьмет к ногтю Майкова, сам Майков возьмет к ногтю Валеру Лукьянова, Это как с зубами: пока дырка в зубе не болит, на нее можно не обращать внимания, а когда тебя посреди ночи вдруг подбрасывает на кровати взрыв жуткой, нестерпимой зубной боли, поневоле забываешь о своем страхе перед бормашиной. Вот и Валере Лукьянову теперь было не до страха, потому что альтернативой риску была неминуемая погибель.

Он еще о чем-то думал, еще взвешивал «за» и «против», а ноги уже несли его мимо окошечек, где продавались билеты на поезда дальнего следования, к отдельному павильону пригородных касс. Все еще продолжая внутренне колебаться и трусить, он остановился перед расписанием электричек и внимательно с ним ознакомился, после чего купил билет до станции, которую вчера покинул в таком страхе. До поезда оставался почти час, и Валерий потратил это время с толком. В полуквартале от вокзала он отыскал магазин бытовой химии. Кислота там не продавалась, но Лукьянов здраво рассудил, что для его целей сгодится любая химически активная жидкость, и приобрел целый букет таких жидкостей: литровую бутыль ацетона, две пол-литровые бутылки растворителя на основе все того же ацетона, а также бутылку бытового керосина, пригодного как для заправки керосиновых ламп, так и для полива зеленых насаждений, которые тебя по какой-либо причине не устраивают. В привокзальном киоске он купил пачку сигарет и одноразовую зажигалку, съел в чебуречной два начиненных каким-то весьма подозрительным мясом чебурека и выпил кружку отдающего грязной половой тряпкой пива, после чего, посмотрев на часы, обнаружил, что до отправления его электрички осталось чуть больше десяти минут.

Пиво и чебуреки оказали благотворное воздействие на его растрепанные нервы, и, садясь в электричку, Валерий был уже почти спокоен. В конце концов, то, что он собирался проделать нынешней ночью, он проделывал уже неоднократно. Это немного напоминало одну из его любимых компьютерных игр, где бесстрашный герой бродил по фантастическим замкам с бесконечными коридорами и внутренними двориками, битком набитыми кровожадной нечистью. Там, в виртуальном мире компьютерной игры, Валерию обычно удавалось справляться со своими врагами, хотя они были сильны, хитры и чертовски проворны. Так почему бы ему не справиться с Майковым и его тупоголовыми бандитами здесь, в мире реальном? Кто они, в конце концов, такие?

Просто кучка уродов с тяжелыми кулаками и кое-как законченным средним образованием, немногочисленная банда тупых и наглых отморозков, напрочь позабывших не только о совести, но и об элементарной осторожности. Риск? Ну да, риск, несомненно, имел место, но альтернативой риску служила смерть.

Решение было принято, Рубикон перейден. Ровно в два часа тринадцать минут пополуночи Валерий Лукьянов мысленно нажал клавишу ввода на воображаемой клавиатуре несуществующего компьютера и, привычно согнувшись в три погибели, протиснулся в знакомую трубу, которая вела в населенный нечистью виртуальный замок.

* * *

В начале третьего ночи редкая цепочка фонарей, освещавшая тротуар и узорчатую чугунную ограду, за которой таинственно перешептывались уже почти по-летнему густые кроны деревьев, вдруг мигнула и погасла. Секунду спустя погасли фонари на противоположной стороне дороги, и улица погрузилась в кромешную темноту. В наступившем мраке светились только два окна – одно на пятом этаже дома в полуквартале отсюда, где какой-то горемыка маялся бессонницей, и еще одно – в караульной будке.

Потом в темноте возникло еще одно пятно электрического света – прямоугольное, сильно вытянутое в высоту. Это была распахнувшаяся дверь караулки, на фоне которой отчетливо чернели украшенные чугунными завитками прутья ворот. На пороге появился человек в полувоенном комбинезоне, форменном кепи и высоких армейских ботинках на толстой рубчатой подошве. Он был подпоясан широким офицерским ремнем, на котором висела новенькая коричневая кобура. Из кобуры выглядывала изогнутая рукоятка газового револьвера, в специальном кармашке на груди торчала рация. К нижней губе охранника прилип дымящийся окурок, а бритое мускулистое лицо выражало озабоченность пополам с раздражением.

– Какого черта? – пробормотал он и, отлепив от губы окурок, выстрелил им в темноту. Окурок ударился о прут ограды и рассыпался красивым снопом оранжевых искр. – Как в девяностом году, ей-богу…

Он нерешительно потянул из кармана рацию, и в это мгновение откуда-то сверху, из темноты, на него беззвучно обрушилось чье-то тяжелое тело. Не успев понять, что, собственно, происходит, охранник оказался сбитым с ног и надежно упакованным в обыкновенный джутовый мешок из-под сахара, откуда торчали только его ноги. Из недр мешка донесся приглушенный вопль. Напавший на охранника злоумышленник навалился на мешок всем телом, прижимая его к посыпанной гравием дорожке, и принялся шарить по грубому джуту ладонью, нащупывая сквозь ткань лицо охранника. Внезапно он зашипел от боли и затряс в воздухе рукой.

– Быстрее, – негромко сказал ему бесшумно появившийся из темноты человек в черном комбинезоне и трикотажной маске. – Что ты возишься?

– Кусается, гад, – пожаловался первый злоумышленник. – Чуть пальцы не отъел.

Он наугад ткнул мешок локтем. Мешок коротко вякнул и затих.

– Еще раз укусишь – голову оторву, – предупредил злоумышленник, снова нащупал сквозь мешковину рот охранника и принялся туго бинтовать его клейкой лентой прямо поверх мешка.

– Быстрее, – повторил человек в маске и, оттянув рукав комбинезона, бросил взгляд на светящийся циферблат часов. – С такой подготовкой тебе только за паралитиками утки выносить.

– А я виноват? – угрюмо огрызнулся первый, пеленая охранника по рукам и ногам все той же липкой лентой. – Сами приказали аккуратно…

Человек в маске в ответ только махнул рукой и скрылся в караулке. Вскоре он вернулся, позвякивая связкой ключей, и принялся отпирать ворота. Тяжелые створки бесшумно распахнулись, легко поворачиваясь на заботливо смазанных петлях. Человек в маске что-то негромко сказал в микрофон укрепленной на наплечном ремне рации. В темноте коротко заквохтал стартер и приглушенно забормотал на холостых оборотах мощный дизельный движок. Потом там зажглись подслеповатые, закрытые жестяными колпаками с узкими прямоугольными прорезями фары, для пущей незаметности выкрашенные в синий цвет, и в открытые ворота медленно вкатился громоздкий «Урал» с тентованным кузовом. Клокоча движком и хрустя гравием, он скрылся за деревьями, и вскоре его мотор заглох где-то в отдалении. Человек в маске с помощью своего напарника, одетого так же, как он, закрыл ворота, но запирать их не стал. Потом они подхватили упакованного в мешок охранника, отнесли его в караулку и аккуратно положили на пол в углу. Они успели выйти из караулки и закрыть за собой дверь за секунду до того, как по улице мимо ворот медленно проехал милицейский УАЗик с включенной фарой-искателем. Когда его габаритные огни скрылись за углом, злоумышленники в трикотажных масках отлепились от стены и, присев на крылечко, стали спокойно и терпеливо ждать.

Когда «Урал» с затянутым камуфляжным тентом кузовом остановился, из-под тента горохом посыпались люди, одетые точно так же, как и те двое, что остались у ворот. Они были похожи, как однояйцевые близнецы или, вернее, как оловянные солдатики из одного набора. В руках они держали короткие саперные лопатки; у двоих были ломы. Из кабины легко и почти бесшумно выпрыгнул человек, одетый в потрепанный армейский камуфляж. Маски на нем не было, но в тихой боковой аллее было темно, как в угольном подвале, и лица этого человека все равно было не разобрать. Он засветил карманный фонарик и провел лучом по земле. Потом луч скользнул вверх, выхватив из темноты кроны невысоких, аккуратно подрезанных деревьев.

– Вот это, – сказал человек в камуфляже, указывая лучом фонаря на одно из них. – Аккуратнее, ребята. В общем, как договорились. Главное, не повредите корни.

Люди в масках быстро, но без суеты обступили указанное дерево и, одинаково припав на одно колено, принялись сноровисто орудовать своими короткими лопатками. Земля летела во все стороны, вокруг дерева появилась и стала быстро углубляться кольцевая траншея с сильно скошенными наружу краями.

К человеку в камуфляже подошел некто в маске, выглядевший более широким и приземистым, чем те, что умело и беззвучно копали землю в неверном свете карманного фонарика. Судя по повадке, это был командир.

– Слушай, – негромко сказал он, – а ты точно знаешь, что делаешь?

– Все нормально, – так же тихо ответил человек в камуфляже. – Поверь, я не выжил из ума. Это действительно нужно для дела…

– Но? – чутко уловив многоточие в конце фразы, сказал приземистый.

– Но попадаться нам все равно не следует, – со вздохом закончил человек в камуфляже. – Может получиться неловко.

Приземистый тихо фыркнул.

– Неловко, – повторил он, словно пробуя на вкус незнакомое кушанье. – Вот за что я тебя всегда любил, так это за умение выбрать нужное слово. Мне бы так научиться!

– А ты читай побольше, – посоветовал человек в камуфляже. – Я имею в виду художественную литературу. Поверь, у беллетристов словарный запас богаче, чем у тех, кто писал уставы строевой, караульной и гарнизонной служб.

Глядишь, лет через десять и у тебя не будет проблем с поиском нужного слова.

– Кто про Что, а вшивый про баню, – буркнул приземистый, для которого совет читать побольше художественной литературы, похоже, не явился откровением, и повернулся к тем, кто копал траншею.

– Живее! – прикрикнул он шепотом. – Что вы там ковыряетесь, как банда пьяных гробокопателей в выгребной яме?

Теперь настала очередь человека в камуфляже фыркать в кулак.

– Беру свои слова обратно, – сказал он. – Зря ты скромничал, со словарным запасом у тебя полный порядок, и с образной речью тоже.

Приземистый самодовольно хмыкнул.

– Положение обязывает, – сказал он. – Где ты видел прапорщика, который не умел бы лаяться? – Он снова посмотрел на часы и недовольно крякнул. – Долго, – сказал он. – Вот если бы можно было просто проложить вокруг этой хреновины детонирующий шнур…

– Ага, – насмешливо подхватил человек в камуфляже. – А потом залечь в кустах и отстреливаться от ментов, которые слетятся сюда со всего города. Куда как весело!

И потом, мне дерево нужно, а не охапка щепок.

– Так я же и говорю – если бы, – огрызнулся приземистый. – Ох, чует мое сердце, плохо мне завтра будет!

– Не ной, Матвей, – утешил его человек в камуфляже. – Дальше фронта не пошлют, меньше взвода не дадут.

А если будет плохо, значит, кое-кому тут на пенсию пора. Квалификацию, значит, кое-кто потерял – Тебя не переспоришь, – проворчал призе