КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Дама и единорог [Трейси Шевалье] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Трейси Шевалье Дама и единорог

Моей сестре Ким

ЧАСТЬ 1 ПАРИЖ Великий пост и Пасха, 1490 год

НИКОЛА НЕВИННЫЙ

Посыльный сказал, мне надо поторапливаться. Нрав у Жана Ле Виста известный — он не любит утомлять себя ожиданием.

Ну и ладно. Я наспех промыл кисти и потопал за посыльным. В заказах от Жана Ле Виста уже одно хорошо: потом неделями не думаешь об обеде. Только король вправе говорить ему «нет», а я, поди, не король.

С другой стороны, сколько раз я летел через Сену на улицу Фур — и все впустую. Не то чтобы у Жана Ле Виста семь пятниц на неделе, совсем наоборот: он человек основательный и волевой, как его незабвенный Людовик XI. И все принимает за чистую монету. С ним не побалагуришь, да я, признаться, и не пробовал. Зато какое блаженство, выйдя от него, завалиться в ближайшую таверну: выпить, почесать языком, пощупать девчонок.

Он, конечно, знает, чего хочет. Хотя и такое бывало: прихожу я обсудить, скажем, как будет выглядеть очередной гербовый щит на камине, или узор на повозке его супруги, или витраж в часовне — злые-то языки говорят, что герб у Ле Вистов прост, как лошадиный навоз, — а он вдруг умолкнет на полуслове, покачает головой и пробурчит угрюмо: «Лишнее все это. Некогда мне забивать голову всякой ерундой. Ступай». И я ухожу, чувствуя себя виноватым, будто это мне, а не ему пришло в голову расписывать повозку.

Я бывал на улице Фур раз пять или шесть. Владение так себе. Вокруг неоглядные просторы, а дом такой тесный, как обычно в центре города строят: длинные узкие комнаты, мрачные стены, конюшни под носом. Из-за них внутри все время воняет лошадьми. В таких домах обыкновенно селятся чиновники, купившие себе титул: земли-то много, зато у черта на куличках. Жан Ле Вист, наверное, полагает, что жить в этом предместье — большая честь, а двор потешается у него за спиной. Мне все-таки кажется, что место Ле Виста — подле короля и собора Парижской Богоматери, а не за городской стеной среди болот Сен-Жермен-де-Пре.

Я постучал, и дворецкий провел меня не в увешанный картами кабинет, где Ле Вист вершил дела государственные и семейные, а в большой зал, отведенный для отдыха и приемов. Я тут оказался впервые. Это длинное помещение, в дальнем конце — огромный камин, посередине — дубовый стол. На вытяжном колпаке камина красуется лепной гербовый щит, другой щит нарисован над дверями. Больше особо смотреть было не на что, разве что потолок покрывали резные деревянные панели.

Да уж, особо не разгуляешься, подумал я, оглядываясь по сторонам. Ставни были отворены, но камина не разжигали, и от голых стен веяло холодом.

— Жди здесь. Хозяин сейчас выйдет, — буркнул дворецкий.

Такие уж люди в этом доме: либо почитают художников, либо откровенно их презирают.

Я повернулся к нему спиной и уставился в узенькое оконце, из которого открывался вид на монастырские башни Сен-Жермен-де-Пре. Поговаривают, что Жан Ле Вист перебрался в эти края из-за набожной жены: отсюда ей ближе и удобнее ходить в церковь.

Дверь отворилась, я развернулся, готовясь отвесить поклон. Но это оказалась всего лишь служанка. Завидев мою согбенную фигуру, она фыркнула. Прошла мимо, побрякивая ведром, села перед камином и принялась выгребать золу.

Она или нет? Я старательно напрягал память, но в тот вечер за конюшнями было хоть глаз выколи. Вроде та казалась похудее и не такая смурая, но мордашка недурна. Отчего бы не перекинуться словцом?

— Погоди, — сказал я, когда она тяжело поднялась и направилась к дверям. — Присядь. Я тебе расскажу одну байку.

Девушка вздрогнула и замерла:

— Про единорога?

Точно, она. Я было открыл рот, но девушка меня опередила:

— Может, расскажешь про девушку, которую обрюхатили и, того и гляди, погонят с места?

Вот оно как. Я опять отвернулся к окну:

— Поосторожнее надо быть.

— А я-то уши развесила, когда надо было взять да запихать твой поганый язык тебе в задницу.

— Ладно, иди и будь умницей. Вот держи. — Я порылся в кармане, вытащил горсть монет и бросил их на стол. — Это тебе на ребенка.

Девушка плюнула мне в лицо. Покуда я утирался, она испарилась. Монеты тоже.

В скором времени в залу вошел Ле Вист, за ним семенил Леон-старик. Многие сеньоры обращаются к торговцам вроде Леона, когда им нужны посредники, чтобы не прогадать при сделке, сочинить договор, взять взаймы, сделать какое-нибудь приобретение либо проследить за наемными мастерами. Мы уже не раз с ним сталкивались, когда я работал над гербом для Ле Виста, сценой Благовещения в комнате его супруги, витражами для часовни, что в их замке под Леоном.

Леон у Ле Вистов — правая рука. Мне старик внушает уважение, но не более. Он из выкрещенных евреев. И не только не делает из этого обстоятельства тайны, но и обращает себе на пользу. Ведь Жан Ле Вист тоже не родовит. Потому-то Леон и пришелся тут ко двору — оба выбрались из грязи в князи. Конечно, Леон ведет себя весьма осмотрительно и два или три раза в неделю появляется в соборе Парижской Богоматери, дабы показаться на людях. Жан Ле Вист тоже не упускает случая подчеркнуть свое дворянство: благоустраивает жилище, не отказывает себе в увеселениях и расшаркивается перед королем.

Леон ухмыльнулся в бороду, точно приметил у меня на лбу рог.

— Добрый день, монсеньор. Вы меня звали? — повернулся я к Ле Висту и низко поклонился — даже в голове зашумело. Низко поклонишься — не переломишься.

У Жана Ле Виста тяжелый подбородок и острый взгляд. Он быстро оглядел залу и уставился в окно за моей спиной.

— У меня для тебя заказ, Никола Невинный. — Он одернул рукава алого платья, подбитого кроличьим мехом, как у судейских. — Для этого зала.

Приняв равнодушный вид, я осмотрелся. С Жаном Ле Вистом иначе нельзя.

— Что будем делать, монсеньор?

— Шпалеры.

Как минимум две, подметил я.

— Желаете украсить двери с двух сторон коврами с вашим гербом?

Жан Ле Вист поморщился. Я прикусил язык.

— Шпалеры должны закрыть все стены.

— Все стены?

— Именно.

Я повнимательнее оглядел зал. В нем было по меньшей мере несколько десятков шагов в длину и шагов двадцать в ширину. Толстые шероховатые стены сложены из местного серого камня. Вдоль одной длинной стены шли подряд три окна, примерно половину другой занимал камин. Соткать ковры, какие он задумал, — занятие на несколько лет.

— Какие у монсеньора пожелания по поводу рисунка?

Однажды Жан Ле Вист мне уже заказывал эскиз ковра, естественно с гербом. Помнится, я справился без особого труда: увеличил герб до нужных размеров, а по фону разбросал зеленые веточки.

Жан Ле Вист скрестил на груди руки.

— В прошлом году я стал главой Высшего податного суда.

Мне эта должность ни о чем не говорила, но я знал, как надобно отвечать:

— Мои поздравления, монсеньор. Это большая честь для вас и вашей семьи.

Леон возвел глаза к резному потолку, а Жан Ле Вист замахал рукой, точно разгонял облако дыма. Что ни скажу, все невпопад.

— По случаю своего назначения я хочу заказать серию шпалер. Эта комната предназначена для крупных торжеств.

На сей раз я выжидал.

— Конечно, без фамильного герба мы не обойдемся.

— Ваша правда, монсеньор.

И тут Жан Ле Вист меня удивил.

— Но этого мало. Здесь и без того гербов предостаточно, и в остальных комнатах тоже. — Он указал на рисунок над дверью, потом на камин и даже на резной герб на потолочной балке, который я сперва не приметил. — Мне бы хотелось видеть что-нибудь более грандиозное, соразмерное положению, которое я занимаю при дворе.

— Может, шествие?

— Лучше битву.

— Битву?

— Да. Битву при Нанси.

По моему лицу блуждала задумчивая улыбка. Признаться, я мало смыслил в битвах и ничегошеньки не знал, что там стряслось при Нанси: кто и с кем воевал, кого убили, кто вышел победителем. Мне доводилось видеть картины со сражениями, но сам я по этой части полный профан. «Лошади», — мелькнуло у меня в голове. Пожалуй, чтобы занять все пространство, придется нарисовать не менее двух десятков лошадей — сплетение рук, ног, доспехов. Интересно, почему выбор Жана Ле Виста — а точнее, Леона — пал именно на меня? При дворе я известен скорее как миниатюрист, автор дамских портретов, которые мои заказчицы вручали кавалерам, чтобы те носили их как талисман. Миниатюры ценят за тонкую работу, и на них хороший спрос. Для приработка — на стаканчик вина — я разрисовывал щиты и дверцы дамских повозок, но мое истинное призвание состояло в ином: взять тонкую кисть — всего несколько щетинок — и краску, замешанную на яичном белке, и изобразить лицо размером не больше ногтя. Тут нужно иметь твердую руку, а моя рука никогда не дрожала — даже после ночных попоек в «Золотом петухе». Однако при одной мысли о двух десятках здоровенных жеребцов меня прошиб пот, хотя в комнате было прохладно.

— Так вы говорите, битва при Нанси, монсеньор? — переспросил я, подозревая, что опять сморозил какую-то глупость.

— А что такое? — нахмурился Жан Ле Вист.

— Да ничего, — залепетал я скороговоркой. — Просто это очень важная работа, и надобно убедиться, что вы выбрали именно то, что вам угодно. — Я проклинал себя за свой язык.

— Я прекрасно знаю, что мне угодно, — фыркнул Жан Ле Вист. — А ты, как я погляжу, не больно-то рвешься получить эту работу. Может, стоит порадовать какого-нибудь другого художника?

Я снова отвесил глубокий поклон:

— Монсеньор, премного благодарен за выпавшую мне честь. Мне очень лестно, что вы вспомнили обо мне. Право, я не стою вашей доброты. Не сомневайтесь, в эти ковры я вложу всю свою душу и мастерство.

Жан Ле Вист снисходительно кивнул, принимая мое раболепство как должное.

— Об остальном договоритесь с Леоном. И сделайте замеры. — Он повернулся к дверям. — Первые наброски принесешь к Пасхе — точнее, к Великому четвергу, рисунки — к Вознесению.

— Ну ты и дурень, — хихикнул Леон, когда мы остались вдвоем.

С Леоном лучше сразу переходить к делу, пропуская мимо ушей его насмешки.

— Моя цена — десять туренских ливров: четыре вперед, три — когда будут наброски и еще три — за рисунки.

— Пять парижских ливров, — возразил он. — Половину за эскизы, остальное — когда монсеньор примет твою работу.

— Так не пойдет. Я не могу работать, ничего не получив вперед. И потом, я сказал: туренские ливры.

Леон не был бы Леоном, если бы не попытался меня надуть. Парижские ливры были дешевле.

Леон пожал плечами, глаза его повеселели:

— Мы с тобой где? В Париже. Так что ведем все расчеты в парижских деньгах. Мне они как-то милее.

— Восемь туренских ливров — три сейчас, три в середине и два в конце.

— Семь. Два получишь завтра, потом еще два, а в конце три.

Я сменил тему — с торговцами порой полезно потянуть время.

— Где будут ткать шпалеры?

— На севере. Скорее всего, в Брюсселе. Лучшие ткачи там.

На севере? Я вздрогнул. Однажды я попал по делам в Турен — и до того невзлюбил местные тусклый свет и подозрительный люд, что поклялся впредь не ездить в том направлении. Впрочем, никто меня не неволит, мое дело — рисовать рисунки, а этим можно заниматься и в Париже.

— Что ты знаешь о битве при Нанси? — спросил Леон.

У меня похолодело под ложечкой.

— Битва как битва. Все они одинаковые.

— Может, тебе и все женщины на одно лицо?

— Говорю, битва как битва.

— Не завидую твоей будущей жене, — покачал головой Леон. — А теперь скажи-ка: что у тебя будет на коврах?

— Лошади, воины в доспехах, штандарты, пики, сабли, щиты, кровь.

— А как будет одет Людовик Одиннадцатый?

— В доспехи, как же еще? Может, прикреплю ему на шлем какой-нибудь особенный плюмаж. Честно говоря, я в этих делах мало что смыслю, зато у меня есть приятели, которые на этом собаку съели. Ну и еще кто-то должен держать королевский штандарт.

— Надеюсь, твои приятели не такие темные, как ты, и знают, что Людовика Одиннадцатого не было при Нанси. В этой битве швейцарцы убили Карла Смелого. Разумеется, Людовик Одиннадцатый поддерживал швейцарцев, но сам в сражении не участвовал.

Обычная манера Леона — выставлять всех вокруг дураками, конечно кроме своего хозяина. Жана Ле Виста, поди, не выставишь дураком.

Леон достал из кармана листы бумаги и разложил их на столе.

— Я уже обговорил с монсеньором сюжеты и сделал основные замеры. Потом померишь поточнее. Гляди. — Он показал на шесть скособоченных прямоугольников, нарисованных углем. — Это две большие шпалеры, это четыре поменьше. А вот ход сражения.

Он пустился в подробное описание каждой сцены — армии разбивают лагеря, первая атака, главная битва в двух видах, гибель Карла Смелого и победный марш швейцарцев. Я внимательно слушал и делал наброски, но какая-то часть меня глядела на происходящее словно со стороны, поражаясь, как меня угораздило согласиться. На коврах не будет ни женских фигур, ни изящных и тонких форм, ничего такого, на чем я набил руку. Боюсь, мне придется изрядно попотеть.

— Закончишь рисунки, — напомнил Леон, — и считай, дело сделано. Я еду на север, отдаю их ткачам, и местный картоньер увеличит твои эскизы до размеров будущих ковров.

Мне бы порадоваться, что не придется рисовать здоровенных лошадей, но вместо этого я вдруг ощутил укол ревности.

— А если картоньер окажется никудышный? Переиначит все по-своему и загубит мой труд?

— Он не посмеет отступить от эскиза, который одобрил Жан Ле Вист, а что до мелких переделок — они всегда только на пользу. Ты, кстати, сколько нарисовал эскизов, Никола? По моим подсчетам, только один — с гербом.

— Зато я все сделал самостоятельно от начала и до конца — без всякого картоньера. Справлюсь и на этот раз.

— Эти шпалеры — другое дело. Без умелого картоньера не обойтись. И еще, пока не забыл. На коврах непременно должны быть гербы Ле Виста. Таково требование сеньора.

— Сеньор действительно сражался со швейцарцами?

Леон хмыкнул:

— Во время битвы при Нанси Жан Ле Вист находился на другом конце Франции, трудился во благо короны. Но не все ли равно? Пусть его гербы украшают чьи-нибудь флаги и щиты. Ты, наверное, захочешь поглядеть на батальные картины. Разыщи печатника Жерара на улице Вьей-дю-Тампль — у него есть подходящая книга с гравюрами. Я его предупрежу. А теперь промерь как следует стены, а я, пожалуй, откланяюсь. Если что не ясно, заходи, а так жду тебя самое позднее в Вербное воскресенье. Если у меня появятся замечания, у тебя должен быть запас времени, чтобы внести поправки до встречи с монсеньором.

Леон-старик был воистину глазами Жана Ле Виста. Надо ему угодить: если он одобрит — это, считай, все равно что одобрит Ле Вист.

На языке у меня вертелся вопрос:

— Почему заказ отдали именно мне?

Леон потуже запахнул полы простого коричневого кафтана — ему не полагалось отделывать платье меховой опушкой.

— Это не мое решение. Будь моя воля, я бы присмотрел художника более опытного либо отправился прямиком к ткачу — у них имеются образцы эскизов на выбор, вполне пристойных. Так дешевле и совсем неплохо. — Леон был, как всегда, прямолинеен.

— Значит, так захотел Жан Ле Вист?

— Скоро сам узнаешь. Итак, жду тебя завтра у себя — подпишешь бумаги и получишь деньги.

— Но мы так и не договорились о цене.

— Неужели? Знаешь, Никола, бывают заказы, от которых художники не отказываются.

Он еще раз взглянул на меня и вышел.

Он прав. И какая муха меня укусила — не мне же, в конце концов, ткать эти шпалеры. Плата более или менее сносная. Леон не так уж сильно сбил мою цену. Если, конечно, речь идет не о парижских ливрах, вдруг усомнился я.

Я покосился на стены, которые мне предстояло убрать богатым покровом. Два месяца корпеть над лошадьми и всадниками! Я промерил комнату шагами, сначала вдоль, затем поперек. Получилось двенадцать на шесть. Затем вскарабкался на стул и попытался дотянуться до потолка. Безуспешно. Поставил стул на место и почесал в затылке, потом залез на дубовый стол и потянулся вверх — до потолка оставалось расстояние, равное по меньшей мере моему росту.

Я размышлял, где бы достать длинный шест, чтобы померить высоту потолка, когда у меня за спиной раздался шорох. Я обернулся. В дверях стояла девушка и глядела на меня во все глаза. Хорошенькая — матовая кожа, высокий лоб, тонкий нос, волосы цвета меда, ясные глаза. В жизни таких не видал. Я даже слегка обомлел.

— Здравствуй, красавица, — выговорил я наконец.

Девушка хихикнула и переступила с ноги на ногу.

На ней было простое голубое платье с тугим корсажем, квадратным вырезом и узкими рукавами. Добротная шерсть, ладный крой, только ткань без узоров. На голове такое же однотонное покрывало, волосы длинные, почти до пояса. Явно не прислуга: достаточно сравнить со служанкой, что чистила камин. Может, камеристка?

— Тебя хочет видеть госпожа, — сказала она и, прыснув, убежала прочь.

Я даже бровью не повел. Жизненный опыт мне подсказывал, что надо стоять где стоишь и тогда собаки, соколы и девушки обязательно вернутся обратно. Ее шаги зазвучали в соседней комнате. Потом все стихло. В следующий миг опять раздался топоток, и девушка появилась в дверях.

— Ты идешь? — улыбнулась она.

— Конечно, красавица, но только вместе с тобой. Ты уж не убегай, я ведь не дракон, чтобы от меня удирать.

Девушка фыркнула.

— Тогда пойдем. — Она поманила рукой, и я соскочил со стола.

Я едва за ней поспевал, так она мчалась. Юбка развевалась, точно снизу ее поддувал невидимый ветерок. Порой мои ноздри улавливали ее запах — сладкий и терпкий, перемешанный с запахом пота. Желваки ее ходили, как будто она что-то усердно жевала.

— Что у тебя, красавица, во рту?

— Зуб болит.

Девушка высунула язык — на розовом кончике лежал зубчик чеснока. При виде ее языка у меня в штанах затвердело. Вот бы ее взборонить.

— Бедняжка. Зачем я понадобился твоей госпоже?

Она весело взглянула на меня:

— Думаю, она сама объяснит.

Я сбавил шаг.

— Куда ты летишь? Не будет большой беды, если мы немного поболтаем.

— О чем?

Девушка свернула на винтовую лестницу. Я перемахнул через ступеньку и преградил ей путь.

— Тебе какие звери нравятся?

— Звери?

— Мне обидно, что ты видишь во мне дракона. Лучше я предстану в твоих глазах зверем, который больше тебе по сердцу.

Девушка призадумалась.

— Может, длиннохвостым попугаем? Я люблю попугайчиков. У меня их четверо. Они совершенно ручные и клюют с ладони.

Она прошмыгнула мимо меня и застыла ступенькой выше. Вот оно, пронеслось у меня в голове. Товар выложен, а любопытство возьмет свое. Ну же, милочка, иди сюда, полюбуйся на мое добро. Стисни его покрепче.

— Попугай не годится. Он кричит и всем подражает.

— Мои попугайчики совсем не крикливые. И потом, ты художник. Разве художники не подражают жизни?

— Я делаю вещи красивее, чем они есть на самом деле, хотя, девочка моя, не все на холсте преображается в лучшую сторону.

Я преодолел еще несколько ступенек и остановился — теперь она оказалась ниже. Подойдет или нет?

И она подошла. Она смотрела на меня своими ясными, широко распахнутыми глазами, но ее губы кривила понимающая улыбка. Языком она гоняла чеснок, засовывая его то за одну щеку, то за другую.

«Никуда ты от меня не денешься», — подумал я.

— Может, ты лис? У тебя волосы отливают рыжиной.

Я надул губы:

— Какая же ты злая! Я, по-твоему, хитрец? Обманываю людей? Уж скорее я пес, лежащий у ног хозяйки, верный ей до последнего вздоха.

— С собаками мороки много, — сказала девушка, — они прыгают на меня и лапами пачкают юбку.

Она двинулась вверх по лестнице.

— Давай скорее, госпожа ждет.

Надо спешить: я потерял слишком много времени не на тех зверей.

— Знаешь, каким зверем мне хочется быть? — Я тяжело дышал, едва поспевая за ее легким шагом.

— Каким?

— Единорогом. Слыхала о таком?

Девушка фыркнула. Она уже поднялась до самого верха и толкала дверь, ведущую в комнату.

— Еще бы! Они любят класть голову невинным девушкам на колени. Тебе этого хочется?

— Фу, как грубо. Единороги умеют и еще кое-что. Их рог обладает чудодейственной силой.

Девушка замедлила шаг и обернулась:

— И в чем ее чудодейственность?

— Если колодец отравлен…

— Вот и колодец! — Девушка остановилась возле окна и показала на колодец во дворе.

Девочка помладше ее, перегнувшись через край, смотрела в черную бездну, ее волосы золотились на солнце.

— Это любимое занятие Жанны. Она обожает рассматривать свое отражение.

Девочка плюнула в колодец.

— Так вот, красавица, если твой колодец отравят или заплюют, как Жанна сейчас, то придет единорог, опустит рог в воду — и колодец опять станет чистым. Что скажешь?

Девушка гоняла чесночину во рту.

— А что ты хочешь услышать?

— Хочу, чтобы ты считала меня своим единорогом. Бывают дни, когда женщины тоже нечисты, и ты, красавица, не исключение. Так уж вам определено со времен Евы. Первородный грех. Но ты можешь очиститься и очищаться из месяца в месяц, если доверишься мне. И я буду боронить тебя, пока ты не начнешь смеяться и плакать. Каждый месяц ты будешь возвращаться в Эдем.

Последняя фраза действовала на женщин безотказно — их подкупала картина примитивного рая, который я рисовал перед ними. Они разводили ноги в стороны, предвкушая неземное блаженство. Быть может, кто-то из них и обрел рай.

Девушка рассмеялась, на этот раз чуть хрипло. Готова. Я протянул руки, чтобы стиснугь ее в объятиях и скрепить нашу сделку.

— Клод? Это ты? Куда ты запропастилась?

Двери отворились, и на пороге появилась женщина, она внимательно разглядывала нас, скрестив руки на груди. Я быстренько отстранился.

— Прости, мама. Вот он.

Клод сделала шаг назад и показала жестом на меня. Я поклонился.

— Что у тебя во рту? — спросила женщина строго.

— Чеснок. От зуба.

— Пожуй мяту. Она помогает гораздо лучше.

— Хорошо, мама.

Клод опять прыснула — может, заметила выражение моего лица. И вприпрыжку выбежала, хлопнув за собой дверью. Звук ее шагов эхом прокатился по комнате.

Меня прямо в пот бросило. Оказывается, я едва не соблазнил дочь Жана Ле Виста.

За все те разы, что я бывал на улице Фур, у меня не было случая увидеть трех дочерей Ле Виста вблизи — они то резвились во дворе, то выезжали на лошадях, то направлялись вместе со свитой в монастырь Сен-Жермен-де-Пре. Девчушка у колодца, как пить дать, была их породы: и по цвету волос, и по ее манерам при желании несложно было догадаться, что они с Клод сестры. Мне бы в голову не пришло заговаривать с Клод и кормить ее байками про единорога, сообрази я вовремя, кто они такие. Но в те минуты мне было не до выяснения ее происхождения — меня заботило одно: как затащить ее в постель.

Если Клод проговорится отцу, меня выкинут вон и лишат заказа. И я больше никогда ее не увижу.

Меня потянуло к ней даже еще сильнее, но иначе, чем прежде. Хотелось, чтобы она лежала рядышком, а я бы гладил ей волосы, целовал губы, болтал о чепухе, веселил ее смешными историями. Интересно, в какую часть дома она убежала? Хотя мне туда вход все равно заказан — парижский мазила не ровня дочери дворянина.

Я тихо стоял, погруженный в эти грустные думы, и стоял так довольно долго. Женщина пошевелилась, четки, прикрепленные к поясу, тихо стукнули, зацепившись за пуговицы на рукаве. Она смотрела на меня таким взглядом, словно догадывалась, что творится у меня на душе. Без слов она распахнула дверь и проследовала в комнату, я за ней.

Я бывал во многих дамских покоях, и эти мало чем отличались от других. Кровать из каштана наполовину скрывал шелковый желто-голубой балдахин. Дубовые стулья с вышитыми подушками на сиденьях выстроились в полукруг. На столике стояли флаконы и ларец с драгоценностями, на полу — несколько сундуков с одеждой. В открытом окне, словно в раме, вырисовывались башни Сен-Жермен-де-Пре. В углу примостились несколько девушек с вышиванием. Они заученно улыбнулись, и мне сделалось стыдно, что я принял Клод за одну из них.

Женевьева де Нантерр, жена Жана Ле Виста и хозяйка дома, опустилась на стул под окном. В молодости она явно была красавицей — высокий лоб, изящный подбородок, только лицо не в форме сердечка, как у Клод, а треугольное. Пятнадцать лет супружества наложили на нее отпечаток: нежные округлости исчезли, подбородок отяжелел, лоб прорезали морщины. Если глаза Клод напоминали спелую айву, эти — черную смородину.

Но одним она затмевала дочь — своим нарядом. На ней было кремово-зеленое парчовое платье с причудливым узором из цветов и листьев. На шее сверкали драгоценности, в волосы вплетены жемчужины и шелковые ленты. Уж ее-то — в парадном наряде — не перепутаешь с камеристкой: наряд соответствует положению.

— Вы с моим мужем сейчас в большом зале обсуждали шпалеры.

— Верно, сударыня.

— Насколько я понимаю, он хочет, чтобы на них была битва.

— Да, сударыня. Битва при Нанси.

— Какие именно сцены?

— Точно не скажу, сударыня. Я только что узнал о заказе. Надо еще сделать наброски.

— Но там будут рыцари?

— Непременно.

— Лошади?

— Обязательно.

— Кровь?

— Простите, сударыня?

Женевьева де Нантерр развела руками:

— Это же битва. Будут ли раненые и убитые?

— Вероятно, сударыня. Карл Смелый погибнет.

— Ты хоть раз видел сражение, Никола Невинный?

— Нет, сударыня.

— Вообрази себе на минуту, что ты солдат.

— Я придворный художник.

— Знаю, просто вообрази: ты солдат, участник битвы при Нанси, потерял в ней руку. Ты наш с мужем гость и сидишь в большом зале. Рядом — твоя верная женушка. Она помогает тебе управляться там, где нужны обе руки: отломить хлеба, пристегнуть к поясу саблю, взобраться на лошадь.

Речь Женевьевы де Нантерр текла размеренно, словно она напевала колыбельную. Казалось, будто меня подхватило течение и несет неведомо куда.

«Может, она слегка не в себе?» — подумал я.

Женевьева де Нантерр развернулась ко мне лицом:

— Ты ешь и разглядываешь шпалеры, а на них — битва, которая тебе стоила руки. На поле битвы лежит изрубленное тело Карла Смелого, из его ран хлещет кровь. И повсюду стяги с гербом Ле Виста. Но где же сам Жан Ле Вист?

Я припомнил слова Леона:

— Монсеньор там, где король, сударыня.

— Совершенно верно. В это время оба находились в Париже и мой муж преспокойно заседал в суде. И что бы ты почувствовал на месте солдата при виде знамен Жана Ле Виста, твердо зная, что Ле Виста не было при Нанси?

— Подумал бы, что монсеньор — важная персона и его место возле короля. Порой совет значит больше, чем военная выучка.

— Весьма учтиво с твоей стороны, Никола. Ты даже более деликатен, чем мой супруг. И все-таки соберись с мыслями и скажи начистоту, что подумает солдат.

Тут я понял, куда несет меня эта река из слов. Будь что будет, подумал я и причалил к берегу:

— Он оскорбится, сударыня. Его жена тоже.

— Вот именно, — кивнула Женевьева де Нантерр.

— Но…

— И скажи на милость, зачем моим дочерям, танцуя на пирах, взирать на все эти кровавые ужасы? Ты видел Клод. Неужели ты хочешь, чтобы за едой она рассматривала раненую лошадь или всадника с отрубленной головой?

— Нет, сударыня.

— И я тоже не хочу.

Камеристки притворно улыбались в углу. Женевьева де Нантерр добилась своего. Умом она явно превосходила большинство знатных дам, чьи портреты я рисовал. Поэтому мне и захотелось ей потрафить. Но это небезопасно.

— Я не могу ослушаться монсеньора.

Женевьева де Нантерр снова опустилась на стул.

— Скажи, Никола, ты знаешь, благодаря кому получил эту работу?

— Нет, сударыня.

— Благодаря мне.

У меня глаза полезли на лоб.

— Вам?

— Я видела твои миниатюры с придворными дамами. Ты уловил нечто, что я очень ценю.

— Что именно, сударыня?

— Душу.

Удивленный, я поклонился в знак благодарности.

— Клод не помешало бы побольше заботиться о душе, но мои увещевания бесполезны, она не слушает мать.

На минуту она умолкла. Я переминался с ноги на ногу.

— Что вам угодно видеть на шпалерах вместо битвы, сударыня?

Глаза Женевьевы де Нантерр сверкнули.

— Единорога.

У меня просто челюсть отвисла.

— Даму и единорога, — пояснила она.

Она слышала наш разговор с Клод. Наверняка слышала, не может же это быть простым совпадением. Неужели она знает, что я хотел совратить ее дочь? Поди пойми по ее лицу. Она выглядела чрезвычайно довольной собой, в глазах сверкало злое торжество. Донесет на меня Жану Ле Висту — если сама Клод не наябедничала, — и про ковры можно забыть. Да что там ковры! Одно слово Женевьевы де Нантерр, и на всех моих попытках утвердиться в качестве придворного живописца можно запросто поставить крест. Не писать мне больше миниатюр.

Остается единственное — ее умаслить.

— Вам нравятся единороги?

Одна из камеристок хихикнула. Женевьева де Нантерр сурово сдвинула брови, и девица притихла.

— Я их никогда не встречала — откуда мне знать? Главное, они нравятся Клод. Она у нас старшая, и рано или поздно ковры достанутся ей. Пусть получит то, что ей приятно.

Я слышал, о чем судачили люди. В семье нет наследника, и это, судя по всему, очень тяготит Ле Виста — некому передать славный фамильный герб. Видимо, вина за рождение трех дочерей лежит на жене и давит ее тяжким бременем. Я смягчился.

— Что будет делать единорог?

— А ты как считаешь?

— На него, например, можно охотиться. Монсеньор будет рад.

— Никаких лошадей, никакой крови, — покачала она головой. — И Клод огорчится, если единорога убьют.

Я не осмелился упомянуть про чудодейственный рог. Придется повторить мысль Клод.

— Это будет пленение единорога. В лесу дама подманивает зверя музыкой, сладостями, цветами. Наконец он сдается и кладет ей голову на колени. Есть такая легенда.

— Пожалуй. Клод понравится. Девочка только-только вступает в жизнь. Дева и единорог. Ровно то, что нужно. Хотя мне лично все это в тягость — что сражение, что единорог. — Последнюю фразу она пробормотала себе под нос.

— Почему, сударыня?

— Юность, любовь, соблазн… Как все это далеко!

Она старалась казаться равнодушной, но в ее голосе сквозила тоска.

Она не делит ложе с супругом, мелькнуло у меня в голове. Произведя на свет дочерей, она исполнила свой долг. И исполнила не самым лучшим образом. Сыновей нет. Теперь, когда между ними глухая стена, жизнь ее пуста. У меня нет привычки сочувствовать знатным дамам. Ведь у них есть все: теплый очаг, сытая еда, служанки, прибегающие по первому зову. Но в этот миг мне стало ее жаль. Внезапно я увидел себя, каким буду через десять лет: изможденный долгими странствиями, студеными зимами, болезнями. Вот я одиноко лежу в холодной постели, суставы ноют, пальцы не гнутся, и мне трудно держать кисть. Не приведи боже превратиться в немощного старика! Поневоле запросишь смерти. Интересно, приходили ли ей в голову подобные мысли?

Она смотрела на меня своими умными печальными глазами.

И вдруг меня осенило. Пусть в этих коврах она найдет что-нибудь и для себя тоже. Соблазнение соблазнением, но ведь можно пойти дальше, придать сюжету двоякий смысл, и тогда история невинной девы, приручающей зверя, вберет в себя целую жизнь женщины от рассвета и до заката. Эта история расскажет об испытаниях, выпадающих на долю женщины, и о том нелегком выборе, который ей приходится совершать раз за разом. Вот что я нарисую. Я улыбнулся.

Зазвонил церковный колокол.

— Месса, моя госпожа, — произнесла камеристка.

— Пора собираться, — сказала Женевьева де Нантерр. — Остальные службы мы уже пропустили, вечером я тоже не смогу быть в церкви: нас с супругом ждут при дворе.

Она встала, камеристка поднесла ей ларец, расстегнула ожерелье и аккуратно сняла его, драгоценные камни сверкнули на ладони, а затем отправились в ларец под замок. Камеристка достала длинную цепь с крестом, усыпанным жемчугами, и, когда Женевьева де Нантерр кивнула, накинула цепь ей на шею. Остальные камеристки принялись складывать рукоделие. Я понял, что пора откланиваться.

— Pardon, сударыня, а монсеньор согласится на замену?

Женевьева де Нантерр поправляла шнуровку Наталии, а служанка тем временем отстегнула темно-красный шлейф, и он волнами сполз на пол, прикрыв зеленые листья и белые цветы.

— Ты его уговоришь.

— Но, сударыня, лучше, если вы сами с ним потолкуете. Он ведь послушал вас и заказал мне эскиз.

— Это было нетрудно, его мало интересуют люди. Жану безразлично, тот художник или другой, лишь бы его имя слышали при дворе. Но содержание заказа — это уже ваши с ним дела, тут мне не положено вмешиваться. Поэтому предложение должно исходить от тебя.

— А что, если поручить разговор Леону?

— Леон не пойдет наперекор мужу, — фыркнула Женевьева де Нантерр. — Своя рубашка ему ближе к телу. Он умен, но простоват, а победить Жана можно только хитростью.

Я угрюмо уставился в пол. Меня ослепил блеск эскизов, которые я уже нарисовал в воображении, и лишь теперь я осознал, сколь двусмысленно мое положение. Дама с единорогом, конечно, куда приятнее, чем битва и лошади, но мне мало улыбалось ссориться с Жаном Ле Вистом. Но, похоже, у меня не оставалось выбора. Я оказался сразу меж трех огней — Жаном Ле Вистом, его женой и дочерью — и не знал, как выпутаться. Эти ковры мне еще выйдут боком.

— Госпожа, я придумала хитрость.

Это проговорила девица, на вид абсолютно невзрачная, если бы не необычайно живые глаза в пол-лица.

— Монсеньор очень любит каламбуры.

— Пожалуй, — согласилась Женевьева де Нантерр.

— Так вот. Единорог — животное благородное, n'est-ce pas? И когда мы видим единорога, то вспоминаем о Ле Висте как о человеке благородном и возвышенном.

— Ты, Беатрис, умница. Если твой каламбур сработает, забирай Никола Невинного себе в мужья. Я тебя благословлю.

Голова у меня дернулась. Беатрис расхохоталась, а следом и все остальные. Я вежливо улыбался, не зная, шутит Женевьева де Нантерр или говорит всерьез.

Не переставая смеяться, Женевьева де Нантерр увела свою свиту, и я остался один.

Я стоял столбом посреди комнаты, наполненной тишиной. Строго говоря, надо было найти длинный шест и идти обратно в большой зал — заново снимать размеры. Но вместо того я наслаждался покоем — в отсутствие хихикающих девиц. Самое время подумать.

Я огляделся. На стенах рядом с Благовещением, которое я когда-то писал для этой комнаты, висели две шпалеры. Я принялся их изучать. Они изображали сбор винограда: мужчины рубили лозу, женщины топтали гроздья, из-под подоткнутых подолов виднелись забрызганные соком икры. Ковры превосходили картину размерами, но им недоставало объема. По сравнению с моей Девой Марией фигуры казались рыхлыми и плоскими. Но именно благодаря коврам в комнате сохранялось тепло, а яркие оттенки красного и синего грели душу.

Комната, целиком увешанная коврами. Получится особый маленький мир, где будут царить женщины, а не лошади с рыцарями. Надо во что бы то ни стало переубедить Жана Ле Виста.

Я выглянул в окно. Женевьева де Нантерр и Клод Ле Вист в сопровождении камеристок шли в сторону церкви, юбки раздувались на ветру. От яркого солнца у меня заслезились глаза. Когда я проморгался, процессия уже скрылась из виду, зато появилась служанка, которую я обрюхатил. С корзинкой в руке она шла в противоположную сторону.

Отчего мысль выйти за меня замуж вызвала у этой камеристки такой гомерический смех? Я нечасто задумывался о женитьбе, но был уверен, что со временем у меня появится жена, которая позаботится обо мне в старости. Я был на хорошем счету при дворе, имел постоянные заказы, а теперь вдобавок и эти шпалеры, так что семью как-нибудь прокормлю. Я еще не сед, все зубы на месте, кроме двух, и при необходимости могу исполнять супружеские обязанности хоть трижды за ночь. Конечно, я художник, а не землевладелец и не делец. Но все-таки не кузнец, не сапожник и не крестьянин. У меня чистые руки, подрезанные ногти. Чего тут такого смешного?

Ладно, закончу мерить комнату, а потом будет видно. Требовался шест, и я разыскал дворецкого — он пересчитывал свечи в кладовой. Со мною он был так же неприветлив, как и раньше, но подсказал сходить на конюшню.

— И не маши своей палкой, — наказал он, — а то опять дров наломаешь.

— Ах ты старая сводня! — фыркнул я.

— Я не это имел в виду, — насупился дворецкий. — Хотя не удивляюсь, что у тебя все одно на уме. Да что с тебя взять, кобель!

— Ты это о чем?

— Сам знаешь, что ты сотворил с Мари Селест.

Мари Селест? Имя мне ровным счетом ничего не говорило.

Заметив мою невозмутимость, он буркнул:

— Служанка, которой ты сделал ребенка.

— Ах, она. Поосторожнее надо быть.

— Тебе в первую очередь. Она приличная девушка, не то что некоторые.

— Весьма сочувствую, но я дал ей денег, так что она не пропадет. Ну я пошел.

Дворецкий крякнул, а когда я направился к выходу, пробормотал вслед:

— Смотри, как бы тебе рога-то не пообломали.

Шест и впрямь оказался в конюшне. Я тащил его через двор, и тут показался Ле Вист собственной персоной. Он выскользнул из дома и прошел мимо стремительной походкой. Меня он не заметил, а может, принял за слугу.

— Монсеньор, погодите минуточку! — крикнул я.

Необходимо объясниться прямо сейчас, а то когда еще выпадет случай поговорить наедине.

Жан Ле Вист обернулся, промычал что-то невнятное и двинулся дальше. Я побежал следом.

— Монсеньор, ради бога, я насчет шпалер.

— Это к Леону.

— Знаю, монсеньор, но вопрос исключительно важный, так что хотелось бы обсудить его лично с вами.

Я настолько торопился, что концом шеста чиркнул по земле и зацепился за камень, шест вырвался у меня из рук и упал на землю с таким грохотом, что весь двор содрогнулся. Жан Ле Вист остановился и смерил меня суровым взглядом.

— Монсеньор, меня беспокоит, — зачастил я, — весьма беспокоит, что столь выдающийся вельможа, как вы, глава Высшего податного суда, намерен украсить свои стены не совсем тем, что приличествует положению.

Я сочинял на ходу.

— Короче. Мне некогда.

— Я видел довольно много эскизов, которые делали мои знакомые по заказу дворянских семей. И все они имели одно общее — узор мильфлёр.

Это было сущей правдой: украшать фон цветами нынче вошло в моду, особенно с тех пор, как возросло мастерство ткачей.

— Цветы? — переспросил Ле Вист, глядя себе под ноги, точно наступил на один из них.

— Ну да, монсеньор.

— Цветам не место на полях сражений.

— Верно, монсеньор. На эскизах было нечто другое. Единороги, монсеньор.

— Единороги?

— Да, монсеньор.

На лице Жана Ле Виста читалось сомнение, и я недолго думая выдал еще одну ложь, моля Бога, чтобы меня не поймали на слове.

— Шпалеры с единорогами заказало несколько знатных семейств: Жан д'Аленсон, Шарль де Сен-Эмильон, Филипп де Шартр.

Маловероятно, что Ле Вист нагрянет с визитом к названным мною сеньорам. Они либо жили далеко, либо были для него чересчур родовитыми, либо недостаточно родовитыми.

— И все заказали единорогов?

— Да, монсеньор. Эти животные ныне à la mode.[1] И вот что мне подумалось: единорог прекрасно подходит для вашей семьи. — И я выдал каламбур, который сочинила Беатрис.

Лицо Жана Ле Виста оставалось непроницаемым, но он кивнул, а этого было вполне достаточно.

— Ты уже придумал, что будет на шпалерах?

— Да, монсеньор.

— Ладно. Леону расскажешь. До Пасхи принесешь эскизы.

Жан Ле Вист развернулся и зашагал прочь. Я поклонился удаляющейся спине.

Не так уж все и страшно. Я был прав: Жан Ле Вист боялся прослыть выскочкой. Таковы дворяне в первом поколении. Они склонны скорее подражать, чем мыслить самостоятельно. Жану Ле Висту даже в голову не пришло, что ему было бы больше почета, закажи он батальную сцену, которой нет ни у кого. С виду такой самоуверенный, он не станет терять лица. И пока не прознает, что я все наврал, можно спать спокойно. Конечно, надо сделать рисунки как можно красивее. Вдруг шпалеры с единорогами понравятся кому-то еще, и тогда Жан Ле Вист сможет гордиться, что он был первым заказчиком.

Понятно, что мне хотелось угодить не только ему, но и его жене с дочерью. Я так и не разобрался, что мне милее — свежее лицо Клод или печальное Женевьевы. Пожалуй, в лесу, где обитает единорог, местечко найдется для обеих.

Вечером по случаю заказа я надрался в «Золотом петухе» и потом дурно спал. Всю ночь мне мерещились единороги, дамы в окружении цветов и девушки: одна жевала чеснок, другая заглядывала в колодец, третья вынимала драгоценности из ларца, четвертая кормила сокола. И эти расплывчатые видения крутились у меня перед глазами. Ночной кошмар… Нет, скорее, сильное желание.

На следующее утро я проснулся с ясной головой, намеренный сделать сон явью.

КЛОД ЛЕ ВИСТ

В воскресенье после пасхальной мессы мама спросила папу про ковры — так мне стало известно, что художник придет опять. Мы вместе возвращались на улицу Фур. Жанна и малышка Женевьева хотели со мной побежать вперед и прыгать через лужи, но я осталась послушать, о чем беседуют взрослые. Я умею внимательно слушать — особенно то, что меня не касается.

Обычно мама папу побаивается, но сейчас папа был в добром расположении духа. Наверное, так же как и я, радовался, что кончилась длиннющая месса и мы наконец-то на солнышке! Он ответил, что эскизы готовы, Никола зайдет на днях, тогда они все и обсудят. Папа явно не одобряет эту тему. Даже такая малость, как мамин вопрос, вывела его из себя. По-моему, ему досадно, что на коврах вместо битвы будут единороги. Папа обожает войну и своего короля. Как бы то ни было, после этого разговора он нас оставил, сказал, что надо переговорить с дворецким. Я взглянула на Беатрис, и мы разом прыснули, а мама расстроилась.

Беатрис — чудо. Благослови ее Бог! Она мне выложила все как на духу: и про единорога, и про свой замечательный каламбур, а главное, теперь я знаю, что художника зовут Никола. От мамы слова не добьешься. Я стояла под дверью, пока он был у нее в спальне, но створки такие толстенные, что ничего не было слышно, кроме смеха Беатрис. Беатрис рассказывает мне всякие сплетни. Скоро она станет моей камеристкой. Маме она не так уж нужна, я — дело другое, да и Беатрис будет со мной веселее.

В последние дни мама такая скучная — все молится да молится. По ее настоянию теперь мы ходим на мессу два раза в день. Иногда службы совпадают с уроками танцев, но мама все равно тащит меня навечерню. Со мной тогда жуть что творится, хоть криком кричи. В церкви Сен-Жермен-де-Пре у меня начинает дергаться нога. Женщины рядом чувствуют, что скамейка подрагивает, но не могут взять в толк отчего — одна Беатрис все понимает. Она кладет ладонь мне на колено, и это помогает. Когда она в первый раз так сделала, я от неожиданности вскочила с места и взвизгнула. Мама на меня глянула сурово, а священник обернулся. Пришлось закусить рукав, чтобы не расхохотаться.

Мне кажется, я раздражаю маму, а чем — сама не понимаю. Она меня тоже раздражает. Постоянно изводит попреками: и смеюсь-то я слишком много, и хожу слишком быстро, и платье вечно в пыли, и чепец набекрень. Шпыняет меня как девчонку, а хочет, чтобы я держалась как взрослая. Не пускает на ярмарку в Сен-Жермен-де-Пре. Говорит, дневные развлечения я уже переросла, а до вечерних не доросла. Вот уж вздор! Другие четырнадцатилетние девочки бегают вечерами смотреть на жонглеров — и ничего. Многие даже обручены. Когда же я заикаюсь про жениха, мама говорит, что во мне нет почтения. Вот придет время — и папа решит, когда и за кого мне идти замуж. Одни разочарования! Раз уж мне суждено было родиться женщиной, где мой мужчина?

Вчера я пыталась подслушать мамину исповедь — хотелось понять, стыдно ей передо мной или нет. Я притаилась за колонной рядом с церковной скамейкой, на которой она беседовала со священником, но мамин голос был таким тихим, что я подобралась поближе. «Çа c'est mon seul désir»,[2] — произнесла она, а потом служитель заметил меня и прогнал прочь. Mon seul désir. Мое единственное желание. В этом сочетании слов было столько очарования, что я потом целый день мурлыкала его себе под нос.

Итак, раз мне известно, что Никола придет, надо придумать, как подстроить с ним встречу. C'est mon seul désir. Ха! Вот кто мой мужчина. С той самой минуты, как я его увидала впервые, он не выходит у меня из головы. Конечно, я никого не стану посвящать в свои планы, кроме Беатрис. Хотя, странное дело, она, по-моему, имеет на него зуб. Ну и ладно! Я описывала ей его глаза — темные, как каштан, и чуть суженные, отчего его взгляд кажется печальным, даже когда ему ни капельки не грустно.

— Он вам не ровня, — отрезала Беатрис. — Художник и вообще какой-то проходимец. Думайте лучше о господах.

— Папа не нанял бы проходимца, — возразила я. — Дядя Леон не допустил бы.

Леон мне вовсе не дядя, это старик торговец, который помогает папе вести дела. Но он относится ко мне почти как к родной племяннице: еще недавно трепал меня за подбородок и угощал сладостями, а теперь приказывает стоять смирно и расчесывает волосы. «Скажи, какого тебе надобно муженька, я погляжу на рынке, может, уже поспел подходящий» — его любимая присказка. Вот он изумится, если я опишу Никола. Хотя, если начистоту, он невысокого мнения о художниках. Мне удалось подслушать, как он уговаривал папу отказаться от единорогов, потому что они не будут смотреться в большом зале. Папина дверь не такая толстая, достаточно приложить ухо к замочной скважине, и слышен каждый шорох. Я и сама могла бы сказать Леону, что папа не передумывает по сто раз. Для него и один раз передумать — трагедия, а заставить его заново все переигрывать — нечто невообразимое.

Я прямиком направилась к дворецкому выяснить, в какой день ожидается Никола. Дворецкий, как обычно, торчал в кладовых, пересчитывал припасы. Ему вечно мерещится, что кто-то подворовывает добро. Услыхав, зачем я пожаловала, он оторопел даже сильнее Беатрис.

— Незачем вам знаться с этим прощелыгой, барышня.

— Просто любопытно, — невинно улыбнулась я. — И изволь отвечать, не то пожалуюсь папе.

Дворецкий поморщился.

— Он будет в четверг перед вечерней службой, — буркнул он. — Леон тоже придет.

— Вот и славно. Впредь не упрямься, и будешь у меня на хорошем счету.

Дворецкий поклонился, но когда я повернулась к выходу, то почувствовала, что его глаза буравят мне спину. Он словно порывался что-то сказать, но так и не решился. Вид у него был до того нелепый, что я расхохоталась на бегу.

В четверг вместе с мамой и сестрами мы собирались поехать с ночевкой к бабушке в Нантерр, но я притворилась, будто у меня болит живот. Жанна, узнав, что я не еду, тоже захотела заболеть, хотя не подозревала, зачем мне это понадобилось. Я не могла ей открыться — она еще слишком мала. Но она все крутилась и крутилась у меня в комнате, и в конце концов я наговорила ей кучу гадостей, она расплакалась и убежала. Потом у меня кошки скребли на душе — все-таки родная сестра. Вообще-то, мы с ней очень близки. Еще недавно спали в одной постели. Помню, Жанна рыдала, когда я заявила, что хочу спать одна. В последнее время у меня очень беспокойный сон. Я сбрасываю одеяло, без конца верчусь, и мне даже подумать противно, что рядом кто-то лежит — разве что Никола.

Теперь Жанна почти все время возится с малышкой. Женевьева очень мила, но ей всего семь, а Жанне интереснее с девочками постарше. И кроме того, Женевьева — мамина любимица, и Жанне это обидно. Малышку назвали красиво — в честь матушки, а нам с Жанной, словно в насмешку, выбрали мальчишечьи имена, как будто мы виноваты, что родились не мальчиками, как хотел бы папа.

Мама оставила Беатрис приглядывать за мной, но, как только все уехали, я послала ее за апельсиновыми корками в меду: мол, от них пройдет живот. Услала ее в дальнюю лавку, аж у собора Парижской Богоматери. Беатрис странно на меня посмотрела, но перечить не стала. После ее ухода я вздохнула с облегчением и побежала в свою комнату. Мои соски затвердели и терлись о лиф, я легла на кровать и сунула подушку между ног, отдаваясь зову тела. У меня было такое чувство, точно мне не дали в церкви допеть псалом, оборвав на полуслове.

Я поднялась, поправила платье и чепец и побежала в папин кабинет. Дверь была приоткрыта, и я заглянула внутрь. В комнате никого не было, кроме Мари Селест, которая, присев на корточки, разжигала огонь в очаге. Когда я была поменьше и летом отдыхала в замке д'Арси, мы с Жанной и малышкой Женевьевой частенько ходили с Мари Селест на реку и она пела нам непристойные песни, пока стирала белье.

Меня так и подмывало рассказать ей про Никола, про места, которые я позволила бы ему потрогать, и про то, что я буду проделывать языком. В конце концов, это все ее песенки и истории. Но что-то меня остановило. Она была мне подружкой, когда я была девчонкой, теперь я повзрослела, почти невеста, скоро заведу собственную камеристку, и болтать о таких вещах с ней неуместно.

— Ты зачем разжигаешь огонь? — спросила я, хотя заранее знала ответ.

Она подняла на меня глаза. Лоб у нее был перепачкан золой, как в Пепельную среду.[3] Она ужасная неряха.

— Посетителей ждем, барышня. К вашему отцу.

Поленья задымились, из-под них взметнулись языки пламени. Мари Селест ухватилась за стул и с кряхтением встала. Я обратила внимание на ее лицо, заметно покруглевшее.

— Мари Селест, у тебя будет ребенок?

Девушка потупилась. Занятно: все эти песенки об обманутых девицах, которые она распевала, кажется, ничему ее не научили, и она попалась на ту же удочку. Все женщины хотят детей, но не так, без мужа.

— Какая же ты дуреха. И кто он?

Мари Селест отмахнулась от вопроса.

— Кто-то из прислуги?

Она помотала головой.

— Alors,[4] он женится на тебе?

— Нет, — буркнула она.

— А чем он занимается?

— Понятия не имею, барышня.

— Мама страшно рассердится. Она тебя видела?

— Я стараюсь не попадаться ей на глаза.

— Но рано или поздно она узнает. Может, тебе носить плащ, живот не так будет заметен?

— Служанкам это не положено, барышня. В плаще неудобно делать уборку.

— Все равно скоро, как я погляжу, ты не сможешь ничего делать. Отправляйся-ка лучше домой. Attends,[5] надо придумать предлог… Вот что: скажешь, мать больна и за ней некому присмотреть, кроме тебя. А когда родишь, вернешься обратно.

— Как я покажусь хозяйке? Она ведь сразу поймет, что к чему.

— Ладно, я сама с ней поговорю.

Мне было жаль Мари Селест и хотелось ей помочь.

Лицо ее прояснилось.

— Премного благодарю, барышня. Всего вам доброго.

Уже в дверях она обернулась:

— Будет девочка — назову ее в вашу честь.

— А если мальчик — в честь отца?

Глаза у Мари Селест превратились в щелочки.

— Будь он неладен, — бросила она презрительно. — Он не хочет иметь со мной дела, а я с ним.


После ее ухода я осмотрелась по сторонам. Неуютный у папы кабинет. Дубовые деревянные стулья без подушек поскрипывают, когда их переставляют с места на место. Наверное, папа выбрал такую неудобную мебель намеренно, чтобы посетители не особо допекали. Я давно приметила, что дядя Леон всегда разговаривает с папой стоя. На стенах висели планы владений — замок д' Арси, наш дом на Фур, родовое поместье Ле Вистов в Лионе. И тут же — расписание тяжб, которые папа вел в королевском суде. В запертом шкафчике стояли книги.

В комнате было два стола — письменный и еще один, где папа раскладывал списки и документы. Как правило, этот стол пустовал, но сейчас я приметила на нем огромные листы бумаги. Я приподняла верхний и обомлела. Это был рисунок, и на нем — я собственной персоной. Я стояла между львом и единорогом, на пальце, обтянутом перчаткой, сидел попугай. На мне было чудесное платье, на шее — ожерелье, из-под простого покрывала ниспадали распущенные волосы. Вполоборота я смотрела на единорога и улыбалась таинственной улыбкой. Белый упитанный красавец единорог стоял на задних ногах, на голове — большой закрученный рог. Он отвел глаза в сторону, точно побаивался моих чар. На нем был короткий плащ с гербом Ле Виста, и казалось, по рисунку гуляет ветер: плащ на единороге и на рыкающем льве трепыхался, ветер колыхал мое покрывало и штандарт, который лев держал за древко.

Я разглядывала рисунок долго-долго. Просто не могла оторваться, отложить в сторону и поглядеть, что там под ним. Он нарисовал меня. Значит, не забыл. Грудь у меня затрепетала. Mon seul désir.

И тут в прихожей зазвучали голоса. Дверь резко распахнулась, и я, не найдя ничего лучшего, встала на карачки и заползла под стол. Там было темно, и мне было слегка не по себе сидеть в одиночку на холодном каменном полу. В таких местах мы прятались вместе с сестрами и хихикали как безумные, выдавая наше укрытие, Я обняла руками коленки, моля Бога о спасении.

В комнату вступили двое и прямиком прошли к столу. Один был в коричневом платье, какое носят торговцы, наверняка дядя Леон. Другой был в серой тунике до колен и темно-синих чулках, обтягивающих стройные икры. По ним я узнала Никола прежде, чем он заговорил. Не напрасно я грезила о нем дни напролет, старательно припоминала каждую деталь — широкие плечи, завитки волос на шее, ягодицы как две вишенки, упругие икры.

Дополнить портрет можно было лишь мысленно, поскольку, покуда мужчины вели разговор, я ничего не видела, кроме ног. И я дала волю воображению. Никола стоит у стола, тонкие брови изогнулись, сощуренные глаза устремлены на мое изображение, длинные пальцы скользят по шероховатой бумаге. Все это я себе представляла, сидя в полумраке и слушая их беседу.

— Сеньор придет с минуты на минуту, — произнес дядя Леон. — Пока его нет, давай кое-что обсудим.

Зашуршала бумага.

— Как ему мои эскизы? Понравились? — спросил Никола. — Он был удивлен?

Его вкрадчивый голос проникал в плоть, как будто он ласкал мне одно место.

Леон не ответил, и Никола проявил настойчивость.

— Ну хоть что-то он сказал? Сами видите: рисунки великолепны. И где же восторги?

— Монсеньор Ле Вист — человек не восторженный, — хихикнул Леон.

— Он хоть одобрил их?

— Ты слишком нетерпелив, Никола. Твое дело — ждать, когда хозяин выскажет свое мнение. Так что готовься к встрече и учти, что он еще не видел твоей работы.

— Как! Они здесь уже целую неделю!

— Правильно, он даже скажет, что внимательнейшим образом их изучил, но это не так.

— Но почему, Святая Богородица?

— В настоящее время монсеньор Ле Вист занят по горло. А потом он решает только самые неотложные дела. Наскоро принимает решение и рассчитывает на беспрекословное подчинение.

— Так вельможи вроде него понимают свои обязанности? — фыркнул Никола. — Интересно знать, если бы в жилах у него текла истинно благородная кровь, он вел бы себя таким же образом или иначе?

Дядя Леон понизил голос:

— Жану Ле Висту прекрасно известно, какое о нем бытует мнение. — Судя по голосу, он грозно сдвинул брови. — Думаю, тяжкий труд и преданность королю для него важнее, чем пересуды художников вроде тебя, которые, обслуживая его, не питают к нему уважения.

— Не так уж мало во мне уважения, чтобы потерять такой заказ, — торопливо заверил Никола.

— Охотно верю. Важно быть практичным. Деньги есть деньги — что для дворянина, что для нищего.

Оба рассмеялись. Я вскинула голову и едва не стукнулась о крышку стола. Мне очень не понравился этот смех. Нельзя сказать, что папа мне близок, он холоден со мной, как холоден и со всеми, но неприятно было слышать, как его именем и репутацией бросаются, как будто это кость для собаки. А каков дядя Леон! В следующий раз непременно отдавлю ему ноги. Или еще того похуже.

— Не буду лукавить, рисунки твои неплохи, — произнес он наконец.

— Неплохи! Не то слово!

— Если ты попридержишь свой язык, я подскажу, на что обратить внимание, чтобы ковры стали много лучше — лучше, чем ты способен себе вообразить. Ты не можешь от них отстраниться и поэтому не видишь свои недостатки. Тут необходим посторонний глаз.

— Какие еще недостатки?

Никола словно прочитал мои мысли. Разве возможно сделать рисунок, на котором была я, красивее, чем он уже есть?

— Пока у меня две идеи, но не сомневаюсь, что у Жана Ле Виста появятся еще замечания.

— Что за идеи?

— Предположительно в большом зале будет висеть шесть шпалер, n'est-ce pas? Две большие и четыре поменьше.

— Таков договор с монсеньором.

— С приручением единорога все ясно, но скажи, нет ли в твоих рисунках потаенного смысла? Двойного, так сказать, дна?

Никола переступил с ноги на ногу.

— Что вы имеете в виду?

— По-моему, они указывают на пять чувств. — Леон постучал костяшками по рисунку, а мне показалось, что прямо по моей голове. — Дама, играющая на органе, к примеру, означает слух. Та, что держит единорога за рог, — естественно, осязание. — Он опять забарабанил по столу. — Дама, которая плетет венок из гвоздик — обоняние, хотя, может, эта связь и не так очевидна.

— Венки из гвоздик носят невесты, — пояснил Никола. — Дама соблазняет единорога, предвкушая свадьбу и супружеское ложе. При чем здесь обоняние?

— Что ж. Так я и предполагал, что у тебя не хватит мозгов. Значит, это случайность.

— Я…

— Но теперь ты хоть видишь, что можно еще извлечь из рисунков. Пусть единорог — или другой зверь — нюхает венок. А на том рисунке, где он положил ноги даме на колени, она может держать перед ним зеркало. Это будет зрение.

— Но тогда получается, что единорог вроде как бесполезный.

— Ну и что. Какая, скажи, польза от единорогов?

Никола не ответил. Может, услыхал мой сдавленный смешок из-под стола.

— Гляди, вот дама трогает единорога за рог. Это осязание. Орган — звук. Венок — обоняние. Зеркало — зрение. Что еще? Вкус. У нас остается два ковра — один с Клод, другой — с госпожой Женевьевой.

«Что он такое говорит? И с мамой?»

У Никола вырвался странный звук, не то фырканье, не то вскрик.

— Что вы хотите этим сказать?

— Ладно, не притворяйся. Будто сам не знаешь. Вот мое второе предложение. Сходство слишком заметно. Жану Ле Висту вряд ли это понравится. Понимаю, что ты портретист, но окончательные рисунки, будь добр, переделай так, чтобы эти дамы были менее узнаваемы.

— Но почему?

— Жан Ле Вист хотел видеть сражение. Вместо того ты предлагаешь ему любоваться женой и дочерью. Это несопоставимо.

— Но ведь он согласился, что единорог лучше битвы.

— Да, но зачем ему это восхваление супруги и дочери? Я очень хорошо отношусь к госпоже Женевьеве и понимаю, что Ле Вист — человек нелегкий. Но давно уже не секрет, что они с Клод как бельмо у него на глазу. Он не допустит, чтобы их изображения попали на такую ценную вещь, как ковры.

— Ой! — вскрикнула я, на этот раз стукнувшись о крышку макушкой.

Послышалось удивленное бормотание, и под стол заглянули два лица. Леон был сама свирепость, а Никола улыбнулся, когда увидел, что это я. Он протянул мне руку и помог выбраться наружу.

— Благодарю, — сказала я, вставая на ноги.

Никола нагнулся к моей руке для поцелуя, но я ее отдернула и сделала вид, что поправляю платье. Нельзя же запросто взять и простить грубости, которые он наговорил о моем отце.

— Что ты здесь делаешь, проказница? — возмутился дядя Леон.

На миг мне показалось, что еще немного — и он меня шлепнет, как будто я одних лет с малышкой Женевьевой, но все-таки он одумался.

— Если твой отец узнает, что ты подслушиваешь, он сильно рассердится.

— Папа сильно рассердится, если узнает, что здесь про него говорят. Ты, дядя Леон, и вы, сеньор, — ответила я, глядя на Никола.

Наступила тишина. Мужчины силились припомнить все свои неподобающие выражения, и вид у них был до того встревоженный, что я невольно рассмеялась.

Дядя Леон нахмурился:

— Клод, ты ужасная озорница. — На этот раз в его тоне слышалось меньше строгости. Скорее, так утихомиривают расшалившуюся собачонку.

— Это не новость. А вы, сеньор, что скажете? Вы тоже думаете, что я ужасная озорница? — обратилась я к Никола. Какое счастье — видеть его прекрасное лицо.

Я понятия не имела, какой ответ получу, но, к моей радости, он произнес:

— Разумеется, барышня, вы самая ужасная озорница из всех, кого я знаю.

Его голос опять подействовал на меня возбуждающе, и я почувствовала, что мое лоно увлажнилось.

— Довольно, Клод, — фыркнул дядя Леон, — иди отсюда, пока отец не пришел.

— Никуда я не пойду. Мне хочется взглянуть, как получилась мама. Где этот рисунок?

Я принялась ворошить листы, и перед моим взором замелькали дамы, знамена Ле Виста, львы, единороги.

— Клод, угомонись.

Пропустив замечание дяди Леона мимо ушей, я повернулась к Никола:

— Где она? Покажите мне, сударь.

Не произнеся ни слова, он вытащил рисунок из стопки и пододвинул ко мне.

Я испытала облегчение оттого, что мама явно уступала мне по красоте. И платье на ней было не таким роскошным — куда проще моего. И ветер на рисунке не дул: знамя не колыхалось, лев и единорог сидели смирно, а не стояли на задних лапах. И все фигуры словно застыли, разве что мама вынимала ожерелье, а камеристка держала перед ней раскрытый ларец. Теперь я ничего не имела против того, чтобы мама тоже присутствовала на ковре, — сравнение было в мою пользу.

Но если получится так, как хочет дядя Леон, то наши лица исчезнут с рисунка. Надо срочно что-то предпринять. Но что именно? Хоть я и пригрозила Леону, что донесу отцу, было ясно как божий день, что он и слушать меня не станет. Ужасно обидно, что нас с мамой обозвали бельмом на глазу, однако это была сущая правда. Мама не произвела на свет наследника, ведь мы с сестрами не мальчики. Мы с мамой лишь напоминали папе о том, что наступит день — и его состояние перейдет моим супругу и сыну, людям не нашего рода, с другим гербом. От этих мыслей он еще больше на нас злился. А еще от Беатрис я узнала, что папа не делит с мамой ложа.

Никола предпринял попытку спасти матушку и меня.

— Если сеньор попросит, я изменю лица, — заявил он. — А ваше слово мне не указ.

Дядя Леон собрался ответить, но тут в коридоре послышались шаги.

— Беги! — прошипел Леон, но было уже поздно.

Никола положил ладонь мне на макушку и легонько надавил. Я опустилась на колени. На миг мое лицо поравнялось с его пахом. Я подняла глаза вверх и увидела, что он улыбается. Потом он пихнул меня под стол.

Под столом, казалось, стало еще холоднее, еще неуютнее и темнее, но на сей раз мучения длились недолго. Папины ноги двинулись прямиком к столу и остановились рядом с Леоном. Никола стоял с другого боку. Я принялась рассматривать ноги Никола. Теперь, когда он знал, что я под столом, его ноги казались какими-то другими, хотя я и не могла сказать наверняка, что переменилось. Как будто у них выросли глаза и они таращились на меня.

Папины ноги были такими же, как он сам, — прямыми и безразличными, точно ножки стула.

— Теперь рисунки, — проговорил он.

Кто-то рылся в рисунках, двигал их по столу.

— Вот, монсеньор, — раздался голос Никола. — Удобнее смотреть в таком порядке. Здесь дама, соблазняя единорога, надевает ему на шею ожерелье. А здесь она играет ему на органе. Вот она кормит попугая — единорог подошел поближе, но все еще стоит на задних ногах, отвернувшись в сторону. Еще немного — и он покорен.

Никола чуть запнулся перед словом «кормит». Значит, я для него — «Вкус». Так попробуй меня.

— Здесь дама готовится к свадьбе и плетет венок из гвоздик. Это ее свадьба. Видите, как присмирел единорог. И наконец. — Никола пристукнул по столу, — единорог положил голову ей на колени, и они смотрят друг на друга. На последнем ковре зверь приручен: дама держит его за рог. Видите, на фоне животные в цепях — они стали пленниками любви.

Никола умолк, ожидая, что скажет отец. Но папа точно воды в рот набрал. Он часто так поступает, заставляя людей терять самообладание. Его прием возымел действие: Никола опять заговорил, довольно нервно.

— Как видите, монсеньор, пару единорогу составляет лев, который символизирует знатность, силу и храбрость — в дополнение к чистоте и воинственности единорога. Лев служит примером укрощенной дикости.

— Фон будет заткан узором мильфлёр, монсеньор, — добавил Леон. — Брюссельские ткачи сами придумают детали — это уже их дело. Никола изобразил фон в самых общих чертах.

Опять повисло молчание. Я затаила дыхание — скажет ли папа что-нибудь по поводу меня и мамы?

— Мало гербов, — изрек он наконец.

— На всех шпалерах лев и единорог держат знамена и штандарты с гербами Ле Виста, — ответил Никола.

В его голосе сквозила досада. Я протянула руку из-под стола и дернула его за ногу — нечего говорить с отцом в подобном тоне. Никола переступил с ноги на ногу.

— На этих двух рисунках всего по одному знамени, — заметил папа.

— Льву и единорогу можно пририсовать щиты, монсеньор.

Судя по всему, Никола понял намек: голос его стал спокойнее. Я погладила его по икре.

— Древки штандартов и знамен должны быть остроконечными, а не закругленными, как у тебя.

— Но… остроконечные древки носят только в бою, монсеньор.

Это замечание Никола выговорил так, словно кто-то его душил. Я хихикнула и потянулась к его бедру.

— А я хочу, чтобы концы были острыми, — повторил папа. — На коврах слишком много женщин и цветов. Добавь ради разнообразия боевые знамена и еще что-нибудь военное. Кстати, что произошло с единорогом после пленения?

К счастью, Никола не пришлось отвечать, ибо он потерял дар речи. Мои пальцы легли ему на выступ, твердый, как пенек. Я впервые трогала такое.

— Дама отведет единорога к охотнику и тот его убьет? — продолжал папа. Он любит сам отвечать на свои вопросы. — Надо добавить еще ковер, чтобы закончить историю.

— Насколько я понимаю, в большом зале больше нет места.

— Тогда выкинем кого-нибудь из женщин. Ту, что плетет венок, либо ту, которая кормит птицу.

У меня опустились руки.

— Прекрасная мысль, монсеньор, — сказал дядя Леон.

Я ахнула. Слава богу, Никола что-то забормотал и папа меня не услышал. И тут дядя Леон показал, как он умеет вести дела.

— Мысль замечательная, — повторил он. — Коварное убийство — это вам не боевые знамена, тонко подводящие к сути. Тут можно и перемудрить. Верно?

— Что ты имеешь в виду?

— Положим, идет охота — или, если вам угодно, битва, — об этом свидетельствуют остроконечные древки… Кстати, великолепная находка, монсеньор. Никола дорисует боевые щиты, может, еще что-нибудь. Дайте-ка сообразить. Как насчет шатра — наподобие того, что разбивают для короля во время сражения? Но, опять же, аллегория трудноуловима. Быть может, охотник, убивающий единорога, — лучшее решение?

— Нет. Пусть будет королевский шатер.

Пораженная, я опять присела на корточки. Дядя Леон подцепил папу на крючок, как рыбку, и выудил из него то, что хотел услышать.

— Шатер займет довольно много места, следовательно, его надо поместить на один из больших ковров, — зачастил Леон, не давая папе передумать. — К даме с ожерельем либо к даме с попугаем. Каков ваш выбор, монсеньор?

Никола попытался что-то вставить, но папа его перебил:

— К даме с ожерельем — она более величественная.

Я чуть не вскрикнула. Хорошо, что Никола задвинул ногу под стол и надавил мне на ступню. Я сидела молчком, а он постукивал мне по ноге.

— Решено. Никола, добавишь сюда шатер.

— С удовольствием, монсеньор. Будут ли у монсеньора особые распоряжения относительно орнамента на шатре?

— Герб.

— Само собой, монсеньор. Но я думал скорее о боевом девизе, говорящем, что идет битва за любовь.

— Я ничего не смыслю в любви, — проворчал папа. — У тебя есть какие-нибудь соображения? Ты по этой части вроде большой знаток.

И тут меня осенило, и я наступила Никола на ногу. В следующий миг один из рисунков скользнул под стол.

— Прошу прощения, монсеньор. Я очень неловок.

Никола нагнулся, и я шепнула ему на ухо: «C'est mon seul désir». И укусила его за мочку. Никола выпрямился.

— У тебя на ухе кровь, — сказал папа.

— Pardon, монсеньор. Поцарапался о боковину стола. Зато у меня появилась мысль. Как вам нравится — «À mon seul désir»? Это значит…

— Пусть будет по-твоему, — оборвал его папа. Этот тон был мне хорошо знаком — он означал, что совещание затянулось. — Исправления покажешь Леону. Я жду окончательных рисунков к середине июня. Не позднее. К Вознесению мы уже переберемся в замок д'Арси.

— Слушаюсь, монсеньор.

Папины ноги стали удаляться.

— Леон, пойдешь со мной, надо кое-что обговорить. Проводишь до Консьержери.

Платье Леона заколыхалось, когда он двинулся с места. Затем торговец остановился:

— Может, удобнее поговорить здесь, монсеньор? Никола сейчас уйдет.

— Конечно, только соберу рисунки.

— Нет, я тороплюсь. Пойдем. — С этими словами папа удалился.

Дядя Леон топтался в нерешительности. Ему очень не хотелось оставлять меня наедине с Никола.

— Иди, — прошипела я.

И он поспешил вслед за папой.

Я не выкарабкалась наружу, а так и стояла под столом на четвереньках. И в следующий миг ко мне заполз Никола. Мы уставились друг на друга.

— Добрый день, барышня.

Я улыбнулась. Он был не из той категории мужчин, которых мне прочили в мужья. И это меня радовало.

— Ты меня поцелуешь?

Он повалил меня на спину и прижал к себе — не успела я и глазом моргнуть. Его язык шарил у меня во рту, а пальцы мяли грудь. У меня появилось странное ощущение. Я мечтала о чем-то подобном с той самой минуты, как увидала его впервые, но сейчас, чувствуя тяжесть его тела, выпуклость, упирающуюся мне в живот, влажный язык, щекочущий ухо, к удивлению, испытывала разочарование. То есть какая-то часть меня отдавалась ласкам. Мне хотелось, чтобы он прижался ко мне покрепче и чтобы нас не разделяло множество слоев одежды. Хотелось коснуться его тела, ощупать каждую клеточку — сжать вишенку-ягодицу, промерить ладонями широкую спину. Наши губы сливались, и мне казалось, что я кусаю спелый плод.

Однако меня смущало, что его влажный язык словно чего-то жадно искал у меня во рту, тело давило и мешало дышать, руки забирались в сокровенные места, которых еще не касался ни один мужчина. Неожиданностью были и неуместные мысли, которые постоянно крутились у меня в голове: «Это еще зачем? Какой мокрый у него язык», или «Он проткнет мне бок своей пряжкой», или «Ему хорошо?».

И еще я размышляла об отце: о том, что лежу под столом в его кабинете, и о том, насколько большое значение он придает моей девственности. Способна ли я потерять голову, как Мари Селест? Все эти мысли и отравляли мне удовольствие. «Правильно ли мы делаем?» — шепнула я, когда Никола стал покусывать мою грудь через одежду.

— Да, это безумие. Но когда еще выпадет такой случай?! — Никола принялся возиться с моей юбкой. — Разве они оставят нас наедине — тебя, дочь Жана Ле Виста, и меня, простого художника?

Он задрал мне юбку и нижнее платье, и его пальцы устремились вниз.

— Теперь, красавица, это мое единственное желание.

С этими словами он коснулся моего лона, и меня пронзило такое удовольствие, что я чуть не потеряла голову.

— Клод!

Я посмотрела вбок и увидела перевернутое лицо Беатрис.

Никола выдернул руку у меня из-под юбки, но, что мне понравилось, не откатился в сторону. Он взглянул на Беатрис, потом нежно поцеловал меня и неторопливо встал на колени.

— Теперь-то я непременно выйду за тебя замуж, Никола… Помяни мое слово, — сказала Беатрис.

ЖЕНЕВЬЕВА ДЕ НАНТЕРР

Беатрис заявила, что платье на мне болтается как мешок.

— Либо кушайте больше, мадам, либо придется звать портного.

— Пошли за портным.

Мой ответ явно застал ее врасплох, и она не сводила с меня своих огромных, по-собачьи преданных карих глаз, пока я не отвернулась и не взялась за четки. Подобным образом на меня смотрела мать, когда я возила детей в Нантерр. Только взгляд у нее пытливее, чем у Беатрис. Так как у Клод разболелся живот, я велела Беатрис остаться и сказала, что я тоже страдаю желудочными коликами. Но она не поверила. Впрочем, я и сама не верила Клод. Быть может, существует такое правило: дочери лгут матерям, а те смотрят на ложь сквозь пальцы.

В глубине души я была рада, что Клод не с нами, хотя девочки умоляли ее поехать. Мы с Клод вечно цапаемся, точно две кошки. Она со мною замкнута и глядит исподлобья, будто оценивает, сравнивает себя со мной и думает, что не хочет на меня походить.

Я тоже этого не хочу.

По возвращении из Нантерра я отправилась к отцу Юго. Когда я присела рядом с ним на скамейку, он удивился:

— Vraiment, mon enfant,[6] неужто вы столько нагрешили за три дня, что опять пора исповедоваться?

Слова ласковые, но тон кислый. Откровенно говоря, его безразличие приводит меня в отчаяние. Я и сама от себя в полном отчаянии.

Уставившись на исцарапанную скамейку напротив, я повторила признание, которое уже делала однажды утром:

— Мое единственное желание — поступить в Шельский монастырь. Mon seul désir. Моя бабушка постриглась в монахини перед смертью, и мать, не сомневаюсь, сделает то же самое.

— Вам рано думать о смерти, mon enfant. И вашему супругу тоже. Ваша бабушка стала монахиней, овдовев.

— Вы считаете, что моя вера недостаточно крепка? Вам требуются доказательства?

— В вас говорит не вера, а желание отгородиться от жизни. Вот что меня беспокоит в первую очередь. У меня нет сомнений в вашей вере, но ваш первейший долг — служить Христу…

— Но ведь я ровно к тому и стремлюсь!

— …служить Христу, не заботясь о себе и мирской жизни. Монастырский скит не лучший способ укрыться от жизни, которую вы ненавидите…

— Терпеть ее не могу! — воскликнула я и прикусила язык.

Отец Юго, немного выждав, продолжил:

— Самые лучшие монахини получаются из женщин, счастливых в миру. Они счастливы и в монастырских стенах.

Я молча склонила голову. Было немного стыдно за то, что я наговорила. Надо набраться терпения — минуют месяцы, а может, и год-другой, прежде чем семена дадут всходы. Но когда-нибудь сердце отца Юго смягчится и он благословит мой душевный порыв. Вообще-то, не он решает, кому идти в Шель. Только аббатиса Катрин де Линьер обладает такой властью. Но мне без согласия мужа не стать монахиней, так что необходимо заручиться поддержкой влиятельных людей, которые замолвят за меня словечко.

Тут кое-что пришло мне в голову. Я разгладила юбку и откашлялась.

— Я получила довольно большое приданое, — тихо проговорила я. — Как Христова невеста я смогу пожертвовать значительную сумму церкви Сен-Жермен-де-Пре в благодарность за духовную поддержку. Если бы вы поговорили с мужем…

На сей раз умолк отец Юго. Я ждала, водя пальцем по царапине на скамейке. Когда он опять заговорил, в голосе его прозвучало неподдельное сожаление. Было неясно, чего ему больше жаль: упущенных денег или чего-то еще.

— Женевьева, вы прекрасно понимаете, что Жан Ле Вист вас не отпустит. Ему не нужна жена-монахиня.

— Но ведь ему можно объяснить, что таково мое предназначение.

— А вы сами пытались, как я предлагал?

— Он меня и слушать не станет. Вы — другое дело. С вашим мнением он не может не посчитаться.

— Я только что отпустил вам грехи, — поморщился отец Юго. — Зачем же сейчас лгать?

— Но он почитает церковь!

— К сожалению, церковь не имеет на него такого уж влияния. Оно существенно меньше, чем того хотелось бы, — сказал отец Юго осторожно.

Я молчала, с горечью думая о безбожии мужа. Будет ли он гореть в аду?

— Возвращайтесь домой, Женевьева, — продолжил он ласково. — У вас три прелестные дочери, замечательный дом и муж — правая рука короля. Вам даровано счастье, которому позавидовали бы многие женщины. Блаженны жены и матери, говорится в молитве, и Матерь Божья радуется, глядя на них с небес.

— И моему одинокому ложу радуется?

— Идите с миром, дитя мое! — Отец Юго поднялся.

Я не сразу ушла. Мне не хотелось возвращаться на улицу Фур — ловить на себе укоризненные взгляды Клод, чувствовать, что Жан старается не встречаться со мною глазами… Церковь — вот мое прибежище.

Сен-Жермен-де-Пре — древнейший собор в Париже, и мне повезло, что мы поселились неподалеку. В монастыре тихо и красиво. Из церкви открывается чудесный вид. Если выйти наружу и повернуться лицом к реке, то Париж виден как на ладони — до самого Лувра.

До переезда мы жили неподалеку от собора Парижской Богоматери, но он меня подавляет своим величием — голова кружится, когда я, задрав голову, смотрю на его башни. Жану, естественно, нравилось жить в городе, но его восхитило бы любое место, лишь бы поближе к королю. Теперь мне буквально два шага до Сен-Жермен-де-Пре, даже не нужен слуга, чтобы сопровождать меня при выходе.

Мое излюбленное место — придел Святой Женевьевы, покровительницы Парижа. Она родом из Нантерра, и я названа в ее честь. После исповеди я пошла туда и опустилась на колени, наказав камеристкам оставить меня одну. Они уселись на ступеньки перед входом в придел, продолжая шушукаться, пока я на них не цыкнула:

— Это дом Божий, а не базарная площадь. Или молитесь, или ступайте вон.

Они покорно закивали. Лишь Беатрис сверкнула карими глазами, но под моим пристальным взглядом опустила голову и прикрыла глаза. Я увидела, как ее губы зашевелились, произнося молитву.

Сама я не молилась, а рассматривала витражи со сценами из жизни Девы Марии. Зрение мое с годами ослабло, контуры фигур расплывались, и я различала только цвета: голубой, красный, зеленый, коричневый. Невольно я принялась считать желтые цветочки, обрамляющие витраж, гадая, что каким цветом изображено.

Жан вот уже несколько месяцев не приходит в мою спальню. При посторонних он всегда держался со мной подчеркнуто официально, как того требовал этикет, но в постели когда-то был ласков. После рождения малышки Женевьевы он навещал меня даже чаще, чем прежде, надеясь зачать сына и наследника. Несколько раз я была тяжела, но выносить ребенка не удалось. За последние два года я так и не забеременела. Хуже того, у меня пропали регулы, хотя я ему ничего не сказала. Он сам узнал про мое несчастье — от Мари Селест или от кого другого, может, даже от Беатрис. Так в этом доме понимают преданность. Однажды ночью он явился ко мне и заявил, что ему известен мой секрет и что впредь он не коснется меня, ибо я не справилась с обязанностями жены.

Он прав. Это моя вина. Я читаю осуждение в глазах окружающих — Беатрис, камеристок, моей матери, гостей, которых мы принимаем, даже в глазах Клод, хотя она в какой-то степени плод моей неудачи. Помнится, когда ей было семь, она прибежала ко мне в спальню после рождения крошки Женевьевы. Она, вытаращив глаза, смотрела на спеленатого младенца, лежащего у меня на руках, но, услышав, что это не мальчик, фыркнула и вышла из комнаты. Конечно, она любит крошку Женевьеву, но предпочла бы иметь и довольного отца.

Я чувствую себя подстреленной птицей, которая не может взлететь.

Если бы он проявил хоть толику милосердия и позволил мне уйти в монастырь. Нет, Жан — человек не милосердный. И потом, я ему нужна. Несмотря на презрение, он хочет, чтобы я была рядом, пока он обедает, или развлекает гостей, или присутствует на приеме у короля. Кто-то непременно должен быть с ним рядом, иначе это неприлично. Да и двор его засмеет: что ж это за мужчина, от которого жена удрала в монастырь. Отец Юго прав. Может, я и опостылела Жану, но это ровным счетом ничего не меняет. Большинство мужчин таковы, поэтому в монахини стригутся вдовы, а не жены. Редкий муж добровольно расстанется со своей женой, как бы та ни была грешна.

Иногда я спускаюсь к Сене, чтобы взглянуть на Лувр, — и меня тянет броситься в воду. Поэтому камеристки не отступают от меня ни на шаг. Они все понимают. Я слышу, как одна из них у меня за спиной стонет от скуки. На долю минуты мне делается их жаль. Ходят за мной точно привязанные.

С другой стороны, благодаря мне у них есть красивые наряды, еда и теплый очаг по вечерам. Они едят сладости, а наш повар не жалеет специй: корицы, мускатного ореха и имбиря, — ведь он готовит для знати.

Я роняю четки на пол.

— Беатрис, — зову я. — Подбери.

Пока Беатрис нагибается, две камеристки помогают мне подняться.

— Мне надо переговорить с вами, госпожа, — тихо говорит Беатрис, возвращая мне четки. — Наедине.

Вероятно, по поводу Клод. Пора к ней приставить настоящую камеристку, а то за ней все еще ходит нянька, как за Жанной или малышкой Женевьевой. Я одалживала ей Беатрис, чтобы поглядеть, как они поладят. А я вполне обойдусь. У меня сейчас не такие высокие запросы. Девушке, входящей в зрелую пору, больше нужна опытная прислуга вроде Беатрис. Пока Беатрис мне все рассказывает про Клод, помогая приготовить дочь к взрослой жизни и удержать от беды. Но наступит день, и она перейдет в услужение к новой хозяйке — безвозвратно.

Я дождалась, пока мы обогнули монастырь и оказались за главными воротами.

— Пожалуй, я прогуляюсь к реке. Беатрис проводит меня. Все остальные свободны и могут идти домой. Увидите моих дочерей, передайте, чтобы попозже зашли ко мне. Мне надо с ними поговорить.

И прежде чем камеристки успели что-то сказать, я потянула Беатрис за руку налево, туда, где дорога плавно спускается вниз. А камеристки свернули направо, к дому. Они немного поворчали, но подчинились. Во всяком случае, я не заметила, чтобы кто-то пошел за нами.

Прохожие таращили глаза на знатную госпожу, гуляющую без свиты. А я чувствовала облегчение — никто не трещал у меня над ухом, точно стая сорок. Иногда эти камеристки просто несносны, особенно когда хочется покоя. Они и суток не выдержат в монастыре. Я никогда не беру их в Шель, за исключением Беатрис.

Мужчина, идущий по противоположной стороне улицы со своим писарем, завидев меня, поклонился так низко, что я его не признала. Только когда он выпрямился, я увидела, что это Мишель Орлеанский, знакомый Жана по суду. Он как-то обедал у нас.

— Госпожа Женевьева, я к вашим услугам, — произнес он. — Куда вас сопроводить? Я себе никогда не прощу, если позволю вам в одиночку гулять по улицам Парижа. Что обо мне подумает Жан Ле Вист?

Он долго смотрел мне в глаза — сколько хватило дерзости. Однажды он намекнул мне, что готов стать моим любовником, если, конечно, я не против. Я была против, но в тех редких случаях, когда наши взгляды встречаются, я читаю в его глазах прежний вопрос.

У меня никогда не было любовника, хотя у многих женщин они есть. Просто не хочу дарить Жану оружие против себя. Если я ему изменю, он сможет жениться на другой женщине и попробовать произвести на свет сына. Не до такой степени я похотлива, чтобы пожертвовать титулом.

— Благодарю, сударь, — приветливо улыбнулась я, — но я не одна, со мной служанка. Мы собираемся спуститься к реке и поглядеть на суда.

— Я с вами.

— Что вы, не стоит труда. Вижу, с вами писарь, вы наверняка спешите по важным делам. Не смею вас задерживать.

— Госпожа Женевьева, для меня нет и не может быть дела важнее, чем быть подле вас!

Я опять улыбнулась, на этот раз скорее принужденно, чем приветливо.

— Сударь, если мой муж прознает, что вы пренебрегаете службой ради прогулок со мной, он ужасно рассердится. Вы ведь не хотите навлечь на меня неприятности?

При одной мысли о гневе Жана Мишель Орлеанский попятился, вид у него был удрученный. Он несколько раз извинился и пошел своей дорогой, а мы с Беатрис аж покатились от смеха. Давно мы так не смеялись, а ведь какими когда-то были хохотушками. Мне будет очень ее недоставать, когда она сделается камеристкой Клод. При Клод она останется до той поры, пока ей не позволено будет выйти замуж и оставить службу.

Судов на реке было видимо-невидимо, они плыли вверх и вниз по течению. На другом берегу такелажники сгружали мешки с мукой, предназначавшиеся для несчетных кухонь Лувра. Некоторое время мы наблюдали за их работой. Мне всегда нравилось смотреть на Сену — она словно таила надежду на побег.

— Мне надо кое-что рассказать о Клод, — проговорила Беатрис. — Она совершила большую глупость.

Я вздохнула. Меньше всего мне хотелось разбираться в подробностях, но ничего не поделаешь, я мать.

— И что она такое натворила?

— Помните этого художника — Никола Невинного, он еще делает шпалеры для большого зала?

Я следила глазами за солнечными бликами на воде.

— Помню. И что?

— Я их застукала под столом.

— Под столом? Где?

Она смешалась, в огромных глазах мелькнул страх. Беатрис носит изящные наряды, как и все мои камеристки. Но даже тончайший шелк, затканный золотом и украшенный драгоценными камнями, не делает ее краше. У нее живые глаза, но впалые щеки, курносый нос, а кожа идет красными пятнами при малейшем волнении. Сейчас она вся пылала.

— В ее комнате? — предположила я.

— Нет.

— В большом зале?

— Нет.

Ее смущали мои догадки, а меня — ее недомолвки. Я опять бросила взгляд на реку, борясь с желанием на нее прикрикнуть. С Беатрис лучше быть терпеливой.

Неподалекудвое рыбаков, сидя в лодке, удили рыбу. Клева не было, но, казалось, их это не смущало. Они увлеченно переговаривались и над чем-то тихо подсмеивались. Нас они не заметили. И слава богу, а то, узнай они, кто мы такие, принялись бы кланяться, а потом отгребать подальше. Смотреть на радость простолюдинов — в этом есть какое-то особое удовольствие.

— В кабинете вашего мужа, — выговорила Беатрис шепотом, хотя никого, кроме меня, не было поблизости.

— Матерь Божья! — Я перекрестилась. — Как долго они оставались одни?

— Не знаю. Думаю, несколько минут. Но они… — Беатрис запнулась.

Меня так и подмывало ее встряхнуть.

— Они?

— Не то чтобы совсем…

— А ты где была, Господи Боже мой? Чья это обязанность — приглядывать за ней?!

Я намеренно не взяла Беатрис с собой, поручив ей проследить за Клод, дабы не случилось непоправимого.

— Я глядела. Но она обвела меня вокруг пальца, негодница. Послала купить… — Беатрис теребила четки. — В общем, не все ли равно. Но она не лишилась девственности, госпожа.

— Ты уверена?

— Да. Она была раздета не до конца.

— Раздета?

— Только наполовину.

Как бы сильно я ни разозлилась, дерзость Клод отчасти меня подкупала. Не дай бог, они попались бы на глаза Жану — лучше об этом даже не думать.

— И что ты сделала?

— Я выгнала его.

По ее лицу было видно, что это неправда. Никола Невинный, наверное, специально тянул время, издеваясь над Беатрис.

— Что вы думаете делать, госпожа?

— А ты что сделала? Что сказала Клод?

— Я сказала, что вы наверняка захотите с ней об этом поговорить.

— А что она? Умоляла ее не выдавать?

— Нет, — нахмурилась Беатрис, — рассмеялась в лицо и ускакала.

Я заскрежетала зубами. Клод превосходно известно, что ее девственность — величайшая ценность для Ле Вистов и что она обязана сохранить непорочность ради мужчины, который станет ее мужем. Когда-нибудь ее муж унаследует состояние Ле Вистов, а может, еще и титул. Дом на улице Фур, замок д'Арси, мебель, драгоценности, даже заказанные Жаном шпалеры — все достанется мужу Клод. Жан найдет достойную партию, но и Клод не должна ударить лицом в грязь. От нее ожидаются благочестие, почтительность и, само собой, невинность. Если бы ее застукал отец — при одной мысли о подобной вероятности меня охватила дрожь.

— Я поговорю с ней, — сказала я. Злость на Беатрис улетучилась, уступив место негодованию на Клод, которая из-за какого-то пустяка готова была запятнать наше доброе имя. — И поговорю прямо сейчас.

Когда мы с Беатрис вернулись, девочки уже поджидали меня. Малышка Женевьева и Жанна бросились мне навстречу, а Клод сидела возле окна и играла со щенком, держа его на коленях. Она даже не взглянула в мою сторону.

У меня совершенно вылетело из головы, зачем я устроила этот сбор. Но младшие — особенно малышка Женевьева — казались настолько счастливыми, что пришлось выдумывать предлог на ходу.

— Девочки, вы наверняка знаете, что скоро дороги просохнут и мы поедем в замок д'Арси на все лето.

Жанна захлопала в ладоши. Она обожала отдыхать в замке. Носилась как безумная с ребятней из ближайших деревень, почти все время — босиком.

Клод тяжко вздохнула и притянула к себе щенка за голову.

— Я бы лучше осталась в Париже, — пробормотала она.

— Перед отъездом мы справим праздник весны, — продолжила я. — Наденете свои обновки.

У меня вошло в привычку заказывать дочерям и камеристкам наряды к весенним праздникам.

Камеристки заговорили все разом, одна Беатрис молчала.

— А теперь, Клод, пойдем со мной. Я хочу взглянуть на твое платье. Меня беспокоит вырез. — Я подошла к дверям и обернулась. — Мне нужна только Клод, — пояснила я камеристкам, которые было зашевелились. — Мы ненадолго.

Клод закусила губу, но не двинулась с места, продолжая возиться с собакой — то поднимая, то опуская ей уши.

— Либо ты идешь, либо я разорву твое платье собственными руками, — вспылила я.

Камеристки зашушукались. Беатрис взглянула на меня с изумлением.

— Мамочка! — воскликнула Жанна.

Глаза у Клод расширились, лицо исказилось от злобы. Она поднялась, сбросив щенка на пол с такой грубостью, что он даже взвизгнул, и направилась прочь, глядя прямо перед собой. Я последовала за ее прямой спиной через анфиладу комнат, отделяющих мою спальню от ее.

Спальня у Клод меньше, чем у меня, и обставлена скромнее. Безусловно, у нее нет пятерых камеристок, которые проводят здесь бо́льшую часть дня. Камеристкам требуются стулья и стол, подушки, скамеечки для ног, камин, ковры на стенах, кувшины с вином. В комнате Клод все очень просто: кровать, застеленная красно-желтым шелком, стул, туалетный столик да сундук для платьев.

Ее окно выходит во двор, а мое смотрит прямо на церковь.

Клод подошла к сундуку, вытащила новое платье и швырнула его на кровать. С минуту мы обе разглядывали наряд. Платье было просто заглядение — из черного и желтого шелка, разрисованного гранатовым узором. Поверх него надевалось бледно-желтое сюрко. Мое новое нижнее платье покрывал такой же рисунок, только сюрко я заказала из красного шелка. На празднике мы бы составили великолепную пару, хотя в данную минуту я предпочла бы, чтобы наши одежды разнились, дабы не давать повода для сравнения.

— С вырезом все в порядке, — сказала я. — Я хотела поговорить о другом.

— О чем? — Клод встала возле окна.

— Если ты не прекратишь грубить, я отошлю тебя к бабушке. Там тебе быстренько напомнят, как положено вести себя с матерью. — Моя мать выпорола бы Клод за милую душу, не посмотрев, что она наследница.

Слегка помешкав, Клод пробормотала:

— Прости, мама.

— Погляди на меня, Клод.

Она подняла свои зеленые глаза, в которых читалось скорее смущение, нежели злость.

— Беатрис мне все рассказала.

— Предательница. — Глаза Клод округлились.

— Ничего подобного, она поступила совершенно правильно. Она пока еще моя камеристка и обязана выказывать преданность. Но дело не в ней. У тебя вообще голова есть на плечах? Да еще в комнате отца?

— Я хочу его, мама. — Лицо Клод просветлело, как будто на нем бушевала гроза, а потом налетел ветер и разогнал тучи.

— Не говори ерунды, — фыркнула я. — Что ты об этом знаешь?

Тучи опять сгустились.

— А что ты знаешь обо мне?

— Я знаю, что тебе не к лицу путаться со всякими проходимцами. Художник не многим высокороднее крестьянина!

— Неправда.

— Разве тебе не ясно, что ты выйдешь замуж за человека, которого выберет отец, — дворянина, достойного породниться с дворянской дочерью. Ни к чему ломать себе судьбу из-за художника или кого-то там еще.

На лице Клод появилась гримаса отвращения.

— Я не обязана походить на старую высушенную грушу только потому, что вы с папой не делите ложе.

Меня так и подмывало ударить ее по пухлым красным губам так, чтобы из них потекла кровь. Я сделала глубокий вдох.

— Доченька, похоже, это ты меня совершенно не знаешь. — Я распахнула дверь. — Беатрис!

Я крикнула очень громко — на весь дом. Мой крик наверняка слышали дворецкий в кладовых, повар на кухне, конюший в конюшне, служанки на лестнице. Если Жан дома, он, несомненно, тоже слышал, сидя у себя в кабинете.

Наступила тишина, более напоминающая кратковременное затишье перед вспышкой молнии и ударом грома. А затем дверь в соседнюю комнату рывком распахнулась и вбежала Беатрис, за ней — камеристки. При виде меня Беатрис сбавила шаг, а камеристки застыли как вкопанные на равном расстоянии друг от друга, точно жемчужины на нитке. В дверном проеме встали Жанна и малышка Женевьева, заглядывая внутрь.

Я схватила Клод за руку и грубо подтащила ее к дверям, так что она очутилась лицом к лицу с Беатрис.

— Беатрис, отныне ты служишь моей дочери. Не спускай с нее глаз ни днем ни ночью. Куда бы она ни пошла, следуй за ней: на мессу, на рынок, в гости, к портному, на уроки танцев. Ты будешь с ней, когда она ест, катается верхом или спит, и не в одной комнате, а в одной постели. Ни на миг не выпускай ее из виду. Стой рядом, когда она отправляет малую нужду.

Одна из камеристок разинула рот от удивления.

— Докладывай мне, если она вдруг чихнет, рыгнет или пустит газы.

Клод рыдала.

— Ты обязана знать, когда ей пора расчесать волосы, когда у нее месячные, когда она плачет. Беатрис и все прочие, вам наказано проследить, чтобы во время весеннего пира ни один мужчина не приблизился к Клод даже на пушечный выстрел. Никаких разговоров, никаких танцев, никаких стояний рядом. Отныне моей дочери нет доверия. Для нее это будет скверный праздник. Но главное, Клод должна обучиться почитать родителей. Поэтому она безотлагательно отправляется на неделю в Нантерр к моей матери, а я посылаю нарочного с предупреждением: пусть при необходимости пустит в ход розги.

— Мамочка, — шептала Клод, — ну пожалуйста.

— Тихо. — Я бросила суровый взгляд на Беатрис. — Беатрис, собери вещи Клод.

Беатрис закусила губу.

— Слушаюсь, госпожа, — ответила она, потупив глаза. — Bien sûr.[7]

Она прошмыгнула между мной и Клод и склонилась над сундуком с платьями.

Я вышла из комнаты и быстрым шагом направилась к себе. Камеристки вереницей потянулись за мной, точно я была матерью-уткой, а они выводком утят. Войдя в опочивальню, я обратила внимание на младших дочерей, которые стояли, понурив головы. Оказывается, они тоже пошли за мной. Одна из камеристок прикрыла дверь.

— Помолимся о спасении души Клод, — произнесла я, глядя на их печальные лица.

И мы опустились на колени.

ЧАСТЬ 2 БРЮССЕЛЬ Троица, 1490 год

ЖОРЖ ДЕ ЛЯ ШАПЕЛЬ

Я невзлюбил его с первого взгляда. Хотя обычно — в отличие от супруги — не склонен судить сгоряча. Но когда он вместе с Леоном появился у меня на пороге, то поглядел вокруг так, будто оказался в парижской трущобе, а не в доме на Верхней улице неподалеку от площади ля Шанель — завидном квартале для любого lissier[8]. Франт в ладно скроенной тунике и тугих чулках. Меня он даже не удостоил взглядом, все пялился на Кристину с Алиенорой, расхаживающих по комнате. «Чересчур самонадеян», — подумал я. С таким еще хлебнешь горя.

И какая нелегкая его принесла? За все тридцать лет, что я тку ковры, впервые вижу, чтобы ради меня художник отмахал весь путь из Парижа. Да и надобности тут нет никакой — мне вполне достаточно эскизов да умелого картоньера вроде Филиппа де ля Тура. От художника ткачу нет никакого проку.

Леон не предупредил, что приедет не один, а с этим Никола Невинным, да еще заявились они раньше, чем было условлено. Мы как раз собрались снимать шпалеру. Я открепил картон от основы, свернул его в трубочку и припрятал в сундук, где у меня хранились эскизы. Жорж-младший снял последний валик. Люк освободил место на полу, чтобы было где расстелить шпалеру, когда мы снимем ее с рамы. Кристина и Алиенора зашивали зазоры, образовавшиеся между не сотканными вместе участками цвета. Рядом стоял Филипп де ля Тур. Он подбирал иглу, если она падала на пол, вдевал нить, подсказывал Алиеноре, где шить. В мастерской он сейчас был не так уж нужен — просто знал, какой у нас день сегодня, и придумал повод, чтобы остаться.

Когда в окне, выходившем на улицу, показался Леон-старик, мы с женой подхватились, и она побежала открывать. Было немного странно, что за спиной Леона торчала фигура незнакомца, но, услышав, что это художник, изготовивший эскизы для новых шпалер, я поклонился и сказал:

— Добро пожаловать, господа. Жена сейчас принесет выпивку и закуску.

Кристина поспешила в дом, который соединялся с мастерской черным ходом. Наши два дома стоят стена к стене, в одном мы едим и спим, в другом — работаем. У обоих домов окна и двери выходят на разные стороны, одна половина — на улицу, другая — в сад, чтобы в мастерской было хорошее освещение.

Алиенора поднялась, чтобы пойти помочь матери.

— Скажи матери, чтобы она принесла сыра и устриц, — бросил я ей вслед. — И пошли Мадлен за сладостями. И еще — налейте им по двойной порции пива. — Я опять повернулся к мужчинам. — Давно приехали? — обратился я к Леону. — Признаться, я ожидал вас не раньше следующей недели, в праздник Тела Христова.

— Вчера, — ответил Леон. — Дороги неплохие — совсем просохли.

— В Брюсселе всегда так тихо? — поинтересовался Никола, стряхивая с туники клок шерсти.

Подобные замашки у него пропадут, если он пробудет у нас какое-то время: шерсть страшно липнет к одежде.

— Некоторые считают это место достаточно оживленным, — сказал я с прохладцей. Мне не понравился выбранный им насмешливый тон. — Впрочем, тут спокойнее, чем на главной площади. Для нашего ремесла нам нет нужды селиться близко к центру. Я-то полагал, вы там, в Париже, ко всякому привыкли. Мы здесь в курсе ваших новостей.

— Париж — самый красивый город на свете. Больше я оттуда ни ногой.

— В таком случае зачем было приезжать? — вмешался Жорж-младший.

Я покачал головой, досадуя на прямолинейность сына, хотя в глубине души его не осуждал. Я и сам был не прочь задать этот вопрос. С грубияном нечего миндальничать.

— Никола приехал потому, что это очень важный заказ, — отрезал Леон. — Вот увидите эскизы — и сами поймете, что работа предстоит не совсем обычная. Может понадобиться совет.

— Нам не требуются подмастерья, — хмыкнул Жорж-младший.

— Это мой сын, Жорж-младший, — вступил я. — А это Люк, ученик, он всего два года в обучении, но уже делает прекрасный мильфлёр. А это Филипп де ля Тур, он изготовляет картоны.

Никола пристально взглянул на Филиппа, и бледное лицо картоньера залилось краской.

— Я не потерплю, чтобы посторонние вносили в мою работу свои поправки, — ухмыльнулся Никола. — Поэтому я и приехал в вашу дыру — проследить, чтобы мой эскиз остался таким, какой он сейчас есть.

Впервые я видел столь щепетильного художника. Ему бы явно не помешало получше вникнуть в наше ремесло. Когда картоньер, увеличивая рисунок, переносит его на ткань или бумагу, чтобы получился картон, который затем послужит образцом для ковра, он непременно делает изменения. Такова природа вещей. То, что красиво на небольшом эскизе, совсем не обязательно сохранится на большом картоне. Образуются пустоты, которые надо непременно чем-то заполнить: фигурами, деревьями, животными или цветами. Картоньеры вроде Филиппа в этой области мастера. Переводя эскиз, они заполняют незанятые пространства, так что шпалера получается красочной и целостной.

— Должно быть, вы большой знаток по части эскизов и их обработки, — съязвил я.

Я намеренно опустил обращение «сеньор». Может, он и художник из самого Парижа, зато я хозяин брюссельской мастерской. Раболепство тут неуместно.

— Меня знают при дворе… — нахмурился Никола.

— У Никола прекрасная репутация при дворе, — вмешался Леон, — и Жану Ле Висту эскизы пришлись по вкусу.

Леон говорил скороговоркой, и меня разобрало любопытство: чем на самом деле знаменит Никола? Не послать ли Жоржа-младшего в гильдию художников, чтоб порасспросил людей? Вдруг кто-нибудь о таком слыхал?

Женщины принесли закуски, а мы тем временем приготовились снимать ковер со станка. Для ткача это знаменательный день — окончание долгого и кропотливого труда. На этот раз на все про все у нас ушло без малого восемь месяцев. В процессе работы мы имеем дело лишь с небольшим участком ковра шириной в ладонь, который потом наматывается на деревянный валик, поэтому целиком ковер можно посмотреть только в готовом виде. И еще — мы ткем с изнанки и можем видеть лицевую сторону, только когда подсовываем зеркало под основу, чтобы проверить, что получается. Лишь после того, как ковер снят со станка и разложен на полу, мы собираемся вокруг и глядим на свое детище. Молча стоим и любуемся.

Этот миг — все равно что сгрызть свежий весенний редис после того, как много месяцев ел одну старую репу. Бывает, у меня руки опускаются, когда заказчик упрямится и не дает денег вперед, либо когда красильщики, торговцы шерстью, шелком или золотой нитью требуют платы, которой у меня нет, либо когда артачатся подручные, либо когда Кристина, ничего не объясняя, подает жидкий суп. В такие дни я вспоминаю об этой благоговейной минуте и опять испытываю воодушевление.

Я охотнее снимал бы шпалеру в отсутствие Леона и Никола. Они не гнули спины все эти месяцы, не царапали себе пальцы, вплетая золотую проволоку, не мучились головной болью оттого, что постоянно напрягали глаза, вглядываясь в основу и уток. Разумеется, я не мог попросить их выйти, равно как и обнаружить свою досаду. Lissier не выдает своих истинных чувств торговцу, с которым ведет дела.

— Вы покуда перекусите, — произнес я, показывая на блюда, которые внесли Кристина и Алиенора. — Мы сейчас снимем ковер, а затем спокойно обсудим заказ монсеньора Ле Виста.

Леон кивнул, а Никола буркнул:

— Брюссельская стряпня…

И тут же вразвалочку подошел к блюдам, ухватил устрицу, наклонил голову набок и, причмокивая, проглотил ее. Затем облизал губы и улыбнулся Алиеноре, которая как раз проходила мимо, неся стул для Леона. Я довольно ухмыльнулся — он еще узнает, почем фунт лиха. Кроме всего прочего, он не больно-то умен.

Мы встали на колени и прочли молитву святому Морису, покровителю ткачей. Затем Жорж-младший протянул мне ножницы, я собрал в горсть нити основы, натянул их и перерезал. При первом клацанье ножниц Кристина вздохнула, а затем все стало тихо и продолжалось так до самого конца.

Когда с этим этапом было покончено, Жорж-младший и Люк принялись сматывать ковер с нижнего валика. Их почетной обязанностью было взять шпалеру за оба конца и разложить на полу. Но сначала предстояло отрезать основу с противоположного края. Я кивнул, и ребята потянули ковер на себя так, что открылась лицевая сторона. Далее мы тихо стояли и смотрели. Одна Алиенора удалилась в дом, чтобы принести пива.

Ковер изображал волхвов, пришедших поклониться Христу. Гамбургский заказчик не поскупился. Помимо шерсти и шелка мы использовали золото и серебро и по возможности применяли прием штриховки, передавая постепенный переход одного тона в другой. Из-за этого работа затянулась, но у меня не было сомнений, что заказчик поймет: овчинка стоит выделки. Ковер получился, не побоюсь сказать, великолепным.

Признаться, я считал, что Никола не удостоит его вниманием — либо хмыкнет, либо обругает, либо заявит, что нам еще далеко до парижских ткачей. Но он точно язык проглотил, все стоял да рассматривал рисунок. У меня даже настроение поднялось.

Жорж-младший первым нарушил молчание:

— Замечательное платье на Деве Марии. Кажется, будто оно из настоящего бархата.

— Ерунда. То ли дело красная штриховка возле зеленых чулок молодого короля. Сочетание красного и зеленого очень впечатляет.

Штриховка и впрямь была исполнена отлично. Я доверил этот кусок Жоржу-младшему, и он не подкачал. В самом деле, соединить два участка цвета, сохранив при этом четкие контуры, отнюдь не просто. Цветовые пятна должны иметь строгие очертания, одно неверное движение — и пропадет весь эффект.

У Жоржа-младшего и Люка вошло в привычку хвалить друг друга. Естественно, позднее разговор доходит и до огрехов, но начинают они все-таки с достоинств. Подобное отношение к подручному красит моего сына, который запросто мог бы приказать Люку подмести пол или притащить моток шерсти. Но они месяцами трудятся бок о бок, и, если между ними пробежит кошка, пострадает ковер, то есть в конечном счете все мы. Люк пока еще ученик, но у него все задатки ткача.

— «Поклонение волхвов» для Шарля де Бурбона — не брюссельская ли это работа? — спросил Леон. — Несколько лет назад я видел эту шпалеру в его парижском доме. Если память мне не изменяет, на молодом короле там тоже были зеленые чулки.

Алиенора шла по мастерской с кружками пива. При этих словах она запнулась, все притихли, только было слышно, как пиво выплеснулось на пол. Я было открыл рот, чтобы сказать пару слов в свое оправдание, но передумал. Ловко все-таки Леон подцепил меня на крючок.

«Поклонение волхвов», которое он упомянул, действительно сработала одна из брюссельских мастерских, но главное — Шарль де Бурбон выкупил картон, тем самым запретив воспроизводить рисунок. От чулок зеленого цвета я пришел в полнейший восторг и позаимствовал эту деталь, здраво рассудив, что Шарлю де Бурбону вряд ли попадется на глаза ковер гамбургского заказчика. С другими lissiers отношения у меня были самыми теплыми, и в случае чего я подкупил бы гильдию, заставив ее помалкивать о моем прегрешении. Мы, брюссельские ткачи, случается, перебиваем друг у друга заказы, но, если прижмет, стоим за своих горой.

Однако я совсем запамятовал о Леоне-старике. Он знает наперечет, что за ковры отправляются в Париж и из Парижа, и все подробности держит в голове — уж тем более такие запоминающиеся, как чулки ярко-зеленого цвета и красная штриховка. Скопировав их, я нарушил указ, и теперь у Леона развязаны руки — он может выставлять любые условия, и придется соглашаться. Иначе он донесет Бурбонам и на меня наложат непомерные штрафы.

— Не желаете ли отведать устрицу, сеньор? — Кристина, божья душа, поднесла Леону блюдо.

Какая умница у меня жена. Хотя ее уловка дела не поправит, но, по крайней мере, мы замнем неприятную тему. Леон-старик смерил ее взглядом:

— Устрицы плохо действуют на мой желудок. А вот пирожного, пожалуй, я бы отведал.

Кристина закусила губу. Леон умеет смутить кого угодно, даже жена почувствовала себя не в своей тарелке. Леона невозможно ни любить, ни презирать. Мне уже приходилось иметь с ним дело — он восторгался нашим мильфлёром и даже привел несколько заказчиков, но я не считаю его своим другом. Он слишком себе на уме.

— Пройдемте в дом, там удобнее разложить эскизы, — предложил я, обращаясь к Леону с Никола и одновременно делая знак Филиппу: пусть тоже поглядит.

Жорж-младший было пристроился к нам в хвост, но я покачал головой:

— Ты с Люком остаешься в мастерской. Займетесь станком. Почистите валики — на них полно шерсти. Я подойду попозже.

Жорж-младший пожал плечами и опять повернулся к станку. Кристина проводила его взглядом, а потом хмуро воззрилась на меня. Я тоже нахмурился. Что-то она явно держит на уме. Ничего, потом расскажет — у нас так заведено.

— Что она делает? — вдруг раздался голос Никола.

Он, не отрываясь, смотрел на Алиенору, которая склонилась над ковром и водила по нему рукой.

— Проверяет свою работу, — ответил Филипп и опять покраснел. Он всегда опекает Алиенору, совсем как брат.

Я провел гостей в комнату, где Кристина и Мадлен уже поставили на козлы длинный стол, за которым мы едим. В доме было темновато и пахло дымом, но мне хотелось дать ребятам возможность спокойно поработать, не отвлекая их разговорами о новом заказе. Леон принялся разворачивать рисунки, а Кристина сходила за тяжелыми глиняными горшками и пивными кружками, чтобы прижать ими углы. Свое мнение она выскажет потом, когда мы останемся наедине.

— Attendez, надо смотреть в другом порядке.

Никола зашуршал бумагой. Мне не понравилось, какую он развел суету, от синих и красных пятен зарябило в глазах, и я повернулся к столу спиной и стал оглядывать комнату, прикидывая, какой она показалась этим парижанам. Пожалуй, они привыкли к большей роскоши — здоровенному камину, само собой, отдельному помещению для готовки, резным панелям, множеству подушек на лавках, серебряной, а не оловянной посуде, выставленной для украшения в дрессуаре, коврам на стенах. Странная вещь: я сам ткач, а в доме ни одного ковра. Слишком дорогое для меня удовольствие. При том что lissiers неплохо зарабатывают, мы вроде как сапожники без сапог.

Может, этот Никола ожидал, что мои жена и дочь носят дорогие наряды и украшают волосы драгоценными камнями, а по пятам за ними следует вереница слуг. Мы не кичимся богатством в отличие от парижан. Мадлен — прекрасная прислуга, но Кристина с Алиенорой любят все делать сами, особенно Алиенора, которая не упустит случая показать, как она управляется без подмоги. Никто их не неволил зашивать ковры. Холили бы свои гладкие нежные руки, а кто-то другой пусть колет пальцы острой иглой. Но они сами вызвались помогать в мастерской. Кристина умеет заправлять станок, у нее сильные руки, и она натягивает нить не хуже мужчины. Когда у меня нет сменщика, она ткет простые узоры, хотя гильдией такое позволено самое большее на один-два дня.

— Готово, — произнес Никола.

Я подошел к Филиппу и встал рядом.

Торги со стороной, представляющей заказчика, ни в коем случае нельзя начинать с похвалы. Что я думаю об эскизах, не их ума дело. Перво-наперво я указываю на сложности. Филипп тоже тщательно подбирает слова. Он хороший парень и многое уже у меня перенял.

Некоторое время мы рассматривали эскизы. Наконец я заговорил, ничем не выдавая своего удивления. Волю я дам себе потом, с Кристиной. Вместо этого я изобразил возмущение:

— Он новичок, так? Это же рисунки, а не эскизы! Где сюжеты? И почему так мало фигур? Дама посередке смахивает на икону Богоматери с Младенцем, но ведь на ковре все должно быть иначе — рисунок должен распределяться по всему пространству.

Никола попытался возразить, но его перебил Леон:

— И это все, что ты можешь сказать? Где твои глаза, Жорж? Быть может, ты видишь такие эскизы в первый и последний раз.

— Тогда поясни, в чем тут смысл.

В коридорчике между кухней и мастерской появилась Алиенора, в руках у нее болтались пустые кружки.

— Дама соблазняет единорога, — заговорил Никола, переступая с ноги на ногу так, чтобы обратиться к Алиеноре лицом. Идиот! — И еще эти сцены означают пять чувств. — Он стал показывать пальцем. — Обоняние. Слух. Вкус. Зрение. Осязание.

Алиенора прошмыгнула в уголок и встала возле бочки.

Мы смотрели на эскизы еще какое-то время.

— Мало фигур, — повторил я. — На увеличенном рисунке останется много пустого места, которое надо будет чем-то заполнить. Придется сделать фон в виде мильфлёра.

— Так вы же умельцы по этой части! Напрасно я, что ли, выбрал именно вашу мастерскую?

— Не все так просто. Придется еще кое-что добавить.

— Что именно? — спросил Никола.

Я взглянул на Филиппа. Теперь его слово, поскольку довести эскизы до ума и заполнить пустоты — работа картоньера. Но Филипп молчал. Скромный парень, ему нужно время, чтобы собраться с духом. Я надеялся, что он понял намек, но этот дурында пялился на рисунки, как будто увидал там первую брюссельскую красавицу, а на лице его застыло какое-то странное выражение.

«С этими женщинами надо ухо держать востро», — я тряхнул головой, отгоняя назойливые мысли. Ничего, такого, как я, не соблазнишь.

— Значит, так: больше людей, больше животных, больше растений, — перечислил я. — Что скажешь, Филипп?

Филипп оторвал взор от эскизов:

— Bien sûr.

— А что еще?

— Э… Может, деревья. Или решетку, увитую розами.

— Даже думать не смейте что-нибудь добавлять, — вмешался Никола. — Мои эскизы и без того совершенны.

Раздался громкий стук — это Кристина выронила поднос. Но вместо того чтобы кинуться подбирать рассыпавшиеся устрицы, она воззрилась на Никола.

— Я не позволю гневить Бога у себя в доме! Совершенное не бывает творением деяний человеческих — только Божьих. У тебя и у твоих эскизов куча пороков, как и у всего сущего.

Я злорадно ухмыльнулся. Теперь Никола убедился, что моей жене палец в рот не клади. Слегка смущенный, он отвесил поклон:

— Простите, сударыня. Я не хотел вас обидеть.

— Бог простит.

— Кристина, — вступил я, — не начать ли тебе подрубать кромку? Скоро предъявлять «Поклонение волхвов» гильдии.

С кромкой можно и подождать, но если сейчас ее не удалить, то еще, чего доброго, она заставит Никола Невинного бухнуться на колени и прочитать молитву. Зрелище, конечно, забавное, но совершенно излишнее.

Кристина взглянула на меня недовольно, но подчинилась. Алиенора присела на корточки и принялась собирать с пола устричные раковины. Филипп сделал движение, явно собираясь присоединиться, но я удержал его за локоть. Его глаза метались от эскизов к Алиеноре и обратно. Филипп живет по соседству и частенько помогает Алиеноре, когда бывает у нас, — опекает ее с тех пор, как оба были детьми. Мы с ним нередко вместе трудимся над эскизами. Порой я даже забываю, что он мне неродной сын.

— Каких размеров будут ковры? — обратился я к Леону.

Леон пустился в пространные объяснения, а я меж тем в уме производил вычисления.

— Как насчет золотой и серебряной нити? Шелк венецианский? Шерсть английская? Сколько фигур на каждом ковре? Какая плотность мильфлёра? Сколько голубого? Сколько красного? Будут ли зубцы? Штриховка?

Пока Леон отвечал на вопросы, я прикидывал, какие назначить сроки и стоимость работы.

— Мне понадобится три года, — произнес я наконец. — Моя цена — четыре сотни туренских ливров, и я оставляю эскизы.

— Шпалеры должны быть закончены к Вербному воскресенью тысяча четыреста девяносто второго года, таково пожелание монсеньора, — тут же отреагировал Леон. Он всегда сыплет словами, как будто заранее все просчитал на несколько ходов вперед. — Его плата — триста туренских ливров, что до эскизов, он забирает их себе, а еще ему хотелось бы получить цветные картоны. Их можно развесить в большой зале, если монсеньору вдруг понадобится перевезти ковры в другое место.

— Твои условия неприемлемы. И ты, Леон, понимаешь это не хуже меня. Ты отводишь на всю работу меньше двух лет. Я не уложусь в такие сроки — не говоря уже о смехотворной плате. Это предложение — издевательство. Поищи себе другого ткача.

Предложение и впрямь звучало как издевательство. Ничего, попытаю удачу с зелеными чулками, авось и пронесет. Все лучше, чем работать за такие деньги.

Алиенора поднялась с корточек, держа поднос. Она подала мне знак, слегка покачав головой. Совсем как мать, подумалось мне, глядя на нее. Хотя нрав у нее, конечно, не такой крутой. Она не может себе позволить быть своенравной.

Никола строил ей глазки. Но она, естественно, не замечала его уловок.

— Если нанять в два раза больше людей, выйдет в два раза быстрее, — предложил Леон.

— Не так оно просто, как кажется. В мастерской помещается в лучшем случае два горизонтальных станка. И что толку от подмастерьев — пусть даже их будет в два раза больше, — все равно за ними присматривать мне. Такую работу не делают с бухты-барахты. И потом, у меня имеются и другие заказы, которые я взял прежде.

Леон замахал руками, отметая мои слабые доводы:

— Откажись от другой работы. Ты справишься. Только взгляни на эту красоту, Жорж. — Он показал на рисунки. — Видишь же, что это очень важный заказ, может, самый важный за все время, что существует твоя мастерская. Зачем огород городить? Все равно твое согласие — дело решенное.

Никола аж засветился от удовольствия. Леон скуп на комплименты.

— Лично я вижу, что эскизы делал человек, который ничего не смыслит в коврах. Над ними еще работать и работать.

У Леона язык хорошо подвешен, не то что у косноязычного Никола.

— Возможно, в слегка измененной форме условия покажутся более привлекательными.

Я заколебался. Условия были настолько ужасны, что их, по-моему, не стоило обсуждать. Этот заказ меня просто разорит.

— Может, обойдемся без золотой нити? — подал голос Филипп. — Эта дама явно не королева и не Дева Мария, хотя с единорогом и напоминает о Богоматери с Младенцем. Ее платье необязательно расшивать золотом.

Я кинул на него сердитый взгляд. Теперь, когда не надо, он лезет с замечаниями. Кто торгуется — я или он? Хотя, возможно, он прав.

— Верно, — поддержал я. — Золото нынче дорого, и работа с ним трудоемкая. Времени уходит гораздо больше.

— Воля ваша, — пожал плечами Леон. — И что нам это дает?

— Еще штриховка, — добавил я. — Это довольно сложный прием, хотя в итоге ковры получаются красивее. Можно выгадать какое-то время, если не соединять утки сплетением, а просто зашить зазоры. Говоря начистоту, если монсеньор Ле Вист и впрямь хочет все получить в лучшем виде, ему стоило бы проявить больше щедрости и не назначать такие сроки.

— Времени у вас столько, сколько я сказал, — отрезал Леон. — К Пасхе тысяча четыреста девяносто второго года ковры должны быть готовы. Повод очень важный. Монсеньор отнюдь не агнец и вряд ли удовлетворится вашими жалкими извинениями.

— Тогда придется пожертвовать либо золотым шитьем, либо штриховкой. Выбирайте.

Леон задумался. Лицо у него непроницаемое. Поди догадайся, что у него на уме. В этом его главное преимущество: он скрывает мысли, пока те не обретают ясность, а уж когда говорит, с ним трудно не согласиться.

— Договорились, — сказал он.

— Но я еще не дал своего согласия, — возразил я. — Мы не обсудили еще кучу вещей. Никола с Филиппом пусть отнесут эскизы в мастерскую. Я подойду чуть попозже. Алиенора, иди помоги матери подрубать канву.

Алиенора сделала недовольное лицо. Ей нравится слушать, как я веду переговоры.

— Ступай, — повторил я.

Как только все ушли, я подлил в кружки пива, и мы с Леоном опять уселись за стол. Теперь, пока никто не стоит над душой, можно всерьез поразмышлять над предложением, которое сделал Леон.


Вечером мы с Кристиной отправились прогуляться на главную площадь. Подойдя к ней, мы остановились полюбоваться зданием ратуши и его стройным шпилем. Жорж-младший и Люк не раз залезали на самую верхушку, чтобы поглазеть на окрестности. Сколько помню себя, здесь идет строительство, и все-таки всякий раз, когда я оказываюсь возле ратуши, меня захлестывает восторг. Во мне поднимается гордость, что я живу в Брюсселе, пусть Никола и смешно подобное чувство.

Мы миновали тянущиеся вдоль площади дома гильдии портных, художников, булочников, плотников, оружейников, лодочников. Хотя уже вечерело, здесь кипела жизнь. Работа есть работа, и она не прекращается с наступлением сумерек. Мы кивали и улыбались, здороваясь с друзьями и соседями, потом ненадолго застряли у l'Arbre d'Or,[9] где помещалась гильдия ткачей. Меня обступили lissiers, и градом посыпались вопросы: о Леоне, об эскизах, об условиях заказа, о Никола Невинном — зачем он приехал. Я знай увертывался, точно мальчишка, играющий в пятнашки.

Наконец мы двинулись дальше. Кристине приспичило полюбоваться собором Святого Михаила и Святой Гудулы при лунном свете. Мы брели по улице Монтень, когда она заговорила о том, что явно весь день вертелось у нее в голове:

— Жоржу-младшему тоже не мешало послушать, как ты обсуждаешь с Леоном дела.

Другая жена высказалась бы в более мягкой форме. Но не моя: что у нее на уме, то и на языке. Не дождавшись ответа, она продолжала:

— Жорж-младший — хороший парень и отличный ткач. Ты прекрасно обучил его ремеслу. Со временем он сделается хозяином мастерской, и ему надо уметь обращаться с заказчиками — торговаться, выставлять свои условия. Почему ты не допускаешь его до этих дел?

Я передернул плечами.

— Мне пока рановато на покой. Еще успеется.

Кристина поджала губы.

— Жорж, у тебя в волосах седина. Твой сын — взрослый мужчина, имеет право жениться, если захочет. Рано или поздно мастерская будет его. Неужели ты хочешь, чтобы он загубил и пустил по ветру все, что создавалось столь долгим трудом? Ты обязан…

— Довольно. — Я ни разу не поднял руку на жену, хотя знавал мужчин, которые не сдержались бы, будь они на моем месте.

Кристина умолкла. Придется поразмышлять над ее словами — никуда не денешься, она так просто не угомонится. Некоторые мужчины не слушают своих жен, но я не из их числа. Только последний глупец не стал бы ее слушать. Кристина выросла в семье ткача, рядом с церковью Нотр-Дам на Саблоне, и управляется с мастерской не многим хуже меня.

Мы молча добрели до собора. Две его башни смутно вырисовывались в сгущающейся темноте.

— Как поладили Брюссель и Париж? — спросил я примирительным тоном.

— Этот Никола больно много о себе воображает, — хмыкнула Кристина. — Филипп убеждал его как мог и сказал столько разумных вещей, объясняя, почему придется менять эскизы. Я вмешалась только раз или два. Филипп — славный парень и совсем из другого теста, не то что этот парижский петух.

Я фыркнул:

— Мне пора. Меня ждут в «Старом псе», мы там собираемся обмыть ковер.

— Attends,[10] Жорж. На чем вы все-таки порешили — ты и Леон-старик? Ты возьмешься за эту работу?

Я пнул лошадиный катышек.

— Я не сказал «да», я не сказал «нет». Пожалуй, у меня нет особого выбора — иначе неприятностей не оберешься. Леон явится к Бурбонам и скажет, что я скопировал их эскиз.

— Ничего ты не копировал, подумаешь — одна деталь. Гильдия будет на твоей стороне. — Она резко остановилась, даже юбка заколыхалась. — И все-таки, мы делаем ковры или нет?

Ни за что нельзя соглашаться. Мне это подсказывал весь мой опыт lissier — оплата никудышная, времени в обрез. Я потеряю другие заказы и, главное, настрой сдавать работу вовремя. Надо проявлять осмотрительность, иначе разоримся.

— Да, — выдавил я, собирая всю волю в кулак. — Беремся. Обязательно. Никогда прежде не видал таких прекрасных рисунков.

Вот оно, подумалось мне. Дама все-таки опутала меня своими чарами.

Кристина рассмеялась — резко, точно звякнул упавший на пол нож. Мне показалось, у нее отлегло от сердца.

— Это будет нашей победой. Вот увидишь.

ФИЛИПП ДЕ ЛЯ ТУР

С утра в мастерской ни души. Тем лучше — как следует смогу рассмотреть эскизы, пока никто не хвастается, как Никола, не лезет с замечаниями, как Кристина, не вертит головой и не улыбается своему шитью, как Алиенора. Наконец-то спокойно погляжу и подумаю.

День был ясным, солнце лилось в окна. Люк чисто подмел пол и вынес мотки шерсти, оставшиеся после «Поклонения волхвов». Станок стоял разобранный и голый, дожидаясь, пока туда заправят новую основу. Дерево время от времени потрескивало, и звук этот напоминал лошадь, переминающуюся в стойле.

Рисунки Никола, свернутые трубочкой, лежали в сундуке вместе с другими эскизами. Мне было известно, где Жорж хранит ключ, и я отомкнул сундук и расстелил рисунки на полу, совсем как мы делали вчера вечером. Никола, покуда мы с ним обсуждали эскизы, прямо-таки пожирал глазами Алиенору, которая, сидя рядышком с матерью, подшивала новый ковер. Весь извертелся, думал, как произвести впечатление. Наконец произнес: «Не отложишь ли шитье, красавица?»

Алиенора и Кристина подняли головы. Никто прежде не называл Алиенору красавицей, независимо от того, что о ней думали. По-моему, она очень красивая — особенно волосы, длинные и золотистые, — но у меня язык отсохнет выговорить вслух такое. Она бы, скорее всего, рассмеялась мне в лицо и обозвала бы дурнем. Я для нее как младший брат, еще и глупый к тому же, хотя я старше на несколько лет.

— В вашем углу тьма кромешная, — продолжил Никола. — Так недолго и окосеть. Пересядьте поближе к окну, здесь побольше света. И потом, я прекрасно осведомлен о брюссельских порядках, заведенных для ткачей. Вам запрещается работать с наступлением сумерек и по воскресеньям тоже. Нам бы, парижским художникам, такую вольницу, а то приходится ломать глаза в темноте.

От удивления мы с Кристиной вытаращили глаза, а Алиенора уткнулась в работу, силясь перебороть смех. Но тут Кристина расхохоталась, а за ней и я.

— Что тут смешного? — обиделся Никола.

Мы еще больше зашлись от смеха. Может, стоит его пожалеть и объяснить, что к чему. Алиенора решилась.

— Эти правила не касаются женщин, — сказала она, когда мы отсмеялись. — Мы не ткачи, а всего лишь семья.

— Ясно, — ответил Никола.

Вид у него был озадаченный, поскольку от объяснения Алиеноры причина нашего смеха не становилась понятнее. Ну и ладно. Так ему и надо, этому парижанину.

Этим вечером мы с Никола мало что успели, потому что вместе с Жоржем-младшим и Люком отправились в «Старый пес», чуть погодя к нам присоединился Жорж, и мы выпили за окончание ковра и за новый заказ. В таверне Никола оживился и все подливал нам пива, хотя обыкновенно мы пьем довольно умеренно.

Этот парижский художник — заядлый хвастун. Я ни разу не был в Париже и вообще редко выбирался за городскую стену, разве что за хворостом, или за грибами, или порыбачить. Но я достаточно изучил парижан и уверен: мне бы не понравилось в Париже. Уж больно они самодовольные. Все у них лучше других — и вино-то у них самое вкусное, и обувь самая крепкая, и одежда самая модная, и кисти самые тонкие, и манера письма самая правильная. Женщины у них рожают больше детей, курицы несут больше яиц, коровы дают больше молока. Соборы самые высокие, корабли самые быстрые, дороги самые ровные. Их пиво гуще, всадники грациознее, и они побеждают во всех сражениях. Наверняка их дерьмо пахнет более сладко.

И я был рад, что сейчас его нет в мастерской. Я изучал эскизы. Голова у меня была тяжелой после вчерашних выпивки, шума и духоты. Я не большой любитель посиделок.

Так и скажу Никола: несмотря на парижские замашки, от которых меня коробит, он великолепный художник. Впрочем, он и сам это знает. И именно поэтому от меня не услышит, какие замечательные у него рисунки.

То есть, если рассматривать их как эскизы, в них куча ошибок. Никола мыслит как живописец, а не как картоньер. Он не старался разбросать узоры по всему пространству, чтобы ковер получился гладким и ничто не нарушало композиции. Именно этим я и занимаюсь, разрабатывая картоны. Я увеличиваю рисунок, прикидывая заранее, как он будет выглядеть вытканным из шерсти. Я знаю, что краски должны быть яркими и желательно без полутонов, а узор ровным. Картоны не такие красивые, как картины, но ткач без них как без рук. У меня частенько возникает чувство, будто я и сам такой — незаменимый и вместе с тем незаметный, наподобие Никола Невинного в живописи, от которой глаз не оторвать.

Я разглядывал рисунки, когда в мастерскую зашел Жорж. Лицо у него было помятое, волосы стояли торчком, точно во сне он метался по подушке. Он встал рядом со мной и спросил:

— Сумеешь поправить?

— Да.

— Bien. Тогда сделай наброски, пусть Леон поглядит. Как только он одобрит, приступай к картону.

Я кивнул. Жорж перевел глаза на рисунок, изображающий даму с единорогом на коленях. Он откашлялся, а затем сообщил:

— Никола хочет остаться и нарисовать картоны.

Я аж попятился.

— Зачем? Я рисую не хуже его. Кто…

— Так распорядился Леон. Это одно из условий договора. Монсеньор Ле Вист думаетприобрести картоны. Он развесит их по стенам, если куда-нибудь поедет и возьмет ковры с собой. Леон считает важным, чтобы картоны в точности соответствовали рисункам. Времени у нас в обрез, так что лишние руки не помешают.

Меня так и подмывало возразить, но я не имел права. Жорж — lissier, и ему решать, что правильно, а что нет. Я знал свое место.

— Так кто будет делать картоны — я или он?

— Ты, и не забудь про исправления. Потом поможешь ему с рисунками. Будете работать вместе, но он главный.

Я промолчал.

— Всего несколько недель, — добавил Жорж.

— Никола знает?

— Это забота Леона. Я как раз иду к нему по поводу договора. — Жорж опустил глаза на рисунки и тряхнул головой. — От этих ковров одни неприятности. Плата ничтожная, сроки жуткие, заказчик вздорный. И какой черт меня дернул впрячься в это ярмо?

— Когда приступаем?

— Прямо сейчас Жорж-младший и Люк пошли купить льна. Скоро вернутся. Вы с Никола можете взять эскизы к тебе домой и поработать там. А хочешь, оставайся здесь.

— Лучше здесь, — не раздумывая, ответил я.

Мне нравится на Верхней улице. Комнаты здесь светлее, чем у отца в доме, что притулился возле одной из городских башен, и просторнее, даже несмотря на станок. Мой отец — художник, и он не такой зажиточный, как Жорж. Он работает вместе со старшими братьями, а мне, младшему, некуда приткнуться.

И потом, здесь я рядом с ней. Правда, ей это, по-моему, безразлично. До недавней минуты она не проявляла интереса к мужчинам.

— А то рисуй у Алиеноры в саду, если погода позволит, — бросил Жорж через плечо, выходя из комнаты. — И под ногами у ткачей не будешь путаться. Из-за двух станков здесь тесновато.

В саду так в саду, хорошо бы еще Никола поменьше вился вокруг Алиеноры. Он не вызывает у меня доверия.

Не успел я о ней подумать, а она уже легка на помине, несет мне пива. Алиенора невелика ростом и довольно хрупкая. Все остальные члены семьи гораздо выше.

— Я здесь, Алиенора.

Она направилась ко мне, улыбка на губах, свежее личико, но запнулась о мешок с рисовальными принадлежностями, который я по глупости бросил посреди комнаты. Я успел ее подхватить, но большая часть пива выплеснулась мне на рукав.

— Dieu me garde,[11] — пробормотала она. — Извини. Куда пролилось? Надеюсь, не на рисунки?

— На рукав. Не беда. Подумаешь, пиво.

Она пощупана мой влажный рукав и, сердясь на себя, помотала головой.

— Не беда, — повторил я. — Сам виноват. Не расстраивайся. Обойдусь и без пива.

— Сейчас схожу за новым. — Не слушая меня, она заторопилась на кухню и через несколько минут вернулась с полной кружкой, на этот раз неся ее с осторожностью.

Пока я пил, она стояла рядом. У наших ног лежали рисунки. Я старался отхлебывать маленькими глотками, чтобы пиво не булькало в горле. Когда я с Алиенорой, мне кажется, будто я произвожу ужасно много шума — скриплю башмаками, клацаю зубами, чешу в затылке, кашляю и сморкаюсь.

— Расскажи мне эту историю, — попросила она.

Голос у нее тихий и мягкий. Так же мягко она ходит, поворачивает голову, берет что-то в руки, улыбается. Она вся такая чистенькая и аккуратненькая.

— Ты это о чем? — переспросил я. У меня голос не такой мягкий.

— О коврах. Ты знаешь историю дамы и единорога?

— Ах, это. Ну, на первом дама стоит у голубого шатра, на котором написано «À mon seul désir», — прочитал я медленно.

— «À mon seul désir», — повторила Алиенора.

— Лев и единорог держат стяги, знамена и штандарт с гербом Ле Виста.

— Эти Ле Висты — важные сеньоры?

— Думаю, да, раз заказывают такие шпалеры. Дама выбирает драгоценности из ларца и в следующей сцене их надевает. Потом идут три шпалеры, где дама подманивает единорога. В конце концов он положил передние ноги ей на колени и смотрит на свое отражение в зеркале. И на последней — она ведет его, держа за рог.

— А какая дама самая красивая?

— Та, которая кормит попугая. Это означает вкус, одно из пяти чувств. У ее ног сидит обезьянка и что-то грызет. Дама тут выглядит наиболее живой. Ветер треплет покрывало на ее голове. А единорог…

Алиенора облизала языком нижнюю губу:

— Она уже мне не нравится. Расскажи о других чувствах.

— Единорог смотрится в зеркало — это зрение, дама, касающаяся его рога, — осязание. Пока вроде ясно. Потом идет слух — дама играет на органе. А это… — Я вгляделся в рисунок. — Наверное, обоняние: обезьянка сидит на скамейке и нюхает цветок.

— А какой? — оживилась Алиенора. Она любит цветы.

— Не знаю. Похож на розу.

— Взгляни сама, красавица. — Никола стоял, прислонившись к косяку, и смотрел на нас. Он выглядел свежим и отдохнувшим, несмотря на вчерашнюю пьянку. «Небось в Париже не вылезает из таверн», — подумал я со злорадством. Вразвалочку он вошел в мастерскую.

— Ты, говорят, выращиваешь цветы, так что отличишь гвоздику от розы. Мои рисунки достаточно разборчивые. Не так ли, красавица?

— Не называй ее так, — не выдержал я. — Она дочь lissier и требует к себе почтительности.

Алиенора залилась краской — не то из-за фамильярности Никола, не то из-за моего заступничества.

— Как тебе мои картины, кра… Алиенора? — допытывался Никола. — Чудесные, n'est-ce pas?

— Эскизы, — поправил я. — Это эскизы ковров, а не картины. Кажется, ты забываешь, что они всего-навсего образцы, а окончательную работу будут выполнять другие — отец Алиеноры, ее брат, наемные ткачи. Не ты. На коврах сцены будут выглядеть иначе.

— Так же красиво? — хмыкнул Никола.

— Лучше.

— Я не вижу, что здесь можно улучшить. А ты?

Алиенора поджала губы. Скромность была ей больше по вкусу, чем бахвальство.

— Что ты знаешь о единорогах, красавица? — Лицо Никола приняло лукавое выражение, которое меня насторожило. — Рассказать?

— Они очень сильные, — ответила она. — Так сказано в книге Иова и во Второзаконии: «Роги его, как роги единорога; ими избодет он народы все до пределов земли».[12]

— А мне больше по нраву псалом: «А мой рог Ты возносишь, как рог единорога». [13] — Никола мне подмигнул.

Алиенора, казалось, его не слушала.

— Фу! — наморщила она нос.

Я тоже почувствовал тошнотворный запах, а следом за мной и Никола.

— Dieu au ciel,[14] что это? — воскликнул он. — Бочка с мочой?

— Это Жак Буйвол, — пояснил я, — красильщик, — делает краску из вайды.

— Вайда такая вонючая? Никогда не знал. У нас в Париже их красильни стоят за городской стеной, там, куда никто не ходит.

— У нас тоже, просто временами он наведывается в город. Запах въелся ему в кожу, но человеку ведь не запрещено заниматься своим ремеслом. Не волнуйся, он ненадолго.

— Эй, девчонка! — прогрохотал Жак Буйвол снаружи.

— Жоржа нет дома, — донесся до нас ответ Кристины. — Приходи в другой день.

— Мне нужен не он, а она — на минутку. Она в мастерской? — Жак Буйвол просунул косматую голову в дверь. От вони у меня заслезились глаза. — Привет, шельмец. А где дочь Жоржа? Она что, прячется от меня?

Алиенора юркнула за станок.

— Ее нет. — Никола наклонил голову набок и скрестил руки на груди. — Пошла купить мне устриц.

— А ты, часом, не врешь? — Жак предстал перед нами во всей красе. Он здоровый и пузатый, как бочонок, борода торчит клоками, а руки посинели от вайды. — Ты, вообще, кто такой, чтобы давать ей указы?

— Меня зовут Никола Невинный. Я нарисовал эскизы для новых шпалер.

— Ага, парижский художник. — Жак тоже скрестил руки и привалился спиной к косяку. — У нас тут не больно жалуют парижан, верно, Филипп?

Мне не пришлось отвечать, поскольку Никола меня опередил:

— Я бы на вашем месте ее не ждал. Я наказал ей купить самых сочных устриц — парижане других не едят. Боюсь, ей придется побегать. У меня нет особой надежды на ваш рыбный рынок.

Я взглянул на Никола с недоумением. Как ему только не боязно дерзить человеку в сто раз его сильнее. Хочет распушить хвост перед женщиной? Алиенора заерзала в своем укрытии, но он даже не взглянул в ту сторону. Может, она думает вылезти, опасаясь, что Никола наболтает всякой ерунды?

Жак Буйвол явно был ошарашен. Вместо того чтобы броситься на обидчика с кулаками, он прищурился:

— Твое?

Пристроившись рядом с нами, он принялся разглядывать рисунки на полу. Я едва сдержал тошноту.

— Красного больше, чем синего. Жоржу не стоит попусту терять время.

Он ухмыльнулся, оскалив зубы, и занес башмак над рисунком, где единорог положил ноги даме на колени.

— Жак, ты что такое творишь? — произнесла Кристина резко, так что Жак Буйвол похолодел и нога его застыла в воздухе. Потом он сделал шаг назад, и на его большом лице появилось робкое выражение, выглядело это довольно смешно.

Кристина подбежала к нему:

— Дурацкие у тебя шутки. Я же сказала, Жоржа дома нет. Он зайдет к тебе на днях и скажет, сколько синей шерсти потребуется для этих ковров. Если, конечно, ты раньше не испортишь эскизы. А теперь иди — нам некогда.

Она распахнула входную дверь и посторонилась, освобождая проход.

Это напоминало, как пес гонит корову. Жак понурил голову и поплелся восвояси. Лишь оказавшись на улице, он опять сунул голову в окно:

— Передайте девчонке, что я ее искал.

Когда наконец он окончательно удалился и специфический запах перестал витать в воздухе, Никола перегнулся через станок и улыбнулся Алиеноре:

— Выходи, красавица! Чудовище сгинуло.

Он подал ей руку, она уцепилась за запястье и позволила вытянуть себя из укрытия. Уже стоя перед ним, она подняла к нему лицо:

— Благодарю, сир.

Впервые она посмотрела на него на свой обычный манер: ее глаза словно пытались, но не могли перехватить его взгляд. И улыбка сползла с лица Никола. У него был такой вид, точно на него налетел порыв ветра. «Наконец-то», — пронеслось у меня в голове. Не больно-то он наблюдательный для художника.

Алиенора почувствовала, что добилась своего и он все понял. Иногда она проделывает такие штучки. Она высвободила руку и склонила голову набок.

— Пойдем, Алиенора, — сказала Кристина, кинув на Никола сердитый взгляд, — а то опоздаем.

И она вышла через ту же дверь, что и Жак Буйвол.

— Скоро месса, — напомнила мне Алиенора и побежала вслед за матерью.

— Месса? — переспросил Никола. Он взглянул на солнце, припекающее через оконное стекло. — А не рановато ли?

— Это особая месса для ткачей в Нотр-Дам на Саблоне, — пояснил я. — Здесь неподалеку.

— Ткачи ходят на особую мессу?

— Ну да. Три раза в неделю. У них очень влиятельная гильдия.

Немного помешкав, Никола спросил:

— Она давно такая?

— С рождения, — пожал я плечами. — Поэтому легко не заметить. Для нее это естественно.

— А как она… — Никола махнул в сторону ковра «Поклонение волхвов», наброшенного на станок, на котором был выткан.

— У нее очень ловкие и чувствительные пальцы. Иногда мне кажется, будто она видит ими. По ее словам, красная шерсть на ощупь совсем не такая, как синяя. И еще — она слышит то, что мы не слышим. Как-то призналась, что различает людей по звуку шагов. Я так не умею, а она всегда заранее знает, кто идет, если, конечно, раньше слышала его шаги. Теперь она будет узнавать и тебя.

— Она еще девушка?

— Что ты имеешь в виду? — нахмурился я.

Мне вдруг расхотелось о ней говорить.

— А то ты не знаешь, — улыбнулся Никола.

— Оставь ее в покое, — отрубил я. — Только посмей ее пальцем коснуться, ее отец разорвет тебя на куски. Не поглядит, что ты художник из Парижа.

— У меня нет недостатка в девушках. Я забочусь только о тебе. Хотя, по-моему, ты должен им нравиться, у тебя красивые длинные ресницы. Девушки любят такие глаза.

Я молча пододвинул к себе мешок и достал бумагу и уголек.

— Вам обоим стоило бы послушать про единорога и его рог, — усмехнулся Никола.

— Сейчас не до того. Пора за дело. Нам нужно сделать хоть один картон, нельзя задерживать ткачей. — При слове «нам» я заскрежетал зубами.

— Ну да. Хорошо, что я прихватил с собой кисти. Брюссельские кисти не вызывают доверия. Рисуй я ими, единорог, вероятно, смахивал бы на лошадь!

Я опустился на колени возле эскизов — иначе точно бы не выдержал и растоптал их.

— Ты когда-нибудь делал картоны?

Глупая ухмылка исчезла с губ Никола. Ему не нравилось напоминание, что он не всеведущ.

— Картоны не обычные рисунки. Художники, далекие от этой области, этого не понимают. Они считают, что достаточно увеличить эскиз — и его уже можно перевести на ковер. Но ковер не картина, мы смотрим на него совсем по-другому. Картины обыкновенно невелики по размеру, и их можно охватить одним взглядом. Их не рассматривают вблизи, а отступают на один-два шага, точно перед священником или учителем. А к коврам, наоборот, подходят как к другу. И видят только один какой-то кусок, причем необязательно самый выигрышный. Поэтому мелкие детали не должны выбиваться из общей композиции, им важно складываться в узор, который радует глаз в любой точке пространства. Твои рисунки не слишком удачные для шпалер. Мильфлёр несколько спасает дело, но все равно придется кое-что поменять.

— А как? — спросил Никола.

— Для начала дорисуем фигуры. Пусть даме прислуживает камеристка — подносит гвоздики для венка в «Обонянии», раздувает мехи органа в «Слухе», держит чашу с кормом, из которой клюет попугай во «Вкусе». В «Моем единственном желании» служанка подносит ларец с драгоценностями. На всех остальных рисунках дама обходится без прислуги.

— Это сцены соблазнения, и ей положено быть одной.

— Камеристкам не возбраняется при этом присутствовать.

— Тебе-то откуда это известно. Ты соблазнил хоть одну знатную даму?

Я стал пунцовым как рак. Очутиться в покоях знатной дамы — такое мне и во сне не снилось. Я нечасто пересекаюсь со знатью даже на улице, что уж там говорить о помещениях, где они бывают. Лишь на мессе мы дышим одним воздухом, да и то они сидят отдельно, на передних скамейках. Под конец службы они выходят в первую очередь, лошади уже оседланы, и не успеваем мы добраться до церковного крыльца, как их уже и след простыл. Алиенора уверяет, вельможи пахнут мехом, которым оторочена их одежда. Сам судить не берусь, поскольку никогда не стоял от них достаточно близко. У Алиеноры более тонкое обоняние, чем у меня.

Никола наверняка бывал в обществе знатных дам. Он, верно, все о них знает.

— Чем пахнет от знатных дам? — вырвалось у меня невольно.

— Чесноком, — расплылся в улыбке Никола. — Чесноком и мятой.

А Алиенора пахнет мелиссой, которая растет у нее в саду. Она вечно на нее наступает.

— Знаешь, какие они на вкус? — добавил он.

— И знать не желаю.

Я схватил уголек и принялся копировать «Обоняние». Несколькими штрихами я набросал лицо женщины, покрытые покрывалом волосы, ожерелье, лиф, рукава, платье.

— Крупные участки одного и того же цвета нам ни к чему. Желтое платье дамы хорошо бы разрисовать какими-нибудь узорами. На «Вкусе» и «Моем единственном желании» по парче идет гранатовый рисунок. Давай такой же сделаем здесь, для разнообразия цветовой гаммы.

Никола стоял у меня за плечом и наблюдал, как треугольник заполняется листьями и цветами.

— Alors, по бокам у тебя лев и единорог держат знамена. Между ними скамейка, на ней — дама, единорог и обезьянка с гвоздиками. Отлично. А что, если между дамой и львом поместить служанку? Положим, она держит блюдо с цветами, из которых дама сплетет венок. — Я набросал контуры служанки, стоящей боком. — По-моему, уже куда лучше. Фон будет заткан мильфлёром. Здесь я не буду его рисовать, только на картоне. И Алиенора поможет.

Никола покачал головой.

— Интересно чем? — Он показал на глаза.

Я нахмурился.

— Алиенора всегда помогает отцу с мильфлёром. Она ухаживает за садом и прекрасно разбирается в растениях, знает, как что использовать. Вот дойдем до картонов, тогда с ней и посоветуемся. А еще, по-моему, стоило бы добавить животных. — Я рисовал, объясняя по ходу. — Скажем, собаку как символ верности. Охотничьих птиц, поскольку дама охотится за единорогом. У ее ног прикорнул ягненок — напоминание о Деве Марии и Христе. И конечно, одного или двух кроликов. Это личная метка Жоржа — кролик, прикрывающий лапой мордочку.

Я закончил, и некоторое время мы смотрели то на набросок, то на старый рисунок, висевший рядышком.

— Опять не то.

— Что ты предлагаешь?

— Деревья, — немного подумав, произнес я.

— Где?

— Позади знамен и штандартов. Они будут оттенять красный гербовый щит, иначе он пропадет на красном фоне. И еще внизу — между львом и единорогом. Здесь как раз поместятся четыре дерева как обозначение частей света и времен года.

— Целый мир на картине, — прошептал Никола.

— Точно. И синего цвета стало больше. Жак Буйвол будет доволен. Не то чтобы мне хочется его порадовать. Скорее наоборот.

За штандартами я изобразил дуб — символ лета и севера. За знаменем — сосну, символ осени и юга. За единорогом — остролист. Это будет зима и запад. За львом — апельсин. Весна и восток.

— Мне уже нравится, — сказал Никола, когда я закончил. В голосе его звучало удивление. — А мы имеем право менять рисунок без согласия заказчика?

— Мы это называем verdure.[15] Ткачам позволяется разбрасывать по фону растения и животных. Единственное, что нам запрещено, — это трогать фигуры людей. Несколько лет назад в Брюсселе по этому поводу издали специальный закон, чтобы между ткачами и заказчиками не возникало разногласий.

— И между художниками и картоньерами тоже.

— Твоя правда.

Он взглянул на меня:

— Между нами есть разногласия?

Я присел на корточки.

— Нет.

«В том, что касается работы», — добавил я про себя. У меня не хватило духу произнести это вслух.

— Отлично. — Никола отложил «Обоняние» и придвинул «Вкус». — Теперь давай этот.

Я внимательно изучал даму, кормящую попугая.

— Мне кажется, ее лицо выписано тщательнее других.

Никола играл с угольком, без всякого смысла тыкал им то туда, то сюда, растирая черную пыль пальцами, пока она не посерела.

— Я пишу портреты. Почему бы мне не сделать женщин похожими, если это в моей власти?

— Она чересчур выделяется. И дама на «Моем единственном желании» тоже — слишком печальная.

— Пусть останутся как есть.

— Ты с ними знаком. Верно?

— Это знатные женщины. — Никола дернул плечом.

— Но ты с ними на короткой ноге.

— Не то чтобы на короткой, — покачал головой Никола. — Виделся несколько раз, но…

К моему удивлению, он поморщился, точно от боли.

— Последний раз я видел их на празднике весны, — продолжал Никола. — Она, — он показал на «Вкус», — танцевала вокруг майского шеста, а ее мать наблюдала. Они были одеты в похожие платья.

— Из парчи, украшенной гранатовым узором.

— Да. Я не мог подойти к ней. Ее служанки были настороже. — Воспоминание заставило его нахмуриться. — Все-таки, по-моему, служанки на коврах излишни.

— Но даме нужно сопровождение, иначе это выглядит неприлично.

— Только не в тот миг, когда она занята соблазнением.

— Хорошо. Давай везде дорисуем служанку, кроме шпалеры «Зрение», где она приручает единорога. Ну тот, на котором он положил ноги ей на колени.

— И еще «Осязание», — добавил Никола, — где она держит его за рог. В такие минуты свидетели без надобности. — Он хитро улыбнулся. Вся его грусть внезапно улетучилась, и он опять вернулся в обычное расположение духа. — Рассказать тебе про единорога и его рог? Тебе это будет полезно.

Но прежде чем я ответил, в окне, где еще недавно торчала лохматая шевелюра Жака Буйвола, появилась головка Алиеноры. Мы с Никола аж подскочили.

— Мы здесь, Алиенора, — крикнул я. — Возле станка.

— Знаю, — отозвалась она. — Мы с мамой уже вернулись. Из-за Жака Буйвола мы припозднились, и, пока искали, куда присесть, месса уже кончилась. Хотите пива?

— Мы сейчас, — откликнулся Никола.

Алиенора вошла в дом, а Никола повернулся ко мне;

— Ну не хочешь про единорога, давай расскажу тебе кое-что другое.

— Не надо. — Меня покоробил запанибратский тон, которым он говорил с Алиенорой.

Он оскалил зубы.

— От женщин может нести чесноком, но на вкус они как устрицы, — все-таки сказал он.

АЛИЕНОРА ДЕ ЛЯ ШАПЕЛЬ

Мужчины нашли меня в саду. Я там пропалывала землянику. Я посадила кусты на некотором расстоянии друг от друга, чтобы было где присесть, когда пойдут сорняки. Я отношусь к землянике не совсем как к растению — цветки ее не пахнут, а листья и не мягкие, и не колючие, и не тонкие, и не мясистые. Зато плоды божественные. Сейчас раннее лето, и уже появились первые ягоды, но они еще совсем крошечные, твердые и не очень-то душистые. Больше всего на свете я люблю пору, когда земляника уже зрелая. Так бы и сидела с утра до вечера возле грядок и разминала пальцами сочные ягоды, ощущая их вкус и аромат.

На тропинке между грядками послышались шаркающие шаги Филиппа — на ходу он приволакивает одну ногу, — а за ними — подпрыгивающие Никола. Когда Никола в первый раз попал ко мне в сад, он воскликнул:

— Святая Дева, это настоящий рай! Ничего подобного не видел в Париже. Там кругом дома и нет ни одного свободного клочка земли, разве что выкроишь место под грядку капусты, да и то, если очень повезет.

Впервые из его уст прозвучало, что Брюссель чем-то превосходит Париж.

Мой сад многих поражает. Он занимает шесть квадратов[16] и имеет форму креста. По углам растут плодовые деревья — яблоки, сливы и вишни. Два квадрата отданы под овощи: капусту, лук-порей, горошек, латук, редис, сельдерей. А еще один засажен земляникой и всякими травами — как раз здесь я сейчас полола. Кроме того, у меня растут розовые кусты, я их не очень люблю из-за колючих шипов, но маму они радуют, и еще две грядки с цветами и травами.

В саду я чувствую себя абсолютно счастливой. Наверное, это самый уютный уголок на свете. Мне тут известно каждое дерево, каждая былинка каждый камешек, каждый комочек земли. Сад окружен изгородью, сплетенной из ивняка, сверху — розы с шипами, чтобы отпугивать животных и чужаков. Чаще всего я здесь бываю одна. Сюда слетаются птицы и рассаживаются по деревьям. Они воруют вишню, как только ягоды созревают. Среди цветов порхают бабочки, впрочем, в них я плохо разбираюсь. Порой, если я сижу совсем тихо, они подлетают близко-близко, и я чувствую щекой или рукой, как дрожит воздух у них под крыльями, но я ни разу не пыталась выяснить, какие эти насекомые на ощупь. Папа сказал, что крылья у них покрыты крошечными чешуйками, которые облетят, если их тронешь. Тогда бабочки не сумеют летать и их склюют птицы. Но мне даже не хочется проверять, так оно или нет.

Я улыбнулась, услышав, как Филипп прокричал:

— Это мы, Алиенора, — я и Никола. Мы здесь, возле лаванды.

Мы знакомы едва ли не с рождения, но всякий раз он меня предупреждает, где находится, как будто я без того не знаю. Об этом мне сообщает терпкий запах лаванды, которую они задевают полами одежды, идя по дорожке.

Я сажусь на корточки и поднимаю лицо к солнечным лучам. В начале лета дни становятся длиннее и солнце висит прямо над головой. Я очень люблю тепло, только огня побаиваюсь. Слишком часто опаляла себе платье.

— Не угостите ли земляничкой, барышня? — гаркнул Никола. — Пить охота.

— Она еще не поспела, — ответила я довольно резко.

Я старалась проявлять учтивость, но этот Никола внушал мне странное чувство. И потом, он разговаривает слишком громко. Зачастую люди, узнав, что я слепая, начинают кричать.

— Ничего, надеюсь, она созреет до моего отъезда в Париж.

Я опять наклонилась вперед и принялась ощупывать землю возле молодых кустиков клубники, выискивая мокричник, крестовник, пастушью сумку и одновременно разминая припекшиеся на солнце комки между пальцами. Сорняков не так много, не больше, чем саженцев, поскольку я полола здесь всего несколько дней назад. Я чувствую, что на меня устремлены обе пары глаз, они точно буравят мне спину. Чудное ощущение, ведь я понятия не имею, что такое зрение.

Я подозреваю, какие мысли бродят у них в голове: как я распознаю сорняки и откуда вообще мне известно, что это такое? Но сорняки такие же растения, как и другие, только нежеланные. У них есть листья, и цветы, и запах, и стебли, и сок. Я определяю их по запаху и по листьям, как и прочую траву.

— Алиенора, выручай, — попросил Филипп. — Мы делаем зарисовки для картона. Какие цветы, по-твоему, подойдут для мильфлёра?

Я опять присела на корточки. Мне приятно, когда у меня просят совета. Я изо всех сил стараюсь быть полезной, чтобы не быть родителям в тягость, а то, чего доброго, ушлют меня куда-нибудь.

Меня часто хвалят посторонние. «Какие ровные у тебя стежки, — не перестают восхищаться они. — Какие яркие цветы, какие красные вишни. Жаль, ты ничего этого не видишь».

Но в их голосе звучит сострадание и вместе с тем удивление, что у меня такие умелые руки. Они не представляют себе, как можно жить во тьме, точь-в-точь как я себе не представляю, что такое зрение. Мои глаза — две обычные выпуклости, я могу двигать зрачками, но для меня это примерно то же самое, что жевать или раздувать ноздри. Мир я познаю иными способами.

Например, ковры. Я чувствую каждый рубчик основы, каждую нитку утка. Знаю, где какой цветок на мильфлёре. Мои стежки ложатся строго по контуру собачьей задней лапы, или кроличьего уха, или рукава крестьянского платья. Красный цвет — гладкий и шелковистый, желтый — колючий, синий — маслянистый. Под моими пальцами целая карта, составленная из нитей.

О зрении люди говорят с таким трепетом, что мне порой приходит мысль, что, если бы я неожиданно прозрела, первой явилась бы моему взору сама Дева Мария. У нее были бы нежная кожа и теплые щеки, а платье — голубое и тонкое. От нее пахло бы земляникой. Она положила бы руки мне на плечи ласковым и вместе с тем уверенным жестом. И потом всю жизнь я бы чувствовала ее прикосновение.

Иногда у меня возникает такое ощущение, что будь я зрячей, то и мед мне казался бы слаще, и запах лаванды — резче, и лучи солнца, ласкающие лицо, — теплее.

— Опиши мне ковры, — попросила я Филиппа.

— Я уже все рассказал.

— Да, но меня интересуют разные мелочи. Куда смотрит дама — на единорога или на льва? Во что она одета? Грустная она или веселая? Уютно ли ей в саду? Что делает лев? Единорог сидит или стоит? Он доволен, что его поймали, или хочет высвободиться и убежать? Любит ли его дама?

Филипп зашуршал бумагой, раскладывая рисунки. И меня вдруг разобрала досада. Я повернулась к Никола:

— Сир, вы это рисовали, наверняка вам не требуется подсказка.

Шуршание прекратилось.

— Разумеется, барышня, — ответил Никола.

По его голосу я догадалась, что он улыбается. Под ногами у него заскрипела галька — он присел возле бордюра.

— Осторожно, мята, — вскрикнула я, когда в нос мне ударил знакомый запах.

— Прошу прощения. — Он слегка подвинулся. — Bon,[17] какие будут вопросы?

У меня в голове все смешалось. Я не привыкла к мужскому вниманию.

— Сколько на коврах будет синего? — выговорила я наконец.

Мне не нравится, когда синего цвета много. Тогда к нам без конца захаживает Жак Буйвол. Терпеть не могу его грузную походку, непристойные шуточки, не говоря уже об отвратительном запахе. Никакая девушка, если она не совсем уж убогая, не вытерпит рядом с ним и полдня.

— А тебе сколько надо?

— Нисколько. Разве что вы настроены поселиться у нас, чтобы отвадить Жака Буйвола.

Никола усмехнулся:

— Дама стоит на голубой траве, островок занимает нижнюю часть шпалеры, и так на всех шести. Но если так уж нужно, давай его уменьшим. К примеру, поместим островок на красный фон и изобразим здесь главных персонажей. Великолепная мысль. Мы ведь имеем на такое право? Верно, Филипп? Это verdure.

Филипп не ответил. Я чувствовала, как он злится.

— Спасибо, — сказала я. — А как выглядит дама? Скажем, на «Вкусе».

Я намеренно выбрала даму, которая мне не понравилась.

— Почему ты спрашиваешь именно про нее?

— Хочу помучить себя. Она и впрямь очень красивая?

— Да.

Листья земляники щекотали мне лодыжки. Машинально я сорвала ягоду и отшвырнула ее прочь.

— Она улыбается?

— Только слегка. Голова ее повернута влево, лицо задумчивое.

— И о чем она думает?

— О роге единорога.

— Довольно, Никола, — вмешался Филипп.

Но меня разобрало любопытство.

— Рог единорога обладает магической силой, — продолжил Никола. — Есть такое поверье, что он очищает отравленный колодец. И не только колодец.

— Например.

Никола примолк.

— На сегодня достаточно. В другой раз доскажу.

Последнюю фразу Никола произнес со вздохом, который уловила одна я. У Филиппа не такое чуткое ухо.

— Bon. Дайте сообразить. Я бы выбрала для мильфлёра мяту, поскольку она защищает от яда. А еще — веронику, маргаритки и ноготки: они помогают при желудочных коликах. Добавила бы земляники, она ведь тоже противоядие и вместе с тем символ нашего Господа Иисуса Христа. Насколько я разбираюсь, дама и единорог олицетворяют Богоматерь и Христа. Цветы Девы Марии — это ландыш, наперстянка, водосбор, фиалки. Ну да, еще шиповник, белый — эмблема непорочности, красный — Христовой крови. На шпалере, где единорог положил передние ноги даме на колени, уместны гвоздики — слезы Божьей Матери по Сыну. Ведь это указание на благочестие. Как называется шпалера?

Я заранее знала ответ, память у меня превосходная, просто хотелось подразнить Никола с Филиппом.

Повисло молчание. Наконец Филипп выдохнул:

— «Зрение».

— Ах да, — непринужденно подхватила я. — И не забудьте про гвоздики там, где дама плетет свадебный венок.

— Это «Вкус».

— В свадебные венки иногда вплетают барвинок — эмблему верности. Можно добавить еще левкоев — это знак постоянства — и незабудок — символ истинной любви.

— Attends, Алиенора, мы за тобой не поспеваем. Пойду принесу еще бумагу и скамью.

Филипп побежал в мастерскую, а я осталась с Никола. Мне прежде не доводилось оставаться наедине с мужчинами вроде него.

— Почему тебя зовут Никола Невинный? — поинтересовалась я.

— Я живу рядом с кладбищем Невинных, возле улицы Сен-Дениз.

— Сам ты не кажешься таким уж невинным.

— Не в бровь, а в глаз, красавица, — хихикнул Никола.

— Ты не против, если я потрогаю твое лицо?

С моей стороны это было дерзостью. Даже к Филиппу я ни разу не обращалась с такой просьбой, а ведь мы знаем друг друга с детства. Но Никола — парижанин, его этим не смутишь.

— Bien sûr, — ответил он.

Он шагнул прямо на грядки, сминая мяту, мелиссу и незрелые ягоды и присел на корточки напротив меня, и я коснулась его лица. У него были мягкие волосы до плеч, колючие щеки, подбородок с ямочкой, широкий лоб. По обеим сторонам большого рта пролегли глубокие складки. Я нащупала довольно крупный тонкий нос и чуть сдавила его пальцами — он рассмеялся.

Вдруг он подскочил и в мгновение ока выкарабкался на дорожку. Когда подошел Филипп, волоча за собой скамейку, он нашел нас на наших прежних местах.

— Хотите взглянуть на цветы? — Я резко выпрямилась, отчего у меня даже закружилась голова.

— С удовольствием, — сказал Филипп.

Я выбралась на дорожку и повела их к цветочным клумбам.

— Сейчас много цветов, хотя фиалки, ландыши, барвинок уже отцвели. И купена начала опадать. Зато наперстянка и вероника только распустились. И видите, несколько желтых ноготков под сливой?

— Да, — ответил Никола. — Чего у тебя тут только нет! Столько труда, и, собственно, чего ради?

— Я сажаю цветы, чтобы ими любовались окружающие, но в первую очередь забочусь о папе. Мне хотелось, чтобы, украшая ковер цветами, он мог точно воспроизвести их форму и цвет. Так проще работать. Наша мастерская славится своим мильфлёром именно по этой причине. Кстати, а вот и левкой. Я посадила его по углам клумбы, потому что он очень пахучий и мне так проще ориентироваться. А вот водосбор, у него всего три стебелька, на каждом по три листика и три розетки — в честь Святой Троицы. Вот гвоздики, ромашки и маргаритки. Что вам еще показать?

Филипп спросил меня о других цветах, растущих на клумбе, и я присела на корточки и ощупала растения вокруг себя — голубой воробейник, камнеломку, мыльнянку. Затем Филипп устроился на скамье и стал делать зарисовки, его уголек скрипел, касаясь шершавой бумаги.

— Да, не забудьте про весенние цветы, — спохватилась я. — Подснежники и гиацинты. Они давно отцвели, но можно взглянуть на эскизы, которые делал папа, если вы плохо помните, как они выглядят. И еще нарциссы, их обязательно нужно изобразить на «Зрении», где единорог, совсем как Нарцисс, любуется своим отражением в зеркале.

— Ты прямо как Леон-старик. Он тоже находит единорога пустым и нахальным малым, — заметил Никола.

— Леон — человек мудрый, — улыбнулась я.

Со мною Леон всегда был ласков, почти как с родной дочерью. Как-то он признался, что происходит из иудеев, хоть и ходит вместе с нами на мессы, когда дела его приводят в Брюссель. Он по собственному опыту знает, что это значит — быть белой вороной и как сложно приноровиться к другим, чтобы от тебя была польза.

— Никола, принеси набросок «Слуха», я пририсую мильфлёр, — скомандовал Филипп.

Я, признаться, опасалась, что Никола ответит грубостью, но он, не говоря ни слова, отправился в мастерскую. Сама не знаю почему, но мне вдруг стадо невмоготу общество Филиппа, не дай бог заведет какой-нибудь несуразный разговор. И пока ничего такого не случилось, я быстренько улизнула к маме на кухню.

По запаху я догадалась, что готовит мама на обед: форель, молодую морковь из нашего огорода, пюре из сухих бобов и гороха.

— Никола и Филипп тоже будут обедать? — спросила я, расставляя на столе кружки.

— Надо полагать.

Что-то тяжелое глухо стукнуло о стол. Это мама поставила горшок с гороховым пюре. Затем она вернулась к очагу, и вскоре я услышала, как скворчит поджаривающаяся рыба. Я принялась разливать пиво, догадываясь по звуку, когда кружка наполняется до краев.

С огнем я не умею так ловко управляться, как с растениями. У меня душа не лежит к стремительным переменам. Зато я люблю ковры. Они ткутся долго, из месяца в месяц увеличиваясь в размере, совсем как цветы у меня в саду. Мама, когда готовит, без конца перекладывает вещи с места на место, и я вечно опасаюсь запнуться о мешок с горохом, или перевернуть горшок с яйцами, или не найти нож там, где его положила. На кухне от меня немного проку. Я не могу присматривать за огнем. Сколько раз мое рвение кончалось тем, что я подпаливала себе подол. Однажды я подбросила так много дров, что пламя вырвалось из очага, и мы бы сгорели, если бы не брат, который сбил огонь шерстью, намоченной в воде. После этого случая папа запретил мне подходить к очагу. Я не умею жарить мясо и птицу. Не могу ни снять горшок с огня, ни поставить его на огонь. Даже помешивать суп и то не могу — он брызжет мне на руки.

Зато прекрасно режу овощи. Мама говорит, кусочки моркови у меня даже чересчур ровные и аккуратные. Но иначе я не умею, а то еще палец отхвачу. И еще у меня получается чистить котлы, заправлять еду пряностями, только не очень быстро, поскольку надо время, чтобы по запаху отличить мускат от корицы или от перца, и приходится часто пробовать блюдо. Но я очень стараюсь быть хорошей помощницей.

— Как тебе Никола?

— Самовлюбленный нахал, — улыбнулась я.

— Точно. Но красив, этого не отнять. Небось в Париже не пропускает ни одной юбки. Надеюсь, у нас все обойдется без неприятных последствий. Будь с ним поосторожнее, дочка.

— Зачем ему слепая вроде меня?

— Это как раз ему все равно.

Лицо у меня зарделось. Я отвернулась в сторону и открыла деревянную хлебницу. По звуку я поняла, что внутри одни крошки. Я провела рукой по маленькому столу, затем по большому, стоящему на козлах.

— У нас есть хлеб? — спросила я наконец.

Мне всегда неприятно признаваться, что я что-то не нахожу.

— Мадлен пошла в лавку.

Я уже примирилась с мыслью, что служанку держат из-за меня. Мадлен заменяет мне глаза и делает по хозяйству то, что положено выполнять дочери, маминой помощнице. Но поскольку папина мастерская благодаря мильфлёру добилась известности и заказов с каждым годом только прибавляется, мы с мамой много помогаем в мастерской, так что совсем неплохо, что у нас есть Мадлен. Мы без Мадлен уже как без рук, хотя мама и готовит по возможности сама. Она говорит, что тушеное мясо у Мадлен выходит абсолютно пресным и живот от него болит. Но когда работы по горло, мы с удовольствием питаемся ее стряпней, моемся водой, которую она приносит, сидим возле огня, который она разводит. И хворост собирает тоже она.

Вернулась Мадлен с хлебом. Она довольно высокая, ростом с маму, но более широкая в кости. У нее здоровенные руки. И мужчины на нее засматриваются. Однажды вечером я застукала ее в саду с Жоржем-младшим. Они, верно, думали, что я не услышу, как они возятся, или не замечу, что кто-то вытоптал нарциссы возле ивовой изгороди. Конечно, я ничего никому не сказала. Да и что я могла сказать?

Следом за Мадлен явились папа с братьями — они были у торговца шерстью.

— Я заказал шерсть и шелк, — сообщил папа маме. — В Остенде остался небольшой запас. Хватит для основы и немного для утка. Заказ доставят на днях, так что можно готовить станок. Что до остального, все зависит, каким будет море и как скоро корабль доберется из Англии до нашего берега.

Мама кивнула.

— Обед поспел. Где Филипп с Никола?

— В саду, — сказала я и побежала их звать, чувствуя спиной мамин взгляд.

За обедом папа расспрашивал Никола о Париже. Мы любим послушать про чужие края. Папа бывал в Остенде и некоторых других ткацких городах, таких, например, как Лиль и Турень. Но Париж много дальше. Один раз он ездил в Антверпен и брал с собой маму с Жоржем-младшим, я же ни разу не выбиралась за городскую стену — и ладно. Зачем лишние страхи? Наш квартал — другое дело, здесь я чувствую себя как рыба в воде. Я знаю церковь Нотр-Дам де ля Шапель, поскольку наш дом совсем рядышком, и рыночную площадь перед ней, церковь Нотр-Дам на Саблоне, ворота, которые ведут на Большую площадь, рынки, кафедральный собор. Это мой привычный мир. Но я люблю слушать рассказы о разных местах и всегда пытаюсь нарисовать их себе в воображении. Например, море. Здорово, когда воздух вокруг пропитан запахом соли и рыбы, рокочут и плещутся волны, а соленые брызги летят прямо в лицо. Папа описывал море, но слова — это не совсем то, хорошо бы самой ощутить мощь необъятного водного простора.

— Как выглядит собор Парижской Богоматери? — спросил папа. — Я слыхал, он даже громаднее нашего кафедрального собора.

— Ваш собор — пастушья хижина по сравнению с ним, — усмехнулся Никола. — Собор Парижской Богоматери — это сами небеса, сошедшие на землю. У него самые стройные башни, самые звонкие колокола, самые чудесные витражи. Я бы многое отдал, если бы мне дали расписать его окна.

Я собралась было порасспросить про колокола, но вмешался Филипп:

— Мы, брюссельцы, гордимся нашим кафедральным собором. К концу года будет отстроен западный придел. Гордимся и другими нашими церквями. Церковь Нотр-Дам де ля Шапель — поистине грандиозное сооружение. Нотр-Дам на Саблоне невелика по размеру, но оттого не менее красива. И витражи у нее не хуже парижских.

— Ваши церкви, безусловно, красивы, но в них нет того величия, которым поражает собор Парижской Богоматери, — не уступал Никола. — Я часто стою под его стенами и наблюдаю за прохожими, которые задирают голову и разевают от удивления рты. Здесь полно карманников, потому что люди даже не замечают, как у них вытаскивают кошельки.

— Крадут? — удивилась мама. — И не боятся виселицы?

— В Париже казнят воров сплошь и рядом, но от этого их не становится меньше. Роскошь и богатство — непреодолимый соблазн для любителей легкой наживы. На протяжении всего дня в собор Парижской Богоматери стекаются знатные мужчины и женщины, одетые в великолепные наряды. Нигде так изящно не одеваются, как в Париже.

— А ты бывал где-нибудь еще? — поинтересовался Жорж-младший.

— Естественно.

— Где именно?

— В Лионе. Местные женщины очень соблазнительные.

— А еще?

— В Турене.

— Папа туда тоже ездил. Он сказал, замечательный город.

— Чудовищный. Ноги моей там больше не будет.

— В Турене ткут великолепные ковры, — заметил папа. — Зачастую не хуже наших, брюссельских.

— Женщины там плоские, как сковорода, и вечно хмурые, — произнес Никола, не переставая жевать.

Я насупила брови.

— А в Норидже ты бывал? — спросил папа. — Вот куда бы съездить — поглядеть на рынок, где торгуют шерстью.

— А моя мечта — Венеция, — ответил Никола.

— Почему? Тебя больше занимают шелка?

— Дело не в одних шелках. Венеция лежит на пересечении торговых путей, и через нее везут буквально все: пряности, живопись, украшения, меха. Все, что душа ни пожелает. И потом, там кого только нет: мавры, евреи, турки. Это людское смешение — настоящий праздник для глаз. — Он запнулся. — Прошу прощения, барышня.

Я пожала плечами. Только и говорят что про глаза. Я уже привыкла.

— Видимо, венецианки тебя не разочаровали, — вставил Филипп.

Мы с Мадлен прыснули. Филипп подпустил шпильку намеренно, чтобы разрядить обстановку и вернуть разговору непринужденность. Такой у него нрав.

— А какой у Жана Ле Виста дом? — поинтересовалась мама. — Небось громадный?

— Пожалуй, немаленький. Он прямо за городской стеной, неподалеку от аббатства Сен-Жермен-де-Пре — там очень красивая церковь, самая древняя в Париже. Жена Ле Виста очень религиозная женщина.

— А монсеньор Ле Вист?

— Он занятой человек, служит королю. Вряд ли у него находится время на мессы.

— Неужто бывает такое? — возмутилась мама.

— А дети у них есть? — спросила я, выскребая из миски остатки горохового пюре. От волнения у меня кусок застревал в горле.

— Три дочери.

— И ни одного сына? Надобно почаще молиться, — проговорила мама. — Остаться без наследника — такого и врагу не пожелаешь. Что бы стало с нашей мастерской, не народись у нас Жорж-младший?

Папа что-то промычал себе под нос. Он не любит, когда напоминают, что мастерская достанется Жоржу-младшему.

— Сколько времени нужно, чтобы пройти пешком Париж от края до края? — спросил Люк.

— По меньшей мере столько, сколько длятся две мессы подряд. Причем это если не заглядывать в таверны ине останавливаться поболтать со знакомыми. Днем и ночью на улицах столпотворение. И куча всякой всячины продается. Глаза разбегаются.

— Судя по твоему описанию, Париж — тот же Брюссель, только побольше и жители более разношерстные, — заметил Жорж-младший.

— Ничего общего, — фыркнул Никола.

— И в чем же разница? Не считая женщин.

— Вообще-то брюссельские девушки довольно хорошенькие. Надо только к ним приглядеться.

Я вспыхнула. Мадлен снова захихикала и заерзала на скамье, так что мне пришлось подвинуться поближе к маме.

— Может, хватит? — возмутилась мама. — Имей хоть толику уважения к этому дому. Вот получишь под зад — мы не поглядим, что ты парижский художник.

— Кристина! — воскликнул папа, а Жорж-младший и Люк прямо покатились от смеха.

— Я говорю то, что думаю. И потом, не забывай, здесь Алиенора и Мадлен, которым совершенно ни к чему слушать разглагольствования этого краснобая.

Папа хотел что-то сказать, но Никола его перебил:

— Поверьте, сударыня, у меня и в мыслях не было проявить непочтение к вам и к вашей дочери, не говоря уже о прекрасной Мадлен.

Мадлен скорчилась от хохота, пришлось легонько пнуть ее носком башмака.

— Ладно, — примирительно сказала матушка. — Хочешь продемонстрировать свое уважение, почаще ходи в церковь. А то ты там и носа не показывал с самого приезда.

— Вы правы, сударыня, это непростительное упущение. Сегодня же отправлюсь к обедне. Может, прогуляюсь до вашего Нотр-Дама на Саблоне, заодно взгляну на знаменитые витражи.

— Месса подождет, — вставил папа. — Надо срочно доделать первый эскиз, без него мы не можем начать. Так что сначала поработай с Филиппом, а когда закончишь — иди куда хочешь.

Матушка от ярости даже вздрогнула, но не произнесла ни слова. Месса для нее главнее всего, но папа — lissier, и ему решать, как поступать. Ничего, скоро она перестанет сердиться. Мама отходчивая. После обеда они с папой отправились в мастерскую. Мама, конечно, не ткет — за это гильдия папу оштрафует, — но помогает во многом другом. Ее отец был ткачом, и у него она обучилась заправлять станок, натягивать основу на раму, перематывать и сортировать шерсть, высчитывать, сколько на ковер пойдет шерсти и шелка и как долго продлится работа.

Тут я плохая помощница, зато швея из меня замечательная. Вечерами, пока ткачи отдыхают, я просиживаю часами, заметывая зазоры между соседними участками цвета. Поэтому ковры я знаю не хуже ткачей.

Конечно, когда заказчик не скупится и эскиз позволяет, папа, чтобы не оставалось зазоров, переплетает нити разных цветов между собой, делая зубцы или полоски, смыкающиеся друг с другом. Это очень кропотливый труд, который поглощает массу времени и стоит немалых денег, потому заказчики нередко предпочитают обойтись без этих изысков, как, например, это сделал монсеньор Ле Вист. Правда, по-моему, этот Ле Вист — обычный скупердяй. Впрочем, от парижского вельможи другого трудно ожидать. Так что в ближайшие месяцы мне предстоит как следует потрудиться.

Пока родители сидели в мастерской, я копошилась в саду — нужно было закончить с прополкой и еще показать мужчинам цветы, которые они нарисуют на большом холсте. Нам было хорошо втроем, в душе у меня царил покой — приятно, когда никто не ссорится.

Потом в саду появились Жорж-младший и Люк — понаблюдать за тем, как Никола с Филиппом рисуют. Солнце уже клонилось к закату. Я взяла две бадьи, чтобы набрать воды для полива, и отправилась на кухню — через нее я обычно хожу к колодцу, который находится в конце улицы. Внезапно я услышала имя Жака Буйвола. Я притаилась за дверью, ведущей в мастерскую.

— Сегодня я был у него, пообещал, что скоро закажу синюю шерсть, — говорил папа. — Он опять про нее спрашивал.

— Что за спешка, — отвечала мама. — Ей всего девятнадцать. В ее годы девушки не торопятся замуж: подыскивают подходящую партию, а те, у кого есть жених, дожидаются, пока тот выбьется в люди, или шьют себе приданое. И, помимо всего прочего, к нему невесты не выстраиваются в очередь.

— Да от вони помрут, — сказал папа.

Оба рассмеялись.

Я старалась не греметь ведрами и стояла ни жива ни мертва, боясь, что родители обнаружат мое присутствие. И вдруг я почувствовала, как кто-то вышел из сада и встал у меня за спиной.

— Как бы то ни было, никто другой пока к ней не посватался, — сказал папа. — Нельзя так просто взять и отмахнуться от его предложения.

— По-твоему, она больше ни на что не годна, кроме как быть женою вонючего красильщика? Неужто такой судьбы ты желаешь собственной дочери?

— Не так легко найти мужа для слепой.

— Она не обязана выходить замуж.

— И всю жизнь будет сидеть у нас на шее?

Я вздрогнула. Теперь ясно: я была не слишком расторопна.

Человек у меня за спиной зашевелился и тихонько выскользнул обратно в сад, а я беззвучно расплакалась. Единственное, на что способны мои глаза, — это источать слезы.

КРИСТИНА ДЮ САБЛОН

У дамы, играющей на органе, наряд — глаза не оторвать. Верхнее платье все в желтых и красных гранатовых узорах. По краю отделка из жемчуга и темных драгоценных камней — в тон ожерелью на шее.

Нижнее платье — голубое, с остроконечными рукавами, грациозно спадающими с плеч. Жорж мог бы показать, как постепенно меняется цвет на рукавах, переходя из темно-синего в голубой.

Наряд у служанки, раздувающей мехи органа, тоже красивый. По сравнению с ней мы с Алиенорой выглядим замухрышками. Наверное, так одеваются камеристки в знатных домах. Платье на ней попроще, чем на госпоже, но все же из муара, темно-синее с красной отделкой — здесь Жоржу опять делать штриховку — и длинными желтыми рукавами, скорее закругленными, чем остроконечными. Надень я на себя такое, рукава непременно намокли бы в супе или запутались в станке.

На шее камеристки — две цепочки с подвесками в виде цветов. Золотые, хоть и поскромнее, чем ожерелье на госпоже. Головной убор тоже украшен драгоценностями. Мне бы тоже хотелось иметь что-нибудь в этом роде. У меня есть рубиновое ожерелье с эмалью. Мне его подарил Жорж, когда сделался хозяином мастерской. Я надеваю его на праздники, которые устраивает гильдия, и шествую по Большой площади как королевна.

Все-таки мы живем в достатке, думаю я порой, хотя со стороны и не выглядим такими уж богатеями. Интересно, что бы сказал Жорж, если бы я превратилась в подобие дамы с ковра: одевалась в роскошные одеяния, грызла засахаренный миндаль, завела прислугу, чтобы делать прически, носить за мною молитвенник, корзины и носовые платки, прибирать в доме и топить камин у меня в комнате. Вообще, это обязанность Мадлен — разводить огонь, но зачастую я поднимаюсь, когда она еще видит третий сон, так что приходится справляться самой.

С особами на коврах у меня мало схожего. Я не умею играть на органе, мне недосуг кормить птиц, сажать гвоздики и пялиться на себя в зеркало. Только одна дама мне более или менее близка — та, что ухватила единорога за рог. Вот это по мне. Я бы тоже держала его крепко-крепко.

Хоть мы и не нуждаемся, Жорж не жалует роскоши. Не погрешу против истины, если скажу, что наш дом просторнее, чем у большинства семей. Мы соединили два дома вместе и выделили большую комнату под мастерскую. Здесь же ночует наш ученик, а также приходящий подмастерье. У меня есть ожерелье, и спим мы на кровати из каштана. Наша одежда хоть и неброская, но добротная и хорошо пошитая. У нас с Алиенорой по три платья, а у наших соседок — по два, а у некоторых и по одному. Но мы не кичимся нарядами и не путаемся в рукавах, когда работаем.

Жорж отнюдь не мот, все накопления идут у него на приобретение эскизов. И у нас их больше, чем у прочих lissiers. А еще у нас два горизонтальных ткацких станка, тогда как в других мастерских вроде нашей — по одному. Мы делаем щедрые пожертвования церкви Нотр-Дам на Саблоне и никогда не скупимся, когда служат мессу во здравие нашей семьи. Только изредка я думаю: хорошо бы, мое платье было синим, а не коричневым, и не просто шерстяным, а с шелковыми вставками. Хорошо бы закутаться в меха и иметь свободное время, чтобы как следует уложить волосы, и служанку, знающую толк в прическах. Мадлен однажды попыталась соорудить нечто из моих волос, но вышло похоже на воронье гнездо. И чтобы руки у меня были нежными, как лепестки роз, которыми, наверное, умащают себя дамы на коврах. Алиенора как-то изготовила для меня мазь из розовых лепестков, но кожа у меня до того загрубела от шерсти, что ее ничем уже не смягчишь.

Хорошо бы, чтоб в камине всегда горел огонь, у которого можно погреться, и еды было вдоволь.

Но подобные мысли — редкие гостьи.

Я настолько замоталась в мастерской, заправляя нити, что испытала огромное наслаждение, просто стоя в саду и глядя, как рисуют Никола Невинный и Филипп. Пока они закончили только первый картон — «Слух», который висел, пришпиленный к стене. Его от начала и до конца нарисовал Филипп. Никола понятия не имел, что когда мы ткем, то видим только изнанку ковра, и поэтому сцены и узоры на картоне делаются в зеркальном отображении. Нужен особый дар, чтобы взять небольшой эскиз и увеличить его до нужного размера, при этом перенеся все, что слева, направо, а все, что справа, — налево. Поначалу при виде «Слуха», нарисованного шиворот-навыворот, Никола скорчил такую гримасу, что мы дружно загоготали. Но скоро приноровился. Он и впрямь отличный художник и весьма сметливый, хоть и нахал.

Поначалу я застала в саду только Никола и Алиенору. Он рисовал, а она стояла на лестнице и обрезала сухие ветви на вишне. Филипп отправился к отцу за краской. Они находились в разных концах участка, и оба были погружены в работу, и тем не менее у меня сердце перевернулось. Но если начистоту, мне некогда следить за дочерью, и тут уже ничего не поделаешь. Она очень чувствительная девушка, и я обратила внимание, как она переменилась в лице, когда он зашел в комнату.

Никола уже приступил к следующему картону: он писал на большом холсте поверх наброска углем. Это было «Обоняние», там, где дама плела свадебный венок из гвоздик — любимого цветка невест. Судя по всему, она не сомневалась, что единорог уже приручен и достанется ей. Никола был занят лицом и еще не дошел до наряда. А мне не терпелось поглядеть, какое получится платье.

Никола опустил кисть и, отступив от холста, встал рядом со мной.

— Как вам мои рисунки, госпожа? От вас я еще не слыхал ни слова. Не правда ли, красиво получается?

— По-моему, тебя мало волнует чужое мнение. Уж больно ты горазд отвешивать себе комплименты.

— Вам нравится ее платье?

— Платье хорошее, — пожала я плечами, — а мильфлёр все-таки лучше. И животные на траве замечательные. Молодчина Филипп.

— Я рисовал льва и единорога. Как вам они?

— Единорог жирноват, и величавости не хватает.

Никола нахмурился.

— Времени на переделку все равно нет, — добавила я. — Так что пусть будет как будет. Вот лев получился с характером. Глаза круглые, пасть огромная — на Филиппа чем-то смахивает.

Алиенора захихикала с верхушки вишни.

А я подошла к «Обонянию»:

— Какое платье будет на этой даме? И на ее служанке?

Никола усмехнулся:

— Нижнее — красное парчовое с гранатовым узором, а поверх — голубое, застегнутое на талии так, что остается глубокий вырез на груди. В тон ему платье служанки: верхнее — голубое, нижнее — красное, но ткань попроще, муаровая.

В голосе его звучало столько самодовольства, что у меня просто язык зачесался — так захотелось его поддеть.

— Два ожерелья — чересчур роскошно для служанки. С нее хватит и обычной цепочки.

— Будут еще пожелания, госпожа? — поклонился Никола.

— Не петушись, — понизила я голос, — и держись подальше от моей дочери.

Хруст, доносящийся из кроны дерева, прекратился.

— Мама, — раздался возглас Алиеноры.

Не перестаю изумляться, до чего тонкий у нее слух.

Но прежде чем кто-либо успел отреагировать, Жорж крикнул, чтобы мы все шли в мастерскую заправлять станок. Мы уже начали подготовку: покрасили нить основы охрой и закрепили ее с одного конца. Теперь надо было намотать нити на задний валик, а затем прикрепить их к переднему валику, чтобы получилась поверхность, по которой можно ткать.

Нити основы толще нитей утка, на них обычно идет грубая шерсть. Мне кажется, что основа — все равно что жена. Неприметна — видны только рубчики под цветной нитью утка, — но без нее никак не обойтись. И Жорж пропал бы без меня.

Для изготовления основы такого большого размера нужно по меньшей мере семь человек: четверо держат клубки шерсти, пока двое вращают цилиндр, наматывая нити на задний валик. И кто-то должен присматривать, хорошо ли натянута нить. Это очень важно, иначе потом хлопот не оберешься. За натяжением нити у нас обычно следит Алиенора. У нее очень чувствительные пальцы, так что она прекрасно справляется с этой обязанностью.

Когда мы подошли, Жорж и Жорж-младший стояли слева и справа от валика. Алиенора направилась к отцу, а я кивнула Никола на клубки шерсти. Из одного из них Люк уже вытянул нить и держал ее за кончик.

Не хватало одного человека.

— Куда запропастился Филипп? — спросил Жорж.

— Наверное, задержался у отца, — ответил Никола.

— Мадлен, поставь чечевицу на огонь, только с самого краешка, и иди сюда! — позвала я.

Появилась Мадлен, ее раскрасневшееся лицо было перепачкано сажей. Я указала ей на место между мной и Люком, так чтобы она не оказалась по соседству с Никола. Нечего им строить друг другу глазки, работать надо. Мы взяли в каждую руку по клубку и встали на некотором расстоянии от станка. Я показала Никола и Мадлен, как обвить нить вокруг пальцев, чтобы она разматывалась ровно и не провисала. Не так-то все это просто. Жорж и Жорж-младший вертели валик за рукоятки — каждый со своей стороны, а мы крошечными шажками приближались к станку. На миг отец и сын приостановились, и Алиенора пошла вдоль рамы, ощупывая нити. Все притихли. Лицо у нее сделалось ясным и сосредоточенным — такое выражение я не раз замечала у Жоржа, когда он ткал. На долю секунды мне даже почудилось, что она прозрела. Дойдя до конца, Алиенора повернула назад и задержала руку на нитях Никола.

— Провисает, — сказала она. — Тут и тут.

Она нагнулась вперед и коснулась нитей Мадлен.

— Левую руку потяните сильнее на себя, — приказала я обоим. — Она у вас слабее правой, так что напрягайте ее побольше.

Когда нити выровнялись, Жорж и Жорж-младший опять взялись за рукоятки. Некоторое время спустя нас подтащило вплотную к станку, и все началось с самого начала. Алиенора опять проверила натяжение. На этот раз Никола подвела правая рука, а Люка — левая. Потом нарекание получила Мадлен, потом — опять Никола. Мы с Алиенорой еще раз им объяснили, как правильно держать мотки.

— Тоскливое занятие, — проворчал Никола. — У меня уже руки затекли.

— Будь повнимательнее, и дело пойдет быстрее, — обрубила я.

Жорж и Жорж-младший крутили валик, когда запахло гарью.

— Чечевица!

Мадлен подскочила на месте.

— Стой, где стоишь, — крикнула я. — Алиенора, пойди сними чечевицу с огня.

Лицо Алиеноры потемнело, и на нем отразился страх. Я знала что она боится огня, но ничего не поделаешь — она единственная, у кого были свободные руки.

— Мадлен, ты поставила горшок на краешек, как я просила? — спросила я, как только Алиенора выбежала из мастерской.

Девушка метнула сердитый взгляд на клубки. Пальцы у нее в одних местах побелели, а в других покраснели, натертые нитками.

— Дура.

Никола хмыкнул:

— Совсем как Мари Селест.

Мадлен подняла голову:

— Кто это?

— Девушка, которая работает у Ле Вистов. Такая же недотепа.

Мадлен скорчила Никола рожу. Жорж-младший хмуро посмотрел на обоих.

Вернулась Алиенора.

— Я поставила горшок на пол, — доложила она.

Опять закипела работа: мы держали клубки, оба Жоржа крутили рукоятки. Алиенора проверяла нить. Было уже не до веселья. У меня заныли руки, хотя я бы в жизни этого не признала. Меня беспокоил ужин. Придется сбегать к жене булочника за пирогом. Она торгует ими на дому, ее муж состоит в гильдии булочников. Над ухом у меня пыхтела, вздыхала и злобно сопела Мадлен, а Никола от скуки даже глаза закатил.

— А когда кончится это занудство, что потом?

— Будем изготовлять бердо.

Никола аж побелел.

— Это шнуры, с помощью которых четные нити отделяются от нечетных, чтобы пропустить через них уток, — объяснила я. — Нажимается ножная педаль, и в основе образуется зазор, в который проталкивается нить утка.

— А вытканная часть куда девается?

— Она наматывается на валик, вот тот — напротив тебя.

Никола призадумался.

— Получается, вы ничего не видите.

— Верно. Только маленькую полоску. Целиком ковер можно посмотреть лишь в законченном виде.

— Невероятно. Это почти как рисовать вслепую! — Никола вздрогнул и скосил глаза на Алиенору, которая даже ухом не повела, продолжая ощупывать нити.

— А что вы делаете с картоном? — все допытывался он.

— Он подкладывается под основу, и мы сверяемся по нему, когда ткем. Кроме того, Филипп переводит на основу контуры рисунка.

— А это что? — Никола показал на прялку в углу.

— Господи, ты угомонишься когда-нибудь или нет? — Жорж-младший высказал вслух то, что у всех было на уме.

Обычно у нас в мастерской стоит тишина, у других — значительно шумнее. Когда Жоржу требуются помощники — как будет и на этот раз, — он старается выбирать молчунов. Один раз он привел ткача, который чесал языком от зари и дотемна. Пришлось с ним расстаться. И Никола такого же роду-племени, несет невесть что, в основном пересказывает парижские сплетни — всякую чушь. Он до того замучил меня своими расспросами, что у меня возникло желание огреть его как следует. Слава богу, он рисует в саду, а то Жорж поднял бы крик. Он человек спокойный, но не переносит глупой болтовни.

Никола открыл было рот, чтобы опять что-то спросить, но Алиенора дернула за нить, и он отвел назад левую руку.

— Меньше болтайте, сосредоточьтесь на работе, — сказал Жорж, — иначе мы здесь просидим до ночи.

Несмотря ни на что, мы закончили не так уж поздно. Пора было подумать об ужине.

— Viens,[18] Алиенора, — сказала я. — Поможешь выбрать самый душистый пирог.

Алиеноре нравится ходить к булочнику.

— Позвольте, госпожа, я сбегаю, а вы потом угостите меня кусочком, — предложила Мадлен.

— У тебя сегодня на ужин горелая чечевица. Когда закончишь, принеси мужчинам выпить, а потом иди отскребать горшок.

Мадлен тяжко вздохнула, не обращая внимания на подмигивания Никола. Жорж-младший опять нахмурился. Никола сделал шаг назад и показал ладони: мол, я даже пальцем ее не коснулся. И тут меня будто кольнуло: нет ли чего между моим сыном и Мадлен? Может, Никола заметил то, что я проглядела?

У дверей я оглянулась на Алиенору. Она у меня чистюля, но иногда, бывает, и недосмотрит: то сажа останется на щеках, то, как теперь, вишневые веточки застрянут в волосах. Она довольно хорошенькая — длинные золотистые волосы, совсем как у меня, прямой нос, круглое личико. Только большие пустые глаза и кривоватая улыбка вызывают у людей жалость.

На улице Алиенора ухватила меня за рукав чуть пониже локтя. Она живая и проворная девочка, и незнакомцы не сразу догадываются о ее увечье, как не догадался и Никола. Она прекрасно знает дорогу, и ей не нужен провожатый, разве что приходится переступать через нечистоты, либо невесть откуда выскочит лошадь. Она передвигается по улицам, как будто ангелы указывают ей путь. И отыщет любое место, если хоть раз бывала там прежде. Она пыталась мне объяснять, как у нее это получается: она слышит, как отзываются ее шаги, считает ступеньки, чувствует тепло, которое исходит от стен, и запах подсказывает ей, где она, — и тем не менее ее уверенная походка для меня остается чудом. Однако она старается не ходить в одиночку и, если это возможно, держит меня за руку.

Однажды она потерялась, когда была еще совсем маленькой. Это случилось осенью, в рыночный день. Площадь де ля Шапель бурлила людьми. Чего там только не было: яблоки и груши, морковь и тыквы, хлеб, пироги, мед, цыплята, кролики, гуси, кожа, косы, одежда, корзины. Я встретила старую подругу, которая проболела несколько недель, мы с ней бродили между прилавками и перемывали косточки знакомым. Я не замечала, что Алиенора пропала, пока подруга не забила тревогу. Только тут я почувствовала, что ее пальчики больше не цепляются за мой рукав. Мы долго ходили кругами и наконец разглядели ее среди толпы — она стояла, всхлипывая и ломая руки, а из незрячих глаз лились слезы. Как выяснилось потом, Алиенора остановилась погладить овечью шкуру и выпустила мой рукав. Редко когда ее слепота проявлялась столь откровенно.

Ноздри уже щекотал запах пирогов с говядиной, доносившийся из дома жены булочника. Она добавляет в начинку можжевельник, а румяную корочку украшает рожицей шута. У меня это всегда вызывает улыбку.

Но Алиеноре было не до смеха. Она наморщила нос, и на ее лице появилась страдальческая гримаса.

— В чем дело? — крикнула я.

— Мамочка, пожалуйста, давай заглянем в церковь, хоть на минуточку! — Не дожидаясь ответа, она потянула меня за рукав в сторону улицы де Шанделье. Даже расстроенная, она считала шаги и понимала, где находится.

Я замедлила ход.

— Жена булочника скоро закончит торговать, и мы останемся без пирога.

— Ну, пожалуйста, мамочка. — Алиенора продолжала тянуть меня за руку.

И тут я уловила едкий запах, который примешивался к аромату мяса и можжевельника. Жак Буйвол. Внезапно меня так и обдало вонью.

— Пошли. — Теперь я тащила ее за собой.

Мы успели добраться до улицы Самаритян и уже сворачивали за угол, когда вдруг раздался окрик Жака: «Кристина!»

— Бежим, — шепнула я, обнимая Алиенору за плечи. Мы спотыкались о неровные камни мостовой, налетали на стены и прохожих. — Сюда. — Я подтолкнула ее влево. — Саблон слишком далеко, спрячемся в Шапель. Здесь он нас точно не станет искать.

Мы припустили через площадь — лавочники складывали свое добро, собираясь домой, где их поджидал ужин.

Мы нырнули в церковь. Рядом с входом располагался придел Мадонны. Я подпихнула Алиенору в спину, и она, поняв подсказку, встала на колени так, чтобы ее скрывала колонна, если Жак Буйвол, часом, надумает искать нас здесь. Сама я тоже опустилась на колени и горячо зашептала молитву, затем поднялась с пола и присела на скамью. Ко мне пристроилась Алиенора, и некоторое время мы сидели молча, чтобы успокоить дыхание. Будь на месте Жака кто-то другой, я бы от души посмеялась над тем, какого мы с дочкой задали стрекача. Но сейчас, ей-богу, мне было не до смеха — уж больно несчастной выглядела Алиенора.

Я огляделась по сторонам. В церкви не было ни души. Вечерняя служба закончилась, и прихожане разошлись по домам перекусить на сон грядущий. Мне нравится Уединенная Богородица, она большая, и в ней много света, который проникает через бесчисленные окна, и, помимо всего, нам до нее рукой подать, но Саблон мне все же больше по вкусу. Он буквально в двух шагах от дома, где я росла, и потом, это приходская церковь ткачей. Саблон уступает Богородице в размерах, зато превосходит убранством — и витражи там покрасивее, и с фасада глядят каменные фигуры животных и людей. Но для Алиеноры, к сожалению, всей этой красоты просто не существует.

— Мамочка, — шепнула она, — умоляю, не отправляй меня к нему. Лучше постричься в монахини, чем жить в такой вони.

Запах перебродившей овечьей мочи, в которой вымачивают вайду, чтобы краска была более стойкой, — именно из-за него красильщики из поколения в поколение вынуждены жениться на своих кузинах. В Алиеноре Жак Буйвол углядел свежую кровь, не говоря уже о приданом и возможности породниться с не самым последним lissier.

— Ради чего мне мучиться? Ведь я даже никогда не узнаю, как выглядит краска, которую мне придется делать, — добавила она.

— Ковры ведь ты тоже не видишь, и ничего.

— Да, но они не пахнут так противно. И потом, их можно пощупать. По ворсу я догадываюсь, какие сцены на них изображены.

— У всех мужчин имеются свои недостатки, — вздохнула я, — но разве это не сущие пустяки по сравнению с едой и одеждой, кровом, средствами к существованию и постелью, которыми они нас обеспечивают? Жак Буйвол даст тебе все эти блага, и ты еще Бога будешь благодарить за его щедроты. — Я силилась говорить убедительно, но в душе не верила собственным словам.

— Но почему мне нельзя, как другим женщинам, выбрать мужчину себе по сердцу? От Жака Буйвола все шарахаются, как от чумы. За что мне такое злосчастье?

По телу Алиеноры пробежала дрожь отвращения. Не будет ей счастья с Жаком Буйволом, это ясно как божий день. У меня у самой нутро переворачивалось при одной мысли о том, что Жак Буйвол касается своими синими ручищами моей дочери.

— Это выгодная партия, — сказала я. — И для красильни Жака Буйвола, и для мастерской твоего отца. Жак Буйвол получит постоянный источник заказов, а Жорж сможет покупать синюю шерсть по более сходной цене. Мы с твоим отцом поженились тоже не просто так, а с целью объединить мастерские наших отцов. Моему отцу Бог не дал сына, и он готов был принять Жоржа в семью при условии, что мы обвенчаемся, что не помешало нам жить в ладу.

— Нет тут никакой выгоды, — возразила Алиенора. — Ты и сама это прекрасно знаешь. Вы бы приобрели значительно больше, если бы просватали меня, к примеру, за торговца шерстью или шелком, или другого ткача, или даже художника. Однако вы предпочли человека, у которого такая куча изъянов, что мой недостаток меркнет на этом фоне.

— Это неправда, — соврала я. — Ты наша палочка-выручалочка, и по хозяйству хлопочешь, и в мастерской помогаешь, и сад растишь.

— Я так старалась, — пробормотала Алиенора, — не щадила сил, только бы тебе угодить, но, видимо, все старания напрасны. Ну какому мужчине придет в голову брать слепую, когда полно зрячих? Скольких девушек в Брюсселе поведут под венец охотнее, чем меня! Такая же судьба и у Жака Буйвола. Мы с ним как осадок в винной бочке. Потому-то и предназначены друг другу.

Я промолчала. Она вместо меня изложила доводы, но мало заметно, что они ее убедили. С угрюмым видом она теребила подол. Я придавила ее руки своей, останавливая шевелящиеся пальцы.

— Все это еще вилами по воде писано. — Я отодвинула ее ладони в сторону и принялась расправлять помятое платье. — Я переговорю с отцом. В любом случае без тебя мы не справимся с новым заказом. Жак Буйвол наверняка ушел. Надо поспешить, пока наш пирог не съели.

Булочник уже возвратился домой, и семья в полном сборе сидела за столом. Жена согласилась продать нам пирог, но взяла с меня обещание доставить ей корзинку гороха из сада Алиеноры. Пироги с говядиной закончились, остались с каплуном, которые Жорж не очень жалует.

Мы уже подходили к дому, когда Алиенора вдруг шарахнулась вбок, как норовистая лошадь, и вцепилась мне в руку. В воздухе опять витал запах овечьей мочи. Должно быть, Жак Буйвол случайно наткнулся на нас на Верхней улице по дороге к Жоржу. Не сомневаюсь, что он намеренно выбрал час ужина, рассчитывая, что его пригласят откушать.

— Спрячься у соседей, — прикачала я. — Как только он уйдет, я тебя позову. — Я подвела ее к дверям ткача, который жил за два дома от нас, и она прошмыгнула внутрь.

Жак с Жоржем пили пиво в саду. Если на улице нет холода, мы не пускаем его в комнаты, и, думаю, он уже привык к подобному обращению. Рисунки «Звука» и «Обоняния» по-прежнему красовались на стене, но самого художника и след простыл. Где бы Жак Буйвол ни появлялся, всегда повторялось одно и то же.

— Привет, Жак, — поздоровалась я, вступая в сад и думая: «Только бы меня не стошнило».

— Что это вы от меня бегаете? — прогрохотал он. — Ты и твоя дочь?

— Ты это о чем? Мы с Алиенорой ходили за пирогом, а перед тем заглянули в Шапель. Мы очень торопились, чтобы поспеть к булочнику до закрытия, потому бежали, но совсем не от тебя. Можешь остаться с нами поужинать — отведаешь пирога.

Хочешь не хочешь, приходится проявлять любезность — тем более он, по всей вероятности, наш будущий зять.

— Нет, бегаете, — повторил Жак. — И зря. Где твоя дочь?

— В гостях.

— Bien.

— Жак хочет с нами поговорить об Алиеноре, — вступил Жорж.

— Сейчас меня волнует вовсе не она, а твой убогий заказ. — Жак Буйвол махнул в сторону «Звука». — Видишь, тут синего кот наплакал, да еще эти цветы, занимающие почти весь фон. Эта мода на мильфлёр, как пить дать, сведет меня в могилу, сплошное красное да желтое. А на этом ковре, похоже, синего еще меньше.

Он уставился на набросок «Обоняния», изображающий в законченном виде только лицо и плечи дамы.

— Ты говорил, на коврах будет много синего — по крайней мере половина травы. А теперь я вижу какие-то жалкие островки и вместо синего все красное.

— Взамен травы мы добавили деревья, — ответил Жорж. — У них будут синие кроны.

— Все равно мало — половина листьев желтая. — Жак Буйвол смерил Жоржа сердитым взглядом.

Ему и впрямь посулили более щедрый заказ. Накануне мы с Жоржем сидели дотемна, все прикидывали, сколько синей шерсти пойдет на все ковры. Утром Жорж послал к Жаку Буйволу Жоржа-младшего, чтобы сообщить об итогах наших бдений.

— После нашего разговора рисунки пришлось поменять, — спокойно объяснил Жорж. — Совершенно рядовая ситуация, и потом, я ничего определенного не обещал.

— Ты заморочил мне голову и должен возместить убытки, — стоял на своем Жак.

— Никто не возражает против ужина в саду? — оборвала его я. — Приятно время от времени поесть на воздухе. Мадлен, неси пирог!

— Жак, ты ведь понимаешь, что я не могу давать тебе заказ, исходя из твоих нужд, — сказал Жорж. — Работа есть работа. Все течет, все меняется.

— В таком случае вы ничего не получите, пока не выполните мое условие.

— Шерсть ты пришлешь завтра утром, как мы договорились. — Жорж медленно цедил слова, словно делал внушение неразумному ребенку.

— Сначала дайте обещание.

— Что ты хочешь?

— Вашу дочь.

Жорж исподтишка взглянул на меня.

— Мы еще ничего не обсуждали с Алиенорой.

— А что тут обсуждать? Вы даете за ней приданое, и она становится моей женой. Так ей и скажите.

— Алиенора нам самим нужна, — вмешалась я. — Эти ковры — самый крупный заказ из всех, которые поступали доселе, и каждый человек у нас на вес золота. Без Алиеноры мы не поспеем к сроку, и тогда синяя шерсть вообще не понадобится.

Жак Буйвол пропустил мое замечание мимо ушей.

— Отдадите за меня дочь — получите синюю шерсть, — произнес он в тот самый миг, когда Мадлен вынесла в сад пирог и нож.

Она сжала губы, стараясь не дышать вонью, но при словах Жака Буйвола раскрыла от удивления рот и фыркнула. Я сдвинула брови и неодобрительно покачала головой, наблюдая, как она шваркнула пирог и припустила обратно в дом.

— Мы с Кристиной должны все взвесить, — ответил Жорж. — Завтра дадим ответ.

— Вот и прекрасно, — обрадовался Жак. Он взял нож и отрезал себе здоровенный кусок пирога. — Отдаете дочь — получаете шерсть. И не пытайтесь искать других красильщиков, они все моя родня — двоюродные братья.

Жорж собрался было отрезать себе пирога, но вдруг рука его замерла и нож повис в воздухе. Я прикрыла глаза, дабы не видеть его разгневанного лица. А когда их опять открыла, нож вертикально торчал из пирога.

— Ладно, мне надо работать, — произнес Жорж, поднимаясь. — До завтра.

Жак Буйвол сунул пирог себе в рот. Казалось, уход Жоржа ничуть его не обидел.

Я тоже ретировалась: надо было срочно переговорить с Мадлен. Служанку я отыскала на кухне, где она склонилась над горшком, к днищу которого пристала подгоревшая чечевица. Лицо ее раскраснелось от жара, пышущего из очага.

— Алиеноре ни слова, — шепнула я. — Чем позже до нее дойдет новость, тем лучше. И потом, ничего еще толком не решено.

Мадлен подняла на меня глаза, заправила выбившуюся прядь за ухо и опять принялась скрести горшок.

Жак откланялся только после того, как проглотил добрые полпирога. Я к еде даже не прикоснулась: у меня пропал аппетит.

Алиенора не проронила ни слова, когда я привела ее от соседей, прямиком двинулась в сад и стала собирать горох. Тем проще — все равно я понятия не имела, что ей сказать.

Попозже она вызвалась отнести булочнице горох. Как только она удалилась, я потащила Жоржа в самый дальний угол сада, к решетке, увитой розами, с расчетом, что здесь нас точно никто не услышит. Мы миновали Никола с Филиппом, которые стояли рядышком и рисовали: Никола — руки дамы, а Филипп — льва.

— Что будем делать? — спросила я.

Жорж впился глазами в розовые бутоны, точно это они, а не я были его собеседниками.

— Alors?

— Придется соглашаться, — вздохнул Жорж.

— Ты что, запамятовал, как шутил, что она помрет от вони?

— Тогда я не подозревал, что выйдет такая незадача с синим. Если мы в ближайшее время не получим синей шерсти, мы не уложимся в срок и Леон нас оштрафует. Жак это знает. Он держит меня за яйца.

Мне вспомнилось, как Алиенора дрожала в Нотр-Дам де ля Шапель.

— Она его на дух не переносит.

— Кристина, никто другой к Алиеноре не посватается. Ей еще повезло. Жак за ней приглядит. Не такой уж он дурной человек, а что касается запаха — со временем она привыкнет. По мнению некоторых, у нас дома воняет шерстью, а мы этого даже не замечаем.

— У нее более тонкое обоняние, чем у нас.

Жорж пожал плечами.

— Жак будет ее бить.

— Не будет, если она не станет перечить.

Я всхлипнула.

— Ну, Кристина, ты ведь разумная женщина. Даже разумнее меня.

В памяти у меня нарисовалось, как Жак Буйвол вгрызается в пирог, вспомнилась его угроза пустить по ветру мастерскую Жоржа. Как Жорж может доверить родную дочь такому человеку? Но в глубине души я сознавала, что мне особенно нечего сказать. Я знала своего мужа, а он уже принял решение.

— Нельзя ее отпускать, — продолжала я тем не менее. — Кто зашьет зазоры на коврах? И потом, я ничего не подготовила ей в приданое.

— Никто и не ведет речь про сейчас. Вот закончим ковры хотя бы на две трети — тогда дело другое. С последними двумя, надеюсь, ты справишься самостоятельно. Думаю, она сможет перебраться к Жаку Буйволу к концу будущего года, до Рождества.

Мы стояли молча и смотрели на розы, обвивающие прутья решетки. На одном цветке сидела пчела, то погружая хоботок в сладкую сердцевину, то выдергивая его оттуда.

— Она ничего не должна знать, — произнесла я наконец. — Ты объяснишь Жаку, что ему не позволено разгуливать по городу и похваляться будущей женой. Одно его слово на эту тему — и помолвка расторгается.

Жорж кивнул.

Быть может, с моей стороны это жестоко. Быть может, порядочнее открыться Алиеноре прямо сейчас. А что потом? На протяжении полутора лет видеть ее несчастное лицо, чувствовать, как она терзается в преддверии ужасной минуты? Я этого просто не переживу. Чем позже она узнает, какая доля ей уготована, тем лучше — для всех нас.

Мы побрели по саду Алиеноры обратно в дом — мимо ярких цветов, вьющегося гороха, аккуратных грядок с салатом-латуком, тимьяном, розмарином, лавандой, тмином и мелиссой. «Кто будет ухаживать за этим хозяйством, когда ее не будет?» — подумалось мне.

— Филипп, прервись ненадолго, надо перевести эскиз на основу, — бросил Жорж, шагавший впереди меня. Он встал возле «Слуха». — И помоги затащить картон в дом, если он подсох. Жорж, Люк! — кликнул он.

По его голосу, который звучал сурово и отрывисто, я поняла, что наш разговор исчерпан.

Филипп сунул кисть в горшок с водой. Из мастерской выскочили мальчики. Жорж-младший вскарабкался на лестницу, чтобы открепить картон. Затем, взяв его за уголки, они понесли холст в мастерскую.

Без картона сад внезапно опустел. Мы с Никола остались одни. Он дорисовывал гвоздику, которую держала дама, стоя ко мне спиной и не оборачиваясь. Я приметила, что из левой его руки тоже торчит гвоздика. Непохоже на Никола. Обыкновенно он не упускает случая поболтать с женщиной наедине, пусть даже та в летах и замужем.

Он держал спину и голову очень прямо, точно у него одеревенел позвоночник. Злится, поняла я, слегка пораскинув мозгами. Я уставилась на его пальцы и белую гвоздику, зажатую в них. У Алиеноры гвоздики росли по соседству с розами. Скорее всего, он ходил сорвать цветок и слышал, как мы с Жоржем шушукались в глубине сада.

— Не думай, что мы дурные люди, — мягко обратилась я к его спине. — Это для ее же блага.

Никола ответил не сразу. Его кисть замерла, не достигнув холста. Он больше не рисовал. Рука застыла в воздухе.

— Что-то мне поднадоел Брюссель. Уж больно тоскливые у вас обычаи. Пожалуй, пора трогаться в путь-дорогу.

Он бросил взгляд на гвоздику, затем отшвырнул ее прочь и раздавил ногой.

В этот день он писал допоздна. Летом светло до самой вечерни.

ЧАСТЬ 3 ПАРИЖ И ШЕЛЬ Пасхальная неделя, 1491 год

НИКОЛА НЕВИННЫЙ

Вот уж не предполагал, что опять увижу свои эскизы и сотканные по ним ковры. Миниатюры, гербовые щиты или витражи остаются у меня перед глазами, только пока я корплю над ними. Дальнейшее меня не касается. Как только поступает новый заказ, я и думать забываю о прошлых работах. С женщинами то же самое: поразвлечешься с одной, потом, глядишь, другая появилась. Не люблю оглядываться назад.

Тут, пожалуй, я лукавлю. Об одной женщине я думаю постоянно, хоть между нами ничего такого и не было.

Брюссельские ковры тоже довольно долго не шли у меня из головы. О них напоминали самые неожиданные вещи: букетик фиалок на одном из лотков, что вытянулись вдоль улицы Сен-Дени, запах сливового торта, вдруг долетевший до меня из распахнутого окна, пение монахов в соборе Парижской Богоматери, чеснок, плавающий в миске с тушеной говядиной. Один раз я был с женщиной, и вдруг ни с того ни с сего мне подумалось: не слишком ли львы на «Осязании» смахивают на собак? Естественно, мое хозяйство тут же сморщилось, точно увядший салат.

Как правило, я быстро забываю свои работы, а вот картоны помню отлично. Особенно кое-какие детали: платье служанки с ниспадающими оранжевыми рукавами, обезьянку, теребящую цепочку на шее, взметнувшееся точно от дуновения ветра головное покрывало, черноту в зеркале, обступающую отражение единорога.

И все-таки я трудился не зря. Леон-старик теперь относится ко мне с почтением, почти как к равному. На хлеб я по-прежнему зарабатываю миниатюрами, но с недавних пор через старого торговца ко мне стали обращаться знатные семьи, желающие обзавестись коврами. Эскизы Леон под неким вымышленным предлогом оставил. Он показывал их всяким знатным сеньорам, те рассказывали другим сеньорам, и в итоге кто-нибудь соблазнялся и делал заказ. Рисовал я и охоту на единорогов, и одиночных зверей в лесу, бывали и сцены с дамами, но я тщательно следил за тем, чтобы новые дамы отличались от тех, что были на шпалерах Ле Виста.

— Видишь, какой успех! — ликовал Леон. — То ли еще будет, когда люди попадут в дом Ле Виста и увидят там настоящие ковры в большом зале. Тебя обеспечат работой до гробовой доски.

«А тебя — деньжатами», — подумалось мне. Но все равно я был счастлив: если дело так пойдет, отпадет нужда малевать гербы и разрисовывать повозки.

Однажды Леон позвал меня к себе, чтобы обсудить очередную серию ковров — на сей раз с соколиной охотой. У Леона был большой дом на улице Розье и даже собственный кабинет, набитый всякими заморскими вещицами. Чего там только не было: серебряные блюда с замысловатыми письменами, филигранные коробочки для пряностей, пушистые персидские ковры, тиковые сундуки с перламутровыми инкрустациями. Покуда я озирался по сторонам, мне вдруг представились голые стены моей каморки над «Золотым петухом», и настроение у меня испортилось. Небось он и в Венеции побывал. Небось объездил весь свет. Не беда — заработаю денег и тоже куплю красивые безделушки.

Пока мы толковали о заказе, я набросал крылья сокола и хвост. Затем положил уголек и откинулся на спинку стула.

— Вот разделаюсь с эскизами и, пожалуй, махну куда-нибудь, когда погода установится. Надоело в Париже.

Леон-старик тоже развалился на стуле.

— И куда же ты нацелился?

— Не знаю. Может, совершу паломничество.

Леон закатил глаза. Он знал, что я нерадивый прихожанин.

— Я серьезно. Двину на юг, заверну в Тулузу и Лурд. Может, и до Сантьяго-де-Компостелы доберусь.

— И что ты рассчитываешь найти?

Я пожал плечами.

— То же, что и все остальные паломники. — Я смолчал, что ни разу не ходил по святым местам. — А тебе, поди, и невдомек? — Мне хотелось его поддеть.

Леон пропустил насмешку мимо ушей.

— Паломничество — это долгое путешествие. А в чем барыш? Ты бы сначала слегка пораскинул мозгами. Прикинул, сколько заказов уйдет на сторону, и ради чего? Ради того, чтобы поглазеть на незначительную часть большого целого?

— Какого еще целого?

— Ну, реликвии. Если память мне не изменяет, в Тулузе хранится щепка от креста, на котором был распят Спаситель. Что говорит о кресте кусочек деревяшки? Боюсь, ты будешь разочарован.

— Не буду, — заупрямился я. — Странно слышать подобное от такого примерного христианина.

Я потянулся к серебряной коробочке для пряностей. Филигрань хитроумно изгибалась, образуя дверцу с петличками и замком.

— Откуда эта вещица?

— Из Иерусалима.

Я приподнял бровь и заявил:

— Вот туда и двину.

Леон оглушительно расхохотался:

— Хотел бы я посмотреть, как у тебя это получится. Кстати, о путешествиях. Дороги между Брюсселем и Парижем просохли, и намедни прибыла весть о твоих коврах. Знакомый торговец по моей просьбе заглядывал к Жоржу в мастерскую.

Минуло уже несколько месяцев с тех пор, как я последний раз справлялся о коврах. С началом Рождественского поста из-за распутицы сообщение с Брюсселем замерло. В отсутствие новостей любопытства у меня поубавилось. Я поставил коробочку перед собой.

— И что рассказывает твой приятель?

— Две первые шпалеры готовы. На Крещение, с небольшим запозданием, они приступили к двум следующим — самым большим. Кое-кто из домочадцев сильно хворал.

— Кто именно?

— Жорж-младший и один из наемных ткачей. Сейчас все вошло в колею, однако драгоценное время потеряно.

Услышав, что болела не Алиенора, я испытал облегчение. Странно. Я опять взял уголь и пририсовал соколу голову с клювом.

— Так что со шпалерами?

— Жорж показал ему «Слух» и «Обоняние». Торговецговорит, красота неописуемая.

Я добавил соколу глаз.

— А что следующие две? Докуда они дошли?

— На «Вкусе» — до собаки, которая сидит на шлейфе. А на «Моем единственном желании» — до служанки. Естественно, видно только узкую полоску, — ухмыльнулся Леон. — Незначительную часть большого целого.

Я напрягся, восстанавливая в памяти эскизы. Еще недавно я способен был нарисовать их с закрытыми глазами. И как это собака на шлейфе выпала у меня из памяти?

— Леон, достань рисунки. Хочу на них взглянуть.

— Давненько ты не изъявлял подобных желаний, — хмыкнул Леон, однако снял ключ с пояса и отомкнул тиковый сундук. Достал рисунки и разложил на столе.

Я разглядывал собаку и прикидывал в уме, как скоро ткачи доберутся до лица дамы. Лица Клод.

Я не видел Клод Ле Вист уже несколько месяцев. После возвращения из Брюсселя мне не представилось случая побывать в доме на улице Фур. Семейство отдыхало в замке под Леоном и до по поры до времени не нуждалось в моих услугах. На Михайлов день до меня дошел слух, что они вернулись, и я стал иногда захаживать в Сен-Жермен-де-Пре и караулить Клод возле церкви. Однажды я все-таки ее подстерег, но не там, а на улице Фур. Она куда-то шла с матерью и камеристками. Я двинулся следом, по другой стороне, в надежде, что она обернется и заметит меня.

Она и впрямь заметила. Остановилась как вкопанная, точно на камень налетела. Камеристки обтекли застывшую фигуру, и на улице не осталось ни души. Клод махнула камеристкам и присела на корточки, якобы поправляя обувь. Я бросил монетку так, чтобы кругляш подкатился к ногам Клод, и шагнул на дорогу. Пока я шарил в пыли, мы во все глаза глядели друг на друга. Я не посмел к ней притронуться — мужчина моего сословия не прикасается к девушкам ее сословия посреди улицы.

— Я по тебе скучала, — шепнула Клод.

— Я тоже. Придешь ко мне?

— Я бы с радостью, но…

Но прежде чем она успела договорить, а я — объяснить, где меня искать, к нам подлетела Беатрис, по пятам за ней семенил еще один слуга.

— Убирайся, — прошипела Беатрис, — пока госпожа Женевьева не видит!

Слуга сгреб меня в охапку и пихнул на обочину, а Клод сидела на корточках и следила за мной своими ясными глазами.

Потом я видел ее мельком — раз или два, но, наверное, против судьбы не попрешь. Как ни крути, она знатная дама, нам нельзя вместе показываться на людях. Сколько бы я ни мечтал затащить ее в постель, существовало препятствие в виде камеристок, не спускающих с нее глаз, препятствие, одолеть которое было, скорее всего, мне не по силам. Я гулял с другими женщинами, но ни одна не приносила мне удовлетворения. Всякий раз от свиданий оставался горький осадок, ощущение такое, будто ты пивная кружка с недопитым пивом. Сейчас при виде дамы на «Вкусе» у меня возникло схожее чувство. Чего-то ей явно недостает.

Леон привстал и потянулся собрать рисунки.

— Un moment.[19] — Я придержал эскиз «Моего единственного желания». Дама казалась застывшей, точно соляной столп, в руке — драгоценности. Надевает она их или снимает? Я так и не разобрался до конца.

Леон прищелкнул языком и скрестил руки на груди.

— Ты даже не взглянешь?

— Чего я тут не видал, — пожал плечами Леон.

— Скажи честно, они тебе не нравятся, несмотря на все твои похвалы.

Леон переставил коробочку для пряностей обратно на полку к другим безделушкам.

— Ковры нынче в цене. Потом, они вполне отвечают своему назначению — придать большому залу Жана Ле Виста торжественный вид. Что же до твоих дев — нет, они меня не прельщают. Я предпочитаю более полезные вещи — блюда, сундуки, подсвечники.

— Ковры тоже полезны — от них в комнате теплее, светлее и шероховатости на стенах не видны.

— Верно. Но мне ближе простые узоры — наподобие этого. — Он указал на небольшой настенный ковер с мильфлёром. — Я не охотник до дам, обитающих в мире грез, но вполне допускаю, что для тебя они существа из плоти и крови.

Если бы, подумалось мне.

— Ты мыслишь слишком приземленно.

Леон склонил голову набок.

— Таков закон выживания — для меня и для всего моего рода. — Он принялся укладывать эскизы. — Ты, в конце концов, будешь работать или нет?

Я наскоро доделал рисунок — мужчины и женщины следят, как соколы нападают на цаплю, по нижнему краю бегут собаки, фон заполняет мильфлёр. Я уже достаточно поднаторел в эскизах, благо изготовил их кучу. А благодаря Алиеноре и ее саду даже освоил мильфлёр.

Леон смотрел, как я рисую. За художниками любят наблюдать. Для многих это зрелище сродни выступлениям фокусников или ярмарочных артистов. Мне всегда легко давалось рисование, хотя многие, взявши уголек, водят им, словно горящей свечкой.

— За эти месяцы ты многому научился, — сказал Леон.

Я только передернул плечами:

— Я тоже умею быть приземленным.


Ночью мне приснилась полоска ковра, а на ней лицо Клод. Пробудившись, я обнаружил под собой липкую лужицу. Давненько такого со мной не случалось. На следующий день я отправился в Сен-Жермен-де-Пре, где у меня жил приятель, разбирающийся в соколиной охоте. На самом деле любой из обитателей улицы Сен-Дени просветил бы меня не хуже, но тогда отпал бы предлог пройтись по улице Фур и взглянуть на дом Ле Вистов. Я уже порядочно не появлялся в их краях. Ставни на окнах стояли наглухо закрытыми, хотя только-только минула Пасха, так что перебираться в Лион казалось еще рановато. Я подождал, но никто не входил и не выходил из дверей.

Приятеля дома тоже не оказалось, и я ни с чем поворотил обратно. Войдя через ворота Сен-Жермен, я стал прокладывать себе дорогу через толпу, лавируя между скучившимися под городской стеной лотками, когда мой взгляд упал на старую знакомую, которая торчала возле лотка зеленщика и хмуро взирала на пучки молодого латука.

Она заметно спала с тела.

— Мари Селест. — Имя вырвалась у меня само собой, я даже не подозревал, что оно отложилось у меня в памяти.

Девушка обернулась и взглянула на меня без всякого удивления:

— Что тебе?

— Ну-ка улыбнись.

Мари Селест что-то буркнула себе под нос и, повернувшись ко мне спиной, принялась перебирать салат.

— У этого все листья в пятнах, — сказала она зеленщику.

— Возьми другой. — Тот равнодушно пожал плечами.

— Ты для кого покупаешь — для Ле Вистов?

Мари Селест, поджав губы, продолжала рыться в пучках.

— Я там давно не служу. Мог бы и знать.

— Почему?

— Отлучалась к матери рожать. Клод обещала замолвить за меня словечко. Я возвращаюсь, а у них уже другая служанка, я — к хозяйке, а та и слышать ничего не желает.

При имени Клод меня затрясло от желания. Мари Селест взглянула на меня с подозрением, и я отогнал низменные мысли.

— Как дитя?

Пальцы Мари Селест на миг замерли, затем опять затеребили салатные листья.

— Отдала ее на воспитание монахиням. — Она встряхнула пучок.

— Как отдала? С какой стати?

— Думала выйти на службу, у меня все-таки мать на руках. Она старая и больная, и нянчиться с младенцем ей не по силам. В общем, что сделано, то сделано. В ту пору у меня даже места не было на примете.

Я ничего не сказал, только подумал: вот и спровадили мою дочь к монашкам. Кто бы мог ожидать?

— Как ты ее окрестила?

— Клод.

Я наотмашь ударил Мари Селест по лицу — она даже салат выронила.

— Эй, ты! — заверещал торговец. — Уронила — плати!

Мари Селест разрыдалась. Подхватила корзинку и бежать.

— Ну-ка подбери! — не унимался торговец.

Я поднял латук — с него опадали листья, — шваркнул его на прилавок поверх груды зелени и припустил следом. Когда я нагнал Мари Селест, она была вся пунцовая — от бега и от слез.

— Почему ты так ее назвала? — заорал я, хватая девушку за руку.

Мари Селест замотала головой и попыталась высвободиться. Вокруг стали собираться зеваки, на рынке любое происшествие — развлечение.

— Погоди ее колотить, — куражилась какая-то женщина. — Сейчас дочь подойдет, ей тоже охота полюбоваться.

Я поволок Мари Селест из толпы в узкий проулок. Лоточники устроили здесь свалку — повсюду на земле валялись гнилая капуста, протухшая рыба, лошадиный навоз. Из-за кучи гнилья на нас выскочила крыса.

— Почему ты так назвала мою дочь? — повторил я уже более спокойно. Было чудно произносить слово «дочь».

Мари Селест подняла усталые глаза. Она уже не плакала. Ее рыхлое лицо напоминало сдобную булочку с двумя вдавленными смородинами, темные пряди волос выбились и неопрятно свисали из-под чепца. И как я мог на нее позариться!

— Я думала сделать Клод приятное, — сказала она. — Отблагодарить за доброту. Но, верно, она запамятовала про меня, хоть и сама вызвалась замолвить словечко перед хозяйкой. У меня был разговор с госпожой Женевьевой, и та побожилась, что ей ничего не передавали. Она подумала, что я сбежала, — вот и весь сказ. Так что дитя наречено Клод за просто так, а я ли барышню не лелеяла все детство. Еще хорошо, подвернулось пристойное место — у Бельвилей, на улице Корделье. Они не такие богачи, как Ле Висты, но на достаток не жалуются. Даже Ле Вистов у себя принимают.

— Значит, Ле Висты бывают в доме, где ты служишь?

— Я стараюсь не попадаться бывшим хозяевам на глаза. — Мари Селест окончательно успокоилась. Она обвела взглядом проулок, и на лице ее заиграла слабая улыбка. — Вот уж не думала не гадала, что мы опять с тобой свидимся в грязном закутке.

— А кто именно бывает? Только госпожа Женевьева или дочери тоже?

— Она частенько приводит Клод. У Бельвилей дочь ей ровесница, и барышни дружат.

— И часто они гостят?

Мари Селест насупилась и стала похожа на свой портрет в старости.

— Тебе-то какое дело?

— Просто любопытно, — пожал я плечами. — Я делал одну работенку для монсеньора Ле Виста, ты ведь знаешь, и меня разобрала охота взглянуть на его женское окружение.

На лице Мари Селест появилось лукавое выражение.

— Небось хочешь меня навестить?

У меня челюсть отвисла: неужто она заигрывает? И это после всего, что произошло! Хотя, если хорошенько подумать, этот флирт мне очень кстати. С улыбкой я смахнул с ее плеча перышко.

— Почему бы и нет?

Она подалась вперед и положила ладонь мне между ног, мой член сразу затвердел, и лицо Мари Селест показалось не таким уж рыхлым и блеклым. Но тут она отдернула руку.

— Мне пора. Заходи.

Она описала, как найти дом на улице Корделье.

— Пожалуй, я загляну, когда будут Ле Висты, — добавил я. — Заодно удовлетворю свое любопытство.

— Как хочешь. En fait,[20] их ждут послезавтра. Я слышала хозяйкин разговор.

Уж больно все гладко получается. Мари Селест удалилась, покачивая на ходу корзинкой, и я призадумался: ей-то на кой ляд это приключение, на что она рассчитывает, помимо минутного удовольствия между ног? Но тревоги недолго занимали меня. Увижу Клод, а там видно будет.


Все оказалось на удивление просто: Мари Селест решила со мной расквитаться.

Дом Бельвилей выглядел действительно поскромнее, чем особняк Ле Вистов. У него было два этажа, и в некоторых окнах даже поблескивали настоящие стекла, но дерево изрядно подгнило, и жилье, затертое между домами соседей, казалось каким-то неказистым. Поджидая Мари Селест напротив, я пялился на фасад и гадал, не покажется ли Клод. Как перехватить ее наедине? Наверняка мать с Беатрис постоянно будут крутиться вокруг. Я все ломал голову, когда появилась Мари Селест. Хочешь не хочешь, придется ее отделать, иначе она не отстанет. План так и не вырисовывался. Что ж, тогда буду действовать по обстоятельствам. На худой конец улучу подходящую минутку и назначу Клод встречу. На этот случай я даже припас записку. В отличие от меня, Клод грамотная и разберет, что в ней нацарапано. Тип из трактира, которому я диктовал письмо, глупо хмыкал над каждой фразой, однако написал все как надо. Люди и не такое проделают за пару монет.

Мари Селест отперла парадную дверь, высунулась наружу и помахала рукой. Я быстренько перебежал улицу и скользнул внутрь. Мы пересекли одну комнату, затем другую — она была вся в коврах, но я мало что различил в полумраке — и оказались на кухне. Возле горящего очага сидел повар и что-то помешивал в горшке. Он подозрительно покосился на меня.

— Вы там потише, — предупредил он. — А то неприятностей не оберешься.

Я уж и не помнил, насколько страстно охала Мари Селест, задравши юбку. Тем не менее, подыгрывая повару, я похотливо хрюкнул, когда мы выходили через черный ход.

— Идиот, — выругался он.

Тогда мне было недосуг вникать в смысл его предостережения. Но не успел я ступить на задний двор, как за спиной у меня раздался шорох, и мне на голову обрушился такой удар, что искры из глаз посыпались. Я зашатался и даже не смог повернуться, чтобы рассмотреть нападавшего, поскольку кто-то с силой пихнул меня в спину и я упал. Теперь меня молотили по голове и ребрам. Я исхитрился вывернуть шею и сквозь кровь, заливавшую лицо, увидал над собой Мари Селест, скрестившую руки на груди.

— Осторожно, белье, — обратилась она к невидимому мужчине.

Слишком поздно: на простынях за ее спиной краснели кровавые брызги.

Я едва успел перевести дух и застонать, как новый удар оборвал и то и другое.

Повисла странная тишина, которую нарушали лишь глухие звуки ударов да хруст земли под башмаками Мари Селест, переступавшей с ноги на ногу. Я свернулся в клубок, колени подтянул к подбородку, защищая пах и живот. Еще один или два удара по голове — и свет померк у меня в глазах. Очнувшись, я услышал жалобное верещание, как будто плакал кролик, попавший в силки. С чего это Мари Селест так необычно стонет, подумал я.

— Тихо, — цыкнула она, и тут до меня дошло, что чудные звуки издает не что иное, как моя утроба.

— Наподдай-ка этому кобелю по яйцам, — послышался голос Мари Селест, — неповадно будет брюхатить девушек.

Мужчина примерился и рубанул мне по коленям, отчего ноги у меня распрямились и я безвольно распластался на земле. Между тем злодей изготовился нанести coup de grace,[21] и я зажмурился. Вдруг заскрипели ставни, и где-то распахнулось окно. Я открыл глаза и встретился взглядом с Клод. Ее лицо в окне маячило прямо надо мной, словно полоска шпалеры. Глаза у нее были большие и ясные.

— Arretez![22] — взвизгнула Мари Селест.

Мужчина задрал голову вверх — и его как ветром сдуло. Вот уж не думал, что человек способен проявить подобную прыть. Хотя я только мельком видел мерзавца, сомневаться не приходилось: это был дворецкий Ле Виста. Вот, как говорится, рога-то и пообломали. Этот дворецкий давно имел на меня зуб. Теперь ясно: он ненавидит меня не на шутку, раз рискнул потерять место у Ле Вистов. Может, он ухажер Мари Селест?

— Что там у вас? Мари Селест, это ты? — Клод запнулась. — Никола?

Теперь из окна свешивалась целая куча голов — Женевьева де Нантерр, Беатрис, Бельвили, — и они все пялились на меня, будто птицы на червяка. Мне стало не по себе, и я снова закрыл глаза.

— Барышня, на этого господина напал какой-то проходимец! — запричитала Мари Селест. — Выпрыгнул невесть откуда да как налетит!

Внезапно меня затопила нестерпимая боль. Я застонал. Во рту горчило от привкуса крови.

— Сейчас спущусь, — крикнула Клод.

— И думать не смей, — отрезала мать. — Беатрис, пойди помоги Мари Селест.

Когда я опять открыл глаза, из окна выглядывала только Клод. И на меня снизошел покой. Мы улыбнулись друг другу. Смотреть на ее лицо было все равно что любоваться небесной голубизной сквозь листву деревьев. Но внезапно она пропала, словно ее оттащили от окна.

— Слышишь, ты, помалкивай, — прошипела Мари Селест. — Это был грабитель, ясно?

Я лежал ничком. Рассказать правду? И что я выиграю? В отместку Мари Селест нажалуется Беатрис, а та все донесет Клод. Не хотелось бы, чтобы Клод узнала про мою дочь.

Беатрис принесла бадью с водой и кусок сукна. Она опустилась на колени, приподняла мне голову и принялась смывать кровь с лица. Даже от легкого прикосновения я едва не потерял сознание.

Мари Селест опять завела шарманку про грабителя, но Беатрис слушала вполуха и молчала. И тут Мари Селест понесло: ее история обрастала все новыми подробностями, среди которых поминалась и застарелая вражда, и кошельки с монетами, и приятели братьев, и страшные проклятия, пока рассказчица вконец не запуталась.

— Кто-то его впустил. Значит, у него есть соучастники в доме, — в конце концов проговорила Беатрис.

Мари Селест было что-то залепетала, но вскоре поняла, что язык — ее враг, и умолкла на полуслове, как будто рот ей заткнули кляпом.

Беатрис оголила мне грудь и наложила повязки. Я дергался и стонал от боли. От моих воплей у Мари Селест снова развязался язык.

— Ну чистый зверь, просто жуть…

— Пойди принеси чистой теплой воды, — оборвала ее Беатрис.

Как только Мари Селест удалилась, Беатрис повернула голову к дверям у меня за спиной, и я догадался по этому движению, что кто-то стоит в проеме.

— Узнай, нет ли в доме арники. Если нет, сгодится настой из сухих ромашек или ноготков.

Некто, кем бы он ни был, удалился.

— Это Клод? — Язык у меня еле ворочался.

Беатрис продолжала молчать, и тогда я приоткрыл веки и поглядел ей прямо в огромные карие глаза.

— Нет, — сказала она. — Хозяйская дочка.

И не разберешь, врет или нет. Я повернул голову вбок и выплюнул два зуба, чуть не угодив на синюю муаровую юбку.

— За что тебя так? — спросила Беатрис мягко. — Хотя наверняка за дело.

— Беатрис, пошарь у меня в кармане.

Крашеные брови выгнулись домиком.

— Очень тебя прошу.

Она слегка помешкала, затем сунула руку под одежду и достала записку. Бумага была в крови.

— Отдай ее Клод.

Беатрис испуганно огляделась.

— Ты же знаешь, я не могу, — шепнула она.

— Нет, можешь. Ну очень тебя прошу. От ее имени тоже. Ты камеристка и обязана заботиться о хозяйкином благе.

Я буравил ее взглядом. Женщины не раз восторгались моими глазами. Хорошо еще, что не зубами.

Лицо Беатрис смягчилось. Она вздохнула, потупилась и, ни слова не говоря, сунула записку в рукав.

Мари Селест вернулась с чашей, от которой исходил сильный цветочный аромат. Я сомкнул веки и отдался во власть моих врачевательниц. В иных обстоятельствах прикосновение сразу двух пар женских ручек, гуляющих по моему телу, доставило бы удовольствие, но сейчас мне было до того худо, что я мечтал лишь о спасительном забытьи. Ненадолго во двор вышла дама де Бельвиль. Она кликнула слуг и наказала доставить меня на телеге домой. Уже сквозь сон я слышал, как она отчитывает Мари Селест.


Трое суток я не поднимался с постели. Суставы не гнулись, веки заплыли и почернели, нос распух, из-за трещины в ребре от малейшего шевеления все тело пронзало резкой болью. Я лежал пластом, ничего не ел, только пил пиво и спал большую часть дня, а ночью мучился бессонницей, проклиная невыносимые муки.

Я ждал прихода Клод. На четвертые сутки на лестнице раздались шаги, но это была не она. На пороге стоял Леон-старик и водил своими юркими глазами по моей холодной и мрачной комнатушке. Служанка из «Золотого петуха» еще не успела разжечь огонь и убрать остатки вчерашней еды. Леон редко появлялся в моем обиталище, предпочитая вызывать к себе. Огромным усилием я попытался сесть.

— Что, брат, набедокурил?

Я хотел было возразить, но передумал. Леону лгать бесполезно, он все про всех знает.

— Меня побили.

Леон усмехнулся:

— Отдыхай пока. Набирайся сил. Скоро ты отправляешься в паломничество.

У меня глаза на лоб полезли.

— Куда?

— Только не на юг, а на север. Поглядишь на брюссельскую реликвию.

ЖЕНЕВЬЕВА ДЕ НАНТЕРР

Всю дорогу домой Клод дулась. Она неслась как ураган и чуть не сшибла с ног мальчишку-подметальщика, который убирал мусор и лошадиный навоз. Беатрис едва поспевала за ней. Она пониже Клод — та ростом пошла в отца. В другое время я бы посмеялась, глядя, как Беатрис трусит по дороге, точно маленькая собачонка, следующая за своей хозяйкой. Но сейчас мне было не до смеха.

Я оставила попытку догнать дочь и пошла более степенно. Скоро Клод оказалась далеко впереди, и слуге, сопровождавшему нас на улицу Корделье и обратно, пришлось метаться взад и вперед, поскольку он не осмеливался ни попросить Клод умерить шаг, ни меня прибавить ходу. К тому времени как мы поравнялись с воротами Сен-Жермен, Клод с Беатрис уже скрылись из виду.

— Оставь, — сказала я слуге, когда он в очередной раз подбежал к нашей группе. — Все равно они уже рядом с домом.

Камеристки загалдели. Мое поведение действительно казалось малопонятным. Весь последний год за Клод повсюду ходили по пятам, и вдруг я позволяю ей разгуливать без присмотра, и это после того, как мужчина, от которого ее уберегали, заявился в дом, где мы находились в гостях. Как Клод умудрилась подстроить свидание прямо у нас под носом? Я просто глазам своим не поверила, хотя тотчас признала Никола, несмотря на кровь и ссадины. Я была потрясена до глубины души и стояла довольно долго, унимая дрожь. Клод тоже притихла, ей явно не хотелось обнаруживать свои чувства. Так мы и стояли с ней рядышком, словно два изваяния, и смотрели на распростертую на земле фигуру. Только Беатрис хлопотала, точно пчелка над цветком. С огромным облегчением я отослала ее во двор.

Я устала постоянно терзаться мыслями о Клод. Устала тревожиться за нее. Тем более что ее саму ничего не заботит. В какой-то миг у меня даже возникло искушение толкнуть ее в объятия этого художника, прикрыть за ними дверь — и будь что будет. Естественно, я такого не сделаю, и все же я позволила им с Беатрис убежать вперед — в смутной надежде, что Беатрис введет ее во грех вместо меня.

Когда мы добрались до дома, дворецкий сказал, что Клод у себя. Я прошла в свои покои и послала за Беатрис, наказав одной из камеристок посторожить Клод.

Беатрис бросилась на колени и затараторила прежде, чем я успела раскрыть рот:

— Госпожа, она уверяет, что не виновата. Она удивилась не меньше нашего, заметив Никола во дворе — еще и в таком состоянии. Клод поклялась Святой Девой, что она здесь ни при чем.

— И ты ей веришь?

— Да я бы знала, кабы что наклевывалось. Поди, она все время у меня на глазах.

— А ночью?

— Да я никогда не засыпаю прежде нее. Щиплю себя, чтобы не заклевать носом.

Глаза Беатрис расширились, такой я еще ее не видала.

— На ночь я связывала ей лодыжки шелковым шнурком, чтобы она не встала без моего ведома.

— Клод умеет развязывать узлы.

Беатрис нервничала, и ее растерянность доставляла мне тайное удовольствие. Значит, дорожила своим местом.

— Госпожа, она не встречалась с Никола. Клянусь. — Беатрис полезла в рукав и достала испачканную кровью записку. Рукав и лиф ее платья тоже были вымазаны кровью. — Возьмите, может, сгодится. Никола попросил передать это Клод.

Я взяла послание и осторожно его развернула. Кровь на бумаге уже подсохла.

Mon Amour![23]

Жду тебя. Моя комната над «Золотым петухом», улица Сен-Дени.

Приходи в любую ночь, как сумеешь.

C'est mon seul désir.

Никола

Из горла у меня вырвался крик. Беатрис в ужасе качнулась назад и, не поднимаясь с колен, поползла прочь, будто перед ней — дикий вепрь, изготовившийся к броску. Камеристки вскочили с мест, столкнувшись локтями.

Но я уже не владела своими чувствами. Увидеть собственные слова на клочке заляпанной кровью бумаги, выведенные нетвердой рукой какого-то трактирного забулдыги, — это было выше моих сил.

Клод жестоко заплатит за мое унижение. Пускай mon seul désir — несбыточная мечта, но у нее тоже ничего не получится.

— Пойди замой платье! — приказала я Беатрис, комкая бумагу. — У тебя крайне неопрятный вид.

Беатрис дрожащими руками одернула юбки и поднялась с пола.

— Помогите мне переодеться и причесаться. Я иду к монсеньору, — бросила я, как только она вышла за порог.


Я не рассказывала Жану о том, что творилось с нашей дерзкой дочерью весь последний год. Я знала, что он скажет — обвинит меня, что я просмотрела Клод. Между ним и Клод нет близости, нет ее и в отношениях с другими дочерьми, хотя, может, он чуть ласковее с Жанной, но Клод, как ни крути, его наследница. С ней связаны определенные надежды, и моя задача — привить ей добродетели, которые положено иметь знатной даме. Узнай Жан, что Клод была готова отдаться какому-то парижскому художнику, вместо того чтобы хранить невинность для будущего супруга, он избил бы не ее, а меня — за то, что не обучила дочь послушанию.

Теперь пришла пора нарушить молчание. Для исполнения моего замысла требовалось его согласие — то самое согласие, от которого меня отговаривал отец Гуго год назад.

Жан сидел у себя в кабинете и выслушивал отчет дворецкого. Вообще-то управлять хозяйством вменялось в мою обязанность, но Жан предпочитал вести дела самолично. Я остановилась рядом со столом и сделала глубокий реверанс:

— Монсеньор, мне надо с вами поговорить. Наедине.

Мужчины разом дернули головами и нахмурились — точно марионетки, изготовленные одним и тем же кукольником. Я не отводила взгляда от мехового воротника, притороченного к камзолу Жана.

— Нельзя ли повременить? Мы только сели.

— Простите, монсеньор, но это срочно.

Вздохнув, Жан приказал дворецкому:

— Подожди во дворе.

Дворецкий кивнул негнущейся шеей — у него был вид человека, который провел бессонную ночь, — затем коротко поклонился мне и вышел.

— В чем дело, Женевьева? Я очень занят.

— Мне надо посоветоваться по поводу Клод, — начала я издалека. — В следующем году она станет невестой, и вы решите, если уже не решили, кто будет ее господином и мужем. Я начала готовить ее к замужеству: обучаю манерам, умению выбирать наряды, обращаться со слугами и хозяйством, развлекать гостей и танцевать. Пока она успешно усваивает мои уроки.

Жан барабанил пальцем по столу. Эта его манера молчать часто заставляет меня пускаться в пространные объяснения, а в конце концов он бросает на меня быстрый взгляд — и все мои доводы рассыпаются, как карточный домик.

Я прохаживалась взад и вперед.

— Однако существует область, где необходима более опытная наставница. На мой взгляд, Клод не в достаточной степени усвоила заветы Церкви и нашего Господа Иисуса Христа.

Жан махнул рукой, словно отгонял муху. Этот жест я не раз у него замечала, когда речь шла о предметах, по его мнению, несущественных. Безразличие Клод к церкви, вероятно, передалось ей от отца. Жана мало волновало спасение души, все его помыслы поглощала карьера. Он смотрел на священнослужителей как на простых смертных, с которыми следует поддерживать добрые отношения, а на церковь — как на место обсуждения дворцовых интриг.

— Знатной даме нельзя без веры, — продолжала я твердо. — Она обязана обладать не только плотской, но и духовной чистотой. Настоящий вельможа ожидает от жены нравственного совершенства.

Жан выбранился. Может быть, я перегнула палку? Он не любит, когда ему напоминают, что не все его считают настоящим вельможей. Никогда не забуду потрясения, которое я испытала, услышав от отца, что меня просватали за Жана Ле Виста. Помню, мать рыдала, закрывшись в опочивальне, а я силилась не показывать виду, как мне горько соединять судьбу с человеком, чья семья купила титул за деньги. Подруги держались со мною ласково, но я сердцем чуяла, что втайне они подсмеиваются надо мной и жалеют меня: бедняжка Женевьева, разменная монета в дворцовых интригах отца. Мне так и не довелось уяснить, что выгадал отец, отдав меня за Жана Ле Виста. Выигрыш Жана был очевиден — он заимел влиятельных родственников. Если кто и потерял, так это я. Я росла счастливым ребенком. Прекрасно помню, какой я была проказницей, когда мне было столько же лет, сколько Клод сейчас. Но за годы, проведенные с холодным мужчиной, улыбка стерлась с моего лица.

— К чему ты клонишь? — спросил Жан.

— Клод беспокойна и временами бывает несносна. По-моему, ей стоит до помолвки пожить в монастыре.

— Монастыре? Моя дочь не монахиня.

— Конечно нет. Монастырская жизнь поможет ей постичь суть церковных таинств: мессы, молитвы, покаяния, причастия. Клод коверкает слова, когда читает молитвы. Говорят, она привирает на исповеди и не всегда глотает облатку. Одна из моих камеристок собственными глазами видела, как Клод ее выплюнула.

По лицу Жана блуждала презрительная улыбка, и я взяла быка за рога.

— Боюсь, найдется немного охотников терпеть ее своенравие. Монастырь воспитает в ней кротость. Один подходящий есть в Шеле, не сомневаюсь, что жизнь среди монахинь скажется на ней самым благотворным образом.

Жан вздрогнул:

— Не люблю монашек. У меня сестра в монастыре.

— Но Клод не будет монахиней. Просто в монастыре она будет в безопасности, огражденная от всякого дурного влияния. Стены слишком высокие.

Напрасно я добавила последнюю фразу. Жан резко распрямился на стуле, нечаянно смахнув рукавом бумагу со стола.

— Клод выходит из дома одна?

— Конечно же нет, — ответила я, наклоняясь за бумагой. Но Жан меня опередил. Он присел, хрустнув коленями. — Впрочем, ей только дай волю. Чем скорее она выйдет замуж, тем лучше.

— А не проще ли, чем сажать девочку под запор, получше за нею смотреть?

— Я глаз с нее не спускаю. Но в таком городе, как Париж, слишком много соблазнов. И кроме того, от религиозного воспитания не будет вреда.

Жан взял гусиное перо и что-то чиркнул на бумаге.

— Люди подумают, мы не способны управиться с собственной дочерью и прячем ее от чужих глаз потому, что девушка попала в беду.

Он имел в виду — понесла.

— Незамужней девушке монастырь только на пользу. Моя бабушка некоторое время до свадьбы жила в монастыре, и мать тоже. Потом, Клод будет нас навещать по праздникам — в День Успения Богородицы, в День всех святых, в Рождественский пост, — и люди убедятся, что нам нечего скрывать. — В моем голосе невольно прозвучало презрение. — Другой вариант — ускорить помолвку, если есть договоренность с семьей жениха, — добавила я поспешно. — Зачем тянуть до следующей весны? Устроим свадебный пир. Правда, на особые изыски уже не хватает времени, но какое это имеет значение?

— Торопиться со свадьбой — дурной тон. К тому же шпалеры будут готовы только на следующую Пасху.

Опять шпалеры. Я закусила губу, чтобы не фыркнуть.

— Разве в шпалерах есть такая уж необходимость? — Я старалась сохранять непринужденный тон. — Отпразднуем помолвку в Михайлов день, по возвращении из д'Арси, а свадебный подарок, то есть ковры, преподнесем позднее.

— Нет. — Жан отшвырнул гусиное перо и вскочил со стула. — Ковры нужны совсем не для того. Они знак моего положения при дворе. Я хочу, чтобы мой зять, глядя на гербы Ле Вистов, сознавал, с какой семьей породнился, и всю свою оставшуюся жизнь ценил оказанную ему честь. — Жан подошел к окну и взглянул на небо.

Совсем недавно светило солнце, и вдруг стал накрапывать дождь.

Я молчала. Жан пытливо смотрел в мое каменное лицо.

— Можно, конечно, приблизить свадьбу на месяц-другой, — сказал он примирительно. — Какой подходящий праздник в феврале?

— День святого Валентина.

— Верно. Значит, на том и порешим. Кстати, Леон-старик на днях обмолвился, что наши ткачи запаздывают. Пожалуй, пошлю его в Брюссель, пусть сообщит им о новых сроках. Это заставит их пошевелиться. Вообще никогда не понимал, отчего с этими коврами такая морока? Что в них такого особенного? Ну водят нити туда и сюда — женщина справится. — Он оторвал глаза от окна. — Пусть Клод заглянет ко мне перед отъездом.

Я сделала реверанс:

— Слушаюсь, мой господин. Спасибо, Жан.

Он кивнул, лицо его оставалось серьезным, но черты смягчились. Он тяжелый человек, но иногда идет мне навстречу.

— За кого она выйдет замуж? — поинтересовалась я.

Он покачал головой:

— Вас это не касается.

— Но…

— Вы не дали мне сына, приходится самому его выбирать. — Он отвернулся, от минутной нежности не осталось и следа. Он винил меня в рождении дочерей, а я даже плакать не могла: все слезы давно были выплаканы.

Оказавшись в своей комнате, я опять послала за Беатрис. Она явилась в платье из желтой парчи, ярковатом, на мой вкус, но, по крайней мере, без кровавых пятен.

— Собирай вещи Клод! — приказала я. — Одежда самая простая, никаких украшений. Мы едем в путешествие.

— Куда, госпожа? — Голос Беатрис звучал испуганно.

Что-что, а притворяться она мастерица. То ли она еще запоет после девяти месяцев в монастыре. И все-таки я была к ней привязана.

— Не волнуйся. Будь неотлучно при Клод, и твои старания не останутся втуне.

Я кликнула конюшего и приказала закладывать повозку, а кроме того, послать в Шель нарочного, чтобы предупредить, что мы едем. Затем направила Клод к отцу. Мне очень хотелось подкрасться к дверям и послушать, о чем они говорят, но такой поступок выходил бы за рамки приличий. Потому я занялась собственными приготовлениями: сменила парчовое платье, в которое принарядилась для Жана, на темное шерстяное (его я обычно носила в Страстную пятницу), вынула драгоценности из волос, сняла крест с дорогими камнями и повесила на шею деревянный.

Раздался стук в дверь, и вошла Клод. Глаза красные. Не знаю, что такого ей наговорил Жан. Я просила держать в тайне цель нашей поездки, значит, она плакала не из-за монастыря. Она приблизилась ко мне и упала на колени:

— Прости, мама. Я буду послушной.

В ее голосе сквозил страх, но за внешней покорностью чувствовался вызов. Вместо того чтобы смиренно потупить глаза, она исподтишка поглядывала на меня — как птица, что попала в кошачьи лапы и ищет средство вырваться на свободу.

Монашки с ней не соскучатся.

Я повела их во двор. Вид запряженной повозки вызвал у них легкую оторопь. По всей очевидности, они настроены были ехать верхом, полагая, что мы отправляемся к моей матери в Нантерр. Но путь лежал совсем в другом направлении. По мосту мы пересекли Сену, сразу же свернули на восток и, миновав Бастилию, оказались за пределами города. Мы с Клод сидели по краям, а между нами притулилась Беатрис. Мы почти не разговаривали. Повозка не была приспособлена для длительных путешествий. Она то и дело подскакивала на ухабах, и временами казалось, что у нее вот-вот отвалятся колеса. Мне не спалось, в отличие от Клод с Беатрис, которых сморил сон, как только проплывавшие мимо поля скрыла тьма.

На рассвете мы добрались до городских окраин. Уже скоро… Клод никогда не бывала в Шеле и ничего не заподозрила, когда повозка остановилась у высокой стены возле небольшой дверцы. Зато Беатрис мгновенно сообразила, что к чему. Она выпрямилась на сиденье и озабоченно наморщила лоб, наблюдая, как я неловко выбираюсь наружу и звоню в дверной колокольчик.

— Госпожа, — начала было она, но я жестом велела ей молчать.

Только когда в дверях появилась женщина и Клод в свете факела разглядела белое покрывало, окутывающее ее лицо, она все поняла.

— Нет, — закричала она, забиваясь в угол.

Делая вид, что ничего необычного не происходит, я вполголоса переговаривалась с монахиней.

Но тут раздался шум, и Беатрис закричала:

— Госпожа, она сбежала!

— Догоните ее, — бросила я конюшим, чистящим лошадей.

Один из них отшвырнул скребок и припустил по теряющейся в темноте дороге, отдаляясь от зыбкого света факела. Я намеренно выбрала повозку. Если бы мы приехали верхом, она вскочила бы на лошадь — и ищи ее свищи. Через несколько минут конюший вернулся, неся Клод на руках. Девочка вся обмякла, точно куль с зерном, и едва не рухнула, когда ее спустили на землю и попытались поставить на ноги.

— Неси ее внутрь, — сказала я.

В сопровождении монахинь, высоко державших факелы, наша жалкая процессия вступила в пределы монастыря.

Клод увели, Беатрис плелась за ней следом, словно цыпленок, потерявший курицу-мать. В церкви служили заутреню, я упала на колени, и на меня снизошла поразительная легкость. Затем мы с настоятельницей отведали по бокалу вина, и меня проводили в келью, где можно было слегка вздремнуть. На узком соломенном тюфяке спалось удивительно сладко, ничего подобного я не испытывала на улице Фур в своей огромной кровати.

Попрощаться с Клод мне так и не довелось. Перед отъездом я позвала Беатрис. Вид у камеристки был измученный и подавленный. Она сделала неловкий реверанс. Я обратила внимание на растрепанные волосы. Видимо, не сумела причесаться как следует. У моих камеристок заведено делать друг другу прически. Кроме того, в Шеле отсутствовали зеркала. Про себя я отметила, что она сменила желтую парчу на более скромную одежду. Мы слегка побродили между монастырских построек и оказались в саду. Там работали монахини — сажали, пололи, копали, подвязывали. Я сама не садовница, но ценю ту простую радость, которую дарят цветы. Еще не отцвели бледно-желтые нарциссы и гиацинты, начали распускаться фиалки и барвинок. К солнцу тянулись побеги лаванды, розмарина и тимьяна, зеленела поросль молодой мяты. Стоя в тихом саду, на утреннем солнышке среди погруженных в мерный труд монахинь и ожидая, когда зазвонит церковный колокол, я чувствовала зависть к Клод: почему она, а не я, остается здесь? Мне хотелось ее наказать, а в итоге я наказывала себя: ведь она получала то, что для меня оставалось недоступным.

— Взгляни на сад, Беатрис, — сказала я, отгоняя прочь печальные думы. — Истинный рай. Словно небеса сошли на землю.

Беатрис молчала.

— Что вы делали во время заутрени? Час, конечно, ранний, но вы скоро привыкнете.

— Я ходила к барышне.

— И как она?

Беатрис пожала плечами. Обычно она не позволяет себе подобные дерзости. Она злилась, но, естественно, старалась не показывать виду.

— Молчит. И ничего не ест. Хотя, по правде говоря, это не такая уж большая потеря.

Овсяная каша здесь и впрямь жидка, хлеб черств.

— Ничего, привыкнет, — сказала я миролюбиво. — Все делается для ее же блага.

— Надеюсь, вы правы, госпожа.

Я остановилась.

— Ты сомневаешься в моей правоте?

— Нет, госпожа, — склонила голову Беатрис.

— К Сретению утешится.

— Сретение было бог весть когда, — заметила Беатрис.

— Я говорю о следующем.

— Мы здесь так надолго?

— Время пролетит — и оглянуться не успеешь, — улыбнулась я. — Будьте умницами. Я имею в виду вас обеих, — пояснила я, чтобы она лучше уловила мою мысль. — Тогда сыграем и тебе свадьбу, если ты, конечно, ничего не имеешь против.

Лицо у бедняжки разделилось на две половинки: внизу — сурово поджатые губы, сверху — полные надежды глаза.

— Надзор здесь, как ты понимаешь, строгий. Холь и лелей Клод, слушайся аббатису, и все будет замечательно.

С этими словами я оставила ее любоваться прекрасным садом, а сама скрепя сердце поднялась в повозку, чтобы ехать обратно. Признаться, по дороге я дважды всплакнула: глядя на проплывающие за окном поля и на подъезде к городским воротам. Мне совершенно не хотелось на улицу Фур. Но таков был мой долг.

Дома я отозвала конюших прежде, чем они увели лошадей на конюшню, и щедро заплатила им, взяв взамен обещание держать язык за зубами. Только они и Жан знали, где Клод. Даже камеристки ничего не ведали. Не хватало еще, чтобы этот Никола пронюхал мой секрет и стал докучать монахиням. Я действовала крайне осторожно, но сердце у меня было не на месте. Лучше бы он сейчас на время исчез из города. Мне он не внушал доверия. Я видела, какими глазами он смотрел на мою дочь, когда весь в крови и синяках лежал на земле. Жан никогда не удостаивал меня таких взглядов. От ревности у меня свело живот.

Но когда я пересекала двор, меня осенило, и я поспешила назад к конюшне.

— Закладывайте повозку, — бросила я остолбеневшим конюхам. — Едем на улицу Розье.

Леон-старик удивился не меньше их: нечасто ему наносит визит знатная дама, к тому же — без свиты. Однако он любезно поприветствовал меня и усадил к огню. Леон прекрасно живет, дом — полная чаша, повсюду ковры, резные сундуки и серебряная посуда. Я заметила двух служанок. Его жена сама поднесла нам сладкого вина и сделала глубокий реверанс. На ней было шерстяное платье с шелковыми вставками, на лице читалось довольство.

— Как поживаете, госпожа Женевьева? — спросил он, когда мы сели. — Как Клод? Как Жанна и малышка Женевьева?

Леон никогда не забывал подробно расспросить про каждую мою дочь. Мне он всегда нравился. Правда, я слегка опасаюсь за его душу. Его семья приняла святое крещение, но все-таки он отличен от нас. Я огляделась по сторонам, ища признаки этого отличия, но на глаза мне попалось лишь распятие на стене.

— Леон, мне нужна твоя помощь, — сказала я, пригубливая вино. — Муж тебе говорил?

— Про ковры? Ну да, я ровно сейчас обдумывал поездку в Брюссель.

— Что, если я попрошу тебя об одной услуге? Отправь в Брюссель Никола Невинного.

Леон замер, не донеся чашу до губ.

— Весьма неожиданная просьба. Могу я полюбопытствовать о ее причине?

Открыться ему? Леон не болтлив — ему можно доверить секрет, не опасаясь, что назавтра об этом будет шептаться весь город. И я ему рассказала все без утайки: и о свидании в кабинете Жана, и обо всех моих уловках, пущенных в ход, чтобы разлучить парочку, и о досадном происшествии на улице Корделье.

— Я отвезла ее в Шель, — закончила я. — Там она пробудет, пока мы не объявим о помолвке. О том, где она сейчас, не известно ни одной душе, кроме тебя, меня и Жана. Из-за этих передряг и пришлось перенести помолвку с Пасхи на Великий пост. Но я не верю Никола. Наилучшее решение — отослать его куда-нибудь подальше, чтобы ясно было, что Клод в полной безопасности. У вас общие дела — так пусть он съездит в Брюссель вместо тебя.

Леон-старик слушал с невозмутимым видом. Когда я закончила, он покачал головой.

— Зря я тогда оставил их наедине, — пробормотал он.

— Кого?

— Это я так, госпожа Женевьева. Alors,[24] я исполню вашу просьбу. Так оно даже сподручнее. Погода ныне не располагает к странствиям. — Он хмыкнул. — С этими коврами одна беда.

Со вздохом я устремила взор на огонь.

— Верно говоришь. Они достаются нам чересчур дорогой ценой.

КЛОД ЛЕ ВИСТ

Первые дни я не выходила на улицу, не ела и не разговаривала ни с кем, кроме Беатрис, да и с ней без особой охоты после того, как заглянула в сундуки. Там лежали самые невзрачные платья — ни шелка, ни парчи, ни бархата. Ни ожерелья, ни золотого шнурка или драгоценного камня, чтобы украсить волосы, ни помады для губ — только простые покрываладля головы да деревянный гребень. Выходит, Беатрис знала, куда нас везут, но скрыла, как бы сейчас ни отпиралась. Врунья.

Отказаться от еды была пара пустяков. Пища, которую мне приносят, не годится даже для свиней. Тяжелее оказалось свыкнуться с комнатенкой, куда меня поместили, до того тесной и убогой, что уже через сутки я мечтала только о том, чтобы вырваться на волю. В келье умещались только соломенный тюфяк да ночной горшок, каменные стены были совсем голыми, если не считать маленького деревянного распятия. Тюфяк Беатрис уже не влез, и она ночевала за дверью. Прежде я никогда не спала на соломе. Она кололась и громко шуршала, и мне не хватало мягкой перины, как у меня дома. Папа наверняка лопнул бы от ярости, если бы увидел, что его дочь спит на соломе.

Беатрис принесла бумагу, перо и чернила. А не написать ли папе? Пусть приедет и заберет меня отсюда. Он даже не заикнулся про монастырь, когда читал мне нотацию в кабинете, только напомнил, что я ношу его имя и обязана беспрекословно слушаться маму. Может, он и прав. Но разве для этого так уж необходимо хоронить себя заживо в монастыре, спать на соломе и ломать зубы о твердый, как камень, хлеб?

Мне тогда не удалось поговорить с папой начистоту, хотя меня так и подмывало его предупредить, что наш дворецкий — плут и мерзавец и что я собственными глазами видела, как он избил Никола на улице Корделье. Но упоминать про Никола было нельзя, потому я не проронила ни слова — только слушала про целомудрие, праведность и семейную честь, которые полагается хранить, тем более что скоро мне замуж. От этих внушений мне стало обидно до слез. И одновременно меня разобрала страшная злоба на папу, на маму, на Беатрис, даже на Никола, по чьей милости я пострадала, хоть он об этом и не подозревает.

В четыре утра мне до того обрыдли эти стены, что я, нарушив данный себе обет, заколотила в дверь, умоляя Беатрис найти посыльного. Она сходила к аббатисе и принесла ответ, что мне запрещено отправлять письма. Значит, это настоящая тюрьма.

Я отослала Беатрис прочь и вышла в монастырский двор, прихватив с собой записку для отца. Я завернула в нее камешек и попыталась перебросить ее через стену в надежде, что послание подберет какой-нибудь благородный дворянин, сжалится надо мной и доставит весточку папе. Но из этой затеи ровным счетом ничего не получилось: бумага то и дело разворачивалась и камешек вылетал, а помимо того, я слишком ослабла и не могла как следует размахнуться.

Наконец я даже расплакалась, но идти обратно почему-то расхотелось. Пригревало солнце, посреди монастыря зеленел сад, где было куда приятнее находиться, чем в душной каморке. Я опустилась на одну из каменных скамеек, стоящих по бокам сада, совершенно не подумав, что могу обгореть. Монахини, которые копошились в земле, посмотрели на меня с любопытством, но я притворилась, что ничего не заметила. Розы только-только начали распускаться, ближайший ко мне куст был сплошь усыпан тугими белыми бутонами. Я потянулась к нему и засадила себе шип прямо в большой палец. Выступила капелька крови, и я задрала палец вверх, глядя, как она медленно ползет вниз по ладони.

Внезапно откуда-то из глубины постройки донесся детский смех. Я поначалу даже решила, что мне почудилось. Но чуть погодя кто-то затопотал, и в проеме дверей появилась маленькая девочка — точная копия малышки Женевьевы, когда она была совсем крохой. На девочке было серое платьице и белый чепец. Она неуверенно ковыляла на заплетающихся ногах. Казалось, того и гляди, упадет и расшибет голову. Маленькое забавное личико выражало решительность и серьезность, как будто она не ходила, а играла партию в шахматы, из которой обязалась выйти победительницей. Кто знает, будет ли она хорошенькой, когда подрастет, но сейчас в ее мордашке было что-то отталкивающе старушечье. Толстые щеки, низкий лоб, нависающий над карими глазами, узкими, точно щелочки. Зато волосы хоть куда: темно-коричневые, как каштан, они падали на плечи крупными спутанными локонами.

— Иди сюда, ma petite,[25] — позвала я, вытирая кровоточащий палец о платье. — Посиди со мной.

За спиной девочки выросла фигура монашки в белом балахоне до земли. У них в Шеле все ходят в белом. Хорошо еще не в черном — черный цвет женщинам не идет.

— Вот ты где, проказница, — проворчала монахиня. — Ну-ка домой!

С равным успехом она могла бы обратиться к козлу. Девочка, словно не слыша, с трудом пополам выбралась наружу, вытянула ручки и, спотыкаясь, потопала по ступенькам, ведущим вверх.

— Ой! — воскликнула я и вскочила, чтобы ее поймать.

Но тревоги оказались напрасными: девочка как ни в чем не бывало добралась до верхней ступеньки и побежала по краю квадратной площадки.

Монашка так и впилась в меня глазами.

— Вылезла наконец, — произнесла она кисло.

— Я здесь ненадолго, — объяснила я. — Скоро поеду домой.

Монашка ничего не сказала, но и взгляда не отвела. Кажется, ей приглянулось мое уродское платье. Хотя не такое уж уродское по сравнению с ее балахоном из грубой белой шерсти, который висел на ней как мешок. Мое платье хоть и коричневое, но, по крайней мере, из добротной шерсти, а лиф даже украшен желто-белой вышивкой. С нее-то она и не спускала глаз, и я не выдержала:

— Это наша служанка сделала. Отличная мастерица… была.

Монашка поглядела как-то странно, затем перевела взгляд на девочку, которая уже одолела две стороны площадки и огибала третий угол.

— Attention, mon petit choux![26] Смотри под ноги.

И точно в воду глядела. Девочка упала и громко заревела. Монашка бросилась к ней, волоча подол по земле, и, подбежав, принялась браниться. Она явно не умела обращаться с детьми. Тогда я неторопливо приблизилась к ним, опустилась на корточки и взяла девочку себе на коленки, как это множество раз проделывала с малышкой Женевьевой.

— Ну-ка, — сказала я, поглаживая ей руки и коленки и отряхивая платьице, — где у тебя бо-бо?

Девочка продолжала реветь, я крепко прижала ее к себе, потихоньку качая, пока она не успокоилась. Монашка все ругалась, хотя ребенок, ясное дело, не понимал ни полслова из ее наставлений.

— Ты вела себя очень глупо. Я же говорила, не носись как угорелая. Слушаться надо с первого раза. В наказание будешь всю мессу стоять на коленях.

Заставлять младенца молиться о прощении грехов — смех да и только. Она небось с трудом выговаривает «мама», какое там: «Отче наш, иже еси на небесех…» Малышку Женевьеву в первый раз повели в церковь, когда ей исполнилось три, да и то она постоянно крутилась и ни минуты не сидела спокойно. А этой на вид не больше годика. У меня на коленях девочка обмякла — совсем как тряпичная кукла.

— Скажи, тебе стыдно, Клод? Стыдно?

Я подняла глаза на монахиню:

— Обращайся ко мне «барышня». А стыдиться мне нечего: я ничего дурного не сделала, мама может говорить что угодно! И выбирай тон, не то пожалуюсь на тебя аббатисе.

Все это я выпалила с такой злостью, что ребенок опять раскричался.

— Ш-ш-ш-ш, ш-ш-ш-ш, — зашептала я, поворачиваясь к монахине спиной. — Ш-ш-ш-ш. — И запела песенку, которой меня научила Мари Селест:

Ах, я милашка, спору нет!

И мне всего пятнадцать лет,

И сердце бьется невесть от чего.

Любви урок пойдет мне впрок,

Но кто, но кто мне даст его?

Ведь я в тюрьме, я не на воле.

Ах, не привыкнуть к этой доле!

Монахиня было открыла рот, но я загорланила во всю мочь, раскачиваясь взад и вперед:

Будь проклят тот ползучий гад,

Коварнейший злодей,

Кто юность бедную мою

Упрятал от людей!

На нем лежит тяжелый грех —

Ведь мне, бедняжке, хуже всех.

Со мной одна сестра-печаль,

И мне себя безумно жаль.

Дрожу в томленье день и ночь.

Сбежать мечтаю прочь.

Какой безжалостный упырь

Меня упрятал в монастырь!

Из сердца рвется стон —

Да будет проклят он!

Девочка перестала плакать и что-то залопотала, всхлипывая, как будто пыталась подпеть, но не знала слов. Мне доставляло несказанное удовольствие раскачиваться в такт и орать непристойности, пусть все слышат! Эти куплеты сочинили как будто для меня.

Сзади послышались шаги. Я знала, что это Беатрис, моя надзирательница. Она ничем не лучше монахинь.

— Прекрати, — прошипела она.

Я пропустила ее замечание мимо ушей.

— Хочешь еще побегать? — обратилась я к малышке. — Давай вместе. Побежим вокруг этого дома.

Я спустила девочку на землю, крепко стиснула ее руку и потянула за собой так, что она наполовину бежала, наполовину висела в воздухе, уцепившись за мои пальцы. Ее визг и мои вопли эхом разносились по галереям монастыря. Такой гомон здесь слышали, наверное, только когда сбегала какая-нибудь свинья или монахине муравьи заползали под юбку. Отовсюду за нами следили пытливые глаза. Появилась сама аббатиса Катрин де Линьер и наблюдала за нашим представлением, скрестив на груди руки. Подхватив девочку на руки, я все бежала и бежала — один, два, пять кругов, — не прекращая орать, и хоть бы кто вмешался. Всякий раз, когда мы проносились мимо Беатрис, та не знала, куда глаза девать от стыда.

В конце концов вмешался не человек, а колокол. Не успел он отзвонить, как двор опустел. «Месса», — сказала монахиня, стоявшая возле Беатрис, и удалилась. Беатрис проводила ее глазами, затем снова перевела взгляд на меня. Я припустила еще быстрее, девочка аж подскакивала у меня на руках. Но к тому времени как закончился шестой круг, Беатрис тоже ушла, и мы остались одни. Я пробежала еще несколько шагов и остановилась — пропал смысл продолжать. Я рухнула на скамейку и усадила девочку рядышком. Она сразу прижалась ко мне. Румяное личико пылало, и в следующее мгновение ее сморил сон. Занятно, что дети так быстро засыпают, когда устают.

— Так вот отчего ты плакала, chérie,[27] — шепнула я, поглаживая кудряшки. — Тебе нужен сон, а не молитвы. Эти дуры-монашки ничего не смыслят в маленьких девочках.

Поначалу мне нравилось сидеть на скамейке, греться на солнышке и в одиночестве любоваться садом. Голова девочки мирно покоилась у меня на коленях. Но вскоре от неподвижного сидения у меня затекла спина, которой не на что было опереться. Стало припекать, а я была без шляпы. Не хватало еще покрыться веснушками. Тогда я буду в точности как крестьянка на посевной. Я стала высматривать, кому бы отдать ребенка, но никто не попадался на глаза: все молились. Я ничего не имею против молитв, просто не могу взять в толк, зачем твердить их по восемь раз на дню.

Не придумав ничего лучшего, я схватила девочку в охапку и отнесла к себе в комнату. Она даже не проснулась, когда я плюхнула ее на тюфяк. Я достала вышивание, вернулась в сад и пристроилась на скамейке в теньке. Нельзя сказать, что я большая любительница вышивать, просто тут нет других развлечений. Ни верховых прогулок, ни танцев, ни музыки, ни уроков письма. Не сыграешь с Жанной в нарды, не отправишься с мамой в поле за Сен-Жермен-де-Пре запускать сокола, не навестишь бабушку в Нантерре. Тут нет ни рынка, ни ярмарки с шутами и жонглерами для увеселения публики. Нет пиров — en fait,[28] тут вовсе нет пищи, которую можно назвать съедобной. Так, пожалуй, ко времени отъезда, когда бы это ни произошло, от меня останутся кожа да кости.

И потом, здесь абсолютно не на кого смотреть. Ни одного мужчины — даже горбатого старика-садовника, вечно таскающегося со своей тачкой. Плута-дворецкого и то нет. Вот уж не думала, что соскучусь по гнусной физиономии папиного дворецкого, но, появись он сейчас в монастырских воротах, я бы ему радостно улыбнулась и протянула руку для поцелуя, невзирая на то что он до полусмерти избил Никола.

Кругом сплошные женщины, да еще зануды. Замотаны с головы до пят, ничего не видать, одни вытаращенные глаза. Лица грубые, красные, точно топором сработанные. Если бы они выпустили волосы и надели какие-нибудь украшения, было бы еще туда-сюда. Впрочем, монахини и не обязаны быть хорошенькими.

Беатрис как-то обмолвилась, что мама давно собирается в Шель. До того как я попала сюда, я мало об этом задумывалась. А сейчас при всем своем воображении не могу представить, как она возится с луком-пореем и капустой, бегает на молитвы по восемь раз на дню, спит на соломе. И что станет с ее нежным лицом? Ведь мама видела монастырскую жизнь только с одной стороны. Конечно, пока она здесь, аббатиса ей потакает, угощает ее лакомствами, которыми монастырь торгует на рынке. Наверняка для нее отведена особая комната — с коврами, подушками и позолоченными крестами. Если мама пострижется в монахини и станет невестой Христовой, ее приданое пополнит монастырскую казну. Поэтому аббатиса так ласкова с ней и другими богатыми посетительницами.

В моей каморке нет ни подушек, ни ковров. Деревянные кресты, тяжелые деревянные башмаки, похлебка без пряностей и хлеб грубого помола — вот и все мои нынешние радости.

И этого я добилась только за четыре дня.

Я мрачно воззрилась на вышивание. Сокол походил скорее на крылатого змея, чем на птицу. Я вышила красным там, где надо было коричневым, и все нитки перепутались. Эх!

Вдруг кто-то охнул. Я подняла глаза. Прямо напротив меня, с другой стороны галереи, стояла Мари Селест. Вид у нее был сконфуженный.

— А, Мари Селест. Как хорошо, что ты здесь. Помоги мне распутать нитки.

Я говорила с ней так, словно мы были на улице Фур и рукодельничали во дворе, а вокруг крутились Жанна и малышка Женевьева.

Но это был не дом. Я села ровнее.

— Что ты здесь делаешь?

Мари Селест чертыхнулась, и из глаз у нее потекли слезы.

— Иди сюда.

Видимо, в ней настолько засела привычка исполнять мои приказания, что она безропотно подчинилась. Подошла и снова выругалась, вытирая глаза рукавом.

— Ты за мной? — спросила я, с трудом сдерживая радость.

Я даже мысли не допускала, что ее привела в монастырь другая нужда. Мари Селест еще сильнее сконфузилась.

— За вами, барышня? Я понятия не имела, что вы здесь. Я приехала проведать дочь.

— Разве тебя не отец послал? И не мама?

Мари Селест помотала головой:

— Я у вас давно не служу. Вы это знаете не хуже меня, и знаете даже, отчего так вышло.

Мари Селест нахмурилась, и на лице ее появилось выражение, которое показалось мне до странного знакомым. Это как будто вновь чувствуешь во рту вкус миндального пирога, съеденного некоторое время назад.

— Но если ты здесь не ради меня, то ради чего? — Трудно было отказаться от мысли о спасении, явившемся мне в лице Мари Селест.

Мари Селест завертела головой.

— Моя дочь. Говорят, она где-то во дворе. Пожалуй, я зря бережу рану, она даже не знает, что я ее мать, но сердцу не прикажешь.

У меня глаза полезли на лоб.

— Эта девочка — твоя дочь?

Мари Селест удивилась не меньше моего:

— Неужто это секрет? Они что, не сказали? Ее имя — Клод, как и ваше.

— Мне тут вообще ничего не говорят. Alors, она спит вон там. — Я ткнула пальцем в сторону коридора. — Четвертая дверь.

Мари Селест кивнула.

— Я только одним глазком гляну. Pardon.

Она прошла галерею и скрылась в коридоре.

Дожидаясь ее, я мысленно вернулась к тому самому злополучному дню, когда она пообещала назвать в честь меня ребенка. И внезапно со дна памяти всплыла моя придумка про больную мать Мари Селест, нуждающуюся в уходе. Предполагалось, что все это я передам маме. Но поручение вылетело у меня из головы. Тогда мы с мамой были на ножах, и мне не хотелось лишний раз обращаться к ней с просьбами. А в итоге Мари Селест потеряла место. Я редко чувствую себя виноватой, но сейчас от стыда готова была сквозь землю провалиться.

Когда Мари Селест вернулась, я подвинулась, освобождая место на скамейке:

— Посиди со мной.

Мари Селест, похоже, чувствовала себя не в своей тарелке.

— Мне надо торопиться. Мать не знает, что я здесь, и будет нервничать.

— Ну хоть минутку. Поможешь мне с вышиванием. Видишь, что на мне. Твоя работа. — Я погладила вышивку на лифе.

Мари Селест робко присела. Ясное дело, она на меня сердится. Тут важно не оплошать, если мое желание — сделать ее сообщницей.

— Откуда ты знаешь про этот монастырь? — спросила я как можно более непринужденно, словно мы были близкими подружками, болтающими на скамейке. Мы ими и были когда-то.

— Можно сказать, это мой второй дом. Мама здесь работала. Не послушницей, естественно, подсобляла в поле и на кухне. Монахини вечно заняты молитвами, им без помощников никак.

Наконец до меня дошло.

— Моя мама взяла тебя из монастыря?

— Она искала служанку, и монахини указали на меня, — кивнула Мари Селест. — Твоя мать сюда приезжала по три-четыре раза в год. Все собиралась остаться.

— Ты в честь меня назвала ребенка?

— Да. — У Мари Селест был такой вид, будто она об этом жалеет.

— Отец ее видел?

— Нет! — Мари Селест тряхнула головой, точно сгоняла муху. — Плевать он хотел на дитя. Мы с ним и сошлись-то всего раз, а что я понесла, говорит, мол, не его ума дело. И тут, два года спустя, гляжу — легок на помине. Небось потянуло на сладенькое, а второе дитя народится — что тогда? Но я ему и показала, где раки зимуют. — Рука ее сжалась в кулак. — Так ему и надо. Если бы не вы… — Она прикусила язык, в ее глазах мелькнул страх.

У Жанны есть любимая игрушка — палка с деревянной чашечкой на конце, а сверху прикреплен шарик на пружинке. Подкидываешь шарик и ловишь его в чашечку. Так вот. Ощущение было, как будто я все подкидываю шарик да подкидываю шарик и вдруг он плюхается в чашечку, громко стукнувшись о деревянное дно.

Наверное, монастырь уже подействовал на меня. Потому что я не заорала благим матом, не выцарапала Мари Селест глаза, не расплакалась, а спокойно спросила:

— Никола Невинный — отец маленькой Клод?

Мари Селест кивнула.

— Теперь ясно, почему ты оказалась с ним во дворе. Драка — твоих рук дело?

Мари Селест взглянула на меня с испугом, и из глаз у нее опять потекли слезы.

Я заскрежетала зубами:

— Прекрати реветь.

Всхлипнув, она вытерла глаза и высморкалась в рукав. Мари Селест и впрямь глупа. Будь мы в Париже, она бы у меня за подстрекательство прямиком отправилась за решетку — а может, и того хуже. Но, запертая в монастыре, я была бессильна что-либо предпринять.

Вероятно, эта мысль ей тоже пришла в голову. Во всяком случае, она перестала хныкать и подозрительно покосилась на меня:

— А вы что здесь делаете, барышня? Вы так и не объяснили.

Не выкладывать же ей про Никола. Мари Селест ничего не знает про наши отношения, не знает, что я с ним занималась, вернее, пыталась заняться тем же самым, что и она. Сейчас мне было противно ее общество, но показывать это ни в коем случае нельзя. Придется врать, что я упекла себя в монастырь по собственной прихоти. Я подобрала вышивание и уткнулась в него глазами.

— Мама с папой решили, что перед помолвкой мне полезно несколько месяцев пожить в монастыре. Когда женщина выходит замуж, она теряет телесную чистоту. И ей особенно важно хранить в чистоте душу и обуздывать похоть, чтобы всем сердцем любить Богоматерь и нашего Господа Иисуса Христа.

Я говорила точь-в-точь как мама, разве что убедительности не хватило. И Мари Селест, как пить дать, мне не поверила, даже глаза закатила. Похоже, она не девица уже давно и, конечно же, не придает девственности такого большого значения, как мои домашние.

— Он спрашивал про вас, — брякнула она вдруг.

— Кто — он? — переспросила я, и сердце у меня учащенно забилось.

Я с силой вонзила иглу в ткань. Мари Селест неодобрительно посмотрела на перепутанные нитки. Она протянула руку, и я покорно отдала ей вышивание.

— Этот негодяй художник. — Она принялась распутывать узлы. — Интересовался, как вы выглядите и когда собираетесь быть у Бельвилей.

Значит, Никола пробрался на улицу Корделье ради меня. Уж точно не ради Мари Селест. Она сидела, склонив голову, и ловко распарывала кусок, где я напортачила. Как бы передать через нее весточку, чтобы она не заподозрила подвоха? Она, конечно, глупа, но палец ей в рот не клади.

Из моей комнаты раздался кашель, затем плач. Мари Селест встрепенулась:

— Подойдите к ней, барышня. — В голосе ее звучала мольба.

— Ты же мать!

— Дочурка об этом не знает. Я только гляжу на нее, но не заговариваю с ней и на руки не беру. А то совсем будет невмоготу.

Опять раздался кашель, и Мари Селест вздрогнула, как будто ей отдавили ногу. На миг я почувствовала к ней сострадание.

Я подошла к дверям и заглянула внутрь. Во сне малышка Клод ворочалась и крутила головой. Лоб ее наморщился, но вдруг лицо разгладилось и она блаженно улыбнулась. Поразительно, как я сразу не заметила ее сходства с Никола: слегка раскосые глаза, каштановые волосы, волевой подбородок. Когда улыбалась, она походила на него, а когда хмурилась — на мать.

— Все в порядке, — сказала я, вернувшись. — Во сне к ней являлись демоны, но теперь они сгинули.

Я стояла возле скамьи и ковыряла камешки носком башмака.

Мари Селест кивнула. Вышивала она на редкость проворно: мой сокол уже меньше походил на змея и больше на самого себя.

Малышка Клод, сама того не подозревая, навела меня на мысль.

— Никола тебе помогает?

Мари Селест хмыкнула:

— Швырнул как-то пару монет.

Если честно, мне было все равно, как Никола относится к дочери. Насколько я могла судить, Мари Селест сама довела себя до беды. Естественно, я этого не произнесла вслух.

— Он обязан дать тебе денег. — Я прохаживалась мимо скамейки взад и вперед. — Недавно он делал для отца эскизы ковров, в общем, сама знаешь, за которые должен получить кругленькую сумму.

Я оставила ее переваривать эту мысль, а сама пошла к розам. Поцарапанный шипом палец приятно пощипывало. Вернувшись к скамье, я продолжила:

— Выбьем из него деньги, и заберешь Клод к матери.

— Но как? — Мари Селест явно оживилась.

Я согнала муху с рукава.

— Я ему скажу, что до тех пор, пока он с тобой не сочтется, отец не заплатит ему за ковры.

— Вы действительно мне поможете, барышня?

— Я напишу ему записку, а ты ее передашь.

— Я? — Мари Селест смешалась. — Может, лучше вы сами? Или кто-нибудь из служанок? — Она огляделась по сторонам. — Кто тут за вами ходит? Беатрис? Помнится, ваша матушка прочила Беатрис вам в камеристки. Надо же, вот и опять она тут очутилась.

— Опять?

— Bien sûr, — пожала плечами Мари Селест. — Мы с ней монастырские.

Беатрис действительно вела себя довольно уверенно: знала, где что находится, и здоровалась с некоторыми монахинями.

— Попросите лучше ее, барышня.

Мари Селест не подозревала, что мы здесь пленницы, — обстоятельство, которое я совершенно упустила из виду, — вероятно считая, что нам вольно расхаживать где угодно. Тем лучше.

— Мне не положено выходить за ворота, — пояснила я. — И Беатрис тоже. Так надо для очищения души. Я не встречаюсь с мирянами, тем более — с мужчинами.

— Но как я покажусь ему на глаза? Он меня поколотит, а может, и что почище.

«И поделом тебе», — подумала я.

— Подсунь записку под дверь, когда его нет дома. — И поскольку в ее взгляде все еще читалось сомнение, добавила: — Или ты хочешь, чтобы я рассказала папе, как ты подучила дворецкого избить художника, которым он восторгается?

Мари Селест была загнана в угол. На глаза у нее опять навернулись слезы.

— Давайте записку, — пробормотала она.

— Жди меня здесь.

Пока она не передумала, я стремглав побежала к себе в комнату, отыскала среди своего скарба бумагу, присела на пол и быстренько написала Никола, где я нахожусь, умоляя о спасении. У меня не было воска, чтобы запечатать письмо, ну да ладно: Мари Селест все равно неграмотная, равно как и ее близкие.

Видимо, я вела себя недостаточно тихо. Послание было почти закончено, когда малышка Клод села на тюфяке и заревела в три ручья, потирая кулачками глаза. Голова вся в каштановых кудряшках. Она до того походила на Мари Селест, что мне стало смешно.

— Ну-ка, cherie, — шепнула я, беря девочку на руки, — пойдем поглядим на твою дуреху мать.

Месса уже закончилась, и Мари Селест стояла во дворе с Беатрис. Они составляли странную парочку — точно великанша с куклой. Трудно представить, что когда-то они были девочками. Завидев меня, подружки отпрыгнули друг от друга, а на малышку Клод Мари Селест даже смотреть не стала.

— Подержи минутку. — Я сунула ребенка изумленной Беатрис. — Пойду провожу Мари Селест.

Беатрис уставилась на меня своими собачьими глазами:

— Вас не выпустят за ворота.

Скорчив рожу, я подхватила Мари Селест под руку и, пока Беатрис не видела, сунула ей записку.

— Где он живет, знаешь? — шепнула я.

Мари Селест покачала головой.

— Ничего, эконом тебе скажет. Он посылал к нему по папиным поручениям, а если он вздумает запираться, я его накажу.

Мари Селест кивнула и выдернула руку. Она выглядела какой-то измочаленной. От мысли, что мы с ней делили одного мужчину, к горлу подступила тошнота. И что он в ней только нашел: нос красный, глаза маленькие, взгляд хмурый.

Возле ворот монахиня вручила Мари Селест корзинку с яйцами, хлебом и бобами — благотворительную помощь бедным. Оказавшись по ту сторону стены, Мари Селест даже не обернулась.

— Так вы с Мари Селест, оказывается, местные, — заявила я, подходя к Беатрис, которая с трудом удерживала Клод, извивающуюся всем своим маленьким телом.

Беатрис оторопела, затем кивнула:

— Моя мать, овдовев, постриглась в монахини.

Малышка Клод высвободила руку и дернула Беатрис за прядь, выбившуюся из-под платка. Беатрис взвизгнула, а мы с малышкой Клод фыркнули.

— Ты рада вернуться назад? — спросила я.

К моему большому удивлению, Беатрис погрустнела.

— День, когда я попала в услужение к вашей матери, был самым счастливым в жизни. Нет ничего ужаснее монастыря.

Я спустила малышку Клод на землю — пусть погуляет по саду.

— Тогда помоги мне бежать.

— Вам лучше смириться, барышня, — покачала головой Беатрис. — Зачем искушать судьбу? Вы выйдете замуж за благородного дворянина, будете кататься как сыр в масле… Разве этого мало? Замужество — огромное счастье для любой женщины.

Я взяла рукоделие, которое Мари Селест аккуратно сложила на скамейке, проткнув насквозь иглой, и вонзила иглу себе в палец — мне хотелось почувствовать боль.

— Ой, что я натворила. — И, желая отомстить Беатрис, я запела песенку, которая ее так взбесила. Быть может, она тоже пела ее девчонкой, когда росла здесь:

Любви урок

Пойдет мне впрок,

Но кто, но кто мне даст его?

Ведь я в тюрьме, я не на воле.

Ах, не привыкнуть к этой доле!

Из сердца рвется стон —

Да будет проклят он!

ЧАСТЬ 4 БРЮССЕЛЬ Майский праздник, 1491 год — третье воскресенье до Великого поста, 1492 год

ЖОРЖ ДЕ ЛЯ ШАПЕЛЬ

К тому времени как приехал Никола, мы ткали без продыха уже довольно долго. В мастерской стояла отрадная тишина. За последний час никто не проронил ни слова, даже шерсть, шпульку или иглу не попросил. Станок стучал еле-еле, как будто педаль обмотали тряпкой. Женщины тоже притихли, а то и вовсе отсутствовали. Кристина молча наматывала шерсть на шпульку, Алиенора возилась в саду, а Мадлен отправилась на рынок.

В тишине дело лучше спорится. Я тогда могу ткать часами, не замечая, как течет время, думая только о разноцветных нитях утка, пропускаемых по основе. Один неугомонный ткач или болтливая женщина — и в мастерской полный разлад. В нашем ремесле важна тихая сосредоточенность, если хочешь поспеть к сроку. Ох уж эти сроки… Даже последние спокойные дни мысли о них не отпускали меня, и я непрестанно гадал, за счет чего выиграть время, и подсчитывал в уме, сколько дней прошло, а сколько осталось.

Я сидел между Жоржем-младшим и Люком и заканчивал ожерелье на «Моем единственном желании». Одним глазком я следил за сыном, убирающим просвет у дамы на плече — там, где желтый цвет переходил в красный. У Жоржа-младшего золотые руки, и, если начистоту, ему моя опека совершенно ни к чему. Просто привычка у меня такая, никак не могу отделаться.

Себе в помощь мы наняли двух ткачей — отца и сына, Жозефа и Тома. Сейчас они трудились над мильфлёром на «Вкусе». Я уже работал с ними прежде и знал их возможности. Помимо всего прочего, мне нравился их ровный нрав. Тома, правда, запускал станок чаще, чем нужно, но молодые — они такие, любят пошуметь. Надо бы обучить Жоржа-младшего полегче жать на педаль и только по мере надобности. А давать указания посторонним — это уже не моя забота, так что ничего не остается, как скрежетать зубами, слушая производимый Тома грохот.

Быть lissier совсем несладко. Приходится не только отвечать за других, но и ткать самые сложные детали: лица, руки, гриву льва, морду и рог единорога, хитрые одежды. С утра до ночи скачешь от станка к станку, заполняя пустоты в середине ковров.

Я распорядился всем сесть к станкам и быть готовыми, когда зазвонили колокола ля Шапель — раньше, чем обычно, поскольку на дворе стоял май. Сегодня утром мы начали ровно в семь. В других мастерских ткачи только-только раскачиваются с колокольным звоном, но правила гильдии не запрещают прийти в мастерскую пораньше: изучить картоны, составить план на день, подготовить шпульки. Тогда удается приступить к работе прямо с утренними колоколами.

Жорж-младший и Люк меня особо не беспокоят. Они прекрасно понимают, что нам сейчас не до безделья. Другое дело — Жозеф и Тома. Пока, правда, они справляются неплохо, однако это не их мастерская, не их заказ, и, хотя умение отца и сына не вызывает сомнений — мильфлёр у них точно не хуже моего, — частенько я задаюсь вопросом: как они поступят, если подвернется работа полегче? Жозеф не жалуется, но я-то вижу, как Тома уже после колоколов сидит, тупо уставившись на станок, а когда наконец берется за нить, кажется, будто к его запястьям привешены камни. Возможно, он не до конца оправился после болезни, с которой пролежат почти всю зиму. Алиенора отпаивала их с Жоржем-младшим целебными отварами против лихорадки, но мальчики медленно шли на поправку. В итоге мы выбились из графика и пока так и не наверстали упущенные недели.

«Молись», — твердит Кристина. Но мне недосуг молиться, пусть уж лучше сама сходит в Шаблон и помолится за всех нас, а мы тем временем поработаем.

На кухне послышались голоса. Похоже, Мадлен опять кого-то притащила с собой. Вокруг нее вечно вертятся какие-то сомнительные типы. Уверен, добром это не кончится, хотя мое дело, конечно, сторона.

Тут в мастерскую вошла Алиенора. Она была сама не своя.

— Что еще там? — подала голос Кристина, нарушая уютную тишину.

Алиенора напряженно вслушивалась в голоса, доносившиеся из глубины дома.

— Он вернулся.

Жорж-младший поднял глаза:

— Кто?

Кто именно, было ясно и без его вопроса. Покою настал конец, это уже как пить дать. Этот тип не способен ни секунды посидеть смирно.

В проеме показалась Мадлен, по лицу ее бродила глупая улыбка.

— К вам гость из Парижа.

За ее спиной возвышался Никола Невинный в платье, заляпанном дорожной грязью. Он скалил зубы.

— Такое впечатление, будто вы так и сидите безвылазно с прошлого лета. Повсюду жизнь бьет ключом, а Брюссель точно в спячке.

Я встал.

— Милости просим. Кристина, принеси гостю маленькую кружку пива.

От него, конечно, много суеты, и тем не менее пусть не думают, что я неприветлив с гостями, особенно с явившимися издалека.

Жорж-младший стал было выбираться из-за станка, а за ним и Люк, но я неодобрительно покачал головой. Нечего отвлекаться на пустяки.

Кристина кивнула Никола на ходу.

— Захотелось взглянуть еще раз? — Она неопределенно мотнула головой, указывая не то на станки, не то на Алиенору, мявшуюся в дверях.

— Угадали, госпожа. Я надеялся увидеть, как Алиенора танцует вокруг майского шеста, но, к сожалению, припоздал.

Кристина исчезла в доме, не став разъяснять, что мы работали все праздники, хотя Люка с Тома я один раз отпустил пораньше, чтобы они сходили на ярмарку.

Вступая в мастерскую, Никола скривился, словно наступил на гвоздь.

— Что с тобой?

Никола пожал плечами, прижимая локоть к боку.

— Притомился слегка. — Он повернулся к Алиеноре. — А ты как?

Когда он улыбнулся, я заметил, что во рту у него не хватает двух задних зубов. Под глазом желтел синяк. Может, с лошади свалился либо в переделку попал. Столкнулся, например, с грабителями, которые промышляют на больших дорогах.

— Замечательно, — отозвалась Алиенора, — а мой сад еще лучше. Хочешь взглянуть на цветы?

— Немного погодя, красавица. Сначала ковры.

— Рановато приехал, — кривовато улыбнулась Алиенора.

Я догадался, что она имеет в виду, только когда взгляд Никола остановился на станке, где мы делали «Вкус».

— Эх, — протянул он. Голос его был совершенно убитым.

Рука с сидящим на ней попугаем, складка верхнего платья, лапка обезьянки, кончик сорочьего крыла, ну и, естественно, мильфлёр — вот и все, что уместилось на полоске между валиками. Ткачу тут есть чем полюбоваться, но человек наподобие Никола, скорее всего, будет разочарован. Никола перевел глаза на «Мое единственное желание». Может, надеялся хоть тут увидеть лицо. Но различил только еще одну руку, на этот раз тянущуюся к ларцу с драгоценностями, еще один кусочек верхнего платья, обезьянку и полог в золотых искорках, закрывающий вход в палатку.

— Тебе еще повезло, — сказала Алиенора, — хуже, если бы кусок с лицом намотали на валик.

— Но ведь можно и размотать полотнище — ради меня.

— Папа не разматывает ковры, — отрубила Алиенора. — От этого основа провисает.

Это был ответ дочери lissier.

— Что ж, — опять улыбнулся Никола, — тогда, пожалуй, придется у вас задержаться.

— И ради этого ты прискакал в Брюссель? — возмутился я. — Чтобы взглянуть на женское личико?

— У меня поручение от Леона-старика.

Я помрачнел. Что еще Леону приспичило? Будто он не знает, что у меня дел по горло. И с какой стати он прислал вместо себя этого художника? Я чувствовал на себе вопросительные взгляды ткачей. Собственно, им работать надо, а не отвлекаться на досужую болтовню.

— Пойдем в сад, — сказал я. — Поглядишь на цветы Алиеноры. Там и поговорим.

Я вышел первым, Никола последовал за мной. Алиенора посторонилась, освобождая проход.

— Ступай к матери, — буркнул я хмуро, заметив, что она пристраивается за нами.

Дочь заметно приуныла, но безропотно подчинилась.

Май в саду — самая благодатная пора. Все вокруг цветет — купена, барвинок, фиалки, водосбор, маргаритки, гвоздики, незабудки. И, что особенно меня радует, ландыши, которые и цветут-то всего ничего. Их необычный возбуждающий аромат пропитывал воздух.

Я отдыхал на скамейке, пока Никола бродил окрест, нюхал цветы и восхищался их красотой.

— Господи, до чего ж хорошо, — сказал он, подходя ко мне. — Прямо целительный бальзам, особенно после долгой дороги.

— И все же, с чем пожаловал?

— Непредвиденные обстоятельства, — ухмыльнулся Никола.

У меня даже руки затряслись — скорее бы их занять работой.

— Давай выкладывай.

Никола наклонился и сорвал маргаритку. Алиенора терпеть не может, когда рвут ее цветы: зачем напрасно губить растения, которым и так тяжело тянуться к солнцу и набираться соков? Пальцами он разминал желтую сердцевину.

— В общем, — выговорил он наконец, — Жан Ле Вист беспокоится насчет срока.

Чертов торгаш, который крутился у нас весь пост и все чего-то вынюхивал! Я ни минуты не сомневался, что его подослал Леон-старик, хоть он и выдавал себя за заказчика. И где же его заказ?

Позади раздался хруст — это Алиенора кухонными ножницами срезала траву. Она старалась держаться незаметно, но слепые не умеют как следует прятаться.

— Ты что тут делаешь? — произнес я грозно. — Я же сказал — помочь матери.

— Я и помогаю, — промямлила Алиенора. — Собираю кервель для супа.

Наверняка мать послала ее послушать, о чем мы секретничаем. А то я не знаю свою жену, она не выносит скрытности. Но я не стал отсылать Алиенору — все равно тайное станет явным.

— Только никому ни слова — ни ткачам, ни соседям.

Она согласно кивнула и принялась собирать в фартук срезанную траву.

— Для беспокойства нет причин, — заверил я Никола. — Зимой у нас действительно вышла заминка, сын прихворнул, но это дело поправимое. Ковры будут готовы к следующей Пасхе, так что все наши договоренности с монсеньором остаются в силе.

Никола прочистил горло и присел возле гвоздик, чтобы потрогать недавно раскрывшиеся бутоны. Не к добру он тянет волынку. На его лице появилось облегчение, когда в сад вышла Кристина с кружками, до краев наполненными пивом.

— Благодарю, госпожа, — воскликнул он, поднимаясь с корточек и подаваясь ей навстречу.

Обычно Кристина посылает к гостям Мадлен или Алиенору, но на сей раз явилась самолично, рассчитывая услышать новости непосредственно от Никола, а не через третьих лиц. Мне сделалось ее жаль.

— Присядь, — сказал я, освобождая край скамейки.

Пусть тоже послушает. Только, боюсь, известия не самые приятные. Мы с Кристиной вопрошающе смотрели на Никола и ждали. У нас за спиной мерно клацали ножницы Алиеноры.

Никола отхлебнул пива, еще немного повосхищался цветами и все-таки выдавил из себя:

— Ковры должны быть закончены к Сретению. Таково требование Жана Ле Виста.

Алиенора перестала клацать ножницами.

— Но это невозможно! — возмутилась Кристина. — Мы и так ткем от зари дотемна — всякую минуту, отпущенную Богом.

— А если нанять еще людей? — предложил Никола. — Поставить к каждому станку по три ткача?

— Не пойдет, — отрезал я. — У нас на это нет средств. Не хватало еще работать себе в убыток ради одного удовольствия угодить монсеньору Ле Висту.

— Но если закончить пораньше, то можно выиграть время: возьмете следующий заказ и заработаете денег.

— У меня нет сбережений, — покачал я головой, — а ткачи и пальцем о палец не ударят без задатка.

— Одним словом, ковры нужны к Сретению. Жан Ле Вист пришлет за ними солдат. Если вы не уложитесь в срок, ковры конфискуют и вы вообще не получите ни гроша.

— Каких еще солдат? — хмыкнул я.

Никола немного помялся, затем произнес без тени смущения:

— Королевских.

— Но в договоре черным по белому написано: «Пасха», — вмешалась Кристина. — Он не имеет права нарушать условия.

Я только руками развел. Эти вельможи что хотят, то и воротят. Вдобавок эти проклятые зеленые чулки. Из-за них Леон держит меня за глотку. Штраф просто разорит мастерскую.

— Но почему Леон не явился сам? Все-таки предпочтительнее было бы обсудить этот вопрос с ним, а не с тобой.

— Он сильно занят, — пожал плечами Никола.

Алиенора опять зашуршала травой. Моя дочь разбирается в людях не хуже меня. Разница только в том, что она улавливает ложь слухом, а я — зрением. Скорее всего, она различила в голосе Никола фальшивые нотки, тогда как я догадался, что он врет, по глазам, которые он отводил в сторону, избегая моего взгляда. Он явно что-то недоговаривает. Однако расспрашивать его дальше было бессмысленно, чутье мне подсказывало, что сейчас он все равно не скажет правду. Может, когда-нибудь позднее, в более располагающей обстановке мы вернемся к этому разговору.

— Ладно, после поговорим, — сказал я. — В «Старом псе». — И повернулся к Кристине: — Обед готов?

— Через минуту, — вскочила она.

Я оставил Никола в саду допивать пиво, а сам вернулся в мастерскую. Но за станок не сел, а задержался в дверях, чтобы понаблюдать за ткачами. Они сидели очень тихо, склонив головы над работой, как будто четыре птицы на ветке. Иногда кто-то из них нажимал на педаль, а все остальное время в мастерской царила тишина, которую нарушал только глухой стук одной деревяшки, ударяющейся о другую.

Чуть позднее ко мне присоединилась Кристина.

— Ты знаешь, какой у нас есть выход, — шепнула она одними губами.

— Это исключено. Мы не только нарушим правила гильдии, но и испортим себе зрение. Свечи закапают ковры, воск толком не отчистишь, и любой член гильдии при желании устроит скандал.

— Я не то имела в виду.

— Ты предлагаешь работать по воскресеньям? Странно от тебя слышать подобное. Хотя, может, тебе и удастся уговорить священника — он тебя уважает.

— И не это. Воскресный отдых — это святое.

— Что же тогда?

Глаза Кристины вспыхнули.

— Позволь мне ткать мильфлёр. Вместо Жоржа-младшего.

Я молчал.

— Ты ведь сам говорил: нанять еще одного ткача нам не по карману, — продолжала она. — Но у тебя есть я. Используй мое умение, а сын пусть покажет, на что он способен. — Она глядела на меня очень сурово. — Ты отлично его обучал. Теперь самое время показать себя в деле.

Я знал, что творится у нее на сердце. Ей хотелось ткать.

— Я голоден, — сказал я. — Еда наконец готова?


Сразу после колоколов, оповестивших о конце работы, я пригласил Никола в «Старого пса». Мне не по нраву трактирный гомон, но где еще поговоришь по душам, кроме как за кружкой пива. Я прихватил с собой Жоржа-младшего и послал Люка за Филиппом. Уж не помню, когда в последний раз мы устраивали праздник.

— Эх! — вздохнул Никола, озираясь по сторонам и причмокивая влажными от пива губами. — Брюссельское пиво, брюссельские собутыльники. Слезы, да и только. Таверны — точно могилы, где подают воду и именуют ее пивом. И ради этого я трясся на лошади десять суток?

— Погоди, публика разойдется, и начнется веселье.

Жорж-младший выспрашивал у Никола подробности путешествия из Парижа: смирная ли попалась лошадь, много ли было спутников, сколько раз останавливались? Он обожает рассказы о странствиях, но, помнится, когда я брал его с собой в Антверпен и Брюгге, он плохо спал, мало ел и шарахался от прохожих. И чуть не прыгал от счастья, вернувшись домой. С его слов, он мечтает увидеть Париж, но голову даю на отсечение, что он в жизни туда не поедет.

— На тебя напали грабители по дороге? — осведомился Жорж-младший.

— Какие еще грабители? Там одна грязища кругом — грязища да хромая кобыла.

— А синяк откуда? — Жорж-младший показал на желтоватый кровоподтек под глазом.

Никола передернул плечами:

— Драка была в таверне, и я попал какому-то забулдыге под горячую руку. — Он повернулся ко мне: — А как Алиенора? Готовите приданое?

Я нахмурился. К чему этот вопрос? О нашем договоре с Жаком Буйволом не ведала ни одна душа, за исключением Кристины и Жоржа-младшего. Кристина настояла, чтобы я посвятил сына: надо же ему представлять, что его ждет, когда он станет хозяиноммастерской. Но он держал рот на замке — сын умеет хранить секреты.

Но тут явились Филипп с Люком, избавив меня от необходимости давать немедленный ответ.

— Честно говоря, не ожидал, — сказал Филипп, подсаживаясь к столу. — Прошлым летом ты так торопился в Париж. Помнится, даже клялся, что больше оттуда ни ногой.

— У меня дело к Жоржу, — улыбнулся Никола. — И потом, мне хотелось взглянуть, как ковры продвигаются. Разумеется, приятно вновь свидеться с Кристиной и Алиенорой. — Он опять повернулся ко мне: — Так как поживает Алиенора?

— Алиенора трудится как пчелка, — процедил я. — Шьет вечерами, чтобы днем не путаться у нас под ногами.

— Alors, вам здорово повезло, не то что другим мастерским, — сказал Никола. — Зрячие не могут шить в темноте. А слепая будет сидеть с иглой хоть ночь напролет, а не только от колокола до колокола. Вы должны быть благодарны судьбе, что у вас такая замечательная помощница.

Я никогда не рассматривал Алиенору под таким углом зрения.

— Значит, ей не до шитья приданого, — добавил Никола.

От неожиданности глаза у Филиппа вылезли на лоб. Впрочем, что тут удивительного.

— Мою дочь не волнует приданое, ее волнуют ковры, равно как и всех нас, — пробормотал я. — Тем более сейчас, когда у нас отбирают два месяца.

Наверное, я сболтнул лишнее, но Никола меня так допек, что я не сдержался.

— Почему отбирают? Так мы точно не поспеем, — вмешался Жорж-младший.

— Спроси у Никола.

Мы все — я, сын, Люк и Филипп — устремили глаза на Никола, и под нашими взглядами он съежился и потупил взор.

— Почем мне знать, — пробормотал он наконец, не отрывая глаз от пива. — По словам Леона, так распорядился Ле Вист.

Ну как с таким торговаться?

— Но Леон же должен понимать. — Мой голос дрожал от презрения. — В конце концов, почему он сам не приехал? Только не морочь мне голову и не говори, что ему некогда. Для Жана Ле Виста он выкроил бы время.

Никола нахохлился — его задел мой тон. Он опрокинул в рот остаток пива, затем взял кувшин, наполнил себе кружку до краев и осушил ее одним глотком. Я с такой силой сжал кулаки, что ногти вонзились в ладонь, но говорить ничего не стал, хоть он и оставил меня без пива.

Никола рыгнул.

— Леон послал меня по просьбе жены Жана Ле Виста. Ей было нужно, чтобы я уехал.

— Что ты ей сделал? — спросил Филипп.

Он всегда говорит тихо, но его вопрос прозвучал достаточно явственно.

— Я пытался ухаживать за ее дочерью.

— Безумец, — пробормотал я.

— Если бы ты ее видел, ты бы так не говорил.

— Да видел он ее, видел, — подсказал Филипп. — И мы тоже видели — это дама на «Вкусе».

— Значит, мы расплачиваемся за твое безумство, — продолжил я. — С Леоном я бы столковался. И он заставил бы Жана Ле Виста прислушаться к голосу разума. Но ты всего лишь передаточное звено. Ты не уполномочен принимать решения.

— Весьма сожалею, Жорж, — сказал Никола, — но боюсь, что ты переоцениваешь влиятельность Леона-старика. Жан Ле Вист — человек тяжелый, и, если что заберет себе в голову, его уже не переубедить. Один раз, правда, я его уломал. Он ведь поначалу хотел на коврах изобразить сражение. Но второй раз такой фокус не удастся — ни мне, ни Леону.

— Значит, единороги — твоя идея? Хотя по тому, как ты носишься с этими дамами, я мог бы и догадаться.

— Это все происки его жены, будь она неладна. Черт побери этих женщин!

Он поднял кружку и подмигнул потаскухе в желтом, которая сидела напротив в дальнем конце зала. Она улыбнулась в ответ. Брюссельские потаскухи любят приезжих — думают, парижане щедрые и хорошо воспитанные. Может, оно и так. Они кружили вокруг Никола, точно чайки вокруг рыбьей требухи. Я всего раз был с потаскухой, еще до женитьбы, правда, толком ничего не помню — пива слишком набрался. Потаскухи время от времени сидят у меня на коленях, когда нет свободных мест. Но они знают, что я не их клиент.

— Tiens,[29] Жорж, — сказал Никола, — я страшно перед тобой виноват. Но я готов помогать в мастерской, если хочешь.

— Ты… — хмыкнул я и запнулся. Кристина точно нашептывала мне в ухо: «Соглашайся». Я кивнул. — Намедни прибыла очередная порция шерсти. Можешь заняться ее сортировкой.

— Ты даже не спросил про первые два ковра, — опять заговорил Филипп, — «Обоняние» и «Слух». В конце концов, твоя зазноба на «Вкусе» не единственная женщина на свете.

«Обоняние» и «Слух» были свернуты в огромные трубки — внутри лежал розмарин, отпугивающий моль, — и заперты в длинный деревянный ящик, стоящий в самом углу. Мне плохо спится, пока готовые ковры лежат в мастерской. Хотя тут же спят Жорж-младший и Люк, мне отовсюду мерещится опасность: слышу шаги на улице и сразу думаю — воры, вижу огонь в очаге, сразу думаю — пожар.

— Надеюсь, вы ничего не меняли? — спросил Никола.

— Не волнуйся, они в точности как твои эскизы. И замечательно смотрятся на стене. Словно заключают в себе отдельный маленький мир.

— Знатные женщины так проводят дни? — поинтересовался Жорж-младший. — Играют на музыкальных инструментах, кормят птиц, гуляют по лесу, обвесившись драгоценностями?

— По-всякому, наверное, бывает, — хмыкнул Никола, потянулся к кувшину и встряхнул его. Тот был пуст.

— Люк, притащи-ка еще пива, — сказал я.

Я больше не сердился на Никола. Пожалуй, он прав. Жан Ле Вист — самодур, и тут ничего не попишешь.

Люк схватил кувшин и направился в угол, где возле бочки примостился разливальщик. Пока кувшин наполнялся пивом, потаскуха в желтом завела с ним разговор, показывая рукой на Никола. Глаза у Люка забегали — он не привык, чтобы женщины проявляли к нему внимание.

— Ты видел единорога? — тем временем допытывался Жорж-младший.

— Нет, — ответил Никола. — Но один мой приятель видел — в лесу, в двух днях езды от Парижа.

— Неужели? — Мне всегда казалось, что единороги водятся на Востоке, там же, где и слоны. Хотя в животных я мало что смыслю, так что лучше попридержать язык.

— Приятель говорит, единорог мелькнул, точно яркий лучик света, и скрылся между деревьями, так что он толком ничего не разглядел, кроме рога. А еще он уверял, что зверь ему улыбнулся. Поэтому я его изобразил таким довольным.

— А как насчет женщин?

Никола пожал плечами.

Кувшин наполнился, но разливальщик отдал его не Люку, а потаскухе, и та, прижав посудину к груди, плавной походкой двинулась к нашему столику, за ней плелся Люк.

— Ваше пиво, господа. — Она встала напротив Никола и наклонилась так, что ее груди едва не вывалились наружу. — Не найдется ли свободного местечка?

— Садись. — Никола подвинулся и усадил ее рядом с собой на скамью. — Что за гулянка без парочки потаскух?

У меня бы язык отсох такое сказать женщине, даже проститутке, но особа в желтом только загоготала.

— Сейчас позову подруг, — обрадовалась она.

В следующую минуту к нам подсели две ее товарки, и наш тихий уголок превратился в вертеп.

Скоро я засобирался домой. Потаскухи — развлечение для молодых. Последнее, что я видел, — как шлюха в желтом забралась к Никола на коленки, одетая в зеленое обнимала Жоржа-младшего, пунцового как рак, а третья, в красном, подтрунивала над Филиппом и Люком.

По пути домой я несколько раз сходил по нужде. Кристина меня поджидала в спальне. Она ничего не спросила, но я и без того знал, что у нее на уме.

— Alors, ты будешь ткать. Иначе не получится. Только об этом никто не должен знать.

Кристина кивнула. Затем ее лицо осветила улыбка. Она поцеловала меня и подтолкнула к кровати. А с потаскухами пусть развлекается молодежь.

АЛИЕНОРА ДЕ ЛЯ ШАПЕЛЬ

Вот уж не думала, что мы с Никола Невинным опять останемся наедине. Родители ушли в мастерскую, огорченные вестями, которые Никола привез из Парижа. Мама так сильно расстроилась, что даже позабыла дать мне задание. Поэтому я опять опустилась возле клумбы, очень осторожно, чтобы не раздавить ландыш. Его стебелек подрагивал прямо у моих ног, и когда задевал за коленки, воздух наполнял терпкий аромат.

Прошлым летом, после его отъезда, я, признаться, подумала, что мы расстаемся навсегда. Сначала все шло замечательно, но внезапно его словно муха укусила, и он перестал со мной любезничать и сделался резок с мамой и папой. И рисовал так, будто его гонят. А однажды вообще не явился в мастерскую, и Филипп сказал, что Никола уехал, поручив ему закончить последний картон. Может, мы его чем-то обидели, с нашей брюссельской дремучестью это немудрено. Может, мало хвалили его работы. Бывало, папины друзья встанут у него за спиной, когда он рисует, и давай критиковать: то единорог смахивает на лошадь или козла, то лев — на собаку, то виверра — на лису, то апельсиновое дерево — на орех. Никола эти придирки раздражали.

Теперь он возвышался надо мной. Я поднялась с корточек, но в сторону не отошла, а стояла близко-близко, чувствуя тепло его туники и запах кожаных вожжей, въевшийся в его руки, и запах волос и шеи, вспотевших на солнце.

— Ты выглядишь усталой, красавица.

— Я мало сплю, шью по полночи. А теперь, благодаря твоим новостям, боюсь, спать вообще не придется.

— Прости. Мне и самому досадно.

Я отступила на шаг назад:

— Почему ты тогда уехал, не попрощавшись?

— Ты прямо как твой отец, — хмыкнул Никола, — берешь быка за рога.

Я промолчала.

— В Париже меня ждал срочный заказ.

— По голосу слышно, что ты лжешь.

Башмаком Никола ковырял землю на дорожке.

— Не все ли тебе равно, красавица? Кто я тебе и твоим домашним? Докучливый парижский мазила.

— Может, оно и так, — улыбнулась я, — и все-таки приличия ради можно было бы сказать «до свидания».

Никогда не признаюсь, что после его отъезда я три дня не открывала рта. Никто ничего не заметил, ведь я тихоня. Только мама, ни слова не говоря, поцеловала меня в лоб, когда я опять заговорила. Обычно она скупится на нежности.

— Я узнал кое-что неприятное, — вздохнул Никола. — Возможно, когда-нибудь расскажу. Не сейчас.

Тут мама позвала нас есть. После еды Никола пошел гулять по округе и вернулся лишь с вечерними колоколами. Потом папа с ребятами повели его в таверну, а мы с мамой сели зашивать зазоры, мама — на «Вкусе», а я — на «Моем единственном желании». Мы работали молча. Мама нервничала из-за ковров и даже не поинтересовалась, что я думаю по поводу возвращения Никола.

Поздно вечером вернулся папа, они с мамой отправились спать, а я осталась в мастерской. Уже среди ночи воротились Жорж-младший с Люком. Люка совсем развезло, и он то и дело бегал на улицу.

— А где Никола? Он разве не с вами? — вырвалось у меня невольно.

Жорж растянулся на топчане, прямо у моих ног. От него несло пивом, гарью от очага и — я наморщила нос — дешевой цветочной водой, какую потаскухи покупают на рынке.

Брат громко загоготал. Он чересчур много выпил и не отдавал себе отчета, что ночь на дворе. Я шлепнула его, чтобы он угомонился, а то весь дом перебудит.

— Скорее всего, он не придет ночевать. Ему приглянулся другой топчан — желтого цвета. — Жорж-младший опять рассмеялся.

Я поднялась, переступила через тело брата и отправилась к себе. Пожалуй, разумнее всего сейчас лечь спать, а не сидеть в этой вонище. Бог с ней, с работой. Лучше завтра встану пораньше и доделаю, покуда все спят.

Никола вернулся лишь на следующий день, когда мы давно были на ногах, только Люк, который еще не оправился после вчерашнего, спал в доме. Ткачи сидели у станков, а мы с мамой разбирали шерсть, которую недавно прислали. Часть ее пойдет на «Вкус» и «Мое единственное желание», остальное — на два следующих ковра.

С помощью деревянной машины, доходившей ей до пояса, мама сматывала шерсть в мотки и развешивала ее на валиках по цветам. А я готовила шпульки, сматывая нити сразу с нескольких валиков на деревянные палочки, которыми пользовались ткачи.

— Где он? — то и дело спрашивала мама.

— Придет, никуда не денется. — Отец казался невозмутимым.

— Но он срочно нужен.

И чего она взъелась, не понимаю. Никола нам ничем не обязан, как и мы ему. Нравится ему все утро валяться в постели со шлюхой — и ради бога. Нас это не касается.

Когда он наконец пришел, от него разило почти как от Жака Буйвола. Но, в отличие от остальных, он выглядел оживленным — наверное, не мучился головной болью. Он похлопал папу и Жоржа-младшего по спине и провозгласил, поворачиваясь к нам с мамой:

— Знаете новость? Вчера Филипп стал настоящим мужчиной — отделал шлюху, вернее, она его. Теперь будет подходить к коврам со знанием дела.

Последние два слова походили на стрелу, которая, пролетев через всю комнату, вонзилась мне прямо в грудь. Я еще ниже склонила голову над шпулькой и изо всех сил стала наматывать нить.

Мама положила ладонь мне на руку, сдерживая мои пальцы. По ее прикосновению чувствовалось, что она вне себя от гнева.

— Грех произносить такое в присутствии Алиеноры, — взорвалась она. — В Париже болтай про своих шлюх!

— Кристина! — одернул ее папа.

— Я не допущу мерзости в своем доме. Если сейчас мы зависим от его милости, это еще не означает, что он волен молоть любой вздор.

— Остановись, — сказал папа строго.

Мама умолкла. Когда папа говорит таким тоном, она не прекословит. Затем папа перестал наматывать шерсть и откашлялся — он всегда предваряет кашлем важное заявление.

— Alors, — начал папа. — Никола, вчера вечером ты вызвался нам помочь. Судя по всему, пиво вымыло обещание у тебя из памяти, потому хочу напомнить тебе твои слова. Ты можешь сматывать шерсть в мотки по цветам. Алиенора покажет тебе, что делать. Будешь ее глазами.

От удивления я снова опустилась на скамью. Мне совсем не улыбалось сидеть рядом с ним: от него воняло женщинами.

Но тут папа еще больше нас изумил.

— Кристина, ты пересядешь пока на место Люка, а когда он оклемается, подменишь сына. Жорж-младший, тебе поручаются человеческие фигуры на «Моем единственном желании».

— Фигуры? — переспросил брат. — Какие именно части?

— Все. Начиная с лиц. Уверен, ты справишься.

Жорж-младший с грохотом запустил станок.

— Спасибо, папа.

— С Богом, Кристина.

Скамья скрипнула под мамой и Жоржем-младшим, усевшимися рядышком, и в мастерской опять воцарилась тишина.

— Объясняю: эта мера вынужденная, иначе мы не поспеваем. И настоятельно прошу всех помалкивать. Если в гильдии прознают про Кристину, нас оштрафуют или, что еще хуже, запретят пользоваться станками. Кристине лучше расположиться в дальнем конце комнаты, у дверей, выходящих в сад. Если даже кто-нибудь заглянет в окно, там ее будет не видно. Жозеф и Тома, держите язык за зубами и получите дополнительную плату.

Жозеф и Тома ничего не сказали. Да и что им было говорить? Они тоже зависели от мамы. Папа же ясно объяснил — у нас нет выбора.

Никола приблизился ко мне:

— Ну, красавица, что мне делать? Давай показывай. Вот мои руки.

Его ладонь прикрыла мою. От него пахло старой кроватью.

— Не прикасайся ко мне.

— Неужто ревнуешь к потаскухе? — рассмеялся Никола. — Вот уж не думал, что я тебе нравлюсь.

— Мама!

Но мама даже ухом не повела — она о чем-то болтала с Жоржем-младшим и хихикала. Весь ее гнев на Никола улетучился, и она была на седьмом небе от счастья. Придется обходиться собственными силами.

Я отвернулась от Никола и положила ладонь на машину, перебирая пальцами туго натянутые нити.

— Мы сначала перематываем шерсть в мотки, — объясняла я сухо, — а потом делаем шпульки. Tiens, сейчас мы размотаем мамин моток и начнем все с самого начала. Надень шерсть на пальцы и расставь руки, а я буду тянуть нить. И смотри не урони, а то шерсть испачкается.

Я взялась за ручку машины и принялась ее крутить, все быстрее и быстрее, покуда он не взмолился:

— Полегче! Я ведь никогда прежде не имел дело с шерстью. Дай мне поблажку.

— Мы не можем из-за тебя всех задерживать. Скажи за это спасибо себе и Жану Ле Висту. Так что давай поворачивайся.

— Хорошо, красавица. Как скажешь.


Сначала я старалась выдерживать дистанцию и не допускала, чтобы наши руки соприкасались, что не так уж просто, когда имеешь дело с шерстью. Я не заводила с ним бесед, на вопросы отвечала односложно, подмечала каждый промах и ни разу не похвалила.

Но он не сердился и не тушевался, а, наоборот, веселел день ото дня. Называл меня Повелительницей Шерсти, и чем короче были мои ответы, тем чаще сыпались вопросы. Когда его мотки сделались ровными и аккуратными, он иногда намеренно запутывал шерсть с расчетом, что я помогу ему распутать узлы и коснусь его пальцев. Он был превосходным учеником. Через считаные дни мотки и шпульки у него стали получаться не хуже, чем у нас с мамой. И я время от времени отваживалась оставить его одного, чтобы поухаживать за растениями: в мае нельзя запускать сад.

У Никола редкостное чутье на цвета — он различает даже больше тонов, чем мама. Например, он заметил, что партия красной шерсти содержит нити двух разных оттенков, которые плохо сочетаются друг с другом. Папа отослал шерсть обратно и вытребовал у красильщика денег, дав взамен слово не жаловаться в гильдию. Вечером он опять повел Никола в таверну отметить это событие. Никола вернулся на следующие сутки к полудню. На этот раз никто не ругался. Я молча сунула ему в руки шпульку, на которую наматывала шерсть, и убежала в сад, подальше от запаха потаскух.

Мама в последнее время меньше тревожится из-за меня и Никола, поскольку он помогает в мастерской, тем самым давая ей возможность ткать. Никогда не думала, что работа может сделать ее такой счастливой. Она теперь мало обращает внимания на Мадлен, а на меня — только когда мы с Никола просим помочь. До самого вечера мама просиживает у станка, трудясь так же усердно, как и другие, и вечерами, зашивая зазоры на кусках, которые она соткала, я чувствую под пальцами гладкий ворс. После работы они с папой обсуждают, что уже сделано и что еще остается сделать. Папа немногословен и только однажды сказал «нет» по поводу ее желания обучиться штриховке.

Почти все вечера Никола проводит в «Старом псе», когда возвращается ночевать, когда нет. Иногда к нему присоединяется Жорж-младший, но только не Люк — после того вечера он зарекся пить пиво. Чаще всего Никола отправляется в таверну в одиночку. Глубокой ночью раздаются его шаги на улице, слышно, как он распевает песни или болтает с новыми приятелями по таверне. Как это ни странно, но Никола без особого труда вписался в местную жизнь. Прошлым летом он держался высокомерно и недружелюбно, вел себя как заносчивый парижанин. А теперь мужчины — и женщины тоже — заходят его проведать и справляются о нем на базаре.

Частенько бывало, что к его приходу я еще не ложилась. С тех пор как мама перестала мне помогать, у меня прибавилось работы. Мама очень уставала за день и берегла глаза, поскольку ковры требовали сосредоточенности. Никола, экономя на гостинице, последнее время ночевал в мастерской и, вернувшись из таверны, растягивался на топчане возле станка, где ткался «Вкус». Когда я зашивала зазоры, получалось, что он лежит почти у моих ног. Так, вдвоем в темноте, мы коротали с ним ночные часы. Разговаривали мало, чтобы не разбудить Жоржа-младшего и Люка. Но иногда я чувствовала, как он буравит меня глазами. Мне кажется, что зрение — это как нити, натянутые между двумя валиками, и его нити были напряжены до предела.

Однажды Никола вернулся далеко за полночь. Все, кроме меня, видели уже десятый сон. Я зашивала зазоры на лице дамы, делая аккуратные стежки вокруг глаза. Лицо было наполовину готово. Скоро желание Никола исполнится и он увидит свою любимую.

Когда он улегся на свой топчан, нить между нами натянулась. Он явно хотел что-то сказать, но слова как будто застряли у него в горле. Повисла тяжелая тишина. Наконец я не выдержала.

— Что случилось? — шепнула я, нарушая гробовое молчание и чувствуя себя так, будто расчесываю укус блохи.

— Я давно собирался тебе кое-что сказать, красавица. Еще прошлым летом.

— Из-за чего ты уехал?

— Да.

Я задержала дыхание.

— Сегодня в таверне был Жак Буйвол.

Я стиснула зубы.

— И что?

— Он хам.

— Это не новость.

— Какая мерзость…

— Что?

Никола умолк. Я нащупала просвет в ворсе и воткнула туда иглу.

— Прошлым летом я случайно подслушал разговор твоих родителей. О Жаке Буйволе. Твой отец заключил с ним сделку. Насчет тебя.

Он боролся с собой, но я не пришла ему на выручку.

— Словом, тебя отдают за него замуж. Речь шла о Рождестве, а в связи с нынешними обстоятельствами, наверное, вас обвенчают еще раньше. Как только ковры будут готовы. Перед Великим постом или около того.

— Я знаю.

— Знаешь?

— От Мадлен. Ей брат проговорился. Они… — Я махнула рукой, решив не уточнять, чем именно занимаются Жорж-младший с Мадлен, сам догадается. — Она поклялась молчать, но, думаю, об этом давно болтают на всех перекрестках. Но тебе-то что? Я тебе никто, обыкновенная слепая, не способная даже восхититься твоим смазливым лицом.

— Меня возмущает, что такая красивая девушка выходит замуж за хама, и больше ничего.

По его голосу чувствовалось, что он недоговаривает. Я ждала.

— Странная штука, — продолжил он. — Эти ковры точно заставили меня по-другому взглянуть на женщин.

— Но дамы на коврах ненастоящие.

— Они похожи на реальных персон — во всяком случае, некоторые, — хихикнул Никола. — В конце концов, я портретист.

— Ты хорошо заработал на заказе?

— Лучше, чем твой отец.

— Бедный папа скоро зубы положит на полку из-за твоего Жана Ле Виста.

— Мне очень жаль.

Мы немного помолчали. Слышно было, как равномерно он дышит.

— Что ты собираешься делать?

Люк повернулся и что-то пробормотал во сне.

Я кротко улыбнулась.

— А что я могу? Я слепая и должна радоваться любому предложению.

— Даже от мужчины, воняющего овечьей мочой?

Я пожала плечами, хотя на душе у меня кошки скребли.

— Знаешь, Алиенора, у тебя есть выход.

Голос его изменился. Я вся похолодела. Я знала, что у него на уме. Мне эта мысль тоже приходила в голову. Но боюсь, такой поворот еще хуже замужества с Жаком Буйволом.

Но Никола, казалось, не сомневался:

— Иди сюда, красавица, я расскажу тебе про единорога.

Давая рукам роздых, я пробежала пальцами по рубчикам — ершистые дорожки из шерсти и шелка приятно щекотали подушечки. Мама и священник говорили, что незамужним женщинам грешно предаваться подобным помыслам, но, по-моему, эти запреты мало на кого действуют. Даже на маму. Хоть она и утверждает, что ее выдали за папу по расчету, старший брат родился всего через месяц после того, как родители стали делить супружеское ложе. Мадлен и Жорж-младший не боятся грешить, и Никола тоже, и парочки, прячущиеся в темных проулках, и женщины, отпускающие скабрезные шуточки на базаре.

Я воткнула иглу возле рта дамы, чтобы не забыть, где остановилась, и повернулась к Никола. Он подхватил меня на руки и понес мимо спящих в сад. Я обхватила его за шею и уткнулась носом в теплую кожу. От него замечательно пахло.

Он положил меня на цветочное ложе — из маргариток и гвоздик, незабудок и водосбора. Только бы не раздавить ландыш, подрагивающий прямо рядом с моим лицом. Он, бедняжка, живет совсем недолго и так сладко пахнет. Я отодвинулась подальше. Теперь голова моя лежала в зарослях мелиссы. Прохладные ворсистые листья покалывали лоб и щеки. Хорошо, что помятая мелисса легко выпрямляется.

Кто бы мог подумать, что я буду беспокоиться о растениях, лежа с мужчиной.

— Чему улыбаешься, красавица? — Лицо Никола нависало над моим.

— Ничему, — ответила я и потянулась рукой к его щеке.

Он лег на меня, и я почувствовала, как твердый член уперся мне в живот. Тяжесть была непривычная, но я не испугалась. Мне даже захотелось, чтобы он прижался еще сильнее. Он прильнул своими губами к моим и проник языком ко мне в рот. Мне опять стало смешно. Его язык был нежным и одновременно твердым, влажным и живым. Никола засосал мой язык себе в рот, там было тепло и пахло пивом и еще чем-то неизвестным — это был его собственный запах. Он задрал мне юбку, приспустил лиф. Я поежилась от соприкосновения с прохладным воздухом и его телом.

Все мои чувства были обострены. Жалко только, перед глазами стояла чернота. Из того немногого, что мне было известно об отношениях между мужчинами и женщинами, из шуточек, которые женщины отпускали на базаре, песенок, которые они распевали, и из звуков возни, доносившихся по ночам из родительской спальни, из шорохов в уголке сада, где прятались Жорж-младший с Мадлен, выходило, что любовные утехи доступны только зрячим и у меня никогда ничего не получится, разве что с мужчиной вроде Жака Буйвола. А еще меня пугала боль. Но больно было лишь самую капельку, когда Никола вошел в меня, а потом я ощутила его тело каждой своей клеточкой, вдыхая его запах, ловя его дыхание и дрожа от его прикосновений.

— Ты на что смотришь? — спросила я.

Никола двигался вниз и вверх, между нами было влажно и слышался хлюпающий звук, будто ступни шлепали по грязи.

— Ни на что. У меня закрыты глаза. Так приятнее. И потом, все равно ничего не видать — даже луна не светит.

Значит, я ничего не теряю. Я по-настоящему с ним и ничем не отличаюсь от других. И тоже могу испытывать наслаждение. Во мне что-то всколыхнулось и стало подыматься все выше и выше, по мере того как он входил и выходил из меня, и наконец я не сдержалась и закричала. Мое тело напряглось, и вдруг его наполнила удивительная легкость. Пальцы, сжатые в кулак, медленно распрямились.

Никола зажал мне рукой рот.

— Ш-ш-ш-ш… — прошипел он со смешком. — Не перебуди всю округу.

Я глубоко вздохнула. Все оказалось ничуточки не страшно — скорее удивительно.

Никола двигался все быстрее, сопя и учащенно дыша со мною в такт, а затем внутри меня разлилось что-то горячее. Он шлепнулся на меня, и его тело вдруг показалось таким тяжелым, что у меня сперло дыхание. Он скатился вбок. Растения тихо хрустнули, и резко запахло раздавленным ландышем. Аромат был приторным, как мед без хлеба. Сквозь него пробивался какой-то другой запах, напоминающий запах сырой земли. Так пахло от некоторых людей, которых мне доводилось встречать. Запах был неприятным и в то же время свежим, как от молодых побегов, смоченных дождем.

Мы лежали рядышком не шевелясь, пока наше дыхание не улеглось.

— Этим ты занимаешься со своими потаскухами? — спросила я.

— В общем, да, — хмыкнул Никола. — Когда лучше получается, когда хуже. Обычно получается лучше, когда женщине хорошо.

Мне было хорошо.

— Что это за запах? — спросил он.

— Какой именно?

— Сладкий. Другой я знаю.

— Это ландыш. Ты на нем лежишь.

Он хихикнул.

— Никола, я хочу еще.

— Прямо сейчас? — Никола засмеялся громче. — Дай мне чуток передохнуть, красавица.

— Завтра, и послезавтра, и через две ночи.

Никола повернул ко мне лицо:

— Ты уверена, Алиенора? Понимаешь, чем это может кончиться?

Я кивнула. Благодаря песенкам, шуточкам и сплетням я была достаточно осведомленной. Но я знала, чего хотела. Слишком многого меня лишала слепота. Пусть будет хотя бы это, а последствия меня не пугали.

С той поры днем мы трудились в мастерской, а ночь проводили в саду, сминая цветы. По истечении двух недель шерсть была рассортирована, дамы на «Вкусе» и «Моем единственном желании» закончены. Папа подсунул под «Вкус» зеркало, дав Никола полюбоваться на лицо своей дамы. Этой ночью в саду он попрощался со мной. Положил голову мне на колени и произнес:

— Не грусти, красавица.

— Я не грущу, — ответила я. — И я не красавица.

На следующий день он ускакал в Париж.

КРИСТИНА ДЮ САБЛОН

Он парень не промах, этот Никола Невинный. Чего-чего, а наглости ему не занимать. Водил нас всех за нос, и где только были мои глаза? Будто ослепли из-за этих ковров. Работа настолько поглотила все мои мысли, что я просто не замечала, какие дела творятся вокруг. Теперь я упрекаю себя за гордыню и высокомерие, и мне стыдно, что за всю неделю я ни разу не выбралась в Саблон, куда прежде наведывалась ежедневно. Я пренебрегла христианским долгом, вот Бог и покарал нашу семью.

Как-то в воскресенье после мессы Жорж и Жорж-младший достали из сундука «Слух» и «Обоняние», два первых ковра, и повесили их на стенах, чтобы Никола мог поглядеть. Я стояла в проеме и любовалась нашими детищами. Кисть дамы, касающаяся клавиш органа, получилась несколько грубоватой. Если бы я раньше села к станку, Жорж бы не так торопился и лучше бы справился. Но я не высказала свое замечание вслух.

— По какому поводу вы так сияете, госпожа? — съехидничал Никола.

— Просто восхищаюсь мастерством мужа, — ответила я.

Но он все не унимался и продолжал зубоскалить, пока я не прикрикнула, хлопнув в ладоши:

— Довольно бездельничать! Давайте складывать ковры, а то их моль пожрет. Алиенора, принеси свежий розмарин.

Изучив первые два ковра и незаконченные третий и четвертый, Никола заявил, что желает взглянуть на эскизы «Зрения» и «Осязания» — убедиться, что они не выпадают из общего ряда. Так он сказал.

Признаться, тогда я не придала значения его словам. Люк притащил картоны, и Никола отправился с ними в сад, а мы тем временем принялись за работу. Но вскоре Никола вернулся и сказал:

— Я хочу кое-что поменять.

— Зачем? — удивился Жорж. — Эскизы давно одобрены.

— Хочется, чтобы ландыш походил на тот, что растет в саду у Алиеноры.

Алиенора странно хихикнула. Но тогда я ничего не заподозрила, и совершенно напрасно.

— Вот дойдет до него черед, тогда и сделаем, — сказал Жорж. — Помнишь, я объяснял, что ткачи могут менять verdure по своему усмотрению.

— И все-таки я пойду порисую. А то у меня от вашей шерсти уже пальцы задубели, что женщины скажут? — Никола подмигнул Жоржу-младшему.

Алиенора опять хихикнула.

Я нахмурилась, но Жорж только плечами пожал:

— Да ради бога. Шерсть почти разобрана, ты нам больше не нужен.

Задним умом все крепки, а в ту минуту ни у кого даже мысли не возникло присмотреть за Никола. Прошлым летом он показал себя человеком сведущим, когда рисовал картоны, а помимо всего прочего, некогда было висеть у него над душой. Он что-то делал в саду, а когда картоны подсохли, свернул их в трубочки и убрал на полку к другим эскизам.

Отъезд Никола прошел почти незамеченным, поскольку головы у всех заняты были другим. Мы гнули спины по четырнадцать часов в день и с трудом выкраивали минутку, чтобы перекусить. Вечером я без сил падала в постель и спала как убитая. Недосуг мне было устраивать торжественное прощание. Накануне он повел мужчин в таверну, но за пивом все клевали носом. Даже Никола вернулся довольно рано, вместо того чтобы отправиться к своей желтой потаскухе. В последнее время казалось, что он к ней остыл. Теперь-то ясно, в чем тут причина.

Потом жизнь пошла своим чередом, день сменялся другим, мы ткали и почти не разговаривали. Летом дни длинные и праздников мало, так что мы начинали спозаранку и заканчивали с наступлением сумерек. По пятнадцать-шестнадцать часов сидели за станками, не меняя позы, взмокшие от духоты. Большую часть времени молчали — даже обычно говорливые Жозеф и Тома почти не раскрывали рта. У меня постоянно ныла спина, на пальцах вздулись мозоли, глаза покраснели от постоянного напряжения, и тем не менее я была счастлива, как никогда. Я ткала.

Мадлен без напоминаний приносила пиво, стряпала еду — довольно быстро и без кутерьмы. С тех пор как я предоставила ее самой себе, ее кушанья сделались куда вкуснее. То же самое можно сказать и про Жоржа, работу которого теперь было не отличить от работы отца. Алиенора, как всегда, была тише воды, ниже травы — шила, ковырялась в саду, помогала Мадлен по хозяйству. Иногда спала днем, чтобы работать ночью.

В конце лета, сразу после Рождества Богородицы, мы закончили ткать. Мои пальцы медленно ползли по разноцветному бордюру — зеленой полоске, затем желтой, затем красной. Я думала устроить по этому поводу праздник, но, закончив бордюр и отвязав коклюшку с красной нитью, почувствовала себя совершенно выдохшейся, точно тушеное мясо, в которое не положили перец. И день получился самым будничным.

Я очень гордилась, что Жорж доверил мне ножницы, когда вырезали ковры. А увидев их в развернутом виде, я испытала настоящее счастье. Мои куски ничем не выделялись и выглядели так, будто я была прирожденной ткачихой.

Но времени для отдыха не было. Оставалось всего пять месяцев. Жорж ничего не сказал, но я и без слов догадалась, что буду работать и дальше. Дни убывали, и каждый человек был на вес золота. Не будь Алиенора слепой, Жорж, может, и ее бы пристроил к станку.

Как-то в воскресенье после мессы мы прогуливались по Большой площади — уж не помню, сколько времени я не выходила на улицу, — и вдруг Алиенора вцепилась мне в руку:

— Жак Буйвол!

Обоняние ее не подвело — красильщик действительно пробирался к нам с противоположной стороны площади. Честно говоря, за все лето я ни разу о нем не вспомнила. Алиенора так и пребывала в неведении по поводу наших планов, а я даже чепца ей не сшила в приданое.

Я вложила ее ладонь в руку Жоржа-младшего.

— Отведи ее в «Золотое дерево», — шепнула я, зная, что в здание нашей гильдии вход открыт только ткачам и членам их семей.

Дети поспешили скрыться из виду, а я взяла Жоржа под руку, и мы придвинулись вплотную друг к дружке, как будто на нас надвигался ураган, готовый смести все живое с лица земли. Мы задрали глаза вверх на башню на здании ратуши, которое казалось таким величественным и прочным. Господи, дай нам такую же крепость.

Жак подковылял к нам.

— Где девчонка? — заорал он. — Почему она от меня бегает? Что проку от жены, если она улепетывает при появлении мужа?

— Ш-ш-ш-ш… — прошипел Жорж.

— Не затыкай мне рот. Надоело. Я и так держал язык за зубами весь прошлый год. Отмахивался от вопросов про женитьбу, когда ко мне приставали на базаре. К чему эти недомолвки? Почему нельзя с ней увидеться? Ей все равно ко мне привыкать. Зачем тянуть волынку? — Он повернулся и собрался идти к «Золотому дереву».

Жорж поймал его за руку:

— Только не сейчас, Жак, и потом, тебе туда нельзя. Будь добр, потерпи еще самую малость.

— Но почему?

Жорж выпустил его руку и опустил глаза:

— Она ничего не знает.

— Как не знает? — взревел Жак Буйвол.

Вокруг стали собираться зеваки, хотя из-за вони приблизиться никто не решился.

Я закашлялась.

— Наберись терпения, Жак. Пойми, мы сейчас заняты по горло, и потом, в коврах есть и твоя лепта — синяя шерсть, — продолжала я, подхватывая его под локоть и медленно уводя с площади, хотя от вони у меня слезились глаза. — Как только люди увидят наши ковры, они завалят тебя заказами.

На долю секунды глаза Жака Буйвола вспыхнули — но только на долю секунды.

— Но как же девчонка? Ее ждать на Рождество? Купили кровать?

— Как раз собирался заказать, — ответил Жорж. — Из каштана. У нас дома такая — отличная вещь.

Жак хихикнул, от его смешка у меня свело кишки.

— Жорж заглянет к тебе на днях, тогда все и обсудите, — вступила я. — В воскресенье грех говорить про дела.

В конце концов Жак Буйвол убрался, а толпа медленно рассеялась, так и не выяснив, с чего он так разорался, хотя, судя по его словам, люди и так все знали.

Мы с Жоржем переглянулись.

— Кровать, — произнес он.

— Приданое, — подхватила я.

— Где взять деньги на кровать?

— Когда шить приданое?

Жорж помотал головой:

— Он еще не знает, что сроки передвинулись с Рождества на Сретение. То-то еще предстоит морока.


Наши сомнения разрешились довольно скоро — хотя и не совсем так, как я ожидала.

Поначалу никто ничего не увидел. Мы с Мадлен готовили станки, и целый день пролетел незаметно. Уже к вечеру Жорж развернул картоны, собираясь подсунуть их под основу. Я изучала края рисунков, чтобы убедиться, что у нас припасены нитки нужных расцветок, когда случайно взгляд мой упал на даму на «Зрении». Я не сразу увидела перемену, а когда увидела, то попятилась, как будто меня пихнули в грудь. Никола действительно кое-что перерисовал, сомневаться не приходилось, — и не только ландыш.

Тут Жорж-младший расхохотался:

— Взгляни-ка, мама, вот чем, оказывается, Никола занимался в саду. Ты должна быть польщена.

Этот смех до того меня разозлил, что я отвесила Жоржу-младшему оплеуху. От удивления он выпучил глаза и даже не схватился за покрасневшую щеку.

— Кристина, — спросил Жорж резко, — что с тобой?

Я перевела взгляд на Алиенору. Она сидела на табуретке и распутывала шерсть. Разумеется, она не могла видеть, что сотворил Никола.

— Что я такого сказал? Никола изобразил ее портрет, — пожаловался Жорж-младший, — а она сразу драться.

Я взглянула на него с недоумением, затем внимательнее присмотрелась к «Осязанию». Его правда, дама была вылитая я — с длинными волосами, чуть вытянутым лицом, острым подбородком, волевой челюстью и стрельчатыми бровями. Гордая жена ткача. В одной руке она сжимала древко знамени, в другой — рог единорога. Я даже припомнила эту минуту: я тогда стояла в дверях и взирала на свою работу. Никола Невинный попал в самую точку.

— Прости, — пробормотал сын, — я думал, ты ведешь речь о «Зрении», где дама походит на Алиенору.

Все устремили глаза на «Зрение», даже Алиенора оторвалась от шерсти.

— Я так разозлилась, — быстренько соврала я, — потому что, на мой взгляд, жестоко изображать на «Зрении» слепую девушку.

Я не стала заострять внимание на единороге, голова которого покоилась на коленях моей дочери, и на том, что эта сцена могла означать. Я наблюдала за Жоржем и остальными мужчинами, покуда они разглядывали рисунок, но, казалось, они не уловили намека. Мужчины порой удивительно туповаты.

— Она в точности как ты, Алиенора, — воскликнул Жорж-младший. — Такой же разрез глаз и кривоватая улыбка.

Алиенора залилась пунцовой краской, пальцы ее теребили шерсть, лежащую на коленях.

— Что будем делать, папа? Мы ведь не имеем права менять фигуры, которые утвердил заказчик.

Жорж поскреб щеку и нахмурился:

— Придется оставить как есть — я уже не припомню, как выглядели прежние дамы. А ты что скажешь, Филипп?

Филипп не сводил глаз с рисунков.

— Помню, — отметил он, — но только смутно.

— Тогда порядок, — сказал Жорж. — Соткем по этим эскизам, надеюсь, обойдется. — Он тряхнул головой. — Чертов художник. Не хватало опять хлебнуть из-за него неприятностей.

При этих словах Алиенора судорожно дернула головой, и на миг лицо ее опечалилось, совсем как у дамы на «Зрении». Я закусила губу. Мысли мои путались. Изобразил ли ее Никола девственницей, приручившей зверя, или между ними что-то было?


Я принялась следить за дочерью, хотя следовало заниматься этим раньше, когда здесь гостил Никола. Изучала ее пристальным материнским оком. Но поведение Алиеноры ничем не отличалось от обычного: она не жаловалась на голову, желудок или беспричинную слабость, не раздражалась по пустякам. Я-то сполна вкусила всех этих прелестей, пока носила Жоржа-младшего. Талия у нее не полнела, живота было не видать. Неужто ей удалось избежать ловушки, в которую обычно попадаются женщины?

Но в одном она все-таки переменилась: пропала прежняя любознательность. Я привыкла, что она вечно просит что-нибудь ей описать и справляется, что мы делаем. Приданое уже готовилось, я шила его по ночам. Год близился к концу, дни становились короче, я меньше уставала от работы и могла что-то поделать после ужина. За все время, что я мастерила рубашки, носовые платки и головные покрывала, Алиенора ни разу не спросила, почему я ей не помогаю и чем занимаюсь вместо того. Казалось, она была счастлива работать в одиночестве. Бывало, когда она перебирала шерсть, или возилась в саду, или вместе с Мадлен хлопотала у очага, или сидела, склонившись над ковром, на лице у нее появлялась улыбка, которую я прежде не замечала, как у сытой кошки, нежащейся у огня. И в душу мне закрадывалось нехорошее предчувствие.

Алиенору подвела слепота. Она не видела себя со стороны. Мне доводилось и листья вынимать у нее из волос, и стирать жир с подбородка, и одергивать платье, поскольку ей даже в голову не приходило, что кто-то обращает внимание на такие вещи. И когда она начала раздаваться, то посчитала, что толстая зимняя юбка прикроет живот, явно не понимая, что уже иначе ходит и даже стоит.

Я почти не сомневалась, что она носит под сердцем ребенка. Однажды ноябрьским днем, приметив ее неуклюжую фигурку возле грядки с капустой, которую нужно было собрать до первого снега, я поймала себя на мысли: что сказать Жоржу? Строго говоря, объясниться следовало еще несколько недель назад, когда он заказывал кровать. Жорж тогда сходил к плотнику и вернулся вконец расстроенный.

— У меня нет ни гроша, — пожаловался он, — кроме тех денег, которые я задолжал Жаку за последнюю партию шерсти. Но с ним лучше не связываться. Помнишь, какой он закатил скандал из-за того, что она переедет к нему не раньше февраля?

— Когда ты поговоришь с Алиенорой? — спросила я.

Жорж только пожал плечами. Он не трус, просто ему невыносимо видеть свою дочь несчастной.

Я тоже вроде не трусливого десятка, но тогда явно сплоховала: и с Жоржем тревогами не поделилась, и Алиенору не расспросила. Знаю, что я поступила неправильно, но очень уж не хотелось вносить в нашу жизнь чехарду. Из-за ковров мы с Жоржем на месяцы отложили все заботы, рассудив, что вернемся к ним, как только отдадим ковры. Жизнь застопорилась. Дом зарос грязью, сад пришел в запустение. Жорж не искал новых заказов, я не ходила на базар и не знала городских новостей. Стыдно сказать, но даже молились мы без прежней истовости и не соблюдали праздничных дней. Работали и в День всех святых, и в День поминовения усопших, вместо того чтобы пойти в церковь.

Но с Алиенорой тянуть было нельзя. Ребенок — такое дело, что его не отложишь до спокойных времен.

Первым состояние Алиеноры обнаружил Тома. Он непоседа и готов постоянно крутить головой, только повод дай. Отвлекается на любого, кто пройдет по мастерской, и уж точно не упустит случая проводить взором Алиенору с Мадлен. Однажды утром Алиенора подошла к ткачам, чтобы передать коклюшку с белой шерстью Жоржу, который как раз приступил к лицу дамы на «Зрении». Когда она перегнулась через станок, ее здоровый живот предстал на обозрение всех желающих. Но таковым оказался один Тома, который сидел прямо у нее под боком и явно искал предлог почесать языком.

— Ну, ПовелительницаШерсти, — сказал он, не слишком удачно передразнивая Никола, все-таки по-своему обаятельного, — вижу, вы изрядно растолстели. Когда урожай?

Я со всей мочи надавила на педаль, рассчитывая, что его слова потонут в грохоте станка, но ничего не получилось.

Алиенора выронила коклюшку и попятилась. Руки она прижала к бокам, отчего юбка натянулась и под ней четко обрисовался живот, так что если кто-то поначалу не понял намека Тома, то сейчас все стало яснее ясного.

Дольше других соображал мой муж. Когда он уходит с головой в работу, то не сразу возвращается к действительности. Он разглядывал Алиенору, но, казалось, ее не видел, хотя она стояла прямо напротив, руки по бокам, глаза опущены. Наконец туман в его голове рассеялся, и мои сурово сжатые губы подтвердили его худшие подозрения. Он встал, скрипнув скамьей, Жозеф и Тома подвинулись, освобождая ему место.

— Ты ничего не хочешь сказать, Алиенора? — Голос его звучал довольно спокойно.

— Нет, — пробормотала Алиенора еле слышно.

— Кто он?

Молчание.

— Я спрашиваю: кто он?

Алиенора так и стояла, потупив глаза. Лицо ее словно потухло.

Жорж выступил на середину комнаты и одним ударом сшиб дочь с ног. Падая, она инстинктивно прикрыла живот, оберегая дитя. Голова ее стукнулась о станок. Я поднялась, собираясь вмешаться.

— Оставь, Кристина! — приказал Жорж, и я замерла на месте.

Порой даже мать не в силах защитить своего ребенка. Но тут в дверях возникло какое-то движение. Мадлен высунулась наружу, а затем исчезла. В следующий миг я заметила, как она пробежала под окном.

Алиенора села. Из носа у нее текла кровь. Вид красной струйки, вероятно, остудил Жоржа, и он опустил руку. Алиенора поднялась с пола и, пошатываясь, побрела в сад.

Жорж огляделся по сторонам. Жозеф, Тома, Жорж-младший и Люк сидели рядком и взирали на него, точно судьи.

— Продолжайте работать.

Они послушно один за другим склонили головы над коврами.

На Жорже просто лица не было. Я мотнула головой, предлагая выйти на кухню. Мы стояли у очага и смотрели на пламя. Только когда на меня пахнуло жаром, я осознала, до какой степени продрогла.

— Как ты думаешь, кто отец? — спросил Жорж.

Он явно не связал даму на «Зрении» с Алиенорой.

Дай бог и не свяжет.

— Понятия не имею, — солгала я.

— Может, Жак Буйвол? — Было очевидно, что Жорж выдает желаемое за действительное.

— Сам знаешь, это не он.

— Что будем делать, Кристина? Жак теперь точно не возьмет ее в жены. И скорее всего, откажется красить для нас шерсть. А на кровать ушли его деньги.

Мне вспомнилось, как Алиенора дрожала в Саблоне, говоря о Жаке Буйволе. Отчасти я была рада, что ей не придется делить с ним ложе, хотя, разумеется, ничего не сказала вслух.

Прежде чем я нашлась с ответом, на улице раздались быстрые шаги и в кухню влетела Мадлен, а за ней Филипп де ля Тур. «Такой позор, и еще при посторонних», — подумала я и вздохнула.

— Убирайся, — рявкнул Жорж. — Мы заняты.

Филипп не смутился.

— Мне надо с вами переговорить… — произнес он и запнулся, но тут Мадлен пихнула его локтем. — Об Алиеноре.

Жорж смежил веки.

— Значит, сплетни разносим? — напустился он на Мадлен. — Ты бы уж сразу трезвонила про наш срам на всю базарную площадь или приволокла Жака Буйвола — пусть полюбуется, какое безумие здесь творится.

— Глаз у вас, что ли, нет? — огрызнулась Мадлен. — Он ведь ее любит.

У нас просто челюсть отвисла. Может, она имеет в виду Жака Буйвола? Но он мало похож на человека, способного кого-то любить.

— Не перебивай ее, Жорж. Она верно говорит, — подхватил Филипп. Голос его дрожал от страха. — Я пришел не для того, чтобы поиздеваться. Просто… — Он осекся, словно задохнулся от ужаса.

— А зачем? С какой такой радости?

— Я… отец ребенка.

— Ты?

Филипп бросил на меня страдальческий взгляд. И тут меня озарило, и я легонько кивнула в знак одобрения. Мадлен права: Филипп любит Алиенору. Он хочет спасти ее и всех нас.

Филипп набрал полные легкие воздуха и, не отрывая взгляда от моего лица, выдохнул:

— Я отец и прошу руки Алиеноры.

ФИЛИПП ДЕ ЛЯ ТУР

Моя жена — тихоня. И это совсем неплохо: тихони сами не сплетничают и другим повода не дают.

И все-таки лучше она была бы поговорливее.

Она молчала, когда мы венчались, только отвечала священнику. Не говорила ни про будущее дитя, ни про Никола. Ни разу меня не поблагодарила. Как-то я обмолвился, что спас ее и очень тому рад. «Я сама себя спасла», — ответила она и повернулась ко мне спиной.

Пока ковры ткутся, мы не переберемся к моим — это невозможно. Ей надлежит шить по ночам, а не лежать со мной. И хотя она моя венчаная жена, мы еще ни разу не делили ложе и не делали вещей, которым меня обучила шлюха. Алиенора ходила на сносях, и ей не хотелось. «Все в свое время», — думал я.

Когда Жорж с Кристиной отправились к Жаку Буйволу, мне посоветовали спрятаться у соседей. Я отказался — не бегать же от него до скончания дней. Не знаю, как Жак тогда принял новость, что Алиенора будет моей женой, но несколько дней спустя мы случайно столкнулись с ним на рынке. Он приметил меня у лотка, когда я покупал грецкие орехи, и разорался на всю площадь. Мне бы, пока не поздно, сделать ноги, а я стоял как столб и глядел, как он надвигается, точно бык. Надо бы испугаться, но мне почему-то подумалось о кривоватой улыбке Алиеноры. Она редко мне улыбается и уж точно не улыбалась бы этому вонючему хаму. Несмотря ни на что, я доволен, что спас ее.

Он ударил с такой силой, что у меня потемнело в глазах. Я очнулся уже на снегу, первом, выпавшем в эту зиму, вокруг валялись орехи, а надо мной маячило лицо Жака Буйвола. Я взглянул на стрельчатые окна ля Шапель, вырисовывающиеся у него за спиной, и подумал: «Убьет он меня или нет?» Но по существу, он был примитивным созданием с примитивными потребностями. Видимо рассудив, что счеты уже сведены, он наклонился и буркнул:

— Ладно, забирай ее себе. Все равно в слепой мало проку. Я лучше женюсь на двоюродной сестре, от нее больше пользы.

Не было никакой охоты с ним препираться. Да и возможности тоже — от вони я опять провалился в черную яму. Когда сознание вернулось, его уже и след простыл, и какие-то люди отнесли меня на Верхнюю улицу в дом к Жоржу. Алиенора сама промыла мне ссадины, положив мою голову к себе на колени так, что она уперлась в огромный живот. Она отмолчалась, когда я спросил, что стряслось. Только на вопрос, что за растение стоит в воде, проронила: «Вербена». Одно слово, но оно прозвучало как музыка.

После стычки на рынке Жак Буйвол оставил меня в покое, но стал требовать у Жоржа деньги, грозя оставить нас без последней партии синей шерсти. Жорж расплатился этими деньгами за кровать, предназначенную Алиеноре в приданое. Я выручил Жоржа. Это был мой первый хороший поступок в качестве зятя. Дело в том, что моя двоюродная сестра собралась выходить замуж и я уговорил ее родителей перекупить у Жоржа кровать из каштана. Нам с Алиенорой кровать не к спеху.

Эта моя услуга сделала наши отношения с Жоржем чуть менее натянутыми, хотя время от времени я ловил на себе его изучающий взгляд. При этом у Жоржа был такой вид, будто у него в голове не укладывалось, как я ухитрился тайком соблазнить Алиенору и, главное, зачем я так поступил. Раньше он мне доверял, а сейчас не знал, что и думать. Я был его полноправным зятем, но, вместо того чтобы принять в семью, он стал меня сторониться и тяготился моим присутствием.

Жорж-младший частенько подтрунивал надо мной и держался куда менее дружелюбно, чем прежде, хотя мы с ним теперь были братьями. Тома и Люк не упускали случая меня подразнить. Но что с них возьмешь? Главное, они не трогали Алиенору. Никто не докучал ей расспросами.

Только Кристина поддерживала меня и была ко мне очень добра. Она признала меня родственником, и другим приходилось — хочешь не хочешь — с этим считаться. Такое впечатление, что ни одна душа так и не догадалась, что произошло на самом деле, а ведь ключ к разгадке лежал у всех на виду. Ткачи все такие. Быть может, они просто не умеют смотреть на свою работу глазами обычных людей. Они решили, что единорог — это я, а про Никола никто и не вспомнил. Тем проще.

Но если честно, обстоятельства тогда мало располагали к размышлениям. Наступили короткие темные дни. Порой мне казалось, что только отзвонили утренние колокола на ля Шапель и, глядишь, уже звонят вечерние — ну как тут поспеешь? Вдобавок, как назло, ударили морозы. Зимой в ткацких мастерских особенно холодно, потому что окна и двери в них всегда нараспашку, чтобы было больше света, а очагов нет. Искры могут погубить всю работу. Многие мастерские закрываются на время стужи, но Жорж не мог себе этого позволить. Рождественский пост еще даже не начался, а морозы установились, как на Крещение.

Мадлен наполняла бадьи горячим углем и ставила их ткачам под ноги, но проку от этого было чуть. Ткачи не могли даже как следует закутаться: одежда сковывала движения. Они натягивали перчатки без пальцев, связанные Кристиной из остатков шерсти, но руки их все равно немели от холода.

Жорж сильно сдал. Сказались месяцы постоянных тревог. Под глазами у него набухли мешки, белки были покрыты красными прожилками. Он в одночасье поседел, сгорбился и почти все время угрюмо молчал. Кристина запрещала работать по воскресеньям, но он чувствовал себя до того измотанным, что засыпал посреди мессы. Его не будили, даже когда полагалось подняться или встать на колени. Священник ничего не говорил. Он знал о сложном положении в мастерской.

Я приходил к Жоржу почти каждый день, стараясь чем-нибудь помочь. Никакой рисовальной работы надо мной не висело, и вообще зимой для lissiers наступает мертвый сезон, когда к нам не добраться ни из Парижа, ни из других краев. Но главное, мне хотелось находиться рядом с женой. Алиенора хлопотала по хозяйству или зашивала зазоры, если у станка отыскивалось свободное местечко. Но большую часть дня мы с ней вели себя как коты, которые рыщут по кустам, не зная, чем себя занять. Тяжело было смотреть, как ткачи выбиваются из сил, и сидеть при этом сложа руки. Я завидовал упорству Кристины, хотя, честно говоря, был потрясен, когда в первый раз увидел, что она ткет ковры, которым предстоит пройти через гильдию. Естественно, я никому ничего не скажу. Теперь я член семьи, а семейные секреты не выдают.

Миновали Святки. В сочельник мы немного посидели за скромно убранным столом — не было денег на мясо, пироги и вино. Жозеф с Тома отдыхали в День святого Стефана. В День святых великомучеников Кристина ходила на мессу, и по ее настоянию мы вместе посещали Саблон в День Богоявления, но потом не праздновали, а опять работали. Даже Жозеф с Тома не отправились на гулянку — «Осязание» было почти готово, и им хотелось поскорее разделаться с работой.

Они обогнали остальных — хоть ткачество и не игра, где важно выйти победителем, — из-за промашки со «Зрением». Однажды Жорж бросил взгляд на ковер и поморщился. Ему не понравилось, как Кристина выткала листья на дубе.

— Тут ошибка. Гляди, как идет ветка: здесь она заканчивается, а здесь опять продолжается, значит, тут должны быть не листья, а кусочек ствола.

Кристина всматривалась в узор. Все притихли. Жорж-младший тоже подошел поглядеть.

— А так не сойдет? Совсем не заметно.

Жорж смерил его неодобрительным взглядом, а потом сказал:

— Освободи место, Кристина.

Кристина отошла в уголок, где трудилась Алиенора, и разрыдалась, глядя, как Жорж распускает ее работу. Впервые я видел, как она плачет.

— День добрый!

Мы разом повернулись. В окно просунулась чья-то голова. Это был Рожье Ле Брюн, ткач. Он совершал обход по поручению гильдии. Случалось, Жорж тоже заявлялся в чужую мастерскую в самый неожиданный момент — таким образом гильдия призывала ткачей строго соблюдать правила и не жульничать, и благодаря этим мерам качество брюссельских ковров поддерживалось на высоком уровне.

Кто его знает, сколько времени Рожье Ле Брюн проторчал под окном? Если он видел Кристину за станком, то нас ожидают большие неприятности. И уж точно ему интересно понять, что вызвало ее слезы. Но пока мы предавались этим думам, Кристина отерла глаза рукавом и вместе с мужем поспешила навстречу lissier.

— Я вас не отпущу без пива. Есть еще пироги с пряностями, остались от Богоявления. Мадлен! — позвала она, устремляясь на кухню.

Рожье Ле Брюн слабо сопротивлялся. Должно быть, знал, как тяжело сейчас мастерской. Пироги были подарком сердобольных соседей.

— Мадлен нет дома, — шепнул я Алиеноре.

Она сунула мне моток пряжи и под взглядом Рожье Ле Брюна медленно пересекла комнату, неся впереди здоровенный живот. Когда она исчезла за дверью, Рожье воззрился на меня с недоумением, точно удивлялся, как скромный парень вроде меня отчебучил такую штуку. Мое лицо запылало от стыда.

— Распускаем, значит? Подмастерье напортачил? Ну, это обычная история, — хмыкнул Рожье.

Он легонько постучал Люка по голове. К счастью, Люк безропотно проглотил упрек. Он замечательный парень и прекрасно понимает, когда следует промолчать. Рожье Ле Брюн сощурил глаза и повернулся к Жоржу:

— Весьма соболезную. Переделывать работу — скверное занятие. Но для таких ковров, как эти, существен каждый стежок. А держать ткачей-неумех вообще не дело. Гильдия не пропустит халтуру.

В комнате повисла тишина.

— Люк редко ошибается, — пробормотал Жорж.

— Никто и не спорит. Более того, не сомневаюсь, что он у тебя отлично обучен. Но ведь его нерадивость приводит к задержке, тогда как вам наверняка дорога каждая минута. Когда вы должны закончить?

— К Сретению.

— К Сретению? И как же вы намерены поспеть?

Но прежде чем Жорж успел ответить, появилась Кристина с кружками пива.

— Не беспокойся за нас, Рожье, — вмешалась она. — Управимся как-нибудь. Второй ковер почти готов, ткачи освободятся, и все как подналягут.

— Если только за отдельную плату, — хихикнул Тома.

Рожье Ле Брюн слушал только краем уха. В уме он оценивал, сколько работы еще не сделано, и пытался сопоставить это количество с количеством ткачей. Интересно, додумался ли он сосчитать Кристину? Он занимался подсчетами, а мы наблюдали. Ткачи ерзали на скамейке, которая поскрипывала при каждом движении. Я мялся с ноги на ногу. Несмотря на холод, лоб Жоржа покрылся испариной.

Кристина сложила на груди руки.

— Мы управимся, — повторила она, — а когда Жорж придет к вам от имени гильдии, думаю, он увидит, что вы тоже управляетесь. — Она хитро улыбнулась.

В тишине Рожье Ле Брюн переваривал напоминание, что члены гильдии обязаны помогать друг другу. Он взглянул на Кристину, и я заметил, как заходил у него кадык.

Тут появилась Алиенора, она приблизилась к нему легким шагом и встала сбоку.

— Пожалуйста, господин, угощайтесь, — произнесла она, протягивая блюдо с бисквитами.

Не выдержав, Рожье Ле Брюн рассмеялся.

— Жорж, — произнес он, надкусывая бисквит, — может, у тебя не все ладится в мастерской, но с твоими женщинами сам черт не страшен!

Когда он удалился, Жорж с Кристиной переглянулись.

— Жорж, нам, верно, покровительствует сам святой Морис, — провозгласила Кристина, тряхнув головой. — Если бы не этот дуб, Рожье застал бы меня врасплох. И тогда вряд ли мы отделались бы легким испугом.

Впервые за много недель Жорж улыбнулся. Точно после долгой зимы на пруду треснул лед, разогнав злые чары. Мальчики засмеялись и принялись передразнивать Рожье, Кристина отправилась принести еще пива, а я подошел к Алиеноре и поцеловал ее в лоб. Она улыбнулась, хоть и не подняла головы.

За две недели до Сретения «Осязание» было закончено. Вырезали его наспех, скомкав длительный церемониал, что вряд ли понравилось Жоржу-младшему, Жозефу и Тома. Наконец ковер расстелили на полу лицом вверх. Жорж кивнул и произнес несколько похвальных фраз, но думал он только о том, как бы поскорей продолжить ткать. Кристина подметила разочарование ткачей и, подпихнув Жоржа локтем, заставила его выскрести последнюю мелочь, чтобы Жозеф и Тома могли обмыть свою работу в таверне.

Затем Жорж-младший занял место у станка, где ткалось «Зрение», присоединившись к отцу и Люку, а Кристина, пересев в угол, взялась подрубать «Осязание». Они с Алиенорой аккуратно заправили нити, торчавшие из основы, и стали приторачивать коричневую кайму. Я сидел возле Алиеноры и наблюдал, как женщины шьют, и внезапно у меня вырвалось:

— Покажи, как ты это делаешь.

Кристина хмыкнула, а Алиенора нахмурилась:

— Зачем? Ты ведь художник, а не женщина.

— Хочу помочь.

«Ты моя жена, — так и подмывало меня сказать, — и мне хочется быть рядом».

— Неужто нет более подходящего занятия?

И тут меня осенило.

— Давай ты меня обучишь, мы освободим Кристину от подрубки — и пусть работает с остальными.

Кристина вопрошающе взглянула на Жоржа. Слегка помешкав, он кивнул.

— Хорошо, — сказала она, втыкая иглу в шерсть и приподнимаясь. — Алиенора тебе все объяснит.

— Мама, — протянула Алиенора с неприкрытой досадой.

Кристина повернулась к ней:

— Он твой муж, девочка. Давно пора свыкнуться с этой мыслью и радоваться своему везению. Вспомни, какой вариант тебя ожидал.

Алиенора кивнула. Кристина улыбнулась мне ласковой улыбкой, и я поблагодарил ее глазами.

Для начала Алиенора дала мне потренироваться на кусочке материи. Работа казалась немудреной, однако стежки у меня ложились вкривь и вкось, и я без конца колол себе пальцы.

— Мама, мы так в жизни не закончим, если я только и буду, что распускать шитье Филиппа и показывать все заново. И своей кровью он нам всю шерсть перепачкает, — рассмеялась Алиенора.

— Наберись терпения, дочка, — сказала Кристина, не поднимая глаз. — Он тебя еще удивит.

Так я промучился целый день, прежде чем стежки у меня выровнялись и Алиенора доверила мне делать кайму, хоть я управлялся с иголкой куда менее проворно, чем она. Поначалу мы все больше молчали, но долгие часы совместной работы подтопили ледок. Мало-помалу мы разговорились — о зимней стуже, о кайме, о маринованных грецких орехах, которые подавали на обед. Обо всяких пустяках.

Только ближе к концу я набрался мужества и задал более важный вопрос. Я окинул взором непомерный живот, покоящийся у нее на коленях, о который можно было облокачиваться как о стол.

— Как назовем ребенка? — спросил я тихо, чтобы другие не слышали.

Алиенора перестала шить, игла застыла в воздухе. Глаза у нее мертвые, попробуй догадайся, что творится в этой голове. Надо улавливать интонации. Я ждал довольно долго. Когда она наконец ответила, голос ее звучал совсем не так печально, как я ожидал.

— Этьен, в честь твоего отца. Или Этьенетта, если будет девочка.

— Спасибо, Алиенора! — улыбнулся я.

Жена только пожала плечами. Но за шитье опять не взялась. Воткнула иголку в шов и повернулась ко мне:

— Можно пощупать твое лицо, чтобы знать, какой у меня муж?

Я нагнулся и приложил ее пальцы к своим щекам. Очень медленно они тронулись по лицу, пощипывая и поглаживая кожу.

— У тебя острый подбородок, совсем как у моей кошки! — воскликнула она.

Она любит свою кошку, часами держит ее на коленях и гладит.

— Точно, — сказал я, — как у твоей кошки.


За неделю до Сретения Жорж окончил хвост льва. За три дня до Сретения дошли до верхнего края сначала Кристина, а затем и Люк. Жорж все еще трудился над клеймом — кроликом, подпирающим мордочку лапой, когда Жорж-младший покончил с собачьим хвостом. Алиенора подсела к отцу и брату, собираясь, как всегда, заняться зазорами, хотя из-за живота с трудом дотягивалась до ковра. Внезапно она схватилась за живот, лицо у нее потемнело. Потом опять вернулась к работе. Несколько минут спустя все повторилось снова, и я догадался, что начались роды.

Она не хотела, чтобы я без ее ведома заводил разговор на эту тему, потому я отвел Кристину в сторону и молча показал ей на дочь.

— Что-то она рановато, по нашим подсчетам, — сказала Кристина.

— Может, ей стоит прилечь?

Кристина помотала головой:

— Успеет еще належаться. Иногда роды длятся сутками. Пусть работает, пока работается, — это отвлекает от боли.

В тот день Алиенора шила много часов. За окном сгустились сумерки, ткачи отправились на боковую, дом затих, а она все шила и шила. Я не спал — с открытыми глазами лежал на топчане и слушал, как она елозит на скамейке. Лишь ближе к рассвету она простонала:

— Филипп, позови маму.

Ее уложили в доме, а Жорж отправился досыпать в мастерскую. Утром Кристина послала Люка за повитухой. Тот вскоре прибежал назад с воплем:

— В городе солдаты Жана Ле Виста! Они были в гильдии на Большой площади и спрашивали про Жоржа.

Жорж и Жорж-младший оторвались от ковра.

— До Сретения еще два дня, — сказал Жорж. Он оглядел руки. — Положим, сегодня мы закончим, но ведь надо еще кайму приделать, а женщинам сейчас не до того.

Он посмотрел в сторону дверей, из-за которых доносились громкие стоны, перерастающие в крик.

— Давайте я помогу, — произнес я тихо, радуясь оказаться хоть чем-то полезным.

Жорж окинул меня взглядом:

— Договорились.

Впервые с тех пор, как сыграли свадьбу, я почувствовал себя важным членом мастерской.

— Не бери в голову, — успокоил Жорж Люка, мявшегося на пороге. — Солдаты подождут. Слушай, сбегай-ка к Жозефу и Тома, пусть зайдут днем — будем отрезать ковер. Женщин нет смысла ждать.

Опять послышались стоны. Жорж и Жорж-младший мигом уткнулись в работу, а Люк унесся на улицу.

Под ее крики мы снимали «Зрение» со станка. Обычно это событие протекает радостно, но крики Алиеноры точно подгоняли нас, заставляли щелкать ножницами как можно быстрее. Только когда ковер был растянут на полу и мы впервые увидели его целиком, я отвлекся от криков.

Жорж бросил взгляд на свой труд и расхохотался. Как будто он сдерживался долгие месяцы и вот наконец задышал полной грудью. Жорж-младший, Люк и Тома похлопывали друг дружку по спине, а Жорж тем временем все смеялся и смеялся, а затем к нему присоединился Жозеф. Они хохотали так громко, что едва не валились с ног, прямо до слез. Это было странно, но невольно я тоже засмеялся. Так или иначе, мы проделали долгий путь.

Алиенора опять закричала, и смех мигом стих. Жорж отер глаза и сказал:

— Мы будем в «Старом псе». Дай знать, если появится дитя — или солдаты, кто раньше.

И после без малого двух лет непрестанного труда lissier, поседевший и сгорбившийся, вышел из мастерской, даже не обернувшись назад. По-моему, его и не тянуло обернуться.

Когда они удалились, я долго рассматривал «Зрение». Дама сидела, а единорог лежал у нее на коленях. Казалось, они любят друг друга. Может, оно и так. Но с равным успехом единорог мог любоваться собственным отражением в зеркале, а совсем даже не дамой. Ее глаза под тяжелыми веками выглядели безжизненными. Губы изогнулись в скорбной улыбке. Вполне может статься, она его даже не видела.

Вот что мне подумалось.

Было лестно, что Жорж доверил мне кайму. Я достал коричневую шерсть, иголку и нитку и принялся аккуратно подрубать кромку, вспоминая, как это делали Алиенора и Кристина. Я устроился под окном, сделал стежок, затем другой. Шил я очень медленно, как будто перебирал волосики спящего ребенка. От стонов Алиеноры во мне что-то переворачивалось, но я скрипел зубами и унимал дрожь в руках.

Я пришил кайму с одной стороны, когда стоны внезапно прекратились. Я отложил шпалеру — просто сидел и ждал. Наверное, следовало бы помолиться, но я был до того перепуган, что даже этого не мог.

Наконец в дверях появилась Кристина, она осторожно держала какой-то предмет, запеленатый в мягкую ткань. Она улыбалась.

— Алиенора? — еле промямлил я.

При виде моего испуганного лица Кристина рассмеялась:

— Не горюй, твоя жена в полном порядке. Все женщины голосят, это совершенно естественно. Но почему ты не спрашиваешь, кто у тебя? В нашем полку ткачей прибавление.

И она показала младенца. У него было сморщенное красное лицо, на голове ни волосинки.

Я откашлялся и протянул руки к Этьену.

— Вы забываете, кто его отец, — сказал я. — Он будет художником.

ЧАСТЬ 5 ПАРИЖ Третье воскресенье до Великого поста, 1492 год

НИКОЛА НЕВИННЫЙ

Не люблю время перед Великим постом. Зиме, кажется, не видно конца. Холод пронизывает до костей, постоянно коченеют пальцы, хрустят суставы, и надо все время распрямлять плечи, а то вконец замерзнешь. Еда скудная и вдобавок невкусная: мясо только копченое, овощи — засоленные, фрукты — сушеные. Когда еще появятся свежий салат, свежая дичь, слива и клубника.

Работа у меня не шла: от холода коченели пальцы, и я толком не мог держать кисть. И к женщинам не тянуло. Я выжидал. Скорее бы пост, не беда, что придется себя ограничивать. Зато потеплеет и дни начнут удлиняться, хотя с едой по-прежнему будет негусто.

В одно злосчастное утро, когда я дрожал под кучей одеял, сомневаясь, стоит ли вообще вставать, мне передали весточку от Леона-старика. Он назначал встречу в Сен-Жермен-де-Пре. Я уже довольно давно не был в тех краях, все боялся столкнуться с Женевьевой де Нантерр. Что же до ее дочери, то я давно отчаялся и не искал с ней встречи. Приятель, которому я наказал собирать слухи, просачивающиеся из дома на улице Фур (самому мне было туда не сунуться), сообщил, что Клод уехала еще прошлым летом, куда именно — слуги не знают. Беатрис тоже исчезла.

Я потеплее укутался, перебрался через замерзшую Сену по Меняльному мосту и мосту Сен-Мишель и поспешил на юг. Пробежал мимо собора Парижской Богоматери, даже не замедлив шага, — подгонял холод.

В монастыре я первым делом робко заглянул в церковь — думал: а вдруг увижу там Женевьеву де Нантерр на коленях? Но в помещении не было ни души — между мессами ничего не происходило, а сидеть просто так было холодно.

Леона я отыскал в чахлом монастырском саду. В это время года здесь особенно не на что любоваться, кроме подснежников да еще каких-то побегов, пробивающихся сквозь раскисшую землю. Бог знает, как они называются. Алиенора мне много чего рассказала о цветах и травах, но все-таки я не возьмусь по одной зеленой шишке определить, что из нее вырастет.

Зимой Леон-старик ходит с палкой, чтобы не поскользнуться на льду или снегу. Сейчас он ворошил ею кустики лаванды и розмарина.

— Всегда поражался, до чего выносливы эти растения, им даже морозы нипочем.

Он нагнулся и сорвал несколько листьев с разных кустиков, размял их между пальцами и поднес к носу:

— Запах, конечно, не такой сладкий, как весной. Он придет с солнцем и теплом.

— От садовника тоже кое-что зависит.

— Вполне может быть. — Леон-старик выбросил листья и повернулся ко мне. — Прибыли ковры Жана Ле Виста.

Кто бы мог подумать, что новость приведет меня в бурный восторг.

— Значит, Жорж все-таки поспел к Сретению! Ты его видел?

Леон-старик покачал головой:

— Зимой никакая сила не заставит меня пуститься в дорогу, даже сам король. В моем возрасте положено сидеть у камина и греть старые кости, а не трястись ночь напролет по снегу и грязи, а потом гнать обратно в Париж, чтобы доставить ковры в срок. Я хочу умереть в собственной постели, а не на обшарпанном постоялом дворе. Нет, я просто отправил донесение с солдатами, а еще у меня есть знакомый торговец, который отслеживает мои дела в Брюсселе. Кстати, шпалеры одобрила местная гильдия ткачей.

— Так ты видел ковры? Хорошо они получились?

Вместо ответа Леон-старик помахал палкой и двинулся к проходу под аркой.

— Приходи на улицу Фур и гляди сам.

— На улицу Фур?

— Шпалеры уже развешаны, но монсеньор Ле Вист желает лично убедиться, что высота выбрана та, какая нужна. Только когда будешь у них, веди себя прилично, — добавил Леон со смешком.

Даже в самых пьяных фантазиях после возлияний в «Золотом петухе» я и помыслить не смел, что передо мной вновь растворятся двери дома, где живет Клод Ле Вист. И вот я у нее на пороге. Дворецкий с кислой физиономией впускает нас внутрь. Не будь рядом Леона-старика, он бы узнал, где раки зимуют. Но момент явно не подходил для сведения счетов, и я чинно последовал за мерзавцем в большой зал, где он нас и оставил, отправившись звать хозяина.

Я встал посреди комнаты, сбоку от Леона-старика, и глаза у меня разбежались. Зрелище было ошеломляющим. Леон тоже стоял очень тихо и молчал. Мы с ним словно грезили наяву, и, честно говоря, я так грезил бы и дальше.

Наконец Леон переступил с ноги на ногу, и я было открыл рот, собираясь что-то сказать, но вместо слов у меня вырвался смех. Столько я мучился из-за этих собакообразных львов, толстых единорогов и апельсиновых деревьев, похожих на грецкий орех, и чего ради, когда вот они — дамы! Прекрасные, умиротворенные, безмятежные. От одного их вида возникало ощущение, как будто ты соприкасаешься с волшебным, неземным миром. Любой единорог пленился бы их чарами.

Мильфлёр был неописуемой красоты. На сине-красном поле, затканном тысячами цветов, терялись все недостатки эскизов, даже если таковые были. Впечатление такое, будто гуляешь по цветочному лугу, позабыв, что за окном сереет промозглый парижский день. Именно благодаря мильфлёру комната составляла единое целое, вмещающее в себя дам и единорогов, львов и служанок и даже меня, поскольку я тоже был частью их мира.

— Ну что скажешь? — нарушил молчание Леон.

— Красотища. Не думал, что я такой молодец.

— Вижу, ты не стал скромнее, — хмыкнул Леон. — Твоя роль здесь не первая. Основная заслуга принадлежит Жоржу и его мастерской.

— Жорж хорошо на них заработает.

— С Жаном Ле Вистом особо не разбогатеешь, — помотал головой Леон. — И потом, судя по слухам, Жорж сейчас не в лучшей форме. По словам моего брюссельского знакомого, он либо пьет, либо спит и окосел на оба глаза. С каймой для последнего ковра Кристине помогал картоньер. Жорж был пьян, а дочь рожала. — Он сощурился. — Слышал про это?

Я пожал плечами, а про себя улыбнулся: Алиенора получила от меня то, что хотела.

— Откуда? Я не был в Брюсселе с прошлого мая.

— Девять месяцев? — покачал головой Леон. — Ну-ну. Хотя это уже не суть важно, она вышла замуж за картоньера.

— Правда? — Я был поражен, хотя и не показывал вида.

Оказывается, Филипп не такой уж скромник по части женского пола. Впрочем, кто, как не я сам, свел его со шлюхой — вот с него робость и слетела. Но в глубине души я был рад за Алиенору. Филипп — отличный парень и явно не Жак Буйвол.

— Tiens, ты ни слова не сказал про ковры. Помнится, ты хотел, чтобы женщины походили на настоящих. Я, вернее, мы с Жоржем и Филиппом сумели тебя переубедить?

Леон еще раз обвел комнату глазами, затем с легкой улыбкой пожал плечами.

— Знаешь, сейчас я заметил, точнее, почувствовал одну интересную вещь. Ты создал некий мир и поселил туда этих особ, но этот мир совсем не похож на наш.

— Но, согласись, они тебя покорили.

— Нисколько.

— Одним словом, — хмыкнул я, — обращение в новую веру не удалось. Выходит, власть этих дам не безгранична.

За дверями раздался шорох, и в большой зал вступили Жан Ле Вист и Женевьева де Нантерр. Последняя явилась как снег на голову, и я быстренько поклонился, чтобы скрыть смущение. А когда поднял голову, различил у нее на губах загадочную улыбку. Помнится, она так улыбалась в тот день, когда я заигрывал с Клод, улыбалась, как будто читала мои мысли.

— Ну, художник, ты доволен? — спросил Жан Ле Вист.

«Наверное, забыл, как меня зовут», — подумалось мне.

Пока я собирался с ответом, он добавил:

— Как по-твоему, они правильно висят? Я бы лично поднял их повыше, но Леон говорит, что и так все замечательно.

Хорошо, что я ничего не успел сказать. Его интересовали не ковры и даже не мастерство ткачей, а насколько комната выглядит облагороженной. Долю секунды я изучал шпалеры. Они примерно на локоть не доходили до пола, и дамы стояли почти на одном уровне с нами. Если переместить их повыше, дамы будут парить над головами.

Я повернулся к Женевьеве де Нантерр:

— Что скажете, сударыня? Надо ли перевесить ковры?

— Нет, — сказала она. — Совершенно необязательно.

Я кивнул:

— По-моему, монсеньор, мы все согласны, что комната выглядит достаточно впечатляющей так, как она есть.

Жан Ле Вист передернул плечами.

— Под стать событию, — и повернулся к дверям.

Я не устоял:

— Монсеньор, какая шпалера вам понравилась больше всего?

Жан Ле Вист с недоумением огляделся, как будто только сейчас уразумел, что ковры положено рассматривать.

— Вот эта. — Он рассеянно указал на «Слух». — Флаг очень четкий, и у льва благородная внешность. Пошли, — махнул он Леону-старику.

— Я задержусь на минутку, мне надо переговорить с Никола, — произнесла Женевьева де Нантерр.

Жан Ле Вист даже бровью не повел, а Леон-старик смерил меня суровым взглядом, словно напоминал про обещание вести себя прилично, и последовал за хозяином. Я улыбнулся сам себе. Эта женщина не из тех, кто ищет приключений.

Как только мы остались вдвоем, Женевьева де Нантерр фыркнула:

— Мужу все едино. Он выбрал первый попавшийся ковер — заметил? И кстати, не самый удачный. У этой дамы руки кривоваты, да и узор на скатерти выткан довольно небрежно.

Ясное дело, она старательно изучила ковры. Хорошо, хоть к толщине единорога не придиралась.

— А вам, сударыня, какой ковер понравился больше всего?

— Вот этот.

К моему несказанному удивлению, она показала на «Осязание», а не на «Мое единственное желание», как того следовало ожидать. Все-таки дама с ожерельем писалась именно с нее.

— А почему, можно полюбопытствовать?

— От этой дамы исходит чистота, душевная чистота. Она стоит в дверном проеме, на пороге новой жизни, и смотрит в будущее счастливыми глазами. Она знает, что ее ждет впереди.

Я вспомнил эпизод, побудивший меня изобразить эту сцену, вспомнил сияющее лицо Кристины, которой позволили ткать, ее статную фигуру, застывшую в дверях мастерской. Картина, всплывшая у меня в памяти, настолько расходилась с описанием Женевьевы де Нантерр, что я с трудом подавил в себе желание объяснить ей, что к чему.

— А что скажете об этой даме, сударыня? — Я указал на «Мое единственное желание». — По-вашему, она тоже выбрала новую жизненную стезю?

Женевьева де Нантерр молчала.

— Эта сцена посвящается вам, сударыня. На самом деле мои ковры рассказывают не только о соблазнении, но и о душе. В рисунках сокрыт двоякий смысл. Видите, можно начать с дамы, надевающей ожерелье, и идти дальше по кругу. Тогда выстраивается сюжет о пленении единорога девой. А можно пойти в другом направлении, начать с прощающейся дамы и закончить дамой, которая снимает ожерелье, отрекаясь от плотской жизни. Это мой вам подарок, сударыня. В сцене с драгоценностями не ясно, снимают их или надевают. Можно понимать и так и этак. Этот маленький секрет посвящается вам.

Женевьева де Нантерр покачала головой:

— Эта дама выглядит так, точно стоит на перепутье и еще не сделала выбора между искушением и душой. А мой выбор очевиден, чего и ей желаю. По-моему, лучше принять первое истолкование, про единорога и деву. Рано или поздно ковры достанутся дочери, обольщение — это в ее вкусе. — Она искоса бросила на меня взгляд и залилась краской.

— Жаль, что я вам не угодил, сударыня. — Мне действительно было обидно. Я-то считал, что ее раскусил, а на самом деле попался в собственную ловушку.

Женевьева де Нантерр еще раз окинула залу взглядом.

— Великолепная работа — вот что главное. Жан очень доволен, хоть по нему этого и незаметно, и Клод наверняка понравится. А в качестве благодарности приглашаю тебя завтра в этот зал — на пир.

— Завтра?

— Ну да, завтра вечером, по случаю Дня святого Валентина. Считается, что в этот день птицы выбирают себе пару.

— Вроде есть такая примета.

— Тогда до скорого. — Она опять загадочно взглянула на меня и направилась к дверям.

Я поклонился ее спине. Камеристка стрельнула глазами в мою сторону и заторопилась следом за госпожой.

Я остался наедине с коврами. Долго стоял и смотрел, пытаясь понять, отчего мне так грустно.


Раньше мне не доводилось бывать на праздниках у вельмож. Художник — редкий гость в богатых домах. Правда, с какой стати я понадобился Женевьеве де Нантерр, так и оставалось загадкой. Но времени ломать голову над поступками этой женщины у меня не было. Пришлось срочно разориться на новую тунику — из черного бархата с желтой отделкой — и шляпу в тон. Я почистил башмаки и вымылся, хоть от ледяной воды покрылся гусиной кожей. Но мои жертвы оказались не напрасными: стражники без звука пропустили меня в освещенный факелами дом на улице Фур, как будто я был дворянином. На фоне моей каморки туника и шляпа смотрелись шикарно, завсегдатаи «Золотого петуха» тоже одобрили обновки, но, когда я направлялся к большой зале вместе с толпой пышно разодетых мужчин и женщин, у меня было такое ощущение, будто на мне крестьянское платье.

От толпы то и дело отделялись три девочки. Та, что постарше, была Жанной, сестрой Клод. Это она заглядывала в колодец в тот день, когда я познакомился с Клод. Вторая, похожая на нее лицом, наверное, была средней дочерью Ле Вистов. А самая кроха, ростом мне до колен, породой явно пошла не в Ле Вистов, хотя была по-своему хорошенькой. На шее ее подпрыгивали перепутавшиеся темно-красные бубенчики. Она врезалась в мои ноги и упала, а когда я поставил ее на пол, знакомо нахмурилась и что-то буркнула. И унеслась, прежде чем я успел выяснить, как ее зовут.

Зал был забит гостями, среди которых плясали и музицировали жонглеры, туда-сюда сновали слуги с винами и яствами, разнося засоленные перепелиные яйца, куски свинины, украшенные сухими цветами фрикадельки и даже клубнику, которую обычно не достанешь зимой.

У дальней стенки, рядом с «Обонянием», в отороченном мехом красном камзоле стоял Жан Ле Вист. Вокруг теснились мужчины, одетые наподобие его. Должно быть, они обсуждали короля и двор — предметы, которыми я никогда не увлекался всерьез. Я подался в противоположный конец комнаты, где тон задавала Женевьева де Нантерр и можно было всласть поглазеть на дам в парче и мехах. Сама хозяйка дома, в довольно простом платье из шелка цвета лазури и накидке из серого кролика, наброшенной на плечи, стояла у «Моего единственного желания».

То и дело слышались восторженные отзывы по поводу ковров, которые действительно приглушали гомон и сохраняли тепло, однако при большом скоплении народа впечатление было совсем не то, что прежде, когда я здесь находился один. Теперь я воочию убедился, что всадники, схватившиеся на поле боя, лучше соответствуют залу для пиршеств, а этим шпалерам самое место в дамских покоях. Странно, но Жан Ле Вист оказался прав.

Отвлекаясь от этих дум, я подналег на вино с пряностями и наполнял кружку всякий раз, как выпадала возможность. Поначалу я стоял в одиночестве, жевал сушеный инжир и глазел на акробатов и танцовщиц. Но вскоре меня подозвала знатная дама, которую я когда-то рисовал. И дело пошло на лад — я болтал без всякого смущения, смеялся и пил, как будто это была таверна.

Когда в зале вместе с Беатрис и другими камеристками показалась Клод, наряженная в красное бархатное платье, тело у меня сделалось ватным, а руки повисли как плети. Я пил, флиртовал с дамами, жевал инжир и даже танцевал гальярду, но ни на миг про нее не забывал. Меня не оставляло предчувствие, что она будет на пиру. За этим меня сюда и позвали.

Похоже, Клод меня не заметила. Во всяком случае, знака не подала За время нашей разлуки она осунулась и похудела. Ее глаза по-прежнему напоминали спелую айву, но выглядели потухшими. Казалось, ее внимание поглощено камеристками и ее мало занимают танцы. А может, она смотрела мимо людей на противоположную стену, где висели «Обоняние» и «Вкус», но взгляд ее притягивал мильфлёр, уж точно не дама.

Беатрис различила меня в толпе и дерзко вскинула голову. Она тоже похудела. Странно, но она не нагнулась к уху хозяйки, чтобы шепнуть ей про свое открытие, а вместо того сверлила меня своими темными глазами, пока я наконец не выдержал и не отвел взгляд.

Приблизиться к Клод я даже и пытаться не стал, понимал, что затея бесполезная: наверняка меня перехватят на полпути, кликнут дворецкого, и он вышвырнет меня вон, да еще надает подзатыльников. Это было яснее ясного. Теперь я не сомневался, зачем Женевьева де Нантерр меня пригласила. Это было подобие мести.

Музыка и танцы окончились, и трубачи протрубили в рог, объявляя о начале трапезы. Вместе с родителями и почетными гостями Клод прошла за высокий стол — тот самый, из дуба, на который я лазил, когда мерил стены. Остальные приглашенные устроились за столами, расставленными по периметру вдоль стен. Мне досталось место с самого краю, на дальнем конце от Клод. За спиной у меня висел «Вкус», напротив — «Зрение», и печальное лицо Алиеноры несколько скрашивало одиночество.

Священник из Сен-Жермен-де-Пре прочел молитву. Потом поднялся Жан Ле Вист и поднял руку, призывая к тишине. Он заговорил, и от его слов, произнесенных без витийств, с безжалостной прямотой, у меня больно сжалось сердце.

— Мы собрались здесь, чтобы объявить о помолвке моей старшей дочери Клод и Жофруа де Бальзака, первого камердинера его величества и наследного дворянина, чей род удостоился сего почетнейшего титула благодаря безупречной военной службе. Для нас высочайшая честь назвать своим сыном отпрыска столь славной семьи.

Он сделал жест в сторону юноши с темной бородкой, который приподнялся и отвесил легкий поклон Жану Ле Висту и Клод, но та так и продолжала сидеть, уставившись в стол. Женевьева де Нантерр, вместо того чтобы поклониться в ответ, нашарила меня взглядом в моем уголке, и ее глаза вспыхнули злым торжеством, словно она хотела сказать: теперь мы квиты. Мой взгляд упал на хлеб, который стоял передо мной, и я увидел два сплетенных вензеля — «КЛВ» и «ЖДБ». Хорошенькая птичья свадьба!

Жан Ле Вист все разглагольствовал, но я его уже не слушал, хотя вместе со всеми поднимал кружку. Протрубил рог, и слуги внесли блюда с изысканными яствами. Я увидел павлина, распушившего хвост перед самкой, фазана и фазаниху с расправленными крыльями, будто птицы собрались взлететь, лебединую парочку с переплетенными шеями. Аллегории не вызвали у меня большого восторга, и я даже ножа вынимать не стал, чтобы отрезать себе кусок. Соседи наверняка подумали, что я скучный малый и плохой собутыльник.

К тому времени как на стол водрузили кабана, прикрытого золотым листом, яуже созрел, чтобы откланяться. Мне надоели бесконечные перемены блюд, гости, набивающие себе желудок, и пиршество, которое будет тянуться еще всю ночь и весь следующий день. Нет, все-таки я не любитель подобных увеселений. Я поднялся и, бросив прощальный взгляд на ковры — вряд ли я их когда-либо увижу, — потихоньку стал пробираться к выходу. Путь к дверям пролегал мимо высокого стола, и, поравнявшись с ним, я заметил, как Клод проворно сунула руку под скатерть и уронила нож. Она ойкнула, но, когда камеристка было нагнулась, чтобы его подобрать, остановила ее смешком — первый признак веселья за целый вечер.

— Я сама, — произнесла она, нырнула под стол и исчезла за белой скатертью с гербами Ле Вистов, которая свешивалась до самого пола.

Я выждал с минуту. Никому не было до меня дела. Беатрис кокетничала со слугой Жофруа де Бальзака, Женевьева де Нантерр что-то жарко обсуждала со своим будущим зятем. Жан Ле Вист глядел в мою сторону, но точно меня не видел. Скорее всего, он уже и думать забыл, кто я такой. Я улучил момент, когда он отвернулся, чтобы спросить вина, и уронил шляпу, а затем быстро встал на карачки, приподнял скатерть и тоже юркнул под стол. Клод сидела, подобрав ноги и уткнувшись в колени подбородком. При виде меня она улыбнулась.

— Вы все свидания назначаете под столом, барышня? — пошутил я, нахлобучивая шляпу.

— Здесь удобно прятаться.

— Так вот где ты пропадала все это время, красавица! Под столом?

Улыбка сползла с лица Клод.

— Ты прекрасно знаешь, где я была. И палец о палец для меня не ударил. — Она зарыла лицо в колени, и мне ничего не оставалось, как смотреть на расшитое жемчугом красное бархатное покрывало, под которое аккуратно были забраны волосы.

— Знал? С чего ты это взяла?

Клод опять повернулась ко мне лицом:

— Мари Селест так сказала… — Она умолкла, и на ее лице появилось сомнение.

— Мари Селест? Последний раз я видел ее в тот же день, что и тебя, — когда меня избили. Ты ей поручила меня разыскать?

Клод кивнула.

— Уж не знаю, что она тебе наговорила, но никаких посланий я не получал.

Клод ахнула.

— Проклятье! Но зачем весь этот обман?

Клод положила голову мне на колени.

— Вообще-то она вправе на меня обижаться.

Она потянулась погладить борзую, которая рыскала под столом, вынюхивая объедки, рука ее оголилась почти до локтя, и я заметил, что ее кожа вся расцарапана, как будто кто-то драл ее когтями. Я нежно взял девушку за запястье.

— Что случилось, красавица? Ты поранилась?

Клод резко выдернула руку.

— Иногда мне кажется, я ничего не чувствую, кроме боли. Но речь не о том, — продолжала она, расчесывая рану. — Значит, ты не мог меня спасти даже при всем желании.

— Где ты все-таки была?

— В одном месте, которое для мамы — рай, а для меня — тюрьма. Такая уж доля у знатной дамы — вечное заточение.

— Типун тебе на язык. Ты вольна поступать, как тебе заблагорассудится. Хочешь, сбежим от твоего жениха?

На миг лицо Клод просветлело, как будто в Сене отразилось солнце, но затем, когда она немного поразмыслила, лицо опять сделалось мрачным, точно реке вернулся первоначальный грязный цвет. Кажется, она совсем упала духом. Смотреть на это было невыносимо горько.

— Как тебе «Мое единственное желание»? — спросил я вкрадчиво. — Ты про него ни слова не сказала.

— У меня теперь нет желаний, — вздохнула Клод. — Да и то желание было не моим, а маминым.

Собака фыркнула, и она взяла ее морду в ладони.

— Да, чуть не забыла: спасибо тебе за ковры, — добавила она, заглядывая собаке в глаза. — Тебя, верно, и не поблагодарили. Ужасно красиво, хотя мне от них грустно.

— Почему, красавица?

— Мне вспоминается, какой я была раньше: веселой, счастливой, беззаботной. Знаешь, что подходит мне под нынешнее настроение? Ковер, где единорог уже приручен, дама там печальная и умудренная жизнью. Мне она нравится больше всех.

Я вздохнул. Кажется, я опять дал маху. Вот и пойми этих женщин.

Скатерть приподнялась, и под стол залезла маленькая рыжеволосая девочка. Она ухватила собаку за хвост и потянула на себя, а затем принялась хлопать ее по бокам и щипать за ребра, не обращая на нас ровно никакого внимания. Борзая даже ухом не повела — она грызла кость ягненка.

— Смотри, какое чудо я подобрала в тюрьме. — Клод кивнула на девочку. — Николетта, прогони собаку. Беатрис найдет ей кость побольше. Иди отсюда! — Она пихнула собаку под зад.

Но никто не двинулся с места — ни девочка, ни собака.

— Это моя будущая камеристка, — добавила Клод. — Конечно, придется ее обучать всякой всячине, но до этого еще далеко. Не мучить же такую кроху.

Я уставился на девочку:

— Ее зовут Николетта?

Клод залилась смехом — девчоночьим смехом, полным неявных обещаний.

— Я дала ей новое имя. В монастыре не могло быть сразу двух Клод.

Голова у меня дернулась, и я стукнулся о крышку стола, отчего Клод опять расхохоталась. Я взглянул на девочку, свою дочь, потом на Клод, не сводившую с меня своих ясных глаз. На миг во мне всколыхнулось прежнее желание, и я почувствовал, как оно передалось ей.

Трудно сказать, позволила бы Клод к себе притронуться, поскольку под стол неожиданно просунулась голова Беатрис — точь-в-точь как в прежний раз. Видно, таково ее назначение — чинить нам препоны. При виде меня она ни капли не удивилась. Наверное, все это время подслушивала, как водится у камеристок.

— Барышня, вас требует мать, — сказала она.

Клод нехотя встала на карачки.

— Прощай, Никола, — сказала она, улыбаясь кончиками губ. Затем кивнула на Николетту: — Не волнуйся, я ее никому не отдам. Правда, малышка?

Она выкарабкалась из-под стола, следом за ней исчезли и Николетта с собакой.

— Вот ты и попался, — злорадно произнесла Беатрис. — По твоей милости я девять месяцев провела в аду. Теперь я так просто тебя не отпущу, — сказала она, убирая голову.

Озадаченный этой невнятной угрозой, я еще какое-то время постоял на карачках, а затем вылез на волю. Жан Ле Вист покончил с едой и, развернувшись ко мне спиной, разговаривал с Жофруа де Бальзаком. Женевьева де Нантерр вместе с Клод стояла у другого конца стола и внимательно слушала, а Беатрис возбужденно что-то нашептывала ей на ухо.

— Обязательно, — вдруг воскликнула она, взмахнула рукой и подошла ко мне, встав между мной и Беатрис.

— Никола Невинный, чуть было не забыла. Дело в том, что Беатрис надоело быть в услужении и она не прочь стать женой художника. Верно, Беатрис?

Беатрис кивнула.

— Конечно, Беатрис — камеристка моей дочери. Ей и решать. Клод, ты позволяешь Беатрис выйти замуж?

Клод взглянула на мать, затем — на меня, и в глазах у нее блеснули слезы. Это была месть нам обоим.

— Нам с Клод очень жаль расставаться с тобой, Беатрис, — добавила Женевьева де Нантерр. — Но моя дочь не возражает, правда, Клод?

После недолгой заминки Клод чуть заметно пожала плечами:

— Да, мама. Если тебе так угодно.

Она отвела взгляд, когда ее мать взяла руку Беатрис и вложила ее в мою. Глаза ее были прикованы к «Вкусу».

Дамы на коврах взирали с башенных стен, вельможи ели, пили, смеялись и танцевали, но я на них не смотрел. И без того было ясно, что они улыбаются.

ЭПИЛОГ

Никола Невинный нарисовал эскизы витражей для собора Парижской Богоматери. Он прижил еще троих детей, всех на стороне.

Брак Клод Ле Вист и Жофруа де Бальзака остался бездетным. После смерти мужа в 1510 году Клод вышла замуж за Жана де Шабана. Детей у них не было. Когда она умерла, серию ковров «Дама с единорогом» унаследовали родственники второго мужа.

Николетта всю свою жизнь прослужила у Клод камеристкой.

Жан Ле Вист умер в 1501 году. После его смерти Женевьева де Нантерр постриглась в монахини и остаток дней провела в монастыре в Шеле.

У Филиппа и Алиеноры родилось еще трое сыновей. Первенец Этьен и самый младший стали художниками, остальные — ткачами.

Жоржу еще несколько раз пытались заказать ковры с единорогами, но на все предложения он отвечал отказом. «Слишком много мороки», — объяснил он Кристине.

В приданое дочери Кристина соткала небольшой ковер-мильфлёр. После этого она не садилась за станок.

Леон-старик скончался в собственной постели, в окружении жены и детей.

1

В моде (фр.).

(обратно)

2

Это мое единственное желание (фр.).

(обратно)

3

В Римско-католической церкви первый день Великого поста. В этот день, в соответствии с древним обычаем, на лоб верующим освященным пеплом наносится знамение креста.

(обратно)

4

Что же (фр.).

(обратно)

5

Погоди (фр.).

(обратно)

6

Истинно, дитя мое (фр.).

(обратно)

7

Конечно (фр.).

(обратно)

8

Ткач (фр.).

(обратно)

9

Золотое дерево (фр.).

(обратно)

10

Погоди (фр.).

(обратно)

11

Боже сохрани (фр.).

(обратно)

12

Второзаконие (33:18). В оригинале фигурирует буйвол.

(обратно)

13

Псалом 91:11.

(обратно)

14

Господи боже мой (фр.).

(обратно)

15

Зелень, растительный узор (фр.).

(обратно)

16

Квадрат — единица площади, равная 100 квадратным футам, или 0,09 м².

(обратно)

17

Ну хорошо (фр.).

(обратно)

18

Пойдем (фр.).

(обратно)

19

Минуточку (фр.).

(обратно)

20

Кстати (фр.).

(обратно)

21

Удар милосердия (фр.).

(обратно)

22

Остановись (фр.).

(обратно)

23

Любовь моя (фр.).

(обратно)

24

Что ж (фр.).

(обратно)

25

Малышка (фр).

(обратно)

26

Осторожно, детка (фр.).

(обратно)

27

Милочка (фр.).

(обратно)

28

Вообще-то (фр.).

(обратно)

29

Послушай (фр.).

(обратно)

Оглавление

  • ЧАСТЬ 1 ПАРИЖ Великий пост и Пасха, 1490 год
  •   НИКОЛА НЕВИННЫЙ
  •   КЛОД ЛЕ ВИСТ
  •   ЖЕНЕВЬЕВА ДЕ НАНТЕРР
  • ЧАСТЬ 2 БРЮССЕЛЬ Троица, 1490 год
  •   ЖОРЖ ДЕ ЛЯ ШАПЕЛЬ
  •   ФИЛИПП ДЕ ЛЯ ТУР
  •   АЛИЕНОРА ДЕ ЛЯ ШАПЕЛЬ
  •   КРИСТИНА ДЮ САБЛОН
  • ЧАСТЬ 3 ПАРИЖ И ШЕЛЬ Пасхальная неделя, 1491 год
  •   НИКОЛА НЕВИННЫЙ
  •   ЖЕНЕВЬЕВА ДЕ НАНТЕРР
  •   КЛОД ЛЕ ВИСТ
  • ЧАСТЬ 4 БРЮССЕЛЬ Майский праздник, 1491 год — третье воскресенье до Великого поста, 1492 год
  •   ЖОРЖ ДЕ ЛЯ ШАПЕЛЬ
  •   АЛИЕНОРА ДЕ ЛЯ ШАПЕЛЬ
  •   КРИСТИНА ДЮ САБЛОН
  •   ФИЛИПП ДЕ ЛЯ ТУР
  • ЧАСТЬ 5 ПАРИЖ Третье воскресенье до Великого поста, 1492 год
  •   НИКОЛА НЕВИННЫЙ
  • ЭПИЛОГ
  • *** Примечания ***