Кадеты и юнкера (fb2)


Использовать online-читалку "Книгочей 0.2" (Не работает в Internet Explorer)


Настройки текста:


А.Л. Марков Кадеты и юнкера


                                                            Анатолий Львович Марков в 1915 году


Поступление в кадетский корпус

Весной 1910 года отец привёз меня из деревни в Воронеж держать экзамен в четвёртый класс кадетского корпуса. В этом городе мне пришлось быть не в первый раз. Мальчиком восьми лет, с матерью и братом, я приезжал сюда, когда мой старший брат поступал кадетом во второй класс. Мать, нежно любившая своего первенца, с большим горем отдавала его в корпус и, не в силах сразу расстаться с сыном, прожила вместе со мной около месяца в Воронеже, в «Центральной» гостинице, близко отстоявшей от корпуса. В качестве младшего братишки я увлекался кадетским бытом и почти каждый день бывал в помещении младшей роты, куда нас с матерью допускали по знакомству.

В настоящий мой приезд с отцом в Воронеж я, таким образом, был уже несколько знаком с внутренним бытом кадет, что до известной степени облегчало моё положение новичка, да ещё поступавшего прямо из дому в четвёртый класс. У отца в корпусе нашёлся старый товарищ, командир 1-й роты полковник Черников, в этот год выходивший в отставку генералом. Его заместитель, полковник Трубчанинов так же, как его предшественник, оказался однокашником отца по Орловскому корпусу.

Экзамены, начавшиеся на другой день после нашего приезда, оказались труднее, чем мы предполагали. На экзамене Закона Божия батюшка, видный и важный протоиерей, спросил меня, не являюсь ли я родственником писателя Евгения Маркова, умершего в Воронеже директором Дворянского банка и председателем Археологического общества. Узнав, что я его внук, батюшка сообщил, что он также член Археологического общества, хорошо знал покойного деда, любил его и уважал.

Первые три дня экзаменов прошли для меня благополучно, но в четвёртый я неожиданно наскочил на подводный камень. Случилось это на испытании по естественной истории, предмете везде и всегда считающемся лёгким и второстепенным. Так об этом предмете полагали и мы с моим репетитором, почему и не обратили на естественную историю большого внимания. Конца учебника по этому предмету я даже и не прочитал, как раз в том месте, где дело шло о навозном жуке. Этот проклятый жук чуть не испортил всего дела, так как спрошенный о строении его крыльев, я стал в тупик и ничего по этому интересному вопросу ответить не мог. Преподаватель естественной истории, заслуженный тайный советник, вошёл в моё положение и не захотел резать мальчишку, благополучно прошедшего уже по всем предметам экзаменационные сциллы и харибды. Он дал мне переэкзаменовку на… после обеда. Нечего и говорить, конечно, что я сумел воспользоваться этой передышкой, а после обеда сдал экзамен без запинки.

Выдержав экзамен по учебным предметам, я был затем подвергнут медицинскому осмотру. Для этой цели отвели один из пустовавших в то время классов, двери которого выходили в коридор, переполненный родителями и родственниками, привозившими детей на экзамены.

Так как вступительные экзамены в корпус держали исключительно ребята, поступавшие в первые два класса, то я среди них представлял собой единственное исключение и притом такое, о котором никто из находившихся в коридоре мамаш и не подозревал.

Зная, что доктора осматривают десятилетних карапузов, родительницы эти, нимало не стесняясь, заходили в комнату осмотра и вступали в разговор с врачами. При их неожиданном появлении в дверях я, голый, как червяк, принуждён был дважды спасаться за ширмы, к обоюдному смущению обеих сторон.

Как только результаты экзаменов были объявлены, отец, поздравив меня, немедленно повёл в магазин военных вещей, где купил мне кадетскую фуражку с чёрным верхом и красным околышем, которую я проносил всё лето при штатском костюме, являя из себя довольно странную фигуру. Этот полуштатский-полувоенный вид приводил в полное недоумение встречных, не знавших, как понимать мою нелепую личность. В качестве старого кадета брат Коля, бывший в это время кадетом в Ярославле, сильно возмущался таким видом, находя, что в кадетской фуражке и при штатском костюме я имею «сволочной вид земского начальника».

Всю дорогу от Воронежа в наше Покровское отец, обычно суровый и неразговорчивый с нами, был необыкновенно ласков, довольный тем, что и второй его сын стал на привычную и понятную для него дорогу военной службы. На балконе усадьбы, с которого была видна вперёд дорога со станции, вся семья наша, ожидавшая моего возвращения, издали завидев красный околыш, сразу поняла, что мои экзамены сошли благополучно. Ради такого торжественного случая отец в этот день также надел свою дворянскую фуражку с красным околышем, чем как бы сблизил меня со своей особой.

Свободное от опостылевших наук лето промелькнуло незаметно, как и много других счастливых лет юности, как незаметно и быстро проходит в жизни всё счастливое. Незаметно подошёл август, к 16-му числу которого мне предстояло явиться в корпус, чтобы стать настоящим кадетом, а не возбуждающей недоумение штатской личностью в военной фуражке. Отвозил меня в военную школу опять отец. Я ехал в Воронеж с наружной бодростью, но тайной жутью.

Принадлежа к исконно военной семье и зная по рассказам отца и брата кадетский быт, который я и сам уже раз наблюдал, я всё же сознавал, что, поступая сразу в четвёртый класс, должен был явиться для моих одноклассников, сжившихся друг с другом за три года совместной жизни, человеком чужим и во всех смыслах «новичком», положение которых во всех учебных заведениях незавидно. Недаром брат Николай, верный духу нашего сурового деревенского обихода, предупредил меня многообещающе и злорадно:

–Бить тебя там будут, брат, как в бубен.

–То есть как бить, за что?

–А так… чтобы кадета из тебя сделать. Там, голубчик, штрюков не любят…

Немудрено поэтому, что утром 15 августа 1910 года я вошёл в просторный вестибюль кадетского корпуса в Воронеже с видом независимым, но с большим внутренним трепетом.

Усевшись на скамейку, пока отец ушёл выполнять соответствующие формальности, я стал прислушиваться к странному глухому шуму, доносившемуся сверху, который, отдаваясь эхом по мраморным лестницам и пролётам, напоминал шум потревоженного улья. Поначалу все, кто впервые слышали этот характерный шум, принимали его за гомон кадет, стоящий весь день в коридорах. Впоследствии я убедился, что шум этот никакого отношения к голосовым способностям кадет не имел, а был просто эффектом корпусной акустики.

От нечего делать, в ожидании отца, я стал оглядывать вестибюль и всё, что мне можно было видеть со скамейки. Небольшой бюст чёрной бронзы какого-то николаевского генерала привлёк первым моё внимание к нише позади скамейки. Это оказался памятник, поставленный основателю корпуса. На белой мраморной доске цоколя золотыми буквами стояла надпись: «Генерал-лейтенант Николай Димитриевич Чертков в 1852 году пожертвовал 2 миллиона ассигнациями и 400 душ крестьян для учреждения в г. Воронеже кадетского корпуса».

Кроме генеральского бюста, я ничего другого интересного в вестибюле не нашёл; кругом никого не было и корпус словно вымер. Мимо меня по коридору проходили куда-то, звеня шпорами, офицеры, не обращая никакого внимания на мою деревенскую фигуру. Где-то близко, видимо, в столовой, негромко позванивала посуда. Так прошло около десяти минут, как вдруг страшный грохот барабана, грохнувшего, как обвал, заставил меня подскочить на скамейке от неожиданности. Прогремев где-то наверху, барабан смолк, а затем снова загрохотал этажом выше.

Через пять минут лестничные пролёты у меня над головой наполнились сдержанным гулом голосов и шарканьем сотен ног, спускавшихся по лестнице. С гулом лавины кадеты сошли сверху и их передние ряды остановились на последней ступеньке, с любопытством оглядывая мою странную для них фигуру. Сошедший затем откуда-то сверху офицер вышел в вестибюль и, обернувшись к кадетам, скомандовал. Ряды их в ногу, потрясая гулом весь вестибюль, стройно двинулись мимо меня в столовую. Рядами прошли все четыре роты корпуса, начиная с длиннейших, как колодезный журавель, кадет-гренадеров строевой роты и кончая малютками, ещё не умевшими «держать ноги». Пройдя в невидимую для меня столовую, роты затихли, а затем огромный хор голосов запел молитву, после которой столовая наполнилась шумом сдержанных голосов и звоном посуды: корпус приступил к завтраку.

В этот момент ко мне подошёл офицер и, спросив фамилию, приказал следовать за ним. На площадке второго этажа он остановился перед высокой деревянной перегородкой, отделявшей коридор от площадки лестницы, и постучал. Большая дверь с надписью «вторая рота» немедленно открылась, и мы вошли. По длиннейшему коридору, в который с обеих сторон выходили двери классов и огромные спальни, мы пришли в самый его конец, повернули налево в другой коридор и остановились перед дверью с надписью «цейхгауз». Как в коридоре, так и во всех остальных помещениях роты стояла звенящая в ушах тишина и не было ни души.

Бородатый солдат с медалями, одетый в кадетскую рубашку и с погонами, носивший звание «каптенармуса», по приказу пришедшего со мной офицера, который, как я потом узнал, был мой новый ротный командир полковник Анохин, одел меня с ног до головы в казённую одежду: неуклюжие сапоги с короткими рыжими голенищами, чёрные потрёпанные брюки и парусиновую рубашку с погонами и чёрным лакированным поясом с тяжёлой медной бляхой и гербом.

Пригонка обмундирования была самая поверхностная. Поэтому ни одна его часть не соответствовала размерам тела. Брюки были невероятно широки и длинны, рубашка напоминала халат, погоны уныло свисали, причём упорно держались не на плечах, а почему-то на груди.

Но всего хуже произошло с сапогами – из огромной кучи этой обуви мне самому предложили выбрать пару «по ноге». Это было бы нетрудно, если бы правые и левые сапоги не были перемешаны в самом живописном беспорядке, так что двух одинаковых сыскать сказалось совершенно невозможно; мне пришлось удовольствоваться двумя разными и поэтому разноцветными. На робкое замечание, которое я позволил себе сделать, что одежда мне «пришлась не совсем», каптенармус ответил бодрым тоном, что «это пока», так как обмундирование, которое он на меня напялил, «повседневное и последнего срока». Здесь же, в цейхгаузе, меня посадили на табуретку и откуда-то вынырнувший парикмахер-солдат, пахнувший луком, наголо оболванил мне голову машинкой «под три нуля».

Когда я, по окончании всех этих пертурбаций, сошёл опять вниз к отцу проститься, он только засмеялся и покачал головой. С жутким чувством жертвы, покинутой на съедение, я расстался с отцом и поднялся в «роту», куда из столовой уже вернулись кадеты. Ротный командир сдал меня дежурному офицеру, усатому, выступающему как гусь подполковнику, который сообщил мне, что я назначен в первое отделение четвёртого класса…

Так началась моя кадетская жизнь.


Товарищи

Кадетский корпус!.. Сколько чувств и воспоминаний теснится при этом слове в душе каждого, кто его окончил….

Грязная лапа большевизма, опошляющая всё прекрасное, до чего бы она ни касалась, осквернила и хорошее русское слово «товарищ», столь дорогое для нас, старых кадет, привыкших связывать с ним всё наиболее светлое и хорошее из учебных лет, проведённых в родном корпусе.

Нигде в России чувство товарищеской спайки так не культивировалось и не ценилось, как в старых кадетских корпусах, где оно достигало примеров воистину героических. Суворовский завет «сам погибай, а товарища выручай» впитывался в кадетскую плоть и кровь крепко и навсегда. Поэтому для меня слово «товарищ» сохраняет свой прежний смысл, – тот, который давали ему наши кадетские традиции, а не мерзкую окраску, приобретённую им в глазах всех порядочных людей благодаря «светлому октябрю».

Воронежский кадетский корпус в николаевские времена был известен на всю Россию суровостью своего первого директора – генерала Винтулова, который в пятидесятых годах запарывал кадет до потери сознания. Таким же был и его первый заместитель, однорукий генерал Бреневский, но уже при третьем директоре корпуса, а именно при генерале А. И. Ватаци, когда в России начались гуманные веяния, порка была навсегда отменена. Однако тяжёлые воспоминания старого времени ещё жили при мне в корпусе, в котором учился внук Винтулова – кадет Андреев. Жив был и сын генерала Винтулова, занимавший перед войной пост начальника ремонта кавалерии и иногда приезжавший в корпус.

Я поступил прямо в четвёртый класс, что было явлением не совсем обычным, а потому на первых порах встретил со стороны кадетского коллектива к себе отношение критическое и выжидательное. Для кадет моего отделения, привыкших уже друг к другу за три года совместной жизни, я был, конечно, элементом чуждым, или «шпаком», как именовались на кадетском языке все лица, не принадлежавшие к военной среде.

В младших классах новичков обыкновенно поколачивали «майоры» – второгодники, делая из них такими мерами «настоящих» кадет. В четвёртом же классе, находившемся не в младшей, а во второй роте, подобный способ был уже не принят, – товарищи ограничивались в отношении меня лишь насмешками, если я, с кадетской точки зрения, совершал тот или иной промах.

Надо правду сказать: для подростка в 14 лет, каким я был тогда, да ещё после усадебного приволья, сделаться кадетом было не так-то легко. Недостаточно лишь надеть кадетскую форму, надо, кроме того, узнать кадетскую среду и привыкнуть к её быту, изучить её язык и обычаи, словом, – морально и физически переродиться. А сделать это было необходимо и возможно скорее в моих собственных интересах, так как печальный результат сопротивления корпоративным началам и традициям был у меня перед глазами.

В один год со мною, но в другое отделение того же класса, приехал князь Д. – горячий и смелый кавказец, с первых же дней начавший себя вести вызывающе в отношении его одноклассников, которые над ним, как и над всяким новичком, вздумали потешаться. Обладая значительной физической силой, Д. за это поколотил нескольких своих обидчиков из старых кадет. Этого кадетский коллектив терпеть от чужака не захотел. В один печальный для князя вечер ему устроили в спальне «тёмную», то есть, накрыв неожиданно одеялом, жестоко избили. Привыкший у себя дома к почёту и уважению, бедный князёк оказался сильно помятым, но благоразумно смирился. Впоследствии он сам сделался одним из наиболее рьяных защитников кадетских обычаев.

Самым трудным кадетским ремеслом для меня поначалу, естественно, были всякого рода строевые занятия. Мои товарищи по классу, уже изучившие за три года пребывания в корпусе военный строй, конечно, знали его твёрдо, тогда как для меня это была совершенно новая наука, которую приходилось не только воспринимать вновь, но и догонять других в отчётливости её выполнения.

Первые недели я, как истинный новобранец, путал все строевые движения своего отделения, что сердило офицера-воспитателя и возбуждало веселье кадет. Однако с течением времени всё вошло в нормальную колею. Через год в качестве правофлангового я уже давал равнение моему отделению. Помогло здесь и то, что, благодаря жизни в деревне, я был крепким и здоровым мальчиком, привыкшим ко всяким физическим упражнениям, вырабатывающим у человека чувство темпа.

Ещё одна сторона кадетской жизни, которую надо было изучить, это искусство иметь «воинский вид». Чтобы носить военную форму, нужна не только привычка, но и умение, без чего человек, будь он мальчиком-кадетом или взрослым, выглядит в форме только переодетым штатским, как это резко бросается в глаза у артистов, играющих на сценах театров роли офицера. Мундир, шинель, фуражку и даже башлык надо уметь носить, без чего из мальчика никогда не получится «отчётливого кадета» и вообще военного. Для придания «воинского вида» надо мной в поте лица трудились несколько месяцев подряд не только офицер-воспитатель полковник Садлуцкий, но и все кадеты отделения, для которых это было вопросом самолюбия. Мне пришлось заново учиться говорить, сидеть, ходить, стоять, здороваться, кланяться, словом – перестроить всё моё существо на новый лад.

Надо отдать справедливость моим одноклассникам: никто из них, ни при каких обстоятельствах, не отказывал мне ни в совете, ни в помощи. Скоро я начал чувствовать, что холодок, с которым меня встретило отделение, постепенно исчез. Я также всё более чувствовал симпатии к своим новым товарищам. Из них несколько человек стали для меня истинными друзьями. Ощущение солидарности и спайки овладели мной окончательно после того, как однажды я подрался с кадетом другого отделения и вдруг, к моему изумлению и несказанному удовлетворению, мне на помощь бросились чуть ли не все мои одноклассники, хотя в этом не было для меня никакой надобности.

К Рождеству полковник Садлуцкий решил, что я принял, наконец, кадетский вид, научился ходить и отдавать честь, а потому могу быть им отпущен в город без особенного риска «осрамить роту». А осрамить было нетрудно, ибо в то доброе старое время существовало великое разнообразие форм, чинов, погон и знаков отличия, для распознания которых требовалась немалая практика и на каковой предмет в ротах висели карты с прекрасно исполненными в соответствующих цветах образцами погон чинов русской армии и флота, начиная с генерал-фельдмаршала и кончая рядовым роты дворцовых гренадер.

Из общих правил для обозначения чинов было множество исключений и отклонений, хотя и имевших под собой свои основания и резоны, но зачатую совершенно сбивавших с толку неопытных кадет и юнкеров, поступивших в училище из штатских учебных заведений. Неудивительно поэтому, что с кадетами младших классов, ещё не твёрдыми во всех этих тонкостях, постоянно происходили забавные недоразумения, которые для меня, как кадета второй роты, были совершенно недопустимы. Помню, что один маленький кадетик, идя по улице со своей мамашей, стал лихо во фронт какому-то военному фельдшеру из подпрапорщиков, сложность погон которого поразила его воображение. Другой с презрением отвернулся и не отдал чести фельдмаршалу Милютину, шедшему в накидке времён Александра II и в нахлобученной фуражке с громадным козырьком.

Я сам в первый год моей кадетской жизни отдал честь бравому солдату-кавалергарду в полной парадной форме – огромному и сияющему медной кирасой и каской с орлом, в белом блестящем колете, неожиданно вышедшему на меня из-за угла улицы, как живой памятник воинской славы.

Выпустить меня на улицу в первый раз хотя и выпустили, но не одного, а под наблюдением старшего в отделении – Бори Костылёва, шедшего в город по одному делу со мной, а именно к фотографу.

Этот снимок, первый в военной форме, был для моей семьи вопросом чести. Начиная с самых отдалённых предков и в течение пятнадцати поколений, от отца к сыну и внуку, без единого перерыва, моя семья несла свои «дворянские службы» на ратных полях «конно, людно и оружно». Не было на протяжении последних пятисот лет в истории России ни одной мало-мальски крупной кампании, в которой не участвовали бы члены нашей семьи. Жаловались они при Иване Третьем и Грозном вотчинами «за государевы ратные службы», при первом Романове «за московское осадное сидение». Награждались жалованными царскими «золотыми» за «многие труды и раны» при славном царе Алексее Михайловиче. Участвовали «поручиками и цейхвеймейстерами» в походах Великого Петра, ходили майорами и бригадирами с Суворовым через Альпы, в Отечественную войну трое из моих предков стали молодыми генералами. От полученных в венгерской кампании ран и от лихорадки погибли два моих деда. Третий, мой тёзка по имени, отчеству и фамилии, погиб в лихой конной атаке под Силистрией в турецкую кампанию на Дунае. Его брат прямо со школьной скамьи юным прапорщиком пошёл на усмирение польского восстания.

В нашем старом помещичьем кругу с военной службой не связывали каких-либо выгод или приобретений материальных благ; она скорее была моральным долгом каждого мужского представителя семьи по отношению к родине, давшей дворянству «вольности и привилегии».

По этим причинам в кругу, к которому принадлежала моя семья, на военной службе оставались недолго, выходя в запас и отставку в чинах не выше ротмистра, прослужив лет с десяток в молодости. «Свиты Его Величества подпоручик Корпуса Колонновожатых» – важно расписывался на бумагах мой прадед и ни за что не хотел менять этого почётного звания на довольно значительный штатский чин, на который имел право за долгую службу по выборам. Отец мой, вышедший в отставку капитаном-инженером, как только отбыл обязательный за Академию и Училище срок, не допускал и мысли о возможности для меня другой службы, кроме военной, в чём я с ним был вполне согласен.

Поэтому-то теперь, впервые надев погоны, я и шёл сниматься в военной форме, чего от меня категорически потребовал отец. Костылёв и два других кадета нашего отделения, тоже отправлявшиеся к фотографу, ещё не выходя из помещения роты, проявили ко мне самое братское попечение. Одев и осмотрев меня, как мать невесту, они чуть не подрались, оправляя на мне складки шинели, раза три-четыре снимали и снова надевали фуражку на мою стриженую голову, и после долгих препирательств забраковали казённый башлык, заменив его собственным одного из них, который, толкаясь и сопя, приладили по всем правилам хорошего кадетского тона. Тут же, не выходя на улицу, было условлено, что при встрече с каким-либо начальством, которому полагалось становиться во фронт, я немедленно должен буду занять левый фланг, где будет не так заметно, ежели учиню служебный гаф.

Путешествие к фотографу обошлось вполне благополучно; моя первая фотография в военной форме была отослана домой, чтобы украсить семейный альбом. Мне она казалась тогда прекрасной, но впоследствии, перейдя в старшие классы и постигнув все тонкости военного щегольства, при взгляде на эту карточку я мучительно краснел от изображённой на ней маленькой фигурки в стоящей колом шинели. Кончилось тем, что я тайно от отца вытащил её из альбома и истребил, о чём, разумеется, потом очень жалел.


Однокашники

Весной 1911 года я остался на второй год в пятом классе корпуса. В наказание отец не взял меня на лето домой и я был принуждён провести каникулы в лагере, находившемся в пяти верстах от Воронежа, в лесу, на берегу небольшой речки. Каждое лето в нём жило около двух десятков кадет, не имевших возможности почему-либо провести лето дома, или бывших круглыми сиротами.

Лагерь состоял из деревянных бараков, стоявших в лесу, в которых жили кадеты и офицеры. Перед бараками был небольшой плац, увенчанный мачтой с флагом корпуса и его вензелем. В бараке, где помещались кадетские кровати, мы проводили всё время, когда были не на воздухе, или в дождливую погоду.

День наш начинался в 8 часов по «первой повестке», которую подавал на трубе солдат или барабанщик. По ней мы вставали и шли в «умывалку» – длинный, стоявший в лесу дощатый сарай, в котором находились умывальники с проточной водой и уборная.

По 2-й повестке кадеты выстраивались перед главным бараком, по команде дежурного офицера сигнальщик играл повестку и поднимал флаг на мачте, а мы пели молитву и гимн, после чего строем шли в барак-столовую пить чай. После чая каждый делал, что хотел, при условии не выходить из расположения лагеря до завтрака, после которого под командой дежурного офицера нас вели на прогулку в лес, а если погода была солнечная, то купаться в реке. Возвратясь в лагерь, мы пили чай, тянули время, как кто мог, до обеда, а затем ужинали и в 9 часов ложились спать. Раза два или три в неделю катались на лодках и собирали грибы в лесу.

От скуки и безделья старшие кадеты часто шли на всякого рода шалости, одна из которых едва не обошлась всем её участникам – и в их числе мне – очень дорого. Состояла она в следующем: был в лагере кадет третьего класса Григорович – мальчик, плохо учившийся и не совсем, по-видимому, нормальный. Сидя в каждом классе по два года, он достиг уже 15-летнего возраста и все его интересы вращались вокруг сексуальных вопросов, благодаря чему он вечно рассказывал малышам-одноклассникам всякие гадости.

В кадетской среде, состоявшей из мальчиков поголовно здоровых физически и морально, это было неприятно, и к Григоровичу товарищи относились с брезгливостью. Попав в лагерях в один барак с младшими кадетами, мы, старшие, об этом узнали и несколько раз приказывали Григоровичу прекратить грязные разговоры, чему он не подчинился. Это шло вразрез с правилами кадетского общежития; поэтому было решено его наказать и одновременно поднять на смех в глазах маленьких кадет, которым он, благодаря своему возрасту, невольно импонировал.

Зная, что Григорович был большой трус и явно боялся темноты и леса, мы, группа старших, в один дождливый вечер, когда все сидели в спальне, начали, заранее сговорившись, разговор о привидениях, покойниках и прочих ужасах, причём один из кадет «признался», что видел в лесу около умывалки привидение. Мы, старшие, подхватив эту тему, заявили, что давно заметили призрак, но не говорили о нём, «чтобы не испугать маленьких». Григорович от этих разговоров весь сжался и неуверенным, дрожащим голосом, по-видимому, чтобы успокоить самого себя, заметил, что «может быть, это только кажется». Во время горячего обсуждения этого вопроса мы с другим старшим кадетом вышли незаметно из барака и спрятались в лесу рядом с «умывалкой», предварительно предупредив кадет, чтобы никто из них не выходил из барака с Григоровичем.

Через полчаса ожидания мы увидели в сумерках его трусливую фигурку, которая двигалась по тропинке, робко вглядываясь в темнеющий с двух сторон лес. В этот момент, нарушая все наши планы, я из озорства заорал на весь лес диким и дурашным голосом.

Григорович подпрыгнул на месте от неожиданности, издал какой-то заячий вопль и рухнул на землю без движения. Мы бросились к нему, уверенные в том, что он умер от страха, но, к счастью, он оказался в обмороке и с ним случился детский грех. Тогда мы перенесли его в барак и привели в чувство, сами донельзя испугавшись своей глупой шутки, едва не обратившейся в трагедию.

Григорович после этого обратился в общее посмешище, но меня стала мучить совесть, что я так жестоко с ним поступил. Я всячески искал случая, чтобы искупить перед ним мою вину. Во время пребывания в лагере, а затем в корпусе, этого случая не представилось, так как в тот же год перед Рождеством Григорович попал в «декабристы», то есть был исключён из корпуса в числе тех кадет, которых начальство ежегодно исключало в декабре за неуспехи в науке и, как кадеты шутили, «за разнообразное поведение».

Судьба дала мне возможность искупить мою вину перед Григоровичем много лет спустя, и при обстоятельствах не совсем обыкновенных. Окончив корпус и военное училище, я более или менее благополучно вышел из всех перипетий Первой великой войны и революции, и летом 1918 года служил в рядах Офицерского конного полка Добровольческой армии. В первых числах августа, после занятия нами Новороссийска, я приказом полковника Кутепова, тогда командовавшего нашей бригадой, был назначен старшим плац-адъютантом комендантского управления. Для создания сложного государственного аппарата, который бы заменил собой царскую администрацию области, у добровольческого командования не было ни людей, ни возможностей. Поэтому в Черноморье вся законодательная, судебная и исполнительная власть сосредоточилась в руках только двух учреждений: штаба военного губернатора и комендантского управления.

Моим начальником оказался полковник Васьков – сумрачный пожилой человек. Он переложил на меня все сношения с гражданской частью населения. Между тем в Новороссийске и его окрестностях не было ни одного вопроса человеческого бытия, за разрешением которого жители не шли в «комендантское». Дело дошло до того, что ко мне однажды явились две милые дамы за указанием, как им «улучшить их материальное положение».

Помимо всевозможных отделов, при комендантском управлении состоял и военный суд, заседавший два раза в неделю для суждения большевистских комиссаров, арестованных на Черноморье, и преступлений, совершённых чинами армии. Ввиду отсутствия чинов военно-судебного ведомства членами суда являлись офицеры Кубанского стрелкового полка, стоявшего гарнизоном в Новороссийске, под председательством полковника Крыжановского.

По условиям тогдашнего сердитого времени, суд этот действовал строго и скоро; большинство его приговоров кончалось расстрелом. Однажды утром из местной тюрьмы конвой привёл очередную партию подсудимых, среди которых оказался рослый молодой человек, одетый в элегантную военную форму, хотя и без погон. Лицо мне показалось странно знакомым. Приглядевшись к нему, я узнал… Григоровича. После исключения из кадетского корпуса, как оказалось, он жил, «околачивая груши», у своего отца, занимавшего в Новороссийске должность воинского начальника.

С учреждением в этом городе Черноморско-Кубанской республики во главе с кочегарами Черноморского флота, Григорович из любви к женщинам и вину примазался к компании пьянствовавших с утра до вечера комиссаров, с которыми его постоянно видели жители города. После бегства красных разбитой нами Таманской армии Сорокина он выехал куда-то, но вскоре вернулся и, вероятно, надеясь на заступничество отца перед добровольцами, поселился у него. Опознанный на улице жителями, он был арестован и предан суду.

Не знаю, занимал ли Григорович у большевиков какую-либо определённую должность; вернее, он просто вёл с ними приятельство в качестве специалиста по местным злачным местам и любителя женщин и дарового угощения. Как бы то ни было, его поведение при красных никак не приличествовало сыну царского полковника, тем более, что в этот период на одном из молов Новороссийска был целиком расстрелян весь офицерский состав Варнавинского пехотного полка, который имел несчастье в этот момент прибыть на транспортах с Кавказского фронта,

Узнав меня, Григорович взревел белугой и, обливаясь слезами, стал умолять дать ему револьвер, чтобы застрелиться, так как не сомневался, что суд приговорит его к расстрелу. При этом он то пытался меня обнять, как старого товарища, то становился на колени и молил спасти от смерти.

В память прошлого я его пожалел и подал председателю суда докладную записку, в которой изложил, «что знаю Григоровича с детских лет, был свидетелем его исключения из корпуса, как умственно отсталого и морально дефективного мальчика, а потому, считая его не вполне отвечающим за поступки, полагаю, что он не несёт полностью за них ответственность». Суд принял во внимание это свидетельство и вместо казни приговорил Григоровича к 20 годам каторги, что в те времена являлось чистой фикцией, ибо отец его имел достаточно времени, чтобы за свою службу просить добровольческое командование о смягчении участи сына.

Вечером, после заседания суда, полковник Крыжановский зашёл ко мне в канцелярию и недовольным тоном спросил:

– Откуда у вас, ротмистр, неожиданная нежность сердца?.. Чего ради вы сегодня хлопотали за этого с. с.?

– Господин полковник, он мой однокашник по корпусу… В старое время, однажды по мальчишеской глупости, я едва не отправил его на тот свет и этого не забыл.

– А вы какого корпуса?

– Воронежского…

– Да ну! – просиял полковник, – ведь я тоже воронежец, выпуска 1910 года.

– Очень рад… значит, вы тоже, хотя и не подозревая этого, выручили из беды однокорытника, тем более, поверьте мне, он не большевик, а просто дурак.

– Что ж, спасибо, если это так… я очень рад…

Судьба трёх главных действующих лиц этой старой истории сложилась затем по-разному, как разны вообще человеческие судьбы. Григорович после эвакуации нами Новороссийска был освобождён из тюрьмы большевиками и, вероятно, как «пострадавший за идею», преуспел. Полковник Крыжановский накануне своего производства в генералы погиб под Армавиром, зарубленный красными. Что же касается автора настоящих строк, то он доживает на чужбине свой век, полный событий, которых в другую, более нормальную, эпоху с избытком хватило бы на три человеческих жизни…


Скандал в лазарете

Испытав на себе все блага товарищеского отношения и всосав в себя кадетские традиции, я с переходом в первую роту стал одним из самых горячих их защитников и сторонников, а перейдя в шестой класс, за это жестоко пострадал. Причиной этого памятного мне происшествия явилось то, что подъём с постели в шесть часов утра в ноябре и декабре являлся для меня поистине мукой. Холод в это время в спальне стоял адский, спать хотелось до обморока, а к этому прибавлялось ещё и то, что за окнами чернела ночь и весь город спал. И во всём этом городе только длинный ряд освещённых окон корпуса светился над глубоко ещё спавшим Воронежем. Бывали дни, когда, не выдержав пытки раннего вставанья, кадеты забирались куда попало, лишь бы доспать хотя бы несколько минут.

Чаще всего для этого служила «шинельная комната», где складывались запасные одеяла и висели наши шинели. Проскользнувшему туда счастливцу, незаметно для офицера и дежурных дядек, представлялась возможность заснуть на груде одеял и ими же укрыться с головой, как для тепла, так и для укрытия собственной особы. В подобном положении слоёного пирога иные спали так долго, что пропускали чай, утреннюю прогулку и два-три первых урока.

Большим затруднением служило то обстоятельство, что ход в «шинельную» вёл через дежурную комнату и надо было войти и выйти так, чтобы дежурный этого не заметил, что было нелегко. Кроме того, в случае поимки преступление это очень строго каралось. Поэтому более спокойным и безопасным местом для любителей поспать являлся корпусной лазарет, бывший вообще приятным местом.

В отличие от неуютных казарменных помещений роты, в которых проклятые служители распахивали настежь все окна по утрам, не считаясь ни с сезоном, ни с погодой, здесь, в уютных лазаретных комнатушках, стоял по утрам приятный полумрак и потрескивали дрова в печах, наполнявших палаты теплом и сонной дремотой. Кровати здесь были особенные: широкие и мягкие, манившие к кейфу и отдыху. За пять лет корпусной жизни мне ни разу не удалось заболеть и попасть в лазарет, так сказать, на законном основании. Однако для незаконного отдыха в лазарете у нас в старшей роте имелись верные и испытанные способы.

Маленькие кадеты обыкновенно с детской наивностью пытались незаметно для врача и дежурного фельдшера «настукать» температуру до требуемой правилами цифры 37,6, однако это при наличии в лазарете опытного и испытанного в кадетских фокусах персонала удавалось редко. В строевой же роте умели попадать в лазарет, не прибегая к таким допотопным средствам. У нас просто имелись в роте несколько термометров одинакового образца с казёнными, и взыскующий больничного отдыха являлся к врачу на осмотр, уже имея под мышкой один из этих градусников, заранее нагретый до нужной температуры. Казённый градусник, который ставился фельдшером, затем роняли под рубашку, а через пять минут извлекали из-под другой руки собственный, с необходимой по закону температурой.

Попав однажды таким способом в лазарет на положение болящего, я оказался в нём старшим из находившихся там кадет. Нужно сказать, что в корпусном лазарете суточные дежурства несли военные фельдшера, окончившие Военно-фельдшерскую школу и, хотя носившие звание унтер-офицеров, но, как все недоучки, имевшие о себе очень высокое мнение. Все они были чрезвычайно франтоватые молодые люди, носившие форму с писарским шиком и считавшие себя гораздо выше той среды, в которую их поставила судьба. Подобно большинству полуинтеллигентов, отошедших от народа, но в господа не попавших, они были заносчивы и настроены весьма оппозиционно ко всякому начальству, боялись старших кадет, перед которыми заискивали, и были грубы с маленькими, если это происходило без свидетелей.

На второй день пребывания в лазарете малыши мне «доложили», что накануне за завтраком дежурный фельдшер, в отсутствие заведующего госпиталем офицера полковника Даниэля, грубо обругал одного из маленьких кадет, обратившегося к нему с какой-то просьбой. В качестве старшего в лазарете я немедленно по уставу доложил о происшествии Даниэлю, при первом своём с ним свидании. Однако он, привыкший к постоянным трениям между кадетами и фельдшерами, не обратил на мой доклад должного внимания и не заставил фельдшера извиниться, как этого требовал корпусной обычай.

Убедившись, что никакого извинения не последовало, как и взыскания фельдшеру со стороны офицера, я дал об этом знать в первую роту, которая, собравшись в «курилке», обычном нашем клубе, в лице своих старшин вынесла постановление наказать фельдшера и одновременно выразить своё неудовольствие полковнику Даниэлю в виде «бенефиса». Его должны были дать фельдшеру находящиеся в лазарете кадеты, когда он останется один на дежурстве после того, как Даниэль уйдёт к себе на квартиру, находившуюся под помещением лазарета.

Провести постановление строевой роты должен был я, как её представитель и старший из больных кадет. В 10 часов вечера, когда все лежали в кроватях, а Даниэль ушёл к себе, по моему сигналу во всех палатах начался кошачий концерт, а прибежавшего на шум фельдшера забросали подушками и плевательницами. Спешно им вызванный полковник немедленно арестовал меня, как старшего, и отослал под арест в роту. Это было совершенно резонно и вполне согласовалось с военными правилами, по которым старший всегда отвечает за происшествие.

На другой день спешно созванный педагогический совет присудил меня к аресту на неделю и к сбавке балла за поведение с 11 до 2-х. Это являлось своего рода рекордом и даром не прошло. В карцер ко мне явился с неожиданным визитом сам директор корпуса, генерал-майор Михаил Илларионович Бородин. Это был добрый и справедливый человек, весьма уважаемый кадетами. До назначения директором корпуса он состоял воспитателем детей великого князя Константина Константиновича – Иоанна и Константина, что несомненно доказывало его исключительные педагогические способности, так как великий князь, главноначальствовавший над всеми военно-учебными заведениями России, имел для выбора гувернёра своих сыновей более чем широкие возможности. В седьмом классе генерал Бородин преподавал русскую литературу. Преподавал прекрасно, отличаясь по тогдашнему времени большой широтой взглядов и даже либерализмом.

Большой и важный, с красивой бородкой на две стороны, по случаю какого-то праздника во всём блеске своего парадного генеральского мундира и орденов, он долго стоял передо мной, склонив голову на бок и рассматривая меня с головы до ног, словно видя в первый раз, а затем медленно и многозначительно произнёс: «Был конь, да изъездился, был кадет, да испортился», – и посоветовал мне немедленно написать письмо отцу, чтобы он взял меня из корпуса на время «по болезни», пока… всё утрясётся.

В моё время это была мера, применявшаяся в кадетских корпусах по отношению к кадетам, хорошо учившимся и добропорядочного поведения вообще, но которые в периоде формирования, ни с того, ни с сего, начинали дурить и беситься. Обыкновенно этот период кадеты переживали во второй роте, то есть в четвёртом или пятом классах, почему эта рота считалась среди воспитателей самой трудной, в ней кадеты были не большие и не маленькие. У меня, как совершенно правильно определил директор, этот период запоздал и совпал с шестым, а не пятым классом.

Отец мой, сам бывший кадет, прекрасно знавший корпусной быт, сразу разобрался в положении вещей, и через неделю я уже жил в родной усадьбе на положении ссыльнопоселенца.

Должен признаться, за все мои учебные годы это был самый счастливый период моей жизни. Увлёкшись охотой с борзыми, я, правда, забросил науки и, вернувшись через три месяца в корпус, срезался на весенних экзаменах и засел на второй год в шестом классе, но, положа руку на сердце, никогда не жалел и не жалею до сих пор этого «погибшего» для меня года, давшего мне взамен перехода в седьмой класс столько охотничьих радостей, жгучих и полных.


Новички и «майоры»

Воронежский великого князя Михаила Павловича кадетский корпус, который я кончил перед Первой мировой войной, делился на четыре роты, причём в младшую, четвёртую, входили два первых класса и одно отделение третьего. Сам я в этой роте не был, поступив сразу в четвёртый класс, и познакомился с жизнью «младенцев», её составлявших, благодаря младшему брату моему Евгению, принятому в первый класс тогда, когда я уже состоял в строевой роте.

В качестве старшего брата, уже не ребёнком, а сознательным и рассуждающим юношей, я присутствовал при вступлении братишки в корпус и наблюдал его первые кадетские шаги. Привёз на экзамен Женю отец, я же являлся свидетелем того, как на медицинском осмотре была забракована после выдержанных экзаменов целая куча ребят, под мрачное молчание отцов и стенания мамаш и детей. Зато после того, когда в коридоре выстроили шеренгой всех прошедших экзамены и осмотр, на них было приятно смотреть. Это были крепкие, как орехи, румяные малыши, без всякого сомнения, годные вынести годы кадетской муштры.

С этого дня я стал почти ежедневным посетителем 4-й роты и с интересом наблюдал её жизнь и быт. Первые две недели все сто вновь поступивших в младший класс ребятишек ревели без перерыва в сто голосов, требуя, чтобы их освободили от заключения и отпустили «к маме». На всех дверях и входах сутки подряд дежурили дядьки, зорко наблюдая за тем, чтобы малютки не удрали из корпуса. В большинстве случаев семьи новичков жили в сотнях и тысячах вёрст от Воронежа, с каковым фактом малыши совершенно не считались и норовили при первом же недосмотре за ними удрать, хотя бы и в одной рубашке, «домой». Особенной привязанностью к родным местам отличались маленькие кавказцы, от тоски по родным горам и семье первое время чахнувшие и хиревшие, а иногда и серьёзно заболевавшие.

Немудрено поэтому, что дежурному по роте офицеру-воспитателю приходилось первое время все двадцать четыре часа его дежурства не столько начальствовать и приказывать, сколько вытирать десятки носов и реки слёз и, по мере своих сил и способностей, успокаивать маленьких человечков, пришедших в отчаяние от первой разлуки с родной семьёй.

Впрочем, не лучшим было положение дежурных офицеров и позднее, когда детишки привыкли к корпусу и им уже не требовалось вытирать носов и слёз. Две сотни маленьких, живых, как ртуть, сорванцов, с утра до ночи звенели пронзительными дискантами в классах и коридорах, играли, дрались, бегали и давили друг из друга «масло», иногда по двадцати душ зараз устраивали «малу кучу» и просто бесились.

Разнимать драки и усмирять всю эту возню было совершенно немыслимо и бесполезно: едва прекратившись в одном месте, она немедленно начиналась в другом углу огромного помещения роты. Поэтому служба воспитателей в 4-й роте была своего рода чистилищем, через которое каждый из них должен был пройти, доведя своё отделение до выпуска и приняв новое. Офицеры после дежурства здесь выходили потными, красными и совершенно измученными.

Когда я пришел в младшую роту в первый раз, у меня буквально зазвенело в ушах от неистового крика и топота по паркету сотен маленьких ног. Явившись по уставу в дежурную комнату за разрешением «повидать брата», я застал в ней на редкость колоритную картину: оглушённый и совершенно ошалевший бравый подполковник сидел посреди комнаты на стуле в обществе десятка ревущих во весь голос ребят, из которых двое лежали головами на его коленях. На мой рапорт подполковник только жалко улыбнулся и развёл руками, показывая всю свою беспомощность. Приходилось поэтому действовать самому.

Выйдя в коридор, я поймал поперёк живота мчавшегося куда-то мимо «младенца» с оттопыренными, как крылышки, крохотными погонами на плечах и приказал ему разыскать и привести ко мне Маркова 3-го. По старому военному правилу, заведённому ещё в николаевские времена в корпусе, как и вообще повсюду в военной среде, если в корпусе, училище или полку было несколько лиц, носивших одну и ту же фамилию, то они различались не по имени, а по номерам, дававшимся в порядке старшинства. Я в корпусе был Марковым 1-м, мой однофамилец – казак из 2-й роты был 2-м, а братишка числился Марковым 3-м.

Найти этого последнего оказалось не так просто: во всех помещениях роты шла общая возня, и по полученным мною сведениям, он должен был находиться на самом дне огромной кучи кадетиков, визжавших, как грешники в аду и барахтавшихся на полу коридора. Вытащив наугад за ногу двух или трёх, я, наконец, обнаружил и «Маркова 3-го», вымазанного чернилами и пылью, как Мурзилка, и ярко-красного, как пион, от увлекательной возни.

Во время прогулки с ним и тремя его друзьями по длинному коридору мне пришлось выслушать длинное повествование о горькой судьбе и злоключениях бедных новичков-первоклассников, которых «по традиции», на правах старших, жестоко обижали «майоры»-второгодники, уже не говоря о старших классах. Приёмы этого младенческого «цука» поражали своим разнообразием и оригинальностью, и были выработаны целыми поколениями предшественников. Суровые «майоры» первого класса заставляли новичков в наказание и просто так «жрать мух», делали на коротко остриженных головёнках «виргуля» и «смазку», и просто заушали по всякому случаю и даже без оного.

Пришлось тут же, не выходя из коридора, вызвать к себе нескольких наиболее свирепых угнетателей первого класса и пригрозить им «поотрывать головы», если они впредь посмеют тронуть хотя бы пальцем Маркова 3-го и его друзей. Перед лицом правофлангового строевой роты, бывшего втрое выше их ростом, свирепые «майоры» отчаянного вида, сплошь покрытые боевыми царапинами, струсили до того, что один даже икнул, и поклялись на месте не дотрагиваться больше до моих «протеже».

В тот же день мне пришлось пройти и в третью роту, куда одновременно с братом поступил мой маленький кузен. Там вызванным мною «майорам» я просто показал кулак и обещал их «измотать, как нуликов», если… впрочем, им, как более опытным, говорить много не пришлось, – они меня поняли с полуслова…

В России брату кадетского корпуса окончить не довелось. Революция, а затем гражданская война на Юге положили конец крепко налаженной кадетской жизни. Воспитанником шестого класса с двумя своими приятелями, когда-то доверчиво прижимавшимися к моему колену и излагавшими свои детские обиды, он поступил в Добровольческую армию. Брат, служивший вольноопределяющимся в лейб-гвардии Конном полку, был дважды ранен и выехал в Константинополь в конвое генерала Врангеля, оба же его друга погибли в Крыму, защищая от красных последнюю пядь русской земли.

Окончив в Югославии Донской кадетский корпус и университет в Загребе, Женя состоял агрономом на правительственной службе, когда началась война с немцами. При приближении красных он снова поступил в армию и дальнейшая его судьба неизвестна.

Он и его маленькие друзья, когда-то бывшие кадетики-малютки, как и их старшие товарищи, отцы и деды, честно выполнили свой долг перед родиной до конца.


Забавники и герои

Однажды, вскоре после Рождества, в помещениях второй роты, в совершенно необычайный час, затрубила труба корпусного горниста. Не успели мы спросить офицера, дежурившего по роте, что это значит, как из коридора донеслась его команда:

– Строиться в ротной зале!

Одна уже эта команда показывала, что случилось нечто необычайное и торжественное, так как обычно рота строилась в коридоре. Едва она замерла по команде «смирно!» неподвижно, как из боковых дверей вышел в полном составе корпусной оркестр, ставший на правом фланге, а за ним группой из дежурной комнаты появились все отделенные офицеры, также ставшие в строй на свои места.

К замершей роте из коридора появился, важно ступая, как всегда, наш ротный командир – полковник Анохин. Казак-донец по происхождению, он представлял собой маленького, пузатого человека, с глазами навыкат и пушистыми серыми усами. Его три дочери, в противоположность отцу, огромные, могучие брюнетки, ходили в корпусную церковь, и в них «по традиции» был влюблён весь корпус. Человек очень добрый, Анохин искренне любил кадет и был большим любителем всяких торжеств.

Поздоровавшись с ротой, Пуп, как мы его непочтительно называли между собой, обратился к нам с речью. Красноречием он не отличался и потому его обращение к нам больше состояло из коротких отрывистых фраз, в которые Анохин вкладывал обыкновенно всем известные истины, что добродетель должна торжествовать, а порок должен быть наказанным.

После речи он вызвал из строя какого-то малыша третьего класса, приговорённого педагогическим советом к суровому наказанию – снятию погон. Наказание это практиковалось в корпусе только в младших трёх классах и полагалось лишь за проступки пакостные и предосудительные.

Сообщив о приговоре плакавшему преступнику, Пуп величественно указал на него пальцем, причём из-за строя немедленно вывернулся крохотный ротный портной по имени Иртыш и огромными портняжными ножницами срезал у взвывшего от этой операции кадетика погоны. Затем обесчещенный таким манером «младенец» был отправлен на левый фланг роты, позади которой и должен был ходить до отбытия им срока наказания.

После этой неприятной экзекуции, всегда тяжело действовавшей на кадет, с детства привыкших считать погоны эмблемой чести, полковник Анохин сделал многозначительную паузу, отступил на два шага назад и, выпятив колесом грудь, повышенным голосом скомандовал:

– Кадет Греков! Два шага вперёд, марш!

Из строя вышел и замер перед нами и начальством маленький белоголовый кадетик.

– А теперь, господа! – не спадая со своего торжественного тона и лишь подняв его на две октавы, продолжал ротный, – вместо вашего товарища, наказанного тяжким для всякого военного наказанием… да, именно тяжким!.. вы видите перед собой кадета, совершившего благородный и героический поступок с опасностью для собственной жизни. Сегодня я получил от черкасского окружного атамана Войска Донского письмо… в котором он извещает меня, что… кадет Греков на Рождестве, будучи в отпуску, спас в станице С-ой провалившегося под лёд мальчика. В воздаяние его подвига… кадет Греков всемилостивейше награждён государем императором медалью за спасение погибающих!

Закончив свою речь, полковник вынул из кармана футляр с медалью и, приколов её на грудь Грекова, обнял и поцеловал его.

– А теперь, – заговорил ротный снова, – ура, в честь вашего товарища-героя!

Рота радостно и оглушительно заорала «ура», оркестр заиграл туш, а бедный маленький Греков, с медалью на груди, пунцовый от смущения, не знал, куда ему деваться.

Не успели нам скомандовать «разойтись!», как сотни рук подняли Грекова, а кстати и полковника Анохина и по старому обычаю стали их качать до одурения под оглушительное, звенящее детскими голосами, уже неофициальное «ура». Услышав эти радостные вопли, из других рот к нам прибежали делегаты и, узнав в чём дело, помчались «домой» с новостью. За ужином в столовой, куда пришли все четыре роты корпуса, при нашем входе из-за столов загремело в честь Грекова новое, оглушительное под низкими сводами обеденного зала, «ура» уже всем корпусом. Этому стихийному и благородному порыву радости за своего товарища, несмотря на то, что её выражение выходило из всех рамок корпусного порядка, не мешали ни улыбавшийся дежуривший в столовой ротный командир, ни один из четырёх дежурных офицеров рот.

Награждение Грекова медалью имело тем же летом неожиданное и забавное продолжение. Лагери корпуса находились верстах в пяти от Воронежа, в лесу, на берегу небольшой речки. Там в деревянных бараках жило ежегодно от июня до 15 августа около двух десятков кадет, не имевших почему-либо возможности провести летние каникулы дома.

В этом году вместе с другими остался в лагере кадет князь Шакро А., весёлый и милый грузин, на редкость компанейский парень и прекрасный, как и все кавказцы, товарищ. Хотя он был всего только в четвёртом классе, но, неоднократно «зимуя» в одном и том же классе, имел на лице уже густую, чёрную, как вороново крыло, растительность, выраставшую, по уверению кадет, через полчаса после бритья. Вместе с тем это был лихой кадетик, небольшого роста, но ловкий и прекрасно сложенный, обладавший весёлым и беззаботным характером. С ним дружил его земляк, отчаянный храбрец абхазец Костя Лакербай – на два года страше по классу и большой забавник.

И вот, скучая в лагере, за неимением других развлечений, оба друга решили разыграть сцену «спасения погибающих». Для этого Костя должен был изобразить во время купанья тонущего на глубоком месте, а Шакро «случайно» оказаться поблизости и вытащить погибающего. Всё было заранее условлено и уговорено. Согласно выработанному плану, Косте надлежало удрать из лагеря перед купаньем кадет и влезть в реку, а затем, как будто увлечённому течением, тонуть и взывать о спасении. Шакро же предстояло, также негласно выбравшись из лагеря, спрятаться в прибрежных кустах, а затем на призыв утопающего броситься в реку и вытащить Костю, когда его крики привлекут других кадет.

Блестяще задуманный план этот сорвался из-за Костиного ехидного поведения и вместо того, чтобы принести Шакро славу героя, сделал его объектом кадетской потехи. Не входя в воду, Костя с шумом бросил в воду большой камень и отчаянно закричал о помощи. Шакро, которому из-за кустов обрыва ничего не было видно, услышал крик и, как говорится, движимый лишь собственным мужеством и жаждой подвига, как лев ринулся со своего обрыва вниз головой одетым, но, зацепившись за сук, перевернулся в воздухе и, вместо спортивного «броса» позорно шлёпнулся в воду на глазах подходивших к месту происшествия кадет под командой дежурного офицера. Когда несчастный Шакро, мокрый и грязный, выбрался на берег, его встретил гомерический хохот товарищей, так как предатель Костя успел им уже рассказать всю историю. Под шумное веселье кадет бедный Шакро был прямо из реки отправлен офицером в лагерь под арест за «самовольную отлучку». Заключение это он разделил братски со своим другом-предателем. Всё лето потом кадетский лагерь шутил над этим приключением, а больше всех смеялся сам добродушный Шакро.

Прошло шесть лет и все участники этой детской истории: Греков, Шакро и Костя доказали на деле, что их детские стремления к подвигам, заложенные разумным воспитанием в родном корпусе, создали из них, мальчишек-забавников, истинных героев на поле чести.

Греков в рядах лейб-гвардии Атаманского полка, Шакро – драгун, а Лакербай в Черкесском полку Туземной дивизии показали себя на войне доблестными офицерами. Корнетом абхазской сотни Костя отличался исключительной храбростью даже среди своего бесстрашного народа. Во время конной атаки полка в Галиции, когда его сотня отходила на прежние позиции под ураганным огнём австрийцев, он заметил, что под одним из его товарищей убита лошадь. Лакербай немедленно повернул своего коня обратно и помчался на спасение товарища. Видя несущегося на них одинокого всадника, австрийцы сначала открыли ураганный огонь, а затем, прекратив стрельбу и поднявшись из окопов, с изумлением наблюдали непонятный им Костин манёвр. Подскакав к раненому, Лакербай поднял его на всём скаку к себе на седло и помчался обратно. Это было до такой степени смело и эффектно, что австрийцы вместо выстрелов проводили Костю громом рукоплесканий, а русские встретили его громовым «ура!»…

Судьба не простила Косте его постоянную игру со смертью на войне. Покрытый славой георгиевский кавалер, он был убит в 1916 году. Абхазцы свято чтили его память, как одного из своих национальных героев; милый Костя, без всякого сомнения, вполне заслужил эту честь своей беззаветной храбростью. Да будет земля ему пухом.


Офицеры-воспитатели

Ближайшим к кадетам начальством в кадетских корпусах являлись отделенные офицеры-воспитатели, которые принимали одно из отделений первого класса при поступлении кадет в корпус и вели это отделение семь лет курса кадетского корпуса через все «сциллы и харибды», невзгоды и радости до выпуска, переходя вместе со своими питомцами из роты в роту.

Естественно, что в течение этих семи лет, протекавших в стенах корпуса, взаимоотношения между офицером-воспитателем и кадетами его отделения в числе 25–30 человек имели большое значение для обеих сторон. Офицер составлял на каждого из своих кадет аттестацию, где в заранее напечатанных графах помещались все данные о его успехах, способностях, нравственных и физических качествах, поведении, прилежании и характере. Эти характеристики имели большое значение, как для аттестации кадет на педагогических советах, периодически рассматривавших их, так и для поступления в военные училища. С другой стороны, начальство офицера-воспитателя в лице ротных командиров и директора корпуса весьма считалось с тем, как живёт тот или иной воспитатель со своими кадетами, имеет ли между ними достаточный авторитет, привил ли дисциплину и имеет ли на них влияние. От всего этого зависела карьера офицера и его дальнейшая служба.

В огромном большинстве случаев офицеры-воспитатели моего времени находились вполне на высоте порученной им задачи, так как попадали в корпус не иначе, как после 5–10 лет службы в полку, где успевали приобрести воспитательный стаж с молодыми солдатами и при поступлении в корпус были аттестованы полковым начальством, как выдающиеся в строевом и нравственном отношении. Благодаря такому подбору, а также тому, что большинство офицеров-воспитателей прошло специальные педагогические курсы, в корпусах не могло быть плохих педагогов. Если же таковые и появлялись, то начальство их скоро удаляло назад в строй, так как прежде, чем быть переведёнными в корпус, они три года считались к нему только прикомандированными и проходили испытательный стаж.

В бытность мою в корпусе я прошёл последовательно через руки трёх офицеров, из которых первым при моём поступлении был подполковник Николай Иосифович Садлуцкий, кубанский казак по происхождению, плотный, атлетически сложенный брюнет, с лихо закрученными молодецкими чёрными усами. Жизнерадостный холостяк, человек добродушный и весёлого характера, он чрезвычайно щепетильно относился к нуждам и интересам своих кадет, весьма о них заботился и даже советовал наиболее слабым по учению остаться на год-другой в классе вместо того, чтобы надрываться наукой сверх сил. Он был одним из самых старших офицеров-воспитателей и являлся первым кандидатом на получение роты. Многолетнее пребывание в корпусе приучило его никогда не выходить из себя, он редко терял своё неизменное благодушие. Был он старым холостяком и всё своё свободное время отдавал кадетам, которые его очень любили. Николай Иосифович питал слабость к хорошим фронтовикам и гимнастам и любил военную службу, о которой никогда не уставал рассказывать. Надо ему отдать полную справедливость в том, что он сумел внушить своим воспитанникам любовь и уважение к армии и службе в ней, хотя сам от неё получил не много. При нашем переходе в шестой класс он был произведён в полковники и получил роту, на чём его военная карьера и закончилась. Попав после революции в Сербию, Садлуцкий занялся хиромантией, как ремеслом, о чём многие годы подряд печатал статьи в белградском «Новом времени».

После него наше отделение принял подполковник Завьялов, которого кадеты за гордо закинутую назад голову и разлапистую походку прозвали Гусем. Жили мы с ним в мире и согласии, хотя большими воспитательными талантами он и не обладал. Завьялов болел какой-то сердечной болезнью, из-за которой часто пропускал служебные занятия, почему был у директора корпуса, строгого к службе генерала Бородина, на замечании. Летом 1912 года подполковник женился на барышне из воронежской помещичьей семьи, по какому случаю кадетские пииты немедленно написали новый куплет в корпусной «Звериаде», начинавшийся, как помню, строфой:

Нам сказал однажды Гусь:
На Китаевой женюсь…

Семейное счастье бедного полковника продолжалось недолго. Однажды, как это часто случалось в последнее время, Завьялов не явился на строевые занятия, полагавшиеся для его отделения по расписанию. Как на грех, в этот час роту обходил генерал Бородин. Узнав от старшего по отделению, что офицер-воспитатель отсутствует, он вспыхнул и приказал горнисту, его сопровождавшему, немедленно вызвать подполковника из квартиры. Бедный Гусь с лицом, покрытым от волнения красными пятнами, явился через несколько минут и получил от генерала в дежурной комнате такую головомойку, что в тот же вечер скончался от сердечного припадка.

Наутро, когда весть об этом пришла в роту, буря негодования поднялась среди кадет отделения покойного. Все его недостатки и смешные стороны были забыты; кадеты не на шутку загоревали по своему воспитателю. По единогласной просьбе отделения нас повели проститься с покойником к нему на квартиру. Там старший отделения от имени всех нас выразил сочувствие вдове покойного, причём горько заплакал, что её очень тронуло, тем более, что плакали и мы все, стоя вокруг гроба.

Вслед за этим кадеты отделения присутствовали на всех панихидах на квартире покойного и отпевании в корпусной церкви. Во время погребения бедного Гуся они шли не в общем строю корпуса, а несли перед гробом на руках многочисленные венки, самый большой из которых был от нас. Сочувствие и симпатии кадет к усопшему были так искренни, что вдова подарила нам портрет его, который мы затем торжественно, в траурной рамке, повесили в классе, хотя это и противоречило правилам. Начальство, прекрасно разбиравшееся в кадетских настроениях, этому не препятствовало, так как понимало, что кадеты руководимы в данном случае лучшими чувствами.

На несколько недель наше осиротевшее отделение осталось без офицера, но вело себя совершенно безупречно: в память Завьялова мы условились круговой порукой вести себя хорошо, чтобы показать директору корпуса, которого считали виновником смерти нашего воспитателя, что покойный был примерным офицером. За порядком при этом следили сами кадеты и дисциплина среди нас была безукоризненная. Считаясь с такими настроениями, начальство не спешило назначать нам нового воспитателя, хорошо понимая то трудное положение, в которое он должен попасть в качестве «мачехи», со всеми из этого вытекающими последствиями для обеих сторон. Кончилось это «междуцарствие» тем, что, зная хорошо кадетскую психологию, к нам начальство назначило никого другого, как гордость корпуса моего времени – подполковника Михаила Клавдиевича Паренаго.

Крепкий и бравый, с лихо закрученными русыми усами и бородкой под Генриха IV, Паренаго, как воспитатель и педагог, стоял на большой высоте этого трудного дела и умел внушить кадетам своего отделения горячую к себе любовь и глубокое уважение, не прибегая для этого ни к строгостям, ни к панибратству. Говорил он медленно, с расстановкой и мы его слушали всегда с напряжённым вниманием, не пропуская ни одного слова. Он был холост, как и Садлуцкий; не имея семьи, кроме старушки-матери, всё своё время посвящал кадетам, живя в казённой квартире при корпусе. По своему происхождению Паренаго принадлежал к хорошей дворянской семье Воронежской губернии, окончил наш же корпус и в прошлом был блестящим офицером Фанагорийского гренадерского полка, имея несколько императорских призов за стрельбу из револьвера, винтовки и за фехтование.

С первых же дней его назначения нашим воспитателем мы привязались к нему до такой степени, что буквально стали ревновать к кадетам чужих отделений, часто обращавшимся к нему с просьбами устроить для них ту или иную прогулку, вечер или развлечение, на которые наш подполковник был большой мастер, обладая талантами организатора, устроителя, художника и талантливого рассказчика.

Паренаго нашу ревность понимал и потому всегда отвечал «чужестранцам», что всё его свободное время принадлежит исключительно кадетам нашего отделения. Своих кадет он никому в обиду не давал, являясь их постоянным ходатаем и защитником перед начальством и преподавателями. В свободные от занятий часы или в так называемые «пустые уроки» Паренаго читал нам хорошие книги и беседовал о жизни и военной службе, рассказывая всё, что могло интересовать любопытную молодёжь. Каждый год во время летних каникул Михаил Клавдиевич путешествовал по России, посещая её самые глухие углы, причём внушал нам, что наша родина такая огромная и интересная страна, что человеку, чтобы её узнать, недостаточно всей жизни, а потому он осуждает и не понимает чудаков, тратящих деньги и время на поездки за границу, не потрудившись толком узнать, что представляет собой их собственная родина.

В своих взглядах он был очень независим и никогда не говорил нам ничего трафаретного. Отличался остроумием и, зная о своей популярности среди кадет, немного ею кокетничал, за что они, замечавшие малейшие слабости начальников, при его появлении в корпусе дали ему кличку «обезьяна» и сочинили о нем специальный куплет к традиционной «Звериаде»:

Из дальней варварской страны
К нам прискакала обезьяна,
Надела китель и штаны
И стала в чине капитана…

К нам, шестиклассникам, подросткам по 15–17 лет, Паренаго относился, как к взрослым, что, как известно, мальчишками чрезвычайно ценится. В знак того, что мы уже не дети, он читал нам книги вроде «Шагреневой кожи» Бальзака, чего, конечно, по курсу литературы того времени не полагалось, да, вероятно, в то время и книга эта почиталась неприличной. Словом, положа руку на сердце, вспоминая корпус и воспитателей, я должен сказать, что Паренаго был лучшим и наиболее любимым офицером корпуса.

Будучи талантливым художником, он каждый год возглавлял устройство традиционного корпусного бала 8 ноября, причём умел с необыкновенным вкусом убирать для этого ряд огромных зал, где имели место эти балы. Для их украшения, помимо кадетских работ и рисунков, наш воспитатель доставлял каждый раз массу снаряжения и старого оружия, не только из собственной богатой коллекции, но и из местных музеев, в которые, как археолог-любитель и знаток старины, был вхож. Благодаря этому декорации и украшения зала корпуса в день праздника не оставляли желать ничего лучшего, и о наших балах долго говорили в городе.

При выпуске из корпуса мы прощались с Михаилом Клавдиевичем со слезами на глазах, как с родным, благодарили его от всей души за всё, что он для нас делал, поднесли ему ценный подарок, обменялись фотографиями и снялись в общей группе. Приезжая впоследствии офицерами в родной корпус, мы прежде всего шли с визитом к Паренаго, который в свою очередь встречал нас, как членов своей семьи.

В начале проклятой памяти революции 1917 года Михаил Клавдиевич был убит в Воронеже на улице пьяными солдатами, отказавшись снять по их требованию погоны.


Отпуска и каникулы

Перейдя в шестой класс корпуса и попав в строевую роту, я впервые стал ходить в «городской отпуск». В трёх младших ротах корпуса кадеты имели право проводить его только у родственников, если таковые имелись у них в Воронеже, в старшей же роте разрешалось и посещение знакомых, которые выразили желание видеть у себя по праздникам того или иного кадета, разумеется, с разрешения его родителей. Эти последние препятствий для сына в этом отношении не ставили; что же касается «знакомых», то их добывали так.

Кто-либо из живущих в городе приходящих кадет доставал от своих родственников заявление на имя директора корпуса с просьбой отпускать к ним на праздники кадета имярек. К таким фиктивным знакомым кадеты обычно являлись лишь единственный раз, чтобы поблагодарить за письмо, а больше уже не беспокоили их своим присутствием без особого на то приглашения.

Таким же способом устроились и мы с моим приятелем и одноклассником Серёжей Пушечниковым, проводя отпуска в городе и его окрестностях. Поначалу при изобретении этой системы кадеты встретили затруднение в вопросе с питанием, так как без сопровождения старших нам было запрещено посещать рестораны. Но вскоре общими усилиями мы в городе отыскали некую кухмистерскую, носившую пышное название «Московской гостиницы», которая предоставляла нам заднюю комнату для завтрака и обеда; кроме кадет, в неё никого не впускали. В этой сомнительной харчевне кадеты-воронежцы питались много выпусков подряд и, положа руку на сердце, впоследствии и на одном званом обеде мне не случалось проводить время так хорошо и весело, как в этом тайном убежище моей юности.

Как деревенских жителей, нас с Серёжей город мало интересовал; мы больше стремились на лоно природы, к привольным лугам и заводям, которые тянулись на многие вёрсты по левой стороне реки Воронежа, вплоть до его впадения в Дон. Здесь мы купались, ловили рыбу, катались на лодках и проводили весь день, радуясь тому, что хоть на несколько часов избавились от тяготившей нас казённой атмосферы.

Однажды, когда мы, как обычно, катались на лодке, с нами поравнялась другая, в которой сидели две барышни наших лет. Мы заговорили друг с другом, познакомились и с этого дня стали проводить наши отпуска не вдвоём, а вчетвером. Препровождение времени при этом было более чем невинное; мы с Серёжей относились к нашим подругам с подчёркнутым уважением, избегая всякого намека на ухаживание, что, как мы считали, должно было их «оскорбить». Так прошёл месяц, но вдруг знакомый нам офицер, знавший всех и вся в городе, однажды увидев нас вчетвером, счел нужным предупредить меня с приятелем, что Надя и Оля, как звали барышень, имели в городе репутацию начинающих, но уже многообещающих кокоток. Это почему-то меня и Серёжу страшно оскорбило, и мы немедленно прекратили знакомство с нашими кратковременными подругами.

С 1910 года, то есть с периода перемены дислокации войск в России, в Воронеже поместился штаб армейского корпуса, а кроме того в город был определён Новоархангельский уланский полк, ставший немедленно предметом поклонения кадет и всех местных девиц. При парадной форме, которую в те времена офицерство надевало каждый двунадесятый праздник, офицеры-уланы зимою носили николаевские шубы, а летом плащи-накидки, в соединении с уланской каской с султаном и волочащейся по земле саблей создававшие полную иллюзию кавалеристов наполеоновского времени.

Через старших братьев кадет-воронежцев, служивших в этом полку, между ним и корпусом быстро установилась связь, благодаря чему кадеты, а в их числе Серёжа и я, часто ходили в полк в гости и даже обедали несколько раз в офицерском собрании. Кавалерийская служба, с которой мы познакомились в этом полку, ещё более укрепила наше желание по окончании корпуса выйти в кавалерию, а именно в новоархангельцы, стоявшие в трёх-пяти часах езды от наших родных мест.

Начальник Запасной кавалерийской бригады генерал Ерёмкин, суровый, огромного роста старик, являлся весьма заметной и очень красочной фигурой в городе. Когда он, прямой, как стрела, с щетинистыми рыжими усами и выразительным лицом, словно вырубленным топором, проходил по улице, неся свою блестящую саблю под мышкой, мы замирали перед ним во фронт в немом восторге. Суровый генерал, которого очень боялись его подчинённые, видимо, кое-что знал о своей популярности среди кадет, так как козырял нам в ответ всегда с ласковым блеском в глазах и улыбкой под подстриженными усами.

Нечего, конечно, и говорить, что городские отпуска для нас с Серёжей являлись паллиативами, рассеивающими на несколько часов скучную корпусную обстановку; они лишь слегка напоминали приволье усадебной жизни, в которую мы были влюблены и к которой всей душой стремились. На родину мы, впрочем, попадали с Пушечниковым чаще других кадет, так как наши семьи жили от Воронежа: его в двух часах езды по железной дороге, а моя – в пяти. Первый настоящий отпуск «домой» наступал для нас только на Рождестве, когда нас отпускали на целые две недели, в начале двадцатых чисел декабря. С утра в этот день уроков не было и дядьки выкладывали каждому из нас на кровать «отпускное обмундирование», состоявшее из чёрной новой шинели, пары таких же брюк, мундира с галунами, фуражки и белья. Дежурный офицер выдавал «отпускные билеты» и деньги на проезд. На вокзале в этот день нас уже ожидал особый «кадетский» вагон третьего класса, отведённый заботливым начальством только для кадет, – других в него никого не пускали. В нём под командой старшего из нас мы разъезжались по домам. Такие вагоны одновременно уходили из Воронежа на Курск, Тамбов и Ростов.

Через два перегона от города, на станции Землянск, сходил мой друг, а сейчас же за этой станцией уже начинались и мои родные места – Щигровский уезд Курской губернии. На этом перегоне я почти всегда встречал кого-либо из родных и знакомых. Бывали при этом довольно забавные случаи, весьма красочные и характерные для того, теперь уже далёкого, времени.

Помню раз, когда однажды наш кадетский вагон совершенно опустел, я, соскучившись в одиночестве и надеясь встретить кого-нибудь из знакомых в поезде, купил билет второго класса и обошёл все вагоны. Знакомых не оказалось, и я сел в углу вагона второго класса. В этот момент проходил контролёр, видевший меня только что в третьем классе, и, вообразив, что я сел по билету третьего класса во второй, высказал вслух своё подозрение. Я обиделся и ответил, что он, привыкнув иметь дело с безбилетными «зайцами», не умеет обращаться с порядочными людьми. Контролёр, задетый моими словами, вломился в амбицию, и между нами началась перепалка, на шум которой из соседнего купе появился толстяк с погонами полицейского чиновника. Он немедленно стал на сторону контролёра и потребовал от меня мой отпускной билет. Под угрозой вызова станционного жандарма я принуждён был выполнить это требование и протянул мои бумаги, которые они оба стали разглядывать. Прочитав мою фамилию, полицейский чин спросил, куда я еду. Я ответил, что в отпуск, к отцу в имение. Это заставило их обоих переглянуться, а затем контролер упавшим голосом спросил, кем именно приходится мне председатель управления Юго-Восточных железных дорог? Узнав, что председатель – мой дед, железнодорожник осведомился о здоровье «дедушки» и… исчез из вагона.

Полицейский, молча слушавший наш разговор, спрятал обратно в карман свою записную книжку, в которую начал было писать мои приметы, возвратил мой билет и, крякнув, как человек сделавший глупость и сознающий это, после небольшой паузы спросил:

– А… Лев Евгеньевич, дворянский предводитель, значит, ваш дядюшка?

– Нет, это мой отец…

На лице полицейского при таком ответе появилась приятнейшая улыбка, и он сделал движение, похожее на попытку обнять меня.

– Боже мой!.. Какое ки-про-кве , какой приятный случай! Так вы, значит, сынок его превосходительства… Ну, как я рад!.. Позвольте со своей стороны отрекомендоваться: вновь назначенный щигровский исправник!

При этом он привстал и щёлкнул каблуками… Всю дальнейшую дорогу исправник, явно стараясь загладить своё прежнее отношение ко мне, одолевал меня своей любезностью и, наконец, дошёл до того, что предложил на одной из остановок выпить с ним «на приятельских началах» рюмку водки в буфете. По прибытии поезда на нашу станцию «Красная Поляна» он, обнаружив совершенно неуместную энергию, вызвал грозным голосом станционного стражника, которому отдал строжайший приказ «проводить г. кадета до имения его превосходительства, ввиду ночного времени». Эта излишняя забота привела меня в ужас, так как неминуемо вызвала бы расспросы моего строгого отца, которому я никак не собирался сообщать о конфликте, вызванном мною в поезде. К счастью, стражник оказался парнем смышлёным и с удовольствием согласился на мою убедительную просьбу к нему «отставить проводы», благодаря чему я избавился от угрожавшей мне родительской головомойки.


Военные прогулки и парады

Через неделю после перехода в шестой класс нас выстроили в коридоре строевой роты и повели в оружейный цейхгауз получать винтовки и штыки – предмет кадетских мечтаний в младших классах. Цейхгауз помещался на хорах сборной залы и ход в него был из помещения второй роты. Здесь в длинных деревянных стойках рядами стояли новенькие, блестящие маслом винтовки кавалерийского образца с примкнутыми к ним штыками, на которых висели жёлтые подсумки для патронов. Под каждой винтовкой, на рейке, белели бумажки с фамилиями каждого из нас.

С этого времени на плацу, а во время дождливой погоды в ротной зале, офицеры-воспитатели шестого класса, каждый со своим отделением, стали заниматься раз в неделю винтовочными приёмами по правилам строевого устава. Кроме того, раз в неделю мы ходили в тир для стрельбы в цель из мелкокалиберных винтовок. Усиленные строевые занятия осенью с шестым классом были необходимы потому, что ко дню корпусного праздника шестой класс должен был постигнуть в совершенстве все ружейные приёмы, так как в этот день строевая рота корпуса принимала участие в параде на площади Митрофаньевского монастыря, во главе войск гарнизона. В октябре мы ружейные приёмы уже достаточно усвоили; начались строевые занятия, на которые выходила вся первая рота, то есть совместно с седьмым классом. Поначалу строевые занятия производились на большом корпусном плацу, к восторгу всех окрестных мальчишек, а затем начались так называемые «военные прогулки» по окрестностям города. Это были небольшие походы по десятку и больше вёрст, с непривычки весьма утомительные. Кроме учебного строевого шага в течение всего дня просёлочными дорогами, каждый из нас нескольких часов нёс на плече винтовку со штыком, весом в 10 с лишним фунтов, вся тяжесть которой ложилась на левую согнутую руку, совершенно немевшую от этого. Чтобы облегчить тяжесть, кадеты незаметно цепляли за пуговицу под левым погоном на чёрной дратве медное колечко, которое надевали на спусковую собачку винтовки. Это приводило к тому, что винтовка, в сущности, висела на шинели, и её только приходилось поддерживать за приклад, давая штыку надлежащий угол.

В эти кадетские походы вместе с ротой шёл духовой оркестр, игравший по дороге и на стоянках разные марши. Когда на походе он замолкал, то такт для ноги начинали отбивать два солдата-барабанщика. По дороге кадеты пели военные песни, приуроченные к солдатскому шагу, для чего впереди роты выходили двое запевал: баритон и подголосок. Они начинали песню, подхватываемую в нужных местах всей ротой.

Любимым маршем корпуса, неизменно сопровождавшим наше возвращение в корпус, был «фанфарный», который начинали на высоких нотах три фанфары. Мотив же марша являлся не чем иным, как «Звериадой», положенной на ноты одним из кадет Полтавского кадетского корпуса, традиционной песней военно-учебных заведений, получившей этим путём легальное существование.

Песни, которые кадеты пели в этих прогулках, были традиционные в русской армии: «Бородино», «Полтава», «Вдоль по речке, вдоль да по Казанке», «Чубарики-чубчики» и казачьи: «Засвистали казаченьки», «Там, где волны Аракса шумят», «Пыль клубится по дороге» и другие. Все они были сложены в память бывших походов и по ним, в особенности по казачьим, в сущности, можно было бы написать историю русской армии за последние два с половиной века.

Надо сказать, что в корпусах моего времени умели и знали, как закалять кадетское здоровье. Благодаря этому в подавляющем большинстве кадеты никогда не болели и не простужались. Начиная со второго класса корпуса нас выпускали гулять до снега в одном мундирчике на холстяной подкладке, а затем в шинелях, «подбитых ветром»; другой тёплой одежды мы в корпусе не знали. Для парадов и военных прогулок рота надевала вместо обычных коротких сапог с рыжими голенищами и брюк навыпуск смазные сапоги с высокими голенищами, в которых зимою мёрзли ноги, а летом было жарко.

Сейчас же за кадетским плацем находилась в Воронеже обширная Сенная площадь, на которой шесть месяцев подряд лежала чернозёмная пыль, не менее чем в аршин глубиной; здесь по праздникам торговали сеном. И вот эту пыль мы, кадеты, возвращаясь с военных прогулок, неизменно и нарочно поднимали густым облаком, благодаря чему в корпус приходили настоящими неграми. Нас эта пыль не пугала, так как в роте мы немедленно и тщательно её обмывали. Что же касается обмундирования, то оно было казённое; офицерам же приходилось туго, так как светло-серые их шинели и цветные фуражки меняли от пыли цвета, и чистить их было нелегко.

Конечным своим пунктом военные прогулки имели какую-нибудь пригородную деревню, где мы останавливались на привал, составляли ружья в козлы, варили кашу или кулеш и завтракали принесёнными с собой булками и котлетами. Как на привале, так и по дороге, начальство заставляло нас производить всевозможные перестроения, наступления цепями, перебежки, разведки и т. д. Иногда эти манёвры имели место в лесу, и тогда шалунам иногда удавалось из цепи умышленно «оторваться» и погулять на свободе час-другой под предлогом того, что они заблудились. Являлись такие «заблудшие» в корпус через час иди два после роты, голодными, замёрзшими и занесёнными снегом, но крайне довольными тем, что им удалось погулять на воле.

Разыгрывать заблудших младенцев пришлось недолго. После двух таких попыток однажды шестеро кадет явились в качестве заблудившихся в лесу после пяти часов опоздания, умышленно засыпанные снегом с головы до ног. И вышел конфуз. Старший из них, кадет Баранов, войдя в дежурную комнату, чтобы доложить о прибытии «заблудших», нашёл в ней командира роты Трубанька. Молча выслушав рапорт, командир спросил:

– Вы что же, за старшего оторвавшегося от цепи звена?

– Так точно, господин полковник…

– Так отправьтесь на трое суток под арест, чтобы на будущее время не отрываться.

Баранов, отсидев этот срок, до окончания корпуса получил среди товарищей кличку «оторвавшегося звена».


Преступления и наказания

В десятых годах текущего века великий князь Константин Константинович был переименован из начальника Главного управления военно-учебных заведений в генерал-инспектора того же управления. Как пишет в книге своих воспоминаний бывший военный министр генерал В. Сухомлинов на стр. 255-й, Константину Константиновичу ставили в вину то, что «он слишком баловал воспитанников, слишком ласково к ним обращался. Сам глава многочисленной семьи, он переносил свою отеческую ласку и любовь на обширнейшую семью всех военно-учебных заведений, вверенных ему государем. Поэтому он не мог относиться к воспитанию с одной лишь точки зрения муштры и дисциплины, предоставляя это ближайшему начальству кадет, а сам предпочитал уделять воспитанникам часть своей отеческой ласки».

Далее Сухомлинов на странице 257 тех же воспоминаний пишет:

«Когда мне удалось осуществить план объединения всех управлений военного ведомства в одних моих руках, ко мне явился великий князь Константин Константинович и просил откровенно объяснить причину и цель предстоящего его переименования из начальника Главного управления в генерал-инспектора. Когда затем начальником Главного управления военно-учебных заведений был назначен генерал Забелин, по своему характеру довольно тяжёлый человек, то великий князь высказал в отношении его столько такта и выдержки, что, несмотря на всё, никаких недоразумений и конфликтов между ними не возникло».

Надо сказать, что после назначения генерала Забелина направление любовно-воспитательное в отношении кадет изменилось на весьма строгое, при котором всякая вина была виноватой и провинившийся не мог больше рассчитывать на какие бы то ни было снисхождения, как это практиковалось раньше. В первые годы управления генерала Забелина многим кадетам пришлось покинуть корпуса, не окончив курса. Были введены новые правила, согласно которым в течение учебного курса кадет не мог оставаться в классе более двух лет и из корпусов периодически к весне и Рождеству стали исключаться кадеты, мало успевающие в науках. Последние на кадетском жаргоне получили наименование «декабристов».

Положительной стороной управления Забелина было расширение курса кадетских корпусов с сильным уклоном в математику, приравненную к программе реальных училищ, благодаря чему кадетам, малоспособным к этому предмету, а в числе их и автору настоящих воспоминаний, приходилось туго. В старших классах были, кроме того, введены аналитическая геометрия, начала дифференциального исчисления и космография.

Помимо этого, Забелин обратил внимание и на физическую сторону кадетского воспитания, введя сокольскую гимнастику, стрельбу в цель из мелкокалиберных винтовок и военные прогулки, являвшиеся небольшими манёврами для подготовки кадет к строевому обучению в военных училищах, тогда как ранее строевое учение ограничивалось лишь ружейными приёмами. Стали корпуса при нём принимать участие и в военных парадах гарнизона, как строевая часть в лице первой или «строевой роты» корпуса. Были введены ежегодные состязания всех кадетских корпусов по гимнастике на снарядах с наградой победителям, для чего имели место съезды сокольских команд всех корпусов в Москве. Помню, что кадеты Псковского кадетского корпуса три года подряд оказались победителями в состязаниях по гимнастике и получили в собственность почётный кубок, ежегодно до того переходивший из рук в руки.

Дисциплина в корпусе с назначением Забелина стала много строже; он был неумолим при нарушении кадетами установленных им раз и навсегда правил. При нём всякая попытка кадета к самоубийству, какими бы причинами она ни была вызвана, каралась немедленным исключением из корпуса. Помню два таких случая в бытность мою в старшей роте корпуса, причём оба они имели место на любовной почве. Первый заключался в том, что кадет 7-го класса Ш-кий, по происхождению из хорошей семьи Тверской губернии, из-за какой-то девчонки прострелил себе грудь из револьвера. По приказу Забелина он немедленно был исключён из корпуса, и все хлопоты в Петербурге влиятельного и имевшего большие связи тверского дворянства не привели ни к чему.

Второй случай произошёл с кадетом-казаком П-м, который из-за неудачного романа выстрелил в себя ночью в спальне, накрывшись с головой одеялом; звук выстрела был настолько глух, что его не все даже слышали и в том числе я сам, изумлённо спросивший своего соседа Шакро Амираджиби: чего он, как сумасшедший, вскочил с кровати. Шакро, ничего не ответив, бросился куда-то бежать, шлёпая по полу голыми пятками. Вслед за этим в спальне началась суматоха, послышался звон шпор дежурного офицера. Когда всё затихло, Шакро, вернувшись к себе на кровать, сообщил мне, что П-в пытался покончить с собой выстрелом в сердце. Происшествие это не обошлось без комической нотки, так как утром выяснилось, что сосед по кровати П-ва, осетин Тох-Тургиев, спавший невероятно крепко, не слышал ни выстрела, ни суматохи, им вызванной. Проснувшись утром, он очень изумился: куда девался его сосед?.. Как только рана закрылась, П-в был исключён из корпуса и отправлен к родителям, несмотря на все просьбы и петиции.

Строго карались при Забелине и другие серьёзные проступки, например, самовольная отлучка из корпуса, что на моей памяти произошло всего лишь однажды. В зимнюю холодную ночь, не то в январе, не то в феврале 1913 года, я проснулся от какой-то возни возле моей кровати. Сквозь сон мне показалось, что служители что-то делают с кроватью моего соседа-кадета К-ва. Обложив их за беспокойство крепким словом, я повернулся на другой бок и заснул снова. Утром оказалось, что мой сосед кадет К-в исчез. Всё, что мы могли узнать утром от дежурного воспитателя по поводу ночного исчезновения К-ва, это то, что он учинил какой-то серьёзный проступок, за который в наказание и в предвидении его исключения из корпуса был отправлен под арест ночью, дабы изолировать провинившегося от других кадет роты.

После первых трёх уроков мы строились в коридоре, чтобы идти на завтрак в столовую, в роту явился командир полковник Трубчанинов. После команды «смирно!», поздоровавшись с нами, он, обычно не терпевший разговоров, которые по его мнению, «не соответствовали военному званию», произнёс перед изумлённой ротой целую речь, правда, с мучительными паузами.

– Господа!.. Ваш товарищ, кадет К-в, – начал ротный глухим голосом, – совместно с кадетом Б. совершил совершенно неслыханный в анналах корпуса поступок… Он, по его собственному признанию, – при этих словах полковник замялся и мучительно покраснел, – он… скажу прямо, так как вы уже не дети… ушёл к женщинам, бежав из корпуса. Педагогический совет, собравшийся сегодня утром… единогласно исключил этих двух паршивых овец из корпуса, и сегодня же они будут отправлены домой…

При последних словах Трубчанинова глухой гул побежал вдоль строя роты, так как оба провинившихся кадета были отличными по учению, и наказание это нам показалось слишком строгим ввиду того, что через год они, по закону став юнкерами, получили бы право посещения каких угодно им женщин. К этому надо добавить, что оба кадета дальше корпусного расположения не ушли и были выданы жившими при корпусе военными фельдшерами, к которым обратились с вопросом: не знают ли они адреса «какой-нибудь котки»?

После завтрака в курилке состоялось заседание семиклассников «дополнистов», как почему-то в корпусе у нас они себя именовали, на котором было признано, что наказание слишком строгое и не соответствует вине. Однако дисциплина в корпусе была так высоко поставлена, что ни о каких протестах и речи быть не могло. Ограничились тем, что решили проститься с исключёнными особенно сердечно, чтобы начальство почувствовало, что в этом деле оно переборщило.

Когда наступил момент вывода из карцера исключённых, для чего в роту прибыли офицер в походной форме и два служителя, густая толпа кадет собралась возле карцерных дверей. Когда оттуда вывели двух заплаканных «преступников», их моментально окружили кадеты. Оба исключённых, переходя из объятий в объятия, дошли таким образом до дверей роты, где вся она громко пожелала им счастливого пути. Опытное корпусное начальство, хорошо разбирающееся в настроениях кадет, в этот вечер, чувствуя взволнованность роты, приняло заранее нужные меры. Вопреки правилам, после обеда в роту явились все четверо офицеров-воспитателей и сам Трубчанинов, но вмешаться им не пришлось, – чувства товарищества они не только понимали, но и ценили сами.


Великий князь

На второй или третий день моего поступления в корпус, выходя погулять по плацу со своим одноклассником-второгодником, я обратил внимание на три закрытых ставнями окна и дверь, выходящую в вестибюль.

– Что это за помещение? – спросил я своего спутника, знавшего все ходы и выходы корпуса.

– Это комнаты великого князя.

– Какого великого князя? Ведь их много.

– Князей-то много, да наш кадетский только один – Константин Константинович.

Через несколько дней после этого я, как вновь поступивший кадет, получил от своего офицера-воспитателя портативное, изящно изданное и особой формы Евангелие в чёрном коленкоровом переплёте. На первой его странице было напечатано факсимиле стихов с подписью К. Р. следующего содержания:

Пусть эта книга священная
Спутница вам неизменная
Будет везде и всегда
В годы борьбы и труда

По традиции корпуса именной экземпляр этого Евангелия выдавался каждому вновь поступающему кадету, как благословение великого князя начинающему жить мальчику, и берёгся нами, как святыня. Многие из старых кадет, покидая родину, взяли её с собой в изгнание среди немногих вещей, напоминающих им дорогое прошлое. У нас в семье было три экземпляра этой книги, полученных каждым из трёх братьев разновременно.

От товарищей по роте я вскоре узнал, что с именем и личностью великого князя у кадет связаны самые лучшие и дорогие воспоминания; в кадетской среде из уст в уста передавался ряд рассказов о том, как великий князь выручал многих кадет в трудные минуты жизни. У нас в корпусе, за год до моего поступления, он спас от исключения кадета, заподозренного в шалости, которой тот не совершал и приговорённого к позорному наказанию – снятию погон. Этому кадет категорически воспротивился, так как считал, что ничем не заслужил подобного наказания.

При мне был случай, получивший самую широкую известность в кадетской среде. Дело заключалось в том, что маленький кадетик второго класса, родной внук известного генерала и композитора Цезаря Кюи, имел какие-то неприятности со своим офицером-воспитателем и, ища справедливости и защиты, написал наивное и детски трогательное письмо тому, кого все кадеты России считали своим покровителем и защитником. Великий князь, тронутый таким доверием ребёнка, в первый же свой приезд в наш корпус, встретившись наедине с офицером-воспитателем, просил его особенно позаботиться о кадете Кюи, не упомянув, конечно, о полученном им письме. Офицер, само собой разумеется, полагая, что семья Кюи лично известна великому князю, стал исключительно внимательным и доброжелательным по отношению к мальчику.

В бытность свою начальником военно-учебных заведений, великий князь почти никогда не утверждал приговоров об исключении кадет из корпусов, не желая губить их будущее, считая, что раз родители отдали сына на воспитание государству, они вправе рассчитывать, что он кончит корпус. Если же кадет разбаловался и плохо учится, то это была вина его воспитателя, за которую нельзя наказывать ребёнка, а тем более его родителей.

Великий князь при мне посетил наш корпус дважды, причём каждый раз пробыл в нём по несколько дней. Без всякой свиты, с утра и до вечера, он ходил по классам, залам и спальням всех рот, наблюдая жизнь кадет и с ними беседуя. В младших классах он позволял малышам окружать его густой толпой и гулял с ними вдоль коридоров, слушая с улыбкой, как они с чисто детским доверием несли ему свои радости и горе, твёрдо веря в то, что он поможет исправить всё, что можно. В первый приезд великого князя мне не пришлось с ним говорить; во второй же он приехал к нам в Воронеж уже генерал-инспектором военно-учебных заведений, когда, занимая этот пост, уже не принимал непосредственного управления кадетскими корпусами. Это случилось весной 1913 года, в самый разгар экзаменов, когда я был уже в седьмом классе. Помню, будто вчера, как открылась большая дверь в коридор первой роты и в ней, в сопровождении директора корпуса генерала Бородина, появилась высокая, необычайно стройная фигура Константина Константиновича, с тонкими, породистыми чертами лица, седыми усами и небольшой бородкой. Проходя мимо меня, вытянувшегося во фронт, он остановился и, слегка картавя, спросил:

– Как твоя фамилия, гренадер?..

– Марков 1-й, ваше императорское высочество!

– А кем же ты, Марков 1-й, приходишься Маркову 2-му – члену Государственной думы?

– Племянником, ваше высочество.

– А, вот как. Ну, брат, твой дядюшка, как две капли воды, на Петра Великого похож и ростом и наружностью. Без грима саардамского плотника играть может. Постой… так ты, значит, внук писателя Евгения Маркова.

– Так точно!..

– Ну, так я, брат, знал твоего деда… знал и уважал, как человека и как писателя… «Чернозёмные поля» его и теперь часто перечитываю,  мысли в них чистые, да и язык прекрасный… А отец твой где служит?

– Теперь предводителем дворянства, по выборам, а в молодости был военным инженером.

– Так ты, значит, тоже математик?

– Никак нет, ваше высочество. Математику едва на семёрку вытягиваю и… терпеть её не могу.

– А как с русским языком и словесными предметами?

– По всем двухзначные баллы имею…

–Он, ваше высочество, – вмешался в разговор директор, – лучшим по сочинению в выпускном классе; я у них русский язык преподаю. Одиннадцать баллов в годовом имеет; на выпускном экзамене, думаю, на все двенадцать вытянет.

– Вот видите, Матвей Илларионович, – живо обернулся к нему великий князь, – ведь это же опять подтверждение моей теории. Вы её помните?

– Как же, ваше высочество, и думаю, что она безошибочна…

– Видишь ли, Марков, – снова обратился ко мне Константин Константинович, – дело в том, что я на вас, кадетах, убедился, что сыновья очень редко наследуют способности своих отцов, а внуки почти всегда идут по стопам дедов. Вот и ты – сын математика, а по математике «плаваешь» и её не любишь, зато унаследовал от деда его литературные способности. Мне это очень приятно слышать, что на тебе моя теория опять оправдалась…

За обедом великий князь имел по традиции, строго соблюдавшейся в корпусе, свой прибор за первым столом первой роты, где сидели самые высокие по росту кадеты, а за старшего стола – вице-фельдфебель. И среди них… я. Это считалось у нас большой честью, так как после каждого посещения корпуса великим князем, в стол, за которым он обедал, врезалась серебряная дощечка с именами тех кадет, которые сидели вместе с ним. Через два года, уже будучи офицером, приехав в корпус, я первым долгом отправился в столовую, чтобы убедиться в том, что традиция соблюдена; остался очень доволен, увидя рядом с великокняжеским именем моё.

С нами, кадетами первого стола, князь в это своё посещение вёл разговор о наших дальнейших планах по окончании корпуса, расспрашивал о родителях и семьях каждого.

– Ты, Ардальон, по-грузински говоришь? – спросил он моего соседа – красавца-грузина, князя Микеладзе.

– Говорю, ваше высочество.

– А ну, скажи, как по-грузински сукин сын?

– Мама-дзаглэ, – засмеялся Микеладзе, сияя белозубой улыбкой.

– Ну, молодец! Вижу, что говоришь. А вот мой зять ни одного слова по-грузински не понимает, и я его за это очень стыжу. Ты знаешь, кто мой зять?

– Так точно: князь Константин Александрович Багратион-Мухранский.

– Вот то-то и оно. А я, брат, о тебе тоже знаю, что ты из Кулашей.

– Откуда же это вам известно, ваше высочество? — изумился Микеладзе.

– А вот знаю, – добродушно засмеялся князь. – Если хочешь знать, то от старого князя Давида. Он тебе кем приходится?

– Дедом двоюродным…

– Ну, так вот он мне и сказал, что где бы я ни встретил Микеладзе, то могу быть уверенным, что он из Кулашей. Кроме Кулашей, нигде нет и не было Микеладзе, а кроме Микеладзе никого нет в Кулашах. Вот тебе и весь фокус-покус…

На другой день утром, когда я стоял у географической карты, сдавая экзамен по географии, в класс вошёл великий князь в сопровождении нашего строгого ротного командира – полковника Трубчанинова, тянувшего свою строевую роту вовсю и не дававшего ей никаких поблажек. Сев за стол экзаменаторов, великий князь задал мне ряд вопросов о Туркестане, который стоял у меня в билете. В то время, как я ему отвечал, Трубанёк, как мы называли ротного, почему-то не переставал сверлить меня глазами, явно выражая свое неудовольствие.

Когда великий князь вышел из класса, поставив мне полный балл, при среднем сочувствии нашего географа капитана Писарева, никому такого балла не ставившего, Трубчанинов набросился на меня со свирепым выговором. Оказалось, что во время моего ответа великому князю я, показывая ему что-то на карте, повернулся к нему в пол-оборота, что в глазах полковника было явным нарушением дисциплины. Строгий строевой служака, он считал, что выправка для военного человека важнее всех географий и потому немедленно, прямо из класса, как говорится, без пересадки, отправил меня под арест.

В тот же вечер, сидя в заключении, я смотрел в окно на голубые дали задонских степей и на густой ковёр белой акации, покрывавший корпусной сад. У меня впервые тоскливо и сладко сжалось сердце. В голову пришла мысль, что с окончанием корпуса наступает для меня пора взрослой жизни, которая и радовала, и пугала одновременно…

Осенью того же года мне пришлось увидеть великого князя в третий раз, уже в Петербурге, где я был на младшем курсе Николаевского кавалерийского училища. Он вошёл в нашу столовую во время завтрака и стал обходить столы, беседуя с юнкерами и безошибочно определяя, кто из них какой корпус окончил. Подойдя ко мне, он положил руку мне на плечо и, улыбнувшись, сказал:

– Этого я тоже знаю. Он у меня в Воронеже экзамен по географии держал. Ведь твоя фамилия Марков?.. Вот видишь, я тебя не только помню, но и знаю, что двенадцать двенадцатью, а под арест ты с экзамена всё же влетел… Так-то, братец, дружба дружбой, а служба службой, Трубанёк твой мужчина был серьёзный.

Это был последний раз, когда я видел великого князя. Через два года он скончался, оставив после себя в сердцах всех бывших кадет самую тёплую память и горячую благодарность. Да будет пухом родная земля нашему светлому князю.


Михайлов день

По неизменной примете наших мест, снег выпадает никак не позднее 8 ноября. Пусть даже накануне ещё ездили на колёсах, в ночь «под Михайлу» обязательно ляжет зима. Проснувшись утром, повеселевший люд в светлом окне увидит густую, пушистую порошу.

В этот день наш кадетский корпус праздновал свой престольный праздник, по традиции являвшийся выпускным для кадетов седьмого класса, которые на нём считались хозяевами бала, имевшего место вечером. Занятия по этому случаю прекращались на три дня, а именно 7, 8 и 9 ноября, а к самому празднику корпус готовился задолго. Главным распорядителем бала и одновременно заведующим художественной и декоративной частью являлся в моё время, много лет подряд, подполковник Паренаго – художник, артист и археолог, собиравший к этому дню для украшения отведённого под бал помещения массу всевозможного декоративного материала, как из музея и арсенала корпуса, так и из частных коллекций, в виде старого оружия, лат, кольчуг и прочего снаряжения, приличествующего украшать бальную залу военно-учебного заведения. Центральным помещением для танцев служила большая зала – огромная, двухсветная, в которой весь состав корпуса, собираясь для парадов, занимал едва ли её третью часть.

Внизу, вдоль стен залы, шла галерея белых колонн, наверху же имелись с двух сторон хоры для музыки. На стенах сборной висели под потолком огромные портреты государей, начиная с основателя корпуса императора Николая I. По стенам, на белых мраморных досках, золотыми буквами сияли имена бывших кадет, награждённых орденом Св. Георгия, и описания их подвигов. Помимо этого, в больших шкафах, стоявших вдоль стен, находилась фундаментальная библиотека корпуса, насчитывавшая около десяти тысяч томов.

Бал кадетского корпуса был самым большим светлым событием в Воронеже, на него съезжались всё военное начальство во главе с командующим армейским корпусом, дворянство, бывшие кадеты и родственники учащихся кадет. В городе существовало шесть женских гимназий, и в дамах недостатка не было, уже не считая сестёр и кузин местных кадет-воронежцев. В качестве хозяев и распорядителей праздника выступали выпускные кадеты первой роты, при этом для приглашения они располагали двумя билетами на каждого, второй роты – по одному, а две младшие роты не имели права приглашать кого бы то ни было, и сами на балу веселились только до 9 часов вечера.

В день праздника полагался ранний традиционный обед, на котором, кроме состава корпуса, присутствовали почётными гостями все прибывшие в этот день в Воронеж бывшие кадеты, сидевшие по этому случаю в кадетской столовой за специальными столами. Председательствовал старейший в чине, обыкновенно заслуженный генерал, так как в моё время корпус уже пережил пятидесятилетие своего основания, – я сам принадлежал к 62-му его выпуску. Меню обеда, по строго соблюдавшейся традиции, было всегда одно и то же. По выражению кадет, оно состояло из «серьёзного харча», а именно: на первое бульон с великолепной мясной кулебякой, на второе – жареный гусь с яблоками и на сладкое – сливочный торт. Для тостов, полагавшихся за обедом, каждому кадету полагалась бутылка мёду.

Первая здравица была, конечно, за государя императора, её провозглашал директор корпуса, после чего оркестр уланских трубачей, игравший в течение всего обеда, исполнял национальный гимн, сопровождаемый хоровым пением всех присутствовавших и громким «ура». Второй и последующие тосты следовали за великого князя, корпус, бывших и настоящих кадет, директора и т.д. Каждый тост сопровождался тушем и криком «ура». Настроение за этими обедами было всегда приподнятым и очень искренним; общая хлеб-соль кадет, по-товарищески разделённая с заслуженными генералами и офицерами, молодевшими в стенах родного корпуса, где прошло их детство, создавали тёплую атмосферу братства и спайки между старыми и малыми, которой была крепка и сильна русская императорская армия. Много раз я переживал это хорошее и тёплое чувство корпоративной связи и единства за кадетским обедом Михайлова дня, как будучи кадетом, так и позднее, приезжая офицером в этот день в корпус. Хорошее, давно прошедшее и невозвратное время!..

Бал 1912-го юбилейного года Отечественной войны был особенно блестящ и роскошен, как по убранству, так и обилию почётных гостей, во главе которых стоял кадет первого выпуска корпуса, сын бывшего первого директора, престарелый генерал от кавалерии Винтулов, занимавший в этот год пост генерал-инспектора ремонта кавалерии. Воронежское дворянство во главе с губернским предводителем Алёхиным также не ударило лицом в грязь, и было представлено на празднике своими заслуженными членами и целым цветником очаровательных дам и барышень.

Залы украшали огромные копии с картин Верещагина, посвящённых событиям 1812 года, причём во всю стену тянулся плакат со словами, выбитыми на памятной медали Отечественной войны: «Славный год сей минул, но не пройдут содеянные в нём подвиги». На сцене корпуса были поставлены живые картины на тему исторических событий Отечественной войны, как «Военный совет в Филях», «Бегство французов» и другие, в которых я играл наполеоновского гренадера.

Бал открылся национальным гимном, который играл соединённый оркестр отдельной уланской бригады; ему вторил двухтысячный хор кадет и гостей, буквально потрясший стены огромной залы. Патриотический подъём при этом был необычаен – внуки и правнуки праздновали героические дела своих предков. Корпусной настоятель о. Стефан, знаток и любитель старины, с большим подъёмом сказал речь в память героев Отечественной войны, отметив, что среди кадет корпуса присутствуют потомки славных деятелей 1812-го года, назвав их имена, что вызвало шумную овацию.

Для нашей первой роты корпусной праздник был двойным торжеством, так как являлся одновременно и ротным праздником. Утром 8-го ноября в роте имело место торжество по случаю производства кадет в вице-фельдфебели и вице-унтер-офицеры. Директор корпуса, вызвав из строя произведённых, поздравил их и лично вручил каждому соответствующие погоны. В столовую к завтраку строевая рота вошла, уже имея на соответствующих местах своё кадетское начальство, блиставшее новыми нашивками.

К пятичасовому чаю фельдфебель первой роты отправился на квартиру к директору корпуса, как шутили кадеты, «поздравляться», то есть от имени корпуса поздравить генерала и его жену с корпусным праздником, после чего, в свою очередь, получил поздравление с производством и был приглашён на чашку чаю…

С Михайлова дня в седьмом классе начиналось усиленное уничтожение пирожных, доставляемых из кондитерских города почти ежедневно. Это объяснялось тем, что по кадетским традициям каждый нашивочный, а их в роте насчитывалось в году около пятнадцати, должен был поднести товарищам своего отделения сотню пирожных. Такое же подношение делали многие семиклассники в день своих именин и все кадеты, получившие приз на каком бы то ни было корпусном состязании, а именно: за гимнастику, стрельбу, фехтование, музыку, лёгкую и тяжёлую атлетику, футбол и т.д. Всё это выражалось в том, что седьмой класс целый год ел пирожные каждое воскресенье.


Гвардейская юнкерская школа и её подготовительный пансион

В этом году исполнилось 135 лет со дня учреждения 12 июля 1816 года одного из наиболее славных военно-учебных заведений России, давшего русской кавалерии столько выдающихся начальников, почему я беру на себя смелость дать краткий очерк этого старого гнезда, из которого вылетело столько славных птенцов, носившего в русском кавалерийском мире имя «Славной школы».

9 мая 1823 года по замыслу великого князя Николая Павловича была основана для образования тех молодых дворян, которые, поступая в гвардейскую пехоту из университетов и частных пансионов, не имели подготовки в военных науках, «Школа гвардейских подпрапорщиков». Военно-учебное заведение это в отзыве Главного штаба получило наименование «Гвардейской юнкерской школы», которая была подчинена главному надзору великого князя Николая Павловича. Первым командиром её стал лейб-гвардии Измайловского полка полковник П. П. Годейн. Воспитанниками школы являлись подпрапорщики, командированные из всех полков гвардейской пехоты для прохождения курса; они носили в стенах школы свою полковую форму. Им разрешалось иметь личную прислугу из собственных крепостных или наёмных людей в таком количестве, чтобы один служитель приходился на пять человек подпрапорщиков. Торжественное открытие школы произошло 18 августа 1823 года в помещении Измайловских казарм великим князем Николаем Павловичем. Первый состав её воспитанников насчитывал 39 человек; старшего из них по службе, подпрапорщика лейб-гвардии Московского полка Теличева, назначили фельдфебелем.

12 июля 1826 года при школе учреждается кавалерийское отделение, или «эскадрон», и она переименовывается в «Школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров». Воспитанниками этого нового отделения являлись юнкера, присылаемые из полков гвардейской кавалерии. Число юнкеров в эскадроне было определено 98 – из расчёта 14 человек на каждый гвардейский кавалерийский полк. Первым командиром эскадрона школы назначили Кавалергардского полка ротмистра Гудим-Левковича, а вахмистром – юнкера того же полка Михаила Храповицкого.

В 1832 году в школу поступил из Московского университета М. Ю. Лермонтов. Первые дни пребывания его в школе сопровождались случаем, имевшим для него неприятные последствия на всю жизнь. Чтобы показать свою удаль перед товарищами, он в манеже сел на молодую необъезженную лошадь, которая сбросила его на землю и при этом ударила копытом в ногу настолько сильно, что молодого человека отнесли замертво в лазарет. Лермонтов получил после этого искривление ноги, плохо сросшейся. По этому поводу товарищи прозвали его «Маёшкой» – словом, являвшимся русифицированной переделкой французского слова «moyeux» – горбун. В это время как раз вышел в свет французский роман под таким же названием, героем его был хромой горбун; так как Лермонтов отличался сутуловатостью, то школьные товарищи находили, что подобное прозвище «весьма ему приличествует». Сам Лермонтов на эту кличку не только не сердился, но и увековечил её в поэме «Монго» из школьной жизни.

Будучи в юнкерской школе, Лермонтов создал несколько произведений, в которых описывал различные эпизоды юнкерской и лагерной жизни. Все они помещались в рукописном юнкерском журнале, издаваемом втайне от начальства в 1834 году (вышло всего шесть номеров). Журнал этот выходил раз в неделю по средам и прочитывался громко в юнкерском клубе – «курилке», при неумолкаемом смехе и шутках молодёжи. Здесь были помещены стихи Лермонтова: «Юнкерская молитва», «Петергофский праздник» и «Уланша». Последнее произведение имеет отношение к тому, что «эскадрон» того времени делился на четыре взвода, из которых два были кирасирские, один гусарский и один уланский – самый шумный и весёлый. Будучи юнкером, Лермонтов написал в стенах школы поэму «Хаджи-Абрек» и работал над своим «Демоном».

Память о великом русском поэте осталась крепко в стенах юнкерской школы. Впоследствии в ней был учреждён лермонтовский музей и поставлен памятник юнкеру-поэту.

15 октября 1838 года школу переформировали в своекоштное военное училище «для приготовления офицеров, преимущественно для службы в гвардии», в составе 120 подпрапорщиков пехоты и 108 юнкеров кавалерии. Два добавочных низших класса, учреждённых при этом, соответствовали двум последним классам кадетских корпусов, а два старших продолжали быть специальными. 24 марта 1859 года школа по случаю упразднения в русской армии звания подпрапорщиков была переименована в «Николаевское училище гвардейских юнкеров», в память своего основателя – императора Николая I, получив на погоны вензель государя. 1-го сентября 1864 года её переформировали снова (уже в последний раз), назвав Николаевским кавалерийским училищем, причём пехотное отделение в ней упразднили, а эскадрон увеличили до 200 юнкеров. Во вновь преобразованное училище было положено принимать лиц из дворян, не моложе 16 лет, а также юнкеров, состоявших в кавалерийских полках. Для воспитанников Пажеского корпуса, окончивших кадетские классы и желавших служить в гвардейской кавалерии, в эскадроне ежегодно имелось 10 вакансий.

Командиром эскадрона был назначен полковник гвардии барон Штакельберг, а из числа юнкеров в вахмистры произведён Константин Траубенберг. Два старших класса школы при этом приравняли к уставу и курсу военных училищ, младшие же два преобразовали в приготовительный пансион, по образцу тогдашних военных гимназий (в составе 100 воспитанников), разделённый на четыре класса, соответствовавших четырём старшим классам военной гимназии.

С переходом в старший класс пансионеры обучались верховой езде в манеже под руководством командира эскадрона училища. Пансион имел своего собственного начальника, но находился под наблюдением начальства Николаевского кавалерийского училища. Пансион, открытый 4-го сентября 1864 года, оставался при училище и в его здании в течение 14 лет до 1878 года, когда был преобразован в самостоятельное заведение с правами военной гимназии и переведён в собственное помещение на Офицерской улице. Первым начальником пансиона назначили статского советника А. В. Шакаева, известного петербургского преподавателя истории, который занимал этот пост до самой своей смерти в 1870 году. По имени его пансион очень долго назывался «Шакаевским». В 1882 году подготовительный пансион Николаевского кавалерийского училища был переименован в Николаевский кадетский корпус.

Интересно отметить, что Николаевское кавалерийское училище, как и Николаевский корпус, сохранили связь со своим прошлым. Юнкера до самой революции продолжали по старине называть училище «школой» и продолжали соблюдать её старые традиции и обычаи времён Лермонтова и корпоративный дух, названный в Высочайшем Манифесте 19 мая 1864 года: «весьма хорошего направления». В отличие от всех других военных училищ России, в «Славной школе» наименее чувствовалась казарма; в ней для юнкеров сохранялся старый обиход иметь наёмных слуг-лакеев (одного на пять воспитанников). Николаевский кадетский корпус продолжал сохранять связь с училищем и также в своём обиходе отличался от других корпусов тем, что имел тот же вензель императора Николая I, какой носило училище; вместо чёрных брюк носили синие кавалерийские, цветной пояс и шашку вместо штыка. Старший его класс, как когда-то пансионеры «Шакаевского пансиона», сохранил право обучаться езде в манеже училища. Большинство кадет, окончивших корпус, шло в кавалерию.


Юнкера Славной школы

В красивое время,
Когда опасались
Грешить слишком много,
И чёрта боялись,
И верили в Бога,
Слова были твёрды,
Друзья были честны,
Все рыцари горды,
Все дамы прелестны.

В наше время гибели всего светлого особенно дороги воспоминания о прежних счастливых днях, когда время изгладило всё тяжёлое из памяти, оставив в ней лишь одно хорошее. В этих воспоминаниях, написанных тогда, когда былая жизнь русской кавалерии с её красочным бытиём, рыцарским духом и красивыми традициями отошла в безвозвратное прошлое, я хочу помянуть тёплым словом беззаботные юнкерские дни, оставившие в душе навсегда тёплое и хорошее чувство.

Всем старым кавалеристам дороги и памятны дни их училищной жизни, и нет ни одного из них, который не вспомнил бы с грустью и благодарностью своё пребывание в «Славной гвардейской школе», как называлось в кавалерийском мирке Николаевское кавалерийское училище в царской России, где судьба дала мне завидный удел провести самые счастливые дни моей юности.

Училище носило в кавалерии имя «школы» потому, что в дни его основания при императоре Николае I называлось «школой гвардейских юнкеров»; оно сохранило в общежитии не только это старое своё название, но также обычаи и традиции старого времени, благодаря которым быт николаевских юнкеров представлял собой особый и очень своеобразный мирок. Где брали своё начало эти неписаные традиции юнкерского общежития, в каких тайниках и глубинах прошлого затерялись часы их зачатия, — Господь их ведает, – но блюлись они ревностно и неукоснительно, и были живучи и крепки, как запах нафталина в казённом цейхгаузе. Много в них было нелёгкого, ещё более забавного, но цель их была несомненна, и многие для постороннего глаза, казалось бы, странные вещи, имели под собой большой здравый смысл. Больше же всего в жизни юнкеров Школы было такого, что вспоминается до сих пор с тёплым и хорошим чувством. Без своего собственного жаргона, обычаев и традиций я не могу и не хочу даже представить себе Школу.

Неприятное и враждебное чувство поэтому пробуждается в душе каждого старого кавалериста, когда посторонние кавалерийской жизни люди в обществе и печати обсуждают традиции училища, о быте которого и службе не имеют никакого представления. Трудно объяснить постороннему человеку, не имеющему понятия о кавалерийской службе, что обычаи Школы вызывались особыми требованиями жизни кавалерии и потому являлись обязательными для всех юнкеров, не допуская никаких исключений: хочешь быть кавалеристом, – исполняй их, как все; не хочешь, – считай себя выбывшим. Строго, но справедливо!

Свои собственные обычаи и традиции существовали и существуют по нынешний день во всех старых школах мира. Обычаи зачастую весьма грубые процветают в военных школах США, в знаменитом французском Сен-Сире, уже не говоря о демократической Англии, где, например, в колледже Итона существует до сего дня обычай помыкания старшими учениками младших, именуемый «фаггинг», согласно которому младший обязан чистить сапоги старшему, носить за ним вещи и отдавать ему свои лакомства, за что в награду получает одни колотушки. Это признаётся английской аристократией необходимой принадлежностью «мужественного воспитания», как и драки между учениками, которых никто и никогда не разнимает.

В нашей старой Школе, в противоположность этому, грубость на словах, уже не говоря о поступках, была вещью недопустимой и преследовалась по традиции совершенно беспощадно. Случай, чтобы юнкер старшего курса позволил себе дотронуться пальцем до юнкера младшего курса с целью его оскорбить, был совершенно немыслим в стенах Школы, а вежливость в отношении друг к другу и, в особенности, старших к младшим – обязательна. Да иначе и быть не могло там, где юнкера, в своём огромном большинстве, принадлежали к воспитанному и состоятельному обществу. Кроме того, в Школе некадеты представляли собой редкое исключение, благодаря чему николаевские юнкера, принадлежа к одной социальной среде и получив одинаковое воспитание, были по своим взглядам, понятиям и вкусам гораздо ближе друг к другу, нежели юнкера какого бы то ни было другого военного училища с более пёстрым социальным составом. Такие условия создавали в Школе между юнкерами огромную спайку, прочную и надёжную, которая затем переходила и в кавалерийские полки.


* * *

На вокзале Николаевской железной дороги в Петербурге пассажиры нашего «кадетского» вагона, шедшего из Воронежа через Козлов и Москву, в последний раз перецеловались, пожали друг другу руки и разъехались в разные стороны. Большинство моих товарищей по выпуску из корпуса я уже больше никогда не встречал в жизни.

Извозчик, взятый мною у памятника Александру Третьему, не спеша тарахтел по мостовой. Впервые попав в Питер, я с интересом разглядывал улицы столицы. Только через добрый час пути, проехав мимо Балтийского вокзала и через Обводной канал, пахнувший на меня совсем не столичным запахом, мы попали на Лермонтовский проспект, на правой стороне которого показалось трёхэтажное здание. Над его фронтоном, под орлом, широко раскинувшим крылья, я увидел надпись, заставившую крепко забиться моё кадетское сердце: «Николаевское кавалерийское училище».

Мою долговязую одинокую фигуру в помятой в вагоне кадетской чёрной шинели у стеклянной входной двери охватила невольная жуть перед будущим. Выдержу ли я высокую марку «Славной школы» в шкуре бесправного «сугубца», о многострадальной жизни которых было столько фантастических рассказов среди нашей кадетской братии?..

Стукнула входная дверь, звякнул где-то над головой колокольчик и, не чувствуя под собой ног, я уже стоял в том гнезде русской конницы, откуда вылетело столько славных птенцов. Широкий и темноватый вестибюль был меньше нашего корпусного. Мраморная, в два марша, лестница вела наверх; под нею виднелась стеклянная дверь в белую залу с колоннами. Держа в руке чемодан, я нерешительно остановился на месте, никого не видя и не зная, куда идти дальше.

– Здравия желаю, господин корнет, – вдруг раздался позади меня негромкий солидный голос.

Я обернулся на это странное приветствие, так не соответствующее моему положению, и оказался лицом к лицу с высоким представительным швейцаром, появившимся откуда-то сбоку в полумраке петербургского утра.

– Здравствуй …

– Дозвольте, господин корнет, мне ваш штычок, а то с ним наверх у нас идти не полагается, господа корнеты старшего курса обижаться будут и… вас неприятности ожидают-с, – многозначительным тоном вполголоса продолжал швейцар. – А чемоданчик возьмите с собой наверх, это полагается, у нас традиция-с…

Прислуга Школы, как я потом узнал, вся поголовно знала и строго соблюдала все неписаные законы училища, и теперь, на пороге моей новой жизни швейцар первым посвятил меня в обычаи новой для меня среды. В тот же день я убедился, что совет швейцара на первых шагах моего юнкерского бытия был как нельзя более полезен и избавил меня от больших неприятностей. Штык, которым мы, кадеты строевой роты, так гордились, оказался в глазах «корнетов» Школы символом пехотного звания; появление с ним среди таких отъявленных кавалеристов, какими они были, являлось в их глазах «непростительной дерзостью» со стороны «молодого» и явным нарушением традиций.

Передав швейцару шинель и штык, я с чемоданом в руке направился к лестнице, но едва поставил ногу на первую её ступеньку, как был остановлен командным и зычным окликом сверху:

– Куда?.. Молодой, назад!..

Беспомощно оглянувшись, я остановился. Швейцар, многозначительно показывая мне пальцем на другую лестницу, прошептал:

– Это корнетская… для господ юнкеров старшего курса.

Перейдя на другую сторону, я поднялся в первый этаж с жутким ощущением, что кто-то следит за каждым моим движением и возьмёт меня немедленно «в работу». Действительно, наверху лестницы, выходящей в небольшую залу, именовавшуюся «средней площадкой», меня ожидала грозная и великолепная фигура. Красивый и стройный, как дорогая игрушка, только что вышедшая из магазина, передо мной стоял, загораживая дорогу, юнкер старшего курса, одетый с иголочки, в отлично сшитом защитном кителе, синих бриджах и великолепных сапогах, на которых каким-то чудным серебряным звоном звучали шпоры, хотя их владелец как будто стоял совершенно неподвижно. Когда я подошёл к нему вплотную, он, не мигая, строго посмотрел мне в лицо и проговорил небрежным тоном:

– Моё имя и отчество?

– Не могу знать, господин корнет. Я только что приехал…

– Как? – возмутился он и даже покачнулся от изумления, – вы уже две минуты в Школе и не знаете моего имени и отчества? Вы что же, молодой, не интересуетесь службой? Или, быть может, ошиблись адресом и шли в университет? – закончил он уничтожающим тоном.

– Никак нет, господин корнет. Я прибыл на службу в Школу сугубцем, но только ещё слаб в дислокации …

– А-а-а, – величественно протянул корнет, – это другое дело.

Сразу смягчив тон, он продолжал:

– Вы, я вижу, молодой, подаёте надежды… это хорошо… это приятно… пожалуйте за мной.

Он круто повернулся и зашагал через залу впереди меня. Я почтительно последовал за начальством, не выпуская из рук чемодана.

К слитному гулу голосов, нёсшемуся нам навстречу из помещения эскадрона, так знакомому мне по корпусу, здесь примешивался нежный металлический звук, заставивший сладко сжаться моё мальчишеское сердце. «Шпоры!» – мелькнула у меня в голове радостная догадка, и на душе сразу стало тепло и весело. Это был действительно звон многочисленных шпор, неизменный признак кавалерии, но здесь, в Школе, он отличался особенной мелодичностью и густотой, благодаря знаменитому мастеру старого Петербурга Савельеву, поставлявшему своим клиентам шпоры с «малиновым звоном». Под этот мелодичный звон началась для меня и на многие годы потекла моя дальнейшая кавалерийская жизнь. Юнкер, встретивший меня на лестнице, оказался майором Саклинским. Он довёл меня под ироническими взглядами других корнетов, таких же щеголеватых и ловких, до дежурной комнаты, где за высокой старинной конторкой сидел плотный ротмистр с усами цвета спелой ржи. Я взял под козырёк и, вытянувшись, как утопленник, произнес уставную формулу явки:

– Господин ротмистр! Окончивший курс Воронежского великого князя Михаила Павловича кадетского корпуса Анатолий Марков честь имеет явиться по случаю прибытия в училище.

При первых словах моего рапорта ротмистр быстро надел фуражку и взял под козырёк, а группа стоявших в дверях юнкеров, враз щёлкнув шпорами, стала смирно. Выслушав меня, офицер сел снова, принял от меня бумаги и крикнул в пространство:

– Взводный вахмистр Персидский!

Через три секунды, словно по волшебству, в дверях вырос юнкер ещё шикарнее виденных мною до этого. Мелодично звякнув шпорами, он вытянулся в ожидании приказаний.

– Вот, вахмистр, возьмите к себе этого молодого и… в работу, – приказал ротмистр, оскалив в улыбке на редкость белые зубы.

– Слушаю, господин ротмистр, – весело ответил вахмистр и, повернувшись кругом, вышел из дежурки. Этот лихой юнкер, стройный и подтянутый, преисполнил моё сердце старого кадета изумлением и восторгом. Все его движения, жесты и повороты не были похожи на грубоватые кадетские приёмы, а представляли собой поистине строевую поэзию. Изящество, лёгкость и отчётливость движений в сопровождении мелодичного звона савельевских шпор мог понять и оценить только военный глаз, который вырабатывался у нашего брата-кадета после 7–8 лет пребывания в корпусе.

Ошеломлённый и очарованный этими блестящими примерами высшей военной марки, я вышел вслед за вахмистром. Снова перейдя среднюю площадку, мы вышли в коридор и остановились перед первой дверью налево, оказавшейся «вахмистерской». Здесь помещался эскадронный вахмистр, или на училищном языке «земной бог», — высокий, стройный, державшийся с большим достоинством юнкер, на погонах которого было три жёлтых нашивки. По правилам училища, в начале года юнкеров, предназначенных занять на старшем курсе должности портупей-юнкеров, производят – взводных в младшие, а вахмистра в старшие портупей-юнкера. Свои настоящие чины они получают лишь некоторое время спустя.

Выслушав рапорт о явке, вахмистр оглядел меня с ног до головы и приказал моему провожатому:

– Ты, Персидский, возьмёшь его к себе во взвод!

После этого мы отправились в спальню. В небольшой зале с двумя десятками кроватей, отделённых одна от другой высокими тумбочками, над которыми висели электрические лампочки с абажурами, мы застали группу кадет разных корпусов, вскочивших при входе взводного вахмистра.

– Вот, молодой, – сказал он мне, садясь на койку, – знакомьтесь с вашими сугубыми товарищами.

Сугубые товарищи один за другим подали мне руку и назвали свои фамилии, после чего взводный приказал нам «отставить все церемонии» и, усадив всех вокруг себя, просто и по-товарищески объяснил то, что мы должны были знать на первых порах нашей школьной жизни.

– Пока вы попросите какого-либо из господ корнетов стать вашими дядьками, которые вас научат уму-разуму, я сообщу вам самое необходимое, касающееся распорядка Школы, – объявил нам Персидский.

Оказалось, что мы, юнкера младшего курса, с момента появления в училище называемся «сугубыми зверями» и поступаем по строевой части в полное распоряжение старшего курса, представители которого для нас являются ближайшим начальством. Приказы «корнетов» – они же «благородные офицеры» – мы должны исполнять немедленно и беспрекословно. С первой минуты встречи со своими однокурсниками, или «сугубыми товарищами», мы обязаны перейти с ними на «ты» и быть в самых лучших отношениях. Традиция Школы даже рекомендовала, чтобы при встрече после разлуки «молодые» должны были поцеловаться друг с другом и навсегда оставаться на «ты», что соблюдалось и по выходе из Школы между старыми николаевцами даже разных выпусков.

Когда к нам в помещение входил любой юнкер старшего курса, мы, молодые, обязаны были вскакивать и становиться «смирно» до получения разрешения сесть. Это было очень утомительно, но подобная традиция имела в себе тот смысл, что, приучая видеть начальство в каждом старшем по службе, что затем продолжалось и во время службы в полках, где старший по производству корнет делал замечания своему младшему товарищу, — это не вызывало никаких трений, так как мы были приучены с юнкерских лет к дисциплине и «корнет» оставался таковым для своего «зверя» на всю жизнь, что не мешало им быть в отличнейших отношениях друг с другом. Это давало правильное понятие о дисциплине, так как невнимание к старшему в военной школе легко приучало к недостаточному вниманию к старшим вообще. У нас же в Школе чинопочитание, дисциплина и отдание чести вводились в настоящий культ, равно как и блестящее строевое воспитание, или «отчётливость», которыми мы гордились и щеголяли. Это была облагороженная и доведённая до истинного совершенства военная школа, марка которой оставалась на людях всю их жизнь…

Взводный объяснил нам, что каждый из нас теперь же должен просить кого-либо из корнетов взять нас к себе в «племянники» для обучения традициям, причём принято, чтобы младшие приглашали в «дяди» юнкера старшего курса, окончившего один и тот же корпус с племянником и поэтому знавшего его раньше.

– Будете отчётливыми сугубцами, как я надеюсь, – закончил своё наставление вахмистр Персидский, – и вам будет хорошо в Школе, нет – лучше теперь же, до присяги, отчисляйтесь из училища; калекам здесь делать нечего …

Пока мы получали эти наставления, время подошло к полудню. На средней площадке трубач затрубил «сбор», после чего немедленно по всем помещениям эскадрона соловьями запели корнетские голоса:

– Молодёжь!.. Опаздывает! Ходу!.. ходу!.. Последнему пачку нарядов!..

Миг дикого галопа среди таких же сугубых товарищей, и мы, младший курс, уже стояли в строю, встречая глазами медленно выходивших из помещений эскадрона г.г. корнетов. Медленность эта была чисто показной, так как, когда через несколько минут из своей комнаты вышел дежурный офицер, эскадрон в полном составе стоял в безукоризненном строю.

– Здравствуйте, господа! – поздоровался ротмистр.

– Здравия желаю, ваше высокоблагородие! – ответил дружно эскадрон, и мы, вчерашние кадеты, почувствовали сразу, что перестали быть детьми, а стали настоящими военными солдатского звания. 

– Ведите, вахмистр! – небрежно бросил офицер, двинувшись по коридору впереди эскадрона и не оглядываясь на него.

– Эскадрон, правое плечо вперёд… марш! – звонко и необыкновенно чётко пропел вахмистр. Я опять почувствовал, что в этой, привычной мне с кадетских лет, команде есть новое и приятное. Слово «марш» было произнесено раскатисто и замирая, как в кавалерии, а не коротко и резко, как в пехоте и кадетских корпусах. Эскадрон, отчётливо позванивая шпорами, прошёл коридор и небольшую проходную комнату, увешанную фотографиями прежних выпусков, после чего спустился по лестнице в полуподвальный этаж, где находилась юнкерская столовая. Под лестницей на площадке стояла трёхдюймовая пушка, на которой юнкера практически обучались обращению с орудием.

Столовая Школы, расположенная в длинной полуподвальной зале, была разделена арками и колоннами на две равные части, из которых в одной сидели юнкера эскадрона, а в другой – сотни. Казачья сотня Школы показалась мне народом солидным, хотя благодаря казённому обмундированию и не имевшим столь щеголеватого вида, как наши корнеты. Эти последние в столовой почти ничего не ели, а продолжали, как и в помещении эскадрона, «работу» над нами, строго следя за тем, чтобы «молодые» во время еды не нарушали хорошего тона, и поминутно делали нам замечания по всякому поводу. Дежурный офицер, во время завтрака прогуливавшийся между арками, сам не ел, а вёл себя вообще как бы посторонним человеком, не обращая внимания на «цук», имевший место в столовой. Как я после узнал, это происходило лишь в те дни, когда по Школе дежурили офицеры эскадрона; казачьи же офицеры никакого беспорядка в зале не допускали.

Привыкнув наблюдать в корпусе кадетский аппетит, я был удивлён тем, что наши «корнеты» почти ничего не ели, занятые преподаванием нам хорошего тона. Причиной этому, как мне потом стало известно, оказалась юнкерская лавочка, которой заведовал старший курс и где продавались всевозможные вкусные вещи. Она-то с избытком и заменяла старшему курсу казённое довольствие. Лавочка эта помещалась в нижнем этаже, рядом с «гербовым залом», где по стенам висели щиты, раскрашенные каждый в свой полковой цвет по числу кавалерийских полков, с указанием истории каждого из них, их отличий и особенностей, что входило в состав так называемой на юнкерском языке «словесности», обязательной для изучения юнкерами младшего курса. «Словесность», или иначе «дислокация» на юнкерском языке, обязывала каждого «молодого» в возможно краткий срок в его собственных интересах изучить подробно не только всё, относящееся к семидесяти двум полкам регулярной кавалерии, но также имена всего начальства и в том числе всех юнкеров старшего курса, с добавлением того, в какой полк каждый из них намерен выйти. Это было довольно сложно, но внедрялось в наши головы с такой неуклонной настойчивостью, что я помню всё это до сегодняшнего дня, то есть почти через полвека.

Для быстрейшего усвоения «молодёжью» всей этой премудрости старший курс постоянно экзаменовал нас в любой час дня и ночи и в любом месте: в спальне, коридоре, столовой, курилке, уборной и в манеже; везде «сугубец» должен был быть готов перечислить гусарские или уланские полки, объяснить подробности той или иной формы. Словом, пока по всей такой науке молодые не сдавали экзамена у своего «дядьки», им не было ни отдыха, ни покоя. Существовала, кроме этого, ещё и неофициальная «словесность», менее обязательная, но всё же приличествующая хорошо выправленному и «отчётливому» сугубцу. Она была отчасти характера анекдотического, отчасти философски-практического, в большинстве случаев малоприличного содержания, вроде «верха рассеяния». Корнеты считались «родившимися из пены Дудергофского озера» и являлись «офицерами» уже в Школе; что касается молодых, то они, в лучшем случае, по службе могли рассчитывать стать «штаб-трубачами через 75 лет службы при удачном производстве». В смысле предела своей власти над младшим курсом, старший, вопреки всем фантазиям и рассказам, был строго ограничен определёнными рамками, переходить которые не имел права под страхом лишения «корнетского звания». За этим строго следил «корнетский комитет» (возглавляемый выборным председателем), куда входили все юнкера старшего курса. Председатель корнетского комитета являлся верховным блюстителем и знатоком традиций Школы; компетенция его была неоспорима.

Согласно обычаю, «корнеты» не имели права задевать личного самолюбия «молодого». Последний был обязан выполнить беспрекословно всё то, что выполняли до него юнкера младшего курса из поколения в поколение. Но имел право обжаловать в корнетский комитет то, в чём можно усмотреть «издевательство над его личностью», а не сугубым званием зверя. «Корнеты», например, не имели права с неуважением дотронуться хотя бы пальцем до юнкера младшего курса, уж не говоря об оскорблении. Это правило никогда не нарушалось ни при каких обстоятельствах. Немыслимы были и столкновения юнкеров младшего курса между собой с применением кулачной расправы и взаимных оскорблений; в подобных случаях обе стороны подлежали немедленному отчислению из училища независимо от обстоятельств, вызвавших столкновение. В своей среде старший курс строго придерживался старшинства, свято соблюдавшегося в военной среде старого времени. Старшинство это в Школе базировалось не на уставе, а на обычном праве. Вахмистр, взводные и отделенные портупей-юнкера для старшего курса были начальниками лишь в строю, в обычном же общежитии со своими однокурсниками никакими привилегиями не пользовались; зато засевшие на младшем курсе «майоры» почитались выше «корнетов», а ещё выше были «полковники», находившиеся в Школе по четыре года, и редкие «генералы», просидевшие по пяти. Последним младший курс должен был при встрече становиться во фронт. Все эти «чины» приобретались в большинстве своём не за малоуспешность в науках или строю, каковые юнкера считались «калеками», а, так сказать, по линии традиций.

С назначением начальником училища генерала Марченко, в кавалерийском училище никогда не воспитывавшегося и потому охотно взявшегося за искоренение в нём старых обычаев, началась борьба с традициями. Как человек чуждый кавалерийской Школе, в прошлом не то лицеист, не то правовед, произведённый в офицеры из вольноопределяющихся и всю службу пробывший в Генеральном штабе, он не понимал значения «цука». Любимым наказанием генерала Марченко в его совершенно безуспешной борьбе с традициями было отчисление замеченных им в поддержке традиций юнкеров вольноопределяющимися в полки, на более или менее продолжительный срок. Такой изгнанник обыкновенно возвращался в Школу для продолжения курса, потеряв полгода, а то и год. Пострадавшие за традиции, вернувшись из полков, которыми они «командовали», как выражались юнкера, носили вышеуказанные мною «высокие чины».

Помимо них были, хотя и редко, на старшем курсе так называемые «пассажиры», временные или постоянные. Это юнкера, не удостоенные старшим курсом при переходе в свою очередь на старший курс «производства в корнеты Школы» из-за своей «корявости», или временно переведённые в это звание за провинности перед товарищами. Отношение к «пассажирам» со стороны старшего курса было товарищеское, в отношении же младшего курса они не пользовались никакими правами. На этой промежуточной роли я помню одного или двух юнкеров-иностранцев, плохо говоривших по-русски.

Была ещё одна категория юнкеров, к счастью, чрезвычайно редкая и в Школе не задерживавшаяся, а именно «красные» или на живописном языке Школы – «навоз». Это господа, пытавшиеся «в чужой монастырь прийти со своим уставом», не желавшие подчиняться обычаям и традициям Школы. Они быстро исчезали из училища, не дождавшись перехода на старший курс.

Иначе и быть не могло в сравнительно небольшом кавалерийском мире. Тысячи нитей связывали Школу с жизнью кавалерийских полков. Поэтому человек, исключённый из товарищеской среды, не мог рассчитывать ни на что хорошее и в полку, если ему даже удавалось окончить училище, ведь в полках была та же среда, что и в Школе, и те же самые взгляды на вещи.

Именно исключённые из товарищеской среды господа помещали в печати статьи и очерки о жизни Школы, пачкая её незаслуженно и несправедливо в общественном мнении, чтобы оправдать самих себя. Большинство таких господ, чёрными красками описывавших жизнь в Николаевском кавалерийском училище, в действительности было непригодно физически и морально к службе в кавалерии, и покидало Школу в два-три первые месяца пребывания в ней, так и не поняв, почему им там пришлось так туго. Весь же секрет заключался в том, что в первые недели училищной жизни, как начальство, так и старший курс, «грели молодёжь в хвост и в гриву» с целью отбора способных выдерживать нелёгкую службу из той сотни молодых людей, которые поступали на младший курс. Служба кавалериста, а тем более юнкера, обязанного стать через два года начальником и учителем молодых солдат, требовала большой физической выносливости, характера и упорного труда, на что далеко не все, поступавшие в училище, были способны. По этим-то причинам от 20, а иногда и до 40% молодых людей, поступивших на младший курс из кадетских корпусов, не выдерживало, уже не говоря о молодых людях «с вокзала», как именовались в Школе окончившие штатские учебные заведения.

Покинуть школу и вернуться, как говорится, в первобытное состояние, было можно в течение первых двух месяцев пребывания в ней, до принесения присяги младшим курсом. После этого юнкера уже считались на действительной военной службе и уйти из училища могли лишь вольноопределяющимися в полк. Поэтому-то в первые два месяца пребывания на младшем курсе так тяжело и приходилось «молодёжи», которую «гнули и в хвост и в гриву», дабы заставить слабых физически и морально уйти из училища. Средство это было жестокое, но верное и испытанное; благодаря такой системе из ста поступавших на младший курс до принятия присяги переводились в училища другого рода оружия от 15 до 25%; оставалось не более 75–80 человек, которые и представляли собой нормальный состав младшего курса Николаевского кавалерийского училища в мирное время.

Дрессировка, которой мы подвергались в помещении Школы днём и ночью, была жестокая и отличалась большим разнообразием. В неё входили и классические приседания, выполнявшиеся во всех углах и при всех случаях для развития «шлюсса» и «шенкелей», и бесчисленные повороты направо, налево и кругом, чтобы довести нашу «отчётливость» до совершенства, и многое другое. Курительная комната, спальни, коридоры и все прочие помещения были постоянной ареной этих занятий. Дежурные офицеры, посуточно находившиеся в помещении эскадрона, делали вид, что ничего не замечают, так как понимали и ценили эту систему, сочувствовали ей и сами ею в своё время были воспитаны. Надо при этом отдать полную справедливость старшему курсу в том, что он для дрессировки молодёжи не жалел ни своего времени, ни сил, ни отдыха. С утра и до вечера можно было наблюдать повсюду картину того, как «корнеты», расставив каблуки и запустив руки в карманы рейтуз, трудились над молодёжью во славу Школы. Такой труженик обыкновенно начинал с того, что, разведя каблуки, коротко звякал шпорами и командовал:

– Молодёжь!.. В такт моим шпорам до приказания.

Немедленно комната наполнялась вокруг него чётко вращающимися автоматами. В спальнях некоторые переутомившиеся корнеты давали себе отдых, молодых, впрочем, не касавшийся. Отдыхающий «офицер» лежал на койке, а рядом с ним два или три «сугубца» в интересах развития «шенкелей» методично приседали, держа руки фертом в бока. Только после девяти часов вечера, перед тем как ложиться спать, в эскадроне прекращался всякий цук, и юнкера младшего курса могли отдыхать, лёжа на кроватях, читать и делать всё, что им угодно, никем и ничем не тревожимые. Перед сном, в 10 часов вечера, юнкера младшего курса были обязаны складывать на низкой тумбочке, стоящей у ног каждой кровати, свою одежду и бельё в правильные квадраты, причём нижним и самым большим был китель, затем, всё уменьшаясь в размерах, рейтузы, кальсоны и носки. Поначалу, пока юнкера младшего курса не набивали руку в этом деле, «квадраты» были недостаточно правильными, и тогда случалось, что дежурный по эскадрону портупей-юнкер будил виновника и заставлял его при себе заново складывать квадраты, в наказание давая ему один или два наряда.

На языке Школы, то есть особом кавалерийском жаргоне, на котором юнкера говорили между собой, почти всякое понятие и всякая вещь в училищном общежитии носили свои особые наименования. Начальник Школы назывался «сто пятьдесят большое», командир эскадрона – «сто пятьдесят малое», инспектор классов, полковник генштаба С. – «сто пятьдесят капонирное», старший врач – «сто пятьдесят клистирное», а сменные офицеры – «двадцать шесть». К химии, артиллерии, фортификации и прочим «некавалерийским» наукам можно было относиться с небрежностью, зато науки, имевшие прямое отношение к службе кавалерии, как езда, вольтижировка, военно-сапёрное дело, иппология и др., должны были изучаться не за страх, а за совесть и манкировать ими или, на юнкерском языке, – «мотать», считалось непозволительным; и молодёжь за попытки к этому строго наказывалась старшим курсом. Кадеты, переведённые в Школу до окончания курса, считались прибывшими из такого-то «болота», окончившие среднюю школу в штатском учебном заведении числились «прибывшими с вокзала». Шпоры и кителя могли быть только у «корнетов»; те же предметы на юнкерах младшего курса именовались «курточками» и «подковками». Зад юнкера младшего курса назывался «крупом», и так как полагалось считать, что молодой ездить не умел и потому натирал себе эту часть тела, то при каждой покупке чего бы то ни было в юнкерской лавочке ему вручалась обязательным приложением крохотная баночка вазелина для смазки воображаемых повреждений.

Молодого, обнаружившего неприличный аппетит за казённым столом, г.г. корнеты, чтобы научить приличию, после обеда вели в лавочку и там закатывали ему «скрипку». Она заключалась в том, что его кормили разными вкусными вещами, но в таком порядке, что он рано или поздно кончал «поездкой в ригу», ему любезно предлагали после арбуза кильки, затем кефир, виноград, ростбиф и т. д.

Из четырёх дверей, ведших в спальни эскадрона, где юнкера располагались повзводно, две были «корнетскими», равно как и половина зеркал-трюмо, там стоявших. Пользоваться ими младший курс не имел права. То же самое относилось и к курилке, где на полу имелась борозда, по преданию, проведённая шпорой Лермонтова и потому именовавшаяся «лермонтовской», за которую «зверям» доступ был запрещён.

В Николаевском кавалерийском училище, которое М. Ю. Лермонтов окончил в 1834 году, культ его поддерживался традициями; самому поэту приписывалось авторство многих традиций, существовавших в Школе моего времени. На юнкерском языке его иначе не называли, как «корнет Лермонтов». Даже наш сменный офицер, также в своё время окончивший Школу, на строевых занятиях командовал нам:

– От памятника корнету Лермонтову по линии в цепь… бегом марш!

В Школе существовал музей имени поэта, где были собраны реликвии его пребывания в училище и первые произведения, написанные в нём. Памятник Лермонтову был открыт в 1913 году, но в моё время на пьедестале стоял только макет его бюста.

Форма Школы была чрезвычайно нарядной и красивой и не имела ничего общего с двумя другими кавалерийскими училищами – Елисаветградским и Тверским, носившими уланскую форму. Эскадрон носил мундир и кивер драгун наполеоновского времени с андреевской гвардейской звездой, чёрный мундир с красным лацканом, красно-чёрный пояс и длинные брюки-шоссеры с красными генеральскими лампасами при ботинках с прибивными шпорами. Белая гвардейская портупея шашки и белые замшевые перчатки, носимые при всех формах одежды, даже в манеже, дополняли эту стильную картину. Обыденной формой была алая бескозырка с чёрными кантами, защитный китель, синие рейтузы с красным кантом при высоких хромовых сапогах и шпорах. Шашка, портупея и пояс надевались поверх кителя и серой, светлого тонкого сукна, шинели.

В Школе было принято носить собственное обмундирование, строго придерживаясь формы, что являлось довольно сложной «наукой». Казённого обмундирования старший курс не носил никогда, а младший – только в стенах Школы. Собственное обмундирование подчинялось следующим правилам: шинель должна быть такой длины, чтобы доходить до шпор. Покрой каждой части обмундирования был строго определён, и все портные столицы, работавшие на Школу, знали эти правила, как «Отче наш». Этишкет, портупея и пояс должны были быть обязательно казёнными, выбеленные меловой краской, так как относились к высочайше установленной форме гвардейской кавалерии и потому никакие фантазии в этой области не допускались и строго карались. Шпоры были марки знаменитого Савельева, и независимо от их разновидности издавали мелодичный «малиновый» звон, хотя и различных тонов, начиная от солидного баритона и до нежного дисканта.

Довоенный Петербург хорошо знал и любил красочных николаевских юнкеров, которых дамы называли «наши красные шапочки». Даже такой противник всякой военщины, как писатель-граф Лев Николаевич Толстой, согласно запискам его дочери, однажды, приехав из Петербурга, в восторге сказал встретившим его домашним: «Каких я сейчас двух кавалерийских юнкеров видал на Невском!.. Что за молодцы, что за фигуры… в шинелях до пят, какая свежесть, рост, сила… и вдруг, как нарочно, навстречу нам генерал!.. Если бы вы только видали, как они окаменели мгновенно, звякнули шпорами, как поднесли руки к околышу. Ах, какое великолепие, какая прелесть!..»

Каждый шаг юнкера, как в стенах Школы, так и вне её, каждая мелочь его быта строго определялись и регламентировались обычаями и традициями. Школа в целом, начиная с командира эскадрона и кончая последним лакеем, подметавшим дортуар, также руководилась этими неписаными правилами, слагавшимися сами собой, среди людей разнохарактерных и разномыслящих, принуждённых годами жить бок о бок…

Через несколько дней после приезда в училище меня и нескольких, приехавших одновременно в Школу, кадет разных корпусов, вызвали в цейхгауз для получения юнкерского обмундирования и сдачи кадетского. Там, в длинной полуподвальной комнате, густо пропахшей нафталином, нас встретил старый каптенармус, весь в шевронах и с баками александровского времени. Он, вежливо и не спеша, при помощи ассистента-портного подобрал нам защитные кителя, синие рейтузы и высокие сапоги, увы, без шпор. Эти последние, предмет наших кадетских мечтаний, младшему курсу выдавались в индивидуальном порядке не раньше двух-трёх месяцев, по мере успехов каждого юнкера в езде. Первый из молодых, получивший их, получал обыкновенно в подарок от своего «дядьки» серебряные шпоры, и его поздравлял весь старший курс.

Кстати сказать, получал от своей смены в подарок брелок – золотую репу и тот, кто первым падал в манеже с коня.

Как само обмундирование, сшитое из прекрасного материала и сидевшее на нас весьма прилично, в отличие от «пригонки» в кадетских корпусах, так и обувь, хотя и казённые, были хороши. Вслед за обмундированием нам выдали шашки и карабины кавалерийского образца, причём в них, с внутренней их стороны, имелись пазы для штыка, на кавалерийской винтовке в строю не носившегося. Шашки должны были висеть в изголовье кроватей в спальне; что же касается винтовок и подсумков к ним, то они стояли в особых стойках, находившихся в коридоре каждого взвода.

В Школе от старых времён сохранился обычай давать на каждые 5–6 юнкеров одного лакея. Последние чистили нам сапоги и убирали кровати, одновременно ведая и нашим собственным обмундированием, для которого существовал специальный цейхгауз. Как лакеям, так и вестовым, ходившим за юнкерскими конями, каждый из юнкеров платил жалованье. Вообще надо сказать, что жизнь юнкеров в Николаевском кавалерийском училище требовала некоторых средств, как в самой Школе, так и ещё больше в отпуску; по традиции нам не разрешалось ходить пешком по улицам столицы, полагалось ездить на извозчике или в автомобиле, но ни в коем случае не в трамвае; последнее строго каралось традициями. Немало стоило посещение нами мест развлечений и прочие удовольствия в отпуску (менее скромного характера), так что расходы составляли никак не меньше 65–70 рублей в месяц …

В первую же среду моего пребывания в Школе мой «дядька» корнет Борис Костылёв, с которым мы были не только однокашниками по корпусу, но и сидели до седьмого класса на одной скамейке, повёл меня и Прибыткова, вышедшего одновременно со мной из нашего корпуса в Школу, в белый зал нижнего этажа, куда в этот день из года в год являлись поставщики, чтобы мы могли себе заказать собственный юнкерский гардероб. В белой зале с колоннами мы застали целый ряд представителей столичных портных, сапожников, фуражечников и т. п. специалистов. Всё это были знаменитости Петербурга – великие артисты своего ремесла, причём почти каждый из них специализировался на какой-нибудь одной части обмундирования. Оказалось, что сапоги нужно заказывать у Мещанинова, шинель у Паца и т. д. Здесь же, с огромным открытым ящиком всевозможных шпор, стоял и представитель Савельева, на товар которого мы, «молодые», пока что бросали лишь восхищённые взоры, не имея ещё права на это лучшее украшение кавалериста.

Через неделю съехались все юнкера обоих курсов, и жизнь училища вошла в нормальную колею. Для нас, молодёжи, начались усиленные строевые и учебные занятия, причём первым посвящалось не менее трёх часов в сутки, отчего при наличии той «работы», которой нас подвергали г.г. корнеты добавочно, к вечеру ныли мускулы и ломило кости. Трудновато было и в манеже, где наш сменный офицер гвардии ротмистр Шипергсон, белобрысый швед с бесцветными холодными глазами, буквально не знал ни жалости, ни снисхождения. Это был лихой кавалерист, сломавший в своё время на парфорсной охоте в Офицерской кавалерийской школе обе ноги и потому в пешем строю хромавший сразу на обе стороны. Упорно преследуя цель отобрать из нас способных к службе в кавалерии и заставить отказаться от этого непригодных или, как он выражался, «калек», ротмистр применял весьма жестокие приёмы.

По уставу обучения кавалериста мы должны были сначала изучить правила посадки на деревянной, в натуральную величину, кобыле, затем на живой лошади, научиться управлению ею, сперва на корде, потом на уздечке, без стремян на седле, со стременами, на мундштуке, без оружия, с оружием и, наконец, в полном походном снаряжении и при пике. Мы должны были также прыгать через препятствия верхом на коне, посёдланном одной попонкой, затем в седле. Делалось всё это для того, чтобы приучить молодого юнкера держаться на лошади не при помощи стремян и повода, а одними шенкелями и шлюссом, то есть собственными природными средствами, не так, как это делают городские любители верховой езды. На младшем курсе юнкеру не полагалось иметь для езды определённую лошадь. Он был обязан менять коня каждую езду, чтобы приучиться управлять лошадью вообще.

В первый день нашей верховой езды мы вошли в манеж с душевным трепетом, явственно видным на лице каждого. В предманежнике нас уже ждала команда вестачей, державших смену крупных и красивых гнедых коней. Когда Шипергсон подал команду «по коням», я, с детства ездивший верхом и проводивший дни напролёт в седле на псовых охотах, сразу сообразив все «за» и «против», прямо направился к небольшой, изящной кобылке, в расчёте, что на ней мне будет легче вольтижировать. Однако ротмистр Шипергсон был старой и опытной «птицей» в манеже. Не успели мы выровняться перед ним в конном строю, как он, ехидно усмехаясь в ус, мигнул унтеру коноводов, который немедленно вывел из предманежника огромного коня и приказал мне на него пересесть, как правофланговому. При взгляде на этого верблюда у меня упало сердце: Наиб, как его звали, безусловно был самой высокой лошадью в Школе и садиться на него, уже не говоря обо всём остальном, было целым предприятием; я не мог с земли донести ногу до стремени и каждый раз был принуждён спускать ремень путлища, чтобы вдеть ногу в стремя. В довершение несчастья этот Наиб был слишком велик и тяжёл, чтобы брать препятствия; он заваливал их на землю, а из так называемого «конверта», состоявшего из реек, ставившихся крест-накрест и прикрытых третьей, каждый раз делал груду дров, что приводило Шипергсона в неистовство.

Коней наших в первый день этой манежной езды поседлали попонами, туго обливавшими их сытые спины, и я едва охватывал шенкелями моего гиганта. Пока смена шла шагом, всё было благополучно, но едва ротмистр подал команду «рысью», как мы все сразу почувствовали неудобство положения. Шенкелей, разумеется, ни у кого из нас не было и быть не могло. Поэтому двое из смены сразу «зарыли репу», а в дальнейшем, когда мы перешли на галоп, началось уже настоящее «избиение младенцев».

Злорадно усмехаясь в ус, Шипергсон приказал нам завязать узлом поводья на шее у коней и, расставив руки в стороны на уровне плеч, прыгать через барьер, который внесли в манеж вестачи. Опытные и тренированные кони шли по кругу, как заведённые, совершенно не обращая внимания на своих беспомощных всадников и только кося умными глазами в сторону ездоков, падавших один за другим. На этой первой езде в опилки манежа, смешанные с конским навозом, легла половина смены. Ротмистр, на всё это только приятно улыбавшийся, заметно оживился, в руках у него откуда-то появился длинный бич, которым он нарочно стал горячить лошадей. С этого момента то в одном, то в другом углу манежа почти беспрерывно стали раздаваться звуки грузно падавших тел, каждое из которых поднимало тучу опилок.

К концу первого двухчасового урока Шипергсон разошёлся окончательно. Его длинный бич засвистел по воздуху и с весёлым воплем: «Заранее извиняюсь!» – он стал ловко попадать концом бича не только по коням, но и по юнкерским ляжкам в туго натянутых рейтузах. С одной из бойких кобыл, давшей при этом неожиданную «свечку», лёгкой птахой сорвался через её голову и грузно шлёпнулся носом в навоз молодой человек из штатских, явившийся в училище одетым в неуклюжую черкеску явно московского шитья. Поднялся он весь в пыли и, выплюнув изо рта опилки, с достоинством заявил Шипергсону, что после подобного над ним издевательства в Школе оставаться не желает. Ротмистр, насмешливо оскалив зубы, крикнул в ответ на весь манеж:

– Скатертью дорога!

«Московский черкес» прямо из манежа заковылял подавать рапорт об отчислении.

Когда мы, потные и ошалелые, с дрожащими от напряжения руками и ногами вернулись в помещение взвода после этой первой нашей практики «езды», то ещё пятеро отказались от дальнейшей чести нести кавалерийскую службу и подали рапорта о переводе их в артиллерию. Особенно трудно пришлось на первых порах трём молодым людям, попавшим в Школу «с вокзала», а именно студенту-юристу и двум лицеистам, не имевшим никакого понятия о военной службе. Только один из них выдержал целый месяц, прочие же ограничили своё пребывание в кавалерии одной неделей….

Помимо езды, четыре раза в неделю мы занимались вольтижировкой, во время которой солдат-вестач гонял на корде по предманежнику толстую и спокойную лошадь, на юнкерском языке – «шкапу», шедшую коротким, ровным галопом, посёдланную плоским седлом с двумя парами ручек спереди и сзади. Юнкера должны были, держась за эти ручки, вскакивать на ходу в седло и проделывать на нём гимнастические упражнения, непривычному человеку казавшиеся цирковыми номерами, но в действительности не представлявшие собой ничего трудного. Надо было только проделывать их, не теряя темпа галопа и учитывая центробежное движение, т. е. не терять наклона внутрь круга. Поначалу молодёжь, пока не усвоила этих аксиом, много падала, а один при мне даже сломал ногу. Я сам однажды, желая показать номер вне устава, потерял равновесие и упал, порвав связки на колене, что даёт чувствовать себя до сего дня. Та же вольтижировка затем производилась юнкерами в конном строю в манеже, иногда при полной походной седловке, обмундировании и оружии, что было, конечно, гораздо труднее и требовало большой практики.

Кроме езды и вольтижировки, Шипергсон ежедневно гонял нас на гимнастику и строевое учение «пешими по конному». Обучал стрельбе из пулемёта и винтовки и ковке лошадей. В строевом отношении нам, кадетам, также пришлось переучиваться заново, так как строй кавалерии отличается от пехотного тем, что в пехоте все перестроения основаны на расчёте по два и четыре, тогда как в кавалерии – по три и шесть, не говоря уже о приёмах с шашкой и винтовкой. Пеший строй «по конному» заключается в том, что, дабы даром не утомлять коней и не собирать вместе больших конных соединений, для чего нужно время и место, юнкера, посредством двух человек, держащих за два конца пику, изображают собой взводы и эскадроны. Шашечные приёмы и владение пикой мы проводили сначала на деревянной кобыле, чтобы не порубить по неопытности живую; только привыкнув к шашечным приёмам в седле, пересаживались на настоящую лошадь. Но даже и при наличии таких предосторожностей многие кони младшего курса были не застрахованы от увечий и носили на себе следы неудачных шашечных ударов в виде отрубленных и надрубленных концов ушей. Строевые занятия начинались сразу после завтрака и шли до четырёх часов пополудни. После обеда, бывшего в пять часов, мы готовились к репетициям, сдавали их профессорам и выполняли прочие «капонирные обязанности». «Капонирами» в училище на юнкерском языке именовались не только классные помещения, но и … уборные, каковое обстоятельство из года в год приводило в недоумение и раздражение профессора фортификации инженера-полковника К. Как только в своих лекциях, в начале года на младшем курсе, он доходил до вопроса о крепостных капонирах, класс охватывал неудержимый смех. Когда он затихал, побледневший от негодования полковник клал мел и, обернувшись от доски, на которой чертил план крепости, говорил:

– В чём дело, господа?.. Какова причина вашего коллективного веселья? Ведь подобный балаган происходит из года в год, едва я произношу слово «капонир». Ради Бога объясните мне, что вы находите смешного в этом слове?

Никто из юнкеров не брался объяснить полковнику, что на жаргоне Школы его класс приравнивался к пребыванию в … уборной.

С 1890-го года и до моего времени Николаевское кавалерийское училище разделялось на две части: кавалерийскую, или «эскадрон» и казачью, или «сотню», объединённых общим начальником училища, но имевших каждая свою форму и свой офицерский состав во главе с командирами эскадрона и сотни. Общими были церковь, столовая и классы. Все же остальные помещения у сотни и эскадрона были отдельные. Сотня имела красивую парадную форму гвардейских казаков, обыкновенная же отличалась от нашей лишь серебряным прибором, шашкой казачьего (донского) образца и синими шароварами с красным лампасом. Отношения между сотней и эскадроном были самые дружеские. Но сотня и эскадрон имели свои собственные традиции и своё начальство, как юнкерское, так и в лице сменных офицеров. Принимали в сотню, за редким исключением, только казаков.

Беспрерывная строевая тренировка и гимнастика всякого рода, в особенности же та «работа», которую нас заставлял проделывать старший курс, быстро превращала мальчиков-кадет в лихую и подтянутую стайку строевой молодёжи. Последние остатки кадетской угловатости сходили с нас не по дням, а по часам в опытных руках начальства, которое всё чаще стало благодарить то одного, то другого из нас за «отчётливость» и службу.

Через два месяца жесточайшей дрессировки, какую были способны выдержать только крепкие физически и морально, для младшего курса наступил торжественный день присяги. Подняв два пальца правой руки, стоял я в храме Школы среди товарищей в полной парадной форме, слушая слова старинной петровской присяги на верность государю и родине, которую читал торжественным «медным» голосом адъютант Школы ротмистр Зякин. Почти все статьи её кончались словами «смертная казнь» и производили внушительное впечатление. Глухими голосами мы повторяли после каждого абзаца: «Клянусь, клянусь», – а затем целовали крест, Евангелие и старый шёлк штандарта с двуглавым орлом на древке, который держал штандартный вахмистр Кучин.

Получив поздравление корнетов, вечером того же дня мы впервые были отпущены в город, куда нас до присяги не отпускали, ввиду нашего «корявого вида» и во избежание поругания Школы. По традиции этот вечер юнкера проводили в цирке Чинизелли, где каждый год происходила по этому случаю неофициальная церемония.

Воспользовавшись моим первым днём отпуска, я поспешил свидеться с товарищами по выпуску из корпуса, бывшими в Михайловском артиллерийском и Павловском училищах.

Михайловцы и обстановка их училища произвели на меня впечатление настоящего храма науки, а мои давние товарищи по классу приобрели скорее вид учёных, нежели легкомысленных юнкеров. Чувствовалось, что училище живёт серьёзной трудовой жизнью, и в нём нет места показной стороне.

Павловское военное училище имело своё собственное, ему одному присущее лицо и свой особый дух. Здесь словно царил дух сурового императора, давшего ему своё имя. Чувствовалось во всём, что это действительно та военная школа, откуда выходили лучшие строевики нашей славной армии. Юнкера здесь, каждый в отдельности и все вместе, постоянно сохраняли подтянутый и отчётливый вид, точно всё время находились в строю, даже проходя в свободное время по помещениям училища, старались держать строевой шаг. Легкий запах юфти, такой характерный и приятный всякому военному человеку, здесь вполне гармонировал с общей строго-военной обстановкой. Немудрено поэтому, что в описываемое, теперь уже далёкое, время с батальоном Павловского военного училища на парадах в Петербурге не могла конкурировать ни одна из частей гвардейской пехоты, безукоризненный строй которого и все его перестроения возбуждали собой всеобщий восторг и восхищение.

Вечером вдвоём с грузином Гайдаровым мы подъехали к ярко освещённому подъезду цирка, у которого в этот день стоял усиленный наряд пешей и конной полиции. Весь первый ряд цирка и ложи цвели морем фуражек гвардейской кавалерии и элегантными туалетами офицерских дам. Все они с улыбками одобрения вглядывались в третий ряд скамей, вдоль которого алыми маками горели бескозырки юнкеров Школы.

Все знали, что перед началом циркового представления будет выполнена старая юнкерская традиция, и с любопытством её ожидали. Едва мы с Гайдаровым уселись на свои места рядом с «сугубыми товарищами», как сзади донеслась негромкая, но отчётливая команда:

– Юнкера! Встать … смирно!

Весь длинный ряд алых бескозырок и десятки офицеров и дам в ложах поднялись, как один человек. Оркестр заиграл «Марш Школы», дивные звуки которого я не забуду до гроба. В дверях входа показалась стройная фигура вахмистра Школы, замершая с рукой под козырёк. Это была освящённая годами и обычаем встреча «земного бога», в которой неизменно каждый год принимали участие не только юнкера училища, но и офицеры гвардии, бывшие в своё время «корнетами школы», специально приезжавшие со своими дамами в этот день в цирк Чинизелли…

С утра следующего дня для нас, юнкеров младшего курса, началась наша настоящая военная служба, так как с момента принесения присяги мы стали уже воинскими чинами, со всеми из этого вытекающими последствиями. Нужно было или кончать училище и быть произведённым в офицеры, или же заканчивать военную службу солдатом с отчислением в полк вольноопределяющимся. Третьего выхода не было. Как ротмистр Шипергсон, так и г.г. «корнеты» с этого дня к нам стали относиться гораздо мягче и снисходительнее. Теперь для них мы являлись уже не случайными молодыми людьми, а их младшими товарищами, членами одной и той же кавалерийской семьи, в которой по девизу Школы, выгравированному на её кольце, представляющем подковный гвоздь с Андреевской звездой: «И были вечными друзьями – солдат, корнет и генерал». Цук хотя и продолжался, но утерял уже свой острый характер испытания и экзамена. Последний мы, по мнению начальства, выдержали с успехом.


«Царская сотня»

В 1883 году на Дону, в Новочеркасске, был «для поднятия уровня образования в среде казачьих офицеров» открыт Кадетский императора Александра III корпус. Ко времени первого выпуска из этого корпуса надлежало решить, где выпускаемые из него кадеты должны будут получить специальное военное образование. Вопрос этот был изучен в особой комиссии, и 4-го июня 1890 года состоялось высочайшее повеление, приказом по Военному ведомству за №156, от 1890 года об «учреждении в Николаевском кавалерийском училище казачьей сотни на 120 юнкеров, для приготовления их к службе в офицерском звании в конных казачьих частях». В сотню было постановлено переводить кадет, принадлежавших к казачьему сословию, окончивших курс в Донском корпусе или других кадетских корпусах, а не занятые ими вакансии предоставлять молодым людям казачьего сословия, удовлетворяющим общим условиям приёма в военные училища.

В сотню Николаевского кавалерийского училища в 1890 году были приняты только кадеты, окончившие Донской кадетский корпус, в числе 30 человек. В 1891 году вновь было принято 60, а затем с 1892 года введён полный штат. В отношении учебных и строевых занятий, испытаний в науках, поощрений, дисциплинарных взысканий, внутреннего порядка, отчисления и выпуска из училища применялся общий порядок училища с тем, что при выпуске юнкера-казаки должны были производиться в строевые части своих казачьих войск. Для юнкеров сотни сделали отдельные спальни, манеж и конюшни; что же касается столовой и лазарета, то они были общими для всего училища. Обучение юнкеров сотни возложили на казачьих офицеров, переведённых для этого в Училище из строевых казачьих частей.

Первым командиром сотни был назначен есаул Дьяков, а сменным офицером подъесаул Логинов. В начале второго года существования сотни ей были приданы ещё два офицера: подъесаул Лобачёв и сотник Галушкин, а в 1892 году пятый офицер – подъесаул Скосырский. Сотня в строевом и хозяйственном отношениях подчинялась начальнику Николаевского кавалерийского училища. В начале текущего века командиром сотни был назначен, по личному выбору государя Николая II, известный есаул Плешков, прославившийся тем, что приехал на своей строевой лошади из Сибири в Петербург верхом.

При учреждении сотни офицеры и юнкера носили форму своих войск и полков, но с 1907 года получили парадную форму гвардейских казаков; обыкновенной же формой сотни был китель с серебряным прибором и синие казачьи шаровары с красными лампасами и белым гвардейским снаряжением, то есть поясом и портупеей. Вооружение состояло из казачьего карабина без штыка, пики и шашки донского казачьего образца.

Лагерное помещение под Красным Селом с учреждением при Николаевском кавалерийском училище казачьей сотни пришлось расширить, для чего были построены три новых барака. В Петербурге же сотня была помещена во вновь выстроенном третьем этаже здания училища, в котором, кроме того, построили манеж и казачьи конюшни.

Проходя в сотне училища великолепное строевое обучение, юнкера «Царской сотни», как вскоре стало называться казачье отделение училища, были известны в Петербурге, как исключительная строевая часть по своей лихости и удали.

В моё время кадеты-казаки по сравнению с кадетами, не принадлежавшими к казачьему званию, были до известной степени в привилегированном положении. Чтобы попасть в Николаевское кавалерийское училище не казаку из любого из 28 кадетских корпусов России, надо было кончить корпус если не вице-унтер-офицером, то, во всяком случае, иметь в среднем не менее 8 с половиной баллов. Эскадрон училища посылал на каждый из корпусов одну-две вакансии, в то время как в сотню, имевшую такое же число вакансий на младшем курсе, как и кавалерийское отделение, без особых усилий мог попасть любой кадет-казак, окончивший кадетский корпус.

Это объяснялось тем, что с 1907 года в Новочеркасске было открыто Казачье военное училище с равными правами с другими, куда донские кадеты и предпочитали поступать, если не имели намерений выйти в гвардию и обладали для того достаточными средствами. Для других кадет-казаков, не принадлежавших к Войску Донскому, кроме того, было и третье казачье училище – Оренбургское.

Судьба привела меня окончить кадетский корпус в Воронеже – городе, расположенном на границах Донской области и потому имевшем в своём, как воспитательном, так и воспитываемом составах, большое число казаков, преимущественно донцов, так как Новочеркасский корпус не мог вместить всех желающих в него поступить. По этой причине у нас был очень силён казачий дух, и я хорошо помню, как одно время среди корпусного высшего начальства казаками были как сам директор корпуса – генерал М. И. Бородин, так и два ротных командира, полковники Анохин и Садлуцкий.

Что же касается кадет, то в каждом отделении каждого класса было не менее 5-10 казаков различных войск. Они, физически хорошо развитые и энергичные, что среди мальчиков имеет большое значение, сильно влияли на кадетскую массу, прививая ей вкус к физическим упражнениям, смелость и любовь ко всему военному. Помимо этого, большинство казаков обладало хорошими голосами и способностями к пению: казаки бывали постоянными запевалами и певчими, как в церкви, так и во время военных прогулок.

Во время моего пребывания в строевой роте казак Фролов из известной донской семьи и его одноклассник и друг Мельников, тоже донец и тоже из старшинской семьи, при всяком случае, когда рота выходила в строю из корпуса, неизменно высылались впереди неё запевалами. Высокий, красивый брюнет Мельников запевал баритоном, а ему вторил Фролов, небольшого роста, но на редкость сложенный и подбористый кадет, временами подхватывая мотив казачьим «подголоском», с лихим присвистом в соответствующих местах. Эта славная пара была гордостью строевой роты, несмотря на минувшие полвека, она и сейчас стоит у меня перед глазами …

Начиная с пятого класса, Фролов стал выделяться среди кадет своей спортивностью и необычайной смелостью, на которую не могли не обратить внимания и начальство, и товарищи. Помню многочисленные случаи того, как он из одного удальства, по пустякам, рисковал жизнью только потому, что всосанная с молоком матери казачья закваска не давала ему жить спокойно. Одним из его излюбленных приёмов, за который он часто подвергался наказаниям, было стояние на вытянутых руках, вниз головой, на перилах лестницы третьего этажа или на подоконнике открытого окна, что при малейшей оплошности грозило ему неминуемой смертью на мостовой или на каменном полу нижнего этажа.

Зимой, когда на кадетском плацу строилась ледяная гора, с которой, из-за её крутизны, съезжали на салазках только старшие кадеты, Фролов одним прыжком прыгал с её вершины на отвесную ледяную дорожку и скатывался, стоя на расставленных ногах, вниз. Зацепись он при этом гвоздём подошвы или носком сапога, безусловно поломал бы себе руки и ноги, если бы не убился насмерть. Два раза, я помню, относили его в лазарет то со сломанной рукой, то с ногой, после какого-нибудь головоломного номера, причём отчаянный казак не только не стонал и не морщился от боли, как всякий другой в его положении, а весело улыбался, как будто с ним случилось забавное недоразумение. Его казачья лихость била в глаза, благодаря чему он был любимцем одного из командиров рот полковника Анохина, казака-патриота, который в Фролове умел ценить это качество и брал его к себе в отпуск, где Фролов был постоянным кавалером полковничьих дочерей, видных и красивых брюнеток, типичных донских казачек.

Выйдя по окончании корпуса в «Царскую сотню», Фролов уже на младшем курсе стал знаменитостью столицы. Громкую и прочную славу ему принесла известная конная игра степных казаков – «лисичка», в которой он показал совершенно исключительные способности казака-джигита. Игра эта заключается в том, что один из её участников-всадников, держа в руке лисий хвост, уходит карьером от преследующих его партнёров, изображающих охотников на лисицу и стремящихся вырвать хвост у него из рук. При этой игре искусный наездник, изображающий «лисичку», имеет широкую возможность показать своё умение и навык управлять конём, находчивость, быстроту смекалки, а главное – искусство джигитовки, так как, увёртываясь от преследователей, он буквально вертится вокруг собственного коня, зачастую оказываясь у него под животом. В этой трудной и, конечно, очень опасной игре, лихой юнкер сотни Фролов показал такие номера, каких обычно весьма сдержанный спортивный и светский Петербург, всегда посещавший конные праздники, до этого не видывал и даже не подозревал, что подобные вещи могут быть на белом свете. Огромный Михайловский манеж, где происходили эти праздники, переполненный нарядной светской публикой и офицерами гвардии в блестящих формах, буквально ревел от восторга, забыв обычную сдержанность, при виде отваги и ловкости лихого юнкера.

Из «Царской сотни» Фролов, вместе со своим неразлучным товарищем и другом Мельниковым, вышли в один и тот же выпуск в лейб-гвардии Атаманский полк, где оба показали себя блестящими офицерами. В самом начале белой эпопеи Фролов погиб на Дону в рядах родного полка в чине есаула, в одном из отчаянных приключений, на которые только он един был способен. Что касается Мельникова, то мне пришлось встретить его в Екатеринодаре, тоже в чине есаула и в качестве адъютанта донского атамана генерала Богаевского. Как я узнал потом, он стал в эмиграции певцом-профессионалом и умер в США лет десять тому назад.

В Николаевском кавалерийском училище, куда я вышел из корпуса, у меня продолжались дружеские отношения с моими старыми товарищами-казаками. Из нашего выпуска в «Царскую сотню» вышло 12 кадет, в том числе мой многолетний сосед по парте и приятель Афоня Бондарев. Немудрено, что меня тянуло к ним, и я часто ходил из эскадрона в гости к казакам, поболтать с однокашниками.

В первый же день, когда я вошёл в помещение сотни, на её «средней площадке» моё внимание привлекла к себе стоявшая на особой подставке деревянная пика с железным наконечником; это мне показалось странном, так как в те дни казаки и регулярная кавалерия были уже вооружены стальными. Подойдя поближе, я увидел на стене над пикой печатную надпись, гласившую, что пика является точной копией той, которою донской казак «имя рек» в дни кавказских войн отбился от окруживших его 12-ти черкесов. Действительно, на дереве пики оказалось до двух десятков порезов, а в трёх местах дерево было срезано, видимо, шашкой.

Познакомившись ближе с приёмами и владением этим страшным оружием и видя, с какой легкостью им работают казаки, я не удивился тому, что через два года после этого донец-казак Кузьма Крючков отбился пикой от 12-ти немцев, перебив и переранив их всех.

Мои однокорытники по корпусу, юнкера сотни Бондарев, Егоров, Греков и Шитковский, много и интересно рассказывали мне о быте и жизни сотни и о тех старинных казачьих обычаях, которые в ней культивировались из поколения в поколение. Традиции эти были совсем другие, нежели в эскадроне у нас, но зато казаки, как народ солидный, не вносили в них юмористического элемента, подобно юнкерам эскадрона. «Хорунжие» старшего курса имели в виду, главным образом, воспитать и поддержать в своих «молодых» казачью лихость и любовь к боевому прошлому и славе казачьих войск.

Бондарев рассказал мне и главную традицию сотни, по которой в каждом старшем курсе избирается группа наиболее влиятельных юнкеров, на обязанности которых лежит охрана казачьих традиций, в составе одного «полковника», двух «войсковых старшин», двух «есаулов» и одного «хорунжего». Их намечает заранее старший курс и назначает в ночь так называемого «офицерского обхода». Обход этот состоял в том, что ночью, незадолго до выпуска, юнкера старшего курса выстраивались вдоль сотенной спальни с шашками наголо и со свечами, зажжёнными на их остриях, и пели традиционную песню сотни, начинающуюся словами: «Серый день мерцает», в которой вспоминаются заслуги дедов и отцов казачества, Азовские походы, покорение Сибири, запорожские походы в Турцию, войны казачества с турками, поляками, Сагайдачный и Разин. После этого читался приказ с назначением из юнкеров младшего курса новых «полковников, войсковых старшин, есаулов и хорунжего», которым передавалось власть блюсти, выполнять казачьи традиции «Царской сотни» и воспитывать молодёжь. Приказ составлялся в старинных казачьих, весьма витиеватых, выражениях. Церемониал заканчивался общим пением: «Царской сотне» многие лета! Ещё раз ей многие лета! Без конца ей многие лета!»

Строевое обучение юнкеров сотни было поставлено блестяще. Рубка шашкой и обращение с пикой граничили с чудом. Помню, как на одном из конных праздников в Школе всех присутствующих поразил юнкер, чисто срубивший все лозы и под конец рубанувший глиняную пирамиду с таким усердием, что не только разнёс её надвое, но и отрубил от толстой дубовой стойки, на которой она стояла, целый угол, для чего требовалась поистине медвежья сила. Тогда же есаул Тургиев, сменный офицер сотни, уже в пешем строю, четырьмя ударами шашки разрубил глиняную пирамиду с такой чистотой, что она не сдвинулась ни на миллиметр, а затем слева направо разрубил её опять на три части, после чего она продолжала по-прежнему стоять; девятым ударом он заставил взвиться в воздух все разрубленные части.

Громкая слава «Царской сотни» часто привлекала в казачьи ряды и людей, не родившихся казаками. Окончив эскадрон Николаевского училища, вышел в Сибирский казачий полк старший друг моей юности Борис Владимирович Анненков, ставший в гражданскую войну в Сибири и в Семиречье известным «атаманом Анненковым». При мне вышел из эскадрона в лейб-гвардии Казачий полк взводный вахмистр Персидский; в том же выпуске сотню окончил один из герцогов Лейхтенбергских, а в следующем – князь Трубецкой.

Учреждение «Царской сотни» при Николаевском кавалерийском училище дало возможность юнкерам-казакам, желавшим выйти в гвардейские казачьи полки, представляться обществу офицеров, дабы быть принятыми в эти полки, чего не было раньше. Зачастую юнкера-казаки принуждены были для того, чтобы иметь возможность представиться в гвардейские полки, поступать по окончании корпуса в петербургские пехотные училища, как это случилось с покойным донским атаманом – генералом Красновым, окончившим для того, чтобы выйти в лейб-гвардии Атаманский полк, Павловское пехотное училище.

Заканчивая этот очерк, я позволю себе пожелать в новой свободной России возрождения славной «Царской сотни» и дальнейшего её существования на многие и многие счастливые лета!


Производство

В Николаевском кавалерийском училище существовала традиция, согласно которой перед производством старшего курса в офицеры в лагере Дудергофке, в бараке старшего курса, вывешивалось на стене так называемое «дежурство». Это выражалось в том, что на одной из деревянных колонок, подпиравших крышу барака, вывешивался плакат с надписью: «Сегодня дежурит 20-й Финляндский драгунский полк». Это значило, что до дня производства, известного заранее, оставалось ровно двадцать дней. На следующий день на плакате стояло «Сегодня дежурит 19-й Архангелогородский драгунский полк» и т. д., кончая 1-м драгунским Московским, что значило, что на другой день наступал день производства в офицеры.

В это знаменательное утро юнкера Школы вставали раньше трубы и почти не прикасались к утреннему завтраку. Надевалось полное походное снаряжение; эскадрон и сотня строились перед передней линейкой. После долгих эволюции и заездов наступал желанный момент церемониального марша, принимаемого в старые годы лично государем императором в Красном Селе, каждый год перед производством в офицеры юнкеров, окончивших военные училища в Петербурге.

По сигналу «труби отбой», подававшемуся царским штаб-трубачом конвоя, эскадрон и сотня Школы останавливались и выравнивались развёрнутым фронтом. Подавалась команда: «Господа юнкера старшего курса… слезать … отдать коней младшему курсу!»

Перед царским валиком постепенно подходили и выстраивались в пешем строю запылённые и усталые пажи, юнкера Школы, павлоны, владимирцы, военные топографы, Михайловское и Константиновское артиллерийские и Николаевское инженерное училища. После команды «смирно» фронт обходили флигель-адъютанты, раздавая каждому из юнкеров царский приказ о производстве, напечатанный в виде брошюрки в несколько страниц, где каждый паж и юнкер могли найти своё имя и полк, в который вышли.

В сопровождении свитского дежурства к фронту юнкеров от царского валика спускался улыбающийся император. Не спеша он начинал обходить ряды, пристально вглядываясь в лица своих будущих офицеров и поминутно останавливаясь то около одного, то около другого юнкера, расспрашивая об их семьях и полках, в которые они выходят. Дойдя до левого фланга, он отходил к середине фронта и, хорошо видимый всеми, обращался к юнкерам.

–Благодарю вас, господа, за прекрасный смотр!..

–Рады стараться, ваше императорское величество! – громко и радостно звучал ответ нескольких сотен молодых голосов.

Это был последний ответ юнкеров; вслед за этим они становились офицерами, так как государь делал два шага вперёд и громким голосом произносил магическую фразу чудесного превращения:

– Поздравляю вас, господа, с производством в офицеры!..

Оглушительное «ура» начинало греметь перекатами по всему полю; строй ломался, как только император поднимался на валик.

– Господа офицеры, к вашим коням! – впервые слышали бывшие юнкера, а теперь – по одному царскому слову – молодые офицеры необычайную команду эскадронного командира. В бараки Школы произведённые офицеры неслись сумасшедшим карьером, вне всякого строя, что являлось также старым обычаем. На кроватях барака их уже ожидала приготовленная лакеями новая парадная форма, в которую все спешно переодевались и один за другим выходили к уже ожидавшей у передней линейки туче извозчиков, чтобы ехать в Питер.

Перед отъездом навсегда из Красного Села на стенах и потолке барака, изнутри, каждый вновь произведённый, по традиции, красками полковых цветов записывал своё имя и полк, что делало внутренность барака старшего курса весьма живописной. Надписи эти начальство не стирало, и они оставались на многие годы.

Традиционный обед вновь произведённых корнетов назначался на другой или третий день после производства, в одном из лучших ресторанов столицы; необыкновенная пестрота, блеск и красота форм обмундирования кавалерийских полков гвардии и армии в этот вечер поражали своей красочностью и разнообразием. Поистине красива и внушительна была форма русской кавалерии, отличаясь не только своей оригинальностью, но и большим вкусом. На прощальном обеде вновь произведённых корнетов присутствовали в качестве почётных приглашённых командир эскадрона и сменные офицеры, с которыми в этот день бывшие юнкера по традиции переходили на «ты».

После производства молодые корнеты в последний раз приезжали в Школу, где присутствовали на молебне в училищном храме, а затем снимались всем выпуском у фотографа, являвшегося в Школу. Снимки всех выпусков, на которых молодые корнеты фигурировали в парадной форме, затем вешались в проходном помещении Школы, ведущем в капониры и столовую.


Кадеты и юнкера в Белом движении

Воспитанные в твёрдых принципах службы за Веру, Царя и Отечество, кадеты и юнкера, для которых эта формула являлась смыслом и целью всей их будущей жизни, приняли революцию 1917 года, как огромное несчастье и гибель всего, чему они готовились служить и во что верили. Красный флаг, заменивший русский национальный, они сочли с первых же дней его появления тем, чем он в действительности и был, а именно грязной тряпкой, символизирующей насилие, бунт и надругательство над всем для них дорогим и священным.

Хорошо зная об этих настроениях, которые кадеты и юнкера не считали нужным скрывать от новой власти, она поспешила в корне изменить быт и порядки военно-учебных заведений. В первые же месяцы революции Советы поспешили переименовать кадетские корпуса в «гимназии военного ведомства», а роты в них – в «возрасты», строевые занятия и погоны отменить, а во главе корпусной администрации поставить «педагогические комитеты», куда, наряду с офицерами-воспитателями, директорами и ротными командирами, вошли и стали играть в них доминирующую роль солдаты-барабанщики, дядьки и военные фельдшера. Помимо этого, революционное правительство в каждый корпус назначило «комиссара», являвшегося «оком революции». Главной обязанностью таких «комиссаров» было прекращать на корню все «контрреволюционные выступления». Офицеры-воспитатели стали заменяться штатскими учителями под именем «классных наставников», как в гражданских учебных заведениях.

Все эти реформы кадетская среда встретила единогласным возмущением. При первых же известиях о начавшейся в разных местах России гражданской войне кадеты стали массами покидать корпуса, чтобы вступить в ряды белых армий, сражавшихся против большевиков. Как молодёжь, воспитанная в твёрдых принципах воинской чести, кадеты в лице их строевых рот, прежде чем покинуть навсегда родные корпуса, приняли все от них зависящие меры, дабы спасти свои знамёна – символ их воинского долга, и не допустить, чтобы они попали в руки красных. Кадетские корпуса, которым удалось в первые месяцы революции эвакуироваться в районы белых армий, взяли знамёна с собой. Кадеты же корпусов, оказавшихся на территории советской власти, сделали всё от них зависящее и возможное, чтобы скрыть свои знамёна в надёжных местах.

Знамя Орловского Бахтина корпуса тайно было унесено из храма офицером-воспитателем подполковником В.Д. Трофимовым совместно с двумя кадетами, и спрятано в надёжном месте при очень трудных обстоятельствах. Кадеты Полоцкого кадетского корпуса, с опасностью для собственных жизней, спасли знамя из рук красных и вывезли его в Югославию, где оно затем было передано Русскому кадетскому корпусу. В Воронежском корпусе кадеты строевой роты тайно вынесли из храма знамя, а на его место в чехол положили простыню. Исчезновение знамени красные заметили лишь тогда, когда оно находилось уже в надёжном месте, откуда было вывезено на Дон.

Среди известных случаев спасения знамён, принадлежавших кадетским корпусам, самое значительное дело было совершено кадетами-симбирцами, которые вместе со знаменем своего корпуса спасли и хранившиеся с ним два знамени Полоцкого кадетского корпуса.

Это славное дело выделяется не только числом спасённых знамён, но и количеством лиц, принимавших в этом то или иное участие.

К началу марта 1918 года Симбирский кадетский корпус уже находился под контролем местных большевиков. У входа в корпусное здание стояли часовые. В вестибюле располагался главный караул с пулемётами. Знамёна находились в корпусной церкви, дверь которой была закрыта на ключ и охранялась часовым. А рядом, в столовой был караул из пяти красногвардейцев.

О намерении большевиков отобрать знамёна сообщил пришедший во 2-е отделение 7-го класса полковник Царьков, один из корпусных преподавателей, особенно любимый кадетами. Поцеловав близстоявшего кадета, полковник этим намекнул кадетам на их обязанности в отношении корпусной святыни.

Отделение поняло намёк и, не посвящая других кадет, составило план похищения знамён, в исполнении которого приняли участие все без исключения кадеты славного второго отделения, выполняя сообща продуманные и распределённые задачи.

Кадетам А. Пирскому и Н. Ипатову посчастливилось незаметно снять слепок ключа от церковной двери. А вечером, когда хитростью удалось отвлечь внимание часового и караула, заготовленным по слепку ключом открыли церковь, сорвали полотнища и, охраняемые всюду расставленными «махальными», доставили знамёна в свой класс.

Снимали знамёна: А. Пирский, Н. Ипатов, К. Россин и Качалов – прикомандированный кадет 2-го Петербургского кадетского корпуса.

Большевики, утром заметившие исчезновение знамён, производили обыски во всех помещениях корпуса, но безрезультатно. Знамёна очень находчиво были скрыты в классе на дне бочонков с пальмами. Но возникла новая задача – вынести знамёна из корпуса. Через два дня, когда по сговору предстояло передать знамёна находившемуся в городе прапорщику Петрову, который лишь в 1917 году окончил Симбирский корпус, решили действовать «на ура». Самые сильные кадеты отделения спрятали знамёна за пазуху, их окружили толпой и разом кинулись через швейцарскую, мимо растерявшихся часовых, на улицу.

Потом, когда передача знамён уже была произведена, вернулись в корпус и объяснили свою выходку желанием подышать свежим воздухом, прогуляться.

В дальнейшем, уже после роспуска корпуса, большевики арестовали целый ряд корпусных офицеров, обвиняя их в сокрытии знамён. Находившиеся ещё в городе кадеты славного второго отделения собрались для обсуждения вопроса – как бы выручить из тюрьмы офицеров, даже не знавших, где находятся знамёна. Кадеты А. Пирский, К. Россин и Качалов предложили, что они сознаются большевикам в похищении знамён, а при допросах будут заявлять, что знамёна увёз Н. Ипатов, который больше месяца тому назад уехал в Маньчжурию.

Так и поступили. Воспитатели вышли из тюрьмы, а их места заняли кадеты. Но Бог вознаградил их дух: так получилось, что суд признал их невиновными… А от мести большевиков им удалось сбежать.

Знамёна переданы были на хранение сестре милосердия Евгении Викторовне Овтрахт. Она спрятала их и передала в руки генерала барона Врангеля после занятия добровольцами Царицына. Приказом за № 66 от 29 июня 1919 года за этот подвиг она была награждена Георгиевской медалью. В январе 1955 года знамя, спасённое г. Овтрахт, ставшей игуменьей Эмилией, прибыло в США и ныне находится в митрополичьем храме Синода Русской Зарубежной Церкви.

Кадеты Омского корпуса в 1918 году, получив от красного командования приказ снять погоны, вечером того же дня собрались всем корпусам в сборной зале, сложили все погоны в гроб, который затем старшими кадетами был зарыт в землю. Знамя Сумского кадетского корпуса, ныне также находящееся в США, спасено с опасностью для его жизни кадетом Димитрием Потёмкиным.

В белой борьбе за Россию против красных первыми выступили в октябре 1917 года Александровское военное училище и кадеты трёх московских корпусов. Юнкера несколько дней подряд защищали Москву от захвата её большевиками, причём третья рота училища, даже и после поражения не пожелавшая сдать оружия, была красными уничтожена поголовно. Узнав о выступлении юнкеров-александровцев против красных, строевая рота 3-го Московского императора Александра II корпуса присоединилась к юнкерам и заняла позицию вдоль реки Яузы, в то время, как строевая рота 1-го Московского корпуса прикрывала юнкерский фронт с тыла. Под огнём превосходившего их числом противника юнкера и кадеты, расстреливаемые со всех сторон, стали отходить к реке Яузе, где и задержались. В это время строевая рота 2-го Московского корпуса, построившись в сборной зале под командой своего вице-фельдфебеля Слонимского, обратилась с просьбой к директору корпуса разрешить выйти на помощь юнкерам и кадетам двух других корпусов. На это последовал категорический отказ, после чего Слонимский приказал разобрать винтовки и, со знаменем во главе, повёл роту к выходу, который загородил собой директор корпуса, заявивший, что «рота пройдёт только через его труп». Правофланговыми кадетами генерал был вежливо отстранён с пути, и рота явилась в распоряжение командующего сборным юнкерско-кадетским отрядом на реке Яузе. Кадеты трёх московских корпусов и юнкера-александровцы покрыли себя в эти дни бессмертной славой в борьбе с красными. Они бились в течение двух недель, доказав на деле, что значат для русского кадета и юнкера товарищеская спайка и взаимная выручка.

В дни большевистского переворота в октябре 1917 года с оружием в руках сражались против большевиков в Петрограде почти все военные училища во главе с особенно пострадавшим в этой борьбе Николаевским инженерным.

Морской кадетский корпус в Петрограде в первые дни революции подвергся нападению бунтующей черни и солдат, во главе с вышедшими из повиновения нижними чинами лейб-гвардии Финляндского полка и запасных частей. Директор Морского корпуса адмирал Карцев приказал раздать оружие гардемаринам и старшим кадетам, и корпус оказал бунтовщикам вооружённое сопротивление.

Желая спасти гардемаринов и кадет, директор Морского корпуса вышел в вестибюль и вступил в переговоры с нападающими, заявив им, что в здание корпуса он толпу не пустит, так как отвечает за казённое имущество, но готов выдать некоторое число винтовок и разрешит делегатам осмотреть все помещения, дабы убедиться в отсутствии пулемётов, в стрельбе из которых агитаторы обвиняли Морской корпус. В то время, как по приказу адмирала Карцева его помощник, инспектор классов генерал-лейтенант Бригер отправился с делегатами для осмотра корпуса, на адмирала было произведено нападение, он получил удар прикладом по голове и был увезён в здание Государственной думы, где тяжело себя ранил, покушаясь на самоубийство. Заместивший адмирала Карцева на посту директора корпуса генерал-лейтенант Бригер распустил кадет и гардемаринов по домам. В этот день, в сущности, закончилось 216-летнее служение Морского корпуса Российской империи.

В Воронежском кадетском корпусе, когда пришёл манифест об отречении государя императора, который директор прочёл в церкви, настоятель храма законоучитель корпуса о. протоиерей Стефан (Зверев), а за ним и все кадеты зарыдали. В тот же день кадеты строевой роты сорвали с флагштока красную тряпку, вывешенную писарями, и при открытых окнах сыграли национальный гимн, подхваченный голосами всего корпуса. Это вызвало прибытие к зданию корпуса красной гвардии, которая намеревалась перебить кадет. Последнее с большим трудом было предотвращено директором, генерал-майором Белогорским.

В первые дни большевизма, осенью и зимой 1917 года, все кадетские корпуса на Волге были разгромлены, а именно: Ярославский, Симбирский и Нижегородский. Красногвардейцы ловили кадет в городах и на станциях железных дорог, в вагонах, на пароходах, избивали их, калечили, выбрасывали на ходу поездов из окон и бросали в воду. Уцелевшие кадеты этих корпусов одиночным порядком прибывали в Оренбург и присоединялись к двум местным корпусам, в дальнейшем разделив их судьбу.

Псковский кадетский корпус, переведённый в 1917 году из Пскова в Казань и разместившийся в здании Духовной семинарии на Арском поле, во время октябрьского выступления большевиков в этом городе, как и московские кадеты, присоединился к местным юнкерам, сражавшимся с красными. В 1918 году кадеты-псковичи выступили походным порядком на Иркутск, где снова с оружием в руках, уже в 1920 году, сражались против красной власти. Часть из них погибла в боях, а уцелевшие, перебравшись в Оренбург, продолжали борьбу с красными. Одному кадету удалось в Сибири даже организовать свой собственный партизанский отряд. Знамя Псковского корпуса было спасено из рук красных корпусным священником, настоятелем о. Василием.

Командир второй роты Симбирского кадетского корпуса полковник Горизонтов, преодолевая тысячи затруднений и опасностей, вывел остатки корпуса в Иркутск, где в декабре 1917 года юнкера тамошнего военного училища не позволили местным большевикам захватить власть в городе, сражаясь с красной гвардией в течение восьми суток. В эти дни юнкера потеряли убитыми и ранеными больше 50 человек и несколько офицеров, но сами перебили свыше 400 красных.

17 декабря 1917 года строевая рота Оренбургского Неплюевского корпуса под командованием своего вице-фельдфебеля Юзбашева ушла из корпуса и присоединилась к отряду оренбургских казаков атамана Дутова. В их рядах кадеты приняли участие в боях с красными под Карагандой и Каргадой, понеся потери ранеными и убитыми, а затем остатки роты, совместно с юнкерами Оренбургского казачьего училища, оставили Оренбург и степями двинулись на юг. Этот поход описан талантливым пером кадета-писателя Евгения Яконовского. Кадеты Оренбургского Неплюевского корпуса (выпускного класса) впоследствии почти целиком составили команду броневого поезда «Витязь», как другие кадеты составляли команды бронепоездов «Слава офицера» и «Россия».

В январе 1918 года юнкера Одесского пехотного училища вместе со своими офицерами были окружены в здании училища красногвардейскими бандами. Оказав им энергичное сопротивление, юнкера только на третий день боя, и то по приказанию начальника училища полковника Кислова, оставили здание одиночным порядком и группами, чтобы пробраться на Дон и вступить в ряды Добровольческой армии.

В октябре 1917 года Киевское пехотное имени великого князя Константина Константиновича военное училище вступило в бой с красными на улицах Киева и понесло в этом бою первые потери. Захватив силой оружия поездной состав на вокзале, оно перешло на Кубань, где в рядах кубанских частей участвовало в Ледяном походе и во взятии Екатеринодара.

Начиная с осени 1917 года и до зимы 1923 года огромные пространства России были охвачены гражданской войной. В этой грандиозной борьбе русские кадеты и юнкера заняли самое почётное место, подтверждая принцип того, что «погоны у кадет разные, но душа одна». Кадеты и их старшие товарищи и братья – юнкера понесли страшные потери убитыми, ранеными и замученными, не говоря уже о навеки искалеченных физически и морально на всю их остальную жизнь. Эти дети и юноши-добровольцы были самым прекрасным и, вместе с тем, самым тягостным из всего в Белом движении. Об их участии в этой страшнейшей из войн должны быть впоследствии написаны целые книги, о том, как пробивались в белые армии эти дети и юноши, как бросали свои семьи, как находили, после долгих трудов и поисков, обетованную армию.

Первые отряды добровольцев, начавшие бороться с красными у Ростова и Таганрога, были в огромном своём большинстве составлены из кадет и юнкеров, как и отряды Чернецова, Семилетова и других основоположников борьбы с красными. Первые гробы, неизменно провожаемые в Новочеркасске печальным атаманом Калединым, заключали в себе тела убитых кадет и юнкеров. На их похоронах генерал Алексеев, стоя у открытой могилы, сказал:

– Я вижу памятник, который Россия поставит этим детям, и этот памятник должен изображать орлиное гнездо и убитых в нём орлят…

В ноябре 1917 года в Новочеркасске сформировали Юнкерский батальон, состоявший из двух рот: первой юнкерской под командой ротмистра Скосырского, и второй кадетской под командой штабс-капитана Мизерницкого. 27 ноября он получил приказание погрузиться в поезд и с полусотней Донского казачьего военного училища был направлен в Нахичевань. Выгрузившись под огнём противника, батальон быстро построился, как на учении и, идя во весь рост, бросился в атаку на красных. Выбив их из Балабинской рощи, он в ней закрепился и продолжал стрелковый бой при поддержке двух наших орудий. В этом бою почти целиком погиб взвод капитана Донскова, состоявший из кадет Орловского и Одесского корпусов. Найденные после боя трупы оказались обезображенными и исколотыми штыками. Так кровью русских детей-кадет обагрилась русская земля в первом бою, положившем основание Добровольческой армии и белой борьбе при взятии Ростова-на-Дону. В январе 1918 года в Екатеринодаре был создан отряд добровольцев «Спасение Кубани» под командой полковника Лесевицкого, состоявший из кадет различных корпусов и юнкеров Николаевского кавалерийского училища. В его рядах геройски пали на поле чести кадеты: Георгий Переверзев – 3-го Московского корпуса, Сергей фон Озаровский – Воронежского, Данилов – Владикавказского и многие другие, имена которых записаны у Господа Бога…

После взятия Воронежа отрядом генерала Шкуро многие кадеты местного корпуса, скрывавшиеся от красных в городе, записались добровольцами в отряд. Из них в последующих боях были убиты кадеты-воронежцы: Гусев, Глонти, Золоторубов, Селиванов и Гроткевич.

Поэтесса Снасарева-Казакова посвятила свои рвущие душу стихи кадетам-добровольцам, погибшим под Иркутском:

Как звёзды были их глаза,
Простые русские кадеты;
Их здесь никто не описал
И не воспел в стихах поэта.
Те дети были наш оплот,
И Русь поклонится их гробу;
Они все там до одного
Погибли в снеговых сугробах…

Славой и честью покрыли себя кадеты всех российских корпусов, сражавшиеся рядом со своими старшими братьями-юнкерами на Оренбургском фронте, у генерала Миллера на Севере, у генерала Юденича под Дугой и Петроградом, у адмирала Колчака в Сибири, у генерала Дидерихса на Дальнем Востоке, у казачьих атаманов на Урале, Дону, Кубани, в Оренбурге, Забайкалье, Монголии, в Крыму и на Кавказе. У всех этих кадет и юнкеров был один порыв, одна мечта – пожертвовать собой для родины. Этот высокий подъём духа и вёл к победе. Только им и объяснялся весь успех добровольцев против многочисленного врага. Это отразилось и на песнях добровольцев, наиболее характерной из которых является их песня о Ледяном походе на Кубани:

Вечерней порой, сомкнувшись в строю,
Поём мы негромкую песню свою
О том, как в далёкие степи ушли
Мы, дети безумной, несчастной земли,
И в подвиге видели цель мы одну –
Спасти от позора родную страну.
Пугали нас вьюги и холод ночной.
Не даром нам дался поход Ледяной…

«Порыв по своей возвышенности, своему бескорыстию, по самопожертвованию столь исключительный, – писал один из наших славных кадет-писателей, – что подобный ему трудно отыскать в истории. Этот подвиг тем значительнее, что был совершенно бескорыстен, мало оценён людьми и лишён лаврового венка победы…»

Один вдумчивый англичанин, бывший на Юге России во время гражданской войны, сказал, что «в истории мира он не знает ничего более замечательного, чем дети-добровольцы Белого движения. Всем же отцам и матерям, отдавшим своих детей за родину, он должен сказать, что их дети принесли на поле брани святыню духа и в чистоте юности легли за Россию. И если люди не оценили их жертв и не воздвигли им ещё достойного памятника, то их жертву видел Бог и принял их души в Свою райскую обитель…»

Великий князь Константин Константинович, предчувствуя ту светлую роль, которая в будущем достанется на долю так любимых им кадет, задолго до революции посвятил им пророческие строки:

Хоть мальчик ты, но сердцем сознавая
Родство с великой воинской семьёй,
Гордися ей принадлежать душой;
Ты не один – орлиная вы стая.
Настанет день и, крылья расправляя,
Счастливые пожертвовать собой,
Вы ринетесь отважно в смертный бой,
Завидна смерть за честь родного края!..

В дни Белого движения на Украине, при гетмане Скоропадском, кадетские корпуса были восстановлены под именем «войсковых бурс» в Киеве, Сумах, Полтаве и Одессе. Равным образом открылись снова кадетские корпуса: Хабаровский, Иркутский, Новочеркасский и Владикавказский, так как революция и большевизм привели к тому, что за период 1917-18 годов погибли все военные училища и 23 кадетских корпуса из 31, существовавшего до марта 1917 года в России. Гибель большинства из них была ужасна, и беспристрастная история когда-либо отметит те кровавые события, которые сопутствовали этой гибели, как, например, поголовное избиение персонала и кадет Ташкентского корпуса, которое можно приравнять разве к избиению младенцев на заре Нового Завета… Это была недостойная месть большевиков за то, что строевая рота ташкентских кадет принимала участие в обороне ташкентской крепости вместе с юнкерами и школами прапорщиков.

После разгрома Белого движения судьба кадетских корпусов, бывших на территории белых армий, сложилась весьма трудно и печально. В день эвакуации Одессы, 25 января 1920 года, только часть Одесского и Киевского корпусов успела под огнём красныхё погрузиться на пароходы. Другая же часть, не смогшая пробиться в порт, была вынуждена, повернув обратно, присоединиться к отступающим из города белым войскам; командовал этой частью капитан Реммэрт. 31-го января 1920 года в отряде полковника Стесселя при отступлении к румынской границе она геройски защищала левый фланг отряда в боях под Канделем и Зельцем, после чего кадетам удалось переправиться в Румынию. Страшные дни, пережитые ими, талантливо описаны кадетом-писателем Евгением Яконовским в лучшем его произведении «Кандель».

Хабаровскому корпусу после гибели белой армии в Сибири пришлось эвакуироваться во Владивосток на Русский остров, а затем в Шанхай. Сибирский императора Александра I корпус через Владивосток и Китай попал в Югославию.

19 декабря 1919 года наступление красных на Новочеркасск заставило Донской корпус во главе с его директором генералом Чеботарёвым двинуться походным порядком на юг. Через Новороссийск корпус был эвакуирован в Египет, а затем в Югославию. Сюда же после эвакуации армии генерала Врангеля попали и кадетские корпуса, нашедшие себе приют в Крыму и сведённые в Крымский кадетский корпус. В Югославии, благодаря этому, после ликвидации Белого движения России оказались три кадетских корпуса из остатков прежних корпусов царского времени, а именно:

1) Крымский – из кадет Петровского Полтавского и Владикавказского корпусов в гор. Белая Церковь;

2) Первый Русский – из остатков корпусов Киевского, Полоцкого и Одесского в гор. Сараево;

3) Донской – из кадет Новочеркасского, 1-го Сибирского и Хабаровского корпусов в гор. Гаражде.

Впоследствии все эти три корпуса были сведены в один, названный Первым Русским великого князя Константина Константиновича кадетским корпусом, кадеты которого называют себя «княже-константиновцы»; шефство было дано приказом короля Югославии Александра I. Корпус этот просуществовал в Югославии вплоть до занятия её войсками Красной армии в последнюю мировую войну.

Что касается военных училищ, то во время белой борьбы на Кубань и Дон из Киева прибыло первым Киевское пехотное училище. После сражений на улицах родного города оно, отправившись на Кубань, приняло участие в её освобождении, после чего возобновило военно-учебную работу в Екатеринодаре, а затем в Феодосии. Работа эта прерывалась участием училища в боях, как, например, в Крыму у Перекопа, когда оно оставило на нём две офицерских и 36 юнкерских могил, а затем в августе 1920 года приняло участие в десанте на Кубань генерала Улагая.

Осенью 1920 года жители Феодосии намеревались поставить на набережной памятник, представляющий собой занесённую снегом фигуру юнкера, защищающего Крым. Этот памятник должен был увековечить подвиг училища, которое в январскую стужу 1920 года спасло Крым от красных.

Помимо Киевского училища, в Добровольческой армии на Юге России возродилось Александровское пехотное училище под начальством генерала А.А. Курбатова. Оно было награждено генералом Врангелем серебряными трубами с Николаевскими лентами за десантную операцию на Тамани под начальством генерала Хамина.

Николаевское кавалерийское училище было образовано в Галлиполи, а затем, после переезда армии в Югославию, обосновалось в Белой Церкви, где дало 3 выпуска, а именно: в ноябре 1922 года, в июле 1923 года и в сентябре 1923 г. Кроме того, перед своим закрытием в 1923 году оно выпустило эстандарт-юнкеров. Всего окончило его и было произведено в корнеты 352 человека.

В Болгарии некоторое время существовали прибывшие из Галлиполи Сергиевское артиллерийское училище, Алексеевское пехотное, Инженерное и Николаевское артиллерийское.

Морской кадетский корпус после эвакуации армии генерала Врангеля из Крыма обосновался в Бизерте, где несколько лет продолжал своё существование для того, чтобы дать возможность гардемаринам и кадетам окончить курс.

Необходимо упомянуть о Русском военном училищев Китае, открытом правителем Маньчжурии маршалом Чжан Цзы Лином для пополнения офицерами его армии, сражавшейся с красными в Маньчжурии. Училище сформировали по программе русских военных училищ мирного времени с двухгодичным курсом, причём преподавателями и офицерами в нём были русские. Первый выпуск его имел место в 1927 году, второй в 1928 году. Все юнкера, произведённые из него в офицеры, русские по национальности, приказом по Общевоинскому союзу были признаны подпоручиками русской армии.

Ныне во Франции, в окрестностях Парижа, существует Русский корпус-лицей имени императора Николая II, благодаря пожертвованию и ежегодной материальной помощи этому учебному заведению леди Лидии Павловны Детерлинг. Первым директором его был генерал Римский-Корсаков, по замыслу которого лицей основан. Покровителем корпуса до самой своей смерти в 1955 году являлся августейший кадет и юнкер великий князь Гавриил Константинович. В 1936 году глава дома Романовых пожаловал леди Детерлинг в благодарность за большое русское дело, ею поддерживаемое, титул княгини Донской.

Ко всему вышеизложенному не лишним будет добавить, что со времени революции круто изменился взгляд русского образованного общества за границей на русские военно-учебные заведения, воспитанники которых выказали столько геройства и самоотвержения при защите родины во время Гражданской войны в России. Этому лучшим свидетельством служит признание одного из руководителей общественного мнения до революции, писателя и публициста Александра Амфитеатрова, который в одной из своих статей в зарубежной прессе воскликнул, изумляясь самопожертвованием и геройством кадет: «Не знал я вас, господа кадеты, честно признаюсь, и только теперь осознал глубину вашего подвижничества…»

Заканчивая эту книгу, я должен с большим удовлетворением признать, что кадеты русских зарубежных корпусов целиком впитали в себя лучшие традиции кадет царского времени, в лице княже-константиновцев ныне являясь ядром и главной опорой Общекадетского объединения за границей. Да пошлет Господь Бог им счастья дожить до того светлого дня, когда они смогут передать факел нашей преемственности кадетам будущей свободной национальной России.

Сан-Франциско, 1961 год


Оглавление

  • А.Л. Марков Кадеты и юнкера
  • Поступление в кадетский корпус
  • Товарищи
  • Однокашники
  • Скандал в лазарете
  • Новички и «майоры»
  • Забавники и герои
  • Офицеры-воспитатели
  • Отпуска и каникулы
  • Военные прогулки и парады
  • Преступления и наказания
  • Великий князь
  • Михайлов день
  • Гвардейская юнкерская школа и её подготовительный пансион
  • Юнкера Славной школы
  • «Царская сотня»
  • Производство
  • Кадеты и юнкера в Белом движении