КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Глоток неба [Карсон Маккалерс] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Карсон Маккаллерс Польди

Перевела Анастасия Грызунова


Рассказ публикуется на русском языке впервые. Он вошел в сборник прозы Карсон Маккаллерс (1917–1967) «Озарение и ночная лихорадка», который готовится к публикации в издательстве «Независимая газета».

Гансу оставался всего квартал до гостиницы, когда начался зябкий дождь, вымывший весь цвет из огней, только что зажженных на Бродвее. Светлые глаза Ганса задержались на вывеске «Колтон–Армз». Он сунул ноты под пальто и поспешил дальше. С трудом отдышался в тусклом мраморном вестибюле. Ноты помялись.

Ганс неопределенно улыбнулся лицу напротив.

— На этот раз — третий этаж.

Всегда видно, что думает лифтер о постоянных жильцах гостиницы. Когда выходят те, кто пользуется особым его уважением, он еще мгновение, услужливо изогнувшись, придерживает дверь. Гансу пришлось слегка отпрыгнуть, чтобы скользящие двери не укусили за пятки.

Польди…

Ганс нерешительно остановился в сумрачном коридоре. В другом конце звучала виолончель — последовательность нисходящих фраз, что в беспорядке сталкивались друг с другом — точно горсть стеклянных шариков, скачущих по лестнице. Дойдя до комнаты, откуда доносилась музыка, он остановился перед дверью. К ней была прикноплена бумажка с шаткими буквами.

Польди Кляйн Просьба не беспокоить во время репетиций
Ему вспомнилось, что в первый раз, когда он это увидел, в слове «репетиций» перед «ций» стояло «ва».

Похоже, почти не топили; складки пальто отдавали влагой, от них слегка веяло холодом. Он присел возле чуть теплой батареи у окна — не помогло.

Польди — я так долго ждал. Множество раз бродил снаружи, дожидаясь, пока вы закончите, и обдумывал слова, которые хочу вам сказать. Gott[1] Такая красивая — как стихотворение, как песня Шумана. Как‑нибудь так начать. Польди…

Рука поползла по ржавому металлу. Теплая — она всегда теплая. Если ее обнять, он, наверное, язык проглотит.

Ганс, ты же знаешь, другие для меня ничего не значат. Джозеф, Николай, Гарри — все знакомые парни. И этот Курт — всего три раза, не может быть, — ну, я о нем рассказывала на той неделе — пфф! все они ничто.

До него дошло, что руки его мнут ноты. Он опустил глаза: аляповатая обложка вымокла и расплылась, хотя листы внутри не пострадали. Дешевка. Ох, ладно --

Он прошелся по коридору, потирая прыщавый лоб. Виолончель застонала еще выше в невнятном арпеджио. Этот концерт — Кастельнуово–Тедеско[2]— долго она еще будет репетировать? Он на секунду остановился и потянулся к дверной ручке. Нет, в тот раз он вошел, а она посмотрела — посмотрела и произнесла…

Музыка буйно раскачивалась в мозгу. Пальцы подергивались, будто он аранжировал оркестровую партитуру для фортепиано. Вот сейчас она должна наклониться, руки скользят по грифу.

В болезненном свете из окна большая часть коридора оставалась полутемной. В неожиданном порыве он упал на колени и ткнулся глазом в замочную скважину.

Только стена и угол; она, наверное, возле окна. Лишь фотографии вылупились со стены — Казальс[3] Пятигорский [4] этот, который на родине ей нравился больше всех, Хейфец[5] — а между ними затерялись пара валентинок и рождественских открыток. Ближе всех висела картинка под названием «Заря»: босоногая женщина с розой в руках, — на раме болтается грязно–розовый бумажный колпак, подаренный на прошлый Новый год.

Музыка вздыбилась до крещендо и оборвалась несколькими торопливыми аккордами. Ах! Последний — на четверть тона ниже. Польди…

Он поспешно поднялся и, пока репетиция не возобновилась, постучал в дверь.

— Кто там?

— Я — Г–Ганс.

— Хорошо. Можешь войти.

Она сидела в угасающем свете у окна во двор, неуклюже раздвинутыми ногами сжимая виолончель. Как он и предполагал, подняла брови и уронила на пол смычок.

Он уставился на струи дождя за оконным стеклом.

— Я — я только зашел показать вам новую песенку, которую мы сегодня играем. Ту, что вы предложили.

Она одернула юбку, задравшуюся до резинок чулков, и этот жест притянул его взгляд. У нее выпирали икры, на одном чулке — короткая дорожка. Прыщи у него на лбу вспыхнули, и он вновь украдкой принялся разглядывать дождь.

— Ты снаружи слышал, как я играю?

— Да.

— Послушай, Ганс, это возвышенно звучало? Пело, поднимало тебя в высшие сферы?

Она раскраснелась, капелька пота побежала по ложбинке меж грудей и исчезла в разрезе платья.

— Д–да.

— Вот и я думаю. Я считаю, моя игра за последний месяц стала гораздо глубже. — Она энергично пожала плечами. — Со мною жизнь так поступает — всякий раз, когда что‑нибудь подобное случается. Не сказала бы, что так было и раньше. Играть можешь, только если страдал.

— Говорят, что так.

Она секунду пристально смотрела на него, будто ожидая более убедительного подтверждения, затем обидчиво скривилась.

— Ганс, эта тварь сводит меня с ума. Ты знаешь эту вещь Форэ[6]— в ми–мажоре — так вот, там эта нота все длится и длится, хоть в запой пускайся. Меня этот ми–мажор пугает — он во что‑то чудовищное превращается.

— Может, поднять тональность?

— Ну–у — только следующая вещь, которую я возьму, наверное, будет в ней же. Нет, так ничего не выйдет. Кроме того, все это денег стоит, придется им отдать на несколько дней виолончель, а на чем я буду играть? На чем, я спрашиваю?

Когда он заработает денег, у нее будет…

— А мне почти незаметно.

— Стыд и позор, я считаю. Люди играют как черт знает кто, и у них хорошие виолончели, а у меня даже приличной нет. С такой тварью мне делать нечего. Потому и играю паршиво — это всем слышно. Ну как из этой консервной банки добыть хоть какой‑нибудь звук?

У него в мозгу извивалась фраза из сонаты, которую он разучивал.

— Польди…

Ну что еще? Я люблю, люблю вас.

— И чего ради я мучаюсь — ради этой нашей паршивой работы? — Она с театральным жестом поднялась и прислонила инструмент к стене в углу. Включила лампу — яркий круг света кинул тени вслед за изгибами ее тела. — Послушай, Ганс, меня это так нервирует, хоть криком кричи.

В окно шлепал дождь. Ганс тер лоб и смотрел, как она шагает по комнате. Внезапно она заметила на чулке спущенную петлю, раздраженно зашипела, плюнула на кончик пальца и наклонилась намочить край дорожки.

— Никто так не мучается с чулками, как виолончелистки. И ради чего? Номер в гостинице и пять долларов за три часа халтуры каждый вечер. Приходится покупать две пары чулков в месяц. А если их вечером стирать только снизу, сверху все равно рвутся.

Она сдернула чулки, висевшие рядом с бюстгальтером на окне и, стащив с себя старую пару, принялась натягивать новую. У нее были белые ноги, покрытые темными волосками. Возле колен просвечивали голубые вены.

— Извини — тебе же ничего, правда? Ты похож на моего маленького братика, который дома остался. А нас уволят, если я в таких чулках выйду играть.

Он стоял у окна и смотрел на заляпанную дождем стену напротив. Прямо перед ним на карнизе стояли молочная бутылка и банка из‑под майонеза. Внизу вывесили сушиться белье и забыли забрать; оно уныло колыхалось на ветру под дождем. Маленький братик — господи!

— А платья, — нетерпеливо продолжала она. — Все время расползаются по швам, потому что приходится раздвигать колени. Теперь хоть с этим лучше, чем раньше. Мы с тобой уже были знакомы, когда все носили такие короткие юбки? Вот была проблема — и на концерте скромно выглядеть, и за модой следить. Мы с тобой тогда были знакомы?

— Нет, — ответил Ганс. — Два года назад платья были почти такие же.

— Да, мы же с тобой два года назад встретились, да?

— Вы были с Гарри после кон…

— Слушай, Ганс. — Она подалась вперед и вгляделась в него очень пристально. Так близко, что ему в ноздри ударил острый запах ее духов. — Я тут весь день чуть с ума не схожу. Из‑за него, понимаешь?

— Из‑за к–кого?

— Ты же понял все — из‑за него — из‑за Курта! Ганс, он меня любит, как ты думаешь?

— Ну–у — но, Польди, сколько раз вы виделись? Вы же почти друг друга не знаете. — У Левиных он отвернулся, когда она хвалила его работу и…

— О, ну и что с того, что я с ним встречалась всего трижды. Подумаешь. Но — как он на меня смотрел, как говорил о моей игре. Какая у него душа. По его музыке видно. Ты когда‑нибудь слышал, чтобы так играли бетховенскую траурную сонату, как он в тот вечер?

— Да, неплохо…

— Он сказал миссис Левин, что в моей игре столько темперамента.

Он не мог на нее взглянуть; его серые глаза впечатались в дождевые струи.

— Он такой gemuetlich[7] Ein Edel Mensch[8] Но что же мне делать? А, Ганс?

— Я не знаю.

— Хватит тебе дуться. Вот ты бы что сделал?

Он попытался улыбнуться.

— Вы… он появлялся — звонил, писал?

— Нет — но я уверена, что это все его деликатность. Он не хочет меня оскорбить или получить отказ.

— Он, вроде, весной собирался жениться на дочери миссис Левин?

— Да. Но это ошибка. Зачем ему такая корова?

— Но, Польди…

Она пригладила на затылке волосы, закинув за голову руки. Полные груди напряглись, а мускулы подмышками изогнулись под тонким шелком платья.

— Знаешь, на его концерте мне казалось, будто он играет только для меня. Он смотрел мне в глаза каждый раз, когда кланялся. Потому и не ответил на письмо — он так боится причинить кому‑нибудь боль. Зато своей музыкой он всегда может сказать мне, что имеет в виду.

Ганс сглотнул, и выпирающий на тоненькой шее кадык подпрыгнул.

— Вы ему написали?

— Пришлось. Артистка не может подавлять в себе величайшее, что ее посетило.

— И что сказали?

— Сказала, как сильно его люблю. Это было десять дней назад — через неделю после того, как я с ним впервые встретилась у Левиных.

— И он не ответил?

— Нет. Но разве ты не понимаешь, каково ему? Я знала, что так все и будет, поэтому позавчера написала ему еще раз. Сказала, что он может не волноваться — я всегда буду его любить.

Ганс тонкими пальцами рассеянно провел по волосам.

— Но, Польди, — ведь было так много других — даже после того, как мы познакомились. — Он поднялся и кивнул на фотографию рядом с Казальсом.

Лицо ему улыбалось. Толстые губы под темными усами. На шее — маленькое круглое пятно. Два года назад она столько раз показывала ему эту фотографию. Говорила, что место, куда упирается его скрипка, — всегда такое воспаленно–красное. И что она гладит это место пальцем. И называет его «беда скрипача» — и между ними это сократилось просто до «бедаскра». Несколько секунд он смотрел на расплывшееся пятно на портрете, спрашивая себя, сфотографировали его так, или это просто грязь от того, что она столько раз тыкала туда пальцем.

Взгляд следовал за Гансом, пронзительный и темный. Колени у Ганса подогнулись; он снова сел.

— Скажи мне, Ганс, он же любит — как ты думаешь? Ты как считаешь — он меня любит, просто ждет подходящего момента для ответа — как ты думаешь?

Казалось, всю комнату затянула тонкая дымка.

— Да, — медленно произнес он.

Выражение ее лица изменилось.

— Ганс!

Он дрожа наклонился вперед.

— Ты… ты так странно выглядишь. У тебя дергается нос, и губы трясутся, будто ты сейчас заплачешь. Что…

Польди…

Она вдруг рассмеялась.

— Ты похож на чудного котенка, который у моего папы был.

Он поспешно отошел к окну, чтобы она не увидела его лица. Дождь все еще скользил по стеклу — серебристый, полупрозрачный. В доме напротив зажгли свет; огни мягко просвечивали сквозь серые сумерки. Ах! Ганс прикусил губу. В одном окне ему померещилась… померещилась женщина… Польди в объятиях высокого темноволосого мужчины. А снаружи на карнизе, под дождем, возле молочной бутылки и банки из‑под майонеза сидел и заглядывал внутрь рыжий котенок. Костлявыми пальцами Ганс медленно потер веки.

Карсон Маккаллерс Польди

Перевела Анастасия Грызунова


Рассказ публикуется на русском языке впервые. Он вошел в сборник прозы Карсон Маккаллерс (1917–1967) «Озарение и ночная лихорадка», который готовится к публикации в издательстве «Независимая газета».

Гансу оставался всего квартал до гостиницы, когда начался зябкий дождь, вымывший весь цвет из огней, только что зажженных на Бродвее. Светлые глаза Ганса задержались на вывеске «Колтон–Армз». Он сунул ноты под пальто и поспешил дальше. С трудом отдышался в тусклом мраморном вестибюле. Ноты помялись.

Ганс неопределенно улыбнулся лицу напротив.

— На этот раз — третий этаж.

Всегда видно, что думает лифтер о постоянных жильцах гостиницы. Когда выходят те, кто пользуется особым его уважением, он еще мгновение, услужливо изогнувшись, придерживает дверь. Гансу пришлось слегка отпрыгнуть, чтобы скользящие двери не укусили за пятки.

Польди…

Ганс нерешительно остановился в сумрачном коридоре. В другом конце звучала виолончель — последовательность нисходящих фраз, что в беспорядке сталкивались друг с другом — точно горсть стеклянных шариков, скачущих по лестнице. Дойдя до комнаты, откуда доносилась музыка, он остановился перед дверью. К ней была прикноплена бумажка с шаткими буквами.

Польди Кляйн
Просьба не беспокоить во время репетиций
Ему вспомнилось, что в первый раз, когда он это увидел, в слове «репетиций» перед «ций» стояло «ва».

Похоже, почти не топили; складки пальто отдавали влагой, от них слегка веяло холодом. Он присел возле чуть теплой батареи у окна — не помогло.

Польди — я так долго ждал. Множество раз бродил снаружи, дожидаясь, пока вы закончите, и обдумывал слова, которые хочу вам сказать. Gott[1] Такая красивая — как стихотворение, как песня Шумана. Как‑нибудь так начать. Польди…

Рука поползла по ржавому металлу. Теплая — она всегда теплая. Если ее обнять, он, наверное, язык проглотит.

Ганс, ты же знаешь, другие для меня ничего не значат. Джозеф, Николай, Гарри — все знакомые парни. И этот Курт — всего три раза, не может быть, — ну, я о нем рассказывала на той неделе — пфф! все они ничто.

До него дошло, что руки его мнут ноты. Он опустил глаза: аляповатая обложка вымокла и расплылась, хотя листы внутри не пострадали. Дешевка. Ох, ладно --

Он прошелся по коридору, потирая прыщавый лоб. Виолончель застонала еще выше в невнятном арпеджио. Этот концерт — Кастельнуово–Тедеско[2]— долго она еще будет репетировать? Он на секунду остановился и потянулся к дверной ручке. Нет, в тот раз он вошел, а она посмотрела — посмотрела и произнесла…

Музыка буйно раскачивалась в мозгу. Пальцы подергивались, будто он аранжировал оркестровую партитуру для фортепиано. Вот сейчас она должна наклониться, руки скользят по грифу.

В болезненном свете из окна большая часть коридора оставалась полутемной. В неожиданном порыве он упал на колени и ткнулся глазом в замочную скважину.

Только стена и угол; она, наверное, возле окна. Лишь фотографии вылупились со стены — Казальс[3] Пятигорский [4] этот, который на родине ей нравился больше всех, Хейфец[5] — а между ними затерялись пара валентинок и рождественских открыток. Ближе всех висела картинка под названием «Заря»: босоногая женщина с розой в руках, — на раме болтается грязно–розовый бумажный колпак, подаренный на прошлый Новый год.

Музыка вздыбилась до крещендо и оборвалась несколькими торопливыми аккордами. Ах! Последний — на четверть тона ниже. Польди…

Он поспешно поднялся и, пока репетиция не возобновилась, постучал в дверь.

— Кто там?

— Я — Г–Ганс.

— Хорошо. Можешь войти.

Она сидела в угасающем свете у окна во двор, неуклюже раздвинутыми ногами сжимая виолончель. Как он и предполагал, подняла брови и уронила на пол смычок.

Он уставился на струи дождя за оконным стеклом.

— Я — я только зашел показать вам новую песенку, которую мы сегодня играем. Ту, что вы предложили.

Она одернула юбку, задравшуюся до резинок чулков, и этот жест притянул его взгляд. У нее выпирали икры, на одном чулке — короткая дорожка. Прыщи у него на лбу вспыхнули, и он вновь украдкой принялся разглядывать дождь.

— Ты снаружи слышал, как я играю?

— Да.

— Послушай, Ганс, это возвышенно звучало? Пело, поднимало тебя в высшие сферы?

Она раскраснелась, капелька пота побежала по ложбинке меж грудей и исчезла в разрезе платья.

— Д–да.

— Вот и я думаю. Я считаю, моя игра за последний месяц стала гораздо глубже. — Она энергично пожала плечами. — Со мною жизнь так поступает — всякий раз, когда что‑нибудь подобное случается. Не сказала бы, что так было и раньше. Играть можешь, только если страдал.

— Говорят, что так.

Она секунду пристально смотрела на него, будто ожидая более убедительного подтверждения, затем обидчиво скривилась.

— Ганс, эта тварь сводит меня с ума. Ты знаешь эту вещь Форэ[6]— в ми–мажоре — так вот, там эта нота все длится и длится, хоть в запой пускайся. Меня этот ми–мажор пугает — он во что‑то чудовищное превращается.

— Может, поднять тональность?

— Ну–у — только следующая вещь, которую я возьму, наверное, будет в ней же. Нет, так ничего не выйдет. Кроме того, все это денег стоит, придется им отдать на несколько дней виолончель, а на чем я буду играть? На чем, я спрашиваю?

Когда он заработает денег, у нее будет…

— А мне почти незаметно.

— Стыд и позор, я считаю. Люди играют как черт знает кто, и у них хорошие виолончели, а у меня даже приличной нет. С такой тварью мне делать нечего. Потому и играю паршиво — это всем слышно. Ну как из этой консервной банки добыть хоть какой‑нибудь звук?

У него в мозгу извивалась фраза из сонаты, которую он разучивал.

— Польди…

Ну что еще? Я люблю, люблю вас.

— И чего ради я мучаюсь — ради этой нашей паршивой работы? — Она с театральным жестом поднялась и прислонила инструмент к стене в углу. Включила лампу — яркий круг света кинул тени вслед за изгибами ее тела. — Послушай, Ганс, меня это так нервирует, хоть криком кричи.

В окно шлепал дождь. Ганс тер лоб и смотрел, как она шагает по комнате. Внезапно она заметила на чулке спущенную петлю, раздраженно зашипела, плюнула на кончик пальца и наклонилась намочить край дорожки.

— Никто так не мучается с чулками, как виолончелистки. И ради чего? Номер в гостинице и пять долларов за три часа халтуры каждый вечер. Приходится покупать две пары чулков в месяц. А если их вечером стирать только снизу, сверху все равно рвутся.

Она сдернула чулки, висевшие рядом с бюстгальтером на окне и, стащив с себя старую пару, принялась натягивать новую. У нее были белые ноги, покрытые темными волосками. Возле колен просвечивали голубые вены.

— Извини — тебе же ничего, правда? Ты похож на моего маленького братика, который дома остался. А нас уволят, если я в таких чулках выйду играть.

Он стоял у окна и смотрел на заляпанную дождем стену напротив. Прямо перед ним на карнизе стояли молочная бутылка и банка из‑под майонеза. Внизу вывесили сушиться белье и забыли забрать; оно уныло колыхалось на ветру под дождем. Маленький братик — господи!

— А платья, — нетерпеливо продолжала она. — Все время расползаются по швам, потому что приходится раздвигать колени. Теперь хоть с этим лучше, чем раньше. Мы с тобой уже были знакомы, когда все носили такие короткие юбки? Вот была проблема — и на концерте скромно выглядеть, и за модой следить. Мы с тобой тогда были знакомы?

— Нет, — ответил Ганс. — Два года назад платья были почти такие же.

— Да, мы же с тобой два года назад встретились, да?

— Вы были с Гарри после кон…

— Слушай, Ганс. — Она подалась вперед и вгляделась в него очень пристально. Так близко, что ему в ноздри ударил острый запах ее духов. — Я тут весь день чуть с ума не схожу. Из‑за него, понимаешь?

— Из‑за к–кого?

— Ты же понял все — из‑за него — из‑за Курта! Ганс, он меня любит, как ты думаешь?

— Ну–у — но, Польди, сколько раз вы виделись? Вы же почти друг друга не знаете. — У Левиных он отвернулся, когда она хвалила его работу и…

— О, ну и что с того, что я с ним встречалась всего трижды. Подумаешь. Но — как он на меня смотрел, как говорил о моей игре. Какая у него душа. По его музыке видно. Ты когда‑нибудь слышал, чтобы так играли бетховенскую траурную сонату, как он в тот вечер?

— Да, неплохо…

— Он сказал миссис Левин, что в моей игре столько темперамента.

Он не мог на нее взглянуть; его серые глаза впечатались в дождевые струи.

— Он такой gemuetlich[7] Ein Edel Mensch[8] Но что же мне делать? А, Ганс?

— Я не знаю.

— Хватит тебе дуться. Вот ты бы что сделал?

Он попытался улыбнуться.

— Вы… он появлялся — звонил, писал?

— Нет — но я уверена, что это все его деликатность. Он не хочет меня оскорбить или получить отказ.

— Он, вроде, весной собирался жениться на дочери миссис Левин?

— Да. Но это ошибка. Зачем ему такая корова?

— Но, Польди…

Она пригладила на затылке волосы, закинув за голову руки. Полные груди напряглись, а мускулы подмышками изогнулись под тонким шелком платья.

— Знаешь, на его концерте мне казалось, будто он играет только для меня. Он смотрел мне в глаза каждый раз, когда кланялся. Потому и не ответил на письмо — он так боится причинить кому‑нибудь боль. Зато своей музыкой он всегда может сказать мне, что имеет в виду.

Ганс сглотнул, и выпирающий на тоненькой шее кадык подпрыгнул.

— Вы ему написали?

— Пришлось. Артистка не может подавлять в себе величайшее, что ее посетило.

— И что сказали?

— Сказала, как сильно его люблю. Это было десять дней назад — через неделю после того, как я с ним впервые встретилась у Левиных.

— И он не ответил?

— Нет. Но разве ты не понимаешь, каково ему? Я знала, что так все и будет, поэтому позавчера написала ему еще раз. Сказала, что он может не волноваться — я всегда буду его любить.

Ганс тонкими пальцами рассеянно провел по волосам.

— Но, Польди, — ведь было так много других — даже после того, как мы познакомились. — Он поднялся и кивнул на фотографию рядом с Казальсом.

Лицо ему улыбалось. Толстые губы под темными усами. На шее — маленькое круглое пятно. Два года назад она столько раз показывала ему эту фотографию. Говорила, что место, куда упирается его скрипка, — всегда такое воспаленно–красное. И что она гладит это место пальцем. И называет его «беда скрипача» — и между ними это сократилось просто до «бедаскра». Несколько секунд он смотрел на расплывшееся пятно на портрете, спрашивая себя, сфотографировали его так, или это просто грязь от того, что она столько раз тыкала туда пальцем.

Взгляд следовал за Гансом, пронзительный и темный. Колени у Ганса подогнулись; он снова сел.

— Скажи мне, Ганс, он же любит — как ты думаешь? Ты как считаешь — он меня любит, просто ждет подходящего момента для ответа — как ты думаешь?

Казалось, всю комнату затянула тонкая дымка.

— Да, — медленно произнес он.

Выражение ее лица изменилось.

— Ганс!

Он дрожа наклонился вперед.

— Ты… ты так странно выглядишь. У тебя дергается нос, и губы трясутся, будто ты сейчас заплачешь. Что…

Польди…

Она вдруг рассмеялась.

— Ты похож на чудного котенка, который у моего папы был.

Он поспешно отошел к окну, чтобы она не увидела его лица. Дождь все еще скользил по стеклу — серебристый, полупрозрачный. В доме напротив зажгли свет; огни мягко просвечивали сквозь серые сумерки. Ах! Ганс прикусил губу. В одном окне ему померещилась… померещилась женщина… Польди в объятиях высокого темноволосого мужчины. А снаружи на карнизе, под дождем, возле молочной бутылки и банки из‑под майонеза сидел и заглядывал внутрь рыжий котенок. Костлявыми пальцами Ганс медленно потер веки.


Карсон Маккаллерс Глоток неба


Перевела Анастасия Грызунова


Рассказ войдет в том избранного Карсон Маккалерс «Озарение и ночная лихорадка», который выйдет в издательстве «Независимая газета».

Некоторое время ее осунувшееся юное лицо было недовольно обращено к мягкой голубизне неба, окаймлявшей горизонт. Затем, подрагивая приоткрытыми губами, она вновь опустила голову на подушку, сдвинула панаму на глаза и недвижно замерла в полосатом парусиновом кресле. Переменчивые тени плясали по одеялу, покрывавшему худое тело. В кустах таволги, раскидавшей поблизости белые цветы, жужжали трутни.

Констанс на секунду задремала. Она очнулась от душного запаха горячей соломы — и от голоса мисс Уэлан.

— Ну‑ка. Вот твое молоко.

Из сонной дымки возник вопрос, который она не собиралась задавать, о котором сознательно и не думала:

— Где мама?

В округлых руках мисс Уэлан держала сверкающую бутылку. Налила ей, молоко бело вспенилось на солнце, и хрустальный иней затянул стекло.

— Где?.. — повторила Констанс, выпустив слово с неглубоким выдохом.

— Где‑то с детьми. Мик утром устроила скандал из‑за купальников. Думаю, поехали за ними в город.

Такой громкий голос. Такой громкий, что может качнуть хрупкие ветки таволги, и тысячи крошечных цветов лавиной рухнут вниз, вниз, вниз в волшебном калейдоскопе белизны. Беззвучной белизны. Ей останется смотреть лишь на окостеневшие колючие ветки.

— Спорим, твоя мама удивится, когда увидит, где ты сегодня.

— Нет, — прошептала Констанс, сама не зная, почему возражает.

— Мне кажется, удивится. Все‑таки первый день снаружи. Во всяком случае, я не думала, что доктор даст себя уговорить и позволит тебе выйти. Особенно после того, что с тобой сегодня ночью было.

Она оглядела лицо сиделки, раздавшееся тело под белой тканью, руки, невозмутимо сложенные на животе. И затем снова лицо — такое розовое и жирное — как может не мешать ей эта тяжесть и яркость — почему это лицо то и дело не сползает утомленно ей на грудь?

От ненависти у нее задрожали губы, а дыхание участилось.

Через секунду она произнесла:

— Раз уж я смогу на той неделе проехать три сотни миль — до самых «Горных Вершин» — наверное, ничего плохого не случится, если я немного посижу во дворе.

Мисс Уэлан протянула пухлую руку — откинуть волосы с лица девочки.

— Ну, ну, — примирительно сказала она. — Тамошний воздух свое дело сделает. Не будь нетерпеливой. После плеврита ты просто обязана не волноваться и быть осторожной.

Зубы Констанс жестко сжались. Не дай мне заплакать, подумала она. Не позволяй — пожалуйста, не позволяй ей смотреть на меня, когда я плачу. Пусть она никогда не смотрит на меня и никогда больше ко мне не прикасается. Пожалуйста, не позволяй ей — никогда больше.

Сиделка неуклюже заковыляла по лужайке, вернулась в дом, и Констанс забыла о слезах. Она смотрела, как легкий ветерок шевелит листья дуба через дорогу, а те серебряно трепещут на солнце. Опустила стакан с молоком на грудь и время от времени слегка наклоняла голову, отпивая.

Опять снаружи. Под голубым небом. Столько недель она дышала лишь желтыми стенами своей комнаты — всасывала их жалящими обжигающими вдохами. Разглядывала тяжелое изножье постели, чувствуя, как оно рушится ей на грудь. Голубое небо. Прохладная голубизна — ее можно втягивать в себя, пока вся не пропитаешься этим цветом. Она смотрела вверх, пока в глазах не вскипела горячая влага.

На улице издалека послышался звук машины; она узнала пыхтение мотора и повернула голову к узкой полосе дороге, различимой оттуда, где она лежала. Автомобиль, похоже, неуверенно качнулся, разворачиваясь в проезде, и вздрогнул, с шумом затормозив. Трещина в одном из стекол была заклеена мутной клейкой лентой. Над ней виднелась голова немецкой овчарки: язык дрожит, голова вздернута.

Первой выпрыгнули Мик с собакой.

— Глянь‑ка, мама, — позвала она громким детским голоском, почти взвизгнула. — Она вышла.

Миссис Лейн ступила на траву и обратила к дочери пустое напряженное лицо. Глубоко затянулась сигаретой, которую держала в нервных пальцах, выдула изящные серые дымные ленты, и они сплелись с солнечным светом.

— Ну? — безжизненно подсказала Констанс.

— Привет, подруга, — сказала миссис Лейн с нервическим весельем в голосе. — Кто это тебя выпустил?

Мик вцепилась в напрягшуюся собаку.

— Смотри, мама! Кинг к ней рвется. Он не забыл Констанс. Смотри. Он ее знает не хуже, чем остальных — да, малыш?

— Не так громко, Мик. Иди запри собаку в гараж.

За матерью и Мик тащился Говард — с глуповатым выражением на прыщавой четырнадцатилетней физиономии.

— Привет, сестрица, — бормотнул он после секундной неловкости. — Как ты себя чувствуешь?

Почему‑то глядя на этих троих, стоящих в тени дубов, она почувствовала, что устала больше, чем за все время с тех пор, как вышла наружу. Особенно Мик — пытается оседлать Кинга, сжимает его мускулистыми маленькими ногами, вцепилась в напрягшееся тело — казалось, собака в любой момент готова на нее кинуться.

— Смотри, мама! Кинг…

Миссис Лейн нервно дернула плечом.

— Мик — Говард, уведите это животное сию же минуту — слышите меня? — и заприте его где‑нибудь. — Тонкие руки бессмысленно жестикулировали. — Сию минуту.

Дети покосились на Констанс и двинулись по лужайке к передней веранде.

— Ну, — сказала миссис Лейн, когда они ушли, — ты что, просто встала и вышла?

— Доктор сказал, что мне можно — наконец‑то. Они с мисс Уэлан взяли старое кресло на колесиках из подвала и — помогли мне.

Слова, так много сразу, утомили ее. И когда она позволила легкому удушью перехватить дыхание, кашель начался снова. Она перегнулась через подлокотник с салфеткой в руке и кашляла, пока чахлая травинка, остановившая ее взгляд, не отпечаталась в памяти неизгладимо, как щель в полу возле кровати. Когда кашель прекратился, она выбросила салфетку в картонную коробку возле кресла и посмотрела на мать — та стояла к ней спиной возле куста таволги, рассеянно пытаясь подпалить цветы угольком сигареты.

Констанс перевела взгляд с матери на голубое небо. Ей показалось, следует что‑нибудь сказать.

— Мне бы сигарету, — произнесла она медленно, подстраивая слоги к слабому дыханию.

Миссис Лейн обернулась. Ее рот, слегка подергиваясь углами, растянулся в слишком веселой улыбке.

— Вот это было бы мило! — Она кинула сигарету на траву и затоптала носком туфли. — Я думаю, может, самой бросить курить на некоторое время. У меня во рту все воспалилось и мохнатое — как грязный котенок.

Констанс слабо рассмеялась. Каждый смешок, отрезвляя, давил на нее чудовищным грузом.

— Мама…

— Да?

— Доктор утром хотел с тобой увидеться. Просил ему позвонить.

Миссис Лейн сорвала с куста таволги цветущую веточку и смяла в пальцах.

— Зайду внутрь и поговорю с ним. Где эта мисс Уэлан? Она что, просто высадила тебя на лужайку, когда я уехала — псам на милость и…

— Тш–ш, мама. Она в доме. У нее, знаешь ли, сегодня с полудня выходной.

— Да? Ну, сейчас же еще не полдень.

Шепот легко проскользнул наружу вместе с дыханием.

— Мама…

— Да, Констанс?

— Ты… ты вернешься? — Говоря это, она смотрела в сторону — смотрела в небо, обжигающе, лихорадочно голубое.

— Если хочешь, я выйду.

Она смотрела, как мать пересекла лужайку и вышла на посыпанную гравием дорожку к парадной двери. Шаги порывисты, как у маленькой стеклянной марионетки. Каждая худая лодыжка чопорно огибает другую, тонкие костлявые руки жестко покачиваются, хрупкая шея клонится набок.

Она перевела взгляд с молока на небо и обратно.

— Мама, — произнесли ее губы, но звук получился лишь утомленным выдохом.

Она едва прикоснулась к молоку. Два жирных пятна сползли с края стакана. Значит, она сделала четыре глотка. Дважды в хрустальной чистоте, дважды — с дрожью, закрыв глаза. Констанс повернула стакан на дюйм и погрузила губы в молоко с чистого края. Молоко прохладно и дремотно поползло ей в горло.

Когда миссис Лейн вернулась, на ней были белые нитяные перчатки, а в руках позвякивали ржавые садовые ножницы.

— Ты позвонила доктору Рису?

Женщина еле заметно двинула углами рта, словно сглатывая.

— Да.

— И?

— Он считает, что лучше всего — не откладывать поездку надолго. Не оттягивать — чем быстрее ты устроишься, тем лучше.

— И когда? — Она чувствовала, как подрагивает пульс в кончиках пальцев, вибрирует на прохладном стекле, будто пчела в соцветии.

— Как насчет послезавтра?

Дыхание сорвалось на горячие удушливые вздохи. Она кивнула.

Из дома донеслись голоса Мик и Говарда. Кажется, они спорили о поясах для купальников. Голос Мик перерос в визг. Затем звуки стихли.

Вот из‑за чего она чуть не плакала. Она думала о воде: как вглядывается в ее гигантский зеленый водоворот, горячими руками ощущает ее прохладу, разбрызгивает ее долгими и легкими ударами. Прохладная вода — цвета неба.

— Ох, я чувствую себя такой грязной…

Миссис Лейн держала наготове ножницы. Она вскинула брови за охапкой белых цветущих ветвей.

— Грязной?

— Да — да. Я не была в ванне уже — уже три месяца. Меня тошнит от губки — как ею возят…

Мать присела подобрать клочок конфетной обертки, секунду тупо на него смотрела, а потом снова уронила на траву.

— Я хочу поплавать — чтобы прохладная вода вокруг. Это несправедливо — несправедливо, что я не могу.

— Тш–ш, — раздраженно прошипела миссис Лейн. — Тише, Констанс. Не надо нервничать из‑за чепухи.

— И волосы у меня… — Она подняла руку к жирному узлу, свисавшему с затылка на шею. — Не мыты — месяцы — кошмарные мерзкие волосы, я от них с ума сойду. Я могу терпеть все — и плеврит, и трубки, и туберкулез, но…

Миссис Лейн так крепко держала цветы, что те безвольно съежились, будто устыдившись.

— Тш–ш, — безжизненно повторила она. — Это необязательно.

Небо пылало ослепительно — струи голубого пламени. Удушающие и убийственные для воздуха.

— Может, если их коротко обрезать…

Садовые ножницы неторопливо чикнули.

— Ну, если хочешь — думаю, я смогу их постричь. Ты правда хочешь коротко?

Она повернула голову и немощно потянулась выдернуть бронзовые шпильки.

— Да — совсем коротко. Отстриги все.

Сальные темные волосы тяжело свесились на несколько дюймов ниже подушки. В нерешительности миссис Лейн наклонилась и взяла их в горсть. Лезвия, вспыхнув на солнце, начали медленно продираться сквозь них.

Внезапно из‑за кустов таволги появилась Мик. Голышом, не считая плавок, припухшая крохотная грудь отсвечивает на солнце шелковистой белизной. Прямо над круглым детским животиком впечатались две мягкие складки.

— Мама! Ты ее стрижешь?

Миссис Лейн брезгливо держала отстриженные волосы, некоторое время разглядывая их с той же пустотой на лице.

— Хорошо получилось, — весело сказала она. — Надеюсь, на шее пуха не осталось.

— Не осталось, — ответила Констанс, глядя на младшую сестру.

Ребенок протянул раскрытую ладошку.

— Мама, дай мне. Я могу набить ими чудненькую маленькую подушечку для Кинга. А можно…

— Не смей отдавать ей эту отвратительную дрянь, — сквозь зубы произнесла Констанс. Ее пальцы коснулись жесткой бахромы волос, затем рука утомленно упала, подергала травинки.

Миссис Лейн присела. Сдвинув белые цветы с газеты, завернула в нее волосы и оставила сверток лежать на земле возле кресла больной.

— Заберу, когда пойду внутрь…

Пчелы продолжали приглушенно жужжать в неподвижной жаре. Тени почернели, а рябь солнечного света, дрожавшая раньше под дубами, успокоилась. Констанс сдвинула одеяло до колен.

— Ты говорила папе, что я так скоро еду?

— Да, я ему звонила.

— В «Горные Вершины»? — спросила Мик, балансируя сначала на одной босой ноге, потом на другой.

— Да, Мик.

— Мама, это же там, куда ты ездишь к дядь–Чарли?

— Да.

— Это там, откуда он нам посылал кактусовые конфеты — давно–давно?

Морщины, тонкие и серые, как паутина, прорезали бледную кожу миссис Лейн вокруг рта и на переносице.

— Нет, Мик. «Горные Вершины» — это в другом конце Атланты. А то была Аризона.

— У них был вкус смешной еще, — сказала Мик.

Миссис Лейн снова начала торопливо срезать цветы.

— Я — мне кажется, я слышала, как твоя собака где‑то воет. Иди займись им — иди — беги, Мик.

— Кинг не воет, мама. Говард на заднем крыльце учит его подавать лапу. Пожалуйста, не прогоняй меня. — Она положила руки на мягкий холмик живота. — Посмотри! Ты ничего не сказала про мой купальник. Правда, мне идет, Констанс?

Больная взглянула на гибкие натянутые детские мышцы, а затем снова в небо. Два слова беззвучно вылепились на губах.

— Ого! Я хочу туда скорее. Знаешь, у них в этом году есть такая канава — по ней ходишь, и пяткам не больно. И новые горки поставили.

— Послушай меня сию секунду, Мик, и иди в дом.

Девочка посмотрела на мать и припустила по лужайке. Добежав до дорожки, остановилась и обернулась к ним, прикрыв глаза.

— Мы скоро поедем? — упавшим голосом спросила она.

— Да, возьмите полотенца и собирайтесь.

Несколько минут мать и дочь не произносили ни слова. Миссис Лейн порывисто двинулась от кустов таволги к лихорадочно–ярким цветам, окаймлявшим проезд, торопливо отхватывая соцветия. Темная тень у ее ног неотступно двигалась следом, полуденно припав к земле. Констанс наблюдала за ней, полуприкрыв глаза от слепящего света, положив костлявые руки на клокочущую, бьющуюся динамо–машину своей грудной клетки. Наконец, ощупала губами слова и выпустила их:

— Я туда сама поеду?

— Конечно, дорогая. Мы только посадим тебя на велосипед и подтолкнем.

Она растерла кусок мокроты языком, чтобы не выплевывать, и задумалась, не повторить ли ей вопрос.

Соцветия, которые можно было бы срезать, закончились. Женщина косо глянула на дочь поверх цветов, руки с голубыми венами стиснули стебли.

— Послушай, Констанс, — у клуба садоводов сегодня какое‑то событие. Обед в клубе, а потом все пойдут в чей‑нибудь сад камней. Я же беру с собой детей, поэтому я думала, что — ничего, если я пойду, а?

— Да, — ответила Констанс через секунду.

— Мисс Уэлан обещала остаться. Завтра, может быть…

Она все еще думала о том, что должна повторить вопрос, но слова слиплись в горле клейкими катышками слизи, и она чувствовала, что заплачет, если попробует их вытолкнуть. Вместо этого почему‑то произнесла:

— Милые…

— Милые, правда? Особенно таволга — такая изящная, белая.

— Я и не знала, что они уже зацвели, пока не вышла.

— Да? Я их приносила тебе в вазе на той неделе.

— В вазе… — прошептала Констанс.

— Ночью, правда. Тогда они лучше всего смотрятся. Вчера ночью я стояла у окна — и на них падал лунный свет. Ты же знаешь, как белые цветы выглядят под луной…

Внезапно Констанс подняла яркие глаза к лицу матери.

— Я тебя слышала, — сказала она с каким‑то упреком. — В коридоре — ты бродила на цыпочках. Поздно. В гостиной. И мне показалось, я слышала, как парадная дверь открылась и закрылась. А один раз я посмотрела в окно, когда кашляла, и мне показалось, я вижу белое платье — двигалось туда–сюда по траве — как привидение — как…

— Тш–ш, — сказала мать голосом колючим, точно осколки стекла. — Тише. Разговоры утомляют.

Настало время для вопроса. Пора — горло словно раздулось от созревших слогов.

— Я одна поеду в Горные Вершины, или с мисс Уэлан, или…

— Я поеду с тобой. Отвезу тебя на поезде. И останусь на несколько дней, пока не устроишься.

Мать стояла против солнца, заслонив часть ослепительного света, и Констанс могла взглянуть ей в глаза. Глаза цвета прохладного утреннего неба. Сейчас они смотрели странно недвижно — с пустым спокойствием. Голубые, как небо перед тем, как солнце выжжет его до газообразного сияния. Она глядела, дрожа, приоткрыв губы, прислушиваясь к собственному дыханию.

— Мама…

Начало приступа задавило конец слова. Она перегнулась через ручку кресла, чувствуя, как спазмы сотрясают грудь бешеными порывами, рожденными неизвестным органом внутри. Они накатывали один за другим с равной силой. И когда последний невыразительный звук вырвался на свободу, она устала так, что податливо и безвольно повисла на подлокотнике, не зная, вернутся ли к ней когда‑нибудь силы поднять закружившуюся голову.

В следующую минуту удушья глаза, все еще устремленные на нее, скользнули к простору неба. Она взглянула, вздохнула и заставила себя взглянуть снова.

Миссис Лейн отвернулась. Но спустя мгновение ее голос горько прозвенел:

— До свидания, лапа, — я сейчас побегу. Мисс Уэлан выйдет через минуту, а ты лучше иди внутрь. Пока…

Констанс почудилась слабая дрожь, сотрясшая плечи матери, когда та шла по лужайке, — дрожь, заметная не больше, чем вибрация прозрачного стекла, по которому слишком громко стукнули.

Они уехали, а перед ней возникла вечно безмятежная мисс Уэлан. За ее спиной Констанс заметила лишь, как мелькнули полуголые тела Мик и Говарда и полотенца, которыми они с чувством хлопали друг друга по задницам. И Кинга, высунувшего нетерпеливую морду над разбитым стеклом с клейкой лентой. Но она слышала натужный рев мотора, неистовый скрежет сцепления выезжавшей на дорогу машины. И даже когда последний звук затерялся в тишине, ей казалось, она все еще видит пустое бледное лицо матери, склонившейся над баранкой…

— Что случилось? — спокойно спросила мисс Уэлан. — Надеюсь, бок у тебя больше не болит.

Она дважды повернула голову на подушке.

— Ну, полно. Вернешься внутрь, и тебе полегчает.

Руки, мягкие и бесцветные, как сало, проскользили по горячей влаге, струившейся по ее щекам. И она не дыша поплыла в огромную, неподатливую голубизну, подобную небесной.


Оглавление

  • Карсон Маккаллерс Польди
  • Карсон Маккаллерс Польди
  • Карсон Маккаллерс Глоток неба