Свет любви (fb2)


Настройки текста:



Свет любви


Глава первая

Изжелта-серую, выгоревшую степь с севера на юг пересекает черная, в пятнах мазута, железная дорога, Она кажется лестницей, соединяющей две стороны знойного, расплавленного в зените неба.

На полустанке не видно ни души. Ожидающие поезда попрятались в тень, кое-кто залез и под платформу. Но и там жарко и душно. Солнце плавит смолу на черных шпалах, выпаривает запах битума и креозота. Кажется, шпалы вспыхнут, как и поле цветущих подсолнухов на холме, их пламя вот-вот перекинется к желто-белым домам поселка Актысук, растянувшегося на километр по другую сторону железной дороги.

В тени платформы, у лесенки, полулежали парни — железнодорожные рабочие, менявшие шпалы. Они смотрели в небо, где, как живая, клубилась бурая туча, а над нею, сверкая на солнце, кружили самолеты.

— Летчикам-то, наверно, прохладно на высоте, — сказал парень в распахнутом на груди комбинезоне.

Рабочие не заметили, как мимо шлагбаума проехали две автомашины с летчиками и по шоссе, разделявшему поселок, помчались к ревущим самолетам, к аэродрому… Они не обратили бы внимания и на грузовик, который выехал прямо из тучи, нависшей над дорогой, и остановился у шлагбаума. Но вот из кабины вышла молодая женщина, одетая в розовое платье клеш, плотно облегавшее ее талию и прекрасно развитую грудь. И парни оторвались наконец от самолетов, скрестили взгляды на ней. Не распуская зонта, который держала в руке, молодая женщина прошла мимо них с таким видом, будто и сейчас, в такую жару, ее овевала прохлада моря. Казалось, ее стройное тело, все ее существо радовалось солнцу, жаре, яркости летнего дня.

Парень в распахнутом комбинезоне в смущении за свой неряшливый вид стал застегивать пуговицы и невольно загляделся ей вслед.

По лесенке на платформу она взбежала так легко и грациозно, будто в ее молочного цвета босоножках были скрыты эластичные пружины. И все ее тело в движении как бы играло: ритмично зыбились бедра, чуть заметно напрягались икры загорелых ног. Она прошла по платформе легкой, подчеркнуто красивой походкой, как бы желая спросить: «А ведь хороша я? Правда?»

Через минуту мимо парней пронес чемодан загорелый до шелушения кожи техник-лейтенант. Он был в авиационной фуражке, в белом шелковом кителе, однако в походке, во всей его широкоплечей, как бы придавленной к земле фигуре не было ничего подтянутого, сугубо военного. Вяло и грузно поднимаясь по лестнице, он чему-то улыбался, склонив голову набочок. В лице его, округлом, почти курносом, разморенном жарой, казалось, не было ничего, кроме доброты и теплой грусти, видно, навеянной расставанием. Было похоже, что он вспоминает что-то далекое, милое его сердцу. Войдя на платформу, он оглянулся на ревущий, взлетевший за поселком самолет и, склонив голову на другой бок, проводил его взглядом…

Он подошел к молодой красивой женщине, стоявшей на платформе под солнечным зонтиком, поставил к ее ногам чемодан и сказал с улыбкой:

— Ну, Зина, придется тебе в Крыму нанимать носильщика…

— А что? Тебе денег жалко? — В ее голосе слышался упрек.

Улыбка с его доброго лица исчезла, он снял фуражку, из-под которой по лбу сползали на щеки капли пота, и замахал ею, как веером.

— Неужели я такой уж Плюшкин? — спросил он обиженно.

— Иди, Сережа, под зонтик, — сказала Зина с такой интонацией, будто Сережа был ее сынишка, которого она великодушно прощала.

Долю минуты офицер стоял неподвижно, но Зина вдруг схватила его за полу кителя и потянула к себе. Тщетно он пытался сдержать улыбку — его добродушное широкое лицо расплылось само собой.

— Втрескался, — вслух подумал парень, наблюдавший за ними из-за железных перил, и вновь распахнул свой комбинезон, подставляя грудь набежавшему ветерку.

Мало-помалу из-под платформы стали вылезать пассажиры: пригородный поезд должен был скоро подойти.

— Друзья, а меня пустите под ваш зонтик? — раздался веселый голос.

Супруги Пучковы обернулись, заулыбались. Перед ними стоял офицер Беленький, летчик эскадрильи, где служил Сергей.

— Еще спрашиваешь! — сказала Зина, поднимая зонт вверх: этот ее старый знакомый Беленький был на целую голову выше мужа.

— Куда путь держим? — спросил Сергей.

— А ты разве не знаешь? В отпуск.

— Так ведь говорили, что майор Шагов возражал…

— Разве Шагов — последняя инстанция? Ну что я буду делать, когда летать не на чем?

— Да… — вздохнул Сергей и стал смотреть на тучу, к которой, снижаясь, летел двухмоторный бомбардировщик. И опять на его лице появилось озабоченное выражение.

— Это с ним случается… — вдруг услышал он слова жены. — Бывает даже так: смотрит на меня, а сам витает где-то в облаках вместе со своими самолетами. — Зина улыбалась, переводя взгляд с Беленького на мужа.

«Ну зачем ты об этом?.. Всякий человек склонен задумываться, — хотел упрекнуть ее Сергей, вернувшись к действительности. — Я ведь не болтаю с приятелями о чертах твоего характера».

— Сереженька, — дотронулась до него Зина, — представь себе: Ефим тоже в Мисхор.

— В Мисхор? — удивленно воскликнул Сергей. — Так ведь это чудесно! Дружище, присмотри за нею… Одна на курорт едет, молодая, красивая…

— Какой муж нынче пошел мнительный, а? — лукаво улыбнулась она.

— Спасибо, Сережа, за доверие, — смущенно улыбнулся Ефим, — но сперва я поеду в Калининскую область, к отцу, и вряд ли застану Зину в Мисхоре.

— Он отказывается, хочет заранее снять с себя ответственность перед тобой. Он за меня не может поручиться. Ну и ну! — глядя мужу в лицо, засмеялась Зина.

Сконфуженный Пучков деликатно повернул разговор на другую тему.

Они не заметили, как щуплый запыхавшийся паровозишко подтянул к перрону шесть полувагончиков.

Через минуту Зина стояла у заднего сиденья и махала Пучкову рукой, а Беленький что-то кричал ему, сложив руки рупором.

Пышные волосы Зины, развеваясь на ветру, то и дело откидывались на лицо Беленького, и Пучков вдруг погрозил ему кулаком. В ответ Беленький покачал головой, и Пучков устыдился своей ревности.

Глядя на рыжий косогор, за которым скрылся поезд, Пучков мысленно перенесся туда, куда отправилась Зина. Южный берег Крыма, море, кипарисы… Как бы хотелось побывать сейчас там!..

Пучков вздохнул, сел в машину и поехал к бурой, тяжело крутящейся в небе туче, поднятой самолетами его эскадрильи.

Эскадрилья… Всего десять дней назад инженер-капитан Дроздов уехал за новыми самолетами, и он, техник звена Пучков, остался за инженера.

Машина катилась по асфальту, над которым смыкались тополя. И в безветрие они роняли желтоватые серьги. Узенькая рыхлая трубочка упала на капот мотора. Пучков просунул руку сквозь приподнятое стекло и стал мелко крошить серьгу в твердых пальцах.

На старте опять взвыли моторы, окна домов, отражавшие солнце, заискрились дрожащим блеском, «И как не осточертел наш постоянный гром этим жителям?» — подумал Пучков.

Летное училище, где он служил вот уже год, возникло четверть века назад. И жители давно привыкли к рокоту моторов, как рабочие привыкают к шуму цеха. Для женского же населения этого городка было большой радостью, что поблизости живут авиаторы.

Считалось, что если здешняя девушка недурна, то ее будущее обеспечено: встретит ее в поселковом парке будущий летчик и сделает предложение. Особенно много свадеб было сыграно перед войной, когда офицеров и курсантов было в училище раз в двадцать больше, чем ныне. Сотни, а то и тысячи семей породнились за четверть века с мотористами, механиками, курсантами и офицерами, которые служили здесь когда-либо. По всей стране разлетелись воспитанники летного училища, увозя с собой своих юных подруг.

Зине с детства говорили, что она красива. И она рано уверовала, что ее счастье где-то рядом, стоит только поманить его. Да и манить его не нужно было. Когда она впервые, еще старшеклассницей, пришла на танцевальную веранду поселкового парка, ее успех превзошел все ожидания. Двое юных курсантов тут же, во время танцев, сделали ей предложение, а семь других попросили разрешения проводить до дому. Зина отвергла всех и убежала домой закоулками.

И через год, и через два, и через три ее успех был постоянным, и это вскружило ей голову: она стала слишком разборчивой невестой. Она отвергла ухаживание самых блистательных курсантов, и мало-помалу за ней установилась репутация девушки вздорной, которая сама не знает, что ей в конце концов нужно.

Охлаждение к ней было на редкость стойкое, и Зина решила, что отвергнутые ею курсанты и офицеры сговорились не замечать ее.

— Подумаешь!.. — усмехнулась Зина. С тех пор она положила, что называется, крест на парк и клуб своего поселка и стала ездить на гулянья в соседний город, где находился штаб и учебные корпуса летного училища. От ухажеров и там не было отбоя, и Зина решила выбрать самого лучшего.

Девушки, учившиеся когда-то в поселковой школе вместе с Зиной, давно уже стали женами и матерями семейств. А Зина в поисках вполне достойного суженого провела на танцевальных верандах восемь лет. И вдруг многих курсантов, даже не кончивших летную школу, услали в другие города, многих знакомых офицеров демобилизовали. Наступили скучные дни…

В такие дни Зина часто приходила в городской парк, садилась на скамейку, и картины шумной юности как-то сами собой всплывали в ее воображении. Весь городской парк с его эстрадой, танцевальной площадкой, стендами, тиром, витринами, аллеями, цирком был частицей ее биографии. Падал ее взгляд на голубую музыкальную раковину, и она вспоминала, как в дождь под этой раковиной познакомилась с Ефимом Беленьким. Слышала мелодию знакомого вальса, и в памяти оживал Вася — веселый, шумный парень, любивший пляску, танцы, карусель. Видела какого-нибудь юношу в светлом коверкотовом костюме и вспоминала Федю — тот был неторопливым, тяжеловатым, ему нравились прогулки по тенистым аллеям. Но, пожалуй, чаще всего она вспоминала летчика Сергея Строгова, который обучил ее приемам самбо.

Лица ухажеров появлялись и исчезали в воображении, а на душе было пусто и холодно. Неужели она не выйдет замуж? И Зина жалела уже, что сама из озорства любила менять ухажеров. Нет, она не была непорядочной девушкой. Ей просто было любопытно, а что будет говорить ей о любви другой, третий…

Она никогда бы не вышла замуж за нелюбимого. А полюбить было трудно. У одного она не находила хороших качеств другого, третий хотя и был красив, но был не так ласков, как некрасивый четвертый. Опытность мешала ей. Да и репутация была уже испорчена. По поселку ползли слухи, что она меняет ухажеров как перчатки. Некоторые парни считали это признаком ее легкой доступности и льнули к ней. Но таким Зина быстро давала от ворот поворот.

Однажды, уйдя от мужчины, который привязался к ней, когда она сидела в парке, Зина вошла на танцевальную веранду и, опершись на перила, стала наблюдать, как танцует молодежь. Ей казалось, что из тех, кто пришел сюда без партнера, она старше всех. Улыбаясь, к ней подошла девушка. Она коснулась руки Зины и с каким-то наивным удивлением спросила:

— Тетенька, вы все еще танцуете?

«А тебе, девочка, какое дело!» — хотела крикнуть вина, но сдержалась и произнесла:

— Я вас не знаю, не помню.

— Вспомните! — с улыбкой сказала девушка.

— Нет, не помню! — повторила Зина.

Тут ее пригласил на танец лейтенант-авиатор. Она положила руку на его плечо и легко закружилась в вальсе. Все движения она делала без усилий, механически и во время танца вспомнила девушку.

Как-то, лет шесть назад, на этой же танцевальной площадке, по паркету которой скользила теперь Зина, было очень много народу. Диктор парка объявил, что дети до шестнадцати лет должны немедленно покинуть площадку. Но девочки-подростки, пришедшие туда еще днем, не уходили, скрываясь в толпе молодежи. Зина уже в то время была постоянной посетительницей парка. С деловитостью хозяйки она схватила одну худенькую девочку за локти и сквозь всю толпу позорно вывела с площадки. Сомнений не могло быть: минуту назад перед Зиной стояла та самая девочка. Теперь она уже пышная девушка. Ее вопрос, бессмысленный и странный, уязвил Зину до глубины души. Зина почувствовала, что рядом с этой девушкой ей уже не место. Она хотела унизить, оскорбить эту обидчицу, но тут ее пригласил на танец лысоватый коренастый офицер.

Это и был Пучков. Он так нежно и робко вел ее в танце, будто боялся оскорбить более решительным прикосновением.

«Сердцеед», — подумала Зина, вдоволь потанцевавшая на своем девичьем веку с самыми изысканными партнерами.

Через минуту Пучков три раза подряд наступил ей на ногу, вспыхнул от смущения, остановился, ожидая, видимо, что девушка сейчас от него уйдет.

— Что с вами? — спросила Зина.

— Вы можете меня простить? — его доброе лицо умоляло о снисхождении.

Зина взглянула на него с недоверием, подумала: «Уж лысоватый, а скромненьким притворяется. Видали и таких…»

Но чем дольше они танцевали, тем все определенней складывалось у Зины убеждение, что такого она еще не видала.

Когда радиола смолкала, Пучков, бережно придерживая Зину за локоть, отводил ее к перилам. Он и там не отпускал ее пальцы, будто боялся, что она его оставит. Казалось, перед ней был не лысоватый офицер, а юноша, который испытывал великое наслаждение уже от того, что в его руке находится рука девушки. Эти робкие, нежные прикосновения удивляли Зину. Она легко высвободила руку, спросила:

— Вы что? Никогда девушек не видели? Что мог он ответить на это?

На службу его призвали восемнадцати лет, и никто из девушек не провожал его. Потом война, бросавшая Пучкова с аэродрома на аэродром, — не до любви было. После войны он поступил в авиационное техническое училище. За время обучения ему довелось всего девять раз сходить в городское увольнение, ни с кем не успел он сдружиться. При распределении молодых офицеров ему сказали: «Вы холост, значит, вам легче, чем семейному, служить в Н-ской части», — и послали на остров, расположенный в океане. Кроме жены командира полка, там вообще женщин не было. И хорошо, что не было. Пучков до сих пор забыть не мог, как после землетрясения ворвалась на побережье океанская волна. С плоскогорья, где находился аэродром, ему было видно, как гигантский вал слизывал внизу каменные домики. Танкисты спаслись тем, что успели забраться в тяжелые танки. Да и те волна швыряла, как морские ракушки… Только через четыре года перевели его на материк, в это училище. Никогда в жизни не ощущал он так близко дыхания женского тела, и потому он просто не мог выпустить руку девушки, так приглянувшейся ему.

Вопрос Зины смутил Пучкова, он покраснел и промолчал.

«Какой-то ископаемый», — подумала Зина. Как всякой женщине, ей было приятно сознавать себя желанной, и она спросила уже другим тоном:

— Что же вы молчите?

— А что если я действительно, как Робинзон, много лет не видел девушек?.

— С лжецом и танцевать не хочется! До свидания! — Зина двинулась к веранде, желая этим жестом вызвать простецкого, как ей казалось, парня на откровенный разговор.

— Куда же вы! — шагнул к ней Пучков.

Зина замерла на месте, взглядом окинула его с головы до ног: неподдельный испуг и сожаление слышались в его словах.

Они продолжали танцевать.

Через полчаса она все же ушла, сказав, что ей нужно, и непременно одной, зайти к подруге, которая работает в цирке. Пучков ожидал ее, стоя у перил веранды.

Радиола заливалась, пары кружились, а Пучков все глядел на выход: когда же появится эта стройная девушка?

А Зина, наблюдая за ним издали, из-за клумбы, думала: «Стоит как в воду опущенный. Действительно, какой-то ископаемый. Неужели я так понравилась?» Если бы час назад ей сказали, что этот лысоватый, низкорослый, будто придавленный ношей к земле офицер хочет подружиться с ней, она бы не подала ему никакого повода. Разве такие парни были у нее? Один Строгов чего стоил. А на этого и смотреть-то не хочется…

Но как бы Зина ни ценила прежде всего красивую внешность, ее тронула чистота и неопытность нового знакомого, и она вернулась к нему на веранду.

Через неделю он сделал ей предложение.

И для Зины, и для Пучкова было бы благоразумнее повременить, лучше узнать друг друга. Но либо Зина, тронутая его чистотой, действительно влюбилась, либо Пучков предстал перед ней в момент, когда ей до отчаяния хотелось выйти замуж хотя бы и за такого офицера, и временить они не стали. Сергей не был строен и красив, он не был даже летчиком, но и это тщеславное соображение было отброшено ею, хотя и не без сожаления…

После свадьбы они намеревались поехать в Крым — это было бы их свадебным путешествием, но в отпуске Сергею все отказывали. Зине надоело ждать. И сегодня, спустя год после выхода замуж, она наконец отправилась в Крым.

Глава вторая

Отъехав от полустанка, Пучков еще раз посмотрел вслед поезду, скрывшемуся за ярко-желтыми подсолнухами, и воображение перенесло его в Мисхор.

Синее, играющее на солнце море, бамбуковые рощи, запах лимонника и самшита, насыщенный влагой целебный воздух. Они бродят по горным тропам, по которым, рискуя свалиться в ущелье, когда-то ездил верхом Лев Толстой, слышат, как прибойные волны с шумом разбиваются о берег…

Какое счастье вырваться туда хоть на месяц из этого пекла!

Впереди грузовика, пересекавшего кукурузное поле, клубилась все та же бурая, пыльная туча, из которой Пучков выехал полчаса назад, чтобы проводить жену.

В тучу ныряли самолеты и долго катились по аэродрому, влача за собой шлейфы пыли. К ним то и дело подбегали «технари», чтобы осмотреть шасси, моторы, хитросплетения разноцветных труб под голубыми, поджаренными у выхлопных патрубков капотами. Пучков знал, что и самолетам, как и людям, родившимся на севере, была не по нутру такая жара. И не только жара. В боевой части летчик-бомбардировщик задает моторам наивыгоднейший режим да и летит себе в ус не дуя. А здесь, в летном училище, взлетай и тут же садись, переходи из виража в вираж, из режима в режим. И все это отражается на моторах, на агрегатах. После каждого полета найдешь неисправности, так что смотри и смотри… Вот и приходится каждому «технарю» работать, в сущности, за троих…

«А кто даст гарантию, что Корнев или кто другой из механиков увидит перед вылетом все, что нужно?» — подумал Пучков, выходя из машины у палатки дежурного по лагерю.

— С зарядной жми на старт! — бросил он шоферу.

Автомашина дернулась, загремев черными баллонами со сжатым воздухом, лежавшими в кузове. Пучков подумал, что он поступил все-таки рискованно, угнав со старта вспомогательную машину. Впрочем, и одной обойдутся. Надо же было подвезти Зину.

По дорожке, обложенной с боков выбеленными кирпичами, к Пучкову шел долговязый, узкоплечий сержант.

— Товарищ техник-лейтенант, — отрапортовал он, — из штаба сообщили, что ожидается приезд комиссии. Дежурный по эскадрилье сержант Еремин.

— Знаю. Запасные блоки привезли?

— Никак нет, товарищ техник!

— А где старшина Громов?

— Уехал на склад за табаком и мылом и Мишу Пахомова взял с собой…

Пучков чертыхнулся и двинулся к палатке, чтобы позвонить в технический отдел: когда же в конце концов привезут запасные блоки? Пока сработает их снабженческая машина, эскадрилье не на чем будет летать: ведь блоки и цилиндры моторов выходят из строя чуть ли не каждый день.

Пучков вошел в палатку. Там было душно, как в бане. Выгоревший добела брезент не давал тени. Солнечные лучи проникали сквозь плотную материю, как через сито. Сержант Еремин приподнял нижние края брезента с четырех сторон, но сквозняка не было.

— Жарынь у вас тут, — сказал лейтенант.

«И на стоянке не слаще», — подумал Еремин, но высказать это вслух не решился. Он получал денежное довольствие механика, но почти не работал на самолете, а ходил через день в наряды, что было куда легче. Еремин опасался, как бы Пучков, оставшийся за инженера эскадрильи, не написал на него плохую аттестацию и не перевел на другую должность.

Вышли на воздух. Пучков сощурил голубые глаза, надел фуражку. Тень от глянцевого козырька легла на загорелые до черноты лоб и нос.

— Как появится комиссия, пришлите дневального.

— Слушаюсь, товарищ лейтенант! — весело произнес Еремин и козырнул так резко, что ноготь указательного пальца коснулся виска. Но вид у него был утомленный, белки глаз покраснели.

— Когда устанешь, скажи: дам замену, — напомнил ему Пучков. Он знал, что дежурный по эскадрилье не сменялся уже двое суток.

— Если обстановка потребует, целый месяц могу дежурить без смены, — сказал Еремин так, будто вызывался что-то выполнить с риском для жизни.

Офицера-новичка действительно могла бы удивить такая готовность (легко ли нести наряд целый месяц без смены?), но Пучкова эти слова нимало не тронули.

Принято считать, что наряд труднее обыкновенного рабочего дня. Поэтому перед нарядом и полагался отдых. Теперь же обстановка была такой, что механики ходили в наряд с радостью, чтобы отдохнуть. Еремин был молодым механиком, и с работой на самолете у него что-то не клеилось. Готовя машину к вылету, он метался от хвоста к шасси, от кабины стрелка-радиста к мотогондоле, от крыла к верстаку. Время проходило, а самолет к вылету в срок не был готов. Пучкову давно стало ясно, что хорошего механика из Еремина не выйдет, но все-таки он обязал старшего механика Корнева приучить юношу к выдержке и хладнокровной последовательности. Корнев ревностно принялся за дело, но оно окончилось безуспешно; пришлось прекратить занятия и объявить Еремину взыскание за оставленные им в кабине летчика плоскогубцы: они могли заклинить тяги управления и привести к катастрофе или аварии.

И стали с тех пор посылать Еремина в наряд. Как только Еремин надевал сумку противогаза и пристегивал к ремню пистолет дежурного по стоянке или по эскадрилье (он ходил преимущественно на эти два дежурства), то сразу делался находчивым, организованным, нес службу безукоризненно и постоянно получал от поверяющих благодарности. За короткое время Еремин стал своего рода эталоном по части несения суточного наряда, и Пучкову было неудобно отчислять его из эскадрильи. Еремин окончил техническую школу и по праву занимал должность механика самолета — самую высокооплачиваемую сержантскую должность в летном училище. Хотя Пучкову и было на руку, что Еремин соглашается дежурить без замены, в глубине души это ему не нравилось.

— Прежде всего, сержант Еремин, вы механик, и ваш долг быть там. — Пучков показал на старт. — Там проходит сейчас передовая… А если я вас держу здесь, так только потому, что вам нельзя пока доверить самолет и заменить на дежурстве некем.

— Ясно, товарищ техник-лейтенант!

— Пока есть время, штудируйте конструкцию самолета! — наставительно сказал Пучков и нырнул в одну из палаток. Он вышел оттуда скоро, облаченный в зеленый комбинезон с ремнем, туго затянувшим его широкую талию. Нормальному росту и развитию его тела помешал родной отец. Он был рыбак и алкоголик и после каждого улова нагружал на подростка-сына двухпудовую корзину рыбы; тот тащил ее тридцать верст до городского базара и продавал по дешевке, быстро: к вечеру надо было успеть к отцу с водкой. Если не успеешь — изобьет. Поэтому и стал Сережа Пучков приземистым, широким, будто и теперь приплюснутым невидимой корзиной рыбы к земле.

На ходу вправляя конец ремня в тренчик, он пошагал к стоянке — так называлось на аэродроме место, где швартуются на ночь истребители, штурмовики и бомбардировщики смешанной учебной эскадрильи.

На стоянке Пучков увидел только три самолета, остальные были дальше, на старте, откуда доносился непрерывный рокот.

Пучков подошел к первой машине.

Из ее крыла медленно вылез долговязый механик в таком мокром комбинезоне, что совсем четко обрисовывались мышцы на груди, покатые плечи и очертания ног. Его лицо казалось худым, в углах губ обозначались два мускула, похожие на скобочки. Мельком осмотрев себя, он смущенно улыбнулся. От улыбки мускулы-скобочки откатились к ушам, придавая лицу выражение подвижности и жизнерадостности. Что-то от поджарого, но сильного бегуна на дальние дистанции было в его теле и движениях. Есть ведь поджарые от природы, жилистые, выносливые люди, не склонные к полноте. Механик Корнев был человеком такого сложения.

Шагая к Пучкову, он выдернул из нагрудного кармана носовой платок и вытер лицо.

— Игорь, ты что? Из пожарной бочки вышел? — шутливо спросил Пучков. Он любил Корнева и относился к нему просто и дружески.

— Товарищ техник-лейтенант, на машине номер девять производится профилактический осмотр центроплана. Механик старший сержант Корнев! — Докладывал, он приложил правую руку к измятой пилотке, а левой сжимал мокрый платок, из которого сочился пот.

— Вольно, вольно!.. Что с тобой? С сердцем что-нибудь?

— Ну, что вы! — улыбнулся Игорь. — Менял крыльевой бак. А крыло накалилось, как сковородка…

— Да, коллега, все мы прожарены и пропарены. А никто за нас готовить машины не будет… Мне надо на старт. Останешься здесь за меня.

— Старший сержант за инженера эскадрильи?! Растем! — улыбнулся Корнев. Но вдруг подумал, что разговаривает с офицером уж слишком фамильярно, и добавил: — Слушаюсь, остаться за вас, товарищ техник-лейтенант!

— Дежурному по стоянке я уже объявил об этом, — улыбнулся Пучков и положил темную, пропитанную маслом и бензином ладонь на плечо Корнева. — Поторопи Желтого: он ужасно медлителен. Помоги Ершову: тот из сил выбился. И приведи в порядок «старушенции».

— Слушаюсь, товарищ техник-лейтенант!

— Вышколил вас Громов. Козыряете при каждом слове. Когда мы вдвоем, не становись по стойке «смирно», ведь ты — моя правая рука.

Отчасти это было действительно так. Корнев, как единственный в эскадрильи механик сверхсрочной службы, не только обслуживал свой самолет, но и часто выполнял обязанности техника звена, когда тот отлучался.

Пучков подошел к самолету, вскочил в кабину и, достав ракетницу, выстрелил вверх. Это означало, что ему нужна автомашина для поездки на старт. Но ожидать он ее не стал, а быстро пошагал по выгоревшему полю. И все время не сводил взгляда с самолетов, то и дело отрывавшихся от земли там, в конце разбега, около речки, окаймлявшей аэродром. Голова Пучкова поворачивалась справа налево, провожая бомбардировщики, взлетавшие один за другим, потом возвращалась в исходное положение.

Вдруг ослепительно-белый бомбардировщик в конце разбега почти на скорости взлета отрулил в сторону. Левое крыло едва не зачертило по земле.

Это означало, что за несколько секунд перед взлетом пилот решил, что лететь нельзя.

«Хорошо, что машина не опрокинулась, — подумал Пучков. — Затормозил бы резче, вот тебе и капут. Какая-то техническая неисправность. А кто виноват? Механик, конечно, и я. Даже если и матчасть сдает, все равно виноваты механик и инженер. Матчасть не должна отказывать. В самолете сотни агрегатов, все они упрятаны внутри, а разве глаз у механика — рентгеновский аппарат?..»

Опасение за жизнь курсантов и инструкторов, всегда побуждавшее Пучкова к действию, смешалось вдруг с личной тревогой за жену, с боязнью, что Зина к нему больше не вернется…

Правда, после свадьбы Зина старалась отдать ему все, что может отдать мужу молодая красивая женщина. Его смущало лишь то, что она с какой-то показной, перехлестывающей через край радостью водила его по домам подруг, целовала там при всех, ухаживала за ним, как за возлюбленным. А когда Сергей приходил с аэродрома домой, пропыленный, с песком, набившимся в карманы, она мыла ему голову. Вся она, казалось, растворилась в его желаниях. Пучков, словом, был счастлив.

Но месяца через три, как это часто бывает у неуравновешенных натур, ее страсти поутихли. Она словно бы увидела, что с замужеством в ее жизни почти ничего не изменилось. Ее тщеславие, заставившее много лет подряд искать мужа, который дал бы желанную жизнь с почетом, всеобщим вниманием и пальмой первенства в кругу подружек, с которыми она училась в школе, не было удовлетворено. Пучков был всего-навсего скромный «технарь», а Зина знала, что в званиях и должностях «технари» растут медленнее летчиков. «Дура, — думала она, — столько летчиков ухаживало, а вышла за техника». Она требовала от Сергея, чтобы он немедленно перевелся в другую воинскую часть, где ее не знают.

— Офицер не нанимается, он служит там, где ему приказано, — ответил Сергей.

Он был тверд в своем решении, и тогда жена стала показывать свой характер. За короткое время она добилась от него повиновения. Недовольный, рассерженный, но все-таки послушный, разъезжал он с ней по квартирам ее приятельниц, которые были женами офицеров. Зине хотелось, чтоб ее «простофиля» близко, посемейному, узнал большой круг офицеров: глядишь, и должность предложат более высокую и, следовательно, быстрее повысят в звании. Так она сама, не говоря ему об этом ни слова, стала активно содействовать его карьере.

Скромный, не рвущийся к званиям и должностям, Пучков чувствовал себя в гостях неловко, все больше молчал. Но однажды с увлечением разговорился о прошлом и будущем авиации. Хозяйка, жена майора Шагова, при всех сделала ему замечание, что в гостях рассказывать о своем деле неприлично.

— Я этого не нахожу! — ответил Сергей.

— Лейтенант, вы и понятия, должно быть, не имеете о правилах этики, — заметила Шагова. Она, как и ее муж, в обращении с младшими по званию офицерами не отличалась деликатностью.

Пучкова задел за живое ее грубый, откровенно одергивающий тон.

— Полно вам! — сказал он. — Что это за правило этики, если оно запрещает врачу говорить в гостях о медицине, летчику — о самолетах, инженеру — о машинах? О чем же тогда говорить? Только о том, в чем ты профан? Если и существует такое правило, то оно не очень умное. Уж лучше с друзьями делиться тем, что хорошо знаешь, а не болтать по пустякам.

— Браво! — крикнул брат хозяйки, молодой зоотехник.

Майор Шагов повернулся к Пучкову:

— Не очень-то оригинально, молодой человек. Ваши мысли я где-то читал.

— А я и не выдаю их за открытие, — с достоинством парировал Пучков.

Прощаясь, хозяйка пригласила Зину приходить без мужа.

Как только Пучковы вышли за порог, Зина вспылила:

— Простофиля! Я для того тебя по гостям вожу, чтобы в звании быстрее повысили.

— Ах, вот как? Ну, тогда я больше ни ногой…

— Тогда и твои друзья пусть больше к нам ни ногой…

Друзья продолжали к нему захаживать, но Зина либо демонстративно уходила, либо сидела, напряженно сомкнув губы. Особенно она невзлюбила самого близкого друга мужа — летчика-инструктора Чернова и его жену Виолетту. Еще на свадьбе она поняла, что этот офицер знает цену паркетным шаркуньям. Не раз он писал в окружной газете об однообразии вечеров к гарнизонном Доме офицера, об интеллектуальной ограниченности тех девушек, которые буквально ценой унижения, как милостыню, выпрашивали у кассирши Дома офицера билет на танцы или контрамарки у молодых летчиков, выходящих курить в фойе. Зина иногда вспоминала, что и она как-то попросила у Чернова контрамарку, потому что билеты уже были проданы.

Правда, прожив с мужем полгода, она убедилась, что тот ничего не знает об этом, и была благодарна Чернову. Однако за те же полгода ей стало ясно, что муж находится под его влиянием, и решила между друзьями вбить клин. Однажды, когда Чернов рассказал, что ездил к танкистам по просьбе редакции газеты, она спросила с самым невинным видом:

— Опять какую-нибудь публичную кляузу маракуете?

С какой-то необыкновенной ловкостью она отвадила от дома почти всех друзей мужа, и, хотя Пучкову было больно, он ничего не мог поделать с Зиной. Есть расторопные, бойкие, энергичные жены, которые смело берут мужей в свои руки. И к середине жизни друзьями покорного мужа становятся друзья жены. Зина была из таких.

Сопротивление Пучкова все ослабевало, он готов был пойти, кажется, на все, лишь бы вернуть ту ласковую влюбленность жены, с какой она относилась к нему после свадьбы. Но Зина продолжала вести себя как женщина, которая приняла за возлюбленного первого подвернувшегося служаку и теперь раскаивается и несет супружеские обязанности как ярмо.

Когда Зина заявила, что хочет поехать в Крым одна, Пучков принялся ее отговаривать. Он понимал, что такой женщине, как Зина, да еще в период острой размолвки с мужем, ничего не стоит уйти к другому.

Но Зина настаивала на отъезде, говоря, что ей надо развеяться, если он хочет, чтобы она начала жить сначала, и Пучков сдался и достал ей путевку.

«Если она не притворялась после свадьбы, — думал он сейчас, приближаясь к линии предварительного старта, — значит, вернется. А если притворялась… Хорошо еще, что и Беленький тоже едет в Мисхор: все-таки дружеский глаз… Беленький боготворит свою жену, он чист и предупредит Зину, если она…»

Старт был уже рядом. Пучков видел, как механики махали водителям бензозаправщиков, как сверкали на солнце ревущие пропеллеры, как захлопывались прозрачные колпаки кабин, как стартер с флажком в руке подавал команды для выруливания на взлет…

Казалось, никто здесь не стоял на месте: ни автомашины, ни самолеты, ни люди. Все тут двигалось, мелькало, стремилось. И никто не обращал внимания, что песок хрустел на зубах, что вихри пыли застилали взгляд.

В гуле и грохоте моторов, под палящими лучами солнца, в пыли полевого аэродрома авиаторы делали свое дело.

Пучков окинул глазами гудевший аэродром, и чувство нравственного удовлетворения и даже щемящей радости обуяло его.

«Легко сказать, доверили целую эскадрилью. А по количеству самолетов и людей она больше строевого полка… — с гордостью подумал он и сказал себе: — Тверже, Сергей Пучков, что это ты празднуешь труса? Стыдись!..»

Дело, которое он делал каждый день, захватило его душу, придало ему уверенности в себе.

— Почему машина сошла с рулевой? — крикнул он механику, везущему к самолету воздушный баллон. — Опять прорыв газов в блоке?

— Так точно! Еще на рулевой дорожке температура воды подскочила…

— Зарядишь воздухом — дуй на стоянку. У моей каптерки лежит блок. Готовь его к постановке. А я самолет на буксире привезу…

— Слушаюсь, товарищ техник!

Глава третья

Когда Пучков ушел со стоянки, Игорь Корнев зачехлил свою машину и отправился к соседнему самолету. Тень от широких крыльев падала наземь, маскируя темные пятна — следы выплеснутого масла. Капоты с моторов, ведра с водой, два баллона с воздухом, инструмент, вдавленный в землю, — все это беспорядочно валялось вокруг. Под хвостовым оперением, поставленным на козелке-подъемнике, лежал человек в комбинезоне. Игорю хорошо были видны его туловище и вытянутые на траве босые ноги. Тапочки лежали рядом.

— Ершов! Корнев пришел, — услышал Игорь голос из моторной гондолы.

Человек в комбинезоне, пятясь, выполз из-под хвоста, надел тапочки, подошел.

— Товарищ старший сержант, на самолете устанавливаются моторы. Механик сержант Ершов.

Из-под приплюснутой пилотки механика спадала на лоб запыленная прядь волос, на щеке чернели масляные пятна.

— Наведите порядок у самолета. Разложились, как на ярмарке, — сделал замечание Корнев.

Ершов глянул на свой разодранный комбинезон, из которого выступала острая коленка, и сказал:

— Если меняешь хвостовую стойку, шасси, забываешь не только о порядке, а и как мать родную зовут забудешь! Целый час как на зубьях бороны лежал. Смотри…

Он расстегнул комбинезон и показал ссадины на животе.

— Работал не только на наших, но и на американских и английских самолетах — и везде одно и то же! Конструкторы наверняка сговорились, чтобы портить кровь нашему брату. Может, механику надо иметь тело без костей, как у змеи? Только тогда долезешь до агрегатов сквозь разные подкосы и силовые ребра. Чуть кишки не выпустил! — И Ершов снова ощупал живот.

С точки зрения начальника, не знающего, как трудно обслуживать самолет, такое поведение подчиненного было бы по меньшей мере бестактным. Но старшему сержанту Корневу самому не раз приходилось протискиваться в самые труднодоступные места, поэтому он даже не одернул Ершова. Этого неказистого на вид парня с небольшим смуглым лицом и хитрющими глазами Корнев знал как себя. Стоило оторвать его от дела и упрекнуть в чем-либо, как Ершов, по выражению механиков, «заводился с полуоборота». Так его тайком от офицеров, категорически запрещавших прозвища, и называли — «заводной». Не раз Ершова наказывали к за пререкания. Он был несдержан на слово. Но еще более он был несдержан, прямо-таки неистов в своей работе. Как заводной, он крутился у самолета и всегда подготовлял его раньше, чем другие. Никакой комиссии не удалось обнаружить на его машине дефектов. И вот уже два года его самолет считался образцовым.

— Ну чего завелся? — урезонивал его Корнев. — Конструкторы нам зла не желали. Они просто втиснули это сложнейшее оборудование в самую удобообтекаемую форму. Потому в ней и не осталось места для нашей работы. И форму эту не увеличишь — самолет потеряет скорость. Как видишь, не конструкторы, а сама природа воздухоплавания подставляет нам, технарям, шипы.

— А не слишком ли велики эти шипы? — возразил Ершов и стал быстро подбирать разбросанный инструмент.

Незнакомый с авиацией человек удивился бы количеству этого инструмента. Иную сложную наземную машину можно разобрать парой разных гаечных ключей и отверток. А здесь, под самолетом, лежали три развернутые инструментальные сумки, каждая с детское одеяло. Торцовые ключи с тремя шарнирами, зигзагообразные щупы, отвертки длиной до двух метров и другие металлические ухищрения самых неожиданных конфигураций лежали в брезентовых сумках. Все это, по мысли конструкторов, должно было помочь проникновению к сложной «начинке» самолета, спрятанной за сверкающей дюралевой обшивкой. Уже одно обилие инструмента говорило о сложности работы авиационного механика.

Подобрав инструмент, Ершов подлез под хвостовое оперение и из-под низу нырнул в узкий открытый люк. Но Корнев опять окликнул его:

— Сержант Ершов, наведите полный порядок, как того требует НИАС![1]

— Хвостовую стойку надо менять да радиаторы ставить новые, а не об идеальном порядке думать, — огрызнулся Ершов, выйдя из-под самолета и унося капоты под левое крыло.

— И то и другое надо делать.

— Давайте сначала людей, а потом и требуйте. А я на месте не сижу. Вторые сутки на форсаже! Срок установки дали минимальный, людей нет — тут не до порядка. — Ершов приподнял с земли ведро и далеко выплеснул воду.

— Товарищ Ершов, вы устав знаете?

— Знаю, друг мой, очень хорошо знаю. Сколько положено солдату отдыхать? А я сколько сплю? — Он нагнулся и быстро стал собирать гаечные ключи, дюриты, отвертки.

— К трем часам монтаж окончите?

— В два машина будет готова.

— Хорошо, работайте.

— Да я и так нажимаю, — проворчал Ершов и покатил воздушный баллон в сторону.

«Да, — подумал Игорь, — этот работает как артист. Мне тут делать нечего». И он пошел к другому самолету. Навстречу ему выбежал рослый широкоплечий сержант. Он был в гимнастерке, подпоясанной кожаным, переделанным из офицерского ремнем, в парусиновых сапогах и новой пилотке.

— Товарищ врио врида инженера эскадрильи! — начал он с иронией. — На самолете номер семь производится работа по плану. Механик сержант Желтый. — Он лихо щелкнул сапогами и сделал шаг в сторону, предоставляя Корневу подойти к самолету первым.

Эта машина, пилотируемая летчиком-инструктором Беленьким, неделю назад совершила вынужденную посадку на «брюхо». Ее поставили с краю стоянки для обычной в этих случаях проверки силовых узлов. Свободных специалистов не было, и работал на самолете только Желтый.

— Что там с бензобаком, дайте посмотрю. Желтый подал Игорю отвертку. Корнев отвернул шурупы съемного люка, опустил его, и в этот момент бензиновый бак чуть не упал ему на голову. Остро запахло бензином: места соединения бака с трубопроводами подтекали. Ленты, удерживающие бак в крыле, были порваны при грубой посадке.

— Почему не сливаете бензин?

— Слушаюсь, слить бензин.

— Шасси скоро привезут?

— Не могу знать.

— А почему вы не в комбинезоне?

— Виноват.

— Торопиться надо…

— Так точно!

Корнев понимал, что одному механику и за месяц не восстановить машину, но он знал, что Желтый ленив, тяжел на раскачку. Не подгони такого — дело не сдвинется.

— Сегодня меняйте гидроподъемники шасси…

— Ясно!

— А вечером помойте чехлы.

— Слушаюсь, товарищ инженер.

— Я не инженер, а такой же механик, как ты. И брось мне этот камуфляж. Только от тебя и слышишь: «Так точно», «Никак нет», «Не могу знать». На этих словах далеко не улетишь. Инструкторам самолет нужен, а не твоя показная исполнительность. Вон Ершов: пререкается вроде, зато дело знает. Мастер. Настоящий артист своего дела!

Корнев ушел от самолета, а Желтый залез в носовую полость фюзеляжа и, проводив механика взглядом, раскрыл книгу там, где была закладка.

«Старушенции», о которых говорил Пучков, были старые машины, прошедшие войну и подлежащие списанию. Техническая комиссия училища уже давно составила акт на списание, но военный округ этого акта почему-то не утверждал. На самолетах не летали уже полгода, а чтобы они не мешали, их отбуксировали на край стоянки. Там и покоились они, законсервированные, без воздушных винтов.

Игорь пошел к этим самолетам. Из формуляров он знал, что все четыре машины изрядно потрепаны, а две из них совершили вынужденные посадки. В том, что самолеты прошли немалый боевой путь, можно было убедиться и не читая формуляров. Обшивка их была залатана, кое-где отставали заклепки, краска шелушилась. Антенны, протянутые от кабин летчиков к хвосту, уныло провисали и походили на тетиву надломленного лука. Рули высоты и поворота были отсоединены от тяг управления. Когда Корнев подошел к крайнему самолету, рули монотонно стучали на ветру; выгоревший пырей сонно бился о фюзеляж.

— Отлетались, старушки. На покой пора, в богадельню, — сказал Игорь. Он положил руку на крыло, но тут же отдернул: крыло было горячим.

Он обошел вокруг самолета. Моторы были зачехлены. Набрякшие, темно-коричневые от минерального масла чехлы грузно свисали над спущенными покрышками. Блестящими, будто застекленевшими струйками стекало по колесам масло. На темной промасленной земле виднелись желтые участки: это механики засыпали землю песком.

«Да, тут нужен пульверизатор», — подумал Корнев.

До своего рабочего места ему было далеко, и он пошел к машине Желтого за ручным насосом.

Подойдя к длинному смотровому окну, Игорь увидел, что изнутри оно застелено брезентом. Когда летчик или курсант выполнял упражнение «со слепой кабиной», это окно закрывалось фанерой или материей. И вдруг, к удивлению Игоря, брезент зашевелился. Сквозь просвет между обшивкой самолета и брезентом Игорь увидел, что на переплетах окна сидит Желтый и читает книгу. Над его головой вращался самодельный вентилятор.

«Ну и ну, устроился, как турецкий султан!» — подумал Игорь. Он вспомнил, что одного механика, забравшегося в это укромное место самолета и проспавшего там пять часов, старшина Громов просил отдать под суд, как за самовольную отлучку из подразделения.

Рукой Игорю было не достать до окна, он поставил стремянку, поднялся к фонарю кабины и постучал:

— Магараджа! Вылазь!

Сверху было видно, как Желтый вздрогнул, спрятал книгу под чехол, на котором сидел. И только после этого стал вылезать. «Я трубы осматривал», — хотел оправдаться он, выползая из носовой части фюзеляжа к кабине летчика.

— Все механики работают до седьмого пота, а ваше высочество прохлаждается под вентилятором. А ну, доставай из-под чехла «Угрюм-реку»!

Желтый испугался. Что там ни говори, а Корнев и Пучкову доложит. За нечестное отношение к службе и на комсомольском собрании пропесочат, а главное, очередных увольнений в город лишат. И если это случится, Аджемал наверняка перестанет его ждать и опять помирится со своим пузатым женихом. Упускать эту красивую девушку никак не входило в его расчеты. Он взмолился:

— Поверьте, товарищ старший сержант, больше этого не будет.

«Теперь я его прижму!» — подумал Корнев и сказал:

— Принеси дефектную ведомость.

Желтый принес рабочую тетрадь, где было указано, что надо сделать на машине, чтобы она была готова к полету.

— Я сейчас распишу тебе по дням весь план восстановления машины. Не уложишься в сроки — пеняй на себя. Но если поднажмешь и закончишь — это будет твоим оправданием.

— Хорошо! — обрадовался Желтый.

К удивлению комсорга, самолет был восстановлен Желтым за очень короткий срок. Когда Корнев осматривал его, Желтый сознался, что торопили его не только долг, но и любовь, и он поэтому «жал на всю железку». «Ах, вот в чем дело», — подумал Игорь и, как всегда, сдержал свое слово. Он давно пришел к мысли, что для того, чтобы заслужить авторитет, надо уважительно относиться к подчиненным и никогда не бросать слов на ветер.

Глава четвертая

Каждый вечер старшина эскадрильи Евгений Иванович Громов приходил на стоянку в определенный час. Он был, по словам Еремина, точен, как АЧХО — авиационные часы с хронометром. Дежурные по стоянке, увидев его, иногда заранее подавали предварительную команду:

— Эскадрилья! Кончай работу! Приготовиться к построению!

Сегодня была суббота. В этот день распорядок дня обычно выполнялся с такой точностью, что даже самый строгий ревнитель порядка не сделал бы замечаний. Но теперь технический состав стал задерживаться и в субботу.

Когда Громов пришел на стоянку, слышался рокот опробуемых моторов, звон гаечных ключей, шуршание чехлов, хлопки капотов, плеск горючего, с силой врывающегося из заправочных пистолетов в горловины самолетных баков. На краю стоянки Громов заметил учебно-тренировочный самолет ЯК-18, который в авиационном быту именовался «яшкой». «Кто-то прилетел, уж не генерал ли, — подумал Громов. — Ничего, пусть прилетает хоть сам главком ВВС, у меня в лагере он найдет только порядок».

Около «яшки» ходил кругом, вворачивая в землю швартовочный штопор, высокий человек в комбинезоне. Громов подошел к нему.

— К нам? — спросил старшина.

— Как будто! — ответил механик. Он был молод и круглолиц. Узкие черные усики казались приклеенными. — Вот выписка из строевой. Поставьте на довольствие.

Механик подал Громову листок.

— Надолго, товарищ старшина Князев?

— Как батя захочет.

— А он здесь? — живо спросил Громов.

— Да. Часа два, как мы прилетели.

— Спасибо, что предупредили. Где он сейчас?

— Осматривает старт. Между прочим, он и ночевать здесь будет. С сыном прилетел…

— Еще раз спасибо.

Громов козырнул и пошел вдоль стоянки, внимательно осматривая, как лежат под крыльями капоты, лючки, ведра, и досадуя, что генерал прилетел неожиданно.

Начальник летного училища был прямой противоположностью своего предшественника, тоже генерала, приезжавшего не иначе как после предупреждения да еще и с целой свитой. Громову всегда хватало времени, чтобы навести в лагере надлежащий блеск, и генерал и его окружение всегда восхищались порядками в эскадрилье. А если генерал замечал какие-либо недостатки, сразу же отдавал приказания, которые «брали на карандаш» начальники медицинской, материально-технической службы или кто другой из «свиты» и все, что от них зависело, делали после наездов немедленно. Однако такие наезды были редкостью, их ждали, к ним готовились, как к празднику, как к торжественному событию.

Новый начальник училища генерал Тальянов поломал эту традицию. Его зеленая «Победа» могла в любой момент выскочить из-за кукурузного поля и появиться у солдатской столовой или в лагере, а его серебристый «яшка» садился на учебных аэродромах даже ночью, когда с летного поля уже были убраны посадочные знаки и стартовый наряд почивал. Неожиданность эта заставляла командиров всегда держать подразделения в боевой готовности. Тальянов знал: объяви он о своем приезде заранее — результаты проверок будут лучше, а ему надо было выяснить действительное положение вещей…

Через полчаса Громов подошел к грибку дежурного по стоянке и скомандовал:

— Эскадрилья! Становись!

В строй с левого фланга встал и старшина Князев. Когда колонна механиков, обутых в тапочки на мягких подошвах (чтобы не царапать обшивки самолетов), вышла на дорогу, ведущую к палаткам, Громов воскликнул:

— Эскадрилья! Стой!

Он подошел к Князеву и сказал негромко:

— Станьте по ранжиру. Направляющим.

— Направляющим я не умею…

— Станьте!

Князев вышел на правый фланг. Колонна тронулась. Та шеренга, где шел Князев, стала раскачиваться на ходу и выбиваться из общего ритма.

Впереди показались незнакомые Громову офицеры. Старшина скомандовал:

— Тверже шаг! Раз-два-три! Раз-два-три!.. Эскадрилья-яя! Руби!!!

Громов забежал к голове колонны и стал присматриваться к тому, как идет Князев.

— Вы совершенно разучились ходить в строю. Тверже, тверже ставьте ногу!..

— Меня тренировали, но сколько со мной ни бились, ничего не вышло. Такой я от природы. Меня всегда поэтому ставили на левый фланг, чтобы другие не сбивались.

— Ничего! Я научу! И прекратите в строю разговоры!

Колонна подошла к палаткам.

— Р-разойдись! Строй рассыпался.

— Старший сержант Корнев! — позвал Громов. — Пусть механики помоются, потом отведете их на ужин. А я займусь индивидуальной строевой подготовкой с прикомандированным. За это время пусть увольняемые в город приготовятся к осмотру. Осматривать буду я.

Тренируя Князева на дороге между лагерем и стоянкой самолетов, Громов подумал: «Любопытный экземплярчик». Даже тогда, когда Князев твердо ставил ногу, ступня его отъезжала назад, будто шел он по скользкому льду.

— Товарищ старшина, — засмеялся Князев, — меня из пехоты отослали учиться в техническую школу из-за этого. Ротный так и сказал: не одни строевики нужны армии… Когда я иду по снегу, след в два раза больше самой ступни… Папаша в чем-то просчитался.

Механики обычно были недовольны, когда старшина занимался с ними строевой подготовкой, подсчитывал шаг. И сейчас Громова удивила, даже обезоружила та легкость, с какой Князев отнесся к «штрафным» занятиям. Он видел, что перед ним не разгильдяй, а просто «хронический нестроевик», как мысленно окрестил он Князева. Старшина прекратил бы эти, видно, бесполезные занятия, если б не знал, что Князев — механик самолета самого начальника училища. Жить в ладу и даже дружить с людьми, которые по роду службы близки к высоким должностным лицам, было правилом Громова. Поэтому он не кричал на Князева, не выходил из себя, а, наоборот, то и дело давал ему отдыхать, разрешал курить, а сам в это время стремился показать, как надо ставить ногу, как откидывать руку, как надо делать повороты на ходу, полагая, что Князев оценит это и при случае похвалит его генералу. То и дело Громов поглядывал на стоянку. Он с нетерпением ждал, когда появится генерал. Ему хотелось показать, что вот он, старшина эскадрильи, встретившись с нетренированным в строевой подготовке военнослужащим, сразу обратил внимание на этот недостаток и взялся его устранить. Желание Громова сбылось. Издали увидев генерала, идущего от стоянки с мальчиком лет десяти, он скомандовал:

— Шагом… марш!

Князев, кусая узкие усики, двинулся своим шатающе-скользящим шагом навстречу начальнику училища.

— Старшина-а… смирно! Р-равнение направо! — отрубил Громов, переходя на шаг невероятной четкости.

— Товарищ генерал! Проводится индивидуальная строевая подготовка с прикомандированным к подразделению старшиной действительной службы Князевым. Старшина эскадрильи старшина Громов.

— Вольно! — сказал генерал остановившись.

Наступила пауза. Ожидая похвалы, Громов глазами ел начальника училища, но генерал молчал не отходя. И, продолжая смотреть в его округленные глаза, в благообразное лицо, на котором, по мнению Громова, не было решительно никаких черт, свойственных боевым генералам, старшина при всем его благоговении к высокому званию начальника училища разочаровывался в его внешнем виде. В летной, шоколадного цвета куртке с молнией, в легких парусиновых сапожках, в синих бриджах, на которых почти не было видно лампасов, генерал казался совсем нестроевым. Громову, ревниво любящему и службу и армейскую форму, стало прямо-таки не по себе.

По специальности генерал-майор Тальянов был летчик-инструктор-методист. Длительная служба в методическом отделе училища и особенности этой профессии наложили на него отпечаток. В нем было что-то от пожилого ученого, педагога, но ничего — от бравого, молодцевато подтянутого генерала, каким Громову хотелось видеть начальника училища.

Пауза все длилась и достигла предельного напряжения.

— Похвально… Похвально, — сказал наконец Тальянов. — Однако я полагаю, что не особенно большая беда в том, что из Князева нельзя сделать хорошего строевика…

— Никак нет, товарищ генерал! Внешний вид — лицо военных. Что будут о нас думать гражданские, если весь строй будет ходить, как Князев?!

— Не по походке надо судить о человеке, старшина. Главное, что Князев, несмотря на молодость лет, уже успел повоевать, и воевал неплохо. В войну он был механиком при штабе воздушной армии. Знаменитые летчики сманивали его друг у друга. А командующий воздушной армией решил спор в свою пользу; закрепил за Князевым свой личный самолет. Командующий, как мне известно, любил говаривать: «Если самолет готовил Князев, не страшно даже, когда обрубят в бою крылья. На одном штурвале дотяну до аэродрома…»

Генерал взял за руку своего белобрысого сынишку и двинулся к палаткам. Прекратив строевые занятия, Громов последовал за генералом, почтительно отстав на шаг. Ему хотелось подольше поговорить с начальником училища. Но он не знал, что говорить.

— Ужин у вас во сколько? — к радости Громова, спросил генерал.

— В семь. Разрешите сопровождать вас?

Тальянов, к неудовольствию Громова, сказал:

— Можете быть свободным.

Громов поспешил к механикам, готовящимся к увольнению. Все они уже ждали его у палаток.

— Стан-о-вись!

Громов выбросил в сторону руку, и тотчас в указанном направлении образовались две шеренги. Старшина скользнул по строю наметанным взглядом и чуть заметно выпятил нижнюю губу: это было верным признаком удовольствия. От механиков несло смешанным запахом бензина и одеколона; пуговицы горели как золотые, белые целлулоидные подворотнички красиво охватывали коричневые шеи. На лицах многих сержантов (в строю был только один ефрейтор) теплились затаенные улыбки: не каждый день доводилось ходить в увольнение.

И взыскательный офицер не заметил бы в шеренге чего-либо неряшливого, но Громов, еще не подошедший к строю вплотную, с небрежной легкостью бросал:

— Ефрейтор Пахомов, поправьте пилотку!

— Павлов, немного назад!

— Ершов, пряжку влево!

Громов медленно шел вдоль строя и подавал команды, с намеренной резкостью выделяя в них каждую букву, будто иностранец, упражняющийся в четкости произношения. Обязанности старшины эскадрильи Громов исполнял давно, и у него уже была выработана своя система осмотра: ничто не ускользало от зоркого взгляда ретивого двадцатидвухлетнего служаки, в черных глазах которого нельзя было различить зрачков. Со стороны его взгляд казался самоуверенным и жестким. Вообще, в манере держать себя, разговаривать с подчиненными чувствовался в Громове человек, не только не любящий повторять своих приказаний, но крайне решительный, энергичный, уверенный в пользе своей властности.

И в заботливости о подчиненных ему отказать было нельзя, тут Громов был куда инициативнее своего предшественника. С тех пор, как он принял имущество эскадрильи, авиационные механики стали получать не табак, а папиросы, не хозяйственное мыло, а туалетное, да вдобавок не по общевойсковой норме, как прежде, а по норме, предусмотренной для авиаспециалистов-ремонтников.

Осмотрев шеренгу, Громов напомнил обязанности военнослужащих в городском отпуске, роздал увольнительные записки и распустил строй.

Сержанты разбились на кучки и чуть не бегом подались к тракту. Далеко ли до города: «проголосуешь»; попутной машине и через полчаса уже там.

Громов посмотрел им вслед и, задумавшись, пошел вдоль палаток.

— Дежурный! — окликнул он сержанта Еремина. — Произведите уборку.

— Слушаюсь! — козырнул Еремин.

Все в лагере было в идеальном, как Громов любил выражаться, порядке, но это сейчас ничего не значило.

Пусть наряд работает, пусть генерал видит, что старшина требователен.

— Быстрее! — с досадой бросил Громов. Он был недоволен, что генерал не стал осматривать расположение эскадрильи и ни слова не сказал о пользе строевых занятий с очевидным нестроевиком…

Громов был не из тех, кто предпочитает не показываться начальству на глаза, и пошел в столовую, ища встречи с генералом.

Он увидел Тальянова не в столовой, а в военторговском буфете. Сидя за столиком, генерал прихлебывал с ложечки чай, а сынишка держал в руках стакан пива. Пена сползала на новенькую клеенку.

— Товарищ генерал, извините, но ведь пиво детям вредно. В нем есть алкоголь, — сказал Громов.

— Просит, что ж поделаешь… Стало быть, организм требует. А организм, знаете, самый лучший доктор. Не потому ли дети грызут уголь, мел? Присаживайтесь, старшина.

Громов принял предложение с великой радостью, но, присев, почувствовал гнетущую неловкость. Он не знал, что ответить генералу. Возражать ему Громов, конечно, не мог, но и согласиться с тем, что в пиве мало вреда, значило бы показать, что он некрепок в своих взглядах не только на пиво, а может быть, и на запретную водку.

— Так-то оно так, но ведь бывают от пива случаи и расстройства кишок… — с трудом выдавил из себя Громов.

— Желудка, — поправил генерал.

— Виноват, товарищ генерал, вы абсолютно правы…

Беседы не получилось. Генерал вскоре стал расплачиваться с буфетчицей.

Громову стало досадно, что он так и не смог вызвать чем-нибудь одобрение начальника училища и, когда тот расплатился, спросил:

— Разрешите исполнять обязанности?

— Найдите Князева и давайте сходим к заброшенным домам.

— Слушаюсь! — с радостью воскликнул Громов, довольный, что хоть этим может быть полезен генералу.

Заброшенные дома — это мазанки, построенные в войну, когда летное училище раз в двадцать было многолюдней нынешнего. Теперь мазанки совсем пришли в негодность. Их крыши протекали, штукатурка оползла, обнажив саманные каркасы. В этих домиках давно уже никто не жил. Только один из них — крайний, называемый на аэродроме санчастью (там дежурил фельдшер), выглядел совсем молодцевато. Крыша из гофрированного дюраля, подоконники выкрашены эмалью под цвет самолетов, стены белые.

Старшина Князев подошел к начальнику училища, когда тот стоял у санчасти.

Генерал спросил у Князева, за какой срок можно изготовить саман, если бы КЭЧ[2] захотела восстановить этот «доисторический городок». Громову стало обидно, что начальник обратился не к нему, старшине, который знает это лучше, а к механику. Но обида прошла сразу же, как только генерал попросил устроить его с сынишкой на ночлег.

— У меня для вас, товарищ генерал, готова отдельная палатка с пологами, — сказал он с радостью. — Никакая цикада не залезет.

Через полчаса Громов вернулся в расположение эскадрильи. Сержант Еремин орудовал там метлой, кто-то бренчал на балалайке и басил заунывно, а чей-то молодой голос, стараясь пересилить бас, тянул мелодию на невероятно высокой ноте.

— Хорошо поете! — весело воскликнул старшина. — Продолжайте!..

Но голоса, как нарочно, смолкли.

Громов насупился, недовольный. Вскоре из палатки выскочил младший сержант в начищенных до блеска сапогах.

— Комаристов к увольнению готов! — доложил он, форсисто прищелкнул каблуками и панибратски (как показалось старшине) улыбнулся.

Гримаса неудовольствия пробежала по лицу Громова.

— Почему опоздали?

— Пучков на стоянке задержал. Разве вам не передавали?

— В увольнение не пойдете.

— Как так? — испугался Комаристов.

— Надо было явиться вовремя, — произнес Громов и быстро пошел вперед, давая этим понять, что разговор окончен.

— Товарищ старшина, — изумленно протянул Комаристов и пошел следом за ним. — Я же не по своей вине…

Громов будто не слышал. Комаристов забежал вперед.

— Вы скажите, почему не разрешаете увольнения? Ведь сегодня моя очередь. В списке, который составил инженер, я есть. Разве я дисциплину нарушил?

— Нарушить не нарушили, а не больно-то дисциплинированный. Как заправил вчера койку? В увольнение не пойдете. Ясно?

Комаристов побледнел и на шаг отступил назад.

— Это из-за вчерашней морщины на одеяле вы лишаете меня увольнения? Товарищ старшина, дайте мне за это наряд, я его потом отработаю, а сегодня отпустите в город. Меня ждут, понимаете, ждут! — с надсадной болью в голосе произнес он.

— Наперед будете лучше за порядком следить. II прекратите пререкания! — повысил тон старшина и направился в свою палатку. С досады он примял ударом кулака подушку на своей койке, постоял с минуту и лег. Он понимал, что поступил слишком жестко, но отступать, по его мнению, было нельзя. Не станет же он либеральничать, как Пучков, этот новоиспеченный инженер. Ослабь дисциплину — распустятся «технари».

Старшина повыше подложил под голову подушку и закурил. Табачный дым, попав в сноп солнечного закатного света, клубился причудливыми спиралями. В соседней палатке снова забренчала балалайка, и в такт мелодии Громов мизинцем стал сбивать с папиросы пепел на край стола.

А Комаристов тем временем бежал на стоянку, где на одном из бомбардировщиков еще работал Пучков.

— Опять Громов мудрит? — спросил техник-лейтенант, как только увидел электрика.

— Опять! — только и сказал Комаристов, вытянувшись перед офицером в струнку.

Пучков подошел к планшетке, висевшей на щите, вытер руки ветошью и написал старшине коротенькую записку с требованием не вмешиваться в его дело. Разве он, офицер, не знает в конце концов, когда и кого поощрять городским увольнением?

Не первый раз ему приходилось отстаивать своих подчиненных от излишней придирчивости старшины. На днях на эту тему состоялся между ними тяжелый разговор.

— Не дело, старшина, из-за мелочей в увольнение не пускать… Ведь люди целую неделю работали: им хочется отдохнуть, переменить обстановку, — доверительно, дружеским тоном доказывал Пучков.

— Согласно уставу, товарищ лейтенант, в армейской службе нет значительного или незначительного, малого или большого. Для дела воинского воспитания все принципиально важно. Наведение порядка в палатках не менее ответственная задача, чем подготовка самолетов в воздух, — отбарабанил старшина, как заученное.

По лицу Пучкова пробежала ироническая улыбка.

— Проще ты умеешь говорить? — спросил он.

— То есть как это проще?

— Своим языком…

— Ну, знаете ли, товарищ лейтенант, я с вами не согласен. Каждому солдату мы должны внушать сознание необходимости говорить так, как пишется в уставах и наставлениях. Своим языком говорит тот, кто не обременил себя изучением уставов. А я в этом деле собаку съел.

«Оно и видно», — подумал Пучков и стал убеждать, что в армейской службе, как и вообще в жизни, есть главное и второстепенное, что лишь мелочные по натуре люди склонны этого не признавать.

— Не согласен! — твердил свое Громов. — Мелочей в армейской службе нет, все важно!

— Странно получается, старшина. С вашей точки зрения сержант Ершов, например, самый разгильдяй: не может научиться по-вашему заправлять койку. Но как приезжает инспекторская комиссия — Ершову благодарность, как полетает на его машине генерал, его заместители или командир полка — Ершову благодарность. А если бы не я, вы его на год заперли бы на аэродроме! То же самое и с Комаристовым…

Старшина бубнил свое:

— Когда еще не уезжал капитан Дроздов, когда у нас были другие инженеры, никто не вмешивался в мои права. Потому что все рассуждали умно: власть старшины эскадрильи надо укреплять, ибо он остается старшим в лагере большую часть суток. Мне дали право, кроме увольнительных, выдавать еще личный знак, если механику надо сходить не в город, а куда-нибудь поблизости. И я всегда использовал это право с умом. Так давайте же и теперь полюбовно решим вопрос: вы занимаетесь своим техническим делом, а я отвечаю за порядок и воспитание.

Пучков возразил:

— Подготовка самолетов — это не техническое дело, а смысл нашей службы. И воспитание техников должно сводиться к отличному обеспечению материальной части. Я поощряю механика за отличную работу, а ты вычеркиваешь его из списка. Нельзя же судить о человеке не по его труду, а по порядку в его квартире.

Громов, как говорится, «закусил удила»:

— Вы покушаетесь на армейский порядок, внедряете в Советской Армии либерализм. А это жестоко вам отомстит. Сперва плохо заправленная койка, потом плохо законтренные краны и, следовательно, аварии, катастрофы.

— За них отвечаете не вы! Благоволите выполнять мои требования! — осадил Пучков старшину.

— Слушаюсь! — язвительно козырнул Громов и с достоинством удалился.

Но старшина и поныне упорно держится за свое. Видно, трудно ему терять свою власть…

— Если не разрешит, передайте, чтобы немедленно шел сюда, — сказал Пучков, отдавая записку Комаристову.

— Есть! — отчеканил электрик и побежал. Выглянув из люка, Пучков видел, как мелькают над дорогой металлические скобки на его каблуках.

— Разрешите войти? — через минуту у входа в палатку старшины раздался голос Комаристова.

Громов привстал.

Войдя, младший сержант протянул ему записку.

— Хорошо, — сказал Громов. — Ваша девушка живет, кажется, в Литвиновке?

Комаристов кивнул.

— Если так, то пойдете по личному знаку.

— Товарищ старшина… — умоляюще посмотрел на него младший сержант. — Но…

— Наивный вы человек, Комаристов. Если пойдете по увольнительной, то в следующее воскресенье будете сидеть дома. А если сходите по личному знаку и если будете поддерживать в палатке образцовый порядок, имеете шанс и на следующее воскресенье. А какая вам разница — вы же не в театр. Можете прийти и к вечерней перекличке…

— Ясно, товарищ старшина! Разрешите идти?

— Идите! Вот личный знак. И без замечаний!

Разошлись оба довольные: Комаристов потому, что через час увидит Аню, Громов оттого, что, несмотря на препятствия, чинимые Пучковым, все же показал свою власть. Отпустив Комаристова, Громов с облегчением вздохнул. Немного теперь осталось. Утром ему сообщили, что его докладная с просьбой послать на учебу уже подписана инженером части и начальником штаба полка майором Шаговым. Ее осталось подписать только начальнику училища.

В конце действительной службы фортуна наконец повернулась к Громову лицом.

Когда гремит стоянка, клокочет разорванный винтами воздух и юлой крутятся у самолетов его подчиненные, он, Громов, мог спокойно, со смаком выкурить папиросу. «Не большая удача — быть старшиной», — подумал он. Механик может стать техником, инженером, штурманом, летчиком, а старшине только две дороги: на сверхсрочную или в запас. Но ни в запас, ни на сверхсрочную не хотелось Евгению. Он не из таких, кто бросает службу в чине старшины. Нет, он будет офицером. Да еще каким! Не чета какому-нибудь Пучкову. По технической линии он, старшина, не пойдет: какой прок ковыряться в шплинтах? Другое дело — служба в штабе, в военной комендатуре или в политотделе училища. Там он был бы на месте.

Громов так задумался о будущем, что ему захотелось сейчас же осведомиться о продвижении докладной. В курсе всех дел был его приятель Касимов — писарь штаба. Старшина вообще уважительно относился к писарям, адъютантам, делопроизводителям и в шутку называл их «вершителями судеб». Это Касимов сказал ему, что пришла разнарядка из политического училища, но туда будут посылать только членов или кандидатов партии. Громов был комсомольцем. Поэтому он сразу же стал просить рекомендацию у начальника штаба полка майора Шагова. Тот дал ему рекомендацию и утвердил ее в политотделе.

«У кого же попросить вторую?» — подумал старшина.

— Можно? — спросил сержант Желтый, вталкивая в узкую дверь свое высокое, стройное тело.

— Садись, — сказал Громов, повернувшись на постели.

— Разнарядка, говорят, пришла. Скоро тебя, старшина, здесь не будет..

— От кого узнал?

— Сорока на хвосте принесла.

— Еремин сказал, некому больше, — с нарочитым равнодушием ответил Громов. — Он слышал мой телефонный разговор.

— Словом, завидую…

Громов спрыгнул на пол, выдернул из-под койки чемодан, достал папку с бумагами.

— Вот он, аттестатик. Видишь? Только я да Корнев сумели получить. Корнева отпускали в школу как помощника групповода. Ну и я — разве я чего-нибудь не добьюсь?

— Это копия, — заметил Желтый и, взяв из рук Громова лист с печатью нотариуса, посмотрел на свет: — Интересно, подделок и подчисток нету?

Громов строго взглянул на товарища.

— Брось шутить… За личным знаком, наверное, пришел?

Желтый прижал руки к груди и опустил ладони, словом, сделал вид, какой принимает собачонка, когда она служит, выпрашивая подачку. Это не рассмешило Евгения, но, когда Желтый нарочито умоляющим голосом произнес: «Так точно, за личным знаком», — Громов ухмыльнулся.

— В цирк тебе надо… — сказал он.

— Ты знаешь, какую почву я подготовил тебе в Литвиновке? За пять лет не сыщешь, — сказал Желтый.

— Всех девчат в поселке расхватали, по деревушкам подались, — тоном осуждения изрек Громов, но тут же спросил мягко: — Кто она?

— Библиотекарша, черненькая такая, просто загляденье. Я ей сказал, что познакомлю с тобой, самым лучшим нашим парнем. Она обрадовалась… У тебя личный знак при себе?

— Не торопись. Нельзя сейчас тебе уходить. Слышишь, Корнев на балалайке бренчит? Увидит он, что я тебя отпустил, Пучкову доложит. А Пучков припишет мне превышение прав. Ведь ты недавно ходил по увольнительной. Вот стемнеет, тогда иди в свою Литвиновку. Но… до вечерней переклички…

— Разумеется… Идем вместе. Оставь кого-нибудь за себя и айда.

— Нет, не могу оставить подразделение. И вовсе не потому, что здесь генерал. Вот уеду в училище — тогда прощай аэродром. А тебе придется загорать до конца службы…

— Не всем же быть офицерами, кому-то и в сержантах служить надо.

— Офицеры тоже бывают разные. Вон Пучков — сколько лет на службе, а все в шплинтах ковыряется. Дурак просто.

— Ты это брось, — с обидой сказал Желтый, — он умный, только какой-то невоенный.

— Скажешь тоже: умный! Когда-то работал в училище, где Покрышкин был курсантом. Кто теперь Покрышкин? И кто такой Пучков?

— Утку кто-то пустил. Не работал Пучков с Покрышкиным.

Помолчали. Громов перетасовал бумаги, положил копию аттестата сверху и завязал сиреневые тесемки папки.

— Так-то, кореш, наше дело теперь в шляпе, — с улыбкой сказал Громов, укладывая папку в чемодан.

— Покрышкиным ты все равно не станешь.

— Ну-ну… А то не дам тебе личного знака, — бросил Громов с улыбкой.

Желтый понял, что это была не шутка.

«Если с ним будешь разговаривать так, как он заслуживает, и вправду не сходишь к Аджемал», — подумал Желтый и обиженно произнес:

— Я для тебя старался, а ты…

— Не такие мы бедные, чтобы кто-то нас знакомил. Мы и сами с усами. На вот, получай! — Громов вынул из кармана жестяной жетон и подал его другу.

— Как хочешь, — с нарочито разочарованным видом вздохнул Желтый. — А девушка красивей, чем жена Пучкова.

— Можете быть свободным! — строго произнес Громов, подчеркивая этим, что такого рода услуги роняют авторитет старшины.

«Надо смываться, не то еще передумает и отберет знак», — подумал Желтый и, козырнув, удалился.

Старшина поправил гимнастерку и пошел в палатку, где жил Игорь Корнев.

— Можно? — спросил Громов, хотя обычно никогда не спрашивал на это разрешения. Ему нравилось появляться перед подчиненными неожиданно, заставать их врасплох.

— Прошу, — ответил Корнев, сидевший на стуле, сделанном из дюралевых закрылков самолета.

Солнце проникало в палатку сквозь плексигласовую врезку в брезенте. На низком столе, тоже авиационного Происхождения, лежал розовый квадрат света. Как раз в этом квадрате Громов увидел самолетный радиопередатчик, несколько книг и горку формуляров, куда механики обязаны записывать, какие работы и когда были проделаны на самолете и моторах.

Перед Корневым был развернут один такой формуляр — паспорт, как тут говорили, а вернее — биография двигателя. На толстых, прошнурованных, скрепленных сургучной печатью листах было указано, какой характер, индивидуальные особенности имел новый двигатель, как они изменились после заводской переборки мотора или после долгой работы в воздухе.

— Механиков контролируем или передатчик настраиваем? — спросил Громов.

Корнев счел ответ излишним и промолчал.

— На самой матчасти надо их контролировать, а не по бумажкам. Помню еще в Иркутске: загорелся самолет в воздухе, арестовали формуляры. Проверили: все профилактические работы делали вовремя. Почему же самолет загорелся? Оказывается, по передатчику кто-то принял из-за границы соответствующую команду и выполнил…

— Уж не думаешь ли ты, что и я готов принять такую команду? — с обидой спросил Корнев.

— Ну что ты, друг мой. Я это просто так, — ответил Громов и попытался замять неловкость сообщением о приезде генерала. Но Корнев, углубившись в формуляр, не слушал…

«Другие вскакивают, когда я вхожу, а этот… — недружелюбно подумал старшина. — Благодари начальство, что сверхсрочник, не то я наказал бы тебя за такую непочтительность».

Он хотел уйти, но вдруг смекнул, что это только сильнее уронило бы его в глазах Корнева, и потому по-хозяйски расселся на койке, откинул матерчатую дверцу палатки и, закуривая, стал созерцать окрестности.

Самолеты, сотрясавшие днем барабанные перепонки, покоились под брезентовыми чехлами. На старте и на стоянке было пусто. Курсанты уехали на свои зимние квартиры, в большой шумный город, механики подались в увольнение, только дежурные по стоянке в ожидании часовых мерно расхаживали от самолета к самолету. Усталостью и скукой веяло с этой серой плоскости аэродрома. Зато поселок Актысук, точно вымерший днем от зноя, теперь оживал. Там, где за кукурузным полем виднелись пирамидальные тополя, уже играла музыка. Должно быть, на танцплощадке завели радиолу… Было видно, как за поселком, вдоль взгорья, шел поезд. Громов насчитал двенадцать вагонов… Захотелось догнать этот поезд и уехать, уехать подальше от белой плеши летного поля, от нудного, степного пейзажа, от этих выгоревших, выжженных солнцем палаток.

— О чем задумался, детина? — спросил Корнев. Всякого другого механика старшина одернул бы за такую фамильярность, а мотористу или мастеру наверняка объявил бы наряд вне очереди: знай, как обращаться со старшими по званию и должности. Но придираться к другу и земляку не стал.

— Разве ты поймешь? — отозвался с усмешкой Громов.

С тех самых пор, как Корнев, отслужив действительную, остался на сверхсрочную, старшина перестал его уважать. Уж ему ли, Громову, было не знать, с какой радостью, с каким восторгом покидают этот лагерь те, кому подходит срок увольняться в запас. За три года не нашлось ни одного чудака, который бы поддался на уговоры и остался здесь хотя бы на год. Здесь служили лишь те, кого призывал к этому воинский закон. А Корнев — на тебе! — сам остался. Вот чудак, не захотевший для себя лучшей жизни!

Но еще сильнее Корнев пал в его глазах, когда не захотел поселиться в поселке и остался жить с механиками в палатке. Это было выше понимания Громова, Неужели за годы службы его земляк перестал понимать, что такое хорошо, а что такое плохо?

Он знал Корнева с детских лет и на правах друга поселил его в своей «резиденции» — так называлась в шутку большая палатка, где квартировал «сам» старшина. А через две недели Корнев без всякого объяснения ушел из этой палатки опять к рядовым механикам. Ему оказали честь, а он…

«Оболванился, поглупел», — думал Громов.

А если так, то благоволи вместе с механиками ходить в строю на стоянку, в столовую и даже в кино!

Это было нарушением прав сверхсрочника, но Корнев стерпел, не стал жаловаться. И ради чего он пошел на такое унижение? Совесть жгла старшину, ему хотелось снова сойтись со своим земляком, и вот он пришел к нему в палатку…

— Эх, земляк, поймешь ли ты, если расскажу, о чем я задумался, — со вздохом сказал Громов.

— Ну, если я такой беспонятный, зачем же ты пришел ко мне?

Строгое, почти аскетическое лицо Корнева стало улыбчивым и добрым.

И Громова разозлила эта улыбка и этот вопрос…

— Плакать надо, земляк, а ты все улыбаешься, — философски изрек старшина.

— Плакать? — недоуменно переспросил Корнев. И от этого недоумения, показавшегося наигранным, Громова прорвало.

— Будто не знаешь? Неужели тебе не обидно, что мы находимся здесь на положении официантов из прогоревшего ресторана? Сколько курсантов-салажат на наших глазах вышли в офицеры, пошли, как говорится, на взлет. А мы… с семнадцати лет служим, рвемся грудью вперед, а толку? Вчера я еле узнал того курсанта, которому помогал когда-то застегивать парашют. Смотрю, а он уже капитан! В ресторан пригласил… А я честно сказал, что эта трапеза для меня будет слишком горька… Будь она неладна, эта вспомогательная техническая служба… Кругом жизнь, а тут какое-то ползучее существование. А ты, видно, и не представляешь себе лучшей жизни… Примирился, остался на сверхсрочную. Да будь я на твоем положении, меня на швартовочных тросах здесь никто бы не удержал. Зубами бы перегрыз. Неужели ты не имеешь самолюбия? Хочешь служить — пожалуйста, поезжай в боевую часть. Такого опытного механика с руками оторвут. Но тут, где на глазах растут салажата, а мы…

— Не любишь ты армейской службы… — перебил Игорь.

— Это я-то?! — почти воскликнул Громов.

Этого твердоскулого старшину, который хранил в своем чемодане погоны лейтенанта, Корнев знал как себя. До службы они жили на одной улице. Все детство их прошло в те годы, когда над миром задымился порох сражений. Во время боев у реки Халхин-Гол и финской войны они играли не иначе как в «красных» и «белых». И, когда началась Отечественная война, оба были еще подростками. Стар и млад жили тогда вестями с фронта. А что же говорить о пятнадцатилетних юношах? С сердечным трепетом слушали они диктора Левитана, который читал по радио приказы Верховного главнокомандующего. Героизм солдат был невиданный в истории. И невиданно быстро росли воины в званиях и должностях. За взятие деревни лейтенанту присваивали звание капитана, за форсирование реки комбату давали целую дивизию. Пылкое воображение переносило парнишек на места сражений, оба видели себя храбрыми воинами, чуть ли не полководцами. Громов пытался пойти добровольцем, но отец не пустил. Через два года он пытался убежать из эшелона призывников, отправляемых на Дальний Восток, — лишь бы попасть на фронт, но его вернула военная комендатура. С места службы на границе он подал несколько рапортов с просьбой отправить на фронт и получил за это дисциплинарные взыскания. В конце концов командир роты решил отделаться от прыткого молодого солдата и направил его в авиатехническое училище. Приказ о зачислении был подписан в тот день, когда началась война с Японией. Громов заплакал с досады. К довершению бед на него обрушился еще один удар: училище, готовившее в войну авиационных техников, офицеров, выпустило послевоенный набор авиационными механиками, сержантами. Правда, Громову, как отличнику учебы и помощнику командира взвода, присвоили звание старшины, а он еще на первом году обучения купил погоны техника-лейтенанта.

Техническая служба была Громову не по душе. Он поехал в училище, чтобы получить звание офицера, что считал самым важным условием для служебного возвышения. Ему так страстно хотелось стать военачальником, что он, человек по натуре гордый, готов был ради карьеры и на лесть, и на унижение, и на подвиг, лишь бы побыстрее достичь своей цели.

Что запало в душу с юности, не выжечь и каленым железом.

И Громов не мог расстаться с мечтой своей юности и бранил отца, военную комендатуру, свою судьбу, командира роты, где служил, — бранил всех, кто помешал ему попасть на фронт, где бы можно было скорее осуществить свою цель. Опасности его не страшили.

В летном училище, куда его направили продолжать службу, центром внимания были курсанты, а механики, если попадали туда сержантами или старшинами, так и служили в этом звании до увольнения в запас.

Но если Корнев понимал, что глупо обвинять обстоятельства, не позволившие ему осуществить желание юности, и старался работать честно, то Громов всеми фибрами своей сильной натуры возненавидел училище и стал заводить знакомства среди штабных писарей с надеждой выбраться, как он говорил, «на фарватер».

— Это я-то не люблю службы!? — снова воскликнул Громов, и Корневу показалось, что в его черных непроницаемых глазах что-то сверкнуло. — Да неужели ты не знаешь, что во всей воздушной армии нет старшины, который так любит дисциплину, организованность и форму одежды, как я? Сегодня увидел генерала почти в штатском и обидно стало, больно… Нет, ты не знаешь, как я люблю армию. Армейская служба — моя, именно моя стихия. У меня больше данных, чтоб стать хорошим офицером, чем у любого салажонка курсанта. И это не только мое мнение…

— Ты хороший, даже примерный старшина, но, честно говоря, для технической службы данных у тебя небогато.

— Чхал я на техническую службу…

— А зря… Скоро вся армия станет технической службой…

— Техническая служба тоже бывает разная. В боевых полках и техники быстрее растут. А в этом училище… заводь какая-то…

— Если так мы все рассуждать будем, кто же в училище останется? — раздумчиво и сдержанно заметил Корнев, хотя ему уже претило словоизлияние бывшего друга.

— Салажат, что ли, мало?

— А кто их обучать будет?

— Хлюпики, вроде нашего Пучкова, всегда найдутся…

Чаша терпения переполнилась.

— Ты сам хлюпик!.. Сам!.. — закричал Игорь, негодуя на Громова. — Пучков эскадрилью в воздух готовит и не хнычет. А ты пришел и скулишь… Ты что же, на чужом хребте хочешь в рай въехать? Чхал я на таких!..

Игорь быстро вышел из палатки, высоко закинув матерчатую дверцу. На ходу он ослабил ремень и вспрыгнул на турник. Когда Громов, закурив, вышел за ним следом, Игорь делал «мах на солнце». Турник скрипел и раскачивался от вращения красиво изогнутого тела. Игорь всегда испытывал потребность в сильных физических движениях, когда нервничал.

Хотя и молод он был, а нервы иногда так разгуливались, что только физической нагрузкой он мог их успокоить. Да и неспроста он нервничал: были у Игоря отец и мать — погибли в войну; была и невеста, но, пока он служил, она вышла замуж за другого; были и родственники, и друзья — перестали писать, отвыкли, забыли. Вот и нашел он среди товарищей по нелегкой службе свой родной дом и свое любимое дело. Так можно ль за это упрекать?

Глава пятая

— Разойдись! — командует Пучков, и механики бросаются врассыпную, каждый к своему самолету. В предрассветном тумане слабо вырисовываются контуры крыльев и фюзеляжей. Проходит минута, и в темноте раздаются призывы:

— Дежурный, ко мне!

— Дежурный, сюда!

С раскрытой тетрадью в дюралюминиевых корках дежурный спешит к крайнему самолету. Механик расписывается, что принял машину, бросает пломбы в оттопыренный от свинца карман дежурного, и тот опрометью бежит к соседней машине. С нее уже стаскивают брезенты, открывают кабины, протирают вспотевшие за ночь стекла. Отовсюду слышатся звон гаечных ключей, скрип баллонных тележек. Где-то позванивает воздушный провод. Это моторист слишком сильно отвернул вентиль баллона. Урчат моторы бензозаправщиков. Механики уже сидят на самолетных крыльях и держат в руках заправочные пистолеты. Из их крупнокалиберных стволов с шипением и свистом, как из пожарного брандспойта, бьют струи бензина.

А где-то на середине стоянки завывает и вдруг останавливается пропеллер. Что-то чавкает и захлебывается в моторе. Механик морщится и нажимает кнопку пускового магнето. Тонко, как шмель у оконного стекла, жужжит магнето, посылая в цилиндры искры. Пропеллер дергается, со свистом резанув воздух, превращается в невидимый ревущий диск. Слышат механики этот звук и оглядываются: кто же сегодня первым запустил? Кому осталось только опробовать моторы?

Дружеская зависть и симпатия возникает у них к тому, кто первым запустил мотор. Дежурный по стоянке, оказавшись у этого первого загудевшего самолета, обязательно чем-нибудь поможет механику: постоит ли возле огнетушителя, дозарядит ли воздушную систему.

А механик тем временем начинает опробование. Винт вращается все быстрее и быстрее. Покачиваются над землей широкие крылья, мелко дрожит антенна, протянутая над фюзеляжем, подпрыгивает хвост. Воздушные вихри беснуются под винтом, сдувают с самолета росу и уносят водяные брызги за хвост, туда, где уже занялся рассвет. Повеселело от рассвета зеленое поле аэродрома, повеселело и заволновалось. Воздушный поток треплет и вырывает с корнем траву и уносит на восток, к деревне, к рассветному зареву. Исступленно бьется о землю склонившаяся по ветру былинка, бьется и вдруг взлетает и долго перевертывается в воздухе… К первому ревущему мотору присоединяется второй… третий… четвертый… И вот загудела, запела вся стоянка! Сотни воздушных винтов родили бурю и погнали по аэродрому зеленые волны. Они докатываются до поселка Актысук, и начинается куриный переполох на его патриархальных окраинах. Мечутся, кудахчут куры, смерч подбрасывает их в воздух; теряя перья, они летят к насестам. Выбегает на крыльцо древняя старушонка, хочет угомонить кур. Пыльный ветер бросает ей в лицо обрывки травы, кружащийся в вихрях пух. Она скрывается за дверью и начинает честить летчиков: ишь дуют, окаянные, неужто потише нельзя?

А здесь, на стоянке, все дрожит от гула. Под крыльями самолетов, на верстаках, подпрыгивают клещи, раздвигая и смыкая свои железные губы. У верстака стоят ведра с водой — выплескивается вода и отлетает по ветру, звякают дужки ведер, но разве услышишь их звяканье? Кричи во все горло — тебя никто не услышит. Кажется, что ревут не только моторы: стонет разорванный в клочья воздух, гудит и ходит ходуном земля, надрывается бензозаправщик, испуская какой-то звук, и все, что находится на стоянке, — верстаки, пожарные ящики, тележки, бочки, люди — все тянет свою ноту, все готово взлететь…

Игорь Корнев окончил предполетную подготовку и смотрит на ревущие машины друзей. Радостная дрожь пробегает по телу. Горячо и часто бьется сердце. В полет эскадрилья готова, в полет!

Выбежал из-под крыла Пучков. Выбежал и замер в восхищении.

— Каково? Даем жизни! — кивнул он на стоянку.

— Даем! — понял Игорь и вскинул вверх руку с зажатым в ней гаечным ключом.

Гул моторов вдохновляет. Кажется в эту торжественную минуту: ты можешь все. Ты — властелин вселенной!

За это Игорь и любит свою службу. Да и как ему было не любить ее, если еще в годы войны он с восторгом и надеждой смотрел в ночное небо, по которому советские самолеты несли на запад красные огни на крыльях и грозное возмездие в бомбовых люках. Возмездие за миллионы убитых и расстрелянных. В конце войны подросший Игорь был одержим таким чувством, что, если бы ему предложили сесть на самолет и взорваться вместе с его грузом в логове фашистов, он без раздумья сел бы в такой самолет. Но в авиацию его взяли уже после победы. Товарищи по училищу — «технари» срочной службы — уходили в запас. А Игорь, все ожидая чего-то, какого-то подвига, остался и на сверхсрочную службу. И теперь, зная, что родную страну враги обкладывали военными базами, он и не думал о «гражданке». Корнев слишком хорошо знал, что такое война (каленым железом прошла она и по его жизни), и потому решил посвятить себя армейской службе в авиации и с нетерпением ждал, когда же и к ним на аэродром пришлют реактивные самолеты…

По знаку летчика Игорь подбежал к колесам и, забыв, что может попасть под пропеллер, выдернул колодки. Едва он отскочил в сторону, моторы взвыли сильнее, хвост задрожал, и самолет тронулся. Выкатившись на середину стоянки, он круто развернулся. Плотный воздушный поток ударил Игорю в лицо, опрокинул с верстака ведро и косо покатил его в поле.

Пучков то и дело взмахивал флагом, и крылатые громады грузно выползали в поле. Сигнал стартера, и вот они берут разбег, бегут все быстрее и быстрее и наконец отрываются от земли. Не успеешь оглянуться, как уже заблестел горизонт от серебра крыльев. В полет! Эскадрилья ушла в полет!

Игорь любил эти утренние часы. В громе и рокоте моторов, в посвисте ветра, разрезаемого винтами и крыльями, ему слышался гимн силе ума и рук человеческих. Иногда ему казалось, что прекраснее его дела на свете нет ничего…

Целый день небо раскалывалось от гула, и казалось, что где-то за тучей идет большое воздушное сражение. То ли еще будет, когда эти винтовые машины заменят новыми, реактивными, более мощными и стремительными!..

Увы, новых машин эскадрилье Пучкова пока не давали, хотя старые, на которых предпочитали обучать курсантов, часто выходили из строя. Но изо дня в день эскадрилья вылетала в учебный бой почти в полном составе. «Орлы» Пучкова могли за ночь разобрать и собрать несколько самолетов. Такая нагрузка ложилась на «технарей» только в войну. Но это нимало не трогало старшину Громова. Если командир эскадрильи или Пучков, оставаясь на ночь в лагере, разрешали иногда объявлять отбой раньше, чем указано в распорядке, лишь бы механики могли «добрать» часок сна или заменяли утренний стрелковый «тренаж» обыкновенной прогулкой от палаток до столовой, Громов этого не делал никогда. Он не приходил на стоянку, чтобы помочь кому-либо из механиков самолета, хотя свободного времени у него было предостаточно.

Громов лениво покуривал, глядя из своей палатки на стоянку, когда раздался голос дежурного по эскадрилье.

— Старшина Громов, к телефону!

— Кто?

— Начальник штаба майор Шагов.

Громов вскочил и побежал в дежурную.

— Старшина Громов слушает. Здравия желаю, товарищ майор. Гарнизонный наряд? Ясно! Двадцать человек? Слушаюсь, товарищ майор! Я сделаю все возможное! Слушаюсь!

Шагов, правда, предупредил его, что инженерная служба встанет на дыбы, будет доказывать, дескать, столько людей она выделить не сможет. В таком случае старшине Громову надлежит от имени майора Шагова «нажать» на техников, убедить их, что несение караульной службы не менее важная задача, чем обслуживание полетов. Громов положил трубку, оправил гимнастерку и вышел из палатки, улыбаясь своим горделивым мыслям: майор Шагов надеется на него, как на свою руку во второй эскадрилье.

Дорога на стоянку была испещрена вмятинами автомобильных шин и пропитана бензином. Один конец дороги исчезал в клубящейся серой туче старта, а другой долго вился за палатками. Гул моторов, долетавший из серой тучи, казалось, сотрясал палатки.

Громов шел не торопясь, играючи, старался нажимать каблуками на зубчатые бугорки автомобильной колеи. Дорога привела его к самолету Ершова.

— Гуляем? — окликнул старшину Ершов, выскочив из мотогондолы с каким-то прибором в руках, похожим на велосипедный насос.

— Вас не спрашивают! Ковыряйтесь себе в шплинтах, — отрезал Громов и свернул к дежурному по стоянке, который ввинчивал в землю штопор под крылом соседней машины.

— Миша, где техник?

Миша, то есть ефрейтор Пахомов, хорошо слышал обращенные к нему слова, но даже не обернулся, а только быстрее стал ходить кругом, налегая грудью на лом, вставленный в ушко штопора.

Никто, даже такой строгий ревнитель устава, как Громов, не обращался к Пахомову по званию и фамилии. Дело в том, что хотя Миша и служил в эскадрилье дольше всех (в шутку его прозвали «основателем эскадрильи»), но как авиатор, как специалист он до сих пор оставался начинающим. И если его товарищи стали в эскадрилье сержантами и старшинами, Миша как пришел в нее ефрейтором, так и застыл в этом звании. Он был от природы рассеян, и ему запретили работать на самолетах. Мишу сделали постоянным развозчиком баллонов. С тех пор и установилось к нему покровительственно-фамильярное обращение. И Пахомов, человек простодушный, но самолюбивый, едва ли не наизусть вызубрил наставления по эксплуатации и ремонту моторов, лишь бы вновь перейти на самолет, догнать сослуживцев.

Уступив просьбам Пахомова, капитан Дроздов поручил ему следить за состоянием «яшки», как назывался учебно-тренировочный самолет ЯК-18. Миша почувствовал себя на верху блаженства и стал ухаживать за «яшкой», как за человеком, вкладывая в дело весь пыл своей трудолюбивой души.

Колеса всех самолетов стояли на металлических стеллажах. Мише показалось это недостаточным. Он подложил под колеса гладко выструганные сосновые дощечки. На крылья ЯК-18 технический отдел не выдал чехлов (не было на складе). Миша купил брезент на свои более чем скромные средства и заказал сшить чехлы. По вечерам, расставаясь с самолетом, Миша гладил его зеленый фюзеляж, как спину любимого животного. Но в те дни, когда устраивались полеты на ЯК-18, к этой машине приходил механик, а Миша превращался опять в «заместителя». Миша учился готовить к полетам свою машину самостоятельно и, возможно, добился бы своего, если бы инспекторская комиссия не обнаружила однажды в гаргроте ЯК-18 груду забытых самолетных деталей. Председатель комиссии разложил под самолетом, как напоказ, вибраторы, магнето, поршневые кольца — все, что в нарушение правил хранил в самолете Миша, и подозвал к этой выставке всех офицеров эскадрильи. Участь Миши была решена: его навсегда отстранили от самолета, и стал он в должности «кто куда пошлет». Тогда-то и приклеилось к нему новое прозвище — «главный инженер».

Вспомнив все это, Громов усмехнулся, спросил:

— Товарищ главный инженер, к вам обращаются: где Пучков?

Миша повернулся; на его широком, как лопата, лице появилась улыбка наивно хитрящего ребенка. Всякий, кто увидел бы его лицо, сказал бы: добряк, святая простота.

— А вы гляньте направо, товарищ старшина, — с безобидной ехидцей ответил Миша.

Громов хотел было упрекнуть его за такую неучтивость, но прежде посмотрел направо.

На крыле соседнего самолета стоял Пучков, придерживая мотор, висевший на цепи подъемной тали.

Старшина Князев снизу перехватывал эту цепь, и мотор медленно опускался на раму.

— Порядок! — крикнул Корнев из-под моторной гондолы.

На появление Громова никто не обратил внимания.

— Товарищ техник-лейтенант, я по срочному делу, — с достоинством произнес Громов.

— Что такое? Опять наряд? — недовольно спросил Пучков с крыла.

— Так точно. Гарнизонный наряд, — с подчеркнутой четкостью подтвердил старшина и отошел под крыло самолета, в тень.

На фоне темноватого, густо запыленного самолета и людей, одетых в замасленные комбинезоны, которые некогда было помыть, Громов выглядел манекеном, только что сошедшим с витрины военного универмага. Новую, ярко-зеленую гимнастерку красиво перепоясывал офицерский ремень цвета кипяченого молока; темно-синие, сшитые на заказ бриджи плотно охватывали икры ног. На голове старшины форсисто сидела авиационная фуражка с неимоверно отполированной кокардой, которая светилась, когда на нее падало солнце.

«Как вырядился», — подумал Пучков, подходя к старшине.

— Требуется двадцать человек, — сказал Громов.

— А кого же я выделю? Ершов и Князев помогают монтировать мотор. Дежурные по стоянке не сменялись двое суток. С летающих машин я механиков снять не могу. Кто же будет обслуживать полеты?

— Несение караульной службы не менее важная задача, чем обслуживание полетов, — хлестко ответил Громов словами майора Шагова.

— Наряд составлю через час. Тогда и приходите.

— Час на составление наряда? — удивился Громов. — Я за пять минут составляю.

— Приходите через час! — повторил Пучков. Громов ушел, а Пучков сел составлять наряд. Он не знал, где ему найти столько людей и, как школьник при решении трудной задачи, стал кусать конец карандаша. Иногда он вычеркивал уже написанную на листке фамилию, ставил поверх нее другую, затем снова зачеркивал. Сначала ему показалось, что без Корнева будет легче обойтись, чем без Ершова. Но затем он вспомнил, что на самолете Корнева подошло время регламентных работ: следовательно, нельзя его отрывать от машины на целые сутки, а надо заменить кем-то другим. Он зачеркнул обе фамилии и вместо них вписал Князева, но и тут память вдруг подсказала ему, что на машине Князева на завтра намечены полеты «со слепой кабиной».

Трудность составления наряда зависела не только от того, как обстоят дела на машинах, но и от того, что надо было сохранить еще и очередность. Если Князев в прошлый раз был начальником караула, то теперь его надо было назначить разводящим или дежурным по стоянке. И еще надо было учитывать должностное разделение наряда: ведь моториста не пошлешь старшим дежурным по стоянке, а механика самолета не назначишь дневальным или рабочим по кухне.

Когда список составлял Громов, он не испытывал никакой трудности: отрубит и точка.

Пучков же видел в механиках и мотористах прежде всего людей, которые, как принято было говорить, головой отвечают за судьбу экипажа и самолета. Поэтому он обращался с ними вежливо, никогда не повышал голоса, особенно перед вылетом.

Отругаешь механика — он начнет спешить, нервничать и впопыхах забудет законтрить, к примеру, сливной кран горючего… А ведь это значит, что в полете может вытечь бензин и самолет пойдет на вынужденную посадку или, что еще хуже, загорится в воздухе. Ведь стоит пламени из патрубка завильнуть под моторную гондолу, где стоят краны, вот и пожар.

Это профессиональное уважительное отношение к своим младшим коллегам вошло в привычку, стало чертой характера, нормой поведения.

Старшина Громов считал это панибратством, нарушением субординации, что, по его мнению, расшатывало дисциплину.

Как ни бился Пучков, составляя наряд, ничего выкроить он не смог. Если он выполнит требование майора Шагова, то завтра полеты сорвутся. Ведь половина машин полуразобрана… А сорвать полеты — это значило бы совершить преступление.

Пучков встал, чтобы идти объяснить все майору Шагову, но вдруг решил проверить себя еще раз — так он поступал всегда.

Инженер эскадрильи Дроздов в таких случаях или «брал за горло» штабистов, или жаловался на трудности. Выпрашивать помощь у начальства Пучков в силу своего характера не мог. Недавний техник самолета, а потом и звена, он в экстренных случаях сам работал по ночам, заменяя других, и это было для него легче: чем отказываться от задания, Какая бы ноша ни наваливалась на его плечи, он никогда не пытался ее сбросить. Скромный, безотказный, он казался многим людям слабым из-за своей уступчивости и мягкости.

Когда капитан Дроздов решил оставить за себя Пучкова, майор Шагов удивился:

— Неужели не нашел техника позубастее?

— Пучков превосходно знает технику. Не допустит аварий. А это главное, — ответил инженер эскадрильи.

Да, это было главное. «Летать без аварий!», — лозунг этот можно было видеть на стоянке через каждые сто шагов.

Проверив, чем занят каждый его механик, Пучков снова пришел к выводу, что выделить их в наряд — значит сорвать полеты или перегрузить механиков так, что это приведет к аварии.

«Да пропади оно все пропадом! Давно надо бы послушаться жену и перевестись куда-нибудь!» — подумал Пучков. Он швырнул карандаш и четкой, стремительной, не свойственной ему походкой пошел к телефону.

Представляя себе, как на другом конце провода морщился и негодовал майор Шагов, Пучков все-таки высказал ему все свои возражения. Шагов, не церемонившийся с подчиненными, пригрозил ему судом за невыполнение приказания.

— В таком случае пришлите письменное подтверждение. Ваше распоряжение выполню, но полеты сорвутся. — И Пучков повесил трубку.

С этого и началось «отвердение» характера Пучкова.

Тотчас телефон зазвенел.

— Учтите, что я поставлю вопрос о вашем служебном несоответствии, — услышал Пучков раздраженный голос Шагова.

— Ставьте, если найдутся у вас деловые причины, — ответил Пучков.

Но как только речь зашла опять об усиленном гарнизонном наряде и об ответственности за распоряжение, Шагов попросил (уже не требовал, а просил) только пять человек.

Пучков согласился. Список такого наряда он составил за десять минут. Нет, он не поступился интересами подчиненных. Он пошел по другому пути…

Ровно в двенадцать на стоянку пришел Громов.

— Наряд? — крикнул он, подойдя к самолету. Техник вылез из фюзеляжа минуты через две и, вытирая руки ветошью, ответил:

— В порядке.

Громов подошел к пожарному ящику, стоявшему под крылом, достал дюралевый лючок и пробежал по нему глазами.

— Что тут такое? Никак не пойму, — сказал он недовольно. — Почему во внутренний наряд даете только шесть человек?

— Я снимаю пост у оружейной каптерки. А вместо трехсменного ночного поста на стоянке ставлю двух патрульных, которые будут охранять все вместе…

— Ка-а-ак? — отпрянул от него Громов, и Пучкову показалось, будто старшина коснулся провода с током высокого напряжения. — Вы серьезно? — растерянно моргал он глазами.

— Разумеется.

— Да вы… что? — изумился Громов и побледнел. — Разве можно оголять посты? Часового, когда он отлучается от поста, трибунал судит. А вы взмахом карандаша сняли сразу…

— Представь себе такую картину, — сказал Пучков, положив на плечо Громова свою крупную ладонь. — Тревога! Мы взлетаем… И садимся в тысяче километров отсюда. Назавтра — снова в полет… Разве я, инженер, могу в такой ситуации треть людей назначить в наряд? Кто же готовить к вылету будет? Давай отойдем от шаблона. Нет у меня больше людей…

Однако его доводы не действовали на Громова. Наоборот, старшина перешел в атаку. Пучкова возмущало надменное упрямство, с каким старшина осуждал его нововведение и отстаивал устарелое расписание постов. Инженер понял, что старшина с его въедливой приверженностью каждой букве устава причинит ему больше неприятностей, нежели сам начальник штаба. Однако отступать Пучков не счел нужным.

— Смирно! — скомандовал он, видя, что его попытки по-хорошему убедить Громова обречены на неудачу. — Я инженер эскадрильи. И потому мне лучше знать, сколько человек ставить непосредственно на самолеты, а сколько на охрану стоянки. Это мое право!

— Никак нет! Количество постов раз и навсегда определено приказом начальника штаба.

— Раз и навсегда? — перебил Пучков. — Когда издавался приказ, который висит над твоей подушкой, в эскадрилье было втрое больше механиков.

— Это не имеет значения. Приказ есть приказ.

— Любой приказ, в том числе и висящий в твоей палатке, изменяется и дополняется сообразно обстановке. Нет у меня людей, поэтому я сократил количество постов и расставил их по-новому.

Но этот простой и разумный выход из положения никак не укладывался в сознании педантичного Громова.

«Нет, — думал он. — Если б вышел об этом письменный приказ по части, а то заблагорассудилось какому-то технику-лейтенанту, и три объекта оголены. Нет, я сейчас же доложу майору Шагову…»

— Читай дальше, — сказал Пучков. Громов приблизил лючок к глазам: он назначался начальником караула.

— Это что за новости? — бросил он вдруг лючок на крышку пожарного ящика.

— Больше идти некому, старшина.

— У меня по горло своих обязанностей. А вы и меня — в наряд! Я немедленно доложу майору Шагову.

— Что же это, позволь тебя спросить, за обязанности? — в последний раз называя Громова на «ты», спросил Пучков.

— Воспитание вверенных мне подчиненных, — гордо ответил старшина.

— Вот вы и пойдете в наряд, чтобы показать подчиненным пример, как надо выполнять обязанности дежурного по эскадрилье, — пояснил Пучков свой приказ.

Громов не ожидал такого поворота и опешил.

— Хорошо, — сказал он после раздумья, — я покажу всем блестящий образец несения суточного наряда, но имейте в виду: командованию все будет известно о ваших, с позволения сказать, нововведениях!

Разговор с Громовым и Шаговым стоил Пучкову огромного душевного напряжения. Вернувшись к самолету, он остановился в раздумье: «А что я на нем делал?» И вместо того, чтобы войти в моторную гондолу, где до прихода Громова он осматривал сочленения бензиновых труб, Пучков подошел к посадочным щиткам крыла.

«Какие же, однако, формалисты, — думал он, — вынь им и положь. Знать не хотят, что на шее каждого механика висит по самолету».

И, словно ища что-то на поверхности крыльев, он окинул глазами раскаленную солнцем машину. Казалось, изо всех ее пор, сквозь раскрытые жалюзи, лючки, распахнутые плексигласовые окошки источался острый запах этилированного бензина. Пучкова качнуло. Он стиснул зубы и полез в мотогондолу осматривать бензиновые трубопроводы.

Вскоре он отошел в тень, под крыло, и сел на электрокар, на котором лежали запасные части. Вспомнилась тень берез и пахучих сосен, и Пучков глубоко вздохнул, как бы вбирая их смолистый запах.

«А может быть, действительно попроситься куда-нибудь на север», — подумал он, снова вспоминая слова жены… Он думал теперь о Зине то и дело: она должна была вернуться домой еще позавчера, но не приехала и даже не уведомила, почему задерживается.

«Неужели она не вернется?» — эта мысль была такой страшной, что Пучков тотчас отогнал ее.

Легкая на помине, Зина дала о себе знать…

В двухстах метрах от «старушенций», которые решил восстановить Пучков, был грибок дежурного по стоянке. На его столбе дребезжал телефон.

Случайно мимо него шел старшина Князев.

Он снял с железного ящика трубку, отозвался:

— «Лена» слушает.

— С вами будет говорить Южный берег Крыма, — предупредила телефонистка.

— Дежурный! Зови лейтенанта Пучкова. Ему жена звонит из Мисхора, — прокричал Князев.

Через пару минут к грибку подкатил на электрокаре Пучков. Он так обрадовался, что забыл снять с него запасные части. Радостный, просиявший, он ловко спрыгнул, схватил на лету телефонную трубку.

— Алло, алло! Зина, Зиночка, это ты? Как здоровье? Почему не возвращаешься? А я-то думал… — облегченно сказал он после паузы и, сняв фуражку, стал махать ею, как веером. — Остаешься еще дней на двадцать? Ой, Зина, ты безжалостна. Приезжай, Зина… Родоновые ванны? Только теперь узнала?

С минуту Пучков молчал. И вдруг закашлялся не то от сухости в горле, не то от волнения.

— Зинуша, ты понимать должна, я так тебя жду, так жду…

Опять наступила длительная пауза.

— Хорошо, деньги я вышлю завтра. Нет, сегодня не смогу: аврал у меня. Спасибо… Ну, не торопись, давай поговорим. К врачу спешишь? Ну, ладно, спеши, спеши. До скорой встречи… Зинечка, алло, алло! — повысил он голос и коснулся губами решетки микрофона.

Мисхор, очевидно, отключили, а Пучков все еще прижимал трубку к уху. Затем нерешительным движением он положил ее на ящик, но вдруг снова прижал ее к уху:

— Алло! Алло!..

Мисхор молчал. Пучков опустился на электрокар, продолжая сжимать трубку, точно грел об нее коченеющие пальцы.

Плечи его опустились. Он вынул платок и вытер им счастливое, еще сияющее радостью лицо. Но когда он отнял платок, оно было уже задумчивым и грустным. Пучков встал и побрел сквозь строй полуразобранных самолетов, которые на завтра были запланированы в полет.

Электрокар с запасными частями так и остался у грибка. Пучков забыл о нем.

Глава шестая

Повесив трубку, Зина Пучкова вышла из будки междугородного телефона и с улыбкой подошла к молодому мужчине, стоявшему поблизости. Тот изысканно улыбнулся в ответ и согнул руку в локте. Зина взяла его под руку. Его густой русый чуб был под цвет ее волнистым волосам. Он был выше ее на целую голову (идеальное, по мнению Зины, соотношение роста мужчины и женщины). Молодой человек, подлаживаясь под ритм ее шагов, чинно переступал ногами в модных босоножках. Сквозь прорези в коже виднелись яркие шелковые носки в клетку.

— Петя, к тебе хорошо идет этот белый костюм, — сказала она, чуть повернув к нему голову.

— Я польщен.

— Мы на пляж? — спросила она.

— С тобой — хоть на край света!

Этот молодой «дипломат» (он уверил Зину, что работает за границей в одном из советских посольств) и был главной причиной, заставившей Зину купить вторую путевку. В санаторий «Сосновая роща», принадлежащий Министерству иностранных дел, он попал не случайно, как Зина, а намеренно обменял путевку. Ему хотелось встретить здесь дочь какого-нибудь дипломата, жениться на ней с тем расчетом, чтобы впоследствии оставить свой завод (Петр работал юристом по претензиям) и перейти на дипломатическую службу.

Однако пребывание в санатории «Сосновая роща» (Петр с гордостью показывал своим знакомым путевку, где было сказано, что этот санаторий принадлежит Министерству иностранных дел) не оправдало его надежд. Искомого здесь не оказалось. И вообще тут было куда скучнее, чем в самом обычном профсоюзном санатории. Дело в том, что дипломаты (фамилии шести или семи из них Птицын встречал в газетах) хаживали на пляж, в столовую, на прогулки либо в окружении своих сослуживцев, либо друзей. Птицын пытался пристать к одной такой «свите», но ему дали понять, что он здесь белая ворона, и Петр прекратил свои попытки.

Одиноко чувствовала себя и Зина. Дипломаты обошли ее вниманием, как и молодой генерал, который, как ей казалось, с интересом посматривал на нее с соседнего столика за обедом и за ужином. Этот генерал (Зина знала, что он был тут без жены) вставал с рассветом и просиживал иногда целые дни напролет под выгоревшим тентом над мольбертом. Первое время Зина подходила к нему и, хваля картину, талант живописца, старалась обратить на себя внимание, но генерал знакомиться не хотел. Зина оскорбилась: она-то ведь давно знала, что привлекательна и что мужчины часто смотрят ей вслед. Генерал мог бы быть и погалантнее. Стоило ей выйти на большак (Зина жила в городе и иногда ездила к мужу на аэродром), как проезжающий мимо шофер распахивал дверцу кабины и говорил: «Девушка, садитесь, подвезу». Когда в кабине было одно свободное место, а Зина стояла на дороге в окружении молодых и старых женщин, шоферы обращались прежде всего к ней. Зина виновато оглядывалась на ожидающих попутной автомашины, но от приглашения не отказывалась, хотя понимала, что это нехорошо, что шоферу следовало бы посадить не ее, а какую-нибудь старушку. В кабине сразу завязывался игривый разговор. «Великая сила — женская красота», — думала Зина, хотя подруги считали, что она не очень-то красива. Но, видно, в ее простеньком лице была своя прелесть или мужчины читали в нем возможность скорой победы, так или иначе, стоило ей пойти на танцы — без провожатого она домой не возвращалась.

Как и всякой женщине, Зине было бы приятно, если бы за ней поухаживали; иначе свой отпуск она себе и не представляла, и потому она даже обрадовалась, когда Птицын с упрямой настойчивостью познакомился с ней. С тех пор они расставались разве что на ночь. С охотой она принимала его приглашения на экскурсии, а особенно на танцы, которые устраивались в «Сосновой роще» или соседних санаториях чуть ли не каждый день. Танцуя с ним, она то запрокидывала назад голову и смеялась торжествующим веселым смехом, то приближала лицо настолько, что взбитые над ее лбом волосы касались подбородка Петра. На прогулках она говорила, что нет ничего хуже быть замужем за авиационным техником: то у них совещания, то ночные полеты, то еще какая-нибудь ерунда.

Хорошо бы иметь мужа дипломата. Она не могла себе представить, что и дипломат тоже много работает. Ей почему-то казалось, что жизнь дипломата — это обеды в лучших ресторанах, поездки по океанам в фешенебельных каютах, бесконечная радость и восхищение. Идеальная, по ее мнению, жизнь — это вечно длящиеся балы, на которых она никогда бы не уставала. И хотя она говорила все это играючи, как бы шутя, Петр мысленно приписал себе еще одну победу.

Как только начинало смеркаться, он вел ее к тесовому домику с единственным окном на море. Домик этот так близко подступал к обрыву, что шезлонги, стоявшие между фасадом и берегом, привязывали к стене, чтобы ветром не сдуло в море.

Уже на третий день знакомства Зина привела его сюда, чтобы посидеть в шезлонге и полюбоваться морем.

Сегодня же после ужина они прошлись до Ласточкина гнезда, откуда была видна вечерняя Ялта, но Петру вдруг стало скучно.

— А все-таки в нашем санатории лучше. Идем посидим в нашем излюбленном месте. — И он крепче сжал ее руку.

Они вернулись к ее домику. Зина зашла в свою комнату, выпила глоток воды. Петр сидел в шезлонге и курил, когда за его спиной зажегся свет и окно распахнулось.

— Держи меня! — сказала Зина, спуская с подоконника ноги.

— А что скажет твоя сожительница?

— Старушенция в Кисловодск улетела, к мужу.

Расклешенное платье Зины раздулось, как парашют.

Она спрыгнула раньше, чем Петр смог помочь ей.

Ругая себя за медлительность, он взял ее за талию, чтобы посадить в шезлонг. Зина отстранилась.

— Не мешай мне любоваться морем. Я хочу запечатлеть его навсегда. Кто знает, увидим ли его снова!

Перед их глазами зыбилось море, перечеркнутое поперек лунной дорожкой. Под крутым обрывом неустанно, как живые, ворочались волны. Они разбивались о берег, бросая вверх серебряные в свете луны брызги. Когда с моря дул сильный ветер, волны содрогали домик, брызги окропляли и шезлонги, и корявые, с размытыми корнями сосны — ненадежный барьер между берегом и морем…

Сегодня море милостиво. Волны разбиваются о берег мерно, нехотя, кажется, кто-то большой и ленивый хлопает по воде ладошами. Совершенно невидимая, висит в воздухе водяная пыль: это чувствуется по влажности воздуха. Тонкие ноздри Зины то расширяются, то сужаются в такт дыханию, высоко вздымается ее грудь. Есть неизъяснимая прелесть в сосредоточенно молчащей, будто засыпающей в сумерках женщине. Петр смотрит на нее завороженно.

А Зина вся в каком-то упоении. Вот пронес свои огни трехэтажный океанский лайнер, как бы волоча за собой длинные, ломающиеся на воде огненные ленты, вот лихой полуглиссер пересек и спутал эти ленты… А из санаториев, что лепятся на уступах Крымских гор, доносятся песни, легкая, будоражащая воображение музыка. Кажется, это поет море, поет берег, поет сердце.

Как тут прекрасно!..

Для полного блаженства ей не хватает одного. Как хочется, чтобы рядом с ней сидел верный друг ее юности — старший лейтенант Строгов.

Ей было девятнадцать, ему уже тридцать, но он, как романтический мальчик, берег Зину.

Он говорил: «Где красивый цветок, там и желание его сорвать… Давай, Зинок, я научу тебя приемам самозащиты…» И учил. Они ездили в горы, валялись на траве безлюдных лощин, валили друг друга на лопатки, но он и попытки не сделал взять то, что предназначалось ему самой судьбой.

Он внезапно уехал. С тех пор у Зины было много знакомых, но Строгов высился среди них, как величественная вершина благородства. Зина узнала позже, что у него жена и дети, и старалась забыть его. И сейчас она, может быть, не вспомнила бы Строгова, если бы ей не было так хорошо, как в те далекие дни.

Петр обнял ее за плечи и тихо, словно стараясь убаюкать, стал рассказывать о своих воображаемых дипломатических турне из Владивостока в Сидней, из Одессы в Монтевидео.

Он сам удивлялся, насколько правдоподобными выходили его экспромты, и не зря удивлялся: Зина верила и завидовала. Вот если бы такой человек был ее мужем! Она мысленно ставила себя рядом с ним, работающим за границей, где любой житель неожиданно мог стать врагом, и у нее дух захватывало от воображаемой находчивости и ловкости, с какой она помогла бы Петру выполнять его поручения. Ведь она бедовая женщина, опасности ее не страшат, а только пробуждают ум.

Сделай он ей предложение, и она без раздумья бросила бы все, что связывает ее с пыльным аэродромом. Что ждет ее там? Сергей? А любила ли она его по-настоящему? Просто до боли, до смерти было обидно, что все ее подруги — уже солидные дамы, жены офицеров, а она, за которой ухаживали такие летчики, как Строгов, засиделась в девах. Неужели она хуже всех?! И Зина решила: была не была!

Пучков оказался покладистым, добрым мужем. Она, кажется, даже полюбила его. Но истинная ли эта любовь? Может ли она сравниться с ее любовью к Строгову? Видно, она просто была рада, что Пучков избавил ее от затянувшегося девичества…

Петр вдруг обнял Зину за плечи и поцеловал в губы.

— А без этого нельзя? — строго спросила Зина и, привстав, хотела отодвинуть свой шезлонг, но он оказался привязанным к стене.

— Странно, почему я вас не прогоняю. И что вы нашли во мне? — спросила Зина, снизу прижимая к бедрам платье и снова садясь.

Петр, привалясь к ней и глядя в ее глаза, стал говорить о своей любви.

Зина ждала, что будет дальше, и пыталась согнать с лица снисходительную улыбку. Уж кто-кто, а она-то слышала разные признания и безошибочно могла отличить искреннее от фальшивого, настоящую влюбленность от показной.

Вот если бы этот человек, с виду так похожий на Строгова, ухаживал за ней с целью жениться… Но до этого было еще так далеко. Поэтому она, не отвечая взаимностью, лишь косвенно дала понять, что для будущей жены дипломата у нее в смысле анкетных данных все в порядке: в ее семье нет даже судимых… Но он с поспешностью вора, попавшего в чужой огород, пытался выскочить из пределов затронутой темы и стал говорить, в сущности, о пустяках. В его горячих словах Зина слышала неискренность.

«Нашел дурочку», — подумала Зина, но сказала другое:

— Ты сочинитель, Петя, фантазер.

— Ты мне не веришь… Но почему?

Петр вдруг пересел к ней и стал целовать ее шею, щеки, губы.

Выйти из шезлонга Зине было невозможно, и она, обвив его шею, вдруг сказала жарким шепотом:

— Глупенький, пойдем ко мне… Возьми туфли. Дай руку…

Петр глянул сперва на распахнутое окно, потом на туфли, лежащие под шезлонгом, и встал, подавая ей руку. Перехватив ее у запястья, Зина наступила на его ступню, твердо уперлась в землю другой ногой и внезапным ударом в плечо отбросила Петра к соснам, к обрыву.

Зина испугалась и бросилась было на помощь Петру, но, увидев, что до обрыва ему еще далеко, как рысь, отскочила к домику. А чтобы Петр не смог подойти к ней сзади, она прижалась спиной к стене и приготовилась к защите (этому тоже учил ее Строгов).

Но ее кавалер оказался выше того, чтобы мстить даме. Отряхнувшись и ощупав лицо, он понаблюдал, с какой готовностью обороняться стоит Зина у стены… и только сплюнул с досады.

— Извини меня, Петя! Я не думала… — в ее голосе послышалось сострадание.

Он не ответил.

— Но ведь ты сам же виноват…

— Ты хитра, как змея, и безжалостна, как зверь.

— Если бы мужчины уважали каждую женщину, как свою жену, природа не создала бы нас хитрыми. А я, слава богу, могу еще применить и грубую силу… Иначе разве стала бы я допускать так близко?

Он молчал, потирая щеку.

— Поверь, Петя, если бы я была твоей супругой, а на твоем месте был другой — ты бы иначе смотрел на мой поступок, — продолжала Зина оправдываться. И Петр подумал, что она ударила его не потому, что действительно была высоконравственной женщиной, а просто хотела продемонстрировать ему, как может поступать с ухажерами, преступающими границы дозволенного.

— Проводи меня… — сказал он.

— А ты можешь меня простить?

— За что же? Это я должен просить у тебя извинения.

— Правда? — и метнувшись от стены к нему, она так цепко схватилась за его руку, что при желании сбросить, стряхнуть Зину он смог бы это сделать разве что ценой вывиха своей руки.

— Как низко ты обо мне думаешь, — с искренней печалью сказал Петр и заглянул ей в глаза.

Зина положила голову на его грудь.

— Пойдем к тебе, Зина.

— Нет, Петя, не теперь.

— Глупышка, какую бы ночь мы с тобой провели! — и он кивнул на финский домик.

— Если б всю жизнь, Петя… — прошептала она, опустив его руку, и вдруг, не оглядываясь, побежала к главному корпусу санатория, как стыдливая девушка, у которой нечаянно вырвалось признание в любви.

Петр усмехнулся.

«Неужели втрескалась?» — подумал он и пошел в другую сторону.

Утром, когда Зина пришла на завтрак, Петр сидел уже за столом. Он небрежно кивнул на ее приветствие и не подал меню, что неизменно делал прежде. На его загорелой щеке белел квадратик пластыря.

— Супруги сегодня не в духе, — заметил их сосед по столу, машинист экскаватора из Норильска.

— Кореш, будь потактичней, — сказал его друг, — разве не видишь, что Петр Германович пытался поцеловать другую, чем и вызвал ревность…

— Не очень-то оригинально, молодые люди! Разве нельзя обрезаться, когда бреешься? — упрекнула их Зина.

— Пардон, сударыня! Мы больше ни-ни… Поедемте сегодня кататься на катере? — предложил экскаваторщик из Норильска.

— Опять захотели на морское дно? — спросила Зина смеясь.

Эти бесшабашные парни приехали на курорт с накоплениями и спускали деньги направо и налево. Под хмельком катаясь на катере, они опрокинулись в море вместе с девушками и мотористом, но, к счастью, их скоро подобрали.

Зина разговаривала с ними со снисходительностью важной дамы, но не всегда выдерживала роль. Люди смелые, бесхитростные, бедовые ей были по душе, и она иногда невольно опускалась до панибратства с ними. Ели машинисты по-солдатски быстро и вскоре ушли.

— Ну, а мы куда? — спросил Петр.

— Пойдем пройдемся, — с готовностью отозвалась Зина.

Выйдя из столовой, они полдня бродили вдоль пляжа, выясняя свои отношения и взаимно обвиняя друг друга. А когда от Русалки, где они впервые встретились, поднимались в гору, Петр с грустью сказал, что через неделю он должен быть в Москве.

— А говорил, что дипломатический отпуск три месяца и что… — не докончив фразы, она с досадой высвободила руку. Разговор оборвался. Стало слышно, как под ногами хрустит щебень, как ветер с моря шумит в кипарисах.

— Что с тобой? — с нарочитым удивлением спросил Петр.

— Ах, он еще и спрашивает! — с безнадежностью в голосе воскликнула Зина.

— Мы так и не съездили на Ай-Петри, — сказал он, взглянув вверх, туда, где в голубой дымке скрывалась эта крымская вершина, — поедем завтра?

— Не знаю, — ответила она отчужденно.

Навстречу им шел офицер. Его походка показалась Зине знакомой. Она отошла к кипарису и заторопилась. Петр тоже прибавил шагу. Жестикулируя и прищуривая от удовольствия глаза, он стал описывать, какой прекрасный вид открывается с Ай-Петри в ясный солнечный день.

Офицер был уже рядом. Он с любопытством смотрел на них в упор.

— Ах, — воскликнула Зина и метнулась к офицеру, — Ефим, родненький, уведи меня скорей отсюда! Пристал какой-то, никак не могу отвязаться…

Она схватила Беленького за руку, прижалась к нему.

— Зина, Зина, успокойся, — сказал Ефим и, оставив ее в стороне, сделал шаг к Петру.

Тот стоял, точно статуя. Должно быть, за все время волокитства он не испытывал столь внезапного удара.

— Что вам угодно, молодой человек? — спросил его Беленький тоном, в котором угроза смягчалась насмешкой.

— Извините, я был слишком назойливым, — ответил Петр и, перехватив благодарный взгляд Зины, добавил: — Имею честь!

Он откланялся и пошел такой строгой и красивой походкой, точно хотел подчеркнуть этим свое достоинство. Зина посмотрела ему вслед и подумала: «Нашелся, не подвел… Хотя за это спасибо».

Проводив его взглядом, Зина повела офицера к морю. Она красноречиво рассказала, как приставал к ней этот франт, и благодарила Беленького, как спасителя.

— Ну-ну! Не притворяйся. Я часто видел тебя с ним на пляже! — погрозил ей Беленький, из любопытства наблюдавший за ней вот уже четыре дня.

Зина не поняла, правду ли сказал он или хотел лишь подзадорить ее, но и этого было достаточно для нее. Дня через два, продав остаток путевки какому-то «дикарю», она уехала домой.

Глава седьмая

«Я так и знал, я так и знал», — думал майор Шагов, расхаживая по своему кабинету и то и дело поглядывая на докладную старшины Громова.

Шагов дважды подходил к столу, брал этот лист и с досадой бросал, как будто бумага обжигала его руку.

В конце концов он решил: «Проступок Пучкова слишком значителен, чтобы наказывать его самому. Начальство любит, когда с ним советуются. Подам это в штаб училища».

Пучкова вызвали в строевой отдел штаба. Точно предчувствуя, о чем пойдет речь, Пучков захватил с собой расписание полетов и список технического состава. Оказалось, что на каждую машину приходилось по одному механику. А по штату было положено два механика и моторист. Захватив эти документы, штабной офицер куда-то исчез, а когда вернулся, беседа продолжалась уже не в том, обидном для Пучкова тоне.

Он сказал Пучкову:

— У вас нездоровые отношения с Громовым. Извольте их наладить. Громова мы хорошо знаем. Это требовательный и честный старшина. Как вы считаете, справится он с офицерской должностью воспитателя курсантов-новичков?

— К службе рвение у него большое, но техники бывают недовольны его придирчивостью, доходящей до грубости, — ответил Пучков.

— Проверим… — пробурчал начальник строевого отдела. В заключение он сказал, что в гарнизонный наряд «впредь до пополнения» эскадрилью посылать не будут.

Пучков вернулся на аэродром обрадованный, зашел в палатку к Громову.

— Вот, дорогой, ты пишешь, шумишь, а в штабе понимают, кто прав.

Громов выслушал его со снисходительностью служаки, уверенного в своей непогрешимости. И когда Пучков сообщил, что его прочат на офицерскую должность воспитателя новичков, Громов самодовольно улыбнулся.

— Что ж… это ничего не меняет в наших отношениях, — сухо заметил Пучков и ушел на стоянку.

«Как сказать», — подумал Громов, и его твердоскулое лицо округлилось от улыбки, не предвещающей ничего хорошего.

Однако перспектива выдвижения оказалась не более, как подслащенная штабистами пилюля. Писарь Касимов на другой же день по-приятельски сообщил Громову печальную весть: на эту должность уже назначили офицера, а в политическое училище, откуда пришла разнарядка на трех человек, подали заявления три члена партии. А его друг пока еще даже не кандидат.

— А если я срочно вступлю в партию? — спросил Громов.

— Если сможешь, вступай! — посоветовал друг. Повесив трубку, Громов выкурил три папиросы подряд и пошагал на стоянку. Обычно он никогда не помогал механикам, но сейчас стал пришвартовывать самолет Корнева.

— Что-нибудь случилось? — с удивлением спросил Игорь.

— Да, земляк, случилось, — честно сознался Громов. — Мне надо срочно вступать в партию.

— Срочно вступать в партию? — переспросил комсорг. — В партию срочно не вступают, к этому готовятся долго и основательно.

— Я понимаю: в партию срочно вступают только в том случае, если это нужно самой партии. Так было, например, в войну, на фронте. Но сейчас это нужно мне. Если я не вступлю в партию, меня не примут в училище. А это значит, партия не будет иметь еще одного энергичного офицера.

От этой самоуверенности земляка Игорю стало не по себе.

— Короче говоря, одна партийная рекомендация майора Шагова у меня есть. Теперь мне нужна еще и комсомольская рекомендация. Вот заявление, прошу разобрать.

— Хорошо, бюро рассмотрит… А если хочешь нам помочь — ступай к Ершову.

Но и Ершов, этот прямой до дерзости человек, заявил Громову, что в его услугах не нуждается.

Как отверженный, переходил Громов от машины к машине: механики отказывались от его помощи.

«Какое неуважение ко мне внушили!» — думал Громов о Пучкове и Корневе. Но он ни на минуту не усомнился, что и Пучков и Корнев, лишь бы избавиться от него, будут поддерживать его кандидатуру. У него двадцать три благодарности — кого же, как не его, принимать в партию? Мысленно Громов перенесся в политическое училище, затем представил себя в офицерском звании, в должности начальника политотдела, и подумал: «Вот тогда я поставил бы на место и Пучкова и Корнева! Ни воли у них, ни настоящего рвения к службе. Разве такие люди могут быть костяком армии? Потому-то и рады они спровадить меня хоть к черту на кулички, что чувствуют свою неполноценность и мое превосходство в знании уставов».

Лично Корневу давно хотелось отделаться от «железного фельдфебеля», как называл он Громова. И как обрадовался бы комсорг его отъезду! Но сейчас шла речь о приеме Громова в партию, и Корнев решил посоветоваться об этом с Пучковым.

— А что если мы уговорим комсомольцев дать Громову рекомендацию да и… — не договорил Игорь.

— Рекомендацию в партию? Н-нда… — только и сказал Пучков и впал в глубокую задумчивость, что случалось с ним, когда он выслушивал моторы.

— Уж не думаете ли вы, что без Громова дисциплина расшатается? — нетерпеливо спросил Игорь.

— А если комсомольцы откажут ему, в чем я уверен, — ответил Пучков, — тогда этот деятель сочтет, что они сговорились мстить ему за придирки, а мы с тобой потакаем им. Он напишет еще докладную. И в штабе удивятся: как же так, у человека двадцать три благодарности, он исполняет обязанности адъютанта эскадрильи, у него рекомендация в партию от коммуниста с 1938 года, а комсомольцы не дали ему рекомендации.

— Да… Нескладно получится, — озаботился Корнев и спросил: — Ну, а вы-то, как коммунист, что думаете: достоин он быть в партии?

— Партия ему нужна для карьеры. Он и сейчас похваляется, что держит в кулаке эскадрилью. И если дать ему права, власть, тогда он со временем и дивизию приберет к рукам. А пока он и у тебя и у меня вот где сидит. — Пучков стукнул себя по затылку. — Но лучше уж нам потерпеть его до конца службы, чем дать рекомендацию и отделаться. Мы партию этим обманем, понимаешь? Я сам на собрании выступлю, что рано ему давать рекомендацию…

— И ты думаешь, твое предложение пройдет? — лукаво усмехнулся Игорь. — На собрание к нам придут кроме майора Шагова и комендант военного городка, и начальник гауптвахты — они в нем души не чают. Когда Громов был помощником дежурного по городу, он так настроил патрульных, что гауптвахта была переполнена. Пуговица не очень блестит на служивом — задерживает, курит солдат в неположенном месте — задерживает. Говорят, с биноклем по городу ходил, чтобы издалека видеть, курят солдаты на улице или нет.

Не поняв иронии Корнева, Пучков возмутился.

— И что же, за эту слежку его рекомендовать? Партию обманывать?

Игорь не смутился:

— Разве у партии нет глаз, кроме наших? Покажет себя как карьерист — из училища вышибут.

— Что можешь предотвратить сам — не перекладывай на плечи других. На собрание приглашай кого хочешь. А я докажу, что Громов недостоин партии, — уже не в шутку «завелся» Пучков.

Все, кого называл Корнев, к удивлению Пучкова, на собрание приехали. Кроме них явился и сам комсомольский «бог» училища, как в шутку называли помощника начальника политотдела по комсомолу. Не только для Громова, но и для всех это была большая честь. Старшина Князев, тот самый, который упросил оставить его в эскадрилье, когда врачи запретили генералу летать, предложил выбрать приехавших в президиум. Первыми выступили сержант Желтый и старый, увешанный орденскими планками капитан — комендант училища. Они говорили о Громове похвально. Капитан даже сказал, что его, старого, много раз раненного человека, вполне бы устроил такой энергичный преемник, как старшина Громов. Не зря же он дал старшине партийную рекомендацию. Поэтому выступление Пучкова, рассказавшего, что за личность старшина Громов, прозвучало для гостей как гром среди ясного неба. Старшина сразу понял, что, если он сейчас же не отметет от себя эти обвинения, ни в партии, ни в политическом училище ему не быть.

— Товарищи, — обратился он к президиуму, — здесь правильно сказал техник-лейтенант, что сейчас, на этом обсуждении, комсомольцы должны понимать, что они — глаза партии. Но каждый рядовой комсомолец должен прежде всего внимательно прислушиваться к мнению командиров. А вот что говорят обо мне разные командиры…

И Громов стал зачитывать копии благодарностей, объявленных ему в приказах. Их было много… Некоторые офицеры из президиума недоуменно смотрели на Пучкова…

Громов смекнул, что упускать момент нельзя, и рассказал о своем недовольстве Пучковым, о своей жалобе, намекая, что техник-лейтенант решил сейчас отыграться на нем.

— По-моему, все ясно? — вопросительно сказал комендант, обращаясь к президиуму.

Громов тоже с надеждой что называется ел глазами начальство. И казалось, он выйдет победителем, но одно побочное обстоятельство повернуло ход собрания.

— А вы, Громов, смотрите не на нас, а в зал, на товарищей, — заметил помполит по комсомолу. Но Громов, взглянув на презренных механиков, опять подобострастно воззрился на своих покровителей.

— А когда он на комсомольцев-то смотрит? Да никогда, — не вытерпев, бросил реплику Ершов, сидевший в первом ряду.

Комсомольцы поняли Ершова. По рядам пронесся шумок. Даже те, к кому Громов никогда не бывал несправедливым, в глубине души испытывали к нему неприязнь. Не то что взыскание, но даже и поощрение получать от Громова было им неприятно.

— Вы хотели выступить? — подсказал Ершову помполит.

Ершов согласился и выложил все, что знал о Громове. С этого и пошло, поднялся лес рук…

Дежурный по лагерю много раз звонил в рельс — подошло время вечерней переклички, — а страсти на собрании еще не улеглись.

Комсомольцы сошлись на том, что давать Громову рекомендацию в партию еще рано.

Когда они единодушно проголосовали, Громов зло взглянул на Пучкова, Ершова и закрыл ладонями лицо, чтобы не видели его отчаяния.

Почти все уже разошлись из саманного сарая, а старшина все еще сидел, отчаянно сжимая голову руками. Комендант училища и помполит подошли к нему. Кое-кто из механиков, уже вышедших на воздух, вернулся, но комендант, еще красный от волнения (он выступал два раза), прогнал их и закрыл дверь. Пучкову, который уже успел позвонить из палатки в город, передали, что с Громовым что-то случилось… Пучков вернулся и постучал в дверь клуба.

Комендант открыл дверь не сразу и, увидев Пучкова, воскликнул с жаром:

— Вос-пи-та-те-ли! Какой это был бы офицер!..

— В этом-то весь вопрос, — возразил Пучков.

По лицу Громова он понял, что у того на душе не горе, а лишь уязвленное до отчаяния самолюбие, и покинул его без сожаления.

Всю ночь Громов не мог уснуть: лопнула последняя надежда стать офицером. Ведь через год вступит в действие «возрастной барьер», и в училище его не примут, и подойдет срок увольнения в запас.

Чем больше человек стремится к чему-либо, тем сильнее он переживает, когда стремления не осуществляются. А Громов так стремился стать военачальником! И казалось ему: умри мать или отец, он не горевал бы так…

Под подушкой у него лежали письма: отец, отвечая на вопросы сына, сообщал, кто из друзей его детства служит и в каких званиях. Честолюбивый отец, желая показать сыну достойный подражания пример, намеренно сообщал Евгению только о тех товарищах, которые опередили его в званиях и должностях. В последнее время прямо-таки досада и зависть к друзьям разбирали старшину, когда он читал отцовские письма.

«Почему другим так везет, а я все старшина?» — спрашивал он себя.

Мысленно перебирая ход собрания, Громов решил, что на этот раз он срезался потому, что комсорг эскадрильи заранее подготовил комсомольцев.

— Хорошо же!.. — вслух сказал он и повернулся на бок с твердым намерением заснуть.

С неделю в лагере все текло своим чередом. Громов обдумывал, что бы такое предпринять. И вот решение созрело. Как-то утром, проводив механиков на стоянку, Громов вернулся в расположение эскадрильи. Еремин (опять дежурный) поливал из ведра зубчатую кладь кирпичей, выложенных вдоль песчаной дорожки.

— Бросай работу. Пошли на осмотр.

Еремин поставил ведро с известковым раствором, стал вытирать ветошью руки. Осмотр старшина начал не с края, а с середины: вошел сначала в ту палатку, где жил Ершов. Солнечные лучи просвечивали брезент, не касаясь земляного пола: солнце еще было невысоко. Еремин распахнул низ брезента, и все внутреннее убранство палатки стало видно как на ладони. Три койки составляли букву П. Одеяла были натянуты туго, подушки взбиты высоко.

— Что за безобразие! — строго произнес Громов, подавшись к койке Ершова. По мнению Еремина, никакого безобразия в палатке не было, если не считать краешка простыни, не подогнутого под матрац.

Громов наклонился и резким движением сдернул простыню, которая узкой полоской окаймляла постель у спинки койки.

Затем он выдернул туалетный ящик тумбочки, на пол упало несколько писем Ершова, бритвенный прибор; флакон одеколона Громов успел удержать.

Во всех палатках старшина переворошил постели: искал под матрацами носки, обмундирование или еще какие-нибудь вещицы, которые неаккуратные механики могли положить в запретные места. Результатом осмотра был сравнительно небольшой «улов»: простыня Ершова, рабочая гимнастерка Желтого (лежавшая в туалетном ящике тумбочки) да дрель старшины Князева, запрятанная в угол палатки.

Вечером Громов построил подразделение в две шеренги и объявил Князеву выговор, а Ершову очередное неувольнение. О Желтом не было сказано ни слова. Громов считал его своим другом.

После того, как Громов подал команду «разойдись», к нему подошел Корнев.

— Ты свободен? — спросил он. — Пойдем-ка потолкуем.

Когда вошли в палатку, Громов сказал:

— Ох, и хитер этот Ершов. Жаловаться на строгость взыскания не положено, так он подсылает ко мне комсорга.

— Я сам пришел, никто меня не подсылал, — ответил Корнев и сел на край стола. Вылинявшие погоны, выгоревшая на плечах гимнастерка придавали Корневу усталый вид. — Я пришел, чтобы напомнить: дисциплина должна быть сознательной. А ты чуть что не так — наряд, чуть что не эдак — неувольнение. Ты совсем зарвался после того, как тебе не дали рекомендацию. Ты мстишь: приказываешь работать даже без объявления наряда, якобы ради «укрепления дисциплины». Ты отбиваешь охоту к службе, делаешь ее подневольной.

— Ты мне мораль не читай!

— А я и не читаю — просто хочу, чтобы и ты подумал. Ты же комсомолец.

— Ах, вот как? Угрозы! Ну, знаешь, брат, потише. Зачем в армии создана комсомольская организация? А? — Громов хитро улыбнулся и ответил: — Для поддержания авторитета командира. А ты поддерживаешь разгильдяев вроде Ершова. Тебе, как комсоргу, надо принять к ним строгие меры, а ты становишься адвокатом нарушителей.

— Механиков надо вос-пи-ты-вать! А ты вместо этого травмируешь души. Никто тебе не позволит злоупотреблять взысканиями.

— Под чью дудочку пляшешь? — не стерпел Громов. — По ножу ходишь, Корнев! Кто это травмирует души? Старшина Советской Армии? Где ты этих мыслей набрался? Не там, случайно, где был в сорок втором?

— Там же не я один, многие были там!.. — Корнев с силой опустил кулак на край стола и вышел из палатки.

Два дня подряд Громов с раннего утра уезжал в городок, а на третий появился на стоянке раньше обычного. Пока механики зачехляли моторы, убирали рабочие места и пломбировали люки, Громов помогал сержанту Желтому завязывать лямки чехлов, ставил струбцины, пришвартовывал крылья. Когда дежурный по стоянке три раза ударил в рельс — сигнал об окончании работы, Громов подошел к грибку дежурного, скомандовал:

— Эскадрилья, выходи строиться!

Он был чем-то сильно озабочен. Обычно, ведя строй механиков со стоянки к палаткам, Громов занимался строевой подготовкой — подсчитывал шаг, подавал разные команды, особенно в начале пути, когда его голос был еще слышен офицерам, собиравшимся после полетов в технической комнате. Сегодня он вообще не подсчитывал шаг. Он до такой степени ушел в себя, что не обращал даже внимания, если направляющие «теряли» ногу и шеренги утрачивали единый ритм движения.

После того, как механики помылись, Громов повел их в столовую на ужин. Он опять шел сосредоточенный и не подавал никаких команд.

Но вот колонна вступила на выложенный кирпичом плац.

— Эскадрилья-а-а, стой! Нале-во!

Механики повернулись лицом к старшине. Громов скомандовал:

— Корнев, три шага вперед!

Корнев вышел и повернулся к строю. Лицо его выражало недоумение, он с любопытством посмотрел на старшину.

— Не вертитесь, — тихо заметил Громов. Он оправил складки гимнастерки, проведя пальцами от пряжки ремня в стороны, вышел к середине строя и встревоженным голосом спросил:

— Товарищи! Вы знали младшего сержанта Иванова из роты охраны? Рыжего такого, который на контрольной проходной все время стоял?

Механики удивились странности вопроса, и по шеренгам пронесся шумок.

— А что… умер? — спросил Миша Пахомов.

— Хор-роший был человек: кого знал в лицо, у тех никогда не проверял документов… а с офицерами был строг, — усмехнулся Ершов.

Вопреки ожиданию, старшина не одернул его, а наоборот, подбодрил:

— Ну да, он самый… Что еще о нем знаешь?

— Да уж это вам, товарищ старшина, да Корневу лучше знать. Вы, кажется, учились с ним в вечерней школе.

— Верно, учились…

— Он, кажется, здорово рубал по-немецки. Еще к тебе и Корневу, помнится, перед экзаменом приезжал.

— Правильно, приезжал к Корневу… Вы все это видели?

— Кто видел, а кто и нет! — расхрабрился Ершов. — А в чем, собственно, дело?

— Дело очень серьезное! — Громов строго посмотрел в глаза механикам. — Вы очень наблюдательный человек, сержант Ершов. Действительно, указанная личность, долгое время сидевшая с Корневым на одной парте, здорово рубала по-немецки. Так здорово, что Иванов даже ошибки в учебнике находил. Когда об этом узнал директор вечерней средней школы — пришел к нашему генералу… Несколько дней назад Иванова арестовали… Оказалось, это вовсе не Иванов, а чистопородный фриц. И не просто фриц — а организатор фашистского союза молодежи во время войны. На гауптвахте он попросился в уборную и… через окно утек…

— Откуда ты это знаешь? — настороженно спросил Корнев.

— Это еще не все, товарищи!.. — Громов приблизился к Корневу. — Сегодня на третьем аэродроме хватились: недостает одного самолетного передатчика. А ровно в час дня (Громов посмотрел на часы) в районе кукурузного поля, что вдоль дороги на третий аэродром, зафиксирована радиопередача. Сегодня же, рано утром, старший сержант Корнев выехал на третий аэродром за хвостовыми пневматиками. В три часа дня Корнев вернулся на свой аэродром. По расчету времени выходит (Громов выкинул вперед руку и показал на часы), шпионская передача велась в тот момент, когда по полю проезжала наша машина с пневматиками. Почему Корнев, проезжая мимо шпиона с рацией, не принял никаких мер?

— Так у него же простые уши, а не пеленгатор! — сказал Ершов.

В строю засмеялись.

«Зарапортовался», — подумал Громов и, подойдя к механикам ближе, продолжал тоном тревожным и озабоченным:

— Товарищи! К чему я гну все это? К чему загибаю? Чтобы вы почуяли, в какой обстановке живем. Наш товарищ, с которым спим и едим, вместе к девушкам ходим, наш друг неожиданно обертывается матерым шпионом! Врагом! Как же тут доверять? А что проповедует наш комсорг? Какое у него настроение? Нарушителей дисциплины берет под крылышко. То есть проповедует в нашей армии либерализм! А либерализм — вы сами, конечно, хорошо знаете — это идейная диверсия… которая разъедает дисциплину, цемент армии. А вот старший сержант Корнев другого мнения. Доверять, говорит, нам надо, по головке гладить. Где ему внушили это мнение? Не там ли, где он был в сорок втором году? — Громов чуть отошел назад и стал смотреть то на правый фланг, то на левый. — Кроме того, наш комсорг перестал быть для комсомольцев примером личного поведения. Скатился на путь разложения дисциплины. Вы прекрасно знаете, какое значение имеет внутренний порядок в палатках подразделения. Сколько раз я говорил вам, товарищи: в тумбочках нельзя хранить ничего лишнего. И вот сегодня захожу я в палатку Корнева — там стоит стакан с медом. И мух — видимо-невидимо! Неделю назад отправили в окружной госпиталь сержанта Грачева. Еще неизвестно, что у него: дизентерия или тиф. Еще неизвестно, сознательно или несознательно Корнев держит в палатке мед — первую приманку мух, мух — этих разносчиков болезней. Думаю, что несознательно. Потому что тот, по чьей вине выводится из строя наш товарищ, — вредитель. И должен предстать перед военным трибуналом.

Громов замолчал на секунду, облизал тонкие напряженные губы и продолжал:

— Корнев — хороший механик, но почему после всего этого он ваш комсорг? Идейный, как говорят, вдохновитель?

Старшина глубоко вздохнул и гаркнул:

— Эскадрилья! Смирно! За хранение меда в неположенном месте старшему сержанту Корневу объявляю двое суток ареста! Вольно! Разойдись!

Но строй будто замер. Механики стояли как вкопанные…

«Коллективное невыполнение команды, — полыхнуло в сознании Громова. — Это же чрезвычайное происшествие! Что делать?»

— Товарищи авиаторы! — смягчил тон старшина (он называл механиков авиаторами, когда хотел найти с ними общий язык, поднять их настроение). — Строгость взысканий зависит от серьезности обстановки. Сами понимаете…

— Старшина не имеет права объявлять старшему сержанту даже сутки ареста, — сказал старшина Князев.

— Приказом по училищу я проведен временно исполняющим обязанности адъютанта эскадрильи. Я пользовался дисциплинарными правами адъютанта, — ответил Громов и медленно, стараясь даже походкой подчеркнуть свое спокойствие, пошел к своей палатке.

«Разойдутся, — думал он, — постоят и разойдутся. Если придать этому значение, ох и попадет мне! Нельзя допускать коллективного невыполнения приказания. Надо замолчать этот факт. Никто из „технарей“ не понимает, что это значит. Профаны!»

Строй разошелся раньше, чем Громов приблизился к своей палатке, и от сердца ретивого старшины отлегло…

Он сразу же подошел к дежурному по эскадрилье, приказал:

— Выдайте сержанту Желтому автомат с одним диском. Он со мной повезет Корнева на гауптвахту.

— Слушаюсь!

— А сейчас пришлите ко мне дневального — получить записку об аресте.

— Слушаюсь!

И старшина пошел к своей палатке. Там, в чемодане, выкрашенном алюминиевым аэролаком, хранились у него типографским способом отпечатанные записки об аресте вместе с личными вещами.

«Отвезу тебя, земляк, на губу, доложу о тебе все, что знаю, — думал Громов, отыскивая стопку бланков, — а там пусть разберутся получше, где ты был в сорок втором. Не зря тебя не приняли в офицерское училище. Стало быть, что-то есть. Пусть покопают поглубже. Иванов — он все со студенткой меня хотел познакомить — шпионом оказался! А я считаю, что я бдительней других… Всех бы проверить заново!»

Глава восьмая

У дома Громовых, повернувшегося к улице задом, сидят трое мальчишек: Игорь Корнев, Чиж и Прохоров. Игорь, самый долговязый из них, кладет перочинный нож на тыльную сторону ладони и совершает неуловимое движение рукою. Нож втыкается в землю, пронзив лист подорожника. Игорь выдергивает нож, запускает лезвие под мизинец, снова поднимает руку.

Он делает это нехотя, как давно надоевшее: ведь ему пятнадцать, а его компаньоны совсем мальчишки, трудно ли их обыграть? Приходили бы скорей Валька Невский или Женька Громов, с ними не так-то просто.

Время от времени Игорь, не вставая, заглядывает за угол дома. Но никого нет на пустынной, заросшей травой улице городской окраины. Только бесштанные дети да куры. Им тут раздолье. Никого из сверстников не видно и в пойме ручья, куда спускается огород Громовых. На огороде, за свежим ольховым тыном, отец Женьки Громова окучивает тяпкой картофельную ботву.

«У него спросить, что ли, куда ушел Женька? Да ну его… Придерется к чему-нибудь», — думает Игорь.

Но вскоре он встает и, просунув нос между тычинин, говорит:

— Дядя Вань, а где Женька?

— А где ему быть! Чай, на стрельбище пули сбирает со своим ковригом! Ужо придет, оборву уши! — раздраженно отвечает дядя Ваня, почти не оборачиваясь.

— С комбригом, что ли? — улыбается Игорь. Комбригом называют Вальку Невского, заводилу мальчишек с городской окраины. Брат у Вальки «всамделишный» комбриг. На воротнике его гимнастерки два ромба. А Валька, если его послушать, знает военное дело лучше брата, потому и дали ему такое прозвание.

Тяпка бьет и бьет сухие комочки земли, белесый дымок вьется над зеленой ботвой, дядя Ваня уходит все дальше и дальше от тына. Вот человек, с таким и говорить не захочешь. Не зря Невский прозвал его «феодалом». Темнота, неграмотность, только бы ему на огороде работать.

Игорь окинул глазами огород Громовых, простирающийся почти до того места ручья, где он впадает в Тверцу, и вернулся к мальчишкам.

— Смотри, какая-то тетка жнет траву у тына, — сказал Чиж. — Скажи Женькиному отцу. Он покажет ей, где раки зимуют. Он своего Буяна здесь пускает.

— А ну его! Давай играть, — говорит Игорь садясь.

Минут через десять из-за угла дома выскакивают Валька Невский и Женька Громов.

— Что вы тут играете как маленькие? Война началась с Германией! — кричит Невский.

— Ври больше! У нас договор о ненападении… — вскочил Игорь.

— Чего там ври! Пошли к репродуктору! Речь передают.

И все следом за Невским вбежали в улицу, распугав кур, бросившихся к подворотням и калиткам.

У репродуктора, стоявшего на распахнутом Валькином окне, все молчали. Но сам Валька Невский вдруг закричал с озорной радостью:

— Ему покажут, этому Гитлеру! Будет знать, как совать нос в наш советский огород!

Еще год назад Невский выкладывал Игорю свою стратегию:

— Если нападут буржуи: Владивосток разгромит японских, Минск и Киев — немецких, Баку — турецких. А сколько еще у нас городов? На всех хватит!

Как ни благоговел Игорь перед своим военным наставником, сообщение радио потрясло его. Опомнившись, он осмотрелся вокруг себя: Чиж и Женька куда-то исчезли. Игорь посмотрел на свои босые ноги, бросил на землю треуголку из газеты, помчался домой.

Матери и отца дома не было. Игорь обулся и побежал на речной вокзал, где мать работала машинисткой. Она дала ему десять рублей и велела по дороге домой зайти за хлебом.

В магазине была такая теснота и давка, какой Игорь отродясь не видел. Взбудораженные, испуганные люди ломились в двери, раскупали все, что было на полках: хлеб, колбасы, консервы, залежалые галеты и банки с детской мукой.

«Вот что значит война. Все будто оголодали сразу», — подумал Игорь.

Через два дня отцу принесли повестку.

Игорь с матерью проводили его до вокзала.

— Сынок, — сказал отец, оглядываясь на эшелон, — если я не вернусь, если даже ты один останешься, — не бросай учебу. Не зря ведь говорят: «Ученье свет, а неученье тьма». Тем более, у тебя способности к учебе…

— Ладно, папа, буду учиться, — обещал Игорь, всматриваясь в слезинки, блестевшие в уголках отцовских глаз.

Как-то по дороге в школу Игорь встретил Чижа.

— Ты в школу? — спросил Чиж.

— Сам видишь, — ответил Игорь, показывая свой потрепанный портфелик.

— Ну и дурак. Война подходит, а ты в школу! Ее все равно скоро закроют.

С тех пор как Игорь помнил себя, все ему внушали, что надо учиться. И отец с матерью, и учительница, и плакаты со словами Ленина, и директор школы. И постепенно Игорь пришел к мысли, что в его годы не ходить в школу так же преступно, как в призывном возрасте отказываться от службы в Красной Армии.

Он презирал тех школьников, кто в дни воздушных тревог отсиживался дома.

— Чего уставился? Не веришь, что закроют? — продолжал Чиж, будто намереваясь разозлить Игоря.

— Школу никогда не закроют! И помни это на всю жизнь, — с достоинством старшего сказал Игорь.

Чиж показал на него пальцем, как бы говоря этим, что перед ним глупец, и тоненько засмеялся…

— Эх, ты! А в восьмой класс ходишь! Шариков у тебя не хватает! Пятую школу уже закрыли! И нашу закроют. Ясно?

Игорь бросился на Чижа, схватил его за грудь и начал яростно встряхивать приговаривая:

— Вот тебе, вот! Из-за таких трусов, как ты, закрыли пятую школу. Загудит сирена, они в щели бегут. Из-за таких невежд и разгильдяев, как ты… Не понимают, что значит школа… Лишь бы не ходить! Вот тебе, вот!

Он отшвырнул испуганного сорванца и быстро пошел своей дорогой.

— Да ты и вправду, того! С ума сошел, — крикнул Чиж, когда Игорь был уже на таком расстоянии, что от него можно было удрать.

Приходя из школы, Игорь бежал к Вальке Невскому, своему закадычному другу. Они вместе копали в огороде щели, собирали бутылки. Невский достал где-то бидон с горючей смесью, два ящика рубашек к гранатам РГД. Но самих гранат достать не удалось, хотя он и знал, в каких церквах города хранят гранаты для народного ополчения.

Соседи, прежде чем заняться рытьем щелей, обращались к ним: какую копать щель — прямую или зигзагами. Валька Невский был по этой части настоящим спецем, все разъяснял, как истинный военный инженер. Чуть ли не наизусть знал он объемистую книжку с названием «Военная техника». В эти дни Игорь так уставал, что ночью спал без просыпу, не слыша воя сирен воздушной тревоги.

— Вставай! Бомбят! — услышал он как-то голос матери.

Игорь привстал на диване и увидел растерянное лицо матери. Где-то над самой крышей пролетел самолет, и вдруг острый, пронизывающий свист сковал его тело.

— Бомба свистит! — испуганно воскликнул он и упал на пол, плотно прислонив к половице голову. Мать тоже упала.

Раздался взрыв — и сотни стеклянных брызг пролетели над ними. Рама ударилась в печь и разлетелась на осколки. Минут через десять мать встала.

— Надо уходить! Надевай сапоги, бери вон тот узел. Пойдем к Ивану Матвеевичу, у них лошадь. Уезжать надо…

— Мама! Мама! Не может быть! А как же фронт, а как же наша армия под городом? Комсомольцев постарше меня мобилизовали в пулеметчики! — доказывал Игорь, глядя в вышибленное окно и растерянно мечась по битому стеклу.

— Все уходят! Смотри!

Из домов с узелками и котомками выходили люди.

Игорь вдруг бросил узел и побежал к сараю, где хранились бутылки… Крыши на сарае не было. «К Невскому надо, к Невскому», — лихорадочно думал он и хотел бежать к его дому, но мать схватила его за рукав и подтащила к репродуктору на кухне. Хрипя и захлебываясь, повторяя одно и то же, председатель эвакокомиссии объявлял населению, что город будет ареной сражения, что всем жителям надо эвакуироваться по собственному усмотрению.

Нагрузив на себя по паре узлов, мать и сын пошли к дому Ивана Матвеевича Громова, возчика с речного вокзала. Отец Игоря был с ним в дружбе.

У дома Громовых суматошно грузили телегу. Иван Матвеевич, переставший бриться после того, как был оставлен Минск, сновал из дома на улицу как заведенный.

— Аннушка! Милая! Свету, видать, конец, — заскулил он, остановившись перед матерью Игоря с медным самоваром в руках. — Не знаю, куда и ехать. Сейчас Женька прибежит, скажет.

— Папка! По мосту не проехать! Весь город прет на этот мост. Затор!

— Ну, с богом! — сказал Иван Матвеевич минут через пять. Он покрестился на церковь с названием Белая троица (она белела за старыми ивами), на окна своей недавно перевезенной из деревни избы и дернул вожжи.

Лошадь сразу же завернула за угол и пошла к реке, по направлению к пологому мощеному съезду. На подводе в бельевой корзине спал младенец Федя, второй сын Ивана Матвеевича. Трое Громовых да двое Корневых шагали за нею.

Мать Игоря, Анна Михайловна, плакала.

— Ничего, мама! — коснулся Игорь плеча матери. — Сейчас переправимся на тот берег и будем в тылу! А немца остановят на окраине Калинина.

Подвода остановилась в конце мощеного съезда, у лодок соседей. Громов-старший перерубил в двух местах цепь самой большой лодки, придвинул ее к берегу, скомандовал:

— Сгружай телегу!

Игорь бросился развязывать воз с домашним скарбом.

Иван Матвеевич подошел к задку телеги и стал отвязывать бельевую корзину, из которой чуть выглядывала головка Феди — его полугодовалого сынишки. Отец бережно перенес корзину в лодку, потом залез под телегу и долго гремел цепью, просовывая ее между досок. Он боялся, как бы в реке телега не развалилась. Когда воз разгрузили, Иван Матвеевич один внес телегу в воду.

— Ну и сила! — удивился Игорь.

Перебравшись на восточный берег, Иван Матвеевич долго осматривался, потом объявил:

— Двести тысяч людей прут на восток по одной шоссе… Она черным-черна. Мы на восток не поедем. Мы на юг, пересечем шоссе и будем пробираться в тыл Московской области. Москву-то наши ни за что не отдадут. Нет на свете такой силы, чтобы Москву взять. Так старики говорили, так на роду написано. Н-но, Буян!..

Когда подъехали к шоссе, стало очевидно, что пересечь его так же трудно, как горную реку во время бурного таяния снегов. Не только шоссе и его обочины, но и все вокруг — косогоры, параллельные тропы и дорожки — все было тесно забито потоками машин, людей, телег, тачек, тележек, спаренных велосипедов.

На западе после страшной бомбежки горел город, тяжелый смрад стлался над ним. Сквозь густые завесы дыма было видно, как огромные языки пламени лизали облака и как бы подымали их выше.

— Нефтебаза горит, — сказал Иван Матвеевич, — весь город пылает… Что делают, поганые!

Он взял лошадь под уздцы и втиснулся в тесный поток людей. Оглобли упирались в чьи-то плечи, били по головам, он не обращал на это никакого внимания.

Игорь с матерью шли позади телеги. Им наступали на ноги, оттесняли на обочину, к канаве.

Беженцы шли плечом к плечу, затылок в затылок. Повозки, автомашины, опять пешеходы. Все двигалось в страшной тесноте. Игорь взял руку матери (чего доброго, потеряешь друг друга). За телегой идти легче, чем за людьми. Если стукнешь ногой в колесо, никто не оглянется, не упрекнет. По железной блестящей шине колеса изредка взбегал песок и соскальзывал в колею.

Как разбили дорогу! Даже снег почернел…

Игорь часто оглядывался. Справа брела старушка. На спине ее самовар. Слева молодые мужчина и женщина толкали вперед два спаренных велосипеда: вверху, между чемоданами, стоял мальчик лет пяти и, держась за веревку, стянувшую поклажу, испуганно смотрел в небо.

Над головами со свистом проносились истребители. Один из них обстрелял толпу из пулемета. Люди шарахались в стороны, в ужасе наскакивали друг на друга, падали в придорожные канавы. Старушка зарылась в заснеженную грязь дряблым подбородком, самовар блестел на горбу… Когда люди выбрались на дорогу, старуха с трудом поднялась и погрозила в небо костлявым кулаком.

— Дор-р-ро-гу! — услышал Игорь.

Две караковые лошади, запряженные в телегу, вторглись в толпу. На телеге, покрытой рогожей, восседал здоровый детина с черной щетинистой бородой.

— Дор-р-рогу!

Из-под рогожи виднелись окровавленные ноги свиных туш. Чернобородый, размахивая винтовочным шомполом, настегивал лошадей. Взбрыкивая ногами, они врезались в толпу.

Когда истребители скрылись и на дороге стало спокойнее, бородатый детина спешился, пошел рядом с Игорем.

— Паря, пожрать ничего не найдется? Целые сутки не ел. Правду говорю.

Игорь недоуменно глянул на его скуластое бородатое лицо, достал из кармана кулек с сухарями.

— Спасибо! Остановимся на привал — половину свиной туши тебе отрублю…

«Уж больно щедрый», — с недоверием подумал Игорь.

— Смотри. Тьма народу из города в деревни прет. Через неделю там все пожрут, начнется голод… — говорил бородач, с треском разгрызая сухари. — Бостоновый костюм не будет стоить и буханки хлеба…

Игорь взглянул на спутника, как на идиота.

— Чего зенки разинул, не веришь? — Хрустя сухарями, бородач продолжал: — А я об этом уже подумал. После сегодняшней ночной бомбежки вышел я в город и вижу: соседи шмотки закапывают. По улице мимо окон идут беженцы с барахлом. А у меня закапывать и уносить с собой нечего. Я неделю как из тюрьмы. Что делать, думаю? У немцев оставаться — не такой я продажный. Подался на мясокомбинат. И сразу — в животдел. Там лошади бьются об изгородь: не успели их на конину и колбасу перевести. Схватил я вот этих двух, что поздоровее, и к складу: там телега нашлась. Взвалил двенадцать свиных туш, но тут бомба вблизи разорвалась. Думаю, хватит. Уходи, пока цел… Теперь мое дело в шляпе. Пройдет день — два, все жрать захотят, я тут как тут: пожалуйте, свининки. Цену установлю — дай боже… Ну, а тебе, как сказал… Если хочешь — бери всю тушу, все равно ведь пропью, не доеду до Ташкента. — И он шомполом показал на телегу.

«Голодный сидеть буду, а у мародера ничего не возьму», — подумал Игорь и отступил от него на два шага.

Впереди, на фоне осыпавшей листву березовой рощи, показался старинный дом с готическими колоннами и монументальным подъездом.

Чуть поодаль виднелась деревня.

Телега Громовых остановилась на выезде из деревни у самого захудалого домишка. При рассмотрении оказалось, что это и не домишко даже, а баня с широким подоконником под большим окном. Окно было закрыто ставнями, сбоку на железных петлях висел замок.

— Дальше не поедем! — как решенное произнес Громов-старший. Он говорил мало, но так, будто объявлял приговор.

— Да ты что, папа! — встревожился Женька. — Тут ведь немцы рядом. Один бросок, и мы окажемся у них в тылу.

Вместо ответа Иван Матвеевич вынул из телеги топор, которым рубил лодочную цепь, и с размаху ударил по замку. Замок лязгнул, но не открылся.

— Иван Матвеевич! Женя прав, нам дальше в тыл надо, — подошел Игорь. — Тут немцы нас достанут…

— Нужны мы им, как собаке пятая нога… Глянь-ка вон туда!

Возчик положил на плечо Игоря свою тяжеленную руку, повернул Игоря к заходящему солнцу. Там, в оранжевом полукруге заката поблескивали немецкие бомбардировщики, то выходя из пикирования, то снова падая на лес.

— Не город бомбят, а левей. Железная дорога там на Москву. Смекаешь? Москва нужна немцу, а сюда, в леса и болота, он не пойдет.

— А если пойдет? — не сдавался Женька. — Мы отъехали всего двадцать пять километров, немецкие мотоциклисты за час могут быть тут…

— Бабы! А ну заткните им рты. Больно грамотны стали… Ляд их побери!

— Уж внушайте им сами! Мы что? Мы бабы, — робко и виновато сказала Анна Михайловна, мать Игоря. Бомбежки, эвакуация, необходимость искать где-то пристанище так подействовали на нее, что она, казалось, потеряла волю и способность трезво мыслить.

— Пап! Ты хочешь всех нас отдать в руки фрица! Надо ехать минимум до Ярославля, — упорствовал сын.

Иван Матвеевич подошел к возу, расслабил веревку, выдернул два узла, бросил сыну под ноги.

— На, газуй до Ярославля!

А сам снова стал сшибать замок.

— Другие беженцы в жилые дома стучатся, а ты замок на собачьей конуре сбиваешь. Поехали вон к тому дому…

— Не наводи на грех, стервец! — крикнул отец и с такой яростью саданул по замку, что тот не только слетел, но и врезался в землю. Ставни распахнулись. Баня оказалась совхозным ларьком, в котором еще вчера продавали хлеб, мыло, грабли, молотки и другой хозяйственный инвентарь. Кроме двух усохших буханок хлеба да ста двадцати трех молотков (Громов-старший трижды пересчитал их), в ларьке уже ничего не было. Готовясь с часу на час к приходу немцев, рабочие поделили между собой все товары. Но прошла неделя, другая, с востока мимо деревни проходило все больше автомашин с красноармейцами, появилась надежда, что город скоро отобьют.

Иван Матвеевич решил дальше не ехать. Не велик в чинах, чтобы на востоке кто-то приготовил ему кров.

А здесь не так уж и страшно. Бои уходят к Москве. Неужели одолеют все-таки? Не может быть…

От нечего делать Игорь и Женька бродили целыми днями в окрестностях совхоза с местными мальчишками, смотрели на родной город, все еще дымившийся вдали.

Днем за зубчатой каймой леса висела черкая шапка дыма, ночью она была огненной и страшной, Иногда вспыхивали за лесом багровые султаны дыма, выли бомбардировщики, выходя из пикирования с выворачивающим душу звуком. И казалось, что от дальнего грохота и содрогания земли обнажалась красивая роща. Белоствольные высокие березы испуганно вздрагивали, по ветру летел багрянец сморщившихся листьев.

В тот же день возле рощи Игорь увидел Невского. Друзья обрадованно схватились за руки. «Комбриг» был в стеганке, в шапке набекрень, руки у него были расцарапанные и припухшие.

— Ты где живешь? — спросил он.

— В ларьке, а ты? — спросил Игорь.

— В детяслях пока. Но на днях уйду в первый полевой военкомат. Мне шестнадцать. Должны взять. Ты слышал, как ночью бабахнуло? Волжский мост, говорят, взорвали…

Невский был в курсе всех новостей: оказывается, он успел подружиться с лейтенантом из зенитной батареи, что стояла в роще. Невский сказал, что Москвы наши ни за что не отдадут, что все главные силы Красной Армии стягиваются к Москве. И немцев там ждет разгром.

Игорь охотно поверил этим словам. Это же, но по-своему говорил и отец Женьки Громова.

У скотного двора за рощей завизжал поросенок.

— Войны, что ли, боится? — пошутил Невский.

— Пойдем посмотрим, — предложил Игорь. Друзья побежали по полю к скотному двору. Над красной черепичной крышей двора кружились перья; высоко парил гусиный пух; слышалось мычание, кудахтанье, блеяние. Вдоль частокола, отгораживающего двор от пашни, бегал поросенок с черной меткой на лбу. За ним гонялся парень в клетчатой окровавленной рубахе, с топором в руках. Бедное животное металось от одной стороны изгороди к другой, прыгало, задирало ноги на верхнюю перекладину частокола. Обезумев, оно стукнулось мордой об ограду и выломало один кол. Голова застряла в заборе, как в верше. Парень в окровавленной рубахе перепрыгнул забор и с разбегу ударил поросенка обухом между глаз. Животное рухнуло на землю. Парень снова перескочил забор и резанул по шее лезвием топора. Двое рабочих схватили поросенка за задние ноги и поволокли в двери скотного двора; кровавый след растянулся по земле. Внутри, под крышей, лежали свиные шкуры и только что освежеванные туши. Их рубили на низком пне на большие куски и на носилках тащили к старому скотному двору, над которым с клекотом кружилось воронье.

— Что вам тут надо? — злобно спросил парень в окровавленной рубахе, увидев Игоря и Невского.

«Сущий Чингис-хан», — подумал Игорь, всмотревшись в лицо парня.

— Мясо от фрица прячете? Давайте поможем, — предложил Невский.

— Без вас обойдемся. Катись отсюда, — ответил парень.

— Полноте, Ефим, пусть вон бочку катют, — сказала старуха, вынося со двора в багровом переднике свиную ляжку.

Вдоль стены нового скотного двора к старому несколько человек катили огромный деревянный чан. Он все время заворачивался к забору.

— Раз, два — взяли! Раз, два — взяли! — командовал старик с красными, прокуренными усами.

— Ладно, помогайте, — строго сказал Ефим. Друзья перепрыгнули через забор и подскочили к чану. Они помогли закатить его в старый скотный двор и опустить в глубокую яму.

Старик с прокуренными усами поставил перед ними ржавое ведро со свининой и сказал:

— Парнишки! Холь не хотите, чтоб все это хвашист пожрал — нихому не хаварити. Нихто из хороцких не знает, хде мясо.

— Вы комсомольцы, наверное? — перебил старика Ефим, насупленный и строгий.

— Ну, комсомольцы, а что? — недовольно спросил Невский.

— Уж не подводите меня. Мне надо было отогнать вас… а я… — Ефим переступил с ноги на ногу.

— Мы не продажные, — решительно заявил Игорь. — И мяса нам не надо. Пошли.

И Невский с Игорем направились к воротам.

— Да что вы, парнишки, на сухарях, чай, сидите… — засеменил за ними старик, подхватив ведро.

— Папаша, так ведь у нас спрашивать будут, где взяли мясо? Что же вы себя-то выдаете? Конспираторы, черт вас побери! — остановился Невский.

— Ты схажи: у Ивана Петрова, у меня. Третий дом от леса. По правой стороне.

Опять вмешался Ефим и объяснил, что коров и лошадей рабочие совхоза угнали в тыл, а свиней и овец не успели и потому поделили между собой. У каждого из совхозных рабочих можно купить сейчас хоть пуд мяса.

— Ладно, папаша. Спасибо! Скажем: Иван Петров сжалился над голодными беженцами, — улыбнулся Невский и взялся за дужку ведра.

По дороге домой он сказал Игорю:

— Хорошие люди, а поторопились зря. Может, немцы больше не продвинутся.

Но предположение «комбрига» не сбылось. Дня через три на рассвете ларек стал вздрагивать от близкой орудийной стрельбы и рева танков. Прибежал сослуживец Женькиного отца, тоже возчик, звал в дорогу. Многие из беженцев, жившие в деревне, двинулись дальше на восток. Но Иван Матвеевич решил отсиживаться. А это и определило дальнейшую судьбу Игоря и его матери. Утром, когда стрельба прекратилась, Игорь увидел, что на поле возле скотного двора стоят два сожженных фашистских танка и зенитная пушка с разорванным, устремленным в небо стволом. В первый день фашисты в селе не показывались. Но в березовой роще было много немецких солдат и автомашин. Дом с готическими колоннами стал каким-то штабом.

Немцы вывесили приказ, запрещающий появляться на улицах после семи вечера. Все притихло и присмирело. Жители села, даже мальчишки, только изредка выходили из дома: по улицам расхаживали пьяные солдаты, стреляли в собак. Ясные осенние дни сменились снегопадами. Не радовал первый снег, как-то неуместны и глупы стали улыбки, в ларьке почему-то все стали разговаривать тише, точно боялись, что кто-то подслушивает. Игорь целыми днями смотрел в окно. По грязи, перемешанной со снегом, ветер гнал жухлые листья, они попадали в следы пешеходов, вмерзали. Березовая роща совсем обнажилась и стала просматриваться насквозь. За рощей не смолкал рокот немецких автомашин, топот кованых сапог. Тяжелая тоска давила сердце. «Неужели так будет всегда, — спрашивал себя Игорь. — Как хорошо, что Женька оставил отцу записку в сухарях и уехал с его сослуживцем. А я бы мог оставить здесь мать и уйти? Пожалуй, нет».

Как-то днем Игорь вышел подышать свежим воздухом: в ларьке топили «по-черному», болела голова. На улице Игорь увидел Ефима; он выходил из дома вместе с Колькой, братом-близнецом. И с тем, и с другим Игорь уже успел подружиться и уже умел их различать, что не всем удавалось: сходство братьев было поразительное. Увидев Игоря, Ефим улыбнулся, спросил:

— Как жизнь?

— Какая теперь жизнь! Слезы!

— Пошли к нашим ребятам, — сказал Ефим.

В закутке, у крыльца детских яслей (там тоже жили беженцы) стояло человек десять мальчишек. Кое-кто курил, кое-кто играл в «жестку». Игра заключалась в том, что подбрасывалась в воздух легкая тряпица, сшитая из узких лоскутьев, и ее надо было удерживать в воздухе ударами ноги. Кто сделает больше ударов, не давая «жестке» прикоснуться к земле, тот и победитель. Игоря эта игра не занимала, курить он не курил. И все-таки уходить не хотелось: с самого начала войны что-то заставляло его держаться около ребят.

К группе подошел мальчишка с оборванными наушниками шапки, Минька Зорин. Накурившись вдоволь, он вдруг предложил:

— Пошли в столовую. Фрицев там нету еще.

Мальчишки неохотно согласились и гуськом потянулись на край села: столовая стояла на отшибе. Над длинным домом с шиферной крышей высилась огромная красная труба. Мальчишки взбежали по ступенькам на тесовое крыльцо; входная дверь оказалась закрытой. Принажали на нее целой ватагой, дверь подалась и с треском распахнулась. Длинные столы, накрытые цветными клеенками; аккуратно расставленные стулья, шелковые занавески на окнах; шкафы с посудой вдоль стен — все говорило о том, что столовую закрыли ненадолго, что завтра-послезавтра она снова начнет работать.

Минька Зорин схватил за спинку новенький стул и будто нечаянно уронил его. Это была словно команда. Тотчас мальчишки взгромоздили стулья, столы. Уронили на них шкаф с посудой: дюралевые и фаянсовые тарелки звякнули. Их тотчас похватали и с диким азартом стали бросать в стены и даже в окна.

— Окна потом! — крикнул Ефим. Он вышиб ногой стекло другого шкафа и стал вываливать оттуда чайную посуду. Она со звоном разбивалась об пол, ее ударяли ногами, Игорю приходилось рукавом закрывать лицо, чтобы розбрызг стекла и фарфора не влетел в глаза.

— Бей! — кричал Колька.

— Бей! — вторил ему Минька.

— Бей! Чтобы немцу не досталось, бей! — орал Ефим. Он выволок ящик с ложками и, как гранаты, стал бросать их в люстру. Несколько раз он попадал в электропровод, люстра раскачивалась, как кадило. Из кухни через раздаточное окошко кто-то выбрасывал дюралевые бачки. Их «брали на ножку», как футбольные мячи, отшвыривали в стену; штукатурка осыпалась, шурша и пыля. В диком экстазе метались в пыли мальчишки, топча миски, тарелки, ложки, обломки стульев, сахарницы, солонки, и, когда Ефим приказал бить стекла, они с особым азартом принялись метать в окна все, что валялось на полу. Подчиняясь взрыву какого-то странного чувства, Игорь подскочил и сорвал со стены огнетушитель.

— Разойдись! — завопил он, ударяя стержень о пол. Шипящая струя вырвалась из красного баллона и желтой пеной стала зализать крошево металла, стекла, дерева, фарфора. И вдруг кто-то гаркнул:

— Васы-ыр… тикай, кто жить хочет…

И все рванули врассыпную…

Через несколько дней Ефим позвал Игоря к себе домой и сказал:

— Ума у нас ни на грош. Тоже мне, Джеки-потрошители!.. Не могли уж посильнее насолить фрицу. Испортили у столовой вид и рады… А в Белоруссии и на Украине пионеры штабы сжигают… Вчера, между прочим, нашу столовую фрицы сделали конюшней. Сорок три лошади туда завели… Вот бы поджечь, а?

— Поджечь — дело нетрудное. У моей бабушки в деревне, когда колхозы организовывались, действовал один кулак. Все сараи и клети спалил. И долго не знали, кто это делал. А действовал он вот как: ставил в сарай миску с керосином, в нее — свечу. Зажжет свечу, сядет на велосипед и уедет в другую деревню километров за двадцать, И шумит там, кричит…

— Подготовляет алиби…

— Ну да… Если заподозрят, может доказать, что его в той деревне не было…

На этом разговор и кончился, а через два дня Игорь проснулся от дикого ржания, конского топота, выстрелов и сполохов за окном. Когда обитатели ларька выбежали на улицу, языки пламени пробили драночную крышу. Сосновая дрань, стреляя, летела в стороны. Когда стропила рухнули, снова послышалось дикое ржание. Игорь подумал: «Ефим поджег. Молодец».

В этот же день немцы похватали всех подростков совхоза: оказывается, часовой у штаба еще вчера вечером видел возле конюшни два маленьких силуэта.

За Игорем пришли на четвертый день. На всю жизнь запомнил он, как шел впереди полупьяного полицая к красивому, с колоннами, двухэтажному каменному дому, в котором был сельскохозяйственный техникум. Теперь немцы разместили здесь штаб. В конце длинного коридора полицай втолкнул его в погреб с железной дверью…

— Ну, как там Москва?

— Москву еще не заняли? — спросило из темноты несколько голосов сразу.

Было так темно, что Игорь не видел людей, но по вопросам понял, что это свои.

— Нет, Москва наша. Москву не сдадут! — воскликнул он с радостью.

— Москву не сдадут? — спросил кто-то с явной угрозой. — Ее уже сдали…

— Неправда! — закричал Игорь. — Он врет, товарищи!

— У тебя, паря, хороший ватник, — услышал Игорь знакомый голос, и вдруг чьи-то сильные руки сграбастали его за полы стеганой куртки и выволокли на середину комнаты. — Расстегивайся!..

Игорь упирался тонкими длинными руками в колкую бороду, стараясь вырваться.

— Расстегивайся, тебе же будет лучше!

Игорь замер в недоумении.

Те же сильные руки распахнули куртку, послышался треск раздираемой материи. Человек, стоявший перед Игорем, стал вытаскивать из его куртки вату.

— Отстань от паренька! — к Игорю подошли трое и отстранили человека, который разорвал полу его стеганки.

— Игорь, Игорь! — узнав его, закричали Ефим и Колька Беленькие, они сидели в погребе уже три дня.

Ефима уже водили на допрос и пытались узнать, кто поджег конюшню и где закопано сто овец, забитых рабочими накануне прихода немцев, но он ничего не сказал.

— И ты молчи. Сознаешься — расстрел! — закончил Ефим и отошел от Игоря.

Игорь видел, как тот, кто разорвал ему стеганку и выхватил, словно клещами, клок ваты, свернул из нее жгут и положил на пол. Потом он вынул из-за пазухи дощечку и, положив на жгут, начал быстро двигать ее. Он елозил по полу коленями, тяжело дышал. С головы его упала на пол черная ушанка с оборванными наушниками, но он не поднял ее, а продолжал уползать вперед, к маленькому высокому окошку, не отрывая рук от дощечки, снующей по полу, как челнок.

Операция длилась минут пятнадцать. Потом темный угол с людьми закопошился, из потайных карманов стали вынимать бумажки для самокруток, свертывать цигарки.

Елозивший по полу спрятал дощечку, схватил дрожащими пальцами плотно скатанный фитиль ваты и, растягивая в стороны, осторожно подул на него. В середине, там, где фитиль разорвался, засветился неяркий огонь.

— Прикуривай, курачи! — сказал хозяин огня.

К нему бросились со всех сторон. Первым подошел к огню тот, кто говорил, что Москва уже сдана. Когда он через цигарку всасывал огонь в себя, красные искры падали на пол, и Игорю стало видно его лицо, такое морщинистое, будто кто-то сгреб лицо в горсть, да так оно и осталось.

— Тише, падло, толкайся, погасишь! — сказал владелец огня, добытого доисторическим способом. Выждав, пока прикурили все, он запалил сам огромную козью ножку и подошел к Игорю.

— Куришь?

От огня козьей ножки лицо курящего осветилось. Игорь узнал его.

— Это вы мне свиную тушу обещали? — усмехнулся он и услышал ответ:

— Что ж ты мне сразу-то не сказал? — Тяжелая рука чернобородого опустилась на плечо Игоря и, подхватив его под локоть, повлекла в угол, где на полу лежала длинная байдачина.

— Садись! — предложил бородач. — Говори, как попал?

— А вы как?

— Увидели немцы, что свиные туши в моей телеге, и ну отнимать. Я в драку. Спасибо, что не кокнули на месте: спас только документ, что в тюрьме сидел, почти не вылазя.

И он показал бумагу, из которой Игорь узнал, что этот бородач, с тремя фамилиями — Палкин, Галкин и Смирнов, действительно сидел в тюрьме.

— Вот что, парень, вон с тем — его зовут Фитиль, — уголовник кивнул на морщинистого человека, который прикуривал первым, — с ним ни слова. Это клуша, провокатор.

— Спасибо, дяденька. — Игорь пожал огромную лапу Палкина-Галкина-Смирнова.

Позже этот человек сказал Игорю, что он уже и сам не помнит, какая из трех фамилий у него настоящая, — его часто били. Воровать он начал с детства, несколько раз бежал из лагерей и всякий раз придумывал новую фамилию, чтобы труднее было его разыскать…

На другой день Игоря повели на допрос. Когда он вошел в большую комнату, там за длинным столом сидели двое: офицер и полицай, арестовавший Игоря. Лысый, желтолицый, он пританцовывал под столом ногами в щегольских белых бурках. Офицер сидел неподвижно. Очки и задумчивое, спокойное лицо офицера делали его похожим на учителя. Он деловито смотрел на бумаги, разложенные по столу, и не обратил на вошедших ни малейшего внимания.

Солдат остановился в трех шагах от стола и что-то доложил по-немецки. Лысый полицай в бурках — он был и за переводчика — подошел к двери, и через минуту в комнату вошла мать Игоря.

Она метнулась к сыну и обхватила его за плечи. Глаза ее были заплаканы, лицо раскраснелось. С минуту они постояли посреди комнаты, потом лысый вывел ее за дверь…

— Садись, — возвратись в комнату, кивнул он Игорю на стул, стоявший у стола, и сам опустился в жесткое кресло напротив.

— Вам, пацанам, унывать нечего! Скоро житуха будет — во! — Лысый вскинул большой палец, мечтательно закрыл глаза и продолжал: — Каждый парень четырнадцати-пятнадцати лет будет иметь свой автомобиль. А при Сталине вы имели только самокаты, и то не все.

Лысый высморкался, убрал платок и сказал:

— Слушай, Игорь, кто же поджег конюшню? Я тебя спрашиваю так, по-товарищески. Пойми сам: ведь это не нападение на солдата немецкой армии…

— Я не знаю… — ответил Игорь.

— Ну, ты брось, не запирайся. Я тебя и твоих ребят выручить хочу, а ты в кусты. Ты ведь парень умный, пожалей свою мать… Скажи, где закопаны сто овец?

— Если овец закопали, они наверняка задохлись и в пищу не годятся, — сказал Игорь и недоуменно пожал плечами.

— Ста-ать, сукин сын! — крикнул лысый, вынув руки из кармана галифе.

Игорь вскочил.

— А ну, к стенке! — скомандовал лысый, выхватив из кармана пистолет. Он так стукнул им Игоря в плечо, что тот отлетел к стене, на которой висела карта мира, и упал.

Видимо, внезапный этот удар лысый наносил своим жертвам не впервые: так он был точен и силен.

— Считаю до трех: не скажешь, где баранина, — сам станешь мясом! — выкрикнул полицай.

Игорь поднялся с колен, с ненавистью поглядел на мучителя.

Тот наводил в лицо пистолет.

Офицер с лицом учителя невозмутимо перебирал на столе бумаги.

— Повертывайся к стенке, сволочь! — скомандовал лысый.

Сердце билось беспорядочно. Дрожа, задыхаясь и чуть не падая, Игорь подошел к стене. Ноги словно одеревенели, колени подгибались. В раскрытые от страха глаза бросилась карта: коричневые очертания материков на голубом фоне океана. Близко к носу был сапог Италии. Игорь подумал: «Все, больше ничего не увижу…»

— Р-рр-аз! — процедил сквозь зубы лысый.

Очертания материков куда-то исчезли. Карта слилась в сплошное пятно. Какого она цвета? Лилового? Красного? Синего?

— Дыва! — раздался тот же голос за спиной. Промелькнул в памяти образ матери. Она сидела на кровати, закрыв лицо руками, как в тот день, когда проводили на войну отца… Перед глазами возник ремень, годами висевший дома на стенке. Отец точил об него бритву… Зазвенело в левом ухе.

— Три! — выкрикнул полицай.

Краем глаза Игорь увидел дуло, узенькое, черное. Оттуда сейчас выскочит пуля. «Мама! Мама! Сейчас меня совсем не будет. Совсем…» Жесткие спазмы перехватили горло. «Живу последнюю минуту. Все, что вижу сейчас, — вижу последний раз», — подумал он со страхом и горечью и наклонил вниз голову. С предельной яркостью в глаза бросился коричневый плинтус пола, к нему прилип изжеванный окурок. Крошечные точки на коричневой покраске, песчинки и царапины на полу; новые калоши на валенках, они нагло блестели.

Раздался выстрел. Игорь вздрогнул. Сорванная карта, шурша по стене, упала на пол…

Игорь как бы очнулся. Перед глазами по-прежнему блестят калоши. Все тот же окурок на коричневом плинтусе. «Я жив! Еще жив. Не попал фриц…»

Вдруг молния ударила в голову, искры посыпались из глаз и загорелась вся комната: цементный пол, карта мира, окурок.

Игорь рухнул на пол. Вошли два солдата, поволокли его. Лысый плюнул Игорю в ноги и куда-то исчез.

В подвале, куда затащили Игоря после допроса, жуткая тянулась жизнь. Нередко дверь распахивалась, и на холодный цементный пол бросали избитых: с кровоподтеками и вывернутыми пальцами. Фитиль, провокатор, как бы оказывая помощь, оттаскивал их на свое место на байдачине, утешал, советовал и, если избитый бредил, внимательно вслушивался в лихорадочные слова, а утром уходил «на допрос», то есть делал отчет о своем подслушивании.

— Удушил бы суку! — скрипел зубами Палкин, когда Фитиля в камере не бывало. — Заставил бы лизать парашу, да вышака[3] боюсь! Пожить еще хотца.

Он относился к Фитилю странно: ненавидел его и в то же время дружил с ним. Может быть, дружил с умыслом, чтобы немцы не подбросили другого провокатора: «Пусть, мол, болтается в камере, мы-то знаем, кто он такой».

Однажды ввели сразу двоих: старика в таком же, как у Палкина, бушлате и человека средних лет, отрекомендовавшегося просто — Кириллычем.

Кириллыч запомнился Игорю навсегда. Появившись в подвале, он на вопросы Фитиля ответил охотно:

— Я? Парикмахер. Лежал в больнице, когда в город вошли немцы. Уйти не успел.

И сам спросил:

— Ну как, браток! Скоро нас выпустят?

— Когда наши придут, тогда и освободят, — заключил Фитиль.

— Курочка-то в гнезде, а ты уже цыплятками торгуешь? — одернул его Палкин-Галкин-Смирнов.

— А зачем нас держать? — удивился Кириллыч. — Немцы не такие дураки, чтобы держать нас взаперти. Работать надо, фронту помогать. Еще неизвестно, сколько большевики продержатся. Они такие. Я их знаю…

Фитиль прислушивался с любопытством. Кириллыч вдруг предложил: — Кто хочет закурить? У меня турецкий, Фитиль потянулся за кожаным самоскладывающимся кисетом.

— Давай сюда, будет мой! — выхватил Палкин кисет и, насыпав на закрутку хозяину и Фитилю, убрал кисет в карман.

Кириллыч улыбнулся: — У меня еще пачка есть — вергунчик. Бери.

Палкин нахмурился, взял и пачку. А Кириллыч, как ни в чем не бывало, подошел к окну, задрал кверху голову и пропел с иронией:

Солнце всходит и заходит, А в тюрьме моей темно!

И вдруг добавил лихим речитативом:

Днем и ночью темно, Днем и ночью темно.

— Ты циркач или шут гороховый? — спросил его Палкин.

Кириллыч прошелся широкими шагами вдоль стены и выкрикнул с детским воодушевлением:

— Эх, был бы я циркачом! Превратил бы тебя в невидимку. Фриц распахнул бы дверь, а ты… фьюить — и на улице. — Кириллыч присвистнул и добавил: — Пусть ищут — след простыл.

— Ты все врешь, падло, — добродушно отозвался Палкин.

Видя, с какой легкостью относится Кириллыч к своему заключению, Игорь и его дружки Беленькие повеселели, ободрились.

Палкин привязался к Кириллычу больше, чем к Игорю. Вскоре Кириллыч стал как бы старостой, а Палкин — его правой рукой.

Эти два совершенно разных человека (позже Игорь узнал, что Кириллыч был авиационным штурманом) организовали побег…

Однажды утром в камеру ворвалось трое гитлеровцев, вооруженных автоматами. Заключенных вытолкали в коридор, вывели во двор и оцепили.

От свежего воздуха у Игоря закружилась голова. Все во дворе казалось ему знакомым: белые стволы берез, темневший вдали скотный двор совхоза. Игорь не знал, что делать, и выскочил было взглянуть, не пришла ли мать, но солдат оцепления оттолкнул его железным прикладом автомата. Там же, во дворе, стояли автомашины с зелеными фургонами на месте кузова. Заключенных стали заталкивать в фургоны. Братья Беленькие — Ефим и Колька — хотели сесть в грузовик, куда сунули Игоря, но им заломили руки и втолкнули в другой. Игорь не знал, куда их теперь повезут.

Когда машина подскакивала на рытвинах и буграх, люди, прижатые друг к другу, колыхались разом, как сплошная масса. Вскоре воздух стал кислым, все дышали жадно, как рыбы в тесном садке. Кто-то кричал, материл фашистов, царапал ногтями железные стенки кузова. У Игоря ломило виски, шумело в ушах, жгла рана на затылке. Наконец болтанка окончательно затемнила его мозг. Последнее, что он услышал, была орудийная пальба и протяжные залпы «катюш». «Наши наступают!.. — обрадовался он и подумал с надеждой: — Может, подоспеют?»

Очнулся он на пороге вокзала редкого города. Зябко поеживаясь, Игорь посмотрел на рельсы, чуть-чуть выступающие из-под снега. Около паровозного депо — высокого здания со стеклянной разбитой крышей — валялись два искалеченных паровоза. Один — колесами вверх, другой — на боку, с вмятым корпусом, похожим на приплюснутую бочку.

— Пошли, Игорь, — подбежали к нему братья Беленькие. Они повели его к вагону, окруженному солдатами. В вагоне находились свои ребята и еще человек десять незнакомых. Было просторно. К тому же на полу валялись снопы необмолоченной ржи. Люди обрывали колосья и расстилали под себя солому.

— Лафа, живи, как дома! — воскликнул чернобородый Палкин, растягиваясь на соломе во весь рост. — А ну, закрывай двери, чего ждать.

Немец, стоявший у двери снаружи, послушно приналег на щеколду чем-то железным и закрутил ее проволокой.

— Хватит тебе, фриц поганый, не убежим, — не унимался Палкин. Раньше он думал, что его, как уголовника, выпустят на волю, и теперь был обозлен на немцев.

Внутри вагона в дверных косяках было вбито по скобе. В них была просунута доска. С другой стороны в таких же скобах была другая доска. Как только двери задвинули, Палкин подвел к ним Кириллыча и стал показывать пальцами на скобы и двери.

Когда поезд по завьюженной дороге выехал в открытое поле, через неплотно закрытые окна и щели (вагон был ветхий, расшатанный взрывной волной) полетел снег.

Палкин, орудуя доской, как вагой, стал вытаскивать скобу. Кириллыч делал это у другой двери. Вытянув все четыре скобы, они оттеснили с середины вагона людей, разгребли солому и принялись за дело. Палкин обеими руками придерживал на половице скобу, Кириллыч ударял по ней доской. Половица мелко крошилась. Так прошло много времени. Они не говорили никому ни слова. Долбили без конца. Если кто спрашивал, что они делают, Палкин обрезал:

— Апосля узнаешь.

Наконец, вспотевший и обессиленный, Палкин подошел к Игорю, ощупал его ватную телогрейку, Игорь понял, чего от него хочет этот «урка», но попятился к стене.

— Ваты давай, — хрипло потребовал Палкин. Игорь распахнул фуфайку.

Палкин опять отодрал подкладку, выдернул клок ваты и стал скатывать ее в трубочку. На полу, в мелком крошеве половицы, валялись осколки разбитой о скобу доски (другую Кириллыч приказал не трогать). Палкин приподнял отщепину доски и стал катать вату… Вскоре в выдолбленной лунке развели костер. Когда выжгли и выдолбили лаз в ширину плеч Палкина, Кириллыч поднялся и произнес:

— Товарищи! Нас угоняют в Германию. Красная Армия наступает. Фронт движется на запад. Что нас ждет в Германии? Издевательства, концентрационные лагеря… — Он помолчал, тронул двойную бородку и продолжал: — Мы решили бежать. У нас есть одна возможность…

— Ты, Кириллыч, с ума сошел: как же бежать? — крикнул кто-то из угла вагона.

— Нас перебьют, как слепых котят: через каждые десять вагонов — платформа с пулеметом!.. — завопил другой.

— Заткни хайло! — пробасил Палкин.

Он схватил доску и вставил ее в выжженное отверстие пола. Один конец доски лег на половицу, другой свесился над шпалами между рельс.

— Коротка малость, — деловито пояснил Палкин. — Но сползти можно.

Он стал объяснять, как медленно надо оползать по доске, как важно не зацепиться за шпалы прежде времени.

Игорь заглянул вниз, под вагон: до ряби в глазах мелькали шпалы. Серые полосы рельс, казалось, разматываются, как ленты с черных колес. Дробный стук колес отдавался в сердце.

— Кто первый? Кому жизня такая не дорога? — усмехнувшись, объявил Палкин.

— Ишь какой… дешевый! — проворчал кто-то. Остальные молчали.

Охотников не нашлось.

— Что ж, Палкин, дерзай первый!.. — подсказал Кириллыч.

— Да, в таком разе, я первый. Держите доску, — буркнул Палкин. Он повернулся к Кириллычу, обнял его и добавил: — Я докажу, какой я дешевый!

— Не серчай, Василий Иванович, — виновато ответил тот, который сказал ему «Ишь какой… дешевый». — Мы, может быть, всю жизнь тебя помнить будем.

Палкин застегнул пуговицы бушлата, туго затянул вязки наушников.

— Будешь жив, пиши, заходи, заезжай. Всегда буду рад. Только бросай воровать! — сказал Кириллыч.

— Эх, комиссар! Начальником каким-нибудь поставишь, тогда брошу, — улыбнулся Палкин и, опустившись на колени, стал просовывать в отверстие ноги. Он быстро сполз и быстро оторвался от доски; она вздрогнула в руках людей, державших ее.

Тихо стало в вагоне. Лишь ритмично стучали колеса. Снег из-под низа струился в вагон.

— Мог бы человеком стать, — вздохнул Кириллыч, окинув людей взглядом, — перед таким делом и то шутит. Этому и у него поучиться не грех.

Поезд пошел медленнее. Очевидно, снежные заносы мешали развивать скорость. Узники сгрудились у лаза, появилось много охотников последовать за «уркой». Вагон пустел. Чем меньше оставалось людей, тем тяжелее становилось на сердце Игоря. Суровые, мрачные стояли люди у выжженного окна. Неизвестно, что ждет их там, под вагоном. Остались ли живы те, кто соскользнул на шпалы? Может, некоторые уже без ног, без рук, может, кого из них разрезало колесами? Многие обменивались адресами.

— Давай, хозяин, спускайся, — сказал кто-то Кириллычу.

— Я уйду последним! — твердо ответил Кириллыч.

— Жребий надо бросать.

— Жребий не жребий, а уходить надо всем. Кто не уйдет, расстреляют на месте. Снимай ремни, будем привязывать доску. Ефим, Игорь, Колька, забивайте скобу… Чтобы и я смог уйти…

— Нет, уж я уйду последним! — сказал старик, которого привели в погреб вместе с Кириллычем.

Тут же было решено, что сперва спускается Игорь, потом братья Беленькие, а за ними Кириллыч.

Игорь поцеловал Кириллыча в рыжеватую щетину усов, постоял с минуту и стал просовывать в отверстие ноги. Потом он обхватил доску обеими руками, прижался к ней подбородком и стал медленно сползать. Он был после удара в голову еще слабый, но возможность избавления прибавила силы. Вихрился жесткий снег, впереди чернела ось, лязгали с боков колеса. Казалось, они вот-вот накатятся и разрежут. Чем ближе был он к шпалам, тем громче грохотали колеса, хрустко ударяясь о стыки рельсов, и в такт их ударам стучало сердце.

Глаза залепило снегом. Игорь уже не видел ни рельсов, ни вагона, ни шпал. Огненные брызги влетали ему в глаза.

Игоря дернуло за ногу, вырвало доску, откатило к рельсам. Правая рука очутилась впереди головы, коснулась рельса, на который с чудовищным постоянством накатывались грохочущие колеса. Игорь испуганно отдернул руку. Над головой, зловеще лязгая, проносились черные днища вагонов.

Неожиданно грохот умолк и стало светло. Падал снег. Сквозь его пелену Игорь увидел хвост уходящего к лесу поезда. Игорь почувствовал холод, Одна нога была босой. Он сообразил, что валенок сорвало во время спуска. Поскакал вдоль рельсов. Вспомнил про комсомольский билет, спрятанный под портянкой, разулся, поставив ногу на снег. Ощупал портянку: билет в целости-сохранности.

На путях в снегу валялся обрезок голенища: валенок попал под колесо. Разрыхляя снег, Игорь стал искать носок сапога. А когда нашел его и обулся в обрезок, вынул комсомольский билет, сжал его руками и положил в потайной карман.

Вокруг не было ни души. И справа и слева белели бесконечные заснеженные поля. Но Игорю было радостно от самой возможности идти дальше, дышать.

В надежде встретить Ефима, Кольку и Кириллыча Игорь пошел следом за поездом. Шел он медленно, еле перешагивая шпалы. Он хотел было свернуть в лес (Кириллыч предупреждал, что долго идти по путям нельзя, так как немцы, узнав о побеге, всполошатся), как вдруг увидел впереди, на снегу, что-то темное. Игорь приблизился. Между рельсов лежала половина продольно разрезанного человеческого тела с одной ногой и одной рукой. Другая половина, несколько большая, лежала с внешней стороны рельса.

В глазах Игоря замелькали зеленые мухи. Его рука коснулась чего-то круглого, скользкого, он раскрыл глаза: перед ним была голова Кольки Беленького.

Зажмурившись, Игорь полежал минут десять, потом с трудом спустил останки товарища с насыпи и, запорошив снегом, поплелся по сугробам.

Вдали показались амбары. «Где-то близко деревня», — мелькнула мысль. Около амбаров чернели свежие бомбовые воронки. Игорь спустился в воронку, полежал, глубоко вдыхая запах мерзлой земли и гари. У крайнего амбара его встретил Ефим Беленький.

— Кольку-то зарезало!.. — еле выдохнул Игорь. Друзья обнялись, оба заплакали.

Ефим повел Игоря в амбар, который совсем недавно был почти доверху набит необмолоченным горохом. Там нашли временное убежище Кириллыч и еще двое друзей по несчастью, которых повстречал Ефим на пути к амбарам. Все трое сидели на полу, покрытом горохом. Оказывается, при взрыве бомб амбар так тряхнуло, что стручки полопались и горошины скатились на пол. Игорь набросился на горох.

— Живот распухнет! — предупредил его Кириллыч и сказал: — Ну что ж, друзья, в вашем распоряжении старый авиационный штурман. Через линию фронта как-нибудь перейдем…

Они добрались до своих только к весне. Командование пехотного полка, в расположение которого они вышли, препроводило всех в ближайший БАО[4], коль старший группы назвался штурманом, так пусть авиаторы и разбираются, кто эти люди. Кириллыча и двух других его спутников направили в штаб воздушной армии, а Игоря и Ефима Беленького оставили в батальоне, зачислив помощниками компрессорщиков на зарядную станцию.

После войны БАО расформировали. Ефим Беленький как-то попал в летное училище, и теперь он — инструктор. А Игорь сперва был мотористом, потом благодаря смекалке и настойчивости стал первым механиком самолета. Несколько раз он подавал докладные с просьбой отправить его в авиатехническое училище. Но ему неизменно отказывали: находился на оккупированной территории…

— Сам виноват, — не раз говорил ему Громов. — Вон я! Задумал уйти от фрица — и утек! А ты за маткин подол держался.

За время службы Корнев настолько вошел в доверие механиков, что, когда Громов перед строем эскадрильи наговорил о нем с три короба и объявил двое суток ареста, все механики бросились на поиски Пучкова.

Узнав о случившемся, Пучков прибежал в лагерь. Он построил эскадрилью и потребовал, чтобы старшина перед лицом строя попросил у Корнева извинения.

— Панибратство вам застит глаза! — ответил Громов. — Не буду я просить извинения. Он мне земляк. И другом был. Но сейчас он требует проверки.

Через полчаса Громов выехал в городок, чтобы доложить обо всем майору Шагову.

Глава девятая

В авиагородке находилось училище со своим штабом, учебными корпусами, общежитиями курсантов и жилыми домами для офицеров.

В одном из таких домов жили и Пучковы. Но Сергей со времени отъезда Зины заглядывал в свою квартиру только дважды, когда приезжал в технический отдел.

Сегодня, поднимаясь по лестнице к двери своей квартиры, Пучков вздрогнул, увидев в замочной скважине ключ. Несомненно, это был ключ Зины. Пучков дернул дверь и через маленькую кухоньку, едва не сшибив с газовой плиты ведро, ворвался в комнату. Зина, одетая в яркий халат с орнаментами цветочных клумб, сидела на диване.

— Когда приехала?

— Только что…

Она не успела встать, как Пучков схватил ее и, подняв, опустил на диван.

— Ну как? Ты похорошела. Рассказывай.

— Ух ты, как обрадовался! Глупенький мой, — сказала она, улыбаясь и шаловливо потягивая Сергея то за одно, то за другое ухо.

Пучков склонил голову, пытаясь вырваться из приятного плена, но все это он делал как бы шутя. Не сумев освободиться, Пучков отдал свою голову в полную волю жены, потом потянулся к ее губам, но она, смеясь, уклонялась от поцелуя и смотрела мужу в глаза, читая в них радость.

— Отпусти.

— Не отпущу.

— Я серьезно говорю, отпусти.

— Я серьезно, не отпущу.

Он посмотрел на нее с упреком. Она сжалилась, сомкнула свои губы на его обветренных губах и выпустила из пальцев уши.

— Баловница! — сказал он, притягивая ее к себе. Она снова поцеловала, скользнув по его горячим губам острием языка. Радостный, приятный озноб пробежал по телу Пучкова.

Так целовать могла только Зина.

Не сходя с дивана, он поставил задник одного сапога на носок другого, намереваясь разуться. Зина вспорхнула с дивана и дернула за сапог.

— Иди голову помой, — сказала она. — Ведро на плите стоит.

Он благодарно улыбнулся.

— А еще говоришь, что я невнимательна.

В первую после возвращения Зины ночь Пучковы проспали до десяти утра. Это была та долгожданная ночь на воскресенье, когда Сергею не надо вскакивать от звонка будильника и спешить на перекресток дорог, где обычно останавливались автомашины, отвозившие техников на аэродром.

Облаченный в яркую шелковую пижаму, которую Зина купила ему перед поездкой на курорт, Пучков пошел умываться.

Он с наслаждением брызгался, скользил ладонями по щекам и вдруг засмеялся и зафыркал, подумав, что слишком старательно пытается стереть улыбку с лица.

Кажется, он глупел от избытка счастья. Зина приехала неузнаваемой. Давно ли она была вздорной и почти чужой? Давно ли Зина давала понять ему, что, если он не переведется в другой город, ей все труднее будет сохранять ему верность.

Другой бы муж не потерпел таких намеков, а Пучков выносил и это. Он утешал себя надеждой: «Подурит и уймется». Любила же она его сразу после женитьбы. Может быть, он ей не слишком по нраву, но бывает и так: стерпится-слюбится. И сейчас он радостно думал: «Зина так соскучилась, что приехала раньше, чем кончилась вторая путевка. Она все-таки любит меня».

За завтраком Пучков невольно отрывался от еды и засматривался на Зину. Она сидела напротив, лицом к двери, и деловито работала вилкой. Падавший в окно солнечный луч отражался от боковинки никелированного самовара и освещал левую половину ее загорелого лица.

Чем ярче вырисовывались в свете солнца завитки ее русых волос, тем более приятный оттенок принимала кожа щеки и уха — свежая, будто только сейчас припеченная солнцем. Когда Зина поворачивалась, смело вздернутый кончик ее носа, просвеченный солнцем, казался розовым, полупрозрачным, и Сергею хотелось поцеловать его.

Глядя на нее, Сергей испытывал радостное довольство, переходящее в умиление.

Зина откинула крышку чайника и поставила его под кран самовара. В дверь постучали, потом она открылась, Случайным взглядом Сергей уловил выражение лица жены: дуги бровей переломились, сдвинулись, точно от испуга, лоб сморщился, а затем черты лица расплылись в теплой, дружеской улыбке.

Пучков обернулся: у порога стоял старший лейтенант Беленький.

— Вот кстати! — встала Зина. — Ефим Петрович, прошу к столу, чай пить… Или чего-нибудь покрепче? — и она метнулась в кухню, к буфету.

— По усам вижу: хорошо отдыхал, — подошел к гостю Сергей. Беленький тронул черные усики, похожие на миниатюрное коромысло.

— Ай, ай! — воскликнула Зина, подойдя с бутылкой в руке к столу: из чайника по клеенке ручьем скатывалась вода.

Ефим улыбнулся.

— Вы настоящие русские люди, радушные, гостеприимные. Вошел гость, и вы ему — все свое внимание, — сказал он, хотя и понял, что кран остался незакрытым из-за растерянности и даже испуга Зины.

«Это хорошо, — подумал он. — Значит, мучается угрызениями совести».

Зина быстро вытерла воду, отодвинула чашки, накинула новую, хрустящую клеенку, но от угощения гость отказался.

— Тогда… — Зина раздумывала с секунду, — шагом марш в другую комнату. Я буду убираться!

Пучков взял Беленького под руку и повлек в маленькую комнатку, служившую спальней и кабинетом.

Они прошли к окну, с которого ниспадал на стол подсиненный тюль.

Пальцы Беленького побежали по пирамидке запыленных книг, когда вошла Зина.

— Я не помешаю? — Она хотела именно помешать. Не зря же приперся Беленький — еще проболтается…

— Ну, что ты? — улыбнулся Пучков, вставая, чтобы Зина могла пройти к окну.

Но Зина сделала вид, что она не нашла то, что искала, повернулась и вышла.

Проводив ее взглядом, Беленький сказал, что пришел расспросить, что нового в эскадрилье.

Пучков начал рассказывать.

— Я не помешаю? — вошла опять Зина и, всплеснув руками — снова что-то забыла, — исчезла.

— Стало быть, ничего особенного не произошло? — спросил Беленький, заметив, что техник начинает повторяться. — А что же ты о самом главном не рассказал? Моего друга ошельмовали, а ты молчишь.

— Корнева-то! Мы не дали его в обиду, — вскочил Сергей и начал рассказывать, каким образом поймали Иванова, когда тот вел передачу, как Громов нагло обвинил Корнева чуть ли не в пособничестве и что сказал об этом ЧП начальник политотдела, вызывавший и Пучкова.

— За Игоря я ручаюсь больше, чем за самого себя, — сказал Беленький. Он рассказал Пучкову, как сидел с Корневым в фашистском застенке и как они бежали из поезда…

Ефим считал, что если уже тогда, в пятнадцать лет, Игорь был верным и стойким парнем, то теперь, после многих лет армейской службы, он закалился, и ничто не склонит его на пособничество шпиону.

— Да ведь никто, кроме Громова, его и не заподозрил, — повторил Пучков.

— Зарвался этот Громов. Не зря механики называют его фельдфебелем.

— Зарвался он потому, что никто, кроме него, не занимается с «технарями». Вот и ты, командир экипажа, возишься со своими курсантами, как клуша, а на «технарей» ноль внимания, — с досадой упрекнул Пучков гостя.

— Обучение и воспитание курсантов для нас, инструкторов, — главное, — слегка обиделся Беленький, — а у «технарей» есть инженер.

— Вот-вот, я и крутись как белка в колесе. И самолеты готовь, и механиков воспитывай.

— Ну, меня-то ты упрекнуть не можешь: я-то знаю, кто из моего экипажа чем дышит. О «технарях» и со старшиной не раз беседовал… Да ведь трудно его убедить в том, что для нас главное не только устав, но и человек.

— А Громов, наоборот, убежден, что прежде всего — буква устава. И ему плевать на наши беседы: он ведь обласкан теми, кто разделяет его убеждения… После скандала из-за Корнева я попытался сплавить старшину в другую эскадрилью. Так ведь не вышло. Разрешили закрепить за ним самолет: дескать, начнет работать сам, поймет, что это нелегко, и станет еще справедливее к техникам. А по-моему, Корневу и Громову теперь не место в одной эскадрилье. Взглянут друг на друга, и кажется: из глаз искры летят. А вдруг подложит Громов отвертку в рулевое управление самолета, закрепленного за Корневым, вот и поминай как звали экипаж… Когда я намекнул об этом майору Шагову, тот заорал: «Как? Подозревать, что старшина Громов способен на диверсию?» — и выгнал меня из кабинета. Пучков смотрел на Ефима, ожидая сочувствия. Беленький усмехнулся, почему-то тронул левый ус, положил руку Пучкову на плечо и сказал:

— Между прочим, майор Шагов правильно сделал: ты лишку хватил…

— Громов страшный службист… Ради карьеры он пожертвует и человеком. Не зря демобилизованные подарили ему намордник, — ответил Пучков и, как с ним часто бывает, впал в задумчивость…

— Я вижу, тебя агитировать за моего друга не надо? — спросил Беленький и повернулся, ища глазами фуражку.

— Конечно, не надо. Корнев настоящий парень. А вот Громов… Шагов сказал мне: «Примирите их; я сам прослежу, как вы сумеете это сделать, какой из вас воспитатель…» Навязался этот Громов на мою душу!

Через минуту Беленький стал прощаться. Пучков вышел из кабинета вслед за гостем. Зина сидела за столом, с которого еще не убрана была посуда, и держала книгу «Королева Марго». Пока в кабинете разговаривали, она не прочитала ни странички: ловила каждое слово мужчин. Взглянув на Пучкова, на Зину, на не убранную еще посуду, Беленький подумал: «Эх, дружок, простак ты, а вот жена тебе досталась трудная, ох трудная».

Глава десятая

Еще темно. Пустынны улицы поселка Актысук. Давно расстались влюбленные пары. Изредка промчится поезд, прокричит осел или степной заяц — и опять тихо. Все спит — дома, тополя, степь. Над аэродромом висит слоистый белесый туман. Курсанты и летчики еще пикируют и взлетают во сне. А от палаток к стоянке движется узенькая, двухшеренговая колонна авиаспециалистов.

— Эскадрилья… стой! Напра-во!

Колонна остановилась, повернулась лицом к Пучкову.

— Старшина Князев!

— Я.

— Подготовьте к монтажу новые моторы. После выруливания придем помогать.

— Ясно!

И Князев идет к своему самолету, мерно раскачиваясь на ходу.

— Сержант Еремин!

— Я.

— Продолжайте восстанавливать машину. Пока темно, работайте с переносной лампочкой: внимательней просматривайте трубопроводы всех систем… Неужели вы не видели, что ставите? Такой перетертой трубке недолго лопнуть. Вытечет масло — мотор сгорит. А что внизу? Море, горы? Так что смотри, Еремин… И не надейся, что Корнев все неисправности заметит. На испытания машины в воздухе полетите вместе.

— Слушаюсь! — одновременно ответили оба и удалились.

— Старшина Громов!

Молчание.

— Старшина Громов!

— Я, — недовольно отозвался Громов.

Совсем превратил его в ничто этот новоявленный инженер. Когда это было видано, чтобы старшина эскадрильи работал еще и как механик?

— Слишком долго, старшина Громов, раскачиваетесь с приемкой машины…

— Это не машина, а, как вы сами говорили, «старушенция», из которой песок сыплется… Как же ее принимать?

Никто даже не улыбнулся.

— Составьте дефектную ведомость и придите ко мне, — подсказал Пучков.

— И составлю… Ведь мне же отвечать за жизнь курсантов.

— Вот и отлично, Примете машину и полетите с инструктором на испытания… Ясно?

В последнее время Пучков усвоил по отношению к старшине тот не допускающий возражений тон, который в разговорах с подчиненными обожал сам старшина.

Через несколько минут строй поредел и стал самопроизвольно смыкаться. Кое-кто из стоявших в задней шеренге натягивал комбинезоны. Здесь не строевой смотр, и такие «вольности», за которые Громов бы дал выговор, были в порядке вещей. Пучков, будто не замечая, продолжал давать указания. Через двадцать минут перед Пучковым остался, как всегда, только Миша Пахомов…

— Ну, а вы пойдете в мое распоряжение, — сказал ему Пучков.

Миша прекрасно знал, что это значит: развозить баллоны с воздухом и кислородом, наводить порядок в капонирах и каптерках, смотреть, нет ли в курилках масляных тряпок или дымящихся окурков.

— Надоело мне быть подметалой, товарищ техник. Неужели я хуже всех? — пожаловался Миша.

Пучкову было искренне жаль этого трудолюбивого, но незадачливого моториста: не его ведь вина, что он от рожденья рассеянный. Но ведь какая-то одна забытая в кабине отвертка может заклинить тяги управления и привести к катастрофе… Нет, не место Пахомову на самолете.

— Товарищ техник, — продолжал Миша, — скоро демобилизация. В нашем колхозе разных моторов много. Я моторист, колхозу нужный человек, а вы меня к машинам не подпускаете. Я уже моторы заводить разучился. Прошу: переведите на самолет.

— Я хотел вам выговор перед строем объявить. Почему подпустили осла к самолету? Вы дежурный по стоянке — надо было смотреть. Секунда промедления — и пропеллеры сделали бы из него фарш, а механики расплатились бы за него из собственного кармана…

— А я-то причем? — не вытерпел Миша. — Что я, звал этого ишака на стоянку? В нашем поселке разная тварь настолько обвыклась с шумом — хоть пастуха у аэродрома ставь…

— Вы еще и пререкаетесь?

— Виноват, товарищ техник…

— Конечно виноват: сколько раз кормил осла на стоянке остатками обеда?

— Так я не думал, что он опять припрется…

Добродушное широкое лицо Миши покраснело, он и сам не рад, что осел привязался к нему.

— Я теперь не подпущу его и на пушечный выстрел…

— И это будет в интересах дела. Исполняйте свои обязанности. — И Пучков, жалея, что потратил на этот разговор время, поспешил к машинам.

Надо бы и в монтаже «старушенций» помочь, да ничего, справятся — там Корнев. А вот Еремин…

Этот долговязый несобранный механик прямо-таки удивлял Пучкова. Самолет и мотор он знал теоретически неплохо, на проверках отвечал обстоятельно и точно. Но теория — еще не все. Прежде чем Пучков мог бы положиться на Еремина, ему надо было стать «технарем». В это слово, бытовавшее в эскадрилье еще с тех пор, когда для запуска моторов применяли беспримесный спирт, вкладывались такие качества специалиста, как самозабвенная любовь к делу и выносливость. Этих качеств Пучков в Еремине не находил: какой «технарь» оставит живую работу на самолете и по своему желанию начнет бессменно нести наряд? Ведь наряд вне очереди — это взыскание…

Еремин начал обслуживать только что принятый им самолет. Он, как новичок, не давал бригадиру Корневу и пяти минут спокойной работы.

— Что у тебя? — спросил его Корнев.

— Законтрил тяги управления газом, да не знаю, правильно или нет. Проверь…

Корнев спустился по стремянке на землю, пошел к левому мотору. Снаружи вдоль мотора тянулся тонкий стальной прут с блестящими хомутами в местах его соединения с рычагами карбюраторов. На эти рычаги надевались заслонки карбюраторов, открывавшие больший или меньший приток горючей смеси в цилиндры. При помощи стальных тяг заслонки соединялись с пультом управления самолета. Двигал летчик вперед рычаг газа — заслонки открывались, и мотор увеличивал мощность; отводил назад — пропеллер сбавлял обороты.

Корпев ощупал прут, проверил, крепко ли затянуты на нем хомуты, и сказал, что контировка хорошая.

Еремин усомнился:

— Нет, товарищ старшина (на днях Корнева повысили в звании). Я видел у одного сверхсрочника: хомуты сделаны из толстой листовой стали. А у меня из слоистой фольги… Перетрется она — рычаги выедут из тяги и пружины карбюраторов поставят заслонки в открытое положение. Следовательно, мотор самопроизвольно разовьет максимальные обороты. Какой же летчик может посадить самолет, когда мотор работает на максимальных? Выйти в воздухе из кабины, чтобы соединить тяги, тоже нельзя — летчика сдует, как окурок. Катастрофа… Катастрофа, это ясно. Нет, так дело не пойдет… Надо вторые хомуты поставить…

— Успокойся… — Игорь обнял Еремина за плечи. — В инструкции вовсе не предусмотрена дополнительная контировка. Это для гарантии мы ставим хомуты. Ничего не случится, поверь моему опыту, и не паникуй! Иди ставь воздушный корректор.

Еремин взобрался на крыло и стал устанавливать корректор. Корневу было слышно, как, навертывая гайку, Еремин приговаривал:

— Ну, миленькая, ну, родная, вот умница, еще… еще немного…

Лицо механика корчилось от натуги, и сам он согнулся в три погибели. Вдруг что-то хрястнуло и зазвенело.

— Что там такое? — обернулся Игорь.

— Корректор лопнул, — растерянно пробормотал механик, утирая лицо.

— Зачем нажимаешь на все до предела? Думаешь, чем сильнее затянешь, тем безопаснее? Две бензиновые помпы расколол, сорвал резьбу на десятках винтов, и все это из-за перестраховки… Ну чего ты боишься? Чего дрожишь, как перед расстрелом?

— А как же не дрожать? Вы поставите моторы и уйдете. А за машину отвечаю я… Рули на самолете изношены: прорвутся в воздухе — машина потеряет управление и разобьется. Винты привезли из техотдела старые, а под пломбой. Черт знает, как они смонтированы. Еще сорвутся с редуктора, и мотор, оставшись без нагрузки, сгорит.

Корнев опять успокоил Еремина:

— Поверь, как только эта машина сделает несколько вылетов — твои страхи как рукой снимет! Через мои руки прошел не один моторист, и все сперва не доверяли себе…

— Но у них машины были поновее.

— Это не имеет значения. Планер у «старушенций» еще не выработал положенного ресурса, а моторы ставим после заводской переборки. Все по инструкции…

Еремин переспросил:

— По инструкции? А кто составлял их, эти самые инструкции?

— Они составлены на основе конструкторских расчетов.

— А кто проверял эти расчеты?

— Сама жизнь. Эти самолеты прошли войну.

— А кто дал гарантию, что моя машина будет в воздухе исправна?

— Эту гарантию будешь давать ты сам. Каждый день! — Корнев начал выходить из себя. — А поскольку у тебя еще нет опыта, помогаю тебе и я.

— А вы разве застрахованы от ошибок? — допытывался Еремин.

— Таких паникеров я еще не встречал! Да если летчик узнает, как ты дрожишь, он и в машину-то не сядет! Не вздумай выкладывать ему свои вздорные опасения. А если курсант проникнется твоими опасениями, он никогда не вернется из полета! Он должен быть уверен, что машина исправна, заруби это на носу… Странно получается: иным нельзя доверить машину, потому что они не знают, какая причина к какой неисправности может привести. Тебе нельзя доверять потому, что ты просто помешался на причинах и следствиях.

Еремин поежился.

— Ну так примите у меня самолет. Пусть меня разжалуют до рядового. На все пойду, лишь бы не механиком. У меня предчувствие какое-то. Видишь, я подков натащил к самолету, чтобы, значит, счастье было… А все равно нет уверенности…

— Ах вот оно что!.. — воскликнул Корнев. — А я-то думал: зачем эти ржавые подковы у твоего самолета, почему это комсомолец Еремин страстно любит ходить в наряд… Хватит отлынивать! Государство два года тебя учило на механика — так и будь механиком. А наряд и необученные солдаты нести могут… Пошли работать!

Не успел Игорь подняться на мотор, как раздался возглас:

— Баллончик прибыл!

У самолета стоял Миша.

— Как поживаешь, инженер? — спросил Игорь.

— Зачем насмехаетесь, а еще комсорг!.. Хуже всех живу. Не знаете разве? — с укором произнес Миша.

— Что-нибудь дома случилось?

— Не дома, а здесь… Последних мотористов вы сделали механиками. И я тоже сдал экзамен, но мне все одно не доверяете. Ершов и раньше проходу мне не давал. А теперь, когда Пучков мобилизовал на мат-часть и всех «тотальных», вовсе житья не дает…

— Каких это «тотальных»?

— Ну… — Миша огляделся вокруг, — Еремин, например…

— Хорошо, я уйму Ершова.

— Возьмите и меня на монтаж, товарищ старшина. Неужели я и вправду хуже всех? — Миша чуть не заплакал.

Игорь подбодрил его шуткой:

— Ты же заместитель инженера по стоянке. Стало быть, должность у тебя выше, чем у любого механика, — тебе ли плакать?

И Корнев стал подниматься по стремянке.

— Ладно! — угрожающе воскликнул Миша. — Не хотите, не надо! Вот отвезу последние баллоны и спать лягу! И больше заданий мне не давайте!

Он снял баллон, схватил пустую тележку и покатил к компрессору, рокотавшему на отшибе от стоянки.

Работая, Корнев наблюдал за Ереминым.

Тот принес новый воздушный корректор и стал присоединять его к блоку мотора. Вдруг рука его сорвалась и ударилась о болты, выступающие из блока. Из пальцев побежала кровь.

Пошатываясь, Еремин отошел под крыло самолета, упал на брезент. «Нет. Это выше моих сил! — думал он. — Лучше бы и не поступать в техническую школу! Пусть переводят в роту охраны. Буду сутками стоять на посту! Буду посыльным, буду… что угодно, но только не это!»

Корнев удивился:

«Неужели он, дурень, нарочно хочет выйти из строя, чтобы машину сбагрить кому-нибудь?» Руки Игоря были в ссадинах. Он подошел и сказал Еремину:

— Не будь чувствительной барышней. Когда настоящему механику больно, когда из пальцев бежит кровь, он не идет к маменьке. Он наливает бензина и сует в него руку.

Под крылом стояло ведро с чистым бензином. Игорь погрузил в него свою сбитую в кровь ладонь и подержал минуту. Защипало, зажгло, в глазах блеснули слезы.

— Дай-ка уж я установлю твой корректор, — сказал он и по стремянке стал подниматься к мотору.

Еремин, скосив глаза на старшину, полежал минут десять и тоже сунул руку в бензин. Точно огнем охватило ее. Он вырвал ее из бензина, упал и стал кататься по брезенту…

— Ишь неженка!.. — усмехнулся Игорь.

Еремин приподнял голову. На крыльях, на солнцепеке, потели его товарищи, и потому долго валяться в тени было неудобно. Он встал и быстро пошел в техническую комнату, где была аптечка. «Затяну лейкопластырем и буду работать… Ведь, если откажусь от самолета, я стану посмешищем… „Технари“ не терпят белоручек».

На дороге ему встретился Миша, везущий тележку с баллоном. И Еремин не мог не повторить стиха, которым часто надоедали Пахомову механики, попадавшиеся ему навстречу…

— Откуда баллончик? — С зарядной, вестимо, Механикам надо, А я подвожу…

— Кто бы смеялся, только не ты! — Миша выпустил ручку тележки. — И тебе машину не доверяют, посылают в наряд. А еще механик. Двухгодичную школу кончил. Мне-то и баллоны возить хорошо. Понял? Осталось отвезти десять баллонов, и спать лягу. А ты… вкалывай!

И Миша схватился опять за ручку тележки.

Окончив свою работу, он пошел к крайней машине, которую, судя по снятым лючкам, готовили к профилактическому осмотру.

— А… главный инженер, — шутливо встретил его Комаристов. — Привези, пожалуйста, из филиала техотдела два электромотора.

— Ну вас! Я свое задание выполнил… Сейчас спрячусь куда-нибудь и доберу минуток сто.

— Сделай, потом уснешь… Если хочешь, я тебя так спрячу, что даже Громов с его собачьим нюхом не сыщет…

— А куда? — заинтересовался Миша. — В нос фюзеляжа?

— Старо! — Комаристов подошел к створкам бомболюка. — Ты заберешься в бомбоотсек, а я закрою створки… Понял? Спи себе, никто тебя не найдет.

— Ладно, — широкая улыбка появилась на шелушившемся лице Пахомова. — Давай накладную. Поеду.

Миша привез моторы, взял чехол и, пристроив его в бомбоотсеке, забрался туда сам. Комаристов вошел в кабину пилота и при помощи рычага механического сбрасывателя бомб стал закрывать бомболюки.

Потом он подошел под крыло самолета и спросил:

— Ну как?

— Порядок! Только душно немного, — как из бочки, отозвался инженер.

— Зато полная маскировка.

— А как же я выберусь-то отсюда?

— Да я тебе открою. Проснешься, крикнешь — я и открою.

И Миша доверился.

Через полчаса дежурный по стоянке объявил перерыв, Комаристов, вытирая руки ветошью, ушел. Перерыв уже окончился, когда к курилке — она была в ста метрах от стоянки — подъехала машина. В стартовый наряд срочно требовалось два человека. Пучков назначил и Комаристова.

«Ладно, скажу на старте кому-нибудь из механиков, кто скорее вернется на стоянку, и выпустят Мишу», — подумал Комаристов, проезжая мимо самолета, где сладко храпел Пахомов.

Вскоре на стоянку пришел генерал Тальянов с двумя летчиками, приказал одному из них слетать на разведку погоды в район Каспийского моря — намечались тренировочные полеты группы курсантов. Свободных машин не было. Поскольку тот самолет, где спал Миша, был в состоянии готовности, его и выпустили на старт…

Пахомов проснулся от страшного рева и вздрагиваний. Миша понял, что машина катится по аэродрому. Он закричал, что было сил, стал ударять кулаками в створки: но разве услышит кто человеческий голос, когда бомбардировщик идет на взлет? Хоть лопни от крика — тебя никто не услышит… Все тело Пахомова сковал испуг. Огромным усилием воли он отвернул негнущимися пальцами резиновую окантовку створок бомболюка и заглянул вниз. О боже! Далеко, далеко внизу медленно проплывали луга и пашни, похожие на одеяла, сшитые из разных клочков.

Какая же высота? Километра два будет… Вдруг он увидел море. В голову стрельнула мысль: «А что если летчик вздумает открыть бомболюки? И я камнем вниз!..»

В какой-то судорожной агонии он схватился за тяги створок, удерживающие их в закрытом положении. Руки скоро онемели, и Миша глянул наверх, ища, за что бы схватиться. С боков люка на крюках висели бомбодержатели, он хотел уже было вцепиться в них, но вдруг подумал, что при нажиме держатели могут сработать и тогда створки откроются. А вокруг свистел ветер, самолет то проваливался, попадая в воздушные колодцы, то взмывал вверх. Мишу отбрасывало то вверх, то вниз, и каждый раз створки прогибались под ним…

Летчик делал над морем крутой вираж, когда в уши ему влетело:

— «Котлован», «Котлован»… Я «Волга». Как слышите? Прием.

— «Волга», «Волга»… Слышу вас хорошо, — ответил летчик.

— «Котлован», «Котлован»… Слушайте меня внимательно… Слушайте меня внимательно… У вас в бомболюке — человек. У вас в бомболюке человек. Не трогайте эс-бэ-эр… Не трогайте эс-бэ-эр… Законтрите механический рычаг сбрасывания. Законтрите механический рычаг сбрасывания… Возвращайтесь… Повторите приказание… Прием!

Летчик испуганно посмотрел вправо — на электрический сбрасыватель бомб, при нажатии кнопки которого бомболюки открывались. Выйдя из виража, он лег на обратный курс.

Когда самолет приземлился, к нему устремилось все живое. Никогда в жизни Мише не случалось быть предметом такого внимания. Едва он вылез из люка, как его обступили «технари» и курсанты. «Уж не сон ли это?» — подумал Миша, смотря на смеющиеся запыленные лица. Толпа расступилась, и к Пахомову подошел командир эскадрильи капитан Гурьянов.

— Как это могло случиться?

Ответ Миши, еще скованного испугом, был невнятен.

— Вы понимаете, что могло бы произойти, если б летчику вздумалось открыть люки?

Толпа грохнула смехом.

— Чего смеетесь? От смешного до трагического был один шаг. Смотрите. — Гурьянов дотронулся до белобрысой головы моториста. — Он начал седеть.

Действительно, волосы на висках у Пахомова были значительно белее, чем на голове.

Гурьянов тут же наложил взыскание на пилота — самолет перед вылетом надо осматривать лучше — и на техника звена, чтобы внимательней следил за своими подчиненными, и на Комаристова, не подумавшего, к чему может привести глупая и злая шутка. Пахомову же он сказал:

— Идите отдыхайте.

— Слушаюсь, товарищ капитан.

— Ну, Миша! Теперь ты авиационный внук деда Щукаря, — сказал Ершов, прибежавший со стоянки встречать самолет с Мишей в бомболюке.

Но на этом злоключения дня не кончились. Придя в себя, Миша, как побитый, поплелся на стоянку. У самолета, что стоял в капонире на покраске, он увидел человек пять механиков, окруживших осла. Осел рвался с привязи, раскрашенный, как зебра. Сержант Ершов, заканчивая свое дело, торопливо орудовал распылителем краски. Белые полосы ложились на вздрагивающий ослиный бок.

— Вы что потешаетесь над животным? — закричал Миша.

— Надоел, проклятый! Отучим его от аэродрома! — ответил Ершов. Он пояснил, что хозяином ишака стал после недавней смерти матери ее сын, стиляга, которому осел вовсе не нужен. С ним толковали, требовали, чтобы он отучил своего осла от аэродрома. Стиляга вызывающе отвечал, что механики ничего сделать ишаку не смогут. А если и сделают, то заплатят в пятикратном размере, чего, как видно, и добивается этот поселковый шалопай.

Когда камуфлирование было закончено, Ершов сказал:

— Ну, Миша, теперь от тебя зависит, будут тебя называть его другом или перестанут…

— А что я должен сделать? — нерешительно спросил Миша.

— Возьми вон тот насос, подними умнейшему хвост и цикни…

Миша поднял насос, однако руки словно застыли.

Желтый приподнял хвост, Ершов подскочил к Мише и, направив насос в цель, толкнул шток поршня. Брызнул обжигающий, как йод, этилированный бензин. Осел взвился, как птица, и с ревом полетел мимо технической комнаты.

Пучков выскочил и не поверил своим глазам. Что скажет теперь население поселка? Осел будет носиться по всем улицам. Бабы будут приговаривать: «Ерадромные-то над скотиной потешаются». Он выхватил у дежурного по стоянке карабин и, когда ишак забежал на летное поле, пристрелил его…

Буквально через час на стоянку приплелся стиляга. Не вынимая изо рта сигареты, он заломил немыслимое денежное возмещение.

— Бога-то побойся! — ахнул Пучков.

Но ни в бога, ни в черта этот лощеный недоросль не верил.

— Вы забыли, сэр, — процедил он, — что это называется самоуправством. Я напишу вашему генералу, а, если он не согласен, то и министру…

Пучков долго молчал.

— Хорошо. Завтра наше коллективное письмо будет у председателя поселкового Совета, а ишак такого же веса — на вашем дворе…

— Мне не нужен осел, сэр, мне нужны монеты. Надеюсь, вы не хотите широкой огласки?..

И парень назвал сумму, в пять раз меньшую, чем сперва.

В обед Пучков расплатился.

Когда Тальянову рассказали, как мчался по аэродрому, ревя и подпрыгивая, назойливый ишак, глаза генерала налились гневом… Но вдруг он отвернулся, расхохотался и сказал, что пусть разбирается сам Пучков.

Глава одиннадцатая

В субботу Пучков вернулся с аэродрома рано.

— Это правда? — кинулась к нему Зина.

— Что правда?

— Как что? Не знаешь разве: в лагерь надо переезжать!.. — В ее голосе вновь прорвались резкие, «до-крымские» нотки.

— Правда, Зина.

— Еще не легче! Жили, жили и вот — на тебе: переезжать! Что стоят после этого слова вашего генерала?

Как всегда, спокойно и деловито Пучков разъяснил, что генерал тут ни при чем. К лагерной жизни вынуждают обстоятельства: поступил приказ о досрочном выполнении учебной программы. А это можно сделать, если курсанты и инструкторы не будут тратить времени на переезды из города на аэродромы и обратно.

Прежде, при старом начальнике училища, в лагерь выезжали каждое лето. А Тальянов, методист до мозга костей, считал, что курсантов нельзя перегружать сперва теорией, а потом практикой, и чередовал занятия на аэродромах с занятиями в учебных корпусах, что не требовало лагерей. Но после такого приказа ему ничего не оставалось делать, как воспользоваться лагерным опытом прошлых лет.

Спокойный тон Пучкова почти привел Зину в равновесие. Через час, беззлобно ворча, она стала складывать вещи в чемоданы и узлы.

Пучков радовался. Все-таки она была теперь куда податливее, чем в прошлом году. Тогда она встретила приказ о переезде, как весть об эвакуации.

— И о чем это думал ваш начальник? Из города!.. К черту на кулички. Да я там буду просыпаться от этого сумасшедшего гула! — возмущалась Зина. Тогда-то она и принялась умолять мужа перейти на службу в технический отдел, где офицеры работают «восемь часиков».

Пучков пытался ее урезонить, говоря, что она выросла возле аэродрома и что пора бы уже привыкнуть к гулу, но Зина знать ничего не хотела и не поехала. Он жил в лагере один, и потому некоторые жены офицеров поговаривали о нем: «Женатый холостяк. Шляпа…»

На этот раз Зина «оттаяла» довольно скоро. Воскресным утром, когда друг Сергея летчик Чернов подогнал к их двери свою «Победу», Зина была резва и весела и даже вызвалась вести машину. Тотчас стрелка указателя скорости переместилась за 80. Быструю езду Зина обожала страстно. Сквозь боковые окна в кабину залетал пахнувший нефтью воздух: город окружал целый лес нефтяных вышек. Но выехали в поле, и воздух стал чище, без запаха. Зина сидела за рулем прямо и с наигранной грациозностью, то и дело поправляла темные очки… На середине пути за руль сел Пучков.

В лагерь приехали к моменту поднятия флага. Зина повеселела, увидев множество офицеров и их жен, — она вообще любила многолюдье. Перед кем же иначе она могла бы демонстрировать свой новый летний туалет: короткую синюю юбку клеш и прозрачную кофточку с очень короткими рукавами. Зина заметила, что на нее обратили внимание, и обрадовалась.

Праздник ей понравился: никакой натянутости и нудной официальности. Краткая речь генерала, самодеятельность, спортивные игры, несколько буфетов в кузовах машин. Было много штатских, особенно женщин с ближних промыслов и из пригородного совхоза. Курсанты училища замечательно сыграли в футбол с молодыми геологами.

Зина давно полюбила матчи и часто ходила на стадион, где бывало много болельщиков.

После банкета начались танцы на открытом воздухе. Ликованию Зины не было конца. К ней подходили майоры, подполковники, капитаны, она грациозно вскидывала руку на погон и легко двигалась в танце. Чем выше по званию оказывался партнер, тем с большей легкостью танцевала Зина и тем с большим остроумием отвечала на комплименты и вопросы. В прошлом году, ранней весной, когда был на аэродроме такой же праздник, Зина нарочно старалась пройти в танце мимо одиноко стоявшего Сергея; пусть убедится, что они не из тех женщин, которые держатся за фалды мужа. Если он не будет послушен, не трудно увлечь и другого… Раза два Сергей пытался приглашать ее на танец, но Зина отговаривалась:

— Ты мне и дома надоел…

На этот раз она этого себе не позволила. Танцуя с мужем, она «подруливала» к тем майорам и капитанам, с которыми танцевала только что, и старалась сделать вид, что прислушивается к его словам с тем вниманием, на которое способна только жена, без меры влюбленная, смотрящая мужу в рот. Правда, как только они удалялись от партнеров, Зина расспрашивала, кто они по должности. Сперва Пучков отвечал ей, потом, посчитав, видимо, любопытство жены нескромным, отвечал односложно:

— Этот наш, а тот не наш…

— Ревнуешь?! — воскликнула Зина с такой радостью, будто бы эта ревность впервые доказывала ей, что муж ее обожает.

Больше она ни о ком не расспрашивала.

Позже других пришел на импровизированную танцевальную площадку генерал-майор Тальянов. Для него майор Шагов тотчас принес два стула, но генерал с добродушным неудовольствием сказал:

— Спасибо, Григорий Ефимович, но я еще не настолько стар, чтобы сидеть и смотреть, как танцует молодежь.

Он подошел к жене начальника политотдела — блондинке неопределенного возраста — и повел ее в танце. Зина заметила, что сотни глаз смотрят на эту пару, и ей захотелось станцевать с генералом, чтобы обратить на себя такое же внимание. Она села на стул, который принес Шагов, и генерал, отведя к стулу после танца блондинку, пригласил Зину. Он танцевал, стремясь не выбиться из ритма, и Зина ободрила:

— Вы танцуете хорошо, как молодой курсант…

— Увы, — улыбнулся генерал, — тридцать лет уже не курсант.

Потом Зину пригласил старшина Князев, и она ему не отказала. Но после она танцевала только с мужем, офицерами и курсантами, а если к ней подходил сержант или старшина, она отвечала, что уже приглашена.

Уже вечерело, когда буфеты стали свертываться, машины уезжать. Некоторые офицеры нехотя пошли с женами к семейным домикам, где предстояло жить до глубокой осени. Праздник кончился сказочным по красоте фейерверком, осветившим облака.

Оглядываясь на догоравшие в небе разноцветные ракеты, Зина медленно шла к домику мужа — единственному домику, где сейчас не было света. Пучков отпер дверь и вошел в необжитую комнату. Он включил лампочку, лежавшую на списанном самолетном аккумуляторе — проводку от движка еще не успели сделать, — и глазам предстала почти пустая комнатушка, с неразвернутой раскладной кроватью у стены, с фанерным самодельным столиком и дюралюминиевой скамеечкой на ножках из дюралевых труб.

Зина села на эту скамейку и сказала:

— Ох! Как я устала!

Пучков ходил из угла в угол и курил.

— Люди ужинают сейчас. Новоселье отмечают. А тебе досталась эта… будка! После приличной квартиры в городе жить в этой конуре!.. — изощрялась Зина в злословии.

Пучков промолчал. И она смягчилась.

— Ладно, милый. Давай наведем порядок…

Прежде чем постучать в дверь, Корнев долго вытирал ноги о протектор — мягкую каучуковую оболочку, в которую заключают бензиновые баки самолета. При простреле бака бензин начинает вытекать, рваные края протектора растворяются, делаются мягкими и заклеиваются. И самолет даже с простреленными бензобаками может выполнить боевое задание.

Недавно на аэродроме списали два бомбардировщика. Каучуковую одежду баков Пучков отдал Громову на хозяйственные нужды, а тот разрезал ее на коврики и «обеспечил» ими семью каждого офицера.

Захватил с собой один коврик и Ефим Беленький.

На стук вышла жена Беленького — Лена.

— Игорь! — воскликнула она радостно.

— «…Она вышла в сени, и гостю сразу стало тепло и весело!» — шутливо сказал Корнев. — Елена, ты становишься прекрасной, даже с напудренным носом. Из боязни влюбиться я скоро перестану к вам ходить…

— Бессовисний. У тебя язык надо вирвати, — Лена поспешно вытерла нос, — в муке обмурзалась. Пироги пеку. Празднувать будемо…

То, что Игорь сказал Лене, не было только комплиментом. Жена друга, еще недавно казавшаяся ему подростком, расцветала на глазах…

Года три назад, когда Лена приходила к училищу, чтобы повидаться с Ефимом через ограду (он был тогда курсантом, и его пускали в увольнение раз в месяц), Игорь и предположить не мог, что она может так похорошеть.

— Чего к тебе повадилась эта голенастая украинка? — недоуменно спрашивал Игорь всякий раз, когда курсанты сообщали его другу, что у проходной городка ждет его какая-то, по всему видать, шалашевка. — Брось ее, скромные девушки никогда не навязываются…

Сперва Ефим отмалчивался, потом напустился на друга:

— Ты это брось!.. Ты знаешь, что она приехала ко мне с Украины, где я служил солдатом?

— Не знаю.

— Ну так вот. Мы познакомились там. Сперва она мне писала, а теперь приехала.

— С твоего согласия?

— Нет, сама приехала и поступила здесь на работу.

— Понимаю: она не могла не приехать… Теперь нечего и раздумывать; женись, если соблазнил. Пусть не бьется лбом об ограду…

— Честно скажу, не соблазнял. Могло быть и это, но я пожалел ее.

— А чего она не стыдится торчать у забора? Гордости у нее нет. Пойми, этим она и твое достоинство роняет. Послушай, что говорят о тебе курсанты. «Нашкодил, а жениться не хочет». Объясни ей, что некрасиво дразнить курсантам глаза каждый день. Могла бы и подождать, когда в городское увольнение тебя отпустят.

— Объяснял, да не может она не видеть меня…

— Значит, дура: так она потеряет и твое уважение.

— Ни черта ты не понимаешь в людях! — отмахнулся Беленький от наставлений. — Кроме меня, у нее никого близких на свете нет. Понимаешь?

Это было действительно так. В первые дни войны у Лены погиб отец, старшина-пограничник. Свою семью — жену и троих детей — он успел отправить на Полтавщину, к матери. Они жили во втором этаже полукаменного-полудеревянного дома, где внизу было сельпо. Однажды пришел пьяный фашист, выгнал бабушку и братьев Лены на улицу, а девочку вытолкнул за дверь. Он пытался изнасиловать ее мать. Лена, тогда одиннадцатилетняя девочка, бросила в насильника утюг. Фашист застрелил мать, вышвырнул из окна Лену и, — спускаясь по лестнице, выпустил из автомата очередь в бабушку и ее внуков… У всех односельчан было свое горе. И они не удивлялись, что Лена осталась одна-одинешенька. Не удивились они и тому, что после победы, когда в их деревне расположилась воинская часть, где служил Ефим, Лена привязалась к солдату всей душой. Когда он рассказывал о том, как сидел в лагере и бежал из закрытого вагона, она верила каждому его слову. Издевательства, которых натерпелись они от фашистов, сблизили их. И все-таки, впервые увидев Лену у проходной училища, Ефим удивился. Но верилось, что эта робкая, запуганная немцами, вздрагивающая от каждого его движения девушка могла бросить свой дом и приехать к нему, не зная о его намерениях…

«Ну что мне с ней делать? — раздумывал тогда Беленький. — Ведь и жениться нельзя, ей всего семнадцать…»

Чистосердечная, почти детская привязанность Лены способна была тронуть и каменное сердце. Беленький порвал тогда с Зиной, с которой познакомился в этом поселке, и сделал Лене предложение. Надо ли говорить, что Лена приняла его со слезами радости.

Женившись почти из сострадания, Ефим скоро полюбил Лену. Играя роль Отелло в клубе военного городка, Ефим вкладывал все свои чувства в слова:

Она меня за муки полюбила, А я ее — за состраданье к ним…

И ему хлопали больше, нежели настоящему артисту.

Беленьких считали счастливой, дружной парой.

Пожалуй, никто из офицерских семей так не любил приглашать гостей, как Беленькие. И всегда у них были к столу хорошие вина, закуски… Семейный бюджет, который Зина использовала на туалеты, у Беленьких уходил в основном на прием друзей.

Корнев у них, как говорится, дневал и ночевал, каждый раз испытывая угрызения совести за свой совет Ефиму не жениться на Лене.

С праздника в честь открытия лагеря Лена ушла рано и принялась готовиться к вечеринке. Когда к ним постучался Корнев, Зина все еще танцевала, а у Лены уже почти все было готово к застолью.

— Ефим, вот тебе гость, вот и Наташа, — Лека взяла на руки двухлетнюю дочку, бросившуюся к распахнутой двери, — а мне прошу не мешать. И когда попрошу — помоги.

— Слушаюсь, товарищ главком! — улыбнулся муж и двинулся навстречу другу.

По-домашнему развалясь в кресле, сделанном из дюралевых труб и брезента, Игорь от нечего делать, в который уж раз, медленно листал семейный альбом Беленьких.

К босым ногам его — в комнате было душно, хотя оба окна были раскрыты, — то и дело подбегала Наташенька. Круглолицая, голубоглазая, с правильными чертами лица, с голубой ленточкой в волосах, в голубом коротком платьице, она была не в меру подвижна и озорна.

Мать и отец ей, видно, надоели, да она и побаивалась приставать к ним, поэтому то и дело вскакивала к Игорю на колени и, взяв одну или две фотокарточки, съезжала на пол и бежала в угол комнаты. Там, на простыне, у нее лежали три куклы. Карточки она складывала около их голов, причем у Чучелки — так называлась кукла с растрепанными льняными волосами — была всего одна карточка, а у других по целой горке.

— Ты Чучелка, ты немытая. Я тебе больше не дам… Тебе не дам, — приговаривала девочка.

Затем Наташа вытащила откуда-то электрический утюг со шнуром и приложила штепсель к уху:

— П-а-пы нет дома… П-а-па на полетах, — говорила она, нежно растягивая первое слово.

Беленький перехватил взгляд Игоря и пояснил:

— Это она отвечает на телефонный звонок…

— А ты скажи, кто у телефона… — спросил девочку Игорь.

— Наташа… Наташа Беленькая слушает, — продолжала играть девочка.

— Скажи: Наталья Ефимовна. Ты ведь папина? Да? — продолжал Игорь.

— Я не Наташа Ефимовна, а Наташа Леновна, я бабушкина и дедушкина, — серьезно ответила девочка.

Игорь и Ефим рассмеялись.

— А где дедушка и бабушка живут? — спросил отец, почему-то щипнув ус.

Наташа бросила шнур и, взобравшись на колени Игоря, сведя брови к переносью, быстро и сосредоточенно стала искать нужную ей фотокарточку.

— Вот тут… рядом, рядом, — обернулась она к Игорю, ткнув пальцем в каменный дом с колоннами на фасаде.

Игорь взял фотокарточку, и сердце его екнуло: он узнал дом, в подвал которого немцы согнали их перед отправкой в Германию…

— Это тот самый? — спросил он старшего лейтенанта.

— Тот самый… — подтвердил Беленький. По пути в Мисхор он заезжал к родителям и теперь сообщил другу, что в том доме разместился сельскохозяйственный техникум, его подвалы заняты под склады, а на фасаде повесили табличку: «Памятник архитектуры XIX века. Охраняется законом».

— Другую табличку надо повесить. Надо написать: в подвалах этого дома фашисты кости дробили нашим людям… Эх, Фима, сколько было таких подвалов на Украине, в Белоруссии, под Ржевом? А сейчас и следа, поди, не найдешь…

— Жизнь есть жизнь, — тихо отозвался Беленький, — зарастают раны войны и на земле и в душах людей…

— На земле — да. А в душах… Не у всех людей. Нет! Проснешься иногда ночью и вдруг увидишь ясно, как мы бежали из города, как нас перехватили немцы, согнали для отправки в Германию, как мы из вагона через ту страшную дыру вываливались на грохочущее полотно и как разрезало пополам твоего брата Кольку… Вспомнишь и спросишь себя: все ли ты сделал, чтобы больше этого не случилось? Иногда так заведешься, что хочется ночью идти на стоянку…

— Пучков говорит, что ты хороший техник. Офицером бы тебе надо быть, Игорь… — задумчиво сказал Беленький.

— И рад бы в рай, да грехи не пускают!.. — в сердцах воскликнул Корнев.

Беленький затронул его больную рану. Только Громов считал, что Игорь остался на сверхсрочную потому, что потерял в жизни цель и перспективу. На самом же деле это было не так. Он любил авиацию. Ему, как и Громову, тоже хотелось стать профессиональным военным.

Сразу же после войны Игорь подал заявление в офицерское училище, но на мандатной комиссии к нему отнеслись с недоверием из-за того, что он с матерью оставался на оккупированной территории… Несолоно хлебавши Игорь вернулся в свою часть. То же самое повторилось и год назад. Он не чувствовал себя виноватым перед Родиной и тяжело переживал недоверие. Игорь знал, что кандидаты в летные училища проходят еще более строгую мандатную комиссию, чем он, пытавшийся поступить в техническое, и потому его так и подмывало спросить у Ефима, как же ему удалось «проскочить». Но он не решался, подозревая, что Ефим на вопрос в анкете — оставался ли на оккупированной территории — ответил «нет!». Зная, что Ефим и при немцах вел себя, как честный советский юноша, Игорь оправдывал такой шаг. Сейчас Беленький сам начал разговор об этом, и Корнев спросил его:

— Фима, как ты сумел преодолеть препоны?

— Скрыл, — хмуро ответил он, сразу поняв, что Корнев имел в виду, и оглянулся на дверь. — Мне тогда ничего другого не оставалось. А теперь это стало известно… На днях один приятель сказал мне, что у Шагова об этом докладная лежит. Кто-то в эскадрилье на тебя, Игорь, зуб имеет. Ну и меня приплел, как твоего друга…

Зина подметала пол, когда вошел Беленький и пригласил Пучковых на новоселье. Супруги обрадовались. И в самом деле, после веселого многолюдья было неуютно и тягостно в этой пустой комнате, пахнущей землей, саманом и краской.

Беленький жил через два дома. Оба его распахнутых окошка излучали довольно яркий свет, слышались звуки радиолы и мужские и женские голоса.

— От и гарно, шо прийшли, — раздался ласковый, теплый голосок Лены. Она шла со сковородой от плиты, которая, как старый пароход, дымила метрах в двадцати позади дома. В этих местах кухни делали, как правило, под открытым небом.

Лена ловко нырнула в невысокую дверь. Пока Пучков долго и сосредоточенно вытирал ноги, Лена вернулась и, взяв его за руку, потянула к двери.

— Проходьте, Сергунь, проходьте. Зинаида Павловна, просимо вас, просимо.

Как поводырь, Лена втянула их за руки в комнату и остановилась на пороге, не зная, где усадить. Среди гостей Пучков узнал Князева, Корнева и Еремина. Для Пучкова и Зины Лена откинула валик дивана и принесла фибровый чемодан. На беду, он раскрылся, на цементный пол посыпались книги, но в ту же секунду они оказались опять в чемодане.

Не успели Пучковы присесть, как перед ними появилось на краю стола по прибору, а на коленях — по миткалевому полотенцу. Разлили по первой рюмке. В этот момент за простыней в углу заплакала спросонок Наташенька. Лена нырнула за полог, что-то ласково зашептала, и дочурка перестала плакать.

Все ловко, легко и споро делала эта молодая украинка, бесшумно, будто по воздуху, снуя по комнате. В движениях, в чертах лица ее было что-то мягкое, плавное, округлое. И старшине Князеву нравилась Лена. Он дал себе зарок не смотреть на хозяйку, но почти каждый раз, когда она вставала и уходила, провожал ее взглядом.

Лена всех называла по имени, не исключая и троих механиков, всех потчевала, даже чересчур, но делала она это с такой милой искренностью, что ей прощали.

«Добилась-таки своего!» — глядя на ликующую хозяйку, завистливо подумала Зина. Она вспомнила, как Лена отбила у нее Ефима и как целовались они у железных стержней ограды, которой был обнесен военный городок.

Впервые увидев это, Зина подошла к Лене и сказала:

«Бесстыжая, ты роняешь наш авторитет!..»

Но Лена любила Ефима и поэтому не считала зазорным оставить свой дом, приехать к любимому и навещать его чуть не каждый день. И став женой, она часто приходила к его училищу. Кто служил, тот знает, что не сладка жизнь женатого курсанта. К жене его отпускают редко. И Лена ходила, чтобы повидать мужа хотя бы через забор. Она была рада и этому. А день его увольнения в город был для обоих такой наградой, что Ефим, стремясь заслужить это, учился только «на отлично». Его оставили инструктором при училище. Этот неожиданно счастливый поворот в их судьбе взволновал Лену.

— Шо-то боязно мени, Фима! Ты офицер, тоби треба не таку жинку, як я, пигалица неученая…

— Лена! — весело протестовал Ефим. — Ты говоришь глупости. Как ты не понимаешь, что любовь к тебе и сделала меня офицером. А будешь любить, я стану и генералом…

— Тю, дурень! Ну як же я, така пигалица, сделаюсь тогда генеральшей?!

Так подшучивали Беленькие друг над другом и теперь, проводив своих гостей.

— Лена, сегодня ты всех гостей покорила, даже Зину Пучкову.

— Не ревнуй, Фима! И все равно ты у меня самый-самый коханый. А коли случится, крылья тоби подрежут — поидемо к нам на батькивщину, до Днипра…

Поздно вечером, вспомнив, что у Пучковых нет даже постели, Лена закатала в тюфяк простыни, две подушки и поволокла всю эту ношу в их домик. Она очень радовалась, если доводился случай чем-нибудь помочь друзьям мужа.

— Какая Лена добрая и заботливая! — сказала Зина Ефиму, проводив Беленькую. Зине стало неловко, что раньше она думала о Лене только плохое. В глубине души она и теперь недолюбливала Лену за ее простоту, и безотказность. Попросит ее какая-нибудь жена офицера взять на день ребенка — возьмет, попросят сшить для него штанишки — сошьет и от денег откажется.

Как-то одна из соседок решила отблагодарить Лену за бескорыстную помощь. Приведя к Лене своего сынишку, она положила на стол деньги.

Лена побледнела.

— Хиба я вам нянька якая? — сказала она. — В войну я от голода пухла, а подачек не брала…

И она так взглянула на соседку, что та дрожащей рукой стала впихивать деньги в свою модную сумочку.

Только после того, как женщина извинилась за свой необдуманный поступок, Лена смирилась и взяла мальчика на руки.

День-деньской кружилась Лена со своей Наташей и соседскими детьми, шила по заданию совета жен офицеров покрывальца на тумбочки сержантов или еще что-нибудь, хлопотала по хозяйству. И поэтому не знала она, что такое скука, на которую жаловались соседки, изнемогавшие от жары и постоянного рокота на аэродроме.

Лена так свыклась с этим шумом, что уже не замечала его.

Только Наташа вдруг настораживалась, когда раздавался кратковременный, особенно сильный рев моторов на взлете.

Иногда, глядя в ту сторону, откуда доносился рев, она говорила:

— П-а-па… П-а-па…

Это означало, что взлетает папа.

Если полеты происходили днем, Лена никогда не задумывалась, что ее муж может не вернуться с задания, но когда полеты были ночные, она долго ворочалась в постели, не в силах заснуть. Иногда она выходила из дому и смотрела, как в темное небо, куда то и дело взлетали разноцветные брызги ракет, уходили невидимые машины, неся на крыльях огоньки. Лена возвращалась в домик, ложилась возле Наташи, боясь потревожить ее сон и надеясь, что у Ефима все будет в порядке, что он скоро придет… Но однажды он не вернулся.

Глава двенадцатая

В то утро на стоянке Беленького встретил майор Шагов.

— Послушайте, — сказал он, — это правда, что, поступая в училище, вы скрыли в анкете, что оставались на оккупированной территории?

— Правда, товарищ майор.

— А вам ведь доверили воспитывать курсантов в духе честности и правдивости… — в голосе начальника штаба послышались издевка и угроза.

Летчики-инструкторы уже выстроились, чтобы получить от командира эскадрильи задания на предстоящий летный день, и майор махнул рукой.

— Идите, но после полетов — ко мне! Пристроившись с левого фланга, Беленький стал слушать указания, глядя на нового комэска — капитана Гурьянова.

Под левым глазом комэска от переносицы к уху тянулся тоненький шрам. От этого глаз казался постоянно прищуренным. Когда капитан вскидывал взгляд на левый фланг, Беленький думал, что командир присматривается к нему, и по этой причине старался пошире развернуть плечи и держать руки строго по швам.

Через полчаса Ефим сидит в кабине самолета. — «Волга», «Волга»… Я «Сосна», разрешите взлет, — запрашивает он.

— Взлет разрешаю, взлет разрешаю, — отвечает рация руководителя полетов капитана Гурьянова.

Истребитель бежит по дорожке, поднимая клубы густой пыли и надувая комбинезон стартера.

Взлетев, Беленький делает круг над аэродромом — это входит в упражнение — и берет курс на полигон. Сегодня летчики-инструкторы будут стрелять по наземным целям. Целый год не практиковались.

Беленький летит над окраиной города, окидывает взглядом небо и землю, подернутую легкой, как газовая косынка, дымкой. Вдали, над горизонтом, курчавятся облака, подсвеченные солнцем, внизу проплывают квадраты пригородных кварталов, перекрестья улиц, дымящие трубы заводов. В разные стороны от города отходят нити дорог. Черными бусинами на серых нитях кажутся поезда, мелкими точками — автомобили. Они, по-видимому, движутся. Беленькому приятно сознавать свое несравненное превосходство. Он обгоняет всех и все на своем пути.

Не первый и даже не сотый раз сидит он за штурвалом истребителя. Но скорость полета будоражит, захватывает дух. Минуту назад впереди было курчавое облачко, а теперь оно осталось далеко за хвостом. И вовсе оно не было таким, каким кажется с земли. Просто туманность. Сквозь нее видишь очертания крыльев, на которых летишь. Вот они, белые и сверкающие, чуть покачиваются перед глазами. Если бы не рев мотора, стало бы слышно, с каким свистом разрезают они тучи. Хорошо в полете!..

Небо над аэродромом рокотало, выло и раскалывалось от гула.

Казалось, что вспугнул кто-то рой гигантских пчел и заставил кружиться над полем. По бурой от пыли траве от самолета к самолету бегали курсанты, механики, радисты, летчики-инструкторы. Постороннему человеку трудно было поверить, что круговращением самолетов в небе и беспорядочной, на первый взгляд, беготней людей на земле кто-то управляет.

Со стоянки, где Громов околачивался у своего самолета, хорошо было видно, как после некоторой паузы опять участились взлеты и посадки голубокрылых машин, как одна за другой они выстраивались в длинную цепь перед линией взлета.

Старт жил своей шумной жизнью. От бензиновых складов к аэродрому мчались бензозаправщики. Не одну цистерну горючего перекачали они в баки прожорливых бомбардировщиков. У стартера онемела рука, подающая сигналы взлета и ожидания. Механики проглядели глаза, отыскивая в небе свои самолеты, у хронометриста, что лежал на возвышении неподалеку от взлетной полосы, затекла нога. Он переваливался на другой бок и, стараясь не упустить из виду ни одной машины, ставил в своем журнале время их взлета и посадки.

Только пожарной команде да дежурному фельдшеру нечего было делать. Фельдшер читал книгу, а пожарная команда, оставив одного человека в кабине, разлеглась под машиной, в тени. Не знали бедные пожарники, что младший сержант Комаристов разрисовывает их на ватмане, который через десять минут будет вывешен на доске стартовых новостей…

Беленький любил воздушные стрельбы. Он сжимался в радостном напряжении, когда, подлетев к цели, нажимал гашетку пулемета. Стрелял он метко, не раз первой же очередью обрубал конус, буксируемый скоростным самолетом.

Вот и теперь самолет летит прямо на цель. Руки летчика свободны, лежат на коленях. Он так отрегулировал триммера рулей, что не надо держаться за ручку управления.

«Что теперь предпримет майор Шагов? Интересно, откуда старшина Громов узнал, что я поступил нечестно? А… Корнев когда-то рассказывал, что сидел в немецком лагере со мной. А всех, кто был на оккупированной территории, в летные училища не принимали. Значит, я соврал… Что ж? Логично».

Вот и полигон — широкое поле с черными точками воронок и голубыми щитами. Беленький говорит:

— «Волга», «Волга»… Я «Сосна». Выхожу на цель, выхожу на цель. Разрешите выполнять упражнение. Разрешите выполнять упражнение. Прием!..

Получив разрешение, Беленький легонько наклоняет ручку: самолет разворачивается. Через минуту летчик припадает глазом к прицелу, визируя на голубой щит. Прежде чем выстрелить, надо снизиться. Пилот подает ручку вперед: машина входит в пикирование. Со страшной быстротой устремляются к его лицу зеленая луговина и голубой квадратный щит. Вот уже щит закрывается сеткой прицела. Большой палец правой руки ложится на красную гашетку. Нога припадает к ноге. Они напряжены. Горячо бьется сердце. Видна фигура, по которой надо стрелять. Не торопись. Ниже. Еще ниже…

«Но почему майор Шагов счел нужным остановить меня, когда инструкторы уже строились по команде комэска? Неужели это мое прошлое так важно? Шагов формалист, сухарь, он сделает из меня отбивную котлету… Еще ниже… Так… Так…»

Строчит пулемет… Истребитель резко взмывает и вдруг — вниз, вниз…

«Поздно вывел из пикирования, резко». Эта последняя мысль, как прострел сквозь сердце.

Удар!

В кабину врывается черный воздух. И ничего больше нет, ничего нет…

На земле, из ровика, что невдалеке от тира, выскакивает сержант и бежит. Рваные обломки самолета гремят о носки его сапог. Черный дым кутает лицо. Но и в дыму видны смятые крылья, рули и элероны, разбросанные вокруг. Вдалеке от них чернеет мотор. Это, пожалуй, все, что осталось неразмозженным. Частые косые лунки указывают путь к мотору. Отскочив от удара, он летел, подпрыгивая, ковыряя твердую, как камень, землю согнутыми в рог лопастями винта. Человек бежит по полигону, по горячим следам катастрофы…

Шумная, тревожная, разнообразная жизнь аэродрома теперь не радовала Громова. На душе было досадно, тяжело. И то, что комсомольцы отказали ему в рекомендации в партию, а начальство «отчехвостило» за оскорбление комсорга Корнева и перевело «ближе к производству», на материальную часть, Громов воспринял как несправедливость к нему. Даже майор Шагов, пообещавший «приструнить» Пучкова, Корнева и его друга Беленького, скрывшего свое подозрительное прошлое, не добился пока восстановления Громова в его полномочиях.

Старшина понял, что эта стена расступится перед ним только в том случае, если мнение самих комсомольцев о нем изменится к лучшему. А оно может измениться, если он, как старшины других эскадрилий, начнет работать и как механик… Добился-таки этот Пучков своего!

Сейчас, глядя, как взлетают курсанты, которые буквально на днях станут офицерами, Громов испытывал зависть и обиду.

«Растут салажата, летают! А у меня вот вынужденная посадка…» — думал он.

— Прохлаждаетесь? — оборвал его мысли Ершов, вынырнувший из-под крыла с инструментальной сумкой в руках. У стремянки он опустил сумку, ключи в ней звякнули.

— Полный комплект? — спросил Громов.

— Сам посмотришь! — бросил Ершов и пошел к соседнему самолету, у которого визжали дрели, беспрерывной пулеметной очередью строчил пневматический молоток: труженики ПАРМа[5] помогали восстанавливать «старушенции».

Громов развернул инструментальную сумку, вынул из кармана опись и стал отбраковывать ключи.

Кроме эталона, ни на каком из самолетов не было полного комплекта инструмента: машины были когда-то на фронте; инструмент частично утерян и в послевоенное время восполнен другим, уже некомплектным, которым и обходились механики.

Но тем не менее Громов решил, что распишется в приемке самолета только в том случае, если все ключи и приспособления будут в сборе.

Он с наслаждением ставил в описи жирные галки, если какой-нибудь ключ был некомплектным. Он отбрасывал такой ключ к пожарному ящику, стараясь попадать со звоном в горку неисправного инструмента.

Справа стоял самолет с возвышающимся возле него подъемным краном. Там слышались громкие команды Пучкова, голоса механиков и специалистов ПАРМа.

Громову стало неудобно работать с прохладцей на виду у всех, и он отошел под левую консоль, чтобы фюзеляж самолета отгораживал его от посторонних взглядов.

Вот опять прибежал Ершов.

— Все перебираешь?

— Здесь неполный комплект.

— Инструменту хватит, скажи, что работать не хочешь.

— Сержант Ершов!..

— Ладно, ладно! — махнул рукой Ершов и ушел. Громов подумал, что, если он не станет принимать самолет без полного комплекта инструментов, это будет явным вызовом. Надо быть осторожнее и умнее.

Он раскапотил оба мотора и стал осматривать. Напрасно еще утром Корнев уверял его, что самолет готов к вылету, что осталось только отрегулировать выключатели шасси. Громов проверял каждое резиновое сочленение труб, все до мелочи, выискивая недоработки для составления дефектной ведомости.

Первый осмотр его не удовлетворил. Ничего не обнаружив, он пошел «на второй круг» и еще раз убедился, что монтаж прочный: все гайки завернуты до отказа, трубопроводы отбортованы. Но и это не радовало, а раздражало.

Вдруг он увидел, как со старта, стараясь обогнать рулящую на стоянку машину, бежал человек. Он мчался прямо на Громова.

«Уж не за мной ли?» — подумал старшина.

К нему подбежал сержант Желтый.

— Инструктор Беленький разбился! — крикнул он, переводя дыхание.

— Ты что, белены объелся? — спросил Громов, спускаясь со стремянки.

— Приказали арестовать формуляры. Где Пучков? — спросил Желтый и, не ожидая ответа, бросился к самолету, возле которого стоял подъемный кран.

Не успел Громов вытереть руки, как мимо него к каптерке, где хранились самолетные формуляры, пробежали Пучков и Желтый.

«Ну, Пучков, теперь держись!..» — долгим взглядом проводил Громов инженера. О Беленьком он как-то и не подумал…

Отдав сержанту формуляр, Пучков помчался было на старт, чтобы узнать о причине гибели, но было уже поздно. Там, как подкошенный колос, упал белый тент руководителя полетов. На автомашины грузили бочки с водой, домик с маршрутными картами, воздушные баллоны, тормозные колодки. Одна за другой приземлялись машины. Грозно и зловеще рыча моторами, рулили на стоянку. По всему было видно, что произошла авиационная катастрофа.

Глава тринадцатая

— Как ты долго! Ах, боже мой, как ты долго! — с досадой сказала Зина, открыв мужу дверь. У них была договоренность, что в субботу прямо из городской квартиры они пойдут к знакомым. И поэтому Зина уехала в город еще в четверг. Сейчас она была затянута в светлое платье с таким глубоким декольте, что еще чуть-чуть — и нарушатся всякие границы приличия. Но это «чуть-чуть» она выдерживала всегда.

От нее пахло легкими духами и еще чем-то таким неуловимым, что нравилось Сергею.

— Переодевайся скорее, пойдем! — торопила она его.

А Пучков, как был — в гимнастерке, в пахнущих бензином парусиновых сапогах, — прошел в переднюю и сел на диван. Перед его невидящими глазами были распахнуты обе створки гардероба. В нем висели пальто, костюмы, сверху были наброшены платья, разная летняя одежда.

— Ну что с тобой? Устал? Ты всегда устаешь… Торопиться надо.

— Ефим Беленький разбился, — с трудом выговорил Пучков.

— Что?! — всплеснула Зина руками и присела на валик дивана. — Тебе ничего не будет?

Пучков молчал.

— Как же это его угораздило?

— Поздно вывел ястребок из пикирования. Увлекся стрельбой…

— Успокойся, Сергей, что же теперь: сидеть и плакать? В войну не то было… Тебе ничего не будет? Что ж ты молчишь?

— Комиссия меня не обвиняет, — еле слышно произнес Пучков.

— Ну и слава богу!.. Давай собирайся. Тебе еще голову помыть надо. Вода в умывальнике, — командовала Зина.

— Никуда я не пойду, — сказал Сергей закуривая.

— Как не пойдешь? — удивилась Зина. — А Валя, а хозяева вечера?

— Как ты можешь! Как ты можешь звать меня на вечеринку? У меня летчик разбился, а я танцевать пойду?.. Да где ты выросла такая, позволь спросить?

Будто уличенная в чем-то чрезвычайно безнравственном, Зина вспыхнула и, опустив голову, ушла в другую комнату.

Минут через десять она вышла, одетая в черное платье с глухим воротом.

— Ты у меня как совесть, Сергей. Прости… Мне так хотелось повеселиться… — она посмотрела на него виновато.

Пучков не ответил.

Деловито и озабоченно Зина стала убирать праздничную одежду в гардероб. Она мысленно уже ругала себя, что тащила мужа на вечеринку, что до нее «не дошло» сразу, какое несчастье сегодня у мужа, а особенно у Лены Беленькой.

«Ленка-то, Ленка-то с ума, наверное, сошла. А я и не вспомнила о ней сразу. Срам!» — думала Зина.

Давно ли она презирала Лену, но в последнее время все же лучше относилась к ней, чем к жене Чернова. В представлении Зины, Виолетта Чернова была «аристократкой». Лена же хотя и не имела гордости, но все-таки была «своей сестрой», из тех, же девушек, которые, как считала Зина, по-настоящему стали жить только после замужества.

В голове Зины не укладывалось, что будет делать Лена без мужа: ни образования, ни специальности. Ей показалось, что Лена стоит у железной ограды авиагородка, но не одна, а с худенькой белобрысой девочкой и обе, как нищенки, протягивают руки сквозь железные прутья…

Зина прослезилась.

— Чего сидишь как пень? — вдруг окликнула она мужа, сердясь, что не удержалась от слез. — Ленка-то с ума, наверное, сошла! Поехали скорее…

— Поедем, — тяжело встал Пучков.

В воскресенье с утра к Дому офицера стали съезжаться автомашины со всех аэродромов. Войдя в зал, где обычно демонстрировались кинокартины, а по субботам устраивались танцевальные вечера, Корнев увидел невысокий красный постамент с гробом наверху. С одной стороны гроба у изголовья стоял майор Шагов, с другой — Пучков и Зина. В зале толпились Князев, Ершов, Желтый и много незнакомых курсантов и летчиков. Кое-кто приподнимался на носках, чтобы взглянуть на покойника, но увидеть его лицо было нельзя: останки тела были завернуты в коленкор. У самого постамента на стуле сидела старушка, одетая в черный сатиновый жакет. Лицо ее с сетью морщин у красных глаз было словно изваяние. Она в молчаливой скорби заламывала руки, лежащие на коленях. Рядом с ней стояла Лена в черном платье с тесным воротом и уговаривала:

— Полно, мама! Не надо, мамочка…

Вдруг Лена уперлась лбом в крышку гроба, обхватила голову руками и заплакала по-деревенски, навзрыд.

Портреты отличников учебно-боевой подготовки, висевшие на стенах зала, были завешены черным коленкором. На багровом плюшевом занавесе висел портрет Беленького, окаймленный крепом. Сбоку, у стены, занавес топорщился, из-под него виднелись ножки стульев, вынесенных из зала на сцену.

Караул менялся часто. Перед выносом гроба к изголовью встали родные погибшего, начальник политотдела полковник Грунин и генерал Тальянов.

Капельмейстер взмахнул рукой; траурная мелодия заколебала душный от дыхания сотен людей воздух. Гроб понесли к автомашине с опущенными бортами, затянутыми кумачом. Люди медленно двинулись за гробом.

Путь на кладбище запечатлелся Пучкову. Он шел в шеренге, приноравливая шаг к ударам барабана. Шеренга раскачивалась, и ритм раскачивания был медленный, тяжелый, траурный. Но все-таки чувствовалось, что за гробом идут офицеры, прошедшие не один строевой смотр.

Шествие замыкала группа курсантов с оружием. К похоронной процессии присоединялись любопытные, в большинстве своем женщины. Они старались протиснуться к гробу, заглянуть покойнику в лицо (но и подобия лица уже не было) и, пройдя один-два квартала, отставали, тяжело вздыхая:

— Говорят, совсем молоденький был, только бы жить…

Мальчишки шли следом за процессией до самого кладбища. Оно находилось на окраине города в тополиной роще. Между матовых стволов выделялись кресты, железные и деревянные ограды, каменные надгробия.

Катафалк не мог проехать между могил. К свежевырытой яме гроб понесли на руках.

Музыканты остановились около могилы. Когда гроб поставили на холмик глинистой земли, солнечный луч, отраженный от никелированного жерла трубы, упал на бритую голову полковника Грунина. Освещенный солнцем тополь трепетно шумел листьями над густой толпой. Один лист оторвался и, вращаясь в воздухе, упал на дно могилы. Корнев взглянул туда, и на глаза навернулись слезы; отвернулся к тополю, у подножия которого стоял замшелый камень. На нем было высечено:

«Здесь покоится тело пречистой девицы Светозаровой. Жития ея было 16 летъ. Господи, прими прахъ с миромъ».

— Товарищи, — раздался внятный, но тихий голос, и все посмотрели на полковника Грунина, стоящего у гроба. — Нелепый случай вырвал из наших рядов старшего лейтенанта Беленького. Тяжело умирать молодым. Тяжело и нам хоронить, тем более — молодого…

Полковник склонил голову к изголовью погибшего и замолчал.

В толпе послышались глухие рыдания.

Полковник говорил минут пять, и каждый раз, когда он делал паузы, были слышны всхлипывания и тяжелые вздохи.

Брови Корнева сами сходились к переносице. Он потер их кулаком, потом опустил руки на древко заступа.

После гражданской панихиды откуда-то вынырнул могильщик. В его руках был молоток, в зубах — гвозди. Гроб накрыли крышкой, и могильщик стал приколачивать. Мать и жена Беленького зарыдали, Мать, которую поддерживали старшина Князев и Зина, опустилась перед гробом на колени, рыхлая земля потекла из-под ее колен в могилу. Казалось, она вот-вот свалится.

Зине стало плохо, и ее подменил майор Шагов.

Когда опускали гроб, старушка забилась, изо всех сил стала рваться к могиле.

Грянули залпы похоронного салюта. С тополя упали на крышку зеленые листья. Каждый человек взял горсть земли и бросил. Игорь сделал то же самое, но мелкие комья сами проскальзывали между пальцев, вдруг ставших ватными. Он стоял над последним пристанищем друга, против его матери, и смотрел то на нее, то на майора Шагова.

Корнев перед вылетом своей машины видел, как Шагов отчитывал за что-то Ефима, и почему-то подумал, что майор бросил ему в лицо именно то обвинение, о чем рассказал ему друг перед своим последним полетом.

Сейчас это подозрение Корнева окрепло в нем: уж слишком растерянно вел себя майор Шагов. То он осматривал плиты на соседних могилах, то хватался за гроб, то вдруг отдергивал руки, будто гроб обжигал пальцы…

Сейчас Шагов, удерживая вместе с Князевым бьющуюся в его руках мать погибшего, взглянул на Корнева, очевидно, прося заменить его на столь тяжелом посту. Игорь подумал опять:

«Да, да, он грозил Ефиму. Он чем-то угрожал ему перед вылетом… И, может, Беленький решил не возвращаться из полета…» От этой мысли все напряглось в Игоре. Он перепрыгнул через могилу.

— Отойдите, товарищ майор… — сказал он, беря мать друга под руку.

Шагов поспешно отошел, не поднимая взгляда.

Могила становилась все мельче и мельче. Мать Беленького уже совсем не владела собой. Князев и Корнев еле удерживали ее.

«Русские матери… — думал Игорь. — Сколько ваших сынов без времени легло в могилу… В войну не видели вы, как их хоронили, но разве это облегчало ваше горе? И все-таки у вас есть утешение — ваши сыны отстояли Родину, жизнь своих детей… А в чем ты, Прасковья Ивановна, в чем ты, Лена, найдешь утешение? Мы живы, а он?.. Неужели не захотел жить, боясь преследования за свое безвинное прошлое? Он ведь вынужден был пойти на это… Знаю, Фима, тяжко жить с грузом в душе, но ведь это глупо — с разгона в землю…»

Игорь простер вдруг над могилой свою длинную руку, воскликнул, обращаясь к Шагову и Громову:

— Товарищи, что же по своим-то бьете?..

Остальные его не поняли.

Позже, когда его расспрашивали, что он хотел сказать, Игорь отвечал:

— Есть мысли, которые приходят только над могилой друга.

Больше он не сказал ни слова. Да и как доказал бы он виновность Шагова и Громова? Это было невозможно. И Корнев старался убедить себя, что сказал на похоронах что-то лишнее, сгоряча, под впечатлением последнего разговора с другом, погибшим по непонятной еще причине.

Снова грянули залпы салюта, дунул ветер, закачались две посаженные на могиле молодые сосенки, завертелся пропеллер над дюралевым обелиском.

На людей смотрело из рамки молодое лицо с белесыми усами, под портретом была надпись: «Летчик-инструктор, старший лейтенант Беленький Ефим Петрович (1925–1952 гг.)».

В последний раз, вызывая дрожь в теле, заиграл оркестр, но вот он смолк, и люди стали медленно, как дым от затухающего костра, расходиться.

По дороге Еремин упорно грыз длинный ноготь на указательном пальце и все время молчал. Впереди Пучков и Корнев вели под руки мать, а генерал Тальянов — жену Беленького.

Позади всех плелся майор Шагов.

«И дернул же меня черт пригрозить ему перед самым вылетом», — в который уж раз подумал он и с опаской взглянул на Корнева: неужели тот знает об этом?

Глава четырнадцатая

Смерть каждого человека, тем более гибель на боевом посту, поднимает жизнь знавших его на новую нравственную ступень. Взрослее и тверже становятся члены семьи, осмотрительнее и серьезнее — коллектив. И в училище, и на аэродроме, где все основано на выполнении давно составленных инструкций, вдруг появляется много экстренного, не предусмотренного в наставлениях.

Эскадрилью остановили на профилактический осмотр, резко улучшилось техническое снабжение, чаще стали приезжать представители политотдела, медицинской службы, детальнее стали отрабатываться на земле летные задания.

А главное — возросло чувство ответственности у летчиков, курсантов, механиков. Хотя две инженерные комиссии — полка и училища — нашли материальную часть в исправности, Пучков только на ночь покидал аэродром: надо было закончить монтаж новых моторов на «старушенциях». Без них о быстром выполнении плана учебных полетов не могло быть и речи.

Не успел Пучков ввести в строй эти машины, как начались ночные полеты. На аэродром приехали представители из штаба полка и училища. Пучков нервничал. Ведь не они, в конце концов, отвечают за безопасность полетов. В который раз убедившись в исправности «ночных» машин, Пучков поспешил к «старушенциям». Регулировка их моторов еще требовала доводки.

Ночь была такая темная, что казалось, и ветер дует на ощупь.

— Еремин! — окликнул Пучков, подходя к его бомбардировщику.

— Я! — отозвался голос из темноты. У хвостового оперения самолета показался огонек.

— Отрегулировал? — спросил техник, когда перед ним обозначилось лицо механика, освещенное переносной лампочкой, привязанной ко лбу.

— На три щелчка повернул, но не знаю, мало этого или хватит.

— Пробуйте! — сказал Пучков.

Еремин запустил мотор. Техник отошел под крыло. Когда механик давал мотору максимальные обороты, из выхлопных патрубков выскакивало длинное, трепещущее пламя. Красные искры отлетали далеко на хвост самолета.

— Черт возьми! Опять слишком обогащенная смесь! — проворчал Пучков. Он приказал механику сбавить обороты и подошел к мотору. Плотный воздух стеганул его по лицу. Фуражку сорвало с головы, но техник успел ее схватить.

Встав на тормозную колодку, он несколько минут возился с иглами карбюраторов. Потом отошел и скомандовал:

— Пробуй!

Моторы взвыли, Еремин плотно прижимался к спинке сиденья и, двигая вперед рычаги газа, смотрел, как качнулись вправо стрелки тахометров, как увеличивалось давление масла и бензина.

Он убавил обороты, и стрелки почти всех приборов пошли назад.

Пучков дал знак к проверке моторов на взлетном режиме. Еремин двинул до отказа вперед рычаги газа. Машина дернулась, прижалась к тормозным колодкам, задрожала, запрыгала, стрелки приборов сорвались с места, и Еремин, боясь, что рванется вперед машина и все изрубит винтами на пути, нажал гашетку тормозов. Штурвал бился в его руках, как живой. Ощущая через него мелкую дрожь и вибрацию всей машины, Еремин почувствовал себя смелым и сильным, сдерживающим тысячи лошадиных сил, бесновавшихся в моторах. Все утонуло в сплошном гуле, но стоило ему двинуть рычагом — как сразу все смолкло и остановилось. Он подумал с гордостью, что сила мощных моторов — это его сила, его уменье… Неправда, он станет настоящим механиком! По его вине не будет вынужденных посадок, ни один летчик не погибнет. Неправда! Не все же ходить в наряд. Так и специальность потерять можно!..

Через несколько минут он вышел из кабины и доложил Пучкову, что на взлетном режиме моторы ведут себя хорошо. Но в их громком и, казалось, сплошном гуле Пучков умел различать неверные ноты — так опытный врач обнаруживает шумы в сердце, хотя кардиограф показывает, что оно здорово.

Пучков тоже не всегда доверял приборам. Прибор может быть так же неисправным, как и двигатель, — не опрометчиво ли судить по его показаниям?

По части обнаружения неисправностей, где сложно переплетаются десятки причин, Пучков был большой дока. Чтобы выслушать и поставить диагноз мотору, Пучкова иногда приглашали в другие эскадрильи. Он становился неподалеку от беснующегося вихря винтов, прислушивался к таинственным руладам мотора, и лицо его в это время выражало лихорадочную работу мысли. Потом он давал команду «останова» и сквозь трубы и болты, иногда сдирая об них руки, пробирался к язвам, заставлявшим мотор лихорадить.

Особенности профессии наложили на него отпечаток: у него было лицо интеллигента и длинные, сильные руки тракториста.

В авиации бывают случаи, когда десятки людей долго бьются в поисках неисправностей. Если такое случалось в эскадрилье Пучкова, отыскание неисправностей становилось для него навязчивой идеей: он продолжал думать о причинах и следствиях даже дома. От этого он бывал иногда рассеянным, и жена называла его растяпой.

— Товарищ техник! Все в порядке! — вторично доложил Еремин, удивленно глядя на Пучкова, стоявшего молча в глубокой задумчивости.

— Нет, — вздохнул он и полез в кабину, чтобы опробовать моторы снова.

Он искал и нашел то, что в прерывистом гуле моторов беспокоило его утонченный слух. Оказалось, что лопасти винтов плохо меняют свой шаг, а это отражается на силе воздушной тяги.

Когда Пучков вылезал из кабины, его поджидал уже механик Желтый.

— У меня воздушный корректор забарахлил, а до вылета полчаса, — сказал он.

— Пошли! — И Пучков вынул карманный фонарик…

После гибели Беленького вместе с чувством ответственности выросло и чувство перестраховки. Чтобы обезопасить себя, летчики, механики и даже курсанты обращались к Пучкову — будто только его осмотр давал гарантию от аварии. Пучков никому не отказывал: лучше еще раз проверить…

В эти дни Зина скучала. Какое внимание мог ей оказывать занятый работой муж? Приходя домой усталый, пропахший бензином, он брал белье и сразу шел в душ, потом ложился отдыхать и только через час или полтора мог заняться контрольной проверкой отчетности, которую вели механики и техники звеньев. В меру своего разумения Зина помогала ему, но разумение это было столь малое, что другой, менее терпеливый муж отогнал бы ее от формуляров. А Пучков никогда даже не повышал тона. Вообще, как бы ни была к нему настроена Зина, он вел себя ровно, даже деликатно. И старался хоть один вечер в неделю выкроить для жены. В таком случае излюбленная фраза, с какой он обращался к жене, предлагая ей пойти с ним куда-либо, была такова: «Зина, если ты не возражаешь, то мы пойдем в субботу в театр. Хорошо?»

Это подчеркивало уважение к ней, и Зина была довольна. Постепенно у нее вырастало в душе неведомое ей чувство искренней признательности к мужу: он больше не допытывался, что за история случилась с ней в Крыму, и не требовал особой любви к нему. Зина старалась убить время в заботах о муже, но все-таки после бурных и разнообразных дней с купаньем в море, с поездками в Ялту, в Севастополь жить в лагере при аэродроме было тяжко.

Зина так и рвалась в город. Она ездила туда каждую неделю, все по пустяковым делам, но оказывалось, что и там было скучно. Зина каждый день ходила в кино, наводила идеальную чистоту в квартире, по вечерам пыталась вязать. Крючок выпадал из пальцев: это тихое женское рукоделье было не по ее натуре, ей хотелось движений. Она жалела, что бросила заниматься спортом (у нее был второй разряд по гимнастике), что у нее нет какого-нибудь увлечения «для души».

Сегодня по приезде в город она позвонила подруге, хотела пригласить ее в парк на танцы. Подруги дома не оказалось.

Зина пошла одна. Медленно вышагивая по асфальту, она думала: «А и вправду — не поступить ли на работу?»

Муж много раз внушал ей, что жить без работы, без детей нелепо и скучно, но всегда она находила ловкие отговорки:

— Мы всю жизнь должны таскаться за вами по пыльным аэродромам, каждый день переживать: вернется ли из полета? Так тебе мало этого — совсем закабалить хочешь? Гражданской женщине почему не рожать и не работать? У нее все налажено, все обжито. А жена офицера зимой — в городе, летом — в лагере. Нынче — здесь, завтра — там, — тараторила Зина.

— Ну, положим, я-то служу в стационарной части, — возразил Пучков.

— Ну, а куда я пойду? Опять в баню? (До замужества Зина работала кассиром в мужской бане, оттуда ушла по желанию мужа).

— Ни в коем случае.

— В гараж, чтобы шоферня лапала?

— Не ходи и в гараж.

— На стадион, к молодым спортсменам?..

О! Она знала, что муж ревнив, и использовала эту его слабость.

На днях Пучков узнал, что освободилось место делопроизводителя у директора совхоза. Он посоветовал Зине устроиться — это было совсем рядом с аэродромом. Но она уже достаточно обленилась — работать ей не хотелось. Однако Пучков настаивал, и она пошла, недовольная и мрачная. Часа через три вернулась в прекрасном настроении.

Пучков обрадованно спросил:

— Все в порядке?

— Знаешь, Сережа, работа действительно есть, и я бы справилась. Но… не могу, — она села на стул.

— Почему?

— Посуди сам. Пришла… Народу в приемной у его кабинета набралось с полсотни. А со мной, знаешь, с эдакой сладенькой улыбочкой, при запертой двери, болтал целый час. Расспрашивал, есть ли у меня муж, намекал, не изменяет ли… Я спросила себя: к чему все это? Ведь в пять минут мог бы решить: принять меня или нет. Теперь сообразила: примет, но на определенных условиях…

А директор совхоза и не думал ставить ей какие-то условия. Просто у него намечалось совещание, и пока с полей собирался народ, он хотел поговорить с новой сотрудницей по душам, выяснить, что она за работница.

Зина истолковала это по-своему, и Пучков поверил ей.

Время шло, Зина томилась без работы и жалела, что смолоду ударилась в танцы, не получила, как жена Чернова, настоящего образования или хорошей специальности. В девичестве после первых успехов у курсантов она сочла, что труд на предприятии или в учреждении не для нее. Она ведь эффектная девушка, а это не так уж мало. Выйдет за летчика замуж, начнет с ним кочевать с аэродрома на аэродром, пойдут дети — какая уж тут работа?..

Главная улица привела ее к воротам городского парка, на которых висел транспарант с надписью: «Добро пожаловать!» И сердце Зины приятно екнуло: вспомнилась юность.

В глубину парка по направлению к цирку вела широкая асфальтовая дорожка. Над ней свисали длинные ветви серебристых тополей, плакучих ив. Городской парк разбили в ботаническом саду, принадлежавшем когда-то царскому наместнику. С тех пор много раз делали подсадки широколиственных кустарников: парк разросся, стал гордостью города.

Зина шла, окидывая взглядом фонтаны, куртины, стенды. Многое здесь напоминало ей Южный берег Крыма. Запах гелиотропа и цветущего табака навеял приятные воспоминания, и Зина глубоко вздохнула.

По аллее прохаживались молодые люди и девушки.

Лавируя между молодыми парами, Зина подошла к цирку.

Купол его напоминал огромный, заостренный вверху парашют. Изнутри доносились конский топот, ржание, аплодисменты и дикие, на непонятном языке, выкрики. Серые полотнища купола вздрагивали.

Зина подошла к афише: выступал осетинский артист Али-Бек Кантемиров.

Зина обожала скачки и лихих наездников, но погода была прекрасной, и в цирк ей не захотелось.

В многолюдном движении по аллеям было что-то давнее, забытое, дорогое. После замужества она редко бывала в парке и сейчас чувствовала себя как рыба в воде. Но разгуливать одной теперь было как-то неловко.

«Хорошо бы встретить какую-нибудь подружку», — подумала Зина.

Гуляя по аллеям, она пересекла парк несколько раз: никто из подруг не попадался. Зато какой-то богатырского сложения, элегантно одетый мужчина показался ей знакомым. Чтобы удовлетворить любопытство, Зина направилась за ним к тиру, но потеряла его из виду. Барьер тира был густо облеплен мужчинами. Рядом с тиром находился силомер. Возле него также толпились мужчины. Сменяя друг друга, они размахивали молотом, и от удара черный квадратик скользил вверх по рейке с делениями. Иногда квадратик достигал предельной высоты, ударялся в ограничитель, и тогда слышался взрыв и в разные стороны разлетались красные искры. Поблизости находились длинные рычаги, на одном конце которых был противовес, а на другом — подобие спортивного самолета. Возле него было много подростков. Отталкивая друг друга, они протягивали толстому усатому старику билеты и залезали в кабину, опоясывались ремнями. С помощью милиционера старик отталкивал назад неугомонную толпу, потом отходил куда-то в сторону: длинный конец рычага взмывал вверх, и самолетик, переворачиваясь в воздухе, начинал описывать дугу.

Зина села поодаль на голубую скамейку и стала смотреть то на тир, то на самолет. И вдруг у барьера она увидела того самого элегантно одетого мужчину, который показался ей знакомым. После того как он выстрелил три раза (Зина считала его выстрелы), она встала и решительно подошла к нему. Она узнала его: это был старший лейтенант Строгов, обучивший ее приемам самбо и джиу-джитсу.

— Рыцарь, будьте добры, сбейте вон того леопарда, — сказала она, указывая пальцем на стену, где висели фигурки тигров и крокодилов.

— Боже! — воскликнул Строгов и, отдав (точнее сказать, кинув) ружье следующему в очереди, шагнул к ней. — Зиночек, сколько лет! Сколько зим!

Он обхватил ладонями тонкую талию Зины и дважды приподнял и опустил ее, как ребенка.

— Восемь лет, рыцарь, восемь зим! — говорила она, вся сияя.

— Ты сказала «рыцарь», и я сразу вспомнил тебя. Меня, поверь, никто так не называл.

Через полчаса они вошли в сверкающий паркетом, белизной столов и светом люстр ресторан.

Смеркалось. За окнами, как бы играя сотнями двигающихся огней, текла центральная улица города. Из недр ресторана несло запахом восточных блюд; певучие мелодии доносились изнутри высокого зала, с эстрады. Все было так непохоже на будни аэродрома, что Зине казалось, будто она во сне. Давно она не сидела за столом, сверкающим резным хрусталем рюмок и фужеров, среди штатских мужчин в хороших костюмах и дам в вечерних туалетах. А главное, перед ней сидел тот, кто среди всех ее поклонников высился в ее воображении как благородный рыцарь.

В упор, без тени ложной стыдливости, рассматривала она черты его лица, и ей казалось, что они изменились мало. Тот же белесый густой бобрик, оттенявший загар на мужественном обветренном лице, та же гордая посадка головы на крепкой, как бы состоявшей из сплошных мускулов шее, те же спокойные, видавшие виды глаза.

Зина заметила, что, когда он смотрел на нее, в них зажигался огонек радости, но тут же гас; и теперь, как восемь лет назад, ей казалось, что он думает о чем-то своем, ей недоступном.

— Как поживают твои чудесные мальчики… Федя и Саша? — спросила Зина, желая сделать Сергею приятное.

В глазах его вспыхнуло удивление. Он, видимо, хотел спросить, откуда она узнала об их существовании, ведь он скрывал это, но тут же его взгляд опечалился.

— Саши уже нет… Умер.

— Как умер? — воскликнула Зина с искренним участием.

— Так, нелепый случай: жена, директриса моя, недосмотрела… Давай лучше о другом. Помнишь, как мы собирали в горах куманику?

— Ах, Сергей! Не надо об этом! Я не знаю, что бы я отдала, если б вернулось то время… — вздохнула она с чувством.

— Это всегда так бывает. Годы юности из глубины зрелых лет кажутся всегда лучезарными… Закон жизни.

— Ничего ты не понимаешь… — прошептала она, и на ее скривившуюся вдруг губу набежала слеза.

«Неужели еще любит?» — удивленно спросил себя Строгов, и в груди его разлилась приятная теплота. Было отрадно сознавать, что тогда, восемь лет назад, он не обманул доверия этой влюбленной в него девушки и, пересилив себя, остался верен жене и детям, но тут же пожалел, что не бросил тогда жену.

Нет, он не был сейчас очарован Зиной — что в ней особенного? Слишком уж неудачно сложилась его семейная жизнь. Чем дольше жили они с Валентиной, тем все дальше отходили друг от друга.

Присмотревшись к Зине, Строгов нашел, что она по сравнению с его женой, давно уже утратившей свою женственность, выглядела сущей красавицей.

А как Зина смотрела на него!..

Невольно вспомнилось, что его директриса, как называл он жену, приходя с работы, за ужином вместо того, чтобы ласково поговорить с ним, молча жевала, уставившись в одну точку. Даже находясь дома, она всеми мыслями была в своей образцовой школе. А ему, Строгову, так хотелось внимания, женской ласки… Зина же вся была внимание.

Строгов смотрел на нее, и горький опыт семейной жизни нашептывал ему, что из такой девушки, как Зина, не нашедшей в жизни призвания, могла бы выйти хорошая, настоящая жена.

А Зина любовалась своим «рыцарем». Раза три перехватив взгляды женщин, смотревших на него с соседних столиков, она с тайной гордостью подумала: как много дала природа этому белокурому богатырю.

— И академию окончил! — удивленно, будто впервые увидя академический значок, воскликнула Зина, нежно коснувшись лацкана его пиджака. — Наверное, и жена у тебя образованная.

— Даже слишком! — с горечью выронил Строгое.

— А я, Сережа, необразованная осталась, — с сожалением подчеркнула она всю разницу между ним, офицером с академическим образованием, и собой.

— Образованных много, а любящей не найдешь, — задумчиво произнес Строгов и выпил не чокаясь…

— Все вы так говорите… А женитесь на образованных… Мой муж, правда, не упрекает меня, но считает, что не учиться и не работать — безнравственно.

— Предрассудки! — Строгов налил себе вина. — Неужели летчик, просидевший ночь в самолете где-нибудь в пустыне, в тундре, в степи, не вправе, кроме казенного кошта, иметь еще и семейный уют?! А если жена на работе даже по вечерам, если дети без ее присмотра, о каком уюте может идти речь? — Он сказал это выстраданно, даже озлобленно, и его рука потянулась опять к рюмке.

Зина отодвинула ее. А когда пальцы Строгова обхватили стеклянную ножку рюмки и потянули к себе, Зина так сжала его руку выше запястья, что он уступил и вспомнил те дни, когда они, как два схватившихся насмерть барса, валялись на траве.

— Я чую: тяжко у тебя на душе… Чем же я могу помочь тебе?..

«Сколько лет я не слышал таких слов!» — подумал Строгов и повеселел.

Выходя из зала, Зина снова заметила, какими взглядами женщины, сидевшие за столиками, провожают Строгова. «Ну зачем природа так много отвалила одному?» — подумала опять Зина.

Через два дня она вернулась домой. Муж, лежа в постели, обнял и поцеловал ее. Она отвернулась и невольно сжалась в комок: все существо ее принадлежало другому…

Расставаясь с ней, Строгов сказал, что скоро постарается увидеть ее, но где и когда именно не уточнил, а спросить Зина постеснялась.

Все эти дни она жила в ожидании и страхе: а что если он заявится сразу на квартиру, когда муж будет дома? Что тогда станется с бедным Пучковым?

В субботу они действительно увиделись, но совсем не так, как хотелось бы Зине. Строгов приехал на аэродром вовсе не к ней, а по своим делам. Он увидел ее, когда она выходила из душа, что соорудил Громов позади мазанок, на задворках. Строгов даже не подошел к ней: не то пощадил ее женскую стыдливость (Зина выглядела как русалка: волосы ее были распущены по яркому халату), не то ему было не до нее. Скорее всего — последнее.

Зина подняла в знак тайного приветствия руку, поиграла пальчиками. Строгов, а за ним и офицеры скрылись за тесовой стеной душа.

У аллеи пирамидальных тополей (год назад Громов приказал рассадить их по шнуру) Зина остановилась.

Из-за тесовой перегородки виднелась только фуражка Строгова и половина его лица. Но вот над головой вскинулась и его рука и, открыв кран, поиграла пальцами под струями воды. Видимо, Строгов хотел определить, тепла ли вода. Как только его рука опустилась, к дождю еле дотянулась другая, более короткая. Судя по тому, что Строгов и два подполковника вышли, это была рука майора Шагова.

Едва увидев офицеров, выходящих из душа, Зина резко отвернулась и быстро пошла домой. У своего саманного домика она невольно обернулась. На шаг впереди офицеров к стоянке самолетов шел Строгов.

В походке, в движениях рук, в гордой посадке головы чувствовался не просто летчик, но и хозяин аэродрома. Майор Шагов, маленький и коротконогий, бежал за ним вприпрыжку.

Зина улыбнулась.

И вдруг, как выстрел, мелькнула мысль: «А ведь он обманщик!.. Не может быть, чтобы он, теперь уже майор, приехал в училище на старую должность. Да и сопровождают его подполковники. Тут что-то не то!»

В лагере было не принято удовлетворять женскую любознательность; на все, что касалось служебных дел, офицеры отвечали односложно: «Не знаю». И Зина ничего не узнала от офицеров. Но ей сказали, что «главный майор» и подполковники приехали на «Победе», которая стоит у столовой. Шофер-то уж наверняка знает, кого он возит.

Молодцеватый, с пилоткой набекрень, шофер сказал ей:

— Это, девушка, наш новый батя…

— Ба-а-тя? — дивилась Зина. — Разве может майор быть батей и для полковников?

— Поневоле, девушка… На реактивных истребителях не все генералы и полковники могут летать… Взлетит ваш пожилой орел, а на звуковом барьере из него труха посыплется…

— Нахалист! — Зина резко повернулась и пошла домой, довольная, что поняла намек болтливого водителя.

«Неужели и вправду Строгов будет начальником училища?» — подумала она, и сердце ее сладко заныло…

Майор Строгов не давал о себе никакой вести, но Зина узнала, что он бывает на аэродроме чуть не каждый день.

Вдали, с другой стороны аэродрома, возник небольшой палаточный городок, появились огромные контейнеры, из которых, как птицы из яиц, вылупливались ослепительно белые необычные самолеты.

«Реактивные», — обрадованно подумала Зина. — «Наконец-то мой муж воспрянет духом. Ведь реактивные ему не придется ремонтировать, как „старушенции“».

Палатки в городке росли, как грибы после теплого дождя. В дни, когда полетов не было и над аэродромом не висела туча, были видны тракторы, бульдозеры, огромные катки…

— Неужели все это связано с его приездом? — спрашивала себя Зина. Не успела она разузнать об этом, как Пучков сказал:

— Завтра, Зина, мы перелетаем на запасной аэродром.

— Надолго?

— Нет… но точно не знаю.

— И я с тобой?

— Нет, тылы остаются на месте.

«Слава богу», — с облегчением выдохнула Зина.

Утром эскадрилья улетела, а в полдень в саманный домик к Зине вошел Строгов.

— Сережа… Как это понять? Дела? — спросила она так мягко, словно заранее хотела оправдать его долгое отсутствие.

— Я боялся испортить все впечатление от нашей встречи. Правда, Зина, она получилась теплой? А кроме того — ты права: дела!

— Ах, Сергей, если ты так внимателен к каждой женщине, — горе твоей супруге…

Зина не льстила и не лгала. Ей действительно стало казаться, что если б она вышла за него замуж, те умерла бы от ревности.

Он пробыл всего десять минут и поспешил к машине, которая ждала его возле столовой.

Прошло три дня. Утром Зина встала так рано, как не поднималась уже несколько лет, и торопливо начала прихорашиваться. И как только на дальней стороне аэродрома завыли турбины реактивных самолетов, опрометью бросилась в поле. Найдя возвышенный пригорок у самой границы кукурузного поля, она в бинокль стала наблюдать за суетой еле различимых людей у нового палаточного городка. Люди бегали возле самолетов, однако взлетать никто и не думал. Но вот на бетонную полосу выкатился небольшой, с крыльями-ножами истребитель. Он долго бежал по дорожке, так долго, что сердце у Зины екнуло (взлетит ли?), и тут колеса оторвались от земли. Круто, почти свечой (так никогда не взлетали «старушенции») самолет устремился в светло-голубое утреннее небо. Несколько мгновений, и он исчез. Тщетно Зина искала его в бинокль: на голубом фоне остался только дымный след, похожий на перистые облака, окаймлявшие снизу небесный свод. Вскоре стало видно, что этот величественный, безграничный свод очерчен широким белым кольцом. Казалось, что в небе повесили дымный обруч. А самолета не было еще видно. И вот, откуда ни возьмись, он появился. Со свистом, как ракета, пронесся он над аэродромом — и вдруг опять устремился ввысь, снизился… Он исчезал и вновь появлялся из глуби неба, шум и свист то нарастал до рева, то исчезал вовсе, и тогда было слышно, как за ее спиной шелестит ветер тяжелыми листьями кукурузы. Всякий раз, когда самолет носом вниз приближался к бетонной полосе, сердце Зины сжималось и будто кто невидимый давил грудь. Но каждый раз летчик с ловкостью виртуоза выходил из пикирования, и тогда дышалось легко и свободно, и хотелось стать птицей, устремиться за ним. Но вот бурный, беспрерывный каскад взлетов прекратился, и Зина — о боже! — увидела в небе свое имя, написанное гигантскими дымными буквами.

— Зина, — прочитала она и повторила: — О боже!

Буквы расплывались, растаскивались ветром по бокам небесного свода и ввысь. Зина изумленно смотрела на них, и ей казалось, что и она сама уносится в глубину вселенной, к звездам. Это длилось минут пять. А Зине казалось, что целую вечность прожила она в восторге от своего счастья…

С тех пор, как она себя помнила, она жила возле этого аэродрома. Тысячи курсантов и летчиков влюблялись в местных девушек и женщин, но разве имя хоть одной из них возносилось над землей, как ее имя?

Радости ее не было предела. Она вспорхнула, как птица, и, не чувствуя под собой земли, понеслась к офицерским домикам, где махали платками, беретами, фуражками удивленные люди.

И вдруг подумала: «Что я делаю? Теперь все догадаются, все!» Память подсказала ей, что в лагере нет ни одной молодой женщины по имени Зина, и она остановилась.

— Глупый, что он наделал! Это видел весь аэродром, весь лагерь. Этого никогда не бывало, и все будут говорить, показывать на меня пальцем…

Имя, написанное в небе Строговым и подчеркнутое дымным следом, как бы отрезало ее от мужа. А она еще совсем не решилась оставить его, и ей стало страшно…

«Одно дело, — подумала она, — сделать рыцарский жест, другое дело — быть таким мужем, как Пучков…»

Тщеславие ее было пресыщено. Она вернулась с небес на землю и ужаснулась, как же теперь будет смотреть мужу в глаза? Он ведь не успеет доехать до аэродрома, как ему все расскажут…

Зина упала в траву и заплакала. Потом, озираясь то на небо, то на дальний палаточный городок, то на офицерские домики, как будто отовсюду на нее были устремлены осуждающие взгляды, она шмыгнула в кукурузный массив и по его краю, разбитая и обессиленная, поплелась домой.

Нырнув, как испуганный зверек, в свою «спичечную коробку», Зина увидела на столе открытку от мужа с полевого аэродрома. И тут же она написала ответ, полный клятвенных уверений в любви: таких писем она никогда не писала ему.

Глава пятнадцатая

Эскадрилья летела над горами, разбившись на тройки. Сидя позади капитана Гурьянова, пилотировавшего головной бомбардировщик, Пучков то и дело посматривал по сторонам. Почти рядом, крыло к крылу, шли машины Громова и Еремина, а сзади виднелось еще несколько троек.

Пучков никогда не оставался равнодушным, видя эскадрилью в полете. Правда, чувства, которые им овладевали при этом, были не похожи на те, что переживал он, впервые наблюдая воздушный парад над Москвой. Тогда он гордился летчиками-виртуозами, конструкторами — всей страной, которая испокон веков была ситцевой державой и сумела создать такую авиацию. Сейчас он гордился простыми ребятами в комбинезонах — своими механиками. Ведь только благодаря им эти старые, уже повсюду списанные машины были способны на дальний перелет.

Пучков знал, что в прежние годы для дальних полетов строем в эскадрилью перегонялись машины и из других подразделений училища, потому что большая часть своих учебных машин под конец летного сезона нуждалась в серьезном ремонте.

«А я обошелся без помощи соседей и даже „старушенции“ поднял в воздух», — подумал Пучков. Почему-то он вспомнил тот день, когда, проводив жену к поезду, возвращался на аэродром печальный и растерянный…

Перед глазами возникла Зина, одетая в легкое розовое платье. И сам он, нарядившийся тогда в белый шелковый китель, представился себе как бы со стороны. Пучков глядел сейчас на себя с уверенностью и упрекал того Пучкова за его сомнения в собственных силах, за недоверие к жене… Ему теперь приятно сознавать, что гора новых забот не задавила его, а, наоборот, пробудила в нем находчивость, распорядительность и ту неожиданную властность, которую он и не подозревал в себе.

«Теперь-то я не испугаюсь, если даже оставят за инженера полка», — подумал Пучков. Эта мысль показалась ему нескромной. Силой воли он заставил себя думать и о том, в чем у него еще слабое место. Не только у него, но и у механиков, у Еремина и Громова, которые недавно приняли по машине. Особенно его беспокоил Миша Пахомов.

«Хоть и прослужил он в авиации много лет, а придется все-таки отчислить… Сколько же можно с ним возиться. Вот уж поистине игра не стоит свеч…»

Два дня назад Пучкову позвонили из штаба на полевой аэродром, обрадовали, что ему присвоено звание старшего техника-лейтенанта.

Там же, в районном городишке, Пучков купил новые погоны — соблазнила мысль по возвращении предстать перед, женой в новом звании. Она ведь терзала его за то, что он «уже лысый», а еще «лейтенант». Ему казалось, что Зина теперь и вовсе изменится к лучшему — ведь ей так хотелось, чтобы его повысили. Он хотел сфотографироваться и послать карточку жене, но счел это глупостью и хвастовством. И в трех письмах, посланных домой за три недели, о своей радости он не обмолвился. Да и что ей нужно, в конце концов, звание или человек?

Пучков победно улыбнулся, когда увидел родной аэродром.

Но на стоянке его как обухом огрели, рассказав о том, что командир нового полка реактивных истребителей майор Строгов есть не кто иной, как бывший любовник Зины, что за время отсутствия Пучкова он трижды приходил к ней в дом и подолгу не выходил, что тому, видно, было за что рисковать, если он написал в небе ее имя, подняв этим шум на весь лагерь!

— На реактивном это слишком рискованно, даже технически невозможно. Может, все это ложь? — сказал Пучков.

И прежде к нему просачивались слухи о прошлом Зины, но он не хотел верить им: зачем вспоминать прошлое, бередить душу? Но теперь он узнал не о прошлом, а о том, что произошло на днях и может произойти завтра.

Пока механики пришвартовывали самолеты к штопорам, ввернутым в землю, Пучков стоял в капонире и курил. А когда механиков эскадрильи старшина Громов повел в столовую, поспешил домой. Войдя в тамбур своего «коттеджа», Пучков перешел на подкрадывающийся, кошачий шаг. Постучал…

Зина открыла и, радостно улыбнувшись, упала ему на грудь.

— Думала, не долетишь ты на своих «старушенциях»…

— Беспокоилась? Неужели беспокоилась? — отстраняя ее, спросил Пучков насмешливым тоном.

— Что с тобой?

— Ты клянешься в верности, — он выбросил на стол ее письмо вместе с новыми погонами, завернутыми в целлофан, — а твоим именем тут расписываются в небе. И ты бегаешь на свидания, как до замужества…

Зина отшатнулась, вспыхнула, заплакала и вдруг припала к нему в каком-то исступленном, горячем порыве, будто раскаявшаяся грешница, умоляющая о прощении.

Именно так расценил Пучков этот ее жест и ошибся. С тех пор, как она послала ему страстное письмо, многое изменилось. Муж был далеко, а Строгов — рядом. Как только майор испытал и ввел в строй звено реактивных истребителей, он немного разгрузился и зачастил к Зине. А главное, Строгов чистосердечно рассказал о своей неудачной личной жизни и сделал ей предложение.

Зина растерялась. Умом, рассудком она понимала, что добрее, уважительнее Пучкова мужа ей не сыскать. Но Строгов — друг ее юности и командир полка. Став его женой, она сразу отымет пальму первенства у своих удачливых подружек. Ей казалось, что упускать такой случай, который, конечно же, никогда в жизни не повторится, может только дура. Зине было очень жаль Пучкова — вот уж кто делал ей только добро! Она вспомнила, как он заставлял ее читать пьесы, прежде чем пойти в театр, как растолковывал спектакли, как хотел устроить ее в музыкально-педагогическое училище. И, вспоминая все это, она начала все же складывать свои пожитки, готовясь к переезду на квартиру Строгова.

В условленный день майор приехал к ней, раздосадованный и злой. Оказывается, с утра его прорабатывали в разных инстанциях училища, хотя он вовсе и не подчинялся ни Тальянову, ни начальнику политотдела полковнику Грунину. Строгов забыл учесть, что свою рыцарскую лихость он продемонстрировал перед курсантами, которые молоды и, вероятно, влюблены в него, и потому из молодечества, из лихости захотят выкинуть такой же трюк и, конечно, разобьются: долго ли сорваться в плоский штопор? И кто же показывает им чреватый катастрофой пример — сам командир полка!.. Офицеры, посвятившие воспитанию курсантов всю жизнь, взъярились на Строгова не на шутку. К поступку Строгова, обрисованному командующему воздушной армией в густейших красках, добавили и перерасход средств, обнаруженный финансовой ревизией в формирующемся полку, и Строгова для объяснений затребовали в вышестоящий штаб…

— Я буду ждать тебя, милый… — сказала Зина Строгову, как только услышала об этом. — Лишь бы у тебя было все в порядке, переехать к тебе я всегда успею…

На том и порешили.

И волей-неволей Зине пришлось играть в жизни самую тягостную роль.

Прижавшись к теплой груди Пучкова, она плакала и чуть было не раскаялась, но вспомнила свое чисто женское правило — никогда не сознаваться в грехах — и предпочла плакать молча.

— Ну, что ты… что ты… Ну, садись, ну, расскажи… Ты ведь знаешь — я поверю тебе… — не выдержал ее рыданий муж.

— Спасибо, Пучков. Ты ведь хороший, обаятельный человек… — сказала она, холодея от мысли, что сама выдает себя.

От этих ее слов в Пучкова как бы воткнулись тысячи иголок. Зина впервые назвала его по фамилии, и в этом он почувствовал недоброе. Он взглянул на погоны, завернутые в целлофан, и показался себе жалким, потерянным, беспомощным… С минуту он не мог говорить. Но тут же взял себя в руки и, готовясь услышать самое страшное, спросил с мучительной дрожью в голосе:

— Это правда?..

Она посмотрела в его глаза и побоялась сказать правду, подумав, что ни для него, ни для нее это не будет лучше.

— Майор Строгов — мой старый добрый друг, Недавно он приехал сюда, и мы встретились. Вот и все…

— И все? — Пучков сразу преобразился. — Ну, раз он твой добрый друг, то мне он должен быть, ну, хоть знакомый. Пригласи его как-нибудь.

— Хорошо, Сережа, я приглашу, — согласилась она. Душевное равновесие Пучкова немного восстановилось.

Каждый день он спрашивал, скоро ли пожалует к ним ее друг. Сперва Зина отговаривалась, что пока у нее нет к этому настроения, а потом сказала, что Строгов уехал в командировку.

«Не хочет… Стало быть, они не просто друзья…» — подумал Пучков.

Будучи в штабе училища, он заглянул в те комнаты, которые недавно занял штаб новой части. Училище уступило незваным гостям целый этаж. Пучкову удалось дознаться, что Строгов действительно был вызван к кому-то из начальства. В лагере ведь открыто говорили, что, хотя Строгов и командир полка, все равно ему влетит за такое безумство — так самолеты не испытывают.

Пучков решил, что майора вызвали как раз по поводу нарушений инструкций при испытаниях.

«Перевели бы его куда-нибудь», — думал Пучков. Он догадывался, что Зина ждет возвращения своего героя.

Она все чаще уезжала из лагеря в военный городок: якобы для того, чтобы подыскать себе работу. Но поиски ее оставались тщетными, и Пучков не вытерпел.

— Если судить по тебе, то устроиться на работу у нас труднее, чем в Америке… Давай-ка кончать этот камуфляж. В выходной я сам объеду все городские рекламные доски, перепишу сотни объявлений. Выберешь, что нужно…

Зина молча кивнула ему и куда-то ушла. Прошел час, а ее все не было. Он спросил у соседей, не видели ли его жену. Ему сказали, что она поехала в город.

Во второй половине дня он тоже уехал. На квартире Зины не оказалось. Пучков лег на диван, задремал. Разбудил его телефон. Пучков снял трубку.

— Зина? Это я, — раздался мужской голос. Пучков зажал ладонью трубку и замер, не зная, что делать. И вдруг побежал к соседу, чтобы позвонить на городскую телефонную станцию.

— Будьте добры, определите, пожалуйста, откуда звонят номеру 3-20-14…

— А зачем вам? — спросила телефонистка. — Хулиганят?

— Так точно, — перевел он дух.

— Я тут сейчас одна. Чтобы включить аппарат, мне надо пройти через весь зал. Можете проговорить с хулиганом минут восемь — десять?

— Постараюсь!.. — И Пучков прибежал к себе.

— Алло! Алло! — крикнул он в трубку. Молчание…

Он положил трубку на рычаг и с волнением стал ожидать звонка.

— Ну, зазвони же, зазвони, — шептали его губы, однако звонка не раздавалось.

Каждая секунда казалась ему вечностью. И телефон внял его мольбе.

— Да?.. — воскликнул Пучков деловым тоном. — Ты что, Жуков, проверяешь телефон, когда я его еще не исправил? Сказал же, что я приду к Пучковым не раньше трех. Хозяйку? Разве это не ты, Жуков?.. Эй, хозяйка, вас!.. Идите быстрее, а то мне некогда ждать. У меня много заявок!.. — быстро проговорил Пучков, слегка зажав микрофон и обернувшись к смежной комнате, будто Зина действительно была где-то за перегородкой.

Хорошо, что вы позвонили вовремя. Еще бы минута, и телефонный аппарат был бы разобран… Сейчас она подойдет… Куда-то запропастилась. Вы не могли бы подождать?..

— Подожду, — ответил голос.

Пучков засек время и, боясь, что тот повесит трубку и останется неопознанным, поддерживал с ним разговор через каждую минуту.

На пятой минуте голос сказал:

— Передайте ей, чтобы позвонила Григорию.

— А какой номер?

— Она знает.

И в трубке щелкнуло…

«Растяпа ты, а не Шерлок Холмс!» — обругал себя Сергей. Ему стало вдруг стыдно, что он пошел на обман. И, чтобы как-то признаться в этом, он снял трубку, сказал телефонистке, что звонил не хулиган, а просто незнакомый совсем человек, и очень важно было установить, кто он, откуда звонил…

— Бывает!.. — усмехнулась телефонистка и сказала, что звонили из кабинета Строгова.

«Но почему он назвался Григорием? Ах, вот что!.. Меры предосторожности: камуфляж, дымовая завеса!.. Как это унизительно, несолидно», — возмущенно думал Пучков, расхаживая по комнате. О своей хитрости он уже не сожалел.

Вскоре пришла Зина.

— Какой ты молодец, что приехал… Сейчас я воды тебе нагрею, помой голову… Видишь, какие залысины? Между прочим, мне сказали, что при облысении надо пить женьшень и мыть голову отваром из хмеля. Я тебе приготовлю…

«Ну и артистка!» — подумал Пучков бледнея.

Он собрал все самообладание и, разговаривая с ней о домашних делах, ничем не выразил клокотавшую в нем ярость. За обедом он как бы между прочим сказал:

— Звонил какой-то Григорий, просил позвонить.

— Григорий? — она внимательно посмотрела на мужа. — Какой Григорий?.. Ах, дядя Гриша… Это старик, мой дальний родственник.

Она быстро стала убирать со стола, потом пошла к гардеробу.

Пучков из кухни, через дверь, наблюдал, что будет дальше. Через пятнадцать минут Зина, скромно, со вкусом одетая и надушенная, подошла к нему, порывисто вскинула руки ему на шею и сказала:

— Роднулька, я пойду в гостиницу. Родственник все-таки…

Вместе с запахом легких духов в лицо Пучкова пахнуло чем-то горячим… Не помня себя, он с жаром, с негодованием и презрением несколько раз хлестнул ладонью по ее лицу.

— Ах, так? Ты еще раскаешься в этом! — выкрикнула Зина и хлопнула дверью.

Пучков кипел. Но когда Зина ушла, ему стало еще тяжелее. Уютная квартирка вдруг стала похожей на кузов грузовика, в котором навалом перевозили столы, кровать, стулья, гардероб. Он лег на диван, положив голову на один валик и забросив сапоги на другой. И лежал без движения, смотря на муху, прилепившуюся к потолку. Вспоминал поездку с женой к матери, в деревню. Зина старалась казаться там скромной и невзыскательной. Но однажды поутру, когда мать Сергея принесла молодым парного молока, Зина брезгливо и суеверно сказала:

— Я три дня пила это молоко и не знала, что у вас корова мышиного цвета. А вчера увидела вашу корову и молока от нее пить не могу…

Старушка-мать пошла к соседям и, сказав там, что у ее Буренки что-то с выменем, принесла Зине молока от черной коровы.

После этого Сергей заметил, что мать стала неразговорчивой с ним, хотя по-прежнему ухаживала за молодыми, как за малыми детьми, но без радости, молчаливо и покорно.

Только сейчас он понял, что его мать раскусила Зину еще тогда.

«Вздорная, избалованная мужским вниманием бабенка! И чего ради я решил, что своей любовью, преданностью, ухаживанием исправлю ее? Но ударил зря… Это уже слабость, этим не воспитаешь…» — подумал Пучков.

Он встал, начал расхаживать из угла в угол. И вдруг вышел, вернее, выскочил на улицу, подался к контрольной проходной, в город. Он шел то быстрым, энергичным шагом, то разбито и вяло, как после болезни.

Дорогу к дому Чернова он знал неплохо, но на этот раз долго плутал.

Чернов жил на окраине города, в двухэтажном доме тестя, известного в городе терапевта. Стыдясь во время войны и эвакуации занимать весь дом, тесть отдал половину его в жакт, да так жильцы и осели в нем навсегда.

Дверь открыла Пучкову старушка, служившая когда-то горничной у отца тестя, тоже врача.

— Уж вы будьте как дома, — сказала старушка, вводя Пучкова в большую комнату со стеклянной стеной вместо окна. — Борис наверху, сейчас позову.

Через минуту появился Борис.

— Сергей! Наконец-то! — сказал он, улыбаясь, и шагнул навстречу гостю. — Что с тобой?

— Боря-я! — с мукой в голосе выдавил Пучков признание. — Поверь… Если бы кто мне сказал, что вот мой товарищ бьет жену, да я бы с таким сукиным сыном и разговаривать перестал! А тут… не пойму, как же я сам… Пощечин ей надавал…

Пучков закрыл лицо руками.

— Успокойся, Сергей, выпей воды. Расскажи толком, в чем дело? — Чернов налил из графина. Пучков взял стакан. — Садись-ка в кресло, — беря друга за локоть, сказал Чернов, — да расскажи по порядку.

Пучков рассказал все, что с усердием заботливых друзей поведали ему о Строгове и Зине жены офицеров, знавшие ее еще до замужества.

— Хороша цаца! — вздохнул Чернов. — Знаю, ты за советом пришел… — продолжал он уже другим тоном. — А что я могу тебе подсказать? Если б ты был не офицер, я тебе, может быть, посоветовал: брось ее. И сам познакомил бы тебя с чудесной девушкой. У Виолы столько подруг. Да каких, Сережа, ка-ки-и-их! В тоне его голоса слышался восторг. — Но до этого тебе еще далеко… А главное, представляю, что начнется у нас, если ты сразу подашь на развод. «Как так? Почему на развод? — спросят тебя начальники. — Советский офицер должен воспитывать свою жену. Распад семьи офицера — это чрезвычайное происшествие… Все ли ты сделал, чтобы воспитать ее?»

— А разве я не воспитывал?.. — возразил Пучков.

— Значит, плохо воспитывал, скажут тебе. И я… Ты можешь ругать меня, но и я скажу тебе то же самое. Я, например, не считаю Зину испорченной. Да, она что-то крутит, но это вовсе не от распутства, а от свободной игры жизненных сил, как сказала однажды Виола.

— Как сказала? — не понял его Пучков.

— Ну, от безделья бесится, если сказать проще… Помнишь, я как-то при ней с издевкой говорил о тех женах офицеров, которые увлекаются пустопорожним времяпрепровождением? Я говорил это и о Зине. Работать ей надо: здоровая, расторопная — она любой нагрузки целый воз свезет, — с улыбкой заключил Чернов.

— На цепях мне тащить ее на работу, что ли?

— Да не на цепях, Сергей. Это тебе кажется, что ты делал все, а нам-то со стороны виднее: мягок ты с ней, оттаиваешь быстро. Характера у тебя недостает. А с ней, на мой взгляд, надо круче и тверже…

— Ты полагаешь? Пожалуй, ты прав. Я тоже замечал: когда я с ней круче, она вроде лучше.

— Вот именно! — подтвердил Чернов. — Ты же должен знать: такая женщина не любит слов, уговоров и даже признаний в любви. Она обожает действие, решительность… Узнал, что она встречается с кем-то, взял и сам приударил за соседкой. Если б ты был таким, Зина и заглядываться на других поостереглась бы.

— Хамить я никогда не буду.

— Да не хамить!.. Ну зачем хамить?.. Культурно… — улыбнулся Чернов.

— Волочиться за кем-то без любви? — Пучков встал. — Ты это серьезно?!

Постучав, вошла Виола, жена Бориса. Хрупкая, с нежным лицом и голубыми добрыми глазами, она чем-то напоминала полевой колокольчик. Виола была ласкова и тиха; многие считали ее нездоровой, хотя ее отец никаких болезней, кроме нервного переутомления, не находил у нее. Нервное переутомление Виола приобрела от запойного чтения книг — ей хотелось быть знатоком литературы. На совет отца поберечь свое здоровье, не волноваться она отвечала:

— Не надо волноваться? Так говорит, папа, любой врач своему пациенту. И оказывается в глупейшем положении. Ведь не только хорошие книги, вся наша жизнь — волнение. Я за волнение, папа.

Мужа она любила до обожания, втайне надеялась, что его военно-педагогическая работа в училище и наклонности к журналистике сделают его литератором. И тогда вдвоем они напишут о летчиках замечательную книгу. Это было сладкой мечтой и дальней целью ее жизни. Работая детским врачом, она исподволь шла к этой цели и незаметно вела за собой мужа: ходила с ним в картинную галерею, на новые спектакли театра драмы, учила понимать музыку, советовала внимательнее изучать характеры курсантов. Ни одна статья, написанная мужем, не выходила из дому без ее оценки и правки. Она была самым нелицеприятным его критиком… Взаимоотношения Зины и Сергея не были для нее тайной. Чернов никогда не жалел, что рассказывает жене о семейной жизни своих друзей: хранить тайну Виола могла лучше мужчины.

— Здравствуйте, Сережа, — сказала она с ласковой улыбкой, подойдя к красному, взбудораженному Пучкову.

Узнав, по какому поводу он пришел, Виола одними глазами дала знак мужу, чтобы он оставил их вдвоем.

«Вот еще! — удивился Чернов, поняв ее знак. — Он мне ведь все рассказал: зачем мне уходить?»

Но все же ушел. За дверью подумал: «Вот кто был бы удачной парой: Сергей и Виола… Так бы всю жизнь и обдували друг с друга пылинки, так бы и улыбались друг другу всю жизнь».

Виола села рядом с Пучковым и стала рассказывать о семейной драме одного студента, с которым она училась… Пучков скоро понял, что у него и у студента жены были одинаковы и что тот оказался в таком же положении, как сейчас он сам. Словно провидица, Виола смотрела ему в душу и говорила с такой душевной деликатностью, что он и сам не заметил, как рассказал ей все начистоту, и ему стало легче.

Только теперь, после разговора с Виолой (как отличались ее суждения от банальных и неверных суждений Бориса!), Пучков почувствовал, что находится в доме верных друзей. Ему стало стыдно, что он тогда уступил Зине, невзлюбившей за что-то Виолу, и больше не приводил жену в этот дом. Если бы Зина сдружилась с Виолой или хотя бы лучше узнала ее, то могла бы понять, что такое красота женской души, почувствовать свою развязность, доходившую до грубости…

Поблагодарив друзей за теплое участие, Пучков подошел к вешалке за фуражкой.

— Сережа, милый! Куда вы? Такой дождь! — воскликнула Виола с таким испугом, будто Сережа был малолетний ее пациент, бросившийся от врача на мороз, не надев рубашки.

Пучков усмехнулся и надел фуражку. Борис загородил собой дверь:

— Завтра и мне на полеты, поедем вместе!

— Мне надо побыть одному… — сказал Пучков.

— Хорошо, Сережа. Я сейчас постелю вам в этой отдельной комнате…

Черновы ушли наверх. Сергей сел к широкому окну, за которым шумел дождь и раскачивались березы и сосны, окружавшие дом. Когда-то в этот южный край их завез дед Виолы…

Поставив локти на подоконник и подперев руками подбородок, Пучков смотрел на трепещущие деревья. Они раскачивались каждое в свою сторону, вразнобой; сучья их сходились друг с другом, ветви схлестывались и шумели. Ветер налетал порывистый, и, когда верхушки самых близких берез сходились, Пучков видел небо в клочьях сизых туч. Гремел гром, дребезжали стекла, сквозь щели долетал в комнату запах сырости и сосновой коры…

«Что же делать, что теперь делать?» — думал Пучков.

Глава шестнадцатая

Получив пощечины, Зина выбежала на улицу, метнулась к телефону-автомату.

У Строгова было три телефона: городской и два внутренних; у него было четверо связных. Уже по этому Зина судила, что он куда более важный военный, чем ее муж, у которого всего один связной.

Оказалось, что Строгов ожидал у телефона и хотел немедленно видеть ее. Не чувствуя под ногами земли, полетела Зина к маленькому скверу, куда Строгов деловито, без лишних слов («Как свою», — с радостью подумала она), пригласил ее сейчас. Никогда Зина не бегала на свидания так быстро: истомленная двусмысленностью положения, она жаждала развязки, как задыхающийся — воздуха.

Вот и сквер. Голубые скамейки расставлены вдоль красных из толченого кирпича дорожек, проложенных сквозь кущи старых акаций. Зина проскочила в глубину сквера мимо двух дам, читавших газеты, подумала: «Как будто не видно, что читаете для отвода глаз…» В глубине сквера акации были непрорежены, но кто-то затащил скамейку в самую гущу. На ней сидели парень и девушка. «Зеленые, а уже целуются», — с укором подумала Зина. Видимо, угрызения совести, щекотливость собственного положения и желание обелить себя заставляли ее быть сейчас моралисткой.

Строгова в сквере не оказалось. Зина дошла до цветочного лотка, купила три гладиолуса, нашла свободную скамейку и стала лихорадочно ощипывать лепестки.

Изредка она оглядывалась на тихую улочку.

На низеньком осле ехал киргиз в огромной рыжей меховой шапке, спешили пешеходы, больше штатские, изредка военные. Этот уютный сквер находился невдалеке от авиагородка. Вот Зина услышала четкую поступь строя. Двухшеренговая колонна военных бодро шагала к училищу. Это были механики, одетые в рабочие комбинезоны. С балконов на молодых людей смотрели девушки.

— Эй! — крикнула одна. — Привет «технарикам»!

— Привет и… до свидания! — не растерялся старшина, ведший колонну, и помахал ей рукой.

Механики ушли, стало тихо, только постоянный приглушенный шум промышленного города доносился до сквера. У белых туфель Зины, как клочки бумажки, белели лепестки. Когда пришел Строгов, гладиолусы были совсем ощипаны. Увидев его, Зина не вскочила, а как бы взлетела со скамейки.

— Ну, как у тебя? Неужели растрата? — По телефону она не успела спросить об этом. — Растрата, да? — допытывалась она, обхватив его руку.

— Успокойся, Зина, — ответил он с улыбкой, видя, что вся она напуганная, всполошенная. Вяло обняв ее за плечи, добавил: — Тревога была ложная. Ревизоры не нашли один счет на солидную сумму и сделали неправильный вывод. Счет нашелся. А за испытания всыпали, как положено. Но не сбили. Я удержался на высоте.

— Слава богу! — передохнула Зина и тут же напустилась: — Какой ты неосторожный! С бухты-барахты действуешь! Подвел меня под монастырь! Мой все знает! Зачем звонил?

Строгов оправдываться не стал, хотя Зина сама сказала ему, чтобы он по приезде позвонил на городскую квартиру, где она будет поджидать его. Он молчал, и Зина поняла это как обиду.

— Я очень рада, что ты удержался на высоте… Я вижу, ты очень дорожишь своим положением. Но… и моим дорожить надо… Ну, услышал мужской голос и вешай трубку. Зачем нужно было называть себя каким-то Григорием? — упрекнула она уже другим тоном.

— Сядем, — спокойно сказал майор. Вернулись к скамейке, у которой белели лепестки гладиолусов.

Зина села, не сводя с его лица глаз и забыв подобрать платье: ей не терпелось услышать — что же дальше?

После долгой паузы Строгов спросил:

— Зина, скажи честно: любишь его?

Не то Зине хотелось сейчас услышать. Вопрос майора показался ей неуместным.

— Ну к чему это? К чему? Где тут любовь, как же! Вот… — повернулась она той щекой, где был припудрен след от пощечин. — Полюбуйся!..

Строгов быстро нагнулся к ней. После раздумья он спросил:

— И прежде такое случалось?

— Ах, ну зачем эти расспросы… — Она чуть не плакала.

— Ты знаешь, Зина, что я вынужден платить алименты двум женщинам?

«Испытывает», — подумала она и сказала страдальчески:

— Ты меня убить хочешь… Убить… — зарыдала она.

— Где сейчас твой муж? — спросил он. Ее заплаканные глаза просияли.

— Наверно, дома.

— Пойдем, я не могу его не видеть…

Пучков все еще сидел у окна и думал, как же поступить ему дальше. В дверь постучали. Он не вышел, подумав: «Пусть хозяева открывают».

В комнату ввалились сразу четверо: майор в плаще, Виола, Борис да испуганная старушка-домработница.

— Здравствуйте, Сергей Сергеевич, — сказал майор, — я… мне надо с вами поговорить…

— Пожалуйста, — ответил Пучков, догадываясь, что это и есть Строгов.

— Лучше на улице, дождь перестает, — сказал майор.

Пучков надел фуражку и плащ.

Идя к выходу, он успел шепнуть Чернову: «Знакомый жены».

Когда гость и пришелец вышли, старушка спросила:

— Запереть?

— Не надо, Сергей скоро вернется, — ответил Чернов и пошел по витой лестнице наверх.

Из окна второго этажа он видел, как Строгов и Пучков, о чем-то беседуя, двинулись по асфальтированной дороге к городу. Минут через двадцать Борис заметил, что они вернулись, а потом опять ушли в том же направлении…

Уже давно остыл на столе ужин и чай, оставленный для Пучкова, а его все не было.

— Да… — тяжело вздохнул Борис, выпуская папиросный дым в распахнутую форточку. Ему было видно, что они опять дошли до дома и повернули назад. Совсем стемнело. На мокром асфальте раскачивались тени деревьев. Чернова клонило ко сну…

Шаркая тапочками, вошла старушка.

— Боря, их все нету. Закрывать, что ли?

Половина дома, занимаемая врачом, имела отдельный вход.

— Ложитесь спать, тетя Глаша, — ответила Виола из плетеного кресла, — мы запрем.

— Да время-то нонче какое. Намедни всю обстановку с дачи Ходжиновых увезли…

— Ступайте спать, тетя Глаша.

Она ушла, но через час опять прошумели за дверью ее шаркающие тапочки.

— Ну, что же вы, Глафира Егоровна, — вышел на шорох Борис, — дайте ключи и ложитесь, давно уже слать пора.

— А сами-то чего сумерничаете?

— Сейчас ляжем… Виолетта, пожалей глаза… — И, как почти каждый вечер, Борис отобрал у жены книгу. На сей раз это были лекции о литературе французского литературоведа Тэна.

Виола зажгла ночной свет; большая комната, когда-то служившая кабинетом отцу (он теперь не принимал на дому), стала уютнее.

Виола разделась и подошла к окну, в которое то и дело выглядывал муж. От влажного ветра, от мельтешивших за окном теней ее охватила легкая дрожь. Поеживаясь всем телом, она поправила ночную рубашку и нырнула в постель.

— С ума сошли! Пучкову завтра на полеты… — Борис с досадой стал раздеваться.

Когда он лег, жена обвила его шею нежной, почти невесомой рукой и сказала печально:

— Знаешь, Боря, я сделала неприятное открытие…

— Какое?

— Я эгоистка…

— Это почему же?

— При виде чужого несчастья я испытываю какую-то особую радость, что мы живем с тобой без ссор, без адюльтера.

— Дура она, вот и довела до этого… — Он положил ладони под голову.

— Ты прав, Боря, это от недостатка интеллигентности.

— Спи, Виола.

— Хорошо, милый, я сейчас прикажу себе спать! — И она сомкнула свои глаза.

Вздрогнув, она проснулась часа через полтора, спросила:

— Сережа вернулся?

— Все стоят! — ответил Чернов, закуривая папиросу.

Было уже совсем светло, сквозь распахнутую форточку доносились голоса утренних птиц, а Пучков и Строгов еще стояли у забора сада и оба отчаянно жестикулировали…

— Ты куришь? Натощак? Ты совсем меня не слушаешься, — Виола с решимостью подошла к мужу, но, увидев у забора двух мужчин, двух соперников, стоявших лицом к лицу, она забыла о намерении вырвать папиросу и, потягиваясь со сна, засмотрелась на офицеров.

— Они любят ее… Любят! — воскликнула она восхищенно.

— Может, есть за что? Всю ночь воюют…

Виола подошла к мужу, взяла у него папиросу, спросила:

— Боря, а ты стал бы меня так отстаивать?

— Была охота… — улыбнулся он.

Виола потухла и медленно пошла к постели. Чернов стал обуваться.

— Ты куда, Боря? Отдохни немного перед полетом…

— До сна ли тут?

— Ну, а зачем меня обидел?

— Не будешь говорить глупостей! Ты ведь знаешь, я всегда считал, что только умная женщина может дать настоящее счастье… — проворчал Чернов и в чем был, в пижаме и ботинках на босу ногу, пошел за Пучковым.

Насильно оторвав друга от Строгова, Чернов под руку повел его домой.

— Ты с ума сошел! Через три часа вылет. Пойдем уснем хоть часок… — говорил он в сердцах.

— Мне не уснуть. Ты оставайся, а я поеду на аэродром, — сказал Пучков.

Чернов понял, что долгий, продолжавшийся всю ночь разговор ни к чему не привел, и, опасаясь оставить Сергея одного, поехал с ним.

Строгову ничего не оставалось, как вернуться к машине, в которой он оставил Зину.

Было уже совсем светло. Вовсю верещали скворцы. Над мокрой землей, на уровне голубевшего вдали соснового подроста, висела тонкая пелена розового тумана.

Подойдя к «Победе», стоявшей на луговине у асфальтовой дачной дорожки, Строгов увидел, что весь низ ее забрызган грязью, а верх в накрапах дождя, отражающих солнце. Он заглянул внутрь «Победы»: Зина спала сном праведника, растянувшись во весь рост. Уходя вечером для объяснений с ее мужем, он и шутку подсказал ей, что сиденья могут быть превращены в кроватью… Строгов распахнул дверцу. Зина проснулась и, быстро вскочив, отошла за машину — глянуть на себя в зеркало. Волосы были растрепаны, левую щеку перечеркивал след от рубца на обивке сиденья.

Кое-как причесавшись, она спросила:

— Уж не водку ли вы пили там?..

Сперва она радовалась, что Строгов принял решение поехать к Пучкову: зачем держать такое в тайне? Узел надо рубить и немедленно… Когда сквозь редкий дождь показался двухэтажный дом, где жил Чернов (она была в нем всего один раз), Зина упросила Строгова, чтоб он не вмешивал ее в это дело: неудобно смотреть мужу в глаза, ведь ничего плохого она от него не видела…

— А говорила, что бьет! — равнодушно заметил Строгов, выходя из машины.

Оставшись одна, Зина ерзала на сиденье от радостной, гордой мысли, что у нее два соперника и оба не какие-нибудь простые парни, а серьезные умные офицеры… Стало быть, в ней действительно есть что-то такое, чего нет во многих женщинах. Сознание собственного превосходства удовлетворяло ее тщеславие. Прошло часа полтора, и чувство это сменилось тревогой и даже страхом: не подрались бы! Но скоро она себя утешила: не мальчишки же они, в конце концов… Да почему и не подраться? Ведь в старину мужчины выходили из-за женщин на дуэль. Неужто теперь чувства так измельчали?

«Глупости лезут в голову, глупости, — думала она. — Они не будут драться… Но почему они так долго торгуются? Да и надо ли было ехать к Пучкову? Что она — его вещь, что ли? Зачем это нужно его согласие?»

От этой мысли она показалась себе жалкой игрушкой. Ей стало обидно, что у Строгова не хватило смелости решиться на женитьбу без всякого уведомления Пучкова.

«Это не благородство, это слабость, — рассуждала она. — Если по-настоящему любишь, то тебе наплевать, что будут говорить о тебе люди… Стало быть, Строгову недостает любви!» Зина надавила кнопку гудка. Но никто не внял крику ее испуганной, заплутавшейся души. Строгов и Пучков продолжали ходить, будто ничего не слышали.

Далеко за полночь Зина уснула…

На ее вопрос: «Уж не водку ли вы пили там?» — Строгов не ответил. Пока она причесывалась, он молча поднял сиденья, запустил и прогрел мотор. Молчание Строгова ее насторожило, но она решила ждать, когда он заговорит сам.

Но вот уже замелькали за окошками городские окраины, а Строгов все молчал.

— Что случилось? — испуганно спросила Зина, Майор молчал. Перед его мысленным взором стояло то растерянное и испуганное, то гневное и злое лицо ее мужа.

Узнав, с какой целью приехал Строгов, Пучков требовал не разрушать его семью, коль у майора не сложилось своей; негодовал и так смотрел на него все время, будто выбирал место на лице Строгова, куда бы двинуть своим железным, пропитанным техническим маслом кулаком.

— Вы спокойнее, — говорил ему Строгов. — Я вижу: вы любите жену… Но ей-то любить не прикажете… Давайте позовем ее… И она решит…

— За кого вы меня принимаете, товарищ майор? Она решила, поэтому вы здесь…

«Ведь и верно, глупости говорю», — подумал тогда Строгов.

— Да, товарищ майор, вы правы: любить не прикажешь. Природа обделила меня красотой. Но скажите: имею я право на семью?

И Пучков с таким негодованием начал говорить о подлецах, которые готовы разбить чужую семью, о своей службе в отдаленных гарнизонах, где не было женщин, о радостях первых месяцев супружеской жизни, что Строгов понял ясно: увести от него жену — это значило бы разорвать его душу и тело пополам.

Под конец своего рассказа Пучков вдруг стал угрожать, говоря, что он дойдет и до главного политического управления: разве это норма жизни, когда старший офицер разрушает семью младшего?

Строгов не испугался угроз, ему было по-человечески больно наносить рану этому, видимо, неглупому, но без ума любящему жену коротышке. А главное, что удерживало Строгова увести от Пучкова Зину навсегда, так это боязнь, что и с ней семейная жизнь у него не сложится. По опыту друзей своих он знал: если попадется женщина, бывшая замужем, она начнет сравнивать, какой муж был лучше. И при случае она поставит первого мужа в пример. А если у нее есть ребенок, то ей всегда будет казаться, что к ее ребенку второй муж относится хуже, чем к своему, хотя бы и было наоборот. Ожегшись на своей начальственной Валентине, Строгов начинал дуть, как говорится, на воду — мечтал загодя обойти будущие семейные рифы.

Хотя ему и нравилась Зина, он все-таки колебался и отчасти из-за этих колебаний решил по-честному объясниться с ее мужем.

Сейчас, въезжая в город, Строгов думал: «Еще одна ошибка и считай — семейная жизнь не сложилась. Женишься на ней, и всегда будет думаться, что построил семью на несчастье другого. Да еще и упрекать будет — первый муж был лучше… Как он казнился, что дал пощечину! Разве не видно, как он к ней относится? И лживая она, однако. Нет, хватит! Не мальчик, чтобы поступать сгоряча. Скоро сорок».

Сидя рядом с ним, Зина покачивалась на пружинах сиденья и не сводила с него вопросительного взгляда. Ей казалось, что он никогда не водил машину с таким вниманием. А на улицах было еще пусто. Это ее испугало.

— Ты чего, Сережа, превратился в шофера такси? — игриво спросила она.

— Ты должна вернуться к мужу… — негромко обронил он.

Минуты две Зина молчала.

— Я подвергала себя опасности… Позору… Осрамил перед всем честным народом… — зарыдала она.

— Видишь ли, Зина, в каждом из нас есть доля мальчишества. Я сперва не думал, что все так сложно. Твой муж офицер. Он любит тебя. Он пойдет в политотдел, и мне скажут: «Как? Свою семью развалил и принялся за семью другого офицера? Моральное разложение!..»

— Значит, дорога к офицерским звездам тебе дороже меня?..

— Куда тебя подвезти? — вместо ответа осведомился он.

— Высадить хочешь?

— Почему высадить? Поедем к дому…

— Какой галантный! — саркастически бросила Зина. — Интересно, скольких девушек ты обучал приемам самбо? Сколько соблазнил? — И в отчаянии она сама распахнула дверцу.

Строгов резко затормозил. Зина выскочила из машины словно с помощью сжатого воздуха.

Никогда в жизни она не чувствовала себя такой несчастной. Асфальт был мокрый, дул утренний ветер, развевая плохо причесанные волосы, подол измятого платья.

Озираясь, Зина нырнула в узкий переулок и побежала домой, навстречу людям, спешащим на работу.

Глава семнадцатая

Пучков уложил Бориса в своем домике (летчики-инструкторы приходят на стоянку часа на полтора позже механиков). Он и сам подремал немного, сидя на стуле, затем пошел к палаткам, куда только что вернулись из столовой его «технари».

Издали завидев Пучкова, Громов встал лицом к стоянке, скомандовал:

— Эскадрилья! Станови-и-сь!..

Механики еще не успели снять гимнастерки и надеть комбинезоны (в столовую ходили в общевойсковой форме), поэтому в строй они становились медленно.

Громов не торопил, не накладывал взысканий на опоздавших. Ни в чём он не делал теперь попытки противопоставить себя Пучкову. Наоборот, было похоже, что он стал самым преданным исполнителем его правила: относиться к подчиненным справедливо. Особенно уважительно старшина относился к механикам самолетов. Во многих воинских частях (теперь даже не только в боевых, но и в училищах) механиков переаттестовывали на младших офицеров, и, узнав об этом, Громов многое передумал. Слова Корнева о том, что скоро вся армия станет технической службой, ему казались теперь пророческими. Однако это нисколько его не расположило к Корневу. Он знал, как тот относится к нему после подозрений в шпионаже, и платил ему еще большей неприязнью. Для этого были и другие причины: например, Громов считал, что стоит ему оступиться еще раз, и этот «прокопченный», как в мыслях именовал он своего земляка, станет на его место, старшиной.

Хотя Громову трудно было исполнять две обязанности сразу, он держался за прежнюю должность обеими руками. Старшина — это положение, да еще какое! Боясь, что его кем-нибудь могут заменить, Громов стал держать премудрость старшинства в тайне: забыл привычку заводить себе помощников; сам составлял строевые записки, сам вел учет материально-вещевого снабжения, а в каптенармусы попросил Мишу Пахомова. Конечно, Пучков согласился на это с радостью: душа его становилась спокойнее, когда рассеянный Миша находился подальше от самолетов. Громов тоже радовался, что перехитрил всех: Миша и шага сделать не мог без его разъяснений, а назначь каптенармусом Ершова, Корнева, Князева или Еремина, они, чего доброго, там освоятся, что комэск передаст им и старшинские бразды правления.

И все-таки каждый день Громов убеждался, что ничего больше не сулит ему эта канительная должность. Офицером стать — вот его цель. На днях он узнал, что в Академии имени Жуковского в прошлом году был недобор кандидатов-офицеров и поэтому на отборочные экзамены разрешено ехать механикам самолетов, имеющим среднее общее образование. По всем статьям он подходит; шутка ли сказать — в академию! И партийность при поступлении необязательна — Касимов врать не будет. Хоть это и техническая академия, так ведь в конце концов не обязательно после ее окончания работать по материальной части. Можно определиться в какое-нибудь инженерное управление или инспекцию: давать указания он любит…

Когда в строй встали все, Громов скомандовал:

— Шаго-ом… марш!

Колонна механиков, мерно колыхаясь, двинулась к стоянке.

Позади шли Пучков и Корнев с комбинезонами под мышкой.

Громов то и дело оглядывался. У грибка дежурного он развернул строй лицом к Пучкову. На этот раз инженер не давал заданий: каждый знал, что надо делать.

Все разошлись по своим самолетам. Громов остался.

— Товарищ старший техник-лейтенант, разрешите обратиться?

— Да.

Переминаясь с ноги на ногу, притворяясь виноватым, не заслужившим положительного ответа на просьбу, Громов прозондировал почву насчет того, чтобы Пучков помог ему поступить в академию. Ведь он исправно работает механиком и с отличием окончил техническую школу.

— Я знаю, что пришла разнарядка, — отвечал Пучков. — Но мы со старшим инженером уже составили Корневу аттестацию и ходатайство…

«Опять этот Корнев», — с досадой подумал Громов.

В этот момент к грибку подкатила штабная «амфибия».

— Эскадрилья, смирно! — раздался голос дежурного по стоянке.

— А с вами давайте так: время еще не ушло. Если ваша машина будет выруливать, как в эти дни, я посоветуюсь… — успел сказать Пучков и побежал навстречу майору Шагову, вышедшему из «амфибии».

Выслушав доклад, Шагов сказал, что желает осмотреть стоянку.

У первого же самолета он узрел клочок промасленной ветоши и поэтому долго отчитывал механика, доказывая, что ветошь могла самовоспламениться и привести к пожару.

Пучков не знал, как бы ему отделаться от незваного надзирателя. До Шагова ли было ему сейчас, когда через два часа выруливание на старт?

— Разрешите выполнять обязанности? — спросил он.

— Вы забыли устав внутренней службы? Вы обязаны сопровождать старших…

В эскадрилью приезжали разные начальники, но все они считали долгом не отрывать технический состав от дела. А Шагов любил, чтобы его сопровождали.

Пучков ходил за ним по стоянке больше часа. Не уйдешь ведь: начальник! Наконец Пучков не выдержал:

— Извините, товарищ майор, но мне некогда прохлаждаться с вами. Меня десятки людей и машин ждут…

Эти слова Пучкова могли показаться излишне резкими, но что ему было делать, когда на простые просьбы Шагов не обращал внимания.

— Идите, — сказал майор, — но пришлите замену.

— Слушаюсь! — И Пучков побежал к машине Еремина.

Меж тем стоянка уже гудела. Позади самолетов бушевала не буря, а целый тайфун.

Опробовав моторы, Громов полез в моторную гондолу: перед полетом хотелось проверить, нет ли подтеков в трубопроводах. Вчера было все нормально, но мало ли что могло случиться за ночь? Какой-нибудь пехотинец — часовой из роты охраны — открутит из любопытства винтик на хомуте — вот и авария, и пойдешь под суд. И Громов, ужом изгибаясь между агрегатов, проверял затяжку хомутов на трубопроводах. Упрется длинной отверткой в хомут — если он не провернется, значит, затянут туго. Так, начав снизу, Громов дошел до верхней обшивки крыла, где стоял изогнутый металлический переходник маслопровода. Отвертка сорвалась с хомута и проткнула переходник: в руки ударила струя горячего масла. Громов потряс кистью руки, выругался:

— Деятели!.. Всучили мне не самолет, а старую рухлядь. Меняла корневская бригада этот переходник или нет?

Струя масла лилась на колесо. Это увидел Ершов, тащивший стремянку в капонир.

— Что у тебя там? Давай помогу.

— Без вас управлюсь…

Ершов доложил о подтеке Корневу, исполнявшему вместо Пучкова обязанности техника бомбардировочного звена. Корнев прибежал.

«Опять этот Корнев! И в академию опередил и тут в контролеры лезет!» — подумал Громов и сказал раздраженно:

— Хомут ослаб. Сейчас подтяну, и все будет в порядке. Можешь быть свободным!

— Где ослаб хомут? — спросил Корнев, заглядывая в мотогондолу.

— Я отвечаю за самолет или уже нет?

— Разумеется…

— Ну и прекрасно! Я помощи не прошу.

— Я пришел не к тебе лично. А на самолет бомбардировочного звена…

— Добавь: «вверенного мне бомбардировочного звена»… — с издевкой заметил Громов.

— Забыть бы тебе пора. Вместе работаем.

— Да пустяки же! Иди готовься в академию, не то экзамены провалишь.

— В какую академию? — с удивлением переспросил Корнев.

— Хоть не притворялся бы! — сплюнул Громов и полез в моторную гондолу.

Но Корнев не притворялся. Он действительно еще ничего не знал об академии. Пучков умел заботиться о подчиненных незаметно, так, что они узнавали об этом последними.

Посмотрев на ноги Громова, скрывшегося в моторной гондоле, Корнев ушел. Однако уж слишком ярой показалась ему досада Громова, и он доложил Пучкову.

— Из-за какого-то хомута и вы требуете меня? Стыдитесь! Сам подтянет! Иди к Князеву, у него потек пожарный кран. Хотел ему помочь, да майор Шагов протаскал меня больше часа.

Неисправность, которую нечаянно ввел Громов, не казалась ему устрашающей. Он знал, что на фронте, да и теперь, механики обертывали переходник изоляционной лентой и обмазывали ее жидким стеклом. Стекло затвердеет — ленту и зубами не оторвешь. Конечно, было бы лучше, если слить масло, а потом уже отремонтировать переходник. Но разве успеешь? До выруливания — всего полчаса. Машина задержится, а из-за нее вся эскадрилья. Чрезвычайное происшествие. Разве пошлют тогда в академию?

И Громов решил, не сливая масла, обернуть маслопровод изоляционной лентой и замазать место прокола жидким стеклом.

Меж тем закончились последние приготовления к вылету.

— Готов! — подал сигнал старшина Князев.

— Готов! — вторил ему Ершов.

— Готов! — доложил и Желтый.

Громов счел, что жидкое стекло затвердело, и тоже крикнул:

— Готов!

Подошел летчик-инструктор Чернов. Громов доложил ему о готовности машины к вылету и принес тетрадь, где летчик расписался в приеме машины. С момента расписки за исправность самолета отвечал летчик-инструктор. На беду Пучков вызвался лететь с Черновым в качестве борттехника, что практиковалось редко…

Войдя в свою квартиру, Зина упала на диван, заплакала и стала скликать все беды на голову Строгова. Он никогда не любил ее! И чего она втрескалась, как глупая девчонка?

Она понимала, что всего честнее было бы сейчас собрать вещи и уехать: каково теперь смотреть мужу в глаза? Но сколько времени она проживет одна? Месяц, полгода? А потом что? Опять ходить в городской парк, опять на танцы? Но она пополнела, подурнела, теперь любая девчонка может спросить ее: «Тетенька, вы все еще танцуете?»

Будто воочию Зина увидела ту девчонку, которую когда-то вывела с танцевальной площадки, и пожалела, что сама-то она уже давно не девушка. Да, разве легко ей теперь найти хотя бы такого, как Пучков?

«Нет, надо разбиться, но удержать его во что бы то ни стало», — решила Зина. Он жаждал ее ласки, ее уважения. А она? И простит ли он?

Зина стала писать письмо.

Она просила прощения, клялась, что будет верной, преданной, любящей, что эта старая блажь менять ухажеров ударила ей в голову.

Последние строки письма ей вдруг показались излишними. Она разорвала письмо и, надев свое лучшее платье, поехала на аэродром.

Сойдя с попутной машины у развилки дорог и не заглянув в свою «спичечную коробку», Зина пошла по пахнущей бензином обочине к палаткам. Там, за палатками, не то на старте, не то на стоянке находился муж.

Вскоре она подошла к палатке дежурного. Из нее вышел Миша Пахомов и, как только увидел Зину, нахмурил брови.

— Вы к кому?

— Мне старшего лейтенанта Пучкова. Вызовите, пожалуйста, я его жена, — сказала Зина, не останавливаясь и намереваясь войти в палатку. Она помнила, что в палатке стоит телефон, как-то ей пришлось звонить оттуда на стоянку.

— Старший лейтенант вылетел с инструктором Черновым, — сказал Миша, загораживая собой матерчатую дверь.

— Спасибо, я приду через час… Он вернется к этому времени?

— Никак нет! Он теперь будет жить на самом далеком аэродроме. — Сказав это, Миша покраснел и потупил взгляд.

— Вы меня обманываете! Он здесь! — обиделась Зина. — Я сама позвоню.

И она попыталась проникнуть в палатку дежурного.

— Стойте! — Пахомов раскинул руки, загораживая вход.

— Я жена офицера! У нас несчастье! Какое вы имеете право?..

— Гражданским не положено!

— Так я сама пойду туда! — кивнула она на стоянку. — Мне он нужен, нужен! Как вы понять не можете?!

Зина зло ощерилась и пошла к аэродрому.

— Новиков! Винтовку мне! — скомандовал Миша. Солдат Новиков, из пополнения, вынес ему винтовку.

— Стойте!.. — закричал Миша. Но Зина продолжала идти.

— Стой! Стрелять буду! — в сердцах крикнул Миша.

Он рассердился не на шутку. Обогнав Пучкову, он вскинул оружие на изготовку и скомандовал:

— Шагом марш с аэродрома!

Изящным движением руки Зина отвела от себя штык и с той милой улыбкой, какой улыбалась понравившимся ей мужчинам, сказала:

— Молодой человек, хватит вам шутить, ну, позовите же моего мужа, голубчик!

Широкое, как лопата, лицо Миши Пахомова расплылось в улыбке: неловкий, неуклюжий, он за шесть лет службы ни разу не слышал от девушки или женщины ни одного ласкового слова. К тому же Зина ему нравилась, как нравилась каждая смазливая девушка. Но приказ есть приказ. Миша насупил брови, согнал с лица улыбку:

— Шагом марш с аэродрома! Идите скорей из лагеря… Я выполняю приказание! — И Миша крепче сжал винтовку.

— Уж не Пучков ли вам приказал?

— Откуда вы знаете? — спросил простодушный Миша.

— Спасибо, голубчик, — сразу все поняла Зина. — Ты не Миша ли Пахомов будешь?

— Да, я Пахомов, но откуда вы это знаете?

— Я всех вас знаю. И тебя в особенности. Муж часто мне рассказывал о твоей святой простоте.

— Вы это бросьте. Какой я вам святой? Мне приказано гнать вас из расположения эскадрильи. Бегите скорей, не то выстрелю. И мне ничего не будет! Ясно? Я на посту — ясно?!

Миша уже негодовал, что поддался на удочку.

Зина повернулась и медленно поплелась к лагерным домикам.

«Видно, Строгов сказал, что порвет со мной отношения, — рассуждала она. — А Пучков считает, что я у него прощения побегу просить… Нет, дорогой, я не побегу. Если ты грозил Строгову нажаловаться из-за меня, значит, я тебе нужна. А если нужна, сам придешь…»

Мгновенно у нее созрел план: она уедет из лагеря и будет жить в городе.

Через час Зина стояла на полустанке Актысук в ожидании пригородного поезда.

Вспомнился тот жаркий день, когда муж провожал ее в Крым. С платформы так же хорошо, как тогда, был виден аэродром, окаймлявшая его с севера речка, густая, клубящаяся туча, вылетавшие из нее самолеты…

Зина не верила, что машина Чернова с Пучковым на борту находится в полете. Но Пахомов ей сказал правду. Когда моторы бомбардировщика по-настоящему разогрелись, температура масла на правом стала медленно возрастать, а его давление падать…

— Попроси разрешение вернуться на аэродром, — подсказал Пучков.

Летчик так и сделал. Однако правый мотор, из которого вытекло масло, заклинило раньше, чем показался аэродром…

Взгляды ожидающих поезда были прикованы не к туче над аэродромом, а к тому месту речушки, где между поселком и аэродромом лежал на берегу поломанный самолет.

Его крыло было высоко поднято над водой. По нему разбегались мальчишки и, кувыркаясь в воздухе, прыгали в воду. От аэродрома к этой «купальне» шел строй. Речка была мелкая, а около самолета ее углубили экскаватором на радость местным мальчишкам и прожаренным солнцем «технарям».

На фоне голого аэродрома, истертого колесами учебных машин, и желтого жнивья окрестных полей пойма речушки, текущей из предгорий, являла собой оживляющее зрелище. Как бы расчеркнув поля зеленой полосой, пойма прижималась у поселка Актысук к шоссе, которое на десятки километров тянулось вдоль железной дороги. По шоссе из поселка Актысук и других пригородных селений ходили к республиканскому центру автобусы.

«А не взять ли такси», — подумала Зина, увидев зеленый свет за ветровым стеклом ехавшей вдоль платформы «Победы». Она замахала над перилами рукой, но «Победа» свернула у шлагбаума к аэродрому и помчалась по асфальтовой дороге, разделявшей поселок пополам.

«Кто-то из наших вызвал», — подумала Зина.

— Ло-жи-и-ись!.. — раздался испуганный крик, и все, кто был на платформе, пригнулись…

Со стороны города, волоча за собой длинную огненную ленту, прямо на платформу мчался двухмоторный бомбардировщик. Сердце Зины ушло в пятки. Она растянулась от страху на горячей цементной плите.

В этот момент, чуть не чиркнув концом крыла по станции, промелькнул самолет. Из патрубков мотора, который был ближе к платформе, выскакивало на мгновение и исчезало пламя. Правое крыло самолета было накренено и, казалось, вот-вот начнет сбивать телеграфные столбы, стоящие по ту сторону шоссе.

На это шоссе он, видимо, и хотел сделать посадку, но по нему шли грузовики и автобусы, и самолет свернул к реке. Зина видела, как его крыло стало накреняться еще более, как оно зачертило по берегу реки, как самолет встал на ног, высоко задрав хвостовое оперение, и как опрокинулся на глазах у ожидавших поезда. Те из них, кто был помоложе, тут же помчались к месту происшествия.

Когда Зина прибежала туда, самолет уже был облеплен мальчишками, к нему съезжались на зеленых машинах военные. Первое, что бросилось Зине в глаза, это ушедший до половины в речной песок опрокинутый фюзеляж, задравшиеся вверх шасси, изогнутые в бараний рог трехлопастные винты и всеобщее смятение и суета военных.

Одни отрывали от самолета лючки и начинали действовать ими, как лопатой; другие залезали под крылья, желая поднять самолет; третьи закинули трос на задранную кверху хвостовую часть фюзеляжа и пытались как бы перевесить сигарообразное тело машины, чтобы нос вышел из песка…

Подбежал остролицый, лет под тридцать, старшина (Зина узнала в нем Корнева), приказал:

— Стой!

— А чего стоять? — вынырнул из-под стабилизатора другой старшина, твердоскулый, коренастый, с испуганными, похожими на уголья глазами, с нервными пятнами румянца на лице.

— Подожди, Громов! Сейчас приедет полевой подъемный кран… Эй, Ершов, отвязывай трос от хвоста, цепляй за стойки шасси! — скомандовал остролицый неказистому человечку в комбинезоне, который сидел вверху между колесами и стремился подсунуть отвертку в прорезь между створками бомболюка.

— Без меня людей нету, что ли? — огрызнулся Ершов. — Я дело делаю: из бомболюка кабина хорошо видна; если она раздавлена, то…

Корнев сам развязал трос, кинул его к стойке шасси и помчался к носу фюзеляжа, где механики делали подкоп под кабину.

— Ребята, друзья! — сказал он, обхватив за плечи своими длинными руками пять или шесть еще мокрых мальчишек. — Ну-ка, домой! И каждый — по железной лопате! Живо, друзья! Тогда спасем летчиков!

Босые пятки мальчишек засверкали в направлении самых окраинных домов поселка.

— Зинаида Павловна! Зина… — бросился к ней Корнев, едва увидев ее. Подбежав, он взял ее руки выше запястий.

— Что с вами, Игорь?.. Простите, забыла отчество. Это ваш самолет? Вам отвечать придется?..

— Зина… То, что произошло с ним, называется «полный капот», то есть переворот через нос фюзеляжа. При неудачной посадке такие случаи бывают… Поэтому над кабиной конструкторы поставили мощную противокапотажную раму. В таких случаях она спасает… Ваш Сергей и летчик Чернов наверняка живы и невредимы. Но вам лучше уйти…

И Корнев исчез.

Ноги Зины стали наливаться тяжестью. Она глянула на опрокинутый фюзеляж, подмявший под себя кабину, и резко отвернулась.

За спиной крики и суета механиков; Зина изредка оглядывалась и видела, как они пытаются поднять машину, поставив под крылья домкраты. Но грунт был мягкий, петарды домкратов уходили в песок. Она заметила, что особенно старались поскорее вызволить пострадавших старшина Корнев и старшина Громов — механик разбившегося самолета.

Подъехал мотоцикл. С сиденья соскочил высокий парень в комбинезоне, из люльки вылез знакомый Зине офицер.

Она метнулась было к нему, но у нее подкосились ноги, и она, дойдя до мотоцикла, тяжело опустилась на ту часть мотоциклетной коляски, где обычно лежит запасное колесо.

— Корнев, жена инженера здесь, — подбежал к Игорю сержант Желтый, — надо отвести ее, еще в обморок упадет. Муж ведь!..

В ответ Игорь махнул рукой и бросился навстречу трем мальчишкам, бежавшим с лопатами.

— Они живы? — деловито и сухо спросила Зина у того механика, который подбегал к Корневу.

Желтый развел руками.

Все бледнее и бледнее становилось ее смазливое лицо, но ни одной слезинки не светилось в больших зеленых глазах.

Корнев и двое механиков стали лихорадочно откидывать песок, в котором было много гальки. Нос фюзеляжа обнажался и обнажался.

Вдруг Зина упала на колени и в яростном истерическом порыве стала откидывать песок, в кровь сдирая о гальку пальцы. Она была жалкой в своей беспомощной попытке чем-то помочь мужу и вызывала горячее сострадание посторонних. Но, к их удивлению, военные, окружившие самолет, ничем не выражали сочувствия этой женщине. К ней никто не подошел, никто не захотел вывести ее из ямы…

— Наверно, из-за тебя он был перед вылетом как чумной. Дождалась-таки своего! Освободилась! Аэрокобра несчастная! — без тени смущения бросил Ершов, сидевший вверху, на брюхе самолета.

Он вдруг в каком-то исступлении забарабанил по створкам молотком и, приподняв их, скрылся в бомболюке. Вылез Ершов скоро и, шатаясь, как раненый, подошел к Корневу.

— Кабина раздавлена… Там камни и битый плексиглас в крови…

Игорь вспрыгнул на фюзеляж и скрылся в утробе самолета. Оттуда он выбрался непохожим на себя, был чем-то ошеломлен.

Состояние Игоря вскоре передалось всем, и замерли горячие попытки что-то предпринять. Так бывает, когда люди, вытащившие утопленника, пытаются оживить его искусственным дыханием, взывают о помощи, на что-то надеются, а когда врач уже сказал «мертв», сникают и молча опускают головы. Только Зина, откидывая песок, продолжала сдирать о гальку пальцы.

Ей казалось, что механики ненавидят ее и из ненависти к ней действуют недостаточно энергично. Ходят, как сонные, когда надо бороться за жизнь тех, кто находится под опрокинутым фюзеляжем.

— Ну, что же вы медлите? — страдальчески спрашивала она механиков, которые откапывали кабину.

А когда Корнев, словно контуженный, вылез из утробы самолета, Зина поняла, что мужа нет в живых.

И только теперь она поняла, кого потеряла. Словно яркий, идущий из глубин ее существа свет озарил короткую жизнь с Пучковым. Она вспомнила, как сразу же после знакомства он боялся выпустить ее руку, будто согревал ее, как радовался, когда она вернулась из Крыма, как сокрушался, когда она затевала скандал без всяких причин. И все, что проносилось сейчас в ее памяти, было горьким, посмертным укором ей. Это она, она сама погубила его… Он так волновался, всю ночь отвоевывая ее у Строгова, что забыл повернуть перед вылетом какой-нибудь рычажок… Он ведь так часто рассказывал, каким внимательным надо быть в авиации, а сам… Или с горя решил уйти из жизни?..

И, точно казня себя, будто в агонии, она все откидывала и откидывала песок, сдирая с пальцев длинные, наманикюренные ногти…

Замешательство, возникшее среди механиков после того, как Корнев в полной растерянности вылез из бомболюка, длилось всего несколько секунд.

Видя, как Зина одна отбрасывает песок, Корнев на руках вынес ее из ямы и поставил на это место троих механиков с лопатами. Четверо других откапывали кабину с другой стороны фюзеляжа.

Лопаты начали ударяться о металл. С песком и камнями начали выбрасывать и битый плексиглас… Еще минута, и будет открыт доступ к пострадавшим. Но Корнев, руководивший спасением, не радовался; как ни глядел он в кабину из бомбового люка (в броневой спинке кабины есть окошко, в которое подергиваются тросы), ничего там не видел, кроме песка, камней и обломков вдавленного внутрь плексигласа.

Противокапотажная рама — стальная дуга над головой летчика-инструктора, правда, была погнута незначительно, но Корнев сразу понял, что на этот раз она и не могла бы спасти. Самолет при посадке не просто скапотировал, но по инерции, после переворота через нос, скользил по земле, да так вспахал ее, что нос фюзеляжа увяз почти по крылья.

«Даже если грунт мягкий, — думал Корнев, — все равно их смяло. Но если в кабину вошел песок, их должно было прижать ко дну. Почему же их нет? Неужели выбросились с парашютом?»

Запыхавшись, к Игорю подбежал Громов. Он так и не смог поднять самолет домкратами, вязнувшими в песке. Лицо его было в пятнах, то бледных, то рдяных, как мак.

— Слушай!.. — сказал он глухо. — Князев предлагает зацепить трос за стабилизатор или за броневую стенку кабины. Вытащим самолет из земли. Грузовики помогут…

— Правильно!

Подъехал грузовик. С подножки соскочил майор Шагов. Увидев распахнутые настежь створки бомболюка, механиков, стоящих на высоко поднятом стабилизаторе, он скомандовал:

— Р-разойдись! Почему не ждете комиссии? По каким признакам теперь вести следствие? Разойдись!..

Народ лениво расступился, но через минуту сомкнулся.

— Формуляры арестованы? — спросил майор.

— Так точно… — подошел к нему Корнев.

— А механик?

— Он здесь…

— Арестовать! Где он? Дайте мне его…

Кто-то окликнул Громова. Тот подошел и остановился рядом с Корневым.

— Вы?! — изумленно спросил майор и, как бы не веря собственным глазам, повторил уже погасшим, сникшим голосом: — Вы?..

Старшина Громов виновато опустил голову. Майор Шагов с гневом спросил Корнева:

— А вы… вы контролировали машину механика перед вылетом?

Длинные руки «технаря»-работяги вытянулись по швам, но он молчал.

— Я не позволил ему копаться в своем самолете. У меня были для этого основания, — не поднимая головы, сказал Громов.

— А вы как на это реагировали, товарищ те-ех-ник? — Майор сделал нажим на последнем слове, будто хотел подчеркнуть, что перед ним так, с позволения сказать, техник…

— Я доложил Пучкову, а тот дал мне другое задание.

— Кто теперь проверит, давал вам Пучков такое задание или не давал? — вскипел майор. — Выкручиваться? Вы арестованы! Оба! Эй, Князев! — Майор кивнул самому великорослому механику, приехавшему сюда на мотоцикле, приказал ему: — Отведите арестованных в караульное…

«Неужели после нельзя было арестовать?» — подумал Корнев.

Но дисциплина есть дисциплина, и он промолчал.

— Слушай мою команду! — дико глянув на Шагова, закричал старшина Князев. — Всем на тросы! Шоферы, давай!

Шагов побледнел.

— Вы тоже арестованы. На десять суток!

— Слушаюсь, товарищ майор! А сейчас и вы помогите нам тянуть трос. Людей спасать надо…

— Кто вы такой? Тут старшие есть!

— Я механик самолета генерала Тальянова! Теперь у нас три автомашины, мы вытащим самолет. А вы… можете подавать команды?.. Можете взять руководство на себя?

Шагов молча отошел к автомашинам и взялся за трос, но взвалить на себя руководство спасением не захотел…

В полузабытьи Зина лежала вверх лицом около мотоцикла Князева, когда вокруг закричали:

— Живы! Они живы!..

Она бросилась к самолету и увидела мужа… Его вытаскивали из носа фюзеляжа. Оказывается, когда самолет опрокидывался, оба сидевшие в кабине свалились в носовую полость фюзеляжа. Шпангоуты и обшивка выдержали, они остались живы…

— Мы их откапывали, а они давали храпака в излюбленном месте Желтого! — пошутил Ершов, сияющий и счастливый, когда машина скорой помощи обдала механиков дымом мотора.

Зина тоже радовалась, но и Чернов и фельдшер отмахнулись, когда она пыталась сесть в машину рядом с мужем, который, по всей видимости, был без сознания.

— Нам четверым не уместиться, — сказал ей фельдшер эскадрильи, приехавший со старта к месту аварии одним из первых. — Приходите в госпиталь…

Зина вытерла слезы и пошла к поезду.

Через час к месту аварии приехали генерал Тальянов и полковник Грунин, несколько инженеров. Их сопровождал командир эскадрильи капитан Гурьянов.

Причину вынужденной посадки им было установить не трудно: Громов во всем сознался.

Глава восемнадцатая

По предложению полковника Грунина сразу же после того, как поломанный самолет отбуксировали на стоянку, состоялось комсомольское собрание.

Начальник политотдела считал, что каждый случай аварии необходимо обсуждать.

Объявив собрание открытым, Корнев кратко изложил суть дела и, повернувшись к Громову, спросил:

— Почему, когда я подошел, ты солгал, что у тебя только хомут ослаб?

— Боялся, что ты увидишь прокол на переходнике, доложишь Пучкову и машина будет отстранена от полета…

— Значит, пусть лучше рискуют летчик и инженер, чем ляжет тень на твою репутацию?

Молчание.

— Нет, это интересно: отвечайте, старшина, — посмотрел на Громова полковник Грунин, сидевший в президиуме рядом с сержантом Ершовым.

— Я не думал, что произойдет авария.

— Не выкручивайтесь, — сказал Грунин, — отвечайте на вопрос прямо: почему, заведомо зная о серьезном дефекте, вы решили выпустить машину в полет?

— С дефектом я не выпускал. Я устранил неисправность, а потом уже…

— Ясно! — выкрикнул Ершов. — Ты, Громов, хотел расквитаться с Пучковым, поэтому и замазал дырку для блезиру… Чего мы нянчимся? Надо передавать это дело в военный трибунал!

— Правильно!.. — загалдели механики.

Громов поворачивался в сторону тех, кто возгласами поддерживал предложение Ершова, и лоб его медленно покрывался испариной…

— Товарищи… — оправдывался Громов, — не мстил я Пучкову. Я даже надеялся, что он напишет мне аттестацию в академию. Я днем и ночью мечтал об этом…

— Кто тебе поверит? — спросил Ершов.

— Я начистоту все выложил… С мальчишеских лет хотел стать офицером, но все эти годы мне не везло…

— Кто честно служит, тому везет, — заметил Грунин.

— Не всегда, товарищ полковник. Сперва — это было в конце войны — я служил среди ефрейторов и сержантов призыва еще 1936 года. Они уже повоевали на Халхин-Голе. И в училище посылали тех из них, кто уже воевал. Не только офицером, но и сержантом мне было стать почти невозможно. Спрашивается: через сколько лет я там вырос бы от рядового до командира орудия хотя бы? И я воспользовался первой возможностью: согласился поехать в техническое училище, хотя к технике призвания не имел…

— А служить рядовым тебе было невмоготу?! — спросил кто-то.

Громов с горечью продолжал:

— Пока я учился, окончилась война. До нас курсанты обучались год — и выпускались офицерами. Нас учили два года и выпустили… сержантами. А я-то в начале второго года обучения, будучи отличником, уже купил себе погоны лейтенанта! Ну, не насмешка ли судьбы? Правда, мне присвоили звание старшины, я ведь был лучшим помкомвзвода училища. И когда приезжал в наше училище маршал Чойболсан — докладывать ему поручили мне. Это может подтвердить майор Шагов, он был тогда заместителем начальника нашего училища по строевой подготовке. Он тренировал меня целых две недели. О приезде маршала мы знали заранее. Когда я шел к маршалу с докладом, искры из-под ног летели. Всю жизнь мне не забыть этого. Эх, товарищи!.. — страстно продолжал старшина. — Вы представить себе не можете, до чего я люблю армию: четкость, дисциплину, порядок. Неряшливо одетый солдат вызывает во мне раздражение. Вы сами могли в этом убедиться. Я был требователен, я вкладывал в службу всю свою прыть… то есть горячий пыл.

Кто-то рассмеялся.

— И вот служба здесь… — вздохнул Громов. — То разнарядки нету, то штат в эскадрилье не укомплектован. И в течение трех лет я не мог поехать в училище. А основания, кажется, имею: двадцать три благодарности! Хотел поехать в политучилище… Но вы подставили мне подножку… Лучше бы вы избили меня до полусмерти. — Громов вытер рукавом глаза. — Поймите, товарищи, годы уже ушли… — продолжал он. — На будущий год меня в училище не примут по возрасту. И вот я узнаю: можно попасть в академию… А положение мое держалось на ниточке: если б моя машина не вышла — это тоже было бы ЧП. И я пошел на риск. Конечно, я не думал, что произойдет авария… Жидким стеклом замазывали трещины и на фронте…

Громов передохнул.

— Товарищ полковник! — в страстной мольбе продолжал он. — Помогите мне исправиться, пошлите меня в самые трудные условия… Если конфликт возникнет на границе или нужно пожертвовать собой…

Тысячи людей изучил Грунин за время своей службы, и обмануть его поддельным пафосом изречений было невозможно. Он внимательно всматривался в темные, непроницаемые глаза твердоскулого старшины, и ему хотелось верить его страстным, из души идущим словам.

«Да, — думал Грунин. — В нем многое от солдафона, и потому он чужд нашей воинской морали. Он нескромен, самолюбив, но какая преданность цели, какое горячее желание стать офицером! Этого старшину надо еще драить, чистить, прорабатывать, но и такие ведь тоже делают дело…»

— Вот вы говорите, — глянул исподлобья Грунин, — что вы требовательный и строгий. А вот инженер и весь коллектив считают вас несправедливым. Вам кажется, что вы — требовательный. А вы, говорят, мелочно-придирчивый…

— Никак нет, товарищ полковник. Как авиационный механик в вынужденной посадке я виноват. Но как старшина я прав. Что такое наш инженер и механики? Это же «тех-на-ри»… Их хлебом не корми, только дай поработать на самолете. А на строевую подготовку, на дисциплину и порядок в лагере они все смотрят искоса. Разве так положено? Вот вы обсуждаете меня и как старшину за мою требовательность. Это же подрывает уставные устои и саму дисциплину…

— А коллективу зачем вы себя противопоставили? — спросил его Корнев.

— Вы «технари», а я — общевойсковик. Мы по-разному смотрим на дисциплину. Вам надо более строгого старшину, чем я, иначе толку не будет! — И Громов сел, довольный своей прямотой.

Он давно уже считал, что требовательность, даже самая крайняя, — его конек. Пусть механики им недовольны. Пусть. Не они теперь решают его судьбу. А командование всегда поддерживало его именно за строгость и, может быть, поддержит на этот раз.

— Все? — спросил Громова председатель собрания.

— Все.

— Кто хочет выступить?

На трибуну молча поднялся сержант Желтый.

— Товарищи комсомольцы, вопрос о Громове — сложный вопрос. Он допустил огромную ошибку и как механик и как старшина. Мы ведь не забыли, как он придирался к нам из-за пустяков. Почему же к себе он не так требователен? Или взять личные знаки. Кому давал их наш старшина? Работаешь, стараешься, а наступает день увольнения — и вот тебе кукиш. В чем дело? Разве ты не трудился не покладая рук? Оказывается: морщинка на койке была, потому и не смей ходить в город…

— Ты про себя расскажи… — насмешливо подсказал Ершов.

— Пожалуйста. Я увидел, что увольнение зависит от Громова, и старался ему угодить… Но разве это по-комсомольски? Я признаю свою вину, и пусть меня товарищи обсудят…

Желтый повернулся лицом к Ершову и быстро зашагал на свое место.

На трибуну вышел Еремин.

— Товарищи! — начал он, окидывая глазами ряды механиков. — Еще философы древности утверждали, что ничего не происходит без причины…

— Вы попроще, — улыбнулся полковник Грунин.

— А причина, — продолжал Еремин, — состоит не только в технической оплошности, но в самой душе, в характере Громова. Скажу, как думаю: в Громове есть огромная доля шкурничества.

Громов смолчал.

— Почему я так говорю? — Еремин взглянул в зал. — Потому, что он делал все, чтобы отлынивать от работы на самолете.

— В этом смысле ты его ученик, — заметил Ершов под общий смех зала.

— Скажу одно: труд наш он называет ковыряньем в шплинтах. Нет, товарищ Громов, обслуживание полетов — большое государственное дело. Так, кажется, вы говорили нам перед строем?

— Вы покороче… — поморщился Громов. Ершов ударил болтом о дюралюминиевый поршень, лежавший на столе.

— Нет, товарищ Громов, вы любили читать нам мораль, так соблаговолите выслушать нас, — продолжал Еремин. — Вы не перед строем, а на комсомольском собрании. Назубок знать уставы в наше время мало: работать надо… Теперь мы знаем: когда старшины других эскадрилий перешли работать на самолеты, вы начали «наводить порядок», делать душ и другое, чтобы бросить людям пыль в глаза: вот, мол, Громов старается… скорее пошлите его в офицерское училище. Ловко прикрытым карьеризмом, а не стремлением помочь подразделению была продиктована ваша «бурная» деятельность. Не за одну вынужденную посадку обсуждаем мы вас, а за ваше нутро: оно требует капитального ремонта. Пока не починишь всю внутреннюю конструкцию — недалеко улетишь и всегда на вынужденную сядешь. Аэродинамическая среда не та! Доходит?! — Еремин победно посмотрел на механиков.

По рядам пронесся рокот одобрения.

— Вы сознались, — продолжал Еремин, непринужденно пригубив стакан, стоявший около поршня, — что грудью рвались в офицерское училище. Это верно, рвались! Рвались, шагая по нашим душам, лишь бы выслужиться… Но учтите: прежде чем командовать, надо научиться уважать людей. А вы и коллектив наш не уважаете. Не место вам в комсомоле! — И Еремин пошел на свое место.

— Кто еще выступит? — спросил Ершов.

Зал оживился, но желающих выступить не находилось.

— Можно? — робко спросил Пахомов, подняв руку.

— Слово имеет Миша, — сказал Ершов и тотчас поправился, — то есть комсомолец ефрейтор Пахомов.

Пока Миша неуклюже проталкивался между рядов и шел к президиуму, собрание гудело, как пчелиный рой.

— Давай, Миша!

— Жми, Миша!

Слышались подзадоривающие смешки. «Глупец, — думал о Мише Князев. — Берет слово после такого хорошего оратора».

— Не умею я выступать, вот… — сказал Миша, не зная, куда девать свои руки, и отчаянно ими жестикулируя. — Тут правильно сказали: сколько бы веревочка ни вилась, конец всегда найдется. Плохой у нас был старшина, нечего греха таить. Да. Мы служим давно и сами знаем устав. Рядовых у нас только Новиков да я, ефрейтор. Но мы все люди. Это понимать надо. А старшина Громов смотрел на нас, будто мы салажата, так и норовим в самоволку убежать…

— Молодец, Миша!

— Правильно!

— Мы люди военные, и все за дисциплину, — продолжал Пахомов. — В нашей эскадрилье дисциплина всегда была хорошая. Только Ершов пререкался. А пришел Громов, и крик поднялся, и шум, и взыскания. И вы знаете? Наряды да неувольнения старшина накладывал, а в карточки не заносил. А если бы в наших карточках были эти взыскания, в штабе тревога бы поднялась: как так, в хорошем подразделении и гора взысканий?! Тогда бы за старшину взялись и не просидеть бы ему у нас так долго!..

Кое-кто сглотнул смешок.

— Строгий выговор Громову. Вот, — неожиданно произнес свой мягкий приговор Миша, вынул огромный носовой платок и стал вытирать с загорелого лба испарину. Никогда еще не выступал он с такой длинной речью.

Все ждали, что он еще что-то скажет, но Миша вдруг сунул платок в карман и направился к своему месту, не в такт шагам размахивая руками.

— Опять отчудил! — локтем толкая соседа, сказал Еремин и захлопал в ладоши. Весь зал дружно зааплодировал.

Громов сидел, смотря то на президиум, то на пол перед собой, то в просвет крыши, в то место, где не было одной черепицы. Небо постепенно синело, потом стало темным, и на нем обозначились звезды.

— Теперь позвольте мне вслед за Мишей толкнуть речугу, — шутливо начал Ершов и продолжал вполне серьезно: — Вы думаете, только Громов виноват в аварии? Нет, виноваты и мы все, комсомольцы… Неужели мы не видели, что Громов никакой вовсе не механик, а просто демагог и белоручка. Мы зря не дали ему тогда рекомендации — пусть бы катился от нас. В эскадрилье без него было б чище…

— Не согласен! — заметил Корнев, сидевший рядом.

— После скажешь, а сейчас не зажимай демократию, — усмехнулся Ершов. — Природа дала Громову неплохой агрегат. — Ершов коснулся своего лба. — Он варит у него не хуже нашего, но не на ту волну настроен. Мы его пытались перестроить. Особенно старался стартех Пучков, — он вообще регулирует нас по-человечески. А ежели Громов у нас, людей точной техники, не захотел ремонтироваться, то теперь его надо отдать туда, где действуют кувалдой. Исключить его из комсомола да отдать под суд, в военный трибунал. Он с нами не церемонился, чего же мы-то жалеем его?

Не успел он сесть, как встал Корнев.

— Товарищи авиаторы! — начал он. — Каждый день после предполетного осмотра машины мы говорим: «Готов!» Это значит, что машина может выполнить в наших условиях учебно-боевое, а в строевых частях — боевое задание.

«Готов!» — доносит по инстанции командир полка.

«Готов!» — докладывает министру командующий военного округа.

«Армия в боеготовности», — рапортует министр обороны правительству и народу…

Но давайте допустим хоть на минуту, что специалисты, отвечающие за свою технику, из-за боязни потерять репутацию или должность поступили бы так, как механик Громов. Тогда произошла бы не только авиационная катастрофа.

— Одно дело — самолет, другое — вся армия… — перебил его Громов.

— Вы помолчите, послушайте! — повысил тон Корнев. — Я говорю о честности и правдивости. А это касается всех и каждого. Если бы вы сказали, что самолет не готов, его бы и планировать не стали… Я вот простой «технарь», как вы говорите, но у меня за то, что я убежал из поезда, когда нас везли в Германию, фашисты расстреляли мать. В бою под танком погиб отец. И я хочу быть готовым к войне, если она начнется! От нашей честности и технического мастерства зависит и боеготовность. А значит, зависит все! Вот почему я считаю, что лживость, обман, замазывание дефектов, товарищ Громов, надо выжигать из людей каленым железом! Не место тебе ни в комсомоле, ни в авиации.

Багровый от волнения, Игорь сел на свое место в президиуме и, взяв со стола поршень, стал вращать его в руках…

Комсомольцы единодушно проголосовали за исключение Громова из комсомола. Глядя на их вытянутые руки, Громов почувствовал, что колени его задрожали, и что-то похожее на электрический ток прошло по сердцу.

Разбитый, растерявшийся, он еле добрел до палатки и упал на постель.

Чуть не до рассвета пролежал он с подложенными под голову руками.

«И надо же было случиться такому!.. Все только и ждали повода отыграться на мне… Чувствовал же, все время чувствовал, как комсомольцы присматривались, пытались застигнуть врасплох. И вот застигнули…» — мысленно казнился Громов. С самого начала службы он упорнее других чтил наставления, инструкции, параграфы уставов, учил не только для того, чтобы знать, а и для того, чтобы при случае отпарировать чью-то попытку встать ему на дороге. Но вот случилось так, что и ум и выучка не помогли. «Конечно, эта вынужденная посадка — повод. Корнев давно ждал случая, чтобы загородить мне большой путь в офицеры. Но разве это справедливо? Самолет сел на вынужденную, так бейте же только за это. При чем тут нутро? Я ведь не вор, не конокрад, не мошенник. Что же тут такого, что я желаю стать офицером? Плох тот солдат, который не хочет быть генералом. Ну зачем я открылся как-то Корневу, зачем? Люди самолюбивы и не терпят, чтобы их обходили, Прав отец мой. Свои дела надо делать втихаря, а не афишировать… Как-то там старик? Живет себе на берегу речки, ловит рыбу, думает, что не сегодня, так завтра его сын станет офицером…»

Под подушкой у него все еще хранились отцовские письма.

И не было ни одного письма, где бы отец не рассказывал сыну, в каких званиях приезжают в отпуска или демобилизуются товарищи Евгения по школе. А звания у них были высокие — многие из тех, с кем дружил Евгений в детстве, были постарше и прошли войну.

Отец как бы давал понять: смотри, ты безнадежно отстаешь! Он знал, что сын самолюбив, и хотел направить его самолюбие по желанному ему руслу. Отцу ведь не все равно — старшина его сын или капитан.

Эти письма подстегивали в Евгении честолюбивое желание догнать сверстников — он шел к цели…

И сейчас, после собрания, Громов вспомнил об отцовских письмах, и ему стало не по себе…

«Что сравниваешь, старый дурак, — думал он. — Одно дело действующий фронт, другое — мирная служба. Как я могу сравняться в звании с теми, кто всю войну прошел?.. Меня ведь и призвали-то только в конце войны… Да, Валька Невский — майор. Но сколько ребят сложили головы, не успев заслужить высокие звания?»

Засыпая, Громов мысленно перенесся туда, где на окраине волжского города стоял отцовский трехоконный дом, где прошло его детство. Вот над ручьем, который огибает отцовский огород, стоит самозванный «комбриг» — Валька Невский. Он в гимнастерке и пилотке с кисточкой — испанке. В его руках артиллерийский бинокль. Из-за кустов к устью ручья, нацелившись прямо на Невского, идет по реке лодка. На ее носу самодельный «максим» — станковый пулемет.

— Батарея, огонь! — командует Невский, и у бортов лодки фонтанируют десятки сверкающих на солнце всплесков. Несколько мальчишек, лежавших позади него, вскакивают и бросают камни, целятся в лодку из луков и рогаток.

— Отставить рогатки! — кричит «комбриг». — Взвод Громова, в атаку!

В тот момент, когда лодка причаливает, с берега скатываются мальчишки, и на прибрежном песке завязывается свалка.

«Десантники» выкупаны в воде и, оборванные и измятые, отчаливают от берега, вывесив над кормой белый флаг.

— Становись!

Передрогшие, с посиневшими губами, мальчишки в мгновение ока образуют строй.

«Комбриг» Невский оправляет братнину гимнастерку, подпоясанную офицерским ремнем, говорит:

— За отражение десанта моему заместителю комроты Громову — благодарность. И еще благодарность — комиссару Корневу. За то, что отломал от пулемета ствол и выбросил на глубину. Становитесь в строй.

Все приближенные «комбрига» имели «звания». Громов, тогда четырнадцатилетний парнишка с расцарапанными руками, встает в шеренгу.

Кто-то смеется:

— Ну, ребята! С таким командиром мы одни бы победили самураев на реке Халхин-Гол.

— Батарея! В честь победы — запевай! Солдаты нестройно затягивают:

На границе тучи ходят хмуро, Край суровый тишиной объят. У высоких берегов Амура Часовые Родины стоят.

Поют они нестройно, узкоплечий мальчишка, по прозвищу Чиж, выкрикивает прежде времени: «Три танкиста, три веселых друга». Но Невский, не обращая на все это внимания, начал дирижировать.

— Женька! Капитан! — слышит Громов. — Ялик в ручей идет, а твой отец на огороде. Будет дело.

Действительно, по Тверце движется ялик.

При каждом взмахе весел мускулы на груди гребца сходятся и расходятся, сильные, загорелые ноги пружинят, а нос ялика глубоко зарывается в воду. На корме ялика сидит молоденькая девушка. Плотно сомкнув колени, натянув подол платья почти до туфель, она цепко держится за борта, но с каждым рывком весел как бы кланяется молодому человеку.

У мыса молодой человек развертывает ялик и въезжает в устье ручья.

— Аники-воины! Отойдите подальше, свалитесь в реку! — весело кричит гребец, очевидно, знавший Невского.

— Разойдитесь! — скомандовал тот, и несколько камешков булькает в воду за кормой…

Ялик проходит под обрывом и оказывается в начале неширокой низменной поймы ручья. Всю левую сторону ее занимают огороды; они здесь большие: от ручья до домов, отступивших на не затопляемую в половодье часть берега. У ручья на своем огороде стоит приземистый мужчина, опершись на заступ. Это отец Громова.

— Эй! В лодке! — кричит он. — Реки вам мало!

— А вы откупили ручей, что ли? — спрашивает гребец.

— Ладно! Давай уедем, — говорит девушка. Весла уходят в воду и делают такие буруны, что кажется, будто у бортов ялика ударили хвостами две огромные щуки. Ялик развертывается в одно мгновение. Проплывая мимо мужчины, гребец кричит:

— Феодал!

А «феодал», то есть отец, воткнул заступ, идет к подросткам. Идет он медленно, как-то робко и неуверенно ставя на землю свои длинные ступни. Лицо у него упитанное, одна бровь располагается к носу под большим углом, чем другая.

Когда отец присматривается к какой-либо вещи, со стороны кажется, что он прикидывает, можно ли ее купить и сколько она стоит. Любит он покупать подешевле, а когда продает на базаре лук и редиску со своего огорода, уходит с базара позднее всех: подороже продать хочет.

— Женька! — говорит отец, остановившись на узкой тропке, пролегшей над крутизной.

Женька нервно вскакивает, подбегает.

— Что, папа?

— Где у тебя пули? Дай мне…

— Папа, я больше не буду.

«Часто бивали меня за то, что ходил на стрельбище за свинцом для рогаток. И поделом! Как еще не застрелили», — пробивается мысль сквозь дрему.

И опять не то греза, не то воспоминание: бежит Игорь Корнев, «комиссар», кричит:

— Эй! Там петухи дерутся. Пьяные!

Ватага босых мальчишек мчится к дому Громовых. У забора часто клюют землю и косо пересматриваются два петуха с окровавленными гребнями: Серый — петух соседа и Петька — любимец отца.

Отец, скрывая блаженную улыбку (он давно хотел отомстить соседу), подсыпает драчунам овса.

— Цыпа, цып. Цыпа, цып…

Вот Серый, склонив голову, кося единственным незакрытым глазом, приближается к своему противнику. Бросок… И от Петьки летят перья. Петька вдруг взлетает и начинает бить шпорами по голове Серого. Тот падает, но тут же вскакивает и позорно бежит к сараю, куда прежде всегда загонял своего противника.

— Смотри-ка! — показывает Невский на лапы Петьки. — На шпоры-то — пули надеты… Интересно, кто же додумался?

И он смотрит на отца Женьки. Тот поднимает своего петуха и уходит домой.

— Это нечестно! — кричит вдогонку Невский. — Это подло, если хотите знать. Это хуже, чем таранщики с заречья.

Гримаса перекашивает лицо старшины, он переворачивается на другой бок.

Зима. Звенит под коньками лед, ветер режет лицо. Хорошо! Откуда ни возьмись ватага зареченских. Отомстить захотели за летний разгром. Но тогда была игра, а теперь блестит за спиной кинжал, привязанный к длинному шесту, — таран. Вот-вот пронзит спину этот тип с уголовными замашками — зареченский Дрюк.

Невского! Невского бы сюда! Но не видно его на реке. А всех остальных Дрюк загнал на берег. Вон только мелочь пузатая играет возле вмерзшей в лед плотомойни.

Куда деваться? Хорошо еще, что коньки беговые да лед что надо. Ровный, как вороненая сталь. Сталь! Сейчас она войдет в спину… Все отстали, а Дрюк все жмет, за спиной Женьки частое дыхание. Скорей! Пригнулся Женька и с размаха свернул к малышам: от них-то этот тип отведет кинжал… Впереди упала девочка, раскинув руки. Не успел Женька ни затормозить, ни свернуть. Точеная сталь бегового конька скользнула по пальцам — и остались они на окровавленном льду… Вскочила девочка, а пальцы висят на коже. Кровь заливает лед. Испугался Дрюк, повернул обратно. А Женьку схватили бабы, полоскавшие белье в плотомойне, и несут к проруби…

Сон или действительность? И не действительность, и не сон — самое больное воспоминание… Где-то живет Надя Митюрева, бывшая ученица 4-го «А» класса, и до сих пор нет покоя. Как там ни объясняй, а все равно искалечил… Какой-то странный он уродился, всем от него достается… А потом расплата… Неужели под трибунал?..

Вскрикнув, старшина повернулся, одеяло свалилось на утрамбованный земляной пол.

Воспоминания и кошмары преследовали его всю ночь. Не спится, когда думаешь об ошибках в жизни. Роковых ошибках.

Утром Громову было объявлено, что по должности он больше не старшина и не механик самолета.

В столовой до него донеслись слухи, будто его дело готовится для военного трибунала.

Правда, его никто никуда не вызывал. Он пошел на стоянку, как все механики, и его послали в распоряжение Миши Пахомова возить баллоны, мыть бочки из-под масла, подметать стоянку.

— Докатился, — заскрипел зубами Громов, — попал в подчинение этого рохли, авиационного внука Щукаря, последнего человека в эскадрилье!

Большей обиды нельзя было причинить гордому, самолюбивому старшине. Хотя он и чувствовал себя потерянным, сознание собственного превосходства, своей значимости в нем сохранилось. Он пожаловался комэску:

— Пока на мне погоны старшины, ефрейтору я подчиняться не могу. Не уважаете меня, уважайте мое звание, меня еще не разжаловали.

Глава девятнадцатая

Дня три Громова использовали на вспомогательной работе, а потом послали на ТУ-2, который обслуживал старшина Князев, «хронический нестроевик». Когда Громов подошел к его самолету, моторы были открыты и «лопухи» (так назывались капоты), как вскинутые крылья птицы, висели позади желтых четырехлопастных винтов. Князева не было видно.

Об этом механике, поработавшем на своем авиационном веку и на «Петляковых», и на «лавочкиных», и на иностранных самолетах, в эскадрилье сразу заговорили как о специалисте высокого класса. Среди механиков действительной службы он был самым опытным. Набавив себе два года, он, еще мальчишкой, в середине войны ушел в армию и сразу попал в ШМАС[6].

Инструмент, которым пользовался его предшественник, Князев сдал в техническую комнату. В огромные сумки он положил свой инструмент — никелированный, плакированный, кадмированный. Он собрал этот инструмент с тех самолетов, которые были списаны за время его службы, и возил его с собой из части в часть. За какой-то месяц Князев изготовил столько вспомогательной оснастки, столько сконструировал приспособлений, что Пучков, давая механикам указания, в шутку говаривал: «Я боюсь, как бы наш новый механик не приступил к усовершенствованию аэродинамических качеств самолета. Мне даже приснилось, что, придя к ТУ-2, я увидел на его стеллажах незнакомый самолет, который официально назывался „Князь-1“».

И Пучков часто напоминал этому эскадрильному рационализатору, что усовершенствование конструкции самолетов НИАС запрещает под страхом судебной ответственности.

«Наверное, Князев все еще помнит, как я занимался с ним строевой подготовкой и наложил взыскание за дрель», — подумал Громов, подходя к обитому дюралью столу, стоящему у пожарного щита самолета.

— А… помощничек… — сказал Князев, вылезая из кабины летчика-инструктора. — Иди покури пока. А я откорректирую план работы…

Громов в курилку не пошел. Князев поручил ему кое-какие второстепенные работы и, когда Громов их выполнил, пошел проверять.

— Ты не обижайся. Так положено. Дело-то больно ответственное. Самолет пойдет на максимальную высоту…

— Я слишком уважаю порядки, чтобы обижаться.

— Ну ладно, сделано на совесть, — заметил Князев после осмотра.

Он взял Громова за локоть и, шагая скользяще-ковыляющей походкой, повел его за самолет, в негустую траву.

— Переживаешь ты здорово. Осунулся. Это хорошо, если переживаешь за аварию. А если из-за академии, то зря. Ведь скоро демобилизация, а ты в академию задумал… Меня, например, посылай хоть в Академию генерального штаба — не поеду.

Громов узнал, что Князев вырос в рабочей семье, что братья у него — офицеры-артиллеристы, сестра — студентка. А он после демобилизации никуда не пойдет, кроме экскаваторного завода. И будет доволен, если станет машинистом-испытателем экскаваторов. Князев так подробно охарактеризовал и завод, где работал его отец, и марки экскаваторов, которые на заводе делали, что Громову показалось, будто этот механик недавно вернулся из отпуска. Громов только усмехался про себя: «До чего же я и этот „технарь“ разные люди. Я хоть в мечтах вижу себя офицером, потом генералом, а он хочет быть простым рабочим. Какая мизерность цели! Какая бедность воображения! И этот человек — мой начальник!»

Громов всерьез считал, что все люди — будь то слесарь или прачка, солдат или сержант — так же страстно, как и он, жаждут должностного повышения. И если кто-нибудь из них так и остался слесарем, прачкой, солдатом или сержантом, то только потому, что у этих людей очень ограниченные способности. Он искренне был убежден, что все наиболее активные, волевые, целеустремленные люди рано или поздно становились начальниками, что сама жизнь на каждом шагу производит естественный отсев неспособных.

Это убеждение и руководило симпатиями и антипатиями старшины. На всех рядовых, будь то солдат или рабочий, Громов смотрел сверху вниз. Себя он относил к числу тех, кто имеет все данные, чтобы командовать. Но, работая под руководством Князева, Громов убеждался, что как специалист он и в подметки не годится этому «технарю». Князев умел делать и то, чего не смог бы даже Пучков.

Помимо самой конструкции сложной машины, где одной электропроводки, если размотать ее, хватило бы на двадцать километров, Князев изучил кинематику и принцип работы сотни приборов и агрегатов и мог ремонтировать их не хуже техника по специальному оборудованию. У него какая-то скрупулезная, хранящая даже мелочи память; умение выхватить из цепи неисправностей главную, определяющую причину; талант изобретателя, с одной стороны, и никакого желания выдвинуться, стать техником, поехать в училище — с другой; все это настолько изумляло Громова, что однажды он не удержался, воскликнул:

— Не может быть, чтобы ты не хотел стать техником! Ну, хорошо, тебе надоела служба, и ты ждешь демобилизации — это я еще могу понять. Но ведь там-то, на заводе, ты обязательно захочешь пойти в гору?

— А зачем мне гора? Я «технарь». Я люблю работать своим умом и своими руками.

— Ковыряться в гайках, значит, любишь? Опомнись! Ты же с искрой в голове, ты самородок и далеко пойдешь… — вразумлял его Громов.

— А мне идти никуда не надо. Стану машинистом-испытателем экскаваторов, и все…

— Извини за прямоту, — с усмешкой сказал Громов, — но тогда, Никола, ты просто тюфяк!

— То есть как это тюфяк?! — Князев удивился, но не обиделся.

— От солдата к генералу, от разнорабочего к директору завода — вот путь каждого настоящего человека, — как заученное, произнес Громов.

— Мы никогда не поймем друг друга. Ты просто не знаешь душу настоящего «технаря». Он сердцем прикипел к технике — силой не оторвать. Ну, на что мне директорство, если я люблю делать машины? Если я сам люблю подгонять, регулировать, искать неисправности?

«Лицемерит, — подумал Громов. — Кто не хочет быть начальником? Все хотят, да не все могут…»

Работая с Князевым на одном самолете, Громов старался убедиться — а не из тех ли он людей, кто другим-то внушает любовь к делу, а сам старается переложить свое любимое дело на чужие плечи?

Их машина летала в две смены, часов по двенадцать: то курсанты летали на ней, то летчики-инструкторы, то командиры эскадрилий — казалось, сами офицеры учились больше, чем курсанты.

Князев чуть ли не бегом мчался к машине, вернувшейся из полета или приходившей на стартовый осмотр. И Громов удивлялся, как он мог на ходу обнаружить дефекты, которых не заметил он, как помощник.

Громов знал: когда на той или другой машине начинались интенсивные полеты, штат обслуживающего персонала комплектовался полностью. Князев же не просил ни положенных ему второго механика и второго моториста и даже Громова, единственного помощника, загружал слабо, все успевал делать сам. Так что в иные дни Громову ничего не оставалось делать, как «сачковать», то есть бездельничать. Но видеть, как в поте лица трудится первый механик, было и Громову неудобно.

«Да… — думал он, — знай я Князева раньше, я не наложил бы взыскание за дрель… Неужели и Корнев, и Еремин, и все другие любят свое дело, как Князев, а я белая ворона среди них?»

Несмотря на чрезвычайную загруженность, Князев старался объяснить Громову, что надо на самолете делать и как именно. Кроме того, Громов был уверен, что, если он сделает что-нибудь не так, зоркий глаз Князева все равно не даст выпустить машину с дефектом. Но Громов старался работать так, чтобы Князев доверял ему. Как-никак, а бывший механик генеральского самолета: замолвит генералу слово — и под трибунал могут не отдать. Громову нравилось, что Князев смотрел на него не как на случайного помощника, а как на специалиста, который в случае чего может принять машину.

Заметил Громов и слабость в своем старшем механике: ключей своих тот не давал никому. Если же проситель был назойлив, Князев спрашивал:

— А что тебе надо сделать этим ключом?

— Завернуть потайную гайку на бензопомпе.

— Идем!

Князев брал инструмент и шел к другому самолету.

Из-за своей скупости он испытывал угрызение совести. Иногда, отказав какому-нибудь механику, он подходил к Громову и оправдывался:

— Если дашь — не всегда вернешь. Не дашь — нехорошо. Лучше бы у меня не было этого инструмента! Сколько я уже отменных ключей в звене управления посеял! А эти остатки посею, наверно, здесь. А может, и не посею: с собой увезу. Они мне еще пригодятся на заводе…

Этот «чудак», этот «хронический нестроевик» начинал нравиться Громову, и он мысленно желал Князеву удачи в личной жизни. В свободные минуты Князев делал детские игрушки из дерева и плексигласа и по вечерам исчезал в домике, где жила Лена Беленькая. Громов никогда не спрашивал, для кого предназначены эти игрушки, а Князев не откровенничал. Но однажды, когда Князев привез на своем мотоцикле (собранном собственноручно из бросовых запчастей) два толстых полена и выточил из них в ПАРМе шесть огромных матрешек, скрываться уже не было смысла.

— Для дочери Лены? — спросил Громов, увидев в ведре самую высокую матрешку, старательно раскрашенную разными эмалями.

— А ты откуда знаешь?! — удивился Князев.

Громов усмехнулся плотно сомкнутыми губами, положил руку на погон Князева, выступающий из-под комбинезона, и сказал:

— Ты один и не знаешь, что все уже знают: втрескался наш нестроевик!..

Князев смотрел на него долго и сосредоточенно и вдруг сказал:

— Ну и пусть знают. Я и не скрывался… Увезу я их отсюда с собой, чтобы рокот мотора душу каждый день не бередил… Лене все кажется, что он еще из полета вернется…

— Скоропалительно ты решил этот сложный вопрос. Ты добрый человек, тебе просто жаль ее, а для того, чтоб жениться, нужна любовь… И притом, ты холостяк, парень, а у нее ребенок. Неужели девчонок мало?

— Подумаешь, ребенок! Мой отец, мой дед в мои двадцать пять лет имели уже по четверо детей. И, знаешь, как любили их! И у меня это в крови, по наследству… Поверь, я люблю дочку Лены, как свою.

— Я тебя понимаю, — снисходительно улыбнулся Громов. — Жить бы тебе где-нибудь у речки, жениться бы в восемнадцать лет и ходить с оравой ребятишек на реку купаться… Разлюли малина! Но вместо этого — война, и ты ушел добровольцем, еще парнишкой. И с тех пор вокруг тебя — аэродромы, казарменные порядки, начальники и подчиненные. И до того тебе это осточертело, что, когда у Беленьких ты почуял запах семейного уюта, ощутил ласку ребенка, ты разомлел… Вот и хочешь их увезти… Одумайся, Николай! Переломи себя. Дома, после демобилизации, ты встретишь настоящую любовь…

— Ты это брось! — осерчал Князев и решительно сбросил его руку со своего плеча.

— Ты что? — обиделся Громов. — Я тебе, как другу, советую. Ведь ты, если хочешь знать, — единственный человек в эскадрилье, которого я по-настоящему уважаю. Я, например, женюсь не раньше тридцати, когда укреплю свое положение…

Князев только отмахнулся и под вечер, завернув в комбинезон матрешек, пошел в осиротевший домик.

С рождения ребенка Лена не работала, но после похорон мужа, хотя ей и назначили пенсию, как жене летчика, погибшего при исполнении служебных обязанностей, поступила официанткой в столовую: сидеть дома было мучительно. И командование и жены офицеров глубоко сочувствовали ей. Через месяц Лену назначили заведующей лагерного филиала столовой. Со стоянки Князев часто видел ее зеленую полуторку, везущую летчикам и курсантам обед в термосах.

…Подойдя к саманному домику, Князев поправил одной рукой складки гимнастерки и долго и старательно тер ноги о протектор бензобака. На его стук в тамбур выбежала худенькая белобрысая Наташенька.

Она тотчас юркнула обратно, выговаривая по-детски невнятно и торопливо:

— Мама! Дядя!.. Мама! Дядя!

На языке двухлетнего ребенка это означало: «Мама, дядя пришел».

Лена грустно улыбнулась гостю, не вставая из-за стола, на котором лежало вязанье. Едва Князев переступил дощатый порог, Наташенька подскочила к нему. Он присел на корточки, и девочка закинула свои ручонки на его загорелую шею. Николай поднял ее на руках. Наташенька не была привязчивой, но к Князеву бросилась в первый же раз, когда он в качестве посыльного пришел в этот осиротевший домик. Причина этого неожиданного внимания со стороны ребенка была по-детски наивна. Ни у кого в эскадрилье, кроме покойного Беленького и Князева, не было усов, и девочка, увидев усы, бросилась к незнакомому дяде, теребя их, заулыбалась и, то и дело оборачиваясь к матери, заворковала: «Па-а-па, па-а-па!» На ее языке это означало: «Как у папы, как у папы». Лена выхватила тогда ребенка из рук старшины и, прислонив ее ясное, излучающее улыбку личико к своему, опавшему и бледному, заплакала глухо, без слез.

Старшина постоял с минуту и, повторив, что Лену вызывает полковник Грунин, ушел.

Князев не знал, любит ли он детей: просто никогда ему не приходилось с ними обиваться, но с этого момента воображение то и дело рисовало ему облик голубоглазой, нежной, тоненькой девочки с темным бантиком на светлой головке. Сострадание ли к осиротевшей женщине и ее дочери, любовь ли к ребенку тронули душу этого солдата, никогда не ласкавшего детей, но через неделю он снова пришел к ним с макетом самолета в руках.

Наташенька выхватила из его рук макет, бросила на пол и затараторила:

— Бяка! Бяка!

Николай понял все. По-видимому, мать в своем незабываемом горе неодобрительно отозвалась когда-то о самолете, и в сознании ребенка это преломилось так своеобразно.

Ни перед кем Князев не чувствовал себя так виновато. Второй раз он невольно напоминает осиротевшей семье о ее горе. Он хотел уйти, но не ушел, а вынул отвертку и закрепил на окнах ослабшие петли и шпингалеты… Между ним и Леной не было сказано почти ни одного слова, но он пришел еще раз. И, видя, что она его не прогоняет, стал ходить чаще.

От Корнева он знал о судьбе Лены, поэтому никогда у нее ни о чем не спрашивал и, приходя, начинал играть с Наташенькой. И на этот раз он только поздоровался с Леной и понес Наташеньку в тот угол, где, сидя на коврике, они обычно играли.

— Ну, малышка, я тебе кое-что принес…

Николай поставил девочку и стал разматывать комбинезон, накануне собственноручно выстиранный, чтобы не пахло бензином в этом дорогом для него домике.

Самая большая матрешка была едва ли не с девочку. Николай отвернул ее верх и вынул другую, стоявшую в ней. Так он извлек шесть маленьких матрешек и расставил их от окна до порога.

— Ну, командуй парадом!

Наташенька обняла самую большую игрушку и бегом понесла ее матери.

— Мама! Ма-а-ма!

Она бросила игрушку ей под ноги и побежала к другой, совсем маленькой.

— Николай Семенович, ну что это вы… К чему? У нее и так игрушек много… Через полчаса и эти надоедят… — оторвалась от вязания Лена.

Лишившись мужа, она как бы вытянулась, подобралась, добрые глаза ее стали смотреть строго и недоверчиво. Она теперь не позволяла себе говорить по-украински, будто с потерей своей поддержки и опоры боялась упрека в том, что говорит на другом языке.

— Надоедят — другие будут, — не сразу ответил Николай.

— Вы и так перетащили сюда всю стоянку… — кивнула она на груду самодельных игрушек в углу.

— Я не со стоянки. С самолетного кладбища, — сказал Николай и подумал, что не надо было бы напоминать о кладбище. Он знал, что Лена ездит на могилу мужа каждое воскресенье. Взгляд его приковался к портрету Беленького в золотой, перевитой черной ленточкой раме, к фотокарточке, на которой виден обелиск с пропеллером и несколько военных, направивших карабины в небо…

— Дядя! Дядя! — подбежала к нему Наташенька. Все ее матрешки лежали рядком на простыне, которую она стащила с кровати.

— Ай! Ай! Ну какая же ты безобразница, — встала мать.

Николай вынул напильник и, округляя деревянное колесо игрушечной детской колясочки, стал говорить о том, что делается на экскаваторном заводе. Вот уже в который раз он рассказывал ей о братьях, о своем отце — мастере экскаваторного завода. И всякий раз упоминал о том, что его отец женился на матери, когда умерли от голода ее отец и мать, и она, семнадцатилетняя, осталась одна с пятью младшими сестренками. Лена не верила этому и никогда не задумывалась над смыслом рассказа.

«Ну к чему он это повторяет вот уже третий раз?» — вдруг подумала она. Лицо ее вспыхнуло.

Где-то далеко, за аэродромом, загремело раскатисто и гулко — так гремит стоянка, когда на старт выруливает эскадрилья. Услышав шум, Наташенька насторожилась и вдруг бросилась в колени матери, тараторя:

— Па-а-па! Па-а-па!

Это означало, что наконец-то возвращается из полета долгожданный папа. Мать скрывала от нее, что папа больше никогда не вернется.

— Спать тебе пора, спать! Пойдем умываться… — сказала мать, поднимая ее на руки.

Эти слова Николай понимал по-своему. Как только мать напоминала ребенку о сне, он прощался и уходил.

И сейчас он встал, положил в чехольчик напильник и, глядя на Лену, виновато сказал:

— Ну, я пошел.

— Подождите меня у дома. Минут через двадцать я уложу ее и выйду…

Николай глянул на Лену, как бы не узнавая ее, и быстро вышел, стукнувшись о верхнюю перекладину двери.

На улице было темно и ветрено. Не выходя из тамбура, он закурил, искры посыпались на протектор. У столовой — ее саманная стена была экраном — трещал движок. Вдалеке сияли огни буровых вышек. Он почувствовал, как до него дотронулась теплая, мягкая рука. Это была рука Лены. Она вдруг отдернула руку и сказала:

— Коля, не ходи ко мне больше… Не надо! Ты хороший, добрый, ты найдешь хорошую девушку…

— Лена, — он бережно взял ее руку, — мне никого не надо. Скоро демобилизация, поедем со мной… Здесь тебе все напоминает о Ефиме: стоянка, самолеты, аэродром… Наташенька так привыкла ко мне…

— Ты добрый, Коля… Ты простой и работящий… Знаю, ты бы меня не обидел… Но не могу… Ни як не можу… В ций земли лежит мой коханый… Тут я и робить буду. А не нужна стану — подамся на батькивщину до Днипра…

Глава двадцатая

Сразу же после обхода палаты Пучков надел халат и вышел на веранду лазарета, примыкавшую к саду. На открытой веранде стояло много шезлонгов и несколько шахматных столиков. К некоторым больным пришли близкие и родные. Один техник из третьей учебной эскадрильи разговаривал с женой, сидя на скамейке под пирамидальным тополем.

— Держи! — К Пучкову полетело огромное красное яблоко.

Пучков поймал его, вытер краем халата, съел и почувствовал аппетит. Его здоровье восстановилось, но врач, приезжавший к месту аварии, столько наговорил своим коллегам, что те решили после обследования в госпитале подержать пострадавших еще и в лазарете. Чернова, правда, по его просьбе выписали. Но у Пучкова кровяное давление все еще оставалось высоким, и он безропотно ждал, пока оно снизится.

— Сергей! Твоя идет! — крикнул тот техник, что бросил яблоко.

Пучкова точно смерчем унесло с веранды. Он быстро прошмыгнул в палату, юркнул в постель и почему-то накрылся с головой. Дежурной сестре сказал:

— Если ко мне придет женщина — не пускать! Умоляю вас!..

Минут через десять сестра подошла к нему с пакетиком под мышкой, жареным гусем в руке и запиской, сложенной треугольником. Через целлофан, в который был завернут гусь, была видна его поджаренная пупырчатая кожа, она блестела от масла…

— Вот вам передача, а вот записка…

— Сестра! — трагическим голосом воскликнул Сергей, узнав почерк Зины. — Сейчас же, сию минуту верните передачу и записку…

— Вот новости! Предупреждали бы раньше! — недовольно сказала сестра. — Теперь я взяла и неудобно возвращать…

Она совала ему записку, а Пучков отводил назад руку.

— Сестрица, — взмолился Сергей, — скажите, что врач не разрешает. Запретил! Придумайте что-нибудь…

— Какие-то принципы!.. — Углы ее рта подались книзу. — Что ж, пожалуйста!..

И она с недовольным видом унесла передачу с запиской…

В госпитале и лазарете Пучков многое передумал.

Он уже ругал себя, что ценой унижений и угроз уговорил Строгова не разрушать его семьи. Ему теперь казалось, что сделал он это сгоряча, по инстинкту самозащиты, когда хотят оторвать твое, родное. «Да и какой я был бы муж, если дал бы увести свою жену без боя?» — думал он, припоминая, как разговаривал со Строговым.

Теперь он считал, что, если бы Зина ушла от него, потеря была бы невелика. О том, что ее имя было написано в небе, теперь говорили на каждом перекрестке авиагородка. Слыша эти разговоры, Пучков стискивал зубы и спешил скрыться. Пучкову казалось, что вслед ему, показывая пальцем, говорят: вот он, тот самый, который пригрел на груди «аэрокобру». Словцо это, сгоряча брошенное Ершовым на месте аварии, облетело военный городок так же быстро, как и весть о том, что в небе над аэродромом было написано имя «Зина».

Когда сестра ушла, Пучков лег и накрылся одеялом. Он приказал себе не думать о жене, но мысли не повиновались его воле. «Жареным гусем хочет задобрить! Какая ловкая!»

Через полчаса подошла сестра, сказала:

— К вам пришли…

— Опять она?

— Нет, мужчина. На Дон-Кихота похожий.

«Корнев», — догадался Пучков.

У веранды действительно стоял Корнев. Еще из гарнизонного госпиталя, за минуту до отправки в лазарет, Пучков звонил в эскадрилью, просил его прийти.

— Неужели ты думал, что я без звонка не приду? С Громовым возились… Потом имущество от него принимал, — объясняя, шагнул к нему Игорь.

— Хочешь стать един во всех лицах? Помощник групповода политзанятий, и комсорг, и техник звена, и старшина…

— Хотели назначить Князева, а тот ни в какую… Ну комэск и приказал принять пока мне.

— Что же он, не знает, что ты уезжаешь?!

— Куда?

— В академию поступать.

— Нет, друг… Спасибо! Еще раз быть оплеванным не хочу. В простое офицерское училище мандатную не прошел, а в академию и подавно… Всех, кто сдавал экзамены, зачисляли, а я, несолоно хлебавши, складывал пожитки, уезжал восвояси. На меня так смотрели, как будто я был полицаем, и никто не подходил ко мне, не говорил ни слова утешения. Как я хотел учиться! В начале войны соседский мальчишка уговаривал меня бросить школу — так я избил его. А теперь мандатная комиссия говорит: ученье не для вас. А что я сделал? Что? Вот тут (он приложил руки к сердцу) кипит, когда вспомню об этом. Спасибо, друг. Не поеду больше! Хватит позора!

— Знаю, что обидно тебе… Но учти: состав мандатной комиссии будет теперь другой.

— Как же! — усмехнулся Корнев, мускулы-скобочки откатились от губ в стороны, придав лицу злое, напряженное выражение. — Он слишком широк, состав этой комиссии. Члены ее везде: в штабах, в политотделах. И у них инструкция: тех, кто был на оккупированной территории, не принимать. И хотел бы кто-нибудь посочувствовать мне, да нельзя…

— Какой дурак составлял эту инструкцию? — с гневом сказал Пучков. — Из кого же, как не из тех, кто войну на своей шкуре испытал, кто еще подростком видел фашизм в глаза, должен пополняться наш офицерский корпус? Жизнь идет, ветераны стареют, их заменяют солдаты, узнающие о войне из книжек. А ты сам все это пережил. Не по-государственному подошли к тебе. И я говорил об этом в штабе. Надо сперва проверить, прежде чем не доверять. А не наоборот… Поэтому мы снова за тебя ходатайствуем.

— Не поеду.

— Ну вместо тебя поедет Громов или подобный ему. Тебе будет от этого легче?

Они стояли в дверях, мешая проходящим, но оба не замечали этого: разговор задевал обоих за живое.

— Ну что это ты все обо мне… — запротестовал Игорь. — Как себя чувствуешь-то?

— Пойдем присядем.

Сели на веранде в плетеные кресла. Положив рядом с собой на сиденье пакет с лимонами и сверток с колбасой, Корнев рассматривал друга так, будто тот только что воскрес из мертвых…

— Что, лицо в чернилах? — спросил Пучков, ощупывая небритую щеку. И тут же, в упор глядя на Корнева, сказал: — Слабак ты, как я посмотрю… На собраниях шумел, что надо предпочитать убеждение, а не принуждение, громил Громова, а дальше эскадрильи свои взгляды нести не хочешь. А их надо нести! Народ в армии становится все образованнее. Недоверие и грубое принуждение вредны. Сейчас, как никогда, дисциплина должна быть сознательной…

— Кончай, я ведь помощник групповода, — улыбнулся Игорь.

— Одно дело, друг, вести политзанятия, другое — проносить идеи через всю жизнь. Был бы ты офицером — давно бы и Громова поставил на место. Глядишь, и мне было бы легче, и другие заговорили бы твоим языком… Не думай, что льщу. Но такие, как ты, нужны армии. Ты и меня обидишь, если не пойдешь в академию…

— Не могу, Сергей. Напрасно ведь, не примут.

— А я-то считал тебя сильнее! — Пучков закурил. — Учти: училище наше свертывается. На днях механики из «старичков» уйдут в долгосрочный отпуск, многие офицеры — в запас… Куда тебя и меня перебросят — не знаю. И случая поехать в академию больше тебе не представится… Иди-ка в штаб, тебя ждут там.

— А ты сам чего не едешь?

— Математики пока боюсь. Вот сдадим курсантов — будет время. Засяду и на будущий год — за тобой.

— Зина, наверное, обрадуется! Она ведь спит и видит Большой театр…

— Если ты мне скажешь еще о ней хоть слово, — не подходи ко мне больше!

— Это почему же? — удивился Игорь.

— Не прикидывайся! И давай мне свои «трофеи». Проголодался, как щука за зиму. Судачка бы сейчас жареного…

Пучков встал и сам вытащил из-за Игоря пакет с лимонами и сверток с колбасой.

— Иди в штаб! А обо мне в эскадрилье скажи, что через дня три убегу отсюда.

И, прижимая «трофеи», Пучков пошел в лазарет.

Глава двадцать первая

В два часа дня, как только обеденный перерыв закончился, Корнев вошел в штаб училища, находившийся в узком пятиэтажном здании, похожем на пожарную каланчу. Говорили, что его построил до революции какой-то толстосум-градоначальник, имевший звание брандмайора. Хозяин дома сидел наверху, пил чай и глядел с высоты, нет ли в крепости пожара. (Крепость эта была в то время южным рубежом Российской империи.)

Штабной офицер предложил Игорю переписать прошлогоднее заявление. Игорь переписал его, сидя за столом Касимова. Выходя из комнаты, он увидел, что писарь разговаривает в коридоре с Громовым.

— Зачем он приходил к вам? — спросил Громов, проводив Корнева взглядом.

Касимов пояснил.

— Наверное, расписал в биографии, как уничтожал фашистов? Он хвастун, я его знаю с детства. На одной улице росли.

— Пойдем ко мне, проверим, — предложил Касимов.

Перелистывая на столе друга документы земляка, Громов думал:

«Вот человек! Если я стремлюсь попасть в академию, значит, у меня интересы шкурные. А если сам он — у него интересы благородные. Лицемер! С него все и началось. Из-за него я испытал столько позора. Спасибо, землячок! Если ты низверг меня, то и я постараюсь, чтобы ты не стал инженером. Постараюсь! Мне терять теперь нечего».

Громов отдал Касимову документы, туже затянул ремень, оправил гимнастерку, попросил бумаги и заперся в пустой комнате, которую только что высвободили для штаба полка майора Строгова.

Стандартные листы бумаги, исписанные мелким каллиграфическим почерком, каким теперь владеют очень редкие люди, соскакивали со стола один за другим. Но не красота почерка была главным достоинством письма, а неотразимая логика мыслей, пробивавшаяся сквозь канцелярский стиль, который Громов искренне обожал. Мысли текли быстро, Громов едва успевал заносить их на бумагу: никогда он не писал с таким вдохновением.

Из штаба на почту Громов бежал радостно, чуть ли не вприпрыжку. Он испытывал настоящее творческое удовлетворение.

Но когда он вернулся к другу, ему пришлось услышать самое страшное в его жизни известие.

— Где ты был? Тебя вызывают в трибунал, — сказал ему Касимов.

— Откуда ты это знаешь?..

— Дежурный по штабу принял телефонограмму из гарнизонной комендатуры: старшине Громову немедленно явиться к председателю военного трибунала…

— Почему ты сразу не сказал, что меня отдают под суд?

— Женя, я ничего не знал… Видно, приказ генерала шел по секретному отделу.

— Что ж, прощай! — побледнел Громов, обнимая друга.

— Ну что ты? — оттолкнул его Касимов. — Тебя не взяли под стражу. А это значит, что еще вернешься. Не волнуйся: у тебя же столько благодарностей в деле, это выручит тебя и в трибунале…

Громов повернулся, пошел к лифту. Створки были открыты, кабина качнулась под ним.

«Как шатко все в этом мире», — подумал Громов и вдруг сообразил, что ему надо не наверх, а к выходу, вниз.

«Вниз… вниз… До чего докатился ты, старшина Громов!», — мрачно подумал он о себе, как о ком-то постороннем.

На улице, неподалеку от контрольной проходной, его обогнал Корнев. Он нес Пучкову бритву: уж слишком непривычно было видеть аккуратного Сергея бородачом.

Корнев глянул на старшинские погоны Громова и хотел напомнить, что их надо снять (Громова разжаловали до младшего сержанта), но промолчал и прошел мимо, все ускоряя и ускоряя шаг.

— Постой, погоди! — вдруг закричал Громов и бросился вдогонку так, будто Корнев по меньшей мере был его брат родной, которого он не видел десяток лет. — Меня вызывают к председателю военного трибунала, — тихо, еле переводя дух, сказал он.

— Неужели Тальянов решил наказать тебя строже? — предположил Игорь.

Его сочувствие размягчило Громова, и он признался:

— А я перед тобой виноват, земляк. Когда увидел, что твои документы оформлены в академию, обидно стало до смерти. И написал письмо в политуправление округа. Сегодня же пошлю опровержение. Прости меня, я здорово наказан; последние часы на свободе.

Громов посмотрел на часы, подаренные предшественником Тальянова за образцовый порядок в лагере.

— Если будешь на нашей улице, не говори моим старикам, что я… под трибунал. Отец не вынесет. Он любил меня и так хотел видеть офицером! Прощай же!.. — тяжко вздохнул Громов. Он хотел протянуть руку, но отдернул, видимо опасаясь: а вдруг земляк не пожмет ее?

— Ну что ж… — проговорил Игорь и пошел, не оглядываясь, к Пучкову.

Через двадцать минут Громов подъехал на трамвае к той остановке, где целый квартал занимала пехотная воинская часть. Там же находилась гарнизонная комендатура и гауптвахта. Громову не раз приходилось бывать помощником дежурного по городу или начальником караула при гауптвахте, и потому дни, когда он дежурил здесь, казались теперь такими счастливыми. Тогда он ходил, гордо выпятив грудь, строгий и непреклонный ко всем нарушителям дисциплины, недоступный даже для караульных.

Иное теперь. Громов приближался к дувалу, окаймленному сверху двумя рядами кирпича, и чувствовал, что в ногах не было прежней твердости. Испуганно колотилось сердце. Жалкими, нервными шажками он двинулся во двор и спросил у какого-то сержанта, как найти председателя выездного военного трибунала. Сержант указал на старую красную казарму с зарешеченными окнами.

Громов подтянул ремень, оправил гимнастерку (он и перед приговором трибунала не забыл бы о внешнем виде) и пошагал тверже.

У дверей, на цементной площадке, курили двое — капитан и старший сержант.

Увидев Громова, капитан сказал:

— Как хорошо, что ты пришел!.. Понимаешь, одно заседание у меня сорвалось, и я…

Громов замер от удивления, взглядом окинул с головы до ног знакомого капитана и вдруг, раскатисто, истерически засмеявшись, обнял его.

— Что с вами? — как от сумасшедшего, отпрянул от него капитан Щучкин — он и был председатель военного трибунала.

— Черт возьми! — радостно воскликнул Громов, хлопнув себя по лбу. — Бывает же так! Ведь я сам заседатель трибунала. Черт возьми!

Года полтора назад по рекомендации майора Шагова старшину Громова включили в список военных заседателей гарнизона. Но командиры частей применяли к провинившимся воинам в основном дисциплинарные меры воспитания и крайне редко отдавали подчиненных под суд. За целый год Громова ни разу не вызывали на заседания трибунала. Он и забыл об этой своей общественной нагрузке.

— Черт возьми! Я и сам трибунал! Черт возьми! — делая резкие жесты, восклицал Громов, волею обстоятельств внезапно перескочив со скамьи подсудимых в высокое кресло судьи. Скачок этот был так внезапен, а Громов так безумно обрадован, что, когда и во второй раз с восторгом на лице пытался обнять капитана Щучкина, тот отпрянул к старшему сержанту шепнув:

— Зови солдат. Он того, рехнулся…

Когда прибежали два солдата, Щучкин уже знал о причине радости Громова и никак не мог унять смех.

— Можете вернуться, все в порядке, — наконец сказал он солдатам.

Недоуменно постояв, они ушли. Громов спросил:

— А имею ли я теперь право судить?

— Представления о вашей замене не было, значит — можете.

В кабинете начальника солдатского клуба председатель трибунала ознакомил заседателей с материалами по делу обвиняемого. Суду подлежал солдат, укравший в госпитале у соседа по койке часы-штамповку. Часы были неисправны, и укравший продал их за тридцать пять рублей другому соседу по койке…

Члены военного трибунала вошли в кинозал клуба.

— Встать! Суд идет! — раздалась команда, и Громов почувствовал величие закона и дисциплины, верным слугою которых он был. С важной независимостью судьи он прошел по сцене и, окидывая взглядом стриженые головы солдат-новобранцев, чинно и не торопясь, сел на тот высокий стул, в котором на спектаклях в клубе сиживали цари и полководцы.

Подсудимый с конвойным, два свидетеля и адвокат — молодая девушка, недавняя студентка — сидели внизу перед сценой.

Председатель встал и огласил обвинительное заключение.

Громов презирал воров и знал, что за преступление, совершенное солдатом, можно дать либо от пяти до восьми лет заключения, либо два года условно. Из вопросов, который задали свидетелям и обвиняемому председатель суда, а потом и защита, ему было ясно, что первый клонит дело к максимальному сроку, вторая — к минимальному.

— У вас будут вопросы? — повернулся председатель к старшему сержанту.

— Нет.

— А у вас? — вежливо обратился капитан к Громову.

— У меня несколько вопросов.

— Пожалуйста.

— Подсудимый, встаньте, — начал Громов. — Почему вы имеете только два класса образования?

— До стойбища, где школа, ездить было далеко…

— Какой вы национальности?

— Камчадал.

— Я слышал, у людей вашей народности не бывает воровства. Почему же вы украли?

— Я взял, а не крал. — И солдат заплакал.

Председатель трибунала, недоумевая, спросил Громова:

— Что вы хотели выяснить?

— Личность подсудимого… — с достоинством ответил Громов. — Как видите, это наивный сын той народности, которая не знает воровства. Потому у него и не выработалось иммунитета в виде усвоенных с детства моральных норм.

Когда судьи удалились на совещание, Громов пояснил свою позицию:

— Я не могу подписать такого приговора. Камчадал не сознавал, что делал! (Проект, по которому солдату полагалось восемь лет лагерей, был уже набросан предусмотрительным Щучкиным.)

Капитан вежливо улыбнулся:

— Незнание закона не является оправданием! А если не подпишете, что ж, ваш солдат от этого не выиграет… Я вызову другого заседателя, и дадим подсудимому столько, сколько положено по статье…

Громов тоже почувствовал себя законником и закусил удила:

— Во-первых, товарищ капитан, этот солдат так же мой, как и ваш. Во-вторых, прошу не считать меня профаном: если по этому делу вы назначите новое заседание, я, как член трибунала, напишу по инстанции…

Щучкин на этот раз улыбнулся пожестче:

— Если вы знаете закон, то должны помнить, что не подписать приговор вы не можете…

— Приговор я подпишу. Но, согласно уголовно-процессуального кодекса, письменно выскажу, как член суда, свое особое мнение…

— Оно не будет играть никакой роли.

— С каких это пор? Приговоры, где один из членов трибунала написал особое мнение, направляются в Военную коллегию Верховного суда.

— Такой либеральностью вы не искорените порока. Вы забыли священные обязанности судьи перед обществом и государством!.. — горячился капитан.

— Солдат-камчадал не знал, что делал… Ведь на службе за какие-то три-четыре месяца его еще не успели воспитать. Надо учитывать личность подсудимого.

— Закон одинаков для всех, — возразил Щучкин.

— Применение законов, как и армейских уставов, должно быть строго индивидуальным. С того, кто знает уставы, мы спрашиваем строже, чем с новичка. Законы надо пропагандировать и изучать, как уставы. Про уставы мы все — от командира отделения до генерала — говорим каждый день. А сколько судейских работников на военный округ? Десяток наберется? А? Я вас целый год не видел в гарнизоне…

— Как вы разговариваете со мной, капитаном?! — прикрикнул Щучкин.

— Я заседатель военного трибунала… — с достоинством парировал Громов.

— Вы сжились с солдатами, заболели панибратством…

— Это я-то? Вы не знаете меня, товарищ капитан. Хоть я и спал с сержантами в одной палатке — дистанцию всегда держал.

— Так почему же вы из себя выходите, лишь бы выгородить этого преступника?

Громов приглушенным голосом пояснил:

— По моей вине поломался самолет и чуть не погибли два офицера. Но все-таки обошлось без суда! Как же после этого я за пустяк подпишу приговор на восемь лет? Совесть я еще не потерял! И прошу вас не подбивать меня на подписание этого несправедливо сурового приговора… Не то, как член военного трибунала, я напишу…

«А что, такой дуб и напишет…» — подумал Щучкин, досадуя, что взялся поучать заседателя.

Капитан натянуто улыбнулся и переменил свою тактику:

— Вы честный судья, товарищ Громов. Я хотел вас взять на пушку. Можете писать свое особое мнение, это ваше право.

Громов холодно и недоверчиво взглянул на председателя, вынул автоматическую ручку и склонился над бланком приговора. «Именем Союза Советских Социалистических Республик…» — читал он напечатанные слова, и душа его наполнилась гордым торжеством и желанием быть всегда справедливым.

Когда огласили приговор и особое мнение Громова, он подумал: «Я ведь всегда поступал, как положено. А если и рвался в офицеры, так это потому, что со звездочками на погонах легче наводить порядок и укреплять дисциплину».

Прощаясь, председатель суда сказал ему:

— А все же должен заметить, что вы иногда вещи понимаете превратно… Разве этот наш показательный суд — не пропаганда законов?

— От силы двести человек прослушало дело и намотало себе на ус… А разве в нашем военном округе двести человек? Чаще надо устраивать публичные суды.

— А если некого привлекать? С каждым годом дел становится меньше.

— Это не плохо. Значит, наш брат, старшина, работает над воспитанием в поте лица. — И Громов подал руку.

По дороге домой он думал: «А ведь и я немало поработал. Потому на моей памяти никого из эскадрильи под суд не отдали. Но никто и спасибо не скажет». Ему вспомнилось комсомольское собрание, выступления бывшего своего друга сержанта Желтого, Еремина, Пахомова, Корнева, и ему стало обидно. «Воспитывай их, а оступился сам — так и спихнут в трибунал. Спасибо генералу Тальянову — настоящим человеком оказался».

И хотя мысль о том, что он накатал на Корнева не, очень-то честное письмо, все еще царапала его совесть, Громов решил, что писать опровержения не будет. «Старайся для них, а потом они же сядут тебе на голову», — успокаивал он себя.

Глава двадцать вторая

В бездонном небе ярко плавится солнце. С высоты полета аэродром кажется желтой скатертью. Нет над ним ни темной тучи, ни вихрей пыли, бегущих за взлетающими машинами. Воздушные винты не сверлят воздух, не доносится их гул на стоянку, где уже не слышно звона гаечных ключей. Только в полевой мастерской трещат пневматические дрели, слышится взвизгивание металла, прижимаемого к вращающимся наждакам. Брызжут огненные искры, отскакивая от поверхности точил.

Молчаливо ходит по безлюдной стоянке дежурный, держа на плече карабин. Иногда он поворачивает голову в сторону старта, но уже не бьет ему в глаза солнечный луч, отраженный плексигласом самолетных кабин.

Эскадрилья закончила лётный сезон…

В двенадцать дня на стоянке, подхваченная голосами дежурных, раздается команда Пучкова:

— Выходи на построение!

Механики бросают папиросы в урну с водой, водруженную в центре курилки, спешат в строй.

Команда застает Мишу Пахомова за каптеркой у движка. Месяц назад Пучков приказал ему следить за освещением — глядишь, в деревне будет свой монтер. Мише ведь скоро в запас… В строй он опаздывает.

— Наш Миша, как всегда, становится первым, — замечает Пучков. Он весел, празднично сияет его лицо, ярко-зеленый китель поблескивает новыми погонами. Еще бы — начинается новая, совсем непохожая на прежнюю жизнь. Об этом он говорит перед строем. Миша не совсем улавливает смысл его речи, но и ему ясно: что-то будет, чего-то все ждут…

Позади строя рокочут тракторы. Рокот нарастает, кажется, вот-вот тракторы подтолкнут в спину, но сознание, что он стоит в строю, не позволяет Мише повернуться и удовлетворить любопытство.

— Разойдись! — слышит он.

Строй бросается в разные стороны: кто бежит навстречу тракторам, кто в противоположную сторону — к самолетам. Миша замечает, что к тракторам бегут новые механики из «безлошадных», а Еремин и Желтый — каждый к своей машине. Миша не знает, куда податься, растерянно смотрит по сторонам.

— Миша! — заглушая гул тракторов, кричит Пучков. — В каптерку, за гвоздодером, живо!

С тяжелым, величиной с хоккейную клюшку, гвоздодером Миша подбегает к толпе. Еремин выхватывает из его рук гвоздодер и скрывается.

Творится вокруг такое, что ничего не разберешь. Четыре огромных, с деревенский дом, контейнера стоят на деревянных волокушах. Вокруг них беснуются механики.

— Мощь! — слышит Пахомов восторженный выкрик Еремина.

На фанере контейнеров, на всех четырех сторонах написано: «Негабарит первой степени. Не кантовать!»

— Чего глазами хлопаешь? Не видишь — реактивные! — задорно поддел Мишу Ершов, пробегая к крайнему ящику с инструментальной сумкой в руках. Тяжело упала на землю сумка; крупные с широким зевом ключи звякнули и тотчас очутились в руках механиков. Из сосновых реек, которыми были обиты ящики, выступали стяжные болты с гайками. Ершов накинул ключ на гайку, налег на него. Гайка не поддавалась.

— Закренена! — с досадой крикнул он и с молниеносной быстротой вытащил из кармана зубило. Чья-то рука протянула ему молоток.

— Осторожно! — приказал Пучков.

Еремин уже без гвоздодера подбежал к ящику, у которого трудился Ершов, но, видя, что он еще не распакован, убежал обратно.

А у того контейнера, где командовал Корнев, уже отняли и положили на землю деревянную стену: глазам предстал белый, словно никелированный фюзеляж реактивного самолета.

— Не трогать! — кричал Игорь.

Но не таков русский человек, чтобы спокойно взирать на новое и не потрогать собственными руками. Сладу с механиками не было. Ничто не помогало Игорю. Он махнул рукой и стал следить за тем, чтобы обшивку самолета не поцарапали. Кричи не кричи, все равно не послушаются. Да и как приказывать не трогать, если сам знаешь, что эти люди изголодались по настоящим машинам, несколько лет жаждали получить их, видели их во сне, сердились на свои «старушенции», будто те были виноваты в том, что училищу не давали новых самолетов. Любопытство Еремина было настолько велико, что он бегал от ящика к ящику и с жадностью смотрел, как обнажались то крылья, то фюзеляж, то шасси, то высоко поднятые стабилизаторы.

Такими чистенькими и подтянутыми своих подчиненных старший лейтенант Пучков не видел давно. Они стояли в двух шеренгах, нога к ноге, почти касаясь друг друга погонами. Приятно было смотреть, как поблескивают солнечные блики на пряжках ремней, на меди надраенных пуговиц и глянце сапог. Пучков старался взглянуть на строй не только с фронта, но и сбоку. Оттуда было особенно хорошо заметно равнение. От Князева, стоявшего на правом фланге, к Ершову (левый фланг) тянулась полоса ремней, сливавшаяся в сплошную линию. «И по шнуру Громов не смог бы так хорошо выравнять строй», — подумал Пучков и стал составлять список увольняющихся в город. Остальные офицеры то и дело оглядывались в сторону столовой, ожидая появления генерала. Вдруг офицеры метнулись на правый фланг.

— Смирна-а, р-равнение направо! — скомандовал капитан Гурьянов и чеканным шагом пошел навстречу начальнику училища.

По команде Еремин резко повернул голову вправо и стал видеть только грудь четвертого человека, то есть грудь Князева. Или оттого, что слишком напрягся, или потому, что комэск докладывал тихо, его слов Еремин не расслышал. Он повертывал голову по мере того, как генерал подходил к середине строя. Вскоре ему хорошо стал виден генеральский китель с множеством орденских лент, составлявших треугольник острием книзу, Лицо Тальянова скрывалось в тени черного козырька, на котором золотился змеевидный жгут.

Тальянов остановился, приложил руку к козырьку, сказал:

— Здравствуйте, товарищи!

— Здрав желав, товарищ герал, — гаркнули шеренги, сглотнув половину букв уставного приветствия.

— Вольно!

Еремин ослабил ногу и глубоко вздохнул.

— Товарищи техники! — начал генерал, и Еремину показалось, что он смотрит в его глаза. — На вашу долю выпала тяжелая задача… — Тальянов говорил о трудностях последнего летнего сезона и особо о второй эскадрилье, где каждый день выходили из строя самолеты и неизменно восстанавливались, где дело доходило до того, что один механик обслуживал по две машины, то есть работал, если исходить из штатного расписания, за шестерых!

Цитируя слова Циолковского и повышая голос, Тальянов заявил:

— Отныне и на этом старом аэродроме кончается эра самолетов винтовых и начинается эра самолетов реактивных!

Строй зашумел. Генерал сделал паузу и торжественно произнес:

— Только сыны советского народа могли с честью выдержать такое трудовое напряжение. Спасибо, дорогие товарищи!

— Служим Советскому Союзу! — вдохновенно отозвался строй.

Мише в продолжение всей речи казалось, что генерал смотрит ему в глаза и видит подворотничок не первой свежести. Пахомов подшил его еще вчера, а сегодня сменить не успел — переналаживал движок и стригся. Миша два раза дотрагивался до воротничка, но тотчас опускал руки по швам: дисциплину строя нарушать нельзя.

Объявив эскадрилье, а потом Пучкову благодарность, генерал отошел в сторону и что-то сказал полковнику Грунину. Тотчас на то место, где осталась на траве вмятина от сапог генерала, вышел капитан Гурьянов.

Еремин хорошо видел его лицо со шрамом под глазом, отчего казалось, что комэск, прищуриваясь, смотрит именно на него, Еремина. В руках у комэска было несколько листов бумаги.

— Внимание! — объявил он. — Слушайте приказ…

Демобилизации по приказу подлежали Князев и Комаристов. А Желтому, Ершову и еще некоторым первым механикам присваивалось звание младшего техника-лейтенанта. И офицеры и сержанты переводились в войска противовоздушной обороны.

Это-то и называл Пучков новой жизнью.

Заманчиво звучали дли «технарей» учебного заведения слова «войска противовоздушной обороны страны», особенно для тех, которые становились офицерами. Чувство радости было такое, что, если бы не дисциплина, они бросились бы к генералу, капитану Гурьянову и стали качать, качать… Казалось, после бесконечных аэродромных будней настал торжественный праздник.

На другой день прибыла с завода бригада для монтажа реактивных самолетов. Механики Пучкова стали готовить свои «старушенции» к перегону на другой аэродром.

Теперь не было спешки: работали только по утрам, а в знойный полдень и вечером в саманном сарае изучали новую материальную часть, бегло знакомились с авиационной техникой зарубежных стран. Конструкцию двигателей преподавал инженер-капитан Дроздов, только что приехавший с завода, устройство самолетов — капитан Гурьянов.

Как-то Пучков, вернувшийся от монтажников, вошел в саманный сарай. Здесь шли занятия. Возле схемы новейшего истребителя стоял комэск и водил указкой по кабине.

— В этом типе самолета, — говорил он, — кабина абсолютно герметизирована. Это необходимо для того, чтобы поддерживать в ней определенное давление я нагнетать в нее кислород. Вы знаете, что на больших высотах атмосферное давление значительно ниже, чем на земле. И если бы нас всех, кто сидит сейчас в сарае, поднять на высоту, скажем, двадцать километров, — в наших жилах от перепада давлений закипела бы кровь…

— И можно было бы заказывать панихиду, — шутливо добавил инженер-капитан Дроздов.

— В герметическую кабину, как я уже сказал, нагнетается кислород, — продолжал комэск. — В связи с резким возрастанием «потолка» самолета пришлось отказаться от тех кислородных масок, устройство которых вы знаете лучше меня. Нужны более надежные приборы. Одним из таких приборов, кстати, выполняющих и другое назначение, является вот это подобие скафандра. — Указка Гурьянова уткнулась в темный комбинезон, висевший рядом со схемой истребителя.

Гурьянов снял комбинезон с шарообразным прозрачным колпаком вместо капюшона и подал Мише Пахомову.

— Наденьте.

Миша стал неловко залезать в комбинезон.

— Помогите ему! Потренируйтесь, — сказал Гурьянов, — вам часто придется облачать летчиков в этот высотный костюм. Как видите, он из плотной двойной материи. В пространство между внутренним и внешним слоем автоматы подают воздух. Чем выше перегрузка, тем больше подается воздуха. Он сильнее «поджимает» летчика, и тот легче выносит перегрузку.

Механики жадно рассматривали комбинезон с прозрачной лицевой полусферой. Видя, что их внимание приковано к комбинезону, Гурьянов объявил перерыв.

Словно астронавт, собравшийся в межпланетное путешествие, Миша сквозь прозрачный колпак гордо и неприступно осматривал окружающих. От правого бока комбинезона отходила резиновая трубочка, из которой выступал полый наконечник с резьбой. Пока Гурьянов и Дроздов курили, Ершов подманил Мишу к воздушному баллону и напустил в комбинезон столько воздуха, что бедного моториста обхватило материей со всех сторон и зажало до боли. Он сообразил, в чем дело, быстро отсоединился от баллонного шланга и помчался за Ершовым. Резиновый хвостик комбинезона пищал, как детская игрушка «уйди-уйди». Механики покатились со смеху.

«Какие они еще дети!» — с усмешкой подумал Гурьянов.

Он подошел к Ершову и сказал:

— Сегодня же наденьте положенные вам погоны! В отдельную палатку перешли?

— Так точно, товарищ капитан! Но вот погонов нигде не купишь — порасхватали.

— Стыдитесь… товарищ офицер! — упрекнул Гурьянов.

«Офицерское звание обязывает и дисциплинирует, — думал Ершов, — но если бросить шутки, тогда и жить будет неинтересно…»

— Виноват, товарищ капитан, — вслух сказал Ершов, — сам не думал, что так получится…

— Будьте внимательней на занятиях. Вам одному из первых придется принять реактивный…

На следующий день механики провожали свои «старушенции» в последний путь.

«Прощай, аэродром!» — мысленно сказал Корнев, глядя на опустевшую стоянку из окна кабины стрелка-радиста. Его самолет сходил со стеллажей. По полю, к бетонной дорожке, одна за другой рулили машины Ершова, Еремина, Желтого. Только ТУ-2 Князева оставался на стоянке. Широкие крылья старых бомбардировщиков мерно покачивались, подпрыгивали хвостовые оперения.

— Спасибо за службу, друзья, — прошептал Корнев, думая о том, что скоро начнется новый этап в его жизни — учеба в Академии имени Жуковского.

Мысли его были прерваны ревом моторов на старте.

«Летчик прожигает свечи, моторы долго работали на малых оборотах», — механически подумал Игорь.

Самолет его рванулся и пошел на взлет. Есть ли что прекраснее этого мгновения!

Когда шли уже на посадку, сквозь плексиглас в носу фюзеляжа Корнев увидел огромный ангар на окраине города; несколько приаэродромных построек; матерчатый флюгер, надутый ветром; две линии железной дороги, между которыми на летном поле, как две простыни, белели две посадочные площадки. Прежде, когда Игорь пролетал над этим аэродромом, там было много учебно-боевых и учебно-тренировочных машин. Куда же они подевались?

Приземлившись, самолеты второй эскадрильи порулили не направо, к флюгеру, где некогда стоял один из учебных полков, а налево, к огромным, ослепительно сверкающим на солнце нефтеналивным хранилищам. Там было множество людей, стояло несколько тракторов и два танка такой величины, каких Игорь никогда не видел. Машина Корнева остановилась у фюзеляжа самолета с отсоединенными крыльями. Несколько консолей лежало рядом.

— Вторая эскадрилья! Ко мне! — скомандовал Пучков. — Становись!

Он объявил механикам, что машины они сдадут без всяких актов и формуляров: самолеты будут здесь деформировать.

— То есть как деформировать? — воскликнул Еремин.

— Неужели они так ни на что уже не годны? — удивился Князев.

— Как же так, без актов и формуляров? Это не положено, — сказал Громов.

Слова Пучкова ошарашили всех.

— Не дадим! — заорал Ершов. Весь строй загалдел.

— А вы думаете, мне не жаль? Столько лет вы холили и берегли в них каждую муфточку, на каждом шплинтике кровь ваша и пот. — При этом щеки Пучкова дрогнули. На него больно было смотреть. Было похоже, что он не авиационный техник, а председатель колхоза, где все лошади вдруг заболели сапом и их надо немедленно пристрелить. Но в ту же минуту он овладел собой и закончил так: — Приказ есть приказ, товарищи. Все машины исправны, но использовать их невыгодно: бензина сожрут больше, чем стоят сами… Их сдеформируют, отправят по железной дороге на завод, а нам дадут новые. Разойдись!

И хотя все понимали, что не потехи ради ломают самолеты, все же было как-то обидно, больно… Работящий Ершов чувствовал себя так, будто оказался не у дел. Приуныл Корнев, задумался старшина Князев, и совсем поник Миша Пахомов — рассеянный и чувствительный человек. Еще вчера он сидел верхом на фюзеляже и чистой ветошью протирал глаза самолета — прозрачные стекла кабин. Миша полюбил их, как живые существа. Самолеты! Красавцы и умницы! Он сроднился с ними, как с людьми, и вот…

Взревели два танка, встали друг перед другом, как два противника. Крошечный по сравнению с ними трактор опасливо прошмыгнул между ними, волоча за собой консоль — половину самолетного крыла. Когда консоль оказалась между танками, тросы были отсоединены, люди по команде разошлись за танки, и эти две стальные громады, отбрасывая гусеницами целые плиты земли, пошли друг на друга. Что-то зазвенело, жалобно, надрывно, как бы прося в бессилье помощи. Дюраль вздулся, внутри крыла хрустнуло, и крыло превратилось в плоскую рваную массу.

— Порядок! Негабарит прессуем в габарит!.. — весело закричал какой-то сержант-танкист, когда танки разошлись.

К нему подошел Миша. В его глазах блестели слезы.

— Я тебя самого сейчас спрессую в габарит. Еще радуется… пехтура!

— А ты что, летчик? Небось хвосты заносишь? — усмехнулся танкист.

— Эх ты, броневая душа!.. — Миша с угрозой помахал кулаком и отошел к самолету Ершова.

А хозяин этой машины, сорвав антенну с хвостового оперения, наотмашь жарил ею по матерчатым рулям, стараясь прорвать их увесистым белым изолятором на конце антенны. И никто не знал, срывал ли он на самолете свое зло или не хотел, чтобы он пошел на слом в целости и сохранности.

Тем временем трактор зацепил крюками другую консоль, приволок ее к танкам, и дюраль, корчась, опять застонал… Младший сержант Громов смотрел на все это так сосредоточенно, что не слышал, как позади него майор Шагов разговаривал с капитаном, протягивая ему обходной лист.

— Ну я-то причем здесь? — спросил капитан, рассматривая бумажку.

— Сам удивляюсь… Такой волокиты я, признаться, за всю службу не видел. Я знаю, что аэроузел — другая воинская часть, что с вами я не имел решительно никаких дел, но вот видите…

Шагов надел очки и указал на листок, где было отпечатано: «аэроузел».

Капитан взял бумажку.

— По службе мы не сталкивались, но уйти со службы без вас нельзя… — грустно добавил майор Шагов.

— Бывает и так, — сказал капитан, вынимая авторучку с золотым наконечником.

Консоль смяли и оттащили в сторону. Громов повернулся и увидел Шагова… Все тело его вытянулось, каблуки сомкнулись; напряженно прикладывая к голове руку, он сказал:

— Здравия желаю, товарищ майор!

— А… — снял очки майор, — здравствуй, дорогой, — и протянул ему руку.

Громов оторопел от столь необычного приветствия своего покровителя, почти никогда не снисходившего до рукопожатия подчиненному в звании сержанта.

А когда майор Шагов взял его под руку («Совсем по-граждански», — подумал Громов) и повел вдоль машин, бывший старшина без слов понял, что и в судьбе майора произошло что-то значительное, непоправимое.

— Вот, — обвел Шагов грустным взглядом ряд самолетов, — и старая техника не нужна, и офицеры старого закала не нужны.

В голосе чувствовались укор и растерянность, несвежее его лицо сморщилось, ноздри дрогнули. Майор вынул платок и протер глаза.

— Но ничего… — сказал он уже бодрее. — Мы советские люди и хорошо понимаем, что обстановка требует и перевооружения и омоложения армии… Действительно, многие из нас уже не служат, а дослуживают до пенсии. Подсчитывают, с какой пенсией уйдут через год, а с какой через три года. А новая техника требует новой военной мысли, изменения тактики и стратегии…

Громов слушал и по тону Шагова смутно понимал, что эти слова не горячее личное убеждение, не руководство к действию, а скорее старческое ворчание о том, чему в последние годы Шагов служил плохо, в чем сейчас и оправдывался. В последние дни Громов не раз думал: если бы не ретивая поддержка Шагова, он не ожесточил бы механиков против себя.

«И зачем это позднее раскаяние», — подумал Громов.

При всех противоречиях и недостатках он был сильный человек и презирал слабых. Он удивился, как изменился майор Шагов, и благоговение к этому военачальнику исчезало в бывшем старшине. «В нем есть что-то растерянное, испуганное, — подумал он. — Неужели и его демобилизуют?..»

Когда майор Шагов подтвердил это и пригласил зайти к нему домой, Громова на миг захлестнула волна сочувствия и прежней симпатии: все-таки не кто-нибудь приглашает его к себе, а майор Шагов, заметивший его еще в авиатехническом училище.

Вскоре Шагов уехал с начальником аэроузла на другой аэродром: и там ему надо было отметить обходной лист. Громов стал искать глазами Корнева. Тот стоял у самолета Ершова рядом с Мишей Пахомовым…

— Как чувствуешь себя, землячок? — насильно улыбаясь, подошел к ним Громов. С тех пор как его разжаловали, он ни разу не обратился к Корневу по званию. Зачем подчеркивать, что Корнев старшина, а он — только младший сержант.

— Самочувствие прекрасное… — ответил Игорь.

— Конечно, — грустно произнес Громов, — ты сейчас на седьмом небе: не сегодня-завтра станешь слушателем Академии Жуковского. Да и никто не прогадал, кроме меня. Почти всем желающим механикам, окончившим двухгодичные школы, дали офицера, а мне… Подумать только: даже задира Ершов — младший лейтенант, а я… Подумать только!

— У меня ли тебе искать сочувствия?! Ты ведь даже напоследок мне отомстил… Если бы мандатную комиссию и отборочные экзамены мы проходили не в своем гарнизоне, а в округе — твое грязное письмо сыграло бы роль. Хорошо, что представитель округа захватил его с собой и меня поддержал наш начальник политотдела…

— Мое письмо — вовсе не месть! Я шел на все, чтобы укрепить дисциплину. А ты, комсорг, становился каждый раз на защиту так называемой демократии. К тому же ты не расставался с приемниками и передатчиками. Мог ли я не замечать этого? Разобрались — спасибо! Но я обязан был сигнализировать, хоть ты мне и земляк и друг.

— Приемники… Передатчики… А кто бы их ремонтировал? Любишь сгущать краски!

Раздалась команда Пучкова:

— По машинам!..

Механики побежали к грузовикам.

Глава двадцать третья

— Поезд прибывает в столицу нашей Родины — Москву, — объявил диктор.

Громов затянул ремень туже, оправил гимнастерку, встал будто по команде «смирно».

Москва! На всей земле нет города величественней и родней, чем этот. «Говорит Москва!» — каждый день слышал Громов и порой невольно вспоминал при этом октябрь сорок первого года, тысячи людей, идущих на восток из горящего Калинина, города на Волге. У всех тогда на уме было: а как Москва? Выстоит ли Москва? И с тех пор в душу врубилось навек: от судьбы Москвы зависит судьба всех людей земли, его собственная судьба…

Когда первый раз в жизни (он ехал тогда из авиационно-технического училища к новому месту службы) Громов ходил по улицам столицы, сердце его билось чаще, чем всегда, молодая кровь бушевала, мечты разгорались неудержимо.

«Жаль, что поздно родился, — думал он. — Не то наверняка приехал бы в Москву высоким военачальником. На фронте быстро росли в должностях и званиях. А если б и погиб, так за Родину… Генерал Громов. Неплохо звучит,!»

На какое-то время он забыл даже, что на его плечах только старшинские погоны. Он ходил по Москве гордо, испытывая в душе такое торжество, будто был полководцем, только что взявшим неприступную крепость.

«Ничего, Москва еще узнает меня, можно стать известным и в мирные дни. Укреплять дисциплину и порядок, передавать опыт людей, прошедших такую войну, молодым поколениям тоже почетно», — взвинчивал он в себе сознание собственной значимости и без замечаний не пропускал мимо себя ни одного рядового и сержанта, причем он делал это с таким апломбом, будто в кармане его гимнастерки лежал мандат, дававший полномочия чрезвычайные. Необъятные силы чувствовал тогда Громов в своей душе.

Иное теперь. Сойдя с поезда, он уже не помышлял о генеральском чине — спасибо, что не отдали под трибунал. А то мог бы совсем оказаться за бортом. В пути от вагона до входа в здание Казанского вокзала без конца пришлось козырять майорам и подполковникам (поезд с юга привез их жен), и Громов почувствовал себя маленьким, незаметным. Еще бы! Младше его по званию не оказалось на перроне никого.

Громов улучил момент, когда военных рядом не было, и сдвинул на погонах лычки: теперь его могли принять не за младшего, а за старшего сержанта. Для Громова это было не безразлично. К поездам по перрону семенили старушки, шли женщины и мужчины, торопливо неслась молодежь. Но две группки юношей и девушек в майках и спортивных брюках, с резиновыми кругами на шее и рюкзаками в руках шествовали медленно, как на гулянке. Шли под треньканье трех мандолин. И девушки и юноши были рослые такие, загорелые.

Громов задержал на них внимание, подумал: «Почему такие здоровые ребята не в армии? Студенты, должно быть. А разве студентам военный закон не писан? Почему мы пошли на службу, когда нам было по семнадцать?»

В этот момент он увидел портрет Сталина, висевший над входом в здание вокзала. «Мы за них отдуваемся, товарищ Верховный главнокомандующий, — мысленно сказал Громов. — Седьмой год служим и не знаем, когда отпустят. Я еще не по демобилизации, в отпуск еду, отпустили, пока там пертурбация с материальной частью. После Октябрьской революции ни одно поколение не служило столько, как мои сверстники. Не забыли случайно, что они по шесть, по семь лет семьи не видели? С этим разобраться бы надо…»

Сжимаемый с боков толпой, Громов втиснулся в дверь вокзала. Он долго блуждал там, а когда вышел на Комсомольскую площадь, совсем потерял ориентировку.

По Комсомольской площади спешили москвичи и приезжие по своим бесчисленным заботам, шумно текли потоки автомашин. Вдали Громов увидел еще не достроенные высотные здания. Привыкший к полевым условиям, к полуземлянкам, он был поражен даже высотой невысотных зданий. А тут настоящие небоскребы.

«Вот она, Москва-матушка. Гордость и надежда всей земли! — подумал Громов с благоговением и поставил чемодан, чтобы как следует оглядеться. — Да, Москва сделала свой стратегический шаг, ею гордятся, а я такого шага не сделал».

— Товарищ, — обратился он через несколько минут к мужчине, который, стоя поодаль, смотрел то на высотное здание, то (мельком) на чемодан Громова, выкрашенный алюминиевым аэролаком, — как пройти на Ленинградский вокзал?

Заспанные глаза прохожего вмиг проснулись, глянули на Ленинградский вокзал (Громов стоял лицом к нему), потом на Громова, в них что-то блеснуло…

Мужчина сделал шаг к Громову, сказал:

— Рубчик, сержант, рубчик… — И в воздухе щелкнули грязные пальцы.

— О чем вы? Какой рубчик? — ничего не понял Громов.

— Дашь рубчик, скажу, где вокзал…

— Что?! — изумился Громов.

— Ну дашь рубль, скажу, где вокзал…

— Что?! — Громов изумленно впился в острые, подернутые сетью красных ниточек глаза незнакомца, в обрюзгшее, небритое лицо. Негодованию бывшего старшины не было предела. Он гордился Москвой, он приказывал разучивать о ней песни и петь их в строю, он сам пел эти песни, а тут, в Москве, такой тип! Лицо Громова заметно краснело.

— Не думай, не обману! Сегодня троих таких провожал с вокзала на вокзал. Один пятерку дал…

Чаша терпения переполнилась. Громов схватил его за отвороты мятого пиджака…

— Проходимец! Ты откуда взялся?! Тебя в пушку забить мало и выстрелить из Москвы. Ты честь столицы грязнишь…

— А что я сделал? Что я сделал? — хрипел пропойца вырываясь.

Публика стала останавливаться.

— Пойдем к милиционеру! — Громов одной рукой схватил чемодан, другой — руку забулдыги, потащил его к милиционеру.

— А… Цыгарников… Мы знакомы, — сказал постовой, когда Громов доложил, в чем дело. — Ладно! Разберемся, товарищ старший сержант. Спасибо. Вы свободны.

Громов шагал через площадь с приятным сознанием выполненного долга. Короткая схватка с забулдыгой вывела его из горестных раздумий о своей неудачной службе. «Все-таки я не последний человек, — утешал он себя. — Если б не авария, был бы старшиной. А старшина — это самое высокое звание для действительной службы».

На Ленинградском вокзале Громов сдал чемодан в камеру хранения и пошел по магазинам. За службу у него скопились деньжата: он был прижимист, как его родной отец, и даже наказывал тех, кто проматывал месячное денежное содержание за один отпускной вечер.

Думая об отчем доме, он купил свитер отцу, вязаную кофточку матери, веселенький костюмчик младшему брату. Сколько ему теперь? На будущий год пойдет в третий класс. А был совсем крошкой, когда эвакуировались. В бельевой корзине сидел. За ручку держался. Как быстро летит время! Кажется, что совсем недавно надел армейскую форму. Она молодит. А ведь, в сущности, не так уж юн, жениться пора. А на ком? Все хотел сперва выбиться в люди, не думал об этом, теперь надо торопиться… Одноклассницы повыходили замуж… Да и стары они для меня.

Скорого поезда Громов ожидать не стал. Решил поехать на «перекладных». Сначала на электричке, потом на рабочем поезде. Сидя в электричке, он долго смотрел на огромные здания в лесах и кранах. Электричка, тесно набитая народом в Москве, с каждой остановкой становилась просторней и просторней. После людей оставались в боковых алюминиевых карманах корки апельсинов, бумаги, стаканчики из-под мороженого. Громов посмотрел на часы и углубился в «Роман-газету», купленную в вокзальном киоске. Но не читалось. До чужих ли волнений тут, когда через пять часов — дом! Родной дом, где не был столько лет. Под ритм колес Громов пристукивал носком хромового, ярко блестевшего сапога…

— Приготовьте деньги! — раздался чистый девичий голос за его спиной. — Яблоки, колбаса, пирожки с рисом, с повидлом, с яблоками! Граждане, приготовьте деньги!

«Какая бойкая, — усмехнулся Громов не оборачиваясь. — Приготовьте деньги!»

Девушка в белом халате поверх жакета несла корзину, то и дело останавливаясь.

— Граждане, приготовьте деньги! — Она говорила это требовательно, властно, и Громов видел, что руки пассажиров, словно повинуясь ее веселой, звонкой команде, лезли в карманы. Ему хотелось взглянуть на эту «прыткую особу», как уже мысленно окрестил он лотошницу. Но она вдруг сама прошла вперед и, поставив корзину на пол, повернулась в его сторону.

Громов замер, увидев ее лицо: каким чудом вдова старшего лейтенанта Беленького могла оказаться в этих широтах? Но нет, это была не она. Эта тоньше, стройнее, у нее расторопные черные глаза, а у той они ясные, голубые. И все-таки казалось, что эту девушку с радостным лицом он знает давно, что он видел ее часто и часто думал о ней. Кто же она?

— Женя, ты в отпуск?

Девушка пододвинула корзину так, что она коснулась его сапога.

Громов инстинктивно убрал ногу.

— Я вас не узнаю, — растерянно произнес он, вдруг сознавая, что лжет.

— А Надю Митюреву помните?

Еще бы он не помнил Надю Митюреву!

Взгляд Громова тотчас приковался к ее левой руке в черной кожаной перчатке. Теперь он вспомнил все. Это ей когда-то он отрезал три пальца отточенной гранью бегового конька.

Лицо служаки стало багровым.

— Надя… — встал он, — присядьте.

Громов посадил ее около себя и стал расспрашивать о доме, о судьбе школьных товарищей.

Можно было удивляться ее осведомленности. Она знала, кто из сверстников Евгения где воевал и воевал ли, кто демобилизовался и где работает, кто женился, а кто еще ходит в холостяках. Громов заметил, что о последних она рассказывает подробнее.

«Ничего плохого в этом нет, — подумал старшина. — Пора замуж, а женихов не так-то густо. Для нас и помоложе невесты подросли, для них не воскреснут мои годки… а тех, кто постарше, совсем мало осталось. Да к тому же у нее рука… Не каждый возьмет».

Не меньше, а, пожалуй, больше было известно ей и о самом Евгении. Она знала, в каких местах он служил, в какой авиационно-технической школе учился и куда был направлен после ее окончания, и это давнее (по всему было видно), годами длившееся внимание тронуло Евгения. О нем думали, за его судьбой следили… Надя рассказывала так искренне, с такой милой наивностью, что Громов подумал: «Зашвартовать хочет». И тут же осудил себя: «Ну зачем я так! Она ведь от души!»

Одинокий среди людей, с которыми он служил последние годы, мучительно переживающий свои неудачи, Громов сейчас так нуждался в товарищеском участии, что землячка Надя, казалось ему, была послана самой судьбой.

«А она не так уж плоха, она даже красива, — подумал Громов. — Ну с кем еще проводить мне отпуск? Он краток, не разгуляешься».

Когда за окном потянулись предместья родного города, Надя умолкла и сникла. Сверкавшие глаза потухли, она вся была ожидание… И это понравилось Евгению…

— Ну что раздумывать, — сказал он. — Поедем со мной…

Она посмотрела на него вопросительно.

— Глядишь, закуска будет, и буфетчица своя… Не поскупишься?

— Ну что ты, Женя. — Она почти инстинктивно пододвинула к нему корзину… И оба поняли, что за шутками стоит что-то большее, невысказанное и волнующее.

На вокзале Надя сдала корзину, и они на такси поехали на окраину города.

С этого мгновения дни полетели как во сне. Громов возвращался домой в два-три ночи, а после обеда уходил к Наде.

В первое после возвращения со свидания утро он долго стоял на круче у ручья, у серых лопухов.

Здесь, у серых лопухов, «комбриг» Невский «произвел» его когда-то в капитаны и даже нацепил «шпалы» из конфетной фольги. Отсюда, из-за этих серых лопухов, он строчил когда-то из деревянного, самодельного «максима» в плоскодонную лодку «противника». Отсюда вместе с Невским и Корневым он бросался на зареченских, когда они высаживали «десант», опрокидывал лодку, «топил» «белых».

Когда это было? Вчера?

А может, век назад это было?

В памяти всплыла целая вереница казарм, через которые он прошел с тех близких и далеких лет…

А здесь обмелела река Тверца, будто сузились улицы и совсем маленькими стали дома. Дом отца, повернувшись к улице задом, по-прежнему смотрит в огород. Вместо ольхового тына он обнесен теперь тесовым забором. Зеленая краска пожухла, поотстала местами от досок, поседела вроде. Но все-таки забор теперь капитальный. Столбы толстые, и над каждым косо торчит рейка, к ней прибита колючая проволока. Такая же проволока протянута над ручьем. Она как бы делает отрезок ручья частью отцовского огорода…

Сверху, с крутого берега хорошо видно, что в устье ручья торчат из воды железные балки…

«Вот поди и прокати Надю на ялике по ручью, где прошло детство, — колючей проволокой распорешься, не проедешь», — подумал Евгений и пошагал к дому.

Отраженное от окон солнце било в глаза. Было душно и жарко, от теплой земли шел пар, над густым садом соседа, точно убаюкивая, гудели пчелы.

Громов уснул раньше, чем голова коснулась подушки. В пять вечера ушел на свидание, а в пять утра, когда раздевался, чтобы лечь спать, услышал за перегородкой:

— Видать, сурьезно… — хрипел мужской голос.

— Чай, думает, долг платежом красен, — вторил голос матери. — С детства у них. Дружили, как беда случилась. Потом заглохло!

— Утром скажу стервецу… Ну как жениться на такой? Мы умрем, она для семьи картошки почистить не сможет. Самому придется. Специально стерегла его… халява… Нарочно он ей, что ли, пальцы-то отрезал? Сколько лет с той поры прошло… И забыть все надо б, так нет, караулила! Халява беспалая!

— А может, и ничего, отец! Лишь бы жили в любви, в согласии. А картошки-то я могу начистить…

— Молчи, старая. Надолго ли тебя хватит?! Дам ему утром выволочку. — И под отцом, тяжелым и располневшим в последние годы, скрипнули пружины.

Утром произошло объяснение с отцом, после которого никто в доме не находил места — ни робкая, забитая мать, ни Евгений, ни отец, ни третьеклассник Федюшка. Отец держал его в тисках родительской опеки, поэтому мальчик был на стороне брата. Когда из-за перегородки донеслась перепалка, он ремонтировал мышеловку и, заслушавшись, прищемил себе палец. Он вскрикнул бы от боли, если бы не знал, что отец, обнаружив, что он подслушивал, не оттаскает его за уши.

— Ну что ты надумал!? Глаза у тебя есть? — донесся до Феди голос отца. — Ну разве приятно, когда жена с черной рукой?

— При чем тут рука? Она характером добрая… — возражал ему Евгений.

— Рука черная — вот и добрая. А была бы рука нормальная — и была бы ведьмой. Никто замуж не берет — вот и ангел, овечкой прикидывается… А выйдет за тебя, и волчьи зубы почуешь: весь век будет попрекать рукой. Ты же отрезал!

— А может, упрекать будет, если не женюсь… Кому ж на ней и жениться-то, если не мне?

Евгений ушел, громко хлопнув дверью. Отец отправился на «толкучий рынок», косо взглянув на сына, сидевшего в огороде около забора.

На верхнем срезе досок Громов увидел вбитые гвозди остриями кверху. Кое-где вместо гвоздей торчали вверх небольшие стеклышки, вставленные в расщелины. «Вот это да! Какой жадюга ты стал на старости лет», — подумал Евгений и закурил. Синий дым папиросы ленивой спиралью обвивал молодую сливу с ее фиолетовыми, зрелыми плодами… Евгений сидел, опершись одной рукой в луговину, и смотрел то на верхний срез забора, то на участок ручья, отгороженный колючей проволокой.

После войны неузнаваемо изменился город Калинин. Выросли целые пригороды и кварталы, которым позавидует иной район старой Москвы, а здесь, на окраине, где двадцать лет назад поселился Иван Матвеевич Громов, все оставалось по-прежнему. Как радовался замшелый огородник, что город стал расти в другую сторону! Признаться, он еще двадцать лет назад думал о том, что раз за его домом низина, в эту сторону город расти не будет. И как в воду смотрел! До сих пор здесь царила загородная тишина да поблескивала речная гладь.

Крадучись вдоль забора, к Евгению шел братишка. Громов понял намерение Феди и мгновенно схватил его за ногу. Мальчик плюхнулся на траву, засмеялся. Таким ли он был одиннадцать лет назад?

— Ты на него не сердись! — Федя схватился за конец армейского брючного ремня (брат был в галифе и майке). Он и мне покоя не дает… От природы такой хитрый… Он хочет, чтобы и ты и я были хитрыми. Прошлым летом пришли ко мне мальчишки с соседней улицы. Я сорвал с огорода два подсолнуха и дал им. Увидел папка и говорит: «Простофиля ты, Федька, зачем подсолнухи мальчишкам отдал? Много тебе Колька Самсонов дает?» Я сказал, что у Кольки подсолнухов нет. А когда я был у них, он дал мне много моркови. «Не смей больше в огород ребят водить. Понятно?» — закричал папка. Я сказал, что мне понятно. А сам думаю: «Что хочешь, папка, делай, а жилой я не буду… Раз мне дают, так почему же мне самому не дать?»

Старший брат провел рукой по стриженой головке Феди… Мальчик вдруг вскочил.

— Хочешь, тебе бабочку поймаю?..

Евгений не ответил.

— Пойдем купаться… Ты, наверно, хорошо плаваешь!

— Потом, Федя. Расскажи-ка мне, как ты живешь, с кем водишься… — Евгений за руки потянул мальчика к себе.

— Мирово живу! У нас ведь хорошо тут. И поле рядом — в футбол играть. И речка совсем близко. Разбежался вот по этой тропинке (Федя ткнул босой ногой в некошеную луговину) и — бултых в воду! Плохо только, что дом на огород окнами. Не успеешь раздеться, как мамка кричит: «Федюшка, ты опять купаться, сорванец этакий». Вообще-то я теперь в своем огороде не купаюсь. Уходим с ребятами куда-нибудь с глаз подальше. Ты только не говори. Ладно?

— Не скажу, не скажу, не бойся, — улыбнулся Евгений, Его умиляла и радовала детская логика брата. — Ты что-нибудь об отце расскажи…

— А что рассказывать? — Федя сел и стал пощипывать траву тоненькими пальцами. — Я его не люблю…

— Почему?

— Потому, что он сам мальчишек не любит. Мы как-то с ребятами пошли в баню, где папа теперь работает, и сели в парикмахерской очереди дожидать. Я боялся, чтобы папа меня не увидел. Ведь раздевалка-то напротив парикмахерской. А пришли мальчишки из РУ[7]. Так папа им беленьких номерков не дал, а свалил шинели в кучу и сказал: после бани сами разберетесь. Большие дяденьки подходили к папе разные. Если пальто хорошее, папа помогал им раздеваться и отряхивал пальто щеткой. Потом папа подставлял руку. Как будто нищий! А если пальто было старое, он и не помогал и щетку не брал. А что меня совсем обидело — так это когда дедушка пришел с веником. Он был в дырявом плаще. Папа так потянул плащ на свою сторону перегородки, что пуговицы отлетели и по полу покатились. А дедушка-то видел плохо. Искал он, искал и не нашел. Я хотел поискать, да побоялся. А папа говорит: «Ничего, отец, старуха новые пришьет…» С тех пор я его и не люблю: неужели он не мог найти пуговицы? Дедушка-то был старенький-престаренький…

Федя сказал брату, что недавно между печкой и стеной обнаружил целую мешульку медных денег.

— Неси мешульку сюда, — встал Евгений.

— Что ты… Я тебе как родному сказал… Если папка узнает, он убьет меня, — побледнел Федя.

— Не убьет. Я не дам! Неси скорее, — скомандовал бывший старшина.

Через минуту, горбясь от тяжести, Федя приволок лошадиную торбу с медной разменной монетой. Евгений запустил в нее руки, и желтые пятачки и двушки посыпались между его пальцев. Властное, твердое лицо Громова искривилось. За всю долгую службу ему ни разу не доводилось бывать дома, и теперь он впервые смотрел на отца взрослыми, кое-что видевшими глазами. Механически вороша пальцами монеты, он думал: «И этот мешочник, вымогающий чаевые, писал мне каждый месяц: торопись, сынок, жми в офицеры! И я слушал его как последнюю инстанцию! И из-за этого чуть не оказался за бортом! Каким почетом-то я пользовался: маршалу Чойбалсану поручали докладывать, главе государства!»

Обитый гвоздями забор, чаевые, уговоры не жениться на Надежде, наставления Федюшке — все вызывало гнев. В душе Громова назревала буря. Он вдруг запустил руку в торбу и, взяв горсть монет, швырнул их в ручей.

Когда пришел отец, Евгений, скрывая усмешку, подошел к нему с торбой, как член военного трибунала с вещественным доказательством.

— Тебя судить надо! Срываешь государству денежный оборот! — И будто из вулкана, из него вылились горькие и обидные упреки.

Отец стоял, широко расставив ноги, смотрел на сына, будто не узнавая его. Изредка перебивал:

— Ишь как тебя в армии-то вышколили… Невелик в чинах-то, чтобы отцу нотации читать.

Его реплики были колкие, злые, перевертывающие сыну все нутро. Бросив торбу под ноги отцу, Громов схватил у яблони кол-подпорку и вскочил на перекладину забора. Точными, размеренными ударами он стал загибать гвозди и сшибать острые стекла в свой огород.

— Чудище! Соседи ведь, наверно, смеются! Скоро пальцем будут на тебя показывать… Не твоими руками сделано, не твоими разорять!

Но Евгений не слушал, а делал свое дело, медленно двигаясь по забору к ручью. А отец, как на похоронах, медленно шел за ним, осторожно ставя на дорожку свои длинные ступни. Евгений спрыгнул, взял из-под сливы ржавый секатор и в чем был — в галифе и хромовых сапогах — вошел в ручей. Ему было по грудь. Он стал перерезать проволоку. Отец стоял на берегу, кричал, качал головой, но вдруг будто что-то в нем внезапно сломалось: обессиленно сел на капустные листья. Из-под ног его покатились в ручей комья земли, и вода у берега замутилась. Длинные руки его, как плети, повисли между борозд, он заплакал глухо и безнадежно, как плачут слабые старики.

— Сынок, — всхлипнул он, — что ты делаешь, что ты делаешь!.. Может, для меня и отрада вся в этом. Выйду утром на бережок, и кажется: у своего-то огорода и водичка чище…

В его словах не было ни протеста, ни возмущения, только боль и тоска. Годы делали свое дело: постарел и обессилел Иван Матвеевич, единоличник деревни Матюково, переехавший в город, чтобы не вступать в колхоз.

Глава двадцать четвертая

Утром, проводив Наташеньку к соседке, Лена лениво пошла в столовую. Делать там было нечего: курсанты уже не питались в лагере, да и механиков стало меньше. По накладным Лена знала заранее, сколько человек будут обедать и ужинать. Людское оживление, работа отвлекали Беленькую от раздумий, и теперь, когда дел убавилось, ей стало тяжелее. Сегодня, узнав, что летчики и механики не будут стоять здесь на довольствии, она ужаснулась. И, не веря накладной, пошла на пригорок, чтобы взглянуть на стоянку. Если машины здесь, значит, вскоре вернутся механики и этот молчаливый, вечно что-нибудь делающий Николай Князев. Но стоянка была пуста… И что-то засосало под ложечкой. Не веря глазам своим, Лена двинулась к стоянке: ни часовых, ни дежурных, ни машин. Она подошла к тому месту, где прежде стоял самолет, на котором ее муж был командиром экипажа.

Еще совсем недавно на буром фоне стоянки выделялся зеленый силуэт самолета: крылья, фюзеляж и хвостовое оперение предохраняли траву от солнечных лучей, под самолетом она была зеленее. Только у стеллажей, на которых виднелись резкие отпечатки шин, трава была совершенно выбита. Часто приходя сюда, Лена падала на траву, орошая ее слезами. В голове стучало: «Силуэт, остался только силуэт». Сегодня она не увидела и силуэта. Трава, росшая в тени самолета, пожелтела, поблекла, выбилась, и нет уже никаких признаков, что здесь стоял Его истребитель. Лена упала на землю и заплакала.

Каждый день, когда гремела вдали стоянка, ей казалось, что где-то там, в туче старта, как в пороховом дыму, и ее муж, ее любовь. Она так часто думала о нем, живом, что и теперь, после его смерти, он жил в ее воображении как живой человек, который по каким-то причинам не может вернуться к ней, не может взглянуть на дочь.

Но теперь, когда все, что окружало живого летчика — шум и рокот моторов, — смолкло и наступила гнетущая, жуткая тишина, его образ, живущий в ее воображении, тоже стал исчезать. Лена остро почувствовала прежнее сиротство, одиночество.

С летного поля дул ветер, над ним звенели жаворонки, сияло солнце, бездонный голубой шатер неба висел над ним. Вдали показался человек. Это был майор Строгов. Нахлестывая прутиком колючий татарник, он шел краем летной полосы из своего палаточного городка, сверкавшего на солнце десятками плексигласовых и целлулоидных оконцев. Он был в хорошем настроении: наконец-то аэродром освободился. Теперь техника и порядки будут новые…

Вдали, там, за строем собранных и испытанных в воздухе серебристых машин, темнели тракторы и тяжелые катки. Военные строители продолжали увеличивать взлетную полосу. Строгов чувствовал уже себя хозяином на аэродроме, где когда-то был курсантом и рядовым инструктором. Скоро этот аэродром станет плацдармом воздушной защиты большого города… Он хорошо воевал, к нему вливается опытный технический состав. «Технари» быстро переучатся и обеспечат боевую готовность машин.

Строгов расстегнул ворот шелкового, без подкладки кителя и свернул к сараю (поскорее в тень), когда увидел лежавшую на краю аэродрома женщину в синем платье.

Он остановился, удивленно посматривая на нее с высоты своего богатырского роста. Ее плечи вздрагивали, но он не заметил этого и сказал с укором:

— Здесь, гражданочка, не загорают…

Лена встала, с лихорадочной быстротой стала искать носовой платок, спрятанный в рукаве.

— Ах… это вы… Извините… Что с вами? — участливо спросил майор. Он помнил ее. Он хорошо помнил ее красивое лицо и глубокую грусть в глазах. Это было совсем недавно, в душной палатке с закрытыми наглухо окнами и дверями. Дул сильный ветер, и все, кто испытывал истребители и кто обслуживал полеты, обедали на старте в этой палатке. И она, эта красивая, но замкнутая официантка, была так невнимательна к нему, командиру полка: вместо «летного» обеда подала обед «технический», без яиц, без шоколада. Но она понравилась ему, и потому он съел обед, не высказав упрека. Когда же узнал, что у нее недавно погиб муж, он понял, почему она была так рассеянна.

— Не надо так… — повторил он. — Вставайте, пойдемте в лагерь.

Лена встала, смахнула слезы, тяжело вздохнула.

«Я рад расстаться со своей дражайшей половиной, а эта все еще убивается. Видно, сильно любила мужа», — подумал Строгов.

— Вам надо отвлечься от своего горя, — сказал Строгов. — Помню, в столовой вы были так рассеянны… Как вы смотрите на то, чтобы пойти со мной, скажем, в театр?..

Лена испуганно отвернулась в ту сторону, где стоял ТУ-2 Николая Князева. Она часто думала о своем молчаливом друге и даже в темноте узнавала его по походке. Он все еще присылал Наташеньке игрушки, а заходил реже…

— Я спешу!.. — И она торопливо пошла в сторону, хотя с майором ей было по пути.

Глава двадцать пятая

В новом полку Пучкова назначили техником звена. Реактивных самолетов он никогда не изучал, поэтому его откомандировали в городок, где были организованы краткосрочные курсы.

Дней десять спустя он вернулся на родной аэродром.

Как многое изменилось тут! В те дни, когда он руководил перегонкой «старушенций» к железнодорожной ветке, пустота, оголенность стоянки как-то в сутолоке дела не бросилась в глаза. Но теперь, не увидев ровного строя бомбардировщиков и истребителей, к которым привык, как к людям, прослужившим с ним не один год, он загрустил. «Их было много, — подумал Пучков о самолетах, — и каждого из них я мог отличить от другого даже в темноте». Он испытывал такое ощущение, будто отсутствовал не десять дней, а год, много лет. Такие чувства овладевают нами, когда мы, входя по приезде в свое жилье, видим, что вся обстановка расставлена по-новому. Может быть, все это Пучков испытывал и потому, что его подчиненные стали не теми, кем были прежде. Все, кто подлежал демобилизации и ждал дня, когда сформируется эшелон, как-то вдруг изменились в его глазах: одни стали серьезнее, озабоченнее, другие ликовали. Одни механики, нарушая субординацию, стали обращаться к нему, как равные к равному, запанибрата, и звали в ресторан, другие выкладывали свои обиды, но больше было таких, чье отношение к нему выражалось в словах:

— Сергей Сергеевич! Ты настоящий человек, в гражданке о тебе рассказывать будем.

Все доброе не было забыто: механики вспоминали, как он старался убедить их и тогда, когда Громов наложил бы арест, как справедливо распределял наряд, как помогал им в трудную минуту. Ему дарили на память книги с надписями, самодельные безделушки. И всех механиков превзошел Князев. Он подарил технику такой самодельный клинок, за который, как говорили, ему давал пятьсот рублей какой-то офицер. Все то, что сдерживалось прежде строгой армейской подчиненностью, теперь, накануне расставания (и, может быть, навек), прорвалось сразу и умилило Пучкова. «Да, — думал он, — посеявший доброе, добро и получит».

Сегодня вечером в домик Пучкова ввалилось сразу человек двадцать.

— Салажат мы не взяли, товарищ стартех, — сказал Князев, — но с нами, «стариками», вы должны поехать в ресторан. Давно бы надо, да все не осмеливались как-то… Служба она служба, а теперь кто-то из нас демобилизуется, кто-то уходит в другие звенья… Ты нам уже не начальник, а просто друг.

— Вздумали! В ресторан… — упрекнул их Пучков.

— А что тут такого? Откупили же наши механики ресторан, когда Желтый женился, — напомнил Ершов.

— Так за это я тогда поплатился… А сейчас — не свадьба…

— Эх, товарищ инженер! Забыли вы завет старого Тараса Бульбы: «Нет уз святее товарищества…» Мне, может быть, посидеть с вами да другими хочется больше, чем жениться. Чувствую: совесть моя измучается, если уеду домой, как неблагодарный… Ты нам сделал такое… — В поисках слов Князев переступал с ноги на ногу. — Вот Ершов, например. Разве ему дали бы звание, если б в эскадрилье верховодил Громов? Наложил бы в личное дело одних взысканий — кто бы осмелился выдвигать такого на офицера? А ведь Ершов — артист своего дела…

— Что вы, друзья, — улыбнулся Пучков. — Никакой благодарности мне и не надо. Ну, зачем вы завалили меня подарками? Если я действительно вас чем-то тронул, — знаете, какой подарок хотелось бы мне иметь?

— Какой? — раздалось несколько голосов.

— На днях, друзья, — Пучков окинул своих механиков взглядом, — вы разъедетесь по разным аэродромам, а многие — по селам, городам… То есть вы начинаете новую жизнь. И чтобы вы меньше совершили ошибок, хочу сказать: есть в жизни две очень важные вещи… Первая — это выбор специальности. Человек, не имеющий призвания, всю жизнь, как слепой котенок, блуждает впотьмах. В одно дело сунется — ушибется, в другое — совсем провалится. А любовь к делу — она, как свет, с ней не будешь блуждать, с ней легко идти по жизни. Это, как закон, друзья…

Пучков меньше всего был моралистом. Он почти никогда не читал поучений и наставлений. Но опыт его собственной нелегкой службы говорил ему, что только сердечная привязанность к своему делу уберегла его от разочарований в жизни. Он искренне считал, что, если не надломился от трудностей, выпавших на его долю, если и сейчас ему хочется радоваться жизни, трудиться и помогать другим, так все это только потому, что дело свое он любит всей душой.

— И как его найти, это любимое дело? — спросил кто-то.

— Я считаю, что почти у всех вас есть настоящий вкус к технике. Это развивать надо. Сейчас, после демобилизации, вам стоит только присмотреться, например, к трактору или автомашине, и вы сможете овладеть ими.

— Трактор и автомобиль им, как семечки, — сказал Ершов.

— Что там говорить — покажем класс! — улыбнулся Миша Пахомов, и все рассмеялись.

— А что? Движок и динамо разбираем? Разбираем! А реактивные самолеты в колхозе не нужны…

— Правильно, Миша, — ободрил Пучков.

— А что второе? — торопил Ершов. Пучков улыбнулся.

— Вы, друзья, теперь уже в том возрасте, когда надо жениться.

— Не хочу учиться, хочу жениться, — как сказал бы Митрофан Фонвизина, — выпалил Еремин.

— Попадется тебе зануда, отравит всю жизнь — тогда уж будет не до смеха, — с гневным укором высказал Пучков свое выстраданное. Он не позволил бы себе говорить так резко, если б не имел на то морального права.

— А если попадется настоящая, понимающая и станет не камнем на шее, а…

— А винтовым противовесом и сразу потянет ко дну, — скороговоркой перебил Ершов, и все рассмеялись.

Винтовой противовес был хоть и небольшой деталью самолета, но для своих размеров крайне тяжелый.

— Смейтесь пока… А придется решать, призадумаетесь… Выбор жены — это такой вопрос, где за ошибку тоже расплачиваются разочарованием в жизни…

— Пятиминутной беседой вы от нас не отделаетесь! У нас много тем для прощального вечера. Зачем же так, на сухую?..

— Мы-то разъедемся, а стартех тут останется. Знаете, что ему будет за коллективную выпивку? Громов во все инстанции настрочит… — заступился за Пучкова Еремин.

Он не знал, что Громова в эскадрилье уже нет. Комендант училища, приезжавший как-то на комсомольское собрание, недавно был назначен комендантом гарнизона и теперь взял своего любимца к себе в помощники.

— Ты не заступайся! — Ершов оттолкнул Еремина от Пучкова. — Если, товарищ стартех, вы погнушаетесь отпраздновать с нами, как вы говорите, начало нашей новой жизни, — гидросмеси налижусь и лягу возле вашего дома… Это благодаря вам мне дали офицерское звание — пусть за вас же и отберут его. И я не пожалею. В Советском ведь Союзе живем: если демобилизуют — эти руки (механик простер к Пучкову ладони с твердыми, кое-где посбитыми пальцами) везде пригодятся… И вообще, если вы не согласитесь, мы с обиды на вас все равно напьемся…

«А что, и напьются», — подумал Пучков; посмотрел на часы и сказал:

— Ровно в двадцать ноль-ноль ко мне. Ужин и тарелки официантки нам принесут, а насчет остального…

— Все ясно!.. — сказал Князев.

Вечером, согнувшись чуть ли не в три погибели, Князев нес на плече плоский крыльевой бензобак. В нем плескалось молодое вино, купленное в соседнем совхозе.

— Вы с ума сошли? — испуганно крикнул Пучков, поняв, в чем дело.

— Пожалуй, многовато… Давно не пили. Громов каждого обнюхивал, когда из города возвращались…

Прошло тяжелое похмелье, минула целая неделя, а эшелона демобилизованным все еще не подавали. К Пучкову обращались с вопросами:

— А что, не могут отменить демобилизацию?

— Не волнуйтесь. Командир части имеет право задержать, но не дольше двух месяцев…

— На два месяца? — удивились даже те, кто прослужил добрых пять или даже шесть лет.

Два месяца им казались теперь вечностью.

Надо было уже принимать у монтажников реактивные истребители, а мысли «старичков» были уже далеко — в деревнях, в поселках, в городах. Понимая это, Пучков посылал их в суточный наряд, поручал переоборудовать стоянку, — словом, давал не очень ответственную работу. Старшина Князев воспротивился этому: ему хотелось своими руками прощупать и реактивный самолет.

— А если опять будет война? — спросил он. Пучков не понял, к чему он клонит. — Я-то думаю и об этом. Мало ли что может случиться. И, не освоив реактивного, я домой не уеду… Все время я работал на винтомоторных, а теперь они в армии не понадобятся. Уж лучше я изучу и реактивный — тогда и на душе будет спокойнее.

— Ладно. Ступай на реактивные.

Через неделю бригадир штатских монтажников, офицер, сказал Пучкову:

— Вы нам прислали и техников-офицеров, но должен сказать: машину можно доверить пока только вон тому старшине. С божьей искрой «технарь». За пару дней все освоил…

Сам прожженный «технарь», Пучков знал цену таким, как Князев, и еще задолго до объявления демобилизации пытался склонить его на сверхсрочную службу. Когда же стал формироваться новый полк и было приказано переаттестовать первых механиков на младших офицеров, Пучков аттестовал Князева не на младшего техника-лейтенанта, как других, а на звание выше.

Всем механикам присваивали офицерское звание, разумеется, с их согласия. И стоило Князеву расписаться, он стал бы офицером. Но, поколебавшись, Князев документов не подписал. Тогда принялся его уговаривать командир эскадрильи. Он намекнул, что если Князев останется на службе в качестве техника или механика-сверхсрочника, то личные взаимоотношения его с одной особой получат «желательное разрешение».

— Таких намеков мне от вас не надо! Не тревожьте Лену, — покраснел старшина и ушел курить, давая понять, что разговор окончен.

Глава двадцать шестая

Когда Пучков возвращался со стоянки в лагерь, ему казалось, что даже стены офицерских домов и брезентовые палатки вопиют ему об измене жены. Поэтому он перебрался жить в город, к Чернову: теперь, в период переформирования, можно было приезжать на стоянку позже.

Вечерами он ходил с Черновыми в театр, в кино. В свою квартиру он не заявлялся.

И у Зины пропала уверенность, что он вернется.

Она знала, где он живет, но пойти к нему не осмеливалась: боялась Чернова, Тот никогда не восхищался ею, а теперь уж и говорить нечего. Ей казалось, что, как скажет Чернов, так Сергей и поступит. Ждать случайной встречи — не входило в ее планы. И она стала выслеживать мужа. Однажды Пучков пошел в кино один. До начала ближайшего сеанса было пять минут, но билеты еще продавали.

— Один билет в середине зала, — сказал Пучков, кладя в окошко пять рублей.

Подруга Зины, мельком взглянув сквозь окно на Сергея, улыбнулась и выхватила из-под скатерти стола тот билет, что ожидал Пучкова.

В зрительный зал Пучков вошел, когда свет был уже погашен. На экране промелькнул Кремль, набережная Москвы-реки… Найдя свой ряд, Пучков снял фуражку и стал сбоку зачесывать на лысину негустые волосы.

Место справа было пустым, а весь ряд заполнен зрителями. Пучков положил фуражку на свободный стул и поглубже уселся.

Когда журнал окончился и на экране замелькали фамилии сценариста, режиссера и артистов фильма, к Пучкову, проталкиваясь между рядами, стала приближаться невысокая женщина.

Прежде чем Пучков успел убрать фуражку, она оказалась в руках той, которая усаживалась на место.

— Сережа! Какими судьбами!..

Пучков узнал жену. Он схватился рукой за козырек фуражки, но Зина так цепко держала ее за околыш, что Пучкову ничего не оставалось делать, как убрать свою руку.

Он встал и пошел к выходу.

— Сережа, что ты, куда ты? — зашептала Зина. На нее зашикали. Она пошла следом за мужем. Пучков ничего не видел во тьме, шел шатаясь, неуверенно, зато у его жены были глаза кошки. Она надела на его голову фуражку и уцепилась за руку.

Сергей попытался освободиться, Зина его не отпустила.

По полуосвещенной лестнице они спустились на улицу.

— Уходи! Я видеть тебя не хочу! — сказал Пучков, встряхивая руку.

Зина ухватилась за нее крепче.

— Сережа! Выслушай меня! Пойдем посидим вон туда…

У скамейки они остановились, сели. Пучков не стерпел, он со злостью, с презрением стал обвинять жену во лжи, в измене, в обмане, в подлости.

Она слушала всхлипывая. Когда Зина почувствовала, что запас его гнева иссяк, она жалобно проговорила:

— Бей меня! Ругай меня! Но я тебя люблю, потому и вернулась!

«Ложь, подлая, сладкая ложь», — с остервенением подумал Пучков. Он выдернул из ее рук свою руку и быстро пошел прочь.

Зина повалилась на скамейку и с деланной болью в голосе простонала:

— Все равно люблю тебя! Все равно!..

В субботу Пучков отправился в областную библиотеку. Он не знал, что Зина опять его выслеживала.

В библиотеке, за дверью с надписью «абонемент», было много народу. Люди, выстроившись друг за другом, стояли вдоль барьера, за которым лежали книги. Пучков пристроился в конце очереди и стал ожидать.

Как ни торопилась библиотекарша, очередь двигалась медленно. Две старушки, стоявшие в очереди у окна, присели на подоконник, и поэтому между ними и последним читателем у стола образовалось пространство, в котором можно было встать по меньшей мере четверым.

Пучкову ни о чем не думалось. Он смотрел в пол, ослабив одну ногу, словно конь после долгой дороги.

Сергей не видел, что дверь позади него распахнулась и Зина, одетая в простенькое, но хорошо пошитое платье, вошла в комнату. Она не стала спрашивать «кто последний?», а сразу же, прямо и решительно двинулась к свободному месту у стола, где должны были стоять старушки, сидевшие на подоконнике. Ей объяснили, что не тут конец очереди. Она поблагодарила и, повернувшись, глазами стала искать последнего.

Когда Пучков встретился с женой взглядом, его ослабленные ноги напряглись помимо его воли, ему захотелось уйти.

— Вы последний? — спросила Зина, подавая ему руку. Секунду, две, три, четыре Сергей в упор смотрел на эту красивую, некогда родную, дружески протянутую ему руку и, по мере того как секунды летели, все крепче сжимал книгу за спиной.

Зина не сконфузилась. Протянутой рукой она взялась за пуговицу его гимнастерки, близко-близко заглянула Сергею в глаза и печально улыбнулась:

— Узнавать не хочешь?

Оттого, что эти слова она произнесла грустно, с оттенком скорби, оттого, что ее светленькое, печальное личико было так близко и, казалось, просило прощения, Пучков почувствовал неловкость.

— Нет, почему же!.. — сказал он. — Становись сюда…

Пучков невольно, сам того не желая, взял ее за локоть и поставил впереди себя.

Зина опять тронула пальцем пуговицу на его гимнастерке и нежной улыбкой, глазами поблагодарила мужа. Лицо ее выражало кротость и смирение, и Пучкову показалось, что он несправедлив к жене.

— Вот, — сказала она, показывая книгу. — «Хлеб» Мамина-Сибиряка. И еще я читала чей-то «Хлеб»…

— Алексея Толстого? — напомнил Пучков, радуясь тому, что жена все-таки читает.

— Правильно, Сережа, Алексея Толстого. Про Царицын…

Зина улыбнулась, виновато посмотрела в его глаза, и Пучков вспомнил лучшие дни своей жизни. Но тут же отвернулся от жены: к чему все это теперь?

Очередь двигалась. Они встали к барьеру. Пучков дал ей место впереди себя и невольно стал смотреть сзади на ее тонкую шею, на волосы, вьющиеся над ушами, на пробор на ее затылке, на красивые линии ее фигуры.

Смотрел и думал, что даже в страшные минуты отчаяния и злобы не мог он внушить себе, что совсем разлюбил эту лживую и все-таки привлекательную и милую женщину.

Пучков почувствовал себя еще привязанным к ней и с ужасом подумал, как трудно будет ему пережить разрыв.

— Сереженька, что мне взять? — спросила Зина, когда библиотекарша списала с нее прочитанную книгу.

— Что хочешь!.. — отчужденно ответил он.

Она обиженно свела брови к переносью. Взяла какую-то книгу, спросила мужа:

— Тебя подождать?

Пучков не ответил. Он уже ругал себя, что позволил себе разговаривать с ней, и решил, что больше не скажет ей ни слова.

Зина притаилась в уголке комнаты, стала ожидать. Пучков, отойдя от стола, невольно окинул комнату глазами. Зина быстро подошла.

Он распахнул перед ней дверь.

— Зайдем домой, Сережа? — спросила она.

Он промолчал. И как только они вышли на улицу, Пучков круто повернулся от жены и зашагал прочь.

Через несколько дней, не дождавшись его дома, Зина поехала к нему на аэродром. Но уже истек срок действия пропуска, и патрульные не пустили ее. Прежде Зину иногда пропускали и без документов. И она подумала, что теперь не пускать ее приказал Сергей. Всплакнув, она побрела по асфальтовой дороге назад, к станции, откуда Пучков провожал ее в Крым.

По обеим сторонам дороги стояла вызревшая кукуруза; с аэродрома дул ветер, и желтые стебли прощально кивали ей вслед. Зина шла, глядя на убранные окрест поля, на шоссе, пересекавшее дорогу с аэродрома у самой станции. Впереди проносились самосвалы, полные золотисто-желтых кукурузных початков, сушеных абрикосов и кураги. Вот пыльный, до отказа набитый народом грузовик провез песню, вот за ним помчался второй, третий, четвертый. Это горожане, помогавшие колхозникам, возвращались домой.

Позади загудело. Зина отпрянула в сторону. Обдавая ее пылью, проехали с аэродрома три зеленых грузовика, груженных раскладными кроватями, стульями, этажерками, чемоданами. Вид убранных окрестных полей, необыкновенно ясное небо и возвращение офицерских семей из лагеря — все это живо и остро напоминало Зине о ее одиночестве. Воображение рисовало, как ее подруги привезут на зимние квартиры мебель, расставят ее по-новому и им покажется, что и вся жизнь их пойдет как бы заново. А у нее!.. Как бы хотелось ей начать жизнь с Пучковым сначала, сызнова… Ну что она сделала такого, что бы он не мог простить?

Ей казалось, что судьба несправедлива к ней, что на ее месте любая женщина попыталась бы уйти к тому, кого любила в юности.

Зина заплакала, и слезы потекли по ее опавшим за последние дни щекам. Это были уже не те дешевые слезы, которые она проливала перед мужем у кинотеатра. Тогда она была уверена, что он легко простит. Теперь этой уверенности не было. И от сознания своего одиночества, своей отверженности на душе было тяжело, как никогда в жизни.

Позади раздался слабый гудок. Зина оглянулась. Зеленого цвета «Победа» стояла позади нее. Из распахнутой дверцы вышел майор Строгов.

— В город? Садитесь, Зина…

— Нет уж, спасибо! — зло усмехнулась она, медленно уходя. Майор Строгов, сделав за нею несколько нерешительных шагов, остановился. Что-то похожее на сострадание можно было прочесть в его взгляде.

«Какая она бывает злая, — подумал он. — И как хорошо, что все кончилось, не начавшись».

Он сел и уехал.

Когда дымок от машины развеялся, Зина пожалела, что не поехала. «Жди теперь часа два автобуса или голосуй на шоссе», — подумала она. Но по мере того, как «Победа» майора Строгова удалялась, на душе ее становилось покойней и чище. Пусть этот ее отказ поехать с ним будет первым шагом ее новой жизни. Она никуда не уедет. Поступит на работу и рано или поздно, но прощение у мужа все-таки вымолит. Ведь так часто он говорил о любви к людям. Она знала, что это были не только слова, так неужели он не простит ее, свою жену?

Зина вытерла слезы и быстрее пошла к полустанку.

А зеленые грузовики, ехавшие с аэродрома, все обгоняли и обгоняли ее. Какой-то военный помахал ей пилоткой. Зина видела знакомые лица женщин, сидевших в кабинах, и отворачивалась, чтобы ее не узнали..

Одна из машин, в кузове которой стояли самолетные подъемники, обогнав Зину, остановилась. Когда Зина поравнялась с ней, из кабины вышел Пучков.

— Садись! — сказал он. Зина молча села.

Через минуту шофер забрался в кузов, на подъемники, а Пучков сел за руль.

Глава двадцать седьмая

Сводный оркестр гарнизона играл торжественный марш. Солнечные лучи, отражаясь от ярких труб, скользили белыми бликами по голубой трибуне, на которой стояли генерал Тальянов, полковник Грунин, командиры полков.

Из строя на них смотрели те, кто подлежал демобилизации и кто приехал с аэродромов проводить их.

Среди провожавших «старичков» второй эскадрильи был Игорь Корнев.

Глядя на Князева, Игорь подумал, что и он уволился бы из авиации, будь живы его отец и мать…

Не в добрый час он покинул родное гнездо. Этого гнезда теперь нет, как нет его у миллионов других людей. И потому он остается на службе, чтобы недобрый час не пробил снова.

В стороне, у проходной будки, показались высокий генерал, сухощавый полковник и бородатый прямой человек без шапки, в коверкотовом дымчатом пальто — представитель республиканских властей.

Тальянов сошел с трибуны и скомандовал:

— Смир-но!

Оркестр заиграл встречный марш.

— Товарищ генерал-лейтенант! Демобилизованные…

Игорь не слушал слов, все внимание его было поглощено бородатым человеком в коверкотовом пальто. «Кириллыч?! Неужели Кириллыч? Но почему он здесь? Кто он? И он ли это?» — думал Игорь, и на экране его памяти промелькнул грязный застенок, душегубка с окровавленным изнутри кузовом, вагон, расшатанный взрывной волной, и этот человек, сделавший все, чтобы прорубить узникам окно в жизнь. Скорее, скорее бы окончилась церемония прощания!.. Ему хотелось выскочить из рядов, закричать, но строй — святое место, и Корнев только переступал с ноги на ногу.

Полковник Грунин начал речь.

— Мы провожаем сегодня то поколение, детство которого на корню опалила война. Юными солдатами пришли вы под знамена наших полков и дивизий…

И словно откуда-то издалека Игорь увидел себя, щупленького парнишку, который с разводящим, таким же тоненьким юношей, шел в темную ветреную ночь на пост.

«Ну что вы, братики? — сказал им усатый часовой. — Мы привычные… И ночь простоим, а не два уставных часа. Идите-ка спать. Ох, как хотелось спать в годы-то ваши…»

«Не положено…» — как бы услышал Игорь свой голос…

«Чего там не положено! А ну-ка, шагом марш с поста… Попробуйте-ка не послушать часового — зелень!..»

«Да, юных жалели, посылали туда, где полегче, — припоминал Игорь. — Когда грузили бомбы, „старичок“ брался за ее тяжелую голову, новичка ставил на стабилизатор».

«Где вы теперь, старые солдаты?» — тепло подумал Игорь.

Полковник Грунин продолжал:

— А после победы, после массовой демобилизации фронтовиков вся тяжесть послевоенной службы легла на ваши плечи. И отрадно видеть, что ваши молодые плечи не согнулись, а развернулись шире, стали крепче. Армия вас закалила…

С левого фланга покатилось «ура», сводный оркестр заиграл, глаза Игоря увлажнились.

«Ну вот, расчувствовался», — смущенно улыбнулся он, всматриваясь в лицо человека с бородкой, который стоял рядом с начальником политотдела. Пусть это не он; хорошо, что напомнил он Кириллыча…

Полковник Грунин говорил и об усилении боеспособности армии, и о её техническом перевооружении.

Затем он повернулся к тому, кого Игорь принял за Кириллыча, и стал хвалить демобилизованных, особенно мотористов и механиков, утверждая, что им хоть сейчас можно доверить самые сложные участки производства.

Корнев посмотрел в затылок Князеву и подумал: «Ведь и верно. Такой, как Князев, везде покажет класс…»

И вдруг заговорил человек в пальто.

Нет, это не был голос Кириллыча…

Потом командование сошло с трибуны.

Генерал Тальянов подошел к старшине Князеву, стоявшему на правом фланге, воскликнул удивленно:

— Николай Семенович! Вы не уехали?!

— Никак нет.

— Что же? Мотоцикл продали?

— Нет, товарищ генерал. Хотелось проститься с армией вот так, по всей форме, торжественно. Может, к строю-то последний раз…

— Хорошо бы… Но кто знает?.. — задумчиво ответил Тальянов и тут же добавил с улыбкой: — У вас ведь свой превосходный транспорт…

Оказывается, Князев, прощаясь с генералом, просил у него разрешения не ждать эшелона и официальной церемонии проводов со службы, а уехать поскорее, на своем мотоцикле. Пучков доложил об этом, и Тальянов разрешил. Но Князев не уехал. И не только потому, что хотелось последний раз постоять в торжественном строю — у него были иные причины, о которых сейчас он решил умолчать…

Как только распустили строй, старшина поехал на аэродром, где у него находился мотоцикл, приготовленный в дальний рейс. Позади коляски был уже привязан крыльевой бензобак емкостью на сто три литра. И моторная часть, и коляска имели плексигласовые козырьки — в коляске должны были ехать Наташенька и Лена. Куплены были съестные припасы. Все до мелочей продумал Николай Князев.

Он вернулся на аэродром вместе с Мишей Пахомовым, который должен был уезжать во вторую очередь. У столовой они разошлись.

Миша пошел на стоянку, а Князев направился к домику Лены решать самый важный вопрос.

Стоянку Пахомов нашел опустевшей. Возле каждого собранного реактивного истребителя в беспорядке лежали еще брезенты, ведра, запчасти, контровочная проволока. У раскрытых капотов стояли стремянки с ключами на верхней перекладине. И вокруг — ни души. Один дежурный с карабином на плече маячил на полпути от красной линейки к рулевой дорожке. Там на поле, возле реактивного самолета, собрался весь технический люд. Дежурному, видимо, тоже хотелось пойти туда, но нельзя было, и он остановился на полпути, изредка поглядывая, не идет ли кто посторонний к самолетам.

Миша увидел издали, как сновал вокруг толпы, окружившей самолет, один из молодых механиков, как забегал он то с одной стороны крыла, то с другой. Впереди самолета стоял с флажком в руке Пучков в новом комбинезоне. Капитан Гурьянов в высотном костюме, в который некогда облачался Миша, залезал в кабину. «Верно, что-то не ладится… Вдруг не взлетит? — с беспокойством подумал Миша. — Вот дело-то будет: готовились, готовились и… не взлетит». И тут же ответил себе: «Комэск все уладит — не зря же его прислали заранее. Да и капитан Дроздов тоже учиться ездил».

Миша Пахомов протиснулся сквозь толпу механиков. Его увидел младший лейтенант Ершов и постарался подтолкнуть к самому самолету. Но Миша уперся крепко: подходить близко нельзя — сейчас запустят двигатель. Вот уже капитан Гурьянов закрывает фонарь кабины. Дроздов снимает с зеркально-сверкающего крыла зеленый коврик. Без него ходить по обшивке можно только босым. Миша видит крыло с торца, в профиль. Какое острое ребро атаки! Какой обтекаемый фюзеляж! Машина будет резать воздух, как нож. А для чего так высоко взнесли стабилизатор? Наверное, чтобы не сгорел от газа. А почему такое маленькое колесико под носом самолета? Оно не подвернется при посадке?

Захлопнулся фонарь кабины, и вдруг что-то завыло, тоненько, как комар над ухом. От хвоста самолета полетели по бетонной дорожке песчинки. Лицо Пахомова обдало жаром. Он нахлобучил пилотку и подался назад. Тоненький писк превратился в вой сирены. И вот уже за хвостом не вихри, а огненная буря. Трепещущее красное пламя лижет белые цементные плиты. Там, где на стыках плит проросла трава, ничего уже нет: на глазах зелень пожелтела и дымным пеплом развеялась над аэродромом. Стало горячо. Людской круг попятился. Кое-кто приоткрыл рот: ревмя ревет воздух, теснимый потоком вырывающегося из сопла газа. Дрожат сверкающие на солнце крылья, дрожит под носом самолета колесико, дрожит высокий хвост, дрожит под ногами земля, и кажется Мише, пляшут, как в лихорадке, лица техников и механиков с приоткрытыми ртами.

Пучков взмахнул флажком: мгновенно его комбинезон надулся, как матерчатый флюгер, фуражка слетела с головы и руку с флажком откинуло по ветру.

Машина покатилась по дорожке. Быстрее. Быстрее. Оторвалась от земли, взмыла над аэродромом и через мгновение потерялась в молочно-голубом небе…

А там, на краю аэродрома, у дороги, стояла, заламывая руки. Лена и смотрела вслед удаляющемуся мотоциклу, на котором сидела Наташенька, собравшаяся в дальний путь. Как она полюбила его… С плачем вырвалась она от матери и уехала с этим чужим, но таким родным, добрым и любящим человеком… Лене казалось, что его нельзя не любить. Он оставил городской адрес, где остановится на ночлег и будет ждать ее…

Но Лена не поехала ни в этот день, ни на второй, ни на третий. Одумается — привезет Наташку.

Николай остановился у друга и все три дня ходил с девочкой по городу, по магазинам, по скверам. Его сфотографировал какой-то репортер, и снимок был опубликован в республиканской газете. В авиагородок он не заявлялся из боязни, что Лена возмутится и начнет действовать через командование: до военкомата он еще военный. Но Лена слишком уважала его, чтобы жаловаться. Он звонил ей на аэродром, но все напрасно… А ему так хотелось услышать: «Да! Едем!..»

Он сам готовил девочке пищу, купив книжку о детском питании. Сам кормил ее, укладывал спать на диване у друга, бережно укрывал, просыпаясь по ночам. Видно, прав был Громов, говоря, что за долгие годы службы стосковался Николай по семейной жизни, по ласке ребенка…

На третий день, когда Князев появился с девочкой у ворот городского парка, его документы потребовали патрульные.

— Идемте с нами! — сказал старший. Окруженные целой толпой женщин и старушек, возмущенных тем, что патрульные задерживают даже с ребенком, они повели Князева в комендатуру. Еще издали увидев толпу, навстречу патрульным вышел военный с пистолетом на ремне. Это был Громов, помощник коменданта города.

— Что такое? — спросил он, делая вид, что не узнал Князева, и не суля ничего доброго тем, кто его задержал.

Старший доложил, в чем дело.

— Все ясно! Если я вам сказал, что надо действовать по всем правилам составленной мной инструкции, это не значит, что надо задерживать демобилизованного… Да еще и с ребенком!.. Женщины нам не простят этого. — Громов говорил громко, для публики.

— Их надо наказывать, их! — лезла к Громову какая-то старуха.

— И накажем! — Он обернулся к старшему патрульному, сказал строго: — Зайдите ко мне в девятнадцать ноль-ноль. Исполняйте свои обязанности…

Патрульные взяли под козырек и ушли. Толпа быстро рассеялась.

Громов разом погасил ее любопытство и желание защищать старшину с ребенком.

Князеву показалось, что все это ловко подстроено, что его задержали по наущению Громова.

— Долго еще здесь пробудешь? — наконец обернулся он к Князеву.

— Не знаю…

— Если задержат, ты сразу ко мне. Я помощник коменданта…

— Из авиатехников — в милиционеры, значит? — удивленно спросил Князев, беря испуганную девочку на руки. А он-то надеялся, что Громов после него примет ТУ-2.

Громов молча проглотил пилюлю и сказал тихо:

— Эх, Коля… Хотел и я ждать демобилизации, но надел как-то гражданский костюм и показался себе беспомощным, глупым… Я к армии так привык… И не всем служить технике. Слуги дисциплины тоже нужны… Заходи как-нибудь… Поговорим… С тобой-то мы вроде ладили…

— Уеду скоро…

— Если насчет билета будет трудно, ты звякни, мы быстро обеспечим, мы — военная комендатура…

На следующее утро Князев поехал с Наташей на аэродром.

Боясь, что девочка увидит мать и больше не вернется к нему, он остановил мотоцикл в кукурузе, усадил ее рядом, а сам пошагал своей раскачивающейся походкой. Дойдя до конца поля, Николай вернулся: не дело это — оставлять девочку в залог. Он объяснил Наташе, что надо делать, и девочка, сказав, что приведет маму, ушла… Князев сел на запасное колесо и закурил, глядя вслед Наташе…

Давно поджидала свою дочь Лена, с утра посматривала опять на дорогу. Николай видел, как возле домика она схватила девочку и стала целовать и гладить ее головку с черным бантиком. Но вот Наташенька встала на ноги и потянула мать к дороге…

А на стоянке все гремело, все ходило ходуном, все раскалывалось от гула. Рваное пламя вырывалось из сопел, опаляя горячим дыханием, стонал разорванный знойным вихрем воздух, слышался посвист острых, как ножи, крыльев. Уходили в полет, хранители советской земли и неба.

— Мамочка! Па-апа нас ждет… Пойдем скорей, мама! — торопила девочка, таща ее за собой.

Глазами, полными слез, Лена посмотрела на стоянку… Что же удерживает ее здесь? Не его ли она узнавала в темноте по походке? Не к его ли шагам прислушивалась вечерами? Так почему же она не может решиться? Неужели верная, тоскующая память сильнее новой любви? Или упрек слышится в этом громе, что доносится со стоянки? Или за эти годы она так припаялась душою к людям, хранящим покой на земле, что не в силах оставить их?

Наташенька прибежала к Николаю и сказала, что она с ним поедет, а мама — нет.

За всю службу он никогда не плакал. Он вытер слезы кулаком, поцеловал девочку, сказал, чтобы шла домой, и погнал по пыльной дороге свой мотоцикл, собранный собственными руками. Он был «технарь» до мозга костей; знаменитые летчики, ставшие теперь генералами, выпрашивали его друг у друга… Наташенька заплакала и побежала за мотоциклом.

И не выдержало сердце матери. Лена бросилась к шоссе и замахала рукой.

Примечания

1

НИАС — наставление по инженерно-авиационной службе.

(обратно)

2

КЭЧ — квартирно-эксплуатационная часть.

(обратно)

3

Вышак — расстрел (жаргон).

(обратно)

4

БАО — батальон аэродромного обслуживания.

(обратно)

5

ПАРМ — полевая авторемонтная мастерская.

(обратно)

6

ШМАС — школа младших авиаспециалистов.

(обратно)

7

РУ — ремесленное училище.

(обратно)

Оглавление

  • Глава первая
  • Глава вторая
  • Глава третья
  • Глава четвертая
  • Глава пятая
  • Глава шестая
  • Глава седьмая
  • Глава восьмая
  • Глава девятая
  • Глава десятая
  • Глава одиннадцатая
  • Глава двенадцатая
  • Глава тринадцатая
  • Глава четырнадцатая
  • Глава пятнадцатая
  • Глава шестнадцатая
  • Глава семнадцатая
  • Глава восемнадцатая
  • Глава девятнадцатая
  • Глава двадцатая
  • Глава двадцать первая
  • Глава двадцать вторая
  • Глава двадцать третья
  • Глава двадцать четвертая
  • Глава двадцать пятая
  • Глава двадцать шестая
  • Глава двадцать седьмая