КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Kantonisty [Flisfish Emmanuel] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Эммануил ФЛИСФИШ

КАНТОНИСТЫ

Effect Publishing - Tel Aviv

Памяти моего Абрама — малолетнего единственного сына, загубленного в советской больнице, я этот скромный труд посвящаю.

Автор

Работа г-на Эм. Флисфиша „Кантонисты" читается с интересом. Пожалуй, это наиболее обширная научно-популярная работа о военных поселениях, рекрутчине, кантонистах и воинской повинности евреев в эпоху Николая I.

Автор использовал богатую литературу. То, что г-н Флис-фиш сумел собрать большое количество редких источников 19-го — начала 20-го веков, является его несомненной заслугой.

Первая часть работы автора посвящена общей характеристике эпохи Николая I: отношение царской администрации к евреям, создание кантонистских школ для солдатских детей — их быт, учеба, лагеря, выпуск в армию и т.д.

Вторая часть посвящена положению евреев в царской России и их быту в эпоху Николая I. Здесь дана характеристика кагала и местечек, еврейской рекрутчины, положения еврейских детей в кантонистских школах, насильственное обращение евреев в христианство и т.п. Вторую часть можно считать энциклопедией быта и рекрутчины еврейского населения в эпоху Николая I.

В общем и целом могу сказать, что работа интересна и читабельна, дает подробную картину отношения еврейства к николаевской рекрутчине и картину быта кантонистских школ.

Проф. Н. П. Полетика.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

НИКОЛАЙ I И ЕГО ЭПОХА

Царствование Николая I — один из самых мрачных периодов в истории России. Многообразие жизни пугало деспота, и отсюда его нетерпимость ко всякому самостоятельному мнению. Напуганный революциями в Европе, Николай I не желал никаких реформ и перемен и относился с величайшим подозрением ко всяким новшествам. Царское правительство отказывалось проводить какие бы то ни было прогрессивные мероприятия, дабы не дать повод надеяться на перемены и не нарушать устои жизни страны. Подавляя мысль, Николай I создал систему государственной опеки. Он хотел, чтобы все исходило от государственной власти и только от нее. Во всех вопросах внутренней политики царь исходил из интересов господствующего класса — класса крепостников-помещиков.

Время царствования Николая I характерно еще и тем, что глубокие внутренние язвы разъедали государственный организм России, Казнокрадство и недобросовестность чиновников в исполнении своих обязанностей были невероятны. Царь знал, что его обманывают, но его обманывали гораздо больше, чем он мог себе представить.

Центром государственной жизни николаевской эпохи была канцелярия с бездушным формализмом продажных чиновников. Запущенность в делах была неимоверная. Ссылка под надзор полиции того, кто добивался правды, практиковалась сплошь и рядом. Внешне была видимость благоустроенности, но во внутренней жизни царили неурядица и беспорядок. В экономическом отношении отсталость России была совершенно очевидна. Промышленность была на самом низком уровне, и сколько-нибудь сложное производство ввозилось из-за границы.

В экономической жизни страны большую роль играли откупы. Государство само не занималось хозяйственными делами, а любую статью дохода отдавало на откуп дельцам, которые вносили ежегодно в казну определенную сумму денег. Не только исправники получали взятки от откупщиков, но и губернаторы и даже архиереи были у них на содержании. Купцы, промышленники и владельцы разных предприятий в свою очередь платили полиции.

Гражданская администрация была военизирована, цензура — весьма строгой, и ее вмешательство в культурную жизнь доходило до крайнего предела. Учебные заведения и университеты находились под усиленным надзором властей. С точки зрения царского правительства просвещение было преступлением. Министр просвещения Шишков находил, что науки полезны только тогда, когда, как соль, употребляются и преподаются в меру. Обучать грамоте весь народ, утверждал он, принесло бы больше вреда, чем пользы.

Другим средоточием жизни страны, помимо канцелярии, была казарма с ее слепой, палочной дисциплиной. Армия была любимым детищем Николая, но вся забота о ней сводилась в основном к достижению парадной выправки.

Бюрократизм николаевского царствования коснулся и армии. В военном деле, как и во всем, Николай любил показную внешнюю форму. Стройное, вытянутое как по ниточке войско представляло действительно эффектное зрелище потому, что система военной дрессировки доведена была до предела и начиналась с малых лет. Но русская армия со своей отсталой тактикой и совершенно неудовлетворительным вооружением не выдержала впоследствии серьезной проверки. Это наглядно показала Крымская война.

Полиция защищала страну от "внутреннего" врага. Поскольку содержание полиции было скудным, ее чины жили большей частью побочными доходами. В те времена грабежи совершались часто крупными вооруженными шайками, и эти бандиты доставляли значительный доход исправникам и становым приставам. Захватить врасплох банду грабителей в ее притоне было трудным делом: сами власти нередко предупреждали бандитов какими силами располагает полицейская команда. Грабители располагались не только в лесах, но и в заброшенных нежилых домах вблизи дорог. По существовавшей установке, каждый исправник мог действовать только в пределах своего уезда. Пока велась переписка между исправниками разных уездов и губерний о поимке бандитов, те успевали переходить небольшие расстояния из одного уезда в другой.

Что касается мелкой полицейской сошки, то ее взяточничество и вымогательство не знало границ.

В полицейском околотке ни паспортист, ни письмоводитель жалованья не получали. Наоборот, они сами платили своему начальнику — квартальному — за право занимать должность. А из своих доходов паспортист и письмоводитель платили нескольким писцам. Откуда же брали деньги незначительные чиновники, чтобы давать взятки начальникам и платить за труд подчиненным? Эти вымогатели драли деньги со всех и за все. Осужденного преступника надо посадить в тюрьму, но за сто рублей квартальный пришлет бумагу, что осужденный тяжело болен. Разорившегося купца требуют в уголовную палату по обвинению в поджоге, но квартальный письменно удостоверяет, что подозреваемый выбыл из город неизвестно куда. Должникам полиция помогала скрывать имущество от кредиторов. Полиция покрывала воров и делила с ними краденое. Настоящими и фальшивыми паспортами торговали совершенно открыто. За малейшую справку приходилось платить, а кто отказывался платить, того сажали в кутузку. Полицейские питались в трактирах бесплатно. За незначительные проступки полиция немедленно чинила суд и расправу. Кто не был в состоянии платить, того избивали без пощады. Днем и ночью из квартального участка раздавались стоны и крики, на которые никто не обращал внимания: это было привычным делом. Полицейский участок был разбойничьим гнездом, а квартальный — бог и царь в своем участке.

Под стать полиции было и правосудие. Главными недостатками судебного дела были: многочисленность инстанций, невероятный бюрократизм, продажность чиновников и полное отсутствие гласности судопроизводства. Уголовные и гражданские дела начинались в полиции и затем передавались в суд для вынесения решения. При этом не было и намека на объективность и беспристрастность. Все зависело от секретаря суда. Постановления суда помногу раз изменялись, смотря по тому, чья сторона брала верх своими взятками. Все было обставлено формами, не имевшими разумного смысла. Дела дополнялись бесчисленными и порою ненужными справками. Были дела, тянувшиеся 12, 15 и более лет. Пословицы хорошо выражали отношение народа к тогдашнему суду: „Из суда, что из пруда, сухой не выйдешь”, „Лучше утопиться, чем судиться”, „Когда карман сух, тогда и суд глух” и т.п.

Да, взяточничество при Николае I было феноменальное и повальное, начиная с низов и кончая верхами. Царю это было хорошо известно, но всесильный деспот сознавал свое бессилие в борьбе с этим злом. Рассказывают, что когда самый близкий к Николаю человек, генерал Клейнмихель, указывал ему на вопиющие злоупотребления высших представителей власти, он ответил: „Что, брат, будем делать? Я не беру взяток, ты не берешь взяток, но разве мы вдвоем можем управлять Россией?”

Еще рассказывают, что когда Николай посетил какой-то губернский город и после смотра войскам губернатор предложил ему посетить гражданские учреждения, Николай ответил: „Зачем? Я их хорошо знаю по „Ревизору” Гоголя”.

Уголовное судопроизводство по многим родам дел находилось в ведении военных судов.

Правосудию той жестокой эпохи соответствовали и телесные наказания, которым подвергали преимущественно грабителей и убийц. Делалось это следующим образом. К массивной доске, имевшей два метра в длину и 40—50 сантиметров в ширину, привязывали преступника. На одном конце доски был вырез для шеи, а по бокам — вырезы для рук. Преступника клали на доску, он обхватывал ее руками, а на другой стороне руки скручивались ремнями. Шея и ноги также притягивались ремнями к доске. Своим нижним концом доска упиралась наклонно к земле. Кнут, которым палач избивал свою жертву, имел в длину больше метра и заканчивался сыромятным четырехгранником. При первых ударах кнута казнимые глухо стонали, но скоро умолкали. От первых же ударов даже самые крепкие натуры теряли сознание, затем их уже рубили как мясо. При наказании присутствовал священник и врач. Когда стоны прекращались и у жертвы исчезали признаки жизни, развязывали руки и врач давал пациенту нюхать спирт. Потом, если человек был жив, опять привязывали к доске и продолжали истязать. Если кто не испустил дух под кнутом, то умирал через день-два.

Другим наказанием было клеймение. Палач приставлял ко лбу букву К, составленную из коротких стальных иголок, и изо всей силы ударял по тыльной стороне. Иголки впивались в кожу, образуя кровавую букву. В ранки втирался порох — след на всю жизнь. На правой и левой щеках таким же способом выбивались буквы: на правой — А, на левой — Т. Получалось „КАТ” — сокращенное слово „каторжник”.

Жестоким наказаниям подвергались не только преступники. Царизм подавлял самыми беспощадными мерами всякую попытку со стороны народа протестовать против произвола и насилия чиновников. Террор власти превратился в систему, и за малейший протест и неповиновение нещадно пороли кнутом, плетьми, розгами, прогоняли сквозь строй, ссылали на каторгу, сажали в мрачные карцеры и крепости. Телесные наказания были распространены повсюду — в армии, в школе, в деревне.

В селах и деревнях начальство в лице исправника и станового пристава были неограниченными властителями. Они чинили суд и расправу, никто их не контролировал и никому не приходило бы в голову жаловаться на них. Крестьяне жили бедно, и виной тому были голодные годы и „бескорыстие” сельских чиновников. За ними накапливались громадные податные недоимки. Чтобы покрыть хоть часть недоимок, их поочередно выгоняли на работы: на сооружение шоссейных дорог, строительство мостов и т.п.

В то мрачное время свободная общественная жизнь в стране была полностью подавлена. Восторжествовала правительственная система, доведшая торжество идеи „начальства” до предела. Начальник олицетворял собою закон, правду, милость и кару. Он приказывал, а подчиненный обязан был выполнять. Гонение на независимость суждений принимало особенно ожесточенный характер с 1848 года — времени революционных движений на Западе. Общественная мысль, однако, развивалась напряженно, подспудно. Она отражала период перелома, процесс разложения крепостничества и развитие буржуазных отношений. Волнующими вопросами были борьба с самодержавием и крепостничеством. Брожению среди передовой интеллигенции содействовали также восстания крестьян в ряде губерний — Саратовской, Симбирской, Вятской, Вологодской, Пермской и Оренбургской. Восставшие убивали помещиков, захватывали их имения. В деревнях громили волостные правления, захватывали казенный хлеб. Этими мерами они протестовали против гнета крепостничества и издевательств помещиков. Против восставших было направлено войско для их усмирения. Крестьяне массами бежали с насиженных мест, но специальные отряды ловили беглецов и насильственно возвращали их помещикам.

В 30—40-х годах крупные волнения происходили и среди рабочих фабрик и заводов, число которых непрерывно росло. Результатом были полицейские расправы, отдача в солдаты молодых рабочих и массовая порка, учиненная казаками.

По поводу этих событий Герцен писал, что Россия казалась неподвижной, но „...внутри совершалась великая работа, работа глухая и безмолвная, но деятельная и непрерывная: всюду росло недовольство, революционные идеи за эти 25 лет распространились сильнее, чем за столетие, которое им предшествовало...”

Да, внешняя свобода жестоко преследовалась, но тем более скоплялось внутренней энергии, и умственное брожение среди русской интеллигенции достигло в реакционное царствование Николая I большой глубины и напряженности.

АДМИНИСТРАТИВНАЯ ВЛАСТЬ И ЕВРЕИ

Если произвол административных властей был страшен для всех обывателей, если в суде и полиции редко кто находил защиту и правду, то что говорить о еврейском населении — прибитом, угнетенном и бесправном? Не только личность находилась в полном подчинении у государственной власти, но и народности в целом, проживающие на обширной территории Российского государства, были под правительственным надзором и его неослабной опекой. Николаевская система управления отрицала за ними малейшее право на самоопределение и путем грубого вмешательства во внутреннюю жизнь и мелочной регламентации их быта стремилась установить полное единообразие. Еще в большей мере это касалось евреев, уклад жизни которых значительно отличался от образа жизни коренного населения и прочих народностей России.

В многообразных тисках бесправия билось еврейское существование. Право на жизнь приходилось покупать в прямом и полном смысле этого слова. Если бы законы о евреях выполнялись во всей их полноте, то они вряд ли могли выжить. Евреи покупали себе облегчение на местах: в глухих местах империи, в губернских центрах и столице. Последние крохи бедняка уходили на то, чтобы не быть изгнанным с векового места жительства, не лишиться права добывать средства к существованию, чтобы заплатить 300 рублей штрафа за уклонение от воинской повинности сына, скончавшегося в младенчестве... Каждый шаг требовал оплаты.

Положение евреев было невыносимо еще и потому, что в Николае I утвердилось предубеждение и недоверие к их нравственным качествам. Он считал евреев вредным элементом, с которым нужно бороться, чтобы обезвредить, исправить, покорить их решительными мерами, какие подобают государству с твердым порядком, способным укрощать своих граждан.

В России николаевской эпохи закон исходил из того положения, что евреи не пользуются никакими правами и поэтому все, недозволенное им положительным законом, считается запрещенным. А те весьма ограниченные права, которые признавались за ними, на деле попирались и постепенно урезывались низшей администрацией. Евреям, скученным в городишках и местечках „черты еврейской оседлости”, приходилось иметь дело с алчными и грубыми становыми приставами. Эти начальники были настоящими кровопийцами. В начале прошлого столетия, когда стали создаваться на юге России еврейские земледельческие колонии, к обычным поборам прибавилась новая статья дохода. Новоиспеченных земледельцев власть на местах стала облагать поборами. Не дашь — хуже будет. Не даром же власть осматривает, что-то записывает, отмечает, приказывает и распоряжается. Одному надо дать масла, другому — сыру, третьему — картошки. И поэтому все давали, не протестуя. Но то было в созданных еврейских колониях, где взятки брали натурой, следовательно в более или менее ограниченных размерах. А что проделывала власть в местечках и селах?

...Однажды исправник нагрянул в одну из деревень Слонимского уезда и остановился у корчмаря. Кстати, у корчмаря имелась в запасе для начальства удобная комната и угощение и все это, вдобавок, предлагалось радушно и бесплатно. Исправник к тому же был падок на еврейскую фаршированную рыбу.

— Что нового, ваше Высокородие? — спрашивает фамильярно Хаим, накормивши и напоивши начальство.

— А вот налетел выгонять батраков на шоссе, — отвечает исправник.

— Боже, что ж со мною теперь будет? — заволновался корчмарь.

— А что?

— Я теперь нищий. Все батраки мне должны, все долги лопнут.

— А долги за что? За водку?

— Нет... но...

— Не ври, мошенник! Ну, водочные долги твои, как есть, пропадут. Разве не знаешь, что водку в долг отпускать запрещено законом?

Еврей поник головой и заломил руки. Воцарилось молчание.

— А много долга? — спросил исправник через несколько минут. Еврей назвал круглую сумму.

— Имеешь расписки должников?

— Какие тут расписки! Разве вы не знаете, что мы на слово верим.

— Ну, значит, Хаим, пиши пропало.

— Если бы их не выгоняли... — рассуждал задумчиво шинкарь.

— То что было бы?

— Уплачивали бы понемножку. Кстати, и хороший урожай предвидится.

— А что дашь, если взыщу твои долги?

Хаим затрепетал от радости.

— Дашь половину — возьмусь, — решительно объявил исправник, укладываясь на пуховики. Дело было улажено.

На другой день, чуть свет, деревня зашевелилась, заволновалась. Сотские бегали как угорелые из дома в дом и сгоняли народ, как на пожар. Бабы сопровождали своих мужей и сыновей и голосили навзрыд. Вся толпа сгонялась к управе. Разнеслись слухи, что прямо со сходки неисправных податных плательщиков погонят на казенные и частные работы куда-то в страшную даль. Об этих слухах позаботился шинкарь, по совету самого исправника.

Народ сплошной толпой с обнаженными головами долго ждал появления начальства, переминаясь с ноги на ногу.

При появлении исправника толпа поклонилась в пояс. Несколько стариков выступили вперед и бухнулись ему в ноги:

— Не губи, батюшка, не губи, родимый!

— А что? — спросил надменно исправник.

— Не гони на работы! Бог милостив, хлебец народится, все уплатим, до копеечки уплатим. Нешто платить не хотим? Неможется, родимый, видит Господь — неможется.

— Да что вы, ребята? Я совсем по другому делу приехал; по делу радостному — вот что!

Мрачные лица в толпе на миг озарились надеждой.

Исправник направился в сельскую управу, позвав за собою людей.

— Ведомо ли вам, ребята, что жидов из деревень гнать велено?

— Чули это мы, — отозвались одни.

— Давно бы так, нехристей.

— Водку в долг не отпускать строго было наказано жидам. Об этом знаете вы?

— Ни-ни, сего не ведаем.

— Так ведайте же!

— Значит и платить не надо? — спросил кто-то, выдвинувшись из массы.

— Не только что платить не надо, но жиды, отпускавшие свою поганую водку в долг, вопреки закону, должны еще платить деревне штрафу столько же, сколько им народ задолжал. Штраф этот пойдет на податную недоимку — вот что. Поняли?

— Как не понять, батюшка!

Поднялся восторженный говор и шум.

— Молчать! — гаркнул исправник. — Чего расходились? Забыли пред кем стоите?

Настало глубокое молчание.

— Пиши, — скомандовал исправник, обращаясь к писарю сельской управы. — Нужно составить список, сколько деревня задолжала жиду, чтобы определить сумму штрафа, предстоящего ко взысканию в пользу деревни.

— А вы, — обратился исправник к толпе, — говорите, сколько каждый должен шинкарю, только не врать.

Писарь, чуть заметно ухмыляясь, взялся за перо.

— Стой! — остановил его исправник. — Притащить сюда жида с его расчетной книжкой.

Несколько сотских бросились со всех ног за шинкарем. Через несколько минут явился Хаим с толстой, растрепанной книжкой. Еврей имел растерянный и до смерти испуганный вид.

— Укажи, шинкарь, сколько кто тебе должен денег.

— Ваше высокородие, — пролепетал еврей, — они... занимали наличные деньги... для посева.

— Укажи, кто должен и сколько, — грозно прервал шинкаря исправник.

— Вот... он, — указал шинкарь дрожащей рукой на одного из мужиков.

— Должен? — допросил исправник мужика.

— Должен, батюшка, как не должен, — ответил радостно мужик.

— Сколько? — продолжал допрашивать исправник. Еврей развернул свою книгу.

— Пять рублей с полтиной.

— Признаешь? — спросил исправник мужика.

— Нет, родимый, чего врать; я должен ему девять рублей с полтиной.

Еврей отскочил, изумленный.

— Не знаю... может, забыл записать... — промямлил он.

— Стало быть, забыл! Нешто не помнишь, когда я с Петром...

— Запиши! — приказал исправник писарю.

Поочередно еврей указывал на своих должников.

Долги беспрекословно признавались. Не удивительно, что большая часть должников спорила с кредитором о том, что суммы их настоящего долга гораздо больше суммы, записанной за ними в шинкарской книге. Они кричали на шинкаря, что он ошибся, забыл записать... Нашлись, однако, и такие мужики, которые ни за что не хотели признать себя должниками.

— Чего отпираешься? Ведь должен? — увещали их соседи, подмигивая и легонько подталкивая локтем.

— Не могу я греха на душу брать. Стало быть, не должен — и шабаш.

Когда список долгов был таким образом составлен, исправник велел прочитать его вслух.

— Верно тут написано? — спросил исправник тех, чьи имена были названы.

— Верно! — подтвердили те.

— Грамотные, подпишите и за себя и за неграмотных.

Приказание было исполнено. Крестьяне, довольные, разбрелись по домам. Бедняки радовались, что одним ударом убили двух зайцев разом: избавились от назойливых требований шинкаря — кредитора и отчасти от податных недоимок. А на радостях набросились на водку Хаима и пили на последние гроши. Хаим делал вид, что он разорен и в долг уже больше не отпускал.

Заручившись личным признанием и подписью должников, исправник смастерил акт, что вследствие прошения мещанина Хаима Нивеса о том, что такие-то и такие-то, заняв у него наличными на посев и прочее, отказываются теперь от уплаты, им, исправником, лично были опрошены подлежащие лица, кои словесно признали и подписью подтвердили основательность и законность требований просителя. Основываясь на этом акте, исправник строго предписал сельской управе принять самые принудительные полицейские меры ко взысканию денег с кого следует, коими и удовлетворить просителя.

История кончилась тем, что исправник получил львиную долю добычи, а через некоторое время он же выгнал шинкаря из деревни.

В местечках все разнородные функции управления сосредоточивались в руках становых приставов. Они самодержавно властвовали над населением, потому что другого начальства там не было. При заброшенности местечек и запущенности дорог никакому губернатору не могла прийти в голову мысль заглянуть сюда. Характер правителя, разумеется, не был безразличен для „вверенного ему населения” вообще и для еврейского в особенности. Вопрос о том, каков становой пристав, имел исключительное значение. Каждый стражник мог взять за шиворот любого еврея и потащить его в участок: уж какой-нибудь грех или обход закона за ним окажется. Законов вообще, а о евреях в особенности, было уйма. Время было нешуточное — николаевское, и „гзейрес” (суровые меры) сыпались на евреев как из рога изобилия, одна другой страшнее, невыносимее.

Когда выходил какой-нибудь закон относительно евреев или надо было ознакомить их с „правительственным сообщением”, людей стали собирать на базарной площади барабанным боем. В страхе все спешили на площадь, чтобы услышать новость из уст станового пристава, одетого в полную форму, как подобает в торжественных случаях. Такое бывало, например, при предписании евреям одеваться в короткие пиджаки вместо длиннополых лапсердаков и запрещении носить бороду и пейсы. Много горя принес указ о замене еврейского одеяния „немецким”. Способ исполнения указа происходил своеобразно. Стражники, имея при себе ножницы, хватали евреев на улице, отрезали им пейсы, а длиннополые их кафтаны подрезали сантиметров на 70 от земли и нарочно неровно. Часто, чтобы поиздеваться, стригли одну „пейсу” и брили лишь полбороды. Такого рода экзекуции происходили не только в городах, но и на проезжих дорогах, причем полиция прибегала к поистине варварским средствам при исполнении своей миссии. Если случалось, что у полицейских не было при себе ножниц, то они заменяли их двумя камнями: застигнутого с пейсами еврея клали на землю, под каждой из его злополучных ушных локонов подсовывали камень, а другим камнем терли волосы до тех пор, пока локон не отпадал.

Но вернемся к становым, когда они не выступали на местечковой площади в парадном облачении, а показывали себя в другом облике. Случилось однажды, что в местечке Кременец на Тарнополыцине нашли мертвое тело. Прибыл становой, поставил возле покойника часового и о случившемся сообщил в уездный город. Но пока уездное начальство совещалось, пока оно прибыло на место происшествия для проведения расследования, становому пришла в голову „блестящая” мысль. Он взял труп к себе на повозку, посадил возле себя письмоводителя и одного мужика в качестве свидетеля и поехал галопом в ближайшую корчму к еврею. Было это в пятницу вечером. Еврей только что приготовился встретить свой праздник и сесть за стол, накрытый белой скатертью. Вдруг — звон колокольчика. Вбегает становой, за ним вносят труп и кладут прямо на стол. Письмоводитель в роли лекаря будто бы принимается за вскрытие трупа для установления причины смерти. Еврей побледнел, жена с детьми убежали в чулан, все дрожат как в лихорадке

— Ваше благородие, — умоляюще обращается к приставу еврей, — помилосердствуйте! За что такой грех?

— Пошел вон, жид... смеешь ты противиться... в стан потащу, в тюрьме ты у меня сгниешь... Экстренное дело: труп казенный.

Короткие переговоры, и несколько золотых выпроводили станового с казенным трупом. Отсюда становой поскакал в другую корчму за пять верст; там уже ужинали. Повторяется та же история и опять червонцы решают дело. Так блюститель порядка кочевал по околотку с мертвым телом целую ночь и весь следующий день и везде брал деньги с евреев за спасение чести субботнего дня. В воскресенье пристав возвратился к месту, где был найден труп, и как ни в чем не бывало стал ждать прибытия уездной комиссии.

Становой выбрил полголовы местечковому учителю и отправил его в земский суд, а суд посадил его в острог, откуда бедняга едва вырвался через год, и то по ходатайству добрых людей. Этот учитель — человек передовой и довольно образованный, преподавал своим ученикам Библию с немецким переводом и такие мирские науки, как арифметику, историю и географию. В местечках такого преподавателя было трудно, почти невозможно найти. Более просвещенные местечковые евреи поручили этому учителю обучение и воспитание своих детей, казенных училищ тогда еще не водилось у евреев. Учитель же, о котором идет речь,

ввел новые порядки. Он преподавал не только полезные науки, но еще вдобавок с тактом хорошего педагога. Приверженцы ветхозаветного уклада жизни решили выжить его любыми средствами. На учителя был сделан донос, что он учит по запрещенным цензурой книгам. На расследование дела явился становой, которого заранее подкупили. Забрав все книги, он учинил допрос учителю.

— Как смеешь ты обучать по запрещенным книгам?

— Какие же это запрещенные книги? — возразил учитель. — Вот извольте удостовериться: это — всеобщая история, это — арифметика.

— А это что такое? — продолжал становой, указывая на Библию.

— Это Библия с переводом Мендельсона,1 —ответил учитель.

— Что это за Мендельсон? Кто он такой? — продолжал орать становой. — Верно такой же мошенник и вор как и ты. Где он? Давай его сюда!

— Как вам дать его сюда, ведь он давно умер, — отвечал допрашиваемый.

— Врешь, он скрывается, — ревел становой. — Давай его сюда, устрою вам очную ставку... Ах вы, разбойники, злоумышленники! Ишь ты, стакнулся с каким-то Мендельсоном и знать ничего не хочет. Вот я тебя отправлю в суд, там ты другим голосом запое!ль...

И он отправил избитого учителя в суд: дескать, упорствует в заблуждениях'и скрывает своего сообщника, некоего Мендельсона, с которым необходимо устроить очную ставку для раскрытия всей истины. Расправившись с учителем, взялся за родителей, осмелившихся поручить воспитание своих детей такому опасному для государства человеку. Само собой разумеется, что становой содрал с них хорошую взятку, чтобы не дать ходу этому делу.

Имя немецкого еврея Мендельсона фигурировало и в другом полицейском деле... Некий Гурович, один из передовых людей своего времени, открыл школу в Умани и стал ходатайствовать о ее легализации. В своем прошении высшему начальству он, между прочим, указал, что общее руководство школой поручено опытному педагогу Горну, который будет вести преподавание ,,по системе Мендельсона”. Петербург, прежде чем утвердить Горна на его посту, запросил уманскую полицию об образе жизни и поведении последнего.

Должно же было так случиться, что в это самое время из уманской тюрьмы бежал, содержащийся там за преступление некий Мендельсон. Такое обстоятельство, по соображениям полиции, скомпрометировало Горна, собиравшегося обучать детей „по системе Мендельсона”. Горну грозило заключение в тюрьму как единомышленнику беглого арестанта. С трудом удалось убедить местное начальство, что бежавший из тюрьмы арестант Мендельсон и берлинский философ Мендельсон — разные лица.

Более серьезное положение создавалось, когда в местечко прикатит исправник. Все население дрожит как лист на ветру. Есть ли у него какая бумага из „губернии” или нет — неважно. Он отдает распоряжение запирать лавки, гнать всех в синагогу для сообщения евреям вести более серьезной, чем те, какие доводятся до их сведения на местечковой площади. Но зачем, с какой целью нагрянул исправник — одному Богу известно. Разумеется, развязка всегда одна и та же: к нему является депутация с поклонами, с унизительными мольбами и с... обычным приношением. Исправники сами создавали для евреев круговую поруку и ставили их вне закона. Хватали правого и виноватого, вязали, заковывали в кандалы. Проделки начальства в еврейских местечках превосходили самую буйную фантазию.

Иные начальники проявляли себя настоящими сатрапами. Вот, например, как жил и властвовал Касперов, городничий Винницы в сороковых годах.

От кагала Винницы он потребовал, чтобы евреи заботились полностью о содержании его дома. Такому „вельможе” кагал не смел отказать. Были избраны представители, которым вменялось в обязанность вести расходы по содержанию городничего: один поставлял ему на кухню говядину, другой — хлеб и булки, третий — водку и вино и т.д. Был между поставщиками и такой, которому поручали платить карточные проигрыши городничего. Проигрывая обыкновенно крупные суммы, Касперов всякий раз при расчете открыто заявлял, что деньги выигравшему принесет завтра Шмуль. Этому-то Шмулю винницкие евреи и поручили платить карточные долги городничего.

Жадная и насквозь пропитанная взяточничеством администрация особенно ярко проявляла свои таланты по отношению к беззащитному еврейскому населению, и много печальных страниц можно было бы заполнить об этом угнетении, порожденном полицейскими нравами. Источниками поборов служили в особенности взыскание недоимок, приемы рекрутов и кантонистов, пейсы и бороды, выселение из деревень, временное проживание в городах, где евреям было за-рещено селиться. Звон колокольчика, оповещавший о приближении начальства, приводил жителей местечек в трепет и смятение, не предвещая им ничего хорошего.

О взгляде администрации на еврейское население в целом можно иметь представление из следующего факта. В 1837 г. министерство внутренних дел затребовало из некоторых областей страны разные статистические данные. Из города Кая Вятской губернии на поставленный между прочим вопрос о нравственном состоянии жителей, уездным начальством был дан лаконический ответ: „Жидов в Кае не находится”.

' Этим ответом ясно констатировалось безупречное в нравственном отношении состояние города.

В 1840 году Николай I посетил г. Брест. Осматривая вал крепости, он обратил внимание, что со стороны города огромная толпа евреев следует за ним там внизу. Он остановился и спросил сопровождавшего его Виленского военного губернатора Ф. Я. Мирко-вича:

— Чем они живут? Надо непременно придумать, что с ними делать и этим тунеядцам дать работу. Последний раз, когда я был в Одессе, встретил я там толпы шатающихся без дела цыган в совершенной нищете, нагие, девки 18 лет голые, безобразие и позор. Я говорю Воронцову: „Что ты их не приведешь в порядок?” Он мне отвечает: „Мне с ними не сладить. Все меры, которые я принимал, остались без успеха”. „Так постой, я с ними слажу”. Всех бродяг и тунеядцев приказал брать за определенную поденную плату на работу. Через месяц все исчезли. Можно бы и с жидами подобным образом поступить. Подумай-ка, как бы из них составить рабочие роты для крепостных работ”.

В декабре 1847 г. в Государственном совете долго и серьезно обсуждался вопрос, до какого пункта можно еврейским извозчикам города Полоцка возить воспитанников местного кадетского корпуса, ездивших ежегодно в Петербург. Дело в том, что между Полоцком и Петербургом лежала граница, отделявшая „черту еврейской оседлости”, то есть губернии, где им разрешалось проживание, в отличие от запретных для них внутренних губерний. Было сделано предложение разрешить извозчикам возить своих пассажиров до Пскова, но на докладе, сделанном царю по этому поводу, последовала резолюция Николая I : „Согласен, но не до Пскова, а до Острова, то есть города, ближайшего к черте оседлости”. О такой мелочной регламентации бесправия евреев заботился царь за три месяца

до переворота, который в соседних с Россией государствах — Германии и Австрии — нанес ощутимый удар абсолютизму.

ВОЕННЫЕ ПОСЕЛЕНИЯ

Частые рекрутские наборы начала прошлого века из-за наполеоновских войн были непосильны для крестьянства, а содержание миллионной армии в мирное время было большим бременем для казны. Рекрутские наборы вызывали недовольство помещиков, лишившихся рабочей силы, и ставили правительство в зависимость от дворян. Эти обстоятельства толкнули Александра I на создание военных поселений, которые должны были решить сразу несколько вопросов: содержать большую армию при наименьшей трате денег, освободить правительство от проведения рекрутских наборов и создать воинские кадры из среды военных поселян.

Вдоль западных и южных окраин России предполагалось поселить несколько миллионов государственных крестьян и создать из них военно-земледельческое сословие, над которым имелся бы постоянный и строгий надзор.

Первые военные поселения были созданы в 1815 году в Новгородской, Могилевской, Харьковской, Ярославской губерниях. Как же создавались военные поселения? Избирался участок земли, в который вводился на поселение полк и вместе с коренными жителями из государственных крестьян он образовал округ военного поселения. В образованном округе власть переходила в ведение военного министерства. Один батальон назывался поселенным. На его обязанности было производить в округе хозяйственные работы. Другие два батальона назывались действующими и предназначались для строевой службы. Солдаты поселенного батальона никуда не посылались и обязаны были обзаводиться семьями. Это были поселяне-хозяева. Солдаты действующих батальонов, когда полк находился в округе, размещались у хозяев и были у них на содержании, за что обязаны были помогать по хозяйству. Назывались они постояльцами. Проживавшие в военном округе крестьяне также обращались в военных поселян и теряли свою независимость.

Основной единицей в военных поселениях была рота, которая со своим штабом размещалась в поселке. Рота делилась на 4 капральства, а капральство — на 3 десятка. Военные поселения получали от казны земледельческие орудия, скот, обмундирование и жалованье. Особое „Положение” регламентировало быт военных поселян.

Один из параграфов его гласил, что „все приобретенное поселянами честным трудом от разведения скота и улучшения хлебопашества составляло их собственность”. На самом деле никакой собственности у них не было: дом, поля, скот и все остальное находилось в пользовании, и о продаже хозяином имущества и речи быть не могло.

Что касается начальства, то у поселян его было более чем достаточно: десяточные ефрейторы, капралы, фельдфебели, ротный командир с помощниками и ротный комитет. Далее шли: батальонный, полковой командир с полковым комитетом, бригадный командир, начальник дивизии и над всем этим главный начальник над военными поселениями граф Аракчеев со штабом отдельного корпуса. Все это начальство обязано было наблюдать за поселянами и подбадривать их. Содержание оравы начальников, их хищения дорого обходилось казне. Офицерский состав комплектовался из грубых и невежественных „фрунтовиков”. Культурные люди с прогрессивными взглядами в военные поселения не допускались. Всякая мысль, инициатива подавлялись, и об изменении чего-либо в твердо установленном порядке в поселениях, конечно, не могло быть и речи.

Вся жизнь поселян состояла из обязанностей, и ничего не делалось по доброй воле. „Положение” предвидело решительно все, оно вторгалось в „святую святых” души поселянина, оно заставляло жить по указке.

Герцен назвал военные поселения чудовищным заговором против народа. Осуществить это мероприятие было поручено Аракчееву — человеку ограниченному, алчному и беспощадному в своей жестокости.

Три дня в неделю хозяева-поселяне занимались сельским хозяйством и три дня посвящались военным занятиям. В солдатских мундирах поселяне обязаны были являться не только на военную муштру, но и на сельскохозяйственные работы. Поля, пастбища, луга находились далеко от селений, и на запашку, уборку хлебов и сенокошение отправлялись под командой капралов. В страдную пору их заставляли работать по праздникам и воскресным дням. С работы возвращались к 10 часам вечера, но спать не ложились: надо было плести лапти к следующему дню. Обедали и ложились спать по барабанному бою. Непосильные работы, недоедание и редкое употребление горячей пищи давали большой процент смертности. Умирали и от простудных болезней, лихорадки и т.п.

Находясь под постоянным надзором многочисленного начальства, поселяне надрывали свои силы в беспрестанном и непосильном труде. И так как все делалось по инструкции, то часто мелочные работы выполнялись в первую очередь во вред настоящему делу. Сохнет, например, трава, рожь осыпается, а поселянина заставляют белить избу или чинить перегородку. Приходит хозяин утомленный с поля, где гнул спину целый день, и тут же ему приказывают заметать улицу, чистить канавы для стока воды и т.п.

На военные занятия выводили в 6 ч. утра. В степи происходило пешее и конное учение, во время которо

го провинившихся немилосердно пороли. Маршировали в полной парадной форме. Ученье продолжалось до 11 часов. С 2-х часов ученье возобновлялось и продолжалось до 10 часов вечера.

Военная служба отнимала у мужчин много времени, а потому тяжесть ведения хозяйства падала на женщин. И их время было распределено с необыкновенной точностью. В 4 часа утра каждая хозяйка должна была истопить печь, приготовить обед, задать корм скоту и вычистить хлев. Ночью запрещалось зажигать свет в домах. Инструкции касались и внутреннего убранства домов. Предметы домашнего обихода были точно расставлены по своим местам. За нарушение этого правила, за нарушение графика домашних работ и за другие проступки унтер-офицеры, обходившие дома два раза в день и следившие за чистотой и порядком, вызывали нерадивых в ротный комитет, где женщин жестоко наказывали.

Ни одна поселянка не имела права продавать что-либо из своего хозяйства без разрешения полкового комитета. Комитет узнавал, по каким причинам продается тот или иной продукт, и если находил нужным, то разрешал. Большей частью не разрешал или давал разрешение с опозданием, когда продукт портился или терял свою ценность.

Одновременно с созданием военных поселений начались большие строительные работы. Неимущие крестьяне, которые раньше уходили на заработки в другие места, теперь не отпускались из округов. Их тысячами ставили на осушение болот, на вырубку лесов, на строительство домов и т.п. И, конечно же, им платили в 2 — 3 раза меньше того, что получали раньше на поденных работах. Процветала система обсчетов и злоупотреблений. Бытовая сторона жизни солдат из рабочих батальонов была тяжелой. Они питались плохо, получали продукты от обнищалых поселян. Жили по 8 человек, как того требовала инструкция, в одной

к

комнатушке, а если кто женился, то новая семья оставалась жить тут же — в общей тесной каморке.

Военно-поселенческая округа расширялась, увеличивалось число хозяйств и вместе с этим ухудшалось положение поселян, так как земельная норма для каждого хозяйства уменьшалась, а число постояльцев увеличивалось. Некоторые казенные работы, как, например, кошение сена заставляли выполнять бесплатно. Все, что делала администрация военных поселений, было направлено к ограблению поселян. За нарушениемногочисленных правил взимали штрафы. Не было такой повинности, которую поселянин не отбывал бы и к тому же он был еще солдатом, а его дети, поступившие в резервный батальон, пополняли поселенный полк округа.

Поселян угнетало многое, но хуже всего была мысль, что навек они останутся солдатами, навек будут в неволе. Они сознавали, что тяжкая, непосильная работа не улучшает их жизнь, а является только средством для декоративного, показного благополучия.

Все, что Аракчеев создавал в военных поселениях, отличалось единообразием. Поселки были типовые. Они вытянулись в шеренгу на одном и том же расстоянии друг от друга. Все дома были окрашены в один и тот же цвет. Дома стояли по ранжиру, как солдаты, без садов, без надворных построек, похожие на этапные пункты. Штабные здания располагались в виде квадрата в центре поселка. Середину квадрата занимал плац. В т>дном из его зданий ежедневно производили палочную расправу над поселянами. Каждый дом в поселке состоял из двух этажей. В нижнем жили 4 хозяина с семьями, в верхнем — 8 постояльцев. В домах не было печей. Греться и сушить одежду негде было. О нуждах и удобствах поселенного войска не было никакой заботы. Дома строились кое-как, в быстром темпе. Нужно было выстроить к сроку то количество домов, какое было указано. Были они сырые от холода и быстро разрушались. Вдоль дороги между поселками, где расположились полки, на равном расстоянии один от другого стояли каменные столбы, окрашенные в цвет киверов расположенного полка. Вся земля, принадлежавшая округу военных поселений, разделялась равными участками между поселковыми хозяйствами.

Раз в год производился общий инспекторский смотр, на который поселяне являлись с телегами, плугами и скотом. В течение года разные начальники производили свои смотры. К таким смотрам надо было готовиться, а это отнимало время и вносило расстройство в ведении хозяйства, но нужда поселян скрывалась. На время смотра более зажиточные поселяне одалживали свой скот разорившимся. На вопросы начальства о том, как они живут, не имеют ли жалоб, стоявшие впереди зажиточные отвечали ,,всем довольны”, а остальные, хотя и жили в большой нужде, не смели жаловаться. Когда во время смотров все-таки обнаруживались неполадки, нерадивым довали от 50 до 100 ударов розгами. Если степень вины была большая, окружное начальство добавляло от себя от 150 до 300 ударов палками.

Аракчеев был маньяком внешнего лоска. Чистоту и порядок он превратил в самоцель. Личные привычки поселян, даже при исполнении обыденных работ, считались недозволенным произволом, идущим вразрез с установленными инструкциями и правилами. Все поселяне были одинаково одеты. Без ведома Аракчеева никто не имел права что-либо предпринять. Он издал массу мелочных инструкций, регулировавших любую работу. Исполнять инструкции надо было в точности, в противном случае грозило жестокое наказание. Все эти инструкции, правила, положения, наставления страшно угнетали поселян. В одном из своих приказов Аракчеев писал, что нет ничего легче, как быть исправным поселянином: „все ему указано как делать, только надо стараться в точности исполнять”.

Аракчеев имел особый взгляд на женщин. По его мнению их существование имело смысл, если они служили для прироста населения. Попутно они обязаны были помогать в ведении хозяйства. Поэтому „бесполезные” женщины изгонялись из военных поселений — их лишали продовольствия. Характерен в этом отношении приказ Аракчеева относительно вдов. Если у вдовы нет сына, который по закону числился принадлежащим военному поселению, или нет дочери, годной для скорейшего прироста населения, или если сама вдова не годна на то, чтобы поселянин выбирал ее в жены, она должна была оставить поселок.

Поскольку в военном поселении все делалось по обязанности, то и браки также были делом обязательным. Заключались браки следующим образом. Время от времени составлялись списки тех, кому пришла пора жениться и выходить замуж.

В назначенный день собирали тех и других. Свернутые билетики с именами женихов и невест кидали в две капральские шапки и производили розыгрыш, кому кто достанется. К парам, не желавшим вступать в брак таким путем, принимались сначала мягкие меры. Когда же мирные увещания не помогали, в ход пускались угрозы. После „вразумления”, которое всегда имело успех, парочки являлись к венцу и представляли священнику удостоверение, заготовленное начальством, о своем „обоюдном согласии” сочетаться браком. Молодые вступали в брак... и делались несчастными.

Аракчеев хотел делать счастливыми военных поселян по приказу, не спрашивая их, как они сами понимают свое счастье. Аракчеев не ограничивался только изданием своих приказов и инструкций, но неуклонно требовал точнейшего их исполнения. За нарушение предписаний не было спасения от наказания ни низшим, ни высшим по рангу. В Аракчееве сочетались неимоверная жестокость, безграничная лживость и беззастенчивость. Когда виноватого даже в самой незначительной провинности наказывали шпицрутенами, Аракчеев после экзекуции сам осматривал спину не ради того, чтобы облегчить страдания наказанного. Если он находил на теле мало кровавых подтеков, то приказывал пороть того, кто недостаточно усердно наказывал.

Военные поселяне скоро поняли в какую беду попали и что их ожидает в будущем. Они не могли свободно распоряжаться не только своим хозяйством, работой, но даже своими детьми. Военный поселянин не мог продавать продукты своего хозяйства, не мог отлучаться из поселения, перестроить свой дом, не мог заниматься ремеслом или торговлей. Бесправие было условием его существования. Без разрешения военного начальства он не мог жениться или женить своих детей. Если кто, по мнению начальства, не был „хорошего поведения”, батальонный командир докладывал Аракчееву о его пороках; такого исключали из военного поселения и ссылали в дальние гарнизоны, дабы это служило примером для других. Старообрядцев в военных поселениях заставляли сменить обычаи, брить бороду и т.п. Это приводило к тому, что целые семейства раскольников кончали самоубийством. Недовольство поселян переходило в ропот, а ропот — в волнения. К началу царствования Николая I военные поселения достигли внушительных размеров и были созданы также в Петербургской, Новгородской, Слободско-Украинской, Екатеринославской, Херсонской, Ярославской и других губерниях, протянувшись на север и на юг.

Однажды, когда Николай I проезжал Новгородскую губернию, толпа крестьян остановила царский кортеж и просила, чтобы их пощадили. „Пусть возьмут наши дома и имущество, но только не сделали бы из нас военных поселян. Прибавь нам, государь, подать, требуй из каждого дома по сыну на службу, отбери у нас все и вывези в степь, мы охотно согласимся, у нас есть руки, мы и там примемся работать и там примемся работать и там будем жить счастливо, но не тронь нашей одежды, обычаев отцов наших, не делай нас всех солдатами” — жаловались крестьяне царю.

Когда положение военных поселян стало невыносимым, они послали в Петербург выборных людей с просьбой отменить военные поселения и „защитить от Аракчеева”. Всесильный Аракчеев велел схватить крестьянских делегатов, у них отняли жалобу, написанную в сильных выражениях, и жестоко расправились с ними: кого повесили, колесовали, четвертовали. Были еще попытки жаловаться, но после всех неудач поселяне стали решительнее действовать: отказывались переходить в новопостроенные селения, иные в отместку поджигали поселения. Борьба разгоралась более остро на юге, где казачество имело свои вольности и особые права.

В истории военных поселений было множество восстаний. Они вспыхивали с большей или меньшей силой то в северных, то в южных районах. Наибольшую известность получили Чугуевское и Шебелинское восстания и, наконец, в 1831 году произошло самое мощное массовое движение.

Непосредственной причиной восстания послужило то, что поселян в страдную пору хотели заставить косить сено — работу, которую они обязаны были делать безвозмездно. В субботу 11 июля возбуждение военно-рабочего батальона, расположенного в Старой Руссе, достигло крайнего напряжения. Они стали избивать своих начальников-офицеров, а также чиновников города и помещиков. Захваченных приводили на городскую площадь и после суда над ними казнили. Затем восставшие устремились в ближайшие окрестные военные поселения поднимать народ. Восстание охватило все окрестные округа. По селениям гремел набат. Генерал Эйлер, начальник поселенного корпуса, заместитель Аракчеева, стал стягивать войско — кадровые батальоны и артиллерию к Старой Руссе. Обманным путем, под предлогом смотра войскам, восстание было подавлено, после чего началась расправа. Суду было передано свыше пяти тысяч человек.

Вот как описывает очевидец сцены расправы с мятежниками-поселянами в 1831 году.

На место восстания были вызваны уланы и артиллерия. Генералы и сам Николай I были страшно напуганы случившимся. Вскоре прибыл генерал Данилов для наблюдения за экзекуцией. Он нач^л говорить солдатам, что бунтовщиков нельзя щадить, и кто окажет им малейшую снисходительность, того он сочтет за пособника и будут наказывать так же, как и восставших. „Стегайте их, шельмецов, без милосердия, по чему ни попало”, — закончил он. Адъютант прочитал бумагу кого за что судили и к какому наказанию присудили. Сотни людей были присуждены к 4000, 3000 и 2000 ударов каждому. Картина была страшная: стон и плач несчастных, топот конницы, лязг кандалов и барабанный, душу раздирающий, бой. Многих избитых, лишившихся чувств, все-таки продолжали нещадно бить. Были случаи, когда у нескольких выпали внутренности. Раздавались мольбы о милосердии, о пощаде, но напрасно. У одного поселянина выхлестнули глаза; Морозова, который писал прошение от имени поселян, били нещадно и он не выдержал. Били до тех пор, пока не обломали палок, потом повели опять и остановили, когда опять обломали палки. Ему пробили бок, и он тут же скончался, не получив положенное ему число ударов. Генерала Данилова заменили генералы Стессель и Скобелев, и экзекуция продолжалась. Наказуемые умирали в невыносимых муках.

Целые батальоны работали на заготовлении шпицрутенов для кровавой расправы. Были случаи, когда между осужденными и солдатами, которые их наказывали, были родственные связи: брат бичевал брата, отец — сына.

Особенно упорно сопротивлялось казачество в украинских военных поселениях. Там урочная система работы вконец изматывала силы. Поселяне кончали самоубийством, убивали ненавистное начальство, жгли поселения, дезертировали. Чтобы освободиться от военных поселений, они перестали обрабатывать землю, заниматься хозяйством. Очевидец, декабрист Арбузов, рассказывает, как одна украинка бросила своего ребенка под колеса пушки, чтобы ему впоследствии не быть военным поселянином.

Можно было видеть старых солдат, которые упорно сопротивлялись, умирая под пытками. Они просили своих сыновей, свидетелей их агонии, сопротивляться, когда до них дойдет очередь пострадать. Можно было видеть женщин, бросавших своих грудных детей под ноги коней, крича, что лучше им быть раздавленными, чем страдать в этом новом рабстве. Был и такой случай. Казак, которому угрожали в случае сопротивления прогнать сквозь строй нескольких тысяч шпицрутенов, попросил несколько минут на размышление. Это был человек уважаемый в деревне, его свободному согласию придавали большое значение. Ему дают несколько минут. Он возвращается с мешком, открывает его и кладет два трупа своих детей, которых он только что убил, сказав: „они не будут вонными поселянами”. Затем он снял одежду и заявил палачам: „Я готов”. Другой старик проклял своего сына за то, что тот пытался просить пощады. Были и другие факты, которые показывали, с каким упорством крестьяне боролись против свалившейся на них беды и с какой жестокостью царизм подавлял это отчаянное сопротивление.

Известия о восстании военных поселян обсуждались декабристами. Члены Союза спасения подняли вопрос о цареубийстве. А. Муравьев предложил воспользоваться сопротивлением крестьян. И. Якушин, возмущенный известиями о дикой расправе над людьми, отдал себя в распоряжение восставших.

Восстания военных поселян оказывали глубокое влияние на революционную идеологию декабристов. А. М. Муравьев писал, что Россия, в награду за свои героические усилия в 1812 году, получила военные поселения. Возмущались ими и Батенков, Штейнгель, Каховский, Пестель. Декабристы собирали сведения о военных поселениях, о происходивших в них событиях. Они считали, что военные поселения — это новая форма закрепощения крестьян, это бедствие, постигшее русский народ, а потому борьба с поселениями входила в их общий план борьбы с самодержавием. Некоторые декабристы (Лихарев, Давыдов, Батенков) сами служили в военных поселениях и видели все своими глазами.

Впоследствии Николаю I стало известно, что в 1825 году у декабристов был план отступления из столицы в недовольные военные поселения, где можно было поднять народ против самодержавия.

Деспотический российский самодержец испугался размеров Новгородского восстания. Военные поселения, стоившие казне миллионы рублей, приходили в упадок, а расходы на армию не уменьшались. Год от года „хозяева” нищали: караулы, учения, работы по прокладке дорог, осушение болот и т.п. не давали возможности поселянам заниматься хозяйством. Это было убыточное предприятие в финансовом отношении. Недостаток средств помешал реализовать идею военных поселений в широком масштабе. Они не разрешили проблемы комплектования армии, потому что рекрутская повинность не только не была отменена, как предполагалось, но и не была сокращена. Вместо надежной опоры самодержавию в его борьбе с ростом революционного движения в стране, военные поселения сами явились новым рассадником брожения среди народа.

Таким образом, ни хозяйственные, ни политические, ни военные расчеты правительства не оправдались, и вместо намерения поселить таким образом всю русскую армию, от военных поселений пришлось отказаться, как не оправдавших возложенных на них надежд. В том же 1831 году Николай I приказал реорганизовать военные поселения. С этого времени они потеряли свою прежнюю роль. Ближайшие к столице военные поселения были переименованы в округа пахотных крестьян. По этой „реформе” поселяне освобождались от военной службы, а в поселениях войска находились отныне только на постое на общих основаниях. Военные поселения окончательно были упразднены в 1857 году.

НИКОЛАЕВСКАЯ РЕКРУТЧИНА

Русская армия комплектовалась, главным образом, из крестьян, и поэтому николаевская рекрутчина была особенно ненавистна этому классу. Сдача парня в „некруты” считалась большим несчастьем. Уходил навсегда член семьи и работник. Как ни плохо жилось у помещиков крепостным, сдача в солдаты была еще ужаснее. Это было тяжелейшим наказанием.

Время наборов было народным потрясением и скорбью, и поэтому подготовка к приему производилась втайне. На пакете, в котором присылался указ о наборе, стояла пометка „секретно”. Когда же указ обнародовался, по уездам поднималась страшная тревога. При собирании рекрутов стоял плач и причитания, как при провожании покойника, а отчаянье самих рекрутов не знало границ. Принятый на военную службу считался умершим для семьи; он покидал дом, все родное, все, что ему было близко, на 25 лет, и если солдатом он не погибал на поле битвы, то в беспрерывных походах терял здоровье и преждевременно превращался в инвалида. Военной службой солдат тяготился, тосковал по родным местам. Рекрутский прием был издевательством над достоинством человека. Принятому брили лоб; забракованному, негодному в солдаты, брили затылок. Принятый на службу лишался нажитой своим трудом собственности.

На одного, подлежащего сдаче, брали троих, на случай негодности. Взятых приводили в избу, наподобие тюрьмы, заковывали в колодки и так держали до представления в рекрутское присутствие. Принимались и другие меры для предотвращения побега. Сознание того, что их ожидает в казарме, побуждало рекрутов-крепостных бежать, хотя у помещика они тоже подвергались истязаниям.

Народ не был против военной повинности, но он не мог мириться с тем, что человек, поступающий в солдаты для защиты своей родины, человек, не совершивший никакого преступления, отдается на военную службу как преступник, закованный в кандалы, а ожидающее его будущее — самое мрачное, какое можно себе представить. Поэтому рекруты калечили себя всевозможными способами, лишь бы избежать жестокой участи. Недаром в николаевской армии распевали песенку:

Деревенски мужики Право слово, дураки:

Пальцы режут, зубы рвут В службу царскую нейдут.

По расписанию военного устава летнее время начиналось для солдат с 1 апреля и продолжалось шесть месяцев. То было время тяжелых учений и жестоких побоев. Фронтовые учения были тяжелы и утомительны. Ружейным приемам не было конца и отчетливость в них требовалась исключительная. Скомандует офицер прием, и затем долго проверяется, правильно ли держится всеми ружье. В те времена ружье вообще назначалось больше для приемов. Для стрельбы оно почти не годилось: ружье было хорошо только с примкнутым штыком. Зато блестели ружья у всех солдат великолепно, потому что за их чистотой строго следили.

После ружейных приемов почиталась шагистика. Николай I любил „экзерциции” и парады, поэтому были выработаны подробные инструкции учебным шагам. Маршировали тихим шагом в один, два и три приема, маршировали скорым, беглым, церемониальным шагом и т.п.

В походе солдат таскал на себе, кроме вооружения и шанцевого инструмента, продовольствие дней на пять, мундир, шинель; тащить приходилось по горам, оврагам, переправам, вброд. Обмундирование стесняло движения. Короткий без карманов мундир и глухие брюки в обтяжку. Высокий воротник туго подпирал подбородок. Кивер, своей формой напоминавший боченок, был весьма неудобен, и обмундирование в целом усугубляло тяжесть строевого учения. В жаркие дни солдаты были не только в поту, но и в пене; они так уставали, что едва волочили ноги. Со многими делалось дурно и их выносили из строя.

При следовании роты на ученье за нею шли ефрейторы с огромными вязками розог, называемых по уставу Петра I шпицрутенами. Шпицрутен — это гибкий гладкий ивовый прут. Во время ученья солдат секли целыми десятками, иному в течение одного и того же ученья доставалось и по два раза. Ни один рядовой, ни один унтер-офицер не мог ручаться за то, что на ученье не будет жестоко избит. Ротный командир свое достоинство находил в жестоком наказании, и это наказание было двойным — физическим и нравственным потому, что оно было публичным: на ученьях обыкновенно Присутствовало много зрителей и зрительниц из местных жителей; все они были знакомы с солдатами, и наказуемый испытывал позор из-за присутствия своих знакомых. Некоторые офицеры воздерживались бить солдат во время ученья, но наверстывали это потом, когда перед обедом выстраивали роту перед кухней и пороли разом по многу десятков человек.

За малейшую провинность давали не менее 100 ударов, а случалось и 200, и 300. Крики и мольбы истязуемых раздирали душу. Солдат с обнаженной окровавленной спиной, бывало, вопит жалобным голосом, обращаясь к командиру: „Батюшка, пощади! О, отец, ради деток своих пощади. Бог помилует детей твоих!..” и тому подобное, но командиры оставались глухи к мольбам.

Учить и бить, бить и учить были тогда синонимами, а для „ученья” пускали в ход кулаки, ножны, барабанные палки и все, что подвернулось под руки. Сечение розгами практиковалось сравнительно реже. Для этого требовалось больше времени и церемоний. Солдата било его ближайшее начальство: унтеры и фельдфебели, но били также и офицеры, потому что их самих были в школе, а потому они были убеждены, что того требует дисциплина. Особенно беспощадно обходились с солдатами те фельдфебели и унтер офицеры, которые прошли курс ученья в „палочной академии”, как называли в армии кантонистские батальонные школы.

Основой военного воспитания была самая суровая дисциплина, но жестокие и бестолковые наказания только ожесточали солдат. Если за малейшие ошибки в строю наказывали 200 и 300 ударами, то за серьезные проступки наказания были прямо-таки чудовищны. Официальными проступками солдата были: самовольная отлучка, кража, пьянство и буйство. За эти проступки били шпицрутенами и происходило оно следующим образом.

От 1500 до 2000 солдат образовывали два параллельных круга, то есть один круг в другом. Солдаты первого круга стояли лицом к лицу с солдатами второго круга. Каждый имел в правой руке шпицрутен. Начальство находилось в середине второго круга для наблюдения. С наказуемого спускали рубашку до пояса. Руки привязывали к примкнутому штыку так, что штык приходился против живота. Бежать вперед или пятиться назад было невозможно, потому что вперед тянули за приклад два унтер-офицера. Экзекуция происходила под звуки флейты и барабана. Каждый солдат при приближении наказуемого делал шаг вперед, наносил удар и становился на свое место. Во время избиения, которое называлось шествие по „зеленой улице”, раздавались крики несчастных. Если наказуемый падал и не мог далее идти, его клали на сани и везли вдоль шеренг: удары продолжались до тех пор, пока истязаемый не терял сознание. Мертвых выволакивали вон, за фронт. Начальство в кругу зорко наблюдало за солдатами, чтобы кто-нибудь не сжалился и не ударил бы легче, чем следовало. Менее 1000 ударов никогда не назначалось, но чаще всего давали по 2 и 3 тысячи.

Служба в армии продолжалась 25 лет. Целую четверть века проходил солдат жестокую службу. Продолжительность срока обязана крепостному строю. Военное ведомство могло бы не так долго держать солдата на службе, но отпускать после нескольких лет и брать новых рекрутов значило бы отрывать большее количество людей от земли, нарушать интересы помещиков. Вернувшиеся со службы едва ли с прежней охотой взялись бы за соху. Поэтому и считалось более удобным и выгодным использовать на долгий период времени одного взятого от помещика человека.

С того дня, как крестьянину, приведенному в рекрутское присутствие, делали на голове „метку”, то есть брили лоб, он уже навсегда выходил из крестьянской среды. На такого деревня смотрела как на „отрезанный ломоть”. Если рекрут был из крепостных, то со дня сдачи он переставал быть собственностью помещика.

Солдаты, прослужившие 15, а иногда и больше лет, отчислялись в „неспособные” и несли внутреннюю охрану, и так тянули лямку до выхода в отставку.

Кончилась служба. Постаревшие, почти изувеченные, возвращались они на родину. За тысячи верст плелись отставные солдаты в свои губернии с тем, чтобы найти покой в родном селе. Но, придя домой, они чувствовали себя как чужие. Родные поумирали, жены, у кого они были, давно повыходили замуж за других, а крестьянский мир не признавал пришельцев. Отставникам государство ничего не давало, что могло бы обеспечить их на старость. И если солдат служил безупречно, он получал... три нашивки из желтой тесьмы на рукаве. Но эти нашивки хлеба не давали. К тоске примешивалось раздумье о том, как доживать свой век, на что жить, раз ничего не припасено во время службы.

Старый солдат чувствовал себя совершенно одиноким и осиротелым в своей родной деревне, где некому было приютить его. И уходил он опять на службу сторожем, будочником, банщиком и т.п. Каждый устраивался как умел. Было немало и таких, которые жили подаянием, хотя в выданном билете, между прочим, было сказано: „бороду брить, по миру не ходить”.

СОЛДАТСКИЕ ДЕТИ, ДЕТИ ВОЕННЫХ ПОСЕЛЯН.

СОЗДАНИЕ КАНТОНИСТСКИХ ШКОЛ

С того момента, когда молодой крестьянин стал рекрутом, помещик потерял над ним власть, и он перешел в собственность военного ведомства. Будучи уже на службе, солдат имел право жениться. В расположении воинских частей солдаты обзаводились семьями, и местами даже образовались целые солдатские слободы. Родившиеся у солдат мальчики по закону принадлежали военному ведомству, то есть становились наследственными солдатами, и с малолетства их готовили к военной службе. Солдатские дети составляли будущие кадры армии для того, чтобы, не так часто прибегать к рекрутским наборам и тем* самым уменьшить расстройство в помещичьих хозяйствах. Поскольку солдатские сыновья в 18 лет сами становились солдатами, то, естественно, что государство содержало и воспитывало их до этого возраста. Жена крепостного, взятого на военную службу, также освобождалась от крепостной зависимости, и государство стало выдавать паек и деньги на содержание солдатской жены и детей.

Еще при Петре I при гарнизонах были созданы школы, в которых солдатские дети обучались грамоте и ремеслам. К концу 18-го века, в разгар наполеоновских войн, осталось много сирот, отцы которых погибли в боях. Поэтому гарнизонные школы переименовываются в военно-сиротские; число воспитанников в каждой такой школе увеличивается и достигает нескольких сот человек. В 1824 году военно-сирот-ские школы переходят в ведение начальника военных поселений Аракчеева. Несколькими годами позже, уже при Николае I , школы получают новую военную структуру, число воспитанников в каждой из них все больше и больше увеличивается. Они разделяются на батальоны, полу батальоны и роты и уже называются школами военных кантонистов.

Кантон — слово французское и означает округ. При Аракчееве жители созданных им округов комплектовали полки, расположенные в этих округах. Отсюда и название кантонисты, то есть малолетние воспитанники военных школ, в которых готовили будущих солдат. Помимо военных поселений, кантонистские школы были созданы в каждом губернском городе. Все они были объединены в шесть учебных бригад, которыми командовали генералы. Ежегодно в кантонистских школах воспитывалось от 250 тысяч до 300 тысяч мальчиков.

Солдатские жены всякими способами уклонялись от отдачи своих детей в кантонистские школы. Естественная материнская любовь, опасение вечной разлуки побуждали их к сокрытию рождения, если это был мальчик. Весьма часто солдатки при наступлении времени родов оставляли деревни и слободы, где они проживали, и затем возвращались с новорожденными, выдавали их за приемышей или подкидышей, неизвестно кому принадлежащих, надеясь такой уловкой спасти своих детей от ожидавшей их участи. Часто после разрешения от родов, оставаясь жить в деревне, они отсылали новорожденных мальчиков для воспитания в другие селения и даже в другие губернии.

С течением времени расширялся контингент мальчиков, подлежащих поступлению в кантонисты. В их число стали входить незаконнорожденные солдатскими женами, вдовами и „девками” мальчики, которые составляли весьма большой процент. Постепенно законодательством в эти школы отдавались дети кочевавших цыган, польских мятежников, раскольников, а затем и евреев. В кантонистские школы отдавали также молодых бродяг, преступников, беспризорных. Солдатские сыновья, кто в какой губернии родился, к той губернской школе и приписывался, оставаясь в семье до 10—14 летнего возраста. Мать получала на сына по 3 рубля в год на воспитание, а достигнув требуемого возраста, мальчик становился кантонистом и переходил на полное казенное содержание.

С 1824 года, когда кантонистские заведения перешли в ведение Аракчеева, сыновей коренных жителей военных поселений также стали зачислять в кантонисты, но они оставались при поселенных полках, где были созданы свои кантонистские школы. Дети всех военных поселян считались кантонистами со дня рождения и уже в малолетнем возрасте носили военную форму. Они делились на три возраста: малый — до 7 лет, средний — от 7 до 12 лет и старший — от 12 до 18 лет.

До семи лет мальчик оставался в доме родителей, школу не посещал и на него продовольствия не получали. В среднем возрасте родители получали продовольствие на кантониста. В старшем возрасте кантонисты-поселяне, помимо продовольствия, получали жалованье и обучались фронтовому строю. В то же время они должны были помогать родителям в хозяйстве и приучаться к нему. Помимо фронта они обучались в школе грамоте и различным ремеслам. Одежду и обувь для себя производили собственными силами.

Круглые сироты отдавались на воспитание военным поселянам-хозяевам, у которых жили до 15 лет.

Каждый поселенный полк имел резервный батальон. Он составлял негласный запас, из которого пополнялась убыль кантонистов, умиравших в школах вследствие жестокого обращения и вследствие самоубийств.

Что касается солдатских детей, то осенью того года, когда мальчику исполнялось 12 лет, мать или родственники в назначенный срок отвозили его из деревни или селения в уездный город в канцелярию инвалидного начальника. При отправке происходили душераздирающие сцены. Матери знали, какая судьба ожидает детей, знали, что никогда они не увидят их больше. Далее мальчиков направляли в пункты, где сходились группы из нескольких уездов и началось пешее путешествие в свой губернский город, продолжавшееся дней 10, а то и больше. В пути партию обыкновенно присоединяли к этапам арестантов и ночью на привалах всех вместе содержали в острогах с тем, чтобы на следующий день не было хлопот со сборами. Дети ночевали вместе с каторжанами в грязных и холодных конурах. Вонь, звяканье цепей, обломанные неудобные досчатые нары не давали спать. Мальчики бодрствовали целые ночи напролет, были напуганы. Каторжане обкрадывали их, отнимали у них продукты и деньги, которыми родные снабжали на дорогу. За отказ терроризировали и тайком от конвоя избивали.

Дети, вконец утомленные от многодневного пути, прибывали на место назначения. Сопровождавший унтер-офицер передавал партию детей школьному начальству.

УСТРОЙСТВО КАНТОНИСТСКИХ ШКОЛ, ИХ БЫТ

Все кантонистские школы, разбросанные по Российской империи имели одно и то же устройство. Каждая состояла из 4 рот по 300 воспитанников в каждой. Рота делилась на 4 капральства, а капральство — на десятки. Ротой командовал командир в чине капитана. Помощниками ротного были фельдфебель и 4 капральных. Кроме них в роте было 20 ефрейторов, 20 вице-ефрейторов и около 100 дядек. Ефрейторы и вице были кантонисты, отличавшиеся военной выправкой. Офицерами в кантонистских школах были большей частью спившиеся, жестокие люди; учителями — невежественные, тупицы. Преподавание было на самом низком уровне, зато порка составляла основной метод воспитания. Режим дня был так устроен, что воспитанникам не оставалось ни минуты для отдыха. Во всем господствовала самая суровая дисциплина, и за малейший проступок жестоко наказывали.

В классах кантонисты занимались комплектами по 72 человека в каждом. Комплект делился на 7 групп. В первых шести группах было по 10 человек, а в последней — двенадцать. Из этой группы назначались надзиратели порядка, чтения, письма и арифметики. Перед уроками строились в две шеренги и входили в класс строем. Каждая группа становилась в полукруге, которые были вычерчены на полу перед окнами, читали по таблицам, вывешенным на стенах. Также стоя учили арифметические правила и решали устные задачи. Потом наблюдатель порядка давал команду заходить за столы. По первому слогу „са” кантонисты клали правые руки на стол, а по слогу „дись” — переступали правой ногой через скамью и садились. Для каждой группы был свой стол, на который насыпался песок и ровной дощечкой сглаживали его; по песку писали деревянными грифелями. По обе стороны учительской кафедры были две доски: белая и черная, каждая длиной в 70 сантиметров. На белой с надписью „Прилежнейшие” писались имена хороших учеников; на черной с надписью „Ленивые” — имена неуспевающих. Зимою в классах было холодно, как на дворе, никакие топки не помогали. Тонкие потрескавшиеся стены образовывали щели, в которые дул ветер, заносило снег.

Преподавание состояло из Закона Божьего, священной истории, чистописания и арифметики. Классы были общие, и ученики сортировались по знаниям. Школьное образование находилось в полном пренебрежении, и кантонисты охотно уклонялись от учения, где за леность, рассеянность учителя били смертным боем. Преподавателями были иногда и кантонисты. Избавленные от телесного наказания они сами лупили своих учеников, сколько им вздумается.

Обремененные строевыми занятиями, кантонисты, покидая школу, едва умели читать и писать и еще меньше знали четыре правила арифметики. Учителям предоставлялось право использовать ленивых, неуспевающих на своих домашних работах. Такие ученики обязаны были являться вечером к старшему своей комнаты и доложить, что долг службы у учителя выполнен в точности и без замечаний.

В кантонистских школах над всем прочим господствовала суровая шагистика, перед которой все преклонялись. Лишь она одна почиталась наилучшим воспитательным средством. Кантонисты, как и солдаты, должны были уметь маршировать тихим, скорым, вольным и беглым шагом. Изучались бесчисленные и нелепые ружейные приемы. Зимою строевые учения шли два раза в день. За учением наблюдали офицеры и унтер. Если кто-либо неправильно маршировал, то нерадивого к „фрунту”, помимо наказания розгами, назначали на работы: посылали по канцеляриям для разноски военных пакетов, заставляли топить печи, чистить двор, помогать банщику и т.п.

Вообще строй был святым делом, стой как вкопанный. Особенно трудно было научиться такому приему: упираясь носком в землю, медленно поднимать другую ногу в уровень с пахом и в таком положении держать ее как можно дольше. От этого слабые не только падали как снопы, но, вытягивая до предела ногу, повреждали суставы. Николай I, посетив однажды лазарет во время царского смотра, попал в палату, где лежали кантонисты. Там он увидел на семи или восьми досках надпись „фунгус” (членосуставная грибовидная опухоль на ступне) и спросил о причине этой болезни. Государю доложили, что от чрезмерного вытягивания ноги при учебном шаге образуется нередко опухоль в самом суставе ступни, которая, при золотушном худосочии кантонистов редко когда излечивается окончательно. Недовольный Николай I обратился к больному кантонисту и получил объяснение, что при вытягивании ноги во время учения у него что-то хрустнуло, и нога болит. От царя утаили, что так называемый учебный шаг имеет вредные последствия.

В лазареты кантонисты попадали не только когда по-настоящему болели, но и тогда, когда муштра становилась невмоготу, опротивели классы или хотелось отдохнуть от казарменных волнений. Расковыряет парень ногу гвоздем или куском стекла, надрежет палец и даст ему распухнуть. Такого сначала высекут, потом отправят в лазарет на излечение. Однако долго залеживаться там никому не давали. И в лазарете наказывали за разные проступки и неисправности против устава и колотили совершенно так же, как и в казарме. Вся выгода лазаретного житья заключалась в том, что там не было ни фронтовых учений, ни классных уроков.

Режим в школах военных поселян был суровее, чем в школах для солдатских детей. Для кантонистов-поселян была выработана инструкция, которая обязала учителей руководствоваться такими „педагогическими” принципами, как порка. Воспитанники же должны были доносить начальству обо всем, что происходило в школе.

В среднем возрасте, то есть от 7 до 12 лет, дети военных поселян посещали школы, имевшиеся при каждой роте. Кантонисты-поселяне старшего возраста (от 12 до 18 лет) были причислены к батальонной школе при штабе полка. То были школы повышенного типа.

В ротных и батальонных школах занятия начинались в 7 часов утра и продолжались до 12 часов. Три часа отводились на обучение наукам: то есть тому же Закону Божьему, священной истории, чистописанию и арифметике. Два часа посвящались ремеслам. После обеда кантонисты должны были помогать родителям по хозяйству. В большинстве случаев ротная школа находилась весьма далеко от поселков. Кантонист же обязан был являться на занятия в точно установленное время, и мальчики ежедневно проделывали по 30 и больше верст туда и обратно. После школы голодный и измученный малыш должен был, согласно инструкции, помогать по хозяйству. Если проверяющий унтер находил его спящим, то виновного ожидала жестокая порка.

Мастерские располагались рядом со школой. В них мальчики строгали, пилили, сбивали ящики, плели корзины, занимались и другим „рукодельем”, которое должно было окупать их учебу и давать доход начальству.

Суточное расписание жизни кантониста-поселянина было составлено самым подробным образом: столько-то минут отводилось на одевание и молитву, столько-то времени на обед и ужин, на сон и т.д. И хотя на сон было отведено 8 часов, военные занятия и работа по хозяйству отнимали больше времени, чем было установлено для них расписанием.

Батальонные школы для старшего возраста состояли из 3 классов: нижнего, среднего и верхнего. Каждый их этих классов имел два отделения. Для старших кантонистов день начинался в 5 часов 30 минут. Такой ранний подъем после 4—5 часов сна, после невероятного физического и морального напряжения предыдущего дня, был одним из видов истязаний.

И в этих школах отсутствовали буквари, книги. Их заменяли те же таблицы на стенах. Бумага и перья были большой редкостью. Были аспидные доски с грифелями и столы с мелко посыпанным песком.

Посещение ротных и батальонных школ высшим начальством происходило довольно часто и грозило совершенно неожиданными карами. Однажды после смотра батальонных школ графом Клейнмихелем, другом Николая I и учеником Аракчеева, граф несколько раз повторял сопровождавшим его офицерам: „Секите их всех, каналий. Это самое главное и самое необходимое”. И детей нещадно секли, и они умирали, многие кончали самоубийством. Для смерти существовали неписаные правила: полагалось пороть так, чтобы засеченный мог прожить хотя бы неделю в лазарете. Тогда лекаря отмечали, что смерть последовала от какой-нибудь болезни: горячки, воспаления легких и т.п.

Во время летних каникул, то есть с 1-го апреля и до 15 сентября во всех кантонистских школах занятия в классах были отменены. На это время кантонистов распределяли на разные работы: подручными в разного рода мастерские, на кирпичные заводы, на сбор трав и кореньев и назначали вестовыми. „Ходить на вести” значило являться домой к батальонному, ротному и другим офицерам для выполнения разных работ. Вестовые находились в подчинении денщиков и кухарок, и это обстоятельство немного улучшало их питание, но оно же подвергало их непредвиденным наказаниям.

Однажды кантонист чистил кастрюлю и неосторожно толкнул стоявший вблизи кувшин с молоком. Кувшин уцелел, но молоко пролилось. За это виновнику дали 50 розог по распоряжению жены ротного командира. Сам ротный тогда отсутствовал. Провинившегося командирша прогнала и велела сказать фельдфебелю, чтобы прислал другого. Но когда фельдфебель узнал,в чем дело, он решил дать кантонисту еще и от себя 50 ударов. Напрасно бедняга уверял, что его уже высекли. Он получил новую порцию розог.

Курение табака считалось серьезным проступком, за который давали не менее 500 розог. Считая, что быть на вестях — это не то, что жизнь в казарме, кантонист позволил себе покурить. Его поймали с сигарой и дали 500 розог. Страдалец сперва кричал, потом стонал, а к концу сечения совсем умолк. Полуживого отнесли его в лазарет и через два месяца он скончался в муках от незаживших ран.

Как ни кажется странным, но из всех работ самой привлекательной было заготовление розог. Собирая розги в поле, кантонисты чувствовали себя как бы на свободе. В это время они распевали песни, где в неудобных для печати словах выражали свою ненависть к командирам. Пели, несмотря на то, что такие песни были запрещены и за них жестоко наказывали. Пели еще печальные песни, как например, „Калина с матушкой, что не рано зацвела, не в ту пору времячко Маша сына родила и, не собравшись с разумом, в солдаты отдала”. Заунывные песни повествовали о том, как наказанный, умирая от розог, прощается со своей матерью и прощает своих товарищей, которые его обижали. От тоскливого напева и печального повествования слабонервные рыдали.

Наказывали жестоко солдатских детей, их засекали насмерть. От побоев кантонисты умирали в огромном количестве, но комплект был всегда полный. По требованию батальонного командира в школу прибывали все новые и новые партии мальчиков. Никого не интересовало, куда исчезали в таком количестве дети. Да если бы кто посмел поднять голос в защиту терзаемых, такому не поздоровилось бы...

Розги были, как полагалось, длиной в полтора метра; гнулись они так хорошо, что из прута можно было свернуть кольцо, не поломав его. От удара таким прутом не только рассекалась кожа, прут уходил глубоко в тело, разбрызгивая кровь. Говорили, что прутья эти хуже кнута палача.

Сечение производилось по установленным правилам: в растяжку на земле, на скамье или „на воздухе”. Это было, так сказать, официальное наказание, и право наказывать розгами принадлежало офицерам. Помимо этого существовали еще подзатыльники, зуботычины, пинки, оплеухи, затрещины, толчки, которые раздавало низшее начальство.

Экзекуцию розгами выполняли только барабанщики. В кантонистских школах они составляли как бы отдельную касту. В барабанщики вербовались неспособные ни к какой науке. Были и добровольцы, которые шли в барабанщики ради выгоды. Эта должность была самая легкая. Надо было бить в барабаны утреннюю и вечернюю зори, дежурить в столовой и в местах, где кантонисты выполняли какую-нибудь работу. Основным условием для барабанщика были крепкие мускулы. Розги сохранялись в погребе, в прохладной сырости. Когда же они все-таки подсыхали, барабанщики ставили их в ушаты с водой. Они же обязаны были докладывать начальству об их убыли и заботиться о своевременной заготовке новых розог. В свободное от дежурства время барабанщики упражнялись в примерном сечении и.в этом искусстве иные достигали совершенства. Надо было видеть, когда они наказывали и распоряжались теми, кто держал растя

нутую жертву! После 50 ударов потлил с них градом, рожи раскраснелись; их сменяли другие барабанщики, с нетерпением ожидавшие своей очереди наслаждаться. Молодые палачи приходили в звериный экстаз, и нездоровые инстинкты овладевали ими. Часто случалось, что барабанщики, опьяненные кровью, продолжали сечь и после того, что виновный получил определенное ему количество ударов. Правда, за такое ослушание пороли их самих.

Некоторые офицеры из школьного начальства отличались не только жестокостью. Когда они присуждали к наказанию, то, вдобавок, еще глумились над своей жертвой. Бывший кантонист Кретчмер рассказывает об одном офицере-немце по происхождению. Попавшую в его лапы жертву, он сначала томил и издевался над нею. Происходил, примерно, такой разговор.

— Послушай, голубчик, — обыкновенно начинал он,

— как ты желаешь, чтобы я тебя высек? Дать тебе 150 розог или только 50 с условием, чтобы ты сам считал удары. Если же перестанешь считать, то счет должен начинаться с самого начала. Что же ты молчишь, голубчик. Ну, скажи, как желаешь?

— Да я, ваше благородие, никак не желаю, помилуйте! Клянусь Богом, я не виноват.

— Ну уж, братец, этого не говори, а ты лучше подумай, что тебе выгоднее: получить 50 со счетом или 150 без твоего счета. Я даю тебе время. Видишь, какой я добрый!

Несчастная жертва знала по примеру других, что согласившийся сам считать не выдерживал и получал вместо 50 розог 200 и даже 300, а потому не знала, на что решиться. Тогда садист немец начинал уговаривать самым слащавым голосом:

— Соглашайся, голубчик, на 50, попробуй, я тебе по дружбе советую!

Этот постыдный договор продолжался долго; несчастный, наконец, соглашался на 50 розог с тем, чтобы самому считать. Для немца начинается потеха. Первые удары наказанный считает, но, не досчитав и до десяти, начинает кричать и просить о пощаце. Немец хохочет до упаду и заставляет считать с начала. Опять крики и просьбы о пощаде и опять тот же адский смех.

Жизнь кантониста была невыносима, и самым ужасным была не военная муштра, не бессмысленная учеба и даже не плохая пища, а беспредельный произвол начальства. Лишь здесь, в кантонистских школах, начинались для детей страдания, ни с чем несравнимые.

В эпоху Николая I порка была обычным методом воспитания, но в кантонистских школах она превращалась в планомерное и ежедневное истязание. Тяжелым гнетом стала эта система наказаний для детей, оторванных от семьи и родных. К ним предъявляли требования, которые просто невозможно было выполнять, и это давало повод к истязаниям, в сравнении с которыми официальная „шкапа наказаний” вроде лишения знака отличия, выговора, ареста на хлеб и воду ничего не значили. От подобного режима смертность была невероятно велика. От розог, болезней и истощения ежегодно погибала одна треть воспитанников!

Но дети страдали не только от жестокого с ними обращения. Если в Петербурге высшее начальство кантонистских заведений крало умеренно и осторожно, то в губернских городах непосредственное начальство школ воровало без зазрения совести. Это обстоятельство и неспособность справляться со своим делом приводили к массовым заболеваниям детей цынгой, накожными болезнями и пр. Сам Аракчеев подтверждал, что каждый десятый кантонист умирает, и каждый пятый — болен.

Генерал Маевский, начальник Старо-Русских военных поселений, ничуть не отличавшийся какой бы то ни было мягкосердечностью, так описывает жизнь подопечных ему маленьких страдальцеэ: „80 тысяч этих малюток гасли как свечи. Вообще же все имели закоренелую чесотку. Хлеб они получали пополам с песком, а говядину им раздавали как артос,2 и то не более трех раз в году”.

ДЕНЬ КАНТОНИСТСКОЙ ШКОЛЫ

По заведенному порядку новоприбывших выстраивали в шеренгу во дворе школы и первым делом распределяли по ротам, внося каждого в списки соответственно росту. После этого их размещали по камерам, и каждому отвели кровать с соломенным матрацем, подушкой и одеялом. К каждым 2—3 новичкам прикрепляли по кантонисту из старших, так Называемых дядек, которые обучали новоприбывших племяшей поворотам, стойке „смирно”, учили как величать начальство соответственно чину каждого, называть их имя, отчество и фамилию. После нескольких месяцев подобной подготовки новички переходили во фронт.

Трудовой день начинался в школе в 6 часов, когда барабаны били утреннюю зорю, после чего следовала команда „вставать”. Кто не соскакивал с постели немедленно, с того младшее начальство срывало одеяло, награждая ударами. Живо надев сапоги и шинели внакидку, все бежали к ушатам умываться. Спешили для того, чтобы обтираться еще сухим полотенцем. Последним оно доставалось в совершенно мокром виде. После умывания чистили одежду, сапоги и убирали постели по определенной форме, как было указано дядькой. За малейшую ошибку в уборке постели, если сапоги не блестели или нехватало пуговицы на куртке, дядька, такой же мальчик, бил по зубам, по голове, куда попало * Причесываться не надо было: все были наголо острижены. Затем начинался осмотр. Дядьки осматривали племяшей, а вице-ефрейторы — дядек. Вице-ефрейторов осматривали ефрейторы и так далее по восходящей линии. За малейшую неисправность пускали в ход кулаки. Наказанный вымещал обиду и боль на подчиненном, и только новички не имели кого бить...

Но вот прозвучала команда „на молитву”, все поворачивались к иконе и хором пели утреннюю молитву. Потом команда „выходи стройся”. Ефрейторы по шнуру выравнивали шеренги, осматривали кровати, тюфяки, подкроватные ящики с личными вещами каждого. Повсюду придирки, побои. Тюфяки, оказавшиеся мокрыми, снимались и складывались в стороне. Выстроенной роте фельдфебель делал перекличку. К этому времени солдаты-служители приносили в корзинах порции хлеба, и здесь происходили злоупотребления. На новоприбывших хлеб выписывали, но капральные присваивали его. Каждая порция хлеба на завтрак состояла из четверти фунта и называлась снеданка. Но новоприбывшим и этого не давали, оставляя их голодными.

От капральства хлеб переходил к ефрейторам и, наконец, каждый кантонист получал свою порцию в общипанном виде и с жадностью съедал ее.

Помимо побоев некоторые проступки наказывались тем, что виноватого лишали утреннего хлеба. Во время завтрака рота стояла вольно, а потому происходил торг снеданками: хлеб клали на ладонь для обозрения; за снеданку брали копейку, перо, иголку, несколько ниток и т.п. После завтрака вызывались те, у которых оказались мокрые тюфяки, и начиналась порка. Наказывал фельдфебель. Виновные были в возрасте 10—12 лет, а потому получали только по 25 розог. К этому времени являлся ротный командир и начинал производить осмотр. Новые придирки: то стоят слишком растопырив ноги, то вид у кого невеселый. Опять розги. При этом придумывали разные пытки, например, виновный должен был касаться руками носков и его били в таком положении, что было особенно мучительно. Затем являлся полковник, начальник школы, замечал пыль, делал выговор ротному, и опять пошли истязания.

После всех осмотров и наказаний начиналось фронтовое ученье, продолжавшееся до полудня. В 12 часов горнист трубил к обеду, и рота строем отправлялась в столовую. В комнате, в промежутке между столами, рота останавливалась, все пели молитву, а затем по барабанному сигналу в один темп отодвигались скамьи и по второму сигналу придвигали скамьи. Рассаживание делалось по тому же правилу, как и во время занятий в классах. Обеденные столы ничем не покрывались и были грязны. 3$ каждый стол в один ряд размещались несколько десятков. На каждые 6 человек миска щей и порция хлеба, нарезанная ломтиками. На принесенный дежурным хлеб вся шестерка набрасывалась как голодная стая волков, и кто был смелее, тот схватит несколько кусков, а смирные и робкие оставались голодными. Щи были из капусты, большей частью порченой, с гнилыми раками, и, несмотря на голод, многие не в состоянии были их хлебать. Потом давали еще по ложке каши. Это меню никогда не менялось. Тарелки, ложки и чашки были оловянные. В ножах и вилках не было надобности. На обед полагались считанные минуты, и не успевали пообедать, как раздавался барабанный бой, по которому надо было моментально встать. Кто этого не делал, того дежурный офицер беспощадно бил.

Во время обеда и ужина воровали хлеб и ухищрялись выносить его разными способами. Из столовой выходили поодиночке. В дверях два солдата ощупывали и обшаривали каждого с головы до ног и, конечно, находили ворованный хлеб: у одного он был спрятан в рукаве, у другого — под мышкой, у третьего хлеб был привязан за шнурок сзади, между сборками шинели, у четвертого его находили под брюками, прятали хлеб за голенищами сапога и т.д. За кражу хлеба давали по 50 и 100 розог. Попавшихся растягивали тут же и наказывали, а если драли слабо, то наказывали и тех, кто бил виновных.

Обедали в две смены. Пища во второй смене была еще хуже, зато начальства уже не было в столовой, и вынос краденого хлеба был менее опасен. Поэтому опытные, жертвуя более жирной кашей, стремились обедать во второй смене, выгадывая на хлебе. Укравши несколько ломтиков, кантонист торжествовал, потому что он их обменивал на бумагу, нитки и т.п. За ломтик хлеба нанимались воду носить, пол подметать, стоять ночью на часах.

После обеда полагался час на отдых. В этот час кантонисты чинили свою одежду, учили уроки, а кто не имел дела, сидел на кровати; разговаривали между собою шепотом, чтобы не разбудить спящих капрала и ефрейтора, которые одни только имели право спать после обеда.

В половине второго снова начиналось ученье, и снова затрещины и розги. Легче было только тем, что на послеобеденное ученье начальство являлось редко, а потому истязания были менее жестокими.

В пять часов — „классы”, так сказать, духовная мука. С замиранием сердца усаживались кантонисты за столы. Обучали чтению, чистописанию, четырем действиям арифметики. Все нужно было зазубривать, отвечали, не понимая смысла заученного. За незнание урока виновный становился на колени, руки поднимал в уровень с головой и держал сундук килограммов 8—10 весу. Если не давали держать тяжесть, то голыми коленями ставили на рассыпанный на пол мелко набитый кирпич.

Ужин полагался в 8 часов вечера. Давали ту же кашу в жидком виде, но без борща. После ужина кантонистов выстраивали, перекликали всех по списку, осматривали каждого с ног до головы, проверяли опрятно ли одеты, вычищены ли сапоги, шинели. В 9 часов барабанщики пробили зорю; всей ротой пели молитву перед отходом ко сну. Каждый, сложив по форме верхнюю одежду в подкроватный ящик, ложился, наконец, в постель. Спать надо было на правом боку, подложив под правую щеку ладонь правой руки, а левую свободно протянуть вдоль тела. Так полагалось по уставу. Дышать во сне по уставу же полагалось ровно, глубоко, спокойно. Ни храпеть, ни говорить во сне нельзя было.

В дверях каждой комнаты-спальни зажженный ночник тускло и уныло освещал спящих, а взад и вперед мерно расхаживали кантонисты-часовые. Но ночь не приносила с собою желанного отдыха, многих ожидали новые мучения. Некоторые страдали несдержанием мочи. После усиленной гонки в течение дня, забывшись сном, мальчик и не замечал, что он в постели. Провинившегося часовой стаскивал. Тот умолял часового не выдавать его начальству, но за это надо было откупиться хлебом, копейкой, грифелем и т.п., а за неимением взятки часовой ложился в кровать, и виновный становился на дежурство.

РАСПРЕДЕЛЕНИЕ ДНЕЙ НЕДЕЛИ

Во всех кантонистских школах жизнь шла по раз установленному порядку, одинаковому и обязательному для всех. Дни недели были распределены следующим образом. В понедельник и вторник — фронт и классы. Среда была расходным днем. Это означало, что по средам не кормили, и кантонисты должны были сами заботиться о своем пропитании. В этот день их отпускали на все четыре стороны; они шли в разные мастерские помогать в работе и за свою помощь получали копейки. Среда была для кантонистов вроде праздника. Кто не мог или не хотел работать, добывал пищу воровством. Группами в несколько человек отправлялись они на базар, где орудовали по заранее разработанному плану. Тихо, скромно подходили к торговкам продуктами. Часть кантонистов заблаговременно снимали погоны с шинелей. Те, что с погонами начинали спрашивать цены, торговаться, а беспогонные, стоя позади, высматривали, что удобнее будет стащить. Постояв немного и улучив момент, передние раздвигались, беспогонные хватали с лотков, что можно было: калач, кусок говядины, буханку хлеба и пускались бежать врассыпную. Погонные моментально сдвигались, продолжая торговаться и ругая беспогонных, делая вид, что между ними и грабителями нет ничего общего. Возмущаясь притворно, они подговаривали торговок бежать за ворами, обещая тем временем покараулить их товар. Неопытная торговка бросалась вдогонку отнимать краденое. Тогда погонные в ее отсутствие расхватывали весь товар и мигом исчезали. Когда удавалось ловить кантонистов-грабителей, то начиналась жестокая драка; бывало, что их немилосердно избивали, но схваченное съестное редко удавалось отнимать: украденное моментально передавалось из рук в руки и исчезало. Вернувшись в казармы, банда приступала к пожиранию добытого. Иные из кантонистов, робкие по натуре, побирались, выпрашивая милостыню.

По четвергам начальство производило телесный осмотр своим питомцам. Это было наиболее тягостным событием. Осмотр вызывал опасения и предчувствие новых мучений. В дни осмотра начальство бывало особенно щедро на розги, надеясь таким путем искоренить свирепствовавшие среди кантонистов болезни. После осмотра всех отправляли в баню, где чесоточных лечили варварским образом.

В бане было тесно; дрались из-за места, ругались из-за расплесканной воды. Густой удушливый пар и чад, истомленные, бледные лица — все это представляло тяжелую картину. Раздеваться, мыться и опять одеваться надо было в течение часа. По команде унтер-офицера кантонисты бросались в предбанник одеваться. Все ли успели мыться, хорошо ли вымылись — до этого никому не было дела: вся забота начальства состояла в том, чтобы приказание свести роту в баню было выполнено. И если кто после команды „выходить” хоть на минуту запаздывал, — получал розги.

После бани каждый обязан был явиться к каптенармусу сдавать грязную рубашку, которую тот тщательно проверял. В ней не должно было быть ни одной распорки и вообще рубашка должна была быть в целости. Кроме того не полагалось еще кой-чего, хотя бы носивший рубашку и страдал расстройством желудка, что со многими случалось часто. Если при осмотре оказалось что-либо подозрительное, то виноватого тут же секли в растяжку или „на воздухе”.

Из всех болезней, которыми страдали кантонисты, особенно свирепствовала чесотка. После здоровых в баню пускали чесоточных. Когда болячки на теле были размыты, чесоточных выгоняли в предбанник. Здесь в посудине была заготовлена мазь — смесь из куриного помета и растолченной серы, размешанных в чистом дегте. Этой мазью чесоточные мазали друг друга, после чего их обратно загоняли в баню на самую высокую полку, напускали пара настолько, что не было возможности выдержать духоту и разъедающий тело зуд. Больные с верхней полки бросались вниз, но два унтера с розгами в руках поджидали их и били по чем попало. Те бросались опять на полки, но опять, не выдержав раскаленного пара, соскакивали вниз. Так продолжалось довольно долго, пока мазь не впитывалась в тело. Зуд не давал покоя, все выли и стонали. Наконец чесоточных выгоняли в предбанник одеваться. Обмываться водой им строжайше воспрещалось.

По пятницам после строевого учения приступали к изучению воинского устава. На языке кантонистов называлось изучать „пунктики” и „артикулы”: как солдат должен стоять в строю, как величать начальство, кто в стране военный министр и т.п. Эта премудрость усваивалась с трудом. Для застращивания кантонистам читали о том, какие наказания полагаются за проступки по военной службе, о повиновении, о том, как стоять на посту, в карауле и т.п. Ефрейтор читал длинный список солдатских преступлений: за такие-то и такие-то преступления... прогнать шпицрутенами через сто человек три раза... Ссылаются на каторжные работы на 20 лет... Наказываются лозанами тремястами ударами... „Пунктики” и „артикулы” не усваивались, трудно запоминались, а потому пятница считалась „проклятым днем”.

В субботу после батальонного строевого учения всю казарму убирали, чистили мебель и мыли полы. Одних посылали за опилками, другие таскали воду. В спальнях кровати сдвигались в угол, и кантонисты, загнув кальсоны выше колен, выстраивались в шеренгу, каждый получал связку прутьев. Пол заливали водой, после чего все становились на колени и по команде начинали тереть его опилками. Позади шеренги шли старшие, понуждая быстрее и крепче растирать опилки. От трения голенями об пол кожа стиралась до костей, образовывались раны, коросты и гниение. Кантонисты скрывали болячки, боясь наказания, и от этого раны еще больше растравлялись... После трехчасового мучительного труда полы сверкали до блеска.

По воскресеньям и праздничным дням кантонистов водили в церковь по наряду. „Парадные”, то есть красивые и статные, одетые получше, шли в Божью обитель под командой унтера. Однако от розог и святые не спасали. Правда, в церкви не секли, но расплата производилась по возвращении домой. Провинности были разные: кто пел молитву слишком громко или фальшивил, кто от долгого стояния развлекался „ловлей мух” на спинах товарищей.

Ежегодно 1-го октября, в праздник Покрова, кантонистам отпускалась улучшенная пища, то есть без гнилого мяса в щах и по одной белой булочке. Однаж

ды, в канун праздника Покрова, служили всенощную священник с дьячком и певчие из кантонистов. Этот праздник, вспоминает один бывший кантонист, ознаменовался следующим событием. Было это в 1854 году. Кантонисты, которых было в полубатальоне около 500 человек, собрались ко всенощной в зале. Было тесно и душно. Командиру 2-й роты капитану Саримскому-Гиро показалось, что кто-то шепчется. И вот после богослужения капитан приказал закрыть все выходы и принести розги. Вместо поздравления с праздником велено было всех перепороть, что, конечно, было исполнено в точности. Порка эта продолжалась чуть ли не до часу ночи...

По воскресным дням после обедни счастливцам удавалось уходить в город. Увольнительные получали только красивые и опрятно одетые.

При всей тяжести кантонистской жизни, одинаково убийственной для всех, участь воспитанников была различна. Некрасивым и корявым было тяжелее, чем красивым и статным. Некрасивых обходили должностями, чаще били и одевали хуже. Им же давали донашивать старую одежду красивых (красивым давали кличку „маски”), которую приходилось ежедневно чинить и в которой в город ни в коем случае не пускали.

Оставшиеся в школе в выходные дни затевали игры, отличавшиеся своей грубостью и всегда кончавшиеся дракой. В играх все сводилось к тому, что если принимавший в них участие не был достаточно ловок и сообразителен, получал удары. На этот раз, однако, били не розгами, а скрученным узлом из нескольких полотенец.

Были у кантонистов по воскресеньям и другие игры. Позади казармы, в самом уединенном месте, велась игра в орлянку на копейки, на медные пуговицы и даже на лишнюю ситцевую рубашку. Приходили играть и горожане, солдаты. Игравшие выставляли караульных, чтобы предупредить, если нагрянет сюда начальство или полиция. Караульным за дежурство платили те, кто был в выигрыше. Но редко когда игра на деньги кончалась без драки. Били тех, кто мошенничал, метал двухорловую монету или, устраивая ложную тревогу, схватывал деньги и давал тягу.

— Ах, братцы, в городе-то пожар! — внезапно закричит один из играющих. Все всматриваются туда, куда он указывает. А в это время мошенник загребает с земли сколько удается монет и пускается бежать. Примеру первого следуют и другие. Остальные же, обманутые, кидаются подбирать остатки, душа и избивая друг друга.

Из множества способов разживы на чужой счет кантонисты придерживались обычно грабежа посредством фальшивой тревоги. Они были проворны и ловки, так что всегда убегали с деньгами. Полиция знала об игре в орлянку за казармой, часто являлась туда, но ничего не могла поделать. Для защиты от полиции игроки запасались палками, камнями — всем, чем можно драться; в руки ей никто не давался. Зато пойманных наказывали жестоко, до полусмерти.

С наступлением сумерек возвращались в казармы уволенные в город. Каждый тащил с собою что-нибудь съестное, а иные были так нагружены, что пот градом катился с них. Бродя по базарам, они таскали все, что попадало под руку. Чего они только ни придумывали, чтобы воровать и грабить! По воскресеньям и в праздники крестьяне съезжались из окрестных деревень в город на базар и, как полагалось, после продажи своих продуктов, пьянствовали. Под разными предлогами кантонисты заводили их в уединенные места, раздевали и затем продавали жалкие пожитки кабатчику. Они грабили кружки в церквах, куда верующие опускали свои пожертвования...

К вечеру в школе начинался пир. Шутки, смех, все в веселом настроении, но это же время было весьма опасным для низшего начальству. Жажда мести была сильно развита у кантонистов, и капралам, ефрейторам и вице-ефрейторам грозила опасность быть избитыми где-нибудь в темном углу. Наемных мстителей нетрудно было найти, когда было чем заплатить за услугу. Какой-нибудь удачник, который пришел с базара с богатой добычей, подговаривал товарищей и, подкараулив с ними обидчика, набрасывали ему на голову одеяло, зажимали рот и колотили его сколько было сил и времени, потом разбегались в разные стороны — ищи ветра в поле. По воскресеньям редко кто ужинал — хлебать казенные щи не было охоты. Перед сном одежда и физиономии не осматривались, перекличка не производилась; осведомлялись только, все ли налицо.

Так кончалась кантонистская неделя: однообразная до отупения, без цели и без малейшего признака человечности по отношению к воспитанникам. А со следующего утра опять пытка, опять истязания. И так в продолжении нескольких лет.

ЛЕТНИЕ ЛАГЕРЯ

Ежегодно в последних числах апреля роты переселялись в летние лагеря. Там они жили в огромных бараках, сколоченных из досок. В стенах зиялы дыры, и в холодную и бурную весну, когда ветры дули не унимаясь, невозможно было спать: песок засыпал постели, попадал в рот, уши и глаза. Потолков в бараках не было, и через прогнившие крыши дождь лил на нары. Во всю длину таких бараков были устроены нары: посередине в два ряда, голова к голове. У обеих стен

— по одному ряду, головами к стенам. На каждого выдавали по тюфяку и подушке, набитой соломой, и суконному одеялу; простыни же выдавались при осмотрах высшего начальства.

Один конец барака был отгорожен, образовалась комната, где помещался фельдфебель. В его комнате в углу висела икона, в противоположном углу — куча свежих розог. Кроме этих вещей в комнате фельдфебеля ничего не было лишнего.

В плохую погоду муштра не прекращалась. Стоят кантонисты в строю, от песка глаза слезятся. В скором времени многие начали болеть глазами, но на это не обращалось ни малейшего внимания: военное учение шло своим чередом. Больных уже некуда девать, больничные койки в лазарете все заняты. Вновь заболевших оставляли в лагерях, и начальство даже не позаботилось, чтобы больных положили отдельно от здоровых. Глазные болезни, бывало, принимали эпидемический характер, фельдшеров было недостаточно, и лечение ограничивалось прижиганием синим камнем. Платков для обтирания глаз не было. На 50 человек давали одно полотенце, а это лишь усиливало распространение болезни. Кантонисты стали слепнуть; ослепших размещали по богадельням.

На юге страны кантонистов на лето размещали по деревням, и кормить их должны были хозяева квартир. Летний распорядок дня был тот же, что и в лагерях, разве что для фронтового учения надо было ходить за много верст.

Квартирование кантонистов было большим несчастьем для крестьян. Они кормили своих постояльцев черствым хлебом и пустыми щами. Жизнь впроголодь выработала у последних непревзойденные качества воров и грабителей. За плохую кормежку они не только воровали, но и всячески пакостили своим хозяевам. В особенности терпели от великовозрастных, которые не довольствовались мелкими кражами, но похищали и резали крупный скот. По ночам они совершали набеги на огороды и бахчи. Хозяева же, у которых постояльцы были в полной зависимости, изобрели следующий способ мести.

Если кантонист чем-нибудь обидел хозяйку, та брала десятка два яиц, иногда прихватывала и курицу, и отправлялась с жалобой к жене ротного командира.

Получив взятку, командирша записывала» имя обидчика и докладывала о происшедшем своему мужу. На следующий день, когда рота являлась на перекличку, командир отсчитывал виновному сотню, а иногда и больше розог.

От буйства кантонистов страдала и деревенская молодежь. Являясь на посиделки, они хулиганили, безобразничали и затевали драки. Хозяевам они пакостили, и их проделки носили характер злых шуток: наливали воду, а то и помои в печи через дымоходные трубы, ворота мазали дегтем.

Летнее пребывание кантонистов в деревнях не ограничивалось только грабежами и пакостями. Между ними и деревенскими девушками были романы, которые иногда кончались трагично.

Конец лета. Роты выстроились за околицей, чтобы пуститься в обратный путь. Вдруг прибежавшая еще совсем молоденькая девушка бросилась в ноги командиру, умоляя отдать ей ее Алешу; потом, заметив в строю любимого, она устремилась к нему, стала обнимать и целовать.

...Когда кантонистов размещали по квартирам поселян, Алеша попал в дом этой девушки. Между молодыми людьми вспыхнула горячая любовь. Девушка забеременела.

Она не хотела, не могла разлучиться со своим любимым и в слезах просила офицера разрешения, чтобы их повенчали, но рассвирепевший командир потребовал розог. Алеша посмел ему заметить, что девушка не кантонист, а та, в свою очередь бросила командиру, что если ее тронут, она ему выцарапает глаза. Однако высекли обоих, а в насмешку командир потребовал, чтобы Алеша и девушка поцеловались перед всем фронтом, после чего девушку передали десятскому, с приказанием отвести к отцу. В селе, конечно, все узнали о случившемся, о ее побеге. На девушку посыпались насмешки, каждый и всякий стал ее обижать.

Собрав немного денег, девушка опять сбежала в город. Но ее ожидало новое горе: Алеша был так избит, что его определили в лазарет; он уже поправлялся и, узнав от товарищей, что девушка в городе, решил повидаться с ней. Он знал, что его ожидает, если пойдет, но любовь взяла верх и он отправился.

Горькое это было свидание и тяжела показалась обоим любовь, за которую начальство избивает. Много было пролито слез, много надежд высказано. Их застигли. Его высекли, ее — в полицию. Там она родила сына. Сидя в тюрьме с подонками и преступницами, она много горя вытерпела. Из полиции выпустили, но ее ожидала нужда; пошла по рукам, на открытый разврат. Попалась в уголовном преступлении и сослана в Сибирь.

Алеша же, спустя три месяца после избиения, умер в лазарете от туберкулеза.

ИНСПЕКТОРСКИЕ СМОТРЫ.

ПОБЕГИ И ИХ ПОСЛЕДСТВИЯ

Каждое лето, когда кантонисты жили в лагерях, происходили инспекторские смотры. Никогда, однако, инспекции не были неожиданными для школьного начальства; оно заблаговременно уведомлялось об этом, что и дало возможность принимать необходимые меры. К приезду инспектора кантонистам выдавали парадную форму, новое белье, а пищу значительно улучшали. Ротные командиры лично производили телесный осмотр своим питомцам, и всех больных или имевших какой-нибудь физический изъян, прятали на время смотра на чердаках, в конюшнях и тому подобных укромных местах, куда инспекторский глаз не заглянет. И в такие дни, несмотря на суету и занятость начальства, не обходилось без наказаний. Наоборот, в такое время нерадивость считалась более значительным преступлением, а потому и наказания были более суровыми.

Во время инспекторских смотров драли не как обычно, а так, чтобы на теле не оставалось никаких следов. Для этого барабанщики секли через простыню, намоченную в воде; было больнее, зато на теле не оставались рубцы.

Бывало, что инспектировать приезжали очень высокопоставленные военные чины, желавшие подробно ознакомиться с жизнью и бытом кантонистов. В такие моменты начальство показывало, как говорится, товар лицом, скрывая истинное положение вещей.

В 1834 году начальником всех восьми округов украинских военных поселений был назначен генерал от кавалерии граф А. П. Никитин, герой Отечественной войны 1812 года. Это был чудаковатый старик лет 80-ти, любимец Николая I. Смотры и инспекции он производил часто, но начальство умело втереть ему очки, и он никаких недостатков не замечал — все обходилось благополучно.

Однажды начальство узнало о предстоящем приезде графа Никитина и стало тщательно готовиться к его встрече.

Дома военных поселян, как известно, строились в один ряд на значительном расстоянии друг от друга. В одном поселке граф направляется в ближайшую избу, желая ознакомиться с жизнью поселян. Начальство, однако, все предвидело и заранее приготовило самовар, всякую еду, в том числе и поросенка под хреном, с которым и встретили в избе высокопоставленного инспектора. Оставшись доволен виденным, граф направился э другую избу. В это время задними дворами самовар и поросенок переносили в ту именно избу, в которую граф направлялся. Этот маневр был повторен несколько раз. Но случилось так, что в какую бы избу Никитин не заходил, поросята были без хвостов. Он обратил на это внимание и спросил о причине отсутствия хвостов у поросят. Начальство не растерялось и ответило, что таков оЬычай древнего Рима, откуда происходит местное молдавское население. Около двух тысяч лет назад молдаван в качестве политических преступников ссылали на берега Дуная, Черного моря и в здешние места.

— Так это, значит, потомки благородных римлян? — воскликнул незадачливый граф. — Неудивительно потому, что у них такой порядок и чистота и живут так зажиточно. Но почему же поросята без хвостов?

— Это потому, ваше сиятельство, что римляне приносили жертвы богу по праздникам. Когда они не имели других животных, то приносили свиней в жертву. Свиньи, однако, считались у них, как у евреев, нечистыми животными. Но для символического очищения они отрезали у них хвосты, и этот обычай сохранился и у молдаван — потомков римлян.

Никитин принял объяснение за чистую монету и остался доволен.

Перед каждым инспекторским смотром кантонисты были в нерешительности: жаловаться на свою безрадостную жизнь, указывать на начальников, которые лютуют, или нет. Среди „пунктиков”, которые они изучали по пятницам, был один, гласивший, что каждый кантонист имеет право „заявить претензию”, то есть, попросту говоря, жаловаться. Вместе с тем было также известно, что жаловаться весьма опасное дело; виновный офицер получит легкий выговор, а изменений в жизни кантонистов все равно не будет. Зато после отъезда инспектора с зачинщиками, как называли осмелившихся жаловаться, начальство жестоко расправится. И все-таки, когда жизнь стала невмоготу, когда кантонисты доходили до крайнего предела отчаяния, они решались на такой шаг.

Случилось это в 50-х годах с кантонистами Нижнего Новгорода.

— Здорово ребята! — приветствовал инспектор выстроившуюся перед ним роту.

Все молчали.

— Да что же вы, ребята, молчите? — начал он. — Недовольны, что ли чем? Говорите прямо.

— Недовольны, всем недовольны, всей нашей жизнью недовольны.

— Кто недоволен? Шаг вперед!

Вся рота шагнула вперед. Инспектор нахмурился.

— Выборные вперед! — продолжал инспектор.

Три кантониста выступили с разных сторон: Михаил Бахман, Николай Мараев и Василий Васильев. Это были парни лет 18. Воцарилась жуткая тишина.

— Чем же вас обижают?

— Чем нас обижают? — со вздохом повторил Бахман. — При вас кантонисту задней шеренги сейчас разбили в кровь губы, а вы и не видите. Неужто вы затем сюда присланы, чтобы на ваших глазах лилась наша кровь? Неужто жив вас, так же, как в наших начальниках, нет к нам ни капли жалости? — Бахман, волнуясь и прерывисто дыша, остановился.

— И ты, мальчишка негодный, смеешь так дерзко говорить? Арестовать его!

— Не дадим! Не дадим его арестовать! — крикнула рота. — Арестовать — так и нас всех арестуйте: он говорил за всю роту, всякий из нас то же самое сказал бы вам.

Инспектор задумался.

— Что же, арестуйте, я ареста не боюсь; заодно уже пропадать, — продолжал ободренный Бахман. — От нас вон и на почте писем не принимают: начальство боится жалоб. Вам, быть может, хотелось бы, чтобы мы, как прежде, кричали: „Всем довольны”, но мы дольше не можем молчать.

Следующим заговорил Мараев.

- Ваше превосходительство, осмеливаюсь доложить вам, что здесь неволят евреев креститься. Узнает, например, начальник, что будет их раза два-три в год человек по 100, по 200, и уж заранее шлет унтер-офицеров стеречь их хорошенько. Приведут в холодную комнату без кроватей, без тюфяков, отнимут съестное и запрут под замок. И валяются они на голом полу, стуча от холода зубами и плачут.

— Ну, а ты, что скажешь? — спросил инспектор третьего.

— Да осмелюсь доложить, — начал Васильев, — жижья совсем нет: холодаем, голодаем, терпим всякие тиранства. Кто начальству денег не даст, кто у него спросит свои, присланные из дома, того за это бьют, да и плакать не велят.

Инспектор удалился, и через пару дней кантонисты узнали, что он уехал к себе.

Был воскресный день, и по случаю праздника многие были отпущены в город, другие занимались своим делом.

Бахман, Мараев и Васильев, депутаты, выступившие перед инспектором, задумчиво сидели на одной из кроватей.

— Теперь мы окончательно пропали, братья.

Они не обманывали себя насчет того, что их ожидает.

— Бежим! — вполголоса проговорил Мараев.

— Куда? А ну, как поймают? — спросили товарищи.

Ночью того же дня Бахман повесился в уборной.

Утром его тело сняли с петли, унесли в часовню лазарета, а суток через трое завернули труп в тряпье и, положив в наскоро сколоченный ящик, взвалили ,,гроб” на телегу. Кучер со сторожем свезли его за околицу и закопали в болоте, на кладбище самоубийц.

Мараев и Васильев, твердо решившие бежать, выполнили свое решение, и их исключили из списков как без вести пропавших. По заведению распространили слух, будто они утонули. Начальство так заключило, когда на берегу реки нашли их куртки и шинели.

Прошли еще две недели, и в казармы привели Мараева, закованного в кандалы. Убежав из заведения вместе с Васильевым, они забрели в какой-то городишко на ночлег. Там полиция задержала Мараева на базаре; целых трое суток он упорно молчал и этим дал возможность Васильеву скрыться. Потом признался и был отправлен по этапу в заведение.

Ночь перед наказанием Мараев провел в мучительном раздумье, а утром, когда за ним пришел конвой, он принял решение и отправился за получением наказания.

Перед выстроенными кантонистами нетерпеливо ожидал Мараева начальник школы полковник Курятников. Барабанщики тоже были готовы, были заготовлены и розги, вымоченные в горячей соленой воде.

— Прочтите, ваше высокоблагородие, хоть вот эту записку вперед, а там...

Мараев вынул из-за обшлага шинели сложенную вчетверо бумагу, на которой ровно ничего не было написано, и, подойдя вплотную, подал ее.

Полковник взял в руки бумажку и стал ее развертывать. В это самое время Мараев схватился обеими руками за его эполеты, один он полностью сорвал, а другой — наполовину; вырванным эполетом ударил полковника по лицу. Офицеры и фельдфебели бросились на Мараева, повалили на землю и в исступлении начали стегать его.

На голове и ногах его сидели солдаты, а два барабанщика уже рвали розгами живое мясо из его тела. Ему отсчитали около 500 ударов и полумертвого стащили в лазарет. Через некоторое время военный суд приговорил Мараева к каторжным работам на 8 лет. Прощаясь с товарищами, Мараев, уже страшная, неузнаваемая тень прежнего красивого, здорового юноши, искренне радовался своему избавлению от кантонистской жизни. Он не допускал даже мысли, что на каторге жизнь может быть хуже, чем в заведении кантонистов.

Трагедия с Васильевым разыгралась несколько лет спустя.

Однажды в канцелярию школы ввели под конвоем мужчину лет 25-ти, заросшего бородой, в арестантской одежде и кандалах. То был Васильев. За конвоем стояла молодая женщина, держа за руку мальчика лет шести.

История странствования и возвращения Васильева была довольно коротка. Пробравшись за несколько сот верст от Нижнего Новгорода, он достал чужой паспорт. Поселился в маленьком городишке и трудом накопил небольшой капитал, женился и занялся торговлей. Родился мальчик. Тихо, мирно прожил он таким образом несколько лет. Временами грустил, вспоминая мать и сестру. В такие минуты Васильев пил. Однажды, будучи навеселе, неосторожно открылся тестю, а тот, в пылу ссоры с зятем, — выдал его полиции.

Полиция сперва высосала из него все его деньги, а потом засадила в тюрьму, разузнала откуда он родом и отправила в кантонистскую школу в Нижний Новгород.

Васильев упорно отрицал, что он бывший кантонист, выдав себя за мещанина, как было указано в приобретенном им паспорте. Тогда начальник школы велел ввести монашенку. Взглянув на арестанта, она пошатнулась и, зарыдав, хотела броситься ему на шею.

— Он, батенька, он, мой брат Вася! — сквозь слезы заговорила монашенка. — Вася, голубчик, ведь это же ты, мой сердешный.

— Убирайся прочь от меня! — озлобленно крикнул арестант и оттолкнул ее от себя.

Монашенка не унималась, несмотря на упорное отрицание со стороны Васильева. Судьба Васильева была решена. Его жестоко избили и сослали в арестантские роты за долгое пребывание в бегах, за фальшивый паспорт и за упорное запирательство. Сына его, как рожденного от кантониста, отдали в кантонисты, а жена, видя, как глумились над ним и, лишившись не

только мужа, но и сына, сошла с ума и покончила с собою.

А судьба Бахмана...

Своего отца он не помнил. Больная мать попрошайничала и кормила мальчика, но они кое-как жили. Бахману было 11 лет, когда его схватили и потащили в кагальную избу. Там уже находилось больше десятка мальчиков, попарно скованных по ногам. Его тоже сковали с одним мальчиком и так он жил в той избе две недели. Потом повели в „прием”, признали годным и вместе с другими отправили в губернский город. Мать потащилась за ним пешком. В дороге конвойные издевались над ней. Бывало, посадят ее на задок подводы, рядом с сыном, поедут пошибче, и как только колесо попадет в яму, они столкнут женщину, а сами ударят по лошадям. Упадет бедная в грязь, а конвойные хохочут, любуются, как она потом бежит за ними вдогонку не переводя духа. Мучители приостановят лошадей, посадят ее, проедут 2—3 вёрсты, опять столкнут и снова потешаются. Бахман не смел заступиться за мать. Все издевки она выносила ради сына. Сидя возле него она украдкой поцелует, поплачет над ним. Конвойным, наконец, надоело возиться с жидовкой, они ее отвели в полицию, а оттуда отправили под конвоем обратно в ее местечко как беспаспортную.

Спустя месяцев пять Бахман прибыл в Нижний Новгород, где вынужден был принять православие.

Истязания, хроническое недоедание и многое другое побуждали кантонистов совершать побеги. Беглецов народ не выдавал, укрывал и кормил, зная каким мучениям они подвергаются в школах-казармах. Иногда бегство спасало, и беглецы как бы в воду канули, но многих, спустя год, два и больше, приводили обратно с бритыми головами. Беглецов наказывали перед всем батальоном с невероятной жестокостью, дабы другим неповадно было бежать.

Беглеца раздевали донага. Для батальонного командира выносили стул, чтобы его благородие не утомился от долгого стояния. В подобных случаях барабанщикам было приказано „бить корешками”; они обматывали руку тонкими концами розог, а били другим концом, чтобы было больнее. Для беглецов назначали по много сотен ударов, и редко кто выживал после экзекуции.

Были среди беглых кантонистов и „непомнящие”, которые при поимке упорно не называли своего имени и не говорили где скрывались и из какой школы бежали. При поимке их первым делом сажали в тюрьму, и от арестантов они научились сказываться непомнящими родства. Это были большей частью парнишки 14—15 лет. После некоторого пребывания в тюрьме, беглецов пересылали в ближайшую кантонистскую школу, где сейчас же приступали к избиению, и молодые беглецы во всем признавались. Бывало, что в свою школу обратно не отсылали, и после наказания зачисляли в новую школу.

Из расспросов таких новичков кантонисты узнавали где лучше, а лучше означало там, где наказывали березовыми розгами, которые не так жгли тело.

Иные кантонисты, вконец, отчаявшись, кончали жизнь самоубийством: давились, топились, вешались и находили много других способов уйти из жизни. Самоубийц было так много, что для них создавали даже особые кладбища в заброшенных, топких и болотистых местах.

ВЫПУСК В АРМИЮ. КАНТОНИСТЫ-МАСТЕРОВЫЕ

В мае каждого года происходил выпуск в действительную службу тех, которым исполнилось 18 лет. Статные и красивые назначались в специальные полки и в саперы. Остальная масса, так называемая „дрянь” определялась куда попало. Наряду с чисто солдатской

дрессировкой часть кантонистов готовили в мастера, обучая разным ремеслам. Портные, сапожники, кузнецы, каретники и т.п. пополняли полковые мастерские; фельдшерские ученики рассылались по военным лазаретам. Слабые здоровьем,неспособные к тяжелому физическому труду, назначались в писаря. Для этого надо было иметь красивый почерк и выдержать ничтожный экзамен. Получив звание писаря, их рассылали по военным учреждениям. Из среды кантонистов же вербовались писаря для канцелярий всевозможных министерств и департаментов. Эти жили привольно и имели привилегии: не знали военной дисциплины, не пересылались с места на место, а потому обзаводились хозяйством. Круг знакомства гражданских писарей составляли мелкие чиновники. Кроме жалованья были у них и побочные доходы от обывателей, имевших дела в канцеляриях. Писаря-ходатаи добывали деньги и мошенническим путем, а потому за ними установилась дурная слава. Вели они не совсем безупречный образ жизни.

Положение же кантонистов-писарей в полках и*1 военных учреждениях было прескверное. Переписывать бумаги приходилось в тесных помещениях со спертым воздухом. Спали в комнатах,,где работали, на полу, на столах или на сдвинутых стульях. Несмотря на запрещение заниматься частной перепиской, они, тайком, в часы, свободные от казенной службы и во время вечернего досуга, выполняли частную работу, что еще больше их изнуряло. Жиця на скудные заработки, полковые писаря-кантонисты ходили обтрепанными, болели туберкулезом и умирали в госпиталях одинокие и без чьего-либо присмотра и сожаленья.

Многие кантонисты к фронту не годились, и немаловажной тому причиной были истязания, часто калечившие их. Корявые и те, кого Бог обидел наружностью, вообще выполняли в школах грязные работы, таскали помои, мусор, прислуживали в бане; их же

назначали в мастеровые команды. Обучение ремеслам происходила двояким образом: в казармах и путем отдачи в частные мастерские.

В Петербурге и Москве были ремесленные команды, в которых числились от 700 до 1000 учеников-кантонистов в каждой. Все кантонистские школы страны посылали туда неспособных к фронту. Но петербургская и московская ремесленные команды не могли принять всех, а потому назначенных в мастера отдавали по контрактам частным мастерам. Там их держали до исполнения кантонисту 18 лет и затем назначали в войска, дабы армия имела своих мастеров.

Уровень ремесленной подготовки был невысок. Продукция солдатских швален и мастерских была некачественная. Работали однообразно, по казенному шаблону, да и желания совершенствоваться не было: ведь в казармах работали на солдата, который не взыщет, не потребует ни красоты, ни изящества. Обучение ремеслам вне казармы было успешнее в городах, чем в провинциальной глуши и в деревнях, куда кантонисты также посылались на обучение. Хозяева-ремесленники использовали их для посторонних надобностей. Надлежащего надзора со стороны военного начальства не было и выходили они недостаточно обученными, без необходимой практической подготовки.

Обучавшиеся в городах кантонисты-мастеровые получали более солидные знания.

Несладка была жизнь „контрактных” у хозяев-мастеровых. Работу начинали в 6 утра, кончали в 9 вечера, а когда бывали экстренные заказы, засиживались и за полночь. Кормили плохо и недостаточно. В первые 2—3 года „контрактный” выполнял всю домашнюю работу в доме вплоть до укачивания хозяйского ребенка. Спали кантонисты на полу в мастерских, помещавшихся обычно в подвальных этажах. Тюфяком служил половик, концом которого и накрывались. В баню ходили редко, а из-за тесноты и грязи насекомые заедали. Зимой и летом они одевались в одинаковые лохмотья; белье висело на них лоскутами, сапоги — дырявые. Правда, кантонисты-мастеровые имели при себе форменные шинели, брюки, шапки, сапоги, но носить их запрещалось. Казенное имущество берегли для инспекторских смотров.

Выпуск в армию был большим событием в жизни школы и вызывал оживление, суматоху и радость. Еще больше волновались и тосковали те, кому еще суждено было оставаться в стенах школ несколько лет. Тяжела была для них разлука и они горячо завидовали своим уходящим товарищам.

А с уходящих, у кого были деньги, присланные родными и хранившиеся в заведении, высчитывали по рублю... за розги, которыми их же секли.

До отправки выпускников по местам назначения в городе совершался настоящий разбой. У кантонистов существовал издавна обычай расплачиваться с начальством на прощанье за все те муки, которым они их подвергали, и этот обычай исполнялся нерушимо.

Выпускники составляли отряды примерно человек по 20 в каждом; самые смелые возводились в атаманы. Вооружившись, кто чем мог, они прятались в тех местах, где лежал путь их „воспитателей”. Лишь только выслеженный офицер приближался к месту, где притаились мстители, как раздавался свист. Выскочив из засады, они сбивали офицера с ног, оттаскивали зверя подальше от дороги, и пошло побоище. Устанут одни — их сменяют другие, затем третьи. Били смертным боем, куда попало. Били без пощады, без жалости. Начальство отлично знало об этом обычае и бывало начеку. Офицеры вечерами не рисковали ходить пешком, а ездили в каретах и на таких лошадях, которых нельзя было остановить, подвергаясь риску быть раздавленными. В квартирах своих начальников выпускники выбивали стекла, громили, разрушали все, что попадалось под руку.

Лишения, жизнь впроголодь, твердая воля выжить во что бы то ни стало, выработало у кантонистов непревзойденные в некотором роде качества. Были среди них знаменитости, которые никогда не попадались в воровстве. Однажды во время смотра в окрестностях Умани один из них, по кличке Цыбулька, умудрился украсть часы у генерала, производившего смотр. Были среди кантонистов и парни баснословной выносливости, когда их секли розгами. Сколько бы ни избивали, они не кричали и не просили о пощаде; истязаемый оставался нем, и когда экзекуция кончалась, спокойно одевался и занимал свое место в шеренгах, как будто с ним ничего и не случилось. Обычно же при сечении молили о пощаде и, не получая ее, начинали осыпать бранью мучителей, затем опять молили и так по многу раз.

Встречались среди кантонистов и большие таланты, с большими художественными дарованиями. Были музыканты, живописцы, ваятели из воска и хлеба и творили они без всяких инструментов. Начальство же, видя их работы, не поощряло и не обращало никакого внимания на самобытные таланты. Правда, таких умельцев начальство использовало, заставляя делать кое-что для себя.

УПРАЗДНЕНИЕ КАНТОНИСТСКИХ ШКОЛ.

КРЫМСКАЯ ВОЙНА

В 1856 году были упразднены кантонистские школы, солдатские дети освобождены от принадлежности к военному ведомству и прием малолетних рекрутов прекращен. 378 тысяч кантонистов, находившихся к тому времени в школах, были освобождены и возвращены их семьям. За время существования кантонистских школ, в них воспитывалось свыше 8 миллионов мальчиков.

В том же 1856 году закончилась Крымская война, продолжавшаяся три года. Десятки тысяч солдат, бывших кантонистов, приняли в ней участие. Многие из них погибли. О характере дисциплины в войсках того времени можно судить по словам офицера Г. Д. Щербачева, принявшего участие в Крымской войне.

Дисциплина в армии, рассказывает автор в своих воспоминаниях, мертвила душевные силы солдат. Она уничтожала чувство человеческого достоинства и дрессировала солдата как дрессируют животных для цирка. Палка была единственным орудием, а страх — единственным средством этой дрессировки.

Интеллектуальный уровень офицеров, их интересы были весьма ограничены. Недаром на торжестве по случаю выпуска офицеров в действующую армию, генёрал напутствовал их словами: „Прошу вас, господа, выкинуть из головы премудрости, которым вас учили; помните, что голова вам дана для того, чтобы носить каску, а не для того, чтобы рассуждать”. И офицеры не рассуждали. Занятые попойками и кутежами, они, зачастую, не знали в лицо солдат своих подразделений. Делая перекличку, офицеры называли фамилии наобум, какие им приходили в голову, а солдаты, чтобы не подвергать своих офицеров ответственности, по очереди отвечали „я”, — какую бы фамилию ни называл офицер.

...Началась Крымская война, и с самого начала выяснилась вся порочность организации и устройства армии и бездарность главнокомандующих Меншикова и Горчакова. Нехватка боеприпасов, продовольствия, беспорядок в управлении и хищения чиновников были огромны. Вооружение армии было совершенно негодным и не соответствовало уровню развития военной техники. Запасы снарядов и патронов оказались недостаточными, причем военные заводы не в состоянии были обеспечить должное снабжение войск. А неспособность генералов на полях сражений! В штабе действующей армии царил такой хаос, что там не знали, где какой полк находится. Начальников частей не знакомили с планом сражения. Каждый полк шел в атаку и уходил с поля боя без всякой связи с действиями других полков. Были случаи, когда солдаты стреляли в своих же, приняв их за неприятеля. Войска не знали местности и, не имея точных указаний насчет передвижения, блуждали по полю, атаковали и преследовали неприятеля без всякого приказания, а затем, попав под сильный огонь неприятельских орудий, разбегались в разные стороны. Офицеров с ними не было и никто не знал, где они находятся.

Описывая в „Истории обороны Севастополя” Ин

керманское сражение, генерал-адъютант Хрущев говорит, что во время боев допущены были большие беспорядки. Полки водились в атаку без определенных указаний и, будучи отброшены неприятелем, исчезали с поля сражения. Никто не заботился о том, чтобы собирать расстроенные части и снова ввести их в действие. Большая часть войска отступала не командами, а вразброд.

Наравне с беспорядками были и злоупотребления. За деньги офицеры получали при помощи писарей отпуска и награды.

„Вся система казнокрадства, лихоимства, всякого рода злоупотреблений, присущая государственному аппарату николаевской России, — пишет П. А. Зайонч

ковский в своей книге „Военные реформы 1860—1870 годов в России”, — в период войны приобрела характер массового организованного мародерства, что также значительно ухудшало положение войск. Такое состояние армии являлось отнюдь не результатом отдельных недостатков и ошибок, а следствием разложения феодально-крепостного строя в целом, и только национальные качества русского воина — его храбрость, стойкость и выносливость — предотвратили дальнейший успех англо-французских интервентов'''.

Что касается вооружения, то оно состояло из старых кремневых ружей, из которых многие были испорчены и не стреляли. Потери в людях происходили от разрыва своих же орудий, сделанных из плохого чугуна и не выдержавших частой стрельбы. Горько было видеть солдатам, как сотни человеческих жизней понапрасну приносились в жертву.

Особенный же беспорядок царил в управлении госпиталями. Не сотни, а тысячи раненых лежали в грязи под дождем около госпиталей, оглашая воздух раздирающими душу воплями и стонами. Не только коек в госпиталях и перевязочных материалов нехватало, — не было и санитаров для оказания помощи раненым. Их оставляли на поле боя и там они умирали.

„Для характеристики дореформенной армии, — продолжает далее П. А. Зайончковский, — необходимо отметить, что за 25 лет царствования Николая I умерло в армии от болезней (не считая умиравших от ран) 1.028.650 человек. Однако мрачная картина состояния дореформенной армии прикрывалась блестящими отчетами, создававшими впечатление о силе и могуществе вооруженных сил Российской империи”.

Армия, для которой приносились в жертву столько молодых человеческих жизней, сражалась за честь старого режима. Со всех концов России шли полки на убой под дула артиллерии англичан и французов, умевших воевать без каторжной рекрутчины, без избиения младенцев-кантонистов.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ЕВРЕИ В РОССИИ. ИХ ЭКОНОМИЧЕСКОЕ ПОЛОЖЕНИЕ

При Екатерине II к России были присоединены на Западе области с многочисленным еврейским населением. По указу 1772 года „О принятии под Российскую Державу от Польши провинций” евреи этих областей получили гражданские права наравне с русскими подданными, что дало им возможность записываться в сословия мещан и купцов. Из новоприсоединен-ных польско-литовских земель и Белоруссии евреи переезжали во внутренние губернии России. Там они стли опасными конкурентами для многочисленного сословия мелких купцов, в руках которых была торговая жизнь деревни. Сельские торгаши не хотели иметь конкурентов в лице евреев, а потому добивались их выселения из сел и деревень. Правительство, прислушиваясь к подобным требованиям, начинает относиться враждебно к своим новым подданным. Городское русское население по той же причине хлопотало об обратном: о выселении евреев из города. И это требование правительство считало обоснованным. Результатом домогательств коренного населения был закон, обнародованный в 1791 году. По новому закону евреи могли селиться и торговать лишь в особо указанных им губерниях и запрещено было проживать в тех местах, о которых в законе не сказано, что они могут служить для них местом постоянного жительства. Отсюда и пошла черта еврейской оседлости. Получилась Россия с евреями и Россия без евреев. В черту еврейской оседлости, помимо Царства Польского,вошли Бессарабская, Виленская, Витебская, Волынская, Гродненская, Екатеринославская, Киевская, Ковенская, Минская, Могилевская, Подольская, Таврическая, Херсонская и Черниговская губернии. Скученность евреев в этих губерниях, всевозможные ограничения в отношении деятельности создали среди них невообразимую нищету. Малейшая попытка вырваться из „черты" рассматривалась как тяжкое преступление. Евреи допускались во внутренние губернии России только временно, на строго определенное количество дней для торговых и связанных с этим судебных дел. Приезжая в Петербург, Москву, Киев и другие большие города, они обязаны были проживать только в специально отведенных для них подворьях. Выезжать из страны, эмигрировать не разрешалось, и еврейская масса задыхалась в отведенной ей „черте”.

С течением времени, в царствование Николая I эта „черта” все больше суживается и по „Положению о евреях” 1835 года в черту еврейской оседлости входили уже только Литва и Юго-Западные губернии, Белоруссия без деревень; из украинских губерний — только Черниговская и Полтавская без казенных сел, Новороссийский край без городов Николаев и Севастополь, Киевская губерния без Киева, а в Прибалтийских губерниях могли проживать только старые поселенцы, новые туда не допускались. Вся трехмиллионная еврейская масса России ютилась в своем огромном большинстве в местечках. Было очень много местечек, в которых население состояло сплошь из евреев.

Начавшееся в первой половине прошлого столетия строительство железных дорог лишило евреев таких занятий, как извозничество, содержание постоялых дворов и почтовых станций. Сократились источники пропитания, но замкнутые в черте оседлости евреи не могли находить новые занятия взамен утраченных, а правовые ограничения и специальные сборы довершили процесс их экономического упадка.

Основным занятием еврея черты оседлости была торговля, в которой было много градаций: от именитого купца до мелкого лавочника. Чаще всего в лавке орудовала жена, а муж проводил свое время в синагоге за изучением талмудических трактатов.

Большинство „торгового класса” брало с боя каждый кусок хлеба, борьба за существование была невероятная. Каждая самая ничтожная отрасль торговли имела в каждом городке десятки конкурентов. Лавочек было — что звезд в небе. А весь товар в них, который можно было купить за 20—30 рублей, должен был кормить целое семейство.

Ступенью ниже на социальной лестнице стояли ремесленники. И в их быту нужда была велика, но они, вдобавок, были пасынками еврейского общества. Наиболее распространенными были профессии портного и сапожника, и эти же ремесла пользовались незавидной репутацией. Более привилегированное положение занимали те ремесленники, где, помимо рук, нужен был вкус, замысел и теоретические знания, как например, ювелиры, часовщики, слесари и т.п. А еще ниже стояли чернорабочие: водоносы, извозчики, прислуга разного рода.

Их дети прекращали свое обучение в еврейских школах, так называемых хедерах, в раннем возрасте и помогали отцу в работе. Ремесленники и чернорабочие не могли претендовать на положение в обществе, где человек ценился по количеству заученных богословских трактатов. Ремесленник — это неуч, а потому его не уважали, и самый мелкий торгаш ставил себя выше портного или сапожника. Такой взгляд на ремесло вырос не на почве пренебрежения физическим трудом, а был результатом теократического строя, на котором покоились все прочие основы еврейской жизни. Это обстоятельство было одной из причин невероятной нищеты еврейских масс в России. Типичная еврейская семья в черте оседлости жила в невозможных лачугах, одевалась в лохмотья, питалась, да и то не каждый день, самой дешевой селедкой, картошкой и хлебом и в количестве, еле достаточном для того, чтобы не умереть с голоду. Нужно было видеть тесные, почти развалившиеся лачуги, где полунагие ребятишки обитавших в них семейств теснились на нетопленных печках и дрались из-за рогожи, которой каждый из них хотел закутаться, чтобы как-нибудь согреться от холода. Нужно было видеть, когда отец семейства появлялся на пороге с буханкой хлеба и дети его с криком радости бросались с печи, овладевали хлебом, и, счастливые пускались в пляс. А сказки матерей! Убаюкивая голодного ребенка, они ему рассказывали о дожде из булок, упавших у самых дверей какого-то бедняка, о мешке с золой, превратившемся в мешок с крупой. Нужно было все это видеть и слышать, чтобы иметь представление о потрясающей нищете, царившей в черте еврейской оседлости. Таких семейств было не тысячи, а сотни тысяч.

Бичом еврейских местечек и городов были нищие, бродившие толпами с женами и детьми. Ежедневно, особенно в неурожайные годы, можно было видеть этих нищих, обходивших дома за подаянием. Власти на местах в своих донесениях высшему начальству неоднократно указывали на это явление. Губернские власти докладывали в Петербург о тяжелом экономическом положении местечковых жителей. Так например, Киевский и Подольский генерал-губернатор князь Васильчиков сообщал о невероятной конкуренции среди еврейских ремесленников. Лишенные средств к существованию, они превратились в бродяг, готовых на все, лишь бы добыть себе пропитание.

Но обратимся к отзывам официальных обследователей экономического положения евреев в Западном крае, к отзывам, лишенным всякого пристрастия. Вот что писал чиновник министерства внутренних дел Бобровский о положении в Гродненской губернии:

„Самая значительная часть евреев принадлежит к бедным. Постоянно нуждаясь, бедные евреи, вечно хлопочут о насущном куске хлеба. Отягченные много-чиленными семействами, они живут в тесноте, превосходящей всякое воображение. Нередко дом в 3—4 комнаты вмещает до 12-ти семейств. Наружность этих домов самая плачевная. Неопрятность изнутри переходит на улицу. Достаточно обойти любой город, чтобы узнать те части его, которые заселены этими несчастными... Жизнь евреев этого класса проходит в горестях, лишениях и вечной суетливости... Стол бедного еврея более чем скуден; целые семейства иногда довольствуются фунтом хлеба, селедкой и несколькими луковицами. Одежда всегда изорванная, грязная... За 15 копеек еврей-фактор будет бегать целый день. Зловоние и миазмы, холод и сырость кладут печать на все существо еврея-бедняка и бывают причиной распространения эпидемий и смертности, доходящей до невероятных размеров. По привычке к нечистоте евреи страдают чесоткой. Все дети худосочны и золоту шны. Золотуха у евреев часто обнаруживается в отвратительных язвах, струпьях и сыпях”.

Говоря о городе Гродно, в котором в то время проживала восьмая часть евреев этой губернии, Бобровский отмечает, что в нем смертность исключительно велика. „Загляните в один из этих скученных грязных домиков, — говорит он, — готовых на ваших глазах обратиться в груду развалин и поглотить 15 душ мужского и женского пола, и вас поразит удушье, злокачественный воздух. Толпа полунагих ребятишек едва помещается в мрачно темной избенке, три четверти которой заняты печкой, кроватью и столом. Сколько искусства надобно еврею, чтоб снискать средства пропитания своим детям! Образ жизни евреев готовит обильную жатву для преждевременной смерти. Чахотка, удушье, нервная горячка, кровавый понос и геморрой находят среди них немало жертв.

От чахотки всего чаще умирают молодые евреи, желающие постигнуть тайну своей религии”.

О положении в Белоруссии и Полесье находим у другого обследователя — Зеленского следующие строки:

„Половина, если не три четверти еврейского населения состоит из людей, которых можно было бы обвинить в торгашестве и факторстве, в тунеядстве и праздности, но не потому, чтобы качества эти происходили от лени и нерасположения к труду, а потому, что эти несчастные горемыки, думающие только о насущном куске хлеба, прозябают со дня на день, положительно не имея средств и возможности заняться производительным трудом.

Несчастные эти семейства (неоседлые мещане) не имеют ни кола, ни двора, живут в грязи и нищете, не зная при всей своей охоте к труду, как перебиться завтрашний день и по необходимости прибегают к разного рода предосудительным средствам, с единственной целью удовлетворить насущным потребностям”.

В статистическом описании Киевской губернии о положении бердичевских евреев в сороковых годах у Фундуклея говорится:

„В Бердичеве нет городского благоустройства, что зависит от бедности и неопрятности его жителей. Здесь есть до 5 тысяч семейств (около половины еврейского населения города), живущих изб дня в день тем, что Бог пошлет. Помещаются они весьма тесно, часто по несколько семейств в одной или двух комнатах ветхой лачуги, так что ночью почти не остается свободного места между спящими. Многие из таких домов разделяются коридором на несколько квартир, в которых наниматели устраивают небольшие ручные заводы или мастерские, как то: воскобойные, свечные, кожевенные и прочие. Работают семьей и тут же помещаются среди вонючих материалов и изделий. Оттого целые улицы постоянно наполнены смрадным воздухом. Впрочем, этот быт свойствен всем бедным еврейским семействам не в одном только Бердичеве”.

О том же Бердичеве писал в середине прошлого века корреспондент „Московских ведомостей”:

„В тех местах, где живет бедная часть еврейского населения, улицы не шире 1,5 саженей; на них с двух сторон обвалившиеся домики, один возле другого, у кого без крыши, у кого без окон, у кого без целой стены; на пространстве улицы перед домом десятки детей почти голых валяются в грязи”.

Подобные описания об экономическом положении евреев мы находим в отчетах департамента внутренних дел Ковенской, Черниговской и других губерний Юго-Западного края. Повсюду беспросветная нужда и крайняя, ни с чем не сравнимая нищета.

Вот каким образом рисуют положение большинства евреев чиновники, занимавшиеся изучением на месте быта различных классов населения Западной и Южной России. И ни у кого из этих этнографов и статистиков не было, конечно, задней мысли выступить защитником еврейских интересов. Наоборот, все они относятся более или менее неприязненно к еврейской массе и не упускают случая указать на ее отрицательные стороны. И если они изображают такими мрачными красками судьбу этой массы, то только потому, что они, эти чиновники, еще не созрели до той степени ложного патриотизма, когда позволяют себе представить действительность в превратном и извращенном виде.

Вдобавок ко всему периодически повторявшиеся в середине прошлого века погромы в большом числе городов и местечек также содействовали окончательному разорению еврейских масс.

КАГАЛ. МЕСТЕЧКИ

В середине 16-го века в Польше и Литве скопились большие массы евреев после того, что они были

изгнаны из Германии. На новых местах пришельцы объединились в общины, которые получили право внутреннего самоуправления. Взамен полученной автономии общины были ответственны перед государ ственной властью в податном и налоговом отношении. Эти обстоятельства кладут основу и являются причиной кагальной организации евреев. С течением времени и под владычеством польской шляхты обособленность и отчужденность евреев от коренного населения еще больше усиливается.

В конце 18-го века вместе с полученными от Польши и Литвы новыми областями Россия получает и многочисленное еврейское население. Если раньше правительство выселяло за границу тех из своих немногочисленных евреев, которые не желали принять православие, то после присоединения новых областей выселять сотни тысяч за границу стало невозможным. Оставив своих новых подданных на местах, русское государство оставляет нетронутой и кагальную организацию, не желая иметь дело с отдельными личностями. Личность не получает самостоятельного значения, а является составной частью кагала, который и становится гражданским юридическим лицом. Кагал — плательщик налогов, и государство не интересуется, уклоняется ли отдельное лицо от повинностей. Оно не интересуется и относительно мер, которые кагал принимает для выполнения наложенных на него повинностей и платежей. Неисполнение правительственных требований влекло за собой ответственность кагала в целом в лице его представителей. Впрочем, кагал не был специально еврейской особенностью. В то время все русское общество состояло из корпораций, и дворяне, духовенство, мещане имели свои особые органы самоуправления. Но кагал отличался от других органов самоуправления тем, что имел власть над бытовой жизнью евреев.

Во главе каждого кагала стояла коллегия от 5 до 40 человек, в зависимости от количества членов общины. Каждые три года руководители его переизбирались и утверждались губернским правлением. Во главе коллегии стояли старшины, так называемые „парнесы", из которых самыми влиятельными были четверо, чередовавшиеся ежемесячно. Такая четверка парнесов была полновластным правителем кагала. Остальные же члены коллегии входили в комиссии, выполняя разные обязанности: заведовали благотворительным делом, предоставляли нужные сведения о кагале для городских властей, занимались раскладкой податей, издавали правила относительно торговли и ремесел, распространяя свой надзор и власть на все проявления жизни общины и частных лиц. Кагал разбирал судебные дела, религиозные, гражданские и в некоторых случаях — даже уголовные. Впрочем, религиозно-нравственные порядки велись как бы сами собой в силу твердо установленных обычаев. Все силы кагала были направлены на выполнение обязанностей фискального и административного характера. Кагал вел книги народонаселения, так называемые „ревизские сказки”, выдавал паспорта, и без его разрешения еврей не мог переселяться или даже временно отлучаться со своего постоянного местожительства. Сделав раскладку, кагал вносил общую сумму налога в казну. Каждый кагал выделял из своей среды поверенных, то есть представителей, имевших контакт с властью. Поверенные знакомили губернскую и уездную власть с положением дел и ходатайствовали перед ними по тем или иным общинным делам.

Имея обязанности перед властью, кагал получил право распоряжаться невежественной массой, и чем строже была его ответственность, тем больше он проявлял свой произвол по отношению к бесправным своим членам. Кагал тщательно ограждал народ от умственных веяний извне, совершенно обезличил и лишил его свободы во имя неприкосновенности религиозно-бытовых порядков. Произвол же кагала при взыскании податей для государства и сборов для покрытия общинных расходов вызывал неприязненное к нему отношение со стороны рядовых членов общины. Власть катальных мироедов и „благодетелей ” не знала границ. Имея на своей стороне задобренное начальство и поддержку зависящих от них раввинов и клера („клей-кодеш”), они не только ворочали общественными делами по своему усмотрению, но и властвовали над совестью, помыслами и личными делами своих беспомощных, запуганных собратьев. Горе тому, кто восстановил против себя кагальных заправил! Гнев последних грозил рекрутчиной, разорением и многими другими карами.

Виленский губернатор Фризель в своем донесении • правительству писал: „Старшины кагала столько взяли власти и такое возымели влияние над простым их народом, что они принуждены к покорности без роптания и в глубочайшем молчании нести их тяжкие налоги, обращаемые старшинами в свою лишь пользу”. Фризель предложил реформу еврейского быта, чтобы „уничтожить кагалы, а с ними и тысячи несправедливостей”.

Державин, посетивший Белоруссию в начале 19-го века, писал „Бедная их чернь (евреев) находится в крайнем изнурении и нищите. Напротив, кагальные богаты и живут в изобилии. Управляя властью, в руках их утвержденной, имеют великую силу над их народом. Сим средством содержат они его в великом порабощении и страхе”.

И Державин, и губернатор Фризель, напуганные суровой властью кагала над невежественной массой, настаивали на его уничтожении, видя в кагале силу, будто бы опасную и для государства. Неблагоприятны отзывы о кагальных руководителях встречаются и у еврейских авторов. Они говорят о кагальных заведующих податями, которые тайно и открыто набивают свои карманы. Кагальные верховоды были подкупны, жадны, жестоки. Особенная же ненависть к кагалу стала проявляться, когда.после введения натуральной рекрутской повинности его руководители еще неумолимее стали злоупотреблять своей властью.

Клеветали, конечно, антисемиты, обвинявшие кагал в стремлении эксплуатировать христиан. Не для них он был вреден, а для самих евреев, в особенности для бедных. Возложенная на него обязанность фискального свойства отвлекала кагал от исполнения своей основной задачи — регулировать внутреннюю жизнь еврейской общины. Со временем кагал выродился в деспотическое правление в лице его исполнительной власти — старост. У бедняков не было ни досуга, ни опыта для занятия общественными делами. На руководящие должности избирались только состоятельные лица, которые и выдвигали из своей среды кагальных старост, а старосты отстаивали, конечно, интересы богачей и действовали в ущерб массам. Деятельность кагальных старост временами носила открыто преступный характер. Добиваясь отмены контроля над сборами, они распоряжались общественными деньгами по своему усмотрению. Расходов же у кагала было много. Кроме общегосударственных, земских и городских надо было покрывать расходы по содержанию религиозных и общественных учреждений и их служителей. Надо было оказывать помощь неимущим, переселенцам и т.п. Бывали и экстренные расходы по непредвиденным обстоятельствам. Сборы денег — свечной, коробочный (с кошерного мяса) и подати были недостаточны, и кагалы постоянно нуждались в деньгах. По этой причине они часто прибегали к незаконному средству: устанавливали монополии на торговлю разными предметами, как например, свечами, дрожжами и прочими. Подобные монополии отдавались в откуп за соответствующую ежегодную плату в пользу кагала. Но как сберегать монополистов от ввоза в город монопольных товаров контрабандным путем из других мест? Стражи для недопущения ввоза ведь не было. В таких случаях кагал пользовался „херемом”, то есть анафемой.

Ослушники предавались проклятию в сем мире и в царстве небесном; отлучались от синагоги и от общины; строго, под страхом того же „херема", запрещалось всякое общение с ними, оказание им какой-либо помощи и прочее и прочее. Текст „херема ”, страшный сам по себе, оглашался в синагоге и для большего устрашения обставлялся с необыкновенной торжественностью.

Раввин в молитвенном облачении, окруженный своими помощниками и почтеннейшими членами кагала, произносил анафему с амвона при раскрытых свитках Торы и при горящих черных восковых свечах. Чтение проклятия сопровождалось трубным звуком рога („шойфер”).

Таким образом, „херем ”, введенный в древние времена и действовавший в течение двух тысячелетий как орудие против еретиков, силой обстоятельств стал орудием экономического давления.

Рядовые евреи жаловались властям на незаконные действия кагала, но к непокорным старшины применяли репрессивные меры.

Справедливости ради надо сказать, что в кагальные руководители попадали и честные, бескорыстные люди. Быть катальным старостой значило быть разбойником или мучеником — середины здесь быть не могло. Катальный староста должен был выносить плач бедняка, у которого за неуплату подати отняли последнее одеяло, служившее защитой от холода его нагому семейству. Катальный староста должен был выносить вопль вдовы, у которой взяли в рекруты единственного сына; он должен был переносить преследования богатых, если как-нибудь затронул их дальнюю родню по взысканию податей или других повинностей. Катальный подвергался преследованиям начальства, если из жалости к своей неимущей братии вздумал остановить открытый грабеж еврейских откупщиков, грабивших бедноту.

Кагальные притеснители обижали и наживались на горе и слезах других. Если же у кого из них в груди было сердце, а не камень, то такие страдали от творившихся несправедливостей и беззакония.

Кагалы были упразднены в 1844 году, но не потому, что ропот еврейских масс был велик, а потому что правительство стремилось „слить” евреев с прочим населением. Возможно, что упразднение кагалов привело бы к культурному сближению с местным населением, если бы подчинение евреев общим учреждениям произошло на равных с христианами правах. На самом же деле оказалось не так. Официально кагал был унйчтожен, управление делами перешло в ведение дум и ратуш, но гражданская оторванность осталась прежней, потому что круговая порука евреев за поступление податей и за сдачу рекрутов не была отменена. Рекрутская повинность была особенно тяжела, и в этом отношении оставшиеся заправилы бывшего кагала, сдававшие еврейских рекрутов, допускали самое ужасное насилие. И только с введением закона о всеобщей воинской повинности евреи были уравнены в правах с христианами, и общинные заправилы окончательно сошли со сцены.

Трехмиллионная масса евреев в Западном крае была расселена в основном по многочисленным местечкам. Местечко — это что-то среднее между деревней и городком. Домики в них скорее всего были похожи на конуры; в окнах вместо выбитых стекол торчало тряпье. В любом местечке базар и синагогальный двор были двумя центрами, где происходила вся деятельность. На базаре еврей искал „парносе ”, то есть пропитание для своей семьи. В синагоге он молился, находя там удовлетворение своим духовным потребностям. За неимением публичных учреждений, местечковая синагога служила также местом сходок, где решались общественные дела, как например, выборы должностных лиц — раввинов, канторов или руководителей кагала. Утром и вечером после молитвы происходили разговоры на общие темы. Синагога служила также клубом, политическим- центром, где обсуждались события дня и мировые проблемы.

Вся власть в местечке была сосредоточена в руках станового пристава. В своем административном центре это был абсолютный властелин; он мог наказывать и миловать, творить суд и расправу по личному усмотрению. Одним словом, для местечковых евреев становой пристав был олицетворением высшей власти.

К достоинствам становых приставов, с точки зрения обывателей, надо отнести то, что они не стесняли в отношении городского благоустройства и гигиены, предоставляя это частной инициативе и действию времени. Дома строились где и как кому заблагорассудится. Скотобойня обычно находилась в центре базарной площади, откуда раздавался рев связанных и сваленных для убоя животных. Из бойни текла грязная кровь. Прямо на улицу выбрасывались внутренности, распространявшие вокруг нестерпимую вонь. И вся эта пакость валялась нетронутой до тех пор, пока спасательный дождь не смывал ее.

Что касается просветительных учреждений, то в местечках они совершенно отсутствовали. Единственным видом просвещения были хедеры в большом количестве, так как поголовно все мальчики в возрасте

5—12 лет обязательно обучались в них. Бедняк продавал иногда последнюю вещь, но не оставлял своего сына невежественным, потому что невежду все презирали. В хедерах предметами преподавания были молитвы, Пятикнижие и Талмуд.

Судебная власть в местечках была представлена раввинским судом, где решались все денежные, супружеские и вообще всякого рода споры. В нем преобладало примиренческое начало и справедливость над строгой законностью. Отсутствие всяких формальностей и стеснительных процессуальных правил, преобладание в системе доказательства не письменных актов, а наиболее доступных для простого народа свидетельских показаний и присяги привлекали к нему народную массу и сделали раввинский суд дешевым, скорым, общедоступным и справедливым судом для всех, кто к нему обращался. В этот суд с полным доверием обращались часто и местные христиане в своих спорах с евреями, учитывая волокиту и взяточничество судей и судейских чиновников.

Евреи твердо верили в Промысел Божий. Недуги и болезни они рассматривали как заслуженную кару, ниспосланную Богом за грехи. И хотя верными средствами к избавлению от них являются молитва и покаяние, тем не менее они находили, что человек должен лечиться в случае болезни. В местечках единственным представителем медицины был фельдшер. По совместительству он же исполнял и функции парикмахера. А так как аптеки водились только в городах, то фельдшер брал на себя и обязанности аптекаря. Местечковый исцелитель лечил решительно от всех болезней.

Мы уже говорили, что становой пристав был абсолютным властелином. Это потому, что губернскому начальству нечего было делать в забытых Богом и людьми местечках. Оно неохотно посещало их, но временами, бывало, нагрянет ревизор, и тогда местечко имело вид растревоженного улья. Волнение среди населения было страшное. Правда, обыватели знали, что высшее начальство имело обыкновение приходить на помощь и выручать из затруднительного положения проигравшихся в карты высокопоставленных чиновников. Для этой цели их командировали для ревизии в местечки с соответствующими чину прогонными и суточными. О том, что к ним едет ревизор евреи узнавали не от каких-нибудь бобчинских и добчинских. Об этом сообщал становой пристав, а ему „под большим секретом” о предстоящей ревизии сообщал сам ревизор.

Евреи трепетали. Страх перед губернским чиновником был велик, хотя фальшивых денег они не делали и другими подобными делами не занимались. Но были пейсы, бороды и длиннополые лапсердаки, запрещенные законом. Ну, а книги о переписи населения разве были в порядке?

После 2—3 дней волнений становой давал понять, что он постарается уладить дело с ревизором, и дорого оно не обойдется. Со своей стороны кагал принял свои меры предосторожности: часть товаров предписано было убрать из лавок, дабы большое их количество не повлияло на размеры взятки; мальчики не выпускались из хедеров, да и в хедерах они сидели тихо и не горланили. Жителям было приказано не слишком бросаться в глаза ревизору, а если уж кому-нибудь в день его приезда необходимо было отлучиться из дому по неотложному делу, то такой обыватель непременно надевал пальто, даже если это происходило летом. Относительно пальто закон не указывал, какой длины оно должно быть и под ним не видно было длинного лапсердака. Подняв же воротник, можно было скрыть бороду и пейсы, которые по тому же закону запрещалось носить.

С отъездом ревизора пронеслась и буря; еврейскому населению ревизия обходилась сотней-другой, и жизнь в местечках потекла по-прежнему: тихо, мирно-, без культурных запросов и в вечной борьбе за существование.

ЕВРЕЙСКИЙ БЫТ. МОЛОДЕЖЬ И ПРОСВЕЩЕНИЕ

Запрещение евреям селиться во внутренних губерниях, целый ряд ограничительных мер против них, изгнание из деревень, погромы, ритуальные наветы и всякие иные преследования заставили евреев замкнуться, жить обособленной от корённого населения жизнью. Русское еврейство представляло собой

какой-то замкнутый мирок, отделенный непроницаемой стеной от остального окружавшего его мира. Оно зорко охраняло себя от всякого постороннего влияния, от всёго, что приходило извне. Масса прозябала в невежестве и в жизни руководствовалась предрассудками религиозного характера. Умственные интересы были направлены на изучение талмудических трактатов, и свободная мысль, искавшая простора, энергично, неумолимо подавлялась. Правда, причиной всему этому были также и долгие века гонений, которые развили приверженность ко всему своему, будь то обрядность или нелепый обычай. Строй жизни, воспитание детей, семейные отношения, отношения между людьми — все основывалось чуть ли не на средневековых традициях. Примитивные, крайне несложные условия существования, борьба за хлеб насущный также не вызывали потребности ни в переменах, ни в просвещении. Все новое считалось предосудительным и опасным для религии, предписаниям которой подчинялись все житейские интересы, желания и нужды. Таким образом мир для еврея представлялся разделенным на две части: мир еврейский и мир христианский. Еврейский мир был для него чем-то вполне оформленным с нерушимыми устоями и законами, с правилами на всякие случаи жизни. Внешний мир был для еврея неприемлем, вызывал у него тревогу, а потому он его опасался и отрицал. Всякое новшество, исходившее из христианского мира, представлялось опасным, и даже одеваться в общепринятое платье считалось грехом.

О мирских развлечениях не могло быть и речи, и театр еврею был совершенно не знаком, если не считать сценки, исполнявшиеся во время праздника Пурим, так называемые „пурим-шпил”. Но об исполнении можно иметь представление, если скажем, что их выполняли молодые подмастерья.

В то тяжелое, мрачное время еврейских газет еще не было, а читать русские газеты евреи не моглииз-за незнания языка. Но о всяких указах, правительственных репрессиях, о введении рекрутской повинности они немедленно узнавали, и в „клубах”, то есть в синагогах за печью происходили горячие споры. Жизнь еврейских солдат и кантонистов, сцены поругания над телом и духом были хорошо известны. Знали, как в казармах полосовали спины палками за погрешности в муштре, как томили голодом в кантонистских школах, готовя к восприятию православия, как кормили там детей селедками, чтобы вызывать жажду к познанию истинной веры. Чаша страданий переполнилась, но еврей жил надеждой, дожидаясь лучших дней.

Бедна, однообразна и печальна была жизнь евреев в России, но к середине прошлого века она сделалась мрачной и мучительно невыносимой. Эта беспросветность была одинакова во всех городках и местечках черты оседлости. Повсюду жизнь еврея была уравнена общими страданиями, воспитанием и религиознообрядными традициями.

Несмотря на самобытность и отчужденность еврейской жизни, между ними и христианами бывали и соприкосновения, но это были деловые, внешние, так сказать, контакты. Христианский мир был евреям чужд и казался враждебным, а потому они были далеки от желания сближаться с русскими. Приниженному до крайности положению евреев с точки зрения закона и административной практики соответствовало и то отношение, которое еврейское население встречало со стороны окружающего его христианского общества. И как могли они сближаться с христианами, если еврей в глазах самого богобоязненного христианина был существом презренным, отверженным, заслуживающим быть гонимым уж только потому, что он рожден евреем, предки которого распяли Христа! Фанатизм коренного населения против них вызывал гонения, а фанатизм евреев усиливался вследствие этих гонений. Предубеждению русского населения против евреев содействовали не только религиозные и экономические причины, оно вызывалось также невежеством и вековыми предрассудками. Общественный строй, покоившийся на крепостном праве, не мог содействовать развитию уважения к человеческой личности вообще и к личности еврея в особенности. Столь беспомощное и робкое существо как еврей было наиболее подходящим объектом для проявлений нравов того времени. При желании всякий мог вдоволь потешаться над ним: обрезать „жид-ку” пейсы или бороду, вымазать ему лицо свиным салом считалось невинным удальством.

Не намного лучше было и отношение литературы. Тип еврея в литературных произведениях того времени служил олицетворением коварства, сводничества, предательства. Достаточно упомянуть произведения Ф. В. Булгарина (роман „Иван Выжигин” и др.), разжигавшие антисемитизм до крайности. Иные писатели рисовали еврейскую жизнь с самой смешной стороны и поставляли сценки и анекдоты известного сорта.

Между русскими и евреями лежала черта, через которую ни та, ни другая сторона не решалась перешагнуть. Через нее переходили временами со стороны русских только светлые личности, отрицавшие нетерпимость, со стороны евреев — перебежчики-ренегаты, ради материальной выгоды изменявшие своему народу.

Еврей же, когда он видел хорошее к себе отношение со стороны русского, принимал его с благодарностью и готов был за человеческое с ним обращение вознаградить сторицей.

Еврейские мальчики этой эпохи, как правило, были хилые, болезненные и забитые, и этому способствовало не только воспитание. Одеты они были, как и взрослые, в длинные кафтаны. Из-под фуражки виднелась ермолка, а худое, бледное личико украшали завитые пейсики. Когда мальчик в таком виде появлялся на улице среди русских, уличные мальчишки буквально затравливали его, били, науськивали на него собак и забрасывали камнями. Еврейский ребенок с детства был запуган и дрожал, встречая на своем пути не-еврея.

Каждый еврейский отец посылал своего сына в хедер, когда тому минуло 5 или б лет. Преподавателем был единственный учитель — меламед. Помещался хедер в убогой квартире самого меламеда, состоявший из двух или даже одной комнатушки. Поближе к окну стоял длинный стол с двумя длинными скамьями по обеим сторонам. Приемы обучения были самые примитивные. Меламед не имел никакой педагогической подготовки, но, просвещая своих учеников, не выпускал из рук плетку. Механически, с помощью зубрежки и колотушек вдалбливал он знания в детские головки. А этими знаниями были Священное Писание и молитвы. Постоянный страх быть наказанным сделал свое дело. Дети росли забитыми, пугливыми и получилось поколение худосочное, истощенное телом.

г

Доктор Слуцкий М. Б., общественный деятель, построивший Кишиневскую еврейскую больницу и долгие годы возглавлявший ее, следующим образом вспоминает свои детские годы: „Когда мне минуло

5 лет, меня отдали в хедер. По-видимому, во всех хедерах того времени был жестокий режим, но наш меламед, кажется, побил рекорд, он прямо истязал детей. На стене, на гвоздике висела плетка. Официально она висела для острастки, а в действительности чуть ни ежедневно она гуляла по нашим телам. Кроме плетки наш меламед практиковал в широких размерах и „рукоприкладство” в виде тумаков, дергания за уши, за волосы и т.д. Детям было внушено, что рассказывать дома о том, что творится в хедере — величайший грех.

Привыкши дома к баловству и нежному уходу, я в хедере был так терроризирован, что ничего не воспринимал из преподаваемой „науки”. Однажды, собираясь меня выкупать, мать увидела, что все мое тело покрыто синяками. С этим она уже не могла мириться, и я был взят из хедера”.

После нескольких лет пребывания в хедерах различных градаций мальчики переходили к „высшему образованию”. Они жаждали знаний, но предметом их изучения был Талмуд и только Талмуд. Наравне с великими вопросами нравственности и права изучались вопросы религиозной обрядности многочисленных комментариев Талмуда. Университетом и квартирой еврейским „студентам” служила синагога. Многие юноши отправлялись в городишки, славившиеся своими ешиботами (ешибот — религиозная академия). На чужбине такого юношу снабжали „днями”: составляли для него список из семи обывателей, каждый из которых обязался кормить ешибот-ника безвозмездно в определенный день недели. Таким образом положение „студента” было обеспечено питанием; квартирой ему служила синагога. Обходился он без кровати и подушек; спал на скамье, укрывшись своим длинным кафтаном. Книг и свечей в синагоге — сколько угодно. Жизнь не роскошная, зато спокойная от забот, дававшая возможность изучать Талмуд и его многочисленных комментариев беспрерывно днем и ночью.

Мечтой * стремлением таких молодых ученых была должность раввина в каком-нибудь местечке, пусть даже самом захолустном. Содержание раввина было более чем скромное, но должность эта была почетная, а для его потомства она была как бы дворянским происхождением. Если не удавалось стать раввином, то молодой ученый, когда приходила пора жениться, всегда имел преимущество перед всеми прочими претендентами.

Еврейские юноши не знали жизни, не были подготовлены к ней, к ее невзгодам. Молодые годы уходили на изучение богословской науки, откуда питомцы хедеров и ещиботов выходили неподготовленными к ожидавшей их суровой борьбе за существование. Умственные и нравственные силы атрофировались, превращая юношей в каких-то тепличных, худосочных созерцателей. Чувства любви, увлечения для них не существовали, потому что они такого чувства не знали и даже в разговорном языке слово ,любовь ” не употреблялось. Это чувство было изгнано из жизни огромного гетто вечной борьбой за существование, неуверенностью и страхом за завтрашний день. Если в ком-либо чувство любви вспыхивало и проявлялось с особенной силой, то на это смотрели как на ненормальное явление. Любовь до самозабвения, готовая на высокие подвиги, на страдания и самопожертвование не могла развиваться у еврейских юношей того времени и по причине обязательного брака в раннем возрасте. К тому же мальчики и девочки воспитывались раздельно и различно. Если мальчики проводили свое время над книгами, то девочки знали только отчий дом, помогая матерям по хозяйству или были ее помощницами в лавке, где большей частью торговала жена, а не муж. Мальчики с девочками не дружили, интересы у них были совершенно различные, и дети не успевали физически и умственно окрепнуть, стать самостоятельными, как их женили. Этим и было завершено воспитание. Случалось довольно часто, что жених и невеста впервые виделись под брачным балдахином. При составлении браков принималось во внимание материальное обеспечение будущей семьи, но еще дороже ценились личные качества жениха и невесты: ум, знание, благородное происхождение и благонравие. Вкусами вступающих в брак родители не интересовались. Не считались и с физиологическими законами: детей женили в самом раннем возрасте, и свадьбы в 12—13 лет рассматривались как нечто весьма нормальное. А ранние браки давали чахлое потомство и преждевременное увядание родителей.

Долго ждать с женитьбой детей считалось рискованным: не надо было дать страсти накопляться и вырваться с бешеной силой, которая могла натворить много непоправимых бед. Семейные же очаги использовались на богоугодное дело — на продолжение рода. Еврейская семья была святилищем, центром жизни, средоточием всех радостей и утешением в невзгодах, и завет „плодитесь и множитесь ” выполнялся со всей добросовестностью.

Браки по выбору родителей с помощью сватов были, конечно, похожи на коммерческую сделку. Но молодые новобрачные, если не говорить об исключительно ранних браках, а потому ненормальных, в возрасте 18—19 лет, чистые душой, не опошленные, не истратившие своих сил на стороне, привыкали, приноравливались, привязывались друг к другу. Сильная вера в святость брачной жизни, общность интересов создавали крепкую связь между молодыми супругами, рождалась любовь, которая с годами крепла. В старом укладе еврейской жизни не было незаконнорожденных детей, не знавших своих отцов, и не было позорной проституции с ее страшным бичом — венерическими болезнями. Стыдливость и скромность были отличительными чертами еврейского юноши того времени, и грубых ругательств и похабных слов никогда не слышно было даже среди простых по положению евреев. Бывало, конечно, и тогда немало неудачных браков, не сходились характерами, но для этого был развод, дешевый и легко достижимый.

В 30-х и 40-х годах, когда правительство решило изменить быт русского еврейства путем законодательства и принудительного просвещения, традиционным устоям еврейской жизни стала угрожать опасность. Сказались и веяния Запада. В Россию проникала пропаганда немецкого философа М. Мендельсона о необходимости реформировать уклад еврейской жизни. Это движение „гаскала" (просвещение) было в глазах русских евреев чем-то революционным, а потому — недопустимым. Но жизнь брала свое. Корпевшие над Талмудом юноши стали тайком изучать русский язык. Молодежь прятала „запрещенные” книжки и читала их, когда не было посторонних. Из этих книжек она узнавала, что где-то живет огромный мир, которому нет дела до решения талмудических вопросов, вроде того, можно ли употребить яйцо, снесенное курицей в субботу?; можно ли употребить посуду, в которой варилось мясо, если в нее попала капля молока?; действителен ли развод между супругами, если в писаном тексте развода испорчена хотя бы одна буква? и тысяча подобных им .важных” вопросов. Молодежь уже не могли пленять вопросы Талмуда и хитросплетения ответов его комментаторов.

Те редкие одиночки, которые выделялись из общего уровня невежества и фанатизма и шли наперекор установленному образу жизни, подвергались преследованиям. Но, критикуя все отсталое и ненужное, они все же избегали нарушать установленные каноны. Не хватало силы воли и последовательности устраивать жизнь по-своему или дать своим детям правильное воспитание, готовить их к практической жизни. Таким натурам дали эпитет „апикойрес” („эпикуреец”), хотя они и не наслаждались благами жизни. Еврейские „эпикурейцы” 19-го века питались хлебом и луком, молились, соблюдали как аскеты все обряды и постились, когда того предписывала религия, но достаточно было высказать хоть малейшее сомнение относительно Талмуда, чтобы навлечь на себя подозрение. А это грозило весьма неприятными последствиями.

/

Для немногочисленных передовых евреев, прогрессивно настроенных, было очевидно, что очистить тяжелую, удушливую атмосферу возможно лишь с уничтожением грани, отделявшей еврейство от умственной жизни окружающего его человечества, что необходимо устранить уродливые явления его жизни путем просвещения и обновления быта. В некоторых крупных центрах черты оседлости начинают появляться кружки интеллигентов, поддерживающие между собой связь. В тридцатых годах один из виднейших деятелей просветительного движения в России И.Б. Левензон вырабатывает план преобразования быта русских евреев, который и является программой деятельности прогрессистов.

В крепости сплоченной еврейской жизни начинает появляться брешь. Распространение просвещения и другие причины кладут конец пресловутой замкнутости и обособленности евреев. В то время в губерниях черты оседлости процветали питейно-акцизные отку-пы, в -которых служащими в подавляющем большинстве были евреи. Акцизный откуп подвинул дело образования и усвоения русского языка быстрее, чем все принудительные и дорогостоящие меры правительства.

По характеру своей работы служащие откупа бражничали с русскими чиновниками. Служба приучала к чванству, высокомерию, происходит ослабление нравственных устоев. Полуграмотные „акциз-ники" низших рангов, одевшись в пиджаки, считали себя важными персонами; они стали вести себя разнузданно в еврейских местечках, где некоторая часть населения находилась от них в зависимости. Общественное мнение ничего не могло предпринять против еврейских „носителей культуры”, так как служащим откупа покровительствовали власти. К этим нарушителям традиций впоследствии присоединились еще и служащие контор строившихся железных дорог. Патриархальный еврейский уклад жизни был основательно поколеблен.

ПОДГОТОВКА УКАЗА О ЕВРЕЙСКОЙ РЕКРУТЧИНЕ. ВОСПОМИНАНИЯ ЧИНОВНИКОВ

С первых же дней после вступления на престол, Николаем I овладела мысль о „преобразовании евреев”. Его личное неприязненное к ним отношение искало такие пути, которые привели бы к растворению еврейской нации среди православного населения. Царь полагал, что такой мерой, в первую очередь, было бы привлечение евреев к личному отбыванию воинской повинности, и эту свою идею Николай I объявил министру внутренних дел в 1826 году.

Начиная с Павла I и при преемнике его Александре I евреи, вместо службы в армии, несли денежную воинскую повинность. Официальным мотивом их освобождения было то, что военная служба будто бы противоречит требованиям еврейской религии. В действительности же верх брали соображения казны. Как ни трудно было еврейскому населению при его бедственном материальном положении выплачивать этот довольно крупный налог, оно смотрело на освобождение от рекрутчины как на великую льготу. За каждого рекрута, приходившегося по разверстве на долю евреев, кагалы платили установленные законом 500 рублей, наравне с русскими купцами, также освобожденными от воинской повинности „в натуре”. В отношении евреев Николай I решил внести изменение, приказав немедленно изготовить соответствующий законопроект. Общегосударственную повинность для людей, лишенных гражданских прав, царь хотел облечь в совершенно исключительную форму.

Относительно целесообразности поспешного введения рекрутчины для евреев во всем ее объеме возникли разногласия среди министров и членов Государственного совета. Высшие сферы России не могли привыкнуть к мысли, что евреи будут допущены в русскую армию. Правитель Западного края Новосельцев доказывал, что эту нацию нужно постепенно „приготовить к такому коренному перевороту”. Все доводы, однако, ни к чему не привели. Воля царя была непреклонна. Он не допускал возражений в деле, которое для него было решенным. Его раздражала медлительность канцелярии, собирание статистических сведений. Потеряв терпение, Николай I попросту приказал министру заготовить ему для подписи указ о рекрутской повинности для евреев.

Роковой указ был подписан 26 августа 1827 года. В предисловии к нему было сказано:

„Считая справедливым, чтобы рекрутская повинность к облегчению наших верноподданных уравнена была для всех состояний, на коих сия повинность лежит, повелеваем: обратить евреев к отправлению рекрутской повинности в натуре. Сбор денежный на них, вместо общей повинности сей положенный, отменить, Мы уверены, что образование и способности, кои приобретут они в военной службе, по возвращении их из оной после выслуги узаконенных лет, сообщатся их семействам для вящей пользы и лучшего успеха в их оседлости и домашнем хозяйстве”.

К указу был приложен „Устав рекрутской повинности и военной службы”, который был совершенно противоположным „уравнению повинности”: в этом уставе было специально оговорено, что „Законы и учреждения общие не имеют силы для евреев, если они противны специальному уставу”.

Исключительность еврейской рекрутчины особенно бросалась в глаза. С ужасом узнавали они о статье 8-й устава, гласившей: „Евреи, представляемые обществами при рекрутских наборах, должны быть в

возрасте от 12 до 25 лет”. Ее дополняла другая статья (74): „Евреи малолетние, то есть до 18 лет обращаются в заведения, учрежденные для приготовления к военной службе”. Из христиан в кантонистские школы принимались сыновья солдат, находившихся на действительной службе в силу аракчеевского принципа, что солдатские дети принадлежат военному ведомству. Еврейских же мальчиков приказано было брать из всех семейств. Вдобавок было заявлено, что 6—8 лет пребывания в кантонистских школах не засчитывается, когда дети, достигнув 18-ти лет, перейдут на действительную службу в армию на 25-летний срок.

О том, что происходило в петербургских бюрократических сферах накануне введения натуральной воинской повинности для евреев, мы находим сведения в записках чиновников министерства внутренних дел Ципринуса и Аристова. Ципринус служил в I отделении министерства, где подготавливался соответствующий материал.

Вот что пишет в своих воспоминаниях этот чиновник:

„Так как часть империи, в которой исключительно позволено было жить евреям, находилась под главным начальством Константина Павловича — наместника Царства Польского и главнокомандующего всего Западного Края, то несмотря на твердую волю Государя ввести эту меру немедленно, высшие государственные приличия требовали, чтобы об этом было сообщено его Императорскому Высочеству на его заключение. В таком смысле отправлен был отзыв министра к великому князю. Вскоре от него получен был ответ, что дело это он поручил сенатору Новосильцеву по ближайшей известности ему быта жителей и вообще знакомства с жизнью Западного, Юго-Западного краев и белорусских губерний и что соображения сенатора по этому вопросу он, великий

князь, не преминет сообщить министру, который в свою очередь сообщит эти соображения Николаю I.

Царь не делал тайны: все знали и рассуждали о предстоящей рекрутчине евреев. Последние давно уже знали о том, что для них готовится; они имели в Петербурге своих агентов, чтобы отвратить удар или хотя бы отсрочить его. И они, вероятно, успели в этом, если бы это не была мысль самого государя и его непреклонная воля. Евреям очень не хотелось давать рекрутов. Благодаря широко в то время развитому взяточничеству чиновников, они успевали скрывать численность своего населения наполовину, так что и двойная подушная подать не была в сущности двойной, особенно, когда недоимка с них по тем же причинам никогда не взыскивалась исправно.

В то время ко мне довольно часто приходил еврейский сановник, раввин из Гродненской губернии Мордух Лейбович. Это был человек довольно образованный и по-своему ученый. Он привез мне письмо от кого-то из тамошних. Я пригласил его бывать у меня и мы часто беседовали с ним по целым вечерам о религии. Он был мне очень полезен в моих изысканиях в еврейской мистике, которую я изучал, и разъяснял мне некоторые вопросы. Так "началось между нами сближение, а со стороны Мордуха — откровенность. Он даже мечтал, кажется, что переспорит меня и обратит в свою веру; и я, чтобы больше от него выведать, оставлял его в этой мечте.

Так как военная повинность с евреев была предметом общих толков, то мы часто о ней говорили. Мордух был большой антагонист этой меры, называл ее несправедливой, крайне притеснительной и был уверен, что она вовсе не осуществится, или не скоро будет приведена в действие, а тем временем, говорил он, обстоятельства могут совсем измениться. По его мнению, если бы кто хорошо объяснил государю всю суть дела, то он, верно, отказался бы от своей мысли.

Я, конечно, не говорил, что делается в министерстве, но видно было, что Мордух был одним из петербургских агентов и без меня знал все, но был настолько деликатен, что не искушал меня. Когда я подшучивал над ним, говоря, что один из его сыновей будет солдатом, то Мордух всегда с таинственной миной отвечал: „Ну, абацым” (увидим).

Между тем проходили недели, прошло их шесть, а пресловутые „соображения” Новосильцева о еврейском вопросе, обещанные великим князем не присылались.

Государь нетерпеливо при каждом докладе спрашивал об этом министра и велел делать повторение. Великий князь отвечал, что сенатор собирает необходимые данные на месте. Прошло еще около трех недель, и, наконец, в одно прекрасное утро государь велел министру, не дожидаясь более, заготовить к подписанию его величества указ сенату о сравнении евреев по рекрутской повинности с другими отправляющими сословиями, и меру эту привести в действие при первом общем наборе.

На другой день после того, как был послан указ, пришел ко мне раввин. Я нарочно завел разговор о рекрутстве евреев и увидел, что он ничего не знает. Он опять с усмешкой сказал свое вечное „абацым”. Так как уже не было повода для дальнейшего хранения пресловутой канцелярской тайны, то я сказал Мордуху, что дело кончено. Я не полагал, что это произведет такое впечатление на моего старозаконного гостя. Это было нечто ужасное: он весь задрожал, глаза его закатились, он почти упал в обморок. Ему подали воды. Приступ разрешился жалобными воплями и рыданием. Вслед за этим произошла в нем внезапная перемена: он встал, лицо его страшно искривилось. Он стал большими шагами ходить по комнате и кого-то ругать. Я дал ему успокоиться и спросил:

— Кого вы так честите, ребе Мордух?

— Как кого? Ну, этого...

— Кого же, наконец?

— Ну, вашего прекрасного сенатора.

— За что, чем же он виноват?

— Как за что, за наши 200 тысяч рублей. Обманул, погубил. Обещал, что ничего не будет. Мы, раввины, наложили на всех евреев пост, собрали 200 тысяч... хоть бы деньги назад отдал.

За достоверность факта пусть отвечает перед потомством сам Мордух, но историческая точность обязывает меня засвидетельствовать, что сцена была им разыграна в порыве гнева естественно и с неподдельным чувством. Недели через две после того, как от сената были разосланы указы о наборе с евреев всем губернским начальствам, в том числе и великому князю как главнокомандующему в Западном, Юго-Западном краях и белорусских губерниях, в министерстве от его величества получен отзыв с приложением записки сенатора Новосильцева. Великий князь писал, что в то самое время, как он получил заключение сенатора по порученному ему делу, пришел указ сената с изложением высочайшей воли. Ему оставалось уже только в точности исполнить священную эту волю и он сделал надлежащее о том распоряжение, но тем не менее счел нужным препроводить записку сенатора для сведения и соображения.

Записка эта, довольно пространная, начиналась полным одобрением предполагаемой меры и рассуждением о ее полезности. Вслед за этим же шли разные „но, однакож, несмотря на то, тем не менее” и другие подобные оговорки с выводами, составляющими более чем противовес главному предложению. Был намек на всегдашнюю преданность евреев Российскому правительству, на оказанные ими услуги, на не-политичность меры в настоящих европейских обстоятельствах, долженствующей глубоко оскорбить такой хитрый и мстительный народ, как евреи и т.п. Заключение вытекало уже само собою, а именно, что не пришло еще время для осуществления меры, что

г

!

I

|

| введению ее должны бы предшествовать разные рас

поряжения, необходимые для приготовления евреев к такому коренному перевороту и т.д. Это был замечательный для меня, молодого столоначальника, драгоценный образчик административной казуистики. Сенатор не пожалел в нем всяких уловок своей привычной дипломатии; словом, он сделал все, что мог в своем трудном положении. Ожесточение против него моего приятеля Мордуха было несправедливо”.

Если не обращать внимания на антисемитский душок в воспоминаниях чиновника министерства внутренних дел Ципринуса, то можно заключить, что единственным сановником, трезво смотревшим на введение рекрутчины для евреев, был сенатор Н. Н. Новосильцев, считавший неблагоразумным совершить „коренной перелом” в жизни русских евреев без необходимых к тому приготовлений. Император Николай I, наперекор своим советникам, сделал по-своему, не дождавшись даже доклада от великого князя Константина, где тот высказывал свои соображения по этому вопросу, и мы знаем роковые последствия этой поспешности и то нечеловеческое горе, которое евреи России терпели в течение тридцати лет...

По вопросу о подкупе Н. Н. Новосильцева евреями, сообщенном Ципринусом, выступил другой современник — Н. В. Кукольник в „Русском архиве” со следующей заметкой:

„...Относительно еврейской рекрутчины и взятых якобы Николаем Николаевичем 200 тысяч рублей я не могу сказать ничего определенного, потому что я никогда не был в близких отношениях с жидами; но я жил во все это время, когда составлялся проект и последовал указ, в Вильне, в самом средоточии жи-довства, и если б существовало что-нибудь подобное, то невозможно, чтобы кто-нибудь из них о том не проговорился. Но ни я, ни кто-либо из жителей здеш-

него края и намека на это обстоятельство не слышал. Недоброжелателей у Николая Николаевича в здешнем крае было довольно, и известно по какой причине, и если б перед ними хоть один жид проговорился, то поспешили бы тотчас передать эту весть всему краю. А этого не было. А потому, как г-н Ципринус представляет в этом случае в доказательство себя, приводя разговор свой с Мордухом, то я представляю в такое же доказательство себя, утверждая по совести, что

об этом происшествии до появления статьи г. Ципри-нуса я ничего не слышал”.

Ципринус подозревает Новосильцева в получении крупной взятки. В связи с тем же делом о рекрутчине евреев другой мемуарист той эпохи, некий Аристов, выдвигает предположение о взятке „за молчание”, данной графу Н. С. Мордвинову.

Вот что пишет по этому поводу Аристов:

„Известно, что в начале царствования Николая I евреи легко могли обходить натуральную воинскую повинность, расплачиваясь деньгами вместо рекрутов и записываясь в купеческие гильдии. Не раз возникал вопрос, что несправедливо налагать исключительно на русских самую тяжелую службу — солдатскую, а евреям дать возможность уклоняться от нее в натуре и платить деньгами. Но большинство влиятельных лиц доказывали, что израильское племя — хилое и слабое, из евреев не выйдет сносных служак и они только составят лишнюю обузу и бремя для полков, да и народ они трусливый от природы, ненадежной нравственности, жадный и корыстолюбивый, поэтому легко моГут быть изменниками и дезертирами в горячей борьбе с врагами. Долго это мнение брало верх. Однако граф Мордвинов, известный честнейший деятель государственный, решился во что бы то ни стало убедить государя в необходимости брать с евреев солдат натурою. Он представил неотразимые убеждения, что эта самая справедливая и законная мера правительства должна быть приведена в исполнение, и чем скорее, тем лучше. Государь предписал повести это дело формально”.

С величайшим ужасом прослышали евреи об этих горьких для них административных замыслах. С быстротой молнии разнеслась по всем кагалам России весть об опасности и о конце беспечального житья, аки бы во дни Соломоновы. Всюду наложен был самый тяжелый пост и добровольные пожертвования. Этот оригинальный пост состоял в том, что каждый сократил расход на свои ежедневные издержки на три четверти: если еврей тратил обыкновенно один рубль в день, то он должен довольствоваться 25 копейками, а остальные 75 копеек вносить в общую сумму кагала. То же самое следовало проделывать со свечами3 в день шабаша, то есть зажигать их в 4 раза более обыкновенного. Такой чрезвычайный пост в течение месяца образовал громадную цифру в несколько сот тысяч из свободных остатков от еврейского продовольствия, из пожертвований и свечного сбора. Эта сумма назначалась на подкупы влиятельных лиц в Петербурге, которые постарались бы не допустить рекрутской повинности с евреев натурой. Еврейские богачи-вожаки взяли эти деньги и отправились обделывать свои делишки; в большинстве случаев они были довольны, потому что их хлопоты были удачны.

Но вот они встретили главное препятствие в бескорыстном и неподкупном графе Мордвинове, на стороне которого был государь.

„Если он хоть немного подастся на вашу руку или по болезни не придет в Государственный совет, или просто будет молчать в заседании, тогда, несомненно, ваша возьмет”. Так утверждали все царедворцы, и еврейские представители обдумали, каким образом удобнее подступить к адмиралу Мордвинову. А время заседания Государственного совета по воинской повинности евреев приближалось. Вот являются ходоки к графу и просят уделить им четверть часа времени. Вышел „российский Аристид” и начал внимательно выслушивать их. Как тонкие знатоки сердца человеческого, они сначала затронули его со стороны гуманности и, между прочим, убеждали:

— Какая особая заслуга будет для вашего сиятельства, когда миллионы подданных императора на пространстве целой России поднимут плач и гвалт и станут посылать проклятия виновнику своего несчастья?

— Пускай лучше сыплются на мою голову проклятия евреев, — сказал с улыбкой Мордвинов, — а то теперь приходится выслушивать от своих собратьев православных, которые хозяева русской земли и заслуживают всякого облегчения.

Тогда евреи приступили к главному, по их мнению, убедительному практическому средству и стали предлагать графу громадные деньги, чтобы он не препятствовал проведению доказательств в их пользу в Государственном совете.

— Я доселе не торговал ни правдой, ни совестью!..

— гордо отрезал Мордвинов.

— Ваше сиятельство! Кому неизвестна неподкупность ваша и Сперанского? Неужели вы нас считаете низкими и презренными, что мы смели просить вас продавать и покупать неоценимые сокровища вашей души? Мы предлагаем вам 200 тысяч рублей единственно за то, чтобы вы молчали в Государственном совете, а на эту сумму вы можете много оказать благодеяний и делать добра.

— Так 200 тысяч рублей за то только, чтобы я молчал? — переспросил адмирал. — Так ли я вас понял? — Совершенно верно, исключительно только за молчание, и никакой тут кривды не должно быть с вашей стороны.

— Если так, давайте деньги: во все заседание Государственного совета по вопросу, вас интересующему, не выскажу ни одного слова, ни в вашу пользу, ни против вас.

— Шутить изволите, ваше сиятельство? — с чувством подобострастия говорили представители кагала.

— Какие тут шутки! Обещаю верно и даю вам честное слово, что поступлю как сказал.

Весьма быстро и точно рассчитались евреи с Мордвиновым и в восторге отправились домой, считая заранее выигранным свое дело.

Собрался на заседание в полном составе Государственный совет и прибыл сам император Николай Павлович. Начались рассуждения по вопросу о натуральной воинской повинности евреев. Большинство членов наперебой, один за другим, стали доказывать с сильным одушевлением и жаром, какой громадный вред для военной русской дисциплины произойдет от привлечения евреев на службу в солдаты. Мордвинов внимательно слушает и упорно молчит...

Еще сильнее разгораются прения и споры и опять-таки сводятся в пользу евреев. Мордвинов сидит по-прежнему — ни возражения, ни слова, точно вопрос спорный совсем его не касается.

Император упорно посматривал на него, вызывая на разговор и опровержение высказанных мнений членов совета; граф стал уклоняться от взглядов государя и посматривал в сторону. Наконец, Николай Павлович прямо и резко заметил Мордвинову:

— Ты, главным образом, настаивал, чтобы евреи несли рекрутские повинности; теперь решается вопрос такой важности; ты слышишь, многие не согласны на это и говорят: произойдет вред от приведения в исполнение этой меры. Что же ты ничего не говоришь?

— Не могу, ваше императорское величество!

— Как „не могу”? — удивился государь. — Что это значит?

— Я дал честное слово не говорить и обязан сдержать его.

Еще более изумился государь и забросал вопросами адмирала:

— Кому дал слово? Почему? — и т.д.

Мордвинов ответил.

- Чтобы я молчал по еврейскому вопросу в Государственном совете, мне дали большие деньги. — Он достал из портфеля 200 тысяч рублей и передал государю. ~ Тут ровно двести тысяч — продолжал Мордвинов. — Если мне евреи за одно молчание дали такую почтенную сумму, то сколько же получили те члены совета, которые с великим красноречием ораторствовали в защиту льгот еврейских?..

Государь захохотал, приказал 200 тысяч рублей обратить в инвалидный капитал и закрыл заседание совета”.

„ОЧЕРЕДНЫЕ КНИГИ” И КАГАЛ „БУНТ” В СТАРО-КОНСТАНТИНОВКЕ

Рекрутская повинность выполнялась по очереди. К назначенному набору каждый кагал обязан был представить известное количество рекрутов — по 10 человек с тысячи населения. С этой целью в каждом кагале была заведена „очередная книга”, где записывались семейства, принадлежавшие к данному обществу. Книги составлялись заново каждые три года. В них отмечались всякая прибыль и убыль, то есть приписка новых членов, переход мещан в купеческое состояние, которое по закону было освобождено от натуральной воинской повинности, или, наоборот, переход из купеческого состояния в мещанское, и другие сведения.

Если в очередном семействе не было способного идти в рекруты, то очередь переходила на следующее семейство. В этих книгах-регистрах при каждом наборе отмечалось также какие семейства исполняли свою очередь, какие оказались неспособными дать рекрута и семейства, получившие льготы или освобождение на основании представленных справок. Были категории людей, освобожденных от рекрутской повинности вообще. К ним принадлежали купцы всех трех гильдий, на общем основании, раввины, представившие свидетельства о своем звании, а впоследствии освобождались и члены созданных еврейских сельскохозяйственных колоний.

Начались наборы. Каждое еврейское общество в отдельности должно было по разверстке давать положенное ему число новобранцев в возрасте от 12 до 25 лет. Кто будет служить — этот вопрос не интересовал правительство: его должны были решать сами евреи. Кагалам было дано новое административнополицейское право по отношению к еврейскому населению и тем самым они стали ответственны перед правительством за сдачу солдат и малолетних кантонистов.

Если до введения рекрутского устава сила кагала распространялась только на материальные интересы еврейского населения, то теперь кагал получил власть распоряжаться судьбой тысяч и тысяч юношей и мальчиков. К различным злоупотреблениям прибавились новые, прежняя власть кагала еще более расширилась, стала страшной для народа.

Кто был богат, знатен, учен, одним словом, кто имел хоть какое-нибудь значение в своей общине, тот был уверен, что его лично или его детей не коснется рекрутчина, и эта страшная повинность будет уделом других. Кагалы выгораживали детей богатых и почетных членов общины и вместо них сдавали детей рядовых обывателей и в особенности бедняков; сдавали и тех, кого заправилы считали порочными и „ослушниками” кагала — кто нарушал религиозные традиции, стремился к просвещению, к общественной справедливости.

Помимо сборщика податей, кагал превратился в грозного поставщика рекрутов, и поэтому ненависть простого населения к нему была безмерна. Как же действовали кагальные заправилы? Они скрывали сыновей богатых, не записывали их в регистры народонаселения, так называемые „ревизские сказки” или — что еще более преступно — приписывали сынков богачей фиктивно к чужим семьям. Таким образом получалось, что у первых совсем не было детей мужского пола или были только единственные сыновья, которых закон освобождал от рекрутчины. Зато число сыновей бедняков доводили посредством подлога до

6—8, что давало возможность брать в кантонисты одного за другим по два или три мальчика из одной семьи.

По закону в рекруты должны были брать не моложе 12 лет, физически здоровых, но закон нарушался на каждом шагу: ни годы, ни физические недостатки не спасали. Сдавали семилетних детей, не щадили калек и отрывали от родителей единственных сыновей.

Вопиющая несправедливость при сдаче детей заключалась в том, что их возраст определялся наружным видом на основании „присяжных разысканий”. В те времена только в редких случаях бывали метрические выписки рождений, а возраст установить необходимо. И вот 12 евреев присягают о том, что они „точно знают, что такому-то Мойше или Хаиму исполнилось 12 лет”. Такого рода присяга была достаточна, чтобы в рекруты принимали детей, которым было в действительности не больше 8 или даже 7 лет. Подобное установление возраста практиковалось сплошь и рядом. К этому прибегали служащие кагалов, так называемые сдатчики рекрутов. Бывали присяги и другого рода. Сдатчики собирали меламедов или иных бедных обывателей свего города и приказывали им присягать в синагоге перед Святым Ковчегом со свитками Торы в руках о том, что такой-то богач является родственником такого-то бедняка, что оба они из одной семьи. И, конечно же, в рекруты брали бедняка вместо богача, его „родственника”. Иногда надо было присягать, что такому-то еврею еще не исполнилось 24 лет, когда в действительности ему было уже за 30 (по закону стерше 24 лет были освобождены от рекрутчины). Каждый день, каждый час приходилось давать ложные присяги. В случае отказа или если бы обыватель рассказал всю правду, ему грозила опасность, его преследовали бы жесточайшим образом. Если почему-либо такого ослушника не могли отдавать в рекруты, то кагал добивался его ареста и держали его в тюрьме долгие месяцы. Постепенно возник промысел постоянных присягателей из того же отребья, из которого впоследствии кагалы вынуждены были нанимать ловцов.

Мерзость злоупотреблений была очевидна для всех, но с формальной стороны все обставлялось как полагается. Не хватило ни мужества, ни охоты заступиться за слабого и угнетенного. Из-за сознания полнейшего бессилья приходить на помощь несчастным, тупело чувство сострадания. Притуплялась впечатлительность и в доступном состраданию сердце. Ужас и отчаяние господствовали в еврейских домах. Наборы были частые и производились с невероятной строгостью, а рекрутов почти никогда нельзя было получить. Нехватало очередных — брали неочередных, запасных, кого только могли, лишь бы не было недоимок в наборе. Наборы сопровождались раздирающими душу сценами. По всем еврейским городам и местечкам стоял стон. Страшные картины повторялись изо дня в день в течение 6—8 недель, пока продолжался набор. Толпы матерей и отцов обливались слезами возле „приемов”.

Чуткая душа народа улавливала истинную цель нового указа, приводившего людей в содрогание. Еврейская масса страшилась рекрутчины еще и потому, что она, как впоследствии подтвердилось, исполнялась в самой суровой форме, жестоко и варварски.

Как только в „черте ” распространился слух о

предстоящем указе, всех охватило необычайное волнение. Население недавно только вступившее в состав Российской империи, жившее своими обычаями, обособленное, отчужденное от российского народа и, вдобавок, граждански бесправное, не могло мириться с перспективой долголетней службы, которая оторвет детей от родного очага, привычного уклада жизни и бросит их в чуждую им среду. Поэтому один только слух о намерении правительства брать малолетних рекрутов создал панику среди еврейского населения и заставил его принять все меры, чтобы воспрепятствовать приведению в действие рекрутского указа.

Историк С. Фин в своей книге „Воспоминание о Вильне 20-х и 30-х годов” так описывает канун первого набора. „Трепет и смятение охватили всех. Заправилы еврейской общины города установили всеобщий пост, призывали к молитве. Народ стекался в синагоги, чтобы излить свою душу в слезах и молитвах. Толпами отправлялись на кладбище, чтобы поведать праведникам, покоющимся там в могилах, о надвигающемся на еврейский народ несчастьи и просить их о заступничестве. Так прошло в плаче, стенаниях и молитвах семь-восемь недель, покуда не получился подписанный царем указ о рекрутчине.

Наступили осенние праздники. В предпоследний день праздника в Вильне разнесся слух о том, что государь отменил свое распоряжение о рекрутчине для евреев. Все поздравляли друг друга, но едва кончились праздники служители общины вместе с солдатами рассыпались по городу, чтобы забирать всех тех, кого наметили для рекрутской очереди. Город огласился воплями и рыданиями. Оказалось, чтозаправилы умышленно распространили ложный слух, чтобы предупредить укрывательство и бегство тех, кто подлежал сдаче в солдаты ”.

Военная служба должна была стать для евреев средством приобщения их к православию. Этой цели в особенности предназначались Военные кантонистские школы. Институт кантонистов — это детище тогдашнего крепостного права, к которому менее всего было причастно еврейство, не имевшее ни крепостников, ни крепостных. Поэтому решение русского правительства являлось присвоением произвольного права на детей незакрепощенных жителей.

Русские кантонисты были детьми солдат и военных поселян. После того как крепостные отцы были отданы в солдаты, они стали собственностью военного ведомства и, как доказательство, государство брало на себя содержание солдатских жен и их детей. Относительно же евреев было решено брать кантонистов из всех общественных групп и цель, которая при этом преследовалась, не совпадала с той, которая была в отношении русских. Здесь цель была совсем иная. Предполагалось, что в кантонистских школах можно будет окрестить еврейских мальчиков в массовом порядке: при первом физическом или даже психологическом воздействии они откажутся от своей веры и от своего народа. Психике еврейской массы было невыносимо свыкнуться с тем будущим, которое было уготовлено их детям. Еврейские общественные деятели стали ходатайствовать перед сановниками для отвращения беды. Очевидно, не обошлось без денежного подкупа, но все было напрасно.

В дальнейшем, как показали события, значительное количество мальчиков было окрещено еще до* прибытия в школы. В то время все радели о православии. Крещением малолетних занимались и великосветские дамы, жены сиятельных вельмож. Особенное усердие в этом деле показала супруга генерал-губернатора Юго-Западного края княгиня Екатерина Алексеевна Васильчикова. А что происходило в стенах кантонистских школ? Там крещение производилось более энергично и методами, очень далекими от христианского человеколюбия.

Еврейским мальчикам суждено было испить до дна чашу сурового милитаризма николаевского времени.

Они терпели как парии среди париев — как русские бесправные граждание и как евреи, по отношению к которым все дозволялось. В отношении их был создан ряд ограничений. Мальчиков делили на две группы: оставшиеся в еврействе и перешедшие в православие. Первые подвергались различным правовым ограничениям, но не в стеснениях таились ужасы, наполнявшие жизнь этих многострадальных детей. Пытки, которым ближайшее начальство подвергало их, чтобы заставить перейти в православие, были невыносимы. Школа-казарма с ее суровой дисциплиной была призвана по-новому формировать юношей, создать из них новое поколение, освобожденное от национальных черт, вполне обрусевших и, конечно, окрещенных. А затем, после кантонистской школы 25-летняя солдатская служба... Эта служба выкраивала из жизни полосу из „счастливой” юности и начинающейся старческой дряхлости. Сколько скорби и слез вызывала она у коренного русского населения! Тем более она должна была быть тяжела русским евреям двадцатых годов. Им чужды были казарменные порядки, непривычна солдатская выправка и уж совсем страшны были шпицрутены, палки, тумаки, кулаки, зуботычины, раздаваемые начальством за малейшие погрешности в осваивании военной муштры.

Еврейские юноши, попадая в армию непосредственно, минуя кантонистские школы, также отсылались за тысячи километров от родных мест. Военную службу они несли в отдаленных окраинах страны, где к ним относились презрительно и враждебно. Там на еврейских солдат воздействовали так, что постепенно они должны были раствориться в главенствующей нации.

Вот что писал официозный орган — журнал министерства внутренних дел о первом рекрутском наборе, когда даже еврейское горе отмечалось не иначе, как с оттенком злорадства:

„Первый набор, как событие небывалое, неожидан-нов и совершенно противное еврейской трусости, лени и бездельничеству, распространил отчаяние по всему иудейскому племени. Матери бегали на могилы своих родителей, валялись по земле и просили их заступления; некоторые даже умирали от горести и отчаяния. Умирали и жиденята от одной мысли, что они будут жолнерами, москалями, будут обриты, острижены, далеко от родины, в строгости и повиновении ”.

Прошел месяц после опубликования указа, и в Петербурге получилось донесение, что в Волынском городе Старо-Константиновке произошли „возмущение и беспорядки между евреями по случаю объявления указа”.

Шеф жандармов Бенкендорф доложил об этом Николаю I и затем объявил министру внутренних дел царскую волю, чтобы „во всех подобных случаях судить виновных военным судом”. В Петербурге предвидели, что страшный указ будет причиной еврейских бунтов, а потому и приготовили чрезвычайные меры усмирения, но приготовления оказались ненужными. Нигде не было открытого возмущения против властей. В Старо-Константиновке же „возмущение” имело такой характер, что трудно было подвести виновных под меч военного суда. Потрясенные указом жители этого городка постились и плакали в синагогах, а затем сделали следующее: написали прошение-жалобу Господу-Богу и вручили бумагу одному из умерших в те дни членов кагала для передачи по назначению. Эта наивная жалоба всемогущему Богу и сопровождавшие ее волнения были приняты властями за „бунт”. Политическое возмущение в тогдашней обстановке было невозможно и немыслимо, и только религиозные демонстрации в стенах синагог давали исход накипевшему народному горю.

ЧЛЕНОВРЕДИТЕЛЬСТВО, ПОБЕГИ И ПРЕДУСМОТРЕННЫЕ НАКАЗАНИЯ

Каждый раз, когда обнародовался приказ о наборе, великий ужас охватывал всех тех, кто должен был стать жертвой рекрутчины. Дома, улицы, местечки в целом опустели. Уклонение от воинской повинности носило массовый эпидемический характер. Каждый стремился спасти себя. Как обойти закон? Как избегнуть страшной кантонистской школы? Спасались всеми возможными путями и способами. Мальчики и юноши прятались, кто как мог: в бочке в запертом сарае, под стогами соломы в поле, в печах, на чердаках, в зашитых перинах. Некоторые убегали за границу. Старшие годами бродяжничали без документов, слоняясь на чужбине, прячась и работая за одни харчи. Их эксплуатировали, над ними издевались, их обижали, унижали, ими помыкали, как рабами, и они все сносили терпеливо, безропотно: малейший донос полиции — и они погибли.

Иные вступали в привилегированное купеческое сословие низшего разряда, также свободное от рекрутской повинности. Они продавали из своего жалкого скарба все, что можно было, вымаливали милостыню. Эти нищие в рубищах собирали копейки, чтобы к концу года образовать из этих копеек сумму для внесения в казну и называться по паспорту купцом третьей гильдии.

Некоторые нанимали за себя или своего сына „охотника”, разоряясь на долгие годы, или подкупали врачей и членов рекрутских присутствий. Большая же часть калечили себя, чтобы стать негодными к военной службе.

Самым распространенным и самым отвратительным средством спасения были искусственные язвы на теле. От подобных язв разило так, что приблизиться нельзя было. Надрежет кандидат в рекруты кожу на голове, на руке или ноге, нальет в надрез скипидару или еще чего-нибудь и расковыряет рану. В несколько дней все волосы на голове вылезали, голова загнивала; гной растекался по лбу, затылку, за уши. На шее желтые нарывы, на ноге оголилась кость, мясо гниет и становится зеленым, нога пухнет. Но никакие мучения не пугали добровольного калеку, лишь бы его освободили, лишь бы в „приеме” произнесли для него заветное слово — „затылок”.

Уродовавшие себя подобным образом полагали, что паршивого не возьмут. Ведь смердящие с прогнившими костями, с пархатой головой к военной службе не годятся.

Но не тут-то было.

Приведут таких в воинское присутствие, живо забреют лоб и отведут в казарму, где прикажут дядь-кам-солдатам лечить их до отправления. Те и начнут мазать раны дегтем с солью и парить в бане веником. Кожа понемногу присохнет, и солдаты, как примутся отдирать струпья, так по всей казарме начинается вой и крики.

Калечили себя и другими способами. Появились „хирурги”, отрезвашие здоровые пальцы на руках и ногах; выворачивали руки и ноги в суставах, слепили один глаз, вырывали по несколько здоровых зубов. И такие „операции” переносились мужественно, с полным пренебрежением к пытке. Матери с радостью подставляли пальцы своих сыновей под тупой кухонный нож невежественного „хирурга”. И любящие матери рыдали, но только тогда, когда операции по отсечению пальцев своих мальчиков не давали ожидаемых результатов.

Одесский врач С. А. Вайсенберг в евоих воспоминаниях рассказывает по этому поводу следующее:

В начале нашего столетия публицист Пешков (Максим Горький) описывал в „Одесских новостях” людей, встречавшихся ему в его странствованиях по югу России. Из статей Пешкова один факт запечатлелся в памяти врача. В статье говорилось о том, что, посетив в Аккермане священника Судковского, этот последний обратил внимание публициста на отсутствие у него большого пальца правой руки. Батюшка объяснил, что палец ему отрезала чуть ли не родная мать, желая избавить его от военной службы. Не скрывая своего еврейского происхождения, батюшка, однако, счел уместным подчеркнуть этот печальный факт „еврейского изуверства”. Такие операции, добавил он, совершались не только над ним одним.

Более чем преклонный возраст священника заставил думать, что дело происходило в далекое, еще дореформенное время. С тех пор врач Вайсенберг стал искать среди своих пациентов „беспалых евреев” для выяснения причины „изуверства”, подоплека которого, как можно было предугадать, была без сомнения совершенно иная.

Как-то раз судьба послала врачу пациента-еврея без пальца. На расспросы врача о причине отсутствия большого пальца на правой руке, пациент рассказал следующее:

„Было это в 1854 году во время Крымской кампании. Отец уехал в Севастополь на заработки, а мать с малышами осталась дома в местечке Вороновицы, Подольской губернии. Нас было пять братьев. Старшие двое, устроившись, жили отдельно, а мне — третьему ребенку, было тогда только 6 лет.

В то время весь край жил в трепете, и ни одна семья не была гарантирована от набега ,шовчиков”. Пока отец был дома, нас никто не трогал, и мы были спокойны, но с его отъездом мать совершенно растерялась, так как детей хватали прямо на улице и никому не было пощады. Малышей прятали, кто как мог, но это мало помогало. Тогда, желая во что бы то ни стало спасти детей от неминуемой горькой участи, многие решились подавить в себе чувства родительской жалости и наносили своим детям разные увечья, делавшие их негодными к рекрутчине. В это время появился в местечке какой-то еврей, который за небольшое вознаграждение брался отрубать большой палец правой руки. Не видя никакого выхода, и моя мать решилась на эту операцию.

Всю процедуру помню как сегодня. Была лютая зима. Мою правую руку положили в корыто с ледяной водой. После некоторого времени рука была настолько заморожена, что я перестал чувствовать ее. Ловким ударом ножа мой палец оказался почти безболезненно отделенным от руки. Мне наложили повязку, и я считался спасенным. В самый короткий промежуток времени подобная операция была произведена над ста с лишком мальчиками, что, по-видимому, обратило внимание начальства, которое ревностно принялось разыскивать несчастных малышей, совершивших тяжкое преступление помимо своей воли и не по собственной вине. Около шести детей все-таки не избегли своей участи и были отданы в кантонисты. Меня же тайком перевезли в Киевскую губернию к дяде, где я, из-за плохого ухода, возился со своим пальцем около года, пока рана не зажила окончательно”.

Вот бесхитростный рассказ о том, как родная мать, доведенная от отчаяния, решилась изувечить сына.

— Осудит ли кто простую женщину, — заканчивает свои воспоминания д-р Вайсенберг, — решившуюся на тяжкий подвиг подавления в себе чувства материнской жалости к своему ребенку? Не имели разве еврейские матери право жертвовать одним пальцем руки своих детей, чтобы избавить их от нечеловеческих пыток в кантонистской школе и 25 лет в казармах?

Евреи не возмущались открыто, не бунтовали, но уклонение их от воинской повинности с годами принимало все более массовый характер. Об этом свидетельствуют официальные данные. Например, в одной только Волынской губернии по набору 1833 года скрылось 355 человек. В последующие годы число скрывшихся растет с каждым годом. При наборе 1846 года скрылось 1562 человека, а два года спустя — в 1848 году — 1875 человек.

В своем отчете за 1850 год Волынский губернатор доносил министерству внутренних дел, что при каждом рекрутском наборе встречаются неимоверные трудности в исполнении этой повинности со стороны евреев. „Кроме неисчислимых способов членоврежде-ния, — читаем мы в этом отчете, — укрывательство всех без исключения годных к службе евреев до того сделалось обыкновенным, что в некоторых обществах, особенно в пограничных местах, кроме неспособных к военной службе по летам и телесным недостаткам, во время набора нет налицо ни одного еврея, годного к отдаче в рекруты. Казенная палата по окончании каждого набора препровождает в губернское правление списки беглецов. Эти списки передаются городским и земским полициям, но из огромного числа скрывшихся полиция находит в год не более 10 или 15 беглецов. Одни бегают за границу, другие скрываются в смежных губерниях, где обнаружение их, доставка и содержание требуют больших усилий и чрезвычайных издержек. В замедлении к сдаче еврейских рекрутов еще способствуют избранные для сего еврейскими обществами поверенные. Эти служащие после значительных издержек для обществ заявляют, что скрывшихся очередных они не отыскали. На самом деле поверенные охраняют зажиточные семейства от рекрутства. Богатые жертвуют кагалам значительные деньги, платят за укрывательство, подкупают поверенных и даже, если нужно, — присяжных заседателей. Таким образом, повинность эта с евреев, даже при усердном действии полиции, при самом строгом наблюдении губернского начальства, никогда не исполняется бездоимочно, падая сверх того преимущественно на бедные и малорабочие семейства и весьма часто и на одиночек”.

Не надо думать, что членовредительство, побеги, укрывательство и разные другие уловки оставались безнаказанными. Законодательство вело ожесточенную борьбу с уклонением от рекрутской повинности. Рекрутский устав предусматривал следующие наказания:

Если способный к военной службе мальчик или юноша из очередного семейства скрылся во время набора, то беглец после его поимки сдавался без зачета. Не дожидаясь поимки, кагал, к которому принадлежал беглец, обязан был в течение трех дней представить другого рекрута. Евреи, способствовавшие побегу или укрывшие рекрута хотя бы на самое короткое время, отдавались в солдаты без зачета обществу.

Если наказанные были неспособны к военной службе, то ссылались в Сибирь на поселение или на каторжны работы, в зависимости от своей виновности. Кроме личного взыскания с самих виновных, отвечал также и кагал, в котором укрывался беглец: с кагала взыскивали тысячу рублей за каждого обнаруженного в нем беглеца. Поймавший беглеца или доносивший на укрывавших его, получал денежное вознаграждение. Если кто-либо калечил себя, то его, несмотря на физическое повреждение, все равно забирали.

Борьба с членовредительством и побегами не ограничивалась этими мерами. Наказания становились все суровее в течение всего царствования Николая I.

В 1837 году Государственный совет ввел в рекрутский устав следующую статью: „Если кто в очередном еврейском семействе сделает себе повреждение для избежания военной службы, то он при любых обстоятельствах обращается в рекруты, несмотря на повреждения, а с его семейства, в наказание за неудержание его от членовредительства, берется еще другой рекрут, преимущественно малолетний; семейству же засчитывается только один рекрут”.

В том же 1837 году последовал указ, направленный против злоупотреблений при найме охотника-рекрута. Причиной указа послужило следующее обстоятельство. Один еврей получил разрешение начальства представить наемного „охотника” для отбывания воинской повинности вместо его малолетнего сына. Он представил под чужим именем еврея, австрийского подданного, с тем, чтобы после прохождения комиссии отозвать наемника и дать ему возможность убежать в Австрию. Ясно, что подданный чужой страны был внесен в катальную „очередную книгу” незаконным путем. Подлог обнаружился, следствие установило причастность полиции, особенно полицмейстера к явному потворству.

Николай I повелел передать виновных военному суду, а членов кагала отдать в рекруты без зачета. Еврейским обществам повсеместно было объявлено, что если в дальнейшем они допустят подобные злоупотребления, то их лишат права нанимать „охотников”. Указом от 1838 года определялось наказание за подстрекательство к уклонению от военной службы. Еврей, подговоривший другого еврея к побегу или способствовавший ему в побеге, сам отдавался в рекруты без суда, по распоряжению губернского правления, если в этом были неоспоримые доказательства. Если виновный неспособен был к военной службе, он подлежал ссылке на поселение в Сибирь или на каторжные работы, согласно судебному постановлению.

По указу 1840 года за увозимых за границу малолетних рекрутов с виновных кагалов взималось за каждого увозимого мальчика по два рекрута.

Однако решительный указ, установивший более жестокие меры с целью пресечения укрывательства от рекрутской повинности, появился 22 октября 1851 года.

Этот указ установил следующие наказания:

1/ Если из еврейских семейств, из коих следовало брать рекрутов, все годные к службе лица скрылись, то брать рекрутов в этом же участке из семейств, не стоящих на очереди. Всех же беглецов, как только они будут пойманы или сами явятся, когда бы то ни было, отдавать немедленно в рекруты.

2/ Если пойманный беглец окажется негодным ни к какой военной службе, он ссылается в исправительные арестантские роты и по отбытии наказания не возвращается к своему обществу, но отсылается в Сибирь или иные отдаленные места.

3/ Ссылаются в исправительные арестантские роты и те, кто, состоя на рекрутской очереди, отлучились из своих кагалов и по объявлении рекрутского набора не возвращались домой, даже если срок годности их паспортов не истек.

4/ Если поверенные и вообще лица начальствующие в еврейских кагалах , через выдачу паспорта на отлучку способствовали состоящему на очереди скрыться от службы, а равно и в том случае, если в течение недели со дня поимки или явки беглеца не представят его к сдаче в рекруты, сами отдаются в рекруты без зачета; при неспособности же их к военной службе, отдаются в исправительные арестантские роты на срок от 10 до 12 лет. Еврейское общество, в котором укрывался беглец, штрафуется в 300 рублей.

5/ Всякий, поймавший еврея, скрывавшегося от рекрутской очереди и обличавший укрывавших его, получает денежное вознаграждение.

Такова подробная регламентация тех мер, которые применялись в борьбе с евреями при уклонении их от николаевской рекрутчины.

„ОХОТНИКИ”

ВОСПОМИНАНИЯ Н.С. ЛЕСКОВА

Очередное семейство, в котором был способный к военной службе рекрут, имело право нанять за себя другого, так называемого „охотника”, который за денежное вознаграждение заменял очередника. „Охотником” мог быть еврей из другого семейства, но ни в коем случае христианин. Состоятельные люди, в которых совесть не совсем заглохла, не желая злоупотреблять своим привилегированным положением в кагале и выгораживать своего сына за счет беззащитных бедняков, находили за деньги замену своим сыновьям. Достать наемника было чрезвычайно трудно, но не потому, что нельзя было найти людей, готовых продать себя. Таким было все равно, где влачить жалкое существование. Трудности заключались в том, что закон разрешал выставлять наемника только при следующих условиях: „охотник” должен принадлежать к еврейскому обществу того же уезда, что и тот, кого он подменяет; семейство „охотника” должно доказать, что оно исполнило свою очередь или имеет другого способного рекрута для исполнения своей очереди; „охотник” должен представить письменное подтверждение, что он действительно идет в наемники по доброй воле.

На нравственную сторону набираемых рекрутов внимания не обращалось. В „охотники” шли только бродяги, негодяи, отчаянные пьяницы, воры, вообще всякие отбросы общества.

„Охотникам” платили от 300 до 400 рублей. Кроме того, в течение определенного времени их кормили, поили и удовлетворяли всевозможные прихоти. Для них устраивали попойки и гулянья, в которых принимали участие и катальные служители. Во время шумных пирушек происходили скандалы и драки. Катальные служители подстрекали „охотников” к разгулу, притворно восторгаясь их удалью и молодечеством.

„Охотников” нанимали за своих сыновей не только отдельные лица, но и кагалы, сдававшие их взамен очередных, состоявших в бегах. Если „охотник” шел вне очереди, кагал получал за него зачетную квитанцию, которую представлял в рекрутское присутствие во время следующего набора.

Однако то, что было разрешено на законном основании вскоре превратилось в жестокое насилие.

Со временем катальные заправилы додумались до того, что начали хватать молодых людей и сдавать в качестве „охотников”. Это были преимущественно юноши из беднейших семейств, без всяких средств к существованию и к тому же не бывших „на очереди”, то есть не подлежавших сдаче в солдаты по семейному положению.

Хватали заблаговременно, в сентябре-октябре, когда намеченные жертвы и не подозревали об угрожающей им опасности, так как „прием” бывал незадолго до нового года. Пойманных держали взаперти при катальной избе под надзором ловцов. Многие из захваченных юношей, угнетенных безысходной нуждой, соглашались давать письменное удостоверение, что они стали наемниками по доброй воле. Они знали, что в случае несогласия, все равно сдадут: кагал мог приписать их к какому-нибудь большому семейству и превратить в очередных. Это было возможно потому, что подобные бедняки в большинстве случаев совсем не были внесены в „ревизские сказки” и принадлежали к разряду утаенных, пропущенных, так называемых „нееломим”. „Нееломим находились в положении бесправных париев, дрожавших не только перед каждым полицейским, но и перед своим братом-евреем, боясь в особенности „мосеров” — профессиональных доносчиков. Эти безродные молодые люди не могли ниоткуда ждать защиты. Не было у них в кагале влиятельных родственников, которые заступились бы, протестовали, скандалили или били стекла у кагальцых заправил.

Таким образом, беззащитные юноши поневоле соглашались продавать себя, идти в „охотники”. Катальные же усыпляли свою совесть соображениями, вроде следующих: „ведь он согласился; по доброй же воле идет в солдаты, мы ему за это деньги даем”. Когда пьяные „охотники” буйствовали, катальные имели возможность оправдывать свою жестокость: „человек, мол, все равно пропащий, испорченный, гультяй, настоящий „охвотник”4, не сдавать же порядочного молодого человека, богобоязненного сына хорошего „балабоса” (хозяина)...

Захваченные иногда мирились со своим положением. Им на свободе было плохо: ремесла не знали, заработков никаких, целыми месяцами слоняешься голодный и бездомный, что ж — по крайней мере сыт будешь. Но в большинстве случаев захваченные „охотники” — кандидаты в рекруты бывали в отчаянии, плакали, ругались, рвали на себе волосы. При всяком удобном случае, с опасностью для жизни, старались бежать накануне „приема”, пренебрегая вкусной и обильной пищей и вознаграждением в несколько сот рублей. Жутко было видеть как защищались подобные беглецы, когда их ловили для водворения в „рекрутскую” или для увода на „прием”. Защищались они отчаянно, как затравленные звери. Не обходилось без кровопролития и убийств. Выскочит из-за угла мать захваченного или родственник с поленом и бьет ловцов по чем попало. Но добычу они из рук не выпускают. Бледные, понурив голову, еле передвигая ноги, часто плача навзрыд, плетутся юноши под конвоем ловцов и полицейских, направляясь в воинское присутствие.

В своем рассказе „Владычный суд”, который в сущности является былью, воспоминанием, писатель Н. С. Лесков повествует об одном эпизоде с „охотником”. Случилось это в 1852 году, когда писатель, еще очень молодой человек, служил делопроизводителем в канцелярии рекрутского присутствия в Киеве.

Однажды вечером, когда Лесков просматривал поступившие в канцелярию жалобы, ему попался в руки измятый листок грубой бумаги. Приступив к чтению этой жалобы, он убедился в том, что трудно понять смысл изложенного дела: слова составлены были из польских и русских букв; попадались и еврейские знаки и даже целые слова. Тут было смешение титулов и чинов; упоминалось имя председателя присутствия, и „обер-преподобие”, и „увей, кто в Бога вируе”. Проситель жаловался всем властям и в такой путаной форме , в таких малопонятных выражениях, что трудно было добраться до смысла. От этой скомканной бумажки веяло самым непосредственным горем, которого нельзя было не заметить, а нелепость изложения еще более оттеняла невыразимое отчаяние.

Смысл жалобы состоял в следующем.

!

I

Податель ее интролигатор, то есть переплетчик по роду своей работы имел возможность читать много разнообразных книг, а потому „посядал много науки в премудрость божаго слова пообширного рассуждения”. За такое „обширное рассуждение” он попал в немилость у кагала, который и отомстил по-своему. Ночью катальные верховоды напали на домик переплетчика, забрали его десятилетнего сына и привезли в прием для сдачи в кантонисты. Интролигатор-пере-плетчик представил „присяжное разыскание”, то есть свидетелей, утверждавших, что его сыну всего лишь семь лет, но кагал в свою очередь представил другое „присяжное разыскание” о том, что мальчику уже минуло двенадцать. Интролигатор предчувствовал, что кагал сильнее его и, не надеясь восторжествовать в этой борьбе, отчаянно умолял воинское присутствие подождать „только один день” с принятием его сына. Далее он писал, что нанял „охотника” и везет его к сдаче, а просьбу эту посылает „в уперед по почте”.

Просьбу интролигатора было невозможно удовлетворить. Его самого и наемника в Киеве еще не было, а мальчик уже привезен и назавтра назначен к освидетельствованию. Было ясно, что если сынишку интролигатора признают здоровым, то по „наружному виду” его зачислят в кантонисты тем более, что прием заканчивался, а недобор мальчиков был большой.

Не будучи в состоянии помочь просителю, Лесков отложил жалобу в сторону, но из головы у него не выходил этот бедный начитанный переплетчик. Ему все представлялось, как тот прилетит сюда завтра со своим „обширным рассуждением”, а его дитя будет уже в казарме, куда так легко попасть, но откуда выбраться трудно.

— И все мне становилось жальче и жальче этого бедного жида, — продолжает автор, - в просьбе которого так неожиданно встречалось его „широкое образование”, за которым мне тут чувствовалась целая старая история, которая вечно нова в жестоковыйном еврействе. Не должно ли было это просто значить, что человек, имевший от природы добрую совесть, немножко пораздвинул свой умственный кругозор и, не изменяя вере отцов своих, попытался иметь свое мнение о духе закона, скрываемом буквою, — стал больше заботиться об очищении своего сердца.

И вот дело готово: он „опасный вольнодумец”, которого Талмудизм стремится разорить, уничтожить и стереть с лица земли. Если бы этот человек был богат, совсем позабыл Егову и не думал о Его заповедях, но не вредил фарисейской лжепра-ведности — это было бы ничего, — его бы терпели и даже уважали бы и защищали; но у него явилась какая-то ШИРЬ, какая-то свобода духа. Вот этого подзаконное жидовство стерпеть не может, и восемнадцать столетий еще не изменили этой старой истории5.

Лескову стало жаль интролигатора и он решил помочь ему. Он хотел было ходатайствовать перед флигель-адъютантом — чиновником, посланным из Петербурга для наблюдения за набором — об отсрочке на один день освидетельствование мальчика. Однако дело это осложнилось такими роковыми случайностями, что спасти мальчика могло разве только чудо...

(

[

Вечером того же дня, когда после закрытия присутствия (при огне рекрутов не осматривали) начиналась подготовительная канцелярская работа к следующему дню, Лесков сидел в комнате, Смежной с канцелярским залом, и просматривал бумаги. До него вдруг донесся шум. Случалось и раньше, что молодые чиновники затевали свалку, резвились. На этот раз шум вдруг резко прекратился, орава куда-то отхлынула, и канцелярия как будто сразу опустела. Заинтригованный, он взял свечу, пошел к выходу на лестницу, посмотреть, что случилось, и ему представилась следующая картина. На просторной террасе столпившиеся чиновники наседали на плечи друг другу и смотрели в середину образованного ими круга, откуда чей-то задыхающийся голос вопил скверным жидовским языком:

— Ай-вай, спустите мене, спустите, бо часу нема, бо он вже... там у лавру... утик... Ай гашпадин митрополит... ай-вай, гашпа-дин митрополит, когда ж, ви же стар чоловик... ай-вай, когда же ви у Бога вируете... ай... што же это такой бу-у-дет! Ай, спустить мене, ай... ай!

— Куда тебя, парха, пустить! - остепенял его знакомый голос солдата Алексеева.

— Туда... гвалы... я не знаю куда... кто в Бога вируе... спустите... бо я несчастливый, бидный жидок... що вам мине держать.,. що мине мучить... я вже замучин... Спустите ради Бога.

— Да куда тебя, лешего, пустить: куда ты пойдешь, куда просишься?

— Ай, только спустите... я пиду... ей-Богу, пиду... бо я не знаю, куда пиду... бо мине треба до сам гашпадин митрополит...

— Да разве здесь, жид ты этакой, сидит господин митрополит! — резонировал сторож.

— Ах... кеды ж... кеды ж я не знаю, где сидит гашпадин митрополит, где к нему стукать... Ай, мне же его треба, мне его гвальт треба! — отчаянно картавил и отчаянно бился еврей.

— Мало чего тебе треба: так тебя, парха, и пустят до митрополита.

Жид еще лише завыл:

— Ай, мине нада митрополит... мине... мине не пустят до митрополит... Пропало, пропало мое детко, мое несчастливое детко!

И он вдруг пустил такую ужасающую ноту вопля, что все даже отшатнулись.

Солдат зажал ему рукою рот, но высвободил лицо и снова завопил с жидовскою школьную вибрациею:

— Ой, Иегошуа! Иегошуа Ганоцри! Он тебя обмануть хочет: не бери его, лайдака, плута... Ой, Иегошуа, на що тебе такой поганец!

Услыхав, что этот жидок зовет уже Иисуса Христа6, я раздвинул толпу. Передо мной оказался пожилой лохматый еврей, неопределенных лет, весь мокрый, в обмерзлых лохмотьях, но с потным лицом, к которому прилипли его черные космы, и с глазами навыкате, выражавшими и испуг, и безнадежное отчаяние, и страстную, безграничную любовь, и самоотвержение, не знающее никаких границ.

Его держали за шиворот и за локти два здоровенные солдата, в руках которых он корчился и бился, то весь сжимаясь, как улитка, то извиваясь ужом и всячески стараясь вырваться из оковавших его железных объятий.

Это ужасающее отчаяние и эта фраза „кто в Бога вируе”, которую я только что прочел в оригинальной просьбе и которую теперь опять слышал от этого беснующегося несчастного, явилось мне в общей связи. Мне подумалось: Не он ли и есть тот „интролигатор”? Но только как он мог так скоро поспеть вслед за своим прошением и как он не замерз в этом жалчай-шем рубище и, наконец, что ему надо, что такое он лепечет в своем ужасном отчаянии то про лавру, то про митрополита, то, наконец, про самого Иегошуа Ганоцри? И впрямь он не помешался ли?

Чтобы положить конец этой сцене, Лесков велел солдатам отпустить его. „Сумасшедший жид” метнулся вперед, и чиновники — кто со смехом, кто в перепуге — шарахнулись в стороны. Еврей скакал из одной открытой двери в другую с воплем и стонами,

с криком „ай-вай” и все это так быстро, что прежде, чем успели поспеть за ним, он уже запрыгнул в присутствие, там где-то притаился, и только слышна была откуда-то его дрожь и трепетное дыхание, но самого его нигде не было видно, словно он сквозь землю провалился. Через минуту его нашли скорчившимся на полу у стола. Солдат стал тормошить и тянуть его, но напрасно: он сидел, судорожно обхватив ножку тяжелого, длинного стола.

Как только еврея оставили в покое, он стал копошиться и шарить у себя за пазухой. Через минуту, озираясь во все стороны, он подкрался к Лескову и положил к нему на стол пачку бумаг, плотно завернутых. Оберточная бумага была насквозь пропитана какой-то вонючей коричневой влагой. Это были документы найма, совершенного интролигатором за своего сына. Не оставалось никакого сомнения в том, что податель бумаг есть ни кто иной, как сам интролигатор.

г

Не отсылая его от себя, Лесков пробежал глазами бумаги, удостоверился, что они в должном порядке, и наемник, двадцатидвухлетний парень, должен быть допущен к приему вместо маленького сына интроли-гатора.

Но тогда в чем же заключалась беда этого человека и почему вся эта страшная, мучительная тревога, доводившая его его до такого подавленного, безумного состояния?

Беда, действительно, была велика, и интролигатор понимал это, но еще не во всем ее роковом, неодолимом значении. Наемник, как потом оказалось, был большой плут. Он собирался разорить несчастного отца и свою аферу построил основательно и так, что к нему нельзя было придраться и обвинить в мошенничестве, а эту аферу не могла бы расстроить законная власть. Обман же состоял в следующем.

Какой-то подмастерье-портной за разные незаконные проделки был выслан из Киева. Шатаясь из города в город, он попался интролигатору, когда тот вел борьбу за незаконно взятого у него ребенка. Бывший подмастерье согласился стать „охотником” за 400 рублей, но с тем условием, чтобы в акте о найме было указано только 100 рублей, а остальные 300 были ему немедленно выданы без их оформления. Интролигатор, будучи в отчаянном положении, не спорил с наемником, согласился на его условия, и сделка состоялась. Интролигатор, чтобы достать необходимые ему деньги,продал за 200 рублей свой „домишко и всю худобу”, то есть все, чем владел, и за 300 рублей обязался кабальной записью работать продолжительное время на одного богатого издателя. После сделки интролигатор отправил по почте свою просьбу, о которой выше упоминалось, в воинское присутствие, а сам с бумагами и наемником поспешил в Киев. В дороге мошенник улизнул, укатил один в Киев с намерением там креститься. Дело в том, что с переходом в православие акт о найме в „охотники” аннулировался сам собою, потому что заменить еврея-рекрута мог только еврей и ни в коем случае кто-либо другой национальности. Неуказанные в акте 300 рублей мошенник присвоил бы себе, и для интро-лигатора это означало бы, что у него пропали и деньги, и сын, ради которого он закабалил себя и продал все, чем владел.

Продолжая свой бессвязный рассказ, интролигатор поведал далее, как он долго искал своего наемника по всем постоялым дворам Белой Церкви, где по дороге в Киев они остановились на отдых. На эти поиски ушел целый день, беглец же не терял время зря. Когда же, наконец, наемщик напал на след плута, тот уже скрывался где-то в Киеве.

Самое бестолковое изложение всех этих обстоятельств было, однако, достаточно для Лескова, чтобы понять безвыходное положение рассказчика и всю невозможность помочь ему. Было также ясно, что плут задумал разорить еврея своим крещением, которое было бы только профанацией купели. Но как обличить и доказать его преступное кощунство? Крещеный еврей пользовался особенным покровительством закона и, вдобавок, на его стороне было духовенство и влиятельные лица, радевшие о православии. Скрываясь в Киеве, подмастерье написал жалостное письмо одной весьма известной в городе патронессе и изложил невзгоды, которым он будто бы подвергался со стороны кагала. Не будучи больше в силах терпеть гонения, он дошел до такой степени, что решил идти в рекруты. Но, писал он далее, его вдруг озарила мысль: он вспомнил о благодеяниях, какие являют „высокие христиане” желающим „идти к истинной крещеной вере”, а потому хочет перейти в православие. Если ему удастся бежать от катальных сдатчиков, то явится в Киев и просит как можно скорее окрестить его.

Этого было вполне достаточно: патронесса хлопотала за проходимца, и дело с крещением было улажено. Когда обезумевший интролигатор прибыл в Киев и еще не знал где искать беглеца, тот уже отдыхал в теплой келье одного из иноков лавры, которому было поручено приготовить его к святому крещению.

Интролигатор, сообщавший мне всю эту курьезную историю среди прерывавших его воплей и стонов, рассказывал и о том, как он разузнал, где теперь находится его „злодей”, рассказывал и о том, где и сколько он роздал „грошей” мирянам и не-мирянам; как он раз „ледви не утоп на Глыбочице”, раз „лед-ви не сгорел” в лаврской хлебопекарне, в которую проник Бог ведает каким способом. И все это было до крайности образно, живо, интересно и в одно и то же время и невыразимо трогательно и уморительно смешно, и даже трудно сказать — более смешно или более трогательно.

Однако ни у меня, сидевшего за столом, перед которым жалостно выл, метался и рвал на себе свои лохмотья и волосы этот интролигатор, ни у глядевших на него в растворенные двери чиновников не было охоты над ним смеяться. Все мы, при всем нашем навыке к подобного рода горестям и мукам, казалось, были поражены страшным ужасом этого неистового страдания, вызвавшего у бедняка даже кровавый пот.

— Да, эта вонючая сукровичная влага, которой была пропитана рыхлая обертка поданных им мне бумаг и которой смердели все эти „документы”, была ни что иное, как кровавый пот, который я в этот единственный раз в моей жизни видел своими глазами на человеке. По мере того, как этот „ледви не утопший и ледви не сгоревший”, худой, изнеможенный жид размерзался и размокал в теплой комнате, его лоб с прилипшими к нему мокрыми волосами, его скорченные, как бы судорожно теребившие свои лохмотья, руки и особенно обнажившаяся из-под разорванного лапсердака грудь, — все это было точно покрыто тонкими ссадинами, из которых, как клюквенный сок сквозь частую кисею, проступала и сочилась мелкими росистыми каплями красная влага... Это видеть ужасно!

Кто никогда не видал этого кровавого пота, — а таких я думаю, очень много, так как есть значительная доля людей, которые даже сомневаются в самой возможности такого явления, тем могу я сказать, что я его сам видел и что это невыразимо страшно. Это росистое клюквенное пятно на предсердии до сих пор живо стоит в моих глазах, и мне кажется, будто я видел сквозь него отверзтое человеческое сердце, страдающее самою тяжкою мукою — мукою отца, стремящегося спасти своего ребенка... О, еще раз скажу: это ужасно!

Эта история, в которой мелкое и мошенническое так перемешивалось с драматизмом родительской любви; эта суровая казенная обстановка огромной полутемной комнаты, каждый кирпич которой, наверно, можно было бы размочить в пролившихся здесь родительских и детских слезах; этот ветхозаветный семитический тип искаженного муками лица — все это потрясло меня до глубины души. Память вдруг отяжелела, и я, не говоря никому ни слова, вышел и поскорее уехал.

Приехав к себе домой, Лесков убедился что интролигатор следовал за санями неотступно. Прогнать непрошенного гостя у него не хватило жестокости; пустить его в дом мешало чувство брезгливости — ведь от жида противно пахло кровавым потом. Но пока слуга о чем-то докладывал Лескову, интролигатор юркнул в квартиру, нашел кухню и там, свернувшись кольцом на козьей шкуре на полу, где обычно спала охотничья собака хозяина, сразу же уснул мертвым сном.

Утром, осведомившись у своего слуги, Лесков узнал, что еврея уже нет в квартире, что с рассветом тот встал и ушел неизвестно куда.

Лесков отправился в присутствие и по дороге встретил знакомого чиновника Друкарта, состоявшего при генерал-губернаторе для особых поручений. Он рассказал приятелю о горе интролигатора, и Друкарт согласился помочь несчастному отцу, хотя и отдавал себе отчет, что трудности предстоят большие. Неизвестно какими судьбами, но и здесь очутился интролигатор, очевидно, следовавший по пятам за Лесковым. Друкарт взял интролигатора с собой и отправился к генерал-губернатору — князю Васильчикову на аудиенцию. Но этот вельможа, это многовластное лицо и главный начальник края не решился вынести решение, противоречащее закону. Он отослал Друкарта к митрополиту Киевскому Филарету на усмотрение последнего, говоря, что только владыка может пойти против закона. Посадив еврея к себе в сани, Друкарт отправился к митрополиту с поручением от генерал-губернатора.

В этот день интролигатор уже не был в том ужасном состоянии, в каком явился вчера вечером. Это в известной степени объяснялось тем, что утром он сбегал на постоялый двор, где содержались будущие кантонисты, и издали посмотрел на сынишку. Но по дороге к митрополиту приступы отчаяния с ним опять возобновились. Интролигатор походил на сумасшедшего; он вскакивал, голосил, размахивал руками и порывался выскочить из саней и убежать, хотя едва ли понимал куда бежать и зачем. Когда подъезжали к воротам дома митрополита, ему это удалось: он выпал в снег, вскочив, бросился к стене, заломил вверх руки и завыл:

— Ой, Иегошуа, Иегошуа! Що твий пип со мной зробыть?

Друкарт, обдумав предстоящий ему разговор, хотелбыло оставить еврея где-нибудь внизу и велеть доложить митрополиту о себе, изложить ему все дело и, наконец, возможно, вызвать у старца сострадание к обманутому еврею, а там, разумеется, будь что будет.

День выдался погожий, и престарелый больной митрополит прогуливался по двору, чтобы подышать мягким, бодрящим воздухом. Друкарту ничего не оставалось, как тут же осуществить цель своего приезда. Глубоко поклонившись владыке, он ему сказал, что прислан генерал-губернатором и стал излагать суть дела.

Когда Друкарт закончил, митрополит, улыбнувшись, проговорил:

— Ишь ты, вор у вора дубинку украл...

— Владыко, — продолжал Друкарт, — это дело в таком положении... плут теперь желает креститься... Что прикажете доложить князю? Его сиятельство усердно вас просит, так как закон ставит его в невозможность...

— Закон... в невозможность... меня просит! — как бы вслух подумал митрополит и вдруг неожиданно перевел глаза на интролигатора, который, страшно беспокоясь, стоял немного поодаль перед ним в согбенной позе...

Слабые веки престарелого владыки опустились и опять поднялись, и нижняя челюсть задвигалась.

— А? Что же мне с тобой делать, жид! — протянул он и добавил вопросительно: — а? Ишь ты, какой дурак!

Дергавшийся на месте интролигатор, заслышав обращенное к нему слово, так и рухнулся на землю и пошел извиваться, рыдая и лепеча опять: „Иегошуа! Иегошуа! Ганоцри! Ганоцри!

— Что ты, глупый, кричишь? — проговорил митрополит.

— Ой, васе... ой, васе... васе высокопреосвященство... коли же... коли же никто... никто... як ви...

— Неправда, никто, как Бог, а не я, — глупый ты!

— Ой, Бог, ой, Бог... Ой, Иегошуа, Иегошуа...

— Зачем говоришь Иегошуа? — скажи: господи Иисусе Христе!

— Ой, коли же... Господи, ой, Сусе Хриште... Ой, ой, дай мине... дай мине, гошподин, гошподи... мое детко!

— Ну, вот так!.. Глупый...

— Он до безумия измучен, владыка, и... удивительно, как еще держится, — поддержал тут Друкарт.

Митрополит вздохнул и сказал:

— Не достоин он крещения... отослать его в прием,

— и тут же повернулся и ушел в свои покои.

Апелляции, на этот владычный суд не было. „Недостойного” крещения хитреца привели в прием и забрили, а ребенка отдали его отцу. Их счастью и радости не было конца; забритый же наемник после приема окрестился: он не захотел потерять хорошей крестной матери и тех тридцати рублей, которые тогда давали каждому новокрещенцу-еврею.

ЛОВЦЫ, РАСПРАВА С ДОНОСЧИКАМИ

Достать „охотника” было очень трудно. Не всякий желавший нанимать располагал сотнями рублей. Еще больше трудностей представлял закон об .охотниках”, предвидевший много условий и ограничений при найме. А доставлять определенное количество рекрутов надо было. Тогда кагалы стали создавать специальные шайки из так называемых ловцов, которые разыскивали спрятавшихся в окрестностях городов и местечек. Они устраивали ночные облавы, врывались в дома и силой вырывали из рук родителей мальчиков, предназначенных кагалом в кантонисты. Схваченных запирали в особую катальную тюрьму, где до освидетельствования в воинскрм присутствии мальчиков содержали попарно скованными для предупреждения побега. Ловцы охраняли молодых пленников.

О ловцах и их жестокости говорили с содроганием, создавали страшные образы, которыми пугали детей. От слова „ловцы” трепетали юноши, это слово повергало в ужас, и все существо обуял смертельный страх. Немало страшных рассказов распространялось об этом биче еврейской жизни и служило неистощимым запасом бесед женщин в длинные зимние вечера. Страх, что вот-вот из твоих объятий вырвут твое дитя, поведут далеко и предадут на мучения и терзания, затмил все другие невзгоды еврейской жизни...

В ловцы брали грубых, жестоких людей и, как правило, большой физической силы. От них нельзя было откупиться, они не знали жалости и были беспощадны. На них не было ни суда, ни расправы. Любые попытки обреченных сопротивляться им всегда кончались победой ловцов и жестоким избиением пойманных.

Ловцы шли на разные уловки и там, где не могли действовать силой, они заманивали своих жертв хитростью.

Вот в центре города едет повозка, запряженная парой резвых лошадей. Два седока, как будто приехавшие издалека, спрашивают у мальчика на улице адрес какого-нибудь всем известного в городе человека. Мальчик охотно берется показать почтенным на вид евреям дом богача. Он садится в повозку, подъезжают к указанному мальчиком дому, но повозка не останавливается; кучер ударяет по лошадям, те мчатся дальше, заезжают в чащу леса, где связанного по рукам и ногам мальчика прячут, чтобы попозже, когда стемнеет, вывезти из города.

Пряником или копейкой выманивали мальчиков из хедера; юношей, корпевших в синагоге над Талмудом, — обещанием устроить учителем в доме богатого деревенского еврея-арендатора.

Впрочем, для наивных, голодных и одиноких еши-ботников не надо было больших ухищрений, чтобы вскружить им голову обещанием лучшей жизни, выманить их и увезти связанных.

Ловцы выслеживали также дома редких христиан, которые прятали у себя мальчиков знакомых им евреев, с которыми они вели торговые дела. Под разными предлогами ловцы являлись в такие дома, выдавая себя за посланцев родителей скрывающегося

мальчика для передачи ему известия от своих. Знание домашних дел, уклада жизни и других семейных обстоятельств намеченной жертвы, снимало с ловцов подозрение. Доверчивые хозяева и мальчик попадались на удочку; он уходил с ними выполнять мнимое поручение родителей, а там дальше стояли наготове запряженные лошади, которые вихрем увозили жертву в катальную тюрьму или прямо в воинское присутствие, если это случалось во время „приема”. Особенно свирепствовали ловцы после обнародования указа о пойманниках. Наемные хищники рыскали по большим дорогам, захватывали попадавшихся им евреев, не обращая внимания на возраст и состояние, на детей и взрослых, холостых и семейных и увозили в города, где пойманных продавали за деньги тем семействам, которые должны были поставлять рекрутов.

Вот что рассказывает очевидец, наблюдавший за „работой” ловцов.

Раз я был случайным свидетелем такого происшествия. В Вильне, на самом бойком месте, на углу Немецкой и Трок-ской улиц, молодой здоровенный еврей возбужденно спорил с солдатиком. Оказалось, что еврей только что убежал из казармы, где содержались пойманные, предназначенные в рекруты, а солдат, карауливший их, заметив беглеца, побежал за ним, настиг и, страшно волнуясь, умолял его вернуться в казарму. Еврей, бледный как смерть, только скрежетал зубами, с ненавистью смотрел на солдатика и уже намерен был ринуться вперед, когда подоспел другой солдат, который загородил ему дорогу. Но и вдвоем они не могли овладеть силачом. Между тем образовалась толпа, которая с любопытством наблюдала, чем это кончится. Убедившись, что ему не улизнуть теперь, беглец ухватился за дверь находившегося вблизи магазина, от которой солдаты напрасно пытались его оторвать. Но тут, точно из-под земли, откуда-то выросли два здоровенных ловца; увидев их беглец затрясся как лист. Не желая среди бела дня, на виду у всей толпы, прибегнуть к силе, один из ловцов остался на месте, как бы в помощь солдатам, а другой побежал в казарму, откуда вскоре появились еще двое солдат. Всем шестерым, разумеется, удалось оторвать беглеца от двери и направить его в казарму. А так как несчастный в отчаянии все еще сопротивлялся, то ловцы, толкая вперед, награждали его тумаками.

Следующее происшествие имело место недалеко от города Вархивка, Подольской губернии. Житель этого города, некий Арье-Лейб сообщил своему знакомому в близлежащую деревню о том, что ночью явятся ловцы и заберут его единственного 13-летнего сына. Мясник Арье-Лейб узнал это по секрету от парнеса кагала Вархивки, с которым он имел дела. Так как времени осталось мало, чтобы отправить мальчика куда-нибудь или спрятать, то приятель дал такой совет: пусть мальчик притворится мертвым, а потом, когда опасность минет, можно будет увезти его куда-нибудь подальше. Мать, узнав об этом совете, сначала категорически отказалась, но, вынужденная обстоятельствами, согласилась на эту неприятную необходимость. Мальчик, словно обреченная жертва, безмолвно согласился на все. Прежде чем ложиться наземь и изображать покойника он подошел к матери и простился с ней.

Вдруг кто-то крикнул не своим голосом:

— Едут!

Несколько секунд продолжалась тишина.

— Соломы, скорее несите солому! — приказал отец реб Нухим, схватил сына, растянул его на земле, прикрыл черным покрывалом, поставил у изголовья несколько зажженных свечей, и прежде чем телега подъехала к его домику, все было готово...

Отворилась дверь, и на пороге показались два пле-читых высокого роста ловца с кровожадными красными лапами. Увидев печальную картину, даже эти звери, эти наемные охотники на людей вздрогнули и отступили назад, произнося „Борух дайан эмес” („Да будет благословен праведный судья!”) — формулу, какую набожные евреи произносят при виде или при известии о покойнике.

Стоявший за ловцами чиновник с омерзительной улыбкой стал оглядывать всех. Он попытался даже войти, потом раздумал, махнув рукой.

Но вот непрошенные гости отворили противоположную дверь сеней, вошли в другую комнату и шепотом стали совещаться между собой.

Вокруг „покойника” все сидят в мучительном выжидании, положение делается совершенно невыносимым: еще одно мгновение — и у всех истощится последнее напряжение сил и воли. Уже солнце давно село, уже в комнате воцарился мрак, который еще увеличился, казалось, от горящих свечей. Все сидят, не шевелясь, боятся дышать. Скрипнула дверь, зашагали в сенях. Все вздрогнули. Скрипнули наружные сенные двери... Прошло несколько мучительных минут между жизнью и смертью... Раздался скрип тележки, вот она покатилась по дороге.

Уехали, — промелькнула у всех радостная мысль, и надежда снова проникает в их еле бьющиеся сердца. Но никто еще не осмеливается шелохнуться, даже взглянуть друг на друга.

Прошло еще пять минут... Реб Нухим, наконец, решается встать, выходит на улицу. Он долго вглядывается вдаль, обходит со всех сторон дом и, наконец, возвращается.

— Кажется, уже не придут больше, — говорит он все еще тихо. Осторожно подходит он к мальчику, дрожащими от смешанных чувств руками снимает с него покрывало и, нагнувшись над самой его головой, говорит полушепотом: — Теперь встань, мой сын, опасность миновала.

Но мальчик не двигается, не отвечает.

— Не бойся же, мой сын, не бойся, сокровище мое,

— уже громче обращается к нему мать Двойра. Но мальчик продолжает лежать неподвижно.

Его лицо тихо и спокойно, на устах кроткая улыбка, а душа покоится там, где уже действительно ему не грозит никакая опасность...

— Знавал я в молодости одного ловца по имени „Бенце-хапер” (Бенце-ловец). Мы были земляки, — вспоминал в восьмидесятых годах престарелый житель Новогрудка, Гродненской губернии. — Это был плотный мужчина с бычьей шеей. Помню его таким в эпоху ловли взрослых и сдачи их в качестве „охотников”. Сколько сыпалось на этого человека проклятий за его жестокие дела из уст бедных матерей, вечно боявшихся, что Бенце похитит их сыновей. У него самого был миловидный мальчик и все желали воздаяние сыну за мерзкую профессию его отца. Все жаждали возмездия и были уверены, что с ним случится такая же беда, какую его отец готовил другим юношам. И мне действительно суждено было увидеть печальный конец этого Бенце.

Когда перестали нуждаться в ловцах, пошатнулось и его положение. Новогрудский ловец перестал получать жалованье от кагала. На Бенце обрушились и семейные несчастья. Два зятя Бенце бросили своих жен. Женились они в свое время на его дочерях, чтобы заручиться покровительством своего тогда „сильного” тестя, который мог их избавить от солдатской шапки. Теперь они больше не нуждались в защите. Молодые женщины, брошенные мужьями, пошли в услужение в Чужие дома.

Спустя много лет, посетив Новогрудок в 1881 году, я был поражен, увидев Бенце. На лице этого сгорбленного глубокого старика было как бы написано, что он постоянно голодает. Вдобавок, он почти ослеп.

Однажды сердобольная женщина, завидев еле плетущегося Бенце, слабого и дряхлого, почти со слезами на глазах воскликнула: „Господи, это ведь живой мертвец, ведь он тает от голода. Где справедливость? И коня не оставляют, когда он делается стар. Бенце столько служил в кагале”.

Эта женщина своим бесхитростным умом поняла, что Бенце, как служитель кагала, был только орудием в руках общества и оказался козлом отпущения за мирской грех.

Замечательно, что Бенце никогда не жаловался на свою судьбу; он сделался молчаливым. Каждый день можно было видеть его в синагоге, где он занимал скромное место возле дверей и тихо, набожно, с сокрушенным видом молился. Сердце бывало сожмется каждый раз, когда встретишься с ним. Казалось, что человек вот-вот упадет посреди улицы, истощенный от голода. Смиренно принимал старик все удары судьбы как наказание за свою былую жестокость. Безропотно перенес он даже смерть своего единственного сына и кормильца. Сын его, молодой и красивый, простудился и через короткое время умер от туберкулеза. Смерть сына окончательно подкосила Бенце и он умер. Рассказывали, что он умер от хронического голода и холода. В лишениях он видел искупление за свои грехи, содеянные в годы старой рекрутчины. В душе бывшего ловца, очевидно, теплилась искра Божья. Он искуплял в сущности не только свой личный грех, сколько грех своего поколения.

В тяжкое для евреев средневековье и позднейшие времена, когда незначительный лживый донос подвергал целые селения бесчеловечной пытке и сожжению на костре, на доносчиков нельзя было иначе смотреть, как на бешеных собак. Поэтому у евреев доносчика презирают и ненавидят, и кличка „мосер” (доносчик) — хуже самого оскорбительного ругательства. В смутные, горестные времена евреи вынуждены были обстоятельствами прибегать к суровому наказанию — уничтожать доносчиков из своей среды.

Николаевская рекрутчина создала немало трагедий. Родители не хотели отдавать своих детей на истязание, всеми способами уклонялись от этой незаслуженной кары. Не только прятались и калечили себя, но шли и на подлог: подделывали документы, вели неправильный учет с тем, чтобы утаивать некоторое число жителей и т.п.

Это трагическое время создавало профессиональных доносчиков из среды подонков еврейского общества. Ради денег или из мести „мосеры ” сообщали властям о проделках кагальных заправил или отдельных лиц, но возмущенная масса иногда расправлялась с такими доносчиками, их избивали и даже убивали. После подобных самосудов возникали уголовные дела против представителей кагалов — следствие, допрос с „пристрастием”, военный суд, и в результате — шпицрутены и каторга.

Самым известным из расправ с доносчиками было „Ушицкое дело”, тянувшееся с 1838 по 1840 год.

Двое — Шмуль Шварцман и Ицик Оксман были убиты за донос об утайке некоторого числа душ по „ревизской сказке”. Эта махинация в случае успеха дала бы возможность уменьшить число малолетних рекрутов. Шварцман и Оксман стали требовать денег за молчание. В противном случае они угрожали доносом начальству. Угрозами и вымогательством они терроризировали еврейские общины многих местечек Подо-лии. Измученные шантажом, заправилы решили расправиться с „мосерами” как с врагами народа. Нанятые для этого люди убили сначала Шварцмана; его тело разрубили на части и сожгли в бане. Оксман, портной из местечка Жванчик, состоял осведомителем при губернском начальстве. Узнав о судьбе своего товарища, он отправился для донесения в губернский город, но его перехватили и уничтожили. Раскрыл это дело какой-то полицейский чиновник из выкрестов. Он приехал в Новую Ушицу и под видом ученого талмудиста, переживающего за свалившееся несчастье, вкрался в доверие к евреям и ему удалось все выведать.

По обвинению в убийстве двух доносчиков были преданы военному суду 80 человек из разных месте-

чек Подольской губернии. Расправа производилась по указанию Киевско-Волынско-Подольского генерал-губернатора Бибикова, и меры наказания были решительные. 80 обвиняемых были разделены на 6 групп. Первые 4 группы были приговорены к наказанию шпицрутенами соответственно на 2000, 1500, 1000 и 500 ударов каждому. Остальные две группы были осуждены к более легким наказаниям. Из прогнанных сквозь строй, 30 человек не выдержали и скончались на месте экзекуции. Во время следствия был арестован и раввин Михель из Дунаевецка в подозрении о том, что ему было известно о решении убить доносчика. Раввина арестовали и когда перевозили скованного с другими арестантами по этапу из одной тюрьмы в другую, его отбили у конвоя, и он бежал за границу.

После жестокой расправы большинство обвиняемых было отправлено на каторгу, а остальные — в ссылку на поселение в Сибирь с конфискацией имущества. Исправник Ушицкого уезда Софронович, стряпчий Осликовский и штаб-лекарь Афанасьев за противозаконные действия при ведении следствия были лишены чинов и дворянства и разжалованы в солдаты.

Ушицкое дело оставило тяжелое воспоминание. Жертвы судебной расправы принадлежали к лучшим слоям еврейского общества, тем не менее они решили казнить шантажистов-доносчиков. Они оправдывали свой поступок состоянием необходимой самообороны.

ШТРАФНИКИ

С момента введения натуральной рекрутской повинности для евреев, последние подвергались более усиленным наборам, чем коренное население России. Русских рекрутов брали поочередно: год с Западной полосы, год с Восточной и по 7 человек с тысячи населения. Евреи же давали своих рекрутов ежегодно и не по 7, а по 10 человек с тысячи. А сколько в этой

тысяче было малолетних, стариков, больных и вообще неспособных, беглых и поступивших уже на службу, но еще не исключенных по ревизии! Не было еврейской семьи, где бы не было недочета в брате, сыне, внуке, муже... Иные семейства отбывали и по два и даже по три раза рекрутскую повинность. За неимением людей новая очередь для одной и той же семьи доходила очень быстро, и с каждым годом, с каждым набором росли рекрутские недоимки. Правительство и власти на местах ожесточались против евреев. Виновные кагалы штрафовались, но уже не деньгами, а рекрутами. Откуда было набрать штрафных, когда и законного числа рекрутов никак нельзя было выставить? Но власти ни с чем не считались. Кому дело до жидовских объяснений? Власти признавали только факты: жиды уклоняются от рекрутчины всеми неправдами, жиды плутуют, жиды — зло, вред, зараза. И против этого „зла”, против этой „заразы” принимались суровые меры. Но эти меры не искоренили зла, а только усугубляли положение, потому что зло таилось в условиях жалкой еврейской жизни.

Другой причиной рекрутских недоимок были злоупотребления, породившие неописуемое горе для многих. Люди с положением, богатые, продолжали попирать бедноту, которая и расплачивалась своими кормильцами: их-то и брали в первую очередь. Наряду с рекрутскими наборами с каждым годом накоплялась и денежная задолженность государству от налоговых недоимок. Тяжелому положению немало способствовал и обычай ранних браков. Для кагалов ранние браки были настоящим проклятием, потому что они должны были содержать неимущих и не дать им умирать голодной смертью. А тут еще нужны были огромные суммы, которые уходили в губернские города. Мучились выборные кагала, желая выполнять требования начальства, но это было сверх сил. Где был сирота, одинокий, непутевый гуляка и тому подобные — всех поотдавали... А начальство все напоминало, требовало, грозило. Следовало отправляться в „губернию” умолять, задаривать, расходовать большие деньги. Отношения и рапорты летели в Петербург: „дескать, такое-то мещанское общество не может... по случаю холеры или происшедшего пожара”... или что-нибудь в этом роде. Время пока проходило, гроза на несколько месяцев затихала, но чего это стоило! Так бесполезно уходили силы и деньги; недоимки не только не покрывались, но росли все больше и больше.

И вот нагрянула новая беда. В 1850 году издано было распоряжение, по которому, во избежание неисправности в будущем, вводится система штрафов. За каждого рекрута, оставшегося в недоимке к назначенному сроку, кагалы должны были давать в придачу еще по два рекрута, а за каждые 2 тысячи рублей податных недоимок надо было давать по одному рекруту. При этом податная недоимка, оплаченная рекрутом, не прощалась кагалу, не списывалась с его долга. В следующем году за нее вновь брали рекрута. Это был страшный, заколдованный круг: кагалы бедствовали и не могли уплачивать податей, потому что забирались кормильцы, а за неуплату подати брались новые рекруты. А где было взять десятки штрафных, когда нехватало очередных рекрутов во время наборов? Если прибавить десятки тысяч рублей недоимок, которые следовало тоже заменить людьми, то положение кагалов станет понятным. В случае неисправности в поставке штрафных, нарастал новый штраф по два человека за одного и так далее, пока каждый город, каждое местечко не превращались в огромный рекрутский привод. Ужас охватил всех. Начали хватать кого только могли. За кого некому было заступиться, тот стал рекрутом. Надо было быть глухим к воплям и рыданиям. В рекруты стали отдавать людей с явными физическими изъянами и вышедших из лет, но чего стоила каждая сдача! Чего стоили лекаря, военные приемщики, писаря — страшно даже сказать, но толку было мало — недоимки все росли. На предписания из „губернии” и отвечать перестали: их нельзя было выполнять, а оправдываться неимением людей ни к чему не приводило. Чувствовалось, что надвигается неотвратимая гроза.

...Случилось это в Бердичеве в 1852 году. Стояла дождливая осень, канун еврейского нового года, и к тому времени начальство предприняло поход на город. Отряды вооруженных солдат, за ними коляски со звоном колокольчиков устремились к главной синагоге, куда велено было гнать прикладами всех: стариков и молодых, женщин и детей. Кагальных-старост, поверенных, сборщиков, сдатчиков — всех этих должностных лиц немедленно заковали в кандалы и тоже погнали к синагоге с прочим народом. Уполномоченный чиновник взошел на амвон и там, где читается Тора, он зачитал казенную бумагу, упрекая евреев в непослушании властям, в упорстве. Окончив чтение, чиновник стал изливать ругательства, мешать присутствующих с грязью. Все безмолвно слушали с трепетом и содроганием... Когда он в заключение грозно закричал: „Вы знаете, с кем шутите! Вы знаете, вы — презренный и ничтожный народ, что вас можно в одно мгновение стереть с лица земли, растоптать как гадкого червя!” — громкие рыдания вырвались из груди слушателей. Вопли наполнили воздух, народ плакал навзрыд, предчувствуя что-то ужасное. Но это было только начало. Солдатам приказано было хватать любого мужчину, всякого, кто только немного похож на годного рекрута. Люди бегали по всем направлениям, как испуганное стадо, солдаты гнались за ними. Всех обуял ужас. Смятение было невыразимое, но число нахватанных на улицах рекрутов еще далеко не достигло необходимой цифры. По распоряжению властей к вечеру дали несколько утихнуть смятению. Все лавки были закрыты, всякая деятельность остановилась. Настала ночь, и солдаты стали

врываться в дома, стаскивать людей с постелей. Кричать можно было сколько угодно и что угодно: что ты стар или одинокий, или совсем на очереди не состоишь, или имеешь уже брата и сына на службе, или что-нибудь другое — на все это не обращали никакого внимания: заковывали в кандалы и брили лоб. И вот результаты добычи того памятного дня: вместо недоимочных 45 рекрутов следовало взять 135 штрафных, но после двухкратной облавы удалось захватить лишь 91 человека, из коих 80 были несовершеннолетние.

Долго город не мог опомниться от оцепенения, долго никто не смел показываться на улице. Два месяца лавки стояли запертые, рынки опустели, остановилось всякое движение, и город как бы вымер. В каждой семье оплакивали кого-нибудь — отца, брата, сына, мужа. В иных семьях недосчитались двух, а то и трех человек. Так кончился этот набег, вызванный неумышленной неисправностью. Такие же набеги властей поразили , как паралич, и другие города и местечки. Печаль и опасение за будущее омрачили жизнь. Арестованных и закованных должностных лиц из кагала было 15. Их присоединили к остальным захваченным штрафникам и повезли в губернский город. Многие не выдержали испытания и в скором времени скончались в тюрьме.

Вот дальнейшая судьба катального старосты Берди-чева, человека почтенного и уважаемого за его честность.

После ареста его жена и старшая дочь последовали за ним в Житомир. Жена собрала сколько смогла денег, надеясь освободить его. Вдвоем с дочерью они обивали пороги власть имущих, просили, умоляли помочь. Нашлись добрые люди, принимавшие участие в их судьбе, обещали помочь, но, как оказалось, сделать ничего не смогли. Иногда арестованному позволяли видеться в тюрьме с женой и дочерью. Беспокойство и бессонные ночи изнуряли их, но женщины не теряли надежды и делали все, чтобы облегчить участь арестованного. Ничто не помогло. В одно утро катальному штрафнику обрили бороду и лоб, вывели во двор, где стояло несколько подвод и толпились рекруты и полицейские. С него сняли верхнюю одежду и стали напяливать солдатскую шинель. Вдруг послышался страшный вопль... Это жена и дочь бросились к нему. На лицах людей, окружавших арестанта, выразилась жалость, некоторые солдаты и полицейские даже пожалели этого человека и вполголоса произносили „бедные женщины!”. Жена повисла у него на груди... еще один вопль, и она упала, как сноп — ее разбил паралич. Вскоре она скончалась. Правда, отправку штрафника отложили на несколько часов: ему дали возможность похоронить свою жену. После смерти матери и отправки отца в казарму дочь сошла с ума.

ПОЙМАННИКИ ДОКЛАДНАЯ ЗАПИСКА ПРАВИТЕЛЬСТВУ

Штрафы не давали ожидаемых результатов. Ожесточенные власти на местах доносили в Петербург односторонне и пристрастно, и последствием этого была еще более крутая мера. В июле 1853 года правительство предоставило кагалам и каждому еврею в отдельности право ловить „бродяг”, то есть беспаспортных или с просроченными паспортами и сдавать пойманни-ков в рекруты вместо себя. Сдатчик поймавшего таким путем еврея получал квитанцию и этим кровавым документом мог пользоваться сам или перере-продать его другому лицу.

Официальное правительственное постановление в отношении пойманников гласило.

Для прекращения укрывательства и безвестной отлучки евреев, подлежащих рекрутскому набору, правительство постановило принять следующие меры:

1/ Разрешить еврейским обществам — каждого укрывающегося от рекрутства и вообще беспаспортного

или с просроченным паспортом еврея задержать и сдавать в рекруты там, где он будет пойман, не отсылая на место его прописки.

2/ Отдавать из таковых людей в рекруты способных с зачетом тем обществам или частным лицам, кои поймают и представят пойманного в рекрутское присутствие, хотя бы он принадлежал к обществу другой губернии или уезда, а неспособных сдавать без зачета.

3/ Меру эту ввести в действие в виде опыта на три года; по прошествии же означенного трехлетнего срока предоставить министерству внутренних дел войти с представлением об окончательном утверждении сказанной меры с теми изменениями и дополнениями, какие окажутся нужными.

Этой мерой правительство предполагало образумить упорных и исправить неисправных. Но получилось наоброт. Начали процветать продажность и предательство. Завелся торг людьми, торг рекрутскими квитанциями.

Пошла дикая охота. Уже не катальные только ловцы искали живой добычи, а шло на ловлю каждое частное лицо, которое хотело заменить себя или члена своей семьи рекрутом из чужой, иногородней семьи или просто заработать на зачетной квитанции.

Образовались шайки еврейских бандитов, которые рыскали по дорогам и постоялым дворам, обманом или насильно отнимали у проезжих лиц паспорта и затем представляли захваченных в воинские присутствия как „пойманников” для сдачи в солдаты.

Просветитель середины прошлого века, писатель И. Б. Левинзон, в своей книге „Мир произвола” дает следующую картину безудержного катального насилия во время рекрутского набора: „Менахем-делец в молодости занимался контрабандой и тому подобными темными делами. Со временем он сколотил состояние, благодаря чему стал заправилой в своем

кагале. Этот делец увидел, что ловля и торг рекрутами весьма выгодное дело, что оно как бы только и создано для него испокон веков. Менахем отложил в сторону все другие дела и придумывал разные ухищрения, чтобы завоевать доверие своих сородичей и заведовать в кагале делами рекрутчины. Его дом превратился в сборище бедняков. И кто сможет рассказать о том зле и насилии, которые творились в доме Менахема-дельца во время набора рекрутов! На каждом шагу справедливость и правда попирались; закон Торы и хорошие законы государства были втоптаны в грязь. Вопли обездоленных доходили до небес. Женщины простирали руки, взывая к Всевышнему, падали в обморок. Здесь горько плакал ребенок и проливал слезы восьмидесятилетний старец. Но для уха обер-ловца их плач звучал как музыка. Он прохаживался среди толпы, смеялся или свистел своим птичкам в клетках, садился за стол в кругу своей семьи. Этот негодяй был невероятно жесток, и мир подобного ему еще не видал. Никогда Менахем не утешит плачущего перед ним человека. Наоборот, своими грубыми и злобными ругательствами он увеличивает горе, причиняет боль”.

Описываемое Левинзоном не случайная сценка, а картина быта того времени. Это подчеркнутая реаль-, ность общественной несправедливости и разбоя. Об отношении власть имущих к подобным позорным явлениям свидетельствует следующий факт, который Левинзон приводит. Однажды суд разбирал дело о незаконно отданном в рекруты бедняке в присутствии местного губернатора — человека умного и справедливого. Этот последний откровенно заявил женщине, у которой незаконно взяли сына, которому давно минуло 30 лет: „Я знаю, что правда на твоей стороне, несчастная женщина, но 'что мне делать, когда двенадцать собак из вашей среды присягнули перед Господом Богом о том, что твоему сыну всего лишь 23

года? Пусть Господь это видит и рассудит, а я и русский трон здесь ни при чем”.

Власти не внимали никаким жалобам, мольбам, доводам и протестам жертв подобных насилий, не наводили справок, не наряжали следствий, а поступали усердно по закону и, конечно, „законное” усердие властей было в то же время прибыльным для них делом...

Под давлением этой меры еврейские массы доходили до крайней степени деморализации. Каждый боялся отлучиться за версту от своего местечка. В любом встречном видели л овца-бандита. Рекрутская инквизиция достигла крайнего предела. Она натравливала людей друг на друга, вызвала войну всех против всех, смешала мучеников, с мучителями. Отчаяние охватило все еврейское население, потому что пощады не было никому. Торговля совсем прекратилась, нужда была невероятная. В эти годы, полные трагических событий, горе евреев достигло крайних пределов и вместе с тем это была позорная страница в истории русского еврейства.

Масса требовала от раввинов, чтобы они подняли свой авторитетный голос против хищников, чтобы они поразили их ударом еще могучего тогда „херема”. Но раввины не хотели, не могли этого делать. Они считали невозможным противодействовать только что изданному закону, имевшему целью пополнение рядов армии в критическое для государства время.

...Был канун Крымской войны!

Вот некоторые факты из несчетного числа злоупотреблений, порожденных правительственным постановлением о свободной ловле беспаспортных евреев и сдаче их в рекруты.

#

Задерживали приезжих евреев с паспортами, сроки которых должны были скоро истекать. Задержанных держали под арестом до того дня, пока не были просрочены паспорта, после чего их сдавали в рекруты в качестве бродяг.

Бывали многочисленные случаи, когда насильно отнимали и уничтожали паспорта и их владельцев таким образом превращали в бродяг.

«

В Бобруйске некий портной схватил иногороднего еврея и хотел сдать его в рекруты за свое семейство. Схваченный был из соседнего города, отстоявшего менее чем на 30 верст, и по закону не обязан был иметь при себе паспорт. Вмешались друзья и знакомые задержанного, которым удалось уговорить портного взять выкуп в 150 рублей. Но задержанный не имел при себе всей суммы, и портной, для получения остальных денег, отправился с ним в город. Тут, однако, роли переменились. Прибыв домой, он, как местный житель, представил портного с своей стороны в рекрутское присутствие как беспаспортного и сдал его в рекруты за свое семейство.

«

Придирались к евреям, имевшим паспорта, под тем предлогом, что приметы, обозначенные в паспорте, не соответствуют наружности владельца паспорта. По этой причине многие стали жертвой ошибок лиц, писавших приметы. Паспорта аннулировались, их владельцы объявлялись бродягами и с ними поступали так, как было разрешено поступать с ,,бродягами”.

*

Когда поверенные какого-нибудь кагала приезжали в другой город с предписанием отыскать принадлежащих их обществу евреев, состоящих на очереди, почти всегда случалось, что местный кагал завладел задержанными таким образом лицами. Он сдавал их за себя в рекруты как неимевших письменного вида на жительство. Поверенные же уезжали с пустыми руками, не имея кем исполнить рекрутскую повинность, и их кагал оставался все-таки неисправным.

*

Во многих местах случалось, что сдавали в рекруты лиц, семейства которых отбыли уже на месте своей прописки рекрутскую повинность. В момент задержания эти лица не имели паспортов по причинам, вовсе от них независящим. В тот же день или чуть позже многие такие рекруты получали по почте паспорта, но их уже не освобождали. Было также много случаев, когда целое семейство поступало в рекруты... один — в месте прописки, как очередной, прочие — по другим городам, захваченные по несчастной случайности, когда в момент задержки у них не было письменного вида на жительство. Из таких семейств оставались только женщины и малолетние дети без средств к существованию.

»

Были случаи и с купцами, которые по закону совсем не подлежали рекрутской повинности. Когда они отлучались за несколько верст из дому без своих паспортов в кармане, то их задерживали. Они откупались деньгами у поимщиков, и дело обходилось только страхом.

*

В одном местечке поверенный кагала превратил свое положение в доходное для себя дело и долгое время торговал беспаспортными. Составив себе значительное состояние, он увлекся до того, что продал двух родных племянников и, наконец, попался.

*

К одному еврею, жившему в уединенной корчме в Подольской губернии, подъехали ночью из соседнего уездного города поимщики беспаспортных. Корчма выстроена была по местному обычаю из смеси глины с соломой, и поэтому стены были непрочны. Поимщики легко разобрали стену и выкрали мальчика, сына корчмаря, с целью сдать его в рекруты. Когда отец разведал о том, в чьи руки попался его сын, то явился к похитителям с предложением заменить пойманного другим своим сыном, менее им любимым, за что предложил в придачу 50 рублей. Торг состоялся, и замена совершилась. Когда же хищники представили замененного мальчика в рекрутское присутствие для сдачи, то оказалось, что это была переодетая девушка.

*

Поверенные кагалов придумали следующую уловку, чтобы безнаказанно совершать преступления. В своем городе или местечке, где находились „очередные книги” с соответствующими отметками, они не могли отдавать в рекруты мальчиков, не достигших определенного возраста, или взрослых, семьи которых уже отбывали эту повинность. Поэтому, схватив свои жертвы, обменивали их у чужого кагала и, таким образом, каждый кагал сдавал таких несчастных беспрепятственно в качестве пойманников.

*

Один еврей с просроченным паспортом спешил на родину со своим семейством, состоявшем из жены и пятерых детей мал мала меньше. Его задержали в одном местечке. Самого его со старшим сыном поимщики сдали в рекруты за свой кагал; двух средних, как лишних, продали за деньги другому кагалу, а бедную осиротелую мать с двумя меньшими мальчиками, по летам негодными, отправили на родину по этапу.

Богатый еврей одного местечка Волынской губернии, возвращаясь из поездки домой на отличной лошади, нагнал шедшего пешком усталого молодого еврея и, узнав из расспросов, что тот идет в Литву за новым паспортом, предложил ему ночлег у себя дома. С этой целью он взял его к себе в экипаж. Приехав домой, он хорошо угостил усталого спутника, который успел отдохнуть и познакомиться с многочисленным семейством своего покровителя. На другой день „сердобольный” богач передал странника становому приставу для его заключения под стражу, а затем, как беспаспортного, сдать в рекруты за свое семейство. Просидев сутки под арестом, пойманный юноша попросился к приставу на допрос, утверждая, что должен сделать важное заявление. В кабинете у пристава молодой человек вытащил из-под чулка на ноге паспорт, которому срок еще не прошел, и объявил, что боялся говорить правду приютившему его еврею о действительности своего паспорта из опасения, чтобы тот не отнял его насильно и не уничтожил, чему неоднократно бывали примеры. Пристав был по-своему честный человек. Он условился с молодым пойманником, каким способом наказать негодяя-хищника. При этом местечковый начальник не забыл и о своей выгоде.

Получив от пристава необходимые наставления, тот вернулся под арест, а на следующее утро поимщик был призван к приставу на очную ставку с пойманником. Тут молодой человек объявил, будто он военный дезертир, такого-то числа бежавший из такого-то полка и несколько недель укрывался у поимщика. В доказательство он назвал имена жены, детей и других домочадцев и обстоятельства из домашней жизни приютившего его еврея, указанные им накануне.

Все эти данные достаточно доказывали о несомненном его пребывании в этом доме. Дело угрожало принять уголовный оборот. Шутка ли — дать приют дезертиру! Обезумевший от страха поимщик с криком: „разбойник, за что ты хочешь меня погубить?!” — повалился в ноги приставу, умоляя о пощаде. Кончилось тем, что пристав получил 500 рублей, чтобы не погубить негодяя, а молодой человек получил 100 реблей на путевые расходы. Поимщик дал зарок никогда больше не похищать беспаспортных на большой дороге.

Три года спустя после введения опыта ловли людей, уже после смерти Николая I, представители кагалов подали записку правительству, в которой просили отменить узаконенную ловлю беспаспортных и сдачу их в солдаты.

Если бы исполнение этой меры было вверено начальству, говорится в „Записке”, а не частным лицам, она не породила бы столько злоупотреблений, какие происходили везде в эти три года. Но при нынешнем порядке ее исполнения правительство не может знать о злоупотреблениях, жертвами которых сделались тысячи невинных людей. Во время набора все дороги становятся для евреев опасными, потому что везде образовались шайки, торгующие беспаспортными и подстерегающие путников, которым и паспорт не всегда служит охраной. У них дома наполнены задержанными, и торг ведется систематически: кому нужен рекрут — приходи и покупай на выбор. Товару всегда вдоволь: за деньги можно достать замену за своего сына. Одним словом, у евреев завелась теперь настоящая торговля людьми, ни в чем не уступающая той, какая ведется между Африкой и Америкой, с той, однако, разницей, что здесь продаются и покупаются белые люди и гораздо дешевле негров.

Для сдачи задержанного еврея не требуется участия начальства, которое поэтому не может надзирать за правильностью этих задержаний и сдач. Бедному, безграмотному, в особенности безродному, на чужбине не остается другого средства, кроме жалоб и переписки, чтобы привлечь вмешательство начальства. Но пока последует расследование, несчастный схваченный в течение нескольких часов будет уже далеко. Набор кончается, а о несправедливо сданном в рекруты на чужой стороне кто там станет хлопотать?..

По уголовным нашим законам, сказано дальше в „Записке”, сдача в солдаты признается наказанием, так как она определяется за многие преступления. Следовательно, суровая мера в отношении беспаспортных евреев есть ни что иное, как уголовное наказание, но нельзя не признать, что наказание это несоразмерно выше. Из всех отданных в рекруты беспаспортных евреев весьма немногие были действительно бродягами или скрывавшимися от рекрутства; большая часть из них были честные и совершенно невинные молодые люди. Если схваченные в чем-нибудь и виновны, то разве только в том, что в продолжение некоторого времени лишали казну паспортного сбора, но это далеко еще не уголовное преступление. В некоторых исключительных случаях законы предписывают иногда строгие меры против упорно уклоняющихся от исполнения государственных повинностей, но применение этих мер всегда вверяется властям, а не предоставляется частным лицам. Если же применение закона переходит в руки всех и каждого, его уже нельзя называть законом, а привилегированным самоуправством. Для сдачи пойманного без паспорта еврея в солдаты не требуется никаких справок, ни следствия, ни суда; из рук общества или частного лица, им завладевшего, он иногда через несколько часов вступает в рекрутское присутствие и становится солдатом. А вопрос — почему нет паспорта — рекрутскому присутствию не вменено в обязанность спрашивать.

Не отдал ли тут человек на неограниченный произвол другого, имеющего выгоду в том, чтобы признатьсхваченного виновным? И даже у еврея, отдающего другого в рекруты за свое семейство, любовь к собственному сыну говорит сильнее чувства справедливости и сострадания, а пойманный, ставший солдатом, по правилам службы не вправе подавать жалобы; родных большей частью нет на месте, а бедность лишает многих возможности найти для себя ходатаев и заступников.

Не везде найдется военный приемщик, подобный тому, которому отчаявшаяся женщина в одном городе при выходе из рекрутского присутствия бросила к ногам, на покрытую снегом мостовую, полугодовалого ребенка. Сама же с двумя остальными детьми упала на колени, умоляя за своего мужа, пришедшего в городскую думу за паспортом и отданного в рекруты как бродягу. Своим поступком женщина спасла своего мужа. Военный приемщик, к счастью, был благородным человеком и, по-видимому, имел иной взгляд на дело.

Не соответствуя принципам законодательства, мера о беспаспортных евреях не приносит практической пользы и в административном отношении. Надо полагать, что мера о пойманниках введена вследствие донесений начальства о постоянной неисправности в представлении рекрутов еврейскими обществами пограничных губерний, о значительных рекрутских недоимках их обременяющих, по причине частых побегов очередных лиц за границу. Но послужит ли эта мера к прекращению таких побегов? Решительно нет. До кого доходит очередь и ему представляется легкая возможность скрыться за границу, тот непременно воспользуется ею, хотя бы знал, что тысячи его братий погибнут из-за него. В этом отношении и христиане, живущие вблизи границы, не лучше евреев, только им законом предоставлено право вносить деньги вместо предоставления рекрутов натурой. Итак, пограничные еврейские общества никогда не будут иметь своих людей для исполнения наборов и будут ловить беспаспортных или таких, которых можно называть беспаспортными. Но взамен этого сколько своих людей будет терять каждый тысячный рекрутский участок, вовсе не скрывающихся от рекрутства, но живущих по разным другим городам и местечкам и по разным причинам остающихся во время набора временно без паспортов?

Поскольку из каждого тысячного участка евреи дают 10 рекрутов, то за один набор могут действительно скрываться не более десяти человек. Но вместо этих десяти при каждом наборе такой участок может лишиться 50—100 человек, захваченных другими обществами. Вдобавок за них кагал обязан по закону платить подати с будущей народной переписи и поддерживать их семейства, возвращающиеся без своих кормильцев на родину. И этого мало. Когда общество иногда посылает в другой город за своими очередными, их не выдают: они беспаспортные, и по закону становятся собственностью местных поимщиков. Более всего теряют еврейские общества непограничных губерний, особенно скудных хлебом, из которых из-за постоянного неурожая уходят на заработки и становятся жертвой злоумышленников. Следовательно, эти общества на деле отбывают рекрутскую повинность и за себя и за других и не по десяти с каждой тысячи, но в громадном размере.

В положении о беспаспортных евреях есть еще одна сторона, и весьма важная, она уничтожила законом установленные рекрутские очереди. До сих пор, хотя очередные неохотно поступали на военную службу и некоторые из них, когда возможность к тому представлялась, иногда старались скрыться, однако, схваченные и отданные в рекруты, они покорялись, зная, что они отданы по очереди, на законном основании, а все члены их семейства имели право считать себя отбывшими рекрутскую повинность и потому находятся вне всякой опасности. Никому из общества, исполнившего набор, кроме следующих очередных, не приходила мысль сделаться когда-либо рекрутом по произволу другого — рекрутский устав защищал всех и каждого, и даже сами рекрутские поверенные были ограничены законом и редко могли совершать злоупотребления. Ныне все переменилось — отбывшие рекрутскую повинность по очереди на месте прописки, не могут уже спасти еврея, живущего в другом городе. Малейшее замедление в присылке нового паспорта, от него вовсе независящее, или иной несчастный случай, предает его в руки его недоброжелателей или злоумышленников. Когда еврей отправляется в дорогу, его семейство не боится воров и разбойников в лесу, но совсем иного рода хищников; там грабят уже не кошельки, а паспорта. Даже сами рекрутские поверенные у себя дома не стесняются более правилами, установленными насчет порядка сдачи рекрутов по очереди и ограничения лет. Если закон не дозволяет отдать какое-либо лицо в рекруты, его обменивают в чужом обществе, и оба обмененные сдаются в качестве беспаспортных, наперекор закону. Во время каждого набора „Дамоклов меч” висит над каждым евреем. Чему же теперь служит очередная система и прочие правила рекрутства, установленные нашими законами?

С точки зрения нравственности и последствия меры о беспаспортных евреях представляют зрелище не менее достойное сожаления. Сначала любовь к собственным детям и чувство самосохранения побуждали евреев посягать на личность своих собратий. Но увидев, что власти лишены возможности вмешиваться в дело, они пошли далее. Нашлись люди корыстолюбивые, сделавшие беспаспортных предметом постыдного торга. И было бы еще хорошо, если бы этой участи подвергались только действительно укрывающиеся от рекрутства: они понесли бы в таком случае заслуженную кару. Но если собрать справки по делам рекрутских присутствий, то откроется, что почти все так называемые „пойманники” не принадлежат к этому разряду, а были беспаспортными или с просроченными паспортами не по их вине, или такими, у которых паспорта злоумышленно похищены, и что почти все общества не сдали ни одного из своих очередных, а исполняли набор исключительно чужими. Нет ни одного общества, среди которого не жили бы иногородние евреи, и неприязненные отношения между ними, имеющие источником зависть, конкуренцию и другие причины, неизбежны. Во время набора все страсти долго сдерживаемые, разражаются, и горе несчастному иногороднему, у которого паспорт на исходе! В тот самый момент, когда почтмейстер принимает из рук его истекающий свой срок паспорт для отсылки на замену, он становится уже беспаспортным и неминуемо делается жертвой своих завистников, недоброжелателей и человеко-промышленников. Если эта мера останется и впредь в силе, то можно поручиться, что она породит у евреев ожесточение нравов и полное заглушение законности, справедливости и сострадания, чего правительство ни в коем случае желать не может.

Этот потрясающий документ тогдашнего торга людьми был доложен Александру II, и позорный „опыт”, введенный Николаем I, был отменен указом в 1856 году.

РЕКРУТСКОЕ ПРИСУТСТВИЕ И ОТПРАВКА В ШКОЛЫ. ПАРТИОННЫЙ МЕРЕНЦОВ

Ко времени введения рекрутской повинности у евреев еще существовал обычай женить своих детей в очень раннем возрасте. В 20 лет еврей не только был женат, но уже был отцом многочисленного семейства. Брать такого в солдаты значило лишать семью отца и кормильца на четверть века и переложить расходы по содержанию оравы детей на плечи кагала. Из этих соображений кагалы ходатайствовали, чтобы на военную службу не брали женатых, а только холостых, в каком бы возрасте они ни были.

Против этого правительство не возражало. Имея в виду совратить в православие наибольшее количество душ, оно полагало, что малолетние быстрее поддадутся влиянию казарменных „мессионеров”. Таким образом, в отношении малолетних рекрутов цель кагалов и цель русского правительства совпадали.

Каждый кагал обязан был ежегодно представить определенное количество рекрутов, в зависимости от количества мужского населения данного кагала. Однако, производить набор молодежи, вернее детей, каждый кагал должен был своими средствами и по своему усмотрению. Для этого назначались особенные служащие — сдатчики, в обязанность которых входила доставка рекрутов в воинское присутствие. Помогали сдатчикам ловцы.

Сдача малолетних являлась страшным бедствием. Она породила насилие. Поскольку в кагалах верховодили богачи, то в скором времени дело свелось к тому, что богатые стали отдавать в кантонисты детей бедных. На возраст и на семейное положение уже не обращали никакого внимания, не помогала и женитьба. В то время метрик почти не существовало. Детей при рождении старались не записывать, а со временем и метрики не помогали. Накануне набора ловцы хватали любого попавшегося им мальчика, не справляясь кто он, как зовут и какого он возраста. Кто не мог скрыться — был обречен.

Пойманных заковывали в кандалы, держали недели две, усиленно подкармливая, после чего сдатчики отводили их в рекрутское присутствие.

Волнения родителей незаконно взятых детей были неимоверны. Никакие резоны не могли их успокоить, и они протестовали. Часто в субботу во время молитвы врывались в синагоги женщины, чьи сыновья содержались под стражей в катальных избах-кутузках.

Они всходили на амвон, не давая вынимать свитки Торы для чтения, поднимали вопль, проклиная кагал, указывали пальцами на мальчиков и юношей, вместо которых их дети отдаются в солдаты. С яростью требовали эти матери ответа от кагальных старост, находящихся в синагоге. Все молчали, не смея мешать бедным матерям выплакаться, высказать горькую правду. А спустя некоторое время, когда женщины охрипнут и обессилят от плача, им обещали собрать к вечеру сход для обсуждения дела. Обнадеженные женщины уходили, совещание состоялось, но дела оставались в прежнем положении, и злоупотребления продолжались.

При освидетельствовании в воинском присутствии предписывалось требовать только, чтобы рекруты не имели никакой болезни и недостатков, несовместимых с военной службой. Прочие физические качества мальчиков, требуемые общими правилами, не принимались во внимание.

Сначала сдатчик представлял более зрелых и здоровых, худых и болезненных он оставлял напоследок, стараясь, тем временем, откормить их. Между сдатчиками кагалов и военными приемщиками существовала неписаная согласованность: первым нужно было только выполнить набор, сдать требуемое количество рекрутов за текущий год. Военным же приемщикам не было никакого дела до того, что сданные рекруты-младенцы не перенесут суровой кантонистской дисциплины. В военных кругах в то время существовало правило: из 10 человек, хоть 9 убей, лишь бы один остался вполне закаленным солдатом.

В обязанности сдатчика входил и подкуп членов рекрутского присутствия для признания годными всех сдаваемых. При наборах расходовались на эту цель большие суммы денег. Рекрут мог быть безнадежно больной, страдать опасной, неизлечимой болезнью, тихим помешательством, но если он в состоя -нии продержаться часа два на ногах, его признавали годным. Подмазка делала чудеса, и рекрутские присутствия работали быстро и „плодотворно”.

Перед тем как заходить в присутствие, сдатчики учили малолетних называть свой возраст старше на 3, 4 или даже на 5 лет. За щеки мальчиков они вкладывали золотые монеты и советовали пошире раскрывать рот, когда доктор будет их осматривать.,Доктор возьмет изо рта золотые, — утешали они наивных детей, — и отпустит затем домой”.

Осматривавший врач докладывал комиссий, что мальчик вполне здоров и поэтому годен. Председатель произносил страшное слово „лоб”. Солдат подхватывал жертву и тут же ставил метку, со лба выстригал назад полголовы: мальчик стал кантонистом.

Из уездных рекрутских присутствий забритых мальчиков, окруженных вооруженными солдатами, отводили в казармы. Их сопровождала все увеличивавшаяся толпа. Не только люди, но, казалось, земля содрогалась и стонала от подобных похоронных процессий. Матери прорывались к своим детям, впивались в них, крича и рыдая. Солдаты едва могли отрывать обезумевших женщин от своих подопечных, выталкивая их из круга, теснее прикрывая и оберегая плачущих мальчиков. Процессия двигалась дальше, словно провожая осужденных на казнь. А толпа тем временем все росла, вой и стон усиливались. Матери все время пытались приблизиться к своим детям, но солдаты кулаками, ружейными прикладами отвоевывали мальчиков от „проклятых жидовок”, а рыдания толпы не прекращались, как бы хороня живых безвинных детей...

Отведенные в казармы, юные кантонисты переходили там в распоряжение воинского приемщика. День-два спустя всех собранных по уездам мальчиков отправляли в губернский город.

Кантонисгы-евреи отправлялись отдельно от христиан. К отправке мальчиков одевали во все казенное.

Одежда состояла из шинели серого сукна со стоячим воротником, длинная и без карманов; шапка без козырька неимоверной величины. Брюки из толстого сукна натирали кожу; сапоги были не по размеру ноги. На спине — ранец из грубого сукна. Так как отправляли обыкновенно глубокой осенью или зимою, то кантонистам выдавали еще на дорогу плохие полушубки, в которых разводились паразиты в большом количестве.

В губернских городах составлялись партии из нескольких сот мальчиков для дальнейшего следования. Каждая такая партия поручалась партионному офицеру с командой солдат для надзора в пути до прибытия к месту назначения. Отправляли далеко от родных мест, в восточные губернии или на север страны, куда прибывали после многих месяцев пути.

На каждого кантониста выдавался формуляр, в котором было написано: „Ввиду укрывательства евреев от воинской повинности, такой-то (следовали имя и фамилия), имеющий от роду 12 лет (к действительному возрасту прибавлялись 2, 3, 4, а иногда и все 5 лет), по малолетству отправляется в (следовало название города) батальон (или полубатальон) военных кантонистов”.

С отправкой долго не задерживались. Детей поднимали со сна и отправляли ночью. Начальство знало по опыту, что если отправиться в дорогу днем, то повторится душераздирающая картина уездных проводов. Если партию по каким-либо причинам не удавалось отправлять ночью или под утро, то детей провожал весь город. В воздухе стоял гул, душераздирающие вопли, казалось, от криков земля дрожала, и на расстоянии нескольких верст еще слышен был плач родных. Прощались навеки. Родители знали, что их дети как бы умерли для семьи и для самих себя, что не суждено им будет больше увидеть ни родных, ни родные места.

Помимо сопровождавшего всю партию партионного офицера, на каждые 5 мальчиков полагался один солдат-дядька. Конвойные имели строгий наказ зорко следить за вверенными им кантонистами, как если бы это были отъявленные каторжане. О способе препровождения еврейских малолетних рекрутов подробно указывалось в наставлении партионным офицерам от 1831 года, но регламент этот нарушался на каждом шагу. Так например, для малолетних полагались прогонные деньги для найма подвод — одна для каждых 12 человек, а для заболевших в пути — одна подвода для двоих. На самом же деле детей гнали пешком. Ходили ежедневно по 25—30 верст, а на третий — дневка. Пока партия двигалась по местечкам и городам черты оседлости, их размещали в казармах, где были воинские начальники, а там, где казарм не было, дневали и ночевали в тюрьме, но по еврейским домам не размещали. Когда миновали „черту”, стоянки делали в деревнях и распределяли по крестьянским избам. Чем дальше на север, тем больше давал себя чувствовать холод, отогреться негде было, спали на земляных полах, руки и ноги коченели. Снять ранец мальчик не может, расстегнуть суконные пуговицы шинели он не в состоянии. На плач детей приставленные конвойные отвечали тумаками. Во все время похода в баню не водили, и паразиты заедали. От мучений, голода и побоев дети болели и умирали в большом количестве.

Гробокопателями были те же солдаты конвоя, приставленные к ним. Когда сразу умирало несколько мальчиков, они выкапывали одну яму-могилу и бросали в нее трупики. Если при бросании покойники не ложились в порядке, солдат спускался в яму и ногами притаптывал их, чтобы больше поместилось.

Так усеяли дети дорогу следования своими трупиками, пока не прибывали в город назначения, к зданию кантонистской школы.

Печальную славу получил поручик Меренцов, партионный офицер, сопровождавший по обыкновению партии в Казанскую кантонистскую школу. Родные знали, как плохо кормят детей в пути, а потому снабжали их деньгами на покупку съестного. Деньги мальчики зашивали в одежду для большей безопасности. Меренцов знал об этом и не брезгал присваивать эти деньги. Накануне выступления он обыкновенно собирал кантонистов и заявлял им:

— Завтра чуть свет — поход. У кого деньги зашит-ты — сейчас же достать и принести ко мне; я спрячу и в дороге буду выдавать по мере надобности. Кто этого не исполнит и я услышу жалобу на потерю или кражу денег — запорю. Марш за дело и помните, что розог везде„много.

Но находились бойкие парнишки, которые не доверяли офицеру и высказывали это вслух.

— Ка-а-ак? Мне не доверять, когда начальство поручило мне вас, пархатых? Розог!

— За мои деньги мне не можно трогать; жалобвать-ся буду выше, — не сдавался мальчик, коверкая русский язык.

— Я вот тебе покажу как рассуждать. Всех сюда! — И минут через пять мальчики впервые увидели солдатскую экзекуцию.

Тяжелый стон раздался из сотен грудей. На всех напала печаль.

— Так буду я драть всякого, кто меня ослушается, — заключил Меренцов. — Деньги сюда, иначе всех незаписанных сейчас же перепорю. — И, неповиновав-шиеся первому требованию, немедленно отдавали свои деньги.

Пока дорога лежала по городам и местечкам черты оседлости толпы евреев и евреек провожали рекрутов с погребальными причитаниями и, конечно, мальчиков кормили бесплатно. Добыть от Меренцова пару гривенников из собственных денег на мелкие расходы было очень трудно.

Пожалте, ваше благородие, рубль на рубашку, — трусливо попросит, бывало, рекрут.

— Не дам, дорога дальняя, успеешь промотать, а здесь жиды все дадут даром, коли попросишь, — решал офицер. А повторять просьбу было рискованно.

Подстать своему начальнику были и конвойные солдаты. Они выпрашивали, выманивали или угрожали, требуя денег.

— Хлопцы, дайте-ка на выпивку, — скомандует конвойный своему десятку. — За это ужо всех купаться свожу.

Дорожная пыль, грязь, дождь делали детей почти неузнаваемыми. Снимать шинели, в которых они прели и жарились, нельзя было. Как же не выкупаться! Когда же прибывали на дневку, с нетерпением ожидаемое купанье отменялось. Запрещал купанье Мерен-цов из опасения, как бы кто не утонул или нарочно не утопился.

— Эй вы, жидовское отродье! — крикнет другой солдат, — хотите на ночлеге шабаш справить — по гривне мне и молитесь, хоть лоб разбейте, не то мар шировать заставлю. — И этот также достигал своей цели, а шабаша все-таки не справляли: часа два пройдет в перекличке, а когда она кончилась, заставляли ложиться спать, дабы утром не опоздать на смотр.

Однажды после ночевки на утренней перекличке не досчитались одного рекрута. Удачное исчезновение одного соблазнило и другого. Это взбесило Меренцо-ва, и он, с согласия городничего, выстроил на площади возле синагоги партию и передрал каждого десятого мальчика за то, что плохо караулили друг друга. Потом Меренцов во всеуслышание объявил, что пока беглец не будет найден, не выступит из города и будет наказывать всех по 3 раза в день. Эта угроза поразила еврейское население, которое из жалости к детям заплатило ему 100 рублей за отмену наказания. Беглеца нашли и его так изрубили розгами в присутствии всей партии, что никому больше не приходила даже мысль о побеге.

Прошло несколько дней. Партия остановилась на дневку уже в другом местечке. Вдруг последовало приказание собраться на площади для экзекуции и тоже за побег какого-то кантониста. Эту весть поспешили передать населению с добавлением о том, что добрые евреи уже спасли раз от розог. Дети умоляли спасти их и на сей раз.

В назначенный час возле квартиры, занимаемой Меренцовым, лежала куча розог. Мальчики стояли в строю, понурив головы. Меренцов кричал, распоряжался, а солдаты расправляли прутья. В это время к партионному протолкнулся еврей, шепнул ему что-то на ухо. Его благородие тут же объявил, что сейчас он занят, экзекуцию пока откладывает и с виновными рассчитается на следующее утро.

На самом деле никто из кантонистов не пропал, но Меренцов вошел во вкус и в каждом местечке устраивал тревогу, чтобы содрать с кагала. Не обходилось без торга: давали 50, а поручик требовал 100 рублей.

Когда минули черту еврейской оседлости и партия вступала в губернии, населенные одними русскими, Меренцов запрещал мальчикам молиться. Выгода от содержания около трехсот мальчиков постепенно уменьшалась, крестьяне требовали за все плату. „Жи-денятам”, „христопродавцам” не только ничего не дарили съестного, но не давали ни чашек, ни ложек, чтобы ,,не опоганить посуду”... Меренцов выдавал по 10 копеек, а со счету сбрасывал по рублю, но никто не смел возражать.

Доставалось от Меренцова и конвойным за неряшливость рекрутов и за заболевания. Дети изнемогали от лишений и голода, а тут приближались смотры, когда нужно было показать товар лицом. В каждом городе партию таскали к гарнизонным начальникам, те тщательно ревизовали казенное имущество кантонистов, поднимали шум, если чего-либо недоставало и хотели содрать побольше денег с самого Меренцова.

На последнем переходе всех мальчиков выстроили, выпарили в бане, привели в надлежащий порядок.

— Подтянуться хорошенько, держаться бодрей, глядеть веселей, откликнуться громче! — приказывал Меренцов. — Завтра конец нашей дороге. Претенезий, помните, никаких не заявлять, не то дальше потащу, пороть заставлю, голодом морить буду вас, пархатых.

Вступая фронтом в город, где находилась кантонистская школа, мальчики, по приказанию Меренцова, распевали во все горло забавные еврейские песни... Этой издевкой поручик заканчивал свою гнусную роль, которую он играл всегда, когда сопровождал в Казань партии еврейских кантонистов.

ВОСПОМИНАНИЯ

Пугливые и безропотные еврейские мальчики молча страдали и погибали в дороге, пока они в течение долгих месяцев добирались до места назначения, за тысячи верст от местечек, где они родились и провели свои юные годы. Иногда же отчаяние заставляло их совершать поступки, которые можно было бы назвать бунтом, возмущением, хотя эти понятия не были им знакомы.

...Конец 1852 года. По бескрайним просторам Сибири бредет партия мальчиков, направляясь в Тобольскую кантонистскую школу. Среди них находится и 8-летний Шпигель. Правда, его поймали еще в 1851 году, но выкупили и спрятали. Затем поймали вторично, но деньги уже не помогли. Из местечек и городов их свыше двухсот собрали в Житомир, откуда, провожаемых всем городом, направили в Москву. В Москву, вспоминает Шпигель, партия прибыла зимою в трескучие морозы. 225 малышей поместили в холодных казармах с грязными нарами. Обед давали в чашах-полубочках, в каких дают корм скотине. Через 6—7 дней погнали дальше. На остановках русское население, которому за кормление кантонистов в дороге платили по 12 копеек в день с человека, не желало их кормить; не желало еще и потому, что это были нехристи. Дети встревожились. Они были изнурены, напуганы, русского языка не знали. Конвойные били их за каждую мелочь, отбирали вещи и те немногие деньги, которые были у мальчиков, и пропивали.

В одном селении при входе в отведенные квартиры, их встречали словами: „жиденята, нехристи”. Дети в испуге выбежали обратно на улицу. Партионного офицера с ними не было: он остался в Москве у знакомых, а конвойные солдаты были заняты в кабаках. Ребята решили вернуться в Москву. Они знали, что там есть группа евреев из Славуты, которых прогнали сквозь строй за то, что они будто бы в своих молитвенниках напечатали что-то против православия.

Всей кучей прибыли мальчики обратно в Москву и в поисках славутских осужденных, очутились на ка-кой-то площади. Детей обступили полицейские, в числе их был и еврей-солдат. С его помощью они рассказали все, что с ними творят, как их не пускают в квартиры и отказываются кормить. Обер-полицмейстер сообразил, что дело серьезное и доложил генерал-губер-натору. Этот последний откомандировал фельдъегеря в Петербург к тогдашнему военному министру Сухо-занету.

На следующий день утром детей собрали перед многочисленным начальством. Последствием этого дела было то, что партионного офицера и солдат конвойных отдали под суд и, очевидно, сурово наказали.

Из Москвы партию отправили в Нижний Новгород. Дорога продолжалась долго. Все страдали желудками, лихорадкой, но больше всего донимала чесотка. Это обстоятельство заставило водить их в баню и приказано было почаще стирать свое белье. Все же вшей развелось видимо-невидимо. После трех дней отдыха партию погнали в Тобольск, куда она прибыла в конце осени. Из 225 прибыло туда всего 110. Остальные поумирали от холода, болезней и негодной пищи.

При освидетельствовании, заканчивает свои воспоминания Шпигель, больше половины из нас страдало чесоткой, и их пришлось немедленно положить в лазарет. Остальные получили месяц отпуска на поправку.

Прошел месяц, и всех взяли в крепкие, жесткие руки. Самое худшее было лишь впереди...

— Запомнил я с детства, — рассказывает С. Бейлин (впоследствии раввин города Иркутска), — беседы Михеля дер лихтмахера (свечника) о кантонистах. Эти беседы показывают, как реагировали евреи на ловлю и сдачу своих малолетних детей.

„Герт, бридер (слушайте, братья), — восклицает, бывало, Михель дер лихтмахер под наплывом тяжелых воспоминаний. — Кто не видал, как однажды их, еврейских мальчиков, гнали партией человек в 400, не видал Божьего света!.. Вот они, маленькие, хилые, в длинных солдатских шинелях, болтающихся на аршин под ногами, в глубоких, до глаз нахлобученных шапках; дядьки их подгоняют тумаками и подзатыльниками...

Было это в пятницу перед зажиганием субботних свечей. Народ (дер ойлим) заливается горючими слезами, плачет навзрыд как на „хурбан бейс амикдаш” (разрушение Храма); кажется, и мертвый встал бы из гроба... Вот наш рабби (раввин) выходит за город, становится на стол и начинает утешать их и убеждать „остаться евреями”, несмотря на предстоящие страдания. Стон стоном стоит. „Гвалт, — вдруг вырывается у рассказчика горестное восклицание, откуда взялось у евреев столько „ахзориес” (жестокосердия), чтобы отдавать своих малюток в солдаты на угон в далекую Россию. Недаром евреи — горестно это сказать — теперь так страдают! Да простит меня Господь, нельзя, конечно, так говорить, но это все-таки так:

Бог наказывает нас теперь за прежние наши грехи! Что вы думаете? „Миколайке” был очень умен. Он сказал евреям: „Вы прожужжали всем уши, что вы — народ сердобольный, „рахмоним бней рахмоним” (сострадательные, дети сострадательных). Хорошо же, я вам покажу, насколько вы добры и милосердны, вы сами отдадите мне малюток ваших”... и издал страшный указ; и что же вы думаете? Разве не было так, как он сказал?”

Глубокий вздох вырывается из груди рассказчика, вздыхают все слушатели, поникают головой, думают над его словами, которые воскресили в их памяти столько горьких воспоминаний.

Те немногие русские интеллигенты, которые были свидетелями ловли еврейских мальчиков или которым приходилось сталкиваться в пути с партиями, бредущими к месту назначения — в кантонистские школы, не могли оставаться равнодушными к виденному. Вот несколько таких воспоминаний.

Ф. Я. Лучинский в своих „Провинциальных нравах за последние полвека” рассказывает:

„Наболее тяжело было отбывать рекрутскую повинность евреям... Вопли, плач и страдание бедных мате-рей-евреек, когда брали у них в рекруты малых детей, были ужасны. В городе Чигирине, когда я там находился на службе, был такой случай. В числе еврейских рекрутов привезен был мальчик лет 9 или 10, полненький, розовый, очень красивый. Когда мать узнала, что он принят, то опрометью побежала к реке и бросилась в прорубь”.

Некий „Неизвестный” в своих воспоминаниях, озаглавленных „За много лет” пишет:

...Сыновья солдат-евреев тоже были обязаны поступать в кантонисты. В большинстве случаев у них детей отбирали насильно. Я помню и сейчас ужасные сцены, которых был очевидцем. Было это в 1852 году в Бессарабии, в местечке Бричаны Хотинского уезда. Местечко было населено почти исключительно одними евреями, в числе коих находилось много солдатских семейств. В один роковой день для бричанских еврейских жен-солдаток, туда прибыл с подводами полицейский чиновник и при помощи военной команды приступил к реквизиции еврейских мальчиков, подлежащих отдаче в кантонисты. Детей приходилось брать чуть ли не с боя. Все мирное местечко огласилось воплями, стонами и рыданиями. Схваченных еврейских мальчиков солдаты несли к подводам. Дети поднимали страшный рев, им вторили матери и вырывали их из солдатских рук. В общем получалась печальная картина, не поддающаяся описанию. Много лет прошло с тех пор, но виденные мною ужасные сцены этого дня не изгладились в моей памяти и поныне. Выйдя на улицу, я сразу наткнулся на двух солдат, силившихся отнять у еврейки мальчика, которого она держала прижав к груди обеими руками. Не понимая в чем дело, я думал, что тут произошла какая-нибудь ссора и обратился к солдатам с увещеваниями.

— Нешто мы от себя с нею тут возжаемся, — возразил один из реквизиторов. — Будь оно неладно! Это жиденята, их приказано в кантонисты забирать...

Еврейка, не выпуская из рук своего мальчика, присела на завалинке хаты и плакала в три ручья.

— Ну отдай, дура эдакая! Нешто поможется, — уговаривал ее солдат. — Все равно силой заберут...

Еврейка-солдатка, по-видимому, ничего не слышала. Погруженная в свое горе, она истерически плакала, а ей вторил сынишка. Дуэт получился самый печальный...

Наконец, солдаты подхватили еврейку под руки и потащили. Она не сопротивлялась, чувствуя, что мальчик при ней, что его еще не отняли у нее.

Далее, в центре Бричан, на базаре, где стояли подводы, заготовленные под своз навербованных еврейских кантонистов, собралась масса народа, почти все женское население местечка, и раздавались такие вопли и ламентации, точно здесь происходило избиение младенцев. Я поспешно удалился от этого места скорби и встретил группу солдат, не участвовавших в реквизиции. Они довольно апатично относились к происходившему, а один из них, заметив, что я растроен, сказал:

— Положение такое есть, коли солдатский сын, то иди в кантонисты. Наших детей берут — нас не спрашивают, а еврей, чем же лучше нас? Всем одна линия.

Дальнейшее философствование солдата было прервано неожиданным зрелищем. По улице шла еврейка еще молодая и довольно красивая; волосы у нее были распущены и растрепаны, одежда порвана, обнаженные до плеч руки были исцарапаны. Большие черные глаза бессмысленно глядели вперед, а в них, равно как и в чертах всего лица, как бы застыло выражение испуга. Еврейка не обращала ни малейшего внимания на окружающих, медленно двигалась по улице и громко пела на еврейском жаргоне какую-то монотонную песню.

— Мошкина жена, — сказал вполголоса кто-то из солдат. — Никак рехнулась, бедная, аль пьяна, может статься, с горя.

— Толкуй, пьяна! Нешто не видишь, что она из ума вышла... Сына у ней взяли сегодня в кантонисты, она, значит, с горя и ум потеряла...

За сумасшедшей солдаткой в некотором отдалении шли старухи-еврейки и жалостно причитывали. Это были похороны живого человека.

Из записок Н. А. Огаревой-Тучковой: „Однажды, ехавши из деревни Пензенской губернии в Москву, мы обогнали много подвод, на которых виднелись исключительно детские лица. Их сопровождали солдаты. Это было зимой. Отец, полюбопытствовав узнать, что это такое, спросил одного из солдат, откуда эти дети. „Из Польши, — коротко отвечал солдат. — Куда везете их? — В Тобольск”, — был ответ.

Дети, на взгляд, от восьми до девяти лет, принимали подаяние отца, улыбаясь сквозь слезы.

Многие ли из них доехали до места назначения? Говорили, что это дети евреев, взятые у родителей для того, чтобы они скорее обрусели...

В своей встрече с партией будущих кантонистов Николай Семенович Лесков повествует в мемуарном рассказе „Овцебык”.

...Раздражительность Василия Петровича (Овцебыка) происходила от двух совершенно сторонних обстоятельств. Раз он встретился с бабой, которая рыдала впричет, и спросил ее своим басом: „Чего, дура, ревешь?” Баба .сначала испугалась, а потом рассказала, что у нее изловили сына и завтра ведут его в рекрутский прием. Василий Петрович вспомнил, что делопроизводитель в рекрутском присутствии был его товарищем по семинарии, сходил к нему рано утром и возвратился необыкновенно расстроенным. Ходатайство его оказалось несостоятельным. В другой раз партию малолетних еврейских рекрутиков перегоняли через город (Курск). В ту пору наборы были часты. Василий Петрович, закусив верхнюю губу и подперши фертом руки, стоял под окном и внимательно смотрел на обоз провозимых рекрутов. Обывательские подводы медленно тянулись; телеги, прыгая по губернской мостовой из стороны в сторону, качали головки детей, одетых в серые шинели из солдатского сукна. Большие серые шапки, надвигаясь им на глаза, придавали ужасно печальный вид красивым личикам и умным глазенкам, с тоскою и вместе с детским любопытством смотревшим на новый город и на толпы мещанских мальчишек, бежавших вприпрыжку за телегами.

Мне захотелось пойти посмотреть, как будут ссаживать этих несчастных детей у гарнизонной казармы.

— Пойдемте, Василий Петрович, к казармам, — позвал я Богословского.

— Зачем?

— Посмотрим, что там с ними будут делать.

Василий Петрович ничего не отвечал, но когда я

взялся за шляпу, он тоже встал и пошел вместе со мною. Гарнизонные казармы, куда привезли переходящую партию еврейских рекрутиков, были от нас довольно далеко. Когда мы подошли, телеги уже были пусты и дети стояли правильной шеренгой в два ряда. Партионный офицер с унтер-офицером делал им проверку. Вокруг шеренги толпились зрители. Около одной телеги тоже стояло несколько дам и священник с бронзовым крестом на владимирской ленте. Мы подошли к этой телеге. На ней сидел больной мальчик лет девяти и жадно ел пирог с творогом; другой лежал, укрывшись шинелью, и не обращал ни на что внимания; по его раскрасневшемуся лицу и по глазам, горевшим болезненным светом, можно было полагать, что у него лихорадка, а, может быть, тиф.

— Ты болен? — спросила одна дама мальчика, глотавшего куски непрожеванного пирога.

-А?

— Болен ты?

Мальчик замотал головой.

— Ты не болен? — опять спросила дама.

Мальчик снова замотал головой.

— Он не конпран-па — не понимает, — заметил священник, и сейчас же сам спросил:

— Ты уж крещеный?

Ребенок задумался, как бы припоминая что-то знакомое в сделанном ему вопросе, и, опять махнув головой, сказал: „не, не”.

— Какой хорошенький! — проговорила дама, взяв ребенка за подбородок и приподняв кверху его миловидное личико с черными глазками.

— Где твоя мать? — неожиданно спросил Овцебык, дернув слегка ребенка за шинель.

Дитя вздрогнуло, взглянуло на Василия Петровича, потом на окружающих, потом на унтера и опять на Василия Петровича.

— Мать, мать где? — повторил Овцебык.

— Мама?

— Да, мама, мама?

— Мама... — ребенок махнул рукой вдаль.

— Дома?..

Рекрут подумал и кивнул головою в знак согласия.

— Помятует еще, — вставил священник и спросил — Брудеры есть?

Дитя сделало едва заметный отрицательный знак.

— Врешь, врешь, один не берут в рекрут. Врать нихт гут, нейн, — продолжал священник, думая употреблением именительных падежей придать более понятности своему разговору.

— Я бродягес, — проговорил мальчик.

— Что-о?

— Бродягес, — яснее высказал ребенок.

— А, бродягес! Это по-русски значит — он бродяга, за бродяжничество отдан! Читал я этот закон о них, о еврейских младенцах, читал... Бродяжничество положено искоренить. Ну, это и правильно, оседлый — сиди дома, а бродяжке все равно бродить, и он примет святое крещение, и исправится, и в люди выйдет, — говорил священник, а тем временем перекличка окончилась, и унтер, взяв под уздцы лошадь, дернул телегу с больными к казарменному крыльцу, по которому длинною вереницею и поползли малолетние рекруты, тянувшие за собою сумочки и полы неуклюжих шинелей.

В 1835 году А. И. Герцен во время своего путешествия в ссылку, встретил на одной почтовой станции в глухой вятской деревне толпу детей под конвоем солдат. У детей был жалкий вид. В огромных, не по

росту шинелях, бледные, истощенные, больные, они под дождем месили грязь. Герцен разговорился с офицером — начальником конвоя.

— Кого и куда вы ведете?

— Видите, набрали ораву проклятых жиденят вось-ми-десятилетнего возраста. Во флот, что ли, набирают,

— не знаю. Сначала их велели гнать в Пермь, да вышла перемена — гоним в Казань. Я их принял верст за сто. Офицер, что сдавал, говорил: беда да и только, треть осталась на дороге (и офицер показал пальцем на землю) . Половина не дойдет до назначения, — прибавил он.

— Повальные болезни, что ли? — спросил я потрясенный.

— Нет, не то, что повальные, а так, мрут как мухи. Жиденок, знаете, эдакий чахлый, тщедушный, не привык часов десять месить грязь да есть сухари... Опять чужие люди, ни отца, ни матери, ни баловства; ну, покашляет, покашляет — да и в могилу. И скажите, сделайте милость, что это им сдалось, что можно с ребятишками делать?

— Вы когда выступаете?

— Да пора бы давно... Эй ты, служба, вели-ка мелюзгу собрать!

Привели малюток и поставили в правильный фронт. Это было одно из самых ужасных зрелищ, которые я видал... Бедные, бедные дети! Мальчики двенадцатитринадцати дет еще кое-как держались, но малютки восьми-десяти лет... Ни одна черная кисть не вызовет такого ужаса на холст.

Бледные, изнуренные, с испуганным видом, стояли они в неловких, толстых солдатских шинелях с стоячим воротником, обращая какой-то беспомощный, жалостный взгляд на гарнизонных солдат, грубо равнявших их; белые губы, синие круги под глазами показывали лихорадку и озноб. И эти больные дети без ухода, без ласки, обдуваемые ветром, который беспрепятственно дул с Ледовитого моря, шли в могилу.

Я взял офицера за руку и, сказав „поберегите их”, бросился в коляску; мне хотелось рыдать, я чувствовал, что не удержусь...

ЗАКОНОДАТЕЛЬСТВО О ЕВРЕЯХ.

„РАЗБОР”, „БЭОЛА”

Оставим детей совершать свой скорбный путь и ознакомимся с правительственным законодательством в отношении евреев — отцов и матерей, братьев и сестер младенцев, вырванных из родных гнезд и угнанных в далекие окраины империи на лишения и муки.

В 30-летнее правление Николая I еврейское население России не только разделяло общую тяжелую участь, но было еще больше ограничено в гражданских правах специальным законодательством. Через особые комиссии, так называемые „Еврейские комитеты” правительство детально регламентировало их жизнь, и в законодательных актах того периода отражается неумолимая и непреклонная воля царя подвергать еврейское население гонениям и ограничениям. В первую очередь, в актах утверждается принцип ответственности одного за всех и всех за одного. Правительственная деятельность в целом была направлена против евреев, как против представителей определенного вероучения — иудейского, от которого надо было ограждать православных, нестойких в религиозном отношении. Поэтому большинство законов ограничивает свободу передвижения и жительства евреев, санкционирует их выселение из деревень.

Русским законодательством евреи признавались дурными, способными на преступления, а потому их следовало ограничить в правах и оградить русское общество в целом от опасного элемента. Это обстоятельство, между прочим, еще больше содействовало сплочению еврейского населения в своих кагалах и отчуждению от коренного населения.

В царствование Николая I законодательных актов относительно евреев было около 600. Важнейшие из них — „Положение о евреях” 1835 года и „Положение о евреях” 1844 года. Первое „Положение” стремилось подчинить еврейский быт правительственной опеке и контролю, замыкало еврея в особое общество, отдельное от других.

Иную цель преследовало „Положение” 1844 года. По „точным изысканиям” правительственных чиновников было найдено, что причиной уклонения евреев от соединения с гражданским обществом является Талмуд. „Отчуждение евреев от общего гражданского устройства и от полезного труда, — гласил секретный в то время документ, — побудило правительство принять меры к устранению сего зла”. Но поскольку никакие насильственные меры в течение веков не могли поколебать еврейского фанатизма, русское правительство решило принять меры нравственного их преобразования. В первую очередь ослабить влияние на них Талмуда, уничтожить учреждения, препятствующие слиянию евреев с гражданским обществом, а также заставить их заняться полезным трудом.

В этом смысле „Положение” постановило создать казенные еврейские училища в духе, противном талмудическому учению, уничтожить кагалы и подчинить евреев общему управлению, создать корпорацию казенных раввинов в противовес старорежимному типу раввина, запретить ношение особой еврейской одежды, пейсы и бороды, привлечь евреев к земледелию и ряд других мер.

В деле ограничения евреев в гражданских и человеческих правах, помимо правительственной власти, принимали участие и некоторые общественные группы. Под влиянием торгашеской зависти и религиозного предубеждения они хотели видеть евреев в бесправии и унижении.

Картина правового положения евреев будет полной, если добавим, что мелкая администрация на местах всвоем практическом применении ограничительных мер еще больше расширяла и усугубляла их. К жертвам законодателя присоединялись жертвы жестокой исполнительной власти.

Все законодательство о евреях, как уже было сказано, определялось мотивом их вероисповедания, которое, наряду с исламом и язычеством, признавалось лжеучением. В 1825 году „Еврейскому комитету” вменяется в обязанность принять меры к уменьшению евреев в государстве, в особенности в тех местах, где их мало, но при этом правительство ни в коем случае не имело ввиду эмиграцию. Законодательство стремилось решить задачу „уменьшения евреев в государстве” путем поощрения их перехода в православие. Одновременно с усилиением пропаганды христианства правительство предоставляло многочисленные льготы и облегчения тем, кто отрекался от еврейства. Так, указ от 25 сентября 1830 года даровал выкрестам освобождение от податей в течение трех лет. По указу от 23 января 1851 года с евреев земледельцев, перешедших в православие, аннулировались долги и недоимки по их землеустройству.

В области уголовного права выкрестам даровались также разного рода льготы. 6 апреля 1829 года Государственный совет постановил, что евреи, приговоренные к телесным наказаниям или к ссылке в Сибирь на поселение за совершенные преступления, получают половину наказния в случае, если они перейдут в православие.

Мысль об обращении русских евреев в православие настолько овладела Николаем I, что по его настоянию была предпринята широкая и планомерная борьба с „еврейским лжеучением” и с фанатизмом в быту. В одних случаях эта борьба была приноровлена к более отдаленному времени, в других случаях преследуемая цель не скрывалась. Наиболее яркие по своей жестокости и циничности законы относились к воинской повинности евреев, и в этой области было очень много сделано. Рекрутчина являлась средством религиозной пропаганды. Принимались меры к недопущению общения между еврейскими солдатами и еврейским населением. Делалось это не в интересах поддержания дисциплины, а под влиянием взгляда на военную службу как на средство совращения в православие. Но взрослые солдаты были упорны и находили в себе достаточно сил, чтобы противиться уговорам и угрозам казарменных „миссионеров ”.

В иных законах цель совращения была преднамеренно и тщательно скрыта, и внешняя суровость и резкость заменены успокоительными заверениями. Если жестокое обращение с рекрутами, выселения и другие подобные меры бросались в глаза, то казенные общеобразовательные училища, штат казенных раввинов, предписание об одежде и т.п. постановления „Еврейского комитета” должны были разобщить евреев изнутри.

Недоверие к нравственности еврейской нации выразилось и в установлении полицейского надзора над еврейскими книгами. В то время они были почти исключительно религиозного содержания и печатались под наблюдением строгих цензоров из христиан или крещеных евреев. Из таких книг состояли все еврейские домашние библиотечки. Но правительству мерещилась опасность: нет ли чего „вредного” в старинных или заграничных изданиях, не прошедших через цензуру? С этой целью была предпринята ревизия всех домашних библиотек. Все старопечатные еврейские книги были просмотрены, и цензоры действительно нашли места „противные государственным узаконениям”. Еврейские писатели древности и средних веков не могли предвидеть требований николаевской цензуры, а потому религиозные книги, не одобренные чиновниками, по распоряжению из Петербурга были казнены через сожжение.

Борьба с „еврейским фанатизмом”, стремление переделать их быт не мешали, однако, правительству принимать и другого рода меры. В тот самый роковой 1827 год, когда был опубликован указ о еврейской рекрутчине „в натуральном виде”, спустя три месяца после его подписания, были подписаны и другие два указа: о выселении евреев из всех деревень Гродненской губернии в города и местечки и о высылке из Киева всех еврейских жителей. Это было продолжением выселения евреев из деревень Белоруссии, начатого в 1823 году. К выселению из Гродненской губернии указ предписывал приступить „не прежде, как по окончании нынешнего рекрутского набора”. В 1829 году евреев стали выселять из Курляндии, Лифляндии, из Севастополя и Николаева, потому что царь нашел „неудобным и вредным пребывание евреев в этих городах”. В 1830 году последовал указ об изгнании евреев из сел и деревень Киевской губернии.

В вопросе же о некотором расширении черты оседлости, предложенном Государственным советом, царь был неуступчив.

В 1846 году министерство просвещения осуществляло свой проект обновления еврейской жизни при помощи казенных школ, и в это самое время министерство внутренних дел подготовляло проект, осуществление которого грозило разорением около 300 тысяч душ: оно предлагало выселить евреев из всех селений, расположенных на расстоянии 50 верст от западной границы России. Выселением из пограничной полосы правительство хотело оказать евреям услугу: Впредь они не будут попадаться в контрабанде, как это бывало до сих пор с некоторыми из них.

Таким образом, вместо борьбы с отдельными преступниками правительство считало вероятными преступниками всех пограничных евреев и, для восстановления их доброй репутации, решило выселить с насиженных мест.

Из всех законодательных ограничений, которым евреи подвергались, самым страшным для них был выработанный законопроект о разрядах или „разборе”, по которому обитателей черты оседлости надо было разделить на пять категорий: купцов, земледельцев, ремесленников, мещан оседлых и мещан неоседлых. Этот законопроект от 23 ноября 1851 года превзошел все остальные ограничения, которым евреи подвергались во все время царствования Николая I.

Последняя категория, то есть неоседлые мещане рассматривались как бродяги и их надо было подвергнуть тяжким карам. К этой категории можно было отнести 70 процентов русских евреев, то есть около двух миллионов человек. Подобно преступникам они должны были лишиться всяких прав.

В разряд купцов могли быть зачислены только арендаторы помещичьих предприятий и купцы, записанные в гильдии. Землевладельцев евреев было весьма мало. Ремесленников, правда, было очень много, но никто из них не имел свидетельства о знании ремесла. Они не состояли в цехах и поэтому официально не считались ремесленниками. Вся огромная масса, как раввины, синагогальные служащие, резники, мясники, меламеды, приказчики, посредники, извозчики, чернорабочие и тому подобные должны были быть зачислены по этому законопроекту в бродяги.

За первыми четырьмя разрядами сохранились бы все права и преимущества, какими они пользовались до издания закона, на основании общих узаконений о евреях. Мещане же неоседлые, как не занимающиеся производительным трудом, должны были подвергаться различным ограничениям, в том числе усиленной рекрутской повинности. И в этом страшном законе высшие сферы России видели единственно возможное решение „еврейского вопроса”!

Страшной угрозой навис „разбор” над евреями, но из-за его грандиозности приведение в исполнение этого закона откладывалось из года в год.

Было предписано, чтобы в четырехмесячный срок, то есть до 1 апреля 1852 года, принадежащие к терпимым разрядам предъявляли местным властям документы о своем состоянии. Не сделавшие этого будут зачислены в пятый — преступный разряд „неоседлых мещан”.

За этот короткий срок огромное большинство не успело представить документ, а потому правительство дало отсрочку до осени 1852 года, но и к этому сроку „разбор на разряды” не был окончен.

Правительство уже стало готовить ряд суровых мер против „тунеядцев”, вплоть до полицейского надзора и принудительных работ. За выработкой репрессивных мер и застигла законодателей Крымская война. Она и отвлекла внимание правительства от войны с евреями.

Еще в 1843 году, когда вопрос о „разборе” разбирался в „Еврейском комитете”, генерал-губернатор Новороссийского края граф Воронцов выступил против подобной сортировки евреев на полезных и бесполезных. Он назвал проект диким и „кровавой операцией над целым классом людей”. Граф Воронцов доказывал, что „мера сия вредна и жестока”, но проект продолжали разрабатывать. Председатель „Еврейского комитета” Киселев циркулярно сообщил в 1845 году генерал-губернаторам, что, упразднив кагалы, „поддерживавших особенную самобытность евреев”, настала пора осуществить меры „обращения евреев к полезному труду”. Из мер „культурного” воздействия было решено запретить ношение еврейской одежды, пейсы и бороды.

Если все законопроекты относительно евреев были трагичны, то запрещение носить специфическую одежду привнесло с собой и комический элемент. Но то был смех сквозь слезы. Секретная записка представленная комитету, указывала, что одежда евреев отделяет их от прочего населения и что „сие вредное отличие в одежде кладет резкую черту между коренными жителями и евреями и, так сказать, отталкивает их, как народ презренный, от всякого общения с христианами”.

Борьба началась с того, что ввели налог за право носить длинный до пят лапсердак. Одновременно дали знать, что с 1850 года будет решительно запрещено одеваться по-старинке. С вопросом о платье власти связали также запрещение носить бороду и пейсы. Евреи не придавали этому большого значения, но начальство не шутило. Не подчинившихся распоряжению стали таскать в стан и там бесцеремонно отрезали полы лапсердаков на аршин и более Административное преследование касалось и евреек: с них срывали чепцы, чтобы убедиться, не бреют ли они волосы на голове после выхода замуж, как того требовал обычай. Низшая власть вела себя непристойно и разгульно в этом преследовании.

В своих воспоминаниях о сороковых годах прошлого века общественная деятельница П. Ю. Венгерова, рассказывая о том, как! выполнялся указ о запрещении еврейской одежды, описывает сцену, которую ей пришлось наблюдать в Брест-Литовске. Полицейский увидел еврея, пришедшего на рынок, в длинно-полом кафтане. Он прежде всего накинулся на него с бранью, потом, подозвав к себе на помощь другого полицейского, велел дрожащему от ужаса еврею стоять не двигаясь, вынул из кармана постоянно имевшиеся в то время у полиции большие ножницы, и оба блюстителя закона принялись приводить свою жертву в „культурный” вид. Одним махом ножниц были отрезаны обе полы его длинного кафтана, ко-

торый превратился в нечто вроде фрака, затем с него сорвали шапку и обрезали длинные ушные локоны, причем ножницы так близко коснулись уха, что несчастный крикнул от боли и испуга. После этого полицейские отпустили его, и толпа долго хохотала над его жалким, уродливым видом. Для избавления от подобных унижений приходилось давать взятки грозным становым, и на некоторое время безобразия прекращались. К обрезанным лапсердакам пришивались новые полы, и не беда если за неимением того же материала пришиваемые лоскуты были иного цвета. Бороды и пейсы со временем сами отросли и все пошло по-старому. А когда, как евреям казалось, законы являлись подкопом под их веру — „гзейрас-шмад", — они, по своему обыкновению, в таких случаях назначали пост и горячо молились и, по обыкновению же, без всяких результатов.

Принимая меры к изменению быта, правительство обратило внимание и на ранние браки. Оно решило воспретить раввинам венчать юношей, не достигших 18-ти, а девиц — моложе 16-ти лет. По черте еврейской оседлости распространился слух, что в готовом к обнародованию „Положению о евреях” 1835 года • имеется страшный закон, в котором устанавливается минимальный возраст для вступления в брак. Зная по опыту, что надо опасаться всякой новой правительственной меры, напуганным евреям мерещилось, будто правительство имеет в виду стеснить свободу браков, а это значит посягать на догмат веры — множиться и плодиться. Кроме того, утверждали слухи, правительство стремится увеличить количество холостой молодежи для усиления рекрутской повинности.

В сравнении с этой страшной перспективой все невзгоды и лишения, все несчастья ничего не значили. Борьба за хлеб насущный, все другие заботы исчезли перед заботой о спасении своих детей. Рождения мальчиков совсем перестали регистрировать. Еще с младенче-

ского возраста их стали одевать в платья и носили они женскую одежду до 12, 13-ти лет, когда можно будет женить. Иные родители спешили обвенчать своих мальчиков в еще более раннем возрасте и тем избавить их от возможной опасности.

Это время массовых браков, совершавшихся с лихорадочной поспешностью и вызванных исключительно страхом стать рекрутом в 10—12 лет, получило в народе название „бэола ” (переполох, паника). То было время печальных свадеб, когда малолетних вели под венец без музыки, без приглашенных гостей. А после бракосочетания десятилетний „муж” продолжал учиться в хедере, а малолетняя „жена” — играть в куклы. В скором времени все еврейское мужское население оказалось женатым.

В эпоху „бэола” происходило и много комичного, но вряд ли находились желающие смеяться.

Случилось однажды, что какой-то отец ввиду грозившей опасности поспешно затащил с улицы своего сына, переодетого девочкой, чтобы немедленно совершить над ним венчание с дочерью соседа. По окончании брачной церемонии родители мальчика с ужасом заметили, что второпях они обвенчали не своего сына, а какую-то девочку, одетую в такое же платье, как и их сын. Но родителям вовсе было не до смеха: в это самое время прибежали с известием, что сына схватили на улице ловцы.

Это помрачение умов было недолгим, но время повальных бракосочетаний было долго памятно из-за последовавших массовых разводов в течение многих лет.

ЕВРЕЙСКИЕ ЗЕМЛЕДЕЛЬЧЕСКИЕ КОЛОНИИ И КАЗЕННЫЕ НАРОДНЫЕ УЧИЛИЩА

. Реформа, предусмотренная „Положением”, нашла также необходимым обратить евреев к общественнополезному, производительному труду. Практически это означало превратить значительную часть евреев в землепашцев. С этой целью в Херсонской губернии были созданы 8 земледельческих колоний. Для привлечения колонистов были объявлены льготы: аннулировали старые податные недоимки и освобождали от рекрутской повинности на 25 лет, а от податей — на 50 лет.

По еврейским городкам и местечкам пошли разговоры о выгодности поселения в колонии. Вдобавок, создание земледельческих колоний совпало с изгнанием из деревень. Изгнание шло в таком темпе, что не успевших выбраться добровольно, гнали силой. Мольбы об отсрочке были напрасны, и евреев выпроваживали под конвоем крестьян и солдат, их загоняли в местечки и там оставляли на площадях под открытым небом. И тогда в отчаянии они стали подавать в массовом порядке прошения о немедленной отправке в новосозданные колонии.

Изнуренные и неподготовленные пришли еврейские колонисты издалека в необжитый Новороссийский край. Отсутствие скота и земледельческих орудий в достаточном количестве было причиной неурожаев, а отсюда — болезни и усиленная смертность. Администраторы из отставных унтер-офицеров не столько заботились о развитии порученного им дела, сколько о личных выгодах. Отпущенные суммы, проходя через административные инстанции, достигали своего назначения в самых минимальных размерах. Сказывались и аракчеевские порядки. „Нерадивых” наказывали розгами, а „неисправимых” ссылали в Сибирь на поселение. Суровая опека и излишняя регламентация вредили свободному развитию колоний.

О ходе колонизации евреев повествует следующий официальный документ из архива Херсонско-Бессарабского управления.

До 1846 года колонии создавались в Херсонской губернии. После этого года колонизация охватила и Екатеринославскую, куда были направлены выходцы из Витебской губернии. Сроком для сдачи этих колоний было назначено 18 декабря 1846 года, а между тем никаких построек для новых поселенцев не было возведено. Смотритель колоний некий Штемпель нашел в колонии № 1 всего 10 строившихся избушек. В своем донесении комитету он писал, что „дома эти, построенные при 22-градусном морозе, из сырого, мерзлого леса прозябшими мастеровыми, разрушатся при наступлении жары и ветров”. Однако казенная палата (губернское управление), не обращая на то внимания, заботилась только о скорейшем окончании построек, а потому к концу февраля 1847 года в колониях насчитывалось уже 117 домов, из коих ни один не был закончен. Но и эти дома были построены на низком месте, без фундамента. „Едва ли когда-либо были возведены подобные постройки для жилья людей, — писал смотритель Штемпель комитету, — относительно непрочности оных, худших нельзя произвести”. Сырость проникала в стены, и дома стали разрушаться еще до занятия их. Таким образом, вместо домов, стоивших сотни тысяч, колонисты нашли одни развалины. Последствия были самые плачевные. Начались эпидемии, так как колонисты жили в разрушающихся домах, почти на открытом воздухе. Ходатайство о том, чтобы колонисты разобрали стены и сложили их сызнова, было отклонено. Им было отказано оставаться еще на одну зиму в окрестных деревнях и принудили немедленно, зимою, перебраться в свои незавидные квартиры. Будущие зачинатели еврейского земледелия изгонялись из селений с крайней жестокостью, им не дали даже спечь хлеб, который был выброшен из печей сырым.

И вот последнее донесение комитету от 15 февраля 1849 года: „Переселенцы терпят большие бедствия от холода и сырости в домах, появилась цынга. 83 дома превратились в одни переплеты из мелкой драни, в

29 домах разрушились печи, в 18 — повалились трубы, в 4 — переломались балки, в 3 — поломались кроквы, в потолках оказались дыры, в которые дует ветер и валит снег”. Надо ли удивляться, что колонисты стали убегать массами!

Когда правительство стало насаждать колонии, городские кагалы возмущались переходом их членов в земледельческое состояние. Освобождение колонистов от податей и в особенности от рекрутчины только отягощало городские кагалы. Поскольку колонисты освобождались от воинской повинности, то правительство наверстало недобор тем, что увеличивало число рекрутов, бравшихся с каждой тысячи городских евреев. Иными словами, за льготы, предоставленные земледельцам, увеличивалась и без того непосильная нагрузка горожан. Отсюда зависть и вражда к привилегированным, которые отделились от массы страдающих, ненависть к спасавшим себя в ущерб другим, не разделявшим общих бедствий.

Не только городским кагалам, но и уездным властям — становым и исправникам — было невыгодно упрочение земледельческих льгот. Интересы городских кагалов, отстаивавших свое право сдавать в рекруты также и тех, которые стали земледельцами, соединились с выгодами администрации, получавшей взятки за лишение земледельцев обещанных им льгот.

...Наступило время набора. В колонии нахлынули сборщики и с помощью властей забирали молодых и сдавали в рекруты. Но хватать в одиночку было невыгодно, и тогда устраивались облавы. Становое начальство являлось все чаще и чаще и самым усердным образом очищало колонии от молодых людей. Облавы производились не в известное, определенное время, они могли быть каждый день, во всякое время, в любой час. И так как облавы доставляли значительные доходы, то начальство все более и более входило во вкус.

Откупались кто чем мог. Как только колонисты заслышат звон колокольчика — давай Бог ноги, разбегались и прятались, пока гроза не миновала. А в колокольчиках недостатка не было. Сегодня облава, через несколько дней — ревизия земледельческого хозяйства, а там, вдруг, писарь приедет, так себе, для поборов — одним словом колонистов не оставляли в покое. Но все эти набеги были мелочью в сравнении с проделками станового пристава Михайловского, имя которого долгое время с омерзением и ужасом произносилось колонистами Луцкого уезда Волынской губернии.

Однажды, собрав несколько сот мужиков из окрестных деревень, он, накануне одного из наборов, оцепил в полночь колонию, а сам с отрядом солдат двинулся в селение. Неожиданное нападение среди ночи вызвало страшную панику. Жители встрепенулись и бросились бежать. С какой целью, зачем нагрянул пристав — никто не знал. Стало ясно, что предпринимается нечто исключительно скверное, и все бросились в лес и овраги. Это было то привычное движение, к которому приучались колонисты для самосохранения от облав и наездов властей. Но цепь была замкнута — спастись было невозможно, бежать — некуда.

Безысходное положение, отчаяние привело к сопротивлению. В результате несколько десятков колонистов были закованы в цепи, обуты в колодки и под усиленным конвоем отправлены в тюрьму. Последовали следствие и суд. Становой Михайловский получил повышение и был переведен на другое место, где была потребность в смелых и решительных полицейских. Вышестоящей власти доложили, что колонисты не занимаются хлебопашеством и носят это звание лишь для того, чтобы пользоваться льготами. Чиновники, наезжавшие для ревизии, действительно, находили членов многих семейств в отлучке: они таскались по судам, обивали пороги присутственных мест, ходатайствуя об освобождении забранных сыновей и братьев. Высшее начальство с своей стороны придумывало средства „к усилению надзора за колонистами, чтобы препятствовать частым их отлучкам”, или, как писал чиновник министерства внутренних дел д-р права Варадинов, чтобы „отучить евреев от бродячей жизни и приучить их к общеполезным занятиям”.

Последствием столкновений с администрацией, многочисленные и частые жалобы на притеснения полиции вызвали перемену власти. В дальнейшем еврейские колонии были подчинены министерству государственных имуществ — наравне с крепостными крестьянами, принадлежавшими государству.

Отныне в еврейских колониях пошли другие порядки. Вместо станового пристава начальствовал волостной старшина; вместо исправника — окружной начальник. Поборы и облавы прекратились, но зато в обиход вошли телесные наказания. В этом, пожалуй, и состояла сущность новых порядков. За невыбеленную избу, за неисправность в хозяйстве и вообще за малейшую провинность секли стариков и женщин. Крепостническая сущность проявлялась теперь в самой грубой, в самой отталкивающей форме.

Но подобное положение, когда человек превращается в скотоподобное существо и с ним обращаются как со скотом, стало вконец невыносимым.

Появление розог доконало колонии. Тут уже не убегали отдельные лица и не урывками, а толпами и навсегда. Бегали куда глаза глядят.

Из всех предполагаемых мер по преобразованию еврейского быта, правительство особое значение придавало образованию юношества. Оно надеялось, что молодое поколение, воспитанное в иных условиях, разрушит устои, сложившиеся веками. Новое поколение, образованное и лишенное „фанатизма”, выведет еврейское население из его обособленного состояния. Этими соображениями руководствовался ,.Еврейский комитет” при учреждении казенных еврейских училищ. Такие училища были открыты в 1847 году в губернских и уездных городах черты оседлости. Учениками стали дети беднейших классов населения, не имевших возможности давать своим детям домашнее общеобразовательное воспитание.

При открытии училищ евреи недоумевали: почему правительство так сильно заботится о просвещении именно евреев, тогда как оно нисколько не заботилось о просвещении христианского населения того же края, которое в местечках и деревнях было поголовно безграмотно. Правда, государства не тратило своих денег на содержание вновь открытых училищ. Для этой цели средства давали сами же евреи из специального налога, так называемого „свечного”.

Преподавание и воспитание в училищах было поставлено так, что оно должно было уничтожить в евреях фанатизм и приобщить их к общей гражданственности. В них молодежь должна была убедиться в нелепости еврейских предрассудков и постепенно отойти от своей религии. Училищное начальство сплошь состояло из христиан. Смотрителями назначались отставные полуграмотные чиновники и инвалиды-военные.

Одновременно с учреждением училищ правительство установило строгий и постоянный контроль над обучением в хедерах, и контроль этот был поручен училищному начальству. Поэтому понятно недоверие со стороны евреев, дороживших именно теми устоями и бытом, против которых министр просвещения граф Уваров направил организацию их образования. Грубое обращение отставных фельдфебелей, которым поручалось руководство училищами, неумение и недостаток усердия к делу, полицейское преследование частных школ, столкновения.с родителями, не пожелавшими отдавать в новые школы своих детей, отталкивало от новосозданных казенных училищ.

Окончательный удар казенным еврейским училищам нанесло, однако, само правительство. Для привлечения в них учеников было обещано при самом их учреждении, что из стен училища не будут брать кантонистов. Но это были пустые обещания. Поверенные кагалов, составляя списки молодых людей, подлежащих набору, наоборот, с особой настойчивостью искали свои жертвы среди питомцев казенных училищ. Порою и здесь рекрутская повинность применялась в виде меры наказания для тех родителей, которые „по своему вольнодумству” сами, по собственной доброй воле, определяли своих детей в новые школы. Но поверенные кагалов брали мальчиков из казенных училищ не из-за фанатизма. Рекрутские наборы обрушивались на училища главным образом потому, что здесь в более компактной массе сосредоточивался тот общественный элемент, то есть сыновья беднейших классов еврейского населения, из которого по условиям того времени вообще комплектовался набор. Попытки со стороны учебного начальства заступиться за своих питомцев, ни к чему не приводили, и это развалило казенные училища.

Евреи, озлобленные против тех, которые посылали своих детей в казенные училища, ночью нападали на их дома и насильно отдавали мальчиков этих семей в рекруты вне очереди. Все это привело к тому, что ученики оставляли казенные училища, а те, которые собирались поступать в них, воздерживались.

ЗАПИСКА ВИЛЕНСКОГО КАГАЛА.

МОНТЕФИОРЕ

На все грозные указы правительства об ограничении прав евреи не реагировали и молчали. Когда же из Петербурга стали доходить слухи о готовящейся регламентации их быта, то это всколыхнуло всех. В конце 1833 года в Государственный совет поступила докладная записка Виленского кагала, в которой изложены опасения евреев в связи с предстоящими нововведениями.

До тех пор, говорилось в „Записке”, пока государство не предоставит евреям гражданских прав, образование будет для них только несчастьем. Необразованный и невежественный еврей не пренебрегает унизительным хлебом фактора и ростовщика и довольствуется скудным своим достатком. Но когда он будет образован и просвещен и вместе с тем исключен от участия в гражданских и политических делах государства, еврей, под влиянием горького чувства неудовлетворенности, должен будет оставлять свою веру. Но честный еврейский отец ни в коем случае не может согласиться на то, чтобы его сын стал отщепенцем.

В „Записке” далее говорилось, что репрессивные меры заставляют евреев содрогаться и трепетать насчет их будущего в России. „После ряда жестоких ограничений в правах, — пишут виленцы, — евреи впали в полное отчаяние, а потому они просят обратить внимание на сей несчастный и оклеветанный народ и оградить его от дальнейших преследований; не по нравственным качествам, а по вере своей еврейский народ так гоним”.

„Записка” указывала также на целый ряд тяготевших на евреях ограничений в деле отбывания рекрутской повинности. В то время как некоторое количество нееврейских кантонистов оставляют временно жить при родителях или у родственников, хилые еврейские мальчики, оторванные от своих родителей, загоняются в далекие области необъятной страны, где они попадают в бесконтрольное распоряжение военной власти. Их гонят при самых ужасных условиях передвижения в такие отдаленные города, как Оренбург, Троицк, Верхнеуральск, Омск, Томск, Казань, Архангельск, Петровск, Тобольск, Красноярск, Иркутск, Семипалатинск, расположенные за

много тысяч верст от черты еврейской оседлости. Далее указывалось, что при отправлении рекрутской повинности по уставу 1827 года евреи не имеют тех облегчений, какие предоставлены коренному населению. Виленский кагал между прочим просил, чтобы евреев, вместо положенных лет от 12 до 25, принимали в рекруты от 20 до 35 лет. Департамент военного министерства дал на это положительное заключение и Государственный совет утвердил его, но Николай I наложил собственноручно резолюцию: „Оставить по-прежнему”.

Что же касается „Записки” в целом, то правительство не только осталось глухим к просьбам и соображениям, высказанным еврейскими представителями, но своими последующими указами и постановлениями еще больше ухудшило положение.

Двойственная политика правительства, провозгласившего прогрессивный лозунг просвещения и в то же время проводившего систему репрессий и ограничений, вызывала подозрение. Опасения виленцов вызывали тревогу за будущее и это чувство разделяли все евреи России, а забота министерства просвещения казалась неуместной на фоне общего законодательства. Со стороны правительства были, правда, сделаны заверения о том, что оно далеко от мысли отвлечь евреев от их религии путем просвещения, но все это затмевалось вопиющим фактом еврейского бесправия.

13 лет спустя после подачи докладной записки, Россию посетил видный общественный деятель Англии Моисей Монтефиоре для ознакомления с положением там евреев. Монтефиоре был принят Николаем I в специальной аудиенции. Уезжая из Петербурга, он остановился в Вильне и изложил евреям недовольство и все нарекания против них со стороны правительства и высших сфер.

Представители трехмиллионного еврейского населения стояли перед Монтефиоре и оправдывались в страшных обвинениях, возведенных на них российскими сановниками. Выступления еврейских представителей сопровождались рыданиями. И когда обвиняемые сами выступили в роли обвинителей, они нарисовали истинную картину положения евреев в России после издания стеснительных законов и указов и введения просветительной реформы.

По обширной Российской империи, говорили представители, тянется черта, приблизительно совпадающая на востоке с границей бывшего Польско-Литовского государства. Эта, так называемая, черта постоянной оседлости евреев делит империю на две неравномерные части: на Россию восточную, запрещенную для них, и на Россию западную, меньшую, беднейшую и доступную для евреев. Вдоль всей границы с соседними государствами тянется еще одна, так называемая 50-верстная черта, из пределов которой подлежат выселению до 300 тысяч евреев. Помимо этого, вследствие изгнания из сел и деревень, образовалась третья черта городских и местечковых земель, вне которой евреи не имею права селиться. Существует еще целый ряд других крупных и мелких ограничений в праве передвижения и жительства даже в пределах, так называемой, черты оседлости.

Живя в тесных территориальных границах, евреи подчинялись тому, что им было дозволено делать и не занимались тем, чем по закону евреям было запрещено заниматься. Евреи занимаются главным образом мелким торгом. Раньше торговля была сосредоточена почти исключительно в их руках, теперь же стали торговать и неевреи, вследствие чегр возникла вражда между конкурентами. Приказ о выселении евреев из Киева (1827 г.) издан был именно по инициативе христианских купцов. Правительство упрекает евреев в том, что они так падки на мелкое торгашество и не занимаются земледелием. На это представители отве-

чали Монтефиоре, что правительство не разрешает евреям приобретать землю. Они даже не имеют права быть простыми земледельческими рабочими. „Если вам угодно, — заявили виленскому губернатору, в присутствии Монтефиоре те же представители, — мы мгновенно достанем вам 5 тысяч человек, готовых на какой угодно тяжелый труд, лишь бы иметь кусок хлеба”.

Чтобы заняться земледелием евреи должны были переселиться в Новороссийский край и другие далекие по тому времени южные губернии. Переселенцы р пути массами погибали. Покупать же землю в местах своего жительства они не имели права. В городах свободной земли для занятия земледелием нет, а вне городской черты они не имеют права даже селиться.

Картина нищеты и бесправия евреев довершалась описанием произвола и продажности чиновников и необходимостью на каждом шагу задабривать и откупаться от них.

В царствование Николая I недовольными, ожесточенными были не передовые, не прогрессисты, а огромная масса отсталых евреев, в глазах которых этот период был сплошной цепью гонений и притеснений и тяжесть которых они чувствовали на каждом шагу. Сжавшись в своей скорлупе, русское еврейство было проникнуто одним желанием — остаться при своих старых традициях. На всякую перемену, даже если она таила в себе благие последствия, евреи, наученные горьким опытом, смотрели как на бедствие и старались избавиться от него. Суровые меры николаевского времени наложили на все печать уныния и стадания и эти чувства получили отражение в народном творчестве — в его песнях. Немногочисленная же еврейская интеллигенция была настроена лояльно к государственной власти и, в отличие от народного творчества, еврейские писатели того времени — Гинс-бург, Левинзон, Мапу и другие проповедовали в своих

* сочинениях верность и любовь к существующей власти, прославляя заботливость правительства о благосостоянии евреев, о поднятии их культурного уровня.

Интеллигенция оценивала правительственную деятельность исключительно с точки зрения ее просветительных тенденций. Корреспондент немецкой газеты „1$гаеМИ$сНе Аппа1еп" писал из России: „Наше правительство не упускает из виду ни одной стороны нашей жизни; оно одинаково заботится и о нашем просвещении и о нашем благополучии”.

Передовые элементы не то, что не знали и не чувствовали бедствий своего народа. Наоборот, они это знали больше, чем масса, но причины бедствий они видели не вне, а внутри современного им еврейства: в крайней косности его, в суеверии, в отчуждении от окружающего мира. Еврейская молодежь совершенно не знала русского языка. Она была оторвана от производительного труда, от истинного знания. Правда, в этом была значительная доля вины суровых и всевластных раввинов, сковавших дух народа, не дававших ему свободно двигаться, преграждавших религиозными предписаниями и обрядностями пути к знаниям, к красоте и радостям жизни. Для борьбы с этим врагом прогрессисты были слишком слабы и малочисленны. Они обращались за помо,щью к внешней силе — к государственной власти, на нее возлагали они свои надежды, к ее представителям обращались они с проектами изменения еврейской жизни. Немногочисленная интеллигенция верила, что правительственная система реформ будет той силой, которая выведет евреев из темноты, в которой они жили. Власть выполняла предложения передовых евреев, но выполняла по-своему, в духе николаевской эпохи.

Итак, еврейская масса хотела одно, а интеллигенция - другое. Но истинное положение вещей понял и правду о том времени высказал в немногих словах в 1855 году не еврейский народ и не его передовые элементы, а русский человек — будущий министр — граф Валуев.

В своей статье он писал: „Везде преобладает у нас стремление сеять добро силою. Везде пренебрежение и нелюбовь к мысли, движущейся без особого на то приказания”.

ПРИБЫТИЕ В ШКОЛУ.

БАТАЛЬОННЫЙ КОМАНДИР ДЬЯКОНОВ.

НАРОДНЫЕ ПЕСНИ О КАНТОНИСТАХ

Вернемся, однако, к будущим кантонистам, шагающим по просторам России, к школам, в которых они будут воспитываться. После долгих месяцев лишений и страданий, пока продолжался тысячеверстовый поход, малыши, наконец, прибывали в школу. Прибывала половина. Не выдержав испытаний, они погибали в пути, и холмики могил, как вехи, указывали путь их следования. Но тяготы похода — это лишь незначительный этап великого мученичества. Положение становилось особенно мучительным и невыносимым на местах. Трагедия достигала своего апогея в стенах кантонистских школ, где дети стали полной собственностью школьного военного начальства. Культурный же уровень этого начальства, даже помимо его отношения к „проклятым жиденятам”, был самый низкий. Это были грубые и жестокие пьяницы, которых военная среда выбросила из своих рядов.

...Вот в кантонистскую школу прибыла очередная партия мальчиков. Их немедленно изолировали, к ним не допускали еврейских солдат из здешних, загоняли в холодную комнату. Там они валялись на голом полу, стучали зубами от холода и плакали почти целые сутки. Наутро явится к ним начальник, за ним несут в мисках щи, кашу и хлеб, а заодно и пучки розог.

Начинался, примерно, такой разговор:

- Что это за мальчики? — спрашивает начальник.

— Жиды, — отвечает фельдфебель.

— Как жиды, — закричит тот, — откуда они взялись? Жиды Богом прокляты, они продали Христа.

Дети, конечно, перепугаются, а ему только этого и надо.

— Эй, ты, поди сюда, — позовет он кого-нибудь из мальчиков. — Кто ты — еврей? А, еврей, ну, хорошо. Я люблю евреев. Сам был евреем, крестился таким же маленьким как ты и вот теперь стал полковником. Видите, какие на мне эполеты? Из чистого золота. Креститесь, и вы будете полковниками и тоже будете носить золотые эполеты. — Желаешь креститься, а? — обращается он к одному из мальчиков.

Тот молчит.

— Выбирай любое: говори ,.желаю” и иди вон в угол обедать, или, если не хочешь — раздевайся, запорю.

Голод мучит, розги еще страшней, ну и отвечает „желаю”, и идет в угол покушать. А кого ни страх, ни голод не берут, тех морят голодом, в гроб вгоняют. Крещеные мальчики нескоро усвоили молитвы, да и не отзывались на свои новые имена. Иной непонятливый не одну сотню розог получит, пока заучит свое русское имя.

Некоторые начальники школ оставили после себя печальную память, и долго кантонисты вспоминали их с содроганием. К таким принадлежал и батальонный командир города Архангельска полковник Дьяконов.

Однажды он заявил перед всем батальоном, пока будет жить, ни один не выйдет из вверенной ему школы евреем. И он сдержал слово. Свое намерение Дьяконов выполнял через крещеного унтер-офицера Гулевича следующим образом. Каждый вечер, когда нужно было ложиться спать, Гулевич располагался на своей кровати, подзывал к себе несколько мальчиков и приказывал им становиться возле кровати на колени, затем начинал их увещевать и доказывать изречениями из Священного писания, что евреи заблуждаются и что истинный спаситель есть Иисус Христос. Затем угрозами добивался их согласия креститься. Кто тут же соглашался, того Гулевич отпускал спать, и на следующий день желающим принять православие выдавали новое обмундирование и лишний кусок хлеба. Упорствующих Гулевич держал всю ночь на коленях около своей кровати, а на другой день их лишали хлеба, к ним придирались, и по всякому поводу пороли. А так как мучения продолжались изо дня в день, то всякое сопротивление в конце концов было сломлено и они соглашались принять православие. Правда, старшие кантонисты, в возрасте 12—15 лет, дольше сопротивлялись, зато их больше пороли.

Время от времени становилось известно, что тот или иной упорствующий кантонист умирает от тяжких побоев. Однако со временем весь батальон Дьяконова был окрещен, за исключением одного юноши. Он упорствовал, и за это его ежедневно перед обедом клали на скамью, давали по 100 и более розог. Струйки крови стекали на пол, а юноша только охал. После сечения его отправляли в лазарет, залечат раны и опять секут. Звали этого юношу Берко Финкель-штейн. Но о нем пойдет речь дальше.

В конце 1854 года партия архангельских кантонистов, достигших 18-ти лет, была отправлена в Петербург для распределения по войскам и была на высочайшем смотру в присутствии императора. При обычном опросе о претензиях многие жаловались на насильственное совращение в православие. За эту дерзкую жалобу партию арестовали и всех приговорили к жестокому наказанию: прогнать каждого сквозь строй через 3 тысячи человек.

Если бы приговор был приведен в исполнение, все, конечно, были бы перебиты насмерть, но 19 февраля 1855 года Николай I скончался, наказание было отменено, и только жаловавшихся разослали в сибирские гарнизонные батальоны.

Однако жалоба новоиспеченных христиан не осталась без последствий. В скором времени из Петербурга в Архангельск приехал какой-то генерал, опрашивал всех и выяснял, правда ли, что еврейских мальчиков принуждали креститься. После отъезда генерала, Дьяконова потребовали в Петербург „для объяснений”, но он, не успев собраться в путь, внезапно умер.

К вечеру фельдфебель приказал зажечь перед иконами лампадки и объявил о кончине командира школы. Все кантонисты, бывшие в камерах, от радости чуть головы себе не разбили, бросаясь зажигать лампадки. Хоронили Дьяконова в трескучий мороз, держали всех на площади более 3-х часов, от холода окоченели, но для кантонистов, особенно евреев, это был праздник.

Эпоха ловли мальчиков и сдача их в кантонисты, суровая дисциплина и бесчеловечные наказания, гибель огромного количества детей оставило в народной памяти тяжкие воспоминания. Жизнь той эпохи отражена в народном творчестве, в песнях которые пережили события и сохранили для потомства печальную повесть о кантонистах, ловцах и пойманниках.

Трагизм положения усугублялся еще тем, что порою отдавали единственных сыновей одиноких вдов. Элементарная справедливость попиралась на виду у всех.

Повествует народная песня:

„Льются по улицам потоки слез, льются потоки детской крови, —

Младенцев одевают в солдатские шинели, наши же кагальные заправилы помогают сдавать их в рекруты”

Жалуется в песне еврейский кантонист:

„Лучше в землю глубоко быть зарытым, чем носить меч”.

Плачет мать, обращаясь ккагальным дельцам.

„У меня единственный сын, а вы приписали его к четырем несуществующим братьям, чтобы отдать его в солдаты”.

В другой песне поется:

„Хожу я по улице,

И у меня требуют паспорт.

Паспорт свой я потерял, и вот меня ведут в прием”.

Есть песни, где рекрут трогательно прощается с родными и близкими и посылает грозные проклятия в адрес катальных воротил, отдавших его в рекруты.

Песни прощания проникнуты безысходным горем, вполне естественным у людей, порвавших навсегда связь с родиной, с родителями, с традициями, в которых воспитывались.

„Прощайте, сестры и братья!

Бог знает, встретимся ли мы когда-нибудь!”

В другой песне малолетний новобранец, сопоставляя то, чем он жил до сих пор с предстоящим ему в будущем, рисует свое детское горе в следующих характерных словах:

„Видно, расстаться мне с Химушем, Раши7

Буду питаться солдатскою кашей,

Буду носить нееврейское платье В хедер уж мне не ходить для занятий”.

В другой песне поется:

„Нам бреют бороды, стригут пейсы, нас заставляют нарушать святость субботы и праздников”.

Если иметь в виду образ жизни евреев того времени, то станет понятным сколько трагизма заключается даже в самых наивных из рекрутских жалоб. В одной из песен мать, убитая горем, провожает своего малют-ку-сына. Не скрывая ожидающие его на чужбине горькие испытания, она обращается к нему с единственной просьбой: „Сын мой, что бы с тобой ни сделали, не изменяй своему народу, останься евреем”.

В песнях того времени отражена и эпоха Николая I в целом. Из-за усиления репрессивного законодательства против евреев, их бесправие стало чудовищным. Народ, сталкиваясь в повседневной жизни с правительственными мероприятиями, приходил к неутешительным выводам, а потому проводит в песнях ту мысль, что, заглядывая в будущее, он испытывает мрачное предчувствие.

Что же касается правительства, то оно считало рекрутскую повинность величайшим благом для евреев. „Рекрутский набор, — читаем мы в журнале министерства внутренних дел № 14 за 1846 год, — есть благодеяние для еврейского народа. Сколько праздных и бедных жидов, поступивших на службу, теперь сыты, одеты и укрыты от холода и сырости! А народ не чувствует этого благодеяния и слагает про рекрутчину грустнейшие из своих песен”.

ВЗРОСЛЫЕ РЕКРУТЫ. ИХ ПРИСЯГА.

ЕВРЕИ-КАНТОНИСТЫ - РЕМЕСЛЕННИКИ.

СТАТИСТИКА НАБОРОВ

Пробыв в школах 6—8 лет, евреи-кантонисты, когда им минуло 18, поступали в войсковые части, но в некоторые полки им был закрыт доступ. Не перешедших в православие не принимали в учебные карабинерные полки, ни в саперные. Они не назначались в пограничную службу, в морское ведомство, в жандармские команды. И даже те, которые приняли

православие, не назначались в Варшавские и Кавказские округа; их не определяли в полки и команды, находившиеся на постое в губерниях, где жили приписавшиеся евреи. Евреев не определяли и в медицинские школы. В 1848 году указом было разрешено назначать в писаря кантонистов-евреев, обратившихся в православие ,,не прежде, как по прошествии пяти лет после принятия православной веры и по удостоверении в совершенном утверждении в иной”.

Взрослые рекруты в возрасте 18 лет и старше, как уже было сказано, поступали непосредственно в армию. Для них годы службы протекали в крайне тяжелой обстановке. Они переносили побои и насмешки вследствие неумения объясняться по-русски, нежелания есть „трефное” и вообще от неприспособленности к чужой среде и военному строю.

Еврейский солдат, трезвый и исправный, отличись он по службе как угодно, не мог дослужиться даже до унтер-офицерского звания, если он оставался евреем. Денщик, писарь, портной, сапожник, музыкант

— вот карьеры, ожидавшие еврея на военном поприще. Для выпуска в офицеры требовалось крещение. В армейских приказах употреблялось характерное выражение: „рядовые из евреев, остающиеся в сем вероисповедании”. Этим выражением обозначали упорствующих, неисправных нарушающих установленную начальством гармонию повальных крещений... Однако, сама власть плохо верила в искренность обращаемых. В этой связи царь потребовал строго соблюдать, чтобы крещение производилось непременно в воскресеные дни и со всей возможной публичностью, „дабы отвратить всякое подозрение в притворном принятии православия”. Вероотступничество, однако, составляло редкость, и напрасно давались льготы для солдат-выкрестов и смягчались наказания для провинившихся.

Если в общественной жизни за евреями при известных условиях еще признавались кое-какие права, то по .военной службе они имели только обязанности. Окончившие военную службу евреи, в большинстве случаев инвалиды, не имели даже права доживать свой век в тех местах вне черты еврейской оседлости, где протекали их служебные годы. Только в позднейшее время это право было предоставлено „николаевским солдатам” и их потомству.

Взрослые, когда они поступали в армию, приносили присягу на верность.

Глубокое недоверие правительства к нравственным качествам еврейского населения нигде, пожалуй, не проявлялось так полно, как в унизительной обстановке присяги.

Устав 1827 года указывал порядок привода евреев к присяге подробными предписаниями, в которых сквозила крайняя подозрительность к присягающему и к свидетелям евреям, присутствовавшим при присяге. Согласно „Наставлению гражданскому начальству”, дополнявшему собою рекрутский устав, при присяге еврейского рекрута должны были присутствовать в качестве свидетелей чиновник военного министерства и член городской думы. Со стороны евреев — 3 члена религиозного суда (бесдин) и не менее десяти рядовых обывателей (минион). Присяга совершалась только в синагоге над священной книгой Тора. Рекрут приводился к присяге особым раввином, которого уполномоченный для этого обряда чиновник инструктировал насчет его обязанностей. После этого раввин, прочитав подтверждение по установленной форме в том, что он исполнит свою обязанность в точности, подписывал его. В этом подтверждении говорилось, что если он, раввин, или евреи свидетели при присяге рекрута допустят отступление от установленной формы присяги, то они будут отданы в военную службу без зачета.

Вслед затем раввин читал приводимому к присяге рекруту предписанное законом наставление. В это время перед присягающим стояли две зажженные свечи, которые гасили перед самой присягой.

Присягающий умывал руки, надевал молитвенное покрывало (талес), голову и левую руку обвивал ремнем от кожаных кубиков, в которых хранятся молитвы, написанные на пергаменте (тфилин), становился перед кивотом, на сей случай открытым, и читал за раввином слово в слово следующую присягу на древнееврейском языке:

„Именем Адонаи живого, всемогущего и вечного Бога израильтян клянусь, что желаю и буду служить Российскому императору и Российскому государству, когда и как назначено мне будет во все время службы, с полным повиновением военному начальству так же верно, как бы был обязан служить для защиты законов земли Израильской. Произнося сии слова, не изменяю оных в своем сердце, но принимаю в том смысле, в каком произношу их перед приводящими меня к присяге; не говорил и не буду говорить о настоящей присяге, что даю или давал оную с намерением не исполнять оной; одним словом, не буду искать ни принимать ни от кого никакого средства к нарушению оной. Но если по слабости своей или по чьему внушению нарушу даваемую мною на верность военной службе присягу, то да падет проклятие вечное на мою душу и да постигнет оно вместе со мною все мое семейство. Аминь".

Согласно „Наставлению” присутствовавшие при присяге чиновники и член городской думы имели при себе форму присяги на еврейском языке, писанную русскими буквами, и обязаны были проверять по ней каждое слово, произносимое раввином и рекрутом. Но, не доверяя, по-видимому, и им, закон предписывал сверх того привлекать еще „благонадежных евреев или знающих хорошо еврейский закон христиан” для наблюдения за точностью в обрядах.

По окончании обряда присяги печатный присяжный лист подписывался всеми участниками его и в заключение обряда еврей, специально для того назначенный, трубил в рог („шойфер”); после чего рекрут отдавался военным властям под расписку.

Негодных к строю евреев также пересылали в „аракчеевские команды” Петербурга, Москвы и Киева, откуда некоторую часть из них распределяли по вольным мастерским с контрактом на 5 лет. В мастерских евреи были единицами среди десятков мастеров и учеников христиан. Все это был народ грубый и невежественный. Немало приходилось херпеть от издевательств и насмешек, в особенности в первые годы ученичества. Вставать надо было в 6 часов утра и тотчас же носить воду ушатами в кухню и мастерскую, затем таскать на себе с базара продукты для всех рабочих. Рабочий день продолжался до позднего вечера. Мастера покрикивали: эй, жид, подай то-то! Жид, сходи туда-то... Даже от старших учеников приходилось выслушивать насмешки. Иногда какой-нибудь мастер сострит по адресу жида, и начинается общий хохот. С тяжелой работой ученики-евреи мирились потому, что в местечках ремесленникам-ученикам тоже приходилось исполнять всякие неприятные и тяжелые работы, но здесь от национальной ненависти, насмешек и издевательств они страдали морально.

В первые годы после издания указа о воинской обязанности не приводилось никаких данных, которые дали бы возможность определить размеры этой наиболее тяжелой повинности. О количестве ежегодных поступлений еврейских кантонистов пытались судить по статистическим цифрам святейшего Синода при сообщении им количества крещеных. И лишь с 1843 года эти данные становятся более достоверными, благодаря отчетам военного министерства.

Вот отчетные цифры министерства.

В 1843 году малолетних рекрутов от евреев принято 1490 чел. в 1844 ” ” ” ” ” 1428 ”

1332

1527

2265

2612

2445

3674

3351

3904

3611

в 1846 в 1847 в 1848 в 1849 в 1850 в 1851 в 1852 в 1853 в 1854

В 1831 году был издан новый рекрутский устав, предусматривавший некоторые облегчения для коренного населения. На евреев новый устав не распространялся. Для них остался неизменный особый еврейский рекрутский устав 1827 года со всеми его строгостями, которые еще больше усиливались путем дальнейшей регламентации.

В 1834 году Россия была разделена на Северную и Южную полосы, примерно равные по своему народонаселению. Между губерниями Северной и Южной полос было установлено чередование в отправлении рекрутской повинности. Каждая полоса оставалась свободной в течение одного года и исправляла эту повинность в следующем году. Затем в 1839 году Россия была разделена на Западную и Восточную полосы и также с чередованием для представления рекрутов. Для евреев же рекрутские наборы производились ежегодно, а с началом Крымской войны — и дважды в год. С 1851 года по повелению Николая I с каждой тысячи душ евреев стали брать по 10 рекрутов, в то время, как число рекрутов неевре-ев составляло 7 с тысячи.

В прошлом веке достоверность статистики народонаселения России была крайне сомнительна, и поэтому сопоставление числа рекрутов в процентном отношении к количеству населения, носило бы крайне ненадежный характер. Кроме приведенных выше данных о ежегодном поступлении малолетних кантонистов были еще и рекруты, поступавшие в армию.

Поэтому можно с уверенностью сказать, что евреи в эпоху Николая I доставляли рекрутов русскому государству, пожалуй, даже больше, чем чисто русское население страны.

КРЕЩЕНЫЕ ЕВРЕИ - РЕВНОСТНЫЕ ХРИСТИАНЕ.

КАЗАНСКОЕ УТОПЛЕНИЕ

За переход в православие евреи-кантонисты получали некоторые льготы. Помимо награды в 25 рублей, к ним стали относиться не столь сурово, не истязали до крайности, лучше одевали и кормили. Гонения по отношению к упорствующим и некоторое улучшение жизни уступчивым приводило к массовому переходу в православие. Начальство, в особенности низшее, проявляло усердие в этом деле для личной выгоды. Оно доносило, что православие принимается без принуждения. Каждый старался окрестить побольше мальчиков, потому что это было прибыльно. Пошлет, например, офицер по начальству рапорт, в котором пишет: „Честь имею донести, что во вверенной мне роте в такое-то время добровольно пожелали креститься столько то”. У кого оказалось больше крещеных, тот получал награды и чины. Это вызывало зависть у других, которые старались наверстать упущенное.

Распространителями православия стали и те кантонисты, которые, оставляя свою веру, стыдились своих более стойких товарищей. Они сами принуждали упорствующих следовать их примеру, потому что если бы кто-нибудь вышел из школы некрещеным, то это кололо бы глаза и вызывало угрызения совести у нестойких. Устоять же против нечеловеческих мук могли лишь очень сильные духом. Маленькие герои переносили физические муки, оскорбления и унижения. Значительная часть упорствующих погибала, не выдержав истязаний.

От „миссионерской” же деятельности начальства и самих крещеных государство получало ежегодно лишние тысячи христиан, хотя и сомнительных по убежденности.

Святейший Синод, приводя данные о переходе еврейских мальчиков в православие, с удовлетворением отмечал и деятельность самих крещеных в наставлении своих товарищей на путь истинный. Русская православная церковь привлекала крещеных для агитации среди упорствующих.

В этом отношении интересна судьба Вольфа Нахла-са, ставшего при крещении Александром Алексеевым. Родился он в местечке Незаринец, Подольской губернии, в религиозной еврейской семье. В качестве кантониста он был отправлен в Саратовскую школу, где особенно усердно обращали в православие. Там он был окрещен в 1845 году, когда ему минуло двадцать пять лет. Вольф Нахлас не только сам превратился в ревностного христианина, но стал агитировать своих товарищей. В этой деятельности ему помогало начальство и местное общество. В награду за успехи на этом поприще Алексеев был произведен в унтер-офицеры, а затем в 1851 году, получил высочайшую награду. Поощрения побудили Алексеева еще ревностнее продолжать работу. Но случилось так, что однажды, переправляясь через Волгу с конвоируемой партией кантонистов, он упал в реку. Последствием простуды был паралич ног и освобождение от военной службы.

Прошло некоторое время, и Алексеев случайно встретился со своим бывшим начальником, от которого узнал, что в Саратове ведется следствие по обвинению тамошних евреев в убийстве христианского мальчика с ритуальной целью. По рекомендации этого полковника Алексеев был прикомандирован к чиновнику, производившему следствие в качестве эксперта. Судебные власти не скрывали своего пристрастия в этом деле и стремились обосновать обвинение против евреев в том, что они употребляют христианскую кровь в праздник пасхи. Основанием для обвинения служило превратное толкование еврейских книг и показания нескольких спившихся выкрестов. К чести Алексеева надо сказать, что он вместе с другим выкрестом из евреев упорно доказывал лживость кровавого навета. Дальнейшее рассмотрение дела перешло затем в ведение особой судебной комиссии. Алексеев, чье здоровье сильно ухудшилось к тому времени, ездил к председателю этой комиссии Гирсу и уверял его в невиновности обвиняемых. Он даже издал с этой целью брошюру под названием „Употребляют ли евреи христианскую кровь с религиозной целью?”

В своей миссионерской деятельности крещеный Вольф Нахлас клеветал на раввинов, обвинял евреев в нежелании подчиняться законам страны, указывал при этом, что евреи спасают своих детей, не допускают отдачи их в кантонисты.

Были крещения, но были и самоубийства как протест принуждения креститься.

В сороковых годах прошлого столетия евреи с ужасом узнали о массовом добровольном утоплении еврейских кантонистов, не желавших принять православие. Некий Е. Ю. Марголин, живший в ту эпоху, так рассказывает об этом случае:

Когда императора Николая I ждали на военный смотр в Казани, начальство удвоило рвение в деле насильственного обращения кантонистов местных батальонов, но все старания были тщетными. Тогда оно прибегло к рискованной демонстрации. К приезду императора вывели несколько сот еврейских кантонистов к реке, где духовенство в полном облачении ждало прибытия царя. Здесь все уже было готово к совершению в его присутствии обряда крещения. Мальчики стояли печально и неподвижно. Подъехал царь и после обычного приветствия и последовавшего затем рапорта, приказал детям войти в воду принять купель. „Слушаем, ваше императорское величество!”

— воскликнули в один голос еврейские дети. Дружно прыгнули они в воду. Николай был удивлен такой неожиданной готовностью исполнить его волю. Но вот вода закрыла детей, пошли круги и пузыри: несчастные добровольно утопились. Николай, прибавляет предание, схватился от ужаса за голову и стал рвать на себе волосы: и у этого грозного царя заговорило сердце!

Измученные долгими пытками, кантонисты, как видно, уже заранее уговорились покончить в присутствии царя с многострадальной жизнью своей, во славу Божью (ал кидуш ашэм).

Это предание было очень распространено в середине прошлого века в различных вариантах. Один из этих вариантов был воспроизведен в немецкой газете „АМдетете 2е1итд йез .^йетНитз" от 1845 года в следующем виде:

„Некий русский полковник однажды позволил себе сыграть злую шутку и велел погнать 800 рекрутов-евреев к купели под звуки труб и барабанный бой для принятия святого крещения. Двое из рекрутов предпочли умереть на месте, чем допустить совершение над собою акта крещения ради прихоти сумасбродного полковника”.

Это газетное сообщение вдохновило немецкого поэта Людвига Виля на стихотворение „01е ЬеИёп Маг-го$еп ”, напечатанное в 1847 году в журнале „МезгозШ-сНе ЗсЬотаЬЬеп".

Другой немецкий писатель д-р Замтер воспроизвел предание о кантонистах-утопленниках в своей книге ,,.1ис1еп{аи{еп т XIX ЛаЬгЬипйегг" (Берлин, 1906 год) Между прочим в этой книге автор сообщает, что в 1843 году был составлен специальный катехизис для подготовки еврейских кантонистов к принятию святого крещения. Катехизис составил крещеный еврей, профессор духовной академии Левинсон по приказу обер-прокурора святейшего Синода.

Д-р Замтер на основании донесений Святейшего Синода приводит также некоторые данные о молодых евреях, перешедших в христианство. В царствование Николая I их число достигало несколько десятков тысяч человек.

„Никто, — говорит автор, — из европейских монархов не владел так искусством обращения евреев в христианство, как император Николай I. В одном только 1854 году он обратил в православие свыше пяти тысяч душ — высшая годовая цифра, которой не могла похвалиться в XIX веке ни одна из христианских церквей в Европе. В сороковых годах прошлого века только обе русские столицы насчитывали около

30 тысяч выкрестов. С воцарением на престол Александра II число крещений резко уменьшилось”.

ВОСПОМИНАНИЯ БЫВШИХ КАНТОНИСТОВ.

БЕРКО ФИНКЕЛЬШТЕЙН

Истязания происходили большей частью во время купанья в реке, вспоминает один. Бывало, ефрейтор схватит кого-нибудь из нас за голову, быстро окунет его в воду 10—15 раз подряд. Тот захлебывается, мечется, стараясь вырваться из рук, а ему ефрейтор кричит: „Крестись, освобожу”. Когда же мальчик все-таки согласия не давал, несчастного выбрасывали на берег. От такого купанья многие глохли.

Кантонистам строго-настрого запрещалось носить „арба-канфос". Это вроде жилета с молитвенными нитями на нижних четырех краях жилета. Когда же поймают кого-нибудь в „арба-канфос", то подожженными нитями жгли провинившемуся ресницы.

Выдают кантонисту казенную годичную одежду и велят хранить в постельном ящике. Утром встает, ничего нет из одежды: все „украдено” дочиста. Прибегает ближайшее начальство, дядька или ефрейтор, и начинает рисовать дрожащему мальчику все ужасы, какие ждут его за „промот” казенных вещей: розги, прогон сквозь строй и т.п. Тот заливается слезами и полный отчаяния умоляет своего начальника спасти от наказания. „Крестись, — следует ответ, — и начальство простит тебя”.

Подают щи, приправленные свиным салом. Еврейский мальчик не может перенести даже запаха щей, его так и тошнит; до щей он не дотрагивается и ест один только хлеб. „Жид, отчего щей не кушаешь?” — кричит на него ефрейтор.

— Не могу, — отвечает тот, — пахнет свининой.

— А, так ты таков! Стань-ка на колени перед иконой. — И держат провинившегося мальчика часа два подряд, пока коленки не онемеют, а потом велят встать и дают ему 15—20 розог по голому телу.

Вот что рассказал о себе другой бывший кантонист.

— В 1845 году из нашего батальона осталось в живых только двое: я да наш регент Афанасий Степанов. Трое из нашего батальона — мы были архангельские — зарезались, двое удавились, несколько утопилось. Бывало, накормят нас „солянкой” (маленькие соленые рыбки), пустят в баню, жару нададут, а воды ни капли... „Ну, будете, жиды, креститься или нет?” Ну, вестимо, дети малые, кто и заявляет желание... У меня тоже терпения не хватило, ну и окрестился.

Купец Нанкин, крещеный еврей, вспоминает следующее из того, что ему приходилось испытать, когда он находился в Архангельской школе кантонистов.

Приставленный к Нанкину дядька исполнял свою обязанность весьма усердно. Он заставлял его стоять на узких стенках двух соседних, широко раздвинутых кроватей и при этом еще держать высоко над головой в каждой руке по довольно тяжелой подушке. В таком неестественном положении с растопыренными ногами и руками простаивал Нанкин долго, пока в изнеможении не сваливался на пол или на кровать, получая каждый раз тяжелые ушибы. Когда уже не было сил стоять больше и несчастный ребенок начинал умолять своего истязателя: „дяденька, отпусти!” — он слышал грубый ответ: „Крестись, жид, тогда отпущу!”

Подобные истязания, в числе прочих, заставили Нанкина, как и многих других его товарищей, отречься от еврейства и перейти против воли в православие.

Нас учили, вспоминает Шпигель, произносить молитвы и каждое воскресенье водили в церковь. Протестовать против штабс-капитана Шухова, нашего командира, и священника Боголюбского не решился никто. Священник Боголюбский часто брал меня к себе домой, где я играл с его сыном Ганькой. Жена и дочери батюшки закармливали меня и все уговаривали креститься, надевали на меня крестик, рассказывали и внушали мне, что Христос тоже был еврей и прочее. Им уже казалось, что вот-вот я приму православие. Но все было напрасно. За это дети меня возненавиде-ди, а батюшка понял, что трудно меня обратить в православие и отказался от своего намерения. А к тому времени вышел манифест о роспуске кантонистов. Нас осталось в заведении около 150 евреев. С роспуском солдатских детей исчезли ежедневные побои и розги и мы уже могли отлучаться с билетами в город. Жизнь изменилась.

Между слабыми, хилыми детьми встречались и твердые духом, которые не сдавались и переносили невероятные пытки или умирали под розгами неумолимых мучителей. Дети 10 и 12 лет, ничего не знавшие кроме материнских ласк, умирали иногда как настоящие мученики.

Вот история одного из них, которого по приказу командира Дьяконова беспрестанно пытали. Он, правда, не умер, вынес все муки и настоял на своем...

Берко Финкелыцтейн был взят в кантонисты, когда ему было 15 лет. Малолетним его отослали в Галицию к родственникам, а начальство уведомили, что он умер. 14 лет от роду Финкелыцтейн возвратился к родителям как австрийский подданный. „Доброжелатели” донесли через год, и 15-летний Берко был зачислен в кантонисты, а родители его посажены в тюрьму за укрывательство сына.

Поступив в кантонисты, он оказался уже вполне „закоренелым” евреем и очень преданным своей вере. Его стойкость в этом отношении напоминала стойкость и героизм первых христианских мучеников.

С первых же дней Берко заявил, что не будет кушать трефную пищу; о принятии же православия и слушать не хотел. Однажды в присутствии ротного командира он поклялся, что никогда не отступит от веры своих предков.

— О, голубчик, — заметил, смеясь, ротный, — ты в самом деле думаешь, что мы обратим особенное внимание на твое упрямство, испугавшись твоих жидовских клятв? Небось, как всыпят тебе сотню-другую горячих, то ты не только в православие, но даже в самую что ни на есть басурманскую веру охотно перейдешь.

— Пусть я с голоду умру, пусть даже убьют меня, но я все-таки не соглашусь переменить религию, — отвечал твердым голосом Финкелыцтейн, смотря смело в глаза командира; при этом в черных глазах пятнадцатилетнего фанатика блеснул какой-то недобрый огонек.

Никому в голову не могло прийти, что при той суровой дисциплине, которой были подчинены кантонисты, Берко сдержит свои клятвы. Однако сколько его ни секли, сколько ни подвергали разным пыткам и лишениям, он с необыкновенным упорством выдерживал все муки, оставаясь при своем убеждении. Изобретательность начальства в отношении Берко доходила до невероятной жестокости. По распоряжению полковника Дьяконова, Финкельштейна ставили босыми ногами на раскаленную сковороду, вешали за ноги головой вниз, заставляли его ходить в полуобнаженном виде по льду реки во время жесточайших морозов. Все пытки средневековой инквизиции проделывали над ним, но Берко оставался верен себе.

Однажды Дьяконов велел повесить на шею Финкельштейна два больших мешка, наполненных песком и весивших около четырех пудов. Кроме того, он должен был держать над своей головой за штык в течение трех часов тяжелое ружье в совершенно вертикальном положении; при этом было объявлено, что если только он осмелится опустить руку вниз или станет на колени, тотчас же дать ему сто розог. Простоял Финкельштейн в таком положении не более часа, затем силы сразу оставили его, он задрожал, лицо покрылось смертельной бледностью, и несчастный рухнул на землю как подкошенный. Присутствовавшие при этом солдаты схватили Берко, чтобы дать заслуженные им сто розог, но сколько они ни бились над упавшим в обморок кантонистом для приведения его в чувство, тот не подавал почти никаких признаков жизни. О происшедшем доложили Дьяконову, а тем временем принялись пробовать над бесчувственным юношей самые энергичные и разнообразные средства: кололи лицо иголками, подносили к губам и глазам зажженные спички, насыпали в нос нюхательного табака и т.п., но ничего не помогало. Явившийся батальонный командир послал за фельдшером, который и привел Финкельштейна в чувство. Приказав снять с него мешки, батальонный командир обратился к ротному со следующими словами:

— Придется действительно оставить в покое этого закоренелого фанатика, так как по всему видно, что он и на самом деле скорее расстанется с жизнью, чем со своим излюбленным жидовством.

Несколько месяцев спустя Финкелыцтейн совершенно оправился и стал исполнять свои служебные обязанности. К концу года он уже считался первым кантонистом не только по части учения, но и по поведению.

— Ну и жид, — говаривало начальство, указывая на Финкельштейна и ставя его в пример кантонистам из христиан.

МАЛЬЧИК ИЗ ЖМУДИ

Вот и другая быль — тяжкая, скорбная повесть бывшего кантониста, мученика свирепого Аракчеева. Этого мальчика, родом из литовского местечка Жмудь, единственного сына у матери-вдовы, взяли в возрасте 13 лет.

— Дорогое дитя, — говорил мне дед, столетний старец, плача, — как бы тебя ни мучили, оставайся евреем. Ты будешь много терпеть, но ты перенесешь страдания и будешь счастлив, очень счастлив... Помни это.

Мать не пережила горя, она буквально выплакала глаза, ослепла и скоро умерла. Недолго спустя умер и дедушка.

Меня одели в длинную рекрутскую шинель, нахлобучили на глаза рекрутскую шапку без козырька и погнали пешком с партией таких же как я в Новгородскую губернию, в имение Аракчеева Грузино, где был батальон кантонистов. Немного нас осталось в живых, когда мы прибыли на место назначения. Но то, что мы выстрадали в дороге, было в сущности пустяком в сравнении с тем, что предстояло впереди. А предстояло много лет несказанных мук.

Когда меня били в дороге, я все вспоминал слова дедушки, и это приучало меня к терпению. Эта выносливость особенно пригодилась в батальоне. Командир нашей роты был дикий зверь. Нас сразу начали драть нещадно. Пороли всячески: обыкновенными розгами, розгами намоченными в соленой воде, а когда пучки розог обтрепались, то драли окомелком.

— Крестись, каналья, не то запорю до смерти! — ревел ротный во время и после экзекуции.

Большинство не выдерживало; кто крепился день, кто неделю, кто месяц, но, в конце концов, почти все сдались. Мало-помалу все переходили в православие, получали другие имена и фамилии — своих крестных отцов. По мере того, как число крещеных увеличивалось, положение остальных сделалось невыносимым. Кроме ротного, фельдфебелей и другого низшего начальства мы приобрели себе гонителей в лице новокрещеных, также мало или совсем не знавших по-русски как и мы. Нас били, между прочим, за то, что по незнанию русского языка, мы изъяснялись между собою по-еврейски. Несмотря на жестокие побои я даже не мог скоро привыкнуть к тому, чтобы под розгами кричать по заведенному порядку:

— Ваше благородие!.. Будьте отец родной!.. Ай-ай! Простите, ваше благородие!.. Не буду, ваше благородие! Ай-ай! Не буду!..

Чем больше меня истязали, тем чаще припоминал я образ дорогой матери и раздирающим душу голосом вопил по-своему:

— Гевалт, мамуню! Гевалт! Ай-вей! Гева-а-алт!

Это вызывало только учащенный свист розог и

грубый хохот моих мучителей, которые все науськивали:

— Жарь его, пархатого, жарь больше! Я те задам „гевалт”,стервец!

Мое положение становилось с каждым днем все ужаснее. К довершению беды, я стал хиреть, часто приходилось лежать в лазарете, где у меня оказались новые мучители. Это были фельдшера из выкрестов. Я никак не могу объяснить себе по прошествии стольких лет причину этой затаенной вражды, этих утонченных жестокостей, которые над нами проделывали вообще выкресты из кантонистов и в особенности проклятые фельдшера. Была ли это досада на свою бесхарактерность? Они, такие верзилы, не имели мужества, чтобы устоять против розог и быстро отреклись от своей веры, порвали все связи с родными. Они очутились в двусмысленном положении людей, отставших от одного берега и не приставших к другому, тогда как такая мелюзга, как я, например, стойко держалась, или они действовали по указанию командира, — не знаю. Думаю, что тут действовали обе причины, но мне солоно приходилось от этих выкрестов. Вместо того, чтобы лечить меня, они все время уговаривали меня креститься, говоря, что я один упорствую, тогда как все мои товарищи давно поддались. Мне нужен был покой, а меня били по чем попало, стращая невероятными пытками, если я буду упорствовать, суля золотые горы, если соглашусь на их предложение.

— Чем ты лучше других, дрянь ты этакая! Что за цаца в самом деле!

Страшный командир, которого я боялся пуще огня, часто наведывался ко мне.

— Ну что, согласен? — хрипел он, входя в палату, где я лежал.

— Никак нет, ваше высокоблагородие, — рапортовали фельдшера.

— Черт его знает, этого паршивца. Я из него выбью эту дурь! — ворчал он, награждая меня по пути затрещиной, от которой искры сыпались из глаз.

Долгое время я не верил, что они в самом деле проделают со мной то, чем постоянно стращали, и полагал, что все это говорится только для того, чтобы запугать меня, больного, истощенного болезнью, побоями и недостатком питания. Надо сказать, что нас отвратительно кормили. Мы жили впроголодь, питались чуть ли ни одним хлебом, отчасти по собственному желанию, из боязни оскоромиться трефной пищей, которая подавалась выкрестам в корытах, как поросятам. Но скоро я увидел, прежде, чем выписаться из лазарета, что угрозы моих мучителей не были пустыми словами, что меня всерьез решили доконать.

Однажды, после утреннего визита командира, долго шептавшегося с фельдшерами, меня раздели донага, растянув во весь мой рост на кровати, к которой привязали руки и ноги. Я сначала подумал, что будут пороть, но никто меня пальцем не тронул.

Мое тело облепили каким-то пластырем и только... Сначала мне было даже довольно прохладно. Впоследствии я узнал, что это была шпанская мушка. Что я перестрадал в тот день, даже невозможно выразить. Тело вздулось, я был в жару, орал во всю глотку, думал, что конец мой пришел, в особенности, когда стали сдирать эту проклятую мушку. Не помню, сколько времени я пролежал в беспамятстве после этой пытки, но зато догадался по ругательствам и обращению со мной фельдшеров, что это не последний опыт для того, чтобы сломить мое непонятное упорство. Опять начали приставать:

— Ну, что, согласен, стервец? Нет? Смотри, брат, как бы хуже не было.

Я искренне желал смерти, которая избавила бы меня от этой каторжной доли, которой конца не предвиделось. А тут неотвязчивые воспоминания о матери, о дедушке не давали мне покоя. Бедная мама, хорошо, что умерла, чтобы не видеть, как мучат ее единственного сына, которого она прочила в раввины.

А кругом раздаются зловещие смешки, совещаются о какой-то виселице, которая удивительно помогает, когда приходится иметь дело с такими дураками, как я. Они часто употребляют это средство и всегда с успехом. Сам командир разрешил. За что, Господи, такие муки? Когда же я, наконец, от них избавлюсь? Измученный и. разбитый, я заснул тяжелым сном.

Недолго я спал. Здоровый толчок в бок мигом разбудил меня.

— Вставай, прынец. Будет тебе дрыхнуть, собачий сын. Ну, в последний раз: согласен? Нет? Ну, ступай к чертовой матери — все готово!

Действительно, все было готово. Возле печки устроили импровизированную виселицу. Из полотенец свернули петлю и обвили ею мою шею. Несмотря на мои крики и барахтанья, меня быстро подхватили служители и передали двум фельдшерам, стоявшим на табуретах у обоих концов виселицы. Когда они стали возиться, продевая один конец полотенца сквозь кольцо, прикрепленное к крючку, один из исполнителей казни выпустил меня из своих рук, и я грохнулся на пол. У меня в глазах потемнело от боли, грудь, казалось, разбита, я еле дышал. Но мне не дали опомниться. С бранью и побоями опять схватили в охапку, еще минута, и я бы повис в воздухе, как вдруг произошло какое-то смятение. Меня выпустили из рук, и я опять грохнулся на пол; фельдшера мигом соскочили с табуреток. Оказалось, что в то время, когда все были заняты приготовлениями к моей казни, в палату незаметно вошел старший ординатор.

— Что вы, разбойники, наделали? — загремел он, бросившись поднимать меня. — Господи, да это сущие изверги.

Изверги молчали, не находя, что ответить. Одного взгляда на всю омерзительную обстановку предназначенной для меня пытки было достаточно, чтобы понять ужасный смысл прерванного зрелища. Доктор не хотел верить в возможность подобной затеи.

Доктор успокаивал меня, требовал, чтобы я говорил и не боялся. Ласковые его слова, впервые услышанные мною со времени взятия в рекруты, неожиданное появление моего спасителя лишили меня дара речи. Слезы душили меня, и я разревелся. Доктор все утешал, а у самого, вижу, слезы навертываются на глаза.

— Гевалт, ваше благородие! — ревел я в ответ, неистово жестикулируя, и рассказал ему все, только не по-русски, на котором я не был в состоянии изъясняться, а по-еврейски. Доктор понимал по-немецки и вскоре понял в чем дело. Он был страшно возмущен.

— Розог! — закричал он. — Каждому из этих негодяев дать по пятидесяти ударов. А ты, мой друг, не бойся. Я этого дела так не оставлю, — сказал он уходя.

Обстановка в палате быстро изменилась. Из всех углов раздались знакомые мне признаки экзекуции, свист розог, стоны наказываемых. Только что выдрали моих мучителей, как вошел в палату страшный командир.

— Это что такое? — заревел он.

Наказанные бросились к нему с жалобами, выставляя меня доносчиком, который из ненависти к выкрестам черт знает что такое наплел господину ординатору на них, невинных исполнителей воли начальства. И вот, из-за доноса этого пархатого жиденка наказали розгами русских людей, православных христиан.

— Боже мой, что со мною было в этот злосчастный день! Страшно вспомнить даже теперь. Не понимаю, как я остался жив после этого избиения. Не помню, кто первый бросился на меня, долго ли продолжалась расправа, но помню, что меня топтали ногами, рвали, колотили где и кто мог, по чем попало. С месяц я как пласт лежал после этой лупцовки. И как я не умер под ударами остервенелых людей!

Рассказывать последовательно обо всех муках, перенесенных мною в батальоне, невозможно, и я бы не все вспомнил. О мелких притеснениях, вроде того, что нас кормили селедками и после загоняли в баню, не стоит и говорить. На мне не было живого места, все тело было в язвах, покрыто рубцами от розог, лицо в синяках, глаза подбиты и вечно заплаканные, голова в шишках. Заступничество старшего ординатора послужило мне только во вред. Лазаретная прислуга пуще озлобилась против меня. Они не могли мне

простить, что из-за такого клопа, как я, их, заслуженных кровопийц, выдрали розгами. И вот началось систематическое преследование, наушничание у командира, не раз заявившего, что я ему надоел, и что пора кончать с этой жидовской мразью. Результатом травли было мое знакомство с „верхним отделением” нашего батальона кантонистов.

Я не раз слыхал про существование этого страшного отделения, видел, как многие из кантонистов бледнели при одном напоминании о нем. Скоро мне пришлось испытать, что это действительно нечто страшное.

После одной бурной сцены, когда ни побои, ни увещания не оказали на меня желанного действия, было решено отправить меня в „верхнее отделение”. Несмотря на то, что я еще был очень слаб, с трудом ходил по палате, еле передвигая ноги, мне велели одеться в полную больничную форму, то есть в халат и колпак и потащили в страшное отделение, где жили исключительно русские кантонисты и выкресты. Говорю „потащили”, потому что я сам не был в состоянии подняться даже по лестнице. Но мне помогали пинками сзади и зуботычинами спереди. Шествие было торжественное — вся команда присутствовала при этом. Как только я показался на последней ступени, меня втолкнули на верхнюю площадку, где несколько сот* кантонистов, выстроившись шпалерами, радостно приняли меня в свои объятия.

Вы когда-нибудь видали, как в прежние времена гоняли солдат сквозь строй? Точь-в-точь то же самое происходило в ,.верхнем отделении”, только с меньшим порядком и большим ожесточением. При наказании шпицрутенами, солдат обыкновенно ударял розгой жертву столько раз, сколько было приказано, но не надругался, не тиранил, а, напротив, с крайней неохотой исполнял должность невольного палача, внутренне жалея истязуемого. Для остервенившихся же кантонистов это было приятным развлечением.

Орава бросилась на меня с гиком и давай меня мучить и всячески истязать... Мне плевали в лицо, рвали за уши, щипали, давали щелчки по носу, кулаками прохаживались по башке, а сзади били коленками, каблуками. Оглушенный, избитый, я упал, но удары сыпались и на лежачего. Меня, впрочем, скоро подняли, и процессия пошла при более торжественной обстановке. Начальство прикрикнуло, и восстановился некоторый порядок — надо было дать всем возможность дотронуться до меня.

Конечно, я бы не выдержал и десятой части предстоящего мне испытания, если бы неожиданное обстоятельство не прекратило этой забавы в самом почти начале. Некоторые из кантонистов не довольствовались пощечинами или плевками. Они достали сальные огарки и давай тыкать мне ими в лицо, в нос. Этот пример нашел подражателей более утонченных. Через несколько минут принесли блюдо с растопленным свечным салом.

— Пей! — заорала толпа моих палачей. Почувствовав прикосновение к губам горячей тарелки, я шарахнулся в сторону. — А-га, не хочет, не вкусно. Заставьте его выпить, ребята, — раздались голоса. — Мне насильно открыли рот, раздвинули стиснутые зубы и стали лить... Создатель, что это была за пытка! Не желаю злейшему врагу испытать ее... Я не выдержал... Меня вырвало... Кровь хлынула горлом, я как сноп свалился на землю. Многие испугались не моей крови, а прихода доктора, который, говорят, как-то проведал об этой истории, и меня в беспамятстве, истекающего кровью, избитого, исполосованного, полумертвого унесли в лазарет.

Да, страшна бывала месть кантонистов, но еще ужаснее их забавы.

Казалось, что я испытал уже всяческую муку, и можно было оставить меня в покое. Но это только казалось. На самом деле начальство кантонистов славилось своей изобретательностью. Меня, действительно, оставили в покое на первых порах по выздоровлению. Мне дали время отдышаться, немножко прийти в себя, чтобы подготовиться к более жестоким истязаниям.

Выписавшись из лазарета после пребывания в „верхнем отделении”, я стал тянуть обычную кантонистскую лямку наряду со всеми моими товарищами. Я чувствовал себя сравнительно лучше в новой обстановке, нежели в прежней, лазаретной. Я быстро усваивал все приемы солдатского учения, и если бы мои гонители забыли хоть на время о моем, так называемом, упорстве, то я, пожалуй, примирился бы со своей долей. Видя мучения других, я перестал роптать на свою судьбу. Авось, Бог даст, выдержу я эту каторгу и мне удастся попасть на действительную службу, в полк. Там, говорили, все-так лучше, нежели у нас, кантонистов.

Надо йравду сказать, не сладка была и доля моих товарищей из выкрестов. Приняв новую веру, они думали, что освободятся отслужбы, что их будут гладить по головке. Но их драли за то, что сплоховали на плацу, что не могли говорить по-русски, что не свыклись со своим новым положением, что не так скоро отставали от своих жидовских привычек. И за каждую мелочь драли. Эти несчастные куражились только над такими, как я, а сами терпели от офицеров, фельдфебелей, своих дядек и, наконец, от своего же брата кантониста — русских товарищей. Травля начиналась с самого утра, во время переклички. Кантонисты, недавно окрещенные, долго не могли привыкнуть к своим новым русским именам и фамилиям. Тогда еще дозволялось выкресту носить новую фамилию своего крестного отца. Все эти Хаимы, Шмельки, Мееры мигом превращались в Иванов, Прохоров, Сидоров.

Начинается перекличка в присутствии командира.

— Иван Трофимов!

Молчание.

— Ды что, ты оглох, собачий сын?! Иван Трофимов здесь? — спрашивает начальство, проверяя ряды.

— Тебя как зовут? — обращается он к тщедушному кантонисту.

— Хаим Тетельбаум.

— Как? Что ты сказал, анафема?

— Хаим Тет...

Бац! Раз, другой, третий. Пощечины не дают ему договорить свою прежнюю фамилию. Кровь струится из носу, а начальник все лупит, раскровянив все лицо.

— Розог! — орет он во всю глотку. — Сколько раз я тебе толковал, каналья, что ты больше не Хаим Тетельбаум, а Иван Трофимов. Смерти на вас нет, подлецы вы этакие, жидовское отродье! Ну, теперь вы будете знать, как вас зовут по-русски.

И таким манером, путем неоднократной порки Хаим Тетельбаум под конец убедился, что он отныне не Хаим, а Иван Трофимов; Шмелька Глузман — что он Прохор Пантелеев, а Меер Фукс зарубил себе на носу, что его зовут Сидор Кириллов.

Не раз эти несчастные жаловались мне тайком, что они жалеют, что оказались такими бесхарактерными, что им было бы лучше страдать подобно мне, но, по крайней мере, знать за что, нежели выносить проклятие своих и презрение чужих. Но большинство из выкрестов вымещало на нас свои обиды. Им я обязан тем, что не достиг того, чего так пламенно желал — быть забытым.

Наш командир хотел в последний раз убедиться, действительно ли я все тот же или это не более, как жидовская блажь, от которой надо отучить будущего воина.

В батальоне прошел зловещий слух, что вышло распоряжение покончить с упорствующими жиденя-тами. Этот слух с особенным усердием распускали выкресты, которым вторили и остальные. Говорили, что командир получил выговор от начальства за то, что эта часть у него не так успешно идет, как в других батальонах, где жиденята повывелись. Рассказывали о нашем ротном, который выразился довольно определенно, что пора положить конец подобному безобразию. Этот слух не был лишен некоторого основания. Я так заключил из того, что за меня опять принялись с особенной настойчивостью. Ни поведение, ни успехи во фронтовой науке не спасали меня от карцера, колотушек и розог: из меня усердно „выколачивали” жидовство. Я опять частенько попадал в лазарет, где были фельдшера, выдранные из-за меня по приказанию благоволившего ко мне старшего ординатора. Лежа на койке, я слышал разговоры о том, что мне недолго осталось жить.

— Это черт знает что такое, — нарочно громко, чтобы я мог все слышать, говорили вокруг меня, — вся жидова перешла в нашу веру, а вот только этот парх остался при своей дурости. Еще смеет фордыбачить, этакий смердящий пащенок! Ну, да теперь он живо скапутится... Бросят его в печь, так заорет в последний рад: „Гевалт, вай-мир!”...

Какую ночь я провел после этого разговора, трудно себе вообразить. Я ни на минуту не мог сомкнуть глаз. Повторял все отрывки непозабытых молитв, взывал к памяти дорогой матери, прося ее заступничества, припоминал беседы с дедушкой, его последние слова, его слезы, и сам заливался слезами. Должно быть я метался целую ночь, громко рыдал, потому что обратил на себя внимание дежурного солдата, доброго старика, который заговорил со мной довольно мягко, очевидно, желая утешить меня:

— Жаль мне тебя, паренек, жаль! Да ничего не поделаешь. Сам виноват. Ну, к чему дурить? Откажись от своей дурости и — шабаш!

Рано утром меня в последний раз спрашивали, согласен ли я на предложение или остаюсь при последнем упорстве? При этом заявили, что я один остался в целом батальоне, своим примером портящий остальных, а потому решено: паршивую овцу из стада вон.

Меня повели на казнь.

Измученный бессонницей, обессиленный долгим лежанием в лазарете, я зашатался, не в силах передвигать ноги. Конвойные взяли меня под руки и повели через огромный двор. Я беззвучно читал молитвы и тихо плакал. На повороте я увидел, что со второго двора ведут под конвоем пятерых еврейских мальчиков по направлению к тому месту, куда шел и я. Значит, не один я погибаю, а нас шесть человек, готовых принять мученическую смерть. Мы скоро сошлись вместе и, не взирая на запрет конвойных, заговорили друг с другом по-своему. Мы очутились в предбаннике, где наскоро раздели и втолкнули в самую середину жарко натопленной бани. Я уже думал, что все это одно запугивание, а оказалось одной из самых страшных мук, когда-либо испытанных мною в моей многострадальной жизни... Нас погнали на самую верхнюю полку, и раздались приказания:

— Поддавай на каменку, поддавай еще, еще! Жарь их,поросят!

Густой пар повалил из каменки, застилая все перед глазами. Пот лил ручьем, тело мое горело, я буквально задыхался и бросился вниз. Но этот случай был предусмотрен. У последней скамьи выстроились рядовые с пучками розог в руках и зорко следили за нами. Чуть кто попытается сбежать вниз или просто скатывается кубарем, его начинают сечь до тех пор, пока он, окровавленный, с воплем не бросится назад на верхнюю полку, избегая страшных розог, резавших распаренное тело как бритва. Боже мой, что это была за пытка! Кругом пар, крики, вопли, стоны, экзекуция, кровь льется, голые дети скатываются вниз головами, задевая других своим падением, а там внизу секут без пощады. Это был ад кромешный. Только и слышишь охрипшие крики:

— Поддавай, поддавай, жарь, жарь их побольше! Что, согласны, собачьи дети?

Уж лучше было, если бы сразу бросили меня в печь, нежели эта мучительная смерть. Я уже не был в состоянии кричать, дух захватывало. Спереди усатые звери с розгами, сзади горячие стены, каждый кирпич горит, жжет. Я уже решился треснуться головой об стенку, чтобы разом покончить эту нечеловеческую пытку. Ощупывая удобное место в стене, чтобы ринуться головой, я в темноте наткнулся на оконце. Одним ударом я вышиб раму, высунул голову. Свежая струя воздуха хлынула в баню. Наши крики привлекли внимание прохожих. Я был весь в крови; стекло от разбитого окна врезалось мне в шею, в лицо, в руки. Больше ничего не помню, потому что потерял сознание... Меня снесли в лазарет... Я вынес жестокую болезнь и выздоровел благодаря заботам моего благодетеля доктора. Слух о нашей последней пытке достиг до лиц власть имущих. Наступили новые времена — был конец Крымской кампании, и на подобные проделки стали очень косо посматривать. Жестокий командир был вскоре смещен, и еще через некоторое время доктор сообщил мне радостную весть, что я выхожу из батальона с переводом в Петербург, в одну из рабочих команд. Много лет я провел во вражеской среде, не встречая ни одного приветливого лица, ни одной вещи, которая бы напоминала мне далекую родину, исчезнувшую семью и безвозвратное детство.

Эти печальные страницы из своей биографии поведал пассажир своим случайным спутникам в вагоне железной дороги. Было это в восьмидесятых годах прошлого века. Спрошенный о настоящем, бывший кантонист ответил, что жену боготворит, а от своих детей он без ума. Изобретения в области механики обогатили его, и теперь смысл жизни он видит в том, чтобы помогать бывшим кантонистам — своим собратьям по страданию. Перенесший в прошлом нечеловеческие муки, этот человек считал, что теперь он действительно счастлив.

КАНТОНИСТЫ - РАБОТНИКИ У КРЕСТЬЯН. РАССКАЗ ЕРУХИМА

Страшны были кантонистские школы, но не была ли страшнее для детей участь работника в глухомани, в заброшенных деревнях далекого Севера? Инстинктивно чувствовали они, что полудикие и жестокие северяне превратят их в бессловесных рабов для тяжелой, непосильной работы, и это вызывало у детей содрогание.

Дело в том, что нехватка мест в школах и соображения экономического характера заставляли военное ведомство размещать кантонистов по деревням, преимущественно северных областей страны. Там они находились у хозяев, всецело от них зависели и само собою понятно, что за пропитание мальчики должны были на них работать.

К прибытию партии малолетних, предназначенных для раздачи, начальство собирало крестьян из самых отдаленных округов. Восьмилетних и девятилетних „сыновей” выстраивали в шеренгу. Прибывшие крестьяне ходили по фронту, присматривались к ним, к их физическим качествам, ощупывали, заставляли пройтись, побегать. Осмотр был похож на то, как это делали барышники на базарах, покупая лошадей и волов. От дарового работника, пастуха, никто не отказывался. Не обходилось в таких случаях без драки. Крестьян понаехало всегда больше, чем было раздаваемых кантонистов. Кому не доставалось мальчика, тот пытался отбирать силой будущего работника у своего собрата. Начальство заставляло разбирать и евреев, но „нехристей” брали неохотно и в последнюю очередь. Детям было страшно. Недаром же крестьяне спорят из-за них; они знали, что их закабалят, что существование будет тяжелым и беспросветным. Дети плакали, вырывались из рук. Тогда крестьяне поснимали с себя пояса-ремни, одним концом перевязали руки детей, а за другой конец, держась обеими руками, тащили каждый своего невольника к подводе. Дети прощались между собой, обнимались, рыдали, как если бы шли на смерть. Они были унижены и сознавали свое безвыходное положение.

Приехав в дом хозяина в глухие деревни, иногда верст за двести-триста от города, новоиспеченные „отцы” одевали их в оборванные обноски. Хозяева обходились с мальчиками безжалостно, превращали их в рабов. Квартирантов жиденят помещали в сенях, предбанниках. Есть давали остатки скудной хозяйской пищи из собачьих плошек. Хозяйской кружкой нельзя было пользоваться, и пили они из корыт и помойных ведер. В трескучие морозы в одних шине-лишках посылали с разными поручениями за 15—20 верст. Коченели от стужи, отмораживали пальцы, уши — и их же за это наказывали. Детская резвость и веселость исчезали. Они стали задумчивы и сосредоточены. Повинуясь палке, мальчики работали без передышки, из последних сил, делали все, что им приказывали. Время, а еще более побои сделали свое, и они вконец тупели.

Ерухима взяли ловцы, когда ему было 10 лет. Случилось это в первый вечер пасхи. Семья сидела за праздничным столом. В момент, когда глава семьи произнес торжественные слова молитвы, обращенные к пророку Илье, Ерухим, как того требует обычай, открыл дверь, как символ приглашения пророку, являющемуся в дом для благословения. Но вместо незримого пророка Ильи в комнату ворвались зримые ловцы, терпеливо ожидавшие этого момента...

Оставим в стороне то, что произошло в тот страшный вечер, а также последующие мытарства Ерухима. Он попал как работник в дом к крестьянину в глухомань далекого севера. Вместе с Ерухимом в том же селе очутились и два других мальчика — Лейба и Беня.

...Мой хозяин, за которым я следовал, был коренастый мужик с грубым, угрюмым лицом. Его косые маленькие глаза осматривали меня ежеминутно и страшно пугали. Двор, в который я вступил, был обнесен плетнем. Навстречу нам бросилась целая свора громадных косматых псов. Они попробовали приласкаться к хозяину, прыгали к нему на грудь, но, получив несколько чувствительных пинков ногой, отстали от него и набросились на меня. В одну минуту полы моей казенной шинели были изорваны. Если бы хозяин не разогнал этих чудовищ, то они и самого меня изорвали бы в куски.

— Ты чего не обороняешься сам? — обратился ко мне хозяин.

— Боюсь, — прошептал я, заплакав.

Хозяин как-то странно посмотрел на меня сбоку. Мы вошли в избу. Она была большая. Маленькие оконца едва пропускали дневной свет. Земляной пол был покрыт толстым слоем грязи, нечистотами и глубоко изрыт двумя жеребятами и тремя телятами, бегавшими взапуски. Разная птица, переполошенная этой беготней, подымалась с земли и перелетала в безопасные углы. Старая баба работала у ткацкого станка, другая, молодая, толкла что-то в ступе. На широких полатях горланило несколько детей. Оттуда выглядывала седая старческая голова с желтым страшным лицом.

Переступив порог, хозяин снял шапку, помолился на образа и обратился к старику:

— Отбил работника, тятя. Из рук, шельмецы, вырывали, да я ухитрился уладить. Мне достался.

— Ты чего, малец, на образа не кланяешься? — прошамкал старик.

— Нешто христианин он, — оправдал меня хозяин.

— А што ж он такое?

— Стало быть из жидов.

Старик осенил себя крестным знамением. Бабы и дети злобно на меня посмотрели.

— А для че ублюдка в избу взял? — спросила старуха, сверкнув глазами на хозяина.

— Подь, Сильвестр, отдай назад, — посоветовал старик, — а то , што с ним сделаешь?

— Попривыкнет, прок будет, в степь сгодится. Дело ему найду.

— Чего стоишь, как чурбан? Разденься, кажись, не в гости пришел, — приказал хозяин, — и сапоги сними, чего даром топтать!

Я очутился босиком. Жидкая грязь земляного пола залезла между пальцев ног. Я вздрогнул от неприятного, непривычного ощущения.

— Кличут тебя как? — спросил старик.

— Его кличут Ерухим. Это по-жидовски. Окрестим его Ерохой или Ярошкой, — решил Сильвестр.

Скоро сели обедать. Мне подали особо, в разбитом черепке, какую-то мутную, пресную жидкость и ломоть отру бистого, липкого хлеба. От первой ложки меня стошнило, но сильный голод заставил кушать.

Когда после обеда хозяин приказал мне принести из хлева сухой соломы для свежей настилки в его промокшие сапоги, у меня сердце забилось от тревоги. Я боялся страшных собак, чуть не разорвавших меня час назад. А все-таки идти необходимо было. Для большей безопасности моих ног, я начал обувать сапоги, но хозяин прикрикнул на меня.

— Чего обуваешься? Тут рукой подать.

Весь дрожа от страха, я вышел, но в сенях остановился. Я осторожно высунул голову за дверь, осматривая двор. Проклятые собаки тотчас заметили меня и устремились к сеням целой стаей со страшным лаем. Я стремглав пустился в избу.

— Псов спужался? — спросил хозяин. — Палагея, налей помоев псам, пусть Ярошка вынесет, подаст и познакомится, — приказал хозяин молодой бабе.

— Чего балуешь ублюдка? — заметил старый. — Нетто так не обойдется? Псы разумнее его: узнают, што тутошний и сами лаять перестанут.

Я вынес целую лохань пойла псам. Хозяин вышел со мною. Я тайком захватил краюху хлеба и несколько кусков мякоти. При виде пойла собаки не трогали меня, а только посматривали на лохань, подпрыгивая и вертя хвостами. Я поставил лохань. Собаки с жадностью бросились на помои, а хозяин, познакомив меня с кличкой каждой собаки, ушел, приказав мне остаться с ними. Когда лохань была опорожнена и облизана, некоторые из собак опять начали косо посматривать на меня, рыча и скаля зубы. Чтобы задобрить недовольных, я достал хлеб из кармана и по кусочкам начал швырять то одной, то другой.

Я радовался быстрой дружбе с ними. Одна из самых страшных собачищ лизнула мне руку, а другая потерлась у моих ног. Я был рад этим ласкам до умиления, но радость эта была внезапно прервана. Когда я швырнул последний кусок хлеба, я получил такую затрещину, что едва устоял на ногах, и злой голос старухи оглушил меня:

— Я те, дьявол, научу таскать святой хлеб из избы и псам кидать! Я те самого псам отдам.

Хозяин с ворохом соломы подошел на эту сцену. Узнав, в чем я провинился, он ругнул меня и погрозил кулаком.

— Ты никак воровать, малец? Стерегись, я баловать не охоч.

Неприветливо было мое вступление в новую жизнь. Мне не дали раздумывать долго, а поставили к ступе, где я работал до самого вечера без роздыха, молча. Поевши липкого хлеба с солью и запив водою, я улегся на каких-то тряпьях, на мокрой земле, прикрывшись казенной шинелишкой.

Вслед за первым скверным днем потянулся целый длинный ряд подобных дней. Я выполнял домашние работы, меня ставили к ткацкому станку, к ступе. Я мыл горшки, носил воду, рубил тонкие дрова, подметал, нянчил детей, кормил собак и свиней. Я никогда не наедался досыта, не высыпался вдоволь. Я зарос шерстью, ногти мои выросли на полвершка и причиняли мне боль. Тело мое под грязной, как земля, рубашонкой вечно зудилось, и я, как грязное животное, постоянно тер спину у стен и косяков. Я совсем одичал. Хотя я был очень тих и послушен, но, тем не менее, старик и старуха вечно толкали, ругали меня и вообще со мною обращались как с паршивым щенком. Хозяина по целым дня не было дома. Жена хозяина и девка, сестра его, мучили меня гораздо менее других. Они украдкой и то изредка, подсовывали мне лишнюю краюху хлеба. Одни дети не гнушались меня. Собаки меня очень любили. О моих товарищах Лейбе и Бене я ничего не знал. Я их ни разу не видел и не встречал. Да и где мог я с ними встретиться, когда меня не выпускали со двора?

Когда снег совсем растаял и выглянула первая травка, участь моя изменилась к лучшему. Мне поручили пасти коров, овец и свиней. До зари я, бывало, отправляюсь с моим маленьким стадом и с десятком умных собак, которые охраняли стадо. Я был доволен своей судьбой. Взобравшись на гору, я водил свое стадо целый день у окраин леса. Тут я был свободен, не слышал брани, не переносил побоев. Мне давали с собою хлеб, соль, крупу или пшено. Разведя где-нибудь в ложбине огонь из сухих ветвей, я варил себе постную похлебку. Я отыскивал сладких грибов и иногда решался выдоить немножко молока и добавить его в суп. Это было праздником для меня. В лесу водились волки, но я их не боялся. Мои громадные собаки имели силу и отвагу волкодавов. Мое стадо жирело, и хозяин был мною доволен, а прочие члены семьи сделались тоже ласковее с тех пор, как я перестал торчать целые дни перед их глазами. Я купался часто в горном ручье, спал на чистом воздухе и заметно окреп.

Однажды, отыскивая более сочное пастбище, я загнал свое стадо в сторону, забравшись далеко в горы. Осматривая широкое плоскогорье, я несколько вдали заметил небольшое пасущееся стадо. Я погнал туда и свое, желая познакомиться с пастухом. Какова же была моя радость, когда узнал в пастухе моего товарища Лейбу! Мы обнялись как родные братья. Лейба стал также работником и тоже терпел от жестокостей своих хозяев, но, сделавшись пастухом, он был так же бесконечно счастлив, как и я. Счастье Лейбы состояло, однако ж, единственно в его относительной свободе и в избавлении от частых, жестоких побоев. Он целые дни питался одним хлебом и водой. Ему было воспрещено подводить свое стадо близко к лесу. Самое стадо заключалось в одних свиньях, за которыми зорко приходилось смотреть, чтобы они не разбежались, тем более, что Лейба не имел при себе таких смышлен-ных собак, как у меня. Когда я ему рассказал, как я роскошничаю, он всплеснул руками от удивления и зависти.

— Я тебя угощу, Лейба, обедом, увидишь, каким. Ты только присмотри и за моим стадом и подгоняй поближе к лесу, а я сбегаю в лес за грибками и земляникой.

Я нарвал самую крупную землянику, собрал грибков. Мне посчастливилось открыть на невысоком дереве птичьи гнезда, из которых я утащил яйца. Ликуя, я вернулся к Лейбе. Мы выбрали удобное место, развели огонь и начали стряпать обед. На радостях я надоил полный котелок молока, насыпал пшена и накрошил туда грибков. Мы расположились в мелкой котловине и приступили к вкусному обеду. Мы начали хлебать наш суп, чередуясь единственной ложкой, имевшейся у меня. Обедая подобным роскошным образом, мы блаженствовали, тем более, что на широких листьях лопушника нам улыбалась крупная, румяная земляника. Самое большое наслаждение было еще впереди.

Вдруг раздался неистовый лай собак на опушке леса.

— Собаки наши грызутся, пусть их, — успокоил меня товарищ, жадно утолявший голод.

У самого края котловины вдруг вырос, как из-под земли, мальчик одичалый, обрюзгший, заросший волосами, весь в лохмотьях. Я с изумлением посмотрел на незнакомца.

— Ерухим! — радостно вскрикнул тот и устремился ко мне.

По голосу я тотчас узнал Беню и бросился к нему навстречу.

— Стой, Ерухим, не подходи к нему! — воскликнул испуганно Лейба.

— А что? — спросил я с недоумением в то время, как Беня остановился как вкопанный и побледнел.

— Не подходи к нему, Ерухим, не прикасайся к нему — он уже не наш, он мешумед (ренегат), гой...

Меня это известие поразило и кольнуло в самое сердце.

— Беня, правду ли Лейба говорит? — спросил я сконфуженного мальчика дрожащим голосом.

Беня опустил голову и покраснел.

— Ерухим, дай мне поесть, я так голоден, так голоден! — взмолился он, не трогаясь с места.

Мне жаль стало товарища, так жадно посматривавшего на котелок и землянику.

— Иди, ешь, — позволил я, отворачиваясь от него.

Беня побежал к котелку. Но Лейба, заметив приближающегося Беню, быстро опрокинул котелок и начал топтать ногами землянику, издав резкий свист. Сбежались собаки и жадно накинулись на остатки молочного супа.

— Лучше собакам пусть достанется, чем тебе, — злобно произнес Лейба, обращаясь к оторопевшему Бене.

Беня заплакал и убежал, угрожая нам издали кулаком .

— Ты злой, — упрекнул я Лейбу.

— Он отстал от нас, зачем же в нужде к нам опять лезет?

— Может быть, его уже чересчур били, он этим и хотел облегчить свою участь.

— А нас по головке гладят? Терпим ведь, и он мог терпеть.

Я погнал свое стадо назад, условившись с Лейбой сходиться каждый день к полудню для общего обеда.

Было бы гораздо лучше для нас обоих, если бы мы никогда не встретились. В продолжении нескольких дней мы сходились и обедали вместе, лакомясь хозяйским молоком и лесными продуктами. Издали мы всегда замечали маленькое стадо ренегата Бени. Он к нам, однако ж, больше не подходил и, казалось, не замечал нас. Но мы ошибались. Беня не забывал о нас. Это был злопамятный мальчик.

Через несколько дней мы, как и всегда, расположились обедать. Я надоил полный котелок молока и начал разводить огонь. Лейбе удалось стащить у хозяина своего какую-то копченую, затхлую рыбу и он с гордостью принялся раздирать ее ногтями. Вдруг издали показались двое, быстрыми шагами направившиеся к нам. В одном из них я узнал своего хозяина. Со всех ног бросился я с полным котелком в сторону, вылил молоко в яму, тут же бросил котелок и возвратился на свое место, весь дрожа от страха.

К нам приблизились двое мужиков. Один из них был мой хозяин, другой был мне незнаком, но, судя по тому, как испуганно вскочил на ноги Лейба и побледнел, я догадался, что это был его хозяин.

— Тебе, свиное ухо, наказано было не гнать свиней к лесу? Наказано было или нет? — грозно крикнул незнакомый мужик, схватив Лейбу за вихор и притянув его к себе.

— А ты, пес, чего заходишь со скотиной так далеко от дому? — приступил ко мне мой хозяин.

— Глядь-ко! — изумился хозяин Лейбы, обращаясь к моему хозяину. — Тарань мою жрут! А жена ноне всех ребятишек перетаскала за энту самую тарань.

В эту минуту приблизился Беня, снял шапку, отвратительно улыбаясь.

— Они еще и не то делают, — донес он, указывая на нас. — Каждый день они выдаивают хозяйских коров и варят себе молочную кашу. Вот, посмотрите, — добавил Беня, отыскивая глазами мой котелок.

— Где котел, лиходей? — заорал хозяин, схватив меня за руку.

— Вон, вон, — указал Беня рукой. Проклятые собаки выдали меня, сбежавшись на запах молока к тому месту, где были явные улики моего тяжкого преступления.

Хозяин бросился туда. Я был пойман и уличен. С каким-то ревом бросился он на меня, смял под себя и так начал душить, давить и бить, что у меня хрустели все суставы, в ушах звенело, а в глазах сделалось так темно, как в глухую ночь. Долго ли это продолжалось — не знаю. Но когда хозяин перестал меня бить и топтать ногами, я продолжал лежать, ничего не видя и не слыша. Он несколько раз пытался поставить меня на ноги, но я падал опять как сноп. Надо полагать, что он сам испугался последствий своей жестокости потому что засуетился, побежал за водой и начал меня отливать. Когда я немного очнулся, то слышал болезненный, резкий крик Лейбы, все более и более удалявшийся. Должно быть, ему досталось не меньше моего. Как хозяин ни мучался со мною, а я идти не мог: одна нога не повиновалась, она была как деревянная и так страшно болела, когда я пробовал ступить, что я невольно падал. Хозяин, проклиная, оставил меня и сам погнал стадо домой.

Я лежал еле живой, растерзанный, с закрытыми глазами, горько рыдая. Мне показалось, что кто-то гладит меня по голове и плачет вместе со мною. Я с усилием открыл глаза. Возле меня, положа руку на мой лоб, сидел на земле Беня и горько плакал. Я отшатнулся от него, как от змеи.

— Прочь от меня, — прошептал я. — За что ты меня погубил? Что я тебе сделал?

— Не тебе, Ерухим, хотел я повредить, ты добрый, а подлецу Лейбе, отдающему собакам то, о чем просит у него брат.

— Какой ты нам брат? — заметил я и отвернулся.

Пришел хозяин еще с одним мужиком и потащили

меня домой. Хозяин мой был расстроен, угрюм и молчал во всю дорогу. Меня положили в хлеве на соломе. Через час хозяин привел какого-то отставного солда-та-коновала. Солдат долго ощупывал и вытягивал мою ногу, причинив мне нестерпимую боль, и, наконец, решил, что перелома нет, а только сильный вывих.

— Полечи ты его, ради Христа, Ефимыч, — упрашивал хозяин коновала. — Ишь беда приключилась.

— Зачем больно стукаешь куда ни попало? Не дерево же, тож живой человек, хоть и нехристь.

— Вот-те крест святой, Ефимыч, никогда не бивал, а тут уж больно провинился, ну, чуточку потаскал. Что ж, всяк грешен.

— Потаскал! А тя потащут, што запоешь? Ведь казенный, хоть и махонький, тож солдат царский, вот что, братец ты мой.

— Лечи, Ефимыч. Вот как возблагодарю.

— Чего лечить! Как на собаке присохнет. А ты его не трожь. Пусть недельку-другую поваляется на вальготе.

Я валялся долго, очень долго на вальготе, пока выздоровел и начал ходить, несколько прихрамывая. Во все время моей лежачки старуха приносила мне два раза в день какие-то помои, крохи и объедки и при этом всегда обзывала меня лешим и ублюдком и никак не могла простить мне тайком выпитого молока.

Когда я совсем выздоровел, наступила уже осень, а за нею потянулась суровая, страшно холодная зима. Осень и зима посвящались моим хозяином лесному промыслу. Он рубил строевой лес и по санной дороге свозил в свой просторный двор, откуда в начале весны, при половодье реки, сплавлял в лежащий у берега той реки большой город. К этому лесному промыслу хозяин начал ставить и меня. В то время, когда он подрубал толстые высокие деревья, я собирал валежник и срубал молодые, тонкие деревья. Нагрузив сани лесом, я свозил их с горы, с помощью баб и старика сваливал лес во дворе и возвращался назад с пустыми санями. Работа эта начиналась с самого раннего утра и оканчивалась поздним вечером. Это повторялось каждый Божий день с ужасающим постоянством, даже по воскресным и праздничным дням, несмотря ни на какую погоду.

Питались мы с хозяином одним хлебом с солью, а изредка соленой сухой и тягучей как подошва рыбой. Хозяину было тепло. Он был одет в двух кожухах и часто прикладывался к посудине с водкой, а я, как собака, мерз и дрожал в своем казенном полушубке, совсем оплешивевшем, и в дырявой шинелишке. Особенно зябли ноги, несмотря на постоянное мое постукивание и припрыгивание. Зато, возвращаясь вечером в жарко натопленную избу, похлебав горячей бурды с хлебом и уложившись у печки, я чувствовал себя невыразимо хорошо и засыпал глубоким сном. Меня не били и почти не ругали. Хозяин был доволен моим усердием. Все шло как нельзя лучше, когда со мною приключилась новая беда.

Хозяин имел привычку очень толстые, высокие деревья не сваливать совсем, а делать в самом низу ствола глубокую надрубку и так оставлять. Первый сильный ветер или вьюга валили надрубленные деревья без помощи человеческой силы. Таких деревьев с надрубками было множество в лесу.

Раз случилось, что хозяин, отправившийся куда-то из дому, снарядил меня одного в лес для рубки тонких деревьев, приказав мне к вечеру привезти валежник для домашнего обихода. Я запряг мерина в длинные розвальни и с утра отправился в лес. Утро было безветреное, тихое, солнце ярко светило. Мне предстояла тяжелая работа, но я был весел. При мысли, что я не буду целый день понукаем хозяином, буду работать, отдыхать и грызть свой черствый паек на свободе, не из-под команды, я развеселился до того, что запел веселую еврейскую песенку, как-то сохранившуюся в моей памяти. Мерин, казалось, сочувствовал моему настроению духа и с усердием взбирался на крутую гору, весело мотая головой. Перед ним, лая и ежеминутно озираясь и завертывая в сторону, прыгал косматый любимый мой пес, который всегда сопровождал меня в лес и с которым я охотно делил свою порцию липкого или черствого хлеба. Забравшись в глубину безлиственного леса, я отпряг мерина, привязал его к розвальням, наполненным сеном, и принялся за работу, напевая во все горло. Проработав таким образом без отдыха несколько часов и собрав целую кучу валежника, я с аппетитом поел и улегся в санях, чтобы немного отдохнуть, зарывшись в сено. Торопиться было не к чему. Я знал, что если возвращусь раньше урочного часа, мне зададут новую работу, а потому я и метил подогнать время своего возвращения как раз к заходу солнца, чтобы свободно завалиться на ночь у любимой печки.

Мой косматый друг взобрался ко мне на ноги и приятно их согревал. Мы оба, я и собака, как видно, крепко заснули. Меня разбудил мерин, порывавшийся освободиться от привязи, сильно дергая розвальни, к которым был привязан. Когда я выкарабкался из-под сена, я, к крайнему испугу своему, увидел, что солнце близится уже к закату. Оно тускло светило, укутанное в какие-то серые туманные тучи.

Погода разыгралась. Резкий, порывистый, холодный ветер неистово ревел в лесу и сильно шатал деревья. Мелкий снег плотной пеленой валил сверху и, направленный вкось крутящей вьюгой, больно хлестал в лицо, залеплял глаза и кружился в воздухе вихрем. Мерин, побуждаемый холодом и хлестким снегом, упирался передними ногами и подавался назад с видимым намерением разорвать недоуздок, удерживавший его у саней. Я встревожился. Мне предстояло еще нагрузить сани валежником и добраться заблаговременно домой. Я заторопился над спешной работой, а ветер и вьюга крепчали с каждой минутой. Все страшнее и сильнее ревело в лесу, солнце все тусклее и тусклее светило, и, наконец, совсем скрылось. Моя работа близилась уже к концу, оставалось прибавить еще несколько длинных полен для загрузки саней, увязать веревкой, мерина в оглобли — и в путь. Но вдруг, нагнувшись под одно толстое высокое дерево, чтобы подобрать подходящий валежник, над самым моим ухоц заслышался страшный треск; В ту же минуту на меня навалилось упавшее дерево всей своей тяжестью и пригвоздило меня к земле. К счастью, снег был глубок и рыхл: дерево, упавшее поперек поясницы, глубоко вдавило меня в снег, но, зацепившись своей верхней частью за что-то, не раздавило меня, как букашку, разом. Однакож, тяжесть, доставшаяся на мою долю, была более чем достаточна для того, чтобы ошеломить меня и пригвоздить к месту. Я лежал под бревном лицом вниз. Глаза, нос и уши были залеплены снегом, а в спине я чувствовал какую-то тупую боль. Я попробовал выкарабкаться из-под бревна, но все мои усилия оказались напрасными: я только барахтался руками и ногами, но нисколько не продвигался вперед. Радуясь в душе, что меня сразу не задушило, я сначала не терял надежды, что удастся как-нибудь высвободиться. Однако после тщетных усилий, покрывших мое лицо и тело обильным потом, я почувствовал, что чем больше я барахтаюсь, тем постепеннее усиливается давление на мою несчастную поясницу. Бревно мало-помалу погружалось вместе со мной в рыхлый снег. Мне пришло на мысль, что придется, быть может, пролежать под этим страшным прессом целую длинную ночь, а, может быть, еще и больше, что тяжелое дерево может совсем опуститься на мою спину всей своей тяжестью и раздавить меня, что, наконец, я могу замерзнуть, пока поспеет помощь, — и я закричал ужасным голосом. Но свист рассвирепевшей вьюги покрывал мой детский голос настолько, что если бы помощь была от меня в десяти шагах, то и тогда мой крик не принес бы мне никакой пользы. Только пес услышал меня и прибежал, издавая короткий лай. Он понял мое страшное положение и суетился вокруг, визжа, лая, воя, облизывая и обнюхивая мое лицо. Я продолжал кричать до полнейшей хрипоты. Боль в пояснице я перестал ощущать, но я совсем перестал чувствовать свою спину. Потеряв голос и не имея более сил барахтаться, я притих. Вскоре холод начал проникать в самое сердце, руки и ноги коченели и почти мертвели, а кругом продолжало реветь, выть и кружиться.

Меня начало сильно клонить ко сну, веки отяжелели и невольно замыкались. Вдруг я встрепенулся, сердце дрогнуло в груди, и по всему телу прошла страшная дрожь. В воздухе пронесся какой-то ужасный протяжный вой. В одну минуту вой этот, как будто повторяемый тысячью отголосков, раздался со всех сторон и слился в один завывающий гул и стон. Волосы поднялись дыбом на моей голове, глаза расширились и выпучились до того, что готовы были выскочить из орбит. Со сверхчеловеческим усилием я приподнял голову и начал всматриваться в крутящуюся снежную массу. Я заметил несколько пар ярко-огненных шариков, быстро перемещавшихся с одного места на другое. Страшная истина предстала перед глазами: я был окружен волками...

Как только раздался первый волчий вой, моя косматая собака, уложившаяся у моей головы, задрожала вся и жалобно, чуть слышно завизжала. Чем больше вой усиливался, тем чаще она вздрагивала и тем глубже зарывала свою морду и передние лапы под меня. Я был в страшном отчаянии. В эту гибельную минуту воображению моему представился образ моей матери таким, каким он был в ту минуту, когда ловцы выносили меня из родительского дома. Я закрыл глаза и шепотом призывал на помощь этот милый, дорогой образ, как вдруг раздалось душу раздирающее ржание бедного мерина. Вслед за этим ржанием услышал я приближающийся глухой топот скачущей по снегу лошади. Топот слышался все ближе и ближе и, наконец, что-то тяжелое перепрыгнуло через меня и умчалось. Через минуту перепрыгнули через меня с легкостью собаки десятки животных с разинутыми пастями, со светящимися глазами и исчезли. Вместе с ними исчезло и мое сознание.

Открыв глаза, я увидел себя в хозяйской избе. Меня оттирали снегом. Собака суетилась вокруг меня и дышала мне прямо в лицо.

— Что, Яроха? — спросил меня ласково хозяин, — больно, болит?

— Нет, — прошептал я бессознательно.

Меня оттерли, влили водки в рот, тепло укутали, и я заснул глубоким сном. Проснувшись, я почувствовал нестерпимую боль в пояснице. Я не мог шевельнуться без того, чтобы не вскрикнуть от нестерпимой боли. Болели также пальцы рук и ног, уши и конец носа. Опять отставной солдат-коновал явился ко мне на помощь.

— Несчастливый малец! — сострадательно смотря на меня, пожалел деревенский врач. — Всякие беды да напасти приключаются ему. Видно под такой уж планидой народился. Что опять с ним случилось? Никак опять лупку задали?

— Ни, ни, Ефимыч, порази меня родимец, коли пальцем тронул.

Хозяин рассказал Ефимычу мои приключения.

— Подь сюда, — подозвал хозяин собаку, — поглажу. Бравый пес у меня этот, — представил хозяин собаку Ефимычу. — Прибежал это он до света, двери скребет да воет, воет так, что мы все глаза продрали. Думаю, беда с Ярохою приключилась. Созвал соседей и махнули в лес. Собака бежит впереди, а мы за нею. Пришли, аж страх взял: Яроха под страшенной сосной как есть прищемленный. Думал, што околел, ан нет, дышит, мы и того...

— Как же это ты, Сильвестр Сидорыч, не хватился мальчугана с вечера? Грешно тебе, брат. Этак душу ребяческую загубишь и перед законом в ответ станешь.

— Не догадамшись, не хватился Ярохи, а то нешто.

— Ну, а твои чего зевали?

— Да сгинь он совсем, — озлобилась старуха. — С этого самого часу, што лешего в избу взяли, все неладно пошло: коровка околела, нечистый всех кур передавил, зверье вот и мерина загрызло.

— Точно, што и говорить! — согласился старый отец хозяина. — Не люб он мне и старухе. Ты, Сильвестр, спровадь-ка его, не по душе он нам, щенок.

— Коли не люб, то казне и отдайте. Кто неволит? — заметил Ефимыч.

— Нече делать, спровадим, — согласился Сильвестр.

— Кабы скорее на ноги поднялся. Помоги, Ефимыч, полечи маленько, аль кровь брось, аль кладь какую ни на есть.

Мне и кровь бросили и кладями лошадиными заливали и мазали чем-то вонючим долгое время, пока, наконец, я поднялся на ноги.

Сильвестр уступил требованию стариков и возвратил Ерухима казне. Мальчик несколько раз менял своих хозяев, но повсюду было одно и то же: самое жестокое обращение, презрение, ненависть, голод, холод и работа не по силам. Наконец, когда ему минуло 18 лет и надо было поступить на действительную военную службу, его и множество подобных ему еврейских юношей отобрали у хозяев, куда они были розданы на прокормление. Все они огрубели и отупели. Радость этих горемык была безгранична, когда они были собраны вместе, когда они увидели перед собою братьев по страданиям. Каждый со слезами на глазах рассказывал о своей жизни у крестьян. Оказалось, что Ерухим был одним из более счастливых. Были такие несчастные, которые всякий раз, когда хозяева их спроваживали, подвергались жестоким избиениям.

В дальнейшем судьба Ерухима сложилась трагически. Уже будучи солдатом, он терпел побои и оскорбления, несмотря на его трезвость и исполнительность по службе. Когда его полк находился невдалеке от австрийской границы, он решил бежать. Но рок преследовал Ерухима до конца. Пограничная стража наткнулась на двух контрабандистов, переводивших его через границу. В гражданском костюме, с подложным паспортом в кармане он был пойман и узнан. Ерухима судили, и он испустил дух под ударами шпицрутенов...

Голодные, терзаемые холодом и вечно истязаемые дети погибали и в деревнях в громадном количестве. Многие принимали православие в надежде избегнуть вражды темных и жестоких хозяев.

Крестившихся перестали временно наказывать, переодевали в новые шинели, крепкие сапоги, освобождали от слишком тяжелых работ; хозяевам повелевали перевести их на жительство в избы, кормить за хозяйским столом и той же пищей. „Закоренелым жидам” на все это беспрестанно указывали, возбуждая в них зависть.

Но бывало также, что иной мальчик, приняв православие и пользуясь некоторыми привилегиями, зазнавался, капризничал, и тогда возникала перепалка между ним и хозяйкой:

— Я крестился, и подавай мне говядины, а не пустых щей, — кипятился мальчик. — Сама, вон, казна награждает за крещение, дает 25 рублей, а ты и подавно должна обо мне заботиться.

— А где ж тебе, жиденок, взять говядины, коли мы сами ее не ядим по бедности нашей? — возражала обыкновенно хозяйка. — Да и вера наша вовсе не продается за сласти, и ты не ершись.

После таких перепалок мальчишки давай жаловаться унтеру за обиду „царских крестников”; унтера накидывались на хозяев, стращали кандалами и вымогали в виде штрафа 1—2 рубля на то, чтобы „отпустить душу на покаяние”, и все умиротворялось.

Однажды между ротным командиром, приехавшим на инспекцию, и старостой деревни, где еврейские мальчики были в большом числе, произошел такой разговор:

— А верно ли, барин, народ байт, што жиды об ихнюю пасху пекут мацу не на воде, а на хрестьянской крови, тоись ловят на улицах хрестьянских махоньких ребятишек, закалывают их якобы телят и эфтою-то ихнею кровью и растворяют мацу. Неужто это правда?

— Разумеется, правда. Иуда Скариотский продал же Христа за 30 серебреников. А коли Иуда покусился на самого Христа, так уж нечего ждать путного от Богом проклятых его родичей.

— Стало быть и нам не след мирволить жиденятам, коли ежели их родители такие анафемы.

ЕВРЕИ В СИБИРИ.

ВОСПОМИНАНИЯ СИБИРСКИХ КАНТОНИСТОВ

Переселенцам в Новороссийские земледельческие колонии были предоставлены некоторые льготы, но было отказано в выдаче денег на переезд. Оказалось, что без такой помощи они не могут двинуться с места. Когда переселенцы просили деньги на дорогу, то в министерствах внутренних дел и финансов решили, что лучше всего направить всех этих бедняков в Сибирь, и, таким образом, казенные деньги, которые будут затрачены на переселение, не пропадут даром, а пойдут на оживление далекой окраины страны.

Колонистам было отведено несколько десятков тысяч десятин удобреной земли в Омской и Томской губерниях.

Весть об этой милости разнеслась по губерниям черты оседлости, и в течение короткого времени тысячи еврейских семейств стали переселяться в Сибирь. Но когда будущие колонисты уже находились в пути, переселение было вдруг приостановлено. Вспомнили о существовании закона, запрещающего евреям проживать в Сибири. Поэтому переселенцев стали хватать в пути и по этапу пересылать в херсонские колонии. В Сибири остались только те, которые успели добраться до места назначения.

/

/

Отправка колонистов в Сибирь не обошлась без мытарств и страданий. До Николая I дошли сведения о жестоком обращении чиновников и офицеров, сопровождавших колонистов, и о том, что они претерпевали в пути. А те, которых не успели вернуть сдороги и дошли до назначенных для них селений, не получили обещанных правительством хлеба и скота и не нашли покровительства и помощи у местного начальства. Тяготы дальнейшего пути и голод привели к многочисленным самоубийствам. Николай I через начальника корпуса жандармов Бенкендорфа поручил Новороссийскому генерал-губернатору графу Воронцову „строжайше расследовать причину самоубийств с тем, чтобы виновные подверглись наказанию”.

Это, разумеется, не могло облегчить участи переселенцев, болевших и умиравших сотнями. Создалась армия опасно больных, которые могли стать источником самой опасной заразы. Высокопоставленный чиновник министерства внутренних дел Гессе, обследовав положение, писал, что „больные, которых вернули с дороги обратно в Новороссийск, лежат в тесноте, сырости, при дурном, спертом воздухе, соединении разнородных болезней и без медицинского присмотра. От этих недостатков не только не подают надежды на скорое выздоровление, но еще представляют опасность в порождении заразительности”.

После выселения евреев из сел и деревень и на расстоянии в 50 верст в глубь страны от границ с Германией и Австрией, многие очутились вне кагалов, а потому их усиленно отдавали в солдаты. В 1831 году последовало смягчение. Бескагальных в солдаты больше не отдавали, но всех их с женами и детьми ссылали в Сибирь.

Таким образом Сибирь, вообще запрещенная для евреев, сделалась для них местом ссылки на поселение, а за преступления их туда ссылали на каторжные работы в Забайкальских рудниках.

Приговоренным по суду к ссылке на поселение в Сибирь устанавливалась замена этой ссылки другими видами наказания: евреев в возрасте до 35 лет забирали в солдаты; от 35 до 40 лет отдавали в арестантские роты, а свыше 40 лет оставляли „временно” в Сибири „до нового общего назначения других мест”. Этих в города не пускали, а водворяли за Байкалом и в Якутской области. В эти же места водворяли и тех евреев, которые кончали срок каторжных работ.

Правительство, изыскивая новые меры к увеличению числа еврейских кантонистов, издало в 1837 году указ об обязательном зачислении детей ссыльнопоселенцев в кантонистские школы. Этот указ был затем распространен и на детей ссыльных каторжан. Государство позаботилось и о том, чтобы дети, которые родятся после водворения их отцов в Сибири, были также зачислены в кантонисты. Взрослым же, происходившим от ссыльных, дано было право выбора: записывать своих мальчиков в кантонисты или же отправлять по достижении ими 16 лет в черту еврейской оседлости. Не желая расставаться со своими детьми и зная, что в черте оседлости мальчиков ожидает та же участь, сибирские евреи отдавали их в кантонистские школы на местах.

Евреев в Сибири селили не группами, а в деревнях среди старожилов, каждую семью там, где указывало начальство. Получалась картина обратная той, которая существовала в черте оседлости. Если в „черте” евреев загоняли в города, запрещая селиться в деревнях, то в Сибири их загоняли в деревни, запрещая проживать в городах.

Кроме нескольких тысяч колонистов-земледельцев и нескольких сот ремесленников, купцов, врачей и адвокатов, огромную часть составляли ссыльнокаторжане и ссыльнопоселенцы. Но это не значит, что они были преступниками. Ссыльными были евреи, которые не могли оставаться в „черте” просто в силу своего беспокойного характера, ставившего их в крайне враждебные отношения с массой своих единоверцев. При консерватизме и патриархальном укладе еврейской семьи того времени российское еврейство изгоняло из своей среды и отправляло в Сибирь немало людей, единственной виной которых было то, что они считались вольнодумцами, то есть не хотели жить по предписанию раввинов и катальных верховодов и своим поведением резко отличались от окружающих.

У случайно попавших в Сибирь также отбирали сыновей. Жизнь еврейских кантонистов в Сибири отличалась тем, что их не отсылали в далекие края,, но оставляли вблизи своих родителей. Однако им было запрещено посещать родительский дом даже на праздники. Не только домой не отпускали, но вообще не разрешали видеться с родителями.

Об участи сибирских кантонистов можно составить представление по следующим немногим воспоминаниям.

Бывший кантонист, старожил Иркутска Леонтий Исаакович Таубер, вспоминая свои молодые годы, говорит, что с пятидесятых годов ужасы кантонистских казарм значительно ослабли. Но все же они не были под силу 9 или 10-летним мальчикам. Помню, говорит он, как будто бы это случилось сейчас: я проводил уже последний год в кантонистской школе и готовился к переходу в солдатские казармы, то есть 25-летней службе в армии. В том году, ранней весной, как раз в праздник Пурим к нам в Омский кантонистский батальон пригнали из Житомира 70 еврейских мальчиков. И что же? К пасхе, то есть ровно через четыре недели один из них умер, 60 приняли православие и только 9 остались евреями.

В том же батальоне служил и другой иркутский старожил Яков Моисеевич Перцель. Вот и его рассказ.

— Я и сам не знаю, каким образом я остался в живых. При одном воспоминании о прошлом я вновь переживаю весь этот кошмар. Меня пороли; пороли за то, что я без спросу убежал в город к единоверцам. Пороли за какую-то детскую шалость, борьбу с товарищем из-за ножика. Когда мне предстояла третья порка, я не выдержал, наконец, и сказал, что хочу креститься. Это немного облегчило нашу жизнь. Тогда был обычай, что согласившимся креститься давали новые имена. Меня нарекли Александром, но, как видите, я остался Яковом. Я и сам не знаю, что так пламенно удерживало меня в еврействе: национальный инстинкт, слезы матери, молившей меня, восьмилетнего мальчика, остаться евреем, или естественное упорство, противодействие тем, которых я не мог не считать своими врагами... Я согласился креститься, но от горя заболел, и меня поместили в больницу. Вскоре пришел меня навестить наш кантонистский батюшка, отец Александр. Принес мне гостинцев. Увидев его, я страшно разволновался... Сейчас, сейчас меня окрестят, и все будет кончено... Я припал к груди отца Александра и горько рыдал. Добрый священник искренне меня утешал, говорил о той радости, которая ждет меня после крещения.

— А вы, отец Александр, сильно плакали бы, если бы ваш сын перешел в еврейство? — спросил я сквозь слезы.

— Что ты, дитя- мое, Господь с.тобой! Конечно, плакал бы.

— Но ведь и моя мать горько будет плакать, когда узнает, что я крестился. — И я еще горше заплакал.

Не знаю, что подействовало на отца Александра — мой наивный вопрос, оказавшийся в то же время, помимо моего сознания, столь коварным, или мои слезы, слезы больного ребенка, но отец Александр поспешно ушел из больницы. Меня никто не тревожил и тогда, когда я вновь перешел в казарму.

С того времени отец Александр, который вообще слыл добрым человеком, больше никогда не появлялся у нас. Вскоре институт кантонистов был расформирован. Моей заветной мечтой было еще хоть один раз увидеть этого доброго пастора. И когда я материально немного устроился, то отправился в Омск, но отец Александр как в воду канул. И мне так и не пришлось увидеть доброго священника, свидетеля моих страданий.

Яков Григорьевич Ерманович родился в селении Екимовском возле Иркутска в 1828 году. Как сына ссыльнопоселенца, его взяли в кантонисты в 1844 году, определили в Иркутский полубатальон военных кантонистов 5-й учебной бригады, служил в армии и получил отставку лишь в 1862 году.

В кантонистской школе ему пришлось изведать весь ужас положения малолетнего еврейского рекрута. Начальство, вскоре по поступлению его в школу, предложило ему „креститься”, то есть принять православие. В противном случае, он это знал, ему придется терпеть непрерывную пытку. Ерманович отказался переменить веру. И вот однажды его заставили проделать следующее: положили в мешок от тюфяка, привязали веревку и спустили со второго этажа казармы по лестнице до середины, а потом по ступеням стали тащить мешок вверх и таким образом его изувечили настолько, что после этого он пролежал в лазарете около полугода.

Яков Ерманович был из „упрямых”. Три его брата, тоже кантонисты, в разное время приняли православие, и так как он упорствовал, то на его долю выпало немало мук. Однажды, когда его стригли, цирюльник сознательно сделал ему на голове ножницами семнадцать ран.

Ермановича и одного из его товарищей Лейбу Сау-ду, числившегося в другой роте, начальство избрало как бы представителями еврейских кантонистов от обеих рот. Начальство полагало, что если они, Ерманович и Сауда, примут православие, то и остальные еврей двух рот последуют их примеру. Обоих посылали несколько раз на увещание к тогдашнему иркутскому архиерею Нилу, но его уговоры не помогали: юные „еретики” упорствовали в своей „слепоте”.

Однажды после бесплодного увещания архиерея их в наказание отвели на колокольню церкви. Было это в холодный октябрьский день. О мальчиках как будто совершенно „забыли”, и они оставались там с вечера до 6 часов утра в тонких шинелишках. Морозы были уже, по сибирскому климату, довольно сильные. Всю ночь кантонисты отогревались, прижимаясь друг к другу, чем и спасли себя от смерти. На другой день, когда архиерейский служитель случайно заметцл утром мальчиков, он ужаснулся, отвел их к себе в комнату при кухне, уложил на постель, отогревал и отпаивал горячим чаем.

Ерманович отморозил себе пальцы ног, а Сауда остался невредим, и этим кончились их злоключения. Мальчиков отвели потом к ректору семинарии Петухову.

— Этот был, — чуть не со слезами на глазах рассказывал Яков Григорьевич, — настоящий патриарх Авраам, с длинной бородой, добрый.

— Ну, дети, кто вы такие будете? — спрашивал он нас.

— Мы — евреи.

— Хотите креститься?

— Нет! Мы желаем остаться евреями, такими, как наши отцы и деды.

— Ну, дети, так и поступайте впредь, оставайтесь навсегда евреями, и Бог Израилев да будет вам в помощь.

Родителям запрещалось не только навещать школы, чтобы видеться со своими детьми, но нельзя было даже заговаривать с ними.

Однажды Ерманович увидел на улице возле ротной казармы свою мать, проходившую мимо. Взволнованный, он невольно воскликнул: „мама”! Она остановилась и заговорила с ним по-еврейски издали. Военное начальство заметило это и „преступную” мать задержали, отвели в полицейскую часть и заставили в течение четырех дней мыть полы в казенных помещениях.

Вот как сильно начальство боялось влияния роди-телей-евреев на их злосчастных детей — кантонистов.

ОТРЕЧЕНИЕ ОТ ПРАВОСЛАВИЯ.

СУДЕБНЫЕ ПРОЦЕССЫ ЗА ОБРАТНЫЙ ПЕРЕХОД В ИУДЕЙСТВО

Бывали случаи, когда крещеные кантонисты становились ревностными христианами. Не менее было также случаев, когда насильственно крещеные продолжали оставаться втайне верными религии своих отцов и впоследствии, освободившись от военной службы, при первой возможности переходили Ьбратно в еврейство.

Надо было полагать, что с принятием святого крещения будет стерта грань между новообращенными христианами и русскими мальчиками. Но этого не случилось. Крещеный еврейский мальчик при ссоре с товарищами, рожденными в православии, продолжал выслушивать обычное ругательство — „жид пархатый", к которому иногда прибавлялось и „жид крещеный, что волк кормленый". За это оскорбление дрались и жаловались начальству. Молодые сердца не могли переносить такого оскорбления. Им больно было слышать ругательства от тех, с которыми они вместе ходили в церковь к исповеди, вместе принимали причастие. Оскорбления запечатлелись в молодых чувствительных душах и имели последствия: многие дали себе слово не считаться ни с какими карами и вернуться в еврейство. Это и повлекло за собою в семидесятых и восьмидесятых годах прошлого столетия ряд судебных процессов.

Илью Ицковича ловцы схватили на улице города Полоцка Витебской губернии в 1853 году, когда ему было двенадцать лет, и отправили в кантонистскую школу Архангельска, где его насильно крестили. Когда несколько лет спустя кантонистские заведения были расформированы, его с несколькими товарищами отправили в Москву. Там Ицковича определили в гренадерскую артиллерийскую бригаду и произвели в унтер-офицеры. В 1872 году, по получении бессрочного отпуска, он уехал на родину в город Дисну в поисках своих родителей. В это время Ицкович заявил официально, что не желает числиться православным, так как насильственно был крещен. Начальство переполошилось, ему стали угрожать судом, лишением прав и чуть ли не расстрелом.

Тогда Ицкович подал докладную записку, где подробно описал, как с ним, двенадцатилетним мальчиком, поступили жестоко, а прослужив честно и добросовестно 20 лет, ни в чем предосудительном замечен не был. Далее Ицкович писал, что если начальство могло мучить детей и своей властью при насильственном крещении давать им вымышленные имена, то теперь нельзя воспретить ходатайствовать о возвращении ему насильственно отнятого имени.

Воинский начальник старался усовестить Ицковича, но когда тот категорически заявил, что больше не хочет обманывать Бога и людей и в дальнейшем на исповеди не будет ходить, его докладной записке дали ход.

К этому времени Ицкович переехал в Иркутск, где, как ему стало известно, проживал его отец. Спустя некоторое время получилось предписание командующего войсками Западной Сибири следующего содержания: „Совратившегося из православия унтер-офицера Ицковича отдать на увещание священника и, если он останется нераскаявшимся, то, не преследуя его за вероотступничество, перевести в другую часть войск”. Конечно, священник из кожи лез, но сделать ничего не мог.

Как бессрочно отпускной Ицкович должен был прослужить еще некоторое время для получения чистой отставки, что он и сделал. Во время дослужения Ицкович стал ходатайствовать о переходе в еврейство и добился своего.

А вот отчет судебной хроники о деле рядового Якова Терентьева, совращенного в иудейство. Это дело слушалось 21 апреля 1881 года в Петербургском окружном суде, оно было возбуждено духовной Консисторией.

Обвиняемый Я. Терентьев, еврейское имя которого Лейба Оралович Либер, показал, что был крещен в православную веру против своего желания в 1847 году в возрасте 17 лет, когда находился в кантонистской школе города Казани. По требованию начальства, он исполнял обряды православной церкви, но никогда в душе и по совести не был православным. По выходе в отставку, заботясь о спасении своей души, он открыто возвратился к вере своих отцов и более не желает принадлежать к христианской церкви. Свидетель Попер знал обвиняемого как православного, но с 1870 года стал встречать его в еврейской молельне. То же самое подтвердил и другой свидетель — Байдер.

Во время дознания по этому делу Терентьева вызывали в духовную Консисторию и к местному священнику на увещания, но тот остался непреклонным в своем решении. На суде обвиняемый признал себя виновным в отпадении от православия. В Казани, говорил обвиняемый, не было возможности оставаться евреем ни одному кантонисту. Бригадный командир говорил, что пока он будет во главе школы, он никому не позволит оставаться евреем. Для достижения этой цели кантонистов притесняли на разный манер. В течение многих дней посылали на самые изнурительные работы, а по ночам им читали духовные книги и не давали спать, пока те не соглашались принять православие. Став же христианином против своей воли, он, Терентьев, исполнял обряды, боясь преследования начальства. Женился на русской в 1862 году и был венчан в церкви Петербургского училища военного ведомства. При этом обвиняемый заявил, что женился, не желая вести блудную жизнь. Теперь он не знает, где его жена. Расстался с нею давно вследствие ее дурного поведения.

Увещания священника Исаакиевского собора ни к чему не привели.

Свидетель защиты Сендаков показал, что также находился в казанском батальоне, где было очень много евреев. Их пригоняли туда тысячами и принуждали креститься разными манерами. Доходило до того, что они били друг друга, принуждая креститься упорствующих, и поступали они так для успокоения своей совести. „Если бы кто-нибудь покинул батальон некрещеным, — продолжал свидетель, — эго действовало бы удручающе на принявших православие. Все били друг друга говоря: ты должен поступить так же, как и я". На вопрос председателя суда свидетель признался, что и он бил других, чтобы те не остались в иудействе.

Суд по выслушании заключения прокурора и защиты постановил считать Терентьева по суду оправданным.

В 1869 году в Московском окружном суде рассматривалось дело отставного рядового Ивана Кацмана, обвиненного в отпадении от православия.

О Кацмане полиция сообщила духовной Консистории, а та передала дело прокурору. На поставленные судом вопросы Кацман сообщил следующее. ,Мне 28 лет. В православную веру меня совратили насильно, против моего желания. Мне было тогда 11 лет. Церковь с тех пор я не посещал и обрядов не выполнял, оставаясь в душе евреем. В кантонистской школе, хотя я и был крещен, держался ближе к еврейским мальчикам. После четырех лет пребывания в школе, меня перевели в Москву, в мастерскую команду. Теперь живу в Зарядьи и работаю цирюльником”.

Прокурор Рынкевич, указав на обстоятельства дела и сообщения подсудимого, объяснил, что Кацман был окрещен, когда ему было 11 лет, то есть в таком возрасте, когда он еще не мог знать различия и оказать предпочтение одной религии перед другой. Но коль скоро уже он был окрещен, то, как кантонист, должен был посещать церковь и, конечно же, посещал ее. И затем, спустя много времени, он совратился из православия и совратился добровольно, а потому подсудимый должен быть осужден по суду, его имущество надо взять под опеку, самого же Кацмана препроводить к духовному начальству для увещания и исправления. Суд, однако, нашел Кацмана невиновным.

Из всех процессов об отпадении от православия и обратного перехода в иудейство, особенно громкий отклик получило дело Айзенберга. На нем раскрылись во всех подробностях условия, в которые были поставлены еврейские мальчики, попавшие на военную службу. Об этом процессе писали все газеты в России, на него обратила внимание печать зарубежных государств.

Дело Айзенберга возникло в связи с подделкой билета на жительство, но обстоятельства и мотивы, вызвавшие его, имели глубокое значение. На суде рассказ подсудимого о подделке вида на жительство неожиданно раскрыл общественному мнению всю правду о страданиях и кровавых истязаниях в кантонистских школах.

Обстоятельства этого процесса следующие.

2 июля 1879 года полиция задержала в Петербурге отставного рядового Мовшу Айзенберга, ввиду возникшего сомнения в подлинности свидетельства о его отставке. Свидетельство обвиняемый получил будто бы от петербургского воинского начальника, по которому и проживал в городе. На следствии Айзенберг показал, что он бывший кантонист-еврей. В возрасте 11-ти лет его принудили перейти в православие, и при крещении был он назван Алексеем Антоновым. Под этим именем он числился на военной службе и на это же имя в 1874 году получил от петербургского воинского начальника приказ об отставке. Но Айзенберг не желал исповедовать православную веру и, вдобавок, имел намерение жениться на еврейке, что христианину было запрещено. Поэтому он, взамен подлинного приказа об отставке, приобрел дубликат, в котором уже значился евреем и назван своим прежним еврейским именем. Дубликат, как и оттиск печати на нем, подделал какой-то писарь. По наведенным справкам выяснилось, что, действительно, в 1874 году петербургским воинским начальником была выдана справка об отставке рядового Архангельского губернского батальона, но не на имя Мовши Шлемовича Айзенберга, иудейского вероисповедания, а на имя Алексея Антонова. Факт подделки был установлен. Айзенберг признался в подлоге, но заявил также, что сам хотел судиться, потому что не по своему желанию был окрещен и назван Алексеем Антоновым. „Я, — говорил обвиняемый, — родился евреем, всегда был им в своем сердце и хочу остаться таковым до гроба. Когда я вышел в отставку, то хотел уехать в свою сторону, но меня не отпустили и я остался здесь. Мой знакомый сказал, что можно жить и по подлогу, и я согласился”...

Продолжая в своих показаниях рассказывать о своей прошлой жизни, Айзенберг продолжал: „Нас пригнали из Кронштадта целую партию и, не перекликая по имени и званию, загнали в тесную комнату, начали бить без всякой милости, потом на другой и на третий день повторяли то же самое. Не было сил выдержать. Потом нас загоняли в жарко натопленную баню, поддавали пару и с розгами стояли над нами, принуждая креститься, так что после этого мы невольно должны были сдаться”.

Рассказывая о годах, проведенных в кантонистской школе, Айзенберг в подробностях нарисовал картину беспрерывной пытки, нечеловеческих страданий еврейских мальчиков.

Прокурор окружного суда Матусевич, поддерживал обвинение, указывая, что подобные Айзенберги переменой религии преследуют свои личные и служебные выгоды, а когда это становится ненужным, то готовы отказаться от своих убеждений.

Защитник Розинг после подробного исторического обзора борьбы еврейства за сохранение своей веры от христианских исповеданий, остановился на „выгодах”, какие мог преследовать подсудимый, стремясь выйти из положения полноправного гражданина-православного на положение еврея, ограниченного во многих отношениях. Такие „выгоды” могли представиться лишь в виде ограничений в правах службы, стеснения свободы передвижения, свободы избрания места постоянного жительства и прочее.

Присяжные заседатели на предложенный им вопрос о виновности Айзенберга в преступлении, на него возведенном, дали отрицательный ответ. Суд объявил подсудимого оправданным.

Многочисленная публика, присутствовавшая на суде, встретила вердикт аплодисментами.

Об этом процессе писали все газеты того времени.

Газета „Голос”, излагая его, в частности писала: .Дело это принадлежит к числу таких, которым суждено разоблачать старые грехи, как бы в назидание молодому поколению”.

Газета „Молва” в своем еженедельном обозрении писала по этому поводу следующее:

„В то время, когда в столичных театрах привлекает общее внимание драма „Уриель Акоста”, героем которой является жертва религиозной нетерпимости, на скамье подсудимых петербургского суда появляется неожиданно современный тип Акосты. Конечно, он микроскопичнее своего предшественника во всех отношениях, но ведь и не в средние же века мы живем. Айзенберг, будучи еще кантонистом, 11-ти лет от роду был окрещен военными ревнителями православия. 27 лет его заставляли поклоняться, молиться тому, что он ненавидел всеми фибрами своей души, ненавидел именно потому, что оно было ему насильно навязано. Он отслужил свою службу в войсках с 1851 по 1874 год. По объяснению подсудимого его тревожило неотвязчивое весьма понятное желание умереть в той вере, в которой он родился. Насильственное крещение играли, вероятно, немаловажную роль, к этому присоединилась еще любовь. Он захотел жениться на еврейке, что недозволено православному. Недозволено не только рожденному в православии, но и „обращенному”. Выход из положения Айзенберг нашел в подделке вида на жительство. За это-то преступление он и предан был суду. Хорошо еще, что не за „совращение в иудейство”.

Что же сказало по этому делу „Новое время”, столь чуткое ко всему „жидовскому”? Оно не нашлось сказать ничего своего по этому поводу и ограничилось лишь воспроизведением следующей заметки из официозных „Санкт-Петербургских Ведомостей”.

„На суде, в присутствии массы свидетелей подсудимый уверял, что его окрестили насильственно, что перед этим его истязали и пытали, заставляя принять православие, и делали это не только с ним, но и со всеми молодыми евреями, бывшими его сотоварищами. Ни судья, ни прокурор не остановили этой лжи и этого лжесвидетельства, хотя они не имели никакого отношения к фальшивому паспорту, который подделал Айзенберг.

Во имя чести русского государства нельзя оставить этого показания без расследования. Оно облетит Европу, и нарекание на русское имя в нетерпимости к свободе совести будет столько же сильно, сколько несправедливо. Судя по тому, что подсудимый получил полную отставку в 1874 году, он был в батальоне военных кантонистов около 1850 года. Теперь живы еще почти все начальствовавшие тогда в учебных заведениях, и их дело оправдать себя, если они правы. Во всяком случае, оставить это дело без горячего расследования, значило бы оставить на русском имени пятно нетерпимости, с которым не может жить европейское государство”.

Неужели для „патриотов” из антисемитских газет все это было так ново и они это услышали в первый раз? Они нашли возможным накинуться на суд за то, что он позволил подсудимому рассказать немногое из того, что он и десятки тысяч других еврейских мальчиков пережили. Да стоило им только расспросить любого отставного солдата из евреев и не евреев, начавших свою службу в 50-х годах! Подсудимый не догадался сослаться на них потому, конечно, что ему и в голову не приходило, чтобы кто-нибудь усомнился в его рассказе...

Оправдательный вердикт присяжных в таком преступлении, как подлог и подделка билета на жительство, немыслим с точки зрения строгих юристов. Тем не менее этот оправдательный вердикт доказал, что суд присяжных — суд народной совести. Оправдав Айзенберга, он осудил нечеловеческую систему кантонистских заведений, рассадников насильственных крещений.

РЕФОРМА ВОИНСКОЙ ПОВИННОСТИ.

„НИКОЛАЕВСКИЕ СОЛДАТЫ”

19 февраля 1855 года жестокий царь сошел в мб-гилу. Реформы наследника Николая I — Александра II не могли не коснуться и еврейской жизни. Комитет по еврейским делам обратил внимание царя на необходимость преобразования еврейской рекрутчины с ее ужасами: ловлей малолетних и отдачей их в кантонисты, штрафниками и пойманниками.

В этом отношении были сделаны изменения, и в первую очередь отменен прием малолетних рекрутов. Тем самым отпала забота о спасении душ малолетних, потому что прекратились огульные крещения. Вывелось из практики награждение выкреста премией в 25 рублей. Это было хорошо и в другом отношении. Был положен конец проделкам некоторых плутов, повторявших над собой крещение по многу раз в разных местах.

Спустя некоторое время последовал указ об освобождении воспитанников всех кантонистских школ, имевшихся в России. Это, однако, касалось только русских солдатских детей, но еврейские кантонисты освобождению не подлежали. Те из них, которые достигли к тому времени 18 лет, зачислялись в войска и отправлялись в центральные губернии страны. Относительно других, не достигших этого возраста, в указе об освобождении кантонистов было оговорено, что обращенные в православие еврейские мальчики не возвращаются в свои семьи, а должны быть отданы на попечение православным.

Другим указом были отменены прием штрафников за недоимку рекрутов и представление пойманников. Отныне евреи должны были приниматься в солдаты на тех же условиях, какие были определены для коренного населения.

Таким образом, был положен конец рекрутской инквизиции, длившейся 29 лет и составляющей страшный период в истории русских евреев. И тем не менее новый общий указ о воинской повинности предвидел некоторые ограничения в отношении евреев.

Пройдя через муки кантонистских школ, юноши служили в армии в течение 25 лет. После их выхода в отставку образовался класс людей, так называемых „николаевских солдат”. Это были люди малоразвитые, грубые, забывшие родство, оторванные от своей народности и не приставшие к другой. Отставки первых „николаевских солдат” происходили, к счастью для них, уже в царствование Александра II. Несмотря на долголетнюю службу, законодательство Николая I отказывало этим отставникам в праве селиться там. где они несли военную службу, то есть вне черты еврейской оседлости.

Переход от службы к отставке не был связан с резкой переменой в жизни солдата. Получив при Александре II право оставаться на месте, где он служил, отставной „николаевский солдат” еще до того, что он покидал навсегда казарму, готовил себе занятие. В большинстве случаев он избирал какое-нибудь ремесло.

В то время внутренние губернии испытывали нужду в ремесленниках. Еще в сороковых годах по указу Николая I были отобраны крестьяне у однодворцев. Поместные дворяне сообразили, что крепостному праву рано или поздно придет конец. Поэтому они перестали заводить своих портных, сапожников и тому подобных мастеровых. Крепостные ремесленники стали в редкость и в скором времени в них ощутилась большая нехватка. Единственным мастером на селе остался грубый кузнец, который едва умел сварить сломанный лемех у мужицкой сохи. Для починки любой вещи, начиная от остановившихся часов и поломанного ключа или носильного платья и обуви, надо было отправляться в губернский город, отстоящий иногда на сотню верст от деревни, где жил помещик. Все это делало жизнь дворян крайне неудобной. Отставники, прослышав о создавшемся положении, сообразили, что это сулит им известную выгоду. Они стали появляться в помещичьих деревнях с предложением своих услуг. Шло это таким образом: еврей-купец, торговавший „вразвоз”, узнавал, что сельским господам нужны мастера. Тогда он брал с собой своих единоверцев портных, сапожников, слесарей и т.п. Один торговал, другие „работали починки”. Круглый год они совершали планомерный объезд городов и деревень Воронежской, Курской, Орловской, Тульской, Калужской и других великорусских губерний. „Знакомые господа” были им рады и часто с нетерпением ждали их к себе. Создав где-нибудь в чулане свою передвижную мастерскую, Хаимы, Мееры начинали мастерить. Брались они за все, что хоть как-нибудь подходило под их специальность. Чинили тяжелый замок от амбара и исправляли дамский веер, выводили пятна с сюртука жирно пообедавшего барина и штопали тонкую ткань протершейся турецкой шали.

Едва еврей мастеровой успевал окончить работу в одном месте, как его уже тащили в другое и потом в третье место, где он тоже был нужен. К тому же эти мастера на все руки брали за работу гораздо дешевле губернских мастеров. Русское население вообще охотно пользовалось услугами еврейских ремесленников. Оно ценило их за трезвый образ жизни и серьезное отношение к своему делу.

Помимо ремесленников, из солдат образовалась и другая многочисленная группа, которая ничему не научившись ни до, ни во время действительной службы, взялась за торговлю. Толкучка и мелкий разносной или развозной торг были их сферой деятельности. Для „николаевских солдат” вообще не существовало приличных и неприличных занятий. Принадлежа по своему происхождению к низшим слоям еврейской массы и проведя затем добрую половину своей жизни в казарме, где они воспитывались на понятиях этой грубой среды, отставники мало задумывались над темными для них вопросами нравственности и не обращали внимания на общественное мнение.

Мало-помалу странствующие ремесленники и торговцы оседали на местах, приписываясь к мещанскому сословию городов. Поскольку в больших городах приписка была сопряжена с расходами, некоторые стали селиться в более мелких городах и деревнях. Меньшая часть отставников пошла назад в ,места свей прежней оседлости”. Ассимилировавшись в некоторой степени, нарушив по необходимости религиозные праздники, святость субботнего отдыха и вкусив „трефную” пищу, они опасались враждебного отношения со стороны ортодоксальных единоверцев „черты”, но тяга к местам, где проходила их юность, брала верх.

Таким образом во внутренних губерниях России впервые появляется местное оседлое еврейское население, не знавшее к тому же катальной системы. Рекрутчина в известной степени уничтожила еврейскую „изолированность” и „обособленность”, и в этом отношении цель Николая I была достигнута.

К концу своей службы, когда связь с казармой ослабевала и стали одолевать мысли об устройстве своего будущего, наступало влечение к семейной жизни. Спрос, как известно, вызывает предложение, а поэтому в черте оседлости предприимчивые люди создали промысел невестами, доставляя их „николаевским солдатам”. Организовав транспорт невест, сваты пускались с ними по внутренним городам и селам России.

С течением времени выросло новое поколение „солдатских детей”. И хотя они родились и выросли вне „черты”, эти дети в царствование Николая I могли оставаться со своими родителями лишь при условии, что они в будущем, когда подойдет возраст, станут военными кантонистами. Дочери же имели право оставаться при родителях до совершеннолетия. Когда оно наступало, девушки обязаны были перебраться туда, откуда родом были их отцы. Таким образом сыновья с малолетства платили личной повинностью за право жить в тех местах, где отбывали воинскую повинность их отцы. В дальнейшем они разделяли судьбу своих родителей. Дочери же, когда наступало совершеннолетие, должны были спешить выходить замуж за солдата, чтобы не лишиться возможности жить поближе к родительскому дому.

Вместе с указом о расформировании кантонистских школ еврейская семья получила законную гарантию в том, что от нее не будут отрывать малолетних сыновей, а юноши будут приниматься на военную службу на равных условиях с русскими рекрутами. Этот закон был особенно важен для еврейского населения внутренних губерний. Семья перестала трепетать за свою целость, потому что военная служба перестала быть наследственной повинностью для всего мужского населения „николаевских солдат”; военная повинность перестала быть уделом малолетних солдатских сыновей.

Что касается нового поколения — детей „николаевских солдат”, — то оно вело темное существование, лишенное каких-либо идеалов и устремлений. Объясняется это следующими причинами. Солдатские жены в большинстве случаев принадлежали к подонкам населения „черты”. Разные обстоятельства и не совсем безупречные репутации заставляли девиц оставлять родительский дом и пускаться в далекое путешествие для приобретения мужей. В свою созданную на чужбине семью они не вносили того облагораживающего элемента, в котором так нуждалось солдатское сословие. Домашняя обстановка налагала на детей отпечаток грубости.

О воспитании вне дома, о влиянии русской школы не могло быть и речи, так как грамотность в эпоху Николая I была слабо развита даже среди русского населения. Нееврейская среда, с которой сталкивались в силу необходимости дети „николаевских солдат”, наложила на них свой отпечаток, окончательно ассимилировала нравы и привычки, и еврейский юноша мало чем отличался от русского парня своего времени. До конца прошлого века не исчезли типичность и характер потомков „николаевских солдат”.

С течением времени, по мере удаления от предка, потомство его мало-помалу теряет свой специфический облик — грубость и бескультурье, и лишь в последующих поколениях оно окончательно освобождается от наследия той темной эпохи.

Крымская война поглотила тысячи еврейских солдат: они зарыты в братских могилах на полях сражений.

Евреи умирали за отечество, которое вело с ними беспощадную войну в течение почти 30 лет. Павшие под стенами Севастополя, того самого города, из которого их выселяли, потому что Николай I нашел „неудобным и вредным пребывание евреев в этом городе”, они запечатлели своей смертью бесславие николаевского режима и несправедливость коренного населения России по отношению к себе.

Трудно было этим солдатам пламенеть любовью к отечеству, которое наперед предрешало, что военная служба евреев бесполезна, а их заслуги и смерть на поле битвы не вызывали даже доброго слова.

Обидно было еврейским юношам слышать, когда русскому солдату напоминали пословицу, что „только плохой солдат не надеется быть генералом”, а рядом стоящему в строю солдату-еврею прибавляли: „а ты, брат, — жид, до тебя это не касается ”. И затем, после такого военного красноречия вели рядом в огонь битвы обнадеженного русского и лишенного надежды еврея...

Последние „николаевские солдаты”, огромное большинство которых было из кантонистов, доживали свой век в двадцатых годах нашего столетия. Они угасали одинокие, без призрения, разбросанные по местечкам бывшей черты еврейской оседлости. Это были последние персонажи исторической трагедии, начавшейся для них примерно сто лет назад. И унесли они в могилу свои страдания, завершив эпоху великого мученичества маленьких людей.

БИБЛИОГРАФИЯ

АРИСТОВЫ. Я. БЕН-АМИ. БЕЙЛИН С.Х.

БЕЙЛИН С. X.

БОГРОВ Г. И. БОГРОВ Г. И.

БРАДКЕ Е. Ф.

БУРДЖАЛОВ Э. Н. Граф ВАЛУЕВ.

— Взятка за молчание. „Исторический вестник” 1882 г. № 1.

— Бен Юхид. Сборник „Восход” 1884 г. книги 1—2.

— Воспоминания о последних годах рекрутчины. „Еврейская старина”

1914 г. выпуск 4.

— Из рассказов о кантонистах. „Еврейская старина” 1909, 1914 и

1915 г.г.

Записки еврея. Спб. 1872 г.

— Пойманник. „Еврейская библиотека” 1874 г. т. 4.

— О военных поселениях. Москва 1951 г. т. 1.

— Лекции, читанные в ВПШ в 1946 г.

— Статья „Русская старина” 1893 г. сентябрь.

Д-р ВАЙСЕНБЕРГ С.А. — Синиатюра из еврейского мартиролога. „Пережитое” Спб. 1913 г. т. 4.

ВЕНГЕРОВА ПЛ.

ВОЙТИНСКИЙ В.С. и

ГОРИНШТЕЙН А. Я.

„ВОСХОД” 1881 г. кн. 4

ГАРКАВИ В. О.

ГЕРЦЕН А. И. ГЕССЕН Ю. И.

ГЕРШЕНЗОН М. О. /ред./

— Воспоминания бабушки. Спб. 1911 г.

— Евреи в Иркутске. Иркутск 1915 г.

— Дело Терентьева о совращении в иудейство.

— Отрывки воспоминаний. Сбор. „Пережитое” 1913 г. т. 4.

— „Былое и думы”.

— История евреев в России. Спб. „Право” 1914 г.

— Эпоха Николая I. М. „Образование”.

ГИНСБУРГ С. М.

ГИНСБУРГ С.М. и МАРЕК П. С. /ред./

ГЛАДИЛОВ И.И.

ГОЛОВИН /ред./ ГРИГОРЬЕВ С. Т.

ДЕМИДОВ САН-ДОНАТО

ДУБНОВ С. М.

ДУБНОВ С.М.

„День” /газета/ № 7 за 1871 г.

ДУБНОВ С. М. ДУБНОВ С. М. ЕВРОПЕУС И. И. ЕВСТАФЬЕВ П. П.

ЕВСТАФЬЕВ П. П.

„Еврейская старина”

Забытая эпоха. „Восход” 1891 г. кн.2

Еврейские народные песни в России. Спб. 1901 г.

Из дневника ротного командира николаевского времени. „Русский архив” 1901 г. № 6.

Бунт военных поселян. Спб. 1870 г.

Берко-кантонист. М.—Л. Детиздат. 1940 г.

- Еврейский вопрос в России. Спб.

1883 г.

’ Евреи в России в эпоху европейской реакции. ,.Еврейская старина”

1913 г. т. 1.

- Новейшая история еврейского народа. Берлин 1923 г. т. 3.

- Судебный процесс кантониста Кацмана.

„Еврейская Польша” в эпоху разделов. „Еврейская старина” 1909 г. т.2.

■ Всеобщая история евреев. Спб 1904— 1906 г.г.

Учебный шаг. „Русская старина”

1877 г. Февраль.

К столетию восстания в военных поселениях. „Каторга и ссылка” 1931 г. кн. 10.

Восстание военных поселян 1817— 1831 г.г, Всес. об-во политкаторжан и ссыльнопоселенцев. 1935 г.

Записка о пойманниках (1855 г.)

ЗАИОНЧКОВСКИЙ П. А. — Военные реформы 1860—1870

годов в России. М—У 1952 г.

-Кавказская рота. „Русский архив’ 1884 г. №№ 5-6.

ИМЕРТИНСКИЙ Н. К. — Из записок старого преображенца.

ЗИССЕРМАН А. Л.

„Русская старина” 1893 г. Апрель.

„Исторический вестник’ 1903 г. Март.

ИЦКОВИЧ И.

— Из записок еврея (О неблаговидной роли кагальных заправил).

- Воспоминания архангельского кантониста. „Еврейская старина” 1912 г.

т. 1.

КОНСТАНТИНОВ Н. А. — Аракчеевщина. Журнал „История в

средней школе” 1934 г. № 3.

КОНСТАНТИНОВ Н. А. — Школьная система военных поселений. Жур. „Советская педагогика”, 1938 г. №№ 5-6.

- О военных поселениях при графе Аракчееве. „Русский вестник” 1890 г. Март.

КАРЦОВ П. П.

КАСПРОВИЧ /ред./ — Материалы для истории царствования

императора Николая Павловича. Лейпциг.

КОРОБКОВ X.

КРЕТЧМЕР М. А.

КРЕНКЕ В. Д.

- Еврейская рекрутчина в царствование Николая I. „Еврейская старина”.

1913 г. т.т. 1 и 2.

- Воспоминания, „Истор. вестник”

1888 г. кн. 3, 4 и 5.

- Быт саперов. „Исторический вестник” 1885 г. Август.

КУКОЛЬНИК Н. В. — Воспоминания о Н.Н. Новосильцеве.

„Русский архив” 1873 г. кн. 2.

- Кто виноват? „Еврейская библиотека” 1873 г. т. 4.

КУЛИШЕР М. ЛАКРУА П. ЛАЛАЕВ М. С.

- История жизни и царствования имп. Николая I. 1877 г.

- Истор. очерк военно-учебных заведений. Спб. 1880 г.

г

ЛЕВАНДА В. С. ЛЕВИНСОН П. ЛЕВИНТОВ Н.

ЛЕСКОВ Н. С. ЛЕСКОВ Н. С. ЛЕЩИНСКИЙ Н. Е.

ЛЬВОВ Г. В.

ЛУЧИНСКИЙ Ф. я.

МАРЕК П. С.

МАРЕК П. С.

МЕЛЬНИЦКАЯ Н.

МЕНДЕЛЕ МОЙХЕР-СФОРИМ

МЕРИМЗОН М. МИРКОВИЧ

МЫШМ.И.

„НЕИЗВЕСТНЫЙ”

— Сборник законов, касающихся евреев, от 1649—1873 г.г. Спб. 1874 г.

— Заколдованный. Сбор. „Восход”

1884 г. т. 7.

— Военные поселения в России XIX века. „Исторический журнал” 1940 г. Июнь.

— Владычный суд. Спб. 1903 г.

— Евреи в России. Л. 1919 г.

— Старый кантонист. „Молодая гвардия” 1931 г.

— „Исторический взгляд на происхождение кантонистов и заведений, в которых они воспитывались”. Спб. Литограф, изд.

— Провинциальные нравы за последние полвека. „Русская старина” 1897 г. Сентябрь.

— К истории евреев в Москве. Сбор. „Восход” 1893 г. т. 4.

— Очерки по истории просвещения евреев в России. Москва 1909 г.

Сборник сведений о военно-учебных заведениях в России. Спб. 1858 г.

— Долина плача. Варшава 1911 г.

— Рассказ старого солдата. „Еврейская старина” 1912 г. т.т. 3 и 4.

— Записки (О личном отношении Нико лая I к евреям). „Русский архив 1890 г.

— Руководство к русскому законодательству о евреях. Спб. 1890—1891 г.

— За много лет. „Русская старина”

1895 г. Февраль.

НИКИТИН в. н.

НИКИТИН В. н. НИКИТИН в. н.

— Воспоминания. „Русская старина” 1906 г.

— На детской каторге. „Прибой” 1926 г.

— Век пережить — не поле перейти. Одесса. 1912 г.

„ПЕРЕЖИТОЕ” 1908 г. т. 1

ОГАРЕВА-ТУЧКОВА —Записки. „Русская старина”. 1890 г. Н. А. том 4.

ПАПЕРНА А. И.

„ПЕРЕЖИТОЕ” 1910 г. т. 2.

ПОПОВ Н. А.

РАБИНОВИЧ О. А. РЕПИН И.Е. ГОМАНОВ М. П.

„РУСЬ” (газета) № 34 за 1881 г.

САМСОНОВ Г. П.

— Из николаевской эпохи. Сбор. „Пережитое”. Спб. 1910 г. т.т. 2 и 3.

— О еврейском самосуде в Подолии 1838-1840 г.г.

— Спб. Присяжный лист еврейского рекрута 1829 года.

— Из заметок старого ремонтера 1850 г. „Русская старина” 1912 г. №№ 1, 2 и 3

— Штрафной. Москва 1911 г.

— Далекое близкое. Москва, 1961 г.

— Царствование имп. Николая I.

.Досуг и дело”. Спб. 1889 г.

— Государь Николай Павлович и евреи.

— Воспоминания. „Исторический вестник” 1901 г. Декабрь.

СТАНИСЛАВСКИЙ С.М. — К истории кантонистов. ,.Еврейская старина”. 1909 г. т. 2.

ТОЛСТОЙ И. И.. ГЕССЕН Ю. И.

ТОЛСТОЙ И. И.

— Факты и мысли (Еврейский вопрос в России). Спб. 1907 г.

— Антисемитизм в России.

„Столетие военного министерства” 1802—1902 г.г. Спб. 1902 г.

т. 4.

УСТРЯЛОВ Н.

- Историческое обозрение царствования Николая I ЭЗГБ Спб. 1847 г.

ФЕДОРОВ Д. В. ФЕДОРОВ В. П.

ФЕДОТОВ В. А.

ФИНС.

„РУССКАЯ СТАРИНА’ 1872 г. т. 4.

ЦИПРИНУС С. Д. ШПИГЕЛЬ М. ЩЕРБАЧЕВ Г. Д.

— Игрушечная армия.,.Исторический вестник” 1899 г.

— Аракчеев в приказах его по военным поселениям. „Русская старина” 1911 г Март.

— Борьба крестьян против военных поселений. „Вопросы истории” 1952 г.

№ 11.

— Воспоминания о Вильне 20-х 30-х г.г.

- Характеристика Аракчеева.

— Калейдоскоп воспоминаний. „Русский архив” 1872 г.

— Из записок кантониста. „Еврейская старина” 1911 г. т. 2.

— Двенадцать лет молодости. „Русский архив” 1890 г. №№ 1 и 2.

ЭНЦИКЛОПЕДИЯ БРОКГАУЗ и ЕФРОН-ЭНЦИКЛОПЕДИЯ БОЛЬШАЯ СОВЕТСКАЯ. ЭНЦИКЛОПЕДИЯ бр. ГРАНАТ. ЭНЦИКЛОПЕДИЯ Военных и морских наук. ЭНЦИКЛОПЕДИЯ ЕВРЕЙСКАЯ.

ОГЛАВЛЕНИЕ

г

302

Евреи в Сибири.

1

М. Мендельсон, 1729—1786 г.г. Философ. Поборник распространения просвещения среди евреев.

(обратно)

2

Артос — освященный церковный хлеб, употреблявшийся маленькими частицами, около 1 грамма весом.

(обратно)

3

Кагалы установили так называемый свечной сбор — налог на свечи, доход с которого шел на содержание еврейских благотворительных учреждений.

(обратно)

4

Слово „охвотник" (охотник) было в то время у евреев нарицательным именем человека беспутного, обжоры, пьяницы и скандалиста.

(обратно)

5

Русское законодательство имело в виду эту фарисейскую мстительность и в IV томе Свода законов были статьи, которыми вменялось в обязанность при рассмотрении общественных приговоров о сдаче евреев в рекруты „за дурное поведение” обращать строгое внимание, чтобы под видом обвинения „в дурном поведении” не скрывались козни фанатичесдого свойства, мстящие за неисполнение тех или других „еврейских обрядов”; но евреи это отлично обходили и достигали чего хотели. (Прим. автора).

(обратно)

6

Иегошуа Ганоцри по еврейскому произношению значит Иисус Назарянин (прим. автора).

(обратно)

7

Химуш — Пятикнижие. Основной предмет, изучавшийся в Хедере. Раши — толкователь Пятикнижия.

(обратно)

Оглавление

  • *** Примечания ***