КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Большая охота на акул [Хантер Стоктон Томпсон] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Хантер С. Томпсон
Большая охота на акул (The Great Shark Hunt)

ПРЕСС-РЕЛИЗ

Наземный координационный центр

База ВВС Эглин, штат Флорида

Офис информационной службы

Тел. 26111-2622

БАЗА ВВС ЭЛГИН, ФЛОРИДА, 8 ноября. – Старший сержант Мэнмаунтин Деис, стажер полиции ВВС, получил тяжелые ранения, в помещении караульной военной полиции у западных ворот взорвалась винная бутылка. Несколько часов спустя после Цмдента Денс еще говорил бессвязно, но сумел сделать заявление, позволившее следователям предположить, что бутылка была брошена из шедшей на большой скорости машины, которая приблизилась к воротам со стороны демобилизационного центра.

Дальнейшее расследование выявило, что всего за несколько минут до инцидента на пропускном пункте один якобы «фанатичный» летчик получил документы о демобилизации и, по слухам, на большой скорости выехал на машине без глушителя и тормозов в направлении КПП. Немедленно были объявлены поиски Хантера С. Томпсона, некогда редактора спортивной колонки газеты базы с некоторыми «проблемами морали». Известно, что Томпсон временами испытывал непреодолимую тягу к спиртному. Также один больной, недавно поступивший в санаторий базы, дал ему следующую характеристику: «Как раз такой гад на такое способен». По всей очевидности, неуправляемый смутьян Томпсон был сегодня демобилизован, что положило конец одной из самых необычных и бурных карьер в недавней истории ВВС. По словам капитана Маннингтона Терда, который был вчера снят с должности офицера службы безопасности и доставлен в нейропсихологическое отделение госпиталя при базе, Томпсон «никак не поддавался засекречивании» и был «самым противоестественным варваром в рядах ВВС, с каким я когда-либо сталкивался».

«Мне ни за что не понять, как он получил увольнение в запас, продолжил Терд. – Со мной едва удар вчера не случился, когда я услышал, что его демобилизуют с почестями. Это ужасает» Просто ужасает".

После чего Терд начал бредить.


ШТАБ-КВАРТИРА

КОМАНДНЫЙ ЦЕНТР

ИСПЫТАТЕЛЬНОГО АЭРОДРОМА

ВОЕННО-ВОЗДУШНЫЕ СИЛЫ США

База ВВС Эглин, штат Флорида

ОТВЕТ

Начальнику кадровой службы базы

Личная характеристика рядового Хантера С. Томпсона

23 августа 1957 г.

Рядовой Хантер С. Томпсон, ВВС 155546879, работал в отделе внутренней информации службы информационной безопасности (ОВИ СИБ) почти год.

В этот период он отличился в написании спортивных текстов, но игнорировал политическую линия ОВИ СИБ базы.

Рядовой ВВС Томпсон обладает исключительным талантом писателя. Он обладает воображением к умением выражать свои мысли так, чтобы они были интересны читателю.

Тем не менее, невзирая на частый инструктаж с объяснением причин консервативной политики газеты военно-воздушной базы, рядовой Томпсон постоянно писал спорные материалы и настолько склонен к тенденциозным выступлениям, что было сочтено необходимым основательно редактировать все его тексты перед выпуском в печать.

Первой внимание к означенной манере привлекла статья, весьма критическая в отношении спецслужб базы. Среди прочих, остановленных до того как попали в печать. были статьи с резкой критикой в адрес Артура Годфри и Теда Уильямса, которые рядовой Томпсон извлек из сводок новостей и приправлял собственными инсинуациями и преувеличениями.

Рядовой Томпсон допустил ошибочные суждения и в прочих вопросах, например когда разгласил информацию ВВС газете Playground News, не приняв во внимание прочие газеты региона, или тот факт, что разглашению подлежат исключительно официальные пресс-релизы, прошедшие тщательную цензуру компетентных сотрудников ОВИ.

В целом данный рядовой, хотя и одаренный, отказывается руководствоваться политикой базы или же советами и наставлениями ее служащих. Временами его бунтарское поведение и надменность заражают других служащих базы. Он игнорирует военную выправку и форму и как будто питает отвращение к воинской службе и желает демобилизоваться как можно скорее.

Соответственно, прошу о немедленном переводе рядового Томпсона в другое подразделение и рекомендую, чтобы его кандидатуру серьезно рассмотрели в рамках программы досрочной демобилизации.

– Также прошу, чтобы служащему Томпсону официально порекомендовали не писать каких-либо текстов для публикации на базе или за ее пределами, если они не будут отредактированы сотрудниками ОВИ, и не принимать предложения о поступлении на работу в какие-либо местные средства массовой информации.

У. С. Эванс, полковник ВВС США

Начальник информационной службы.

Часть 1. ОТ АВТОРА

Искусство вечно, а жизнь коротка,

И очень далек успех.

Дж. Конрад

Ну… да, снова здорово.

Но прежде чем перейдем к Труду, как таковому, я хотел убедиться, что сумею управиться с этой красивой пишмашкой (и да, кажется, у меня получается), – так почему бы наскоро не перечислить труды моей жизни, а потом не убраться из города рейсом 11:05 на Денвер? Вот уж точно. Почему бы нет?

Но сейчас-для протокола – хочу сказать, что очень странно чувствовать себя сорокалетним американским писателем в этом веке, сидеть одному в огромном здании на Пятой авеню в Нью-Йорке в час утра перед Рождеством, в двухстах милях от дома и составлять оглавление для собственного собрания сочинений в кабинете с высоченной стеклянной дверью, выходящей на террасу с видом на фонтан отеля «Плаза».

Очень странно.

Такое впечатление, что высекаю слова на собственном надгробии, а когда закончу, останется только – вниз головой с чертовой террасы прямиком в фонтан в двадцати восьми этажах и по меньшей мере двухстах ярдах подо мной и через Пятую авеню.

Такое никому провернуть не удастся. Даже мне… и на деле единственный способ переварить жутковатую ситуацию – принять осознанное решение, что я ухе прожил и закончил жизнь, которую планировал прожить (по сути, на тринадцать лет дольше), и что с этого момента начнется Новая Жизнь, нечто совершенно иное. Сегодня вечером закончу одно, а завтра утром заварится что-то другое.

Поэтому на случай, если, дописав «От автора», я решу все-таки прыгнуть в фонтан, хотелось бы кое-что прояснить: мне очень и очень хочется прыгнуть и если я этого не сделаю, то всегда буду думать, что упустил свой шанс, совершил ошибку, одну из очень немногих серьезных в моей Первой Жизни, которая сим заканчивается.

А какого черта. Скорее всего, я этого не сделаю (по совершенно не здравым причинам), разберусь с оглавлением и пойду домой праздновать Рождество, а потом придется прожить еще сто лет со всей белибердой, какую я тут плету.

Но, Господи Иисусе, какой замечательный был бы исход! И если я это сделаю, с вас, гадов, чертовский салат (хотел написать "салют, но, похоже, не так хорошо справляюсь с этой красивой пишмашкой, как думал) из сорока четырех стволов…

А ведь, знаете ли, я мог бы, будь у меня чуточку больше времени. Так? Да.

ХСТ№ 1

Покойся с миром

23.12.1977

СТРАХ И ОТВРАЩЕНИЕ В БУНКЕРЕ

…Молочник оставил записку вчера:

убирайся из города до утра,

слишком ты ушл, в том и беда,

да и не нравился нам никогда…

Джон Прайн

Вуди-Крик, Колорадо. – Странная эпитафия для странного года, да и смысла нет ее объяснять. У меня не было молочника с тех пор, как мне было десять. Тогда, в Луисвилле, в его фургончике. У фургончика была открытая платформа сзади, на которую можно запрыгивать прямо на ходу.

Фургончик полз от дома к дому, а я бегал с бутылками.

Я был разносчиком, толкачом товара, а иногда и выбивал деньги, вынуждая какую-нибудь старушенцию, не заплатившую по счетам, либо платить наличкой, или пить за завтраком воду.

От таких сцен всегда было не по себе, – кому приятно, когда сонная домохозяйка средних лет в халате орет на тебя из-за противомоскитной сетки? Впрочем, в те дни я был жестокосердным мерзавцем. «Простите, мэм, но мой босс вон фургоне говорит, что я не могу оставить бутылки на крыльце, если вы не дадите мне двадцать один доллар шестнадцать центов…»

Никакие доводы меня не трогали. Сомневаюсь, что я вообще понимал, что мне говорили. Я приходил за деньгами, а не за словами, и мне было плевать, платят или нет; мне было дело лишь до всплеска адреналина, который приходил с броском через чей-нибудь газон, кульбитами через изгороди и запрыгиванием в тащащийся фургончик прежде, чем он остановится меня дожидаться.

Есть прочная связь между этим воспоминанием и тем, что я испытываю сейчас, когда закончился нынешний паршивый год. С кем бы я ни разговаривал, все от него в восторге. «Да будь я проклят, это был фантастический год, – говорят мне. – Наверное, самый невероятный в нашей истории».

Пожалуй, так оно и есть. Помню, как сам так думал, когда каждое жаркое летнее утро на моем экране вспыхивало лицо Джона Дина. Невероятный год. Прямо у нас на глазах мелкого хорька спустили в канализацию, а он и президента США за собой потащил.

Так хорошо, что даже не верится. Ричард Милхауз Никсон, главный злодей моего политического сознания, сколько я себя помню, наконец делает то, что все эти годы советовал остальным, – крепится. Человек, которого на дух не переносили даже Голдуотер с Эйзенхауэром, окончательно зарвался и теперь сам пошел по доске – в эфире на всю страну, по шесть часов в день, – и Весь Мир Смотрит.

Эта фраза раз и навсегда выгравирована на дальней извилине моего мозга. Никто, будь он в тот вечер августовской среды 1968 года на Бальбоа или в захолустье Мичигана, не забудет.

Сегодня Ричард Никсон живет в Белом доме благодаря тому, что случилось в ту ночь в Чикаго. Губерт Хамфри проиграл выборы на дюжину голосов – мой среди прочих, и если придется, я снова проголосовал бы за Дика Грегори.

Я немного горжусь, сознавая, что спас страну от восьми лет президентства Хамфри, от администрации, которая была бы такой же продажной и идиотической, как и президента Никсона, но действовала бы изощреннее и, вероятно, достаточно компетентней, чтобы не дать кораблю потонуть раньше 1976 года. А когда котлы взорвались бы от восьми лет пустой болтовни и небрежения, либералы холодной войны Хамфри смогли бы сбежать по линям, а катастрофу оставили бы тем, кто ее унаследует.

Никсон хотя бы наделен смесью надменности и глупости, из-за которых котлы взорвались почти сразу после того, как он поднялся на мостик. Пустив управлять страной сотню головорезов, посредников и фашистов всех мастей, он сумел разбередить почти все проблемы, каких касался, до сногсшибательного кризиса. Единственная катастрофа, какую он нам пока не устроил, это ядерная война с Россией, или Китаем, или ими обоими разом. Но у него пока есть время, и шансы, что он успеет, довольно велики. Но к этому мы еще вернемся.

* * *

А пока надо очень постараться смотреть на светлую сторону никсоновской администрации. Она провалилась с таким умопомрачительным треском, что политическая апатия вышла из моды, даже стала небезопасной, – и это для миллионов людей, которые всего два года назад считали, что любой открыто не согласный с «правительством» либо параноик, либо провокатор. В 1974 г. политические кандидаты будут иметь дело с рассерженным, разочарованным электоратом, который едва ли удовлетворится размахиванием флагами и помпезной белибердой. Уотергейтский спектакль, конечно, всех шокировал, но от того, что президент-миллионер платит подоходного налога меньше, чем большинство строительных рабочих, а бензин в Бруклине стоит доллар и к весне нам грозит массовая безработица, промахи мистера Никсона пробирают до печенок. Даже сенаторов и конгрессменов выбило из их апатичной колеи, и вероятность импичмента представляется все более реальной.

Учитывая все это, трудно не проливать крокодиловых слез Над Трагическим анализом никсоновской катастрофы, какой предложил составитель речей для Белого дома Патрик Бьюкэнен. «Это как в мифе о Сизифе, – сказал он. – Мы вкатили камень на самый верх… а он покатился прямо на нас».

Ну… какая жалость. Просто слезы наворачиваются. Но я очень верю в Пата и подозреваю, что он сумеет сыскать себе еще уйму камней.

Миф о Сизифе я читал довольно давно, но если память мне не изменяет, в нём нет ничего про то, задумывался ли бедняга хотя бы раз, что у него за валун и какой точно вес рано или поздно на него скатится, – впрочем, его можно понять: когда влип в заварушку, где пан или пропал, то закатываешь камень наверх, а вопросы задаешь потом.

Если хотя бы один из шестиста доблестных идиотов, скачущих в «Атаке бригады легкой кавалерии», и задумывался, а что собственно тут делает, то промолчал. В крестовом походе, особенно на командном уровне, нет места людям, которые спрашивают «почему?». Ни у Сизифа, ни у генерала бригады легкой кавалерии, ни у Пата Бьюкэнена не нашлось ни времени, ни желания задаться вопросом, а что же они делают. Они – Божьи Солдаты, Истинно Верующие… и когда сверху спускали приказы, они делали то, что должно,- исполняли.

На некий извращенный лад достойно восхищения. Вот только Сизифа расплющило, бригаду легкой кавалерии порубили, а Пат Бьюкэнен уцелеет в сносках истории как своего рода полусумасшедший Дейви Крокетт на стенах никсоновского Аламо – мученик до горького конца во имя «ущербной» идеи и узколобой, атавистической концепции консервативной политики, которая за пять лет принесла себе и стране вреда больше, чем ее либеральные враги за два или три десятилетия.

Когда холодный взгляд истории устремится на пять лет неограниченной власти Ричарда Никсона в Белом доме, станет ясно, что влияние на политику консерваторов/республиканцев он оказал такое же, как Чарльз Мэнсон и «Ангелы ада» на хиппи и детей цветов, и ущерб на обоих фронтах в конечном итоге будет сопоставимым.

А может, и нет, – во всяком случае, размах несколько иной. Задним числом понимаешь, что дикое насилие Мэнсона или вояжей «ангелов» напрямую сказалось лишь на очень немногих, а алчная, фашистская некомпетентность президентства Ричарда Никсона оставит шрамы в умах и жизнях целого поколения, ляжет на его сторонников и политических союзников так же, как и на его оппонентов.

Возможно, поэтому исход этого безумного года кажется столь пустым. В свете шестидесятых и даже пятидесятых факт Ричарда Никсона и всего, что случилось с ним – и с нами, – кажется настолько жутковато предсказуемым и неизбежным, что, думая о тех десятилетиях, трудно представить себе, как события могли бы разворачиваться иначе.

* * *

Одна из странностей пяти ущербных, тощих лет президента Никсона – что, невзирая на варварские эксцессы людей, которых он подбирал для управления страной, не возникло ни реальной оппозиции, ни реалистичной альтернативы нищенской дешевке, какой выглядит в представлении Ричарда Никсона Американская мечта. Словно бы кислые выборы 1968 г. опустили занавес над профессиональными политиками.

Ужас американской политики сегодня не в том, что Ричард Никсон и его подельники были ослаблены, преданы суду, опозорены и даже посажены в тюрьму, но что единственно-доступные прочие кандидаты немногим лучше: все то же цветное стадо выдохшихся кляч, которые отравляли нам воздух галиматьей последние двадцать лет.

Доколе, о Господи, доколе? И сколько еще нам ждать, пока какая-нибудь акула от власти с горсткой ответов наконец поставит нас перед неприятным вопросом, который уже настолько в этой стране назрел, что рано или поздно им придется заняться даже политикам?

Стоит ли демократия всех рисков и проблем, необходимых для ее существования? Или мы станем счастливее, признав, что с самого начала она была дурацкой проказой и что раз она не сработала, долой ее?

Молочник, отправлявший меня собирать деньги, был не дурак. Я исполнял его приказы и не задумывался, кто приказывает ему самому. Мне хватало раскатывать по обсаженным вязами улицами в большом, ярко раскрашенном фургоне и доставлять товар. Но тогда мне было десять и я мало что понимал… или хотя бы меньше, чем сейчас.

Но иногда, безрадостной ночью вроде этой, я вспоминаю, каким ловким и уверенным я себя чувствовал, когда бежал по ухоженным газонам, перепрыгивал тщательно подстриженные изгороди и заскакивал на платформу медленно катящего фургона.

Если бы молочник дал мне пистолет и велел стрелять в живот любому недотепе, который пререкается из-за счета, я, скорее всего, всадил бы в бедолагу пулю. Потому что молочник был мой босс и благодетель. Он был за рулем, и для меня – он был все равно что господь бог или президент. С позиции «рассказывай, сколько нужно», молочник понимал, что я не среди тех, кому «нужно». Да и сам он к ним не относился. Мы оба были гораздо счастливее, просто делая, что нам велели.

У Джорджа Оруэлла есть для этого определение. Ни он, ни Олдос Хаксли не слишком верили в будущее демократии для всех. Оруэлл даже назначил дату: 1984. А из всего, что всплыло на слушаниях прошлого года по Уотергейту, больше всего пугают не столько высокомерие и преступность прихвостней Никсона, сколько агрессивно тоталитарный характер всей его администрации. Гадко сознавать, как близко мы подошли к крайней черте Оруэлла.

А пока большим искушением было бы отмахнуться от того зловещего факта, что Ричард Никсон все еще президент, хотя призрак импичмента делает его отставку все более вероятной. Будь я игроком (коим и являюсь, когда есть возможность), я поставил бы на то, что в ближайшие полгода Никсон уйдет на покой «по состоянию здоровья».

Когда это случится, дело будет скверно: слезливый спектакль в прайм-тайм по всем четырем телеканалам. Он пустится во все тяжкие в отчаянной попытке заполучить мученичество, а после улетит навсегда к жизни мрачной изоляции – скажем, на какой-нибудь частный остров Роберта Абпланальпа в Багамском архипелаге.

Будут ночи за покером посреди затененного пальмами патио в компании других богатых изгнанников вроде Говарда Хьюза, Роберта Веско и – иногда – Бебе Ребозо. И Никсон, обреченный изгнанник, дневные часы будет проводить, в горячечной жажде мщения диктуя мемуары своей верной секретарше и компаньонке Роуз Мэри Вудс. Кроме них единственными обитателями острова будут телохранители из спецслужб, сменяемые каждые полгода по приказу исполняющего обязанности президента Джеральда Форда.

* * *

Это один из сценариев, и шансы как будто в его пользу. Но возможна и уйма других: все основаны на неприглядной вероятности того, что Ричард, возможно, вообще не намерен уходить в отставку. Возможно, он уже набросал отчаянный план битвы в духе Судного дня, которая одним ударом и одним перебежчиком положит конец всем планам импичмента.

А это возвращает нас назад к вопросу ядерной войны или хотя бы точечного ядерного удара по Китаю при полной и официальной поддержке нашего старого союзника России.

В подобном плане есть адская простота, гитлеровская логика, настолько ужасная, что мне и в голову бы не пришло публиковать, не будь я совершенно уверен, что Никсон по меньшей мере на год опережает меня в разработке плана всех его деталей. Подозреваю, даже сейчас он по полчаса перед сном подновляет его стадии на страницах офисных блокнотов.

И вот вам, пожалуйста, – «Окончательное решение всех наших проблем»:

1. Долгосрочный договор с Россией, заключенный Генри Кисинджером и обеспечивающий поддержку Москвы американскому вторжению и временной оккупации всех нефтедобывающих стран Ближнего Востока. Это не только разрешит «Энергетический кризис» и разом покончит с безработицей, поскольку все бездельные и здоровые мужчины будут насильно завербованы для войск вторжения/оккупации, но заодно Переведет экономику на военные рельсы и даст федеральному правительству неограниченные «полномочия на период чрезвычайного положения».

2. В обмен на поддержку России нашего насильственного захвата всех запасов нефти на Ближнем Востоке США согласятся поддержать СССР в «упреждающем ядерном ударе» по Китаю, который разрушит по меньшей мере девяносто процентов промышленности этой страны и вызовет хаос, панику и голод среди населения на ближайшие сто лет. Это положит конец озабоченности Кремля из-за Китая, гарантирует в ближайшем обозримом будущем мир в Индокитае и обеспечит сильного и доброжелательного союзника в лице Японии как ключевого элемента на Дальнем Востоке.

* * *

Здесь – лишь основные положения Плана. Без сомнения, есть и другие его аспекты, менее приятные, чем эти два, но тут не хватит времени и места для утомительного перечисления всех. Единственно реальный вопрос заключается в следующем: достаточно ли безумен мистер Никсон, чтобы рискнуть парализовать и Конгресс, и страну, прибегнув к столь решительным мерам.

На мой взгляд, нет ни малейших сомнений, что он на такое способен. Но сегодня для него это будет сложнее, чем в прошлом году.

Полгода назад у меня каждый день настроение улучшалось, когда я видел, как разворачивается кошмар. Теплое ощущение иронии судьбы, когда видишь, как «судьба» изгоняет торговцев из храма, который они с такими усилиями старались украсть у его полноправных владельцев. Слово «паранойя» вышло из употребления, бытует как шутка или проскальзывает в серьезных разговорах столпов общества о национальной политике. Правда оказалась много хуже моего самого «параноидального бреда» в период тех мучительных выборов 1972 года.

Но тогдашний накал начал спадать, поблекнув до смутного ощущения страха. Теперь уже не так важно, что случится с Ричардом Никсоном, когда волки наконец выбьют его дверь. Он так долго просидел в своем бункере, что даже его друзья занервничают, если он попробует подняться. В настоящий момент просить от него можно лишь подобия сдержанности, пока не найдется способ тактично от него избавиться.

Перспектива не слишком радостная для мистера Никсона или кого-либо другого, но с ней было бы чертовски проще смириться, если бы мы могли увидеть хотя бы проблеск света в конце вонючего туннеля этого года, – лишь молочники и бешеные псы станут утверждать, что пережили его без серьезного ущерба для мозга.

Но, может, дело только во мне. За окном десять ниже нуля, И снег валит вот уже два дня. Солнце, очевидно, затянуло в орбиту за комету Когоутека. Неужели это Новый год? Достигали ли мы нижней черты? Или просто началась Эра страха?

New York Times, 1 января, 1974

ДЕРБИ В КЕНТУККИ УПАДОЧНО – ПОРОЧНО

С трапа самолета я спустился около полуночи, и никто не заговорил со мной, пока я шел по темной взлетно-посадочной полосе к залу прибытия. Было жарко и душно, как в парильне. Внутри люди обнимались и жали друг другу руки… широкие улыбки и возгласы тут и там: «Ах ты старый хрен! Как же я рад тебя видеть! Чертовски рад… ей-ей!»

В кондиционированном вестибюле я наткнулся на мужика, который сказал, мол, зовут его так-то и так-то – «но меня просто Джимбо» – и он тут, чтобы потусоваться. «Господи, я ко всему готов! Решительно ко всему. Ага, ты что будешь?» Я заказал «Маргариту» со льдом, но он и слушать не пожелал:

– Не, нет… Разве такое пьют на Кентуккийском дерби? Да что на тебя нашло, парень? – Ухмыльнувшись, он подмигнул – Надо просветить мальчонку, черт побери. Налей ему приличного виски…

Я пожал плечами.

– Ладо, двойной «Олд фитц» со льдом.

– Джимбо одобрительно кивнул.

– Слушай. – Он взял меня за локоть, чтобы я не отвлекался. – Я всех на дерби знаю, сам каждый год тут как тут, и, позволь сказать, одно я просек: в таком городе нельзя показаться педиком. Во всяком случае, на публике. Ха, да они тут же тебя обломают, врежут по голове и оберут до последнего пенни.

Поблагодарив, я вставил «Мальборо» в мундштук.

– Слушай, – сказал он,- а ведь ты, похоже, лошадьми занимаешься. Я прав?

– Нет. Я фотограф.

– Вот как? – Он с новым интересом оглядел мою потертую кожаную сумку. – Так они у тебя там? Фотоаппараты? На кого работаешь?

– На Playboy. Он рассмеялся.

– Иди ты! И что собираешься снимать? Голых лошаденок? Га-га-га. Думаю, тебе чертовски придется попотеть, когда побегут «Кентукки Оукс». В забеге одни кобылки. – Он хохотал во все горло. – Вот уж точно! Да еще голенькие!

Я покачал головой и промолчал, только с секунду смотрел на него, делая мрачное лицо.

– Будет заварушка, – сказал я. – Меня послали снимать беспорядки.

– Какие еще беспорядки?

Я помедлил, позвякивая льдом в стакане.

– На скачках. В день дерби. «Черные пантеры». – Я снова посмотрел на него в упор. – Ты что, газет не читаешь?

Усмешка сползла с его лица.

– О чем ты, приятель?

– Ну… может, не стоит тебе рассказывать… – я пожал плечами. – Но, черт, остальные-то как будто знают. Копы и национальная гвардия уже полтора месяца под ружьем. В Форт-Ноксе двадцать тысяч человек в боевой готовности. Нас, ну, журналистов и фотографов, предупредили, чтоб запаслись шлемами и спецжилетами вроде летных. Нам сказали, будет стрельба.

– Нет! – возопил он. Его руки взметнулись и на мгновение зависли между нами, словно отметая услышанное. Потом он бухнул кулаком о стойку. – Сволочи! Господи всемогущий! На Кентуккийском дерби! – Он все тряс и тряс головой. – Нет! |Иисусе! В такую дрянь даже не верится! – Тут он словно бы обмяк на табурете, потом поднял на меня затуманенный взгляд. – Почему? Почему тут-то? Они что, ничего не уважают? Я опять пожал плечами.

– И не одни только «пантеры». В ФБР говорят, белые фрики со всей страны автобусами съезжаются, – чтобы смеяться с толпой и напасть разом, со всех сторон. Они будут одеты как обычные зрители. Ну, знаешь, пиджаки, галстуки и все такое. Но когда запахнет жареным… Ну, вот почему копы так беспокоятся.

С минуту он сидел, обиженный и растерянный, не в силах вварить ужасную новость, потом воскликнул:

– Господи Иисусе, да что же, скажите на милость, творится в этой стране? Где от этого укрыться?

– Только не тут, – отозвался я, подбирая сумку. – Спасибо за выпивку. Удачи.

Он,схватил меня за руку, уговаривая выпить еще по одной, но я ответил, что мне давно пора в пресс-клуб, и умчался готовиться к ужасному спектаклю. С газетной стойки в аэропорту я прихватил Courier-Journal и теперь проглядывал заголовки на первой странице: «Никсон отправляет солдат в Камбоджу нажать красным», «Атака бомбардировщиков В-52», «Двухтысячный контингент продвинулся на двадцать миль», «4000 солдат США размещены вокруг Йельского университета, напряжение из-за протеста „пантер“ нарастает». Внизу первой полосы была фотография Дианы Крамп, которой предстояло стать первой женщиной-жокеем, участвующей в Кентуккийском дерби. Фотограф снял ее, когда она «заглянула в конюшню приласкать своего коня Фантома». Остальные страницы были заполнены безрадостными военными новостями и завитками о «студенческих волнениях». Никаких упоминаний о неприятностях, зреющих в одном университете штата Огайо, в Кент-стейт.

Я подошел к конторке «Херц» забрать машину, но луноликий юный нахал за стойкой заявил, мол, ни одной свободной нет.

– Нигде не сумеете арендовать, – заверил он меня. – На время дерби мы бронируем за полтора месяца.

Я объяснил, мол, мой агент получил подтверждение, что как раз сегодня меня будет ждать белый «крайслер» с откидным верхом, но служащий покачал головой.

– Может, откажется кто-нибудь. Вы где остановились? Я пожал плечами.

– Где техасцы остановились. Я хочу быть со своими. Он вздохнул.

– Вы в беде, дружище. Город забит под завязку. На дерби всегда так:

Наклонившись к нему через стойку, я сказал полушепотом:

– Слушайте, я из Playboy. Хотите получить работу? Он тут же сдал назад.

– Что? Да ладно вам. Какую еще работу?

– Неважно. Вы только что упустили свой шанс. Подхватив со стойки сумку, я отправился на поиски такси.

Сумка в таком деле – ценный реквизит. На моей – уйма багажных наклеек: Сан-Франциско, Лос-Анджелес, Нью-Йорк, Лима, Рим, Бангкок и все такое, а еще бросающийся в глаза, запаянный в пластик бэдж официального вида, на котором значится «Рlayboy». Я купил его у одного сутенера в Вейле, штат Колорадо, который объяснил, как им лучше пользоваться.

– Никогда не упоминай про Playboy, пока не убедишься, что наклейку заметили. А когда увидишь, что рыбка клюнула, наноси удар. Дурни всякий раз покупаются. Говорю тебе, это магия. Чистая магия.

Может, и правда магия. Я пустил ее в ход против несчастного идиота в баре и теперь, напевая в «желтом такси» по дороге к городу, чувствовал себя слегка виноватым, что задурил голову бедолаге страшными фантазиями. А впрочем… поделом ему. Те, кто ходят по свету со словами: «Черт, да я из Техаса», заслужили все, что бы с ними ни случилось. И ведь он снова приехал выставлять себя задницей из прошлого века на пресыщенном атавистическом психодроме, из плюсов у которого только один: «традиция», на которой можно сделать хорошие деньги. Едва завел разговор, Джимбо поведал, что с 1954-го не пропустил ни одного дерби.

– Моя старушка больше ездить не хочет, – сказал он. – Только поджимает губы и отпускает меня отрываться. А уж отрываться я умею! Десятидолларовыми купюрами бросаюсь, словно они вышли из моды! Лошади, виски, женщины. Черт, в этом городе есть женщины, которые за деньги сделают… ну, что угодно.

Почему нет? В наши беспринципные времена иметь деньги неплохо. Даже Ричард Никсон их жаждет. Всего за несколько дней до дерби он сказал:

– Будь у меня деньги, я вложил бы их в рынок ценных бумаг.

А рынок тем временем продолжает упорно и уныло падать.

* * *

Следующий день был напряженным. До сдачи статьи в печать оставалось тридцать часов, а у меня ни аккредитации, ни (если верить спортивному редактору луисвилльской Courier Journal) надежды ее получить. Хуже того, мне нужны были две: одна для себя, другая для Ральфа Стедмана, английского иллюстратора, который должен был приехать из Лондона делать зарисовки дерби. О нем я знал лишь, что это его первый визит в США. И чем больше я над этим фактом размышлял, тем больший он внушал мне страх. Как он перенесет ужасный культурный шок, раз уж его вырвали из Лондона и швырнули в пьяную толпу на Кентуккийском дерби? Трудно предсказать. Оставалось надеяться, что он приедет хотя бы на день раньше, чтобы успеть акклиматизироваться. Может, несколько часов мирно посмотрим достопримечательности Страны мятлика под Лексингтоном. Я планировал забрать его из аэропорта на массивном «понтиаке боллбастер», арендованном у торговца подержанными машинами, называвшем себя Полковник Быстр, и увезти в какое-нибудь тихое местечко, которое напомнило бы ему об Англии.

Полковник Быстр решил проблему машины, а деньги (в четверо против нормальной цены) решили проблему двух комнат в трущобе на окраине города. Единственной закавыкой оставалась задача убедить воротил в Черчилл Дауне, что Scanlan’s настолько престижный спортивный журнал, что здравый смысл требует отдать нам два лучших билета для прессы. Сделать такое нелегко. Мой первый звонок в пресс-службу скачек обернулся полным провалом. Ответственного за связи с прессой шокировала сама мысль, что кто-то может быть настолько глуп, чтобы подавать на аккредитацию за два дня до дерби.

– Черт, вы что, серьезно? Крайний срок был два месяца назад. Ложа для прессы набита битком, мест больше нет. Да и что вообще такое Scanlan’s?

Я издал мучительный стон.

– Разве вам не звонили из лондонского офиса? Они отправили сюда художника самолетом писать картины. Стедмана. Думаю, он ирландец. Очень там знаменитый. Да. Я только что приехал с Западного побережья. В офисе Сан-Франциско мне сказали, нам все заказано.

Он как будто заинтересовался, даже посочувствовал, но сказал, мол, ничего не может поделать. Я польстил ему еще кое-какой ерундой, и наконец он предложил компромисс: он сделает нам два пропуска на территорию клуба, но сам клуб и особенно ложа для прессы вне обсуждения.

– Довольно странно звучит, – сказал я. – Это неприемлемо. Нам нужен доступ ко всему. Понимаете? Ко всему. Шоу, люди и обязательно скачки. Вы что, думаете, он летит из Лондона, чтобы смотреть ваш спектакль по телевизору? Мы так или иначе попадем внутрь. Возможно, придется подкупить охранника или полить кого-нибудь слезоточивым газом.

(Банку слезогонки я купил в аптеке в центре за пять долларов девяносто восемь центов, и посреди того разговора мне в голову пришла ужасная мысль, а вдруг и впрямь придется воспользоваться ею на скачках. Сперва опрыскать билетеров у узкой дверцы в святая святых клуба, потом проскользнуть внутрь и в самом начале забега выпустить огромную дозу по ложе губернатора. Или обработать беспомощных пьяных в комнате отдыха клуба – ради их же блага.)

К полудню пятницы у меня все еще не было аккредитации и я все еще не мог отыскать Стедмана. Откуда мне знать, может, он передумал и вернулся в Лондон? Наконец, махнув рукой на Стедмана и не дозвонившись типу, с которым разваривал в пресс-службе, я решил, что единственный мой шанс получить аккредитацию – это явиться на ипподром и встретиться с гадом лично, без предупреждения, и потребовать теперь уже не два, а один пропуск, – говорить надо будет сдавленно, будто я борюсь с лихорадочным бешенством. Выходя остановился у стойки мотеля, чтобы обналичить чек. А потом сделал последнюю тщетную попытку и спросил, не приехал ли мистер Стедман.

Тетке за стойкой было под пятьдесят, и вид у нее был довольно странный. Когда я спросил про Стедмана, она кивнула и, не посмотрев на меня и продолжая писать, сказала вполголоса:

– Еще как приехал. – Потом она побаловала меня улыбкой. – Да, действительно, мистер Стедман только что уехал на ипподром. Это ваш друг? Я покачал головой.

– Мне положено работать с ним, а я даже не знаю, как он выглядит. А теперь, черт побери, придется искать его в толпе у беговой дорожки.

– Вы его без труда найдете, – хмыкнула она. – Этот в любой толпе виден.

– А что с ним такое? Как он выглядит?

– Ну… – Она все еще усмехалась. – Ничего смешнее я уже давно не видела. У него… э… поросль по всему лицу. Если уж на то пошло, по всей голове. – Она кивнула. – Не беспокойтесь, как увидите, узнаете.

Господи Иисусе, подумал я. Плакала аккредитация. Мне привиделся жуткий урод, поросший свалявшимися космами и гирляндами бородавок, который заявляется в пресс-офис и требует пресс-пакет Scanlan’s. А… какого черта? Мы всегда можем закинуться кислотой и день провести, слоняясь по территории клуба с большими блокнотами для рисования, истерически хохоча над местными и накачиваясь джулепами, чтобы копы не приняли нас за фриков. Возможно, удастся даже подзаработать: поставим мольберт с большой табличкой «Иностранный художник нарисует ваш портрет, 10 долларов с носа. Позируйте СЕЙЧАС!»

* * *

На ипподром я поехал по скоростной магистрали, вел очень быстро, перескакивая в моем монстре между полосами с пивом в руке. В голове у меня была такая каша, что я едва не раздавил «фольксваген» с монашками, когда резко вывернул, чтобы не пропустить съезд направо. Оставался крошечный шанс, что мне удастся перехватить жуткого англичанишку до того, как он о себе заявит.

Но когда я добрался до ипподрома, Стедман был уже в ложе для прессы – волосатый молодой англичанин в твидовом пиджаке и солнечных очках ВВС. Ничего особо странного в нем не было. Никаких узоров на физиономии или кучек волосатых бородавок. Я пересказал ему слова портье, и вид у него стал озадаченный.

– Не бери в голову, – посоветовал я. – Просто в ближайшие несколько дней помни, что мы в Луисвилле, Кентукки. А не в Лондоне. И даже не в Нью-Йорке. Это странное место. Тебе еще повезло, что полоумная портье в мотеле не выхватила из-под стойки пистолет и не проделала в тебе дыру. – Я рассмеялся, но он, как будто, забеспокоился. – Просто представь себе, что попал в огромный желтый дом под открытым небом. Если туземцы сорвутся с цепи, польем их слезоточивым газом.

Я показал банку «Химического Билли», подавив желание швырнуть ее через весь бар в мужика с крысиной мордочкой, который деловито стучал на машинке в секции Associated Press. Примостившись у стойки, мы прихлебывали скотч «за счет заведения» и поздравляли себя с внезапным, неожиданым везеньем – отхватили два лучших аккредитационных комплекта. Стедман сказал, что получил их от дружелюбной тетки в мотеле.

– Я просто назвался, и она мне дала бумажки. Через пару часов все было под контролем. У нас были места с видом на финишную черту, цветной телевизор, бесплатный бар в зале для прессы и набор пропусков повсюду – от крыши клуба до раздевалки жокеев. Не хватало только свободного доступа в святая святых клуба, в секции F и G, а мне казалось, он нам нужен, чтобы видеть, как накачивается местная «знать». Высшее общество в деле. Губернатор и неонацистская свинья Луи Нан будут сидеть в G, вместе с Гарри Голдуотером и полковником Сэндерсом. Я думал нам самое место в пресс-ложе G, где мы бы отдыхали, прихлебывая джулеп и напитываясь атмосферой и особыми вибрациями дерби.

Столовые и бары тоже располагались в F и G, а клубные бары в день дерби – нечто особенное. Помимо политиков, светских львов и капитанов коммерции сюда явится каждый полусумасшедший имярек в радиусе пятисот миль от Луисвилля, претендующий на хотя бы какой-то вес, чтобы напиться до чертиков, хлопать по спинам и плечам и вообще выставлять себя напоказ. Бар «Денник», пожалуй, лучшее место на ипподроме, чтобы наблюдать за происходящим. Никто не возражает, что его рассматривают: затем сюда и приходят.

Кое-кто большую часть времени проводит в «Деннике»: там можно пристроиться за одним из многих деревянных столов, откинуться в уютном кресле и смотреть, как на большом табло за окном меняются ставки. Между столов снуют черные официанты в белых куртках с подносами напитков, эксперты размышляют над таблицами забегов, рисковые дилетанты наугад выбирают счастливые номера или изучают списки в поисках подходящих имен. На деревянных балконах постоянное коловращение вокруг табло тотализаторов. Потом, когда приближается время сигнала к старту, народ расходится назад по ложам.

Очевидно, нам придется найти способ побольше времени провести завтра в клубе. Но «гостевые» пресс-пропуски в F и G годятся лишь на полчаса зараз, – очевидно, чтобы дать типчикам из газет поснимать или взять интервью, но не позволить лентяям, вроде нас со Стедманом, ошиваться в клубе целый день, докучая высшему обществу и тыря сумочку-другую, пока шляемся возле лож. Или поливаем «черемухой» губернатора. В пятницу получасовое ограничение нас не волновало, а вот в день дерби гостевые пропуски будут нарасхват. А поскольку путь от ложи прессы до «Денника» занимает десять минут и еще десять назад, то времени всерьез понаблюдать за людьми остается немного. А в отличие от остальных в ложе для прессы нам было решительно наплевать, что творится на беговой дорожке. Мы здесь, чтобы посмотреть, как ведут себя настоящие монстры.

* * *

Под вечер пятницы мы вышли на балкон ложи прессы, и я постарался объяснить, в чем разница между тем, что мы видим сейчас, и тем, что будет происходить завтра. Я впервые за десять лет попал на дерби, но до того, пока жил в Луисвилле, ходил каждый год. Теперь я указал на огромный травянистый луг под нами, окруженный беговой дорожкой.

– Весь он будет запружен людьми. Пятьдесят тысяч или около того, и большинство пьяны так, что едва держатся на ногах. Фантастическое зрелище: тысячи человек падают в обморок, плачут, совокупляются, топчут и бьют друг друга разбитыми бутылками из-под виски. Нам надо будет сколько-то времени там провести, но придется пробиваться сквозь толпу.

– А там безопасно? Мы вернуться-то сможем?

– Конечно. Надо только смотреть под ноги, чтобы не наступить кому-нибудь на живот и не затеять драку. – Я пожал плечами. – Брось, в клубе будет не лучше. Тысячи орущих, спотыкающихся пьяных, которые все больше распаляются, по мере того как теряют все больше денег. Часам к четырем они между забегами будут в два горла пить мятный джулеп и блевать друг на друга. По всему ипподрому будут стоять плечом к плечу. Передвигаться тут сложно. В проходах будет скользко от блевотины, люди будут падать и хватать проходящих за ноги, чтобы на них не наступили. Пьяные будут мочиться в штаны в очередях в кассы. Ронять пригоршни денег и драться за то, чтобы наклониться и подобрать.

Вид у Стедмана стал совсем удрученный, и я рассмеялся:

– Шучу. Не волнуйся. При первых же признаках заварушки я начну распылять в толпу «Химический Билли».

Он сделал несколько недурных зарисовок, но пока мы не увидели тот особый тип, который, как я считал, нам понадобится для заглавного рисунка. Такое лицо я тысячи раз видел на каждом дерби. Мысленно я видел его как собирательную маску разбогатевших на виски: напыщенная смесь алкоголя, несбывшейся мечты и фатального кризиса личности, неизбежный результат чрезмерного инбридинга в замкнутом и невежественном кругу. Одно из ключевых правил генетики в разведении собак, лошадей или любых других чистопородных животных – близкородственные связи обычно усиливают в линии не только сильные, но и слабые черты. В коневодстве, например, довольно рискованно спаривать племенных лошадей, у обоих психика не совсем в порядке. Потомство скорее всего будет очень быстрым, но и с порушенной психикой. Поэтому главное в разведении чистопородных заключается в том, чтобы сохранять положительные черты и устранять отрицательные. Но к разведению людей подходят далеко не так разумно, особенно в узком мирке Юга, где теснейший инбридинг считается не только стильным и приемлемым, но и гораздо более удобным – для родителей: так надежнее, чем отпускать потомство самому искать себе пару по собственным соображениям и на свой лад. («Слышал про дочку Смитти, черт побери? Она в Бостоне сошла с ума и на прошлой неделе вышла за ниггера!»)

Поэтому лицо, которое я старался отыскать на Черчилл Дауне в те выходные, было воплощением всей обреченной атавистической культуры, которая делает Кентуккийское дерби тем, что оно есть.

В пятницу по дороге назад в мотель я предупредил Стедмана о других проблемах, с которыми предстоит столкнуться. Ни один из нас не привез никаких запрещенных препаратов, поэтому придется обходиться выпивкой.

– Запомни, – сказал я, – почти все, с кем ты будешь разговаривать с этого момента, будут пьяны. Люди, которые поначалу кажутся вполне приятными, могут вдруг замахнуться на тебя безо всякой причины.

Глядя прямо перед собой, он кивнул. Он казался слегка оглушенным, поэтому, чтобы подбодрить, я пригласил его пообедать вечером со мной и моим братом.

В мотеле мы немного поболтали об Америке, о Юге и Англии – просто отдыхали перед обедом. Ни один из нас тогда не мог знать, что это последний наш нормальный разговор. С того момента уик-энд превратился в сплошной отвратительный пьяный кошмар. Мыоба пошли вразнос. Причиной тому стало мое луисвилльское прошлое, иными словами, неизбежные встречи со старыми друзьями, родственниками и т.д., многие из которых как раз переживали нервный срыв, сходили с ума, подумывали о разводе, ломались под гнетом непомерных долгов или приходили в себя после тяжелой аварии. Пока шло то лихорадочное дерби, члена моей собственной семьи отправили в лечебницу для душевнобольных. Это отчасти усложнило ситуацию, поскольку бедному Стедману оставалось лишь сносить то, что на него сваливалось, иными словами, шок за шоком.

Другой проблемой была его привычка рисовать людей, кого он встречал в тех или иных ситуациях, в которые я его впутывал, а после отдавать рисунки им. Результат не всегда бывал положительным. Я несколько раз предостерегал его не показывать гадкие карикатуры портретируемым, но по какой-то извращенной причине он не унимался. Соответственно, все, кто видел или хотя бы слышал о его работах, относились к нему со страхом и отвращением. Он этого не понимал.

– Это же шутка, – твердил он. – В Англии-то это совершенно нормально. Никто не обижается. Все понимают, что я лишь немного утрирую.

– К черту Англию, – отвечал я. – Здесь американские мещане. То, что ты с ними делаешь, они считают жестоким и мерзким оскорблением. Вспомни вчерашний вечер. Я думал, брат голову тебе оторвет.

Стедман грустно покачал головой.

– Но он же мне понравился. Показался порядочным парнем.

– Слушай, Ральф. Перестань себя обманывать. Ты всучил ему прегадкий рисунок. Харю монстра. Его это очень сильно задело. – Я пожал плечами, г- Как по-твоему, почему мы так быстро ушли из ресторана?

– Я думал, из-за слезогонки.

– Какой слезогонки?

– Которой ты полил метрдотеля, – усмехнулся он. – Забыл?

– Это пустяки. Я промахнулся. Да и вообще мы уже уходили.

– Но она и на нас попала. Весь зал был полон чертового газа. Твой брат чихал, его жена плакала. У меня два часа глаза болели. Я даже рисовать не мог, когда мы в мотель вернулись.

– Ага, – кивнул я. – Слезогонка попала ей на ногу, да?

– Она рассердилась, – ответил он.

– Ну да… ладно… Будем считать, что тут мы равно облажались. Но давай впредь будем поосторожнее с людьми, которых я знаю. Ты не будешь их рисовать, а я поливать слезоточивым газом. Давай просто расслабимся и напьемся.

– Идет, – согласился он. – Будем как все.

Настало утро субботы, дня Больших скачек. Мы позавтракали в пластиковом бургерном дворце «Фиш-Мит-виллидж». Наш мотель стоял прямо напротив отеля «Браун сабербен». Там имелась столовая, но кормили так плохо, что мы больше не могли этого выносить. Официантки словно бы страдали от перелома голени: еле-еле ходили, а на кухне стенали и проклинали «черномазых».

Стедману «Виллидж» понравился, так как там подавали рыбу с чипсами. Я выбрал «тост по-французски», оказавшийся тестом для оладий, зажаренным до нужной толщины, а после порубленным ножом для печенья, чтобы походило на куски тоста.

Помимо алкоголя и недосыпания единственной нашей проблемой на тот момент было, как попасть на территорию клуба. Наконец, мы решили просто двинуть на ипподром и, если потребуется, украсть пропуска – все лучше, чем пропустить спектакль. Это было последнее наше сознательное решение за следующие двое суток. С того момента – точнее, как только мы выехали на ипподром, – мы утратили всяческий контроль над событиями, и остаток уик-энда нас носило по морю пьяных ужасов. Мои заметки и воспоминания о дерби несколько путаные.

Но сейчас, заглянув в большой красный блокнот, который я умудрился не потерять, я могу более или менее разобраться в произошедшем. Сам блокнот несколько помят и изжеван, кое-какие страницы вырваны, другие покоробились, залитые чем-то, похожим на виски, но при помощи этих заметок, а также случайных картин в памяти кое-как восстановить события можно. А было так…

* * *

Дождь всю ночь до рассвета. Нет сна. Господи, нас ждет кошмар безумья и грязи… Но нет… К полудню солнце жарит. Отличный день, даже не душный.

Стедман теперь дергается из-за пожара. Кто-то рассказал ему, как пару лет назад клуб загорелся. Такое может повториться? Жуть какая. Заперты в ложе для прессы. Холокост. Сто тысяч человек силятся выбраться. Пьянчуги орут в грязи и пламени, мечутся обезумевшие лошади. Слепы в дыму. Большая трибуна рушится в пламени, а мы на крыше. Бедный Ральф вот-вот сломается. Накачивается виски «Хейг энд Хейг».

На ипподром в такси, избежим кошмарной парковки в чьем-нибудь дворике, 25 долларов машина, на улицах беззубые старики с табличками «Парковка. Здесь» машут водителям, мол, заезжайте во двор. «Все нормально, парень. Плевать на тюльпаны». Растрепанные волосы торчат кустиками камышей.

Тротуары полны людей, все идут в одну сторону, к Черчилл Дауне. Подростки тащат сумки-холодильники и одеяла, девочки-хиппушки в тесных розовых шортах, много черных… черных парней в белых фетровых шляпах с лентами под леопардовую кожу, регулировщики размахивают палками.

Вокруг ипподрома на несколько кварталов густая толпа; продвигаться в ней трудно, очень жарко. По пути к лифтам, сразу за входом в клуб, шеренга солдат, все с длинными белыми дубинками для разгона беспорядков. Около двух взводов, в шлемах. Мужик, который шел рядом с нами, сказал, мол, они ждут губернатора и его прихлебателей. Стедман осмотрел их нервно.

– Зачем им дубинки?

– «Черные пантеры», – отозвался я.

Тут мне вспомнился старый добрый Джимбо из аэропорта, и я спросил себя, что он думает сейчас. Наверное, очень нервничает: ипподром ведь кишит копами и солдатами.

Мы продираемся через толпу, осиливаем заграждения, потом – мимо денника, где жокеи выводят лошадей и прогуливают перед каждым забегом, чтобы зрители могли их рассмотреть, прежде чем делать ставки. Сегодня поставят пять миллионов. Многие выиграют, еще больше проиграют. Какого черта. Проходная для прессы запружена людьми, пытающимися попасть внутрь, орущими на охранников, размахивающих бэджами: Chicago Sporting, Полицейская атлетическая лига Питтсбурга… Ни одного не пустили.

– Проходите, ребята. Пропустите аккредитованную прессу…

Мы протолкались к лифту, потом шмыгнули в бар. А как же! Надо заправиться. Очень жарко сегодня, чувствую себя неважно, наверное, дрянной климат. В ложе для прессы прохладно, можно походить, размять ноги. Можно с балкона смотреть на скачки или на толпу внизу. Взяв таблицу забегов, выходим на балкон.

* * *

Розовые щеки со стильными южными брылями, мода Ивовой лиги, куртки из поплина и воротнички на пуговицах. «Дряхлость майского цвета» (по выражению Стедмана)… Рано сгорели, а может, и нечему было гореть. Мало жизни в этих лицах, и любопытства тоже немного. Страдают молча, после тридцати двигаться в этой жизни некуда, тащишь лямку и потакаешь детям. Пусть молодые веселятся, пока могут. Почему нет.

Мрачный жнец приходит в этой лиге рано. Баньши на газонах вопят по ночам вокруг чугунного негритенка в костюме жокея. А может, он сам вопит. Тяжелое похмелье, свары в бридж-клубе. Катишься в тартарары вместе с рынком акций. Господи Иисусе, мальчишка разбил новую машину, расплющил о большую каменную колонну в конце подъездной дорожки. Сломанная нога? Выбитый глаз? Пошлите в Йель, там все вылечат.

В Йель? Вы сегодняшнюю газету читали? Нью-Хейвен в осаде. Йель кишит «черными пантерами»… Говорю вам, полковник, мир сошел с ума, совершенно сошел. Да мне только сейчас сказали, что в дерби, возможно, поскачет чертова баба.

Я оставил Стедмана рисовать в «Деннике», а сам пошел делать за обоих ставки в четвертом забеге. Когда я вернулся, он напряженно рассматривал группу молодых людей за столиком неподалеку.

– Только взгляни, какое разложение на этом лице! – прошептал он. – Посмотри на безумие, алчность, страх!

Посмотрев, я быстро отвернулся от столика, который он рисовал. Его жертва оказалась моим старым другом, футбольной звездой старших классов школы с шикарным красным «шевроле» без верха, который, как говорили, ловко умеет расправляться с застежками бюстгальтеров 32 «Б». Его прозвали Котом.

Но сейчас, десяток лет спустя, я узнал бы его только здесь: бар «Денник» в день дерби самое логичное место для встречи. Косые оплывшие глаза и улыбка сутенера, синий шелковый костюм и друзья с внешностью закутивших банковских клерков.

Стедман хотел посмотреть на кентуккийских полковников, но не знал, как они выглядят. Я сказал, пусть пойдет в мужскую уборную и поищет типов в белых льняных костюмах, блюющих в писсуары.

– Обычно по переду у них большие пятна от виски. Но смотри на ботинки, это их выдает. Большинство умудряется на одежду не наблевать, но мимо ботинок никогда не промажет.

В ложе недалеко от нашей сидела полковник Анна Фридмен Голлмен, председатель и хранитель великой печати Почетного ордена «Кентуккийских полковников». Не все из эдак семидесяти шести миллионов кентуккийских полковников сумели попасть в этом году на дерби, но многие сдержали клятву и за несколько дней до скачек собрались на ежегодный обед в отеле «Силбэч».

Сами скачки были назначены после полудня, и по мере приближения магического часа я предложил Стедману, мол, наверное, надо провести какое-то время на поле, среди бурлящего человеческого моря по ту сторону беговой дорожки. Он как будто занервничал, но поскольку ничего из ужасов, какие я предвещал, пока не случилось – никаких беспорядков, огненных бурь или диких нападений пьяниц, – пожал плечами:

– Ладно, пошли.

Чтобы попасть туда, потребовалось миновать множество проходных, каждый раз спускаясь на ступеньку по социальной лестнице, а потом еще И через туннель под беговыми дорожками. На выходе из туннеля мы испытали такой культурный шок, что некоторое время приходили в себя.

– Господи милосердный! – пробормотал Стедман. – Это же… Господи!

Сжимая крохотную камеру, он ринулся вперед, а я следом, на бегу набрасывая заметки.

* * *

Полнейший хаос… Не то что лошадей, беговых дорожек не видно… Всем плевать. Огромные очереди у касс, потом люди отходят посмотреть, как на табло вспыхивают номера победителей, как в гигантской лотерее.

Старые негры спорят из-за ставок… «Подожди-ка. Давай я» (размахивая пинтой виски и пригоршней долларовых банкнот); девчонка сидит на плечах у парня, на футболке у нее – «Украдено из тюрьмы Форт-Лодердейл». Тысячи тинейджеров, рок-группа поет: «Пусть воссияет солнце», десять солдат охраняют американский флаг, а вокруг шатается огромный пьяный жирдяй в синей футбольной майке (№ 80) с квартой пива в руке.

Тут алкоголь не продают… слишком опасно… и уборных тоже нет. Кулыуристское шоу Маскл-бич… Вудсток… уйма копов с дубинками, но никаких признаков беспорядков. Издали клуб выглядит как открытка с Кентуккийского дерби.

* * *

Мы вернулись в клуб смотреть основные забеги. Когда толпа поднялась пялиться на флаг и петь «Мой старый дом Кентукки», Стедман обернулся к толпе и начал отчаянно рисовать. Где-то в верхних ложах взвизгнули: «Развернись, урод волосатый!».

Сам забег продолжался две минуты, и даже с наших сверхпрестижных мест и с двенадцатикратным биноклем нельзя было разглядеть, что на самом деле происходит. Позднее по выкладкам на табло в ложе для прессы мы кое-как поняли, что сталось с нашими лошадьми. Святая Земля, которую выбрал Ральф, на финальном повороте споткнулась и сбросила жокея. Моя, Немой Экран, на финишной прямой лидировала, но пришла пятой. Победил со ставками шестнадцать к одному какой-то Пыльный Капитан.

Едва скачки закончились, толпа резко качнулась к выходам, рванула к автобусам и такси. На следующий день Courier писал о хаосе на стоянке: людей били кулаками и ногами, обчищали карманы, терялись дети, летели бутылки. Но все это мы пропустили, удалившись в пресс-бар для послезабеговой выпивки. К тому времени мы оба были не в себе от чрезмерных возлияний, перегрева на солнце, культурного шока, недосыпания и упадочности происходящего. В баре мы проболтались достаточно, чтобы посмотреть, как журналисты толкаются, чтобы взять интервью у владельцем победившей лошади, франтоватого типчика по фамилии Леменн, который только сегодня утром прилетел в Луисвилль из Непала, где «уложил рекордных размеров тигра». Спортивные журналисты одобрительно забормотали, официант долил Леменну «Чивас Ригал». Леменн только что выиграл сто двадцать тысяч на лошади, которая два года назад обошлась ему в шесть с половиной. По роду деятельности, по его словам, он «подрядчик на покое». А после, улыбаясь до ушей, добавил: «Только что отошел от дел».

Остаток дня расплылся в безумии. И остаток вечера тоже. И следующий день и следующая ночь. Случилось столько всего ужасного, что сейчас я даже думать об этом не могу, не говоря уже о том, чтобы опубликовать. Стедману повезло, что он выбрался из Луисвилля без серьезных увечий, мне повезло, что я вообще выбрался. Одно из самых отчетливых воспоминаний того мерзкого времени: в субботу вечером в бильярдной клуба «Пенденнис» один мой старый друг напал на Ральфа. Мужик разорвал на себе рубашку, а после решил, что Ральф пристает к его жене, которую Ральф как раз рисовал. Обошлось без рукоприкладства, но психологический шок был основательный. Последней каплей стал адский карандаш англичанина: Стедман попытался – в знак примирения – подарить рисунок девице, в ухлестывании за которой его обвинили. На том из «Пенденниса» нам пришлось убираться.

* * *

Около половины одиннадцатого в понедельник меня разбудило царапанье в дверь. Свесившись с кровати, я отодвинул занавеску настолько, чтобы увидеть, что на балконе стоит Стедман.

– Чего тебе, на хрен, надо? – крикнул я.

– Как насчет завтрака? – спросил он.

Я сполз с кровати и попытался открыть дверь, но она закачалась на цепочке и снова захлопнулась. Я с цепочкой не справился! Гребаная железка никак не выходила из паза, поэтому, резко дернув за дверь, я просто оторвал ее от стены. Ральф и глазом не моргнул.

– Ну и ну, не повезло! – пробормотал он.

Я едва его видел. Глаза у меня так распухли, что едва открывались, а от внезапной вспышки солнечного света из двери я ошалело заморгал, как большой и беспомощный крот. Стедман мямлил что-то про головокружение и жуткую жару; я упал на кровать и несколько минут старался на нем сосредоточиться, пока он рассеянно бродил по комнате, потом вдруг метнулся к холодильнику и схватил кольт 45-го калибра.

– Господи, – сказал я. – Ты слетаешь с катушек. Кивнув, он сорвал крышку с бутылки и сделал долгий глоток.

– Знаешь, это, правда, ужасно, – сказал он, наконец. – Мне, правда-правда, надо отсюда выбираться… – Он нервно тряхнул головой. – Самолет в три тридцать, но не знаю, попаду ли я на него.

Я едва его расслышал. Глаза у меня наконец открылись настолько, чтобы сфокусироваться на зеркале, и увиденное меня потрясло. Но мгновение мне показалось, что Ральф привел с собой гостя – прообраз того особого лица, которое мы так искали. Надо же, вот он… опухшая, перекошенная от пьянства, завшивевшая от болезней харя… как жуткая карикатура на снимок в старом фотоальбоме когда-то гордой матери. Как раз такое лицо мы искали – и, разумеется, оно было мое собственное. Жуть…

– Может, мне надо еще поспать, – просипел я. – Почему бы тебе не пойти в «Виллидж» и не съесть паршивой рыбы с картошкой? Потом часам к двенадцати за мной вернешься. Я слишком близок к смерти, чтобы в такой час выходить на улицу.

Он затряс головой.

– Нет… нет… я, наверное, наверх пойду, еще немного над рисунками поработаю. – Он наклонился взять еще две бутылки из холодильника. – Я пытался поработать раньше, но руки слишком дрожали… Жуткая шутка, нет, жутко…

– Завязывай с выпивкой, – посоветовал я.

– Знаю, – кивнул он. – Нехорошо, совсем нехорошо. Но от нее мне почему-то лучше…

– Это ненадолго. Сегодня вечером, вероятно, у тебя случится истерический приступ белой горячки. Скорее всего, в тот момент, когда будешь сходить с самолета в «Кеннеди». На тебя наденут смирительную рубашку и утащат в Томбс, а там будут бить дубинками по почкам, пока в себя не придешь.

Пожав плечами, он ушел, плотно прикрыв за собой дверь. Я завалился спать еще на час или два, а потом – после ежедневной пробежкой за грейпфрутовым соком в универсам «Найт оул» – мы в последний раз поели в «Фиш-Мит-виллидж»: отличный ланч из варенных на жиру потрошков в тесте.

На сей раз Ральф даже кофе не заказал, а снова и снова просил еще воды.

– Это единственное, что у них есть безопасного для человека, – объяснил он.

Нам оставалось убить еще час или два до его самолета, и, разложив на столе его рисунки, мы какое-то время над ними поразмыслили, соображая, уловил ли он дух дерби… но так и не смогли решить. Руки у него так сильно дрожали, что он карандаш с трудом держал, а у меня перед глазами все плыло, и я едва различал нарисованное.

– Вот дерьмо, – сказал я, – мы оба выглядим хуже любой из твоих харь.

– Знаешь, – улыбнулся он, – мне это приходило в голову. Мы приехали смотреть на жуть, люди набрались, злы до безумия, блюют друг на друга и все такое. А теперь, знаешь что? Это ведь мы…

Громадный «понтиак боллбастер» несется по скоростной трассе. В новостях по радио говорят, что национальная гвардия дубасит студентов в Кент-стейт и Никсон все еще бомбит Камбоджу. Журналист ведет машину, не обращая внимания на пассажира, который теперь почти голый, потому что всю одежду снял и высунул за окно в надежде, что из нее выветрится запах «черемухи». Глаза у него ярко-красные, а лицо и грудь липкие от пива, которым от старался смыть с кожи жуткий химикат. Перед его кожаных штанов пропитался блевотиной; его тело сотрясают приступы кашля и рыданий. Журналист загоняет большую машину через поток прямиком на стоянку перед залом вылета, там он перегибается через пассажира, чтобы открыть дверцу и выталкивает англичанина с рыком:

– Вали отсюда, педик ты бесхребетный! Извращенный свиноеб! [Хохот безумца]. Если б меня так не тошнило, я тебя пинками до Боулинг-Грин прогнал бы, хрен ты иностранный. На тебя и черемухи-то жалко… Обойдемся в Кентукки без таких, как ты!

Scanlan’s Monthly, вып. 1, № 4, июнь 1970.

СЕВЕРНЫЕ ПРОБЛЕМЫ ЮЖНОГО ГОРОДА

Луисвилль. Кафе «Квино» – на Маркет-стрит, в двух кварталах от реки, в сердце финансового и юридического центра Луисвилля. Довольно часто в долгие и сырые послеполуденные часы долины Огайо многие из тех, кто обычно подобных мест избегает, оказываются у белой пластмассовой стойки «Квино», пьют пиво «Фер» или «Фолл-сити» и едят «настоящие сырные сэндвичи за двадцать центов», пролистывая утренний выпуск луисвилльской Times. Если стоять у стойки и смотреть на улицу, увидишь только сменившихся с дежурства копов и завсегдатаев зала суда, фермеров, у которых в пикапе пятеро детишек и беременная жена, и брокеров в костюмах на две пуговицы и ботинках из дубленой кожи. Луисвилль гордится своими скачками и всем, что с ними связано, и появление хорошо одетых негров в здании городского суда удивления не вызывает.

Город, получивший прозвище «Город дерби» и «Врата Юга», сделал немало достойного, чтобы устранить внушительные И традиционные барьеры между черным человеком и белым. Здесь, в стране мятного джулепа, где к неграм относились с собственнической заботой, какой окружают хороших охотничьих собак («Обращайся по-доброму, пока работает хорошо, но когда разленится или проку от него нет, бей, пока не завоет»), расовая интеграция совершила многообещающий прорыв.

Расовая сегрегация упразднена почти во всех общественных местах. В 1956 г. детей негров принимали в бесплатные средние школы настолько легко и без проволочек, что инспекция школ даже решила написать об этом книгу под названием «Луисвилльская история». С тех пор неграм отрылся доступ в рестораны, гостиницы, парки, кинотеатры, магазины, бассейны, боулинги и даже бизнес-школы. В качестве заключительного аккорда городские власти недавно приняли постановление, запрещающее какую бы то ни было расовую дискриминацию во всех общественных заведениях. В общем и целом это сделало свое: на девяносто девять заведений, «проверенных» сотрудниками Национальной ассоциации содействия прогрессу цветного населения (НАСП), пришлось лишь четыре жалобы, две из одного и того же ист-эндского бара. Мэр города Уильям Кауджер, чья прогрессивная республиканская демократия вызвала шепоток одобрения даже среди демократов, недавно выразил мнение большинства горожан, сказав: «Слушая рассказы о беспорядках в других городах, мы должны гордиться, что живем в Луисвилле. Разумными межрасовыми отношениями мы завоевали уважение всей страны».

* * *

Все это так, а потому тем удивительнее, оказавшись в Луисвилле, обнаружить столько свидетельств обратного. Почему, например, лидер местной негритянской общины заявляет: «Интеграция здесь – фарс»? И почему местный негритянский пастор призывает свою паству к оружию? Почему луисвилльские негры горько обвиняют федеральный проект городского обновления в попытке создания «сегрегации де-факто»? Почему негр не может взять кредит на покупку дома в преимущественно белом районе? И почему столько горечи в высказываниях луисвилльцев, как черных, так и белых? Можно услышать, например, такое: «Интеграция – для бедных, которые не могут от нее откупиться» или «Через десять лет центр Луисвилля будет таким же черным, как Гарлем».

Очевидно, что в Луисвилле негры выиграли несколько существенно важных битв, но вместо ожидаемого прорыва увязли во втором фронте сегрегации, где проблемами стали не линчеватели или несправедливые законы, а обычаи и традиции. Сделав первые шаги, негры Луисвилля столкнулись с более изощренной тактикой, нежели простые «да» или «нет», с которыми борются их братья почти по всему Югу. В этом смысле Луисвилль вышел за рамки Юга и теперь столкнулся с проблемами, присущими Северу и Среднему Западу Америки.

Структура власти белых сдала позиции лишь в общественном секторе, чтобы еще более прочно закрепиться в секторе частном. И негры, особенно образованные негры, ощущают, что их победы пусты, а прогресс – это то, о чем читают в газетах. Перспективы луисвилльских негров, возможно, более радужные: из «отдельных, но равных» они стали «равными, но отдельными». Иными словами, ситуация по-прежнему оставляет желать лучшего.

* * *

В понимании местных негров власть по-прежнему принадлежит тем, кто управляет городом, контролирует промышленность, банковскую и страховую системы, тем, кто платит большие налоги, дает крупные кредиты и возглавляет важные гражданские комитеты. Имена этих людей плохо известны среднему жителю города, а если и попадают в прессу, то скорее всего в раздел светских новостей газет, принадлежащих лицам их же круга. В дневные часы штаб-квартирой им служит клуб «Пенденнис» на Ореховой улице, где они встречаются на ланч и оранжад, попариться в турецких банях или выпить коктейль. По словам одного молодого юриста, чья карьера быстро идет в гору: «Если хотите преуспеть в этом городе, первый шаг – быть принятым в „Пенденнис“». Вечерами и на уик-энд они перемещаются в «Луисвилльскиий Кантри-клаб» далеко в Ист-Энде или за границу штата в «Хармони-лэндинг», где хорошее поле для поло, а отличное виски на время прогонит бизнес из умов, если не из сердец.

Любой, кто платит членские взносы хотя бы в два из этих клубов, может считать, что имеет какой-то вес в структуре власти белых. Как раз эта группа определяет – опосредованным давлением, прямыми действиями, а иногда даже бездействием, – как далеко и насколько быстро Луисвилль продвинется в интеграции. Вполне очевидно, что сами эти люди «интегрированы» не более чем десять лет назад, и мало вероятно, что в ближайшем будущем что-то изменится. По большей части они забрали своих детей из бесплатных средних школ и переселились в белые предместья, где отсутствие негров превращает в отвлеченную саму проблему интеграции. Напрямую с неграми они контактируют, лишь когда подвозят горничную к остановке автобуса, или когда им чистят на улице ботинки, или когда приходится посещать- необходимые, но неприятные встречи с местным представителем негров. Невзирая на застарелые предрассудки, они по большей части гораздо прогрессивнее и просвещеннее представителей своего класса в Бирмингеме или – зачастую – своих собственных детей.

В либеральных кругах, особенно Нью-Йорка и Вашингтона, бытует мнение, что знамя расовой сегрегации мало привлекает молодое поколение. И Мьюррей Кемптон написал, что особой задачей шестидесятых станет, «как задобрить негров, не говоря о том неимущим белым». Но к Луисвиллю не применима ни одна из теорий. Кое-какие ожесточенные местные расисты принадлежат к лучшим семействам города, и ни один мелкий фермер из Миссури не обрушивается на словах так часто против «ниггеров», как некоторые луисвилльские многообещающие менеджеры, всего несколько лет назад окончившие колледж. В отделанном сосновыми панелями модном кабачке «У Бауэра», излюбленном месте молодых денди высшего общества, настроения царят преимущественно антинегритянские. Поздно вечером мутная волна алкоголя выносит его завсегдатаев на Мэгэзин-стрит, в самое сердце цветных кварталов. Там в «Большом Джоне», «У Оливера» и «Алмазной подкове» гуляют до рассвета, и развеселых расистов принимают наравне со всеми прочими, будь то черными или белыми. Негры воздерживаются от возмущения, белые – от предрассудков, и все наслаждаются музыкой и выпивкой, но друг с другом они почти не общаются, и ночная жизнь отделена от дневной.

Со временем возникает ощущение, что в филиппиках против «ниггеров» и равнодушии к пропасти между расами в ночных вылазках на Мэгэзин-стрит молодежь не серьезна. И то и другое – роскошь, которой надолго не хватит, и молодежь просто развлекается, пока может. Мэр Кауджер любит говорить: «У нас люди другие. Мы уживаемся, потому что никому не нужны проблемы». Другие расскажут вам, что в Луисвилле нет очевидных расовых проблем, потому что большинство белых горожан истово поддерживает статус-кво везде, где бы он ни возникал.

Можно, конечно, возразить, что в подобном обществе возможна практически любая дискриминация, если надвигается медленно и незаметно, не привлекая к себе особого внимания. И это, естественно, выводит из себя негров, которые заявили, что хотят свободу сейчас. Но будь они терпеливее – а кто может им сказать, что надо терпеть, – проблем бы не возникло. Но выражения «свобода сейчас» в словарном запасе белого Луисвилля просто не существует.

* * *

Хорошим примером точки зрения большинства служит ситуация с жильем, которая в данный момент неразрывно связана с реконструкцией города. Так уж вышло, что проект реконструкции зданий сосредоточен главным образом на негритянских кварталах в центре и большинство переселенных – чернокожие. Так уж вышло, что единственной частью города, куда негры могут переехать, оказался Вест-Энд, тенистое старое предместье, которое обошел стороной прогресс и которое сейчас охватило паническое поветрие продажи недвижимости из-за притока негров. Нарастает страх – и среди белых, и среди негров, – что Вест-Энд превратится в черное гетто.

Фрэнк Стэнли-младший, лидер негритянской общины, назвавший интеграцию в Луисвилле «фарсом», винит в проблеме «реконструкцию города». Власти города «лишь переносят гетто целиком из центра в Вест-Энд». Руководящие проектом чиновники отвечают на это утверждениями очевидного: дескать, их задача не десегрегация Луисвилля, но как можно более быстрое и выгодное для людей переселение. «Да, конечно, они переезжают в Вест-Энд, – говорит один чиновник. – Но куда им еще переезжать?»

Факт в том, что белые со всей поспешностью покидают Вест-Энд. Активистское меньшинство старается остановить отток, но не найдется и квартала без таблички «Продается», а в некоторых их даже до десяти. И все-таки предрассудков в Вест-Энде «почти не существует». Поговорите с человеком, выставившим на продажу дом, и вам дадут понять, что уезжает он не из-за нежелания жить по соседству с неграми. Отнюдь, он гордится прогрессом Луисвилля по части интеграции. Но его беспокоит стоимость его недвижимости, а сами ведь знаете, что происходит с ценами на недвижимость, когда в белом квартале поселяется негритянская семья. Поэтому он продает сейчас, пока цена еще разумная.

В зависимости от района он готов или не готов продать неграм. Выбор за ним и останется, пока Луисвилль не примет закон об «открытом жилье», которое устранит цвет кожи как фактор в заключении сделок по купле-продаже домов. Подобный закон уже на стадии разработки.

А пока белый, готовый продать дом негру, большая редкость – исключение составляет Вест-Энд. И с большим чувством приводятся аргументы, мол, те, кто показывают дома исключительно белым, нисколько не настроены против негров, а лишь думают о соседях. «Лично я ничего против цветных не имею; – объяснит вам продавец. – Но не хотелось бы обижать соседей. Если я продам дом негру, цена на остальные дома в квартале упадет на несколько тысяч долларов».

Большинство риелторов-негров это отрицают, ссылаясь на закон спроса и предложения. Хорошее жилье для негров – редкость, указывают они, и соответственно цены значительно выше, чем на рынке для белых, где спрос не столь велик. Но есть и белые, и черные спекулянты на рынке недвижимости, которые занимаются «подрывом кварталов». Они сделают все, чтобы поселить негра в белом квартале, а затем запугать остальных жителей, чтобы те продавали подешевле. Довольно часто им это удается, и они продают неграм с большой прибылью.

По словам Джесси П. Уордерса, риелтора и уже долгое время лидера местной негритянской общины, «нашему городу нужен единый рынок недвижимости, а не два, как сейчас». Уордерс рассчитывает на закон об «открытом жилье» и главное препятствие «открытому жилью» без такого закона видит в том, что негры не представлены в Луисвилльском совете по недвижимости.

Чтобы быть в Луисвилле риелтором, агент по продаже недвижимости должен быть членом Совета, куда негров не принимают. Уордерс – член расположенного в Вашингтоне Национального института брокеров по недвижимости, который влияния в Луисвилле имеет не больше, чем французский Иностранный легион.

* * *

Как и другие города, столкнувшиеся с проблемной запустения некоторых районов, Луисвилль прибег к строительству многоквартирных домов в средней черте города, чтобы привлечь в центр жителей с окраин. В самый новый и большой из них, квартал под названием «800», Уордерс попытался поселить своего клиента-негра. Реакция на это служит хорошим индикатором проблем, с которыми сталкиваются негры, когда преодолевают барьер откровенного расизма.

– Окажите мне любезность, – сказал Уордерсу застройщик «800», – дайте я сначала половину квартир заселю. Так я хотя бы окуплю строительство. А потом давайте селите своего клиента.

Уордерса такой категорический отказ не обрадовал, но он считает, что со временем застройщик будет продавать неграм, а это, на его взгляд, истинный прогресс.

– Что мне было сказать этому человеку? Я доподлинно знаю, что он и некоторым белым отказал. Ему нужны престижные жильцы. Ему хотелось бы, чтобы там жил мэр, ему хотелось бы, чтобы там поселился председатель районного муниципалитета. Черт, я ведь тоже занимаюсь недвижимостью. Его позиция мне не нравится, но я его понимаю.

Уордерс достаточно давно на передовой, чтобы знать счет. Он убежден, что самая большая проблема луисвилльских негров – это страх и нежелание большинства белых делать что-либо, что может вызвать неодобрение их соседей.

– Я знаю, что у них на уме, и большинство моих клиентов это знает. Но как, по-вашему, это правильно?

«800» был в значительной степени построен на кредитные деньги под поручительство Федерального управления по жилищным вопросам, то есть здание автоматически попадает в категорию «открытого жилья». Более того, владелец утверждает, что в вопросе жильцов у него дальтонизм. Но все равно исходит из того, что престижные жильцы, которых он хочет привлечь, не станут даже рассматривать возможность жить в одном здании с неграми.

То же самое предположение толкает владельца частного дома продавать исключительно белым, и делает он это не из-за расовых предрассудков, а по соображениям стоимости недвижимости. Иными словами, никто не против негров, но против все его соседи.

Это выводит негров из себя. С простым расизмом справиться нетрудно, но смесь виноватых предрассудков, экономических соображений и угрозы социальному статусу побороть много сложнее.

– Если бы все белые, с кем я разговаривал, не боялись выражать свои убеждения, – сказал мне один негритянский лидер, – никакой проблемы не возникло бы.

* * *

Сходное раздражение вызывают у негров и луисвилльские банковские учреждения. Фрэнк Стэнли-младший утверждает, что среди банкиров существует джентльменское соглашение – помешать неграм получать займы на покупку жилья в белых районах. Обвинение как будто небезосновательное, хотя опять же приводятся и не столь зловещие объяснения. В качестве причин отказа городские банки ссылаются не на расовые предрассудки, а на экономическую ситуацию. Весомым фактором представляется реакция вкладчиков, еще одним – предположение, что такие кредиты связаны с большими рисками, особенно если банк держит закладные на другие дома в том же районе. И опять же страх перед падением стоимости недвижимости.

Остается также вопрос, будет ли у негров больше сложностей с получением кредита на покупку дома в белом привилегированном районе, чем у представителя другого меньшинства. Скажем, у водопроводчика Лучиано, гордого обладателя шестерых детей, грязного шпица, лающего по ночам, и десятилетнего фургончика, на боку которого написано «Водопроводные работы Лучиано».

Мэр Кауджер, сам банкир, работающий с закладными, утверждает, что у негра проблем возникнет не больше, чем у гипотетического мистера Лучиано. Другой высокопоставленный представитель муниципальных властей с ним не согласен:

– Мэру хотелось бы так думать, но это не правда. Никто в Роллинг-Филдс, например, не обрадуется соседу-итальянцу, но с ним хотя бы смирятся, чего не скажешь о негре. Это было бы немыслимо, ведь он слишком бросается в глаза. И неважно, врач этот негр, адвокат или кто-нибудь еще. Белые в данном районе испугаются за стоимость своего имущества и постараются продать его, пока она не упала.

Еще одно расхожее убеждение: дескать, негры «не хотят переселяться в район, где живут одни белые». Ист-Энд, например, остается решительно белым, если не считать отдельных лачуг и трущоб в проулках. Живущий в Ист-Энде мэр заявил:

– Негры тут жить не хотят. Им тут было бы некомфортно. В Вест-Энде есть отличные улицы, прекрасные дома. Никто не старается купить дом там, где не будет счастлив. Так все поступают.

Но кое-кто думает как раз наоборот, и, похоже, почти всем без исключения отказывают. Один негр-менеджер с достаточно высоким доходом позвонил белому риелтору и договорился о просмотре выставленного на продажу дома в Ист-Энде. По телефону все шло гладко, но когда негр приехал в офис риелтора, тот возмутился:

– Чего вы добиваетесь? Вы же знаете, что я не могу продать вам этот дом. Что на вас вообще нашло?

Тем не менее ни один риелтор не признается в расовых предрассудках, по крайней мере в присутствии незнакомого человека. По их словам, они ведь не собственные дома продают, а дома своих клиентов. Сходным образом в кредитных организациях объясняют, что предоставляют не собственные деньги. У наводящего справки вскоре складывается впечатление, что все клиенты, инвесторы и вкладчики – закоренелые расисты и вообще люди опасные. Нет, это не так, хотя нетрудно понять, как негр, обошедший десяток «весьма сочувствующих» риелторов, может думать иначе.

Проблема жилья – в самом верху списка расовых проблем Луисвилля. По словам Фрэнка Стэнли-младшего, «жилье – основа основ: как только белые и негры у нас заживут бок о бок, все остальное станет намного проще». Агент по продаже недвижимости Джесси П. Уордерс называет проблемой номер один безработицу, потому что «без денег невозможно получить и остальное».

Луисвилльская комиссия по делам меньшинств, одна из первых такого рода в стране, соглашается, что, хотя город сделал огромные шаги в области образования и десегрегации общественных заведений, проблемы жилья и получения работы остаются по большей части нерешенными, потому что «эти сферы гораздо тоньше и сопряжены с давно устоявшимися традициями, основанными на унаследованных предрассудках». Впрочем, из двух наибольшей проблемой в комиссии считают жилье. Дж. Мэнсир Тайдинг, исполнительный председатель, оптимистично настроен в том, что касается готовности работодателей нанимать негров:

– Уже сейчас, гораздо раньше, чем мы ожидали, перед нами встала проблема, как подготовить безработных негров для рабочих мест, которые им доступны.

* * *

Но остается и еще одно больше препятствие, менее очевидное, чем такие факторы, как жилье или рабочие места, хотя, возможно, более серьезное в плане решения проблемы десегрегации в целом. Речь идет о всеобъемлющем недоверии белой структуры власти к мотивам лидеров негритянских общин. В стране охоты на голубей, в предместьях за Ист-Эндом Стэнли считают «политиком-оппортунистом» и «черным смутьяном». Епископа Юбэнка Такера, пастора, призывавшего своих прихожан к оружию, называют экстремистом и черным мусульманином. Подозрение, что некоторые негритянские лидеры агитируют ради самой агитации, зачастую закрывает дорогу к взаимопониманию между белыми и негритянскими лидерами.

Даже среди негров на Стэнли иногда смотрят с беспокойством, а епископа Такера называют расистом. Прошлый президент луисвилльской Национальной ассоциации содействия прогрессу цветного населения, услышав заявление о том, что местные негры «возмущены общенациональной шумихой вокруг прогресса Луисвилля в области межрасовых отношений», со смехом отмахнулся от Стэнли как от «очень милого, очень умного молодого парня, но которому еще многому предстоит научиться» (Стэнли двадцать шесть лет).

– Он хочет, чтобы все было по всем правилам, – сказал бывший президент НАСПЦН. – Но трудные проблемы никогда по всем правилам не решаются, такова жизнь. – Он нервно улыбнулся. – Сорок лет назад я считал, что смогу стать черным Моисеем, я думал, что освобожу мой народ. Но я не мог сделать этого тогда, и невозможно это сделать сейчас. Такое в одночасье не делается, потребуются годы, годы и годы.

С этим никто не спорит, и даже при всех своих проблемах Луисвилль прошел по пути решения «негритянской проблемы» гораздо дальше многих других городов. Даже Стэнли, который как будто возвел в культ воинственную бескомпромиссность, временами признается, что он угроза для большего числа демонстраций, чем сам когда-либо намеревался организовать.

– Здешняя белая структура власти старается сохранять статус-кво. Они твердят мне, мол, не раскачивай лодку, но я все равно раскачиваю – лишь так можно их расшевелить. Нельзя ни на минуту ослаблять давления, иначе сами рассеем свои силы. Луисвилль – не Бирмингем, – добавляет он. – На мой взгляд, у нас есть вера в то, что происходящее у нас дурно с моральной точки зрения. Не будь у нас такой веры, вот тогда у нас возникли бы истинные проблемы.

Reporter, № 29, 19 декабря, 1963

СТРАХ И ОТВРАЩЕНИЕ НА СУПЕРКУБКЕ

Беспощадные заметки несостоявшегося фаната… Один на один с «Окленд Рейдере»… Нокаут в Хьюстоне… Профессиональный футбол пошел на поправку?.. Невнятные и гневные разглагольствования о Техасе, Иисусе и политической реальности НФЛ… Станет ли Рон Зиглер новым специальным уполномоченным?

I

«… И кто не был записан в книге жизни, тот был брошен в озеро огненное…»

Откровение Иоанна Богослова, 20:15

На эту тему я прочел проповедь с балкона двадцатого этажа отеля «Хаятт-Ридженси» в Хьюстоне утром 8-го суперкубка. Помнится, потребность глаголить накатила на меня перед рассветом. Днем раньше на плиточном полу мужской уборной в бельэтаже отеля я нашел религиозный комикс под названием «Кошмар демона» и слова для моей проповеди взял как раз из этого низкопробного трактата.

Хьюстонский «Хаятт-Ридженси» (как и прочие, спроектированные архитектором Джоном Портменом в Атланте и Сан-Франциско) – нагромождение из тысячи номеров, возведенных вокруг гигантского вестибюля высотой по крайней мере в тридцать этажей и с вращающимся баром-веретеном на крыше. Внутри отель представляет собой акустический колодец. Выйдя из своего номера, можно с внутреннего балкона (в моем случае на двадцатом этаже) полюбоваться на затененный пальмами в кадках лабиринт из дерева и искусственной кожи в фойе на первом этаже.

Закрывают в Хьюстоне в два ночи. Есть и ночные бары, но бар «Хаятт-Ридженси» к ним не относится. А потому – когда меня охватило желание произнести на рассвете речь – в фойе подо мной ползало эдак с двадцать людей-муравьев.

Прошлым вечером это пространство кишело пьяными спортивными комментаторами, бессердечными проститутками, случайными дегенератам и жуликами (почти всех мастей), а еще легионом мелких и крупных «жучков» со всей страны. Эти последние, стараясь не бросаться в глаза, шныряли в пьяной и склочной толпе в надежде вырвать сиюминутную ставку у какого-нибудь бедолаги, набравшегося до стеклянности и готового выложить денежки, предпочтительно четыре-пять тысяч крупных, на «его мальчиков».

Около шести на «Майами» в Хьюстоне ставили и больше, но к полуночи субботы почти все из двух тысяч или около того пьяных в фойе «РидЖенси», официальной штаб-квартиры и пресс-центра нынешнего восьмого ежегодного суперкубка, были абсолютно уверены, что именно произойдет, когда в воскресенье дойдет до дела на отсырелом от тумана искусственном дерне стадиона Университета Раиса приблизительно в двух милях к востоку от отеля.

* * *

Ах… нет, подождите! С чего это разговор пошел об азартных игроках? Или о тысячах проституток и пьяных спортивных комментаторов, бурлящей толпой набившихся в фойе хьюстонского отеля?

И какой извращенный импульс толкнул профессионального спортивного комментатора проповедовать из Книги Откровений на рассвете супервоскресенья?

Сам я на то утро проповедь не планировал. Если уж на то пошло, даже в Хьюстон ехать не намеревался… Но теперь, вспоминая тот приступ, вижу своего рода неизбежность. Вероятно, это была лихорадочная и тщетная попытка как-то объяснить мое исключительно путанное отношение к Богу, Никсону и Национальной футбольной лиге: в голове у меня они уже давно неразрывно слилисьв какую-то дьявольскую троицу, за последние несколько месяцев причинившую мне бед и головной боли больше, чем Рон Зиглер, Хьюберт Хамфри и Питер Шеридан, вмести взятые, за год разъездной предвыборной кампании.

Или, признаю, дело, возможно, было в нутряной потребности публично отомстить Алу Дэвису, генеральному директору команды «Окленд Рейдере»… Или, может, в непреодолимом желании покаяться, дескать, с самого начала я был не прав, хотя бы в малости соглашаясь с Ричардом Никсоном, особенно по части профессионального футбола.

Как бы то ни было, проповедь, очевидно, перла из меня уже довольно давно… и по причинам, в которых я до сих пор не уверен, прорвалась наконец на рассвете супервоскресенья.

Минут тридцать я орал дурниной, разглагольствовал и вещал о тех, кто вскоре будет сброшен в озеро огненное за самые разные низкие преступления, проступки и общую мерзость. Моя филиппика сводилась к огульному обвинению почти всех, ночующих на тот момент в отеле.

Когда я начал, большинство спало, но, будучи доктором богословия и рукоположенным пастором Церкви Новой Истины, сердцем я знал, что я лишь сосуд – точнее, орудие – некоего высшего и более могущественного гласа.

Восемь долгих и унизительных дней я болтался по Хьюстону с ордой прочих профи, занятых общим делом: а именно бездельничал, по уши накачиваясь поставленным НФЛ алкоголем и выслушивая бесконечные потоки самых убогих и глупых помоев, какие когда-либо изрыгал человек или зверь. И наконец, утром в воскресенье, эдак за шесть часов до первого вбрасывания, адский внутренний конфликт довел меня почти до исступления.

Я сидел один в номере, смотрел погоду по телевизору, как вдруг ощутил исключительно сильный укол в основание позвоночника! «Мама дорогая! – подумал я, – Что это… пиявка? Что, помимо всего прочего в этом треклятом отеле еще и пиявки»? Сорвавшись с кровати, я обеими руками начал скрести поясницу. Штуковина, казалась огромной, наверное, футов восемь-девять, и она медленно ползла по позвоночнику к шее.

Последнюю неделю я недоумевал, с чего это мне так хреново, но мне и в голову не приходило, что все это время гигантская пиявка сосет у меня из поясницы кровь, а теперь она ползет к мозгу… А будучи профессиональным спортивным комментатором, я знал, что, если тварь доберется до моего спинного мозга, мне конец.

Это стало началом серьезного конфликта, ведь я осознал (учитывая, что за тварь ползла у меня по спине и как скоро, очень скоро это радикально изменит мое представление о журналистской ответственности), что две вещи надо сделать немедленно. Во-первых, прочесть проповедь, которая уже неделю зрела в меня в мозгу, а после метнуться назад в номер и быстро написать вводную для репортажа о суперкубке.

Или, может, сначала написать вводную, а потом произнести проповедь. Так или иначе, нельзя терять времени. Тварь уже поднялась на треть спины и двигалась с приличной скоростью. Рывком натянув трусы, я выскочил на балкон к ближайшему автомату со льдом.

Вернувшись в номер, я пересыпал лед в стакан и, налив до краев «Дикой индюшки», начал перелистывать страницы «Кошмара демона» ради духовного трамплина, с которого сигану в нужном направлении. Еще бегая за льдом, я решил, что у меня хватит времени обратиться к сонной толпе, но не настучать вводную до того, как адский кровосос заберется мне в мозг… А что, если выйдет еще хуже? Что, если солидная доза виски замедлит ползучую тварь настолько, что лишит меня последней отговорки, почему я вообще не попал на матч, совсем как в прошлом году?

Что? Я проговорился? Или пальцы меня предали? Или я только что получил профессиональную подсказку от моего старого приятеля Mr. Natural?

Да, конечно. Когда дело принимает крутой оборот, становится круто. Это Джон Митчелл сказал – незадолго до того, как бросил работу и со скоростью девяносто миль в час рванул из Вашингтона на лимузине с шофером.

Я никогда не испытывал особого сродства с Джоном Митчеллом, но тем паршивым утром в Хьюстоне стал к нему как никогда ближе: ведь он в конце-то концов профессионал и, увы, я тоже. По крайней мере, у меня есть горсть журналистских удостоверений, где утверждается именно это.

И, пожалуй, именно простой профессионализм решил мою проблему, которая до того момента, как я вызвал из небытия гнусный дух Джона Митчелла, требовала отчаянного выбора между проповедью и вводной, втиснутых в невозможно короткое время.

Когда странности множатся, странность становится профессией.

Кто это сказал?

Подозреваю, кто-то из Kolumbia Journalism Reviev, но доказательств у меня нет… да и вообще какая разница. Между профессионалами существует связь, которая в определениях не нуждается. Во всяком случае, не нуждалась в то воскресное утро по причинам, обсуждать которые на тот момент не требовалось, ведь внезапно мне пришло в голову, что я уже написал вводную к нынешнему суперкубку: в прошлом году я писал ее в Лос-Анджелесе. И после поспешного пролистывание вырезок в толстом конверте с надписью «Футбол-73» она объявилась как по волшебству.

Выхватив ее из конверта, я лениво напечатал на чистом листе: «Суперкубок – Хьюстон 74 года». Необходимая правка оказалась небольшой: заменить «Миннесота Викинге» на «Вашингтон Рэдскинс». Если не считать этого, вводная столь же подходила для матча, который начнется часов через шесть, как и для того, который я пропустил в Лос-Анджелесе в январе 73-го.

«Точечная атака „Майами Долфинс“ оттоптала яйца „Вигингам“ Миннесоты сегодня, топча и вбивая один за другим точным ударом молота в середине в сочетании с прицельными пассами на середину и многочисленными отбойными тач-даунами у обоих ворот…»

Мою работу прервало звяканье телефона. Сорвав трубку, я ни слова не сказал тому, кто был на другом конце, и начал давить на кнопку оператора отеля. Когда девушка наконец подключилась к линии, я очень спокойно произнес:

– Послушайте, – сказал, – я человек дружелюбный и истовый проповедник любви к ближнему, но, помнится, я оставил вам указание ни с кем – НИ С КЕМ, К ЧЕРТЯМ СОБАЧЬИМ! – меня не соединять, а тем более сейчас, посреди оргии. Я тут торчу восемь дней, и никто мне пока не позвонил. Почему, черт побери, кто-то позвонил сейчас?.. Что? Ну, я просто не могу принять вашу нелепую логику, барышня. Вы в ад верите? Готовы поговорить со святым Петром?.. Подождите-ка, успокойтесь… Прежде чем вернуться к своим делам, я хочу убедиться, что вы кое-что поняли. У меня тут люди, которым нужна помощь. Но я хочу, чтобы вы знали: Бог свят! Он не допустит греха перед лицом Своим! В Библии сказано: «Нет праведного, ни одного… потому что все согрешили и лишены славы Божьей». Это из «Послания к Римлянам», барышня…

Тишина на том конце провода начинала действовать мне на нервы. Но я чувствовал, как во мне пробуждаются жизненные силы, а потому решил перейти к проповеди с балкона, но тут вдруг понял, что кто-то барабанит мне в дверь. Господи Иисусе, подумал я, наверное, управляющий. Наконец-то, за мной пришли.

Но это был телерепортер из Питтсбурга, пьяный до опупения и желающий принять душ. Я рывком втащил его в комнату.

– Забудь про чертов душ, – сказал я. – Ты понимаешь, что у меня на спине?

Он уставился на меня, словно язык проглотил.

– Гигантская пиявка, – сказал я. – Она там уже восемь дней и все жиреет и жиреет от крови.

Он медленно кивнул, и я повел его к телефону.

– Ненавижу пиявок, – пробормотал он.

– Это меньшая из наших проблем, – отозвался я. – Обслуживание номеров пива раньше полудня не пришлет, и все бары закрыты. У меня есть «Дикая индейка», но, пожалуй, виски – слишком крепко для ситуации, в какой мы очутились.

– Ты прав, – согласился он. – Мне надо работать. Чертов матч вот-вот начнется. Нужно в душ.

– И мне тоже. Только мне надо сперва кое-что сделать, поэтому звонить придется тебе.

– Звонить? – рухнув в кресло у окна, он уставился на густой серый туман, который окутывал город восемь дней и сейчас, на рассвете супервоскресенья, был густым и мокрым как никогда.

Я дал ему трубку.

– Позвони управляющему и скажи, что ты спортивный комментатор Говард Коселл и что вы с пастором остановились в 2003-м номере. У нас тут завтрак на двоих с молитвой, и нам нужно две пятых его лучшего красного вина и коробку соленых крекеров.

Он с несчастным видом кивнул.

– Черт, я ради душа пришел. Зачем нам вино?

– Это важно, – возразил я. – Ты звони, а я начну на балконе.

Пожав плечами, он набрал «О», а я поспешил на балкон и прокашлялся перед вступительной пробежкой к Посланию Иакова глава 2, стих 19.

– Берегитесь! – заорал я. – Ибо и бесы веруют и трепещут.

Я секунду помолчал, но ответа из фойе двадцатью этажами ниже не последовало, поэтому я испробовал Послание к Ефесянам, глава 6, стих 12, который казался тут поуместнее:

– Потому что наша брань не против крови и плоти, – вопил я, – но против начальств, против властей, против мироправителей тьмы века сего, против духов злобы поднебесной.

И все равно ответом мне было лишь гулкое эхо собственного голоса. Зато тварь у меня на спине заизвивалась с удвоенной силой, и я чувствовал, что времени осталось немного. Шевеление в фойе прекратилось. Человек двадцать-тридцать словно замерли… но слушали ли они? Могли ли меня услышать?

Трудно сказать. Акустика в этих огромных вестибюлях непредсказуема. Я, например, точно знал, что человек, сидящий с открытой дверью на одиннадцатом этаже, слышал – с пугающей ясностью, – как разбивается о пол фойе стакан для коктейля. Верно и то, что почти каждое слово «Многоцветной леди» Грега Оллмена, гоняемой на максимальной громкости через двойные колонки «Сони ТС-126» в номере на двадцатом этаже, было слышно даже в зале для прессы в бельэтаже отеля. Но трудно предсказать, каковы будут тембр и сила моего собственного голоса в этой пещере. Не было и способа определить, достучался ли я до кого-то.

– Дисциплина! – рявкнул я. – Вспомните Винса Ломбарди! – Я помолчал, давая аудитории проникнуться, выжидая аплодисментов, которых не последовало. – Вспомните бомбиста Джорджа Метески! – крикнул я. – Вот у кого была дисциплина!

Этого никто в фойе, похоже, не разобрал, хотя я уловил первые признаки жизни на балконе подо мной. Приближалось время дармового завтрака в Имперском бальном зале внизу, и кое-кто из спортивных комментаторов-жаворонков, похоже, уже проснулся. У меня за спиной трезвонил телефон, но я не обращал внимания. Настало время кульминации… голос у меня срывался, но, невзирая на сип и срыв в петуха, я схватился за перила балкона и изготовился к откровенному неистовству отчаяния:

– Откровения, глава двадцатая, стих пятнадцатый! – возвестил я. – Кричите Аллилуйя! Да! Аллилуйя!

Теперь слушатели определенно реагировали. Я слышал возбужденные голоса, но местная акустика не позволяла различить отдельные крики, перекатывавшиеся по фойе. Они вторят моему «Аллилуйя»?

– Еще четыре года! – возопил я. – Мой друг генерал Хейг поведал, что силы тьмы теперь контролируют страну. И они будут править нами еще четыре года! – Я прервался, чтобы отхлебнуть виски и продолжил: – А Ал Дэвис сказал, что кто не записан в книге жизни, тот будет брошен в озеро огненное!

Заведя свободную руку за спину, я ударил себя между лопаток, чтобы замедлить тварь.

– Сколькие из вас будут сброшены в озеро огненное в следующие четыре года? Сколькие уцелеют? Я говорил с генералом Хейгом, и он…

Тут меня схватили за руки и резко дернули назад, расплескав мою выпивку и прервав проповедь на самом пике.

– Скотина психованная! – завопил голос. – Посмотри, что ты натворил! Только что звонил управляющий! Возвращайся в номер и запри чертову дверь! Он хочет нас вышвырнуть!

Телевизионщик из Питсбурга пытался оторвать меня от кафедры, но я вывернулся из его рук и вернулся на балкон.

– Это супервоскресенье! – крикнул я. – Хочу, чтобы все вы, бестолковые сволочи, собрались через десять минут в фойе, дабы мы могли восславить Господа и спеть национальный гимн!

Тут я заметил, что телевизионщик со всех ног бросился бежать к лифтам, и при виде такого дезертирства что-то у меня в мозгу перещелкнуло.

– Вот он! – крикнул я. – Он направляется в фойе! Берегитесь! Это Ал Дэвис. У него нож!

Теперь в фойе и на балконах подо мной засновали люди. Но уже собираясь юркнуть назад в номер, я заметил, как стеклянный лифт с одинокой фигуркой внутри пошел вниз… он был видим всем в здании: попавшее в ловушку и обезумевшее животное медленно спускалось на виду у всех, от рассыльных в кофейне на первом этаже до Джимми Грека на балконе надо мной, спускалось на заклание разозленной толпе внизу.

Понаблюдав за ним с полминуты, я повесил на дверь табличку «НЕ МЕШАТЬ» и повернул ключ на два оборота. Я знал, что вестибюля лифт достигнет пустым. По пути вниз было по меньшей мере пять этажей, где телевизионщик мог выпрыгнуть и постучаться в чью-нибудь дверь, ища убежища в номере друга. Толпа в вестибюле не успела достаточно рассмотреть его через затемненное стекло лифта, и после его никто не узнает.

Да и вообще на тот случай, что кто-то пожелает отомстить, времени уже не оставалось.

Неделя выдалась скучная, даже по стандартам спортивных журналистов, но вот Большой матч приближается. Еще один дармовой завтрак, еще раз в автобусе на стадион, и к вечеру все будет кончено.

Первый журналистский автобус отходил по расписанию в 10:30, за четыре часа до вбрасывания, поэтому я решил, что у меня еще есть время расслабиться и вести себя по-человечески. Налив горячую ванну, я включил стереомагнитофон в розетку рядом с ней и следующие два часа провел в парном ступоре, слушая Розали Соррелс и Дага Сэхма, лениво жуя ломтик Mr. Natural и читая «Записки о кокаине» Зигмунда Фрейда.

Около полудня я спустился в Имперскую столовую почитать утренние газеты за заветревшимися остатками бесплатного завтрака НФЛ, а потом заглянул в бесплатный бар за несколькими «кровавыми мери» и лишь потом лениво побрел на последний автобус (специально для бригады CBS), где были снова «кровавые мэри», «отвертки» и заправляющий этим цирком, у которого все, похоже, было на мази.

В автобусе на стадион я сделал еще несколько ставок на «Майами». В тот момент я хватался за что угодно, и плевать на соотношение. Ночка выдалась долгая и нервическая, но главное, что надо было сделать до начала мачта, – проповедь и написание вводной, уже позади, и остаток дня казался проще пареной репы: постараться не влипнуть в неприятности, не напиться до чертиков и суметь забрать выигрыш.

* * *

Общее мнение тысячи шестисот или около того спортивных журналистов в Хьюстоне были за «Майами» почти два к одному. Но в нашей стране найдется лишь горстка спортивных журналистов, у кого хватит ума вылить мочу из собственных ботинок, и к вечеру субботы несколько «умников» явно переметнулись на сторону «Миннесоты» с запасом 1.7. Пол Циммерман из New-York Post, автор «Руководства по футболу для мыслящего человека» и ответа братства спортивных журналистов политическому гуру Washington Post Дэвиду Броудеру, традиционно организовал собственный ставочный фонд прессы: любой из своих мог бросить в кубышку доллар и предсказать финальный счет (письменно, на доске сводок пресс-центра, чтобы весь мир видел) – и чей прогноз оказывался вернее всего, получал около тысячи долларов.

Так, во всяком случае, выглядело в теории. Но на практике только 400 или около того журналистов готовы были рискнуть выступить с публичным прогнозом исхода матча, который – даже для дилетанта вроде меня – казался настолько очевиден, что я все, что было, поставил против «викингов», – и плевать, из какого расчета принимали ставки. Уже в половину одиннадцатого утра в воскресенье я звонил букмекерам на обоих побережьях, удваивая и утраивая ставки. И к тридцати минутам третьего пополудни воскресенья, через пять минут после свистка, я понял, что мои труды увенчались успехом.

Мгновения спустя, когда «Дельфины» еще раз прошли длину поля на тач-даун, я начал собирать деньги. Окончательный счет был болезненно ясен уже на половине первой четверти, – и вскоре после этого редактор Sport Magazine Дик Шэпп, перегнувшись через мое плечо в ложе для прессы, бросил мне на колени две бумажки – пятерку и двадцатку.

Я улыбнулся:

– Господи Иисусе, ты что, уже сдался? Матч далеко не окончен, дружище. Вы, ребята, упали всего на двадцать один пункт, а еще ведь осталась еще половина.

Он грустно тряхнул головой.

– Ты не рассчитываешь, что во втором тайме они соберутся? – спросил я, убирая его денежки.

Он только молча на меня посмотрел… потом указал взглядом на бульонистую дымку над стадионом, где, почти невидимый в тумане, завис дирижабль «Гудьер».

* * *

Когда я много месяцев назад затевал этот обреченный репортаж, идея была такая: проследить одну команду от отборочных матчей до финала суперкубка и по ходу попытаться зафиксировать все имеющиеся – во всяком случае в никсоновском духе – параллели между профессиональным футболом и политикой. В тот момент главной проблемой было, какую команду выбрать. Она должна иметь приличные шансы дойти до финала, а еще надо было подобрать такую, с какой я мог бы мириться сравнительно долгое время.

Начинался ноябрь, и список кандидатов включал эдак половину Лиги, но я сократил его до четырех команд, где уже знал кое-кого из игроков: «Лос-Анджелес», «Майами», «Вашингтон» и «Окленд»… и после многих дней тяжких раздумий выбрал «Окленд».

Свою роль сыграли два фактора: 1) я уже сделал крупную ставку восемь к одному, что «Окленд» дойдет до финала, – в отличие от четырех к одному на «Редскинс» и двух к одному против «Миннесоты»… и 2) когда я позвонил Дейву Берджину, бывшему эксперту по Сан-Франциско и спортивному редактору Washington Star News, он сказал, что во всей Лиге есть только две команды чокнутые настолько, чтобы я хоть что-то для себя в них нашел: «Питтсбург» и «Окленд».

* * *

Ну… прошло три месяца, а меня все еще мучает вопрос, в какую тюрьму, морг или психушку я попал бы, случись мне выбрать одну из других команд.

Даже сейчас – на расстоянии почти двух тысяч миль и двух месяцев от штаб-квартиры «Рейдере» в Окленде – всякий раз, когда я вижу футбол, моя рука тянется к першне для льда.

И вспоминая о том кошмаре, я утешаюсь лишь тем, что не стал писать про «Даллас Ковбойс». Дело в том, что перед самым разговором с Берджином я прочел свирепый роман «Северный Даллас сорок», бывшего флангового полузащитника «Ковбоев» Пита Джента, и он настолько подогрел мой интерес и к Далласу, и к «Ковбоям», что я едва не бросил «Окленд» и не двинул в Техас…

По счастью, мне хватило ума остановиться на «Окленде», что менее через три недели привело к череде личных и профессиональных катастроф – начиная от полномасштабной клеветы и избиения охранниками возле раздевалки «Рейдере» и заканчивая безоговорочным изгнанием с поля, из раздевалок, ложи для прессы и (из-за неприятных догадок, какие неизбежно возникли бы в отношении любого игрока, появившегося со мной на публике) фактически изо всех баров, ресторанов, магазинов, торгующих товарами для животных или оружием в районе залива, где случайно может очутиться любой из игроков «Рейдере».

Причины всему этому до сих пор не совсем ясны или, может, ясны, но я не в силах осознать истинного смысла случившегося. Возможно, это воплощение в жизнь поговорки «Не рой другому яму» в сочетании с парой-тройкой зомби в придачу.

II

"Тебя вышвырнули со стадиона "Рейдере«?За что?За слухи о наркотиках? [Смех] Ну, приятно знать, что и журналистов теперь так же смешивают с дерьмом, как вот уже лет десять футболистов… Да, в каждой команде по-своему: меня, например, обменяли в Питтсбург, когда после стольких лет в «Окленде» я почти вышел наверх. Но, философски говоря, Национальная футбольная лига – последний бастион фашизма в Америке«.

Том Китинг, полузащитник «Питсбургских сталеваров»

Чтобы попасть на тренировочный стадион «Окленд Рейдере», выезжаешь из Сан-Франциско по мосту Бей-бридж, потом двигаешь на юг по федеральной 17-й до съезда 18-й на Хигенбергер-роуд на южной оконечности Аламеда-бей, сворачиваешь в сторону Международного оклендского аэропорта, оглядываешься на гостиницу «Эджуотер» и бетонную коробку рядом, на которой значится «Окленд Рейдере», и снова сворачиваешь на север.

Миль через шесть за въездом в аэропорт, отелем «Окленд . Хилтон» и каналом для гоночных яхт шоссе сужается и ведет под уклон через сырую пустошь, поросшую искривленными сосенками (или карликовым дубом, или как там еще называют бесполезные мелкие деревца, которые растут вокруг заболоченных мест по всей стране или вокруг городков вроде Пенсакола и Портленд…), но это – Окленд или, по крайней мере, Сан-Леонардо, и чтобы уехать на двадцать миль из Сан-Франциско в такую глушь, нужна очень и очень веская причина.

…или хотя бы пристойный повод.

В осенние месяцы с конца августа по декабрь регулярно сюда ездят только спортивные журналисты из окрестностей залива и те, кто состоит на жаловании у «Окленд Рейдере», а именно игроки, инструкторы, тренеры, администраторы и т.п. А единственная причина, почему они день за днем проделывают этот невеселый путь, – нервозный факт, что тренировочное поле и повседневная штаб-квартира «Рейдере» расположены – к худу ли, к добру ли – в вонючей пойме через залив от Сан-Франциско.

Найти стадион непросто, если не знаешь точно, где искать. С шоссе его выдают только железные конструкции, торчащие из сосенок в двухстах ярдах к западу от шоссе, и вышки, с которых парочка людей в дешевых лыжных куртках нацеливают большие серые кинокамеры на происходящее по ту сторону сосенного заграждения.

Поворачиваешь налево сразу за «киновышками», паркуешься на глинистой стоянке, полной новеньких «кадиллаков» и аляповатых спортивных машин, поднимаешься по травяному склону к одноэтажной бетонной коробке, похожей на собачью конуру или склад пепси-колы в Сент-Луисе, толкаешь большую железную дверь и идешь по бетонному же коридору со стенами, украшенными черно-серыми шлемами, мячами, красно-бело-синими стакерами НФЛ. И наконец, свернув за угол, попадаешь в тренажерный зал, лабиринт фантастически сложных устройств, где повсюду таблички, предостерегающие «неавторизованный персонал» держать свои чертовы ручонки при себе. Вот тренажер стоимостью шесть с половиной тысяч долларов спроектирован лишь для одного: растяжки затекших трапециевидных мышц, другой (стоимость восемь тысяч восемьсот) – клубок стальных кабелей, грузиков и петелек – для голеностопа и, если правильно его использовать, лечит растяжения, разрывы и ушибы всех мышц от бедра до ахиллесова сухожилия. Есть и другие приспособления для проблем со стопами, локтями и шеей.

Большим искушением было бы залезть во все и каждое устройство в здании – просто, чтобы проверить, как эти чудные агрегаты будут дергать тебя в разные стороны. Не меньшим искушением было поговорить с инструкторами и попробовать все лекарства, какие они могут предложить, но раздевалки профессиональных футболистов уже не пункты оптовой раздачи наркотиков, как было когда-то. Председатель Национальной футбольной лиги Пит Розелле – вкупе с президентом Никсоном и магнатами сетевого телевидения -постановил, что наркотики и профессиональный футбол несовместимы, во всяком случае на публике.

В первое же мое посещение раздевалки (и во все остальные, если уж на то пошло) я избегал и тренажеров, и инструкторов. Мне казалось, нет смысла на столь ранней стадии рисковать репортажем, хотя знай я, в какое дерьмо вляпаюсь, непременно залез бы в каждый механизм в здании и сожрал бы каждую таблетку, до какой сумел дотянуться.

Но тогда я считал, что надо вести себя «профессионально», а кроме того, в той первой экскурсии на тренировочное поле «Рейдере» меня сопровождал дружелюбный человечек по имени Ал ЛоКасале, который, когда я позвонил, назвался «исполнительным помощником» генерального директора и будущего владельца «Рейдере» Ала Дэвиса.

ЛоКасале провел меня через раздевалку, тренажерный зал и инструкторскую, потом через еще одну дверку поменьше, которая открывалась на зеленую дорожку вокруг двух футбольных полей, четырех ворот, множества блокирующих манекенов полузащиты и очень быстро двигающихся шестидесяти человек, разделенных на четыре группы на обоих полях.

Я узнал главного тренера Джона Мэддена, который на поле справа прогонял группу нападения через упражнения на короткие пассы. На втором поле ярдах в пятидесяти от меня другой тренер проводил упражнения для защиты, но на что, я так и не понял.

На дальнем конце того поля, где тренировалась защита, я увидел, как Джордж Бланда, сорокашестилетний запасной полузащитник «Рейдерса» и главный вбрасывающий тренируется с собственной группой инструкторов и один за другим вгоняет мячи «поверх голов» с линии тридцати или тридцати пяти ярдов. Бланда и его небольшая команда не обращали внимания на то, что творится на поле нападения или защиты. Их задача – чтобы Джордж сосредоточивался на голах с поля, и за два часа, что я пробыл на стадионе, он послал мячи по меньшей мере сорок или пятьдесят раз и ни разу у меня на глазах не промахнулся.

Еще двое были предоставлены сами себе. Один – в небольшом загончике у раздевалки, от которого ЛоКасале и несколько его ассистентов старательно оттесняли с полдюжины местных спортивных журналистов. Это был Рей Гай, новичок по пассам с воздуха и лучший кандидат на замену из «Миссисипи», который перед носом у стайки журналистов весь день запускал один мяч за другим по высокой дуге над группой защиты из пары мальчишек. Второй… Я даже не подозревал, с какой быстротой перемещается вдоль тренировочных полей этот худощавый человечек с сальными волосами в желтовато-коричневой куртке для гольфа, пока он вдруг не очутился рядом со мной, и я услышал, как он спрашивает у журналиста из Сан-Франциско, кто я такой и что я тут делаю…

Разговор происходил ярдах в десяти от меня, и большую его часть я разобрал.

– Что это за высокий парень с мячом в руке?

– Его фамилия Томпсон, – ответил Джек Смит, спортивный комментатор из Chronicle. – Он пишет для Rolling Stone.

– Для Rolling Stones? Господи Иисусе? Но тут-то он что делает? Это вы его привезли?

– Нет, он пишет большую статью. Rolling Stone – это журнал, Ал. Это совсем не то, что Rolling Stones, они рок-группа. А Томпсон – приятель Джорджа Плимптона, кажется. А еще дружит с Дейвом Бергином. Вы ведь помните Бергина?

– Срань господня! Бергин! Мы его отсюда шокером для скота выгнали!

Нисколько не опешив, Смит рассмеялся.

– Не беспокойтесь, Ал, Томпсон нормальный парень. Он написал хорошую книгу про Лас-Вегас.

Ну надо же! Вот оно… если они ее читали, мне конец. К тому времени я сообразил, что странный, похожий на сутенера или жучка на скачках, типчик по имени Ал на самом деле пресловутый Ал Дэвис – генеральный директор и фактический владелец (пока не будет улажен гадкий иск, который в начале года будет рассматриваться в суде) «Окленд Рейдере» и всего, что к ним прилагается.

Дэвис оглянулся на меня через плечо, но обратился к Смиту:

– Уберите отсюда этого гада. Я ему не доверяю.

Я услышал его вполне отчетливо и будь у меня хоть крупица здравого смысла, сразу отказался бы от статьи по причинам крайней и экстремальной предубежденности команды. Надо было позвонить в редакцию и сказать, мол, не перенес дурной атмосферы, и сесть на первый же самолет в Колорадо. Но я пристально наблюдал за Дэвисом, и мне пришло в голову, что адская напряженность в нем очень и очень напоминает мне другого оклендского головореза, с которым я общался несколько лет назад, – бывшего президента «Ангелов ада» Ральфа «Санни» Барджера, который только что отвертелся от обвинения в убийстве нескольких человек, отделавшись, по слухам, обвинениями поменьше, вроде «применение насилия с целью убийства» или «владение огнестрельным оружием» (автоматы), «владение героином с целью продажи» (четыре фунта)«, «сексуальные домогательства к двум малолетним с целью насильственной содомии».

Все это я прочел в Chronicle… но… Какого черта? К чему умножать клевету? С обществом, которое упрятывает Барджера за решетку, а из Ала Дэвиса делает респектабельного миллионера, шутки плохи.

Так или иначе, история моих странных и официально скверных отношений с Алом Дэвисом слишком запутана, чтобы подробно разъяснять ее в данный момент. Я провел несколько дней, расхаживая вместе с ним вдоль тренировочного поля «Рейдере» – перед матчами с «Питтсбургом», «Кливлендом» и «Канзас-сити», – и на моей памяти, говорил он единственно про «детерминизм окружающей среды». Он довольно много распространялся на эту тему, но в моих заметках нет ничего конкретного.

Вскоре после того как я подслушал, что он приказывал Смиту от меня избавиться, я подошел к нему и каким-то образом завязал разговор о том, что, дескать, проблемы с покупкой земли в Аспене у него оттого, что кое-кто там считает, мол, его деньги «грязные» – из-за его всем известных связей в Вегасе.

– Ха, какие проблемы! – сказал я. – Как-то я баллотировался в Аспене на шерифа. Я неплохо знаком с теми краями и могу утверждать наверняка, что по крайней мере половина тамошних денег грязнее любых, какие вы как-либо заработаете.

Остановившись, он уставился на меня с интересом.

– Баллотировались на шерифа? – переспросил он. – В Аспене, штат Колорадо?

– Ну да, – кивнул я. – Но мне не хочется про это рассказывать. Мы недотянули совсем немного, но что политика, что футбол, проигрыш есть проигрыш, так? Один голос, одно очко…

Криво усмехнувшись, он снова начал вышагивать.

– Плевал я на политику, – сказал он, а я поспешил вдоль прочерченной известью боковой полосы, чтобы не отстать. – Меня интересуют только экономика и внешняя политика.

«Господи Иисусе! – подумал я. – Экономика, внешняя политика, детерминизм окружающей среды… да этот ублюдок мне лапшу на уши вешает».

Мы еще немного прошлись, потом он вдруг повернулся ко мне.

– Чего вам надо? – резко спросил он. – Зачем явились?

– Ну… – протянул я. – Так сразу объяснить непросто. Почему бы нам не выпить завтра пива после тренировки, и я….

– Завтра не могу, – быстро вставил он. – Я тут бываю по средам и четвергам. Когда я тут, люди нервничают, и я стараюсь пореже тут появляться.

Я кивнул, но что он имел в виду, понял лишь через час или около того, когда тренер Мэдден дал знак к окончанию тренировки, но Дэвис внезапно выскочил на поле, схватил полузащитника Кена Стэблера, а еще незнакомых мне принимающего и заднего полузащитника, заставил их прогнать ту же распасовку (быстрый пас на пятнадцать ярдов, когда принимающий получает мяч точнехонько на пересечении линий ворот и «аут») по меньшей мере двенадцать раз кряду, пока они не проделали все именно так, как он хотел.

Таково мое последнее воспоминание об Але Дэвисе: в Окленде темнело, остальные игроки команды уже ушли в душ, тренер с мудрым видом вещал перед сворой местных спортивных журналистов, где-то за ограждением выходил на взлетную полосу большой реактивный самолет… А тут владелец самой чокнутой команды в профессиональном футболе бегал в сумерках по тренировочному полю, как амфетаминщик из ада, со своим полузащитником и парой ключевых игроков, настаивая, чтобы они повторяли снова и снова один и тот же финт, пока не получится как надо.

Это был единственный раз, когда мне показалось, что я действительно понимаю Дэвиса. Мы и потом разговаривали о том о сем, но обычно о футболе – всякий раз, когда я приезжал на стадион и гулял с ним вдоль боковой. И где-то на третьей неделе моих нерегулярных наездов он, едва завидев меня, начал вести себя крайне нервно.

Я никогда не спрашивал почему, но было очевидно: что-то изменилось, пусть даже вернулось к норме. Как-то после тренировки в середине недели я сидел с одним игроком «Рейдере» в кабаке на шоссе в город, и он сказал:

– Слушай, я собрался уже в кучу ринуться, как вдруг оглянулся и едва дуба не дал, увидев, как вы с Дэвисом стоите рядом у боковой. Я подумал: «Господи, мир и впрямь меняется, если видишь такое – Хантер Томпсон и Ал Дэвис. Черт, да это первый раз, когда я хоть кого-то вижу с Дэвисом на тренировке. Сволочь всегда один, расхаживает и расхаживает как гребаная зверюга в клетке…»

* * *

Тем временем, пребывая в блаженном неведении относительно надвигающейся развязки, я постарался как можно больше разузнать об истинной подоплеке профессионального футбола: посмотрел съемку матча «Денвер»-«Даллас» в компании нескольких игроков «Рейдере», которые непрерывно комментировали происходящее, пытаясь простыми словами объяснить медлительному мирянину, что творится на экране и как это может отразиться или не отразиться на будущем матче «Денвер»-«Окленд» в ближайшее воскресенье.

Целью совместного просмотра было показать мне (в замедленной скорости и с возможностью повтора) то, чего никогда не поймут на трибунах или в ложе для прессы. Сделано это было в порядке личного одолжения, – тогда ни я, ни кто-либо из игроков «Окленда» еще не догадывался, что меня вот-вот изгонят. Если бы в то время я писал статью о мотоциклисте-трюкаче Злодее Книвеле, я бы попросил его о том же: посмотреть с ним вечерок фильмы с прыжками на мотоцикле и чтобы он пошагово объяснял каждый прыжок, а заодно рассказывал, что было у него в голове в каждый данный момент.

А потому далее следует непрерывный комментарий группки профессиональных футболистов, которым осталось всего несколько матчей до суперкубка и которые смотрят фильм о матче между двумя командами: одну из них им предстоит побить в воскресенье, чтобы попасть в полуфинал, а с другой встретиться в самом суперкубке. Смотрели мы «Денвер»- «Даллас» за второе декабря. «Даллас» победил 22:10 – что, впрочем, не имеет значения, потому что профессиональные футболисты смотрят матчи, чтобы узнать, не кто выиграл, а кто проиграл. Они смотрят ради тенденций, сильных и слабых мест конкретных игроков, а в данном случае они еще и стремились перевести свои реакции на язык, близкий мне самому, что привело к некоторым неловкостям.

В обычных обстоятельствах я сумел бы распознать все голоса в этой основательно отредактированной расшифровке, но по причинам, которые вскоре станут, если уже не стали очевидными, я решил, что всем нам будет удобнее, если голоса моих приятелей я окрещу одним псевдонимом Рейдер. Это лишает реплики остроты, зато затрудняет псам из службы безопасности НФЛ докучать хорошим парням и обвести красным карандашом их имена за то, что водились с Наркошей.

III

НЕ ПРИМИТЕ МЕНЯ ЗА КАКОГО-НИБУДЬ ЧИТАТЕЛЯ

Я пришел сюда помочь вам избавиться от страданий. Вам известно, что пути Господни неисповедимы. Если верите в Бога, не можете не увидеть:

МАТУШКА Робертс

ЧИТАЕТ АУРУ И ДАЕТ СОВЕТЫ.

ЕДИНСТВЕННАЯ И НЕПОВТОРИМАЯ,

ОДАРЕННАЯ ЦЕЛИТЕЛЬНИЦА

родилась на свет с богоданным даром помогать людям и этому посвятила свою жизнь. С полуслова назовет тебе имена друзей и врагов. Расскажет все, что ты хочешь знать про здоровье, брак, любовь, развод, ухаживания, игру на бирже и всевозможные деловые предприятия.

Расскажет, какие перемены, хорошие или дурные, стоят или не стоят того. Избавляет от сглаза и всяческого невезения. Стопроцентно воссоединяет рассорившихся супругов, добивается скорых и счастливых браков. Излечивает от печали и депрессий и направляет на путь счастья и успеха. Дает здравые и практичные советы во всех жизненных делах, каковы бы они ни были. Убедись сам: она превосходит всех медиумов, к кому ты обращался в прошлом. Место, куда можно, не смущаясь, привести друзей.

1/2 цены при представлении рекламного листка

По будням и в выходные дни – с 8 до 22 часов

1609 3. Алабама тел. JA 3-2297

Предварительная договоренность необязательна

См. адрес

Ах, да, матушка Робертс… я нашел ее рекламку в автобусе и сунул себе в карман, думая, может, позвоню в понедельник и договорюсь о встрече. У меня к ней много было концептуальных вопросов, вроде «Зачем я тут, матушка Робертс?», «Что все это значит?», «Я, наконец, стал профессионалом?», «Это правда конец?», «Нам надерут зад в Хьюстоне?»…

«Да ладно, шучу, Матушка Робертс, просто голову морочу – самую малость для проверки? Ага, гнул-то я к крайне ~ важному вопросу… Нет, не робею, просто я с Севера, а там у людей губы от холода десять месяцев в году смерзлись, потому говорить мы научаемся только под конец жизни… Что? Старый? Ну, тут ты пальцем, жезлом или еще чем там прямо в точку попала, мамаша Робертс, потому что гребаная правда, что всю неделю я чувствую себя неимоверно дряхлым… И что? Погоди-ка, черт побери, я еще до дела не дошел, а оно… Что? Нет, я никогда, никогда не ругаюсь, Матушка Робертс. Это был вопль боли, беззвучный крик души, потому что у меня в этом городишке серьезные неприятности, и… Да, я белый, Матушка Роберст, и мы оба знаем, что я ничегошеньки не могу с этим поделать. Ты что-то имеешь против белых? Нет, давай в это не вдаваться. Просто давай я задам тебе вопрос, и если ты не найдешь прямой и разумный ответ, обещаю, больше я к тебе приходить не буду… Потому что я хочу, чтобы ты, Матушка Робертс, сказала мне вот что… и я очень, очень серьезно… Почему я вот уже восемь дней в Хьюстоне и никто не предлагает мне кокаин?.. Да, я так и сказал, кокаин, и между нами девочками, очень надо… Что? Наркотики? Конечно, я говорю про наркотики? У тебя в объявлении говорилось, что ты можешь ответить на мои вопросы, утолить, так сказать, все печали… Ладно, ладно, слушаю… Ага, ага… Но позволь тебе кое-что сказать, Матушка Робертс, меня зовут Ал Дэвис и я издатель Reader’s Digest… Ага, и прямо сейчас могу тебя сдать за ложную рекламу… Да, пожалуй, даже могу собрать своих ребят и заглянуть сегодня попозже; нам нужны объяснения этой антихристианской хрени. В этой стране хватает проблем и без таких, как ты, толкающих кокс людям в серьезной беде…»

В этот момент Матушка Робертс хлопнула трубку на рычаг. Один Бог знает, что она подумала и какой напасти ждет, когда на Хьюстон спустятся сумерки. В ее дом собирается редактор Reader’s Digest с взводом головорезов, каждому из которых до чертиков хочется кокаина и мести. Жуткая ситуация.

На самом деле я позвонил Матушке Робертс только в понедельник, но идея поехать в Галвестон и писать про интрижки вокруг суперкубка из номера задрипанного мотеля у волнолома бродила у меня в голове едва ли не с первого же часа, как я вселился в желанный любому журналисту номер для прессы в «Хаятте».

Поразмыслив, я задним числом жалею, что так поступил. Что угодно лучше бесполезной недели в Хьюстоне в ожидании Большого матча. Как дома я чувствовал себя только в стрип-баре со спорадическими драками под названием «Голубая лиса» – он находился на Саут-мейн, почти за городом. С кем бы я в Хьюстоне ни разговаривал, никто про него не слышал, и два спортивных журналиста, которые единственные рискнули со мной туда пойти, влипли в потасовку, закончившуюся тем, что нас полили слезогонкой работающие под прикрытием копы отдела по борьбе с проституцией и наркотиками – они случайно забрели в бар, когда там началась заварушка.

Но это совсем другая история, и сейчас на нее нет времени, может, в другой раз. Две саги в одну статью не втиснуть: одна про «Кактусовую комнату» Большого Ала в Окленде, другая – про «Голубую лису» в Хьюстоне – останутся за кадром.

Зато есть место для третей – для легенды, засевшей в головах пары десятков легковерных спортивных журналистов на суперкубке, – скверная история про то, как три или четыре дня перед суперкубком я накачивался героином в номере семидолларового мотеля у волнореза в Галвестоне.

Помнится, я рассказал ее в пресс-баре «Хаятт-Ридженси», просто молол всякую чушь со скуки, а после начисто забыл, пока один из местных спортивных журналистов не подошел ко мне пару дней спустя с вопросом:

– Слушай, говорят, ты на прошлой неделе несколько дней в Галвестоне провел?

– В Галвестоне?

– Ага? Я слышал, ты заперся в мотеле и три дня подряд колол себе героин.

Оглядевшись, чтобы проверить, кто меня слушает, я глуповато улыбнулся.

– Ха, больше-то делать было нечего, так почему бы не загрузиться в Галвестоне?

Передернув плечами, он уставился в свой «Олд кроу» с водой. Я же глянул на часы и повернулся уходить.

– Пора принять дозу, – сказал я. – Увидимся потом, когда подзаправлюсь.

Он хмуро кивнул, а я отошел подальше, и хотя до конца недели мы виделись по три четыре раза на дню, больше он со мной не заговаривал.

Большинство спортивных журналистов знают про наркотики так мало, что говоришь с ними о них на свой страх и риск. Для меня это довольно просто: меня прет, когда у них глаза на лоб лезут, но может обернуться катастрофой для профессионального футболиста, который по небрежности ошибается, предположив, что собеседник, упоминая про крэк, знает, о чем говорит. Любой профессиональный спортсмен, разговаривая о наркотиках со спортивным журналистом (даже таким, у которого самые лучшие и самые конструктивные намерения), сильно рискует. Профессиональный футбол сегодня пронизан истерией из-за наркотиков, и брошенного вскользь замечания – даже бессмысленного – в баре родного города хватит, чтобы очутиться на месте свидетеля на слушаниях в комитете Конгресса.

Э… наркотики, опять это слово. В кругах НФЛ в прошлом году его трудно было избежать – как слов «ракеты» на выборах Кеннеди-Никсона в 60-м или «закон и порядок» в 68-м.

1973-й был довольно скучным пресс-годом для конгрессменов. Сенатская комиссия по Уотергейту оттянула на себя большую часть чернил и эфирного времени, и среди немногих конгрессменов, кто умудрился прогнать собственную гичку через этот барьер, был впавший в маразм 67-летний бывший футбольный тренер из западной Виргинии по имени Харли Стэггерс.

В спастическом промежутке между допросами Джона Дина и «Боба» Холдемана конгрессмен Стэггерс сумел завладеть вниманием одного голодного журналиста из New York Times и объявить, что его комитет – подкомитет по расследованиям – в ходе изучения «употребления наркотиков среди спортсменов» наткнулся на самое настоящее осиное гнездо и что комитет готов (или в отсутствие дальнейших доказательств почти готов) серьезно отнестись к своему естественному человеческому долгу и очень скоро разродится законопроектом, который потребует индивидуальных анализов мочи от всех профессиональных спортсменов, и особенно профессиональных футболистов. Тесты будут проводить профессиональные урологи, оплачиваемые федеральным правительством из денег налогоплательщиков, и если у кого-то из сволочей моча окажется красной (или зеленой, или голубой, или еще какой), их… их… э… а ладно, комитет Стэггерса еще обмозговывает вопроснаказаний.

Возможно, «изучает» более уместное слово. Или «обдумывает»… Вот именно, они до сих пор обдумывают… И да сжалится Господь над любым мускулистым дегенератом, чья моча окажется красной, если Харли умудрится провести свой законопроект. На Капитолийском холме ходят слухи, что конгрессмен Стэггерс уже сейчас договаривается о создании идеального, полузакрытого «Исправительного и реабилитационного центра для спортсменов» на месте заброшенной ракетной базы в окрестностях Тонопы, штат Невада.

* * *

А тем временем вице-президента Соединенных Штатов вышвырнули с должности и исключили из корпорации юристов в его родном штате Мэриленд, и самому президенту вот-вот официально предъявят обвинение во «взломе и заговоре», что неизбежно повлечет за собой импичмент, и вся структура нашего правительства превратилась в затхлую насмешку над самой собой и всеми, кто когда-либо в нее верил.

Чем это обернется для Харли Стэггерса, трудно сказать. Большое искушение позвонить ему: в Вашингтоне две минуты восьмого утра, и, подозреваю, он давно проснулся и задает ежедневную трепку своим питбулям в гараже на заднем дворе и ждет звонков репортеров.

– Что нового, Харли? Кому бояться?

– Ну… Давай скажу так. Нам доподлинно известно, что ситуация вышла из-под контроля, и я намерен положить этому конец.

– Конец чему, Харли?

– Неважно. Ты знаешь, о чем я. (Пауза.) Позволь тебя кое о чем спросить. Фраза вроде «Игра на полях Западной Виргинии» для тебя что-нибудь значит? (Пауза.) Подожди-ка… где ты вырос? Да что с тобой… (пип-пип-пип)

Вот черт… опять отвлекся на пустяки. В голове у меня смутно вертится, что я подписал контракт, где говорилось, что ничего подобного я больше делать не буду: одним из условий того, что меня возьмут на постоянную работу, была оговорка, что я перестану отвлекаться.

Но, как сказал Грегг Оллмен: «Я столько времени потерял … на чувство вины…»

У меня шевелится мыслишка о связи между суперкубком и «Аllman brothers» – диковатая музыкальная тема, которая проникает во все треклятые статьи, которые мне выламывают руки написать. Звук «Allman brothers» и дождь. В прошлом году шел дождь, заливая балкон моего тускло освещенного номера гостиницы на Сансет-стрип в Голливуде… И опять-таки дождь за окнами офисного здания в Сан-Франциско, где я наконец печатал «статью».

А теперь, почти год спустя, основное, что я помню про суперкубок в Хьюстоне, – дождь и серый туман за окном очередного гостиничного номера и одурелый звук «Allman brothers» из все того же магнитофона, какой был у меня в прошлом году в Лос-Анджелесе.

И о том, и о другом матче вспомнить почитай нечего – во всяком случае такого, о чем стоило бы писать, и часы на стене снова напоминают, что скоро сдавать материал и что прямо сейчас нужно заполнить голодный, чистый лист бумаги здесь, в Сан-Франциско… А это значит, хватит думать про дождь и рок, надо быстренько скатиться в «профессионализм».

О нем-то моя статья.

А я склонен все чаще и чаще забывать про такие мелочи. Или просто их игнорировать.

Но какого черта? До пенсии уже недолго, можно и позаговариваться.

В Техасе быстро взрослеешь

И надо браться за ум,

Не то будешь ишачить на дядю

С другого конца городка.

Дуг Сам

Пол в мужской уборной «Хаятт-Ридженси» всегда дюйма на три устлан вчерашними газетами, на первый взгляд не тронутыми. Но присмотревшись внимательнее, понимаешь, что в каждой не хватает спортивного раздела. Эта уборная находилась возле газетного киоска и прямо напротив переполненного пресс-бара НФЛ, просторного помещения, полного телефонов и бесплатного спиртного, где большинство спортивных журналистов, отправленных освещать Большой матч, во время супернедели проводили по шестнадцать часов в сутки.

После первого дня стало болезненно ясно, что никому, кроме местных репортеров, нет смысла тащиться в автобусе на тщательно отрежиссированные «интервью у игроков», про которые нападающий «Дельфинов» Мэнни Фернандес сказал: «Словно каждый день ходишь к зубному, чтобы тебе поставили всё ту же пломбу». А потому приезжие журналисты стали использовать местных как своего рода подневольный «общий котел»… и тем очень походили на журналистскую шайку английского флота, тем более что у местных не было выбора. Каждое утро они ездили в гостиницы команд «Майами» и «Миннесоты» и покорно проводили ежедневные интервью, а часа через два эта масса бесполезной тарабарщины слово в слово появлялась в утренних выпусках Post или Chronicle.

Вход в отель виден с балкона бара для прессы, и всякий раз, когда с пачкой свежих газет входил курьер, журналисты крупных газет преодолевали тяжкие сорок восемь ярдов до газетного киоска и выкладывали по пятнадцать центов. Потом по дороге назад в журналистский бар останавливались отлить и всю газету – за исключением ключевого спортивного раздела – бросали на пол мужской уборной. Целую неделю слой держался такой толстый, что иногда трудно было открыть дверь.

В сорока ярдах оттуда на удобных диванах вокруг бесплатного бара господа из общенациональной прессы каждый день проводили часа два, просматривая местные спортивные разделы с нескончаемой массой клинически подробной информации, выдаваемой пиарщиками НФЛ, – на тот маловероятный случай, что удастся найти что-то, о чем стоило бы писать.

Разумеется, ничего такого не попадалось. Но это как будто никого не смущало. Главное – писать… вообще о чем угодно, босс: колышек, обходной маневр, чья-то цитата, даже слух, даже чертов слух.

Помню, как меня шокировали леность и моральная деградация никсоновских журналистов во время президентской кампании 1972 года, но в сравнении с элитными спортивными комментаторами, которые съехались в Хьюстон освещать суперкубок, это была стая росомах на амфетамине.

Впрочем, и интриги в матче не было. Время шло, и становилось все более очевидно, что мы "тут просто"работаем«. Никто не знал, кого в этом винить, и, хотя как минимум треть спортивных журналистов, съехавшихся ради этого сверхдорогого очковтирательства, доподлинно знала, что происходит, подозреваю, что лишь пять-шесть действительно изложили те циничные и презрительные оценки Суперкубка VIII, какие преобладали в разговорах в баре отеля.

Происходившее тогда в Хьюстоне имело лишь малое отношение к сотне статей, какие рассылались ежедневно. Большинство их были, по сути, бессовестным пересказом официальных пресс-релизов НФЛ, и говорилось в них о фантастических вечеринках, какие устраивали «Крайслер», American Express и Джимми Грек, а писали их с чужих слов люди, находившиеся по меньшей мере в пятидесяти милях от места событий.

Официальная вечеринка НФЛ по случаю суперкубка («поразительный техасский сельский праздник» вечером пятницы в «Астрокуполе») была такой же бурной, гламурной и захватывающей, как пикник «Элк-клаб» среди недели в Салине, штат Канзас. В официальном пресс-релизе говорилось, что эта беспрецедентная буффонада обошлась лиге более чем в сто тысяч долларов и привлекла таких личностей, как Джин Маккарти и Этель Кеннеди. Возможно, так оно и было, но я пять часов прослонялся по мрачному бетонному сараю «Астрокупола», и единственными знакомыми лицами оказались десяток спортивных журналистов из бара при отеле.

Любой, у кого был доступ к мимеографу и толика воображения, мог выдать минимум тысячу статей про «оргию неописуемого размаха» в доме Джона Коннолли, где почетным гостем был Ален Гинзберг и где одуревшие от наркотиков гости прикончили кухонными ножами тринадцать чистокровных лошадей. Большинство ребят из прессы могли почерпнуть эту историю из застольных разговоров в «рабочей комнате», чуточку переписать для достоверности и, не задумываясь, послать в редакцию.

* * *

Из-за пробок воскресная поездка в автобусе на стадион заняла больше часа. Вечером предыдущего дня я проделал те же шесть миль за пять минут… но при совершенно иных обстоятельствах. Стадион Раиса – на Саут-Мейн-стрит, по той же дороге, которая ведет от «Хаятт-Ридженси» к штаб-квартире «Дельфинов» на Мариотт, а еще к «Голубой лисе».

В автобусе заняться было нечем, только пить, курить да прислушиваться к любой болтовне, которой выдал бы себя внезапно прочухавшийся болельщик «Викингов», готовый расстаться с деньгами. Трудно оставаться спокойным и непринужденным в толпе потенциальных спорщиков, когда абсолютно уверен, что выиграешь любое пари, какое ни заключил бы. К этому моменту любой, в чьем голосе слышится хотя бы толика энтузиазма, превращается в потенциального лоха: обреченную и невежественную животину, которую следует осторожненько заманить на катастрофичное пари в последнюю минуту – и раздеть до последнего доллара.

В ставках на футбол нет места милосердию или человеческой доброте – во всяком случае, когда сам собираешься рискнуть последним долларом. Пари один на один гораздо интереснее, чем ставка у букмекера, поскольку подразумевает большую долю эмоциональности и давления на психику. Ставить против безликого тотализатора – развлечение механическое, но ставка против конкретного человека, если подходить к ней серьезно, сопряжена с определенными трудностями: для начала надо знать, имеешь ты дело с дураком, или ловкачом, или с кем-то, кто только прикидывается недотепой.

Например, ставить крупную сумму в автобусе, полном спортивных журналистов, направляющихся на суперкубок, бывает очень опасно: ведь можно нарваться на кого-то, кто был в одном студенческом братстве Пенсильванского университета с кем-нибудь из врачей команды и кто вчера ночью узнал (пока напивался со старым приятелем), что у полузащитника, из расчета на которого ты сделал ставку, сломаны четыре ребра и он едва способен поднять руки на уровень плеч.

Подобные ситуации случаются нечасто. Незарегистрированные травмы могут навлечь серьезные штрафы на команду, которая о них умолчала, особенно на суперкубке, но что такое штраф в десять тысяч долларов в сравнении с суммами, какие принесет подобная информация при ставке у крупного букмекера!

Обратная сторона медали – ситуация, когда расчетливый тренер обращает правило, обязывающее сообщать обо всех травмах, к психологической выгоде своей команды – и, так уж получается, к выгоде любого ставящего, который знает, что происходит. Незадолго до матча тренер добропорядочно сообщает в НФЛ о травме звезды, потом собирает пресс-конференцию, чтобы объяснить, дескать, только что зарегистрированная травма такова (растянутая мышца, например), что может зажить, а может, и не зажить к началу матча.

Именно это произошло в Хьюстоне с Полом Уорфилдом из «Дельфинов», которого повсеместно считали самым опасным распасующим в профессиональном футболе. Уорфилд всегда был в центре внимания благодаря антилопьему бегу, рукам-магнитам и странному адреналиновому чутью, которое только обострялось в кризисных ситуациях. В футболе нет ничего прекраснее, чем смотреть, как Пол Уорфилд воспаряет в самый центр зоны защиты и на бедро принимает мягко поданный пасс, словно бы не замечая появления мяча, а после пролетает еще шестьдесят ярдов до конечной зоны, и ни один разочарованный задний полузащитник до него даже не дотягивается.

Есть в стиле Уорфилда жутковатая неизбежность, которая деморализует больше чем шесть очков на табло. Половину матча он кажется ленивым и скучающим – но даже лучшие в лиге защитники в глубине души знают, что, когда дойдет до дела, Уорфилд пронесется мимо них, словно их не существует вовсе.

Вот только если у него травма… Травма, которая может зажить, а может, и не зажить, которая может быть, а может, и не быть достаточно серьезной, чтобы либо замедлить его, либо сбить адскую концентрацию, которая делает его таким опасным. Именно на такой шанс намекнул в среду тренер «Дельфинов» Дон Шьюла, когда объявил, что Уорфилд растянул ногу на тренировке и, возможно, в воскресенье не выйдет на поле.

Новость тут же разнеслась среди азартных игроков. Даже крупные букмекеры, чья подпольная информация в таких делах обычно не хуже, чем у Пита Розелле, восприняли заявления Шьюлы достаточно серьезно, чтобы снизить ставку с семи до шести – решение, которое будет стоить многие миллионы поставленных долларов, если счет окажется близким.

Даже слух о травме Уорфилда стоит одного пункта (а у некоторых букмекеров, которых я не сумел разыскать, двух). Если бы Шьюла объявил в субботу, что Пол определенно играть не будет, разрыв сократился бы до четырех или даже трех. Ведь гарантированное отсутствие Уорфилда на поле сняло бы огромный психологический груз с плеч защитников «Миннесоты».

Без «бомбы», способной в любой момент переломить ход матча, они могли бы много больше сосредоточиться на том, чтобы остановить брутальную атакующую игру «Майами» – что в конечном итоге их и погубило, в точности, как и убийственную защиту «Окленда» двумя неделями ранее. И одна из главных причин, почему «Викингам» не удалось остановить «Дельфинов» на поле, – постоянное присутствие Пола Уорфилда на его обычном месте принимающего. Он играл весь матч, никакой травмы по нему не было заметно, и хотя он принял только один пасс, в каждой комбинации нейтрализовывал по два задних защитника «Миннесоты». Плюс еще два полузащитника на линии схватки за мяч, возможно, чертовски изменили исход этой конфузливо решающей первой четверти, когда «Майами» дважды прошли почти все поле, чтобы заработать четырнадцать быстрых очков и сломить уверенность «Викингов» так же жестоко, как они сломали «Ред-скинс» годом раньше в Лос-Анджелесе.

* * *

Даже сейчас трудно сказать, почему именно я был так уверен в легкой победе «Дельфинов». Не разбогател я на этом матче лишь потому, что не сумел разрешить проблему логистики: как поставить по-крупному в кредит, по межгороду договариваясь о ставках из гостиничного номера в Хьюстоне. Кого бы я ни встречал в том полном насилия и насквозь промокшем городе, никто не хотел знакомить меня с надежным букмекером. А те, кому я звонил на обоих побережьях в воскресенье утром за несколько часов до матча, начинали неестественно нервничать, когда я просил использовать собственный кредит как гарантию моих ставок у их местных букмекеров.

Задним числом (побеседовав кое с кем из этих людей и злобно их обругав) я понимаю, что проблема была в моей лихорадочной манере говорить в то утро. Я был еще во власти какого-то там праведного синдрома, толкнувшего меня произносить с балкона проповедь, – и сколько бы я ни пытался скрыть безумную дрожь в голосе, она, очевидно, ясно была слышна всем, с кем я говорил по межгороду.

Доколе, о Господи, доколе? Это уже второй год подряд, как я езжу на суперкубок, и второй раз – по меньшей мере за двое суток до начала матча – совершенно уверен в исходе. И второй год подряд мне не удается извлечь финансовую выгоду из своей уверенности. В прошлом году, заключая пари с богатыми кокаинистами, я все свои ставки вечером в пятницу перекинул с «Вашингтона» на «Майами» – и в последовавшем затем хаосе мою общую выручку почти полностью нивелировали озлобление всех и вся и горечь каждого в отдельности.

В этот год, чтобы обойти проблему, я выжидал до последней минуты – невзирая на то, что, посмотрев, как в понедельник «Викинги» тренируются перед журналистами на своем злополучном тренировочном поле, я знал, что они обречены.

Уже тогда было ясно, что они напуганы и плохо понимают, во что собственно вляпались. Но лишь проехав двадцать миль по окружной в другой конец города, чтобы посмотреть на «Дельфинов», я доподлинно понял, как ставить.

Множество факторов, характерных для суперкубка, делают его более предсказуемым, чем обычные матчи сезона или даже полуфиналы, но эти факторы невозможно предвосхитить или понять с расстояния двух тысяч или даже двадцати миль, исходя из житейской мудрости или информации, поступающей через розовый, искаженный алкоголем медиа-фильтр, который на этих спектаклях сходит за «освещение по всему миру».

* * *

Есть прогрессия непосредственного восприятия профессионального футбола, которое радикально меняется с фактором расстояния – физического, эмоционального, интеллектуального и еще какого… Как, собственно, и должно быть, с точки зрения поразительно малого числа людей, которые владеют и контролируют матч, поскольку как раз этот тщательно выверенный фактор расстояния дает ту самую крайне прибыльную мистику, которая каких-то пятнадцать лет назад смела священный институт бейсбола с его пьедестала «национального вида спорта».

Были и другие причины, почему между 1959 годом и нынешним днем популярность бейсбола стремительно упала (ему остались верны разве что старики и спортивные журналисты средних лет), равно как и различные причины, объясняющие явный спад, который ожидает профессиональный футбол к 1984 году. Но если историки спорта оглянутся и попытаются это объяснить, невозможно будет отвертеться от довода, что стремительный успех профессионального футбола в 60-х напрямую обусловлен кабельным телевидением и огромной аудиторией кресельных фанатов по всей стране, которые «выросли» (в плане их личного отношения к игре) с мыслью, что профессиональный футбол это то, что происходит каждое воскресенье по телику. Сама мысль проехать семь миль по запруженной бесплатной трассе, а после заплатить три доллара, чтобы припарковаться, потом заплатить еще десять и посмотреть матч с сырой крашеной скамейки в пятидесяти пяти ярдах над девятнадцатиярдовой линией в шумной и подвыпившей толпе им омерзительна.

И они совершенно правы. После десяти лет и телика, и стадионов (и особенно после того, как смотрел этот жалкий матч суперкубка с привилегированного места в секции для прессы очень высоко над пятидесятиярдовой линией) я чертовски надеюсь, что никогда больше не поддамся безумию или слабости, вынуждающей человека выносить бессмысленный ад, а именно торчать три часа воскресенья на холодном и промокшем стадионе и стараться увлечься тем, что происходит на далеком поле.

На суперкубке я еще мог воспользоваться обычными моими прибамбасами: мощным биноклем, крошечным портативным радио для урагана аудиомелочей, упомянуть которые на телевидении никому не приходит в голову, и старым верным рюкзаком под задницу. И все равно я предпочел бы остаться в номере отеля и посмотреть чертову игру по телику или, может, посидеть в каком-нибудь пьяном баре, забитом серьезными азартными игроками, какие любят ставить на любую комбинацию: пасс или перебежка, три к одному против первого упавшего, двадцать к одному на перехват мяча…

Это очень быстрый и активный стиль ставок, потому что решение приходится принимать примерно раз в двадцать пять секунд. По напряжению его перекрывают только простые пари на "да"/"нет" на следующий бросок – скажем, в профессиональном баскетбольном матче между «Селтикс» и «Нике», где каждые двадцать четыре секунды происходит пять-шесть бросков. Или, может, только один, но напряжение выматывает так же, как если бы ты сам потел внизу.

* * *

Я провел в Хьюстоне еще пару дней после матча, но, даже когда все успокоилось, не смог найти людей, которые причинили мне столько неприятностей. По слухам, и Том Китинг, и Ал ЛоКасале обретались где-то поблизости, но, по словам некоторых нью-йоркских журналистов, ни один не желал ни видеться со мной, ни чтобы его рядом со мной видели.

Из Хьюстона я наконец сбежал холодным вечером вторника. На шоссе в аэропорт красовались лужи стоячей воды. Я едва не опоздал на самолет в Денвер из-за стычки с Джимми Греком, кто поведет машину до аэропорта, и еще одной – со служащими в гараже отеля относительно того, кто будет платить за восемь дней ухода за моей фиктивной «официальной машиной суперкубка». Вероятно, я вообще не попал бы на рейс, если бы не наткнулся на пиарщика НФЛ, который дал мне амфетамина столько, что, разом прочухавшись, я погнал белый «меркьюри кугар» по бесплатной далласской трассе. В результате я успел бросить машину на стоянке «Только для такси» перед залом вылета и за пять долларов нанять человека, чтобы он подтащил мои сумки и звукооборудование к стойке «Континентл Эрлайнс».

* * *

Двадцать четыре часа спустя я уже был дома в Вуди-Крик и по чистой случайности засек сволочь Китинга, который несколько нарушил мой душевный покой, спокойно признав свою роль в моей Проблеме.

– Против Томпсона лично я ничего не имел, – сказал он игроку НФЛ, который случайно катался в то время на лыжах в Аспене. – Но давай взглянем фактам в лицо, общение с ним нам ничего не давало. Я прочел все им написанное и знаю, что он за птица. Он же псих долбаный. С таким гадом надо быть очень осторожным, потому что, как бы он ни старался, он просто не может не говорить правду.

Услышав такое, я обмяк на табурете бара и уставился на себя в зеркало за стойкой. Отчасти мне хотелось, чтобы суровое суждение Китинга было справедливым, но я также знал, что коварная реальность мирков, в каких я вращаюсь, давно уже заставила меня отказаться от этой пуристической позиции. Если бы последние десять лет я писал всю правду, какую знаю, – примерно о шестистах людях, включая меня самого, – то сегодня гнил бы в любой тюремной камере от Рио до Сиэтла. В контексте профессионального журнализма полная правда -редкий и опасный товар.

* * *

Самое провокационное высказывание за всю унылую неделю прозвучало в понедельник после игры – из уст полузащитника «Майами» Дуга Свифта. Он тянул обычное свое небрежное «Чё? Я волновался?» двум-трем спортивным журналистам в переполненном вестибюле «Мариотта». Автобусы отбывали в аэропорт, болельщики «Дельфинов» с женами разъезжались по домам, вестибюль был забит застрявшим багажом, а в уголке Дон Шьюла разговаривал с выводком репортеров, высмеивал саму мысль, что когда-нибудь может избавиться от Джима Кика, невзирая на очевидное недовольство самого Кика, что ему придется еще год сидеть на скамье запасных за признанным профессиональным защитником Меркьюри Моррисом.

Тем временем в другом конце вестибюля Дуг Свифт вел разговор, который, как и треп Шьюлы, свернул на деньги и контракты на будущий год. Свифт некоторое время слушал, потом поднял глаза на того пустышку, который задал очередной вопрос, и сказал:

– Ждите на будущий год уйму новых лиц в команде «Майами». Многие важные контракты истекают, и готов поспорить, ребята потребуют больше, чем администрация готова платить.

Никто не обратил внимания на явно неуместное и брошенное как бы походя предсказание Свифта об «уйме новых лиц на будущий год», но в то утро подобные разговоры едва ли угодили бы Шьюле или развеселили бы Джо Робби. Да ведь при скоплении народа лицо команды, полузащитник-звезда и один из самых умных и политически подкованных людей Лиги, всего через двенадцать часов после празднования победы рассказывает во всеуслышание, что у зачаточной «Династии „Дельфинов“» проблемы совсем иного порядка, чем те, с какими наваливались на них два суперкубка подряд «Ред-скинс» иди «Викинги».

* * *

Замечание Свифта прозвучало тем более зловеще, что он представлял команду в Ассоциации футболистов НФЛ – таком покерном клубе, который давно пребывал в спячке, но в последние годы набрал немалую силу. Даже учитывая то, что большинство представителей игроков признают существование «легализованной и нерегулируемой монополии», обладающей властью фактически выносить смертный приговор карьерам отдельных людей и финансовому будущему целой команды, Ассоциация футболистов умудрилась с 1970 г. оспаривать решения владельцев клубов по нескольким тщательно выбранным вопросам. Два наиболее очевидны, во всяком случае о них чаще всего говорят игроки: пенсионный фонд (в который владельцы команд теперь вносят вдвое больше, чем до угрозы забастовки в 1970-м) и прошлогодний односторонний отказ футболистов от «проекта по моче», который Розелл и владельцы согласны были организовать, лишь бы не ссориться лишний раз с Конгрессом, как это было из-за задержки трансляции матча по телевидению и антитрастовых льгот.

По словам полузащитника «Питтсбурга» Тома Китинга, образованного индивидуалиста, который как будто пользуется в лиге любовью и уважением всех, кроме владельцев клубов и прогибающихся под владельцев тренеров, Ассоциация футболистов, раз рыкнув, зарубила идею массового анализа мочи. «Мы просто сказали, отвалите, – говорит он. – Сама концепция массовых тестов анализа мочи унизительна! Господи, только представьте себе, что будет, если какой-нибудь охранник стадиона заявится в перерыве между таймами в ложу для прессы с сотней пробирок и потребует от журналистов в них поссать, а не то отнимет у них аккредитацию до конца сезона? Хотелось бы мне такое заснять!»

Я согласен с Китингом, что массовый анализ мочи в перерыве между таймами, без сомнения, вызовет мятеж в ложе для прессы и бурю яростных обвинений по адресу НФЛ в следующем же утреннем выпуске. Но, если вдуматься, идея не лишена смысла, только применять ее надо с размахом.

Например, ввести обязательный анализ мочи для всех конгрессменов и сенаторов по окончании каждого заседания. Кто может предсказать, какой адский вой поднимется, если республиканца Харли Стэггерса прямо в Капитолии внезапно схватят два пинкертоновца и потащат (на виду у туристов, газетчиков и нескольких десятков его шокированных и перепуганных коллег) в ближайший уголок и заставят помочиться в пробирку?

Позовет ли Стэггерс на помощь? Будет ли биться в тисках похитителей? Или покорно подчинится ради Национальной безопасности?

Наверное, мы никогда не узнаем, поскольку нынешний Конгресс, похоже, не в настроении принимать законопроект о «Насильственном анализе мочи», хотя Верховный суд в стиле Эгню, который навязал нам Никсон, скорее всего отнесется к нему благосклонно.

Как бы то ни было, угрозу обязательного для профессиональных спортсменов анализа мочи, вероятно, с улюлюканьем вышвырнут из Конгресса, списав на глупую деревенскую шутку. В Вашингтоне Стэггерс не числится среди сильных мира сего.

Когда Свифт упомянул про «уйму новых лиц на будущий год», он говорил не про мятеж футболистов против насильственного анализа. Думается, он, скорее, имел в виду тот факт, что среди контрактов «Дельфинов», которые предстоит перезаключить в этому году, контракты Ларри Ксонки, Джейка Скотта, Пола Уорфилда, Дика Андерсона и Меркьюри Морриса – сплошь признанных звезд, в настоящий момент зарабатывающих от тридцати до пятидесяти пяти тысяч долларов в год и явно настроенных удвоить свои гонорары в следующем раунде.

Кое-кому это может показаться наглостью – если не сравнивать средние гонорары в Национальной футбольной лиге с гонорарами в других видах профессионального спорта. Средний гонорар НФЛ (по данным, предоставленным юрисконсультом Ассоциации футболистов Эдом Гарви) равен 28 500 долларам в год, почти на пять тысяч меньше, чем средний (33 000 долларов) гонорар бейсболистов Высшей лиги и приблизительно половина среднего заработка (между 50 000 и 55 000 долларами) в Национальной хоккейной лиге. Но если говорить о гонорарах в Национальной баскетбольной ассоциации, то следует пожалеть и бейсболистов тоже: средний годовой заработок баскетболиста НБА 92 500 долларов (Ассоциация баскетболистов утверждает, что средний годовой заработок равен 100 000 долларов).

На этом фоне несколько проще понять, почему Ларри Ксонка хочет, чтобы нынешний гонорар ему подняли с 55 000 до 100 000 долларов, и он, вероятно, довольно спокойно снизит эту цифру, если Джо Робби предложит ему средний гонорар НБА в 92 500 долларов.

(Эти цифры вообще просочились в прессу лишь потому, что рекламодателям пришлось немало заплатить за то, чтобы их товары попали в рекламные телеблоки в тайм-аутах, а также благодаря склокам из-за пенальти на суперкубке. Цифра, оглашенная НФЛ и уплаченная любой продвигающей продукт сети, равнялась 200 000 долларам за минуту. По не зависящим от меня причинам я пропустил передачу, а потому не знаю, какая телесеть отхватила основной куш и кто именно – «Шлитц», «Будвайзер», «Жиллетт» или даже «Кинг-Конг Амилнитриты» – выложил 200 000 долларов за каждые шестьдесят секунд эфира в тот мрачный день.)

Но я отклонился от темы…

Чем дольше я смотрю на эти цифры, на мои часы и треклятый моджо-тайп, уже два дня мерно пикающий в снегу, тем больше в происходящем мне видится неминуемый кризис контрактов в НФЛ – недурной сюжет, который, пожалуй, лучше оставить на потом.

Единственное – нет, скорее, две вещи, о которых хочется сказать, загоняя последние страницы этой ахинеи в моджо-тайп, связаны с внезапным и, по всей очевидности, серьезным планом создания Всемирной футбольной лиги теми самыми людьми, чей послужной список в плане подрыва крупных монополий, пока был очень недурен. Среди них, например, лос-анджелесский юрист Гари Дэвидсон, который когда-то приложил руку к созданию Американской баскетбольной ассоциации и Мировой хоккейной лиги – два крайне амбициозных проекта, которые неплохо удались, а заодно создали фактор конкуренции, приведший к огромным скачкам гонораров и в баскетболе, и в хоккее.

Возможно, лучший пример тому, как фактор конкуренции сказывается на гонорарах игроков, дают гроссбухи НФЛ. В 1959 г. средний гонорар в профессиональном футболе составлял 9500 долларов в год. Но в 1960-м, когда недавно созданная АФЛ развязала войну за повышение ставок против старой гвардии профессионального футбола, средний гонорар НФЛ внезапно подскочил до 27 500 долларов в год, а за прошедшие с тех пор тринадцать лет медленно всполз еще на тысячу до сегодняшних 28 500 долларов.

По словам Гарви и всех игроков, с кем я говорил, объясняется это исключительно оговоренным владельцами клубов слиянием НФЛ и АФЛ в 1966 году. «С тех самых пор, – говорит Гарви, – это был рынок покупателей, и именно поэтому средняя зарплата НФЛ остается столь низкой в сравнении с другими видами спорта».

Гарви сказал, что предпочел бы воздержаться от публичных комментариев по поводу возможной забастовки футболистов в будущем году. Но об этом много говорят отдельные игроки, в особенности представители команд и политически ориентированные индивидуалисты вроде Свифта, Китинга и Эда Подолака из команды Канзас-сити.

Публично о забастовке футболистов высказывается только Гари Дэвидсон, президент молодой Всемирной футбольной лиги, который созвал на 22 января пресс-конференцию в Нью-Йорке, чтобы объявить, что ВФЛ намерена не только завербовать к себе лучших игроков колледжей и тридцать пять или около того ветеранов НФЛ, чьи контракты истекли в прошлом году. Нет, внезапно и коренным образом изменив политику и вызвав тем самым волны холодного страха в каждом из двадцати шести шикарных залов заседаний НФЛ, Дэвидсон объявил, что ВФЛ намерена рекрутировать «всех профессиональных футболистов, даже тех, кто связан контрактом», а после начнет откачивать людей из НФЛ посредством простого приема, называемого «фьючерсные контракты».

Если «Бостон Булле» НФЛ, например, решит прикупить в этом году полузащитника «Дельфинов» Боба Гриса и уже сейчас подпишет с ним фьючерсный контракт на 1975 год, Грис весь сезон 1974 года проиграет за «Майами», а после, получив сертифицированную депозитную квитанцию приблизительно на два миллиона долларов золота в слитках из своего банка в Цюрихе, поставит на прощанье пива Робби и Шьюле и сядет в самолет в Бостон, где откроет сезон 1976-го как полузащитник «Булле».

И это лишь один из нескольких сотен странных сценариев, которые могут развернуться в ближайшие несколько месяцев, если у привилегированных владельцев ВФЛ хватит денег воспользоваться забастовкой игроков НФЛ, которую Гари Дэвидсон ожидает летом нынешнего года.

Почему бы и нет? Полная неразбериха на денежном фронте: гигантские премии, жестокие денежные рейды на команды НФЛ, вроде «Дельфинов» или «Рейдере»; агенты ВФЛ с безумными глазами летают по стране на частных реактивных «лирах» с огромными мешками денег и умопомрачительными контрактами для любого, кто готов переметнуться на их сторону…

Наверняка проиграет в этой ситуации только тот бедолага, кто купит абонемент на «Дельфинов» сезона 1976 года, а на следующий день, открыв Miami Herald обнаружит заголовок красным: «Грис, Киик, Ксонка, Скотт, Андерсон переходят в ВФЛ».

Грустно, ну и что с того? Да и вообще вся эта вымученная ерунда про будущее профессионального футбола яйца выеденного не стоит. Если завтра вторгнутся красные китайцы и вообще запретят матчи, через пару месяцев никто по ним плакать не станет. Даже сейчас большинство матчей настолько скучны, что трудно понять, как их и по телику-то можно смотреть, разве что деньги зрители поставили на распределение очков, а не на конечный счет.

Профессиональный футбол в Америке повесил нос. Десять лет назад он был ах каким модным, эдаким тайным пороком каждого американца. Помню, как пошел на свой первый матч «49-х» в 1965-м с пятнадцатью банками пива в пластмассовом холодильнике и трубкой «Др. Грабоу», набитой плохим гашем. «49-е» тогда еще играли на стадионе Сезар, старой серой громадине на западном конце Нейт-стрит в парке Золотые ворота. Свободные места были всегда, но тридцать или около того завсегдатаев были запойными пьяницами, и по крайней мере десять тысяч из них ходили на стадион по одной лишь причине – ввязаться в серьезную драку. К перерыву между таймами стадион превращался в пьяный бедлам, и те, кому больше некуда было податься, могли спрятаться под скамейками и пытаться пробраться в длинное корыто «Мужской уборной» через дверь «Выход». Там их неизменно поджидали с кулаками несколько злобных пьянчуг. И, невзирая на счет, под конец третьего тайма любого матча вспыхивали две-три гигантские потасовки, и полиции приходилось разгонять целые секции большой трибуны.

Но все изменилось, когда «49-е» перебрались на Кэнделстик-парк. Цены на билеты выросли вдвое, а места заняли совершенно другие люди. Именно их я видел в прошлом сезоне на всех четырех матчах, на которые ходил в оклендский «Колизей»: сборище нервных врачей, адвокатов и банковских служащих среднего достатка, которые весь матч просидели как мыши, – даже когда какой-то накачавшийся кислотой придурок начал лить пиво за вороты их серых ветровок. Под конец сезона, когда «Рейдере» каждую неделю сражались за место в полуфинале, кое-кто из футболистов так разозлился на ступор своих псевдоболельщиков, что начал требовать от публики кричать «ура» и шуметь.

Скажете, глупая шутка? Но ведь с этим приходится жить. Лично я чертовски надеюсь, что меня никогда больше не занесет на футбольный стадион. Даже на бесплатное место с дармовой выпивкой в ложе для прессы.

С футболом как национальным видом спорта покончено, и я виню в этом Винса Ломбарди. Его поход в «Грин-Бэй Пэкерс» в 60-х был столь успешен, что совершенно перевернул игру. Ломбарди даже не задумывался о победе, он требовал: «не проиграй». И это сработало, а поскольку это приносило плоды, стиль Ломбарди переняла вся остальная НФЛ: избегай ошибок, не облажайся, держись и не рискуй, ведь рано или поздно противник допустит ошибку, а тогда начнешь его мочить и, если хорошо отыграешь защиту, в каждом тайме по меньшей мере три раза попадешь за его тридцатиярдовую линию, а как только окажешься за ней, обязательно получи хотя бы три очка…

Замечательно. Кто может поспорить с такой стратегией матча? И следует помнить, что Ричард Никсон многие воскресенья в долгие и одинокие осенние вечера с 1962 по 1968 год часами разгуливал вдоль поля с Винсом Ломбарди на матчах «Грин-Бей Пэкерс».

Никсон по-прежнему говорит о Ломбарди так, словно тот вот-вот выскочит из-под какого-нибудь камня на газоне Белого дома. И Дон Шьюла, невзирая на явное отвращение к Никсону, перенял стиль футбола Ломбарди так эффективно, что «Дельфины» теперь одна из самых скучных команд в истории профессионального футбола.

Но остальные скучны не меньше. Если вам нужны доказательства, включите на уик-энд телевизор, когда по трем разным каналам показывают футбол, хоккей и баскетбол. С точки зрения чистого действа НФЛ – просто паточная ферма в сравнении с утонченными вывертами, когда тебя затягивает игра команды вроде «Монреаль Канадиенс» или «Бостон Селтикс».

Среди немногих отчетливых воспоминаний, какие остались у меня с той нудной недели в Хьюстоне, – приз, который отойдет команде-победителю в Большом воскресном матче. Вполне уместно он был назван в честь Винса Ломбарди: «Приз Ломбарди», и был это толстый серебряный кулак, вырастающий из глыбы черного гранита.

Изящества и стиля у приза было, как у плавучей льдины из Северной Атлантики. На боку основания имелась серебряная табличка с каким-то текстом про Винса Ломбарди и суперкубок. Но самое интересное в нем – слово, высеченное безо всякой очевидной или хотя бы эстетической причины, на верху черного гранитного основания:

«ДИСЦИПЛИНА».

Ну что тут скажешь?

Подозреваю, «Дельфины» 73-го будут для профессионального футбола все равно что «Янки» 64-го для бейсбола – последним цветком эры, чье время пришло и ушло. В длинной и неуклюжей, с пудовыми кулаками тени Винса Ломбарди мы будем жить еще многие, многие годы. Дух импровизации ушел.

Закончим ахинею на этом?

Почему бы и нет? Дальше пусть пишут спортивные комментаторы. А если сделается слишком уж не по себе, в запасе всегда остается забитый герычем номер семидолларового мотеля у волнореза в Галвестоне.

Rolling Stone, № 128, 15 февраля, 1973

ИСКУШЕНИЕ ЖАН-КЛОДА КИЛЛИ

Серый день в Бостоне. Кучи грязного снега вокруг аэропорта. Борт из Денвера прилетел точно по расписанию – перелет был короткий, всего на один коктейль, – а Жан-Клод Килли не явился меня встречать.

Но у выхода ошивался Билл Кардосо, блестел глазами через элегантные очки без оправы, всю дорогу до бара отпускал шуточки, мол, мне светит арест за наркотики. Жилеты-дубленки нынче в Бостоне не в моде.

– Но зато какие туфли! – сказал я, подчеркнуто опуская взгляд вниз.

Он хмыкнул.

– Мне видна только чертова цепочка. Если меня с тобой увидят, моя карьера под угрозой. У тебя в сумке что-нибудь нелегальное есть?

– Ничегошеньки. Нельзя летать самолетами с жетоном легиона «Кондор», если ты не абсолютно чист. Я даже не вооружен. Поэтому мне не по себе, а еще хочется выпить.

Я снял черные очки, чтобы поискать бар, но свет был слишком резким.

– А как же Килли? – спросил Билл. – Я думал, тебе полагалось с ним встретиться.

– Мне он сегодня не по зубам. Я десять дней гонялся за этим репортажем по всей стране: Чикаго, Денвер, Аспен, Солт-Лейк-сити, Сан-Вэлли, Балтимор. Сегодня Бостон, а завтра Нью-Гэмпшир. Сегодня вечером мне положено ехать с ними на автобусе компании «Хид Ски», но я не в силах. Не перенесу наемных придурков с подпирающими ребра записнушками. Давай выпьем, а потом я отверчусь от поездки.

Это казалось единственно разумным. Поэтому мы, объехав аэропорт, вошли в отель, где портье сказал, что парни «Хид Ски» собираются в номере 247. Так оно и было: человек тридцать столпились вокруг стола с пивом и хот-догами – совсем как на коктейльном приеме местной Ассоциации благодушных участковых. Присутствовали основные дилеры «Хид Ски» – предположительно со всей Новой Англии. И в самой их гуще, с видом усталым и мучительно неловким, – да, я едва глазам своим поверил, – но вот он: Жан-Клод Килли, величайший лыжник мира, в двадцать шесть лет ушедший на покой с олимпийским золотом, пригоршней золотых контрактов, личным менеджером и статусом знаменитости на трех континентах…

– Господи, это же Килли! – толкнув меня локтем, прошептал Кардосо.

Я не ожидал его тут найти. Что ему было делать в тусклой комнатенке без окон в недрах пластмассового мотеля? Я остановился на пороге… и в комнате повисла мертвая тишина.

Собравшиеся без слов уставились на меня, и Кардосо позже сказал, он думал, на нас вот-вот нападут.

Вечеринки я не ожидал. Я ожидал найти частный номер, где был бы либо «Бадд» Стэннер, директор «Хид» по маркетингу, либо Джек Роуз, их пиарщик. Но ни того ни другого там не было. Я узнал только Жан-Клода, а потому в гробовой тишине поплелся туда, где он стоял, то есть к столу с хот-догами. Мы пожали друг другу руки, вибрируя от дискомфорта в этой странной атмосфере. С Килли я никогда не мог разобрать, понимает ли он, почему в таких ситуациях мне за него неловко.

Неделей раньше он как будто оскорбился, когда я улыбнулся, наблюдая за работой его рекламиста на чикагском автомобильном шоу, где они с О. Джей Симпсоном провели два дня, продавая «шевроле». Килли не видел в своем выступлении ничего смешного и не мог понять, что меня забавляет. Теперь, на этом мрачном, пропитавшемся пивом сборище коммивояжеров, мне пришло в голову, что ему, может, не по себе оттого, что на мне нет красного галстука и блейзера с медными пуговицами, как на большинстве присутствующих. Возможно, он стыдился показываться со мной рядом – я ведь тут своего рода чудик – и с Кардосо, который бродил по комнате в старушечьих очках и с широченной улыбкой, бормоча: «Господи, куда же нас занесло? Это, наверное, штаб-квартира Никсона».

Мы не задержались надолго. Я представил Кардосо как редактора Boston Globe, что породило некоторое оживление в рядах коммивояжеров: они знали цену рекламы – но цепочки у меня на туфлях, очевидно, снести не могли. Все лица напряглись, когда я потянулся за пивом – мне ведь ничего не предложили, а меня мучила жажда. Жан-Клод только стоял в своем блейзере и нервно улыбался. Уже в коридоре Кардосо расхохотался.

– Ну и сборище! Он-то что делает с этими задницами?

Я тряхнул головой. Меня давно уже перестала удивлять увлеченность, с какой рекламирует товар Килли, но что он очутился на акции с пивом и хот-догами? Это все равно что забрести на посиделки за кофе в какой-нибудь многоэтажке и застать там Жаклин Кеннеди-Онасис, с серьезным видом рекламирующую растворимый «Фолджерс».

На той стадии сбора материала в голове у меня все спуталось. Две недели герильи на рекламной колеснице войны Жан-Клода Килли довели меня почти до истерии. Началось все в Чикаго с простого очерка о французском спортсмене, превратившемся в культурного героя Америки, но к Бостону очерк разросся в череду доводящих до исступления схваток с директоратом пиарщиков.

Мне уже не нужно брать частное интервью у Жан-Клода. Свое мы уже отработали: наш четырехчасовой клинч закончился тем, что он заорал:

– Мы с тобой совершенно разные. Мы не одной породы! Ты не понимаешь! Ты никогда не смог бы того, что делаю я! Ты сидишь и улыбаешься, но не знаешь, каково это! Я устал. Устал! И мне теперь все равно – и внутри, и снаружи! Мне плевать, что я говорю, что делаю, но я должен продолжать. А через две недели я смогу уехать домой, тратить заработанныеденежки.

В нем есть толика порядочности, возможно, даже юмора, но из-за реалий мира, в котором он теперь живет, к нему трудно относиться иначе, нежели с точки зрения чистой коммерции. Дрессировщики тащат его с одной запланированной встречи на другую, его время и приоритеты расфасованы согласно стоимости в рекламе и долларах, все его слова заранее отфильтрованы и запрограммированы. В нем нетрудно увидеть военнопленного, который покорно повторяет свое имя, звание и личный номер. И столь же послушно улыбается следователю мечтательной полуулыбкой, так как знает, что она бьет в самую точку, – ведь дрессировщики подсунули ему доказательства в сотне газетных вырезок. Улыбка превратилась в бренд, в фабричную марку. В ней сочетаются Джеймс Дин, Порфиро Рубироса и банковский клерк-подросток с верным планом, как присвоить денежки.

Килли излучает невинность и робкую ранимость, которую так старается преодолеть. Ему нравится имидж бесшабашного рубахи-парня, который он заработал как самый быстрый лыжник, но ностальгия – не его призвание. Реально же сегодня его интересует новая среда коммерции, мир Денежных Игр, где ничего не бывает бесплатно, а непрофессионалов называют лузерами. Мечтательная улыбка еще осталась, и Килли хватает ума ее ценить, но сумеет ли он сохранить ее через три года автомобильных шоу, пусть даже с гонорарами по сто тысяч долларов в год?

* * *

Начали мы в Чикаго в несусветную рань, когда меня вырвали из гостиничного ступора и потащили за угол на Мичиган-авеню, где исполнительный директор «Шевроле» Джон 3. ДеЛориан обращался к аудитории из семидесяти пяти автожурналистов на утренней пресс-конференции в бельэтаже «Континенталь-плаза». Помещение напоминало игорный зал в Талсе: узкое, заставленное длинными пластмассовыми столами, с импровизированным баром в дальнем конце, где отпускали кофе, «кровавые мэри» и сладкие булочки-улитки. Было утро первой недели чикагского автомобильного шоу, и «Шевроле» не останавливалась ни перед чем. За столом для почетных гостей бок о бок с ДеЛорианом сидели Жан-Клод Килли и герой футбола О. Джей Симпсон.

Был тут и менеджер Килли, высокий толстяк по имени Марк Мак-Кормак из Кливленда, специалист по богатым спортсменам и, вероятно, единственный человек на свете, знающий, сколько на самом деле у Килли денег. Цифры, разнящиеся от ста до пятисот тысяч в год, теряют смысл в контексте сегодняшних долгосрочных финансовых операций. Хороший юрист способен творить чудеса с шестизначным доходом, а, учитывая тонкие механизмы, доступные любому, кто может нанять лучших управляющих, финансовое положение Килли настолько умело запутано, что он сам его толком не понимает.

В некоторых случаях гонорар по крупному контракту – скажем, на полмиллиона долларов – на самом деле оказывается ежегодным окладом на протяжении пяти лет в двадцать тысяч с беспроцентной ссудой в четыреста тысяч, которая помещается на счет звезды и приносит от пяти до двадцати процентов в год – в зависимости от того, как он использует эти деньги. Основной капитал он тронуть не может, но четыреста тысяч в кубышке принесут тридцать тысяч в год, и финансовый управляющий, получающий за труды свои тридцать процентов, легко может эту сумму утроить.

Учитывая, какого рода собственность ему приходится защищать, Мак-Кормак взял себе право решать, кому позволят писать о его подопечном. И что самое подлое – ему это сходит с рук. Прямо перед нашим знакомством он зарубил журналиста из одного крупнотиражного мужского журнала, (Парень со временем все равно написал очень хорошую статью о Килли, даже не поговорив с ее героем.)

– Разумеется, вы проявите сдержанность, – сказал мне Мак-Кормак.

– В чем?

– Сами знаете, – он улыбнулся. – У Жан-Клода есть частная жизнь, и уверен, вам не захочется поставить в неловкое положение его или кого-то еще – вас самих, могу добавить, нарушив конфиденциальность.

– Ну… конечно нет, – ответил я, поднимая брови, дабы скрыть недоумение.

Его это как будто удовлетворило, а я бросил взгляд на Килли, который дружески болтал с ДеЛорианом:

– Надеюсь, вы поедете кататься со мной на лыжах в Валь д’Изере.

Было ли что-то порочное в этом лице? Скрывала ли невинная улыбка извращенный ум? На это намекал Мак-Кормак? В манере Килли не было ничего странного или декадентского. Он говорил серьезно, его английский был не слишком гладким, но справлялся он неплохо. Вменить ему можно было лишь чрезмерную вежливость, желание сказать нужные слова – точь-в-точь выпускник бизнес-школы от Ивовой лиги, показывающий себя с хорошей стороны на первом собеседовании при найме: уверенность без самоуверенности. Трудно было увидеть в нем сексуального извращенца, который сейчас побежит к себе в номер и позвонит в обслуживание номеров, чтобы ему прислали шокер и двух самок игуаны.

Пожав плечами, я смешал еще одну «Кровавую мэри». Решив, что я достаточно легкомыслен и мной можно легко манипулировать, Мак-Кормак переключился на невысокого парня с волнистой шевелюрой по имени Леонард Роллер, представителя одной из многочисленных пиар-фирм «Шевроле».

Я подошел представиться. Жан-Клод одарил меня своей знаменитой улыбкой, и мы немного поговорили ни о чем. Я принял как данное, что он устал от журналистов, репортеров, сборщиков сплетен и тому подобных, поэтому объяснил, что меня интересуют не столько стандартные игры в вопрос-ответ, сколько его новая роль коммивояжера-знаменитости – и его к ней отношение. Он как будто понял, улыбался сочувственно моим жалобам на нехватку сна и пресс-конференции с утра пораньше.

Килли ниже ростом, чем кажется на экране, но крупнее большинства лыжников, которые обычно низенькие и мускулистые, как тяжеловесы. Он почти шести футов и утверждает, что весит сто семьдесят пять фунтов – поверить в это не трудно, если смотреть в фас, но профиль у него почти невесомый. Если смотреть сбоку, его тело настолько плоское, что он словно человек, вырезанный из картона в натуральную величину. А потом, когда поворачивается к тебе лицом, напоминает уменьшенного Джои Палуку. В плавках он почти изящен, если не считать бедер: огроменные мышцы, как у олимпийского спринтера или профессионального защитника в баскетболе… или человека, который всю жизнь провел на лыжах.

У Жан-Клода Килли, как у Джея Гэтсби, «одна из тех редких улыбок с оттенком извечного ободрения, какие встречаешь четыре-пять раз в жизни. На мгновение она будто бы озаряет весь мир, а после обращается на тебя с бесконечной приязнью. Она возвышает тебя настолько, насколько тебе самому хочется в себя верить, и словно бы заверяет, что о тебе сложилось именно то впечатление, какое ты изо всех сил надеялся произвести». Так описывает Гэстби Ник Каррауэй у Фииджеральда, но то можно сказать и про Ж.-К. Килли, к которому подходит и остальное: «Именно в этот момент [улыбка Гэтсби] исчезла, и передо мной предстал элегантный денди, чья выверенная корректность речи граничила с нелепостью».

Смысл не в том, чтобы уколоть Килли за книжный английский, который много лучше, чем мой французский, а в том, чтобы подчеркнуть, как тщательно, как натаскано он выбирал слова.

– Он чудесный мальчик, – сказал мне позднее Лен Роллер. – Здесь [на продажах «шевроле»] он выкладывается так же, как на тренировках перед слаломом. Мы все помним эту сосредоточенность, когда смотрели, как он катается.

Что я помню, как катался Килли, показалось Роллеру вполне естественно. Жан-Клода часто показывают по телевидению: он катается на лыжах по элитным курортам всего мира, а потому не видеть его почти невозможно. Именно всеобщее внимание придает ему такую ценность, и каждое появление на экране увеличивает его цену в долларах. Люди узнают Килли, им нравится его имидж: сексапильный сорвиголова несется вниз по склону к подушке голых фанаток. Вот почему «Шевроле» платит ему зарплату много большую, чем у Никсона: чтобы он снова и снова говорил: «На мой взгляд „Камаро“ отличная импортная спортивная машина. Знаете, у меня самого такая есть. Я держу ее у себя в гараже в Валь д’Изере [родной город Килли во Французских Альпах]».

Жан-Код закончил Зимние олимпийские игры 1968 года с невероятным результатом, тремя золотыми медалями, а после ушел на покой, распрощавшись с «любительской» карьерой человека-ракеты. Больше выигрывать было нечего: после двух всемирных чемпионатов (эквивалент двух подряд Хайсман Трофи в американском университетском футболе) и беспрецедентных побед на всех трех олимпийских лыжных трассах (эквивалент победе спринтера в забегах на 100, 220 и 440 м) карьера Килли выглядит так, словно ее придумал его пресс-секретарь: череда поразительных личных достижений, высшей точкой которой стал первый тройной триумф в истории лыжного спорта – на глазах у телезрителей по всему миру.

Нервозная скука вынужденной отставки Килли беспокоит, но не удивляет. Его песенка была спета еще^до последнего триумфа на Олимпиаде 68-го. Между тренировками в Гренобле он говорил как персонаж из раннего очерка Хемингуэя, равнодушно пожимал плечами, явно понимая, что не за горами конец того единственного, что он умеет: «Скоро с лыжами для меня будет покончено, – сказал как-то он. – Последние десять лет я готовился к тому, чтобы стать чемпионом мира. Я думал лишь о том, как отточить мой стиль, мой контроль, как стать самым лучшим. В прошлом [67-м] году я стал чемпионом мира. Мне дали маленькую медаль, и два дня после был чистый ад. Я обнаружил, что по-прежнему ем, как все остальные, сплю, как все остальные, – я не стал суперменом, в которого, как я надеялся, превратит меня титул. На два дня откровение меня прибило. Поэтому когда мне говорят, как здорово будет стать олимпийским чемпионом в этом году, то знаю, для меня все повториться снова. Я понимаю, что после слалома в Гренобле лучшее для меня – прекратить».

Для Килли Олимпийские игры стали концом пути. Волна будущего накрыла его через несколько часов после спорной победы над австрийцем Карлом Шранцем в Большом слаломе. Внезапно на него набросился верещащий долларовый рой агентов, дельцов и жадных «личных представителей» всех мастей. Настойчивость Марка Мак-Кормака придала вес его завлекательным обещаниям, дескать, для Килли он может сделать то же, что уже сделал для Арнольда Палмера. Жан-Клод выслушал, пожал плечами и на некоторое время скрылся – в Париж, на Ривьеру, домой в Валь д’Изер, – но спустя насколько недель после попыток увильнуть от неизбежного подписал контракт с Мак-Кормаком. Очевидным в этой сделке было только одно: чертова уйма денег – рано или поздно. Помимо этого Килли понятия не имел, во что ввязывается.

* * *

Теперь, он показывал нам, чему научился. Народ с пресс-завтрака расходился, и Лен Роллер предложил спуститься втроем в столовую. Ж.-К. живо и радостно кивнул, а я улыбнулся спокойной улыбкой человека, которого вот-вот спасут со Съезда бибикалок. Мы неспешно спустились, и Роллер нашел угловой столик, а потом извинился, мол, ему надо позвонить. Официантка принесла меню, но Килли от своего отмахнулся, сказав, что ему только сливовый сок. Мне хотелось «huevos rancheros»* с двойным беконом, но ввиду очевидной болезни Ж.-К. я ограничился грейпфрутом и кофе.

*«яичница по-фермерски» – (исп.).

Килли изучал распечатанный на мимеографе последний пресс-релиз, который за неимением писчей бумаги я взял со стола на пресс-конференции, и сейчас ткнул пальцем в вводный абзац.

– Ну, не замечательно ли? – спросил он.

На использованной стороне импровизированной писчей бумаги значилось: «НОВОСТЬ! От „Шевроле мотор дивижн“! ЧИКАГО. – В этом году „Шевроле“ открыл весенний сезон продаж уже первого января, заявил сегодня генеральный директор Джон 3. ДеЛориан. Присутствующим на открытии Чикагского автомобильного шоу журналистам он сказал, что в этом году продажи „Шевроле “ взяли резкий старт, побив рекордные цифры 1965 года. „Мы продали триста пятьдесят две тысячи машин в январе и феврале, – продолжил ДеЛориан. – То есть на двадцать два процента больше, чем в прошлом году. Это дает нам двадцать шесть процентов по отрасли в сравнении с двадцатью тремя процентами прошлого года“».

– Ну не замечательно ли? – повторил Килли.

Я поднял взгляд проверить, не улыбается ли он, но лицо у него было смертельно серьезное, а голос – чистая панацея от всех болезней. Я заказал еще кофе, рассеянно кивая на неуклюжие восхваления Килли и проклиная собственную журналистскую жадность, из-за которой так влип: не выспавшийся, голодный, запертый в подвале под видом столовой с французским коммивояжером.

Но я остался играть по правилам, пожевал грейпфрут и вскоре вышел за Роллером на улицу, где нас подобрала большая неприметная машина – «шевроле» скорее всего. Я спросил, куда мы едем, и кто-то ответил:

– Сначала на Чикагский товарный рынок, где е/о снимут для шоу Купа, потом на Автомобильное шоу на скотоводческом рынке.

Слова повисли в воздухе, их смысл до меня никак не доходил… Шоу Купа – уже хреново, я был на нем однажды и устроил гадкую сцену, назвав Эдлая Стивенсона профессиональным лжецом, тогда как все остальные гости пришли рекламировать памятник Стивенсону. Теперь, почти два года спустя, я не видел толку представляться. В этом году Куп не наседал на спортсменов, все больше шутил. Нашего лыжника затмили рекламирующий «линкольн-меркьюри» Барт Старр и Фрэн Таркентон в блейзере «Доджа». Но и без Килли команда «Шевроле» все-таки щегольнула О. Джей Симпсоном, скромно признав, что в свой первый год в профессиональном футболе он, пожалуй, не порвет на части Национальную футбольную лигу. Разговор вышел скучный, щедро пересыпанный рекламными упоминаниями Автомобильного шоу.

Передышка для Килли возникла, когда Куп – с подачи в утренней Tribune – спросил, а что Килли на самом деле думает по поводу «любительского» статуса спортсменов.

– Я не промахнусь, предположив, что вам заплатили, чтобы на Олимпиаде вы катались на лыжах определенной марки?

– Куда махнетесь? – переспросил Килли.

Куп полез в записи за новым вопросом, на лице Килли читалось облегчение.

Ханжество, заложенное в самой концепции «любительского спорта», всегда возмущало Килли, и сейчас, получив иммунитет отличника, он легко признается, что всю затею считает мошенничеством и сумасбродством. На протяжении своей карьеры во французской лыжной сборной его профессией – рекламы ради – указывали: «таможенный чиновник на государственной службе». Никто этому не верил, даже чиновники «Федерасьон Интернасиональ де Ски», административного совета соревнований мирового класа для лыжников-любителей. Сама идея была нелепой. Кто, в конце концов, поверит, что нынешний чемпион мира по горнолыжному спорту – герой и знаменитость, чье появление в любом аэропорте от Парижа до Токио собирает толпы и телекамеры, – во внесезон живет на мизерную зарплату, трудясь на занюханном таможенном складе в Марселе?

Он говорил с явным смирением, словно его несколько смущали собственные привилегии. Потом, когда часа через два наш разговор свернул на современность, на шикарную реальность его реактивной жизни, он вдруг сболтнул:

– Раньше я о таком мог только мечтать. Когда я был молод, у меня вообще ничего не было, я был бедным. А теперь могу получить все, что захочу!

Жан-Клод (как будто без обид и возмущения) понимал, что его отучают от откровенного, без прикрас стиля дней любительского спорта. Однажды в Вейле он слушал, как спортивный комментатор рассказывал, как замечательно он сейчас прошел дистанцию, а потом, вполне сознавая, что говорит как для прямого эфира, Жан-Клод рассмеялся и сказал, что дистанцию прошел из рук вон скверно, полнейший провал, он ошибся, где только мог. Теперь с помощью своих профессиональных советников он научился быть терпеливым и вежливым – особенно в Америке, особенно с прессой. Во Франции он был лучше защищен, его гораздо легче отличала аудитория, знавшая его, еще когда он не был коммивояжером. Он был в Париже, когда в прошлом апреле Эйвери Брандейдж, 82-летний президент Международного олимпийского комитета, потребовал от него и еще нескольких олимпийских чемпионов вернуть медали. Брандейдж, узколобый пурист старой школы, был шокирован, когда газеты раструбили, мол, многие победители (в том числе и Килли) вообще не знают, что значит слово «любитель». По словам Брандейджа, эти вероломные позеры годами получали деньги от «коммерции» – начиная с производителей снаряжения и заканчивая издателями журналов.

Если память мне не изменяет, незадолго до Олимпиады одна такая сделка просочилась в газеты, и проблему неуклюже разрешили спешным постановлением, мол, ни один победитель не должен упоминать или выставлять на показ свои лыжи (или какое-либо еще снаряжение) вовремя телеинтервью или фотосессий для прессы. До тех пор стандартной практикой для победителя любой крупной гонки было как можно лучше и чаще выставлять марку своих лыж. Это постановление причинило немало головной боли множеству лыжников в Гренобле, но не удовлетворило Эйвери Брандейджа. Его требование вернуть медали напомнило о Джиме Торпе, которого лишили всего завоеванного на Олимпийских играх 1912 года за то, что однажды играл за деньги в полупрофессиональном бейсбольном матче. Торп согласился на это безумие, вернул медали и остаток жизни провел с пятном «позора». Даже сейчас жуткий скандал с Олимпиадой – главная тема биографического очерка о Торпе в новой энциклопедии «Коламбия».

Но когда репортер из Montreal Star спросил Жан-Клода, что он думает о возвращении олимпийских медалей, тот ответил:

– Пусть Брандейдж сам сюда за ними приедет.

Это редкий проблеск «старого Жан-Клода» на публике. Его американский имидж обкорнан и приглажен, чтобы избежать как раз таких вспышек. «Шевроле» платит ему не за то, чтобы он говорил, что думает, но за то, чтобы он продавал машины, – а такого не добьешься, предлагая самодовольным старикам отвалить. Нельзя даже признавать, что французское правительство платило тебе, чтобы ты был лыжником, потому что так делается во Франции и большинстве других стран, и все, родившиеся после 1900 года, назовут это вполне естественным. Но когда продаешь «шевроле» в Америке, надо почитать мифы и умонастроения своего рынка: улыбаться как Горацио Олджер, воздавать должное отцу и матери, которые никогда не утрачивали веры в тебя и даже заложили свои слитки, когда настали тяжелые времена.

* * *

Любой, видевший, как мы покидали шоу Купа, неминуемо предположил бы, что Ж.-К. ходит с пятью или шестью охранниками. Я до сих пор не уверен, кто были остальные. Лен Роллер всегда был рядом, а еще враждебный, с колтунами в волосах гад, из того пиар-агентства «Шевроле», которое заправляло Автомобильным шоу, – он еще в начале отвел меня в сторонку, чтобы предупредить, что Роллер «тут только гость, а заправляю всем я». Роллер над инсинуациями посмеялся, сказав:

– Он только так думает.

Остальных даже не представили: они только открывали двери и возили нас туда-сюда. Это были крупные неуверенные в себе парни, крайне вежливые – на манер вооруженных служащих бензоколонки.

С Товарного рынка мы рванули по бесплатной трассе на автошоу – и тут до меня дошло: Амфитеатр Скотоводческого рынка. Огромная тачка везет меня по бесплатному шоссе, я слушаю дурацкие шутки, зажатый на заднем сиденье между Килли и Роллером. А ведь меня тащат прямиком на гребаную скотобойню, где мэр Дейли похоронил демократическую партию.

Я там бывал раньше и хорошо помню это место. Чикаго, этот вонючий зоопарк, эта злобно ухмыляющаяся, воняющая слезоточивым газом свалка старых автомобилей, а не город, элегантная гора валунов, монумент всей жестокости, глупости и продажности человеческого духа.

* * *

Массы явились глазеть на новые модели. Жан-Клод четко по часам исполняет свой номер: в час, в три, в пять, в семь, в девять. Четные часы – за О. Джей Симпсоном.

Баркер: Скажите, О. Джей, вы быстрее вон той машины?

О. Джей: Вон того обалденного «шевроле»? Не, мужик, эта штука – единственное, что быстрее меня… ха-ха…

Тем временем я сидел, развалясь на складном стуле возле экспоната «Килли», и, куря трубку, мрачно размышлял о призраках сего места, как вдруг передо мной оказались три мальчишки в рубашках «Басе Виджанс и Пендлтон».

– Вы Жан-Клод Килли? – спросил один.

– Ага.

– Что вы делаете?

«Ах ты, мелкая пустая башка, что, по-твоему, черт побери, я делаю?» Но ничего такого я не сказал, а задумался над вопросом.

– Ну, – наконец, протянул я, – просто сижу, курю марихуану. – Я поднял повыше трубку. – Я от нее так на лыжах гоняю.

Глаза у них выпучились – ну впрямь незрелые грейпфруты. Они смотрели и смотрели, наверное, ждали смешка, а после попятились. Пять минут спустя они все еще пялились на меня, прикорнув в двадцати футах за небесно-голубым «Шевроле Z-28» на медленно крутящемся постаменте-вертушке. Помахав им трубкой, я улыбнулся как Губерт Хамфри… но они в ответ не помахали.

Номер Килли на автошоу сочетал раздачу автографов с интервью, вопросы задавали Роллер и серебряная блондинка в прорезиненных брюках-стрейтч. Ребята из «Шевроле» соорудили подиум из фанеры рядом с «Z-28», – все твердили, дескать, она новая и «спецмодель», но выглядела она как любая другая «камаро» с багажником для лыж «Хид Ски» на крыше.

Неподалеку, на другой платформе, О. Джей Симпсон отвечал на вопросы якобы экспромтом фигуристой негритяночки, опять же в узких лыжных брючках. Выступления были раздельными, если не считать тех моментов, когда вдруг напирала толпа, и тогда черной модели приходилось брать интервью у Килли. Блондинку к О. Джею никогда не приставляли – во всяком случае, при мне. Особого значения это не имеет, разве что как мелкое доказательство, что имиджмейкеры «шевроле» все еще считают расизм полезным для бизнеса, особенно в Чикаго.

По пути на шоу Роллер натаскивал Жан-Клода на последовательность вопросов-ответов:

– Значит, так. Потом я скажу: «Видишь интересную с виду машину вон там, Жан-Клод, можешь нам что-нибудь про нее рассказать? А ты на это ответишь… что?

Ж.-К.: О да, это моя машина, новая «Z-28». У нее сиденья из австрийских лыжных свитеров. Видел мои особые номера, «ЖКК».

Роллер: Молодец. Главное говорить спонтанно.

Ж.-К. (недоуменно): Спон-кран-но?

Роллер (с ухмылкой): Не волнуйся, ты справишься,

И он справился. Подача Килли была очень сдержанной -в отличие от О. Джей Симпсона, чья манера продавать так же элегантна, как «дать по газам». О. Джей от происходящего без ума. Грохочущей самоуверенностью он походит на Альфреда Э. Ноймана в роли негра или Рэпа Брауна, продающего арбузы на Сельскохозяйственной ярмарке Миссисипи. Мозги у О. Джея устроены просто: Бог так долго был на его стороне, что ему и в голову не приходит, что продавать «шевроле» чуть менее свято, чем провести тач-даун. Как Фрэнк Гиффорд, чье место он наконец занял в защите Университета Южной Каролины, он понимает, что футбол лишь начало его карьеры на телевидении. О. Джей – Черный Капиталист в самом полном смысле слова: деловая сметка у него такая крепкая, что свой цвет кожи он рассматривает как очередной фактор продаж, естественный доступ на Чернокожий рынок, где беляночка вроде Килли был бы обречен с самого начала.

В «ремесле торговли» есть люди, не способные понять, почему пиарщики «Шевроле» считают Килли не менее ценным – с точки зрения имиджа, – чем такой эффектный американский фольклорный герой, как О. Джей Симпсон.

– Что на них нашло, когда они подписали этого типа на триста кусков в год? – бормотал видный «автожурналист», глядя, как выступает в воскресенье Килли.

Я тоже удивленно покачал головой, вспоминая совиную уверенность ДеЛориана на утренней пресс-конференции. Потом посмотрел на окружившую Килли толпу. Там были белые и явно платежеспособные мужчины под тридцать: как раз такие могут себе позволить покупать и лыжи, и новые машины в рассрочку. О. Джей привлекал больше народу, но большинству его фанатов было лет двенадцать. Две трети из них были черными, и многие походили на беглецов из списка должников кредитного бюро.

Десять лет назад, незадолго до большого гольф-бума, Марк Мак-Кормак подписался управлять делами Арнольда Палмера. По той же причине сейчас он поставил на Килли. Лыжи – уже не эзотеричное развлечение для богатых бездельников, а фантастически популярный зимний вид спорта для любого, кому по карману выложить пятьсот долларов за снаряжение. Пять лет назад цифра была втрое выше плюс еще около тысячи за неделю в Стоу-Маунтин или Сан-Вэлли, но сейчас с появлением машин для снега «лыжным городом» стал даже Чаттануга. Средний Запад усыпан ледяными «будничными» слаломными холмами, подсвеченными как миниатюрные поля для гольфа эпохи Эйзенхауэра.

Истоки лыжного бума исключительно экономического порядка, а еще связаны с привлекательностью самого спорта – никакой бредовой шумихи или дешевеньких рекламных кампаний. Денежный бум 60-х породил бойкий средний класс, у которого было достаточно свободного времени, а потому спрос на такую роскошь, как гольф-клубы, яхты и лыжи, вырос экспоненциально. Задним числом даже удивительно, почему люди вроде Мак-Кормака так мешкали ухватиться за золотую жилу. Или, может, дело было в отсутствии героев-лыжников. Ну хоть кто-нибудь помнит, кто выиграл зимнюю олимпиаду 64-го? Именно известность Жан-Клода Килли (модного слаломщика в 1966-м и героя прессы в 67-м и 68-м) внезапно наделила лыжи имиджем. Олимпиада 68-го сделала из Жан-Клода эдакого обходительного Джо Неймета, «жизнелюбивого француза» со стилем стремительного маверика и характером парижского бармена.

Результат неизбежен: сверхдорогой французский импорт, скроенный строго под развивающийся рынок развлечений США, под тех, кто внезапно обнаружил, что может позволить себе «порше», «мерседесы» и «ягуары»… а не только MG и «фольксвагены».

Но никаких «фордов» и «шевроле». «Детройтское железо» в эту лигу не попало, главным образом потому, что в рядах верхушки американской автопромышленности нет места для таких менеджеров, кто понимает, почему человек, которому по карману «кадиллак», купит «порше»: не может быть статусной машина всего за десять тысяч, у которой нет заднего сиденья, а капот всего пять футов длиной.

Поэтому теперь у нас есть контратака в стиле ДеЛориана, и дела у «Шевроле» идут отлично. Резкий рост продаж компании «Шевроле» главным образом и объясняет рывок «Дженерал Моторс» к пятидесяти с чем-то процентам всего рынка автомобилей. Стратегия достаточно проста: сосредоточить внимание на скорости, спортивном стиле и «молодежном рынке». Этим объясняется, что своими «лицами» «Шевроле» выбрала такие имидживые персоны, как Симпсон, Глен Кэмпбелл и Килли. (Слухи, что ДеЛориан вот-вот подпишет контракт с Алленом Гинзбергом, оказались ложными: «Дженерал Моторс» поэты не нужны.)

* * *

Всю свою взрослую жизнь Килли провел в коконе тщательной муштры, в наши дни это цена, которую нужно платить за членство в лыжной сборной Франции. Стиль жизни у лыжника не менее напряженный, чем у профессионального полузащитника в футболе. В спорте, где разница между славой и полной безвестностью измеряется десятыми долями секунды, режим постоянных, строгих тренировок становится превыше всего. Лыжники мировых чемпионатов, как и мастера карате, нуждаются в мышцах, которые у большинства людей никогда не развиваются. Параллель карате простирается дальше мышц, вплоть до необходимости в почти сверхчеловеческой сосредоточенности, способности увидеть и запомнить каждый бугорок и поворот трассы, а после пройти ее без единой ошибки: никаких случайных мыслей, никаких побочных тревог, никаких растраченных впустую усилий. Единственный способ победить – спуститься вниз максимально организованно, пролететь как пушечное ядро по монорельсовому пути. Слишком много думающий лыжник, возможно, интересный собеседник, но редко выигрывает гонки.

Эксперты обвиняли Килли в отсутствии «стиля». Они говорили, он катается с неуклюжим отчаянием человека, который вот-вот рухнет, который силится удержать равновесие. Тем не менее даже полнейшему профану очевидно, что весь секрет Килли в его адской сосредоточенности. Он атакует гору, как Сонни Листон когда-то атаковал Флойда Паттерсона – и с теми же умопомрачительными результатами. Он хочет побить гору, а не просто с нее скатиться. По трассе слалома он мчится, как О. Джей Симпсон через запруженную вторичную, – те же самые невероятные движения, скольжение, почти падение, потом вдруг свобода и гонит как ошпаренный к финишной черте, чтобы одолеть кошмарный секундомер, единственного на свете судью, способного отправить его домой лузером.

Вскоре после нашего знакомства я посоветовал Килли посмотреть ролики проходов О. Джея Симпсона с мячом. Жан-Клод сказал, что не знает, что это за игра, но я настаивал, мол, неважно.

– Словно видишь, как пьяный перебегает запруженное бесплатное шоссе, – сказал я. – Не нужно разбираться в игре, чтобы оценить манеру О. Дж. Это зрелище надо видеть!

Это было до того, как я осознал пределы любознательности Килли. Как Кальвин Кулидж, он как будто считал, что «бизнес Америки – дело Америки». Он приехал делать деньги, и плевать на эстетику. В О. Джее его не интересовало ничего, кроме суммы его контракта с «Шевроле», и то довольно смутно.

На протяжении наших многочисленных, рассеянных разговоров моя беспорядочная манера вызывала у него недоумение и смутное раздражение. Он как будто полагал, что любой стоящий журналист задаст десять четко сформулированных вопросов, запишет десять заранее оговоренных ответов и откланяется. Без сомнения, это отражало точку зрения его советников по рекламе, которые высоко ценят такие понятия, как «трудозатраты», «освещение в прессе» и «инициатива Барнума».

* * *

Решение бросить статью о Килли пришло ко мне внезапно, без особой на то причины. Или, может, просто был взрыв ярости и застойной ненависти к роли просителя, которую мне два дня приходилось играть в обществе пешек, чье представление о собственной значимости основывалось исключительно на отблеске их французской собственности.

Некоторое время спустя, чуть успокоившись, я задумался, как бы взломать пиар-барьер, и позвонил Жан-Клоду. Он был в Сан-Вэлли, где позволял фотографировать себя для журнальной статьи о «стиле Килли». Я позвонил, чтобы объяснить, почему не полетел с ним, как планировалось, из Чикаго в Сан-Вэлли.

– Ты в прошлом году завел себе странных друзей, – сказал я. – Тебе не действует на нервы, что ты путешествуешь в обществе копов?

Он негромко рассмеялся.

– Вот именно. Они в точности как копы, да? Мне это не нравится, но что поделаешь. Я никогда не бываю один. Такова моя жизнь, сам знаешь.

У меня есть магнитофонная запись того разговора, и временами я кручу ее смеха ради. Своего рода жутковатая классика: сорок пять минут взаимонепониманий, вопреки героическим усилиям обеих сторон. Общий эффект получился, как если бы профессиональный псих, прикинутый под Великого Колибри, старался уболтать озадаченных билетеров, чтобы те пропустили его через кордон на дармовое место в первом ряду на распроданном концерте Боба Дилана.

Позвонил я – без особой охоты – после того, как Милли Уиггинс Солхейм, королева стиля Сан-Вэлли, заверила меня, дескать, по сети слухов «Хид Ски» ей донесли, что Жан-Клод очень хочет поговорить со мной по душам. «Какого черта? – подумал я. – Почему нет?» Но на сей раз на моих условиях: в полночном стиле Великого Колибри. Запись полна смеха и бессвязных разглагольствований. Килли первым предложил снова встретиться на автошоу в Чикаго, где планировал быть во второй уик-энд ангажемента «Шеви» по тому же расписанию 1-3-5-7-9.

– Ни за что на свете, – ответил я. – Тебе достаточно платят, чтобы ты терпел этих свиньей, а мне нет. Они вели себя так, будто думали, я украду аккумулятор из мерзкой тачки, которую ты продавал.

Он снова рассмеялся.

– Верно, мне заплатили, чтобы я там был. Но тебе заплатили за написание статьи.

– Какой статьи? – переспросил я. – Да мне вообще все равно, есть ли ты на белом свете. Ты – пенопластовый манекен в человеческий рост. Из того, как я однажды видел Жана-Клода Килли на другом конце переполненного зала большой скотобойни, статьи не выйдет.

Пауза, потом еще тихий смешок и:

– Ну, может, тебе написать о том, как тяжело обо мне писать.

«Ну и ну, – подумал я. – Ах ты, хитрюга, значит, в голове у тебя все-таки что-то есть». Это был единственный раз, когда я почувствовал, что мы на одной волне, и то лишь на мгновение. После разговор быстро зашел в тупик.

Мы еще поговорили, и наконец я сказал:

– А пошло все. Тебе реклама не нужна, а мне эта бредятина и подавно. Отдали бы статью какому-нибудь карлику-крючкотвору с амбициями и золотыми зубами…

На том конце повисла долгая пауза. Потом:

– Попробуй позвонить Баду Стэннеру, менеджеру «Хид Ски». Он сегодня здесь в «Лодже». Наверное, он сможет что-нибудь устроить.

«Ладно, попробуем», – решил я, но к тому времени, когда дозвонился до Стэннера, был час ночи. Я заверил его, что нужно мне лишь перекинуться парой фраз и немного посмотреть на Килли в деле.

– Неудивительно, что Жан-Клод отказался сегодня вечером с вами разговаривать, – ответил он со знающим смешком. – Я случайно знаю, что он… э… его в данный момент развлекают.

– Странно, – отозвался я. – Я только что сорок пять минут с ним разговаривал.

– О?.. – Стэннер с секунду раздумывал над моими словами, потом как умелый политик просто их проигнорировал. -Видели? Курам на смех, да и только, – весело продолжал он как ни в чем не бывало. – Треклятые девки проходу ему не дают. Даже неловко иногда, как они на него наседают.

– Ага, – согласился я. – Наслышан.

На самом деле слышал я это так часто, что давно догадался: это часть рекламы. Килли от природы сексуально привлекателен – настолько очевидно, что я даже подустал от ушлых умников, которые то и дело тыкали меня носом, чтобы я это заметил. Мак-Кормак задал тон при первой же нашей встрече – своим странным замечанием о «такте». Несколько минут спустя, отвечая на вопрос, не намерен ли Килли сделать карьеру в кино, Мак-Кормак с ухмылкой ответил: «О нет, мы никуда не спешим; предложений была уйма. И всякий раз, когда он говорит „нет“, цена только растет».

Сам Килли ничего не говорит. От частых интервью ему так и так скучно, но он старается быть вежливым, даже улыбается, невзирая на настораживающую мозги тягомотину одних и тех же ответов на одни и те же вопросы. Он умеет сносить какое угодно пустоголовое невежество, но его улыбка гаснет, как перегоревшая лампочка, едва он замечает, что разговор сворачивает на радости плоти. Если интервьюер наседает или задает вопрос в лоб, вроде: «Есть ли правда в слухах о вас и Винни Рут Джадд?», Килли неизменно меняет тему гневным пожатием плеч.

Его нежелание говорить о женщинах кажется искренним и не оставляет разочарованным репортерам выбора, кроме как довольствоваться туманными домыслами. «У Килли репутация лыжного Ромео, – писал автор недавней журнальной статьи. – Но, будучи типичным французом, он тактично молчит о своей бурной любовной жизни, отделываясь простыми „да, у меня есть девушка, модель“».

Это было совершенно верно. За неделю до того, как я с ним познакомился, он провел с ней тихий отпуск на Багамах, и поначалу у меня возникло ощущение, что у них все довольно серьезно. Потом, послушав какое-то время его рекламщиков, я начал сомневаться. «Такт», который привел бы в отчаяние самого тактичного пресс-секретаря старого толка, в руках лихих футуристов Мак-Кормака превратился в таинственную и чуть жутковатую историю для обложки, так как неловкость Килли, мол, «без комментариев», используется для раздувания каждого слуха, о каком он отказывается разговаривать.

Жан-Клод понимает, что его сексуальная жизнь обладает некоторой денежной ценностью, но так и не сумел уговорить себя, что ему это нравится. В какой-то момент я спросил, как ему этот аспект его имиджа.

– Ну что тут скажешь? – Он пожал плечами. – Никто ведь не уймется. Я нормальный. Мне нравятся девушки. Но что я делаю, это только мое дело…

(Вскоре после того телефонного разговора в Сан-Вэлли я узнал, что, когда я позвонил, его действительно «развлекали», и я так и не понял, что там происходило, если он три четверти часа провисел на телефоне. Бедная девушка.)

Я постарался быть со Стэннером откровенным. Еще в начале моего знакомства с Килли он в одном разговоре сказал:

– Послушайте, я помогу вам чем смогу и думаю, я в состоянии оказать вам ту помощь, которая необходима. Разумеется, я ожидаю, что в фотоматериалах к статье будет фигурировать «Хид Ски», это ведь моя работа…

– Плевать на лыжи, – ответил я. – По мне, пусть хоть в железных тазах катается, я хочу лишь поговорить с ним по-человечески и узнать, что он думает о том или об этом.

Стэннер вовсе не это хотел услышать, но из положения вышел ловко.

– Ладно, – сказал он после короткой паузы. – Думаю, мы друг друга поняли. Вам нужны входные данные и не самые заезженные, так?

– Входные данные? – переспросил я. Он не в первый раз употребил этот термин, и я решил, что лучше бы его прояснить.

– Вы знаете, о чем я,- отрезал он. – И я постараюсь для вас договориться.

Я начал строить планы, как поеду в Сан-Вэлли, но их нарушил Стэннер, внезапно предложив устроить, чтобы не редактор Ski Magazine’s, а я летел с Ж.-К. на восточное побережье.

– У вас будет с ним целый день, – сказал Стэннер, – и если решите приехать на следующей неделе в Бостон, приберегу для вас место в автобусе компании, который пойдет в Уотервиль-Вэлли в Нью-Гэмпшире. Жан-Клод тоже едет. Если хотите, можете разговаривать с ним всю дорогу. Она займет около двух часов. Черт, может, вам это больше подойдет, чем надрываться; чтобы успеть на полет с ним через всю страну.

– Нет, – возразил я. – Я сделаю и то и другое: сначала перелет, потом поездка в автобусе, это даст мне все входные данные, какие нужно.

Он вздохнул.

* * *

Килли я нашел в кафе при аэропорте Солт-Лейк: глаза красные, издерган, на столике «кола» и сэндвич с ветчиной. С ним сидел тип из «Юнайтед Эйрлайнс». Официантка остановилась попросить автограф. Люди, понятия не имевшие, кто он, задерживались кивнуть и поглазеть на «знаменитость». Местная телестанция прислала бригаду с камерой, из-за чего вокруг выхода на наш рейс собралась толпа.

– Откуда они узнали, что я тут? – сердито пробормотал Килли, когда мы спешно шли по коридору к толпе.

– Да брось, – я улыбнулся, – ты сам, черт побери, знаешь, кто им позвонил. Надо ли и дальше играть в эту игру?

Он слабо улыбнулся, потом подобрался как ветеран.

– Иди вперед. Займи нам места в самолете, пока я поговорю с телевизионщиками.

Что он и сделал, а я поднялся на борт и тут же вляпался в игру в «музыкальные стулья» с супружеской парой, которую как раз пересаживали в туристический класс, чтобы мы с Жан-Клодом могли занять их места в первом.

– Я для вас их заблокировал, – сообщил мне тип в синей форме.

Неряшливая коротышка-стюардесса снова и снова говорила жертвам, как ей жаль, а мужик орал в проходе. Скорчившись в кресле, я смотрел прямо перед собой, желая ему всего доброго. Появился Килли и, не обращая внимания на суматоху, с усталым стоном обмяк в кресле. У него не {дело ни тени сомнения, что место приберегли для Жан-Клода Килли. Мужик в проходе как будто понял, что его протест обречен: его места захватили высшие силы, уж никак ему не подвластные.

– Сволочи! – орал он, грозя кулаком экипажу, подталкивающему его к туристическому отсеку.

Я надеялся, что он вмажет кому-нибудь или откажется лететь, но он сдался, позволив вытолкать себя как шумного попрошайку.

– Из-за чего сыр-бор? – спросил меня Килли. Я рассказал.

– Мерзкая сцена, да?

Потом он достал из портфеля журнал о гоночных машинах и углубился в него. Я подумал было: не сходить ли назад и не посоветовать ли мужику потребовать возвращения полной стоимости билета, что он даже провернет, если будет продолжать орать, но взлет задерживали по меньшей мере на час, и я боялся покинуть место из страха, что его займет какая-нибудь запоздавшая знаменитость.

Через несколько минут возникла новая перебранка. Я попросил стюардессу принести мне выпить, а она ответила, мол, по правилам алкоголь подают, только когда самолет уже в воздухе. Полчаса спустя, все еще на взлетной полосе, я получил тот же ответ. Что-то в корпоративной манере «Юнайтед Эйрлайнс» всегда напоминает мне Калифорнийский дорожный патруль: преувеличенная вежливость людей, которые были бы до чертиков счастливы, если бы все их клиенты оказались в тюрьме – особенно вы, сэр,

Лететь на «Юнайтед» для меня – все равно что пересекать Анды в тюремном автобусе. У меня не возникает сомнений, что всех стюардесс «Юнайтед» лично утверждает своего рода Пэт Никсон. Нигде в западном мире не найдешь ничего подобного стаду самодовольных сварливец, обслуживающих «сердечные небеса „Юнайтед“». Я делаю все возможное, лишь бы не летать самолетами этой компании, зачастую с немалыми затратами и личными неудобствами. Но я редко сам себе заказываю билеты, а «Юнайтед» как будто вошла в привычку – как «желтое такси» у секретарей и пиарщиков. И, возможно, они правы.

Постоянные просьбы принести выпивку, чтобы скрасить задержку, встречали все большее сопротивление той же стюардессы, которая до того защищала мое право присвоить место в первом классе. Килли старался не обращать внимание на склоку, но наконец отвлекся от журнала, чтобы с нервозной тревогой наблюдать за происходящим. Он приподнял темные очки, чтобы вытереть глаза, исчерканные красными: сосудиками. Выглядел он много старше своих двадцати шести. Тут к нам подошел тип в синем блейзере, толкавший перед собой маленькую девочку.

– Вы, наверное, не помните меня, Жан-Клод, – запинаясь, начал он. – Мы познакомились два года назад на коктейле в Вейле.

Килли кивнул, но промолчал.

Смущенно улыбаясь, тип протянул ему конверт из-под авиабилетов.

– Вы не могли бы дать автограф для моей дочки? Она так счастлива, что очутилась на одном с вами рейсе.

Нацарапав неразборчивую закорючку на конверте, Килли пусто уставился в фотоаппарат, который нацелила на него девочка. Тип отступил, расстроенный тем, что Килли его не узнал.

– Простите за беспокойство. Но, сами понимаете, моя дочка… Поскольку нас тут задержали… Ну, спасибо большое.

Килли пожал плечами. Он ни слова не произнес, и мне было жаль отвергнутого – судя по виду, брокера.

Малютка вернулась с фотоаппаратом за вторым снимком – «на случай, если первый не получится». Щелкнула она очень быстро, а потом попросила Ж.-К. снять очки.

– Нет! – отрезал он. – У меня от светаглаза болят.

В голос ему вкралась болезненная нотка дрожи, и малышка, чуточку восприимчивее отца, ушла без извинений.

Сейчас, почти год спустя, Килли выступает в очень дорогостоящей и гораздо более сложной рекламе «Юнайтед Эйрлайнс». Недавно он был в Аспене, где «тайком» снимали лыжную гонку, чтобы через несколько месяцев показать по национальному телевидению. Мне он не позвонил.

Килли отказался и от еды, и от выпивки. Он явно был на грани, и я с удовольствием обнаружил, что злость сделала его разговорчивым. К тому моменту я уже расстался с надеждой, что мы придем хоть к какому-то взаимопониманию: его привычные улыбки были заготовлены для тех, кто задавал привычные вопросы, – для идиотии болельщиков и дешевой философии: как вам Америка? (Поистине чудесная. Мне бы хотелось объехать ее всю на «камаро».) Что вы почувствовали, завоевав три золотые медали на Олимпиаде? (Поистине чудесно. Я намерен закрепить их на приборной доске моего «камаро».)

В середине полета, когда наш разговор едва тащился, я вернулся к голливудскому стилю журналистики, который Килли тут же подхватил.

– Расскажи, где, на твой взгляд, лучше всего на свете? -попросил я. – Если бы ты сейчас мог поехать куда угодно не по работе, не по контракту, а просто отдохнуть, куда бы ты поехал?

Его первый ответ был «домой», а потом пошли Париж и горстка французских курортов, пока я не переформулировал вопрос, вычеркнув Францию.

Наконец, он остановился на Гонконге.

– Почему? – спросил я.

Его лицо расплылось в широкой, озорной улыбке.

– Потому что тамошний начальник полиции мой друг, -сказал он, – и в Гонконге я могу делать все, что захочу.

Я рассмеялся, мысленным взором видя все на пленке: приключения свински богатого французского ковбоя, распоясавшегося в Гонконге при полной защите полиции. С Ж.-К. Килли в роли озорника и, может, Род Стайгер в роли дружка-копа. Определенно блокбастер…

Задним числом я понимаю, что замечание про Гонконг было самым правдивым из всего, что когда-либо сказал мне Жан-Клод. Определенно, оно было самым характерным, и вообще тот вопрос был единственным, на который он с удовольствием ответил.

К тому времени как мы приземлились в Чикаго, я решил избавить нас обоих от мук продолжать «интервью» еще и по дороге в Балтимор.

– Думаю, тут я соскочу, – сказал я, когда мы спускались по трапу.

Он кивнул, слишком усталый, чтобы расстраиваться, как вдруг перед нами возникла мощная блондинка с папкой бумаг на зажиме.

– Мистер Килли? Ж.-К. кивнул.

Девица пробормотала свою фамилию и сказала, что проводит его на балтиморский рейс.

– Как вам Сан-Вэлли? – спросила она. – Хорошо на лыжах покатались?

Килли, быстро шагая по коридору, затряс головой. Девица перешла почти на рысь.

– Ну, надеюсь, прочие развлечения пришлись вам по вкусу, – улыбнулась она.

Она наседала так напористо, почти грубо, что я даже оглянулся посмотреть, не истекает ли она слюной.

– А вы кто? – спросила она вдруг.

– Не важно. Я уже ухожу.

* * *

Сейчас, много месяцев спустя, яснее всего мне вспоминается мимолетное выражение на лице парня, который не имел к тем событиям никакого отношения. Он был барабанщиком и певцом в местном джаз-рок-бэнде, который я слушал однажды вечером на нью-гэмпширском лыжном курорте, где Килли выступал с рекламной кампанией. Я убивал время в тупом полночном бистро, когда ничем не примечательный шельмец затянул свою собственную версию «Гордой Мэри» – тяжелого блюза Криденс Клируотер. Он выкладывался по полной, и к третьему припеву я узнал жутковатую улыбку человека, который поймал свой ритм, то эхо высшего белого звука, о котором талдычат легенды и которого большинство людей никогда не слышат. Я сидел в прокуренном баре и смотрел, как он поднимается… все выше и выше на какую-то личную вершину, к тому мгновению, когда смотришь в зеркало и видишь храброго бегуна, который сжигает все запальные свечи, жрет их, как попкорн, на пути вверх.

Образ напомнил мне Килли, несущегося по трассам Гренобля за первой, второй и третьей невероятными золотыми медалями. Тогда Жан-Клод поднимался на ту высоту, где живут лишь снежные барсы. А теперь ему двадцать шесть лет, у него долларов больше, чем он может потратить или сосчитать, но нет ничего, что сравнилось бы с теми пиками, которые он уже покорил. Теперь для самого богатого в мире лыжного оболтуса дорога только вниз. Какое-то время он был достаточно хорош – и везуч, чтобы жить в разделенном на победы и поражения, на «вытяни или умри» в черно-белом мире международного супертелеатлета. Пока длилось шоу, было прекрасно, и свое Килли сделал лучше многих, кто пытался до него.

Но сейчас, когда выигрывать больше нечего, он на одной ступени со всеми нами, его затянуло в странные и бессмысленные войны на непривычных условиях, его преследует сознание потери, которую не возместят никакие деньги. Над ним насмехаются сахарно-ватные правила сволочной игры, которая все еще его изумляет. Он заперт в золоченой клетке, где, чтобы победить, надо держать рот на замке и заученно или по подсказке повторять написанные за тебя реплики. Вот он, новый мир Жан-Клода Килли: он красивый мальчик французского среднего класса, который научился гонять на лыжах и тренировался так хорошо, что теперь его имя имеет огромный коммерческий потенциал на рынке чудовищно раздутой культуры-экономики, пожирающей героев как хот-доги и приблизительно так же их почитающей.

Собственный имидж телегероя, вероятно, удивляет его больше, чем нас, ведь мы принимаем тех героев, которых нам подсовывают, и не склонны торговаться. Килли и это тоже как будто понимает. Он извлекает выгоду из ситуации, которая никогда не возникала раньше и, возможно, уже не возникнет на его веку или на нашем, возможно, даже никогда.

В конечном итоге несправедливо было бы отмахиваться от него, всем свидетельствам вопреки, как от пустоголового жадины. Подозреваю, где-то за мечтательно запрограммированной улыбкой есть некое чувство, которое Норманн Мейлер однажды назвал (говоря о Джеймсе Джонсе) «животным чувством того, у кого власть». Есть у него и мрачное презрение к американской системе, сделавшей его таким. Килли не понимает эту страну, она ему даже не нравится, но он не сомневается в собственной роли, которая приносит ему немалый доход. Он марионетка в руках менеджера, и если Марк Мак-Кормак захочет, чтобы он снялся в идиотском фильме или рекламировал какую-то мазь, о которой он слыхом не слыхивал… ну, такова жизнь. Жан-Клод – бравый солдатик, он исполняет приказы и быстро учится. Он в любой армии далеко пойдет.

Килли реагирует, думать – не его стезя. А потому трудно не воздать ему должное за то, что в частной жизни он еще придерживается тех или иных простых ценностей, если на публике он насмехается над ними – за огромные суммы. Это лишь напоминает о том, что под внешним лоском Джей Гэтсби был богатым проходимцем и бутлегером. Но Килли – не Гэтсби, он – молодой и смышленый француз с собственной оригинальной манерой выступать и прагматичной системой ценностей, подозреваю, более здравой, чем моя собственная. Ему неплохо живется, и ничто из пережитого на его коротком, но напряженном веку не дает ему понять, как я могу называть то, что он делает, зарабатыванием денег в поте лица, возможно до кровавого пота.

Последнее замечание автора

Ферма «Сова»

«Пожалуйста, вставьте эту цитату в начало или в конец статьи о Килли. Томпсон».

«Никакой евнух не расплющивает собственный нос с большим стыдом и не ищет все новых, еще более острых средств возбудить пресыщенные аппетиты, лишь бы снискать милость повелителя, чем евнух промышленности».

Высказывание, кажется, приписывают некоему Билли Ли Берроузу, но, если память мне не изменяет, оно взято из какой-то работы К. Маркса. В любом случае, могу найти, если понадобится…

Scanlan’s Monthly, т. 1, № 1, март 1970

АБСОЛЮТНЫЙ ФРИЛАНСЕР

Вы просили у меня статью о чем угодно, а поскольку платить вы не собираетесь, я считаю, что у меня карт-бланш. Начал я сегодня вечером с бессвязного брюзжанья про студии звукозаписи…

Я смотрел на обложку пластинки «Блюз проект», но на задней ее стороне значилось огромными буквами имя продюсера, а под ним еще четыре-пять фамилий. Трутни, подонки и прочие десятипроцентники, у которых, похоже, влияния больше, чем у музыкантов, записавших альбом, а потому они сумели протащить себя на обложку.

Я мрачно об этом размышлял, мол, напишу как-нибудь потом, но когда взял номер последней Free Press и прочел некролог по трехлетнему мальчишке по имени Годо, то снова вспомнил про Лайонела Олейя и как Free Press почтила его смерть местом непроданного рекламного блока – пустое место надо как-то использовать, так почему не для Лайонела? А еще мне вспомнилось, как я дважды просил у вас его статью о Ленни Брюсе (в которой Лайонел написал свой собственный некролог) и как на обе просьбы вы не откликнулись. Возможно, тут нет никакой связи с тем фактом, что «Блюз проект» затрахали так, что на обложке их собственного альбома от них ничего, кроме фоток, не осталось, но мне кажется что есть. Мне это представляется еще парой хороших примеров подлого, лыбящегося хиппи капитализма, пропитавшего всю «новую сцену», которая приносит синдикату Free Press большую часть тиражей и дохода. Заметки Фрэнка Заппы о рок-кафе и светошоу (FP 12-30) были отрадной ересью в атмосфере, уже заскорузлой от предпубличного маразма. Концепция UPS слишком верна, чтобы с ней спорить, но реальность – иное дело. Как, пусть околично, указывал Фрэнк Заппа, множество людей стараются выжить и работают в рамках спектра UPS, а не на десятипроцентной обочине. Вот, где существует журнал Time… далеко на недоуменном, мастурбирующем краю, продавая поддерживающим свободную прессу вуайеристам то, что видят от просторов и мира Торговой палаты США через замочную скважину.

* * *

Что возвращает нас к Лайонелу, который жил и умер живым доказательством того, что каждый существует в одиночку и на собственный страх и риск. Возможно, я ошибаюсь, возможно, его похоронная процессия на Сансет-стрип была достаточной, чтобы поставить на колени даже копов, но поскольку я ничего о такой акции не слышал, то вынужден усомниться. Подозреваю, Лайонел умер, в общем, так же, как жил: как свободный художник при журналах, пушер и вольный дух. Уверен, масса людей знали его лучше меня, но, сдается, я знал его неплохо. Познакомился я с ним в Биг Суре в 1960-м, когда мы оба были на мели и подрабатывали, чтобы снимать комнату. В дальнейшем мы часто переписывались, но встречались только (обычно в Хот-Спрингс в Биг Суре) после разных акций в очень разных мирах (он сидел без гроша в Новой Англии, когда я торчал в Перу, а потом в Рио я получил от него письмо с чикагской маркой. Когда я вернулся в Нью-Йорк, он написал из Лос-Анджелеса, мол, решил тут осесть, потому что это «единственный дом, какой у нас был»).

Я так и не понял, включал ли он в это «нас» и меня тоже, но знал, что он говорит о многих людях, не только о себе самом и своей жене Беверли. Лайонел воспринимал Западное побережье 60-х, как Малькольм Коули Нью-Йорк после Первой мировой – как «родину насильно выселенных». В собственную орбиту входили Тапанга, Биг Сур, Тихуана, Стрип и время от времени вылазки на север залива. Он писал для Cavalier, Free Press и любого, кто прислал бы ему чек. Когда чеки не поступали, он торговал травой в Нью-Йорке и за квартиру платил ЛСД. Когда возникало что-то, на написание чего требовалось много времени, он срывался на своем «порше», «плимуте» или какой еще машине, какая попадала ему в руки, и клянчил, чтобы Майк Мерфи пустил его пожить у себя в Хот-Спрингс или в доме его брата Денниса по ту сторону каньона. Деннис с Лайонелом были старые друзья, но Лайонел слишком много знал – и не желал молчать – и не использовал дружбу, лишь бы проникнуть в сценарный бизнес, где Деннис Мерфи быстро шел в гору. Лайонел уже опубликовал два романа и сюжет умел построить гораздо лучше большинства голливудских писак, но всякий раз, когда ему выпадал случай получить крупный контракт, он с треском все проваливал. Время от времени нью-йоркские редакторы достаточно отпускали поводок, чтобы он писал, что хотел, и некоторые такие статьи просто шедевры. Одну такую он сделал для Cavalier про душу Сан-Франциско, и она, вероятно, лучшее, что когда-либо писали об этом чудесном, бесхребетном городе. Позже он написал биографический очерк о Ленни Брюсе (для Free Press), который, если бы я заправлял газетой, перепечатывал бы жирным шрифтом каждый год – как эпитафию всем сущим фрилансерам.

* * *

Лайонел воплощал саму суть фрилансера. В первые десять лет нашего знакомства единственной его постоянной работой была колонка в Monterey Herald, и даже тогда он писал на собственных условиях и на собственные темы, и его – неизбежно – увольняли. Менее чем за год до смерти из-за упрямого невежества по части литературной политики он сорвал выполнение очень и очень денежного заказа от журнала Life, который попросил очерк о Марта Рансохоффе, тогда знаменитом голливудском продюсере, – сразу после раззолоченного успеха блокбастера под названием «Кулик». Лайонел поехал с Рансохоффом в Лондон («каюта первым классом всю дорогу», как он писал мне с лайнера «Юнайтед Стейтс»). Но через два месяца в обществе великого человека он вернулся в Топангу и написал текст, больше всего напоминавший жестокий некролог Менкена по Уильяму Дженнингсу Брайану. Рансохофф был выведен там «надутой жабой» – не совсем то, чего ожидал Life. Очерк, разумеется, зарезали, и Лайонел снова оказался на мели, как, впрочем, последнюю половину своих сорока с чем-то лет. Не знаю точно, сколько ему было, когда он умер, но не многим больше сорока… По словам Беверли, с ним случился микроинсульт, из-за которого его увезли в больницу, а там его прикончил инсульт обширный.

Известие о его смерти меня потрясло, но не слишком удивило, так как я звонил ему за неделю до того и по голосу понял, что он на грани. Скорее, это было жестокое подтверждение морали, принципов которой Лайонел всегда придерживался, но о которой никогда не говорил: тупик одиночества человека, который живет по собственным правилам. Как его отец, баскский анархист в Чикаго, он умер, ничего особенного не совершив. Я даже не знаю, где он похоронен, ну и что с того? Важно, где он жил.

* * *

И что теперь? Пока расцветала «новая волна», Ленни Брюса насмерть затравили копы. За «непотребство». Тридцать тысяч человек (по словам Пола Красснера) сидят по тюрьмам нашей великой демократии из-за марихуаны, и мир, в котором нам приходится жить, контролирует глупый головорез из Техаса. Злобный лжец с самой мерзкой семейкой в христианстве, убогий «оки», который чувствует себя польщенным дешевой снисходительностью какого-нибудь Джорджа Гамильтона, вонючее животное, над которым насмехаются даже в Голливуде.

А Калифорния, «самый прогрессивный штат», выбирает губернатора прямо с картины Джорджа Гроша, политического психа во всех смыслах этого слова, кроме калифорнийской политики, – Ронни Рейгана, «Белую Надежду Запада».

Господи, чего удивляться, что Лайонела хватил удар. Каким кошмаром для него, наверное, было видеть, как искренний мятеж, родившийся из Второй мировой войны, захватили безмозглые «пустышки» вроде Уорхола… «Взрывающаяся пластмасса неизбежна», Свет, Шум, Люби Бомбу! И смотреть, как безумец Гинзберг отделывается стихами о терпимости и прочей брехней, какая обычно исходит от Ватикана! Керуак прячется у мамаши на Лонг-Айленде или, может, в Санкт-Петербурге. Кеннеди снесли голову, а Никсон восстал из мертвых и распоясался в вакууме власти после безнадежной ахинеи Линдона! И, конечно же, Рейган, новый декан Беркли… Прогресс Идет Семимильными Шагами благодаря, как всегда, «Дженерал Электрик»… со спорадической помощью «Форда», «Дженерал Моторс», «Эй-Ти-Ти», «Локхид» и ФБР Гувера.

* * *

Холодок пробирает. Лайонел был одним из первоначальных анархистско-битниковских свободных внештатников 1950-х, побитым предвестником будущего «потерянного поколения» 60-х Лири. Вторая волна битников, их разудалая каннибалистская вспышка, где лучшим приходила хана по худшим из причин, а худшие множились, питаясь лучшими. Импресарио, аферисты, прилипалы, толкачи – все продавали «новую сцену» журналу Time и ретроградам из «Элкс-клаб». Дрессировщики наживались, а животных либо сажали в тюрьму, либо замучивали насмерть плохими контрактами. Кто делает деньги на «Блюз проект»? «Верв» (подразделение «Метро Голдвин Майер») или пятеро недалеких бедолаг, решившие, что им улыбнулась удача, когда «Верв» предложила записать их альбом? И кто такой, скажите на милость, «Том Уилсон, продюсер», чье имя занимает половину обложки? Как ни крути, он злостный десятипроцентник, который в конце 40-х торговал «армейскими излишками», в 50-х – «подержанными машинами со спецгарантией», в 60-х – отпечатками большого пальца Кеннеди по двадцать девять центов за штуку, а потом сообразил, что по-настоящему большие деньги можно сделать на «потерянном» поколении. Поймай большую волну: фолк-рок, символы травы, длинные волосы и минимум два пятьдесят за вход. Световые шоу! Тим Лири! Уорхол! СЕЙЧАС!

Distant Drummer, т. 1, № 1, ноябрь 1967

ТЕЛЕГРАММА НАЛОЖНЫМ ПЛАТЕЖОМ ОТ БЕШЕНОГО ПСА

Не поэт, к тому же пьян,

прислоняясь к двери столовки

и рассвету,

слыша издевку автомата над лучшим

человеческим звуком.

Хотелось бы риторики,

но способен только орать гнилые истины

Норманну Льюбоффу

надо бы пластиковой вилкой яйца оторвать.

Потом повыл как человек

с мировой тоской,

не зная, что мне здесь надо,

вероятно, официантку согнуть,

как английскую булавку,

впрыснуть безумное семя, пока

не перевяжут мне трубы

или не загонят собаками динго

за то, что не голосовал

вообще.

Внезапно мужик с безумными глазами выбегает

из деревянного сортира,

лицо в пене и размахивает бритвой

как флагом, крича:

«Это Старквезер!» Черт побери,

голос знакомый.

«Мы отомстим сейчас!»

Маккон по пути из Лос-Анджелеса

куда-то, якобы домой,

убивает время, пока не откроются бары,

застрял в Пойнт-Ричмонде, когда они

закрылись вечером накануне,

думает, наконец, он среди друзей

или хотя бы одного.

Мы звоним Льюбоффу из таксофона, но связи нет.

«Его прихлопнул,- говорит Маккон, -

какой-то измученный хрен уже…

Пойдем лучше выпьем».

Но «Таверна морпехов» откроется только

через двадцать, а потому мы читаем

газету

и видим, как почти всех

поимели в лицо

или какое другое отверстие

или дыру, или возможность

по той веской причине или иной,

к тому времени, как Chronicle ушла в печать

вчера до полуночи.

Звоним шеф-редактору,

но коммутатор звонок отрезает.

«Найми адвоката, – я говорю. – Гады

и так зашли чересчур далеко».

Но все автократы в постели,

Наконец, одного находим, обмякшего после оргии и чрезмерного сна.

Уплетает сырные блинцы со сметаной и джином

на балконе красного дерева у всех на виду.

«Поднимай задницу, – я говорю. – Воскресенье, и все в церкви.

Сейчас самое время приложить их повесткой, вольно,

особенно Льюбоффу и крупным торговцам,

стервятникам, извращенцам

и благочестивым».

Юрист согласился.

У нас есть судебное дело и даже долг

исправить все Зло, какое есть.

Цена – четыре куска задатку и

десять за психа, дело сделано.

Я выписал чек на «Саблезубый

национальный банк»,

но он его освистал,

втирая особое масло

в ладони,

чтобы шанкры не зудели

невыносимо

в этот шаббат.

Маккон сломал ему нос

камбоджийским ударом с разбегу, потом мы

выпили его джин, съели его блинцы,

но не сумели найти,

кого б изнасиловать,

и вернулись к «Таверне морпехов»

выпить на солнышке.

Позже, из кутузки,

я послал пару телеграмм

нужным людям,

разъясняя мое положенье.

Spider Magazine, т. 1, № 7, 13 октября, 1965

ГЕНИИ ПО ВСЕМУ МИРУ ДЕРЖАТСЯ ДРУГ ЗАДРУГА, И СТОИТ ПРИЗНАТЬ ОДНОГО, КАК ВИБРАЦИЯ ПРОБЕГАЕТ ПО ВСЕЙ Ц

Арт Линклеттер

Я живу в тихом месте, и любой шум ночью означает, что вот-вот что-то случится: разом просыпаешься и думаешь, что бы это значило?

Обычно ничего, но иногда… Трудно приспособиться к городу, особенно когда ночь полна шумов и все они – привычная рутина. Машины, гудки, шаги… Никак не расслабиться, поэтому глушишь их тоненьким белым зудом косоглазого телика, блокируешь переключатель каналов и мирно дремлешь.

Не обращай внимания на кошмар в ванной. Просто еще один урод, беглец Поколения Любви, обреченный калека, не вынесший давления. Мой адвокат так и не смог свыкнуться с мыслью, которую часто отстаивают бывшие наркоманы и которая особо популярна у досрочно освобожденных, мол, без наркотиков улететь можно гораздо дальше, чем с ними.

Если уж на то пошло, то и я тоже. Но однажды – я жил чуть ниже по склону холма от доктора … на …-роуд*, в прошлом гуру кислоты, который впоследствии утверждал, что совершил скачок от наркобеспредела в сверхъестественное сознание. Так вот, однажды погожим днем, когда вихрь Великой Кислотной Волны Сан-Франциско только зарождался, я заглянул к доброму доктору с мыслью спросить (поскольку он уже тогда был большим авторитетом по части наркотиков), какой совет он мог бы дать соседу со здоровым любопытством к ЛСД.

* Имя и название вычеркнуты по настоянию юристов издательства. – Примеч. авт.

Припарковавшись на улице, я тяжело потопал по гравиевой дорожке, остановившись поболтать с его женой, работавшей в саду под сенью огромной соломенной шляпы. Хорошая сцена, подумал я: старик в доме варит очередную фантастическую наркостряпню, а в саду его жена пропалывает морковку или что там еще, напевая себе под нос мелодию, которую я не сумел распознать.

Напевает. Да, но пройдет почти десять лет, прежде чем я просеку, что это за звук: как Гинзберг, с головой ушедший в Ом, заунывным гудением он старался меня вычеркнуть. В том саду была не старушка, нет, это был сам добрый доктор, и своим мурлыканьем он силился блокировать сам факт моего существования, пытался не пустить меня в свое расширенное сознание.

Я несколько раз старался объясниться: просто сосед пришел просить совета у доктора, мол, как по-быстрому сварганить чуточку ЛСД у меня в домике у подножия того самого холма, где живет он. В конце-то концов, у меня есть оружие. И я люблю пострелять… особенно по ночам, когда в темноте так красиво вырывается голубое пламя, да еще и с забавным шумом. Ах да, пули у меня тоже есть. Про них нельзя забывать. Большие такие штуковины из свинца с медью, и летают они по долинке со скоростью триста семьдесят футов в секунду…

Но я всегда палил в ближайший холм или, если не удавалось, в темноту. Вреда я никому не желаю, просто мне нравятся хлопки и взрывчики. И я стараюсь никогда не убивать больше, чем могу съесть.

«Убивать?» Я сообразил, что мне никогда не объяснить вполне это понятие тому существу в саду. Оно мясо-то вообще ест? Глагол «охотиться» проспрягать сумеет? Что такое голод понимает? Способен осознать ужасный факт, что в том году мой средний доход составлял порядка тридцати двух баксов в неделю?

Нет. Тут надеждой на взаимопонимание и не пахнет. Это я признал, но лишь после того, как его курлыканье проводило меня по гравиевой дорожке и на машине вниз с холма. Забудь про ЛСД, сказал я себе. Только посмотри, до чего кислота довела бедолагу.

Поэтому еще полгода или около того я держался гаша и рома, пока не перебрался в Сан-Франциско и однажды ночью не очутился в месте под названием «Филмор Ауди-ториум». Так все и случилось. Один серый кусочек сахара и – БА-БАХ! Мысленно я оказался в садике доктора. Не на его поверхности, но под ней: я пер из хорошо унавоженной земли как какой-то гриб-мутант. Жертва нарковзрывчика. Натуральный уличный фрик, глотающий что попало. Но, помнится, однажды вечером в «Мэтрикс» заявился чел с огромным рюкзаком за плечами и заорал: «Хочет кто-нибудь Л… С… Д…? У меня с собой все, чтобы ее сварить. Нужно только место».

На него тут же накинулся менеджер, лепеча:

– Остынь, остынь, пойдем в кабинет.

После того вечера я его больше не видел, но перед тем как его забрали, чел раздал попробовать. Большие такие белые кристаллы. Есть свой я пошел в мужскую уборную, по дороге решив, что для начала съем половину. Идея хорошая, но в тех обстоятельствах малоосуществимая. Я съел первую половинку, но остальное просыпал на рукав красной пендлтонской рубашки… И пока я размышлял, что же теперь делать, вошел один из музыкантов.

– В чем проблема? – спросил он.

– Ну… – протянул я. – Белый порошок у меня на рукаве – ЛСД.

Он промолчал. Только схватил меня за руку и начал сосать рукав. Жуткое зрелище. Интересно, что случилось бы, если бы в этот момент вошел какой-нибудь юный брокер и нас за этим застал. А пошел он, подумал я. Если повезет, это сломает ему жизнь: он вечно будет подозревать, что за узкой дверью туалета любимого бара мужики в красных пендлтонских рубашках ловят кайф на том, о чем он понятия не имеет. Посмеет ли он пососать рукав? Скорее всего, нет. Лучше уж поберечься. Сделать вид, что ничего подобного не видел.

* * *

Странные воспоминания приходят этой ночью в Лас-Вегасе. Сколько лет минуло? Пять? Шесть? А кажется, целая жизнь или по меньшей мере лучшая ее часть – своего рода пик, который больше не повторится. Сан-Франциско в середине 60-х был особым временем и местом, частью которого стоило быть. Может, даже что-то значил. А может, в конечном итоге и нет. Никакое объяснение, никакой микс слов или музыки не передаст ощущение, что было в том закоулке мира и времени. Что бы это ни значило…

Историю трудно понять из-за наслоений чепухи, но, даже сомневаясь в «истории», вполне разумно считать, что время от времени энергия целого поколения выливается восхитительной яркой вспышкой, причины которой не понятны для очевидцев, да и задним числом никакие причины толком не объясняют, что именно там произошло.

Воспоминания о том времени сосредоточены у меня на одной – а может, пяти, а может, пятидесяти – ночах. А может, это было уже раннее утро, когда я, очумелый, выходил из «Филмора», но не шел домой, а гнал на «Лайтнинг 650» по мосту Бей-бридж со скоростью сто миль в час. И были на мне только шорты «Л.Л. Бин» и ковбойка «Бьют», но я с ревом летел по туннелю Острова сокровищ к огням Окленда, Беркли и Ричмонда, не зная даже, где сверну, когда выйду на том конце (и вечно глох у шлагбаума, слишком обдолбанный, чтобы найти нейтральную передачу, пока ищу мелочь). И уверенность, прекрасная уверенность: куда бы я ни поехал, я попаду в такое место, где люди будут под таким же кайфом, как и я сам.

Безумие ждало в любом направлении, в любой час. Если не по ту сторону залива, то у Золотых Ворот или на 101-й, на Лос-Альтос или на Ла-Хонде. Отрывались повсюду. И всеобщее фантастическое ощущение, мол, что бы ты ни делал, это самое оно и мы побеждаем…

В этом, наверное, и была фишка – в сознании неизбежной победы над силами Старых и Злых. Ни в плане подлости или войны – такое нам было не нужно. Рано или поздно наша энергия просто возьмет верх. Нет смысла сражаться – ни нашей стороне, ни на их. Мы оседлали момент, неслись на гребне высокой и прекрасной волны…

А теперь, всего пять лет спустя, можно подняться на крутой холм в Лас-Вегасе и посмотреть на Запад, и если у тебя со зрением порядок, почти различишь уровень половодья – точку, где волна наконец разбилась и откатилась назад.

«Страх и отвращение в Лас-Вегасе», Нью-Йорк,

Random House, 1972

СУПЕРОБЛОЖКА КНИГИ «СТРАХ И ОТВРАЩЕНИЕ В ЛАС-ВЕГАСЕ: ДИКОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ В СЕРДЦЕ АМЕРИКАНСКОЙ МЕЧТЫ»

Книга началась с заметки на двести пятьдесят слов для Sports Illustrated. Я тогда в Лос-Анджелесе вел очень напряженное и депрессивное расследование якобы случайного убийства журналиста по имени Рубен Салазар, помощниками шерифа округа Лос-Анджелес, и уже через неделю превратился в комок нервов и бессонной паранойи (решив, что следующим могу стать я сам). Мне требовался предлог, чтобы убраться подальше от разъяренной воронки той статьи и постараться понять, что в ней к чему, нужно было место, где бы у меня не трясли все время под носом разделочными ножами.

Моим главным источником информации по этой статье был бесславный адвокат-чикано Оскар Акоста – старый друг, на которого тогда сильно давили его сверхвоинственные активисты, возмущаясь, что он вообще разговаривает с журналистом гринго-габачо. Давление было настолько серьезным, что я обнаружил, что не могу поговорить с Оскаром наедине. Нас вечно окружали крутые уличные бойцы, которые с удовольствием давали мне знать, что без особого предлога порубят меня на гамбургеры.

Над очень взрывоопасной и очень сложной статьей так работать не годится. Поэтому однажды я заманил Оскара в арендованную машину и повез его в отель «Беверли-Хиллс», подальше от телохранителей и прочих, и признался, что от давления мне немного не по себе: словно я все время на сцене или посреди восстания в тюрьме. Он со мной согласился, но его роль лидера латиноамериканской общины не позволяла ему на людях дружить с габачо.

Это я понял и вдруг вспомнил, как другой мой старый приятель, теперь работающий на Sports Illustrated, спрашивал, не хочу ли я смотаться на уик-энд в Вегас за счет редакции и написать несколько слов о мотогонке. Я счел, что это недурной предлог свалить на несколько дней из Лос-Анджелеса, а если возьму с собой Оскара, это даст нам еще и возможность поговорить и разобраться в грязных фактах вокруг смерти Салазара.

Позвонив в Sports Illustrated из внутреннего дворика «Поло-Лондж», я сказал, что готов взяться за «мотогонку». Редакция дала добро. С этого момента нет смысла вдаваться в детали, потому что все они в книге.

Более или менее… В этом уточнении – суть того, что я без особой на то причины решил называть «гонзо-журналистикой». Это стиль, основанный на идее Уильяма Фолкнера, дескать, в хорошей литературе истины всегда больше, чем в самой лучшей журналистике, – и самые лучшие журналисты всегда это знали.

Я не утверждаю, что Литература обязательно «более истинна», чем Журналистика, или наоборот, но и «беллетристика», и «журналистика» – вымышленные категории и в лучших своих проявлениях ведут к одной и той же цели, пусть и различными путями. Кажется, я чересчур круто загнул, поэтому, наверное, надо объяснить, что «Страх и отвращение в Лас-Вегасе» – провалившийся эксперимент в области гонзо-журналистики. План у меня был таков: купить толстый блокнот и записывать события, пока они происходят, а после отослать блокнот издателю – без редактуры. Мне казалось, глаз и ум журналиста сработают тогда как камера. В процессе написания текста избирательность и интерпретации, конечно, неизбежны, но как только образ запечатлен, слова пересмотру не подлежат – в точности, как фотография Картье-Брессона, которая (по его утверждению) есть полнокадровый негатив. Никаких поправок в темной комнате, никаких обрезаний или кадрирования… никаких исправлений и редактуры.

На практике это непросто, и в конечном итоге я поймал себя на том, что втискиваю в вымученную рамочную конструкцию то, что началось как честный/свихнутый репортаж. Для истинной гонзо-статьи требуется талант великого журналиста, глаз художника/фотографа и апломб актера. Потому что пишущий должен участвовать в сцене, которую как раз описывает, или хотя бы снимает, или зарисовывает. Или все три разом. Самым близким аналогом к идеалу, вероятно, был бы режиссер-продюсер фильма, который сам себе сценарист, сам себе оператор, да еще умудряется снимать самого себя в главной или второстепенной роли.

Американская пресса пока к такому не готова. Rolling Stone, вероятно, был единственным в США журналом, где я мог бы опубликовать книгу про Вегас. Я отослал в Sports Illustrated две тысячи пятьсот слов – вместо заказанных двухсот пятидесяти, – и мой материал безоговорочно зарубили. Отказались даже оплатить минимальные расходы.

Ну и к черту. Я как будто отклоняюсь от темы, а именно -«Страх и отвращение» получилась не такой, как я рассчитывал. Я начал писать ее в неделю тяжких ночей за пишмашкой в «Рамада Инн», в местечке под названием Аркадия, в Калифорнии – на трассе из Пасадены и прямо напротив ипподрома Санта-Анита. Я провел там первую неделю Весенних скачек, и отель был забит самыми странными типами, я даже не вполне верил, что такие существуют.

Лошадники, тренеры, владельцы ранчо, жокеи и их женщины. Я потерялся в этом рое, спал почти целыми днями, а по ночам писал статью о Салазаре. Но каждую ночь ближе к рассвету я бросал Салазара и час-другой проводил давая себе охолонуть, мыслям распутаться, а пальцам бегать по клавишам большой черной «селэктрик». Набрасывал заметки о дикой поездке в Лас-Вегас. Статья о Салазаре вышила недурная – масса серьезных рассуждений о том, кто лжет, а кто нет, и Оскар наконец расслабился настолько, что заговорил открыто. Когда ты летишь через пустыню на скорости ПО миль в час в большом красном автомобиле с откидным верхом, нечего опасаться, что тебя подслушают, да и жучки, пожалуй, не сработают.

Но в Вегасе мы застряли несколько дольше, чем рассчитывали. Я во всяком случае. Оскару надо было попасть на девятичасовое судебное заседание в понедельник. Поэтому он сел на самолет, бросив меня одного. Ну, не совсем одного, а в обществе огромного гостиничного счета, который я не знал, как оплатить, и этот вероломный факт вынудите меня провести порядка тридцати шести часов кряду в моем номере «Минст-отеля», где я лихорадочно писал в блокнот про жуткую ситуацию, из которой, как мне казалось, могу и не выпутаться.

Те заметки – зародыш «Страха и отвращения». После бегства из Невады и на протяжении последовавшей затем недели напряженной работы (послеполуденные часы я проводил на мрачных улицах восточного Лос-Анджелеса, а ночи за пишмашкой в убежище «Рамада-Инн») я человеком! себя чувствовал только в предрассветные минуты, когда мог расслабиться и подурачиться, возясь с медленно выстраивающейся дикой историей про Вегас.

К тому времени когда я вернулся в штаб-квартиру Rolling Stone в Сан-Франциско, статья о Салазаре уже разрослась до девятнадцати тысяч слов, а странная «фантазия» про Вегас, подпитываемая собственной ошалелой энергией, перевалила за пять тысяч. Конца ей было не видно, не было и причины ее продолжать, разве только из удовольствие выплескивать эмоции на бумагу. Это было своего рода упражнение, как «Болеро», и, возможно, осталось бы таковым, если бы первые двадцать или около того нестройных страниц не понравились Дженну Уэннеру, редактору Rolling Stone, настолько, что он воспринял их всерьез как полноценное произведение и назначил предварительный срок публикации – тем самым дав мне толчок продолжать работу.

И вот сейчас, полгода спустя, огроменная хрень закончена. И она мне нравится, невзирая на тот факт, что в желаемом я не преуспел. Как настоящая гонзо-журналистика «Страх и отвращение» никуда не годится, да и если годилась бы, я ни за что бы этого не признал. Только чертов псих написал бы подобное, а после утверждал, что это правда. В то время когда первая часть «Страха и отвращения» появилась в Rolling Stone, я, оказывается, подавал на получение пресс-аккредитации в Белом доме, пластиковой карточки, которая откроет мне доступ в Белый дом и – хотя бы теоретически – в большую овальную комнату, где тусуется Никсон, расхаживая взад-вперед по толстым коврам на деньги налогоплательщиков, и размышляет над раскладом воскресных матчей. (Никсон – ярый фанат профессионального футбола. На этом фронте мы с ним старые товарищи: однажды мы провели вместе долгую ночь на транзитной автостраде Бостон-Манчестер, разбирая за и против стратегии матча суперкубка «Окленд» против «Грин Бей». Тогда был единственный раз, когда шельма расслабился: смеялся, хлопал меня по коленке, вспоминая, как Мак Мак-Джи одной рукой поймал мяч перед ломающим хребет тач-дауном. Произвел на меня впечатление: все равно что говорить с Оусли про Кислоту.)

Проблема с Никсоном в том, что он всерьез торчит на политике. Он крепко подсел… и как со всеми нариками, находиться подле него не сахар, особенно если нарик – президент.

Ну да ладно… У меня впереди весь семьдесят второй год, чтобы издеваться над Никсоном, поэтому зачем докучать здесь?

Как бы то ни было, про «Страх и отвращение» я хочу сказать вот что: пусть книга получилась и не такая, как я рассчитывал, в своем провале она настолько сложна, что мне кажется, нужно сперва попробовать оправдать эти первые хромые потуги того, с чем, по словам Тома Вулфа, «новая журналистика» флиртует вот уже больше десятилетия.

Проблема Вулфа в том, что он слишком заскорузл, чтобы участвовать в собственных историях. Те, с кем ему комфортно, скучны, как выдохшееся собачье дерьмо, а те, кто привлекает его как писателя-профессионала, настолько странны, что ему с ними нервозно. В журналистике Вулфа новое и необычное только одно, он аномально хороший репортер: он обладает тонким чувством эха и по меньшей мере толикой понимания того, что имел в виду Джон Ките, когда сказал то же самое про Истину и Красоту. Вулф кажется «новым» единственно потому, что Уильям Рэндольф Херст основательно искривил хребет американской журналистики, когда она еще была в пеленках. Том Вулф сделал лишь одно – после того как провалил все в Washington Post и даже не сумел наняться в National Observer, – догадался, что играть в старую игру Colliers довольно бесприбыльно и что, если хочешь добиться чего-то в «журналистике», единственная надежда – делать это на собственных условиях, то есть быть хорошим журналистом не в современном, а в классическом смысле, причем таким, каким американская пресса обычно отдает должное, когда они идут на прорыв. А если нет, то на похоронах. Как Стивен Крейн, который не смог даже получить работу рассыльного при редакции в сегодняшней New York Times. Единственное различие между работой на газету Times и на журнал Time – приблизительно то же, что и между третьеразрядным запасным в команде Йельского университета и в команде университета штата Огайо.

Ну да, меня опять занесло… поэтому, наверное, надо закругляться.

Важного про «Страх и отвращение» на данный момент можно сказать только то, что писать книгу было весело, а это редкость – во всяком случае, для меня, ведь я всегда считал написание текстов самой омерзительной работой. Подозреваю, это сродни сексу, который развлекает только любителей. Старые шлюхи особо не хихикают.

Ничто не забавляет, когда ты должен это делать – снова и снова, опять и опять – не то тебя выселят, а это уже приелось. Потому для сидящего в четырех стенах ради квартплаты писателя книга была редким шансом впутаться в передрягу, которая даже задним числом видится сущим адом. А когда за такой маниакальный бред еще и платят, просто крыша едет, – словно тебе заплатили за то, что врезал Эгню по яйцам.

А потому, наверное, надежда еще есть. Или, может, я схожу с ума. Ни того ни другого нельзя знать наверняка. А пока перед вами неудавшаяся попытка гонзо-журналистики, истинность которой никогда не будет установлена. Это факт. «Страх и отвращение в Лас-Вегасе» придется списать как лихорадочный эксперимент, отличную идею, которая на полпути отбилась от рук, жертву собственной концептуальной шизофрении, пойманной и в конечном итоге изувеченной в тщеславном академическом чистилище между «журналистикой» и «литературой». А после эта идея подорвалась на собственной петарде многочисленных правонарушений и достаточного числа откровенных преступлений, которых хватит, чтобы до 1984 года засадить в государственную тюрьму штата Невада любого, кто признается в подобном криминальном поведении.

Итак, в завершении хочу поблагодарить всех, кто помог появиться на свет этой веселой беллетристике. Имена тут не нужны, участники сами все знают, – и в нашу гадкую эру Никсона такое знание и смех под сурдинку, вероятно, лучшее, на что мы можем надеяться. Грань между мученичеством и глупостью определяется неким напряжением в политической жизни, но в Америке эта грань стерлась на суде по делу «Чикаго 7/8», и теперь уже нет смысла себя обманывать рассуждениями, у кого Реальная Власть.

В стране, которой управляют свиньи, все поросята идут наверх, – а нам остальным хана, пока не сможем взять себя в руки: не обязательно, чтобы Победить, скорее, чтобы не Проиграть Совершенно. Мы должны это самим себе и нашему ущербному представлению о родине как о чем-то большем, нежели нация паникующих овец. Но особенно мы должны нашим детям, которым придется жить с нашей утратой и ее далеко идущими последствиями. Я не хочу, чтобы мой сын спросил меня в 1984-м, почему его друзья называют меня «хорошим немцем».

А это приводит нас к последнему, что я хотел сказать про «Страх и отвращение в Лас-Вегасе». В моих словах, дескать, это «гнусная эпитафия наркокультуре шестидесятых», лишь доля сарказма. Вся запутанная сага – своего рода атавистическое усилие, романтическое путешествие в прошлое в сновиденье, сколь бы недавним оно ни было, и удалось оно лишь наполовину. Думаю, мы с самого начала понимали, что идем на чертовский риск, совершая шестидесятническую поездку в Лас-Вегас в 1971 году, и ни один из нас больше этим путем не пойдет.

Поэтому мы дошли до самого конца и выжили, а это уже кое-что, но не так много, как кажется. Теперь, пережив приключение, записав его и отдав – неохотно – честь десятилетию, которое началось так грандиозно и так жестоко скисло, остается только закрутить гайки и сделать, что надо. Или так, или вообще ничего, вернуться к «синдрому хорошего немца» и паникующих овец, – сомневаюсь, что я к такому готов. Во всяком случае, сейчас.

Приятно было посумасбродить с хорошей кредиткой в то время, когда еще возможно было оторваться по полной в Лас-Вегасе, а после получить гонорар за описание безумств. Кстати, мне пришло в голову, что я, похоже-таки, успел – едва-едва. Если Никсон снова выиграет в 72-м, в подобном поведении никто не посмеет признаться в печати.

Не будет даже машин с откидным верхом, не говоря уже о траве. И всех анархистов запрут в реабилитационные загоны. Лобби международных сетей отелей пробьет в Конгрессе закон, устанавливающий обязательные смертные приговоры для любого, кто не заплатит по счету, и смерть через кастрацию и бичевание для тех, кто сделает это в Лас-Вегасе. Единственным легальным кайфом станет поднадзорная китайская акупунктура – в правительственных больницах за двести баксов в день, и Марта Митчелл, госсекретарь по здравоохранению, образованию и социальному обеспечению, станет править из роскошного пентхауса на крыше Центрального армейского госпиталя Уолтера Рида.

Вот и конецДороги – и последнему шансу учинить заварушку в Лас-Вегасе и уцелеть. Но, возможно, мы по ни скучать не будем. Возможно, Закон и Порядок в конечном итоге лучший путь.

Ага… может и так, но если так выйдет… Ну я хотя бы знаю, что был там, по уши в безумии, пока все не полетело в тартарары, и я так обдолбался, что чувствовал себя двухцветным электрическим скатом, прыгающим до самого Бенгальского залива.

Хорошо повеселились, и очень рекомендую – во всяком случае, тем, кто способен перенести такой трип. А тем, кто не способен или не захочет, и сказать-то нечего. Ни мне, ни Раулю Дюку. «Страх и отвращение в Лас-Вегасе» знаменует конец эпохи. А теперь фантастическим утром индейского лета в Скалистых горах я хочу уйти от этой шумной черной пишмашки и посидеть голышом на веранде – на солнышке.

Ранее не публиковалось.

БЕСЕДА О РАЛЬФЕ СТЕДМАНЕ И ЕГО КНИГЕ «АМЕРИКА» С Д-РОМ ХАНТЕРОМ С. ТОМПСОНОМ

ХСТ: Вот смотрю сейчас на книгу Ральфа. Жуть, что такое опубликовали…

РЕД.: А что с ней не так?

ХСТ: Ужасно неловко. Не хочется вдаваться в детали. Ну, например, вот эта скабрезная картинка с половыми органами и все такое…

РЕД.: Вы довольно много работали с Ральфом Стедманом, доктор Томпсон. Кое-какие материалы в книге – результат ваших совместных заданий и поездок. Как вы вообще познакомились?

ХСТ: Э, дайте вспомнить… Это было на Кентуккийском дерби в мае шестьдесят девятого. Я искал художника, который поехал бы со мной на дерби. Я позвонил Уоррену Хинклу, редактору Scanlan’s, и сказал: «Нам нужен кто-то со склонностью к черному юмору, потому что статья будет очень и очень затейливая. Тут требуется кто-то, у кого мозги набекрень». А Хинкль задумался и сказал: «У меня как раз есть такой человек. Он у вас в Америке никогда не печатался. Его зовут Ральф Стедман, он работает для „Private Eye “ в Лондоне, и мы прямо сейчас его к вам отправим». Ну я и поехал на дерби, считая, что с типом, который там объявится, сработаться будет трудно.

Ральф опоздал на день, поселился не в том номере, не в том отеле… Кстати, это был его первый приезд в нашу страну. Он приезжал к нам четыре раза, и наши с ним приключения, возможно, отчасти объясняют характер рисунков в его книге. Дерби шестьдесят девятого действительно был его первым визитом, до того он в Америке не бывал. Вторым его заданием – тоже для Scanlan’s – было зарисовать регату на Американский кубок яхтсменов в Ньюпорте в семидесятом. Третьим – съезд демократической партии в Майями для Rolling Stone. Четвертым – слушания в Вашингтоне по Уотергейтскому делу летом семьдесят третьего. В это же время он съездил еще в несколько городов, в Даллас, в Диснейленд, в Санта-Фе, но они большого значения не имели. Тон его психологической реакции на нашу страну задали как раз Кентуккийское дерби, Американский кубок, Майами-Бич во время съезда и Уотер-гейт. Я бы сказал, та еще череда для тридцатилетнего художника, который вообще не хотел тут работать.

РЕД.: Почему?

ХСТ: Думаю, ему не нравилась сама идея этой страны, не говоря уже об американской реальности.

РЕД.: Это видно. Америка, похоже, его ужаснула.

ХСТ: Ага, это одна из причин, почему с ним так здорово было работать, – у него острое ощущение ужасного.

РЕД.: И что же в Америке его ужаснуло?

ХСТ: Все. Единственный раз, когда он при мне расслабился и был в мире с самим с собой, это когда он с женой приехал ко мне ненадолго в Колорадо. Но, разумеется, там полная изоляция: Ральф ревниво оберегает свою частную жизнь.

РЕД.: Как он вел себя на людях?

ХСТ: На людях он обманчиво мягок, хотя иногда срывается. На дерби он вел себя в общем и целом неплохо, хотя все время был пьян.

РЕД.: Пьян?

ХСТ: Он постоянно пил на людях…

РЕД.: Он рисует прямо на месте?

ХСТ: Ну, на месте он делает наброски, а еще много фотографирует. У него что-то мелкое, вроде «Минокс». В Майами и Вашингтоне он снимал не так много. В старые времена он щелкал много больше. Теперь он просто делает наброски, потом возвращается в отель и заканчивает все задание в тот же вечер.

РЕД.: Он так быстро работает?

ХСТ: Да, работать с ним просто шок. Я только-только сажусь за работу, он уже закончил. Это угнетает. У меня на статью о Кентуккийском дерби ушло три недели, а Стедман сделал свои рисунки за три дня. Он, знаете ли, не запойный, но когда приезжает сюда и впутывается в жуткие истории, начинает крепко пить.

РЕД.: Что случилось на Американском кубке?

ХСТ: Мы встретились в Нью-Йорке, полетели в Ньюпорт и… ээ-э… у меня с собой была уйма пурпурных таблеток, не помню, кто мне их дал. Я знал, что задание получится премерзское, и твердо решил обдолбаться и по возможности в себя не приходить. Ну, искажение реальности, утрата фокуса и все такое. Я не планировал писать серьезную статью. Мы собирались выйти на лодке, которую зафрахтовали, прямо во время регаты. У нас был пятидесятифутовый шлюп, далеко не гоночная посудина, просто большая лодка с парусом. К несчастью, погода была такой ужасной, что в море можно было выходить только один день из трех, и регата еще продолжалась, когда нам пришлось уехать… по очень специфичной причине.

По дороге туда я принял пурпурную пилюлю, кажется, псилоцибин. Самое оно. А в результате глотал по две-три за день – ради общего сбора материала… Стедман обычно наркотиками не балуется. Иногда покуривает, но чурается любых психоделиков. В Ньюпорте у него случилось что-то вроде наркокризиса. Первые два дня мы просто ждали, когда прояснится и суда смогут выйти из порта. Было невыносимо скучно, и на третий день он сказал: «Тебе, похоже, этот кошмар до лампочки. С чего это?» А я ответил: «У меня от таблеток крыша едет. Иначе я этой хрени не вынес бы». А он: «Может, и мне попробовать?» К тому моменту я дошел уже до четырех в день. Ну так он и проглотил одну. Кажется, он сожрал ее часов в шесть вечера в каком-то городском баре, баре яхтсменов на пирсе. К полуночи он с цепи сорвался. И так продолжалось еще девяносто шесть часов, в течение которых нам пришлось зафрахтовать самолет и сбежать, потому что нас искала полиция. РЕД.: Почему?

ХСТ: В какой-то момент наутро после первой таблетки -или уже через день, точно не помню, – Ральф был не в себе еще три или четыре дня кряду, я вдруг решил, что, чтобы всех расшевелить, надо пробраться к австралийской яхте под названием «Гретель», фаворитке регаты, и написать на борту огромными буквами «Трахни папу», но так, чтобы надпись оказалась бы ниже палубы, у самой ватерлинии. Тогда поутру, когда «Гретель» вылетит из гавани, экипаж на борту ее не увидит, зато все остальные – на лодках прессы и зрителей – сразу разглядят.

Но к причалу было никак не пробраться. В Форт-Нокс проще залезть. Яхты так хорошо охранялись, что подобраться к ним можно было только с воды. И даже там была своего рода охрана, потому что гавань хорошо освещалась, и ни одна лодка не могла бы к ним подплыть ночью – ни по какой причине.

Тогда мы сняли с зафрахтованного судна шлюпку. Я уже лет десять как не садился на весла, а Ральф, кажется, вообще не знал как грести. В результате греб я. Мы едва-едва поместились в шлюпку, посудина оказалась совсем крошечная. И мы кое-как протиснулись между свай со стороны моря. Мы крались от сваи к свае. Мы заранее закупили шесть баллончиков красной краски, нет, если подумать, я купил их в Нью-Йорке. А значит, я с самого начала знал, что мы будем делать. Рисовать предстояло Ральфу – он же у нас художник, а я просто греб.

Каким-то образом мы сумели подобраться к борту австралийской яхты. С воды она казалась огромным серебряным ножом, гигантским клинком, гоночный механизм – ни на что больше не годный, никчемный и зловещий. Особенно когда оказываешься у ватерлинии рядом с корпусом, а наверху -сплошь прожектора и охрана.

Мы слышали, как охранники разговаривают у входа на причал. Им и в голову не приходило, что кто-то подберется с моря. Я старался не шумя удерживать шлюпку у борта, а Ральф встал и начал писать. Знаете, в баллончиках с краской есть внутри такой шарик, и чтобы смешать краску, надо баллончик потрясти: шарик в нем мечется, дребезжит, а еще баллончик шипит, пока краска не возьмется и не начнет выходить.

Выдал нас как раз этот чертов шарик. В гавани царила мертвая тишина, и шарик зазвякал, когда Ральф встряхнул баллончик, а потом сам начал чертыхаться, да еще баллончик громко зашипел, – охранники перепугались и подняли жуткий крик.

Кто-то перегнулся через борт и заорал: «Что вы, ребята, там делаете?» А я ответил что-то вроде: «Ничего, совсем ничего» и велел Ральфу не останавливаться. Тогда они снова заорали, по пирсу прикатил «лендровер», повсюду зажглись прожектора. Чертовски трудно грести, когда на тебя светят. Но мы сообразили, что грести надо, не то нас прямо тут повинтят, поэтому Ральф вцепился в борт и мы рванули в темноту, прямо в открытое море, а те на яхте и на пирсе на нас орали, – а Ральф к тому же в ужасном психическом состоянии…

Ведь ко всему прочему примешался неподдельный страх. Когда в нас ударили прожектора, я подумал, вот-вот начнут стрелять. Они голову там потеряли от мер безопасности.

Мы сбежали, выплыв в открытое море, а потом вернулись в укрытие под сваями на той стороне гавани. Но мы знали, что свобода эта лишь временная, так как нас уже засекли. Мы же сидели в желтой шлюпке с желтой лодки, и к рассвету всем будет ясно, откуда мы взялись.

Нам была хана, какой разговор. Пока я греб к нашему шлюпу, Стедман бессвязно ругался, как он ненавидит любое насилие. Но я решил, что тюрьму он возненавидит еще больше, поэтому, когда мы поднялись на шлюп, я велел ему паковать вещи, а сам вышел с большой ракетницей на палубу и выпустил в ночь три огромные сигналки с парашютами. Эти сволочи долларов по десять каждая стоят. Они взлетают на сто ярдов и взрываются четырьмя огненными шарами, использовать такое полагается только при серьезных ЧП на море. Так вот, я три таких выпустил, пока Ральф собирался: двенадцать оранжевых огненных шаров взорвались двенадцатью залпами из обреза и осветили всю гавань. Кое-какие упали на лодки, и там начался пожар, люди завопили, поспрыгивали с коек, начали хватать огнетушители. В гавани был полнейший хаос.

Спустившись, я собрал собственные манатки, и мы подозвали проплывавший мимо катер, к тому времени почти рассвело, за двадцать долларов ребята согласились подбросить нас до берега.

Оттуда мы взяли такси прямо в аэропорт и зафрахтовали самолетик в Бостон. Ральф был все еще в диком состоянии. Он был босиком, не в себе, и единственным его убежищем был Нью-Йорк. Я позвонил туда и узнал, что Scanlan’s днем раньше закрылся, но один друг Стедмана готов встретить его в аэропорту. Я сказал: «Послушайте, вы обязательно должны его встретить, он в ужасном состоянии. Мне сегодня нужно вернуться в Колорадо, чтобы подать на кандидата в шерифы…» Это был крайний срок. Так вот, тот парень согласился встретить Ральфа в Ла Гвардиа. Тем временем у Ральфа случился буйный припадок, он проклинал меня, проклинал Америку…

РЕД.: Проклинал?

ХСТ: О да, и с большой горечью, ведь он потерял ботинки, достоинство, рассудок – и все такое. Я посадил его на рейс в Нью-Йорк, а сам улетел в Колорадо. Весточку я от него получил месяц спустя. Это было письмо, где он писал, что ни за что больше не приедет в эту страну, и уж точно, пока я здесь.

Я лишь потом узнал, что случилось. В аэропорте его никто не встретил. У него не было ни ботинок, ни денег, и про Нью-Йорк он ничего не знал. Офис Scanlan’s был заперт, он даже внутрь попасть не мог, никто не брал трубку. Он занял десять долларов на такси у бармена на Сорок пятой. К тому времени в голове у него помутилось. Я разговаривал с одним служащим отеля, где жили сотрудника Scanlan’s, и он вспомнил странного англичанина с безумным взглядом, который выхаживал по вестибюлю, пинал босыми ногами стены и проклинал всех, кто к нему приближался. Наконец, Ральф вспомнил имя какого-то редактора – знакомого общих знакомых, кажется. К тому времени лицо и голова у него совершенно побагровели, а ноги кровоточили. Лишь через сутки после прилета он каким-то образом добрался до квартиры этого редактора – в состоянии полнейшей истерии. Редактор его выходил. К тому же у Ральфа, скорее всего, был обратный билет – он никогда не выезжает из дому, если деньги и билет ему не привезут на дом и не отдадут лично в руки. Он не верит в возмещение расходов, что, на мой взгляд, очень мудро.

РЕД.: Все его приезды в Америку так заканчивались?

ХСТ: Ну, из Майами он сбежал на третий день. Он приехал освещать съезд демократов, но Майами оказался ему не по зубам.

РЕД.: Он освещал еще и съезд республиканцев…

ХСТ: Нет, этот он смотрел по телевизору в Лондоне. В Майами он второй раз приезжать отказался – по какой бы то ни было причине.

РЕД.: Почему?

ХСТ: Он не перенес Майами-Бич. Шок был слишком велик. В книге есть один рисунок, объясняющий почему…

РЕД.: Почему он позволяет так над собой издеваться?

ХСТ: Наверное, получает от этого извращенное удовольствие. Лучшие его рисунки рождаются как раз из тех ситуаций, где он больше всего натерпелся. Работая с ним, я намеренно создаю для него шокирующие ситуации. На мой взгляд, именно тогда он на высоте. На слушания по Уотергейту я повел его, напоив до чертиков. А там нам пришлось сидеть за столом для прессы в проходе, по которому в перерывы между голосованиями входили и выходили сенаторы. В один из перерывов Ральф вскочил с пивом в руках и сбил с ног Сэма Эрвина. Из-за него у меня едва не отобрали пропуск и вообще едва не выгнали нас обоих со слушаний. Иногда он словно бы сам не сознает, что делает. Люди считают, что он вообще не понимает, что происходит. Истинные беды начинаются чуть позже – когда до людей доходит, что он все-таки натворил.

РЕД.: Когда видят его рисунки.

ХСТ: Да. Когда понимают, что были с ним любезны, а он подсунул им жуткие карикатуры. Однажды он выкинул такое с моим братом.

РЕД.: Братом?

ХСТ: Это было еще на дерби. Дэвисон учился в колледже на футбольную стипендию. Мы сидели в одном ресторанчике в Луисвилле, когда он попросил Ральфа его нарисовать, – и Ральф нарисовал. Я думал, вот сейчас начнется. В тот момент я полил слезоточивым газом официанта, и нам пришлось уйти.

РЕД.: Газом? Вы полили его слезоточивым газом?

ХСТ: Ну да, полил слезоточивым газом официанта. Это был угрюмый гад, и я решил, что доза ему не помешает – и нам тоже.

РЕД.: Вас что-то спровоцировало?

ХСТ: Спор с официантом. Не помню уже из-за чего. Я полил его сразу после того, как Ральф нарисовал моего брата. Вдруг у нас появилась новая проблема. Правду сказать, из ресторана нам пришлось уйти тут же.

РЕД.: Ральфу вроде как нравится Кларк Кент, знаете ли. Та его благовоспитанная ипостась.

ХСТ: Да. Интересно, что окажется у него на груди, если заставить его разорвать на себе рубашку. Может, гадюка, или игуана, или гигантский монстр Джила.

РЕД.: Из тех, что часами сидит неподвижно, а потом убивает?

ХСТ: Выбросив длинный язык? Да, пожалуй, монстр Джила подходит лучше всего. Монстр Джила с шариковой ручкой вместо языка.

РЕД.: Ральф рисует шариковой ручкой?

ХСТ: Не уверен… Насколько мне помнится, у него есть мел и большие яркие цветные карандаши, а когда он носит с собой большие альбомы, они провоцируют почти всех вокруг.

РЕД.: То есть люди подходят посмотреть, что он делает?

ХСТ: Нет, ведь он рисует так быстро и так сосредоточенно. Это все равно как приставать к телеоператору. В Стедмане есть что-то предостерегающее – не мешать ему за работой.

РЕД.: Почему вам нравится с ним работать? Вы предпочтете Ральфа фотографу?

ХСТ: Несомненно. Фотографы обычно статьям мешают, а у Стедмана есть свойство буквально вливаться в материал, становясь его частью. И мне нравится видеть происходящее его глазами. Он дает мне перспективу, которой в прочих обстоятельствах у меня нет, ведь обычно то, что я принимаю как данность, его шокирует. Фотографы просто мечутся, засасывая в себя все, на что могут навести объектив, и мало говорят о том, что делают. Фотографы в репортаже не участвуют. Они могут действовать, но мало кто из них думает. Стедман мыслит, скорее, как писатель, до него я могу достучаться. У нас с ним один подход к материалу. Я не хочу сказать, что мы всегда соглашаемся, как кто-то выглядит. Но, например, мы можем пойти на слушание по Уотергейту, что-то вызовет у него омерзение или что-то в происходящем его поразит, и как только он мне на это укажет, я соглашусь,

РЕД.: Что, по-вашему, больше всего его шокирует в Америке?

ХСТ: Наверное, недостаток тонкости и отсутствие традиционно английских стараний освещать войны или как-то их объяснять. Мы в Америке войны украшаем, продаем, культивируем. Передо мной так и стоит его рисунок с шеренгой копов в вестибюле в Вегасе.

РЕД.: То есть его шокируют люди?

ХСТ: Ага. Экстремальные типы: ковбои и копы с колтунами в волосах, мерзкие южные пьяницы на Кентуккийском дерби и отвратные дегенераты в Майами-Бич. Разумеется, ничего другого он в своих поездках не видел.

РЕД.: Путешествуя с вами, он получил довольно однобокую картину.

ХСТ: Верно. Ему несладко пришлось.

РЕД.: Но могло быть хуже.

ХСТ: Только если бы он путешествовал с кем-то вроде Чарли Мэнсона. Ральф работает много лучше, когда его что-то возмущает. И теперь я научился хмыкать про себя, увидев что-то подобное, пусть даже пустяк, о котором писать не стоит, и думаю: «Ага, это бедолагу встряхнет». И стараюсь ему это показать.

РЕД.: Ему нужны опасные ситуации?

ХСТ: Думаю, именно поэтому книга про Вегас так хорошо получилась. Она пропитана ощущением опасности. Думаю, он вложил в нее самого себя. Жуткий прилив адреналина ничем не заменишь. Во многих его работах есть доза паранойи. Паранойя ему свойственна: «Мне лгут, такое просто не может быть правдой. Если Томпсон говорит свернуть налево, наверное, надо свернуть направо…» Он вечно растерян, но работать с ним клево. Думаю, он намеренно впутывается в ситуации, чтобы я его вытаскивал и за него волновался. История на Уотергейте – прекрасный тому пример. Хотя тогда я не стал его спасать, ведь знал, что случится.

РЕД.: Вы его не спасли?

ХСТ: Через некоторое время я его вытащил, но не стал останавливать, когда он вскочил, пробился через шеренгу судебных исполнителей вокруг Эрвина и толкнул его на телекамеры. Проход между столом для прессы и телевизионщиками был узким… все дело в их оборудовании.

РЕД.: С кем бы вы его сравнили в истории искусства? Что вы объективно о нем думаете?

ХСТ: Наверное, с Джорджем Грошем. Он первым приходит на ум. И… с Хогартом… или, может, сегодня с Пэтом Олифантом…

РЕД.: Так, по-вашему, он дал точный портрет Америки?

ХСТ: Сомневаюсь, что Хогарт был совершенно объективен, но, да, даже в самых гротескных рисунках Ральфа есть элемент реальности. Он умеет улавливать. Своей ядовитой сатирой он преувеличивает две-три черты, которые вызывают у него ужас в сцене или ситуации. Все знают, что нарисованные им люди выглядят не совсем так, но если присмотреться внимательнее, то очень похожи. Все копы в вестибюле отеля в Вегасе были одеты в одинаковые клетчатые шорты и были безобразнее любых мутантов, каких видишь в самой жуткой психушке – ну, в психушке для преступников. Но, вспоминая ту сцену, я понимаю, что они не слишком отличались от психов. Рубашки на них были разных цветов, и не все выглядели опасными психами, но Ральф уловил пару-тройку отличительных черт: стеклянные глаза, стрижки ежиком, зубы как у хорьков, пивные брюхи. Если преувеличить эти четыре черты, получится довольно жуткий рисунок…

РЕД.: Значит, он реалист…

ХСТ: О да. Через преувеличение и избирательный гротеск. Его восприятие реальности не совсем нормально. Ральф смотрит на мир через очень черные очки. Он не просто рисует сцену, он ее интерпретирует – со своей колокольни. Например, на Уотергейтских слушаниях он считал, что судить следует сенаторов. Был убежден, что они насквозь продажны. Коррупция в самом широком смысле шокирует его и заводит больше всего. Я говорю про коррупцию, которая идет гораздо дальше отступных полиции или взяток политикам, речь идет о глубоко коррумпированных людях, во имя закона и порядка выполняющих коррумпированные по сути действия.

РЕД.: Вы планируете еще какие-нибудь совместные проекты?

ХСТ: Суд над Никсоном был бы для Стедмана недурным трипом.

РЕД.: Сенатские слушания?

ХСТ: Да. Никсона необязательно потащат на скамью подсудимых, – согласно закону, – но такое вполне возможно. Думается, это был бы идеальный материал для Ральфа. Или, может, очень дорогая свадьба на Юге: старинные, заинцесченные семейства и все такое. Или карнавал, бродячий цирк с выступлениями на ярмарках. Думаю, его основательно заведет групповое изнасилование в Лос-Анджелесе или секс-оргия на Бикмен-плейс в Нью-Йорке. В его рисунках есть тема безумства: декаданс, разложение, аморальность – как жуткие типы в пластмассовых шляпах у памятника Кеннеди в Далласе. Непристойность в самом широком смысле – еще один признак того, что шокирует Ральфа. Думаю, весь Даллас и Техас, даже вся Америка, видятся ему как скопище непристойностей или по меньшей мере насмешка над тем, чем им следовало бы быть, над тем, на что, по его мнению, Америка претендует. Он, вероятно, считает, что она с самого начала была обречена. Его представление об Америке сродни представлению короля Георга III.

РЕД.: Да, он же англичанин. Мы с самого начала облажались. Следовало бы остаться с теми ребятами.

ХСТ: Ага. Кучка неотесанных выскочек, ничего у них не получилось. Может, Ральфу нужно побольше времени провести на конференции «храмовников». Судя по рисункам, он застал одну такую в Далласе. Его бы следовало на неделю запереть в гостинице на Национальной конференции храмовников в Дулуте. Господи, да он может не пережить потрясения! Или у него выйдут фантастические рисунки. Лучше всего он работает, если загнать его в ситуации, когда он вот-вот сорвется, когда он на грани, но еще способен функционировать.

РЕД.: Старое доброе «на грани»?

ХСТ: Почему нет? Хорошее место для работы. Когда у него все хорошо, когда увиденное его не поражает и не возмущает, рисунки получаются не самые лучшие. Не плохие, но без сумасшедшинки…

РЕД.: Беззубые.

ХСТ: Пожалуй, да, но нельзя же ждать от личности, вроде Ральфа, чтобы он все время был на грани. Даже в малых дозах это слишком, черт побери, болезненно. Но Стедман и сам это хорошо понимает и, думаю, зубастость еще какое-то время сохранит. А мне это только на руку, поскольку больше всего работать мне хочется именно с ним.

Июль 1974

Ральф Стедман, «Америка». Сан-Франциско, «Стрейт Эрроу Пресс», 1974

СТРАННОЕ ГРОМЫХАНИЕ В АЦТЛАНЕ

Убийство… и воскрешение Рубена Салазара от рук департамента шерифа округа Лос-Анджелес. Жестокий раскол и сотворение мученика. Плохие новости для американских мексиканцев… еще худшие для «свиней». А теперь – новый чикано! На гребне мрачной новой волны. Подъем «батос локос». Бурая власть и горстка красных. Примитивная политика баррио. На чьей ты стороне, брат?.. Ничейной земли больше нет. Негде спрятаться на бульваре Уиттьер. Нет укрытия от вертолетов. Нет надежды в судах. Нет нигде покоя. Нигде правды не добиться. Нет света в конце туннеля. Nada*.

* Ничего – (исп.).

Утро в отель «Эшмун» не приходит, а прокрадывается. Его постояльцы не выскакивают из кроватей радостно встречать свежий новый день. Но в то самое утро все в отеле проснулись ни свет ни заря. В коридоре возле номера 267 кошмарные удары и вопли. Какой-то нарик сорвал ручку с общей ванной, и теперь постояльцы не могут попасть внутрь, поэтому пытаются выбить дверь. Над гамом взмывает нервный голос управляющего: «Ладно, ребята, будет вам, будет. Неужели надо звать шерифа?» В ответ ему выстреливают: «Ах ты грязная свинья-gabacho!** Только попробуй позвать гребаного шерифа, и я перережу тебе хреново горло». Затем – треск ломающегося дерева, опять крики и топот бегущих ног за дверью моего номера – 267-го.

Слава Иисусу, дверь заперта, но можно ли быть хотя бы в чем-то уверенным в таком месте, как отель «Эшмун»? Особенно таким утром, когда толпа разъяренных постояльцев не может попасть в ванную и, вероятно, знает, что номер 267 единственный в пределах досягаемости, где есть собственная ванная – лучшая в этой дыре за пять восемьдесят за ночь – и замок на двери новенький. Прошлый вырвали примерно через двенадцать часов после установки, незадолго до того, как я вселился.

** Неотесанный, нескладный; термин для обозначения иностранцев, в Испании, как правило, французов, в Мексике – белых жителей США – (исп.).

Портье основательно помучился, чтобы я попал к себе в номер. Его ключ не подходил к новому замку.

– Господи Иисусе! – бормотал он. – Ключ же должен подходить! Это же новехонький замок Йеля. – Он мрачно уставился на новенький ключ.

– Ага, – согласился я. – Но ключ-то у вас от «Вебстера».

– Ха, а вы правы! – воскликнул он и убежал, оставив нас в коридоре с огромными кусками льда в руках.

– Что это с ним? – спросил я. – Он как будто не в себе. Потеет, несет околесицу, трясется…

Бенни Луна рассмеялся.

– Да он просто нервничает. Ты думаешь, он каждый день пускает четырех мерзких с виду чиканос в свой лучший номер в три часа утра? А ведь у каждого из нас колотый лед и подозрительные кожаные сумки. – Он привалился к стене от смеха. – Господи, да он до чертиков напуган! Понятия не имеет, что происходит.

– Трех чиканос, – поправил Оскар. – И одного деревенщину.

– Ты ему не сказал, что я писатель, да? – спросил я.

Я видел, как Оскар разговаривал с каким-то типом, у которого бы вид немца после поражения в войне, но не придал этому особого значения.

– Нет, но меня он узнал, – отозвался Оскар. – Он сказал: «Вы юрист, верно?», а я ему: «Верно, и я хочу лучший ваш номер для моего друга gabacho». – Он усмехнулся. – Ну да, он понимает, что дело нечисто, но не понимает, что именно. Эти ребята собственной тени теперь боятся. Каждый лавочник на бульваре Уиттьер уверен, что не сегодня завтра умрет, поэтому психует при первом же признаке хоть чего-то странного. Тут так со смерти Салазара.

Портье, он же управляющий, он же ночной привратник, внезапно выскочил из-за угла с нужным ключом и открыл нам дверь. Номер был потрясающий: запущенная копия дыры в трущобах Лимы в Перу, где я жил пару лет назад. Не помню, как называлась та гостиничка, но помню, что ко всем ключам были привешены деревянные шары размером с грейпфрут – чтобы в карман не влезали. Мне подумалось, не посоветовать ли такое здешнему бедолаге, но он не задержался ни поболтать, ни получить чаевые. Он был таков, оставив нас одних справляться с квартой рома и, Бог знает, с чем еще. Лед мы положили в раковину возле кровати и раскололи большим кортиком. Единственной музычкой была кассета с «Let it bleed».

Что из музычки может быть лучше жаркой ночью на бульваре Уиттьер в семьдесят первом? С недавних пор это далеко не мирная улица. Правду сказать, она никогда не была мирной. Уиттьер для обширного баррио чиканос в Восточном Лос-Анджесе – все равно что бульвар Сансет для Голливуда. Тут все происходит на улице: бары, проходимцы, сбыт наркотиков, шлюхи – а еще беспорядки, побои, убийства, спорадические кровавые стычки с ненавистным общим врагом – с копами, которых чаще тут зовут свиньями, с белым человеком, с той синекорковой армией наводящих страх gabacho-отрядов департамента шерифа Восточного Лос-Анджелеса.

Жить в «Эшмуне» удобно, если хочешь быть поближе к тому, что в каждый данный момент творится на бульваре Уиттьер. Окно 267-го в пятнадцати футах над тротуаром и всего в нескольких кварталах к западу от кафе «Серебряный доллар», ничем не примечательной забегаловки, не отличимой от прочих в округе. Там есть бильярдный стол, за кружку пива берут доллар, и поблекшая барменша-чикано играет в кости с завсегдатаями, лишь бы не замолкал музыкальный автомат. Проигравший бросает монету, и всем плевать, кто выбирает музыку.

Мы уже туда заглянули, но там было тихо. Это был мой первый приезд за последние полгода. В сентябре там еще воняло слезоточивым газом и новым лаком, но сейчас «Серебряный доллар» хорошо проветрился. Никакой крови на полу, никаких зловещих дыр в потолке. О моем прошлом визите напоминала лишь штуковина над кассой, которую нельзя не заметить. Черная газовая маска слепо уставилась в зал, а под ней- рукописная табличка печатными буквами: «В память о 29 августа 1970 г.».

Ничего больше, никаких объяснений. Но их и не требуется, во всяком случае тем, кто пьет в «Серебряном долларе». Завсегдатаи – местные: чиканос и люди из баррио, и.каждый прекрасно помнит, что случилось в «Серебряном долларе» 29 августа 1970 года.

В тот день Рубен Салазар, известный «мексикано-американский» комментатор в лос-анджелесской Times и диктор телестанции KMEX-TV2, вошел в кафе и, сев на табурет у двери, заказал пиво, которое ему не суждено было выпить. Ведь как раз в тот момент, когда барменша пододвигала через стойку его кружку, помощник шерифа округа Лос-Анджелес по имени Том Уилсон швырнул в открытую дверь гранату со слезоточивым разом и снес Рубену Салазару полголовы. Остальные посетители сбежали через заднюю дверь в проулок, но не Салазар. Он умер на полу в облаке слезоточивого газа, и когда несколько часов спустя его тело наконец вынесли, журналиста уже окружил ореол мученика. Через двадцать четыре часа одного только упоминания имени Рубен Салазар хватало, чтобы спровоцировать слезные, с потрясанием кулаком тирады не только на бульваре Уиттьер, но и по всему Восточному Лос-Анджелесу.

Домохозяйки средних лет, не рассчитывавшие ни на что большее, чем шаткое положение «американок мексиканского происхождения», просто стремившиеся выжить в жестоком мире гринго, обнаружили, что на публике кричат «Viva La Raza». А их мужья, тихие клерки «Сейфвэя» и коммивояжеры газонокосилок, самые низшие и взаимозаменяемые винтики в экономической машине Великого gabacho, вызывались свидетелями, были готовы идти в суд или куда там еще и называли себя чиканос. Выражение «американцы мексиканского происхождения» вдруг вышло из фавора у всех, кроме самых старых и консервативных – и богатых. Внезапно оно стало означать «дядя Том». Или на арго Восточного Лос-Анджелеса – «Тио Тако». Разница между американцем мексиканского происхождения и чикано сродни разнице между негром и черным.

Все это случилось внезапно. Для большинства даже чересчур внезапно. Один из основных законов политики гласит: все акции происходят в пограничных областях и по сути центробежны. Середина пути популярна лишь тогда, когда ничего не происходит. А большинство жителей Восточного Лос-Анджелеса уже и не помнили, когда здесь хоть что-то происходило. До последних шести месяцев он напоминал многоцветную гробницу, огромную трущобу, полную шума и дешевой рабочей силы, – всего в выстреле от сердца большого Лос-Анжделеса. На самом деле баррио, вроде Уотте, – часть ядра города, а Голливуд и Санта-Моника, по сути, отдельные образования. Кафе «Серебряный доллар» в десяти минутах езды от муниципалитета. До Сансет-стрип полчаса быстрым шагом по шоссе Голливуд-фривей.

По всем меркам бульвар Уиттьер очень далеко от Голливуда. Психологических связей нет никаких. Через неделю в недрах Восточного Лос-Анджелеса я чувствовал себя слегка виноватым, что вхожу в бар отеля «Беверли-Хиллс» и заказываю выпивку – словно мне там не место и все официанты это знают. Но я уже бывал там при совершенно иных обстоятельствах и чувствовал себя вполне комфортно. Или почти. Невозможно… а и к черту. Смысл в том, что в то время я чувствовал иначе. Я был настроен на совершенно иной мир – в пятнадцати милях от Беверли-Хиллс.

MARC НА POR LA JUSTICIA*

"В общинах чиканос нет ни комитетов, ни представителей по связям с полицией. С самих полицейских беспорядков 29 августа факты стали чересчур очевидны, чтобы их игнорировать, а именно что департамент полиции лос-анджелеса, шерифы и дорожные патрули годами систематически стараются уничтожить истинный дух нашего народа. В прошлом полиция сводила на нет все наши попытки добиться справедливости: избивала учащихся, протестующих против плохого образования, совершала налеты на офисы, арестовывала активистов, называла чиканос в прессе коммунистами и гангстерами и – едва журналисты уходили – еще худшими словами.

* Марш за справедливость – (исп.).

Гораздо подлее прямых политических репрессий против активистов и демонстраций – непрекращающееся вмешательство в повседневную жизнь жителей баррио. Почти каждый месяц то или иное баррио видело по меньшей мере одно жестокое избиение или убийство, а его жители стремились потом защитить друзей и родных, свидетелей избиения, которым грозят обвинения в бродяжничестве. На одной неделе это Сан-Фернандо, на следующей Линкольн-Хейтс, затем Восточный Лос-Анджелес, Венис, Харбор или Помона. Полиция берется за одно баррио зараз, стараясь сломать наше единство и наш дух.

29 августа во всех наших баррио состоялись демонстрации во имя мира и справедливости, и полиция перешла в наступление. Из страха она ввела военное положение, арестовала и избила сотни наших людей. Полицейские убили Гильберто Диаса, Линн Уорд и Рубена Салазара, человека, который мог рассказать о нас всей стране и всему миру.

Нельзя забывать урок 29 августа, а заключается он в том, что главный и насущный наш социальный и политический вопрос – зверства

полиции. с 29 августа нападки полиции обострились – либо народ контролирует полицию, либо мы живем в полицейском государстве.

Нельзя позволить, чтобы полиция сломала наше единство. Мы должны продолжить дело Рубена Салазара и разоблачить ее зверства перед страной и всем миром. комитет чиканос по мораторию призывает поддержать наш мирный марш за справедливость через баррио округа Лос-Анджелеса.

Группы поддержки прибудут автобусами из десятка городов и наших баррио. Встречаемся у участка шерифа Восточного Лос-Анджелеса на Третьей между Феттерли и Вудс. В 11 утра 31 января 1971 г. Присоединяйтесь к своей местной группе.

Дополнительная информация по телефону 268-6745«.

Листовка Национального комитета чиканос по мораторию

Моя первая ночь в отеле «Эшмун» отдыха не принесла. Разошлись мы около пяти, а в семь поднялся шум из-за нарика. Через час за ним последовал нестройный вой нортено из музыкального автомата в кафе «Бульвар» через улицу. А после, около половины десятого, меня снова разбудили – на сей раз это была канонада пронзительного свиста с тротуара прямо у меня под окном и крик:

– Хантер! Просыпайся, приятель! Пора двигать. Господи ты Боже, подумал я. Только три человека знают, где я сейчас, и все они спят. Кто еще мог проследить меня до гостиницы? Раздвинув жалюзи ровно настолько, чтобы выглянуть наружу, я увидел Руди Санчеса, неразговорчивого и невысокого телохранителя Оскара, который настойчиво махал мне снизу.

– Выходи же, чел, пора. Оскар с Бенни сидят в «Милашке». Это бар на углу, всех сидящих внутри видно. Мы там тебя ждем, идет? Ты проснулся?

– Конечно, проснулся. Я уже давно вас, ленивых мошенников, жду. Зачем мексикашам так много спать, мать их?

Руди с улыбкой повернулся уходить.

– Мы тебя дождемся, приятель. Выпьем уйму «кровавых мэри», а ты знаешь, какое у нас тут правило.

– Плевать, – пробормотал я. – Мне нужно в душ,

Но душа в моем номере не было. И кто-то ночью умудрился натянуть оголенную медную проволоку поперек ванны, а конец засунуть в розетку под раковиной. Зачем? Демон рома мне свидетель, я понятия не имею. Вот я в лучшем номере отеля ищу душ, а вижу только наэлектризованную ванну. И нет места по-человечески побриться – в лучшем отеле на бульваре! Наконец, поскребя лицо горячим полотенцем, я пошел на угол в «Милашку».

Там, опираясь на стойку, лениво болтал с завсегдатаями Оскар Акоста, адвокат-чикано. Из четверых парней под тридцать, которые его окружали, двое были бывшими преступниками, двое – фанатами динамита и известными бомбистами и трое из этих четырех – ветеранами кислоты. Ничего из этого в разговоре не всплыло. Разговор шел чисто политический, но только в терминах зала суда. Оскар вел два остро политических дела разом.

По одному, так называемому «Делу билтморской шестерки», он защищал шестерых молодых чиканос, которых арестовали за попытку поджечь в прошлом году отель «Билтмор», когда в его бальном зале произносил речь губернатор Рональд Рейган. На тот момент их виновность или невиновность были несущественны, поскольку процесс превратился в эффектную попытку свергнуть саму систему выбора большого жюри присяжных. За прошедшие месяцы Акоста вызвал в суд повесткой каждого судью Верховного суда округа Лос-Анджелес и провел – под присягой – длительный перекрестный допрос всех ста девяти на тему их «расизма». Это был ужасный афронт самой судебной системе, и Акоста из кожи вон лез, чтобы сделать его еще нестерпимее. Сто девять стариков – судей! – принудили бросить свои дела и отправиться в чужой зал заседаний, чтобы со скамьи подсудимых защищаться против обвинений в «расизме», выдвинутых адвокатом, которого они ненавидели.

На протяжении разбирательств Оскар исходил из того, что все большие жюри настроены прорасистски, так как каждого их члена рекомендуют судьи Верховного суда, которые, естественно, рекомендуют тех, кого знают лично или профессионально. И, следовательно, никто – например, какой-нибудь подонок-чикано с улицы – и никак не может быть обвинен «судом себе равных». Последствия победы в таком деле были настолько очевидны и несли в себе такую явную угрозу судопроизводству, что вердиктом заинтересовались даже низы, вроде завсегдатаев «Серебряного доллара» и «Милашки». Обычно уровень политического сознания в таких местах не слишком высок, особенно субботним утром, но само присутствие Акосты, куда бы он ни пошел и чем бы, на первый взгляд, ни занимался, всему придает отчетливо политическую окраску, и потому каждый, кто хочет с ним поговорить, должен сообразить, как сделать это политически осмысленно.

– Дело в том, что никогда нельзя говорить простым языком, – объясняет Оскар. – Мы не голоса тут собираем. Черт, это мы уже проделывали, с этим покончено. Теперь нужно заставить людей думать. Вынудить их думать. А этого не добьешься, хлопая их по плечу и ставя им пиво. – Тут он усмехается. – Разве что ты сам напился до одури или укурен. Подлизываться не мой стиль, это я очень ясно даю понять.

Но сегодня разговор не сложен, никакой политики за ним не стоит.

– Слушай, Оскар, – говорит кто-то. – Как у нас дела по этому большому жюри? Каковы наши шансы?

Акоста пожимает плечами

– Мы победим. Может, не на этом уровне, но на апелляции.

– Это хорошо, приятель. Я слышал, ты задал жару сволочам.

– Да, мы их приструнили. Но это дело может занять еще год. Сейчас надо думать про дело Корки. Суд начинается во вторник.

– Корки в городе?

Интерес очевиден. Поворачиваются головы. Руди отступает на пару шагов, чтобы видеть весь бар, пробегает взглядом по лицами, ища тех, кто заинтересован излишне. Паранойя в баррио гуляет во всю: информаторы, нарки, ассасины – кто знает. А Рудольфо – Корки – Гонзалес первейший вариант для подставы. Гонзалес – бывший боксер, поэт, уличный боец, террорист, организатор и самый влиятельный «активист чиканос» страны после Сезара Чавеса, а его базирующийся в Денвере «Крестовый поход за справедливость» – одна из немногих жизнеспособных политических организаций чиканос в стране.

Всякий раз, когда Корки Гонсалес появляется в Восточном Лос-Анджелесе, пусть даже на суде по обвинению в незаконном хранении оружия, уровень политической напряженности заметно возрастает. У Гонсалеса очень много сторонников в баррио. В основном среди молодежи: это учащиеся и бросившие учебные заведения, художники, поэты, сумасброды – те, кто уважает Сезара Чавеса, но, по сути, не понимает благонравных фермеров

– Уик-энд будет сущий ад, – сказал мне накануне вечером Оскар. – Стоит Корки появиться в городе, моя квартира превращается в гребаный зоопарк. Чтобы поспать, приходится перебираться в мотель. Черт, не могу же я ночь напролет спорить о радикальной политике, когда наутро мне надо быть в суде. В любое время суток заявляются совершенно незнакомые мне типы с безумным взглядом. Тащат с собой вино, косяки, кислоту, мескалин, пушки… Господи, Корки на такой риск не посмеет пойти. Он уже приехал, но я не знаю, где он остановился. Поселился в каком-то треклятом «Холидей-Инн» или вроде того милях в пяти за городом на Роузмид, но никому не говорит, где именно, даже мне, своему адвокату. – Он улыбнулся. – А вообще умно придумано, потому что знай я, где он остановился, могу приехать как-нибудь ночью, весь издерганный, с воплями, мол, давай утром объявим всеобщую забастовку или еще с какой-нибудь опасной хренью, а это его до чертиков напугает.

Он покивал, лениво улыбаясь в стакан.

– Правду сказать, я подумывал о призыве ко всеобщей забастовке. В настоящий момент движение так чертовски расколото, что ему любая акция на пользу. Ага, может, мне стоит написать для Корки речь в таком духе, потом созвать на завтра под вечер пресс-конференцию в «Серебряном долларе», – горько хохотнув, он заказал еще одну «Кровавую мэри».

Акоста держит практику в баррио вот уже три года. Я познакомился с ним незадолго до того, как он ее открыл, в другую эпоху, – тут она значения не имеет, разве только будет нечестно рассказывать историю до конца, нигде не упомянув – для протокола, – что Оскар старый друг и временами противник. Помнится, мы познакомились в баре «Дейзи Дак» в Аспене, когда он притопал к моему столу и начал разглагольствовать о том, как «разнести систему как сноп дешевого сена» или еще что-то в том же духе. А я подумал: «Ну вот, опять свихнувшийся на чувстве вины юристик-неудачник из Сан-Франциско, очередной болван, объевшийся тако и возомнивший себя Эмилиано Сапатой».

Ничего страшного, но раскаленным летом 67-го в Аспене было довольно напряженно. То была эпоха «Сержанта Пеппера», «Surrealistic Pillow» и первоначального «Buffalo Springfield». Год для всех выдался хороший, во всяком случае для большинства. Были, как водится, исключения. Одним был Линдон Джонсон, другим – Оскар Акоста. По совершенно разным причинам. Не самое лучшее лето ни для президентов США, ни для рассерженных мексиканских юристов из Аспена.

Оскар надолго не задержался. Некоторое время мыл посуду, работал на стройке, пару раз выводил из себя окружного судью, потом подался в Мексику «образумиться». Потом мне вдруг сказали, что он работает в офисе федерального защитника в Лос-Анджелесе. Дело было под Рождество ?8-го – не лучший год для кого бы то ни было, кроме Ричарда Никсона и, возможно, Оскара Акосты. Потому что к тому времени Оскар начал уже выходить на собственную дорогу. Он былединственным в Америке «адвокатом чикано», как объяснил мне в письме, и этому радовался. Все его клиенты были чиканос, к тому же большинство, по его же выражению, «политические преступники». И если они виновны, то только потому, что «делали то, что нужно сделать».

Отлично, сказал я. Но, честно говоря, меня не слишком. зацепило. Поймите меня правильно, я был за, но лишь в рамках личной дружбы. Большинство моих друзей заняты чем-то странным, чего я, по сути, не понимаю, – и, за несколькими постыдными исключениями, я всем желаю удачи. Кто я такой, в конце-то концов, чтобы говорить другу, что ему не надо менять имя на Оливер Хай, избавляться от семьи и становиться членом сатанистского культа в Сиэтле? Или спорить с другим другом, который хочет купить одноразовый «ремингтон файерболл», чтобы с безопасного расстояния отстреливать копов?

Ладно, отлично, говорю я. Никогда не парь другому мозги по пустяку. И если твои личные тараканы временами отбиваются от рук, – ну, сам знаешь, что нужно делать.

И это более-менее объясняет, почему я вдруг ввязался в историю с убийством Рубена Салазара. В тот момент я был в Орегоне, точнее, в Портленде, где пытался освещать одновременно общенациональный съезд Американского легиона и скайриверский рок-фестиваль, и однажды вечером, вернувшись в свой тайный номер в «Хилтоне», я обнаружил «срочное сообщение», в котором меня просили позвонить мистеру Акосте в Лос-Анджелес.

Я удивился, как он сумел разыскать меня в Портленде, но почему-то догадался, из-за чего он звонит. Я видел утреннюю Los Angeles Times со статьей о смерти Салазара, и даже с расстояния в две тысячи миль от нее изрядно попахивало. Проблема заключалась не просто в попытках навести тень на плетень и не в дырах – подход в ней был неверным, да и вообще не ясно было что к чему.

В деле Салазара была особая загвоздка. И заключалась она не в том, что он был мексиканцем или чикано, и даже не в гневных утверждениях Акосты, что копы убили его хладнокровно и что все намерены промолчать. Налицо были все ингредиенты большой бучи, но, на мой взгляд, самым зловещим казалось то, что, как утверждал Оскар, полиция намеренно вышла на улицу и убила репортера, который доставлял ей слишком много хлопот. Если это правда, значит, ставки вдруг резко выросли. Если полицейские открыли охоту на журналистов, если они считают себя в праве обвинять любое собрание, любую «незаконную демонстрацию» зоной свободного отстрела, вот-вот наступят очень черные дни – и не только для журналистов.

«В тринадцати разгромленных кварталах темные магазины стоят нараспашку, зияют выбитые витрины. Мостовую усыпали сорванные дорожные знаки, гильзы от обрезов, осколки битого кирпича и бетона. На обочину выброшено несколько сожженных диванов, заляпанных кровью. В жарком зареве полицейских осветительных ракет три подростка чиканос вразвалочку идут по разоренной улице. «Эй, брат, – кричит один черному репортеру,- у нас было веселей, чем в Уоттсе».

Newsweek, 15 февраля, 1971

Рубен Салазар – теперь истинный мученик, и не только в Восточном Лос-Анджелесе, но и в Денвере, в Санта-Фе и в Сан-Антонио – по всему Юго-Западу. От края до края Ацтлана, «завоеванных территорий», более ста лет назад попавших под ярмо оккупационный войск гринго, когда «vendido политики в Мексико-сити продали нас США», чтобы отменить вторжение, которые учебники истории гринго называют «американо-мексиканской войной» (Дейви Крокетт, «Помни Аламо» и т. д.).

В результате этой войны правительству США уступили приблизительно половину того, что было тогда государством Мексика. Со временем территорию разбили на нынешние штаты Техас, Нью-Мексико, Аризона и южную часть Калифорнии. Эта территория и есть Ацтлан, скорее идея, нежели определение в строгом смысле слова. Но даже идея гальванизировала целое поколение молодых чиканос на политические акции, которые буквально ужасают их мексикано-американских родителей. Между 1968 и 1970 годами Движение американцев мексиканского происхождения претерпело те же коренные изменения и тяжкие потрясения, какие терзали Движение за гражданские права негров в начале шестидесятых. Раскол произошел по общей линии, и первые «молодые радикалы» были в большинстве своем сыновьями и дочерьми мексикано-американцев среднего класса, которые научились жить со «своей проблемой».

На той стадии движение было в основном интеллектуальным. Слово «чикано» возникло как необходимое самообозначение для народа Ацтлана – ни мексиканцы, ни американцы, но покоренный народ индейцев-метисов, который как рабов продали его же вожди и с которым обращаются как с крепостными победители. Даже язык их не поддавался определению, не говоря уже о самосознании. Язык Восточного Лос-Анджелеса – беглая разновидность чоло – смеси мексиканско-испанского и калифорнийско-английского. Сидя субботним утром в кафе на бульваре Уиттьер, можно услышать, как молодой чикано объясняет своим друзьям:

– Гребаный инспектор-gabacho по условному освобождению, говорит, я должен вернуть швейную машинку, не то снова сяду. Я поговорил с гребаным vendido* и vieja tambien**, и они сказали, не парься, мы ничего такого не скажем, чтобы засадить тебя снова в тюрягу. Но gabacho на меня давит. Что мне делать? – А заметив случайно затесавшегося в кафе гринго, быстро заканчивает рассказ на стремительном, сердитом испанском.

* То, что продано – (исп.); термин для обозначения жителей США мексиканской национальности, продавших свою культуру ради американских ценностей.

** И со старухой тоже – (исп.).

Сейчас в «Движении» много отсидевших плюс совершенно новый элемент – «батос локос». Единственное их отличие в том, что «батос локос» пока еще не арестовывали за то, за что остальные уже отмотали срок. Отсидевшие достаточно взрослые, чтобы стать завсегдатаями баров на Уиттьер, а большинство «батос локос» – подростки. Они много пьют, но не на бульваре и не в «Серебряном долларе». Вечером в пятницу их можно найти за квартой-другой «кей ларго» на темных детских площадках муниципальных многоквартирников. Вином они запивают секонал, который в баррио доступен в любых количествах, к тому же дешев, приблизительно доллар за пять красненьких, достаточно, чтобы кому угодно мозги вышибить. Секонал – один из немногих наркотиков на рынке (законном или еще каком), который гарантированно озлобляет. Особенно в сочетании с алкоголем и несколькими «беленькими», то есть если догнаться бензедринчиком. От такой диеты хочется выйти на улицу и побить кого-нибудь. Среди всех моих знакомых единственными, кто тоже сидел на диете из красненьких, беленьких и алкоголя, были «ангелы ада».

Приблизительно с тем же результатом. «Ангелы» накачивались и раскатывали по шоссе в поисках, кого бы побить Цепями. «Батос локос» накачиваются и начинают искать собственные способы политического самовыражения (сжечь магазин, напасть сворой на негра или украсть машину, чтобы погонять ночью по бесплатной трассе). Акции у них почти всегда противоправные, обычно с насилием – и лишь недавно получили ярлык «политических».

Возможно, главный фокус сегодняшнего баррио – политизация «батос локос». Буквально это выражение переводится как «чокнутые невежды», но в терминах политики правильнее было бы «уличные психи», малолетние дикари, которым нечего терять, кроме враждебности, приправленной ощущением обреченности и пресыщенности миром, таким каким они его знают.

– Эти ребята копов не боятся, – сказал мне один активист-чикано. – Черт, их просто прет от драк с полицией. Они сами на них нарываются. И таких у нас уйма. Может, тысяч двести. Если сумеем организовать этих ребят, – ха! – да мы кого угодно сумеем поднять.

Но организовать «батос локос» не так просто. Во-первых, они безнадежные невежды в политике. Они ненавидят политиков, даже политиков-чикано. Во-вторых, они очень молоды, очень враждебны, и если их раздразнить, то способны на что угодно – особенно когда набрались вина и красненьких. Одной из первых попыток вовлечь «батос локос» в новую политику чиканос был массовой митинг против полицейских репрессий 31 июля прошлого года. Организаторы приложили все усилия, чтобы митинг прошел мирно. По баррио распространили лозунг: «Сохраняем спокойствие, ни беспорядков, ни насилия». Было заключено перемирие с департаментом шерифа Восточного Лос-Анджелеса: копы согласились «сдерживаться», но тем не менее забаррикадировали и обложили мешками с песком полицейский участок неподалеку от Бельведер-парка, где проходил митинг.

В статье для The Nation священник-чикано Дэвид Ф. Гомес так описывал набирающий обороты митинг: «Невзирая на напряжение, преобладала атмосфера праздника, где чиканос сидели на затоптанном дерне местного футбольного поля и слушали представителей баррио, с возмущением говоривших о произволе полиции и оккупации гринго Ацтлана. Самой зажигательной в тот день была речь Оскара Акосты: „Ya es tempo. Время пришло! И главный наш вопрос не произвол полиции, нас все равно до скончания веков будут бить дубинками по головам, потому что мы чикано! Истинная проблема – nuestra terra, наша земля. Нас называют повстанцами и революционерами. Не верьте. Эмилиано Сапата был революционером, потому что сражался с другими мексиканцами. Но мы воюем не со своим народом, а с гринго! Как, по-вашему, стали бы полицейские вертолеты днем и ночью патрулировать наши кварталы, если бы нас считали гражданами, наделенными всеми гражданскими правами?!“»

Митинг действительно проходил мирно – до самого конца. А под конец, когда завязалась драка между горсткой чиканос и нервозными копами, «батос локос» отреагировали лобовой атакой на штаб-квартиру полицейских, забросав ее камнями, бутылками, палками, кирпичами, чем угодно, что попалось под руку. Полицейские отсиживались около получаса, а после ответили чрезмерным проявлением силы, включая залпы смертоносной картечи из обрезов двенадцатого калибра прямо в толпу. Атакующие бежали по переулкам на бульвар Уиттьер и снова его разгромили. Копы преследовали их, стреляя в упор из обрезов и пистолетов. Через два часа уличных боев потери насчитывали одного погибшего, тридцать тяжело раненных и чуть меньше чем на полмиллиона долларов материального ущерба, включая 78 сожженных и помятых полицейских машин.

Все властные структуры Лос-Анджелеса возмутились. Национальный комитет чиканос по мораторию пришел в ужас. Главный организатор митинга, двадцатичетырехлетний Розалио Муньос, бывший президент студенческого общества Калифорнийского университета, был настолько шокирован происшедшим, что нехотя согласился с шерифом, мол, любые дальнейшие массовые митинги будут слишком опасны. «Нам придется искать другой способ выразить наше недовольство, – сказал представитель более умеренного Конгресса американо-мексиканского единства. – С этого момента главным лозунгом станет умеренность».

Но по поводу «батос локос» никто не высказался – за исключением шерифа. «Эти беспорядки были вызваны не людьми извне, но членами общины чиканос! На сей раз они не могут утверждать, будто мы их спровоцировали». Тут было явное отступление от классического полицейского анализа «мексиканского произвола». В прошлом полиция всегда винила в нем «коммунистов и агитаторов извне». Но теперь шериф, похоже, наверстывает упущенное. Истинный враг – те самые люди, с которыми его подчиненным приходится иметь дело каждый божий день во всевозможных рутинных ситуациях – на перекрестке, в баре, при авариях и семейных ссорах.

Иными словами, люди с улицы, те, кто тут живет. В конечном итоге должность помощника шерифа в Восточном Лос-Анджелесе не слишком отличается от дозорного американской дивизии во Вьетнаме. «Даже дети и старушки – вьетконговцы».

Таковы новые веяния, и каждый в Восточном Лос-Анджелесе, кто готов о них говорить, использует выражение «после Салазара». За полгода после убийства и последовавшего за ним тревожного дознания коронера общину чиканос расколола совершенно новая поляризация, еще одно мучительное амебное деление. Но на сей раз раскол произошел не между молодыми активистами и старыми «тио такое», нет, раскол сейчас между активистами студенческого толка и совершенно новой породой сверхрадикальных уличных фриков. Вопрос стоит уже не о том, драться или нет, а Когда драться, Как драться и Каким оружием драться.

Еще один малоприятный аспект этого нового раскола в том, что в основе его не просто «пропасть между поколениями», которая была болезненной, но сравнительно простой, нет, сейчас это конфликт образов жизни и философий. На сей раз деление прошло скорее по экономическим или классовым границам, а это мучительно сложно. Первые студенческие активисты были радикально настроенными, но разумными – в собственных глазах, если не в глазах закона.

Но «батос локос» даже не претендуют на разумность. Они хотят взяться задело, и чем раньше, тем лучше. Где угодно, когда угодно, дайте нам только причину вздуть легавых, мы готовы.

Такой подход создал определенные трудности внутри движения. У людей с улицы верные инстинкты, сказало руководство, но они безрассудны. У них нет программы: только жажда погромов и мести – что, разумеется, вполне понятно, но к чему это приведет? Что в конечном итоге приобретет традиционно стабильная община мексикано-американцев, объявив тотальную войну властным структурам gabacho и одновременно изгоняя собственных местных vendidos.

«АЦТЛАН! Люби его или вали».

– лозунг с плаката на митинге чиканос.

Рубен Салазар был убит в ходе беспорядков в духе Уоттса, вспыхнувших, когда сотни полицейских атаковали мирный митинг в Лагуна-парк, где собралось около пяти тысяч чикано либерального, студенческого, активистского толка, чтобы протестовать против призыва «граждан Ацтлана» в войска США во Вьетнаме. Объявившись в Лагуна-парке без предупреждения, полиция «разогнала толпу», накрыв ее облаком слезоточивого газа и обработав зазевавшихся дубинками в манере Чикаго. Разбежавшиеся в панике митингующие заразили своим гневом молодых зрителей, которые, пробежав несколько кварталов до бульвара Уиттьер, начали громить все магазины в округе. Несколько домов были сожжены дотла, ущерб оценивался в приблизительно миллион долларов. Трое были убиты, шестьдесят человек ранены, но центральным инцидентом того августовского митинга семидесятого года стало убийство Рубена Салазара.

И через полгода, когда Национальный комитет чиканос по мораторию решил, что настало время для нового массового митинга, его созвали, чтобы «продолжить в духе Рубена Салазара».

Ирония в том, что сам Салазар активистом не был. Он был профессиональным журналистом с десятилетним стажем и опытом самых разных заданий, который работал на ново-либеральную Los Angeles Times. Известный на всю страну репортер, он получил несколько премий за освещение событий во Вьетнаме, Мехико-сити и Доминиканской республике. Салазар был ветераном фронтовых репортажей, но никогда не проливал кровь под огнем. Он хорошо знал свое дело, и оно ему как будто нравилось. Поэтому, когда Times отозвала его из очередной горячей точки – на повышение и заслуженный отдых с освещением «местных событий», – он, очевидно, чуточку заскучал.

Он сосредоточился на огромном баррио к востоку от муниципалитета. Невзирая на то что сам был американцем мексиканского происхождения, в теме он едва разбирался, но включился почти моментально. В короткий срок он стал ведущим еженедельной колонки в газете и поступил новостным директором на KMEX-TV – «канал американских мексиканцев», который быстро превратил в энергичный, агрессивно политизированный голос всей общины чиканос. Его репортажи о действиях полиции настолько расстроили департамент шерифа Восточного Лос-Анджелеса^ что вскоре полиция обнаружила, что ведет личный спор с этим Салазаром, мексикашкой, который отказывается образумиться. Берясь за статью по рутинному поводу, например о никчемном парнишке Рамиресе, которого до смерти избили в тюремной драке, Салазар был способен выдать что угодно -вплоть до серии острых новостных комментариев, в которых подчеркивал, что жертву избили до смерти, скорее всего, надзиратели. Летом 70-го копы трижды предупреждали Рубена Салазара, требуя «сбавить тон». И всякий раз он отвечал: «Отвалите».

В общине это стало широко известно лишь после его убийства. Отправляясь освещать тот августовский митинг, он все еще был одним из «американо-мексиканских журналистов». Но к тому времени, когда его тело вынесли из «Серебряного доллара», он превратился в мученика именно чиканос. Салазара позабавила бы ирония, но не то, как с его смертью обошлись копы и политики. Не обрадовало бы и сознание того, что почти сразу после смерти его имя превратиться в боевой клич, подталкивающий тысячи молодых чиканос, которые прежде пренебрегали «протестом» в необъявленной войне с ненавистной полицией гринго.

* * *

Его газета Los Angeles Times поместила репортаж о смерти своего бывшего иностранного корреспондента на первой странице понедельничного выпуска: «Мексикано-американский журналист Рубен Салазар был убит газовой гранатой, выпущенной помощником шерифа в бар в ходе субботних беспорядков в Восточном Лос-Анджелесе». Подробности неясны, но новая, наспех пересмотренная версия полиции явно выстроена с тем, чтобы показать, что Салазар стал жертвой Прискорбного Несчастного Случая, о котором полиция узнала лишь много часов спустя. По версии полиции, помощники шерифа загнали в бар вооруженного человека, а когда он отказался выйти – даже после «громких требований» через громкоговоритель «эвакуироваться», – «были выпущены гранаты со слезоточивым газом и несколько человек выбежали через заднюю дверь».

По словам нервозного представителя полиции, лейтенанта Норманна Гамильтона, приблизительно в то же время помощники шерифа задержали и допросили одну женщину и двух мужчин, у одного из которых был при себе автоматический пистолет 7.65 калибра. «Не знаю, был ли он арестован по обвинению в незаконном ношении оружия или нет», – добавил Гамильтон.

Рубена Салазара среди тех, кто выбежал через заднюю дверь, не было. Он лежал внутри на полу с огромной дырой в голове. Но, как объяснил лейтенант Гамильтон,, полицейские «вошли в бар не ранее восьми часов вечера, когда распространились слухи, что Салазар пропал», и «человек с другой стороны улицы, чья личность не была установлена», сказал помощнику шерифа: «Кажется, внутри раненый». «В этот момент, – продолжал Гамильтон, – помощники шерифа выбили дверь и нашли тело». Два с половиной часа спустя, в десять сорок вечера, офис шерифа признал, что это был Рубен Салазар.

«Гамильтон не мог объяснить, – писала Times, – почему два сообщения об инциденте, полученные Times от очевидцев, отличаются от заявления шерифа».

Приблизительно сутки Гамильтон мрачно цеплялся за свою первоначальную историю – составленную, по его словам, из рассказов очевидцев-полицейских. Согласно этой версии, Рубен Салазар был «убит шальной пулей… на пике волны разгона, более чем семи тысяч человек в (Лагуна) парке, где полиция приказала всем разойтись». Местные теле- и радиоведущие выступали со спорадическими вариациями этой темы – цитируя журналистов, «еще ведущих расследование», что Салазара случайно застрелил неосторожный уличный снайпер. Трагедия, разумеется, но подобные трагедии неизбежны, когда толпа невинных людей позволяет манипулировать собой горстке склонных к насилию и ненавидящих полицию анархистов.

Но к вечеру воскресенья версия шерифа рухнула совершенно – перед лицом данных под присягой показаний четырех свидетелей, которые стояли в десяти футах от Рубена Салазара, когда он умирал в кафе «Серебряный доллар» по адресу: бульвар Уиттьер, д. 4045, по меньшей мере в миле от Лагуна-парка. Но истинный шок вызвали показания этих четверых, когда те заявили, что Салазар был убит не снайпером или случайной пулей, а полицейским, вооруженным гранатометом.

Акоста без труда объяснил несоответствия.

– Лгут, – сказал он. – Они убили Салазара, а теперь стараются прикрыться. Шериф уже запаниковал. Он только и может, что твердить «Без комментариев». Он приказал всем и каждому копам в округе никому ничего не говорить – особенно прессе. Участок шерифа в Восточном Лос-Анджелесе превращен в крепость. Повсюду вооруженная охрана. – Он рассмеялся. – Черт, он похож на тюрьму. Вот только копы внутри!

Когда я позвонил, шериф Питер Дж. Питчесс отказался со мной разговаривать. Бурный отклик на убийство Салазара, по всей очевидности, довел его до нервного срыва. В понедельник он отменил запланированную пресс-конференцию и выступил с заявлением, в котором сказал: «Слишком много противоречивых сообщений, даже от наших собственных офицеров. Шерифу нужно время, чтобы переварить их прежде, чем выступить перед газетчиками».

* * *

Вот уж точно. Шериф Питчесс был не одинок в своей неспособности переварить путаные помои, какими потчевал его офис. Официальная версия убийства Салазара, даже после пересмотра, была топорной и нелогичной, и сам шериф как будто не удивился, что она стала разваливаться еще до того, как у чиканос появился шанс ее разнести. Что они, конечно же, сделали бы. Шериф уже пронюхал, что грядет: многоженство свидетелей, показания под присягой, рассказы очевидцев – и все враждебные.

История жалоб чиканос на полицию Восточного Лос-Анджелеса не относится к счастливым.

– Копы никогда не проигрывают, – сказал мне Акоста, – и тут тоже не проиграют. Они убили единственного парня в общине, которого по-настоящему боялись, и гарантирую, что ни один коп не окажется на скамье подсудимым. Даже за непредумышленное убийство.

Это я мог принять. Но даже мне трудно было поверить, что коп убил Салазара преднамеренно. Я знал, что они на такое способны, но не готов был допустить, что они взаправду это сделали… Потому что, едва я в это поверил бы, пришлось бы принять и мысль, что они готовы убить любого, кто их разозлит. Даже меня.

Что до высказываний Акосты, я достаточно хорошо его знал, чтобы понимать, как он может выдвигать обвинение в убийстве прилюдно… Но также достаточно хорошо его знал, чтобы быть уверенным, что он не попытается повесить эту чудовищную лапшу на уши мне. Поэтому, естественно, наш телефонный разговор меня взбудоражил. Я думал и думал о нем, обуреваемый собственными мрачными подозрениями, что Оскар сказал правду.

В самолете до Лос-Анджелеса я пытался разобраться в этом деле, в его «за» и «против», перебирая кипу газетных вырезок и собственных заметок о смерти Салазара. К тому времени шестеро предположительно надежных свидетелей дали показания под присягой, которые по ряду важнейших моментов решительно расходились с версией полиции, которой все равно никто не верил. В отчете шерифа по этому инциденту было кое-что очень пугающее: он не был даже хорошей ложью.

Через несколько часов после того, как Times обрушила на улицы новость, что Рубена Салазара на самом деле убили не уличные снайперы, а копы, шериф ответил яростными нападками на «известных диссидентов», которые в тот уик-энд слетелись в Восточный Лос-Анджелес, чтобы, по его словам, спровоцировать катастрофические беспорядки в американо-мексиканских кварталах. Он хвалил своих помощников за умелое рвение, которое они проявили, водворив порядок всего за два с половиной часа и «тем самым предотвратив холокост много большего масштаба».

Питчесс не назвал по имени ни одного «известного диссидента», но утверждал, что они совершили «сотни провокаций». По какой-то причине шериф забыл упомянуть, что его помощники уже засадили в тюрьму одного из самых видных активистов-чикано в стране. Корки Гонсалес был арестован во время субботних беспорядков по ряду обвинений, которые полиция так и не огласила. Гонсалес, бежавший из зоны беспорядков на грузовике вместе с еще двадцатью восемью людьми, был арестован сначала за нарушение правил дорожного движения, потом за незаконное ношение оружия и, наконец, «по подозрению в грабеже», когда полиция нашла у него в кармане триста долларов. Инспектор полиции Джон Кинслинг заявил, что это «рутинное» задержание. «Всякий раз, когда мы останавливаем превысившего скорость и обнаруживаем в машине оружие и наличие крупной суммы денег, – сказала он, – мы задерживаем его по подозрению в грабеже».

Гонсалес поднял обвинение на смех, заявив: «Всякий раз, когда у мексиканца находят больше ста долларов, его обвиняют в уголовном преступлении». Первоначально полиция заявляла, что при нем был заряженный пистолет и более тысячи патронов, а также несколько отстрелянных гильз, но к среде обвинения в уголовных преступлениях были сняты. По поводу «грабежа» Гонсалес сказал: «Только дурак или сумасшедший поверит, что двадцать девять человек ограбят лавку, а после прыгнут в грузовик, чтобы всем вместе удрать». По его словам, он сел в грузовик со своими двумя детьми, чтобы увезти их подальше от полицейских, которые поливали слезоточивым газом митинг, куда его пригласили как одного из основных ораторов. Найденные при нем триста долларов – сумма на расходы для него и его детей: на обеды в Лос-Анджелесе и три автобусных билета из Денвера в Лос-Анджелес и обратно.

Вот степень причастности Корки Гонсалеса к делу Салазара, и, на первый взгляд, о его участии даже упоминать не стоит, – вот только по сети лос-анджелесских юристов прокатился слух, что обвинение в грабеже лишь уловка, чтобы задержать Гонсалеса и повесить на него разоблачение заговора «чиканской семерки», обвинив в том, что он приехал из Денвера с намерением учинить беспорядки.

И шериф Питчесс и шеф полиции Лос-Анджелеса Эдвард Дэйвис поспешили ухватиться за эту теорию, которая послужила бы прекрасным оружием: не только напугала бы местных чиканос и обезвредила известных на всю страну активистов вроде Гонсалеса, но ее можно было бы использовать как своего рода дымовую завесу «красной угрозы», чтобы скрыть гадкую реальность убийства Рубена Салазара.

Шериф выпустил первый залп, заслуживший гигантский заголовок через всю полосу во вторничной Los Angeles Times и про полицейский подвал в воскресной Gerald Examiner. Тем временем шеф Дейвис дал второй залп со своей колокольни в Портленде, куда отправился одаривать своей мудростью съезд Американского легиона. Вину за все беспорядки той субботы Дейвис возложил на «группу отъявленных подрывных элементов, которые проникли на антивоенный митинг и превратили его в разъяренную толпу, которая, обезумев, вскоре распоясалась поджогами и мародерством». «Десять месяцев назад, – объяснил он, – коммунистическая партия Калифорнии заявила, что делает теперь упор не на черных, а на мексикано-американцев».

Ни в редакционной статье Gerald, ни в заявлениях шерифа или шефа полиции имя Рубена Салазара не упоминалось ни разу. На деле Gerald с самого начала старалась игнорировать проблему Салазара. Даже в первой заметке о беспорядках в воскресенье, задолго до того как возникли «осложнения», классическая ментальность Gerald прослеживалась в заголовке через всю полосу: «Мирный митинг в Восточном Лос-Анджелесе обернулся кровавыми беспорядками. Один человек застрелен. Разграблены и сожжены дома». Фамилия Салазара коротко всплыла в заявлении представителя департамента шерифа округа Лос-Анджелес – спокойном и взвешенном заверении, что в Лагуна-парке в ходе кровавого столкновения полиции с боевиками неизвестными лицами был застрелен «репортер-ветеран». Вот вам и, пожалуйста, Рубен Салазар.

Вот вам и, пожалуйста, лос-анджелесская Gerald Examiner -поистине гнилая газетенка якобы с самым большим дневным тиражом в Америке. Как одно из немногих уцелевших изданий Херста, она служит извращенным целям, превратившись в памятник всего, что есть дешевого, продажного и порочного в журналистике. Трудно даже понять, как усохшее руководство Херста еще находит достаточно умственных калек, невежд и душевнобольных папистов, чтобы набрать штат гнилой газеты вроде Gerald. Но каким-то образом умудряется… А еще умудряется продавать уйму рекламы в своем монстре. А это значит, что газетенку действительно читают и, возможно, воспринимают всерьез сотни тысяч людей во втором по величине городе Америки. Сверху редакционной полосы, сразу за предостережением о Красной Угрозе, была помещена огромная карикатура, озаглавленная «На дне вещей». Изображен на ней был пылающий «коктейль Молотова», влетающий в окно, а на донышке бутылки (дно, понимаете?) скрещенные серп и молот. Сама редакционная статья преданно следовала обвинениям Дейвиса-Питчесса: «Многие диссиденты приехали сюда из других городов и штатов, чтобы присоединиться к агитаторам Лос-Анджелеса в разжигании крупных, заранее запланированных беспорядков. Холокост большего масштаба не разразился лишь благодаря храбрости и тактике помощников шерифа. Арестованных следует судить по строжайшей букве закона. Следует удвоить меры предосторожности, дабы предотвратить повторение столь преступной безответственности». Что Hearst Examiner до сих пор существует, многое говорит об умонастроениях в Лос-Анджелесе, – а еще, возможно, об убийстве Рубена Салазара.

Оставалось только попробовать реконструировать события, исходя из имеющихся показаний очевидцев. Полиция отказывалась что-либо говорить, особенно прессе. Шериф заявил, что приберегает «правду» до официального дознания коронера.

* * *

Тем временем накапливались свидетельства, что Рубен Салазар был убит – либо преднамеренно, либо безо всякой на то причины. Пока самые пагубные для полиции показания дал Гильермо Рестрепо, двадцативосьмилетний журналист и обозреватель KMEX-TV, который в тот день вместе с Салаза-ром освещал «беспорядки» и который вместе с ним пошел в кафе «Серебряный доллар», «чтобы отлить и наскоро выпить пива перед тем, как возвращаться на станцию и готовить репортаж». Показания Рестрепо сами по себе достаточно крепкие, чтобы бросить тень на первоначальную версию полиции, но, когда он привел еще двух очевидцев, слово в слово повторивших его историю, шериф оставил всяческую надежу и послал своих сценаристов назад в свинарник.

Гильермо Рестрепо хорошо известен в Восточном Лос-Анджелесе, его лицо знакомо каждому чикано, у кого есть телевизор. Рестрепо – официальное лицо KMEX-TV… а Рубен Салазар до 29 августа 1970 г. был человеком за кадром.

Им хорошо работалось вместе, и в ту субботу, когда «мирный митинг» чиканос превратился в уличные беспорядки в духе Уоттса, оба они сочли разумным, чтобы Рестрепо – колумбиец по национальности – прихватил с собой двух друзей (тоже колумбийцев) в качестве наводчиков и де-факто телохранителей.

Обоим было по тридцать лет, и звали их Густаво Гарсия и Гектор Фабио Франко. Оба они фигурируют на фотографии (сделанной за несколько секунд до того, как был убит Салазар), где видно, как помощник шерифа целится в дверь кафе «Серебряный доллар». Гарсия – мужчина прямо перед дулом. Когда снималась фотография, он как раз спросил у копа, что происходит, а коп просто велел ему возвращаться в бар, если не хочет, чтобы его пристрелили.

Офис шерифа узнал о существовании этой фотографии лишь через три дня после того, как она была сделана (а с ней и десяток других) еще двумя очевидцами, которые оказались редакторами La Raza, радикальной газеты чиканос, которая называет себя «рупором баррио Восточного Лос-Анджелеса». (На самом деле этот «рупор» – один из многих. «Коричневые береты» выпускают ежемесячную желтую газету под названием La Causa. Национальная ассоциация студентов-юристов La Raza издает собственный еженедельник – Justicia О! Социалистическая партия рабочих привозит в баррио тираж The Militant, и у Союза организаций Восточного Лос-Анджелеса за право на социальное обеспечение есть своя газета – La Causa de los Pobres. Существует еще и Con Safos, ежеквартальное обозрение литературы и искусства чиканос.)

Фотографии были сделаны Раулем Руисом, двадцативосьмилетним преподавателем латиноамериканской культуры в Государственном колледже долины Сан-Фернандо. В тот день, когда митинг превратился в уличную войну с полицией, Руис пошел в Лагуна-парк по заданию от La Raza. Вместе с тридцатилетним студентом-юристом со степенью по психологии Джо Расо он следовал за дерущимися вдоль бульвара Уиттьер, когда вдруг заметил, как спецподразделение помощников шерифа готовится атаковать кафе «Серебряный доллар».

Их рассказ о случившемся – вместе с фотографиями Руиса – был опубликован в La Raza через три дня после того, как в офисе шерифа заявили, что Салазар был убит в миле оттуда, в Лагуна-парке, снайперами и/или «случайным выстрелом».

Публикация всех как громом поразила. Взятые в отдельности фотографии мало что давали, но все вместе, да еще с показаниями Руиса/Расо, свидетельствовали, что копы продолжали лгать, даже когда придумывали вторую (пересмотренную) версию убийства Салазара.

А еще она подтвердила показания Рестрепо, Гарсии и Франко, которые уже подорвали исходную версию полиции, без тени сомнения установив, что Рубен Салазар был убит помощником шерифа в кафе «Серебряный доллар». Рестрепо и остальные были уверены не только в этом, но еще и в чем-то другом. По их словам, они были в недоумении, когда копы появились с пушками и начали им угрожать. Но они все равно решили уходить – через заднюю дверь, так как через переднюю копы никого не выпускали, – и вот тут-то началась стрельба, менее чем через полминуты после того, как Гарсия был сфотографирован перед дулом гранатомета.

Слабое место в показаниях Рестрепо, Гарсии и Франко было столь очевидно, что даже копы не могли его проглядеть. Они не знали ничего, помимо того, что случилось в момент смерти Салазара внутри «Серебряного доллара». Они никак не могли знать, что происходит снаружи или почему копы открыли огонь.

Объяснение последовало из офиса шерифа почти мгновенно – и опять-таки от лейтенанта Гамильтона. По его словам, в полицию поступило «анонимное заявление», что в кафе «Серебряный доллар» засел вооруженный мужчина. Такова степень их «разумного основания», причина, почему далее они поступали так, а не иначе. Согласно Гамильтону, действия полиции заключались в «отправке нескольких помощников шерифа», чтобы разобраться с проблемой… так они и сделали, расположившись перед «Серебряным долларом» и выступив с «громким предостережением» через громкоговоритель, призывая всех, находящихся в кофе, выйти на улицу с поднятыми руками.

По словам Гамильтона, ответа не последовало, поэтому помощник шерифа выстрелил двумя гранатами со слезоточивым газом во входную дверь кафе. В этот момент двое мужчин и одна женщина сбежали через заднюю дверь, и поджидающие в переулке помощники шерифа отобрали у одного из мужчин пистолет 7.65 калибра. Он не был арестован, даже не был задержан. Затем помощник шерифа выпустил в ту же дверь еще две гранаты со слезоточивым газом.

И снова ответа не было, и после пятнадцатиминутного ожидания один храбрый помощник шерифа подобрался поближе и ловко выбил переднюю дверь, – «не входя внутрь», -добавил Гамильтон. Согласно версии полиции, в бар вошел лишь его владелец Пит Эрнандес, который объявился спустя примерно полчаса после начала стрельбы и спросил, можно ли ему войти и взять свою винтовку.

«Почему нет?» – сказали копы, поэтому Эрнандес вошел через заднюю дверь и забрал ее из складского помещения – приблизительно в пятидесяти футах от того места, где в тумане вонючего газа лежало тело Рубена Салазара.

Затем на протяжении двух часов два десятка помощников шерифа стояли оцеплением перед входом в «Серебряный доллар». Естественно, это привлекло толпу любопытных чиканос, не все из которых были настроены дружелюбно, и одна восемнадцатилетняя девочка получила ранение в ногу из того же гранатомета, из которого снесли голову Рубену Салазару.

* * *

Это увлекательная история. И, возможно, самое интересное в ней – то, что логики в ней ни на грош, даже для того, кто готов принять ее как абсолютную истину. Да и кто мог бы в нее поверить?

Посреди ужасных беспорядков в гетто с более чем миллионным враждебным населением чиканос департамент шерифа Лос-Анджелеса вывел на улицу всех имеющихся людей в тщетной попытке остановить массовое мародерство и поджоги, учиненные рассерженной толпой. Но почему-то, пока беспорядки еще в самом разгаре, по меньшей мере десяток солдат элитного подразделения особых сил правопорядка (читай взвод десанта) оказались под рукой, чтобы откликнуться на «анонимное заявление», дескать, «вооруженный мужчина» по какой-то причине засел в общем-то мирном кафе в десяти кварталах от водоворота самих беспорядков.

Взвод несется к кафе и сталкивается с несколькими людьми, которые хотят оттуда выйти. Десантники угрожают убить их, но не предпринимают попытки ни арестовать, ни обыскать и загоняют назад внутрь кофе. Затем они через громкоговоритель требуют, чтобы все вышли с поднятыми руками. Почти сразу после требования они открывают огонь – по открытой двери кафе и с расстояния не более фута, – выпустив две высокомощные гранаты со слезоточивым газом, предназначенные «для использования против забаррикадировавшихся преступников» и способные с расстояния трехсот футов пробить сосновую доску дюймовой толщины.

Затем, когда мужчина с автоматическим пистолетом пытается сбежать через заднюю дверь, десантники отбирают у него оружие и приказывают проваливать, даже не заведя протокол, а потом еще два часа стоят перед домом, блокировав главную улицу и собрав большую толпу. Через два часа этого идиотизма до них «доходит слух» – опять-таки из анонимного источника, – что внутри бара, который они изолировали два часа назад, возможно, лежит раненый. Поэтому они «выбивают дверь» и находят тело известного журналиста, по словам Акосты, «единственного чикано в Восточном Лос-Анджелесе, которого по-настоящему боится полиция».

Сколь бы невероятным это ни казалось, шериф решает придерживаться этой истории – невзирая на растущее число показаний очевидцев, которые опровергают заявления полиции. Полицейские твердят, мол, отправились в «Серебряный доллар» арестовывать «вооруженного мужчину». Но через восемь дней после убийства они все еще стараются установить источник этой фатальной наводки.

* * *

Через две недели во время коронерского дознания главный свидетель полиции таинственным образом исчезает. Пятидесятилетний Маруэль Лопес взял было на себя ответственность за «наводку», заявив, что видел двух вооруженных мужчин (одного с револьвером, другого с винтовкой наперевес), которые вошли в «Серебряный доллар» незадолго до того, как был убит Салазар. Лопес быстро «подозвал» офицеров шерифа, патрулировавших переулок неподалеку, и они отреагировали, припарковав патрульную машину прямо напротив кафе на другой стороне шестиполосного бульвара. Затем через громкоговоритель помощники шерифа выступили с двумя внятно произнесенными требованиями – всем в баре «выбросить оружие и выходить с поднятыми руками».

Далее, по словам Лопеса, после пяти- или десятиминутного ожидания в сторону кафе были выпушены три снаряда со слезоточивым газом, один из которых срикошетил о косяк, а два со свистом прошли через черную занавеску, висящую в паре футов за самим открытым проходом. Из-за темноты было не разобрать, что происходит внутри, добавил Лопес.

По его собственным показаниям на дознании, поведение Лопеса субботним полднем 29 августа было весьма необычным. Когда вспыхнули беспорядки и толпа начала грабить и жечь, мистер Лопес снял рубашку и, облачившись в красный, флуоресцентный охотничий жилет, встал посреди бульвара Уиттьер регулировать движение. Эту роль он играл с таким пылом и рвением, что к вечеру сделался знаменитостью. Видели, как в разгар беспорядков он выволакивает на середину бульвара сиденье автобуса, чтобы блокировать движение и перенаправить его на боковые улицы, а позднее, когда все улеглось, было подмечено, как он направляет группу помощников шерифа к кафе «Серебряный доллар».

И действительно, две недели спустя трудно было утверждать, что он не был в центре событий. Его показания на дознании звучали совершенно логично и настолько осведомленно, что трудно было понять, как столь явный свидетель-экстраверт мог улизнуть от интервью и цитирования или хотя бы упоминания десятками репортеров, следователей и всевозможных осведомителей, у кого был доступ к делу Салазара. Его фамилию не упомянул даже офис шерифа, который мог бы избежать уймы нападок общественности, хотя бы намекнув, что у него есть столь ценный свидетель, как Мануэль Лопес. А ведь шериф с охотой выставлял двух других «своих» свидетелей, ни одни из которых не видел «вооруженных мужчин», но оба подкрепили версию Лопеса о том, как происходила перестрелка. Во всяком случае, подтверждали ее, пока полиция не представила Лопеса. Тогда два других свидетеля отказались от дознания, а один из них признал, что его настоящее имя Дэвид Росс Риччи, хотя первоначально полиция представила его как «Рика Уорда».

* * *

Дознание по делу об убийстве Салазара громыхало шестнадцать дней, с начала и до конца привлекая толпы зрителей и освещение в прямом телеэфире. (В редком проявлении бесприбыльного единства все семь местных телестанций образовали своего рода синдикат, распределяй репортеров, чтобы в каждый следующий день слушания транслировались по другому каналу.) Освещение в Los Angeles Times (его вели Пол Хьюстон и Дейв Смит) было настолько полным и зачастую настолько пронизанным личными чувствами, что собранное досье Смита-Хьюстона читается как увлекательный документальный роман. Взятые в отдельности, эти статьи – просто хорошая журналистика. Но расположенные в хронологическом порядке как единый документ они больше чем сумма статей. Главная тема проступает словно бы нехотя – по мере того, как оба журналиста неизбежно приходят к очевидному выводу, что шериф, вкупе с подчиненными и своими официальными союзниками, с самого начала лгал. Прямо это нигде не говорится, но свидетельств более чем достаточно.

Дознание коронера – это не суд. Его цель – установить обстоятельства смерти того или иного лица, а не то, кто его убил и почему. Если обстоятельства указывают на нечистую игру, следующий шаг за окружным прокурором. В Калифорнии суд присяжных на коронерском дознании может вынести лишь два возможных вердикта: что смерть наступила «от несчастного случая» или что она наступила «от рук другого лица». А в случае Салазара шерифу и его союзникам требовался только вердикт «смерть от несчастного случая». Любой другой оставил бы дело открытым – и не только в плане возможного суда по обвинению в умышленном или непредумышленном убийстве над помощником шерифа Томом Уилсоном, который наконец признался, что именно он выпустил смертоносный снаряд, но и подугрозой миллионного иска по обвинению в халатности против округа, который могла бы подать вдова Салазара.

Вердикт в конечном итоге зависел тот того, поверят ли присяжные показаниям Уилсона, дескать, он стрелял в «Серебряный доллар» – в потолок, дабы граната со слезоточивым газом срикошетила за стойку и, взорвавшись там, вынудила вооруженного неизвестного выйти. Но Рубен Салазар каким-то образом исхитрился подсунуть голову под этот тщательно направленный снаряд. По словам Уилсона, он так и не смог сообразить, что вышло не так.

Не смог он сообразить и того, как Рауль Руис сумел «подправить» снимки, из которых следует, что он, Уилсон, и по меньшей мере еще один помощник шерифа целятся не просто в «Серебряный доллар», а прямо в головы людей. Руис объяснил это без труда. Его показания на слушании не отличались от истории, которую он рассказал мне всего через несколько дней после убийства. И когда дознание закончилось, на двух тысячах двадцати пяти страницах дела (показания шестидесяти одного свидетеля и описание двухсот четырех прилагаемых улик) не нашлось ничего, что бросило бы тень сомнений на «Отчет свидетеля-чикано», который Руис написал для La Raza в то время, когда шериф все еще утверждал, что Салазар погиб от «случайного выстрела» во время беспорядков в Лагуна-парке.

Дознание завершилось двойственным вердиктом. Подвал Смита в Times за 16 октября читается как некролог: «В понедельник закончилось дознание по делу о смерти журналиста Рубена Салазара. Шестнадцатидневное дознание, самое длительное и дорогостоящее в истории округа, завершилось вердиктом, вызвавшим недоумение у многих, удовлетворившим единицы и почти ничего не значившим. Мнения присяжных разделились: один вердикт гласил „смерть от рук другого лица“ (четыре присяжных заседателя), другой – „смерть от несчастного случая“ (три заседателя). Тем самым само дознание представляется пустой тратой времени».

Неделю спустя окружной прокурор Ивелл Янджер, ярый сторонник Закона и Порядка, объявил, что изучил дело и решил, что «нет оснований для каких-либо уголовных обвинений», невзирая на тот тревожный факт, что двое из трех судей, проголосовавших за смерть «от несчастного случая», теперь говорили, что совершили ошибку.

Но к тому времени всем уже было наплевать. Община чиканос утратила веру в дознание эдак ко второму дню, а остальные показания лишь разожгли ее гнев на то, что большинство считало злостным очковтирательством. Когда окружной прокурор сообщил, что никаких обвинений Уилсону предъявлено не будет, представители умеренных чиканос потребовали федерального расследования. Радикалы призывали к восстанию. Полиция отмалчивалась.

* * *

Но один ключевой вопрос дознание разрешило окончательно и бесповоротно. Рубен Салазар никак не мог стать жертвой замысла высокопоставленных полицейских чиновников с целью избавиться от неудобного журналиста, подстроив «смерть от несчастного случая». Невероятная история о дури и опасной некомпетентности на всех уровнях правоохранительной системы была, вероятно, самым ценным плодом этого дознания. Никто из слышавших показания не мог поверить, что департамент шерифа округа Лос-Анджелес способен провернуть столь тонкую работу, как намеренно убить журналиста. Их поведение в деле Салазара – со дня смерти журналиста и до самого окончания дознания – заставляло всерьез усомниться, а стоит ли вообще выпускать полицейских на улицы. Никто в наше время не отправит идиота, неспособного попасть в потолок двадцати футов шириной, на чистенькое убийство первой степени.

Но предумышленность нужна только для обвинения в убийстве первой степени. Убийство Салазара было второй степени. С точки зрения статьи 187-й уголовного кодекса Калифорнии и политического контекста Восточного Лос-Анджелеса в 1970 году Рубен Салазар был убит «противозаконно» и «со злым умыслом». Формулировки довольно расплывчатые, и, без сомнения, в нашей стране найдутся суды, где с полным успехом будут утверждать, что коп имел «законное» право стрелять в упор из гранатомета по толпе невинных людей на основании неподтвержденного подозрения, мол, кто-то из них вооружен. Или доказывать, что подобное безумное и смертоносное нападение возможно совершить «без злого умысла».

Возможно, и так. Возможно, юридически смерть Рубена Салазара удастся списать на «несчастный случай с полицией» или на «небрежение властей». Большинство судов, где преобладают белые присяжные и судьи из среднего класса, вероятно, примут эту идею. В конце концов, зачем бравому молодому полицейскому намеренно убивать невинного прохожего? Даже Рубен Салазар за десять секунд до смерти не поверил бы, что ему вот-вот безо всякой на то причины снесет голову полицейский. Когда Густаво Гарсия предупредил его, что копы собираются стрелять, Салазар ответил: «Это невозможно, мы же ничего такого не делаем». А после встал и получил гранатой в висок.

Пагубная реальность смерти Рубена Салазара – в том, что журналист был убит рассерженными копами безо всякой на то причины и что департамент шерифа Лос-Анджелеса был готов и все еще готов отстаивать правомерность и оправданность убийства. Там твердят, мол, Салазар был убит потому, что оказался в баре, где, по мнению полиции, был «вооруженный мужчина». Они твердят, что, предупредив через громкоговоритель, дали ему шанс, а когда он не вышел с поднятыми руками, у них не осталось выбора, кроме как выстрелить из гранатомета по кафе, и его голова оказалась на траектории гранаты со слезоточивым газом. Да и что он там вообще делал? Рассиживался в шумном чиканском баре посреди коммунистического мятежа?

Иными словами, копы утверждают, что Салазар получил по заслугам – за многое, но в основном за то, что оказался у них на пути, когда им надо было выполнять свой долг. Его смерть прискорбна, но если бы пришлось повторить все заново, они ничегошеньки не изменили бы.

Именно это старалась донести полиция. Это местная вариация стандартной песни Митчелла-Эгню: не балуй, парень, а если хочешь водить компанию с баловниками, не удивляйся, когда предъявят счет, который просвистит через занавеску на двери полутемного барчика солнечным днем, когда копы решат отделать кого-то для острастки.

* * *

Накануне отъезда я заглянул с Гильермо Рестрепо на квартиру к Акосте. Я уже бывал там раньше, но атмосфера была исключительно гнетущей. Когда собираешь материал для статьи, всегда кто-нибудь из низов начинает вдруг нервничать из-за чужака. В кухне я смотрел, как Фрэнк сворачивает тако, и спрашивал себя, когда он начнет размахивать у меня перед носом кухонным ножом и орать про тот случай, когда я полил его слезогонкой у себя на веранде в Колорадо. (Это было шестью месяцами ранее, под конец очень долгой ночи: мы употребили изрядное количество вытяжки из кактуса, и когда он начал размахивать мачете, я решил, что единственным ответом станет слезоточивый газ… минут на сорок он превратился в желе, а придя в себя, сказал: «Если когда-нибудь увижу тебя в Восточном Лос-Анджелесе, ты пожалеешь, что вообще услышал слово „слезогонка“, потому что я вырежу его по всему твоему гребаному телу».)

Поэтому, пока я смотрел, как в Восточном Лос-Анджелесе Фрэнк рубит мясо, мне было немного не по себе. Про слезогонку он пока не упоминал, но я знал, что рано или поздно мы до нее дойдем… и уверен, дошли бы, если бы какой-то придурок не заорал вдруг в гостиной: «Что, черт побери, тут делает эта проклятая свинья-gabacho? Мы что с ума сошли, что позволяем ему слушать всю эту хрень? Господи, он достаточно наслушался, чтобы лет на пять нас всех засадить!»

На гораздо дольше, подумал я. В тот момент я перестал нервничать из-за Фрэнка. В гостиной – между мной и дверью квартиры – назревала огненная буря, поэтому я решил, что пора удалиться за угол и встретиться с Рестрепо в «Кариоке». Фрэнк мне на прощанье широко улыбнулся.

«Во вторник мужчина, который, по словам полиции, нападал на пожилых женщин, был обвинен в одном убийстве и двенадцати грабежах. Фрейзер ДеВайн Браун, сорока четырех лет, шести футов двух дюймов росту, весом двести тридцать футов, бывший помощник шерифа округа Лос-Анджелес, был осужден в том самом зале суда, где когда-то исполнял обязанности судебного пристава. Полиция давно охотилась за мужчиной, который втирался в доверие к престарелым женщинам на автобусных остановках, а позднее нападал на них и грабил. Среди улик против Брауна – предметы, отобранные у жертв под дулом пистолета и найденные в его доме».

Los Angeles Times, 31.03.71

Через несколько часов мы вернулись. Гильермо хотел поговорить с Оскаром о том, как нажать на руководство KMEX-TV, чтобы его (Рестрепо) не снимали с эфира.

– От меня хотят избавиться, – объяснил он. – На меня начали давить на следующий же день после убийства Рубена. На следующий же день, мать их!

Мы сидели на полу в гостиной. Над домом пролетел вертолет с огромным прожектором, ничего не освещавшим и служившим только одной цели: заставить чиканос кипеть от ярости.

– Сволочи! – пробормотал Акоста. – Только посмотри на эту хрень!

Все вышли во двор и уставились на чудовищную машину. Ее никак нельзя было игнорировать. Мало того что она шумела, но шарящий по дворам прожектор настольно явно нарушал спокойствие района, что трудно было понять, как копы собираются отбрехиваться от столь очевидной провокации.

– Ну вот скажи мне, – продолжал Акоста, – почему они это делают? Зачем? Ты думаешь, они не знают, как нас это заводит?

– Еще как знают, – отозвался Рестперо. Когда мы вернулись в дом, он закурил. – Слушай, мне в день до пятнадцати человек звонит, кто желает рассказать, чего натерпелись от полиции. Жуткие истории. Я уже полтора года их слышу, каждый гребаный день – и самое смешное, что раньше я им не верил. Во всяком случае, до конца. Нет, я не считал, что они лгут, думал, просто преувеличивают.

Он замолк, обводя взглядом комнату, но никто не отозвался. Рестрепо тут не слишком доверяли, он ведь принадлежал к истеблишменту, как и его друг Рубен Салазар, который стал своего рода мостиком через этот провал.

– Но с самой гибели Рубена, – продолжал Рестрепо, -еще как верю. Это правда. Я это сознаю. Но что я могу? – Он нервно пожал плечами, сознавая, что его аудитория давным-давно сделала это открытие. – Всего лишь позавчера мне позвонил один человек и сказал, что копы убили его кузена в тюрьме. Кузен был гомосексуалистом, молодым чикано, ничего политического, а в отчете полиции значится, что он повесился в камере. Самоубийство. Я проверил. И, черт, меня от них тошнит. Весь труп в синяках, по всему телу черные и синие отметины, а на лбу аж шестнадцать швов. В полицейском отчете значится, что он пытался сбежать, поэтому его пришлось нейтрализовать. В больнице его зашили, но когда вернули в тюрьму, смотритель, или надзиратель, или как он там называется не принял парня назад, так сильно у него шла кровь. Поэтому его отвезли в больницу и заставили врача подписать какую-то бумагу, мол, его можно возвращать в камеру. Но его пришлось нести. Нести! А на следующий день сделали фотографию, где он свисает с верхней койки, а на шее у него завязана его собственная рубаха. Вы в это верите? Я нет. Но, скажите мне, что мне делать? Где искать правду? Кого спрашивать? Шерифа? Черт, да без железных доказательств я не могу выйти в эфир с историей о том, как копы убили парня в тюрьме! Господи Иисусе, мы же все знаем\ Но знать мало. Вы это понимаете? Вы понимаете, почему я не показал историю по телевидению?

Акоста кивнул. Как юрист он прекрасно понимал: будь то в эфире, или в печати, или в зале суда доказательства необходимы. Но Фрэнк смотрел недоверчиво: прихлебывал из кварты сладкого «Кей Ларго» и, по сути, даже не знал, кто такой Рестрепо.

– Прости, чел, – сказал он раньше. – Я не смотрю новости по телику.

Акоста поморщился. Он-то все читает и все смотрит. Но большинство тех, кто его окружает, думают, что новости – по телевидению или радио, в газетах или еще где – очередной гнилой трюк gabacho. Такая же ерунда, как и все остальное. Для них «новости» – чистой воды пропаганда, оплаченная рекламодателями.

– Кто оплачивает эту хрень? – спрашивают они. – Кто за этим стоит?

* * *

И правда, кто? Обе стороны как будто убеждены, что «настоящий враг» это какие-то злобные заговорщики. Белые властные структуры уговаривают себя, мол, «мексиканская проблема» дело рук небольшой организации хорошо подготовленных коммунистических агитаторов, трудящихся двадцать пять часов в сутки, чтобы превратить Восточный Лос-Анджелес в выжженную землю погромов, где круглые сутки толпа сумасшедших чиканос бродит по улицам, терроризируя торговцев, забрасывая бутылками с зажигательной смесью банки, грабя магазины, громя офисы и время от времени вооружаясь китайскими пулеметами, чтобы напасть со всех сторон на крепость местного шерифа.

Год назад эта мрачная картина показалась бы нехорошей шуткой, нелепым бредом истеричного реакционера. Но теперь положение изменилось: настроение в баррио меняется так быстро, что даже самые воинственные из молодых активистов-чиканос не могут утверждать, будто знают, что происходит на самом деле. Единственное, с чем согласны все: атмосфера накаляется, напряжение растет. Тенденция очевидна и беспокоит даже губернатора Рейгана. Недавно он назвал Дэнни Виллануэва, ныне генерального директора телестанции КМЕХ, личным посланником губернатора ко всей общине чиканос. Но, как всегда, решение Рейгана – лишь часть проблемы. Виллануэву презирают почти поголовно те самые люди, до которых, по словам Рейгана, губернатор «старается достучаться». Он – классический вендидо.

– Давайте посмотрим правде в глаза, – говорит один журналист-чикано, которого редко соотносят с активистами. – Дэнни – чертова свинья. Мне это Рубен Салазар сказал. Знаете, когда-то КМЕХ была хорошей новостной станцией для чиканос. Рубен был одним из тех, кто этого добился, и Дэнни боялся вмешиваться. Но уже через сутки после убийства Рубена Виллануэва начал громить редакцию новостей. Он даже не позволяет Рестрепо показывать записи того, как копы поливали газом митинг в Лагуна-парке в тот самый день, когда умер Рубен! А теперь он старается избавиться от Рестрепо, отрезать яйца новостной редакции и снова превратить КМЕХ в беззубую станцию «тио-тако». Черт! И ему это сходит с рук.

Полная кастрация КМЕХ нанесла бы серьезный удар движению. Голос серьезного СМИ может быть бесценным орудием мобилизации, особенно в огромных предместьях Лос-Анджелеса. Требуется лишь симпатизирующий новостной комментатор с достаточным весом и неподкупностью, чтобы подавать новости на собственных условиях. Бывший директор станции Джо Рэнк, нанявший некогда Салазара, считал его достаточно ценным, чтобы перекрыть голубые фишки Los Angeles Times за работу одного из ведущих журналистов газеты, поэтому никто не стал спорить, когда Салазар потребовал абсолютной независимости для своего новостного отдела на КМЕХ. Но со смертью Салазара белое руководство станцией быстро приняло меры, чтобы вернуть себе контроль над оставшейся без руководителя редакцией.

Очевидный наследник Салазара Гильермо Рестрепо внезапно обнаружил, что не имеет никакого влияния. Его загнали в рамки исключительно комментаторства. Он больше не вправе расследовать историю, которую считает важной. Например, если Комитет чиканос по мораторию созывает пресс-конференцию, чтобы объяснить, почему организует массовый митинг против «зверств полиции», Рестрепо должен получить разрешение туда пойти. И активисты-чиканос довольно скоро поняли, что двухминутный репортаж на КМЕХ критически важен для успеха массового митинга, потому что телевидение единственный способ быстро оповестить массовую аудиторию чиканос. А никакая другая телестанция Лос-Анджелеса не станет показывать какие-либо новости про чиканос, разве что про беспорядки.

– Утрата Рубена обернулась, черт побери, катастрофой для движения, – сказал недавно Акоста. – Он не был полностью с нами, но хотя бы интересовался. Черт, правда в том, что он мне, по сути, даже не нравился. Но он был единственным сколько-нибудь влиятельным журналистом в Лос-Анджелесе, кто пришел бы на пресс-конференцию в баррио. Такова правда. Черт, у нас есть только один способ заставить гадов нас слушать: снять конференц-зал в каком-нибудь отеле в Западном Голливуде, где сволочам было бы комфортно, и там устраивать пресс-конференцию. С дармовым кофе и закусками для прессы. Но и тогда половина идиотов не придет, если мы не поставим еще и бесплатную выпивку! Дерьмо! Знаешь, во что это обходится?

Таков был тон нашего разговора той ночью, когда мы с Гильермо пошли к Оскару выпить пива и поговорить о политике. У него было неестественно тихо. Никакой музыки, никакой травы, никаких ругающихся «батос локос» на матрасах в передней. Впервые его дом не походил на место сбора десанта перед дикой высадкой или готовой вспыхнуть в любой момент дракой.

Но тогда царила мертвая тишина. Прервали ее только удары в дверь и крики:

– Эй, чел, открывай. Я привел с собой братьев! Поспешив к двери, Руди выглянул в глазок, потом отступил на шаг и решительно затряс головой.

– Какие-то типы из многоквартирников, – сказал он Оскару. – Я их знаю, но они основательно набрались.

– Черт бы их всех побрал, – пробормотал Акоста. – Только этого мне сегодня не хватало. Избавься от них. Скажи, мне завтра надо быть в суде. Господи! Мне надо поспать!

Руди и Фрэнк вышли разбираться с братьями. Оскар с Гильермо вернулись к политике, а я слушал, чувствуя, что по всем фронтам дело катится в тартарары. Все до последней мелочи было не так. Суд еще не вынес вердикт по делу Корки, но Акоста не проявлял оптимизма. Еще он ожидал решения по прошению об отводе большого жюри по делу «Билтморской шестерки».

– Его мы тоже скорее всего проиграем, – сказал он. – Гады думают, что теперь мы побежим. Они думают, мы деморализованы, поэтому начнут на нас давить. – Он пожал плечами. -И, возможно, они правы. Черт. Я устал с ними спорить. Сколько еще, на их взгляд, я должен являться в их гребаный суд и умолять о справедливости? Я устал от этого дерьма. Мы все устали. – Медленно покачав головой, он сорвал крышку с «Будвайзера», которое Руди принес с кухни. – Юридическая хрень не проканывает, – продолжал он. – Если законным путем, мы уже проиграли. Знаешь, сегодня во время дневного перерыва мне пришлось умасливать свору «батос локос», мол, не надо бить окружного прокурора. Господи боже! Одна такая выходка, и мне хана. Меня послали бы в долбаную кутузку за то, что нанял громил напасть на обвинителя! – Он снова покачал головой. – Откровенно говоря, ситуация вышла из-под контроля. Один бог ведает, к чему все идет, но знаю, дело будет серьезное. Думаю, настоящие неприятности еще впереди.

* * *

Не было нужды спрашивать, какие «неприятности» он имеет в виду. Баррио и так терзали спорадические взрывы, перестрелки и мелкие драки всех мастей. Но копы в этих инцидентах не видят ничего «политического». Перед отъездом я позвонил в офис шерифа Восточного Лос-Анджелеса, где меня соединили с каким-то лейтенантом. Он постарался заверить меня, что баррио полностью замирено.

– Вам следует помнить, – сказал он, – что уровень преступности в этом районе всегда был высоким. У нас большие проблемы с подростковыми бандами, и они лишь ухудшаются. Теперь подростки расхаживают с пистолетами и винтовками двадцать второго калибра, ища драки друг с другом. Думаю, можно считать их чем-то сродни «Блэкстоунским рейнджерам» в Чикаго, только наши банды моложе.

– Но у них нет политических целей, как у черных банд в Чикаго?

– Вы что, шутите? – переспросил он. – Единственной политической акцией «Блэкстоунских рейнджеров» были попытки выманить федеральные гранты на большую сумму.

Я спросил, как насчет историй, какие мне рассказывали про бомбежки и так далее. Но от них он поспешил отмахнуться как от слухов. Потом в следующие полчаса пустого трепа о том, что случилось за последние несколько недель, он упомянул один взрыв с применением динамита и о здании, которое сгорело на территории колледжа Восточного Лос-Анджелеса, а еще о том, как забросали бутылками с зажигательной смесью риелторскую контору местного политика-vendido.

– Но они не того подорвали, – усмехнулся лейтенант. – Они подожгли другого риелтора, однофамильца того, против которого ополчились.

– Que malo*, – промямлил я, скатившись в собственный диалект. – Но помимо этого, ваши люди не считают, что назревают серьезные неприятности? Как насчет митингов, которые каждый раз заканчиваются беспорядками?

* Слишком плохо – (исп.).

– Всякий раз за ними стоит одна и та же группа провокаторов, – объяснил он. – Они выступают перед митингом, созванным по совершенно иной причине, и его развращают.

– Но ведь последний митинг был созван ради протеста против зверств полиции, – возразил я, – а потом вылился в беспорядки. Я видел видеозаписи. Пятьдесят или шестьдесят машин полиции выстроились бампер к бамперу на бульваре Уиттьер, помощники шерифа стреляли из обрезов в толпу…

– Это было необходимо, – ответил он. – Толпа вышла из-под контроля. Она напала первой.

– Знаю.

– И позвольте еще кое-что вам сказать, – продолжал он. – Митинг был, собственно говоря, не из-за «зверств полиции». Тип, который его организовал, Розалио Муньос, сказал, что просто использовал этот лозунг, чтобы привлечь людей в парк.

– Сами знаете, каковы они, – сказал я, потом спросил, не может ли он дать мне имена лидеров чиканос, с кем бы мне следовало поговорить, если я решу написать статью о событиях в Восточном Лос-Анджелесе.

– Ну, можно поговорить с конгрессменом Ройбалом, – сказал он. – И с риелтором, о котором я вам говорил…

– С тем, которого забросали бутылками с зажигательной смесью?

– О нет. С другим, с тем, кого хотели забросать.

– Ладно, – согласился я. – Давайте запишу имена. И, наверное, если я решу оглядеться в баррио, вы, ребята, мне поможете, верно? Там безопасно ходить, ведь столько банд палят друг в друга?

– Нет проблем. Мы даже повозим вас в радиофицированной патрульной машине с другими полицейскими.

Я сказал, это было бы отлично. В конце-то концов, как лучше всего собрать материал изнутри? Просто покататься по баррио в полицейской машине. Особенно сейчас, когда все так спокойно и мирно.

– Мы не видим признаков политической напряженности, – сказал лейтенантик. – Общественность всецело нас поддерживает. – Он хмыкнул. – И еще у нас активно работает отдел по сбору информации.

– Это хорошо. Теперь мне надо сворачиваться, не то на самолет опоздаю.

– А, так вы решили писать статью? Когда прилетаете?

– Я уже две недели как в городе, – отозвался я. – Мой самолет вылетает через десять минут.

– Но я думал, вы сказали, что звоните из Сан-Франциско.

– Я так и сказал, – согласился я. – Но солгал… пип-пип-пип.

* * *

Определенно пора было уезжать. Последней каплей стал вердикт по делу Корки Гонсалеса. Его приговорили к «сорока суткам» в тюрьме округа Лос-Анджелес за хранение заряженного револьвера в день смерти Салазара.

– Мы подадим апелляцию, – сказал Акоста, – но с точки зрения политики дело закрыто. Никого не заботит, выживет ли Корки сорок дней в тюрьме. Мы хотели представить судебной системе gabacho человека, в формальной виновности которого убеждена вся община чиканос, а после сделать собственные выводы по поводу вердикта. Черт, мы никогда не отрицали, что у кого-то в том грузовике действительно был заряженный пистолет. Но это был не Корки. Он не решился бы носить при себе оружие. Он был лидером. Ему не нужно носить при себе оружие по той же, черт побери, причине, что и Никсону.

Акоста не напирал на это в суде из страха напугать присяжных и рассердить прессу гринго – и копов заодно. Зачем давать им тот же шаткий предлог стрелять в Гонсалеса, который они уже использовали, оправдывая выстрелы в Рубена Салазара?

Корки, услышав вердикт, только пожал плечами. В сорок два года он полжизни провел, добиваясь Справедливости от Человека, и теперь смотрит на судебную систему «англо» с тихим фаталистским юмором, какому Акоста пока не научился. Но для Оскара такое время скоро придет. Неделя Апрельского дурака 1971 года стала для него колоссальным разочарованием: череда тяжких ударов и неудач, которые подтверждали худшие его подозрения.

Через два дня после приговора Корки судья Верховного суда Артур Аларкон, видный мексикано-американский юрист, отклонил тщательно составленное ходатайство Акосты снять обвинения с «Билтморской шестерки» по причине «неосознанного, институционного расизма» системы Верховного суда. На ходатайство ушел почти год тяжелой работы, большую часть которой проделали студенты-чиканос юридических факультетов, которые отреагировали на вердикт с той же горечью, что и Акоста.

* * *

Потом на той же неделе Окружной совет Лос-Анджелеса проголосовал за использование общественных средств на оплату всех судебных издержек нескольких полицейских, недавно обвиненных в «случайном» убийстве двух мексиканцев, – в Восточном Лос-Анджелесе дело получило известность как «убийство братьев Санчес». Копы объясняли, что произошла ошибка при установлении личности. Каким-то образом у них оказался адрес квартиры, где, как они полагали, засели «два мексиканских беженца», поэтому они выбили дверь и прокричали требование «выходить с поднятыми руками, не то мы откроем огонь». Никто не вышел, поэтому полицейские вошли, открыв огонь на поражение.

Но как они могли знать, что штурмовали не ту квартиру? И как они могли знать, что ни один из братьев Санчес не понимал английского языка? Даже мэр Сэм Йорти и шеф полиции Эд Дейвис назвали убийство весьма прискорбным. Но когда федеральный окружной прокурор предъявил копам обвинение, оба они публично возмутились. Оба созвали пресс-конференции и выступили в эфире, чтобы осудить приговор, – в выражениях, до странности похожих на гневный протест Американского легиона, когда лейтенант Колли был обвинен в убийстве женщин и детей в Ми Лей.

Тирады Йорти и Дейвиса были настолько вопиющи, что судья федерального суда первой инстанции наконец прибег к «правилу кляпа», чтобы заставить их молчать до начала разбирательства. Но они уже сказали достаточно, чтобы вызвать ярость во всем баррио при одной только мысли, что «налоговые доллары» чиканос пойдут на защиту «распоясавшихся копов», которые откровенно признались в убийстве двух мексиканских граждан. Все это очень напоминало историю с Салазаром: тот же стиль, тот же предлог, тот же результат, но с иными именами и кровью на ином полу.

– Меня посадят в тюрьму, если я не буду платить налоги, – сказал один молодой чикано, наблюдавший за игрой в футбол на местной детской площадке, – а после возьмут мои налоговые деньги и используют для защиты копа-убийцы. А что, если бы они ошиблись и явились по моему адресу? Да я сейчас был бы на том свете.

В баррио много говорят о том, чтобы «ради разнообразия пустить кровь копам», если окружные уполномоченные действительно проголосуют за использование налоговых средств для защиты обвиненных полицейских. Несколько человек даже позвонили в муниципалитет и промямлили анонимные угрозы от имени Фронта освобождения чиканос. Но члены совета уперлись. Они проголосовали в четверг, и к полудню результат попал в новости: счета оплатит город.

* * *

В 5:15 вечера в четверг муниципалитет Лос-Анджелеса сотряс взрыв динамита. Бомба была заложена в одной из уборных на первом этаже. Никто не пострадал, и официально ущерб был назван «незначительным». По словам представителя муниципалитета, ущерб на пять тысяч долларов – мелочь в сравнении с бомбой, которая вынесла стену в офисе окружного прокурора прошлой осенью после гибели Салазара.

Когда я позвонил в офис шерифа, чтобы спросить про взрыв, мне сказали, что не могут об этом говорить. Муниципалитет – вне их юрисдикции. Но их представитель по связям с общественностью с готовностью ответил на мой вопрос, правда ли, что взрыв дело рук Фронта освобождения чиканос.

– Где вы про это услышали?

– В городской службе новостей.

– Да, правда, – сказали мне. – Позвонила какая-то женщина и сообщила, что Фронт освобождения чиканос совершил теракт в память о братьях Санчес. Мы про этих типов слышали. А вам что про них известно?

– Ничего, – ответил я. – Потому я и позвонил шерифу. Я думал, ваша служба сбора информации что-то знает.

– Конечно, знает, – быстро ответили мне. – Но вся информация конфиденциальна.

Rolling Stone, № 81, 29 апреля, 1971

СИЛА ФРИКОВ В СКАЛИСТЫХ ГОРАХ

Мемуары и бессвязный разбор (с неприличными лозунгами) аномального проявления политической силы фриков в Скалистых горах… Диковинная попытка переворота в маленьком городке… Вульгарный довод в пользу захвата политической власти и использования ее на манер отобранной у копа пушки… Бранные комментарии о неопределенной роли хидов и фактора ужасного ступора…

И прочие беспорядочные заметки о том, «как наказать политических шлюх», как гарантировать, чтобы сегодняшние свиньи стали завтрашней падалью… И почему с этим безумным новым миром можно справиться, лишь с… Новым Ополчением!

– или -

«Сколько странностей ты сможешь вынести, брат… пока твоя любовь не даст трещину?»

Майк Лайдон в Ramparts, март 1970

За два часа до закрытия избирательных участков мы сообразили, что штаб-квартиры у нас нет: нет ни дыры, ни бального зала, где верные могли бы собраться на страшное бдение в ночь выборов. Или на празднование Великой победы, которая вдруг покажется весьма реальной.

Всю кампанию мы вели из-за длинного дубового стола в «Джероме» на Мейн-стрит, отчаянно трудясь на виду у всех, чтобы любой мог посмотреть и, если захочет, поучаствовать. Но теперь, в последние часы, нам хотелось уединения. Чистая, хорошо освещенная комната, чтобы прикорнуть и ждать…

А еще нам требовались в огромных количествах ром и лед – и мешок встряхивающих мозги таблеток для тех, кто хотел завершить кампанию на самой высокой ноте, наплевав на ее исход. Но главное,.учитывая, что наступали сумерки и избирательные участки закроются в семь вечера, нам нужен был офис с несколькими телефонными линиями – поднять шквал последних звонков тем, кто еще не проголосовал. Избирательные листы мы собрали незадолго до пяти у наших наблюдателей на выборах, которые с рассвета отмечали галочками явившихся, и по самым скромным подсчетам становилось очевидно, что фрики явились массово.

Все шло к тому, что Джо Эдвардс, двадцатидевятилетний юрист и байкер из Техаса, на исходе дня выборов в ноябре 1969 г. все-таки станет следующим мэром Аспена, штат Колорадо.

Уходящий на покой мэр, доктор Роберт «Баггси» Барнард, последние двое суток выступал по радио со зловещими предостережениями, в которых гневно разглагольствовал о внушительных тюремных сроках за мошенничество на выборах и угрожал преследованиями со стороны «фаланг наблюдателей» любому мерзавцу безумного или странного вида, который посмеет показаться в избирательном участке. Заглянув в свод законов, мы установили, что радиопредостережения Барнарда нарушают законодательные акты о «запугивании избирателей», поэтому я позвонил окружному прокурору и попробовал добиться, чтобы мэра немедленно арестовали, но прокурор ответил:

– Меня не впутывайте. Сами наводите порядок у себя на выборах.

Что мы и сделали, разослав хорошо организованные команды наблюдателей: двое постоянно дежурили в самом избирательном участке, еще шестеро на улице – в фургончиках или грузовиках с кофе и пропагандистскими материалами, списками избирателей и переплетенными ксерокопиями законов о выборах штата Колорадо.

Идея была обеспечить круглосуточной и массированной поддержкой наш авангард внутри официальных участков. Пошли мы на эту довольно внушительную публичную акцию, которая подстегнула немало людей, не ставших бы иначе голосовать за Эдварда, из озабоченности, а вдруг мэр и его копы в самом начале устроят какую-нибудь провокацию и встряхнут подковерную сеть слухами, которые отпугнут многих наших избирателей. Большинство наших, невзирая на свои права, боялись любых, даже самых мелких юридических проблем на выборах. Поэтому мы сочли важным сразу дать понять, что знаем закон и не потерпим какого-либо запугивания наших людей. Никаких.

Каждому наблюдателю в утренней смене выдали портативный диктофон с микрофоном – его полагалось совать под нос любому наблюдателю враждебной стороны, который задал бы вопросы касательно чего бы то ни было, кроме разрешенных законом: имя, возраст, место жительства. Никаких других задавать было нельзя – под угрозой наказания по малоизвестному закону о выборах «о необоснованном отказе в допуске к урне», мелкое преддверье к гораздо более серьезному обвинению в «запугивании избирателя».

А поскольку единственный, кто действительно грозил запугать избирателей, был мэр, мы решили как можно скорее довести дело до конфронтации на избирательном участке № 1, где, по словам Баггси, он лично собирался отстоять первую смену наблюдателей от оппозиции. Если гады хотят конфронтации, они ее получат.

Избирательный участок № 1 располагался в фойе гостиницы под названием «Крестхаус», принадлежавшей старому швейцарскому нацисту, который называл себя Гвидо Мейер. Мартин Борман бежал в Бразилию, а Мейер явился в Аспен -через несколько дней после конца Второй мировой – и с тех самых пор всю энергию (включая два полных срока в должности городского магистрата) тратил на сведение счетов со страной-победительницей, выдаивая туристов и добиваясь, чтобы арестовывали молодых (и бедных).

Поэтому Гвидо жадно наблюдал, как за десять минут до семи мэр осторожно въезжал на стоянку, ведя свой «порше» буквально сквозь строй готовых к схватке людей Эдвардса. Мы собрали полдюжины самых завшивевших законных избирателей, каких только смогли раскопать, и когда мэр прибыл, наши чудики были готовы исполнить свой долг. За ними притаились в своем «фольксвагене» за кофейным автоматов еще с десяток крупных и бородатых избирателей, так настроенных побузить, что всю ночь накануне мастерили бичи из цепей и накачивались стимуляторами, чтобы не растерять запала.

На лице Баггси читался ужас. Впервые за свое долгое знакомство с препаратами он столкнулся с бандой непассивных суперагрессивных наркошей. Что на них нашло? Почему у них взгляды такие безумные? И почему они орут:

– Тебе конец, Баггси! Мы тебя вздуем! Твоя песенка спета! Мы из твоей задницы сделаем барабан!

Кто они такие? Сплошь неместные? Какая-то банда байкеров или амфетаминщиков из Сан-Франциско? Да, не иначе сволочь Эдвардс приволок свору ублюдков. Но потом он присмотрелся… и в стоявшем во главе группы узнал своего бывшего собутыльника Брэда Рида, владельца гончарной лавки и известного фаната оружия, который улыбался себе в бороду и черную бандану. Ничего не говорил, только ухмылялся…

Господи всемогущий, он ведь и всех остальных тоже знает… Вот Дон Дэвидсон, бухгалтер, чисто выбритый и с. виду нормальный, в элегантной бродовой парке, только почему-то не улыбается. А вот две пышные блондинки, знакомые, он встретил их случайно в другой, более дружественной обстановке. Что они делают тут на рассвете с этой разъяренной сворой?

И правда, что? Он засеменил было в отель поздороваться с Гвидо, но по пути наткнулся на Тома Бентона, волосатого художника и известного радикала. Бентон улыбнулся как крокодил и, размахивая черным микрофончиком, сказал:

– Дробро пожаловать, Баггси. Вы опоздали. Избиратели . ждут снаружи. А, вы уже их видели! И как они настроены? Если вам интересно, что я тут делаю, то я наблюдатель за выборами со стороны Джо Эдвардса, а эта хреновина у меня, чтобы записывать каждое ваше слово, когда вы начнете совершать уголовное преступление, давя на избирателей.

Стычку мэр проиграл с ходу. Одним из первых очевидных избирателей, пришедших голосовать за Эдвардса, был светловолосый парнишка лет семнадцати с виду. Баггси затараторил какой-то вздор, а Бентон надвинулся с микрофоном. Но не успел Том вмешаться, парнишка рявкнул на мэра:

– Отвали, Баггси! Вот и подумай, сколько мне лет. Я закон знаю! Я не обязан перед тобой отчитываться! Ты покойник, Баггси! Убирайся с моей дроги. Я готов проголосовать!

Следующей неприятностью для мэра стала встреча с увесистой щербозубой девахой, одетой в мешковатую серую футболку без бюстгальтера. Кто-то привел ее на выборы, но возле здания отеля она заплакала, даже затряслась от страха и отказалась зайти внутрь. Нам нельзя было приближаться к двери больше чем на сто футов, но зато удалось связаться с Бентоном, и он проводил девушку внутрь. Невзирая на протесты Баггси, она проголосовала, а когда вышла, то ухмылялась, словно собственными руками принесла Эдвардсу победу.

После этого мы перестали дергаться. Никакие громилы с дубинками не объявились, копов нигде было не видать, и Бентон твердо взял под контроль свою территорию вокруг урны. В прочих местах, в избирательных участках № 2 и № 3 фри-ков пришло меньше, но дела шли гладко. На участке № 2 наш официальный наблюдатель (наркоман с бородой в два фута) даже вызвал панику, попытавшись не пустить к урне честных избирателей. Городской прокурор позвонил Эдвардсу и пожаловался, что какой-то мерзкий психопат в участке № 2 не позволял семидесятипятилетней старушке опустить бюллетень, пока она не представила свидетельство о рождении. Нам пришлось заменить бородача: его рвение вдохновляло, но мы боялись, что оно вызовет ответную реакцию.

Это с самого начала было проблемой. Мы постарались мобилизовать огромное число андеграундных типов, не напугав бюргеров настолько, чтобы они бросились в контрнаступление. Наши попытки провалились, главным образом потому, что лучшие наши люди также были волосатиками и очень бросались в глаза. Наш гамбит, кампанию за полночную регистрацию, сорвали сами волосатики: Майк Солхейм и Пьер Ландри, которые обрабатывали улицы и бары ради голосов как отпетые нарики, но сталкивались с полнейшей апатией.

* * *

Аспен полон чудиков, наркошей, волосатиков, панков и странных ночных типов всех мастей, но большинство их предпочли бы тюрьму или битье по пяткам, чем снести муку регистрироваться как избиратель. В отличие от большей части бюргеров и бизнесменов хипарям надо преодолеть себя, чтобы пробудить собственный, давно уснувший гражданский долг. Ничего особенного тут нет, никакого риска и всего десять минут болтовни, но для среднего хиппи зарегистрироваться на выборах – дело очень серьезное. Скрытый психологический смысл такого шага очевиден, ведь он означает «возвращение в систему». В Аспене мы убедились, что нет смысла склонять к нему ребят без очень веской на то причины. А такой причиной способен стать крайне необычный кандидат или агитация сродни шаровой молнии.

Главной проблемой, с которой мы столкнулись прошлой осенью, стала пропасть, разделяющая сообщество нариков и политику активистов. После кошмарных провалов, прокатившихся по Америке между 65-м и 70-м годами, старая, рожденная в Беркли идея побить систему ее же оружием, уступила место отупелому убеждению, что гораздо лучше сбежать или просто спрятаться, чем сопротивляться сволочам.

Наша десятидневная регистрационная кампания была сосредоточена почти исключительно на культуре наркошей-хипарей: они знать ничего не хотели про активизм, и адских трудов стоило уговорить их хотя бы зарегистрироваться. Многие жили в Аспене уже пять-шесть лет, их совершенно не волновало, привлекут ли их за мошенничество на выборах, просто им не хотелось, чтобы к ним привязывались. Большинство нас живет в Аспене, потому что нам нравится сама мысль, что можно выйти из дома и улыбнуться тому, что видишь. У меня на веранде растет в голубом унитазе пальма, и временами я люблю выйти голым и пострелять из «магнума» сорок четвертого калибра по гонгам, которые повесил на склоне холма. Мне нравится, накачавшись мескалином, вывернуть усилитель на сто десять децибел, когда играет «White rabbit», а над снежными пиками Скалистых гор восходит солнце.

Но суть не в этом. В мире полно мест, где можно улететь в упоении от наркотиков, громкой музыки или оружия, но долго так не продлится. Два года я жил в квартале от Хейт-стрит, но к концу 66-го сам район превратился в магнит для копов и тухлого цирка с наркошами и пушерами психоделики, и места для жизни уже не осталось.

Случившееся с Хейт вторило тому, что происходило в Норт-бич и в Виллидж, и вновь доказывало тщетность попытки захватить территорию, которую не можешь контролировать. Схема никогда не меняется: район с низкой квартплатой внезапно расцветает новизной, весельем и человечностью, потом делается модным, что привлекает прессу и копов – приблизительно одновременно. Проблемы с полицией привлекают еще большее внимание, а это притягивает тех, кто наживается на моде, и пушеров, а это означает деньги, последние привлекают джанки и грабящих их воров. О выходках первых и преступлениях вторых пишут СМИ, и – по какой-то извращенной причине – начинается приток скучающих яппи, которых манит угроза жизни в «белом гетто», а их вкусы взвинчивают квартплату и цены на товары настолько, что первоначальным обитателям жить тут уже не по карману, а потому им – опять -приходится перебираться еще куда-то.

Среди прочих последствий Хейт-Эшбери наибольшие надежды возлагались на исход в коммуны в глубинке. Большинство таких коммун продержалось недолго – по причинам, которые задним числом понятны всем (вспомните сцену в «Беспечном ездоке», где бедолаги пытаются вырастить урожай на сухом песке). Но несколько коммун, как например Хог-Фарм в Нью-Мексико, преуспели и у целого поколения хиппи поддерживали веру в то, что будущее лежит за пределами городов.

В Аспене сотни беженцев с Хейт-Эшбери обосновались после злополучного «лета любви» 67-го. Это лето и здесь было невероятной и буйной оргией анаши, но с наступлением зимы волна спала и разбежалась ручейками бытовых проблем вроде поисков работы и жилья, а еще снежных заносов на пути к домикам, куда еще несколько месяцев назад легко было добраться. Многие из беженцев с Западного побережья двинули дальше, но несколько сотен остались: нанялись плотниками, официантами, барменами, посудомойками и год спустя влились в постоянное население. К середине 69-го они занимали большую часть так называемого «низкого жилья» Аспена – сначала крошечные квартирки поближе к центру, потом небольшие дома за окраиной и, наконец, парки трейлеров.

Но большинство фриков считали, что выборы не стоят той хрени, какая за ними потянется, а противозаконные угрозы мэралишь укрепили их уверенность, что политика это то, чего следует избегать. Одно дело, когда тебя берут за траву, потому что «преступление» стоит риска, но какой смысл рисковать угодить под суд за «политическую формальность», пусть даже делаешь все по закону?

(Это понятие «реальности» – критерий признака культуры наркотиков, которая ценит Немедленную Награду: приятный четырехчасовый улет превыше всего, включающего сдвиг во времени между Усилием и Концом. По этой шкале ценностей политика слишком «сложна» и слишком «абстрактна», чтобы оправдать какой бы то ни было риск или начальное действие. Это обратная сторона синдрома «хорошего немца».)

Нам даже в голову не пришло просить молодых хиппи «прийти сухими». Пусть приходят укуренные или даже голые, нам-то что? Мы просили лишь, чтобы они зарегистрировались, а после пришли голосовать. Годом раньше эти люди не видели разницы между Никсоном и Хамфри. Они были против войны во Вьетнаме, но крестовый поход Маккарти их так и не достиг. У травяных корней Культуры Хиппи – мысль «просохнуть ради генов» считалась дурной шуткой. И Дик Грегори, и Джордж Уоллес собрали в Аспене неестественно большое число голосов. Джон Кеннеди, если бы его не убили, наверное, тут победил бы, но лишь с небольшим перевесом. Аспен, по сути, республиканский город: число зарегистрировавшихся республиканцев превосходит демократов более чем два к одному, но сумма регистрации от обеих крупных партий практически равняется зарегистрированным независимым, и большинство из них гордятся своей непредсказуемостью. Это разношерстная сборная солянка из левых/чудиков и берчеров: дешевых невежд, торговцев анашой, инструкторов горнолыжного спорта, нацистов и улетевших «психоделических фермеров», политические взгляды которых сводятся к самосохранению.

* * *

Под конец этой лихорадочной десятидневной эскапады (поскольку мы не вели ни счета, ни списков, ни записей) мы никак не могли знать,, ни сколько хиппи в самом деле зарегистрировались, ни сколько из зарегистрировавшихся придет голосовать. Поэтому испытали шок, когда под конец дня подсчеты наших наблюдателей показали, что Джо Эдвардс уже собрал более трехсот из четырехсот восьмидесяти шести новых регистрации.

Гонка обещала быть напряженной. Согласно избирательным листам, около ста избирателей за Эдвардса не явились, и мы решили, что сто телефонных звонков заставят по меньшей мере двадцать пять человек выйти из дому. На тот момент казалось, что двадцать пять как раз и станут нужной каплей, особенно в городке с четким разделением – всего лишь тысяча шестьсот двадцать три зарегистрированных избирателей на трех кандидатов.

Поэтому нам требовались телефоны. Но где их взять? Никто не знал. Пока одна девица, работавшая на телефонной станции, внезапно не раздобыла ключи от двухкомнатного офиса в старом здании «Элкс-клаб». Она когда-то там работала – у местного бизнесмена и бывшего битника по имени Крейг, уехавшего по делам в Чикаго.

Не обращая внимания на вопли и проклятья завсегдатаев бара в «Элкс-клаб», где уже собирались войска мэра-экстраверта, чтобы отпраздновать победу собственноручно избранного им наследника, мы захватили офис. По закону у клуба не было оснований нас туда не пускать,, хотя позже вечером руководство проголосовало за то, чтобы Крейг освободил помещение. А теперь он метит в законодательное собрание с избирательной платформой «Раздавим лосей». К шести вечера работа в новом офисе шла полным ходом. Телефонные звонки были исключительно краткими и прямыми:

– Поднимай задницу, придурок! Ты нам нужен! Иди и голосуй!

Человек шесть работали со списками у телефонов. Остальные разошлись обрабатывать коммунальные дома, пивнушки, хибары и коммуны, где, как мы знали, были избиратели, но не было телефонов. По мере того как распространялся слух, что у нас наконец есть штаб-квартира, комнаты быстро заполнялись. Вскоре весь второй этаж «Элкс-клаб» был забит отчаянно оравшими друг на друга бородатыми чудиками, странного вида людьми, сновавшими по лестницам со списками, блокнотами, рациями и ящиками «Будвайзера» в руках…

Кто-то сунул мне в руку пурпурный леденец, сказав: – Черт, у тебя усталый вид! Чуток хорошего мескалина будет в самый раз!

Рассеянно кивнув, я сунул его в один из двадцати двух карманов моей красной парки. Прибережем на потом, решил я. Нет смысла обдалбываться, пока участки не закроют. Надо проверять вонючие списки, выжимать из них все до последнего голоса, звонить, напирать, орать на гадов, угрожать.

В комнатах воцарилась странная, безумная и наэлектризованная атмосфера, которой я не ощущал раньше. Прислонясь с банкой пива к стене, я наблюдал за работой избирательной машины. И через некоторое время понял, что изменилось. Впервые с начала кампании эти люди взаправду поверили, что мы победим – или хотя бы, что у нас есть сносный шанс. А теперь, когда оставалось не больше часа, они работали, как бригада шахтеров, посланных спасти из-под завала товарищей. В тот момент (мое дело было уже сделано) я, вероятно, был наибольшим там пессимистом: остальные, похоже, были совершенно уверены, что Джо Эдвардс станет следующим мэром Аспена, что наш сумасшедший эксперимент с политической силой хиппи обернется победой и создаст прецедент на всю страну.

* * *

Нам предстояла очень и очень долгая ночь ожидания пока вручную подсчитают бюллетени, но еще до закрытия участков мы знали, что изменили саму структуру аспенской политики. Старая гвардия была обречена, либералы в ужасе, а андеграунд с пугающей внезапностью заявил о себе как очень серьезная сила. На протяжении всей кампании – на улицах и в барах – мне обещали, что если Эдвардс победит в нынешней мэрской гонке, на будущий год (в ноябре 1970-го) я буду баллотироваться на должность шерифа, но мне и в голову не приходило, что взаправду придется избираться. Равно как я никогда бы всерьез не подумал, что мы сумеем «устроить переворот» в Аспене.

Но именно это сейчас происходило. Даже Эдвардс, с самого начала настроенный скептично, в канун выборов сказал, что, на его взгляд, мы «победим нациков». Сказал он это у себя в конторе, разбирая ксерокопии законов о выборах штата Колорадо для наших команд наблюдателей, и, помню, как меня поразил его оптимизм.

– Да ни за что на свете, – ответил я. – Если мы и победим, то едва-едва, голосов на двадцать пять.

Но его замечание сильно меня встряхнуло. Черт побери! Может, мы действительно победим… и что тогда?

* * *

Наконец, около половины седьмого я почувствовал себя настолько бесполезным, топчась без дела, что решил, а пошло оно все, и свалил. Я напоминал себе Дэгвуда Бумстеда из комикса, мечущегося взад-вперед перед родильным отделением. Пятьдесят часов кряду я не спал и носился как ошпаренный и теперь, когда бороться было больше не с чем, чувствовал, как прилив адреналина спадает. Поезжай домой, подумал я, съешь мескалин и надень наушники, скройся от этой публичной агонии…

У подножия длинной деревянной лестницы, ведущей от конторы Крейга на улицу, я заглянул в бар «Элкс-клаб», набитый битком, шумный, счастливый… как и следует бару победителей. Его завсегдатаи ведь никогда не поддерживали лузера. Они же соль Аспена: владельцы магазинов, ковбои, пожарные, копы, строители, а их глава – самый популярный в истории городка мэр, отслуживший два срока и сам выбравший себе преемника недогения-юриста. Я сверкнул «лосям» улыбкой и поднял два пальца знаком «Виктория». Трудно сказать, понимали ли они, что их человек уже спекся: что в гонке, где кандидатов вдруг стало три, он провалился еще вначале, когда местная Ассоциация строительных подрядчиков и все ее союзники-риелторы приняли болезненное решение бросить Оутса, своего естественного кандидата, и все свое влияние употребить на то, чтобы остановить «хипушного кандидата» Джо Эдвардса. К выходным он уже вышел из борьбы, а к понедельнику оставался лишь вопрос, скольких подлых правых маразматиков удастся собрать, чтобы голосовать против Джо Эдвардса.

Противницей его была пятидесятипятилетная дамочка-галантерейщица, которую поддерживали писатель Леон Юрис и местное республиканское большинство. Ив Хоумейер, много лет оттрубившая функционером у колорадских республиканцев, тысячи долларов потратила на супермещанскую кампанию лишь бы переиначить себя под бесхребетную Мейми Эйзенхауэр. Она ненавидела бездомных собак, а от мотоциклов у нее звенело в ушах. Прогресс – это очень мило, а строительство – полезно местной экономике. Аспен надо сделать безопасным, чтобы тут и дальше спускали денежки «Лыжный клуб Атланты» и «Техасские кавалеры», а значит, надо построить четырехополосное шоссе через весь город и еще десятки кубов-многоквартирников, чтобы потрафить туристам.

Если Оутс был Эгню, то она выделывалась под Никсона. Пусть от вида голых хиппи ее тошнило, она не требовала сразу рубить им головы. Она была старой и эксцентричной, но не такой подлой, как воинственные сторонники Оутса, которым нужен был мэр, давший бы им волю вздуть любого, кто, на их взгляд, не похож на прирожденного кандидата в «Элкс-клаб» или «Игле». И если Оутс хотел превратить Аспен в разновидность Атлантик-сити, Ив Хоумейер хотела лишь превратить его в Санкт-Петербург с налетом Диснейленда. Она лишь наполовину соглашалась со всем, что бы ни провозглашал Ленин Оутс, но ясно давала понять, что кандидатуру Джо Эдвардса считает истинным слабоумием, разновидностью идиотии, столь гнилостной и неправильной, что даже думать о ней могут лишь отбросы общества.

Оутса мы уже побили, но я слишком устал, чтобы в тот момент изводить «лосей», и как это ни странно, мне было их жаль. Их вот-вот задавит кандидат, у которого с ними общего больше, чем они подозревают. Причины бояться кампании Эдвардса были как раз у продажных шлюх, зарабатывающих на лыжниках, и у местных застройщиков, слетевшихся роем ядовитых тараканов скупать и продавать всю долину из-под ног у тех, кто все еще считает ее не просто удачным капиталовложением, а хорошим местом для жизни.

Главным пунктом нашей программы было выгнать всех до одного грабителей от недвижимости, помешать департаменту дорог штата провести через город четырехполосное шоссе, вообще запретить машины на центральных улицах, сами улицы превратить в бульвары и скверы, чтобы любой, даже фрик мог бы делать то, что правильно. Копы стали бы сборщиками мусора и ремонтниками при парке городских велосипедов – бесплатных для всех. Никаких больше громадных, съедающих пространство жилых блоков, которые застят вид тем, кто хочет, подняв взгляд, с главной улицы увидеть горы. Никакой порчи земель, никаких арестов за «игру на флейте» или «блокирование тротуаров». Плевать на туристов, пусть шоссе заканчивается тупиком, а алчных разгоним, вообще создадим город, где можно жить по-человечески, а не гнуть спину ради сводящего с ума лжепрогресса.

Платформа Джо Эдвардса была «против застройщиков», а не против старожилов и фермеров. Слушая последних, трудно было понять, как они могут оспаривать нашу программу – разве только они взаправду боялись, что с победой Эдвардса утратят возможность продать землю тому, кто больше предложит. Они говорили, Эдвардс внедрит всякие ужасы, вроде зонирования и защиты экологии, которые разрушат их старый добрый образ жизни. Покупай дешево, продавай этично. Свободное предпринимательство во всей красе. Но те немногие, кто давал себе труд с ними спорить, вскоре обнаруживали, что их ностальгические разговоры о «старых добрых днях» и «традициях этой мирной долины» – лишь неуклюжее прикрытие для страхов перед «новоприбывшими/социалистами».

Кампанией Эдвардса мы хотя бы положили конец глупой сентиментальной чепухе о «любящих свою землю старожилах».

Выйдя из здания «Элкс-клаб», я на минуту остановился на Эймен-стрит посмотреть на горы вокруг городка. На Смагглер к северу уже лег снег, и на склоне Белл, за Литтл-Нелл, лыжни казались смутными белыми линиями. Там – модные платные трассы, ждущие Рождества и роя толстосумов-лыжников, приносящих Аспену его благосостояние: 8 долларов – чтобы покататься с этих холмов, 150 – за хорошие лыжи, 120 – за «правильные» ботинки, 65 – за свитер от «Мэгги», 75 – за парку на гагачьем пуху. И еще 200 – за палки, перчатки, очки, шапочку, носки. И еще 70 долларов – за лыжные штаны…

М-да. Лыжная индустрия – большой бизнес. А «вокруг лыж» – еще больший: 90 долларов в день за апартаменты в «Аспен-Альпс», 25 долларов с человека за обед с вином в «Парагоне». И не забудьте про «Бейтс-флоутерс» (официальные кроссовки олимпийской сборной США – самое худшее, хлипкое дерьмо, какое только можно себе представить, за 30 долларов пара).

Все вместе получается в среднем 500 долларов в неделю на одного типичного болвана, который покупает и снаряжение, и стиль по Playboy. Умножьте сто долларов в день на столько-то лыжных дней, зафиксированных в сезон 1969/70 года Аспенской лыжной корпорацией, и получите умопомрачительный доход – для деревеньки в Скалистых горах с постоянным населением чуть больше двух тысяч человек.

И это только половина истории, другая – ежегодные 30-35 % роста доходов на всех денежных фронтах. Такова (во всяком случае, до экономических эскапад Никсона) золотая жила, конца которой не видно. За последние десять лет Аспен стал подиумом и денежным центром золотой лихорадки, на которой становились миллионерами. После Второй мировой войны немцы стеклись сюда из Австрии и Швейцарии (твердя, мол, нет, мы не из Германии), чтобы стать сотрудниками зачаточных тогда неврологических курортов и спортивных центров, которые по популярности вскоре побьют гольф и боулинг. Сейчас, когда горные лыжи прочно вошли в сознание Америки, те немцы-проходимцы превратились в респектабельных бюргеров. Им принадлежат рестораны, отели, спортивные магазины и, главное, большие участки земли в окрестностях Аспена.

* * *

После отчаянной, с трюками и клоунадой кампании мы проиграли всего в шесть (6) голосов из тысячи двухсот. На самом деле мы проиграли на один (1) голос, просто пять из наших отсутствующих бюллетеней не поспели вовремя – в основном потому, что были посланы по почте (например, в Мексику, Непал или Гватемалу) за пять ней до выборов.

Мы едва не получили контроль над городом, и это важнейшее отличие нашей акции в Аспене от, скажем, кампании Нормана Мейлера в Нью-Йорке, которая была обречена с самого начала. На тот момент мы не знали прецедентов своей кампании, и даже сейчас по спокойному размышлению на ум приходит лишь одна подобная попытка, когда Боб Шир выставил свою кандидатуру на выборах 66-го года в конгресс США от Беркли-Окленд и, постаравшись потеснить либерала Джеффри Коэлена, проиграл на какие-то два процента. В остальном даже самые радикальные вылазки в предвыборную политику были театральными, заранее обреченными эскападами в стиле Мейлера-Бреслина.

Та же существенная разница очевидна уже в 70-м с его россыпью попыток захватить различные шерифские вотчины. Стью Альберт, выступая от Беркли с платформой неохиппи, набрал 65 000 голосов, но вопрос о его победе даже не рассматривался. Другим заметным исключением стал Дэвид Пирс, тридцатилетний юрист, которого в 1964 г. и впрямь выбрали мэром калифорнийского города Ричмонд (население 100 000 с гаком). Пирс собрал огромное число голосов в негритянском гетто, главным образом благодаря своему образу жизни и обещанию покончить со «Стандарт Ойл». Он занимал свой пост, по сути управлял городом, три года, но в 1967 г. внезапно все бросил, чтобы перебраться в монастырь в Непале. Сейчас он в Турции, но собирается в Аспен, а отсюда двинет в Калифорнию, где намеревается баллотироваться в губернаторы.

Еще одним был Оскар Акоста, кандидат от «Браун пауэр» на должность шерифа округа Лос-Анджелес, который собрал 110 000 голосов из порядка двух миллионов.

Тем временем в Лоуренсе, штат Канзас, Джордж Кимболл (министр обороны от местной партии «Белых пантер») уже выиграл на предварительных выборах демократов, – был единственным кандидатом, но предполагает, что всеобщие выборы проиграет как минимум десять к одному.

Учитывая, сколько людей явилось голосовать за Эдвардса, я решил махнуть рукой на собственные клятвы и баллотироваться в шерифы. Когда Кимболл и Акоста недавно приезжали в Аспен, они были изумлены, поняв, что я действительно считаю, что могу выиграть. Предварительный опрос показал, что я сильно обогнал демократа, в настоящий момент занимающего этот пост, и лишь чуть отстаю от претендующего на него республиканца.

Суть в том, что в результате кампании Эдвардса политическая ситуация в Аспене настолько нестабильна, что победить сейчас способен любой кандидат от фриков.

Впрочем, мне пришлось бы очень потрудиться – и в ходе кампании развивать поистине мерзкие идеи, – чтобы набрать меньше 30 % голосов на трехсторонних выборах. И любой кандидат от андеграунда, который взаправду хотел бы победить, мог бы с самого начала рассчитывать на рабочее ядро в эдак сорок процентов электората, тогда его шансы на победу будут зависеть исключительно от инерции ответного удара, точнее, от того, насколько откровенные страх и отвращение вызовет его кандидатура у бюргеров, так долго контролировавших местных кандидатов.

Шанс на победу может повиснуть тяжелым жерновом на шее любого политического кандидата, который в душе, вероятно, предпочел бы растратить свои силы на череду диких нападок на все, что дорого избирателям. В этом методе явно чувствуется эхо фильма «Чудотворец»: сперва надо создать невероятный психологический лабиринт, потом затащить в него избирателей, а дальше обрушивать на них горы тарабарщины и безжалостно шокировать. Таков был метод Мейлера, принесший ему пятьдесят пять тысяч в городе с десятимиллионным населением. Но на самом деле это скорее разновидность мщения, чем избирательная политика. Она достаточно эффективна как в Аспене, так и где-либо еще, но как политическая стратегия чревата серией катастрофических провалов.

Как бы то ни было, подход «Чудотворца» – одна сторона «новой политики». Стратегия не слишком действенная, зато очень забавная, – если не считать ее обратной стороны, какая проявилась во время президентской кампании Джина Маккарти и Бобби Кеннеди в 1968-м. В обоих случаях признанные кандидаты заявляли о своем переходе к некоему новому и более молодежному мышлению (или политической реальности), которое настроит их на одну волну с более новым, молодым и непривычным электоратом, до того считавшим их обоих никчемными.

И это сработало. Оба «обращения» имели громадный успех – какое-то время. Пусть сама по себе тактика представляется циничной, все-таки трудно судить, породила ли она «обращение», или дело обстояло наоборот. Пока особого значения это не имеет. Мы говорим о формате политических акций: если концепция «Чудотворца» к нему применима, то формат Кеннеди-Маккарти следует рассматривать как иной, особенно если учесть, что демократическая партия уже сейчас усиленно старается провернуть тот же финт в 1972-м, когда единственной надеждой демократов свергнуть Никсона опять станет какой-нибудь признанный кандидат на грани климакса, который начнет вдруг в 1971 г. глотать кислоту, а летом 72-го отправится на рок-фестиваль и будет при каждом удобном случае скидывать рубашку, а его жена сожжет свой бюстгальтер. И миллионы молодых проголосуют за него и против Никсона.

Или нет? Есть все-таки еще один формат, именно тот, на который мы наткнулись в Аспене. Почему бы не бросить вызов истеблишменту, выставив кандидата, о котором вообще никто не слышал? Который никогда не был подготовлен и натаскан для своего поста? Чей стиль жизни уже настолько странен, что мысль об «обращении» ему даже в голову не придет?

Иными словами, почему бы не подыскать честного фрика и не выпустить его на чужую территорию, пусть покажет всем «нормальным» кандидатам, какие они есть и всегда были никчемные лузеры? Зачем подстраиваться под сволочей? Зачем предполагать, что у них есть мозги? Откуда такая уверенность, что при кризисе они не сломаются? (Когда япошки ворвались в олимпийский волейбол, они контратаковали всех странными, но безумно легальными приемами вроде «японский ролл», «крошка-шип» и «молниеносный брюхо-пас», превративший их более рослых противников в хнычущие тряпки.)

Такова суть того, что кое-кто называет «аспенским методом» в политике: не выходить за рамки системы и не сотрудничать с ней, но разоблачать ее блеф, сумев вывернуть ее наизнанку, постоянно при этом сознавая, что властьимущие не так уж умны. К концу кампании Эдвардса я, невзирая на собственные предубеждения, пришел к выводу, что Закон на самом деле на нашей стороне. Не копы, не судьи или политики, но сам Закон, пропечатанный в скучных и заскорузлых учебниках юриспруденции, с которыми мы постоянно справляемся, потому что у нас нет другого выбора.

* * *

Но в ноябре 1969 г. у нас не было времени теоретизировать. Помню список книг, которые я хотел найти и прочесть, чтобы узнать что-нибудь о политике, но какое там чтение, у меня едва хватало времени на сон. Став де-факто руководителем кампании, я казался себе человеком, который случайно развязал кровавую войну банд, и по мере того как кампания Эдвардса становилась все безумнее и ядовитее, единственной моей заботой было спасти собственную задницу, отвратив катастрофу. Я вообще не знал Эдвардса, но к середине октября чувствовал личную ответственность за его будущее, а в тот момент перспективы у него были не радужные. Билл Данэвей, «либеральный» издатель Aspen Times, сказал мне утром в день выборов, что я «собственноручно уничтожил юридическую карьеру Джо Эдвардса в Аспене», «затащив его в политику».

Таков был убаюкивающий миф либералов: сбрендивший на наркотиках писатель-эгоманьяк из Вудс-Крик накачался лошадиными транками и свой дурной трип взвалил на местную популяцию хипарей, обычно вполне безобидных и мирных, пока у них достаточно наркоты. Но теперь по какой-то чертовой причине они совершенно распоясались и тащат за собой в пропасть бедного Эдвардса.

Ага, бедный Эдвардс! Он недавно развелся и жил со своей подругой на чердаке, едва сводя концы с концами в городке, полном юристов-дилетантов. Известен он был лишь как «тот гад, который подал в суд на город» в прошлом году от имени двух волосатиков, которые утверждали, что подверглись дискриминации со стороны полиции. Последнее было истинной правдой, и иск произвел ужасающий эффект на местную полицию. Шеф (в настоящее время кандидат на пост шерифа) ушел в отставку или был уволен, но так или иначе бросил своих патрульных на волю федерального судьи в Денвере. Судья похоронил иск, предупредив аспенских копов, мол, устроит им веселую жизнь при первом же признаке «дискриминационного поддержания порядка» против хиппи.

Иск имел серьезные последствия в Аспене: мэр был стреножен, городской совет утратил волю к жизни, городской магистрат Гвидо Мейер уволен сразу (даже раньше шефа полиции), а местные копы вдруг перестали арестовывать волосатиков за «блокирование тротуара», что тем летом влекло за собой девяносто дней в тюрьме и 200 долларов штрафа.

Идиотия закончилась раз и навсегда – благодаря «иску» Эдвардса. Местные либералы собрали совещание Американского союза защиты гражданских свобод и тем ограничились. А потому только круглый дурак мог удивиться, когда год спустя компания друзей, подыскивая кандидата на пост мэра, решила обратиться к Джо Эдвардсу. Это казалось логичным всем, кроме либералов, которым было не по себе от кандидата «фрик пауэр». Они не имеют ничего против Эдвардса, говорили они и даже соглашались с его платформой, которую мы тщательно подстроили под их вкусы, но им чудилось что-то зловещее в поддержке, которую он получил среди «сброда». С такими людьми не захочется попивать минералку «Виши». Всякие сорвиголовы, байкеры и анархисты, которые не знают, кто такой Стивенсон, и ненавидят Губерта Хамфри. Кто эти люди? Что им надо?

И правда, что? Местный бизнесменский бунд был далек от недоумения. Для них Джо Эдвардс был главой коммунистического заговора, цель которого уничтожить их«образ жизни, продавать ЛСД их детям и шпанские мушки их женам. И неважно, что их дети уже продавали друг другу ЛСД и что их жены не могут найти, кто бы их поимел в душную лунную ночь в Хуаресе. Но все это побоку. А суть была в том, что город вот-вот захватит банда фриков.

Почему нет? Мы никогда этого не отрицали. Даже в официальной платформе, которая была публичной и довольно мягкой. Но где-то в середине кампании Эдвардса даже либералы сообразили, что собственно означает его платформа. Они разглядели, что за ней собирается буря, что наши разумно подобранные слова пробьют брешь, через которую хлынут решительные действия. По долгому опыту они знали, что такие слова, как «экология», могут означать почти что угодно. Для большинства либералов «экология» – это день в «патруле чистоты», который собирает пивные банки для получения денег за возврат тары, которую компания пошлет, разумеется, их любимой благотворительной организации.

Но мы вкладывали в это слово совершенно иной смысл: мы думали о лавине жестко ограничительных действий, которые раз и навсегда свяжут руки не только очевидным расхитителям нашей земли, но и подковерной кабале спекулянтов-либералов, заключающих свои сделки, чтобы не запачкать имидж. Как, например, Арманд Бартос. Этого нью-йоркского «мецената» и увешенного драгоценностями модника часто восхваляет Weamen Clothing Daily, но он ведь заодно землевладелец, застройщик и часто проклинаемый домохозяин самого большого и грязного парка трейлеров в Аспене. Парк назывался «Джербаздейл», и кое-кто из жильцов утверждает, что Бартос поднимает квартплату всякий раз, когда решает прикупить очередной шедевр поп-арта.

– Надоело финансировать коллекцию этой сволочи,- сказали мне. – Он владелец одной из самых очевидных трущоб западного полушария. Он нас выдаивает, а наши денежки отдает говнюкам вроде Уорхола.

Бартос – в одной лиге с Уилтоном «Уинком» Джэффи-младшим, нью-йоркским биржевым брокером, которого недавно отстранили от торгов за махинации с ценными бумагами. Джэффи приложил немало труда, чтобы в Аспене выставить себя ценителем прогрессивного искусства и эстетом с восточного побережья. Но когда Комиссия по ценным бумагам и биржевым операциям его прищучила, он быстренько сдал основательный кусок своего огромного ранчо – между Аспеном и Вудс-Крик – в аренду крупной горнодобывающей компании из Грэнд-Джанкшн, которая тут же начала изымать землю и тоннами продавать ее департаменту дорог штата. А теперь, разрушив почвенный слой и загрязнив реку Роуринг-форк, свиньи требуют изменить тип своей зоны, чтобы построить асфальтовый завод – в красивом аспенском поместье, которым Уинк Джэффи, без сомнения, часто похваляется перед своими прогрессивными друзьями с Уолл-стрит.

Вот такие темные дельцы и лицемеры-проходимцы сходят в Аспене за «либералов». Поэтому мы ничуть не удивились, когда в середине кампании многие из них демонстративно отказались поддерживать Эдвардса. Поначалу им нравились наши слова и то, как мы в честном бою пламенно сражаемся за очередное безнадежное дело, и так далее, но когда все пошло к тому, что Эдвардс победит, наши либеральные союзники запаниковали.

* * *

К полудню дня выборов реальный вопрос оставался один: сколько либералов устоит. Несколько перешли на нашу сторону, но их было слишком мало, чтобы дать вторую часть нервничающего электората, на который мы изначально рассчитывали. Мы планировали сварганить одноразовую коалицию и деморализовать местный финансово-политический истеблишмент, выиграв гонку за пост мэра, пока враг не спохватился. Аспенские либералы – постоянное меньшинство, которое, невзирая на вечные старания, вообще никогда ничего не выигрывало, а знаменитый аспенский «андеграунд» – меньшинство гораздо большее, которое никогда ничего не пыталось выиграть.

А потому сила была нашим первым приоритетом. Платформа – во всяком случае ее версия для публики – была намеренно туманной и в силу этого достаточно гибкой, чтобы угодить либералам и не дать распасться коалиции. С другой стороны, даже ядро организаторов кампании Эдвардса не могло гарантировать, что, едва его выберут, он не начнет закладывать дерном улицы и спускать шкуру с шерифа. В конце-то концов, он юрист, человек не самой почтенной профессии, и, хотя никто не говорил этого вслух, мы понятия не имели, что учинит этот тип, если его выберут. Может, превратится в злобное чудище и посадит нас всех за подстрекательство.

Никто из нас, по сути, Джо Эдвардса не знал. Неделями мы шутили на счет «призрачного кандидата», который возникает время от времени и утверждает с трибуны, дескать, он беспомощный винтик загадочной политической машины, дескать, однажды воскресной ночью у него зазвонил телефон и из трубки ему сказали, что он баллотируется в мэры.

Более-менее правда. Я позвонил ему, основательно набравшись и выйдя из себя из-за слуха, мол, свора местных политиканов уже решила, кому быть следующим мэром Аспена: какая-то безмозглая старушенция пройдет без оппозиции от идиотской непристойности с названием то ли Объединенный фронт, то ли Прогрессивная солидарность при поддержке Леона Юриса, главного в Аспене любителя порнофильмов, который для оплаты счетов пишет книги вроде «Исхода». Услышал я этот слух в гостиной Пегги Клиффорд, и, помнится, мы оба решили, что на сей раз сволочи зашли слишком далеко.

Кто-то предложил кандидатуру Росса Гриффина, бывшего лыжника-любителя и пожизненного горного битника, который как раз слез с травы и поговаривал о том, чтобы избираться в городской совет. Но десяток-другой пробных звонков убедили нас, что Росс недостаточно странен, чтобы гальванизировать улицы, а это, как нам казалось, было совершенно необходимо. (И, как выяснилось, ошиблись: Гриффин баллотировался в совет и победил с огромным преимуществом в участке, полном хипарей.)

Но в то время мы сочли, что желательно подыскать кандидата, чьи Странные Вкусы и Паразаконное Поведение были бы вне всяких сомнений, человека, чья кандидатура побьет все рекорды политической наглости, чье имя вызовет страх и шок в душе каждого бюргера и чья полнейшая непригодность для данного поста даже самых аполитичных наркодетишек из самого раздолбанного района заставит закричать: «Да! Я должен за такого проголосовать]»

Джо Эдвардс подошел не стопроцентно. Для кислотников он был чуточку правильным, для либералов – чересчур странным, но оставался единственным кандидатом, хоть сколько-нибудь приемлемым и для того, и для другого крыла нашей неоперившейся коалиции. Через сутки после нашего первого бессвязного разговора о том, чтобы «баллотироваться в мэры», он сказал: «Ха, а почему нет?»

На следующий день было воскресенье, и в театре «Уиллер-опера» давали «Алжирскую битву». Мы договорились встретиться на улице после спектакля, но найти друг друга было не просто, ведь я не знал, как он выглядит. В результате мы послонялись немного, искоса поглядывая друг на друга, и, помню, я думал: «Господи, неужели это он? Этот недотепа с бегающими глазками? Черт, да он никогда ничего не выиграет!»

Наконец, после неловких первых фраз мы пошли в старый отель «Джером» и заказали пива в вестибюле, где можно было поговорить наедине. В ту ночь военная машина нашей кампании состояла из меня, Джима Солтера и Майка Солхейма, но Эдвардса мы заверили, что мы лишь верхушка айсберга, который вознесет его прямо к судоходным путям настоящей политики. Я чувствовал, как неловко Солхейму с Солтером. И правда дурацкая ситуация: сидеть в отеле и заверять совершенно незнакомого человека, что одно его слово, и мы сделаем его мэром Аспена.

Ни у кого из нас не было даже зачаточных знаний, как проводить политическую кампанию. Солтер писал сценарии («Скоростной спуск») и книги («Спорт и хобби»). Солхейм когда-то владел первоклассным баром «Лидвиль» в Кетчуме, Айдахо, а в Аспене занимался покраской домов. Я же два года прожил в десяти милях от города, делая все возможное, чтобы избегать лихорадочной реальности Аспена. Мне казалось, мой образ жизни не совсем подходит к битвам с политическим истеблишментом мелкого городка. Истеблишмент оставлял меня в покое, не докучал моим друзьям (за двумя неизбежными исключениями – оба юристы) и упорно игнорировал все слухи о безумии и вспышках насилия в окрестностях моего дома. В ответ я упорно избегал писать про Аспен. При редких столкновениях с местными властями со мной обращались как с чем-то средним между полоумным отшельником и росомахой, то есть старались как можно дольше не трогать.

А потому кампания 69-го была для меня шагом гораздо более серьезным, чем для Джо Эдвардса. Он уже отведал политических конфликтов и, казалось, вошел во вкус. Но мое соприкосновение с политикой вылилось в капризное нарушение того, что до сих пор было очень и очень удобным перемирием. Оглядываясь назад, я даже не могу сказать наверняка, что именно меня подтолкнуло. Возможно, Чикаго, та выматывающая неделя в августе 68-го. Я поехал на съезд демократов журналистом, а вернулся бредящим чудовищем.

Та неделя в Чикаго была для меня страшнее самого худшего кислотного трипа, о котором я только слышал. Она раз и навсегда изменила химию моего мозга, и, когда я наконец немного пришел в себя, меня обуяла абсолютная уверенность, что для меня нет и не может быть никакого личного перемирия в стране, способной взрастить такого злокачественного монстра, как Чикаго, и гордиться им. Внезапно показалось остро необходимым схватить за руку тех, кто умудрился пробраться во власть и дал ему развиться.

Но кто эти «пробравшиеся»? Мэр Дейли – это причина или симптом? Линдону Джонсону пришел конец, Губерт Хамфри обречен, Маккарти на мели, Кеннеди мертв, остался только Никсон, напыщенный пластмассовый мелкий пукалка, который вскоре станет нашим президентом. Я ездил в Вашингтон на его инаугурацию в надежде на страшный ураган, который разнесет Белый дом в щепы. Но такого не случилось: ни грома с молниями, ни справедливости… и наконец Никсон встал у руля.

Сыграть свою роль в кампании Эдвардса меня сподвигло как раз ощущение надвигающейся беды, ужаса перед политикой вообще. Причины пришли позднее, да и теперь представляются смутными. Кое-кого политика развлекает, – наверно, так оно и есть, когда побеждаешь. Но и тогда это подленькое развлечение, скорее приближающийся пик амфетаминового трипа, чем что-то приятное и мирное. В политике истинное счастье – это убийственный снимок крупным планом какого-нибудь бедолаги, который знает, что попался, но не может бежать.

Кампания Эдвардса была скорее восстанием, чем движением. Нам нечего было терять: мы были как кучка экстремальных механиков-любителей, выкатывающих машину собственного изготовления на трек в Индианаполисе и увидевших, она делает пару крутых «оффенхаузеров» на четырехсот пятидесятом поуле. В первые две недели мы наделали много шума и поставили в неловкое положение друзей, а заодно обнаружили, что большинство тех, на кого мы рассчитывали, совершенно бесполезны.

А потому все оказались не готовы ко второй фазе, когда кампания начала складываться как разгаданная головоломка. Однажды во время вечернего стратегического совещания в баре «Джерома» нас обступила толпа желавших поучаствовать. Нас завалили пожертвованиями по пять и десять долларов люди, которых мы даже не знали. После крошечной проявочной Боба Крюгера и яростных стараний Билла Нунена собрать достаточно денег на полнополосное объявление в либеральной Times Дьюнуэя, мы вдруг получили помещения и оборудование школы фотографии «Зеница ока» и неограниченный кредит (после того, как Дьюнуэй слинял на Багамы) от Стива Эррона на принадлежащей Times радиостанции, на тот момент единственной в городе. (Через несколько месяцев после выборов начала вещание круглосуточная FM-станция, где дневной музон уравновешивали полночные рок-концерты, не менее классные, чем в Сан-Франциско или Лос-Анджелесе.) В отсутствие местного телевидения радио было нашим эквивалентом мощной телекампании. И вызвала она ту же угрюмую реакцию, от которой отмахивались на обоих побережьях такие кандидаты в Сенат США, как Оттинджер (от Нью-Йорка) и Тунни (от Калифорнии).

Сравнение чисто формальное. Радиовставки, которые мы гоняли в Аспене, политических евнухов вроде Тунни и Оттинджера привели бы в ужас. Нашей заглавной песней был «Боевой гимн республики» Херби Мэнна, который мы крутили снова и снова как мучительный фон для крутых филиппик и жестоких насмешек над противниками-ретроградами. Они склочничали и стенали, по неведению обвиняя нас в использовании «методов Мэдисон-авеню», а на самом деле это был чистый Лени Брюс. Но про Лени они не знали, их юмористом все еще был Боб Хоуп с приправой Дона Риклеса и еще десятка шуткарей-свингеров, которые не стыдились признаваться, что на выходные смотрят порнушку в доме Леона Юриса в Ред-маунтин.

С каким же наслаждением мы задавали жару этим гадам! Наш радиогений Фил Кларк, бывший комик в ночном клубе, написал несколько скетчей, от которых у людей пена шла изо рта или они в бессильной ярости гонялись за собственным хвостом. В кампании Эдварса была толика разудалого юмора, и именно он не дал нам тронуться рассудком. Приятно было сознавать, что, даже если мы проиграем, тот, кто нас победит, никогда не избавится от шрамов. Нам казалось необходимым основательно запугать противников, чтобы даже при пустой победе они научились бояться каждого рассвета до следующих выборов.

* * *

Получилось недурно, во всяком случае эффективно, и к весне 1970 г. по всем фронтам стало ясно, что традиционная структура власти Аспена уже не владеет городом. Новый городской совет быстро раскололся на постоянное противостояние три к четырем, где одну сторону представлял Нед Вар, а другую – дантист в стиле Берча по фамилии Комкович. Это поставило Ив Хоумейер, которая на выборы шла с лозунгом, дескать, мэр «только номинальный глава», в неловкое положение, когда ей приходилось рвать связи с собственными сторонниками, голосуя по каждому спорному вопросу. Несколько первых были мелкими, и в каждом случае она голосовала с позиции Эгню, но общественность реагировала отрицательно, и через некоторое время совет зашел в нервный тупик, когда ни та ни другая сторона не хотела поднимать вообще никаких проблем. В маленьком городке политика слишком близка к народу, и как бы ты ни проголосовал, все равно кто-нибудь на улице тебя обругает. В Чикаго муниципальный советник может почти полностью изолироваться от тех, против кого он голосует, но в городке, вроде Аспена, спрятаться негде.

То же напряжение начало проявляться и на других фронтах: директор местной средней школы попытался уволить молодую учительницу за левацкие высказывания во время урока, но ученики объявили забастовку и не только вынудили вернуть учительницу, но и едва не добились увольнения самого директора. Вскоре после этого Нед Вар и местный адвокат по фамилии Шеллмен так отделали департамент дорог штата, что все планы провести через город четырехполосное шоссе начисто лишились финансирования. Это привело окружных уполномоченных в полнейшую панику: шоссе было их любимым детищем, а теперь вдруг проекту хана, крышка. И прикончила его та же банда сволочей, какая причинила столько головной боли прошлой осенью.

Медицинский центр Аспена полнился криками страдания и гнева. Выскочив из своего кабинета, извращенный дантист Комкович сбил молодого фрика с велосипеда, вопя: «Ах ты грязный подонок, мы всех вас из города выгоним!». После он убежал к себе в кабинет – через коридор от кабинета доброго доктора Барнарда (Баггси) и его приспешника доктора Дж. Стерлинга Бэкстера.

На протяжении пяти лет эта парочка контролировала жизнь Аспена с развязностью, приправленной спортивными тачками, амфетамином, любовницами-хиппушками и бесцеремонным презрением к обязанностям врачебной профессии. Баггси ведал муниципалитетом, а Бэкстер – округом, и пять сравнительно безмятежных лет Медицинский центр Аспена служил заодно аспенским Тамани-холлом. Баггси пользовался своими привилегиями по полной. Время от времени он впадал в раж и позорно злоупотреблял своей властью, но в общем и целом применял ее осторожно. Друзей у него было много и самых разных: начиная от пушеров и байкеров-головорезов и кончая окружными судьями и лошадиными барышниками, включая даже меня. Когда мы запускали кампанию Эдвардса, мне и в голову не приходило, что Баггси станет чем-то помимо большого подспорья. Казалось вполне логичным, что старый фрик пожелает передать знамя молодому…

Не тут-то было, он отказался уйти достойно и, вместо того чтобы помочь Эдвардсу, постарался его уничтожить. В какой-то момент Барнард и впрямь попытался вернуться в гонку, а когда не получилось, то в последний момент запихнул «пешку». Ею стал бедный Оутс, который потерпел – вместе с Баггси – бесславное поражение. Мы вышибли из них дух, и Барнард не мог в это поверить. Вскоре после подсчета голосов, он приехал в муниципалитет, где злобно уставился на доску, на которой клерки начали вывешивать результаты. Клерки потом говорили, что первые цифры заметно его потрясли и к десяти часам он бессвязно вопил про «мошенничество», «пересчет голосов» и про «грязных ублюдков, повернувшихся против меня».

Один его друг, также бывший там, вспоминает, что сцену он закатил ужасную… хотя Дилану Томасу она, возможно, понравилась бы, потому что, говорят, мэр вопил против смерти света.

История могла бы обернуться печально, но, вернувшись тем вечером домой, Баггси начал строить лихорадочные планы, как снова стать мэром Аспена. Его новая политическая база – так называемая Лига налогоплательщиков, своего рода элитный отряд самых выпивошных «лосей» и «орлов», и общее у ее членов одно: всякую двуногую тварь, которой меньше пятидесяти лет, они считают порочной и опасной. Лига налогоплательщиков – классический пример того, что антропологи называют «атавистическими устремлениями». В плане идеологии они все еще заигрывают с опасно прогрессивным предложением сенатора Билбо отослать всех негров назад в Африку на флотилии чугунных барж.

Таковы новые избиратели Баггси. Не все они злобные пьяницы и не все умственно отсталые. Некоторые искренне запутались и напуганы тем, что представляется им концом света, концом мира, каким они его знали. И это тоже печально. Но самое печальное то, что в контексте данной статьи Лига налогоплательщиков имеет немалое значение. За последние полгода эта группировка постоянно и успешно блокировала все прогрессивное в долине. Они благополучно одолели либералов во всех недавних столкновениях (не критическиважных), сводившихся в конечном итоге к тому, у кого больше веса.

И правда, у кого? Либералы просто не могут взять себя в руки, а с окончанием кампании Эдвардса мы намеренно избегали любых попыток мобилизовать блок «Вся власть фрикам». Мы считали, что у человека, ушедшего от системы, способность вникать в политику слишком слабо развита, чтобы размениваться на мелочи. Почти все, задействованные в кампании прошлого года, убеждены, что Эдвардс с легкостью победил бы, если бы выборы проводились не 4 ноября, а 14-го или если бы мы всерьез взялись за дело неделей раньше.

Может и так, но лично я сомневаюсь. Эта мысль предполагает, что мы контролировали происходящее – а это было не так. С начала и до конца кампания была бесконтрольной, и то, что пик ее пришелся на день выборов, чистой воды случайность, удача, которую мы не могли прогнозировать. К тому времени когда начался подсчет голосов, мы дали почти все залпы, какие были. В день выборов оставалось только разбираться с угрозами Баггси, а с ними было покончено к полудню. Не помню, чтобы мы делали что-то еще: до окончания подсчета голосов мы только гоняли по городу и пили в огромных количествах пиво.

Нет смысла даже надеяться на подобную удачу в этом году. Мы начали кампанию в середине августа, на полтора месяца раньше, чем в прошлый раз, и если не сумеем задать ровный темп, то, скорее всего, за две недели до выборов просто спечемся. У меня было кошмарное видение о том, как вся наша затея выливается в массовую оргазмическую кульминацию 25 октября: две тысячи фриков в килтах танцуют шотландку перед зданием окружного суда, потея, рыдая и распевая: «Голосуй СЕЙЧАС! Голосуй СЕЙЧАС!». Требуют немедленного сбора бюллетеней, совершенно отлетевшие на политике, настолько обдолбанные, что даже не узнают своего кандидата Неда Вара, когда он появляется на ступенях суда и кричит: «Расходитесь. Отправляйтесь по домам! Еще десять дней нельзя голосовать!» Толпа откликается ужасающим ревом, потом подается вперед. Вар исчезает… Я хочу бежать, но у меня за спиной шериф с огромным резиновым мешком, который он набрасывает мне на голову и арестовывает меня за преступный заговор. Выборы отменены, и Дж. Стерлинг Бакстер вводит в городе военное положение и сам захватывает власть.

Бакстер – одновременно символ и реальность старой, отвратительной и коррумпированной политической машины, которую мы намереваемся свалить в ноябре. За ним внушительное число избирателей: Лига налогоплательщиков Баггси и правых из предместий Комковича, а еще основательная поддержка обоих банков, Ассоциации подрядчиков и всесильной Аспенской лыжной корпорации. Еще у него будут финансовые и организационные ресурсы местных республиканцев, которые при регистрации обошли демократов более чем два к одному.

Демократы, памятуя о возможности еще одного мятежа левых в духе Эдвардса, выставляют политического трансвестита, риелтора средних лет, которого они постараются подать как «разумную альтернативу» зловещим «крайностям» Бакстера и Неда Вара. Нынешний шериф тоже демократ.

Вар идет как независимый, и, по его словам, символом его кампании станет «дерево». Я бы выбрал либо изувеченную одноглазую сову, либо кулак с двумя большими пальцами, сжимающий шляпку пейотля, – последний также служит символом нашего организационного ядра – атлетического клуба «Мясной опоссум». В настоящий момент я зарегистрирован как независимый кандидат, но в зависимости от исхода нынешних переговоров о финансировании кампании остается шанс, что я подам заявку как коммунист. Не имеет значения, какой я на себя навешу ярлык, в моей гонке жребий уже брошен, остается лишь вопрос, сколько фриков, хипарей, преступников, анархистов, битников, браконьеров, байкеров и личностей нетрадиционного вероисповедания и политических убеждений выползут из своих нор и за меня проголосуют. Иные варианты гнетуще очевидны: мои противники – безнадежные задницы, которым место в патрульной службе штата Миссисипи, и если меня выберут, я обещаю им ту работу, которую они заслуживают.

Кампания Неда Вара много сложнее и много важнее моей. Он намерен биться с драконом. Джей Бэкстер – самая могущественная политическая фигура в округе. Он ведь окружной уполномоченный, остальные двое – лишь эхо. Если Вар сумеет побить Бэкстера, это сломает хребет местному истеблишменту финансов и политики. А если блоку «Вся власть фрикам» удастся победить в Аспене, то удастся и в других местах. А если это невозможно сделать здесь, в одном из немногих мест Америки, где можно опираться на проверенных избирателей, трудно представить себе, получится ли там, где нет таких естественных преимуществ. Прошлой осенью нам не хватило шести голосов, и на сей раз мы, скорее всего, тоже будем близко. Память о кампании Эдвардса гарантирует серьезную явку, с опасным фактором ответного удара, способного полностью нас уничтожить, если только популяция хиппарей не возьмет себя в руки и не проголосует. Последствия этих выборов идут много дальше любых местных проблем или кандидатов. Это эксперимент в области совершенно новой политики, и над его результатами, какими бы они ни были, стоит всерьез задуматься.

Ориентировочная платформа

Томпсона на пост шерифа,

Аспен, Колорадо, 1970 г.

1. Немедленно превратить улицы в газоны. Асфальт с мостовых снять отбойными молотками, а из его обломков (после переплавки) создать гигантскую охраняемую автостоянку за пределами города – желательно подальше от глаз, скажем, между новым заводом по очистке сточных вод и новым торговым центром «Макбрайда». В том же районе можно собирать все отбросы и прочий мусор – в память о миссис Уолтер Пэпке, которая продала свою землю застройщикам. Допуск автомобилей в город ограничится сетью «переулков для подвоза товаров», изображенной на очень подробном плане, составленном архитектором/планировшиком Фритцем Бенедиктом в 1969 г. Перемещаться жители города будут пешком или на велосипедах, находящихся в ведении городской полиции.

2. Путем общественного референдума сменить название города на «Жирноград». Это помешает рвачам, уничтожителям природы и прочим шакалам в человеческой шкуре получать дивиденды с названия «Аспен». Тем самым «Аспен Сноу-масс», недавно проданная «Оклендскому Кейзеру/Этна», превратится в «Жирноград Сноу масс». Команда «Аспен Уайлдкэт», основными спонсорами которой являются Национальный банк Нью-Йорка и «Первая Бостонская Капитал Корп.», будет называться «Жирноградский дикий кот». Придется изменить все дорожные указатели и карты. Местным почте и палате коммерции придется уважить новое название. Аспен, штат Колорадо, перестанет существовать, и физические перестройки от этой перемены в мире коммерции будут громадными: «Лыжная мода Жирнограда», «Кубок по слалому Жирнограда», «Жирноградский музыкальный фестиваль», «Институт гуманитарных наук Жирнограда» и т.д. А главное преимущество смены названия города в том, что она не потребует больших усилий со стороны самого города или тех, кто приехал сюда потому, что тут хорошо жить. Как это скажется на тех, кто приехал покупать дешево, продавать дорого и двигать дальше, самоочевидно… и крайне желательно. Этих гадов поимеют, сломают и выгонят взашей.

3. Торговлю наркотиками необходимо взять под контроль. Первым моим шагом на посту шерифа будет установить – в законодательном порядке – помост для побивания палками по пяткам и колодки, дабы публично карать непорядочных торговцев наркотиками. Каждый год эти пушеры выманивают у миллионов людей миллионы долларов. Как порода они стоят на одной ноге с субподрядчиками, торговцами подержанными машинами, и департамент шерифа охотно будет выслушивать жалобы на торговцев в любое время дня и ночи, причем подавшему жалобу будет гарантирована неприкосновенность, если, конечно, жалоба законна. (На этой стадии платформы следует отметить, что любой шериф любого округа в Колорадо по закону несет ответственность за соблюдение всех законов штата касательно наркотиков, даже тех немногих, с которыми он лично, возможно, не согласен. Законодательные акты предусматривают штрафы за должностные преступления вплоть до 100 долларов в каждом случае, в том числе в случае намеренного несоблюдения закона. Но следует также отметить, что законодательные акты предусматривают и многие другие штрафы во многих других странных и маловероятных обстоятельствах, и в должности шерифа я ознакомлюсь со всеми без исключения. Поэтому любой мстительный болван, который решит подать в суд за должностное преступления против моей службы или на меня самого, должен быть очень и очень уверен в фактах.) А тем временем общим руководством к действию офиса шерифа станет: любые наркотики, какие стоит принимать, нельзя продавать за деньги. Не приносящие прибыли продажи будут разбираться как пограничные случаи и рассматриваться каждая в отдельности. Но все продажи с целью получения прибыли будут сурово караться. На наш взгляд, подобный подход создаст уникальную и крайне гуманную атмосферу в наркокультуре Аспена (или Жирнограда), которая уже настолько стала местной реальностью, что лишь психопат-фалангист заикнется о попытках ее «уничтожить». Единственный реалистичный подход – постараться как можно больше испортить в этом городе жизнь всем стяжателям, будь то в области наркотиков или в других областях.

4. Охота и рыбалка будут запрещены для всех нежителей города, за исключением тех, кто сумеет получить письменное ручательство жителя города, последний в таком случае несет юридическую ответственность за все нарушения, совершенные неместным, за которого он поручился. Штрафы будут серьезными, а общей политикой – безжалостное преследование всех нарушителей. Но, как и в случае предлагаемого изменения названия города, этот план «местного ручательства» не скажется ни на ком, кроме жадных и опасных маньяков-убийц, являющихся угрозой любому месту, где бы ни появились. На местных жителях этот план не скажется, помимо тех, кто решит поручиться за приезжих «спортсменов». Такой подход возложит личную ответственность за защиту обитающих тут зверей, птиц и рыб на сотни или даже тысячи человек и позволит де-факто создать заповедник без суровых ограничений, которые будут нам неизбежно навязаны, если кровожадные психи и дальше будут слетаться сюда каждую осень стрелять по всему, что видят.

5. Шериф и его помощники никогда не будут носить оружие в общественных местах. Любые городские беспорядки, перестрелки и бойни (включая применение огнестрельного оружия) за последнее время были спровоцированы жаждущим пострелять или обезумевшим от страха копом. И никакому копу в Аспене не было необходимости доставать оружие столько лет, что мне кажется разумным предложить 12 долларов награды любому, кто способен представить воспоминания (в письменном виде) о подобном инциденте. (Направлять по адресу: Почтовый ящик К-3, Аспен.) В нормальных обстоятельствах газовой гранаты с пистолетной рукоятью (как то MK-V, производимой «Дженерал Орднэнс») более чем достаточно, чтобы быстро свести на нет любые беспорядки, какие могут возникнуть в Аспене. А все, с чем не по силам справиться MK-V, потребует подкрепления, которое в таком случае будет в любое время сопряжено с массивным ответным ударом: жестокой атакой с применением огнестрельного оружия, бомб, слезоточивого газа и любого другого оружия, которое будет сочтено необходимым для восстановления гражданского мира. Разоружение полиции как раз и должно послужить снижению уровня насилия с одновременной гарантией страшного наказания для любого, кто будет достаточно глуп, чтобы напасть на невооруженного копа.

6. Политикой офиса шерифа будет безжалостное преследование всех, занятых грабительской эксплуатацией земельных ресурсов в любой форме. Меры будут приниматься незамедлительно в случае любой правомерной жалобы. Моим вторым шагом после вступления в должность (после введения мер по наказанию торговцев наркотиками) будет создание Бюро информации для сбора и предоставления фактов, на основании которых любой горожанин может получить судебное постановление о захвате имущества, приостановлении деятельности и т.д. против любого стяжателя, который умудрился обойти наши устаревшие законы и построить тут фабрику для асфальта, завод по очистке фекалий или камнедробилку. Эти жалобы будут рассматриваться с чрезмерным рвением… и всегда в рамках закона. Selah.

Rolling Stone, № 7, 1 октября, 1970

МЕМОРАНДУМ СПОРТИВНОЙ РЕДАКЦИИ: ТАК НАЗЫВАЕМАЯ ПАНИКА «ИИСУС-ПСИХА»

Недавний чрезвычайный обзор сообщений наших информаторов на местах указывает, что на неорелигиозном фронте назревает буря умопомешательства. Если мы не подготовимся к этому безумию, оно серьезно скажется на наших ресурсах, возможно, даже подорвет их. В ближайшие несколько месяцев нас почти наверняка засыплет, даже затопит кошмарная метель чепухи, тарабарщины, помоев и псевдорелигиозной ахинеи всех мастей. До окончания рождественских праздников передышки ждать нечего. Проблема проявится во многих изобретательных формах, и иметь дело нам придется со всеми. А именно:

1. Наше почтовое отделение парализуют несколько волн брошюр, пластинок, увещеваний и полоумных разглагольствований от частных лиц и/или коммерческих организаций, пытающихся нажиться на этой жуткой дребедени. Поэтому мы заранее договорились об альтернативной почтовой службе, которая займется нашими серьезными делами.

2. Мы полагаем, что основные наши лифты будут день и ночь забиты нескончаемым потоком сумасшедших, старающихся втащить в здание гигантские деревянные кресты или прочие крупногабаритные безделушки. Чтобы обойти эту проблему, мы уже начали пристраивать мощный внешний электрический лифт со стеклянными стенами для служебного пользования. В восточный стене здания, за кабинкой Дейва Фелтона, будет прорублена дверь для входа и выхода. Дверь первого этажа будет замаскирована гигантским упаковочным контейнером на парковке. При ней круглые сутки будет дежурить вооруженный охранник.

3. Мы ожидаем, что телефонные линии будут почти постоянно заняты наемными и/или взбесившимися фанатами Иисуса, пытающимися пропихнуть «Тему сегодняшней молитвы» или прочую подобную ерунду в наши редакционные колонки. Нашей политикой станет не отвергать подобные звонки, нет, мы станем их выслушивать. Их будут переключать на специальный аппарат в подвале. Известный теолог Иейл Блур приготовил серию записанных на пленку ответов на подобного рода вопросы. Любой позвонивший, кого не отпугнет автоответчик, может оставить свое имя и номер телефона, чтобы инспектор Блур им перезвонил и лично поговорил с двух дня до шести вечера.

Это лишь немногие из кошмаров, с которыми нам придется иметь дело начиная с сегодняшнего для и до сентября. Будут, разумеется, и другие, не столь явные, но гораздо более мучительные. Например, подрывная деятельность среди ведущих сотрудников. Как всегда, найдется несколько безмозглых подонков, которые поддадутся на приманку очередного культа. Мы к этому готовы, и когда в наших рядах возникнут подобные бреши, их заткнут с быстротой и решительностью.

Спортивная редакция придерживается той точки зрения, что ни в коем случае нельзя позволить поколению болванов-неудачников и тайных наркоманов испоганить наши линии коммуникации, в то время как долг любого, имеющего доступ к мыслящей аудитории всей страны, говорить внятно. Сейчас неподходящий год для возвращения к атавистической ахинее – в особенности на страницах Rolling Stone.

* * *

Мы ожидаем, что с настоящего времени и до декабря месяца давление будет нарастать в геометрической прогрессии и достигнет своего пика в декабре. А пока не мешает вспомнить слова доктора Хима, одного из немногих современных чародеев, который никогда не ошибается. Доктора Хима проклинал Эйзенхауэр, над ним насмехался Кеннеди, издевался Тим Лири, ему угрожал Элридж Кливер. Но он все еще агитирует… и мошенничает.

– Будущее христианства слишком хрупко, – недавно сказал он, – чтобы оставлять его в руках христиан, особенно профессионалов.

Спортивная редакция очень этим обеспокоена. Дополнительные предостережения последуют с возникновением каждой конкретной проблемы. А они возникнут. В этом мы совершенно уверены. Сегодня перед нами тот же самый старый Прилив, который поднимался последние пять или более лет, то же старое Зло, оголтелый трип целого поколения, одуревшего от слишком многих неудач.

Отчасти это даже неплохо. Его время давным-давно должно было наступить. И опять же, говоря словами все того же доктора Хима: «Иногда старые стены настолько косые, что негде прорубить новое окно». Но проблема со вспышкой «Иисус-психоза» в том, что этот культ не столько окно, сколько гигантская испанская инквизиция, салемская охота на ведьм, разорение Конго и завоевание инков, майя^г ацтеков. Целые цивилизации гибли от рук мстительных чудовищ, претендующих на особые отношения с «Богом».

Перед нами не что иное, как очередная империя на грани краха – скорее всего под собственным весом и грузом своих извращенных приоритетов. Процесс уже пошел. Все, что воплощает собой Никсон, рано или поздно обречено.

Наверняка это будет «поздно», раз уж лучшее, что мы можем предложить, – поколение психов, махнувших рукой на все, кроме возрождения примитивной ерунды, которая и была причиной наших бед. Какой ужас думать, что всего десять лет спустя буря шестидесятых выльется в вульгарное и бездумное эхо евангелиста Билли Санди.

Вот почему спортивная редакция настаивает любой ценой не пускать в здание даунов. Нам серьезным делом надо заниматься, а эти идиоты будут только путаться под ногами.

Искренне ваш Рауль Дьюк.

Rolling Stone, № 90, 2 сентября, 1971

МЕМУАРЫ О ГАДОСТНОМ УИК-ЭНДЕ В ВАШИНГТОНЕ

Одно из самых ясных моих воспоминаний о том отвратительном уик-энде – то, как Джерри Рубин потерянно стоит на ступенях мраморного здания возле Капитолия и наблюдает за дракой у флагштока. «Контринаугурационный» парад только что завершился, и кое-кто из участников решил закончить шоу, поглумившись над американским флагом. Другие демонстранты запротестовали, и вскоре обе фракции уже обменивались тумаками.

Флаг соскользнул по шесту на несколько футов, потом снова поднялся, когда группа антивоенных патриотов образовала своего рода человеческий якорь у главной лебедки. Защитники флага входили в Мобилизационный комитет за окончание войны во Вьетнаме (МКОВВ), либеральное, пацифистское университетское крыло протеста, собственно говоря, и организовало «контринаугурационный». Нападавшие, оравшие «Порви все к чертям!», были бурной и неорганизованной ватагой молодых уличных бойцов из целого спектра группировок от местных активистов общества «Студенты за демократию» до байкеров, называющих себя «Гуннами». По обеим сторонам схватки были черные, но по большей части кулаками махала белая молодежь.

Пока я уходил от драки, у меня за спиной сцепились псы, и на главу демонстрации марша, кричавшего в громкоговоритель: «Мир!», напал псих в прусском шлеме. Антивоенный парад яростно пожирал себя самого.

Рубин, организатор-яппи и ветеран всех крупных демонстраций тех первых протестов в Беркли в 1964 г., смотрел на хаос вокруг флагштока.

– Ужасно! – бормотал он. – Все это угнетает, никакой жизни, никакого направления. Возможно, это последняя демонстрация.

Его слова вторили мыслям, которые я только что набросал в блокноте: «Никаких больше песен, никаких больше речей, прощай все это…» Я понимал, что имеет в виду Рубин. За прошедшие четыре года наши пути часто пересекались – от окрестностей залива до Чикаго. В происходящем мы, как правило, участвовали на разных уровнях: он – как центральная фигура, я – как журналист, но теперь, в 1969 г., нам обоим стало очевидно, что атмосфера резко изменилась.

Нынешними темами стали насилие и конфронтация. Сама концепция «мирного протеста» умерла в Чикаго на съезде демократической партии. Никто не пригласил Джоан Баэз в Вашинштон; никто не пел «Мы одолеем!». Там были другие, новые лозунги, вроде «Убей свиней!», «… война» и «Два-четыре-шесть-восемь… Государство завтра сбросим!». Сейчас в моде злобное диссидентство. Никто не садится на мостовую. Забросав копов камнями, демонстранты бегут, а две минуты спустя объявляются в другом месте и снова бросают камни.

Мы проделали долгий путь со времен Беркли и «Движения за свободу слова», обе стороны озлобились… а юмор пропал.

Для Рубина перемена горчит. В результате разгона беспорядков в Чикаго он был обвинен в подстрекательстве толпы – в те времена такое каралось пятью годами тюрьмы, но был выпущен под залог в 25 000 долларов. В старые добрые времена три месяца тюрьмы считалось суровым приговором лидеру демонстрации. Сегодня, в эпоху Никсона, люди вроде Рубина прямые кандидаты на публичное бичевание.

Что до меня… Ну, физически перемена пока на мне не сказалась. Благодаря журналистской аккредитации мне обычно удавалось избежать ареста, хотя, подозреваю, в новую эпоху и этому тоже придет конец. Бэджик прессы или даже блокнот станут помехой во все более поляризованной атмосфере гражданских конфликтов. Нейтральность устарела. Даже для журналиста вопрос теперь в том, на чьей ты стороне. В Чикаго меня побили дубинками полицейские, в Вашингтоне угроза исходила от демонстрантов.

Уик-энд инаугурации во всех отношениях обернулся дрянным. То, как Никсон принимал присягу, обреченность и озлобленность протеста, непрекращающийся ливень, реки грязи и армия богатых свинопасов, заполонивших бары гостиниц, старушенции с голубыми перманентами, обсидевшие рестораны, – вот уж точно шоу ужасов. Однажды очень поздно ночью, включив у себя в номере радио, я услышал песню «Birds» с припевом: «Никто не знает, в какой он беде… Никто не думает, что это случится снова». Припев всю неделю крутился у меня в голове, как музыкальная тема к плохому кинофильму… никсоновскому фильму.

Первой моей мыслью было загрузиться ЛСД и так освещать инаугурацию, но перспективы казались зловещими: мощный стимулятор способен превратить атмосферу просто дурную, в ад мегаужасов. Нет, придется писать на трезвую голову, но с парой-тройкой косяков в затишье… Быстрая пробежка через Молл к Смитсоновскому институту, пока обезумевшая толпа выкрикивала непристойности в адрес Спиро Эгню. Конные полицейские орали: «Назад, назад!». А тип рядом со мной, аккредитованный журналист из Нью-Йорка, передал мне самокрутку со словами: «Почему нет? Так и так, все уже кончилось…»

Вот именно. Он был прав. С моей точки зрения (и надо думать, с его), все кончилось. Ричард Никсон стал президентом. А вокруг нас восемнадцати- и девятнадцатилетние фрики бросали в конных полицейских шутихи. В фойе Смитсоновского столпились у стекол люди Эгню посмотреть, как толпа издевается над запоздавшими гостями. Потеряв терпение, один коп бросился в толпу, чтобы схватить агитатора… и на целых три минуты совершенно скрылся из виду. Когда еще десяток ринулись его спасать, он «всплыл» снова, но толпа успела сорвать с него почти все. На нем остались только штаны, один ботинок и обрывок мундира. Его шлем, пистолет, портупея, его бляха и знаки отличия исчезли. Он был избитым и униженным, и звали его Леннокс. Это я знаю потому, что стоял рядом с крупной полицейской шишкой в штатском, который кричал: «Грузите Леннокса в фургон!».

Леннокс себя не контролировал: он орал, как рябчик, над которым потрудилась стая диких собак. Начальник на него набросился, ругая спектакль: полуголый коп мечется из стороны в сторону на виду у толпы и прессы, лишь ухудшая положение. Леннокса погрузили в фургон, и больше мы его не видели.

Как такое могло произойти? На глазах у Спиро Эгню и его гостей, выглядывающих из элегантного музея накануне его инаугурации в должности вице-президента США, толпа диссиденствующих «пацифистов» побила одного из копов, откомандированных охранять VIP-персон. Этот Леннокс начитался старых газет, отчетов о «трусливых, не склонных к насилию демонстрантах». Поэтому кинулся хватать одного такого, водворять Закон, а его едва не прикончили. Один очевидец сказал: «Его по очереди били ногами по голове». Демонстранты все с него сорвали, еще полминуты, и его совершенно раздели бы.

Слов нет, поведение отвратительное. Несколько часов спустя в такси в другой части Вашингтона я рассказал про случившееся чернокожему водителю.

– Отлично, замечательно, – ответил он. – Я когда-то служил в полиции и уже собирался вернуться. Но не теперь. Черт, не хочу быть врагом общества.

* * *

На инаугурацию я поехал по нескольким причинам, в основном, чтобы убедиться, что она не трюк телевизионщиков. Трудно было поверить, что такое происходит взаправду: президент Никсон. По пути в Вашингтон в самолете со стаканом в руке над Скалистыми горами я записал в блокноте: «Год спустя, снова лечу на восток освещать Никсона… в прошлый раз это был Нью-Йорк, а потом на «Йеллоу берд спешл» в Манчестер, Нью-Гэмпшир… в штаб-квартире Никсона в «Холлидей-Инн» меня встретил составитель речей Пат Бьюкенен, не одобривший мой внешний вид… Миста Никсон, он лыжных курток не жалует, малый… и где твой галстук? Бьюкенен, грубый и подозрительный жучок, типчик из «Лобби свободы »… А теперь он в Вашингтоне, и «босс * тоже».

Все подчиненные звали его «боссом». Речи и выступления во время кампании назывались «маневрами». Не знаю, как они называли меня, наверное, подобрали что-то нелестное. Вот отрывок из статьи, которую я написал, поездив десять дней за Никсоном по Нью-Гэмпширу:

.«Ричард Никсон никогда не числился среди моих любимцев. Он был… человеком без души, без внутренних убеждений. „Старый Никсон“ не прокапал. Равно как и первые модели „нового Никсона“. Теперь у нас „Никсон, модель IV“, и как журналист полагаю, будет только честным сказать, что эта последняя версия кое в чем отличается и, возможно, даже будет в чем-то лучше предыдущей. Но как потребитель я бы и близко к ней не подошел, разве только вооружившись шокером для скота на длинной палке».

А теперь, год спустя, я летел в Вашингтон, чтобы посмотреть, как будет вступать в должность мой президент. «Сведи нас вместе вновь». Ну, удачи, старик. Позвони, когда соберешь остальных… Я приеду и сделаю групповой снимок камерой для подводной съемки.

* * *

В балтиморском аэропорту я столкнулся с Бобом Гувером, прибывшим из Нового Орлеана с молодой женой и большой кинокамерой. Гувер – писатель («Недоразумение на сотню долларов» среди прочего), но сейчас занят кино, снимает фильм про надвигающуюся революцию, которая, на его взгляд, вспыхнет еще до начала 1970-го. Не все участники «Движения» так оптимистичны: прогнозы варьируются от шести месяцев до четырех лет, но налицо почти единодушное мнение, что еще до 1972-го произойдет какой-то сокрушительный переворот, не просто беспорядки или закрытие университетов, а настоящая революция.

От этой зловещей перспективы уже дала трещину хрупкая солидарность «новых левых». До сих пор война во Вьетнаме была своего рода «зонтиком», дававшим видимость единения мешанине антивоенных группировок, у которых больше ничего общего не было. «Контринаугурационный» в Вашингтоне очень ясно показал, что этот альянс распадается.

И верно, само движение поляризуется. Когда справа Никсон и Джон Митчелл бубнят про Закон и Порядок, а «черные» и студенческие «левые» готовятся к революции, центр остается неприкрытым – хватай, кто пожелает. Единственный тяжеловес центристского толка сегодня – сенатор Тед Кеннеди, который как будто играет в ту же игру в «строительство и консолидацию», которую довел до совершенства в 1966-м Ричард Никсон.

Кеннеди начал преследовать Никсона еще до принесения последним присяги. В субботу, за два дня до инаугурации, Тедди затмил всех в местных новостях, торжественно открыв бюст своего убитого брата Роберта во дворе департамента юстиции. Потом, через два дня после инаугурации, Тедди стал звездой митинга по сбору средств в вашингтонском «Хилтоне». Идея была заплатить долги по кампании Роберта, но ведущий колонки одной местной газеты сказал, что митинг больше «походил на старт кампании Тедди». Washington Post процитировала вечно осторожного сенатора, мол, он пока еще не выбрал вице-президента для 1972-го. Реакцию Никсона на эту хохму пресса не зафиксировала. Единственный комментарий для прессы исходил от Рауля Дьюка, почетного гостя, который сказал: «Ну, никто не смеялся, когда на вечеринку пришел призрак Банко… и не забудьте про „Балтимор Колтс“».

* * *

Как бы то ни было, битва началась… Революция против Волны Прошлого. По настойчивым слухам, мистер Никсон не теряет уверенности – по причинам малопонятным тем, кому меньше пятидесяти лет, исключая копов, евангелистов и членов Лобби свободы. Остальным придется снова читать романы или, возможно, строить лодки. От требований этой растущей поляризации, этого воя баньши: «На чьей ты стороне?», годы Джонсона покажутся фестивалем мира. Всякому, кто думает, будто Никсон написал ту успокоительную инаугурационную речь, стоит запомнить имя – Рей Прайс. При Никсоне он – Билл Мойерс, с которым сходен и в другом: по нему также хорошо заметны будут признаки, что корабль тонет. Прайс – прикормленный либерал Никсона, и когда он уйдет, перед нами замаячит эпоха кровавого хаоса и уличных боев. И, возможно, даже той Революции, которую ждут сорвиголовы среди новых левых. Президент Никсон пришел в вакуум, которого ни он, ни его ставленники не понимают. В настоящий момент они обживаются в оке тайфуна. И если им кажется, что ветра стихли, их ожидает неприятный сюрприз.

И нас остальных тоже, ведь все мы в том оке – даже молодые активисты «новых левых», в рядах которых сейчас еще большее смятение, чем у либеральных демократов, у которых есть хотя бы номинальный глава. Что бы ни заявляли организаторы, вашингтонский марш протеста потерпел крах… и по причинам иным, нежели дождь и грязь. Джерри Рубин был прав: вероятно, это была «последняя демонстрация» – во всяком случае, последняя в старом, более мягком и когда-то полном надежд контексте.

* * *

В понедельник вечером, когда уже стемнело, я вернулся в большой цирковой шатер, где всего двадцатью часами ранее шумел контринаугурационный бал МКОВВ. В воскресенье шатер заполняли тысячи молодых диссидентов, которые смеялись, курили траву и перебрасывались воздушными шариками в свете прожекторов и под грохот рок-музыки. Там были Фил Оке и Пол Краснер, и Джуди Коллинс прислала телеграмму, дескать, приехать не может, но «так держать». Толпа просекла, передавалась шляпа, чтобы собрать кучку долларов на оплату аренды шатра. Случайный наблюдатель решил бы, что здесь празднуют победители.

Потом, после парада Никсона, я вернулся в шатер посмотреть, что там творится… а его не было. Точнее, он исчезал: шесть грузчиков из Norfolk Tent Со. демонтировали все, кроме шестов и тросов. В грязи лежали толстые рулоны синего и красного брезента, ожидая, когда их погрузят в фургон и увезут на склад.

Как по частям исчезает шатер, подходили посмотреть молодые девушки с длинными волосами и ребята с рюкзаками. Как и я, они вернулись, почти надеясь, что тут что-то происходит. Мы постояли рядом с памятником Вашингтону. Никто не разговаривал, даже парни из компании по аренде тентов. Потом мы разошлись в разные стороны. Было холодно, и становилось все холоднее. Застегнув лыжную куртку, я быстро пошел через Молл. Слева от меня у подножия памятника группка хиппи передавала по кругу косяк, а приблизительно в миле справа маячил яркий купол Капитолия… Капитолия мистера Никсона.

Внезапно мне стало очень холодно, а еще появилось смутное ощущение поражения. Более восьми лет назад в Сан-Франциско я всю ночь сидел у телевизора, чтобы смотреть в записи трансляцию выборов, и когда Никсон провалился, почувствовал себя победителем. "

Сейчас, этим воскресным вечером 1969 г., президента Никсона почтили ни много ни мало шестью инаугурационными балами. Какое-то время я мрачно это обдумывал, а потом решил попозже пойти в «Хилтон» и кому-нибудь врезать. Кто угодно подойдет, но хотелось надеяться, что подвернется шеф полиции Нэшвилла или еще какой-нибудь подонок. А пока оставалось только вернуться в отель и смотреть по телику новости. Может, покажут что-нибудь смешное, вроде клипа о публичных наказаниях.

(Boston) Globe, 23 февраля, 1969

Часть 2. ПРЕДСТАВЛЯЕМ: КУКЛА «РИЧАРД НИКСОН» (Пересмотренная модель 1968 года)

Ни одно интервью с Ричардом Никсоном не заканчивается, пока он по меньшей мере один раз не назовет себя «государственным человеком». Подразумевается, что его противники всего лишь «политики». Особенно тот, кого Никсон планирует победить в ноябре этого года… в гонке за пост президента США. Selah!

Крупные опросы и подсчеты голосов по стране позволяют предположить, что Никсон, возможно, прав, невзирая на возмущенный вой тех избирателей, которые твердят, мол, выбор между Никсоном и Джонсоном это вообще не выбор. Сенатор Юджин Маккарти назвал его «выбором между непристойностью и вульгарностью». А ведь Маккарти политический наследник Эдлея Стивенсона, который сказал, что «народ имеет то правительство, которого заслуживает». Если это так, то 1968-й скорее всего станет годом, в котором великий американский петух вернется на свой насест… во благо или на беду.

А потому я из нездорового любопытства недавно съездил в Новую Англию, чтобы посмотреть на «настоящего Ричарда Никсона». Не обязательно на «нового Никсона» или даже на самую последнюю модель старого «нового Никсона», известного следящим за его кампанией журналистам как «Никсон, модель IV». Моим заданием как пресс-корреспондента было отыскать за масками человека или попробовать доказать, что никаких масок нет вовсе, что в свои пятьдесят пять лет Ричард Никсон в точности таков, каким кажется: пластмассовый человечек в пластиковом мешке, окруженный наемными пиарщиками, которые так осторожничают, что сами кажутся пластмассовыми. На сей раз этих дрессировщиков от политики подбирали за хладнокровие и сноровку лишь на одном поприще: добиться, чтобы Ричард Никсон стал следующим президентом Соединенных Штатов.

Один такой «тренер», Генри Хайд, вероятно, счел меня угрозой лагерю Никсона и позвонил в Pageant, чтобы проверить, кто я. Это случилось уже после того, как, пока я завтракал, он проник в мой номер и прочел мои машинописные заметки. Люди Никсона, одетые в мешковатые костюмы темных тонов и уйму сальной кожи (они походили на модели с шоу стиля «Элкс-клаб»), как будто решили, что я не проявляю достаточного уважения, ведь одет я был как лыжник-любитель. В Pageant мистера Хайда заверили, что, невзирая на мою внешность, мои миссия и намерения чисты.

Ричард Никсон так и так никогда не числился среди моих фаворитов. Многие годы я считал само его существование памятником всем протухшим генам и ущербным хромосомам, которые сводят на нет перспективы Американской мечты. Он был гадкой карикатурой на себя самого: человек без души, без внутренних убеждений, с порядочностью гиены и стилем ядовитой жабы. У Никсона, которого я помнил, напрочь отсутствовало чувство юмора: немыслимо было представить, как он смеется над чем-то, помимо безногого паралитика, который хочет голосовать за демократов, но не может дотянуться до рычага на автомате для голосования.

После 1960-го я уже не воспринимал его всерьез. Два года спустя он провалился на выборах в губернаторы Калифорнии и недвусмысленно дал понять, что и сам себя всерьез уже не воспринимает – во всяком случае, как политика. Он выставил себя дураком на всю страну, обвинив в своем поражении «враждебность прессы». Созвав пресс-конференцию, он рявкнул в микрофон: «Вам больше не пинать Дика Никсона, джентльмены, потому что это моя последняя пресс-конференция».

Никуда не денешься от факта, что Ричард Никсон не выдвинул бы свою кандидатуру в 1968-м, если бы Кеннеди не убили пятью годами ранее… и если бы республиканцы не назвали своим главой Барри Голдуотера в 1964-м… что гарантировало избрание Линдона Джонсона, который с тех пор испортил все, что мог, и наломал таких дров, что на его фоне даже Никсон смотрится неплохо.

Ситуация настолько очевидна, что «государственный человек» Никсон не в силах устоять. И можно ли его винить, что он ухватился за подвернувшийся шанс? Он вновь на «скоростном треке», о котором так любит говорить и на котором, выиграв, получит президентство, а проиграв, вообще ничего не теряет. Он явно наслаждается кампанией. Это бонус, бесплатный выстрел, его последний шанс встать вровень с воротилами.

Ричард Никсон всю свою жизнь в политике – двадцать один год – отирался на самом верху, и ему везло. Чутье у него, как у профессионального игрока, который выигрывает чаше, чем проигрывает: его «умение» на девять десятых состоит из опыта, на одну – из врожденного таланта, его представления о политике – чисто механические.

Никсон – технарь от политики и на сей раз в помощники нанял технарей от политики. Как команда они весьма внушительны. У них есть старые профессионалы, младотурки, увечные оппоненты и кандидат, который однажды был на волоске от того, чтобы побить покойного Джона Ф. Кеннеди.

«Новый Никсон» превыше злобы, и у него редко выпадает время для неформального разговора. Ворчащей прессе его помощники объясняют, что «мистер Никсон занят, работает над сегодняшней речью». А в тайне, за кулисами, он борется в рукопашную с тонкими противоречиями азиатского склада ума. (В поездке по Висконсину в конце февраля он проговорился: «Эта страна не может стерпеть долгой войны. Азиаты не уважают жизнь человека. Им нет дела до числа убитых». Подразумеваемое расовое оскорбление – явный шаг в сторону от его тщательно выверенной предвыборной риторики.)

В какой-то момент я спросил Рея Прайса, одного из главных экспертов Никсона, почему кандидату так трудно подобрать слова, чтобы вторить лозунгу Дина Раска по Вьетнаму. Четыре вечера до того речи Никсона были взяты прямо из руководства Джонсона-Раска по «теории домино».

Прайс сделал обиженное лицо.

– Какая жалось, что вы не подготовились заранее, – протянул он. – Мистер Никсон немало трудов положил, чтобы прояснить свою точку зрения на Вьетнам, и мне правда жаль, что… ну…

Он грустно покачал головой, словно не находил в себе сил увещевать меня на священной территории «мотеля имени компании Говарда Джонсона».

Мы пошли в его номер, где он выкопал перепечатку статьи из октябрьского номера Foreign Affairs за 1967 год. Называлась она «Азия после Вьетнама», а автором ее был Ричард М. Никсон. Я рассчитывал на что-то поновее, но Прайса вдруг вызвали по какому-то делу. Поэтому, забрав статью в бар, я несколько раз ее прочитал, но не нашел ничего «проясняющего». Она была вдумчивой, внятной и полностью отвечала позиции Джона Фостера Даллеса.

Прайс меня разочаровал по той же причине, по какой меня всю неделю разочаровывал Никсон. Каждый по-своему, но оба предположили, что я, и все остальные репортеры, не сумею понять, что, говоря о Вьетнаме, Никсон не просто прячется за отговорками, но делает это намеренно и по очень веской причине. Кампания Джорджа Ромни явно дышала на ладан: Нью-Гемпшир был горой за Никсона, и теперь, чтобы не упустить преимущество, надо было оставаться на виду и не произносить ничего более спорного, чем «Господи, благослови Америку». Ромни отчаянно старался вовлечь Никсона в дискуссию, но Никсон каждую подачу игнорировал.

Никсон признался, что знает способ положить конец войне, но ничего не скажет. И очень патриотично объяснил почему: «Ни один ответственный человек, решивший занять этот пост, не должен выдавать свои позиции до переговоров». (Жена Никсона Пэт уверена в его способности справиться с Вьетнамом. «Дик ни за что не даст Вьетнаму так затянуться», – говорит она.)

Манчестерские штаб-квартиры и Ромни, и Маккарти располагались в «Уэйфарер», элегантном, обшитом деревом мотеле с уютным баром и лучшим рестораном в округе. Командный пост Никсона в «Холлидей-Инн» находился на другом конце города, в мрачной бетонной коробке. Я спросил одного советника Никсона, почему выбрали такое унылое место.

– Выбирать было из «Холлидей-Инн» и «Уэйфарера», а мотель мы оставили Ромни, когда узнали, что он принадлежит одному из самых видных политических деятелей штата, разумеется, демократу. – Он хмыкнул. – Да, тут бедняга Джордж действительно вляпался.

Профи Никсона выиграли еще очко: ничего для печати тут не было, но те, кто имел вес в политической иерархии штата, поняли, что к чему, а как раз их Никсону требовалось завоевать в Нью-Гэмпшире. Для делегатов подобные мелкие победы суммируются. Еще до того, как в Нью-Гэмпшире подсчитали голоса, стратеги республиканцев объявили, что Никсон уже собрал шестьсот из шестиста шестидесяти семи голосов, которые ему понадобятся, чтобы получить номинацию.

Ему нельзя отказать в тонком понимании американского политического процесса. Я отправился в Нью-Гэмпшир, ожидая увидеть ревущего осла, а уехал оттуда с убеждением, что Никсон один из лучших умов в политике. Он очень быстро схватывает суть проблемы: почти слышишь, как работает его мозг, когда он сталкивается с трудным вопросом. Он так заметно сосредоточивается, что создается впечатление, будто он позирует, а его ответ, когда озвучен, почти всегда будет верным для данной ситуации – ведь по долгому опыту мозг Никсона запрограммирован справляться с трудными ситуациями. Тот факт, что он часто искажает вопрос, а потом либо отвечает на него нечестно, либо уходит от темы, обычно теряется за риторикой. «В диалоге я гораздо сильнее, – говорит он. – Формат вопрос-ответ мне очень подходит. Мне он нравится по телевидению. Подготовленные речи – для завтраков в „Ротари-клаб“. Я это умею, но, честно говоря, предпочел бы вопрос-ответ». «Старый Никсон» спорил на публике, «новый Никсон» этого делать не станет. Он выучил урок, пусть и не без урона для себя.

Когда доходит до паблисти, «новый Никсон» – человек очень осторожный. Он постоянно улыбается камерам, постоянно изрекает милые банальности и при первых же признаках враждебности подставляет вторую щеку. Отношения с прессой у него «замечательные», а когда ему вспоминают последнюю пресс-конференцию 1962-го, он только улыбается и меняет тему. На сей раз он старательно избегает настраивать против себя журналистов, но по-прежнему относится к ним с большим подозрением. Пищу Никсон принимает у себя в номере, из которого никогда не выходит, разве только спешит на очередные «маневры» – таким термином он и его помощники обозначают любое выступление или появление на публике. Сотрудники иногда присоединяются кжурналистам в баре, но сам Никсон никогда. Они говорят, он не пьет и не курит, и в барах ему не по себе. Хамфри Богарту Никсон бы не понравился. Это ведь Богарт сказал: «Нельзя доверять человеку, который не пьет». А Рауль Дьюк сказал: «Я никогда не купил бы у Никсона подержанную машину. Ну, может, если бы он был пьян».

Тех, кто так говорит, Никсон при себе не жалует, особенно если чем-то занят и не может за ними приглядывать. Возможно, этим объясняется то, что его сотрудники так расстроились, когда однажды в Манчестере я попытался записать встречу в телестудии. В расписании значилось телевыступление, в котором Никсон будет отвечать на вопросы граждан. Прессу не пригласили, но мне хотелось понаблюдать за Никсоном в неформальной обстановке.

Мою просьбу разрешить посидеть при записи отклонили наотрез. «Это коммерческая запись, – сказал Генри Хайд. – „Проктор энд Гэмбл“ ведь не пустили бы вас в свою студию. И „Форд“ тоже». Перед тем как стать пресс-секретарем Никсона, Хайд торговал колесами с цепной передачей в Чикаго, поэтому идиотская аналогия меня не удивила. Я только пожал плечами и попозже поймал такси до телестанции, почти ожидая, что едва я покажусь, меня вышвырнут. Но нет, ведь бригада CBS была уже на месте и мрачно бормотала, мол, Никсон отказывается их принять. Они уехали вскоре после моего прибытия, но я остался посмотреть, что будет дальше.

Атмосфера была очень гнетущей. Никсон, как всегда, заперся где-то, репетируя со статистами. Они час потратили на отработку нужных вопросов. Тем временем Хайд и остальные сотрудники по очереди присматривали за мной. Никто из них не знал, ни кто будут те «граждане», которым предстоит появиться в программе, ни кто их подбирал. «Это просто люди, которые хотя задать ему вопросы», – сказал Хайд.

Кем бы они ни были, их окружала большая секретность – невзирая на то что скоро их лица будут появляться на местных телеэкранах с монотонной регулярностью. Я как раз делал заметки у двери студии, когда она вдруг распахнулась и оттуда вышли с угрожающими минами два сотрудника Никсона.

– Что вы пишете? – рявкнул один.

– Заметки.

– Ну, так пишите в другом углу, – сказал другой. – Не стойте у этой двери.

Я пошел в другой угол и там написал про паранойю в лагере Никсона, которая не давала мне покоя последние пять дней. После я вернулся в «Холлидей-Инн» ждать следующих «маневров».

Речи Никсона на той неделе не стоят упоминания, разве только как неопровержимое доказательство того, что «старый Никсон» еще с нами. По вопросу Вьетнама он вторит Джонсону, по вопросам внутренней политики высказывается как Рональд Рейган. Он поборник «свободного предпринимательства» внутри страны и «достойного мира» за ее пределами. Те, у кого короткая память, считают, что в своих речах он напоминает «более умеренную версию Голдуотера» или «Джонсона без гнусавости». Но те, кто помнит кампанию 1960-го, знают, на кого он похож: на Ричарда Милхауза Никсона.

И почему нет? Политическая философия Никсона была уже сформирована и проверена, когда в сорок лет он стал вице-президентом Соединенных Штатов. Следующие восемь лет она недурно ему послужила, и в 1960-м почти половина избирателей страны хотела сделать его следующим президентом. С таким багажом трудно найти серьезную причину поменять политические убеждения.

Он сам это сказал: «Столько говорят про „нового Никсона“… Возможно, он и существует, а, возможно, многие просто не знали старого». По понятным причинам ему не нравится то, что подразумевает это выражение: потребность в «новом Никсоне» означает, что со «старым» было что-то не так, а такую мысль он решительно отвергает.

Есть, вероятно, доля истины в его словах, хотя бы до той степени, что теперь он будет откровенно разговаривать с отдельными репортерами – особенно с теми, кто представляет влиятельные газеты и журналы. Кое-кто из них, к своему изумлению, обнаружил, что Никсон в частной беседе совсем не тот монстр, которым они всегда его считали. В частной беседе он может быть дружелюбным и на удивление открытым, даже когда говорит о себе. Со «старым Никсоном» такого не случалось.

Поэтому никак нельзя определить, отличался ли «старый Никсон» в частной жизни от своей публичной персоны. У нас есть лишь его слова, а он ведь политик, метящий на высокий пост, и человек очень хитрый. Понаблюдав несколько дней за его выступлениями в Нью-Гэмпшире, я заподозрил, что он усвоил намек Рональда Рейгана и нанял пиар-фирму, чтобы та сварганила ему новый имидж. Генри Хайд с жаром это отрицает.

– Это не его стиль, – говорит он. – Мистер Никсон сам ведет свою кампанию. Если бы вы работали на него, то очень скоро бы поняли.

– Хорошая мысль, – вставил я. – Как насчет этого?

– Чего? – без тени юмора переспросил он.

– Работы. Я мог бы написать ему речь, которая в двадцать четыре часа изменит его имидж.

Генри эта идея не понравилась. Юмор в лагере Никсона редкость. Сотрудники иногда рассказывают анекдоты, но не слишком смешные. Только у Чарли Мак-Хортера, их постоянного политического эксперта, как будто есть чутье на абсурд.

Как ни странно, сам Никсон проявляет зачаточное чувство юмора, невзирая на неуклюжие попытки пошутить насчет того, как плохо он смотрится по телевизору, и чего-то в таком духе. («Насколько я понял, тут прекрасные лыжни, – сказал он одной аудитории. – Сам я на лыжах не катаюсь, но… – Он коснулся носа. – У меня личные с ними счеты».) Время от времени он спонтанно чему-нибудь улыбается, и не той улыбкой, которой озаряет фотографов.

Однажды у меня состоялся с ним длинный разговор о профессиональном футболе. Я слышал, что он большой поклонник,, и тем вечером в речи на банкете палаты коммерции он сказал, что в суперкубке ставил на «Окленд». Мне стало любопытно, а поскольку Рей Прайс договорился, что обратно в Манчестер я поеду в машине Никсона, я, воспользовавшись случаем, спросил его про футбол. Я подозревал, что он не отличит футбола от продажи поросят и упоминает его время от времени только потому, что его пиарщики сказали, что так он будет выглядеть средним американцем.

Но я ошибся. Никсон действительно разбирается в футболе. По его словам, на суперкубке он взял «Окленд» и шесть очков, потому что Вине Ломбарди сказал ему в Грин-Бей, что Американская футбольная лига намного сильнее, чем утверждают спортивные комментаторы. Никсон упомянул напор оклендцев во втором тайме как свидетельство их превосходства над командой Канзас-сити, которая в 1967-м бросила вызов «Пэкерс» и безнадежно провалила второй тайм. «„Окленд“ не сломался, – сказал он. – Этот напор во втором тайме заставил Ломбарди поволноваться».

Я хорошо помнил матч и даже назвал приведшую к победе комбинацию – пасс по боковой неизвестному принимающему по имени Билл Миллер.

С секунду помедлив, Никсон широко улыбнулся и хлопнул меня по коленке.

– Вот именно. Да, тот парень из Майами.

Я ушам своим не поверил: он знал не только Миллера, но и за какой колледж он играл. Меня поразило не его знание фактов о футболе, а его неподдельный интерес к игре.

– Понимаете, – сказал он, – в нынешней кампании для меня самое страшное, что она испортила мне целый футбольный сезон. Понимаете, я фанат спорта. Будь у меня другая карьера, стал бы спортивным комментатором или спортивным журналистом.

Улыбнувшись, я закурил. Происходящее было настолько нереальным, что мне захотелось рассмеяться вслух: я несусь по бесплатной трассе Новой Англии в огромной желтой машине, за рулем – спецагент, а я на заднем сиденье мило болтаю о футболе с моим старым корешом Диком Никсоном, человеком, которому ста тысяч голосов не хватило, чтобы в 1960-м заставить меня бежать из страны. Я едва ему про это не рассказал, но тут мы приехали в аэропорт и выкатили на посадочную полосу, где его ждал зафрахтованный «лирджет», чтобы унести в голубые дали Майами для «мозгового штурма» со штатом сотрудников. (Там он встает рано и работает двадцать часов в день. Ест он очень мало: на завтрак сок, мюсли и молоко; на ланч – сэндвич, на обед – жареная говядина или стейк, который он часто оставляет недоеденным, и следит, чтобы его вес не превышал ста семидесяти пяти фунтов. Он немного плавает, много загорает и как будто никогда не прекращает работать. «Одно могу сказать, у него хватит выносливости быть президентом, – говорит его старый друг Уильям П. Роджерс. – Я таких выносливых людей вообще не встречал».)

Мы немного поболтали у трапа, но к тому времени мне уже расхотелось говорить колкости или шокировать. Очень мило с его стороны было меня подвезти и уделить час своего времени, поэтому я сдержал почти непреодолимый порыв сострить по поводу его эмбрионального чувства юмора.

Была почти полночь, когда небольшой самолет пророкотал по взлетно-посадочной полосе и улетел во Флориду. Я вернулся в «Холлидей-Инн» и некоторое время пил с Ником Рьюи, главным уполномоченным Никсона по Нью-Гэмпширу.

– Меня едва удар не хватил, когда я увидел, как ты топчешься возле турбины с сигаретой во рту, – сказал, удивленно качая головой, Рьюи. – Господи, ну и кошмар!

– Прости, – отозвался я. – Я и не знал, что курю.

Но тут вспомнил, как прислонился к крылу самолета на расстоянии вытянутой руки от залитого под завязку бензобака. Наверное, кто-то должен был мне сказать про сигарету, и то, что никто это не сделал, наводит на мысль, а так ли безупречен человеческий механизм в кампании Никсона, как кажется. Или, может, все заметили, что я курю, и, как Рьюи, промолчали.

Или, может, это вообще не имеет значения. Успех сенатора Маккарти в Нью-Гэмпшире едва ли можно приписать трезвому профессионализму его окружения, и в этом более широком контексте кампания Никсона грешит изъянами. В основе ее – циничная уверенность в том, что успех в политике зависит больше от искусных техник продаж, чем от качества продукта. «Старый Никсон» не пробился на рынок. И большая часть моделей «раннего Никсона» тоже. Поэтому теперь у нас есть «Никсон, модель IV», и, думаю, честно будет сказать, что эта последняя модель, возможно, отличается от предыдущих, возможно, даже в чем-то их лучше. Но как покупатель я и близко к ней не подойду, разве только с шокером для скота на длинной палке.

Да, «новый Никсон» более раскрепощенный, разумный, спокойный. Но я узнаю человека, сказавшего студенческой аудитории в университете Нью-Гэмпшира, что больше всего проблем в политике ему доставляло то, что он не слишком хороший актер, не умеет притворяться и до сих пор отказывается от грима. Через три недели тот же самый человек, выиграв первичные выборы в Нью-Гэмпшире, со смехом приписал свою победу новому гриму, который на него наложили. Он счел это смешным, хотя бы отчасти, но в остальном говорил истинную правду.

Pageant, июль, 1968

ОТ АВТОРА

В Сан-Франциско наступает рассвет, 6:09. Слышен рокот утренних автобусов под окном моего номера в «Сил-Рок-Инн», стоящего на дальнем конце Гири-стрит: это конечная станция и для автобусов, и для всего остального – самая западная оконечность Америки. Из-за стола мне виден темный зазубренный горб «Сил-Рок», в сером утреннем свете поднимающийся из океана. Большую часть ночи ревели с две сотни тюленей. Жить здесь с открытыми окнами все равно что рядом с собачьим вольером. Прошлым вечером у меня в номере гостил большой пудель-параноик, и, когда начали лаять тюлени, дурак совершенно потерял голову, принялся носиться по комнате, как курица, услышавшая стаю волков за стеной, выл и скулил, прыгал на кровать, разметал по полу гранки моей книги, сшиб телефон, опрокинул бутылки джина, разнес тщательно подобранные стопки фотографий с кампании. Потом метнулся к пишущей машинке, оттуда снова на пол. Наверху оказался снимок восемь на десять, где Фрэнк Манкевич орет в телефон на съезде демократов в Майами, но использовать его не удастся, потому что чертова собака оставила четыре огромных следа от когтей прямо на груди Фрэнка.

Больше я собаку сюда не пущу. Пса привел с собой издатель, который ушел шесть часов назад с тринадцатью законченными главами – треклятым плодом редактуры на протяжении пятидесяти пяти часов без сна и еды. Но никак иначе дела не сделать. Что касается сроков сдачи, работать со мной не просто. Когда я приехал в Сан-Франциско заканчивать книгу, мне выделили конуру в офисе Rolling Stone. Но у меня острая неприязнь к работе в офисе, и когда я три-четыре дня там не появлялся, редакция решила сделать единственно разумную вещь: перенести офис сюда, в «Сил-Рок-Инн».

Дня три назад сотрудники без предупреждения объявились у меня на пороге, сгрузили мне в номер фунтов сорок фуража: два ящика мексиканского пива, четыре кварты джина, десяток грейпфрутов и достаточно амфетамина, чтобы изменить исход шести суперкубков. Еще прибыла большая пишмашка «селектрик», две стопы писчей бумаги, лошадиная корда и три магнитофона – на случай, если ситуация станет столь отчаянной, что мне придется наговаривать текст.

До этого дошло к тридцать третьему часу, когда у меня возник непреодолимый писательский блок и я начал надиктовывать большие куски книги прямо в диктофон, расхаживая по комнате на конце восемнадцатифутовой корды и говоря все, что взбредет на ум. Когда мы подходили к концу пленки, редактор вырывал ее из магнитофона и убирал в сумку. Каждые двенадцать, или около того, часов приезжал курьер, чтобы забрать сумку с пленкой и отвезти в офис, где неизвестные машинистки расшифровывали ее, превращая в рукопись, которую отсылали прямиком в типографию в Рено.

Есть в таком завершении утешительная логика, потому что именно так писалась сама книга. С декабря 71-го по январь 73-го – в барах аэропортов, в ночных кофейнях и унылых гостиничных номерах по всей стране. В этой бессвязной саге едва ли найдется хотя бы один абзац, который не был бы написан в последнюю минуту и со скрежетом зубовным. Времени всегда не хватало. Каждый «последний срок» оборачивался кризисом. Повсюду вокруг опытные профессиональные журналисты успевали к срокам гораздо чаще меня, но я так и не сумел научиться на их примере. Репортерам вроде Билла Грейдера из вашингтонской Post и Джима Нафтона из нью-йоркской Times, например, приходилось сдавать подробные и сравнительно сложные статьи каждый день, а мне надо было сдавать раз в две недели. С другой стороны, никто вокруг как будто не спешил закончить работу и время от времени они старались меня утешить, мол, напряжение, в котором я работал словно бы постоянно, не так уж велико.

Психиатр, берущий сто долларов в час, вероятно, разъяснил бы мою проблему за тринадцать-четырнадцать сеансов, но у меня нет на это времени. Спору нет, дело в каком-то глубинном изъяне личности или, может, в загогулине в кровеносном сосудике, питающем эпифиз. С другой стороны, возможно, все много проще и гораздо извращеннее, сродни инстинкту, заставляющему зайца выжидать до последней секунды и лишь потом проскакивать через шоссе перед несущейся машиной.

Люди, утверждающие, что разбираются в зайцах, скажут, что ими движут в первую очередь Страх, Глупость и Безумие. Но я достаточно времени провел в стране зайцев и знаю, что они ведут довольно скучную жизнь, им надоела повседневная рутина: есть, трахаться, спать, время от времени прыгать в кустах. Неудивительно, что некоторые то и дело переваливают за грань дешевого адреналина; ведь сколько его выбрасывается, когда сидишь на обочине и ждешь, пока покажутся фары, а потом в долю секунды бросаешься из кустов и перебегаешь дорогу в паре дюймов от шуршащих передних колес.

Почему нет? Все, что дает выброс адреналина, сродни разряду 440 вольт в медной ванне, полезно для рефлексов и не дает венам забиться бляшками. Но слишком частые такие выбросы так же изматывают нервную систему, как чересчур частое лечение электрошоком – в мозгу через некоторое время начинают коротить контакты.

Когда у зайца развивается пристрастие перебегать дорогу, лишь вопрос времени, когда его переедут, а когда журналист становится политическим нариком, рано или поздно он начинает бредить и заговариваться в печати о вещах, понять которые способен лишь человек, Там Побывавший.

Некоторые сцены в этой книге покажутся бессмысленными любому, кроме их непосредственных участников. У политики собственный язык, который зачастую настолько сложен, что граничит с шифром, и главный финт политической журналистики в том, чтобы научиться переводить, находить смысл в пристрастной лапше, которую вешают тебе на уши даже друзья, и при этом не перекрыть себе доступ к той информации, которая позволяет тебе функционировать. Освещение президентской кампании не слишком отличается от долгосрочного задания освещать недавно избранного окружного прокурора, перед выборами обещавшего «положить конец организованной преступности». В обоих случаях обзаводишься неожиданными друзьями и на той, и на другой стороне и, желая защитить их – и сохранить как источник приватной информации, – обнаруживаешь, что знаешь уйму вещей, которые нельзя напечатать, а рассказывать можно даже без тени намека, откуда у тебя такие сведения.

Это был один из традиционных барьеров, которые я пытался игнорировать, когда перебрался в Вашингтон, и начал освещать президентскую кампанию 1972 года. Я считал, что такого понятия, как «не для печати», не существует. Извечный ив конечном итоге калечащий недостаток американской политической журналистики в том, что она основывается на клубно-коктейльных личных отношениях, какие неизбежно возникают между политиками и журналистами в Вашингтоне или где-либо еще, где они встречаются изо дня в день. Когда профессиональные антагонисты становятся «собутыльниками по окончании рабочего дня», маловероятно, что они друг друга сдадут, и уж точно не за «мелкое нарушение» правил, которые ни одна сторона не принимает всерьез, а в тех редких случаях, когда мелкие нарушения превращаются в Крупные Нарушения, обе стороны впадают в панику.

Классическим примером этого синдрома явилось катастрофическое «дело Иглтона». Половина политических журналистов в Сент-Луисе и по меньшей мере десяток корреспондентов в Вашингтоне знали, что Иглтон пьяница, у которого за спиной череда нервных срывов, но никто об этом не писал, а те немногие, кто был замечен за частными разговорами, как воды в рот набрали, когда затурканные сотрудники Макговерна начали расследование в тот судьбоносный четверг в Майами. Любой вашингтонский политический репортер, решивший прикончить шансы какого-нибудь сенатора стать вице-президентом, может собирать вещи и подыскивать себе другое занятие, потому что в Капитолии с ним больше разговаривать не станут.

Отправляясь в Вашингтон, я твердо намеревался не попасться в такую ловушку. В отличие от большинства корреспондентов я мог позволить сжечь за собой все мосты: я ведь собирался туда только на год и меня нисколько не волновало, сумею ли я завязать долгосрочные контакты на Капитолийском холме. Я поехал туда по двум причинам: 1) как можно больше узнать о механизме и реальных фактах президентской кампании и 2) написать о ней так же, как я пишу обо всем прочем, настолько близко к сути, насколько удастся подобраться, и плевать на последствия.

Идея была хорошая, и в целом, на мой взгляд, получилось неплохо, но задним числом я понимаю, что в таком безжалостном, изматывающем подходе было два серьезных недостатка. Наиболее очевидный и наименее серьезный заключался в том, что даже те немногие, кого я в Вашингтоне считал своими друзьями, относились ко мне как к ходячей бомбе. Кое-кто даже выпить со мной отказывался из страха, что у них могут развязаться языки и они наговорят чего-то, что через две недели обязательно появится на газетных прилавках. Другой и более сложный был связан с моим врожденным и неприкрытым пристрастием к кандидатуре Макговерна. Поначалу, пока Джордж был безнадежным аутсайдером и его. сотрудники не видели вреда в откровенных разговорах с любым дружелюбным и заинтересованным журналистом, все шло нормально, но когда в предвыборной гонке он чудом вырвался вперед, я оказался в очень неловком положении. Кое-кто из тех, с кем я подружился за месяцы, когда сама мысль о том, что Макговерн выиграет номинацию от демократов, казалась столь же нелепой, как появление в его свите полноправного профессионального корреспондента Rolling Stone, перестали быть горсткой безнадежных идеалистов, с которыми я общался по исключительно личным соображениям, и превратились в ключевые фигуры набирающего мощь движения, как будто способного не только выиграть номинацию от партии, но и выгнать Никсона из Белого дома.

Успех Макговерна на первичных выборах серьезно сказался на моих отношениях с теми, кто руководил его кампанией, особенно с теми, кто узнал меня достаточно хорошо, чтобы почувствовать, что мое презрение к освещенному веками двойному стандарту в политической журналистике, возможно, не вполне совместимо со все более прагматичным стилем политики, который постепенно усваивал Джордж. И их опасения заметно возросли, когда стало ясно, что политические статьи в Rolling Stone читают не только любители анаши, анархисты и битники. Вскоре после победы Макговерна на первичных выборах в Висконсине глашатай архиистеблишмента Стюарт Олсоп из кожи вон вылез, цитируя мои ядовитые комментарии о Маски и Хамфри в своей колонке в Newsweek, и тем самым вознес меня на уровень некой неореспектабельности приблизительно тогда же, когда возникла надежда, что Макговерн победит.

После этого все изменилось. Тучи адского напряжения сгустились над кампанией Макговерна к тому времени, когда она дошла до Калифорнии. С самого верху спустили распоряжение, предостерегающее сотрудников от общения с прессой. Единственное исключение составляли репортеры, известные своим изрядным уважением к «сказанному между нами», а я под эту категорию не подходил.

Ну да хватит об этом. Я к тому клонил – пока не отвлекся на зайцев, – что, за исключением примечаний, каждый абзац данной книги написан под ужасным давлением срока сдачи материала в движущемся водовороте кампании, такой непредсказуемой и путаной, что даже участники не рисковали утверждать, будто знают, что происходит.

До того я президентских кампаний не освещал, но настолько быстро подсел, что начал делать ставки на исход каждых первичных выборов, и в насмешке над здравым смыслом, сочетая агрессивное невежество с природным чутьем, умудрился выиграть все, кроме двух из пятидесяти или шестидесяти пари, какие заключал между февралем и ноябрем. Первый проигрыш случился в Нью-Гэмпшире, где я почувствовал себя виноватым, что обираю одного сотрудника Макговерна, который хотел поставить на то, что Джордж получит больше 35 % голосов, – я проиграл, когда у него оказалось 37,5 %. Но с того момента я непрестанно выигрывал – до 7 ноября, когда неизбежно совершил фатальную ошибку и при ставке положился на эмоции, а не на чутье.

Я попал в неловкую ситуацию, ну и что с того? Ведь не один же я был такой, попалось и множество других людей, которым следовало бы быть умнее. А поскольку я ничего больше не менял в этой массе чернового многословия, какое набросал во время кампании, то не могу И найти предлога изменить мое финальное предсказание. Любое переписывание станет отступлением от основной концепции книги, которая – вкупе с отчаянной идеей издателя, мол, продастся достаточное число ее экземпляров, чтобы покрыть фантастические счета, накопленные мной за лихорадочные двенадцать месяцев, – заключается в том, чтобы, слепив воедино заметки, зафиксировать реальность невероятно бурной президентской кампании по мере того, как она разворачивалась, и сделать это с позиции человека, находящегося в оке тайфуна, а такое возможно, только если отказаться от роскоши обдумываний задним числом.

Поэтому перед вами скорее бессвязный дневник, чем история или взвешенный анализ президентской кампании 72-го. Все, что я писал в полночные часы на арендованных пишущих машинках в тесных номерах отелей на тропе кампании – от «Уэйфарер-Инн» под Манчестером и «Нейл-хаус» в Колумбусе до «Уилшир-Хайятт-хаус» в Лос-Анджелесе и «Фонтенебло» в Майами, – сейчас мало отличается от того, что получилось в. марте, мае и июне, когда я выдавал на пишущей машинке и скармливал в пластмассовую пасть треклятого моджо-тайпа* по странице зараз, лишь бы они поспели к одуревшему от гаша новостному редактору Rolling Stone в Сан-Франциско.

* Он же телекопир «ксерокс». Мы много раз о нем запрашивали. Изначально такое название аппарату придумал его изобретатель Рауль Дьюк. Но в наркотическом угаре он передал права на патент председателю совета директоров «Ксерокса» Максу Палевски, который присвоил изобретение себе и переименовал его в «ксерокс телекопир». Ройялти по патенту сейчас выросли до ста миллионов долларов в год, но Дьюку ничего не достается. По настоянию Палевски Дьюк сидит на жаловании Rolling Stone, зарабатывая пятьдесят баксов в неделю, но его «спортивную колонку» редко публикуют, и по распоряжению суда, равно как и по судебному приказу о постоянном заключении, Дьюк лишен права приближаться к дому Палевски и участку при нем. – Примеч. авт.

Здесь мне бы хотелось сохранить перебивчатый кинематографичный рассказ о том, какой кампания была в то время, а не к чему она свелась и не какова ее роль в истории. Книг, описывающих и то и другое, будет в избытке. Незадолго до Рождества 72-го Сэнди Бергер, бывший автор речей для Макговерна, сказал, что по меньшей мере девятнадцать человек, участвовавших в кампании, пишут сейчас о ней книги, поэтому со временем, к худу ли к добру ли, мы узнаем всю правду.

А пока мой номер в «Сил-Рок-Инн» заполняется людьми, которые вот-вот сорвутся в истерику при виде того, что я все еще трачу время на бессвязное вступление, когда последняя глава еще не написана, а ведь рецензии в прессе выйдут уже через сутки. Но если в самое ближайшее время не принесут амфетамина позабористей, никакой последней главы не будет. Пальца на четыре королевского крэка тоже не помешало бы, но я не питаю оптимизма. В наши дни настоящий, высоковольтный крэк на рынке редкость, и, согласно последним заявлениям официальных представителей департамента юстиции в Вашингтоне, это непреложное доказательство прогресса в Нашей Войне Против Опасных Наркотиков.

Ну слава тебе Боже! Я уже думал, мы никогда эту заразу не одолеем. Но ребята в Вашингтоне говорят, мы наконец продвинулись. А кому как не им знать. Поэтому наша страна вот-вот вернется на Путь Истинный.

ХСТ

28 января, 1973, воскресенье «Сил-Рок-Инн»

«Страх и отвращение: Тропой президентской кампании», Сан-Франциско, Straight Arrow Book, 1973

ИЮНЬ, 1972: КОЛЕСНИЦА МАКГОВЕРНА КАТИТСЯ ВПЕРЕД

Комната для прессы была переполнена: два десятка или около того высокопоставленных СМИ-мастаков, все с бэджиками в форме яйца, выданными спецслужбой: Лео Соваж из La Figaro, Джек Перкинс из NBS, Р.У. Эппл из New York Times… Кампания Макговерна в Калифорнии взаправду шла с шумным успехом. Никакого больше частичного, вторазрядного освещения. Макговерн стал вдруг лидером, возможно, следующим президентом, и практически все номера в отеле были заняты либо сотрудниками, либо журналистами. Двенадцать новых пишущих машинок в апартаментах прессы, десять телефонов, четыре цветных телевизора, хорошо укомплектованный бесплатный бар, даже треклятый моджо-тайп.

Тем вечером сплетничали тут больше обычного. Гари Харта вот-вот уволят, на посту менеджера кампании Макговерна его заменит Фрэд Даттон. Сестру Хамфри только что арестовали в Сан-Диего по ордеру, связанному с долгами Губерта по кампании. Маски предлагает Макговерну свою поддержку, если Джордж согласится взять на себя долг в восемьдесят тысяч долларов за его (Маски) кампанию. А вот Крауса нигде не видно… Я постоял немного, стараясь понять, есть ли прок в нескольких жутко беспочвенных слухах о «крутых политиках, которые перехватят всю кампанию Макговерна». Я услышал несколько обрывков, но подлинного ключа к истории не было ни у кого, поэтому я ушел к себе в номер поразмыслить.

* * *

По дороге я наткнулся на Манкевича, который снимал записки и объявления, приколотые к доске за дверью.

– Хочешь, расскажу очень странную историю? – начал я. Он посмотрел на меня настороженно.

– Какую?

– Пойдем. – Я махнул ему, мол, поищем местечко потише.

Там я рассказал, что услышал про полночного авиакурьера Хамфри в Вегасе. Манкевич как будто безразлично разглядывал ковер, но когда я закончил, поднял взгляд.

– Где ты это слышал?

Чуя несомненный интерес, я пожал плечами.

– Ну, я говорил кое с кем в забегаловке под названием «Лузерс», и…

– С Кирби? – рявкнул он.

– Нет. Я пошел туда его искать, но его там не было.

Что было истинной правдой. Незадолго до тою Кирби Джонс, пресс-секретарь Макговерна, сказал, что планирует попозже заглянуть в клуб «Лузерс», потому что Уоррен Битти очень его рекомендовал. Но, когда я зашел туда около полуночи, Кирби не было и в помине.

Манкевича это не удовлетворило.

– Кто там был? Кто-то из наших! Кто именно?

– Никого знакомого. Но как насчет истории с Хамфри? Можешь меня просветить?

– Нет. – Он оглянулся через плечо на внезапные вопли из комнаты прессы. – Когда выходит твой следующий выпуск?

– Во вторник.

– До выборов?

– Да, и пока у меня нет ничегошеньки, о чем стоило бы писать. Но эта история… Звучит завлекательно.

Снова уставившись в пол, он было кивнул, потом затряс головой:

– Послушай. Ты можешь причинить уйму неприятностей, напечатав такое. Они сразу поймут, откуда взялась информация, и выдернут нашего человека.

– Какого человека?

Он посмотрел на меня со слабой улыбкой.

* * *

С этого момента история становится очень скользкой, со многими туманностями и тенями, но суть ее очень проста: по чистой случайности я наткнулся на поистине шпионские страсти. В ней не было ничего злободневного или пригодного для печати, но когда каждые две недели у тебя крайний срок, обычно не волнуешься из-за таких мелочей, как сенсации и достойные события. Если бы тем вечером Манкевич сломался и признался, что он агент красных китайцев, а у Макговерна нет пульса, я не знал бы, как это воспринять, и от напряжения, что надо еще четыре дня, до выхода Rolling Stone в печать, держать при себе эти жуткие новости, скорее всего заперся бы в номере с восьмью бутылками «Дикой индюшки» и всем ибогаином, какой я сумел бы достать.

Но, по моим меркам, та история про Хамфри и Вегас была не слишком интересной. Ценного в ней было только то, что она резко контрастировала с невероятной скукой на поверхности кампании. Важное или нет, но наконец что-то новенькое: полночные полеты в Вегас, деньги мафии, откачиваемые из казино для оплаты телерекламы Губерта; шпионы, курьеры, контршпионаж; загадочные телефонные звонки из автомата в аэропорту… Вот оно темное дно крупной национальной политики. Сомнений нет, история бесполезная, но гораздо лучше, чем садиться в чертов автобус для прессы, чтобы тебя тащили в какой-то торговый центр в Гардене смотреть, как Магковерн два часа пожимает руки пухлым домохозяйкам.

* * *

К несчастью, все, что я действительно знал про «дело», которое про себя начал называть U-13, сводилось К общим очертаниям и достаточному числу ключевых фактов, чтобы убедить Манкевича, что я достаточно безответственен, чтобы взять и написать как есть. На тот момент я знал – или думал, что знаю, лишь что кто-то очень близкий к самым верхам кампании Хамфри в тайне договорился полететь ночью в Вегас, чтобы забрать большую сумку денег у неизвестных лиц, предположительно темных дельцов, и что менеджеры Хамфри пустят эти деньги на финансирование его очередного одиннадцатичасового блицкрига.

Даже тогда, за неделю до голосования, считалось, что он на десять, а может, и больше пунктов отстает от Макговерна. А поскольку средние расходы на СМИ для каждого кандидата на первичных в Калифорнии составляли приблизительно тридцать тысяч в день, Хамфри понадобится по меньшей мере вдвое больше, чтобы оплатить СМИ-оргию, необходимую для преодоления этого разрыва. Иными словами, пятьсот тысяч баксов наличными.

Люди в Вегасе, по всей очевидности, согласились услужить, потому что самолет уже был зафрахтован и готов к отлету, когда в штаб-квартире Макговерна услышали о нем от лазутчика в высшем эшелоне кампании Хамфри. Имя этого шпиона остается загадкой, во всяком случае не называется в печати, но десяток людей, знающих о его существовании, говорят, что многие месяцы он оказывал неоценимые услуги.

Его функция в U-13 свелась к звонку в штаб-квартиру Макговерна с рассказом о самолете в Вегас. Что произошло дальше, мои источники из вторых и третьих рук наверняка сказать не могли. Официально двух оперативников Макговерна немедленно послали для непрестанного наблюдения за самолетом в следующие трое суток, и кто-то из штаб-квартиры Макговерна позвонил Хамфри и предупредил, мол, мы знаем, что ты затеваешь.

Как бы то ни было, самолет не взлетел, и в последнюю неделю кампании ничего не позволяло предположить, что Хамфри внезапно получил дополнительные суммы, будь то из Вегаса или откуда-то еще.

Вот и все, что я мог сложить о U-13 без помощи кого-то, посвященного в детали, и Манкевич наконец сломался, хотя все время твердил, дескать, ничего толком не знает, просто не хочет, чтобы история появилась в печати до дня выборов, и что если я соглашусь подождать до следующего выпуска, он свяжет меня кое с кем, который расскажет мне все.

– Позвони Майлсу Рубину, – сказал он, – и скажи, что ты от меня. Остальное за ним.

Ладно, согласился я. Я никуда не спешил, поэтому на пару дней оставил историю в покое, пропустив крайний срок сдачи материала, а в субботу начал разыскивать Майлса Рубина, одного из уполномоченных Макговерна в Калифорнии. До того звонка я знал о Рубине лишь то, что несколькими днями раньше он за излишние вопросы вышвырнул из своего кабинета корреспондента вашингтонской Post Дэвида Бордера, а меньше чем через сутки Бордер появился на экране телевизоров как один из трех интервьюеров на первых дебатах Хамфри Макговерна.

Моя собственная встреча с Рубиным закончилась сходным образом. Дозвонившись наконец в пятницу, я объяснил, что меня к нему направил Манкевич, чтобы он поделился подробностями истории U-13. Я начал говорить, мол, мы можем встретиться попозже на пару пива, и он мог бы…

– Вы что, шутите? – прервал он меня. – Как раз эту историю вы никогда не услышите.

– Что?

– Нет смысла даже говорить об этом, – отрезал он и пустился в трехминутный треп на тему фантастической честности и порядочности, характерных для кампании Макговерна от верхов и до самых низов, и почему бы людям вроде меня не тратить побольше времени на написание статей об Истине, Порядочности и Честности, а не выискивать мелочи, которые все равно значения не имеют.

– Господи Иисусе! – пробормотал я.

Зачем спорить? Добиваться от Рубина чего-то кроме напыщенной чепухи и ахинеи – все равно что пытаться украсть мясо у акулы.

– Спасибо, – сказал я и повесил трубку.

* * *

Разыскав вечером Манкевича в комнате прессы, я рассказал ему о случившемся.

Он сказал, мол, не понимает, но завтра поговорит с Майлсом и во всем разберется.

Я не питал оптимизма – я уже пришел к выводу, что U-13 не стоит затраченных усилий. Главной новостью Калифорнии было то, что Макговерн вот-вот будет номинирован в Майами и что Губерт Хамфри при подсчете голосов так пролетит, что из штата его можно будет выносить в резиновом мешке.

В следующий раз я увидел Манкевича вечером накануне дня выборов, и он казался донельзя взвинченным и, когда я заговорил с ним о Рубине, начал ОЧЕНЬ, ОЧЕНЬ ГРОМКО издеваться над слухами, поэтому я решил, что пора о той истории забыть.

Несколько дней спустя я узнал, по какой причине Фрэнк тогда так нервничал. Преимущество Макговерна, который уже больше недели опережал Хамфри на четырнадцать-двадцать процентов, в последние дни кампании вдруг неконтролируемо пошло на спад. Накануне выборов разрыв сократился на пять пунктов, а может, даже и больше.

* * *

В высших эшелонах кампании этот кризис был тщательно оберегаемым секретом. Любая утечка прессе привела бы к катастрофичным заголовкам во вторник утром: «День выборов… МАКГОВЕРН СДАЕТ! ХАМФРИ СОКРАЩАЕТ РАЗРЫВ». Появись такие заголовки в Los Angeles Times или в San Francisco Chronicle, они, возможно, подарили бы победу Хамфри, выгнав на улицу тех, кто симпатизирует неудачникам, и заставив полевых оперативников Губерта ринуться лихорадочно добывать голоса.

Но мрачная новость не просочилась, и к полудню вторника по лагерю Макговерна прокатилась почти видимая волна облегчения. Казалось, дамба выдержит на уровне приблизительно пяти процентов.

Самым спокойным человеком во всей свите Макговерна во вторник был сам Джордж Макговерн, который весь понедельник провел в самолетах, перелетая от одного кризиса к другому. Утром в понедельник он летал в Сан-Диего на крупный митинг, потом в Нью-Мексико на еще один накануне первичных выборов в этом штате, которые на следующий день выиграл, равно как и в Нью-Джерси, и в Дакоте. Вечером в понедельник он вылетел в Хьюстон ради краткого, незапланированного выступления на Общенациональной конференции губернаторов, которая, по слухам, намеревалась «остановить [движение] Макговерна».

Разрядив кризис в Хьюстоне, он урвал несколько часов сна и снова поспешил в Лос-Анджелес справляться с новой критической ситуацией: у его двадцатидвухлетней дочери начались преждевременные роды и первые сообщения из больницы намекали на серьезные осложнения.

* * *

К полудню кризис миновал, и где-то около часа дня он прибыл со своей преторианской гвардией из восьми агентов спецслужб в дом Макса Палевски в Бель-Эйр, где тут же переоделся в плавки и нырнул в бассейн. День выдался холодный и серый, ни намека на солнце, и никому больше из гостей плавать не хотелось.

По множеству путаных причин (главным образом, потому, что в тот уик-энд моя жена гостила в доме Палевски) я тоже был там, когда приехал Макговерн. Поэтому мы немного поговорили – в основном о шансах на то, что Маски или Хамфри выйдут из гонки и присоединятся к Джорджу, если цена их устроит. Позднее меня осенило, что тогда впервые в его присутствии я не держал банку пива и не лепетал, точно псих, про «фрик паэур», ставки на исход выборов или на еще какую-то путаную тему, но он был так добр, что об этом не упомянул.

Вечер выдался вполне мирный. Небольшая напряженность возникла, когда я увидел человечка явно хищной наружности, который стоял один в сторонке и сердито смотрел на белый телефон, словно собирался сорвать его со стены, если тот сейчас же не зазвонит и не скажет всего, что он хочет знать.

– А это кто, черт побери? – спросил я, указывая на него через бассейн.

– Майлс Рубин, – ответили мне.

– Господи, – отозвался я. – Мог бы и сам догадаться. Несколько минут спустя любопытство взяло верх, и, подойдя к Рубину, я представился.

– Насколько я понял, после Майами вас назначат заправлять пиаром, – сказал я, когда мы обменивались рукопожатием.

Пробормотав что-то неразборчивое, он поспешил прочь. Велико было искушение окликнуть его и спросить, можно ли пощупать ему пульс. Но мгновение миновало, и я прыгнул в бассейн*.

* Позже по ходу кампании, когда мы с Рубином стали сравнительно близкими друзьями, он рассказал, что правда за U-13 приблизительно совпадала с версией, какую я выдвинул в Калифорнии. По его словам, не знал я только того, что со временем Хамфри все равно получил деньги. По какой-то причине от статьи, которую я первоначально написал, почти повсеместно отмахнулись как от «очередной басни Томпсона про Манкевича». – Примеч. авт.

Остаток дня растворился в хаосе, опьянении и той истерической усталости, которая наступает, когда слишком долго мечешься с места на место и тебя много толкают в толпе. Макговерн выиграл номинацию от демократов ровно на пять процентов – сорок пять к сорока, а Никсон выдвинулся из задних рядов республиканцев, чтобы побить Эшбрука восемьдесят семь к тринадцати.

Она собиралась стать актрисой, а я – научиться летать.

Она уехала искать свет рампы, а я – небо.

Гарри Чапен. Такси

Сомнительная идея Джорджа Макговерна, что он может добиться избрания от демократов, сплясав сдержанную польку на трупе демократической партии, представилась вдруг вполне осуществимой и здравой. Последние пять-шесть дней в Калифорнии кампанию Макговерна освещали с восхода и до полуночи пятнадцать-двадцать групп телевизионщиков, от семидесяти пяти до ста фотографов и от пятидесяти до двухсот комментаторов.

Представители СМИ слетелись к Макговерну роем диких пчел, и среди них не было ни одного, кто бы сомневался, что освещает Победителя. Ощущение неизбежной победы у бассейна в «Уилшир-Хайятт-хаус» было таким же острым и всепроникающим, как уныние и отчаяние в национальной штаб-квартире Губерта Хамфри в более шикарном и модном «Беверли Хилтон» в десяти милях к западу.

В апартаментах прессы Макговерна шестеро именитых репортеров, сняв пиджаки и распустив галстуки, играли в стад-покер за длинным, покрытым белой скатертью столом с кучей долларов в середине и баром футах в трех за стулом Тома Уикера, сидевшего на дальнем конце. В другом конце комнаты, слева от Уикера, были еще три длинных белых стола, с четырьмя большими одинаковыми пишмашками на каждом и стопками белой бумаги. Напротив стоял мягкий диван и гигантский напольный телевизор с двадцатичетырехдюймовым экраном. Экран был такой большой, что голова Дика Кейветта казалась почти такой же, как у Уикера, но звук был выключен, никто за покерным столом все равно телевизор не смотрел. С экрана вещал Морт Сал, чей казавшийся бесконечным, граничащий с истерией монолог был посвящен группке никчемных политиканов (Маски, Хамфри и Макговерн) и еще двум (Ширли Чисхольм и бывший окружной прокурор Нового Орлеана Джим Гаррисон), которые ему просто не нравились.

Программу Кейветта я смотрел у себя в номере этажом ниже по собственному цветному телику с экраном в двадцать один дюйм, пока не решил подняться по внешней лестнице за писчей бумагой.

У двери я помедлил, а потом стал огибать покерный стол.

– Эх, декаданс, декаданс… – бормотал я. – Рано или поздно до такого должно было докатиться.

Кирби Джонс с усмешкой поднял голову.

– О чем на сей раз ворчишь, Хантер? Почему ты вечно ворчишь?

– Не обращай внимания. Ты должен мне двадцать баксов, и я хочу получить их немедленно.

– Что? – Он был шокирован. – Какие двадцать баксов? Я серьезно кивнул.

– Я так и знал, что ты попытаешься отвертеться. Не говори, что не помнишь того пари.

– Какого пари?

– Того, которое мы заключили вовремя поезди в Небраску. Ты сказал, Уоллес не получит больше трехсот делегатов. Но у него уже триста семнадцать, и я хочу получить свою двадцатку.

Он покачал головой.

– Кто сказал, что у него столько? Ты опять начитался New York Times. – Хмыкнув, он глянул на Уикера, который сдавал. – Давай подождем до съезда, Хантер, тогда положение, возможно, изменится.

– Свинья, – пробормотал я, продвигаясь к двери с* бумагой. – Я много слышал, как кампания Макговерна, наконец, становится бесчестной, но до сих пор не верил.

Рассмеявшись, он вернулся к игре.

– По ставкам будут платить в Майами, Хантер. Вот где будем считать цыплят.

Печально качнув головой, я вышел из комнаты. Господи, подумал я, сволочи отбились от рук. До Судного дня в Калифорнии еще неделя, а апартаменты для прессы Макговерна уже начали походить на мальчишник в день Джефферсона- Джексона. Оглянувшись на ребят за столом, я сообразил, что ни одного из них в Нью-Гэмпшире не было. Плохо ли, хорошо ли, но это были совершенно иные люди. Оглядываясь на первые несколько недель нью-гэмпширской кампании, которая казалась столь непохожей на происходящее в Калифорнии, трудно было свыкнуться с мыслью, что это тот же процесс. Разница между шоу лощеных лидеров в Лос-Анджелесе и спартанской, почти аварийной командой неудачника в Манчестере не укладывалась в голове*.

* Первичные выборы в Калифорнии были первыми, где кампания Макговерна явно хорошо финансировалась. В Висконсине, где финансисты Макговерна сказали ему в частном порядке, что лишат его своей поддержки, если он не закончит первым или проиграет не больше десятка голосов, прессе приходилось самой платить пятьдесят центов за пиво в номере-приемной. – Примеч. авт.

Четыре месяца назад ледяным серым днем в Нью-Гэмпшире автобус для прессы Макговерна въехал на пустую парковку мотеля на окраине Портсмута. Было около половины четвертого, и у нас оставался час до прибытия самолетом сенатора из Вашингтона, который повезет нас в центр города пожимать руки на рыбном заводе Бута.

Бар был закрыт, но один из скаутов Макговерна организовал своего рода шведский стол с пивом, выпивкой и сэндвичами для прессы в столовой сразу за холлом, поэтому мы шестеро вылезли из автобуса (старого аэропортного лимузина с шестью сиденьями), и я пошел внутрь убивать время.

Из шести пассажиров в автобусе для прессы трое были местными добровольцами. Остальные трое – Хэм Дейвис из Journal в Провиденс, Тим Краус из бостонского бюро Rolling Stone и я. Еще двое представителей СМИ уже ждали внутри: Дон Брукнер из Los Angeles Times и Мишель Кларк от CBS*.

* Первичные в Нью-Гэмпшире были первым заданием Мишель в общенациональной политике. «Я понятия не имею, что делаю, – сказала она. – Мне просто дают наломать дров». Три месяца спустя, когда Макговерн чудом выбился в лидеры, Мишель все еще его освещала. К тому времени ее звезда поднималась почти так же быстро, как Макговерна. На съезде демократов в Майами Уолтер Конкайт объявил в эфире, что она только что официально произведена в «корреспонденты». 8 декабря 1972 Мишель Кларк погибла в автокатастрофе в чикагском аэропорте Мидуэй, в том самом, где лишилась жизни жена защитника по Уотергейту Говарда Ханта. – Примеч. авт.

Еще был Дик Догерти, который только что ушел с поста главы нью-йоркского бюро Los Angeles Times, чтобы стать пресс-секретарем, копирайтером, скаутом и умельцем на подхвате при Джордже Макговерне. Догерти и Брукнер сидели вдвоем за угловым столиком, когда мы приплелись в гостиную и наполнили тарелки у шведского стола: оливки, морковка, стебли сельдерея, салями, фаршированные яйца. Но когда я попросил пива, официантка средних лет, игравшая заодно роль администратора, сказала, что пиво «не включено» и что, если я хочу пива, придется заплатить за него наличными.

– Хорошо, – согласился я. – Принесите мне три «Будвайзера».

Она кивнула.

– И три стакана?

– Нет. Стакан один.

Помедлив, она записала заказ и потопала куда-то, где у них хранилось пиво. Я пошел с тарелкой за пустой столик и сел читать за едой местную газету, но на столе не было ни соли, ни перца, поэтому я вернулся за ними к буфету, где наткнулся на кого-то типа в рыжевато-коричневом габардиновом костюме, который тихонько накладывал себе морковку и салями.

– Извини, – сказал я.

– Нет, это вы меня извините, – отозвался он.

Пожав плечами, я вернулся к себе с солью и перцам. Единственные в столовой звуки доносились из утла LA Times. Все остальные либо ели, либо читали, либо и то и другое разом. Не сел только тот самый тип в габардине у буфета. Стоя спиной к остальным, он все возился с едой…

Было в нем что-то знакомое. Ничего особенного, но достаточно, чтобы поднять взгляд от газеты. Какое-то наитие или, может, праздное журналистское любопытство, которое со временем входит в привычку, когда плаваешь в нервозном мраке статьи, где нет ни композиции, ни явного смысла. Я приехал в Нью-Гэмпшир писать большую статью о кампании Макговерна, но за двенадцать часов в Манчестере не видел ничего, что указывало бы на ее существование, а потому начал недоумевать, о чем, черт побери, писать для текущего номера.

* * *

Ни единого признака общения в помещении. Журналисты, как всегда, старательно игнорировали друг друга. Хэм Дейвис мрачно размьшлял над New York Times, Краус переупаковывал рюкзак, Мишель Кларк рассматривала ногти, Брукнер и Догерти обменивались анекдотами про мэра Лос-Анджелеса Сэма Йорти, а тип в габардине все еще шаркал у буфета, бесконечно поглощенный рассматриванием морковок.

«Господи всемогущий! – подумал я. – Кандидат! Эта сгорбленная фигура у буфета и есть Джордж Макговерн».

Но где его свита? И почему никто больше его не заметил? Почему он совсем один?

Нет, это было невозможно. Я никогда не видел, чтобы кандидат в президенты США расхаживал без дела и чтобы вокруг него не вилась бы по меньшей мере дюжина «ассистентов». Поэтому я какое-то время за ним наблюдал, ожидая, что в любую минуту они набегут из вестибюля, но понемногу до меня дошло, что кандидат тут действительно сам по себе: никаких помощников, никакой свиты, и никто в столовой не заметил его появления!

Тут я занервничал. Макговерн, по всей очевидности, ждал, что кто-нибудь с ним поздоровается, стоял спиной ко всем, даже не оглядывался, а потому никак не мог знать, что никто даже не догадывается, что он здесь.

Наконец, я встал и подошел к буфету, где следил за Макговерном углом глаза, пока выбирал оливки, доставал из ведерка еще бутылку пива, и после некоторых колебаний решился тронуть кандидата за локоть и представиться.

– Здравствуйте, сенатор. Мы встречались несколько недель назад в доме Тома Брейдена в Вашингтоне.

Улыбнувшись, он протянул для пожатия руку.

– Конечно-конечно. Что вы тут-то делаете?

– Пока ничего. Все ждали вас.

Он кивнул, не переставая выбирать нарезку. Мне было очень не по себе. Прошлая наша встреча не задалась. Он только что вернулся из Нью-Гэмпшира, очень усталый и угнетенный, и когда приехал в дом Брейдена, там уже закончили обедать и я основательно набрался. Вечер я помню довольно смутно, но все равно припоминаю, что часа два щелкал челюстями на большой скорости о том, как он все делает не так и какая нелепость с его стороны даже думать, что сумеет добиться чего-то, когда на шее у него висит этот гребаный альбатрос, демократическая партия, и что будь у него хоть толика здравого смысла, он круто изменил бы стиль и тон своей кампании и перестроил бы ее в духе аспенского мятежа «фрик пауэр», особенно в духе моей собственной крайне странной и шокирующей кампании за пост шерифа округа Питкин в штате Колорадо.

Макговерн вежливо выслушал, но две недели спустя в Нью-Гэмпшире ничто не наводило на мысль о том, что он воспринял мой совет всерьез. Он все еще тянул лямку пассивного неудачника, все еще метался по штату в своем одномашинном кортеже, чтобы разговаривать с маленькими группками людей в захолустных гостиных. Ничего основательного, ничего бешеного или электризующего. По его словам, он лишь предлагает редкий и, да, конечно, дальний шанс проголосовать за честного и разумного кандидата в президенты.

Довольно странная идея в любой год, нов середине февраля 1972-го не было никаких видимых признаков тою, что граждане соберутся и выгонят свиней из храма. Помимо этого было абсолютно ясно (если верить пиарщикам, гуру и журналистам-джентельменам из Вашингтона), что номинация от демократов настолько прочно в руках Большого Эда Маски, «Человека из Мэна», что тут даже и спорить не стоит.

Никто слов Макговерна не оспаривал, но и всерьез его никто не принимал.

* * *

Без четверти восемь утра. Солнце пробивается сквозь смог, жаркое серое свечение на улице под моим окном. Пятничный поток работяг понемногу запруживает бульвар Уилшир, и стоянка Федерального сберегательного банка «Глендейл» через улицу заполняется машинами. Понурые девицы семенят в большие здания «Страховой и Трастовой компании Титл» и «Национального банка Крокера», спеша пробить табели до восьми часов.

В окно мне видно, как грузятся два автобуса для прессы Макговерна. Пресс-секретарь Кирби Джонс стоит у дверей автобуса № 1, загоняя внутрь двух похмельных телеоператоров CBS – как современный Ной козлов в ковчег. Кирби отвечает за то, чтобы толпа журналистов и телевизионщиков Макговерна была довольна, считала, что ее достаточно обхаживают, и сообщала всему миру то, что Макговерн, Манкевич и другие крутые мальчики хотят увидеть в сегодняшних теле-новостях и прочитать в завтрашних газетах. Как любой хороший пресс-секретарь, Кирби готов признать, что его любовь к Чистой Правде зачастую умеряется обстоятельствами. Его работа – убеждать прессу, что каждое слово кандидата сей момент высекают на каменных скрижалях.

Истина – то, что говорит Джордж, а большего вам и знать не нужно. Если Макговерн говорит, что самая главная проблема первичных в Калифорнии – устранение законов против содомии, Кирби сделает все, что в его силах, лишь бы убедить сидящих в автобусе для прессы, что законы против содомии обязательно надо отменить. А если Джордж завтра решит, что его выступления в пользу содомии не приносят желаемые голоса, Кирби быстренько выпустит новый пресс-релиз, дескать, «новые свидетельства из ранее недоступных источников» убедили сенатора, что надо устранить саму содомию.

* * *

На ранних первичных исполнять такие затейливые па было гораздо труднее, чем сейчас. Со времен Висконсина за словами Макговерна очень тщательно следят. И его быстро растущая свита СМИ, и его рассеивающиеся противники уже хватались за все хоть сколько-нибудь спорное или потенциально пагубное в его речах, пресс-конференциях, меморандумах и даже в случайно брошенных замечаниях.

Макговерн очень и очень благоразумен, и по отличной причине. В трех из последних четырех крупных первичных (Огайо, Небраска и Калифорния) он пугающе много времени потратил на отрицание того, что за фасадом спокойствия и порядочности он своего рода троянский конь: на публике пасторальный демократ в духе Джефферсона, а в тайне замышляет захватить бразды правления и в полночь инаугурации предать их адской своре красных, радикалов, наркоманов, изменников, сексуальных маньяков, анархистов, алкоголиков и «экстремистов» всех мастей.

Впервые нападки прозвучали в Огайо, когда сенатор от Боинга (Генри Джексон, округ Вашингтон) начал рассказывать всем, кого сумел собрать его уполномоченный, что Макговерн не только симпатизирует марихуане, но и попутчик красных: сам не курит и партийного билета не имеет, но почти.

В Небраске слово взял Хамфри и хотя не пустил в ход клевету о попутчике красных, но к обвинениям в пристрастии к анаше добавил еще общую амнистию и аборты, чем нанес Макговерну немалый вред. Ко дню выборов в традиционно консервативной католической Омахе дела обстояли так уныло, что, казалось, Макговерн и впрямь может проиграть первичные в Небраске, ключевом штате его общей стратегии. Через несколько часов после закрытия избирательных участков настроение в «Омаха Хилтон» было крайне угнетенным. Первые подсчеты показывали, что Хамфри уверенно лидирует, и, незадолго до того, как меня вышвырнули, я слышал, как Бил Догерти, вице-губернатор Южной Дакоты и один из близких друзей и личных советников Макговерна, сказал:

– Сегодня мы пролетим со свистом, ребята.

* * *

Была почти полночь, когда данные из-за пределов штата начали уравновешивать преимущество Хамфри в Омахе, и к двум утра среды стало ясно, что Макговерн победит, хотя шестипроцентный запас был лишь половиной против того, что ожидалось десятью днями раньше, до того как местные союзники Хамфри наводнили эфир тревожными воплями про Амнистию, Аборты и Марихуану.

Около половины двенадцатого меня вновь допустили в штаб – потому что хотели воспользоваться моим портативным радио, чтобы узнать конечные результаты, – и, помню, видел Джина Покорны, который, сняв ботики, развалился в кресле с выражением огромного облегчения на лице. Покорны, архитектор прорыва Макговерна в Висконсине, был также менеджером кампании по Небраске, своему родному штату, и проигрыш здесь дурно сказался бы на его будущем. За несколько часов до того я слышал, как он спрашивает в кофейне отеля у Гари Харта, в какой штат его пошлют после Небраски.

– Это зависит от того, что случится сегодня, так ведь, Джин? – растянул губы Харт.

Покорны уставился на него мрачно, но промолчал. Как и почти всем ключевым фигурам кампании, ему не терпелось перебраться в Калифорнию.

– Ну да, мы планировали послать тебя в Калифорнию, – продолжал Харт, – но в последнее время я все больше и больше думаю о месте, которое у нас освободилось в Бутте, в офисе в Монтане.

И снова Покорны промолчал, но через две недели, когда Небраска уже была благополучно у них в руках, он объявился во Фресно и выковал Макговерну еще одну победу в критически важной Сентрал-вэлли, а тот пост в Бутте так и остался незанятым.

* * *

Тут я немного отклоняюсь от темы. Да уж. Плывем мы, плывем – от мотоциклов и Манкевича до Омахи, Бутта и Фресно, и где все закончится?

Суть, по-моему, в том, что на первичных и в Огайо, и в Небраске перед Макговерном впервые возникла политика удара в затылок и выстрела в пах, и в обоих штатах он оказался опасно уязвимым для подобных нападок. Грязная политика сбивала его с толку. Он был не готов к нападкам, особенно со стороны доброго старого друга и соседа Губерта Хамфри. Под конец кампании в Небраске большую часть времени на людях он проводил объясняя, что он ни в коем случае не за аборты, не за легализацию марихуаны, не за безоговорочную амнистию, а его сотрудники все больше и больше тревожились, что их кандидата заставили перейти в глухую оборону.

Это один из самых старых и эффективных трюков в политике. Каждый поденщик в этой сфере прибегал к нему в тяжелые времена. В статье об одной из первых кампаний Линдона Джонсона в Техасе его даже возвели в статус политической мифологии. Предвыборная гонка завершилась, и Джонсон начинал волноваться. Наконец, он велел менеджеру начать обширную кампанию слухов о пожизненном пристрастии своего оппонента к самоличному сбору плотских сведений о свиноматках своего амбара.

– Господи, если мы назовем его свинолюбом, нам это с рук не сойдет, – запротестовал менеджер. – Никто в такое не поверит.

– Знаю, – ответил Джонсон. – Но пусть сукин сын это отрицает.

Макговерн пока не научился справляться с такой тактикой. Хамфри снова прибег к ней в Калифорнии по иным вопросам, и снова Джорджу пришлось работать сверхурочно, отрицая идиотские, беспочвенные обвинения, будто бы 1) он планирует потопить и флот, и военно-воздушные силы вкупе со всей аэрокосмической промышленностью и 2) он заклятый враг всех евреев, и если попадет когда-нибудь в Белый дом, то тут же прекратит военную помощь Израилю и будет потирать руки, когда вооруженные русскими арабские легионы спихнут евреев в море.

Подняв эти обвинения на смех, Макговерн обозвал их «нелепой ложью» и раз за разом разъяснял свою позицию по этим вопросам, но когда вечером дня выборов подсчитали голоса, стало очевидно, что и евреи, и рабочие аэрокосмической промышленности в Южной Калифорнии проглотили наживку Хамфри. Спас Макговерна лишь давно заслуженный успех у черных избирателей, мощная поддержка чиканос и массированные промакговерновские голоса.

Это очень крепкая политическая опора, если он сумеет ее удержать, но ее не хватит, чтобы в ноябре побить Никсона, если только Макговерн не найдет какой-то способ изложить свою позицию по вопросам налогов и социального обеспечения более внятно, чем он сделал это в Калифорнии. Даже Губерту Хамфри во время их теледебатов в Калифорнии неоднократно удавалось запутать Макговерна в его собственной экономической платформе, невзирая на тот факт, что под конец кампании старческое слабоумие Хамфри было столь очевидно, что даже мне стало его жаль.

Правда жаль. Слабоумный. Больной. Невнятный. Именно так я и начинаю чувствовать себя сейчас. Столько пустых слов, но мой мозг слишком отупел, чтобы опять вытаскивать их из банка памяти. Никто в моем состоянии не в праве говорить о поведении Губерта Хамфри. Мой мозг пробуксовывает в почти беспомощном ступоре. У меня уже нет сил даже скрежетать зубами.

А потому статья закончится не так, как я планировал. И, оглядываясь на вступление, я понимаю, что она даже началась не так, как надо. Что до середины, то я вообще едва ее помню. Там было что-то про договоренность с Манкевичем, потом про захват власти в американском Самоа, но сейчас я, кажется, не готов. Может, потом…

На дальнем левом углу стола я вижу записку: «Позвонить Манкевичу, номера в отеле в Майами».

Ах да. Он оставил для нас три номера на время съезда. Пожалуй, надо прямо сейчас ему позвонить и подтвердить мой приезд… А может, и нет.

Но какого черта? Это может подождать. Пока руки у меня не онемели, я хотел бы написать еще пару вещей. Разумеется, времени на серьезные гипотезы или дальние прогнозы нет, да и вообще ни на какую тему, но в особенности на такую тонкую и сложную, как ближайшее будущее Джорджа Макговерна, бича демократической партии.

Но трудно избавиться от мысли, что за последние несколько месяцев Макговерн протащил в партию очень и очень крутые перемены. Старые добрые парни не слишком им довольны. Но и сцапать его они не могут, и теперь, когда до съезда осталось меньше трех недель, он так близок к победе в первом туре, что старые клячи и мелкие политиканы, всего полгода назад считавшие, будто полностью контролируют партию, теперь дуются, как старые алкаши, в закоулках президентской политики, сперва лишенные власти избирать и контролировать делегации, затем отвергнутые в качестве самих делегатов, когда Большой Эд опрокинул свой переполненный фургон с оркестром на первом же перегоне. И теперь, каким бы невероятным это ни казалось большинству из них, их даже не пускают на съезд партии.

* * *

По прибытии в Майами я одним из первых планирую поговорить с Ларри Обрайаном – пожать ему обе руки и принести прочувствованные поздравления за работу, какую он проделал над партией. В январе 1968-го демократическая партия была жирной и самоуверенной и, казалось, будет бесконечно удерживать контроль над Белым домом, Конгрессом и даже правительством США. Сейчас, четыре с половиной года спустя, от нее остался бесполезный, обанкротившийся остов. Даже если Макговерн будет выдвинут кандидатом от демократов, партийная машинерия ничем ему не поможет, разве как носитель.

«Традиционная политика с отмщением» – таким выраженьицем Гари Харт резюмировал положение вещей, и оно отлично передает теорию в основе поразительно эффективной организации Макговерна.

«Политика отмщения» – нечто совершенно иное, по сути, психотическая концепция, и Харт не станет из кожи вон лезть, чтобы ее поддержать.

Носитель… носитель… носитель… очень странное с виду слово, если пялиться на него минут десять… «Дуться» тоже смотрится завлекательно.

Ну вот вроде и все.

В утренних новостях говорят, что Уилбур Миллс снова баллотируется в президенты. Он презрел все предложения стать номером два при ком-нибудь еще, особенно при Джордже Макговерне. Очень депрессивный бюллетень. Но Миллс, наверное, знает, что делает. Говорят, в определенных областях его имя сродни магии. Если партия отвергнет Макговерна, то, надеюсь, выдвинут Миллса.

Еще одна угнетающая новость, на сей раз из Майами-Бич: в последнее время там видели неестественно большое число ворон. Туристы жалуются, что не могут заснуть по ночам из-за ужасного карканья за окнами отелей. «Сначала появилось лишь несколько, – объяснил один местный бизнесмен. – Но потом стали прилетать еще и еще. Они строят огромные гнезда на деревьях вдоль Коллинс-авеню. Они убивают деревья, а от их погадок несет мертвечиной».

Многие жители говорят, что из-за карканья боятся оставлять окна открытыми.

«Я всегда любила птиц, – сказала одна жительница, – но эти кошмарные вороны уж слишком!»

ПОЗДНЕЕ В ИЮЛЕ

Массовые похороны политических боссов в Нью-Йорке… Макговерн взял рубеж… Смерть шестифутовой сине-черной змеи от побоев… Куда податься старым добрым парням?.. Анатомия посредника… В Майами зреет предательство…

«Сейчас уже ясно, что эта некогда маленькая преданная группа превратилась в бурлящее большинство по всей нашей стране, и отказать ему нельзя».

Джордж Макговерн, однажды вечером на нью-йоркских первичных.

Утром после первичных в Нью-Йорке я проснулся в номере на двадцать четвертом этаже отеля «Делмонико» на Парк-авеню под вой адского ветра, разносившего комнату, которую к тому же заливал через открытые окна дождь, и подумал: «Чудесно, только псих встанет с постели в такой день. Надо позвонить в обслуживание номеров, пусть принесут грейпфрут и кофе, а заодно и New York Times «подкормить мозги». И переносной камин с деревянными плашками, пропитанными жидкостью для розжига, – такие вкатывают прямо в комнату и растапливают в ногах кровати.

Да, да. Добавить в комнату тепла, но окна оставить открытыми – ради шума дождя и ветра и далеких гудков такси на Парк-авеню.

Потом налить горячую ванну и поставить в кассетник что-нибудь вроде «Мемфис андеграунд». Расслабиться, расслабиться. Насладиться отличным дождливым днем, а счет послать в издательство Random House. Крысам из бухгалтерии это не понравится, ну и черт с ними. Random House должен мне кучу денег с тех времен, когда их ночной сторож забил насмерть мою змею на беломраморных ступенях, ведущих к главной стойке.

Я оставил змею на ночь в офисе редактора, в плотно закрытой картонной коробке с жертвенной мышью. Но мышь поняла, что ее ждет, и страх придал ей сил прогрызть дыру в стенке и сбежать в недра здания.

Змея, конечно же, последовала за ней – через туже дыру, – и на рассвете, когда ночной сторож проверял главные двери, перед ним предстала шестифутовая сине-черная змея, которая всползала по лестнице и, быстро высовывая язычок, предупредительно шипела. По словам сторожа, он был уверен, это станет последним звуком, который он услышит.

Змея была безобидной синей индиго, которую я только что привез с фермы рептилий во Флориде, но сторож никак не мог этого знать: он в жизни змей не видел. Большинство уроженцев острова Манхэттен до ужаса боятся Любых животных, кроме тараканов и пуделей, поэтому, когда несчастный невежда увидел, как со стороны отдела Кардинала Спеллмена к нему быстро поднимается по лестнице шипящая шестифутовая змея… Он сказал, что едва с ума не сошел от страха, что сначала его просто парализовало.

Но змея все приближалась, и какой-то праинстинкт вырвал его из транса и придал сил напасть на тварь с первым же оружием, какое подвернулось под руку. Сначала он утверждал, что это была железная рукоять швабры, но последующее расследование показало, что это была железная трубка, сорванная с ближайшего пылесоса.

Битва, по всей очевидности, длилась минут двадцать: ужасный стальной грохот и вопли в пустом мраморном подъезде, и, наконец, сторож возобладал. И змея, и трубка от пылесоса были исковерканы до неузнаваемости, и, когда позже утром редактор нашел в подвале рядом с ксероксом обмякшего на стуле сторожа, тот все еще сжимал искореженную трубку и не мог сказать, что с ним такое, только бубнил, что на него напало нечто ужасное, но он все-таки его победил.

Говорят, сторож вышел на пенсию. Кардинал Спеллмен умер, в Random House переехал в новое здание. Но психическая травма оставила шрам, смутное ощущение корпоративной вины, редко упоминаемой – разве что в спорах из-за денег. Всякий раз, когда мне становится не по себе из-за слишком большого счета, который я собираюсь послать в Random House, я вспоминаю ту змею, а тогда снова звоню в обслуживание номеров.

Голосование по штатам помогает макговерну:

программа сенатора побеждает в пригородах с большим отрывом

С таким заголовком крупным шрифтом вышла утром в среду Times. Кандидат трех «А» (Кислота (Acid), Аборты (Abortion), Амнистия (Amnesty)) поправил свое положение, завоевав предместья. Политические комментаторы первой полосы писали в основном о местных выборах: «Райан, Бадилло, Рэнгел побеждают; Колер наступает на пятки!.. Названы делегаты… Бингхэм защищает Шойера; Руни очевидный победитель».

Внизу полосы – блок фотографий, присланных с национальной конференции мэров в Новом Орлеане, также проходившей во вторник. На лучшем снимке улыбающийся Губерт Хамфри сидел рядом с мэром Чикаго Дейли, а над ними склонился мэр Майами-Бич, одной рукой обнимая за плечо Дейли, а другой Губерта.

Подпись гласила: «Бывший мэр скорешился с мэрами». Из деталей на странице 28 становилось понятно, что Хамфри был бесспорной звездой конференции мэров. На фотографиях поменьше, помещенных под Дейлом с Хамфри, красовались два лузера. Согласно подписи, Маски «удостоился вежливых аплодисментов», и камера поймала его на бушующей волне ибогаина: глаза затуманены, челюсть отвисла, волосы зачесаны назад, как у окружного прокурора.

Под фотографией Макговерна значилось следующее: «Он тоже получил умеренный отклик». Но Макговерн хотя бы выглядел человеком, а остальные четверо – так, словно их привезли в последнюю минуту из музея восковых фигур во Французском квартале. Но самая безобразная физиономия из всех – у мэра Дейли: он выглядит, как картофель в чесотке. Это лицо человека, который не видит ничего дурного в том, чтобы велеть сыну собрать через громкоговоритель банду головорезов, пусть выбьют дух из любого идиота, настолько глупого, чтобы оспаривать право мэра Чикаго назвать следующего кандидата на пост президента Соединенных Штатов от демократической партии.

Я долго всматривался в эту полосу: что-то с ней не лак, но потом сообразил. Да, до меня дошло, что вся первая полоса New York Times за 21 июня вполне могла быть датирована 8 марта, днем после первичных в Нью-Гэмпшире.

«Замирение» во Вьетнаме снова провалилось. Министр обороны требовал новых бомбардировщиков. Налоговая опять трубила про махинации с незаконной продажей акций, но самое поразительное сходство заключалось в общем впечатлении о том, что именно творится в битве за номинацию от демократов.

По всей очевидности, ничего не изменилось. Маски выглядел таким же больным и растерянным, как в то холодное утро среды в Манчестере четыре месяца назад. Макговерн смотрелся тем же закаленным, но безнадежным неудачником. По лицам Хамфри и Дейли читалось, что ни один из этих продажных и злобных политиканов не сомневается, что случится в июле в Майами. Слова мэра Майами-Бич пришлись им по вкусу.

На первый взгляд, исключительно депрессивная полоса -почти прогорклое дежавю. Тут даже была заметка про Кеннеди: «Будет он или не будет?» Она была самой интересной из всех, хотя бы из-за времени публикации. Тедди уже несколько месяцев не появлялся в новостях, но теперь (согласно Р. У. Эпплу-младшему из Times) он собирался сделать свой ход:

«Член городского совета Мэттью Дж. Трой-младший сегодня объявит о своей поддержке сенатору Эдварду М. Кеннеди в номинации на пост вице-президента от демократической партии. Мистер Трой, давний политический союзник семьи Кеннеди, был одним из первых сторонников сенатора Джорджа Макговерна в президентской кампании. А потому маловероятно, что он предложит кандидата на пост вице-президента от Южной Дакоты, если только оба не выразят своего согласия».

Маловероятно.

М-да. С такой логикой не поспоришь. Тандем Макговерн – Кеннеди, вероятно, был бы в тот год единственно выигрышной комбинацией для демократов, а кроме того, одним махом решил бы все проблемы Кеннеди. Дал бы ему по меньшей мере четыре, а то и восемь лет на виду у всей страны: неестественно влиятельный и популярный вице-президент со всеми преимуществами своего поста и почти никакими рисками. Например, если Макговерн слетит с катушек и объявит об отмене свободного предпринимательства, Кеннеди может отступить в сторону и печально качать головой. Но если Макговерн все сделает правильно и останется на второй строк как самый почитаемый и успешный президент в истории страны, Тедди будет подле него – вторая половинка команды, а потому очевидный наследник, которому в 1980-м

даже не придется разворачивать большую кампанию.

«Не бойтесь, мальчики, мы устоим в буре одобрения и выйдем из нее ненавидимые, как всегда».

Сол Эйлински своим сотрудникам незадолго до смерти в 1972 г.

Наконец, первичные выборы позади, все треклятые двадцать три, и вот-вот все решится. Нью-Йорк был последним большим спектаклем перед Майами-Бич, и на сей раз люди Макговерна потрудились на славу. Они растоптали всех до последнего старикана, маразматика и «партийного босса старого толка» от Буффало до Бруклина. От демократической партии штата Нью-Йорк остались перепуганные развалины.

Даже местный лидер демократов Джо Крэндж не пережил блицкрига Макговерна. Он старался вывернуться за счет «нейтральности» в надежде поехать в Майами хотя бы с толикой того внушительного влияния, которым рассчитывал торговать, когда изначально поддержал Маски, но безжалостные и молодые уличные бойцы Макговерна порубили Крэнджа вместе с остальными. Он будет смотреть съезд по телевизору вместе с бруклинским партийным боссом Мидом Эспозито и некогда влиятельным лидером из Бронкса Патриком Каннигхэмом.

Бывший губернатор Нью-Йорка Эйверел Харримен также оказался в списке бывших, кто в съезде участвовать не будет. И он тоже был сторонником Маски. Когда я в прошлый раз видел Эйверела, он обращался к собравшимся на железнодорожном вокзале в Уэст-Палм-Бич. Он стоял в свете прожекторов на открытой платформе «Саншайн Спешл», поезда Большого Эда, а сам Человек из Мэна стоял рядом, широко улыбался и смотрелся до кончиков ногтей победителем – как его заверили все те же недоумки среди партийных боссов.

Помнится, Харримен начал свою речь ближе к сумеркам, и Маски глядел бы не так довольно, если бы знал, что в тот самый момент всего в десяти кварталах молотилка в облике человека по имени Питер Шеридан с радостью выходит из тюрьмы Палм-Бич, где отсидел две недели по обвинению в бродяжничестве.

Ни Большой Эд, ни Питер не ведали, что их путям вскоре суждено пересечься. Двенадцать часов спустя Шеридан, известный бродячий глашатай неоамериканской церкви, поднимется на «Саншайн Спешл», чтобы проделать последний отрезок пути до Майами.

Эта встреча уже вошла в легенду. Я не слишком горжусь ролью, которую в ней сыграл, – в основном потому, что кошмар начался по чистой случайности, но если можно было бы вернуться и переиграть все заново, я не изменил бы ни слова.

В то время я чувствовал себя виноватым, ведь я нечаянно подтолкнул лидера демократов к столкновению со сбрендившим от джина кислотником, но это было до того, как я осознал, с каким типом имею дело.

Лишь когда его кампания провалилась и его бывшие сотрудники сочли, что могут говорить, я узнал, что работать у Большого Эда – все равно что сидеть в запертом товарном вагоне один на один со злобной двухсотфунтовой водяной крысой. Кое-кто из ближайших помощников называл его психически нестабильным. Поговаривали, у него временами случалось раздвоение личности, и никак нельзя было знать наперед, придется ли в тот или иной день иметь дело с Эйбом Линкольном, Гамлетом, капитаном Квитом или Простаком Бобо…

О Маски ходит много странных историй, но сейчас для них не время. Может, после съезда, когда напряжение немного спадет, хотя уже тогда было ясно: дело принимает причудливый оборот.

В данный момент меня интересует только одна «история про Маски»: как он исхитрился облапошить бедолаг, чтобы его де-факто назвали лидером партии и избранником боссов, который в ноябре возглавит их против Никсона. Эту историю мне хотелось бы узнать, и всех, Кто это читает и может снабдить меня подробностями, прошу не медля звонить оплаченным звонком в офис Rolling Stone в Сан-Франциско.

Кошмар с Маски все больше и больше начинает походить на крупный политический перелом для демократической партии. Когда Большой Эд пошел на дно, то потащил за собой половину национальной структуры власти. В одном штате за другим, где всякий раз проигрывал первичные, Маски увечил и унижал местных демократических брокеров власти: губернаторов, мэров, сенаторов, конгрессменов. Большому Эду полагалось стать их билетом в Майами, где они планировали снова вести дела как привыкли и поддерживать партию если не здоровой, то жизнеспособной. Они говорили, что от Маски требовалось только держать рот на замке и вести себя как Эйб Линкольн. Остальное возьмут на себя боссы. Что до полоумного гада Макговерна, он может взять свои реформистские идеи и засунуть их себе в задницу. Съезд, от стены до стены забитый делегатами Маски (как выяснилось, прогорклыми сливками партии), быстро расправится с бойскаутской ерундой Макговерна.

Так было четыре месяца назад, пока Маски не начал терпеть неудачи по всей стране, разрушая все, к чему бы ни прикасался. Сначала это была выпивка, потом красные и, наконец, переборщил с ибогаином. Приблизительно в то же самое время большинство «старых добрых парней» решило еще раз присмотреться к Губерту Хамфри. Спору нет, ничего особенного он из себя не представлял, но к маю у них ничего лучше не оставалось.

Вот уж точно, ничего особенного. Любая политическая партия, не способная найти в своих рядах ничего лучше вероломного и повредившегося в уме старого стервятника, вроде Губерта Хамфри, заслуживает полученную порку. Таких, как Губерт, больше не делают, но для надежности его все равно следует кастрировать.

Кастрировать? Иисусе! Что, уже ничего святого не осталось? Четыре года назад Губерт Хамфри избирался на пост президента Соединенных Штатов от демократов – и едва не победил.

Мы лишь чудом спаслись. В 68-м

я голосовал за Дика Грегори, и если Хамфри каким-то образом умудрится снова проползти в бюллетень, в этом году буду голосовать за Ричарда Никсона.

Но в этом году Хафри в бюллетене не будет – во всяком случае от демократов. Он, возможно, будет избираться с Никсоном, но и там шансы против него. Даже Никсон не опустится до уровня Хамфри.

И чем же Хамфри в этом году займется? Разве на самом верху не найдется местечка для совершенно бесчестной личности? Для сенатора Соединенных Штатов! Для человека, лояльного партии?

Как ни неприятно, пусть даже на короткий срок, отступать от объективной журналистики, нет иного способа, кроме домыслов, объяснить, на что нацелился теперь этот вероломный гад.

Но сначала несколько фактов. 1) Джордж Макговерн ближе к номинации на предварительных выборах в Майами, чем кто-либо, не считая Губерта Хамфри; и Джин Маккарти, Ширли Чисхолм и Эд Маски, похоже, готовы признать это свершившимся фактом. 2) Демократическую партию уже не контролируют ни «старая гвардия», ни политиканы в стиле большого босса, вроде Джорджа Мини и мэра Дейли, ни даже либералы-неудачники вроде Ларри ОЧ5райена, которые еще полгода назад считали, что твердо держат бразды правления. 3) Макговерн совершенно ясно дал понять, что хочет большего, нежели просто номинация: он решительно настроен ко всем чертям разнести демократическую партию и воссоздать ее заново по собственным чертежам. 4) Если Макговерн победит Никсона в ноябре, то сможет сделать все, что пожелает, со структурой партии или против нее. 5) Но если Макговерн в ноябре проиграет, контроль над демократической партией тут же возвратится к «старым добрым парням», а на самого Макговерна навесят ярлык «нового Голдуотера» и лишат какого-либо влияния.

Общая идея начала проступать еще в 1964 году, когда мозговой прорыв Никсона-Митчелла (Никсон уже тогда строил планы на 1968 г.) утратил силу и на несколько месяцев республиканцы отдали партию на откуп реакционерам и правым психопатам. А когда Голдуотера растоптали, банда Никсона-Митчела вернулась и без малейших возражений забрала партию назад, а четыре года спустя Никсон переселился в Белый дом.

Из лагеря Дейли-Мини уже раздалось несколько громов и приглушенных угроз такого рода. Дейли в частной беседе грозился отдать в ноябре Иллинойс Никсону, если Макговерн и дальше будет противиться приезду в Майами делегации из восьмидесяти пяти рабов Дейли. А Мини склонен время от времени разглагольствовать, дескать, может, организованным профсоюзам лучше промучиться еще четыре года под Никсоном, чем рисковать нарваться на радикалистское безумие, которое, вполне вероятно, обрушит на них Макговерн.

Хамфри – единственный, кто высказался про возвращение в ноябре к Никсону, и уже грозился в разговоре со своим другом мэром Сан-Франциско Джо Алиото (на вечеринке по случаю слушаний мандатной комиссии в Вашингтоне на прошлой неделе)перебросить весь штат Калифорния Никсону, если партия не отдаст ему, Губерту, сто пятьдесят одного калифорнийского делегата – на том основании, что проиграл в «шоу с проявлением силы» в первичных, где победитель забирает всех от этого штата.

Губерт с самого начала понимал, что Калифорния это все или ничего. Он постоянно называл ее «великой» и «суперкубком первичных», но, проиграв, изменил свое мнение. Один из лучших образчиков тележурналистики за много месяцев появился в вечерних новостях CBS в тот самый день, когда Хамфри официально подал заявку на почти половину калифорнийской делегации. Там перепечатали интервью, которое Губерт дал Уолтеру Кронкайту в Калифорнии за неделю или около того до дня выборов. Кронкайт спросил, возражает ли он против идеи «победитель забирает все», и Хамфри ответил, что, на его взгляд, это просто прекрасно.

– Поэтому, даже если проиграете, если потеряете всех делегатов, то не измените правило – «победитель забирает все»? -не унимался Кронкайт.

– Господи милосердный, конечно, нет. Я бы только другим настроение испортил, верно?

На первый взгляд, у Макговерна сейчас все под контролем. Менее чем за сутки до оглашения результатов по Нью-Йорку распорядитель делегатов Рик Стирнс объявил, что Джордж перевалил рубеж. Блицкриг в Нью-Йорке стал решающей битвой, позволившей ему перевалить рубеж в тысячу триста пятьдесят голосов и оставившей лишь малые шансы любому, кто решил и дальше всерьез пытаться «остановить движение Маговерна» в Майами. Ось Хамфри-Маски отчаянно старалась собрать коалицию из твердолобых вроде Уилбура Миллса, Джорджа Мини и мэра Дейли в надежде остановить Магковерна до отметки в тысячу четыреста голосов, но на выходные после Нью-Йорка Джордж собрал еще пятьдесят или около того из непервичных совещаний лидеров партии штата, и к воскресенью 25 июня ему не хватало лишь ста голосов до тысячи пятисот девяти, которые решили бы исход первого голосования.

На тот момент число официально «нейтральных» делегатов все еще колебалось около четырехсот пятидесяти, но уже начались мелкие перебежки к Макговерну, и остальные занервничали. Нейтральным делегатом избираешься для того, чтобы поехать на съезд и торговать своим голосом. Идеология тут ни при чем.

Если ты, например, юрист из Сен-Луиса и исхитрился, чтобы тебя избрали нейтральным делегатом от Миссури, то спешишь в Майами и ищешь, с кем бы заключить сделку. Долго ждать не придется, потому что у любого кандидата имеются десятки приватных посредников, которые прочесывают бары отелей и хватают за пуговицу нейтральных делегатов, чтобы выяснить, чего бы они хотели.

Если твоя цена – пожизненное назначение судьей выездного суда США, твоя единственная надежда – заключить сделку с кандидатом, который так близко к магической цифре одна тысяча пятьсот девять, что уже не в состоянии функционировать из-за неконтролируемого слюноотделения. Если он застрял на тысяча четырехстах, с назначением тебе, скорее всего, не повезет. Но если он уже дошел до тысячи четыреста девяноста девяти, то без заминки предложит тебе первое же освободившееся место в Верховном суде. А если сумеешь поймать его на пике в тысячу пятьсот пять или около того, из него можно выжать почти все что угодно.

Иногда игра становится жестокой. Никто не рискнет давить на других, если у самого рыльце в пушку. Нельзя иметь абсолютно никаких скелетов в шкафу, никаких тайных пороков. Ведь если твой голос важен, а цена высока, посредник досконально проверил тебя еще до того, как предложил выпить. Если два года назад ты подкупил клерка дорожной службы, чтобы он похоронил протокол дорожного патруля о том, что тебя задержали за вождение в пьяном виде, посредник может вдруг положить перед тобой фотографию повестки, которую ты считал сожженной. Если такое случилось, тебе конец. Твоя цена падает до нуля, и ты больше не нейтральный делегат.

Есть несколько других вариантов: подстроенная авария; мешки из пергамина, которые горничная нашла в твоем номере; арест на улице псевдокопами по обвинению в изнасиловании девочки-подростка, которой ты в глаза не видел.

Иногда можно наткнуться на нечто поистине стильное, например, вот такое. В понедельник, в первый день съезда, ты, честолюбивый молодой юрист из Сент-Луиса без скелетов в шкафу и тайных пороков, сидишь себе у бассейна в «Плейбой-плаза», напитываешься солнышком и джин-тоником, когда вдруг тебя окликают по имени. Подняв взгляд, ты видишь улыбающегося пухловатого парня лет тридцати пяти, который идет к тебе, протягивая для пожатия руку.

– Привет, Вирджил, – говорит он. – Я Дж. Д. Скуэйн. Я работаю на сенатора Бильбо, и нам бы очень хотелось рассчитывать на твой голос. Как насчет него?

Ты улыбаешься, но молчишь, ждешь, что еще скажет Скуэйн: ему же надо как-то спросить про твою цену.

Но Скуэйн смотрит на море, щурится на что-то у горизонта, потом вдруг поворачивается и начинает очень быстро трепать про то, как ему всегда хотелось бытьнавигатором на Миссури, но вмешалась политика…

– А теперь нам надо добыть эти последние несколько голосов, черт побери!

Ты снова улыбаешься, тебе невтерпеж, когда же он перейдет к делу. Но Скуэйн вдруг окликает кого-то по ту сторону бассейна, а тебе говорит:

– Слушай, Вирджил, мне правда чертовски жаль, но надо бежать. Вон тот парень должен мне перегнать новый «Дженсен интерсептер». – С усмешкой он протягивает тебе руку, а потом: – Слушай, может, попозже поговорим? Ты в каком номере?

– В девятнадцать ноль девять. Он кивает.

– Как насчет обеда в семь? Ты свободен?

– Конечно.

– Чудесно. Можем прокатиться на моем «Дженсене» до Палм-Бич. Мой любимый городишко.

– И мой тоже. Я много про него слышал. Он кивает.

– Я провел там несколько дней в конце прошлого февраля. Основательно поистратились, штук двадцать пять спустили.

Господи! «Дженсен интерсептер», двадцать пять тысяч долларов! Скуэйн явно крут.

– Увидимся в семь. – Он поворачивается уходить.

В дверь стучат в две минуты восьмого, но вместо Скуэйна на пороге красавица с серебристыми волосами, которая говорит что Дж. Д. послал ее за тобой.

– У него деловой обед с сенатором, он подъедет к нам позднее в «Краб-хаус».

– Замечательно, замечательно… Выпьем? Она кивает.

– Конечно, но не здесь. Поедем в Северный Майами и захватим мою подругу. Но давай покурим на дорожку.

– Господи! Да это сигара!

– Ага! – смеется она. – И от нее мы оба чуток забалдеем!

* * *

Несколько часов спустя, половина пятого утра. Мокрый до нитки, ты впадаешь в вестибюль, молишь о помощи: ни бумажника, ни денег, ни документов. Руки в крови, ботинок всего один, в номер тебя волокут два носильщика…

На следующий день завтрак в полдень, подташнивает в кофейне, ждешь, когда придут деньги, посланные женой через «Уэстерн Юнион» из Сент-Луиса. Воспоминания о вчерашней ночи обрывочные.

– Эй, привет, Вирджил.

Дж. Д. Скуэйн все еще улыбается.

– Где ты был вчера, Вирджил? Я пришел минута в минуту, а тебя нет.

– Меня обокрали… твоя подружка.

– Вот как? Какая жалость. Мне так хотелось заполучить твой никчемный голосок.

– Никчемный? Подожди-ка… Та девка, которую ты прислал. Мы же поехали куда-то с тобой встречаться.

– Глупости! Ты меня обманул, Вирджил! Не будь мы в одной команде, я бы тебя прижал.

Прилив гнева, мучительное уханье в голове.

– Пошел ты, Скуэйн! Я ни в чьей команде! Хочешь мой голос, так знаешь, как его получить, и чертова девка-наркоманка ничем тебе не поможет.

Скуэйн улыбается до ушей.

– Скажи мне, Вирджил, а что ты хочешь за свой голос? Место в федеральном суде?

– Ах ты гребаный… ладно! Ты впутал меня в неприятности вчера, Дж. Д. Когда я вернулся, у меня бумажник пропал и руки были в крови.

– Знаю. Ты дух из нее выбил.

– Что?

– Посмотри на снимки, Вирджил. Ничего отвратительнее в жизни не видел.

– Снимки?

Скуэйн протягивает их через стол.

– О Господи Боже!

– А я что говорил, Вирджил!

– Нет! Это не я! Этой девки я никогда не видел! Господи, да она совсем ребенок!

– Вот почему фотографии такие мерзкие, Вирджил. Тебе еще повезло, что мы не отнесли их прямо копам и тебя не заперли. – Бьет кулаком по столу. – Это изнасилование, Вирджил! Это содомия! С ребенком!

– Нет!

– Да, Вирджил. И теперь ты за это заплатишь.

– Как? О чем ты говоришь? Скуэйн снова улыбается.

– Голоса, дружок. Твой и еще пять. Шесть голосов за шесть негативов. Ты готов?

Теперь в глазах слезы ярости.

– Ах ты сукин сын! Ты меня шантажируешь!

– Абсурд, Вирджил. Абсурд. Я говорю про коалиционную политику.

– Я даже не знаю пяти делегатов. Во всяком случае, лично. И к тому же они все чего-то хотят.

Скуэйн качает головой.

– Мне не рассказывай. Мне лучше не слышать. Просто принеси мне завтра в полдень шестерых вот из этого списка. Если все они проголосуют правильно, ты ни слова больше про вчерашнее не услышишь

– А если не смогу?

Улыбнувшись, Скуэйн печально качает головой.

– Твоя жизнь примет очень печальный оборот, Вирджил.

Что и говорить, дурной трип. Подобную сцену можно писать до бесконечности. После пяти месяцев на тропе президентской кампании подленький диалог получается без труда. Чувство юмора необязательно для тех, кто хочет иметь вес в президентской политике. Нарики редко смеются: кайф – дело серьезное, а нарики от политики не слишком отличаются от тех, кто сидит на герыче.

В обоих мирках улет вполне реален, но любой, кто пытался жить с наркоманом, скажет, что с ним не выжить, если сам не начнешь колоться.

И с политикой так же. Есть фантастический кайф от прилива адреналина, который приходит с полным погружением практически в любую быстро развивающуюся политическую кампанию, особенно если ставки высоки, а ты начинаешь чувствовать себя победителем.

Насколько мне известно, из всех журналистов, прикомандированных к президентской кампании1972-го,

я единственный, кто видел ситуацию с обеих сторон, был и репортером, и кандидатом, и теневым политиком на местном уровне. Разница между выборами от «фрик пауэр» на пост шерифа в Аспене и выборами благонадежным демократом на пост президента Соединенных Штатов вполне очевидна, но она лишь в масштабе, а суть кампаний на удивление схожа. Реальные же различия столь малы, что не стоят упоминания на фоне гигантской, непреодолимой пропасти между адреналиновым кайфом, который испытываешь в эпицентре самой кампании, и адской скукой, от которой мучаешься, освещая эту же кампанию со стороны.

* * *

По той самой причине, почему человек, сам никогда героин не коловший, ни за что не поймет, что испытывает обдолбавшийся героинщик, даже самый лучший и талантливый журналист не в силах понять, что творится внутри политической кампании, если только он сам в ней не участвует.

Очень немногие корреспонденты, прикомандированные к кампании Макговерна, видели дальше поверхности, а если понимали, что творится в ее ядре, то об этом ни в печати, ни в эфире ни слова. После полугода в этом разъездном зоопарке, повидав политическую машину в действии, я крупную сумму готов поставить на то, что даже самые привилегированные журналисты, с самым большим доступом в святая святых кампании, знают много больше, чем говорят.

«Страх и отвращение: тропой президентской кампании»,

Сан-Франциско, Straight Arrow Books, 1973

СЕНТЯБРЬ

Блюз Жирного города… Страх и отвращение на самолете для прессы Белого дома… Истерический ужас в штаб-квартире Макговерна… Никсон закручивает гайки… «Многие, похоже, на последних стадиях предвыборной водянки»…

«Слушайте меня, люди. Пришла пора схватиться с чужим народом. Он был слабым и немощным, когда с ним столкнулись наши отцы, но теперь он стал могучим и грозным. Странно, но эти люди вознамерились возделывать землю, и любовь к имуществу у них – болезнь. Они установили множество правил, которые богатые могут нарушать, а бедным нельзя. Они берут десятину с бедных и слабых, чтобы поддерживать богатых и правящих».

Вождь Сидящий Бык на совете в Паудер-ривер в 1877 г.

Обладай тип, пишущий речи для Джорджа Макговерна, хотя бы толикой красноречия Сидящего Быка, Джордж был бы теперь на коне, а не отставал на двадцать два пункта и не носился бы сломя голову по стране. Совет у Паудер-ривер закончился девяносто пять лет назад, но мрачный прогноз старого вождя, мол, белый человек разграбит американский континент, был бы столь же верен сегодня, восстань он из мертвых и скажи это в микрофон по телевидению в прайм-тайм. Скверные объедки Американской мечты нам скармливали более-менее постоянно со времен Сидящего Быка – и единственная стоящая разница сейчас, когда до дня выборов 72-го остается несколько недель, в том, что мы вот-вот ратифицируем эти ошметья и забудем про мечту.

Сидящий Бык не делал различия между демократами и республиканцами, что, возможно, было верно для 1877-го или любого другого года, но верно и то, что Сидящий Бык не знал, какое унижение лететь на самолете для прессы Ричарда Никсона, он не удостоился скверного удовольствия иметь дело с Роном Зиглером, не познакомился с главным «докой» Никсона Джо Митчеллом.

Думается, случись нечто подобное с вождем сиу, старик -невзирая на гневное презрение к белому человеку и всему, что воплощает, – сверхурочные работал бы на Джорджа Макговерна.

* * *

Последние две недели выдались для меня сравнительно спокойные. Сразу после съезда республиканцев в Майами я устало вернулся к себе в Скалистые горы и постарался на время забыть про политику: валялся голым на веранде под прохладным полуденным солнышком, смотрел, как на холмах вокруг моего дома желтеют осины и тополя; огромными канистрами смешивал джин с грейпфрутовым соком; наблюдал, как трутся мордами лошади на пастбище через дорогу; по ночам в камине трещали поленья; из колонок гремели Герби Мэнн, Джон Прайн и Джесси Колин Янг. Иногда я мотался по проселку в город над рекой: в спортзал поиграть в волейбол, потом в галерею Бентона, чтобы послушать, какие еще гадости провернули в мое отсутствие местные жадюги-застройщики, смотрел вечерние новости по телевизору и проклинал Макговерна, что проделал еще одну дыру в собственной лодке, потом по пути из города заскакивал в «Джером» выпить среди ночи пива с Солхеймом.

Через две недели такой мирной человеческой жизни менее всего хотелось вспоминать про мрачную неизбежность еще двух лихорадочных месяцев на тропе президентской кампании. Особенно если вспомнить, что для этого придется возвращаться в Вашингтон и начинать долгую и болезненную аутопсию кампании Макговерна. Что пошло наперекосяк? Почему она провалилась? Кто виноват? И наконец, что дальше?

Таков был один проект. Другой – каким-то образом проскочить через ситечко охраны Белого дома и отправиться дальше, но уже тропой кампании Ричарда Никсона, чтобы посмотреть, как он впорхнет на самый верх, – хотелось бы понять, как он мыслит, какие делает шаги, посмотреть ему в глаза. Даже думать об этом противно: не просто еще четыре года Никсона, но последние четыре года Никсона в политике, когда он впервые в жизни совершенно освободился от необходимости учитывать, кто проголосует или не проголосует за него в следующий раз.

Если в ноябре он победит, то наконец будет волен делать, что пожелает. Или, может, «пожелает» – пока слишком сильно Сказано. Перед мысленным взором встают Папа Док, Батиста, Сомоса, тюрьмы, полные сбитых с толку «политзаключенных», и постоянный холодный пот от страха, что в четыре утра тебе выбьют дверь кованым сапогом.

Нет смысла обманывать себя относительно того, что Никсон хочет для Америки. Когда, стоя у окна Белого Дома, он смотрит на антивоенную демонстрацию, он видит не инакомыслящих, он видит преступников. Опасных паразитов, готовящихся ударить в самое сердце Великой Американской Системы, которая вознесла его на нынешнюю вершину.

* * *

Возможно, и нет большой разницы между демократами и республиканцами, последние десять месяцев я сам это доказывал – помнится, с большим пылом. Но только слабоумный или слепой псих способен не уловить разницу между Макговерном и Ричардом Никсоном. Да, конечно, они оба – белые, они оба – политики, но тем сходство исчерпывается, и с этого момента разница столь огромна, что любой, не способный ее увидеть, заслуживает всего, что случится с ним, если Никсона переизберут по причине апатии, глупости и лени части потенциальных сторонников Макговерна.

Трагедия нынешней кампании в том, что Макговерн и его помощники не смогли ясно сформулировать, что именно окажется на кону 7 ноября. Нас ожидает не просто тусклое повторение трипа 68-го Никсона-Хамфри или фиаско Джонсона-Голдуотера в 64-м. И то и другое было бесполезными «маневрами». В 68-м я голосовал за Дика Грегори и против в 64-м. Но сегодняшние выборы иные, и поскольку Макговерн чертовски не умеет находить слова, нужные, чтобы люди поняли, что он затеял, можно сэкономить тут уйму времени (и работу моих усталых мозгов), вспомнив характеристику, какую незадолго до своей гибели дал Ричарду Никсону Бобби Кеннеди, выступая весной 68-го в Университете Вандербилта.

«Ричард Никсон, – сказал он, – воплощает темную сторону американской души».

Не помню, что еще он сказал в тот день. Наверное, можно посмотреть в архиве New York Times, но зачем трудиться? Одной этой фразой все сказано.

Настроение в мрачной штаб-квартире Макговерна по адресу 1910 по К-стрит, северо-запад, Вашингтон, сейчас странно шизоидное: смесь вызова и отчаяния, время от времени умеряемых вспышками убежденности, что Джордж еще может победить.

Те, кто вошел в штат Макговерна недавно, никогда не проигрывали выборы, в которых изначально собирались победить, а победить в этих они определенно собираются. Они привыкли, что сильно отстают в опросах общественного мнения. Макговерн почти всегда (кроме Калифорнии) был неудачником и обычно умудрялся в последнюю минуту сократить разрыв.

Даже на тех первичных, которые он проигрывал (в Нью-Гэмпшире, Огайо, Пенсильвании), он шел достаточно хорошо, чтобы поставить в неловкое положение тех, кто производил опросы, унизить политиков и еще чуточку повысить боевой дух своей команды.

* * *

Но теперь эта безграничная слепая вера слабеет. В нижних рядах начинает чувствоваться Проклятие Иглтона. И даже Фрэнк Манкевич, пиарщик Чеви Чейза, не может внятно объяснить, почему от побережья до побережья над Макговерном теперь глумятся как над «очередным политиканом». Манкевич по-прежнему коренник в этой увечной упряжке; он с самого начала был ее интеллектуальным движителем. Пока все шло как по маслу, это было хорошо, но сейчас нет никаких признаков того, что дает нужные плоды, и трудно отделаться от мысли, что Фрэнк также в ответе за происходящее сейчас, как и за происходившее полгода назад, когда Макговерн выкатился из Нью-Гэмпшира, как снежный человек на амфетаминах.

Если в ноябре Джорджа побьют, то не потому, что ему, чем-то навредил Ричард Никсон. Вина быстро ляжет на его мозговой трест или на того, к кому он достаточно прислушивался и кто убедил его, что чепуха про «новую политику» хороша для первичных, но никогда не сработает против Никсона, иными словами, что после Майами придется отказаться от первоначальных избирателей и спешно консолидировать тех, кого он только что разнес в щепы: ось Мини- Дейли-Хамфри-Маски, впавших в маразм окаменелостей некогда могущественной «рузвельтовской коалиции» демократической партии.

Макговерн согласился. В Техасе он восхвалял Л. Б. Дж. и пересмотрел свою экономическую программу, сделав ее более приемлемой для Уолл-стрит. В Чикаго он подписался подо всем списком кандидатов от демократов Дейли, включая прокурора штата Эда Хэнрагена, все еще находящегося под судом по обвинению в мошенничестве и заговоре («препятствие отправлению правосудия») за ту роль, какую сыграл в рейде полиции на местную штаб-квартиру «черных пантер» три года назад – результатом этого рейда стало убийство Фреда Хэмптона.

В быстро пролетевшие недели межу мартом и июлем атмосфера в тесном здании штаб-квартиры Макговерна на Капитолийском холме была настолько радостной, что можно было улететь, просто потусовавшись там и посмотрев, как работает человеческий механизм.

Само помещение было немногим больше личного командного поста Макговерна в здании сената в пяти кварталах оттуда. Это была большая комната размером с плавательный бассейн Олимпийских игр, по одну сторону от штаб-квартиры располагался универсам, по другую – винный магазин, а перед зданием – затененный деревьями тротуар. Когда я был там в последний раз, недели за две до первичных в Калифорнии, я припарковал мой синий «вольво» прямо на тротуаре у дверей. Краус отправился внутрь разыскивать Манкевича, а я зашел за «Баллантайн».

– Это на счет? – спросил продавец в винном.

– Ага. Запишите на счет Джорджа Макговерна. Кивнув, он начал записывать.

– Подождите-ка! Я просто пошутил. Вот наличные.

Пожав плечами, он взял три банкноты. Когда я повторил его ответ в кабинете Фрэнка, тот как будто не удивился.

– Ну да, у нас крепкий кредит. Причем во многих местах, где мы даже о нем не просили.

* * *

Так обстояли дела в мае, когда они еще шли в гору. Но сейчас положение изменилось, и с кредитом не так просто. Новая штаб-квартира на К-стрит – восьмиэтажный склеп, доставшийся в наследство от «президента Маски». Большой Эд съехал, когда вышел из гонки за номинацию от демократической партии, и после здание с месяц пустовало, но когда Макговерн прикончил в Калифорнии Хамфри и стал очевидным номенантом, его пиарщики решили, что надо бы подыскать штаб-квартиру поновее и побольше.

Выбор здания Маски напрашивался сам собой, хотя бы потому, что сдавалось оно очень дешево и в нем уже был проложен фантастический лабиринт телефонных проводов, необходимых для штаб-квартиры президентской кампании. «Человек из Мэна» и его армия крупных спонсоров об этом аспекте уже позаботились: телефонных линий тут было хоть отбавляй.

Идея перенести лагерь обрадовала в штабе Макговерна не всех. Решение приняли в Калифорнии, за несколько дней до первичных, и, помню, как спорил из-за этого с Гэри Хартом. Он твердил, дескать, переезд необходим, мол, там площадь больше, и даже задним числом мои доводы в пользу старой штаб-квартиры кажутся нелогичными. Я говорил, тут дело в карме, в психологической преемственности. А кроме того, я провел какое-то время в здании Маски накануне нью-гэмпширских первичных, когда атмосфера там сильно напоминала камеру смертников в Синг-Синге. Воспоминания о ней у меня остались не самые приятные, но в моих доводах, как всегда, был заметный налет мистики. А Гэри, как всегда, исходил из логики юриста и политического прагматизма.

* * *

Итак, после Майами штаб Макговерна переехал с первоначальной базы над винным магазином и универсамом на Капитолийском холме в склеп Маски на К-стрит, в модном районе поближе к центру. Место самое центровое, твердили сторонники переезда, да и большая парковка рядом. Еще в новом здании имелось два лифта и шестнадцать уборных.

В первоначальной штаб-квартире уборная была одна, с картонной стрелкой на двери, которую можно было передвинуть – как на часах – в одно из трех положений «Женская», «Мужская» и «Пустая».

Еще был один холодильник. Маленький, конечно, но почему-то в нем всегда стояло несколько банок пива – даже для зашедшего в гости журналиста. Пополнять холодильник никому в обязанность не вменялось, но никто не выпивал последнее пиво, не поставив что-нибудь взамен. (Или, может, сначала это было очковтирательство: может, за задней дверью имелся нескончаемый запас, но в холодильнике держали только две-три банки, чтобы любой, выпивший одну, чувствовал себя настолько виноватым, что, когда придет в следующий раз, принесет на замену шесть. Но лично я сомневаюсь: даже такая хитроумная сволочь, как Рик Стинерс, не планирует все столь тщательно.)

* * *

И что теперь? Старая штаб-квартира отошла в область истории, и, пробродив с неделю или около того по новой, я нашел только один холодильник, и стоял он в кабинете финансового директора Генри Киммельмана на шестом этаже. На прошлой неделе я пошел туда с Пэтом Кэдделлом смотреть новостную программу Кронкайта и Чэнселора (каждый день в 18:30 вся активность в здании замирает на час, так как сотрудники собираются у экрана посмотреть на «ежедневное барахло», как выразился один), а у Киммельмана единственный цветной телик в здании, поэтому в новостной час его кабинет обычно забит битком.

К несчастью, его телик был сломан. В нем вышибло одну из трубок, и у всего на экране появился влажно-пурпурный оттенок. Когда Макговерн бубнит речь, которую всего пару часов назад написал ему кто-то из собравшихся у экрана, в телике Киммельмана он словно бы вещает со дна бассейна, полного дешевой пурпурной краски.

Выглядит удручающе, и многие сотрудники предпочитают черно-белые телевизоры в отделе политики…

* * *

Что? Мы опять отклонились от темы? Я рассказывал про мою первую встречу с холодильником в кабинете Генри Киммельмана: я искал пиво и не нашел ничего. В недрах агрегата прозябала лишь банка с мартини, и вкус у него был, как у тормозной жидкости.

Одна банка мартини. Никакого пива. Пурпурный телеэкран. Оба лифта застряли в подвале. Пятнадцать пустых уборных. Парковка по соседству за семьдесят пять центов в час. Безумие и хаос в коммутаторной. Страх в задних комнатах, смятение в приемной и жутковатый вакуум на восьмом этаже, откуда Ларри О’Брайену полагается руководить процессом. Что он там делает? Никто не знает. Его никто и никогда не видит.

– Ларри много разъезжает, – сказал мне один спичрайтер. – Ты же знаешь, он Номер Один, а когда ты Номер Один, то можно уже и не напрягаться, верно?

Сдается, на сей раз кампании Макговерна каюк. Эффектная победа в последнюю секунду еще возможна – на бумаге и при стечении определенных обстоятельств, но реальность самой кампании это исключает. Сплоченная решительность и боевой настрой на всех уровнях, какие отличали команду Макговерна в месяцы перед первичными в Висконсине, вероятно, сумели бы сократить отставание от Никсона в двадцать пунктов в этот последний мрачный месяц.

Никсон, как всегда, слишком рано достиг пика и теперь, по сути, застрял на «удерживании позиций». Если бы кандидаты шли голова к голове, это обернулось бы катастрофой, но даже по пристрастным оценкам Пэта Кэдделла, Никсон все равно может победить, даже если в ближайшие полтора месяца потеряет свои двадцать пунктов. (Цифры Кэдделла в общем и целом совпадают с последним опросом Гэллапа десять дней назад, который показал, что Никсон может потерять тридцать пунктов и все равно победит.)

По моим собственным грубым прикидкам, между сегодняшним днем и 7 ноября Макговерн будет равномерно сокращать отставание, но недостаточно. Если бы я писал книгу прямо сейчас, то попытался дать Макговерну семь или восемь пунктов, но, вероятно, при необходимости соглашусь на пять или шесть. Иными словами, по-моему, Макговерн проиграет пять с половиной процентов голосов на общем голосовании избирателей и, скорее всего, намного больше при голосовании коллегии выборщиков*.

* В своем предсказании я несколько ошибся. Окончательная цифра была двадцать три процента. На тот момент кампании я уже не функционировал с обычной своей безжалостной объективностью. В мае и июне, когда голова у меня была еще ясная, я выигрывал огромные суммы с постоянством, приводившим в недоумение экспертов. Дэвид Броудер до сих пор должен мне пятьсот баксов в результате свой неразумной ставки на Губерта Хамфри на калифорнийских первичных. Но он по-прежнему отказывается платить, ссылаясь на то, что я проиграл ему пять сотен на результат пешей гонки между Джимом Нафтоном и Джеком Джермондом в Майами-Бич. – Примеч. авт.

* * *

Трагедия в том, что, когда в четверг 13 июля солнце взошло над Майами-Бич, Макговерн как будто уже держал в руках Белый дом. С тех пор он сам себя стреножил чередой почти невообразимых промахов: вполне логично, Иглтон, Селинджер, О’Брайен и другие убедили значительную часть электората, включая даже самых ярых его сторонников, что их кандидат – несущий чепуху психопат. Начиная с Майами, его выступления превращали в издевательский фарс все, за что он выступал в ходе первичных.

Возможно, я ошибаюсь. Но еще можно представить себе (я, во всяком случае, могу), что Макговерн и впрямь победит. Тогда мне не придется волноваться, что мой почтовый ящик в универсаме в Вуди-Крик будет забит приглашениями на обед из Белого дома. А и ладно. Мистер Никсон никогда меня не приглашал, и Кеннеди с Л. Б. Дж. тоже. Я снес эти годы позора и не слишком убиваюсь, что предстоят еще четыре. У меня вообще ощущение, что мое время на исходе, и могу представить себе уйму вещей, которые предпочел бы найти в почтовом ящике вместо приглашения на обед в комнатах обслуги.

Пусть сволочи-предатели обедают друг с другом. Они друг друга заслуживают.

О, Господи! Ситуация снова вышла из-под контроля. Солнце встало, сделка заключена, и подлый гад Манкевич только что выдернул ключевую дощечку, на которой держалась вся моя тонко задуманная сага для нынешнего номера. От этой идиотии мозги кипят. После того как я тринадцать дней торчал во вшивой комнатенке на верхнем этаже вашингтонского «Хилтона», после того как ночь за ночью лихорадочно писал о финальном отрезке этой долбаной кампании, меня начинает мучить мысль, а какого, скажите на милость, Извращенца Иисуса, я вообще сюда приехал? Что за безумие заманило меня в это вонючее болото?

Я что, превращаюсь в политического наркошу? Не самая приятная мысль, особенно когда видишь, как они заканчивают. После двух недель в Вуди-Крик сесть на самолет для прессы было все равно что вернуться в онкологический хоспис. Лучшие среди журналистов выглядели настолько физически измученными, что на них было больно смотреть, не то что стоять рядом и болтать о пустяках.

Многие были на предсмертной стадии предвыборной водянки, ужасающего ложного ожирения, как говорят, как-то связанного с отказом надпочечников. Опухание начинается через двадцать четыре часа с того момента, как у жертвы появляется первое подозрение, что кампания, по сути, бессмысленна. В это мгновение весь запас адреналина в теле всасывается назад в желудок, и что бы ни сказал, ни сделал или ни выкинул кандидат, это не вызовет нового выброса. А без адреналина тело начинает распухать: глаза наливаются кровью и кажутся меньше, щеки превращаются в брыли, шея обвисает складками, а живот раздувается, как горло у лягушки. Мозг заполняется токсичными отработанными жидкостями, язык покрывается язвами от трения о моляры, а вкусовые сосочки скукоживаются, как волосы на костре.

Хотелось бы думать (или из милосердия хотя бы заявить, что я так думаю), что как раз предвыборная водянка повинна в том адском страхе, который застит мне глаза всякий раз, когда я решаю написать что-то серьезное о президентских выборах.

Но сомневаюсь, что дело в этом. Истинная причина – в потугах смириться с мыслью, что Ричард Никсон еще на четыре года станет президентом Соединенных Штатов. Если можно полагаться на последние опросы (да и без них разрыв таков, что цифры уже не важны), Никсон будет переизбран огромным большинством американцев, которые считают, что он не только честнее Макговерна, не только больше достоин доверия, но и с большей вероятностью положит конец войне во Вьетнаме.

Еще опросы показывают, что Никсон получит обнадеживающее большинство голосов от молодежных движений. И что за него будут все пятьдесят штатов.

Ну… наверное. Возможно, в этом году нам придется взглянуть в лицо самим себе: наконец, отступить на шаг и сказать, что мы всего лишь двухсотдвадцатимиллионная нация торговцев подержанными машинами, у которых уйма денег на покупку оружия и которые без тени колебаний готовы убить любого человека на земле, кто нам не нравится.

Трагедия в том, что при всех своих ошибках и корявых словах о «новой политике» и «честности администрации» Джордж Макговерн один из немногих кандидатов, избиравшихся в нашем веке на пост президента США, который действительно понимает, каким фантастическим памятником всему лучшему в человечестве могла бы стать эта страна, если бы мы не отдавали ее в руки алчных мошенников вроде Ричарда Никсона.

Макговерн наделал глупых ошибок, но в контексте они представляются почти легкомыслием в сравнении с тем, что делает каждый день своей жизни Ричард Никсон – намеренно и в полной мере выражая все то, что воплощает.

Господи! Чем это закончится? Как низко надо опуститься в этой стране, чтобы стать президентом?

«Страх и отвращение: тропой президентской

кампании», Сан-Франциско,

Straight Arrow Books, 1973

ОКТЯБРЬ

Не спрашивай, по ком звонит колокол…

В связи с обстоятельствами, мне не подвластными, в настоящий момент я предпочел бы ничего не писать о президентской кампании 1972 года. Во вторник 7 ноября я подниму себя с кровати, чтобы пойти и проголосовать за Джорджа Макговерна. После поеду домой, запру входную дверь, лягу и, сколько потребуется, буду смотреть телевизор. Пройдет, очевидно, какое-то время, прежде чем Великий Страх уляжется, но как бы ни обернулось, я снова встану и начну писать злобную, хладнокровную дребедень, к чему я сегодня не готов.

А пока плакат Тома Бентона «Перевыберите президента» говорит все, что нужно сказать о нынешних пагубных выборах. В другой год я испытал бы искушение украсить Череп несколькими собственными гневными мазками. Но не в 1972-м. Во всяком случае, не в угрюмом отупении последних часов перед оглашением результатов, так как на данной стадии кампании слова уже не важны. Лучшие слова были сказаны давным-давно, лучшие идеи ходили в обществе задолго до Дня труда.

Один мрачный факт этих выборов, скорее всего, вернется нас преследовать: позиции были четко обрисованы, и все серьезные кандидаты, за вычетом Никсона, допрошены с пристрастием экспертами по всем вопросам – от контроля за продажей оружия и абортов до пошлин «ад вал орем». К середине сентября оба кандидата обозначили каждый свою территорию, и, если не все избиратели могли с точностью сказать, какие идеи он воплощает, почти все, кто, вероятно, пришел бы на выборы в ноябре, понимали, что Ричард Никсон и Джордж Макговерн два очень разных человека: не только в контексте политики, но и в личном плане, по темпераменту, жизненным принципам и даже образу жизни.

Полярность их так ясна, контраст настолько резок, что на сегодняшней политической арене трудно было бы отыскать два лучших образчика легендарной двойственности Инь и Янь – благодушного раздвоения личности и противоречивых инстинктов, которых все, за исключением самих американцев, давно уже считают ключом к нашему национальному характеру. Ричард Никсон не совсем это имел в виду, сказав в августе, что президентские выборы 1972-го предоставят избирателям «самый ясный выбор нашего века», но отчасти, сам того не сознавая, он, вероятно, был прав. А ведь это Никсон воплощает темную, своекорыстную, неизлечимую сторону американского характера, которую остальные страны мира научились бояться и презирать. Наш Барби-президент с его Барби-женой и коробкой Барби-детишек – заодно и ответ Америки чудовищному мистеру Хайду. Он апеллирует к волку-оборотню в нас: к громиле, к хищному махинатору, который в ночь перед полнолунием превращается в нечто неописуемое, с когтями и кровоточащими бородавками…

Когда часы в Вашингтоне бьют полночь, из окна спальни в южном крыле Белого дома выползает красноглазая тварь с ногами человека и головой гиены и спрыгивает с высоты пятидесяти футов на газон. Задержавшись там, лишь чтобы задушить сторожевого пса, она уносится в темноту… к Уотергейту. Рявкая от похоти, она рыщет по закоулкам за Пенсильвания^авеню и отчаянно старается вспомнить, в котором доме с четырьмя сотнями одинаковых балконов живет Марта Митчелл…

Ох, кошмары, кошмары. Но я шучу. Президент Соединенных Штатов никогда не повел бы себя так странно. Во всяком случае, во время футбольного сезона. Но как отреагировали бы избиратели, узнав, что президент Соединенных Штатов возглавляет «сложную и злокозненную организацию, занимающуюся саботажем, подделкой документов или их кражей, надзором за кандидатами от демократической партии и их семьями и неустанно трудится, собирая информацию для запугивания и шантажа»?

Такое определение приближенных Никсона можно найти в редакторской колонке New York Times за 12 октября. Но ни Никсон, ни кто-либо другой не счел, что это хотя бы как-то скажется на его уверенном, два к одному, лидировании во всех опросах на избирательных участках по стране. Четыре дня спустя опрос Times-Яленковича показал, что Никсон с невероятным отрывом в двадцать пунктов (57% к 37, а 16% колеблются) опережает человека, которого Бобби Кеннеди назвал «самым порядочным человеком в сенате».

«Зловещая» не совсем верное определение для ситуации, в которой один из самых непопулярных политиков в истории Америки внезапно превращается в народного героя, а его ближайших соратников чуть ли не каждый день хватают за руку на фашистских аферах, которых постыдился бы Мартин Борман.

Как скоро «полоумные экстремисты» в Германии или, может, в Японии начнут называть нас нацией свиней? Как тогда отреагирует Никсон? «Без комментариев»? И как отреагируют опросы популярности, если он вдруг честно это признает?

«Страх и отвращение: тропой предвыборной кампании», Сан-Франциско, Straight Arrow Books, 1973

ЭПИТАФИЯ

Еще четыре года… Никсон uber alles…

Страх и отвращение на суперкубке…

«Сегодня на свой второй срок на посту президента принесет присягу Ричард М. Никсон, воодушевленный стремительным триумфом на выборах и заключением мира во Вьетнаме, который, по всей очевидности, уже у него в руках. Сегодняшняя инаугурация станет самой дорогостоящей в истории Америки: по официальным данным, затраты превысят четыре миллиона долларов. Мистер Никсон снова принесет присягу с временной трибуны у восточного фасада Капитолия, потом проедет по городу парадом, который, как ожидается, соберет двести тысяч человек на Пенсильвания-авеню и в ее окрестностях и еще несколько миллионов у телеэкранов. С его последнего телевыступления накануне выборов 6 ноября это будет первое обращение президента к американскому народу. С тех пор мирные переговоры зашли в тупик, были проведены, а затем прекращены массированные бомбардировки Северного Вьетнама, переговоры возобновлены вновь, и все это без развернутого комментария мистера Никсона…»

San Francisco Chronicle, 20 января, 1973

Когда Великий Судья соберется

галочку ставить в твою графу,

он отметит

не число выигрышей или голов,

а как ты играл матч.

Грантленд Райе, известный (до смерти в конце 50-х годах) «дуайен спортивных журналистов» и любимый автор Ричарда Никсона.

Они собрались жарким днем в Лос-Анджелесе, воя и разрывая друг друга когтями, как дикие звери в гоне.

Под бурым калифорнийским небом от ярости их борьбы слезы наворачивались на глаза девяноста тысячам правоверных фанатов.

Их было двадцать два человека, которые в чем-то были больше, чем люди.

Они были гигантами, идолами, титанами… Левиафанами.

Они воплощали все Доброе, Истинное и Правильное в американской душе.

Потому что у них хватало пороху.

И они жаждали Высшей Славы, Великого Приза, Последних Плодов долгой и жестокой кампании.

Победа на суперкубке: пятнадцать тысяч долларов каждому.

Изголодались по ним. Истомились. Двадцать долгих недель с августа по декабрь они сражались, чтобы достичь этого пика… и когда в то судьбоносное воскресное утро в январе рассвет озарил пляжи южной Калифорнии, они были готовы.

Сорвать Последний Плод.

Они почти ощущали его вкус. Пах он острее тонны гниющих манго. Их нервы жгло, как открытые язвы на собачьей шее. Побелевшие костяшки. Безумные взгляды. Дикий комок подкатывает к горлу со вкусом резче тошноты. Левиафаны.

Те, кто пришел рано, говорили, что напряжение перед матчем было почти невыносимым. К полудню многие фанаты, не скрываясь, рыдали без очевидной на то причины. Другие заламывали руки или кусали крышки бутылок, стараясь сохранить спокойствие. Было зафиксировано множество драк у общественных писсуаров. Нервные служители сновали по проходам, конфискуя алкогольные напитки и иногда схватываясь в рукопашную с пьяными. Банды одурелых от секонала подростков бродили по стоянке за стадионом, до полусмерти избивая незадачливых запоздавших…

* * *

Что? Нет, Грантленд Райе никогда бы такого не написал: его стиль отличался суровостью и сжатостью; его описания шли из самой печенки, а в редких и неразумных случаях, когда ему хотелось думать о мире, он призывал на помощь аналитические способности спинного мозга. Как все великие спортивные журналисты, Райе понимал: его мир развалится на части, едва он посмеет усомниться в том, что его глаза напрямую связаны со спинным мозгом, – своего рода лоботомия де-факто, которая позволяет ухмыляющейся жертве такой операции функционировать исключительно на уровне чувственного восприятия.

Зеленая трава, жаркое солнце, четкие прорези в дерне, оглушительные овации толпы, грозная физиономия нападающего с гонораром в триста тысяч, который по методу Ломбарди поворачивается всем корпусом и пластиковым щитком врезается в пах полузащитнику.

Ах да, простая жизнь, возврат к истокам, к основам: сначала «мышеловка», потом «огрызалово» и «крючок», потом обманный тройной «полет мухи» и, наконец, «бомба»…

И то верно. В основе массового увлечения профессиональным футболом в нашей стране лежит своего рода недалекое поклонение силе-точности, и повинны в нем главным образом спортивные журналисты. За редким исключением вроде Боба Липсайта из New York Times и Тома Куинна из (теперь уже покойной) вашингтонской Daily News, спортивные журналисты – неотесанная и безмозглая порода алкашей-фашиков, единственное настоящее назначение которых рекламировать и продавать то, что послала освещать их редакция.

Недурной способ зарабатывать на жизнь: занимает время и не требует мыслей. Два ключа к успеху на этой стезе – 1) тупая готовность верить всему, что говорят тренеры, рекламисты, жучки и прочие «официальные представители» владельцев команд, которые ставят выпивку, и 2) «Тезаурус Роже» – чтобы не использовать по два раза в одном абзаце одни и те же глаголы и прилагательные.

Даже редактор спортивного отдела, например, может заметить что-то неладное в пассаже вроде: «Точечная атака „Майами Делфинс“ сегодня оттоптала яйца „Вашингтон Редскинс“, топча и вбивая точечно один за другим удары по середине поля в сочетании с точечными пассами на плоские и бесчисленные отбойные удары по обоим краям…»

Ладно. И был еще гений Грэнтленда Раиса. Он носил при себе карманный тезаурус, чтобы «грохочущий топот копыт „Блэк Рейдере“» не отдавался больше одного раза эхом в одном абзаце, а «гранитно-серое небо» из заголовка превращалось в «холодные темные сумерки» в последней строке его душераздирающих, рвущих нервы репортажей.

* * *

Было время, лет десять назад, когда я умел писать как Грэнтленд Райс. Не потому, что верил в спортивную чепуху, а потому, что из всего, что я умел делать, только за статьи о спорте соглашались платить. И никому из тех, о ком я писал, не было ни малейшего дела, какую хрень я про них несу, лишь бы цепляло читателя. Им требовались действие, цвет, скорость, борьба. В какой-то момент во Флориде я под тремя разными фамилиями писал три вариации на одну и ту же идиотскую тему для трех конкурирующих изданий. Утром я был ведущим спортивной колонки в одной газете, днем – спортивным редактором в другой, а по вечерам работал, на агента реслинга, выдавая невероятно путанные «пресс-релизы», которые на следующий день подсовывал в обе газеты.

Задним числом я считаю, что великолепно устроился, и временами даже жалею, что нельзя к этому вернуться: вогнать себе огроменную булавку сквозь лобные доли мозга и тем самым вернуть ту счастливую невинность, которая позволяла без зазрения совести писать: «Всю полицию Фронт-Уолтон-бич охватил панический страх; увольнительные отменены, и, говорят, шеф полиции Блур вечером в пятницу и субботу проводит учения на случай чрезвычайных ситуаций, ведь как раз в эти дни Кадзика, Японец-Псих, четырехсот сорокафунтовый садист из гнилых трущоб Хиросимы, в первый – и, без сомнения, последний – раз выйдет на ринг в спортзале „Фиш-хид“. В частной беседе с шефом полиции местный импресарио реслинга Лайонел Олейн просил прислать к рингу „весь имеющийся в наличии состав“ из-за вошедшего в легенду нрава Японца-Психа и его неизменных вспышек ярости в ответ на расовые оскорбления. На прошлой неделе в Детройте Кадзика съехал с катушек и вырвал селезенки трем болельщикам, один из которых якобы обозвал его „желтым дьяволом“».

Насколько мне помнится, Кадзика был полоумным кубинцем, который когда-то играл в третьей линии полузащиты за университет штата Флорида в Таллахасси, но в турне по реслингу без труда выдавал себя за японского душителя, и вскоре я узнал, что фанатам профессионального реслинга вообще-то плевать.

Ах, воспоминания, воспоминания… И вот опять, все тот же старый трип: преувеличения, уход от темы, картинки из прошлого… С окончанием президентской кампании 72-го я собирался это бросить.

В Сан-Франциско почти рассвело, парковку за стеной здания на три дюйма залило дождем, я просидел всю ночь за кофе с «Дикой индейкой» и короткими ямайскими сигарами, заводясь от «Mountain Jam» от «Allman brothers», воющих из четырех больших колонок по углам номера.

От ветра, влетающего в открытые окна и развевающего занавески, от алкоголя и кофе, от дыма и музыки, бьющей мне по ушам, я чувствую, как во мне поднимается голод по чему-то, в чем есть толика маньячности.

Где сегодня Манкевич?

Мирно спит?

Нет, скорее всего, нет. После двух лет на передовой не так-то легко смириться с вынужденной отставкой. Я сам пробовал в Вуди-Крик, но от трех недель даже без намека на кризис так разнервничался, что начал глотать амфетамины и рассеянно лопотать, мол, в 74-м буду избираться в сенат. Наконец, на грани отчаяния я полетел в Денвер навестить Гарри Харта, бывшего менеджера кампании Макговерна, чтобы сказать, что прямо сейчас зарплату предложить не могу, но рассчитываю, что он организует для меня Денвер…

Он криво улыбнулся, но отказался….а позже вечером из крайне надежного источника я узнал, что Харт сам намерен избираться в 74-м в сенат.

Интересно почему? Может, это какая-то подсознательная потребность отомстить прессе?

Мне ? Первому в христианском мире журналисту, сравнившему Никсона с Адольфом Гитлером?

Или злоба так ослепила Гарри, что он действительно потягается со мной на первичных? Рискнет разбить на двоих голоса трех «А» и потопит нас обоих?

* * *

Сутки поломав голову, я полетел в Лос-Анджелес освещать суперкубок и первым делом наткнутся на Эда Маски. Он слонялся в водовороте огромной вечеринки на главной палубе «Куин Мэри» и рассказывал всем и каждому, что ему чертовски трудно решить, за «Дельфинов» он или за «Редскинс». Представившись Питером Шериданом, другом Дональда Сегретти, я сказал:

– Мы встречались на «Саншайн Спешл» во Флориде. Я был не в себе…

Но мозги у него были настолько затуманены, что он не врубился, поэтому я поднялся в «воронье гнездо» и принял на двоих с Джоном Чэнселлором черной кислоты.

Джону не хотелось делать ставки на матч, даже когда я предложил взять «Майами» без счета. Через неделю меня обуяла мысль, что«Редскинс» без малейшего труда выиграют, но когда на них поставил Никсон, а Джордж Аллен начал проповедовать по телику, я решил, что любая команда, на чьей стороне Бог и Никсон, заранее обречена.

А потому начал много ставить на «Майами», что принесло – на бумаге – неплохой доход, но кое-кто, делавшие через меня большие ставки, были серьезными кокаинистами, а, как известно, когда доходит до выплат, с ними шутки плохи. Большинство кокаинистов уже отшибли себе память многолетним злоупотреблением марихуаной, и, к тому времени когда серьезно подсаживаются на кокс, им уже трудно вспомнить, какой сегодня день недели, не говоря уже о том, какую непродуманную ставку они сделали или не сделали вчера.

Соответственно, хотя все пари я выиграл, денег я не заработал.

Сам матч был безнадежно скучным, как и прочие финалы суперкубка, и к концу первого полуфинала стало ясно, что «Майами» конец, и я решил досмотреть матч по телику в квартире знакомых за «Трубадуром». Но там было трудно сосредоточиться на игре, потому что все были так укурены, что то и дело спрашивали друг друга: «Как там „Майами“? Мяч заполучили? Мы пропустили удар? Кто ведет? Господи, да как же они получили четырнадцать очков? Сколько очков… э… тач-даун?»

Сразу после матча мне позвонил мой адвокат и стал утверждать, что в бунгало на Шато-Мармон у него наркоты завались, но к тому времени, когда я туда добрался, он уже сам все сожрал.

Позднее, когда полил дождь, я набрался джина и читал воскресные газеты. На станице 39 журнала California Living нашлось рукописное рекламное объявление корпорации «Макдональдс», одного из крупнейших спонсоров президентской кампании Никсона:

НЕ СДАВАЙСЯ. НИЧТО В МИРЕ НЕ ЗАМЕНИТ УПОРСТВА. ТАЛАНТ ЕГО НЕ ЗАМЕНИТ: НИ ЧТО НЕ ВСТРЕЧАЕТСЯ ТАК ЧАСТО, КАК ТАЛАНТЛИВЫЕ, НО НЕ ДОБИВШИЕСЯ УСПЕХА ЛЮДИ. ГЕНИАЛЬНОСТЬ ЕГО НЕ ЗАМЕНИТ: НЕПРИЗНАННЫЕ ГЕНИИ ВОШЛИ В ПОГОВОРКУ. ОБРАЗОВАНИЕ САМО ПО СЕБЕ ЕГО НЕ ЗАМЕНИТ: МИР ПОЛОН ОБРАЗОВАННЫХ НИЩИХ. ЛИШЬ УПОРСТВО И РЕШИМОСТЬ ВСЕСИЛЬНЫ.

Пришлось перечитать несколько раз, прежде чем до меня дошел полный смысл. А когда меня проняло, я позвонил Манкевичу.

– Думай своей головой, – сказал он. – Не делай выводов из того, что видишь или слышишь.

Повесив трубку, я выпил еще джина. Потом поставил альбом Долли Партон и стал смотреть, как ветер качает деревья за окном. Около полуночи дождь прекратился, и, надев любимую фуфайку из Майами-Бич, я прошел несколько кварталов по бульвару Ла Сьенега до клуба «Лузерс».

«Страх и отвращение: тропой президентской кампании»,

Сан-Франциско, Straight Arrow Books, 1973

ЗАПИСКИ ОТ СПОРТИВНОЙ РЕДАКЦИИ И ХАМСКИЕ ЗАМЕЧАНИЯ ИЗ КАМЕРЫ ДЕКОМПРЕССИИ В МАЙАМИ

Нет радости сегодня в Вуди-Крик, во всяком случае, в извращенных недрах выгребной ямы политического беззакония, известной также как ферма «Сова», потому что в двух тысячах милях от него, в топком зное Вашингтона, округ Колумбия, мой закадычный футбольный друг Дик Никсон бьется в тисках большой беды. Стервятников по осени считают, чего, собственно, Никсон со товарищи и боялись, и мне больно – так больно, что никто не опубликует, опиши я, где именно, – знать, что я не мог быть с ними рядом на запотелых укреплениях, топтать грязных навозных мух вроде Дейви Крокетта, сбрасывая мексикашек со стен Аламо.

«Дельта Даун… Что за цветок у тебя ?»

Из радио ревет классная музыка, а над Скалистыми горами занимается рассвет. Но музыка вдруг смолкает, и врываются новости ABC: Марта Митчелл требует отставки или импичмента «господина президента» по причинам, на которые ее заплетающийся язык способен лишь намекать, и Чарли «Текс» Колсон, некогда специальный юрисконсульт президента, опровергает все заявления, в том числе и данные под присягой, связывающие его со взломами, бомбежками, подслушиванием, судебными заключениями до суда присяжных, взятками и прочими рутинными правонарушениями в ходе его работы в Белом доме. А президент Никсон, так уж вышло, отдыхает у себя в особняке на пляже в Сан-Клементе, штат Калифорния, в окружении заскорузлых остатков своей некогда имперской гвардии. На радиочастотах слышен даже звон льда в бокалах мартини, когда Джеральд Уоррен, обреченный эрзац Рона Зиглера, запихивает еще один дурно написанный абзац (Поправка № 67 к абзацу № 13 исходного заявления президента Никсона, в котором он все отрицает…) в раскаленный телетайп Белого дома, чтобы немедленно транслировать на всю страну, а комната для прессы в Белом доме кишит одурелыми от чувства вины журналистами, готовыми сворой диких африканских псов накинуться на любое новое сообщение, лишь бы искупить все то, что знали, но о чем не писали, пока Никсон был на коне.

Почему Никсон пользуется не моджо, а неуклюжим телетайпом? Почему пьет не «Дикую индейку», а мартини? Почему на нем длинные нижние трусы? Почему его жизнь мрачный памятник всему пластмассовому, лишенному пола и эмоций? Когда я думаю про «Белый дом Никсона», у меня возникает ощущение полнейшего человеческого отъединения. Похоже, мы с президентом расходится почти во всем, за исключением профессионального футбола, маниакальное увлечение которым заставило меня взглянуть на него свеже-желчным взглядом, или, как писал покойный Джон Фостер Даллас, с «мучительной переоценкой». Все, что нравится Никсону, должно вызывать подозрение. Как творог или кетчуп…

Господи помилуй, телетайп! Что Никсон и его команда пользуются им, а не более компактным, быстрым и универсальным (и переносным) моджо-тайпом, было высшим оскорблением: сразу после вопиющей обиды, которую я испытал, когда увидел, что мое имя не включено в бесславный «Список врагов Белого дома».

Такому калечащему недосмотру я предпочел бы даже мстительную налоговую проверку. Иисусе! Какие идиоты составляли этот список? Как мне показаться в «Джероме», когда в Аспене, наконец, прознают, что меня там нет?

По счастью, «Список» составлялся летом 71-го, а это отчасти объясняет, почему моего имени там нет. Лишь осенью 72-го я начал называть Никсона в национальной прессе лоточником-подонком и вервольфом в гоне, само существование которого было (и остается) раковой опухолью американской политической традиции. Каждая реклама, какую издатели подготовили к моей книге о кампании 1972 г., начиналась с яростных нападок на все, что надеялся воплотить или отстаивать Ричард Никсон. Этот человек – ходячее оскорбление роду человеческому и особенно (как однажды заметил Бобби Кеннеди) тому высокому, оптимистичному потенциалу, который питал людей вроде Джефферсона и Мэдисона и который Эйб Линкольн однажды назвал «последней надеждой человека».

Слабым утешением служит то, что мое отсутствие в «Списке» 71-го связано скорее со временем и отказом Рона Зиглера читать Rolling Stone, чем с весомостью всего, что я сказал или написал про нашего злобного гада.

В конце-то концов, среди аккредитованных журналистов, освещавших президентскую кампанию 1972 года, никто, кроме меня, Никсона с Адольфом Гитлером не сравнил. Я был единственным, кто назвал его прирожденным гангстером, жучком с совестью торговца подержанными автомобилями. И когда эти тошнотворные эксцессы отцензурировали дрессированные журналисты Белого дома, я усугубил свои заигрывания с дурным вкусом, назвав корреспондентов Белого дома бандой глупых потаскух и овец, у которых смелости не хватит даже поспорить с Роном Зиглером, который заставлял их плясать под фальшивую дудку Никсона, пока не стало вдруг модным видеть в нем наемного лжеца, каким он был с самого начала.

Суть моих сетований – помимо того, что меня не включили в «Список», – коренится в обиде на непризнание (даже со стороны Зиглера) оскорблений, которыми я забрасывал Никсона до того, как его свалили. Дело в журналистской этике, возможно, даже в «спортивном духе», и я отчасти горжусь, зная, что пинал Никсона до того, как он рухнул. Не после, хотя я и это планирую, как только представится шанс.

Вины я за это испытываю не больше, чем если бы поставил на кухне мышеловку, уж конечно, не больше, чем Никсон, нанимая какого-нибудь головореза вроде Гордона Лидди, чтобы подставить меня, выдвинув обвинение в уголовном преступлении, окажись мое имя в его «Списке».

Когда документик подновят, я планирую в нем быть. Мой юрист уже сейчас, в преддверии склоки, подготавливает мои налоговые декларации. Когда выйдет следующий список «Врагов Белого дома», я хочу там быть. Через десять лет мой сын ни за что меня не простит, если я не сумею обелить мое имя и не окажусь официально среди тех, кого Ричард Милхауз Никсон считает опасным.

Дик Так со мной согласен. Он как раз смотрел телик у меня на кухне, когда Сэм Дональдсон начал зачитывать «Список» по телеканалу ABC.

– Срань господня! – пробормотал Так. – Нас там нет.

– Не волнуйся, – мрачно отозвался я. – Мы там будем.

– Что мы можем сделать? – спросил он.

– Выбьем пробку. Не волнуйся, Дик. Когда выйдет следующий список, мы там будем. Я тебе гарантирую.

Др. Хантер С. Томпсон. Хамские комментарии из камеры декомпрессии в Майами, июнь, 1973

от кого: Рауля Дьюка, спортивного редактора КОМУ: Редакционному совету

КОПИЯ: Юридический отдел, Финансовый отдел, Служба безопасности и т.д.

ТЕМА: Неминуемое освобождение др. Томпсона из камеры декомпрессии в Майами и вероятная неспособность Спортивной редакции или кого-либо еще контролировать его передвижения, особенно в связи с непродуманным планом перевести редакцию внутренней политики назад в Вашингтон и привезти из Лондона Ральфа Стедмана, чтобы чинить проблемы на слушаниях по Уотергейту…

ОТ РЕДАКТОРА

Следующий внутрикорпорационный меморандум прибыл по моджо-тайпу из Колорадо незадолго до сдачи этого номера в печать. Те, кого он потенциально поверг бы в отчаяние, встретили его со смешанным чувством. И в связи с возможными осложнениями мы сочли своей обязанностью подготовить объяснение на скорую руку. В основном для тех, кто так и не понял истинное место Рауля Дьюка (который официально занимает должность спортивного редактора), и также для многочисленных читателей, чьи попытки связаться с др. Томпсоном по почте, телефону или при помощи прочих средств не принесли плодов.

Обстоятельства исчезновения др. Томпсона с глаз общественности на протяжении нескольких месяцев были тщательно оберегаемым секретом. В последнюю неделю марта, вскоре после странного столкновения с Генри Киссинджером «на отдыхе» в Акапулько, др. Томпсон едва не утонул, когда в его баллонах внезапно кончился воздух, пока он нырял за черными кораллами у мексиканского побережья Юкатана на глубине около трехсот футов. По словам очевидцев, быстрый подъем с такой глубины обернулся почти смертельным приступом кессонной болезни, из-за которой пришлось спешно зафрахтовать среди ночи чартерный самолет, чтобы доставить др. Томпсона в ближайшую камеру декомпрессии, которая нашлась в Майами.

В камере декомпрессии, округлой стальной камере двенадцати футов в диаметре, др. Томпсон почти три недели провел без сознания. Когда он наконец пришел в себя, общение с ним было возможно только через треснувшую трубку громкоговорителя и посредством кратких записок, подносимых к стеклу оконца. По его настоянию в камере был установлен телевизор, и путем крайне сложных маневров он исхитрился смотреть слушания по Уотергейту, но в связи с опасной разницей атмосфер мог лишь передавать бессвязные заметки о своих впечатлениях своему давнему другу и товарищу Дьюку, который немедленно прилетел в Майами за свой счет.

Когда стало очевидно, что др. Томпсон не выйдет из камеры до конца своих дней, Дьюк оставил его в Майами (где ему легко дышалось с телевизором и несколькими блокнотами) и вернулся в Колорадо, где провел последние три месяца, занимаясь личными и прочими делами доктора, а кроме того, закладывая основу его предвыборной кампании за место в сенате в 1974 году.

Это была знакомая роль для Дьюка, который с 1968 г. – после четырнадцати лет выдающейся службы в ЦРУ, ФБР и в отделе сбора информации полицейского управления города Питсбурга – был близким другом и советчиком др. Томпсона. С тех пор как он поступил к др. Томпсону, его обязанности по понятным причинам были очень и очень многосторонними. Его называли «экспертом по оружию», «литературным негром», «телохранителем», «пиарщиком» и «бессердечным водопроводчиком».

«В сравнении с тем, что я сделал для Томпсона, – говорит Дьюк, -и Гордон Лидди, и Говард Хант просто обдолбанные молокососы».

Из данного меморандума следует, что Дьюк немало времени провел в Колорадо, где смотрел телетрансляции слушаний по Уотергейту, но также и очевидно, что его предварительные выводы сильно отличаются от тех, к каким пришел др. Томпсон со своей, надо признать, исключительной позиции в камере декомпрессии в центре Майами.

Редакция Rolling Stone в настоящее время предпочитает оставить без комментария оба эти мнения, равно как и кошмарную бурю кассовых чеков и инвойсов, поданных Дьюком в связи с данным сомнительным меморандумом. Тем не менее, сообразуясь с нашей давней традицией, мы ставим интересы общества (в данном случае публикацию меморандума Дьюка) много выше наших неизбежно приземленных свар из-за стоимости завтрака или ланча.

Нижеследующее – бессвязная смесь официальных сообщений Дьюка для нашей редакции и «Заметок по Уотергейту» Томпсона (переданных нам Дьюком) из камеры декомпрессии в Майами. Хронология не вполне последовательна. Например, первая записка Дьюка отражает его заботу и тревогу из-за решения др. Томпсона уехать из Майами, как только врачи подтвердят его способность функционировать при нормальном давлении, и направиться прямо в жестокую и политически взрывоопасную атмосферу Вашингтона, округ Колумбия. В отличие от Дьюка др. Томпсон как будто слепо одержим ежедневными деталями слушаний по Уотергейту. И как следует из данного меморандума, др. Томпсон поддерживал постоянный контакт (по словам врачей, наблюдавших за его камерой декомпрессии, вопреки физической и психологической реальности) со своими давними союзниками по предыдущей кампании Тимом Краусом и Ральфом Стедманом. Полученный не далее как вчера инвойс из отеля «Уотергейт» показывает, что некто заказал номера люкс на верхнем этаже с видом на реку на имя «Томпсон, Краус и Стедман». Четыре соседних номера за $ 277 в день с длинным перечнем спецоборудования и авторизацией на неограниченное обслуживание внутри отеля.

Нужно ли говорить, что мы… Ну да зачем об этом упоминать? Идиоты уже там, и что-то да выплывет. Препирательства можно оставить на потом.

Редакция

Памятка Дьюка № 9, 2 июля 1973 Джентльмены!

Это подтвердит прошлые предостережения, направленные мой в редакцию. Состояние др. Томпсона остается опасно нестабильным, а его очередные сообщения не оставляют сомнений в том, что он по-прежнему считает себя комментатором Rolling Stone по вопросам внутренней политики и в этом качестве умудрился договориться о вылете из Майами в Вашингтон, чтобы «освещать» остатние эпизоды слушаний по Уотергейту. Я понятия не имею, что на самом деле он имеет в виду под выражением «освещать», но телефонный разговор прошлым вечером с его врачами заставил меня серьезно задуматься. Он выйдет из камеры только в конце недели, но уже говорит «о насыщенном освещении». По словам врачей, общаться с ним в камере можно было лишь посредством подносимых к стеклу записок, но, подозреваю, у него там есть телефон, так как он, по всей очевидности, долго разговаривал с Краусом, Стедманом, Манкевичем и несколькими другими лицами. В понедельник, около половины четвертого утра, возле камеры был замечен некто, похожий на Крауса, и звонок агенту Стедмана в Лондон подтвердил, что Ральф вылез из своей берлоги на юге Франции и заказал билет на рейс Париж-Вашингтон на следующий четверг, в канун выписки Томпсона.

Манкевич, как водится, все отрицает, но я разговаривал вчера с Сэмом Брауном в Денвере, и он сказал, что в Вашингтоне поговаривают, дескать Фрэнк «ведет себя очень нервно» и «ящиками» заказывает «Дикую индейку» в магазине «Чеви Чейз Ликере». На мой взгляд, это говорит о том, что Фрэнк что-то знает. Вероятно, он разговаривал с Краусом, но по номеру Тима в Бостоне никто не отвечает, так что перепроверить я не могу.

* * *

Д. Скуэйн, специалист по кессонной болезни в Майами, говорит, что Томпсон «приемлемо вменяем» (что бы это ни значило) и что у врачей нет причин держать его в камере дольше пятницы. Мои настойчивые просьбы немедленно отправить его в Колорадо – если понадобится, под охраной – не были восприняты всерьез. Как вам известно, счет за его пребывание в камере уже перевалил за три тысячи долларов, и врачи не жаждут держать его там дольше, чем абсолютно необходимо. В ходе разговора с доктором Скейном вчера вечером у меня сложилось впечатление, что пребывание Томпсона в камере было для персонала определенно неприятным. «Я вообще не понимаю, почему он просто не скукожился и не помер, – сказал мне Скуэйн. – Только монстр способен выжить после такой травмы».

В его голосе я различил разочарование, но не видел причины спорить. Мы ведь уже это проходили, верно? И всегда одно и то же. В настоящий момент меня как де-факто личного опекуна Томпсона заботит лишь одно: как помешать ему впутаться в какие-либо серьезные неприятности, если он решительно намерен отправиться в Вашингтон.

А он, подозреваю, намерен, а это значит, что на счет Rolling Stone будут записаны огромные суммы. Напишет ли он что-то путное, значения не имеет, так как что бы он ни написал – если напишет, – к моменту появления в печати оно уже устареет. Даже Washington Post и New York Times, которые ежедневно (но с трехдневным опозданием) доставляют сюда, в Вуди-Крик, не способны состязаться со спонтанным, забивающим мозги ужасом, который изрыгает постоянно телевизор.

Например, в прошлую субботу я мирно занимался своими делами, следил за лавкой, так сказать, когда с экрана вдруг полилось поистине непристойное интервью Майка Уоллеса с Джоном Эрлихманом.

Мы с Джином Джонсоном, давним другом др. Томпсона и бывшим генеральным менеджером Aspen Wallposter, сидели на веранде, когда Сэнди позвала нас внутрь смотреть передачу. Лицо у Эрлихмана было таким ужасным, так очевидно выдавало человека, погрязшего во лжи и неумелых предательствах, что в нашем измученном состоянии почти невыносимо было его видеть.

– Только взгляни на него! – бормотал и бормотал Джонсон. – Два месяца назад этот гад заправлял страной. – Открыв пиво, он бухнул бутылкой о стол. – Не желаю больше слышать слово «параноик», черт побери! С меня этой хари достаточно!

Пошатываясь, он побрел к двери, тряся головой и бормоча:

– Черт бы меня побрал! Я этого не вынесу!

Сам я досмотрел интервью до конца, но не без проблем. Мне оно напомнило «Последний поворот в Бруклин» изнасилование шлюхи-извращенки, но я знал, что др. Томпсон в Майами тоже смотрит передачу и что она исполнит его ядом. Толика надежды не пустить его в Вашингтон в период нынешнего кризиса сгорела на углях интервью Уоллеса с Эрлихманом. Оно лишь подкрепило убеждение Томпсона, что Никсон обналичил свой чек, – и одного этого было достаточно, чтобы заманить его в Вашингтон на бодрствование у смертного одра.

Мой собственный прогноз на данный момент не столь категоричен, но факт остается фактом: я никогда не разделял радикальные политические воззрения др. Томпсона. Также мне пришло в голову, что пока в ходе заседаний не вскрылось ничего, что убедило бы кого-либо, кроме предвзятого фанатика, что с окончанием слушаний мир станет лучше. На мой взгляд, мы уже пожали истинные плоды этого спектакля: почти случайную кастрацию обезличенных воротил вроде Хальдемана, Эрлихмана и Тома Чарльза Хьюстона, молодого юриста-шакала из Индианаполиса, которого Никсон поставил руководить отделом сбора информации внутри страны.

Что этих гангстеров отстранили от власти на ближайшие три года, уже дает нам возможность вздохнуть свободно, на большее мы не можем и надеяться, учитывая характер окопавшейся (демократической) оппозиции. Теперь, когда высший эшелон его громил нейтрализован, сам Никсон опасности не представляет. Страшно подумать, что эти сволочи могли натворить, дай им еще три бесконтрольных года.

Даже беглого просмотра меморандума Белого дома «Подрывные элементы внутри страны и прочие враги Белого дома» (Билл Косби, Джеймс Рестон, Пол Ньюмен, Джо Неймет и др.) хватит, чтобы подорвать доверие к властям любого американца, менее либерального, чем Муссолини. Вот отрывок из памятной записки (от 21 сентября 1970) Гарри «Бобу» Хальдеману:

«Чего мы не сможем добиться в суде посредством уголовных обвинений, дабы положить конец деятельности ряда этих групп, Налоговое управление США добьется посредством административного преследования. Более того, в результате выборочных проверок ценная секретная информация может быть получена от самого Налогового управления».

Др. Томпсон, будь он на тот момент с нами и с выпиской от врачей о декомпрессии, мог бы предоставить свидетельство очевидца, в какой мере Федеральное налоговое управление и департамент казначейства были задействованы для оказания давления на идеологических врагов, включая его самого. И если показания Томпсона будут списаны как «предвзятые», можно потребовать показаний шефа полиции Аспена Дика Ричи, в чьем кабинетном сейфе до сих пор хранится нелегальный обрез, принадлежащий работавшему под прикрытием агенту казначейства США из Денвера, который облажался в своих попытках убедить др. Томпсона придумать вескую причину, почему он, Томпсон, должен уйти из предвыборной политики. Этот инцидент был упомянут вчера в «Баре Джерома» в Аспене, когда некий молодой репортер из Денвера заметил, что «Томпсон стал одной из первых жертв Уотергейтского синдрома… но никто это не признал, а, напротив, назвали паранойей».

Ладно… Это уже другая история, и рассказывать ее предоставим доктору. После трех месяцев в камере декомпрессии он, без сомнения, взвинчен до исступления. Его «Заметки из камеры декомпрессии» свидетельствуют об иссушающем мозг пыле, который, будем надеяться, он в ближайшее время окоротит. Некоторые из этих «Заметок» я прилагаю здесь как нередактированное свидетельство того, что, невзирая на трагическое увечье, проистекающее от тяжелого приступа кессонной болезни, он все еще с нами.

В завершении остаюсь… ваш в Страхе и Отвращении

Рауль Дьюк, спортивный редактор

ОТ РЕДАКТОРА

Нижеследующее – незаконченная средняя часть «Заметок из камеры декомпрессии» др. Томпсона. Эта часть была записана в блокнот в тот день, когда по телевидению транслировали появление осужденного на слушаниях по Уотергейту взломщика Джеймса Маккорда перед комиссией Эрвина. Их расшифровала медсестра, перепечатывавшая заметки Томпсона, которые он постранично подносил к окну своей камеры изоляции. Из текста не совсем ясно, почему он подписывал их «Вуди-Крик, Колорадо» и планировал ли он быть там на момент их публикации.

Как бы то ни было, он ошибся. В его случае кессонная болезнь была крайне тяжелой, почти смертельной. Даже после его выписки вероятность полного выздоровления невелика. Возможно, если приступ повторится, ему придется вернуться в камеру.

Ничто из этого не имеет отношения к нижеследующему, опубликованному именно в том виде, в каком было написано в камере декомпрессии.

* * *

Господи, чем же это закончится? Вчера, изголодавшись по приличным, ободряющим новостям, я включил телевизор, а там бывший полковник ВВС, оттрубивший девятнадцать лет в ЦРУ, признается, что по собственной воле превратился в жалкого взломщика, поскольку думал, что ему в некотором смысле приказали генеральный прокурор и президент США. Бывший полковник Маккорд счел своим долгом мотаться по стране, вламываясь в кабинеты и копаясь в личных документах, – ведь на кон была поставлена безопасность США.

Да уж, в прошлом году мы были в страшной беде, и еще пять-шесть лет до того, если верить илу, который подняли сегодня два злобных и безответственных мальчишки из Washington Post.

Говорят, «импичмент» – гадкое слово. Комментатор из Newsweek Шейна Александр заявила, мол, «все, кроме стервятников, хотят верить, что он невиновен». Неделей раньше миссис Александер написала «любовное письмо» Марте Митчелл: «В лучших традициях американских женщин вы защищаете свою страну, свой флаг… но главное, своего мужчину».

Вздор. С трудом сдерживаю слезы. И кто же тогда Пэт Никсон, которая, по всей очевидности, отправилась под чужим именем в кругосветный круиз на следующий же день после того, как Маккорд махнул на все рукой и написал то ужасающее письмо судье Сирику.

СМИ, в особенности Newsweek, сейчас полны пустой белиберды. Стьюарт Олсоп просыпается по утрам в холодном поту при мысли о том, что Конгрессу, вероятно, придется прибегнуть к импичменту «президенту».

За ответом можно обратиться к Губерту Хамфри, к одной из его девяти речей, с которыми он выступил в ходе своей четырех с половиной часовой кампании в поддержку кандидата от демократов Джорджа Макговерна в последние недели президентской гонки в ноябре. Насколько мне помнится, обращаясь к строителям Сан-Франциско, Хамфри сказал: «Друзья мои, мы говорим не о том, чтобы переизбрать президента, мы говорим о том, чтобы переизбрать Ричарда Никсона».

Даже слепая свинья иногда находит желудь. Мое радио только что изрыгнуло голос Хамфри, требующего, чтобы «мы докопались до сути Уотергейтского безобразия», а тем временем надо твердо дать русским понять, что все мы решительно за президента.

Ну да, ну да. Настолько «за», насколько возможно, если считать знаменосцев республиканцев вроде Б. Голдуотера и Хью Скотта мерой преданности партии, беспринципному и перепуганному слизняку, которого они сами в ходе реканонизации десять месяцев назад в Майами называли «одним из величайших президентов в истории Америки». Эти записи надо сохранить для потомков, потому что подобного мы больше не услышим – ни от Скотта или от Голдуотера, ни от Льюка Уайна или Марты, ни от Сэмми Дейвиса, ни от сенатора Перси или кого-либо еще. Даже Джордж Мини не сядет в наши дни играть с Ричардом Никсоном.

Закаленные суперчинуши, которых Никсон подобрал управлять за нас страной, при первых же признаках неприятностей набросились друг на друга, как крысы на трущобном пожаре. В последние несколько недель перед нами разыгрался невероятный спектакль, в котором президент США либо увольнял своих приспешников, либо эти самые приспешники поспешно бросали его, – исчезали те, кто помог ему подняться на самый верх, и теперь, когда их нет, он беспомощен. Кое-кому из его ближайших «друзей» и советников дорога в тюрьму, когда-то беспомощный демократический Конгресс на грани мятежа«, угроза импичмента с каждым днем все ближе, а его любимое «место в истории» уже сейчас с радостью вытравляют кислотой гарвардские историки.

Полгода назад Ричард Никсон был Самим Зевсом, призывающим зажигательные бомбы и молнии на друзей и врагов без разбора, самым могущественным человеком в мире, но теперь все в прошлом, что бы он ни сделал, и толики былого величия себе не вернет. Седьмой кризис Ричарда Никсона станет его последним. В историю он войдет вместе с Хардингом и Грантом как пример поганого президента.

Ничего другого он не заслуживает, и если, сказав такое, я становлюсь одним из «стервятников» (по выражению миссис Александр)… думаю, как-нибудь переживу. Моя бабушка была одной из тех старушек, которая расплакалась, когда в 1936 г. герцог Виндзорский отрекся от Большого Трона, чтобы жениться на американской простолюдинке. Она не знала ни герцога, ни что-либо о нем. Но она, как и миллионы других старушек и тайных монархистов, знала, что у Короля Отныне и Навсегда есть долг сохранять приличия. Она плакала об утраченных иллюзиях по тем же причинам, по каким Стюарт Олсоп и Шейна Александр будут плакать завтра, когда президенту Ричарду М. Никсону выдвинут вотум недоверия и вызовут на суд в Сенат США.

Наши конгрессмены сделают все возможное, чтобы этого избежать, потому что при всех утверждениях обратного большинство глубоко и искренне сочувствуют «трагическим обстоятельствам», которые привели Никсона к тому, что даже Эванс и Новак называют «гранью краха». Лояльная оппозиция не слишком отличилась в ходе этого долгоиграющего кошмара. Даже заклятые враги Никсона залегли на дно, предоставив грязную работу наемным юристам и безликим следователям. Сенаторы Кеннеди, Макговерн и Фулбрайт странно молчат, Хамфри лепечет бред, а Маски копит силы для отражения атак Строма Турмонда против него лично. О неприятных последствиях Уотергейтского айсберга открыто говорят только те из политиков, кто не может этих последствий избежать: четыре тщательно отобранных евнуха-демократа в специальной сенатской комиссии и горстка запаниковавших республиканцев, которым предстоят перевыборы в 1974-м.

Медленно нарастающий ужас в сердце Уотергейта – не в том, что он со временем приведет к стыдливому импичменту мстительного гангстера в президентском кресле, чья политическая карьера от начала и до конца была памятником той самой дешевке и предательству, за которые его и прищучили, но в том, что мы, возможно, ничему из этого не научимся.

Уже (а ведь худшие новости еще впереди) поднимается зловещая буря общественного мнения, которая твердит, дескать, что бы ни сделали Никсон и его банда приспешников и наемных убийц, это, вероятно, не хуже того, что делали и делают остальные политики.

Поверит в такое только дурак, но многие, кажется, верят, и это трудно игнорировать. А ведь на самом деле едва не произошел (и избежать этого удалось лишь потому, что люди, сделавшие Никсона президентом и от его имени управлявшие этой страной, в глубине души знали, что все они подлые пустые сволочи, боящиеся повернуться друг к другу спиной) захват и полное извращение американского политического процесса бандой хладнокровных мошенников, настолько некомпетентных, что даже простой взлом не смогли провернуть. Вот вам и объяснение, почему двадцать пять тысяч молодых американцев ни за что погибли во Вьетнаме, пока Никсон и его мозговой трест старались сообразить, как признать, что все случившееся было ошибкой с начала и до конца.

В пресс-тайм апартаменты редакции внутренней политики в Вашингтоне были открыты и подготовлены к «тотальному освещению». Томпсон прибыл туда 7 июля, и вскоре мы ожидаем его отчетов.

Rolling Stone, № 140, 2 августа, 1973

СТРАХ И ОТВРАЩЕНИЕ В «УОТЕРГЕЙТЕ»: МИСТЕР НИКСОН ОБНАЛИЧИЛ ЧЕК ЧАСТЫ

Часть I

Червь ворочается в Болотном городе… Яростные дискуссии во внутренней политике… Чудесное спасение Текса Колсона… Тяжкий долг в бункере… Нет места для «гонзо»?.. «Историю раскрутили и теперь выдаивают, как могут»…

«Размышляя о значении последних президентских выборов, я к настоящему моменту решил, что триумфальная победа мистера Никсона и мое полное поражение, вероятно, окажутся для страны более ценными, нежели победа, ради которой я и мои сторонники столько трудились. Думаю, история продемонстрирует, что важным было не только то, что мистер Никсон победил, а я проиграл, но и то, что разрыв между нами был столь поразительного масштаба. Блестящая победа Никсона и вскрывшаяся еще более поразительная коррупция, которая его окружала, для пробуждения нации сделали больше, чем мое президентство. Это не самый утешительный вывод для уверенного в себе, а кое-кто скажет, и самодовольного, политика…»

Джордж Макговерн в Washington Post, 12 августа, 1973

В точку. Но надо помнить, что в Вашингтоне сейчас «утешительный» – понятие относительное, учитывая, что злобные щупальца «Уотергейта» в любой момент могут оплести кого угодно, и когда Макговерн составлял эти бесконечно разумные фразы в кабинете своего стильного дома на лесистой окраине Вашингтона, он понятия не имел, как близко подошел к тому, что ему станет крайне «неутешительно».

Я только что закончил писать объяснительную некоему Чарльзу Р. Роучу, инспектору по претензиям в региональной штаб-квартире Атлантического побережья фирмы по прокату автомобилей «Авис» в Арлингтоне, штат Вирджиния. Речь идет о мелкой аварии, случившейся на Коннектикут-авеню в центре Вашингтона вскоре после того, как Джордж и его жена попрощались с засидевшимися гостями праздника, который устроили жарким июльским вечером в память о первой годовщине его номинации в Майами.

Атмосфера на празднике царила на удивление приятная и раскованная. Двести человек пригласили (явилось вдвое больше) отпраздновать то, что войдет в историю – во всяком случае, с несколькими звездочками – как одна из самых провальных президентских кампаний. Я разговаривал в патио с Карлом Вагнером и Холли Манкевич, когда зазвонил телефон, и взявший трубку поторопился рассказать, что, согласно официальной версии, президента Никсона только что доставили в Национальный военно-морской медицинский центр в Бетесде с «вирусной пневмонией».

Разумеется, никто не поверил. Влиятельные журналисты вроде Джека Гермонда и Жюля Уитковера тут же побежали к телефонам выяснять, а что с Никсоном на самом деле. Остальные, уже не связанные сроками сдачи материала или ужасом надвигающегося дня выборов, только пожали плечами и продолжали пить. Мы считали, что нет ничего необычного в том, что Никсона свалила какая-то реальная или даже психосоматическая хворь. А если правда хуже новостей… ну… и тут нет ничего необычного.

Среди двухсот приглашенных самый небольшой и любопытный контингент состоял из дюжины крутых журналистов, которые почти всю прошлую осень потратили на отслеживание малейших нетвердых шагов Макговерна на пути кампании, пока два третьеразрядных криминальных репортера из Washington Post тихонько собирали по крупицам самую большую политическую сенсацию 1972-го или вообще какого-либо года, которая к моменту «юбилейного» праздника Макговерна уже вылилась в скандал. И этот скандал прожжет огромную дыру в любом учебнике истории Америки, какой будет написан в 1973-м и отныне…

* * *

Один из самых интересных аспектов Уотергейта – как обошлась с ним пресса. То, что летом 1972-го началось как один из величайших СМИ-провалов века, к настоящему времени вылилось, вероятно, в самую дотошно и профессионально освещаемую сенсацию в истории американской журналистики.

Когда я примчался в прошлом месяце в Вашингтон, чтобы встретиться со Стедманом и возродить редакцию внутренней политики, то ожидал, что корифеи столичных СМИ снова слепо бранятся в каком-нибудь стильном секторе реальности, подальше от болевой точки «сенсации». Точно так же, сев в «Саншайн Спешл» Эда Маски на флоридских первичных, я обнаружил, что все медиа-звезды страны попивают «кровавые мэри» в уверенности, что едут в Майами с «кандидатом». Так же, потусовавшись в «Холидей-Инн» в Сиу-Фоллс в день выборов с дюжиной крупных пиарщиков, можно было остаться при уверенности, что Макговерн проиграет никак не больше десяти пунктов.

События кампании 1972-го не преисполнили меня благоговения перед мудростью национальной прессы. Поэтому я испытал большой шок, когда, прибыв в Вашингтон, обнаружил, что гады прибрали сенсацию к рукам и выдаивают ее как могут: от Уотергейта со всеми его гадкими подробностями до ITT, от дела Веско и лжи Никсона по поводу финансирования его особняка в Сан-Клементе и до давно почившего «скандала Эгню».

В такой наэлектризованной атмосфере места для гонзо-журналиста маловато. Впервые на моей памяти вашингтонская пресса работала почти на пике своего поразительного, но обычно спящего потенциала. В поисках следующей ниточки полдюжины лучших репортеров Америки из Washington Post разрабатывали все и каждый аспекты Уотергейтской истории, как выпушенные на волю обезумевшие нарики. New York Times, которая в начале скандала серьезно отставала, мобилизовала корифеев со всех своих бюро по стране, чтобы наверстать упущенное. Вашингтонские бюро и Times, и Newsweek отчаянно зашебуршились в поиске новых подходов, новых связей, новых утечек информации и ниточек сенсации, которая разворачивалась так быстро, что ни одно СМИ не могло присвоить ее исключительно себе. И, уж конечно, старались три (или четыре) телеканала, чей механизм настроен на визуальные материалы, а не на умело подбрасываемые подсказки безликих юристов, звонивших на частные телефонные номера, а после отказывающихся говорить перед камерами.

Единственный визуальный «экшн» в Уотергейте в стандартном понимании имел место в самом начале, когда взломщиков поймал с поличным взвод полицейских в штатском с пушками наголо, и произошло это так быстро, что на месте не было даже фотографа, не то что телеоператора.

Магнаты теленовостей не жалуют сенсаций, требующих многих недель скучных расследований с минимумом удачных кадров, особенно в тот момент, когда все ведущие телекорреспонденты страны прикомандированы к тому или иному аспекту президентской кампании, которая еще лихорадочно кипела, когда 17 июня случился взлом в отеле «Уотергейт». Все лето съезды в Майами и фиаско в Эглтоне отодвигали Уотергейт на второй план. И телевидение, и пресса держали лучшие команды на кампании еще долгое время после того, как 15 сентября первоначальные обвинительные акты были представлены по делу Лидди, Ханта, Мак-Корда и остальных. И к дню выборов в ноябре сенсация Уотергейта казалась уже устаревшей.

Журналисты, освещавшие кампанию, стараются об этом не говорить. Проникновение в национальную штаб-квартиру демократической партии казалось мелочью в сравнении с тем, что происходило в Майами. Это была «местная» (вашингтонская) сенсация, и ею занимались «местные сотрудники». Но у меня местных сотрудников не было, поэтому мой выбор был очевиден.

За исключением двух моментов, и первый из них до сих пор не дает мне покоя. В ночь 17 июня я большую часть вечера провел в отеле «Уотергейт»: с восьми до десяти вечера я плавал в бассейне, а с половины одиннадцатого до часа ночи пил текилу в баре с Томом Квином, ведущим спортивной колонки в ныне несуществующей Washington Daily News.

Тем временем Хант и Лидди по рации руководили взломом из номера 214, а бывший агент ФБР Альфред Болдуин -из своего отлично оборудованного наблюдательного пункта в номере 419 «Мотор лодж Говарда Джонсона» на другой стороне Виргиния-авеню. Джим Мак-Корд уже вскрыл замки на двух дверях в гараже прямо под баром, и, вероятно, в то самое время, когда мы с Квином заказывали по последней, Мак-Корд и его команда кубинцев пошли на дело и были арестованы час спустя.

Все это происходило менее чем в ста ярдах от того места, где мы посасывали лайм и соль с «Сауза Голд» и мрачно бормотали про участь Дуэйна Томаса и свиней, заправляющих Национальной футбольной лигой.

* * *

Ни Боба Вудворда, ни Карла Берстайна из Post на ту вечеринку Макговерна не пригласили – что, впрочем, уместно, так как список гостей ограничивался теми, кто изо дня в день переживал кошмар кампании 72-го, людьми вроде Фрэнка Манкевича, Майлса Рубина, Рика Стирнса, Гэри Харта и даже корреспондента Newsweek Дика Стаута, которого за день до выборов едва не выбросили с высоты в тридцать тысяч футов из «Дакота Куин II» над Линкольном, штат Небраска, за отчет последнего об обреченной кампании Макговерна.

Такова была компания, собравшаяся июльским вечером отпраздновать Большую Победу Джорджа перед Великим Провалом: оползень начался с Иглтона и закончился – невероятно – Уотергейтом. События последнего полугода так сильно измотали приглашенных (сотрудников и журналистов, которые были с Макговерном от Нью-Гэмпшира до самых Сиу-Фоллс в день выборов), что никому не хотелось идти на праздник из страха, что он обернется похоронами или чистым барахлом.

Но под конец вечера, когда два десятка засидевшихся выпивох, проигнорировав уход официантов и отключение света в патио, вынудили Макговерна открыть личный бар, разговор зашел о том, кто из агентов спецслужб, откомандированных охранять Макговерна, ежедневно докладывал Джебу Магрудеру в Комитет по переизбранию президента и кто из десяти или двенадцати журналистов с доступом к святая святых стратегии Макговерна состоял на жаловании у Комитета с окладом полторы тысячи долларов в месяц. Этот журналист (по сей день неизвестный публике и не разоблаченный) упоминался в меморандумах Белого дома как «друг Чэпмена» – загадочное обозначение, поставившее в тупик всю вашингтонскую прессу, пока один из экспомощников президента не объяснил в частной беседе, что фамилией «Чэпмен» Никсон иногда пользовался в старые добрые времена, когда мог путешествовать по заштатным «холидей-иннам» под вымышленными именами.

Р. Чэпмен, коммивояжер «Пепси-колы» из Нью-Йорк-сити. С горсткой друзей при рациях и белых портупеях. Но какого черта? Просто пришлите в апартаменты ящик пепси, любезный, и не задавайте вопросов; вас потом отблагодарят: позвоните в Белый дом и спросите Говарда Ханта или Джима Мак-Корда, они все уладят.

Ладно. Проехали. Или, может, это был Текс Колсон, который медленно, но верно обозначается как направляющая сила за всем арсеналом Никсона нелегальных, аморальных и неэтичных «черных авансов» или «грязных трюков». Это ведь Колсон однажды заметил, что «ради Ричарда Никсона пройдет по собственной бабушке». И это ведь Колсон нанял"водопроводчика" Эджила «Бада» Кроха, который в 1969-м сказал Дэниэлю К. Фридмену, декану факультета психиатрии в чикагском университете: «Всякого, кто нам противостоит, мы уничтожим. Ха, мы уничтожим всякого, кто нас не поддерживает».

Колсон, единственный из высшего эшелона приближенных Никсона, пока избежал юридической удавки Уотергейта, а ведь именно он однажды велел копу Белого дома Джеку Коуфилду подбросить зажигательную бомбу в помещение упорно либерального Института Брукингса, чтобы в сумятице либо выкрасть, либо уничтожить документы, которые считал опасными. Теперь Колсон утверждает, мол, только «шутил» относительно бомбы, но Коуфилд воспринял «шутку» настолько серьезно, что пошел к юрисконсульту Белого дома Джону Дину и сказал, что не будет больше работать с Колсоном, потому что тот «сумасшедший».

* * *

Сумасшедший? Текс Колсон?

Ни за что на свете. «Он самая большая сволочь в американской политике», – говорит автор речей Никсона Пат Бьюкенен, лениво улыбаясь поверх банки пива у бассейна возле своих апартаментов в «Уотергейте». Бьюкенен – один из немногих в администрации Никсона, у кого есть чувство юмора. Он настолько правый, что Текса Колсона называет «массачусетским либералом». Но по какой-то причине Бьюкенен еще и один из немногих – возможно единственный – в штате Никсона, у кого есть друзья на другом конце политического спектра. Как-то во время кампании я упомянул про Бьюкенена в штаб-квартиреМакговерна, и Рик Стирнс, возможно, самый ярый идеолог левого толка среди макговернцев, усмехнулся: «Ну да, мы в общем-то дружим. Пат – единственный из этих сволочей, у кого есть принципы». Когда я сказал об этом другому сотруднику Макговерна, он отрезал: «Ага, может и так… у Йозефа Геббельса тоже были принципы».

Мое знакомство с Бьюкененом уходит корнями в нью-гэмпширские первичные 1968-го, когда Никсон был еще на тусклой окраине своего возвращения в политику. Однажды вечером мы часов восемь провели в номере бостонского отеля за половиной галлона «Олд кроу» и яростными спорами о политике. Насколько мне помнится, я все спрашивал, что человек, как будто не лишенный здравого смысла, делает подле Никсона. Уже тогда было ясно, что даже Бьюкенен считал меня полнейшим психом, и мое мнение, мол, Никсон безнадежная пустышка без малейшего шанса на победу, забавляло его более всего остального.

Месяцев восемь спустя, по прошествии самого странного и брутального года в истории Америки, Ричард Никсон стал президентом, а Пат Бьюкенен – одним из двух главных его спичрайтеров – бок о бок с Реем Прайсом, их домашним умеренным. С Патом я столкнулся лишь на кампании Макговерна в 1972-м, когда Рон Зиглер отказался пускать меня в самолет для прессы Никсона, а Бьюкенен, вмешавшись, провел через охрану Белого дома на оказавшееся скучным и бесполезным место в самолете с остальными журналистами. Именно Бьюкенен брал интервью у Гарри Уилса, подключив его к кампании Никсона 68-го, – принципиальный шаг, результатом которого стала исключительно недружественная книга «Соперники Никсона».

Поэтому, вернувшись в провонявший Уотергейтом летний Вашингтон, я счел совершенно логичным позвонить Бьюкенену и узнать, согласится ли он встретиться на тринадцать-четырнадцать стаканчиков в какой-нибудь день, когда не будет лихорадочно трудиться в «бункере» (как он выражается) Белого дома. Бьюкенен с Прайсом пишут практически все, что произносит Никсон, и сейчас они заняты, как никогда, – главным образом решают, что не говорить. Я провел с Патом почти полвечера за жестяным столиком возле бассейна в «Уотергейте», где мы лениво болтали о политике вообще. Когда днем раньше я позвонил ему в Белый дом, он первым делом сказал:

– Ага, только что дочитал твою книгу.

– О Господи, – отозвался я, естественно, думая, что это означает конец нашим отношениям, но он рассмеялся.

– Да, одна из самых смешных, какие мне только попадались.

При встрече я сразу же спросил о том, что вот уже с год медленно булькало у меня в голове: как ему удается совмещать таких странных друзей, как я и Рик Стирнс, и, в частности, каково ему сидеть на виду у всего уотергейтского сборища с фриком, чье мнение о Никсоне общеизвестно и нелицеприятно, и каково ему играть пару раз в неделю с Риком Стирнсом, чьи политические взгляды почти так же диаметрально противоположны его собственным, как мои. Он же с улыбкой отмахнулся, открывая еще банку пива.

– Похоже, мы, идеологи, ладим друг с другом лучше, чем остальные. Даже придумать не могу, в чем бы мы с Риком могли согласиться, но он мне нравится, и я уважаю его за честность.

Странная идея – что крайне левый и крайне правый нашли взаимопонимание у уотергейтского бассейна, особенно если учесть, что один из них составитель речей Никсона и большую часть времени проводит за попытками не дать боссу утонуть, как камню в гнилой водице, но тем не менее, смеясь, называет Белый дом «бункером».

После шестой или седьмой банки пива я рассказал ему про провальный заговор с целью похитить Колсона и протащить по Пенсильвания-авеню, привязав к огромному старому «олдсмобилю катласс». Рассмеявшись, он ответил что-то вроде:

– Колсон как раз такой бандюга, что ему, возможно, идея понравилась бы. – А позднее, говоря про Колсона, сказал: – Но знаешь, на самом деле он не консерватор.

Вот что, сдается, разделяет два лагеря республиканцев, отличает Барри Голдуотера от Ричарда Никсона. Разница приблизительно такая же, как между демократами Хамфри и демократами Макговерна. Идеологическое крыло против прагматиков, и по меркам Бьюкенена, сомнительно, что он даже Никсона считает консерватором.

Моя странная и резкая реакция на Колсона, казалось, его позабавила больше всего остального.

– Я хочу выразиться как можно яснее, – заверил я. – Если ты собираешься сдать меня за заговор, помни, что я уже намеренно тебя в него втянул.

А он опять рассмеялся и сказал что-то про «действие, подтвержденное свидетельскими показаниями, необходимы- . ми для обвинений в заговоре», на что я быстро ответил, мол, знать не знаю, где живет Колсон, да и знать не хочу, поэтому, даже пожелай мы протащить гада по Пенсильвания-авеню на скорости шестьдесят миль в час за старым золотым «олдсмобилем катласс», мы понятия не имели, где его искать. Да и вообще на полдороге врезались на Коннектикут-авеню в черный с золотом «кадиллак», и вокруг нас собралась огромная толпа сердитых негров, прикончившая саму мысль об отмщении Колсону. Я лишь чудом выбрался оттуда целым и невредимым – меня едва не побили за крошечную вмятину, которую наш арендованный «катласс» проделал в бампере «кадиллака».

Тем самым мы возвращаемся к объяснительной, которую я только что написал и отослал мистеру Роучу в штаб-квартиру «Авис» в Арлингтоне. Авария произошла в половине четвертого утра, когда то ли Уоррен Битти, то ли Пэт Кэдделл открыл дверцу золотого «олдсмобиля», который я еще днем арендовал в аэропорту Даллас, и ударил ею о бампер массивного черного с золотом «кадиллака», припаркованного перед ночным рестораном «Анна-Мария» на Коннектикут-авеню. На тот момент это показалось мелочью, но задним числом понимаю, что всех нас, включая Макговерна, уберегло от пренеприятных последствий.

Потому что под конец праздника, когда алкоголь ударил в головы и народ болтал обо всем, что в эти самые головы взбредало, кто-то обмолвился, что «самый подлый» из закулисных гангстеров Белого дома при Никсоне – Чарльз «Текс» Колсон пожалуй, единственный из десятка или более того приближенных Никсона, которых уже затянуло в Уотергейтский водоворот, никогда в тюрьму не попадет, ему даже повестки не пришлют.

Разговор был длинный и беспредметный, народ приходил и уходил на протяжении часа: журналисты, политики, зрители, а в центре его, помнится, был вопрос, на который я все старался заключить пари: скольких основных действующих лиц Уотергейта на самом деле посадят в тюрьму?

Прогнозы варьировались от моего собственного предположения, что лишь Магрудер и Дин проживут достаточно, чтобы отмотать срок, до решительного утверждения Манкевича, мол, вызваны в суд, осуждены и действительно отправлены в тюрьму будут «все, кроме Колсона».

(Все участники разговора, без сомнения, станут отрицать, что он вообще состоялся, что они могли слышать о нем, но какого черта? По сути, он вспыхивал уже на протяжении двух-трех дней в разных местах, но зерно спекуляций пустило корни в предутренние часы вечеринки у Макговерна. Впрочем, не могу утверждать, что сам Джордж его слышал или был где-то поблизости. Он, наконец, дошел до той точки, когда не обижался, что друзья зовут его «Джорджем» в дружеском уединении его собственного дома, но совсем другое дело – впутывать его в планы преступления (оно же преднамеренное убийство), что попытался бы сделать какой-нибудь ставленник Никсона в департаменте юстиции на основании серии пьяных разговоров между журналистами, политиками и прочими проспиртованными циниками. Всякий, кто хоть сколько-то времени провел в полночных мотельных барах с прессой президентской кампании, знает, что их разговоры не стоит принимать всерьез. Но прочитав рецензии на свою книгу о кампании 1972-го, я вдруг подумал, что найдутся люди, которые поверят во что угодно, лишь бы оно укладывалось в их предвзятое мнение. Ну, вот вроде и все.

* * *

2 августа, патио-бар у бассейна вашингтонского «Хилтона».

Стедман с женой только что прилетели из Англии, Сэнди – днем раньше из Колорадо, а я – из Майами после долгого-отпуска в камере декомпрессии. Кажется, был вторник,или среда, слушания по Уотергейту шли своим чередом, но мы решили в первый день устроить себе выходной и как-то подправиться. Первым делом мне надо было написать давно уже запоздавшую объяснительную по поводу аварии, в которой две недели назад в четыре утра дверца моей арендованной машины врезалась в «кадиллак». «Авис» грозился урезать мне страховое покрытие за «несотрудничество», поэтому я приволок невероятно сложный отчет в патио при бассейне, собираясь заполнить формуляр протокола при помощи восьми-девяти «карлсбергов».

Стедман уже рассеянно рисовал, с лихорадочной скоростью накачиваясь пивом и мрачно бормоча себе под нос про ужасные условия в отеле и про то, как, когда утром проходил через кофейню, с потолка там сорвалась огроменная люстра и едва его не пришибла.

– Жасно, жасно, – говорил он, – чертова штука упала так блиско, что вырвала у меня из рук портфель с рисунками. Еще шесть дюймов, и она проломила бы мне башку!

Я сочувственно покивал, думая, ну вот, пожалуйста, еще одна из ужасных незадач, которые, похоже, вечно преследуют Ральфа в нашей стране, и продолжал битву с объяснительной.

– Боже, какая жара… – лепетал Стедман. – О жасная жажда… Что у тебя тут?

– Хренова объяснительная из-за аварии. Мне нужно заполнить бланк.

– Какой аварии?

– Когда я был тут две недели назад, я в небольшую попал…

– Ладно-ладно… Да, еще два «Карлсберга»…

– А на следующий день машина встала. И в четыре утра мне пришлось бросить ее в Рок-Крик-парк. Кажется, мне до сих пор шлют за это счета.

– Кто?

– «Авис»

– Боже, это жасно.

– Она и была-то у меня два дня. В первую ночь я в аварию попал, а во вторую она вообще отказала.

– А что ты делал в этом жалком городишке в четыре утра?

– На самом деле мы собирались поехать в дом Текса Колсона, вытащить его из кровати и, привязав канатом к машине, протащить по Пенсильвания-авеню… а потом отпустить у ворот Белого дома.

– Шутишь? Ты ведь не всерьез? Ты бы такого не сделал, правда?

– Конечно, нет. Это был бы сговор с целью либо убийства либо серьезного членовредительства плюс похищение. Ты же меня знаешь, Ральф, это вообще не мой стиль.

– Именно о том я и говорю. Ты, наверное, пьян был, да?

– М-да, мы были пьяны. Мы были на вечернике у Макговерна.

– Пили? У Макговерна? Кто еще с тобой был?

– Да много кто. Там были Уоррен Битти и Пэт Кэдделл, спец Макговерна по опросам, и я. И почему-то мне вдруг пришло в голову, что четыре утра самое время поехать за Колсоном.

– Бред какой-то! Ты, наверное, пьян был и укурен, к четырем-то утра.

– От Макговерна мы ушли в половине третьего, договорились с Краусом встретиться в одной забегаловке. Макговерн живет где-то на северо-западной окарине, я два часа убил, разыскивая его чертов дом, и решил, что мне потребуется еще два, чтобы оттуда выбраться, разве что упаду кому-нибудь на хвост. Я видел задние огни, но между мной и Краусом вклинилась еще какая-то машина, и я испугался, что потеряю его в закоулках – ну прямо проселочные дороги. Я думал только о том, как бы не упустить Крауса, а потому, врубив передачу, пошел обгонять машину впереди, чтобы пристроиться прямо за ним, но тут вдруг на встречке показалась машина, а шоссейка меньше 15 футов шириной, две машины едва-едва разъедутся, и уж конечно, не когда одна идет на семидесяти в час и за рулем у нее пьяный. Я подумал, м-мм, ладно. Можно или сбавить газ, или попробовать протиснуться, поэтому я вдавил педаль и столкнул встречную на обочину, она на траву сошла, чтобы в меня не врезаться, а я выскочил назад на свою полосу, но, уже пролетая мимо, случайно глянул в ту сторону и увидел, что это дорожный патруль. Я решил, мол, не время останавливаться ради извинений. В заднем зеркальце я видел, как копы уже разворачиваются. Поэтому, плюнув на Крауса, я свернул в первый же поворот налево, погасил фары и погнал как бешеный, решив, что копы, скорее всего, погонятся за Краусом, остановят его и арестуют, но так уж вышло, ни одного из нас они не поймали.

– Ты поступил некрасиво.

– Слушай, Ральф, или он, или я. Честно говоря, я даже заволновался, когда потом мы не увидели Тима в ресторане.

Но мы сами опоздали, потому что пришлось поупражняться в скоростном вождении по юго-восточной окраине Вашингтона: мы проскакивали по пустым широченным улицам, сворачивали на восьмидесяти милях в час, разворачивались на сто восемьдесят… поревели, подурачились на крутом «катлассе».

– Огромная машина?

– Чистый монстр, лошадиных сил завались…

– Какого она размера? С автобус?

– Нет, нормальная большая тачка, но очень мощная, гораздо мощнее, скажем, «мустанга». Мы часок погоняли по пустынным улицам, а потом я вдруг заявил, что стоит, пожалуй, перекинуться парой слов с мистером Колсоном, ведь раньше репортеры на вечеринке у Макговерна сошлись на том, что Колсон окажется, вероятно, единственным из первостатейных подручных Никсона, которому даже повестку в суд не пришлют.

– Почему?

– Он как-то исхитрился оставаться чистеньким, во всяком случае до сих пор. А сейчас его снова втянули в заварушку с ITT, и, сдается, он все-таки пойдет на дно с остальными. Но в тот момент мы думали, Колсон ведь самая большая сволочь из всех, поэтому надо бы к нему съездить. По счастью, никто из нас не знал, где он живет. А так, мы собирались барабанить в его дверь, бормоча что-то вроде: «Сжалься надо мной, Господь! Мою жену изнасиловали! Мою ногу отрезали!» Что угодно, лишь бы выманить его из спальни, а как только он откроет дверь, схватить, привязать к машине и потащить к Белому дому…

– Он мог бы вас опознать…

– У него времени бы не было нас рассмотреть. Но пока мы катались, мы об этом подумали и решили, что такая выходка – единственное, что сняло бы Никсона с крючка, ведь на следующий день он бы выступил по телику с экстренным заявлением на всю страну и заскулил бы: «Только посмотрите, что преступники сотворили с бедным мистером Колсоном! Вот именно о таком мы предупреждали. Вот почему нам приходилось прибегать к насилию, ведь гады ни перед чем не остановятся! В четыре утра они протащили мистера Колсона по всей Пенсильвания-авеню, а потом разрезали веревки, точно на упаковке мяса!» Он потребовал бы немедленного ужесточения мер безопасности, так сказать, закруглить гайки против «зверей, на такое способных». Поэтому мы выбросили идею из головы.

– Она и так была довольно рискованной. И демократической партии никакой пользы не принесла бы, верно?

– Ну да, могла бы возникнуть кое-какая проблема с имиджем, а она дала бы Никсону лазейку, которую он так отчаянно ищет, возможность оправдать всю историю с Уотергейтом, разглагольствуя про «жесточайшее преступление». Таскать людей по улицам – выходка в духе «ангелов ада». «Ангелы ада», пачукос, пьяные ковбои. Но потом я еще над этим подумал, и когда вернулся в отель после вонючей аварии, которую все еще стараюсь объяснить… Мне пришло в голову, что никсоновские гады и впрямь настолько сволочные, чтобы так поступить с Колсоном. Если бы только мозгов хватило додуматься. Вполне могли бы протащить Колсона за машиной со стакерами Макговерна на обоих бамперах или, нацепив фальшивые бороды, помахать винными бутылками, когда будут проезжать мимо Белого дома, и на скорости перерезать веревку. Колсон подкатился бы к самой привратницкой, и охрана отчетливо бы увидела стакеры Макговерна на уносящейся за угол машине, а Никсону как раз такого и надо. Если бы мы подали им идею, они уже сегодня поехали бы за Колсоном.

– Он бы начал заговариваться.

– Он был бы в истерике. И, конечно, утверждал бы, что его обработали гангстеры Макговерна. Знаешь, я, честное слово, считаю, что Никсон сам бы такое провернул, если бы счел, что это поможет ему выкрутиться. Поэтому я еще подумал и сообразил, что надо было бы проделать такое в масках… Знаешь, такие резиновые маски, которые натягиваются на всю голову?

– Нуда, очень убедительно…

– Ага, у одной была бы физиономия Хальдемана, у другой Эрлихмана, а у третьей – Тони Уласевича.

– Самые большие сволочи в администрации Никсона.

– Ага. Если верить Пату Бьюкенену, Колсон самая большая сволочь в политике. Уласевич – силовик. Я думал, мы наденем такие маски, а к ним еще просторные плащи или еще что для маскировки, поедем к дому Колсона и начнем орать: «Текс, Текс! Это я, Тони. Выходи. У нас проблемы». А как только он откроет дверь, из укрытия выскочат парни в масках Хальдемана и Эрлихмана и схватят его за руки – так он поймет, кто его сцапал. А через пару секунд парень в маске Уласевича натянет ему мешок на голову – нет, лучше на все тело, – завяжет под коленками, и они втроем отнесут его к машине и привяжут к заднему бамперу. А когда будем проезжать мимо сторожки Белого дома, обрежем веревку, чтобы Колсон выкатился прямо к ногам охраны. Тогда – через пару-тройку дней в травматологии, когда оправится от шока и наконец заговорит, – Колсон будет клясться и божиться, что его похитили Хальдеман, Эрлихман и Уласевич, уж он-то точно знает, на что они способны, сам-то он именно так мыслит. Он достаточная сволочь, чтобы такое придумать. Надо будет выбрать ночь, когда все они будут в Вашингтоне, тогда Колсон будет твердить, что они во всем виноваты. Он-то знает, он-то видел.

– Гениально, просто гениально. Он вам поверит. Особенно рожам.

– Ага. Но главное – не произносить ни слова, просто схватить и двинуть. Что бы ты подумал, если бы увидел трех знакомых тебе людей, которые ни с того ни с сего хватают тебя, привязывают к машине и тащат сорок кварталов? Черт, ты же собственными глазами их видел\ Ты бы в суд с этим пошел, под присягой повторил. От такого Никсон совершенно с катушек бы съехал. Ему-то бы верить не захотелось! Как он может быть уверен, что Хальдеман, Эрлихман и Уласевич этого не делали? И детекторы лжи тут не помогут. Крепкая задумка – таскать людей по улицам за арендованной в «Авис» машиной, впрочем, мы от нее отказались, но если бы не попали в аварию, то еще покрутили бы ее в голове, хотя я по-прежнему понятия не имею, где живет Колсон, и по-прежнему не желаю этого знать. Но, признай, идея хорошая.

– Ага, просто отличая.

– А ты знаешь, что у Колсона была табличка на стене кабинета: «КОГДА ВОЗЬМЕШЬ ИХ ЗА ЯЙЦА, РАЗУМ И СЕРДЦА ПОСЛЕДУЮТ»?

– Ага. -

– Он служил капитаном в морской пехоте. Так что получил бы дозу собственного лекарства.

– Ты правда считаешь, он такого заслуживает?

– Он собирался подложить бомбу в Институт Брукингса, лишь бы заполучить кое-какие бумаги. Колсон не самая конгениальная личность. Он злобный гад, и если протащить его по улице, это уж точно посеет среди них панику. Немного смирения им бы не помешало.

– Ирония судьбы?

– Ну, довольно жестко, конечно. И сорок кварталов, наверное, не понадобится тащить. Может, всего четыре. На первые тридцать шесть можно запихать его в багажник, а на последние четыре вытащить – потрясется немного по улице, чувствуя, как с него срывает кожу, вот уж испугается…

– Превратится в кровавое месиво. Охрана может решить, что он просто пьяница, и оставит его лежать всю ночь.

– За это не беспокойся. Пункт охраны при Белом доме открыт круглые сутки. Нет, охранники Колсона узнают. К тому же жена Колсона позвонит в полицию и заявит, что ее мужа похитили какие-то бандиты.

– А может, человечнее было бы проехать еще четыре квартала и позвонить в больницу, мол, нельзя ли съездить к Белому дому? Там на улице голый мужик истекает кровью…

– … и нам кажется, это мистер Колсон.

– Вот была бы сенсация для газет.

– Ага, рискну предположить, мы попали бы в заголовки.

ЧАСТЬ II

Флэшбэки и искривление времени… Путаные заметки и грубые комментарии с Верховий… Дин против Хальдемана на слушании… Проблема лжесвидетельства… Эрлихман огорошивает старого приятеля… Неужели акулы покидают прилипал?

ОТ РЕДАКТОРА:

В связи с обстоятельствами вне нашего контроля нижеследующий отрывок был в последнюю минуту сварганен из шестифунтового свертка документов, блокнотов, памятных записок, магнитофонных записей и тайно записанных телефонных разговоров др. Томпсоном в сумбурный месяц в Вашингтоне, Нью-Йорке, Колорадо и Майами. По его словам, «его далеко идущий план» заключается в том, чтобы «дистиллировать» эти изматывающие нервы приемы и со временем создать «совершенно новый тип журналистики». А пока мы временно приостановили выплату ему гонораров и аннулировали его кредитную карточку. За четырехдневный период в Вашингтоне он угробил две машины, проломил стену в вашингтонском «Хилтоне», купил две валторны по тысяче сто баксов каждая и разбил витрину турецкого ресторана.

Проблему усугубил приезд в Вашингтон – впервые – нашего художника Ральфа Стедмана, запойного алкоголика, не уважающего ни протокол, ни общепринятые нормы поведения. В первый же визит Стедмана в зал слушаний по Уотергейту его вывела полиция Капитолия после того, как он пролил пиво на телемонитор и сбил с ног Сэма Эрвина при попытке пробиться к микрофону, чтобы сделать заявление о «гнилостности американской политики». Лишь благодаря своевременному вмешательству корреспондента New York Post Джона Лэнга господина Стедмана не лишили раз и навсегда допуска в зал слушаний.

Как бы то ни было, большая часть нижеследующего публикуется именно в том виде, в каком др. Томпсон изначально записал его у себя в блокнотах. Учитывая, что прошли все сроки сдачи номера, пришлось оставить записки как есть, лишь бы текст поспел в печать.

БЛОКНОТЫ

«Господи, этот Уотергейт просто невероятен. Это ужасно, как будто узнал, что жена тебе изменяет, но не хочешь про это слышать».

Замечание толстяка из Нэшвилла, который ехал вместе с Ральфом Стедманом в такси.

Утро вторника, 26.06.73, 8:13 в Скалистых горах Яркое солнце на траве у меня за окном позади дряхлого телика и еще не растаявшие снежные шапки на пиках по ту сторону долины. Каждые две-три минуты оконные стекла сотрясает горестный вопль полоумного павлина. Сволочь расхаживает по крыше, бессмысленными криками нарушая утреннюю тишину.

Он сильно действует на нервы Сэнди.

– Черт! – бормочет она. – Надо-таки найти ему курицу!

– А пошел он, мы уже находили ему курицу, и она умудрилась попасться койотам. Этому гаду не курица нужна, а пуля в голосовые связки. Он начинает походить на Германа Толмеджа.

– Толмеджа?

– Смотри, что происходит, черт побери. Вот еще один истинный сын Юга. Сначала это был Томпсон, теперь Толмедж, а потом у нас будет тот полоумный сутенер из Флориды.

– Гурни?

Я кивнул, вперяясь в синеватый глаз вечно ломающегося «цветного телевизора», который прошлым летом припер домой из Вашингтона, когда наконец сумел оттуда сбежать. Но теперь я изо дня в день включаю его почти лихорадочно, чтобы смотреть, что происходит в Вашингтоне.

Слушания по Уотергейту – моя ежедневная доза. Тысячи людей по всей стране пишут на свои каналы, требуя, чтобы это чертово занудство сняли с эфира и вернули их любимые мыльные оперы: «С вращением земли», «Край ночи», «Цена верна» и «Что ждет странную Бетти?». Спектакль на слушаниях Уотергейта надоел всем. Как говорится, сюжет путаный, персонажи тупые, а диалоги отвратительные.

Президент Соединенных Штатов ни за что бы себя так не повел – во всяком случае, во время футбольного сезона. Как сказал вскоре после своего назначения новый начальник штаба при Никсоне Мелвин Лейрд: «Если президент окажется виновным, я не хочу про это слышать».

* * *

А на другом полюсе мнений – замечание, которое я услышал на прошлой неделе от одного мужика в Денвере. «Я уже давно этого жду. Может, не так давно, как Джерри Вурхис или Элен Гэхеген Дуглас. И, правду сказать, даже не думал, что такое случится. – Сверкнув безрадостной улыбкой, он вернулся к экрану своего телика. – Но, Господи милосердный, это же здорово! Почти слишком хорошо, чтобы быть правдой».

Моя проблема (с точки зрения журналистики) коренится в том, что я согласен почти со всем, что сказал в тот день смеющийся, мстительный гад. Мы мало разговаривали. Нужды не было. Все, что воплощал собой Ричард Милхауз Никсон, развеивалось как дым прямо у нас на глазах. И мне казалось, что любому, кто способен понять и оценить такое, не надо тратиться на слова, чтобы его поняли. Во всяком случае, со мной.

(Вопрос в том, а что именно он воплощал и кто будет воплощать это дальше? Эгню? Рейган? Рокфеллер? Даже Перси? Никсон «преуспел» по той же причине, почему в конечном итоге рухнул. Он все давил, давил, давил… и, наконец, зарвался.)

Полдень, вторник, 26 июня

Телик на веранде. Перетаскивали мы его с множеством ругательств.

Микрофон у Уикера, он вышел один на один с Дином, и через тринадцать минут явно бесцельной болтовни последнему пришлось не лучше, чем Толмеджу. Уикер странно осторожничал, может, немного тупил.

И какая тут связь? Уикер-личный друг Пэта Грейя. А еще -единственный член сенатской комиссии, у кого есть доступ к Джону Дину вне работы.

«…прямой эфир из зала закрытого заседания фракцт Сената…» – мелькнуло по CBS

Прямой эфир? Или постановочная запись? Так или иначе, Дин смотрится поживее не только от того, что говорит, но и потому, что он – в отличие от свидетелей – отказался произнести это сначала перед эфиром на организационном собрании членов комиссии.

Странно, но правдоподобия Дину придает не давно ожидаемое воздействие (или отсутствие оного) на американское общество, но его очевидная способность постоять за себя перед семью сенаторскими инквизиторами. Последние, похоже, поражены.

Дин довольно рано получил фору за счет издевательских нападок на порядочность советника от меньшинства Фреда Томпсона, и остальные покорно поддались. Дин излучает определенную властность – ничего харизматичного, просто гнусавый, пустосердечный авторитет, какой чувствуется в налоговом инспекторе или в очень вежливом агенте ФБР.

Остается только Бейкер. Вот уж кому вчера основательно досталось. Дин набросился на него, поразив телеаудиторию постоянными упоминаниями личных договоренностей Бейкера с Белым домом перед слушаниями. Нет необходимости упоминать, что Бейкер – зять покойного и не слишком оплакиваемого «Солона» от штата Иллинойс, сенатора Эверетта Дирксена.

Дин – прожженный и изворотливый чинуша. Он без труда получит теплое местечко, едва выйдет из тюрьмы.

А теперь Монтойя. Слабохарактерный мексикашка из Нью-Мексико. Этот Дину проблем не доставит. Внезапно Монтойя огорошивает Дина лжецитатой из Никсона, дескать, расследование Диксона очистило штат Белого дома. Дин преспокойно отмахивается от заявления как ото лжи: «Я никакого расследования не проводил».

Монтойя тарабанит весь список дониксоновских заявлений.

Дин: «В общем и целом, есть менее достоверные утверждения в этих… э… этих утверждениях».

Монтойя требует голову Никсона! Это что, первый признак? Мастаку Дику конец?

*** Вспоминается полицейский в штатском в Майами-Бич, отдыхающий в арсенале позади «Конвеншн-сентер» в вечер номинации Никсона. «Ты им скажи, Мастак Дик», -коп смотрит по телику речь Никсона… а повсюду вокруг клубы слезоточивого газа, в котором задыхаются демонстранты.

4:20 по летнему восточному времени

Как всегда, под конец процесс набирает обороты. Идиотов следовало бы заставить держать такой темп пятнадцать-шестнадцать часов кряду – большие дозы амфетаминов, огромные кофейники, «дикие индейки» и т.д., – пусть сразу переходят к истерическому бреду. К обвинениям с потолка и т.п.

По ходу Дин становится все увереннее, даже чуть развязен, похоже, обрел почву под ногами.

Утро пятницы, 29 июня… 8:33

Господи, опять пустоголовый Гурни! Можно было подумать, у бедолаги хватит ума больше не открывать рот, но нет, Гурни все еще лепечет, слепо дробит достоверность заявлений Дина, чья роль «водоноса при Белом доме» (как его назвали Фрэнк Рейнолдс и Сэм Дональдсон на ABC-TV) становится все очевиднее.

Гурни как будто оглох, мозги у него – как коровье вымя. Он талдычит свои вопросы с отпечатанной на машинке страницы, которой его, по всей очевидности, снабдил советник от меньшинства (республиканцев) Фред Дж. Томпсон, а потом теряет мысль. Его взгляд бесцельно скользит по комнате, а Томпсон нашептывает ему на ухо инструкции, его руки рассеянно перебирают бумажки на столе перед микрофоном. А тем временем Дин дотошно пережевывает его вопросы и возвращает назад объедки: теперь они так исковерканы, что их участь способна сконфузить любого, у кого есть здравый смысл.

Но Гурни словно не замечает: его работа в этой комиссии – «защищать президента», согласно инструкциям из Белого дома или тех третьеразрядных прилипал, которые там еще, возможно, работают. Обычно мы забываем, что мотивы Гурни не поддаются пониманию, если не помнить, что он республиканский сенатор от Флориды, штата, где Джордж Уоллес триумфально выиграл первичные от демократов в 1972-м, собрав семьдесят восемь процентов, и который с семьюдесятью двумя процентами выступил в ноябре за Никсона.

В штате, где даже Губерта Хамфри считают опасным радикалом, решение Эда Гурни разыгрывать из себя невежественного деревенщину по национальному телевидению представляется вполне логичным – во всяком случае, его собственным избирателям. Сегодня вместе со всей страной они смотрят телик у себя во Флориде, и надо помнить, что если в Детройте и Сакраменто Гурни кажется омерзительной карикатурой на слабоумного сенатора Корнпроуна, он не обязательно представляется таковым избирателям из окрестностей Таллахасси и Санкт-Петербурга.

Вопреки укоренившемуся имиджу, Флорида не Майами. Одна из извечных загадок американской политики – как такого человечного и сравнительно просвещенного политика, как Рюбен Аскью, могли избрать губернатором одного из немногих в стране штатов, где Джордж Уоллес легко побил бы Ричарда Никсона – в президентской гонке один на один, -будь то в 1968-м или 1972-м. Или даже в 1976-м…

* * *

Вот вроде и все. Гурни сняли с эфира, он окончательно запутался в юридически-конституционном споре с Сэмом Эрвином и адвокатом Дина. Наконец, он просто сдался и передал микрофон сенатору Инойе, который тут же вернул допрос в нужное русло, освежив память Дина по вопросу попыток Белого дома отомстить своим «врагам».

Кто еще из сенаторов, помимо Тедди Кеннеди, стал объектом слежки «водопроводчиков» Никсона? Кто из журналистов, помимо парня из Newsday, который нелицеприятно высказывался в печати о Бебе Рибозо, были занесены в список тех, чьи налоговые декларации полагалось проверить? Кто из спортсменов и актеров, помимо Джо Неймета и Пола Ньюмана, был занесены в список тех, с кем полагалось «покончить»?

Тут Дин начал вилять. Дескать, он не желает «истолковывать чужие мотивы», о чем легко забыть, если три дня смотреть его выступления по телику, когда он раз за разом бросает тень по меньшей мере на половину высшего эшелона Никсона: на Колсона, Ларю, Калмбаха, Нофзингера, Крога, Лидди, Кляйндинста. И доказательства в виде дословных пометок и записанных телефонных разговоров, по словам сенатора Бейкера, «ошеломляют».

Туповатая мстительность их языка пугает почти так же, как и раскрытые мстительные интриги.

17:35

Сижу на веранде, голый, в качалке, в полутени от карликового можжевельника, смотрю на покрытые снегом вершины и на высоте восемь тысяч, т.е. в полутора милях, не видать ни облачка. Когда так нежишься, как ящерица на солнце, трудно поверить, что тусклый синий экранчик телика, примостившегося на старом, изрешеченном пулями пне, выдает мне все подробности без цензуры, транслирует по пять-шесть часов в день происходящее в затхлой коричневой комнате в двух тысячах милях к востоку. Подробности истории, которая, похоже, примет невероятный оборот, закончившись отставкой президента Соединенных Штатов.

Полгода назад Ричард Никсон был самым могущественным политическим деятелем в истории планеты, более могущественным, чем Август Цезарь, когда развернулся на всю катушку. Так было полгода назад.

Теперь, с каждым потным вечером того, что войдет в историю как «лето 73-го», Ричарда Никсона понемногу – то есть без спешки – подтаскивают к позору и бесчестью. Его место в истории уже определено: он окажется в одном ряду с Грантом и Хардингом как классический пример мутации демократии.

21:22

Крестовый поход Билли Грэхема по обоим телеканалам. Но что? Что там происходит? Кислотный флэшбэк? Искажение времени? По CBS показывают, как Грэхем разглагольствует в округе Орандж про «искупление кровью». Да, Господь требует крови! А по ABC показывают крестовый поход Грэхема в ЮАР, огромный митинг исключительно белых африканеров на стадионе Уондерерс в Йоханнесбурге. (Я, наконец, врубился или это грибы меня обманывают?)

Странно… в канун кончины Никсона его личный проповедник орет про кровь в Лос-Анджелесе (напоминая поистине кровавые картины того, как мозги Роберта Кеннеди разметало по холодному бетонному полу кухни отеля «Амбассадор», и крови Джека Кеннеди на «платье его вдовы в тот трагический день в Далласе». И кровь Мартина Лютера Кинга на балконе мотеля в Мемфисе).

Но подождите-ка? Это что, черное лицо в толпе на стадионе Уондерерс? Да, восхищенное черное лицо в очках авиатора и зеленой военной форме. Остолбеневший со всеми прочими от послания Билли: «Твоя душа взыщет Бога! [Пауза, присел, оба кулака грозят толпе…] Они порвали его плоть! Они вырвали ему бороду». Грэхем принимает боевую стойку Чарлтона Хестона: «И пока они это делали, пришлось сдерживать семьдесят два миллиона ангелов мщения… Да… кровавой рукой Господа… чтобы они не смели всю планету в ад».

Cazart! Семьдесят два миллиона говнюков, а? В Лос-Анджелесе такая угроза бы не прокатила. Пришлось бы пригрозить семьюдесятью двумя миллиардами. Но Южная Африка – последняя в низшей лиге белых наций, и когда говоришь, что семьдесят два миллиона чего угодно готовы пронестись по планете, то в ЮАР понимают, о чем речь.

Ниггеры. Черная орда мщения… Тут мне пришло в голову, что спектакль Грэхема на удивление тонок: он и впрямь угрожает рыдающей толпе белых супрематистов… Вот именно. Искупление Страхом! В Хьюстоне это слушателей проняло, почему тут не попробовать?

22:05

Показывают новости, и снова дьявольский захребетничек Джон Дин. («Президент выглядел удивленным, когда вы передали ему эту информацию?») «Нет, сэр, не выглядел».

Сегодня в Кэмп Дэвиде нарики снимаются с лагеря. Мистер Никсон получил по заслугам. Сообщения прессы из «западного Белого дома» в Сан-Клементе говорят, что у президента нет «комментариев» по поводу губительных показаний Дина.

Без комментариев. Боссу дали успокоительное. Кто с ним сегодня на том одиноком западном краю Америки? Бебе Рибозо? Роберт Абпланальп, У. Клемент Стоун?

Скорее всего, нет. Они наверняка видели то же, что и Никсон: что сенатская комиссия Эрвина намерена отпустить Дина. Его жертвы попробуют поквитаться завтра или на следующей неделе, но разницы не будет никакой, ведь усомниться в нем способны только те, кого он вчера публично высмеял как орудия Белого дома. После того как во вступительном заявлении Дин упомянул про якобы «готовность [Бейкера] сотрудничать» с мозговым трестом Никсона в дни, предшествовавшие слушаниям, правдоподобность показаний Бейкера сильно подорвана и, что бы Бейкер ни вывалил на Дина завтра, покажется гневным возмездием глубоко оскорбленного человека.

А что же говорить бедному Гурни? Дин презрительно выставил его на всю страну, перед телеаудиторией из семидесяти миллионов циников таким безнадежным ротозеем, что на него даже давить не надо. До начала слушаний из семи сенаторов в комиссии Эрвина только Гурни не вызывал сомнений у стратегов Никсона, так они были уверены, что он у них в кармане. А вот Бейкера, «белую ворону» среди республиканцев, с самого начала считали безнадежным.

«Мы поняли, что у нас проблемы, когда увидели состав комиссии», – говорил в своих показаниях Дин. При этих словах на губах у него играла улыбка. Может, скорбная улыбка человека, умеющего проигрывать? Или, может, смысл у нее был иной? Может, это был безумный, едва сдерживаемый приступ смеха человека, которому вдруг показалось, что все-таки удастся уцелеть в нынешнем невероятном бардаке? К 16:45 во вторник на лице у Дина было потрясенное, все еще сверхнапряженное выражение человека, который было понял, что катится в пропасть и ухватиться ему не за что, а теперь вдруг почувствовал, как обретает равновесие.

* * *

Ну… может, и так. Если Дин сумеет устоять в завтрашней неизбежной контратаке, все позади. Опрос Харриса в сегодняшних Rocky Mountain News, появившийся еще до выступления Дина, показал, что доверие лично тс Никсону по «проблеме» Уотергейта упало до новых фантастических отметок – 15-70 % негатива. Если комиссия Эрвина не оспорит хотя бы половину показаний Дина, 4 июля Ричард Никсон не сможет раздавать долларовые бумажки на Таймс-сквер.

Понедельник, 15 июля, 14:10 Слушания по Уотергейту Старое здание сената

*Таинственный свидетель – Алекс Баттерфилд. Камера снимает его со спины, и лицо разглядеть невозможно.

*Руфус Эдмистен, человек Эрвина, лицо позади Бейкера и Эрвина. «Политические амбиции… Хочет избираться на пост генерального прокурора Северной Каролины» – всегда лицом в камеру.

Баттерфилд потчует слушателей рассказами о сложной записывающей аппаратуре в Овальном кабинете (см. клипы). Официальный «водопроводчик» Никсона – «связник с СС».

АБ (темно-синий деловой костюм): Да сэр, в кабинете записывать было много труднее.

Толмедж: Кто установил устройства?

АБ: СС – техники спецслужб. Чтобы сохранить для истории.

Т: Зачем были установлены эти устройства?

АБ: Ради постоянной записи всех разговоров в Овальном кабинете и последующей расшифровки для библиотеки Никсона. Активируемые голосом микрофоны по всему кабинету президента. С задержкой во времени, чтобы не отключались во время пауз.

Фред Томпсон похож на разбогатевшего самогонщика из Теннеси. Узнав, что он будет на Уотергейте, его послали в магазин мужской одежды купить себе что-нибудь приличное.

Четыре люстры желтого хрусталя шесть на шесть свисают с потолка, но не видны из-за софитов Colortran TV. Стэн Тредик и другие фотографы с картонными зонтиками, чтобы защищать объективы от высоких софитов.

14:34 – Предупредительный голосовой сигнал. Ага! Баттерфилд представит запись разговора Дина с Никсоном от 15 сентября?

Т: Никакого предупредительного сигнала?

АБ: Насколько мне известно, нет.

Т: Это делалось исключительно для истории?

АБ: Насколько мне известно, да, сэр.

??: В Ки-Бискейн и Сан-Клементе?

АБ: Там записывающих устройств нет, во всяком случае моих.

Заголовок в New York Post: Никсон подслушивает себя самого (полная полоса).

*Самая очевидная разница между тем, что испытываешь, лично присутствуя на заседаниях, и тем, что испытываешь, когда смотришь их по телевизору, – в размахе: ощущаешь собственную малость, как на футбольном стадионе. Игроки кажутся размером с людей, трава – настоящей (в некоторых случаях). Зал 318 всего сто на сто, а вовсе не гигантский театр, каким кажется по телику.

*Постоянный поток студентов, которых загоняют и выгоняют у нас за спиной.

* * *

Калмбах сидит прямо передо мной, ждет своей очереди давать показания. Серый льняной костюм за триста долларов, туфли за семьдесят пять, набриолиненные черные волосы и рубашка от портного – тонкая синяя полоска на желтовато-белом. Крупный, богатый. Рядом – юрист с серебристыми волосами.

*Эрвин зачитывает письмо от Бузхардта. По залу проносится гул, говорит, Л. Б. Дж. ставил на прослушку.

Забавно – сидит сразу за креслом свидетеля, – можно посмотреть прямо на Эрвина, поймать выражения его лица – словно он смотрит на меня. Кивает, взгляд в одну точку, иногда быстрые заметки желтым карандашом.

Телефонные звонки Калмбаха-Уласевича – из одной телефонной будки в другую, точь-в-точь операция мафии… проверить Чти отца своего на совпадения…

*Калмбах: «… Приблизительно в это время задание начало до некоторой степени меня беспокоить»

16:50 – Скуууука…

Внезапное видение: я набрасываю на шею Калмбаха удавку, затягиваю и дергаю.

Внезапный гам на галерке.

Камеры отчаянно щелкают, пока Калмбах бьется с рояльной струной на шее – заваливается назад.

Не могу сдержать смеха… Надо выйти из зала заседаний, себя не контролирую, на меня пялятся…

*Рон Мак-Махон, пресс-секретарь Бейкера, бывший новостной журналист из Теннеси: «Как они могли не дать их [про магнитофонные записи из кабинета Никсона] нам? У себя в Теннеси мы устраивали время от времени пожар в здании суда…»

* * *

Бернхардт Дж. Лейнен, двадцать семь лет, Джерсивилль, штат Иллинойс 62052. Приехал в округ Колумбия поездом – тринадцать вагонов прицеплены к паровому локомотиву, платформа с углем. Сто человек на частном поезде Чикаго-Вашингтон (Sourthern R.R. Independence Limited) («Уотергейтский особый»).

– Большинство людей в Джерсивилле заинтересовались, лишь когда Дин представил список врагов.

– Почему?

– Потому что они не могли понять, как туда попали некоторые имена – Ньюмен, Стрейзанд, Чэннинг, Косби. И не могли понять, зачем вообще вести такой список.

* * *

*«Кэрол Адаме Бар» через улицу похож на кабак футбольных фанатов во время матча. Взрывы смеха в баре над притворно бесстрастным рассказом Ларю, как Лидди предложил ему «быть на углу любой улицы в любой момент, и мы могли бы подослать наемных убийц».

Похоже, все фанаты Уотергейта против Никсона, – и в зале слушаний, и в барах вокруг старого здания сената. Как фанаты приветствуют хозяев поля – семь «кубиков желе».

Вторник, 24 июля

Студия Бентона, 20:00

PBS в Аспене опять отключили, вещание у этой корпорации здесь даже хуже, чем в округе Колубмия.

* Эрлихман приносит присягу с салютом в духе «Хайль Гитлер», никакого смеха зрителей.

Скука в зале заседаний, тоска за столами прессы.

Лицо Эрлихмана – маска ВЫСОКОМЕРИЯ. Продолжайте снимать гада – по десять часов в день, десять дней подряд.

Э: Мы видели, что очень мало шансов заставить ФБР вмешаться… очень серьезная проблема.

(Ну да! Страна кишит коммунистами, размножающимися, как крысы.)

Эрлихман, наверное, видел себя в «Шестидесяти минутах», поэтому знает, как смотрится на телеэкране: сейчас то и дело поглядывает искоса в камеру. «Дырявая память» Эрлихмана… Институт Брукингса: не помнит, кто разрешил заложить бомбу, не помнит, кому «позвонил, чтобы отменить взрыв в Брукингсе».

(Кое-что из биографии: «Цивик-клаб», «Кантри-клаб», Молодежная торговая палата, Университет Южной Каролины /Калифорнийский университет в Лос-Анджелесе, юридическийфакультет, юридические фирмы, рекламные агентства.)

* Настрой Томпа-Бейкера и Гурни крайне важен, связан с шансами Никсона на выживание, – крысы бегут с тонущего корабля.

*Э. хватило наглости спорить с Эрвином по вопросам конституции: о праве Никсона санкционировать проникновение в кабинет Филдинга в поисках истории болезни Эллсберга.

Дэн Рэтер говорит, Никсону нужно подтверждение сейчас, а еще он хочет, чтобы Кокс ушел в отставку. Утаивая записи, Никсон не дает осудить Хальдемана, Эрлихмана, Дина и так далее и тем самым держит над их головами топор – не дает им заговорить.

«Держитесь вместе, не то висеть вам по отдельности»

Бен Франклин

ОТ РЕДАКТОРА:

Нижеследующий разговор Эрлихамана и Герба Калмбаха получен нами в слепой ксерокопии вместе с блокнотами др. Томпсона. Расшифровка была предана огласке самим Эрлихманом, который не сказал Калмбаху, что записывает их разговор для возможного использования в целях защиты на суде. Этот документ не относится к тем, которые раскопали следователи сенатской комиссии. Согласно Томпсону, данная расшифровка «самое разоблачительное доказательство и тем не менее вполне укладывается в мораль этих людей: „словно оказался вдруг в самом сердце Белого дома“».

Разговор с Гербом Калмбахом, 19 апреля 1973, 16:50

Э: Эрлихман.

К: Калмбах.

Э: Привет, как дела?

К: Нормально. Мне назначили завтра на два. Э: Где? В суд или к прокурору? К: В суд, и на 17:30 мне назначено к Силверу. Э: Вот как?

К: Ага. Я просто хотел провентилировать кое-что, Джон. Вернувшись домой вчера вечером, я узнал, что мне звонил О’Брайен. Я перезвонил, поехал к нему сегодня, а он сказал, что звонил потому, что Ларю попросил его сказать мне, что ему пришлось назвать меня в связи с этим и он хочет, чтобы я знал, и так далее.

Э: Он тебе про Дина сказал?

К: Не-а.

Э: Ну, Дин пошел на сделку с прокурором в надежде на неприкосновенность. А теперь вообще никто не понимает, что и почему он говорит.

К: Околесицу несет?

Э: Он спустил на нас с Бобом всех собак.

К: Вот как?

Э: Ага.

К: Нуда.

Э: И выставляет себя лишь орудием. А по поводу твоего эпизода заявил, так сказать, перед уходом, что он, Дин, сказал мне, что мои дела с ним, включая тебя, единственное, где меня могут прищучить. А я ему: «Слушай, Джон, не понимаю, о чем ты?» А он: «Я пришел к тебе от Митчелла, он говорит, ему нужны деньги, может, позвоним Гербу Калмбаху и попросим кое-что собрать». Я спросил, согласен ли ты, а Дин мне говорит, ты сказал да. А я говорю, ладно, идет. А он говорит, тогда заметано. На это я ответил, что трудно поверить. Я законов не знаю, но сомневаюсь, что Герб пошел на это со злым умыслом, вот уж совсем не верю, так я и ему и сказал, мол, трудно представить. Но с тех пор я нанял адвоката. " К: Вот как?

Э: Очень хорошего, который тоже говорит, что это полнейшая чушь, но, по-моему, следует прояснить, и я проясню, как только представится шанс, что суть в том, что это Дин пришел к нам с Бобом относительно тебя, потому что мы обещали тебе, что Морис Стэнс не будет слишком на тебя наседать.

К: А еще потому, что ты знал, что я твой друг и что я адвокат президента. Э: Конечно.

К: И никогда не совершаю ничего неуместного, нелегального, неэтичного и так далее. Э: Верно. К: И…

Э: Но суть в том, что Митчелл не позвонил тебе сам, так как чертовски хорошо знал, что ты уже недоступен. К: Нуда.

Э: Но это было после шестого апреля. К: Да, седьмого.

Э: Поэтому и Митчелл, и Стэнс знали, что нет смысла звонить тебе напрямую, потому что мы вытащили тебя под предлогом, что ты многое для нас сделаешь.

К: Верно.

Э: Поэтому Дину пришлось пойти ко мне, а потом к Бобу и говорить, что дело безотлагательное, но в подробности не вдаваться, разве что ты должен мне верить, это очень важно, а Митчелл и так в безвыходном положении, или, ну знаешь, я хочу сказать, это, правда сработало, впрочем, он выразился не совсем так, но уж точно на стенку полез. И… Джон, если ты скажешь, что это важно, то конечно.

К: Знаешь, после того, как Джон мне про то рассказал, я пришел спросить тебя, мол, Джон задал мне задание, должен ли я выполнять. А ты сказал, да, и проехали. Тогда мне большего было не надо, я знал, что свою семью я опасности не подвергаю. Э: Конечно.

К: И прекрасно понимал, что мы с тобой тут заодно. Э: Без вопросов, Герб, я никогда намеренно тебя бы не подставил.

К: Ну да. Так вот, когда мы разговаривали, ты знал, что я собираюсь сделать, знал, что собираюсь собрать капусту на это дело. Это было гуманно.

Э: Это был фонд защиты.

К: Чтобы поддержать семью. А теперь я нервничаю, и заковыка с О’Брайеном в том, что он сказал, что разворачивается большая кампания по привлечению к суду всех юристов, включая нас с тобой, и я был слегка в шоке, и, наверное, мне от тебя, Джон, надо было услышать, что это не так.

Э: Про попытки на тебя нацелиться я вообще ничего не знаю. Я бы сказал, они пытаются добраться до меня, собрать доказательства. Понимаешь, Дину сказали, что он поблажки не получит, если они не смогут подтвердить нашу с Хальдеманом вину.

К: Господи Боже, а нельзя просто объяснить, что это пожертвования и ничего больше?

Э: Ага, но сомневаюсь, что я тебе когда-нибудь говорил, что всегда действовал исходя из того, что Дин меня прикрывает.

К: Вполне логично. Э: Вот именно.

К: И ничего противозаконного тут нет. Э: Понимаешь, он свой юрист.

К: Вот именно, и я просто не могу поверить. Ведь вы с Бобом и президентом слишком добрые друзья, чтобы поставить меня в такое положение, где я бы рисковал моей семьей. Это просто невероятно, немыслимо. Теперь я просто… Теперь, если Силвер меня спросит, я расскажу ему все как есть.

Э: Да, только я не стал бы впутывать президента.

К: Конечно нет.

Э: Но в будущем, пожалуй, если представится возможность, я буду напирать на то, что мы никоим образом не контролировали и что все были согласны, что ты не будешь на побегушках у комитета.

К: И, конечно же, я действовал исключительна согласно распоряжениям, сам понимаешь, по инструкции, и если ты считаешь, что это достаточно важно, и если ты уверен, что это вообще уместно, я за задание возьмусь, потому что всегда так делаю и делал. И вы с Бобом, и президент это знаете.

Э: Да-да, в том, что касается молчания, мы, думаю, оба полагались исключительно на Дина.

К: Нуда.

Э: Я сам решений не принимал.

К: Да. Да.

Э.: И, уверен, Боб тоже.

К.: Нет, конечно. Просто у меня такое чувство… Джон, ну не знаю… Не слишком ли слабая это соломинка? Э: Кто? Дин?

К: Нет, я про то, что они все равно скажут, мол, Герб, ты не мог не знать.

Э: Ну, не знаю. Откуда? Ты же справок не наводил.

К: Никогда. А спрашивал только у тебя, после того как поговорил с Джоном Дином.

Э: И обнаружил, что не так-то и много мне известно.

К: Ты сказал, мне нужно кое-что сделать и…

Э: Да, и тебе известно, что сказал я так не из личной обиды, а на основании того, что мне представили.

К: Ага, а потому… чтобы создать фонд защиты и позаботиться о семьях тех парней, которые тогда были.

Э: Нуждались.

К: Не были признаны ни виновными, ни невиновными.

Э: И, главное, не стараться ни к чему их побуждать. К: Никто никогда и не старался, совершенно верно.

Э: О’кей.

К: Можем завтра повидаться, перед тем как я пойду на слушанья в два?

Э: Если хочешь. Но тебя спросят.

К: Спросят?

Э: Конечно.

К: Тогда, может, не надо.

Э: Тебя спросят, с кем ты говорил о том, что придется давать показания, и мне бы очень хотелось, чтобы ты сказал, что разговаривал со мной в Калифорнии, потому что в то время я расследовал там то дело для президента.

К: Но не сейчас?

Э: Я не прошу тебя лгать.

К: Знаю, что нет.

Э: Но суть в том…

К: Но показания в Калифорнии.

Э: Суть в том. Ну, нет, насколько тебе помнятся факты и так далее.

К: Да. Согласен.

Э.: Понимаешь, думаю, нехорошо, чтобы нас видели вместе, но в какой-то момент мне придется сказать, что я разговаривал об этом деле с О’Брайеном, Дином, Магрудером, Митчеллом, с тобой и еще с уймой людей.

К.: Да.

Э: Поэтому расхождений не будет.

К: Как, по-твоему, я правильно сделал, что позвонил? Ты уверен, как тогда, когда мы там были, что никакой вины нет?

Э:Да.

К: И волноваться не о чем?

Э: Говорю тебе, Герб, судя по тому, что я слышал, они не на тебя нацелились.

К: Есть, сэр.

Э: По всему, что я слышал.

К: Сам понимаешь, Барбара.

Э: Они нацелились на меня и на Боба.

К: Господи милосердный. Ладно, Джон, будет совершенно ясно, что никакого покрывательства нет. Все делалось исключительно из гуманных соображений, и я просто хочу… когда я с тобой говорил, просто хотел, чтобы ты меня успокоил, мол, на этом фронте у нас все в порядке.

Э: На этом фронте.

К: Двигаться вперед.

Э: Это было необходимо.

К: Так оно и есть.

Э: Да, о’кей. Спасибо, Герб, пока.

17:00 понедельник, 30 июля

Зал заседаний

Старое здание сената

* Вступительное заявление Хальдемана

– Ужасная жара от телесофитов, развернутых к прессе и галерке. Лай (звуки как с псарни) в комнате для прессы, когда появляется Хальдеман. По телевизору не слышно, зато в коридоре даже очень.

«Никогда я не утверждал (голосом обиженного суперскаута), что питаю полное доверие к Дину, как питал его в то время президент…»

Стрижка ежиком Хальдемана в духе 1951-го смотрится в этом зале неуместно, даже странно, также странно, как бородатый сенатор в 1951-м. Или ниггер в студенческом братстве Бета-Тета-Фи в конце сороковых.

Голова Хальдемана на экране выглядит так, словно его огрели граблями.

Тоска зеленая, пока Хальдеман все бормочет и бормочет. В критических моментах его версия различается с показаниями Дина… тут определенное лжесвидетельство… кто из них лжет?

* * *

«Если последняя речь [15 августа] не даст нужных президенту результатов, он сделает то, к чему уже пришел. Пустит в ход все грозные ресурсы своей должности. „Сеять раздор“ – еще мягкое выражение для предсказуемых последствий».

Джо Олсоп. Washington Post, 17 августа, 1973

«Недвусмысленное предостережение: мистер Никсон уже не собирается смывать с себя пятно Уотергейта, поскольку не может. Если демократы не позволят ему вернуться к обязанностям президента, но продолжат то, что один из высокопоставленных помощников президента назвал „вендеттой“, следующим его шагом будет полномасштабное возмездие».

Ивенс и Новак. Washington Post, 17 августа, 1973

«„Когда на меня нападают, – сказал мне однажды Никсон, – моя первая реакция – дать сдачи“. Сейчас президент явно настроен прислушаться к этому инстинкту. Поэтому в среду 18 июля на совещании в Белом доме было принято единогласное решение не отдавать записи разговоров. Если употреблять так любимые президентом спортивные клише, это означает совершенно иной матч, требующий иной стратегии. Новая стратегия требует ответного удара, в согласии с президентской интуицией, а не политики уступок и соглашений…»

Стюарт Олсоп. Newsweek, 6 августа, 1973

Cazart! Трудно не уловить смысл этих трех цитат. Даже тут, в Вуди-Крик, в двух тысячах милях от происходящего, совместное заявление Эванса с Новаком и братьев Олсопов бьет по нервам, как вспышка молнии в летнюю грозу над горами. Особенно если прочел их все в один день, перебирая гору почты, скопившуюся за три недели, пока я даром тратил время в Вашингтоне, в который раз силясь понять, что там творится.

Краус предупреждал меня по телефону об опасности поездки на восток.

– Знаю, ты мне не поверишь, поэтому просто садись в самолет и сам посмотри, но странная правда в том, что Вашингтон единственное место во всей стране, где Уотрегейтский скандал кажется скучным. В Бостоне я от экрана не мог оторваться, но когда я приехал сюда, пошел в зал слушаний, мне стало так депрессивно и скучно, что я даже думать не могу.

Поэтому спустя почти месяц в этом вероломном болоте я вполне понял, что старался донести до меня Краус. Через день или около того в зале заседаний, где сидел, скорчившись за столом для прессы под ослепительным свечением, телесофитов, я обнаружил телик в баре отеля «Капитолийский холм», через улицу от старого здания сената, – в трех минутах быстрым шагом от зала слушаний. Вот так я смог смотреть происходящее по телику, попивая «Карлсберг», а когда мне казалось, вот-вот произойдет что-то интересное, совершать бросок через улицу и вверх по лестнице в зал слушаний, посмотреть, что там к чему.

Но через три-четыре дня я сообразил, что вообще нет смысла туда ходить. Всякий раз когда я несся по коридору и через беломраморную ротонду с высоким куполом, где полицейский кордон удерживал за бархатными канатами сотни ждущих зрителей, я чувствовал себя виноватым: плохо одетый псих с бутылкой «Карлсберга» в руке размахивает пропуском для прессы и пробегает через армию копов, потом в высокие дубовые двери и в передний ряд кресел сразу за местом свидетеля, а тут куча бедолаг, кое-кто из которых с раннего утра ждет стоячего местечка на галерке.

Через несколько дней такого идиотизма я закрыл редакцию внутренней политики и вернулся домой к мрачным раздумьям.

ЧАСТЬ III

По матрасам… Никсон вот-вот уйдет в историю, и к черту Washington Post… Новая стратегия, невнятная и дешевая… Эрлихман «проводит черту»… Странная «тройка» и баланс террора… Макговерн был прав

«Когда демократия даровала нам демократические методы во времена нашего противостояния, это неминуемо случилось в демократической системе. Тем не менее мы, национал-социалисты, никогда не утверждали, что представляем демократическую точку зрения, но открыто заявляли, что использовали демократические методы лишь для прихода к власти, а придя к ней, будем отрицать это перед нашими противниками без учета средств, которые были дарованы нам во времена нашего противостояния».

Йозеф Геббельс

Что сделает теперь Никсон? Этот вопрос мучит всех вашингтонских пиарщиков – от бара в Клубе национальной прессы до обшитой красным деревом сауны при спортзале сената и сотен коктейлей для избранных в предместьях вроде Бетесды, Мак-Лина, Арлингтона и особенно в тенистом белом гетто северо-восточного квадрата округа. Можно зайти в «Таверну Натана» на углу М-стрит и Висконсин в Джорджтауне и, даже не заговаривая первым, ввязаться в спор о «стратегии Никсона». Нужно лишь встать у стойки, заказать «басе эль» и сделать заинтересованное лицо: склока вспыхнет сама собой, сам воздух Вашингтона наэлектризован скрытым смыслом Уотергейта.

Сотни высокоокладных постов зависят от того, что предпримет Никсон, что замышляет Арчибальд Кокс и возобновятся ли телеслушания «Дяди Сэма» после Дня труда в полной мере или будут урезаны или вообще прекращены, как предлагает Никсон.

Умники говорят, что Уотергейтские слушания, как таковые, уже закончились – не только потому, что Никсон готовится развернуть против них народный крестовый поход, а потому, что каждый избранный политик в Вашингтоне боится того, что комиссия Эрвина назначила на третью фазу слушаний.

Изначально планировалось, что вторая фаза сосредоточится на «грязной игре»: пестрой, шокирующей, но, по сути, незначительной области дознания, которая, правда, обещает уйму живости и гарантированно привлечет аудиторию. Серьезное расследование «грязной игры» во время предвыборной кампании нанесет смертельный удар синдрому ежедневной мыльной оперы, которым, по всей очевидности, страдает большинство домохозяек страны. Набор персонажей и путаные истории, которые они рассказывают, дадут фору любому сценаристу мыльных опер в Америке.

Третью фазу – расследование финансирования кампании – предпочли бы избежать и Белый дом, и сенат. И учитывая общее нежелание посвящать публику в факты финансирования предвыборной кампании, эту фазу Уотергейтских слушаний скорее всего снимут с программы. «Господи Иисусе, – сказал один из следователей комиссии Эрвина, – у нас в этом кресле весь Fortune’s 500, и каждый из этих гадов потащит за собой по меньшей мере одного конгрессмена или сенатора».

Под конец первой фазы, рассматривавшей факты Уотергейтской аферы, семь сенаторов комиссии Эрвина (перед тем как прерваться на вечеринку по случаю дня рождения сенатора Германа Толмеджа) провели неофициальное голосование и со счетом четыре против трех решили возобновить слушания в их нынешнем формате. Решающий голос принадлежал Толмеджу, присоединившемуся к трем республиканцам (Гурни, Бейкеру и Уикеру) в решении закончить слушания как можно скорее. Причины у них были те же самые, какие привел Никсон в своем давно ожидаемом телевыступлении 15 августа, когда заявил, что настало время покончить с Ежедневной Чепухой и вернуться к «делу народа».

Глядя на выступление Никсона по телевизору на ферме «Сова» с мэром Нью-Йорка Джоном Линдси, конгрессменом от Висконсина Лесом Аспином и бывшим составителем речей Бобби Кеннеди Адамом Волынски, я ждал, что вот-вот услышу отличную цитату из старого доброго Кальвина Кулиджа: «Дело Америки – бизнес».

И только позднее мне пришло в голову, что Никсон не посмел бы к ней прибегнуть, ведь со времен Герберта Гувера ни одного президента не вынуждали оправдывать столь разрушительный вред для национальной экономики, какой силится объяснить сегодня Никсон. И у Гувера хотя бы было оправдание, что он «унаследовал чужие проблемы», но Никсону такого не дано, потому что сейчас он на пятом году своего президентства, и когда он выходит отчитываться на телевидение, то делает это перед пятидесяти-шестидесяти миллионной аудиторией, которая не может позволить себе стейк или даже гамбургеры в супермаркетах, которой не по карману бензин для машин, которая платит пятнадцать-двадцать процентов по банковским кредитам и которой говорят теперь, что в стране может не хватить топлива, чтобы обогреть дома будущей зимой.

Далеко не идеальная аудитория для президента на втором сроке, только-только одержавшем головокружительную победу, которому теперь приходится двадцать девять минут нести околесицу про гадких придир в Конгрессе, старых добрых американских традициях и «давайте вернемся к делу».

Вот уж точно. Это первое, в чем мы с Ричардом Никсоном сошлись в плане политики, и речь сейчас идет уже не об идеологии, а о простой компетентности. С телеэкранов на нас глядит человек, который после двадцати четырех лет лихорадочных стараний наконец стал президентом Соединенных Штатов, с личным окладом двести тысяч баксов в год и неограниченным возмещением расходов, включая флотилию личных вертолетов, реактивные самолеты, бронированные автомобили, личные особняки и поместья на обоих побережьях и контроль над бюджетом, который и не снился царю Мидасу… Человек, которому дали пять лет полной свободы применять эту власть как пожелает. А что может предъявить этот тупой ублюдок? Угробленную национальную экономику, катастрофическое поражение в войне, которую мы могли бы закончить четыре года назад на гораздо лучших условиях, чем те, о которых он договорился, и лично подобранную администрацию, которую он сформировал за пять лет отбора, чье совместное уголовное досье будет еще сто лет изумлять студентов, изучающих историю Америки. Лично выбранный Никсоном вице-президент вот-вот получит срок за вымогательство и взятки. Его бывший глава предвыборной кампании и бывший министр торговли, он же личный сборщик пожертвований, уже получили срок за лжесвидетельство. Два ведущих менеджера его предвыборной кампании уже приговорены за препятствие отправлению правосудия. Советник Белого дома на пути в тюрьму по обвинению в стольких уголовных правонарушениях, что здесь не хватит места перечислить, а разбирательства еще не закончены…

Сенатор Толмедж: «Так вот, если президент мог санкционировать тайный взлом и вы не знаете точно, на что распространялись эти санкции, как, по-вашему, они могли включать убийство ?»

Джон Эрлихман: «Яне знаю, где провести черту, сенатор».

Теперь, когда первая фаза более-менее завершена, одно стало безошибочно ясно, а именно что никто в никсоновском Белом доме не готов «провести черту», где угодно, кроме перевыборов президента в 1972-м. Даже Джон Митчелл, чья репутация суперушлого юриста оказалась не в ладах с «законом Питера», едва он стал генеральным прокурором при Никсоне, вышел из себя в перепалке с сенатором Толмеджем на Уотергейтских слушаниях и сказал на глазах у всего мира, что считает перевыборы Никсона в 72-м «настолько важными», что они перевешивают все прочие соображения.

Это стало классическим подтверждением святости «отношений клиента с адвокатом» – или, во всяком случае, извращенной смеси их и отношений между директором рекламного агентства и клиентом, желающим продать свой продукт. Но когда Митчелл произнес эти слова в зале слушаний, потеряв контроль ровно настолько, чтобы фатально перепутать «обязанности исполнительной власти» с «привилегиями исполнительной власти», мы не ошибемся, предположив, что он знал, что уже обречен. Его уже привлекали к суду за лжесвидетельство по делу Веско, и, скорее всего, его привлечет к суду Арчибальд Кокс, а предыдущие показания Джона Дина совершенно ясно дали понять, что Никсон готов бросить Джона Митчелла волкам, лишь бы спасти собственную задницу.

Эту зловещую истину быстро подкрепили показания Джона Эрлихмана и Гарри «Боба» Хальдемана, и такой откат дал понять остальным свидетелям (и потенциальным обвиняемым) все, что им необходимо знать. К тому времени когда Хальдеман закончил давать показания (под руководством все того же адвоката по уголовным делам, который ранее представлял Эрлихмана), стало ясно, что кто-то в Белом доме счел, наконец, необходимым «провести черту».

Это не совсем та черта, которую Митчелл с Эрлихманом отказались признать по телевидению, но для судьбы президентства Ричарда Никсона она в конечном итоге окажется гораздо значительнее. И учитывая давние личные отношения Митчелла с Никсоном, трудно поверить, что он не понимал своей роли в «новой стратегии» задолго до того, как приехал из Нью-Йорка в Вашингтон на лимузине с шофером, чтобы занять место в кресле свидетеля.

Все признаки налицо. Во-первых, это Хальдеман и Эрлихман с молчаливого согласия Никсона потеснили Митчелла с его роли «номер один» в Белом доме. Джон Митчелл, до своего ухода в политику юрист-миллионер с Уолл-стрит, более других несет ответственность за «долгое возвращение», в результате которого Никсон очутился в 68-м в Белом доме. Именно Митчелл спас Никсона из забвения в середине шестидесятых, когда Никсон подался на Восток, чтобы самому стать юристом на Уолл-стрит, проиграв президентские выборы Джону Кеннеди в 1960-м, а после губернаторство в Калифорнии Пэту Брауну в 62-м – унизительное поражение, закончившееся его фразой «Вам больше не пинать Дика Никсона» на традиционной пресс-конференции неудачника.

* * *

«Переизбрание мистера Никсона, за которым так быстро последовали уотергейтские разоблачения, заставили страну внимательнее приглядеться к сущности нашего избирательного процесса…»

«Разоблачение причастности Белого дома стало возможным главным образом благодаря череде случайных событий, многие из которых маловероятны в ином политическом контексте. Без этих событий сокрытие фактов могло бы продолжаться до бесконечности, даже если бы какая-нибудь демократическая администрация упорно докапывалась до истины…

Ввиду Уотергейта возможна более честная и основательная реформа выборов, чем та, к какой могла бы подвигнуть успешная президентская кампания, на такой реформе настаивавшая. Подозреваю, что, узнав про прошлые злоупотребления, будущие избиратели будут настаивать на полных и открытых дебатах между кандидатами и на частых беспощадных пресс-конференциях для всех кандидатов, особенно для будущего президента.

И подозреваю, что Конгресс отреагирует на факт Уотергейта законопроектом, который гарантирует, что ничего подобного впредь не произойдет. Сегодня шансы на дальнейшие ограничения частного финансирования кампаний, полное обнародование личного финансового положения кандидатов и государственного финансирования всех федеральных кампаний представляются мне большими, чем когда-либо, – и даже лучше, чем если бы новая демократическая администрация потребовала бы таких мер в начале 1973-го. Мы призывали к ним в 1972-м, но понадобились безоговорочная победа Никсона и Уотергейтский скандал, чтобы вывести их во главу угла.

Я считаю, что боль поражения в 1972-м обернулась большим благом. Мы доказали, что кампанию возможно финансировать честно. Мы заново подтвердили, что кампания может быть открытой в формах своего проведения и порядочной в своих мотивах. Мы отрыли демократическую партию людям, а не только политикам. И, возможно, проиграв, мы завоевали величайшую победу из всех: теперь американцы гораздо лучше, чем мог бы сподвигнуть их новый президент, понимают, что ценного в наших принципах и что необходимо сделать, чтобы их сохранить. Сейчас страна видит себя через призму Уотергейта и победы Никсона; наконец-то мы отчетливо видим через стекло.

Благодаря всему этому, возможно, к 1976 году, двухсотлетнему юбилею США, наступит истинное возрождение патриотизма. Мы будем не только помнить наши идеалы, но и жить, сообразуясь с ними. Демократия вновь станет нашим убеждением, а не просто определением, какое мы применяем к самим себе. И если кампания Макговерна даже в поражении способствовала этой надежде, то, как я сказал в вечер выборов в прошлом ноябре: «Каждая минута, и каждый час, и каждое выматывающее усилие… стоило всех жертв».

Джордж Макговерн. Washington Post,

12 августа, 1973

Господи… Воскресное утро в Вуди-Крик, и на экране мини-телевизора возле моей пишущей машинки Макговерн произносит почти те же слова, что и в те напряженные недели между первичными в Висконсине и Огайо, когда его звезда поднималась так быстро, что мы едва за ней поспевали.

Ощущение дежавю почти пугает: вот снова Макговерн резко выступает против системы, отвечая на вопросы Кони Чунг с CBS и Марти Нолана из Boston Globe, двух постоянных репортеров на протяжении всей кампании 72-го… И Макговерн, восставший из мертвых благодаря своего рода политическому чуду, бьет в колокола обреченности по человеку, который девять месяцев назад выставил его неудачником: «Когда этот [судебный] процесс завершится и Верховный суд постановит, что президент должен передать в комиссию записи, а он откажется, думаю, тогда у Конгресса будет только один выход – всерьез задуматься об импичменте».

Cazart! Мы приближаемся к развязке – очень медленно и очень осторожно, но общую тенденцию трудно не заметить. Еще до истечения 1973 года Ричарду Никсону, возможно, придется «стиснуть зубы», о чем он так долго говорил. Семь – счастливое число для игроков, но не для «водопроводчиков», и седьмой кризис Никсона отодвинет первые шесть в глубокую тень. Даже по самым консервативным прогнозам, Никсон либо уйдет в отставку, либо к осени 1974-го нарвется на импичмент -если не по причинам, непосредственно связанным с Уотергейтским скандалом, то из-за неспособности объяснить, как он расплатился за особняк на пляже Сан-Клементе или почему вице-президент Эгню (вместе с большей частью первоначального никсоновского штата Белого дома) привлечен к суду за преступления, от вымогательства и лжесвидетельства до кражи со взломом и препятствия правосудию.

Еще одно хорошее пари в Вашингтоне (на него сейчас ставят три к одному) – от всего этого давления Никсон сломается и физически, и умственно, и у него разовьется какая-нибудь серьезная психосоматическая болезнь, может, еще один тяжелый приступ пневмонии.

Идея не такая уж безумная, как может показаться, – даже в контексте моей собственной, всем известной тяги к фантазиям и буйной пристрастности в политике. Ричард Никсон, политикан по призванию, никогда не умел выстоять под истинным давлением, а сейчас на него давят так, что нам даже не понять. Вся его жизнь летит в тартарары, а ведь он только-только достиг вершины. И время от времени поддается слабости, которая расцветает пышным цветом в холодные часы предрассветных раздумий. Должен признать, я даже испытываю толику сочувствия гаду: не президенту, а сломленному наполеончику, который, будь у него выбор, пожертвовал бы всеми нами, лишь бы спастись самому, – приблизительно то же сочувствие, какое на мгновение испытываю к грубо работающему зверюге-полузащитнику, чья долгая карьера оборвалась однажды в воскресенье, когда какой-то желторотый боковой разбил ему обе коленные чашечки варварским, ломающим кости приемом.

Кто работает грубо, в профессиональном футболе долго не выживает. Преднамеренно кого-то калеча, нарушаешь некий неписаный кодекс вроде легендарного «кодекса чести воров».

В это верят больше полузащитники, чем воры, но когда доходит до политики, до двадцати восьми лет грубых приемов, лжи и воровства, в Америке нет человека, которому следовало бы понимать, что с ним происходит, лучше, чем Ричарду Милхаузу Никсону. Он – живой памятник старому армейскому правилу, которое гласит: «Единственное настоящее преступление – быть пойманным».

Ричарда Никсона ловят не впервые. После его провальной кампании за пост губернатора Калифорнии в 62-м суд официально вынес ему приговор – вместе с Х.Р. Хальдеманом, Морисом Стэнсом, Мюрреем Чотинером, Гербом Клейном и Гербом Калмбахом – за те самые топорно нелегальные методы, в которых их обвиняют сегодня.

Но на сей раз, говоря языком сержантов, которые не дают угаснуть военным традициям, «его поймали по полной»… и «его задница попала под винт».

Мало кто писал по-английски лучше одного поляка с извращенным чувством юмора, который называл себя Джозеф Конрад. Будь он сегодня с нами, он, думается, извлек бы немалую пользу из Уотергейтской истории. Мистер Куртц из его «Сердца тьмы» сделал свое. И мистер Никсон тоже.

И теперь так же верно, как Куртц: «Миста Никсон, он труп».

Rolling Stone, № 144, 27 сентября, 1973

СТРАХ И ОТВРАЩЕНИЕ В ВАШИНГТОНЕ: ПРИЖАЛИ МАЛЬЧИКОВ

«Это было приятное место. Это были принципиальные люди. Обычно».

Роберт К. Одль, офис-администратор CREEP

«Мистер Макговерн назвал самого президента „прыщиком где-то там <…> без постоянных принципов, помимо оппортунизма и политических манипуляций“, человеком, „по уши погрязшем в политическом саботаже“, который „боится народа“ и регулярно отдает предпочтение „могущественным и алчным“ в ущерб интересам общества. Программы защиты президента были „безумием“: он „подорвал авторитет Верховного суда“, и по меньшей мере в трех случаях мистер Макговерн провел параллели между президентом и его администрацией и Адольфом Гитлером и его нацистским рейхом. Что до администрации Никсона, то она „самая морально обанкротившаяся, самая морально коррумпированная, самая лживая… во всей истории нашей страны“».

Патрик Дж. Бьюкенен, составитель речей

Белого дома. New York Times, 24 ноября, 1972

«„Когда на меня нападают, – сказал мне однажды Никсон, – моя первая реакция – дать сдачи“. Сейчас президент явно настроен прислушаться к этому инстинкту. Поэтому в среду 18 июля на совещании в Белом доме было принято единогласное решение не отдавать записи разговоров. Если употреблять так любимые президентом спортивные клише, это означает совершенно иной матч, требующий иной стратегии. Новая стратегия требует ответного удара, в согласии с президентской интуицией, а не политики уступок и соглашений…»

Стюарт Олсоп. Newsweek, 6 августа 1973

«Трагедия в том, что при всех своих ошибках и корявых словах о „новой политике“ и „честности администрации“ Джордж Макговерн один из немногих кандидатов, избиравшихся в нашем веке на пост президента США, который действительно понимает, каким фантастическим памятником всему лучшему в человечестве могла бы стать эта страна, если бы мы не отдавали ее в руки алчных мошенников вроде Ричарда Никсона. Макговерн наделал глупых ошибок, но в контексте они представляются почти легкомыслием в сравнении с тем, что делает каждый день своей жизни Ричард Никсон – намеренно и в полной мере выражая все то, что воплощает. Господи! Чем это закончится?Как низко надо опуститься в этой стране, чтобы стать президентом?»

Корреспондент Rolling Stone Хантер С. Томпсон

о кампании Никсона-Макговерна, сентябрь, 1972

«Гитлер похвалялся, что Третий рейх, родившийся 30 января 1933 года, простоит тысячу лет, и на языке нацистов он часто назывался „тысячелетним рейхом“. Он простоял двенадцать лет и четыре месяца…»

Уильям Ширер. Взлет и падение Третьего рейха

По причинам, которые никому не станут ясны (особенно администрации и постояльцам отеля), редакция внутренней политики снова функционирует в «Ройял Бискейн отель» в девятистах кривых метрах от огороженной резиденции Никсона- Рибозо на другой стороне острова. Столом для редакции служит круглая плита чего-то вроде низкокачественного палисандра, а украшением – ярко-оранжевая электронная пишущая машинка, которую я арендовал несколько дней назад на фирме офисного оборудования на 125-й улице, Северный Майами. Этот шведский «Фацит» – обманчиво шикарное устройство, работающее приблизительно в пять раз медленнее, чем IBM, и совершенно бесполезное для подгоняемой амфетаминами работы. При всей своей стильности и вольности «Фацит» быстр под рукой приблизительно так же, как ундервуд модели 1929 года, некогда стандартное оборудование в отделе городских новостей New York Mirror. Никто не знает наверняка, что сталось со старыми ундервудами, когда Mirror почила от старости, но, согласно одному слуху, их отхватил по десятицентовику на доллар Норманн Кажинс и продал потом с немалой прибылью Columbia Journalism Review.

Само по себе любопытно, что такие темы обычно не любят открывать классической «пирамидальной вводной», а именно этим я собирался заняться, когда вдруг сообразил, что пишмашка у меня такая же бесполезная, как сиськи на кабане.

Кроме того, были и другие механические проблемы: ни воды, ни льда, ни телефона и вдобавок – два агента спецслужб в соседнем номере.

Отсутствие телефона понемногу вызывало паранойю. Толчком к ней послужила череда тревожных событий, всерьез заставивших меня задуматься о возвращении в Вашингтон, когда на следующий день Никсон решил уехать, а не оставаться, чтобы открыть особый счет в банке Бебе Рибозо в торговом центре на Осиэн-драйв. «Банк Ки-Бискейн» для бизнеса не хуже любого другого, в основном из-за необычных вариантов вложения капитала, предоставляемых особым клиентам.

Я подал на «особый» статус, но последние события не вызывают оптимизма. Несколько дней назад при первом визите в жилище Никсона я пробился не дальше тщательно охраняемой сторожки на Харбор-драйв.

– Вас ждут? – спросил местный полицейский.

– Вероятно, нет, – отозвался я. – Но я подумал, стоит заскочить, пропустить стаканчик-другой, потом оглядеться. Знаете, я никогда этого места не видел. Что тут происходит?

Полицейский напрягся и, прищурясь, уставился на кусок черного коралла, висевший на цепочке у меня на шее.

– Слушайте… Мне бы хотелось посмотреть ваши документы, приятель. У вас что-нибудь при себе есть?

– Конечно. Но они в машине. В плавках у меня карманов

нет.

Я пошлепал по горячему асфальту, чувствуя, как на каждом шагу к нему прилипают босые ноги, и, не открывая дверцу, запрыгнул в большую бронзовую машину с откидным верхом. Оглянувшись на сторожку, я заметил, что к полицейскому присоединились два типа в черных деловых костюмах и с торчащими из-за ушей антеннами. Все они ждали, когда я вернусь с бумажником.

К черту их, подумал я и рывком завел мотор. Я помахал полицейскому.

– Их тут нет, – крикнул я. – Наверное, забыл в отеле.

Не дожидаясь Ответа, я тронулся и очень медленно отъехал.

Почти сразу же огромные, как в железнодорожном пакгаузе, ворота дома напротив Никсона поднялись, и выкатил синий «форд»-седан. Я еще больше сбавил газ, думая, что мне велят съехать к обочине, но нет, «форд» держался в ста футах позади меня – всю дрогу до отеля, потом заехал за здание на стоянку почти сразу под моим окном. Я вышел, решив, что он становится прямо за мной, чтобы поболтать, – и опять-таки нет: «форд» затормозил футах в пятидесяти, сдал назад и был таков.

Позже днем, сидя в комнате для прессы Белого дома в отеле «Четыре посла» в центре Майами, я рассказал об этом инциденте корреспонденту New York Times Энтони Рипли.

– Я, честное слово, думал, что гад пойдет за мной прямо в номер.

Рипли рассмеялся.

– Он, наверное, сейчас там, а с ним еще три дружка, и они перерывают твой багаж.

Возможно, так оно и было. Любому, кто достаточно долго знаком со спецслужбами и ведет себя необычно, следует такого ожидать… особенно если по чистой случайности он обнаруживает, что у него за стенкой проживают два агента спецслужб.

Это был второй тревожный инцидент. Подробности его любопытны, но я предпочел бы пока в них не вдаваться, скажу только, что решил было, что у меня развивается опасная паранойя, пока мне не попала копирка из регистрационной квитанции. Тут я почувствовал себя немного лучше, во всяком случае, перестал так беспокоиться за собственное душевное здоровье. Гораздо полезнее твердо знать, что спецслужбы за тобой присматривают, чем все время подозревать и никогда не быть уверенным.

Но лишь третий инцидент заставил меня задуматься, не перенести ли немедленно редакцию назад в Вашингтон. Под утро меня разбудил телефонный звонок, и незнакомый голос произнес:

– Президент идет в церковь. Поспешите, если хотите его перехватить.

Что? В голове у меня было пусто. Какой президент? Зачем мне его перехватывать? Особенно в церкви?

– Кто это, черт побери? – наконец спросил я.

– Тони, – ответил голос.

Я пошарил в поисках выключателя. На мгновение мне показалось, что я все еще в Мексике. Потом свет зажегся, и я узнал привычный люкс. Господи! Ну конечно же. Ки-Бискейн. Президент Никсон. Тут все сложилось: сволочи собираются подставить меня под арест по обвинению в якобы попытке покушения. Агенты за стеной, наверное, уже подбросили мне в багажник дальнобойную винтовку, а теперь пытаются выманить к какой-то церкви, где, едва я припаркуюсь, меня можно будет сцапать перед камерами. Тогда они «найдут» винтовку за две минуты до того, как Никсон явится на службу, и мне конец. Я уже видел заголовки: «РАЗОБЛАЧЕН ЗАГОВОР С ЦЕЛЬЮ ПОКУШЕНИЯ НА НИКСОНА», «СНАЙПЕР СХВАЧЕН У ЦЕРКВИ КИ-БИСКЕЙН» плюс фото на первой полосе: полицейские осматривают винтовку, я в наручниках, Никсон браво улыбается в камеру.

Вся сцена промелькнула у меня в голове за долю секунды, голос в трубке продолжал орать. Меня захлестнула паника. «Нет! – подумал я. – Ни за что на свете!»

– Ах ты гребаный сукин сын! – завопил я в телефон. – Я и близко к хреновой церкви не подойду!

Повесив трубку, я моментально заснул. Ближе к вечеру Рипли заехал в отель, и мы выпили пива в баре на пляже.

– Господи Иисусе! Ты совсем не в себе утром был, да? – спросил он.

– Что?

Он рассмеялся.

– Ну да. Ты же на меня орал. Черт, я подумал, может, ты хочешь посмотреть на сцену у церкви Никсона?

– Уж, пожалуйста, какое-то время мне с наводками не звони, ладно?

– Не беспокойся, – ответил он. – Мы все равно сегодня уезжаем. Ты с нами летишь?

– Нет, – отрезал я. – Я собираюсь проспать два дня напролет, а потом сяду на паром в Вашингтон. Поездка для меня была неудачная. Наверное, брошу на какое-то время освещать Никсона – во всяком случае, пока не справлюсь с запоем.

– Может, тебе надо сменить работу или пойти лечиться?

– Нет. Думаю, я подыщу себе какое-нибудь место, где буду учить журналистике.

* * *

В контексте журналистики мы имеем дело с новым типом газетной информации для «шапки» – «симбиотической пирамидальной цитатой». Columbia Journalism Review никогда такого не одобрит, во всяком случае, пока нынешний редактор не помрет от мозгового сифилиса, и, вероятно, даже после.

Что?

У нас на руках иск за клевету?

Маловероятно, потому что никто в здравом уме не воспримет это всерьез и уж менее всего свора выживших из ума писак, которые заправляют Columbia Journalism Review и которые за последний год или около того немало сил убили, чтобы по любому вопросу подчеркнуть, что ни одно, решительно ни одно мое слово нельзя воспринимать всерьез.

«Кто может, делает. Кто не может, учит», – сказал однажды Бернард Шоу, и я привожу его афоризм лишь затем, что смертельно устал от того, что на меня орут тупицы. Профессора, как правило, заплесневелые личности, но преподаватели журналистики особо закоснели в своих взглядах, потому что каждый новый день напоминает им о мире, которого они никогда не узнают.

БУ-БУХ! в дверь. Опять газета, опять какое-то жестокое обвинение. БУ-БУХ! Изо дня в день. Поставь будильник, всоси заголовки со стаканом теплого «драно» и на занятия. Преподавать журналистику: тиражи, распространение, обсчет заголовка и классическая пирамидальная шапка.

Господи, вот о последней не дай забыть! Владение пирамидальной шапкой прокормило больше немощных тупиц, чем Конгресс или армия в мирное время. Пять поколений американских журналистов льнуло к этому окаменевшему сосцу, и когда в 72-м дошло до дела, ряды у них были такие сплоченные, что семьдесят один процент газет в стране высказались за избрание Ричарда на второй срок.

Сейчас, полтора года спустя, журналистский истеблишмент, говорящий от имени когда-то «молчаливого большинства» от побережья до побережья за Никсона, набросился на него с оголтелой злобой, какую редко встретишь в газетном деле Америки. На ум приходит лишь один недавний пример: промашка самого Никсона, когда он объявил Чарльза Мэнсона виновным, пока того еще только судили в Лос-Анджелесе.

Я бы не только ввел «симбиотическую пирамидальную шапку» как ориентир будущего в журналистике, но и еще пару-тройку идей: главным образом по поводу Никсона, и кое-какие из них довольно мерзкие – во всяком случае, по моим меркам, ведь большинство зиждется на очень большой вероятности, что Никсон все-таки переживет свой седьмой кризис и, уцелев, оставит нам наследие неудач, стыда и коррупции, каких мы даже вообразить себе сейчас не можем.

Мрачная мысль в сегодняшней атмосфере самопоздравлений и обновленной профессиональной гордости, которая вполне понятно преобладает в сфере нынешней политики и журналистики. Не только в Вашингтоне, но и по всей стране найдешь людей, кто всерьез озабочен здравием и долговечностью американской политической системы.

Базовая линия всегда одна и та же: «Мы едва не продули, но в последний момент отшатнулись от края». В подобных разговорах такие фамилии, как Сирика, Вудворд, Бернстайн, Кокс, Ричардсон, Рукельхаус, произносят почти благоговейно, но все, кто лично участвовал в Уотергейтском скандале и всех его омерзительных «боксах», знают, что это лишьавангард, ценимый за храбрость, интуицию и понимание того, что надо делать в том нескончаемом шквале критических моментов, когда один-единственный материал мог обрушить на их головы весь истеблишмент. Но были буквально сотни, возможно тысячи, других, кто пришел к тем же выводам и сказал: «Ну, честно говоря, я этого не планировал, но если уж так вышло, давайте раскрутим».

В нашей стране множество людей, в том числе редакторов, конгрессменов и юристов, стали лучшего о себе мнения за то, как отреагировали, когда их опутали щупальца уотергейтского осьминога.

Есть и множество других, кого он безвозвратно утащил на дно, что, возможно, к лучшему для остальных нас, ведь многих разоблачили как опасных мошенников, или безжалостных свиней, или и тех и других разом. Других, кого хотя бы отчасти затронул тот или иной аспект Уотергейта, но кому посчастливилось не попасться, какое-то время будет преследовать чувство нервной вины, но через год Или два оно забудется. Эти, по-своему, не менее опасны, чем те, кто отправится в тюрьму, ведь они «хорошие немцы» среди нас, те, кто открыл дорогу Уотергейту.

Я вот уже три месяца пытаюсь дочитать «Взлет и падение Третьего рейха», таскаю томину в багаже от Буффало и Окленда до Энн Арбора и Хьюстона, даже в джунгли и затерянные рыбацкие деревушки Юкатана.

Но события происходили так быстро, что вечно не хватало времени взяться за книгу всерьез, даже на Юкатане с его огромными гамаками в отелях по пятьдесят песо за ночь, где приходилось на полную мощность выкручивать гонконгские вентиляторы под потолком, чтобы ветер разогнал по углам тараканов.

В какой-то момент я пробовал читать в номере отеля, возле развалин цивилизации майя в Чичен-Итца, думал, сумею по-новому взглянуть на американскую внутреннюю политику семидесятых, если я буду размышлять о падении «Тысячелетнего рейха», сидя на каменных обломках совершенно иной культуры, которая продержалась больше тысячи лет до того, как в Европе вообще узнали о существовании Америки. Социополитическая структура ацтеков была отлаженной элитарной демократией, смутившей бы любого, связанного как с французской, так и с американской революциями.

Греки и римляне древности кажутся неуклюжими панками в сравнении с тем, что построили майя, ацтеки и инки в Мексике и Южной Америке за двадцать или около того столетий между 500 г. до н.э. и злосчастным «испанским завоеванием» в 1525-м. Календарь майя, разработанный за несколько веков до рождения Христа, по-прежнему точнее того, каким пользуемся мы сегодня. Майя разделили солнечный год ровно на 365.24 дня и двенадцать лунных месяцев по 29.5 дней в каждом. Никаких там неряшливых високосных годов и месяцев с разным числом дней.

* * *

Согласно большинству военных экспертов, Адольф Гитлер надорвался в середине 1942 года. По словам его личного архитектора и технического спеца на все руки Альберта Шпеера, к этому моменту рейх стал слишком разбросан в военном, финансовом, промышленном, политическом и всех прочих отношениях. К Шпееру сходились все чертежи, планы, цифры и почти ежедневные сводки того, что творилось в бурлящем мозгу Гитлера. Учитывая все это, говорит Шпеер, он в глубине души знал, что с конца лета 42-го дела идут под откос.

Но только почти три года и по меньшей мере три миллиона смертей спустя Гитлер наконец признал то, о чем Шпеер, один из его ближайших «друзей» и советников, по его собственным словам, давно уже догадался, – а ведь на протяжении этих последних трех лет и сам Альберт, и все остальные во внутреннем кругу Гитлера работали по двадцать, двадцать два, а иногда и двадцать четыре часа в сутки семь дней в неделю, лишь бы подпереть рейх все слабеющим рабским трудом и лихорадочными попытками создать «супероружие», которое каким-то образом перевернет ход событий.

Никакое тупое безумие, разумеется, себя не оправдало, и в награду за глупую верность Гитлеру Шпеер провел двадцать лет в тюрьме Шпандау как один из главных военных преступников Германии. Гитлер был последователен до конца. Он не питал пристрастия ни к камерам, ни к залам суда (если, конечно, там не заседали его люди), поэтому, едва узнав, что русско-американские танки громыхают в предместьях Берлина, он спустился в личный бункер и покончил с собой и со своей верной любовницей Евой Браун при помощи, как говорил кое-кто, очень элегантного позолоченного вальтера.

Никто не знает наверняка, потому что вскоре после этого бункер выгорел. А единственным якобы свидетелем смерти Гитлера был его личный адъютант и советник Мартин Борман, который то ли сбежал в последний момент, то ли сгорел до таких неопознаваемых головешек, что его тело так и не нашли.

Все, знавшие Бормана, ненавидели его и боялись, даже Гитлер, который, по всей очевидности, обращался с ним, как с домашней коброй, и мало кто из переживших рейх поверил, что он погиб в том бункере. Они твердили, мол, он слишком злобный и изворотливый, чтобы просто так погибнуть, и бытовало предположение, что Борман тщательно организовал план собственного бегства и начиная с зимы 43-го подправлял его изо дня в день.

Военная разведка Западной Германии ныне числит его среди официально умерших, но многие в это не верят, потому что он то и дело возникает где-нибудь, вроде Асунсьона, Парагвая, бразильского Матто Гроссо или в Озерном краю Аргентины.

Борман был Тексом Колсоном своего времени, и его странные отношения с Гитлером, похоже, не слишком отличались от параноидальных фрагментов отношений Никсона с Колсоном, о которых стало известно из ныне бесславных «расшифровок записей Белого дома» за апрель 1974 года.

* * *

Весьма неприятные выходят параллели, и попробуй я написать такое два года назад, вполне мог бы, открыв неделю спустя New York Times, увидеть, как меня громит на всю полосу Пат Бьюкенен, а на следующий вечер меня, вероятно, избили бы до полусмерти наемные громилы Колсона в закоулке позади здания Национального клуба прессы – не в прямой видимости, но не так уж далеко от Белого дома.

Но, как говорит Томми Раш, «Times не про сейчас, а про то, как было раньше».

Истинная правда. Тут сомнений нет никаких. Но после того как вчера вечером я посмотрел новости по всем трем телеканалам, а утром прочитал статьи о Никсоне в сегодняшней Washington Post, у меня возникло жутковатое ощущение, что и нынешние времена не совсем такие, как кажутся.

Как-то странно и расплывчато прозвучала главная вчерашняя теленовость о драматичном и потенциально зловещем решении Верховного суда США отложить традиционные июньские каникулы и проработать июль напролет, чтобы вынести решение, которое, по всей видимости, станет историческим. Подтолкнет к нему предпринятая то ли из дерзости, то ли с отчаяния попытка прокурора по особым делам Леона Яворски выжать из Верховного суда немедленное решение относительно того, имеет ли президент Никсон право проигнорировать требование выдать шестьдесят четыре магнитофонные записи и прочие документы Белого дома, предъявленное особым прокурором, чье назначение Сенатом США состоялось при крайне щекотливых обстоятельствах и чью независимость недвусмысленно гарантировал новый генеральный прокурор страны как условие своего вступления в должность.

Все три канала увидели в этом последнем повороте в Странной и Ужасной Саге о Ричарде Никсоне ошеломляющий и, вероятно, даже фатальный удар по его шансам удержаться в Белом доме. Сам факт, что Верховный суд готов отказаться от каникул и выслушать доводы Яворски, ясно свидетельствует, что, едва вопрос будет поставлен официально, по меньшей мере четверо судей (а в данном случае этого достаточно) готовы дать отвод аргументам Никсона со ссылкой на «привилегии исполнительной власти». По всей видимости, прокурор по особым делам одержал крупную победу и президента ждут большие неприятности. Только Дэвид Шумахер по ABC очень коротко намекнул, что в штате Яворски никакого празднования не намечается. Но не сказал почему…

И, черт меня побери, мне-то откуда знать?

Какое-то время я над этим размышлял, но на ум пришел лишь рык президента Эндрю Джексона, когда Верховный суд пошел ему наперекор в вопросе о передаче федеральной земли индейцам-семинолам. Джексон, ветеран войн с индейцами, воспринял это как личное оскорбление: «Судьи приняли решение, пусть-ка попробуют провести его в жизнь».

У Иосифа Сталина лет сто спустя были сходные взгляды на римско-католическую церковь. Есть анекдот о том, как после пяти суток запоя он впал в ярость, накрутив себя мыслью, что к рассвету воскресенья на Пасху каждого католика в Москве следует распять на телефонном столбе. Такое заявление нагнало страху на Кремль, потому что сотрудники Сталина, как и Колсона, знали, что он «способен почти на что угодно». Когда он чуть успокоился, один из советников предположил, что массовое распятие русских католиков – безо всякой на то причины – скорее всего, разъярит Ватикан и, без сомнения, вызовет гнев папы. «Имел я этого папу, – пробормотал в ответ Сталин. – Сколько у него дивизий?»

Определить первоисточник таких анекдотов затруднительно, но налицо постоянство концовок, благодаря которым они врезаются в память. Особенно когда задумываешься о жутковатой картине: человечек на грани психоза, с мозгами мелкого мошенника и огромной властью, когда красная кнопка всего в шестидесяти секундах от обкусанных до крови ногтей, делает все возможное, лишь бы спровоцировать адскую конфронтацию с высшими юридическими и законодательными институтами своей страны.

А ведь именно этого последние три месяца добивался Никсон, а если прав Стюарт Олсоп, то с 18 июля прошлого года. Это ведь в ту среду на совещании в Белом доме, по его словам, «было принято единогласное решение не предавать огласке записи разговоров».

Хотелось бы поговорить со Стюартом Олсопом о том совещании, но в прошлом месяце он умер от лейкемии, написав несколько очень откровенных и временами ернических статей о своей скорой смерти от заболевания, которое, как он уже два года знал, медленно и неизбежно его убивало. Я не знал его лично и, как журналист, редко с ним соглашался, но все, что он написал, отличалось порядочностью и личной заинтересованностью… и было невероятное чувство стиля, сила и мужество в том, как он умер.

При всем его политическом опыте, при всех его друзьях в высших эшелонах власти Стюарта Олсопа, похоже, до самой смерти ставила в тупик реальность Уотергейта и его мерзкие последствия для идей и людей, в которых он верил. Как один из ведущих вашингтонских журналистов он имел доступ, например, к стенограмме совещания в июле прошлого года в Вашингтоне, когда Никсон с горсткой приспешников всерьез задумались, что делать с бобинами безобидного с виду целлулоида, внезапно превратившимися в бомбы замедленного действия. Факты Олсоп принять мог, но не реальность. Как и большинство тех, с кем он вырос, Стюарт Олсоп родился республиканцем.

Это в той же мере стиль жизни, как и продуманная политическая философия, и к привилегиям прилагается некое noblesse oblige.

Олсоп это понимал. И именно это лучше всего объясняет, почему для него было почти генетически невозможно смириться с мыслью, что Овальный кабинет Белого дома при переизбранном на второй срок президенте-республиканце, который до того был вице-президентом-республиканцем, а еще сенатором и конгрессменом от республиканцев, превратился в притон воров, уголовников и «водопроводчиков».

Подобная дикость оказалась не по зубам шестидесятилетним элитным республиканцам вроде Стюарта Олсопа. Словно заскочил, как обычно, в Белый дом ради ежемесячного интервью и обнаружил, что президент так обдолбался красненькими, что тебя даже не узнает, рассеянно лепечет и гоняет по столу рукоятью обреза горки белого порошка.

Немного в Вашингтоне найдется политических комментаторов старшего поколения, способных переварить такое. Их разум просто отказался бы принять увиденное по той же причине, по какой они до сих пор не в силах принять голую и неприглядную истину, что президента Ричарда Милхауза Никсона не просто ждет импичмент, он сам хочет импичмента. Как можно скорее.

Пожалуй, это единственный непреложный факт в истории, которая в ближайшие несколько месяцев станет столь чудовищно сложной, что каждому репортеру, который будет ее освещать, потребуется круглые сутки держать под рукой как ушлого адвоката по уголовным делам, так и специалиста по конституционному праву.

Даже сейчас, в последние мгновения перед тем, как начнется ад кромешный, нет решительно никаких сомнений, что еще до своего окончания сага об «импичменте Никсона» задурит кое-какие лучшие головы американской журналистики.

На том и оставлю это утверждение – я отказываюсь даже пытаться его объяснить. На это еще будет уйма времени: тысячи часов, один бог знает, во скольких залах суда. И Никсону со временем вынесут вотум недоверия, хотя бы потому, что у него хватает влияния, чтобы не оставить нижней палате Конгресса иного выбора.

Адвокаты Никсона, которые уже обошлись налогоплательщикам почти в четыреста тысяч долларов, теперь отказались от любых попыток оскорбить и спровоцировать судейскую комиссию палаты по главе с конгрессменом Питером Родино на то самое скорое и непродуманное голосование в пользу импичмента. А ведь Родино и юрисконсульты комиссии из кожи вон лезут, чтобы его избежать. До того как слушания будут открыты для публики и для заслушивания обвинений перед камерами соберется вся палата, им нужно собрать достаточно доказательств, чтобы выстроить более надежные и серьезные доводы в пользу импичмента, чем у них, похоже, имеются сейчас. Больше всего на свете Никсону хотелось бы увидеть, как панически бросится врассыпную палата представителей перед снимаемым для телевидения решающим голосованием на основании столь несерьезных обвинений, как неуважение к Конгрессу, неуважение к суду и подразумеваемое грубейшее неуважение к любому в этой стране человеку с уровнем интеллекта выше пятидесяти.

Но даже Рон Зиглер не надеется на фарс такого размаха. 27 мая UPI передало официальное заявление Зиглера из Ки-Бискейн, дескать, официальные дебаты по импичменту «не явятся для него [Никсона] сюрпризом». И сам импичмент тоже. Тогда почему бы просто не выдвинуть вотум недоверия?

И, правда, почему?

* * *

Одна из главных причин – те самые пленки, которые Никсон уже давно решил никому и ни за что не показывать. До сих пор он отмахивался от судебных постановлений отдать более ста записей своих разговоров: ему вручили шестьдесят четыре повестки от Яворски и около пятидесяти от комиссии Родино. Многие из них перекрывают друг друга, и в Вашингтоне, похоже, никто не знает, ни какая повестка из этой пачки получит юридическую первостепенность, ни кому придется решать этот вопрос, буде он вообще возникнет в реальной жизни.

Если Никсон станет упорно держаться стратегии «обструкции», то даже окончательное решение Верховного суда США не может вынудить его с ними расстаться. Неподчинение повлечет за собой обвинение в неуважении к высочайшему суду страны и создаст дальнейшие основания для импичмента, – но почему это должно волновать Никсона? У Верховного суда дивизий не больше, чем у папы во времена Сталина, а истинной власти над Никсоном не больше, чем было над Эндрю Джексоном.

Трудно представить себе, как председатель Верховного суда Берджер подписывает ордер на обыск «без предупреждения» и посылает взвод приставов в Белый дом с наказом выбить дверь и разнести там все по камешку, пока не найдут «эти чертовы пленки».

Прокурор по особым делам Леон Яворски это сознает, но как будто не беспокоится. Он хочет добиться решения Верховного суда и до конца июля его получит. Оно не станет вещественным доказательством, но, как минимум, забьет последний гвоздь в пластмассовый гроб Никсона. Это ловкий ход Яворски, который сегодня наверняка чувствует себя на коне, заменив Арчибальда Кокса, ушедшего со своего поста в облаке всеобщего презрения и подозрений, дескать, он всего лишь наемный чинуша, поставленный Никсоном и Коннели, чтобы «не выпустить джинна из бутылки».

Яворски может показаться соней тому, кто не видел изнутри, как безошибочно он работает. Если он ставленник Никсона-Коннели, то пока ведет себя на удивление умно и одурачил многих, включая ряд самых отпетых циников Вашингтона.

Но не всех. В городе еще остался кое-кто, способный напомнить, что родина Яворски – Хьюстон – ясли самых злокозненных гольф-жуликов в стране: эти проиграют вам первые пятнадцать лунок по сто долларов каждая, а после выудят у вас по пять тысяч за лунку на последних трех.

Возможно, так оно и есть. Но если да, то Леон не оставляет себе места для маневра: последние три лунки ем%придется разыграть все разом 8 июля, когда он станет отстаивать свои повестки перед тем, что вашингтонские юристы называют «урезанным» Верховным судом США.

Из-за его прошлых связей с администрацией нашего президента судью Уильяма Ренквиста, четвертого и самого озлобленного из ставленников Никсона, то ли умаслили, то ли заставили самоустраниться от дела. Ренквист был помощником окружного прокурора в министерстве юстиции при Джоне Митчелле, пока Никсон не схватил его за помочи и не забросил в Верховный суд.

Интересная получается расстановка сил для решения (юридической) судьбы пленок:, три правых ставленника Никсона (Берджер, Блэкмун и Пауэлл) уравновешивают «либеральный блок» (Дуглас, Маршалл и Бреннан). Два решающих голоса будут за Байроном Уайтом и Поттером Стюартом, скрытым нацистом и выдвиженцем Джона Кеннеди и Эйзенхауэра, своего рода консервативным поборником свободы личности, который недавно шокировал многих друзей и идеологических соратников, публично осудив вопиющую «политизацию» Верховного суда при Никсоне.

Стюарт, гораздо более Уайта, кажется искренне оскорбленным, что очутился в одной лодке с теми, кого считает четырьмя полоумными политическими клячами, которые не отличат юриспруденции от садка с пиявками. Если Яворски сумеет представить достаточно крепкие аргументы, которые убедят Стюарта, что у Никсона нет основного или неотъемлемого права укрывать записи, то скорее всего выиграет дело, даже если Уайт снова пойдет с никсоновскими прихлебателями. Из-за того что на сей раз их будет только трое – с Ренквистом, который будет кукситься за боковой линией, – в случае ничьей, если Яворски выигрывает. Он уже сумел заполучить вердикт по схожему вопросу в Высшем апелляционном суде США, и когда вердикт суда более низкой инстанции доходит до самого верха и голосование приводит к ничьей, остается в силе решение предыдущей инстанции.

Каким бы ни был вердикт, веса у него будет больше, чем у голосования по импичменту в палате представителей Конгресса. И если Никсон проиграет, а потом решит пойти против Верховного суда, это заставит проголосовать против него многих «нейтральных» на публике конгрессменов. Окончательное голосование состоится, скорее всего, в конце августа, и если бы пришлось делать ставку на исход, думаю, расклад был бы два к одному против президента, хотя простое большинство победит.

В этом Никсон, вероятно, со мной согласится, а также с мыслью, что ставить на исход голосования нижней палаты по импичменту в настоящий момент скорее вопрос расклада, чем просто победы или поражения.

Истинное испытание состоится в сенате, где Никсон может позволить себе расклад два к одному не в свою пользу и все равно получить нужный вердикт. Из ста голосов в сенате Никсону достаточно тридцати четырех, чтобы выйти героем. Не самый большой подвиг, учитывая природу политиканов и все возрастающую вероятность того, что окончательное голосование в сенате, бурная кульминация «всей энчилады», случится не раньше середины октября, недели за две до дня выборов, назначенных на первый вторник ноября.

В ноябре будет переизбираться ровно одна треть сената – на один голос меньше, чем Никсону нужно для оправдания, – и каждый переизбираемый (либо тридцать три, либо тридцать четыре, потому что три в сто не войдут), по слухам, в ужасе от перспективы, что накануне собственных выборов придется проводить кампанию дома, одновременно участвуя в транслируемом по телевидению судебном разбирательстве по самому серьезному вопросу в истории Америки, а после – участвовать в чудовищном публичном голосовании за или против президента Никсона.

Если (с точки зрения временных совпадений) до этого дойдет, опросы общественного мнения, без сомнения, станут фактором гораздо более действенным, чем были до сих пор, – по той же причине Конгресс ждал, пока опросы не поднимутся до пятидесяти процентов в пользу импичмента, и лишь затем запустил процесс. Но у Никсона нет способа воздействовать на опросы настолько, чтобы изменить результаты голосования Конгресса по импичменту.

А вот с тем, что он способен воздействовать на исход сенатского голосования, не поспоришь. Во-первых, большую часть лета он намерен провести порхая по Европе, Израилю, Египту, России и где угодно, где с ним согласятся встретиться, – достаточно эффективный метод как можно чаще фигурировать в заголовках, чтобы если импичмент и попадал бы на первые полосы газет, то оказывался в самом их низу.

Тем временем измученные ошметки его администрации будут работать по восемнадцать часов в сутки, чтобы подавить или обесценить любые новые сведения, способные сказаться на опросах общественного мнения или на исходе сенатских разбирательств. Держатели менее половины из тридцати четырех голосов, необходимых Никсону для оправдания, будут переизбираться в 74-м, и исполняющий свои обязанности президент, даже если ему уже вынесли вотум недоверия, обладает огромным весом, когда дело доходит до того, кто будет или не будет допущен к политической кормушке.

По многим вопросам не остается сомнений, что как минимум двадцать из ста сенаторов ни при каких обстоятельствах не станут голосовать за осуждение Никсона – разве только он нарушит старый закон в штате Индиана: «Не попадись в постели ни с живым мужчиной, ни с мертвой женщиной».

Тут Никсону ничего не грозит. Честно говоря, вообще трудно представить его в постели – и уж точно не с чем-то, похожим на человека.

Поэтому, если вычеркнуть для начала двадцать голосов, получается, что ему нужно только четырнадцать, а надо помнить, что иметь дело ему придется исключительно с республиканскими мракобесами и демократами из южной глухомани. При раскладе тридцать четыре на шестьдесят шесть он может себе позволить игнорировать в сенате каждого, кого хотя бы отдаленно подозревали в антиниксоновских настроениях, иными словами, одним махом списать минимум пятьдесят голосов, то есть он не слишком ошибется, предположив, что при пятидесяти решительно против него и двадцати решительно за тридцать пока не решили.

Из этих тридцати ему нужно только четырнадцать, а любой, кто всю свою сознательную жизнь провел, заключая сделки на этически ничейной земле вашингтонской политики, с такими цифрами чувствует себя вполне уверенно. Президент, не способный перетянуть на свою сторону четырнадцать сенаторов, вообще в Белый дом не попал бы.

И у Никсона есть два очень крупных козыря: 1) он лично контролирует большую часть потенциально губительных доказательств, которые могут быть использованы против него, если он когда-либо попадет под суд (записи Овального кабинета, которые он хранит в преддверии решения, оставить их или уничтожить, если еще не уничтожил…), и 2) он стал таким конфузом и жерновом на шее республиканской партии, что десять нужных голосов может купить, просто в тайне согласившись уйти с видом мученика с поста президента через сорок восемь часов после того, как сенат вынесет решение не выдвигать ему вотум недоверия на основании импичмента в палате представителей.

Это решение многих снимет с крючка, особенно Никсона, который ничего не выиграет, если еще два года будет цепляться за Белый дом. Надежда на его эффективность в кресле президента с самого начала была тщетной. Но потребовалось пять лет, два срока и умопомрачительный скандал, чтобы дешевый гаденыш это понял.

Даже Никсону теперь следовало бы осознать, что спасти себя в глазах истории он может, только заделавшись мучеником, а самый очевидный к этому путь – в данной главе саги – пойти на сделку с воротилами собственной партии, пообещав, что они избавятся от него, как только он получит гарантию почетной отставки в обмен на оправдание в сенате.

Думаю, это и произойдет. И если комиссия Родино не отыщет какое-нибудь неестественно крепкое доказательство до голосования об импичменте в палате представителей, сомневаюсь, что сенат вынесет обвинительный приговор. Реальным раскладом сегодня будет, наверное, шестьдесят-сорок против Никсона. Но шестьдесят на сорок недостаточно, должно быть шестьдесят семь на тридцать три, а этого будет трудно добиться.

В дополнение к рычагу давления на зубров собственной партии, который получает Никсон, стратегия «отставки в обмен на снятие обвинений» имеет определенную притягательность для демократов – но только если удастся провести ее в жизнь до 20 января 1975 года. Если Джеральд Форд заступит на пост президента до этой даты, его можно будет избрать лишь еще на один срок. Но если Форд станет президентом после января 1975-го, его можно будет переизбрать на два срока, а большинство демократов в сенате предпочти бы подпортить ему жизнь.

Поэтому у Никсона, когда дойдет до момента кастрации, есть пространство для маневра. Очень маловероятно, что он завершит свой второй срок, но шансы на сценарий импичмента в палате представителей, снятия обвинений в сенате, а затем слезливого спектакля с мученической отставкой до 20 января следующего года довольно велики.

Изменить это расписание способен только один крутой поворот событий: какой-нибудь неожиданный кризис, который вынудит Никсона отдать пленки. Но ничто в поведении президента или его адвокатов такого кризиса не предвещает. Пока он держится за пленки, Никсон с позиции силы может заключать приватные сделки как с теми, кто настаивает на том, чтобы их услышать, так и с теми, чье физическое пребывание на свободе зависит от того, что никто их не услышит.

По меньшей мере десяток голосов на этих пленках принадлежит тем, кто очень скоро предстанет перед судом по обвинению в серьезных уголовных преступлениях. И предположительно именно они присутствовали на том секретном совещании в Белом доме в прошлом июле, когда было решено ни за что их не отдавать.

Нетрудно догадаться, что для такого решения имелись очень веские и прагматичные причины, особенно в случае Боба Хальдемана и Джона Эрлихмана, чья участь в суде, как считается, зависит исключительно от решимости Никсона любой ценой цепляться за пленки. Или, если не удастся, уничтожить их.

Никсон это понимает. Если исходить из расшифровок, топорно им же самим подчищенных, там достаточно доказательств для импичмента самого Никсона, для вынесения ему обвинительного приговора и препровождения в тюрьму – в целях его собственной безопасности до первого футбольного воскресенья сентября. По причинам, которые сейчас, вероятно, неясны даже самому Никсону, прошлой зимой он семь из этих пленок отдал судье Сирике. Две или три оказались неподчищенными оригиналами, и со временем Сирика передал их следственной комиссии палаты представителей как улики в расследовании по импичменту.

В результате по Вашингтону сейчас слоняется сотня или около того человек, которые слышали «настоящие» пленки, как они это называют. И, невзирая на их профессиональную сдержанность, когда напрашивается очевидный вопрос, они считают себя вправе согласиться в одном: никому, кого шокировали, разозлили или вогнали в депрессию отредактированные расшифровки Белого дома, не следует позволять прослушивать сами пленки. Разве только сперва вкатить им сильное успокоительное или запереть в багажнике машины. Только законченный циник, говорят они, способен сколько-нибудь долго слушать «настоящее», не испытывая потребности пойти, скажем, на подъездную дорожку Белого дома и бросить через забор мешок с пятью живыми крысами.

М-да… Я перечитал последние строчки, и мне пришло в голову, что почти половина моих знакомых испытывает подобную потребность вот уже восемь или девять лет. Мой друг Иейл Блур, например, утверждает, что бросил целый мусорный бак, полный живых крыс, тараканов и прочих мелких вредителей, через забор Белого дома примерно за неделю до того, как Линдон Джонсон объявил о своей отставке в 1968 году.

– Замечательное было ощущение, – говорит он, – но только потому, что это был Джонсон. Почему-то я доподлинно знал, что ему будет премерзко видеть крыс на лужайке Белого дома. – Он замолчал и, достав табакерку, втянул по большой понюшке лучшего «Др. Джонсоне» в каждую ноздрю. – Трудно сказать почему, но я не получил бы такого удовлетворения, если бы проделал подобное с Никсоном. Ему-то крысы скорее всего понравились бы.

* * *

Мать божественного мямли! Я оторвался от этой ахинеи посмотреть вечерние новости, а там физиономия и голос Текса Колсона, встряхнувшего вашингтонский зал суда совершенно непредвиденным признанием в препятствии отправлению правосудия (вслед за его широко транслированным по телевидению заявлением касательно собственной вины и причастности почти ко всем аспектам Уотергейта) в обмен на возможность принять любое заслуженное наказание и очиститься раз и навсегда, «рассказав все, что знает» о многом, «о чем до сих пор не мог говорить открыто».

Подумать только, Колсон! Сначала он принимает Христа, а теперь соглашается признать вину и устраивает пресс-конференцию по национальному телевидению, чтобы объявить, что намерен во всем сознаться. Иными словами, его можно привлечь как свидетеля обвинения к любым связанным с Уотергейтом судебным разбирательствам начиная с данного момента и до тех пор, пока все его старые друзья и сообщники не окажутся либо за решеткой с Библией в руках, либо в очереди за бесплатным обедом в Батте, штат Монтана.

И как отнесется к такой зажигательной речи Никсон? Тексу Колсону, одному из самых беспринципных негодяев в истории американской политики, полагалось быть главным звеном в спаянном внутреннем кругу, бок о бок с Хальдеманом, Эрлихманом и Никсоном, которые без зазрения совести саботировали бы самого Господа Бога. Даже Ричарду Никсону на пике его популярности и власти было не по себе от знания, что у такого чудовища, как Колсон, есть свой кабинет в Белом доме. Никсон так опасался подлости Колсона, что приложил все усилия, чтобы очернить его, намеренно списав в официальных расшифровках Белого дома некоторые свои жестокие решения на полное отсутствие этики и морали у Колсона.

И составитель речей Никсона Пат Бьюкенен, которого повсеместно считают одним из самых агрессивных и неуступчивых правых со времен Йозефа Геббельса, назвал однажды Колсона «самым большим подлецом в американской политике» – немалый комплимент от Бьюкенена, который большую часть последнего десятилетия проработал на самую подлую и в целом фашистскую правительственную сволочь.

Надо будет позвонить завтра Бьюкенену спросить, что теперь он думает про Текса Колсона. Если уж на то пошло, многим придется из-за его признания позвонить – потому что, если Колсон всерьез намерен расколоться, Ричарда Никсона ждут очень и очень большие неприятности. С тем же успехом он может завтра выйти на Пенсильвания-авеню и начать всучивать свои пленки тому, кто даст побольше, поскольку Колсон знает о режиме Никсона столько гадкого, что самые худшие разговоры с этих пленок превратятся в безобидный треп за коктейлем.

На первый взгляд, есть две точки зрения на срыв Колсона. Можно воспринимать его обращение в христианство всерьез, что довольно трудно, а можно рассматривать этот срыв как предостережение, что даже у президента должно было хватить ума и не злить «самого большого подлеца в американской политике».

Есть и третий вариант истолкования, но ему придется подождать до лучших времен – как и многому другому. Это не та тема, которую можно разрабатывать, мотаясь по стране в реактивных самолетах. Хотя в нынешней вашингтонской журналистике, будь то в эфире или в печати, нет ничего, что указывало бы, что с темой легче совладать здесь, чем в Ки-Бискейн, Калгари или даже в Мехико. Всю вашингтонскую прессу словно бы парализовали размах и сложность происходящего.

Мерзкая получается тема для журналиста, особенно в топком зное вашингтонского лета. Но смотреть репортажи определенно стоит, возможно, даже самому поучаствовать, потому что любое решение и его жестокая реальность станут исторической вехой в календаре цивилизации и маяком всем поколениям, которые унаследуют землю – или то, что мы от нее оставим, так же как мы унаследовали ее от греков и римлян, майя и инков и даже от «тысячелетнего рейха».

Импичмент Ричарда Никсона завершится судебным процессом, который породит бурю газетных заголовков, эфирного времени на миллионы долларов и вердикт, который будет значить для обвиняемого столько же, сколько для судей. К началу процесса, если предположить, что Никсон не утратит своей извечной тяги к унижениям, которую ему никогда не удавалось удовлетворить, судьба его самого отодвинется в разряд мелких побочных последствий. Краткосрочная катастрофа его президентства уже нейтрализована, а исход его испытания импичментом лишь незначительно скажется на освещении его роли в исторических текстах грядущих дней. Он окажется в одной лодке с президентами Грантом и Хардингом как продажная и некомпетентная пародия на Американскую мечту, которую он так долго и громко прославлял в своих речах, как не просто кривая тварь, но кривая настолько, что ему нужен камердинер, чтобы утром натянуть штаны.

К тому времени когда Ричард Милхауз Никсон предстанет перед судом в сенате, единственной причиной для суда над ним будет попытка понять, как он вообще мог стать президентом Соединенных Штатов, а истинным обвиняемым будет политическая система Америки.

Суд над Ричардом Никсоном, если состоится, будет де-факто судом над Американской мечтой. Важность Никсона сейчас не просто в том, чтобы от него избавиться, – это чисто политическое соображение. Настоящий вопрос в том, почему мы вынуждены выразить вотум недоверия президенту, который победил с самым большим отрывом в истории президентских выборов.

Итак, памятуя о потребности в сне, который накроет очень быстро, давайте вернемся к двум основным соображениям: 1) необходимо действительно предать Никсона суду, чтобы понять нашу реальность в том смысле, в каком Нюрнбергский процесс вынудил Германию взглянуть на себя саму, и 2) жизненно необходимо заполнить вакуум, который оставит импичмент Никсона, и дыру, которая раззявится в 1976-м.

Rolling Stone, № 164, 4 июля, 1974

СТРАХ И ОТВРАЩЕНИЕ В ЛИМБО: ДЕРЬМО НЕ ТОНЕТ

«…Не успел я сделать какие-либо выводы, мне пришло в голову, что мои слова или мое молчание, вообще любой мой поступок будут тщетны. Какая разница, что кто-то знает или не хочет знать ? Какая разница, кто стоит во главе?Иногда приходят такие озарения. Существо этого дела скрыто в глубинах, мне не подвластных, и вмешаться в происходящее не в моих силах».

Джозеф Конрад. Сердце тьмы

М-да… Это будет не просто. Лысый качок из рекламного ролика «Mister Ocean» 69-го сделал то, что рискнул бы предсказать лишь самый циничный и параноидальный диссидент, когда-либо имевший дело с национальной политикой.

Если бы я прислушался к внутреннему голосу, то забросил бы пишмашку в «вольво» и, поехав к дому ближайшего политика, любого политика, швырнул бы ее ему в окно, в приступе идиотской ярости выкурил бы его из норы, а после полил бы слезоточивым газом и прогнал по главной улице Аспена с колокольчиком на шее и синяками по всему телу от разрядов высоковольтного шокера для скота.

Но старость то ли смягчила меня, то ли сломила мой дух настолько, что такого я, скорее всего, не сделаю, во всяком случае, сегодня, потому что неуклюжий простофиля в Белом доме только что вогнал меня в глубочайшую и отвратительнейшую депрессию.

Часов через пять после того, как по моджо-тайпу я отослал последний вариант обширной статьи про «кончину» Ричарда Никсона в хладную пасть наборного станка в Сан-Франциско, Джеральд Форд собрал в Вашингтоне пресс-конференцию, чтобы объявить, мол, только что даровал «полную, безусловную и абсолютную» президентскую амнистию всем до единого преступлениям, которые Ричард Никсон мог или не мог совершить за пять с половиной лет на высочайшем посту.

Форд выступил со своим решением без малейшего предупреждения в 10:40 мирным воскресным утром в Вашингтоне, выйдя с церковной службы с такой непреодолимой потребностью сеять милосердие, что поспешил в Белый дом (короткая пробежка через парк Лафайет) и собрал усталую, как водится по воскресеньям, усеченную бригаду корреспондентов и операторов, чтобы сообщить им (любопытно, голосом зомби), что не может более выносить мысли, что бывший президент Никсон, обезумевший от чувства вины, терзается в одиночестве где-то на пляже в Сан-Клементе, и что теперь совесть вынуждает его покончить и со страданием Никсона, и с всенародным страхом, который он вызвал, издав президентский указ такого головокружительного масштаба, что он раз и навсегда сотрет из памяти страны яд Уотергейта.

Так, во всяком случае, показалась мне, когда воскресным утром меня вырвал из глубокой комы отчаянный телефонный звонок Дика Така.

– Форд помиловал гада! – орал он. – Я ведь тебя предупреждал, да? Я дважды его похоронил, а он оба раза возвращался. А теперь он сделал это снова и прохлаждается на каком-нибудь поле для гольфа в Палм-Дезэт.

С тяжелым стоном я рухнул на кровать. «Только не это, – подумал я. – Я ослышался». На первой своей конференции в Белом доме Форд из кожи вон лез, лишь бы произвести впечатление и на вашингтонскую прессу, и на аудиторию национального телевидения тщательно продуманным отказом как-либо вмешиваться в отправление прокурором по особым делам Леоном Яворски его юридических обязанностей, а именно, исходя из улик, «возбудить процесс против любого и каждого лица». В контексте заданного вопроса ответ Форда широко истолковывали как сигнал Яворски, что к бывшему президенту особого отношения не требуется. Такая трактовка также укладывалась в ответ Форда на вопрос, заданный на слушании в ходе ратификации его кандидатуры в сенате несколькими месяцами ранее. Когда его спросили, сможет ли назначенный вице-президент помиловать назначившего его президента, если тот будет снят с поста по обвинению в уголовных преступлениях, Форд ответил: «Сомневаюсь, что общество это потерпит».

Я вспомнил слова Форда, так как сомневался, что правильно расслышал Дика Така, да и вообще слышал ли я его. Поднеся правую руку к глазам, я старался вспомнить, не съел ли на ночь чего-нибудь галлюциногенного. Если да, моя рука покажется прозрачной и я сумею ясно разглядеть все косточки и сосудики.

Но рука прозрачной не была. На мой новый стон из кухни прибежала Сэнди, чтобы узнать, что случилась.

– Дик Так только что звонил? – спросил я. Сэнди кивнула.

– Ага. Чуть ли не в истерике бился. Форд только что даровал Никсону полное помилование.

Я рывком сел, шаря вокруг себя, что бы разбить.

– Нет! – взревел я. – Невозможно!

– А вот и да. Я по радио слышала.

Я снова уставился на руки, чувствуя, как в груди собирается гнев, а в горле крик.

– Глупая лживая сволочь! Господи! Кто только голосует за вероломных подлецов! Даже тупицам нельзя верить! Только посмотри на Форда! Он слишком глуп, чтобы провернуть такую сделку! Черт, да у него лгать ума не хватит!

Сэнди пожала плечами.

– Он и пленки Никсону отдал.

– Срань господня! – Соскочив с кровати, я бросился к телефону. – Какой номер у Гудвина в Вашингтоне? Этот тупоголовый сукин сын из «Ротари» заключил сделку? Может, Дик что-то знает.

Но до Гудвина я дозвонился лишь сутки спустя, и к тому времени у меня была уже гигантская схема с датами, фамилиями и личными контактами, и всех их связывал прямо и крест-накрест лабиринт линий и стрелок. Три фамилии связей имели много больше других: Лэйрд, Киссиндждер и Рокфеллер. Я ночь напролет лихорадочно работал над схемой и теперь попросил Гудвина, пусть кто-нибудь в редакции ее перепроверит.

– Ха, – отозвался он. – Многие в Вашингтоне сегодня думают так же. Нет сомнений, тут какая-то договоренность, но… – Он помолчал. – Разве срок сдачи не на носу? Господи Иисусе, тебе ни за что не успеть все переделать до…

– Мать божественного мямли… – пробормотал я.

От слов «крайний срок» мои мозги на мгновение перемкнуло. Срок сдачи? Да. Завтра утром, через пятнадцать часов… Почти девяносто процентов моей статьи уже набрано, но красной нитью через нее проходила моя уверенность, что спасти от обвинительного приговора Никсона может только что-то вроде ядерной войны. А дурного в этом доводе было только то, что конструкция была треногая и основывалась, в частности, на предположении, что Джеральд Форд не лгал, раз за разом для протокола повторяя, что даже обсуждать президентскую амнистию для Ричарда Никсона не намерен, «пока не закончится своим чередом легальный юридический процесс».

Вашу ж мать! Повесив трубку, я зашвырнул схему на другой конец комнаты. Гребаный садист снова это провернул! Всего месяц назад он подставил мне ножку, уйдя в отставку под самый срок сдачи номера. У меня едва нервный срыв не случился оттого только, что я так просчитался. А теперь он опять это проделал с гребаной президентской амнистией, оставив мне меньше суток на полное переписывание уже набранной статьи в пятнадцать тысяч слов.

Совершенно невозможно, никакой надежды. Остается только затолкать в моджо-тайп побольше накарябанных в спешке страниц и надеяться на лучшее. Может, когда подойдет крайний срок, у редактора в Сан-Франциско найдется время как-то увязать обе версии. Но наперед никак не узнаешь, поэтому, когда статья выйдет в печать, интересно было бы ее почитать…

Да уж… Отпускай хлеб твой по водам… почему нет?

* * *

Я мрачно проклинал Никсона скорее по привычке, чем за жутковатую способность осложнять мне жизнь, как вдруг мне пришло в голову, что на сей раз это не Никсон, а Джеральд Форд. Это ведь он решил помиловать Никсона (по причинам, с которыми, будем надеяться, удастся разобраться позднее) 20 августа, когда дал указание своему юрисконсульту Филиппу Бьюкену выработать юридические частности и консультироваться с новым защитником Никсона Джоном Миллером, некогда референтом Роберта Кеннеди.

Невероятно, но Миллер сообщил Бьюкену, что ему надоубедиться, что президентское помилование будет «приемлемо» для Никсона, и сутки спустя вернулся с известием, что бывший президент (чье состояние, как официально заявили анонимные «друзья», на этой неделе было почти фатально «взволнованным и угнетенным» перспективой неминуемого предъявления обвинений большим жюри Леона Яворски) взял себя в руки и решил, что президентская амнистия его не оскорбит, конечно, в том случае, если Никсон заодно получит в собственность все пленки Белого дома.

Форд быстро согласился. Эта уступка принесет Никсону пять или более миллионов долларов: их он выдоит за львиную долю своих президентских мемуаров, за которые ему, по утверждению недавно нанятого агента, уже предлагали два миллиона задатка, к тому же он получает законное право либо уничтожить пленки, либо продать тому, кто даст наибольшую цену.

Договоренность о президентской амнистии была достигнута не раньше пятницы, 6 сентября, и лишь после того, как президент Форд отправил своего личного эмиссара Бентона Л. Беккера в Сан-Клементе удостовериться, что все идет гладко. Беккер, смутно зловещая фигура в вашингтонской юриспруденции, сам в настоящее время находится под следствием Налогового управления по делу об укрывательстве от налогов и называет себя «неоплачиваемым юридическим советником» президента Форда, а также его личным другом.

По словам Беккера, они познакомились в 1969 году, когда он добровольно вызвался помочь конгрессмену Форду в его неразумных стараниях убедить палату общин выдвинуть вотум недоверия главе Верховного суда США Уильяму О. Дугласу. Попытка жалко провалилась, и теперь Форд испытывает большую неловкость при ее упоминании, но по-прежнему защищает Беккера как «человека высочайшей профессиональной этики».

Тут есть разногласия. Согласно Washington Post, «источники в департаменте юстиции утверждают, что были изумлены, узнав, что Белый дом использовал Беккера для переговоров с бывшим президентом. «Господи, неужели Форд не знает о том деле? – сказал один из них. – Тип ведь под следствием».

В наши дни это необязательно дурной знак. За последние десять или около того лет большинство моих друзей в тот или иной момент находились под следствием, и мое собственное досье в ФБР начато где-то в 1958-м, когда я отказался от допуска к работе с секретными материалами на базе военно-воздушных сил на том основании, что считаю себя явной угрозой секретным материалам, так как решительно не согласен с лозунгом: «Моя страна, правая или нет».

Допуск мне не выдали, но никогда из-за этого не докучали. И потому меня не послали на сверхсекретную радарную базу у Полярного крута, обошли с повышением и отправили спортивным редактором в газету базы на побережье Флориды.

А… мысли опять путаются… Я говорил про Бентона Беккера и его щекотливую миссию обсудить подробности полной президентской амнистии для Ричарда Никсона, на чье трагичное душевное состояние уже тогда почти ежедневно клеветали анонимные друзья и советники. На этой стадии переговоров об амнистии и Форд, и Никсон обнаружили, что большое жюри Яворски планирует предъявить обвинения экс-президенту как минимум по десяти пунктам. Эта неприятная перспектива подвигла Форда предложить, чтобы Никсон умерил агрессию большого жюри, «добровольно» признав хотя бы малую долю вины за свою роль в Уотергейтском скандале в обмен на амнистию, которая все равно даст ему полную неприкосновенность – вне зависимости от того, что он признает.

Предложение едва не торпедировало переговоры. По словам одного советника Форда в Белом доме, Никсон его «гневно отверг», и Беккеру пришлось покрутиться, чтобы вернуть их в рабочее русло. Но к вечеру пятницы настроение Никсона улучшилось настолько, что он согласился принять и помилование, и пленки. Беккер был на седьмом небе. Прилетев в Вашингтон, он доложил Форду, что его миссия увенчалась стопроцентным успехом. Новый президент принял известие с благодарностью и назначил на воскресенье срочную пресс-конференцию, чтобы поделиться хорошими новостями с обществом.

* * *

Да… Я знаю, есть в этой истории что-то странное, но у меня нет времени ее перепроверять. Но все детали в той или иной форме печатались либо в Washington Post, либо в Washington Star-News.

Я упоминаю источники только потому, что, на первый взгляд, в этой истории нет никакого смысла. Но ни одна из статей, опубликованных в день оглашения договоренности Форда с Никсоном в нью-йоркских или вашингтонских газетах, тоже смысла не имеет – в основном потому, что в Вашингтоне, если кто-то не хочет, чтобы его нашли, отыскать его в воскресенье крайне трудно, и это относится практически ко всем здравомыслящим людям, кроме одного, кто собирает пресс-конференцию в половине одиннадцатого утра, чтобы с каменным лицом пробубнить заявление, от которого, как ему прекрасно известно, половина страны будет к вечеру стоять на ушах. Но к вечеру версия амнистии по Форду уже разнеслась на всю страну по радио, пока разъяренные редактора Times, Post и Star еще пытались выковырить своих лучших «ищеек» из загородных домиков в горах Виргинии или на побережье Мериленда.

* * *

Звонок Така я помню смутно. Всего за пять часов до него я отрубился в ванне после эдак ста тридцати трех часов непрерывной работы над текстом, который таскал за собой уже два месяца, переписывал потрепанные блокноты на арендованных пишмашках в номерах отелей от Ки-Бискейн до Лагуна-Бич, регулярно мотался в Вашингтон, чтобы прикинуть уровень напряженности и раскладку по времени, а потом опять в Чикаго или Колорадо… и снова в Вашингтон, потому что заглушки, наконец, сорвало все разом в начале августа, когда Никсон вдруг сломался и ушел, нанеся мне удар перед самой сдачей материала, и я оказался на грани истерической усталости, когда с воем требуешь амфетаминов, и был выжат настолько, что помочь мне могла бы лишь самая экстремальная химиотерапия.

Чтобы оправиться от коллапса такого масштаба, требуется около месяца и по меньшей мере еще год, чтобы избавиться от воспоминаний. Сравнить такое можно лишь с долгим-предолгим мгновением невыразимой печали, какую испытывает тонущий в те последние секунды, когда тело еще борется, но разум уже сдался, – ощущение полнейшего поражения и ясное его понимание, от чего последний миг перед утратой сознания кажется почти мирным. Спасение в такой момент гораздо болезненнее смерти в воде: с выздоровлением возвращаются ужасные воспоминания о том, как силился вдохнуть.

Именно такое чувство возникло у меня, когда Так разбудил меня в то утро сказать, что Форд даровал Никсону «полую и безоговорочную» амнистию. Я только что написал длинный и временами даже внятный анализ того, как Никсон сам загнал себя в угол и почему очевидно, что вскоре его привлекут к суду и вынесут обвинительный приговор за «помехи правосудию», а тогда Форд его помилует – по многим причинам, с которыми я не мог согласиться, но о которых Форд уже заявил так твердо, что нет смысла об этом спорить. Логику приговора, обрекающего Никсона на год в одной камере с Джоном Дином, было бы трудно опровергнуть как с юридической, так и с этической стороны, но к тому времени я уже достаточно хорошо разбирался в политике, чтобы понять, что Никсону придется признать себя виновным, скажем, в изнасиловании и убийстве сына республиканского сенатора, прежде чем Джеральд Форд даже задумается о том, чтобы позволить ему провести сколько-то дней за решеткой.

С этим я более-менее смирился. Приблизительно так же, как после полутора лет лихорадочной борьбы за устранение Никсона смирился с мыслью, что Джеральд Форд может делать практически все, что пожелает, лишь бы оставил меня в покое. Уже через несколько часов после отставки Никсона мой интерес к внутренней политике катастрофически увял.

Пять с половиной лет я смотрел, как банда гангстеров-фашистов обходится с Белым домом и механизмом федерального правительства в целом как с завоеванной империей, которую полагается грабить на потребу желаниям или капризам победителей, и перспектива безобидного, недалекого придурка вроде Джерри Форда с надзирающим за ним осторожным Конгрессом на два года или даже на шесть лет принесла желанное облегчение. Даже зловещее видение – вице-президенту Нельсону Рокфеллеру всего один шаг до президентского кресла – не слишком меня волновало.

После более десяти лет гражданской войны с Белым домом и всеми свиньями, которые там жили или работали, я был готов оправдать за недостатком доказательств обратного почти любого президента, который вел себя хоть сколько-нибудь по-человечески и у которого хватало здравого смысла не расхаживать на публике со свастикой на рукаве.

* * *

Кажется, я что-то подобное написал после ухода Никсона. Теперь оставалось по долгу службы исписать достаточно страниц, чтобы оправдать расходы, которые накопились, пока я гонялся за ним по всей стране и глядел, как он все глубже и глубже увязает в болоте собственных экскрементов. На ранних стадиях панихиды был несомненный кайф в том, чтобы смотреть, как Конгресс неохотно собирается на титаническую битву с Ричардом Никсоном и его личной армией «водопроводчиков», захвативших всю исполнительную ветвь власти.

Но к середине прошлого лета противостояние и раскрытие карт стало неизбежностью, и когда Никсон посмотрел в августе на балансовый отчет и увидел, что против него объединились и законодательная, и судебная ветви, то понял, что его дни сочтены.

9 августа он подал в отставку и двенадцать часов спустя уехал из Вашингтона в облаке позора. Ему пришел конец, в этом сомнений не было. Даже в самом ближайшем его окружении поговаривали, что под конец он был в состоянии опасной мании, а его прощальная речь перед аппаратом кабинета министров и Белого дома была настолько явным бредом, что мне стало его жаль. И когда вертолет унес его в изгнание в Калифорнию, почти видимая дрожь облегчения пронеслась по толпе на лужайке Белого дома, собравшейся посмотреть печальный спектакль его отбытия.

Никсон был в тридцати тысячах футов над Сент-Луисом на «борту 1», когда его избранный преемник Джеральд Форд принес присягу. Никсон лично выбрал Форда на замену Спиро Эгню, осужденному несколькими месяцами ранее за мошенничество с налогами и вымогательство. И сам Никсон перед уходом безмолвно признал свою вину в уголовном заговоре с целью препятствования правосудию.

Я уехал из Вашингтона на следующий день после присяги Форда, слишком усталый, чтобы испытывать что-либо, кроме маниакального облегчения, пока тащился через вестибюль Национального аэропорта с двустами фунтами расшифровок сенатских слушаний и слушаний судебной комиссии палаты представителей по Уотергейту, которые из-за вынужденной отставки Никсона разом отошли вдруг в область истории. Я не знал наверняка, зачем они мне нужны, но материалы всегда полезно иметь под рукой, и я считал, что после двух-трех месяцев сна, возможно, найду им применение.

Теперь, почти четыре недели спустя, чемодан с расшифровками все еще открыт возле моего стола. Теперь, когда Джеральд Форд даровал Никсону амнистию, столь полную, что ему никогда и ни за что не придется отвечать перед судом, кипы бумаги, которые, не уйди он в отставку, обеспечили бы его импичмент, начинают бередить мое любопытство.

Непритязательная музычка

и вожделенный сон… Постоянные свары,

бесполезные брифинги и вой под дверью…

«Американская политика никогда не будет прежней».

Сенатор Джордж Макговерн. Из речи о согласии баллотироваться в президенты. 13 июля 1972, Майами, Флорида

Еще один теплый вашингтонский ливень, в 4:33 жаркого утра среды, бьет каплями пота в мое окно. Двенадцать футов шириной и три высотой, высокий желтый глаз апартаментов редакции внутренней политики смотрит поверх гниющих крыш столицы нашей родины на скрытые за дождем и туманом беломраморный шпиль мемориала Джорджа Вашингтона и темный купол Капитолия. В соседнем номере из радио воет хиллбилли.

«… И, когда в Далласе полночь, я где-то на большом реактивнике… если бы только тебя понять, может, я справился бы с одиночеством…»

Непритязательная музычка и кварта «Дикой индюшки» на тумбочке, залит по гланды чем-то, что было в том мешке, который я купил сегодня в Джорджтауне, смотрю на гигантский заголовок во вчерашней Washington Post.

ПРЕЗИДЕНТ ПРИЗНАЕТ СВОЙ ОТКАЗ ВЫДАТЬ ИНФОРМАЦИЮ. ПЛЕНКИ ДОКАЗЫВАЮТ, ЧТО ОН САНКЦИОНИРОВАЛ УКРЫВАТЕЛЬСТВО

Каждые полчаса WXRA – радио дальнобойщиков в Александрии – выбалтывает все новые и новые мерзости о «быстро тающей» поддержке в палате общин и сенате. Все десять членов судебной комиссии, на прошлой неделе проголосовавших против импичмента по национальному телевидению, теперь официально изменили позицию и говорят, что намерены голосовать за импичмент, когда – или если – вопрос о нем будет выдвинут на голосование в палате общин 19 августа. Даже Барри Голдуотер намекнул (а после отрицал) корреспонденту UPI, дескать, Никсону следует уйти в отставку ради блага страны … а также ради блага Голдуотера и всей республиканской партии. "

Вот уж точно. Крысы спешно покидают корабль, даже выживший из ума сенатор от Колорадо Питер Доминик, рупор республиканцев, менее двух лет назад номинировавший Никсона на Нобелевскую премию мира, счел «горестной новостью» это сделанное в последний момент признание президента в своей причастности к Уотергейтскому укрывательству.

Ричарду Никсону недолго осталось барахтаться, и это не слишком «горестная новость» для многих, вот только изгнание дешевого гада должно произойти здесь, в Вашингтоне, и займет остаток нашего лета.

«День прожить, возлюбленный Иисус, о большем я не прошу…»

А теперь песня «Compton Brothers» про «…когда кончилось вино, а в музавтомате вышли все песни…»

Господи, нужно еще льда и виски. Налить в мешок воды и высосать жижу со дна. Дождь все хлещет в окно, предрассветное небо еще черно, в номере сыро и холодно. Как, черт побери, включается отопление? Почему моя кровать завалена газетными вырезками и переплетенными подборками стенограмм слушаний по импичменту Никсона?

Ох… безумие, безумие. В такой день даже перспектива падения Ричарда Никсона меня не заводит. Гребаная дрянная погодка.

В такой же вот день давным-давно я напевал себе под нос на мосту в Луисвилле, Кентукки, в старом «шеви» с тремя-четырьмя славными парнями, которые работали со мной на фабрике мебели в Джефферсонвилле, Индиана. Шины шипели на мокром асфальте, дворники метались взад-вперед на утреннем дожде, а мы с пакетами ланча подпевали кантри из радио, когда кто-то вдруг сказал:

– Господи Иисусе, мы что, в такой день работать будем? Да мы, наверно, совсем рехнулись. В такой день надо валяться с хорошей бабой в теплой постели, и пусть по жестяной крыше барабанит дождь, а у кровати бутылка хорошего виски.

«Дай мне побыть в твоем утре, дай мне побыть в твоей ночи… Дай мне быть рядом, когда я тебе нужен… и сделать все, как надо…»

Эх, неотвязный хонки-тонк… Похоже, меня одолевает тоска по тому сну про жестяную крышу, ливень, про то, как валяешься с телкой, а дверь заперта на большой железный болт, кокон теплой постели, и связь с внешним миром оборвана, кроме как по дешевому – за четырнадцать девяносто пять – радио, которое воет «Чую крысу» и «Дикая сторона жизни».

Погода нелетная. И Национальный, и Даллас «закрыты до полудня». И все равно я хватаю трубку и требую сделать мне билет в Колорадо. Плевать на погоду…

Женщина, взявшая трубку «Юнайтед эйрлайнс», пообещала «улучшение погоды» после полудня и, мол, на рейс 16:40 на Денвер уйма мест.

– Чудесно, – отозвался я. – Но мне нужно место первого класса в салоне для курящих.

– Посмотрю, что можно сделать, – сказала она и пару минут спустя вернулась с дурными новостями: – В курящем все места заняты, сэр, но если для вас не так важно…

– Так важно. Я должен курить. Я на этом настаиваю. Она проверила еще раз, на сей раз с лучшим результатом.

– Думаю, мы откроем вам место, сэр. На какую фамилию?

– Нейдер, – сказал я. – Р. Нейдер.

– Как она пишется?

Я произнес по буквам, поставил будильник на два и заснул на диване во все тех же мокрых плавках. После двух месяцев Процесса об Импичменте Никсона нервы у меня были на пределе от постоянных пререканий, раздраженной враждебности бесполезных брифингов для прессы по утрам в Белом доме и долгих потных дней бесцельного брожения по коридорам офисного здания Рейберна на Капитолийском холме в ожидании крупиц мудрости от любых двух-трех из тех тридцати восьми незадачливых конгрессменов в судебной комиссии, кто заслушивал показания по маловероятному импичменту Ричарда Никсона.

Жутковатый вышел спектакль: вся империя Никсона, еще два года назад казавшаяся неуязвимой, прямо у нас на глазах разваливалась под собственным гнилым весом. Нельзя отрицать, что это сенсация огромного и исторического масштаба, но освещать ее изо дня в день было настолько унизительно скучно, что трудно было сосредоточиться на том, что происходило на самом деле. Это была сенсация не для журналистов, а для юристов.

* * *

На самолет я так и не попал. Около полудня меня вырвали из сна уханье в дверь и голос, который орал:

– Просыпайся, черт побери, весь город на ушах, сукин сын сломался, он уходит.

«Нет! – подумал я. – Только не сейчас. Я слишком слаб, мне не справиться».

Из-за гребаных слухов я почти неделю круглые сутки лихорадочно мотался по Вашингтону и, когда наконец свершилось, был совершенно без сил. Глаза у меня заплыли от отравления хлоркой, и когда я попытался встать, чтобы открыть дверь, то едва не сломал оба колена. Я заснул в кедах на резиновой подошве, которые заклинило простыней в изножий кровати так прочно, что первой моей мыслью было: «Меня привязали!»

Ревущий голос за дверью принадлежал Крейгу Веттеру, тоже автору Rolling Stone, который вот уже две недели старался связаться со священником Никсона. Но и со священником теперь было покончено, и город сходил с ума. Один репортер Washington Post сказал, что никогда не видел такой лихорадки в отделе новостей, даже когда убили Джона Кеннеди, даже во время кризиса с кубинскими ракетами. На Капитолийском холме преобладали слухи, что Никсон то ли выступил перед полной сессией Конгресса в 16:30, то ли готовится выступить с последним заявлением в 19:00 по всем трем телеканалам. Но звонок в пресс-отдел Белого дома прикончил оба слуха, хотя в газету сбежались репортеры, принесшие третий, совершенно иной: то ли Зиглер, то ли сам Никсон сейчас спустятся ради какого-то заявления.

Шесть звонков выдали по меньшей мере еще шесть невероятных слухов. Каждый коммутатор в городе, хотя бы как-то связанный с журналистикой или политикой, был наглухо занят и бесполезен. Позже вечером был занят даже главный коммутатор Белого дома, даже личные секретари из-за хаоса сняли трубки.

Около 13:30 в среду я наконец дозвонился Марти Нолану в пресс-центр Белого дома. Мы сравнили слухи и довольно быстро с ними расправились.

– Ерунда все это, – сказал Нолан, – нас просто водят за нос. Ничего серьезного он не сделает. А мы все – из-за крошечного шанса, вдруг он что-то придумает, не решаемся покинуть гребаный каземат.

Я сам едва удержался от поездки туда, но, договорившись с Ноланом и еще шестью людьми на стратегических позициях в разных частях города, что они позвонят мне, как только начнет происходить что-нибудь интересное, решил, что лучше всего будет оттащить оба телевизора и радио на столик у бассейна и попросить все звонки переключать на телефон спасателя. Это оказалось наилучшим выходом: мы с Веттером создали довольно эффективный коммуникационный пост и следующие сорок восемь часов могли следить за безумием, не отходя от бассейна.

Зыбучий прилив накатывает на пляж

в Сан-Клементе… Зиглер везет известие

Боссу… Генерал Хейг и мешок

десятипенсовиков… Священник-сибарит

и полоумный раввин… Опять разговоры

о «выборе самоубийства»…

М-да… чертова история позади. Она закончилась после полудня в четверг со всей элегантностью и смыслом бутылки колы, выброшенной с площадки третьего этажа пожарной лестницы на Боуэри: разбилась о тротуар и до чертиков напугала всех кругом – от тех, кого изрезало осколками стекла, до роя «невинных зевак», которые так и не поняли, что стряслось.

И, вероятно, никогда не поймут: в произошедшем есть что-то странное, неразрешенное, болезненно незавершенное. Весь Вашингтон сегодня провонял грандиозной психологической битвой, которую никто, по сути, не выиграл. Ричард Никсон был сломан, избит кнутом и кастрирован разом, но я не испытал ни настоящего кайфа, ни воодушевления, что был в первом ряду зрителей на финальных сценах, на Панихиде, когда впервые в истории Америки президента выгнали из Белого дома и бросили в канаву вкупе с прочими подонками и уголовниками.

Оглядываясь на три последних месяца его президентства, легко понять, что Никсон был обречен с самого начала, во всяком случае, с того момента, когда Арчибальд Кокс впервые решил спровоцировать конфронтацию по вопросу «привилегий исполнительной власти», послав судебных приставов Верховного суда в Белый дом с повесткой на выдачу пленок с записями из Овального кабинета.

Разумеется, Никсон повестку проигнорировал, но даже поспешное увольнение Кокса, Ричардсона и Рукельсхауса уже не могло перечеркнуть факт ее существования. А когда Яворски в Верховном суде США оспорил право Никсона игнорировать повестку, колесо судьбы покатилось. С этого момента всем главным действующим лицам, кроме самого Никсона, стало ясно: немыслимое сделалось неизбежным, теперь лишь вопрос времени… И приблизительно тогда Никсон начал утрачивать связь с реальностью.

Уже через несколько часов после склоки Яворски с «адвокатом [Никсона] по Уотергейту» Джеймсом Сент-Клэром на особом заседании Верховного суда я с удивлением услышал от Пата Бьюкенена, что Никсон и его мастаки в Белом доме уверены, что вердикт будет 5:3 в их пользу. Даже Бьюкенен, который семьдесят девять процентов всего времени мыслит рационально, по всей очевидности, считал (менее чем за две недели до того, как суд единогласно проголосовал против Никсона), что пять из восьми судей, которые будут принимать решение, не найдут юридических возражений против ратификации полоумной идеи Никсона, что все, обсуждавшееся в официальном кабинете президента, даже явно уголовный сговор, является личной собственностью президента, если он решил записать дискуссию на личном звукозаписывающем оборудовании.

Что хотя бы некоторые судьи, лично назначенные Боссом в Верховный суд, не согласятся с радостью подписаться под концепцией президентской неприкосновенности, которая была издевкой и над конституцией США, и над Великой хартией вольностей, – личные стратеги Никсона, вероятно, такую возможность рассматривали, но отмахнулись от нее как от притянутой за уши и вообще слишком идиотской.

Правду сказать, до сих пор не верится, что кое-кто из ближайших советников президента конституционно демократической страны в год тысяча девятьсот семьдесят четвертый всерьез думал, что высшая судебная инстанция любой конституционной демократии пойдет на скандал, который, вероятно, станет самым дискредитированным прецедентом в истории англо-американской юриспруденции, замахнется на «божественное право королей», дескать, президент Соединенных Штатов или любой другой якобы демократической страны превыше и вне «закона».

Что Никсон и его персональное гестапо взаправду верили в подобное, свидетельство пустоголовости тех, кого Никсон взял с собой в бункер, когда понял, что пора посерьезнеть.

* * *

Даже когда они ревели и ругались, в их голосах слышалась параноидальная тревога, словно они уже чувствовали, как отлив хватает их за лодыжки, – в точности как Никсон, наверное, чувствовал несколькими неделями раньше, когда, закатав штаны, гулял по пляжу в Сан-Клементе, в злобном одиночестве ожидая результатов голосования в Верховном суде за или против «президентских привилегий». Волна набежала, закрутилась у его лодыжек и, схлынув, едва не утащила его в океан, когда с большой дюны перед «Ла Каза Пасифика» Зиглер крикнул:

– Господин президент! Господин президент! Мы только что получили известие! Голосовали единогласно! Все восемь!

Никсон улюлюкает от радости, замирает как вкопанный, отпечатки его ног заполняются водой, а он выбрасывает вверх руки жестом победы.

– Отлично! – кричит он. – Я так и знал, что выиграю, Рон! Даже без дурацкого клоуна Ренчбурга. Не зря я назначил говнюков в суд!

Зиглер пялится на обреченное путало у кромки прилива. Чему он ухмыляется? Почему так радуется этим ужасным новостям?

– Нет! – кричит он. – Я не то имел в виду! Совсем не то! – Он мешкает, сглатывает рыдание. – Голосование было единогласным, господин президент, против вас.

– Что? – Пугало на пляже обвисает. Плечи поникают, руки истерично хлопают по карманам мокрых штанов. – Грязные сволочи! – вопит он. – Я им хребет-то сломаю!

– Да, сэр! – орет Зиглер. – Они еще пожалеют, что на свет родились.

Рывком достает из внутреннего кармана блокнот и записывает: «Сломать им хребет». К тому времени мокрый президент уже вскарабкался на дюну.

– Что произошло? – рявкает Никсон. – Кто-то добрался до Бергера?

Зиглер кивает:

– А как иначе? Вероятно, это был Эдвард Беннет Уильяме.

– Конечно, – соглашается Никсон. – Нельзя было оставлять тупого сукиного сына одного в Вашингтоне. Мы же знали, что он свое сделает. Затем его и назначили. – Он злобно втаптывает одинокое обледенелое растеньице в песок. – Проклятье! Куда смотрел Колсон? Он ведь должен был Бергером заняться, так?

Зиглер морщится.

– Колсон в тюрьме, сэр. Забыли?

Никсон смотрит на него пустыми глазами, но берет себя в руки.

– Колсон? В тюрьме? Что он натворил? – Подобрав длинную плеть водоросли, он хлопает себя по коленке. – Неважно, я вспомнил… Ну а Эрлихман? Он же умеет вертеть Бергером и прочими клоунами, как чертовыми марионетками!

Зиглер с мгновение смотрит в океан, его взгляд затуманивается.

– Понимаете, сэр … от Джона нам немного пользы. Его тюрьма ждет.

Никсон напрягается, водоросль падает на песок.

– Срань господня, Рон! С чего бы Джону отправляться в тюрьму? Он один из лучших слуг общества, которых мне выпала честь знать!

Теперь Зиглер не скрывает слез, его исхудалое тело сотрясают рыдания.

– Не знаю, сэр. Я не могу это объяснить. – Он снова вперивается в океан, стараясь взять себя в руки. – Ужасные времена, господин президент. Враги надвигаются. Пока вы гуляли по пляжу, позвонили из агентства «Авис» в Лагуне и отказали нам в кредите. Они забрали мою машину, господин президент! Мой золотой «кадиллак» с откидным верхом! Я как раз говорил по телефону с Бузхардтом, ну, понимаете, про Верховный суд, глянул случайно в окно и увидел, как ниггер в форме «Авис» выводит «кадиллак» за ворота. Охрана сказала, у него судебное постановление о конфискации, подписанное местным шерифом.

– Господи Боже! – восклицает Никсон. – Мы сломаем ему хребет! Где телефон? Я звоню Хальдеману.

– Бесполезно, сэр, – отвечает Зиглер. – От нас нельзя позвонить, пока не заплатим тридцать три тысячи телефонной компании. Оттуда прислали человека, чтобы он повозился с проводами, теперь позвонить можно только нам – ближайшие восемьдесят шесть часов, а потом они начисто нас отключат. Если хотите позвонить в Вашингтон, надо идти пешком в «Сан-Клемент Инн» и звонить из платного автомата. Кажется, у генерала Хейга есть мешок десятицентовиков.

Никсон снова напрягается; его мозг увяз в глубоких раздумьях. Потом его глаза загораются, и, схватив Зиглера за руку, он тащит его к дому.

– Пошли, Рон, – рявкает он. – У меня есть идея. Зиглер ковыляет вслед за президентом, он чувствует прилив сил: Босс на подъеме!

Никсон на бегу говорит:

– Думаю, я вычленил нашу проблему, Рон. Нам нужен кредит, так? О’кей, где этот еврейчик?

– Еврейчик?

– Ты знаешь, о ком я, черт побери. Где тот раввин? Они ведь всегда получают кредит, верно? Пошлем агентов спецслужб. Он, скорее всего, в баре на крыше отеля «Прилив и песок», он вечно там ошивается. – Никсон хохочет. – Черт, в кредитоспособности раввина никто не усомнится! Скажи мальчикам из СС, пусть хорошенько его припугнут, а потом привезут сюда, и я его умаслю.

Теперь смеется Зиглер. Глаза у него сверкают, он поспешно карябает в блокноте.

– Чудесная мысль, сэр, просто чудесная! Сначала мы чиним сволочам обструкцию, потом обходим с фланга евреем!

Никсон довольно кивает:

– Они даже не поймут, откуда их накрыло, Рон. Ты же знаешь, я всегда говорил: «Когда идти становится круто, круть идет в дело».

– Вот именно, сэр. Помню, старший тренер Ломбарди…

Никсон обрывает его, внезапно хлопнув в мокрые ладоши, от звука два агента спецслужб в ближайших кустах хватаются за пушки.

– Постой-ка, Рон! Не гони! Знаешь, кто научил Ломбарди всему, что он знает? – Он широко улыбается. – Я! Президент!

Зиглер заламывает руки, глаза у него выпучиваются, лицо перекашивает от благоговения.

– Я это помню, сэр. Помню!

– Хорошо, Рон, очень хорошо. Забывают только неудачники. А ты ведь знаешь, что тренер Ломбарди говорил про это? – Никсон хватает пресс-секретаря за локти и притягивает к себе, изо рта у него воняет, глаза налиты кровью, зрачки опасно сужены, слова срываются с губ визгливым тявканьем, как у бешеной гиены: – Покажи мне проигравшего, и я покажу тебе неудачника.

Зиглер поражен. Глаза у него так расширились, что он не может даже моргнуть. Тело его парализовано, но душа пылает. Его лицо – маска чистейшего фанатизма: Рон Зиглер – левая рука обреченного и преступного президента, политическая обратная сторона пластинки всех сгоревших на кислоте, кто голосовал за Голдуотера, а после переключился на Тима Лири, пока боль не стала слишком сильна и божественный свет Иисуса или Махараджи Джи не увлек его за новым Истинным Учителем.

* * *

Ах, бедный Рон. Я хорошо его знал. Это ведь Зиглер пару месяцев назад предупредил меня, что Никсону крышка. Дело было еще в июле, в затишье перед бурей, когда эксперты в Вашингтоне начали мрачно кивать друг другу всякий раз, когда кто-то заговаривал, мол, процесс по импичменту дает сбой, мол, возможно, он достиг низшего предела перед подъемом, мол, по сути, он уже опять набирает обороты.

Такова была наивность раннего лета, до судьбоносного решения Верховного суда, когда Геббельс при Никсоне – «бывший директор по коммуникациям» Белого дома Кен Клоусон – сотворил ложный рассвет над Белым домом, ненадолго задержав годичное падение рейтинга Никсона в опросах общественного мнения повседневным барабанным боем массированных, бьющих заголовками нападок на «профессиональных никсононенавистников» в прессе и «беспринципных либералов в Конгрессе». В тот момент большая часть традиционных союзников Никсона уже услышали вопли баньши, воющих по ночам над лужайками Белого дома, и даже сбежал Билли Грэхем. Поэтому в приступе дешевой гениальности Клоусон нанял сибаритствующего иезуита и умственно отсталого раввина и послал их на битву против сил Зла.

Иезуит, отец Джон Мак-Лафлин, с месяц или около того упивался ролью «духовника Никсона», но его звезда померкла, когда стало известно, что за свои труды он получает больше двадцати пяти тысяч баксов и живет в апартаментах-люкс в «Уотергейте». Церковное начальство пришло в ужас, но Мак-Лафлин от него отмахнулся и лишь добавил пыла речам. Но под конец Клоусон не смог снести настойчивых слухов, что добрый иезуит намерен жениться на своей подружке. Поговаривали, это было уже чересчур для генерала Хейга, главы штата Белого дома, чей брат был настоящим священником в Балтиморе. Проведя шесть головокружительных недель на национальной сцене, Мак-Лафлин внезапно исчез, и с тех пор о нем ничего не слышали.

Но Клоусон не стушевался. Как только священника разоблачили, он выставил другого святого, раввина Баруха Корфа, истинного психа, у которого едва хватало мозгов завязать шнурки на ботинках, но который с готовностью пускал в ход свое имя и чокнутые разглагольствования, куда бы ни нацеливал его Клоусон. Под знаменем Национального гражданского комитета за справедливость по отношению к президенту он по всей стране «организовывал» митинги, званые обеды и пресс-конференции. Главным его спонсором был Гамильтон Фиш-старший, известный фашист и отец конгрессмена от Нью-Йорка Гамильтона Фиша-младшего, которому принадлежал один из решающих голосов республиканцев в судебной комиссии Конгресса, хотя сам он втихаря проголосовал за импичмент.

«Всего месяц назад ветры судьбы вокруг президента Никсона словно бы улеглись. В осведомленных кругах Вашингтона нарастает уверенность, что кампания импичмента выдыхается… [Но] теперь очевидно, что „осведомленные“ ошибались, приняв за прояснение прореху в тучах…»

Р. У. Эппл-младший. New York Times, 28 июля 1974

Но Никсон был обречен уже к тому времени, когда комиссия Родино добралась до голосования. Единогласное голосование в Верховном суде по вопросу о «президентских привилегиях» в отношении шестидесяти четырех спорных пленок явилось началом конца. Никсон давно уже знал, что оглашение содержимого пленок его прикончит, но снова и снова лгал относительно этого самого содержимого: не только прессе и обществу, но также жене, дочерям и ярым приверженцам в своей собственной администрации. Он лгал о пленках Барри Голдуотеру и Джерри Форду, Хью Скотту и Джону Родесу, Элу Хейгу и Пату Бьюкенену, лгал даже собственному адвокату Джеймсу Сент-Клэру, который, как и остальные, был настолько глуп, что поверил своему клиенту, когда тот клялся и божился, что записи, которые он не позволяет никому прослушать, в конечном итоге докажут его невиновность.

На деле оба его адвоката сделали все возможное, чтобы избежать прослушивания треклятых записей. Потребовалось прямое распоряжение судьи Сирики по обоим случаям отдельно, чтобы принудить Бузхардта и Сент-Клэра прослушать записи. Первым был Бузхардт, и уже через несколько часов прослушивания судьбоносного разговора с Хальдеманом 23 июня 1972 года его отвезли в палату реанимации в частной больнице в Виргинии с тяжелым «сердечным приступом», из-за которого он почти на два месяца сделался недоступен.

Трагическую новость я услышал в баре «Воссоединение классов» в двух кварталах от Белого дома и, помнится, сказал корреспонденту Boston Globe Марти Нолану: «Бузхардта мы больше не увидим. Если он выживет после того, что Зиглер подсыпал ему в кофе, пока он слушал пленки, Хальдеман поедет в Виргинию и, пока он будет спать под демеролом, воткнет ему шляпную булавку в ноздрю, воткнет прямо в мозг, едва медсестра выйдет из палаты. Помяни мое слово, Марти. Я знаю, как действуют эти люди. Бузхардту не выйти из больницы живым».

Равнодушный к мрачной участи Бузхардта, Нолан кивнул. К тому моменту почти все журналисты в Вашингтоне, приписанные к Бдению по Никсону, с начала лета спали в среднем часа два в сутки. Многие ослабели и потеряли себя, при каждой же возможности прибегая к наркотикам или алкоголю. Другие изо дня в день находились на грани фатального нервного срыва. Теле- и радиорепортеры пресс-центра Белого дома были вынуждены вырывать статьи из первой попавшейся газеты и слово в слово зачитывать в эфире, а в редакциях газет и журналов прямые трансляции записывали на магнитофоны, а после слово в слово перепечатывали под другими заголовками. К концу июля сама мысль о том, ч^Р придется еще три-четыре месяца без передышки освещать дебаты по импичменту в палате представителей, а после еще и разбирательства в сенате, сделалась невыносима. Начался август, а Никсон не проявлял никаких признаков готовности сдаться, и все больше стали поговаривать о «выборе самоубийства» как возможном варианте.

Последний завтрак в Белом доме…

Мешок с дерьмом, который я передал новому поколению…

Пикирующие «холодные индейки» паника среди уотергейтских

нариков

На рассвете утра пятницы, когда Ричарду Милхаузу Никсону предстояло в последний раз позавтракать в Белом доме, я надел плавки и красную ветровку, заправился понюшкой серого аргентинского и спустился на лифте вниз к большому бассейну под окном апартаментов редакции внутренней политики в вашингтонском «Хилтоне». Дождь еще шел, поэтому переносной телик, блокнот и три бутылки «Басе эль» я нес в непромокаемой брезентовой сумке.

В нижнем вестибюле скучал ночной сторож – упитанный чернокожий джентльмен, главной обязанностью которого было не пускать по ночам в бассейн таких, как я, но мы давно уже пришли к дружескому взаимопониманию. Правила отеля воспрещали плавать, когда бассейн закрыт, но не было никакого правила, воспрещающего доктору теологии медитировать на конце трамплина.

– Привет, док, – сказал сторож. – Рановато, а? Особенно в такую мерзкую погоду?

– Мерзкую? – отозвался я. – Вы что, республиканский дядя Том? Разве не знаете, кто сегодня уезжает?

С мгновение он смотрел озадаченно, потом его лицо расплылось в улыбке.

– Господи, а вы правы! Я почти забыл. Наконец мы от него избавились, а, док? – Он довольно кивнул. – Да, сэр, мы наконец от него избавились.

Я открыл две бутылки «Басе эля».

– Пора отпраздновать, – сказал я, протягивая ему одну. Свою я держал у сердца. – За Ричарда Никсона, и пусть подавится деньгами, которые украл.

Сторож воровато огляделся по сторонам и лишь потом присоединился к тосту. Бутылки громко звякнули в гулкой пустоте вестибюля.

– Пока, – сказал я. – Мне надо немного помедитировать, а потом нестись в Белый дом и убедиться, что он правда сваливает. Не поверю, пока своими глазами не увижу.

Воду в бассейне испещрили миллионы капель. Ворота были заперты на висячий замок, поэтому я перелез через заграждение и прошел к глубокой части, где нашел сухое местечко под деревом возле трамплина. Утренние новости CBS начнутся минут через двадцать. Включив телик, я настроил антенну и повернул экран, чтобы видеть его из бассейна футах в двадцати. Эту систему я разработал прошлым летом во время сенатских слушаний по Уотергейту: проплыв дважды бассейн из конца в конец, выглядываешь через край проверить, появилась ли уже физиономия Хью Радда. Когда она появлялась, я вылезал из воды и ложился на траву перед теликом, прибавлял звук, открывал свежий «Басе эль» и делал заметки, следя по крохотному экранчику за общей интригой спектакля, даваемого в тот или иной день в Колизее Сэма Эрвина.

У бассейна я провел почти два часа: то наворачивал круги, то вылезал сделать пару заметок, потом послушать новости. Показывали мало что интересного, разве только несколько дурацких интервью у ворот Белого дома с теми, кто утверждал, дескать, трое суток без сна провел на Панихиде. Но никто даже не пытался объяснить, зачем это делал. По меньшей мере половина в толпе, собравшейся в последние дни около Белого дома, выглядели так, как те, кто каждые выходные проводит в автогонках на выживание.

Еще из веселья в новостях утра той пятницы были лишь регулярные повторы вчерашней официальной речи Никсона об отставке. Мы с Веттером смотрели ее в баре «Уотергейта». Место показалось нам подходящим, ведь именно там я сидел 17 июня 1972 года, когда в пяти этажах у меня над головой случился «Уотергейтский взлом».

Но после третьего повтора меня охватила странная нервозность, и я решил как можно скорей убраться из города. Кино закончилось – или закончится через два-три часа. Никсону полагалось уехать в 10:00, и около полудня принесет присягу Форд. Мне хотелось быть у Белого дома, когда Никсон отчалит. Это станет концовкой моего кино.

Когда я уходил, дождь все еще шел и бассейн был по-прежнему пуст. Убрав телик назад в сумку, я перелез через заграждение у будки спасателей. Потом остановился и оглянулся, зная, что никогда больше сюда не вернусь, а если вернусь, то буду уже не тот. Бассейн останется прежним, и найти ящик «Басе эля» и телик на батарейках будет нетрудно. Я мог бы даже приходить сюда дождливым летним утром и смотреть утренние новости…

Но такого утра больше не будет, потому что главный ингредиент этой смеси исчезнет из Вашингтона; и даже те, кто испытывал большое к нему пристрастие, заядлые поборники Никсона, понимали, что он чертовски долго, возможно никогда больше, тут не появится.

Никто не говорит про тот или иной эрзац или подобие Никсона. Форма исчезла сразу же после того, как отлили этого ублюдка… хотя ни у кого не было сомнений, кто именно ее украл, и доказательств тоже не было ни у кого.

Нет, даже у бассейна, с травой, элем и портативным теликом, утренние новости будут уже не те без пялящейся на нас с экрана мерзкой рожи Никсона. Война окончена, и он проиграл. Ушел, но не забыт, пропал, но не оплакан, такого, как он, мы еще не скоро увидим. Он был бесчестным на все сто, правды в нем не было ни на грош, и если подыскивать, с каким бы животным его сравнить, подойдет только гиена.

* * *

Доехав на такси до Белого дома, я протолкался через угрюмую толпу на тротуаре к окну караульной. Коп внутри посмотрел на мою карточку, поднял глаза, пригвоздив меня всего на мгновение усталым барбитуратным взглядом, потом кивнул и нажал на кнопку, открывающую ворота. В пресс-центре западного крыла было пусто, поэтому я вышел в Розарий, где посреди лужайки, футах в ста от лестницы, стоял большой вертолет цвета хаки. Дождь перестал, и на мокрую траву положили от двери Белого дома до вертолета красную дорожку. Проскользнув через толпу фотографов, я оглянулся на Белый дом, где Никсон в последний раз обращался с речью к шокированному персоналу. Я очень внимательно осмотрел вертолет и уже собирался забраться внутрь, как услышал громкие шаги за спиной. Повернувшись, я увидел, что ко мне как раз направляются Ричард и Пат, за ними их дочери, потом Джерри Форд и Бетти. Лица у них были мрачные, и шли они очень медленно. На лице Никсона была стеклянная улыбка, он не смотрел ни на кого вокруг и шел, как деревянный индеец на торазине.

Лицо у него было, как сальная деревянная маска. Освободив проход, я, здороваясь, кивнул, но он как будто меня не узнал. Закурив, я смотрел, как он поднимается в вертолет. Потом он вдруг круто повернулся и выбросил вверх руки жестом победы; глаза у него были все еще стеклянные, но теперь он словно смотрел поверх голов на Белый дом.

Все молчали. Когда Никсон поднял руки, налетел рой фотографов, но тело его поворачивалось слишком быстро, и я увидел, как он потерял равновесие. Гримаса у него на лице обвисла. Отлетев от дверцы, он едва не упал в кабину. Пат и Зиглер уже были внутри, Эд Кокс и Триша вошли быстро и не оглядываясь, морпех в парадной форме закрыл дверцу и отпрыгнул, когда лопастивинта завертелись и рев мотора перешел в тупой вой.

Я стоял так близко, что от шума заболели уши. Отдельных лопастей уже не было видно, ветер от них становился все сильнее, я чувствовал, как он вдавливает мне глазные яблоки в глазницы. На мгновение мне показалось, что я вижу прижавшееся к оконному стеклу лицо Ричарда Никсона. Он улыбался? И Никсон ли это? Я не мог сказать наверняка. Да и разницы не было никакой.

Я смотрел на шасси. Когда машина начала подниматься, шины стали вдруг совсем плоскими: никакой вес на них больше не приходился. Поднявшись вертикально, вертолет повисел с минуту и повернул к мемориалу Джорджа Вашингтона, а затем скрылся в тумане. Ричард Никсон исчез.

* * *

Конец наступил так быстро и неожиданно, что возникло ощущение, будто от приглушенного взрыва в. Белом доме поднялось атомное облако, возвестившее, что мешок с дерьмом передан тем, кому придется изображать новое поколение. Основной реакцией на уход Никсона (особенно среди журналистов, проведших на Бдении более двух лет) был безумный и безмолвный оргазм давно ожидаемого облегчения, который почти сразу же вылился в тупую, посткоитальную депрессию – в ней мы до сих пор и пребываем.

Уже через несколько часов после отъезда Никсона, каждый бар в Вашингтоне, куда обычно захаживали репортеры, превратился в клоаку уныния. Через несколько часов после того, как Джерри Форд принес присягу, я нашел бывшего составителя речей Кеннеди Дика Гудвина в баре неподалеку от офиса Rolling Stone, через улицу от Белого дома. Он в одиночестве сгорбился в кабинке, тупо уставясь в стакан с видом человека, которому злобный сборщик налогов только что вырвал зубы.

– Я как выжатый лимон, – сказал он. – Как будто цирк уехал. Это конец самого длительного развлечения, какое когда-либо видел наш город. – Он махнул официантке, чтобы принесла еще выпить. – Это конец эпохи. Теперь я знаю, что испытали рок-фанаты, услышав, что распались «Битлз».

Я чувствовал то же самое. Мне хотелось поскорей убраться из города. Я только что был в пресс-центре, где через несколько минут после присяги Форда дымным одеялом легло уныние.

Панихида наконец завершилась, злого демона изгнали. Хорошие парни победили – во всяком случае, плохие парни проиграли, но это не совсем одно и то же. Уже через несколько часов, после того как Никсон покинул Вашингтон, стало мучительно ясно, что Фрэнк Манкевич поспешил, всего за несколько недель до падения предсказав, что Ваигингтон превратится в «Голливуд семидесятых». Без Никсона, который заставлял бродить жиденькие соки, Вашингтон семидесятых ожидает та же мрачная участь, что и золоченую карету Золушки, когда часы бьют полночь. Она снова превратится в тыкву, и никакие хрустальные туфельки, потерянные на полу опустевших бальных залов Уотергейтской эпохи, не заинтересуют добродушного прагматика вроде Джеральда Форда. На первых порах у него не найдется времени беспокоиться из-за чего-либо, кроме надвигающегося банкротства страны – то есть наследства Никсона. И, невзирая на возможные фатальные последствия, отчаянное положение национальной экономики не вызовет всплеска того журналистского адреналина, ради которого Вашингтон и большая часть страны жили так долго, что перспектива остаться без него вызвала немалую панику в рядах всех уотергейтских нариков, которые даже не знали, что торчат на нем, пока в нутре не зашевелилась абстиненция.

* * *

Мы все – пресса, Конгресс, «общество», вашингтонские закулисные манипуляторы и даже прихвостни самого Никсона – знали, что так будет, но у каждого были свои графики, и когда в тот судьбоносный августовский понедельник воздушный шарик Никсона внезапно лопнул, произошло это так быстро, что всех застало врасплох. У никсоновского президентства не было времени разрушиться, так стало смутно видеться задним числом. В реальной действительности оно распалось со всей скоростью и грохотом заброшенной хилой беседки, которую внезапно разносит в щепы шаровая молния.

Разряды ударяли так быстро, что их не успевали считать. Утром среды, после того как судебная комиссия Конгресса проголосовала в пользу импичмента, Никсон уже, разумеется, был в осаде, но у президента-республиканца были могущественные союзники – республиканцы и демократы Юга – как в палате представителей, так и в сенате. Его импичмент казался почти неизбежным, и в Вашингтоне осталось очень немного непроходимых глупцов, готовых поручиться деньгами, что шансы на обвинительный приговор «приблизительно равны». Такой прогноз продержался семьдесят два часа, вполне достаточно, чтобы собраться с силами перед бесконечным летом: душным кошмаром алкоголя, пота и напряжения, дебатами в палате общин, отсрочками в судах и, наконец, разбирательством в сенате, способном затянуться до Рождества.

Малоприятная перспектива, даже для тех, кто открыто радовался шансу увидеть Никсона на скамье подсудимых. В последний день заседаний судебной комиссии я стоял, прислонясь к дереву на лужайке Капитолия США, и, безнадежно укуренный, смотрел на гигантский золотой купол (а в ста ярдах передо мной по мраморным ступенькам карабкались шумные стайки туристов в шортах и с фотоаппаратами-мыльницами) и недоумевал: «Какого черта я тут делаю? В какой больной кошмар я провалился, что лучшие часы моей жизни провожу в склепе, полном камер, софитов и перепуганных политиков, обсуждающих виновность и невиновность Ричарда Никсона?».

Политик и ростовщик… New York Times

окапывается. Washington Post двигает танки

в нескольких направлениях… Уроки разгула

преступности в Лексингтоне…

Дополнительные вопросы опасно множатся

Невиновность! Трудно даже напечатать это слово на одной странице с именем Никсона. Этот человек родился виновным – не в традиционном ватиканском смысле «первородного греха», а в много более мрачном и очень личном смысле, который Никсон как будто признавал с самого начала.

Вся политическая карьера Никсона – по сути, вся его жизнь – унылый памятник идее, что даже шизофрения или злокачественный психоз не помеха упорному лузеру в его продвижении на самый верх странного общества, которое мы себе построили во имя «демократии» и «свободного предпринимательства». Большую часть его жизни источником энергии и амбиций Никсона была глубокая и непризнанная потребность любой ценой преодолеть ощущение, что рожден виновным – не в преступлениях или проступках, уже совершенных, но в тех, которые ему суждено свершить, пока он будет когтями и зубами продираться наверх. Родись Никсон евреем, а не чернявым ирландцем, он, вероятнее всего, стал бы не политиком, а ростовщиком, не потому, что предместья Лос-Анджелеса в 1946 году никогда не избрали бы конгрессменом еврея, а потому, что выдаивание денег через крупный ломбард подпитывало бы его той же виноватой энергией, которая вскармливает большинство наших чиновников и политиков – от налогового инспектора до хозяина Белого дома.

Любым утром и политик, и ростовщик могут быть уверены, что к закату неотвратимая реальность их призвания заставит их совершить что-то, в чем они предпочли бы не признаваться даже самим себе. Детали могут варьироваться, но основа не меняется никогда: «Завтра я буду чувствовать себя более виноватым, чем сегодня. Но у меня же нет выбора: это ведь они меня сделали таким, и, клянусь богом, они за это заплатят».

Так и вертится все по кругу. И политик, и ростовщик осуждены жить как наркоши, оба сидят на извращенной энергии своей необъяснимой зависимости.

В этом пакостном смысле Ричард Никсон, несомненно, «один из нас», как в начале 60-х в совершенно ином контексте написал комментатор New York Times Том Уикер. Фраза взята из «Лорда Джима» Конрада, и помню, как я, когда прочел статью Уикера десять лет назад, рассердился, что у New York Times есть власть нанять очередного треклятого южного гада, чтобы он слонялся по Вашингтону, выдавая подобную ахинею.

Мне казалось, что любому, кто настолько туп, чтобы отождествлять себя с Ричардом Никсоном так же, как Марлоу у Конрада – с лордом Джимом, уже не помочь, да и доверия нему ни на грощ, и следующие семь-восемь лет я отмахивался от всего, что писал Уикер, как от лепета услужливого дурака. А когда позиция Уикера в конце 60-х начала отчетливо приближаться к моей собственной, я почти встревожился – по совершенно иным причинам, нежели владельцы Times в Нью-Йорке, которые тоже заметили тенденцию и быстро сместили его с пьедестала наследника Джеймса Рестона на посту главы вашингтонского бюро газеты.

Для профессиональных наблюдателей глава вашингтонского бюро New York Times – своего рода надежный флюгер переменчивого политического климата. Как правило, бюро контролирует тот, про кого магнаты в Нью-Йорке думают, мол, он на одной волне с теми людьми, кто контролирует правительство. Например, Артур Крок отлично ладил с Эйзенхауэром, но не справился с братьями Кеннеди и был заменен Рестоном, сторонником Дж. Ф. К. в 60-м и неопопулистом «рузвельтовской коалиции», отлично уживавшимся также с Линдоном Джонсоном. Но когда Джонсон ушел в 1968-м и будущее казалось весьма неопределенным, Рестона повысили, переведя в Нью-Йорк, и Уикер наследовал ему приблизительно в то самое время, когда Роберт Кеннеди решил избираться в президенты. Когда же Бобби убили, а Маккарти провалился, Times поставила на Хамфри, свергнув Уикера и заменив его Максом Франкелем, лощеным и ушлым фналистом-дипломатом, который якобы сумел ужиться бы и с Губертом, и с Никсоном. Но даже Франкель, очевидно, не мог выдержать мысли о новом сроке, и сокрушительная победа Никсона-Эгню в 1972-м заставила известную своими антиниксоновскими настроениями Times произвести мучительную переоценку. Франкель перебрался в Нью-Йорк, и самыми очевидными кандидатами на его место стали сравнительно либеральные младотурки вроде Боба Семпла, Энтони Льюиса или Джонни Эппла, которые явно шли не в ногу с жаждой отмщения, которого Никсон требовал на волне своей головокружительной победы над Макговерном, и правление Times приняло судьбоносное решение, которое вскоре им откликнется.

Исходя в тот момент из теории, что защита – лучшее нападение, они на время втянули редакторские рога и, чтобы держать в узде агрессивное вашингтонское бюро, прислали из управленческого захолустья Нью-Йорка консервативную посредственность по имени Клифтон Дэниэл. Почти в то же самое время они наняли одного из главных составителей речей Никсона Билла Сейфайра и дали ему влиятельную колонку на редакционной полосе Times. Оба эти шага были слабо замаскированными уступками мстительному тандему Никсон-Эгню, который уже заявил о намерении большую часть своего второго (и последнего) срока посвятить «врагам» в «национальных средствах массовой информации», так же, как с успехом посвятил большую часть первого уничтожению Верховного суда США.

Это было явно административное решение, вытекающее из концепции Times как «газеты, констатирующей факты, а не защищающей чьи-либо интересы», а когда занимаешься констатацией истории, не объявляешь войну тем, кто ее делает. «Хочешь поладить, ладь». Эту старинную политическую аксиому часто приписывают Боссу Твиду, легендарному «политикану» и брутальному переговорщику, который, по утверждению многих журналистов, все еще заседает в редакционном совете New York Times.

Последнее маловероятно, хотя бы потому, что, следуя «брутальным курсом» Твида, Times зимой 1970/73 г. обожглась так сильно, что все вашингтонское бюро (за вычетом разве что Клифтона Дэниэла) до сих пор приходит в себя после трепки, какую им задала Washington Post в истории Никсона/Уотергейта. Пока Times рыла окопы и методично выстраивала собственную версию линии Мажино против неизбежного наступления Никсона-Эгню, Post трудилась двадцать пять часов в сутки, двигая танки в нескольких направлениях и разрабатывая то, что станет едва ли не самой разрушительной сенсацией в истории журналистики.

Не испугавшись Никсона и его армии одержимых жаждой власти гангстеров, Post предпочла встретить их в лоб, разом ударить с обоих флангов и по центру, и когда начала оседать кровавая пыль, когда и Эгню, и Никсон с позором ушли в отставку, Washington Post, бесспорно, потеснила New York Times, став главной политической газетой страны.

* * *

Чтобы компенсировать потерю того, что обычно считается самой большой синекурой в журналистике, Times дала Уикеру собственную колонку (по сути, развязала руки), и неожиданная свобода, похоже, расширила его сознание. Когда я познакомился с ним в Майами в то звездное политическое лето 1972 года, он вел одну из самых здравых колонок в стране и казался совершенно счастливым.

Мы сидели на террасе отеля «Фонтенбло» в Майами-Бич, отдыхали от хаоса на съезде демократов, и я воспользовался случаем рассказать про свою реакцию на одно его давнее замечание о Никсоне.

– Ну, не помню уже, что думал, когда это писал, но…

– Нет, – возразил я. – Вы были правы. Он уставился на меня недоуменно.

У каждого из нас выдаются такие дни, когда все, что бы ты ни сказал, звучит не к месту. Я постарался объяснить, что на самом деле имел в виду, но и объяснение не вышло как надо, поэтому я решил бросить тему. А имел я в виду то, что Никсон действительно был «одним из нас» – не в конрадовском смысле или моем собственном, но как совершенное воплощение «американского образа жизни», в который я так глубоко окунулся на последние восемь-девять месяцев, когда постоянно колесил по стране, освещая первичные выборы.

Господи Иисусе! Сама мысль сегодня кажется такой же путаной, как два года назад, когда я старался объяснить ее Уикеру, поэтому, пожалуй, снова брошу эту тему и перейду к чему-нибудь еще… Но не без последнего взгляда назад, на результаты выборов в ноябре 1972 г., когда Ричарда Никсона переизбрали в Белый дом с самым большим отрывом со времен Джорджа Вашингтона. Такой факт стереть из анналов невозможно, как не сможет и Никсон стереть из учебников истории тот факт, что он был первым американским президентом, которого выгнали из Белого дома за уголовные преступления, совершенные в период пребывания на высочайшем посту.

* * *

Вспоминая тот неудачный разговор с Уикером в Майами, я подумал, что, наверное, почти все в стране (за исключением Уикера) были бы избавлены от событий, которые Джеральд Форд назвал «нашим национальным кошмаром», если бы в 1968 г. Тома оставили главой вашингтонского бюро New York Times, а не превратили в ведущего колонки. Общественное и политическое давление свели бы его с ума, но его уже тогда нарастающее возмущение стилем и духом никсоновской администрации, возможно, пронизало бы все вашингтонское бюро и подвигло бы репортеров Times на более агрессивный подход, и он сам получил бы задание редакции заглянуть за фасад Никсона.

Но так уж получилось, что фашистским сволочам дали слишком много воли и, завязывая себе петлю, они и нас едва не повесили, пока Washington Post не заполнила наконец силовой вакуум, созданный инертным освещением New York Times на протяжении четырех лет, пока Никсон и его «водопроводчики» строили планы мести вроде «Списка наших врагов» Джона Дина, которых полагалось преследовать через Федеральное налоговое управление, или «Плана сбора информации внутри страны» Чарльза Хастона, по сути, создававшего гестапо Белого дома.

* * *

Но климат тех лет был столь мрачным, что половина вашингтонских журналистов больше беспокоились, не прослушивают ли их телефоны, чем о том, чтобы рискнуть вызвать гнев Хальдемана, Эрлихмана и Колсона, теребя непрочные связи мафиози от администрации, которые, едва придя к власти, начали пожирать все правительство. Капо Никсона тонкостью не отличались: они вломились в Вашингтон армией завоевателей, и порожденная ими атмосфера страха, по всей очевидности, нейтрализовала и New York Times, и прочие очаги возможного сопротивления. Никсону сходило с рук все, он разве что на собственный меч не бросался, прежде чем хотя бы кто-то в социополитическом истеблишменте Вашингтона решился бы бросить ему вызов.

Как чернокожие подростки-взломщики, терроризирующие сегодня шикарный Джорджтаун, Никсон покорил страну так просто, что вскоре утратил всяческий страх. Вашингтонская полиция заметила странную систему во взломах в Джорджтауне и прочих богатых предместьях белого гетто в северо-западном секторе города. Преступники чаще повторно грабили один и тот же дом, чем вламывались туда, где еще не бывали. Отыскав легкую добычу, они обленились: много проще вернуться во второй и в третий раз, чем испытывать судьбу в новом месте.

Полиция, похоже, удивилась, но на самом деле это традиционная практика дилетантов – во всяком случае, среди тех, с кем я когда-то водил компанию. Лет пятнадцать назад, когда я таким баловался, я однажды вечером очутился с двумя друзьями, разделявшими мои пристрастия, в Лексингтоне, Кентукки. Мы поселились в квартире напротив бензоколонки, которую грабили три ночи подряд.

На утро после первого взлома мы стояли у окна, пили пиво и завороженно смотрели, как местная полиция «расследует» ограбление, и, помнится, я думал: «Ха! А ведь бедолагу, наверное, никогда не грабили, и теперь он думает, что бомба дважды в одну воронку не попадает. Черт побери, ну сколько бензоколонок грабили две ночи подряд?»

Поэтому на следующую ночь мы ограбили ее снова, а на следующее утро стояли у окна с пивом и смотрели, как черти что творится через улицу между владельцем бензоколонки и копами, рыщущими вокруг насосов. Мы не слышали, что там говорилось, но владелец, как безумный, размахивал руками и орал на копов, точно их самих подозревал.

Здорово, думал я. Если опять вломиться к гаду сегодня, то завтра, когда появятся копы, он будет орать как резаный. Так оно и вышло. На следующее утро, после трех ограблений подряд, парковка у бензоколонки походила на зону военных действий, но на сей раз копы явились с подкреплением. В дополнение к двум патрульным машинам стоянку заполнили нехромированные, запыленные форды и мужики с военными стрижками в мешковатых коричневых костюмах и ботинках на резиновой подошве. Пока одни серьезно разговаривали с владельцем, другие снимали отпечатки пальцев с дверных ручек, оконных засовов и кассы.

Мы были слишком далеко, чтобы разглядеть, орудуют там фэбээровцы, местные детективы или следователи страховой компании. Но как бы то ни было, они на следующие несколько ночей выставили вокруг бензоколонки вооруженную охрану, поэтому мы решили оставить ее в покое.

Но приблизительно в шесть вечера мы туда заехали и заполнили бак. У конторы слонялось шестеро костлявых мужиков, убивавших время до темноты, изучая карты и диаграммы давления в шинах. На нас они не обращали внимания, пока я не попробовал бросить десятипенсовик в автомат с колой.

– Не работает, – сказал один из них.

Прошаркав к нам, он открыл переднюю стенку автомата, как дверцу сломанного холодильника, и достал из круглой стойки бутылку. Я отдал ему десятипенсовик, который он положил себе в карман.

– А что с ним не так? – спросил я, вспомнив, как трудно было взламывать эту сволочь ломом двенадцать часов назад, когда мы старались добраться до денег.

– Тебя это не касается, – буркнул он, закуривая «Марвел» и глядя на насос, где служащий давал сдачу с десятки за протирку стекол и смену масла. – Не волнуйся, еще ночь не кончится, как кое-кому тут придется гораздо хуже, чем этой развалине. – Он покивал. – На сей раз мы к приходу сволочей готовы.

Они и впрямь были готовы. Я заметил двуствольный обрез в конце стойки с банками машинного масла. На липком полу из линолеума спали два сторожевых пса, цепи от ошейников были обмотаны вокруг автомата со жвачкой. Я испытал краткий прилив алчности, глядя на стеклянную колбу, полную красных, белых, синих и зеленых шариков. Почти все остальное мы с бензоколонки вынесли, и я почувствовал укол сожаления, что автомат со жвачкой остался цел: столько там монеток, и некому их погладить…

Оглядываясь назад, я понимаю, что то мгновение стало для меня началом взросления. Мы достаточно испытывали здесь удачу, а мир полон автоматов с разноцветной жвачкой. Я еще долго не мог забыть странной угрозы в голосе мужика.

Мы покатались немного по центральным улицам, прихлебывая теплое пиво, потом ограбили переполненный винный магазин на Мейн-стрит, затеяв драку с продавцами и обчистив кассу, пока они пытались защищаться.

На этом мы заработали меньше двухсот долларов, приблизительно столько же, сколько срубили за три взлома бензоколонки, и, уезжая из города, я, помнится, подумал, что способен на кое-что получше, чем грабить заправки и винные магазины. Мы рисковали глупо и много, достаточно, чтобы всех троих в тюрьму упрятали по меньшей мере на пять лет. У нас получилось по сто тридцать пять долларов на брата, и половина уже была истрачена на бензин, жратву, пиво и на алкашей, чтобы те купили нам виски, потому что мы были слишком молоды и нам бы не продали, а алкаши запрашивали вдвое за все, что для нас покупали.

Беспредел в Лексингтоне стал, как говорится, моим последним делом. Я даже с мелкими магазинными кражами завязал, что на некоторое время сильно изменило мой образ жизни, поскольку нужно несколько лет, чтобы приобрести сноровку и интеллектуальный подход, необходимые для того, чтобы войти в ювелирный магазин и выйти с шестью наручными часами или в главную дверь кабачка и пугать бармена поддельным удостоверением личности ровно столько, чтобы напарник успел ускользнуть через заднюю дверь с ящиком «Олд форрестер». Но, завязав, я завязал раз и навсегда. А через пятнадцать лет зарока мои навыки настолько атрофировались, что теперь я не могу украсть даже газету с уличной стойки.

И как это меня занесло в воспоминания о подростковой преступности? Я же собирался писать глубокое и серьезное политическое эссе о Ричарде Никсоне.

Впрочем, я, возможно, не так уж отклонился от темы. Думается, я имел в виду образ мыслей уличного подонка, который заставил Никсона так испытывать судьбу, что наконец он зарвался до такой степени, что его уже нельзя было не поймать. Некоторое время ему способствовали удача и апломб рискового дилетанта. Со своей базы в Белом доме Никсон и лос-анджелесские бухгалтера, которых он привез с собой, обращались с традиционной структурой власти Вашингтона с тем же презрением, какое несовершеннолетние взломщики в Джорджтауне питают к крепостям богатых и могущественных – или какое я питал к незадачливому владельцу бензоколонки в Лексингтоне.

С этим крайне трудно справиться профессиональным копам, журналистам или следователям. Лучшие умы в полиции (а также среди адвокатов или врачей) с младых ногтей обучают мыслить прецедентами и схемами: все оригинальное сказывается на механизме следствия так же, как исковерканные перфокарты, которые небрежно затолкали в компьютер. В результате – хаос и ложные выводы. Но и копы, и компьютеры запрограммированы знать: когда им чинят помехи случайной картой или хитрым подвохом, где-то рядом есть достаточное число компетентных специалистов, чтобы локализовать проблему и довольно быстро заставить машину работать как надо.

Ладно, вот теперь мы отклонились в опасном и сложном направлении. И ход нашей мысли становится неуправляем. Но прежде чем последовать ему, несправедливо было бы не упомянуть, что Times первой опубликовала сенсационные «Документы Пентагона», чем спровоцировала Никсона и его будущих громил выйти в открытую, скалясь и изрыгая угрозы, дескать, любой, причастный к публикации «Документов Пентагона», будет отправлен в тюрьму или получит повестку в столько судов, что тронется рассудком еще до того, как пойдет по миру.

Но так уж вышло, что правление Times собралось с духом и объявило, что готово померяться силами с Никсоном – на удивление резкая позиция, которую почти тут же поддержали влиятельные газеты вроде Los Angeles Times, Washington Post и Sent Louis Post-Dispatch. Этот общий фронт, каким бы шатким он ни был, вызвал серьезное смятение в Белом доме. Спиро Эгню оторвали от его рэкета и отправили вести пропаганду, дабы расшевелить Молчаливое Большинство" настроив его против «радикалов-либералов» и «либеральной элиты» «восточного истеблишмента прессы», этих «сплетничающих набобов негативизма».

Господи! Те еще были деньки, а?

Странная интерлюдия: оборванное

предсказание для протокола… Мрачные

известия из Сан-Клементе: несчастный

психопат с хронической уремией…

Уголовник-миллионер на федеральном

пособии… Внезапные новости от мистера

Форда

Разве не полетишь ты, о орел! Лети.

Лучше беги, кролик, беги.

Надеюсь, вы доживете,

Чтобы увидеть, как садится солнце.

«Marshall Tucker Band»

6 сентября, 1974

На первой странице Washington Post говорится, что Ричард Никсон сидит «одинокий и депрессивный» в своем логове в Сан-Клементе. На завтрак он высасывает сырые яйца, потом бродит взад-вперед по пляжу, часто плюя в прилив, и мрачно бормочет про какого-то поляка, чье имя не может вспомнить. Какой-то дружок из низов Джона Коннали из Хьюстона, тот самый седовласый бедолага, который наделал столько шума в Верховном суде, а теперь у него в кармане – дезертировавшее большое жюри полное нахальных ниггеров, которые (по словам самого Никсона) «хотят обглодать труп».

Вот уж точно… Да и зачем вообще труп, если не для обгладывания? Обсосать череп и кости, потом полить сволочь бензином и бросить спичку.

Господи Иисусе! Сколько еще низкопробной чепухи нам придется выносить от этого тупого зануды? Кому есть дело до того, что ему одиноко или что у него депрессия? Существуй в этом мире такая штука, как истинная справедливость, его вонючий труп болтался бы сейчас возле острова Пасхи, в животе акулы-молота.

Но нет, он сидит в кресле из кожзама в своем поместье у океана, его все еще охраняет наряд спецслужб, он все еще общается с внешним миром через премудрый и нетрудоспособный рупор по имени Рон Зиглер, который обходится в четыреста тысяч долларов в год. Он все еще мучит национальную прессу знакомыми, ловко запрограммированными «утечками информации», которые так хорошо послужили в последние месяцы его обреченного президентства.

«У него ужасная депрессия, и его многое угнетает, – говорит один друг. – Любой в его ситуации впал бы в депрессию. Я не хочу сказать, он сорвется. Я просто хотел сказать, что на него свалилось столько всего и сразу и он не знает, что с этим делать».

* * *

Чушь! Большим искушением было поискать, как бы донести до бедолаги, «что с этим делать», с этими жестокими клещами, в которые он нечаянно попал. Но у меня есть сильное подозрение, что, вероятно, банда подлых ниггеров в Вашингтоне уже решила за Никсона его проблему. Они намерены прислать гаду повестку и его судить.

Никсону это известно. Такого юриста, как он, вы не станете нанимать для серьезного процесса, но перспективы встречи с большим жюри по делу об Уотергейте у него настолько мрачные, что даже он должен понять, что к чему. Думается, тут кроется причина почти ежедневных комментариев на первых полосах о том, как он повредился рассудком и вообще находится в плачевном душевном состоянии. Он в очередной раз решил прибегнуть к излюбленному трюку ломания матча в четвертом раунде – плодом сходного «мозгового штурма» стало его решение похоронить сам процесс импичмента, отдав собственную версию «пленок», или, скажем, его попытка разом прикрыть расследование Уотергейтского взлома, свалив вину на Джона Дина.

По словам одного вашингтонского эксперта, повсеместно уважаемого как безукоризненный источник и проницательный знаток характера президента, «если говорить о стиле и умении вести себя корректно в критических ситуациях, Дик Никсон заодно исключительно с самим собой. В критической ситуации его инстинкт самосохранения изумляет».

Никто не собирается с этим спорить, хотя с момента ухода из Белого дома его стратегию характеризует неестественная сосредоточенность на тонкостях. Воин-варвар былых времен сейчас явился нам в обличье жалкого, испуганного старого политикана. Побитый и сломленный человечек, оказавшийся на милости своих врагов и растерявшийся перед лицом катастроф, выгнавших его из Белого дома.

Возможно, отчасти это даже правда. Он, вероятно, в могилу сойдет, уверенный, что его вина исключительно в недооценке могущества врагов. Но факт остается фактом: вполне вероятно, Яворски сообщит об официальном вызове Никсона в суд еще до того, как номер с этой статьей появится в газетных киосках, а когда это случится, найдется лишь один человек, предположительно, способный нарушить ход юридической машины, которая – теоретически – может отправить Ричарда Никсона в одну камеру с Джоном Дином.

И этот человек – Джерри Форд, но ему несладко придется, когда он будет оправдывать полную президентскую амнистию для признанного уголовника при полном отсутствии сочувствия в обществе, которое это решение бы подкрепило.

Поэтому пора взбодриться в преддверии ежедневной дозы исключительно мрачных известий из Сан-Клементе. Как только Никсону официально пришлют повестку, мы услышим сообщения, дескать, бывший президент часто и беспричинно разражается слезами, что он издает душераздирающие крики по ночам, и Los Angeles Herald-Examiner процитирует анонимного «видного психиатра из Беверли-Хиллс», который назовет Никсона «несчастным психопатом» с «хронической уремией». А если Форду все еще не захочется отпускать Никсона на свободу, на первых полосах начнут появляться «эксклюзивные фотографии» Никсона в одиночестве на пляже, где он будет горестно смотреть на закат, а из глаз у него будут сочиться слезы.

Это будет тщательно срежиссированная пиар-кампания в классических никсоновских традициях. Зиглер будет ежедневно устраивать брифинги для прессы и зачитывать описания плачевного состояния бывшего президента, тщательно сконструированные Рэем Прайсом, бывшим главным спичрайтером Никсона в Белом доме. И Прайс, и Бьюкенен, левый и правый кончики раздвоенного языка Никсона с тех самых пор, как он нацелился на Белый дом в 65-м, объявились в крепости в Сан-Клементе в начале сентября, утверждая, мол, приехали только поздороваться и «проверить, как там старик». Так уж вышло, что оба они заинтересовались им в то самое время, как в Нью-Йорке распространились слухи о задатке в два миллиона долларов, предложенном Никсону за его мемуары.

Ни один не утверждал, будто ему известно что-то определенное о предложении написать книгу, но литературный агент Спиро Эгню в Нью-Йорке рассказывал всем и каждому, что сделка Никсона будет заключена незамедлительно с авансом по меньшей мере в два миллиона, а может, и больше.

Это чертовски большая сумма за любые мемуары – даже тех, от кого можно (в разумных пределах) ожидать правды. Но даже нелепо фальшивая версия Никсона о его пяти с половиной жалких годах в Белом доме и его собственная извращенная интерпретация скандала, который его прикончил, автоматически станет бестселлером, если удастся обвести вокруг пальца читающую публику и убедить ее, что Ричард Никсон действительно сам все написал.

А пока и Прайс, и Бьюкенен по отдельности и разом готовы писать для него мемуары, сам Никсон обмозговывает предложение Reader’s Digest пойти к ним «редактором-консультантом» с окладом сто тысяч долларов в год. В четверг на прошлой неделе президент Форд попал в заголовки газет, требуя от Конгресса ассигновать восемьсот пятьдесят тысяч долларов на покрытие пенсии Никсона, его расходов на проживание и болезненный переезд из Белого дома в Сан-Клементе. Когда эти восемьсот пятьдесят тысяч кончатся, ему придется экономить до 1 июля следующего года, а тогда он получит еще 400 тысяч, на которые придется протянуть до 1 июля 1976 г. До конца жизни Ричард Никсон будет жить на федеральное пособие четыреста тысяч в год: шестьдесят тысяч пенсии, шестьдесят тысяч на оплату штата личных сотрудников, сорок тысяч на путешествия, двадцать одна тысяча на оплату телефонных счетов и сто тысяч долларов на «разное».

В дополнение к тремстам тысячам годовых на расходы круглосуточная охрана Никсона агентами спецслужб обойдется налогоплательщикам в сумму от пятисот до тысячи долларов в день до конца его жизни – незначительная цифра, учитывая ежедневную стоимость таких штук, как вертолеты, патрульные катера, рации, телефоны в машинах плюс оклады и расходы десяти-двенадцати агентов. Есть еще сорок тысяч в год – в распоряжение Рона Зиглера как высокопоставленного государственного чиновника; Добавьте сюда еще от тридцати до пятидесяти тысяч каждому из личных помощников вроде Стивена Булла и Роуз Мэри Вудс плюс их расходы на проживание и путешествия, и стоимость содержания Ричарда Никсона в изгнании составит около семисот пятидесяти тысяч в год… и это лишь расходы. Его личный доход будет, предположительно, состоять из двух миллионов задатка за мемуары, ста тысяч жалования от Reader’s Digest и пяти тысяч, которые он без усилий соберет с круглогодичными лекционными турами.

Так вот, перед нами миллионер, бывший президент и признанный уголовник: вор и патологический лжец, двадцать восемь лет сосавший государственную титьку и сбежавший как раз перед публичной поркой. Как и обещал Джулии, он боролся до самого конца – «пока хотя бы один сенатор в меня верит». Уходя в отставку, он рисковал потерять девяносто пять процентов ежегодного пособия, которое полагалось ему по Закону о бывших президентах. Но президент, которому выдвигают вотум недоверия, которого осуждают по суду и вытаскивают из Белого дома чиновники Верховного суда, не подпадает под Закон о бывших президентах. Если бы Никсон сражался до конца и проиграл (что стало совершенно неизбежным к тому времени, когда он подал в отставку), то лишился бы всего, кроме пятнадцати тысяч в год федерального вспомоществования. Поэтому задним числом причина, по которой он ушел, становится очевидна из его бухгалтерского баланса. Разница между отставкой и свержением составила около трехсот восьмидесяти пяти тысяч ежегодно до конца жизни.

Большая часть этой ежегодной щедрости будет так или иначе поступать из карманов налогоплательщиков. Всех налогоплательщиков. Даже Джордж и Элеанор Макговерн внесут часть своего дохода в пенсионный фонд Ричарда Никсона. И я тоже, если только Яворски не сумеет прищучить гада по стольким пунктам обвинения, что лишит его не только права голосовать, как Эгню, но и ключика к задней двери федерального казначейства. Впрочем, теперь, когда Форд сделал все, разве что не объявил дату президентской амнистии, это маловероятно.

* * *

Вчера Белый дом объявил о достижении соглашения с Ричардом М. Никсоном, согласно которому бывший президент и правительство США будут совместно владеть магнитофонными записями Белого дома и президентскими документами, но мистер Никсон будет определять, кто получит к ним доступ.

В согласительном письме, благодаря которому он становится «единственным юридическим владельцем документов и записей до их будущей передачи в дар правительству», мистер Никсон особо подчеркнул свое юридическое право на «все авторские права», смежные с владением этими материалами. По некоторым данным, мистеру Никсону сообщили, что договор на мемуары будет заключен по меньшей мере на два миллиона долларов.

Washington Post, 9 сентября, 1974

* * *

Пять дней назад президент Форд практически принял решение даровать помилование бывшему президенту Ричарду М. Никсону.

В среду советник президента Филипп Бьюкен встречался с адвокатом Никсона Гербертом Миллером в Белом доме и сообщил, что Форд обдумывает президентскую амнистию.

«Примет ли Никсон помилование?» – осведомился Бьюкен.

Миллер, по словам Бьюкена, ответил, что не знает. Но после телефонного разговора с Никсоном (бывший президент находится в своем доме в Сан-Клементе, Калифорния) Миллер сообщил, что помилование будет приемлемым.

Сим амнистия вступила в силу, хотя Форд не мог сообщить о ней официально ранее вчерашнего утра, поскольку потребовалось несколько дней для выработки деталей.

Washington Star-News, 9 сентября, 1974

* * *

Десять дней назад на официальной пресс-конференции правительства мистер Форд заявил, что было бы «неразумно и несвоевременно» как-либо комментировать помилование, пока оно не вступит в юридическую силу.

Но президент сознает, что в обществе нарастают настроения в пользу предания Никсона суду, что недвусмысленно подтвердил на прошлой неделе опрос Гэллапа, показавший, что 50% американского народа считают, что мистера Никсона следует судить, тогда как лишь 37 % высказались против процесса.

Washington Post, 9 сентября, 1974

Могущественные люди коленопреклоненно

рыдают… Вонючая реальность места

Ричарда Никсона в истории… Вздорный

зять и последняя пленка

ДАРЫ ЭКС-ПРЕЗИДЕНТА

В редакцию:

Письмо Сильвии Уоллес (от 23 августа) с предупреждением, что «мы еще увидим Никсона на подъеме», вызвало у меня столь серьезную озабоченность, что я немедленно обратился к непревзойденной мудрости «И-Цзин» с вопросом о будущем мистера Никсона. Оракул безошибочно отослал меня к гексаграмме Бо и ученому комментарию к ней. Книга подтвердила самые худшие мои страхи: «Сильный выживет, вопреки нападкам на него, и обретет новые силы. Народ вновь прославляет своего правителя, и заговорщики замышляли к собственному падению». Юридические меры, предложенные нашим корреспондентом, дабы предотвратить возрождение Никсона, оказались прискорбно неэффективными. Предлагаю после повешения тело вздернуть на дыбу, четвертовать, сжечь, а пепел закопать в безымянной могиле на отдаленном поле, охраняемой спецназом, не то верные его последователи выкопают останки и объявят: «Он воскрес!»

Да будет вам! Если мистер Никсон восстановит себя в глазах общества, это произойдет не благодаря ревизионизму или пересмотру фактов, подкрепляющих обвинение. Скорее всего, будущие события вынудят тщательно переосмыслить его вклад в развитие страны и окончательно понять, какой урон был ей нанесен с утратой его особых дарований в эти неспокойные времена. Мы, возможно, почувствуем себя как тот пастух, которого некий остроухий господин обманом заставил избавиться от злобного старого пса, якобы страдающего от блох, а потом вдруг вновь объявились волки.

Теодор П. Дэйли Сомерс, Нью-Йорк. New York Times, 4 сентября, 1974

Влиятельный сторонник Никсона в Сан-Клементе, поддерживавший его, с тех пор как Никсон был избран в Конгресс в 1946 году, и попросивший не называть его имени, сказал, мол, слышал, что «Линкольн-клаб» графства Орандж, членами которого являются главным образом богатые промышленники, вносившие миллионы долларов в сундуки избирательных кампаний республиканцев, в том числе и Никсона, пригласил бывшего президента стать членом этой избранной и влиятельной организации.

«Мистер Никсон не станет вести жизнь отшельника, нет, сэр, – заявил один видный республиканец. – Теперь, когда он свободен от уголовного преследования, не удивляйтесь, если он вернется в политику Калифорнии. Думаю, ему следовало бы. Хотелось бы, чтобы он избирался на место сенатора Джона В. Тунни в 76-м».

New York Times, 9 сентября, 1974

* * *

Мы еще слишком глубоко погружены в происходящее, чтобы сложить все части головоломки и понять, что на самом деле случилось за два прошлых лихорадочных года. Или осознать, что Истинный Смысл истории, которую наш нынешний президент называет «национальным кошмаром», а историки до скончания веков будут называть «Уотергейтом», выявится не столько из повседневных событий кризиса или даже его болезненного разрешения, но когда пережившие его со временем поймут, что именно предотвратили.

Я был в переполненном бетонном зале центра съездов в Майами-Бич в августе 1972 года, когда орущая толпа делегатов-республиканцев ратифицировала жажду Никсона еще четыре года просидеть в Белом доме, непрерывно скандируя: «ЕЩЕ ЧЕТЫРЕ ГОДА! ЕЩЕ ЧЕТЫРЕ ГОДА! ЕЩЕ ЧЕТЫРЕ ГОДА!»

Слушать демагогические помои было противно, но сомневаюсь, что тогда в Майами нашлось бы больше десятка людей, кто понимал, что задумал на «еще четыре года» дешевый, слабоумный подонок-фашист. А задумал он систематическое уничтожение всего, что, по утверждению нашей страны, она воплощает, помимо права богатых оседлывать бедных и пускать общественные фонды на строительство тюрем для всех, кто рискнет протестовать.

Верхушка айсберга начала выходить на поверхность через полгода после того, как Никсон вторично принес присягу, когда сенатор Сэм Эрвин вышел со своей первоначально безобидной «Уотергейтской комиссией» на национальное телевидение. Сначала ничего особенного не происходило, телеканалы завалил поток писем от разозленных домохозяек, проклинающих Эрвина за то, что лишил их ежедневных мыльных опер, но через две-три недели сенатские слушания по Уотергейту стали самой горячей программой всех каналов.

Господи помилуй, это же была мыльная опера в реальном времени: трагедия, предательство, черный юмор и постоянное напряжение, когда не знаешь, кто лжет, а кто говорит правду. Впрочем, это не имело значения для огромной аудитории агнцев от политики, которые вскоре так же подсели на ежедневные заседания, как до того на телесериалы и викторины. Даже голливудские сценаристы и аполитичные актеры увлеклись драматургией заседаний.

Умопомрачительная сложность доказательств, драма ежедневных конфронтации и обманчиво проказливый юмор «сенатора Сэма» сложились в многоуровневый сюжет, в котором свое находил почти каждый – от сердобольных фанатов Перри Мейсона до садомазохистов и миллионов тайных «ангелов ада», которых в слушаниях интересовало лишь одно: увидеть, как некогда могущественные люди в слезах рухнут на колени.

* * *

Возьмем, например, Джона Митчелла – миллионера-юриста с Уолл-стрит и близкого друга президента, надменного римлянина с тремя подбородками, который руководил кампанией Никсона в 68-м и четыре года занимал пост генерального прокурора США, пока старый приятель не поставил его заправлять комитетом по переизбранию в 1972-м. Вот вам человек 61-го года, у которого денег больше, чем он может сосчитать, и власти столько, что он не видел ничего необычного в том, чтобы обращаться с ФБР, спецслужбами и всеми федеральными судьями в стране как с крепостными в своей личной полиции, который одним прикосновением к кнопке на столе мог вызывать лимузины, вертолеты и даже «борт номер один», чтобы лететь, куда пожелает.

И вдруг на самой вершине власти он небрежно подписывает инициалами памятную заметку, где предлагается как минимум одна из десяти или около того рутинных предвыборных «секретных операций», а несколько месяцев спустя, пока он завтракает в Поло-Лондж отеля «Бевери-Хиллс», ему звонит один ротозей по фамилии Лидди, которого Митчелл едва знает, и говорит, мол, четверо кубинцев, которых Митчелл даже в глаза невидел, попались на взломе офиса штаб-квартиры демократической партии, расположенной в офисном здании в двадцати ярдах от балкона его собственных апартаментов, через внутренний дворик «Уотергейта».

Казалось бы, дурная шутка, но когда по возращении в Вашингтон он заскакивает в Белый дом повидать старого приятеля, то чует неладное. Хальдеман с Эрлихманом сидят у Никсона в Овальном кабинете, президент здоровается с ним нервной улыбкой, но парочка молчит. Атмосфера провоняла напряжением. Что, черт побери, тут творится? Митчелл садится было на диван и звонит, чтобы принесли выпить, но Никсон его обрывает: «Мы тут работаем, Джон. Я тебе попозже позвоню, из таксофона».

Митчелл смотрит на него в упор, потом, подобрав портфель, поспешно откланивается. Господи Иисусе! Это еще что? По пути к лимузину, оставленному на подъездной дорожке Белого дома, он видит, как секретарь Стива Булла читает последний выпуск The Washington Star-News, и, проходя мимо, шаловливо выхватывает у нее газету. Несколько минут спустя, когда лимузин выезжает на Пенсильвания-авеню, он бросает взгляд на первую полосу и видит большую фотографию своей жены: она пакует чемодан в спальне их уотергейтских апартаментов. А рядом подпись, гласящая что-то вроде: «Марта снова распоясалась и разоблачила „грязные дела“ в Белом доме».

– Господи милосердный! – бормочет он.

Агент спецслужб оборачивается с переднего сиденья, потом отводит взгляд. Митчелл просматривает статью про Марту: она снова сорвалась с катушек. И где только она добывает амфетамины – на фото у нее глаза размером с блюдце. Согласно статье, она в четыре утра позвонила репортеру UPI Элен Томас и бессвязно ругалась по адресу «господина президента», а еще сказала, что ей немедленно нужно убраться из Вашингтона, поехать отдохнуть на несколько дней в нью-йоркскую квартиру.

Замечательно, думает Митчелл. Не хватало мне только, чтобы она всю ночь орала, накачавшись алкоголем и наркотой. Митчелл амфетамины ненавидит. В старые добрые времена Марта просто напивалась и отключалась, но когда они перебрались в Вашингтон, она начала то тут, то там перехватывать таблетки, просто чтобы не заснуть на вечеринках, вот тогда-то и начались проблемы…

Тут его взгляд соскальзывает на передовицу, и он чувствует, как мошонку у него сводит, а яйца заползают прямиком в живот. «Уотергейтский взлом связали с Белым домом» – гласит заголовок, а в первом же абзаце он натыкается на знакомое имя – Э. Говард Хант, а несколькими абзацами ниже, черт побери, мелькает имя Гордона Лидди.

Незачем читать дальше. Внезапно все сходится. Он слышит собственный стон и снова ловит на себе взгляд агента, но тот молчит. Он поднимает газету к лицу, но больше не читает. Его тренированный ум юриста уже включился и спешно проигрывает события: телефонные звонки Ханту, ссоры с Лидди, тайные встречи в Ки-Бискейн, Ларри О’Брайен, кубинские взломщики со связями в ЦРУ, Говард Хьюз…

Ему хана. Потребовалось полминуты, чтобы совместить все детали… И да, конечно, как раз это Никсон обсуждал с теми сволочами, Хальдеманом и Эрлихманом. Они знали. Президент знал. Хант и Лидди знали. Кто еще? Дин? Магрудер? Ларю? Сколько их еще?

Лимузин сбрасывает скорость перед поворотом на Виргиния-авеню и подъездную дорожку отеля «Уотергейт». Инстинктивно подняв взгляд, Джон Митчелл видит, что на пятом этаже офисного здания в окнах конторы О’Брайена еще горит свет. Вот где это стряслось, прямо в его чертовой крепости…

Когда агент открывает дверцу, мысли у Митчелла еще мечутся.

– Приехали, сэр. Ваши чемоданы в багажнике. Мы их сейчас принесем.

Джон Митчелл выползает из начищенного черного «кадиллака» и как зомби бредет через вестибюль к лифтам. Дик скоро позвонит, думает он. Надо действовать быстро, изолировать идиотов и позаботиться, чтобы они оставались в изоляции.

Лифт останавливается, и они с агентом идут по ковровой дорожке до его двери. Агент заходит первым, чтобы проверить комнаты. В конце коридора Митчелл видит еще одного агента спецслужб, у пожарного выхода. Он, здороваясь, улыбается, и агент кивает в ответ. Господи Иисусе? О чем, скажите на милость, я волнуюсь? К десяти утра завтра мы все подчистим и похороним. Меня-то, черт побери, не тронут! Не посмеют!

Агент в апартаментах подает знак, мол, все чисто.

– Ваш портфель я поставил на стол, сэр, ваш багаж уже поднимается. Если вам что-нибудь понадобится, мы будем у лифтов.

– Спасибо, – отвечает Митчелл. – Ничего не надо. Уходя, агент тихо прикрывает за собой дверь. Подойдя к

телевизору, Джон Митчелл включает вечерние новости и наливает себе скотча со льдом, затем растягивается на диване, чтобы под телевизор ждать, когда позвонит Никсон – из таксофона. Он знает, что значит это выражение и что оно не имеет никакого отношения к десятицентовикам.

* * *

Это была последняя мирная ночь Джона Митчелла в Вашингтоне. Наверное, мы никогда не узнаем, о чем именно он разговаривал по телефону с Никсоном, так как последний осторожно позвонил с того телефона в Белом доме, который не был подключен к системе прослушивания. Официально Митчеллу о новой затее с записями не сообщали. Официально о ней знали только Никсон, Хальдеман, Ларри Хигби, Стив Булл, Алекс Баттерфилд и три агента спецслужб, отвечавших за ее работу. Но неофициально всем, у кого был личный доступ в Овальный кабинет, либо сообщили потихоньку, либо они настолько хорошо знали Ричарда Никсона, что им сообщать не требовалось. Как бы то ни было, в протоколах сенатской комиссии по Уотергейту достаточно показаний, наводящих на мысль, что у каждого имелось собственное записывающее оборудование и что вообще каждый записывал, что говорил остальным.

Например, ни Джон Эрлихман, ни Чарльз Колсон «официально» не подозревали о поразительно сложной системе скрытых «жучков», которую разработало для президента Никсона подразделение технической безопасности секретных служб. Согласно показаниям Алекса Баттерфилда на закрытых слушаниях судебной комиссии, Никсон приказал старшему агенту спецслужб Вонгу, чтобы его эксперты по электронике поставили «жучки» во все до единой комнаты (встроив в столы, лампы, телефоны и каминные полки) на территории Белого дома, где президент может что-либо сказать.

Я почти десять лет использую диктофоны и прочее звукозаписывающее оборудование – от десятидюймовых студийных бобин до мини-микрофонов размером с изюмину -во всевозможных журналистских ситуациях, но никогда не сталкивался с чем-то подобным системе, которую установили для Никсона в Белом доме эксперты Вонга. В дополнение к десяткам беспроводных, активируемых голосом микрофонов размером с ластик, которые встроили в деревянную обшивку стен, имелись еще специально изготовленные сенсоры, механизмы задержки и переключатели пауз, встроенные в микрофоны, которые могли активировать либо Булл, либо Баттерфилд.

В зале заседаний кабинета министров, например, Никсон велел встроить в крепления настенных ламп микрофоны, которые мог включать, нажимая на кнопку безобидных с виду зуммеров с подписями «Хальдеман» и «Баттерфильд» на ковре под столом. Звукозаписывающая аппаратура помещалась в запираемом шкафу в подвале Белого дома, но Никсон мог начать запись, просто нажав носком ботинка кнопку «Баттерфилд». Чтобы остановить запись или поставить устройство на паузу, надо было просто наступить на кнопку «Хальдеман».

Мало-мальски серьезное описание умопомрачительной звукозаписывающей системы Никсона потребовало бы тысяч слов и запутало бы большинство непрофессионалов, но даже этого краткого резюме достаточно, чтобы привести к двум очевидным, но редко упоминаемым выводам.

Во-первых, человек, обладающий подобной системой звукозаписи, встроенной и обслуживаемой круглые сутки специалистами по электронике спецслужб, способен получать воспроизведение голосов исключительно высокого качества. А поскольку кадровая служба Белого дома в состоянии нанимать лучших машинисток и предоставлять им лучшее оборудование для дешифровки, какое есть на рынке, существует лишь одна разумная причина, откуда в никсоновской версии пленок Белого дома появились тысячи «неразборчивостей» в стратегических местах. Любое машинописное агентство страны вернуло бы Никсону деньги, если бы их секретари так повредили пленки. Небрежность подобного масштаба может быть лишь умышленной, а, как известно, Никсон лично отредактировал большинство расшифровок до того, как они были отданы в набор. Это не имеет большого значения теперь, когда его версия расшифровок уже не является потенциальной уликой, а стала лишь топорным атрефактом, который даже читать неинтересно, и в своей почти преступной неряшливости лишь оттеняет гораздо более детальные и внятные расшифровки, которые сделали с тех же пленок стенографисты судебной комиссии. Основания беспокоиться из-за того, что подразумевают эти расшифровки, или из-за неуклюжести уголовника, который их редактировал, есть только у владельцев того или иного издательства, которое решит заплатить Ричарду Никсону 2 миллиона долларов за президентские мемуары. Ведь последние во многом будут основываться на внушительной добыче – записях разговоров в Овальном кабинете, которые Джеральд Форд только что объявил личной собственностью Ричарда Никсона. Впрочем, Никсону и эти расшифровки тоже придется отредактировать – перед отправкой чистовой рукописи мемуаров в типографию. Книга будет продаваться долларов по пятнадцать, и найдется достаточно дураков, которые ее купят.

Второй вывод связан с тем, как Ричард Никсон использовал эти пленки. Большинство любителей прослушивания видят в своих игрушках средство следить за ближними, но Никсон велел техникам почти все скрытые «жучки» установить так, чтобы они находились поближе к его персоне.

По словам Баттерфилда, Никсон был настолько одержим желанием запечатлеть каждый жест и шаг своего президентства для учебников истории, что порой, казалось, ни о чем больше не думал. Например, по пути из Белого дома в свой кабинет в здании Исполнительного управления президента он всегда держал у рта небольшой диктофон и, деревянно шагая по лужайке, постоянно вел с ним беседу. И хотя этих записей мы никогда не услышим, то, что он постоянно их делал, подтверждает наблюдение Алекса Баттерфилда, что Никсон был так околдован самим фактом своего президентства, что поверить, что его добился, мог, лишь если записывал каждое мгновение, чтобы, как белка, рассовать записи по тайникам на завтрашний вечер или для грядущих веков.

В противоестественной одержимости Никсона своим местом в истории просматривается жалостная ирония, если представить себе, что, наверное, творилось у него в голове, когда он в какой-то из последних дней своего обреченного президента наконец понял, какое именно место в истории ему уготовано.

Ничтожный довод, дескать, «Никсон достаточно наказан» – в том виде, в каком обычно приводится, – невежественное клише политических журналюг. Но только вообразите себе, как тем вечером он идет – неуклюжий и одинокий – по лужайке Белого дома, не замечая никого и ничего, кроме крошечного черного с серебром диктофона, который держит у рта, и с хрупкой напряженностью помешанного тихонько наговаривает для «истории». И когда вы будете вглядываться в эту картинку, помните, что в ближайшие триста лет имя «Никсон» будет испускать странную вонь и что отныне в каждом учебнике истории «Никсон» станет синонимом позора, коррупции и провала.

Ни одного другого президента в истории Америки не изгоняли с позором из Белого дома. Ни одному другому президенту не приходилось возглавлять унизительный коллапс собственной администрации или бессильно (и виновато) наблюдать, как уводят в тюрьму близких друзей и высокопоставленных помощников. И наконец, ни один президент Соединенных Штатов никогда не был под уголовным следствием, ни одному не грозили импичмент и суд, шанс сгорбиться на скамье подсудимых в федеральном суде и отправиться в тюрьму, если бы не внезапная президентская амнистия от человека, которого он назначил своим преемником и который избавил его от высшего унижения.

Такова вонючая реальность, определившая место Ричарда Никсона в истории Америки. И в таком неприятном контексте довод, что «Ричард Никсон достаточно наказан», приобретает совершенно иной смысл. Никсон много одиноких ночей проведет у себя в кабинете в Сан-Клементе, снова и снова просушивая записи, которые делал для истории, и почти чувствуя под ногами густою траву лужайки Розария, которая придает живости походке, даже заставляет чуть повысить голос, когда он занимается пластиковым сексом с японской очаровашкой-невестой, снова и снова рассказывая ей, что он взаправду президент, самый могущественный человек на планете, – и попробуй, черт побери, это забыть!

* * *

Теперь Ричард Никсон свободен. Он торговался умело и умно. Его договоренность с Фордом принесла плоды, хотя с неделю или около того он чувствовал себя скверно, когда пришлось круто обойтись с Джерри из-за амнистии, пригрозить звонком своему человеку в Los Angeles Times и дать ему прослушать одну короткую запись их разговора в Овальном кабинете – ту, в которой он предлагал Джерри сделать его вице-президентом в обмен на президентскую амнистию по первому требованию, а он уже тогда знал, что она, вероятно, понадобится ему гораздо скорее, чем думает Джерри. Едва договоренность была достигнута (и записана на пленку), Никсон просто держался, сколько мог, и ушел как раз вовремя, чтобы подать на пожизненное пособие бывшего президента.

Теперь он немного отдохнет, потом снова вернется нас преследовать. Недоумок-зять Дэвид Эйзенхауэр уговаривает его избираться в сенат от Калифорнии в 1976-м, и у Ричарда Никсона хватит бесстыдства выставить свою кандидатуру. А если не в сенате, то он объявится где-нибудь еще. В настоящий момент мы можем быть уверены лишь в одном: Ричард Милхауз Никсон еще побарахтается.

Rolling Stone, № 171, 10 октября, 1974

Часть 3. ПУТНИК СЛЫШИТ МУЗЫКУ ГОР ТАМ, ГДЕ ЕЕ ИГРАЮТ

Ренфро-вэлли, Кентукки «Пырейный штат» зимой холоден и бур. Темнеет рано, и лошадей заводят на ночь в отапливаемые конюшни. Фермеры коротают время вкруг пузатых печурок с банджо и кувшином и – иногда – за разговором. Гостей зимой немного. И делать особо нечего.

Здесь, в округе Рок-Кастл, самое больше событие недели – шоу субботним вечером в крошечном местечке под названием Ренфро-вэлли, в переоборудованном под студию звукозаписи большом сарае, который стоит на трассе 25 приблизительно в пятидесяти милях к югу от Лексингтона.

* * *

Десять лет назад меломаны слетались сюда, как паломники к святилищу, – не только из близлежащих городков Кентукки, но и со всей страны. Сюда ехали ради музыки кантри и «певческих марафонов», а еще посмотреть на «старый кентуккийский амбарный пляс», о котором так часто слышали дома по радио. Шоу так разрослось, что однажды субботним летним вечером явилось пятнадцать тысяч человек, и крупный журнал послал фотографов запечатлеть происходящее для будущих поколений.

Сейчас, наверное, приедет от силы сто пятьдесят человек. Приедут из Береа, Крэб Орчарда и Причерсвиля и из местечек вроде Египта и Шоулдерблейда по ту сторону гор. Из других штатов мало кто будет. Недостаточно, чтобы оправдать использование сарая, который закрыт до весны, когда толпы снова повалят.

* * *

Зимой съезжаются только местные. Местные музыканты, везущие с собой гитары, басс-скрипки, и старые песенники собираются в студии записывать радиопередачу, которую до сих пор можно услышать в некоторых городках, но в сравнении с прошлыми годами их все меньше. Передача начинается около семи и заканчивается в девять тридцать – приблизительно в то время, когда певцы хилбилли и чемпионы «пырейного банджо» разогреваются в «Герде» нью-йоркского Гринвич-виллиджа.

Местным нет дела до приезжих. Спроси, что творится в Ренфро-вэлли, и они пожмут плечами: «Мало чего». Захочешь пойти после восьми вечера в ресторан, то, если найдешь, у кого спросить дорогу, тебя отправят в Лексингтон, в часе езды. Если мучит жажда, тебе скажут: «У нас сухой округ». Пауза. «Да, сухой округ». Опять пауза. «Может, если проедешь немного по шоссе, найдешь какую-нибудь забегаловку. Может, там кто-нибудь тебе нальет».

Поэтому, если ищешь в этих краях развлечений, едешь в Ренфро-вэлли, и пораньше. В студии тепло и музыка не менее реальна, чем люди, которые ее играют.

– Ну, а теперь, для всех ребят там, в радиомире, хочу сказать, к нам тут одна девчонка приехала. Малышка Бренда Уоллен из Винчестера, полагаю…

И малышка Бренда поет: «Крааасииивая ложь, крааасии-ивая ложь… Сердце разобьет… В прекрасном обличье…»

Потом квартет братьев Хиббард, худые лица горцев и толстенные запястья, торчащие из габардиновых рукавов: «Ох, как повеселимся на небесах…»

Шепоток одобрения в аудитории. В задней части помещения загорается вспышка. Шоу набирает обороты. К микрофону выходят сестры Фармер с бойкой версией «You are the reason».

* * *

Несколько одобрительных криков из толпы, краткий риф на скрипочке от мужика возле пианино, потом кто-то поднимает руку, прося тишины. Время рекламы.

– Вот эта будет длинная,- говорит ведущий, глядя в желтый сценарий. – Поэтому давайте дадим ее всю разом и отвяжемся.

Смешки из зала. Все ухмыляются, когда ведущий очень серьезно зачитывает рекламу в микрофон, который донесет ее звук один Господь Всемогущий знает куда.

* * *

Закончив, ведущий с облегчением вздыхает – тоже в микрофон. Всеобщий смех, и шоу идет своим чередом. Тем временем «Greenbriar boys» настраивают инструменты у «Герды»: через несколько часов там выстоится длинная чопорная очередь, жадная до последней сенсации кантри.

В графстве Рок-Кастл половина десятого и «старый кентуккийский амбарный пляс» закончен до следующей недели. Лишь несколько человек остается в студии. Один – Джон Лэйр, уроженец здешних мест и в прошлом диск-жокей, который вернулся из Чикаго, чтобы принести известность Ренфро-вэлли. Здесь начинал Ред Фоули. И «Coon Creek sisters» – они родом из деревушки в холмах под названием Крепче-защепи-их-Холлер.

* * *

Выражение «пырейная музыка» Лэйра искренне озадачивает. Он считает, тут какая-то ошибка.

– Это ж старая добрая музыка гор, – утверждает он. – Та самая, которую играют больше ста лет. – Усмехаясь, он качает головой. – Только попробуй обозвать ее «пырейной музычкой» в Лексингтоне, такая драка будет!

Лэйр прощается и уходит домой. Стоянка снаружи почти пуста. У приезжего лишь два варианта: ехать в Лексингтон перекусить и, возможно, подраться либо спешить в ближайший мотель.

* * *

В нескольких милях по шоссе – городок под названием Николасвиль, где владельцы мотелей после того, что считают приличным часом, даже к двери не подходят. Когда я остановил прохожего и спросил почему, он сказал, что он шеф полиции и предложил сдать мне койку в своем доме.

Я вернулся к мотелю, прошел в контору, зажег свет и, сняв с крючка ключ, сам нашел номер. На следующее утро понадобилось двадцать минут, чтобы найти, кому заплатить, а тогда мне сказали, что в будущем мне тут будут не рады, потому что машина у меня с луисвилльскими номерами. Тут городских мальчиков не любят, особенно когда те шляются по ночам.

Если, проезжая через Кентукки, планируете заночевать, вселяйтесь в номер пораньше. А если перед сном хотите пунша, помните, что в восьмидесяти шести из ста двадцати графств местные не пьют ни капли – пока не заведете себе друзей. Забегаловки с алкоголем редки, и от одной до другой далеко, и непредусмотрительный обычно ложится спать трезвым.

Утра зимой хмурые. Просыпаясь, почти всегда видишь серое небо и добрый сельский завтрак: жареные сосиски или бекон, яичница, жареная картошка и тарелка бисквитов с маслом и яблочным джемом. Потом, после нескольких чашек кофе, двигаешь дальше.

Куда бы ты ни направлялся – на север, через сердце «Пырейного штата», на запад, через Луисвилль, на восток в горы или на юг к Теннеси, – чтобы попасть на место, долго едешь по холодному голому краю.

На узких шоссе не разгонишься, полно времени смотреть на белые заборы и размышлять, что такого находят пожевать коровы на замерзших полях. Уйма времени слушать проповеди по радио или одинокие выстрелы из обреза где-то в стороне от дороги.

В «Пырейном штате» некуда торопиться, особенно зимой, когда деревья голые, сараи побелели от инея, а большинство местных сидят у печек.

Chicago Tribune, 18 февраля, 1962

ЗАПЛУТАВШИЙ АМЕРИКАНЕЦ В ЛОГОВЕ КОНТРАБАНДИСТОВ

В Пуэрто-Эстрелла, Колубмия, кроме разговоров, заняться нечем. Но трудно понять, о чем именно разговаривают жители деревни, потому что говорят они на собственном языке – он называется гуахиро, немного похож на арабский, что не слишком хорошо на слух белого человека.

Обычно они говорят про контрабанду, потому что эта крохотная деревня с хижинами под тростниковыми крышами и общим населением в сто южноамериканских индейцев, крайне важный порт, но не для людей, а таких товаров, как виски, табак и драгоценности. Попасть сюда лицензированным судном невозможно, потому что тут нет иммиграционных чиновников и таможни тоже нет. По сути, здесь вообще нет закона, и именно поэтому Пуэрто-Эстрелла такой важный порт.

Он расположен на самой северной оконечности узкого и скалистого полуострова Ла Гуахира, на котором нет шоссе, зато много ездят на грузовиках по бездорожью. На грузовиках озят контрабанду на сотни тысяч долларов, предназначенную внутрь материка – в Колумбию и Венесуэлу. Большую ее часть везут из Арубы: переправляют ночью на быстроходных траулерах и выгружают в Пуэрто-Эстрелла для распространения по полуострову на грузовиках.

* * *

Из Арубы меня привез на закате рыболовецкий шлюп. А поскольку гавани тут нет, на берег меня доставили в крошечной лодчонке. На неприступной скале выстроилось все население деревни, мрачно и без особого гостеприимства воззрившись на первого в истории Пуэрто-Эстрелла туриста.

В Арубе индейцев-гуахиро называют «бешеными, психами и алкашами, с утра до ночи пьющими кокосовое виски». Еще в Аруба можно услышать, что мужчины одеты «только в галстуки, завязанные чуть ниже пупка». От такой информации любому станет не по себе, и, карабкаясь по крутой тропинке, сгибаясь под тяжестью багажа, я решил, что при первых же признаках неприятностей начну, как Санта-Клаус, раздавать галстуки (три отличных в огурцы для самых мрачных типов), а потом буду рвать рубашки.

Когда я перевалил за край скалы, несколько детей засмеялись, а старая карга завизжала, мужчины же только смотрели в упор. Вот перед ними белый человек, у которого двенадцать янки-долларов в кармане и больше чем на пятьсот долларов фотокамер на шее, тащит пишмашку, улыбается, потеет, у него нет и тени надежды понять местный язык, поселиться ему негде, – а им как-то придется со мной разбираться.

Последовали шумные дебаты, затем вперед выступил невысокий человечек и знаками показал мне погрузить снаряжение в древний грузовичок, который завелся от ручки. Меня отвезли в заброшенную больницу, где отвели то ли палату, то ли камеру с грязным матрасом и выбитыми стеклами – для вентиляции.

Для туристов в Пуэрто-Эстрелла нет ничего: ни отелей, ни ресторанов, ни сувениров. И еда неудобоваримая. Трижды в день она оказывалась передо мной: листья, кукуруза, чудовищно засоленная козлятина, все подается с мутной водой.

И с выпивкой проблема, но иного рода. На заре следующего дня меня разбудили и привели на суд старейшин деревни. Цель его была установить смысл моего присутствия. Джентльмены собрались в единственном бетонном доме деревни, и на столе перед ними лежала завернутая в целлофан бутылка скотча.

После четырех или около того жестов, нескольких слов по-испански и нервных демонстраций, как работают камеры, они, похоже, сочли, что уместно будет напиться. Скотч открыли, пять мерных стаканчиков налили, и церемония началась.

* * *

Она продолжалась весь день и следующий тоже. Виски старейшины накачивались прямо из мерных стаканчиков, поначалу торжественно, потом с все большим воодушевлением. Время от времени кто-нибудь засыпал в гамаке, но через пару часов возвращался с новой жаждой и пылом. Когда бутылка заканчивалась, они извлекали другую – каждая была аккуратно упакована в целлофан.

Три момента, как выяснилось, сыграли роль в успехе моего визита. Во-первых, мой рост и способность держать спиртное (это был страх: человек, путешествующий один среди диких индейцев, не рискнет напиться); во-вторых, то, что я никогда не отказывался сделать семейную фотографию (опять же из страха); и, в-третьих, мое «давнее знакомство» с Жаклин Кеннеди, которую они почитают как своего рода богиню.

За исключением нескольких модников и местных «шишек», большинство мужчин носили галстуки – гуахирская версия традиционной набедренной повязки. Женщины, опять же за некоторым исключением, носили скучные и бесформенные длинные, черные платья.

Довольно многие мужчины носили еще и наручные часы долларов на двести-триста – этот феномен объяснялся стратегическим положением Пуэрто-Эстрелла и особенностями его экономики. Нечестно было бы утверждать, что индейцы прикарманивают львиную долю контрабанды, которая проходит через их деревушку, но неразумно было и задавать бестактные вопросы, особенно если учесть, что любой приезжий (если надеется покинуть деревушку) зависит от доброй воли ее жителей.

От попыток уехать можно поседеть. Попав сюда, можешь считать, что застрял до тех пор, пока какому-нибудь индейцу не придется везти груз контрабанды в Майкао.

Делать тут нечего, только пить, и часов через пятьдесят пьянства я начал терять надежду. Конец впереди как будто не маячил. Пить скотч днями напролет неполезно в любом климате, но если, очутившись в тропиках, накачиваться им по три часа до завтрака, это может существенно подорвать здоровье. По утрам у нас были скотч и армрестлинг, по вечерам – скотч и домино.

Просвет засиял на закате третьего дня, когда владелец грузовика под названием «Могучий фургон» внезапно встал от стола с виски и сказал, что мы прямо сейчас едем. Мы выпили по последней, пожали всем руки и отбыли. Грузовик был загружен под завязку, я ехал сзади со своим снаряжением и молодой индианкой.

Поездка из Пуэрто-Эстрелла в Майкао занимает десять-двенадцать часов в зависимости от избранного маршрута, но, кажется, сорока днями на дыбе. Помимо адских неудобств есть большая вероятность, что на вас нападут и пристрелят либо бандиты, либо служители правопорядка. С точки зрения «контрабандиста», одно и то же.

Контрабандисты ездят при оружии, но полагаются на скорость, безжалостно тираня и грузовик, и пассажиров, когда несутся по ложам высохших рек и через похожие на вельд равнины по проселкам, по которым не пройти ни одной обычной машине.

В Майкао мы пригромыхали в три пополудни. Меня высадили в аэропорту, где дикарского вида жандарм тщательно обыскал мой багаж и лишь потом позволил подняться на борт самолета до аэропорта Барранкилла. Час спустя в Барранкилле меня обыскали снова. Когда я спросил почему, мне ответили, что я приехал из провинции Гуахира, населенной, как известно, убийцами, ворами и теми, кто посвятил свою жизнь преступлениям и насилию.

У меня возникло такое ощущение, что никто не верил, что я на самом деле там побывал. Когда я заговаривал про Гуахиру, люди сочувственно улыбались и сворачивали на другое. А потом мы заказывали еще пива, потому что скотч в Барранкилле такой дорогой, что позволить его себе могут только богатые.

National Observer, 6 августа, 1962

ПОЧЕМУ К ЮГУ ОТ ГРАНИЦЫ ЧАСТО ДУЕТ ВЕТЕР АНТИГРИНГО

Самое яркое мое воспоминание о Южной Америке: мужчина с клюшкой для гольфа (пятой железной, если память мне не изменяет) запускает мячи с террасы пентхауса в Кали, Колумбия. Высокий британец со «стильным брюшком» вместо талии, как говорят англичане. Рядом на маленьком садовом столике – стакан джина с тоником, который он время от времени обновлял в баре неподалеку.

У него был недурной удар, и каждый мяч летел низко и далеко над городом. Куда падали эти мячи, ни он, ни я, ни кто-либо еще на террасе понятия не имели. Зато сам пентхаус располагался в президентском секторе над Рио-Кали, которая пересекает город посередине. Где-то под нами, на узких улочках, обрамленных белыми блочными домами городских пейзан, барабанил по крышам странный град мячей для гольфа, – «нет смысла возить сюда собирающих мячи», как сказал мне британчик.

В последующие недели, когда я все больше обращал внимание на то, как добрая часть колумбийцев относится к англосаксонскому населению своей страны, я радовался, что никто не проследил эти удачные мячи до источника. Как и их соседи-венесуэльцы, колумбийцы, вероятно, самый вспыльчивый народ на континенте, и обида с приправой из оскорблений не слишком высоко стоит в национальном меню.

Сомнительно, что тот же человек стал бы швыряться мячами с крыши дома в центре Лондона. Но в Южной Америке это никого не удивляет. Тут, где расстояние между богатыми и бедными неизмеримо велико и где англосаксы автоматически оказываются элитой, понятие «ноблесс оближ» получает странное толкование.

Тем не менее отношение не проходит незамеченным: местные уж точно сочтут дурным тоном, что иностранец, стоя на крыше, мечет в них мячи для гольфа. Может, им не хватает спортивной жилки, а может, чувства юмора, но факт в том, что они обижаются, и нетрудно понять, почему они при первой же возможности пойдут на выборы голосовать за того, кто пообещает избавить страну от «высокомерных империалистов-гринго».

Когда страсти накалены, не имеет значения, дурак ли кандидат, вор, или коммунист, или даже все разом, – мало какие выборы к югу от Рио-Гранде выигрываются на платформе чего-либо, помимо откровенной апелляции к эмоциям.

* * *

Присутствие Северной Америки в Америке Южной -один из самых эмоциональных политических вопросов на континенте. В большинстве стран, особенно в Аргентине и Чили, велико также европейское присутствие. Но учитывая недавние исторические события, когда задули ветры анти-гринговских настроений, подули они на север, в сторону Соединенных Штатов, которые Латинской Америке легче идентифицировать с капитализмом и империализмом, чем какую-либо другую страну в мире.

Учитывая все это, турист испытывает в Южной Америке один шок за другим от позиции, какую обычно занимают его соотечественники-гринго, а самым большим шоком зачастую становится его собственная позиция. Один молодой американец выразился так: «Я приехал сюда заядлым либералом, хотел быть поближе к этим людям, помогать им, но через полгода превратился в реалистичного и непримиримого консерватора. Эти люди не понимают, о чем я говорю, не хотят помочь самим себе, им нужны только мои деньги. Теперь я хочу одного – уехать».

Печальный факт в том, что сколько-нибудь долгое пребывание в Латинской Америке именно так преображает многих американцев. Чтобы этого избежать, в невероятных количествах требуются способность к адаптации, идеализм и вера в общее будущее.

Возьмем для примера молодого человека по имени Джон, представлявшего в одной латиноамериканской стране международную гуманитарную организацию. Его работа заключается главным образом в раздаче излишков продовольствия бедным. Он много работает, часто выезжает вглубь страны: три-четыре дня тяжелой дороги за рулем, плохая еда, примитивная гигиена и дизентерия.

Но от людей, с которыми ему приходится работать, ему не по себе. Он не в силах понять, почему директор школы в глухой деревне крадет продукты, предназначенные для его учеников, и продает их спекулянтам. Он не может понять, почему его склад, расположенный в центре района, где еду раздают ежедневно, постоянно грабят те самые люди, которые неделю назад становились в очередь за регулярным пайком.

Он мрачно размышляет и спрашивает себя, а добился ли чего-то или его держат за дурака. Потом однажды, когда у него особо скверное настроение из-за новых свидетельств черствости или коррупции, он слышит под окном вопли толпы. На ступенях фонтана стоит мужик и хрипло орет про «права человека» и про то, что следует сделать, чтобы добиться их осуществления. А толпа счастливо вопит в ответ: «Долой капиталистических свиней!»

Наш Джон у окна внезапно выходит из себя и грозит кулаком. «Adajo del pueblos!» – кричит он, то есть «Долой народ!». И быстро прячется.

Но семья латиносов в соседней квартире, тоже стоявшая у окна, слышит, как гринго поносил толпу. Слух распространяется, и несколько дней спустя в нашего парня сыплются оскорбления, когда он идет в cantina на углу за пачкой cigarrillos. Джон хорошо говорит по-испански и ругается в ответ, не понимая, откуда вдруг недружелюбие соседей. Но преисполняется горечью, а как только волна пошла, развернуть ее очень непросто.

* * *

Однажды в городке появляется новый американец, стажер в одном из банков США, у которого есть отделения в Южной Америке. Наш Джон знакомится с ним в англосаксонском клубе и по ходу разговора рассказывает, чего ожидать от националистов: «кучка неблагодарных, все до единого глупые и продажные».

От других гринго новичок слышит то же самое. Ночью в новой и незнакомой квартире он начинает думать, что соседи за стеной шумят специально, чтобы действовать ему на нервы. Вскоре он так же преисполнен горечи, как и все остальные.

Когда наступает неизбежная банковская забастовка (как это регулярно случается в большинстве латиноамериканских стран), наш новичок следует совету старшего годами сотрудника-гринго и приходит на работу с пистолетом, которым придавливает бумаги на столе, чтобы показать служащим, что намерения у него серьезные.

Реакцию местных националистов едва ли стоит описывать. На нашего стажера навешивают ярлык очередного доказательства о двух ногах, что гринго злобные идиоты. Общий результат (в том, что касается и Джона, и молодого стажера в банке) – вопиющее поражение надежд, что Северная и Южная Америка поймут друг друга и тем самым избегнут разрыва, который расколет западное полушарие.

Молодой американец сталкивается в Латинской Америке и с другими невзгодами. Например, ему приходится иметь дело с американской колонией, которая расцветает в любом мало-мальски крупном городе.

Живущие в латиноамериканских странах американцы зачастую большие снобы, чем сами латиносы. По латиноамериканским стандартам, у среднего американца довольно много денег, и он редко встречает соотечественника, у которого бы их не было. Американский бизнесмен, который запросто прошелся бы в спортивной рубашке по улице родного городка, шокирован и оскорблен мыслью, что может появиться, скажем, в Рио-де-Жанейро без пиджака и галстука. Тот же самый человек, которому зачастую не больше тридцати, в Штатах живет в типовом домике, но в Рио это будет непременно вилла на Капокабана с двумя горничными, комнатами для прислуги и балконом, выходящим на океан.

Кое-кто говорит, что американец сам портит собственный имидж в Южной Америке: вместо того чтобы быть мерилом демократии, он не только подражает богатым, антидемократичным латиносам, но иногда даже их превосходит. Оказавшись вдруг среди элиты, нервный американец твердо намерен всем показать, кто он, и в отличие от аристократа, который никогда не сомневается в собственной ценности, свой недавно обретенный статус стремится доказать на каждом шагу.

* * *

А вот другие тянут знакомую песню: «Не лезь со своим уставом в чужой монастырь». Бытует мнение, что в Южной Америке низшие классы не имеют представления о равенстве и неформальность считают слабостью. А потому единственный выход – заставить их себя уважать. «Знаю, глупо кричать на горничную всякий раз, когда она ошибается, – сказала одна домохозяйка в Бразилии. – Но она ленива, и я хочу, чтобы она знала, что я за ней слежу. С этими людьми либо дисциплина, либо анархия».

Еще одна мучающая гринго напасть – алкоголь. Потому что он никогда не чувствует себя комфортно, говоря на чужом языке, потому что его доход, по местным стандартам, обычно конфузливо велик, потому что всякий раз, что-то покупая, он беспокоится, не обманывают ли его, потому что он никак не может отделаться от ощущения, что большинство латиносов из высшего общества считают его болваном из страны, где даже болваны богаты, и потому что он никак не может понять, почему не нравится людям такой, какой он есть, – просто хороший парень, которому не по себе в этом странном месте с его странными обычаями. Из-за этого напряжения и многого другого он пьет много больше, чем обычно дома.

«Чтобы расслабиться» – таков расхожий предлог, но иногда почти нет выбора. Например, в Рио вечерние пробки такие тяжелые, что между пятью и восемью вечера почти невозможно попасть из делового района в Капокабану, где живут «все». Едва ли не первое, что говорят новоприбывшему: «Если не удалось выбраться из города до пяти, забудь и сядь где-нибудь напиваться до восьми». Этот провал в дне окрестили «питейным часом».

Для многих «питейный час» скоро превращается в зависимость. Иногда приводит к катастрофе. Часто американец приезжает домой часа в три-четыре утра без гроша и с пустым взглядом, таща за собой портфель и все еще проклиная давно рассосавшуюся пробку.

Из-за «питейного часа» и прочих чисто местных ситуаций человека, возвращающегося в Штаты, ставит в тупик вопрос: «Что нам делать с этим континентом?»

* * *

Он понятия не имеет, потому что у него не было времени расслабиться и подумать. Его главной заботой было выживание. Объективность – одна из первых жертв «культурного шока» – таким термином обозначают недуг, который возникает, когда уроженец Северной Америки с наследием пуританского прагматизма внезапно попадает в мир с иными традициями и иным подходом к жизни.

Странное ощущение – вернуться после года в Южной Америке и прочесть книгу какого-нибудь политика, объехавшего за шесть недель континент туром «все включено» и говорившего исключительно с президентами, министрами и прочими «лидерами» вроде себя самого. Проблемы и задачи становятся вдруг кристально ясными – какими не были, когда эти проблемы тебя окружали.

Теперь, вспоминая типа с клюшкой для гольфа, легко увидеть в нем дурака и невежду. Но я точно помню, каким нормальным он казался на тот момент, и как бы я удивился, если бы кто-то на террасе вскочил, чтобы запротестовать.

National Observer, 19 августа, 1963

ДЕМОКРАТИЯ В ПЕРУ УМИРАЕТ, НО, КАЖЕТСЯ, МАЛО КТО ЕЕ ОПЛАКИВАЕТ

«Смерть демократии» как будто не оставила в Перу особый вакуум. Скорее она походила насмерть престарелого дядюшки, чье имя у всех на слуху, но умер он в каком-то глухом городке, до которого семья так и не добралась, хотя всегда собиралась или, по крайней мере, так говорила.

Если и есть какой-то непреложный факт перуанской политики, то он в том, что у страны нет решительно никаких демократических традиций и любая попытка их ввести натолкнется на ожесточенное сопротивление. Те, кому демократия нужна, даже не знают, что значит это слово, а те, кто знает его значение, в демократии не нуждаются и открыто об этом говорят. Если «Альянс за прогресс» станет требовать, чтобы демократия в Перу стала фактом, а не просто приятным словом, то и у него дела пойдут не как по маслу.

Такова основа нынешнего «взаимонепонимания» между Вашингтоном и Лимой. Если бы демократия занимала перуанский народ так же, как президента Кеннеди, эту страну уже сейчас бы раздирала ожесточенная гражданская война. Во многих странах то, что случилось в Лиме 18 июля, давно бы уже вызвало вооруженный конфликт, но в Перу демократия никогда не была реальностью и по этой причине ее почти никто не оплакивает. Особенно в Лиме, где большинство проголосовало за возвращение бывшего диктатора.

24 июля неизбранное правительство Перу издало указ-закон, приняв на себя всю исполнительную и законодательную власть, и третья по величине страна Южной Америки официально перешла в руки военных. Вторая по величине, Аргентина, за месяцев пять до того предоставила им легкий сценарий. Следующей в списке, согласно нынешним прогнозам из Вашингтона и других столиц западного полушария, будет Венесуэла, а чего ждать от октябрьских выборов в конгресс в Бразилии, гадайте сами.

Впрочем, не требуется особых догадок, чтобы понять, что эта тенденция означает для «Альянса за прогресс», а также для будущего демократии в Южной Америке. Перспектива в лучшем случае мрачная, и по мере нарастания давления из Вашингтона ответная реакция будет нарастать так же быстро. Перу – хороший тому пример.

И все равно, после стольких месяцев напряженности, стольких переговоров и кампаний, газетных полос, посвященных выборам в Перу, в Лиму приезжаешь с ощущением, что должны же быть какие-то доказательства, что случившееся – просто сфабриковано, потому что вооруженные силы сделали именно то, о чем заявляли с самого начала.

Когда Американский народно-революционный альянс (АНРА) выиграл недавние выборы, военные объявили их результаты «мошенничеством», захватили правительство, аннулировали, без сомнения, самые честные и наименее мошеннические выборы в истории Перу и установили хунту из четырех человек, которая, как ни посмотри, и есть военная диктатура.

Но в Лиме жизнь идет своим чередом. По вечерам улицы полны красивых девушек и мужчин с набриолиненными волосами в деловых костюмах, роскошные магазины на авенида Пейрола ломятся от серебра, альпаки и слышен шорох переходящих из рук в руки денег. Ночи напролет из cantinas несется такой шум, словно обезумевшие, накачивающиеся pisco завсегдатаи оставили всяческую надежду дожить до утра.

Такова Лима с демократией или без, с диктаторами или без оных. Более того, в городе уйма людей, которые утверждают, что ровным счетом ничего не произошло. Мол, к власти пришли как раз те люди, которым она принадлежала всегда, и что лица снаружи, заглядывавшие внутрь, – те самые, которые были здесь с тех пор, как Перу себя помнит. По их мнению, глупо говорить, что хунта «захватила бразды правления», потому что хунта – те же самые люди, которые всегда держали эти «бразды», только на сей раз в мундирах. Они лишь во время кризиса надевают сапоги и выходят на улицу с дубинками. Во времена мира они ходят в штатском и заняты иными, менее воинственными делами, главным образом сохранением того образа жизни, к которому давно привыкли. Он древен, как инки, и столь же безжалостен к оппозиции. В США их клеймили бы властной элитой, а в Перу называют Сорок Семейств, всемогущей аристократией, в сравнении с которой еесевероамериканская родственница кажется слабой и почти ручной.

– Вот этого как раз и не понимает Кеннеди, – объяснил один живущий в Лиме американский бизнесмен. – Демократия тут попросту невозможна. Здешние люди ее просто не понимают. Лоэб совершил ту же ошибку: пошел на футбол и сел на трибуне с обычными болельщиками. Я сам его там видел: сидит, закинув ноги на поручень, носки видны – ха, все решили, он с ума сошел. Это было уму непостижимо – даже для тех, с кем он пытался подружиться. Если хочешь тут чего-то добиться, нужно завоевать уважение.

Сколь бы печальным ни было это наблюдение относительного многого (включая и американского бизнесмена), еще печальнее, что оно недалеко от истины. С начала его истории перуанскому народу внушали, что есть лишь два типа людей: те, кто «допущен», и те, кто нет, а между ними – пропасть. В книге «Древние цивилизации Перу» читаем: «Государство инков заботилось, чтобы народ не голодал, не подвергался угнетению, излишним невзгодам, но неумолимо регламентировало его жизнь и не оставляло возможности выбора, независимости или инициативы. Существовал большой класс аристократии и жрецов, который кормили массы. С крестьян взималась огромная трудовая повинность, от которой сами крестьяне получали лишь незначительную выгоду».

Так обстояли дела в 1438 году, и с тех пор мало что изменилось, разве только крестьяне теперь не гарантированы от голода, эксплуатации и излишних тягот. Множество свидетельств этого можно найти даже в Лиме, которая отличается от остального Перу приблизительно так же, как Манхэттен от холмов восточного Кентукки.

Странная идея деловых кругов Лимы – как американских, так и перуанских, – мол, президент Кеннеди одобрил бы государственное устройство Перу, «если бы только сумел понять эту страну и перестал обращать внимание на Лоэба».

Посол США Джеймс Айзек Лоэб, без сомнения, самая одиозная личность в новейшей истории Перу. В «Банкирском клубе» не найдется ни одного человека, который не рассказал бы, в чем он ошибается и что именно ему следовало бы сделать. Самая распространенная критика – что он насильно скармливает демократию народу, который понятия не имеет, о чем идет речь.

Номинальный глава хунты генерал Рикардо Перес Годой, наконец, назвал Лоэба «Aprista», что, по сути, означает враг государства. Если он вернется в Лиму, Лоэба точно объявят персоной нон грата, а в деловых кругах именно на Лоэба возлагают вину за отказ США признать хунту. Общее мнение – мол, Кеннеди «ввели в заблуждение». Генерал Перес часто выражается в том же ключе: в недавнем заявлении о позиции США он назвал все «недопониманием».

Генерал Перес произвел впечатление на иностранных журналистов в Лиме своим уникальным чувством слова и его глубинного значения. Он недурной оратор и в первом же своем выступлении после переворота объяснил случившееся так: «Мы наблюдали процесс мошенничества на выборах, в ходе которых не соблюдались даже самые элементарные права граждан. С болью, озабоченностью, поджатыми губами и сухими глазами вооруженные силы наблюдали за тем, как приносят в жертву наш народ, нашу страну, наше будущее».

По сути, военным удалось раскопать лишь семьдесят фальшивых бюллетеней из двух миллионов, но это не помешало генералу Пересу выступить по телевидению, чтобы повторить свои размышления вслух.

«У малых мира сего, у забытых рабочих, у избирателей, которые во многих случаях лишены элементарных социальных, экономических и культурных благ, теперь пытаются отнять единственную их надежду. Надежду обрести прогресс и социальную справедливость, которых они заслуживают, и все это за счет мошеннического уничтожения свободы голосовать. Мы не согласны. Долг военных принуждает нас взять на себя тяжкий груз, приняв функции правительства, которое формально должно находиться в руках гражданских лиц, чтобы водворить мир, порядок и уважение к законам, которыми руководствуется республика. Нас зовет великая цель – спасение демократии».

Ранее в том же выступлении генерал Перес говорил об «огромном мошенничестве на выборах», сказал, что «народ безжалостно обманули», обвинил национальный избирательный комитет в попытке «скрыть нарушения» и объяснил, что бывший президент Прадо, на тот момент прозябающий в плавучей тюрьме, выказал «недостаток объективности», сам не аннулировав выборы.

Это трудно усвоить, особенно тем шестистам тысячам или около того сирым и забытым избирателям, которые опустили бюллетени за АНРА и доктора Виктора Рауля Айя де ла Торре. Но генерал Перес снискал похвалы в тех кругах, где до того не понимали, что демократию лучше всего сохранять, установив военную диктатуру. Также его хвалили за красноречивые атаки против тех, кто вмешивается в право народа выражать себя посредством выборов.

Очевиднее всего в Лиме то, что самое большое мошенничество – это попытка военных объяснить и оправдать переворот. Трудно найти кого-то, кто всерьез верит, что они захватили власть из-за «огромного мошенничества на выборах». Национальный избирательный комитет, группа уважаемых юристов, никак не связанных с АНРА, изучил обвинения и обнаружил, что, хотя имелись отдельные случаи ложной регистрации и множественного голосования, сумма нарушений была слишком мала, чтобы сказаться на исходе. Президент Прадо согласился – и за свои труды был изгнан в Париж, когда военные решили подкрепить свои обвинения шермановским танком и обученным в США батальоном рейнджеров.

Хунта назначила новые выборы на 9 июня 1963 года, но во всей Лиме верят в них, похоже, только таксисты, портье в отелях и разношерстная братия тех, кто имеет постоянную работу и кто голосовал за генерала Мануэля Одрию, диктатора с 1948-го по 1956-й. В кругах, от всего сердца поддерживающих переворот, а именно бизнесменов и финансистов, ставки делают против выборов в будущем году. «Эти парни пришли надолго, – говорит президент общества бизнесменов США. – Попробовав сахар на вкус, они от него не откажутся».

Впрочем, эта перспектива его не пугает. «Здешние люди, как дети, – объяснил он. – Они целый день жалуются на дисциплину, но в глубине души она им нравится. Она им нужна».

«Давайте тут не глупить, – добавляет он. – Этой страной заправляют богатые люди. Они же правят и нашей страной. Так почему не взглянуть в лицо фактам и не поблагодарить за ту стабильность, какую имеем сейчас? Эти люди – антикоммунисты. Давайте признаем хунту, пусть помощь по-прежнему поступает, и давайте жить дальше. – Он снисходительно улыбается. – На наш взгляд, молодой Кеннеди тут просто вышел из себя. А теперь сам оказался в опасном положении и не знает, как выпутаться».

Почти все, кто носит в Лиме галстук, думают так же. Бизнес в Перу идет хорошо, это единственная страна в Латинской Америке без дефицита по платежам, и те, кто в нее вложился, хотят, чтобы так продолжалось и впредь. Даже таксист, который неплохо зарабатывает, потому что на улицах достаточно людей с деньгами в карманах, не слишком тревожится из-за того, кто именно сидит в президентском кресле, пока этот человек не расстраивает его планы.

А ведь именно это едва не случилось. АНРА – не просто очередная политическая партия, он представляет собой неподдельную угрозу образу жизни, которому уже было полтысячелетия, когда США еще только родились. Говорить, что переворот произошел исключительно из-за давней вражды военных с АНРА, – значит замазывать тот факт, что весь правящий класс Перу считает АНРА опаснее коммунизма.

У АНРА есть союзник в лице Альянса за прогресс, а союзник американских коммунистов никогда не был в Перу мелкой угрозой и гораздо удобнее в качестве мальчика для битья.

Если кто и объявлял войну коммунистам, то Айя де ла Торре. Один из самых популярных лозунгов его кампании звучал как «АНРА да! Коммунизму нет!» Фернандо Белаунде, пришедший в президентской гонке вторым, не замечен в яростных тирадах против красной угрозы. И генерал Одрия тоже. Зато местные коммунисты оказали хунте всемерную поддержку, хотя партия все еще вне закона и, без сомнения, таковой и останется.

АНРА – страшнейшая угроза нынешнему статус-кво в Перу главным образом из-за привлекательности для миллиона не имеющих избирательных прав и неграмотных индейцев. В настоящий момент партия еще оправляется от удара, какой ей нанесли, аннулировав доставшуюся дорогой ценой победу на выборах. Отступив из Касса дель Пуэбло (Дом народа), являющегося штаб-квартирой АНРА, солдаты оставили после себя руины. 7 августа, после двух недель оккупации, здание вернули партии и посмотреть на развалины собралась огромная безмолвная толпа. В потолках и стенах были дыры от пуль, окна и двери выбиты, архивы партии уничтожены, и само здание – почти квартал офисов и подсобных помещений – казалось нагромождением битого стекла, поломанной мебели и промокшей бумаги. Среди разбитых или украденных предметов – единственная бормашина, все врачебные препараты из клиники и лекарства из аптеки, пишущие машинки, один радиопередатчик, все фотоархивы, скульптуры из художественной мастерской, инструменты детского оркестра, еда и тарелки из столовой, архивы кредитного союза и почти все, что может использовать человек.

Тех, кто, казалось, бесконечной похоронной процессией проходил тем вечером через Каса дель Пуэбло, нельзя причислить к якобы «огромному большинству» перуанцев, которые «полностью поддерживают хунту». Царила атмосфера горечи и поражения. Людям хотелось знать, что предпримут в связи с переворотом США, но единственный там американец мог только качать головой и повторять, мол, еще слишком рано говорить, хотя казалось неизбежным, что рано или поздно шум и крики с требованием признания возымеют нужный эффект.

Это другая сторона «недопонимания». АНРА представляет около шестиста тысяч из двух миллионов избирателей Перу плюс подавляющее большинство тех пятидесяти трех процентов населения, которое не читает, не пишет и не голосует. Айя де ла Торре получил на четырнадцать тысяч голосов больше любого другого кандидата и в демократической стране вполне мог бы ожидать получить хотя бы какой-то вес в правительстве.

Но в Перу дважды два не всегда четыре. Воля народа подлежит вето того класса, чьей сильной рукой была армия с тех самых пор, как были вообще изобретены армии. Для этих людей демократия равнозначна хаосу. Она заставит их чуть разжать пальцы на национальном кошельке, разрушит основы общества, и в сокровищницы потечет щебень. Если демократия станет в Перу реальностью, рухнуть может сам образ жизни. Военный переворот – не случайная попытка наступить на мозоль Вашингтона. Это обдуманный шаг, о котором было немало предостережений заранее. Военные – и верхушка олигархов, которые их поддерживают, – твердо были намерены и намерены до сих пор не допустить к власти АНРА.

А следовательно, если реакция США на переворот недопонимание, то и сам Альянс за прогресс – недопонимание, потому что «Альянс» довольно прочно основывается на предположении, что прогресс будет достигнут не в ущерб демократии. Господин Кеннеди повторял это раз за разом, но в Перу его идея не получила широкого признания. Во всяком случае, среди тех, кто идет в счет.

National Observer, 27 август, 1962

ИНКА С АНД: ОН ТОТ, КТО ПРИЗРАКОМ ОБИТАЕТ НА РУИНАХ СВОЕЙ КОГДА-ТО ВЕЛИКОЙ ИМПЕРИИ

Куско, Перу

Когда на Куско спускаются холодные андские сумерки, официанты спешат опустить жалюзи в кафе при больших отелях в центре города. Они поступают так потому, что на каменные террасы приходят индейцы и смотрят на сидящих внутри. Туристам от этого не по себе, поэтому жалюзи опускают. И комната с высоким потолком и обшитыми дубом стенами сразу кажется веселее.

Индейцы протискивают лица между железными прутьями, защищающими окна. Они стучат по стеклу, шипят, протягивают странные безделушки на продажу, клянчат «денег» и вообще мешают туристу пить Pisco Sour.

Так было не всегда. До 1532 года этот город с его прохладным воздухом и холодными ночами Андских гор служил богатой золотом столицей империи инков, индейского общества, которое эксперт по Южной Америке Гарольд Осборн назвал «единственной цивилизацией, которой удалось сделать Анды поистине пригодными для жилья». Многие здания Куско по-прежнему стоят на фундаментах инков, на массивных каменных стенах, которые пережили четыреста лет войн, грабежей, эрозии, землетрясений и общего небрежения.

Сегодня нет более печального и лишенного надежды существа, бродящего в горестях по земле, чем индеец. Больной, грязный, босой, в обносках, жующий листья наркотической коки, чтобы притупить боль реальности, он хромает по узким мощеным улочкам города, который когда-то был столицей его цивилизации.

Его культуру превратили в груду камней. Археологи твердят, мол, это интересная груда, но индейцу не по нутру копаться в собственных развалинах. По сути, есть что-то жалкое в том, как индейский ребенок ведет тебя через поле посмотреть на то, что он называет ruinas. За эту услугу он хочет «денег», а потом будет стоять неподвижно, когда наставишь на него объектив, ведь это стоит центов десять кадр.

Вероятно, у одного индейца из тысячи есть хотя бы какое-то представление, почему люди приезжают в Куско посмотреть на ruinas. Остальным есть о чем думать, например, как раздобыть достаточно еды, и это сделало Куско одной из самых оживленных тепличек коммунистической агитации на континенте.

* * *

Вдохновленные коммунистами «восстания крестьян» – в Куско общее место, они уходят корнями в начало сороковых. Более того, они привычны по всему Перу. Во время Второй мировой войны коммунисты захватили Куско и воздвигли на холме над городом гигантские молот и серп из побеленного камня.

С тех пор порядок действий не слишком изменился. Прошлой зимой лидер крестьян Уго Бланко организовал неподалеку от города, в долине Конвенсьон, индейскую военизированную группировку, с которой совершил серию налетов. Приблизительно в то же время имели место забастовки и потасовки на принадлежащих США шахтах Серо де Паско.

Но феномен не ограничен ни шахтами, ни одним только Перу. Он встречается и в сельской местности, и в других странах, на чью территорию приходятся Анды, – в Эквадоре и Боливии. Из всех трех только Боливия попыталась интегрировать индейцев в жизнь страны. Перу предпринял несколько нервных и нерешительных шагов, а Эквадор почти ничего не сделал.

А ведь население трех стран насчитывает в сумме 18 500 000, из которых белых около десяти процентов. Приблизительно сорок процентов – чистые индейцы, остальные – смешанных кровей – cholos или mestizos. Если индейцы и cholos объединятся и войдут в свою полную силу, Южная Америка уже никогда не будет прежней.

* * *

Тем не менее коммунизм не единственное учение или пристрастие, способное подвигнуть обычно мирных индейцев к насилию. Еще одно – крепкое пиво chicha, андский ответ самодельному алкоголю, которое пьется в огромных количествах. В отчете антропологической экспедиции в Боливии 1953 г. значится, что в год в одной провинции выпивается по девятьсот семьдесят девять бутылок на каждого взрослого, мужчину или женщину, – то есть приблизительно по две с половиной бутылки в день.

Еще один источник возмущений – крайний консерватизм. Один пример. Прошлой осенью в Эквадоре бригада по улучшению санитарных условий Индейской миссии в Андах, спонсируемой ООН, была атакована индейцами, которым сказали, что эти люди «агенты коммунистов». Врач и его помощник были убиты, тело врача сожжено. Эквадорская пресса, настаивая, что коммунисты уж никак не могли сказать индейцам, что сотрудники ООН были «агентами коммунистов», назвала инцидент «трагическим последствием соперничества крайне правых и крайне левых за поддержку индейцев».

В этом инциденте и других ему подобных обвинили консервативные элементы, сопротивляющиеся земельной реформе или какому-либо еще изменению статус-кво. Пример Боливии показал: едва индеец начинает голосовать, у него нет общих целей с крупными землевладельцами или промышленниками. А потому для сохранения статус-кво надо, чтобы индеец и дальше был невежественным, больным, нищим и политически бессильным.

* * *

И индейцы, живущие по большей части на голом плато на высоте от десяти тысяч футов над уровнем моря в Эквадоре и на высоте до пятнадцати тысяч футов в Боливии (для сравнения Денвер находится на высоте 5280), на удивление восприимчивы к такому консерватизму. С самого разрушения их империи в середине шестнадцатого века индеец считал, что все изменения только к худшему – кроме иногда тех, за которые выступают вдохновленные коммунистами «крестьянские лидеры».

Согласно одной прекрасной индейской традиции, ныне отмирающей, всех приезжих встречают градом камней, потому что они неизменно несут с собой беды. До очень недавнего времени прибытие любого человека «по официальному делу» могло означать, что все население деревни, возможно, отправят до конца дней работать на шахте.

Даже когда его убедят, что ему стараются помочь, индеец не склонен менять свои привычки. Арнальдо Санхинес, боливиец, работающий на «Панамериканскую сельскохозяйственную службу» в Ла-Пасе, рассказывает, как остановился на крошечной ферме, чтобы продемонстрировать стальной плуг индейцу, пользовавшемуся плугом таким, какой его предки использовали пятьсот лет назад. Старик испробовал новый плуг и явно был убежден в его превосходстве, но в конечном итоге отдал его назад.

– Э, сеньор, – сказал он, – это прекрасный плуг, но мне нравится мой старый деревянный, и, думаю, я с ним и помру.

* * *

Мистер Санхинес грустно качает головой, говоря о двенадцати годах, которые он проработал на Службу, стараясь убедить индейцев отказаться от старинных методов земледелия. Главное препятствие, говорит он, что индеец живет почти полностью вне денежной экономики: он существует, как и существовал всегда, за счет натурального обмена. Один индеец, пройдя много миль до деревенской ярмарки, сказал по возвращении домой, что у него обманом выманили весь товар, потому что за него он получил деньги.

Тем не менее есть четкое различие между «городскими индейцами» и теми, кто остается в горах. К югу от Боготы андские города запружены индейцами-нищими, которые без зазрения совести ложатся на мостовые и хватают за ноги тех прохожих, которые кажутся им состоятельными.

Одна из самых эффективных групп, работающих сейчас с боливийскими индейцами, – «Отцы из Маринолла», католическая миссия, базирующаяся в Ла-Пасе. Один священник говорит: «У Боливии нет шансов, если только индейцы не станут частью общества. Кое-какой прогресс у нас налицо, во всяком случае, больший, чем у других. В Перу и Эквадоре ограничиваются лишь необходимыми уступками».

В 1957 г. отец Райан, один из ветеранов миссии, основал «Радио Пеньяс», которое транслирует уроки испанского для миллионов индейцев, говорящих только на кечуа или аймара. Благодаря трем тысячам приемникам с фиксированной частотой, переданным в дар нью-йоркским универмагом «Блумингдейл», «Отцы» за последние пять лет научили государственному языку около семи тысяч индейцев. Они транслируют по одному уроку в день, но трудно заставить индейцев включать радио в нужный час, потому что время они определяют по солнцу.

Фокус «индейской проблемы» – Перу, тот самый золотой магнит, который привел в шестнадцатом веке испанцев в Южную Америку. (За первые полгода завоевания Фансиско Писарро и его люди награбили из храмов инков золотых украшений более чем на двадцать миллионов долларов, а затем, расплавив, отправили домой в Испанию.) Перу стала сценой самых кровавых битв завоевания. В Перу Писарро решил строить Лиму, свой «Город королей», откуда испанские вице-короли правили Андами, пока их не выгнали в 1821 г.

* * *

Сегодня «богатство Андов» уже не золото, а политическая сила, дремлющая в индейском населении. Этим объясняется долгая и ожесточенная борьба за поддержку индейцев между коммунистами Перу и Американским народно-революционным альянсом (АНРА), политической партией с самой большой избирательной базой в стране.

Боливийская революция 1952 года отчасти разрешила индейскую проблему в стране: дала индейцам землю, право голосовать и, по меньшей мере, хоть какую-то возможность влиять на правительство. И в Эквадоре непосредственной угрозы нет: до точки кипения там еще несколько лет.

Но в Перу напряжение велико как никогда, и фокусная его точка – здесь, в Куско. И тот, кто здесь завоюет себе поддержку индейцев, будет не только править Перу, но и влиять на происходящее в Боливии и Эквадоре.

Впрочем, сегодня в Куско туристы еще бродят по улицам и платят оборванным индейцам, чтобы те позировали перед камерами. Они все еще садятся на крошечный поезд до Мачу-Пикчу, чтобы посмотреть на прославленные ruinas, еще сидят в старом комфортабельном отеле и пьют Pisco Sour. И индейцы еще стоят под окнами, но, если судить по недавним событиям, начинают уставать от того, что перед ними опускают жалюзи.

National Observer, 10 июня, 1963

БРАЗИЛЬПАЛЬБА

Рио-де-Жанейро

Бразильская полиция славится своей терпимостью, а про бразильскую армию говорят, что она самая уравновешенная и демократически настроенная во всей Латинской Америке, но в последние недели водворение «справедливости» приобрело новый характер, и многие задаются вопросом, ради чего собственно существуют полиция и армия.

Недавно ночью, когда температура была нормальной – девяносто пять градусов – и по всему городу гудели кондиционеры, одного американского журналиста разбудил в половину пятого утра телефонный звонок. Позвонил его друг из ночного клуба в районе Копакабана.

– Давай сюда! Как можно скорей! – кричал друг. – Тащи камеру! На улицах солдаты с автоматами! Они разнесли «Домино» и убивают людей прямо под стеной бара, где я сижу! Мы заперли дверь, но ее могут выбить!

Десять минут спустя полуодетый журналист выскочил из такси в квартале от происходящего. Он быстро, но с деловым видом зашагал к клубу «Домино», точно футбольный мяч, держа в руках камеру со вспышкой. В латиноамериканской стране, где нервозно поговаривают о революции, ни один человек в здравом уме не бросается в перестрелку, потому что, скорее всего, ему прошьют грудь пулями из чешского автомата.

Но в четыре сорок пять в клубе «Домино» было тихо. Клуб располагался в знаменитом ресторане, и его завсегдатаями были по большей части американские журналисты и богатые бразильцы. Основной приманкой были девочки: одни молоденькие и хорошенькие, другие чуть обвислые и раскрашенные после долгих лет службы.

Теперь от «Домино» остался лишь остов, темное помещение в дырах от пуль, засыпанное битым стеклом. Привратник был мертв, его скосила очередь, пока он бежал к ближайшему перекрестку. Бармена увезли в больницу, пуля чиркнула его по черепу, несколько завсегдатаев были ранены. Большинство очевидцев говорят, еще один человек погиб, но трупы увезли так быстро, что ничего нельзя утверждать наверняка.

Что же случилось? Correio de Manna, одна из лучших газет Рио, так объяснила это в редакционной статье, озаглавленной «Поле битвы Копакабана»: «В пятницу Копакабана стала местом проведения военной операции. Подразделение десантников под командованием двух лейтенантов перекрыло улицу, чтобы провести атаку на ночной клуб с автоматами, ручными гранатами и слезоточивым газом…»

Далее Correio писала: «Это оружие было ввезено в страну на деньги налогоплательщиков и предоставлено в распоряжение вооруженных сил для защиты страны, конституционных властей и поддержания законного порядка… в случае Копакабаны оно было использовано не по назначению».

Но это еще не все. Нападение на «Домино», произведенное десантниками в форме и с черной защитной краской на лицах, было чистейшей местью. Несколькими неделями ранее армейского сержанта забили до смерти в перепалке из-за размера его счета в «Домино». Через пару дней в клуб зашел капитан, чтобы сказать, что армия намерена сравнять счет. Его также сильно избили привратник и несколько других служащих. Десять дней прошло без инцидентов, затем армия сравняла счет.

Когда прибыли журналисты, улица со всех концов была блокирована солдатами с автоматами и примкнутыми штыками. Тела (несколько трупов плюс раненые) еще грузили в машины. У входа в «Домино» собралась большая толпа. Журналист сделал несколько фотографий, затем проскользнул через кордон, но тут же был перехвачен капитаном, который вывел его за оцепление.

– Но бразильская же пресса там есть, – запротестовал американец.

– Возможно, – ответил капитан. – Но вы не бразилец.

Журналист обошел квартал и проскользнул с другой стороны, но к тому времени все было кончено. Небо светлело, и в нескольких кварталах на пляж Копакабана уже выходили ранние пташки. Посреди руа Карвальо де Мендоса, где лежало тело привратника, осталось затертое кровавое пятно и растоптанные цветы. Несколько машин было прошито очередями. На углу в трещинах мозаичной брусчатки запеклась кровь и тянулся кровавый след – это труп тащили в грузовик. В окнах и стеклянных витринах аптеки зияли дыры от пуль. Бетонные и мраморные стены по обеим сторонам улицы испещрили щербины. На тротуаре перед «Домино» лежала неразорвавшаяся ручная граната.

Если бы она разорвалась внутри клуба, то непременно стоила бы жизни по меньшей мере одному американцу, в «Домино» их всегда было полно, и Бразилии нелегко было бы справляться с последовавшим затем фурором.

Но и без взрыва удивительно, что в нападении на клуб погибло так мало людей. Солдаты ворвались внутрь, приказали всем лечь на пол и полили помещение очередями из автоматов. Владелец «Домино», который был главной мишенью атаки, улизнул в другой ночной клуб. Один посетитель выхватил у солдата оружие и пристрелил его. Другой бросился бежать, потом достал пистолет и ранил преследующего его солдата. Несколько очевидцев говорили, что труп этого человека увезли вместе с трупом горемычного привратника. Но никто не знает наверняка – кроме армии, а информация из этого источника практически перестала поступать.

Полиция Рио в нападении на «Домино» не участвовала. У нее собственные проблемы. В последние недели газеты сообщали о десятке случаев убийства полицейскими бомжей и нищих, чьи тела затем сбрасывали в реки, впадающие в залив Гуанабара. Пока арестованы только двое полицейских. Один сознался, и чиновники заверили прессу, что оба будут уволены.

Комментатор Brazil Gerald, ежедневной английской газеты в Рио, заметил, что «методы полиции в решении социальной проблемы и устранении нищеты путем сбрасывания нищих в реку… невзирая на свою несомненную эффективность, не встречает широкого одобрения».

Jornal do Brazil призвал к немедленному расследованию, утверждая, что полицейских подозревают в том, что они «без суда и следствия выносили смертный приговор тем, кого считали нежелательными элементами…» и что «жители (Рио) полагают, что в некоторых подразделениях полиции террор является нормальной практикой в обращении не только с опасными преступниками, но и с подозреваемыми и, возможно, даже с личными врагами отдельных полицейских».

Один человек выразил мнение, что «увольнение никак нельзя считать жестоким или необычным наказанием для полицейских, убивающих попрошаек и бродяг, которые им докучают или путаются под ногами, пока они стараются выполнять свою работу, состоящую в основном в обходах с целью сбора взяток».

Также указывали, что уволенные со службы полицейские часто нанимаются привратниками или вышибалами в клубы вроде «Домино». И действительно, бразильские ночные клубы не славятся излишним терпением или щедростью. «Балерина» по имени Мария, недавно уволенная из клуба в небольшом городке неподалеку от Рио, обратилась с жалобой в полицию, обвинив владельца одного ночного клуба в том, что «задний двор своего заведения он превратил в кладбище». Девушка сообщила, что «посетителей, не способных оплатить счет или протестующих из-за суммы, приглашают поговорить на заднем дворе, где застреливают и закапывают». Полиция обещала провести расследование.

Тем временем в Рио много говорят об инциденте в «Домино». Уже не в первый раз армия прибегает к мщению обидевшему ее ночному клубу, но впервые кто-то погиб от автоматной очереди. Всех занимает вопрос: «Что дальше?»

– Что мне, спрашивается, делать, когда в следующий раз солдат начнет тут бузить? – говорил владелец одного ночного клуба на Копакабана. – Придется с ним миндальничать, иначе они все явятся и пристрелят меня как животное.

Американец задумался, какова бы была реакция, если бы солдаты из Форт-Нокс, Кентукки, начали стрелять в баре луисвилльском, где за пару недель до того обманули, избили или убили одного их товарища.

– Даже представить себе не могу, – говорит он, – но готов поспорить, случись такое, всех бы повесили.

Другой американец сказал:.

– Черт, да будь я лейтенантом (в армии США), то, наверное, позаимствовал бы два грузовика из автопарка, если бы хотел отомстить какой-то забегаловке. Но, будь я проклят, мне ни за что не уговорить пойти со мной два взвода вооруженных ребят.

Такова суть проблемы и одно из самых больших различий между Соединенными Штатами и не одной только Бразилией, а всеми латиноамериканскими странами. Там, где гражданские власти слабы и коррумпированы, по определению, верховодит армия. Даже слова «справедливость» и «власть» приобретают иной смысл. После нападения на «Домино» Jornal do Brazil напечатал дополнительную статью с заголовком: «Армия не видит ничего преступного в своих действиях».

Или, как заметил Джордж Оруэлл: «В королевстве слепых, одноглазый – король».

National Observer, 11 февраля, 1963

ПУСТЯЧНЫЕ ПИСЬМА С ДОРОГИ ИЗ АРУБЫ В РИО

Последние семь месяцев журналист Хантер С. Томпсон путешествовал по Южной Америке. Его информативные сообщения об экономической, политической и социальной ситуации в разных странах появлялись на страницах National Observer.

Но есть и другая сторона журналистики, которая редко видна в официальных депешах: личные переживания любопытного и дотошного репортера. Зачастую она позволяет проникнуть в душу земли и людей. Здесь предлагаются отрывки из личных писем мистера Томпсона его редактору в Вашингтоне.

Аруба

Через несколько часов отплываю на корабле контрабандистов в Колумбию и спешу закончить до отъезда (статью про Арубу для National Observer, номер от 16 июля). Вероятно, она придет слишком поздно и будет слишком длинная, но надеюсь, что нет, потому что, по-моему, это здравый взгляд на политику острова, его лидеров и т.д.

Дня через три планирую быть в Барранквилье, Колумбия. После Барранквильи собираюсь подняться по реке Магдалена до Боготы, оттуда – в Перу, чтобы успеть к выборам 10 июня. Но планы не окончательные.

Богота, Колумбия

Посылаю своего рода путевые заметки, которые могут вас заинтересовать (статья про Гуахиру, National Observer, 6 августа). В Арубе, наверное, сейчас объявляют результаты выборов, и, надо думать, многие будут рыть ямы в хмуром ару беком ландшафте.

Если придумаете, что еще может вам понадобиться, дайте мне знать. К тому времени как доберусь до Эквадора, уже увижу вблизи большую часть Колумбии. В любом случае получится уйма фотографий и, будем надеяться, иммунитет к дизентерии, которая сейчас у меня в самом цвету.

Текст о Валенсии (статья о Колумбии, National Observer, 24 июня) уйдет по почте завтра, если перестанут наконец звонить в колокола – истошный трезвон каждые пять-десять минут. Иногда он затягивается минут на двадцать и эхом перекатывается вокруг меня по номеру отеля. Я почти с ума уже сошел от дизентерии, колоколов и бесконечных громкоговорителей на улице. (Ага, опять колокола.) Теперь затянет минут на десять: псих на колокольне и червяки в желудке. Ну и город!

Кали, Колумбия

Данные, которые я посылал по ценам на колумбийский кофе на мировом рынке, точны, но не столь драматичны: девяносто центов за фунт в 1954 г., тридцать девять центов – в 1962-м. Как я и говорил, семьдесят семь процентов доходов от экспорта Колумбии зависит от кофе.

Кстати, еще пятнадцать процентов прибыли от экспорта приходится на нефть. Это оставляет восемь процентов как базу для начала диверсификации. Немного, да? Лучшие умы почти сломали на этом голову.

Статья про «Альянс за прогресс» – крепкий орешек, потому что большая часть заядлой оппозиции молчит и дуется. Во многих случаях «Альянс» сталкивается с проблемами сродни попытке убедить Джея Гоулда, что он поступает не в интересах страны.

Кстати, Рохас Пинилья, несомненно, единственный диктатор, чье имя можно найти в телефонной книге столицы, которой он когда-то заправлял. Он живет в лучшем квартале Боготы.

Кали, Колумбия

Налицо пугающая тенденция (во всяком случае, в Колумбии) перекладывать решение проблем местной экономики на «Альянс»: «Слава Богу, Большой Брат наконец пришел на выручку, – пусть он с этим разбирается». Обобщение,^конечно, но с большой долей истины.

Еще одна зловещая нотка – отношение многих американских бизнесменов, с которыми я разговаривал: «Конечно, нам бы хотелось помочь, но бизнес есть бизнес, сами понимаете…» И все их слова хотя бы отчасти разумны: страх перед произвольным контролем правительства над ценами и экспортом, растущие проблемы с рабочей силой и риски долгосрочных вложений в сравнении с почти беспроигрышностью краткосрочных.

Кито, Эквадор

В Кито светит солнце, горы вокруг зеленые, и голова у меня работает на все сто.

Но почти все, что я хочу сказать, так или иначе вращается вокруг проблемы денег. Похоже, налицо всеобщее убеждение, что я своего рода Божественное Вспомоществование, и теория, что мне часто нужны деньги, чтобы деньги делать, не приобрела широкого признания. Надеюсь, у вас достаточно познаний в экономике индивидуума, чтобы понять весь смысл сказанного.

Могу подбросить пару-тройку душещипательных историй о том, что случается с бедными янки, которые едят дешевую еду, или о том, что в Боготе я сильно простудился, потому что в моем отеле не было горячей воды, но они только вгонят в депрессию нас обоих. Так уж выходит, что отчасти мое путешествие держится на желчи. Но в дороге я обнаружил, что желчность не самая лучшая валюта, и бывают времена, когда мне гораздо лучше пришлось бы с иной разновидностью.

Швыряю вам этот текст, хотя и не жду, что кто-то – на расстоянии в несколько тысяч миль – согласится с моей непреложной уверенностью, что я образчик мудрости, храбрости, порядочности и таланта визионера. С другой стороны, я только-только прихожу в себя после четвертого случая дизентерии – ощущение такое, словно у меня в животе растет дерево, и врачи запретили мне прикасаться даже к пиву.

Ха, это самое длинное письмо, какое я написал с тех пор, как служил в военно-воздушных силах и слал любовные письма девушке в Таллахасси. Не жду, что вы слишком ему обрадуетесь, впрочем, и девушка не всегда радовалась, но мы оба выжили.

О, уже полдень, время съезжать из отеля, и прямо-таки слышу, как в патио лязгает касса, начисляющая еще семь долларов сеньору Томпсону, гринго из захламленного номера.

Гуаякиль, Эквадор

Дела идут не слишком хорошо, старина. В субботу вечером я прихромал в отель после выламывающей спину поездки на поезде, а в воскресенье к ужасу своему обнаружил, что президент и все денежные тузы Гуаякиля уезжают в среду в Вашингтон. По этой причине приходится метаться, чтобы хоть с кем-то встретиться – хотя бы с самыми нужными людьми.

Помимо этой проблемы меня осаждают и прочие напасти. Во-первых, я уже две недели не получал весточки от нью-йоркской секретарши и понятия не имею, как обстоят мои дела в банке. А потому боюсь обналичивать чек. В первый же раз, когда тут его мне вернут, можно все бросать и возвращаться в Штаты.

Денежное сообщество на этом континенте, а именно с ним приходится иметь дело, когда хочешь получить наличность по чеку, сродни кругу гения Мелвила, то есть «по всему миру держатся друг за друга, и стоит тронуть одного, как вибрация пробегает по всей цепочке». А в моем случае это означает, что если мне вернут чек в Кали, репутация мошенника прибудет в Буэнос-Айрес раньше меня. Так что надо быть осторожным.

Оптимизм тут товар редкий, а повседневные тяготы жизни в Гуаякиле – больше, чем положено выносить человеку.

Гуаякиль, Эквадор

Пишу в подтверждении моих не особо едких ремарок во вчерашнем телефонном разговоре, за который я очень и очень благодарен, тем более что подозреваю, что вы позвонили главным образом, чтобы я не скормил себя гигантским черепахам.

Теперь с головой у меня лучше, хотя и не с желудком. В понедельник лечу в Лиму. Можно было бы поехать раньше, но суббота и воскресенье – выходные, а мы только что вышли из пятидневного затишья, связанного с историей Эквадора. Эти выходные сводят с ума: не успеешь обернуться, как закрывают двери магазинов и запирают офисы. Учитывая перерыв на ланч с полудня до четырех, работать практически невозможно.

Насколько я понял, когда я был в Кито, моя секретарь сказала вам, что я в Таларе, Перу. Думаю, нью-йоркское лето сказалось на ее рассудке. Для протокола, я и близко не подходил к Таларе и сделаю все возможное, чтобы и в будущем ее избегать.

Лима, Перу

По Перу у меня есть отличное событие для передовой. В Вашингтоне может показаться ересью, но тут факт: демократия в этой стране популярна приблизительно так же, как поедание живьем золотых рыбок. Пишу это сейчас, чтобы у вас было время обдумать. (Какой-то SV2? всю ночь кидал камнями в мое окно, и не продай я пистолет, то поднял бы жалюзи и выстрелил бы пару раз ему под ноги. А так могу только злобно сжимать край стола.) На улицах полно громил, все пьяные. В моем ослабленном состоянии я не собираюсь выходить и ввязываться в драку, как Джо Палука.

Меня хватает только на то, чтобы выбираться по утрам из кровати и ползти в душ, который теперь единственное мое удовольствие. Я начинаю походить на портрет Дориана Грея: довольно скоро придется просить убрать зеркала.

Лима, Перу

Для начала хочу заверить, что я жив. В настоящее время от меня остался сто семьдесят один фунт (после ста восьмидесяти девяти в Арубе) и приблизительно на такой же вес багажа, разбросанного по всему номеру. Мне снова запретили даже пиво, а кроме того, жареное, пряности, перец и практически все остальное, кроме вареного мяса и минералки.

(Теперь в моем отеле кончилась минералка. Доколе, Господи, доколе?)

Лима, Перу

Вчера прилетел в нечеловеческом виде. Такой приступ болезни и боли вселит страх Божий в кого угодно. Последняя напасть – укус ядовитого насекомого в Куско, парализовавший мою ногу, словно меня ударил пятидесятифунтовый морской скат. Так вот, после двух посещений больницы, уймы кортизона, облучений инфракрасной лампой и неизбежных, несовместимых с алкоголем антибиотиков я хотя бы смог ходить, опираясь на трость, какую смастерил, оторвав ногу от подставки для камеры. Вот в каком я сейчас состоянии. Я ковыляю по Ла-Пас, как ветеран индейских войн, со скоростью приблизительно десять ярдов в час по ровной местности и приблизительно со скоростью черепахи по пересеченной.

В конце недели в Ла-Пас отключат электричество. Уже сейчас его дозируют настолько, что в посольстве Соединенных Штатов, например, лифты работают через день. А это значит, что приходится подниматься на пятый этаж на одной ноге, а поэтому осложнения с электричеством сильно на мне сказались.

Работа налажена так, что каждый район города получает электричество по очереди. Поэтому в какие-то дни у тебя есть горячая вода, лифт, свет и т.д., а в какие-то нет. Если электричество закончится совсем, наверное, придется бежать. Ковылять по лестницам с палкой скверно, но знать, что, когда вскарабкаешься, наверху не будет ни света, ни горячей воды… Как и, могу добавить, отопления, потому что на Рождество в Ла-Пас холодно.

Рио-де-Жанейро, Бразилия Уже неделю пытаюсь отправить письмо, но мотался по джунглям вокруг Матто Гроссо, объезжал немногочисленные лагеря и все деньги тратил на антибиотики.

Но предпочитаю думать, что каждая неделя, какую я провел в этих странах, зачтется как неделя, которую не придется проводить в следующий раз. Своего рода вложение, и теперь, когда я столько тут натерпелся, пожалуй, не прощу себе, если буду просто хватать по верхам.

Я определенно намерен тут осесть – во всяком случае, на время. Пора ради разнообразия пожить как человек.

National Observer, 31 декабря, 1962

ЧТО ЗАМАНИЛО ХЕМИНГУЭЯ В КЕТЧУМ?

Кетчум, Айдахо

– Несчастный старик. По вечерам он гулял вон по той тропинке. Он был так худ, так стар, что неловко было на него смотреть. Я всегда боялся, что его собьет машина, а это была бы для него ужасная смерть. Мне очень хотелось выйти и сказать ему, чтобы был поосторожнее, и будь на его месте кто-то другой, я так бы и сделал. Но с Хемингуэем все было иначе.

Сосед пожал плечами и глянул на пустой дом Эрнеста Хемингуэя, уютное с виду шале с большими оленьими рогами над входной дверью. Оно стоит на склоне над Биг-Вуд-ривер у подножия Остроконечных гор.

Приблизительно в миле оттуда на маленьком кладбище на северной окраине городка простая могила Хемингуэя лежит в полуденной тени горы Болди и лыжных трасс курорта Сан-вэлли.

* * *

За Болди альпийские луга Национального парка Вуд-ривер, где летом пасутся тысячи овец, за которыми присматривают пиренейские баски. Всю зиму напролет могила покрыта глубоким снегом, но летом фотографироваться на ее фоне приезжают туристы. Прошлым летом нескольких арестовали за то, что отбивали куски надгробия на сувениры.

Когда его смерть попала в заголовки в 1961-м, вероятно, нашелся кто-то и кроме меня, кто удивился не столько самоубийству, сколько подписи под заметкой: «Кетчум, Айдахо». С чего это он там жил? Когда он уехал с Кубы, где, как считало большинство, он работал, чтобы успеть к последнему сроку сдачи давно обещанного Великого Романа?

Газеты так и не разрешили эти вопросы – во всяком случае, для меня. А потому на прошлой неделе я поддался давно мучавшему меня любопытству и проделал долгий и хмурый путь вдоль ирригационного канала между долинами Мэджик и Вуд-ривер, через Шошон, Беллвью и Хэйли (родину Эзры Паунда), мимо «Лавки камней Джека» на федеральной трассе 93 и в сам городок Кетчум с населением в семьсот восемьдесят три человека.

Любой, считающий себя писателем или хотя бы серьезным читателем, невольно спрашивает себя, чем глухомань посреди Айдахо тронула душу самого известного американского писателя. Он бывал здесь наездами с 1938 г., пока, наконец, в 60-м не купил дом на краю городка и, не случайно – в десяти минутахезды от Сан-вэлли, который настолько часть Кетчума, что они, по сути, одно и то же.

Ответы могли бы быть поучительны, они – ключ не только к Хемингуэю, но и к вопросу, над которым он много размышлял, часто в печати. «У нас нет великих писателей, – объясняет он австрийцу в „Зеленых холмах Африки“. – В определенном возрасте с нашими великими писателями что-то случается. Мы превращаем своих писателей в нечто очень странное. На самый разный манер мы во многом их уничтожаем». Но, похоже, сам Хемингуэй так и не докопался, как или чем его «уничтожают», а потому так и не понял, как этого избежать.

И все равно знал, что что-то не так – и с ним, и с его творчеством. Через несколько дней в Кетчуме у тебя возникает ощущение, что он как раз за этим сюда приехал. Ведь именно сюда незадолго до и сразу после Второй мировой войны он приезжал охотиться, кататься на лыжах и буянить в местных пабах с Гари Купером, Робертом Тейлором и прочими знаменитостями, которые наведывались в Сан-вэлли, когда курорт еще занимал видное место на карте салонного общества.

Это были «золотые годы», и Хемингуэй не смирился с фактом, что им пришел конец. Он приезжал сюда с третьей женой в 47-м, но к тому времени уже осел на Кубе и в следующий раз появился лишь двенадцать лет спустя – а тогда был уже другим человеком, и с другой женой Мэри, и другим взглядом на мир, который когда-то способен был «видеть ясно и как единое целое».

* * *

Кетчум был, вероятно, единственным местом на нашей планете, которое с «золотых лет» не переменилось радикально. Европа преобразилась совершенно, Африка переживала коренные перемены, и, наконец, даже Куба вулканом взорвалась у него под ногами. Пропагандисты Кастро учили народ, что «мистер Уэй» его эксплуатирует, а на старости он был не в настроении жить в среде более враждебной, чем необходимо.

Только Кетчум словно бы не изменился, тут он и решил осесть. Но и тут тоже произошли перемены: Сан-вэлли перестал быть сверкающим, полным знаменитостей зимним курортом для богатых и знаменитых, сделавшись рядовым лыжным курортом высшей лиги.

– Местные к нему привыкли, – говорит Чак Эткинсон, владелец здешнего мотеля. – Они ему не докучали, и он был за это благодарен. Его любимым временем года была осень. Мы ездили в Шошон, чтобы пострелять, или за реку поохотиться на уток. Он был хорошим стрелком до самого конца, до самой болезни.

Хемингуэй не завел много друзей в Кетчуме. Чак Эткинсон был одним из них, и когда однажды утром я приехал в его дом на горе над городом, он как раз получил экземпляр «Праздника, который всегда с тобой».

– Мэри прислала его из Нью-Йорка, – объяснил он. – Я почитаю пару глав после завтрака. Книга хорошая, больше похожа на него, чем все остальные.

Еще одним другом Хемингуэя был бывалый проводник Тейлор «Медвежьи Следы» Уильяме, – он умер в прошлом году и похоронен рядом с человеком, подарившем ему оригинал рукописи «По ком звонит колокол». Именно Медвежьи Следы водил Хемингуэя в горы на оленя, медведя и козла в дни, когда Папа еще охотился не ради мяса.

* * *

Неудивительно, что после смерти Хемингуэй приобрел довольно много друзей.

– Пишете историю Кетчума? – спросил меня один бармен. – Почему бы вам не вписать в нее всех, кто знал Хемингуэя? Иногда мне кажется, я единственный человек в городе, кто его не знал.

Чарли Мейсон, пианист без постоянного ангажемента, один из немногих, кто проводил с ним много времени, в основном слушая, потому что «после пары стаканчиков Эрни мог часами рассказывать всевозможные истории. Это было гораздо интереснее, чем читать его книги».

Я познакомился с Мейсоном в клубе «Остроконечные горы» на Мейн-стрит, когда он подошел заказать в баре кофе. Сейчас он с алкоголем завязал, и его знакомые говорят, что он на десять лет помолодел. Пока он говорил, у меня возникло странное чувство, что он сам плод воображения Хемингуэя, что он просто ускользнул из какого-то его раннего рассказа.

– А он умел пить, – сказал со смешком Мейсон. – Помню однажды, пару лет назад, он пришел в «Трэм» (местный паб) с двумя кубинцами. Один был огромный негр, торговец оружием, которого он знал по Гражданской войне в Испании, а другой – изящный такой тип, нейрохирург из Гаваны, с пальцами как у музыканта. Загуляли они на три дня. Сутки напролет не просыхали и тараторили по-испански, как революционеры. Однажды, когда я там сидел, Хемингуэй сорвал со стола клетчатую скатерть и по очереди с негром заставлял маленького доктора изображать быка. Они кружились и взмахивали скатертью – то еще было зрелище.

* * *

В другой вечер, на сей раз дело было в Сан-вэлли, Мейсон встал из-за пианино и некоторое время сидел за столом Хемингуэя. По ходу разговора Мейсон спросил его, чего стоило «пробиться в литературную жизнь, да и вообще во что-либо творческое, если на то пошло».

– У меня только один принцип, – сказал Хемингуэй, – имей силу убеждения и знай, что выбросить.

Он говорил что-то похожее раньше, но верил ли он в это в зиму своей старости – другой разговор. Есть верные свидетельства, что он не всегда точно знал, что выбросить, и мало что доказывает, что его сила убеждения пережила Вторую мировую.

Любому автору сохранять эту силу не просто, особенно когда он начинает ее осознавать. Фитцджеральд сломался, когда мир перестал танцевать под его дудку; уверенность Фолкнера пошатнулась, когда ему пришлось столкнуться с неграми двадцатого века, а не с черными символами из своих книг; а когда Дос Пасос попытался поменять убеждения, то утратил саму эту силу.

Сегодня у нас есть Мейлер, Джонс и Стайрон, три потенциально великих писателя, похоже, увязшие в кризисе убеждения, вызванном, как в случае Хемингуэя, подлой природой мира, который не желает стоять на месте, давая ясно увидеть себя в целости.

Дело не только в писательском кризисе, все трое – самые очевидные жертвы, ведь предполагается, что назначение искусства вносить порядок в хаос – нелегкая задача, даже когда хаос статичен, и сверхчеловеческая в эпоху, когда хаос преумножается.

* * *

Хемингуэй политикой не интересовался. Ему не было дела до идеологий и движений, но в своих произведениях он писал о давлении общества на отдельных лиц в мире, который до Второй мировой войны представлялся гораздо более простым, чем после нее. Справедливо или нет, но он тяготел к крупным и простым (но не легким) концепциям – черному и белому, и ему было не по себе с множеством оттенков серого, которые грозили захлестнуть будущее.

Это была чуждая Хемингуэю волна, и в конце концов он вернулся в Кетчум, так и не переставая недоумевать (по мнению Кетчума), почему его не убили давным-давно на той или иной войне в какой-нибудь другой части земного шара. Здесь у него хотя бы были горы и хорошая река под домом. Здесь он мог жить среди закаленных, аполитичных людей и, если захочется, навещать знаменитых друзей, которые еще приезжали на курорт Сан-вэлли. Он мог сидеть в «Трэме», в «Альпийце» или в клубе «Остроконечные горы» и говорить с людьми, которые к жизни относились так же, как он, пусть даже и были не слишком образованы. Он считал, что в этой дружеской атмосфере сумеет сбежать от давления утратившего рассудок мира и «писать правильно» о жизни, какая у него была в прошлом.

Кетчум был для Хемигуэя «за рекой в тени деревьев», и эпитафию себе он написал в одноименном рассказе, в точности как Скотт Фитцджеральд – в «Великом Гэтсби». Ни тот ни другой не понимали вибраций мира, сбросивших их с престолов, но из них двоих Фитцджеральд проявил большую жизнестойкость. Его незаконченный «Последний магнат» – искренняя попытка нагнать мир и освоиться в новой реальности, какой бы противной она ни казалась.

Хемингуэй даже попытки не предпринял. С возрастом сила его юности превратилась в окостенелость, и последняя его книга – про Париж двадцатых годов.

* * *

Стоя на перекрестке в центре Кетчума нетрудно понять, какая связь установилась для Хемингуэя между этим местом и теми, какие знал в «золотые годы». Помимо суровой красоты гор он, вероятно, разглядел атавистистическое своеобразие местных жителей, которые бередили его чутье на драму. Это незамутненный и мирный городок, особенно во внесезонье, когда ощущение от него не разбавлено ни зимними лыжниками, ни летними рыбаками. Замощена только главная улица, большинство остальных – лишь утоптанная земля и гравиевые колеи, которые временами идут прямо через палисадники.

Отсюда – один шаг до того, чтобы увидеть мир ясно и в целости. Как многие другие писатели, лучшие свои произведения Хемингуэй писал, когда чувствовал, что стоит на чем-то прочном – как склон горы в Айдахо или сила убеждения.

Возможно, он нашел то, зачем приехал, но слишком велики шансы, что нет. Он был старым, больным и очень растревоженным человеком, и для него было бы мало иллюзии покоя и удовлетворения – даже если с Кубы приезжали друзья и играли с ним в корриду в «Трэме». Поэтому в конце концов он (как полагал, из наилучших побуждений) покончил со всем при помощи обреза.

National Observer, 25 мая, 1964

ЖИЗНЬ В ЭПОХУ ОЛДЖЕРА, ГРИЛИ И ДЕБСА

Переселенцы старых времен еще топают по Западу, но кондиционер лучше

Пьер, Южная Дакота Бродягу рудокопа я встретил накануне. И потому что он был на мели, а я нет, я дал ему денег на номер в мотеле, чтобы ему не пришлось спать в траве на обочине шоссе в Спокейне Но на следующий день он не отправился дальше, а, собрав оставшуюся наличность, уселся на табурет у стойки бара «Тандерберд» в центре Миссулы и стал угрюмо накачиваться алкоголем, как делал это вчера, и скармливать мелочь музыкальному автомату, который бывает очень дорогой машинкой для тех, кому нужен постоянный шум, чтобы заглушить мысли.

В четыре утра он постучался в дверь моего номера.

– Прости, что тебя беспокою, друг, – сказал он, – но я услышал стук твоей пишмашки. Знаешь, мне просто стало одиноко, мне надо с кем-то поговорить.

– Мда, – отозвался я, не слишком удивившись, что он все еще в городе. – Наверное, нам обоим не помешает кофе. Пошли в «Оксфорд», он всю ночь открыт.

Мы спустились по лестницам тихого отеля, прошли через вестибюль, где сонный портье с ухмылкой судебного исполнителя, какие воспитывают у себя портье с начала времен, поднял взгляд, недоумевая, что я за журналист, если позволяю, чтобы в несусветный час холодного утра Монтаны ко мне заявился бродяга.

* * *

Вероятно, здравый вопрос. Но опять же, можно спросить, что за журналист полтора месяца колесит по Западу и не напишет про Бобби Клири, рудокопа-бродягу, у которого нет дома и которому прямая дорога в раннюю могилу. Или про Боба Барнса, глухого на одно ухо бурильщика, который так и не понял, что вся его жизнь – отчаянная игра в «музыкальные стулья». Или про худого, заикающегося рыжего из Пенсильвании, который называл себя Рэем и поехал стопом на Запад ради места, «где еще можно честно заработать на жизнь».

Их можно найти вдоль трасс, в круглосуточных закусочных и в старых, еще с медными перилами барах, где подают пиво по десять центов. Разношерстный и всегда разговорчивый легион шалых людей, которые не вписываются ни в какие шаблоны, – разве только как пережитки времен Великой депрессии. Там, где носят костюмы и галстуки и имеют постоянную работу, их не найдешь. Они – старатели, бродяги, перекати-поле и сезонные рабочие, которые слоняются по длинным шоссе Запада так же регулярно и так же оторванно от мира, как другие, те, кто ездит в подземке Нью-Йорк-сити.

Их работа – там, где найдется, их багаж – небольшой чемоданчик или бумажный мешок, а виды на будущее – столь же мрачны, как и ограничены.

До этих людей так и не дошло, что неотесанный индивидуализм в наши гиперорганизованные времена претерпел кое-какие решительные изменения. Они все еще живут в эпоху Хораса Грили, Горацио Олджера и, в некоторых случаях, Юджина Дебса. Они. не желают иметь ничего общего с «городской жизнью», но им не хватает ни образования, ни интереса понять, почему им все труднее зарабатывать «там, на просторе». Кончина непринужденного и независимого Запада наполняет их горечью и иногда отчаянием. В былые дни мужик с руками мог явиться в любой западный поселок или на железнодорожный узел и найти работенку-другую, и оплаты хватало на комнату и еду, плюс оставалось еще немного, чтобы проводить время с местными ребятами.

Сегодня нужна карточка профсоюза, не то большинство строительных прорабов даже разговаривать не будут, и у многих крупных компаний имеется ядро постоянных рабочих, перебирающихся с проекта на проект. Их видишь на трассах в Вайоминге, Колорадо и обеих Дакотах: процессии пикапов, которые тащат за собой жилые трейлеры или бульдозеры. В окнах кабин – суровые лица мужчин из Калифорнии и Техаса и их семейств, но автомобили едут высоко на платформах огромных тягачей – едут, скажем, со строительства федеральной трассы в Монтане на строительство дамбы в Колорадо.

Это хорошо оплачиваемая элита мигрирующих строительных рабочих жиреет на федеральных проектах, а ведь именно их западные штаты все больше и больше считают экономической необходимостью.

Одни винят западных губернаторов, сенаторов и конгрессменов, дескать те запускают руки в казенный пирог, но другие говорят, что эти проекты не более чем правомочные ассигнования денег налогоплательщиков на необходимое строительство, которое западные штаты не могут или не хотят себе позволить. Как бы то ни было, это крупная индустрия на Западе, золотая жила для многих, включая прорабов и квалифицированных рабочих, умеющих обращаться с тяжелым оборудованием, они составляют строительную элиту, но те же самые федеральные проекты – крупный источник надежды и разочарования для старателей, бродяг и прочих мигрантов, которые шикуют, когда их нанимают, и перебиваются кое-как, когда нет.

* * *

Бад, широкоплечий оператор буровой установки с пивным брюшком, был не слишком доволен жизнью, когда я познакомился с ним в большом данс-холле в Джексоне. На нем был дорогой серый «стетсон» и моднючие ковбойские сапоги, не проделавшие большой бреши в окладе в двести баксов в неделю, – Бад работал на строительстве дороги за городом. За час он пригласил на танец тридцать девушек (по меньшей мере двадцать пять ему отказали) и остальное время провел, регулярно позируя у барной стойки и одаривая всех и каждого афоризмами и остротами. В какой-то момент он окинул взглядом танцующих и тоном человека, давно научившегося кидаться большими деньгами, возвестил:

– Чертовы недотепы-туристы считают, что они транжиры! Ха! Я им покажу!

На этом он смахнул со стойки в карман мелочь и был таков.

Бродяге в Миссуле повезло меньше. На нем была дешевая, потертая ветровка, практически бесполезная в холодные ночи поздней весны в Скалистых горах. Он был высоким, с толстой шеей и покатыми плечами человека, гнущего спину, но глаза у него были тусклые на пустом лице, и шел он устало шаркая, от чего в свои двадцать шесть казался стариком.

Пока мы шли по пустынной Хиггинс-авеню, я спросил, какие у него планы.

– Не знаю, Приятель, – ответил он, пожав плечами и криво улыбнувшись. – Может, в Калифорнию двину, может, в Юту – все едино. Тронусь в путь, когда рассветет. Для хорошего рудокопа всегда работенка найдется.

* * *

Бобби Клири был своего рода специалистом: рудокоп-мигрант – просто тело, которое можно нанять для любой опасной работы под землей. Он приехал из Бута, где, по его словам, попал в черный список у администрации шахт, потому что слишком часто увольнялся. В Миссуле работы не было, он был без гроша, и его виды на ближайшее будущее были не слишком радужные. Теперь он посмотрел в небо, которое уже серело, достал из-за уха чинарик, прикурил и продекламировал фразу, похоже, свой девиз:

– Так оно и уходит, сперва денежки, потом одежка. Прошлой ночью он несколько раз ее повторял, когда мы

разговорились в «Тандерберде» после того, как он распугал всех у стойки длинной диатрибой: «Справедливость для рабочего человека, Иисусом клянусь. Мой старик за профсоюз боролся, и когда-нибудь я все запишу, как Джек Лондон. Иисусом клянусь, ему было дело. Он знал каково это, и как насчет еще стаканчика виски, приятель, для нищего рудокопа без зарплаты?»

В кафе «Оксфорд» (или «Оке», как его называют безработные и зачастую бездомные завсегдатаи) я заказал кофе, а Клири попросил «миску бобов». Посмотрел на меня и усмехнулся:

– Полагаю, ты платишь, приятель. Иначе я бы заказал воду и крекеры. – Он покивал. – Крахмал с водой еще как брюхо набивают.

Сунув руку в карман кожаной куртки-дубленки, я достал черный бумажник размером с паспорт и положил на стойку два доллара. Безотрадным утром, когда в кафе «Оксфорд» завтракают бомжи, бумажник казался таким же неуместным, как дипломатическая вализа или дизайнерские «ливайсы».

Через неделю или около того бумажник опять поставил меня в неловкое положение. На федеральной 90-й неподалеку от скотоводческого городка Майлс-сити, Монтана, я подобрал престарелого стопщика по имени Боб Варне. На границе с Северной Дакотой мы заехали на заправку, и, присобачивая на место отваливающий глушитель, я оставил бумажник на бардачке. Когда я сел в машину, Боб очень тихо сказал:

– Очень хороший бумажник. Где такой взял?

– В Буэнос-Айресе, – ответил я и тут же добавил: – Там все дешево.

Но произнес это недостаточно быстро, что и прочел по его лицу: юный подонок с толстым черным бумажником, то ли из глупости, то ли из жестокости, или из того и другого разом походя третирует старика, который и сам понимает, что катится вниз.

Бывший водитель грузовика, Боб Варне внешне походил на школьного учителя в годах. Теперь он был слишком стар, чтобы надеяться наняться в крупную транспортную компанию, но еще способен работать на случайных перевозках, – приблизительно так же, как подающий, от которого отказались «Янки», еще может найти место в «Мете». Он занял денег, чтобы добраться из Миннеаполиса в Грейт-Фоллс, Монтана, где у него был старый друг, владелец небольшой фирмы грузоперевозок, который дал бы ему работу. Но друг переехал в Калифорнию, и ничего больше не подворачивалось, – во всяком случае, до того, как у него кончились деньги, а когда это случилось, он двинул автостопом назад в Миннеаполис, не имея даже пачки сигарет или зубной щетки в багаже и десятицентовика в кармане.

* * *

Когда я подобрал его около полудня в воскресенье, он не ел с утра пятницы.

– Всякий раз, когда я проходил мимо ресторана у трассы, то думал, что вот сейчас войду и спрошу, нельзя ли помыть посуду за кормежку, – объяснил он, – но так и не смог себя заставить. Я же не бродяга и не знаю, как полагается себя вести.

Мы провели время вместе до конца дня, проделав долгий путь через равнины и пустоши до Бисмарка, но лишь под конец он собрался с духом признать, что его поездка была не сахар.

Когда наконец он заговорил о себе, я пожалел, что он открыл рот. Его жена погибла два года назад в автокатастрофе. С тех пор он переезжает с места на место, но это тяжкий хлеб для человека под пятьдесят, и идея попытать счастья в Монтане была последним его реальным вариантом, теперь же он вообще не знает, что с собой делать. Он считал, что, когда вернется в Миннеаполис, сумеет «договориться о кредите до тех пор, пока жизнь не наладится».

В отличие от прочих мигрантов, с какими я сталкивался, Боб Барнс дошел до самого конца и обнаружил, что финишная прямая довольно голая. Он гонял огромные грузовики с лесом через метели северной Миннесоты и проезжал напрямик из Флориды в Чикаго с грузом помидоров, которые испортятся, если он остановится поспать. Он водил любые тяжеловозы по всем крупным трассам страны. Он знал имена официанток на всех стоянках в Виргинии, Техасе и Орегоне и может рассказать, как добраться из Нью-Йорка в Лос-Анджелес на перегруженном грузовике по поселочным дорогам, чтобы избегнуть весов на шоссе: такой маршрут остался только один, и лишь немногие ветераны его знают.

Я высадил его у «Армии спасения» в Бисмарке, где он получит миску супа и койку на ночь, а утром – дальше в Миннеаполис. Мы обменялись рукопожатием, пожелали друг другу удачи. Я чувствовал себя благочестивым ханжой и уехал быстро, не оглядываясь.

Несколько дней спустя, на плоской черной ленте, бегущей из Бисмарка к прериям Пьера, я подобрал молодого шалопая из Пенсильвании. Он только что бросил работу по перевозке сена в Северной Дакоте и держал путь в Лос-Анджелес, где, как был уверен, что-нибудь да найдется.

* * *

Может, и так, подумал я, но очень надеюсь, что не придется подвозить тебя через десять лет, когда по-настоящему завинтят гайки, потому что дни мигрантов сочтены. В век автоматизации и гарантированного рабочего места тяга к странствиям – поцелуй смерти. В любых данных статистики хронически безработных видное место займут мигранты: они никогда не искали гарантий, только работу, они никогда не копили, только зарабатывали и тратили, – тем самым внося свой вклад во все более технологизированную экономику, в которой с каждым годом для таких, как они, все меньше находится место.

Добравшись в Пьер, я высадил молодого оптимиста и его синий пластмассовый чемодан на южной окраине. Он вышел в клубах пыли и большим пальцем указал на Лос-Анджелес.

Я вернулся в «Холлидей-Инн», где есть плавательный бассейн и номера с кондиционерами, размышлять над парадоксом страны, которая так многое дает тем, кто проповедует суровый индивидуализм из безопасности бесчисленных корпоративных синекур, и так мало той шайке беглецов из вчерашнего дня, которые до сих пор практикуют его изо дня в день на крепкий, лишенный корней и зачастую здравого смысла манер, от которого большинство из нас давно уже отвадили.

National Observer, 13 июля, 1964

МАРЛОН БРАНДО И ПЕРЕПОЛОХ С ПРАВАМИ ИНДЕЙЦЕВ НА РЫБНУЮ ЛОВЛЮ

Олимпия, Вашингтон «Как актер он всего лишь полевой генерал». Таково было общее мнение через неделю после разрекламированной, но тщетной и неорганизованной попытки помочь местным индейцем «вернуть» себе права на ловлю рыбы, дарованные им более ста лет назад договорами с правительством Соединенных Штатов.

Старый «Говернор отель», совсем рядом с Капитолием, был почти заполонен индейцами, съехавшимися изо всех уголков страны, чтобы протестовать против «посягательств» на их исторические права. Мероприятие рекламировали как поворотный момент для американских индейцев в нашем веке. Один лидер говорил:

– До сего дня мы почти всегда были в обороне, но сейчас дошли до той стадии, когда речь идет о жизни и смерти индейской культуры, и мы решили перейти в наступление.

Согласно первоначальным слухам, оказать моральную поддержку и привлечь внимание общественности вызвались не только Марлон Брандо, но и Пол Ньюман, Джеймс Болдуин и Юджин Бердик. Но из всех четверых явился только мистер Брандо, а также писатели из Сан-Франциско Кэй Бойль и Пол Джейкобе и преподобный Джон Дж. Яриан, каноник Кафедрального собора Благодати Господней в Сан-Франциско. Канонник явился с белым ведром с надписью «наживка» и благословением своего епископа Джеймса Э. Пайка. План был устроить «демонстративную рыбную ловлю» за дело индейцев.

* * *

На собрании пятьсот индейцев представляли более пятидесяти племен, и один из вождей радостно сказал, что впервые с битвы при Литтл-Биг-Хорн индейцы продемонстрировали хотя бы толику единства.

Но на сей раз дела краснокожих обстояли не слишком хорошо. Мистер Брандо повел индейцев в три раздельные атаки против «сил несправедливости», и все три провалились. К концу недели шоу выдохлось, и мистер Брандо увяз в лесу на северо-западе полуострова Олимпик, раз за разом стараясь угодить в кутузку и доказать что-то, что давно уже потерялось в хаосе, который с начала и до конца характеризовал происходящее.

Но вопреки самой себе, акция имела успех. Среди важных ее результатов:

– ощущение единения среди индейцев, какого раньше не было и в помине,

– освещение проблем индейцев в прессе, в основном благодаря участию мистера Брандо,

– появление нового, динамичного руководства в лице Национального совета индейской молодежи,

– тот факт, что индейцы не желают быть связаны с движением за гражданские права негров и всемерно постараются от них дистанцироваться,

– неизбежный вывод, что индейцам еще предстоит долгий путь, прежде чем они смогут выступить единым фронтом или даже добиться, чтобы их услышали, без помощи таких людей, как мистер Брандо.

* * *

Целью акции было протестовать против наложенного властями штата Вашингтон запрета индейцам ловить рыбу сетями в ряде конкретных местностей за пределами их крошечных резерваций.

Индейцы указывают, что по договору, заключенному в 1854 году на ручье Медисин между индейцами штата Вашингтон и правительством Соединенных Штатов, индейцы лишились обширных резерваций, но получили право рыбачить в «обычных и традиционных местах». То же, по их словам, утверждается в сходных договорах за тот же период.

Самым «обычным» местом для индейцев (по большей части из племен пуйяллуп и нисквалли) была река Нисквалли, подпитываемая ледником горы Рейнье и проходящая шестьдесят миль, чтобы влиться в Паджент-саунд в нескольких милях к югу от Такомы.

* * *

В последние годы они пользовались нейлоновыми вертикальными сетями, в которых рыба застревает жабрами, и прочим все более впечатляющим снаряжением белого человека – к растерянности спортсменов, ограниченных леской и удочкой, так как коммерческая рыбалка на реке запрещена совершенно, и чиновников рыбнадзора, которые боятся полной утраты популяции лосося и радужной форели.

Поэтому в прошлом месяце Верховный суд постановил, что власти штата могут ограничивать ловлю рыбы сетями за пределами индейских резерваций, когда будет сочтено необходимым для защиты лосося и радужной форели. Штат этим воспользовался, и индейцы тут же заявили, что власти нарушили договор при Медисин-крик.

– Они (те, кто первоначало заключил договор) пообещали нам, что мы можем рыбачить вечно, – говорит Дженет Мак-Клауд, индианка-тулалип, чей муж рыбачит на Нисквалли, – «пока стоят горы, пока растет трава и светит солнце…»

Государственный департамент по охране природы, сказала она, полагает, будто радужная форель собственность белого человека.

– Наверное, на «Мейфлауэр» приплыла, – продолжает она. С тех пор как власти штата ограничили рыбную ловлю,

индейцы объединились для протеста. Защищая себя, власти штата указывают на принятое большинством голосов решение Верховного суда, в котором говорилось: «Ни один из подписавших первоначальный договор не помышлял о рыбной ловле с шестифутовыми нейлоновыми вертикальными сетями, способными помешать рыбе подниматься по реке на нерест».

* * *

Индейцы все отрицают. Они говорят, что на уменьшение рыбы в штате Вашингтон серьезно влияют такие факторы, как загрязнение окружающей среды и строительство дамб, и что лишь тридцать процентов всей вылавливаемой в штате рыбы вылавливается индейцами, остальные семьдесят приходятся на рыболовов-любителей и коммерческий промысел белых.

Такова подоплека событий прошлой недели. Для индейцев неделя началась хорошо, но оборачивалась все хуже и хуже. В понедельник мистер Брандо и канонник Яриан были арестованы за использованием дрифтерной сети, чтобы поймать две радужные форели в реке Пуйяллуп под Такомой, где, согласно недавнему распоряжению, ловля запрещена как индейцам, так и белым. Шума они наделали много, но к досаде мистера Брандо обвинения были быстро сняты. Говорит окружной прокурор Джон Мак-Катчеон: «Брандо не рыболов. Он сюда приехал ради скандала. Нет смысла это затягивать».

А потому – с неохотой – остаток дня был истрачен на череду совещаний по дальнейшей стратегии под председательством мистера Брандо и с участием стада юристов, один из которых совершил почти сверхъестественный подвиг, умудрившись появиться почти на стольких же новостных фотографиях, что и мистер Брандо.

Поэтому «демонстративная ловля» доказала только то, что голливудский актер и священник англиканской церкви могут нелегально рыбачить в штате Вашингтон и им это сойдет с рук. Индейцам это не помогло, и единственный из них, кто рискнул рыбачить с Брандо и канонником, теперь предстанет перед судом по обвинению в нарушении постановления Верховного суда.

Не помогла и массовая демонстрация у Капитолия штата во вторник. Губернатор Альберт Д. Роселлинни и еще полторы тысячи конгрессменов выслушали несколько зажигательных речей и «декларацию протеста» по поводу «угнетения» индейцев, а после ответил решительным «нет» на предложение предоставить индейцам большую свободу рыбной ловли в «обычных и традиционных местах». «Иначе – сказал губернатор, – мы рискуем рыбными ресурсами штата».

Мистер Брандо назвал позицию губернатора «неудовлетворительной» и сказал, что утроит свои усилия во благо индейцев. «Мы готовы пойти до самого конца, – заявил он репортерам. – Я буду и дальше рыбачить, и если это означает, что придется пойти в тюрьму, так тому и быть».

* * *

Все это дало пищу местной прессе, но, похоже, никто не знал, какой от этого будет прок. В какой-то момент одна зоркая молодая дама в очень узком платье спросила актера, правда ли, что некоторым индейцам не по нраву его новая роль «рупора индейцев».

Ее вопрос лишь отразил мнение, которое многие выражали в частном порядке. Без сомнения, участие мистера Брандо привлекло к проблеме внимание общественности, но особого значения не имело, возникли даже домыслы (в том числе и в прессе), что он «делает все ради собственной паблисити».

Это было не так, но он настолько затмил собой всех и вся, что многие индейцы считали, что им повезло, если их хотя бы кто-то замечал. Вопрос встал ребром, когда один телеканал запланировал интервью с несколькими лидерами Совета молодежи. Индейцам выпал шанс представить свою точку зрения аудитории по всей стране, которая по большей части понятия не имеет о их проблемах. Но мистер Брандо интервью зарубил, потому что на тот же день планировал еще одну «рыбалку» и хотел, чтобы с ним отправились все индейцы.

К несчастью, он не сумел уговорить прессу четыре часа мокнуть под дождем, освещая событие, которое новостной ценности не имело. Вопреки его ожиданиям, все потуги поднять скандал провалились.

* * *

В общем и целом акция пострадала от плохой организации. Мистер Брандо был несомненно искренен в своих трудах: он много и убедительно говорил о проблемах индейцев, но как будто не имел стратегии иной, чем попытки попасть под арест.

Только трое или четверо из нескольких тысяч задействованных имели хотя бы какое-то представление о том, что происходит в каждый данный момент. Преобладала атмосфера интриги и тайны. Мистер Брандо объяснил, что это необходимо, чтобы держать в неведении власти, но власти опережали его на каждом шагу, и единственными, оказавшимися в неведении, стали репортеры, которые поначалу более-менее симпатизировали акции, индейцы, многие из которых отпросились с работы, чтобы приехать в Олимпию и чего-то добиться, и юристы, чья старательно разработанная стратегия, оборачивалась недейственной на каждом шагу.

Помимо плохой организации другой важной проблемой явился страх индейцев, что их «дело» в сознании общества соотнесется с движением за гражданские права негров. «Мы рады, что Марлон на нашей стороне, – сказал один лидер индейцев. – Но он и самая крупная наша проблема, потому что то и дело сравнивает индейцев с неграми, а у этих движений нет ничего общего. Закон пока не на стороне негров, против них существует множество предрассудков, а проблема индейцев – в федеральной бюрократии. Закон в форме договоров уже на нашей стороне, и от белого человека мы хотим, только чтобы он выполнял свои обязательства».

Заявление для прессы с объяснением, почему губернатору была подана декларация протеста, звучало по этому вопросу предельно ясно: «Представление петиции состоится в манере, гарантирующей сохранение великой гордости и достоинства индейского народа». Многие индейцы очень щекотливо относятся к гордости своего народа и методы негров считают грубыми и лишенным достоинства.

Здесь, в штате Вашингтон, одна «отколовшаяся группировка» привела к расколу в рядах всех индейцев, наняв своим представителем Джека Тэннера, президента такомского отделения Национальной ассоциации содействия прогрессу цветного населения (НАСПЦН). Мистер Тэннер, негр, назвал протест в Олимпии «нелепым» и в среду отправил пятерых своих клиентов устроить сепаратную «рыбалку», за которую их тут же арестовали.

Поскольку индейцы продолжают борьбу, Национальный совет индейской молодежи, вероятно, возьмет на себя большую ее часть, и его появление здесь произвело большой фурор. До сих пор отношения между «младотурками» Совета и традиционными индейскими племенными советами были приблизительно такими же, как некогда между молодыми неграми и НАСПЦН: молодежь зачастую полагала, что ее оставляют «за рамками». Но на прошлой неделе стало очевидно, что за акцией индейцев стоит именно Совет.

* * *

– Конечно, мы совершили много ошибок, – говорит Клайд Воин, один из самых радикальных «младотурков», – но теперь мы знаем, чего не делать в следующий раз. Это было только начало. Подождите, мы им еще покажем.

На это потребуется некоторое время. Совет индейской молодежи начинает без гроша за душой, его члены работают полный рабочий день, чтобы прокормить свои семьи. Большинство их закончили колледж и лучше образованы, чем старшее поколение, и гораздо больше его готовы, по выражению мистера Воина, «потеснить кое-кого», чтобы добиться своего.

Важное в событиях прошлой недели именно это: индейцы, молодые и старые, готовы «потеснить кое-кого». По всей стране индейцы поднимаются на борьбу с федеральной администрацией и администрациями отдельных штатов по целому ряду вопросов. И хотя «рыбалки» и разрозненные акции протеста прошлой недели зашли в тупик, выраженный ими настрой может иметь далеко идущие последствия.

National Observer, 9 марта, 1964

«ХЭШБЕРИ» – СТОЛИЦА ХИППИ

Сан-Франциско

В 1965 году университет Беркли был колыбелью движения, которое еще только начинали называть «новыми левыми». Его лидеры были радикалами, но также были глубоко привержены обществу, которое намеревались изменить. Комитет «новых левых» на одном престижном факультете назвал активистов Беркли авангардом «нравственной революции молодежи», и многие профессора их одобряли.

Сейчас, в 67-м, уже нет особых сомнений, что Беркли претерпел своего рода революцию, но конечный результат получился не совсем тот, на который рассчитывали первоначальные вожаки. Одни активисты совершенно отошли от политики и обратились к наркотикам. Другие вообще бросили Беркли. На протяжении 66-го жаркий центр революционных акций начал смещаться на другую сторону залива, в район Хайт-Эшбери в Сан-Франциско, обветшалое викторианское предместье из приблизительно сорока кварталов между районом Негро/Филлмор и парком «Золотые ворота».

«Хэшбери» – новая столица быстро развивающейся культуры наркотиков. Его обитателей называют не радикалами или битниками, а «хиппи», и, вероятно, половина их – беженцы из Беркли и старого центра в Норт-Бич, колыбели и гроба так называемого поколения битников.

Другая половина популяции хиппи слишком молода, чтобы отождествлять себя с Джеком Керуаком или даже с Марио Савио. В среднем им по двадцать лет, и большинство родились в Калифорнии..Тип Норт-Бич конца 50-х был далеко не так провинциален, как тип Хайт-Эшбери сегодня. Большинство битников, слетевшихся десять лет назад в Сан-Франциско, видели в нем остановку на пути бегства с Востока и Среднего Запада. Литературно-художественное ядро – Керуак, Гинсберг и др. – прибыли из Нью-Йорка. Сан-Франциско был лишь остановкой в большом турне: Танжер, Париж, Гринвич-виллидж, Токио и Индия. Старшие битники неплохо представляли себе, что творится в мире: они читали газеты, постоянно путешествовали, и друзья у них были по всему земному шару.

* * *

Слово «hip» переводится приблизительно как «башковитый» или «в теме». Хиппи – тот, кто «знает», что происходит на самом деле, и приспосабливается, отшучивается или погружается с упоением. Хиппи презирают суррогаты: они хотят быть открытыми, честными, любящими и свободными. Они отвергают пластмассовую претенциозность Америки XX века, предпочитая вернуться к «естественной жизни», к Адаму и Еве. Они отвергают какое-либо сродство с поколением битников на том основании, что «эти лабухи были сплошной негатив, а у нас все позитивно». Еще они отвергают политику, которая «просто очередные игры». И деньги они тоже не жалуют, как и любого рода агрессию.

Писать о Хайт-Эшбери трудно именно потому, что те, с кем есть смысл разговаривать, так или иначе вовлечены в торговлю наркотиками. У них есть веские причины не доверять любознательным чужакам. Одного двадцатидвухлетнего студента недавно приговорили к двум годам тюрьмы за то, что рассказал работающему под прикрытием агенту, где купить марихуану. Пароль на Хайт-Эшбери – «любовь», но образ жизни – паранойя. Никому не хочется в тюрьму.

При этом марихуана повсюду. Ее курят на тротуарах, в забегаловках, в припаркованных машинах или на газонах в парке «Золотые ворота». Почти любой на улице в возрасте от двадцати до тридцати лет – наркоман, то есть употребляет либо марихуану, либо ЛСД, либо и то и другое. Отказываясь от предлагаемого «косяка», рискуешь, что на тебя повесят ярлык «шпика», агента из отдела по борьбе с наркотиками – угрозу почти всем и каждому.

За вычетом нескольких громких исключений, только молодые хиппи считают себя новой породой. «Совершенно новая штука на планете, чувак». Бывшие битники, многие из которых сейчас зарабатывают на происходящем, склоняются к мысли, что на самом деле хиппи – это битники второго поколения и что все истинное на Хей-Эшбери вот-вот поглотит (как это было в Норт-Бич и Виллидж) волна паблисити и коммерции.

Хайт-стрит, Великий Белый Путь того, что местные газеты называют «Хиппилэндом», уже испещрена лавочками для туристов. Мало кто из хиппи может позволить себе сандалии за двадцать баксов или «модный прикид» за шестьдесят семь пятьдесят. Не по карману им и входной билет за три с половиной доллара в «Концертный зал Филмор» и «Бальный зал Авалон», двойную утробу «психоделического рока Сан-Франциско». И «Филмор», и «Авалон» каждые выходные битком набиты как-бы-хиппи, которые готовы платить за музыку и спецэффекты. На танцполе всегда есть россыпь настоящих, голоногих, сумасшедших хиппарей, но мало кто из них платит, чтобы попасть внутрь. Они приезжают вместе с музыкантами, или у них хорошие связи.

Ни до одного из танцдворцов из Хэшбери пешком не добраться, особенно если ты укурен, а поскольку мало у кого из хиппи есть контакты во властной структуре психоделики, вечера и ночи на уик-энд они проводят слоняясь по Хайт-стрит И закидываясь кислотой на чьем-нибудь флэту.

Кое-какие рок-группы дают концерты в парке «Золотые ворота» ради тех своих, кому не по карману идти танцевать. Но помимо случайных хэппенингов в парке, в Хэйт-Эшбери практически нечего делать – во всяком случае, по обычным меркам. Домашние увеселения состоят из Вечеринок голышом, на которых приглашенные расписывают друг друга. Нет хиппи-баров и лишь один ресторан, уровнем чуть выше столовой или закусочной-стоячки. Так выглядит культура наркотиков, где выпивка не нужна, а в еде видят необходимость, на которую тратят как можно меньше. «Семья» хиппи готова часами возиться на общей кухне с экзотической кашей или карри, но мысль заплатить три доллара за обед в ресторане даже не возникает.

Одни хиппи работают, другие живут на деньги, которые им присылают из дома, третьи – попрошайки на полный рабочий день. Главный источник дохода хиппи – почтовая служба. Сортировка писем, например, не требует ни усилий, ни мыслей. Хиппи по имени Адмирал Любовь из «Психоделических рейнджеров» разносит по ночам заказные письма. Адмиралу за двадцать, и он зарабатывает достаточно, чтобы содержать квартиру хиппи помоложе, которые зависят от него по части хлеба насущного.

На Хайт-стрит есть также агентство по трудоустройству хиппи, и любой, кому нужны работники на полдня или что-то конкретное, может позвонить туда и заказать столько фриков, сколько ему нужно: выглядеть они, возможно, будут странновато, зато, как правило, обладают большей квалификацией, чем «временная обслуга», к тому же с ними гораздо интереснее.

Те хиппи, кто не работает, без труда может перехватить доллар-другой, попрошайничая на Хайт-стрит. Свежий приток любопытных оказался огромным плюсом для легиона психоделических нищих. За несколько дней прогулок по окрестностям ко мне так часто тянули руки, что я начал носить в карманах запас четвертаков, чтобы не пришлось спорить из-за мелочи. Попрошайки обычно босоноги, всегда молоды и никогда не извиняются. «Собранное» используется сообща, поэтому им кажется логичным требовать от чужих, чтобы те поделились с ними.

Лучшее шоу на Хайт-стрит – обычно на тротуаре перед «Дрог-стор», новой кофейней на углу Мейсоник-стрит. Ревю хиппарей в «Дрог-стор» идет круглые сутки. Номера спорадично меняются, но никому нет дела. Тут всегда имеется по меньшей мере один волосатик в солнечных очках, играющий на дудочке. Он будет либо в плаще а-ля Дракула, либо в балахоне буддистского монаха, либо в костюме индейца-сиу. Будет еще и волосатый блондин в ковбойской шляпе и куртке с пайетками, когда-то принадлежавшей старшему барабанщику на параде Роуз Боул 49-го года. Он будет играть на бонго. Рядом с барабанщиком – оглушенного вида герла в белой блузке (но без бюстгальтера) и синтетической мини-юбке, которая будет хлопать в такт себя по коленке.

Эта троица – ядро шоу. В помощь им появляется звездный каст фриков, все как один укуренные. Последние разваливаются на тротуаре, подергиваясь и лепеча под музыку. Время от времени кто-нибудь из аудитории выпадает к ним присоединиться: может, «ангел ада» или какой-нибудь заскорузлый, увешанный цепями самозванец, у которого никогда в жизни не было мотоцикла. Или, скажем, деваха в газе, или худой чувак с безумным взглядом, у которого девять дней назад был передозняк на кислоте и который превратился в ворона. Для тех, кто приехал наскоро обозреть Хэшбери, ревю в «Дрог-стор» – обязательная достопримечательность.

* * *

Большинство стоящих мероприятий закрыто для тех, у кого нет доступа к наркотикам. Есть четыре-пять баров, где может расслабиться нервный турист, но один – лесбийский, другой – пристанище злобных с видуфетишистов в коже, а остальные – старые кабаки, полные мрачных пьяниц средних лет. До эры хиппи на Хайт-стрит было три хороших негритянских джаз-бара, но они скоро вышли из моды. Кому нужен джаз или даже пиво, когда можно сесть на обочине, сунуть в рот таблетку и часами слушать фантастическую музыку у себя в голове? Капсула хорошей кислоты стоит пятак, и за эту сумму можно услышать Вселенскую симфонию с Господом Богом у микрофона и Святым Духом на барабанах.

Из-за наркотиков развлечения в Хэшбери формально устарели, но лишь до тех пор, пока кто-то не придумает что-нибудь подходящее к новому стилю предместья. Этим летом состоится открытие нового кинотеатра «Стрейт» (в прошлом «Театр Хейт»), в котором будут показывать гомосексуальное кино, проходить собрания, концерты, танцы.

– Это будет своего рода культурный центр общины хиппи, – говорит Брент Дэнджерфилд, молодой радиоинженер из Солт-Лейк-сити, застрявший в Сан-Франциско по пути к рабочему месту на Гавайях и ставший партнером в «Стрейт».

Когда я спросил, сколько ему лет, он на минуту задумался.

– Двадцать два, – сказал он наконец, – но раньше мне было много больше.

Еще одним новым дивертисментом, возможно, станет автобусный маршрут хиппи: взад-вперед по Хайт-стрит будет ходить фаголовский автобус 1930-х, громыхающая развалюха, которая вполне сошла бы за первый в мире жилой трейлер. Однажды я прокатился в нем с водителем, молодым хиппи по имени Тим Тибо, который с гордостью показал ванную под одним из задних сидений. Автобус стал событием даже на Хайт-стрит: люди останавливались, показывали пальцем, кричали «ура» и улюлюкали, а мы громыхали мимо, направляясь – да никуда. Тибо нажимал на гудок и махал из окна. По его словам, он родился в Чикаго, но когда уволился из армии, заскочил в Сан-Франциско и решил остаться. На тот момент он жил на пособие по безработице и его планы на будущее были туманны.

– Я никуда не спешу, – сказал он. – Сейчас просто развлекаюсь, плыву по течению.

С улыбкой он потянулся за банкой пива в холодильнике.

Дэнджерфилд и Тибо – отражение слепого оптимизма молодых хиппи. Они видят себя авангардом нового образа жизни в Америке – психоделического образа жизни, когда любви навалом, работать в радость и люди помогают друг другу. Молодые хиппи уверены, что все выйдет по их.

Те, что постарше, уверены меньше. Они долго ждали, когда выйдет по их, и на сей раз большинство причастных к новой культуре осторожничает.

– Возврат к природе хорош, когда тебе двадцать, – сказал один. – Но когда впереди маячит тридцать пять, хочется знать, что ты к чему-то идешь.

В свои двадцать семь Эд Денсон – бывший битник, бывший радикал из Беркли и в настоящее время менеджер преуспевающей рок-группы «Country Joe and Fish». Его дом и штаб-квартира – лабиринт комнат над винным магазинчиком в Беркли. В одной – арт-студия, в другой – офис, есть также кухня, спальня и несколько скудно обставленных помещений без конкретного назначения.

Денсон принимает большое участие в музыкальной жизни хиппи, но утверждает, что сам к ним не относится.

– То, куда все катится, не внушает оптимизма, – говорит он. – В настоящий момент для многих все хорошо. Движение пока отрыто миру. Но я не могу не вспоминать, что было в Беркли. Там тоже был огромный оптимизм, но посмотрите, куда все пошло. Поколение битников? Где они сейчас? А как насчет хула-хуп? Может, эти хиппи больше чем мода, может, весь мир преображается, но я не строю иллюзий. Большинство знакомых мне хиппи даже не понимают, в каком мире живут. Я устал слушать, какие мы чудесные люди. Будь хиппи чуть реалистичнее, у них был бы больший шанс выжить.

* * *

Выживание большинство хиппи считают само собой разумеющимся, но по мере того как предместье все больше заполняют наркоманы без гроша за душой, становится очевидно, что питания и жилья на всех не хватит. Частичное решение проблемы предлагает группа под названием «Диггеры», которых называют «рабочими-жрецами» движения хиппи и «невидимым правительством» Хэшбери. «Диггеры» молоды и агрессивно прагматичны: они создали центры бесплатного жилья, бесплатную раздачу супа и пункты бесплатной раздачи одежды. Они прочесывают предместье, выпрашивая пожертвования чего угодно – от денег и черствого хлеба до туристического снаряжения. В местных магазинчиках висят плакаты «диггеров» с просьбой пожертвовать молотки, пилы, лопаты, обувь и все что угодно, что мигрирующий хиппи может пустить в ход, чтобы хоть как-то себя содержать.

Название и дух позаимствованы у небольшой группы английских крестьянских революционеров XVII века, которых называли диггерами и истинными левеллерами и которые провозглашали ряд социалистических идей. Следует отменить деньги, общинная ферма может кормить всех, кто готов на ней работать, индивидуальное землевладение надо поставить вне закона. Диггеров жестоко преследовали, и в конечном итоге движение распалось под грузом общественного осмеяния.

Пока дела у «диггеров» Хэшбери идут несколько лучше, но спрос на еду и жилье начинает превышать предложение. Некоторое время «диггеры» умудрялись каждый день вывозить в парк «Золотые ворота» по три, пусть и скудных, обеда. Но когда об этом прошел слух, за кормежкой стало являться все больше и больше хиппи, и «диггерам» пришлось все дальше заходить в поисках фуража. Иногда возникали проблемы: однажды двадцатитрехлетний вожак «диггеров» Эммет Гроган назвал «трусом и фашистской сволочью» местного мясника, когда тот отказался пожертвовать обрезки. Мясник врезал Грогану плоской стороной тесака для рубки мяса.

Этический принцип «диггеров», мол, делиться надо со всеми, идет рука об руку с лейтмотивом культуры американских индейцев, основополагающим для Хэшбери. Многие хиппи постарше считают культ «племенного строя» ключом к выживанию. Поэт и гуру хиппи Гарри Снайдер видит в движении «Назад к земле» ответ на проблему нехватки жилья и продовольствия. Он призывает хиппи бросать города, основывать племена, покупать землю и жить общинами в глуши. В качестве модели он предлагает «клан» хиппи, называющий себя Маха-Лила (хотя сам клан до сих пор обитает в Хэшбери).

– Ага, так вот ты спрашиваешь, как это получается. Ну, Маха-Лила – группа из приблизительно трех различных семей, которые вроде как объединили свои ресурсы, а они не так уж велики. Но они решили вместе веселиться, вместе работать и заботиться друг о друге. Одни умеют раздобыть немного хлеба, который делят на всех, другие вносят свою лепту деньгами. А еще они вместе работают над творческими проектами. Сейчас, например, готовят световое шоу для поэтических чтений, которые мы собираемся устроить. И они считают себя большой семьей или кланом. Такова модель. Они соотносят ее с чувством племени, которое более-менее свободно, а пока каждый должен хотя бы по чуть-чуть работать. У нас тут не тесная моногамная семья, а чуть большая ячейка, и готовность делиться в ней больше.

Жить племенем кажется более логичным, чем слепо полагаться на «диггеров». Но уже налицо признаки того, что юношеский провинциализм Хайт-Эшбери ожидает принудительное расширение сознания. На протяжении последних нескольких месяцев предместье заполняется молодыми людьми, которые, желая примкнуть к хиппи, приезжают из других уголков страны, главным образом из Лос-Анджелеса и Нью-Йорка. Настоящий потоп ожидается летом. Город наводнили слухи (надежные и нет), что с окончанием учебного года в Сан-Франциско нагрянут от пятидесяти до двухсот тысяч «нуждающихся молодых людей».

«Диггеры» от такой перспективы в ужасе.

– Где они будут жить? – говорит один. – Что они будут делать?

Девушка, работающая на полевой кухне «диггеров», пожимает плечами:

– «Диггеры» и дальше будут заботиться о жертвах «поколения любви».

Местные чиновники, от мэра и ниже, уже начинают паниковать. Правозащитники в Хайт-Эшбери предложили предоставить для сна территорию парка «Золотые ворота» или возле стадиона Кизар, но шеф полиции Том Кэйхилл запретил.

– Закон и порядок возобладают, – заверил он. – Никто в парке спать не будет. Там нет санитарных условий, и если позволим молодым людям жить там, мы столкнемся с гигантскими проблемами гигиены. Хиппи не принесут городу пользы. Этим людям не хватает смелости взглянуть в лицо реальной жизни. Они стараются сбежать. Хотелось бы, чтобы никто не позволял своим детям становиться хиппи.

В марте главный санитарный врач города доктор Эллис Соке отправил специальную комиссию инспекторов обойти дома Хайт-Эшбери. Сообщения о том, что в одном доме живет двести, а в одной квартире – пятьдесят человек, породили слухи о неизбежных эпидемиях в предместье. В ходе двухдневного блица восемь бригад инспекторов проверили приблизительно тысячу четыреста зданий и вынесли шестьдесят пять постановлений с крайним сроком устранить нарушения санитарных норм. Согласно San Francisco Chronicle, лишь шестнадцать из шестидесяти пяти были выданы жильцам, «чья странная одежда и общинный образ жизни позволяет причислить их к хиппи».

Доктору Соксу осталось только отступиться.

– Ситуация не столь тяжела, как казалось, – заявил он. – Имело место ухудшение санитарных условий на Хайт-Эшбери, но в клад в него хиппи не больше, чем остальных жителей предместья.

Далее доктор Соке отрицал, что его массовая проверка была частью общей кампании против странных личностей, но ему, похоже, никто не поверил.

Совет предместья Хайт-Эшбери, группа постоянных жителей, не относящихся к хиппи, осудила доктора Сокса за «необоснованную критику нашего предместья». Совет обвинил чиновников города в «искусственном нагнетании проблем» и преследовании хиппи на основании «личных и чиновничьих» предрассудков.

* * *

Еще в 1962 году Хайт-Эшбери был сереньким рабочим районом, который понемногу заполнялся неграми и который так страдал от уличной преступности, что местные жители создавали патрули добровольцев. Домохозяек грабили по дороге в продуктовый магазин, подростков избивали и резали банды, каждый пьяный на Хайт-стрит становился легкой добычей местных карманников.

Теперь с появлением культуры наркотиков даже самые консервативные старожилы говорят, что на улицах давно уже не было так безопасно. Квартирные кражи еще остаются проблемой, но насилие случается все реже. Трудно найти кого-то за пределами общины хиппи, который скажет, что психоделические наркотики превратили район в лучшее место для жизни. Но еще труднее найти человека, который предпочел бы нервничать из-за хулиганов с пружинным ножом, лишь бы не переступать на тротуаре через хихикающего и укуренного фрика. Тот факт, что консерваторы и хиппи добились мирного сосуществования, похоже, ставит в тупик муниципальные власти.

* * *

Существует множество дешевых ярлыков и клише, описывающих происходящее в Хэшбери, но смысла в них немного: «поколение любви», «поколение хэппенинга», «поколение комбинирования» и даже «поколение ЛСД». Последнее -лучшее из всех, но точности ради его следовало бы изменить на «поколение хид».

«Голова» на языке хипов означает человека, употребляющего психоделические наркотики: ЛСД, марихуану («траву»), мескалин, пейотль, метедрин, бензедрин и еще полдюжины других, которые классифицируются как психостимуляторы и препараты, расширяющие сознание, иными словами, действующие на мозг. На другом конце спектра «наркотики тела»: опиум, героин, барбитураты и даже алкоголь. В основе своей они депрессанты, тогда как «наркотики мозга» – стимуляторы. Но ни один не имеет гарантии от производителя, и Хэшбери полон людей, которых вздрючивают те самые препараты, каким полагалось бы вызывать мирную эйфорию.

Еще одна опасность – распространенная тенденция принимать два или три разных наркотика одновременно. Кислота и алкоголь могут обернуться смертоносным сочетанием, вызывая приступы агрессии, суицидальную депрессию и общее безумие, которое приводит в тюрьму или больницу.

Ширится и озабоченность (во всяком случае, в Сан-Франциско) в связи с опасностью того, что слишком многие принимают слишком большое количество ЛСД. Один врач в больнице общего типа Сан-Франциско говорит, что в Хайт-Эшбери по меньшей мере десять тысяч хиппи и что из них приблизительно четверо в день оказываются в психиатрическом отделении с последствиями дурного трипа. По его оценкам, кислотники составляют лишь полтора процента всего населения города, но для Хайт-Эшбери эта цифра приближается к ста процентам.

Подобные оценки – абсурд: если бы каждый хиппи в Хэшбери каждый день принимал наркотики, процент кислотников в предместье все равно был бы меньше пятидесяти процентов. Многие из консервативных обывателей здесь время от времени балуются травой, но мало у кого развился вкус к ЛСД. Разница в силе воздействия приблизительно такая же, как между пивом и перегнанным алкоголем. Даже среди хиппи более чем одна доза кислоты в неделю считается чрезмерной.

Большинство «голов» сравнительно осторожны в своей наркодиете, но в последние месяцы местность привлекла столько молодых, неопытных хиппи, что нервные срывы в общественных местах стали почти рутиной. Местные копы жалуются, что кислотники бросаются под колеса едущим машинам, танцуют голыми в универсамах и пытаются выйти через витрины. В выходные дни «спектакль» сравним с происходящим на Макдугал-стрит в Гринвич-виллидж, но из-за хиппи выходного дня и нервных вуайеристов из соседних предместий по субботам и воскресеньям возникают кошмарные заторы. Тротуары забиты так, что даже слабый нервный всплеск способен вызывать всеобщее побоище.

В выходные по Хайт-стрит больше не хотят муниципальные автобусы: их маршруты изменили после того, как толпа хиппи устроила сидячую забастовку посреди улицы, чем совершенно остановила движение. Теперь здесь регулярно ездят только туристические «Грей-лайн», так как компания недавно добавила «Хиппилэнд» в список однодневных туров по Сан-Франциско. В рекламных брошюрах маршрут был назван «единственным туром в другую страну без выезда за пределы Соединенных Штатов» и тут же стал хитом у туристов, считавших Хайт-Эшбери человеческим зоопарком. Единственную ложку дегтя в тур подмешивает иногда какой-нибудь хиппи, бегущий наравне с автобусом и приставляющий к окну зеркало.

* * *

В прошлом году в Беркли закаленные политические радикалы, которые всегда считали хиппи духовными союзниками, забеспокоились из-за далеко идущих последствий происходящего в Хайт-Эшбери. Студенты, некогда бывшие пламенными активистами, теперь довольствовались тем, что лежали на матах и улыбались миру сквозь завесу дыма от марихуаны или, еще хуже, одевались как клоуны или американские индейцы и неделями кряду отлетали на ЛСД.

Даже в Беркли в политических митингах 66-го прослеживалась подоплека музыки, безумия и абсурда. Все больше и больше участников являлись не с транспарантами и революционными лозунгами, а с цветами, воздушными шариками и разноцветными плакатами с цитатами из Тимоти Лири, верховного жреца кислоты. Культура наркотиков распространялась быстрее, чем думали политические активисты. В отличие от убежденных радикалов, вышедших из Движения за свободу слова, хиппи больше интересовались уходом от общества, чем его преобразованием. В среднем они были моложе политических радикалов, и пресса отмахивалась от них как от «марихуанных левых», легкомысленной своры укуренных и одержимых сексом подростков, которые лишь примазались к движению.

Потом Рональда Рейгана избрали на пост губернатора колоссальным большинством в почти миллион голосов. Вскоре после этого Кларка Керра уволили с поста президента Калифорнийского университета – непосредственный результат победы Рейгана. В ноябре того же года республиканская партия получила пятьдесят мест в Конгрессе и выступила с недвусмысленным предостережением администрации Джонсона, мол, невзирая на заголовки про Беркли и «новых левых», основной электорат гораздо воинственнее, реалистичнее и консервативнее, чем показывает радар Белого Дома.

Урок не прошел даром для хиппи, многие из которых и по сей день считают себя в чем-то политическими активистами. Самой очевидной жертвой выборов 66-го стала иллюзия «новых левых» относительно их собственного влияния. Альянс радикалов и хиппи рассчитывал, что избиратели отвергнут «правые, милитаристские» элементы в Конгрессе, а вместо этого поражение потерпели «либеральные» демократы.

А потому не случайно, что зимой 1966/67 года Хайт-Эшбери из тихого, небогемного анклава, каким был на протяжении четырех или пяти лет, превратился в перенаселенную, яростную цитадель наркоты, какой является сегодня. Хиппари, которые никогда взаправду не верили, что они волна будущего, в результатах выбора увидели жестокое подтверждение бесполезности борьбы с истеблишментом на его собственном поле.

Следует создать совершенно иную атмосферу, говорили они, и способ для этого есть только один – шагнуть (будь то в буквальном или переносном смысле) из Беркли в Хайт-Эшбери, от прагматизма к мистике, от политики к наркотикам, от помешанности на протесте к мирному недеянию во имя любви, природы и спонтанности.

Настолько,’ насколько вообще возможно, кредо Хайт-Эшбери выразила Джойс Франциско, двадцатитрехлетняя менеджер по рекламе новой газеты хиппи «Оракул Сан-Франциско». Несколько месяцев назад она дала интервью одной комментаторше консервативной прессы, в котором постаралась объяснить, что означает феномен хиппи.

– Я люблю весь мир, – сказала она. – Я божественная мать, отчасти Будда, отчасти Бог, отчасти все.

– Как вы живете? – спросила комментатор.

– От обеда до обеда. У меня нет денег, нет собственности. Деньги хороши, только когда текут. Когда они накапливаются, это жернов на шее. Мы заботимся друг о друге. Всегда есть, на что купить бобы и рис для семьи, и всегда кто-то заботится, чтобы я получила траву или кислоту. Однажды я попала в психиатрическую больницу, потому что старалась подстроиться под общество и играть в его игру. Но теперь я свободна и счастлива. Следующий вопрос:

– Вы часто употребляете наркотики?

– Довольно часто. Когда мне кажется, что я потеряла себя, я принимаю дозу кислоты. Это самая короткая дорожка к реальности, кислота просто забрасывает тебя в нее. Кислоту следует принимать всем, даже детям. Почему нельзя просветить их пораньше, а не ждать, пока они состарятся? Каждому человеку нужна тотальная свобода. Именно в ней Бог. Нам нужно отбросить ханжество, нечестность и лживость и вернуться к чистоте наших детских ценностей.

Далее комментатор спросила мисс Франциско, молилась ли она когда-либо.

– О да! Я молюсь на утреннем солнышке. Оно питает меня энергией, чтобы я могла распространять свою любовь и красоту и вскармливать других. Я никогда не молюсь ради чего-то, ничего не прошу, мне ничего не нужно. Все, что меня заводит, таинство: ЛСД, секс, мои колокола, мои цвета… Это святое причастие, сечете?

Комментатор не могла сказать наверняка, но оставила ответ в интервью ради читателей, которые, возможно, поймут. Многие поняли. Любой, кто считает, что хиппи живут только в Хэшбери, может и дальше прятать голову в песок.

* * *

В обычных обстоятельствах головокружительная популярность психоделиков была бы главным фактором любой статьи о хиппи. Но подлые эксцессы нашего законодательства о наркотиках не допускают (или превращают в бесчеловечную) попытку представить более широкую картину. Перед журналистом, имеющим дело с «головами», встает странная дилемма. Правдиво писать о происходящем можно, только самому в нем участвуя. Самая простая банальность о психоделических наркотиках заключается в том, что любой, пытающийся писать о них, не попробовав сперва на собственном опыте, мошенник и глупец. С другой стороны, писать, исходя из собственного опыта, – значит признаться в нарушении закона. А еще потенциально предать людей, единственное «преступление» которых заключается в том, что они курят сорняк, который растет по всему миру, но владение которым в Калифорнии влечет за собой как минимум два года тюрьмы за повторный привод и как минимум пять лет за третий. Поэтому, невзирая на тот факт, что вся журналистика полна тайных «голов» (в точности, как многие журналисты сильно пили во время сухого закона), маловероятно, что в ближайшем будущем в общественной печати появится откровенный и основанный на фактах рассказ о психоделическом андеграунде.

Например, если бы я захотел написать, что провел недавно десять дней в Сан-Франциско и почти постоянно был укурен… Что на самом деле укурен я был девять ночей из десяти и почти все, с кем я разговаривал, курили марихуану так же походя, как пили пиво… И если бы я сказал, что многие мои собеседники не были ни наркоманами, ни эскапистами, а, напротив, компетентными профессионалами с банковскими счетами и безупречной репутацией… И что я был поражен, увидев психоделические наркотики в домах, где два года назад я про них бы и не заикнулся… Если все это было бы правдой, я мог бы написать мрачную многословную статью лишь ради того, чтобы показать, что шумиха вокруг хиппи в Хайт-Эшбери всего лишь карнавал уродов и мягкая его реклама, что наркотики, оргии и нервные срывы обычны для респектабельного общества по обе стороны залива так же, как для эксцентричных эскапистов новой богемы Сан-Франциско.

Нет недостатка фактов, подкрепляющих гипотезу, что нынешняя культура Хайт-Эшбери лишь оргаистическая верхушка огромного психоделического айсберга, который уже дрейфует по водным путям Большого Общества. Желая лишь мирной анонимности, большинство умных, образованных «голов» не спешат кричать о своих пристрастиях, а потому их количество не поддается подсчету. В нервозном обществе, где имидж зачастую важнее реальности, открыто говорить о своем наркотическом меню могут себе позволить только те, кому нечего терять.

А они – во всяком случае, на данный момент – молодые лотофаги, босоногие мистики и волосатики Хайт-Эшбери, примитивные христиане, мирные отказники и полусумасшедшие «дети цветов», которые не желают иметь ничего общего с социумом, представляющимся им жестоким, расчетливым и убивающим душу надувательством.

Еще два года назад лучшие и умнейшие из них страстно увлекались реалиями политической, социальной и экономической жизни Америки. Но с тех пор мир изменился и политический активизм выходит из моды. Теперь стремятся не к «переменам», «прогрессу» или «революции», а лишь к бегству ради жизни у дальней окраины мира, который мог бы возникнуть, должен был возникнуть, и выживать в нем исключительно на личных условиях.

Процветающая культура хиппи – предмет большой тревоги для политических активистов. У них на глазах целое поколение мятежников плавно уходит в наркотическое забытье, готово принимать что угодно, лишь бы там было достаточно «сомы».

* * *

Бывший активист Беркли Стив ДеКанио, ныне заканчивающий обучение в МТИ, хороший пример легиона юных радикалов, которые знают, что утратили влияние, но не имеют четкого представления, как его вернуть.

«Альянс между хиппи и политическим радикалами, – недавно писал он мне, – неминуемо рухнет. Слишком велика пропасть между лозунгом „Власть цветов“ и смертоносной сферой политики. Что-то должно дать слабину, а наркотики слишком удобный „опиум для народа“, чтобы сволочи (полиция) ими не воспользовались».

ДеКанио провел три месяца в различных тюрьмах по обе стороны Залива за участие в акциях за гражданские права и теперь залег на дно до лучших времен.

«Я поразительно много времени трачу на учебу, – писал он. – В основном потому, что мне страшно: три месяца на дне человеческой свалки достали меня так, что не хочется признаваться. Эта страна катится в ад, левые ушли в анашу, но не я. Я все еще хочу вычислить, как победить».

А пока, как и большинство разочарованных радикалов, он мрачно улыбается тому, какое воздействие оказывают хиппи на истеблишмент. Паника чиновничества Сан-Франциско при мысли о том, что этим летом в Хэшбери приедут двести тысяч хиппи, – немногое, над чем покинувшие Беркли радикалы еще могут посмеяться. Видение о кризисе ДеКанио писалось не как пророчество, но, учитывая скрытую реальность нынешней ситуации, может оказаться таковым: «Так и вижу, как мэр Шелли стоит на ступенях муниципалитета и кричит в микрофоны телевизионщиков: «Люди требуют хлеба! Хлеба! Пусть только появятся!»

New York Times Magazine, 14 мая, 1967

КОГДА БИТНИКИ БЫЛИ СВЕТСКИМИ ЛЬВАМИ

Сан-Франциско

Что же сталось с поколением битников? Возможно, в Детройте или Солт-Лейк-сити вопрос не имел бы большого значения, но здесь пробуждает уйму воспоминаний. Еще в 1960 г. Сан-Франциско был столицей поколения битников и перекресток Грант и Коламбус в районе, известном как Норт-Бич, был пересечением дорог этого мира.

Хорошее то было время в Сан-Франциско. Любой, хотя бы с толикой таланта, мог притащиться в Норт-Бич и выдать себя за «пришлеца в новую эру». Я знаю, потому что сам так сделал, как и парень, которого нам приходилось называть Уиллард, неповоротливый и бородатый сын пастора из Нью-Джерси. То было время сбросить старую одежку, выкапывать новые звуки и новые идеи, делать все мыслимое, чтобы позлить истеблишмент.

С тех пор все вымерло. «Битник» в Сан-Франциско уже не светский лев, а пария: какое-то время даже казалось, что они все уехали. Но недавно город удивила «забастовка арендной платы» в Норт-Бич, и выяснилось, – узрите! – что на забастовку вышли битники. Местные газеты, когда-то игравшие на статьях о поколении битников, словно основы системы рушились у них на глазах, за «забастовку арендной платы» ухватились со странной симпатией – как человек, наткнувшийся на старого друга, который должен ему денег, но все равно радующийся встрече.

* * *

«Забастовка арендной платы» продлилась два дня, но снова заставила заговорить о поколении битников и его внезапном исчезновении с американской сцены – или, во всяком случае, из Сан-Франциско, потому что в Нью-Йорке оно вполне себе здравствует. Но там оно процветает под иным названием, и весь юмор из него исчез.

Едва ли не самым удивительным в «забастовке арендной платы» был тот факт, что столь мало людей в Сан-Франциско вообще представляют себе, чем было поколение битников. Интервьюер с одной радиостанции пошел на улицы в поисках дебатов по поводу «возвращения битников», но вернулся с пустыми руками. Люди помнят выражение, но ничего больше.

Но в свое время поколение битников было очень даже реальным, и у него есть собственное, вполне определенное место в истории. Существуют горы материала, объясняющие его социологические аспекты, но по большей части этот материал устарел и утратил значение. А остались люди, которые участвовали в движении; большинство их еще живы и на поднятую шумиху поглядывают с теплым юмором, а тем временем разными путями идут к долгам, детям и среднему возрасту.

С феноменом битников я соприкоснулся лишь мимолетно. Но Уиллард был в самой гуще событий и задним числом представляется одним из величайших битников своего времени. Нет сомнения, у Сан-Франциско есть веские причины его помнить: его первое и последнее столкновение с силами правопорядка легло в основу, наверное, самой безумной байки «поколения битников» той эпохи.

До Сан-Франциско он жил в Германии, преподавал английский и отращивал восточную бородку. По пути на побережье он задержался в Нью-Йорке и подцепил любовницу с новым «фордом». В те дни избегать брака любой ценой считалось хорошим тоном. Ко мне он явился с рекомендацией друга, работавшего в Европе на английскую газету.

«Уиллард прекрасный человек, – говорилось в письме. – Он художник и обладает недюжинным вкусом».

Как выяснилось, он был чудовищным пьяницей в духе Брендана Бихана, про которого говорили, что «жажда у него такая большая, что отбрасывает тень». В то время я сам варил пиво, и Уиллард стал большой помехой процессу выдержки: приходилось запирать пиво, чтобы он не добрался до него раньше срока.

Грустно признавать, но мое пиво и воздействие Уилларда на Сан-Франциско крепко связаны. История стала классикой, и если попадаете в нужные крути, то еще ее услышите, хотя не обязательно в точном варианте. Правда тем не менее такова.

Уиллард приехал незадолго до того, как я собрал вещи и двинул на Восток. Мы провели несколько компанейски пьяных недель, и на прощанье я оставил ему пятигаллонную канистру пива, которую у меня не было сил тащить через всю страну. Пиву надо было постоять с неделю, потом его следовало выдержать еще несколько недель в квартовых бутылях, после чего оно приобретало вкус, сравнимый с нектаром богов. Единственной задачей Уилларда было разлить его по бутылям и подождать, пока оно будет готово к употреблению.

* * *

К несчастью, на эти инструкции его жажда отбросила тень. Уиллард жил на холме, поднимавшемся над южной частью города, и среди его соседей нашлось еще несколько его братьев по духу: безумных пьяниц и людей странного искусства. Вскоре после моего отъезда он принимал одного из таких господ, у которого, как и у доброго Уилларда, не было недостатка в таланте и энергии, чего не скажешь о средствах.

Встал, как это бывает в мире искусства, вопрос о выпивке, но дух бедности гнал радость. Зато на кухне стояла канистра в пять галлонов невыдержанного домашнего варева. Разумеется, напиток был груб и мог дать животный и нежелательный . эффект, но… что ж…

Остальное – достояние истории. Выпив полканистры, художники разыскали где-то несколько галлонов синей краски и перекрасили фасад дома, где жил Уиллард. Увидев этот кошмар, живший через улицу домохозяин вызвал полицию. Прибывшие копы увидели фасад дома, похожий на полотно Джексона Поллака, и тротуар, быстро исчезающий под слоем чувственной алости. К этому моменту завязалось что-то вроде спора, но Уилард был шести футов четырех дюймов росту и весил двести тридцать фунтов, они победил. На время.

* * *

Некоторое время спустя копы вернулись с подкреплением, но Уиллард и его помощник уже допили остатки пива и истосковались по любому действию, будь то живопись или дружеская потасовка. Вмешательство полиции привело к появлению на фасаде нескольких девизов, не лишенных антисоциальной подоплеки. Домовладелец рыдал и скрежетал зубами, из недр оскверненного дома неслась громкая музыка, царило общее сверхнапряжение.

Последовавшую затем сцену можно сравнить только с ловлей диких зверей, сбежавших из зоопарка. Уиллард говорил, что пытался бежать, но запутался в заборе, Который рухнул под весом его и гнавшегося за ним полицейского. Его друг забрался на крышу, откуда осыпал жестокий мир внизу проклятиями и черепицей. Но полиция действовала методично, и к тому времени как солнце село в Тихий океан, оба художника уже сидели в тюрьме.

В этот момент за обычными вечерними фотографиями явились господа из прессы. Они попытались заманить Уилларда к решетке, чтобы он попозировал, но второй художник взял на себя труд вырвать из пола чашу унитаза и разбить ее на мелкие части. На протяжении следующего часа прессу отгоняли кусками фаянса, которые парочка бросала из камеры. «Мы использовали унитаз, – вспоминает Уиллард. – Потом раковину. Я мало что помню. Одного не могу понять, почему копы нас не пристрелили. Мы были не в себе».

Газеты смаковали происшествие на все лады. Почти все фотографии «зверолюдей» были сделаны при помощи того, что фотожурналисты называют «франкенштейновой вспышкой». Эта техника дает приблизительно тот же эффект, что и фонарь, который держат под подбородком модели, только вместо фонаря фотограф просто держит вспышку очень низко, так что на лице субъекта появляются зловещие тона, а на стене за ним громоздится огромная тень. Такая техника и Каспара Милкетоста превратила бы в Призрака оперы, а в случае Уилларда эффект оказался прямо-таки сногсшибательным: он походил на Кинг-Конга.

Невзирая на потасовку и порчу имущества, закончилось все хэппи-эндом. Уилларда и его друзей приговорили к полугоду тюрьмы, но быстро отпустили за хорошее поведение, и они, не теряя времени, сбежали в Нью-Йорк. Уиллард теперь живет в Бруклине, где переезжаете одной квартиры на другую -едва стены прежней заполняются живописью. Его художественный метод – закрепить на стене жестяные банки гвоздями по десять пенни, покрыть стену комковатой штукатуркой и писать. Кое-кто говорит, у него большой талант, но пока талант не получил признания – разве что у долготерпеливых полицейских Сан-Франциско, которых вызвали судить его, вероятно, самое величественное произведение.

* * *

Как и сейчас, Уилларда сложно было отнести к какой-либо категории: вероятно, правильно будет сказать, что у него были артистические наклонности и чрезмерное изобилие энергии. В какой-то момент своей жизни он прослышал, что такие, как он, собираются в Сан-Франциско, и приехал в Калифорнию присоединиться к празднику.

С тех пор все уже не так. Жизнь в Сан-Франциско более мирная, но определенно более скучная. Вполне это стало очевидно, когда началась «забастовка арендной платы»: с день или около того казалось, что город снова проснулся, но нет.

Один «забастовщик», безработный карикатурист с женой, ребенком и запущенной квартирой, за которую он отказывается платить, подытожил ситуацию. Его домохозяйка отказалась ремонтировать квартиру и обзавелась ордером на выселение жильцов. В прошлые времена парень остался бы на месте и забуянил бы. Но карикатурист пошел по пути наименьшего сопротивления.

– Выселять людей – дело долгое, – говорит он, пожимая плечами. – К тому же мы все равно подумывали двинуть на товарняке в Нью-Йорк.

Вот как обстоят дела в городе, некогда бывшем столицей поколения битников. Его фокус сместился на Восток, и взаправду это печалит только репортеров, которым не хватает хороших материалов, и небольшую горстку тех, кто жил в нем и пока длилось веселье от души посмеялся. Если бы Уиллард вернулся сегодня в Сан-Франциско, ему, вероятно, пришлось бы довольствоваться работой маляра.

National Observer, 20 апреля, 1964

HE-СТУДЕНЧЕСКИЕ ЛЕВЫЕ

Беркли

На пике «восстания Беркли» сообщения в прессе были перегружены упоминаниями об аутсайдерах, не-студентах и профессиональных подстрекателях. Выражения вроде «теневой колледж Калифорнии» и «тайная община Беркли» прочно вошли в журналистский лексикон. Говорилось, что эти люди взвинчивают кампус, подзуживают студентов к мятежу, докучают администрации во имя собственных адских целей. Так и виделось, как они рысят по полночным улицам с сумками подстрекательских листовок, призывов к забастовкам, красных знамен протеста и телефонограмм из Москвы, Пекина или Гаваны. Как в Миссисипи и Южном Вьетнаме агитаторы извне якобы подстрекали местное население, которое хотело, лишь чтобы их оставили в покое.

Сейчас на свет начинает выходить что-то более похожее на правду, но истоки событий еще окутаны густым туманом. Процессы по делу о сидячих забастовках в Спраул-холле вылились в череду неожиданно суровых приговоров, «Движение за свободу слова» было расформировано, четверо студентов исключены и по окончании дебатов о «ругани» приговорены к тюремному заключении, а основатель движения Марио Савио уехал в Англию, где учится и ждет решения по апелляции его приговора к четырем месяцам тюрьмы – что может затянуться на полтора года.

С началом нового семестра (при новом, делающем непроницаемое лицо ректоре) настроение в кампусе Беркли настороженно выжидательное. Основные вопросы прошлого года так и не разрешены, к тому же добавился новый: Вьетнам. Массовая сидячая забастовка по всей стране, чьим фокусом был Беркли, назначена на 15-16 октября, и если она не вскроет все старые раны, то, предположительно, вообще ни на что не сгодится.

Некоторое время выглядело так, словно губернатор Эдмунд Браун завел в тупик любое, проводимое в законном порядке расследование положения дел в университете, но в конце августа спикер ассамблеи Джесси Анру, демократ-антибрауновец, сообщил прессе, что «изолированного расследования проблем студентов-преподавателей в Беркли не будет», и в то же время заявил на Национальной конференции демократов в Портленде, в которой приняли участие более тысячи представителей штатов, что научное сообщество «вероятно, самый худший враг» законодательной власти штата.

Мистер Анру – знамение времени. Прошлой весной он конфликтовал с нормально атавистичной администрацией университета, но в какой-то момент был достигнут компромисс «синих фишек», и любые прогрессивные идеи, с которыми заигрывала администрация, потерялись в летнем затишье. Роль губернатора Брауна в этих переговорах пока не была предана огласке.

Одна из реалий, ставших результатом акций последнего семестра, – новый «закон против людей извне», принятый, чтобы при любой заварушке в кампусе не пускать туда не-студентов. Проект резолюции внес член законодательного собрания Дон Мулфорд, республиканец из Окленда, который и высказывается, и выглядит как «старый» Ричард Никсон. Мистер Мулфорд очень озабочен «подрывным проникновением» в кампус Беркли, расположенный в предместье, где он живет. Он полагает, что знает, что вспышка прошлой весной была организована нью-йоркскими коммунистами, битниками-извращенцами и прочими ему неведомыми безбожными элементами. Сами студенты, утешает он себя, ни за что не подняли бы такой шум. Остальные в Сакраменто, похоже, разделили его точку зрения: законопроект был принят пятьюдесятью четырьмя голосами против одиннадцати и в сенате двадцатью семью голосами против восьми. Губернатор Браун подписал его 2 июня. Проект Мулфорда получил большую поддержку еще на стадии рассмотрения, когда Дж. Эдгар Гувер свидетельствовал в Вашингтоне, что в Движении за свободу слова было сорок три красных той или иной масти.

Услышав про это, один студент с усмешкой сказал: – Тогда, наверное, весной сюда пришлют тысяч десять морпехов. Послали ведь двадцать тысяч из-за пятидесяти восьми красных в Санто-Доминго. Черт, да Линдон у нас мастак!

Где мистер Гувер раздобыл эту цифру, можно только гадать, но в Беркли полагают, что из Examiner, газеты Херста, называющего себя «монархом утренней прессы». Examiner особенно влиятелен среди тех, кто опасается, что король Георг III, возможно, еще жив в Аргентине.

* * *

Значение законопроекта Мулфорда в тени, которую он бросает на ситуацию в Беркли, особенно на роль не-студентов и людей извне. Кто эти преступник!? Что за человек станет рыскать по кампусу с единственно! целью развратить умы студентов? И, как известно любому, кто живет или работает в городском кампусе или по соседству с ним, огромное число студентов уже большие радикалы, чем любой красный, в которого может ткнуть пальцем мистер Гувер. Помимо того, не-студенты и аутсайдеры, против которых приняла свой законопроект Калифорния, по большей части бывшие студенты, аспиранты, студенты по обмену и прочие молодые активисты, которые от студентов отличаются только тем, что не имеют регистрационной карточки университета. В любом кампусе, который расположен в черте города, не-студент – давняя и бесславная традиция. В каждом колледж большого города есть свои пограничные элементы: в Гарварде, в университете Нью-Йорка, в Чикаго, в Сорбонне, в Беркли, в университете Каракаса. Динамичный университет в современном населенном центре просто не может быть изолирован от реалий, человеческих и прочих, которые его окружают. Мистер Мулфорд превратил бы кампус Беркли в остров, но, увы, guerillas* чересчур распространены.

* партизаны – (исп.).

В 1958 году я приехал из Кентукки и стал не-студентом в Колумбийском университете. Я записался на два курса и до сих пор получаю счета за обучение. Домом мне служила комната за дюжину долларов в здании заграницей кампуса, полном джазистов, магазинных воров, вопящих поэтов и наркоманов всех мастей. Это была хорошая жизнь. Я пользовался подсобными средствами университет!, и однажды меня на два дня поставили круглые сутки взимать плату за регистрацию. Дважды я ночью проходил через весь кампус с деревянным ящиком, в котором было почти пятнадцать тысяч долларов. Сумасшедшее было ощущение, и я до сих пор не знаю, почему относил деньги казначею.

Быть не-студентом, или «незарегистрированным студентом», в городском кампусе не только просто, но и естественно для любого, кто молод, умен и убежден, что специальности, какая ему нужна, в списке просто нет. Ни в каком списке. Серьезный не-студент – сам себе научный руководитель. Самое удивительное, что так мало людей за пределами кампуса знают, что такое имеет место.

Традиция не-студентов берет свое начало в конце Второй мировой войны. До того образование было более индивидуальным. Один профессор в Колумбийском университете рассказывал, что покойный Р. П. Блэкмур, один из самых академичных и эрудированных литературных критиков, львиную долю образования получил не записываясь на курс, но заглядывая на те или иные лекции и семинары.

В эпоху Эйзенхауэра и Керуака не-студент воровал себе образование как можно незаметнее. Ему и в голову не приходило вмешиваться в политику кампуса: в эти игры он уже наигрался. Но вдруг десятилетие закончилось. Никсон пошел на дно, вспыхнула борьба за гражданские права. И тут целая армия ущербных из-за чувства вины дезертиров из лагеря Эйзенхауэра обнаружили войну, на которую практически уже перестали надеяться. С Кеннеди у руля политика сделалась ради разнообразия респектабельной, и студенты, насмехавшиеся над идеей выборов, начали ловить себя на том, что вступают в «корпус мира» или стоят в пикетах. Студенты-радикалы сегодня могут называть Кеннеди липовым либералом и гламурным ренегатом, но только очень молодые станут отрицать, что именно Кеннеди раззадорил их настолько, что они пожелали изменить реальность Америки, а не просто поворачиваться к ней спиной. Сегодняшний студент-активист, да и не-студент-активист тоже, говорит о Керуаке так, как битники 50-х говорили о Хемингуэе. Они говорят, мол, он спасовал перед трудностями, мол, интуиция у него хорошая и он хорошо слышит грусть своего времени, но его талант не вырос, а прокис. У нового радикала из кампуса есть цель – наступление по многим направлениям и на стольких фронтах, на скольких необходимо: если не гражданские права, то иностранная политика или структурные изменения в местах сосредоточения бедноты внутри страны. Несправедливость – демон, которого надо изгнать.

* * *

Как законопроект Мулфорда изменит ситуацию, неясно. Язык законопроекта не оставляет сомнений, что отныне мелким судебно наказуемым преступлением для любого не-студента ине-сотрудника будет нахождение на территории кампуса колледжа или университета штата, когда ему будет приказано покинуть территорию, если старший чиновник администрации или лицо, назначенное им для поддержания порядка в кампусе, «в разумных пределах сочтет», что «такое лицо совершает поступок, способный нарушить порядок в кампусе».

В любой ситуации, помимо открытых беспорядков, истинными жертвами законопроекта Мулфорда станут незадачливые чинуши, назначенные претворять его в жизнь. Разум человека способен измыслить мало столь безнадежных заданий, как метаться по тысячеакровому кампусу с двадцатью семью тысячами студентов во время какой-нибудь массовой акции и пытаться задержать и вывести любого, кто не является студентом Калифорнийского университета или утратил право на зачисление. Это обернется кошмаром лжи и фальшивых задержаний, двойных записей и несомненных провокаций. Тем временем большинство организаторов акций будет заниматься своим делом легально и мирно. Если бы возобладала истинная справедливость, Дона Мулфорда назначили бы поддерживать порядок и ловить подстрекателей на ближайшей же демонстрации.

Есть и такие, кто удивляется, как дефектная крысоловка, вроде законопроекта Мулфорда, могла получить одобрение законодательной власти такого прогрессивного и просвещенного штата. Но эти же люди удивлялись, когда в прошлом ноябре с отрывом два к одному электорат одобрил «Проект 14», открывший дверь расовой дискриминации в вопросах жилья.

Пока же не-студенты в Беркли – реальный факт. По оценкам университета, кампусом на тот или иной лад пользуются около трех тысяч не-студентов: работают в библиотеке с позаимствованными регистрационными карточками, посещают лекции, концерты, кинопросмотры, находят работу и жилье через университетские доски объявлений. Внешне они неотличимы от студентов. Беркли полон сумасбродного вида аспирантов, бородатых профессоров и длинноволосых дипломников по английской литературе, похожих на Джоан Баэз.

До недавнего времени не-студенты в политике, кампуса не участвовали, но в начале мятежа Движения за свободу слова президент Керр сказал: «Отчасти вину за демонстрацию несут не-студенческие элементы». С тех пор он отошел от этой позиции, оставив ее законодателям. Сейчас даже козлы отпущения и враги признают, что ДСР-мятеж был делом рук самих студентов. Кое-кому трудно признать этот факт, но надежный опрос студентов показал на тот момент, что приблизительно восемнадцать тысяч студентов поддерживали цели ДСР и приблизительно половина от этого числа поддерживала «нелегальные» методы ДСР. Более восьмисот были готовы скорее бросить вызов администрации, губернатору и полиции, чем отступиться. Среди преподавателей ДСР поддерживали восемь из десяти. Все не-студенты стали на сторону ДСР. Процент радикалов среди них много выше, чем среди студентов. Это ведь радикалы, а не консерваторы бросают учебу и становятся не-студентами-активистами. Но на этом фоне их настроения едва ли имеют значение.

– Мы не играем большой роли в политике, – говорит один. – Но философски мы чертовски большая угроза истеблишменту. Уже сам факт нашего существования доказывает, что брошенная учеба еще не конец света. Немаловажно и то, что студенты не смотрят на нас сверху вниз. Мы респектабельны. Многие мои знакомые среди студентов подумывают о том, чтобы стать не-студентами.

– Как не-студенту мне нечего терять, – говорит другой. – Я в полную силу могу работать над тем, над чем пожелаю, изучать то, что мне интересно, и своим умом доходить, что именно творится в мире. Академический учебный процесс – тоска зеленая. Пока я не бросил тянуть лямку, я даже не понимал, сколько всего клевого в Беркли: концерты, фильмы, хорошие ораторы, вечеринки, трава, политика, женщины. Даже не могу представить себе лучшей жизни, а вы?

Не все не-студенты вызывают тревогу законодателей и чиновников. Одни – бездельники студенческих обществ, которых исключили за неуспеваемость, но которые не хотят отказываться от вечеринок и приятной атмосферы. Другие – обычные тихие консерваторы или технари, которые подрабатывают в ожидании регистрации, а пока живут неподалеку. Но явной разницы между обычными консерваторами и битниками больше не существует: слишком многие технари носят «ливайсы» и тяжелые ботинки. Некоторые самого богемного вида девушки в кампусе – левые пуританки, а некоторые из самых нежных красавиц в женских братствах – известные курильщицы анаши и на все вечеринки носят противозачаточные.

Не-студенты сваливают друг друга – и большинство студентов – в две очень обобщенные категории: «политические радикалы» и «социальные радикалы». И опять же различие не явное, а размытое, и за несколькими эксцентричными исключениями, «политический радикал» – это левый активист, участвующий в одном или двух движениях. Революционность его воззрений в том, что его представления о «демократическом решении» пугают даже либералов. Он может быть младотроцкистом, организатором клуба Дю Буа или просто бывшим младодемократом, который презирает президента Джонсона и сейчас ищет, в какой бы акции поучаствовать с друзьями из Прогрессивной партии труда.

«Социальные радикалы» тяготеют к «артистизму». Их занимает не политика, а поэзия и фолк-музыка, хотя многие – ярые приверженцы Движения за гражданские права. Политическая ориентация у них левая, но истинные интересы – литература, живопись, хороший секс, хороший звук и дармовая марихуана. Реалии политики вызывают у них отвращение, хотя они готовы время от времени приложить свои таланты к организации демонстрации или даже попасть под арест за правое дело. Они ушли от одной системы и не хотят, чтобы их организовывали в другую: им кажется, у них есть дела поважнее.

Доклад специального комитета по образованию прошлой весной попытался подытожить ситуацию: «Для значительного и все растущего меньшинства студентов уже не является стимулом то, что мы привыкли считать конвенциональными мотивами. Вместо того чтобы добиваться успеха в обществе, ориентированном на достижения, они хотят быть нравственными людьми в нравственном обществе. Они хотя? жить не жизнью, связанной только с финансовой прибылью, а такой, где есть место социальному самосознанию и социальной ответственности».

* * *

Комитет сурово критиковал саму структуру университетов: «Атмосфера в кампусе сейчас предполагает чересчур сложную систему принуждений, наград и наказаний, слишком большое внимание уделяется подсчету результатов». Среди прочих промахов университеты порицают за игнорирование «нравственной революции молодежи».

Радикалы среди «молодых» считают подобные словеса родительским жаргоном, но ценят симпатию старших. Для них любой, кто задействован в «системе», ханжа. Особенно верно это в среде марксистов и кастро-маоистов – хипстеров левых.

Один из них – Стив ДеКанио, двадцатидвухлетний радикал из Беркли и дипломник Калифорнийского университета по математике, которому сейчас грозят четыре месяца тюрьмы за участие в сидячей забастовке в Спраул-холле. Он пишет диплом, а потому не подпадает под закон Мулфорда.

– Я стал радикалом после демонстрации (за гражданские права) в шестьдесят втором в Сан-Франциско, – говорит он. – Тогда я увидел структуру власти и понял, насколько безнадежно быть либералом. После ареста я бросил курсы подготовки на медицинский факультет, которые начал в университете штата в Сан-Франциско. Но самое худшее, что меня затаскали по судам. Сейчас я жду решения по апелляции, но надо мной висит четыре с половиной месяца тюрьмы.

ДеКанио – редактор «Паука», нового экстремистского журнала с тиражом около двух тысяч экземпляров, распространяемого в кампусе Беркли и его округе. Как только его запретили, он расцвел на паблисити, и теперь его официально игнорирует уставшая от протестов администрация. В редколлегию входят четыре студента и четыре не-студента. Журнал, по их словам, посвящен «сексу, политике, интернациональному коммунизму, наркотикам, экстремизму и рок-н-роллу». Отсюда и название*.

* "Паук«,- SPIDER – sex, politics, international communism, drugs, extremism and rock’n’roll.

ДеКанио – на две трети политический радикал, на одну – социальный. Он – невысокий и проницательный, темные волосы и очки, чисто выбрит и одет неформально, но без небрежности. Он внимательно слушает вопросы, жестикулирует, подчеркивая свои слова, и негромко говорит, например, такие вещи:

– Больше всего этой стране нужна революция. Общество настолько больно, настолько реакционно, что просто нет смысла принимать участие в его жизни.

Вместе с еще тремя не-студентами и двумя студентами он живет в комфортабельном доме на Колледж-авеню в нескольких кварталах от кампуса. Ежемесячные сто двадцать долларов квартплаты вносят все шестеро. Там три спальни, кухня и большая гостиная с камином. Пол завален бумагами, телефон звонит не переставая, то и дело кто-нибудь заходит взять что-то взаймы: хорошенькой блондинке нужна пластинка с записями хора Советской армии, похожий на Тони Перкинса парень из оклендского клуба Дю Буа просит кинопроектор, Арт Гольдберг, архиактивист, который тоже тут живет, влетает, с воплями, требуя помочь договориться об организации диспута-семинара по «Вьетнамским дням».

Все очень по-дружески и по-студенчески. Одеты почти все в ковбойки и штаны-хаки, белые носки и мокасины. На полках – книги, в холодильнике – бутылки пива и кока-колы, и лампочка в ванной включается, если покрутить выключатель. В такой обстановке странно слышать разговоры о том, чтобы «поставить правящий класс на колени» или «найти приемлемые синонимы для марксистских терминов».

От разговоров о политике в этом доме Дон Мулфорд на стенку бы полез. В них есть моменты абсурда и безумного юмора, но основой остается смертельно серьезное отчуждение от «отвратительного общества» Америки XX века. Те же разговоры можно услышать на улицах, в кофейнях или на лужайке у фонтана Людвига перед Спраул-холлом и в других домах, где живут и собираются активисты. Почему нет? Это же Беркли, который ДеКанио называет «центром радикализма Западного побережья». У него давняя история беспорядочных политических настроений и в кампусе, и за его пределами. С 1911 по 1913 год мэром тут был социалист Ститт Уилсон. Здесь больше психиатров и меньше баров, чем в любом другом сколько-нибудь крупном городе Калифорнии. И здесь на сто двадцать тысяч триста человек – двести сорок девять церквей, четверть из которых негритянские – едва ли не самый большой процент за пределами Юга.

В культуре Беркли основную роль играют два фактора: кампус и Сан-Франциско по ту сторону залива. Кампус настолько часть города, что рынки труда и жилья давно уже к нему приспособились. Квартира или коттедж за сотню в месяц – не проблема, когда арендную плату делят на четыре-пять человек и в городе полно малооплачиваемой, но не требующей большого труда работы для тех, кто не получает денег из дому. Репетиторство, машинописные работы, делопроизводство, мытье машин, торговля гашишем и присмотр за детьми – легкие способы заработать на пропитание, но самый любимый среди не-студентов – программирование, за которое хорошо платят.

Следовательно, у не-студентов Беркли не возникает проблем, как перебиться. Климат мягкий, люди дружелюбны, и вихрь событий никогда не замирает. Еще один редактор «Паука» – Джим Приктетт, который бросил университет Оклахомы и которого за неуспеваемость отчислили из университета в Сан-Франциско.

– В университете Сан-Франциско нет студенческой жизни, – говорит он, – а единственный не-студент, которого я знаю в Оклахоме, сейчас в тюрьме.

Прикетт приехал в Беркли, потому что «тут многое происходит». В свои двадцать три он левый на всю катушку, но его революционный пыл умеряется пессимизмом.

– Если в этой стране и случится какая-нибудь революция, то скорее уж фашистский переворот, – говорит он, пожимая плечами.

Пока он зарабатывает двадцать пять баксов в неделю как ведущий автор «Паука», громя истеблишмент при каждой удобной возможности. Прикетт так же похож на красную угрозу, как Уилл Роджерс на человека из племени банту. Он высокий, худой блондин, к тому же шаркает.

– Черт, я, наверное, однажды переметнусь, – говорит он со слабой улыбкой. – Стану преподавателем истории или еще чего. Но еще не скоро.

Но что-то в Прикетте наводит на мысль, что ренегатом он станет очень не скоро. В отличие от многих активистов-не-студентов у него нет степени, а в обществе, которое его ужасает, даже ренегату нужен диплом о высшем образовании. Это один из самых непреложных фактов в жизни не-студента: бросив институт, он сделал физический шаг за рамки системы, шаг, который все больше студентов как будто находят достойным восхищения. Отвергать его трудно – во всяком случае, сейчас, пока волна катится в эту сторону. И без болезненной переоценки себя в систему не вернешься. Многие придумывали себе чудовищный супчик причин в оправдание возвращения, но мало кто советует пробовать его на вкус.

Проблема у них не та, что у бросивших старшие классы школы. Они якобы несовершеннолетние, но активистов-не-студентов обычно называют взрослыми.

– Многие из этих ребят – лучшие студенты, – говорит доктор Дэвид Пауэлсон, глава студенческой психиатрической клиники Калифорнийского университета, – но ни одному университету они не по зубам.

Как же тогда этим талантливым одиночкам вписаться в супербюрократию правительства и большого бизнеса? Калифорнийский набирает себе студентов из тех выпускников школ по всему штату, кто по своим оценкам вписался в одну восьмую лучших, и те, кого принимают из других штатов, подают надежд не меньше. Те, кто, бросив другие учебные заведения, перебирается в Беркли, обычно относятся к тому же типу. Они ищущие, возможно, не без проблем, и, возможно, не без причины для них. Многие кочуют из одного университета в другой в поисках нужной программы, нужного преподавателя, нужной атмосферы и способа справляться с презренным миром, в котором они вдруг повзрослели. Это как армия Холденов Колфилдов, которая ищет дом и начинает подозревать, что, возможно, никогда его не найдет.

Это – аутсайдеры, не-студенты и потенциальные (если не профессиональные) бунтари. Есть что-то примитивное и трагичное в попытках Калифорнии принять законопроект против них. Сам по себе законопроект малозначим, но образ мыслей, который его породил, – чванливый образчик того, в чем суть кризиса. Общество, готовое в неведении принимать законы против своих не реализовавших себя детей и своих рассерженных, отчаивающихся правдоискателей, ждет потрясение, все более неминуемое, по мере того как оно будет проводить в жизнь идею массового образования.

Это гонка наперегонки со временем, самодовольством и капиталовложениями крупных монополий. И для не-студента, левого активиста она носит личный характер. Будь он прав или неправ, невежественен или злобен, обладай он сверхумом, или ему просто скучно, решившись бросить учебу, он приговаривает себя к тому, что «придется выживать» за рамками всего, что он бросил. У социального радикала предположительно есть талант, свое личное безумие или какой-то другой туз в рукаве, но единственная надежда политического радикала – найти способ взорвать систему, вытеснившую его в промежуточное состояние. В сегодняшнюю новую эру многие считают, что они на это способны, но большинству тех, с кем я разговаривал в Беркли, похоже, немного не по себе. Планы, как именно «взорвать систему», исключительно туманны, и такое ощущение, что просвета не будет.

– Что вы собираетесь делать через десять лет? – спросил я одного радикала, гостившего в доме, где верстают «Паука». – Что если к тому времени революция не произойдет? Даже перспектив ее не будет?

– Вот черт, – ответил он, – об этом я не думаю. Слишком многое происходит в настоящий момент. Если революция грядет, то пусть уж наступит поскорее.

The Nation, № 201, 27 сентября, 1965

РИСКОВЫЕ ПАРНИ НА МОЩНЫХ НЕБЕСНЫХ МАШИНАХ… УЖЕ НЕ ТЕ, ЧТО РАНЬШЕ!

Мифы и легенды умирают в Америке тяжело. Мы любим их за дополнительную реальность, за иллюзию почти бесконечных возможностей, позволяющих стереть узкие рамки обыденности. Странные герои и ломающие традицию борцы существуют живым доказательством (для тех, кому оно нужно) того, что тирания «крысиных бегов» не всеобъемлюща. Взгляните на Джои Неймета, говорят они: он нарушил все правила и побил систему, аж в ушах зазвенело. Или на Хью Хефнера, эдакого Горацио Олджера нашего времени. И Кассиуса Клея – Мохаммеда Али, – который, как U-2, взлетел так высоко, что поверить не смог, когда его сбил рой пчел.

Гэри Пауэре, пилот U-2, сбитый над Россией, теперь испытывает самолеты для «Локхид Эйркрафт», все более новые, все более «неуязвимые» самолеты в прекрасном синем небе над пустыней Мохаве, в Долине Антилоп, к северу от Лос-Анджелеса. Долина бурлит авиапроектами, особенно на военно-воздушной базе Эдвардс вблизи Ланкастера, где военно-воздушные силы тестируют новые самолеты и выводят новую, компьютеризированную породу легендарных сорвиголов-пилотов. Шишки военно-воздушных сил в Эдвардсе в ужасе от живучести старых стереотипов «отбрось шасси, зажги фонарь и полетели». Они твердят, мол, ключевое слово военно-воздушных сил сегодня «профессионализм».

Что несколько осложнило мой визит на базу. Уже через час или около того пустых разговоров стало мучительно очевидно, что реалистичным профи на стоянке самолетов не по нутру, к чему я клоню, – особенно когда я стал спрашивать про такие вещи, как «дуэльные общества». Военно-воздушные силы никогда не поощряли в своих офицерах чувство юмора, а в области повышенного риска, какой являются тестовые полеты, тяга к абсурду может так же покалечить карьеру, как пристрастие к ЛСД.

Летчики-испытатели люди до крайности прямые. Они целиком и полностью преданы своей работе и не привыкли иметь дело с неряшливыми гражданскими, которые кажутся им расхлябанными. Особенно с писателями. Плюс моему имиджу повредила болезненная трещина в правой кисти, из-за которой пожимать руки приходилось левой.

В какой-то момент, разговаривая с двумя подполковниками, я неловко объяснил, что ломаю руку приблизительно раз в год.

– В прошлый раз это была авария на мотоцикле в дождливую ночь. Я не успел переключиться с третьей на вторую, когда на семидесяти входил в крутой поворот.

«Бах!» Это сделало свое. Они были в ужасе.

– Зачем так гонять? – спросил подполковник Тед Стермтол, который только что со скоростью звука носился над страной на огромном ХВ-79.

Подполковник Дин Годвин, который наряду со Стермтолом считается одним из лучших испытателей военно-воздушных сил, уставился на меня «так, словно я достал из кармана часы с вьетконговским брелоком.

Мы сидели в серо-пластмассовом офисе у стоянки самолетов. Снаружи на холодной и серой взлетной полосе стоял самолет под кодовым наименованием SR-71, способный развить скорость до двух тысяч миль в час – около трех тысяч ста футов в секунду – в разреженном воздухе у границы земной атмосферы, на высоте почти двадцать миль. С появлением SR-71 U-2 уже устарел. Мощность двух моторов SR-71 равна мощности 45 дизельных локомотивов, и летает он на высотах, чуть меньших полетов в космос. И Стермол, и Годвин, ни на минуту не задумываясь, поднялись бы в его кабину и загнали бы его так высоко, как он только потянет.

Военно-воздушные силы двадцать лет старались прикончить имидж испытателя-экстремала, мол, «опусти нос к земле и посмотрим, упадет ли», и наконец преуспели. Испытатель модели 69-го года – сверхосторожный, сверхподготовленный, сверхумный памятник Компьютерной эре. На бумаге он – образцовый экземпляр и настолько уверен в своем превосходстве надо всеми прочими, что, проведя какое-то время в обществе испытателей, невольно спрашиваешь себя, не лучше для всех было бы, если завтра утром перенести Белый дом на скучную пустошь под названием база ВВС Эдвардс. Посещение базы убедило меня, что испытатели ВВС видят в остальном человечестве (и возможно, правомерно) либо физическую, либо умственную, либо нравственную выбраковку.

С базы я уехал с ощущением, что побывал на компьютерной версии Олимпа. Почему же я вообще покинул этот совершенный мир? Ведь когда-то я служил в ВВС, которые тогда показались мне неловкой попыткой массовой лоботомии посредством правил вместо скальпелей. Сейчас, десять лет спустя, ВВС все еще наживаются на романтическом мифе о пилотах, который специалисты по кадрам давно уже уничтожили.

В старые добрые времена, когда мужчины были Мужчинами и сила была Правом, а отстающих забирал дьявол, мирные трассы через пустыню в Долине Антилоп служили скоростными треками для пилотов в увольнительной на мотоциклах. Медленно движущихся путников часто сносили с дороги варвары в кожаных куртках и белых шарфах, живые торпеды о двух колесах, которым плевать на ограничения скорости и собственную безопасность. В ту старую эпоху мотоциклы были очень популярными у летчиков игрушками, и многих возмущенных граждан по ночам поднимал с постели ужасающий рев четырехцилиндрового «индейца» под окном дочери. Имидж летчика-сорвиголовы сохранился в песнях, анекдотах и фильмах, вроде ставших классикой жанра «Ангелов ада» Говарда Хьюза.

До Второй мировой войны летчиков считали обреченными полумифическими героями, вызывавшими восхищение готовностью рисковать, но и не «в себе» по обычным меркам. Пока остальные ездили в поездах или тряслись по земле в «фордах», пилоты гоняли по стране со зрелищными авиашоу, ослепляя деревенщин на миллионах ярмарок. Когда их трюки не удавались, они падали – и часто погибали. Уцелевшие не унимались, обращаясь со смертью как с нелюбезным и недалеким кредитором-приставалой и, чтобы прогнать холодок, чокались за собственную легенду графинами джина на сумасбродных вечеринках. «Жить быстро, умереть молодым и красиво лежать в гробу». Такой девиз вызывал много смеха на балах дебютанток, но в кругах авиаторов не казался смешным – слишком близок он был к реальности.

Особенно это касалось испытателей, чьей работой было устанавливать, какие самолеты полетят, а какие станут смертельной ловушкой. Если другие идут на идиотский риск, то пусть хотя бы в проверенных самолетах. А испытатели время от времени проводят последнюю проверку продуктам теорий инженеров. Ни одна «экспериментальная» машина небезопасна. Одни работают как часы, у других – фатальные изъяны. Пустыня Мохаве испещрена шрамами таких провалов. Видны только свежие: старые присыпаны песком и заросли мескитом.

Каждые похороны означают новые пожертвования от друзей и родственников в «оконный фонд». «Мемориальное окно летчиков-испытателей» в часовне – многоцветный мозаичный витраж во всю стену, оплаченный из денег, которые иначе пошли бы на недолговечные цветы. Первоначально предполагалось, что будет только одно окно, но с каждым годом пожертвований неизменно становилось все больше, а потому обычных, прозрачных стекол осталось немного. Все остальные были заменены витражными памятниками тем ста, чьи имена значатся на доске в вестибюле часовни.

Каждый год добавляется в среднем два-три имени, но бывают годы хуже других. В 1963 и 1964 годах жертв при испытаниях не было. А потом в 1965-м – целых восемь. В 1966-м число упало до четырех, но две аварии случились в один и тот же день, 8 июня, когда в воздухе столкнулись истребитель с одним пилотом и один из двух построенных бомбардировщиков ХВ-70.

Это был очень тяжелый день на базе Эдвардс. Испытатели- тесный кружок: они живут и работают бок о бок, как профессиональная футбольная команда, их жены дружат, а дети – часть все того же мирка. Двойная смерть – удар для всех. Сегодня испытатели и их семьи почти так же близки к смерти, как и пилоты старых времен, – вот только новая порода больше ее боится. За редким исключением, испытатели женаты, имеют по меньшей мере двух детей и в свободные часы живут также тихо и размеренно, как профессора физики. Некоторые ездят на маленьких «хондах», «сузуки» и прочих мотоциклах-коротышках, но используют их исключительно как средства передвижения, или, как объяснил один испытатель, «чтобы оставить семейную машину жене». Парковка у ангаров, где испытатели оставляют свои машины, ничем не отличается от стоянки возле супермаркета в Сан-Бернардино. И опять же за редким исключением, колесные средства испытателей довольно скромны – скажем, пятилетний «форд» или «шеви», может, «фольксваген», «датсун» или еще какой-нибудь недорогой импорт. На другом конце парковки, перед школой испытателей, смесь чуть живее: из сорока шести машин, которые я насчитал там однажды, были один «Ягуар ХКЕ», один IK-150, один старый «мерседес» с восьмицилиндровым двигателем от «шеви», один «стингрей» – остальное барахло. У двери приткнулась кучка мотоциклов, но самым крутым оказалась благонравная «Ямаха-250».

На полночных дорогах вокруг Долины Антилоп сегодня тишина, если не считать случайных гонок, какие устраивают на развалюхах подростки. Сегодняшние испытатели ложатся рано и к большим байкам относятся с тем же аналитическим пренебрежением, как к хиппи, алкоголикам и прочим символам неудачи. Они рискуют на задании, между рассветом и половиной пятого вечера. Но когда они предоставлены самим себе, предпочитают прикорнуть в анонимности одноэтажных домов с плоскими крышами между полем для гольфа базы и офицерским клубом, расслабиться перед телевизором с сочным мясным обедом. Их музыка – Мантовани, их «художник» – Норманн Роквелл. По пятницам с половины пятого до семи вечера они набиваются в офицерский клуб ради еженедельного «счастливого часа», и разговор идет в основном о самолетах и текущих испытательных проектах. Потом незадолго до семи они возвращаются домой, переодеваются, забирают жен и назад в клуб. После обеда тут будут танцы под музыкальный автомат или, может, небольшой эстрадный ансамбль. О серьезной выпивке не может быть и речи: на пьяного испытателя смотрят с неподдельной тревогой остальные, которые в любых проявлениях социальных эксцессов – в выпивке, хождении по девкам, ночных посиделках, вообще в любом «необычном» поведении – видят признак глубинной психологической проблемы, своего рода эмоциональный рак. Выпивка сегодня – завтра (или в понедельник) риск похмелья, трудно фокусирующегося взгляда или трясущихся рук над приборной панелью самолета стоимостью сто миллионов долларов. ВВС натаскали три поколения элитных пилотов шарахаться даже от намека на предсказуемый риск в программе испытательных полетов. Самолеты ведь и так достаточно больший риск. В силу необходимости они фактор неизвестности в уравнении, в которое в идеале выливается любой тестовый проект. (Испытатели поднаторели в уравнениях: могут описать самолет и все его характеристики, прибегая к одним только цифрам.) А хороший трезвенник знает, что уравнение только с одним неизвестным решать гораздо проще, чем уравнение с двумя неизвестными. Иными словами, надо свести к минимуму шанс второго неизвестного, например непредсказуемого пилота, который может превратить простое уравнение по испытанию в обугленный кратер посреди пустыни и новую волну пожертвований в «оконный фонд».

Гражданских летчиков-испытателей, работающих по контракту на компании вроде «Боинг» или «Локхид», отбирают так же тщательно, как и их собратьев в ВВС. Те, кто заправляет военно-промышленным комплексом, не собираются вверять плоды своих миллиардных проектов летчику, который может поддаться искушению в час пик проскочить под мостом Золотые ворота. Сама философия полевых испытаний заключается в минимизации риска. Испытателей посылают с конкретными инструкциями. Их задача – выполнить на самолете серию тщательно рассчитанных маневров, оценить его работу в конкретных ситуациях (стабильность на высокой скорости, ускорение при подъеме под определенным углом и т.д.), а потом благополучно посадить машину и написать подробный отчет инженерам. Есть уйма отличных летчиков, но только горстка способна общаться на языке сверхпродвинутой аэродинамики. Лучший летчик в мире, пусть даже он умеет посадить В-52 возле восьмой лунки на поле в Пеббл-Бич, не сбив при этом ни одно воротце, в испытательном проекте бесполезен, если не сумеет в письменном отчете объяснить, как и почему может быть произведена посадка.

ВВС очень любят людей, которые «действуют по правилам», и книга таких правил действительно существует, она называется технический регламент, где прописано все до единого используемое оборудование, включая самолеты. Испытатель не может не действовать по «книге», потому что он же, по сути, ее и пишет.

– Мы разгоняем самолет до абсолютного предела его возможностей, – сказал один молодой майор в Эдвардсе. – Мы хотим точно знать, как он поведет себя во всех мыслимых ситуациях. А потом объясняем это на бумаге, чтобы другие пилоты знали, чего от него ожидать.

Он стоял на стоянке самолетов в ярко-оранжевом летнем костюме, мешковатом комбинезоне с огромным количеством карманов, молний и клапанов. Вид у испытателей – подтянутый и спортивный, они слегка похожи на профессиональных полузащитников в футболе. Возрастные рамки – от тридцати с небольшим до под пятьдесят, средний возраст – тридцать семь-тридцать восемь лет. Средний возраст в Аэрокосмической исследовательской летной школе ВВС США в Эдвардсе – тридцать лет. Не принимают никого старше тридцати двух, мало кто из летчиков младше двадцати девяти налетал достаточно часов, чтобы его приняли. От шестиста до тысячи заявок поступает на обучение в год – школа отбирает только два класса по шестнадцать человек в каждом. Бросают ее очень редко; процесс отбора настолько строг, что ни один кандидат, кажущийся даже смутно сомнительным, не проходит последний тур. Сорок один из шестидесяти трех космонавтов США – выпускники школы испытателей, военной версии Калифорнийского технического и МТИ, высшей ступени в авиационном мире.

Сознание своей элитарности пронизывает всю жизнь испытателей. В Эдвардсе их меньше ста, и еще несколько сотен распределены по испытательным проектам от побережья до побережья. Но Эдвардс – столица их мира.

– Это как Белый дом, – говорит недавно вышедший в отставку полковник Джозеф Коттон. – После Эдвардса летчику одна дрога – вниз, любое другое назначение – фактически понижение.

Полковник Коттон – тот самый человек, кто спас один из трехсотпятидесятимиллионных экспериментальных ХВ-70, замкнув компьютер скрепкой для бумаги. Посадочное устройство гигантского самолета заело, не позволяя ему сесть.

– С черным ящиком не поспоришь, – говорит он, – поэтому пришлось его обмануть.

Пока самолет летал над базой, а инженеры на земле по радио передавали тщательные продуманные инструкции, Джо Коттон, взяв фонарик и скрепку, полез в темный отсек посадочного устройства, чтобы произвести тончайшую хирургическую операцию в лабиринте проводов и реле.

Невероятно, но сработало. Ему удалось закоротить цепь с изъяном и обманом заставить компьютер выпустить шасси. Самолет сел с заклиненными тормозами и горящими шинами, но без серьезных повреждений, и «скрепка Джо Коттона» тут же стала легендой.

Полковника Коттона я нашел в его новом доме в Ланкастере, где он вышагивал по гостиной, пока его жена пыталась дозвониться до другого летчика, чей десятилетний сын днем раньше разбился на мотоцикле. Похороны были назначены на следующий день, и вся семья Коттонов собиралась пойти. (Стоянка самолетов на следующий день опустела. Единственным летчиком в испытательском здании оказался заезжий англичанин в командировке. Все остальные ушли на похороны.)

Джо Коттону сорок семь лет, он один из последних докомпьютерного поколения. По сегодняшним меркам, он не подошел бы даже для обучения на испытателя. Он не заканчивал колледж, не говоря уже о том, что не является магистром теоретической математики, получившим технический или математический диплом с отличием. Но молодые летчики в Эдвардсе говорят о Джо Коттоне так, словно он уже миф. В их глазах он не вполне реален: чуточку сложноват, не совсем предсказуем. На недавний симпозиум Общества испытателей экспериментальных машин Коттон явился при часах с Микки Маусом. Все остальные летчики сказали, какой он молодец, – но никто не побежал покупать себе такие же.

Джо Коттон очень мягкий человек с тонкой костью, а еще одержим интересом почти ко всему на свете. Мы проговорили часов пять. В век стереотипов он умудряется говорить как хиппи-патриот и христианский анархист разом.

– Лучшее, что можно встроить в самолет, – говорит он, – способность прощать.

Или:

– Контролировать самолет – все рано как контролировать свою жизнь: там наверху не хочется, чтобы он «загулял», стараясь уйти в пике и рухнуть. Тестовые полеты – замечательная работенка… Быть испытателем в пустыне Мохаве в Америке – величайшее выражение свободы, какое мне только приходит на ум. – И вдруг: – Уйти в отставку из ВВС – все равно что вырваться из клетки.

Всегда испытываешь потрясение, встретив человека с оригинальным, незашоренным мышлением, и именно в этом разница между полковником Джо Коттоном и молодыми летчиками, с которыми я познакомился на базе Эдвардс. Компьютеры ВВС хорошо потрудились: выбраковали всех, кроме почти совершенных экземпляров. И без сомнения, совершенство в уравнении испытательных полетов пойдет лишь на пользу науке авиации. Наши самолеты будут безопаснее и эффективнее, и со временем всех пилотов мы будем выводить в пробирке.

Вероятно, так будет к лучшему. А может, и нет. Напоследок я спросил Джо Коттона, как он относится к войне во Вьетнаме и, в частности, к антивоенным протестам.

– Всякий раз, когда сумеете расшевелить людей, заставите их эмоционально реагировать на войну, это хорошо. Большую часть жизни я был пилотом ВВС, но мне никогда не приходило в голову, что на свете я для того, чтобы убивать людей. Самое важное в жизни – забота о ближнем. Когда мы это утратим, то утратим право на жизнь. Если бы большее число людей в Германии заботило, что делает Гитлер, ну… – Он помедлил, отчасти сознавая (и как будто лишь отчасти беспокоясь), что говорит уже не как полковник, только что ушедший в отставку из ВВС США.

– Знаешь, – сказал он наконец, – когда я ночью лечу над Лос-Анджелесом, то всегда смотрю на огни. Там шесть миллионов человек, а ведь столько убил Гитлер… – Он покачал головой.

Мы вышли на улицу, и, прощаясь, Джо Коттон с улыбкой протянул левую руку, каким-то образом после стольких бессвязных разговоров вспомнив, что я не могу пользоваться правой.

На следующий день в баре офицерского клуба я решил задать тот же вопрос о войне в дружеской беседе с молодым испытателем из Виргинии, который какое-то время служил во Вьетнаме, прежде чем его перевели в Эдвардс.

– Я изменил свое мнение, – сказал он. – Я был за нее душой и телом, но теперь мне плевать. Теперь, когда мы не можем продвинуться на север, какая от нее радость? Можно видеть свои цели, можно видеть, во что попал. Но на юге, черт, там только летаешь, как сказано, и сбрасываешь бомбы через облака. Никакого ощущения, что чего-то достиг. – Пожав плечами, он отхлебнул коктейля, отмахнувшись от войны, как от какого-то бессмысленного уравнения, незначительной проблемки, давно уже не заслуживающей его дарований.

Через час или около того, по пути назад в Лос-Анджелес, я наткнулся на новости по радио: студенческие волнения в Дьюке, в Висконсине и в Беркли; нефтяное пятно в канале Санта-Барбара; процессы по делу об убийстве Кеннеди в Нью-Орлеане и Лос-Анджелесе. И внезапно база ВВС Эдвардс и тот молодой летчик из Виргинии словно бы отодвинулись на миллион миль. Кто бы мог подумать, например, что проблему войны во Вьетнаме можно разрешить, исходя из того, получаешь ты или нет удовольствие от бомбежки?

Pageant, сентябрь, 1969

«ШЕФ ПОЛИЦИИ»: ПРОФЕССИОНАЛЬНЫЙ РУПОР СИЛ ПРАВОПОРЯДКА

Оружие – мой конек. Чертовски мало людей в мире знает об оружии больше меня. Я эксперт по сносу, баллистике, клинкам, моторам, животным, – всему, способному причинить ущерб человеку, скоту или строениям. Это моя профессия, мой хлеб, мое ремесло… моя злая судьба и призвание. И по этой причине редакторы Scanlan’s попросили меня рассказать о периодическом издании «Шеф полиции».

Сначала я отказался… Но давление на различные болевые точки вынудило меня переменить мое мнение. Деньги в моем решении роли не играли. В конечном итоге действовать меня побудило чувство долга, даже потребность, чтобы мой голос был услышан. Как я и говорил, я профи, и в этот отвратительный и отчаянный час нашей истории, думаю, профи должны поднять свой голос.

Откровенно говоря, я люблю эту страну. А еще, откровенно говоря, мне отвратительно, что меня поставили в такое положение – по множеству причин, которые я вам перечислю.

У прессы когда-то было хорошее правило не выдавать журналистов, что бы они ни делали, даже что бы ни знали.

В старые добрые времена газетчики всегда защищали своих. Не было никакого способа заставить этих сволочей свидетельствовать друг против друга. Это было даже хуже, чем пытаться заставить врача свидетельствовать по иску о преступной халатности или патрульного донести на своего товарища в деле о «полицейской жестокости».

Но такие вещи, как «преступная халатность» и «полицейская жестокость», мне известны, потому что я сам был копом, а точнее, шефом полиции в небольшом городке к востоку от Лос-Анджелеса. А до того был старшим детективом в Неваде, а до того – патрульным в Окленде. Поэтому я знаю, о чем речь, когда говорю, что большинство «журналистов» грязные лжецы. Никогда не видел репортера, который мог бы произнести слово «продажный», не обмочившись от сознания собственной вины.

Еще одна причина, почему эта «статья» вызвала у меня негодование, заключается в том, что раньше я питал огромное доверие к журналу под названием «Шеф полиции». Я каждый месяц прочитывал его от корки до корки, как некоторые читают Библию, и за подписку платил город. Потому что я знал, что я для него ценен, а «Шеф полиции» был ценен для меня. Я любил этот чертов журнал. Он многому и разному меня учил. Он позволял мне быть на шаг впереди.

Но теперь нет. Теперь все иначе – и не только для меня одного. Как уважаемый слуга закона с двадцатилетним стажем на Западе, а теперь консультант по оружию предвыборной кампании в Колорадо, могу по долгому и тяжелому опыту сказать, что «Шеф полиции» превратился в дешевую «кашу». Этот журнал для меня более не существует, и при виде его меня тошнит от злости, как от фальшивого «Голоса Братства». Однажды вечером в Окленде, лет десять назад, я и впрямь завелся, читая рекламные объявления в журнале. Противно такое признавать, но это правда.

Помню одну рекламу «Смит и Вессон», когда только-только выпустили двуствольный револьвер «магнум» сорок четвертого калибра: двести сорок грамов жаркого свинца, вылетающих из огромной трубищи у тебя в руке со скоростью тысяча Двести футов в секунду… и сверхаккуратен даже по бегущей мишени.

До настоящего времени мы полагали, что «Магнум .357» самое что ни на есть оно. Проведенные ФБР тесты показали, на что способен .357. В одном случае агент ФРБ из группы, преследующей машину с убегающими подозреваемыми, завершил погоню выстрелом из револьвера .357 калибра. Его пуля прошила багажник ускользающей машины, затем заднее сиденье и верхнюю часть туловища пассажира на заднем сиденье, затем спинку переднего сиденья, далее шею водителя, затем приборную доску и в конечном итоге засела в моторе. И действительно, револьвер .357 был оружием столь устрашающим, что на протяжении десяти лет носить его разрешали только квалифицированным стрелкам.

А потому я взвился, когда (только я успел получить разрешение на ношение .357), открыв новый выпуск «Шефа полиции», увидел там рекламу «Магнума .44», новехонького револьвера, у которого и скорость, и пробивная способность вдвое больше, чем у «старого».

Едва ли не первую историю из реальной жизни про «Магнум .44» я услышал от шерифа в Теннеси, с которым познакомился однажды весной на конференции представителей сил правопорядка в Сент-Луисе.

– Большинство ребят просто не могут справиться с чертовой штуковиной, – сказал он. – У него отдача больше, чем у гребаной базуки, а ударная сила – как у атомной бомбы. На прошлой неделе мне пришлось догонять в центре города негра, и когда он отбежал так далеко, что даже уже не слышал моего предупреждения, я уложил гада из «магнума», одним махом снес ему голову с плеч. Нашли потом только несколько зубов и одно глазное яблоко. Остальное – каша и обломки костей.

Давайте взглянем фактам в лицо, тот мужик – расист. С тех пор мы многое узнали про расовые проблемы. В 1970-м даже ниггер мог прочесть «Шефа полиции» и понять, что мы мало что узнали про оружие. Сегодняшний участковый или патрульный в большом городе – легкая добыча для снайперов, насильников, наркоманов, бомбистов и коммунистических типчиков. Эти подонки хорошо вооружены – оружием армии США, и именно поэтому я оставил официальную работу в полиции.

Как специалист по оружию – в период с 1960 по 1969 год – я ясно понимал, что армейская программа тестирования вооружений на Индокитайском полуострове делает огромные шаги. В это бурное десятилетие базовый военный патрон, разработанный на основе зарекомендовавшего себя 30.06, развился до бесполого .308 и скорострельного .223. Бородатый анекдот про «снайперов» наконец оттеснили доказавшие свою ценность длительные огневые заграждения. Ручная граната была заменена переносным гранатометом, противопехотной миной и кластером управляемых ракет. В самых упрощенных технических терминах потенциал индивидуального солдата увеличился с 1.6 до 26.4 убийств в секунду – КПД на пять пунктов выше, чем (по оценкам Пентагона) нам понадобится, чтобы одержать победу в сухопутной войне с Китаем.

А потому причина прискорбного поражении нашей страны на Индокитайском полуострове кроется не в наших военных технологиях, но в поражении воли. Да. Наши солдаты обречены во Вьетнаме, Камбодже, Лаосе, Таиланде, Бирме и так далее по той же идиотской причине, по какой представители наших сил правопорядка обречены в Лос-Анджелесе, Нью-Йорке и Чикаго. Их годами стреноживали трусливые педерасты и шпионы. Не все сознательно были предателями: одни были нравственно слабы, другие стали жертвами наркотиков, многие просто сошли с ума…

Давайте взглянем фактам в лицо. Большинство людей в нашей стране душевно больны, и, к несчастью, эта болезнь распространяется на все сферы жизни, включая силы правопорядка. Болезнь проявляетсяв позиции страны от Бангкока до Бангора, как говорится, но для тех из нас, кто еще валится с ног в моральном декадансе Среднего Запада, нет боли худшей, чем сознание того, что случилось с «Шефом полиции», журналом, который мы некогда любили, потому что он был замечательным.

А посмотрите на него сейчас! Официальный главный редактор – бывший агент ФБР по имени Квинн Тэмм, профессиональный коп, который однажды загубил себе жизнь, случайно оказавшись на линии огня подслушивающих устройств Дж. Эдгара Гувера. С точки зрения закона Тэмм в своем уме (по «либеральным» меркам), но в широких полицейских кругах известен главным образом тем, что про него написана известная песня Митча Гринхилла «Свинья в притоне». Настоящий редактор журнала – женщина по фамилии Питчер. Я знал ее в старые времена, но все равно большую часть работы делает сын Тэмма…

Самое пугающее в «Шефе полиции» то, что он называет себя «профессиональным рупором сил правопорядка». Но в реальности это самопальный орган банды высокооплачиваемых гомиков, которые называют себя «Международная ассоциация шефов полиции, Инк».

Как вам это? Толпа жополизов издает журнальчик, утверждающий, будто он рупор копов. Чушь собачья. Достаточно посмотреть на эту дрянь, чтобы понять, что она из себя представляет. Взгляните на рекламу: машинки для сворачивания самокруток, анализаторы дыхания, «парализаторы», противогазы, сирены, смешные маленькие авторации для машин с устройствами кодирования голоса, чтобы подонки вас не подслушали. Но никакого ОРУЖИЯ НАПАДЕНИЯ!!! Ни одного! Последним поистине функциональным оружием, упомянутым в «Шефе полиции», стали цепоклещи «Щелкунчик», комбинация дубинки и пинцета длиной в три метра, способная покалечить кого угодно. Работает как огромные щипцы: сначала офицер до полусмерти избивает любого, до кого может дотянуться, а когда подозреваемый падает, то быстро пускает в ход «клещи», хватает подозреваемого за шею, конечности или гениталии мощными щипцами и сжимает, пока не прекратится всякое сопротивление.

Поверьте, на улицах нашего города было бы гораздо безопаснее, если бы каждый патрульный в стране носил при себе «щелкунчика». Тогда почему это чудесное оружие больше не рекламируют в ШП? Я вам скажу почему: по той же причине, почему больше не рекламируют «Магнум .44» или фантастически эффективную винтовку Стоунера, пули из которой способны пробить кирпичную стену и измочалить подонков за ней. И по той же причине отказываются рекламировать «Ворчуна», передвижную звуковую установку, которая издает такой адский визг и рев, что любого человека в радиусе десяти кварталов парализует невероятная боль: он падает на месте и корчится как червяк, утрачивает контроль над кишечником и кровоточит из ушей.

У каждого полицейского в стране должен быть «Ворчун», но в ШП его не рекламируют, потому что боятся повредить своему имиджу. Они хотят, чтобы их ЛЮБИЛИ. В критический час нам не нужна любовь, нам нужно ОРУЖИЕ! Самое новое, самое лучшее, самое эффективное оружие, какое только можно заполучить! Грядут времена высочайшей опасности. Поднимающаяся волна вот-вот нас накроет. Но, читая «Шеф полиции», про это не узнаешь. Взгляните только на выпуск за июнь 1970 года.

Для начала получаем уйму тарабарщины, написанной шефом полиции Майями, который говорит, что «система поддержания правопорядка в США обречена на провал». На всю противоположную страницу – реклама «Очистителя улиц „Смит и Вессон“», окрещенного «генератор слезоточивого дыма… заряженный новым сверхмощным „противопехотным слезоточивым газом CS“, недавно разработанным главным артиллерийско-техническим управлением». «Очиститель улиц» с CS не только обращает в бегство самых злостных смутьянов. Он убеждает их не возвращаться больше. Стреляет любыми залпами: от односекундного облачка до десятиминутного потока. У вас уже есть «Очиститель улиц»?

Будем честны, генератор слезоточивого дыма – действенное средство, но оружием его не назовешь. Возможно, он и убедит смутьянов не возвращаться в следующие десять минут, но подождите пару часов, и сволочи нападут на вас как бешеные крысы. Очевидным решением проблемы стало бы избавиться от пунктика на слезоточивом газе и заполнить «Очиститель» нервно-паралитическим. Слезоточивый CS только отмахивается от проблемы, нервно-паралитический ее решает.

Но большая часть рекламы в ШП посвящена оружию со слезоточивым газом: «Федерал Лабораторис» предлагают пистолет 201-Z, а также «Чрезвычайный федеральный комплект 223» с гранатами «спидхит» и газовыми патронами, которые гарантированно «пробивают баррикады». Корпорация «Эй-Эй-Ай» выбросила на рынок «многоцелевую гранату, которую нельзя бросить назад». А вот «Лейк Эйри Кемикл» рекламирует новый противогаз, который «защищает от CS». (Это отличие критически важно: в рекламе объясняется, что военные излишки хорошо подходят против устаревшего перечного газа, но практически бесполезны против CS – "мощного отравляющего вещества раздражающего действия, к которому прибегает все больше и больше полицейских управлений и которое стало "стандартным вооружением"национальной гвардии«.)

К сожалению, дальше в плане информации об оружии (или орудиях) «Шеф полиции» не идет. Одна из немногих интересных примочек в категории неоружия – «скремблер» для раций «полицейской волны» в машинах, чтобы «враг» не подслушал. Со «скремблером» любые слова покажутся речью Дональда Дака.

Единственно последовательно полезная рубрика ШП – старый верный раздел «Вакансии». Например, в Шарлотте, Северная Каролина, нужен «эксперт по идентификации огнестрельного оружия» для новой городской лаборатории криминалистики. Элленвиль, штат Нью-Йорк, подыскивает нового шефа полиции «с окладом 10.500 долларов с дополнительными бонусами». Ну надо же! Министерство юстиции «набирает специальных агентов для Бюро по борьбе е наркотиками и запрещенными препаратами». В объявлении говорится, что там требуется «значительное число» новых агентов с начальным окладом 8098 долларов в год и «возможностью премиальных, поднимающих общую сумму до 10 000 долларов».

(По моему мнению, только псих или наркоман станет работать под прикрытием за такие деньги. Работа ночная, а риск еще хуже: у меня был один друг, который нанялся агентом по наркотикам к федералам и лишился обеих ног. Девка, которой он доверял, подсыпала ему в пиво ЛСД и повезла на вечеринку, где банда злобных сволочей перерубила ему бедренные кости топором для мяса.)

Давайте взглянем правде в глаза: мы живем в варварские времена. «Копов» не только называют свиньями, нет, с ними обращаются как с животными, а жрут они хуже боровов. Но ШП по-прежнему рекламирует зажимы для галстуков «С.В.И.Н»! Какой двуногий подхалим станет такое носить?!

ПОЧЕМУ МЫ ПРЕСМЫКАЕМСЯ? Вот коренной вопрос! Почему когда-то великий «Шеф полиции» обратился против своих же рядовых?

Мы что, простофили? Красные гомики хотят нас уничтожить? А если нет, то почему насмехаются надо всем, во что мы верим?

А потому для самозваных свиней, издающих «Шефа полиции», не явится сюрпризом, что большинство из нас уже не обращаются к этому вяло-розовому журнальчику в поисках серьезной информации. Лично я предпочитаю «Время стрелять» или «Пушки и патроны». Их редакционные статьи о «контроле над оружием» – чистый улет, а частные объявления рекламируют все мыслимые виды противного оружия от кастетов и распылителей до 20-миллиметровых пушек.

Еще один отличный источник информации об оружии (особенно для гражданских лиц) – малоизвестная книга под названием «Как защитить себя, свою семью и свой дом. Полное пособие по самозащите». Вот это настоящий класс! На трехстах семи страницах там подробнейшее объясняется, как расставить по дому противопехотные мины, чтобы «полночные гости» погибли уже на входе, рассказывается, какое короткоствольное оружие лучше всего подходит для стрельбы очередями в узких коридорах (двуствольный обрез двенадцатого калибра, один ствол заряжают патронами со слезоточивым глазом, другие – картечью «Double-О»). Эта книга бесценна для всех, кто боится, что в его дом в любой момент могут ворваться зачинщики беспорядков, насильники, мародеры, наркоманы, ниггеры, красные или любая другая группировка. Авторы не пропустили даже мелочей: собаки, сигнализация, экраны, запоры, яды, ножи, пистолеты… О да, это чудесная книга, и ее очень рекомендует Национальная ассоциация офицеров полиции Америки. Эта организация – совсем не то, что Ассоциация шефов полиции. Совсем, совсем не то.

Но к чему сейчас браться за книгу таких достоинств? Мне нужно время над ней поразмыслить и испытать многие виды оружия и устройств, описанные в тексте. Любой профессионал может воспринять ее только всерьез. Это редкое сочетание социологии и полнейшего безумия, приправленное военными технологиями на уровне, какой редко встретишь.

Тебе она обязательно нужна. Но я хочу, чтобы сначала ты про нее знал. А для этого мне нужно время… чтобы умно расправиться с дрянью на свой лад. Ни один профи не согласится на меньшее.

Рауль Дьюк (старший оружейник)

Scanlan’s Monthly, т. 1, № 7, июнь 1970

ЧАСТЬ 4. ВЕЛИКАЯ ОХОТА НА АКУЛУ

На Козумеле половина пятого, и заря занимается над ласковыми белыми пляжами, выходящими на запад пролива Юкатан. В тридцати ярдах от моего патио в «Кабаньяс-дель-Карибе» прилив мягко накатывает на песок в темноте под пальмами.

Сегодня уйма злобных москитов и песчаных блох. В отеле на пляже шестьдесят номеров, но мой, 129-й, – единственный, полный музыки, света и движения.

Обе двери и четыре окна я подпер, чтобы не закрылись, и номер – гигантский яркий магнит для каждой букашки на острове. Но меня они не кусают. Каждый дюйм моего тела – от подошв кровоточащих, перебинтованных ног до макушки обгорелой головы – покрыт репеллентом «6-12», дешевым вонючим маслом без тени эстетических свойств, вот только оно помогает.

Проклятые кровососы повсюду: садятся на блокнот, на мои запястья, на руки, ползают по ободку высокого стакана «Баккарди a ejo» со льдом… но ни укуса. Потребовалось дней шесть, чтобы решить адскую проблему насекомых. Отчасти это хорошо, но, как всегда, решение одной проблемы срывает «крышку» с остальных и обнажает новый и более болезненный участок.

На данной стадии мелочи, вроде москитов и песчаных блох, – самая меньшая из наших забот, потому что через два часа и двадцать две минуты мне нужно будет сбежать из отеля, не оплатив сверхъестественно большой счет, проехать около трех миль по побережью в арендованном «Фольксвагене Сафари», за который тоже нечем платить и который, возможно, до города-то не дотянет из-за серьезных проблем с мотором, потом вытащить моего техконсультанта Иейла Блура из «Мезон Сан Мигуэль», не оплатив и его счет тоже, а после как-то попасть в аэропорт, чтобы успеть на рейс в 7:50 «Аэромексико» в Мериду и Монтеррей, где мы пересядем на Сан-Антонио и Денвер.

Поэтому день нас ждет очень тяжелый: две тысячи миль до дома, ни цента наличности, десять зверски дорогих дней в трех гостиницах на кредите от «Страйкер альюминиум яхте», который нам перекрыли, когда местная пиар-команда решила, что мы ведем себя слишком странно, а потому не те, за кого себя выдаем. И теперь у нас сорок четыре доллара на двоих, мой счет в «Кабаньяс» – почти шестьсот пятьдесят долларов, Блура в «Сан Мигуэль» – немногим меньше, плюс счет за аренду развалюхи на одиннадцать дней местному дилеру «Авис», который уже потребовал сорок долларов наличными за разбитое ветровое стекло и, один Бог знает, сколько потребует, когда увидит, в каком состоянии машина. Плюс еще четыреста долларов за черные кораллы, которые мы заказали из Чайно, кулак с двумя большими пальцами, ложки для коки, зубы акулы и т.д. И еще цепочка восемнадцатикаратного золота за сто двадцать долларов. И еще ожерелье из черного коралла для Сэнди. При покупке кораллов без наличных не обойтись, поэтому таким мелочам, как счета за гостиницу и машину, придется подождать, или оплачивать их чеком, если его кто-то примет, или списать на счет «Страйкер альюминиум яхте», из-за которого мы так влипли. Но люди из «Страйкер» теперь против нас, крайняя враждебность по всем фронтам – Брюс, Джойс, даже псевдогреховодник Эдуарде. Как же мы так растеряли имидж?

«Уважаемый мистер Томпсон. Прилагаем полную информацию о круизе на Козумель и международном турнире по рыбалке. Согласно расписанию круиза, приблизительно четырнадцать «страйкеров» стартуют из Форт-Лодердейл 23 апреля, тем же вечером прибудут в Ки-Уэст, выйдут из Ки-Уэст в середине дня 25-го, чтобы успеть при дневном свете обогнуть побережье Кубы и стать на якорь на Козумеле около полудня 27-го или 28-го. В дополнении к гарантированной рыбалке на паруснике, в субботу 6 мая планируется «День марлина» для оценки, насколько хороша будет рыбалка на голубого марлина. Каждый вечер на протяжении турнира состоятся вечеринки на двести пятьдесят человек с марьяччи и музыкой островов. Мы будем рады, если вы сможете принять участие. Рейсы из Майами на Козумель ежедневно в 14:45. Вам понадобится мексиканская туристическая карточка, которую можно получить в департаменте мексиканского туризма по адресу Майами, Бискейн-бульвар, д. 100, к. 612. Прививок не требуется.

Искренне ваш Теренс Дж. Бирн Пиар-отдел «Страйкер альюминиум яхте» Форт-Лодердейл, Флорида

Вот уж точно. Никаких прививок, только туристическая карточка, уйма средства для загара, новые палубные туфли и белозубая улыбка гринго для таможенников. Письмо рисовало картины серьезного спорта в открытом море: один на один с гигантской рыбой-парусником или рекордных размеров марлином. Подсекаешь зверюгу, большим багром отбиваешься от акул, пристегиваешься в рулевом кресле, обитым мягким белым кожзамом, в рубке мощной круизной яхты. На закате возвращаешься в гавань подкрепиться коктейлями. Солнце опускается в море, а ты прохлаждаешься в шезлонге, пока команда рубит наживку и оркестр марьяччи расхаживает по пирсу, завывая горестные ольмекские песни о любви…

О да, это по мне! После шестнадцати месяцев политики кряду я был на грани нервного срыва. Я нуждался в перемене обстановки. Писать о политических играх – неблагодарный, губительный для здоровья труд, часто требующий восьми-девяти стопок зараз, и так два-три раза в неделю на пике сезона, поэтому неожиданное задание – «освещать» турнир по рыбной ловле в глубоких водах у Юкатанского побережья Мексики – желанная передышка после ужасов предвыборной кампании 1972 года.

Меня ждет другая жизнь: жаркое солнце, соленый воздух, рано в кровать, рано вставать… Все признаки стильной «операции»: вылететь на Карибы гостем праздных богачей, проболтаться с неделю вокруг их яхт и выдать историйку с левым уклоном, чтобы покрыть расходы и дома, в.Скалистых горах, купить новый мотоцикл. Сама статейка обещала стать расплывчатой, но редактор в Playboy сказал, мол, не бери в голову. Почти все, кому не посчастливилось иметь со мной дело после окончания кампании, были убеждены, что мне срочно надо в отпуск: отдохнуть и расслабиться. Рыбацкий турнир в Козумеле показался просто находкой. Мне говорили, он вырвет меня из политики, направит по совершенно иному пути – из долины смерти и назад, в страну живых.

* * *

Но имелась тем не менее заковыка: я только что вернулся из отпуска. Первого, какой я когда-либо испробовал, во всяком случае, первого с тех пор, как на рождество 1958 года меня уволили с моей последней постоянной работы, когда начальник производственного отдела журнала Time, заикаясь от ярости, порвал мой пропуск и велел убираться из здания. С тех пор я был формально безработным, а когда «не работаешь» четырнадцать лет, слово «отпуск» становится почти неудобоваримым.

Поэтому я крайне нервничал, когда обстоятельства вынудили меня в конце зимы 72-го полететь с моей женой Сэнди на Козумель, чтобы не делать вообще ничего.

Три дня спустя в волновой толчее в девяноста футах от рифа Паланкар в моем акваланге кончился воздух и я едва не утонул. Все твердили, мол, мне повезло, что я отделался только тяжелым приступом кессонной болезни. Ближайшая камера декомпрессии находилась в Майами, поэтому тем же вечером меня отправили туда на чартерном самолете.

Следующие девятнадцать дней я провел в герметично закрытой камере в центре Майами, а когда наконец вышел, мне выставили счет на три тысячи долларов. Жена с большим трудом разыскала моего адвоката в коммуне наркоманов у границы Мазатлана. Он тут же прилетел во Флориду и заставил суды признать меня банкротом, так что мне удалось уехать без проблем с законом.

В Колорадо я вернулся с мыслью отдыхать по меньшей мере полгода. Но через три дня пришло задание освещать турнир по рыбалке. Кто, как не ты, сказали мне, ты ведь уже знаком с островом. А кроме того, тебе надо отвлечься от политики.

Отчасти так оно и было, но вернуться на Козумель у меня были и собственные причины. Вечером накануне злосчастного погружения у рифа Паланкар я спрятал почти пятьдесят доз чистого метилендианилина в выбоине глиняной стенки бассейна для акул в местном аквариуме возле отеля «Барракуда». И эта заначка очень и очень занимала мои мысли, пока я отходил от кессонной болезни в больнице Майами.

Поэтому, когда пришло козумельское задание, я тут же поехал в город проконсультироваться у старого друга и поделыцика по наркоте Йейла Блура. Объяснив ситуацию в деталях, я попросил его совета.

– Ясно как белый день, – отрезал он. – Нужно сейчас же ехать. Ты окучишь рыбаков, а я заберу наркотики.

Таковы были обстоятельства, толкнувшие меня вернуться на Козумель под конец апреля. Ни редактор, ни свора сверхбогатых рыбаков-спортсменов, с которой нам предстояло иметь дело, ничегошеньки не знали о моих истинных мотивах. Блур знал, но у него был свой интерес поддерживать «прикрытие», так как – для оплаты счетов – я выдал его за моего технического консультанта. Мне это показалось совершенно логичным: чтобы освещать крайне напряженное состязание, необходимо много надежных помощников.

* * *

Когда после полудня в понедельник я добрался на Козумель, шишки туристического бизнеса острова были вне себя от возбуждения при мысли, что с неделю или дней десять с ними будет настоящий, взаправдашний «АВТОР PLAYBOY». Когда я вяло сполз с рейса из Майами, меня приветствовали, как Буффало Билла при первом его визите в Чикаго: к самолету вышла целая стая пиарщиков, и по меньшей мере трое встречали меня. Что можно для меня сделать? Чего бы мне хотелось! Как скрасить мою жизнь?

Отнести мои сумки?

Ну… почему нет?

Куда?

Ну… я помедлил, нутром чуя нежданный шанс, который может завести почти куда угодно.

– Кажется, мне положено ехать в «Кабаньяс», – протянул я, – но…

– Нет, – отозвался один из прилипал, – у вас люкс для прессы в «Козумеленьо».

Я пожал плечами.

– Как скажете. Поехали.

В колорадском турагентстве я попросил арендовать для меня джип «Фольксваген Сафари» (такой у меня был в прошлый приезд на Козумель), но пиарщики в аэропорту настаивали, что сами меня отвезут. Джип, по их словам, пригонят в течение часа, а пока со мной обращались как с влиятельным сановником: несколько человек взаправду обратились ко мне «мистер Плейбой», а еще парочка в конец каждой фразы прилепляла «сэр». Меня проводили в ждущую машину и увезли по двухполостному шоссе через пальмовые джунгли приблизительно в сторону «Американского стрипа», скопления пляжных отелей на северо-восточной оконечности острова.

Невзирая на вялые протесты, меня доставили в самый новый, самый большой и самый дорогой отель острова – кипенно-белую бетонную громадину, напомнившую мне муниципальную тюрьму в Окленде. У стойки портье нас встречали управляющий, владелец и несколько наемных громил-охранников, которые объяснили, дескать, жуткий грохот оттого, что рабочие заканчивают отделку третьего этажа того, что со временем станет пятиэтажным колоссом.

– Сейчас у нас всего девяносто номеров, – объяснил управляющий, – но к Рождеству будет три сотни.

– Господи Иисусе! – пробормотал я.

– Что?

– Неважно. Чертовски хороший отель вы тут строите. Уж вы мне поверьте, крайне впечатляет, во всем… Но одно странно, мне казалось, мне забронировано дальше, в «Кабаньяс».

Пожав плечами, я сверкнул улыбкой, не обращая внимания на уже закравшийся в разговор холодок неловкости. Управляющий выдавил слабый смешок.

– «Кабаньяс»? Нет, сеньор Плейбой. «Козумеленьо» на «Кабаньяс» совсем не похож.

– Ага, – согласился я. – Это по всему видно. Носильщик-майя уже исчез с моим багажом.

– Мы приберегли для вас малый люкс, – сказал управляющий. – Думаю, останетесь довольны.

Английские фразы он строил очень правильно, улыбкой сиял на сто ватт. Одного взгляда на этот могучий приветственный комитет хватило, чтобы понять: я стану их гостем хотя бы на одну ночь. А как только они обо мне забудут, я сбегу из этого бетонного морга и проберусь в уютно запущенную, затененную пальмами мирную берлогу «Кабаньяс», где мне почти как дома.

По пути из аэропорта пиарщик в голубой бейсболке и стильной синей с белым майке (обе с логотипом «Страйкер») рассказал, что владелец гигантского нового отеля «Козумеленьо» принадлежит к семье, правящей островом.

– Им половина острова принадлежит, – сказал он с усмешкой. – А чем они не владеют абсолютно, то контролируют через топливную лицензию.

– Топливную лицензию?

– Ну да. Они контролируют каждый галлон топлива, какой тут продается, – от бензина, на котором мы сейчас едем в джипе, до газа в каждой плите всех до единого ресторанов и даже авиационного топлива в аэропорту.

В то время я не обратил внимания на его слова. Такую холуйскую дребедень с обожествлением власти слышишь от любого пиарщика на свете по любому вопросу и в любой ситуации.

* * *

Моя проблема была очевидна с самого начала. Я приехал на Козумель (во всяком случае, официально) писать не только про турнир рыбаков, но и про общую атмосферу: редактору я объяснил, что серьезная спортивная рыбалка привлекает специфических людей и меня интересует как раз их поведение, а вовсе не марлин с парусником. В свой первый приезд на Козумель я обнаружил рыболовецкий порт по чистой случайности, когда однажды вечером мы с Сэнди, полуодетые и отлетевшие на стимуляторах, катались по острову и на бухточку с причалами для яхт наткнулись лишь потому, что около полуночи я свернул не туда и попытался, не соображая, куда еду, протаранить заграждение на подходах к единственному на острове аэропорту, которое охраняли три мексиканских солдата с автоматами. Помниться, сцену мы устроили скверную, и задним числом подозреваю, что плесневелый белый порошок, которого мы наелись, был, скорее всего, не стимулятором, а каким-то транком для скота. В наши дни на рынке наркотиков полно ветеринарных анестетиков; любой, кто хочет безболезненно отправить лошадь в кому, без проблем купит их у… ну… зачем же выдавать, а?

Как бы то ни было, когда вооруженная охрана прогнала меня от аэропорта, я свернул на ближайшую же шоссейку, и мы оказались в бухточке для яхт, где как раз шла вечеринка. Шум слышался приблизительно за полмили, поэтому я взял курс на музыку и ехал по шоссе, а после еще ярдов двести по крутому травянистому склону к акватории. Сэнди из джипа выходить отказалась, заявив, что с такими людьми она в сложившихся обстоятельствах общаться не готова, поэтому, посмотрев, как она заворачивается в одеяло на переднем сиденье, я пошел в док один. Чего-то подобного я как раз и искал: десятка три пьяных в хлам богатых белых из Джексонвилля или Помпано-Бич, мотающихся по мексиканскому порту вокруг яхт за двести тысяч долларов и проклинающих туземцев, что слишком мало прислали с музыкантами маррьячи малолетних шлюх. Полнейший декаданс, и я почувствовал себя как рыба в воде. Я начал заговаривать с людьми, пытаясь нанять на завтра лодку, что оказалось очень непросто, так как никто не понимал, что я говорю.

«Что, черт побери, происходит? – недоумевал я. – Неужто дело в наркоте? Почему меня не понимают?»

Среди прочих я заговорил с владельцем шестидесятифутовой «Крис-крафт» из Миллуоки. По его словам, он только сегодня приплыл из Ки-Уэст, и на данный момент его, похоже, интересовала только «аргентинская дева», с которой вошел в клинч на мостике. У «девы» лет пятнадцати были светло-русые волосы и красные глаза, но рассмотреть ее было трудно, потому что «Капитан Том» (как он представился) нагибал ее над пластмассовым контейнером для наживки, набитым дельфиньими головами, и, разговаривая со мной, пытался слюнявить ей ключицу.

Наконец, я махнул на него рукой и разыскал местного торговца рыбой по имени Фернандо Мерфи, чье опьянение было настолько брутальным и сильным, что мы прекрасно друг друга поняли, хотя по-английски он говорил плохо.

– Никакой рыбалки по ночам, – сказал он. – Приходи ко мне завтра в магазин, в центре у площади, и я дам тебе хорошую лодку.

– Отлично. Сколько?

Рассмеявшись, он повалился на вязкую блондинку из Нового Орлеана, которая была слишком пьяна, чтобы разговаривать.

– Для тебя, – сказал он, – сто сорок долларов в день, и я гарантирую рыбу.

– Идет. Я буду на рассвете. Готовь лодку.

– Chingado!- заорал он и, уронив стакан на палубу, обхватил себя руками.

Такая вспышка меня ошарашила, я сперва не понял, в чем дело. Пока не увидел, что ржущий трехсотфунтовый толстяк в «ливайсах» и красной футболке, стоявший на мостике ближайшей яхты под названием «Черный люциан», всадил в футболку Мерфи крючок на тридцатифунтового марлина и теперь старается подсечь добычу.

Подавшись назад, Мерфи снова заорал Chingado, упал на палубу и разорвал на себе футболку. Да уж, решил я, сегодня с этими ребятами не договориться. Правду сказать, я в тот приезд вообще не рыбачил. Но общая подленькая атмосфера той вечеринки мне запомнилась: живая карикатура на то, как распоясывается в чужих краях белое отребье; омерзительный сюжет, но не без толики психологии.

* * *

В первый день турнира я восемь часов провел в море на борту будущего победителя – пятидесятичетырехфутовой яхты под названием «Танцовщица солнца», которая принадлежала богатому промышленнику средних лет Фрэнку Оливеру из Пейлетки, Флорида.

По словам Оливера, у него была своя флотилия барж на водоканале под Джексонвиллем, и «Танцовщица солнца», единственная в гавани Козумеля, ходила под флагом Конфедерации. Водоизмещения в ней было «триста двадцать пять тысяч с гаком», к тому же уйма встроенных в стены розеток для пылесоса – чистить длинноворсовые ковры. Хотя, по словам Оливера, он проводил на ней «пять недель в году от силы», тем не менее считался очень серьезным рыбаком и решительно намеревался победить в турнире.

Для этой цели он нанял одного из лучших в мире рыболовецких капитанов – проворного ловкача по имени Клифф Норт – и фактически разрешил ему жить на яхте круглый год. Норт – живая легенда в мире спортивной рыбалки, и то, что Оливер взял его своим личным капитаном, не по нутру остальным рыбакам. Один объяснил, мол, это как если бы богатый бездельник нанял Арнольда Палмера проходить за него финальные лунки в Большом кливлендском турнире по гольфу «Элк-клаб». Норт живет на яхте вместе с женой и двумя молодыми «помощниками», которые делают всю грязную работу, и десять месяцев в году, когда Оливер в своей Пейлетке, готов сдать себя и судно любому, кто способен платить таксу. За эту синекуру от Клиффа требуется только одно: чтобы Оливер выигрывал три-четыре турнира, на участие в которых у него хватает времени за год.

Благодаря Норту и его опыту Фрэнк Оливер теперь значится в книгах рекордов спортивной рыбалки как один из лучших рыбаков мира. Победил бы Оливер без Норта и «Танцовщицы солнца» – предмет споров и зачастую грубых выпадов среди профи спортивной рыбалки. Даже самые эгоистичные рыбаки не станут отрицать, что хорошее судно и умелый капитан у штурвала – важнейшие факторы в океанской рыбалке, но между рыбаками (в основном богатыми дилетантами) и профессионалами мнения о сравнительной ценности опыта сильно разнятся.

Большинство профи, с кем я разговаривал на Козумеле, поначалу мялись говорить на эту тему (во всяком случае, для протокола), но после третьего или четвертого стакана неизменно приходили к выводу, что от любительской или спортивной рыбалки больше опасности, чем пользы, и что больше рыбы можно поймать, просто воткнув удочку в держатель на корме и предоставив рыбешкам самим делать всю работу. Через два-три дня самое большее, чего я добился от профи, звучало так: даже лучший рыбак стоит лишь десяти процентов в шансах на победу, а большинство вообще помеха.

– Господи всемогущий, – сказал как-то ночью в баре местного отеля один бывалый капитан из Форт-Лодердейла, – ты даже не поверишь, что у меня на глазах вытворяли эти идиоты! – Он рассмеялся, но смешок вышел нервный, и все его тело Словно бы содрогнулось от воспоминаний. – У одного типа, из тех, на кого я работаю, жена просто сумасшедшая. -Он устало покачал головой. – Не пойми меня неправильно, как человека я ее очень люблю, но когда доходит до рыбалки, черт побери, мне хочется ее порубить и бросить акулам. – Он сделал большой глоток рома с колой. – Неприятно такое говорить, но ни на что – кроме наживки для акул, она не годится. Иисусе, вчера она едва не убилась! Мы подцепили большого парусника, а когда такое случается, шевелиться надо побыстрее, сам понимаешь. И тут вдруг я слышу, она орет дурниной. Перегнулся с мостика и вижу, она волосами в барабан попала! -Он хохотнул. – Черт бы меня побрал! Ну, можно в такое поверить? Ее едва не скальпировало! Пришлось прыгать вниз -с пятнадцати футов при неспокойном море, да на мокрую палубу, – и собственным ножом перерезать леску. Еще десять секунд, и ей все волосы выдернуло бы!

* * *

Мало кто из рыбаков – особенно победителей вроде Фрэнка Оливера – согласен с профи в раскладе девяносто на десять.

– Это же командная работа, – говорит Оливер. – Как цепь без слабых звеньев. Рыбак, капитан, матросы, лодка – тут все важны, тут все работают как шестеренки единого механизма.

Ну… может и так. Оливер победил в турнире с двадцатью восемью парусниками за три отчетных дня. Но он рыбачил один на «Танцовщице солнца», судне, снаряженном так роскошно, что оно могло бы сойти за морской кабинет в квартире Нельсона Рокфеллера на Пятой авеню, и с Арнольдом Палмером от спортивной рыбалки на мостике. Большинство его соперников рыбачили по двое-трое на чартерных судах, которые распределялись по жребию, с пренебрежительными, непредсказуемыми капитанами, которых до вчерашнего дня спортсмены в глаза не видели.

– Состязаться с Клиффом Нортоном уже тяжело, – сказал Джерри Хоген, капитан побитой посудины под названием «Счастливая находка». – Но когда выходишь против Норта и только одного рыбака, у которого все устроено именно так, как ему удобно, выиграть практически невозможно.

Ничего не поделаешь, таковы правила серьезной спортивной рыбалки. Если бы Бебе Ребозо решил позаимствовать у Пентагона полмиллиона долларов без процентов и поучаствовать в Козумельском турнире на лучшем судне, какое смог бы купить, и экипажем специально обученных морпехов США, он бы состязался на одном уровне со мной, если бы я записался со стодесятилетней посудиной и командой политиканов под кайфом из «Мит поссум атлетик клаб». Согласно правилам, мы были бы наравне… И пока Бебе удил бы на своей яхте один, распорядители турнира могли бы навязать мне кошмарное трио товарищей-рыбаков вроде Сэма Брауна, Джона Митчелла и Бэби Хьюи.

Могли бы мы выиграть? Да ни за что на свете. Но никто, принимавший участие в турнире, пережитого не забудет, – и именно, это почти произошло, по разным причинам. К третьему дню (а может, это был четвертый?) я потерял всяческий контроль над репортажем. В какой-то момент, когда Блур взбесился и пропал на тридцать часов, мне пришлось выудить в единственном на острове ночном клубе какого-то наркомана и навязать ему должность «специального наблюдателя» от Playboy. Последний день турнира он провел на борту «Танцовщицы солнца», нюхая кокс и заплетающимся языком заговаривая зубы Норту, пока бедный Оливер отчаянно силился сохранить свое преимущество в одну рыбину над маниакальной командой Хогена на «Счастливой находке».

Вечер четверга определенно стал переломным моментом. Хрупкое взаимопонимание, какого я и Блур достигли с организаторами турнира, основательно пошатнулось за три дня все более странных выходок, а наше антисоциальное поведение на большой вечеринке «Страйкер» в баре на пляже Пунта Моренья, очевидно, показалось им неприемлемым. К ночи почти все там были пьяны в хлам, и в любой момент мог вспыхнуть скандал. Серьезные рыбаки (по большей части преуспевающие бизнесмены из Флориды) рявкали и огрызались друг на друга, как уличные бойцы в Гарлеме накануне долгожданной разборки между бандами:

– Задница ты жирная! Ты и бочкой бы рыбу не поймал!

– Промой свой грязный рот, малявка: ты только что на мою жену наехал!

– Чью жену, жирдяй? Держи свои поганые руки при себе!

– Где гребаный официант? Эй! Эй!!! Сюда! Тащи мне еще выпить! *

– Давай я так тебе скажу, дружище. Как насчет, мать ее, дуэли один на один? Только ты и я, а? На штуку баксов? Ну как тебе, а?

По пляжу слонялись люди с тарелками холодных макарон в креветочном соусе. Время от времени кто-нибудь вытаскивал из аквариума в патио гигантскую черепаху и совал ее под нос осоловелому соседу, дурацки гоготал и старался удержать рептилию, которая отчаянно била зелеными лапами воздух, окатывая брызгами плохо пахнувшей черепашьей воды всех в радиусе десяти футов…

– Ха, познакомься с моей подружкой! Она ох как твой перец обработает. Ты как, готов?

* * *

Нагрузившись кислотой, в такое место лучше не являться. Стараясь вписаться в окружение, мы много пили, но наркотик явно нас выделял. Блур подсел на мысль, что мы попали на сборище пьяных стяжателей, которые собираются превратить Козумель в «мексиканский Майами-Бич». Отчасти верно, но свои соображения он излагал с таким жаром, что выводил из себя собеседников в любом разговоре, в какой бы ни вклинивался. В какой-то момент я слышал, как он орет на управляющего отеля, где остановился:

– Вы просто свора гребаных, обезьяножрущих подонков! Столько хрени про туризм и развитие! Вам что, тут еще один Аспен нужен?

Управляющий смотрел озадаченно.

– Что такое Аспен? О чем вы?

– Ты прекрасно знаешь, о чем я, гнида! – орал Блур. -Я про грязные бетонные отели, которые вы строите по всему побережью, про гребаные киоски с хот-догами и…

Поспешив в патио, я схватил его за плечо.

– Не обращайте на Йейла внимания, – вмешался я, стараясь хоть одним глазом сфокусироваться на том, с кем он разговаривал. – Он пока не привык к такой высоте над уровнем моря.

Я постарался улыбнуться, но чувствовал, что без толку похоже получились только гримаса нарка, безумный взгляд и подергивание. Я слышал собственный голос, но ни черта в словах не понимал.

– Треклятые игуаны по всей дороге… в тупике пришлось развернуться на сто восемьдесят… Йейл схватился за аварийный тормоз, когда увидел столько ящериц, просто рычаг вы-, рвал… Слава богу, резина у нас была от снегохода. Мы же тут на пяти тысячах футах, сами понимаете, давление у вас тут маленькое, но там, у моря, такое впечатление, что мозги тебе тисками выжимают… Никуда от этого не денешься, даже думать не можешь…

Никто не улыбался. Я заговаривался, а Блур все еще вопил про «насилие над природой». Бросив его, я пошел в бар.

– Мы уезжаем, – сказал я бармену. – Нам нужен с собой

лед.

Бармен дал мне фирменный стакан пепси-колы с тающими осколками.

– Слишком мало.

Он набрал еще стакан. По-английски он не говорил, но я кое-как понял, что он пытается сказать: у них нет посудины для такого количества льда, как мне нужно, да и вообще лед кончается.

К этому моменту голова у меня пульсировала мучительной болью. Я едва мог сосредоточиться на его лице. Поэтому, чем спорить, вышел, загнал «сафари» через купу деревьев в патио и, припарковавшись перед самым баром, знаком показал изумленному бармену, чтобы забил мне заднее сиденье льдом.

Народ со «Страйкер» ужаснулся.

– Псих гребаный! – крикнул кто-то. – Ты деревьев пятнадцать снес!

Я кивнул, но слова до меня не дошли. Думать я мог только про лед – про то, как чашку за чашкой бросаю его на заднее сиденье. К тому времени кислота угробила мое зрение настолько, что один глаз у меня косил, а перед другим вообще все плыло… а еще у меня было четыре руки…

Бармен не врал: чан для льда с логотипом «Пунта Моренья» был почти пуст Я соскреб несколько чашек со дна^под гневные проклятия Блура где-то у меня за спиной), потом перемахнул стойку и за руль джипа.

Никто как будто не заметил, поэтому я взревел мотором и стал давить на гудок, пока медленно полз на передней передаче через покореженные деревья и кусты. Вдруг на заднее сиденье ко мне полез Блур, вопя:

– Шевелись, чтоб тебя, по газам!

Я дал по газам, и юзом нас вынесло с песчаной парковки.

Через полчаса гонки на полной скорости через весь остров мы вкатили на стоянку как будто бы ночного клуба. Блур немного успокоился, но все еще был под кайфом, когда мы резко затормозили в пяти футах от входа. Снаружи гремела музыка.

– Надо подзаправиться, – сказал я. – Мне язык словно игуана жевала.

Блур вышел из машины.

– Пойду проверю, что за место, не глуши мотор.

Он исчез за дверью, а я откинулся на спинку сиденья и стал пялиться в обезумевшее от звезд небо. Казалось, оно всего в шести футах у меня над головой. Или, может, в шестидесяти, или в шестистах. Наверняка я не знал, впрочем, и значения это не имело, потому что теперь я был убежден, что сижу в кабине «Боинга 727», среди ночи заходящего на посадку над Лос-Анджелесом. Господи, думал я, да меня просто на части рвет! Где же я? Мы вверх летим или вниз? В глубине души я знал, что сижу в джипе на стоянке возле ночного клуба на острове у побережья Мексики, но как можно быть уверенным, если мой мозг явно убежден, что я смотрю из кабины «727» на огни Лос-Анджелеса? А может, это Млечный путь? Или бульвар Сансет? Орион или отель «Беверли-Хиллс»?

Да кому какое дело? Хорошо лежать и смотреть то ли вверх, то ли вниз. Ветер приятно холодит, тело отдыхает.

Тут на меня снова заорал Блур.

– Проснись, чтоб тебя! Глуши мотор и пошли внутрь! Я познакомился с охрененными парнями!

* * *

Остаток вечера и ночь прошли как в тумане. Внутри было очень громко и почти пусто – если не считать тех, с кем познакомился Блур и кто оказался свихнувшимися курьерами коки с серебристой жестянкой, полной белого порошка. Когда я сел за столик, один, представившись Фрэнком, сказал:

– Слушай, сдается, твоему носу кое-что нужно.

– Почему нет? – согласился я, ловя жестянку, которую он бросил мне на колени. – А еще рому.

Проорав заказ, я открыл жестянку – невзирая на шорох протестов за столом.

Уставившись себе на колени, я подумал: «Ха! Определенно не Лос-Анджелес. Наверно, мы где-то еще».

Передо мной было с целую унию чистого, мерцающего, белого кокаина. Первым моим побуждением было выхватить из кармана банкноту в сто песо и свернуть в трубочку, чтобы нюхнуть, но Фрэнк схватил меня за локоть.

– Господи, помилуй, – зашептал он. – Только не здесь. Иди в уборную.

Так я и сделал. Путь – среди уймы столов и стульев – оказался тяжкий, но я его преодолел и наконец сумел запереться в кабинке и начать втягивать в себя кокс, не задумываясь о зловещих шумах, какие произвожу. Ощущение было такое, словно встал на колени среди пляжа и воткнул соломинку в песок; минут через пять обе ноздри мне забило, как эпоксидкой, а в дюне у меня под носом не возникло даже сколько-нибудь заметной вмятины.

Господи Иисусе, подумал я. Наверное, я сплю или это галлюцинация.

К тому времени, когда я прошаркал назад к столу, остальные слегка охолонулись. Было очевидно, что Блур в сортире уже побывал, поэтому с кривой улыбкой я протянул жестянку Фрэнку.

– Будь с этим поосторожнее, – пробормотал я. – Эта дрянь мозги разжижает.

Он улыбнулся.

– Что вы, ребята, тут делаете?

– Ни за что не поверите, – отозвался я, пока официант ставил передо мной высокий стакан с ромом.

Оркестр ушел на перерыв, двое музыкантов сели к нам за столик. Фрэнк говорил что-то про вечеринку попозже ночью. Я пожал плечами, еще стараясь прочистить носовые пазухи, нюхнув рома. Я предчувствовал, что этот поворот событий может иметь серьезные последствия для исхода репортажа, но теперь не слишком из-за него волновался.

* * *

Из глубин памяти всплывает обрывок разговора работяги со стройки с барменом в баре в Колорадо. Работяга объяснял, почему не следует пить еще одну рюмку.

– Нельзя бултыхаться со свиньями по ночам и утром летать с орлами, – сказал он.

Мне это вспомнилось, но я отмахнулся. Мне казалось, обстоятельства у меня совершенно иные. Через три часа мне полагалось быть на причале с фотоаппаратом и диктофоном, чтобы провести еще день на какой-нибудь треклятой лодке.

Нет, думал я, придурок из Колорадо все напутал. Главная проблема в том, как бултыхаться с орлами ночью и летать со свиньями утром.

Как бы то ни было, разницы не было никакой. По ряду самых разных веских причин утром я на яхту не попал и день провел в отключке на пустом пляже в десяти милях за городом,

* * *

К вечеру пятницы стало ясно, что сюжет не просто пересохший колодец, но даже не розетка без тока. Самой серьезной нашей проблемой обернулись восемь часов убийственной скуки на море под палящим солнцем, когда нас швыряло по мостику мощной яхты, а мы смотрели, как время от времени бизнесмен средних лет втаскивает на борт парусников. И Блур, и я целый день провели на яхтах, но только на «Танцовщице солнца» и «Удачной находке» хоть что-то во время турнира происходило, и к сумеркам в пятницу мы пришли к выводу, что рыбалка в открытом море – не самый зрелищный вид спорта. В свое время я повидал немало дурацких соревнований – от командной борьбы в Флоумейтоне, Алабама, до роллер-дерби по оклендскому телевидению и внутреннему турниру по волейболу на базе ВВС Скотт в Иллинойсе, – но будь я проклят, не припомню ничего тупее Третьего ежегодного международного козумельского турнира по рыбной ловле. Хотя бы как-то с ним можно сравнить день, который я провел в прошлом марте в пробке на бесплатной трассе в Сан-Диего. Но даже там был известный фактор адреналина: к концу второго часа я был не в себе от ярости и расколол верхнюю часть рулевого колеса арендованного «мустанга», потом, когда разогнался по полной, снес водяной насос и, наконец, вообще бросил развалюху наобочине в двух милях к северу от съезда на Ньюпорт-Бич.

* * *

Кажется, к субботе туман у меня в мозгах рассеялся настолько, что я сосредоточился на сложившейся ситуации, которая после трех бессонных ночей и дюжины судорожных стычек с организаторами «Страйкер» решительно переменилась. Меня вышвырнули из «Козумеленьо», и мне пришлось перебраться в другой отель, а Блуру управляющий его отелем на главной площади пригрозил тюрьмой или депортацией.

Я осилил еще один зомбированный день на море – с усиленной подмогой из жестянки Фрэнка, но наши отношения с участниками турнира было уже не спасти. Никто из гостей, участников и организаторов не желал иметь с нами дела. Нас избегали, как прокаженных. К тому времени хорошо нам было лишь в разношерстной компании местных психов, алкашей, мошенников и охотников за кораллами, которая собиралась под вечер на веранде «Бал-Хай», главного бара городка.

Они быстро с нами подружились, и эта внезапная подвижка в отношениях с населением острова заставила меня наконец подписывать счета, деля их пополам между «Страйкером» и Playboy. Всем было наплевать, особенно все растущей толпе новых друзей, которые приходили с нами выпить. Эти люди понимали, что мы вышли из фавора у «Страйкера» и местных властей, и как будто эта мысль их забавляла. На протяжении трех суток без сна мы собирались в «Бал-Хай», чтобы на публике мрачно размышлять над вероятностью массированного ответного удара местных jefes*, разозленных нашим паршивым поведением.

* глав, начальников – (исп.).

Так вот, развалясь под вечер субботы за большим круглым столом на веранде «Бал-Хайя», я заметил, что мимо во второй раз за последние десять минут проезжает горохово-зеленый «мустанг». На острове был такой один, и какой-то водила сказал, что он принадлежит мэру – грузному молодому политикану, назначенному, а не избранному чиновнику, который выглядел как спасатель с пивным брюхом с пляжа в Акапулько. В последние дни мы часто его видели, обычно под вечер и всегда разъезжающим взад-вперед по приморской frontera**.

** граница – (исп.).

– Сукин сын начинает действовать мне на нервы, – пробормотал Блур.

– Брось, – отозвался я. – Стрелять не начнут, во всяком случае, пока кругом люди.

– Что? – Седая тетка из Майами рядом с нами уловила слово «стрелять».

– Это же типы из «Страйкер», – объяснил я. – Мы слышали, они собираются на нас наехать.

– Господи Иисусе! – воскликнул отставной гражданский пилот, последние несколько месяцев живший у себя на яхте и на веранде «Бал-Хайя». – Вы же не думаете, что они правда начнут стрелять! Это же такой мирный островок!

Я пожал плечами.

– Здесь нет. В толпу стрелять не будут. Главное, чтобы они не подловили нас одних.

Тетка из Майами открыла было рот, но Блур оборвал ее вспышкой, от которой все на веранде разом повернулись к нам.

– Завтра мы им такое устроим! – рявкнул он. – Увидят, что спустят утром с парома «Плайя дель Кармен».

– О чем это вы? – спросил бывший летчик. Блур молчал, тупо уставившись на океан. Промедлив самую малость, я подхватил нить:

– Серьезные люди. Мы сделали вчера пару звонков. Завтра они явятся как свора гребаных росомах.

Наши друзья за столиком начали нервно переглядываться. Серьезные разборки на Козумеле дело почти неслыханное, туземная олигархия предпочитает действовать тоньше… да и мысль, что «Бал-Хай» может стать местом перестрелки в духе Чикаго, даже мне трудно было переварить.

Снова вмешался Блур – все еще пялясь в сторону материка.

– В Мериле можно нанять почти кого угодно, – сказал он. – Этих парней мы получили по десять долларов за голову плюс расходы. Если придется, они каждую башку на острове расшибут, дотла сожгут все до единой посудины захолустных придурков.

На мгновение воцарилась полная тишина, потом тетка из Майами и отставной пилот встали.

– Увидимся, – чопорно сказал пилот. – Надо сходить на яхту, проверить, как там дела.

Еще через пару минут ушли два сидевших с нами ныряльщика, сказав, что завтра, наверное, увидимся на вечеринке «Страйкер».

– Особо не рассчитывайте, – пробормотал Блур.

Нервно улыбнувшись, они унеслись по frontera на крошечных «хондах». Мы остались одни за огромным круглым столом, попивать «Маргариты» и смотреть на закат над полуостровом Юкатан в двенадцати милях за проливом. Через несколько минут молчания Блур, сунув руку в карман, достал полый стеклянный глаз, который купил у какого-то уличного торговца. Сзади у него была серебряная заглушка, которую Блур поддел ногтем, воткнул в отверстие соломинку от «Маргариты» и основательно нюхнул, прежде чем передать мне.

– Вот, – сказал он. – Попробуй лучшего Фрэнка.

Возле стола замаячил официант, но я не обращал на него внимания, пока не сообразил, что у меня проблемы, а тогда поднял взгляд от стеклянного глаза в руке и попросил еще два коктейля и сухую соломинку.

– Соmo no!* – прошипел он и быстро отошел от стола.

* как нет? – (исп.).

– Совсем забилась от влаги, – объяснил я Блуру, показывая застопоренную белым порошком соломинку. – Придется ее разрезать.

– Плевать, – отозвался Блур. – Фрэнк еще даст.

Я кивнул, забирая у официанта коктейль и штук шесть сухих соломинок.

– Заметил, как быстро свалили наши друзья? – спросил я, снова наклоняясь над глазом. – Подозреваю, они поверили твоей ахинее.

Прихлебывая «Маргариту», он смотрел на стеклянный глаз у меня в руке.

– Почему бы и нет? – пробормотал он. – Я сам начинаю верить.

Захлопывая заглушку и отдавая Блуру глаз, я чувствовал, как рот и небо затягивает онемение.

– Не волнуйся, – сказал я. – Помни, мы профи.

– Стараюсь, – отозвался он. – Но боюсь, они могут догадаться.

* * *

Помнится, был поздний вечер субботы, когда мы узнали, что Фрэнк Оливер официально победил на турнире, с отрывом в одну рыбину опередив выложившийся на все сто бедняцкий экипаж «Счастливой находки». Все это я наспех записывал в блокнот, пока мы шлялись по причалам для яхт. Никто не звал нас на борт «по-дружески хлебнуть», как приглашали других, и, честно говоря, вообще мало кто соглашался с нами разговаривать. Фрэнк с другом попивали пиво в баре под открытым небом неподалеку, но его радушие как-то не укладывалось в общую атмосферу. Дальше «Джек Дэниэлс» и лапанья баб на передней палубе парни «Страйкера» не заходят. И после недели все растущей изоляции от людей, о которых мне полагалось писать, я смирился с пренеприятной правдой, что «моей статье» крышка. Экипажи яхт не просто чохом меня не одобряли, большинство уже даже не верило, что я работаю на Playboy. Наверняка они знали только, что во мне и моих «ассистентах» есть что-то очень странное и сумасшедшее, если не сказать большего.

Отчасти они были правы, и с нашей стороны взаимное отчуждение усугублялось скоротечной паранойей от наркотиков, с каждым следующим днем придававшей любому мелкому происшествию мрачную и пугающую окраску. Параноидальное ощущение изоляции вкупе с попытками жить в двух совершенно разных мирах одновременно и так тяжело выносить, но гораздо хуже было то, что я неделю убил на эту несчастную статью и все еще понятия не имел, что значит рыбачить в глубоких водах. Я по-прежнему не понимал, что чувствуешь, поймав большую рыбу. Я видел только свору перевозбужденных бизнесменов из захолустья, временами подтягивающих к борту различных яхт темные тени – подтягивающих ровно настолько, чтобы помощник с заработком доллар в час смог подсечь лидера и заработать очко для «рыбака». За всю неделю я ни разу не видел рыбину вне воды – разве что в тех редких случаях, когда пойманный на крючок парусник выпрыгивал на мгновение ярдах в ста от яхты и снова нырял, а затем опять начиналась безмолвная десятиминутная борьба, неизменно заканчивавшаяся тем, что рыба либо уходила с крючка, либо ее подтаскивали к судну достаточно близко, чтобы «пометить» и отпустить.

Рыбаки заверяли, что кайф не поддается описанию, но верилось с трудом. На мой взгляд, сама суть рыбалки заключается в том, чтобы подцепить бьющего хвостом монстра и действительно его вытащить. А потом съесть.

Все остальное представлялось дилетантской хренью: точно охотишься на кабана с баллончиком краски – из безопасного укрытия в пикапе. Именно такое полубезумное разочарование подтолкнуло меня слоняться по причалам в поисках кого-нибудь, кто взял бы нас на ночную ловлю акул-людоедов. Казалось, это единственный шанс ухватить историю за хвост, почувствовать каково это – рыбачить или охотиться на кого-то по-настоящему опасного, на хищника, который при малейшей ошибке в мгновение ока оторвет тебе ногу.

Такая концепция понятна не всем в козумельских доках. Спортсмены-бизнесмены не видят смысла пачкать рубки своих дорогущих лоханок кровью, особенно чужой. Но в конце концов я нашел двух рисковых ребят: Джерри Хогена на «Счастливой находке» и местного капитана-майя, работающего на Фернандо Мерфи.

Обе попытки закончились катастрофой – в разное время и по совершенно разным причинам. Но для протокола хочу подчеркнуть, что острое чувство долга побуждает меня записать хотя бы краткое наблюдение об экспедициях на акул у побережья Козумеля: во-первых, я больше видел акул, когда нырял в дневные часы, чем в наши сложные и дорогостоящие ночные «охоты» с рыбацких судов, и, во-вторых, любой, покупающий на пляже Козумеля что-то сложнее и дороже бутылки пива, напрашивается на серьезные неприятности.

«Червеза Суперьор» по семьдесят пять центов за бутылку на веранде «Бал-Хай» – истинная дешевка (хотя бы потому, что знаешь, что получаешь) в сравнении с безумно, а иногда и фатально глупыми «турами рыбалки в глубоких водах и плавания с аквалангом», которые предлагают в хибарках у доков конторы вроде Эла Таймона или Фернандо Мерфи. Эти люди сдают лодки тупым гринго за сто сорок долларов в день (или ночь), везут тебя в океан и сбрасывают за борт с неисправным снаряжением в полные акул воды днем или возят кругами ночью (любимый трюк Фернадо Мерфи), якобы выискивая акул в пятистах ярдах от побережья. Тебя вынуждают лопать бутерброды с копченой колбасой в ожидании клева, и тебе ни за что не договориться с виноватым матросом-майя или капитаном той же национальности на мостике, которые прекрасно понимают, каким очковтирательством занимаются, но лишь следуют указаниям Фернандо Мерфи. А тем временем Мерфи разыгрывает из себя метрдотеля в собственном ночном клубе «Ла Пиньята», косящем под тихуанские.

Проведя шесть никчемных часов «в море» на одной из его лодок, мы разыскали Мерфи в его ночном клубе и едва не были избиты и брошены в тюрьму, когда шумно испортили всем настроение, обвинив его в «откровенном грабеже» на основании слов матроса, который признался, что нас обманули. От сапог громил Мерфи нас спасло только своевременное миганье вспышки американского фотографа. Лишь внезапная белая вспышка профессиональной камеры гринго способна парализовать мозг мексиканского придурка на достаточное время, чтобы потенциальная жертва успела улизнуть.

Мы на это рассчитывали и не ошиблись: плачевное окончание единственной нашей попытки нанять местных рыбаков охотиться на акул. Мерфи получил свои сто сорок долларов авансом, мы – жестокий практический урок того, как заключаются сделки на козумельском причале, и, имея кассету с фотографиями, сочли за лучшее поскорей убраться с острова.

* * *

Вторая наша охота на акул – с Джерри Хогеном на «Счастливой находке» – принесла совершенно иные ощущения. Эта была хотя бы честной. Хоген и его экипаж из двух человек считались «хипарями» флотилии «Страйкер» и однажды ночью взяли нас с Блуром на серьезную охоту. Странное вышло приключение, едва не потопившее их лодку, когда они в кромешной тьме зацепили риф в миле от берега, и закончившееся тем, что все мы сгрудились на мостике, а в кубрике билась как сумасшедшая четырехфутовая акула-самка, хотя Хоген и выпустил ей четыре пули в голову из пистолета сорок пятого калибра.

Вспоминая те охоты, могу лишь сказать, что к рыбалке в глубоких водах испытываю лишь нутряное и абсолютное отвращение. Хемингуэй правильно рассудил, что автомат сорок пятого калибра самое подходящее оружие при охоте на акулу, но ошибся относительно целей. Зачем губить ни в чем в не повинную рыбину, когда виновные расхаживают по причалу, предлагают лодку по сто сорок баксов в день пьяным недотепам, называющим себя «рыбаками-спортсменами»?

Наш отъезд с острова не прошел мирно. В общих чертах план, который я составил накануне ночью, основательно закинувшись стимуляторами, заключался в том, чтобы выждать, пока до первого утреннего рейса «Аэромексико» в Мериду не останется и часу, и ни свет ни заря под самый конец смены ночного портье сбежать из гостиниц, не заплатив, а оба счета записать на Playboy и «Страйкер алюминиум яхте». Я считал, что эта двойная гарантия покажется достаточно серьезной и собьет с толку обоих портье настолько, что мы успеем добраться в аэропорт и улететь.

Единственной нашей проблемой (помимо спеца по черному кораллу, который надеялся получить по меньшей мере три сотни наличкой за заказанный товар) было, как бросить арендованный в «Авис» джип не ранее чем за три минуты до того, как поднимемся на борт. Я знал, что местные чинуши «Авис» следят за мной, послав того же оперативника, который повесил на меня разбитое ветровое стекло, но еще я знал, что он достаточно давно за нами наблюдает, чтобы понимать: оба мы «совы». Мне казалось, свой психологический будильник он ставит в соответствии с нашим традиционными рабочими часами от полудня до рассвета. Еще я понимал, что в последнюю неделю бодрствовать ему приходилось совсем не в те часы, в какие он привык, а потому он уже, наверное, превратился в лопочущий комок нервов, стараясь не отстать от пары безумных гринго, подпитываемых, по всей очевидности, из бездонного ранца с амфетаминами, кислотой, стимуляторами и коксом.

Сводилось все к вопросу экипировки – или отсутствия оной – и его далеко идущего воздействия на развитие событий. Годы спустя, оглядываясь на те испытания, я был уверен, что после восьмидесяти-девяноста часов без сна способен хотя бы краткое время функционировать на пике своих возможностей. Были, разумеется, и негативные факторы: восемьдесят или девяносто часов алкоголя рекой наряду со спорадическими изматывающими заплывами, когда надо уворачиваться от камней в пик прилива среди ночи, и внезапные, грозящие обернуться катастрофой стычки с управляющим отеля… В общем и целом я полагал, что фактор наркотиков даст нам явное преимущество. Любые двадцать четыре часа исправный частный детектив найдет в себе силы не отставать от ветеранов наркодвижения, но сорок восемь, а особенно семьдесят два часа кряду… Симптомы усталости начинают проявляться со всей силой: галлюцинации, истерия, серьезный нервный срыв. После трех суток тело и мозг так сильно истощены, что в чувство тебя приведет только сон, а у заядлого наркомана, давно привычного к странному и лихорадочному темпу, все еще есть в запасе минимум часа три резерва на амфетаминах.

Едва самолет наконец взлетел, все сомнения относительно того, что делать с наркотиками, отпали. Три из оставшихся пяти капсул МДА я проглотил еще ночью, а наш гашиш и все шесть своих пурпурных таблеток Блур отдал спецу по черным кораллам как премию за ночные труды. Над проливом, на высоте восьмисот футов, мы перебрали имеющийся запас.

Две дозы МДА, шесть доз кислоты, полтора грамма неразбавленного кокаина, четыре красных и с горстку амфетаминов. Плюс сорок четыре доллара и отчаянная надежда, что Сэнди заказала и оплатила нам билеты после Монтеррея и Мехико, – вот и все, что было у нас на перегон от Козумеля до убежища в доме Сэма Брауна в Денвере. Из Козумеля мы вылетели в 8:13 по часовому поясу Маунтин, и если все пойдет нормально, в международный аэропорт Стэплтона в Денвере должны прибыть еще до семи.

Мы летели уже минут восемь, когда, глянув на Блура, я рискнул поделиться своими мыслями:

– У нас с собой слишком мало наркотиков, чтобы рисковать тащить их через таможню.

Он задумчиво кивнул.

– М-да, для бедных мальчиков мы недурно экипированы.

– Оно конечно, но мне надо поддерживать профессиональную репутацию. И есть только две вещи, какие я никогда не делал с наркотиками: не продавал и не провозил через таможню. А ведь запас мы сможем возобновить за девяносто девять долларов, как только сойдем с самолета.

Он съежился на сиденье, но промолчал. Потом поднял взгляд на меня.

– Хочешь сказать, надо выбросить всю дрянь?

Я на мгновение задумался.

– Нет, думаю, следует ее употребить.

– Что?

– А что тут такого? Как бы странно ты себя ни вел, тебя не могут забрать за то, что уже растворилось у тебя в желудке.

– Господи Иисусе! – пробормотал он. – Мы же, как лунатики, бредить будем.

Я пожал плечами.

– Ты только вспомни, где мы будем проходить таможню, – сказал я. – В Сан-Антонио, штат Техас. Ты готов попасть в тюрьму в Техасе?

Он рассматривал ногти.

– Помнишь Тима Лири? – спросил я. – Десять лет за три унции травы в трусиках дочки.

Он кивнул.

– Господи… Техас! Я про это забыл.

– А я нет. Когда три недели назад Сэнди проходила таможню в Сан-Антонио, они весь ее багаж на части порвали. У нее два часа ушло на то, чтобы снова чемодан сложить.

Я прямо-таки видел, как у него в мозгах крутятся шестеренки.

– Ну… – протянул он наконец. – Что, если мы все съедим и съедем с катушек и нас прищучат?

– Ничего, – отозвался я. – Мы основательно наклюкаемся. Если нас заберут, стюардесса засвидетельствует, что мы были пьяны.

На секунду задумавшись, он рассмеялся:

– Ага. Просто пара старых добрых парней перебрали алкоголя. Пьяны в драбадан по возвращении домой после грешного отпуска в Мексике. Просто на рогах.

– Ага, – подхватил я. – Пусть хоть догола нас разденут. Нет преступления в том, чтобы въехать в страну безнадежно пьяным.

– А ты прав. – Блур рассмеялся. – С чего начнем? Не стоит есть все разом, это уж чересчур.

Кивнув, я достал из кармана МДА и протянул ему одну, а вторую закинул в себе рот.

– Давай и кислоты немного сейчас съедим, – предложил я. – Так мы чуток подготовимся к тому моменту, когда придется съесть остальное, а кокс прибережем на крайний случай,

– И амфетамины тоже. Сколько у тебя осталось?

– Десять доз. Чистейший белый амфетамин в порошке. Если попадем в переплет, нас это взбодрит.

– Тогда оставим на конец. А кокс нюхнем, когда дело примет крутой оборот.

Я проглотил пурпурную таблетку, не обращая внимания на стюардессу-мексиканку с подносом сангрии.

– Я возьму два, – сказал, перегибаясь через меня, Блур.

– И я тоже. – Я взял с подноса еще два бокала. Блур умехнулся стюардессе.

– Не обращайте внимания. Мы просто туристы, дурачимся и выставляем себя дураками.

Несколько минут спустя мы приземлились в Мериде. Но остановка была короткой и безболезненной. К девяти мы парили над центральной Мексикой на высоте двадцать тысяч футов, направляясь в Монтеррей. В салоне было наполовину пусто, и мы могли бы пересесть, если бы захотели, но я посмотрел на Блура, пытаясь по нему определить собственное состояние, и решил, что бродить по проходу – не самая мудрая мысль. Бросаться в глаза – это одно, но когда от тебя с отвращением шарахаются ни в чем не повинные пассажиры – совсем другое. Среди прочих у кислоты есть одна особенность – нельзя погасить блеск, который появляется от нее в глазах. Никакое количество алкоголя не вызовет именно такого смеха, физического жжения в спине с первым кислотным приходом.

Но Блуру хотелось размяться.

– Где тут нос, мать его? – бормотал он.

– Забудь, – сказал я. – Мы почти в Монтеррее. Не привлекай внимание. Нам придется пройти через иммиграционный контроль.

– Иммиграционный контроль? – Он сел прямее.

– Ничего такого. Просто предъявим туристические карточки и проверим, как там с билетами в Денвер. Но надо вести себя нормально.

– Почему?

Я задумался. И правда, почему? Мы чисты. Ну почти чисты. Через час после Мериды мы съели еще кислоты. В результате осталось только две дозы плюс четыре красненьких, кокс и амфетамины. По жребию мне выпали амфетамины и кислота, Блуру достались кокс и красненькие. К тому времени, когда над Монтерреем загорится табло «ABROCHE SU CINTURON (ПРИСТЕГНИТЕ РЕМНИ)», все, что не успеем съесть до Техаса, придется спустить в унитаз из нержавейки в туалете самолета.

На такое решение ушло сорок пять мучительных минут, ведь к тому времени ни один из нас уже не мог говорить внятно. Я старался шептать сквозь стиснутые зубы, но всякий раз, когда мне удавалось выдать связную фразу, мой голос эхом разносился по салону, словно я бормотал в громкоговоритель. В какой-то момент я наклонился к самому к уху Блура и прошипел:

– Красных… сколько?

Но звук собственного голоса так меня потряс, что я отшатнулся и постарался сделать вид, будто вообще ничего не говорил.

Почему стюардесса так пялится? Кто ее знает… Блур как будто не заметил… Но вдруг забился, отчаянно скребя обеими руками по сиденью под собой.

– Какого черта? – орал он.

– Тихо ты! – рявкнул я. – Что на тебя нашло?

Не переставая вопить, он дергал за ремень. Прибежала стюардесса и его расстегнула. В лице у него читался такой страх, что она отпрянула и только смотрела, как он вскакивает.

– Черт бы тебя побрал, безрукий ты придурок!

Я не отрываясь смотрел прямо перед собой. Господи, он все провалил, кислота ему не по зубам, надо было бросить свихнувшегося придурка на Козумеле. Стараясь игнорировать поднятый им шум, я чувствовал, как скрежещут у меня зубы. Но все-таки глянул в его сторону и увидел, как, пошарив между сиденьями, он выныривает с тлеющим окурком.

– Ты только посмотри! – закричал он на меня. В одной руке он держал окурок, а другой гладил себя по ляжке.

– Дырищу мне в штанах прожег! – вопил он. – Взял и выплюнул свою дрянь мне прямо в кресло!

– Что? – Я пошарил между зубов в поисках сигареты в мундштуке, но мундштук был пуст, и тут я понял. Туман у меня в голове вдруг развеялся, и я услышал собственный смех. – Я же предупреждал тебя об этих треклятых «бонанзас»! – сказал я. – Никогда в фильтре не держатся!

Стюардесса усаживала Блура назад в кресло.

– Пристегните ремни, – твердила она. – Пристегните ремни.

Схватив его за руку, я дернул вниз, так что он потерял равновесие и тяжело повалился на спинку кресла. Спинка поддалась и рухнула на колени тому, кто сидел за нами. Стюардесса поспешно вернула ее на место и наклонилась застегнуть ремень Блура. Я увидела, как его левая рука нежно скользнула обнять ее за плечи.

Господи всемогущий, подумал я. Ну все! Я уже видел заголовки завтрашней News: «НАРКОСКАНДАЛ В ВОЗДУХЕ НАД МОНТЕРРЕЕМ: ГРИНГО ПОСАДИЛИ ЗА ПОДЖОГ И ИЗНАСИЛОВАНИЕ».

Но стюардесса только улыбнулась и отошла на пару шагов, отмахнувшись от неуклюжих приставаний Блура. К несчастью, мое собственное лицо никак меня не слушалось. Глаза у нее сузились. Похоже, ее гораздо больше оскорбила дурацкая улыбка, с которой я старался на нее смотреть, чем попытка Блура нагнуть ее голову к своим коленям.

Он счастливо улыбнулся, глядя, как она мрачно уходит.

– И поделом тебе!! Ездить с тобой сплошной кошмар. Кислота выравнивалась. По голосу Блура я определил,

что он на стадии мании. Никаких больше дерганых, параноидальных шепотков. Теперь он был вполне уверен в себе, его лицо осиял свет хрупкой безмятежности – такую неизменно видишь на лице ветерана кислоты, который знает, что первый приход миновал и можно расслабиться в ожидании шести часов истинного удовольствия.

Сам я пока до этого не дошел, но понимал, что осталось недолго, а до Денвера нам все еще около семи часов и две пересадки. Я знал, что иммиграционный контроль в Монтеррее пустая формальность: только постоять в очереди вместе со всеми остальными гринго и не впасть в истерику, когда«коп на проходной попросит туристическую карточку.

Мне казалось – судя по долгому опыту, – через это мы пройдем легко. Человек с семи-восьмилетним опытом поедания кислоты на людях давно уже научился доверять выделяющей адреналин железе, зная, что она протащит его через рутинные столкновения с официальными лицами: штрафы от дорожной полиции, пошлины за пересечения мостов, стойки авиабилетов…

Как раз одно такое ожидало нас сейчас: добыть багаж с самолета и не потерять его в аэропорту, пока не разберемся, какой рейс доставит нас в Сан-Антонио и Денвер. Блур путешествовал налегке, всего с двумя сумками. Но у меня был обычный основательный набор: два огромных кожаных чемодана, холщовый баул и магнитофон с двумя переносными колонками. Если мы хотя бы что-то потеряем, хотелось потерять это к северу от границы.

* * *

Аэропорт Монтеррея – прохладное и светлое зданьице, настолько безупречно чистое, что почти убаюкало нас блаженной эйфорией. Все работает, все в полном порядке. Никакого потерянного багажа, никакого лепета у стойки иммиграционного контроля, никаких причин для паники или приступов отчаяния у стоики с билетами. Билеты первого класса нам были уже заказаны и подтверждены до самого Денвера. Блуру не хотелось тратить лишние тридцать два доллара, «просто чтобы сидеть впереди с бизнесменами», но мне это казалось необходимым.

– В первом классе странному поведению всегда больше спуска. У стюардесс в туристическом классе гораздо меньше опыта, поэтому гораздо больше вероятность того, что они выйдут из себя, если решат, что на руках у них опасный психопат.

Блур уставился на меня возмущенно.

– Я что, похож на опасного психопата?

Я пожал плечами. Мне трудно было сосредоточиться на его лице. Мы стояли в коридоре возле сувенирного магазинчика.

– Ты выглядишь как самый настоящий наркоман, – сказал я наконец. – Волосы у тебя торчат во все стороны, глаза нездорово блестят, нос красный и… – Я вдруг заметил белый порошок у него на усах. – Ах ты свинья! Ты залез в кокс!

Он пусто улыбнулся.

– А почему нет? Надо было чуток поправиться. Я кивнул.

– Ага. Вот посмотрим, как будешь объяснять таможенному агенту в Сан-Антонио, почему у тебя из носа белый порошок лезет. – Я рассмеялся. – Видел толстенные фонари-пульки, которые используют для анального обыска.

Он принялся отчаянно тереть ноздри.

– Где тут аптека? Куплю спрей для носа «дристен». Он сунул руку в карман, и его лицо вдруг посерело.

– Господи! – прошипел он. – Я потерял бумажник!

Он раз-другой обшарил карманы, но бумажник так и не объявился.

– Господи милосердный! – взвыл он. – Он остался в самолете! – Взгляд Блура дико обшаривали аэропорт. – Где выход на посадку? – рявкнул он. – Бумажник, наверно, лежит под креслом.

Я покачал головой.

– Нет, слишком поздно.

– Что?

– Я про самолет. Пока ты в уборной нюхал кокаин, я видел, как он взлетает.

Он на мгновение задумался, но вдруг издал громкий, протяжный вопль.

– Мой паспорт! Все мои деньги! У меня ничего нет! Без документов меня не пустят в страну!

Я улыбнулся.

– Ерунда. Я за тебя поручусь!

– Дерьмо! Ты псих! Ты выглядишь как псих.

– Пойдем поищем бар, – сказал я. – У нас есть еще сорок пять минут.

– Что?

– Чем больше выпьешь, тем больше тебе будет по фигу, – сказал я. – Сейчас тебе полезно напиться и в слезах свалиться под стол. Я поклянусь, что в Мериде ты вышел перед выворачивающим на взлетную полосу самолетом и твою куртку сорвало у тебя с плеч и засосало прямиком в турбину. – История казалась абсурдной. – Твой бумажник ведь был в куртке, так? А я свидетель. Я тебя спас, чтобы тебя самого в турбину не затянуло.

Тут я уже ржал как конь: вся сцена ярко встала у меня перед глазами. Я чувствовал, как нас засасывает, а мы изо всех сил упираемся ногами в горячий асфальт взлетной полосы. Где-то в отдалении за воем турбин слышался вопль оркестра марьяччи, затягивающий нас все ближе к вращающимся лопастям. Я слышал отчаянный визг стюардессы, беспомощно наблюдавшей за нами. Мексиканский солдат с автоматом пытался нам помочь, но его унесло как листок на ветру. Повсюду вокруг дикие крики, потом тошнотворный «ух», когда он ногами вперед исчез в черной пасти турбины. Мотор на мгновение заикнулся, потом окатил взлетную полосу мерзким душем фарша и осколков костей. Снова крики за спиной, когда с Блура сорвало куртку. Я схватил его за руку, а еще один солдат начал палить из автомата по самолету, сперва по кабине, потом по мотору-убийце… который внезапно взорвался, как бомба, прямо перед нами. Взрывной волной нас отбросило через сеточное заграждение…

Господи! Ну и сцена! Фантастическая история для таможенника в Сан-Антонио: «А потом, офицер, пока мы лежали на траве, оглушенные настолько, что не могли даже пошевелиться, взорвалась еще одна! А потом еще! Огромные огненные шары! Просто чудо, что мы живы остались. Да, надо принять во внимание, что сейчас мистер Блур в шоке. Он ведь пережил большое потрясение, почти полдня был в истерике… Я хочу отвезти его домой в Денвер и дать успокоительное».

Меня так захватило это ужасное видение, что я не заметил, как Блур стал на колени и заорал. Вывалив на пол содержимое сумки, он начал копаться в нем по-собачьи и вдруг с улыбкой поднял взгляд: в руках он держал бумажник.

– Ты его нашел!

Он кивнул, сжимая бумажник обеими руками, словно тот вот-вот вывернется с ловкостью ящерицы и исчезнет в другом конце переполненного зала ожидания. Оглянувшись, я увидел, как люди останавливаются на нас посмотреть. Голова у меня еще шла кругом от огненной галлюцинации, но я сумел присесть на корточки и помочь Блуру затолкать пожитки назад в сумку.

– Собирается толпа, – пробормотал он. – Пойдем в бар, там безопасно.

* * *

Несколько минут спустя мы уже сидели за столиком с видом на взлетную полосу, пили «Маргариты» и смотрели, как наземная бригада готовит от отлету «727», который унесет нас в Сан-Антонио. Я планировал сидеть в баре до последней минуты и лишь тогда сигануть в самолет. Пока удача нам улыбалась, но сцена в зале ожидания вызвала у меня приступ паранойи. Мне казалось, за мной наблюдают. Манера Блура все больше напоминала поведение психопата. Он отпил из бокала, потом хлопнул им о стол и уставился на меня.

– Что это? – рявкнул он.

– Двойная «Маргарита», – ответил я, оглядываясь на официантку поверить, не смотрит ли она.

Она смотрела, и Блур ее подозвал.

– Что тебе надо? – прошептал я.

– «Глаукому».

Официантка объявилась прежде, чем я успел возразить. «Глаукома» – исключительно сложная смесь из девяти несочетаемых ингредиентов, на которую Блура подсадила сварливая старуха – с ней он познакомился на веранде «Бал-Хай». Она научила готовить ее тамошнего бармена: следует очень точно отмерить текилу, джин, ликер «Калуа», ледяную крошку, фруктовый сок, цедру лайма и пряности, а после все тщательно смешать и налить в высокий стакан с Сахарным ободком.

Такой коктейль не стоит заказывать в баре аэропорта, когда ты накачан кислотой и у тебя значительные затруднения с речью, особенно если не говоришь на местном языке, но уже расплескал по столу первый же заказанный коктейль.

Вот только Блур не унимался. Когда официантка оставила всяческую надежду, он пошел к стойке разговаривать с барменом сам. Я обвис на стуле, приглядывая за самолетом и надеясь, что он почти готов к взлету. Но багаж еще не загрузили, до отправления оставалось двадцать минут – достаточно времени, чтобы мелкое происшествие переросло в серьезные неприятности. Я наблюдал, как Блур разговаривает с барменом, тыча различные бутылки за стойкой и временами на пальцах показывая, сколько отмерить. Бармен терпеливо кивал.

Наконец, Блур вернулся к столу.

– Готовит, – сказал он. – Вернусь через минуту. У меня дело.

Я его проигнорировал. Мысли у меня путались. Двое суток без сна плюс постоянная диета из расширяющих сознание наркотиков и двойных «Маргарит» начали сказываться, не давая мне сосредоточиться. Заказав еще коктейль, я стал смотреть на прожаренные солнцем бурые холмы за взлетной полосой. В баре царила приятная прохлада от кондиционера, но через стекло припекало солнце.

К чему беспокоиться? Худшее позади. Теперь надо только не пропустить рейс. Как только пересечем границу, худшее, что может случиться, – кошмарное недоразумение на таможне в Сан-Антонио. Может, даже день в тюрьме, но какого черта? Несколько обвинений в мелких правонарушениях: пьянство в общественном месте, нарушение общественного спокойствия, сопротивление аресту, но ничего серьезного, никакой уголовщины. К тому времени, когда приземлимся в Техасе, все улики будут съедены.

Волновало меня единственно то, что против нас уже, возможно, выдвинуты обвинения в крупной краже на Козумеле. В конце-то концов мы сбежали, не заплатив по двум счетам на общую сумму в пятнадцать тысяч песо, да еще бросили угробленный джип на стоянке аэропорта – еще пятнадцать тысяч. И последние четыре-пять дней провели в обществе крупного торговца наркотиками, который своего занятия не скрывал и за всеми передвижениями и контактами которого, насколько мы знали, вероятно, следили агенты Интерпола, а может, даже их фотографировали.

Так где же сейчас Фрэнк? Благополучно вернулся в Калифорнию? Или сидит в тюрьме в Мехико-сити, клянясь и божась, что понятия не имеет, как столько банок белого порошка попали в его багаж? Я почти слышал его голос: «Вы должны мне поверить, капитан! Я поехал на Козумель проверить инвестиции в недвижимость, посмотреть, как там мой участок. Однажды вечером я сидел в баре, никого не трогал, как вдруг рядом со мной садятся два кислотника и говорят, что работают на Playboy. У одного была горсть пурпурных таблеток, и я был так глуп, что съел одну. И не успел я оглянуться, как они поселись в моем номере в отеле. Они вообще не спали. Я старался за ними присматривать, но мне же спать нужно, поэтому в мой багаж они могли подсунуть все что угодно… Что? Где они сейчас? Ну… Точно не скажу, но могу назвать вам отели, где они останавливались».

Господи! Кошмар какой! Допивая коктейль и заказывая следующий, я Постарался выбросить его из головы. Но параноидальная дрожь оторвала меня от приятных размышлений. Сев прямее, я огляделся. Где этот гад Блур? Как давно он ушел? Выглянув в окно, я увидел, что бензовоз все еще припаркован под крылом. Но уже забрасывают багаж. Еще десять минут.

* * *

Снова расслабившись, я сунул горсть песо официантке за наши коктейли и постарался ей улыбнуться. Но вдруг по всему аэропорту из тысячи динамиков эхом разнеслось мое имя… Затем я услышал имя Блура. Грубый голос с сильным акцентом ревел в коридорах воплем баньши:

– ПАССАЖИРЫ ХАНТЕР ТОМПСОН И ЙЕЙЛ БЛУР. НЕМЕДЛЕННО ПОДОЙДИТЕ К СТОЙКЕ ИММИГРАЦИОННОГО КОНТРОЛЯ.

Я был так ошеломлен, что не мог даже шелохнуться.

– Матерь двенадцати ублюдков! – прошептал я. – Я не ослышался?

Обеими руками схватившись за стул, я постарался сосредоточиться. У меня опять галлюцинации? Ну как Же определить?

Потом по аэропорту снова разнесся голос:

– ПАССАЖИРЫ ХАНТЕР ТОМПСОН И ЙЕЙЛ БЛУР. НЕМЕДЛЕННО ПОДОЙДИТЕ К СТОЙКЕ ИММИГРАЦИОННОГО КОНТРОЛЯ…

«Нет! – подумал я. – Это невозможно. Это, наверное, параноидальное слабоумие. Страх, что в последний момент меня сцапают, разросся настолько, что я слышу голоса! Солнце из-за окна вскипятило кислоту у меня в мозгах: огромный пузырь наркотиков прорвал слабую вену в лобной доле!»

Тут я увидел, как через бар спешит Блур. Глаза у него были безумные, и он как сумасшедший всплескивал руками.

– Ты это слышал? – выкрикивал он.

Я уставился на него. Ну… подумал я, нам конец. Он тоже слышал… А если нет, если у нас обоих галлюцинации, значит, у нас передозняк и следующие шесть часов нас ничто не спасет: сойдем с ума от растерянности и страха, будем чувствовать, как тела наши исчезают, а головы раздуваются на манер воздушных шаров, даже друг друга узнать не сможем…

– Очнись, черт побери! – орал он. – Надо бежать на самолет!

Я пожал плечами. Без толку. Нас возьмут на выходе. Он лихорадочно дергал застежку дорожной сумки.

– Ты уверен, что это наши фамилии произнесли? Точно уверен?

Я кивнул, так и не шевелясь. В отупелом мозгу у меня закопошилась истина. Это не галлюцинация, кошмар реален. И вдруг я вспомнил, как пиарщик «Страйкера» рассказывал, насколько всемогущ тот шеф на Козумеле, у которого лицензия на продажу горючего.

Конечно! У такого человека связи по всей Мексике: полиция, авиалинии, иммиграционные службы. Безумием было считать, что сможем его разозлить и нам это сойдет с рук. Без сомнения, он и филиалы «Авис» тоже контролирует. И он вступил в игру, как только его громилы обнаружили на стоянке аэропорта разбитый джип: лобовое стекло вдребезги и счет за одиннадцать дней аренды не оплачен. Телефонные провода в двадцати тысячах футов под нами гудели до самого Монтеррея. А теперь, когда у нас в запасе всего десять минут, нас настигли.

Встав, я забросил на плечо баул, как раз когда официантка принесла Блуру его «Глаукому». Он глянул на нее, потом схватил коктейль с подноса и выпил залпом.

– Gracias, grasias, – забормотал он, протягивая ей банкноту в пятьдесят песо. Она было потянулась дать сдачи, но он затряс головой: – Nada, nada*, оставьте гребаную сдачу себе. – Потом указал на дверь в кухню. – Черный ход? – с надеждой спросил он. – Exitol

* «Спасибо… ничего-ничего» – (исп.).

Он кивнул на самолет на взлетной полосе в пятидесяти футах под нами. В окно я увидел, как немногие пассажиры поднимаются на борт.

– Большая спешка! – объяснил он.

С недоуменным видом девушка указала на главный выход из бара.

С секунду Блур бессильно заикался, потом заорал:

– Где хренов черный ход отсюда? Нам нужно попасть на самолет сейчас!

Внезапно отставленный прилив адреналина чуть прочистил мне мозги. Схватив Блура за руку, я дернул его к выходу.

– Пошли, – велел я. – Проскочим мимо сволочей.

В голове у меня до сих пор был туман, но адреналин пробудил к жизни инстинкт самосохранения. Наша единственная надежда – как обреченные крысы, проскользнуть в единственную имеющуюся дырку и надеяться на чудо.

Пока мы бежали по коридору, я сорвал с баула один из бэджиков «ПРЕССА» и сунул его Блуру.

– Когда будем у выхода на посадку, начинай им размахивать, – сказал я, отпрыгивая в сторону, чтобы пропустить процессию монашек. – Pardonnez! – кричал я. – Prensa! Ргеnsa! Mucho importante!*

* «Извините! Пресса! Пресса! Очень важно!» – (исп.).

Блур подхватил мои вопли, когда, сломя голову и бессвязно завывая на ломаном испанском, мы подбегали к выходу на посадку. Кабинка контроля была сразу за стеклянными дверьми, ведущими на взлетную полосу. Трап был еще полон пассажиров, но часы над выходом показывали ровно 11:20 – время вылета. Наша единственная надежда – юркнуть мимо копов у стойки и рвануть в самолет за секунду до того, как стюардесса закроет большую серебряную дверь.

Перед стеклянными дверями нам пришлось притормозить, но мы размахивали билетами и орали «Рrensа! Prensa!». К тому времени по мне ручьем тек пот и мы оба задыхались.

Когда мы ввалились через порог, дорогу нам заступил невысокий, с виду мускулистый коп в белой рубашке и черных очках.

– Сеньор Блур? Сеньор Томпсон? – резко спросил он. Глас возмездия.

Я остановился так резко, что едва не упал, и обвис на стойке, но ботинки Блура на кожаной подошве не затормозили на мраморном полу, и, проскользнув мимо меня, он на полной скорости врезался в кадку с десятифутовой пальмой, уронив сумку и сломав несколько веток, за которые пытался уцепиться, чтобы не упасть.

– Сеньор Томпсон? Сеньор Блур?

Думать наш обвинитель мог только одну мысль зараз. Прибежал его помощник и помог Блуру подняться на ноги. Еще один коп подобрал с полу сумку и отдал ему.

Я был так измучен, что сил хватило только покорно кивнуть. Выкликнувший наши имена коп вынул у меня из руки билет, посмотрел и вернул мне.

– Ага, – сказал он с усмешкой. – Сеньор Томпсон. – Потом он перевел взгляд на Блура. – А вы сеньор Блур?

– Он самый, черт побери! – рявкнул Блур. – Что, мать вашу, тут происходит? Это возмутительно, столько воска на полу! Я едва не убился!

Низенький коп снова усмехнулся. Я не мог сказать наверняка, была ли в его улыбке доля садизма. Но теперь это не имело значения. Они нас прищучили. Я наспех перебрал мысленно всех знакомых, которых Посадили в Мексике, нар-кошей, которые слишком долго испытывали удачу и стали беспечны. Несомненно, в тюрьме мы найдем друзей, я почти слышал, как они выкрикивают радостные «привет», когда нас выводят на двор и снимают наручники.

Эта сцена пронеслась у меня в голове за миллисекунды. Дикие крики Блура еще звенели в воздухе, когда коп начал подталкивать меня за дверь к самолету.

– Скорей! Скорей! – твердил он, а за спиной у меня его помощник подстегивал Блура.

– Мы боялись, вы опоздаете на самолет, – говорил он. – Мы объявляли по системе оповещения. – Тут он расплылся в улыбке. – Вы едва не опоздали на рейс.

* * *

Мы почти до Сан-Антонио долетели, прежде чем я взял себя в руки. Адреналин все еще тяжело ухал у меня в голове; сцена на посадке полностью нейтрализовала кислоту, алкоголь и усталость. Нервы у меня были так раздерганы, что, когда самолет взлетел, мне пришлось вымаливать у стюардессы два скотча с водой, которыми я запил две наши красненькие.

Остальные две съел Блур, запив двумя «кровавыми мэри». Руки у него ужасно тряслись, глаза налились кровью. Но едва воспрянув к жизни, он начал проклинать «грязных сволочей по системе оповещения», из-за которых он запаниковал и избавился от всего кокса.

– Иисусе! – тихонько сказал он. – Ты даже представить себе не можешь этого ужаса! Стою я у писсуара, в одной руке член, в другой кокаиновая ложка, пытаюсь разом загнать в себя дурь и поссать, как вдруг мне в ухо орут! У них динамик стоит, в уборной, а сама она кафелем облицована! – Он сделал долгий глоток. – Черт, я едва не спятил! Словно кто-то подкрался ко мне сзади и сунул мне за шиворот хлопушку. Я думал только о том, как избавиться от кокса. Выбросив его в писсуар, я, как сволочь, дернул за тобой. – Он нервно рассмеялся. – Черт, я даже ширинку не застегнул, я по коридору бежал с членом наружу.

Я улыбнулся, вспоминая отчаяние почти апокалипсических масштабов, которое охватило меня при первом" объявлении.

– Странно, сказал я. – Мне вообще не пришло в голову избавиться от наркотиков. Я думал только о счетах и угробленном джипе. Если бы нас взяли за них, таблеткой больше, таблеткой меньше – какая разница.

Некоторое время он мрачно размышлял, а когда заговорил, то упорно смотрел в кресло перед собой.

– Ну… не знаю, как ты… но думаю, я еще одного такого шока не перенесу. У меня былополторы минуты чистейшего ужаса. Мне казалось, вся моя жизнь кончилась. У писсуара с кокаиновой ложкой под носом, и вдруг моя фамилия из динамика. – Он слабо застонал. – Теперь я знаю, что, наверное, испытывал Лидди, когда увидел, как в «Уотергейт» вбегают копы, и понял, что вся его жизнь летит в тартарары, что за минуту он превращается из заправилы в Белом доме в арестанта с двадцатью годами.

– К черту Лидди, – сказал я. – Будь он порядочнее, с ним бы такого не случилось. – Я рассмеялся. – Это же сволочь Лидди руководил «Операцией перехват», не забыл?

Блур кивнул.

– Как по-твоему, что вышло бы, если бы, когда мы прорывались на посадку, у стойки стоял Гордон Лидди?

Он улыбнулся, отпил еще.

– Сейчас мы бы сидели в мексиканской тюрьме, – продолжал я. – Всего одна такая таблетка, – я показал ему пурпурную таблетку, – и у Лидди пена бы изо рта пошла. Он посадил бы нас по подозрению во всем – от угона самолета до контрабанды наркотиков.

Он посмотрел задумчиво на таблетку у меня в руке, потом забрал ее.

– Давай покончим с ними, – сказал он. – Не могу больше нервничать.

– Ты прав. – Я достал из кармана еще одну. – Мы почти в Сан-Антонио. – Забросив таблетку в рот, я попросил стюардессу принести мне еще скотч.

– Это все? Мы чисты? Я кивнул.

– Если не считать амфетаминов.

– Избавься от них. Мы почти на месте.

– Не беспокойся, – отозвался я. – Кислота подействует приблизительно к тому времени, как приземлимся. Надо заказать еще выпить.

Расстегнув ремень, я направился в туалет, искренне собираясь спустить амфетамины в унитаз, но, очутившись за запертой дверью, посмотрел на маленькие капсулы, так мирно лежавшие у меня на ладони. Десять доз чистейшего белого амфетамина в порошке. И подумал: «Нет, они нам могут понадобиться на случай еще какого-нибудь ЧП». Я хорошо помнил, какая опасная летаргия охватила меня в Монтеррее, потом посмотрел на белые кеды и заметил, как плотно прилегает под шкурками язычок. Но десять капсул влезут… Затолкав амфетамин в кеды, я вернулся на место. Нет смысла рассказывать Блуру, решил я. Он-то чист, а потому совершено невиновен. Я счел, если расскажу, что у меня все еще при себе амфетамин, его праведный гнев будет не столь яростным. Когда благополучно минуем таможню и будем слепо шататься по аэропорту Сан-Антонио, вот тогда он мне спасибо скажет.

* * *

Сан-Антонио оказался парой пустяков: вообще никаких проблем, невзирая на то, что мы практически выпали из самолета, опять совершенно кривые, и к тому времени, когда забрали багаж с ленты транспортера, ведущего к высокому чернокожему таможеннику, оба заржали как идиоты, увидев гирлянду оранжевых капсул, нанизанных позади нас на полу жестяной кабинки таможни. Я утверждал, что таможенник сам скажет, какую пошлину мне надо заплатить за две бутылки лучшей текилы, которые у меня в чемодане, но вдруг заметил, что Блур возле меня согнулся почти пополам. Он только что заплатил пять восемьдесят восемь за собственную текилу, а теперь задыхался, пока таможенник квохтал над моей пошлиной.

– Да что на тебя нашло? – рявкнул я, оглядываясь назад, и тут заметил, что смотрит он на мои кеды и столько сил прилагает, чтобы подавить смех, что едва держится на ногах.

Я опустил взгляд… Дюймах в шести от моего правого кеда – ярко-оранжевая капсулка. Еще одна лежала на черном резиновом коврике в двух футах позади, а третья – в двух футах дальше. Казалось, они размером с футбольный мяч.

Бред какой-то! За мной тянулся след амфетаминов от самого самолета до насупленного таможенника, который как раз протягивал мне квитанцию на пошлину. Я взял ее с улыбкой, которая уже срывалась в истерию. Таможенник же мрачно смотрел на Блура, который совершенно утратил над собой контроль и ржал, почти касаясь носом пола. Таможенник не видел того, над чем так смеялся Блур, потому что нас разделяла лента конвейера, но я-то видел: еще один треклятый оранжевый шарик сидел на носке моего белого кеда. Как можно небрежней нагнувшись, я отлепил его и положил в карман. Когда, подхватив сумки, мы потащили их через деревянные двери в зал ожидания аэропорта Сан-Антонио, таможенник проводил нас взглядом полнейшего отвращения.

– Ну надо же! – выдохнул Блур. – Он в хреновы сумки даже не заглянул! Да мы могли перевезти через границу двести фунтов чистого герыча, а он и не заметил бы!

У меня смех пропал. Это было верно. Мой большой чемодан «Эйберкромби и Фитч» из слоновой кожи, окованный медью, все еще был надежно заперт. Ни одну из сумок не открыли даже для самого поверхностного досмотра. В декларациях мы указали пять кварт текилы – и, кажется, кроме них, таможню ничего больше не заинтересовало.

– Господи Иисусе! – говорил Блур. – Если бы мы только знали!

Я улыбнулся, но мне все еще было не по себе. Было что-то жутковатое в том, как два ржущих, едва держащихся на ногах наркоши, даже не открыв сумок, прошли через один из самых серьезных пропускных пунктов на карте таможни. Почти оскорбительно. Чем больше я об этом думал, тем больше сердился. А ведь тот ниггер с холодными глазами был абсолютно прав. Он с одного взгляда меня раскусил. Я почти слышал его мысли: «Мать их растак! Только посмотрите на этих слюнявых белых. Если ты такой псих, ничего серьезного от тебя ждать не приходится».

В общем-то, верно. Мимо него мы пронесли лишь одну дозу амфетамина, и то случайно. Поэтому, пропустив без досмотра наш багаж, он избавил себя от уймы ненужных усилий. Я предпочел бы обойтись без такого болезненного конфуза, так как он вогнал меня в депрессию – невзирая на кислоту или, может, именно из-за нее.

Остаток поездки был кошмаром параноидальных промахов и мелких унижений, за которые потом стыдно еще недели. Приблизительно на полпути между Сан-Антонио и Денвером Блур, протянув руку в проход, схватил за ногу стюардессу, от чего она уронила поднос с двадцатью одним бокалом, которые зазвенели ей под ноги, что породило рокот недовольства среди прочих пассажиров первого класса, заказавших к ланчу вино.

– Ах, ты вонючий гад-наркоман! – пробормотал я, стараясь не обращать внимания на сгущающиеся вокруг нас миазмы отвращения.’

Он же глупо усмехался, игнорируя завывания стюардессы и устремив на меня оглушенный, ничего не понимающий взгляд, который раз и навсегда укрепил мою уверенность: никто, у кого есть хотя бы малейшая склонность к наркотикам, не должен их перевозить. В Денвере нас практически вытолкали из самолета, мы спотыкались и ржали в таком жутком состоянии, что едва смогли забрать багаж.

Несколько месяцев спустя я получил письмо от друга с Козумеля, который спрашивал, интересует ли меня еще покупка доли в пляжах на Карибах. Оно пришло как раз тогда, когда я собирался ехать в Вашингтон освещать «Импичмент Ричарда Никсона», последний акт драмы, которая для меня началась почти за год до того, как на веранде «Бал-Хай» я купил у разносчика газет News и прочел первоначальный протест Джона Дина, дескать, он не желает быть «козлом отпущения»

Ну… с тех пор много безумия утекло и все мы предположительно многому научились. Джон Дин в тюрьме, Ричард Никсон ушел и получил амнистию из рук им самим подобранного преемника, а мое отношение к политике – сродни моему отношению к рыбалке в открытом море, покупке земли на Козумеле или где-либо еще, где лузеры бьются на зазубренном крючке.

Playboy Magazine, декабрь, 1974

ДЖИММИ КАРТЕР И БОЛЬШОЙ «ПРЫЖОК ВЕРЫ»

Страх и отвращение кампании 76-го

Третьеразрядный романчик; рандеву в меблирашках

Вид с Ки-Уэст: в девяноста милях к северу от Гаваны и в девятистах годах от предвыборной кампании… Прощанье с мальчиками в автобусе: О, Джонни, я так и не узнал тебя… Еще одна грубая и тоскливая байка из недр Американской мечты с примечаниями, кошмарами и прочими странными воспоминаниями из Манчестера, Бостона, Майами и Плейнса, Джорджии… И 440 вольт от Кастрато, демонического любовника из Кокосовой рощи

Многие скажут вам, что лошади пугаются, потому что от природы нервны, но это не так. Следует помнить, что лошадь видит все в шесть или семь раз больше, чем мы.

Билли Херман, тренер на ипподроме в Помпано-парк, Майами

По радио, предваряя песню о «лошадях побыстрее, женщинах помоложе, виски постарше и денег побольше», только что передали про поляка, которого арестовали сегодня за то, что бросил «более двух десятков шаров для боулинга в море с пирса в Форт-Лодердейле», поскольку, как он сказал задержавшим его полицейским, «принял их за яйца ниггеров».

…Мы живем в странные времена, и, вероятно, прежде, чем дойдем до нижней черты, они станут еще страннее. А это может случиться гораздо раньше, чем полагает даже Генри Киссинджер. В конце концов, сейчас у нас очередной год выборов, и с кем бы я ни разговаривал, почти все считают, что странности нас ждут… – те или иные. А кое-кто говорит, мы уже в них погрязли. Возможно, это и так. Налицо свидетельства и того и другого. Но с высоты самой южной оконечности Ки-Уэст видно, что по всем фронтам барометр падает так быстро, что нет толку рассуждать. И вдогонку скверная новость: согласно последнему опросу Гэллапа, следующим нашим президентом станет Губерт Хамфри. И даже если не сумеет, то еще полгода будет засорять национальный эфир и всех доведет до героина своей ядовитой брехней.

Господи, неудивительно, что бедолага в Форт-Лодердейле сбреднил и принял шары для боулинга за ниггерские яйца, которые следует выбросить на съедение акулам. Вероятно, он был отчаявшимся политическим активистом какого-то толка, старавшимся достучаться до Вашингтона.

Вчера вечером та же радиостанция передала предостережение «о новой волне увечий собак в Кокосовой роще». Голос у зачитывавшего его диктора звучал взволнованно и гневно:

– Еще три кобеля были найдены сегодня кастрированными и едва живыми, и следователи заявляют, что животные, без сомнения, стали жертвами одного итого же кровожадного психопата, кряжистого кубинца средних лет по прозвищу Кастрато, который последние три месяца терроризировал владельцев собак в Кокосовой роще.

По утверждению полиции, сегодняшние увечья были нанесены с той же садистской сноровкой, как и все остальные. По словам владельца одной Жертвы, сторожевой метис чау-чау по имени Вилли лежал себе на подъездной дорожке, как «вдруг я услышал, как он отчаянно залаял, я выглянул в окно и увидел, как кубинская сволочь отделала пса шокером. Потом сукин сын схватил Вилли за задние лапы и зашвырнул в кузов старого красного пикапа. Я заорал, но к тому времени, когда успел схватить обрез и выскочить на веранду, гад исчез. Все произошло так быстро, что я даже номер не запомнил».

Голос в радио на мгновение стих, потом упал на несколько октав и продолжил рассказ:

– По сообщению полиции, несколько часов спустя Вилли и еще два пса, оба полукровки, были найдены на пустующей стоянке возле пристани для яхт Диннер-Ки. Всех троих умело кастрировали…

После долгой паузы, которую заполнил странный стон, радиоголос словно бы сорвался, но все же продолжил – очень медленно:

– Природа ран не оставляла сомнений, что сегодняшние увечья дело тех самых адских рук, повинных в сорока семи из всех сорока девяти кастраций в Кокосовой роще в этом году.

«Несомненно, это дело рук Кастрато, – сказал старший кинолог Лайонел Олей на поспешно собранной пресс-конференции сегодня днем. – Взгляните, как чау обработали скальпелем. Эти надрезы произвели с хирургической точностью и прижигание тоже. Человек, которого вы зовете Кастрато, не любитель, дамы и господа. Это мастерская операция, на которую ушло секунд пятьдесят-пятьдесят пять от силы, если предположить, что он пользовался опасной бритвой и элекротавро на двести двадцать вольт».

Пресс-конференцию Олей закончил на юмористической ноте, призвав репортеров «побегать, как собаки», пока не раскроют дело. «И если у кого-то из вас есть дворняжки, – добавил он, – либо не пускайте их в Кокосовую рощу, либо усыпите».

– А пока, – продолжал диктор, – полиция Майами предупреждает всех владельцев собак остерегаться красного пикапа, медленно едущего по жилым предместьям. Водитель, невысокий, но мускулистый мексиканец между сорока и пятьюдесятью вооружен исключительно опасным, высоковольтным электрическим оружием, известным как «тазер», а также опасно невменяем.

* * *

Господи Иисусе! Не знаю, по силам ли мне такие новости в четыре утра, особенно когда в голове шумит от амфетамина, алкоголя и «перкодана». Исключительно трудно в таких обстоятельствах сосредоточиться на дешевых фактах кампании 76-го. Сама мысль о том, чтобы освещать первые стадии той циничной и ретроградной кампании, уже повергла меня в почти клиническое отчаяние, и если бы я знал, что придется торчать с этими людьми до ноября, сменил бы фамилию и поискал бы место профессионального охотника на аллигаторов в болотах Окичоби. Долгий и мучительный год кампании мне не перенести, и в глубине души у меня шевелится подозрение, что и кампания не совсем верная, но такое суждение журналисту на данной стадии выносить не следует. Во всяком случае, в печати.

Поэтому пока постараюсь воздержаться и от отчаяния, и от суждений. Но, думаю, через пару месяцев они будут вполне оправданы, а до того времени вернусь к моей твердой, но редко упоминаемой уверенности, которой придерживаются и большинство серьезных крупных вашингтонских политиков: никто, вообще никто не способен функционировать в полную силу круглые сутки на более чем одной президентской кампании. Это практическое правило, насколько мне известно, никогда не применялось к журналистам, но налицо достаточно свидетельств тому, что стоило бы. Нет причин полагать, что даже самые лучшие и талантливые журналисты способны постоянно или хотя бы более одного раза выжать из себя те фанатичные энергию и интерес, а также полнейшую концентрацию, необходимые, чтобы от начала и до конца жить в ускоряющемся водовороте президентских выборов. На том адском поезде нет места тем, кто хочет иногда расслабиться и вести себя по-человечески. И это в особенности верно для нынешней кампании, которой не хватает центральной, всепоглощающей темы вроде войны во Вьетнаме, которая привлекла столько талантливых и беззаветных аполитичных людей в 68-м и 72-м годах.

На сей раз темы слишком разнородны и слишком сложны для немедленной поляризации в крестовом походе «На чьей ты стороне?». В кампании 76-го особой идеологии не будет, она – дело техники, проводимая политиками и для политики. Здесь она не слишком отличается от прочих кампаний, вот только на сей раз это будет мучительно очевидно. На сей раз, в двухсотую годовщину того, что когда-то звалось Американской мечтой, нас день за днем будут тыкать носом – по телику и через заголовки – в дерьмо, которое мы наложили.

В сегодняшнем мире, всякий раз знакомясь с мужчиной или женщиной, которые сражались за свободу Испании, я встречаю родственную душу. В те годы мы жили в полную силу, и то, что пришло потом и что еще придет, никогда не сумеет вознести нас на те же высоты.

Из «Воспитания корреспондента» Герберта Мэттьюса

Моя проблема с этой кампанией началась чуть меньше двух лет назад, в мае 1974 г., когда я полетел с Тедди Кеннеди в Джорджию и наткнулся на Джимми Картера. Встреча была не столько случайной, сколько неизбежной, хотя в то время я почти ничего не знал про Джимми Картера, да и знать не хотел. Он был никчемным губернатором Джорджии, номинировавшим «Куша» Джексона на съезде демократов в 1972-м, и в течение того года я написал про него несколько гадостей.

Или так он мне сказал, когда я явился в восемь утра в особняк губернатора к завтраку. Я всю ночь провел в компании полных дегенератов… ну да не будем в это вдаваться, во всяком случае пока. Я только что перечитал кусок про Кастрато, и мне пришло в голову, что от смертельного разжижения мозга меня отделяет пара-тройка путаных отступлений.

Да, к теме: даже сейчас я не питаю теплых чувств к южным политикам. С тех самых пор как первые пушечные ядра обрушились на Форт-Самтер в 1861-м, в политике Юга преобладали воры, невежды, милитаристы и фанфароны. Были губернаторы вроде Эрла Лонга в Луизиане, «Целовалки Джима» Фолсона в Алабаме и Орвала Фобаса в Арканзасе и сенаторы вроде Бильбо и Истленда от Миссисипи, Сметерса и Гурни от Флориды и Линдона Джонсона из Техаса.

Под конец Движения за гражданские права в 1960-х годах губернатором Джорджии был болван из белого отребья Лестер Мэддокс, который в той или иной тупой ипостаси до сих пор с нами, и когда занавес наконец опустится над Джорджем Уоллесом, он, вероятно, войдет в историю как самый большой вор из всех. Уоллес первым из южных политиков понял, что выше линии Мейсона-Диксона столько же злобных и глупых невежд, как и ниже ее. И приняв ушлое решение «выйти на национальный уровень» в 1968-м, он создал базирующуюся в Алабаме индустрию, которая с тех пор очень и очень обогатила его самого и горстку его закадычных дружков. На протяжении более десятилетия Джордж Уоллес дурачил национальную прессу и запугивал крупных переговорщиков обеих основных партий. В 1968-м он отнял у Губерта Хамфри достаточно голосов демократов, чтобы избрали Ричарда Никсона, и если бы потрудился понять процесс выбора делегатов в 1972-м, то мог бы помешать номинации Макговерна и сам бы протолкался на второе место в тандеме Хамфри-Уоллес.

В тот год Макговерн не пережил бы второго недобора голосов в Майами, и только последний дурак счел бы, что Счастливый Вояка не пошел бы на сделку с Уоллесом. Губерт Хамфри с кем угодно на что угодно поменялся бы, лишь бы заручиться номинацией от демократов в 1972-м, и будет готов меняться в этом году, если углядит хотя бы малейший шанс.

А свой шанс он видеть умеет. Он увидел его еще утром после первичных в Нью-Гэмпшире, когда стало известно, что пять процентов проголосовало за делегатов, не принадлежащих к той или иной партии. Этот гнилой, изовравшийся старый псих уже на рассвете выступил по национальному телевидению, где квохтал, как накаченная амидами наседка, по поводу «отличных новостей» из Нью-Гэмпшира. После почти четырех лет государственной сдержанности и нечастных появлений на экране, где слишком хорошо заметны его седина и обвислые брыли (это были четыре долгих и лихорадочных года, видевших падение Ричарда Никсона, конец войны во Вьетнаме и неоколлапс экономики США), и стольких торжественных заявлений, дескать, он никогда не станет баллотироваться в президенты, чтобы выдернуть Губерта из шкафа, понадобилось лишь известие из Нью-Гэмпшира, что пять процентов избирателей-демократов, менее четырех тысяч человек того странного маленького штата, проголосовали за «беспартийных» делегатов.

Хамфри, даже не баллотировавшийся на первичных в Нью-Гэмпшире, счел их «своими пятью процентами». И плевать, что победил там никому не известный бывший губернатор Джорджии, набрав более чем тридцать процентов голосов, или что либеральный конгрессмен-либерал Моррис Юдалл пришел твердым, хотя и разочаровывающим вторым с двадцатью четырьмя процентами, или что сенатор-либерал Бёрч Бай пришел третьим с шестнадцатью. Все это Хьюберта не заботит, так как он посвящен в различные слухи и скормленные прессе сообщения, дескать, многие «беспартийные» делегаты в Нью-Гэмпшире тайно поддерживали Хамфри. Разумеется, удостовериться возможности нет, но нет и причин сомневаться, во всяком случае в замшелом мозгу Счастливого Вояки.

* * *

Его первое появление на телевидении в ходе кампании 76-го обернулось для меня неприятным шоком. Я не спал всю ночь, прикладывался к бутылке и переживал за свои ставки (ставили на тандемы, и я выбрал Картера и Рейгана против Юдолла и Форда), и к восходу солнца в среду я сидел развалившись перед телевизором в старинном фермерском доме на холме у деревушки под названием Контукук в Новой Англии. Я почти выиграл на Картере, но надо было подождать Хьюза Радда и Morning News, чтобы узнать, что Форд в конечном итоге опередил Рейгана. На рассвете отрыв составлял менее одного процента, но и его хватило, чтобы сорвать «мой тандем» и отправить Рейгана назад на Чип-стрит, где он с тех пор и пребывает. И я мрачно размышлял над неожиданным проигрышем, прихлебывая кофе и опять прикладываясь к стакану, и вдруг меня как обухом по голове огрели безумное бормотание и не менее безумный спектакль, устроенный Губертом Горацио Хамфри. Волосы у него были ярко-оранжевые, щеки нарумянены, в слоях пудры на лбу ползли трещины, а губы двигались так быстро, что слова вылетали пронзительным дребезжащим визгом: «О благодать, благодаренье Богу… замечательно, правда? Да, воистину, да… О да, только что стало очевидно… Не могу не нарадоваться…»

«Нет! – подумал я. – Не может быть! Не сейчас! Мы еще в себя не пришли!» А вот, пожалуйста, позорный наэлектризованный труп хихикает, неистовствует, ручками размахивает перед камерой, будто его только что избрали президентом. Он выглядел как три гиены в ажиотаже жрачки. Вскочив, я попятился от телика, но с другого конца комнаты картинка не изменилась. Я видел Настоящее, и оно меня потрясло. Ведь в глубине души я знал, что он реальный: даже с пятипроцентной тенью голосов на первичных в том году, когда его имени даже не было в избирательных списках, и невзирая на неожиданную победу Джимми Картера и на то, что еще четыре известных на всю страну кандидата закончили выше, чем «беспартийные», Губерт Хамфри все равно умудрился выплыть из хаоса Нью-Гэмпшира с очередной новой жизнью и еще одной серьезной претензией на кресло президента Соединенных Штатов.

Это было нечто большее, чем чутье или болезненная вспышка инстинктивного ужаса. По сути, я сам несколько месяцев назад это предсказывал. Был летний вечер в Вашингтоне, я обедал в ресторане под отрытым небом неподалеку от Капитолия с теми, кого Wall Street Journal назвал «десятком спецов кампании Макговерна 76-го». На тот момент трое уже точно пробились в кандидаты: Джимми Картер, Мо Юдолл и Фред Харрис. Мы только что вышли после краткого и энергичного интервью с Джимми Картером и по пути в ресторан столкнулись на улице с Юдоллом, и по вполне понятным причинам разговор за столом свернул на «серьезную политику». Только один из нас питал хотя бы толику симпатий к кому-то из кандидатов 76-го, и через час-другой жестких оценок и горьких замечаний Алан Бэрон (пресс-секретарь Макговерна и главная фигура в крыле «новой политики» демократической партии) предложил устроить тайное голосование, чтобы выяснить, какой кандидат, по мнению сидящих за столом, действительно будет номинирован от партии в 1976-м.

– Не тот, кого бы мы хотели, и не тот, кто нам нравится, – подчеркнул Бэрон, – а тот, кто, по нашему мнению, действительно отхватит куш.

Вырвав страницу из блокнота, я порезал ее на «бюллетени». Каждый взял по одному, написал имя и передал Бэрону, персонажу в духе Фарука с хищным чувством юмора и телосложением борца сумо.

(Мы с Аланом не всегда дружили. В 1972-м он был менеджером кампании Маски во Флориде и так и не оправился от стычки с Одурелым от Джина Крикуна на «Саншайн спешл» Большого Эдда. И даже теперь, спустя столько лет, я иногда ловлю на себе его хищный взгляд. Ну да ладно… Корыто ссор, так сказать, уплыло под мост, а в президентской политике научаешься любить мосты и никогда не смотреть вниз.)

Вернемся к подсчету голосов и ухмылке на лице Бэрона, когда он развернул первый бюллетень.

– Так я и знал, – сказал он. – Считая меня, уже двое… ага, вот еще один. – Подняв глаза, он рассмеялся. – Сокрушительная победа Губерта Хамфри.

Вот как обернулось. Окончательный подсчет гласил: Хамфри – четыре, Маски – два и один голос за Юдолла от Рика Стирнса, который уже был задействован в планировании и организации различных стадий кампании последнего. Никто больше не выказал ничего, помимо уныния, пессимизма и своего рода агрессивной нейтральности.

* * *

Идея продолжения «Страха и отвращения тропой избирательной кампании 72-го» пошла псу под хвост. Если не случится ничего из ряда вон выходящего, я оставлю безотрадный труд хроникера этого дешевого трипа Тедди Уайту, который уже попал в ловушку там, где мне не хочется оказаться.

Но если хочешь мало-мальски разобраться что к чему, от нескольких ранних первичных никуда не деться. И чтобы вогнать себя в нужную депрессию перед грядущим испытанием, я решил в начале января возродить редакцию внутренней политики и снова водвориться там, где я столько времени провел в 72-м, а потом в 74-м годах. То были времена взлета и падения Ричарда Милхауза Никсона, который был преступным психопатом, а еще президентом Соединенных Штатов на протяжении пяти лет.

Вояж в Джорджию с Тедом Кеннеди…

Глубоко, вниз и прямиком в грязь: о темной

стороне стыда… Политика тайн и кровь

на руках Дина Раска… Речь Джимми Картера

на День права, и почему неведомые

злоумышленники окружили ее завесой

секретности… День дерби в особняке

губернатора и удушение Слоута Даймонда

Если мужчина или женщина познает как-либо плотски животное, или познает мужчину или женщину через анус или через рот или ртом, или добровольно подвергнется такому плотскому знанию, он или она повинны в тяжком преступлении и будут содержаться в исправительном заведении не менее одного года и не более трех лет.

Закон против содомии штата Виргиния, 1792

Одна из самых больших проблем журналиста, освещающего президентскую кампанию, заключается в том, как получше узнать кандидатов, чтобы с уверенностью о них высказываться, ведь практически невозможно установить сколько-нибудь личные отношения с кандидатом, который уже совершил большой шаг от «бесперспективного» до «серьезного претендента». По мере того как ставки растут, проблема обостряется, и к тому времени, когда кандидат выиграл достаточно первичных, чтобы убедить себя и свое окружение в том, что в ближайшие четыре года они будут есть ланч в столовой Белого дома, у него давно уже нет ни времени, ни желания видеть в журналисте, с которым не успел познакомиться лично, что-то большее, нежели еще одно новое лицо среди «прессы».

Существует много сложных теорий о поступательных стадиях президентской кампании, но пока давайте скажем, что таких стадий три. Первая стадия – период между решением баллотироваться в президенты и утром после первичных в Нью-Гэмпшире, когда игроков на поле еще много, организационная работа еще не отлажена и большинство кандидатов отчаянно нуждается в любой помощи – особенно упоминаний в прессе, чтобы их фамилии все-таки попали в опрос Гэллапа Вторая стадия – отделение зерен от плевел, отделение овец от козлищ, когда два-три уцелевших в первичных выборах кандидата начинают походить на марафонцев с реальным шансом получить номинацию своей партии. Третья стадия наступает, когда СМИ страны, опросы общественного мнения и мэр Дейли из Чикаго решают, что кандидат взял достаточный разбег, чтобы смахивать хотя бы на вероятного номинанта и возможного будущего президента.

Деление на три стадии не основывается ни на какой-то особой мудрости, ни на научном анализе, но достаточно хорошо подходит к кампаниям демократов и 1972 и 1976 годов. И потому очевидно: если журналист не задружился с кандидатом, пока тот еще на первой стадии, то до дня выборов в ноябре, ему останется только полагаться на интуицию, так как едва кандидат перейдет на вторую стадию, его образ жизни коренным образом изменится.

С этого момента он станет лицом публичным, серьезным претендентом, и претензии на его время будут возрастать до уровня безумия. Каждое утро его будет ждать посекундное расписание восемнадцатичасового рабочего дня с встречами, аэропортами, речами, пресс-конференциями, кортежами и рукопожатиями. Вместо раскованной болтовни за стаканом-другим с репортерами захолустных глазет, он теперь летает по всей стране на собственном чартерном самолете, набитом комментаторами и звездами телесетей и крупных глазет. Микрофоны и камеры следуют за ним повсюду, и вместо того чтобы долго и прочувствованно умолять о поддержке пятнадцать политических активистов-любителей, собравшихся в гостиной какого-нибудь профессора английской литературы в Кине, он зачитывает усеянную клише речугу (зачастую по три-четыре раза на дню) огромным аудиториям, забитым теми, кто смеется или аплодирует не к месту и кто, может, его поддержит, а может, и не поддержит. И все тузы, профсоюзники и воротилы большой политики, у кого не находилось времени ему перезвонить, когда несколько месяцев назад он отчаянно искал помощи, теперь уже через несколько минут после его прибытия, будь то в Майами, Бостон или Милоуки, обрывают телефон в отеле, который заказали ему менеджеры. Но звонят они не с предложениями помощи или поддержки, они просто хотят удостовериться, что он понимает: они не намерены поддерживать никого больше, пока с ним не познакомятся поближе.

Эти азартные, бессердечные дельцы играют в очень подлую игру. Президент Соединенных Штатов, возможно, уже «не самый могущественный человек в мире», но близко к тому, а потому доподлинно знает, что никто в мире случайно его злить не станет. А любому, у кого есть шансы вот-вот заполучить такую власть, лучше с самого начала смириться с мыслью, что для избрания ему придется опираться на очень подлых и безжалостных людей.

Власть президента столь огромна, что задним числом, наверное, даже неплохо, что лишь очень немногие в стране понимали серьезность психического состояния Ричарда Никсона в его последний год в Белом доме. В тот год случались моменты, когда друзья и советники были уверены, что президент США настолько сбрендил от ярости, выпивки и суицидального отчаяния, что до окончательного сумасшествия ему остается всего два «мартини», и тогда он, запершись у себя в кабинете, сделает один-единственный звонок, из-за которого взовьется достаточно ракет и бомбардировщиков, чтобы столкнуть наш шарик с его оси и лишить жизни по крайней мере сто миллионов человек.

Пожалуй, только внезапная, адская реальность ядерной войны с Россией, либо с Китаем, либо с той и другим разом могла бы спасти президентство Ричарда Никсона после того, как Верховный суд постановил, что он должен выдать расшифровки записей Белого дома, которые, как он знал, его прикончат. Проигнорировали бы стосковавшиеся по действию генералы в штаб-квартире стратегических вооруженных сил чрезвычайный приказ своего главнокомандующего? И как быстро Пат Бьюкенен или генерал Хейг сообразили бы, что Босс наконец рехнулся? Никсон столько времени проводил в одиночестве, что никто не удивился бы его отсутствию, пока он не появился бы к обеду, а к тому времени он мог сделать достаточно звонков, чтобы развязать войны по всему миру.

Любой четырехзвездочный генерал морской пехоты, за плечами которого три войны и тридцать пять лет фанатичной приверженности долгу, чести и стране, ноги себе отрубит и съест, прежде чем откажется выполнить прямой приказ президента США, даже если считает, что этот президент псих.

Ключ к милитаристскому образу мыслей – концепция, которую не забудет никто, хотя бы раз надевший форму пусть даже с одной нашивкой: «Ты отдаешь честь не человеку, ты отдаешь честь мундиру». Едва ты это усвоил, ты солдат, а солдаты не отказываются подчиняться приказам тех, кому должны отдавать честь. Если бы в измученный мозг Никсона вкралась мысль, будто он может спастись, отдав приказ о полномасштабном вторжении ВВС и морпехов на Кубу, он отдал бы этот приказ вовсе не тайному пацифисту среди генералов, который, возможно, был бы способен приостановить вторжение настолько, чтобы позвонить Генри Киссинджеру за официальным подтверждением. Ни один вестпойнтовец с четырьмя звездочками на пилотке не пойдет на подобный риск. К тому времени, когда в Белом доме или Киссинджеру стало бы известно, что Никсон распорядился вторгнуться на Кубу, все Карибы были бы в огне, Фидель Кастро плыл бы на подлодке в Россию, а небо над Атлантикой от горизонта до горизонта расчертили бы дымные следы сотен выпущенных в панике ракет.

* * *

По сути, нам повезло, что разжижение мозгов у Никсона было так очевидно и настолько его стреножило, что к тому времени, когда пришла пора последнего шанса, он уже не сумел его распознать. Когда дело приняло крутой оборот, политик, превыше всего ценивший крутизну, превратился в хнычущую, проспиртованную тряпку. Но и сейчас стоит задуматься, сколько бы потребовалось Хешу с Киссинджером, чтобы убедить генералов штаб-квартиры СВС в Омахе проигнорировать звонок Судного дня от президента США на том лишь основании, что горстка гражданских из Белого дома талдычит, дескать, он свихнулся.

Э… Но мы снова забрели в беспочвенные домыслы, поэтому давайте остановимся. Мы обсуждали огромную власть президентства и ее коварные подводные теченья, не говоря уже о всевозможных волновых толчеях, засадах, козлах-вожаках, дураках и безжалостных, бесчеловечных убийцах, с которыми рано или поздно приходится иметь дело любому кандидату в президенты, но если он умудрится дойти до магического мгновения скачка со второй стадии на третью, ему кажется, что он достаточно твердо стоит на ногах.

Но для этого хватит времени позднее. И хватит журналистов, чтобы об этом писать. Я этого делать не буду. Самая активная и интересная фаза президентской кампании – первая стадия, которая так же кардинально отличается от «бури и натиска» третьей стадии, как партизанская война между шестью-восемью цыганскими странами от кровавой окопной бойни, парализовавшей и разрушившей половину Европы в ходе Первой мировой.

АФИНЫ, штата Алабама (АН). – Айледин Триббл, заявившая, что выйдет замуж за певца Элвиса Пресли в субботу, подтвердила в воскресение, что церемония бракосочетания не состоялась. В телефонном интервью миссис Триббл, сорокалетнюю вдову с четырьмя детьми, спросит о причине, на что она ответила: «Это шаббат, а в день Господа я о таких вещах не разговариваю».

Ну… наверное, справедливо. Джимми Картер сказал, что не станет говорить о своих взглядах на внешнюю политику до того дня, когда произнесет инаугурационную речь. У всех есть право на мелкие бзики и личные убеждения (пока они не пытаются навязать их мне), но лишь из чистой злокозненности позвоню-ка я Айледин Триббл, когда через три часа взойдет солнце, и задам ей тот же вопрос, которым оскорбил ее религиозные чувства в шаббат репортер Associated Press.

По логике самой миссис Триббл, я должен получить от нее откровенный ответ во вторник, который, если верить моему календарю, никаким религиозным праздником не является. Значит, всего через несколько часов у меня будет ответ самой Айледин относительно ее загадочного небрака с Элвисом Пресли.

А поговорив с Айледин, я позвоню моему давнему другу Пэту Кэдделлу, который сейчас проводит опросы для Джимми Картера и является одним из двух-трех спецов в мозговом штурме его кампании, ради ежедневного философского трепа.

Когда в ходе более-менее неформального телефонного разговора я вчера вечером зачитал Пэту высказывание миссис Триббл, он сказал, что не знает в Афинах, штат Алабама, никакой Айледин и вообще не понимает связи между ней и основной темой нашей беседы о Джимми Картере. Последний и есть главная тема наших разговоров, и мы болтали, спорили, строили стратегии, сварились и вообще полоскали друг друга почти постоянно с того момента, как этот третьеразрядный дешевый цирк отправился в турне по бесплатным общественным дорогам четыре месяца назад.

Пэт тогда еще на Джимми не работал, но тридцать три десятка журналов по всей стране уже окрестили меня одним из самых первых и ярых сторонников Картера. Куда бы (от Лос-Анджелеса до Остина, от Нэшвилла до Вашингтона, от Бостона или Чикаго до Ки-Уэст) я в прошлом году не приехал, меня публично громили равно друзья и незнакомые люди за то, что я сказал, что мне «нравится Джимми Картер». За эти слова надо мной насмехались толпы, надо мной измывались в печати либеральные всезнайки и прочие, носящие «Гуччи». Старые друзья называли меня полоумным идиотом. Моя собственная жена бросила в меня ножом вечером накануне первичных в Висконсине, когда полночная радиопередача ошеломила нас сводкой новостей станции CBS в Лос-Анджелесе, заявив, что объявление, с которым ранее выступили NBC и АБС по поводу победы с малым отрывом Мо Юдолла над Джимми Картером в Висконсине, не соответствует действительности и что последние сводки из отдаленных районов показывают настолько внушительный перевес в пользу Картера, что CBS теперь называет победителем его.

Сэнди нравится Мо Юделл, и, если уж на то пошло, мне тоже. А еще мне нравится Джерри Джефф Уолкер, король беззаконий Нового Орлеана, и еще много кто, но это не значит, что я считаю, что им следует стать президентом США. Невероятная концентрация власти этой должности чертовски тяжела для любого – будь то мужчина, женщина или даже… «оно», – у кого хватит здравого смысла повернуться к ней спиной. Во всяком случае, пока тот, кто живет в Белом доме, обладает властью заполнять вакансии Верховного суда. Ведь любой, наделенный такой властью, может ее использовать – как это делал Никсон, – чтобы набить суд последней инстанции теми самыми тухлыми, мстительными тупицами-флюгерами, которые недавно проголосовали за сохранение закона против содомии штата Виргиния. И всякий, кто полагает, что голосование шесть к трем против содомии – абстрактная юридическая брехня, которая их не касается, пусть надеется, что его не загребут за что-нибудь, что Библия или какой-нибудь коп из местного отдела по борьбе с проституцией сочтет «противоестественным половым актом». Потому что законы почти всех штатов «противоестественным» считает все, кроме быстрого перепихона в классической миссионерской позиции исключительно в целях продолжения рода. Все остальное – тяжкое преступление, а те, кто совершает тяжкие преступления, попадают в тюрьму.

Впрочем, для меня разницы никакой не будет. Я так давно совершил фатальный прыжок с прямой и узкой дорожки, что даже не помню, когда впервые стал преступником, – но с тех пор я являюсь таковым и меняться уже слишком поздно. В глазах Закона вся моя жизнь – одно бесконечное и греховное преступление. Я грешил многократно, как можно чаще, и, как только удастся свалить от этой гребаной кальвинистской пишмашки, собираюсь перейти прямо к греху. Бог знает, я его ненавижу, но после стольких лет во грехе ничего не могу с собой поделать. Как говорит Уэйлон Дженнигс: «Первый раз меня попутал бес. Второй раз я сделал это сам».

Ага. А в третий раз я это сделал из-за повреждения мозга. А потом, ну, решил, что любому, кто уже приговорен к жизни в преступлении и грехе, наверное, надо научиться их любить.

Толика спасения для всего, что стоит таких трудов и риска, возможна, наверное, лишь через Чистую Любовь. И такая крупица извращенной мудрости возвращает нас – как ни странно – к политике, Пэту Кэдделлу и президентской кампании 76-го года. И не случайно к тому факту, что любой журнал по любую сторону Уолл-стрит, процитировавший мои слова «мне нравится Джимми Картер», процитировал совершенно точно. Я говорил это много раз, многим людям и буду повторять до тех пор, пока Джимми Картер не даст мне вескую причину передумать, – что, возможно, случится минуты через две после того, как он дочитает данную статью, но я сомневаюсь.

Картера я знаю более двух лет и общался с ним накоротке, вероятно, больше любого другого журналиста кампании 76-го. Познакомился я с ним (часа в четыре воскресного утра 1974 года у черного хода губернаторского особняка в Атланте), когда до состояния берсерка мне не хватало пары градусов, когда я неистовствовал и лепетал Картеру и всей его ошарашенной семье о том, как злобный гад в форме полиции штата Джорджия попытался помешать мне войти в ворота у начала длинной, затененной деревьями подъездной дорожки к особняку.

Я всю ночь провел на ногах в обществе дегенератов, и когда пойманное в центре Атланты такси привезло меня к караульной у забора, шум машины и мой вид постового совсем не обрадовали. Я старался держаться спокойно, но секунд через тридцать сообразил, что толку никакого: по его лицу я понял, что мне до него не достучаться. Он молча пялился на меня, пока, сгорбившись на заднем сиденье такси, я объяснял, что опаздываю к завтраку с «губернатором и Тедом Кеннеди», – потом вдруг одеревенел и начал орать на таксиста:

– Что за тупые шутки, приятель? Разве ты не знаешь, где ты?

Не успел таксист ответить, как постовой шмякнул ладонью по капоту так, что вся машина затряслась.

– Ты! Глуши мотор! – Потом он указал на меня: – Ты! Из машины. Давай посмотрим твои документы.

Потянувшись за моим бумажником, он махнул мне пойти с ним в сторожку. Таксист двинулся было следом, но постовой его не пустил.

– Стой где стоишь, лапа. Я за тобой еще вернусь.

По лицу таксиста читалось, что мы оба отправимся в тюрьму и что это моя вина.

– Не моя была идея сюда ехать, – заскулил он. – Этот парень сказал, что он приглашен на завтрак к губернатору.

Постовой перебирал карточки прессы у меня в бумажнике. По мне уже пот тек рекой, и как раз когда он глянул на меня, я сообразил, что в руке у меня банка пива.

– Всегда на завтрак к губернатору со своим пивом ездишь? – спросил он.

Пожав плечами, я бросил банку в урну.

– Эй! – заорал он. – Ты что вытворяешь?

Так продолжалось еще минут двадцать. Уйма телефонных звонков, уйма ора, и наконец постового связали с кем-то в особняке, кто согласился разыскать сенатора Кеннеди и спросить, знает ли он «типа по фамилии Томпсон, он у меня тут, накачан пивом по глаза и хочет к вам завтракать».

Вот черт, подумал я, только этого Кеннеди не доставало. Прямо посреди завтрака с губернатором Джорджии с кухни приходит нервный старый негритос и объявляет, мол, постовой у сторожки задержал пьяного, утверждающего, дескать, он друг сенатора Кеннеди и просится войти позавтракать…

* * *

Что на самом деле было чистой ложью. Ни на какой завтрак к губернатору меня не приглашали, и до сего момента я делал все, от меня зависящее, чтобы его избежать. Завтрак – единственный за день прием пищи, к которому я обычно отношусь с тем же возведенным в традицию благоговением, с которым большинство – к Ланчу или Обеду.

Завтракать я люблю в одиночестве и почти всегда после полудня. Человеку с фатально неправильным образом жизни каждые двадцать четыре часа нужен хотя бы один психологический якорь, и для меня это завтрак. В Гонконге, Далласе или дома, вне зависимости того, ложился я или нет, завтрак – это личный ритуал, отправлять который следует в одиночестве и в духе истинных излишеств. Пищи всегда следует принимать много: четыре «кровавые мэри», два грейпфрута, кофейник с кофе, блинчики по-рангунски, по полфунта сосисок,бекона или резаной солонины с чили кубиками, омлет по-испански или яйца Бенедикт, кварта молока, порубленный лимон, чтобы приправлять то и се, и, скажем, кусок лимонного пирога, две «Маргариты» и шесть дорожек лучшего кокаина на десерт… Ага, а еще две-три газеты, вся почта и записки, телефон, блокнот, чтобы планировать следующие сутки, и по меньшей мере один источник хорошей музыки. Все это следует употребить под открытым небом, на жарком солнышке и предпочтительно голышом.

Нелегко будет бедолагам в Сан-Франциско, целый день прождавшим в крайнем страхе и напряженности, когда же из моего верного моджо-тайпа, преодолев двести миль телефонных проводов, вырвется пространный и тщательно аргументированный анализ «Значения Джимми Картера», понять, почему я торчу в полном шлюх техасском отеле и распространяюсь о Смысле Завтрака…. Но как почти все достойное осмысления, объяснение этому обманчиво коротко и просто.

После более чем десятилетия профессионального общения с политиками я наконец пришел к неприглядному выводу, что реального выхода нет. Никто, решительно никто, даже радиолог с полным доступом ко всему спектру легальных и нелегальных препаратов, конституцией акулы и умом, столь же редким, острым и оригинальным, как слоутский брильянт, не способен функционировать в роли политического журналиста, не отказавшись от самой концепции пристойного завтрака. Больше десяти дет я пахал как дюжина сволочей, пытаясь свести одно с другим, но конфликт слишком фундаментальный и так глубоко коренится в природе и политики, и завтрака, что примирить их невозможно. Это – Великое Перепутье на Дороге Жизни, которого не избежать. Так священник-иезуит, заодно практикующий нудизм и обзаведшийся пристрастием к героину на две тысячи в день, может пытаться стать первым Голым Папой (или Папой Голым Первым, если прибегнуть к церковному жаргону). Так пацифист-вегетарианец, помешавшийся на «магнуме» сорок четвертого калибра, пытался бы баллотироваться в президенты, не отказываясь ни от членства в Национальной стрелковой ассоциации, ни от выданного в Нью-Йорке разрешения на ношение оружия, которое позволяет ему таскать двойные шестизарядные на «Встреться с прессой, посмотри в лицо стране» и прочие пресс-конференции.

Некоторые комбинации никому не под силу: одна – стрелять по парящим летучим мышам из двуствольного .410, когда накурился дурмана-травы, другая – сама мысль, что писатель-фрилансер, у которого по меньшей мере четыре друга по фамилии Джонс, сумеет освещать безнадежно запутанную президентскую кампанию лучше группы из шести профессиональных политических журналистов New York Times или Washington Post и притом умудряться каждое утро завтракать по три часа на солнышке.

Но в то утро, когда я подкатил к сторожке губернаторского особняка в Атланте, я не принял окончательного решения позавтракать с Джимми Картером и Тедом Кеннеди. Очутился я там в такой час исключительно из необходимости согласовать мое профессиональное расписание с политическими обязанностями Кеннеди на тот день. Ему полагалось произнести речь перед шишками местного истеблишмента, которые соберутся в половине одиннадцатого на юридическом факультете университета Джорджии, чтобы официально засвидетельствовать торжественное открытие огромного и престижного портрета маслом бывшего госсекретаря Дина Раска, и его приблизительное расписание на воскресенье предполагало, что особняк губернатора он покинет после завтрака и шестидесятимильный перелет до Афин совершит на официальном самолете губернатора. Поэтому у меня не было выбора: чтобы пасть на хвост Кеннеди и поехать с ним, я должен был поймать его на завтраке в особняке, где он провел ночь по приглашению Картера.

Как это ни странно, меня тоже пригласили провести ночь пятницы в спальне губернаторского особняка. В пятницу я прилетел с Кеннеди из Вашингтона, а поскольку я был единственным журналистом, сопровождавшим его в тот уик-энд, губернатор Картер, приглашая «кортеж Кеннеди» переночевать в особняке, а не в городском отеле, счел уместным включить и меня.

Но я редко бываю в настроении провести ночь в доме политика, во всяком случае, если могу провести ее где-то еще, – а накануне я решил, что мне гораздо лучше будет в номере «Редженси Хайятт», чем в особняке губернатора Джорджии. Что могло быть или не быть правдой, но тем не менее мне требовалось появиться в особняке к завтраку, если я хотел, хотя бы как-то поработать в уик-энд, а моя работа заключалась в сопровождении Кеннеди.

Сцена у ворот расстроила мои нервы так, что, выйдя наконец из такси у особняка, я не мог найти дверь, в которую мне велели постучать, и к тому времени, когда попал внутрь, вообще был не в том состоянии, чтобы общаться с Джимми Картером и всем его семейством. Я даже не узнал его, когда он встретил меня в дверях. Я понял только, что мужик средних лет в «ливайсах» ведет меня в столовую, чтобы – как я настаивал – я посидел, пока не пройдет трясучка.

Среди первых моих впечатлений о Картере (когда я чуточку успокоился) – то, как расслабленно и уверенно он держался с Тедом Кеннеди. Контраст между ними был столь разителен, что я по сей день удивляюсь, когда говорят про «жутковатое сходство» между Картером и Джоном Ф. Кеннеди. Я сходства не заметил, разве что изредка, на постановочных фотографиях, но даже если бы проглядеть такое сходство было невозможно, его не было и в помине в то утро в Атланте, когда я вошел в столовую и увидел, как Джимми Картер и Тед Кеннеди сидят по разным концам одного стола.

Кеннеди, который обычно затмевает собой всех, куда бы он ни входил, сидел с видом деревянным и смутно неловким, одетый в темно-синий костюм и черные туфли. Когда я вошел, он поднял взгляд и слабо улыбнулся, потом снова стал смотреть на портрет в другом конце комнаты. Рядом с ним сидел Пол Керк, его управделами, в таком же темно-синем костюме и таких же черных туфлях. Президентский уполномоченный Джимми Кинг орал в дальнем углу в телефон. Еще в столовой было человек пятнадцать, большинство смеялись и болтали, и мне потребовалось какое-то время, прежде чем я заметил, что никто не разговаривает с самим Кеннеди – такое редко увидишь, особенно когда рядом есть другие политики или хотя бы люди, политикой интересующиеся.

Кеннеди в то утро был, очевидно, не в духе, а причину я узнал только через час или около того, когда оказался в одной машине спецслужб с Кингом, Керком и Кеннеди. Настроение в машине, которая на полной скорости неслась по трассе в Афины, царило прескверное. Кеннеди наорал на водителя за то, что тот пропустил поворот, а значит, мы опоздаем на торжественное открытие. Когда мы наконец прибыли и мне представился шанс поговорить наедине в Джимми Кингом, тот сказал, что Картер выждал до последней минуты (почти до моего приезда в особняк) и вдруг потом сообщил Кеннеди об изменении в своих собственных планах, которые не позволят ему одолжить Тедди самолет для поездки в Афины. Такова была причина напряжения, которое я заметил по приезде. Кингу пришлось немедленно браться за телефон, разыскивать наряд спецслужб и вызывать в особняк две машины. К тому времени, когда они прибыли, стало очевидно, что мы не успеваем в Афины на открытие портрета Раска. Меня это вполне устраивало, но Кеннеди полагалось произнести речь, и он был недоволен.

Я принципиально отказываюсь принимать участие в мероприятиях, прославляющих милитаристов вроде Раска, а потому сказал Кингу, что поищу бар на краю кампуса, а потому приду на ланч, устраиваемый в кафетерии по случаю Дня права.

Проглядеть кафетерий кампуса было невозможно. Там собралась толпа человек из двухсот любопытных студентов, старающихся хоть краем глаза увидеть Теда Кеннеди, который, когда я подошел, раздавал автографы и медленно поднимался по бетонным ступенькам. Увидев меня, Джимми Кинг подождал у входа.

– Ну, ты пропустил открытие, – улыбнулся он. – Тебе лучше?

– Не слишком, – отозвался я. – Надо было повесить кровожадную сволочь за ноги на флагштоке.

Кинг начал было снова улыбаться, но тут его губы застыли, и я глянул направо как раз вовремя, чтобы в восемнадцати дюймах от себя увидеть опухшую физиономию Дина Раска. Кинг подал ему руку.

– Поздравляю, сэр, – сказал он. – Мы все вами очень гордимся.

– Фигня, – буркнул я.

Когда Раек ушел внутрь, Кинг долго смотрел на меня, грустно качая головой.

– И почему ты не можешь оставить старика в покое? Теперь он безвреден. Господи Иисусе, ты еще в неприятности нас впутаешь.

– Не волнуйся, – ответил я. – Он глух, как тетерев.

– Может, и так. Но кое-кто из его окружения утверждает, что он прекрасно слышит. Одна женщина вон там спросила меня во время церемонии, кто ты такой, и я ответил, что ты агент под прикрытием, но она все равно злилась из-за твоих слов. «Скажите сенатору Кеннеди, пусть поучит его манерам, -сказала она. – Даже правительственным агентам непозволительно так высказываться на публике».

– Как высказываться? Ты про кровь, что у него на руках? Кинг рассмеялся.

– Ага, это, правда, ее задело. Господи, Хантер, тебе надо помнить, они тут все великосветские. – Он серьезно покивал. – И это их территория. Дин Раек тут хренов национальный герой. Как по-твоему, что должны думать его друзья, когда из Вашингтона приезжает сенатор произнести хвалебную речь на открытии портрета Раска и привозит с собой типа, который начинает спрашивать, почему художник не нарисовал кровь у него на руках?

– Не бери в голову, – ответил я. – Объясняй, что это часть глубокого прикрытия. Черт, никто все равно не связывает меня с Кеннеди. Я постарался держаться от вас, сволочей, на безопасном расстоянии. Мне что, по-твоему, очень хочется, чтобы меня видели на церемонии в честь Раска?

– Не обманывайся, – сказал он, когда мы входили внутрь. – Они знают, что ты с нами. Если бы не знали, тебя бы тут не было. Это закрытое мероприятие, мой мальчик. Мы – единственные в списке приглашенных, у кого нет очень и очень серьезного титула. Тут все судьи, или сенаторы штата, или достопочтенный тот-то, или достопочтенный сет-то…

Я оглядел зал, и действительно характер толпы собравшихся трудно было не заметить. Тут вам не просто компания «старых добрых парней»-республиканцев, закончивших – так уж получилось – юридический факультет университета Джорджия, нет, это почетные выпускники, именитые сто пятьдесят или около того, которые заработали, украли или унаследовали достаточно отличий, чтобы их выделили из списков и пригласили на открытие портрета Раска с последующим ланчем с сенатором Кеннеди, губернатором Картером, судьей Картером и многочисленными прочими супервыдающимися личностями, чьи имена я забыл. И Джимми Кинг был прав: это – противоестественная среда для человека в грязных белых кедах, без галстука, у которого за фамилией в пробеле, предназначенном для званий и титулов, нет ничего, кроме Rolling Stone. Будь это собрание выдающихся выпускников медицинского колледжа университета Джорджия, пробел для звания в списке гостей стоял бы перед фамилиями и я прекрасно бы вписался. Черт, я мог бы даже вклиниться в пару разговоров, и никто и не заметил бы фразы про «кровь на руках».

Но это был День права в Джорджии, и я был единственным доктором таким-то в зале. Поэтому меня пришлось выдать за агента под прикрытием, по неведомой причине сопровождающего сенатора Кеннеди. Даже агенты спецслужб не понимали моей роли в свите. Они знали лишь, что с вашингтонского рейса я сошел вместе с Тедди и с ним и оставался. Секретным агентам никого не представляют, им полагается знать, кто тут кто, – а если они не знают, то ведут себя, будто в курсе, и надеются на лучшее.

Не в моих привычках не к месту эксплуатировать спецслужбы. Когда-то мы сварились, но с тех пор, как однажды вечером во время кампании 72-го года я забрел в номер отеля «Балтимор» в Нью-Йорке и застал там трех агентов спецслужб за раскуриванием косяка, мне с ними комфортно. Поэтому теперь, в Джорджии, мне показалось вполне естественным попросить у одного из прикомандированных к нам агентов ключи от багажника его машины, чтобы запереть кожаный ранец в надежном месте, а не таскать его с собой.

Собственно говоря, агент не отдал мне ключи, а сам положил ранец в багажник, но когда я сел за наш стол в кафетерии и увидел, что из напитков имеется только чай со льдом, то вспомнил, что среди прочего у меня в ранце кварта «Дикой индюшки», и мне очень захотелось виски. На столе передо мной (и всеми остальными) был высокий стакан с жидкостью приблизительно цвета бурбона и с ломтиком лимона на ободке. Убрав лимон, я вылил чай в стакан для воды Пола Кирка и попросил у одного агента за соседним столиком ключи от багажника. Он было замялся, но декан юридического факультета или, может, судья Картер уже откашливался в микрофон за VIP-столом, и агент избрал путь наименьшего сопротивления, а именно отдал ключи.

Открывая багажник, я ничего особенного не ожидал…

Cazart!

Если жизнь покажется вам скучной, загляните в багажник первой же машины спецслужб, какая вам встретится. Ключ не понадобится, багажник открывается так же легко, как и у любой другой машины, если правильно применить к нему шестифутовый ломик, но открывайте его осторожно, потому что внутри около шестидесяти девяти разновидностей мгновенной смерти. Черт, я чуть не упал при виде содержимого багажника: три автомата, газовые маски, ручные гранаты, пулеметные ленты, канистры со слезоточивым газом, коробки патронов, пуленепробиваемые жилеты, цепи, пилы и, вероятно, много чего другого. Но вдруг я сообразил, что два проходивших мимо студента остановились на тротуаре рядом со мной и один сказал:

– Господи всемогущий! Ты только посмотри!

Поэтому я быстро налил себе виски, убрал бутылку в багажник и захлопнул его, как у самой обычной машины. И тут увидел, как на меня несется Джимми Картер: голова опущена, зубы оскалены, зрачки сужены так, что похож на летучую мышь по весне…

Что? Нет. Это было попозже, на мое третье или четвертое путешествие к багажнику со стаканом для чая. В ошеломленном ступоре я сел на обочину и сидел так минут пятьдесят-пятьдесят пять, пытаясь сообразить, откуда возникла эта картинка. Мои воспоминания о том дне по большей части исключительно яркие, и чем больше я о нем думаю, тем более уверен, что то, что спикировало на меня, как летучая мышь по весне, очевидно, не было губернатором Картером. Возможно, какой-нибудь втянувший голову в плечи студент, спешащий на выпускной экзамен в колледже ландшафтного дизайна или просто завязывавший шнурки на ходу. Или вообще ничего не было, в блокноте у меня нет никаких упоминаний о том, как кто-то пытался подкрасться ко мне на корточках, пока я стоял посреди улицы.

Согласно моим заметкам, Джимми Картер пришел в кафетерий вскоре после Кеннеди, и если привлек какое-то внимание толпы, собравшейся посмотреть на Тедди, я, вероятно, заметил бы и накарябал что-нибудь, чтобы подчеркнуть контраст манер, что-то вроде: «12:09, в медленно движущейся за ТК толпе внезапно появляется Картер. Никаких автографов, никаких телохранителей, и „ливайсы“ сменились синим пластмассовым костюмом-униформой/

//ни узнавания, ни приветствий, просто невысокий мужичонка с песочными волосами ищет, кому бы пожать руку…»

Такое я записал бы, если бы вообще заметил его приезд, а я не заметил. Ведь только после десяти вечера нью-гэмпширских первичных, почти через два года, появилась реальная причина замечать время и манеру прибытия Джимми Картера вообще куда-либо, и уж тем более не в толпе жаждущих повращаться в одном кругу с шишками вроде Теда Кеннеди и Дина Раска. В Картере нет ничего внушительного, и даже сейчас, когда его лицо по меньшей мере пять раз в неделю появляется на каждом телеэкране страны, я кому угодно готов поставить сто долларов против пятисот, что Джимми Картер способен пройти – без сопровождения и в обычной полуденной толчее – из конца в конец огромный чикагский аэропорт О’Хара, и его никто не узнает.

Во всяком случае, никто, не знакомый с ним лично и видевший его только по телевизору. Ничто в Картере не выделило бы его из тех, мимо кого проходишь в длинных и переполненных коридорах О’Хара. На любой улице Америки он бы сошел за человека из «Фуллер Браш». И если бы пятнадцать лет назад Джимми Картер заделался коммивояжером «Фуллер», сегодня он был бы президентом «Фуллер Браш Компани» и в каждую аптечку по всей стране входили бы зубные щетки Картера-Фуллера. А если бы пошел в торговлю героином, в каждом респектабельном семействе между Лонг-Айледом и Лос-Анджелесом был бы по крайней мере один собственный нарик.

Э… но ведь не об этом сейчас нужно говорить, да?

Про первый час того ланча вспоминается лишь ощущение кошмарной депрессии от жизни, в которую я соскальзывал. Согласно программке, нам предстояла еще уйма речей, замечаний, комментариев и т.д. по вопросам, связанным с юридическим факультетом. Кеннеди и Картер стояли последними в списке ораторов, а значит, надежда уйти пораньше не маячила. Я подумал, не вернуться ли в паб и не посмотреть ли по телику баскетбольный матч, но Кинг предостерег, что лучше не надо.

– Никто не знает, насколько эта чертова затея затянется, -сказал он. – А пешком отсюда очень и очень далеко, а?

Я знал, к чему он клонит. Едва выступления закончатся, кортеж спецслужб поскорей увезет нас в аэропорт Афин, где ждет самолет Картера, чтобы доставить всех назад в Атланту. На половину седьмого запланирован большой банкет, а сразу после – долгий перелет назад в Вашингтон. Если я пойду в паб, никто моего отсутствия не заметит, сказал Кинг, как не заметит и тогда, когда придет время уезжать в аэропорт.

Один из вечных кошмаров сопровождения политиков – необходимость ни на минуту не упускать их из виду. У каждой президентской кампании есть свой перечень страшных баек о репортерах (а иногда даже ключевых фигурах штаба), которые считали, что у них полно времени «сбегать через улицу выпить пива», вместо того чтобы толкаться на задах унылого зала, вполуха слушая монотонный рокот набившей оскомину речи, но, вернувшись через двадцать минут, обнаруживали, что зал пуст, автобуса для прессы нигде не видно, как нет ни кандидата, ни вообще кого-либо, кто объяснил бы, куда все подевались. Такие истории неизменно случаются в захолустных городишках вроде Бута, Буффало или Айспик, штат Миннесота, вечером середины марта. Температура всегда ниже нуля, обычно налицо метель, прогнавшая с улиц такси, и как только жертва вспоминает, что бумажник остался в пальто в автобусе для прессы, так вдруг у него начинается приступ пищевого отравления. А потом, пока он ползает на коленях по обледенелому проулку, сотрясаемый приступами отчаянной рвоты, его хватают злобные копы, бьют по голеням дубинками и запирают в вытрезвитель при участке, где к нему всю ночь пристают алкаши.

Такие истории ходят в изобилии, и в них есть достаточная доля правды, чтобы большинство прикомандированных к кампании журналистов так боялись внезапного изменения расписания, что даже в уборную не ходили, пока давление в мочевом пузыре не становилось невыносимым и пока по меньшей мере три надежных человека не пообещали сходить за ними при первых же признаках шевеления, могущего означать ранний отъезд. Меня самого едва не забыли во время первичных в Калифорнии в 72-м: выйдя из уборной на железнодорожном складе в Салинас, я вдруг понял, что служебный вагон «победного поезда» Макговерна – в ста ярдах по путям от того места, где был всего три минуты назад. Джордж еще стоял на открытой платформе, махая толпе, но поезд набирал ход, и когда я рванул к нему, топча женщин, детей, инвалидов и все, что не могло убраться у меня с дороги, мне показалось, что лицо Макговерна расплылось в улыбке. Я по сей день поражаюсь, что сумел нагнать чертов состав, не прохудив ни одного клапана в сердце, и даже не промахнулся мимо железной подножки, когда в последнюю секунду совершил прыжок, – как это меня не затянуло под поезд и не разрезало пополам колесами.

С тех пор, путешествуя с политиками по незнакомым местам, я не спешу рисковать. Даже те немногие, кто испытал бы хоть толику вины, что меня бросили, все равно бросят, потому что сами рабы расписания, а когда дело дойдет до того, прибыть ли вовремя в аэропорт или подождать журналиста, ушедшего искать себе выпивку, пожмут плечами и поспешат на рейс.

Особенно это верно, когда сопровождаешь Кеннеди, который всегда перемещается точно по расписанию и со стремительностью, сравняться с которой под силу только самому организованному кандидату в президенты. Когда он путешествует с нарядом спецслужб, кортеж ни в коем случае не останавливается и никого не ждет. Прикомандированные к Кеннеди агенты крайне нервозно относятся ко всему, что может повысить фактор риска, и исходят из теории, что безопасность возрастает со скоростью.

Кингу и Кирку не было нужды предостерегать меня, что у наряда агентов случится коллективный нервный срыв при мысли о том, что придется возить сенатора Кеннеди и губернатора Джорджии по улицам Афин (да и вообще любого города) в поисках известного своими криминальными наклонностями журналиста, который может торчать в любом из полудюжины баров и пивных на краю кампуса.

Поэтому оставалось только сидеть в университетском кафетерии, развалившись на стуле рядом с великим Дином Раском, и пить стаканами «Дикую индюшку», пока не закончатся реверансы по случаю Дня права. После третьей моей ходки к багажнику агент, по всей очевидности, решил, что проще оставить мне ключи, чем каждые пятнадцать-двадцать минут привлекать к себе внимание, передавая их взад-вперед. Некоторый фаталистический смысл в этом был, потому что я давно уже мог бы сделать практически все что угодно с варварским содержимым его багажника, так что теперь-то переживать? Мы ведь провели вместе почти два дня, и агенты начинали понимать, что нет необходимости хвататься за оружие всякий раз, когда я заговаривал про кровь на руках Дина Раска или про то, как легко мне было бы махнуть тесаком и оттяпать ему уши. Большинство агентов спецслужб ведут очень защищенный образ жизни и начинают нервничать, когда слышат подобные разговоры от крупного незнакомца, который умудрился спрятать, по всей видимости, бездонный запас виски прямо у них в арсенале. Не самая ординарная ситуация в жизни спецслужб: особенно тогда, когда у этого алкоголика, который то и дело говорит, что пройдется ножом по голове бывшего госсекретаря, досье с красным флажком в штаб-квартире и ключи от машины спецслужб в кармане.

Когда я вернулся после четвертой или пятой ходки к машине, Картер уже выступал. Я старался сохранить кусочек лимона на ободке стакана, чтобы он выглядел как у всех остальных в зале. Но Джимми Кинг начал дергаться из-за запаха.

– Черт побери, Хантер, полкомнаты уже винокуренным заводом воняет!

– Фигня, – ответил я. – Это вонь крови.

Кинг поморщился, и мне показалось, голова Раска дернулась в мою сторону, но, видно, старик передумал. По меньшей мере два часа он слушал гадости про кровь, доносившиеся из-за его плеча, где, как он знал, находился «стол Кеннеди». Но зачем группе агентов спецслужб и личным помощникам сенатора Кеннеди так о нем высказываться? И почему вокруг витает крепкий запах виски? Они что, все пьяны?

Не все, но я быстро сокращал разрыв, и остальные подвергались воздействию паров так долго, что по их смеху я определил: даже агенты спецслужб ведут себя несколько странно. Может, сказывалось своего рода контактное опьянение в сочетании с парами и адской заунывностью выступлений. Мы все были в одной западне, и остальным не нравилось тут так же, как и мне.

Не знаю наверняка, когда начал прислушиваться к словам Картера, но в какой-то момент, минут через десять после начала речи, я заметил значительную разницу в стиле и тоне шума, исходящего от стола ораторов, и впервые за весь день поймал себя на том, что слушаю. Картер начал с нескольких безобидных шуток про тех, кто почитают за Честь платить десять-двенадцать долларов за то, чтобы послушать, как выступает Кеннеди, а вот он сам может заставить себя слушать, только если к речи прилагается дармовой ланч. Аудитория несколько раз вежливо посмеялась, но через четверть часа зал охватило некоторое смущение, и уже никто не смеялся. На тот момент все мы были еще при впечатлении, что «замечания» Картера сведутся к нескольким минутам дружеской болтовни про юридический факультет, толике похвал по адресу Раска и расшаркиваниям по адресу Кеннеди.

Но мы ошиблись, и напряжение в зале нарастало по мере того, как все больше людей это понимало. Очень немногие, если вообще кто-то, поддерживал Картера, когда он выиграл губернаторство, а сейчас, когда почти закончился его первый срок и закон не позволял ему баллотироваться снова, они полагали, что он чинно удалится и вернется к выращиванию арахиса. Если бы он избрал эту церемонию, чтобы объявить, что решил баллотироваться в президенты в 76-м, реакцией почти наверняка стала бы рябь вежливого смеха, потому что все бы поняли, что он шутит. Картер был сносным губернатором, и что с того? В конце-то концов, мы в Джорджии, а, кроме того, у Юга уже есть один губернатор, баллотирующийся в президенты. Весной 74-го Джордж Уоллес был фигурой национального масштаба. В 1972-м он уже основательно качнул лодку под названием Национальный номинационный комитет демократической партии, и когда заявил, что планирует сделать это снова в 76-м, его слова восприняли очень серьезно.

И я тоже, возможно, похмыкал бы с остальными, если бы Картер сказал что-то про президентство в начале своих «замечаний», но посерьезнел бы, если бы он сказал про него в конце. Потому что это была чертовски классная речь, и к тому времени, когда она закончилась, она проняла всех в зале. Никто как будто не знал, как к ней относиться, но собравшиеся вполне отдавали себе отчет, что именно услышали.

Я слышал сотни речей кандидатов и политиков всех мастей – обычно против моей воли и, как правило, по тем же причинам, по какой вынужденно выслушал эту, – но никогда не сталкивался с образчиком политического красноречия, который бы произвел на меня впечатление большее, чем речь Джимми Картера в то майское воскресенье 1974 года. Речь продолжалась сорок пять минут и пять раз резко меняла курс, пока аудитория смущенно перешептывалась и поднимала брови, а самое примечательное в ней то, что этот образчик ораторского искусства производит огромное впечатление и в том случае, даже если не веришь, что Картер был искренен и правдив во всем, что говорил. С точки зрения исключительно контекста риторической драматургии и политического театра она стоит в одном ряду с обращением к Конгрессу в 1951 году генерала Дугласа Макартура о том, что «старые солдаты никогда не умирают», которое до сих пор является шедевром психопатической ахинеи.

Но в зале было немало тех, кто поверил каждому слову и вздоху речи Макартура, и эти люди хотели видеть его президентом, – точно также, как многие, кто до сих пор сомневается в Джимми Картере, хотели бы сделать его президентом, если он сумет найти способ произнести осовремененную версию той речь по национальному телевидению. Вот черт, да пусть это будет та же самая речь: аудиторию страны, возможно, ошарашат упоминаниями давно забытых судей, преподавателей и захолустных залов суда Джорджии, но, думаю, речь как таковая произвела бы тот же эффект сейчас, как и два года назад.

Впрочем, на это мало шансов. И это приводит к другому примечательному аспекту речи на День права. Когда Картер ее произносил, она не наделала большого шума и впечатление произвела разве только на собравшихся, а те были скорее поражены и озадачены, чем воодушевлены. Они пришли не за тем, чтобы юристов разоблачали как участников тараканьей возни за сохранение статус-кво. Я сам до сих пор не знаю, как к ней относиться, и подозреваю, Картер тоже не вполне знал, о чем собственно приехал говорить. Письменного текста речи не существовало, не было репортеров, чтобы доставить ее в газеты, не было аудитории, жаждущей ее услышать, не было причины ее произносить – вот только Джимми Картера занимало несколько серьезных проблем, и он решил, что пора ими поделиться, нравится это аудитории или нет.

Подходим к другому интересному моменту. Хотя сейчас сам Картер говорит, мол, «это, вероятно, лучшая речь, какую я когда-либо произносил», но пока не выдал ничего похожего (даже не позаимствовал лучшие ее идеи и образы в своих нынешних речах), и его сотрудники придали ей столь малое значение, что единственная магнитофонная запись того выступления затерялась в архивах и до недавнего времени существовала лишь в копии, которую я успел сделать с оригинала. Два года я таскал ее за собой, проигрывая в самых невероятных ситуаций людям, которые смотрели на меня так, словно я окончательно рехнулся, когда я говорил, что им придется провести сорок пять минут, слушая политическую речь бывшего губернатора Джорджии.

Лишь когда в 76-м я приехал на первичные в Нью-Гэмпшире и Массачусетсе и стал давать слушать некоторым друзьям, журналистам и даже кое-кому из высшего эшелона сотрудников Картера, которые в жизни ее не слышали, Пэт Кэдделл заметил, что почти на всех, кто ее слушал, она производила столь же большое впечатление. Кэдделл договорился снять пятьдесят копий с моей записи, но и тогда никто в мозговом тресте Картера не мог понять, что с ними делать.

Не знаю, что я сам бы с ними делал на месте Картера, ведь вполне возможно, что те самые характерные черты речи на День права, которые так приятно меня удивили, на новый электорат Картера по всей стране произведут впечатление прямо противоположное. Да, голос, звучащий с моей пленки, в ходе предвыборной кампании показался бы весьма притягательным добрым консерваторам, но лишь очень немногие нашли бы для себя в его словах что-то привычное и знакомое. Тот Джимми Картер, который с легкостью побеждал на одних за другими первичных, – осторожный, консервативный и слегка не от мира сего учитель-баптист из воскресной школы, который обещает прежде всего возвращение к нормальной жизни, возрождение национальной самооценки и безболезненное избавление от ужасов и утраты иллюзий Уотергейта. С твердой рукой президента Картера у кормила государственный корабль вновь поплывет по своему истинному и ровному курсу; все мошенники, лжецы и воры, неведомо как захватившие контроль в правительстве в бурные шестидесятые, будут раз и навсегда изгнаны из храма, и Белый дом воссияет честностью, порядочностью, справедливостью, любовью и сочувствием, видимым даже в темноте.

Картинка крайне завлекательная, и никто не понимает этого лучше самого Джимми Картера. Электорат испытывает потребность в очищении, утешении и новых чаяниях. Обездоленные прошлых лет были на коне и все провалили. Радикалы и реформаторы 60-х обещали мир, но на поверку обернулись неумелыми смутьянами. Их планы, так хорошо выглядевшие на бумаге, привели к катастрофе и хаосу, когда их попытались претворить в жизнь политики на местах. Обещание «гражданских прав» обернулось кошмаром перевозки школьников из школы в школу. Призыв к закону и порядку привел прямиком к Уотергейту. И долгая борьба ястребов и голубков вызвала беспорядки на улицах и военную катастрофу Вьетнама. В конечном итоге проиграли все, и когда осела пыль, «экстремисты» по обоим концам политического спектра были полностью дискредитированы. К тому времени, когда закрутилась президентская кампания 1976-го, торный путь оказался по середине дороги.

Джимми Картер это понимает, и имидж кампании идеально скроен под эти новые настроения. Но в мае 74-го, когда он прилетел в Афины выступить со своими «замечаниями» на церемонии по случаю Дня права, он не столь заботился об имидже умеренного, как сейчас. Он больше думал о своих затруднениях с судьями, юристами, лоббистами и прочими прихлебателями истеблишмента Джорджии, и когда до конца срока на посту ему оставалось всего полгода, он решил обменяться с этими людьми парой слов.

Когда он начал говорить, особого гнева в его голосе не звучало. Но к середине речи гнев стал так очевиден, что никто в зале уже не мог его игнорировать. Не было никакой возможности прервать Джимми, и он это знал. Думаю, именно гаев привлек мое внимание, но бежать к багажнику не за выпивкой, а за магнитофоном меня заставило небывалое зрелище: южный политик говорит толпе южных судей и юристов: «У меня не хватает образования говорить с вами о праве. Да, я не только фермер, выращивающий арахис, но еще и инженер, и физик-ядерщик, но никак не юрист. Я много читаю и много слушаю. Кое-какие сведения о должном применении уголовного права и системе равноправия я почерпнул у теолога Рейнголда Нибура. А многое о том, что правильно и что нет в нашем обществе, – у одного моего друга, поэта Боба Дилана. Слушая его вещи про „Одинокую смерть Хэтти Кэрролл“, „Как катящийся камень“ и „Времена меняются“, я научился ценить динамику перемен в современном обществе».

Поначалу я подумал, не ослышался ли, и глянул на Джимми Кинга.

– Что я, черт побери, только что слышал? Улыбнувшись, Кинг посмотрел на Пола Кирка, который

наклонился через стол и прошептал:

– Он сказал, два главных его советника Боб Дилан и Рейнголд Нибур.

Кивнув, я встал пойти за магнитофоном. По нарастающему гневу в голосе Картера предвещалось кое-что интересное. К тому времени, когда я вернулся, он бичевал судьей, которые берут взятки за снижение тюремных сроков, юристов, которые намеренно обманывают неграмотных черных, и полицейских, нарушающих права человека чем-то, что называют «ордером по согласию».

– На этой неделе у меня был ланч с членами судебной комиссии сената, и они говорили про «ордер на обыск по согласию». Я не знал, что такое «ордер на обыск по согласию». Мне объяснили: «Ну, это когда к дому подходят два полицейских. Один идет к двери и стучит, а другой бежит к черному ходу и кричит „Войдите!“».

Над этим толпа посмеялась, но Картер лишь разогревался, и следующие двадцать-тридцать минут его голос был единственным звуком в зале. Кеннеди сидел всего в нескольких футах слева от Картера и внимательно слушал, но задумчивое выражение у него на лице не изменилось ни разу, пока Картер возмущался и поносил систему уголовного судопроизводства, которая позволяет богатым и привилегированным избегать наказания и отправляет в тюрьму бедных только за то, что они не могут подкупить судью.

(Бог мой, Мямля-Иисусе! Снова трезвонит телефон, и на сей раз я точно знаю почему. В прошлый раз это был глава земельного департамента Техаса, который грозил переломать мне ноги за что-то, что я про него написал. Но на сей раз это мрачный жнец, он пришел за моей последней страницей, и ровно через тринадцать минут проклятый моджо-тайп в углу взорвется назойливым «пи-пи-пи» и придется кормить его снова. Но-прежде чем оставить этот грязный карцер, который обходится мне в тридцать девять долларов в день, надо разобраться с долбаным моджо. Я пять лет мечтал разбить гада, но… Ладно, ладно, еще двенадцать минут и… да…)

Ну, так вот как это будет… Мне понадобится гораздо больше времени и места, чем есть сейчас, чтобы верно описать как реальность, так и реакцию на речь Джимми Картера в День права, которая была и остается самой серьезной и красноречивой из всех, какие я слышал из уст политиков. Это был глас рассерженного популиста-агрария, исключительно точный в своих суждениях и украшенный самыми оригинальными, гениальными и временами абсурдными политическими метафорами, какие когда-либо доведется услышать собравшимся в тот день в зале.

Последней каплей стал неприглядный пример преступлений и деградации на юридическом поприще, и на сей раз Картер замахнулся на самые верхи. Никсон только что опубликовал собственную, своекорыстную версию «записей Белого дома», и, прочтя расшифровки, Картер был шокирован.

– Конституция налагает на нас прямую ответственность определять, каким должно или не должно быть наше правительство, – сказал он и после долгой паузы продолжил: – Ну… я прочел расшифровки нескольких позорных записей Белого дома и видел гордое заявление бывшего генерального прокурора, который защищал своего босса, а теперь похваляется фактом, что «на цыпочках ходил по минному полю» и вышел – цитирую – «чистым». – Еще пауза, потом: – Знаете, не могу представить себе, чтобы Томас Джефферсон ходил бы на цыпочках по минному полю юридических тонкостей, а после похвалялся бы, что «чист».

Сорок пять минут спустя, по пути в Атланту на губернаторском самолете, я сказал Картеру, что хочу получить текст его речи, и услышал в ответ:

– Его нет.

Я улыбнулся, думая, что он притворяется. Речь звучала как плод пяти или шести мучительных черновиков. Но он показал мне полторы страницы накарябанных заметок в блокноте и сказал, мол, это все, что есть.

– Господи Иисусе. Самая классная речь, какую я когда-либо слышал. Хотите сказать, что говорили с кандачка?

Пожав плечами, он слабо улыбнулся.

– Я еще до того, как приехал, в общем представлял, что собираюсь сказать, но, наверное, сам удивлен, что в результате получилось.

Кеннеди не нашелся, что сказать про речь. Он сказал, что ему «понравилось», но по какой-то причине по-прежнему был не в своей тарелке и занят какими-то мыслями. Мы с Картером поговорили о том, как он после концерта в Атланте пригласил Дилана с друзьями в губернаторский особняк.

– Правда, было здорово. – Он расплылся в улыбке. – Это большая честь, что он навестил мой дом.

К тому времени я уже решил, что мне нравится Джимми Картер, но я понятия не имел, что несколько месяцев назад он уже принял решение баллотироваться в президенты в 1976-м. И если бы в том самолете он доверил мне свою маленькую тайну, не уверен, воспринял бы ли я его слова всерьез. Но если бы он мне сказал и если бы я отнесся серьезно, то, вероятно, ответил бы, что отдам ему свой голос хотя бы из-за речи, которую только что слышал.

Большого значения это не имеет, потому что в тот день Джим Картер про президентство со мной не заговаривал и мысли у меня были заняты другим. Было первое воскресенье мая – День дерби в Луисвилле, – и я с раннего утра приставал к Джимми Кингу, чтобы нас доставили в Атланту пораньше, чтобы успеть посмотреть скачки по телику. По расписанию нам полагалось вернуться в губернаторский особняк около трех пополудни, а дерби передавали в 4:30. Но я научился остерегаться расписаний политиков: зачастую они так же надежны, как предвыборные обещания, и когда я сказал Кеннеди, что, на мой взгляд, очень важно вернуться в Атланту к дерби, то по его взгляду определил, что только письменная гарантия администрации ипподрома Черчилл Дауне, что меня прибьют колом к финишной черте, когда лошади с грохотом выйдут на финишную прямую, способна заставить его специально смотреть Кентуккийское дерби.

Но Картер определено был за и заверил меня, что в особняк мы вернемся с запасом и я успею сделать какие угодно ставки.

– Возможно, даже попытаемся найти вам мятный джулеп, – сказал он. – У Розалин растет в саду мята, а главный ингредиент, насколько я понимаю, у вас при себе.

Когда мы приехали в особняк, в одной из гостевых комнат в подвале я обнаружил большой телевизор. С мятным джулепом проблем не возникло, но поставить я мог лишь пять баксов в пари с Джоди Рауэлл, пресс-секретарем Картера, – пари я выиграл, а после еще и добил его, потребовав, чтобы он заплатил немедля. Ему пришлось ходить по особняку, одалживая доллары и даже четвертаки у всех, кто готов ссудить его деньгами, пока не наскреб пять долларов.

Позже мы отсидели банкет, а сразу после него я улетел в Вашингтон с Кеннеди, Кингом и Кирком. Кеннеди все еще дулся, и я решил, что причина, вероятно, во мне. И хотя верно, что в его свиту я не привнес ничего выдающегося, я приложил достаточно усилий, чтобы знать, что могло быть и хуже, и дабы в этом удостовериться (или, может, из чистой извращенности), выждал, пока все не пристегнутся и я не услышу, как стюардесса спрашивает Тедди, принести ли ему выпить. Как всегда в общественном месте, он отказался, и как раз когда стюардесса закончила ритуальный обход, я перегнулся через сиденье и спросил: – По героинчику?

Лицо у него одеревенело, и на мгновение мне показалось, что мне конец. Но потом я заметил, что Кинг и Кирк улыбаются… А потому я придушил в себе гадину и под дождем пошел к себе в гостиницу.

Последняя безумная атака либеральной бригады: проницательность Ричарда Никсона, прочувствованная глубокая и неизменная храбрость Губерта Хамфри и его новообретенных друзей… Джимми Картер у себя дома в Плейнсе, год спустя – «прыжок веры»

ЭКСТРЕННЫЙ БЮЛЛЕТЕНЬ

БОМОНТ, ТЕХАС (29 апреля) – Анархистский кандидат в президенты Хантер С. Томпсон заявил вчера на церемонии открытия ежегодного аукциона скота в Бомонте, что лидирующий в предвыборной гонке кандидат от демократов Джимми Картер «единственный кандидат, дважды солгавший мне за один день». Суровое обличение в адрес Картера, который также присутствовал на аукционе ради схватки за собственного быка, явилось неприятным потрясением для знаменитостей, ковбоев и политиков, которые собрались на церемонию в честь главы земельного департамента штата Техас Боба Армстронга, который вслед за нападками Томпсона на Картера выступил с собственным неожиданным заявлением, сказав, что станет номером вторым в списке темной лошадки(ок) демократов при сенаторе Гарри Харте. Армстронг также обвинил Картера в «сознательной лжи относительно цены на его быка». Принадлежащее Картеру животное, двухлетний, выкормленный арахисом брамин, был выставлен по цене две тысячи двести долларов, но когда лидирующий кандидат прибыл в Бомонт оседлать собственного быка, его цена внезапно подскочила до семи тысяч семисот пятидесяти. В этот момент и Томпсон, и Армстронг поразили собравшихся совместным наступлением на Картера, который давно считался личным другом обоих. Картер, которого это нападение как будто потрясло, солгал газетчикам, спрашивавшим его о причинах, сказав: «Я не слышал, что они говорили».

Речь на День права была не из тех, которые привлекают умы квалифицированных специалистов, а именно такой ум – возможно, единственный общий знаменатель среди стратегов, организаторов и советников на командном уровне кампании Картера. Мало кого из них, похоже, интересует, почему Джимми хочет стать президентом, или даже, что он может сделать, когда победит. Их работа и хлеб насущный – довести Джимми Картера до Белого дома, это – все, что они знают, и все, что им нужно знать. И пока свою работу они выполняют весьма неплохо. Согласно букмекеру от политики Клоуну Билли, он принимает крепкие, три к двум, ставки, что Картер победит на ноябрьских выборах – против менее чемпятьдесят к одному всего полгода назад.

Это еще одна вероятная причина, почему мозговой трест не слишком ломает голову, как получше использовать речь на День права. Наибольшее впечатление она произведет как раз на тех, кто составляет левое/либеральное, гуманитарно-интеллектуальное крыло демократической партии и национальной прессы, возможно, даже перетянет их на сторону Картера, но на волне поистине поразительного блицкрига Картера в Пенсильвании и Техасе, менее чем за неделю уничтожившего всю оставшуюся оппозицию, трудно спорить с умонастроениями, царящими среди его ведущих спецов, дескать, ему больше не нужны никакие новообращенные с лево-либерального крыла партии. Он добился своего без помощи, о которой неоднократно просил их на протяжении большей части 1975 года и в начале 1976-го, и теперь проблемы у них. Поезд ушел, и тем, кто хочет догнать его сейчас, придется поискать денег на самолет.

Но жуткий визг в телефоне только что напомнил мне, что через несколько часов заработают печатные станки, а значит, в Rolling Stone времени размышлять о «почему» не больше, чем в кампании Картера. Праздные домыслы – роскошь, оставляемая тем, кто слишком богат, слишком бледен или слишком безумен, чтобы всерьез беспокоиться о чем-либо, помимо собственной отдельной реальности. И едва я закончу эту жалкую ахинею, как наподобие жалкой крысы сбегу в трубу одной из этих категорий. Я отчаянно и серьезно заигрывал со всеми тремя так долго, что само заигрывание приобрело характер реальности. Но сейчас я понимаю, каким безумием это было с самого начала: невозможно одновременно сохранять четыре параллельных состояния. По долгому опыту я знаю, что можно быть одновременно богатым, бедным и сумасшедшим, но быть богатым, бедным, сумасшедшим и плюс к тому политическим журналистом совершенно невозможно, поэтому пришла пора сделать окончательный выбор.

Но еще подождем. Надо закончить эту путаную сагу о Мщении и Откровении в тени сосен Джорджии. Ну и какого черта? Давайте к делу. На вершине нашей изобильной страны достаточно места для богатого, бедного и сумасшедшего политического журналиста, который может сидеть за арендованной пишмашкой в техасском мотеле с сердцем, исполненным ненависти, и головой, гудящей от амфетаминов и «Дикой индюшки», и разразиться резюме/повествованием, которое объяснит суть и расскажет полную повесть о президентской кампании 76-го.

Черт, да! Поехали! До звонка две минуты назад я счел бы это совершенно нереальным, но теперь поумнел. Хотя бы потому, что мне сейчас напомнили, что до тех пор, пока пару дней назад я не увидел, как Губерт Хамфри «сходит с дистанции», я всем и каждому говорил, что сосущего яйца пса не излечить. А значит, пора закончить эту гребаную работу, в которую я каким-то образом ввязался, и поздравить моего старого кореша Губерта, что у него хватило здравого смысла пропустить мимо ушей слова советчиков и сохранить последний отблеск надежды на президентство, засев в сорняках и молясь о купленном съезде, а не спустить все, пойдя на первичные в Нью-Джерси, где его столкнули бы со стены и разбили бы как Шалтая-Болтая спецы Джимми Картера.

* * *

В слове «спецы» мне чудится явная брань, но она лишь отчасти намеренная. Нет ничего другого в специалистах, будь то в политике или где-либо еще. Любую президентскую кампанию без полного набора первоклассных политических специалистов (или с решительным перевесом будь то в сторону техников или идеологов) ждет та же участь, какая была суждена обреченной кампании Фреда Харриса в Нью-Гэмпшире и Массачусетсе. Но вопрос равновесия существенно важен, и есть что-то пугающее в том, что президентскую кампанию, настолько успешную, как у Картера, ведет почти исключительно техперсонал.

«Внушающая трепет» – самое слабое выражение, какое приходит на ум для описания кампании, способной всего за девять из тридцати двух первичных выборов превратить неизвестного бывшего губернатора Джорджии, не имевшего ни общенациональной репутации, ни собственного электората внутри демократической партии и без малейшей заминки говорящего Уолтеру Кронкайту, Джону Чэнселлору и любому другому интервьюеру, что «самое важное в моей жизни Иисус Христос», в почти безусловного фаворита в номинации от одной из крупнейших политических партий страны с равными шансами победить на ноябрьских выборах против сравнительно популярного президента от республиканцев, которому как-то удалось убедить и крупные профсоюзы, и крупный бизнес, мол, он только что спас страну от экономической катастрофы. Если бы президентские выборы состоялись завра, на шансы Джеральда Форда победить Картера в ноябре я поставил бы не больше трех пустых банок.

…Что? Нет, отмените пари. Визг по телефону уже сообщил, что Time опубликовала результаты опроса – на следующий день после первичных в Техасе: дескать, если выборы состоятся сейчас, Картер побьет Форда сорока восемью процентами против тридцати восьми. Согласно Time, семь недель назад нынешние цифры были прямо противоположными. Я никогда не был силен в математике, но быстрая перетасовка этих цифр означает, что за эти семь недель Картер набрал двадцать пунктов, а Форд потерял.

Если это так, то определенно пора звонить Билли-Клоуну и поставить десять ящиков 66-процентного «Слоут Эль» на Картера и забыть про три пустые пивные банки.

Иными словами, началась паника и последние уцелевшие в движении «Остановим Картера» уже вышли на улицу с поднятыми руками, сбрасывают форму и складывают оружие на перекрестках по всему Вашингтону.

А теперь еще звонок от корреспондента CBS Эда Брэдли, который сейчас освещает Картера, хотя в начале кампании писал про Бёрча Бая. Он сказал, завтра Бай объявит на пресс-конференции в Вашингтоне, что решил отдать свои голоса Джимми Картеру.

Как вам это? И пусть никто не говорит, что сухогрузная крыса способна бежать с тонущего корабля быстрее, чем помощник окружного прокурора, либерал на восемьдесят семь процентов.

Но сейчас не время жестоких шуток про крыс и либералов. Ни тот ни другой вид не славятся слепой храбростью или упрямой верностью принципам, поэтому пусть подлецы делают то, что им сейчас удобно. А пока все идет к тому, что настала пора нам разобраться что к чему, потому не пустить сейчас Джимми Картера в Белый дом может только сам Джимми Картер.

А такое вполне реально, хотя поставить на это тяжело, ведь в анналах предвыборной политики нет прецедента для подобной ситуации. Хотя ему предстоит еще больше половины первичных, Картер практически без оппозиции продвигается к номинации от демократической партии и (за вычетом странного и маловероятного поворота событий) следующие два месяца будет держать оборону, пока не поедет в июле за своей номинацией в Нью-Йорк.

Как только немного посплю и оправлюсь от этого мрачного и бесполезного испытания, позвоню ему и узнаю, как он намерен убивать это время. И будь я в таком нервозном положении, то, пожалуй, созвал бы пресс-конференцию, где объявил бы, что собираюсь в тайный мозговой центр на полуострове Зондо, чтобы окончательно отточить планы, как исцелить все недуги общества. Много странностей может случиться с фаворитом за два месяца вынужденного безделья, и у многих праздных умов будет достаточно времени поразмыслить обо всем, что еще их тревожит: о четырех годах жизни при президенте, который молится по двадцать раз на дню и каждый вечер читает Библию на испанском. Если Джимми Картер продержится до ноября, даже у тех, кто планирует за него голосовать, будет более чем достаточно времени, чтобы погрузиться во все сущие сомнения по его адресу.

До июля у меня, вероятно, появится еще немало собственных сомнений, но если не случится ничего, что убедило бы меня потратить времени больше, чем я уже убил, на обдумывание потенциального зла, неизменно таящегося в душе любого человека, чье эго раздулось настолько опасно, что он взаправду хочет стать президентом Соединенных Штатов, я не намерен особо волноваться из-за перспективы Джимми Картера в Белом доме. Во-первых, я мало чем могу ему помешать, а, во-вторых, за последние два года я провел с Картером достаточно времени, Чтобы более-менее представлять себе его кандидатство. Я ездил в Плейнс, штат Джорджия, чтобы провести несколько дней на его территории в надежде выяснить, каким на самом деле был Джимми Картер до того, как его окружил ореол кампании и он начал разговаривать не как человек, а как кандидат. Как только претендент выходит на предвыборную тропу и преисполняется видениями, как он сидит за большим столом в Овальном кабинете, мысль о том, чтобы посидеть в собственной гостиной и открыто поговорить со сквернословящим, спорящим журналистом, у которого в одной руке магнитофон, а в другой бутылка «Дикой индюшки», даже не рассматривается.

Но когда я разговаривал с Катером у него дома в Плейнсе, до первичных 76-го в Нью-Гэмпшире оставался еще почти год, и с того уик-энда у меня сохранилось шесть часов магнитофонных записей разговоров на темы от «Allman brothers», гонок на серийных автомобилях и наших прямо противоположных точках зрения на использование агентов под прикрытием до ядерных подлодок, войны во Вьетнаме и предательстве Ричарда Никсона. Когда на прошлой неделе я снова прослушал пленки, то заметил многое, на что тогда не обратил внимания, и самым очевидным была крайняя подробность его ответов на некоторые вопросы, на которые он теперь, как его обвиняют, либо не способен, либо не желает отвечать. После пленок лично у меня не осталось сомнений, что я имел дело с кандидатом, который к тому времени, когда объявил о своем желании баллотироваться в президенты, уже собрал немало материала о таких проблемах, как реформа налогообложения, оборона страны и структура политической системы Америки.

Нет сомнений и в том, что по уйме вопросов мы с Джимми Картером никогда не сойдемся во мнениях. Когда мы только-только сели с магнитофоном, я предупредил, что хотя высоко ценю его гостеприимство и в его доме чувствую себя на удивление раскованно и комфортно, но я, в первую очередь, журналист и некоторые мои вопросы могут показаться ему недружелюбными или откровенно враждебными. Поэтому мне бы хотелось, чтобы он мог остановить магнитофон, нажав с пульта кнопку «стоп» или «пауза», если разговор примет неприятный оборот, а он ответил, что предпочел бы не отвлекаться, то включая, то выключая магнитофон. Тогда меня это удивило, но сейчас, слушая пленки, я понимаю, Что спонтанность и ирония к порокам Джимми Картера не относятся.

Тем не менее они определенно принадлежат к моим, и поскольку я не спал большую часть ночи, пил и болтал в гостиной с его сыновьями Джеком и Чипом и их женами, а после пил один в гостевой комнате над гаражом, то к полудню, когда мы начали говорить «серьезно», еще не пришел в себя, и запись того первого разговора щедро сдобрена моими собственными выраженьицами, вроде «гнилые фашистские сволочи», «воры-минетчики, продающие свои задницы по всему Вашингтону» и «чертовы безмозглые идиоты, которые отказываются продавать спиртное в аэропорту Атланты по воскресеньям».

Такова моя обычная манера выражаться, и Картеру она уже была знакома, но тут и там на пленке возникают неловкие паузы, и я почти слышу, как он скрежещет зубами и думает, рассмеяться или разозлиться на то, что я, сам того не сознавая, нес, но на пленке это кажется случайными вспышками враждебности или чистого безумия из уст параноидального психопата. Большая часть беседы чрезвычайно рациональна, но время от времени переваливает за грань, и я слышу, как мой собственный голос орет что-то вроде: «Господи Иисусе! Что за жуткая вонь?»

И Картер, и его жена проявили удивительную терпимость к моему поведению, а ведь раз или два им приходилось видеть меня крайне пьяным. Я старался не совершать никаких преступлений у них на глазах, но в остальном я никак не пытался подстроиться под Джимми Катера или кого-либо еще в его доме, включая его 78-летнюю мать, мисс Лилиан, единственного члена семейства Картеров, за которого без малейшего раздумья я проголосовал бы на президентских выборах.

Ух-ты! Ну… до этого мы дойдем попозже. А сейчас надо разобраться еще кое с чем… Нет, какого черта? Давайте сейчас, потому что время на исходе и надо схватить за грудки мою собственную «Проблему Картера».

Чтобы прийти к ней мне потребовался почти год, и я до сих пор не знаю, как ее решать. Но осталось недолго – в основном благодаря помощи друзей в сообществе либералов. От этих беспомощных и вздорных сволочей я за время первичных выборов в Нью-Гэмпшире и Массачусетсе натерпелся больше, чем от моих друзей по любому другому политическому вопросу с самых первых дней Движения за свободу слова в Беркли, а это было почти двенадцать лет назад. К тем первым безумным дням ДЗСС я отношусь почти так же, как к Джимми Картеру. В обоих случаях начальная моя реакция была позитивной, и я слишком долго полагался на интуицию, чтобы начать сомневаться в ней сейчас. По крайней мере, пока у меня не будет веской причины, но по сей день никто не сумел заставить меня пересмотреть мою первую инстинктивную реакцию на Джимми Картера, а именно, что он мне понравился. И если редактора журнала Times и друзья Губерта Хамфри считают это абсурдом, пошли они все. Джимми Картер мне понравился, когда я с ним познакомился, и за два года, которые прошли с того Дня дерби в губернаторском особняке, я узнал его гораздо лучше, чем Джорджа Макговерна на той же стадии кампании 1972-го, и Джимми Картер мне все еще нравится. Он – один из самых умных политиков, кого я когда-либо встречал, но и один из самых странных. Мне всегда было не по себе с теми, кто, ничтоже сумняшеся, говорит всем и каждому о своих чувствах к Иисусу или любому другому божеству, потому что, как правило, это недалекие… Или, может, слово «глупые» лучше подойдет. Но я никогда не видел смысла наезжать на дураков или на фанатов Иисуса, пока они меня не достают. В абсурдном и жестоком мире, который мы для себя создали, любой, способный найти мир и личное счастье, не обворовывая ближних, заслуживает, чтобы его оставили в покое. Они землю не унаследуют, но и я тоже. И я научился жить с мыслью, что сам я мира и счастья никогда не обрету. Но пока я знаю, что у меня есть немалый шанс от случая к случаю обретать то или другое, я делаю, что могу между молотом и наковальней.

Вот вам и вся брехня. Сволочи отбирают у меня текст, и все, что мне хотелось бы сказать еще о Джимме Картере, подождет другого времени и места. В настоящий момент, не имея ничего, что заставило бы меня передумать, я предпочел бы увидеть в Белом доме Джимми Картера, а не кого-либо другого, за которого нам, вероятно, дадут шанс проголосовать. А сейчас это сводится к Форду, Рейгану и Хамфри.

Из четверых только Картер – неизвестная величина, и один этот факт говорит все, что мне нужно. Да, признаю, чтобы проголосовать за Картера, потребуется многое принять на веру – сделать, так сказать, Большое Допущение, но я в общем и целом не против. На мой взгляд, у него достаточно мании величия, чтобы ту же манию приложить к исполнению обязанностей президента так, чтобы, глядя на свое отражение в зеркалах Белого дома, он был бы так же им доволен, как и у себя в Плейнсе.

Остается еще тот факт, что у меня есть его речь на День права, а она – гораздо лучшая причина проголосовать за него, чем все, что я слышал или видел в ходе предвыборной кампании. Я никогда не считал, что проблема с Картером в его двуличности, в том смысле, в каком имеет две стороны одна монета. Но в настоящий момент он в первую очередь политик, лишь так можно попасть в Белый дом. Если у Картера два лица, то, на мой взгляд, они расположены одно позади другого, но оба смотрят в одну и ту же сторону, а не в разные одновременно, как твердят сторонники Губерта Хамфри.

Еще мне сейчас пришло в голову, что многие, кто старается не пустить Картера в Белый дом, вообще его не знают. Многие, обвиняющие его во лжи, в притворстве, двусмысленности и «туманности», не потрудились внимательно выслушать то, что он говорит, или попытаться читать между строк, когда Картер выступает с каким-нибудь приторным заявлением вроде того, каким он заканчивает многие речи: «Я просто хочу, чтобы у нас снова было правительство, такое же честное и правдивое, справедливое и идеалистичное, полное сочувствия и любви, как американский народ».

Впервые услышав это от него в Нью-Гэмпшире, я был ошарашен. Было такое впечатление, что он съел немного кислоты, которую я приберег, чтобы предложить ему, едва он скажет что-нибудь про «впустить в жизнь Иисуса». Но после пятого или шестого раза мне стало казаться, что я слышал это задолго до того, как вообще узнал имя Джимми Картер.

Потребовалось время, чтобы выкопать нужное в памяти, но когда оно наконец всплыло, я узнал слова покойного великого либерала Эдлая Стивенсона, который свел проблему к краткому и совершенному афоризму: «При демократии народ обычно имеет то правительство, которого заслуживает».

Rolling Stone, № 24, 3 июня, 1976

РЕЧЬ ДЖИММИ КАРТЕРА НА ДЕНЬ ПРАВА: УНИВЕРСИТЕТ ШТАТА ДЖОРДЖИЯ, АФИНЫ, ШТАТ ДЖОРДЖИЯ

Сенатор Кеннеди, выдающиеся соотечественники, друзья юридического факультета Джорджии и мои личные друзья!

Иногда даже выдающийся юрист Верховного суда, принимая приглашение, не знает всей подоплеки. Согласиться выступить с сегодняшней речью меня, по сути, подтолкнула жена, но еще больше сын. Но на самом деле согласился я, чтобы поправить самооценку. В 1969 году было создано Общество Л. К. С. Ламара, я сам участвовал в его основании и высоко его ценю. В этом году меня как губернатора Джорджии пригласили еще с двумя выдающимися американцами выступить на ежегодной конференции, которую оно как раз сейчас проводит.

Вчера вечером я узнал, что, согласно готовящейся программе, здесь выступит сенатор Кеннеди. Организаторы запрашивали десятку за входной билет. Сегодня в полдень перед Обществом Ламара выступит сенатор от Теннеси Уильям Брок. Мне стало известно, что за входной билет просят семь с половиной. Вчера в полдень была моя очередь, и я спросил функционеров Общества Ламара, какова была стоимость билета на ланч. Мне ответили, что билет бесплатный. На что я ответил: «Вы хотите сказать, что приглашенным не придется даже платить за ланч?» И услышал: «Нет, ланч мы предоставляем бесплатный».

Поэтому когда мой сын Джек пришел и сказал:

– Я о тебе лучшего мнения, чем ты думал, папа. Я заплачу семь долларов за два билета на ланч.

Я решил, что приглашение по три пятьдесят отчасти спасет мое эго, и вот почему я на самом деле здесь.

У меня не хватает образования говорить с вами о праве. Да, я не только фермер, выращивающий арахис, но еще и инженер и физик-ядерщик, но никак не юрист. Я намеревался сегодня говорить о политике и о том, как ее механизмы соотносятся с правом, но после замечательного и отточенного комментария по вопросам политики сенатора Кеннеди и его анализа проблем Уотергейта я, пока шла его пресс-конференция, заскочил в соседний кабинет и изменил заметки к моему выступлению.

Я питаю глубокий и глубоко прочувствованный интерес к системе уголовного права. Не получив юридического образования, я вынужден был идти тяжелым путем. Я много читаю и много слушаю. Немало сведений о должном применении уголовного права и системе равноправия я почерпнул у теолога Рейнголда Нибура. А многое о том, что правильно и что нет в нашем обществе, у одного моего друга, поэта Боба Дилана. Слушая его вещи «Одинокая смерть Хэтти Кэрролл», «Как катящийся камень» и «Времена меняются» я научился ценить динамику перемен в современном обществе.

Я вырос в семье землевладельца, но, сомневаясь, что сознавал истинные взаимоотношения между землевладельцем и теми, кто работает на ферме, пока не услышал запись Дилана «Не стану больше работать на ферме Мэгги». Поэтому сегодня я буду говорить, исходя из сведений, собранных благодаря тому, что я почерпнул у Рейнголда Нибура и Боба Дилана.

Среди прочего Нибур пишет, что прискорбный долг политической системы – водворять справедливость в порочном мире. Далее он говорит, что невозможно без права водворить или поддерживать справедливость, что законы постоянно меняются, чтобы стабилизировать действия и противодействия сил в динамичном обществе, и что в своей совокупности право есть выражение структуры управления.

Как фермер, вот уже три года занимающий пост губернатора, я на собственном опыте убедился в недостаточности моего понимания того, что должно делать для своего народа правительство. Я постоянно учился, иногда у юристов, иногда на практике, иногда на промахах и ошибках, на которые мне указывали постфактум.

На этой неделе у меня был ланч с членами судебной комиссии сената, и они говорили про «ордер на обыск по согласию». Я не знал, что такое «ордер на обыск по согласию». Мне объяснили: «Ну, это когда к дому подходят два полицейских. Один идет к двери и стучит, а другой бежит к черному ходу и кричит: „Войдите!“». Должен признать, как губернатор я часто ищу способы, как воплотить мои собственные чаяния, – не столько испытывая на прочность закон как таковой, но из сходных побуждений.

Мне хотелось бы коротко остановиться на практических сторонах деятельности губернатора, глубоко озабоченного недостатками системы, которой вы так очевидно гордитесь.

Я полностью воздерживался от назначений в области права, исходя из возможной политической поддержки или прочих факторов, и в каждом случае выбирал судей Верховного суда, довольно часто судей Джорджии, а также судей апелляционного суда исходя из анализа, представленного исключительно компетентной, открытой и квалифицированной группы выдающихся граждан нашего штата. Этим я горжусь.

В рамках конституции штата мы уже создали квалификационную комиссию, которая впервые может заслушивать жалобы средних граждан на деятельность судей и расследовать эти жалобы. Также, опираясь на статус и силу конституции штата Джорджия, комиссия вправе отстранять судей от занимаемой должности и предпринимать иные исправительные шаги.

Далее мы приняли поправку к конституции, которая сейчас ожидает утверждения и которая создаст в нашем штате единообразную систему уголовного судопроизводства, призванную упорядочить судоустройство, лучше распределить нагрузку на суды и в будущем создать дополнительный фактор права справедливости, который зачастую сейчас не играет роли из-за широко распространенного неравенства среди различных судов штата.

В нынешнем году мы приняли законопроект о процедуре пересмотра судебных решений по преступлениям, не относящимся к разряду особо тяжких. Члены комиссии по помилованию и условно-досрочному освобождению представили мне анализ ряда приговоров, вынесенных судьями Верховного суда нашего штата, которые меня, как дилетанта, потрясли и глубоко опечалили. Я полагаю, что в будущем возможность пересмотра уже вынесенных приговоров другими судьями и в других областях Джорджии привнесет большую справедливость в систему в целом.

Наконец, мы – последними из всех штатов – отменили закон о показаниях, даваемых без принесения присяги.

В этом году мы глубоко проанализировали систему наказаний по преступлениям, связанным с наркотиками. Полагаю, в будущем мы придем к ясному пониманию серьезности разного рода подобных преступлений. Наконец, нам удалось провести через законодательное собрание закон, изымающий алкоголизм и состояние опьянения из разряда уголовных преступлений. Когда этот закон вступит в силу в будущем году, то, на мой взгляд, создаст атмосферу сочувствия и справедливости по отношению к приблизительно ста пятидесяти тысячам алкоголиков в Джорджии, многие из которых избегают последствий того, что ранее было преступлением, благодаря неким социальным или экономическим привилегиям, и избавит систему уголовных судов от очень тяжелой нагрузки.

В наших тюрьмах, которые в прошлом являлись позором Джорджии, мы пытались существенно изменить качество подготовки тех, кто ими управляет, и привнести новое понимание, надежду и сочувствие в эту часть системы правосудия. Девяносто пять процентов тех, кто сегодня заключен в тюрьмы, рано или поздно выйдут на свободу и станут нашими соседями. И сейчас поступательное движение программы в целом, запущенной при Эллисе Макдугале и продолженной при докторе Олте, заключается в попытке найти в душе каждого приговоренного и заключенного искупительные черты, которые возможно развить. Пока такой человек находится в тюрьме, мы планируем его будущую карьеру. Я полагаю, что первые полученные данные относительно процента рецидивов указывают на эффективность нашей методики.

Бюро расследований штата Джорджия, до того вызывавшее большую озабоченность всех, кто заинтересован в поддержании закона и порядка, сейчас существенно изменилось – к лучшему. По качеству я сравнил бы его сейчас с ФБР, спецслужбами или любой другой организацией по предотвращению преступности в стране.

Значит ли это, что все хорошо?

На мой взгляд, нет.

Не знаю, как бы лучше это сказать, но всего несколько минут назад я думал о вещах, которые меня, как губернатора, глубоко беспокоят. В бытность ученым я, как и почти все, кто посвятил себя науке, постоянно стремился искать, каждый день моей жизни искать способы изменить жизнь к лучшему. Для физика-ядерщика, инженера или ученого немыслимо удовлетвориться тем, что мы имеем, или почить на лаврах прошлых достижений. Такова природа профессии.

И фермеру свойственны те же побуждения. Каждый из известных мне фермеров, кто хотя бы что-то стоит, и даже те, кто не ушел далеко, опережает экспериментальные станции и агрономов-исследователей в поисках лучших методов земледелия, изменений способов посева, ухода, применения гербицидов, сбора, обработки и продажи своей продукции. Конкуренция в сфере нововведений огромна, даже равна конкуренции в области ядерной физики.

У юристов, по-моему, дело обстоит иначе. И, возможно, это обстоятельство настолько верно, что не поддается изменению.

Я преподаю в воскресной школе и всегда знал, что структура права основывается на христианском законе: возлюби Господа своего и ближнего своего как самого себя – очень высокий и благородный стандарт. Мы все знаем, что человек способен ошибаться, и разногласия в обществе, описанные Рейнголдом Нибуром и многими другими, не позволяют нам достичь совершенства. Мы стремимся к равенству, но не с ежедневным и пылким рвением. Законы формируют богатые и влиятельные люди, они же оказывают большое влияние на законодательные органы или Конгресс. Это создает помехи переменам, потому что могущественные и влиятельные завоевали себе или унаследовали привилегированное положение в обществе: состояние, социальный статус, лучшее образование или лучшие шансы на будущее. Зачастую эти обстоятельства легко преодолеть еще на ранней стадии, так как учащиеся колледжей, особенно младших курсов, не испытывают необходимости сохранять существующее положение вещей. Но по мере того как с годами все больше в него врастают, они меняют свое отношение и к переменам приходят очень, очень медленно и очень, очень осторожно, тем самым способствуя сохранению статус-кво.

Помню, когда я ребенком жил на ферме в трех милях от Плейнс, у нас не было ни водопровода, ни электричества. Мы жили у железной дороги – «Сиборд Костлайн рейлроуд». Как у всех фермерских мальчишек, у меня была рогатка. Железнодорожную насыпь укрепили, насыпав круглых белых голышей, которые я использовал как снаряды. Я часто ходил к железной дороге выискивать самые круглые камни нужного размера. У меня всегда было в кармане несколько штук и еще сколько-то запрятано по всей ферме, чтобы были под рукой, когда запас в карманах закончится.

Однажды я вернулся с карманами и горстями камешков, и мама вышла на веранду – история не слишком интересная, но хороша как пример – с тарелкой печенья, которое она только что мне испекла. Окликнув меня (уверен, с любовью в сердце), она сказала: «Джимми, я испекла тебе печенье». Отчетливо помню, как подошел к ней и стоял секунд пятнадцать-двадцать, искренне сомневаясь, стоит ли бросить камни, не имевшие ценности никакой, и взять печенье, которое приготовила мне мама, что для нас с ней было очень ценно.

Довольно часто у нас возникают те же дилеммы в повседневной жизни. Мы не всегда понимаем, что перемена временами может быть очень полезной, хотя мы ее боимся. Все, кто живет на Юге, в том числе и я, на последние пятнадцать-двадцать лет оглядываются с той или иной долей смущения. Немыслимо даже подумать о том, чтобы вернуться к системе избирательных округов, которая намеренно обманывала поколения некоторых белых избирателей. Чтобы вернуться вспять или отказаться от принципа «один человек – один голос», нам придется задуматься об ужасающем нарушении основных принципов справедливости и равенства, честности и равноправия.

Первая моя речь в сенате Джорджии, когда я представлял самый консервативный район этого штата, касалась упразднения тридцати вопросов, которые мы с такой гордостью разработали, лишь бы не допустить к голосованию черных граждан, и к которым с ухмылочкой и гордостью прибегали десятилетиями и поколениями со времен Гражданской войны, – вопросов, на которые никто в этом зале не может ответить, но которые задают каждому чернокожему гражданину, пришедшему в суд округа Самтер или в суд круга Уэбстер и сказавшему: «Я хочу проголосовать». Я опасался того, как пресса может преподнести мои слова дома, но все равно говорил, преисполненный решимости упразднить искусственный барьер, мешающий осуществлению прав американского гражданина. Помню, как для примера сказал, что черный коммивояжер, торгующий карандашами на ступенях здания суда округа Самтер, много лучше способен судить о том, кому быть шерифом, чем два высокообразованных профессора юго-западного колледжа Джорджии.

Доктор Мартин Лютер Кинг-младший, которого многие в этом зале, возможно, презирают за то, что он пошатнул благоприятную нам социальную структуру и потребовал, чтобы к черным гражданам относились так же, как белым, не снискал похвал Ассоциации юристов Джорджии или Ассоциации юристов Алабамы. Напротив, к его заявлению отнеслись с ужасом. Но едва перемены, очень простые, но трудные перемены наступают, никто в здравом уме не пожелает вернуться к ситуации, существовавшей до того поворотного пункта в истории нашего общества.

Мне не хочется повторяться, я – часть системы. Но я хочу подчеркнуть, что нам еще предстоит большой путь. В каждую эпоху и в каждом году мы склонны думать, что сделали уже столько, что больше существующую систему не улучшить. Уверен, что когда братья Райт полетели на «Китти Хоук», они считали ее самым совершенным средством передвижения. Когда взорвалась первая атомная бомба, ее сочли высшим достижением ядерной физики и так далее.

Ну так вот, конечной стадии мы не достигли. Но кто станет копаться в душе организации, вроде вашей или юридического колледжа, задаваясь вопросом: «Что еще мы можем сделать, чтобы восстановить равноправие и справедливость или поддержать и укрепить их в нашем обществе?»

Знаете, я не боюсь перемен. Мне нечего терять. Но я фермер и потому не обладаю должной квалификацией оценивать характеры девяти тысяч ста заключенных тюрем Джорджии, половине которых вообще там не место. Их следовало бы освободить условно-досрочно, или держать под надзором, или пересмотреть их дела с точки зрения того, как предыдущие постановления сказались на их жизни.

Два года я жил в особняке губернатора, наслаждаясь кулинарными шедеврами отличной поварихи, которая когда-то отбыла срок заключения. Однажды она преодолела робость и обратилась ко мне с просьбой:

– Губернатор, мне бы хотелось одолжить у вас двести пятьдесят долларов.

– Не уверен, что юрист стоит столько. А она ответила:

– Я хочу не нанять юриста, а заплатить судье.

Такое заявление из ее уст показалось мне нелепым, я счел, что ею движет неосведомленность. Но оказалось, нет. Верховный судья штата (кстати, он все еще на своем посту) приговорил ее к семи годами заключения или семистам пятидесяти долларам. В начале своей тюремной карьеры она собрала пятьсот. Я не одолжил ей деньги, но попросил заняться ее делом Билла Харпера, моего юридического консультанта. Он выяснил, что дело она изложила верно. Ее недавно освободили – по принятому несколько лет назад судебному постановлению.

В прошлый уик-энд я был на побережье. Ко мне обратилась одна женщина, попросившая к ней приехать. Я заехал, и она показала мне документы, согласно которым ее неграмотная мать, у которой сын сидел в тюрьме, ходила к окружному инспектору своего штата и взяла взаймы двести двадцать пять долларов, чтобы вызволить из тюрьмы сына. У нее есть письмо мирового судьи, доказывающее, что она поставила закорючку на чистом листе бумаги. Мать с дочерью выплатили всю сумму, и у них есть расписка, это заверяющая. Но получить назад подписанный документ они не смогли. Дочь обратилась в суд. Адвокат, изначально посоветовавший ей подписать документ, выступил затем как поверенный окружного земельного уполномоченного. В качестве залога она указала пятьдесят акров земли вблизи главного города округа. Во время судебных разбирательств она обнаружила, что вместо залогового документа подписала поручительство. Она уже подавала апелляцию в Верховный суд и проиграла.

Я понимаю, что формально закон оправдывает подобную ситуацию. У женщины был не слишком хороший адвокат. Но моя душа требует: что-то необходимо проанализировать – и не только в структуре управления, судейских квалификационных коллегий и комитетов по назначению судей и отказе от показаний, даваемых без присяги. Все это очень важно, но самой сути не касается, а она – в том, что сейчас мы назначаем наказание, соответствующее преступнику, а не преступлению.

Да, в тюрьму Джорджии можно сесть, и не знаю, возможно, преступления совершают только бедные, но мне доподлинно известно, что срок отсиживают только они. Когда Эллис Магдугал только приехал в Рейдсвилл, то нашел, что люди по десять лет сидят там в одиночных камерах. Сейчас в пенитенциарной системе Джорджии у нас пятьсот лиц, осужденных за мелкие преступления.

Я не слишком разбираюсь в теории права, но мне хотелось бы остановиться еще на кое-чем – просто для размышления. Думаю, с тех пор, как я вступил в должность, комиссия по досрочному освобождению сделала большой шаг вперед и мы реорганизовали управление тюрьмами. Теперь у нас там весьма просвещенные люди. И временами они действительно посещают тюрьмы, чтобы поговорить с заключенными и решить, достойны ли они освобождения по отбытии трети положенного срока. Думаю, большинство судей и заседателей, вынося приговор, исходят из того, что после трети срока осужденные будут иметь право на пересмотр дела. Только подумайте о том, что ваш собственный сын, отец или дочь, отсидев в тюрьме семь лет из пожизненного срока, получат возможность пересмотра. Разве их дела не следует передать в комитет по условно-досрочному освобождению, члены которого посмотрели бы им в глаза, задали им нужные вопросы и если не выпустили их, то привели бы вескую причину, почему это не может быть сделано, и предложили способ, как бы они могли исправить свои изъяны? А вот я думаю, что следует.

И я думаю, что это так же важно на момент рассмотрения вопроса о досрочном освобождении, как и на момент вынесения приговора. Но я не знаю, как добиться таких перемен.

В этом году мы рассматривали в законодательном собрании штата законопроект об этике. Часть его, касающаяся права требовать отчетов о пожертвованиях на проведение предвыборных кампаний, была принята, но та часть, которая относилась к победившим на выборах, провалилась. Мы не смогли провести требование раскрыть платежи и подарки служебным лицам, после того как они приступили к исполнению своих обязанностей.

Провалили законопроект об этике, в первую очередь, юристы.

Кое-кто из вас прилагал усилия, чтобы был проведен пакет о защите прав потребителя, но безуспешно.

В регулирующие органы в Вашингтоне входят не те, кто регулирует промышленность, а представители той самой промышленности, которая подлежит регуляции. Разве это честно, правильно и справедливо? По-моему, нет.

Как вам известно, на посту губернатора мне дано только четыре года. На мой взгляд, этого достаточно. Должность мне нравится, но, кажется, в ней я сделал все возможное. Временами я вижу, как лоббисты заполняют коридоры Капитолия штата. Хорошие люди, компетентные люди, самые приятные, привлекательные, экстравертные граждане Джорджии – таковы качества, необходимые лоббисту. Они представляют хороших парней. Но говорю вам, что когда лоббист представляет Ассоциацию складировщиков арахиса Юго-Востока, к которой я принадлежу и которую я помогал создавать, он представляет именно складировщиков архаиса. Он идет туда не для того, чтобы представлять клиентов этих самых складировщиков арахиса.

Когда лоббисты палаты коммерции штата приходят в зал заседаний, они представляют бизнесменов Джорджии. Они не представляют потребителей бизнесменов Джорджии.

Когда твоя собственная организация заинтересована в том или ином законопроекте, лоббисты заинтересованы в благосостоянии, или прерогативах, или власти юристов. Они не для того, чтобы как-либо представлять исключительно клиента юристов.

Американская ассоциация врачей и ее эквивалент в Джорджии представляют врачей, отличных людей, но никоим образом не интересы пациентов.

Как избранный губернатор, я ощущаю свою ответственность, но также знаю, что я гораздо меньше врачей, юристов и учителей способен определить, что лучше для пациента, клиента или школьника.

Это меня тревожит, и я знаю, что будь хотя бы у части всех юристов нашего штата твердая решимость устранить те случаи неравенства, о которых я здесь рассказал, наш штат преобразился бы за счет отношения его жителей к властям.

Сенатор Кеннеди говорил о гнетущем страну недуге, и недуг действительно налицо..

В завершении мне хотелось бы проиллюстрировать мою мысль примером, который пришел мне в голову сегодня утром, когда я разговаривал с сенатором Кеннеди о его поездке в Россию.

Когда мне было двенадцать лет, я любил читать, и в школе у меня был директор мисс Джулия Коулмен – судья Маршалл ее знает. Она практически заставляла меня читать, читать и читать классическую литературу. Она давала мне золотую звезду за каждые десять прочтенных книг и серебряную – за каждые пять.

Однажды она позвала меня и сказала:

– Джимми, думаю, тебе пора читать «Войну и мир».

Я испытал огромное облегчение, так как решил, что там про ковбоев и индейцев.

Я сходил в библиотеку за книгой, но в ней оказалось тысяча четыреста пятнадцать страниц, написана, кажется, Толстым, и, знаете, про нашествие Наполеона в Россию в 1812-1815 годах. Наполеон не знал поражений и был уверен, что победит, но недооценил суровости русской зимы и любви крестьян к своей стране.

Коротко говоря, следующей весной он с поражением отступил. Ход истории изменился, вероятно, это сказалось и на нашей жизни.

Суть книги в том – и Толстой указывает на это в эпилоге, – что роман он писал не о Наполеоне, царе, России или даже генералах, за исключением редких случаев. Он писал о студентах и домохозяйках, цирюльниках, фермерах и пехотинцах. И суть книги в том, что ход событий, даже великих исторических событий, определяют не главы стран или государств, вроде президентов, губернаторов или сенаторов. Их определяют кумулятивные мудрость и бесстрашие, лояльность и проницательность, беззаветность и сочувствие, любовь и идеализм обычных людей. Это было верно в случае России, когда там был царь, или Франции, когда там был император, и настолько же верно это для нас, когда Конституция налагает на нас прямую ответственность определять, каким должно или не должно быть наше правительство.

Я прочел расшифровки нескольких позорных записей Белого дома и видел гордое заявление бывшего генерального прокурора, который защищал своего босса, а теперь похваляется фактом, что «на цыпочках ходил по минному полю» и вышел «чистым». Не могу представить себе, чтобы Томас Джефферсон ходил бы на цыпочках по минному полю юридических тонкостей, а после похвалялся бы, что «чист».

Думаю, наш народ требует от нас большего. Я полагаю, что все в этом зале, на кого возложена ответственность и власть поддерживать закон в его чистейшей форме, должны помнить клятву, которую принесли Томас Джефферсон и другие, когда практически подписали себе смертный приговор, составив Декларацию независимости, поклявшись своей жизнью, своим состоянием и своей священной честью сохранять справедливость и равенство, свободу и равноправие. Всем спасибо.

БАНЬШИ ВОЕТ, БИЗОНЯТИНЫ ТРЕБУЕТ

Реквием по сбрендившему тяжеловесу… Незаконченные воспоминания о жизни и страшной участи Оскара Зеты Акосты, первого и последнего из свирепых «бурых бизонов»… Он ползал с прокаженными и правоведами, но гордо стоял на задних ногах, когда ночами гулял с королем…

Нижеследующие мемуары доктора Томпсона – мучительный продукт девятинедельной борьбы (администрации с автором) из-за стиля, тона, объема и т.д., но главным образом вклада редакции внутренней политики в это злосчастное десятое юбилейное издание.

Из хотя бы мимолетной справедливости к администрации отметим, что выражение «злосчастное» принадлежит доктору Томпсону, как и все прочие суровые суждения, которые ему пришлось в конечном итоге прислать.

«Мы трудимся во тьме, мы делаем, что можем», – сказал какой-то поэт, никогда не встречавший Вернера Эрхарда, и что с того?

То, что началось как нагромождение мелких замечаний о «смысле шестидесятых», вскоре превратилось в дикое и подобно гидре с бесконечным количеством голов многословие об Истине, Отмщении, Журналистике и смысле, так уж получается, Джимми Картера. Но все это никак не укладывалось в имеющиеся полосы, поэтому в конечном итоге пришлось пойти на компромисс с доком и его людьми, каждый из которых предпочел бы пространную, опасную и очень дорогостоящую статью с заголовком: «Плач по Бурому Бизону».

Это доктор Томпсон придумал заставить Rolling Stone финансировать бесконечные поиски одного его друга, который исчез при неприглядных и загадочных обстоятельствах в конце 1974 года или, может, в начале 1975. «Бурый Бизон» – писательский псевдоним юриста-чикано из Восточного Лос-Анджелеса, который приобрел международную известность как грубый и неуемный «трехсотфунтовый адвокат-самоанец» благодаря книге Томпсона «Страх и отвращение вЛас-Вегасе».

Редакция

Никто не ведает странностей, какие видел я

На тропе бурых бизонов.

Старый Блэк Джо

«Я хожу под ночным дождем до рассвета нового дня. Я составил план, разработал философию и создал организацию. Когда на моей стороне будет тысяча „бурых бизонов“, я подам петицию о создании новой страны и в правительство США, и в ООН… а после свалю и напишу книгу. У меня нет желания быть политиком. Я больше не хочу никого возглавлять. У меня нет честолюбия. Я хочу лишь сделать то, что надо. Раз в столетие появляется человек, избранный говорить от имени своего народа. Моисей, Мао и Мартин [Лютер Кинг-младший] тому примеры. Кто говорит, что я не таков? В наш век человек на все времена нуждается во многих голосах. Возможно, поэтому боги послали меня в Ривербэнк, Панаму, Сан-Франциско, Олпайн-вэлли и Хуарес. Возможно, поэтому меня обучали стольким профессиям. Кто станет отрицать, что я уникален?»

Оскар Акоста. Автобиография Бурого Бизона

Только не я, старик. Где бы ты ни был, что бы с тобой ни приключилось. Живой ты или мертвый или то и другое разом, а? Одного этого у тебя не отнять… И думаю, тут всем нам повезло: потому что (и давай, Оскар, это признаем) в этом мире ты не был истинным светочем о двух ногах и ты,был чертовски тяжел для большинства лодок, в которые прыгал. Больше всего я сожалею о том, что я не сумел познакомить тебя со старым софанатом футбола Ричардом Никсоном. Он ничего в жизни так не боялся (даже больше чем Гомиков, Евреев и Мутантов), как людей, которые слетают с катушек, – их он называл «сорвиголовами, от которых можно ждать всего» и хотел их всех усыпить.

На то кладбище мы никогда не заглядывали, Оскар, но почему нет? Имей твой классический тип паранойи в духе «обреченного ниггера» хотя бы какое-то основание, ты должен понимать, что за тобой охотился не только Ричард Никсон, но и все те, кто мыслит, как он, и все прокуроры и судьи, кого он назначил в те странные годы. Были друзья Никсона среди тех судей Верховного суда, которых ты вызывал давать показания, над которыми ты насмехался и которых«унижал, когда старался взорвать систему «большого жюри» в Лос-Анджелесе? Сколько «телохранителей» из «коричневых беретов», кого ты звал «братьями», были доносчиками или копами под глубоким прикрытием? Помнится, я серьезно беспокоился, пока мы работали над статьей об убийстве журналиста-чикано Рубена Салазара помощником шерифа округа Лос-Анджелес. Сколько из тех бомбометателей, психов, жаждущих пострелять, кто ночевал на матрасах у тебя в квартире, каждое утро звонил шерифу из таксофона в закусочной? Или, может, судьям, которые то и дело сажали тебя за неуважение к суду, – когда ничего другого не подворачивалось?

* * *

Вот вам и «параноидальные шестидесятые». Пора кончать с этим придурочным спиритическим сеансом, почти пора, – но прежде, чем вернемся к голым фактам и грубоватому юмору юриста, хочу подчеркнуть: пусть хотя бы в одном месте будет зафиксировано, что я по меньшей мере на протяжении пяти лет пытался – и без тени успеха – убедить моего якобы адвоката-самоанца Оскара Зету Акосту, что такой шутки, как паранойя, попросту не существует – во всяком случае, в зоне политических и культурных военных действий, называемой «Восточный Лос-Анджелес» конца 60-х, и особенно для агрессивно радикального «юриста-чикано», который считал, что может не спать ночь напролет, каждую ночь жрать кислоту и бросать «молотов коктейль» с теми самыми людьми, которых на утро будет защищать в зале суда.

Бывали времена – и на мой взгляд, слишком часто, – когда Оскар являлся в суд с запахом свежего бензина на руках и зеленой коркой горелой мыльной стружки на носках ковбойских сапог из змеиной кожи по триста долларов пара. Он задерживался у дверей ровно настолько, чтобы побаловать тележурналистов пятью минутами исступленной риторики, выдавая ее ровно столько, чтобы хватило для «Вечерних новостей», а после гнал своих равно сбрендивших «клиентов» в зал заседаний на повседневную цирк-войну с судьей. Когда дразнишь медведя, паранойя лишь иное название для невежества… За тобой, правда, гонятся.

В любой день шансы на то, что его потащат в тюрьму за «неуважение», были пятьдесят на пятьдесят, иными словами, ему всегда угрожала опасность, что его арестуют и посадят за то, что карманы у него полны бензедринчика или «черных красоток». После нескольких «чудесных избавлений», он решил, что в зале суда защита должна выступать командой из трех человек.

Одним из его «помощников» был, как правило, хорошо одетый и благовоспитанный молодой чикано, чья единственная задача заключалась в том, чтобы держать при себе по меньшей мере сто миллиграмм чистого амфетамина и скармливать его Оскару, когда тот подаст сигнал. Другой был одет поплоше и не так благовоспитан; этому полагалось быть начеку и всегда на шаг впереди судебных приставов: едва они соберутся повязать Оскара, он должен забрать любые таблетки, порошки и прочие улики, какие ему давали, и пулей нестись к ближайшему выходу.

Два года стратегия работала безотказно, и Оскар с ребятами наконец утратили бдительность. После очередного долгого дня в суде, где разбирались обвинения в криминальном поджоге отеля «Билтмор» во время речи губернатора Рональда Рейгана, они возвращались домой на штаб-квартиру Оскара в баррио («Ну, ехали со скоростью шестьдесят-шестьдесят пять миль в час там, где можно было только пятьдесят», – позднее признал Оскар), когда их внезапно тормознули две патрульные машины лос-анджелесской полиции.

– Копы вели себя так, будто мы банк ограбили, – сказал Фрэнк, вспоминая, как на него уставилось дуло обреза. – Положили нас лицом на асфальт посреди улицы, обыскали машину и…

Да. Нашли наркотики: двадцать-тридцать белых таблеток, которые полиция тут же идентифицировала как «нелегальный амфетамин в таблетках, принадлежащий адвокату Оскару Акосте».

Толстого испашку на все времена снова посадили – на сей раз за «превышение скорости и наркоту», как окрестила происшествие пресса. В тюрьме Оскар созвал пресс-конференцию и обвинил полицейских, дескать, ему подбросили наркотики, но даже его телохранители поверили ему лишь через какое-то время после того, как ненужная огласка нанесла им такой вред, что само «движение бурой силы» было практически остановлено, раздроблено и дискредитировано прежде, чем были либо сняты, либо низведены до петита на обороте промокашки обвинения как в превышении скорости и хранении наркотиков, так и в поджоге отеля.

Даже я не знаю точно, как в конечном итоге прикрыли дело. Помнится, вскоре после «ареста за наркотики и превышение скорости» двум спутникам Оскара предъявили обвинение в убийстве первой степени, якобы за убийство торговца герычем в баррио, и кажется, Оскар наконец сломался и признал себя виновным в чем-то вроде «хранения и ношения нехороших таблеток в общественном месте».

Но к тому времени его участь была решена. Так и так он не нравился ни одному респектабельному политику-чикано в Восточном Лос-Анджелесе, и все они ухватились за обвинение «в хранении наркотиков и превышение скорости», чтобы публично отречься от всего левого в huevos rancheros и снова начать называть себя мексикано-американцами. Суд над «Билтморской пятеркой» перестал быть знаменем La Raza, превратившись в постыдную уголовщину, позор, который горстка радикалов-наркоманов навлекла на всю общину. Настроение на бульваре Уиттьер разом скисло, и «коричневый берет» сделался вдруг такой же редкостью, как денежный клиент у Оскара Зеты Акосты, бывшего адвоката-чикано.

Вся политическая община экс-чикано как можно чаще стала высказываться в прессе, чтобы убедить город, что они с самого начала знали, что rata* – наркоман, который на протяжении почти двух лет был самым образованным и уж точно самым радикальным, популярным и политически агрессивным рупором ее настроений, на самом деле лишь самовлюбленный псих с пунктиком на паблисити, который не мог даже оплачивать счета в кафе «Серебряный доллар», не говоря уже о том, чтобы собрать друзей или последователей. В мексикано-американской прессе нет никаких упоминаний об исключительно популярной кампании Акосты за избрание его шерифом округа Лос-Анжелеса годом ранее, которая сделала его почти героем в глазах политически активных чикано по всему городу.

* крыса – (исп.).

Довольно о пустой ерунде на бульваре Уиттьер. Арест Оскара за наркотики был еще свеж в «Вечерних новостях», когда его выселили из квартиры, дав три дня на сборы, а его машина была то ли украдена, то ли отбуксирована с обычного места парковки на улице перед подъездной дорожкой. Его предложение защищать двух его друзей по делу об обвинении (совершенно обоснованном, как он позднее заверил меня) в убийстве первой степени было публично отклонено. Даже за бесплатно, сказали ему. Клоун-накроман – даже хуже, чем вообще никакого адвоката.

Так думают только тупые курицы, но Оскар был не в настроении предлагать свою помощь дважды. А потому он предпочел стратегическое отступление в Мазатлан, который называл своим «вторым домом», чтобы там зализывать раны и писать Великий чиканский роман. Это был конец эпохи! Неукротимый адвокат-чикано, будущий успешный писатель на пути к тому, чтобы стать своего рода культовой фигурой, а после беженец, псих и, наконец, перманентно пропавший без вести или необнаруженный труп.

Судьба Оскара до сих пор остается загадкой, но всякий раз, когда кажется, что его дело наконец закрыто, происходит что-то, возрождающее его к жизни. Нечто подобное случилось совсем недавно, ворвавшись в мою жизнь бурей хаоса, основательно исказившей мое ощущение времени. Нервы у меня до сих пор ни к черту, поэтому лучше залечь и подождать, пока она уляжется.

Крутой тип грядет… Странные вести из Кокосовой рощи… Убийство, безумие и битва в заливе Бискейн… Гибель яхты-«сигареты» и взаимонепонимание на сорок восемь тысяч долларов. Res Ipsa Loquitor*…

* Доказательства говорят сами за себя – (лат).

Сипуха размером с чау-чау прикончила двух моих павлинов на веранде. Окружной прокурор натравил на меня копов за помехи рабочим, выводившим желтые полосы на Вуди-Крик-роуд. Помощники шерифа конфисковали и сломали антикварный, приводящийся в действие воротом арбалет, который мне прислал Стедман, и некто из Майами по фамилии Дрейк полчаса требовал в «Джероме» номер моего телефона у барменов, утверждая, дескать, что должен сообщить мне нечто абсурдное.

Потом вернулась из магазина Сэнди с почтой и последним выпуском Newsweek, а в нем оказалась фотография, на которой Кэролайн Кеннеди выкатывает Дженна из дверей дома Элейн в коляске со стеклянным верхом по спецзаказу от «Нейман-Маркус». Сэнди сперва его даже не узнала, она решила, что это снимок Кэролайн и Беллы Абцуга во время предвыборной кампании.

Рассматривать снимки мы вышли на веранду, где побольше света, но меня на мгновение ослепило солнце, и тут на подъездную дорожку с ревом влетел Том Бентон на своей «880 хаскаварне» и, когда увидел статью в Newsweek (ну, вы знаете Тома и его глаз художника), сказал:

– Черт меня побери, это же Дженн! Только посмотрите на его улыбку! Ух ты! И посмотрите, что он с волосами сделал. А какие зубы! Неудивительно, что он перебрался в Нью-Йорк.

Бентон стащил с себя кожаные перчатки. Он гонял по проселкам через пастбища у себя за домом, искал беглого медведя, который на прошлой неделе оторвал крышу с его джипа и загрыз его мула.

– Хочу шарахнуть его тазером и привязать к дереву, чтобы потом вернуться.

– Вернуться? Том кивнул.

– Это детеныш гризли, которого Нунен выпустил перед отъездом. Ему сейчас года полтора, и он совсем распоясался.

– В задницу тазер, – сказал я. – Дальше пятнадцати футов от него толку ноль. Нам понадобится М-79 и гранаты со «слезогонкой», а вниз потащим его джипом.

– Нет, – возразил он. – Я хочу загрузить его в фургон и отвезти в город. Подогнать фургон задним ходом к заднему входу в ресторан, где обедают адвокаты. Медведь им понравится.

– Замечательно. Пристрелишь его в отдельном зале, где проходят ланчи Ассоциации юристов. Или скормишь ему ведро кислоты с сырым мясом и отвезешь в город на совещание.

Бентон было рассмеялся, но замолк и, сунув руку в карман, достал небольшой конверт.

– Кстати, о юристах. Я едва не забыл. В городе какой-то тип из Майами говорит, что у него для тебя весточка. От Оскара.

Поморщившись, я отступил на шаг.

– Что? Кто?

– Вот именно. Оскар Акоста, Бурый Бизон. – Том тряхнул головой. – Тип престранную байку рассказал. Настолько странную, что даже не уверен, стоит ли тебе ее передавать.

– Знаю я эти истории, – сказал я. – Черт, да я большую их часть сам сочинил, а кроме того, Оскар мертв.

Открыв два пива, Том протянул одну бутылку мне.

– Если верить этому Дрейку, то нет. Он говорит, Оскара едва не убили два месяца назад во Флориде. Однажды ночью он с другом поехал прокатиться на яхте Дрейка до Бимини, а на обратном пути на них напали в море. Друг Оскара был убит, гоночная яхта Дрейка за сорок восемь косых всмятку. Дрейк сказал, дыр от пуль в ней было столько, что она потом затонула.

– Чушь. Это невозможно. Он пожал плечами.

– Солхейм так и сказал. Но вчера вечером он долго болтал с Дрейком и теперь говорит, что парень не ошибается. У него даже фотка есть.

Тут я вдруг вспомнил про конверт, который все еще держал в руке. "

– Давай посмотрим, – сказал я, отрывая край.

Внутри была бумажная обложка от книги, сложенная пополам. Суперобложка «Автобиографии Бурого Бизона» Оскара с фотографией автора спереди и запиской сзади: «Привет, Томпсон. Позвони, пожалуйста, как только сможешь. Очень срочно. У Акосты, возможно, большие проблемы. ФЕДЕРАЛЫ. Времени мало. Позвони мне в отель „Джером“, номер триста пятьдесят три. Спасибо, Дрейк».

– Господи Иисусе, – пробормотал я. – Я-то ему зачем, черт побери?

– Он разыскивает Оскара, – ответил Бентон. – И береговая охрана тоже, и агентство по борьбе с наркотиками, и ФБР, и половина копов Майами.

– Ну и что? Оскар уже два года как мертв. Том покачал головой.

– Нет, Дрейк говорит, он все еще ошивается во Флориде и соседних штатах, перепродает белый порошок большими партиями.

– Сомневаюсь.

– А Дрейк нет, и он намерен сдать Оскара, если тот не заплатит ему за яхту. Он хочет сорок штук и говорит, мол, знает, что у Оскара есть деньги.

– Фигня, – отозвался я. – Надо бы запереть сволочь за шантаж.

Том опять пожал плечами.

– Это еще не все. Ты еще конца не слышал. Дрейк не про наркотики говорит, а про убийство.

– Убийство?

– Ага. Дрейк утверждает, что после того нападения полиция нашла целых три тела и у двух не хватало голов. Оскар проехался на «сигарете» прямо по катеру «Бостон вейлер» с двумя людьми на борту.

С секунду я мог только смотреть на него, потом тяжело рухнул на диван.

– Господи Боже мой! Давай-ка с самого начала. Кажется, я что-то пропустил.

Лучше потерять, чем найти.

Клемент Робинзон

Вот уж точно.

Нижеследующую историю Бентон услышал от Майка Солхейма, а тот – в более полном варианте от совершенно незнакомого ему человека, назвавшегося Дрейком. Дрейк приехал в Аспене, разыскивая меня, так как считал, что я могу вывести его на Оскара Акосту: однажды вечером прошлого лета «мертвец» объявился на пороге дома Дрейка в Кокосовой роще и предложил пять штук наличными за полночную поездку в Бимини и назад на новой гоночной яхте Дрейка, если хозяин не будет задавать лишних вопросов.

Трудно себе представить, чтобы ветеран контрабанды наркотиков, вроде Дрейка, недопонял подобное бизнес-предложение. Есть лишь две возможные причины, почему вообще держат гоночную яхту с тридцатипятифутовым фиброглассовым корпусом в форме пули и с двумя моторами на триста семьдесят лошадиных сил. Одна – участие и победа в гонках в открытом море на скорости до 90.555 миль в час (нынешний мировой рекорд, установленный Мировой чемпионской гоночной командой корпорации «Сигарета» в 1976 г.). Вторая – почти бесценный мир в душе, который нисходит, когда ведешь дела с яхты, способной обогнать все, что береговая охрана США может спустить на воду.

Поэтому у Дрейка не было необходимости спрашивать, зачем двум купающимся в наличке мексиканцам понабилась его яхта или даже почему один из них поднялся на борт с автоматом «узи». Он уже совершал такие вояжи и считал, что даже в безлунную ночь, даже на скорости шестьдесят миль в час распознает каждую волну и впадину…

Но он был не готов к тому, что на сей раз случилось на обратном пути из Бимини. Они почти добрались домой, сбросили скорость в полумиле или около того от южной оконечности Ки-Бискейн, как вдруг его ослепил свет прожекторов, ударивших ему в лицо с обеих сторон, и темноту пропиши автоматные очереди. Мексиканец с «узи» погиб еще до того, как Дрейк услышал первые выстрелы. «Узи» упал в воду, а мексиканец осел в рубке с десятком больших дыр в груди. Дрейк почувствовал, как вибрирует в воде яхта, когда ее корпус начал буквально трещать под перекрестным огнем.

– Нас окружили! – заорал он. – Нас убивают!

Потом он упал на палубу и попытался спрятаться за трупом, а Оскар в этот момент дорвался и до штурвала, и до дросселя. Скоростная яхта с ревом рванула вперед, и в следующий момент Дрейк почувствовал, как его буквально подняло в воздух, когда «сигарета» пронеслась прямо по двадцатифутовому катеру. И вдруг полная тишина, яхта идет в сторону Майами на скорости шестидесяти миль в час, кабина на шесть дюймов от пола полна кровавой воды, и Оскар орет по-испански, что они слишком быстро приближаются к огням Диннер-Ки.

Дрейк встал у руля. Когда он направил яхту к рощице на дальнем конце бухты, ему казалось, посудина вот-вот развалится у него под ногами. К тому времени, как он почувствовал толчок (это яхта ткнулась в банку), Оскар уже переваливал за борт с чемоданчиком, который забрал в Бимини. Больше Дрейк его не видел.

Яхта чудом оставалась на плаву, пока Дрейк топил мертвеца. Ему даже удалось отвести свою развалину за сорок восемь штук на полмили и под какие-то деревья, а потом он смотрел, как она тонет в пяти футах черной воды. Завалив по возможности корпус ветками, Дрейк выбрел на Бискейн-бульвар и там поймал машину до Кокосовой рощи, где следующие двое суток провел, запершись в спальне и дрожа от страха, какого никогда в жизни не испытывал.

Дикая и путаная история из Кокосовой рощи была за последние два года лишь последней из десятка или около того рассказов о том, как «видели Бурого Бизона». Все, кто знал его хотя бы мельком, пересказывали байки про «тайную жизнь» Оскара и его сногсшибательные уголовные приключения по всему миру. С самого своего предполагаемого исчезновения/смерти в 1973, 1974 или 1975 году он объявлялся тут и там: торговал оружием в Адис-Абебе, скупал сирот в Камбодже, курил траву с Генри Киссинджером в Акапулько, тусовался в баре аэропорта Лимы с двумя-тремя набитыми под завязку дорожными сумками рейса «ПанАм» или нетерпеливо горбился за рулем серебристого «мерседеса» на полосе «Без декларируемых предметов» на мексиканской стороне пропускного пункта таможни США между Сан-Диего и Тихуаной.

В Бюро по розыску пропавших без вести зарегистрировано не так много цыган, и если Оскар не был совсем уж классическим цыганом (в своих глазах или в моих), то лишь потому, что так и не сумел перерезать высоковольтный кабель, который навеки привязывал его к дому детства и отрочества. К тому времени, когда ему исполнилось двадцать, Оскар работал сверхурочные восемь дней в неделю, учась, как жить и даже думать по-цыгански, но так и не преодолел нужное расстояние.

«Хотя я родился в Эль-Пасо, Техас, я, по сути, парнишка из маленького городка. Деревенщина до мозга костей, „мексиканец из домов по ту сторону железки“. Я вырос в Ривербенке, Калифория, почтовый индекс 303, население три тысячи девятьсот шестьдесят девять человек. Это единственный городок во всем штате, чьи основные данные не изменились. Указатель, встречающий вас, когда выезжаете из-за поворота со стороны Модесто, гласит „ГОРОДДЕЛА“.

Мы жили в двухкомнатной хижине без пола. Воду нам приходилось качать насосом, а если хотелось читать ночью – включать керосинку. Но мы никогда не голодали. Отец всегда приносил pinto* бобы и белую муку для тортилий в фунтовых мешках, из которых мама потом шила рубашки, простыни и занавески. У нас было два акра земли, на которой мы каждый год сажали кукурузу, помидоры и желтые чили для острого соуса. Еще до того как отец будил нас, мама уже была на ногах, в пять утра готовила тортильи, а отец рубил бревна, которые мы по уик-эндам притаскивали с реки.

* пятнистые – (исп.).

Городок Ривербенк разделен на три части, и в моем мирке было лишь три типа людей: мексиканцы, „оки“ и американцы. Католики, трясуны-сектанты и протестанты. Сборщики персиков, рабочие консервных заводов и клерки.

Мы жили в Вест-сайде в пределах досягаемости запахов с самого большого в мире завода по изготовлению томатной пасты.

С востока Вест-сайд до сих пор замыкают рельсы „Железной дороги Санта-Фе“, с севера – трасса Модесто-Оукдейл и с юга – ирригационный канал. В этом треугольнике лишь мексиканцы могли не бояться местных собак, слушавшихся только команды на испанском. Помимо моих друзей Боба Уитта и Эметта Брауна, которые по-испански умели ругаться лучше меня, на земляных улицах наших кварталов я не видел ни одного белого человека».

Оскар Акоста. Автобиография Бурого Бизона, 1972

Огненный газон и еще одна першня для Ричарда Никсона по старой дружбе… Медленное затухание «бурой силы» и приветствие Сумасшедшему Эдцу… Ядовитый Жир отправляется в Мазатлан; специалисты по искам за клевету – на матрасы… Страх перед пластиковой вилкой и извращенный компромисс…

Вопреки многим утверждениям обратного, Оскар Зета Акоста был опасным головорезом, который каждый день своей жизни прожил как памятник идее, что человеку, жадному до Истины, не следует ни от кого ждать спуску и никому его не давать.

И нет особой разницы между Оскаром и уймой безжалостных психов, как он любил говорить незнакомцам, которыми восхищался: классовые акции в духе Бенито Муссолини и режиссера Рока «Фэтти» Арбакля.

Когда великий уравнитель придет ставить галочку возле имени Оскара, среди пометок в гроссбухе одна будет о том, что обычно ему не хватало смелости, какая была в его последовательно чудовищных убеждениях. Милосердия, безумия, достоинства и щедрости в этом чересчур вымотанном, чересчур заработавшемся и чересчур пропитанном наркотиками буром ядре-теле было больше, чем кто-то либо из нас за всю свою жизнь встретит в одном человеке, пусть даже в три раза больше размерами, чем Оскар, – и ведь в тех пор, как гнилой мексиканка пропал, наша жизнь стала гораздо скучнее.

Он был одурелой от наркотиков скотиной и поистине адским противником в суде или на улицах, – но не то и не другое подтолкнуло его к смерти или к исчезновению, задуманному так изящно, что это фактически одно и то же.

А сломал Бурого Бизона отказ строить мост между своекорыстной элегантностью его интуиции и саморазрушительным карнавалом его реальности. Он подвизался миссионером-баптистом в колонии прокаженных в Панаме, а лишь потом стал юристом в Окленде и Восточном Лос-Анджелесе или модным писателем-радикалом в Сан-Франциско и Беверли-Хиллс. Но всякий раз, когда дело принимало крутой оборот или когда что-то слишком больно его задевало, он вновь превращался в миссионера. И именно этот направляющий инстинкт затмил для него все остальное. Он был проповедником в зале суда, проповедником за пишущей машинкой и умопомрачительным проповедником, когда накачивался кислотой.

Это был ЛСД-25, ребята, сертифицировано «опасный наркотик», который уже вышел из моды из-за своей крайней и неестественной тяжести. ЦРУ в кислоте не Ошибалось: кое-какие из лучших и талантливейших оперативников агентства погибли во имя сверхсекретных разработок наркотика, от которого в конечном итоге пришлось отказаться как от чересчур опасного и непредсказуемого, а потому не подходящего как оружие против общества. Даже священный пескарь «национальной безопасности» не оправдывал риска заигрываний с таблеткой, слишком маленькой, чтобы ее легко отследить, и слишком большой, чтобы ее контролировать. Профессиональным цэрэушникам было комфортнее с нервно-паралитическим газом и нейтронными бомбами.

Но не Бурому Бизону. ЛСД-25 Оскар поглощал с упоением, граничащим с поклонением. Когда его мозг забивался приземленными болтами и гайками ужасов юриспруденции или какой-то тупиковой рукописи, он прыгал в «мустанг» и исчезал на неделю или несколько дней, которые называл «прогулками с королем». Оскар применял кислоту, как другие юристы валиум, – определенно непрофессиональная и зачастую неприятная зависимость, которая шокировала даже самых либеральных его коллег и зачастую нагоняла панику на его клиентов.

Однажды вечером в Лос-Анджелесе он решил, что единственно разумным способом достучаться до судьи, который на него нажимал в зале заседаний, будет поехать к его дому в Санта-Монике и поджечь лужайку, полив ее десятью галлонами бензина. А после Оскар не сбежал в ночь, как обычный вандал-псих, нет, он стоял посреди улицы и орал сквозь пламя в испуганную физиономию, выглядывающую из разбитого окна второго этажа, выкрикивал очередную свою проповедюгу в духе Билли Сандея о справедливости и морали.

Я был там, и суть пламенного текста Акосты, помнится, сводилась к умопомрачительному вечному проклятию из Евангелия от Луки – прямая цитата из Иисуса Христа: «И вам, законникам, горе, что налагаете на людей бремена неудобоносимые, а сами и одним перстом своим не дотрагиваетесь до них» (Евангелие от Луки, 11:46).

Огненная лужайка была ответом Оскара пылающему кресту ку-клукс-клана, и от нее он получил то же демоническое удовлетворение.

– Ты видел его физиономию? – кричал он, когда на полной скорости мы рванули к Голливуду. – Продажный старый дурень! Ха, он видел, кто это был, но никогда этого не признает! Никто в их системе не подожжет газон судьи, – вся система рухнет, если юристам сойдет с рук такое сдвинутое дерьмо!

Я согласился. Не в моем обычае спорить с преступно сумасшедшим юристом по вопросам базового права. Но, правду сказать, мне и в голову не пришло, что Оскар либо безумен, либо преступен, учитывая фашистский, никсоновский контекст тех горячечных бредней.

А в эпоху, когда вице-президент Соединенных Штатов на аудиенциях в Вашингтоне брал откаты от бывших вассалов толстыми пачками стодолларовых купюр, а сам президент устраивал постоянно записываемые совещания со своими помощниками в Овальном кабинете, где обсуждались тайные прослушивания, политические взломы и прочая уголовщина во имя «молчаливого большинства», трудно было выдавить что-либо, кроме нервного смешка при виде того, как закинувшийся кислотой юрист в четыре утра поджигает газон перед домом судьи.

Возможно, я даже испытал бы искушение оправдать такое – но, разумеется, это было бы неправильно. И мой юрист не был мошенником, и, насколько мне известно, его мать была такой же «святой», как мать Ричарда Никсона.

А теперь, отдавая дань каждой першне, когда-либо заносимой-во имя Справедливости, хочу раз и навсегда заявить для протокола: сколь бы странным ни показался этот бесспорный факт, но Оскара 3. Акосту никогда не лишали права заниматься адвокатской деятельностью в штате Калифорния – в отличие от бывшего президента Ричарда Никсона.

Очевидно, есть вещи, которых не потерпят даже юристы, и в естественно несправедливом мире, где воплощение Правосудия почитается за свою «слепоту», время от времени даже слепая свинья находит желудь.

А может, и нет. Ведь Оскару профессиональный остракизм повредил много больше, чем Никсону лишение права выступать в суде. Великая Баньши вопила по ним приблизительно в одно и то же время – по совершенно разным причинам, но со зловеще сходным результатом.

Вот только Ричард Никсон на своих преступлениях разбогател, а Оскара Акосту убили. Колеса правосудия мелят мелко и странно в сей жизни, и пусть временами они кажутся неуравновешенными или даже капризными и глупыми, я бы рискнул предположить, что они с самого начала были налажены так; и любой судья, кто спокойно ждет отставки с полным пенсионом, не страшась уголовного отмщения похуже, чем обугленный газон, легко отделался.

Ведь немалых трудов и риска – не говоря уже об искусстве поджигателя – требуется, чтобы поджечь пол-акра газона, не повредив при этом дом или не взорвав все до единой машины на подъездной дорожке. Гораздо проще было бы превратить дом и гараж в погребальный костер, а газон предоставить дилетантам.

Именно так относился к поджогу Оскар – то, что стоит делать, надо делать хорошо. И я видел достаточно его пламенных работ, чтобы знать, что он прав. Будь он адским королем пироманьяков, он был бы заодно хорошим политиком, а если оценивать стиль его поджогов, очень недурным художником.

Как большинство юристов с уровнем IQ выше шестидесяти, Оскар из юридического колледжа вынес одно определение Справедливости, а из зала суда – совершенно другое. Степень он получил по окончании вечерних курсов на Пост-стрит в Сан-Франциско, пока работал рассыльным в редакции Examiner Херста, и некоторое время очень гордился тем, что он юрист, – по той же причине, по какой, гордился тем, что он миссионер и первый кларнетист в оркестре колонии прокаженных.

Но к тому времени, когда я познакомился с ним летом 67-го, он давно уже оправился от того, что называл «щенячьей любовью к Праву». Она ушла туда же, куда и его миссионерский пыл, и после года работы в Центре юридической поддержки неимущих Восточного Окленда он был готов променять Холмса и Брэндейса на Хью Ньютона и стиль «черных пантер» во всем, что касалось законов и судов Америки.

Ворвавшись в бар «Дейзи Дак» в Аспене и объявив, что у него неприятности, которых мы все ждали. Он имел в виду, что безоглядно окунулся в политику конфронтации – причем на всех фронтах: в барах, в судах и, если необходимо, даже на улицах.

Уличные беспорядки Оскара не привлекали, но в барной драке он был сущий дьявол. Мексиканец весом в двести пятьдесят фунтов плюс ЛСД-25 – потенциально смертельно опасная угроза для всего, до чего он может дотянуться. А когда данный мексиканец к тому же еще и всерьез рассерженный юрист-чикано, не боящийся ничего, что ходит менее чем на трех ногах, и с де-факто суицидальноой убежденностью, что умрет в возрасте тридцати трех (в точности как Иисус Христос), у вас серьезная проблема. Особенно если гаду уже тридцать три с половиной, от кислоты у него едет крыша, под боком вечно размахивающий тесаком телохранитель-чикано, за поясом – «Магнум 357» и в довершение всего пугающая манера выблевывать фонтаны алой крови с крыльца каждые тридцать-сорок минут или всякий раз, когда злокачественная язва не способна больше справляться с неочищенной текилой.

Таков был Бурый Бизон в полном расцвете сил – воистину человек на все времена. Как раз на этом тридцать третьем году жизни он со своим верным телохранителем Фрэнком приехал в Колорадо, чтобы немного отдохнуть от изматывающей предвыборной кампании за пост шерифа округа Лос-Анджелеса, которую проиграл на миллион или около того голосов. Но и в поражении Оскар умудрился быстро обзавестись готовым политизированным электоратом в огромном баррио чиканос в Восточном Лос-Анджелесе. Даже самые консервативные «мексикано-америкацы» старого разлива вдруг стали называть себя «чиканос» и получали первую понюшку слезоточивого газа на демонстрациях La Raza, которые Оскар быстро научился использовать как дьявольский форум, где выставил себя новым рупором идей набирающего обороты движения «бурой силы», названной полицией Лос-Анджелеса более опасным, чем «черные пантеры».

На тот момент, возможно, так и было, но задним числом все видится несколько иначе, чем в 69-м, когда шериф посылал пятнадцать-двадцать вертолетных рейдов за ночь обшаривать крыши и задние дворы баррио мощными прожекторами, что доводило Оскара и его людей до приступов слепой ярости всякий раз, когда их – с косяком в одной руке и мачете в другой – выхватывал из темноты сноп ослепительно белого света.

Но это другая и очень долгая история. А так как я уже однажды ее написал («Странное громыханье в Атцлане», Rolling Stone, № 81) и по ходу дела мне едва не перерезали горло, думаю, сейчас мы без нее обойдемся.

Печальная повесть о том, как Оскар утратил расположение баррио, по сей день полнится враждой и гадкой паранойей.

Он был слишком ошеломлен, чтобы дать отпор в освященных временем традициях и манере профессионального политика. А еще он был на мели, разведен, в депрессии и публично опозорен настолько, что на волне его «ареста за превышение скорости и наркотики» даже нарики не брали его себе адвокаты.

Коротко говоря, ему и его мечте о «миллионе бурых бизонов» настал конец в Восточном Лос-Анджелесе. И в любом другом значимом месте, поэтому Оскар снова «свалил», опять же накачавшись кислотой.

Но…

Павлины на такой высоте не живут… Новый дом для Эбба Тайда, ложный рассвет в Атцлане и ожерелье личинок на шее толстого испашки из Ривербенка… Да сосут его душу пиявки, пока реки не потекут вспять от моря и ад не порастет травой… Бойся адвокатов-самозванцев с дарами ЛСД-25

Следуй по пятам за правдой, не то она выбьет тебе зубы.

Джордж Герберт. Jacula Prudentum

Не так-то легко сохранять серьезное лицо при мысли, что существует хотя бы какая-то связь между печальной участью Оскара и его пожизненной приверженностью истине любой ценой. Немало найдется людей, особенно в таких местах, как Сан-Франциско и Восточный Лос-Анджелес, которым ничего бы так не хотелось, как молотком выбить Оскару зубы за все и за каждую нелепую и дорогостоящую напраслину, какую он возвел на них в тот или иной момент, лихорадочно продираясь к своему месту под солнцем. Он никогда не отрицал, что он лживая свинья, которая ради благих целей пустит в ход любые средства. Иногда доставалось даже его друзьям. Но бывали времена, когда он воспринимал себя так же серьезно, как любой второразрядный Мао или Моисей, и в такие минуты способен 6ыл на редкие озарение и наивную благодать, которые иногда граничили с благородством. В лучшие времена танец Бурого Бизона не уступал танцу на ринге Мухаммеда Али.

Уже на третий день знакомства он торжественно подарил мне грубого деревянного идола, и я до сих пор не знаю, не пoклoнялся ли он ему тайком, когда не было рядом страшных «белых задниц-габачо». В одном абзаце под конец своей автобиографии он описывает эту странно трогательную сцену много лучше, чем сумею я.

«Я открыл потрепанный чемодан и достал оттуда моего деревянного идола. Он был у меня завернут в ярко-красную с желтым тряпку. Мне подарил его индеец из Сан-Бласа, когда я уезжал из Панамы. Я звал его Эбб Тайд. Он был из красного дерева. Восемнадцатидюймовый божок без глаз, безо рта, без половых органов. Возможно, у скульптора был тот же пунктик нa проработке тела от талии вниз, как и у меня на уроках рисования мисс Роллинс в четвертом классе. Эбб Тайд был самым старым моим имуществом. С шеи у него свисало ожерельео мелких, пожелтевших зубов дикой свиньи».

Эбб Тайд до сих пор висит на гвозде над окном в моей гостиной. Мне он виден с того места, где я сижу сейчас, карябая эти чертовы последние строчки, пока черепушка у меня не взорвалась, как шарик магния, брошенный в ведро с водой. Не могу сказать наверняка, удачу или неудачу приносил мне Эбб Тайд с годами, но мне ни разу не пришло в голову его снять поэтому, наверное, он свое отрабатывает. Он висит прямо напротив насеста для павлинов снаружи, и в настоящий момент из-за его узких деревянных плеч выглядывают две голубые птичьи головы.

Кто-нибудь из вас в это верит?

Нет?

Ну… павлины все равно на этой высоте не живут, как и доберман пинчеры, морские змеи и размахивающие пушками миссионеры-чикано, у которых изо рта несет кислотой.

Почему ржет и хихикает лошадь, запряженная в катафалк юриста?

Карл Сэнбрег

И в Сан-Франциско, и в Лос-Анджелесе дела у Оскара в ту мрачную пору его жизни шли не слишком хорошо. Ему, наверное, казалось, что открыт сезон охоты на всех бурых бизонов к западу от Скалистых гор.

В безопасности он чувствовал себя только на юге, на теплой чужой земле старой страны. И на сей раз он тоже сбежал в Мазатлан, чтобы не только отдохнуть, но и поразмыслить – и спланировать то, что станет его последним безумным прыжком в небо.

А еще эта выходка окажется извращением столь монументальным, что даже умиротворяющее присутствие Эбба Тайда не повлияло на мое внезапное и яростное решение, что предательской сволочи надо бы оторвать яйца пластмассовой вилкой и скормить, как жирные виноградины, павлинам.

Его последняя выходка – прямиком из «Странной истории про доктора Джекила и мистера Хайда»: Бурный Бизон превратился вдруг в бешеную гиену. И усугубил свое бешенство тем, что спрятался в дешевой утробе Мазатлана, как полусумасшедший прокаженный, окончательно рехнувшийся после очередного мучительного высыпания язв и лезвий…

Случилось это, как раз когда моей второй книге «Страх и отвращение в Лас-Вегасе» оставалась неделя до выхода в печать. Мы вышли на финишную прямую, и никто, на собственном опыте этого не узнавший, не понимает, какое напряжение испытываешь, когда книга почти в типографии, но еще не там. Между мной и публикацией стояла лишь организованная в последнюю минуту атака юристов издателя, испугавшихся, что против издательства возбудят иск о клевете. Они твердили, мол, моя книга пагубная от начала и до конца, мол; она полна вопиющей клеветы, которой нет оправданий. Ни один издатель в здравом уме не станет рисковать подвергнуться кошмару заранее проигранного судебного процесса, в который, скорее всего, втянет всех нас эта книга.

Отчасти это было верно, но в остальном книга казалась безобидной шуткой, ведь все чудовищные поклепы, о которых стенали юристы, были на моего старого приятеля Оскара 3. Акосту, собрата по перу, видного лос-анджелесского адвоката и участника множества судебных разбирательств.

Среди прочего из юридического отдела писали:

«Как и требовалось, мы прочли вышеупомянутую рукопись. Наибольшие возражения у нас вызвал рассказ о юристе, который употребляет сам и предлагает на продажу запрещенные наркотики, равно как совершает уголовные деяния под действием все тех же наркотиков. Хотя по фамилии этот юрист не назван, он описан в подробностях. Соответственно, этот материал следует изъять как диффамацию.

В дополнение у нас есть следующие конкретные замечания: На стр. 3 описана попытка юриста совершить проникновение со взломом и его угрозы взорвать дом коммивояжера. Данный отрывок является диффамацией и подлежит изъятию. На стр. 4 выдвигается предположение, что юрист вел машину с превышением скорости и в состоянии опьянения – и то и другое является диффамацией и подлежит изъятию. На стр. 6 изложен инцидент, в котором юрист советует автору ехать с превышением скорости, что является диффамацией и подлежит изъятию. То же относится к инциденту, в котором юрист принимал участие в мошенничестве в отеле. На стр. 31: утверждение, что юрист будет лишен права практики, является диффамацией и подлежит изъятию. На стр. 40: инцидент, в котором автор и его юрист выдавали себя за офицеров полиции, является диффамацией и подлежит изъятию. На стр. 41: упоминание о том, что юрист …* нарик и стреляет по людям, является диффамацией и подлежит изъятию, если не будет доказано обратного. На стр. 48: инцидент, в котором юрист предлагает на продажу героин, является диффамацией и подлежит изъятию. Мы советуем …** не оставлять в тексте данной рукописи факты и материалы, которые квалифицированы выше как диффамация и фактическая обоснованность которых подкреплена лишь словами автора. Учитывая, что автор признает, что сам большую часть времени находился под действием нелегальных наркотиков, его показания покажутся в суде весьма шаткими».

* Удалено по настоянию юрисконсульта Rolling Stone. – Примеч. авт.

** См. сноску выше.

– Цзынь-цзынь, – отвечал я. – Просто попросим Оскара подписать разрешение печатать текст. Его чушь с «диффамацией» волнует не больше, чем меня. И, вообще, правда – лучшее оружие против диффамации. Господи, разве вы не понимаете, с каким чудовищем мы имеем дело? Вам бы почитать то, что я сам выбросил.

Но на спецов по диффамации мои слова не произвели впечатления, особенно потому, что гору поклепов я возводил как раз на их коллегу. Без письменного разрешения Оскара книга в печать не пойдет.

– Ладно, сказал я. – Но давайте делать это побыстрее. Он сейчас в Мазатлане. Пошлите ему чертов документ экспресс-почтой, он его подпишет и сразу отправит назад.

Я думаю, мы в переулке крыс, где мертвецы порастеряли кости.

Т. С. Элиот. Бесплодная земля

М-да. Документ послали сразу же… а Оскар отказался его подписывать – но по причине, непостижимой вообще ни для одного нью-йоркского юриста, специализирующегося на исках о диффамации. Как я и говорил, сама диффамация Оскара не беспокоила. Разумеется, все написанное правда, сказал он, когда я наконец дозвонился до его номера в отеле «Синалоа».

Волновал его – и очень сильно – единственно тот факт, что я несколько раз назвал его трехсотфунтовым самоанцем.

– Что ты за журналист? – орал он на меня. – Разве ты правду не уважаешь? Я все ваше долбаное издательство за клевету на дно пущу! Ты что, стараешься меня выдать за полукровку-гидроцефала с остовов Южного моря?

Юрисконсульты замерли в параноидальном молчании.

– Это либо какой-то юридический финт, – недоумевали они, – либо у психа совсем крыша от наркотиков поехала.

Кто будет настаивать, чтобы его официально отождествили с одним из самых декадентских и развращенных персонажей в американской литературе? Неужели его гневные угрозы и требования мыслимо воспринять всерьез? Неужели возможно, чтобы известный практикующий юрист не только открыто признавал, что совершил массу омерзительных преступлений, но еще и настаивал на сохранение всех до последнего гадких подробностей, подтверждая, что это абсолютная истина?

– Почему нет? – отвечал Оскар.

И еще: разрешение он подпишет только в обмен на твердую гарантию юристов издательства, что и его имя, и подходящая фотография будут фигурировать на суперобложке книги.

С таким юристам еще не приходилось сталкиваться: адвокат, находящийся, предположительно, в здравом уме, наотрез отказывается разрешить опубликовать любую версию текста, где излагается его явно уголовное поведение, кроме той, что содержит жуткую голую правду. Он готовпойти на уступки в том, что на протяжении книги его называют «трехсотфунтовым самоанцем». «Это я со скрежетом зубовным стерпел бы, хотя бы потому, что понимаю, что срок сдачи в печать на носу и лишь немногое можно изменить, не переделывая книгу целиком». Но взамен он хочет официальное письмо, гарантирующее, что его должным образом представят на обложке.

Юристы не желали с этим связываться. Нигде в праве нет прецедента столь абсурдной ситуации… но сроки поджимали, Оскар не сдавался, и становилось все очевиднее, что помимо компромисса единственный выход – вообще отказаться от публикации. А я предостерег, что если такое случится, у меня хватит пластмассовых вилок, чтобы покалечить каждого юриста по диффамации в Нью-Йорке.

Это, похоже, склонило их к компромиссу, и «Страх и отвращение в Лас-Вегасе» наконец отправился в печать, а на задней обложке Оскар прямо был назван прототипом чудовищного «трехсотфунтового адвоката-самоанца», который вскоре будет фигурой более публичной, чем кто-либо из нас мог в то время догадываться.

Алкоголь, гашиш, цианид, стрихнин – слабодействующие препараты. Самый надежный яд – время.

Эмерсон. Общество и одиночество

Юристы так и не поняли, что было у Оскара на уме, – в то время я сам этого не понимал. А Оскар помнил, что одна из темных сторон той разновидности журналистики, которой я обычно занимаюсь, умение писать правду про «преступников», не подвергая их опасности ареста, а ведь в глазах закона преступник – любое лицо, совершающее противозаконное действие, будь то «ангел ада», выливающий на бесплатную трассу масло, чтобы гонящийся за ним на мотоцикле коп полетел через заграждение в кювет, кандидат в президенты, курящий косяк в номере своего отеля, или добрый друг, который, так уж получилось, адвокат, поджигатель и наркоман.

Граница между тем, чтобы писать правду, и тем, чтобы предоставлять доказательства, очень и очень тонка, но для журналиста, постоянно работающего среди преступников с острой паранойей, это еще и граница между доверием и подозрением. И тут большая разница: либо ты получишь свободный доступ к информации, либо с тобой будут обращаться как со шпионом. В такой ситуации нет такой штуки, как «прощение», раз облажался, и тебе одна дорога: назад писать про спорт – если повезет.

Оскара я окрестил «трехсотфунтовым адвокатом-самоанцем», а не «двухсотпятидесятифунтовым юристом-чикано» по одной лишь причине: чтобы защитить от лос-анджелесских полицейских и всего юридического истеблишмента Калифорнии, с которым он постоянно воевал. Мне казалось, не в моих и не в его интересах, если из-за моей писанины Оскара арестуют или лишат права практиковать. Мне и свою репутацию надо было защищать.

Это юрисконсульты понимали. Волновало их то, что я не защитил «своего адвоката» настолько, чтобы заодно защитить и издательство от иска за клевету – просто на случай, вдруг мой юрист окажется в реальности настолько сумасшедшим, насколько выведен в рукописи, которую они только что порезали. А может, он просто клинически больной человек, намекали они. Он же адвокат, а значит, так же долго и усердно трудился, как и они, – заработав себе привилегию воровать, – и они просто не могли взять в толк, что кто-то из их среды из каприза отмахнется ото всех привилегий. Нет, твердили они, тут какой-то подвох, даже адвокат «коричневых беретов» не станет смеяться над реальным риском лишиться права практиковать.

Ну да. Тут они были хотя бы наполовину правы (а для юриста это неплохой процент попадания), потому что Оскар 3. Акоста, адвокат-чикано, не мог себе позволить того убийственного паблисити, которое всеми силами старался на себя навлечь. Существует уйма приятных способов вести себя как преступник, но нанимать фотографа, чтобы тот заснял, как ты посреди дороги совершаешь преступление, к ним не относится. Лишь репутация настолько внушительная, как у Мелвила Белли, уцелела бы после явно противозаконного поведения, в котором Оскар фактически признавался, подписывая разрешение публиковать книгу. С тем же успехом он мог бы сжечь свою лицензию юриста на ступенях здания Верховного суда Лос-Анджелеса.

Вот чего не могли принять нью-йоркские юрисконсульты по диффамации из Лиги плюща. Они-то знали цену лицензии – во всяком случае, для себя. Даже для психопата, если у него есть нужные аттестаты, ее стоимость – сто пятьдесят в час.

А у Оскара были сертификаты и аттестаты, и не потому, что его отец и дед учились в Йеле или в Гарвардской школе юриспруденции. Он свое заплатил на вечерних курсах, единственный чикано среди выпускников, и процент выигранных в зале суда дел у него был много выше, чем у большинства коллег, называвших его позором для почтенной профессии.

Возможно, даже верно, чего бы оно ни стоило… Но тогда, во время Великого Безумия, которое едва не сделало «Страх и отвращение в Лас-Вегасе» безнадежно непригодным для публикации, не знали мы того, что имеем дело уже не с О. 3. Акостой-адвокатом, а с Зетой, Королем Бурых Бизонов.

Последний поезд на вершину горы, последний прыжок в небо… И слава богу, что избавились от скверного хлама… Он был безобразным и злобным, он продавал младенчиков арабам… Ширятся слухи о мутантах… Дикие призраки на пути в Бимини, Огни в Жирном городе… Нет конца истории, нет могилы Бурому Бизону…

Задним числом трудно понять, когда Оскар решил распрощаться с юриспруденцией также окончательно, как бросил баптистское миссионерство. Но, очевидно, это случилось задолго до того, как даже немногие его ближайшие друзья осознали, что мысленно он уже совершил первый шаг к новым высотам. Сбрендивший адвокат, чье «суицидальное поведение» ставило в тупик нью-йоркских правоведов, был-лишь сброшенной кожей тридцатишестилетнего пророка, которому давно пора на Гору.

Время вышло, и уже нечего было терять в компании прокаженных и правоведов. Настал наконец час толстому испашке из Ривербенка повести себя так, как тому человеку, кто в каждом столетии «избран говорить за свой народ».

На тот момент это запредельное безумие еще не бросалось в глаза. Даже мне, а я знал его как никто другой. Но, по всей видимости, недостаточно, чтобы разглядеть отчаяние и горечь неудач и потерь, какие он испытал, когда понял, а вдруг он вовсе не избранный говорить от чьего-либо имени, кроме своего. Но и последнее оказалось почти невыполнимой задачей за то короткое время, которое, как он считал, ему отпущено.

Я никогда не воспринимал всерьез его увлечение неопалимой купиной и до сих пор задаюсь вопросом, а насколько серьезно воспринимал себя он сам… Эти сомнения зачастую мучат меня подолгу, и вроде бы на подходе очередной их приступ. Кастрировать бы полоумного ворюгу! Кляузник! Псих-богохульник! Он был безобразным и скользким и по сей день должен мне тысячи долларов!

Не было в нем истины, черт бы его побрал! На землю его послали с одной лишь целью: чтобы гадил в любое гнездо, в какое проберется обманом, но сперва пусть ограбит его обитателей, а младенчиков продаст арабам. Если вероломный онанист когда-нибудь восстанет из мертвых, то еще пожалеет, что у нас не хватило здравого смысла распять его на промерзшем телефонном столбе в подарок на тридцать третий день рождения.

НЕ ВОСКРЕСАЙ, ОСКАР! Оставайся, где ты есть, где бы ты ни был! Для тебя больше нет места. Особенно после всей слезливой ерунды, которую я про тебя написал. А кроме того, у нас теперь есть Вернер Эрхард. Поэтому ЗАРОЙСЯ ПОГЛУБЖЕ, сволочь, и весь свой ядовитый жир забери с собой!

Cazart! Как вам такая сомнительная филиппика?

Ладно, проехали. Нет больше времени для вопросов, и для ответов тоже. И вообще они мне никогда не давались.

Первым делом перебьем всех законников.

Уильям Шекспир. Король Генрих VI

Ну… такая уж вышла филиппика. Никто не смеялся, когда Большой Билл брался за перо. Когда доходило до законников, он не миндальничал.

Да и я на данный момент миндальничать не склонен. Последняя вспышка была, наверное, излишней, ну да какого черта. Пусть пьют прочистку для труб «Драно», если шуток не понимают. Мне надоело во всем этом копаться.

Текст, начавшийся как краткая и стильная эпитафия моему якобы бывшему трехсотфутовому адвокату-самоанцу, давно уже отбился от рук. Даже Оскару не понравился бы некролог без конца, во всяком случае, пока его не объявили бы юридически покойным, а на это потребуется еще четыре года.

До тех пор – и, вероятно, еще долго – ручьи слухов не пересохнут благодаря обилию бюллетеней, предостережений и прочих дурацких сплетен о том, как недавно видели Бурого Бизона. Как минимум один раз его засекут за покупкой девятилетних девочек из клеток на белом невольничьем рынке в Калькутте, а еще – в Хьюстоне за стойкой бара в заведении на Саут-Мейн, когда-то называвшемся «Голубая лиса». Или, может, снова на пути в Бимини. Вот он, Бурый Бизон, гордо стоит на задних ногах в кабине пятидесятифутовой «сигареты» с серебристым «узи» в одной руке и двумя квартами герыча в другой, вечно гонит на девяноста милях без огней и во все кровоточащее горло вопит хрень из Ветхого Завета…

Может статься, однажды безлунной ночью, когда павлины визжат в течке, он даже объявится внезапно у меня на веранде в Вуди-Крик. Но как раз этому призраку в моем доме всегда рады, пусть даже он накачан кислотой, а на шее у него ожерелье из личинок.

Оскар был одним из прототипов самого Господа Бога: вздрюченный, наадреналиненный мутант, не предназначенный для массового производства. Он был слишком странен для жизни и слишком редок для смерти. И, по-моему, большего в данный момент о нем и не скажешь. Какое-то время большим искушением было позвонить бедолаге Дрейку в Кокосовую рощу и покопаться в той безумной байке про Оскара и битву в заливе Бискейн, которая закончилась по меньшей мере одним убийством и полным уничтожением скоростной яхты за сорок восемь косарей, но, думаю, сейчас мне это ни к чему.

И не только мне. Впрочем, и Оскар Зета Акоста никому не нужен. И Rolling Stone. И Джимми Картер или Хинденберг… или даже алмаз Слоут.

Господи! Неужели в мире нет уважения к совершенно бесполезным мертвецам?

По все видимости, нет… и Оскар был юристом, сколь бы ни неприятно ему было под конец это признавать. У него было циничное отношение юриста к Истине, которая, как он считал, далеко не так важна остальным, как ему самому. И он никогда не был так яростен и опасен, как в минуты, когда полагал, что ему лгут. Концепция истины его никогда особо не интересовала, ему не было дела до того, что он называл «дурацкими абстракциями белых».

Те жалкие писаки, что за корку хлеба

Журнальных пасквилей нагородят до неба.

Лорд Байрон

Правда была для Оскара орудием и даже оружием, без которого он, по собственному убеждению, не мог обойтись, -хотя бы потому, что тот, у кого ее больше, рано или поздно попытается врезать ему ей по голове. Правда была для Оскара силой и властью, такой же материальной, как пачка стодолларовых банкнот или унция чистого ЛСД-25. Его формулой выживания в мире, полном богатых фашистов-габачо, был замкнутый круг: правда принесет ему власть, которая купит свободу поднять напичканную кислотой башку и гордо гулять с Королем, а это, в свою очередь, еще более приблизит его к правде жизни.

Оскар в свою формулу верил – она его и доконала.

Я старался предостеречь алчного гада, но он был слишком параноидален, чтобы слушать. Ведь на самом деле он был глупым, злобным шарлатаном без тени морали и с душой акулы.

Нам без него лучше. Рано или поздно его все равно пришлось бы усыпить. И теперь, когда он (пусть и не официально) объявлен умершим и не путается под ногами, мир стал лучше.

Никто не станет по нему скучать, кроме, может, Жирного города, где всякий свет чуть померк, когда мы узнали, что Бурый Бизон наконец откинул копыта.

Живым полагается уважением, покойным – только правда.

Вольтер

Rolling Stone, № 254, 15 декабря, 1977

ХУЛИГАНСКИЙ ЦИРК И ИЗНАСИЛОВАНИЕ МАЛОЛЕТОК В БАСС-ЛЕЙК

"Чел, когда тебе было пятнадцать или шестнадцать, неужели ты думал, что станешь "ангелом ада"?Как же меня занесло к вам, ребята ?.. Господи, я же уволился из армии, вернулся в Ричмонд, начал гонять на байке в цивильных штанах и чистых спортивных рубашках, даже шлем у меня был. А потом встретил вас. Делался все грязнее и грязнее, дыры да струпья. Ну кто бы в это поверил ? Потом потерял работу, начал все время проводить либо в пробеге, либо к пробегу готовясь. Черт, до сих пор не верится«.

Толстяк Д., ричмондский «ангел ада»

«Чё ты хошь сказать этим „правильно“? Нам главное, что правильно для нас. У нас свои понятия о „правильно“».

Погрязший в философии «ангел ада»

По словам Френчи, пробег стартует в восемь утра из «Эль хибара», кабака на Восточной Четырнадцатой в Окленде. (До осени 1965 «Эль хибара» была неофициальной штаб-квартирой оклендского отделения и центром всей активности «ангелов ада» в северной Калифорнии, но в октябре кабак снесли, чтобы залить бетонную парковку, и «ангелы» перебрались назад в «Клуб грешников».)

Вчерашние прогнозы погоды предсказывали палящий зной по всему штату, но рассвет в Сан-Франциско был типично туманным. Я проспал и, выскочив в спешке, забыл фотоаппарат. На завтрак времени не хватило, но я успел затолкать в себя сэндвич с арахисовым маслом, забрасывая вещи в машину: спальник и холодильник для пива на заднее сиденье, диктофон на переднее, незаряженный «люгер» под сиденье водителя. Обойму я оставил в кармане, сочтя, что она может пригодиться, если дело примет непредвиденный оборот. Карточки прессы вещь полезная, но когда начнется заварушка, лучший пропуск – это пистолет.

К тому времени когда я запер дверь квартиры, было почти восемь, и где-то на укутанном туманом мосту Бей-бридж между Сан-Франциско и Оклендом я услышал первую радиосводку:

«Сегодня утром городок Басс-Лейк готовится к нашествию пользующейся дурной репутацией банды „Ангелы ада“. Тяжеловооруженные полицейские и помощники шерифа размещены на всех дорогах, ведущих к Басс-лейк. Шериф округа Мадера Марлин Янг сообщил, что в состояние боевой готовности приведены вертолеты, а также сотрудники служб быстрого реагирования. Другие силы правопорядка в округе, включая полицейских с собаками округа Керн, были оповещены и при необходимости готовы вмешаться. По недавним сообщениям, „ангелы ада“ скапливаются в Окленде и Сан-Бернардино. Оставайтесь с нами в ожидании дальнейшего развития событий».

Среди тех, кто тем утром специально настроился на эту волну, было несколько тысяч безоружных налогоплательщиков, собиравшихся провести выходные в окрестностях Басс-Лейк и в Йосемитском национальном парке. Они только что выехали, большинство еще сонные и раздражительные после лихорадочных сборов и подстегивания детей, чтобы завтракали скорее, когда из треска статики сложилось предостережение, дескать, они направляются в то самое место, которое вскоре может превратиться в зону боевых действий. Они читали про Лаконию и прочие выходки «ангелов ада», но в печати угроза всегда казалась далекой – да, жуткой и по-своему реальной, но не вызывала того страха с кислым жжением в желудке, который приходит с пониманием, что на сей раз дело касается тебя. Завтра газеты будут рассказывать об избитых и запуганных не за несколько тысяч миль, а именно там, где ты собираешься провести уик-энд с семьей.

* * *

Мост запрудили отдыхающие, решившие выехать пораньше. Я опаздывал минут на двадцать-тридцать, и когда добрался до касс пошлинного сбора у оклендского конца моста, спросил кассира, не проезжал ли до меня кто-то из «ангелов ада».

– Сукины дети вон там, – он махнул куда-то.

Я не знал, о чем он, пока ярдов через двести за пропускным пунктом не проехал вдруг мимо большого скопления людей и мотоциклов, сгрудившихся вокруг серого пикапа со свастикой на боку. Они словно бы материализовались из тумана, и это зрелище плохо сказывалось на дорожном движении. На мосту семнадцать пропускных ворот на восток, и проезжающие их машины расходятся всего на три полосы, иными словами, все толкаются за лучшее место на коротком скоростном отрезке шоссе между кассами и разделительными щитами в полумиле от них. Даже в ясный день этот отрезок опасен, но туманным субботним утром и с жутким спектаклем, маячившим впереди, толчея была хуже обычной. Вокруг меня выли гудки, машины заносило, водители сбрасывали скорость, головы рывком поворачивались вправо. Нечто подобное обычно происходит рядом с местом крупной аварии, и многие водители тем утром свернули не на тот съезд, засмотревшись на чудовищный митинг, о котором, если бы они слушали радио, их предупредили всего несколько минут назад. А теперь угроза замаячила перед ними во всей своей вонючей, татуированной красе.

Я был достаточно близко, чтобы узнать «Джипси Джокерс» – человек двадцать их слонялись вокруг фургона в ожидании проспавших. На проезжающие машины они внимания не обращали, но одной их внешности хватало, чтобы те притормаживали. За исключением расцветки, они в точности походили на любую из банд «Ангелов ада»: длинные волосы, бороды, черные жилетки и непременные низкие мотоциклы, у многих к рулю приторочены спальники, на крошечных задних сиденьях примостились девицы.

Этих отверженных очень устраивает их неприступность. Она избавляет их от кучи неприятностей, связанных с налоговыми инспекторами, теми, кто желает свести с ними счеты, или рутинным приставанием полиции. От общества они изолированы настолько, насколько им удобно, но сами без труда разыскивают друг друга. Когда Сони прилетает в Лос-Анджелес, Отто встречает его в аэропорту. Когда Терри едет во Фресно, то быстро находит президента тамошнего отделения Рея, который обитает в неком неведомом месте и связаться с которым можно лишь по секретному номеру телефона, который постоянно меняется. Оклендские «ангелы» используют для связи телефон Барджера, время от времени проверяя сообщения на автоответчике. Кто-то пользуется различными салунами, где их хорошо знают. «Ангел», который хочет выйти на связь, договаривается либо о месте встречи, либо о звонке по определенному номеру в условленное время.

Однажды вечером я пытался условиться о встрече с молодым «ангелом» по имени Роджер, в прошлом диск-жокеем. Это оказалось невозможным. Он понятия не имел, где будет завтра.

– Меня же не просто так зовут Роджер Бродяга, – сказал он. – Сплю, где получится. Все едино. Как только начнешь этим заморачиваться, застопоришься и тебе конец, чел, крышка.

Если бы его тем вечером убили, он не оставил бы по себе никаких следов: ни документов, ни личных вещей, а его байк тут же разыграли бы остальные. «Ангелы ада» не считают необходимым писать завещания, и их смерть большой писанины не требует. Истекает срок водительских прав, отчеты о приводах в полицию отправляются в тупик «Нераскрытое», байк меняет владельца, а несколько «личных карточек» из бумажника бросают в мусорный бак.

Из-за кочевого образа жизни их система связи должна функционировать безотказно. Потерявшееся сообщение может привести к большой беде. «Ангела», который мог бы сбежать, арестуют; свежеукраденный байк не попадет к покупателю; фунт марихуаны – в нужные руки; или – на худой конец – целое отделение не узнает про пробег или большую вечеринку.

Конечный пункт пробега держат в секрете как можно дольше, – главным образом, чтобы помучить копов. Президент отделения узнает о нем по междугороднему телефону, а потом говорит своим накануне пробега либо на собрании, либо оставив сообщение у горстки барменов, официантов и «своих» девах, известных как связники. Система исключительно эффективна, но не защищена от утечек, и к 66-му «ангелы» решили, что единственная надежда сохранить конечный пункт в тайне – вообще его не разглашать до начала пробега. Барджер как-то попытался так сделать, но полиция сумела проследить передвижение колонны и по радио передавала информацию вперед. Радиосопровождение – единственное, что дает копам преимущество, ощущение уверенности и контроля над ситуацией. И они правы, пока не происходит сбой, но с уверенностью можно предсказать, что в такой, как этот, людный уик-энд колонна байкеров попросту исчезнет, как точка, улизнувшая с экрана радара. Для исчезновения нужно всего ничего: какая-нибудь редкая вечеринка, куда постоянно стремятся попасть «отверженные», ранчо или большая ферма, с владельцем которой они на короткой ноге, участок в глухомани и вне досягаемости легавых, где можно напиться, раздеться и броситься друг на друга, как козлы в гоне, пока не отрубятся от изнеможения.

Стоило бы купить себе полицейскую рацию, чтобы послушать панику в эфире:

– Группа из восьмидесяти человек только что проехала через Сакраменто, направляется на север по федеральной 50… никакого насилия… думаем, движется к озеру Тахо…

В пятидесяти милях к северу, в Плейсервилле, шеф полиции взбадривает своих ребят и отправляет с обрезами на обе стороны трассы к югу от черты города. Два часа спустя они все еще там, и диспетчер из Сакраменто нетерпеливо требует доклада о том, как Плейсервилл справляется с кризисом. Шеф полиции нервно сообщает, мол, ничего не происходит, и спрашивает, могут ли его заскучавшие войска разойтись по домам и отдохнуть в законные выходные.

Диспетчер, сидящий в радиорубке штаб-квартиры дорожного патруля в Сакраменто, говорит, мол, держитесь, а он пока поспрашивает. И несколько минут спустя в наушниках раздается его писк:

– Schwein, свиньи! Ты лжешь! Хте они?

– Нечего обзываться, – отвечает плейсервиллский шеф. – К нам они не приезжали.

Диспетчер опрашивает всю северную Калифорнию – без результата. Полицейские машины ревут по всем трассам, проверяя каждый бар. Ничего. Восемьдесят самых злостных хулиганов штата носятся где-то между Сакраменто и Рено, пьяные, жадные до грабежа и насилия. Еще один конфуз для правоохранительных органов Калифорнии, и как это они могли потерять целую колонну сволочей, и притом на федеральной трассе… уж точно головы полетят.

Но отверженных уже не догнать, они свернули с трассы у указателя: «Ферма „Сова“. Вход воспрещен». Они вне досягаемости закона, если только владелец не пожалуется. А тем временем в окрестностях исчезает еще группа – человек под пятьдесят. Поисковые бригады полиции прочесывают трассу, ищут следы слюны, смазки и крови. Диспетчер лютует у микрофона; голос дежурного, отвечающего на вопросы радиокорреспондентов из Сан-Франциско и Лос-Анджелеса, срывается:

– Сожалею, больше я не могу сказать. Кажется, они э… по нашей информации, они… они исчезли, да, они испарились.

В реальности такого не случилось лишь потому, что у «ангелов ада» нет доступа к частным владениям подальше от жилья. Один-два хвастались, что у них есть родственники со своими фермами, но я ни разу не слышал, чтобы кого-то приглашали туда на пикник. У «ангелов» мало контактов с теми, кто владеет землей. Они – дети города, как эмоционально и экономически, так и физически. По меньшей мере в одном, а то и в двух поколениях они отпрыски тех, кто вообще ничем не владел, даже машиной.

«Ангелы ада», несомненно, феномен низших слоев общества, но члены группировки не обязательно выходцы из нищей среды. Невзирая на тяжкие времена, у их родителей, цохоже, есть кредит. Большинство отверженных – сыновья тех, кто приехал в Калифорнию либо незадолго до Второй мировой, либо во время ее. Большинство порвали связи с семьями, но я ни разу не встречал «ангела», который утверждал бы, что у него «дом в городе» – в расхожем смысле этого слова. Тэрри Бродяга, например, родом из Детройта, Норфолка, Лонг-Айленда, Лос-Анджелеса, Фресно и Сакраменто. Ребенком он жил то тут, то там, не в бедности, но вечно на колесах. Как и у большинства других, у него нет корней. Он живет исключительно в настоящем, в данной минуте, в действии.

Самое долгое его «заигрывание» со стабильностью – три года службы в береговой охране по окончании школы. С тех пор он спустя рукава стриг деревья, чинил машины, выступал статистом, был чернорабочим и перепродавал то и се. Несколько месяцев поучился в колледже, но бросил, чтобы жениться. После двух лет, рождения двоих детей и бесчисленных ссор брак закончился разводом. Еще у него есть ребенок от второй жены, но и этот союз долго не протянул. Теперь, после двух арестов за изнасилования, о которых раструбили повсюду, он называет себя «завидным холостяком».

Невзирая на внушительный перечень арестов и задержаний, в тюрьме он провел, по собственным прикидкам, в общей сложности полгода: полтора месяца за вторжение*в чужие владения, остальное – за нарушение правил дорожного движения. Терри арестовывают много чаще остальных «ангелов»: один его вид провоцирует копов. В промежутке между 1964 и 1965 годами он заплатил приблизительно две с половиной тысячи долларов, чтобы отделаться от поручителей, адвокатов и дорожных штрафов. Как большинство других «ангелов ада», он винит полицию, дескать, это она превратила его в стопроцентного отверженного вне закона.

Как минимум половина «ангелов ада» – дети военного времени, но это очень общее понятие. Дети военного времени есть и в «Корпусе мира», в программах корпоративной подготовки, а еще дети воюют во Вьетнаме. Вторая мировая внесла свою лепту в феномен «ангелов ада», но придется очень и очень растянуть эту теорию, чтобы под нее подпал и Грязный Эд, которому чуть за сорок, и Клин-Кат из Окленда, которому на двадцать лет меньше. Грязный Эд в отцы Клин-Кату годится, последнее, впрочем, маловероятно, хотя семени он заронил столько, что и вспоминать не хочет.

Нетрудно проследить мистику «ангелов ада» – даже их имена и эмблемы – до Второй мировой и Голливуда. Но их гены и истинная история уходят корнями много глубже. Эпоха Второй мировой была не первым расцветом Калифорнии, а возрождением того, что началось в тридцатых и уже иссякало к тому времени, когда военная экономика превратила Калифорнию в новую Валгаллу. В 1937 году Вуди Гатри написал песню «До-ре-ми», припев которой звучит примерно так:

Говорят, Калифорния – рай,

райский сад и для взгляда услада,

Но поверьте Вы мне, жарко в этой стране,

Если вам не свезло с гонораром.

Песня отразила разочарование более чем миллиона выходцев из Оклахомы, Арканзаса и Кентукки, которые, проделав тяжкий путь в «Золотой штат», обнаружили, что и здесь доллар достается потом и кровью. К тому времени когда прибыли эти джентльмены, «переселение на Запад» уже сформировалось. «Калифорнийский образ жизни» был все той же старой «игрой в стулья», но потребовалось какое-то время, чтобы информация просочилась на Восток, а пока золотая лихорадка продолжалась. По прибытии мигранты оседали тут на пару лет, плодились и размножались, пока не началась война. Тогда они либо пошли в армию, либо могли выбирать себе работу на расцветшем рынке труда. Так или иначе, к концу войны они стали калифорнийцами. Старый образ жизни потерялся на трассе 66, и их дети выросли в новом мире. Линкхорны наконец обрели новый дом.

Нельсон Олгрен описал их в «Прогулке по дикому краю», но сама история была рассказана еще до того, как они перевалили Скалистые горы. Доув Линкхорн, сын Безумного Фица, отправился добывать себе состояние в Новый Орлеан. Десять лет спустя он поехал бы в Лос-Анджелес.

Книга Олгрена открывается лучшим из когда-либо созданных историческим описанием белого отребья Америки*. В нем прослеживается история предков Линкхорна до первой волны кабальных работников, прибывших в Новый Свет. Это были подонки общества со всех Британских островов – гулящие люди, преступники, должники, социальные банкроты всех мастей, – и все они были готовы подписать кабальные контракты с будущими нанимателями в обмен на проезд через океан. Оказавшись на месте, они год-другой терпели любые формы рабства, тем более что хозяин кормил их и давал крышу над головой, но когда время их кабалы истекало, их отпускали на все четыре стороны перебиваться как знают.

* Рассказ «Поджигатель» Уильяма Фолкнера – еще одна классика белого отребья. Он добавляет человечности, какой не хватает в описании Олгрена. – Примеч. авт.

Теоретически и в контексте истории такое положение было выгодно для обеих сторон. Любой, настолько отчаявшийся, чтобы продать себя в кабалу, довольно быстро растранжиривал полученные денежки на старой родине, а потому к шансу зацепиться на новом континенте должен был отнестись всерьез. После нескольких лет тяжкого труда и невзгод он получал свободу и возможность захватить, что сумеет, в стране как будто бесконечных природных богатств. В Новый Свет прибыли тысячи кабальных работников, но к тому времени, когда они заработали себе свободу, прибрежная полоса была уже заселена. Ничейная земля лежала к западу, за Аллеганскими горами. Позднее мигранты смещались в новые штаты – в Кентукки и Теннеси, а их сыновья – в Миссури, Арканзас и Оклахому.

Переезды с места на место вошли в привычку: корни в Старом Свете мертвы, в Новом – никаких, и Линкхорны были не в настроении осесть и что-то выращивать. Кабальный труд тоже вошел в привычку – пока он временный. Они были не пионерами, а низкопробным арьергардом первоначального «переселения на Запад». К тому времени когда Линкхорны куда-то прибывали, земля там была уже занята, а потому они какое-то время батрачили и двигались дальше. Их мир был полным насилия и алкоголя чистилищем между адом отчаяния и мечтой о леденцовых горах. Они перебирались все дальше на запад, гонясь за работой, слухами, захватом ферм или удачей ушедшей вперед родни. Они не питали уважения к земле, выжимали все соки из того, что лежало на поверхности, а после двигались дальше. Это была повседневная жизнь, и на западе всегда ждали новые ничейные земли.

Кое-кто решал осесть, и их прямые потомки до сих пор там – в обеих Каролинах, в Кентукки, Западной Виргинии и Теннеси. Были и отбившиеся от общего потока: деревенщины Кентукки, оки, арки, – все они один сброд. Техас – живой памятник особям этого вида. А еще южная Калифорния. Олгрен называл их «свирепыми голодными парнями» с «вечным ощущением, что их одурачили». Разбойники с большой дороги, вооруженные и пьяные, легион картежников, драчунов и потаскунов. Они врывались в город на раздолбанных «фордах» с лысыми шинами, без глушителя и с одной фарой, они искали шального заработка без лишних вопросов и – предпочтительно – без налогов. Им надо только получить наличные, заправиться дешевым бензином и двинуть дальше, с пинтой на сиденье и Эдди Арнольдом, стонущим по радио старое доброе кантри про дом, милый дом, где еще ждет милашка и где на могиле мамы растут розы.

Олгрен простился с Линкхорнами в Техасе, но всякий, кто ездит по трассам Запада, знает, что и там они не остались. Они двигались дальше, пока однажды, в конце 30-х, не оказались на вершине поросшего карликовым дубом холма в Калифорнии и не увидели внизу Тихий океан – конец пути. Какое-то время было тяжко, но не хуже, чем в сотне прочих мест. А потом началась война – Жирный город, большие деньги даже для Линкхорнов.

Когда война закончилась, Калифорнию затопили ветераны, ищущие как бы потратить пособия по увольнению. Многие решили остаться на побережье и под музыку кантри из новеньких радио покупали большие мотоциклы, – не зная в точности почему, но в расцветающей, не в лишенной корней атмосфере тех времен казалось, что байки самое оно. Не все они были Линкхорнами, но насильственная демократия четырех лет войны стерла столько былых различий, что даже Линкхорны запутались. Их обычай внутрисемейных браков был утерян, их дети общались свободно и без насилия. К пятидесятым многие Линкхорны влились в денежную экономику: владели приличными машинами и даже домами.

А вот другие сломались под ярмом респектабельности и откликнулись на зов генов. Есть одна байка про Линкхорна, который стал богатым автомобильным дилером в Лос-Анджелесе. Он женился на испанской красавице-актрисе и купил особняк в Беверли-Хиллс. Но через десять лет роскоши он начал обливаться потом и не мог спать по ночам. Он стал тайком выбираться из дома через черный ход, проходил несколько кварталов до заправки, где держал форсированный «форд» 37-го без бамперов. И остаток ночи проводил по барам с хонки-тонк и стоянкам грузовиков, одетый в грязный комбинезон и заскорузлую зеленую футболку с эмблемой «Бардхэла» на спине. Ему нравилось наливаться пивом и вмазывать шлюхам, когда они отвергали его грубые авансы. Однажды после долгой торговли он купил несколько банок самопального виски, которое выпил, гоняя на полной скорости по Беверли-Хиллс. Когда старенький «форд», наконец, сдох, он- бросил его и вызвал такси, которое довезло его до его собственного агентства. Там он выбил боковую дверь, завел без ключа тачку с откидным верхом, ждущую тьюнинга, и выехал на трассу 101, где ввязался в гонку за лидером с какими-то хулиганами из Пасадены. Он проиграл и так разозлился, что поехал за победителем, пока тот не остановился на светофоре, а там протаранил его на скорости семьдесят миль в час.

Шумный скандал его прикончил, но влиятельные друзья не дали угодить в тюрьму, заплатив психиатру, который объявил его невменяемым. Год он провел в психушке, а теперь, по слухам, торгует байками. У него агентство по продаже байков под Сан-Диего. Кто с ним знаком, говорит, что он счастлив, – хотя за многочисленные нарушения у него отобрали водительские права, его бизнес на грани банкротства, а его новая жена, пресыщенная бывшая королева красоты из Западной Виргинии, – полусумасшедшая алкоголичка.

Несправедливо было бы утверждать, что у всех байкеров гены Линкхорнов, но любому, кто сколько-нибудь времени провел в имбридных англосаксонских племенах Аппалачских гор, понадобится не больше нескольких часов в обществе «ангелов ада», чтобы обзавестись серьезным дежавю. Та же угрюмая враждебность к «чужакам», та же крайняя вспыльчивость в поведении и поступках, даже те же имена, резкие лица и длиннокостные тела, которые всегда смотрятся чуть неестественно, если к чему-нибудь не прислонятся.

Большинство «ангелов» явно англосаксы, но манеры Линкхорнов заразны как болезнь. Немногочисленные отверженные с мексиканскими и итальянскими именами не только ведут себя как остальные, но и чем-то на них похожи. Даже у китайца Мела из Сан-Франциско и Чарли, молодого негра из Окленда, походка и повадки Линкхорнов.

ПРАХ К ПРАХУ ПЕПЕЛ К ПЕПЛУ: ПОХОРОНЫ МАТУШКИ МАЙЛЗА

«Тот, кто сам будит в себе зверя, избавляется от боли чувствовать себя человеком».

Доктор Джонсон

«Квартал вдруг затопил гомон возбужденной, патологически отвратительной толпы. Истеричные женщины исступленно рвались вперед, заходясь почти в сексуальном экстазе, царапая и молотя кулаками агентов и полицейских, пытавшихся поднять тело. Одна грудастая бабища, с обвислыми рыжими волосами, пробилась через оцепление, обмакнула в кровь платок и, прижав к пропотевшему платью, пошатываясь, пошла по улице».

Из отчета о смерти Джона Диллинджера

К Рождеству все немного успокоилось и «ангелы» исчезли из заголовков. Кроха потерял работу, Санни увяз в долгом судебном разбирательстве по обвинению в покушении на убийство, а «Эль-Эдоуб» разнесли строительной бабой. «Ангелы» перебирались из одного бара в другой, но организовать новое место для сборищ оказалось труднее, чем поддерживать старое. В Сан-Франциско было тоже тихо. Френчи провел три месяца в больнице – у него в руках взорвалась канистра с бензином. Пых попал в тюрьму после ссоры с двумя копами, устроившими шмон на вечеринке по случаю дня рожденья одного «ангела». Зимой у «отверженных» мало что происходит. Многим приходится работать, чтобы следующим летом иметь право на пособие по безработице, для больших пьянок под открытым небом слишком холодно, а из-за постоянного дождя гонять на мотоциклах неприятно и рискованно.

Решив, что самое время поработать, я залег на дно. Время от времени заезжал Терри, чтобы держать меня в курсе дел. Однажды он появился со сломанной рукой, сказал, что разбил байк, его старуха ушла, а «ниггеры» взорвали его дом. Про дом я слышал от Элси, жены Барджера, которая из их дома в Окленде играла роль своего рода диспетчера. Во время спорадических обострений межу «Ангелами ада» и «Оклендскими неграми» кто-то бросил самодельную бомбу в окно дома, который Терри снимал в Восточном Окленде. Дом сгорел, а с ним все картины Мэрилин. Она была хорошенькой девчонкой лет девятнадцати, длинноволосой блондинкой из респектабельной семьи, жившей в одном из городов долины. С Терри она провела почти полгода, покрыв стены своими росписями, но взрыва не перенесла. Развод вступил в силу вскоре после того, как они переехали на новое место.

– Однажды я вернулся, а ее нет, – сказал Терри. – От нее осталась только записка: «Милый Терри, а пошло оно». Вот и все.

Больше ничего не происходило до января, когда прикончили Матушку Майлза. Он ехал по Беркли на байке, когда из переулка вывернул грузовик и в лобовом столкновении переломал ему обе ноги и раскроил череп. Шесть дней Матушка цеплялся за жизнь в коме, потом умер утром в воскресенье, менее чем за сутки до своего тридцатилетия, оставив по себе жену, двух детей и добродетельную подружку Энн.

Майлз был президентом отделения в Сакраменто. Его влияние было столь велико, что в 1965-м он перевез весь клуб в Окленд, заявив, что на старом месте полиция отравила им жизнь постоянными налетами. «Отверженные» просто собрались и переехали, не сомневаясь в мудрости Майлза. Настоящее его имя было Джеймс, но «ангелы» звали его «Матушка».

– Наверное, потому, что в нем было что-то от наседки, – сказал Пузо. – Майлз был клевый, просто клевый. Он обо всех заботился. Ему до всех было дело. На него всегда можно было положиться.

Я знал Майлза шапочно. Он не доверял писателям, но подлости в нем не было ни на грош, и когда он решил, что я не собираюсь его подставлять, стал дружелюбнее. У него была комплекция портового грузчика с пивным животом, круглое лицо и большая, окладистая борода. Я никогда не считал его хулиганом. У него был обычный для «ангелов ада» список приводов: пьянство, дебош, драка, бродяжничество, мелкое воровство и горстка зловещих подозрений по обвинениям, по которым он так и не попал в суд. Но его не мучили те демоны, какие донимают остальных. Мир его не слишком радовал, но он не заморачивался, а его жажда мести не простиралась дальше конкретных обид, нанесенных «ангелам» или ему лично. С Майлзом можно было пить, не боясь, что он кому-нибудь вмажет или стащит со стойки твою сдачу. Он был не такой. От выпивки он становился добродушнее. Как большинство вожаков «ангелов», он обладал быстрым умом и самообладанием, на которые полагались остальные.

Когда я услышал, что он погиб, то позвонил Санни спросить про похороны, но к тому времени, когда наконец его разыскал, все подробности уже передали по радио и напечатали в газетах. Мать Майлза договорилась о похоронах в Сакраменто. Колонна байкеров собиралась у дома Барджера в одиннадцать утра в четверг. «Ангелы» часто ходили на похороны своих, но до сего дня не пытались проехать процессией девяносто миль по крупной трассе. Был также риск, что полиция Сакраменто постарается не пустить их в город.

Оповестили всех по телефону в понедельник и вторник. Это будут не заурядные похороны Джейя Гэтсби, «ангелы» хотели устроить демонстрацию при полном параде. Дело было не в статусе Майлза – смерть любого «ангела» требует проявления силы со стороны остальных. Это своего рода подтверждение: не для мертвых, а для живых. За неявку наказания нет, потому что оно и не нужно. В дешевом одиночестве, пронизывающем жизнь любого «отверженного», похороны – мрачное напоминание, что племя уменьшилось еще на одного члена. В цепи исчезло звено, враг наглеет, и защитникам веры нужно что-то, чтобы согреться. Похороны – время пересчитать верных, посмотреть, сколько осталось. Не возникает даже мысли, что придется прогулять работу, не спать или часами ехать на холодном ветру, чтобы поспеть к сроку.

Рано утром в четверг байкеры начали прибывать в Окленд. Большинство «отверженных» уже были в окрестностях Сан-Франциско или, во всяком случае, в радиусе пятидесяти- шестидесяти миль, но дюжина «слуг Сатаны» проехали всю ночь, пятьсот миль из Лос-Анджелеса, чтобы влиться в основную колонну. Другие прибыли из Фресно, Сан-Хосе и Санта-Розы. Тут были «Висельники», «Шалые», «Президенты», «Ночные рейдеры», «Распинатели» и кое-кто вообще без знаков отличия банд. Один сурового вида человечек, с которым никто не разговаривал, был одет в артиллерийскую куртку цвета хаки, на спине которой красовалось написанное синими чернилами одно слово «Одиночка», выглядевшее как подпись.

Я пересекал Бей-бридж, когда мимо с ревом пролетел десяток «джипси джокеров». Не обращая внимания на ограничения скорости, колонна разошлась на две, чтобы объехать мою машину. Несколько секунд спустя они растворились в тумане впереди. Утро было холодное, и машины на мосту двигались медленно, если не считать байков. В заливе выстроились грузовые суда, ожидая, когда освободится причал.

Процессия тронулась ровно в одиннадцать – сто пятьдесят байков и около двадцати машин. В нескольких милях к северу от Окленда, на мосту Карквинез, к байкерам примкнул полицейский эскорт, откомандированный держать их под контролем. Машина патрульной службы возглавляла колонну до самого Сакраменто. Направляющие ехали по двое в ряд по правой полосе, твердо держась шестидесяти пяти миль в час. Во главе ехала вместе с Барджером неряшливая преторианская гвардия: Магу, Томми, Джимми, Скип, Кроха, Зорро, Терри и Жеребец Чарли Гроза Малолеток. На протяжении всего пути это напоминавшее спектакль действо затрудняло обычное дорожное движение. Байкеры казались существами из иного мира. Вот они – «подонки общества», «низшая форма животных», армия немытых групповых насильников… И их провожает в столицу штата машина патрульной службы с желтой мигалкой на крыше. Мерное продвижение процессии делало ее неестественно торжественной. Даже сенатор Мерфи не перепутал бы ее с опасным пробегом. Тут были те же бородатые лица, те же серьги, те же эмблемы, те же свастики и оскалившиеся черепа развевались на ветру, но на сей раз участники были одеты не для вечеринки и не глумились над цивильными. Они еще играли свои роли, но юмор исчез. Единственная проблема на маршруте возникла, когда процессия остановилась из-за жалобы владельца бензоколонки, дескать, на предыдущей заправке кто-то украл четырнадцать кварт масла. Барджер быстро собрал деньги, чтобы откупиться, бормоча, мол, кто бы ни стырил масло, его еще отделают цепью – потом… «Ангелы» заверяли друг друга, что это, наверное, какой-то придурокв одной из машин позади колонны, сволочь без класса и стиля.

В Сакраменто полиция к ним не цеплялась. Сотни любопытных зрителей обступили тротуары улиц между моргом и кладбищем. В часовне у тела ждали родственники и горстка друзей детства Джима Майлза, приглашенный пастор и три нервничающих служителя морга. Они знали, что грядет «племя» Матушки Майлза, сотни головорезов, барных драчунов и нелепого вида девиц в узких «ливайсах», шарфах и платиновых париках по пояс. Мать Майлза, грузная женщина средних лет в черном костюме, тихонько плакала на передней скамье у открытого гроба.

В половину второго колонна байкеров прибыла на место. Медленный рев моторов сотряс стекла в окнах морга. Полиция пыталась регулировать людской поток, когда телекамеры последовали за Барджером и, возможно, сотней других к двери часовни. Многие «отверженные» во время службы ждали снаружи. Они стояли тихими группками, опираясь на байки и убивая время за неспешным разговором. Про Майлза почти не говорили. В одной группке ходила по рукам бутылка виски. Кое-то из «отверженных» разговаривал со зрителями, стараясь объяснить, что происходит.

– Ага, парень был из наших вожаков, – говорил «ангел» престарелому мужчине в бейсболке. – Отличный парень. Какой-то тип погнал на кирпич и его укокошил. Мы приехали хоронить его с почестями.

В обшитой сосновыми панелями часовне пастор говорил своей странной пастве, мол, «возмездие за грех – смерть». Выглядел он, как аптекарь с картины Норманна Роквелла, и происходящее явно вызывало у него отвращение. Не все скамьи были заполнены, но в пространстве за ними люди стояли плечом к плечу до самых дверей. Пастор говорил про «грех» и «оправдание», время от времени делал паузу, точно ожидал от собравшихся возражений.

– Не мое дело судить кого-либо, – продолжал он. – И не мое дело кого-то превозносить. Но мое дело произнести предостережение: это случится с вами! Не знаю, как те или другие из вас относятся к смерти, но я знаю, что в Святом Писании говорится, что Господь не черпает удовольствия в смерти грешников… Иисус умер не за животных, он умер за людей. То, что я скажу о Джеймсе, ничего не изменит, но я могу нести вам Евангелие, и мой долг предостеречь вас, что вам всем придется ответить перед Господом!

Собравшиеся переминались с ноги на ногу и потели. В часовне было так жарко, что, казалось, сам дьявол ждет в прихожей, чтобы забрать грешников, едва закончится проповедь.

– Кто из вас… – вопросил пастор, – кто из вас спрашивал себя по пути сюда: «Кто следующий?»

В этот момент несколько «ангелов» на скамьях поднялись и вышли, проклиная себе под нос образ жизни, от которого давно отказались. Проигнорировав эти признаки мятежа, пастор пустился рассказывать историю про надзирателя одной филиппинской тюрьмы.

– Срань Господня! – пробормотал Кроха и вышел.

Он минут тридцать стоял тихонько сзади, обливаясь потом и рассматривая пастора так, словно намеревался попозже его разыскать и извлечь у него все зубы. Уход Крохи побудил к тому же еще пять-шесть человек. Пастор почувствовал, что теряет аудиторию, поэтому по-быстрому закруглился с филиппинцем.

Пока толпа выходила, музыки не было. Я прошел мимо гроба и был потрясен, увидев, что Матушка Майлз чисто выбрит и мирно лежит на спине в синем костюме, белой рубашке и широком бордовом галстуке. Его куртка «ангелов ада», покрытая экзотическими эмблемами, висела на стойке в ногах гроба. Позади него стояли тринадцать венков, на некоторых были названия других клубов «отверженных».

Я едва узнал Майлза. Он выглядел моложе своих двадцати девяти и совершенно обычным. Но лицо у него было спокойное, словно он ничуть не удивлен, что оказался в деревянном ящике. Одежда ему бы не понравилась, но поскольку за похороны платили не «ангелы», самое больше, что они могли, – убедиться, что значки и эмблемы попадут в гроб прежде, чем его засыплют землей. Барджер остался с несущими гроб проследить, чтобы все сделали как надо.

После похорон более двухсот байкеров последовали за катафалком к кладбищу. За «ангелами» ехали другие клубы, включая полдюжины ребят из «Драконов Ист-Бей», и, если верить радиокомментатору, «десятки байкеров-подростков, которые выглядели так торжественно, словно умер сам Робин Гуд».

«Ангелы ада» не обманывались. Не все они читали про Робина Гуда, но понимали, что сравнение – комплимент Майлзу. Возможно, «отверженные» помоложе в него поверили, но у них в душе пока оставалось место для Пары-тройки красивых иллюзий. Те, кому было под тридцать или больше, слишком долго жили с собственным золотушным имиджем, чтобы считать себя героями. Они понимали, что герои всегда «хорошие парни», и видели достаточно ковбойских фильмов, чтобы знать, что хорошие парни в конце побеждают. Этот миф к Мамаше не относился, а ведь он был «хорошим парнем». Но вместо хэппи-энда получил две сломанные ноги, раскроенный череп и головомойку от проповедника. Только его место в рядах «Ангелов ада» не дало ему уйти в могилу так же незаметно, как какому-нибудь пыльному клерку. А так его похороны освещали на всю страну: Life опубликовал фотографию того, как процессия въезжает на кладбище, заголовок Chronicle гласил: «„Ангелы ада“ хоронят своего – черные куртки и странное достоинство», в теленовостях торжественный ролик о похоронах поставили на первое место. Матушке Майлзу было бы приятно.

Через несколько минут после похорон колонну эскортировала за город фаланга полицейских машин с воющими сиренами. Краткое перемирие завершилось. За чертой города «ангелы» сорвались и с ревом унеслись назад в Ричмонд, через залив от Сан-Франциско, где устроили всенощное бдение, от которого полиция и после рассвета не сомкнула глаз. В воскресенье вечером состоялось собрание оклендского отделения, чтобы утвердить преемника Майлза, Большого Эла. Прошло оно тихо, но без похоронной мрачности. Вопль баньши, казавшийся таким громким в четверг, уже тускнел в памяти. После собрания была пивная вечеринка в «Клубе грешников», и к закрытию уже назначили день следующего пробега. «Ангелы» соберутся в Бейкерсфилде в первый день весны.

«всю жизнь моя душа искала то, чему не знаю я названья».

Запомнившиеся строки давно забытого стихотворения

Несколько месяцев спустя, когда я уже редко виделся с «ангелами», мне все еще оставалась в наследство крутая машина – четыреста фунтов хрома и утробного рева, выкрашенные красной краской. На ней можно было сорваться гонять по прибрежной трассе, реветь мотором в три часа ночи, когда все копы затаились вдоль трассы 101. Моя первая же авария прикончила байк, и понадобилось несколько месяцев, чтобы его восстановить. Тогда я решил ездить иначе: перестану испытывать удачу на поворотах, всегда буду носить шлем и постараюсь держаться в пределах ограничения скорости. Мою страховку уже отозвали, водительские права висели на волоске.

Поэтому непременно по ночам, как волк-оборотень, я выводил зверя на честный пробег по побережью. Я стартовал у арка Золотые ворота, думая, мол, только заложу пару-тройку крутых виражей, чтобы проветрить голову…

Но уже через несколько минут оказывался на пляже, от рева мотора закладывало уши, за спиной грохотал прибой, и дорога передо мной тянулась пустая до самого Санта-Крус. Семьдесят пустых миль, даже ни одной заправки, а единственное муниципальное освещение по пути – огни ночной забегаловки возле Рокауэй-бич.

В такие ночи не было ни шлема, ни ограничения скорости, ни даже мысли охолонуть на вираже. Мимолетная свобода в парке пьянила, как злополучный стакан, из-за которого срывается алкоголик, до того колебавшийся, пить ему или нет. Из парка я выезжал возле футбольного поля, на мгновение останавливался у светофора, спрашивая себя, припарковался ли кто из знакомых на полночном побережье.

Потом – на первую скорость, забывая про машины, давая зверюге размяться… тридцать пять, сорок пять… потом на вторую и с воем через перекресток на Линкольн-уэй, не думая, какой там горит – красный или зеленый… но главное, не выедет ли сейчас, начиная собственный пробег, из-за поворота какой-нибудь еще полоумный ночной оборотень. Их немного… но при трех полосах на пологой кривой летящему байку хватит места обойти что-угодно. Потом на третью… передача для ревунов, под семьдесят пять, и в ушах завывает, а на глазные яблоки давит так, словно прыгнул с высокого трамплина.

Подаешься вперед, сидишь на самом краю седла, мертвой хваткой вцепился в руль, когда байк начинает подпрыгивать и вибрировать на ветру. Задние фары далеко впереди все приближаются, быстрее, и вдруг – вж-жж-жж – пролетаешь мимо, кренясь, входишь в поворот у зоопарка, где шоссе сворачивает к морю.

Дюны тут пониже, и в ветреные ночи на трассу наносит песок. Он собирается толстыми наносами, такими же смертоносными, как лужи масла. На мгновение утратишь контроль… падение… скольжение кувырком… А на следующий день, может, двухдюймовая заметка в газете: «Неопознанный мотоциклист погиб вчера ночью, не вписавшись в поворот на трассе 1».

Ага… Но на сей раз песка нет, и рычаг идет на четвертую, и теперь исчезли все звуки, кроме шума ветра. Чудить так чудить, тянешься через руль, чтобы поднять луч света от передней фары, стрелка спидометра кренится к сотне, обожженные ветром глаза силятся разглядеть разделительную, пытаясь чуток пособить рефлексам.

Но когда дроссель сбоит, остается только та грань, по которой ты едешь, и нет права на ошибку. Все надо сделать верно. Вот тогда звучит странная музыка: когда так искушаешь судьбу, что страх превращается в упоение и вибрирует у тебя в локтях. На ста почти ничего не видно: слезы отбрасывает назад так быстро, что они испаряются, не долетев до ушей. Единственные звуки – ветер и глухой рев, рвущийся из глушителей. Следишь за белой линией и стараешься лечь на нее, крениться вместе с ней… С воем – в правый поворот, потом -в левый и вниз с пологого холма к Тихому океану… сбрасываешь скорость, высматриваешь копов, но лишь до следующего темного отрезка, а там еще нескольких секунд на краю… На краю… Нет простого, прямого способа объяснить это, потому что те, кто знает, где этот край, уже за него перевалили. Остальные – живые – те, кто контроль над собой развили настолько, насколько было им по зубам, но потом отшатнулись, сбавили обороты или что там еще делают, когда настает время выбирать между Сейчас и Потом.

Но Край еще где-то там. А может, внутри нас. Связь между байками и ЛСД не случайное порождение газетной шумихи. И то и другое – средство для достижения цели, места, где расставлены все точки над «i»

Ангелы ада: Странная и ужасная сага, Random House, 1966

ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В ЛАС-ВЕГАС: КОГДА ЖИЗНЬ СТАНОВИТСЯ ЖУТКОЙ, ЖУТЬ СТАНОВИТСЯ ПРОФЕССИОНАЛЬНОЙ

Приход начался, когда мы были на краю пустыни, неподалеку от Барстоу. Помню, я промямлил что-то вроде: «Кажется, меня слегка колбасит. Может, ты поведешь?»

И неожиданно со всех сторон раздались жуткие вопли, небо заполонили твари, похожие на огромных летучих мышей, потом ринулись вниз и, визгливо пища, спикировали на машину с открытым верхом, несущуюся на ста милях в час к Лас-Вегасу.

И чей-то голос возопил:

– Господи Иисусе! Да откуда взялись эти чертовы зверюги? Затем все снова стихло. Мой адвокат снял рубашку и лил

пиво себе на грудь – для лучшего загара.

– Какого хрена ты так орешь? – пробормотал он, уставившись на солнце с закрытыми глазами, спрятанными за круглыми испанскими темными очками.

– Не бери в голову, – отозвался я. – Твоя очередь вести. И, вдавив тормоза, направил «Большую красную акулу»

к обочине трассы. «Нет смысла упоминать про летучих мышей, – подумал я. – Бедолага сам их скоро увидит».

Был уже почти полдень, а нам все еще оставалось более сотни миль. Суровых миль. Я знал, что совсем скоро мы будем совершенно кривые. И назад не повернуть, и отдыхать времени нет. Придется сдюжить как сумеем. Регистрация прессы на легендарную «Минт 400» идет полным ходом, и нам нужно успеть к четырем, чтобы потребовать заказанный звуконепроницаемый люкс. Забронировал его модный спортивный нью-йоркский журнал, на его же деньги мы взяли напрокат с парковки на бульваре Сансет этот большой красный «шеви». В конце-то концов, я профессиональный журналист, а потому, живой или мертвый, обязан представить репортаж с места событий. Спортивные редакторы выдали мне наличными триста долларов, большая часть которых была сразу же потрачена на «опаснейшие» вещества. Багажник нашей машины напоминал передвижную полицейскую нарколабораторию. В нашем распоряжении были две сумки травы, семьдесят пять шариков мескалина, пять «промокашек» лютой кислоты, солонка с кокаином и целая галактика разноцветных стимуляторов, транков, визгунов, хохотунда, а также кварта текилы, кварта рома, ящик «Будвайзера», пинта сырого эфира и две дюжины ампул амила.

Все это мы собрали предыдущей ночью, лихорадочно гоняя по всему округу Лос-Анджелес: от Топанги до Уоттса мы хватали все, что попадалось под руку. Такой запас для поездки и отрыва не нужен, но едва подкопишь сколько-нибудь серьезную коллекцию химикатов, сразу появляется желание все расширять ее и расширять.

Реально беспокоил меня только эфир. На свете нет ничего беспомощнее, безответственнее и порочнее, чем человек в пропасти эфирного запоя. А я знал, что до этой гнилой дряни мы дорвемся очень и очень скоро. Вероятно, на ближайшей же бензоколонке. Мы уже воздали должное всему остальному, а сейчас… Да, настало время изрядно хлебнуть эфира и следующие сто миль проделать в отвратительном слюнотечении спастического ступора. Единственный способ не потеряться под эфиром – принять на грудь как можно больше амила, не все сразу, а по частям, ровно столько, чтобы сохранять ясную голову на скорости девяносто миль в час через Барстоу.

– Вот так и надо путешествовать, чел! – заметил мой адвокат. Он перегнулся врубить на полную громкость радио и стал подпевать в такт ритм-секции, плаксиво вымучивая слова: -Одна затяжка унесет тебя, дорогой Иисус… Одна затяжка унесет тебя…

Одна затяжка? Дурья твоя башка! Подожди пока не увидишь долбаных летучих мышей. Я едва слышал радио, с шумом привалившись к дверце в обнимку с магнитофоном, игравшим все время «Сочувствие дьяволу». У нас была только одна эта кассета, и мы непрестанно ее гоняли, раз за разом – сумасшедший контрапункт радио. А еще – чтобы не потерять ритм на дороге. Постоянная скорость не дает попусту расходовать бензин, и в тот момент это почему-то казалось важным. Разумеется. В такой поездке надо быть повнимательнее с расходом бензина. Избегай резких ускорений и рывков, от которых кровь стягивается к затылку.

Автостопщика мой адвокат заметил задолго до меня.

– Давай подбросим парнишку, – предложил он, и не успел я возразить, как он остановился, а «оки» уже бежал со всех ног к машине, улыбаясь во весь рот и крича:

– Черт возьми! Я никогда не ездил в тачке с откидным верхом!

– Что, правда? – переспросил я. – Ладно, наверное, ты уже для этого созрел, а?

Мальчишка нетерпеливо кивнул, и мы рванули в облаке пыли.

– Мы твои друзья, – сказал мой адвокат. – Мы не похожи на остальных.

«О боже, – подумал я, – он совсем с катушек съехал».

– Кончай трендеть, – резко оборвал я адвоката. – Не то поставлю тебе пиявки.

Он ухмыльнулся, похоже, въехав. К счастью, шум в тачке был настолько ужасен (рев ветра и радио плюс магнитофон), что парень, развалившийся на заднем сиденье, ни слова не слышал из того, что мы говорили. Или все-таки что-то разбирал?

«Сколько мы еще продержимся?» – думал я. Сколько еще, пока кто-нибудь из нас не начнет бредить и не спустит на мальчика всех собак? Что он тогда подумает? Вот эта безлюдная пустыня была последним известным домом семьи Мэнсона. Возникнут ли у него мрачные ассоциации, когда мой адвокат заорет про летучих мышей и громадных мант, обрушивающихся сверху на машину? Если так… ну просто отрежем парню голову и где-нибудь его закопаем. Само собой отпускать его нельзя. Он тут же настучит на нас каким-нибудь нацикам, местным силам правопорядка в этой глуши, и они бросятся за нами как адские псы.

Бог мой! Я это вслух сказал? Или только подумал? Я что-то говорил? Они меня слышали?

Я опасливо глянул на своего адвоката, но он, казалось, не обращал на меня ни малейшего внимания: смотрел на дорогу, вел нашу «Большую красную акулу» на скорости в сто десять или около того. С заднего сиденья ни звука.

Может, надо поболтать с мальчишкой? Может, если я объясню ситуацию, он слегка расслабится?

Ну конечно! Повернувшись на сиденье, я одарил его широкой приятной улыбкой… восхищаясь формой его черепа.

– Между прочим, – сказал я, – есть одна штука, которую ты, вероятно, поймешь.

Он уставился на меня не мигая. Заскрежетал зубами?

– Ты меня слышишь? – заорал я. Он кивнул.

– Это хорошо. Я ведь хочу, чтобы ты знал: мы на пути в Лас-Вегас, ищем Американскую мечту. – Я улыбнулся. – Вот почему мы взяли напрокат эту тачку. Только так можно" сделать все путем. Сечешь?

Парень снова кивнул, но взгляд у него был затравленный.

– Я хочу, чтобы ты понял первопричину, – продолжал я. -Ведь это очень опасное предприятие. Можно так вляпаться, что костей не соберешь… Черт, я совсем забыл про пиво. Хочешь?

Он мотнул головой.

– А эфирчику? – не унимался я. -Чего?

– Да так, к слову пришлось. Давай я тебе суть объясню. Понимаешь, еще сутки назад мы сидели в Поло-Лондж при отеле «Беверли-Хиллс», во внутреннем дворике, конечно, просто сидели под пальмой, как вдруг карлик в гостиничной униформе подбежал ко мне с розовым телефоном и сказал: «Вы, наверное, этого звонка все это время ждали, сэр?» – рассмеявшись, я открыл банку пива и, забрызгав пеной все заднее сиденье, продолжил: – И ты знаешь? Он был прав! Я ожидал этого звонка, но понятия не имел, от кого он. Ты слушаешь?

На лице паренька застыла маска откровенного страха и растерянности.

Но я наобум гнул свое:

– Я хочу, чтобы ты понял. Тот тип за рулем – мой адвокат! Не какой-то там псих, которого я подобрал на бульваре Сан-сет. Хрена лысого, да ты взгляни на него! Он не похож на нас, верно? А все потому, что он иностранец. Я думаю, скорее всего, самоанец. Но это ведь неважно, так? Имеешь что-нибудь против самоанцев?

– Черт, да нет же! – выпалил он.

– Так я и думал, – заявил я. – Потому что, несмотря на его происхождение, этот человек чрезвычайно для меня ценен. – Тут я посмотрел на моего адвоката, который явно пребывал в ином мире.

Я с силой бухнул кулаком по спинке водительского сиденья.

– Это важно, черт побери! Это истинная правда! Машину тошнотворно занесло, затем она выровнялась.

– Убери руки с моей шеи, мать твою! – взвизгнул адвокат, выворачивая руль.

Парень сзади, кажется, был готов попытаться сделать ноги и выпрыгнуть из машины прямо на ходу.

Атмосфера становилась все гнуснее, но почему? Я был озадачен, расстроен. Неужели в этой тачке нет и намека на человеческое общение? Или же мы опустились до уровня бессловесных скотов?

А ведь моя история была правдивой. Я был в этом уверен. И мне казалось, чтобы наша поездка обрела хоть какой-то смысл, надо с этой правдой до всех достучаться. Мы действительно сидели в Поло-Лондж, много часов сидели и пили коктейли «Сингапурский слинг», догоняясь мескалем и заливая все пивом. И когда раздался звонок, я был готов.

Коротышка, помнится, буквально подкрался к нашему столику и протянул мне розовый телефон. Я не произнес ни слова, только слушал. Затем повесил трубку и повернулся к моему адвокату.

– Звонили из штаб-квартиры, – сказал я. – Хотят, чтобы я немедленно ехал в Лас-Вегас и встретился там с португальским фотографом по имени Ласерда. Он введет меня в курс дела. Мне надо только зарегистрироваться в отеле, а он сам со мной свяжется.

Адвокат с минуту молчал, потом внезапно оживился.

– Адский боже! – воскликнул он. – Кажется, я понял схему. Сдается, нас ждет серьезное дерьмо!

Заправив нижнюю рубашку цвета хаки в белые трикотажные клеша, он крикнул, чтобы принесли еще выпить.

– Похоже, пока буча не уляжется, тебе понадобится уйма консультаций юриста, – заметил он. – И первый мой тебе совет: надо взять напрокат быструю тачку без верха и хотя бы на ближайшие двое суток убраться к чертям из Лос-Анджелеса. – Он печально покачал головой. – Короче, мой уик-энд накрылся, потому что я, естественно, отправлюсь с тобой, а еще нам придется вооружиться.

– Почему бы и нет? – отозвался я. – Если овчинка стоит выделки, то нужно все сделать грамотно. Нам потребуется пристойное снаряжение и достаточно наличности – хотя бы на наркоту и сверхчувствительный кассетник, чтобы непрерывно вести запись.

– Что за репортаж? – спросил он.

– Про «Минт 400», – отозвался я. – Старт богатейшей за всю историю организованного спорта гонки по бездорожью для мотоциклов и багги. Фантастический спектакль в честь придурка-толстосума Дэла Уэбба, владельца роскошного отеля «Минт» в центре Лас-Вегаса. По крайней мере, так сказано в пресс-релизе. Его мне мой человек в Нью-Йорке зачитал.

– Ну, – протянул он, – как твой адвокат, советую тебе купить мотоцикл. Как иначе ты напишешь репортаж без фальши?

– Не выйдет. Где мы сможем раздобыть «Черную тень»?

– Что это?

– Роскошный байк, – объяснил я. – У новой модели двигатель – две тысячи кубических дюймов, развивает тормозную мощность двести лошадиных сил на четырех тысячах оборотах в минуту, магниевая рама, два сиденья из пенорезины, и общий вес ровно двести фунтов.

– Для такой тусовки звучит подходяще.

– А то. Эта скотина не слишком хороша на поворотах, но по прямой – сущий дьявол. F-III на взлете обгонит.

– На взлете? – переспросил он. – А мы с такой реактивной штуковиной управимся?

– А то, – убежденно сказал я. – Позвоню в Нью-Йорк

Странное лекарство в пустыне… Кризис веры в себя

Мне не давал покоя возглас нашего автостопщика, дескать, он «никогда не ездил в тачке с откидным верхом».

Живет себе бедолага в мире, где мимо него свистят по трассе тачки с откидным верхом, а сам на такой ни разу не катался. При этой мысли я почувствовал себя королем Фарухом. Меня подмывало заставить адвоката заскочить в ближайший аэропорт и оформить простенький общеправовой контракт, согласно которому мы сможем отдать машину этому горемыке. Просто скажем: «Вот здесь подпиши, и машина твоя». Дадим ему ключи, с помощью кредитки улетим на реактивнике куда-нибудь вроде Майами, возьмем напрокат другой большущий яблочно-красный «шеви» – для скоростной наркогонки через мост до самой последней остановки в Ки-Уэст, а там махнем тачку на лодку. Ни на секунду не останавливайся.

Но эта маниакальная идея быстро развеялась. Нет смысла засаживать безобидного мальчишку в тюрьму, а кроме того, у меня были свои виды на эту машину. Я предвкушал, как блесну монстром в Лас-Вегасе. Может, еще погоняю за лидером по Бульвару, заторможу у большого светофора перед «Фламинго» и начину орать на проезжающие машины:

– Ну вы, нытики, цыплячий кал! Мальчики-одуванчики! Когда дадут хренов зеленый, я врублю на полную и всех вас, трусливых подонков, сдует с дороги!

Вот так! Бросить вызов ублюдкам на их же собственной территории. С визгом тормозов стопорнуть у перехода, чтоб машину подергивало и заносило, в одной руке у тебя бутылка рома, а другой жмешь на гудок, заглушая музыку. Взгляд стеклянный, зрачки сужены в черную точку, а на глазах жлобские черные очечки в золотой оправе… пьян в хлам, несет от тебя эфиром и клиническим психозом. Движок вздрючил до жуткого, пронзительного с дребезгом скулежа, и ждешь, когда загорится зеленый…

Как часто предоставляется такой шанс? Встряхнуть ублюдков до самого костного мозга. Старые слоны хромают умирать на холмы; старые американцы встают на трассу и укатываются до смерти на огромных тачках.

* * *

Но наше путешествие было иным. Оно было классическим подтверждением всего правильного, порядочного и истинного, что есть в национальном характере. Это был грубый физиологичный салют фантастическим возможностям жизни в этой стране – но только для тех, у кого истинной выдержки хватит. А у нас такого добра навалом.

Несмотря на свою расовую неполноценность, мой адвокат концепцию понял, а вот до нашего автостопщика достучаться было непросто. Он твердил, мол, врубается, но по его глазам я бы сказал, что он лжет.

Неожиданно машину занесло к обочине, и мы плавно съехали на гравий. Меня швырнуло на приборную доску. Адвокат обмяк на руле.

– Что случилось? – завопил я. – Нам нельзя останавливаться. Это край летучих мышей!

– Сердце, – простонал он. – Где лекарство?

– Ох, – сказал я. – Лекарство, да оно прямо тут.

И полез в саквояж за амилом. Мальчишка, казалось, окаменел.

– Не дрейфь, – утешил его я. – У этого человека больное сердце, angina pectoris* . Но у нас есть от этого средство. Ага, вот и оно…

* стенокардия – (лат.).

Я вытащил четыре ампулы амила из жестяной коробочки и две протянул адвокату. Тот немедленно разломил одну у себя под носом и втянул пары, я последовал его примеру. Протяжно шмыгнув носом, мой адвокат откинулся на спинку сиденья, уставившись прямо в горнило солнца.

– Прибавь-ка гребаной музыки! – вдруг заорал он. – У меня сердце, как аллигатор! Громкость! Частоты! Басы! Нам нужны басы!

Он молотил руками воздух, метя в небо.

– Да что с нами такое? Мы что, два синих чулка? Я вывернул радио и магнитофон до отказа.

– А ты золотушный продажный юрист! – парировал я. – И вообще, думай, что несешь! Как-никак с доктором журналистики разговариваешь!

Он зашелся смехом.

– Какого хрена мы забыли здесь, в пустыне? – кричал он. – Кто-нибудь, вызовите полицию! Нам нужна помощь!

– Не обращай внимания на эту свинью, – сказал я нашему стопщику. – У него аллергия на лекарство. На самом деле мы оба – доктора журналистики и направляемся в Лас-Вегас, чтобы освещать главное событие нашего поколения.

И тут я заржал сам…

Мой адвокат вывернулся посмотреть на стопщика.

– Правда в том, – сказал он, – что мы направляемся в Вегас пришить наркобарона по кличке Дикарь Генри. Я знаю его много лет, но он нас кинул. А ты понимаешь, что это значит, да?

Я было хотел заткнуть ему пасть, но мы оба зашлись хохотом. Какого черта мы торчим в этой пустыне, когда у нас обоих больное сердце!

– Дикарь Генри зарвался! – рычал мой адвокат бедолаге на заднем сиденье. – Мы вырвем ему легкие!

– И съедим! – неожиданно вырвалось у меня. – Этот мерзавец так просто не отделается! Куда катится эта страна, если какому-то жополизу сойдет с рук, что он наколол доктора журналистики?

Ответа не последовало. Мой адвокат разломил еще ампулу, а мальчишка, спеша убраться с заднего сиденья, в панике перемахнул через багажник.

– Спасибо, что подвезли, – крикнул он через плечо. – Спасибо большое. Вы мне правда нравитесь, парни. За меня не беспокойтесь.

Едва ощутив под ногами асфальт, он ломанул в сторону Бейкера. Один посреди пустыни, вокруг ни деревца.

– Эй, подожди! – заорал я вдогонку. – Вернись и возьми пива. Но, очевидно, парень меня не услышал. Музыка играла на полную, а он мчался так, что пятки сверкали.

* * *

– Скатертью дорога, – заметил мой адвокат. – Нам попался настоящий псих. Заставил меня понервничать. Ты видел его глаза? – Он все еще смеялся. – Господи, а лекарство-то ништяк!

Я вышел из машины и, пошатываясь, доковылял до водительской дверцы.

– Двигайся, я поведу. Нам надо выбраться из Калифорнии, пока мальчишка не нашел копов.

– Ха, да ему несколько часов понадобится, – возразил мой адвокат. – До любой цивилизации миль сто.

– И нам тоже, – возразил я.

– Давай развернемся и поедем назад в Поло-Лондж. Там нас искать не будут.

Это замечание я пропустил мимо ушей.

– Открывай текилу! – крикнул я, когда в ушах у меня снова завыл ветер. Я дал по газам, и мы вылетели на автостраду. Через пару минут мой адвокат склонился над картой.

– Прямо по курсу местечко под названием Мескаль-Спрингс, – сказал он. – Как твой адвокат, советую тебе искупаться.

Я замотал головой.

– Нам абсолютно необходимо попасть в отель «Минт» до окончания регистрации. Иначе самим придется платить за номер-люкс.

Мой адвокат закивал.

– Только давай забудем про хрень с Американской мечтой, – попросил он, роясь в саквояже. – Великая самоанская мечта – вот что важно. Полагаю, настало время пожевать промокашку. Этот дешевый мескалин давно уже выветрился, и не знаю, сколько еще смогу выносить запах этого чертова эфира.

– А мне нравится, – возразил я. – Надо намочить этой дрянью полотенце и положить его на пол у педали газа, чтобы пары всю дорогу до Лас-Вегаса мне в нос били.

Он перевернул кассету. Радио вопило: «Власть Народу – прямо сейчас», политический шлягер Джона Леннона, опоздавший лет эдак на десять.

– Бедолага сунулся не в свое дело, – заметил мой адвокат. – Берясь за серьезное, эта шпана только путается под ногами.

– Кстати, о серьезном. По-моему, пришло время заняться эфиром и кокаином.

– Забудь про эфир, – сказал он. – Давай заначим, чтобы пропитать им ковер в гостиничном номере. Но вот, на… Твоя половинка солнечной промокашки. Просто разжуй как жвачку.

Я взял промокашку и съел. Адвокат неуклюже возился с солонкой, в которой был кокс. Открыл ее. Рассыпал. Матерясь, стал хвататься руками за воздух, когда нашу тонкую белую пыль взметнуло и разнесло по трассе через пустыню. Над «Большой красной акулой» взметнулся дорогостоящий смерчик.

– Господи ты Боже! – взвыл он. – Только посмотри, как нас Бог наказал!

– Это нас не Бог наказал, – взревел я. – Это нас ты наказал. Ты же просто наркокоп какой-то! Я с самого начала тебя раскусил, свинья ты легавая!

– Выбирай выражения, – обиделся он. И внезапно ткнул мне в нос толстым черным «Магнумом 357». Эдаким курносым кольтом «Питон» с конусным барабаном. – Здесь стервятников туча. Они еще до рассвета тебя обглодают.

– Ах ты, сволочь! Вот погоди, доберемся до Вегаса, я из тебя отбивную сделаю. Как по-твоему, что с нами сделает наркокартель, когда я нарисуюсь с наркоагентом-самоанцем?

– Замочит нас обоих. Дикарь Генри меня знает. И вообще, я же твой адвокат. – Тут он дико расхохотался. – Ты же наглухо обкислочен, идиот. Просто чудо будет, если мы сумеем добраться до отеля и зарегистрироваться, прежде чем ты в дикую тварь превратишься. Ты к такому готов? Зарегистрироваться в отеле Вегаса под фальшивым именем с намерением совершить крупное мошенничество и с головой, наглухо забитой кислотой? – он снова заржал, потом зажал ноздрю и потянулся к солонке, нацеливаясь тонкой зеленой трубочкой из двадцатибаксовой купюры прямо в остатки порошка.

– Сколько у нас времени в запасе? – спросил я.

– Может, полчаса, – ответил он. – Как твой адвокат, советую гнать со всей дури.

До Лас-Вегаса было всего ничего. Сквозь синеватую дымку пустыни проступали очертания отелей-небоскребов: главный ориентир – «Сахара», затем «Американа» и угрюмый «Тандерберд» – скопище серых прямоугольников вставало вдалеке из кактусов.

Полчаса. Укладываемся впритык. Нашей целью была здоровенная башня отеля «Минт» в самом центре. И если не доберемся туда, пока держим себя в руках, то подальше* к северу, в Карсон-сити, есть еще тюрьма штата Невада. Один раз я там уже побывал, но исключительно взять интервью у заключенных, и возвращаться туда мне не хотелось бы ни под каким видом. А значит, выбора не было: вызов брошен, и плевать на кислоту. Продраться через бюрократическую ахинею, загнать машину в гараж отеля, охмурить администратора, пообщаться с коридорным, расписаться за пропуска для прессы, – и все это липа, махровая нелегальщина, мошенничество чистой воды, но, разумеется, крайне необходимые.

«УБЕЙ ТЕЛО, И УМРЕТ ГОЛОВА»

Эта строчка по непонятной причине появилась в моей записной книжке. Может, в связи с Джо Фрэзером? Интересно, а он вообще жив? Говорить-то способен? Я видел тот бой в Сиэтле – в жуткой давке за четыре места от губернатора, если брать вниз по рядам. Как ни крути, болезненное переживание, истинный конец шестидесятых: Тим Лири в плену у Элдриджа Кливера в Алжире, Боб Дилан стрижет купоны в Гринвич-Виллидж, оба Кеннеди убиты мутантами, Оусли складывает салфетки на Терминал-Айленде и, наконец, невероятно, но факт – Мухаммеда Али сбросил с пьедестала гамбургер в обличие человека, мужик на пороге смерти. Подобно Никсону, Джо Фрэзер победил наконец по причинам, которые люди вроде меня отказываются понимать – во всяком случае, вслух.

Но то была совсем другая эпоха, выгоревшая и бесконечно далекая от похабной реальности мерзкого года от рождества Господа нашего Иисуса Христа, 1971-го. Многое изменилось за эти годы. И сейчас я ехал в Лас-Вегас как редактор раздела мотоспорта симпатичного глянцевого журнальчика, заславшего меня туда на «Большой красной акуле» по причинам, которые никто не удосужился объяснить.

– Просто посмотри, как там и что, – сказали мне, – а дальше уже наше дело…

Конечно. Посмотреть как там и что. Но когда мы прибыли в отель «Минт», мой адвокат оказался не способен ловко справиться с процедурой регистрации. Нам пришлось стоять в очереди со всеми остальными: учитывая наши обстоятельства, задача сверхсложная. Я все твердил себе: «Спокойно, не шуми, ничего не говори… Отвечай, только когда тебя спрашивают: имя, должность, от какого издания. Ничего лишнего, игнорируй страшную дурь в башке, делай вид, что ничего такого не происходит…»

Нет слов, чтобы описать ужас, охвативший меня, когда я наконец прорвался к портье и начал невнятно бормотать. Все мои отрепетированные фразы развеялись под каменным взглядом тетки за стойкой.

– Привет, – начал я. – Меня зовут, хм-м… А, Рауль Дьюк… Да, конечно, в списке. Бесплатный завтрак, предельная мудрость, полное освещение в печати… почему бы и нет? Со мной мой адвокат, и я, разумеется, понимаю, что его имени в списке нет, но да, мы должны получить люкс, да, на самом деле это мой водитель. Мы с самого бульвара Сансет гнали на «Большой красной акуле», и теперь время десерта, так? Да. Просто проверьте список и сами увидите. Не волнуйтесь. Какие тут счеты? Что дальше?

Тетка и глазом не моргнула.

– Ваш номер еще не готов, – сказала она. – Но вас искали.

– Нет! – возопил я. – За что? Мы еще ничего не успели натворить!

Ноги у меня стали как резиновые. Ухватившись за стойку, я практически на ней повис. Тетка протягивала мне конверт, но я отказывался его брать. Лицо у нее трансформировалось на глазах: распухало, пульсировало… Выпятились жуткие зеленые челюсти и клыки. Мурена! Смертельно ядовитый угорь! Отпрянув, я врезался в моего адвоката, который крепко схватил меня за руку и взял протянутый конверт.

– Я разберусь, – пообещал он женщине-мурене. – У этого человека больное сердце, но у меня хватает лекарств.

Я доктор Гонзо. Немедленно приготовьте нам номер. Мы будем в баре.

Женщина пожала плечами, а он повел меня прочь. В городе, полном отъявленных психов, кислотного торчка никто даже и не заметит.

Протолкавшись через переполненный вестибюль, мы нашли свободные табуреты у стойки бара. Мой адвокат заказал два коктейля с пивом и мескалем, а после вскрыл конверт.

– Кто такой Ласерда? – спросил он. – Он ждет нас в номере на двенадцатом этаже.

Я никак не мог припомнить. Ласерда? Что-то знакомое, вот если бы только сосредоточиться… Вокруг творились жуткие вещи. Рядом со мной сидела громадная рептилия и глодала женскую шею, ковер превратился в кровавую губку – только ступи, и провалишься.

– Закажи туфли для гольфа, – зашептал я. – Иначе нам отсюда живыми не выбраться. Ты заметил, что ящерицы без труда снуют по этому болоту? А все потому, что у них на лапах когти.

– Ящерицы? – переспросил он. – Если ты полагаешь, что мы влипли, то ли еще будет в лифте.

Мой адвокат снял темные очки, и я увидел, что он плачет.

– Я только что ходил повидаться с этим Ласердой, – сообщил он. – Я сказал ему, мы знаем, что он замышляет. А он твердил, дескать, он фотограф, но когда я помянул Дикаря Генри… Вот тут я его прищучил, он психанул. Я это по его глазам видел. Он понял, что мы по его душу.

– А он врубился, что у нас есть «магнумы»?

– Нет. Но я сказал, что у нас была «Черная тень». Он обделался от страха.

– Хорошо, – сказал я. – А как там наш номер? И туфли для гольфа? Мы же прямо посреди долбаного террариума! И ведь кто-то чертовым тварям наливает! Еще немного, и они порвут нас в клочья. Господи, да ты погляди на пол! Ты когда-нибудь видел столько крови? Скольких они уже прикончили? – Я ткнул пальцем в группу, которая, похоже, на нас глазела. – Срань господня, да ты только на них посмотри! Они нас засекли!

– Это столик для прессы, – отозвался мой адвокат. – Именно там ты должен удостоверить наши личности и расписаться. Ладно, давай кончать с этим дерьмом. Ты займешься ими, а я решаю вопрос с номером.

Красотка с задней калиткой… Наконец-то немного серьезных гонок на Бульваре…

Около полуночи мой адвокат захотел кофе. Когда мы выехали на Бульвар, он начал регулярно блевать и основательно загадил правое крыло «кадиллака». Мы валандались на светофоре у «Серебряного башмачка» возле большого синего «форда» с оклахомскими номерами и двумя кабаньего вида парами внутри: наверное, копы из Маскоги, воспользовавшиеся конференцией по борьбе с наркотиками, чтобы выгулять своих жен в Лас-Вегасе. Они выглядели так, как будто поимели «Цезарь палас» на тридцать три доллара, играя в блэк-джек, и сейчас направлялись в «Цирк-Цирк» их проматывать…

…и вдруг в двух шагах от себя обнаружили заблеванный белый «кадиллак» с откидным верхом и трехсотфунтовым самоанцем в желтой футболке-сетке, который орал:

– Эй, вы там! Ребята, хотите купить немного героина? Молчание. Никакой ответной реакции. Их предупреждали о подобной ерунде: просто не обращайте внимания.

– Эй вы, мудилы! – визжал мой адвокат. – Я же серьезно, вашу мать! Я хочу продать вам немного охрененного чистого герыча!

Он высунулся из машины и кричал прямо у них под носом. Но никто по-прежнему не отвечал. Мельком глянув на них, я увидел четыре американские рожи средних лет, похолодевшие от шока и упорно смотревшие прямо перед собой.

Мы находились на средней полосе. Резко свернуть налево – нарушение правил. Когда загорится зеленый, придется ехать прямо, а после скрыться на следующем же перекрестке. Я ждал, нервно нащупывая ногой педаль газа.

Мой адвокат совсем распоясался.

– Дешевый героин! Это настоящий продукт! Вы не подсядете! Вашу мать, я знаю, что продаю!

Он замолотил по крылу машины, чтобы привлечь их внимание, но они не хотели с нами связываться.

– Вы что, ребята, никогда раньше не говорили с ветераном? – измывался адвокат. – Я только что вернулся из Вьетнама. Это герыч, ребята! Чистый герыч!

Вдруг загорелся зеленый свет, и «форд» рванул вперед, как ракета. Я тоже поддал газу и ярдов двести шел бок о бок с ними, наблюдая за копами в зеркальце, а мой адвокат продолжал вопить:

– Стрелять! Трахать! Нюхнуть! Кровь! Героин! Насиловать! Дешевый! Коммунист! Всадить тебе в зенки!

Мы на полной скорости приближались к «Цирк-Цирк», и оклахомская машина резко сдала влево, пытаясь прорваться к повороту. Я слегка осадил «кадиллак» и тоже стал мигать, мол, поворачиваю, и несколько секунд мы шли бок о бок. Парень за рулем «форда» боялся меня ударить, в его глазах застыл ужас.

Парень на заднем сиденье потерял над собой контроль и, перегнувшись через свою жену, завопил:

– Грязные ублюдки! Только остановитесь, и я вас убью! Да будьте вы прокляты! Выродки!

Казалось, он, одурев от ярости, готов прыгнуть из окна прямо в нашу тачку. По счастью, «форд» у них был двудверный. Он не мог выбраться.

Приближался следующий светофор, а «форд» все еще пытался проскочить влево. Мы оба шли на полной. Оглянувшись через плечо, я увидел, что остальные машины сильно отстали и справа свободно. Так что я резко тормознул, от чего мой адвокат завалился на приборную доску, и едва «форд» вырвался вперед, проскочил за его хвостом в переулок. Резкий правый поворот через три полосы – зато сработало. «Форд» мы оставили заглохшим на левом полуразвороте, посредине встречной полосы на перекрестке. Если немного повезет, водилу арестуют за нарушение правил уличного движения.

* * *

Мой адвокат все еще смеялся, когда, перейдя на первую передачу и выключив фары, мы блуждали по пыльному лабиринту закоулков неподалеку от «Дезерт инн».

– Господи Иисусе, – сказал он. – Этих «оки» все-таки проняло. Парень на заднем сиденье пытался со мной схлестнуться! Черт, да у него пена изо рта шла. Я бы вырубил придурка слезоточивым газом… уголовный психоз, полный нервный срыв… никогда не угадаешь, когда они взорвутся от злости!

Я резко вывернул в переулок, который как будто выводил из лабиринта, но вместо плавного скольжения, сволочной «кадиллак» едва не перекувырнулся.

– Срань господня! – взвизгнул мой адвокат. – Да включи же долбаные фары!

Он цеплялся за ветровое стекло, внезапно у него снова начался большой проблёв, и ему пришлось высунуться из машины.

Я не желал сбавлять скорость, пока полностью не удостоверюсь, что нас никто не преследует, особенно «форд» из Оклахомы: люди в нем явно опасны, по крайней мере пока не остынут. Стукнут ли они в полицию об этой кошмарной стычке? Скорее всего, нет. Все произошло слишком быстро, свидетелей не было, и велики шансы, что им все равно никто не поверит. Рассказ о том, как два пушера в белом «кадиллаке» с откидным верхом слоняются взад и вперед по Бульвару, стремают и оскорбляют на светофорах абсолютно незнакомых людей, на первый взгляд, покажется абсурдом. Даже Сонни Листон в своем беспределе так далеко не заходил.

Мы еще раз свернули и снова едва не перекувырнулись. «Коп де виль» – далеко не идеальная тачка для сверхскоростных разворотов и поворотов в узких улочках жилых кварталов. Передачи запаздывают, не то что у «красной акулы», которая довольно четко слушалась руля в ситуациях, когда требовался быстрый четырехколесный вираж. Но «кадиллак» в критический момент не парил, как птица, а имел тенденцию пробуксовывать, создавая тошнотворное ощущение «ну здрасте, приехали!».

Сначала я думал, проблема в спущенных шинах, а потому поехал на бензозаправку рядом с «Фламинго», где подкачал их до пятидесяти фунтов каждую, основательно напугав механика, которому пришлось объяснить, что шины у меня «экспериментальные».

Но даже при пятидесяти фунтах повороты давались нам хреново, и спустя несколько часов я вернулся и сказал, что хочу попробовать семьдесят пять. Механик нервно дернулся.

– Только без меня. Вот. – Он протянул мненасос. – Это твои колеса. Ты и делай.

– А что не так? – спросил я. – Думаешь, они семьдесят пять не сдюжат?

Механик кинул и опасливо отошел подальше, когда я начал разбираться с левой стороной.

– Вот именно. Этим шинам надо двадцать восемь спереди и тридцать два сзади. Черт, уже пятьдесят опасно, но семьдесят пять – это безумие. Они лопнут!

Я отрицательно замотал головой, продолжая накачивать переднее левое колесо.

– Я же говорил. Эти шины разработали в лабораториях «Сандоз». Они специальные. Я могу загнать в них до сотни.

– Боже всемогущий! – простонал он. – Только здесь этого не делай.

– Не сегодня, – отозвался я. – Хочу увидеть, как они поворачивают на семидесяти пяти.

– Вы даже до угла не доберетесь, мистер, – хмыкнул механик.

– Посмотрим, – заметил я, переходя с насосом к заднему колесу.

По правде говоря, я нервничал. Резина спереди была натянута похлеще кожи на барабане. Когда я заворачивал колпачки, на ощупь она была, как тиковое дерево. «А какого черта, – думал я. – Ну и что такого, если они лопнут?» Не так часто предоставляется шанс провести фатальные эксперименты с новехоньким «кадиллаком» и четырьмя совершенно новыми, только что с конвейера, колесами за восемьдесят долларов. А вдруг тачка будет поворачивать, как «лотус илэн»? Если нет, мне надо только позвонить в VIP агентство и договориться, чтобы пригнали новую. Может, пригрозить судебным иском, потому что все четыре колеса лопнули, когда я ехал в час пик. Потребовать на следующий раз «эльдорадо», с четырьмя «мишлен икс». И пусть все запишут на счет… а его я переведу на «Сент-Луис Браунз».

Как оказалось, с подкачанными шинами «кадиллак» заработал весьма прилично. При езде чуть трясло, я чувствовал каждый камень, попавший под колесо на автостраде, – словно катишься на роликах по гравиевой дорожке. Тем не менее тачка начала поворачивать очень и очень стильно – напоминало езду на мотоцикле на предельной скорости под проливным дождем: едва оскользнулся и ба-бах! – кубарем летишь за заграждение, выделывая сальто-мортале с головой в руках.

Через полчаса после стычки с «оки» мы остановились у ночной забегаловки на шоссе на Тонопу, на задворках убогого, вонючего и грязного гетто под названием Северный Лас-Вегас. По сути оно было уже за городской чертой. В Северный Вегас попадаешь, только когда в один прекрасный день слишком круто облажался на Бульваре, когда твоему появлению не рады даже в дешевых заведениях вокруг «Казино-Центр».

Это ответ Невады на Восточный Сент-Луис: трущобы, кладбище, последняя остановка перед пожизненной ссылкой в Или или Виннемуку. В Северный Вегас попадаешь, если ты затасканная уличная калоша лет под сорок и люди синдиката на Бульваре решили, что ты уже недостаточно хороша, чтобы обслуживать птиц высокого полета, или если ты сутенер, у которого накрылся кредит в «Песках», или если ты – как это называется в Вегасе – «пропащий». Последнее может значить все, что угодно, от паршивого алкаша до наркомана, но с точки зрения коммерческой приемлемости это означает, что из хороших мест тебя вышибли.

Крупные отели и казино уйму денег тратят на вышибал, чтобы те гарантировали: «нежелательные» даже близко не подойдут к тем, кто играет по-крупному. В таких заведениях, как «Цезарь палас», секьюрити сверхбдительна и сурова.

В любой момент приблизительно треть людей в зале либо «подставные», либо охрана. Откровенно пьяных субъектов и известных карманников выводят незамедлительно: головорезы секьюрити тащат их в стиле агентов спецслужб на стоянку, где читают краткую, бесстрастную лекцию о стоимости услуг дантиста и о трудностях зарабатывания на хлеб с обеими сломанными руками.

«Фешенебельный Вегас» – вероятно, самое закрытое общество к западу от Сицилии, и, по меркам устоявшегося образа жизни этого мирка, неважно, кто главный – Лаки Лучано или Говард Хьюз. Когда Том Джонс может сделать в неделю семьдесят пять тысяч долларов за два вечерних шоу в «Цезаре», без секьюрити не обойтись, и охранников не заботит, кто выписывает им чеки. Как и любая золотая жила, Вегас выпестовал себе собственную армию. Наемное бычье имеет тенденцию быстро скапливаться вокруг столпов денег или власти. А в Вегасе большие деньги синоним Силы, которая их защищает.

То есть если тебя по какой-либо причине занесли в черный список на Бульваре, то лучше либо убраться из города, либо выйти в отставку и откалывать номера, где подешевле, например, в дрянном чистилище Северного Вегаса, среди занудных недоумков, кидал и прочих лузеров. Северный Вегас – место, куда отправляешься, если завязок нет, но герычем затариться надо.

Но если ты ищешь кокаин, держишь наготове несколько купюр и знаешь кодовые слова, то лучше остаться на Бульваре и иметь дело с хорошо осведомленными девками, которых для начала надо подмазать по меньшей мере одной купюрой.

Ну да хватит об этом. Мы в общую картину не вписывались. Нет такой формулы, которая объяснила бы поездку в Северный Вегас на белом «кадиллаке», который забит наркотой, а тебе и пообщаться-то не с кем. Стиль от Филлмор здесь так и не прижился. Такие люди, как Синатра и Дин Мартин, все еще считаются здесь «недосягаемыми». Здешняя «андеграундная газета» – местная «свободная пресса» – осторожный отголосок The People’s World или, может, National Guardian.

За неделю в Вегасе начинаешь думать, что попал в прошлое, что тебя зашвырнуло в конец пятидесятых. Окончательно это понимаешь, когда видишь, кто сюда приезжает: крутые транжиры, скажем, из Денвера и Далласа. А еще делегаты Национального съезда «Элкс-клаб» (ниггерам вход воспрещен) и Общезападного слета добровольных овцеводов. И все они слетают с катушек при виде того, как, раздевшись до трусов, старая калоша отплясывает на взлетной полосе под биг-бит, который выдают за джем «Песни сентября» десяток пятидесятилетних нариков.

* * *

Часа в три ночи мы заехали на стоянку одной забегаловки в Северном Вегасе. Я искал Los Angeles Times (мне хотелось новостей из внешнего мира), но беглого взгляда на газетную стойку хватило, чтобы развеять мои надежды. В Северном Вегасе Times не нужна. Отсутствие новостей – лучшая новость.

– К черту газеты, – сказал мой адвокат. – А вот от кофе я бы сейчас не отказался.

Я согласился, но невзначай свистнул со стойки местную Sun. За вчерашний день, нуда ладно. При мысли войти в кафе без газеты в руках мне становилось не по себе. К тому же в любой газете есть спортивный раздел, можно сосредоточиться на результатах бейсбольных матчей и околофутбольных слухах: «Барт Старр избит хулиганами в „Таверне Чикаго“»; «„Пэкерс “ ищут замену», «Немет ушел из „Джетс“, чтобы стать губернатором Алабамы». И наконец, спекулятивная заметка на странице сорок шесть про новичка-сенсацию по имени Огонь Гаррисон из Грэмблинга: бежит стометровку ровно за девять секунд, вес триста сорок четыре фунта и еще растет.

«Этот Огонь, безусловно, подает надежды, – говорит тренер. – Вчера, после тренировки, он голыми руками разломал автобус дальнего следования, а прошлым вечером нанес серьезные повреждения вагону метро. Он просто находка для цветного телевидения. Я не из тех, кто носится с любимчиками, но если так пойдет дальше, мы дадим ему зеленый свет».

Разумеется. На телевидении всегда дают зеленый свет типам, которые за девять секунд превращают людей в студенистое желе. Но, видимо, эти типы держались подальше от кофейни «Северная звезда». Мы получили забегаловку в полное свое распоряжение, – несомненно, удача, потому что они по пути сюда съели еще по две пилюли мескалина и эффект начал сказываться.

Мой адвокат больше не блевал, его даже не подташнивало. Он заказал кофе с апломбом человека, давно привыкшего к быстрому обслуживанию. Официантка выглядела как постаревшая проститутка, наконец-то нашедшая свое место в жизни. Она определенно здесь правила бал и посмотрела на нас с явным неодобрением, как только мы вальяжно расположились на высоких табуретах у стойки.

Мне это было по барабану. Кофейня «Северная звезда» казалась вполне безопасной гаванью для нашей бури. Есть заведения, входя в которые, сразу понимаешь – будет буча. Детали не имеют значения. Одно ты знаешь наверняка: едва переступил порог, а мозг уже распирает от брутальных флюидов. Произойдет нечто дикое и злое и, судя по всему, затронет и тебя тоже.

Впрочем, в атмосфере «Северной звезды» ничего не настораживало. Официантка была пассивно враждебна, но я уже к этому приспособился. Большая телка. Не толстая, но крупная: длинные мускулистые руки и челюсть забияки. Захватанная карикатура Джейн Рассел: крупная голова с копной темных волос, на лице – шрам ярко-красной губной помадой, грудь необъятных размеров, наверное, впечатляла двадцать лет назад, когда она могла быть Мамочкой при отделении «Ангелов ада» в Берде. А сейчас она вкалывала в поте лица в огромном розовом эластичном лифчике, как бандаж, светившемся сквозь пропотевшую белую трикотажную форму.

Возможно, она была замужем, но об этом даже гадать не хотелось. Тогда мне нужно было от нее лишь одно – чашку черного кофе и гамбургер с маринадом и луком за двадцать центов. Никаких стычек, никакого разговора – просто отдохнуть и перегруппироваться. Мне даже есть не хотелось.

У моего адвоката не было ни газеты, ни чего-то еще, чтобы отвлечься. Поэтому, снедаемый скукой, он сосредоточился на официантке. Она механично принимала наши заказы, как вдруг адвокат насквозь пробил корку ее безразличия, потребовав принести «два стакана воды со льдом».

Он залпом выдул свой и спросил еще один. Я заметил, что официантка напряглась.

«А пошел он», – подумал я и углубился в раздел комиксов.

Через десять минут она принесла гамбургеры, и я увидел, как мой адвокат протянул ей салфетку, на которой было что-то написано. Он сделал это небрежно, с отсутствующим выражением лица. Но флюиды я уловил и понял: мирно тут посидеть не удастся.

– Что там было? – спросил я.

Он отмахнулся, таинственно улыбаясь официантке, стоявшей к нам спиной в десяти шагах у самого конца стойки и размышлявшей над содержанием салфетки. Наконец, она повернулась, сверкая глазами, решительно шагнула к нам и бросила салфетку в моего адвоката.

– Что это? – взвизгнула она.

– Салфетка, – ответил мой адвокат.

На мгновение повисла нехорошая тишина, а затем ее прорвало:

– Не вешай мне лапшу на уши! Я знаю, что это значит! Ты, богом проклятый жирный ублюдок-сутенер!

Мой адвокат поднял салфетку, ознакомился с тем, что он написал, и бросил ее на стойку.

– Это кличка лошади, которая у меня когда-то была, – спокойно сказал он. – Да что на тебя нашло?

– Сукин сын! – заорала она. – Я много всякого дерьма выношу здесь, но не потерплю, черт побери, выходок испашки сутенера!

«Господи, – изумился я. – Что стряслось-то?»

Внимательно наблюдая за руками официантки и надеясь, что она не схватит ничего тяжелого или острого, я взял салфетку и прочел то, что на ней большими красными печатными буквами нацарапал этот козел: «Красотка с задней калиткой?» Вопросительный знак был подчеркнут. А официантка тем временем орала:

– Платите по счету и валите отсюда! Хотите, чтобы я полицию вызвала?

Я достал было бумажник, но мой адвокат уже поднялся, не глядя на нее, полез не в карман, а под майку… и вдруг вытащил «Гербер мини-магнум», гладкий серебристый клинок, назначение которого официантка, похоже, мгновенно поняла.

Она замерла. Ее взгляд устремился на что-то в шести футах по проходу, а рука потянулась снять с телефона трубку. Перерезав шнур, мой адвокат принес трубку к табурету и снова сел.

Официантка не шелохнулась. Я одурел от шока, не представляя, то ли бежать, то ли рассмеяться.

– Сколько стоит тот лимонный пирог? – небрежно спросил мой адвокат, словно только что забрел сюда и размышлял, что бы заказать.

– Тридцать пять центов! – выдавила официантка.

Глаза у нее чуть не выкатились от страха, но мозг, судя по всему, функционировал на моторном уровне самосохранения. Мой адвокат рассмеялся:

– Я про весь пирог целиком. Она застонала.

Адвокат положил купюру на прилавок.

– Предположим, пять долларов, – сказал он. – Идет? Все еще в столбняке, тетка кивнула и проводила взглядом

моего адвоката, который обошел стойку и достал из витрины пирог. Я приготовился уходить.

У официантки явно был шок. Вид выхваченного в ссоре ножа, очевидно, вызвал у нее дурные воспоминания. Судя по ее стеклянным глазам, тогда кому-то перерезали горло. Когда мы уходили, паралич ее еще не отпустил.

Страх и отвращение в Лас-Вегасе, Random House, 1972

ПОСЛЕДНЕЕ ТАНГО В ВЕГАСЕ: СТРАХ И ОТВРАЩЕНИЕ В ПРЕДБАННИКЕ

ЧАСТЬ I

Мухаммед Али получает свое, Леон Спинке укладывает легенду… Жаль, как бабочка, пари, как пчела… Дикие заметки жутковатого секунданта…

«Когда я уйду, бокс снова станет ничем. Фанаты с сигарами еще будут сидеть на скамьях, надвинув на глаза шляпы, но никаких больше домохозяек, маленьких людей с улицы и иностранных президентов. Все вернется к боксеру, который приходит, срывает цветочки, навещает больных, гудит в скаутские горны и говорит, что он в форме. Байка-то с бородой. Я был единственным боксером в истории, к которому люди шли с вопросами, как к сенатору».

Мухаммед Али, 1967

Жизнь была добра к Пэту Пэттерсону так долго, что он почти забыл, каково это быть кем-то, кроме пассажира задарма в первом классе на рейсе у вершины мира…

Долгий, долгий путь от промерзших улиц вокруг чикагского «Кларк энд Дивижн» до коридоров с толстыми ковровыми дорожками отеля «Парк-лейн» на Сентрал-парк-саут в Манхэттене. Но Пэттерсон прошел его с шиком, делая остановки в Лондоне, Париже, Маниле, Киншасе, Куала-Лумпур, Токио и почти повсюду в том круизе, где в меню не указаны цены и нужны по меньшей мере три пары солнечных очков по сто долларов каждая, чтобы снести софиты телевизионщиков всякий раз, когда самолет приземляется в аэропорту перед очередной лихорадочной пресс-конференцией, а после ждет торжественная процессия в президентский дворец на очередной гала-прием.

Таков мир Мухаммеда Али, орбита настолько высокая, коловращение столь мощное и стремительное, воздух разжижен настолько, что только «Чемп», «величайшие» и несколько близких друзей имеют неограниченное право дышать. Любой, способный продавать себя за пять миллионов долларов в час по всему свету, разрабатывает жилу на грани волшебства и безумия….

Но теперь, в эту теплую зимнюю ночь в Манхэттене, Пэт Пэттерсон не знал наверняка, куда кренятся весы. Большое потрясение он испытал три недели назад в Лас-Вегасе, когда пришлось пассивно сидеть в первом ряду перед рингом и смотреть, как человека, защищая которого при всех прочих обстоятельствах, он с радостью отдал бы жизнь, свирепо и совершенно неожиданно избивают на глазах у пяти тысяч вопящих баньши в отеле «Хилтон» и эдак шестидесяти миллионов изумленных телезрителей по всей стране. Чемп перестал быть Великим Чемпионом: юная скотина по имени Леон Спинке решил вопрос раз и навсегда. И даже Мухаммед как будто не понимал, что именно означает это ужасное поражение – для него и всех остальных, включая его молодую жену, детей или горстку друзей и советников, которые так долго рука об руку разрабатывали до бела раскаленную жилу, что вели себя и воспринимались как члены семьи.

Странная это была компания: от торжественно-серьезных черных мусульман, вроде его менеджера Герберта Мухаммеда, до пронырливых белых битников вроде Гарольда Конрада, его представителя по связям с общественностью, и Джина Килроя, Ирландской разновидности Гамильтона Джордана при Али, – своего рода администратора на все руки, менеджера по логистике и уполномоченного по улаживанию конфликтов. Килрой и Конрад – ответ Чемпа Хэму и Джоди, но уж скорее по сырым улицам Вашингтона станут носиться, бормоча на изысканном шекспировском английском, бешеные псы и вомбаты, чем Джимми Картер обзаведется двойником Дрю «Бундини» Брауна, который так давно стал alter ego и судебным спецом Али, что уже и не помнит, кем был до этого. Слабое, как корочка льда, чувство юмора Картера не выдержит веса друга-фигляра вроде Бундини. Не выдержит даже гораздо более деликатного судебного шута, каким был для Дж. Ф. К. Дейв Пауэре, чья роль в Белом доме гораздо больше похожа на личную дружбу, которая связывает Брауна с Али, чем основанные на политике и для вида сугубо прагматичные отношения Джордана с Джимми. И даже Гамильтон сейчас экспоненциально набирает вес, и ему, возможно, пора поболтать со Святым Духом и восстать «новообращенным христианином».

Возможно, какое-то время ему это будет сходить с рук, во всяком случае, пока идет перевыборная кампания 1980 года, но даже Иисус не спасет Джордана от участи похуже любого ада, если, проснувшись однажды утром, Джимми Картер прочтет в Washington Post, что Гамильтон заложил Большую президентскую печать за пятьсот долларов в модной лавке Джорджтауна… глаз даю.

М-да… Этакий дурацкий сценарий никто не рискнул бы опубликовать, если бы Бундини уже подал такую идею, заложив однажды золотой с брильянтами пояс «Мирового чемпиона в тяжелом весе» Мухаммеда Али за пятьсот баксов. После он сказал, дескать, одолжил его на пару недель одному другу, но об этом стало известно, Чемпу рассказали, что он сделал, и Бундини изгнали из Семьи и свиты на полтора года.

Гнусный проступок Бундини прибрел ореол фальшивого стыда со смесью реального черного юмора. В конце-то концов, Чемп однажды зашвырнул свою олимпийскую золотую медаль в реку Огайо – в пику какому-то якобы расовому оскорблению в Луисвилле. И какова разница между золотой медалью и утыканным камешками поясом? Оба они символы мира «белого дьявола», к которому Али, если не Бундини, уже научился относиться с дозой точно отмеренного публичного пренебрежения. Его с Бундини объединяло – много глубже, чем крепкая дружба, – четкое понимание, какой спектакль они тут устраивают и насколько далеко можно зайти, не потеряв публику. Бундини всегда лучше остальной Семьи ощущал, куда Чемп хочет двигаться, улавливал переменчивые ветры его настроений и никогда не беспокоился о таких мелочах, как рамки и последствия. Это он оставлял прочим, вроде Конрада и Герберта. Дрю Б. всегда знал, на чьей он стороне, и Кассиус-Мухаммед тоже. Бундини – тот, кто придумал лозунг «Пари, как бабочка, жаль, как змея», и с тех самых пор стал ближе всех и к Кассиусу Клею, и к Мухаммеду Али.

А вот Пэт Пэттерсон в Семье был практически новичком. Этот двухсотфутовый сорокалетний черный коп был ветераном отдела по борьбе с проституцией, пока не нанялся личным телохранителем к Али. И, невзирая на абсолютную преданность и неуемный пыл, с какими он исполнял свои обязанности, защищая Чемпа в любое время и от любой опасности, склок или даже мелких неприятностей, за шесть лет его вынудили понять, что есть по меньшей мере несколько человек, которые приходят и уходят, когда им вздумается, преодолевая стену тотальной секьюрити, которую Пэттерсону полагалось создать вокруг Чемпа.

Двумя из них были Бундини и Конрад. Они так долго были с Чемпом, что когда-то звали босса «Кассиус» или даже «Кэш», а Пэттерсон никогда не обращался к нему иначе, чем «Мохаммед» или «Чемп». Так уж получилось, что в команду он вошел на самом ее пике, и хотя сейчас отвечал за все, от ношения денег Али (кирпич стодолларовых купюр) до защиты его жизни своим вечным хромированным револьвером, смертоубийственными кулаками и ударами ног каратиста с черным поясом и санкцией на убийство, его всегда немного удручало осознание, что капризы и зачастую извращенное чувство юмора Мухаммеда ни одному, ни даже четырем телохранителям не дадут выполнять свою работу как надо. Смены настроения Али были слишком непредсказуемы: то, накрывшись с головой пальто, в полном ступоре ежился от страха на заднем сиденье «кадиллака», а то вдруг выскакивал из остановившейся на красный свет машины на перекрестке в Бронксе и лупил мячом о стену с бандой подростков-наркоманов. Пэттерсон научился управляться с настроениями Чемпа, но знал, что в любой толпе вокруг «величайших» найдется по крайней мере несколько человек, кто относился к Али так же, как к Малькольму Икс или Мартину Лютеру Кингу.

Было время, вскоре после обращения в веру черных мусульман в середине шестидесятых, когда Али, казалось, вот-вот превратится в рупор того, что мусульмане тогда возвели в искусство расовой паранойи. Пусть кто-то считал, мол, это чересчур, мол, это излишняя наивность, но Белый Дьявол поспешил оправдать их страхи.

Да. Но это очень долгая история, и к ней мы еще вернемся. Сейчас нам важно понять, что из одного из самых подлых и постыдных испытаний, какие выпадали когда-либо на долю любого видного американца, Мухаммед Али вышел истинным мучеником той треклятой, жалкой войны во Вьетнаме, тут же превратившись в своего рода фольклорного героя во всем мире, кроме самих США.

Это случится позднее…

* * *

Катастрофа из-за Спинкса в Вегасе явилась ужасным шоком для Семьи. Она знала, что однажды это случится, декорации уже были подготовлены, документы в преддверии этого «однажды» подписаны – шестнадцатимиллионная кубышка и умопомрачительно дорогостоящий телеспектакль с заклятым врагом Али Кеном Нортоном в роли страшилы, и последний чертовский день выплат для всех. В глубине души они были готовы ко всему – только не к дешевой торпеде, которая подорвала их корабль в Вегасе без надежды на прибыль. За один час той судьбоносной среды в Лас-Вегасе Леон Спинке подорвал саму «индустрию Мухаммеда Али», которая за пятнадцать лет принесла пятьдесят шесть миллионов Семье и, как минимум, в два или три раза больше тем, кто поддерживал ее на плаву. (Чтобы сравниться с этой цифрой, Биллу Уолтону понадобилась бы сто двенадцать лет пахать на годовом гонораре пятьсот тысяч долларов от НБА.)

«Знаю, ситуация тревожная. Я сказал ему, чтобы перестал валять дурака. Он сдавал слишком много раундов. Но я услышал решение и подумал: „Ну и что ты будешь делать? Вот оно. Ты давно готовился к этому дню. Настраивался. С Али я был молод, а теперь я чувствую себя Али старым“».

Анжело Данди, тренер Али

Данди был не единственным, кто чувствовал себя старым Мухаммедом Али холодным вечером той среды в Лас-Вегасе.

На середине пятнадцатого раунда целое поколение перевалило эту грань, когда последний Великий Принц шестидесятых рухнул в шквале боли, шока и гневного недоумения столь полных, что, когда наконец все закончилось, никто не знал, ни что сказать, ни даже как к этому относиться. Последний удар пришелся как раз под финальный колокол, когда «Сумасшедший Леон» врезал Али свирепым правым сверху, который едва не положил Чемпа на месте и не покончил с последним проблеском надежды на коронный «чудесный конец», который, как знал Анжело Данди, был единственным шансом его бойца. Когда Мухаммед, пошатываясь, вернулся в свой угол футах в шести от моего, дело определенно уже было сделано.

Победа по очкам разочаровывала. Леон Спинке, драчун двадцати четырех лет из Сент-Луиса, у которого за спиной было всего семь профессиональных боев, стал вдруг мировым чемпионом по боксу в тяжелом весе. И рев его болельщиков яснее ясного говорил: наглый ниггер из Луисвилля наконец получил по заслугам. Пятнадцать лет он насмехался надо всем, что им было дорого: сменил имя, пошел в армию, побил лучших, кого они могли выставить. Но теперь, хвала Всевышнему, и он покатился вниз.

Шесть президентов жили в Белом доме в эпоху Мухаммеда Али. Дуайт Эйзенхауэр еще гонял шары для гольфа по Овальному кабинету, когда Кассиус Клей-младший завоевал для США золотую медаль в легком весе на Олимпиаде 1960 года, потом стал профессионалом и 29 октября того же года выиграл первый профессиональный бой против рядового гастролирующего тяжеловеса по имени Танни Хансейкер в Луисвилле.

Менее чем через четыре года и почти три месяца, день в день после того, как Джон Фитцджеральд Кеннеди был убит в Далласе, Кассиус Клей – тогда «Луисвилльский Наглец» – нажил себе врага в лице каждого «эксперта по боксу» в западном полушарии, побив мирового чемпиона в тяжелом весе Сонни Листона, самого подлого из всех, так сильно, что на седьмом раунде Листон отказался выходить из своего угла.

Это было четырнадцать лет назад. Господи! Кажется, что четырнадцать месяцев.

Почему?

Повреждение мозга.

Истинная история: меморандум с фигой в кармане, написанный Раулем Дьюком, спортивным редактором

Эта история порядком вязкая, и, кажется, я знаю почему. Доктор Томпсон слишком долго над ней сидел, так сказать в чреве зверя, и совершенно утратил чувство реальности и юмора. Там, откуда я родом, это называют «помешательством».

Но там, откуда я родом, есть куча наделенных властью дураков, и вот уже пятнадцать лет я ни одного не воспринимаю всерьез. По сути, именно Томпсон изначально соотнес чувство юмора и здравый ум. Ничегошеньки это не меняет, потому что родом мы из одних мест – из затененных вязами, белобревенчатых «Нагорий» Луисвилля, штат Кентукки, на полпути между берлогой Кассиуса Клея на Саут-Форт-стрит и особняками тех, кто когда-то запустил Кассиуса Клея-младшего по длинной и бешеной орбите Великих американских горок профессионального бокса и парапрофессионального шоу-бизнеса. Особняки стоят на фешенебельных Индиан-хиллс или Мокингбёрд-вэлли-роуд возле луисвилльского «Кантри-клаб», их владельцам принадлежат все до одного банки города, а также обе газеты, все радиостанции, которые слушают белые, и по меньшей мере половина крупных перегонных заводов и табачных компаний, составляющих основу муниципальной налоговой базы.

Они сумели разглядеть источник будущей прибыли, и в год 1960-й от рождества Господа нашего Иисуса Христа «источнику прибыли» было восемнадцать. Это был местный негритянский боксер, крупный, стремительный и поразительно умный молодой полутяжеловес по имени Кассиус Клей-младший, который только что завоевал для США золотую медаль на Олимпиаде 1960 года. Увидев свой шанс, десять господ собрались и сделали мальчишке предложение, от которого он не сможет (и он не смог) отказаться: они рискнут поставить на него, как только он наберет несколько фунтов и начнет выступать профессионально как новая восходящая звезда среди тяжеловесов.

Они финансируют его взнос в турнир за титул дивизиона, в котором так долго правили бал Флойд Пэттерсон и его хитрый менеджер Кас д’Амато. Парочка изобрела замечательный трюк, известный как «телевидение замкнутого тура», дабы целое поколение тех, кто мог бы подавать надежды и претендовать на титул чемпиона в тяжелом весе, зачахли на корню в ожидании шанса схватиться с Пэттерсоном, который на самом деле ни с кем драться не желал.

Флойд был «Чемпом» и этот факт использовал как рычаг, так Ричард Никсон позднее научится прятаться за очевидную истину: «Я, знаете ли, президент».

Ну… какое-то время оба они были правы: но дурная карма имеет обыкновение генерировать собственный яд, который (как тифозные куры и пущенные по водам плесневелые хлебы) обычно возвращается к владельцу, чтобы разлагаться или мутировать поближе к «родному дому».

Ричард Никсон терзал карму, кур и даже хлебы так долго, что все они вернулись разом и совершенно его уничтожили. А невротичное, анально-компульсивное нежелание Флойда выходить на ринг с любым, кому младше тридцати и у кого есть две руки и две ноги, создало со временем вакуум, породивший Сонни Листона, стареющего экс-заключенного, который одним своим видом дважды превращал бедного Флойда в желе.

Ха! Мы вот-вот поставим новый гнусный рекорд по числу путаных метафор в одном абзаце: крысы заполонили колокольню, все, что еще сохранило рассудок, будет сброшено в море и сплющено, как карлик под лавиной дерьма.

Я и не намеревался хоть что-то внятно здесь излагать. Спортивная редакция никогда логику не жаловала: в основном потому, что денег на ней не заработаешь, а профессиональный спорт без денег – как байк «Черная тень» от Vincent HRD без бензина. Тупая алчность – основа любого спорта, разве только кроме реслинга в колледжах. В глухомани вроде Канзаса или Айдахо это, возможно, и полезно, но только не здесь. Пусть себе мелкие чудики пишут собственные статьи и бросают их за борт. Если у нас достаточно места или, может, неоплачиваемый чек за рекламу на полполосы от «Новостей обреза» или «Пива Билли», вот тут-то мы всю извращенную энергию спортивной редакции и употребим на материал о реслинге в колледжах.

«Чемпион Юты Дрого прижал Трехрукого Ковбоя за титул Западного склона в девятичасовом классическом»

Как вам такой стильный заголовок? Полный отстой. Давайте зайдем с другой стороны:

«Покалеченный Ковбой неожиданно выбывает из финала. По окончании матча рассерженные болельщики намяли бока рефери. Громила Дрого получает половинный выигрыш»

Господи! С таким умением считать слова я мог бы получить место автора спортивных заголовков в Daily News. Местечко со здоровенным окладом в самом сердце Большого Яблока….

Но ведь мы не за этим гонимся, так?

Нет. Мы говорили про Спорт и Большие Деньги. Значит, возвращаемся к профессиональному боксу, самому бесстыдному рэкету из всех. Он больше Спектакль, чем Спорт, одна из немногих сохранившихся в мире форм атавизма чистой воды, который лишь крупные политики считают нужным звать «цивилизованным». Никто, хотя бы раз сидевший в первом ряду, когда до табурета боксера меньше шести футов, зато много дальше до тошнотворного хрюканья и стонов двух одурелых от адреналина гигантов, которые молотят двух друга, как два питбуля в смертельный схватке, никогда не забудет, что там испытываешь.

Никакая теле- или прочая камера не передаст почти четырехмерной реальности тотального оголтелого насилия, какое видишь, слышишь и почти ощущаешь, внезапный «БАЦ», когда кулак Леона Спинкса в перчатке врезается в скулу Мухаммеда Али так близко от твоего собственного лица, что трудно не поморщиться или не отпрянуть. Когда за спиной у тебя зрители на двухсотдолларовых местах вскочили на ноги, топают и воют, требуя еще ливней летящего во все стороны пота, еще капель человечьей крови, которые падали бы на рукава и плечи спортивных кашемировых пальто от личного портного. А Леон дубасит снова, снова летят пот и кровь, какой-то псих, махавший кулаками у тебя за плечом, вдруг теряет равновесие и вмазывает тебе между лопаток, и ты летишь на копа, вцепившегося в передник ринга, тот в ответ злобно толкает тебя локтем в грудь, и следующее, что ты видишь, – ботинки, подпрыгивающие у тебя перед носом на бетонном полу.

«Ужас! Ужас!.. Уничтожьте всех скотов!»

Это сказал Миста Куртц, но умники обозвали его шутником… Хе-хе, старина Куртц, твой прусский юмор всегда до колик смешит.

На самом деле это сказал я. Мы с моим другом Бобом Арумом сидели в сауне оздоровительного спа в «Хилтоне» Лас-Вегаса, как вдруг дверь красного дерева распахнулась и вошел Леон Спинке.

– Привет, Леон, – сказал Арум.

Улыбнувшись, Леон швырнул через комнату полотенце на печь с раскаленными углями.

– Как жизнь, еврейчик? – отозвался он. – Слышал, ты слишком укурен, чтобы водиться с нами, повернутыми на здоровье.

Побагровев, Арум отодвинулся подальше в угол. Опять рассмеявшись, Леон вынул зубные протезы.

– Чертовы штуки слишком раскаляются, – рявкнул он. – Да и вообще, кому нужны гребаные зубы.

Он собирался еще поглумиться над Арумом, и тут я увидел свой шанс. Приняв что-то вроде стойки нападающего, я с силой врезал ему по ребрам. Он отлетел на горячие угли, и я влепил второй хук.

– О Господи! – взвизгнул Арум. – Кажется, что-то хрустнуло! Леон поднял взгляд. Он сидел на дощатом полу, лицо у него перекосилось от боли.

– Ну, – медленно сказал он, – теперь мы знаем, что ты не глухой, Боб.

Он опирался на обе руки, морщился при каждом вдохе. Потом перевел на меня тяжелый взгляд.

– Крутые же у тебя друзья, Боб, – прошептал он. – Но этот теперь мой.

Он опять поморщился, каждый вдох давался с болью, и говорил он очень медленно.

– Позвони моему брату Майклу, – велел он Аруму. – Скажи, пусть вобьет этому гаду в голову крюк и повесит его рядом с грушей, пока не поправлюсь.

Арум стоял на коленях рядом с ним, осторожно ощупывая грудную клетку. И тут я почувствовал, что прихожу в себя, но не в своей кровати. Внезапно до меня дошло, что случилось кое-что очень скверное. Первой моей мыслью было, что я отрубился от жары в парилке… Вот-вот, надо поскорей остыть в предбаннике… Смутное воспоминание о драке, но лишь как обрывок сна…

Или… ну… может, и нет. Когда в голове у меня чуть прояснилось и фигура Арума сфокусировалась – глазки выпучены, руки трясутся, пот из пор так и брызжет, – я сообразил: я вовсе не прихожу в себя лежа, а стою голым посреди жаркой, обшитой деревом комнатенки и, как зомби, сверху вниз смотрю на… ой, господи!… на Леона Спинкса!

А Боб Арум, по-лягушачьи выпучив глаза, массирует Леону грудь. С мгновение я только смотрел, а потом пораженно отшатнулся. Нет, подумал я, такого не может быть!

Но было. Окончательно придя в себя, я понял, что эта мерзость действительно происходит у меня на глазах. Арум стонал и трясся, его пальцы сновали по груди претендента на чемпионский титул. Леон опирался на руки, глаза у него были закрыты, зубы стиснуты, все тело одеревенело, как труп.

Ни один из них как будто не заметил, что я пришел в норму после – как потом диагностировал нервный врач при отеле – слабенького кислотного флэшбэка. Но и я сам это узнал много позже…

Высокий риск на нижнем пути, новенький на кривой дорожке… Пять миллионов долларов в час, пять миль до гостиницы смертников… Пэт Пэттерсон и дьявол… Еще ни один ниггер не называл меня хиппи…

ПРЕДБАННИК

«Когда на ринге стало тяжко, [Али] показалось, что перед ним распахнулась дверь, и он увидел, как за ней мигают неоном оранжевые и зеленые огоньки и летучие мыши дуют в трубы, аллигаторы играют на тромбонах, а еще он услышал крик змей. По стенам висели костюмы и странные маски, и если бы он переступил порог и к ним потянулся, то обрек бы себя на гибель».

Джордж Плимтон. Застекленная витрина

Была почти полночь, когда Пэт Пэттерсон вышел из лифта и направился по коридору к своему номеру 905, соседнему с номером Чемпа. Несколько часов назад они прилетели из Чикаго, и Чемп сказал, что устал и, пожалуй, завалится спать. Никаких полночных прогулок к фонтану Плаза за квартал от отеля, пообещал он. Не будет бродить по отелю и сцену в вестибюле не закатит.

«Чудненько, – подумал Пэттерсон. – Сегодня волноваться не о чем. Мухаммед в постели, Вероника за ним присмотрит». Пэт решил, что все под контролем, возможно, даже удастся выкроить время пропустить стаканчик внизу, а потом самому хорошенько выспаться. Единственная мыслимая проблема заключалась во взрывоопасном присутствии Бундини и еще одного друга, который заскочил поболтать с Чемпом о его претендентстве на тройную корону. Две недели или около того вся Семья пребывала в шоке, но теперь шла первая неделя марта, и Семье не терпелось разогреть большой мотор для ответного матча со Спинксом в сентябре. Никакие контракты еще не были подписаны, большинство спортивных журналистов состояли на жаловании либо у Кена Нортона, либо у Дона Кинга, либо у обоих… Но, по словам Али, все это значения не имело, потому что они с Леоном уже договорились о матче, и к концу года он станет первым в истории, кто ТРИЖДЫ ВЫИГРАЕТ мировое первенство тяжеловесов.

Пэттерсон оставил теплую компанию смеяться и гоготать, но сперва заставил Холла Конрада пообещать, что они с Бундини не будут сидеть допоздна и дадут Чемпу поспать. На следующий день была назначена запись передачи с Диком Каветтом, потом трехчасовая поездка в горы восточной Пенсильвании в построенный специально для Али тренировочный лагерь на озере Дир. Как считали Пэттерсон и остальные члены Семьи, Килрой готовил снаряжение к очень и очень серьезным тренировкам. Почти сразу после проигрыша Спинксу в Вегасе Али объявил, что все разговоры о его «уходе с ринга» – чушь и что вскоре он начнет тренироваться перед ответным матчем с Леоном.

Поэтому все было на мази: второй проигрыш Спинксу был бы даже хуже первого, означал бы конец для Али, Семьи и, по сути, всей индустрии Мухаммеда Али. Никаких больше дней выплат, никаких лимузинов, костюмов и крабовых коктейлей, которые горничные приносят в люксы самых дорогих отелей мира. Для Пэта Пэттерсона и множества других еще одно поражение от рук Спинкса означало бы конец самого их образа жизни. И, что гораздо хуже, первая реакция публики на объявление Али о «возвращении» совсем не утешала. В целом сочувственная статья в Los Angeles Times отразила общую реакцию спортивной прессы.

«Улыбки и покачивания головой повсюду, когда тридцатишестилетний экс-чемпион сказал после боя в среду вечером: „Я вернусь. Я буду первым, кто трижды выиграет титул среди тяжеловесов“. Но вслух никто не смеялся».

Отголосок этих пораженческих настроений проявлялся даже в Семье. Доктор Фреди Пачеко, который был в углу Чемпа каждый бой с тех пор, как Али выиграл свой первый титул у Листона, выступил в шоу Тома Снайдера, сказав, что с Мухаммедом как бойцом покончено, что он тень самого себя и что он (Пачеко) сделал все, разве только не на коленях умолял Али уйти на покой до боя со Спинксом.

За ересь Пачеко уже изгнали из Семьи, но он заронил зерно сомнения, которое трудно игнорировать. «Док» не был шарлатаном, зато был личным другом. Может, он знал что-то неизвестное остальным? Может, Чемп все-таки «выдохся»? По его словам или виду так не скажешь. Али выглядел подтянутым, говорил отрывисто, в его словах звучали спокойствие, сдержанное напряжение и уверенность, почти приглушенная.

Пэттерсон поверил, а если нет, то даже Чемп не мог бы догадаться. Лояльность окружения Мухаммеда Али настолько глубока, что иногда застит им глаза. Но Леон Спинке разогнал облака, и пришло время посерьезнеть. Никакого больше шоу-бизнеса, никакой клоунады. Грядет решающий час.

* * *

Пэт Пэттерсон старался не мучить себя излишними раздумьями, но из каждого киоска, с каждой стойки, мимо которых он проходил в Чикаго, в Нью-Йорке, да вообще где угодно, газеты словно бы вторили лаю собак, почуявших кровь. Все СМИ в стране нацелились отомстить Наглому Ниггеру, который смеялся им в лицо так долго, что целое поколение спортивных журналистов выросло в тени этого выкамаривающегося нахала, в тени настолько густой, что пока она не исчезла, они о ней даже не догадывались.

Даже ответный матч со Спинксом погряз в запутанной политике больших денег, и Пэт Пэттерсон, как и все прочие, кто связал свою жизнь с удачей Мухаммеда Али, понимал, что подвести эта удача может скоро. Очень скоро. На сей раз Чемп должен быть готов, как не был готов в Вегасе. Всех преследовали мысли о мрачной участи Сонни Листона после его повторного проигрыша Али в поединке, который убедил даже «экспертов».

Но Мухаммед Али – не Листон. Магия у него в голове, а не только в кулаках и ногах, но время было не на его стороне. И важнее чем разрубить гордиев узел политики индустрии бокса, из-за которого матч-реванш со Спинксом мог уже и не состояться в ближайшее время, было добиться, чтобы к этому бою Чемп отнесся крайне серьезно. Если Али проиграет ответный бой, вся индустрия бокса станет легкой добычей, о судьбе Семьи и говорить не приходится. И абсурдные сцены хаоса и дикой драки за место под солнцем, последовавшие за тем шокирующим потрясением от первого проигрыша Спинксу, не повторятся.

Никто не был готов к поразительной победе Спинкса в Вегасе, но всякий маньяк от власти, всякая шишка в мирке бокса готова повернуть и в ту, и в эту сторону после следующего боя. Если Али проиграет матч Леону, не будет дешевой политической чуши о «признании» Всемирным советом по боксу или Всемирной ассоциацией любителей бокса, и больших гонораров за бои для Али тоже больше не будет. От края пропасти Семью отделяет лишь несколько шагов, ее с легкостью столкнут за край без надежды на возвращение – ведь оно будет попросту невозможным.

Вот о таких мрачных перспективах Пэт Пэттерсон предпочитал не думать той ночью в Манхэттене, когда шел по коридору к своему номеру в отеле «Парк-лейн». Чемп уже убедил его, что действительно станет первым в истории тяжеловесом, кто трижды завоюет корону. И Пэт был далеко не одинок в своей вере, что в следующий раз Леон будет легкой добычей для Мухаммеда Али, который был на пике формы как физической, так и моральной. Спинке уязвим: тот самый подло-безумный стиль, что делал его таким опасным, позволял легко его достать. Руки у него были на удивление быстрыми, но ноги такими же медленными, как у Джо Фрейзера, и лишь умные наставления тренера, старика Сэма Соломона, дали ему в первых пяти раундах в Лас-Вегасе такое преимущество, что Али отказывался его осознавать, пока чудесная «атака в последнюю минуту» не сделала ему ручкой, а сам он не устал настолько, что понял: такого натиска ему из себя не выжать.

В том бешеном пятнадцатом раунде ноги у Леона были как ватные, но и у Мухаммеда Али тоже, – вот почему Спинке победил.

Но тут никакого секрета нет, и еще успеется разобраться с вопросами эго и стратегии ближе к концу этой саги, если мы вообще до него доберемся. Солнце взошло, павлины орут в течке, и статья настолько далеко ушла от первоначального плана, что на сей раз ее не спасти, – разве только судебным постановлением судьи Картера, у которого есть незарегистрированный телефонный номер, настолько тайный? что даже Бобу Аруму быстро до него не дозвониться.

Поэтому нам остаются только неспешные раздумья Пэта Пэттерсона по пути к двери номера 905 в отеле «Парк-лейн» на Манхэттене. Вот он, уже надеясь на хороший сон, достает из кармана ключ, как вдруг все его тело напрягается… Из номера 904 слышны пронзительный хохот и странные голоса.

Непонятные звуки из люкса Чемпа! Трудно поверить, но Пэт Пэттерсон знает, что он трезв как стекло и далеко не глух, поэтому опускает ключ назад в карман и делает шаг по коридору, тщательно вслушиваясь в шумы, уповая, что его подвел слух … Галлюцинации, издерганные нервы, что угодно, лишь бы не звуки незнакомого голоса… А ведь нет сомнений, это голос «белого дьявола» и доносится он из номера, где полагается мирно спать Али и Веронике. Бундини и Конрад должны были час как уйти. Но нет! Только не это: не Бундини, и Конрад, и голос какого-то чужого… Нет, еще и смех Чемпа и его жены. Только не сейчас, когда дела принимают крайне серьезный оборот!

Что тут происходит?

Пэт Пэттерсон знал, что ему делать. Он остановился перед дверью 904-го и постучал. Что бы там ни происходило, надо сейчас же прекратить, и сделать это – его работа, даже если придется грубо обойтись сБундини и Конрадом.

* * *

Ну… Далее последовала сцена, настолько странная, что даже непосредственные участники не могут внятно рассказать, что именно там произошло… Но дело обстояло примерно так.

Едва мы с Бундини вышли со стратегических переговоров в ванной, как внезапно раздался стук в дверь. Бундини махнул всем замолчать, а Конрад нервно сполз по стене под большое окно, выходившее на заснеженную пустошь Центрального парка. Вероника, полностью одетая, сидела на двуспальной кровати рядом с Али, который растянулся на ней, до пояса прикрывшись покрывалом, совершенно голый, если не считать… Ну, давайте вернемся к тому, что увидел с порога Пэт Пэттерсон, когда Бундини открыл дверь.

Первым, кого он увидел, когда дверь открылась, был белый незнакомец с банкой пива в одной руке и дымящейся сигаретой в другой, который сидел по-турецки на бюро лицом к кровати Чемпа, – дурной знак, и с ним нужно разобраться немедля. От следующего, что увидел Пэттерсон, лицо телохранителя застыло восковой маской паралитика, а самого его отбросило назад в дверной проем, точно в него ударила молния.

Взгляд профессионального телохранителя задержался на мне ровно настолько, чтобы убедиться, что я пассивен и обе руки у меня заняты на те несколько секунд, которые ему потребуются, чтобы обшарить всю комнату и понять, что не так с его подопечным стоимостью пять миллионов долларов. И по тому, как Пэттерсон ворвался в комнату, и по выражению его лица я понял, что нахожусь на перепутье: стоит мне моргнуть, и моя жизнь изменится навсегда. А еще я знал, что грядет, и, помню, на долю секунды испытал неподдельный страх, когда взгляд Пэта Пэттерсона прошелся по мне и сместился к кровати, где сидела Вероника и лежало рядом с ней под покрывалом неподвижное тело.

Остановившееся мгновение напугало нас всех, в комнате воцарилась мертвая, наэлектризованная тишина, а после кровать буквально взорвалась, когда во все стороны полетели простыни и огромное тело с волосатой красной головой самого Дьявола взвилось, как адский чертик из табакерки, и издало дикий вопль. Вопль встряхнул нас и поверг в очевидный шок Пэта Пэттерсона, который отпрыгнул назад и выбросил вперед оба локтя, как Карим, подбирающий мяч под щитом.

Rolling Stone, № 264, 4 мая, 1978

ПОСЛЕДНЕЕ ТАНГО В ВЕГАСЕ: СТРАХ И ОТВРАЩЕНИЕ В ДАЛЬНЕЙ КОМНАТЕ

ЧАСТЬ II

Неистовый бред охотника за автографами… Угроза публичного помешательства… Пресс-конференция в женских трусах

Я переждал, пока не убедился, что Мухаммед Али и его свита сошли с самолета и входят в здание аэропорта, и лишь потом встал и, пройдя по проходу, уставился на стюардессу слепым взглядом из-за зеркальных очков, таких черных, что я сам едва видел, куда иду, – но не настолько, чтобы не заметить легкую насмешку в ее улыбке, когда я шагнул на трап.

– До свиданья, сэр, – чирикнула она. – Надеюсь, получится интересный материал.

«Ах ты, сучка. Надеюсь, твой самолет упадет в стране каннибалов…» Но эту мысль я оставил при себе, только горько рассмеялся и потопал по пустому туннелю к череде таксофонов главного вестибюля. Дело было в нью-йоркском аэропорту Ла-Гвардия, в половине девятого теплого вечера первой недели марта, и я только что прилетел из Чикаго – предположительно, «с группой Мухаммеда Али». Но вышло не совсем так, и я был опасно близок к утрате самообладания, пока я слушал длинные гудки в трубке: в вестсайдской квартире Хода Конрада никто не подходил к телефону… «Свинья! Сволочь лживая!»

К десятому гудку я понял, что сейчас начну дубасить все вокруг, если не повешу трубку до того, как завоет одиннадцатый… Но тут в трубке раздался голос, почти столь же издерганный, как мои нервы.

– Да-да, что такое? – буркнул Конрад. – Я чертовски спешу. Господи! Я как раз в лифт входил! Пришлось бегом возвращаться и брать трубку…

– ГАД ПАРШИВЫЙ! – заорал я, обрывая его сиплое бормотание и ударяя ладонью по жестяной стойке, – женщина в кабинке рядом со мной дернулась, словно по ноге у нее взбежала крыса.

– Это я, Гарольд! Я в Ла-Гвардия, и материал моей жизни летит к чертям, и как только разыщу весь свой багаж, поймаю тачку, найду тебя и перережу тебе долбаную глотку!

– Минутку! Что, черт побери, стряслось? Где Али? Не с тобой?

– Шутишь? – рявкнул я. – Да когда я представился ему в Чикаго, этот психованный гад даже не знал, кто я такой… Я выставил себя ПОЛНЫМ ИДИОТОМ, ГАРОЛЬД! Он посмотрел на меня так, словно я охотник за автографами!

– Да брось! – оборонялся Конрад. – Я все ему про тебя рассказал, мол, ты мой хороший друг и летишь одним с ним рейсом в Чикаго. Он тебя ждал.

– Хрень собачья! – завопил я. – Еще ты мне сказал, что он летит один. Поэтому я не спал всю ночь, задницу себе порвал, стараясь получить билет первого класса на рейс «Континентал», на который он сядет в О’Хара, потом я договорился с борт-экипажем между Денвером и Чикаго, позаботился, чтобы они забронировали два первых места и мы сели рядом… Черт, Гарольд! – зашептал я, внезапно на меня навалилась огромная усталость. – Какой дурацкий пунктик заставил тебя так со мной поступить?

– Где, черт побери, Али? – пропустив мимо ушей мой вопрос, завопил Конрад. – Я послал за вами машину! За вами обоими!

– Ты имел в виду нас всех, – сказал я. – С ним была его жена, а еще Пэт Пэттерсон и, может, еще несколько человек. Не знаю сколько, да и какая разница. Для меня незнакомые все на одно лицо. И представь себе: какой-то псих старается вклиниться в свиту, бормочет, мол, сядет на место Вероники…

– Невозможно, – отрезал Конрад. – Он знал…

– Так, значит, забыл/- закричал я, чувствуя, что меня снова зашкаливает. – Мы говорим про черепно-мозговую травму, Гарольд? Ты хочешь сказать, ему память отшибли?

Он помолчал ровно столько, чтобы я впервые за этот день улыбнулся.

– Очень неприятный материал может получиться, Гарольд, – сказал я. – Али так отделали, что вместо мозгов у него яичница? Может, надо, чтобы у него лицензию отозвали, а? «Пора кончать с трепом про возвращение, Тупица. У тебя мозги набекрень, тебе в дурдом дорога. Кстати, какие у тебя шансы устроиться на работу?»

– Ну и сволочь же ты, – пробормотал Конрад. – Ладно. К черту всю ерунду. Лови тачку, встретимся в «Плазе». Мне надо было там быть полчаса назад.

– Я думал, ты заказал «Парк-лейн».

– Не волнуйся, дуй туда, – квакнул он. – Встречу тебя в «Плазе». Не тяни время.

– Что? – вновь завопил я. – Чего мне не делать? У меня крайний срок пятница, Гарольд, а сегодня воскресенье! Ты звонишь мне посреди ночи в Колорадо, мол, надо садиться на первый же рейс в Чикаго, потому что Мухаммед Али ни с того ни с сего решил, что он хочет со мной поговорить, – после того тупого дерьма в Вегасе. Я иду на сумасшедший риск, кидаю манатки в парашютную сумку и лечу за две тысячи миль, хотя у меня проходит срок сдачи, встречаться в Чикаго с мужиком, который, когда я наконец его разыскиваю, обращается со мной, как с алкашом… А теперь ты, гад, мне говоришь про «не тяни время»?

Теперь я уже орал во все горло, привлекая взгляды со всех сторон, поэтому постарался успокоиться: не хватало еще, чтобы меня забрали за публичное помешательство в аэропорту. Я ведь в Нью-Йорке, мне негде работать, и до немыслимого срока сдачи материала осталось пять дней, а теперь Конрад говорит, что мой давно просроченный разговор с Али опять «обламывается».

– Просто поймай такси и приезжай в «Плазу», – говорил тем временем он. – Не волнуйся, я все улажу…

– Ну… Я уже в Нью-Йорке и тебя-то, Гарольд, непременно хочу повидать. Ладно, приеду. Но… – Я замолчал, завороженный сценой, которая вдруг очень живо развернулась перед моим внутренним взором, пока я стоял в телефонной будке в зале прилета. – Но давай-ка расскажу тебе, что сделаю завтра, если ты все не уладишь.

– Только не сейчас. Мне надо бежать…

– Да слушай ты! – гаркнул я. – Хочу, чтобы ты, Гарольд, кое-что уяснил, потому что это очень серьезно может сказаться на твоем имидже.

Тишина.

– Вот что я планирую сделать, когда проснусь завтра в «Плазе» ровно в одиннадцать утра, – спокойно сказал я. – Выпью пару-тройку «кровавых мэри», потом пойду в магазинчик при отеле, куплю какие-нибудь дамские трусики, черный парик и солнечные очки, как у тебя, Гарольд. Затем поднимусь к себе, позвоню в Daily News и скажу, пусть ровно в полдень пришлют фотографа к фонтану «Плаза» на пресс-конференцию с Али и Бобом Арумом. Ах да, меня зовут Хол Конрад, всем известный промоутер и администратор Мухаммеда Али. А дальше, ровно в полдень, я выйду из номера в «Плаза» в одних лишь прозрачных трусах, парике и черных очках, спущусь на лифте вниз, очень спокойно выйду на улицу и залезу в фонтан «Плаза», размахивая бутылкой «Фернет Бранка» в одной руке и косяком в другой… И я стану ОРАТЬ, Гарольд, орать на всех, кто станет у меня на пути или даже остановится поглазеть.

– Чушь! – отрезал он. – Тебя упрячут в кутузку.

– Нет, – возразил я. – Туда упрячут тебя. Когда меня заберут, я назовусь Ходом Конрадом, скажу, мол, всего лишь хотел подготовить почву для предстоящей пресс-конференции с Али и Арумом, и тогда у тебя будет новая фотка для портфолио. News на первой полосе напечатает снимок «знаменитого промоутера» Гарольда Конрада.

Внезапно сцена, как в кино, ожила у меня перед глазами. Наброшусь на идиотиков в лифте, буду визжать и бредить про «сломленных духом» и «мудаков, крадущих одежду у бедных». Далее последует приступ рыданий душевнобольного. Как-нибудь доберусь до вестибюля, где быстро возьму себя в руки и начну представляться всем и каждому, приглашая на пресс-конференцию в фонтане. А после, когда наконец залезу в воду и приму нужную позу на потеху спешащей на ланч толпе, раздастся мой визг: «Отбросьте ТЩЕСЛАВИЕ! Взгляните на меня, я не ТЩЕСЛАВЕН! Меня зовут Хол Конрад, и я прекрасно себя чувствую! Я горд, что могу носить дамские трусы на улицах Нью-Йорка, и Мухаммед Али тоже. Да! Он придет через пару минут и одет будет в точности, как я. И Боб Арум тоже! – завоплю я. – Он не стыдится дамских трусов».

Толпе это придется не по вкусу, тут сомневаться не приходится. Голый мужик на улице это одно, но чтобы недавно поверженный чемпион мира в тяжелом весе расхаживал в дезабилье вокруг фонтана – слишком странное зрелище, чтобы его спустить.

Бокс – и так плохо, а реслинг еще хуже: но даже нью-йоркский сброд не перенесет такого спектакля. К тому времени когда прибудет полиция, он начнет выворачивать брусчатку из мостовой.

* * *

– Перестань мне угрожать, урод ты пьяный! – закричал Конрад. – Садись в машину, встретимся в «Плазе». К тому времени как приедешь, у меня все будет на мази. Пойдем к нему в номер и там поговорим.

Пожав плечами, я повесил трубку. «Почему нет?» – подумал я. На рейс назад в Колорадо я уже не успею, поэтому можно и в «Плазу», а там избавимся от очередной кредитки, а заодно и от очередного друга. Я знал, Конрад искренне старается, но еще я знал, что на сей раз он хватается за соломинку, ведь мы оба понимали, какой глубокий и обманчиво узкий ров восемнадцать лет славы заставили прокопать Али между личным и публичным «я».

И не один ров, а целый десяток. Али научился тонкому искусству каждый из них выдавать за «последний великий прыжок» между чужаком и им самим. Но всегда остается еще один ров, и немного найдется любопытных чужаков, которые добрались хотя бы до третьего.

Одни довольны и счастливы улыбке и шутке в вестибюле отеля, другие настаивают, желают пересечь два или даже три его рва, прежде чем почувствуют, что они накоротке пообщались с Чемпом. Но очень немногие понимают, сколько же рвов существует на самом деле.

Я навскидку предположил бы, что девять, но острый ум Али и его нюх на пиар с легкостью заставляют третий ров казаться девятым. Этот мир полон спортивных журналистов, которые так и не догадались, где они, до тех пока те же самые «частные мысли» и «спонтанные всплески красноречия», которые они тщательно подбирали за Чемпом в редкие минуты общения наедине, не появлялись слово в слово холодным черным шрифтом под чужим заголовком.

Али не нужно, чтобы от его имени выступали наемные профи и пиарщики, он научился так умело их использовать, что может приберечь себя для редких разговоров, которые интересны ему… А они выпадают редко, но всякий, кто узнал Мухаммеда Али с этой стороны, их не забудет. У него чувство юмора одиночки и высокая самооценка, въевшаяся настолько глубоко, что временами он словно бы балансирует на опасной грани между манией величия и истинной неуязвимостью.

На его взгляд, не существует особой разницы между схваткой на ринге с Джо Фрэзером, например, и в телестудии, скажем, с Диком Каветтом. Он искренне считает, что ему все по плечу, и два десятилетия побед его уверенность подтверждают, поэтому, чтобы его завести, нужен очень специфический подход. Он одолел всех и вся – от белых тяжеловесов Луисвилля и Сонни Листона до войны во Вьетнаме, от враждебности на белых призывных пунктах до угрюмой загадки черных мусульман, от неподдельной опасности Джо Фрэзера до сбивающей с толку угрозы Кена Нортона. И расколол все до последнего ореха, какие подбрасывал ему Господь или даже Аллах, – за исключением, может, Джо Фрэзера и извечной загадки под названием «Женщина».

И теперь, пока мое такси рывками продвигалось по снежно-черным улицам Нью-Бруклина к отелю «Плаза», я угрюмо размышлял над идиотским планом Конрада, который, как я полагал, почти наверняка обернется для меня очередным кошмаром профессиональных мытарств и личных унижений. Я чувствовал себя жертвой изнасилования, которая едет на дебаты с насильником в шоу Джонни Карсона. Сколь бы хорошо Хол Конрад не сек факты, он все равно не протащит меня за ров № 5, а этого недостаточно, ведь я с самого начала дал понять: все, что ниже № 7 или № 8, меня не интересует.

Для моих целей этого казалось достаточно, и я вполне понимал, что такое ров № 9, и если Мухаммед так умен, как я думаю, то этого последнего рва я не увижу, даже не учую.

* * *

Уилфрид Шид, писатель-денди, опубликовавший целую книгу с названием «Мухаммед Али», так ни разу и не одолев шестой или седьмой ров, не говоря уже о девятом, описал то туманное поле битвы много лучше меня. Но ему и платили много лучше, что обычно несколько уравновешивает ситуацию, которая в противном случае была бы невыносимой.

Так или иначе, вот рассказ Шида о муках, каких он натерпелся, пытаясь поговорить с героем своей книги по двадцать долларов за штуку:

«…Али перемещается так быстро, что обгоняет даже собственную команду, и никто не знает наверняка, где он. Я только было собрался в последний раз съездить в его тренировочный лагерь на Поконос, как мне сказали, что он уже оттуда уехал. Что? Как? Слухи о внезапных его прибытиях и отъездах соперничают со слухами о Патти Херст. Его агенты говорят, он в Кливленде, а в Times пишут, что он в Нью-Йорке спарингует в „Фелт-Форум“, но ни там, ни там его не видели. Он играет с окружающим миром: легко отскакивает за пределы досягаемости, потом вдруг показывается ненадолго и исчезает снова. Его неуловимости способствует самый скрытный внутренний круг со времен кардинала Ришелье. Увидеть его на публике может кто угодно, думается, в тайне ему хочется, чтобы его увидел каждый мужчина, женщина и ребенок на планете, но увидеть его в частном порядке труднее, чем получить визу в посольстве Китая».

* * *

М-да. В свое время мне приходилось стучать в обе двери: и там, и там меня ждали провал и разочарование. Но у меня такое чувство, что Шид никогда не понимал до конца, насколько важно говорить по-китайски. Или хотя бы иметь подходящего переводчика. А их немного, как при китайском посольстве, так и при Мухаммеде Али. Но во втором случае у меня имелся старый приятель Хол Конрад, в чью деликатную роль не вполне официального толмача Мухаммеда Али при столкновениях с миром белых СМИ я только начинал вникать…

* * *

С Конрадом я познакомился в 1962 году в Лас-Вегасе перед вторым боем Листон-Пэттерсон. Он заведовал прессой и освещением того жестокого курьеза, а я был самым молодым и невежественным «спортивным журналистом», когда-либо получавшим аккредитацию на матч в чемпионате тяжеловесов. Но Конрад, полностью контролировавший доступ к чему угодно, из кожи вон вылез, чтобы игнорировать мое нервозное невежество и полное отсутствие денег на расходы, включив мое имя в списки «крупных фигур» на вечеринки для прессы, интервью с боксерами и – главное – на поразительное зрелище: Сонни Листон тренируется с грушей под «Ночной поезд» в своем забитом людьми и коврами спортзале отеля «Тандерберд». Рок-композиция, усиленно грохоча неистовыми басами, гремела своим чередом, Листон подходил к двухсотфунтовой груше и хуком отправлял ее в воздух, где она висела долгое и ужасающее мгновение, а после падала на место на конце цепи с дюймовыми звеньями, падала со свирепым БРЯК и рывком, сотрясавшим все помещение.

Я смотрел, как Сонни обрабатывает грушу, ежедневно с неделю, достаточно долго, чтобы решить, что росту в нем, наверное, футов девять. Но однажды вечером, за день или около того до боя, едва не налетел на Листона и двух его огроменных телохранителей в дверях казино «Тандер-берда» и в первую минуту даже не узнал Чемпа, потому что в нем было футов шесть и от остальных подлых ниггеров-толстосумов, на которых можно было наткнуться на той неделе в «Тандерберде», его отличал только пустой, остановившийся взгляд.

Поэтому теперь, в этот тоскливый воскресный вечер в Нью-Йорке (спустя пятнадцать лет и пятьдесят пять тысяч надгробий цвета хаки от Мэна до Калифорнии, которые миновали с тех пор, как я осознал, что Сонни Листон на три дюйма ниже меня), репортаж складывался или, может, снова разваливался, пока такси везло меня в «Плазу» на очередную совершенно непредсказуемую, но скорее всего обреченную, встречу с Миром Большого Бокса. По дороге из аэропорта я остановился купить упаковку «Балантайн эль», еще у меня была кварта «Олд Фитцджеральд», которую я привез из дому. Настроение у меня было циничное и скверное, отточенное за очень долгую поездку через Бруклин, под стать недоверию ко всему, что может «устроить» мне с Али Конрад.

«Мой способ шутить – говорить правду. Это самая смешная шутка на свете».

Мухаммед Али

Лучшего определения «гонзо-журналистики» я и не слышал. Но когда такси тем вечером подъехало к «Плазе», мне было не до шуток. Я был полупьян, на взводе и зол на все, что двигалось. Единственный мой план заключался в том, чтобы как-то снести испытание, какое должен организовать для меня Конрад, с позором удалиться в восьмидесятивосьмидолларовую постель, а с Конрадом разобраться завтра.

Но мир не подстраивается под «реальные планы» – мои или чьи-то еще, – а потому я не слишком удивился, когда совершенно незнакомый человек в серьезном черном пальто положил руку мне на плечо, когда я вносил сумки в «Плазу».

– Доктор Томпсон?

– Что?

Круто повернувшись, я воззрился на него и довольно быстро понял, что отрицать бессмысленно. Он выглядел как богатый владелец похоронного бюро, который когда-то был чемпионом итальянского флота по каратэ в легком весе: очень спокойный человек, и это спокойствие посерьезнее, чем у копа. Он был на моей стороне.

И как будто понял, что у меня с нервами. Не успел я рта открыть, как он уже взял у меня сумки – с улыбкой столь же неспокойной, как моя, – и сказал:

– Мы едем в «Парк-лейн», мистер Конрад вас ждет.

Пожав плечами, я пошел за ним к длинному черному лимузину, припаркованному с включенным мотором так близко к главному входу «Плазы», что стоял почти на тротуаре… и три минуты спустя оказался лицом к лицу с Ходом Конрадом в вестибюле отеля «Парк-лейн», более чем озадаченный – мне ведь не дали даже зарегистрироваться и отнести в номер багаж…

– Где ты, черт побери, застрял?

– Мастурбировал в лимузине, – отозвался я. – Проехали кружок вокруг Шипсхед-бей, и я…

– Прочухайся! – рявкнул он. – Али ждет тебя с десяти часов.

– Фигня, – сказал я, когда двери открылись и он подтолкнул меня по коридору. – Надоело мне твое дерьмо, Гарольд. Где, черт побери, мои вещи?

– Положить на твой багаж, – ответил он, когда мы остановились перед номером 904 и он, постучав, сказал: – Открой, это я.

Дверь распахнулась, а на пороге ждал, протянув для пожатия руку, Бундини.

– Добро пожаловать! Проходите, док, будьте как дома.

Я еще пожимал руку Бундини, как вдруг понял, где очутился: стою в ногах двуспальной кровати, где лежит, прикрывшись до пояса простынями, Мухаммед Али, а рядом сидит его жена Вероника. И выражения на их лицах были совсем не те, что я видел в Чикаго.

Улыбнувшись, Мухаммед привстал пожать руку сперва мне, потом Конраду.

– Так это он? Ты уверен, что он надежен?

Бундини и Конрад заржали, когда я постарался скрыть растерянность от такого поворота событий, закурив два «данхилла» разом. Сделав шаг назад, я попытался вернуться в обычную реальность. Но голова у меня еще шла кругом от урагана перемен, и у меня вырвалось:

– Что ты имеешь в виду этим «он»? Сволочь ты! Тебя арестовать надо за то, что устроил мне в Чикаго.

Расхохотавшись, Али упал на полушки.

– Прости, босс, я просто тебя не узнал. Я знал, мне положено с кем-то познакомиться, но…

– Ага! Это я и пытался объяснить. Как, по-твоему, чего ради я туда приперся? За автографом?

На сей раз засмеялись все, а у меня возникло такое чувство, будто меня, как ядро из пушки, запустили в чье-то чужое кино. Поставив саквояж на бюро напротив кровати, я выудил пиво. Банка с шипеньем открылась, на ковер плеснулась лужица бурой пены, я пытался успокоиться.

– Ты меня напугал, – сказал Али. – Вид у тебя был, как у бомжа… или хиппи.

– Что? – Я почти сорвался на ор. – Бомж? Хиппи?

Я закурил еще сигарету, а может, две, не сознавая, даже не думая о тягчайшем преступлении, какое совершаю, куря и распивая алкоголь в присутствии Чемпа. (Позднее Конрад сказал, что никто, вообще никто не курит и не пьет в одной комнате с Мухаммедом Али – и Господи Иисусе! – в святая святых – его собственной спальни, где мне вообще не место.) Но я блаженно и явно не ведал, что творю. Курить, выпивать и браниться – для меня не вторая натура, а первая. И настроение у меня в тот момент было настолько скверное, что мне понадобилось минут десять бессвязных сквернословии, чтобы хотя бы как-то взять себя в руки.

Все остальные, очевидно, расслабились и получали неподдельное удовольствие от нелепого спектакля – со мной в главной роли. И когда мой организм, наконец, выжег адреналин, до меня дошло: я настолько далеко попятился от кровати, что уже сижу на бюро – скрестив ноги, как накачанный наркотой будда (Буддах? Бхудда? Будда?., а не пошли бы кое-куда эти никудышные божки с непроизносимыми именами – будем использовать «Будда», и к черту Эдвина Ньюмана)… И вдруг я почувствовал себя прекрасно.

А почему нет?

В конце концов, я бесспорный чемпион мира в тяжелом весе по гонзо, а хихикающий йо-йо в кровати напротив – уже ничего не чемпион, ничего такого, что могли бы засвидетельствовать зрители-нотариусы. Поэтому, прислонившись затылком к зеркалу, я подумал: «Черт, в странное же место меня занесло, но и вполовину не такое странное, где доводилось бывать. Хороший вид из окна, пристойная компания и ни тени тревог в этом тесном кружке друзей, которые, похоже, отлично развлекаются, – едва разговор ушел от темы моей психованной личности и ни шатко, ни валко вернулся на привычные всем рельсы».

Конрад сидел на полу под большим окном, выходившим на дикую пустошь укрытого снегом Центрального парка, и с одного взгляда на его лицо я понял, на сегодня его работа закончена: он сотворил неслыханное чудо, протащил гиену в дом зеркал и теперь может откинуться и посмотреть, что получится. Конрад выглядел счастливым настолько, насколько может быть счастлив завзятый курильщик без сигареты в руке. И я тоже – невзирая на перекрестный огонь подтруниваний и насмешек, под который я попал между Бундини и кроватью.

По большей части говорил Али. Мысли у него как будто блуждали, и время от времени он выхватывал что-то, что привлекало его внимание, – ни дать ни взять развеселая росомаха. Насколько мне помнится, разговор шел не о боксе. Его мы решили приберечь для «официального интервью» завтра утром, поэтому полночные посиделки скорее напоминали разогрев перед «серьезным дерьмом», по выражению Конрада.

Мы много говорили о «пьяницах», о священной природе «неподслащенного грейпфрута» и безумия, когда не знаешь, что делать с деньгами. Тут я заявил, что этой наукой я давно овладел, и спросил:

– Сколько у тебя акров?

Когда он не ответил, я нажал, пытаясь определить, не слишком ли он занесся от собственной крутизны.

– У меня-то, конечно, побольше будет, – заверил я его. – Я богаче царя Мидаса и в девять раз хитрее. Целые долины и горы акров, – продолжал я с самым серьезным видом. – Сотни голов скота, племенные жеребцы, павлины, кабаны, хорьки… – И напоследок: – Вы с Фрэзером просто не научились обращаться с деньгами, но за двадцать процентов прибыли я наверняка сумею сделать тебя почти таким же богатым, как я сам.

Я видел, он мне не верит. Али облапошить трудно, но когда он сел на тему трагической утраты «всяческой частной жизни», я решил, что пора подурачиться.

– Правда хочешь лекарство от проблемы с «частной жизнью»? – спросил я, срывая клапан с еще одной банки «Балан-тайна».

Он озорно улыбнулся.

– Конечно, босс. Что у тебя? Соскользнув с бюро, я направился к двери.

– Держись, – велел я. – Сейчас вернусь.

– Куда это ты намылился? – внезапно насторожился Конрад.

– К себе в номер. У меня есть средство раз и навсегда покончить с проблемой Мухаммеда.

– В какой еще номер? Ты же даже не знаешь, где тебя поселили.

Опять хохот.

– В 1011, на этаж вверх по лестнице, – сжалился он. – Но сразу возвращайся. Если ты наткнешься на Пэта, мы ничего не знаем о тебе.

Пэт Пэттерсон, пугающе добросовестный телохранитель Али, не чурался делать обходы коридоров и хватал все, что движется, способное потревожить сон Али. Уже шла подготовка к ответному матчу со Спинксом, и задачей Пэттерсона было позаботиться, чтобы Чемп со звериной серьезностью относился к новой программе тренировок.

– Не беспокойся, – сказал я. – Просто хочу подняться в номер и надеть дамские трусики. Мне в них будет гораздо комфортнее.

Раскаты хохота вырвались за мной в коридор, когда я сиганул к черной лестнице, зная, что двигаться надо быстро, не то мне ни за что не вернуться в тот номер, будь то сегодня или завтра.

Но я знал, что мне нужно, и знал, где у меня в парашютном ранце оно лежит: да, поразительно гадостная, с настоящими волосами семидесятипятидолларовая киношная маска Красного Дьявола, закрывающая голову целиком. Вещица настолько реалистичная и уродливая, что я по сей день недоумеваю, какая извращенная прихоть подтолкнула меня вообще захватить из дома эту дрянь, не говоря уже о том, чтобы пройтись в ней по коридорам отеля «Парк-лейн» до номера Мухаммеда Али в такой безбожный час.

* * *

Три минуты спустя я стоял под дверью 904-го, молния на маске была застегнута, край маски я заправил за воротник рубашки. Постучав дважды, я, когда Бундини открыл, прыгнул в комнату с дурацким воплем:

– СМЕРТЬ СТРАННОСТЯМ!

Пару секунд в номере царила полнейшая тишина, которая потом взорвалась бурным смехом, пока я отплясывал, курил и пил через резиновый рот и нес любую чепуху, которая приходила мне в голову.

Едва я увидел выражение лица Мухаммеда Али, как понял, что маска в Вуди-Крик не вернется. Глаза у него загорелись, словно он увидел игрушку, которую хотел всю жизнь, и он едва не ринулся за ней.

– Ладно, – сказал я, снимая маску и бросая ее на кровать. – Она твоя, дружище. Но послушай старика, не все сочтут ее такой уж смешной.

(«Особенно чернокожие, – сказал мне позднее Конрад. – Господи, меня едва кондрашка не хватила, когда ты ворвался в этой маске. Ты ох как испытывал судьбу».)

Али тут же надел маску и только начал кривляться перед зеркалом, когда… О боги, мы застыли, когда раздался чопорный стук в дверь, а за ним голос Пэта Пэттерсона:

– Открывайте! Что, черт побери, у вас происходит?

Я метнулся в ванную, но меня обогнал Бундини. Али, как был в маске, нырнул под покрывало, а Конрад встал открыть дверь.

Все произошло так быстро, что каждый из нас просто замер на своем месте, когда Пэттерсон ворвался, как Дик Бут-кус, взявший кровавый след… и вот тут-то Мухаммед с диким криком и в ядерном облаке разлетающихся простыней соскочил с кровати и выбросил длинную коричневую"руку с указательным пальцем – точь-в-точь шокер для скота самого Сатаны – прямо в лицо Пэтту Пэттерсону.

Вот это, ребята, было мгновение, которое мне бы не хотелось пережить дважды. Думаю, нам всем повезло, что Пэттерсон не схватился за оружие и не пристрелил Мухаммеда в приступе помешательства до того,’как узнал тело ниже маски.

Доля секунды, но всем нам показалось бы много дольше, если бы Али не разразился раскатистым смехом при виде физиономии Пэта Пэттерсона. И хотя Пэт быстро оправился, улыбка, которую он, наконец, выдавил, была определенно кислой.

Проблема, кажется, заключалась не столько в самой маске или в шоке, какой испытал Пэт, а в том, почему она вообще была на Чемпе. Откуда она взялась? И почему? Времена были серьезные, но такая сцена могла иметь серьезные и зловещие последствия, – особенно если учесть, что Али так радовался новой игрушке, что еще десять-пятнадцать минут ее не снимал, озирал через прорези комнату и без тени улыбки говорил, что обязательно наденет ее завтра на шоу Дика Каветта.

– Это новый я, – возвестил он нам. – Завтра войду в ней в телестудию и скажу Каветту, что пообещал Веронике не снимать ее, пока не отвоюю назад титул. Буду носить ее вообще везде, даже когда пойду на ринг со Спинксом! – Расхохотавшись, он ткнул пальцем в свое отражение в зеркале. – Да! – хохотнул он. – Если раньше меня считали сумасшедшим, так это были еще цветочки.

В тот момент я сам понимал, что немного не в себе, и вскоре укоризненная мина Пэттерсона подсказала, что пора уходить.

– О’кей, босс, – сказал на прощанье Али. – Завтра будем посерьезнее, идет? В девять утра. Позавтракаем и возьмемся совсем всерьез.

Согласившись, я пошел к себе наверх покурить по-человечески.

Мухаммед говорит… Вторая попытка Спинкса… Хиппи в штиблетах… Трижды великий всех времен…

На следующий день я встал в половине девятого, но когда позвонил в люкс Али, Вероника сказала, мол, он с семи на ногах и «слоняется где-то внизу».

Его я нашел в ресторане, где он сидел в конце стола, заставленного хрусталем и приборами, и одет был почти так же официально, как метрдотель, – в темно-синий костюм в тонкую полоску. А еще он очень серьезно разговаривал с группкой друзей и весьма делового вида черных бизнесменов, одетых, в точности как он. Передо мной предстал человек, разительно отличающийся от того, с кем я перешучивался прошлой ночью. Разговор за столом шел о том, как отнестись к недавно полученному приглашению посетить какую-то новую страну в Африке или об огорошивающем разнообразии предложений рекламировать то и се, а еще о контрактах на книги, недвижимость или о молекулярной структуре крабового мяса.

Близился полдень, когда мы наконец поднялись к нему ради «возьмемся совсем всерьез». Нижеследующее – почти дословная расшифровка нашего разговора, продлившегося около двух часов. Не снимая «сенаторского костюма», Мухаммед растянулся на кровати, а мой диктофон положил себе на живот. Я сидел рядом с ним по-турецки, с бутылкой «Хайнекена» в одной руке и сигаретой в другой, ботинки мои лежали на полу.

В комнату постоянно приходили какие-то люди: одни с сообщениями, другие с багажом, третьи с напоминаниями, мол, надо вовремя поспеть на шоу Каветта. И все явно любопытствовали, кто я и что затеял. Маски нигде не было видно, зато поблизости маячил Пэт Пэттерсон плюс еще три-четыре черных господина очень серьезного вида, внимательно слушавшие каждое сказанное нами слово. Один, зуб даю, все время, пока мы разговаривали, простоял на коленях у кровати, его ухо было дюймах в тринадцати от диктофона.

Поехали. Давай вернемся к тому, о чем говорили внизу. Ты сказал, что твердо намерен снова выйти против Спинкса, так?

Не могу сказать, что я твердо намерен. Скорее, мы. Я уверен, что мы… но я могу умереть, он может умереть.

Но лично ты хочешь реванша, рассчитываешь на него?

Ага, он планирует со мной драться. Я дал ему шанс, и он мне тоже шанс даст. Люди не поверят, что он настоящий чемпион, пока он не побьет меня дважды. Понимаешь, мне дважды пришлось побить Листона. Йоханссону надо было дважды побить Пэттерсона, но он этого не сделал. Рэнди Тарпину надо было дважды побить Шугар Рэя, но и он тоже не сумел. Если Спинке сможет побить меня дважды, люди поверят, что он взаправду великий.

О’кей, скажи мне вот что. В какой момент – я сам ездил ради боя в Лас-Вегас – ты понял, что положение становится серьезным ?

На двенадцатом раунде.

До того ты думал, у тебя все под контролем?

Мне сказали, что я, вероятно, проигрываю по очкам, но может, у меня ничья. Мне надо было выиграть последние три, но я слишком устал и понял, что у меня проблемы.

Но до двенадцатого ты считал, что еще выкрутишься?

Ага, но не сумел, потому что он был уверен в себе, потому что он побеждал, а мне надо было выкручиваться. К тому же в нем было сто девяносто семь фунтов, а во мне – двести двадцать восемь, а это слишком большой вес.

Ты вроде сказал за завтраком, что в следующий раз выйдешь на ринг с двумястами пятью фунтами?

Не знаю, со сколькими я выйду. Двести пять действительно невозможно. Если сброшу до двухсот двадцати, уже буду счастлив. Всего на восемь фунтов легче… Я буду счастлив. В таком весе я неплохо работал, но быть в форме при двухстах двадцати… Даже будь у меня двести двадцать пять или двести двадцать три, я работал бы лучше.

Если считать по стобальной шкале, в какой форме ты был в бою со Спинксом?

По стобальной шкале? Восемьдесят.

А сколько должно было быть?

Должно было… Девяносто восемь.

Почему ты его не раскусил ? Ты как будто был не готов…

Почему его вообще никто не раскусил? Он обвел вокруг пальца прессу. Его называли неудачником десять к одному. Как такого раскусить?

Ладно, давай о другом. Я провел в Вегасе две недели, делать там было нечего, только болтать и сплетничать. И много говорилось о том, насколько было бы лучше, если бы ты взял и сразу его положил, перешел в атаку, а не выжидал и прощупывал.

Нет, я бы не сказал, что было бы лучше, если бы я перешел в атаку.

Бытует два разных мнения: одно – что ты брал нахрапом, а после дал слабину, а другое – мол, ты начал медленно и долго прощупывал противника.

Нет, в моем возрасте и с моим весом неразумно было бы наскакивать и утомлять себя – на случай, если нокаута не получится. Когда не знаешь человека, надо его прощупать. Устает любой человек, вот почему четыре, пять, шесть раундов я брал приемами, надеясь, что он устанет, но нет. Мы не знали, насколько он вынослив, и я был не в той форме, чтобы налететь и быстро его прикончить. Я прекрасно знал, что устану, но не знал наверняка, что смогу его остановить. Когда я устаю, у меня начинаются проблемы.

Сколько бы ты продержался, если бы с самого начала активно нападал?

Раундов шесть.

То есть после шести спекся бы?

Нет, после шести я бы не спекся, просто замедлился и перешел в оборону, но никто не может сказать, как мне следовало бы поступить. В тех обстоятельствах и в той моей форме я сделал все, что мог.

Вопрос может показаться странным, но тем не менее. После боя, на пресс-конференции, Леон, помнится, сказал:

«Я просто хотел побить ниггера». И сдается, это было сказано с улыбкой, но мне показалось, все напряглись.

Нет, все в порядке. Я сам иногда подобное говорю. Мы, черные, часто так про себя говорим – с юмором. «Эй, заткнись, нигга», «Ха, я уделаю этого черномазого», «Ты спятил, ниггер». Такие у нас выражения. Если ты так скажешь, я тебе вмажу. В отличие от братьев, белый человек не вправе называть меня ниггером.

Значит, это была шутка? Мне показалось, что задело за живое, но…

Я тебя не виню. Когда я побил Сонни Листона, я таких слов не сказал, но был рад победить, поэтому и на Спинкса зла не держу. Он хорош, он на много лучше, чем все думали.

Расскажи немного про треугольник между тобой, Нортоном и Спинксом.

Ну, Нортон считает, что следующего шанса заслуживает он.

Ты согласен?

Нет, он заслуживает шанса подраться с тем, кто победит в нашем со Спинксом матче. Я дал шанс Спинксу, он взамен должен шанс мне. Чемпиону положен матч-реванш. Раньше условие о реванше обговаривалось до первого боя. У нас такого не было, у меня вообще такого не было. Он дает мне шанс, потому что я дал ему попытаться. Нортона я побил дважды. Не он, а я претендент номер один.

Что сказал тебе Леон? Когда я разговаривал с ним в Вегасе, у меня сложилось впечатление, что он искренне хочет дать тебе шанс реванша. Думаю, он к нему готов.

Конечно, он будет готов. К тому времени когда выйдет твоя статья, о реванше уже, наверное, будет договорено и все такое, дата назначена и мы готовы боксировать. Пока не пиши, но я уверен, что все будет довольно скоро и выберут именно меня. Он делает пять миллионов на бое со мной и полтора на бое с Нортоном. Ты бы с кем стал драться?

А что будет, если окажется, что по правилам Леону придется сперва драться с Нортоном?

Ну и ладно, я не выдохся. У меня впереди еще четыре-пять лет хорошего бокса. Четыре-пять лет?

(Али кивает, усмехается) Уйма времени, босс. Все время на свете.

Как, по-твоему, Спинке выступит против Нортона? Думаю, побьет.

Я слышал, как ты говорил, что сегодня едешь в тренировочный лагерь.

Начну тренировки недели через две.

И будешь тренироваться пять-шесть месяцев без передышки? Ты ведь никогда раньше так не делал, да?

Никогда в жизни, ни разу больше двух месяцев не тренировался. Но на сей раз поеду туда на пять, буду рубить деревья, бегать вверх-вниз по холмам, я вернусь в танце! В танце! (Внезапно расплывается в улыбке) Я в третий раз завоюю мой титул… (Кричит) Величайший всех времен! Всех времен! (Смеется и тычет пальцем)

Да ладно. Мы не на телевидении! Давай вернемся к Нортону со Спинксом. Почему ты считаешь, что Спинке победит!

Потому что он чересчур быстр, чересчур агрессивен. Он молод, он держит удар. Сам факт, что он побил меня, означает, что он может побить Нортона. Я лучше Нортона. Я его прищучу, это не обязательно должно быть так, но прищучу.

Как насчет Фрэзера? Мог бы Леон побить Фрэзера четыре-пять лет назад? В то время, когда ты дрался с ним в первый раз или во второй? С кем можно сравнить Леона?

Леона… сравнить… Его стиль сродни стилю Фрэзера, всегда в нападении, Спинке… Фрезер.

Фрэзер в лучшие свои времена?

Да, Фрэзер в лучшие свои времена.

Насколько хорош Леон? Я-то, по сути, не знаю.

Леон неизвестная величина. После того как я его побью, он вернется, и завоюет титул, и будет удерживать его года четыре, ну, может, пять. Он войдет в историю как один из великих тяжеловесов. Не величайший, но один из великих.

Значит, если бы ты вышел против него еще раз, это был бы твой последний бой ? Ты это хочешь сказать ?

Не уверен, что он будет последний… Я, может, выйду еще раз… пока не знаю, в зависимости от настроения, когда время придет.

Ты видел Калли Кнётца, боксера из Южной Африки? Того, который уделал Бобика?

Слышал про него.

Мы с Конрадом много говорили с ним перед боем. Я все старался вообразить, насколько серьезный получится спектакль из вашего с ним боя в ЮАР.

Кажется, ничего парень.

О да, ему очень хотелось, чтобы ты приехал. Тебе было бы интересно побиться с белым копом в Южной Африке?

Только если в тот день на стадионе будет равноправие.

Но тебе было бы интересно? Учитывая политическую окраску? Как тык такому относишься? Наряду с трибунами на миллион долларов?

Здорово было бы. Но с одобрения всех остальных африканских и мусульманских стран. Я против их желания не пошел бы. Какой бы ни сделали арену на тот вечер, если народ страны и мира против, я не вышел бы. Я знаю, у меня много фанатов в ЮАР и они хотят меня видеть. Но ради этого я не пойду по головам других стран. Миру придется сказать: «Ну, это особый случай, они дали народу справедливость. Он поможет делу свободы».

Есть тут что-то театральное. Не могу представить себе другого такого спектакля в боксе. По сути, политики будет, наверное, даже чересчур…

Меня больше волнует, что меня может отделать белый в ЮАР.

Ух ты! Ага! (Нервный смешок)

(Присутствующие разражаются смехом)

(Со смехом) Миру только этого и надо. Чтобы меня отделал в ЮАР белый!

Ода.

Чтобы белый отделал. И точка. Да еще в ЮАР? Чтобы меня побил белый южно-африканский боксер?..

Господи.

О Боже милосердный. (Хмыкает)

Если бы тебе пришлось победить. А тебе бы пришлось победить. Видел запись его боя с Бобиком? Как он уложил его в третьем раунде?

Он был хорош.

Немного медленный, но вроде крепкий…. На мой взгляд, по его виду, у тебя не было бы с ним проблем, но я не спец. Он выглядел, ну как… надо с ним поосторожней…

Да, Бобика он круто вырубил. Сомневаюсь, что разумно было бы драться с ним в ЮАР. Если я слишком сильно его побью, а потом уеду из страны, могут избить кое-кого из братьев. С такими вещами нельзя играть. Я представитель черных… Хорошо бы, если бы мне не пришлось ничего такого делать. Это слишком деликатный вопрос. В моем случае это больше чем спорт.

Но тот факт, что он белый…

(Доверительно) Ты знаешь, что он назвал меня ниггером?

Что?

Ты не слышал? Юаровец назвал… (В ужасе) Не может быть! Ты ведь был в Вегасе, да? (Растерянно) Ага… мы с ним разговаривали… Он сказал: «Вон идет наглый ниггер. Вот этого ниггера я достану…»

(Со смехом) Да ладно тебе. Тот парень вел себя паинькой.

Он сказал: «Я хочу этого ниггера».

Брось.

(Раскатистый смех) Я пошутил…

Он вел себя паинькой… Адвокат сказал: «Ты не понимаешь нашу страну. Видишь ли, тут совсем не так, как тебе рассказывали …» А Конрад встрял: «Ерунда! У вас там есть клетки для черномазых». Он был очень груб.

КОНРАД: Он привел веский довод.

Он тебе вмазал?

КОНРАД: Вмазал мне? (Смеется) Со мной был Хантер! А у меня в кармане – баллончик со слезоточивым газом…

(Али смеется и глядит на часы) О’кей, у тебя осталось пять минут.

Давай посмотрим… пять минут…

Дам тебе десять… Сечешь, глянь на стенные часы?

Ага, не волнуйся, у меня у самого часы есть. Видишь этот магниевый «Ролекс»? Тяжелый, да? А видишь вот эти? После того как ты вчера вечером назвал меня бомжом и хиппи, смотри, что я надел для тебя сегодня утром. (Поднимаю повышештиблеты)

Ты получаешь хорошее интервью, чел.

Ага. (Тянусь за штиблетом) Только посмотри, как начищены.

Хорошие ботинки, стоили, наверное, долларов пятьдесят.

Ага. Им лет десять.

Правда? И подметки не менял?

Ну да. Это мои фэбээровские ботинки. Я надеваю их по особым случаям, меня давно уже никто бомжом и хиппи не называл.

(Смеется)Ты что, пиво пить не собираешься? И это ты, алкоголик?

Алкоголик! Бомж! Хиппи! Мне до пятницы о тебе статью сдавать, не забудь!

Ха-ха-ха. У тебя есть пиво… ха-ха-ха. Бомж и хиппи. Ты куда?

Вон туда. Могу говорить погромче, чтобы ты слышал… Что еще хотел у меня спросить?

Э… вертится на языке… ну да, я все про ту поездку в ЮАР. Тебе, наверное, ни за что туда не попасть пока Леона сперва не побьешь, да?

Да, сначала надо побить Леона. Я сначала сделаю Леона. Я уйду трижды великим всех времен.

Ну да, пожалуй, так и будет. Если будешь тренироваться, если перестанешь валять дурака.

Если перестану валять дурака? Я серьезен, как рак. Раковое заболевание – это серьезно?

Ну да, я не понимаю э… если начнешь тренироваться сейчас, это серьезно, это пять месяцев, полгода.

Я буду готов!

Ты бы его быстрым бойцом назвал? Леона? Сдается, смешное такое слово.

Быстрый? Да, он быстрый. Быстрее, чем был я тем вечером. Он быстрый, и точка.

Быстрые руки? Быстрые ноги?

Быстрые руки. Из-за веса не такие быстрые, как рефлексы. Когда я буду в том весе, в каком хочу, то точно буду быстрее.

В третьем раунде я впервые уловил, что что-то не так. Это было, когда он увернулся от твоего короткого прямого…. Ты дюймов на шесть промазал.

Единственная моя ошибка. До боя с ним я почти не боксировал.

Почему?

Ну, тогда у меня период такой был. Казалось, слишком много дубасить грушу, чтобы тебя самого били постоянно, и вообще тренировки, – это совсем не нужно.

Ну, если излишние тренировки тому бою повредили бы, как насчет следующего? Почему следующему они пойдут на пользу?

Я утратил чутье, когда бить со всей силы. Теперь придется побоксировать… Я не говорю, что боксировать это плохо. Понимаешь, но для меня без спаррингов лучше. Я ни с кем не боксировал, и в том матче я пропустил уйму ударов.

Ага, я это заметил, вот когда я впервые подумал: «Ух ты, бой будет долгим».

Дело не в том, что я не боксировал, а в том, что плохо наносил удары.

Думаешь, сможешь отправить Леона в нокаут? Я думал, ты мог бы на пятнадцатом раунде.

Возможно, я бы продержался до пятнадцатого, возможно, сумел бы его вырубить, а возможно, и нет.

А был момент, когда тебе казалось, что получится? Тебе в голову приходило, что он тебя вырубит?

Ни на секунду.

Считаешь, в следующем бою будет важнее быстрее двигаться?

Нет, в следующем бою я буду в лучшей форме, отнесусь к Леону серьезнее, буду лучше его знать. А почему в этом так не сделал? Не знал его.

На тебя работают самые ушлые спецы…

Я не знал его, и все. Понимаешь, худшие мои бои – те, когда я дрался с никому не известными боксерами. Например, с Юргеном Блином, в Цюрихе. В семи раундах с ним я не слишком хорошо смотрелся. Ал Льюис в Дублине – никто, а продержался против меня одиннадцать раундов. Жан-Пьер Купман, Сан-Хуан, Пуэрто Рико… опять-таки темная лошадка.

Бонавена?

Он был очень даже неплох. Альфредо Эвангелиста. Никто, неизвестная величина, да и крутым не выглядел.

Да, но Леон, ты ведь до того видел несколько его боев, так?

Любительские бои, и было-то их семь. Ну как можно показать себя за семь боев? К тому же если ни в одном не держался дольше десяти раундов…

Но когда ты в первый раз вышел против Листона, у тебя за спиной было пятнадцать или восемнадцать профессиональных боев.

Не помню.

Яна днях их подсчитал… может, девятнадцать.

Его я тоже застал врасплох, мне полагалось превратиться в тряпку, как тот мальчишка. Но лучшие мои бои те, когда я выходил как заведомый неудачник. Возвращение Джорджа Формана, два боя с Листоном, бои с Фрэзером, с Нортоном…

У тебя что-то в голове переклинивает?

Это пробуждает голод, надо иметь то, ради чего драться. Дела у меня идут хорошо. Все на моей стороне. Я побеждаю. До боя я живу с женой и двумя детьми, что не слишком полезно. По меньшей мере за полтора месяца приходится уезжать от детей – они делают тебя мягким. Ты обнимаешь их, целуешь. Понимаешь, ты круглые сутки рядом с малышами. За день до боя мне пришлось сидеть с детьми, потому что Вероника уехала за покупками. Она ничего дурного не хотела.

Но ее нельзя винить.

Нет. Но чтобы сохранять злость, надо уезжать от малышей. Надо рубить деревья, бегать по холмам, жить в старом срубе. Ты собираешься жить в лагере до боя? Где… Какого боя?

Ты вроде сказал, что собираешься ехать туда жить отшельником?

Нет, жена и дети едут со мной, но малыши плачут по ночам, поэтому будут жить в отдельном домике.

А как насчет ребра Леона? Как тебе кажется, ты сломал ему ребро?

Он получил какую-то травму на ринге, и после боя мне сказали, что ему больно и что его осматривает врач, но все не так плохо. Думаю, когда дело пошло к тому, что выступать придется против Нортона, его команда была вынуждена сказать, что у него травма, – ведь Нортон любит бить в торс.

Да, кстати, не хочется затрагивать больную тему, но ты видел Пачеко в программе Тома Снайдера, когда он говорил, мол, все атлеты стареют? Он так на это упирал. Сказал, что для тебя физически будет невозможно вернуть себе прежнюю форму, чтобы побить Леона.

Я боксировал много лет до того, как познакомился с Пачеко. Он знаменитым стал, потому что был при мне. Они все становятся известными… популярными. Но ни за что этого не признают… А еще… Пачеко плохо меня знает. Да, он работал в моем углу, но он же не мой физиотерапевт.

Значит, думаешь, что сможешь вернуться к девяноста восьми по стобальной шкале?

Ага. Именно это я и люблю… Клево делать невозможное, выходить как проигравший. Стресс меня только заводит. Я не мог бы… Я не побил первый раз Фрэзера, я не побил первый раз Нортона. Мне надо бить животное. Тогда я слишком расслабился, так продолжаться не могло. А надо поддерживать настрой, думать, что бы еще такого совершить, чье бы еще мнение опровергнуть.

Да, кстати, а как ты вообще оказался в ситуации, когда, выходя против Леона, ты так много терял и так мало приобретал?

Как я попал куда?

Ты попал в безнадежную ситуацию. Ты же выигрывал чуть, а проигрывал чертовски много. Она показалась мне стратегически неудачной…

Такова жизнь. Так было с тех пор, как я завоевал корону. Выходя против Багнера, я ничего не выигрывал, выходя против Жан-Пьера Купмана – тоже. Я ничего не выигрывал, боксируя с уймой людей.

Но чертовски выиграешь в следующий раз, в реванше против Леона. Тут тот еще будет стресс.

Ага! Я люблю стресс, мне нужен стресс. Мир любит… люди любят, когда им показывают чудеса. Им надо видеть. Люди любят, когда побеждают неудачники. Люди любят, когда у них на глазах творится история.

Сырые яйца и пиво в люксе высшего эшелона… Море шума и насилия… Жутковатое песнопение во всю глотку… Финальный гонг

«Эрнест Хемингуэй всегда говорил мне одну вещь: вредно лично знать выступающего бойца и интересоваться его карьерой. Рано или поздно он получит травму на ринге или его побьют, и, если это друг, смотреть будет почти невыносимо».

Джордж Плимптон. Застекленная витрина

Ну… я недоумевал, почему Джордж так и не объявился в Лас-Вегасе. Мухаммед Али дружил и с Норманом Мейлером тоже, и с Баддом Шулбергом, и с большинством пишущих о боксе крупных журналистов, – все бой со Спинксом пропустили. Я был настолько вздрючен от ужаса, что придется провести две недели в здешнем «Хилтоне», что не мог воспринимать ничего серьезнее страха, голода и дневного телевидения и не осознавал собственной бестактности.

Поначалу я решил, что совершил какой-то колоссальный промах. Сибил Арум пыталась меня успокоить, но остальные твердили, что у меня паранойя. Один бесконечный день за другим я заходил в штаб-квартиру «высшего эшелона» в директорском люксе на пятом этаже и как можно небрежнее спрашивал, не приехали ли еще Джордж или Норман. Отвечали мне всегда одинаково.

А может, я просто перебарщивал, компенсируя позорный малярийный срыв в Заире, когда приехал на две недели раньше всех, кроме Арума и Леона.

Через неделю такого подозрительного одиночества в роли «закулисного журналиста» я начал выдавать себя за типичного бармена «высшего эшелона». Ситуация вызывала у меня серьезную паранойю. Что не так? Мне не давали покоя сомнения. Я ошибся с отелем? Может, серьезные люди остановились в «Аладдине» или в «Цезарь Паласе», где все и происходит?

Или, может, я слишком старался, делал что-то противоестественное? Например, просыпался в десять утра, чтобы пойти на ежедневные пиар-совещания в директорском люксе Арума, писал объемистые заметки о таких проблемах, как загадочный отказ претендента на титул чемпиона в «весе пера» из Ганы надеть перчатки «Эверласт» на бой с Дэнни Лопесом, или о том, следует ли брать один доллар или два со зрителей, желающих присутствовать на ежедневных тренировках Али, – когда и если Али вообще являлся на тренировки. По слухам из спортзала «Данди» в Майами, он не воспринял вызов всерьез и – что ухудшало ситуацию – отказывался разговаривать с кем-либо, кроме жены.

Немалая проблема заключалась еще и в общем настрое крупной спортивной прессы по стране, варьировавшемся от пустой апатии до откровенных насмешек. Из всех специализирующихся на боксе журналистов, на чьи ежедневные писульки можно было рассчитывать, присутствовали только местные. Например, Томми Лопес из Review Journal или Майк Марли из Las Vegas Sun. Мне это было на руку, ведь про «закулисные игры» они знали гораздо больше меня и основательно меня просветили относительно технических аспектов бокса, о которых я даже не подозревал. Но нью-йоркские СМИ по-прежнему отмахивались от матча как фарса или мошенничества или, может, даже договорного боя, как намекнул позднее разочарованный претендент Кен Нортон. По мере того как в прессе Леона все чаще шутливо обзывали «лодырем месяца», настроение Арума все больше портилось. Арум был шокирован и искренне возмущен, когда перед боем освещение в прессе иссякло до одноразовой остроты про «таинственный матч между бойцом, который не хочет говорить, и бойцом, который не может».

Время от времени в люкс забредал Спинке и, казалось, совершенно не замечал ничего, что кто-либо, включая меня, говорил о матче. Его даже не встревожило, когда в Лас-Вегас приехала его мать и первому же встречному репортеру заявила, мол, на ее взгляд, это «позор», что ее сына «побьют по телику», лишь бы «бизнесменишки из Нью-Йорка» заработали кучу денег.

Леона Спинкса никакие опасения не мучили. Мозги у него работают довольно прямолинейно, и чем больше я видел его в Лас-Вегасе, тем больше убеждался, что мысль о том, что в бою за титул мирового чемпиона в тяжелом весе ему придется сражаться с идолом его детства, решительно его не волновала, выиграет он или нет.

– Конечно, он величайший, – говорил Леон немногим репортерам, умудрившимся разыскать его и спросить, что он думает об Али, – но рано или поздно ему ведь придется дать слабину, так?

С прессой он обходился вежливо, но было очевидно, что вопросы его решительно не интересуют – а собственные ответы и того меньше, от чего он отмахивался так же небрежно, как разбивал два сырых яйца в каждый бокал пива, который пил во время интервью.

Не интересовали его и отчаянные потуги Арума поднять перед матчем шум в прессе.

* * *

Любой сколько-нибудь вменяемый кандидат в президенты, рок-звезда или пиарщик чемпионата по боксу, скорее всего, уволит высокопоставленного советника, который устроил, чтобы он с женой провел две недели в маленькой спальне, смежной с комнатой, которая одновременно служит баром, штаб-квартирой и базой всех серьезных операций. А ведь именно это выкинул в Лас-Вегасе Арнум, и его выходка настолько не укладывалась в поведение человека, имеющего отношение к большим Деньгам, Власти и Связям, что у меня зародились нехорошие подозрения. Мы с Бобом достаточно долго дружили-, чтобы я более-менее понимал: он не безнадежный тупица и не сумасшедший. Но у меня много странных друзей, и я до сих пор, невзирая на несколько вопиющих исключений в сфере южной политики и чернокожих наркодельцов в комбинезонах «Айрон бой», на девяносто восемь процентов доверяю своей интуиции, и пока Арнум не выкинет чего-то такого со мной, буду называть его другом и относиться к нему как прежде.

С этим покончили, и давайте вернемся к путаной саге и моим ощущениям в Лас-Вегасе. Приближался день боя, и у меня все больше сомнений возникало и относительно моего одиночества, и того, что оно могло бы значить, да и относительно моего понимания профессионального бокса как спорта или бизнеса в целом. В огромном «Хилтоне» Вегаса я чувствовал себя в полной изоляции, даже лучшие друзья начали снисходительно хмыкать на мои телефонные жалобы, дескать, мне адски трудно поставить на Леона Спинкса десять или даже восемь к одному, – вот тут я испытал несколько нервных минут, недоумевая, может, я и впрямь сошел с ума, как все о том свидетельствует.

Книгу Плимптона я прочел лишь много позже, и именно из нее узнал, что был единственным писателем Америки настолько бессердечным, чтобы приехать в Лас-Вегас посмотреть, как побьют Мухаммеда Али.

Кем бы или чем бы я ни был, но только не другом Чемпу. Отчасти верно: ведь я не только явился на матч, но так глубоко увяз в зыбучих песках предательства, что даже поставил против него.

Десять к одному.

Запомним эти цифры, они важны и потому, что разница между десятью и пятью – это зачастую разница между другом и врагом.

Когда в Вегасе зазвонил гонг к началу пятнадцатого раунда, Леон Спинке устал и выдохся настолько, что следующие три минуты едва держался на ногах. Минимум двадцать раз посмотрев бой в записи, я теперь считаю, что даже чемпион мира в легком весе Роберто Дюран положил бы Леона одной быстрой и яростной комбинацией: обманный маневр, целящий в глаза, чтобы заставить поднять руки к лицу, а после врезать под сердце правым апперкотом, потом еще левый в живот, чтобы голова качнулась вперед, став мишенью, на которую придется удар, пусть ослабевшей, но еще убийственной правой Али с расстояния двадцати или двадцати одного дюйма…

Ни один боец, кроме Джо Фрэзера, не устоял перед смертоносными комбинациями Мухаммеда на таком продвинутом раунде, как пятнадцатый. И до тех последних, невероятно жестоких трех минут в Лас-Вегасе Леон Спинке никогда в жизни больше десяти не выдерживал. Когда почти вслепую он вытащился из своего угла на пятнадцатом против Чемпа, который очевидно и бесповоротно по очкам отставал, Леон Спинке «был готов», как говорят в безжалостном мирке «квадратного круга», где минута идет за миллион долларов.

…Но и Мухаммед Али выдохся тоже. Съемка велась с подвесного мостика прямо над рингом, из-под потолка «Павильона Хилтона», и на ней видно, как оба боксера пошатываются и временами почти поддерживают друг друга, просто чтобы не упасть в том злостном пятнадцатом раунде.

К тому моменту любые стратегии уже позабылись, и кровожадный рев пяти или около того тысяч белых фанатов Спинкса, которые превратили профессиональный бой в похабную распродажу (и это в городе, где пронырливый пиарщик вроде Арума, Дона Кинга или даже Рауля Дьюка мог бы продать пять тысяч билетов на мировой чемпионат по петушиным боям), сказал Али все, что ему тогда требовалось знать. Каких-то несколько минут назад эти люди скандировали «А-ли! А-ли!», когда вдруг показалось, что Леон сильно сдает, а Чемп все-таки знает, что делает… Теперь они же, словно по мановению волшебной палочки, скандировали – но уже не «А-ли!»

По мере того как становилось все более очевидно, что Мухаммед выдохся, как и его противник, зал начал заполняться новым звуком. Зародился он, помнится, под конец четырнадцатого раунда, когда меня уже поглотил адский хаос, захлестнувший пятьдесят или около того друзей и членов Семьи в углу Чемпа, где бывший чемпион в тяжелом весе Джимми Эллис и вспыльчивый брат Али Рашаман рвали веревки ринга и выкрикивали Мухаммеду обреченные советы, поскольку Бундини под конец двенадцатого раунда стало плохо и он рухнул возле Анджело Данди, а Киллрой и Пэттерсон стали кричать в толпу, мол, позовите врача. Прямо передо мной Пэттерсон одной рукой поддерживал Бундини, а другой махал Кил л рою.

– У Дрю сердечный приступ, – кричал он. – Сердечный приступ.

В углу Али клокотали страх, безумие, эмоциональный раздрай – море шума и насилия.

И на этот полнейший хаос накатил жутковатый рев толпы:

– Лее-он! Лее-он!

По мере того как пятнадцатый раунд рывками приближался к очевидному концу, рев делался все громче, все злобнее.

– Лее-он! Лее-он! Лее-он!

Мухаммед Али никогда такого рева не слышал – и Леон Спинке тоже. И я…

Не слышали ни Анджело с Бундини, ни Киллрой, Конрад или Пэт Пэттерсон. И Крис Кристофферсон тоже не слышал: он повис на Рите Кулидж всего в нескольких футах от меня, и вид у него был потрясенный. Последние несколько секунд истекли, грянул финальный гонг, и каждый из нас в том углу вдруг почувствовал себя очень старым.

Клоун Билли звонит в Новый Орлеан: равные шансы прогорклая карма

Матч-реванш Али со Спинксом, назначенный на 15 сентября, скучным не будет. По слухам, Али идет фаворитом два к одному, но эти цифры долго не продержатся, а если и продержатся, большим искушением будет поставить на Спинкса – он, даже по моим меркам, два к одному лузер, но если ставки поползут вверх, то искушение станет почти непреодолимым.

Приехав в Лас-Вегас за две недели до прошлого боя, я сказал Бобу Аруму, что шансы Леона на победу двадцать процентов. При принятии ставок, считай четыре к одному, что, как твердили даже грошовые «эксперты», было дурной шуткой. Бой считался настолько неравным, что все букмекеры Вегаса, кроме одного, вообще ставок не принимали, потому что Али был безусловным фаворитом и даже десять к одному казалось верным способом потерять деньги.

На тринадцатом раунде букмекеры-дилетанты у ринга принимали ставки восемь к одному на Мухаммеда. Мой друг Семмес Лаккетт, окруженный шумной стаей азартных игроков на двухсотдолларовых местах, смотрел, как раунд за раундом приканчивают единственного бедолагу, который за сорок пять минут потерял по меньшей мере сорок кусков. Недотепа поставил на Али сначала десять к одному, потом, после первых шести-семи раундов, спустил до восьми к одному, после одиннадцатого – до четырех к одному и, наконец, до двух к одному под конец тринадцатого.

К концу боя он заговаривался от ярости.

– Я ставил на богом проклятую легенду, – орал он. – Я, наверное, умом тронулся.

Я достаточно часто смотрел запись боя и рискну высказать мнение, что с правой рукой у Али было что-то не так. Она просто не функционировала. Даже при замедлявших ее пяти-шести футах вялых мышц мощь в ней еще оставалась. Защиту Леона она крушила с постоянством, которое привело бы бой к завершению на десятом или одиннадцатом раунде, если Мухаммед вкладывал хотя бы в полсилы. Спинке, наверное, пропустил двадцать пять или двадцать шесть ударов правой Али, но, сомневаюсь, что больше одного-двух возымели эффект.

Это есть истинный ключ к бою, и если правая Али будет так же бесполезна в Новом Орлеане, как была в Лас-Вегасе, Спинкс победит за восемь или девять раундов. На данный момент оба боксера понимают, что Али уже испробовал свою лучшую стратегию в схватке с Леоном: несколько серий проверенных комбинаций и приемов, но такой подход предполагал, что перевозбужденный, недисциплинированный боец вроде Спинкса измотает себя на первых раундах, как это было с Джорджем Фореманом, и, устав, станет легкой добычей к тому времени, когда гонг пробьет десятый.

В этом и заключалась решающая ошибка команды Али: Леон не вымотал себя тогда, и нет причин считать, что вымотает себя в реванше. А значит, сентябрьский бой Али придется вести совершенно иначе: ему придется рискнуть атакуя первые пять-шесть раундов этой «Новоорлеанской битвы», как окрестил поединок Арум. И шансы, что у Али это прокатит, в лучшем случае пятьдесят на пятьдесят. И ему нужно будет совершить чудо, придя в наилучшую форму, ведь если Мухаммед не сможет при первом же гонге ураганом вылететь из своего угла и выбить Леона из равновесия, десять раундов он не протянет.

Будь я букмекером, считал бы, что Леон фаворит шестьдесят на сорок. Именно так видел ситуацию и Боб Арум еще до того, как матч решили наконец провести в Новом Орлеане.

Кое-кто в мире бокса твердит, мол, Арум бокса от бадминтона не отличит, но никто из них в прошлый раз не рискнул выступить с заявлением, кроме вялого, мол, у Леона «вероятно, есть шанс».

Боб Арум озвучил свои цифры минимум за полтора месяца до боя, и поначалу это меня потрясло, потому что я думал, мой собственный расклад и так на грани безумия.

Но Арум цеплялся за свой расклад до самого боя. Да и я, две недели понаблюдав за Спинксом, изменил свой прогноз до тридцати или тридцати пяти процентов. И даже до сорока-сорока пяти, когда в день матча услышал, как Арум в половине третьего дня кричит на Спинкса по внутреннему телефону, мол, пусть перестанет дергаться, будут ли билеты для его друзей, и готовится к схватке с человеком, которого многие, включая меня, еще называют лучшим боксером, когда-либо выходившим на ринг. И если бы я знал, что Леон заставил своих тренеров принести ему в пять часов стейк, то, вероятно, назвал бы бой равным.

Вот как видится мне сейчас «Новоорлеанская битва»: шансы равны, и если 15 сентября ставки будут принимать на обоих равные, я, по личным причинам, поставлю на Мухаммеда Али. Ненавижу проигрывать, но в данном случае проигрыш будет не таким болезненным. Если бы Мухаммед Али не добавлял мне адреналину, последние двадцать лет моей жизни были бы чуточку дешевле и скучнее. Как же я могу ставить против него в бою, который может стать его последним. Наверное, могу себе позволить поставить на него и потерять деньги – это приемлемый риск. Но что-то у меня в душе скисает при мысли о том, какую гнилую карму я на себя навлеку, если поставлю против него, а он победит.

Такой риск неприемлем.

Подвижный треножник, эксперты в баре «Хилтона»… Последнее приключение в дешевой журналистике…

С тех пор как почти два десятилетия назад Мухаммед Али стал суперзвездой СМИ и наэлектризовал всю страну, он по множеству самых разных причин вызывал интерес у многих людей. И у меня тоже: удивленное ощущение товарищества в начале сменилось затем настороженным восхищением, потом пришли симпатия и уважение, за которыми последовал новый приступ настороженности, скорее раздражение, чем восхищение. Все эти ощущения всколыхнулись разом, когда он подписал контракт на бой с Леоном Спинксом в качестве «разогрева» перед своей лебединой песней на шестнадцать миллионов долларов против Кена Нортона.

Тогда я этого не сознавал, но мой интерес к Мухаммеду Али перешел на совершенно другой уровень. Я видел все бои Леона на монреальской Олимпиаде 76-го и помню впечатление, граничащее с благоговением, от того, как он бросался и укладывал всех и вся, кого против него выставляли. Я никогда не видел, чтобы молодой боец упирался в пол обеими ногами и чуть кренился вперед или подавался вперед телом, когда наносил хук той или иной рукой.

Арчи Мур был, вероятно, последним значительным боксером, обладавшим таким редким сочетанием мощи, рефлексов и острой тактической интуиции, которая просто обязана быть у боксера, чтобы избежать даже случайного риска полного контакта. Но Леон рисковал постоянно и в большинстве боев ничего больше не делал.

Это был стиль чисто камикадзе: «подвижный треножник», в котором ноги Леона превращались в две опоры треножника, а тело его противника – в третью. Это было интересно по двум причинам. Во-первых, «треножника» не существует, пока удар из этой стойки не придется в голову или тело противника, поэтому промах может иметь фатальный исход или как минимум вызовет недоумение и даже слабую улыбку-другую судей на риге, которые подсчитывают очки. Во-вторых, если удар приходится в цель и возникает «треножник», в цель передается почти сверхъестественный энергетический импульс, особенно если злополучная жертва откинулась на веревки как можно дальше, втянув голову в защитной стойке, – по тактике Али.

У боксера, который упирается в пол обеими ногами, а потом подается вперед, чтобы выбросить хук, весь свой вес вкладывая в этот удар, смещается сам центр тяжести. В этот момент он уже не в состоянии сдать назад, и если промахнется, то не только потеряет очки за дурацкую неуклюжесть, но и откроет голову, в которую может прийтись любая точечная комбинация ближнего боя, а это обычно заканчивается нокдауном.

Таков был стиль Леона на Олимпиаде, и зрелище наводило ужас. Он загонял противника туда, откуда тому некуда бежать, а потом в первом же раунде из стойки-«треножника» наносил парочку своих сотрясающих мозги ударов. На Олимпиаде у поединков всего три раунда, и когда тебя так отделывают в первом, времени оправиться не остается…

…даже не захочешь оправляться, едва сообразишь, что у зверюги, к которому тебя вытолкнули на ринг, обратной передачи нет и что он с равной вероятностью атакует что телефонный столб, что человека.

Немногие боксеры способны справиться с таким стилем тотальной атаки и не уйти в глухую в оборону, чтобы придумать новую тактику боя. Но за три раунда такого не успеешь, как не успеешь и за десять, двенадцать, даже за пятнадцать, потому что Леон не оставляет времени на размышления. Он раз за разом наскакивает, молотит. Упершись в пол и подавшись навстречу третьей «ноге Треножника», он может разом нанести три-четыре удара с обеих сторон.

Впрочем, бедолаги, которых Леон разделал на Олимпиаде, были любителями. И все мы стали чуть-чуть беднее от того, что золотую медаль он завоевал в легком весе, потому что, будь он на несколько фунтов тяжелее, ему пришлось бы выйти против элегантного кубинского чемпиона Теофило Стивенсона, который все три раунда дубасил бы его как грушу.

Но по причинам своим собственным и Фиделя Кастро Стивенсон, олимпийский чемпион в тяжелом весе на Олимпиаде и 72-го и 76-го годов и единственный современный тяжеловес, у которого достанет и ума, и физической силы драться с Али, пожелал остаться «чемпионом мира в тяжелом весе любительских игр» и не совершать последний рывок на великий ринг, каким стал бы его бой с Мухаммедом Али.

Какие бы причины ни заставили Кастро решить, что матч Стивенсона с Али (будь то в 1973-м или 1974-м, когда Мухаммед завоевал сердца и умы всего мира победой над Джорджем Фореманом в Заире) не в интересах ни Кубы, ни Кастро, ни, возможно, даже самого Стивенсона, они навсегда будут сокрыты черным туманом политики и убеждением таких, как я, что те же самые дурацкие политические императивы, погребшие под наследием провала и позора все прочие проблемы нашего поколения, были истинной причиной, почему двух великих гениев-тяжеловесов нашего времени так и не выпустили на один ринг.

Таково мое личное мнение, хотя даже мои друзья в «индустрии бокса» отмахиваются от него как от дурацкой ерунды недалекого писаки, который умеет рассказать про наркотики, насилие или политику президентских кампаний, но никак не добьется успеха в их мире. Бокс.

Это ведь «эксперты» снисходительно хмыкали, когда я в Лас-Вегасе говорил, что принимаю любые ставки на Леона Спинкса против Мухаммеда Али из расчета десять к одному, а с тем, кто умеет считать, готов столковаться на пять к одному или, может, на четыре. Но никто в Вегасе, способный выплатить хотя бы половину выигрыша, не соглашался принимать ставки даже восемь к одному.

«Экспертов» всех областей объединяет одна отличительная черта: они никогда не поставят деньги или что-либо еще на то, в чем, по их заявлениям, они убеждены. Потому они и «эксперты». Они вальсируют по минному полю рискованных утверждений, которое отделяет политиков от азартных игроков, а когда ты достиг высот, с которых можешь называть себя экспертом, чтобы не скатиться оттуда, надо подстраховывать свои ставки (оглашаемые и неоглашаемые) так искусно, чтобы твою высоко ценимую репутацию не подмочило ничего, ну разве какая-нибудь нелепость, которую можно списать на божий промысел.

Например, я живо помню собственное разочарование, когда Норман Мейлер отказался ставить на свое почти стопроцентное убеждение, что Джордж Фореман слишком силен и что Мухаммед Али не справится с ним в Заире. А еще я помню, как в Лас-Вегасе меня хлопнул по груди спортивный журналист из Associated Press, когда однажды в «Хилтоне» в баре при казино разговор зашел про бокс.

– Леон Спинке тупой карлик, – рявкнул он в оскалы прочих экспертов, собравшихся послушать, кто что думает о бое. – У него столько шансов выиграть чемпионат в тяжелом весе, как у вот этого парня.

«Этим парнем» был я, и свою полнейшую убежденность репортер АР подчеркнул, стремительно ткнув меня в солнечное сплетение.

С тех пор я не раз поминал ему тот разговор. Когда я сказал, что дословно процитирую его слова как крупицу предматчевой мудрости, он переменился в лице и сказал, что если я собираюсь сослаться на его случайную глупую фразу, то пусть уж буду достаточно честен и объясню, что он «был с Мухаммедом Али так долго и пережил с ним столько диких сцен, что тогда просто не мог пойти против него».

Ну… это мое последнее приключение в спортивной журналистике, и, откровенно говоря, мне плевать, покажется ли оно внятным читателям. Особенно потому, что вы, мелочные жадюги, попытались поместить полноцветный разворот X…* прямо посреди моего материала.

Где-то в папках у меня есть письмо от рекламного агентства корпорации «Хонда» в США. Там говорится, что они предпочли бы, чтобы мой имидж не идентифицировался с Rolling Stone. За годы эти тупые жестянщики завалили меня такой горой оскорблений, что я задался вопросом, а с нормальными ли людьми мы вообще имеем дело, если они настолько охренели, что хотят поместить гигантскую рекламу «Хонды» прямо посреди моей статьи.

* Имя производителя было в последнюю минуту удалено издателем после гневных и алчных обсуждений с рекламным отделом RS. – Примеч. авт.

Да пошли они. Я даже хоронить Ричарда Никсона на «хонде» бы не поехал. Из моих знакомых «хонда» была только у Рона Зиглера. Завел он ее себе еще в Сан-Клементе, перед самой отставкой, и, помнится, Рону, по причинам, которых я так и не понял, очень хотелось одолжить ее мне. Как-то на вечернике в доме Никсона я, одурелый от мескалина, запросто болтал с Роном, Генри Киссинджером, генералом Хейгом и прочими этого типа, и все они были тогда очень приветливы… даже со мной. Среди приглашенных оказалась Энни Лейбовитц, и я уговорился с Зиглером, что на несколько дней махну мой «датсун» на его «хонду», а тем временем заместитель Зиглера Джеральд Уоррен и Энни потешались над Киссинджером, который решил, что я «полковник ВВС в штатском».

– Скажи ему, что он прав, – шепнул я Энни. – Обменяем «датсун» на байк Зиглера и завтра утром спустим его прямиком с пирса Лагуна-бич. Я на полной скорости съеду на байке с пирса. У тебя получится несколько хороших кадров, когда перед самым ударом я вздерну байк в воздух. А Рону мы подарим фотку с автографом от «полковника».

* * *

Ох, ну вот опять меня тянет на старые добрые времена, когда мужчины были мужчинами, веселье – весельем, а благовоспитанный доктор ВВС еще мог, не вызывая скандала, пить коктейли с президентом.

Это было до того, как «уехал цирк», как резко припечатал Дик Гудвин, когда мы сидели в вашингтонском кабаке в день отставки Никсона. И верно, с тех пор все посерело. Гамильтон Джордан слишком растолстел, чтобы ездить на мотоцикле, а Джоди Пауэлл уже не способен гонять.

Господи! Как низко мы пали! Неужели Рон Зиглер был последним вольнодумцем в Белом доме? У сестры Джимми, Глории, есть большая «хонда», но ей не позволяют заезжать севернее Чаттануги, а остальная семья залегла на дно, лихорадочно изобретает формулу, как превратить арахис в швейцарские франки.

Ах ты… матерь бредящего бога! Во что мы ввязались? Как мы провалились в эту дыру? И как нам из нее выбраться?

Или – ближе к делу – как спасти эту косоглазую статью, когда я всю ночь лепетал про Рона Зиглера и «хонды» и сборище бесхребетных косолапов в Белом доме?

И как насчет концовки? Как насчет серьезной журналистики? И порядочности? И Правды? И Красоты? И Вечных Истин? И Дня права в Джорджии? Да, нас почти накрыло, и на сей раз главную речь требуют от меня.

Почему нет?

За сто тысяч долларов я сделаю что угодно, если, конечно, деньги вперед. Что? Ах ты, боже мой! Что я только что написал? Вырезать последние фразы? Или оставить как есть и подготовиться к атаке спецслужб в стиле Спинкса?

Нет, так продолжаться не может. Эта хрень еще в неприятности меня впутает. И какая будет трагедия, если меня посадят сейчас, после того как я десять лет издевался над Белым домом, – пусть и по очень веским причинам. Зиглер сказал, мол, это потому, что я псих, а Киссинджер считал меня беглым полковником ВВС. Но мой старый друг Пат Бьюкенен назвал это «врожденным изъяном личности». Может, и правда, но если высказывание, что Ричард Никсон лжец и вор, – доказательство «врожденного изъяна личности», какой адский изъян, заболевание или даже травма головного мозга способны заставить человека десять лет изо дня в день писать гневные и лицемерные речи для Ричарда Никсона и Спиро Эгню?

«Ни один вьетконговец не называл меня ниггером».

Мухаммед Али сказал это еще в 67-м и едва не попал в тюрьму за свои слова – что еще может лучше характеризовать наше правосудие и тарабарщину в Белом доме?

Одни пишут романы, другие играют так азартно, что в них живут, а некоторые глупцы стараются делать то и другое. Но Али едва умеет читать, не то что писать, поэтому к перепутью он подошел давным-давно, и, оказалось, он обладает редкой интуицией, позволившей ему найти единственную лазейку, третий вариант: он вообще откажется от слов и станет жить в собственном кино.

Коричневый Джей Гетсби (не черный, и мозги у него никогда не станут варить как у белого), он с самого начала руководствовался тем же инстинктом, что и герой Фицджеральда, был бесконечно увлечен зеленым огоньком на конце пирса. У него были рубашки для Дейзи, магическое средство достижения цели для Вольфсхейма, деликатное и опасно ранимое шарканье Али-Гетсби для Тома Бьюкенена и решительно никаких ответов для подсевшего на словеса Ника Каррауэя.

На этом свете существует две разновидности людей, способных дать сдачи: одни довольно рано научаются жить, полагаясь на быстрые рефлексы, другие, у кого есть вкус к азартной игре, обладают даром превращать агрессивную защиту в стиль ответного удара из чувства самосохранения.

Давным-давно, вскоре после своего двадцать первого дня рождения, Мухаммед Али решил, что будет не только королем мира в собственной области, но и наследным принцем во всех остальных.

Великий замысел, даже если у тебя ничего не получится. Большинство не способны переварить реальность того, что творится в той сфере, которую они либо по собственной воле, либо по принуждению решили считать своей. А у тех, кто на это способен, зачастую хватает здравого смысла не испытывать чересчур удачу.

Этим Мухаммед Али всегда отличался от нас. Он пришел, он увидел, и если не вполне победил, то подошел к победе ближе, чем кто-либо на памяти нашего обреченного поколения.

Res Ipsa Loquitor.

Rolling Stone, № 265, 18 мая, 1978


Оглавление

  • ПРЕСС-РЕЛИЗ
  • Часть 1. ОТ АВТОРА
  • СТРАХ И ОТВРАЩЕНИЕ В БУНКЕРЕ
  • ДЕРБИ В КЕНТУККИ УПАДОЧНО – ПОРОЧНО
  • СЕВЕРНЫЕ ПРОБЛЕМЫ ЮЖНОГО ГОРОДА
  • СТРАХ И ОТВРАЩЕНИЕ НА СУПЕРКУБКЕ
  • ИСКУШЕНИЕ ЖАН-КЛОДА КИЛЛИ
  • АБСОЛЮТНЫЙ ФРИЛАНСЕР
  • ТЕЛЕГРАММА НАЛОЖНЫМ ПЛАТЕЖОМ ОТ БЕШЕНОГО ПСА
  • ГЕНИИ ПО ВСЕМУ МИРУ ДЕРЖАТСЯ ДРУГ ЗАДРУГА, И СТОИТ ПРИЗНАТЬ ОДНОГО, КАК ВИБРАЦИЯ ПРОБЕГАЕТ ПО ВСЕЙ Ц
  • СУПЕРОБЛОЖКА КНИГИ «СТРАХ И ОТВРАЩЕНИЕ В ЛАС-ВЕГАСЕ: ДИКОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ В СЕРДЦЕ АМЕРИКАНСКОЙ МЕЧТЫ»
  • БЕСЕДА О РАЛЬФЕ СТЕДМАНЕ И ЕГО КНИГЕ «АМЕРИКА» С Д-РОМ ХАНТЕРОМ С. ТОМПСОНОМ
  • СТРАННОЕ ГРОМЫХАНИЕ В АЦТЛАНЕ
  • СИЛА ФРИКОВ В СКАЛИСТЫХ ГОРАХ
  • МЕМОРАНДУМ СПОРТИВНОЙ РЕДАКЦИИ: ТАК НАЗЫВАЕМАЯ ПАНИКА «ИИСУС-ПСИХА»
  • МЕМУАРЫ О ГАДОСТНОМ УИК-ЭНДЕ В ВАШИНГТОНЕ
  • Часть 2. ПРЕДСТАВЛЯЕМ: КУКЛА «РИЧАРД НИКСОН» (Пересмотренная модель 1968 года)
  • ОТ АВТОРА
  • ИЮНЬ, 1972: КОЛЕСНИЦА МАКГОВЕРНА КАТИТСЯ ВПЕРЕД
  • ПОЗДНЕЕ В ИЮЛЕ
  • СЕНТЯБРЬ
  • ОКТЯБРЬ
  • ЭПИТАФИЯ
  • ЗАПИСКИ ОТ СПОРТИВНОЙ РЕДАКЦИИ И ХАМСКИЕ ЗАМЕЧАНИЯ ИЗ КАМЕРЫ ДЕКОМПРЕССИИ В МАЙАМИ
  • СТРАХ И ОТВРАЩЕНИЕ В «УОТЕРГЕЙТЕ»: МИСТЕР НИКСОН ОБНАЛИЧИЛ ЧЕК ЧАСТЫ
  • СТРАХ И ОТВРАЩЕНИЕ В ВАШИНГТОНЕ: ПРИЖАЛИ МАЛЬЧИКОВ
  • СТРАХ И ОТВРАЩЕНИЕ В ЛИМБО: ДЕРЬМО НЕ ТОНЕТ
  • Часть 3. ПУТНИК СЛЫШИТ МУЗЫКУ ГОР ТАМ, ГДЕ ЕЕ ИГРАЮТ
  • ЗАПЛУТАВШИЙ АМЕРИКАНЕЦ В ЛОГОВЕ КОНТРАБАНДИСТОВ
  • ПОЧЕМУ К ЮГУ ОТ ГРАНИЦЫ ЧАСТО ДУЕТ ВЕТЕР АНТИГРИНГО
  • ДЕМОКРАТИЯ В ПЕРУ УМИРАЕТ, НО, КАЖЕТСЯ, МАЛО КТО ЕЕ ОПЛАКИВАЕТ
  • ИНКА С АНД: ОН ТОТ, КТО ПРИЗРАКОМ ОБИТАЕТ НА РУИНАХ СВОЕЙ КОГДА-ТО ВЕЛИКОЙ ИМПЕРИИ
  • БРАЗИЛЬПАЛЬБА
  • ПУСТЯЧНЫЕ ПИСЬМА С ДОРОГИ ИЗ АРУБЫ В РИО
  • ЧТО ЗАМАНИЛО ХЕМИНГУЭЯ В КЕТЧУМ?
  • ЖИЗНЬ В ЭПОХУ ОЛДЖЕРА, ГРИЛИ И ДЕБСА
  • МАРЛОН БРАНДО И ПЕРЕПОЛОХ С ПРАВАМИ ИНДЕЙЦЕВ НА РЫБНУЮ ЛОВЛЮ
  • «ХЭШБЕРИ» – СТОЛИЦА ХИППИ
  • КОГДА БИТНИКИ БЫЛИ СВЕТСКИМИ ЛЬВАМИ
  • HE-СТУДЕНЧЕСКИЕ ЛЕВЫЕ
  • РИСКОВЫЕ ПАРНИ НА МОЩНЫХ НЕБЕСНЫХ МАШИНАХ… УЖЕ НЕ ТЕ, ЧТО РАНЬШЕ!
  • «ШЕФ ПОЛИЦИИ»: ПРОФЕССИОНАЛЬНЫЙ РУПОР СИЛ ПРАВОПОРЯДКА
  • ЧАСТЬ 4. ВЕЛИКАЯ ОХОТА НА АКУЛУ
  • ДЖИММИ КАРТЕР И БОЛЬШОЙ «ПРЫЖОК ВЕРЫ»
  • РЕЧЬ ДЖИММИ КАРТЕРА НА ДЕНЬ ПРАВА: УНИВЕРСИТЕТ ШТАТА ДЖОРДЖИЯ, АФИНЫ, ШТАТ ДЖОРДЖИЯ
  • БАНЬШИ ВОЕТ, БИЗОНЯТИНЫ ТРЕБУЕТ
  • ХУЛИГАНСКИЙ ЦИРК И ИЗНАСИЛОВАНИЕ МАЛОЛЕТОК В БАСС-ЛЕЙК
  • ПРАХ К ПРАХУ ПЕПЕЛ К ПЕПЛУ: ПОХОРОНЫ МАТУШКИ МАЙЛЗА
  • ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В ЛАС-ВЕГАС: КОГДА ЖИЗНЬ СТАНОВИТСЯ ЖУТКОЙ, ЖУТЬ СТАНОВИТСЯ ПРОФЕССИОНАЛЬНОЙ
  • ПОСЛЕДНЕЕ ТАНГО В ВЕГАСЕ: СТРАХ И ОТВРАЩЕНИЕ В ПРЕДБАННИКЕ
  • ПОСЛЕДНЕЕ ТАНГО В ВЕГАСЕ: СТРАХ И ОТВРАЩЕНИЕ В ДАЛЬНЕЙ КОМНАТЕ