КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Чудовище Франкенштейна [Сьюзан Хейбур ОКиф] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Сьюзан Хейбур О’Киф Чудовище Франкенштейна

Стивену Чадни, с благодарностью за то, что прыгнул вместе со мной в неизвестность

Пролог

13 октября 1828 года

У Северного полюса

Личный бортовой журнал

капитана Роберта Уолтона


У меня за спиной, скованные морозом, лежат останки Виктора Франкенштейна.

Такая стужа, что, кажется, чернила в пере замерзают. Иллюминатор изнутри заиндевел, с петли свисают сосульки, а от моего дыхания над страницей плывут клубы пара. Оглянись я, даже труп в моей постели почудится белоснежным.

Нужно писать быстро — возможно, после меня только и останется, что этот журнал. Но как пересказать случившееся, Маргарет? Это же безумие!

Я обещал, что буду правдиво записывать все события, произошедшие за время нашей разлуки. Меня отправили в изгнание, но я решил обратить его во благо. Если бы мне удалось открыть Северный полюс, я бы расширил человеческое знание о величии Всевышнего. Если бы мне удалось открыть Северный полюс, вы бы радушно приняли меня обратно. Ведь разве после такой милости Господа я не заслуживал бы также Его прощения?

Но в ответ на мои мольбы даже Господь отрекся от меня.

Ныне рука моя дрожит не только от холода, а эти слова, которые лишь ты способна понять, словно порицают меня своими расхлябанными буквами и огромными кляксами.

Пару недель назад я спас во льдах человека. Будучи уже наполовину мертвым, он чудом остался жив. Решимость питала его обжигающей снедью одержимости, наделяя жгучим желанием выжить.

Человек назвался Виктором Франкенштейном.

Он сказал, что раскрыл тайну творения.

С тех пор как я спас этого беднягу, он беспрестанно рассказывал мне фантастическую и по сути своей богохульную историю о громадном существе, созданном его собственными руками, которое восстало против него и уничтожило все, что он любил. Осознав свое безрассудство, Франкенштейн пустился в погоню за тварью и выследил ее в этих пустынных краях.

То был рассказ человека, сведенного с ума стихиями, ибо кто еще отважится на такое или хотя бы вообразит столь самонадеянный поступок? Но между нами возникла поразительная духовная близость, и меня притянуло к нему с такой же силой, с какой Северный полюс притягивает стрелку: я слушал день за днем, как разворачивалась нить повествования. Наконец я понял, что он и есть тот друг, которого я был лишен всю жизнь. Ты знаешь, как я от этого страдал, Маргарет, считая себя обреченным на одиночество, и единой отрадой была для меня ты. Можешь вообразить, как я восхищался им, как жаждал его дружбы и любви.

Я предвкушал вашу радостную встречу и уже завидовал вашей слишком пылкой привязанности друг к другу.

Но меня преследует злой рок: я пришел на помощь слишком поздно, Франкенштейн так и не поправился. Погода испортилась, и здоровье его пошатнулось. Он умер вчера на рассвете, едва ледяной ветер завыл, словно оплакивая покойника. И по-моему, с ним умерла лучшая частичка моей души.

Странно было обрести потерянного двойника в человеке, обуреваемом столь нечестивыми желаниями. Но потом он умер… Мне страшно было смотреть в зеркало. Чье отражение я увижу? А если сдернуть одеяло с мертвеца, чье у него будет лицо?

Я так и не раскаялся…

Ах, Маргарет, как я смею записывать подобные мысли на этой странице, которую ты, возможно, еще прочтешь?

Лишь одна мысль терзала бредящего Франкенштейна до самого конца.

— Я умру, — говорил он, — а мой преследователь останется в живых? Пообещайте мне, капитан Уолтон, что он не уйдет от возмездия.

Я не мог отказать в утешении столь безутешному и ответил, не придав своим словам значения:

— Обещаю.

— Значит, вы понесете мой крест? Поклянитесь! Ради всего человечества, ради вашей сестры поклянитесь мне, что выследите это существо и уничтожите его.

— Даю вам слово.

Он сжал мою руку, и я вновь познал одиночество.

Я стоял над ним, потеряв счет времени, пока обеспокоенный экипаж не прислал двух человек, поднявших меня на палубу.

Смерть следовала за мной по пятам, мы шли нога в ногу.

Позже какой-то шум заставил меня вернуться в каюту. Над трупом высилась гигантская, непропорциональная человекоподобная фигура. Лицо закрывали длинные космы черных волос, огромная рука тянулась к покойнику. Услышав меня, существо обернулось, и я увидел его лицо. Я не встречал ничего столь ужасного и отвратительного. Непроизвольно отшатнувшись, я зажмурил глаза. А потом все сразу вспомнил, дорогая сестра, и поверил.

Мой дорогой Франкенштейн не солгал. Это рукотворное создание существовало на самом деле.

— О, я несчастный, — сказало оно.

Голос был мягкий, приятный и очаровывающий, потому страшные слова, слетавшие с черных, обезображенных губ, звучали еще ужаснее.

— Я убивал красивых и беззащитных, душил невинных во сне, сдавливал горло тем, кто ничем не навредил мне. — Он оглянулся на своего творца. — Он тоже моя жертва. Я преследовал и вместе с тем заманивал его, пока не привел к окончательной гибели. И вот он лежит здесь белый, холодный, недвижный.

— Теперь ты больше не в силах его истязать! — воскликнул я.

— А он меня? Как всякий человек, я стремился к дружбе и любви, но он обрек меня на пожизненную ненависть.

— Как всякий человек? — изумился я. — Ты издеваешься надо мной? Или над ним?

Существо попыталось распрямиться, но тесное помещение не позволило ему встать во весь рост.

— Издеваюсь? Для меня нет места — ни здесь, ни где-либо еще, и он наверняка это знал. Теперь тот, кто призвал меня к жизни, мертв. — Вид у него сделался более решительный. — Меня тоже не станет, ведь я смогу обрести покой лишь в смерти, которая меня и породила. Пусть хотя бы душа моя упокоится с миром, которого не познало тело.

С этими словами он промчался мимо меня, спрыгнул с корабля и приземлился на льдину рядом с судном. Вскоре волны унесли ее вдаль, и она скрылась во тьме.

Неужели человек способен меняться так быстро, Маргарет? Нам говорят, что Божья благодать вмиг приносит спасенье, но я уже познал, что проклятье бывает столь же внезапным. Вдруг в моей душе проснулось что-то непостижимое.

Чудовище существовало на самом деле. Что это означало — лично для меня? Я дал пустое обещание догнать и убить то, что считал несуществующим. Я лишь хотел утешить дорогого собрата.

А потом я увидел это создание и услышал его речь.

Мое пустое обещание в один миг стало торжественной клятвой. Ее важно было сдержать во что бы то ни стало.

Я приказал изменить курс и устремиться за тем, кого видел лишь я один. Существо сказало, что уничтожит себя, вернется в лоно смерти. Но можно ли верить убийце?

Я должен был увидеть, что обет исполнен, сестра, и что тварь мертва.

Утром проход перед нами сузился, паруса обвисли. Ветерок не колыхал полотнища, и ни облачка не отражалось в зеркальной глади. Мир застыл, безжизненный и белый — лишь спереди и сзади медленно надвигался лед, хотя это можно было заметить лишь краем глаза.

Я приказал вахтенным вскарабкаться по такелажу, выстроиться вдоль лееров и всматриваться в ледяную пустыню. Что же им искать? То, чего не должно быть, сказал я матросам. Часами, днями они молча дежурили. Доски скрипели, хотя никто не шагал по палубе; канаты бились о мачты, хотя их не раскачивал ветер. Где-то вдали оглушительно трещал лед. Люди наклонялись вперед и так долго вперяли неподвижный взор в пространство, что одежда и бороды их покрывались инеем. Даже глаза словно остекленели, пока они не мигая вглядывались в белый простор.

В третью вахту третьего дня экипаж в один голос вскрикнул, заметив невдалеке тонкую струйку дыма. Рядом на белом фоне виднелось черное пятно. Оно появилось неожиданно, будто тварь околдовала нас и оставалась невидимой, а затем решила показаться.

Сунув за пояс охотничий нож, я приказал спустить на воду шлюпку. Двое матросов доставили меня к широкой льдине. Я велел им вернуться на корабль, а сам зашагал в сторону дыма, пока не достиг кромки льда, расколовшегося под прямым углом: дальше плескались черные волны. На самом краю существо устроило привал.

Оно восседало меж островерхими выступами причудливой формы, словно царь в пещере без потолка, на троне из сталагмитов. Похоже, существо не пугали ни острые ледяные грани, ни лютый холод. Костер, привлекший мое внимание, горел в нескольких футах, и топливом для него служила верхняя одежда твари. Она явно не нуждалась в тепле.

Существо равнодушно наблюдало за тем, как я приближаюсь, обратив ко мне столь жуткое лицо, что можно было умереть от одного его вида.

Священникам советуют не обращаться к Дьяволу, которого они собираются изгнать. Почему же я заговорил? Зачем его выслушал? Нужно было сразу же ринуться вперед и перерезать ему глотку.

— Ты сказал, что вернешься в лоно смерти. — Я дышал часто и с трудом, изрыгая переохлажденный воздух. — Но ты по-прежнему жив. Ты бы мог скрыться, и я бы ничего не узнал. Ты мог бы добраться до самого полюса и украсть мое последнее сокровище. Но ты до сих пор жив!

— Кто вы?

— Роберт Уолтон, капитан корабля.

— Вы сердитесь.

Его бесстрастность бесила меня.

— Ты убил моего самого близкого друга. Теперь его нет, а ты здесь.

— От горя я не соображал, что говорю. Он был моим отцом.

— Отцом?!

Сорвав с рук перчатки, я выхватил из-за пояса нож и кинулся на тварь. Я словно бросился на каменную глыбу. Существо тотчас схватило меня за горло и встряхнуло. В его кулаке я казался малым дитятей. Я бешено полоснул чудовище клинком по шее. Страшные черты его исказила ярость, тварь швырнула меня на землю, ногой выбила из моей руки нож, и тот отлетел на край льдины. Я пополз за ним: на что я стану годен без оружия?

Существо набросилось на меня. Я впервые ощутил его чудовищный вес, будто на спину мне рухнула целая гора, ломая кости и превращая в месиво каждую мышцу. Вытянув руку, я сумел лишь дотронуться до кончика ножа, и тот закрутился, словно стрелка безумного компаса, с каждым оборотом все ближе придвигаясь к воде.

Тварь схватила нож и своей огромной ручищей вонзила его в мою кисть. Пробив кожу и кость, клинок отсек средний палец. Я закричал, Маргарет, еще до того, как прошел шок, закричал, как баба, от самого зрелища, и мне стыдно об этом вспоминать.

Кровь брызнула на лед. Я с трудом поднялся на колени. Машинально подумал: странно, что мой палец так далеко. Но не только палец, Маргарет, ведь клинок вошел между костяшкой и золотым кольцом, которое ты подарила мне много лет назад. Теперь палец, опоясанный кольцом, лежал в стороне от меня.

Существо ножом смахнуло его в воду. Бледная тонкая полоска быстро исчезла в пучине: белая вспышка, золотой блеск и — чернота. Из моей груди вырвался вопль.

Тварь молча встала и зашагала прочь, одинаково равнодушная как к морозу, так и к моему присутствию. Если бы она захотела, то могла бы дойти хоть до самого полюса, куда не добраться ни одной живой душе.

Хотя всю руку охватил огонь, я надел перчатку и попытался остановить кровь, зажав рану пустым отделением для пальца. Затем, поддерживая раненую кисть здоровой, побрел обратно к судну. Но вскоре перчатки насквозь промокли от крови. Закружилась голова, я зашатался и упал. Мои люди нашли меня и на месте прижгли рану: один достал трутницу, с которой никогда не расставался, второй порвал в клочья свои перчатки и разжег небольшое пламя, а третий поднес к нему клинок.

Я думал, что боль не могла быть сильнее, пока раскаленный металл не прижался к моей плоти.

На борту хирургу пришлось вскрыть рану, чтобы ампутировать раздробленный сустав, и снова ее прижечь.

Ночью я метался в постели, с ужасом перебирая в памяти эти события, и в моих кошмарах золотой проблеск снова и снова поглощала тьма. Утром меня пробрала жуткая дрожь при одной лишь попытке пролезть в люк: бесполезная рука пульсировала в неописуемой муке. Оказавшись на палубе, я с удивлением обнаружил, что пейзаж резко изменился. Сперва бешенство заглушило боль: пока я спал, матросы подняли мятеж и повернули корабль обратно. Но потом я понял, что нас со всех сторон зажимали ледяные пики. Целый день я наблюдал за этой медленной пляской смерти. К вечеру опустился туман, погрузив весь мир в безумие: белая мгла таила в себе страшную каменную белизну, которая грозила гибелью.

И вот, Маргарет, всего пару часов назад корабль затрясся и резко дернулся! Дерево пронзительно заскрипело, когда мы налетели на айсберг. Матросы метнулись к борту, отчаянно пытаясь отпихнуть скалу — хотя бы на дюйм. Прежде чем вернуться в каюту и все это записать, я оценил ущерб, наблюдая за шеренгой матросов с ведрами. Хоть пробоина и небольшая, мы не успеем вычерпать воду и устранить течь. Если остаться на судне, всех нас ждет смерть. Корабль мало-помалу склоняется перед всесильной Природой, и я разделяю его унижение. Первым под воду уйдет нос, и прекрасная фигура на нем, напоминавшая о тебе, отведает соль волны.

Я думал похоронить Франкенштейна в море, завернув в парусину. Но теперь гробом для него станет сам корабль. Вода — его могила, лед — моя крепь. Высший суд уготовал это место бунтарям; здесь, посреди белого безмолвия, помещена моя тюрьма, и я в три раза дальше от Бога и небесного света, нежели экватор от полюса.

Остался лишь один шанс. Экипаж уговорил меня пока отказаться от своей затеи и отправиться по льду на юг: так мы сможем добраться до суши и жилья или до открытого моря с отважными мореплавателями. Я сократил число черпальщиков вполовину и приказал оставшимся матросам разгрузить припасы, которые можно унести с собой. Доложу в кучу и этот журнал. Для меня спешно готовят носилки, но необходимо найти в себе силы для ходьбы. Не хочется утруждать своих людей. Возможно, этот поход переживет лишь четверть из нас, Маргарет, да и те — лишь Божьей милостью.

Божьей милостью…

Я уже и забыл, что это значит.

Мне до сих пор мерещится тусклый золотой отблеск, до которого никак не дотянуться: так перед глазами стоит яркое пятно, если долго смотреть на солнце.

Часть первая

Рим,

15 апреля 1838 года


Прошлой ночью я снова убил отца.

Тот же сон, что и всегда: мы с отцом гонимся друг за другом, пока я не перестаю понимать, кто из нас кто, если между нами вообще есть хоть какая-то разница.

Во сне отец мчится за мной по Арктике, как и за пару недель до его смерти. Я снова убегаю от его гнева, но в то же время заманиваю его. Я бешено гоню собачью упряжку. Слюна запыхавшихся собак замерзает на лету и острыми градинами вонзается мне в лицо. Надо льдом стелется туман, плотно окутывая псов — этих чертей из белого ада.

«Черт». Первое слово, которое я услышал от моего создателя. Каким же он представлял себе венец собственных трудов, если я оказался столь жалкой заменой?

Во сне, как и наяву, отец гонится за мной непрерывно. Лед под ногами раскалывается с ревом раненого бегемота. Огромные белые глыбы сталкиваются друг с другом в кошмарной архитектуре. Наконец я бросаю сани и двигаюсь по треснувшему льду пешком. Глыбы все выше, проломы все шире — я карабкаюсь, я перепрыгиваю. Черная вода плещется о края льдин. Отец уже близко. Я слышу, как он ворчит «изверг» и «мерзость». Затем показывается его лицо, обрамленное белым туманом. Оно отражает ощущаемые мною ужас и ненависть. Я протягиваю руки. Мои пальцы обвиваются вокруг его горла, а он тем временем пытается дотянуться до моего. Отец смеется. Неужели у меня на лице такая же радость? Это последнее, что я помню перед пробуждением. Я знаю, что задушил его, но не знаю, убил ли он меня.

Мне понадобилось целых десять лет, чтобы признать: Виктор Франкенштейн действительно мой отец. Останься он в живых, смог бы он приучить себя называть меня сыном?


16 апреля


Уолтон приближается. Мои обезображенные суставы выкручивает, как у старого ревматика перед дождем. Уолтон где-то рядом, но пока еще не в Риме. Сколько времени у меня осталось?


18 апреля


В Риме я уже так давно, что готов считать его своим домом. Мой кошмар — предостережение о том, что никогда нельзя успокаиваться. Рим — просто еще один город, где меня выслеживает Уолтон.

Порой Рим напоминает мне, что я лишь сторонний наблюдатель, а не участник жизни, и тогда мне кажется, что я зря не сдержал слово и не избавил свет от своего жуткого присутствия. Я смалодушничал? Но вправе ли я притязать на столь человеческую слабость? Не важно. Я не сделал этого. Хоть я и чье-то создание, искусственный человек, я продолжаю цепляться за жизнь.


19 апреля


Предчувствие не подвело: Уолтон снова меня нашел. Вечером убегаю из Рима.


20 апреля


Пока что я в безопасности — укрылся в катакомбах за городом. Сегодня ночью я тайком улизну и отправлюсь на север. А там уж решу, куда держать путь дальше. Пока же я караулю своих мертвых собратьев. Отблески свечи дрожат на благородных черепах и поглощаются чернотой глазниц. Если даже крысиный скрип моего пера им мешает, они не подают вида. Когда-то я был таким же — умиротворенным и недвижным: жизнь, некогда одухотворявшая мои кости, рассыпалась в прах и предана забвению. Тогда мой отец, искавший материал для своего зловещего искусства, счел меня своей собственностью.

Сколько жизней я прожил, прежде чем отдельные мои части были сведены воедино? Столько же, сколько частей? Кем я был — мужчиной, женщиной, животным? Мои руки и ноги совсем не подходят друг другу — ясно, что они принадлежали четырем разным людям. В моем мозгу и сердце гнездятся разные надежды и устремления. Что я видел? Что узнал? Знаю ли я это поныне?

Как прозорливо сказал Боэций:

Хотя всего он и не знает,
Но ничего не забывает.
Отец даже не догадывался, скольких знаний меня лишил, отняв у каждой моей частички ее прошлое.

Но довольно! Уолтон у меня на хвосте, нужно разработать новый план.

По глупости я мнил, будто в Риме мне ничего не грозит. Я обосновался в темных проулках Ватикана — этого города в городе. Я всегда прятал лицо под капюшоном. Дабы скрыть свой настоящий рост, я сидел на корточках и даже ходил согнувшись в три погибели, точно горбун: мои плечи, колени и локти соединялись вместе, и казалось, будто голова приставлена к огромному валуну. Мои неживые члены могли находиться в этой позе часами. Лишь в соборе Святого Петра я распрямлялся. Величественная базилика больше соответствовала моим размерам, нежели росту лилипутов, которые ее возвели. Там я ночевал, а днем сидел на парадной лестнице и просил милостыню, поставив перед собой покореженную кружку с парой монет.

Зачем я это делал? Мой организм столь неприхотлив, что способен прокормиться самой скудной пищей: кореньями, орехами, ягодами, случайным зверьком в лесу и отбросами в городе. Ломоть горячего хлеба, натертый чесноком и вспрыснутый оливковым маслом, чей вкус хорошо знаком даже беднейшим римлянам, для меня сродни божественной амброзии.

Нет, на этой лестнице я находил пищу не для желудка, а для глаз, жадно пожирая взглядом римских женщин, спешивших на рынок или отправлявшихся на свидание. Как пленяла меня их красота!

На прошлой неделе, когда я христарадничал на площади Святого Петра, мимо пробежала женщина. Хотя она была явно расстроена, ее прелестные лицо и фигура приковали мое внимание. Бледная кожа и светлые волосы — я подумал, что она не местная и приехала из северной страны, возможно, вслед за возлюбленным. Я поразился, почему столь добродетельная, изысканная дама блуждает по улицам Рима одна. Какая подлая докука омрачила столь совершенные черты? Мне показалось, что лишь я один мог бы облегчить ее страдания, если бы только она позволила.

Ты столь прекрасна,
Что я напрасно
Тщусь выразить в словах
Божественный твой образ!
Держась на приличном расстоянии, я проследовал за блондинкой до улицы, где всюду на подоконниках стояли цветы в горшках, придавая каждому дому жизнерадостный вид. Женщина остановилась перед одним и громко постучала в дверь. Ей открыла служанка. Моя прекрасная дама сразу же обвинила девушку в том, что та стащила сливу, провожая вчера свою госпожу к ней домой. Царственное лицо пошло красными пятнами, глаза безобразно расширились, а в уголках рта выступила слюна, как у бешеной суки. Женщина так сильно ударила служанку, что та упала бы, если бы не ухватилась за дверной косяк.

— Нет! — вскрикнул я, ринувшись вперед.

Казалось, будто я восторженно любовался портретом писаной красавицы, как вдруг незнакомец полоснул его бритвой. Я достал из кружки монету.

— Возьмите вместо сливы, — сказал я. — Это же такой пустяк, а девушка, наверное, проголодалась. Только не хмурьтесь так.

Женщина обернулась. На ее лице отразилась целая гамма чувств: злоба на девушку сменилась негодованием из-за дерзкого нищего, а затем последовали изумление и страх. Незнакомка уставилась на мою ладонь. Я тоже опустил глаза, испугавшись, что монета нечаянно обернулась пауком. Но я увидел то же, что и блондинка: выпростав руку из-под плаща, я обнажил запястье и уродливое переплетение шрамов в том месте, где моя огромная кисть соединялась с предплечьем. Увы, отец мой был слишком небрежным хирургом!

В тот же миг вышла хозяйка — узнать, что случилось. Блондинка вбежала в дом и с грохотом заперла дверь изнутри. Не успел я нырнуть в проулок, как она опять принялась громко распекать служанку за съеденную ягоду, даже не сказав подруге обо мне.

Я не знаю, когда нужно действовать, а когда сидеть на месте.

Красота для меня — признак величия души. Сам я тому подтверждение: ведь я чудовище — как снаружи, так и внутри. Поэтому, когда я вижу красавицу, она мне кажется ангелом.

Римские мужчины тоже служили мне пищей для ума. Меня очаровывали священники и монахи, профессора и их юные студенты. Схоласты съезжались сюда со всего света, и, как в каждом городе, через который я проходил, за день я нередко успевал услышать до пяти разных языков. С годами я усваивал их, не задумываясь: так голодный ребенок мгновенно уписывает пирог — вот он еще на тарелке, а через минуту уже в желудке. При этом дитя даже не задумывается над тем, как жевать или глотать.

Но в Риме это были не просто разговоры: самым важным являлось их содержание. Вблизи Ватикана люди предавались головокружительным диспутам по истории, литературе, математике, натурфилософии, искусству и, разумеется, своему занятному богословию. Одно дело — читать ворованный томик Августина (который так же легко раздобыть в этом городе, как принадлежности для письма), и совсем другое — своими ушами слышать беседы о первородном грехе, когда спорщики сотрясают воздух оживленными жестами. Ах, как я жаждал вступить в разговор, задать хоть один из множества вопросов, терзавших меня в минуты одинокого чтения!

Вчера я услышал спор о душе и теле:

— Что ты такое говоришь, Антонио? — возмутился пожилой священник, дышавший важно и степенно. — Неужто душа — лишь двигатель машины?

— Он прав, Антонио, — согласился другой. — Это не богословие, а Декарт. Душа деятельна. Она не просто вселяется в тело, но творит его!

— Тело — это епитимья, — сказал осаждаемый оппонентами Антонио, молодой человек с клочковатой бородкой, прижимавший к щуплой груди стопку книг.

— Вовсе нет. Лишь когда в теле пребывает душа, его можно назвать человеческим. Рука трупа — все равно что рука безжизненной статуи.

— Тело — это наше наказание за первородный грех, — настаивал Антонио.

— От Декарта скатились к Оригену! — в раздражении воскликнул пожилой священнослужитель. — Нет, нет и нет! Вселенная, включая наши тела, создана из чистого блага. Тело — слуга души. Оно даже может принести благодать животворящей душе.

Я молчал, затаив дыхание. Что, если сейчас откинуть капюшон и сказать: «У меня нет души — лишь оживляющий гальванический ток. Даже само это тело не мое. Я создан из мертвых частей, таких же безжизненных, по вашим словам, как мраморная статуя. Что вы скажете обо мне?» Быть может, пожилой священник важно кивнет и промолвит: «Друг мой, это богословская проблема»? Или эти люди Божьи испугаются меня, словно воплощения Сатаны?

Теперь уже слишком поздно. Вчера, сидя на площади у двойной колоннады, я на мгновение откинулся назад в прохладной тени огромных каменных столбов. В этот момент Уолтон прошел мимо всего в полусотне футов. Растрепанная, черная с проседью борода придавала ему облик пророка, призывающего в пустыне огненный дождь. Рот был сурово сжат. Одежда строгая, как у монаха. В глазах тлел все тот же яростный, потусторонний жар.

Прошло десять лет после смерти моего отца; десять лет назад я дрался с Уолтоном на льду. Я ушел прочь от него, ничего не зная о будущем, не предполагая, что наши жизни так тесно переплетутся.

Мы впервые встретились над трупом отца. Я увидел его вновь несколько месяцев спустя. Человек, которого я оставил на льдине, исчез безвозвратно. Болезнь наложила отпечаток на его лицо и фигуру, в мозгу засела жажда мщения. Свои последние слова отец обратил к Уолтону. В чем же заключалась та нерушимая клятва, полученная отцом перед смертью, если капитан корабля, пустившийся на поиски Северного полюса, превратился в ищейку, одержимую моим уничтожением?

За эти пару месяцев Уолтон так изменился, что я не узнал его. Дело было за полночь, посреди слабо освещенной улочки в Минске. Незнакомец напал на меня, точно бык, правда, с кинжалом вместо рогов. Приняв его за смелого, но глупого грабителя, я выхватил у него нож, а самого откинул в сторону. Но он набросился снова. Тогда я пригвоздил его к стене и уже готов был разделаться с этим надоедой, как вдруг он заговорил:

— Так ты меня не узнал?

Ожидая услышать поток русских проклятий, а не английскую речь, я ослабил хватку и всмотрелся в лицо незнакомца.

— Какая разница, — сказал я по-английски с сильным акцентом.

— А я тебя знаю. Знаю, кто ты и что ты совершил. Ты не вправе выдавать себя за одного из нас. Ты не человек.

— Кто ты? — Мои пальцы сомкнулись вокруг его горла.

— Роберт Уолтон. — Он поднял руку, словно опознавательный знак, и, увидев зарубцевавшийся просвет между пальцами, я вспомнил. — На моем корабле ты убил Виктора Франкенштейна — самого верного моего друга и собрата. Ты уничтожил меня, — Уолтон усмехнулся. — Франкенштейн высказал последнее желание: чтобы я избавил мир от тебя. Теперь это и мое последнее желание.

— Но почему? Из-за пальца? Мой отец мог бы пришить новый.

Я швырнул Уолтона на землю. Он вскочил, выхватив из голенища второй нож.

— Я просто хочу, чтобы ты знал: я отомщу, даже если придется воззвать к силам преисподней. В следующий раз я не стану церемониться.

Он потихоньку улизнул, решив дождаться другого, более удобного случая.

Что удержало меня в ту первую и последующие ночи? Тот факт, что Уолтон — единственный человек, знающий правду обо мне? Или что он единственное связующее звено с отцом? Не знаю. Но все эти месяцы и годы преследований, всякий раз, когда я так и не разделывался с ним, убить его становилось все труднее. А теперь это вообще немыслимо. Вряд ли я когда-нибудь пойму мотивы его мести, ведь он сдержал слово и больше со мной не разговаривал. Мы сходимся и деремся молча, обычно по ночам. Порой проливаем кровь и расстаемся, зная, что встретимся вновь.

Так прошло почти десять лет.

Свеча уже оплывает, воск капает на камень, и пламя тускнеет. Пока еще светло, отложу-ка я перо и достану томик стихов Кавальканти. Хоть я и прикарманил его лишь на прошлой неделе, но уже перечел столько раз — за неимением ничего другого, — что выучил наизусть. Когда-то я принимал все истории за чистую монету. Теперь же я познал обман искусства. Кавальканти обманывает вдвойне: он пишет стихи о любви. Но, как бы то ни было, он мой единственный спутник на этом отрезке пути.

Сегодня вечером почитаю его вслух. Здешние черепа давно не слышали поэзии и жаждут развлечений.


Венеция

30 апреля


Венеция — город уродов и смерти. Я растворился в его византийских водных лабиринтах. В Венеции я могу прислониться к щербатой стене узкого проулка и прикинуться горгульей, черты которой восхищают и в то же время отталкивают. Так же, как и во мне, все здесь асимметрично. Некогда роскошные дворцы дряхлеют и разрушаются. Они прислоняются и поддерживают друг друга, точно безногий калека и безлицый прокаженный.

Задворки наводнены карликами, горбунами, дурачками и прочими диковинами — их здесь не меньше, чем кошек. Венецианцы терпят и даже опекают этих бедолаг, зачарованные падением и безобразием. Сей порок станет в моих глазах добродетелью, если позволит мне остаться здесь хотя бы на время.

Я прибыл в Венецию на корабле — «зайцем», прижав колени к подбородку и забившись в тесный трюм, полный ящиков с заплесневелым сыром и любопытных крыс. Вместе они составили отменное блюдо. На рассвете я еще затемно выбрался наружу, перекинул через борт веревку и бесшумно спустился по ней в воды Адриатики. В кильватере бурлила вода, и намокший плащ стал тяжелым, как камень. В придачу мне чуть не отхватило винтом пальцы, но я вцепился ими в корму, точно клещами. Перед самым входом в лагуну поднялась последняя волна, а затем все стихло.

Воду покрывала молочно-белая пленка, а город был розовато-серый: на рассвете он поблескивал тающим миражом. На носах рыболовных лодок пестрели всевидящие очи, древа жизни и прочие каббалистические символы. Лишь зловоние мусора и человеческих испражнений, сброшенных в каналы и дожидавшихся отлива, омрачало восторг перед сказочным видением.

Я просидел в воде весь день, пока судно разгружалось, и всю ночь, пока матросы и купцы сновали по своим делам. Наконец спустилась ночь, и доки опустели. Было так тихо, что я слышал даже легкую поступь крадущейся кошки.

Я отпустил киль, обогнул корабль со стороны доков и выбрался на сушу. Пару минут я полз в темноте. Вода капала с плаща и ручьем стекала в щели меж досками. Я застыл на месте. Этакая глыба мяса! Я просидел в лагуне весь день — в сухом доке можно было прождать целую вечность.

Вдалеке зазвонил колокол. Не успел я сосчитать удары, как послышался второй, третий, четвертый, и воздух задрожал от гула, повторяемого эхом. Я выбрался из дока и заполз на берег.

В каналах вода отливала черным, словно масло. Я уже собрался перейти мост с чугунными перилами, но инстинкт подсказал мне повременить. Я замер в темноте. Через пару секунд гладкий канал рассекла гондола. Впереди стоял офицер в форме, высоко поднимая фонарь и глядя по сторонам. Я не шевелился до тех пор, пока последний луч света не померк и громкий плеск волн о мол не сменился тишиной.

Вскоре я отыскал полуразвалившуюся звонницу, у ее подножия в груде кирпича валялись ржавые колокола. Сперва я удостоверился, что внутри не приютился кто-нибудь другой, а потом забился в самый дальний угол и лег спать.

Светает. Люди уже спешат по своим утренним делам. За стенами звонницы кто-то жалуется на оккупацию. Вопреки тысячелетней славе, Венеция пошла по рукам, точно потасканная старая шлюха. Теперь на нее притязают австрийцы, впрочем, уже не впервые. Голоса спорящих о том, кто лучше — австрияки или французы, наконец удаляются.

Одежда и сапоги еще сырые, плащ мокрый, но промасленная ткань, в которую я заворачиваю свои скудные пожитки, вновь уберегла мои сокровища от влаги. Свеча, кремень, мой бесценный дневник, перо, чернила и моя нынешняя книга — все в целости и сохранности.


2 мая


Порой судьба преподносит мне подарки. И любую мелочь я считаю сокровищем.

Сегодня утром, пока заря еще не похитила безопасный сумрак, я обнаружил человека, который лежал ничком в переулке, с блаженным лицом, удобно положив щеку на подушку из навоза. В этой же куче — рядом с рукой глупца — валялась книга! Я уже перечитал Кавальканти пять раз. Новая книга пришлась бы весьма кстати. Я поднял ее, вытер о плечо незнакомца и сунул под плащ, еще мокрый после плавания в Адриатике. Книга стукнулась о томик стихов.

Почти дойдя до следующей улицы, я развернулся и зашагал обратно. Глупец с книгой всегда умнее глупца без книги. Я оставил ему взамен Кавальканти, надеясь, что он почерпнет там какую-то мудрость.

Моя новая добыча — «Страдания молодого Вертера». Наряду с «Потерянным раем» и «Жизнеописаниями» Плутарха, это одна из первых книг, которые я прочитал, и она так глубоко меня поразила, что я не решался браться за нее снова. Раньше я читал ее, дабы познакомиться со всем родом людским. Я верил, что все люди похожи на Вертера — такие же серьезные, впечатлительные, нервные, благородные, страдающие от муки и одиночества бытия. Теперь же я перечитаю ее как предостережение от чрезмерной эмоциональности: ведь, как это ни соблазнительно, опасно считать себя признанным, а еще опаснее полагать, что тебя вообще могут когда-либо признать.


3 мая


— Зажги свечу, — велел голос, и свеча зажглась.

— Зажги еще одну, — и зажглась вторая.

Голос приказывал до тех пор, пока в темноте не засиял целый канделябр.

Мне приснилось, что я пишу в дневнике при свечах, вдыхая ароматы множества венецианских пряностей — вовсе не смрад гниющих развалин, изнуренных многовековой расточительностью, где я ныне обретаюсь, а благоухание старой Венеции, жемчужины моря.

Проснувшись, я еще много часов жадно вспоминал каждую деталь, запечатлевшуюся в памяти как наяву. Эти мимолетные образы и самые обыкновенные сочетания печатных букв приносят мне куда больше радости и утешения, нежели сама действительность.


4 мая


— Подайте нищему слепцу! — причитал попрошайка. — Вымостите себе дорогу в рай. Всего за одну монетку вы получите больше индульгенций, чем за целую дюжину новен![1]

Сегодня я познакомился с Лучио, образцовым нищим, который возвращает вдвое больше, чем берет, хотя и не той же монетой.

Заброшенная звонница — всего в десятке улочек от Пьяццетты, что рядом со старинным Дворцом дожей, возвышающимся над заливом Святого Марка. Вчера я бродил по переулкам до самого заката. Наслаждался особым венецианским освещением, яркость которого усиливалась водой. Розоватый фасад постепенно пунцовел. Казалось, дворец висит в воздухе: снизу кружевные колонны, а вверху сплошная угловатая масса. Невероятное строение! Я даже ощутил родство с его камнями.

Сегодня я пришел на Пьяццетту спозаранку и уселся в углу, завороженно прислушиваясь к разговорам. Приблизительно через час в паре футов от меня разместился слепец, протянувший деревянную кружку для подаяния. Я сидел молча, а он не пропускал ни одного прохожего и даже пытался вцепиться в юбку или панталоны, если кто-то пробегал, ничего не дав.

— Подайте бедному слепцу, — упрашивал он. — Сам я слепой, жена моя занемогла, да и дитятко захворало. Подайте! Господь внемлет молитвам бедняков, когда они просят за своих щедрых благодетелей. Подайте Христа ради!

Если монеты переставали падать, он повышал голос и пересыпал свою речь угрозами и проклятиями.

Даже за неделю я не собирал и половины той суммы, что он выпросил за пару часов. Видя, как наполняется его кружка, я поневоле задумался, что можно было бы купить на эти деньги, будь они моими. Я мог бы приобрести книги, которые мне действительно интересны, а не воровать первые попавшиеся. На мгновение я представил его «занемогшую жену» и «хворое дитятко», но затем прогнал эту мысль. Если даже его история правдива, он богаче меня уже потому, что наслаждается их обществом.

Я бесшумно подошел и наклонился к нему.

— Я привык бояться богачей. Неужели впору опасаться и бедняков? — Из-под рваного плаща он достал буханку, разломил ее пополам и протянул мне ломоть. — Пусть Венеция скупа с тобой, мой друг, но я не должен ей уподобляться. Если нищие станут воровать у нищих, никаких барышей не дождешься.

Хотя его глаза вяло блуждали, словно покрытые мутной оболочкой, он безошибочно повернулся в мою сторону и сунул хлеб прямо мне под нос.

Я промолчал, а он усмехнулся.

— Ты сейчас думаешь: «Впрямь ли он слепой? И если нет, успею ли я схватить деньги и убежать?» — Он снова махнул хлебом. — На, возьми, даже если хочешь меня обокрасть.

Пораженный столь открытым, даже отзывчивым обхождением, я застыл на месте, изголодавшись по устной, а не письменной речи.

— Откуда ты узнал, что здесь кто-то есть? — спросил я и, усевшись, взял хлеб. — Ты все-таки зрячий?

— Нет, слепой. Но когда в моей чашке звякало пятнадцать монет, поодаль звякала одна. Как давно ты занимаешься благородным искусством попрошайничества?

— Недавно. Я приехал в Венецию всего пару дней назад.

— И, судя по акценту, не из Италии. Ты слишком молчалив, друг мой. А здесь нужно драться за каждый грошик. Заявить о себе во весь голос. Проси громко, молись за людей в толпе, проклинай их, хватай, глумись над ними — делай все, что угодно, лишь бы на тебя обратили внимание. Они знают, что Лучио здесь. Так меня зовут. От Лучио им не отделаться.

Лучио говорил без умолку, словно, лишившись зрения, отрастил два языка. Когда к нам повалила толпа, он, не успев отдышаться, снова начал громко разглагольствовать. Я попробовал улизнуть, но он схватился за мой плащ.

— Останься, без меня пропадешь. Как я потом буду спать с таким грузом на совести? К тому же ты любезный собеседник: говоришь «да» и «понятно» в нужных местах.

Смеясь над своей шуткой, Лучио спросил, как меня зовут. Я назвал первое попавшееся имя: оно так быстро вылетело из головы, что я даже не могу сейчас его вспомнить.

Перед уходом нищий взял с меня слово, что я вернусь завтра на это же место. Он также пообещал, что когда-нибудь на днях пригласит меня в свой сарай и угостит ужином.

— Это обычная лачуга, — сказал Лучио, — да и еда бывает не ахти — тут уж как повезет, но клянусь тебе, что наша беседа будет искриться остроумием! Ты окажешь мне величайшую честь, друг мой, ведь что еще человеку нужно — только бы его внимательно слушали!

Лучио рассказал о своей жене и их шестимесячном младенце: они существуют на самом деле, но оба здоровы. Благодаря их обществу его лачуга показалась бы мне роскошным дворцом. Но вряд ли я когда-нибудь туда сунусь. Жена-то у него не слепая.


6 мая


Мне страшновато предавать свои думы и жизненный опыт бумаге. «Опыт» — странное слово для того, кто по большей части живет лишь в собственных мыслях. Но что-то случилось. Я тоже обзавелся «опытом».

Вчера я вернулся на Пьяццетту, к искренней радости Лучио. Попрошайка задел в моей душе какую-то неведомую струну. Он болтал без умолку, а когда пришла пора обратиться к толпе, он упомянул в своих тирадах и меня, назвав «полоумным горемыкой, не способным попросить за себя».

Такого дня у меня никогда не было, но моя история пока еще даже не началась.

На закате Лучио ушел, а я остался. Город вокруг затих, и слышалось лишь журчание воды в ближайшем бассейне да шуршание крыс, выползающих из укрытия. Хотя ночь была тихая, у меня возникло напряженное предчувствие. Мне стало не по себе, но уходить не хотелось. Сырой воздух обступил со всех сторон, убеждая остаться. Темнота сгустилась и удерживала меня, пресекая мои попытки двинуться с места.

Наконец к берегу подплыла гондола, и оттуда вышли люди. Я сразу же скользнул за колонну собора, чтобы меня не заметили. Послышался слабый, приглушенный стон, и следом — разгневанный шепот.

Двое мужчин тащили через Пьяццетту женщину — с кляпом во рту, связанными руками и повязкой на глазах. Сцена и без того была возмутительная, но еще больше поражал контраст между мучителями и жертвой. Мужчины — в роскошной бархатной одежде и беретах с перьями, пухлые пальцы унизаны кольцами. А женщина — тщедушная и грязная, в обносках, собранных из разных нарядов. С плачем она упала на колени и вновь поднялась после пинка.

Я вышел из-за колонны, прихрамывая и низко согнувшись.

— Кто здесь? — окликнул один из мужчин. Я был великаном, но для него — всего лишь хромым, горбатым нищим с кружкой для подаяния. — Пошел прочь. Это тебя не касается.

— Зачем вам эта женщина?

Он не поверил своим ушам.

— Я не обязан отчитываться, тем более перед уличным сбродом.

От них исходили тошнотворные волны перегара и пота. Я подковылял ближе.

— Что вы собираетесь с ней сделать?

В ответ они засмеялись.

— Отпустите ее, и я вас не трону, — сказал я, но они захохотали еще громче. Одним махом я сбросил плащ, выпрямился, схватил одного за шиворот и приподнял над землей.

— Что вы собираетесь с ней сделать?

— Ничего страшного. — Он открыл рот и выпучил глаза, но не от удушья, а от моего вида. — Безобидная шутка. Мы купили ее и хотим подарить другу.

— Купили? — Это мне было понятно, ведь я и сам нередко подумывал, не купить ли себе часок признания. — Если вы ее купили, почему же она плачет?

Второй, пьяный в стельку, плохо меня разглядел и потому захихикал:

— Она этого не хотела. Ее хахаль продал.

Во время этого разговора женщина, чьи глаза были по-прежнему завязаны, поворачивала лицо то на один голос, то на другой. Она умоляюще замычала.

Крепко удерживая ее одной рукой, пьяница полез в карман, достал кошелек и отбросил его на пару ярдов.

— Забирай и проваливай, — сказал он мне.

Я отшвырнул одного мужчину и вцепился в другого. Тот отпустил пленницу и ринулся на меня, точно бодливый козел. Я схватил его за плечи и резко оттолкнул. Он упал навзничь. Я быстро наступил ему на руку: площадь огласил громкий треск ломающейся ветки. Мужчина взвыл от боли и захныкал, хватая ртом воздух. Затем он с трудом поднялся: рука болталась, лицо блестело от слез.

— Оставь ее, Камилло, — сказал он, скрипя зубами. — Помоги мне.

И заковылял в темноту.

Тот, кого звали Камилло, выскочил из-за моей спины — и уже через мгновение крепко держал женщину.

— Ты знаешь ее? — сурово спросил он.

— Нет.

— Так какая тебе разница, что я с ней сделаю? — Он выхватил нож и приставил ей к горлу. Металл впился в кожу, женщина подавила рыдания и замерла. — Пусть даже я убью ее — одной душой больше, одной меньше — на улицах Венеции их полным-полно. Тебе ли, нищему, этого не знать?

— Ты прав, — тихо ответил я. — Одной душой меньше — какая мне разница? Так убей ее — мне все равно. Это даст мне прекрасный повод убитьтебя.

Он медленно попятился к пристани, прикрываясь женщиной, словно щитом. Я двинулся следом в полной уверенности, что он попытается уплыть в гондоле. Я лишь гадал, захочет ли он забрать женщину с собой. Однако он столкнул ее в воду и убежал, прихватив по пути кошелек своего друга.

Как он, видимо, и рассчитывал, я не погнался за ним, а прыгнул за женщиной. Она была так крепко связана, что никогда бы не спаслась сама, если бы даже умела плавать.

Я сгреб в пригоршню ее волосы и вытащил барахтающееся тело из воды. Когда я вынул кляп, снял повязку с глаз и распутал веревки, она свернулась калачиком, судорожно откашливаясь. Женщина обхватила себя руками и лежала, зажмурившись и дрожа. Она не откликнулась на мои тихие просьбы. Наконец я закутал ее в свой плащ, взял на руки и принес сюда — в звонницу.


7 мая


Мирабелла.

«Прекрасный лик».

Так я ее окрестил. В этом нет никакой иронии. Увидев мое лицо, она наверняка поняла, почему я назвал ее «прекрасным ликом».

Мирабелла.

Сейчас она сидит в углу и внимательно следит за мной.

Кто она? Откуда? Что эти люди собирались с ней сделать?

Она невзрачная, но очень подвижная, и у нее живые черные глаза. Она не разговаривает: на шее — неровный красный рубец от недавней раны. Немудрено, что она замерла, едва к горлу приставили нож. Она зачарованно смотрит, как я пишу. Когда я предложил ей перо, она покачала головой.

В ту первую ночь я поразился, что мое лицо не произвело на нее никакого впечатления.

— Я безобразен, — предупредил я, перед тем как отбросить с ее лица капюшон своего плаща. — Ты даже не представляешь насколько. Но разве это не лучше, чем лживое смазливое личико — как у тех мужчин, что хотели тебя увести?

Она кивнула и медленно сдвинула капюшон. Ее черты ничуть не исказились от увиденного. Наверное, ее заставил смириться голый расчет: я спас ее, а значит, была вероятность, что человек я добрый. Вырази она свое отвращение, возможно, пришлось бы вернуться к тому, кто продал ее аристократам.

Или… ее могли бы убить.

Чтобы заполнить паузу, я мысленно дал ей имя и придумал запутанную историю дурного обращения с последующим похищением. Я воображал все новые ужасы, словно и не заступился за нее, хотя прекрасно понимал, что без моей помощи ее ожидало унижение. Я приукрасил свой рассказ таким множеством мрачных подробностей, что теперь дрожу при виде героини своих кошмарных грез.

Что бы ей грозило? И что мне делать с ней теперь?

Я всю ночь говорил с ней, не теряя надежды, что она расскажет или покажет, что случилось. Затем я провел с ней целый день. Я не решаюсь оставить ее одну и пойти к Лучио: боюсь, что она исчезнет. Но я не рискую и брать ее с собой: вдруг кто-нибудь узнает ее и попытается отнять? Наверное, я тоже по-своему ее похитил. Я хочу, чтобы она была моей, и это желание такое же низменное, как у тех аристократов.


8 мая


Мы только что доели последние припасы и допили всю воду.


9 мая


— Я чем-нибудь тебя обидел? — спросил я Мирабеллу сегодня утром. — Хоть в чем-то ущемил?

Она покачала головой.

Охваченный беспокойством, я шагал из угла в угол по звоннице, будто лев в клетке, по-прежнему не зная, что делать или говорить. Я больше привык записывать, а не произносить слова — в мыслях я смелее, нежели в поступках. Мои пальцы дрожат от жестокости и желания, пока не находят выхода в действии. Я желал ее, но минутного удовлетворения мне было мало: я хотел, чтобы она осталась со мной.

— И ты тоже, — я обернулся и ткнул в нее пальцем, — ни в чем не ущемила бы меня, попытавшись уйти.

Мирабелла вновь покачала головой. Она непринужденно прислонилась к каменной стене, но взгляд был настороженный. Если я не успокоюсь, то могу напугать ее, и она сбежит.

— Тогда спрошу тебя напрямик: ты останешься со мной? У нас нечего есть. Я должен сходить на Пьяццетту к Лучио (я рассказывал ей о слепом нищем), там я заработаю на еду и воду или, если пожелаешь, на вино. Я хочу, чтобы ты была здесь, когда я вернусь, но не хочу тебя связывать. Ты останешься?

Она кивнула. И я ушел, пообещав вернуться через пару часов. Но сам прошмыгнул за звонницу и стал подсматривать в окно.

Мирабелла прокралась к двери и выглянула. Вероятно, убедившись, что я ушел, она принялась перебирать мои скудные пожитки, останавливаясь на случайных предметах, подобранных мною на улице: черепках цветного горшка, бисерине, жестяном подсвечнике, мотке веревки. Бисерину она зажала между пальцами и отвела руку в сторону, любуясь, словно на пальце у нее было кольцо. Затем она разобрала тряпки, из которых я соорудил подушку, и стала прикладывать каждый лоскуток к себе, пытаясь соорудить наряд. Пару тряпок она отложила.

Наконец Мирабелла встала и обвела взглядом каменную комнату. Она видела ее не так, как я, и начала наводить порядок: перенесла груду тряпок из одного конца в другой, засунула огарок в подсвечник, положила рядом с ним мою книгу, а самый большой цветной черепок приставила к стене в качестве украшения.

Она решила остаться.

Я поспешил прочь, чтобы поскорее вернуться.

Меня не было несколько дней, и Лучио уже забеспокоился. Он поверил мне на слово, что я не мог выйти из-за лихорадки: не хотелось пока рассказывать ему про Мирабеллу. Потом он очень подробно описал все, что я пропустил вчера. Произошло волнующее событие, почти что бунт. Австрийские солдаты прочесывали город в поисках дезертира, а венецианцы тем временем стояли да посмеивались. Обвинив самых крикливых в укрывательстве, солдаты пригрозили им тюрьмой. Лучио услышал лязг мечей и выстрелы. К сожалению, толпа разбежалась, и заварушка закончилась ничем.

— В такой день можно разбогатеть, — с тоской сказал он. — Если ты хоть чуть-чуть зрячий и умеешь хоть немного шарить по карманам, пошныряй в сутолоке, и выйдешь из нее королем. Жаль, что таким талантом обладает моя жена, а не я.

Прежде слова Лучио меня подбадривали. Но теперь хотелось, чтобы поскорее наступил вечер. Раньше все было одинаковым: день за днем, неделя за неделей. Ждать почти нечего, надеяться не на что. Но сегодня меня терзали нетерпение и страх. На месте ли Мирабелла?

Заработав немного монет, я сослался на недомогание, купил продуктов, набрал воды и вернулся в звонницу.

Мирабелла ждала меня.


10 мая


Лучио переместился во двор палаццо. Теперь мы сидим на Лестнице гигантов, где когда-то короновали дожей. Над нами высятся статуи Марса и Нептуна. Как бы удивился Лучио, узнав, что по росту я больше подхожу им, чем ему!

Подают здесь ничуть не больше, но Лучио настаивает, что тут сплетни позанятнее. Они порождены общим горем. Грустью и сожалением пропитан сам воздух Венеции. По словам Лучио, многие патриции бесследно исчезли после первой наполеоновской оккупации, словно их роды подписали самоубийственный договор — не иметь детей. Об оставшихся аристократах Лучио говорит с доброжелательной фамильярностью. Просто он не видит, как эти господа его презирают. Те, что нарочно швыряют монетки мимо кружки, чтобы он порылся в грязи, смотрят на него с ненавистью. Эти прохожие ведут себя так, будто слепота и бедность заразны.

Во мне закипает гнев, но, глядя на блаженное лицо Лучио, я придерживаю язык. Какой прок от того, чтобы рассказать правду о его «благодетелях»? Разве от его праведного гнева в кружку посыпется больше монет? Лучио лишится хлеба насущного. Ведь аристократы предпочитают лесть и раболепие.


11 мая


— Я ищу дезертира, — сказал австрийский капитан на ломаном итальянском.

Солдаты презирали нас точно так же, как и венецианская знать, и толкали нас, спускаясь по лестнице во двор, где мы просили милостыню. Их капитан неторопливо шел следом, пристально глядя на нас. Он потянулся к капюшону, закрывавшему мое лицо. Я привстал, готовый повалить его и убежать. Но его насторожил мой рост даже в приседе, и он отдернул руку.

— Говорите! Укрывать беглеца — преступление.

— Причем очень тяжкое, — согласился Лучио. — Но награда за выдачу беглеца тоже должна быть немалой?

— Выдать дезертира — долг патриота.

Лучио пожал плечами:

— Это для австрийца, сударь. А для слепого венецианского нищего это просто барыш.

— А у тебя есть что продать?

— На слепца никто не обращает внимания. При мне люди часто проговариваются.

Во время этого разговора меня подмывало убежать. У капитана была целая связка пистолетов. Перед глазами живо встала картина: он срывает с меня капюшон, чтобы проверить, не дезертир ли я, и, едва взглянув на мое мозаичное лицо, стреляет. Если я не умру на месте и сумею улизнуть, кровавый след приведет его в звонницу. И капитан найдет Мирабеллу.

Сама мысль о том, что я могу потерять ее, нестерпима. Лишь пару дней назад она согласилась остаться и теперь все спокойнее с каждым часом. Сегодня утром она взволнованно подвела меня к окну, куда я обычно не подхожу, чтобы меня не заметили. Там она показала мне в рассветных лучах одинокий цветок, выросший из каменной стены: его единственный бутон раскрывался на солнце. Она точно этот цветок, распускающийся в невыносимых условиях, ее настороженность и скрытность понемногу проходят. Если б я только мог подарить ей свет, а не тьму убежища…

Поэтому я не смог удержаться и крикнул:

— Нам нечего сказать вам!

Лучио оглянулся на меня, удивленный моим возгласом.

— Но мы бы сказали, если б могли, сударь, — добавил он.

— У тебя акцент, — подозрительно сказал вояка. — Ты не венецианец. Кто ты?

— Простите моего друга, — опередил меня Лучио. Он потянулся, чтобы погладить мою руку, но промахнулся на пару дюймов. — Он всю неделю провалялся в жару.

Капитан тотчас отпрянул и сплюнул в отвращении.

— Вы, нищие, хуже крыс в этом грязном городе, — сказал он. — Чтоб я больше не видел вас во дворе.

Лучио кивнул и заулыбался. Наконец я сказал, что капитан ушел.

— Какую же глупость ты совершил, — сказал он, и улыбка сошла с его лица. Он нащупал на земле свои пожитки и стал связывать их в узелок.

— Не уходи.

Он даже не догадывался о моих чувствах. Всю жизнь я избегал чужого внимания. А теперь, когда нужно было стать невидимкой, я выдал себя самого, да еще подвел Лучио.

— Завтра тебе придется подыскать собственное место, дружок.

Слова застряли у меня в горле. Я еще нигде так долго не оставался, ни разу не становился столь открытым и уязвимым. Дружба с Лучио была чудом, за одну неделю мне сказали больше слов, чем за прошедшие двадцать лет, причем добрых слов. Но со мной он пропадет.

С того момента прошло много часов. Я сижу в звоннице и пишу в дневник. Мирабелла дремлет рядом, положив голову на мою руку. Я даже мечтать не мог о постоянном женском присутствии, но молчание Мирабеллы лишь усиливает мою тоску по словоохотливому попрошайке. Если б он только знал причину моей опрометчивости…

У Лучио есть жена и ребенок. Он вовсе не бесчувственный человек. Он поймет.

Пойду и все расскажу ему сию же минуту. Он много раз объяснял мне дорогу, приглашая на ужин. Я расскажу про Мирабеллу, а завтра мы найдем новое место и будем вместе просить милостыню.


Позже


Мой отец был прав. Я гнусная тварь, пародия на человека.

Проплутав по переулкам и мостам, я наконец отыскал жилище Лучио — в развалинах одного из множества зданий, разрушенных Бонапартом. Трудно сказать, чем оно было раньше — церковью или дворцом: лишь три ветхие внутренние стены стояли посреди строительного мусора. Вместо потолка через них перекинули дюжину досок, которые накрыли брезентом. Над отверстием, служащим дверью, прикрепили еще один кусок брезента. Теперь он был свернут, и в глубине виднелся Лучио. Рядом с ним сидела худая, бледная женщина со спящим младенцем на руках.

У входа горел неяркий костер, словно зазывая меня в гости к Лучио. Я остановился, задумавшись, что сказать, открыть ли всю правду? Если бы я не замешкался, возможно, ничего бы и не случилось, но я застыл и прислушался, став свидетелем того, чего не имел права видеть.

Я подкрался ближе. Хотя их жилище было унылым, меня оно почему-то очаровало. Я жадно все рассматривал и напрягал слух, чтобы не пропустить ни слова из тихой супружеской беседы.

— Славный денек, — начал Лучио. — Сегодня в воздухе пахло Римом и Флоренцией.

Утром он уже говорил об этом, но теперь фраза прозвучала надрывно, словно он перечислял города, куда никогда не сможет отвезти жену. Он протянул руку в черноту перед собой и сделал паузу.

— Пахло Парижем и Лондоном. Даже Санкт-Петербургом.

Жена схватила его за руку, провела ею по своей щеке и положила обратно ему на колени.

— Кстати, о загранице: мы ходили в доки, когда причаливали суда, — сказала она.

— Надо же, — проворчал он. — В такую даль. Не тяжело было нести ребенка?

— А что мне оставалось? От австрийцев один прок — богатые, любопытные туристы.

Она положила ребенка у тыльной стены, вернулась и села рядом с мужем. Вынув одну за другой булавки, загадочным образом вставленные в пучок на затылке, она распустила волосы и встряхнула ими. Каштановые кудри ниспали каскадом, переливаясь в красных отблесках пламени. Какое преображение! Локоны смягчили ее резкие черты, и она стала самой красивой женщиной на свете.

— Ну и как? — спросил Лучио, повернувшись на ее голос. — Кому-нибудь из пассажиров не подфартило и он потерял кошелек?

Она непринужденно рассмеялась — этот гортанный звук напомнил мне, как мало смеха я слышал в своей жизни.

— Уж им-то повезло больше, чем мне. Едва я стибрила булавку для галстука, как кто-то начал хватать и расспрашивать венецианцев.

Лучио вздохнул:

— Австрияки ищут дезертира.

— Нет, тот мужчина был пассажиром. Священник, поди. Вернее, с виду похож на священника, хотя и без сутаны. Словом, все его сторонились… А тут и малыша пора было кормить.

— Какая заботливая мамочка, — вкрадчиво проговорил Лучио.

Он нащупал жену, притянул ее на солому и стал расстегивать платье. Она тоже развязала его одежки, обращаясь с ними бережно, чтобы не выдернуть ни единой ниточки из ветхого тряпья. Запустив пальцы в волосы у него на груди, она так страстно поцеловала мужа, что у нее перехватило дыхание.

— Я задерну полог, — сказала она, тяжело дыша.

— Никого же нет.

— Кто-нибудь может прийти. — Полуодетая, она поспешила к выходу, и я отступил в сторону. Она долго всматривалась в темноту.

— Скорей, — взмолился Лучио.

Когда она опустила полог, я прокрался за угол. Несколько кирпичей выпали из стены в паре футов от земли. Я опустился на колени и заглянул в отверстие. Слившись воедино, Лучио и его жена лежали на соломе. Отблески догорающего костра скрывали грязь, синяки и бедность. Супруги показались мне ангелами, пронизанными божественным светом. В ту минуту я еще мог бы уйти. Еще мог бы все предотвратить.

Но не ушел. Вид их переплетенных тел заворожил меня, и мне захотелось того же, что было между ними.

Умирающий с голоду насыщается одним лишь видом хлеба.

Я никогда не знал любви. Никогда не ощущал, как рука ласкает рубцы на моей щеке, а покорные губы сладко прижимаются к моим почерневшим устам. Я сгорал от стыда, ни на миг не забывая о своем уродстве… Нет, не просто уродстве. Даже уродливый мужчина может иметь жену или любовницу. Он может растить детей, заводить друзей, внушать уважение и, довольный прожитой жизнью, спокойно умереть в своей постели.

Затем (должен ли я сказать «естественно»?) наступил момент, когда жена Лучио — в момент экстаза — запрокинула голову и широко открыла глаза. Я сдернул капюшон, чтобы удобнее было заглядывать в узкое отверстие: мне хотелось запомнить каждую капельку пота, каждое пятнышко на ее лице и груди. Я никому не желал зла — просто хотел посмотреть.

На ее прекрасных чертах отразились изумление, ужас, страх, а затем отчаяние, будто она произвела на свет невинное дитя, которому предстояло жить с такими, как я. А еще я увидел первобытную ненависть ко всему чужому. Эта ненависть выплеснулась и обожгла меня даже сквозь кирпичи.

Рот женщины был открыт: из него донесся резкий задыхающийся звук, а затем она наконец обрела дар речи. В этом безумном мучительном вопле я расслышал крики всех тех, кто вечно меня отвергал.

Просунув руку в отверстие и попутно его расширив, я схватил ее за горло. Ее тело дернулось, словно марионетка, и она стала задыхаться. Лучио умолял рассказать, что случилось. Он нежно ощупывал ее вырывающееся тело в поисках увечий. С потрясенным лицом он дотронулся сначала до огромной руки, а затем до гигантской ладони на шее жены. Он тоже заорал и ударил меня, пытаясь ослабить мою хватку.

Женщина обмякла, и я уронил ее на мужа. Его руки тотчас обвили ее. Она слабо кашлянула, и он защитил ее своей грудью: его потное тощее тело облепили соломинки. В эту минуту моя жалобная тоска сменилась яростью, и я возненавидел его. В своей наготе он предстал таким, каким его видели аристократы: паразитом, отбросом общества. Его жена была ничуть не лучше, но все же завопила при виде меня.

Какое еще смертельное зло я мог им причинить? Мой взгляд упал на младенца, завернутого в тряпки и лежавшего в дальнем углу. Я мог бы украсть их ребенка и подарить его Мирабелле. Тогда бы мы жили втроем: чудовище, немая и похищенное дитя — гротескная пародия на семейное счастье.

Почуяв новую угрозу, женщина указала пальцем в угол и прошептала:

— Рафаэль.

Лучио пополз к младенцу, нашел его и прижал к груди, вращая слепыми глазами.

— Малыш цел, — сказал он. — Что стряслось? Кто здесь?

— Жуткая тварь — словно ожившая каменная горгулья, — хрипло прошептала жена и заплакала.

Не в силах больше слушать, я ушел. Когда я вернулся, Мирабелла уже спала.


12 мая


Дыхание мое ослабело, дни мои угасают, гробы

предо мною, и все члены мои, как тень.

Гробу скажу: ты отец мой, червю: ты мать моя и

сестра моя. Где же после этого надежда моя?[2]

Ждем света, и вот тьма, озарения — и ходим во мраке.

Осязаем, как слепые стену, и, как без глаз, ходим

ощупью. Спотыкаемся в полдень, как в сумерки,

между живыми — как мертвые.[3]


13 мая


Когда я проснулся утром, Мирабеллы не было. Меня охватил безрассудный гнев. Я рвал тряпки, которые она использовала вместо подушки, топтал цветы, сорванные ею на улице, в пыль давил черепки, которыми она украсила жилище. Все эти мелкие бесчинства не утолили моей ярости, с громогласным ревом я подобрал с пола ржавый колокол и швырнул его в стену. Он так оглушительно загудел, что у меня заложило уши.

Мне хотелось разбить колокол вдребезги, сровнять звонницу с землей. В отчаянии я бегал по кругу, не зная, за что бы еще ухватиться.

Мирабелла стояла в дверном проеме.

— Где ты была? — спросил я, в ладонях пульсировала кровь.

Она показала на деревянный стол у себя за спиной — старый, но с красивой фанерной столешницей. Хотя у него нет одной ножки, если поставить в угол, он будет казаться устойчивым. Мирабелле пришлось встать спозаранку, чтобы завладеть этой уличной добычей раньше других.

Ее бесстрастный взгляд довершил то, чему не помог даже полный разгром нашего временного жилища: погасил страсть, затуманившую мой рассудок. В изнеможении я опустился на пол и закрыл руками лицо.

— Я думал, ты ушла.

Ощупывая шрам на шее, она, похоже, сравнивала свое прежнее положение с нынешним — обычное насилие с возможностью безудержного насилия. Не в силах читать эти мысли на ее лице, я потупил взор. Вскоре послышались быстрые шаги. Сперва я решил, что она собирает то, что еще можно взять с собой, но потом понял, что она лишь пытается навести порядок. Прошло много времени, прежде чем ее шаги стихли, и я поднял глаза. По ее бледным щекам текли слезы, и в обеих руках она стискивала тряпки, которые я раскидал. Она ткнула в меня этими сжатыми кулаками: мол, нет смысла убирать и нет смысла оставаться, но нет смысла и уходить.


14 мая


Утром еда и питье снова кончились, пришлось выйти и просить подаяния.

Перед уходом я сказал Мирабелле: я хочу, чтобы она осталась со мной, но если она решит уйти, я не стану удерживать ее силой. В отличие от первого раза, я не шпионил, чтобы узнать о ее решении.

Я не мог вернуться во двор Палаццо или на Пьяццетту. Хотя между мной и чудовищем в доме Лучио не было прямой связи, было бы тяжело услышать из уст друга собственное описание, ведь его, наверное, уже пересказывает пол-Венеции. Вместо этого я бесцельно бродил по разным улицам и попрошайничал, пока не нашел подходящее место. Оно располагалось под осыпающимся фасадом с горгульями — гротескной деталью венецианского пейзажа, с которой сравнила меня жена Лучио.

Я сидел молча, поставив у ног кружку. Я не разговаривал и не поднимал голову, скрытую капюшоном, даже когда на меня пялились дольше обычного. Наверное, моя безмолвная фигура вызывала жалость, и вскоре мне набросали достаточно монет. Я купил хлеба и поспешил обратно в звонницу.

Мирабелла осталась.


Позже


Ближе к ночи Мирабелла вынула шпильки из волос и распустила их. Возможно, она поступала так каждый вечер, с тех пор как я спас ее, но сегодня я увидел это впервые. Поняв, что она собирается сделать, я усадил ее у неяркого костра — точно так же сидела жена Лучио.

Волосы Мирабеллы заблестели в отсветах пламени, окружив ее ореолом червонного золота. Растопырив пальцы, она опустила волосы на лицо тонкой вуалью, а затем откинула их на плечи. Одежда натянулась на ее пышной груди и стройной талии, она старательно расчесывалась, откидывая пряди назад. Жесты были невинны, но при этом искусны и хорошо продуманы: мои мысли унеслись туда, куда их никто не зазывал прежде.

Лишь один раз за мою короткую жизнь я мог обрести подлинного друга. Много лет назад я упросил отца подарить мне спутницу. Сначала отказавшись, в конце концов он смягчился и удалился на Оркнейские острова. Он не знал, хотя наверняка догадывался, что я следовал за ним по пятам от его дома в Женеве до Страсбурга. Затем я перебирался от одного убежища к другому, пока его лодка скользила по водам Рейна мимо островков, зубчатых холмов и разрушенных замков. В Роттердаме он сел на корабль до Лондона, где задержался почти на пять месяцев, пока не упаковал все свои ящики с медицинским и химическим оборудованием, а затем отправился на север.

Оркнейские острова — самое пустынное место, где я бывал (тогда я еще не видел Арктики). Самый большой из них обитаем, а дальние состоят из овеваемых ветрами скал, что борются за выживание с бурной морской стихией. Выбор отца отражал саму суть его задачи: подчинить и обуздать дикую природу, усмирить безумное одиночество.

Пока он трудился в хибаре из грубого камня, я оставался снаружи. Ветер завывал, дождь лил как из ведра, волны плескались у ног, гром и молнии разрывали небо — и я мнил себя царем. Я отыскал собственную страну — дикую и одинокую, вдали от людей. Вскоре у меня появится подруга, похожая на меня, жизнь, которой быть не должно: некто или нечто уймет мое буйство, чтобы существование причиняло меньше боли.

Но в конечном счете отца охватил ужас перед тем, что он уже сотворил в моем лице. Как он кривился всякий раз, когда прикасался к этому телу!

И вот настал тот роковой день. Я в сотый раз заглянул в окно хибары, где мой отец устроил свою лабораторию. Его работа была почти завершена. Случайно он поднял голову и увидел меня. В радостном предвкушении брачной ночи я улыбнулся — кошмарное зрелище! Страх, безумие и ненависть, словно бритвой, полоснули его по лицу. Бешено задрожав, он уничтожил зачаток своей дочери, превратив бесценные члены моей будущей невесты в падаль.

В Библии сказано: око за око. Потому я и убил Элизабет — его сестру, кузину, суженую, невесту, — убил всего через пару часов после того, как они обвенчались. С тех пор он пустился в погоню, которая должна была закончиться моей смертью, но привела к гибели его самого.

Эти грустные мысли развеяла Мирабелла. Еще пару дней назад я был в отчаянии от того, что лишился дружбы Лучио, и мне казалось, будто бессловесная Мирабелла никогда не сможет меня понять. Но похоже, что я недооценил ее. Я судил о ней по ее молчанию, точь-в-точь как многие судят обо мне по моему безобразию. А надо было судить по ее редкостному милосердию и снисходительности ко мне. Она увидела мое лицо и не испугалась. Увидела во мне зверя, но дождалась, пока появится человек. Если я нежно положу руки ей на плечи или обовью талию, она не упадет в обморок и не попытается вырваться.

В этом есть горькая ирония. Как я выбрал себе подругу? Просто она единственная не завизжала при виде меня.


15 мая


Ночью приснился тревожный сон. Облаченная в развевающиеся узорчатые шелка, Мирабелла шла мне навстречу, но не приближалась ни на шаг. Ее дыхание было сладостным, как мед, мглистым, точно ладан: я вдыхал его глубоко, будто утопающий. Вдруг на ее лицо легла тень от руки, которая затем потянулась ко мне. В страхе я вздрогнул и проснулся. Наверное, я стонал во сне, потому что Мирабелла гладила мой потный лоб, стараясь успокоить. Я попытался объяснить ей свои эмоции. Но даже здесь, в дневнике, трудно описать, что я чувствую.

Что-то преследует меня во сне.

Преследует…

Я соткан из стольких мертвых тел, что не удивлюсь, если призрак пришел потребовать мое сердце обратно. Чье это сердце? Своего у меня нет. Возможно, сотни призраков преследуют меня, стремясь законно вернуть себе кисть или глаз.

Какая-то потусторонняя тень выползла из ночного сумрака и преследует меня даже наяву. Я боюсь оглянуться.


16 мая


Вчера вечером, дописав и закрыв дневник, я прислонился спиной к стене и погрузился в глубокие, угрюмые раздумья. Мирабелла сидела рядом. Сначала я рассеянно гладил ее по волосам. Они были такие растрепанные и мягкие на ощупь, что вскоре я толкнул ее на груду тряпок. Она стеснялась моих прикосновений, но не отвергала меня, словно ждала этого: словно ее решение остаться со мной уже подразумевало подобную близость. Чувства и ощущения, спавшие во мне мертвым сном, внезапно проснулись, и это пробуждение ошеломило меня.

Покончив с поцелуями и ласками или, точнее, насильно остановившись, дабы доказать ей и себе, что способен сдержаться, я перевернулся на спину. Мирабелла пристроилась у меня под мышкой и положила голову на мою грудь. Та мягко вздымалась и опускалась, точно колыбель, и Мирабелла вскоре уснула.

Я пишу это в рассветных лучах, а она спит, прижимаясь лицом к теплой постели, где я еще недавно лежал. Меня снова мучили кошмары, но ее милое лицо было безмятежным. Когда пойду сегодня на новое место под горгульями, задержусь подольше, чтобы заработать больше монет. Помимо хлеба, я куплю какую-нибудь прелестную безделушку. Вечером преподнесу ее как свадебный подарок и возьму Мирабеллу в жены.


17 мая



20 мая


Мирабелла мертва.

Не могу больше писать.


23 мая


Будь проклято это перо! Будь проклята эта привычка!


24 мая


Восемь дней назад (всего восемь дней) Мирабелла была еще жива. Я сидел и просил милостыню, впервые в жизни радуясь и строя планы на предстоящую ночь. Я не поднял голову, даже когда кто-то уставился на меня. Я решил, что это домохозяин или австрийские вояки. Хотя мое лицо скрывал капюшон, малейшее движение могло привлечь внимание, и меня бы прогнали. Наконец человек ушел прочь.

Уже совсем стемнело и улицы опустели, когда я собрал достаточно денег, сходил на Пьяццетту за покупками и вернулся в звонницу. Я тотчас позвал к себе Мирабеллу. Она улыбнулась и примостилась у меня на руках. Я достал из кармана бусы и протянул ей, внезапно застеснявшись их дешевизны. Но само ее лицо засияло, как драгоценность! Она так расцвела, словно эта безделица была ее первым и единственным подарком. Мирабелла тотчас надела бусы: цепочка с маленькими шариками плотно облегала шею, точно ворот. Мирабелла слегка мотнула головой, и бусины зазвенели, словно бубенцы, затем она подставила мне шею для поцелуя. Я крепко прижал Мирабеллу к себе и увлек на наше ложе.

Мне хотелось раствориться в ней, забыв о своем мрачном уродстве.

Я поминутно себя одергивал, сознавая, что еще не умею отличать страсть от насилия. Она была пташкой, которую легко спугнуть, а еще легче раздавить. Я решил внимательно следить за ее реакцией.

Я осторожно принялся ее ласкать. С мучительной медлительностью я целовал и одновременно раздевал ее. Наконец косынка, юбка и блузка, туфли, чулки и нижняя юбка были на полу. На ней осталась лишь сорочка — когда-то кружевная, а теперь изношенная до дыр. Мирабелла потупилась, и я уж подумал, что мои назойливые прикосновения насторожили ее. Но едва я остановился на пару секунд, как она посмотрела мне в глаза, кивнула, притянула к себе мое лицо и поцеловала.

Снаружи послышался грубый крик, и дверь распахнулась.

— Вот он! Вот ваш дезертир!

Уолтон.

Из-за спины у него выскочило полдюжины австрийских солдат с шашками наголо. Я сразу понял, что черной тенью из моего кошмара был Уолтон.

Мирабелла попыталась встать. Наверное, она не поняла слова «дезертир» и решила, что ее богатые похитители прислали за ней солдат.

— Изнасилование! — завопил Уолтон.

Австрийский капитан — тот самый, что оскорбил Лучио, — выхватил пистолет.

— Отпусти женщину, — скомандовал он, но, присмотревшись ко мне, скривился. — Это не мой солдат, — сказал он Уолтону, а затем мне: — Кто ты такой?

— Лучше спросите: что ты такое? — Глаза его затуманились: десятилетняя погоня наконец-то подходила к концу.

Я встал. Капитан в изумлении открыл рот. Солдат схватил Мирабеллу и оттащил ее в сторону. Она била его по лицу, пытаясь освободиться.

На один страшный миг отчаянные телодвижения Мирабеллы отвлекли капитана, и он повернулся к ней. Мирабелла вырвалась из рук солдата и вернулась под мою защиту. Уолтон вышел из оцепенения, выхватил у капитана пистолет, прицелился в меня и выстрелил…

Бездыханная Мирабелла упала в мои объятья.

Застыв от ужаса, капитан уставился на ее тело. Уолтон выскочил вперед, бешено жестикулируя.

— Взять его! — заорал он. — Вы не представляете, на что он способен!

— Женщина…

— Женщина мертва! И если они были вместе, она заслуживала смерти!

Его жестокие слова побудили меня к действию. Я кинулся на него, не выпуская из рук Мирабеллу. Решив, что я собираюсь удрать вместе с ее телом, капитан завопил:

— Не дайте ему уйти!

Его люди мигом окружили меня, перекрыв путь к выходу и туда, где стоял Уолтон. Я положил Мирабеллу на пол и с криком вступил в бой.

Нечасто я с такой радостью предавался жестокости: я ослеп, онемел и оглох от нее. В ту ночь у людей не осталось лиц: лишь глаза, которые следовало выдавливать, и кости, которые нужно было ломать, дабы прорваться к Уолтону. Он оробел и спрятался за стеной окровавленной плоти, а затем, поняв, что в руки я не дамся, тихонько скрылся.

Пока я пишу это, перед моим мысленным взором мелькают лица: брат Франкенштейна, его друг, невеста, он сам, изнуренный роковым недугом; безымянные лица тех, кто, подобно австрийским солдатам, невольно встал на пути моей ярости. И даже сотни тел, ставших частью моего тела, громко предъявляют мне обвинение: «Ты — мертвец».

И вот теперь Мирабелла. Я избит и покрыт синяками, но руки мои обагрены ее кровью.

Солдаты отступили и взяли здание в кольцо, чтобы стеречь меня, дожидаясь подкрепления. В эту минуту покоя я встал на колени рядом с Мирабеллой и взял ее на руки. Она была еще теплая.

— Проснись, — прошептал я. — Это всего лишь кошмар. Я здесь. Ты цела. Со мной тебе ничего не грозит.

Она единственная пробудила во мне нежность, единственная окружила меня лаской. Я одел ее, как мог, не желая, чтобы чужие люди, думающие о ней дурно, видели ее обнаженной, а затем уложил ее тело на груду тряпок, служившую нам постелью. Нежно поцеловал ее в губы, глаза, щеки; поцеловал шрам на шее, столь похожий на мои рубцы. Когда я целовал ее, бусы негромко и жалобно позвякивали, словно музыка исходила от нее самой, а не от крошечных бубенчиков, но ее уже не было в живых. Я осторожно снял бусы с ее шеи, где они провисели так недолго, и намотал на запястье.

Я взял плащ, перо, дневник и книгу, поцеловал Мирабеллу на прощанье и ушел из звонницы навсегда.


26 мая


Что за блажь нашла на меня? Я возомнил, что могу подобрать крошки на празднике жизни! Все эти десять лет лишь тонкий слой чернил удерживал меня от безумия. Теперь мне необходимо искупаться в них, пройти крещение чернилами, дабы спасти свою душу…


27 мая


Меня настолько пленила возможность человеческой жизни, что я не заметил предостережений. Кто-то долго пялился на меня во дворе Палаццо, на Лестнице гигантов, под горгульями, где я в одиночку просил подаяния. Я не придал этому значения. Я был огромный и уродливый даже под плащом, и на меня всегда таращились. Я даже не поднял головы, чтобы посмотреть, кто там стоит. А ведь тогда жена Лучио говорила об иноземце, пристававшем к людям с расспросами. Но я не слышал ее слов. Лишь видел ее волосы в отблесках пламени.

Я пишу это в соборе Святого Марка. Вчера тут было темно, если не считать парочки оплывших свечей. На рассвете священники в почтительном молчании прошагали к алтарю и отслужили мессу. Я съежился на коленях, вжимаясь в скамью: еще один нищий, мечтающий об искуплении. Латинские песнопения кончились, все свечи задули, оставив лишь алтарные, но я оставался на коленях, пока церковь не опустела. Боковые часовни погрузились во мрак. Меня могли прогнать, но никто бы не удивился, обнаружив нищего у подножия престола. Возможно, я здесь не просто ищу убежища, а надеюсь на милосердие и утешение, которое черпают старухи в беспрестанном щелканье четок.

Но для меня нет ни милосердия, ни утешения. Единственный мой бог — мой отец, и он мертв.


Позже


Уверенный, что Уолтон вернется к углу, где я просил подаяния, я отбросил перо и бумагу и выбежал из церкви. Он наверняка должен быть на том самом месте. Наконец-то я сожму ему горло, увижу, как вылезают из орбит его глаза, почую его страх. Я услышу его предсмертный хрип.

Я мчался по улицам и проулкам, и мои шаги отдавались таким гулким эхом, словно я возглавлял стадо диких слонов. Я был весь во власти первозданного гнева.

Его там не было. Запыхавшись, я ходил взад и вперед, обуреваемый яростью.

Я жив.

И Уолтон жив.

А Мирабелла мертва.

Горгульи смеялись надо мной. Я запрыгнул на здание и стал молотить кулаком по угловому лику, пока кожа не слезла с руки, кровь не смешалась с каменной крошкой, а рога и рыло статуи с треском не отвалились. Я запустил окровавленные пальцы в узкие щели с обеих сторон и потянул скульптуру на себя. Цемент наконец раскрошился под моим натиском, камень поддался и выпал вперед. Я начал изо всех сил лупить им по стене. Уродливый лик был и то благообразнее моего. Я не успокоился, пока он не рассыпался на сотню осколков. Глаза, две темные полости, испачканные кровавыми отпечатками моих разбитых рук, разбились последними.

С Мирабеллой я думал, что смертоубийство для меня позади. Какая глупость, какая гордыня! Смерть — моя естественная стихия, мои плоть и кровь. Довольно мешкать. Я убью Уолтона. Стану бессердечным извергом, каким он меня представляет. Ради одного человека, Мирабеллы, я хотел заключить мир со всем родом людским. Но Уолтон отказал мне в этом. Раз я не могу внушать любовь, буду вселять страх. Отныне месть станет для меня дороже пищи или света. Возможно, я погибну, но сперва Уолтон проклянет солнце, взирающее на его страдания.


29 мая


Слепая ярость оборвала мои последние слова, написанные обагренными пальцами. Но сегодня я испытываю потребность вновь взяться за перо и составить план.

Я не хочу привлекать внимания, оставаясь в соборе днем, и потому крадусь по улицам, точно хитрая крыса. Меня разыскивает весь город: о том, что произошло в звоннице, рассказывают и пересказывают, приукрашивая выдуманными подробностями. Венецианцы жаждут увидеть отвратительного великана, который похитил и убил прекрасную дочь аристократа в день ее свадьбы, а затем, будучи разоблачен, убежал от дюжины солдат, посланных отцом ей на помощь.

Уолтон возобновил погоню. Я чую. Вероятно, я для него еще более недосягаем, нежели магнитный полюс, который он когда-то пытался найти. Хотя Уолтон ищет меня, найти его должен я, чтобы получить преимущество. Надо лишить его возможности убежать.

Еще до полуночи хлынул такой сильный дождь, что я вернулся в собор Святого Марка раньше обычного. Я нашел этот уголок и пишу. Завтра снова смешаюсь с толпой, как нищий горбун. Мне необходимо знать, о чем говорят люди, точнее, где обосновался Уолтон.

Едва забрезживший рассвет уже озаряет витражи на окнах. Обычно, находясь в соборе, я любуюсь статуями, эмалью, золотом и драгоценностями, но только не сегодня. Я нечаянно приютился под знаменитой мозаикой из крошечных камешков и позолоты, где изображена история Адама и Евы. А где был я, когда Бог сотворил человека?


30 мая


Утром ливень прекратился, но небо оставалось гнетуще серым, словно тучи могли снова пролиться дождем в любую минуту. Я вышел из церкви и отправился на поиски Лучио. У слепого попрошайки всегда самые свежие слухи. Прошло почти три недели, с тех пор как он меня спровадил. Не зная, заговорит ли он со мной теперь, я решил постоять рядом, послушать его балагурство и хоть что-нибудь разузнать.

Он вернулся на наше старое место на Пьяццетте, в тени колонны, увенчанной статуей свирепого крылатого льва — символа Святого Марка. Лучио держал за рукав богатую старуху и тихо с ней разговаривал: я был потрясен, ведь он всегда кричал громче всех на площади. Наверное, он грубо льстил ей, терпеливо уговаривая купить любовное зелье. Или, возможно, он просто решил, что она моложе, хотя раньше никогда не совершал подобных ошибок. Старуха швырнула монету в его кружку и поспешила прочь.

Я подошел ближе. Как он изменился! Отощал, слепые глаза ввалились, и под ними появились черные круги. Он выглядел подавленным, словно тоже осененным тьмой.

— Что ж, друг мой, — сказал Лучио. — Ты вернулся.

— А ты теперь не попрошайничаешь, а коробейничаешь.

Он достал из кармана пригоршню странно завязанных узелков из цветных ниток.

— Толпа считает их пока что диковинкой, и кружка наполняется быстрее. В последние дни я раньше ухожу домой. Моей жене… нездоровится.

Я не стал спрашивать о ее болезни, зная ее причину.

— А ты как? — сказал Лучио. — Я скучал по тебе. Где ты был?

Еще совсем недавно его внимание растопило бы мне сердце.

— Работал на другом месте, как ты мне велел. — Он явно сожалел о своих словах, но я не стал его успокаивать: он обидел меня, и с я радостью обидел его в отместку. — А потом я захворал.

— И когда ты поправился, твое место наверняка занял кто-то другой. Австрияки правы: в Венеции чересчур много нищих. Мы деремся за одну и ту же мелочь и лишь вредим друг другу. — Он прислонился спиной к колонне и вздохнул.

— Расскажи, что тут происходило, — спросил я, надеясь его подбодрить. — Я так долго просидел взаперти, что кажется, весь мир изменился, пока меня не было.

— Прошлой ночью ограбили старика Петрочелли. Говорят, это был великан.

— Великан? — Я изобразил удивление. — Какой еще великан?

Сплетни не развеселили его, как обычно: он, наоборот, посуровел.

— Если ты не слышал о великане, значит, ты пролежал без чувств.

Я выслушал рассказ, который всего несколько дней спустя и уже в другой части города оброс новыми выдумками. Небольшой стихийный налет, спровоцированный иностранцем, якобы обнаружившим дезертира, теперь превратился в историю доблести, чести, мужества, отваги и блестящей тактики, которая, хоть и провалилась, несомненно заслуживала похвалы. Лживые подробности, точно трупы, громоздились друг на друга: оказалось, дело дошло аж до того, что я перебил полполка и, будто новый Самсон, сровнял с землей саму звонницу.

Под конец Лучио заговорил еще жестче:

— Страшнее всего то, — он потерял самообладание, и голос его задрожал, — что девушка была вовсе не дочерью богача. Он просто схватил ее на улице и уволок к себе — такую же бедную и беспомощную, как мы. Великан жестоко изнасиловал ее, а затем задушил. Солдаты ворвались, но было слишком поздно. Девушка уже умерла, великан держал ее, бездыханную, в своих огромных руках.

Я так резко дернулся от стыда и ярости, что опрокинул кружку Лучио, и монеты рассыпались.

— Друг мой?

Я попятился, пока он не коснулся моих огромных подлых рук, все еще обагренных кровью.

После того, что он мне рассказал, я понял, где искать Уолтона. Я пошел бы туда немедленно, если бы Лучио вновь не впал в молчаливую грусть. Его слова звенели у меня в ушах битым стеклом, но я все же спросил, как поживает он сам.

Пытаясь сдержать чувства, Лучио сказал:

— Прямо перед убийством девушки кто-то напал на мою жену. Я уверен, что это был великан. Он вторгся в наш дом, но я ничего не понял, пока он не схватил ее! — с болью воскликнул Лучио. — Он душил мою жену, пока я сжимал ее в объятьях!

Голос у Лучио дрогнул, и он отвернулся.

— Вплоть до той ночи я никогда не считал слепоту недостатком для мужчины.

Раскаяние — слишком мягкое слово для описания того, что я чувствовал.

— Он не убил ее, — продолжил Лучио. — Но такое потрясение… Мне говорят, она вся поседела. Теперь она боится оставаться одна, но и на Пьяццетту со мной не ходит. Ничего не ест и не спит. Просто стоит у окна и караулит. Приходится напоминать ей, чтобы покормила ребенка, хотя он плачет без умолку, а ее платье намокает от молока. Она больше не слышит младенца, мой друг. Она больше не слышит меня.

— Мне очень жаль, — сказал я, коснувшись его плеча. Я был не в силах дальше слушать. — Прощай, Лучио. Ты всегда был добр ко мне.

— Нет, я был груб. Но я рад, что ты вернулся. Придешь завтра? — Он хватал руками воздух, пытаясь найти меня.

Я потеребил маленькие бусы на запястье.

— Как повезет, — ответил я и быстро зашагал прочь.


2 июня


Сейчас я пишу в тихом месте, но его безмолвный покой — будто насмешка.

Поговорив с Лучио, я вернулся в собор и стал с нетерпением ждать ночи. Нужно было выйти попозже, чтобы Уолтон успел вернуться к себе. Вокруг храма собрались толпы людей, и неожиданно поднялось такое веселье, что я уже начал сходить с ума от ожидания. За одной дверью шлюхи торговали собой на ступенях. За другой — солдаты, разделившись по четверо, патрулировали город. Тутсупружеская пара ругалась из-за неверности. А там пьянчуга распевал арии из оперы «Так поступают все».[4] Время растянулось, и я решил, что скоро уже рассвет, но колокол пробил лишь дважды.

Наконец водворилась тишина, плотная, как вата, и я тайком пробрался к набережным Фондаменте-Нуове. По словам Лучио, иностранец жил поблизости, в доме пожилой синьоры Джордани, в угловой комнате на втором этаже — так утверждали слухи. Иностранец либо бродил по улицам, либо стоял в своей угловой комнате и смотрел на лагуну горящими безумием глазами.

Этот дом был отделен от соседнего узким проулком. Упираясь руками и ногами в оба здания, я медленно, но уверенно полез вверх. Поднявшись на некоторую высоту, я повис на выступе, дотянулся до подоконника и взобрался на него. Сквозь открытое окно я протиснулся в комнату.

Она была пуста.

Чертыхаясь, я в ярости изорвал простыни в клочья.

Я пришел слишком рано? Влез не в ту комнату? Он уже уехал из Венеции?

Внутри я обнаружил письменный стол, стул, книгу и свечу. Пряча книгу в карман (даже теперь я не мог отказаться от подарка судьбы), я заметил под ней письмо на английском. Начиналось оно словами «Дражайший брат», датировалось прошлым месяцем, и внизу стояла подпись: «Маргарет». Было ли оно адресовано Уолтону? Ведь он не единственный англичанин в Венеции.

Вдруг я увидел на полу большой конверт от письма. Его отправила миссис Грегори Уинтерборн из Таркенвилля, Англия. Я с удовольствием прочитал имя получателя: Роберт Уолтон, Рим, до востребования. Последнее было зачеркнуто, и сбоку приписан адрес в Венеции. Письмо проделало долгий путь, прежде чем достичь Уолтона.

Я уронил конверт на пол, задул свечу и задумался в темноте. Дождаться его возвращения? Где он может быть в столь поздний час?

Дверь со скрипом отворилась, и в комнату просочился свет.

— Синьор?

Я спрятался в тень.

— Синьор, снова не спится? Не хотите ли вина? Знаю, вы говорили, что не пьете, но, может, сегодня оно усыпит вас…

Старуха переступила порог. Я прижался к стене и прошептал:

— Да, вина, спасибо.

Она застыла. На ее широком простодушном лице промелькнуло сомнение, затем — страх. Она попятилась из комнаты, захлопнула дверь и помчалась по коридору.

Минуту спустя я вышел тем же способом, каким вошел.

Прямо подо мной раздался безумный вопль, и в окне первого этажа показалось лицо.

— На помощь! Держите вора! — Я спрыгнул на землю, и старуха хорошо меня разглядела. Потом она сдавленно закричала, свесившись из окна: — Великан!

Ставни по всей улице распахнулись. Мужской голос подхватил крик:

— Великан! Ловите его! Убейте!

Одни ему вторили, другие свистели. В меня полетели башмаки. Один ботинок больно ударил в голову. С каким-то невыразимым чувством я скинул капюшон. За десять лет я ни разу не стоял перед такой большой толпой в своем истинном обличье. Я часто задумывался, что произойдет, если я это сделаю, и вот получил ответ: из каждого открытого окна хлестала ненависть.

Я протянул руки к ночному небу. Под взглядами толпы я ощущал себя таким высоким, что мог бы стереть тучи и открыть звезды под ними.

— Смотрите на меня! — потребовал я у зрителей.

Что же так внезапно заставило их замолчать?

В тот краткий миг тишины, не опуская рук, я обращал свое лицо ко всем по очереди, пытаясь разгадать, каким меня видел каждый из них. Я надеялся хотя бы на тончайшую связующую нить. Но взамен по улице прокатилась волна: люди крестились и опускали глаза. Никто не хотел встречаться со мной взглядом.

— Скажите, что вы видите?

Неужели никто не ответит? Но потом…

— Я вижу убийцу!

— Убийца!

Кто-то бросил гнилую кочерыжку. Затем голоса слились в омерзительном вопле, словно кто-то взял диссонирующий аккорд, а затем нажал на педаль. Громче всех вопила старуха, которая высунулась из окна и чуть не выпала из него.

— Убийца!

В голову мне полетел ночной горшок. Я заметил его слишком поздно. Удар был косой, но горшок перевернулся, и холодные нечистоты вылились мне на лицо. Я попробовал на вкус душу Венеции.

Я схватил старуху за морщинистую шею, вытащил ее из окна и поднял над толпой: крошечные босые ножки болтались, как у висельника.

— Хотите увидеть убийство?

Как проворно открыли они свои окна и заорали на меня. Может, они столь же быстро придут на подмогу старушке? Никто не помог Лучио, когда напали на его жену. В этой заброшенной части города никто не отзывается на крики.

Толпа вновь смолкла. Я опустил руку и, прижав к себе старуху, ощутил слабое биение ее сердца. Она зажмурилась и принялась еле слышно шептать молитвы. Ее череп, зажатый между моими большим и указательным пальцами, был тоньше яичной скорлупки.

Издалека послышался свист, загремели шаги, и толпа завопила:

— Сюда! Великан здесь!

Я бросил женщину на землю и побежал. В конце улицы появился патруль: солдаты удвоили шаг, однако на их лицах читалась скука. Без сомнения, в эту ночь они уже не первый раз спешили на крик: «Великан!» Однако при виде меня их взоры зажглись, и они пошли в атаку, растянувшись строем и отрезав мне путь к бегству. Я ринулся в ближайший проулок. Он извивался, точно змея под пытками, с обеих сторон — сырые полуразрушенные стены. Можно было уцепиться за вмятины и выступы, но мои преследователи наступали на пятки: попробуй я выпрямиться, они подстрелили бы меня играючи.

Проулок вел к каналу, где без труда могли разминуться две гондолы. Я влез на чугунные перила, раскачался на краю кирпичной кладки и перепрыгнул на другую сторону. Там тоже разносились эхом шаги.

Против меня восстали даже венецианские уроды. Горбуны забрасывали меня камнями, а калеки сооружали заграждения из костылей, пока я бежал по нищенским кварталам. Их объединило злорадство. Ведь покуда я был жив, кто-то заслуживал их презрения.

Остаток ночи я в исступлении носился по улицам и мостам, вдоль каналов, от одной тени к другой. Я мысленно возвратился в то время, когда мой отец гнался за мной по льдам Арктики — самая точная метафора наших отношений. Я вечно подстрекал его. Никогда не давался ему в руки, но никогда и не позволял ему отдохнуть.

Теперь Венеция мстила за него.

Когда я добрался до Фондаменте-Нуове, в пасмурном небе уже забрезжил рассвет, и чернота сменилась цветом помоев. Вода отливала безотрадной молочной голубизной бельма на глазу. Я тотчас вспомнил Лучио и то, что я с ним сделал. Если меня судьба лишила надежды, то я украл у Лучио счастье, которым он уже обладал.

Воздух прорезал свист.

— Сюда!

Я прыгнул.

Я оставался под водой, пока не запекло в легких, а перед глазами не покраснело от удушья. Когда стало совсем невыносимо, я вынырнул меж двух гондол и отдышался. Неподалеку слышались возбужденные голоса:

— Оно прыгнуло сюда!

— Ты видел? Оно как два человека!

— Каких два? Три!

— Мерзость.

— Вон там! Видел?

Я поплыл вдоль пристани. Голоса быстро последовали за мной.

Потом я увидел большую гондолу, которая была украшена так, что походила на жуткий подарок вурдалака. От носа до кормы ее покрывала жесткая черная ткань с позолотой, собранная крупными складками на планширах и свисавшая до самой воды. Посредине высился огромный балдахин из той же материи. Я снова нырнул. На этот раз я всплыл между тканью и деревянным корпусом лодки. Теперь я мог держать голову над водой, не опасаясь, что меня заметят, и дождаться, пока мои преследователи бросят меня искать.

Начался дождь. Капли, барабанившие по плотной, жесткой ткани, заглушали голоса, если только кто-нибудь не стоял прямо у меня над головой.

— Бесполезно, — послышалось в одном месте. — Наверное, утонул.

Еще голоса вдалеке: тихий плач, громкий спор, а потом:

— Нас это не касается. Пропустите.

Гондола бешено закачалась. Сперва донесся тяжелый удар, потом скрежет — очевидно, на борт погрузили бревно и сдвинули его куда-то в сторону, а затем — шаги расходящихся по местам людей. Наконец-то пришло спасение. Я собирался вцепиться в гондолу после того, как она отчалит от пристани. Я надеялся, что если лодка пойдет тяжело, гондольер спишет все на бревно.

Плавание оказалось короче, нежели я ожидал. После того как бревно было выгружено и люди сошли на берег, гондола перестала качаться, будто из нее вышел и гондольер. Голоса затихли. Через пару минут я выскользнул из-под ткани. Рядом была привязана еще одна лодка. Усиливающийся ливень покрывал рябью воду. Я видел лишь розоватую каменную стену, усаженную кипарисами. Я не узнавал этого места.

Я поплыл вдоль стены и уже собрался выбраться на сушу, как вдруг услышал голоса и торопливые шаги. Гондольер помог двум женщинам и священнику сесть в лодку и оттолкнул ее от берега. Через пару минут к пристани подкрались два молодых человека. Они уплыли на другой гондоле в противоположную сторону. Я выбрался из воды, перелез через стену и залег в густых кустах. Убедившись, что никого нет, я решил осмотреться.

Спутанные заросли сменились ухоженным кустарником и клумбами. На прогалине за ними стояла церковь. От нее веером расходились могилы и мавзолеи. Где-то виднелись крошечные таблички, где-то — роскошные могильные плиты, украшенные листьями, лозами и ангелами с каменными очами. Три могилы — не новые, а старые, под замшелыми указателями, — были открыты. Из-за свежей земли в воздухе пахло гнилью и плесенью, и даже проливной дождь не мог рассеять этого запаха.

Я подошел к ближайшей открытой могиле. Рядом стояла тележка, на земле валялись лопаты и кирки. На тележке — груда костей, по которым бурыми струйками стекала вековая грязь, смываемая дождем. Сначала я поразился жуткому уродству — столько костей в одном-единственном скелете, но потом различил изгибы пары-тройки черепов. Я смотрел на останки нескольких человек, перемешанные, точно мусор.

Я отвернулся и быстро заморгал, застигнутый врасплох самим зрелищем и теми чувствами, что оно вызывало. При этом я впервые заметил вдалеке воду. Я завертелся на месте. Вода была со всех сторон. Жизнь посмеялась надо мной в очередной раз. Я убежал из Венеции, но меня доставили на ее кладбище — Остров мертвых.


Сан-Микеле

5 июня


Промозглый дождь кропит обитель страха,
Где кости голые торчат из праха…
Как жутко, Смерть, гнездилище твое!..
Могила клад отысканный скрывает,
Над ним могильный холмик вырастает —
Назад из-под земли дороги нет![5]
Назад из-под земли дороги нет?

Просто Шиллер не знал моего отца.

Странно не то, что я лежу на кладбище, ведь это так созвучно моей природе, а то, что я пишу под солнцем, не маскируясь, при свете дня! Хоть я и получаю редкостное удовольствие, тепло и яркие лучи меня не обманут. Я не хочу притворяться хлыщом, нежащимся на пастбище. Я — мертвец, покоящийся на погосте.

Я понял, где я, лишь потому, что Лучио рассказывал мне историю этого места. В Венеции не хватало земли, и Наполеон издал указ, действующий и поныне: хоронить только на Сан-Микеле. Когда от тела остаются лишь кости, их выкапывают и кладут в братскую могилу на другом острове, который используется как оссуарий.

Если покойник все еще дорог родственникам, они приезжают на Сан-Микеле и сопровождают останки. Если же родне все равно (что случается чаще, нежели допускают честные люди), могильщики сваливают кости в одну кучу, дабы упростить задачу и не перевозить на остров каждый скелет по отдельности.

На Сан-Микеле никто не живет. Священник, присматривающий за церковью, — горький пьяница, но у него хватает ума, чтобы каждый вечер возвращаться в Венецию. Впрочем, возможно, он делает это просто из страха. Могильщики приплывают на собственной гондоле. Хоть остров и маленький, я могу здесь спрятаться. Плакальщики никогда не плутают. Выйдя из лодки, они направляются в церковь, затем к могиле, а оттуда — прямиком обратно.

Сегодня я встретил священника. Он решил, что увидел Дьявола.

Около полудня я подумал, что последние похороны закончились, последние плакальщики ушли, и выбрался из укрытия. Но священник был еще здесь. Он рухнул в кусты рядом с церковью и стоял там на коленях, содрогаясь от рвоты. Наверное, гондольер счел, что на воде священнику станет дурно и что лучше ему вернуться, когда пройдет тошнота.

Священник выпрямился, вытер рот и обернулся. Заметив меня, он побледнел и сильно зажмурился.

— Больше ни капли, милостивая Мадонна, клянусь! — пробормотал он.

Я грубо схватил его за сутану и прислонил к церкви.

— Сколько раз ты уже давал это обещание? Только на этой неделе?

— Каюсь: не сосчитать… Но теперь-то уж… — Он открыл глаза: хоть взгляд был затуманен, в нем читалось странное смирение. — Неужели конец? Ты пришел за мной. Слишком поздно давать обещания. За мной явился Дьявол.

Я уселся на корточки и рассмеялся. Мне понравилась эта мысль. Зачем быть ничтожной ошибкой природы, если можно стать самим Сатаной?

— Что ж. — Я вошел в роль. — Ты был скверным человеком и еще более скверным священником.

Он кивнул.

— Но, несмотря на это, ты уповаешь и даже, возможно, втайне веришь, что заслуживаешь прощения.

Сложив руки на груди, он спросил:

— Способен ли Дьявол на сострадание?

Он подполз ко мне и вцепился в ногу. Вид его бледной как мел потной кожи внушал жалость, смесь запахов перегара и рвоты — омерзение. Я оттолкнул его.

— А если бы я сказал, что я не Дьявол?

Его одурманенный мозг попытался осмыслить мои слова.

— Кто же ты? — прошептал священник. Он схватил меня за руки: одна из кистей оказалась больше, грубее и темнее другой. Я был лишен всякой симметрии.

Большими пальцами священник провел по рубцам вдоль моего запястья.

— Как будто…

Он сглотнул, в горле у него булькнуло.

— Как будто что?

— Ты… спасся?

— Ты хочешь сказать: в лоне Церкви?

— Нет, спасся во время жуткой катастрофы, и… — он показал на мои такие разные руки, — и тебя залатали останками тех… кому повезло меньше? Чудо медицины, так?

Я медленно, злобно улыбнулся и покачал головой:

— Нет, таким сотворил меня мой нечестивый отец. Я никогда не был младенцем, ребенком и юношей — словом, никогда не был человеком. — Я снова решил пошутить. — Быть может, я бог? Как Афина, вышедшая во всей красе из головы Зевса?

Священник отпрянул и наскоро перекрестился. Он уже отчасти смирился с тем, что его заберет Дьявол, и хотя боялся, но в то же время ожидал этого. Однако остаться на земле и беспомощно стоять передо мной — совсем другое дело. Священник закрыл глаза руками: пока он молился, сквозь пальцы у него текли слезы.

— Господи, неужели в бесконечном Своем сострадании Ты не смилуешься над таким грешником, как я?

Эти слова я и сам не раз шептал по ночам. Я ударил его по лицу. Он упал на землю и закрыл руками голову. Пока он лежал, съежившись от страха, я спрыгнул с причала. Я дождался в воде гондольера, который забрал бессвязно бормотавшего пьяницу с острова.


6 июня


Остаток вчерашнего дня и всю ночь я не смыкал глаз и бродил между могилами, будто неприкаянный вурдалак, выискивающий новую жертву.

«Женщина мертва! И если они были вместе, она заслуживала смерти!»

Слова Уолтона прожгли мою загрубевшую плоть насквозь: она заслуживала смерти, поскольку приняла неприемлемое, сжалилась над безжалостным, оживила мертвеца.

Неужели своей добротой Мирабелла загубила собственную душу? Бог двулик: он исполнен любви и всепрощения, но при этом пылает гневом и осуждением. Он сам не знает себя. Что уж говорить о людях? Как только они не сходят с ума, пытаясь смириться с этой загадкой? Их бог похож на Уолтона, вечно разжигающего мой погребальный костер, тогда как Мирабелла неустанно гасит его своими слезами.

За этими словами стоит единственная истина: либо повинуясь собственной злой воле, либо будучи орудием мстительного Господа, Уолтон убил Мирабеллу. Но ее настоящий убийца — я, настоящий Дьявол.

Даже Остров мертвых не станет моим пристанищем. Пусть волны унесут меня в темную даль.


10 июня


Целыми днями — лишь мрачные мысли.

Уолтон.

Уолтон в начале, Уолтон в конце, Уолтон всегда.

Он непременно навлечет на себя то, что давным-давно погубило Франкенштейна, а теперь и меня: смерть любимого человека. Письмо, найденное в комнате Уолтона, написала его сестра — миссис Маргарет Уинтерборн из Таркенвилля, что в Англии. Я разыщу ее и всех, кем он дорожит, и уничтожу их, точь-в-точь как я поступил с отцом, а Уолтон — со мной. Когда он получит известие об этой лавине трагедий, то примчится домой, зная, что лишь я один способен на такое.

Он вернется домой, чтобы встретить там свою смерть.

Я скалюсь под стать окружающим черепам. Здешние могильщики не слишком усердны и часто бросают лопаты, не закончив работу, если похорон в этот день больше не намечается. Я без труда собрал десяток черепов и расставил их рядами, будто они были немыми слушателями моих тирад.

Жестом обращаясь к своим ухмыляющимся друзьям, я говорю вслух:

— Если кто-нибудь осуждает меня, пусть скажет!

Гробовое молчание.

Часть вторая

Дувр,

1 октября 1838 года


Быстро он тучи собрал и море до дна взбудоражил,
В руки трезубец схватив. И разом воздвигнул порывы
Самых различных ветров и тучами землю и море
Густо окутал. Глубокая ночь ниспустилася с неба,
Евр столкнулись и Нот, огромные волны вздымая,
И проясняющий небо Борей, и Зефир быстровейный.
У Одиссея расслабли колени и милое сердце,
В сильном волненье сказал своему он отважному духу:
«Горе несчастному мне! О, чем же все кончится это?
Страшно боюсь я, что всю сообщила мне правду богиня,
Мне предсказавши, что множество бед претерплю я на море,
Прежде чем дома достигну. И все исполняется нынче.
Сколькими тучами вдруг обложил беспредельное небо
Зевс! Возмутил он все море, сшибаются яро друг с другом
Вихри ветров всевозможных. Моя неизбежна погибель!»[6]
Добравшись до берега, Одиссей поспешил дальше, а я взялся за перо.

Еще совсем недавно я был во Франции — в порту Кале, где Ла-Манш у́же всего. Я стоял на самом верху мыса Гри-Не за городом и смотрел на пролив. Туман был чересчур густой, и сквозь него ничего нельзя было разглядеть. Но мне все же мерещились вдалеке отвесные белые скалы Дувра — еще более плотное белое марево за пеленой тумана.

В Кале корабли не выходили в море из-за ненастья, а я терял терпение, дожидаясь, когда же погода наконец прояснится.

— Можно ли переправиться вплавь? — спросил я.

— Разумеется нет, — ответил словоохотливый моряк.

Он пояснил, что, хотя на карте ширина пролива всего четверть дюйма, это расстояние послужило причиной гибели или уж по меньшей мере позора немалого числа смельчаков. Между скалами обеих стран плещутся высокие волны. Они усиливаются благодаря множеству песчаных отмелей. А ведь есть еще мели, мысы и молы, где волны находят друг на друга под острым углом. Пловцу со всех сторон грозит смертельная опасность. Но если даже он одолеет волны, с течением ему не справиться.

— Оно здесь слишком сильное, — заключил моряк. — При таком тумане и ветре, как сегодня, даже суда остаются на рейде.

Наверное, он заметил решимость на моем лице и добавил:

— Даже не пытайся! Вода холоднющая, туман хоть глаз выколи, да и плыть придется против течения!

В благодарность за рассказ я, не говоря ни слова, бросил ему свою последнюю монету.

Позже в тот же день я стоял на тихом пляже. На шее у меня висела цепь с компасом, украденным на рынке. Я уже скинул плащ, стараясь не думать, чем его заменить, когда окажусь в Англии. Но сапоги! Они были своего рода трофеем, и мне хотелось их сберечь. Пару лет назад я случайно наткнулся на двух высоченных братьев с подходящими сапогами разного размера. Лишь тогда мне удалось по-людски обуть свои разнокалиберные ноги. Стоя сейчас на суше, я понял, что сапоги надо взять с собой.

Поэтому я снял их и сделал прорезь вверху каждого голенища. Потом скинул рубашку, продел ее в прорези, а рукава завязал у себя на талии. Теперь сапоги напоминали две кобуры на поясе. Я засунул в носок одного из них свой дневник, завернутый в брезент. Поначалу я решил снять бусы Мирабеллы и упаковать их вместе с дневником, но затем передумал. Если я потеряю сапоги, то лишусь сразу всего. А если оставлю бусы на руке, возможно, хотя бы они уцелеют.

Наконец приготовившись, я устремил взор к Англии, все еще невидимой во мгле. А затем прыгнул и поплыл. Это было полнейшее безумие. Неужели месть довела меня до такого безрассудства?

Тело и разум мои онемели от холода, но я полностью сосредоточился на плавании. Взмах за взмахом я неустанно выбрасывал руки вперед, помогая себе ногами. Стихия оказалась страшнее, чем я думал: ветер, течение, волны, смертельный холод. Всего в нескольких футах стояла непроницаемая стена тумана. То была арктическая белизна — идеальная, смертоносная. Притупляя зрение и слух, она уничтожала весь остальной мир. Через пару часов я уже ощущал себя единственной живой душой на земле. Если доберусь до берегов Англии, они наверняка окажутся безлюдными.

Белизна постепенно стала темнеть и на закате вдруг резко посерела, как сажа. Я перестал плыть и взглянул на компас. Из-за темноты и запотевшего стекла нельзя было разобрать, куда указывала стрелка. Я с трудом определил направление и понял, что давно уже плыву на юго-запад. Если не изменить курс, меня вынесет в открытый океан. Нужно брать больше на север.

Словно подтверждая, что раздумывать недосуг, гигантские волны обступили меня со всех сторон. Туман скрывал их до последней минуты, и вот огромные полотнища пены неожиданно обрушились на меня одно за другим. Я нырнул под воду, спасаясь от их сокрушительного веса. Едва я всплывал на поверхность, чтобы отдышаться, как снова оказывался под очередной грохочущей волной, словно она была разумным существом и ждала моего появления. Раз за разом меня опрокидывало вверх тормашками; и пока я изучал показания компаса, мощный поток увлекал меня обратно в водяную пучину.

Мои драгоценные сапоги превратились в камни, пристегнутые к спине: из-за их тяжести мокрый узел из рукавов все туже затягивался на поясе, и я не мог высвободиться. «Забудь обо всем, — говорил я себе. — О весе, ветре и волнах». С каждой минутой все ближе берег — я мог думать только об этом.

Вынырнув в очередной раз, я обнаружил, что туман немного поредел, открыв обзор радиусом в сотню ярдов: полная луна озаряла пролив каким-то зловещим потусторонним светом. Увидев грозные горбы китов, я вскрикнул в изумлении. Но затем я понял, что это просто горы воды — громадные валы, которые не разбивались и не пенились. Сверившись с компасом, я выбрал направление и поплыл.

Что-то скользнуло по моему лицу и груди, оставив жгучие следы на коже. Отбиваясь, я задел рукой студенистую массу и запутался в длинных жалящих щупальцах — одних, вторых, третьих. Наконец меня окружила огромная стая мучительниц, покачивающихся на волнах. Я думал, что тело мое онемело и не почувствует боли, но его пронзили тысячи игл. Впереди растянулась еще целая стая медуз. Соленая вода обжигала раны, вызывая все новые и новые мучения.

Издалека донесся странный свист — резкий и пронзительный. Вода опрокидывалась с верхушек горбов. Я испугался, что врежусь в мол. Свист усилился, вода и ветер хлестали в лицо. По обе стороны пролива воздух закручивался воронкой. Густой темно-серый туман вскоре рассеялся, и его сменила незамутненная чернота ночи.

Я плыл много часов подряд, пока впереди не возникла новая опасность — однообразие. Я видел лишь бескрайнюю тьму, ощущал только ледяной холод, слышал лишь непрестанный вой ветра. Я решил, что ненароком утонул: умер и спустился в ад. У Сизифа был камень, а у меня — пролив. Но если неуклонно держать курс на север, рассвет в конце концов наступит, и я доберусь до Англии. Наконец я увидел горизонт, темное небо над еще более темным морем. Справа — сменяющиеся краски восхода, а впереди — белые скалы, похожие на огромный плавучий ледник. Компас был мне больше не нужен.

Я выбрался на берег. Вскоре сюда должны были прийти люди, но меня это не заботило. У подножия скал я нашел перевернутую трухлявую лодку и спрятался под ней. Я заснул, даже не сняв с пояса сапоги. Лишь очнувшись, я понял, что потерял свой дневник. Но, странное дело, бусы не расстегнулись: маленькие шарики звякают, пока я пишу.

Потеря дневника так потрясла меня, что захотелось тут же ворваться в ближайшую деловую контору. Всегда можно найти тонкую веточку или маленькое выпавшее перышко — досадные заменители настоящего гусиного пера, которым я разживусь, если большой птице очень крупно не повезет и она станет моим обедом. Вместо чернил я использую все на свете: от ягодного сока и воды, оставшейся после варки грецких орехов, до сбежавшего кофе и ламповой сажи. Даже без закупоренного пузырька для чернил можно временно обойтись.

Но бумага!

Чистая тетрадь — такая же редкость, как дружелюбное лицо, поэтому я ворую гроссбухи и конторские книги, надеясь, что там еще не все страницы исписаны цифрами. Такие кражи всегда идут впрок: ведь где гроссбухи, там и гусиные перья, а где гусиные перья, там и чернильницы, а значит, не надо так часто самому делать чернила.

Хотя мне посчастливилось обновить все писчие принадлежности, мой старый дневник безвозвратно утерян. У меня нет прошлого: я воссоздаю его лишь на письме. Все созданное ранее теперь пропало. Новый дневник — новое прошлое. Быть может, и новый человек?

Сосредоточусь-ка я на убийстве.


8 октября


Я ношу с собой карту Англии. Я чувствую с ней родство. Линии рек, дорог, границ — точно шрамы на моем лице: каждая сама по себе, однако все они собраны воедино. Но где же этот Таркенвилль?

Прежде чем спрашивать дорогу, пришлось найти подходящую одежду. Сперва я зашел на ферму и украл из конюшни попону, чтобы носить ее вместо плаща. Собираюсь потом приделать к ней капюшон, а пока просто натягиваю на лицо.

Заменить рубашку, изорванную в клочья волнами, оказалось труднее. В плаще, но с голой грудью, я брел из одной деревни в другую, пока не высмотрел дородного мужика. Я ждал у окна, пока в доме не погасла свеча, а затем влез в дом и нашел его спальню. Мужик лежал в забытьи и громко храпел, я порылся в его комоде и нашел две запасные сорочки с большим обхватом талии. Тонкая белая ткань идеально облегала мои широкие плечи и грудь. Сорочки доходили мужчине до колен, а мне — лишь до бедер. Я с жадностью заглянул в кладовку и обнаружил там черный пиджак и синие брюки из мягкой шерсти. Пиджак превратился на мне в жилетку, а брюки — в бриджи. Я сунул свои трофеи под мышку и ушел.

Теперь, спрашивая дорогу, я хоть и буду закрывать лицо, но зато смогу выставлять напоказ чистую рубашку.


9 октября


— Иди на север, к черту на кулички, — сказал человек в Дувре. — Коли попадешь в Шотландию, значит, ушел слишком далеко.

Таковы были первые указания, как добраться до Таркенвилля — далекого, как сама преисподняя, и столь же неприветливого. Города нет на карте. Даже если кто-то и слышал о Таркенвилле, его советы начинаются со слов «иди на север», но больше ничего путного он не говорит.

Наконец один человек предположил, что Таркенвилль — это где-то под Бервиком-на-Твиде, который и впрямь находится на севере, почти у самой шотландской границы. Мужчина не знал, по какую сторону от Бервика расположен Таркенвилль, но уж точно не с востока, иначе бы он был на дне морском.

В общем, пока что я держу путь на север, ведомый Полярной звездой к Маргарет Уинтерборн, а через нее — к Уолтону.


Ньютон-Малгрейв

10 октября


С тех пор как я переплыл пролив, мои записи напоминают не мемуары убийцы, выслеживающего жертву, а спокойные наблюдения отдыхающего. Я миновал Северный Даунс в графстве Кент, обратив внимание на палаточные города, вырастающие за одну ночь: временное жилье для толп, приходящих из Лондона убирать урожай хмеля. Я переправился через Темзу к востоку от Лондона и двинулся в Эссекс. При виде хижин с опрятными соломенными крышами и плодородной земли я затосковал по тихой семейной жизни. Но затем дождь будто кровью обагрил красноземные поля и нагнал мрачные мысли.

Колледжи Кембриджа напомнили о головокружительном интеллектуальном водовороте, в который я хотел окунуться в Ватикане. Там, в Риме, я неуклюже налетел на студента и выбил у него из рук целую стопку книг. Позже он, должно быть, обнаружил, что пропала «Этика» Спинозы.

Устав перебегать из тени в тень на городских улочках, я пришел к выводу, что курящиеся болота Линкольншира больше подходят моему настроению: по слухам, там обитали привидения. Благодаря этим демонам, призракам и малярийному воздуху я в полном одиночестве наблюдал, как сотни диких птиц внезапно покидали гнезда и взмывали, будто по команде, громко хлопая крыльями. Словно дурачок, пораженный самым обыденным явлением, я готов был обернуться к спутнику и в восхищении спросить:

— Ты видел?

Но никого рядом не было.

Дальше к северу топи недавно осушили, и по земле можно было передвигаться. Я старался держаться этих пока еще не возделанных земель. А еще дальше на холмах высились каменные особняки, которые я мог увидеть лишь издали. Самые высокие холмы достигали нескольких сотен футов. С вершины, обращенной к востоку, я видел цветные ленты, похожие на земную радугу: зелень болот, желтый ободок песка, синь моря.

Сейчас я в Йоркшире, где кругом, куда ни повернешь, текут реки, ручьи или ручейки. Переправляясь то вброд, то вплавь через Дон, Эйр, Уорф, Уз и десятки других рек, чьих названий не знаю, я вышел к морю иного рода — океану вереска. Синева его раскатистых волн нарушается лишь красноватыми пятнами стай куропаток. На пути стоит огромный каменный крест, указывающий путь — неведомо куда. Строители возвели его с таким расчетом, чтобы он угнетал людей своими размерами. Я могу без труда рассмотреть его лицевую сторону до самого верха, но надпись, высеченная на нем, за столетия была стерта ветрами и ливнями. Впрочем, сейчас светит солнце, и я присел в тени креста, чтобы это записать.

Мысли мои всегда обращены вглубь меня самого. Отец мой был атеистом. Однако же любопытно, усынови он меня, стал бы он вдалбливать мне в голову христианское вероучение? Одинокий и брошенный, я придумал собственную доктрину: сын не умирает во искупление грехов, вместо него погибает отец. Это не меньшее богохульство, нежели отцовское стремление узурпировать власть Творца, и оно тоже не приносит удовлетворения. Ни то ни другое не вселяет в меня надежду — так же как Церковь, оплот спасения. Если ад существует, вероятно, мне даже туда путь заказан.


Бервик-на-Твиде

19 октября


Я так взволнован, что буквы скачут по бумаге: только что говорил с тем, кто знает, где находится Таркенвилль. Придется вернуться: это чуть южнее. Если бы я двигался вдоль побережья, а не отправился в глубь страны, то не прошел бы мимо города.

Но гораздо важнее, что мой осведомитель также слышал о Уинтерборнах: он даже приходится кузеном человеку, ходящему за их стадами.

Сестра Уолтона, Маргарет, приехала сюда за несколько лет до того, как он пустился в безумную погоню за мной. Хотя миссис Маргарет Сэвилл прежде не была знакома с Грегори Уинтерборном, она вышла за него уже через полтора месяца после кончины мистера Сэвилла, когда осталась весьма молодой вдовой. Уинтерборн перевез жену и ее маленькую дочь сюда, в пустынную Нортумбрию, подальше от цивилизованного юга.

За годы супружества милая невеста превратилась в замкнутую, недоверчивую особу. Теперь она считает, что весь свет сговорился против нее, и за каждой тенью ей мерещится вор или убийца. Вдобавок она стала скаредной: упаси бог недосчитаться клока шерсти или куска мяса при подведении итогов.

«Мясо — это чепуха, — подумал я. — Убийца, который мерещится Маргарет повсюду, наконец пришел за ней».

У сестры Уолтона нет детей от второго брака. Можно убить лишь трех Уинтерборнов, и это огорчает. Мне бы хотелось оставить кровавый шлейф такой длины, чтобы Уолтон увидел его из самой Венеции.


Таркенвилль

24 октября


Теперь-то я знаю, почему Таркенвилля нет на карте: ведь это просто клякса на берегу — он едва заслуживает того, чтобы называться городом. Главная достопримечательность Таркенвилля — имение Уинтерборнов: уродливый куб на скале из песчаника у самого моря, слегка удаленный от обрыва. У подножия скалы есть пещера, где я и приютился.

Вблизи имения мне ничего не угрожает. Скалы коварны, и надежного спуска нет — даже для такого козлоногого, как я. На берегу перед пещерой — никаких лесок, сетей или других признаков человеческой деятельности. К тому же вход в пещеру закрывает водяная завеса, скрывая его от любопытных взоров.

Разведя в пещере огонь, я неожиданно очутился в помещении какого-то жутковато-красного оттенка — гораздо темнее песчаника. Эта окраска вызвана особым видом мха, покрывающего стены и потолок. Костер отбрасывает отблески на эти малиновые стены, и я воображаю себя адским Сатаной, плетущим козни против всего человечества.

Дров для костра здесь вдоволь, еды тоже полно. После отлива вокруг камней в лужах собираются моллюски, к тому же много морских птиц: кулики-сороки, камнешарки, травники. Кроншнепов я не трогаю: их жутковатый писк меня пугает.

Пресная вода, пища, топливо и кров над головой — еще недавно мне больше ничего не нужно было от жизни. Только бы меня оставили в покое.

А теперь? Через пару часов я взберусь на скалу и пойду к имению.


26 октября


Около часа ночи я начал крутой, почти отвесный подъем. Зная, что накидка будет мешать, я оставил ее в пещере. Холод тотчас проник сквозь тонкую рубашку. Я выдалбливал выемки для ног, порой цепляясь лишь за торчавшие корни. Потревоженные камни с грохотом катились вниз, и шум этот растворялся в нескончаемом плеске волн: прибой пожирал песок, тщетно пытаясь утолить свой голод. Я цеплялся за неподатливый камень, а меня хватал за спину ураган. Снизу, сзади и сверху штормовой ветер пытался меня сдуть.

Наконец я вскарабкался наверх и встал на каменистую почву. Предо мной простирался пустырь, в конце переходивший в сад, который зачем-то разбили на этой скудной земле. Безупречно аккуратные тропинки, посыпанные белым гравием, вели к каменным скамьям, фонтанам и статуям, но все деревья в саду были кривые и сучковатые, прижатые к земле неистовыми океанскими бурями. Выжить здесь смог лишь кустарник: он научился преклоняться перед стихией.

Дом Уинтерборнов представлял собой массивную каменную глыбу без колонн, балконов и каких-либо украшений, услаждающих взор. Маленькие надворные постройки стояли поодаль: одна напоминала конюшню, другая, поближе, вполне могла быть летней кухней, а вынесли ее на улицу, очевидно, для того, чтобы шумные усилия повара никоим образом не нарушали сна сестры Уолтона. Прочие сооружения достроили задним числом. Среди них была теплица, где, вероятно, выращивали то, чего нельзя было выжать из обычной земли. Второе здание напоминало обсерваторию, но располагалось в крайне нелепом месте — внизу рядом с домом, закрывавшим для наблюдателя половину неба. Ближе всего к обрыву и дальше всего от центральной части дома высилась часовня с большим крестом, обозначавшим набожность хозяина.

Из-за округлой стены дома появилась худощавая фигурка. Маргарет Уинтерборн? Она была в темной накидке, с фонарем в руке. Следом шли мастифы и питбули, спущенные с цепи, но совершенно ручные.

Зайдя за статую, словно она могла меня спрятать, я случайно наступил на ветку. Собаки вздрогнули и навострили уши, ожидая малейшего сигнала. Женщина тоже подняла глаза. За статуей не скроешься, а на открытом всем ветрам пятачке меня бы нельзя было не заметить.

— Что, мальчики, кролик?

Голос у нее был низкий, грудной, и она тихо рассмеялась собственной шутке.

— Пошли.

Собаки резко рванули с места. Бурая, черная и чубарая шерсть, желтые зубы, розовые языки в разинутых пастях — все слилось в кроваво-красной погоне. Кролик? Как бы не так. Я решил бежать впереди, пока хватало сил.

— Скорей, мальчики!

Отрывистые слова мешались с рычаньем и фырканьем. Как ни странно, женщина тоже помчалась вслед за мной. В одной руке она сжимала фонарь, а другой собрала накидку и юбки в большие складки у колен. Из-под капюшона виднелась лишь ее улыбка — широкий, белый, язвительный оскал. У женщины хватило ума не испугаться, а я ухмылялся через плечо, надеясь, что она это видит.

Местность становилась пустынной и дикой. Чахлые деревца, словно пародия на людей, встречали меня с распростертыми объятьями. Ветер в их голых ветках шептал: «Вот оно, то самое место, чтобы убить ее».

Я остановился, обернулся и стал ждать в напряженном предвкушении.

От неожиданности собаки взвыли. Ближайшая бросилась на меня. Но тут же послышалась команда «фу!», и собака уже в прыжке захлопнула пасть, лязгнув клыками. Она, точно брошенный кем-то мешок, ударилась мне в грудь и рухнула к моим ногам. Другие тоже, как по команде, упали на землю, с неохотой подавив недовольный рык.

Женщина не спеша догнала опередивших ее собак, на ходу откинув капюшон. Она была молода — даже слишком молода для Маргарет Уинтерборн — и, наверное, приходилась ей дочерью. При свете фонаря я хорошо рассмотрел лицо — у него была форма сердца, фарфоровую кожу и пышный ореол черных как смоль волос. Ее красота и родственная связь с Уолтоном казались насмешкой над невзрачностью Мирабеллы, и я рассвирепел.

Я ожидал, что при виде меня женщина вскрикнет, но она неторопливо приблизилась. Одной рукой поднесла фонарь к моему лицу, а другую вытянула вперед. Я решил, что она попытается меня успокоить, будто приблудного пса. Но, догадавшись, что женщина хочет дотронуться до узлов и швов на моей коже, я оттолкнул ее ладонь.

— Кто вы? — спросил я, хотя этот вопрос должна была задать она.

— Лили Уинтерборн.

Племянница Уолтона.

— Вы нарочно остановились, — сказала она, — хотя могли бы убежать от своры. Никто раньше так не делал. А вы остановились. Зачем?

Стараясь не смотреть ей в лицо, я задумался над этими словами, произнесенными так, словно она каждую ночь отгоняла непрошеных гостей к скалам и, возможно, даже сталкивала их с обрыва.

— Чтобы узнать, кто вы, — солгал я.

Она поверила на слово, будто все на свете и впрямь жаждали это узнать. Девушка была решительна и бесстрашна. Об этом прямо говорил тот факт, что она вышла ночью одна, пусть даже с охотничьими собаками. Не говоря уж о том, чтобы прогнать меня к скалам и пытаться до меня дотронуться…

Что испугает столь смелую женщину? Моего лица она не боится. А прикосновения моих рук? От этой мысли у меня участилось дыхание и невольно зашевелились пальцы. Я пришел, чтобы убить. Но для начала мог учинить варварскую расправу.

Она шагнула вперед.

— Кто вы? — Я не ответил, и она в нетерпении сказала: — Я здесь хозяйка и не привыкла спрашивать дважды. Спустить собак, дабы пополнить вашу коллекцию шрамов? Служить, — приказала она псам, и они замерли в нетерпении.

— Кто вы? — повторила она.

У меня возникла идея.

— Я знаю вашего дядю, Роберта Уолтона, брата вашей матушки.

— Я никогда с ним не встречалась, — холодно ответила она. — Он редко пишет матери, хотя она строчит ему каждый день.

— Ваш дядя много путешествует. Когда приходит письмо от вашей матушки, он уже переезжает в другое место, письмо пересылают, и порой это длится…

— Кем вы приходитесь дяде? Уж точно не другом.

— Да, мы не друзья, но наши пути часто пересекались. Я решил, раз я в Англии, надо бы передать от него весточку вашей матери.

— И для этого вы прокрались в мое имение посреди ночи?

— Хотел сначала осмотреть дом, а потом решить, как лучше поступить. Мне далеко не везде рады.

— Еще бы, вы такой омерзительный.

— Со мной случилось несчастье, — сказал я, вспомнив, как священник с Сан-Микеле попытался найти объяснение тому, почему я так выгляжу.

— Несчастье? — Она рассмеялась с напускным весельем. — Вы должны мне об этом рассказать. Приходите завтра на чай — поведаете свою историю, а заодно сообщите новости матери.

— Не смейтесь надо мной, — сказал я. — Я не вхож в приличное общество.

— Я совершенно серьезно, — ответила она с непонятным раздражением в голосе. — Я хочу знать историю каждого застарелого шрама. Но должна вас предупредить: матери будет противно, хоть она и обрадуется вестям от дяди Роберта. Отец будет потрясен, но постарается этого не показывать. Мне будет очень приятно за ними понаблюдать. А еще приятнее — увидеть вашу реакцию. Хочется понять, каково это, когда тебя ненавидят.

Приглашение в дом Уинтерборнов — с такой мотивировкой, которой я не понимал.

— Боитесь, что вас будут дразнить? — с вызовом сказала Лили. — Ну тогда приходите не завтра, а послезавтра. У меня день рождения, и отец устраивает костюмированный бал в мою честь. Я могу пригласить кого захочу. Все гости будут в самых разных масках. Вы тоже наденьте, чтобы спрятать свои отвратительные рубцы. Или приходите без маски и скажите, что ваше лицо — творение мастера по маскам с континента. Все вам обзавидуются.

— Если я пойду, как я вас узнаю?

— Пустяки. — Она скривила губки. — Главное, что я узнаю вас.

Произнеся эти надменные слова, она развернулась, твердо уверенная, что я приду, но напоследок все же спросила:

— Как вас зовут? Скажу ваше имя привратнику.

Моя анонимность впервые озадачила меня. Но красота Лили заставила отыскать в себе зачатки человека, и я присвоил себе имя отца: Виктор.

— Виктор. А фамилия?

Хотя все люди обычно берут фамилию отца, произнести «Франкенштейн» — для меня это было уже чересчур. Видя мое замешательство, Лили покачала головой:

— Ладно, просто скажу, что ожидаю иностранца по имени Виктор.

Я дождался, пока она скрылась из виду, а затем спустился со скалы и пробрался в пещеру.


Позже


Пересчитываю бусины, звенящие у меня на запястье. Двенадцать штучек. Неужели я пробыл с Мирабеллой всего двенадцать дней? Уолтону следовало бы знать, что лишь глупец вырывает мясо из пасти голодного льва.

И вот мой враг невольно отправил хищника к своей родне. Вскоре Уолтон останется вообще без семьи — так же как я.

Я терпеливо жду, пересчитывая маленькие бусины.


27 октября


Завтра — бал-маскарад у Уинтерборнов. Сегодня вечером я взобрался на скалу — чуть дальше на берегу нашел более легкий подъем — и понаблюдал за приготовлениями. В огромном, ярко освещенном зале открыли все двойные двери, и внутри оживленно сновали слуги и служанки. Высокая худая женщина бродила и с недовольным видом все контролировала: от убранства комнаты до складок на форме прислуги. Ее слова вызывали испуг на лицах, суетливые реверансы и поклоны. Уверен, что это и есть Маргарет Уинтерборн. У нее такие же заостренные черты и фанатичный взгляд, как у брата.

Не терпится проникнуть в эту комнату. Ведь меня туда пригласили.

Пока я пишу, в голове постепенно складывается план. Может, отложить месть на денек? Завтра вечером у меня будет первый шанс появиться на людях «без маски». Они наверняка станут допытываться, кто я. А что, если рассказать им правду под видом выдумки? Посмотрю на реакцию слушателей. Коль скоро они признают право на существование за вымышленным персонажем, возможно, они признают и меня, его прототип. Если же они скажут, что его следует прикончить, то всего лишь предрекут собственную участь.


29 октября


Прошлой ночью, поднявшись к имению, я услышал звуки оркестра. Ветер с океана дул в спину, тянул за плащ и шумел в ушах, но едва он стих, музыка потекла над обрывом — густая и сладкая, точно мед. Вцепившись в камни, я застыл, точно ящерица, ползущая вверх по стене, и поднял лицо, будто тянулся к музыке. Каждая нота звала и манила.

С обеих сторон подъездной аллеи висели цветные фонарики, разными цветами раскрашивая дорогу перед нескончаемым потоком экипажей. Из карет выходили шуты и феи, принцы и принцессы, существующие в природе и фантастические животные. Суровые лакеи открывали двери, и изнутри вырывался свет, доносился гул музыки и разговоров. Гости поспешно входили в дом. Побаиваясь, что меня не пропустят, я дождался перерыва в этой живой очереди, а затем вышел из темноты и зашагал по аллее.

Едва я приблизился — огромная фигура в капюшоне, без экипажа и каких-либо спутников, — лакеи пошептались между собой, но затем распахнули дверь без единого слова. Не веря своим глазам, я открыл рот, пораженный роскошью убранства: перед моим взором предстали десятки пылающих свечей, резные, покрытые глазурью вазы, доходившие мне до пояса, восточные ковры с замысловатыми узорами, серебряные канделябры, мраморные бюсты, бронзовые слоны, написанные маслом портреты, гобелены и огромные папоротники в горшках.

— Простите, сэр, вы собираетесь входить?

Это был лишь вестибюль.

Я переступил порог, двери неслышно захлопнулись у меня за спиной, и я очутился внутри.

— Ваш плащ, сэр, — попросил кто-то. Спустя мгновение у него перехватило дыхание и он поперхнулся от омерзения. Я даже не оглянулся, напустив на себя равнодушие, с каким богачи относятся к слугам. Я гость, на мне маска, и я имею полное право здесь находиться. Я скинул плащ, отдал его и стал ждать, не зная, что делать дальше.

Я чуть было не выдал себя своим невежеством, но тут из сводчатого прохода слева вышел другой слуга в ливрее. Лицо его побелело, и он в ужасе отступил. Потом слуга взял себя в руки, однако на лице его все равно читалась злоба.

— Вы — гость мисс Уинтерборн. — В его голосе было так мало удивления и столько усталости, что я сразу понял: это далеко не первое испытание, устроенное Лили. Меня бросило в краску, но я не отвел взгляд.

— Да, это так.

Он громко вздохнул. Джентльмен не стерпел бы подобной дерзости. Мы оба знали, что я джентльменом не являлся.

— Следуйте за мной.

Он повел меня по длинному коридору, вдоль множества закрытых дверей, в большую комнату, освещенную лишь гаснущим камином. Что ж, подумал я, хоть меня и не выпроводили, однако к приличной компании не допустили. Своим приглашением Лили хотела меня унизить.

— Подождите здесь, пока я выясню, сможет ли она с вами встретиться.

Он ушел и закрыл за собой дверь.

У стены выстроились чучела дюжины звериных голов — оленьих, медвежьих, лосиных. «Ты всего-навсего зверь, — словно говорили их глаза, — возможно, в тебе даже больше звериного, нежели человеческого. Твоя голова должна торчать здесь, вместе с нами». Я чуял их теплый мускусный запах, пробивавшийся сквозь табачный смрад.

Вдоль других стен стояли книги — такого количества книг я никогда в жизни не видел. Проведя пальцами по корешкам, я достал один том. Год издания — 1832-й, но страницы так и не разрезаны, а ведь прошло уже целых шесть лет! Подумать только, как мне приходится изловчаться, чтобы добыть хотя бы одну книгу, а здесь — целая сокровищница, до которой никому нет дела! Я испытал глубокое презрение к хозяевам.

Из коридора послышались приглушенные голоса: кто-то с кем-то спорил. Даже не взглянув на название, я сунул книгу в карман. Когда минуту спустя дверь открылась, я отошел от полок и встал под чучелами.

На пороге появилась Лили, она стояла в прямоугольнике света, просочившегося из коридора. Она была в костюме королевы, с золотым скипетром и в золотой короне, украшенной драгоценностями. Пурпурное шелковое платье; на обнаженных плечах — длинная, широкая шаль того же цвета, но чуть темнее, зажатая в руке и собранная изящными складками на талии. Верхнюю половину лица скрывала маска, подобранная в тон наряду: от красоты Лили у меня перехватило дух.

— Так вот где вас спрятал Бартон! — воскликнула она. За ней стоял высокий пожилой господин в костюме охотника: бриджи для верховой езды, высокие сапоги, в руке — хлыст. На глазах — простая черная маска.

Она обернулась к нему:

— Бартон преувеличил безобразие моего друга, не правда ли, отец? Его костюм, конечно, невероятно шокирует, но, по крайней мере, он настоящий. В отличие от твоего, такой костюм говорит о богатом воображении.

В полумраке Уинтерборн покосился на меня. Когда он пытался побороть свои чувства, по его лицу можно было учиться самообладанию.

— Простите нас за столь нелюбезный прием, сэр, — наконец произнес он. — Меня зовут Грегори Уинтерборн. Моя дочь сказала… что пригласила кого-то по имени Виктор. Как ваша фамилия?

Я не был готов к вопросу. Мое молчание настолько затянулось, что неловкость уже граничила с грубостью.

Лили оглядела комнату и с улыбкой остановила взгляд на чучеле оленя, под которым я стоял. Я был уверен, что она обо всем догадалась и решила сделать меня своей собственностью, а потом уничтожить, если вдруг захочется. Ее суровое лицо смягчилось и стало просто озорным. Казалось, Лили не собиралась пока пользоваться своей властью, а хотела лишь продемонстрировать ее.

— Олен… берг, — сказала она, растягивая слоги. Чучело оленя подсказало ей подходящую фамилию. — Виктор Оленберг. У него есть новости для матушки от дяди Роберта.

— Да, ты говорила. Что ж, полагаю, у нас еще будет для этого время. Сегодня мы и так обошлись с мистером Оленбергом не совсем учтиво.

Фамилия звенела у меня в ушах, точно осиный писк. Виктор Оленберг. Олень-берг. Зверь-гора. Откуда Лили узнала? Она что, издевалась надо мной?

Мы вышли из темного кабинета в коридор, в котором было больше света. Глаза Уинтерборна расширились, он сорвал маску, чтобы лучше видеть, и открыл лицо: карие глаза, черные волосы, подернутые серебром, острые ястребиные черты. Однако ничего хищного в нем не было. Напротив, он походил на старую мудрую птицу, которая с радостью променяла охоту на безмятежную жизнь. Лицо у него было таким добродушным, и поэтому, хоть он и отчаянно пытался понять суть того, что видел перед собой, я знал: он не мог допустить грубости.

— Сэр, — наконец вымолвил он. — Прошу прощения, что так пристально вас рассматриваю.

— Мне самому следовало бы извиниться, — сказал я. — Если вы полагаете, что мой вид смущает ваших гостей, то я уйду.

Меня поразили собственные слова. За что я извинялся? За то, что джентльмен пытался смириться с моим присутствием?

— Сэр, не уходите, — сказал Уинтерборн. — И еще раз прошу у вас прощения.

— Почему ты просишь прощения? — лукаво спросила Лили. — Считаешь его маску слишком страшной?

— Маску? — Уинтерборн перевел взгляд на дочь. — Лили, ведь ясно, что… — Он жестом указал на то, чего не мог описать словами.

— Я уйду, — повторил я. — Теперь я понимаю, что моя… внешность… здесь неуместна.

Уинтерборн глубоко вздохнул:

— Вы — наш гость, сэр, и мы рады вас видеть.

— Ну, разумеется, — подхватила Лили. — А теперь, Виктор, проводите меня в бальный зал.

Лицо Уинтерборна вдруг вытянулось: поведение дочери явно выходило за рамки его представлений о гостеприимстве.

— Лили…

— Я всегда делаю то, что хочу, отец, — сказала она, взяв меня под руку.

Я посмотрел на нее сверху: голую шею и пышную грудь в декольте. Я ощутил тепло ее кожи и слабый запах лаванды. Неужели она запрокинула голову лишь затем, чтобы выставить напоказ свою прелестную шейку? Я не мог посмотреть ей в глаза, но ощущал ее близость. Хотя Уинтерборн всячески старался меня успокоить, я бы не задумываясь ударил его, попытайся он разлучить меня с дочерью.

Бальный зал, очевидно, протянулся во всю длину дома и сверкал таким множеством свечей, что мне захотелось прикрыть ладонью глаза. Но я этого не сделал, дабы ничего не пропустить. Пары в маскарадных костюмах кружились в безумном разноцветном вихре танца, а прислуга сновала с едой и питьем на подносах. Мы вошли. Везде, где мы проходили, водворялась тишина. Слуги останавливались и таращились. Стройная мелодия, которую вели музыканты, оборвалась диссонансом. Танцоры застыли в полуобороте. Лишь одна служанка, стараясь безупречно исполнять свои обязанности, переходила от гостя к гостю, пока наконец не заметила что-то неладное и не обернулась. Серебряный поднос с грохотом упал на пол из ее рук.

Я пытался смутить взглядом каждую пару глаз, прикованных ко мне.

— Ну что, незачем спорить, чей костюм сегодня лучший? — пронзительно крикнула Лили. Она взяла у стоявшего рядом слуги два хрустальных бокала с шипящей золотистой жидкостью и один протянула мне. В моей руке крошечный бокал казался размером с наперсток. Я собрал всю свою волю, чтобы не раздавить его пальцами.

Лили подтолкнула меня вперед, с наслаждением наблюдая за тем, как толпа расступалась перед нами, будто на мне звенел колокольчик прокаженного. В конце концов музыканты заиграли мелодию поспокойнее. Люди столпились у нас за спиной.

Лили увела меня через боковую дверь в гостиную. Стулья стояли близко друг к другу, в пепельницах дымились сигары: курильщики вышли из комнаты, услышав странный шум. Едва мы остались наедине, Лили выпустила мою руку.

— Зачем вы меня пригласили? — спросил я.

— А зачем вы пришли? — парировала она.

— Чтобы увидеть вас вновь. — Сказав правду, я смягчил ту жестокость, что пронизывала каждую мою мысль.

— Значит, если вы сегодня умрете, Виктор Оленберг, то будете самым счастливым человеком на свете? — резко сказала она.

— Вот вы где!

Грегори Уинтерборн вошел в гостиную, за ним — с закусками на подносах — робко проследовали слуги. Несколько гостей заглянуло в дверной проем.

— Я подумал, что вам лучше перекусить здесь. В зале слишком шумно и неуютно.

— Благодарю вас. — Я оценил его деликатную манеру выражаться. — Сэр, я не стою вашего внимания. Почему бы вам не вернуться к гостям?

— Нет, я должен быть с дочерью. Это ведь ее праздник. К тому же вы привезли известия от моего шурина. Жена еще не спустилась к гостям и, возможно, вообще сегодня не появится. Боюсь, приготовления к балу-маскараду вымотали ей все нервы. Расскажите мне о ее брате, а я ей передам.

Уинтерборн пригласил меня сесть, выбрав кресло покрепче, и я осторожно сел, проверяя его на прочность. Гости, выглядывавшие из-за двери, зашли в комнату. Вскоре меня обступили мужчины в костюмах: один был пекарем, второй — палачом, третий — рыцарем, а четвертый — мышью. Настороженно уставившись на меня, они в отвращении поджали губы. Несмотря на то что мы находились в курительной комнате, одна пожилая женщина вошла туда без маскарадного наряда — в простом сером платье и серебристой маске. Она села как можно дальше от меня.

Уинтерборн не стал выпроваживать гостей, видимо, рассудив, что с ними можно было поделиться известиями, которые я привез от Уолтона.

Не успел он упомянуть об Уолтоне, как пекарь взял трубку и, ткнув в меня мундштуком, нерешительно произнес:

— Ваш костюм…

Остальные тотчас засыпали меня вопросами.

— Ваша маска двигается, когда вы говорите. Она из резины?

— Она приклеена?

— Зачем вы покрасили руки в разные цвета?

— Вы на ходулях?

Чем ближе они подходили ко мне, тем горестнее становились их лица, но главный вопрос так и не прозвучал.

— Кем вы нарядились? — спросил пекарь.

Я откинулся на спинку кресла и положил руки на подлокотники. Таков и был мой план: обуздать свои кровожадные намерения и воспользоваться возможностью, чтобы намекнуть на свою истинную природу, а затем посмотреть на реакцию слушателей. Да, мое лицо ужасает, и тут ничего не поделаешь. А если бы люди все узнали и поняли, они смогли бы превозмочь свой страх? Или осудили бы меня и выставили за дверь? В последнее время мир сильно изменился. Несколько веков назад такие изобретения, как газовая лампа, хлороформ, телеграф и даже спички, навлекли бы на их создателей обвинения в колдовстве. Теперь же это наука. В конце концов, разве сам я не продукт науки? И разве общество не должно брать на себя ответственность за то, что оно производит на свет?

Я решил представить свою жизнь как вымысел, чтобы об остальном они домысливали сами.

— У меня на родине есть легенда, — начал я, — она столь широко известна, что, появись я там на балу, меня сразу бы узнали. Я полагал, что эта сказка дошла и до вас. Но по вашим лицам вижу, что нет.

Отвращение сменилось интересом, и публика прислушалась. Внезапно я понял, что у такого известного существа должно быть имя — как у французской Велю, датского Лесного царя или йоркширского Джека-в-цепях. Я поискал глазами, откуда бы почерпнуть вдохновение, и остановил взгляд на бальном зале, дверь в который была открыта. Шут в разноцветном наряде! Я тотчас придумал себе имя.

— Это легенда о Лоскутном Человеке.

Они кивнули и еще пристальнее уставились на меня. Мои первые слова в сочетании с отталкивающими шрамами лишь смутно намекали на что-то, тем самым разжигая любопытство слушателей. Мне оставалось только окончательно их запугать.

— Давным-давно, — тихо сказал я, — жил один молодой человек, изучавший скорее философию, нежели медицину. Многие поражались его характеру и пытались понять, почему он поступал так, а не иначе. Однако удовлетворительного объяснения не находили. Оставлю другим разбираться в его характере, а сам просто расскажу, что он совершил… После бесчисленных экспериментов этот молодой человек раскрыл тайну создания жизни из неодушевленной материи. Затем он, разумеется, попытался воссоздать высшую форму жизни — человека.

Гости придвинули свои стулья вперед. По губам Уинтерборна пробежала улыбка, и он закурил. Лили стояла за моим креслом, отбрасывая на меня тень. Мне хотелось видеть ее лицо, но я не мог заставить себя обернуться.

— Студент работал в одиночестве, — продолжал я, — да и кому бы он открыл свой секрет? Наверное, его одолевали сомнения и страхи, но вместе с тем переполняло чувство триумфа. Создать жизнь — значит обмануть саму смерть. Сравняться в могуществе с Господом. Действительно ли студент обрел подобное могущество? Или просто присвоил его путем договора с Дьяволом?

— Договор с Дьяволом, — усмехнулся «палач», вновь зажигая почти погасшую сигару. Он выпустил густой клуб дыма из рта и хлопнул «мышь» по спине. — Это уже по вашей части, преподобный отец Грэм.

— Тише, — сказала пожилая дама. — Не перебивайте его.

— Студент всегда трудился глубокой ночной порой, и вот в одну из таких ночей эксперимент удался: он сумел оживить человека, которого сотворил своими руками. Когда тварь вышла из забвения небытия, студента охватил страх. Он выбежал из лаборатории и бродил по улицам города в каком-то беспамятстве. Что он наделал? Когда студент вернулся, существа больше не было.

— Куда оно делось? — спросил Уинтерборн.

Я ответил не сразу, ведь я еще никому не рассказывал о своем происхождении. Облеченная в форму сказки, моя история казалась еще более немыслимой. Неужели отец, вокруг которого бешено вращались мои мысли, точно спутники, сбитые со своих орбит, был простым студентом, игравшим с наукой? Может, я переоценил его роль в моей жизни? Конечно, он трудился, преследуя определенную цель, однако я был всего лишь случайностью.

— Неизвестно, — наконец ответил я Уинтерборну, — и говорят, что больше никто его не видел. Еще у меня на родине одному ночью на улицу лучше не выходить. Если же кто-то осмелится это сделать, то он рискует услышать за спиной медленную, тяжелую поступь и, обернувшись, увидеть тварь — Лоскутного Человека, что рыщет в поисках своего создателя.

Шепот пробежал по толпе, и затем гости в удовлетворении откинулись на спинки стульев.

Преподобный отец Грэм отчаянно пытался снять маску из папье-маше, с усилием стягивая с головы мышиную морду, так что его потные волосы встали дыбом, точно шипы на булаве. У священника был невыразительный подбородок, застенчивое лицо и безумный взгляд настоящей мыши, угодившей в ловушку.

— Человек, которого он сотворил своими руками? Что вы имеете в виду? Как можно создать человека?

Лили подвинулась ближе и облокотилась о мое кресло. Я по-прежнему не видел ее лица. Она осторожно засунула палец за воротник моей рубашки и уверенно провела им по глубокому шраму вдоль шеи.

— Да, объясните, — сказала она вызывающе, однако с дрожью в голосе. — Как можно создать человека?

— Существо… собрали… из неживого вещества.

Преподобный отец замер. Понизив голос, я уточнил или, вернее, раскрыл свое происхождение:

— Части мертвых тел — людей и животных — были сшиты воедино.

— Мерзость! — крикнул пастор и, вскочив, с грохотом уронил голову из папье-маше на пол.

— Никакая не мерзость, — возразил «пекарь», вероятно решив, что реплика пастора относилась к поступку, а не к его результату. — Это же новый Адам. Вы должны пересказать эту историю епископу, ваше преподобие.

— Христос — вот новый Адам, — возбужденно сказал преподобный отец. — А вы со своим Лоскутным Человеком — Дьявол!

Он медленно попятился из комнаты, словно я мог напасть, лишь стоило ему отвернуться.

— Господи, он воспринял это абсолютно всерьез, — сказала пожилая дама.

— Он воспринял это по-богословски, — произнес «палач».

— И по-богословски же оскорбился, — добавил один из «рыцарей». — То, чего мы не понимаем, оскорбляет нас.

— Сколько шума! — воскликнула старуха. — И все из-за сказки, которой впору пугать непослушных детей. Ведь если поверить, что подобная тварь действительно существует…

— Да-да? — в нетерпении подхватил я. — Если подобная тварь существует… если в это поверить…

Она вздрогнула, будто заглянув себе в душу и ужаснувшись тому, что там увидела:

— Я бы навсегда утратила покой.

«Палач» бодро закивал. Он вынул сигару изо рта и, выпустив густой горький дым в мою сторону, заговорил:

— В словах миссис Элиот есть разумное зерно. Существо, созданное из мертвой материи, не станет уважать жизнь.

— Или будет еще больше ею дорожить, — предположил я.

— Нет, ему никогда не понять, что значит быть человеком.

— Оно отчаянно захотело бы это узнать. Так мне думается.

Моя реплика положила конец спору. В тишине я обернулся к Лили. Прежде всего мне хотелось увидеть ее реакцию.

— Что скажете, мисс Уинтерборн? Я поведал слишком страшную историю?

Она покачала головой, но без объяснений выскочила из комнаты, прижав ладонь ко рту. Ее корона упала и загремела по деревянному полу. Я хотел броситься вслед. Но Грегори Уинтерборн усадил меня обратно.

— В последнее время моя дочь немного капризничает, сэр. Не подумайте, будто ваша история ее огорчила. Должен вам признаться: то, что вы рассказали, меня весьма заинтриговало. Я хотел бы поговорить об этом, — добавил он. — Завтра за чаем?

— С удовольствием. — Голова у меня пошла кругом. — А сейчас я вынужден извиниться…

— Разумеется.

Уинтерборн махнул рукой, и появился слуга, за которым я отправился вглубь гостиной, чтобы покинуть здание, минуя бальный зал. Я сказал, что хотел бы выйти, но Уинтерборн, а за ним и лакей неверно истолковали мои слова. Слуга повел меня по коридору: сначала мы повернули налево, потом направо и наконец остановились у двери — она была ниже и уже остальных и почти не выделялась на фоне стены. Слуга указал на дверь и отступил. Нагнувшись, я вошел и заперся. Это был ватерклозет — комната, предназначенная для отправления естественных потребностей, — я читал об этом в книгах.

За ширмой стоял изящно украшенный стульчак — слишком маленький и хрупкий для моих габаритов. Вся комната оказалась дивом дивным. Я мгновенно окинул ее жадным взором: стены были выкрашены в бледно-зеленый и бежевый цвета, на них кто-то изобразил героев древнегреческих мифов, отдыхающих на лугу. В углу стояли шезлонг и три стула — на вид совсем кукольные. Из стены выступал шкаф, на котором выстроилась целая коллекция духов, мыла, кремов и масел. Шкаф состоял из дюжины выдвижных ящичков с крошечными латунными ручками. Там хранились лекарства: нюхательные соли, бальзамы, мази и прочее.

Куда бы я ни обернулся, повсюду горели свечи и сверкали зеркала. Меня окружали лилии: тигровые, леопардовые, трубчатые, белые, длинноцветковые и розовые. Названия я знал или угадывал благодаря прочитанным книгам: бессчетные чашечки с хранящими прохладу лепестками с налетом воска, густым и дурманящим ароматом, как у перезрелых плодов. Из каких далеких стран привезли их сюда и заставили расцвести ради минутной прихоти?

Я прислонился к стене и зажмурился перед этим великолепием, еще сильнее смутившим меня.

Я обрадовался и вместе с тем как-то приуныл после того, что случилось в гостиной. Лицо перестало меня слушаться, словно все его бывшие обладатели заявили о своих правах: глаза и губы дрожали, в щеках покалывало, уши подергивались. Я сидел в приличной компании, на равных беседовал с другими гостями, развлекал их рассказом. Меня радушно встретили, и я принял повторное приглашение.

Впрочем, меня обозвали «мерзостью».

Старуха содрогнулась.

А Лили выбежала из комнаты, подавив рвоту.

Она потрогала шрам у меня на шее. Но лишь пару минут спустя полностью осознала, что значит приставить отрубленную голову к обезглавленному телу. Тогда она и выскочила из комнаты. Но кому на ее месте не стало бы плохо?

Зеркала — ненужная роскошь: я редко смотрю на себя, да и не испытываю желания. Я постарался бесстрастно изучить свое отражение. Губы такие же черные, как и волосы. Лицо светло-серое, словно кровь прилила к нему слишком поздно и не успела скрасить мертвенную бледность. Но рубцы, соединяющие куски кожи, уже не пунцовые. Судя по толстому шраму на шее, можно даже предположить, что я сорвался с висельной петли или был тяжело ранен в битве. Но страх внушают не сами шрамы. Быть может, когда люди смотрят на меня, из-под моей рваной кожи проглядывает ужас? Или же они видят, что чего-то недостает — божьей искры, порождающей человеческую жизнь? Я — пустота, хаос, бездна, готовая поглотить весь мир.

Лакей ждал меня у ватерклозета, дабы отвести обратно. Он направился к черной двери гостиной. Однако я решил заглянуть в бальный зал.

Я собирался уйти, но Уинтерборн рассчитывал, что я еще вернусь. Мне требовалось время, чтобы…

В бальном зале царило невообразимое оживление. Веселье, краски, музыка! Шуршание шелка, блеск атласа. Лица улыбались, смеялись или лукаво кивали друг другу. Глаза моргали и кокетничали; светились нежностью, гордостью, робостью, любовью; жаждали жизни — удивительной, как прекрасный званый вечер. Печальные, завистливые или злые сердца, будучи не в силах выдержать столько счастья, спешили скрыться в тень.

Не успел я даже переступить порог, как гости заметили меня и попятились. Ведомый страхом, их неловкий полукруг постепенно расширялся. Моя хандра рассеялась, уступив место гневу. Кто все эти люди? Какие страшные тайны откроются, если сорвать их маски?

Подзадоривая самого себя, я увидел Лили, которая уже оправилась после приступа тошноты. Она оживленно беседовала с какими-то молодыми людьми. Все они были в костюмах королей. Наверное, заранее узнав о ее наряде, каждый захотел стать ее партнером по танцу. Они болтали о пустяках. Во время разговора Лили рассеянно смотрела по сторонам, но затем увидела меня и впилась взглядом в мое лицо.

Ее беззаботность сменилась… даже не знаю чем. Оставив мужчин, она протиснулась сквозь толпу. Гости задерживали ее на каждом шагу, обмениваясь любезностями или поглядывая на меня и делясь опасениями. Она кивала всем подряд, но тут же ускользала, неуклонно приближаясь ко мне. Она так сильно сжала губы, что они побелели. Я собрался с духом, гадая, что же она собиралась мне сказать.

Лили нежно сжала мою руку своими ладонями.

— Простите, Виктор, — сказала она, испугав меня такими словами и обеспокоенным видом. — Я и впрямь не думала, что вы придете. Я вовсе не хотела…

Вдруг сквозь звуки вальса и гул голосов, стук каблуков и колокольный перезвон бокалов прорвался душераздирающий вопль. Музыка, речь, движения — все замерло. Но вопль рассек даже эту внезапную тишину, словно меч — белую вуаль.

Меня заметила Маргарет Уинтерборн.

Она не сказала ни слова, не ткнула пальцем. Она чуть не сошла с ума — в глазах ее потемнело от ужаса.

— Маргарет!

Немую сцену в бальном зале прервал голос Уинтерборна. Он выскочил из гостиной и, отчаянно расталкивая гостей, бросился к жене. Одни с любопытством ринулись за ним, другие отступили передо мной, ведь это именно я так ошарашил Маргарет.

Уинтерборн стоял по одну сторону от жены, поддерживая ее обмякшее тело, а по другую преподобный отец Грэм настойчиво что-то шептал — Уинтерборну, Маргарет?

Где же Лили? Разве ей не следовало тоже поспешить на помощь матери? В бальном зале ее не было. Она исчезла, едва ее мать закричала.


3 ноября


Я не знаю, кто вверг меня в наш мир, ни что такое наш мир, ни что такое я сам; обреченный на жесточайшее неведение, я не знаю, что такое мое тело, мои чувства, моя душа, не знаю даже, что такое та часть моего существа, которая сейчас облекает мои мысли в слова, рассуждает обо всем мироздании и о самой себе и точно так же не способна познать самое себя, как и все мироздание.

Был бы прок Грегори Уинтерборну, вырежи он эту страницу из книги и прочитай слова Паскаля? Есть ли от этого прок мне? Я знаю, кто вверг меня в этот мир, знаю, что такое я сам, и знаю, из чего состоит мое тело. Но о моих чувствах, моей душе и «той части моего существа, которая сейчас облекает мои мысли в слова, рассуждает обо всем мироздании и о самой себе», я знаю не больше, чем любой другой человек.

Я сижу в своей пещере у костра и читаю эти строки, автор которых искренне пытается объяснить человеческую природу, и при этом готовлюсь влезть на скалу, чтобы совершить убийство. На балу большинство гостей отнеслись ко мне враждебно и струсили, как собаки Лили, вместо того чтобы побороть отвращение и хотя бы заговорить со мной. Крик ужаса, а если быть точнее — отчаяния, который издала Маргарет, обратил всех против меня.

Она сама торопит события. Я должен действовать, пока она не сбежала. Но если убивать Маргарет, как не убить Лили, тоже родственницу Уолтона? А если убивать обеих женщин, как не убить самого Уинтерборна, который называет их женой и дочерью? Но если уж убивать Уинтерборна, как не убить душу, которая, должно быть, пребывает во мне?


4 ноября


После полуночи я подкрался к дому Уинтерборнов. Издалека послышался собачий вой, но звуки не приближались. Я спокойно пробовал открыть каждое окно, пока не нашел одно незапертое: оно вело в комнату, украшенную тесьмой и кружевами. По обеим сторонам стояли бархатные канапе, на которых грудами возвышались подушки. Боковины диванов были сплошь расшиты восточными орнаментами. На изящном письменном столе я заметил перо, чернильницу и чистые листы желтоватой почтовой бумаги — той самой, что видел в Венеции. Это был стол Маргарет. Еще на нем лежала неровная стопка грязных серых листов и клочков бумаги.

Подойдя ближе, я пробежал глазами верхнюю страницу и увидел небрежную подпись: «Твой брат Роберт». Я засунул листы в карман, чтобы прочитать позже. Затем прокрался в коридор и нашел дорогу к главной лестнице. Я подолгу останавливался на каждой ступеньке, чтобы их скрип можно было принять за размеренное дыхание старого дома в ночи. Сам же я дышал прерывисто.

Поднявшись по лестнице, я повернул направо и прошел вдоль хмурых портретов, тяжелых гобеленов, чересчур мягких стульев, скамеечек для ног, ваз с сухим тростником, плетеных птичьих клеток без птиц, остановившихся высоких деревянных часов — мимо всего этого бессмысленного хлама. Комнаты были роскошно обставлены, но там никто не жил.

Теперь, вернувшись к лестнице, я пошел налево. Первая комната оказалась сверху донизу заполнена книгами — вторая библиотека? Книги притянули меня, точно магнит, и заставили войти внутрь, хоть я и знал, что мешкать было нельзя. Полки высились до самого потолка: у меня аж дыхание перехватило от вида несметных сокровищ, которых здесь было даже больше, чем внизу. Кроме того, в комнате было два больших кожаных кресла, массивный письменный стол со стулом, телескоп у окна, глобус и узенький столик с бокалами, графинами и коробками для сигар. В воздухе ощущался запах табака, въевшийся в ковры и занавески.

Я с легкостью представил, что все это принадлежало мне: представил, что перечитал все книги на всех полках, каждый день делал записи в дневнике, никогда не испытывал нужды в свечах, бумаге и чернилах. Едва дописывал одну тетрадь, как меня уже ждала следующая. Не успевала свеча догореть до половины, как мне уже приносили дюжину новых.

Но даже бумага и свет не могли сравниться со столом — он был самым настоящим чудом. Этот стол манил меня. Прекрасное место для чтения и письма! Охваченный желанием приняться за дело, я уселся: огромный стул и стол будто заключили меня в объятия, они оказались слишком тесны для меня. Я погладил древесину, вдохнул запах масел, которыми ее отполировали, прижался щекой к прохладной поверхности.

— Красивый, правда?

Уинтерборн поставил на стол подсвечник, подвинул ко мне кожаное кресло и скромно уселся, словно гостем был он, а не я.

— Этот стол принадлежал моему отцу. — Уинтерборн провел пальцами по краю. — Он часто говорил, что мужчине необходимо «серьезное» место для принятия серьезных решений.

Как и в день бала, я вновь ощутил силу и спокойствие Уинтерборна. Я страшно смутился. Чтобы совершить задуманное, мне следовало представить, что Уинтерборн достоин ненависти. Но с ним эта мысль была несовместима.

Он замолчал, вид у него был странный.

— Я приглашал вас на чай, мистер Оленберг. Я огорчился, что вы не пришли.

— Так вы меня ждали? Правда? А как же миссис Уинтерборн? Она тоже хотела попить со мной чаю?

— Простите. Вы приехали к нам за помощью, и…

— За помощью?

— Разумеется. Что же еще вам здесь делать? Все из-за моего шурина. Признаюсь, я поначалу не понял, кто вы, поскольку относился скептически к фантазиям Роберта. Семья Уолтонов склонна к маниям. Моя бедная жена страдает от этого. Боюсь, у моей дочери тоже проявляются первые признаки. Ну и, конечно, Роберт. Но я никогда не думал, что его навязчивые идеи имеют хоть какое-то отношение к действительности, что он мучает того, кто действительно существует. Видите ли, я знаю, кто вы. Во всяком случае, понял это, когда вы рассказали о Лоскутном Человеке.

— Вы знаете, кто я?

Уинтерборн знал, но при этом сидел и разговаривал со мной! После его любезного обхождения на балу вынести теперешнее уважение было выше моих сил.

— Да, вы — тот самый горемыка, которого мой шурин преследует уже много лет. Приношу свои извинения, хотя это вряд ли вас утешит. Я хочу сказать, что пережить такое страшное несчастье, оставившее все эти шрамы, — само по себе большое мучение. Но если к тому же некий… сумасшедший — вот я и произнес это слово — придумывает безумное объяснение тому, откуда эти шрамы взялись, да еще и охотится на вас… — Взволнованный собственным описанием моего положения, Уинтерборн сделал паузу, чтобы успокоиться. — Мистер Оленберг, уму непостижимо, как вы сами не помешались вслед за моим шурином. Обещаю вам: я сделаю все возможное, чтобы остановить его. Жалею только, что не узнал о вашем существовании раньше.

Я кивнул: от разочарования я не мог говорить. Я сделан из кусков, которые настолько уродливо сочетаются между собой, что от одного их вида умолкли все гости на балу. Я бы мог довести их до паники и обратить в бегство, если бы Лили не держала меня под руку. Но Уинтерборн смягчил впечатление от моего безобразия, объяснив его несчастным случаем. После этого он уже смотрел на меня не морщась и мог беседовать со мной как с равным.

У меня закружилась голова, словно от крепкого вина, и я готов был принять неведение или ложь, что помогли этому чуду сбыться.

Он придвинул кресло поближе.

— Понятно, мистер Оленберг, что вы рассказали историю о Лоскутном Человеке лишь затем, чтобы раскрыть мне, кто вы на самом деле. Это просто безумный вымысел Роберта. Но когда вы говорили о том существе, в вашем голосе звучало сочувствие.

— Прошло целых десять лет, — сказал я. — Я так долго отождествлял себя с Лоскутным Человеком, что успел превратиться в ту тварь, которой меня нарекли злые языки.

— Понимаю. — Он встал и налил два бокала. Открыв коробку с сигарами, Уинтерборн спросил, курю ли я. Я помотал головой, и тогда он взял сигару для себя и поставил передо мной бокал.

— Люди часто становятся теми, кем их называют, — сказал он. — Если постоянно твердить человеку, что он раб, в конце концов он разучится мыслить как свободный. Впрочем, я оптимист и надеюсь, что какая-то часть в человеке остается свободной всегда.

— А если постоянно твердить человеку, что он чудовище?

Уинтерборн вынул изо рта еще не зажженную сигару и посмотрел на нее.

— Мистер Оленберг, вы не пришли на чай, когда я вас приглашал. Зачем вы явились теперь?

— Прийти к вам в гости было немыслимо. — Я взял бокал своими огромными руками. — К тому же я больше привык к темноте.

Я пригубил вино и ощутил тепло. Как легко стать человеком.

— Но я же мог прийти сюда с пистолетом, — сказал Уинтерборн не с угрозой, а с любопытством. — Я мог принять вас за вора.

— Почему же вы так не сделали?

— Потому что вы многого не договорили, и я почувствовал, что вы еще появитесь нежданно-негаданно.

— Я бы побеседовал и с вашей дочерью, — осторожно сказал я. — Ведь я обидел ее.

— Хотите извиниться? — Он резко отмахнулся. — На мою дочь лучше не обижаться и тем более не думать, будто она сама может обидеться. Я бы не сказал этого кавалеру, но вы знаете ее дядю, и вам я могу раскрыть правду. Возможно, ее сумасбродное поведение объясняется наследственными недугами, а возможно, ее собственной слишком сильной волей. Так или иначе, Лили неуправляема. Она доставляет мне кучу хлопот, но не запирать же ее на ночь в комнате? По-моему, она все равно спустилась бы по решетке и вырвалась на свободу.

— Я восхищаюсь ее бесстрашием. — Я знал, что именно это качество позволит мне без труда схватить ее в подходящий момент.

— Тут нечем восхищаться. Все это глупо и никуда не годится. Женщин еще и не за такое отправляли в Бедлам. — Уинтерборн печально покачал головой. — Ее нездоровье проявляет себя иначе. По ночам она бегает вместе с собаками до изнеможения. Возвращается с безумным взглядом, словно за ней гонялись черти. Приводит домой всяких незнакомцев. Грязных попрошаек.

«Вроде Лучио?» — подумал я.

— Ну и прочих босяков — людей без достатка или хотя бы достойной работы. Им нечем похвастаться, кроме своего дурного воспитания.

— Как мне, например.

— Мистер Оленберг! — воскликнул Уинтерборн и застыдился, вспомнив, что я тоже из числа этих людей. — Вы — совсем другое дело. Но для Лили вы были незнакомцем, и она сама пригласила вас на бал. Правда, вы сказали ей, что знаете Уолтона, но уверяю вас, не скажи вы этого — разницы не было бы никакой. Она все равно позвала бы вас.

— Возможно, она это сделала по доброте душевной, — предположил я.

— Неужели вы ощутили ее доброту, войдя в бальный зал? У нее такое холодное сердце, что меня это начинает сильно расстраивать. — Он раздраженно тряхнул головой. — Вдобавок она считает себя здесь хозяйкой. Вы же видели, она даже на маскарад вырядилась королевой.

Мне показалось излишне суровым придавать такое значение простому костюму.

— Сколько раз я говорил ей, что она никогда не получит всего этого в наследство. — Он окинул дом широким жестом. — Она мне не сын и даже не родная дочь. А это родовое имение, и я остаюсь его владельцем, лишь пока я жив. Если у меня не будет сына, после моей смерти все перейдет к моему племяннику. Сейчас же я могу передать ей лишь ограниченное имущество и доход. Но она считает, что дом уже является ее собственностью, хоть я постоянно твержу ей, что это не так и что этого никогда не случится.

Уинтерборн закрыл глаза и вздохнул. Взяв себя в руки, он заговорил спокойнее:

— Одно дело — отменять заказы и раз за разом возвращать купленные вещи. Так ведь она еще нанимает прислугу без моего ведома. Не могу же я принимать на работу всех, кто ей приглянулся, а ведь эти трудолюбивые люди оставили хорошие места, чтобы приехать сюда. Что прикажете с ними делать? Это же не диван, который можно отослать обратно продавцу.

Уинтерборн уже несколько раз спас себе жизнь. Последнее его утверждение стало для меня новой пыткой: сколько страданий причинит ему моя месть!

— Вы объясняете поведение своей дочери тем же недугом, что вынуждает Уолтона преследовать меня? — Я был не в силах так легко простить этого человека.

— Да, и это же сбивает с толку мою бедную Маргарет. Я уверен, что ее ветреность усиливает взбалмошность Лили: одна болезнь провоцирует другую. Порой Маргарет так яростно ревнует дочь, что это вообще непостижимо. А иной раз жена ведет себя так, будто ей невыносим сам вид девушки — мол, Лили достойна порицания. И если уж говорить начистоту, так оно и есть.

Уинтерборну вновь пришлось умерить свой пыл.

— Болезнь это или нечто другое, я во всем виню Уолтона, — холодно сказал он.

— Вы с ним когда-нибудь встречались?

— Однажды. И признаться, несмотря на глубочайшую привязанность к жене, познакомься я сперва с ее братом…

Я почувствовал, что Уинтерборну не хотелось продолжать, чтобы потом не жалеть об излишней откровенности, и решил встать. Я никогда так долго не сидел на стуле, но это неудобство оказалось приятным.

— Благодарю вас, сэр, за прямоту, — сказал я. — Я даже не мечтал о столь радушном приеме.

— Вы заслуживаете не только нашего гостеприимства, мистер Оленберг. Я позабочусь, чтобы вас снабдили всем необходимым. Если вам нужны средства (ведь в таком ужасном положении вы вряд ли подыщете себе работу), я с радостью их предоставлю. Мне лишь горестно сознавать, что я финансирую и вашего мучителя.

Он отвернулся, словно стесняясь своих следующих слов.

— К тому же ваше лицо… вызывает у меня необъяснимую реакцию. На нем столько шрамов и ваши черты так искажены, что не выражают никаких человеческих чувств.

— Я способен на чувства.

— Этого я не отрицаю, — сказал он. — Просто я их не вижу. На вашем лице я не могу прочесть ни единого признака осуждения, да хоть какой-нибудь оценки. Беседовать с вами — все равно что говорить вслух в пустой комнате.

Я шагнул к двери.

— Я обидел вас, — сказал он.

Я поднял руку: этот добрый человек и так уже много раз передо мной извинился.

— Вовсе нет. Но уже поздно. Мне пора уходить, пока мы не разбудили вашу жену или дочь.

— Напоследок скажите, что я могу для вас сделать.

— Мне нужно подумать.

Возможно, тут таилась разгадка, которая пока не была для меня очевидна. Разгадка всей моей жизни.


5 ноября


Ночью я услышал поблизости лай. Зная, что Лили тоже должна была быть рядом, я влез на скалу и зашагал к дому. Собаки вскоре учуяли меня и привели свою хозяйку.

— Виктор Оленберг, вы ушли с бала, не потанцевав со мной.

— Вам стало дурно, и вы выскочили из гостиной. Я решил, что вы убежали от меня. Я подумал, что вы убежите и сейчас.

— Пустяки. Просто меня затошнило от сигарного дыма.

— А не от моего рассказа?

— Какое мне дело до ваших рассказов?

— Признайтесь, — после бала этот вопрос все время вертелся у меня в голове, — в тот же вечер вы извинились и сказали, что «вовсе не хотели…», но не смогли завершить фразу. За что вы извинялись? Чего вы «не хотели»?

— Я никогда не извиняюсь, — ответила Лили с вызовом во взоре. — И если я что-то делаю, то это означает, что мне хочется это делать.

— Почему же вы убежали, когда ваша мать закричала? Другая дочь, напротив, поспешила бы к матери.

Она рассмеялась — как мне показалось, злобно.

— Сколько вопросов! К тому же вы не вправе их задавать.

Когда мне еще мог представиться такой случай — в то же время и в том же месте? Я схватил ее за руку грубее, чем намеревался. Мои пальцы скользнули за край накидки Лили, и меня поразила нежная белизна ее кожи. Она даже не попыталась вырваться.

— Вы не думали, что выходить одной в столь поздний час опасно? — Наверное, в моем голосе прозвучала угроза: собаки зарычали.

— Вы прямо как мой отец! — в раздражении воскликнула она. Вынашивая в душе злодеяние, я покраснел от этого сравнения с Уинтерборном. — Что здесь со мной приключится? Если грянет беда, значит, я сама ее накликала и готова за это заплатить.

— Как дорого? Ценой собственной жизни?

— Даже больше. — Она оскалилась так же, как собаки.

Я притянул ее к себе.

— В тот вечер вы услышали историю, потрогали шрамы у меня на шее… Что бы вы подумали и ощутили, признайся я, что все это правда?

Я сжал ее крепче, чтобы она не сумела освободиться.

— Этот рассказ я слышала много раз от матери, — сказала Лили, пристально смотря на меня. — Вы — Лоскутный Человек, Виктор Оленберг. Вас создали из мертвецов.

В ее взгляде не читалось ни страха, ни отвращения, но небыло в нем и ничего похожего на сочувствие или понимание. С таким же видом она могла сказать: «Вы очень высокий, Виктор Оленберг».

Я отпустил руку Лили и, пока мысль об ее отце еще удерживала меня от убийства, велел ей немедленно возвращаться домой.


6 ноября


«Вы — Лоскутный Человек, Виктор Оленберг. Вас создали из мертвецов».

И зачем только я нашел отцовский дневник!

Обнаружив его, я еще не умел читать. Не знал, что такое слова, буквы. Я не ведал, что смысл можно вложить в бессмысленные на вид значки и что это способно изменить твою жизнь навсегда. Раз я не знал об этом, мне следовало выкинуть дневник.

Но я этого не сделал.

Моя жизнь могла сложиться иначе, если бы Грегори Уинтерборн «изучал скорее философию, нежели медицину». Он бы не бросил меня, а терпеливо и заботливо учил бы жизни, прививая любовь к добру. Он помог бы мне осознать, что я свободен.


7 ноября


Вечером я влез на скалу, чтобы снова поговорить с Уинтерборном. По пути к дому я проходил мимо того места, где в последний раз видел Лили. Там в раздвоенном стволе дерева лежал мой плащ. В ту ночь я так внезапно ушел с бала, что забыл его, и вот он ждал меня здесь. Я не воспользовался случаем и не схватил Лили, а теперь упустил и вторую возможность. Больше нельзя медлить, сказал я себе, и отправился на поиски ее отца.

Было около восьми. Двигаясь против ветра, дабы меня не учуяли собаки, я бесшумно обошел дом, но Уинтерборна нигде не заметил. Затем я почувствовал едкий запах сигары и пробрался в сад. Человек, с которым я хотел пообщаться, стоял у скамейки, поставив на нее одну ногу, и с гордым видом обозревал свои владения.

Я кашлянул, и он обернулся.

— Это вы, мистер Оленберг? — сказал он, нисколько не удивившись. — Чудесная ночь, не правда ли? Хоть и ветрено. Я вижу, вы снова в плаще. Отлично! Лили сказала, что положит плащ там, где вы обязательно его найдете.

— Лучше бы она вернула мне его при личной встрече. Я не виделся с ней со дня рождения, — солгал я. — Ваша дочь говорила обо мне?

— Только о вашем плаще. Но не расстраивайтесь. Она бессердечна со всеми мужчинами — даже с любящим отцом.

— Это тоже семейная черта, которая вас так страшит? Или просто девичья легкомысленность? — Я говорил так, словно был хорошо знаком с женским легкомыслием.

Он улыбнулся и, поманив меня за собой, зашагал по белым гравийным дорожкам.

— Сегодня у меня веселое настроение, мистер Оленберг, но прошу вас не забывать, что в жилах Уолтонов течет жестокая кровь. Вам ли об этом не знать?

Я кивнул:

— Да, но я тоже весел.

Уинтерборн в нетерпении обернулся:

— Стало быть, вы уже решили, чем я могу вам помочь?

— Нет, об этом я не думал. Мне просто приятно с вами беседовать. Но вы могли бы рассказать мне, при каких обстоятельствах впервые встретились с Уолтоном. Возможно, тогда я лучше пойму его поведение.

Уинтерборн ответил, что познакомился с Уолтоном много лет назад, путешествуя вместе с женой по Европе. У них не было настоящего медового месяца, они долго его откладывали, будто подарок на первую, вторую, а потом уже третью годовщину, но никаких планов при этом не строили. Наконец Уинтерборн решился и уладил все дела, чтобы можно было отдохнуть подольше, в том числе договорился насчет гувернантки для Лили, оставшейся дома.

Маргарет очень волновалась перед встречей со старшим братом, ведь они не виделись с тех пор, как жили с родителями. Насколько Уинтерборн мог судить, Уолтона с позором выгнали за пару недель до свадьбы его сестры и ее первого мужа мистера Сэвилла, строго-настрого запретив возвращаться домой. Отец поклялся убить сына, если тот ослушается. Маргарет не хотела больше ничего объяснять, хотя Уинтерборн просил, и не раз. В конце концов она рассердилась и отреклась от своих же слов.

Уолтон ушел на флот простым матросом, однако уже очень быстро стал капитаном корабля. Дороже всего ему было уважение и любовь Маргарет. Он почему-то решил, что если первым откроет Северный полюс, то искупит свою вину. Но когда Уинтерборн стал расспрашивать об этом жену, она вновь рассердилась и сказала, что ни о каком искуплении речи не шло.

Судя по обрывочным сведениям, корабль Уолтона разбился об айсберг, экипаж погиб от холода, а сам он превратился в вечного скитальца: хоть его и снял со льдины другой корабль, это был уже совершенно иной человек. Он долго бился в лихорадке и под конец осознал свою новую миссию: «священный долг перед верным другом — избавить мир от чудовища».

Уинтерборн пожал плечами и виновато улыбнулся.

— Зная всю эту семейную историю, я готовился ко встрече с шурином.

Едва их маршрут был определен, Маргарет отправила его Уолтону. Все эти годы брат редко отвечал на ее многочисленные письма, и когда он все же откликнулся, сестра была вне себя от радости. Уолтон был лаконичен: «13 сентября. Китобойный музей под Майнцем. В 3 часа. Ждать не буду. Если цель ускользает, я должен следовать за ней».

«Что за ахинея? — подумал Уинтерборн. — Киты в Майнце?» Маргарет плакала от счастья, так что он промолчал.

Уинтерборны должны были приехать двенадцатого числа в Мангейм: они без труда могли заскочить на денек в Майнц и прибыли туда поздним утром. Уинтерборн нерешительно спросил про китобойный музей. Как ни странно, он действительно существовал. Разбив отцовское сердце, один местный мальчишка сбежал из дому на корабле. Двадцать лет спустя он вернулся капитаном с целой грудой сувениров. Отец так обрадовался встрече, что построил небольшой музей, где выставил трофеи своего сына.

— Киты на Рейне! — проворчал Уинтерборн.

Вопреки ожиданиям, его пленила экспозиция музея: штурвал и компас, макет капитанской каюты, гарпуны и страшные ножи, вельбот с поднятыми веслами — хоть сейчас выходи в море, резные безделушки и серая амбра, ну и самый ценный предмет коллекции — китовая челюсть, откуда не выдернули ни единого зуба на украшения. На стенах висели карты, рисунки кораблей, сделанные сыном, портреты жены, которую он любил с ранней юности, и их многочисленных детишек.

Уинтерборн уговаривал Маргарет тоже заглянуть в музей. Но она боялась, что если Уолтон не увидит ее у входа, то не станет искать, и поэтому осталась на улице. Уинтерборну даже пришлось принести еды из ближайшего кафе, чтобы она подкрепилась.

Уолтон явился на закате. В памяти Уинтерборна они теперь навеки связаны: раскаленный шар над горизонтом и мужчина с горящим взором, словно воспламенившимся от этого шара. Произошло трогательное знакомство, раскаленный шар закатился, и Уинтерборн увидел перед собой вовсе не аскета, а неопрятного бродягу в поношенной одежде.

За обедом жена не спускала глаз с брата. Она всегда была крайне брезгливой, но тут положила его грязную руку себе на колени и время от времени прижимала ее к щеке. Поведение Маргарет расстроило Уинтерборна еще больше, чем сам Уолтон. В душе жены распахнулась дверь, и он не знал, как теперь ее захлопнуть.

— Где сейчас это существо? — спросила она.

Несмотря на худобу, Уолтон был обжорой. Пока Маргарет держала его за одну руку, другой он рыскал по всем тарелкам, выбирая лучшие куски.

— Час добираться, — ответил он с набитым ртом.

Маргарет испугалась:

— Так мы в опасности?

— Нет, он упал в овраг и не может выбраться. Я пытался пристрелить его сверху. Ведь если спрыгнуть вниз и вступить в схватку — это верная гибель. Потому-то я и дожидаюсь.

— Чего? — спросил Уинтерборн.

— Подходящего плана. Пока я раздумываю, пара человек караулит овраг. Я пообещал заплатить им по возвращении. Конечно, мне понадобятся деньги.

— Ну конечно, — прошептала Маргарет, довольная тем, что могла помочь брату.

Уинтерборн рассердился. В угоду жене он уже погасил оставшиеся долги, которых наделал Уолтон из-за своей неудачной арктической экспедиции.

— Когда вы поймаете этого беднягу, вы передадите его властям?

— Нет, сэр, я убью его, как и поклялся своему брату.

Это встревожило Уинтерборна, но он не знал, как выразить свои опасения. Зато спросил Маргарет:

— У тебя есть еще один брат?

— Он имеет в виду Виктора Франкенштейна, своего брата по духу, — нетерпеливо ответила она. — Он был создателем этой твари, и Роберт спас его во время путешествия к полюсу. Я же объясняла тебе сто раз, с тех пор как мы женаты.

— И впрямь. Но скажите, Роберт, — Уинтерборн решил подловить его, — почему создатель, обязанный нести основную вину, стал вашим другом и собратом, а существо, появившееся на свет не по своей воле, превратилось в вашего заклятого врага?

В этот момент я отвернулся, сделав вид, будто любуюсь одной из статуй вдоль белых гравийных тропок. «Творец несет больше ответственности, нежели его творение». Уинтерборн вселил в меня надежду, будто я мог довериться ему, обрести сочувствие и понимание.

— И что же ответил ваш шурин?

— Что его друг стремился лишь к благу, но случайно создал чистое зло. Едва осознав это, он отказался от своей полностью устроенной жизни и пустился в погоню за тварью, точь-в-точь как сам Уолтон. Я поступил бы точно так же, если бы увидел ее хоть раз, — Уинтерборн отвел взгляд. — Признаться, мистер Оленберг, мне неловко повторять его слова.

Вернувшись к своему рассказу, он поведал, что позже за ужином Маргарет вскрикнула:

— Роберт, что у тебя с ухом?

Уолтон откинул назад свои жесткие волосы: у него не было мочки.

— Отрубили в поножовщине, — пояснил он. — В Мадриде.

— Кто — чудовище? — спросила Маргарет.

— Не само. Но по его вине.

В конце концов Уинтерборну пришлось признать, что его шурин был не в своем уме. Отодвинув от тебя недоеденный ужин, он сказал:

— Пошли, Маргарет. У твоего брата здесь неотложные дела.

— Я не могу его снова бросить!

— Твой брат… — Уинтерборн спешно подыскивал безобидные слова, — постоянно переезжает с места на место. Ему нужно быть готовым к отъезду в любую секунду.

— У меня великолепная идея! — Уолтон ударил ладонью по столу. — Пойдемте со мной, и вы сами увидите развязку!

— Мы будем только мешать.

— Сэр, для вас я незнакомец, которому необходимо доказать свою правоту, а для тебя, Маргарет… — Уолтона перекосило, — Маргарет, боюсь, даже ты давно относишься ко мне с подозрением.

— Никогда! Скажи ему, что я никогда не сомневалась в нем, Грегори!

— Она всегда верила в вас.

Брат и сестра так оживились, что Уинтерборн с неохотой на все согласился и подозвал извозчика. Во время поездки оба сидели бок о бок, взявшись за руки, точно дети. Наконец Уолтон постучал в крышу экипажа, требуя остановки.

— Отсюда пешком.

Уинтерборн взял у кучера фонарь, а Уолтон и Маргарет побежали в лес, пробираясь сквозь кусты по каменистой почве. Наконец Уолтон обернулся и приложил палец к губам. Оставшиеся несколько ярдов он, не произнеся ни слова, очень медленно прошел один. Но потом…

— Где караул? — вскрикнул он в испуге.

Уолтон взбесился. Схватив фонарь, он подбежал к краю оврага и швырнул его вниз, чтобы осветить темноту. Стекло разбилось, в небо взмыли искры.

— Где ты? — завопил он. Упав на колени, он стал колотить себя по голове. — Не надо мне было уходить! И зачем ты только попросила меня о встрече, Маргарет?

— Моя жена тут ни при чем, — сурово сказал Уинтерборн.

— Нет, — прошептала она, — не надо было его отвлекать. Он прав. Это моя вина. Что бы ни совершила эта тварь впредь, ответственность ляжет и на мою голову.

— Я не позволю тебе казниться из-за Роберта. Ведь он все равно приехал в Майнц, чтобы поймать существо.

Она была безутешна.

— Я прощаю тебя. — Уолтон натянуто улыбнулся. — Видишь, как легко и быстро? Ты никогда не испытаешь тех страданий, что выпали мне. Я прощаю тебя, дорогая сестра.

Она прижала к губам кулак и расплакалась.

С глаз Уолтона на миг спала пелена, и он сказал Уинтерборну:

— Вы позаботитесь о ней лучше, чем я.

И убежал в лес.

Маргарет проревела всю дорогу домой и продолжала рыдать еще много часов подряд, пока не уснула.

С тех пор она с каждым днем все больше беспокоилась о расходах. Просматривала каждый счет, беспрестанно складывала суммы, внимательно изучала изорванные билеты, после того как они вдвоем ходили в музей или в театр. Она рассказывала, сколько можно сэкономить за неделю, если взять на завтрак лишнюю булочку и приберечь ее на обед. Поначалу Уинтерборн думал, будто она сожалела, что ему пришлось погасить долги ее брата. Но потом докопался до истины: Маргарет собиралась послать сбережения Уолтону, дабы помочь ему в поисках. Она считала, что смерть чудовища и возвращение брата домой помогут загладить ее вину.

— После этого я отправлял Роберту деньги каждый месяц — только ради нее, — прибавил Уинтерборн. — Он никогда не благодарит. Принимает как должное. Со времени нашей встречи Уолтон еще больше деградировал. Раньше он был не в своем уме, но все же говорил с какой-то безумной логикой. Его немногочисленные письма за минувшие годы показывают, что он лишился оставшихся крупиц рассудка.

Уинтерборн сел на одну из каменных скамеек, стоявших вдоль тропинок. Но то ли от холода, то ли от беспокойства — тотчас вскочил.

— Бедная моя жена… когда я с ней познакомился, она была такой приветливой и ласковой. Вы бы ее просто не узнали, мистер Оленберг. Даже после смерти мужа, мистера Сэвилла, она оставалась волевой женщиной и не изводила других своими переживаниями и слезами. Но потом, незадолго до нашей свадьбы, она перестала быть… собой… хотя мы поженились так быстро, что я не могу сказать, что она за человек на самом деле. Наверное, не надо мне было жениться на ней столь поспешно. Ей хотелось замуж, и она не могла ждать. Но, быть может, все это связано с тем, что она не нагоревалась по мистеру Сэвиллу.

Под конец Уинтерборн стал ходить взад-вперед, а затем вдруг зашагал прочь по тропинке. Я молча шел рядом, ожидая продолжения. Наконец он со вздохом сказал:

— Что бы ни послужило тому причиной, моя бедная жена постепенно изменилась. Поначалу это было почти незаметно: словно из пиджака вытянули одну нитку, потом другую… но вдруг распустилась следующая, и пиджак начал обтрепываться. Потом Маргарет воссоединилась с братом. И уже не просто нитки распускались, а кто-то кромсал пиджак ножницами. Столь быстрого и внезапного перевоплощения я даже представить себе не мог. Наконец пришлось признать, что назад дороги нет… Я смирился с нашей совместной жизнью, но не хотел обрекать Лили на ту же участь. Ни с того ни с сего я пообещал ей устроить костюмированный бал, даже несмотря на то что Маргарет эта затея стоила неимоверных терзаний. Бедняжка постоянно спрашивала: «Зачем нужен маскарад? Костюмы — только лишние расходы. Зачем целых восемь музыкантов? Разве от четверых или троих шума меньше? И зачем гостям оставаться две, три и даже четыре ночи? Они же нас разорят. Может, пусть хотя бы прихватят с собой еды — скажем, по паре яиц?» Это кажется злой шуткой, мистер Оленберг, но мою жену волновали яйца. Ее беспокойство приводит к слезам и необоснованным обвинениям, а потом она хандрит неделями. Если бы я устраивал бал ради себя, то отменил бы его, едва заметив первые признаки ее недовольства. Но я делал это ради дочери и не мог нарушить обещание… Вы можете сказать, что, потакая Лили, я отрекался от ее матери. Но в невеселом настоящем Маргарет я слишком ясно прозревал грядущее ее дочери и пытался доставить девушке побольше радости, пока она еще способна наслаждаться.

Мы дошли до угла. Уинтерборн остановился и окинул взглядом утес, избитую ветром землю, большой каменный куб дома. Мой собеседник уже совладал со своими чувствами, и я внимательно вглядывался в его лицо. В его глазах даже чахлые деревца обретали благородство: сучковатые и кривые, они, вероятно, казались ему отважными и стойкими.

Этими же глазами он посмотрел на меня.

Уинтерборн махнул рукой, и мы продолжили прогулку. Тропинка вела к низкой стене, выщербленной с одной стороны: на другой помещался мраморный барельеф с тремя грациями. Он был повернут к дому и защищен от беспощадного ветра. Я остановился полюбоваться: три невероятно красивые женщины держали друг друга под руку, протягивая свободные руки вперед и предлагая зрителям инжир, гранаты, яблоки. Лица были безмятежные, добрые и кроткие — прекрасные, как эти божественные дары.

Своей красотой грации напоминали Лили, но отличались от нее своим спокойствием.

— Значит, вы считаете, что ваша дочь безнадежна? — спросил я.

— Я каждый день молюсь о том, чтобы оказаться неправым.

— Жена и дочь… Вы словно между двух огней, — сказал я, с трудом подбирая слова от избытка чувств. — Мой вид стал жестоким ударом для вашей жены. Ведь я ее кошмар, кошмар ее брата, жутким образом нашедший воплощение. Так что вы пострадали вместе с ней.

Вот что не давало мне покоя: я ненароком причинил вред ему.

— Да, это было ударом, — согласился он, — но в конечном счете виноват я сам. Знай я, что под маской бреда скрывается истина, что кто-то изо дня в день пытается уберечь от Уолтона свою жизнь, я бы давно получил ордер на арест шурина. Еще раз приношу вам свои самые искренние извинения.

Я встряхнул головой, словно минувшие десять лет были сущей мелочью.

— Прошу вас, не страдайте из-за меня, — сказал я.

— Между тем я уже докурил сигару, мистер Оленберг, — улыбнулся Уинтерборн, — а вы так и не сказали, что я могу для вас сделать.

— Наверное, в следующий раз.

Откланявшись, я зашагал в сторону Таркенвилля, будто остановился в городе.


8 ноября


Раз уж я столько всего наслушался об Уолтоне, самое время прочитать, что он писал. Несколько дней назад я взял связку писем из стола Маргарет, решив позлорадствовать над ними, когда совершу задуманное. Но я уже сомневаюсь в своем изначальном плане.

Маргарет так часто читала и перечитывала эти страницы, что бумага на сгибах стала почти прозрачной. Как и говорил Уинтерборн, деградация Уолтона очевидна.


2 марта 1824 года


Дорогая Маргарет,

в последнее время я приуныл. Все люди мечтают, все хотят иметь мечту… А у меня ее нет. Чем ее заменить? Не знаю. Печаль — единственная моя спутница, но она тоже ни о чем не мечтает.

Я больше не в силах вынести эту горестную разлуку. Пожалуйста, поговори обо мне с отцом. Впрочем, позволит он или нет, я все равно вернусь. Поселюсь под твоей крышей, и он не посмеет меня тронуть. Сэвилл не откажет тебе — ни один добрый супруг не отказал бы.

Скажи Лили, что я приеду. Наверняка она с радостью познакомится с героем множества приключений, о которых ты ей рассказывала. Наверное, она уже взрослая! Странно, что я так скучаю по ребенку, которого никогда не видел.

Скоро я увижу тебя, дорогая сестра. Пусть каждый час будет как последний, а потом, в один прекрасный день, я постучусь в твою дверь!

Твой брат,

Роберт


11 октября 1824 года


Дорогая Маргарет,

Мне приходится выражать тебе соболезнования и поздравления в одном письме. Твой новый брак так резво поспешает за кончиной, что грозит оступиться. Я уже рассчитывал быть с тобой, но злой рок удержал меня в море. Наверное, это знак: следует продолжать плавание, а не пытаться изменить ход своей жизни. Потому я снова пускаюсь в весьма заманчивую авантюру. Я должен узнать, для чего судьба оставляет меня в живых.

С любовью,

Роберт


21 августа 1828 года


Дорогая сестра,

Я пишу тебе в сильном волнении! Природа простила меня за позднее отплытие и усмирила холод. Теперь уж рукой подать до того полумифического места, где стрелка компаса в замешательстве вертится по кругу. Я уже чувствую, как ею управляет мой собственный магнетизм. Я остановлю испуганное вращение и заставлю стрелку указывать на меня.

Я так близок к своей цели, что ты должна готовиться к моему возвращению уже сейчас.

На этом прерываюсь, поскольку мы повстречали судно, направляющееся на юг. Его капитан, нерешительный человек, страшащийся капризов погоды, уже отказался от своих поисков. Он пообещал отправить это письмо, едва достигнет суши.

Сестра, вспоминай обо мне почаще. Скоро я вернусь домой!


17 июля 1829 года


Дорогая Маргарет,

Хоть ты и молчишь об этом, я не вернулся бы, даже если бы ты попросила. Не могу, доколе эта тварь жива. Как я могу переложить на тебя свое бремя? Ведь ты никогда не видела этого создания. Мне стыдно, что когда-то я хотел чего-то еще — чего-либо, кроме его смерти.

Франкенштейн был моим другом, братом, двойником. Но я должен сказать прямо, что его сгубила кощунственная одержимость. Он взял естественное и сделал из него противоестественное. У него получилось! А мои праведные скитания не увенчались успехом. Почему? Найти ответ — одна из целей моих поисков.

Роберт


Недатированные письма становились все более бессвязными. Я прочитал краткую записку, где Уолтон договаривался с Маргарет о встрече у китобойного музея. Видимо, в следующей он обвинял ее в том, что упустил меня:


Прошло десять месяцев, с тех пор как ты позволила ему уйти. Я прощаю тебя. Я так сказал, разве нет? А ты ответила, что прощаешь меня. Но что значат слова? Порой я боюсь, что нарочно поставил эту тварь между нами. Какой была бы обычная жизнь после такой погони? Смертельно скучной и тоскливой — ужаснее в тысячу раз. Ты ненавидишь меня? Я повторяю снова и снова, что не испытываю ненависти к себе. Я лишь собираю причины для ненависти к нему.


Запись на клочке бумаги:


Никогда не забывать свою истинную цель: я — стрелка компаса, которая кружится в недоумении, но не потому, что я достиг Северного полюса, а потому, что так и не смог этого сделать.


Наконец письмо, заставившее меня вздрогнуть:


Она мертва, Маргарет! Его шлюха мертва! Теперь ярость вынудит его допустить промах. Дело не в чувстве любви, а в том, что его лишили удовольствия. Отныне я должен смотреть на всех женщин с новым подозрением. Берегись! Даже ты можешь стать жертвой его грубой похоти.


11 ноября


Я несколько дней не выходил из пещеры. Меня снова терзают печаль и гнев.

По ночам я слышу лай и знаю, что Лили бегает вместе с собаками. Она обошлась со мной грубо, она племянница Уолтона, и его бессердечные письма побуждают меня к действию. Но я по-прежнему меряю шагами свою жуткую красную пещеру.

Почему же я мешкаю? Я должен отомстить или уйти немедля.

Но я не делаю ни того ни другого.


13 ноября


Вечером, простояв несколько часов в нерешительности на вершине утеса, я зашагал к дому.

Было уже за полночь. Порыскав вокруг, я заметил Лили, которая мчалась на псарню со спущенными с привязи собаками. Животные и она сама тяжело дышали. Уинтерборн был прав. Она носится до изнеможения.

Я ждал, пока Лили загонит собак и вернется. Она сразу же заметила меня, словно ждала. Лили была прекрасна, как одна из трех каменных граций в саду: волосы распущены, радость неподдельна. И, словно одна из граций, она собиралась преподнести мне подарок.

— Виктор! — Лили потрогала мою руку, грудь, мягко коснулась ладони, повертела ее и уставилась на меня в удивлении. — Прошло столько времени, что я уж начала думать, будто вы мне приснились.

— Хватило недели, чтобы я уже обратился в сон?

— Всего неделя? Я болела и не поняла, как мало времени прошло.

Я взял у нее фонарь и поднял его. Лили не выглядела больной: от бега она даже раскраснелась. Но лицо было грустным и смиренным.

— Вы уже поправились? — спросил я.

— Нет.

— А что случилось?

Плотнее запахнув плащ, она испуганно зашептала:

— Как вам это описать? Червь гложет меня изнутри.

— Что вы имеете в виду?

— Паразит. Он лакомится мной.

— Я видел, как эти твари выпивали соки даже из сильнейших мужчин. — Я очень встревожился. — Вы послали за врачом?

— Чтобы меня осмотрел мужчина, который будет потом этим хвастаться? Нет уж, я пошла к старенькой Бидди Джозефс. Она надавала мне всяких пилюль, но… — Лили покачала головой. — Сегодня отец все-таки заметил, что мне нездоровится, и сам вызвал врача. Доктор был весьма деликатен и назвал это простым недомоганием, а потом уединился с родителями. Я боюсь того, что мне скажут завтра. — Взгляд ее затуманился. — Уже слишком поздно. Дни мои сочтены, и я больше не властна над своей жизнью.

Я приехал в Англию, чтобы убить эту женщину. Болезнь может взять мою работу на себя. Если это случится, Грегори Уинтерборн умрет от горя.

А я? Что почувствую я, потеряв ее?

— Вы так огорчили меня, что нет слов.

— Неужели я обладаю подобной властью над вами? — Настроение у нее поднялось, и она рассмеялась. — Нужно придумать какое-нибудь испытание и проверить, правду ли вы говорите. На колени, простолюдин!

Я опустился на землю. Она провела рукой по шрамам на моем лице — сначала легко, потом с растущим нажимом. Я смирился с обследованием, вспомнив, как она попыталась прикоснуться ко мне в ночь нашего знакомства, еще до того как мы заговорили. Я позволил ей сделать это из-за ее красоты и болезни, а также из-за внезапных похотливых мыслей, не посещавших меня со времен Мирабеллы.

С явным удовольствием Лили прильнула ко мне. Я взял ее за руки: тело под накидкой было нежным и податливым.

— Скажите правду, Виктор Оленберг. — Ее дыхание, благоуханное, будто надушенный шелк, распалило меня. — Каково это — быть мертвым?

Я оттолкнул ее. Она вцепилась в меня и не давала подняться с колен, будто считала, что у нее достаточно для этого сил.

— Мы все умрем, — сказала она. — Я умру. Это неизбежно, но не укладывается в голове. Вы уже были мертвым, а потом воскресли. Каково это?

Она спрашивала с жаром, без всякого страха. Наконец-то я заметил в ней болезнь, о которой говорил Уинтерборн: увидел болезнь эмоциональную, узнав о физической. Она терзала душу и тело Лили.

— Каково это? — повторила она.

Воскреснуть из мертвых — все равно что умереть. Все органы чувств испытывают мучения: обоняние — от запаха плесени, зрение — от непроглядной черноты могилы, слух — от скрежета зубов о деревянный гроб, осязание — от студенистого разложения, вкус — от горького гниения собственного тела. Такова смерть. И Лили страстно хотелось ее познать.

Она в нетерпении встряхнула головой:

— Ответьте.

Придвинувшись еще ближе, она снова мотнула головой, уже не так резко, и ее волосы коснулись моей щеки — утонченная пытка. Через пару секунд ее слова вызвали у меня отвращение, я все же хотел быть мужчиной, полным самоотречения и не помнящим о своей недавней слабости.

За спиной послышался негромкий звук, словно сухие веточки зашуршали друг о друга.

— Там кто-то есть. — Лили попыталась вырваться.

— Просто ветер, — тихо сказал я. Не хотелось ее отпускать: она пахла розами, ее кожа была такой же нежной, как их опавшие лепестки.

И снова за спиной этот звук, уже ближе: будто шорох сухого кустарника.

— Отпустите меня. Говорю же вам: там кто-то есть.

— Вы хотели узнать, каково быть мертвым. Неужели вы уйдете, не получив ответа?

К ней вернулись печаль и смирение.

— Есть много способов познать смерть, Виктор Оленберг. Много мест и много возможностей. Каждый из нас находит собственный способ. Каждого из нас находят.

Когда она снова попыталась вырваться, я отпустил ее. Освободившись, Лили схватила фонарь и задула пламя.


14 ноября


Весь день думал над словами Лили: дни ее сочтены, она скоро умрет. Неужели болезнь настолько серьезна? Ее отец будет так убиваться! А как же я?

Я больше не надеялся выудить из нее правду: ведь можно и впрямь не успеть. В вечерних сумерках я спустился на берег, влез на скалу с другой стороны и вошел в Таркенвилль в плаще и капюшоне.

Город почти обезлюдел, хоть было еще не поздно, и никто не мог подсказать мне, где живет Бидди Джозефс. Свернув на другую улицу и остановившись в темноте, я услышал громовой голос, доносившийся из церкви: «И беззаконник, если обращается от беззакония своего, какое делал, и творит суд и правду, — к жизни возвратит душу свою».[7]

Я осторожно заглянул внутрь. Преподобный отец Грэм, в полном облачении, зачитал стих из Писания в переполненной церкви. После столь сильной речи его голос неожиданно смягчился. Взгляд пастора был полон любви и смирения, и это меня удивило. Судя по его поведению на балу Уинтерборнов, я ожидал суровых слов во славу сурового Господа. Но лицо священника было умиротворенным. Учтивость его прихожан, их тихие отклики, шарканье тех, кто поднимался со своих мест, опускался на колени и вновь вставал, — все это убаюкало и на миг успокоило меня. Я прислонился к стене у окна и слушал. Меня очаровали не сами слова, а интонация. Мне показалось, что молитвы закончились слишком быстро: «Молим тебя, Господи, рассей нашу тьму и великой милостью Своею защити нас от всех опасностей и напастей ночи сей».

Я быстро вышел, не дожидаясь, пока церковь опустеет.

Наконец я нашел человека, который сказал мне, что Бидди Джозефс обитает за городом — в лесной чаще, вдали от людей. Я медленно приблизился к одинокой избушке. Сама она и большой сарай, стоявший рядом с ней, были ярко освещены, окна открыты. На стропилах в сарае висели связки растений, листьями вниз: одни еще свежие и зеленые, а другие столь хрупкие, что, казалось, могли рассыпаться от одного резкого взгляда. Здесь же сушились части длинных деревянистых корней, перевязанные ниткой. Столы, стоявшие вдоль стен, тоже были устланы тонким слоем листьев. В воздухе носилась непривычная, но приятная смесь ароматов.

Дверь сарая распахнулась, и оттуда вышла женщина. Она была седовласая и очень старая, но высокая и крепкая, двигалась проворно, сжимая в руках большую банку. Она была сделана из такого темного стекла, что разглядеть ее содержимое не удавалось.

— Запри дверь, но огонь не гаси. Мне нужно еще кое-что сделать.

Я не понял, к кому она обращалась.

— Эй, ты! — сказала она, полуобернувшись. — Там, в темноте. Слышишь меня? Или тебе уши законопатили?

Она прошагала к избушке, открыла ногой дверь и вошла. Я запер сарай и переступил вслед за ней порог дома.

— Надеюсь, ты пришла не одна. — Старуха поставила банку на полку к другим емкостям. — Ты же слышала: вчера ночью произошло убийство.

Убийство.

Я замер. Я заведомо в этом виновен: само это слово было мне приговором.

— Мальчонку забили до смерти. Джонатана Ридли. Знала такого? Потому я и сказала, что не след тебе ходить по лесу одной. Мне-то бояться нечего — кому нужна старая карга?

— Бидди Джозефс? — уточнил я.

— Мужчина… А ступаешь так тихо. — Она принялась переставлять банки, продолжая говорить, и даже ни разу не взглянула на меня. — Чем могу служить, сэр? Славная смесь валерианы и хмеля — для крепкого сна? — Она открыла банку и понюхала. — Или дьявольское слабительное для облегчения кишечника? Но с этим поосторожней: слегка переборщишь — и вызовет запор.

Она посмотрела в мою сторону, и, хотя лицо мое было скрыто, я отступил.

— Сдается, тут дело не в слабительном, — лукаво сказала она. — Что привело джентльмена к Бидди Джозефс в эту вечернюю пору и почему он прячется в темноте? — Вернувшись к полке, она по очереди говорила названия некоторых снадобий, до банок с которыми дотрагивалась пальцами: — Кориандр, пажитник — эти очень полезны для мужской силы. Гм… но зеленая скорлупа грецкого ореха все равно лучше.

— Я пришел не ради себя.

— Значит, ради своей женщины.

Странное определение для Лили.

— Она больна. И сказала, что уже приходила к вам, но не получила облегчения.

— Кто она?

Я запнулся.

— Не бойтесь, сэр. Я никому не рассказываю о том, кто ко мне приходит.

— Лили Уинтерборн.

— Красавица. Да, она была здесь.

— От чего вы ее лечили?

Вероятно, все было не столь серьезно, как показалось Лили. Быть может, еще можно было отыскать надежду для нее и утешение для ее отца.

— А что она сама-то вам сказала?

— Что у нее внутри паразит, вредный червь.

— Ну да, от червей я дала ей полыни. А еще болотную мяту, авран, пастушью сумку. Немного спорыньи тоже не помешало бы, да только сейчас не сезон. Ведь я могу предложить лишь то, что дают добрые друзья и природа.

— Лили сказала, что червь по-прежнему в ней.

Бидди Джозефс покачала головой, задумчиво всматриваясь в темноту моего капюшона.

— Ваш голос, сэр. Что-то я его здесь раньше не слыхала.

— Еще месяц назад я жил в Нортумберленде.

— Недавно приехали, а уже влюбились в Лили Уинтерборн.

Любовь? Я никогда не произносил этого слова, даже при Мирабелле.

Старуха еще больше наморщила лоб.

— Вы тут ничем не поможете, сэр. Идите домой и ждите. Возможно, она еще поправится. Ну а если нет, у вас будет повод доказать свою любовь.

Она подтвердила самые худшие опасения.

Я вернулся в свою пещеру. Прежде я собирался поужинать упитанной камнешаркой, которую застал врасплох, когда она грелась на солнышке. Но у меня пропал всякий аппетит. Я писал допоздна, чтобы затем подняться по скале в имение.

Лили будет ждать?

Мое безрассудство не знает границ.


17 ноября


Каждую ночь я бродил по имению Уинтерборнов, надеясь встретить Лили.

Ее отсутствие я ощущаю острее, нежели ее присутствие.

Без нее все меркнет. А с ней? У нее слишком мрачное настроение. Солнце таким не бывает, но она все же светится. Значит, Лили — луна, хоть и больная, ущербная.

Я воскрес из мертвых. Она же идет навстречу смерти.

Сегодня я нашел письмо от нее, зажатое между ветками дерева, там же, где она до этого оставила мой плащ.


Дорогой Виктор,

мне все еще нездоровится. Прошу Вас, придите к нам завтра вечером к восьми. Хочется увидеть Вас, пока это возможно. Мать знает, что я к Вам неравнодушна и что отец Вас уважает. Он также объяснил матери Ваше положение: рассказал о том, как ее брат долгие годы Вас преследовал. Она соглашается с отцом не во всем, но сама видела, до чего доводит брата погоня.

Она знает, что после ее выходки на балу Вы не захотите прийти, но просит у Вас прощения. Она желает услышать от Вас новости о брате.

Так поговорите же с ней завтра в восемь. Она будет ждать в гостиной. Можете войти через двери веранды, как и прежде. Если мне станет лучше, я тоже спущусь повидаться с Вами.

Не подведите меня.

С любовью,

Лили


Лили ко мне неравнодушна? Она называет меня «дорогим» и подписывается «с любовью»? Никогда не замечал подобных чувств. Быть может, в своей бесчеловечности я просто не признал их? Или, возможно, поддавшись капризу, она придумала новую пытку? Мне хватит безрассудства, чтобы сознательно пойти на нее.

Если это правда, то как объяснить поразительное желание Маргарет поговорить со мной? Лили утверждает, что хочет судить обо мне по моим заслугам, а не по наветам. Надеюсь, во время беседы Уинтерборн встанет на мою сторону. Его постоянная поддержка для меня важнее.

На краткий миг я испугался полного разоблачения моих планов мести, но тут же понял, что наилучшей расплатой будет, если Маргарет когда-нибудь напишет:

«Роберт, мы наконец-то познакомились с твоим чудовищем… и крепко подружились с ним».


21 ноября


На следующий день после того, как мне пришло письмо от Лили, я оказался у дверей гостиной, куда входил две недели назад. Маргарет Уинтерборн была уже на месте, заламывала костлявые руки и прижимала их к груди, словно сердце ее разрывалось от страха. Горело всего несколько свечей, и комната была погружена в полумрак. Наверное, Уинтерборн намекнул, что в неярком свете мои шрамы будут выглядеть не такими ужасными, но, похоже, Маргарет пугалась самой темноты, нервно вздрагивая от малейшего шума. Присутствие мужа могло бы ее успокоить, однако она сидела одна. Вероятно, это была проверка: готова ли она выслушать меня с глазу на глаз. Я расстроился, что не было Лили, хотя она и писала, что увидится со мной позже — если выздоровеет.

Я постучал в стеклянную дверь. Маргарет вскочила и вытянула руку, словно заслоняясь.

— Мистер Оленберг? — Не опуская руки, она наклонила голову и отвернулась влево. Маргарет не выносила моего вида. — Войдите.

Я шагнул внутрь и так сильно напугал ее, что она отпрянула, чуть не упав. Маргарет задышала прерывисто и попятилась к двери, которая вела в коридор.

Я скинул капюшон и сказал:

— Ближе я не подойду. Как ваша дочь?

По ее лицу пробежало множество разных чувств — я не успел уловить ни одного.

— Как и следовало ожидать.

— Я ничего не ожидал и опасался худшего. Она лишь сказала, что больна.

— Правда? Но… как же я невежлива. — Она указала на крепкий стул вдали от себя.

— Я постою здесь. Вам неприятно мое присутствие.

— Да. — Она вновь отвела взгляд, но вокруг было слишком много теней: за бархатными диванами, их высокими украшенными вышивкой боковинами, под каждым стулом и в каждом углу. Даже незажженный камин казался воронкой, в которую вот-вот могла спуститься нечисть.

— Наверное, нам лучше поговорить в другой раз.

— Нет! У меня не хватит смелости! — Маргарет собиралась с духом, сжимая и разжимая кулаки. Когда ее взгляд стал наконец стальным, она сказала: — Вы виделись с моим братом чаще, чем я. Вы! — Она даже не пыталась скрыть возмущения. — Когда вы видели его в последний раз, вы не причинили ему вреда?

В последний раз Уолтон показался мне таким безобидным: потрепанная одежда, мечтательное выражение на лице, изумление в глазах. Я бы даже пожалел его, если бы не знал, что через секунду он убьет Мирабеллу. И вот теперь я наедине с его сестрой. У меня зачесались руки: хотелось схватить эту женщину за морщинистую шею с двойным подбородком и задушить.

— Вы не причинили ему вреда? — повторила она. — Я знаю, между вами… недоразумение.

— Недоразумение? — Я горько усмехнулся. — Он украл у меня десять лет жизни, пытаясь убить, а затем украл кое-что еще. Лучше вообще не вспоминать о нашей последней встрече.

— Как это? — Ее тоненький голосок зазвучал пронзительно. — О чем же вы собираетесь говорить? Зачем вы похитили у меня его письма? Давно ли вы в Таркенвилле? Вы не причинили моему брату вреда?

Я шагнул вперед и подумал, не позвать ли Уинтерборна, чтобы он успокоил ее. Маргарет прижалась к стене, выпучив от ужаса глаза. Я попятился к двери веранды.

— А где ваша дочь? — Стоя далеко от нее, я задал этот вопрос, дабы сменить тему. — Она сказала, что сегодня мы сможем увидеться.

Маргарет отвернулась в отвращении.

— Хотите увидеть мою дочь? Прекрасно, — строго сказала она и дернула шнурок звонка. Через пару минут появилась Лили. Она была в свободном пеньюаре, очень бледная и очень худая. Глаза ее лихорадочно блестели.

Протянув руку, я шагнул в комнату, чтобы поздороваться с ней.

— Взять его! — закричала Маргарет.

С веранды, из-за ширм, из двери за спиной Лили выбежали какие-то головорезы. Двое схватили меня, другие приставили к голове дубинки, еще один держал топор. Я мог бы раскидать их, но тут в комнату ворвался Грегори Уинтерборн — человек, внушивший мне, что я тоже могу быть человеком. Заслонив жену и дочь, он направил на меня пистолет, целясь в сердце.

— Ну как? — ликовала Лили. — Я же говорила, что он придет по первому моему зову!

— Вы были гостем в моем доме! — Уинтерборн принялся столь яростно размахивать оружием, что люди, державшие меня, вздрогнули. — Я доверял вам!

— А вы говорили со мной как с равным. За это я вам глубоко благодарен.

— Как с равным? Да ты же чудовище!

— Мы это уже обсудили. Я такой, каким меня видят другие.

— Ты тварь! — с ненавистью воскликнула Маргарет. — Мой брат был прав. Он всегда был прав! — Она гневно повернулась к мужу. — Ты считал Роберта сумасшедшим. Высмеивал его. Потешался надо мной. Ты глупец и всегда им был. Ты… — Она задыхалась от ярости.

— Лили, что это значит? — спросил я. Быть может, хотя бы она хладнокровно объяснит то, чего не в силах спокойно высказать ее взбешенный отец?

— Не смей обращаться к моей дочери! — Уинтерборн вошел в раж: крича, он брызгал слюной, язык его не поспевал за словами. Отец Лили вновь ткнул в меня пистолетом: — Я был добр с тобой!

— Разве я не отвечал вам тем же?

Добр? Потому что не убил его? Меня бросило в краску. Я вспомнил Бидди Джозефс: она говорила на человеческом языке, а я — нет. Но я все же сказал:

— Сэр, я люблю вашу дочь.

— Любишь?

Он кинулся на меня, но мужчины удержали его. Один произнес:

— Оставьте его шерифу, сэр.

— Шерифу? В чем я виновен?

— В убийстве.

— Как минимум! — Уинтерборн наставил на меня дуло пистолета.

Убийство? Бидди Джозефс тоже о нем говорила.

— Я никого не трогал.

Тут заговорил другой из тех, что держал меня:

— Ты зверски избил помощника конюха, мы узнали его только по родимому пятну. Нашла его мисс Уинтерборн — так ведь, мисс? Ужасное зрелище.

— Не надо было уводить собак, — тихо сказала Лили. — Он тоже там был. Я видела, как он выходил из конюшни. Когда я загнала собак… я обнаружила тело. — Она припала к худой материнской груди.

В ту ночь мы с Лили слышали звуки — слабые, но назойливые, словно ветки кустарника терлись друг о друга. Она сказала, что там кто-то есть, но я не поверил. Неужели она слышала убийцу? Следовала за ним по пятам? Похоже, смерть обступила ее со всех сторон. Хотя…

— Меня не было в конюшне. Я был с вами.

— Нет! — крикнула она и чуть не упала в обморок. — Не было тебя со мной!

Маргарет увела дочь. Мужчины окружили меня.

Уинтерборн смотрел с такой укоризной, что я покраснел от стыда. Как он мог поверить, что я способен на убийство? Мои губы задергались в истерическом смехе.

— Он даже не защищается! — поразился Уинтерборн.

— Невинный не нуждается в защите. — Я выпрямился и процитировал: — «Осознавая собственную цель, подобный человек не снисходит до проявления праведного гнева, бурлящего в его душе».

И в наступившей тишине добавил:

— Альфьери, «Свободный человек».

Уинтерборн ударил меня рукояткой пистолета по лицу.

Его оттащили.

— Сэр, не марайте руки, — сказал один. — Оставайтесь здесь, а мы доставим его к шерифу. Но если хотите, сэр… в город можно и не ехать.

Уинтерборн так ненавидел меня, что колебался с решением.

— Нет! — выкрикнул я.

На шею и плечи мне посыпались тумаки. От удара дубинкой под колени я рухнул на пол, как подкошенный. Пока человек с топором стоял наготове, Уинтерборн снова ударил меня пистолетом.

Я все время сдерживался, уверенный, что мне позволят объясниться. Но, ослепнув от собственной крови, я вырвался и схватил топор. Совершая последнийчеловечный поступок, я сорвал лезвие с рукоятки и отшвырнул в сторону, иначе я бы начал кидаться с топором на всех подряд.

Двое из людей Уинтерборна пытались заслонить его от меня. Остальные нападали с таким остервенением, словно я был вредоносным животным, подлежащим уничтожению. Но их удары не усмиряли, а, наоборот, бесили меня. Я бил ногами по голеням, коленям, бедрам; лупил кулаками по ребрам и челюстям. Кости трещали, будто кастаньеты, мне хотелось танцевать под их аккомпанемент. Заметив, что Уинтерборн высвободился, я разбросал нападавших на меня, как мальчуган оловянных солдатиков. Я ринулся вперед. Уинтерборн прицелился и выстрелил. Пуля просверлила висок, обжигая болью.

В глазах потемнело.

— Быстрей, пока он не очухался!

Сзади послышался свист. Отступив в темноту, я развернулся и отбил занесенную надо мной дубинку, а затем, словно бык, прорвал оцепление. Кто-то запер стеклянные двери на веранду. Презрительно усмехнувшись, я закрыл ладонью лицо, пробил стекло и приземлился на каменные плиты. Кровь хлестала из виска и лба, а теперь еще и из ладоней, пораненных осколками.

Едва я встал на ноги, Уинтерборн крикнул:

— Фас!

Первая собака прыгнула на меня сбоку и повалила навзничь. Она вгрызалась в мои раны и впивалась клыками мне в горло. Я схватил ее за голову, сжал ребра коленями и свернул ей шею. Собака тяжело опустилась мне на грудь. Не успел я подняться, как примчались другие. Я размахивал обмякшей тушей, ухватив ее за лапы, и колотил прочих псов, упорно кидавшихся на меня. Мертвая голова била по живым, собачья кровь мешалась с моей. Вскоре животные съежились от страха и заскулили: эта тварь лишь с виду казалась человеком. Отшвырнув дохлую тушу, я вселил в них ужас — многолетняя дрессировка пошла насмарку.

Я истекал кровью, шатался и вздрагивал от боли. Нужно было найти укрытие, пока я еще что-то соображал. От пещеры больше не было никакого толку. Меня бы очень быстро выследили и загнали в угол. На подгибающихся ногах я добрался до леса и стал переходить вброд ручьи и речушки, заметая следы и смывая с себя кровь. Я еле ковылял. Перебираясь через широкий поток, я оступился, потерял равновесие и упал. Барахтаясь в ледяной воде, я привлек внимание всадника и приготовился к выстрелу.

— Помощь нужна?

Минутная заминка. Я кивнул, пытаясь вспомнить, где слышал этот голос раньше.

— Выходи из воды. Или так набрался, что на ногах не держишься?

Преподобный отец Грэм.

— Нет, я не пьян. На меня напали.

Я наполовину встал. Грэм со свистом выдохнул.

— Ты?! — Лошадь встала на дыбы, словно тоже изумилась. — Ты же убил мальчика!

Голова раскалывалась, в глазах темнело, я еле стоял. Вдали залаяла собака. Я решил воззвать к его религиозным чувствам.

— Меня оклеветали, как и вашего Христа.

— Не богохульствуй.

— Даже не думал.

Грэм наклонил голову, словно пытаясь лучше меня разглядеть.

— Тебя действительно создал человек?

Я взмахнул рукой, сделал шаг и упал навзничь. После долгих колебаний Грэм спешился и повел коня вдоль берега. От моего прикосновения жеребец взбрыкнул и заржал. Грэм погладил его бок и придержал, чтобы я сел верхом: великан на детском пони. Выводя коня из воды, Грэм держал поводья за самый конец, словно побаиваясь приближаться ко мне. Он не знал, что я был слишком слаб и не представлял никакой опасности. Головная боль прогнала любые мысли, веки слипались от изнеможения.

Прежде чем выйти из леса и направиться в город, преподобный отец остановился. Сомнения его были понятны: отвести меня в церковь или сдать правосудию? Наконец он устремился в темноту за домом священника.

— Спасибо.

Он обернулся, открыв рот от удивления. Моя благодарность поразила его куда сильнее, нежели мое кощунство. Говорящий пес был полон сюрпризов.

Мы добрались до небольшого сарая на боковой улочке; фасад церкви выходил на главный проспект. Пастор помог мне слезть.

— Сегодня я говорил с мистером Уинтерборном.

— Уинтерборн. — Само слово резало слух.

— Он сказал, что Лили больна, а вы убили помощника конюха. К тому же они боятся, что вы убили и брата миссис Уинтерборн.

— Я не убивал ее брата. И не убивал мальчика. — Я еле держался на ногах и ухватился за дверь хлева, чтобы не упасть.

Снимая седло с лошади, Грэм пощупал ее дрожащий бок.

— Перегрелась от такой тяжести. Надо поскорей ее охладить.

Неужели он ставил лошадь выше меня — естественное выше противоестественного? Я опустился на пол. Больше ничего не помню.

Но меня одолел не сон. Из-за раны на голове я впал в забытье и три дня пролежал без сознания. Не в силах сдвинуть меня с места, Грэм ухаживал за мной в сарае. Каких мук ему это стоило! Виновен ли я? Можно ли впускать в храм существо, не являющееся человеком? Относятся ли к церкви надворные постройки?

Моя критика ему навредила: он спас мне жизнь, тогда как я ожидал обратного.

Наконец я очнулся. Скинул мокрую тряпку с головы и плащ с тела. Первым делом решил проверить, на месте ли дневник. Грэм мог обыскать меня за эти три дня и прочитать его. Хотя вряд ли. Мои записи столь омерзительны, что он тотчас позвал бы Уинтерборна и позволил ему убить меня, пока я лежал без сил. Неужели Грэм признавал за мной право на частную жизнь? Или ему просто было противно ко мне прикасаться?

На слабых, дрожащих ногах я вышел наружу. Уже вечерело. Грэм был в церкви: простерся пред алтарем, раскинув руки. Я кашлянул.

— Нет-нет. — Он в тревоге вскочил. — Вам нельзя внутрь!

— А если бы сюда забрел пес, вы обошлись бы с ним столь же сурово? — спросил я, опираясь о спинку скамьи. — Ведь ему невдомек, что он оскверняет святыню.

— Простите. Я вам нагрубил.

Он подбежал ко мне и открыл дверцу рядом с скамьей, чтобы я мог сесть. Мне пришлось вывернуться и подтянуть колени до подбородка. Сиденье оказалось устойчивым, в отличие от моих ног. Они тряслись: рановато я отправился в такой дальний путь.

— Очень рад, что вы поправились, — сказал Грэм, сев на скамью передо мной.

— Правда? — Его глаза распухли и покраснели: неужели он плакал из-за меня? — Вы ведь мучились над вопросом, что делать. Моя смерть избавила бы вас от необходимости принимать решение.

Его щеки вспыхнули.

— Я не желаю зла ни одному человеку.

— Но вы же не считаете меня человеком. — Казалось, во время долгого забытья я обдумывал тот же вопрос. — Так кто я? На балу меня назвали новым Адамом. Я что, новый тип человека?

— Новые виды? — Он покачал головой. — Господь сотворил весь мир сразу идеальным. Если бы материя развивалась сама по себе… — Закончить фразу было слишком уж страшно.

— Эта материя, — я показал на себя, — развилась не сама по себе. Меня создал человек.

— Возможно, вы просто машина. — Грэм отвернулся. — Луддиты разрушали машины, утверждая, что те хотят вытеснить их. Что бы они сделали с вами и вам подобными?

— На этот счет бояться нечего. Я один такой. Но кто я? Есть ли у меня душа? Вам решать.

Он посмотрел на крест, словно ожидая ответа от Господа. Я больше не мог смотреть, как он страдает, и осторожно коснулся его плеча. Священник вздрогнул.

— Если не можете решить, — устало сказал я, — дайте мне хоть немного хлеба. Даже зверей нужно кормить.

— Да, конечно.

Он принес супа с хлебом, а также молитвенник, который молча положил рядом. Наверное, он считал кощунством обращать в свою веру животное, и я должен был прийти к христианству самостоятельно. Я взял книгу без особого интереса.

Все события после нападения смешались у меня в голове: мои зрение и интуиция притупились. Я быстро записал все, пока рассудок вновь не помрачился, но легче мне не стало. Порой от слов нужно просто избавляться, словно смывая с рук грязь.

Сквозь боль и смятение пробивается черная злость на Уинтерборна. Я жажду мести. Его отречение еще хуже ненависти других людей, он солгал мне, вселив в меня то, чего я никогда раньше не испытывал: надежду. Я хочу разорвать его на куски за фальшивую доброту. Хочу опустошить его дом и уничтожить всех, кто ему дорог.


23 ноября


Грэм так и не разобрался в моей природе или просто не захотел ничего знать.

День за днем я набираюсь сил и прихожу во все большее возбуждение. Я перебрался на верхний этаж церкви. Сторож убирает лишь там, где видно: в верхнее помещение и чердак над нефом он годами не заглядывает. Его нерадивость мне на руку.

Поселившись в церкви, я много узнал о городских делах. Помимо разговоров на улице я слушаю сплетни сторожа, который также работает аптекарем. Для него каждое лекарство обладает таинственным смыслом и связано с одним из смертных грехов. Снотворное из молотых морских ракушек — чревоугодие! Припарка для его сына, у которого в спине сидит какая-то инфекция, — гнев!

Грэм пытается его угомонить, но сторож без умолку болтает про убийство мальчика. Это любимая тема горожан. Лоскутный Человек существует! Он рыщет по ночам! Скорее бегите по домам! Заприте двери! Если, конечно, это вас спасет…

Утром, после ухода сторожа, Грэм поднялся по лестнице и, пристально глядя на меня, сказал:

— Поклянитесь еще раз: вы действительно невиновны в этом убийстве?

— Клянусь. Я хочу, чтобы вы полностью мне поверили, а потом убедили Уинтерборна. Я… невиновен.

— Вы запнулись.

Что я должен был ответить? Грэм — ходячее воплощение религии, беспрестанно мечущейся между прощением и проклятием.

Но правда — превыше всего.

— В этом убийстве я невиновен, — наконец признался я. — Но мои руки обагрены другой кровью. И если бы не обстоятельства, ее могло бы пролиться еще больше.

— Об этом тоже рассказать мистеру Уинтерборну? — язвительно спросил Грэм: не такого ответа он от меня ждал. Новый Адам? Тогда уж падший и изгнанный из рая.

— Все бесчинства, что я творил, я считал необходимыми для своей защиты.

Не глядя мне в глаза, Грэм осторожно спустился по лестнице.


24 ноября


Сделанного не воротишь: я все-таки отомстил.

Столько всего нужно записать, что чернил не хватит!

Ближе к вечеру на церковный двор въехал экипаж. Выглянув с чердака, я увидел, как из коляски вышел Уинтерборн. Он поспешил к церкви:

— Грэм!

Еще недавно я был вне себя от бешенства, но теперь воспрянул духом. Возможно, здесь, в месте, священном для Уинтерборна, он наконец-то меня выслушает.

Навстречу выбежал преподобный отец. Уинтерборн схватил его за руку:

— Мне нужно срочно с вами поговорить.

Косясь на чердак, Грэм вывел его из церкви — подальше от моих ушей. Поначалу священник просто слушал, но вскоре энергично закачал головой. Уинтерборн схватил его за руку и долго не отпускал ее. Оба не умолкали ни на секунду. Наконец пастор отрывисто кивнул, отпихнул Уинтерборна и в явном отчаянии помчался обратно в церковь. Уинтерборн последовал за ним.

— Больше ни слова! — завопил Грэм, вновь искоса поглядывая наверх. — Я согласился под сильным давлением, но больше не желаю об этом слышать! Подождите, пока я соберу все необходимое.

— Вам ничего не понадобится. Идемте же.

Неужели Грэм даже не замолвит за меня словечко? Наверное, я умею передавать мысли на расстоянии — священник учтиво обратился к Уинтерборну:

— Одну минуту, сэр. Вы же можете подождать еще минутку?

— В чем дело? — нетерпеливо спросил Уинтерборн.

— Я слышал, вы напали на Лоскутного Человека, как он себя называет.

— Эта мразь? — Лицо Уинтерборна потемнело, будто налившись кровью, а голос охрип. — Спустя столько лет я наконец-то понимаю шурина.

Нет! Я вцепился в перила.

Грэм повернулся к алтарю с распятием и тихо сказал:

— В ту же ночь я нашел его в лесу, тяжело раненного. Я… помог ему сбежать.

— Вы с ума сошли!

— Сэр, не забывайте, что вы в храме. Он поклялся, что невиновен.

— Ваше преподобие, если эта тварь способна на убийство, она вполне способна и на обман.

— Я поверил его словам. И я также верю, что он… человек.

Я прижался лбом к перилам, чуть не плача. Судя по тону Грэма, он говорил искренне, хотя и шел наперекор своим религиозным убеждениям.

Уинтерборн громко задышал, не находя слов от бешенства. И с каждым его вздохом моя благодарность постепенно превращалась в ненависть. Священник продолжил:

— Существо… то бишь мистер Оленберг просил передать вам, что он невиновен. Если я сам верю в это, он просил меня то же сказать и вам.

— Милосердие превратило вас в чертова кретина! — Уинтерборн схватил его за руку и потащил на улицу. — Но, так или иначе, сегодня вы выполните свою миссию.

Когда я подбежал к окну, Грэм вырвался, помчался к сторожу и что-то шепнул ему на ухо. Тот вытаращился в удивлении. Уинтерборн подтолкнул священника к экипажу. Сторож тотчас выскочил на улицу и начал пересказывать новость прохожим.

Мечась между гневом, обидой, утешением и замешательством, я мерил шагами чердак.

Почти два часа спустя сторож наконец вернулся в церковь. От жажды крови у меня все поплыло перед глазами, я перепрыгнул через перила и кинулся на него со спины.

— Зачем Уинтерборну Грэм? — Неужели здоровье Лили так резко ухудшилось, что впору звать священника? Сторож не ответил, и я так крепко его стиснул, что у него глаза на лоб полезли. — Говори.

— Свадьба… Мисс Уинтерборн… Стюарт Хоукинс.

Лили выходит замуж? Моя добыча ускользала. Всего пару недель назад Уинтерборн говорил, что готов выдать ее за «любого кавалера». И вот появился конкретный жених.

— Кто такой этот Хоукинс?

Сторож пожал плечами. Я ослабил хватку.

— При деньгах. Кое-чем промышляет. Импорт-экспорт. Китобойный промысел. Судостроение. Вы никогда не видели такого дива: настоящий фрегат плывет по булыжной мостовой прямо к…

Я сжал кулак, чтобы он заткнулся.

— Браки заключаются каждый день, — сказал я. — Почему же этот вызывает столько шума?

— Поспешная женитьба всегда вызывает толки.

— Поспешная?

— Этим же вечером. Ни тебе оглашения, ни разрешения на венчание. Со здоровьем, говорят, совсем плохо.

Лили не прожила бы и трех недель до оглашения?

— Если мисс Уинтерборн так больна, зачем выходить замуж?

— Мисс Уинтерборн? — Сторож обрадовался, вероятно решив, что обменяет сплетню на свободу. — Да нет, это Хоукинс болен: он годится ей в отцы, да притом кровью харкает. Разрешение они получат задним числом, а сейчас молятся, только бы он дотянул.

— Какой ему прок от женитьбы?

— Он умрет довольным. Может, даже получит наследника. Тут ведь одного раза хватит.

Заскрипев зубами, я сдавил ему горло.

— А какой прок Уинтерборну? — Я вновь ослабил хватку.

— Имущество-то у него заповедное. Если дочь станет миссис Хоукинс, ей нечего бояться разорения после смерти Уинтерборна. Вот он об этом и позаботился — выполнил отеческий долг. Сперва заставил Хоукинса изменить завещание. В обмен на плоть.

«В обмен на плоть». Эти слова разъярили меня. Я стиснул шею сторожа и, когда уже стало скучно смотреть на то, как он дергается, силясь вырваться из моих рук, швырнул сплетника на пол. Я зашагал взад-вперед по центральному проходу.

— Уинтерборн причинил мне больше страданий, чем его шурин. Нет, Уолтон никогда меня не обманывал. А этот человек пригласил к себе домой — и напал на меня!

— Какая несправедливость, — прохрипел сторож, пытаясь улизнуть. — Вы не заслужили столь скверного обхождения.

— Клянусь, я отомщу ему! — воскликнул я. — Глупо было отсрочивать расплату.

Сторож был почти у дверей. Я сцапал его за ноги и притянул к себе. Он долго визжал, пока я не успокоил его, надавав пощечин. Я прижал сторожа к подножию кафедры, запрокинул его потное лицо, чтобы посмотреть в глаза.

— Почему же ты убегаешь? Ты ведь должен готовиться к венчанию.

— Венчание состоится не здесь. — Его дрожащий голос вновь сорвался на поросячий визг. Я замахнулся, и сторож сам резко хлопнул себя по губам.

— Не убивай меня, — прошептал он сквозь пальцы.

— Не доводи меня до греха. Где состоится венчание?

— В личной часовне Уинтерборнов.

Я оглушил его одним ударом.

Витражи в окнах часовни ярко светились в темноте. Хотя небольшое здание примыкало к дому, оно находилось в самом конце подъездной аллеи. Несмотря на поспешность церемонии, прибыли гости — наверное, сторож успел распустить слухи. Лошадей привязали к железным столбам, из карет пока никто не выходил, но рядом стояли только два кучера.

Я обошел часовню с дальнего края. Двойные деревянные двери с большими железными кольцами вместо ручек. Кольца загремели, двери открылись, и вышел слуга с фонарем. Он поставил фонарь между собой и двумя кучерами.

— В церковь влетели как молния, — сказал слуга, — а выползают точно улитки. Никогда не видел таких молебнов.

— Еще успеют запыхаться, — пошутил кучер. — А мне даже перекусить некогда. Сходи на кухню, позови Тима, Чарли и остальных. Их черед стеречь лошадей.

Слуга взял фонарь и направился к главному зданию.

— И поживей! — крикнул вдогонку второй кучер. — Уже можно было три раза наесться.

Я бесшумно вышел из темноты. Лошади фыркнули, и это отвлекло людей. За пару секунд я отволок их бездыханные тела в сторону. Пнув свободный столб, я расшатал его и выдернул из земли. Взвесил в руке и остался доволен. Закинув на плечо дубину, я вошел в часовню.

Первые двери вели в темное преддверие. Заметив вторые, я приложил глаз к щели.

Лили была в белом кружевном платье и фате, в волосах сверкала заколка с драгоценностями. Рядом с невестой стоял хилый, болезненный мужичок, тяжело опираясь на трость. Церемония завершилась. Маргарет поздравляла жениха, но все ее движения были отрывистыми и пугливыми. Уинтерборн странно улыбался — хитрый лис был доволен. Выдав дочь замуж, он выполнил свой долг и в то же время обманул старика: точно так же он поступил со мной.

Но Лили! Бледность и лихорадочный блеск в глазах сменились невыразимой красотой. Какая жестокая болезнь могла быть автором столь прелестного портрета? Во мне закипела злоба. Сколько бы Лили ни дразнила меня интимными беседами, я никогда не завладею подобной добычей законным путем. Мне нечего предложить в обмен на плоть. Ее муж свободно получит то, что я могу взять лишь силой, хотя мы оба живые мертвецы.

Словно подтверждая мои мысли, Хоукинс зашелся жутким кашлем, сотрясаясь всем телом и пачкая носовой платок. Грэм, Уинтерборн и Маргарет тотчас бросились на помощь. Не обращая внимания на хрипы за спиной и поздравления с обеих сторон, Лили прошагала от алтаря к закрытым двойным дверям.

Ну конечно, подумал я, заглядывая в щель, здесь-то тебя ждет жених порасторопнее. Я алчно смотрел на нее, пока она приближалась. Когда оставалась всего пара ярдов, я ворвался через вторые двери. Мужчины подскочили: одни бросились наутек, другие ринулись в бой. Матроны закричали. Маргарет упала в обморок.

Лили замерла, уставившись на меня: она не испугалась, но встревожилась. Я схватил ее за талию. Лишь тогда она очнулась и стала упираться.

Уинтерборн помчался по проходу к дочери. Я взмахнул столбом, дабы отогнать его, но он все равно рвался вперед, и я ударил его по руке. Он с криком упал на колени. Я занес столб над его склоненной головой.

— Нет! — воскликнул преподобный отец Грэм. — Если вы хотите быть человеком, если у вас есть душа…

Я поднял столб выше.

— Так вот на кого ты променял свою шлюху?

Из темного угла выступил Уолтон.

Чему же я удивился? Разве он не следовал за мной повсюду и раньше? Он был смертельно тощий и неопрятный. Глаза горели, точно раскаленные угли, вставленные в глазницы черепа. Этот человек вел себя с убийственной непринужденностью, будто победа уже была в его руках.

Послышался стон, и я обратил внимание на умоляющее лицо Уинтерборна. Он прошептал мое имя.

Передразнивая, Уолтон повторил:

— «Если вы хотите быть человеком…»

Я взглянул на одного и на другого, а затем потащил Лили за дверь.

Выйдя из часовни, я вставил столб в оба кольца и запер ее снаружи. Потом отвязал лошадей. Придя в ужас от моего внешнего вида, они пустились вскачь — их даже не пришлось понукать. Я затолкал Лили в последнюю карету и умчался.

То был фаэтон с откидным верхом. Я выбрал его из-за легкости и быстроты. К тому же я мог править одной рукой, а другой держать Лили. Сиди я на кучерском месте закрытой повозки, моя пленница могла бы выпрыгнуть на ходу. Пока мы неслись по проселку, она билась, кусалась и брыкалась. Лили сопротивлялась так настойчиво и энергично, что вскоре в изнеможении опустилась на сиденье рядом со мной.

Заметив, что от усталости она стала покорной, я съехал с дороги, подкатил к густым зарослям и остановился. Из-за бешеной езды лошади взмылились, им нужно было передохнуть. Я вставил в рот Лили кляп и связал ее обрывками фаты. Она могла извиваться и колотить по днищу кареты, но криков никто бы не услышал. Наконец она забылась чутким, беспокойным сном. Когда очнулась, окинула затуманенным взором ночное небо. Потом в ее глазах проснулись воспоминания, и на лице было столько отвращения, омерзения и злобы, что я тотчас узнал в ней дочь ее матери и племянницу ее дяди.

Я достал дневник, огарок и теперь сижу здесь и пишу. Мне надо было подумать, а в этом всегда помогает перо.

Уолтон.

Из-за него погибла женщина, пожелавшая со мной остаться. И из-за него женщина, которую я похитил, будет ненавидеть меня во веки веков.

Мысли мелькают в голове с такой скоростью, что я не успеваю их записывать, — словно молнии в ночном небе, на миг озаряющие мрак моих желаний. Я знаю, что должен сделать.


Позже


Я вывел лошадей обратно на дорогу. Пока они отдыхали, вдалеке проскакали всадники: топот копыт мешался с лаем. Вторая группа, тоже с собаками, промчалась позже в другую сторону, а за ней — третья. Едва все стихло, я подъехал к месту у вершины скалы, где тропа была отлогой. Привязав фаэтон, я забросил Лили на плечи, словно мешок с мукой. Она брыкалась и мотала головой, пока я нес ее к обрыву. Потом она крепко прижалась ко мне, будто от малейшего ее движения я мог покатиться кубарем вниз. Спустившись на берег, я быстро пошел на север, занес Лили поглубже в пещеру и накрыл своим плащом. Ее приглушенные крики еще долго вторило эхо, после того как я оставил ее в темноте и поднялся в имение Уинтерборнов.

В доме светились все окна — он был маяком, путеводной звездой для пропавшей дочери. По глупости Уинтерборн отправил чересчур много людей в погоню и оставил слишком мало для охраны такого большого дома. Они рыскали по усадьбе с ружьями и мушкетами, дубинами и топорами, но я без труда переждал одного, а затем прокрался дальше и сел в засаду. Видимо, всех мастифов тоже угнали: при моем появлении ни один пес не залаял. А поскольку сбежал я на фаэтоне, меня могли выследить только по следам, ведущим к церкви Грэма.

Я обошел дом по кругу — от одного окна к другому. Уолтона я не заметил. Он словно перебегал из комнаты в комнату ровно перед тем, как я заглядывал внутрь. Что означали эти прятки? Я сам стану псом и с легкостью выслежу его по запаху отчаяния, подлости, безнравственности. Он портил все, к чему прикасался, и оставлял после себя лишь мясных мух.

Ну наконец-то: Уинтерборн, его жена и Уолтон в гостиной. Рукав куртки Уинтерборна пустой, рука перевязана на груди, кисть обмякшая и безжизненная. В другой руке — бокал. Дворецкий Бартон принес новый графин и забрал пустой. Где жених Лили? Лежит, укутанный в одеяло, пуская кровавые слюни, точно паук, плетущий паутину?

Не слыша разговора, я все же понял, что Уинтерборн уговаривал жену лечь спать. Она отказывалась, а он снова и снова показывал на дверь. В конце концов Уолтон взял сестру за руку и увел. Уинтерборн наполнил бокал, осушил его залпом, налил еще один и сел поближе к графину. Он напился до беспамятства, наклонился вперед и повалился на пол. Я прошмыгнул в комнату и задул все свечи. В неярком свете камина рассмотрел обрюзгшее лицо храпящего Уинтерборна. Вытянув руки, я почувствовал тепло его опьяненной плоти и заметил пульсирующую яремную вену.

Нет, подожду, пока он очнется и посмотрит в лицо своему палачу. Я пришел сюда, чтобы убить Уолтона. В конечном счете, изменник Уинтерборн заслуживает более сурового наказания.

За дверью гостиной послышался шепот, и я поднялся по маленькой лестнице. Сколько пищи для сплетен дал я прислуге!

Наверху дверь спальни была открыта. Маргарет беспокойно дремала на стуле, придвинутом к открытому окну: она пыталась быть начеку. Я не тронул ее — с ней можно было легко расправиться и потом. В этом крыле все остальные комнаты пустовали, но в конце следующего коридора из дверного проема падал свет. Я медленно приблизился. С обеих сторон каминной полки пылали канделябры, освещая книгу на туалетном столике, но в комнате никого не было. Я уж собрался двинуться дальше по коридору, как вдруг заметил на кровати грязное черное пальто, а за кроватью — еще одну дверь. Когда я подошел, рука непроизвольно легла на книгу и сунула ее в карман.

За спиной из коридора послышался шум… без единого слова или предупреждения Уолтон накинулся на меня, точно бешеный волк, и, подпрыгнув, схватил за горло. Он висел на мне, болтая ногами и вымещая копившуюся годами злобу.

Уолтон набросился с такой ненавистью, что мне пришлось отступить к каминной полке. Пока я размахивал руками, мне удалось нащупать на ней зажженный канделябр, и я тотчас ткнул им Уолтону в лицо. Алое пламя опалило впалую щеку, и расплавленный воск закапал на шею. Но этот безумец не ослабил хватку и даже не вскрикнул. Он лишь заскрипел зубами и стал яростно бодать подсвечник, пока я не выронил его. Волосы Уолтона пожухли, словно сухая трава для растопки, а затем вдруг вспыхнули. Красные языки увенчали его ореолом мученика. Улыбаясь, он придвинулся ближе и наклонил ко мне лицо: Уолтон не отступал, а представлял себя фитилем и хотел поджечь меня. Инстинкт самосохранения боролся во мне с безумием: впервые за все эти годы я действительно бился, а не просто отбивался — не мстил, а спасал свою жизнь.

Я развернулся на месте и ударил его о каминную полку. Уолтон наконец-то разжал руки и рухнул на пол. Пока мы дрались, пламя упавшего канделябра лизнуло оборки на постельном покрывале, а затем охватило его по всей длине, словно кто-то быстро поджег запал. Заряд вспыхнул: балдахин и портьеры запылали. Меня испугал натиск огня. На миг забывшись, я попятился и прикрыл ладонью глаза. В ту же секунду Уолтон вскочил с пола и бросился на меня. Вскоре мы уже боролись в огненном круге. Его безумие не уступало моей силе.

Борясь с ним одной рукой, я искал другой оружие. Хватая то бокал, то фарфоровую безделушку, я обрушивал удар за ударом на его покрывшийся волдырями череп, но все было без толку. Наконец мне попалась подставка для книг, и Уолтон повалился на пол. Резкий контраст: обжигающее белое пламя и кромешная тьма, в которой я не мог разглядеть Уолтона из-за дыма. Спотыкаясь, я вышел в коридор, но огонь опередил меня.

Пожирая рюши и салфетки, драпировки и коврики, пламя уже перекинулось через всю комнату и засверкало вдоль нижнего края гобеленов. С губ моих сорвался сумасшедший хохот. В одном только этом коридоре — куча ковровых дорожек, мягких стульев, кружевных подушек и скатертей, плетеных подставок и всего остального. Я упомянул о растопке, но после такой растопки весь дом сгорит дотла, а Уинтерборн избавится от всей своей роскоши — нелепой причины его гордости.

С неожиданным весельем я сорвал горящий гобелен и поволок за собой. Он осветил мой путь — тот путь, каким я пришел сюда, будто мог смотреть лишь назад, в свое прошлое. Вокруг все мгновенно загоралось. Жизнь этих предметов давно увяла. Десятилетиями ждали они очистительного погребального костра: набитые в вазы павлиньи перья; восточные веера, расставленные букетами; никудышные портреты никчемных людей; вырезанные из черной бумаги силуэты и пасторальные сцены на гофрированных белых листах.

Уинтерборн считает меня неодушевленным предметом? Но все эти вздорные вещи тоже не заслуживают права на существование. Я натужно резвился, стараясь не завыть.

Я помчался в его кабинет, стал хватать графины и разбивать их о большой красивый стол, за которым мне никогда не сидеть, а затем поднес к его краю горящий гобелен. Лужица спиртного вспыхнула, и пламя вмиг охватило всю столешницу. Мужчине необходимо «серьезное» место для принятия серьезных решений? Уинтерборн мог выбирать: любить или ненавидеть меня. Быть честным или обмануть.

Я засмотрелся на огонь и в этот краткий миг бездействия чуть не впал в уныние. Дабы прогнать это чувство, я оторвал ножку от стула с прямой спинкой, намотал на ее конец драпировку, обмакнул в бренди из очередного графина и поджег. Этот факел я понес мимо лестницы в другое крыло. Там я заходил в пустые комнаты и подносил огонь ко всем предметам. Я спалю все — каждый бессмысленный трофей и всякую позабытую мелочь, когда-то доставлявшую радость. Я уничтожу этот мирок, который из убогого провинциального страха не захотел приютить меня под сенью своих щедрот. Когда-нибудь в будущем, одинокой январской ночью, меня согреют воспоминания об этом пожаре.

Легкие обжигало с каждым вздохом. На лбу шипел пот. Тлеющие угли целовали ладони и оставляли на них укусы любви.

И вдруг… пелена, окутавшая мой разум, полностью выгорела, и меня осенило: «Книги!» Я уничтожал самое дорогое. В прошлом, когда рядом не было живых людей, я всегда имел при себе бумажную плоть. Если я не слышал голосов, при мне всегда были слова на листах бумаги. А теперь все это сгорело, и пожар устроил я сам.

Я пробрался обратно в кабинет. Некоторые книги еще можно было спасти — непременно нужно спасти хотя бы парочку! Любой новый шрам того стоил. Я пополз по-пластунски, но огонь преградил мне путь, точно Змею: возврата в Эдем нет. Со слезами на глазах мне пришлось распрощаться с библиотекой. Я нашел главную лестницу и скатился вниз: перила по обе стороны походили на две огненные колеи. За спиной неистово трещало пламя, все больше разгораясь, пока его рев не заглушил все прочие звуки.

Почти ослепнув, я выбрался наружу. После клубов дыма свежий воздух пронзил легкие роем злобных ос.

Маргарет валялась на земле и кашляла, прижимая руку к груди, рядом стояла служанка. Люди, которые должны были охранять всех от меня, побросали дубинки, мушкеты и кинжалы на землю. Слуги в ночных рубашках, халатах и колпаках сгрудились маленькой кучкой. Запрокинув головы, они смотрели как завороженные, ничего не замечая вокруг. Я удивился, что их так мало: для столь большого дома требуется гораздо больше прислуги.

В одном из пылающих окон на втором этаже мелькнула мужская фигура. Человек заколотил по стеклу сначала ладонями, а затем сжатыми кулаками. В изумлении я узнал высокую худую тень Уолтона. Как он выжил среди этого пекла?

Он без устали дубасил по стеклу, скребся, бил плечом. Фигура скользнула вниз, через секунду выпрямилась — со стулом в руке, который изо всех сил швырнула в оконное стекло. С ужасным скрипом деревянная рама вывалилась наружу. Стекло посыпалось серебряным дождем. Уолтон спрыгнул на каменные плиты, словно пугало, в которое попала молния: голова, туловище, руки и ноги сверкали пламенем.

Маргарет, которая еще пару секунд назад не могла шелохнуться, с трудом встала на ноги, помчалась к брату и потушила огонь собственным телом. Скорченная фигура не шевелилась. Пронзительный крик Маргарет перекрыл рев пожара.

Уолтон был мертв.

Но я не ощущал радости победы — лишь смертельную усталость.

Окна лопались одно за другим, звенело разбитое стекло.

Уинтерборн! Я оставил его на первом этаже, в пьяном забытьи, решив приберечь на десерт. Я не уступлю огню свое право на его уничтожение.

В нетерпении я обогнул дом, но Бартон уже вытаскивал бездыханное тело хозяина из горящего здания на белую гравийную дорожку. Слуга поднял глаза. Слезы проложили белые тропки на его закопченных щеках.

Смерть обманула меня, но я на нее не злился. Нисколечко. Так отчего же я не мог вздохнуть? Почему меня душила злость?

Уолтон был прав: я порочен, аморален, противоестественен. Незачем мне было рождаться. Незачем жить. На краткий миг я стал человеком. Но вот Уинтерборн мертв, и я больше не человек. Мало того, что я убил отца, дарованного мне судьбой, так еще и убил отца, которого избрал сам.

Меня душил стыд.

Я избегал грустного, безжалостного взгляда Бартона.

Пригнувшись, я отбежал и сел поодаль, сердце разрывалось на куски. Потом я все же обернулся. Наконец-то я создал зеркало, в котором отразился целиком: я окинул всю свою жизнь одним взглядом, мне открылось, кем я был и что сделал, кто я и что делаю. Я взял слова из книги, которую люди зовут Откровением, и присвоил их:

Я был звездой, падшей с неба на землю, и дан был мне ключ от кладезя бездны. Я отворил кладезь бездны, и вышел дым из кладезя, как дым из большой печи; и помрачилось солнце и воздух от дыма из кладезя.[8]

И вот солнце стало мрачно, как власяница, и луна сделалась как кровь. И звезды небесные пали на землю; и небо скрылось, свившись, как свиток; и цари земные, и вельможи, и богатые, и тысяченачальники, и сильные говорят горам и камням: падите на нас и сокройте нас; ибо пришел великий день гнева Его, и кто может устоять?[9]

Назойливый звон колокола известил, что пожарная бригада, запоздалая и бесполезная, выехала из Таркенвилля. Я ушел.

Пока спускался со скалы, меня охватил приступ горя, стыда и отвращения, и я чуть не сорвался. Замерев, я крепко вцепился в отвесную каменную стену.

Что, если просто отпустить руки?

Прошла минута, за ней другая, а потом…

Мне расхотелось умирать. Но как жить дальше? Прежде меня выслеживал один сумасшедший. Я покинул среду отверженных и осмелился пойти к цивилизованным людям. Теперь они пышут цивилизованной ненавистью и будут охотиться за мной так тщательно и методично, как Уолтону и не снилось.

Они обыщут города, полагая, что я попытаюсь затеряться в безымянной толпе. Прочешут поля, решив, что я скроюсь в норе, как барсук. Значит, мне нужно уйти в такое дикое место, которое отпугнет даже тех, кто жаждет моей гибели, — место, где я буду править единолично.

Я судорожно рассмеялся и плотнее прижался к скале, чтобы не упасть. Разве мне еще не показали мою империю? Есть ли на свете более дикие места?

В нетерпении я спустился вниз, вбежал в пещеру и схватил Лили. Во рту у нее был кляп, она заныла и стала отбиваться. Однако я все равно вынес ее на берег и затащил на скалу, где была привязана карета. Лили увидела небо, озаренное пламенем: в теплом вечернем воздухе мерцали хлопья золы, похожие на светляков.

Но этого было мало. Я заехал в имение Уинтерборнов. Повернув Лили лицом к огню, я сказал:

— Теперь у тебя не осталось никого, кроме меня.

Я схватил поводья и пустил лошадей вскачь.

Там, на севере, в бесплодном, овеваемом штормами краю, мой отец когда-то создал существо под стать моему уродству. У моего родителя сдали нервы. Но я-то не струшу. У меня есть пара, невеста, шлюха, потаскуха. Ее гложет червь, и красота ее скоро померкнет. Когда эта женщина сама превратится в червя, ее безобразие сравняется с моим, и я короную свою царственную супругу. Ведь я везу ее к себе на родину, в подвластную мне страну, чтобы там, на Оркнейских островах, вступить на престол короля чудовищ.

Часть третья

Окрестности Халтвисла

25 ноября


Лили сбежала…

Я гнал лошадей до рассвета, затем съехал с дороги и спрятался, чтобы передохнуть. Мы все еще находились в Англии и ехали на юго-запад от Таркенвилля. Опасно, конечно, но я бы рисковал больше, если бы сразу отправился на север и пересек реку Твид. Я намеревался следовать вдоль границы до холмов Чевиот и по низине перебраться в Шотландию. Оттуда я бы устремился прямиком к Стерлингу и, перейдя наконец Шотландское высокогорье, спустился на побережье, а там уж рукой подать до Оркнейских островов.

Лили была на удивление покорна. Связанная и с кляпом во рту, она лежала на полу кареты, куда свалилась с сиденья, когда мы подскочили на ухабе. Пока я мчался по проселку, Лили не замечала нависавших над нами туч и деревьев: в ее ошеломленных глазах застыли картины пожара. Наконец она крепко уснула, и ей не помешала ни бешеная скачка, ни даже внезапная остановка.

Я растянулся на земле рядом с лошадьми, но они шарахнулись от меня. Такое существо, как я, само должно носить сбрую, а не понукать их. Я закрыл глаза и вздремнул.

Тишину вдруг нарушил громкий топот копыт. Хотя всадников не было видно, я заглянул в карету и зажал Лили рот — мало ли, она ведь тоже могла проснуться и закричать. Этого не произошло. Я караулил ее, пока не забылся в изнеможении. Я очнулся слишком поздно: солнце уже садилось.

Лежа в косых вечерних лучах, я заметил, что поодаль на кустах колышется что-то белое. Внезапно я понял, что это было, и вскочил.

Лили пропала. Повсюду на скалах и колючих кустах висели обрывки свадебной фаты, которыми я связал Лили и заткнул ей рот.

Вдалеке белая фигура двигалась к точке на горизонте — возможно, к городу. Я так намучился, что ни в коем случае не позволил бы ей уйти. В ту первую ночь Лили охотилась за мной. Теперь же она сама стала кроликом.

Даже издалека я видел, как медленно она идет. Я побежал за ней вприпрыжку. Лили оглянулась, надеясь, что я еще сплю, и чуть не споткнулась, заметив меня. Она была в тонких белых тапочках и неловко ступала по каменистой почве, словно шла босиком. Но мое появление ее подстегнуло: она подобрала юбку и бросилась наутек.

Я мог бы ее догнать. Так почему же я медлил? Делал скидку на ее болезнь, страх передо мной? Но какое мне дело до болезни — ведь на лице Лили пока нет ни единого следа недуга? Какое мне дело до ее страха?

Вскоре я уже поравнялся с Лили. Она попыталась вырваться вперед. Я вытянул руку, чтобы притормозить ее. Она упрямо отбивалась. Вскоре мне наскучила эта игра. Я схватил Лили и повалил ее на землю. Лили жарко, тяжело дышала мне в лицо, кружево на платье оказалось неожиданно жестким, когда я припал черными губами к ее горлу. Стиснув ткань в зубах, я разорвал ее и поцеловал туда, где билась жилка. Лили боролась, извивалась, пыталась сбросить меня. Моя дремлющая плоть вскоре пробудилась: отчаянная возня Лили напоминала настойчивые ласки распалившейся любовницы.

Когда я сунул руку ей под юбку, Лили расслабленно откинулась на землю. Я отпрянул, решив, что она обмерла от страха. Но потом посмотрел ей в глаза. Страх сменился в них чем-то другим. Глядя на меня в упор, она тихо сказала:

— Мой отец мертв, верно? Иначе бы вы не говорили, что у меня не осталось никого, кроме вас. Вы убили моего отца.

Лили хорошо рассчитала, что эта фраза отобьет всякое желание, и я откатился в сторону.

Приняв мое молчание за согласие, она продолжила:

— Значит, все, что осталось от имения, принадлежит мне.

— Что?! — Меня потрясло ее хладнокровие.

— Дом принадлежит мне.

— И вы даже не спрашиваете, кто уцелел? Когда я уходил, ваша мать была еще жива.

— Вот как? Это вы ее спасли? — Ее щеки побагровели от злости. — Вначале сожгли мой дом, а теперь придумываете бессмысленные геройства?

— Уолтон мертв. — Эти слова должны были стекать с моих губ, словно мед, однако они оказались горькими и несытными.

— Я не знала его, — сказала Лили. — А что с моими собаками?

Я потащил ее к карете. Хоть я и заспался, мне улыбнулась удача. Не надо испытывать судьбу во второй раз.

— Вы убили моего отца. И моего дядю.

— Вы не понимаете, какие у меня были отношения с вашим дядей.

— Прекрасно понимаю.

Она уперлась каблуками в землю. Я бы справился с ней без труда, но остановился и посмотрел ей в лицо: она сощурилась.

— Дядя сказал, что тут замешана шлюха. Вы променяли на меня эту мерзавку? — Она ткнула в бусы Мирабеллы, которые я по-прежнему носил на запястье. — Это ее? Какая дрянь! Не то что мои украшения. — Она дотронулась до заколки в волосах. — Потаскуха забыла ночью свою безделушку, а вы ею дорожите. Ручаюсь, что ваших сувениров она не хранит.

— Она мертва, и вы тоже умрете, если не замолчите.

Я выехал снова на дорогу.

— Убирайтесь. — Я вытолкнул ее из фаэтона: она покатилась кубарем и упала в грязь. — За мной гонятся всадники. Если их не будет, дождитесь купцов. Скажите, что за вас назначено вознаграждение (хотя сам я не дал бы и гроша), и они отвезут вас домой целой и невредимой.

— Домой на пепелище? — Лили встала. — Целыми днями золу подметать?

— А как же ваш муж?

— Нет у меня никакого мужа. Уверена, что его адвокат уже аннулировал брак и заставил переписать завещание. Мое доброе имя опорочено. — Она сплюнула, намекая на то, чего я от нее добивался. — Вы уж постарались!

Лили попыталась залезть обратно карету. Легкий толчок — и она снова в грязи.

— А ваша мать?

— Моя мать не любит никого, кроме своего брата. По мне-то она скучать не будет. Ведь я каждый месяц опустошаю ее кошелек.

Я мог бы просто заткнуть уши и уехать, но меня озадачило безрассудное упорство, с каким Лили хотела снова забраться в карету.

— Вы были моей пленницей. Всего час назад пытались убежать. А сейчас готовы поехать со мной добровольно?

Она ухмыльнулась. В глазах Лили блеснуло безумие ее дяди.

— Я вам больше не нужна, потому и поеду с вами. Я слишком сильно вас ненавижу, чтобы поступить так, как вы хотите. К тому же вы сожгли мой дом и теперь обязаны заботиться обо мне до тех пор, пока в нем снова будет можно жить.

Она думает, что я стану ее охранять? Что ее дом отстроят лишь потому, что она так хочет? Она полагает, что я возвращу ее по первому требованию? Но ведь я уже попытался ею овладеть. То ли еще будет!

Я в изумлении поклонился и пригласил ее обратно. Она аккуратно счистила грязь со свадебного платья и поднялась в карету. Теперь Лили была со мной по собственному выбору. Я временно согласился с этим, потому что мне было любопытно. Ну и еще, конечно, из-за ее красоты. Когда в следующий раз попробую ею овладеть, больше не придется напрягаться, вглядываясь в горизонт. Ну а до той поры буду возиться с ней, как с избалованным питомцем.

— Я поведу. — Лили грациозно уселась на козлы. — Как вы можете так медленно ехать? За вами же гонятся!

Голос ее дрожал. Возможно, она надумала развернуть фаэтон. Или просто озябла в своем кружевном платьице. Едва я набросил ей на плечи свой плащ, она тут же высокомерно его скинула. Я отдал ей поводья и указал на юго-запад.

Лили погнала лошадей с такой головокружительной скоростью, какая мне и не снилась. Она весьма умело обращалась с хлыстом. Как заправский кучер, щелкала им над головамилошадей и хлестала их по бокам, так что конский пот смешивался с кровью.

— Полегче, — сказал я. — Им еще завтра скакать.

— Завтра у нас будут новые! — воскликнула она и вновь подстегнула лошадей. Розовая пена отлетела назад и забрызгала ей лицо. Лили вытерла щеки и с улыбкой показала мне красноватую ладонь.

Она гнала упряжку все быстрее, выделывая отчаянные виражи. Одна лошадь охромела, дернулась и потянула за собой другую, фаэтон рванул вперед и наскочил на обеих: мы чуть не опрокинулись.

Лили выпрыгнула из экипажа и ударила хромую лошадь. Потом так же злобно набросилась на меня и стегнула по лицу. Я выхватил хлыст, сломал рукоятку и отбросил ее в сторону. Выкрутив руку Лили, я притянул ее к себе. Сколько еще мне терпеть эту стерву? Нет уж, я получу удовольствие, сверну ей шею и выброшу труп на помойку. Раньше или позже — какая разница? Блюдо ведь не ахти какое, на один зуб. Теперь, когда я расстался со вздорными иллюзиями насчет ее отца, меня ничто не остановит.

Образ Грегори Уинтерборна встал перед глазами, точно призрак, легкий на помине. Но то был не выживший из ума старик — он походил на мудрую, умиротворенную птицу, нежно и сентиментально говорившую о дочери. Кто позаботится о ней теперь, когда сам он мертв, а ее брак — да и крыша над головой — разрушены? Одним махом я сломал ей жизнь и взял на себя ответственность — все из-за какой-то рюмки бренди и часовой беседы.

Я отпустил руку Лили и отвернулся.

Лошади встали на дыбы и заржали при моем приближении. В панике они запутались в постромках и поводьях. К счастью, хромая лишь подвернула ногу, и я не прикончил ее, а лишь развязал упряжь и отпустил на волю. Лошадь быстро поковыляла прочь, а я успокоил вторую и перепряг ее, чтобы она одна везла экипаж.

Вдруг я почувствовал на щеке что-то мокрое. Пощупав место, куда пришелся удар хлыстом, я испачкал пальцы в крови.

— От одного шрама вы страшнее не станете! — съехидничала Лили.

Неотвязные мысли об Уинтерборне смирили меня. Я промолчал, памятуя о том насилии, что учинил над ним, и о том, что хотел сделать с его дочерью.

Снова утро, мы разместились в хижине. Живущий тут пастух оказал нам невольную услугу: оставил немного каши — уже затвердевшей и приставшей к котелку, но еще теплой. Съев немного, Лили закуталась в одеяло и уснула на полу, а я все никак не могу забыть об ее отце.

Он был богачом, которого я за глаза презирал. В один прекрасный вечер он стал для меня отцом, которого я надеялся полюбить, но потом он вдруг предал меня. Уинтерборн и впрямь был соткан из противоречий. Или я просто не постиг его натуру во всей полноте? Мое горе усиливалось чувством вины.

Уинтерборн убедил меня, что я равен ему во многих отношениях. Возможно, в смерти мы и сравняемся. Но в жизни — никогда.


26 ноября


Пока Лили спала, я достал из кармана книгу, которую взял в комнате Уолтона в ночь пожара. Но вместо печатных букв увидел знакомый почерк — такой, как в письмах из стола Маргарет. Уолтон, как и я, вел дневник. Возможно, темными ночами мы сидели в одно и то же время и описывали свои обоюдные мучения. Мне стало не по себе: Уолтон по-прежнему со мной, я прижимаю к сердцу его дневник. И он продолжает жить в Лили — его кровь струится в ее жилах, ее глаза горят его безумием. Уолтон следует за нами по пятам, будто невидимый дух.

Тетрадь не исписана даже наполовину. Записи не датированы. Я могу читать лишь по одной за раз: гнев Уолтона переполняет злобой меня самого.


Маргарет не понимает, не в силах понять. Что, если бы она увидела меня таким, каким я стал? Она бы меня не узнала. Маргарет утверждает, что впала в отчаяние, но все же заставила себя действовать, нашла утешение с другим — по-моему, слишком уж быстро. Она говорит, что едет на север из-за девочки. А я-то думал, она всегда будет поддерживать огонь в моей старой спальне. Однако на севере никто уже не зажигает свет и не ждет моего возвращения.


Я выследил чудовище! И на этот раз не оплошаю.



В иные дни я десница Божья, исполняющая Его волю. А в иные — лишь тень этой твари, обреченная вечно ей подражать.

Когда-то я был разумным человеком. Теперь я знаю, что разум тоже не вечен.



На моем лице застыла маска безумия, ведь куда легче являть миру эту маску, нежели то, что скрыто под ней. Я несчастный, забытый Богом выродок. Не в силах искоренить в себе противоестественное, я обращаю его вовне. Вот почему я преследую эту тварь — преследую самозабвенно, чтобы не задумываться ни на секунду. Существо так же несчастно, как я, и, вероятно, оно гораздо меньше, чем я, виновато в своем несчастье. Мне бы сжалиться над ним, но жалость сделает меня слабым.


27 ноября


Меня раздражало, что пришлось ехать окольным путем на юго-запад, но вчера я удостоверился, что мое решение было правильным. На закате мы собирались выехать из чащи, где провели день. Но, услышав свист, я прокрался к дороге и заметил человека, шагавшего навстречу. Я собирался напасть на него и отобрать кошелек, но несколько всадников догнали прохожего и спросили, не видел ли он девушку в белом кружевном платье. А огромного страшного урода?

Человек помотал головой, но ему стало любопытно.

— Он не мог так далеко уйти, — сказал один всадник.

— Наверное, хочет прорваться в Лондон, — возразил второй.

— И для этого повернул на запад? По-моему, он едет по какому-то проселку.

— Нет, он ждет, пока мы махнем на него рукой, и тогда он попытается переправиться через Твид.

Двое всадников решили двинуться на юг, а затем разделиться и прочесать проселочные дороги. Подстегивая лошадей, остальные вернулись на север, чтобы выставить еще часовых вдоль Твида.

Я прокрался обратно к экипажу.

— Заночуем здесь, — сказал я Лили. — Всадники на севере и на юге. Они по-прежнему вас ищут.

— Как бы не так. Они мечтают поймать вас. Меня уже считают мертвой, и это справедливо: вы же зверюга.

— Вам не надоело меня провоцировать? У вас есть удобная возможность уйти. Воспользуйтесь ею. Уходите.

— Я как раз собиралась это сделать. Но раз уж вы прогоняете меня с таким пылом, я останусь.

Сдерживая свой гнев из страха, что она никогда не оставит меня в покое, я повел лошадей через заросли. Спустя полчаса Лили указала пальцем:

— Туда, Виктор!

Мы подошли к деревне. Я не хотел двигаться дальше.

— Мы не можем остаться в лесу, — захныкала она. — Я проголодалась. Вы давали мне лишь корешки да воду из родника.

— Вы бы заглушили голод, если бы съели хотя бы это.

— Я же не такая дикарка, как вы. Мне нужен сладкий пудинг или, например, торт с цукатами и смородиной.

— Все это пустые желания. А на самом деле вы бы вполне насытились той репой, что я нашел.

— Значит, вы вынуждаете меня попрошайничать?

Она вылезла из кареты, взяла меня за руку и зашагала к огням. Я удержал ее.

— Пошли со мной, — вкрадчиво уговаривала она. — Защитите меня.

Ее легкомыслие выводило из себя и сбивало с толку. Она хочет заманить меня в ловушку или и впрямь не понимает всей опасности?

— Вместе мы привлечем больше внимания, — сказал я.

— Тогда я пойду одна!

Она щелкнула лошадь кнутом. Пока я удерживал кобылу на месте, Лили помчалась к деревне. По тропинке шагал одинокий прохожий, она поздоровалась с ним.

Все кончено, решил я. Он узнает о нас и сразу поймет, кто она. Мышцы мои напряглись, я приготовился к бегству.

Я не слышал, о чем спросила Лили. В ответ человек показал на один из домов под соломенной крышей. Лили поспешила туда и постучала в дверь. Явно не догадавшись, кто она, человек продолжил путь.

Связав поводья, я подкрался поближе. Я не мог расслышать, что за жалобную историю рассказывала Лили, — лишь видел, как отчаянно она жестикулировала и как озадаченно посмотрела на нее седая старуха с руками по локоть в муке. Женщина захлопнула дверь. Лили топнула ногой и постучала в другую избу. Ей и там отказали.

— Какие жадные, — сказала Лили, заметив меня. — Им что, куска торта жалко?

— Пошли, пока они не вызвали полицию.

Она постучала в третий дом. Дверь открылась так быстро, что я едва успел спрятаться. Я впервые услышал историю Лили.

— Простите за беспокойство, — сказала она робко и виновато. — Я и мой друг, мы ехали с труппой в Лондон. В пути нас застала страшная гроза, и мы разделились. Теперь нам нечего есть, пока не нагоним остальных. Не могли бы вы угостить нас куском торта?

Хотя история была горестная, голос и лицо Лили лучились весельем. Немудрено, что перед ней захлопывали двери. Откуда столь странное настроение?

— Какая еще труппа? — спросил молодой голос.

— Ох! — Лили наигранно взмахнула рукой. — Театральная! Актеры, акробаты, фокусники, шпагоглотатели, певцы, лилипуты и даже один великан! Ну пожалуйста, мы с другом страшно проголодались.

— Друг? Никого, кроме вас, не вижу.

— Он очень застенчивый. — Лили махнула мне: — Виктор, идите сюда.

Я выглянул из-за угла дома. На меня уставилась молодая женщина, точнее, девушка: широкое угреватое лицо, спутанные каштановые волосы. На боку она держала ребенка. Из избы доносилось хныканье младенца.

Невзирая на темень, при виде меня девица вылупила глаза и стала похожа на диковинное насекомое.

— Великан? — спросила она.

— Он? Да что вы, — презрительно хмыкнула Лили. — Это обычный актер. К тому же очень скверный. Ему редко дают роли.

— Но он высоченный!

— С нашим великаном не сравнить.

— Почему он прячет лицо?

— Он такой красивый, что привлекает чересчур много внимания. Для сцены это, конечно, превосходно: никто не замечает, как плохо он играет. Но в остальное время — просто мука!

Я молчал, не веря своим ушам.

Девица смотрела на меня, разинув рот. Затем вздохнула, и взгляд ее стал томным.

— Всегда представляла себя на сцене. — Она густо покраснела. — Я ведь пою.

— Правда? — весело сказала Лили.

— Да, но… — Девушка показала на ребенка.

— Мы бы с радостью вас послушали. Может, за чаем и тортом?

Девушка перекинула ребенка с одного бока на другой. На ее лице явственно боролись противоречивые чувства. Конечно, мы подозрительные незнакомцы, которым нельзя доверять, с нами, наверное, даже не следует разговаривать… и все-таки… ей казалось, что она хорошо понимала нашу кочевую актерскую жизнь. Вдруг во взгляде девушки появилась решимость.

— На задах есть изба, — затараторила она, — всего одна комнатка. Я хотела перевезти туда свою матушку из Спеннимура, но Гарри сказал, что лучше сдать жильцам. Понимаете, так выгоднее, да и спокойнее, ведь матушка любит поболтать. Но думаю, не будет большого греха, если вы там переночуете (только сидите как мышки!), чем-нибудь перекусите, ну и…

— Послушаем, как вы поете? — сказала Лили.

Девица улыбнулась щербатым ртом.

— А Гарри? Он меня не тронет?

— Гарри… — Девица осеклась, щеки ее вспыхнули, и она взглянула искоса. — Не тронет, если будете сидеть тихо. Гарри нелюдим. Но я могу спеть для вас, пока его нет дома, я ведь всегда пою сама с собой. Только он недолюбливает людей. Я даже не скажу, что вы здесь, когда он вернется: он ничего и не узнает, верно? Вы же не будете шуметь?

Девушка была столь бесхитростна, что я не опасался подвоха, — ну, разве что она случайно проговорится. Но при каждом упоминании Гарри девица так менялась в лице, что я понял: она не расскажет о нас не только мужу, но и соседям. Постепенно я догадался, как она рисковала, попросив нас послушать ее.

«Изба» оказалась простой лачугой с грязным полом. Судя по запаху, там раньше держали домашний скот. Но горел очаг, было тепло и сухо.

Пока Лили ходила по нужде, девушка принесла миски с дымящимся жарким и ломтями хлеба, которые я припрятал в карман на завтра. Поставив поднос, девица пролепетала:

— Меня зовут Кэсси Купер. То бишь Кэсси Берк, миссис Берк.

Ее лицо носило печать страданий. Она была еще молода, как я и предполагал, лет шестнадцати, но широка в талии, с обветренной кожей и глубокими морщинами в уголках рта: жизнь уже успела ее потрепать.

— А меня Виктор… Виктор Оленберг. — Для меня собственное имя тоже звучало непривычно.

Она отрывисто кивнула.

— Сэр, вы ведь правда великан? Почему же ваша подружка вас дразнит?

— Не знаю, зачем она все это говорит.

Кэсси с чувством кивнула, словно тоже не понимала, почему люди поступают так, а не иначе.

— И еще, — она украдкой глянула на меня, — вы носите этот капюшон вовсе не потому, что вы слишком красивый, да?

Я покачал головой.

Ее словно прорвало:

— Раз Гарри сказал, что наденет мне на голову овсяный мешок перед сном. Понимаете, я сама виновата: я горько плакала над одной грустной историей. Я услышала ее, а потом вспоминала много лет подряд, и лицо всегда краснело и отекало.

Она смяла в руке передник и умолкла так же внезапно, как заговорила.

— Глаза краснеют от слез даже у королевы, — успокоил я.

— Королева? — Кэсси тотчас забыла о своих невзгодах. — Вы видели ее? Нет, не как она плачет, ведь ей нельзя плакать, а вообще — вы видели королеву? Ох!

В дверях появилась Лили. Наверное, заметив надменность в ее осанке, девица слегка присела в реверансе.

— Что за байки вы тут рассказываете, Виктор? — спросила Лили. — Как вы ходите на прием к королеве, словно к себе домой?

Голос у нее стал сердитым и недовольным.

— Я принесла вам поесть, мисс, — сказала Кэсси.

Лили уселась на полу. Она ткнула пальцем комковатое блюдо, скривилась в отвращении и отодвинула миску.

— Я же просила торта. Даже не знаю, как это назвать.

— Она вырвала еду изо рта у детей, — строго сказал я. — Спасибо, миссис Берк.

— Какое красивое на вас платье, мисс, — Кэсси нарушила молчание. — Сразу вспоминается свадьба. Наверное, когда вы играли невесту, вдруг разразилась гроза, потому оно такое грязное и порванное. Когда догоните свою труппу, вам придется найти новый костюм, пока не починят этот.

Лили промолчала. Под ее каменным взглядом девушка опустила глаза. Она стояла перед нами неподвижно и теребила передник. Было ясно, чего она так униженно ждала.

— Хотите спеть для нас сейчас? — спросил я.

Кэсси радостно вздохнула, но едва открыла рот, как из дома донеслись грохот и оглушительный кошачий концерт, сменившийся тоненьким хныканьем.

— На минуту нельзя одних оставить! — Она выбежала из лачуги.

Послышались крики, вопли и шлепки, внезапно наступила тишина, а потом разразились рыдания. Не знаю, кто плакал — Кэсси или ребенок: когда она вернулась, лица были мокрые у обоих. На одном боку она несла того, что мы уже видели — теперь он извивался и ревел, а на другом — орущего младенца с огромными волдырями на шее и щеках. Кроме того, на лбу младенца мгновенно вскочила шишка.

Не обращая внимания на детей, девица решительно прошагала на середину комнатки и запела.

Будь ее голос таким же приятным, как характер, девушку можно было бы сравнить с розой, расцветшей на навозной куче. Но, увы, она выла, как пьяная буфетчица из ночной гостиницы. Старший ребенок корчился и брыкался, умоляя отпустить. Кэсси не обращала внимания, и тогда он со всей силы ударил ее по лицу.

Губы девушки задрожали, она разрыдалась и выбежала.

— Гадкое хнычущее отродье, — Лили скривила свое красивое личико в омерзении. — Нужно было утопить их сразу после рождения, как слепых котят.

Она прислонилась к стене и закрыла глаза.

Поздней ночью спотыкающиеся шаги и негромкие проклятья возвестили о том, что Гарри вернулся. Я собрался уходить. За руганью последовали удары и плач — в последнее время я слышал эти звуки слишком часто. Глядя на Лили, я приложил палец к губам и тихо вышел наружу.

Гарри разозлился оттого, что остался без ужина.

— Он бы высох и зачерствел, — оправдывалась Кэсси, икая и всхлипывая. — Я сейчас состряпаю. Подожди минуточку.

— Он и без того как подошва, — проворчал Гарри. — Куда ты его дела? Я съем черствым.

— Я… отдала приблудному псу. Знала, что ты не захочешь, а пес был такой голодный…

— Ты отдала мой ужин собаке?! Черт бы тебя побрал! Стоит мне отвлечься — и ты обдираешь меня как липку!

Я поскребся под самым окном.

— Опять эта шавка! Бьюсь об заклад, она снова пришла за твоей жратвой. Сейчас я попотчую ее от души!

Ставни широко распахнулись. Из окна высунулся большой кулак, сжимающий сапог, затем мускулистая рука и, наконец, озирающееся бородатое лицо. Гарри Берк был высоким и толстым, с важной, злобной миной и перекошенным ртом. Не успел он меня заметить, как я сцапал его за глотку и с такой силой выдернул из окна, что он сломал ставню. Сверху на нас сыпалась солома, я долго бил его о стену, и он громко вопил. Я не боялся переполошить соседей, ведь они привыкли к насилию в этом доме. Схватив сапог, я ударил Гарри каблуком, точно молотом, по лицу и разбил ему нос. Захлебываясь кровью, Гарри взмолился о пощаде.

Справа от меня пискнула мышь. Я попятился, не отпуская Гарри, и увидел в оконном проеме Кэсси, зажимавшую рот рукой. На лбу у нее выскочила свежая шишка — точь-в-точь как у младенца.

Приняв позу целящегося лучника, я замахнулся кулаком, и у Гарри округлились глаза. Я сломал ему челюсть одним ударом. Изо рта посыпались выбитые зубы, глаза закатились, и он лишился чувств. Я отшвырнул тело в сторону и улыбнулся, заметив кровь на костяшках, которые Гарри царапнул зубами. Вдруг я подумал: быть может, я избил его только ради этого ощущения, а вовсе не из-за Кэсси?

Но я понимал, что Гарри обвинит во всем ее — хотя бы потому, что она была свидетельницей.

У меня из-за спины выскочила Лили.

— Пошли с нами. — Она схватила Кэсси за руку. — Прямо сейчас. Не раздумывай.

Кэсси заглянула через плечо в избу.

— Дети, — прошептала она.

— Оставь их! Это бремя раздавит тебя рано или поздно. Ты можешь пойти с нами, но только прямо сейчас и только одна!

По щеке девушки сбежала слезинка.

— Пошли, — настаивала Лили. — Ни о чем не думай. Проще сделать, чем думать.

Девица покачала головой.

— Тогда скажи Гарри, что мы грабители. Дескать, нас было пятеро, чтобы это не задело его самолюбие. Выверни ему карманы, забери кошелек и поищи по всему дому тайники. Но не трать ни гроша из того, что найдешь, а не то он узнает. Даже если пройдет много месяцев! Закопай деньги так, чтобы никто не видел — никто на свете! Там, где никто никогда их не найдет. Сбереги их для будущего побега. Если родится третий, уже не сбежишь. Главное, чтобы Гарри ни на секунду не заподозрил, что незнакомцы пытались тебя спасти.

Девушка кивнула: поразительно, как быстро они поняли друг друга.

Я побежал обратно в лес и замедлил шаг, лишь когда очутился под сенью деревьев. Чуть позже я ощутил, как Лили коснулась моего плеча, давая понять, что вернулась.

Я был в крайнем смятении и терзался вопросом, почему так вышло, что в своем бессердечии она совершила больше добра, чем я, несмотря на все мои попытки выразить сострадание.


Дрэксем

28 ноября


— Что случилось? — спросил я Лили в полдень.

— Червь, — шепнула она.

Она почти не притрагивалась к еде. Сначала я подумал, что это наши странствия отбили у нее аппетит. Истощение тоже сыграло свою роль, ведь с самого утра мы шли пешком: Лили загнала и вторую лошадь, которая тоже охромела. В полдень Лили с тоской смотрела, как я ел. У нее затряслась рука, едва она попыталась поднести к губам хлеб, который я сохранил со вчерашнего дня. Глаза наполнились слезами, и Лили швырнула кусок на землю.

— Вы так и не выздоровели? — спросил я.

Она вымученно улыбнулась.

— Вы думали, что уничтожили болезнь вместе с моим имуществом? Жаль, но это не так. — Лили устрашающе оскалилась. — Она сжирает меня заживо.

— Мы недалеко от границы. Я собирался обойти Дрэксем стороной, а затем пробраться в Шотландию. Но я вижу, что ошибался. Дрэксем — большой город. И врачи там, наверное, получше, чем тот, что был у вас в Таркенвилле.

— Врачи… — Ее лицо странно просветлело. Неужели надежда? — Вы правы, Виктор. Меня осматривал лишь один, и кто поручится за его способности? Дрэксем и впрямь большой город. Там много врачей, — свет снова померк, — но у меня нет денег, чтобы им заплатить.

— Вы могли бы рассчитаться заколкой. Если она очень дорогая, оторвите хотя бы камешек.

Своей тонкой рукой Лили накрыла заколку — последнюю память о свадьбе. Она взглянула на меня с ненавистью:

— Вы дорожите бусами своей шлюхи. Отдайте их мне, и я расплачусь — они ведь такие ценные на вид.

У нее на языке вертелись и другие колкости, но она не произнесла их. Под конец Лили затрясла головой, схватилась руками за живот и поморщилась.

В сумерках на горизонте замаячил Дрэксем, а ночью мы вошли в город. Мы держались поближе к окраинам, чтобы легче было уйти от погони. Бедные районы, осевшие здания, узкие переулки. Повсюду мусор — от гниющих отбросов до сломанной мебели, вроде той, что подобрала для нас Мирабелла.

Из темноты выступили четверо хулиганов в обносках и преградили нам путь.

— Вы нарываетесь на большие неприятности, — сказал я, не желая затевать драку.

— Ты слыхал, Джек? — сказал один из них своему тощему приятелю с пронырливой физиономией. — Этот чертов джентльмен решил нас осчастливить: советует драпать вчетвером от одного.

По знаку Джека они окружили нас.

Лили показала на ближайший ящик:

— Я ужасно устала. Можно мне смотреть сидя?

Ее просьба так удивила бандита, что он рассмеялся и кивнул. Когда Лили села, одеяло из пастушьей хижины — она носила его вместо шали — свалилось у нее с плеча.

— Эдди, глянь, какое белое платьице! — сказал Джек тому, кто был ниже всех их ростом, а затем обратился ко мне: — Я знаю, кто ты. За твою голову обещали награду. — Он ткнул в заколку Лили: — И это не картон.

Я увидел, как его алчность обрела форму намерения.

Все вчетвером набросились на меня.

Парой умелых ударов я откинул двух, но Джеку нравилось драться, а Эдди обладал раздражающим упорством. Они решили, что я играю с ними, и дразнили, дергая за плащ, пока я не развернулся, размахивая кулаками в воздухе.

— Что случилось, Виктор? — подзуживала Лили. — Вы деретесь будто слепой.

Мой следующий удар попал в цель, и она захлопала в ладоши.

Джек запрыгнул на меня сзади и стащил капюшон. Эдди в изумлении попятился.

— Немудрено, что он похищает женщин. — Эдди содрогнулся. — Как подумаешь — мороз по коже. — Ухмыляясь, он сказал Лили: — Мы оказываем вам громадную услугу, мисс.

Он поднял из мусора доску и, взвесив ее в руке, взмахнул ею, словно битой.

— Попробуй ты, Эдди. — Джек сделал глубокий реверанс, а затем отступил к Лили и бесцеремонно обнял ее за плечи.

Эти букашки не понимали, как легко их раздавить.

Эдди махал, тыкал и колол доской. Я двигался с такой же скоростью, отражая его удары. Я отталкивал его раз за разом, но ему улыбнулась удача, и он попал доской мне в ухо. Я шумно выдохнул. Выхватив доску, словно у шалуна, я огрел его кулаком по груди.

Джек был осторожнее и проворнее. Он ловко уворачивался, осыпая меня градом ударов со всех сторон, пока не обнаружил слабину чуть ниже пояса и не принялся бить по этому месту. Каждый удар все больше выводил меня из терпения.

— Виктор, если вы не поторопитесь, они лишат меня девичьей чести, — Лили притворно зевнула.

Эдди присоединился к атаке, но пожаловался:

— Ну и дылда! Стоит перед тобой этакая громадина — даже головы не видать.

— Но вы все равно меня перехитрили. — Я заскрипел зубами, готовясь дать сдачи, и театрально схватился за бок. — Теперь неделю буду кровью исходить.

— «Перехитрили»? — жеманно передразнил Джек. — За это вознаграждения не дадут. Ты уже покойник, только еще не знаешь этого.

— Да знает он, — сказала Лили так весело, что я даже обернулся. Эдди снова схватил доску и хватил меня по лицу. Тогда я сбил его с ног, и он без чувств упал в лужу.

— Что это вас так раззадорило? — Лили вскочила. — Небось вспомнили, кто вы? Тогда задумайтесь над этим еще раз — последний бандит не хочет сдаваться. А если моих насмешек мало, взгляните на эту скотину — и узнаете в нем муженька нашей певчей пташки. Представьте его тяжелый кулак над ее прыщавой мордашкой. А еще подумайте, что сделает с ней Гарри сегодня ночью за то, как вы обошлись с ним накануне.

Я почувствовал острую боль в пояснице, ее слова будто пронзили меня. Огонь побежал вверх по позвоночнику и вниз по ноге, ступня резко дернулась. Я развернулся и схватил Джека за руку, в которой он сжимал нож.

Лили открыла рот.

— Виктор! — еле слышно сказала она.

Смертельная злость выплеснулась через открытую рану быстрее, чем кровь: злость на грабителя, безрассудно искавшего своей смерти; злость на Гарри Берка, считавшего себя человеком, хотя он был таким же бессердечным, как я; злость на Лили, что говорила горькую правду; и злость на себя самого — за мрачное наслаждение, которое я ощутил вчера, когда хрустнули кости. От ярости я задрожал. Кровь во мне закипела, конечности пустились в пляс.

Я схватил запястье Джека и резко выдернул его руку из сустава. За эту руку я поднял разбойника, и он висел лишь на тонких сухожилиях и коже, грозившей разорваться под его весом. Обратив к небу свое похожее на морду горностая лицо, Джек закричал. Окрестные ветхие стены отразили эхом мой злорадный смех, что был ответом на его страдания.

— Хватит, — твердо сказала Лили.

Я посмотрел вниз. Она подошла и встала рядом со мной — невообразимая храбрость.

Словно дикий бессловесный зверь, я встряхнул Джека, показывая, что еще не закончил с ним, и он снова завопил.

— Хватит, — очень тихо повторила Лили, дотронувшись до моей руки.

Какое ей дело до моих поступков и их последствий? Я снова демонстративно подкинул Джека в воздухе. Он жалобно заскулил, и это привело меня в такое раздражение, что я раскачал его за руку и швырнул в ближайшее здание. Он шмякнулся лицом о кирпич и наконец-то умолк.

— Пошли со мной, Виктор. Он больше не будет нас беспокоить.

— Пойти… с вами? — Я попытался выдохнуть накопившийся гнев. Кровь стучала в висках, пульсировала в членах. — Вы же сами подстрекали меня.

— Лишь для того, чтобы сохранить нашу свободу.

Разве это свобода?

Лили протянула руку и потрогала мою грудь.

— Вы ранены, а в спине торчит нож. Он прошел сквозь плащ, так что, наверное, засел неглубоко.

Я завел руку назад и нащупал рукоять кинжала.

— Разрешите мне, — сказала Лили. — Только сначала сядьте. Вы такой высокий, что, пока стоите, мне его не вытащить. Идите туда, где сидела я.

Под моим весом ящики превратились бы в груду дров. Я облокотился на самый крепкий, встал на колени и с усилием втянул воздух. Лили уперлась плечом мне в хребет. На выходе кинжал обжег так же, как и на входе. Я еле сдержался, чтобы не наброситься на Лили.

Она расстегнула мой плащ, скинула его на землю и аккуратно задрала рубашку, чтобы осмотреть рану.

— Он вонзил нож в бок, но не задел внутренностей. Возможно, они у вас в другом месте. Или просто сегодня чудовищам везет.

Сунув руку под платье, она оторвала лоскут от нижнего белья, свернула в комок и крепко прижала к ране, чтобы остановить кровь. Затем Лили заменила свою ладонь моей и велела подержать. Я изогнулся всем телом и выпустил воздух со свистом сквозь зубы. Лили порвала остатки нижнего белья на полоски и перевязала мне поясницу.

— Когда найдем врача, вы тоже должны к нему пойти. Возможно, придется наложить швы.

Наблюдая эти проявления заботы, я не верил в их искренность. Словно догадавшись о моих сомнениях, Лили сказала:

— Только не подумайте, что я это делаю из любви. Я по-прежнему вас ненавижу. Но мне не обойтись без вашей защиты. Я отправлюсь с вами на северные острова, о которых вы говорили. А когда мой дом восстановят, вы проводите меня домой. Хотя бы до этого срока нужно сохранить вам жизнь.

Она говорила о своей ненависти с улыбкой, словно это был комплимент, и на щеках у нее появились ямочки. И что из этого? Разве на свадьбе эти щеки не сияли красотой, хотя червь уже точил ее нутро?

Но теперь все стало ясно: я — всего лишь дрессированная лошадь, которая делает вид, будто решает задачки, а сама просто бьет копытом в землю. Я записываю лишь слова людей, но ничего не знаю об их чувствах.

Лили слишком устала, и мы решили отдохнуть в углу под навесом. Мне надоело писать, я достал из кармана дневник Уолтона и читаю:


Она спрашивает, вспоминал ли я о ней сегодня? Нет, не вспоминал. Утром я увидел след, почуял, где тварь пометила территорию, услышал оглушительную лесную тишину сразу после ее ухода. Как я могу смотреть на навозную кучу и вспоминать Маргарет? Не понимаю ее.



Она приехала в Германию для того, чтобы похвастаться новым муженьком? Чтобы извести меня? Смотри, мол, как хорошо мне жилось без тебя. Я думал, девочка тоже приедет. Но Маргарет сказала, что должна побыть наедине с мужем. Что же мне делать? Мне нужно увидеть девочку…



У меня на голове золотая повязка, она стягивается все туже и туже, словно пружина часов, и мне уже мерещится терновый венец.



Я прикинулся сумасшедшим перед мужем Маргарет, — какой же он глупец! — хотя сама она, кажется, тоже ничего не заметила. Что это значит? Что я вовсе не такой безумный, как думал? Или что я был безумцем и прежде, а она просто не обращала внимания? Он даже дал мне денег на прощанье, словно хотел ее выкупить. Сколько стоит сестра? Почем нынче жена?



Перечитал дневник. Прошло столько месяцев! Как я мог писать подобные богохульства? Я не ощущаю времени, не чувствую изменений в себе. Я думал, что лишь притворяюсь сумасшедшим перед ее мужем, но роль моя воплотилась в жизнь. Я схожу с ума.


Позже


Безумный автопортрет Уолтона был зеркалом, в которое я боялся смотреть. Одна мысль приводила меня в жуткое беспокойство, и я случайно разбудил Лили. Хотя уже было поздно для поисков врача, да и некого спросить, где он живет, она настояла, чтобы мы вышли из-под грубого укрытия и проникли в город. Лили молчаливо следовала за мной.

Мы очутились в районе Дрэксема, расположенном у реки. Она зловеще бурлила, неся свои мутные, темные воды. Ни ветерка — лишь клубы морозного пара изо рта. В недвижном воздухе сгустился едкий, прогорклый смрад, преследовавший нас еще от дровяного сарая.

Ночную тишину прорезал жуткий звук: низкий протяжный стон, который перешел в пронзительный визг, а затем вдруг смолк.

Это кричал от боли Джек.

Кивнув, я зашагал решительнее.

Здание, откуда донесся вопль, стояло в стороне от прочих жилых домов, сгрудившихся купами, и было повернуто к реке задней стеной. Невзирая на поздний час, на первом этаже горел неяркий свет, а открытая дверь отбрасывала бледно-желтый прямоугольник на пустой огороженный двор.

— Звук был оттуда. — Лили подняла голову и принюхалась. — И запах тоже.

Я приблизился к воротам, вошел и направился к открытой двери. Во дворе было мокро, грязь хлюпала под сапогами.

Через широкий проем я попал в голую комнату с каменным полом, где было сильно натоптано. Вонь была такая, словно что-то протухло под лучами палящего солнца. Внутри находился деревянный загончик, высотой по грудь человеку, а за ним — дверь в другую комнату. Лили шагнула туда и осмотрелась.

— О Господи! — воскликнула она. Я устремился вслед за ней с дурным предчувствием.

Вторая комната была залита кровью. Перед нами стоял мускулистый мужчина с ножом. С ножа капало. Его одежду, бороду, бледное, но мясистое лицо облепили кровяные сгустки. Кожаный передник плохо защищал: рубашка и брюки блестели спереди, будто забрызганные красной краской. У ног человека лежал бык с перерезанной глоткой, откуда на мокрый пол равномерно хлестала кровь. Сзади на деревянных каркасах висели освежеванные и выпотрошенные туши, с которых все еще капало. На полу валялись отрубленные головы животных. Их внимательные глаза делали сцену еще более кошмарной.

Крик привел нас на бойню.

Идеальное место для раздумий над моей природой после двух ночей зверств.

Окровавленный мясник нахмурился и махнул тесаком:

— Как вы меня напугали! Мало того, что я не прикончил его одним ударом, — он показал на кувалду, прислоненную к загону, — так тут еще вы: не успел даже толком кровь спустить. Через месяц какому-нибудь барину попадется жесткий кусок, и он обвинит меня. А разве я смогу предъявить вам счет? Черта с два!

Он наклонился и освежевал животное такими уверенными, лаконичными движениями, что страшно было смотреть.

— Нам, британцам, необходима говядина. Вы же знаете, мы главные мясоеды на свете. Дайте человеку бифштекс, и он победит самое грозное племя дикарей! — Он глянул на нас. — Однако нечасто приходится принимать клиентов среди ночи, к тому же таких необычных. Хотя, может, вы не за этим сюда пришли?

Он похвастался мясницким ножом, который блеснул смертельно острым лезвием.

— Мне нужен врач, — прошептала Лили. — Но…

Она покосилась на окровавленные туши.

— Но вам стало любопытно, да? Позвольте, я вам покажу.

Возвратившись к работе, он свернул бычью шкуру в рулон и положил ее на груду, высившуюся на деревянном столе. Затем быстро отрезал голову, отбросил ее в сторону и подтащил освежеванную тушу к пустой рамке. Задние ноги животного прикрепил к металлическим зажимам, вонзающимся в кость: они были привязаны к веревкам, закрепленным наверху рамки. Мясник собрался подтянуть тушу вверх и подвесить ее шеей вниз наряду с другими. Напрягшись от усилия, бледное лицо мужчины пошло пятнами.

Я прошагал по скользкому полу, взял веревки и одним рывком поднял тушу. Мясник проворно ее пристегнул. Но для меня время растянулось — так сильно обжигала ножевая рана. Если даже кровь перед этим остановилась, теперь она, наверное, хлынула вновь.

— Очень благородно с вашей стороны, сэр. — Мясник закрепил веревки. — Это делают втроем, но мой мальчонка захворал, ну а другой… в общем, лодырь опять наклюкался. Я благодарен, но меня не проведешь. Людей убивали и не за такую мелочь, как изрядный кусок мяса.

Он вновь схватил нож.

— Женщина не лжет. Ей действительно нужен врач.

— А с чего вы взяли, что я раздаю медицинские советы?

— Взгляните на меня! — в нетерпении сказала Лили. Она сняла с себя одеяло, подняв его повыше, чтобы не волочилось по грязному полу, и шагнула к фонарю. Колеблющееся пламя осветило страшно исхудавшее лицо и синяки под глазами, подвенечное платье болталось на ней. — А теперь на него! — Она презрительно кивнула на меня. — Мы должны были остановить карету в парке? И спросить Красавчика Браммела[10] или его свиту?

Другой бы на месте мясника лишь утвердился в своих подозрениях, но он, наоборот, окончательно успокоился.

— Моя фамилия — Бишоп. А прозвище — Живодер.

Он протянул мне руку. Свежая кровь не скрывала сеть шрамов, расчертивших его кожу, — шрамов, способных соперничать с моими, и обрубок большого пальца. Заметив мой пристальный взгляд, Бишоп усмехнулся и показал обе руки еще и Лили. Указательный палец на второй тоже был без первой фаланги.

— Руки мясника ни с чем не спутать, — гордо заявил он. — У масонов есть свое тайное рукопожатие, а у нас свое: мы шевелим культяпками. — Мясник пощупал то, что осталось от большого пальца. — Пока есть чем упереться в рукоятку ножа, без работы я не останусь.

Он прошагал к своему набору ножей и выбрал самый большой.

— Вы занимаетесь этим каждый день? — спросила Лили. Другая женщина, или даже мужчина, возможно, упала бы в обморок при виде всей этой крови. Я не знал, восхищаться ли ее самообладанием или, напротив, страшиться его.

— Да, мисс, и, как видите, нередко даже по ночам.

Он подтащил к только что поднятой туше большой жестяной чан и распорол ножом грудную клетку. Выверенным движением левой руки подхватил внутренности, а правую засунул поглубже, нащупал печень и выдернул ее наружу. Затем пронзил ножом диафрагму, достал сердце, легкие и вывалил потроха в чан.

Орудуй Джек кинжалом столь же умело, что он обнаружил бы внутри меня? В глазах потемнело, и все поплыло: даже пришлось ухватиться за деревянную рамку со свежей тушей. Но Бишоп решил, что я наклонился ближе, поскольку меня заинтересовало его ремесло.

— Знатоки говорят, это целое искусство. Один неверный надрез, — он показал на кишки, — и перетравишь половину клиентов. Конечно, я стану отпираться — скажу, что это кладовщик виноват.

— А что вы делаете, — спросил я, голова у меня еще кружилась, — с обрезками?

Я шагнул ближе к чану. Недавно я жестоко поиздевался над двумя людьми, хотя мог прикончить их парой ударов. Возможно, судьба привела меня сюда, чтобы напомнить о том, кем я был на самом деле.

— Да почти все идет в ход, — ответил Бишоп. — Из жира варят мыло, из голов и ног — клей, шкуры дубят, а кости перемалывают на удобрения. Остатки выметают через вон то отверстие и смывают в реку.

Сбросив капюшон, я нехотя запустил обе руки в липкую, остывающую массу, не думая о том, что безнадежно испачкаю рукава и перед рубашки. Я вытащил огромное сердце с торчащими из него венами и артериями. Казалось, оно вот-вот забьется.

— А что вы делаете с органами?

— Некоторые считают их лакомством. Но, по-моему, вы клоните к чему-то другому.

Лили рассмеялась, правда беззлобно:

— Да-да, расскажите, куда вы клоните, Виктор. Поведайте Живодеру Бишопу, что порой случается с органами. Покажите ему.

Бишоп попятился, держа перед собой нож.

Бросив сердце в чан, я скинул плащ. Я позволил рассмотреть свое лицо, потом задрал рубашку и выставил грудь. Я не знал, пропиталась ли кровью повязка на спине.

— Меня разрезали и чем-то начинили. Хотелось бы понять чем именно.

Бишоп с благодарностью присвистнул и ухмыльнулся:

— А работка-то неряшливая. Но все равно я не прочь познакомиться с мясником, который это сделал.

— Это был не мясник, сэр, — возразила Лили, — а его отец. Медик. По крайней мере, так утверждает Виктор. Это возможно? Или он просто врет, чтобы понравиться? Некоторые мужчины очень странно ухаживают.

Бишоп насупился.

— Я плохо разбираюсь в ухаживаниях, мисс. А на ваш вопрос отвечу: такому невежде, как я, кажется возможным все что угодно.

Он поднял бычье сердце и взвесил его на ладони.

— Все же великовато, даже для вас. Но есть мысль насчет свиней.

— Свиньи? — Лили рассмеялась. — Виктор, вы будете искать трюфели и разбогатеете!

Я посмотрел на свои руки, потом на туши, головы и глаза, тоже вопросительно взиравшие на меня. Я пришел сюда, чтобы поразить самого себя, воплотить истины, о которых я лишь читал в дневнике отца, в кровавую реальность… Что же я хотел выяснить? И что подумал бы Уинтерборн, очутись он здесь этой ночью? Что он подумал бы обо мне?

Внезапно я опустил рубашку и набросил плащ. Его нижний край был насквозь мокрым от крови.

— Нам пора, — сказал я.

— Уже? — удивился Бишоп. — Но вы даже не сказали, зачем приходили.

— Сказали! А вы так и не ответили! — Лили скомкала белое кружево на животе. — Вы не знаете какого-нибудь врача?

Мясник уставился на нас, переводя взгляд с Лили на меня и снова на нее.

— Вряд ли кто-нибудь обрадуется вам в столь поздний час. Пройдите три квартала до таверны «Бойцовый петух». Скажите, что Живодер Бишоп велел вас накормить и приютить. А завтра в полдень сходите на Хай-стрит и спросите доктора Фортнема.

Я благодарно кивнул и махнул Лили. Когда она вышла, Бишоп схватил меня за руку и притянул к себе.

— Скажите, — настойчиво потребовал он, — что с вами произошло на самом деле?

— Не знаю.

Он ухмыльнулся:

— Ладно, все равно славная шутка. Свиное сердце, вот уж точно!

В сарае за «Бойцовым петухом», куда нас отвели, есть соломенный тюфяк, одеяло и даже огарок. Правда, нет тазика и воды, чтобы смыть кровь с рук, но никакой воды не хватит для того, чтобы оттереть их дочиста.

Лили мирно спит в углу: ей все нипочем. Вопреки тому, что я не привык к ее неотлучному присутствию, оно меня почему-то успокаивает.

Лили сказала, что доберется вместе со мной до Оркнейских островов, хоть ей и невдомек, что это за место. Нам нужно бежать туда как можно скорее.


Позже


На рассвете нас разбудил громкий стук в дверь: за порогом мы нашли миску овсяной каши и кружку эля. Лили запихнула в себя одну ложку, а я доел остальное.

На улице она спросила прохожего, где находится рынок. Так же, как в Риме или Венеции, я ссутулился под плащом и натянул пониже капюшон. Лили отвлекала купцов, страшно ругая их товар, а я тем временем обчищал ящики с деньгами на их телегах. Ближе к концу утра Лили решила, что на врача нам хватит.

Вскоре мы нашли дом доктора Фортнема на Хай-стрит. Здание, да и весь проспект выглядели столь внушительно, что даже нищие робели: мы не заметили там ни одного. Пока я думал над этим, стоя в переулке, Лили помчалась стрелой, уверенная, что, несмотря на ее внешний вид, все тотчас поймут, какое высокое положение она занимает. Ее впустили в приемный покой, но она вышла через пару минут — страшно бледная и с клочком бумаги в руке.

— Он не мог осмотреть вас так быстро, — сказал я.

— Он вообще не захотел меня принимать. Женщина сказала, что он лечит бедняков и обездоленных, но не в этих апартаментах. Мне пришлось тотчас уйти. Он примет меня в восемь вечера, — она протянула бумажку, — по этому адресу.

Той же ночью мы отправились в обветшалый район и остановились перед зданием, указанным в записке: сначала в доме было абсолютно темно, потом на втором этаже зажглась лампа.

— Вам не нужно показать рану врачу? — Лили не хотелось идти одной.

Я ответил, не поднимая глаз:

— Нет, кровотечение остановилось.

Я боялся заходить в тесную комнатку на верхнем этаже.

Мы оба помолчали, Лили взглянула на освещенное окно.

— Если вы не подниметесь, он уйдет, — сказал я.

— Умереть можно по-разному, — пробормотала она, будто не слыша, — но я страшусь любой смерти.

Лили направилась к двери, а затем прибежала обратно.

— Вот, — она сняла заколку и всучила мне. — Хватит и монет. Он не получит больше ни гроша!

Прошло много времени, прежде чем она появилась в дверях. Качаясь, Лили ухватилась за косяк. Глаза безумно блестели, губы застыли в страдальческой улыбке.

— Я запустила себя, — шепнула она. — Уже ничего нельзя сделать.

Она стукнула себя в грудь икрикнула:

— Кишка тонка!

— У кого?

Выпустив пар, она повисла на мне.

— У меня, иначе бы я сама с этим покончила. Причем немедля, ведь мои мучения еще даже не начинались.

Я молча обнял ее, и к ней вернулось самообладание. Она выпрямила спину. В ее глазах вновь читалась жесткость. Через пару минут Лили оттолкнула меня:

— Не прижимайтесь так сильно. От вас разит лошадьми, руки сами тянутся за хлыстом.

Лили отряхнулась, словно я испачкал ее. Смотрела она равнодушно, но руки у нее дрожали.

— Что с вами? — тихо спросил я.

— Рассказать вам? — Она повысила голос. — С таким же успехом можно рассказывать одной из моих собак. Разве животное что-нибудь знает о женской боли?

— Так и женщине не понять страданий животного.


Дамфрис

20 ноября


Наконец-то Шотландия! Скалы уступают место болотам, черные леса — долинам: вечно изменчивый ландшафт Шотландского высокогорья. Погода здесь такая же суровая и капризная, как мои мысли, и я впитываю соль, рассеянную в воздухе, с каждым вздохом. Море уже совсем близко, а там и до Оркнейских островов недалеко!

Сегодня я чувствую оптимизм, которого еще вчера не было: наверное, мое настроение резко улучшилось, едва я ступил на шотландскую землю. Учитывая взаимную неприязнь шотландцев и англичан, я больше не опасаюсь погони. Теперь я двигаюсь по собственной воле. Не убегаю, а, наоборот, спешу навстречу.

Лили до сих пор под впечатлением от вчерашнего посещения врача и не разделяет моего веселья. Она еще больше устала, словно после медицинского подтверждения болезнь стала более ощутимой.

Ее точит червь…

Я вздрагиваю при этой мысли, хотя и знаю, что такова участь всех людей. Как забавно, что сам я, не будучи человеком, был пищей для червей задолго до того, как сделал первый вздох.

Какие мрачные мысли!

Никогда больше у меня в носу не защипет от запаха гари и руки мои не обагрятся кровью. Никогда больше не увижу я лиц в темноте: ни отца, отказавшего мне в праве на жизнь, ни Уинтерборна, попрекавшего меня тем, что лишь могло случиться. Я сотворю свою жизнь именно так, как сам был сотворен: наперекор естественному порядку вещей.

И если я сумею распрощаться с прошлым, быть может, это удастся и Лили. Она бледна, однако по-прежнему красива; хоть она и злословит, но сопровождает меня по собственной воле.


4 декабря


Лили мало говорила, ела еще меньше и передвигалась все медленнее. Ей приходилось напрягаться, чтобы просто поднять глаза к небу. Она перестала оспаривать каждое мое решение — верный признак усталости: у нее даже нет сил жаловаться.

Я искал местечко поуютнее. Часов в одиннадцать ночи вломился в хлев поодаль от избы. Там были старая лошадь, тощая корова и чахлые цыплята, а также сено, фураж и фермерская утварь. Я стал гладить лошадь и тихо говорить с ней. Когда она успокоилась, остальной скот тоже затих.

Я устроил постель для Лили за охапками сена и уложил ее. Я собирался вздремнуть лишь пару часов, а ей дать как следует отдохнуть, но заспался сам. На рассвете из-за стены раздались голоса. Я проснулся, Лили же не шелохнулась. Я подкрался, чтобы послушать.

Пожилой человек резким тоном наставлял юношу, как вести хозяйство те два дня, пока его не будет дома. Распоряжениям не было конца и края. Наконец подъехал экипаж и увез его. Пяти минут не прошло, как я услышал голос мальчика. Юноша перекладывал на него только что полученные обязанности: подоить коров и накормить цыплят, и сам собирался отлучиться. Он дал мальчику монетку и пообещал еще одну по возвращении.

— Узнаю, что ты не сидел на месте, а пошел выкаблучиваться перед друзьями, что ведешь хозяйство вместо меня, — сказал он так же сурово, как мужчина, — я тебя поколочу, да еще и деньги заберу.

— Никому не скажу. Ты же знаешь, я не шучу!

Молодой человек поспешил по своим делам, насвистывая веселую мелодию.

Мальчик быстро выполнил свою работу: выпустил скот в огороженный двор и рассыпал по земле корм. Затем взял ведро, наспех подоил корову и унес молоко. Лили так и спала.

Проникнуть в избу не составило труда: одна ставня болталась, и я залез в спальню. Там стояли комод для белья, умывальник, ночной горшок, соломенная кровать с грудой стеганых одеял. В кухне — стол и стулья; над очагом висела посуда. В углу виднелась деревянная скамья, а перед ней на голом полу лежал полосатый ковер. За кухней находилась кладовая, ступеньки вели в погреб, где хранилась картошка, морковь, репа, лук и бочонок мяса в пенистом рассоле.

Будь я один, возможно, просто обчистил бы кладовую. Но Лили сильно переутомилась. Я отпер дом изнутри, разбудил ее и объяснил, что мы можем остаться в избе до завтра. Главное — спрятаться, когда вечером мальчик придет доить корову.

Лили оживилась при мысли о том, что изба будет нашей, к тому же она как следует выспалась. Наскоро приготовив яичницу, она решила зажарить на ужин цыпленка — причем загодя, чтобы дым из трубы успел рассеяться до возвращения мальчика. Как ни в чем не бывало она почистила морковь и картошку, а затем взяла топор и сама зарубила цыпленка. Вначале, правда, слегка промахнулась, но не от страха, а из-за слабости. Тотчас положив раненую птицу на место, Лили прикончила ее. На миг мне показалось, что для ее нервов это было слишком: Лили будто в оцепенении уставилась на ручеек, вытекавший из шеи.

— На деле это всегда проще, чем кажется, да? Нужно просто взять и ударить.

Лили швырнула мне птицу, чтобы я ощипал ее: брызги крови прочертили в воздухе дугу.

Еще раньше она поставила на огонь кастрюли с водой для ужина. Когда варево тихо закипело, Лили заявила, что хочет принять ванну, и велела мне притащить из хлева деревянную лохань, которую она там присмотрела. Я отодвинул стол и стулья, внес лохань и ведрами наполнил ее наполовину. Постепенно доливая кипяток, Лили довела воду до нужной температуры, а затем прогнала меня. Во время мытья она напевала, и ее было слышно даже на улице, где я сидел под закрытыми ставнями.

Через час Лили показалась полностью преображенной: не только помыла тело и волосы, но и облачилась в свежую одежду из комода. Укоротила брюки и пробила новую дырочку в ремне. Заправленная в штаны рубашка хозяина собралась большими складками на талии. Волосы Лили зачесала и вновь украсила дорогой заколкой.

— Теперь ваша очередь. — Она расстегнула ворот моей рубахи. — Вы еще грязнее, чем я. Я не позволю вам сесть за стол, пока не помоетесь. Вода в лохани остыла, но в чайнике еще горячая, да и в кастрюле тоже. Приступайте. — Она выскочила из дома и заперла за собой дверь.

Я медленно разделся, думая о том, что всего час назад она раздевалась на этом же самом месте, и поразился ее сегодняшней беспечности. Сколько продлится ее хорошее настроение? И до каких пор готова она играть роль женушки?

Я подобрал свадебное платье, валявшееся в углу, вдохнул ее аромат и провел кружевами по губам. В тот день, когда я пытался ею овладеть, кружева казались жесткими. Время и дорога их разгладили, и, возможно, это же произошло с Лили. Таких женщин не толкают в грязь. Но семейным уютом их тоже не заманишь, хотя меня, как ни странно, он прельщал.

Передо мной стояла лохань с водой, где до этого мылась Лили. Я не добавил горячей, словно боясь разбавить то, что от нее здесь осталось. Лохань оказалась для меня маловата, но я кое-как уселся, втиснув тело внутрь и свесив ноги наружу. Зачерпнул воды и ополоснул покрытое шрамами лицо; затем облил покрытое шрамами тело. Эта вода касалась ее кожи, и теперь она касалась моей.

Я представил, как изящно и тонко маню ее, будто соблазнитель из лучших гостиных. Но, вообразив Лили в своих руках, я ощутил грубую похоть. Чего же я еще ожидал? Я ведь и есть грубое, неотесанное создание, мысли мои примитивны и неизысканны, желания — омерзительны. Я бесчувственный чурбан, и мне никогда не постичь женского сердца. Лили была права: что я знаю о человеческой натуре?

После этого отрезвления я быстро домылся и натянул на себя ту же испачканную одежду. В комоде не нашлось ничего, во что я мог бы переодеться.

В столь скверном расположении духа я распахнул дверь кухни и нечаянно опрокинул лохань. Лили ждала меня во дворе и прокричала оттуда:

— Осторожнее, мальчик может что-то заподозрить, если увидит лужу под дверью.

Я решил, что она знает о моем желании, но предпочитает не говорить об этом. Я решил, что она…

Лили подала ужин, пробежав от плиты к столу и при этом легко коснувшись моей руки. Потянувшись за солонкой, она задела мои костяшки. Я едва пригубил еду, но зато с радостью наблюдал, как она ест.

— Это лишь потому, что я сама приготовила.

— Тогда мы должны остаться здесь навсегда.

Смеркалось. Я помыл посуду, потушил огонь, навел порядок в хлеву и запер дом изнутри. Мы молча ждали на кухне. Лили ерзала на скамейке и поминутно подбегала к окну.

— Вы очень напряжены, — сказал я.

— Не хочется, чтобы меня выгоняли.

— Вы могли бы жить в таком месте? — спросил я.

— А вы?

— Если бы все было как сегодня, то да.

— Вам так понравилось?

Сегодня я одним глазком подсмотрел, какой могла бы быть моя жизнь, но не сумел найти нужных слов для Лили.

— Тише, — сказал я. — Мальчик.

Лили заглянула в щель между ставнями.

— На нем сапоги, — сказала она и посмотрела на свои ноги. На свадебные туфельки, которые износились до самых подметок, Лили надела башмаки фермера, но те не подходили ей по размеру. — Возможно, его сапоги придутся мне впору.

Она потянулась к щеколде, но потом отдернула руку.

— Мы должны уйти. Завтра он придет довольно рано. Впереди у нас только ночь.

— Да, ночь.

Она села на скамью, я разместился у ее ног, и мы оба слушали, как скот загоняли в хлев. Лицо Лили стало задумчивым, взгляд — отрешенным. Что-то ее расстроило: возможно, разговор о простой семейной жизни напомнил Лили о ее собственном шатком положении. Над Лили властвовал червь. Могла ли она надеяться хоть на какое-нибудь будущее?

Заходило солнце, и между ставнями пробился красный луч. Он разрезал темноту розовой полосой, которая легла на лицо Лили. Наверное, она увидела такую же на моем и, склонившись, погладила мне щеку.

— Вы весь розовый — словно цветок, как турецкая гвоздика.

Я схватил ее ладонь и поцеловал.

— Теперь я должна называть вас Виктором-гвоздикой, — прошептала она.

Дверь загремела, и я вскочил на ноги. Потом загремели ставни: мальчик удостоверился, что изба надежно заперта на ночь.

Лили тоже поднялась и повернулась к остывшему очагу. Легко опустив руки ей на плечи, я ощутил то, чего не видел глазами: вся ее мягкость неожиданно исчезла. Я уже давно заметил, как ее живот раздулся от голода, а теперь нащупал истончившуюся плоть. Но все равно — то ли закатные тени все сгладили, то ли мне самому она была нужна здоровой, хотя бы на одну эту ночь — Лили была прекрасна, как никогда.

Стоя у нее за спиной и боясь посмотреть в лицо, я протянул руку. Нас разделяла пропасть неизмеримой глубины и ширины, бездна мыслей и желания. Лили откликнулась сквозь черноту, опустила ладонь в мою руку и обернулась.

— Виктор, — шепнула она, не поднимая глаз.

— Да, Лили.

— Простите.

— Вы ни в чем не провинились. Это я должен просить прощения. Мне нечего дать вам. Я только то и делал, что брал.

— Когда мы встретились, было уже слишком поздно. Все самое ценное давно выкинули. Вам нечего было взять. Простите и за это.

Отступив, она попробовала высвободить руку.

— Тсс. — Не хотелось ее отпускать.

От моего прикосновения она расслабилась, и я притянул ее к себе. Низко наклонившись, уткнулся в ее волосы, провел губами по обнаженной шее.

Лили мягко выскользнула из моих объятий и, не оглядываясь, удалилась в спальню. Я услышал, как чиркнул кремень, открылся и снова закрылся комод, тихо упала на пол обувь и скрипнул соломенный тюфяк. Затем раздался еще один непривычный звук — негромкий шелест, повторявшийся снова и снова.

Я шагнул в открытую дверь. Лили сидела на кровати, отвернувшись от меня. Она была в белой ночной рубашке, изношенной до дыр, одежда валялась грудой на полу. На умывальнике между нами горела свеча, и мы отбрасывали тени на противоположные стены.

Беспрестанный шелест исходил от волос, которые расчесывала Лили. Черные как смоль кудри спутались и поблекли, но что-то в ее движениях глубоко меня тронуло. Женщины веками расчесывали волосы по ночам перед своими мужчинами. Казалось, будто мы оба только и ждали этой минуты.

Жена Лучио распустила волосы и расправила их пальцами, а потом занялась любовью с Лучио.

А Мирабелла…

Я направился к Лили. Она знала, что я пересекаю комнату: я видел, как застыла ее рука при звуках моих шагов и как Лили взглянула на стену, где наши тени соединились. Но когда я подошел, поставил ее на ноги и обнял, она отпрянула. Вначале я заметил лишь слезы и необъяснимое страдание в глазах. Больше ничего не имело для меня значения. Кто довел ее до рыданий? Как ее утешить?

— Как вы смеете прикасаться ко мне?

Ее рот скривился в отвращении.

— Смею? — повторил я, не понимая. Я схватил ее, но она отбивалась, и у меня все загудело внутри. — Разве вы сами не поманили меня? Когда я поцеловал вашу ладонь, вы назвали меня цветком, гвоздикой!

— Такой же вздор я говорю собакам, лижущим мне ноги! — Она ударила меня по лицу щеткой для волос. Щеку обожгла боль, я выбил расческу, схватил Лили за руки и вывернул их за спину.

— Вы оставили дверь открытой. — Я стиснул ее крепче. — Какой мужчина устоит перед таким соблазном?

— Мужчина не устоит, но мужчину я бы и не дразнила.

— Чудовище тоже лучше не дразнить!

Я впился в ее лицо и поцеловал черными, как ночь, губами. Лили скривилась, сплюнула и вытерла рот.

— Чудовище? Так вот кем вы себя возомнили? В лучшем случае вы всего лишь уродливое животное.

— Животное? — Это слово разбудило мои страхи, напомнив о нападках Уолтона.

— Да, зверь, — сурово сказала она. — Вы просто набор частей тел — сами же говорили. Вас можно сравнить с огромным избалованным псом, которому разрешают есть со стола и спать в хозяйской постели.

Я ослабил хватку: страсть сменилась жестокостью. Лили выскользнула из рук, но не убежала, а встала в нескольких сантиметрах и продолжила:

— Вы не мужчина, Виктор, и не чудовище. Вы просто никто.

Как же быстро моя похоть обратилась в яростное безумие!

— Вы нарываетесь на большие неприятности, — сказал я.

— Вы угрожаете мне, как тем уличным бандитам? И на том спасибо, ведь Гарри Берка вы даже не предупреждали!

Рука непроизвольно сжалась в кулак. В последний момент я отвел ее чуть в сторону и ударил в стену рядом с глазом Лили. Штукатурка посыпалась на пол большими кусками. Лили подскочила, но не сдвинулась с места. Она засмеялась и заплакала одновременно, словно в своем помешательстве смутилась собственных желаний.

— Неужели вы не видите, насколько вы жалки?

Она задрала подбородок и широко расставила руки. Она была так близко и, маленькая, словно фарфоровая кукла, жаждала боли. Я схватил умывальник и шарахнул им о стену. Чашка и кувшин разбились, осколки посыпались на босые ноги Лили. Свеча упала, зашипела, и комната погрузилась во мрак. Я замахал руками наугад. Вцепился Лили в волосы и потащил ее к себе.

— Знаете, что мой отец думал о вас? — спросила она жестко. — Он считал, что ваше существование обесценивает саму жизнь. Но это громко сказано. Окажись отец здесь, он увидел бы обыкновенного кобеля, которому не терпится покрыть сучку.

Я с воплем оттолкнул ее, спотыкаясь, выбежал из дома и умчался в лес.

Я не человек? И даже не чудовище? В лучшем случае зверь? Что ж, тогда стану им в полной мере: уж этого-то ей не отнять — я буду упиваться своей природой. Я сбрасывал с себя по очереди всю одежду — эту жалкую маскировку человека, которую я зря носил. Скинув с себя все личины, я остался голым. В густом подлеске колючки и ветки сдирали с меня эту кожу, украденную у людей, с тем чтобы скрыть мою звериную сущность. Миля за милей я все больше углублялся в чащобу, пока она не признала меня. Я больше не был ни человеком, ни чудовищем и в мыслях своих обернулся настоящим животным дивной, неведомой породы.

Если бы только чаща была такой же волшебной, как в детских сказках… Тогда иллюзия стала бы полной: в плену лесных чар у меня на ногах отросли бы копыта, а туловище, руки и ноги покрылись бы густым мехом. Пока я мечтал об этом, мои органы чувств, всегда столь восприимчивые, прониклись сотнями звериных ощущений: мне померещилось, будто в ветре я чую запахи соседнего города. Я думал, что слышу, как мужчины громко храпят и бормочут во сне, и наслаждаюсь десятками женщин, спящих в десятках кроватей.

Тропинку окаймляли с обеих сторон безжалостные шипы и зазубренные колючки, которые расступались, точно шелк, перед моим воображаемым мехом, доставляя лихорадочное наслаждение. Я бежал все дальше и дальше. В одном месте инстинкт подсказал мне остановиться, и я ринулся сквозь ветви, нависавшие сводом над заросшей тропкой. Я очутился на прогалине, где отдыхало стадо оленей. Вначале они оцепенели, но затем вскочили, словно по команде, и разбежались в стороны, сверкая хвостами.

Положив глаз на молодую самку, я быстро догнал ее: копыта щелкали перед самым носом при каждом скачке. Я мчался с ней наравне и вскоре почуял, что лань ослабела. Лишь тогда я прибавил ходу. Вытянув руки, схватил ее сзади за бедра и притормозил. Она лягнула меня по коленям, потом встала на дыбы, пытаясь скинуть, но я держался крепко, и самка наконец остановилась. Я вцепился ей в бока, она перестала брыкаться и лишь в страхе дрожала, а я повернул ее мордой к себе, чтобы слиться с ней, как никогда не сливался с женщиной. Лань заволновалась, но я вновь успокоил ее, негромко шикнув. Я был добр с ней, хотя до подобного отчаяния довела меня отнюдь не доброта.

В последний миг я вскрикнул от мучительного осознания, что ни один человек не признает меня равным.

Я Виктор Оленберг. Человек-олень. Человекозверь. Лили была права.

Я рухнул в изнеможении и очнулся лишь несколько часов спустя. Я был голый, кожу покрывали сотни порезов, все тело ныло и горело: такова явь, а мое превращение было лишь грезой. Я встал и медленно побрел обратно по лесу, подбирая нищенскую одежонку, которую обронил там и сям, и вновь придавая себе человеческий облик.

Один Уолтон понимал меня. Только он знал, кто я. Теперь он мертв. Как мне быть без него?

Едва порозовело рассветное небо, я заметил вдалеке соломенную крышу избы.

«Ах, если б сердце знало…»

Я запнулся. Как только в ушах прозвучали слова, я понял, что мои поэтические наклонности — лишь диковинный трюк, результат дрессировки: ничего не чувствуя сам, я научился выражать чувства других. Попугай по команде поет, а я цитирую стихи.

Вчера ночью я убежал, чтобы не совершить неминуемого насилия. Но действительно ли я отказался от него? Или попросту выбрал еще худшее в людских глазах извращение? Наверное, потому я и вернулся в избу, ведь я мог узнать ответ лишь в том случае, если бы увидел Лили и не разъярился.

Она сидела у дверей, уже собираясь уходить: в рубашке и штанах, взятых из комода после купания. Сверху она накинула плотную куртку. Рядом лежал мой плащ и узелок, видимо, с едой.

Услышав мои шаги, Лили тотчас встала.

— Простите, — тихо сказала она, потупившись. Глаза были красные и распухшие — Лили все еще плакала. — Все, что я говорила в той комнате… это неправда. Все это ложь от начала до конца. Ложь.

При этом беглом намеке на вчерашние события на языке у меня завертелись колкости. Кровь застучала в висках, жилки забились, лицо побагровело. Как ответить на подобное извинение? Как расценивать ее слезы?

Я промолчал, пытаясь сохранять самообладание. Она встала на цыпочки и на краткий миг приложила ладонь к моей покрытой рубцами щеке. Ее рука, прохладная от утреннего воздуха, трепетала, словно крыло бабочки. Я подумал лишь о том, какая она хрупкая, как легко ее раздавить.

— Мнение моего отца много для вас значило, верно? — Лили умела безошибочно попадать мне в самое сердце. — Я вложила в его уста… дядины слова. — Я по-прежнему не отвечал, а она продолжала: — Поначалу отец отзывался о вас хорошо. Он считал, что вы проявили большое мужество и сдержанность, учитывая дядино обхождение.

— А потом? — Я наконец заговорил. — Что ваш отец сказал потом? Когда узнал правду и попытался убить меня? Пока я сам не убил его…

— Потом он говорил очень мало, — Лили украдкой взглянула мне в лицо, так что я ощутил себя Горгоной. — Он расстроился из-за того, что повел себя столь сурово.

— И вы, Лили, тоже расстроились? Отныне будете терпеть урода и обходиться с ним по-людски? Впрочем, это не важно. Я уверен, что вы способны точно так же ненавидеть и мужчину.

— Вы не урод.

Она легко дотронулась до моей руки, хоть и старалась не встречаться со мной глазами. Лили будто свернулась калачиком и съежилась. Но я был неумолим.

— Если я не урод, то кто же?

— Простите, — повторила она, точно это и было ответом.

— Думаю, ваше раскаяние лживо. Вы сокрушаетесь, но говорите так же расчетливо, как прошлой ночью.

Тут она резко посмотрела на меня в упор.

— Не судите обо мне по словам. — Лили слабо улыбнулась, словно это относилось и к ее недавнему извинению. — Судите по делам: я остаюсь с вами.

— Какой в этом прок?

По-моему, она хотела поспешно ответить, но потом все же решила промолчать. Я тоже смолчал, сердце понемногу утихло, на лицо легла прохладная утренняя роса.

Наконец я наклонился, чтобы подобрать плащ и узелок. Я впервые заметил, что Лили не в башмаках, украденных вчера у хозяина, а в новых, чистых сапогах с одним лишь темным пятном на носке.


7 декабря


Три дня не писал… Воспоминания о событиях в избе и в лесу столь мучительны, что их следовало бы начертать кровью, а не чернилами. Совсем недавно я признался: «Я не убегаю, а, наоборот, спешу навстречу». Тогда я не знал, что в моей голове скрывается еще один охотник.

Первый шаг: я клянусь бросить Лили. Второй: Уинтерборн отчитывает меня за то, что я подвергаю опасности его похищенную дочь. Третий: Уолтон злобно радуется моему одиночеству. Четвертый: с мрачным наслаждением считаю дни. Последний: Лили обронила замечание, внушающее мне страх перед будущим.

Вчера утром, заметив город вдали, она сказала:

— Сколько будет пересудов, когда я вернусь домой! Весь Таркенвилль сбежится поглазеть на меня и мой новый дом!

Взгляд у нее был игривый, но веки налились кровью. Она худеет с каждым днем, однако не уступает недугу ни пяди своей свирепости. В тот же день Лили засунула два пальца в рот и выдернула задний зуб.

— Раскачался недавно. Червь нашел способ, как точить меня, даже если я сама не ем. Умный малый. Скоро он высосет из меня костный мозг.

Она отшвырнула зуб — жемчужину с окровавленным корнем.

Ночью притворное возбуждение в глазах Лили уступило место мягкости, а утром она сказала, глядя на несъеденный завтрак:

— Жизнь обошлась с вами несправедливо, я тоже. — В ее голосе не было сарказма — лишь грусть и рассеянная озабоченность. Лили улыбнулась. — Я человек крайностей: никаких компромиссов. Наверное, поэтому мы и вместе.

И еще из дневника Уолтона:


Поутру заметил пятно на подушке и подумал: «Он где-то истекает кровью». Сердце забилось в панике, словно пойманная птица: опять обманут! Меня лишили всего, и вот теперь отняли последний оставшийся повод для гордости.

Потом я с облегчением понял, что столько крови — словно палец вывел загадочное слово — не может означать его, а стало быть, нашу смерть. Нет уж, если тать явится в ночи, я проснусь в багровом океане, рот переполнится кровяными сгустками, я захлебнусь и пойму, что он мертв.

Но он по-прежнему жив, и я пока тоже. В своей сдвоенной душе я завидую осколку стекла, заточенному клинку — чему угодно, лишь бы лизнуть его безжалостной режущей кромкой.


10 декабря


Стон телеги, лязг металла, приглушенный голос.

Я приложил палец к губам Лили, чтобы она нас не выдала. Ночь промозглая и лютая, слепящий туман и такой сильный мороз, что воздух во рту замерзает. Мы стояли на крыльце церкви, где я решил укрыться от непогоды. Здание внезапно выросло из мглы — высокое и грозное, со шпилем, утонувшим в сером мареве. Рядом — кладбище. Надгробные камни более старой части наклонились под немыслимыми углами. Плиты поновее исчезали в тумане — призрачные солдаты, отправлявшиеся строем на призрачную войну.

Тихое ржание и снова лязг.

— Кто-то идет, — шепнул я. — Тихо.

Теперь я услышал и цокот конских копыт. Судя по их медлительности и позднему часу, кто-то действовал так же скрытно, как мы.

Ну наконец-то: пятно колеблющегося света, а затем мужское лицо, болезненно-желтушное. Человек шагал впереди телеги, освещая фонарем дорогу. Он нервничал и на ходу что-то бормотал. Телега проехала вдоль кладбища. Через пару минут послышался металлический удар, словно прозвонил колокол, который тут же заглох. Едва я успел понять, как согнулся в приступе безрадостного смеха.

— Что такое? — спросила Лили, которая шла по моим следам.

— Куда бы я ни подался, жизнь повсюду стремится преподать мне урок. Я задал вопрос: «Кто я?», и сейчас жизнь ответит мне на него. Точнее, смерть.

Я повел Лили сквозь сгущавшийся туман и впервые почувствовал ее сопротивление.

— Что это за шум? — прошептала она, притормозив.

— Не узнаете? Ну разумеется, — фыркнул я. — Ваша жизнь была слишком беззаботной, защищенной от обыденности. Этот голос моих родовых мук.

Я затащил ее на кладбище и устремился к дальнему фонарю. Но, едва мы приблизились, его заволокла беспросветная мгла, и мы совсем перестали различать окрестности.

Шум нарастал: металлический скрежет, затем тихое шипение, опять скрежет, снова шипение — звуки неустанно чередовались. Вдруг Лили все поняла, и у нее расширились глаза. В течение нескольких секунд она отказывалась идти дальше. Я схватил ее крепче и подтолкнул. Тогда она выпятила подбородок и побежала вперед, словно говоря: «Просто новое зрелище». Вдруг Лили споткнулась о надгробие и упала.

— Кто там? — спросил дрожащий голос.

— Друзья, — отозвался я.

Услышав резкое шарканье, я помчался на свет.

Фонарь стоял посреди могил рядом с неглубокой ямой, откуда неуклюже пытался вылезти человек. Поблизости валялись кирка и лопата. При моем поспешном приближении лошадь испугалась и рысью ускакала. Я поднял человека из ямы за воротник. Едва он повернул ко мне оробевшее лицо, в нос ударил перегар. Я пощупал пальто, наткнулся на твердую выпуклость и вытащил флягу.

— Небось для храбрости? — Я отпустил человека и отдал флягу. Дрожащими руками он поднес ее к губам.

— Не знаю, о чем это вы гутарите, — сказал он картаво и хрипло.

— Я не местный, сэр: каковы у вас средние расценки на трупы?

— Расхититель могил! — воскликнула Лили.

Человек уставился на нее в удивлении.

— Женщина!

— Да неужто? — злобно сказал я. — А по-моему, бесполая мерзавка. Впрочем, это не важно: хоть она и не женщина, я ведь тоже не мужчина.

От моего напускного веселья обоих покоробило. Я подавил смех (который вполне мог сойти за стон), шагнул в яму и с притворной радостью поднял лопату.

— Можно закончить за вас? Я назвался другом, к тому же у меня есть небольшой опыт в этой области, хотя, признаться, в другом качестве. — Я снял плащ и швырнул его на надгробие. — Взгляните на меня, сэр, и догадайтесь сами, к чему мог бы привести ваш ночной труд.

Человек поджал губы.

— Что-то я не кумекаю, — тихо сказал он.

— Лучше и не надо. А не то кинетесь наутек, лепеча, как полоумный.

Я принялся копать с бешеной скоростью.

— Виктор, — взмолилась Лили, обхватив себя руками. — Я не хочу здесь оставаться.

— Зато представьте, какую забавную историю вы расскажете на следующем балу! — жестоко ответил я. — Побудьте здесь хотя бы ради этого.

Возможно, спиртное придало ему смелости (или он решил, что я лишь хмельное видение), но, так или иначе, расхититель могил мало-помалу успокоился. Завороженный моей внешностью, а также моей помощью, он молча наблюдал за работой.

— Какой от нас прок, если Эдинбургское медицинское училище находится далеко на юге? — спросил я.

— А это для молодого дохтура из Малвернесса. Ему нужно много упражняться.

— И сколько раз он уже просил?

— Аккурат третий. Но ежели после этого он не сможет отличить голову от пальца, я ему даже кошки не принесу лечить.

Он пялился на Лили с бесстыдным любопытством. Сморщив нос, она осторожно отошла. Слышались только ритмичные звуки рытья. В тишине я продекламировал:

Вот и окончен долгий путь,
Уж ложе новобрачных ждет:
Невесте впору отдохнуть,
Где смерть свой водит хоровод.
— Красивый голос, — робко произнес человек, словно раздумывая, не вступить ли в разговор. — Это песня?

— Нет, стихотворение о девушке, проклинающей Господа за то, что ее возлюбленный не вернулся с войны. Однажды ночью он приезжает верхом на лошади и увозит девушку, а она радуется тому, что наконец-то выйдет замуж. Девушка не догадывается, что это кошмарный сон, а ее возлюбленный давно мертв.

Металл стукнул о дерево, Лили и расхититель подскочили. Я смахнул землю с гроба. Я почувствовал, как проникаюсь безысходным настроением стихотворения, но продолжал:

— Мертвец бешено понукает коня, и они приезжают к его могиле. Там возлюбленный говорит испуганной девушке, что это и есть их брачное ложе. Девушка озирается и видит:

Скелеты в саванах скользят,
Их бормотания слышны,
И склепы сумрачно блестят
При свете мертвенной луны.
Снова взявшись за лопату, я взломал замок гроба, наклонился и сорвал крышку. Лили зажала нос и рот рукой, но шагнула ближе, чтобы лучше видеть.

— Что сталось с девицей? — спросил мужчина.

— Под конец она видит своего возлюбленного таким, каков он на самом деле:

Сгустился жуткой ночи мрак —
Преобразился всадник вдруг:
Плоть раскрошилась, точно прах,
Посыпавшись с рамен и рук.
— Но уже слишком поздно, — закончил я, пристально глядя на Лили. — Мертвый возлюбленный спускается в могилу, и воющие призраки затаскивают туда девушку.

Сама Смерть обдавала стихи своим хладным дыханием: на кладбище она дышала тоже, но не столь искусно и куда более смрадно.

Я медленно расплел саван. Вместо прекрасной женщины передо мной лежала дородная пятидесятилетняя матрона: плоть ее сдулась, точно воздушный шар, землистое лицо усеяли черные пятнышки. Я уставился в бесчувственное лицо. Если здесь когда-то и обитала душа — если она есть хоть у одного человека, — то она покинула эту оболочку. Осталось что-то тупое и твердое, сродни земле. Как я, собранный из подобных отбросов, мог рассчитывать на людское участие?

Я схватил женщину под мышки и стал поднимать ее, будто громоздкий мешок с мукой. Для меня это должно было быть легким, секундным делом, но я быстро задышал и даже запыхался, словно вырыл за раз тысячу могил. Наполовину вытащив тело из гроба, я решил передохнуть.

— Что ж, — сказал расхититель, — вы здорово мне подсобили, но вряд ли доволочите труп аж до самого Малвернесса. Схожу проверю, что там с телегой. — И он скрылся в тумане.

— Бросьте ее, Виктор, — принялась уговаривать Лили, когда мы остались наедине. Не обращая на нее внимания, я снова обхватил труп и приподнял его. На сей раз я с легкостью вытянул его наверх и уложил на землю. Извращенное упрямство привело меня сюда, заставило схватить лопату и декламировать стихи, теперь же оно вынудило меня сесть возле ямы, свесив ноги и крепко прижав к себе тело. Я баюкал его на коленях, точно дитя.

Таким холодным бывает только лед. От прикосновений мертвой плоти я поминутно вздрагивал, мышцы на руках напрягались. Мне было противно, но, хотя нервы сдавали, а слезы щипали глаза, я погладил седые волосы, за подбородок повернул лицо вверх, припал губами ко рту трупа и с притворной нежностью произнес:

— Мама!

— Откуда вы можете ее знать, Виктор? — сказала Лили.

— Я сделан из множества таких, как она.

Прежде Лили побаивалась и сомневалась, но теперь эти чувства пересилило нетерпение.

— Да, из множества таких, как она, а еще из целого стада коров и быков! — Она властно топнула ногой. — Отведите меня обратно в церковь, Виктор. Я замерзла.

Я отбросил тело вбок, схватил Лили за шкирку, заставил встать на колени над трупом и прижал ее голову так, чтобы она задевала лицо покойницы.

— Замерзла, да не задубела, как она! — Голова закружилась в бреду. Я толкнул Лили в последний раз, и она упала на труп. Со сдавленным криком она насилу поднялась и побежала, наталкиваясь на надгробия и спотыкаясь о кочки. Мне было все равно, вернется она в церковь или выбежит на дорогу: я напугал Лили по злобе, но вместе с тем и по доброте.

Я чувствовал себя оголенным нервом, но снова притянул труп на колени. Ужасно было засунуть руки в чан с остывающими звериными кишками, сознавая, что мои внутренности такие же, но еще кошмарнее — держать мертвого человека и понимать, что над ним надругались для того, чтобы создать меня. Человеческая жизнь священна. Теперь я признавал это, хоть и не обладал ею, да и не мог постичь ее тайну.

Вскоре вернулся расхититель могил, правда, без лошади и без телеги.

— Колесо застряло в канаве, а кобыла дрожит за надгробием: видать, ваши стихи пришлись ей не по нутру. — Он поднял брови, видя, как по-свойски я обхожусь со своей новой знакомой.

— Идите к нам, сэр, — позвал я, не желая уходить. Чем дольше я здесь останусь, тем больше расстояние между мною и Лили. — Присядьте и расскажите свою историю, ведь вы пришли сюда этой ночью неспроста.

— Бьюсь об заклад, ваша история позанятнее. — Он сел, но поодаль.

— Свою-то я и сам знаю. Для начала, как вас зовут?

— Альберт Кэмерон. Для друзей — просто Кэм. А всякий, кто роет за меня могилы, — мой друг. — Он достал из кармана флягу и вежливо предложил сперва мне.

— Я не пью, — сказал я, вспомнив редкий вечер в кабинете Уинтерборна.

— Совсем? — Он разинул рот. — С такой-то рожей? — Он глотнул и тут же посерел, как туман, наверное, сообразив, насколько обидно прозвучали эти слова, и опасаясь, что нрав у меня под стать физиономии.

— Раз пробовал…

Он настойчиво упрашивал рассказать, пытаясь загладить свою вину, и мне пришлось уступить. Подтянув труп поближе, я засунул его голову себе под подбородок. Еще недавно в глазах у меня темнело от ужаса, но теперь уже было ничуть не страшно.

— Это случилось лет пять назад, — начал я. — Я был в Испании, в двадцати милях к северу от Барселоны. Целые сутки лил дождь. К вечеру я промок до нитки: плащ хоть выжимай — и воды хватило бы, чтобы помыться. Я набрел на возделанное поле и странную группу зданий, выше располагалась другая. Я вошел в большой дом у подножия холма. В нос ударил запах дрожжей, затем уксуса: плодовый, кислый и гнилостный. На лице выступил пот, он притягивал крохотных, больно кусавшихся букашек. Блуждая в темноте, я налетел на огромную деревянную стену и испугался: она была теплая, словно живая. Это оказалась одна из множества бродильных бочек.

— И что в ней?

— Вино.

— Не мой напиток, но на вкус и цвет товарища нет… Так, значит, со всех сторон бочки. Ну и как, вы не сплоховали?

— Я выдержал бой с честью, но в конце противник взял верх.

Труп выскользнул и чуть не скатился обратно в могилу, разматывая саван. Согнув локоть, я зажал им шею покойницы, второй рукой обнял за бедра и уложил на землю подле себя.

Кэм потребовал продолжения.

— Я начал пить и вскоре раскраснелся от вина, хоть и поеживался от сырости. Я разжег костер из пустых бочонков. Я не пьян, сказал я себе, иначе бы не додумался развести огонь на каменном, а не на деревянном полу.

Он кивнул:

— По трезвости все башковиты.

— Я разделся, разложил одежду, чтобы просохла, откупорил еще одну бутылку и заснул. Разбудил меня крик. Я попробовал поднять голову, но она словно разбухла и стала в три раза больше, чем была. С превеликим трудом удалось открыть глаза. Я посмотрел вниз и увидел две гигантские босые ступни. Я испугался, но потом узнал собственные ноги. Затем перевел взгляд вверх. Передо мной выстроились в ряд монахини. Они шли к мессе и учуяли запах дыма.

Кэм одобрительно хлопнул себя по колену:

— Такое зрелище хоть кого наставит на путь истинный.

— Когда я попробовал прикрыться, пол закачался, словно волны во время шторма. «Не шевелитесь, — сказала одна монашка, — а не то придется рвоту за вами убирать. И не скрючивайтесь так. Можно подумать, мы такого не видали…» «Такого большого, Мария Томас?» — переспросила монахиня постарше…

Тут я умолк. Кэм нетерпеливо ткнул меня:

— И что потом?

— Потом сестра Мария Томас привела меня в чувство, велела идти и больше не пить. — Я вымученно улыбнулся.

На этом я прервал свою историю. Губы Кэма безмолвно зашевелились, словно он уже придумывал концовку посмешнее для будущего пересказа. Наконец мы оба встали, труп по-прежнему лежал на земле между нами. Я поднял его и закинул на плечо.

— Лучше вам поискать свою бабенку, — сказал он. — Поздновато уже.

— Хорошо бы уговорить ее остаться в церкви. Пусть помучает первых утренних богомольцев.

— Хотите от нее избавиться?

— Она не моя, и я не вправе ни бросить ее, ни взять с собой.

— Чего не скажешь об этой. — Кэм весело хлопнул покойницу по заду.

Он привел меня к лошади. Уложив тело на телегу, я бросил плащ рядом и вытащил колесо из канавы.

Наверное, все это время Лили была поблизости: она выскочила из тумана.

— Вы не можете меня бросить, Виктор, — взмолилась она, как ребенок, дергая меня за рукав.

Я молча залез на телегу и помог Лили устроиться рядом. Кэм кивнул с довольным видом.

Дорога была долгой и тряской: Кэм спереди, я с Лили и трупом — сзади. Немного спустя Лили склонила ко мне голову и, потупив взор, прошептала:

— После ваших слов там, на кладбище… Я всегда верила, что вы — Лоскутный Человек, но, видя, как вы держите труп, и зная, что вы — одно…

В ее голосе появилась нотка, которой я не слышал прежде и не смог распознать: что-то нежное и вместе с тем тревожное. Наверное, на кладбище Лили открылось не только мое прошлое, но и ее ближайшее будущее.

Вспомнив дневник отца, я сказал:

— В жизни гораздо больше сказок и крови, нежели в книгах.

Она нашла мою руку и нащупала шрамы там, где кисть соединялась с предплечьем.

— На кладбище вы пытались меня испугать, верно? Чтобы мне расхотелось остаться? — Я стряхнул ее с себя.

— Я не боюсь, Виктор, ни того, кто вы сейчас, ни того, чем вы были раньше.

Словно в доказательство своих слов, она положила голову на закутанное мертвое тело, будто на подушку, и уснула.


11 декабря


Кэм оставил нас на окраине Малвернесса, чтобы незаметно пробраться в город со своим незаконным грузом. Как раз светало. Когда я нашел рыночную площадь, уже наступило утро. Площадь переполняли коробейники, крестьяне, домохозяйки и слуги, которые сговаривались о ценах на пуговицы и кружева, яйца и масло, репу и свеклу. Сгорбившись, я наблюдал за толпой и раздумывал: выпросить или же украсть что-нибудь для Лили? Она, конечно, не станет есть, но пусть уж лучше пища пропадет: главное, чтобы она была, если вдруг Лили попросит.

Она сорвала капюшон с моей головы и обнажила мое лицо.

— Выпрямитесь! Пусть они увидят, кто вы! — свирепо сказала она.

Сначала я решил, что она насмехается надо мной, но не заметил и тени ухмылки на ее губах.

Я стоял посреди рыночной площади, словно раздетый догола. Я не мог прочитать мысли людей, широко открывших глаза и рты. Лили тоже уставилась, будто видела меня впервые. Но то был отнюдь не званый вечер для знати. Тут занимались делом: еда на столе, одежда на плечах, — и через пару минут торговля продолжилась, хотя люди и насторожились.

Уже вечереет, и я пишу это на обочине дороги, с закрытым лицом, хотя здесь никого и нет. Пару минут назад Лили робко подошла ко мне с овсяной лепешкой.

— Вам нужно поесть. — Она предложила мне свой скудный ужин. — Мне она в горло не полезет. Почему это называется «печенье»? — Она сунула лепешку мне в руку. — Так, только детей дразнить.

— Зачем вы открыли мое лицо?

— Сглупила, да? — Она отвернулась, полная раскаяния. — Я все время делаю глупости.

Лили перебежала через дорогу и умчалась в поле. Что за новая хитрость? Она рассчитывала, что я кинусь следом? Мучаясь неизвестностью, я остался на месте.

Только сейчас я понимаю, что в последнем городе я уже не искал места, где бы мог ее оставить.


12 декабря


У меня нет слов, чтобы описать поведение Лили. Вопреки ожиданиям, она стала приятной и кроткой, а не угрюмой или ветреной. Говорит она тихо, касается меня легко, задерживая руку, и стоит так близко, словно хочет наполнить собой каждый мой вздох. Но еще удивительнее, что она огорчается, если я отстраняюсь.

Проще смириться с ее ненавистью, нежели ждать подвоха. Проще знать, что я могу бросить ее в любой момент, нежели гадать, что еще она припасла для меня.

В такие минуты мне кажется, что общество отнеслось ко мне с состраданием, но Уолтон отравил мой разум, и я не сумел или не захотел заметить сочувствия — возможно, никогда его и не замечу. Лучио, отец Грэм, Уинтерборн… люди на рынке, замершие в изумлении, но не напавшие на меня. Да и много лет назад находились те, кто смотрел и не отворачивался.

После разговора с Кэмом я снова и снова мысленно возвращался к той части истории о винодельне, которой не поделился с ним. Речь о сестре Марии Томас.

Сестра Мария Томас была тучной женщиной средних лет, на ее краснощеком лице можно было угадать ослепительную красоту прежней молодости и в то же время обтянутый кожей череп, знак неминуемой смерти. Сестра отличалась острым умом, а на язык была и того острее. Говорила, смеялась и двигалась громче всех, но порой впадала в молчаливое раздумье и не желала из него выходить.

Очнувшись тогда в винодельне, я был не в силах оторвать голову от пола. Монахини застыли на месте. Наконец Мария Томас растормошила тех, что не упали в обморок или не убежали, и отправила их на мессу с поручением: привести аббатису, аббата и брата Матео, который был доктором в мужской и женской общинах.

Тем временем сестра Мария Томас сняла с себя вуаль и накинула ее на меня, а сама осталась в белом апостольнике, плотно облегавшем волосы, лицо и шею. Сестра перебрала моюодежду, откладывая ту, что просохла. При каждом моем движении комната качалась, и монахиня попыталась натянуть на меня штаны. Для меня это было чересчур. Сестра быстро повалила пустую бочку и подкатила ее туда, где я лежал. Меня вырвало, и я сел на пол, дрожа от слабости. Раскрыв глаза, увидел аббата, аббатису и брата Матео, наблюдавших за мной.

Брат Матео был старше и ниже всех.

— Наверное, это чудовище, о котором говорил человек, — спокойно сказал монах.

— Какой человек? — спросила аббатиса, стоявшая в дверях и явно встревоженная моим присутствием.

— Поздно ночью человек постучал в ворота и спросил, не видели ли мы чудовище. — Монах тоже попытал счастья с моими штанами. — Тварь убьет нас во сне, сказал человек, поэтому ее нужно немедленно выдать.

Аббат нахмурил брови.

— Что же нам делать? — спросил он аббатису.

Прежде чем та успела ответить, Мария Томас презрительно фыркнула, выхватила брюки у брата Матео и нетерпеливо затрясла ими.

— Что нам делать? Закутать беднягу в простыню и ухаживать за ним, пока он не сможет одеться сам. — Она быстро опустила голову, покрытую белым платком. — Простите, преподобная мать и святой отец, — сказала она без намека на раскаяние. — Это я в сердцах. Как всегда.

— Что ж, святой отец, — сказала аббатиса, — я рада, что гость вправе рассчитывать на ваше, а не мое великодушие. Впрочем, — ее губы растянулись в подобие улыбки, — полагаю, еще придется убирать за ним рвоту. Оставляю вам в помощь сестру Марию Томас.

Страдая от тошноты, мигрени и головокружения, я только потом понял, насколько беззащитен я был. Уолтон — всего в двух шагах, а я здесь пьяный, оглушенный, временами теряю сознание и храплю. Но вскоре мне вновь преподали урок. Пока я брел, шатаясь, в монастырскую комнату для больных, я узнал, что утром незнакомец вернулся.

— Что вы сказали ему? — спросил я Матео, наконец обретя дар речи.

— Дверь открыл брат привратник. Он ответил, что под нашей крышей лишь те, кого возлюбил Господь.

— Просто брат привратник не видел меня. — Я мрачно улыбнулся.

Весь день приходили другие монахи и заглядывали в комнату. Нарушая обет молчания, они тайком шушукались: я пьяница, убийца, дьявол во плоти; предзнаменование, предвестие, испытание веры.

На следующий день аббат и аббатиса рассказали мне о своей дилемме: они не не имеют права рисковать безопасностью своих общин, но и моя безопасность их тоже волнует. Они не могут нарушить созерцательное течение своей жизни, но не хотят и прогонять страждущую душу. После этого оба невыносимо долго молчали, а затем ушли.

Из монахинь я видел только сестру Марию Томас: другие женщины не приближались к мужскому жилью и даже в церкви стояли за ширмой. Тяжелые шаги, зычный голос и громогласный смех сестры разносились эхом по монастырским коридорам, хотя она проникала в комнату для больных с улицы. Брат Матео, часто молившийся подле меня, кривился, словно от боли в ушах, и ускользал еще до ее появления.

Сестра не всегда была такой шумной. Иногда она часами изучала мое лицо.

— Вы похожи на огромное стеганое одеяло, сшитое из людей Божьих. — Она была невероятно близка к истине. — В каждом стежке — своя история, в каждом шве — целая жизнь. Расскажите, что с вами случилось?

— Не знал, что вы, монахини, — исповедницы.

— Но мы же такие любопытные!

Затем, услышав чьи-то шаги в коридоре, она схватила книгу и начала читать вслух назидательную легенду о мученичестве.

Мария Томас рассказала, почему ей разрешают подобные вольности со мной. Она часто проявляла нетерпимость к другим монахиням. И аббатиса сочла, что само провидение посылает Марии Томас возможность научиться смирению, ухаживая за кем-нибудь совершенно «другим».

Неужели меня забросило в Средневековье? Где и когда еще приблудное чудовище могло кого-либо чему-либо научить? Сама сестра воспринимала все более приземленно.

— По мне, преподобная мать надеется, что вы и впрямь убийца, — весело сказала она. — Тогда ей не придется душить меня собственноручно.

— Значит, вы так и не научились смирению?

Она рассмеялась — она всегда смеялась.

— Вы страшный, как смерть, нет, даже страшнее, но, в отличие от некоторых моих сестер, вас не назовешь ни тупым, ни подлым. Так что вряд ли я получу от вас урок, и уж во всяком случае точно не тот, на который рассчитывает настоятельница!

Я притворялся больным, наслаждаясь каждым мгновением. На четвертое утро Мария Томас вошла в комнату, и я сразу все понял по ее лицу.

— Вам придется уйти. Здесь вас никто не боится, — солгала она. — Но тот незнакомец не желает отправляться восвояси. Только что он попытался ворваться в монастырь, и дело чуть не дошло до насилия.

Я кивнул и встал.

Она быстро придумала план. В эту самую минуту аббатиса препирается с Уолтоном. В конце концов она позволит ему обыскать женский монастырь (разумеется, в сопровождении братьев), и все монахини соберутся в часовне. Настоятельница позволит ему также обыскать мужской, хоть и не имеет на это права. Пока он будет осматривать женский, я прокрадусь в дальний конец мужского монастыря и убегу.

— План слишком очевидный, — вздохнула Мария Томас, — но мудрить некогда.

Она сложила мне в дорогу хлеба и сыра на пару дней, свечи, два чистых гроссбуха для записей и Библию. Похлопывая сверток, сестра сказала:

— Тетради принесла я, а Библию — преподобная мать. Она надеется, что вы обретете путь к Богу.

— А что я обрету по-вашему, сестра?

Ее лицо расплылось в святой улыбке, таящей святую грусть.

— Занятные истории. Утешение. Надеюсь, гораздо больше. Многие обретают даже небо и землю.

Расставаясь, она схватила меня за плащ и притянула к себе мое лицо.

— Я буду молиться за вас, — прошептала она, — потому что ваша жизнь внушает мне страх.

Она поцеловала меня в губы, обе щеки, закрытые глаза и лоб. Губы у нее были приятные и нежные, точно благословение. Какой бы она была возлюбленной и матерью, не избери она свою нынешнюю стезю?

Я шагнул из комнаты для больных на улицу и остро, словно удар бритвой, ощутил разницу между монастырем и внешним миром. Мария Томас снова вцепилась в мой плащ.

— Запомните, — яростно сказала она. — «И сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его. И увидел Бог все, что Он создал, и вот, хорошо весьма».

Я грубо вырвался и пошел прочь.


13 декабря


Я должен усвоить, что ненависть Уолтона пребывала только в его сердце. И хотя Лили его племянница, ее чувства принадлежат ей одной. Возможно, со временем в ней проснется подлинная теплота, ведь я тоже смягчаюсь.

Я думаю и пишу об этом, но не понимаю собственных слов. Неужели людей точно так же сбивают с толку чувства? Но как человек может изо дня в день жить в подобном смятении?


14 декабря


Сегодня мы заночевали в хлеву. Лили могла поступить иначе, но постелила себе рядом со мной, однако тела наши не соприкасались.

— Я была жестокой с вами, Виктор. У мясника, на кладбище…

Я затаил дыхание, боясь кивнуть.

— И… в избе.

На ее ресницах повисли слезы, голос стал еле слышным.

— Мы хоть когда-нибудь были добры друг к другу?

Во мне пробудилось желание и вместе с ним недоверие. Я был уверен: она скажет что-то еще, ведь Лили всегда одним-единственным словом обращала доброту в жестокость. Но она промолчала.

Пока я ждал, желание ушло. Зато появился страх.

Я испугался.

И улегся в самом дальнем углу.


Дневник Уолтона. Я перестал понимать, что им движет:


Здесь, в Дхаллатуме, смерть реет в воздухе. Пепел из крематориев оседает на землю черным снегом. Женщины были на выданье — юны и прекрасны. Отчего же все они покончили с собой? Никто не может сказать.

Я один знаю правду. Он был здесь, пришел за ними в ночи. На рассвете они увидели, ощутили, узнали, что над ними надругались. Покончив с собой, они проявили такую храбрость, какой я не ожидал от дикарок.

Он сотворил этот кошмар назло мне. Он щеголяет своей силой, зная, что сделал меня беспомощным. Я считал потерянным свой палец с кольцом, но теперь верю, что тварь вернулась за ним и носит его, как сувенир. Ведь ничто ее не остановило, так почему же чернейшее море должно стать препятствием? Точно ловец жемчуга, он нырнул в пучину и достал мое сердце. Говорят, одной девушки безумие не коснулось. Она гостила у кузины, и ее не было дома, когда остальные покончили с собой. А я считаю, что она струсила! Или жаждет чего-то, что больше жизни. Я хорошо понимаю, что мои обязанности временно изменились.


Я никогда не прыгал в море за пальцем Уолтона.

Никогда не слышал о Дхаллатуме.

Никогда не был в Индии.

Сколько зла совершил он под моим именем?


15 декабря


Прошлой ночью мы с Лили укрылись под старым каменным мостом. Я быстро собрал груду опавших, заиндевелых веток. Наконец под моими опытными руками занялся огонь. Из сырой древесины с шипением вырвался пар. Пламя разгорелось, на каменных опорах моста заплясала моя тень.

Лили подсела к костру, обхватив себя руками.

Весь день мои чувства к ней метались между желанием и яростью, состраданием и бессердечием.

Я начал ходить взад-вперед короткими шажками, делая резкие повороты. От проливного дождя мы приняли крещение нищетой. Ноги скользили по влажной земле, и это выводило меня из себя. Я ткнул пальцем в Лили, завороженно смотревшую на костер, и заорал:

— Ничего-то вы обо мне не знаете!

От неожиданности она отпрянула. Искры взметнулись белой дугой и осыпались ей на колени. Лили похлопала рукой по штанам, чтобы их потушить.

В ответ она не огрызнулась, а лишь прошептала:

— Да разве я могу знать вас, Виктор.

Я поднял лицо к ночному небу. Дождь превратился в мокрый снег, но он не мог остудить мои мысли. Я вновь показал на нее, словно она горячо спорила с каждым моим утверждением.

— Я повел вас на бойню. Потом на кладбище. Все мои кости, мышцы, жилы и органы взяты по отдельности у людей и зверей: так ребенок собирает городок из кубиков. Вы понимаете?

Я протянул к ней руки — две такие разные руки. В отблесках пламени огромные суставы казались непохожими, будто каждый палец тоже имел отдельное происхождение. Я слышал, как тысячи душ взывали ко мне.

— Когда части собрали воедино, я лежал в рассоле (ведь я же просто глыба мяса) и ждал, пока отец не передаст то, что он называл «искрой жизни», от живого к мертвому. Он мучил здоровых животных, дабы оживить меня.

Я присел у костра, пригнувшегося к земле от ветра, схватил Лили и притянул ее лицо к себе.

— Я всего-навсего судорога, дрожь. Меня оживляет немой крик (ведь, наверное, он сначала затыкал животным пасть, вы согласны?) — немой крик обожженной лапы, поцарапанной роговицы, освежеванного вымени, отрубленного копыта. Сейчас вся эта боль — во мне, и от нее никогда не избавиться. Она-то и наделяет меня жизнью. Вы понимаете? Так как же вы можете говорить о доброте?

Приоткрыв рот, Лили смежила веки и откинулась назад. На миг она стала похожей на жену Лучио в момент наслаждения. Я схватил Лили за подбородок и потянул к себе, чтобы она вновь посмотрела на меня. Но я не заметил в глазах возбуждения, которое ожидал увидеть. Капли на щеках не были каплями дождя.

Я поежился и сказал себе, что все из-за ветра.

— Зачем вы остаетесь со мной? — спросил я.

— Чтобы нам обоим не было одиноко.

Пока я сидел на корточках, подбрасывая в огонь ветки и хворост, Лили дотронулась до моей ноги и положила голову мне на бедро. Этой ночью мы были отчаянно одиноки, а то, что говорила и делала Лили, нас очень сближало. Я больше не пытался ей сопротивляться. Прислонившись спиной к каменной опоре моста, я притянул ее дрожащее тело под складки плаща. Точно так же я держал труп.

— У вас кто-нибудь был? — Она прижалась лицом к моей груди, сжав руку в кулак возле рта.

— Вы о чем? — У меня закралось подозрение. — Быстро же вы забыли о моей шлюхе, как ее назвал ваш дядя.

Лили потеребила бусы на моем запястье и покачала головой:

— Я хотела спросить, были ли еще существа — такие же, как вы? У вас они были?

Меня охватила мука, когда перед глазами встал образ — реальный, точно сон наяву: лицо отца, перекошенное от отвращения, и ее лицо, лицо другого его создания, еще безжизненное, но полное ожидания новой жизни.

Я прошептал Лили на ухо эту историю, пока ветер крепчал, задувая костер. Поведал, как умолял дать мне спутницу, и вновь ощутил на щеках слезы юности. Я рассказал, как мой отец упорно откладывал работу, а потом, наконец, сбежал из дома. Сам-то я «родился» в Ингольштадте. Но теперь отец знал, что именно создает, и для нового кошмарного труда больше подходили бесплодные, овеваемые штормами скалы Оркнейских островов.

— Оркнейские! — воскликнула Лили, поняв, что так влечет меня на север.

Следуя по пятам и шпионя за ним, я наблюдал, как он создавал ее — мою сестру, мою жену (наверное, точно так же создавал он и меня самого). И я видел, как он уничтожил ее. К чему подобная жестокость? Почему просто не остановиться, не наделять ее жизнью? Она же и так была мертва. Зачем уничтожать тело у меня на глазах, безжалостно разрубая его на части?

Он был бессердечен. Но чудовище — это я.

— Что же вы сделали? — спросила Лили.

— Я поклялся, что буду с ним в его брачную ночь, и сдержал слово.

Послышался долгий, тихий вздох. Лили спрятала лицо у меня на груди и часто задышала, будто была сильно расстроена. Успокоившись, она подняла глаза и невесомыми движениями погладила мое лицо, шрамы на щеках; легко закрыла мои глаза и обвела пальцем контуры губ.

— Там он оборвал вашу жизнь — ту, которая могла бы сложиться иначе. Отведите меня туда, на то самое место, Виктор, и я верну вам ее.

Осторожно обняв меня за шею, Лили притянула мое лицо к своему и поцеловала. Ее тонкие губы обветрились, потрескались и намокли от снега. Я жадно прижал ее к себе. Я хотел ее прямо сейчас — хотя бы потому, что завтра она могла опять возненавидеть меня.

Но, как я и ожидал, Лили сказала «нет» и попыталась отстраниться.

— Осталось всего несколько дней — какая разница?

— Не здесь, Виктор, — мягко настояла она, поцеловав напоследок. — Вы хотели провести свою брачную ночь там — там это и случится.

Кто эта женщина? Неужели она настолько странная, что ляжет со мной по собственной воле? Сойдет ли она с ума? Обязан ли я взять вину на себя?

И будет ли мне до этого дело, если она сдержит обещание?


19 декабря


Четыре дня не писал. Словно одержимый, стремлюсь на север. Один я добрался бы туда в мгновение ока, подгоняемый вожделением, но Лили слабеет, и приходится с этим считаться.

Завтра украду для нее коня.


21 декабря


С тех пор как Лили пообещала мне отдаться, она больше не признавалась в своих намерениях. Вечером, жаря кролика, которого, я знал, она точно стала бы есть, я решил справиться об ее самочувствии, чтобы понять, стоило ли мне на что-либо рассчитывать.

— Устала с дороги, — вздохнула она, поправляя заколку и откидывая назад волосы.

— Правда? Вы же гоните краденого коня вскачь.

— Я думала, возможно… — Она подыскивала слова, но потом сжала ладонь в кулак. — Я просто устала! Больше ничего не надо говорить.

— А можно было бы?

— Разве этого мало? — Она сощурилась. — Все дело в черве. Смотрите, как бы он не выманил у вас добычу раньше времени. — Она сдавила руками живот. — Только на минутку забылась, и вот вы снова напомнили об этой беде. Не волнуйтесь. Я по-прежнему с вами, не так ли? Тешите себя надеждой, будто знаете мою подноготную.

— Что? Вы солгали мне?

Она схватила меня за подбородок.

— Вы бы даже не поняли, будь это так: просто не позволили бы себе подобной роскоши. Я могу сказать что угодно, и вы мне поверите.

Наверное, она прочитала у меня на лице угрозу, и рука ее задержалась на подбородке. Теперь она заговорила мягким голосом:

— Глупенький Виктор. Доверьтесь мне: вера для вас целебна. Я вижу, как она расслабляет натянутые нервы, вероятно, принадлежавшие великолепной скаковой лошади. В конечном итоге я сделаю то, что захочу. Никто из нас не узнает, что именно, пока не настанет час. Поэтому просто верьте, и я буду верить тоже.

Гнев затопил мои жилы, точно вода — размытые вековые каньоны. Я заставил себя вспомнить: «Не судите обо мне по моим словам».

В это я и поверю.

И еще из дневника Уолтона:


Однажды я постиг жизнь. Осознал свое место на земле, и, хотя опускался все ниже и ниже, я понимал, что именно привело к моему падению, и еще лелеял надежду подняться.

Теперь я спрашиваю себя, кто я, что делаю, зачем, и ответ пугает меня: больше нет никаких «зачем» или «где». Исчез даже «кто».


25 декабря


— Какой нынче день?

Лили спрашивала меня об этом всю неделю, ее глаза загорались, а губы складывались в улыбку каждый раз после того, как я отвечал.

Сегодня, когда она спросила, я сказал:

— Двадцать пятое декабря.

Она захлопала в ладоши.

— Наконец-то! Веселого Рождества, Виктор!

— Рождество?

Я огляделся. Весь день аспидно-серые горы на сумрачном небе казались враждебными исполинами, которые тяжело двигались нам навстречу. Нас окружали вероломные болота: пузырящиеся топи, покрытые илом деревья, камыши и осока — каждая лужа таила в себе смертельную ловушку, скрывала трясину. Место было такое гнетущее, что даже я пал духом.

— Эх, Лили, — тихо сказал я, — в таких краях Рождества не бывает.

— Нет, Виктор, сегодня Рождество! У нас будет гусь, хлебный соус и брюссельская капуста! Сладкий пирог, печеные яблоки и пудинг на коньяке!

Скривившись, она схватилась за живот. Когда спазмы прошли, глаза ее вновь заблестели.

— А еще у нас будет рождественская пантомима! Для такого дня идеально подойдут «Пахари». Дети убивают Шута, но не волнуйтесь, — прошептала она, приложив палец к улыбающимся губам, — в конце он воскреснет. Затейливые костюмы и танцы с саблями, певцы и волынщики. Мы оба найдем что-нибудь для себя: там столько стихов, что под конец вы почувствуете себя ребенком, объевшимся бисквитов. А для меня есть персонаж по имени Веселый Червяк, который неожиданно запрыгивает на сцену и пугает зрителей.

Она запела:

Милости просим, Веселый Червяк,
Нам без тебя не поется никак!
Тантарадей! Тантарадей!
Ну-ка, милок, запевай поскорей!
— Тшшш. — Я взял ее за подбородок и провел большим пальцем по губам. — Отпразднуем позже, Лили. А пока что выйдем на твердую почву и сделаем привал: вам нужно отдохнуть.

По ту сторону болота я привязал коня, снял Лили с седла и посадил к себе на колени, чтобы она не замерзла на сырой земле. Лили прислонилась к моей груди и уснула. Я надеялся, что у нее изменится настроение, но, очнувшись, она очень тихо запела: «Тантарадей! Тантарадей!»

Мне хотелось прервать ее, но тогда бы эти слова остались в ней, разрастаясь и терзая, точно червь. Я позволил ей петь до изнеможения, и она снова заснула.

В этот раз после пробуждения Лили была уже спокойнее.

— Сегодня Рождество, Виктор. Оно наступает повсюду, где угодно. И у меня для вас подарок. — Она полезла за пазуху и достала косичку из длинных тонких стеблей. Один край был ровный, а второй еще не закончен: из него торчали стебли.

— Я сплела это из сухих побегов рогозы. Всю неделю боялась, что вы застанете меня за работой, но обошлось. Я обрадовалась, что приготовила подарок, но расстроилась из-за вашего невнимания. — В ее голосе не было никакой досады.

Я потрогал тонкий шнурок.

— Спасибо, Лили, но что это?

Она обернула его вокруг моего запястья. Шнурок был коротковат. Тогда она быстро переплела торчавшие стебли и надежно соединила оба края.

Это был браслет.

Она осторожно засунула пальцы под мой рукав, нащупала бусы Мирабеллы и придвинула одно украшение к другому. Я выдернул запястье. Мне хотелось закричать, что Мирабелла мертва и что Лили не должна надевать свой подарок мне на руку и располагать его рядом с моим. Но она бы лишь улыбнулась и ответила, что тоже мертва.


26 декабря


Море! Мы на окраине города Джон о’Гроатс, откуда переберемся на главный оркнейский остров. Ну а потом…


29 декабря


Хотя от Джон о’Гроатса до главного острова всего двадцать миль, добраться туда оказалось нелегко. Мы предложили заплатить украденной лошадью, но ее отвергли, будто опасаясь порчи. Сухопутные суеверия — сущий пустяк по сравнении с морскими: меня и Лили не хотели брать на борт из-за странного вида.

Забрести в такую даль и застрять, когда уже видны острова! Я не рискнул спустить лодку на воду с Лили вместо помощницы. Нас бы вмиг подхватил неистовый зимний шторм, и суденышко могло бы утонуть.

В конце концов именно буря задержала нас в пути.

Два дня назад небо под вечер нахмурилось, и сквозь серый цвет проступил неестественный оранжевый. В считаные минуты ветер стал дуть вдвое, втрое сильнее прежнего. Люди повсюду спешили закрепить лодки, закрыть ставни, собрать детей, загнать поросят и кур в дома. Я просил пристанища, но двери захлопывались, и мы с Лили остались на улице одни.

Под резким напором дождя она побледнела. Косой град безжалостно хлестал, и Лили шаталась от его натиска. Я привязал коня к забору и стал колотить в ближайшую дверь, пока не разбил деревянный замок, потом втолкнул дрожащую Лили внутрь и поставил перед очагом. В комнате я заметил лишь кудахчущих кур да старуху на стуле в углу. При нашем вторжении она схватилась за нож.

— На помощь! Убивают! — запищала она тоненьким голоском, тщетно пытаясь перекричать грозу. Задвижка сломалась, и я поставил мешок с зерном у двери, чтобы заслониться от ветра.

— Я не желаю вам зла, — сказал я. — Никто не хотел нам помочь, а женщина больна. Вы же не выгоните нас обратно?

— Убивают! — повторила старуха, но уже не в страхе, а с какой-то тайной радостью. Ее крошечные черные глазки загорелись, и она затрясла ножом. Из котелка на плите я зачерпнул супа для Лили. Старуха подалась вперед:

— Еще и грабят.

Больше она ничего не сказала — даже когда я снял плащ, чтобы просушить его у огня.

Буря сотрясала избу несколько часов. Ветер задувал дым обратно в трубу, и пришлось потушить огонь, невзирая на холод. Град и песок барабанили по ставням, забивались в самые узенькие щелки, кололи лицо. Снаружи доносился шум: это лошадь рвалась из загона. Я услышал треск, потом галоп.

Наконец гроза улеглась, и мы смогли немного передохнуть перед рассветом. Пока Лили спала, мы со старухой не сводили друг с друга глаз. Я спросил, как ее зовут, как нам перебраться на главный остров и что ей больше по вкусу: обезглавить или повесить своих убийц?

— Все кончилось? — Лили проснулась. — Мы можем отправиться на остров сегодня?

— Нас никто не возьмет. — Я натянул плащ. — Придется идти вдоль берега.

— Спросите Дугалла Мак-Грегора, — внезапно сказала старуха, испугав меня. — Скажите, бабуля велела переправить вас в качестве благодарности.

— За что?

— За то, что не сгубили меня. — Она ухмыльнулась, обнажив единственный зуб.

Хотя горизонт лишь начал бледнеть, город уже пробудился. Одни чинили то, что изломала буря, другие спешили с корзинами на берег. Среди них был и Мак-Грегор. Широкоплечий и мускулистый, с черными волосами, бородой и такими же глазами-бусинками, как у своей бабки.

— Мистер Мак-Грегор, — обратился я к мужчине, на которого нам показали. — Я хочу переправиться на главный из Оркнейских островов. Ваша бабушка велела обратиться к вам.

— Да неужто? — Даже не замедлив шаг, он глянул на Лили, затем на мой капюшон. Друзья Мак-Грегора тоже с любопытством смотрели на нас. — И с чего бы моя бабуля сказала это двум таким чудакам, как вы?

Я не ответил, и они все дружно рассмеялись.

— Я должен отблагодарить вас за то, что вы ее не сгубили, верно? Не волнуйтесь. Мою бабулю убивают по три-четыре раза за год, и потом она всегда присылает этих бедолаг ко мне. Жду не дождусь, когда же она наконец поймет, что никто не хочет ее убивать каждый божий день.

— Значит, вы нас перевезете?

— Не сегодня. Сегодня мы собираем водоросли, пока их не унесло отливом.

— Нет, сегодня! — резко сказал я. — Мы должны попасть туда немедля!

Я столько промаялся, что не мог больше терпеть ни секунды. Мой пылкий ответ заставил Мак-Грегора остановиться. Он пристальнее всмотрелся в нас — странных незнакомцев, предъявлявших подобные требования.

Лили выступила вперед и коснулась его руки. Ее молчаливое изможденное лицо оказалось убедительнее, нежели мой раздраженный тон, и друзья Мак-Грегора зашушукались.

— Давай, Дугалл, уважь бабулю. Ты все равно много не насобираешь. Чуть меньше, чуть больше — разницы никакой.

Немного помедлив, Мак-Грегор добродушно выбранил друзей и повел нас к лодке.

Хоть мы и нагло напросились, Мак-Грегор непринужденно болтал всю дорогу. Он ни разу не спросил, зачем нам так срочно понадобилось на главный остров, и просто рассказывал про море: сказочные легенды о русалках и водяных, о народце с плавниками и людях-тюленях, что сбрасывают мех и расхаживают по берегу в чем мать родила.

Я надеялся, что он доставит нас в город Бру-Хед на севере. Безымянный островок, где мой отец создал, а затем уничтожил мою будущую подругу, находится в пяти милях от Бру-Хеда в проливе Айнхаллоу, не нанесенный ни на одну карту и расположенный далеко на западе, едва ли не в океане. Но тут Мак-Грегор оказался непреклонен.

— Раз уж мы прибыли на главный остров, я пристану на юге, чтобы уладить одно дельце в Орфире.

Небо вновь потемнело, а на воде появились зыбь и белые барашки. До Айнхаллоу оставалась еще половина пути, к тому же Мак-Грегору пришлось бы выйти из природной бухты Скапа-Флоу в Атлантику, так что я больше не настаивал. От Орфира примерно пятнадцать миль по суше до Бру-Хеда. Но что такое пятнадцать миль и еще один день?

Едва мы высадились, Мак-Грегор сказал:

— Когда надумаете вернуться, я обычно бываю в Орфире утром по средам. Спросите меня на рынке.

— Спасибо, — сказал я. — Вы были очень великодушны.

— Да не за что. Я ведь сделал два одолжения разом. — Он подмигнул. — Вас двое, и ни один не сгубил мою бабулю.


30 декабря


— Идите сюда, я кое-что покажу вам.

Вчера, когда Орфир остался в нескольких милях позади, я привел Лили на полоску земли между озерами Харрей и Стеннес, откуда видны они оба. Если небо хмурится и дует ветер, кажется, будто вода поднимается с двух сторон и грозит вас затопить.

— Видите вон те стоячие камни? — спросил я Лили. — Я обнаружил их в свой первый приезд. Там две отдельные группы. — Чем ближе мы подходили, тем яснее становилось их расположение. — Четыре тонких — это Камни Стеннес. Группа побольше, стоящая большим кругом, — Кольцо Бродгара. Говорят, их расставили древние: Камни Стеннес служили храмом Луны, а Кольцо Бродгара — Солнца.

Я подвел Лили к Камням Стеннес. Их заостренные грани, смотрящие в свинцовое небо, дышали угрозой, и казалось, самый высокий, под пять метров, в столь мрачный день мог бы притянуть демонов.

— Встаньте здесь. — Я поставил ее посередке.

— Зачем? — подозрительно спросила она.

Сначала я подумал, что этот древний ритуал хорошо отвечает женским чувствам, и надеялся, что Лили, возможно, смягчится: если я как-нибудь обручусь с ней, то добьюсь законной брачной ночи. Теперь же, глядя на ее неумолимое лицо в сером свете, я вдруг вспомнил, что свадьба у нее уже была.

— Пары клянутся здесь в верности, — продолжил я, понимая, что назад пути нет. — Женщина стоит между Камнями Стеннес, мужчина — в Кольце Бродгара, и оба приносят обет верности. Потом они подходят к тому камню, что выпал из круга. Он носит имя Одина. В нем проделано отверстие. Влюбленные соединяют руки сквозь отверстие и скрепляют клятву, которая считается нерушимой до самой смерти.

Лили тихо сказала:

— Виктор, мы не влюбленные.

— Но вы же обещали.

«Не судите обо мне по моим словам». Ноги у меня затряслись — неведомо почему, ведь в кои-то веки я не разозлился.

— Чего вы хотите от меня? — спросила она.

Я сказал ей, что нужно говорить, решив, что она этого не знает, что подобные слова чужды ее натуре точно так же, как и моей. Потом оставил ее в неправильном прямоугольнике Камней Стеннес — пленницей четырех острых, как нож, конусов.

Кольцо Бродгара, где должен был стоять я, представляло собой огромный круг метров пятидесяти в диаметре. Его опоясывал ров, высеченный в горной породе и ныне высохший. Из дюжины камней со сглаженными краями прямо стояла лишь половина.

Я вышел на середину круга и дал Лили знак, что можно начинать: слова я придумал еще в лодке Мак-Грегора. Решив, что именно это хочет услышать женщина, я воспользовался заклинанием Бидди Джозефс: «Отдаюсь тебе и беру тебя к себе. Буду любить только тебя и никого больше, ныне и присно».

Но какой заговор прочитала Лили? Хотя губы ее шевелились, их движения не совпадали с теми словами, что я велел ей произнести.

Мы медленно пошли навстречу друг другу, нас разделял упавший Камень Одина. Встав на колени, я просунул руку в отверстие. С другой стороны Лили тихонько вставила свою маленькую холодную ладонь в мою, но тут же отдернула ее.

Мы встали и посмотрели друг на друга поверх камня. У нее за спиной небо расколола двузубая вилка молнии. Гром не грянул. Без единого слова Лили показала на бусы Мирабеллы. Я снял маленькое ожерелье с запястья и повесил его Лили на шею.

Не важно, повторяла она мои слова или нет.

Я знал, что мы оба лгали.


31 декабря


Скоро полночь. Время застыло между старым и новым годом — на том миге, которого не существует, когда время замирает и ни один человек не может ни родиться, ни умереть.

Я договорился, чтобы завтра нас доставили на безымянную часть скалы, где отец устроил лабораторию. Я уже почти отчаялся найти перевозчика. Никто меня, конечно, не узнал, ведь прошло десять лет. К тому же, следя за отцом, я прятался, подплывал к скале только по ночам, а когда доставляли «посылки», держался дальней стороны. Но людей отпугивал сам остров. Там не отдыхают тюлени, не гнездятся птицы, не пристают лодки. За десять лет скала стала такой грязной, что, кажется, целому океану не отмыть ее дочиста. Туда-то я и стремлюсь — на этот островок Преисподней, вышедший на поверхность, где мне пообещали вернуть жизнь, которой у меня никогда не было.


Дневник Уолтона:


Он близко — так близко, что не описать словами, мчится ко мне, больше не дожидаясь погони. Ветер приносит с собой его дыхание, с темного неба взирает его смертоносное око. Я ждал в радостном предвкушении, а теперь жду в страхе. Он совсем не там, где я рассчитывал. Теперь он сзади. Я перелетел свою цель, и вот зверь уже у меня за спиной.


1 января


Остров похож на угловатый череп, выступающий из черных вод: отвесные виски, углубления для носа и глаз, полоска каменистого пляжа вместо зубастой ухмылки. В небе тревожно кричали птицы. Прямо на нас спикировала крачка, затем поморник. Наша лодка чуть не опрокинулась, уворачиваясь от них. Капитан подошел ближе к берегу, и птицы отстали, словно поставив на нас крест.

Документы, которые я всучил капитану, были забрызганы свежей кровью. Их выдали кредиторы: этот человек единственный в городе согласился доставить нас на остров, но в обмен я должен был пригрозить тем, кому он был должен. Они погасили его долги неохотно, что подтверждала кровь. Капитан переводил взгляд с воды на небо и зубчатые скалы, поминутно облизываясь. Вчера вечером, договариваясь с нами, он был пьян, а сегодня утром стал еще пьянее, но чем ближе была наша цель, тем скорее он трезвел.

Лили показала на череп:

— Этого места боятся из-за его очертаний?

Капитан внезапно вспылил:

— Мы что, дураки, по-вашему?

Пришлось выудить из него, что селяне думают о случившемся.

Остров всегда был почти необитаем и считался лишь ориентиром при высадке на главный. Но десять лет назад сюда приехал какой-то иностранец и арендовал одну из лачуг. Он хорошо заплатил, чтобы его не беспокоили.

Из Англии и с континента доставляли огромные ящики, от которых исходил запах смерти и разложения. В окрестностях начал исчезать и без того немногочисленный домашний скот; прочих животных находили покалеченными. Люди верили, что всякий пропавший без вести мошенник находится на острове — умирающий или уже мертвый, но никто не решался об этом заговорить. Горстка местных жителей, доведенных до крайности зловонием и сценами, подсмотренными ночью в окно, покинула остров. Вскоре нанятые незнакомцем головорезы лишь подплывали на лодке к берегу, сбрасывали на песок все более устрашающие предметы, именуемые припасами, и уплывали прочь.

Город охватили ужас и возмущение. Не в силах противостоять иностранцу, люди вышли из пивной и столпились вокруг недавно прибывшего груза. Наш капитан тоже присутствовал и поддержал решение открыть ящик. Он помнил продавленный нижний угол с темным влажным пятном, помнил шорох внутри и слабое царапанье о доски.

Он искренне хотел открыть ящик.

— Но ни у кого из нас не поднялась рука. — Он поправил паруса, чтобы идти параллельно острову. — Хоть мы и выпили немало, но все равно сдрейфили.

Как-то раз поздним вечером рыбаки заметили на обратном пути незнакомца, плывшего в ялике вдали от берега. Иностранец подождал, пока луна скрылась за тучи, и сбросил в воду большие тюки. Когда об этом случае стало известно, группа мужчин наконец вышла в море. Но они опоздали: незнакомец исчез.

— А что нашли в лачуге? — спросила Лили.

— Жуткое кровавое месиво. Самое страшное он убрал, и оставалось лишь гадать, что здесь творилось до этого.

Два дня спустя с приливом выбросило голову. Она почти полностью разложилась, но, судя по длинным волосам, принадлежала женщине.

После этой истории я плотнее запахнул плащ. Несмотря на то что я сам был свидетелем этих событий, со стороны они казались еще более зловещими.

— Вы больше ничего не слышали о незнакомце?

— Ни словечка. Пока не появились вы.

Легким движением он ослабил парус, и мы закачались на неприветливых волнах. Кругом царила тишина, лишь вдалеке безумно кричали птицы.

— Я не доверяю человеку, пока не увижу его лица. — Он вытер выступивший на лбу пот. — Зачем вы сюда прибыли?

— Лучше вам этого не знать, — ответила Лили.

Он быстро перевел взгляд на нее:

— А вы?

Она молча улыбнулась своими тонкими губами.

Наконец капитан развернул парус и высадил нас.

Пока я пишу это в дневнике, его лодка удаляется. Рядом со мной на каменистом пляже лежат наши запасы: пища, вода и большие брикеты торфа, ведь на острове нет деревьев — одни кусты для растопки. На песке, выше линии прилива, стоит шлюпка с веслами, чтобы мы могли добраться обратно.

Хотя в последнее время меня преследовала одна навязчивая мысль, сейчас не хочется подниматься и заходить в лачугу. Лили сказала, что здесь я избавлюсь от прошлого и вновь обрету свою украденную жизнь.

Обрету? Но разве я еще не человек? По крайней мере, я уже стал глупцом. Нужно обладать головой и сердцем глупца, чтобы делать то, чего я так страшусь. Я же прекрасно понимаю, что мой поступок обречен, проклят. Теперь меня подталкивает не просто вожделение. В последние дни ласковое выражение лица сменилось у Лили ухмылкой мертвеца. Но я уже попался в сеть. Чем больше буду барахтаться, тем сильнее запутаюсь. Поэтому я лежу неподвижно и жду паука.


Позже


Когда я наконец отложил перо, собрал запасы и поднялся на холм, Лили уже миновала две каменные лачуги у самой тропы и подошла к третьей. Ее дверь висела на одной ржавой петле, накренившись внутрь. Соломенная крыша провалилась и трухлявым пологом прикрывала вход во внутреннюю комнату, где отец оборудовал лабораторию. От нее не осталось ни мебели, ни химических приборов, ни малейшего осколка разбитой пробирки.

Я переступил порог. Повеяло ледяной сыростью.

— Лили?

— Я здесь.

Она безошибочно нашла нужную лачугу и комнату. Я смел в сторону упавшую солому.

Внутри хижина была голой, если не считать каменной глыбы такой длины и ширины, что на ней могло поместиться существо моего размера. Теперь там лежала Лили, растянувшись, словно покойница перед погребением: руки по швам, веки опущены. Глядя на бледную кожу, на которую падала тень, и впалые щеки, так легко было представить ее мертвой, и я открыл в изумлении рот. Лили тихо засмеялась.

Я отвернулся, не в силах к ней прикоснуться, и положил торф в очаг, а затем набрал немного соломы, чтобы поджечь брикеты.

— Похоже на огромный алтарь, — сказала Лили. — А жертва — я. Или, возможно, она. Она по-прежнему здесь, ты не знал? Я чую это. Мы близкие родственницы, две сестры. И каждая — ваша невеста.

— Она никогда не была моей невестой. — Чиркнув огнивом, я вспомнил покрытую шрамами груду, столь похожую на меня; вспомнил мясистое лицо, которое уже мучилось и злилось, хотя еще не сделало первого вздоха. Дрожь в руке выдала мою ненависть к уродству. — Я не любил ее. Просто не хотел оставаться один.

— А сейчас все иначе?

— Да. — Я посмотрел на Лили, поражаясь, как такое могло случиться.

Она оперлась на локоть и приподнялась.

— Я похожа на нее? — кокетливо спросила она, словно девушка, дразнящая поклонника. — Я тоже чудовище?

— Нет! — сказал я слишком поспешно, и она вновь рассмеялась. — Она никогда не была женщиной. — Я шагнул к каменной глыбе. — И никогда не жила.

— И все-таки она здесь. То, что должно было ее оживить, все еще здесь, в ожидании тела, в которое можно будет вселиться. Наверное, мне нужно уступить свое.

Лили снова откинулась на спину и отдалась темноте. Она взяла мою кисть за то месте, где толстый шрам соединяет ее с запястьем. Засунув руку мне под куртку и рубашку, она со вздохом прижала мою ладонь к своей холодной груди. Хотя ее тяжесть и полнота удивили меня, я мог пересчитать ребра кончиками пальцев. Ее сердце бешено колотилось.

— Она в этой комнате, — сказала Лили. — Я чую.

— Не говорите о таких вещах, — прошептал я, охрипнув от желания.

После столь долгого ожидания исполнение мечты показалось вдруг слишком скорым. Может, лучше сначала заварить чай? Погулять по острову, точно молодожены, застенчиво откладывающие первую брачную ночь? Можно ли хоть ненадолго забыть, что Лили лежит на каменной глыбе, некогда залитой кровью?

Мы оба пришли сюда по разным причинам, но для того, чтобы совершить вместе некий акт, и, как я теперь понимал, сделать это поскорее. Растянувшись рядом с ней на камне, я почувствовал себя увальнем, сознающим, какой он большой, неуклюжий и некрасивый. Затем я испытал жуткую муку. Взглянув на свою ладонь, я задумался, какой женщины она касалась за время своей первой, естественной жизни. Губы покалывало, и я задался вопросом: с кем они сливались некогда в поцелуях?

Поняла ли она?

Лили поднялась, чтобы расстегнуть мою рубашку.

— Ты никогда не раздевался на людях? — Она неверно истолковала мою нерешительность. — Не волнуйся. В тот день на ферме я подсматривала в окно, пока ты мылся.

— А ночью отказала мне.

Она покачала головой, с дьявольской проницательностью разгадав мои мысли:

— Я не создана для столь идиллической обстановки.

Продолжая хладнокровную болтовню, она привстала и принялась обнажать каждую часть моего тела, внимательно ее рассматривая. Словно швея с рулоном материи, она ощупывала резкие переходы между различными кусками кожи в тех местах, где конечности соединялись с туловищем. Лили обнаружила рыжие и черные, каштановые и белокурые волосы; один странно выглядящий безволосый лоскут, гладкий, как женская кожа. Ладонь сменил язык, и Лили попробовала на вкус каждый шрам, пересчитала все швы, скреплявшие меня воедино.

Я лежал безропотно, каждое прикосновение доставляло мне невероятное удовольствие и причиняло страшную боль. Если бы я только увидел проблеск доброты на ее лице, если бы только не этот голод… Лили раздела меня во всех смыслах, но сама оставалась одетой и защищенной, не желая открывать собственную душу.

Я распахнул ее одежду и увидел то, что прежде мог лишь пощупать: полные, налитые груди — резкий контраст с ее костлявой фигуркой. Неестественно вздувшийся живот напомнил о черве. Противный образ пронзил меня мощной, обессиливающей дрожью. Вновь прочитав мои мысли, Лили перегнулась и шепнула:

— Она тоже здесь.

— Нет, молчи.

Ласковых слов не будет — ни правдивых, ни лживых. Я знал, чего она точно не скажет, и боялся того, что она могла сказать. Поэтому я закрыл ее рот своим, прижал к себе и мысленно погладил нежное тело, которого никогда не касался прежде: когда Лили бежала вдоль таркенвилльских утесов, и потом, когда она, вся в пурпурных шелках, взяла меня за руку и провела в бальную залу. Тогда она казалась мне самой красивой женщиной на свете. Теперь Лили уже не та, зато она моя.

Тогда на балу она вскинула голову и открыла моему алчному взору свою прелестную шею. А сейчас склонилась надо мною и подставила ее моим губам. Я поцеловал шею Лили и почувствовал, что кожа у нее была шероховатой. Я ощутил вкус грязи и соли, услышал запах пота и — о чудо! — забытый аромат лаванды. Если закрыть глаза, Лили снова станет красавицей.

— Возьми меня, — шепнула она.

В нас встретились и соединились человеческое и нечеловеческое: не знаю, кто из нас в большей степени изменился.

Испытав удушье от знакомого смрада разложения, я открыл глаза. Словно каменный ангел у надгробия, Лили стояла на коленях, уставившись в одну точку где-то за мной. О чем она думала, что чувствовала? Из каждого угла вбирала она тьму. Обхватив свое тело руками, Лили крепко обняла темноту и вдохнула ее, точно дым.

— Она здесь, — шепнула Лили.

— Нет! — попытался я выкрикнуть, но получилось неразборчиво: не слово, а стон.

Потом Лили посмотрела на меня сверху вниз, будто с большой высоты, и засмеялась:

— Еще никогда не спала с трупом. Вот и довелось.

Все еще смеясь, она отодвинулась и быстро оделась.

Целую вечность пролежал я на камне, стараясь даже не дышать. Если бы я пошевелился, то наверняка убил бы ее…

Наконец я нашел перо, чернила, бумагу и записал все это, только бы не сойти с ума.

Несмотря на то что я описал свои мучения на бумаге и теперь, несколько часов спустя, пишу снова, насилие все еще равномерно пульсирует в моем горячем сердце, даже в самых тоненьких жилках. В насилии я обретал себя, становился собственным творцом. Кто я теперь — без костного хруста и кровавых рек?

Чудовище убило бы ее. И хотя на холодную головуя понимаю, что эта ее броня гордости — чистое безумие, в глубине души я знаю, что любой мужчина ушел бы на моем месте. Раньше, по крайней мере, я был одним из двух. Теперь же — ни тем ни другим.


5 января


Я не писал уже несколько дней.

Уже несколько дней не мыслил словами.

Много дней, прошитых лишь нитью молчания.

Если Дугалл Мак-Грегор и заметил, что мы не разговариваем друг с другом, он ничего не сказал, когда я разыскал его в Орфире и попросил отвезти нас с проклятых Оркнейских островов обратно в Джон о’Гроатс. Мак-Грегор заполнял тишину, вновь плетя небылицы о жизни на море. Высадились мы поздно, и он пригласил нас к себе переночевать, чтобы наутро двинуться к следующей цели.

— У бабули места побольше, — сказал он, — но за неделю, пока вас не было, ее не сгубили аж два раза, так что я не рискну снова отправить вас к ней.

Я молча кивнул, решив той же ночью сбежать, пока он и Лили будут спать. Молчание довело меня до предела, и я понимал, что должен избавиться от Лили, если не хочу лишиться рассудка. Если образ ее отца станет вновь упрекать меня, я прогоню его во тьму, заявив, что Мак-Грегор — славный малый: лучшего защитника для нее не сыскать.

Поужинав рыбной похлебкой, к которой Лили даже не притронулась (к слову, похлебка эта подсказала Мак-Грегору новую порцию баек о морских приключениях), я поднялся и сказал, что собираюсь прогуляться по пляжу. Лили опередила меня у двери, словно догадавшись о моих намерениях и решив, что я хочу бросить ее прямо сейчас.

Я двинулся быстрым шагом. Если не удастся уйти, хотя бы вымотаю ее, чтобы крепче спала ночью и не услышала, как я сбегу. Вечер располагал к неторопливой прогулке — приятный, безветренный и необычайно теплый. Закат окрасил небо темнеющим багрянцем, затем море и песок полностью слились, и лишь изредка слабо поблескивали пенные гребни.

— Постой! — наконец крикнула Лили.

Увязнув в песке, она упала позади. Я остановился и оглянулся. Огни дома Мак-Грегора скрылись из виду.

— Подай мне руку, Виктор, — сказала она. — Я устала и хочу обратно. Ты целый день не обращал на меня внимания. — Лили говорила так непринужденно, словно мы общались сегодня вечером и в предыдущие дни. — Одно дело — не обращать на меня внимания, когда мы одни, и совсем другое — на людях. Не мешало бы тебе проявлять ко мне уважение, которого я заслуживаю. Когда мой дом отстроят и я туда вернусь, я могу подыскать для тебя работу — например, в саду, ведь ты прекрасно копаешь.

Увязнув в рыхлом песке, Лили с трудом встала на ноги и отряхнула штаны. Она рассвирепела из-за того, что упала, или оттого, что я не желал разыгрывать из себя ее слугу? Не важно. Сегодня ночью все кончится.

— Руку, Виктор. — Лили в нетерпении махнула. — Ты должен отвести меня назад. У меня же нет кошачьих глаз, как у тебя!

— Что за вздор. Хотя, возможно, ты права. Или я просто смотрю глазами человека, долго привыкавшего к темноте.

— Ты смотришь человеческими глазами? Как бы не так! — запальчиво сказала она. — Это значит, что ты не видишь ни зги!

Не попавшись на ее удочку, я прошел мимо и направился к дому Мак-Грегора.

— Ты сам-то понимаешь, Виктор? — Она повысила голос. — Ты требовал у меня ответа. А теперь я спрашиваю: «Ты понимаешь?» Разумеется нет! — Она вцепилась в меня. — Ты слеп, как любой мужчина: в ту ночь ослеп от похоти, а сейчас — от глупости.

— Слеп?

— Я предлагаю тебе работу в самом роскошном особняке Нортумберленда, а твой молчаливый отказ исполнен презрения: «Как я могу теперь ей служить, раз я видел, как она содрогалась от наслаждения?» В ту ночь ты увидел лишь то, что хотел. Но не заметил того, чего не хотел заметить.

— Ты права, Лили, я ничего не понимаю, — мягко сказал я и взял ее за руку, уговаривая вернуться. Мне оставалось провести с ней считаные часы, и это помогло набраться терпения.

— Бедный Виктор! В слепоте своей ты не заметил, что я уже не девственница. Ты не увидел, что не было крови — признака непорочности. — Ухмылка сменилась гримасой отвращения. — Я не видела крови уже полгода.

— Полгода?

— Я беременна, Виктор! Я была уже на третьем месяце, когда ты появился в нашем имении. Думаешь, иначе бы я позволила прикоснуться к себе? Ты не заметил моей ненависти — точно так же, как не замечал растущего живота. — Она набросилась на меня. — Неужели я неясно выражалась? Разве я не твердила сотню раз, что червь присосался ко мне, как пиявка?

— Червь… Я думал, живот распух от болезни. Считал, что ты умираешь.

— Это и есть болезнь, и я действительно погибаю. Я знаю, что дети превращают женщину в ничтожество! Я буду как наша певчая пташка, Кэсси Берк. — Она прижала ладони к вискам. — Я пила мерзкие зелья Бидди Джозефс. Отправилась за тобой в изнурительное странствие, скакала на лошади, голодала сама, чтобы уморить его. Той ночью в избе я нарочно дразнила тебя, чтобы ты меня ударил. Но в последнюю минуту ты отвернулся, и отродье осталось во мне, — горестно продолжала она. — Я надеялась, что дрэксемский врач выскоблит его, но он отказался. Оно совсем крохотное — даже ты ни о чем не догадался. Одна надежда на то, что тварь родится мертвой. Но даже если выживет, с такой матерью она не протянет и пары минут.

Я сел на землю: ноги подкосились.

— Кто отец? Уж наверняка не тот, за кого ты вышла.

— Мои родители думали, что это твой ребенок, что ты появился в Таркенвилле задолго до того, как показался им на глаза.

— Мой? — Я прыснул со смеху.

— Потому-то отец и хотел тебя убить: ты изнасиловал его дочь. Не важно, с ее согласия или нет. И даже его симпатия к тебе ничего не могла изменить.

— Как родители выведали, что ты беременна?

— Я разжаловала служанку, едва поняла, что ей не придется, как раньше, отстирывать белье во время моего ежемесячного недомогания. Мне чудилось, будто я толстею ежеминутно, и я забрала у прислуги свои старые платья с высокой талией. Они давно вышли из моды, еще когда я их отдавала, но зато были свободные и не нуждались в корсете. Я стала носить повсюду шаль — надела ее даже на бал-маскарад. Все лишь затем, чтобы отвлечь внимание от раздувшегося живота. Но я, наоборот, только привлекла к себе внимание непривычным поведением. Лили Уинтерборн одевается без прислуги? Стирает собственное белье? Носит старомодные платья? Мы выдаем себя сами. В конечном счете, даже враги не нужны.

Она надула губы, злясь из-за собственной неосмотрительности.

— Мать догадалась, и я не стала отпираться. Она поспешно устроила свадьбу. Ведь от поклонников отбоя не было. — Лили разгладила куртку, точно птичка, чистящая перышки. — Жених не задавал никаких вопросов. Он и так был одной ногой в могиле. Он думал, что в худшем случае скоро умрет, но умрет счастливым человеком. Ну а в лучшем — молодая красавица жена продлит его жизнь еще на год.

— А что с… червем? — Я не смог подобрать ему иного названия.

— Я решила где-нибудь спрятаться и избавиться от мертвого плода.

— Мертвый плод? Ах да, ты же никудышная мать… — Я почесал голову. — Так кто же отец ребенка? — Перед глазами пронеслись десятки лиц на бале-маскараде. — Неужели ему все равно?

— Я не знаю, кто отец, Виктор, а значит, и он тоже не знает. — Глаза ее заблестели, губы изогнулись в лукавой улыбке. — По правде говоря, я выгуливала собак по ночам не для того, чтобы развлечь их, а чтобы развлечься самой.

Это было выше моего понимания.

— Почему же ты осталась со мной? Такого человека, как твой муж, вряд ли волновало бы твое целомудрие.

— Ты недооцениваешь притязания мужа, особенно если он столь откровенно купил себе жену. Конечно, я не была непорочной девой, он знал и мирился с этим, хоть и не догадывался о черве. Но раз уж я стала его женой, моя связь с другим мужчиной была бы для него оскорбительна, а уж с тобой — и подавно. Были и другие причины, по которым я осталась с тобой. — Она повернулась на шум океана, уже неразличимого в темноте. — Когда ты меня похитил, я решила не возвращаться, пока не убью червя. Муж мне больше не понадобится. Но как женщина может путешествовать без спутника? Мне требовалась охрана. К тому же мой прекрасный дом сгорел. Уйдет много времени на его восстановление, прежде чем я смогу вернуться и предъявить права на свое… свои… Ну и к тому времени…

Она осеклась.

— Что, Лили? Какое еще оправдание нашла твоя извращенная логика?

— Ты никогда не познаешь меня! — возбужденно крикнула она. — Никогда!

— Больно надо.

Злость сошла с ее лица, сменившись сначала выражением спокойствия, а затем медленно появившейся улыбкой — словно чередовались маски. Лили прошагала по песку разделявшие нас пару футов, наклонилась, провела пальцем по моей щеке, нагнулась ниже и жадно припала ртом к моим губам. В нерешительности я заглянул ей в глаза, но там было слишком темно, и ночь тоже была слишком черна. Я бездумно отдался поцелую. Мои пальцы сомкнулись у нее на талии, и я притянул Лили к себе. Она вызывала у меня неприязнь, но физически я все равно хотел ее.

Неужели плоть так легко предает мужскую душу? Или все дело в моем строении: каждая часть тела стремится достичь своей цели?

Ее дыхание над ухом вторило реву океана, гулу крови в моих жилах. Лили прошептала:

— Еще никогда я не вызывала у тебя такой ненависти, и еще никогда тебе не хотелось так меня ударить, но ты все равно меня вожделеешь.

Я спихнул ее на песок, встряхнул затекшие ноги и направился обратно к Мак-Грегору. Моя неотвязная питомица со смехом следовала за мной.

В окнах было темно: все лампы потухли, кроме одной. Не так уж поздно, чтобы Мак-Грегор лег спать, если только он не вздремнул, дожидаясь нас. Чтобы не испугать его, я сначала постучал в дверь, а уж потом открыл ее.

— Мак-Грегор? — негромко окликнул я.

Было непривычно темно, но я не почуял подвоха и шагнул внутрь.

— Дугалл?

Мак-Грегор лежал в дальнем углу, его дородное тело обмякло, из окровавленной груди торчал нож.

Лили заглянула из-за моей спины.

— Он мертв!

— Да, мертв, — послышался голос из мрака. — Он назвался твоим другом и не оставил мне выбора. У меня же нет друзей, значит, и у тебя их не может быть.

Рядом с головой Мак-Грегора появились два сапога — из тьмы на свет гаснущего огня, хромая, вышел человек. Я медленно и опасливо поднял взгляд… с искривленных колен… на горбатую фигуру… лицо, высохшее и покрытое белыми чешуйками в одних местах, изрезанное едва зажившими шрамами — в других. Я почти ощутил запах дыма, еще исходивший от горелой кожи.

— Теперь я такой же урод, как ты, — сказал Уолтон и перевел взгляд на живот Лили. — Но вижу, я не первое твое создание.

— Ты жив!

— Ненависть способна чудом вернуть к жизни.

Лили шагнула вперед и начала расспрашивать дядю:

— Мой дом восстановили? Рабочие пытались меня обмануть?

Я сгреб ее сзади за плечи и поставил на колени.

— Здесь стоит твой дядя, которого мы считали погибшим. Он точно знает о судьбе твоей матери, а ты спрашиваешь о своем доме? Спроси о матери, Лили!

— Моя сестра умерла от разрыва сердца, решив, что я погиб.

Маргарет мертва? Я сделал Лили сиротой, взвалив еще один грех на свои усталые плечи. Как я мог бросить ее теперь, когда Маргарет и Мак-Грегор погибли? Стоя у нее за спиной, я не видел, могла ли она осознать своим помутившимся рассудком смысл сказанного.

— Твоя мать погибла в ночь пожара, — произнес Уолтон. — Он рассказал тебе, как спалил дом дотла? Я попал в самое пекло. Одежда и волосы вспыхнули, и я выбросился из окна. Моя дорогая Маргарет накрыла мое изломанное тело своим, чтобы загасить пламя. — Его грубый голос стал резче. — Лежа на мне, она всем весом давила на мою опаленную плоть. Я закричал, но мои связки не слушались меня. Я не мог даже пискнуть, не мог шелохнуться или вздохнуть. Она решила, что я погиб, и сама умерла на месте: ее бедное сердце разорвалось от горя.

В его глазах не светилось ни единого огонька — там царила непроглядная тьма.

Он был моим двойником, моим подобием, и он был ужасен.

Столько времени мы обменивались с ним лишь парой фраз, и вот на меня вылился целый поток безумия. А ведь прошло всего несколько минут после шокирующих откровений Лили, и тело убитого Мак-Грегора еще лежало у моих ног.

— Десять лет! — воскликнул я. — Десять лет ты охотился за мной. Десять лет убивал всех, кто сказал мне хоть одно доброе слово. — Я показал на Мак-Грегора: — Из-за чего? Из-за мимолетной встречи с незнакомцем, поведавшим историю, пригодную разве что для сборника детских сказок?

— Незнакомец? Да ты отнял у меня единственного человека, познавшего мою душу!

Этот всплеск эмоций подкосил Уолтона, и он стал задыхаться. Проковыляв мимо трупа, он опустился в кресло-качалку и положил руки на подлокотники. В свете гаснущего огня я заметил пустоту между костяшками на месте среднего пальца. Уолтон с улыбкой протянул мне узловатую руку.

— Хранишь его как талисман? — спросил он. — А кольцо? Или ты подарил его своей шлюхе?

Я покачал головой:

— Все ушло под лед.

— Как и мой корабль.

— Твой корабль утопил не я, а сама природа.

— Может, это она меня изувечила? Украла у меня полюс, а вместе с ним — любовь и прощение людей? Заставляла быть святым, пока дьявол плодился и размножался?

Глаза его были пусты, речь монотонна, лицо ничего не выражало. Эта апатия, эти странные слова, намекавшие на похоть, пугали и раздражали еще больше, нежели его гнев.

— Не понимаю, — сказал я.

— Ты же зверь, — ответил Уолтон. — Понимать тебе не дано — только убивать.

Лили встала между нами.

Наверное, желая привлечь наше внимание, она энергично пнула Мак-Грегора и со смешком сказала:

— Бедная бабуля. Вот за кого ей надо было бояться.

Уолтон и Лили — вот они, люди, на которых я мечтал стать похожим.

Меня затошнило.

— Видишь, Виктор? Правильно, что я не ела похлебку.

Я поперхнулся от смеха, вытирая с губ рвоту. Мы все безумцы — все, кто находится в этой комнате и за ее пределами: весь мир сошел с ума.

— Уинтерборн предупреждал меня, — сказал я. — Насчет крови Уолтонов.

— Уинтерборн — глупец, — усмехнулся Уолтон. — А Маргарет на том свете будет лучше.

Я резко вскинул голову:

— Он уцелел? Отец Лили жив?

— Он ей не отец. Да, этот дурак еще жив.

— Ты слышала, Лили? Твой отец жив! — Мне хотелось воскликнуть: «Мой отец жив!» Я не сознавал всего груза горя, пока он не свалился с плеч. Голова закружилась, и я прислонился к стене.

— Так, значит, дом пока еще не мой? Эх, Виктор!

— Виктор?! — Безобразное лицо Уолтона стало еще ужаснее от ярости. — Ты посмел взять имя Франкенштейна? А ты, — он повернулся к Лили, — почему ты так по-свойски обращаешься к нему? — В отвращении поджав потрескавшиеся губы, он посмотрел на каждого из нас, потом сплюнул в огонь. — То, что ты сделала, твоей матери не привиделось бы и в страшном сне.

— Ты имеешь в виду, что я полюбила чудовище? — Жеманно улыбаясь, Лили погладила мое тело, показывая тем самым, что мы с ней были в близких отношениях, и крепко прижалась, изображая обольстительницу. — Да, полюбила.

Я отпихнул ее:

— Ты думаешь, что терзаешь меня, а сама лишь подвергаешь опасности себя!

— Ты об этом глупце?

Не успела Лили вымолвить, как Уолтон вскочил и схватился за нож, торчавший в груди Мак-Грегора. Когда он выдернул клинок из ребер, я уже схватил железный котелок, стоявший на плите.

Уолтон кинулся на Лили.

Я застыл от изумления, и он злобно полоснул ее. Правда, целясь в глотку, немного перестарался, попал в щеку и оступился. Пока он падал, я ударил его котелком по голове. Уолтон рухнул, крепко сжимая в руке нож.

Тяжело дыша, он посмотрел на меня. Безумие на миг отступило, и я заглянул во тьму за черной пеленой его глаз.

— Убей меня, — сказал он. — Это твой единственный шанс. Твой и ее.

В моих пальцах пульсировала сама смерть, но за одну ночь я стал человечнее, чем они оба.

Убить сумасшедшего калеку, пока Уинтерборн дожидается своей участи?

Я сгреб Лили и быстро выволок ее на улицу.

Часть четвертая

У горы Крогодейл

6 января


Уинтерборн жив.

Теперь мне оставалось лишь вернуться в Таркенвилль — обратно к нему. Решение я принял сразу, как только вышел из дома Мак-Грегора.

Отбежав на пару шагов и волоча за собой спотыкавшуюся Лили, я оглянулся через плечо. Изогнутая фигура Уолтона выделялась силуэтом на фоне двери.

— Убийство! — Его скрипучий голос пронзил тишину деревни. — На помощь, убийство! Дугалла Мак-Грегора зарезали!

Голос стал громче и настигал нас повсюду, что было бы не под силу самому Уолтону. Селяне с треском открывали окна.

— Что случилось?

— Дугалла убили? Не может быть!

Я затащил Лили в темноту. Опасаясь, что она все еще не в себе и может засмеяться или закричать, я заткнул ей рот ладонью. Я тотчас почувствовал на руке кровь от удара Уолтона.

— Слушай меня, — прошептал я. — Даже теперь твой дядя настроил против нас весь город. Если мы вернемся, чтобы рассказать правду, нас схватят, и тогда ты достанешься ему. Ты ранена. Я смогу обработать порез, если будешь сидеть смирно.

Через минуту Лили кивнула. Я взял ее на руки и побежал на окраину города, куда не долетали крики.

— Он хотел меня убить, — тихо сказала она, и это были ее первые слова после нападения. Голос дрожал от злости и удивления.

— Не разговаривай, — сказал я. — Постарайся крепче зажать рану.

Мчась по проулкам, я надеялся найти лошадь для Лили, но вместо этого натыкался только на кур, поросят и рычащих собак. В одной пристройке я обнаружил кое-что более полезное: запутанные рыбачьи сети, лески, крючки, ловушки и буйки.

В полумраке я насилу рассмотрел рану и понял, что ее необходимо зашить. Разрез начинался под ухом и проходил через всю щеку почти до самого рта. Рыболовные крючки были зазубренные, леска — грубая. В конце концов я нашел набор игл для починки парусов и брезента. Но даже самая маленькая была величиной с гарпун. Я вышел во двор за ведром воды, помыл иглу и продел в ушко нитку, выдернутую из подола белой рубашки Лили.

— Шрам останется? — спросила она. Лили омыла рану водой: разбавленная кровь свободно потекла между пальцами.

— Порез слишком глубокий — некогда думать о пустяках. Тебе еще повезло, что осталась жива.

Пока я зашивал рану, Лили не то что ни разу не сморщилась — она зловеще улыбалась.

— Видишь, как жизнь с тобой меняет меня, Виктор, — сказала она, когда я закончил. — Скоро начнут плести небылицы о Лоскутной Женщине.

И потеряла сознание.

Земля у берега была ровная, и я побежал со всех ног, держа Лили на руках. Наконец-то я стал полновластным хозяином ее жизни. Я повелевал и жизнью червя. Эта мысль вызывала странные чувства. Я ненавидел червя по двум причинам: во-первых, за то, что он губил Лили, хотя это она отказывала ему в еде; а во-вторых, его присутствие в раздувшемся животе напоминало о другом ее недуге. Она была распутницей еще до того, как мы познакомились. Еще до того, как я пришел в Таркенвилль, она выгуливала собак, поджидая незнакомцев, а потом забеременела. В прошлом месяце она пообещала отдаться мне, дабы вернуть меня к жизни. Это обещание можно было бы объяснить привязанностью, состраданием или, возможно, еще более сильным чувством. Но к концу путешествия выяснилось, что это лишь очередной повод для случки.

Бедный червяк! Признаться, под покровом ненависти я наконец ощутил жалость. Его вина лишь в том, что он существует. Когда-то я был так же невинен, но затем взял жизнь в свои руки и стискивал ее до тех пор, пока не научился грешить. Какова будет участь червя, если он переживет грудной возраст?

Я сидел на дороге, но затем вдруг подумал о возможной погоне и двинулся напрямик через поле. Города были расположены так далеко друг от друга, что вскоре я уже не видел никаких огней ни впереди, ни сзади.

«Куда же подевались мои кошачьи глаза? — удивлялся я, перескакивая с камня на камень и спотыкаясь на кочках и ямках. — Да, я слеп, не вижу ни зги».

— Жестокий урок, — прошамкала Лили, припав зашитой щекой к моему плечу. — Ты его усвоил?

— Я не заметил, как ты проснулась.

Она не могла слышать, я ведь не говорил ничего вслух.

— Куда мы идем?

— А куда ты хочешь? — спросил я. — К отцу?

Я постоянно думал об этом, едва узнал, что он жив.

— Нет, в Лондон. — В ее голосе слышалась насмешка. — Да, ты отведешь меня в Лондон.

Она потеряла мать, которую считала живой, и вновь обрела отца, которого считала погибшим.

Но хотела, чтобы я доставил ее в Лондон.

Что за картина пляшет перед ее мысленным взором? Как бы то ни было, эта мечта несбыточна.

Я поведу ее на юг к отцу. Направление то же, и, возможно, со временем Лили признает, что я ей не пара, тем более что ее ждет семья.

Мы пока спрятались под горой Крогодейл. Меня беспокоит близость Джон о’Гроатса. Наверное, весь город разыскивает нас как убийц Мак-Грегора, а ведь даже ребенок доберется сюда всего за час. Но Лили необходимо отдохнуть. Она измучилась, пока я нес ее на руках.

Через минуту отложу дневник и попытаюсь уговорить ее забраться под мой плащ, чтобы согреться. Я представил, как одиноко червю, дрожащему в своей темной пещере. Но если сказать об этом Лили, она рассмеется и решит, что я говорю о плотском желании.


15 января


— Я должен вернуться к твоему отцу, Лили.

Все прошлые дни мы молчали, но то было уже не черное отчаяние, в которое я впал после Оркнейских островов. Я молчал, с головой погрузившись в размышления: следует вернуть Лили Уинтерборну, дабы снять с себя обязательства, и нужно самому вернуться к Уинтерборну, чтобы…

Я не могу думать о том, что скажу ему при встрече. Лишь настойчиво подталкиваю Лили вперед, а когда она больше не сможет идти, вновь возьму ее на руки.

Ее молчание было не угрюмым, а по-настоящему задумчивым. Наверное, в эти бесценные минуты покоя она наконец осознала последствия прошедших недель. Или, возможно, ее губы, скривившиеся от боли в ране, скрывали ее истинное настроение, придавая ей меланхоличный вид.

Видя, что она спокойна и, кажется, все понимает, я и сказал, что должен вернуть ее отцу.

— Я не могу возвратиться сейчас, — тихо ответила она. — Март или, в лучшем случае, февраль. Что бы ни случилось, к этому сроку все кончится. Хотя какое это теперь имеет значение? Дом больше не принадлежит мне и никогда не будет моим. Только не в Таркенвилль, Виктор. В Лондон!

Пусть себе думает, что я доставлю ее в Лондон. Я стрела, нацеленная на Таркенвилль.


17 января


Дочитай я дневник Уолтона до конца, вероятно, я бы ни за что не пощадил его в доме Мак-Грегора:


Я увидел его бабу. Меня озадачили ее жесты и деланные гримасы, но затем я понял, что она не умеет разговаривать и выражает свои желания, словно бессловесное животное. Ну разумеется, кто еще жил бы с ним? Подобная резкость — примета безумия. Другая моя частичка, крошечная и тающая с каждым днем, шепчет: «Оставь его! Неужели от него и впрямь так много вреда?»

Когда они оба ушли из часовни, я прокрался в их логово, чтобы посмотреть, чем он будет обороняться. Да ничем! В своем блаженстве он совсем забыл про меня. Я заметил жалкие попытки создать домашний уют: разбитую посуду под стенкой, поникший цветок в жестяной чашке, единственную груду тряпья, видимо служившую им ложем. Он не получит удовольствий, которых лишен я сам!

Я должен стереть с лица земли их обоих. Если укокошить первой ее, он обезумеет от горя и убьет меня или покинет Венецию навсегда. Если же первым убить его, она юркнет в наводненные людьми проулки и унесет этот кошмар с собой.


26 января


И наконец, последняя запись Уолтона:


Когда я сошел с судна для ловли сельди в Бервике, от меня жутко воняло: в шторм меня спускали в трюм, где лежала черепица — балласт. Пока я терся о просоленную древесину, рыбья чешуя так глубоко впечаталась в кожу, что я стал серебристо-синим. Какая разница? Я возвращался домой. Странно только, что он не вернулся раньше.

В порту меня ожидали экипаж и письмо, переданное сестрой кучеру. Там говорилось о поспешной свадьбе ее дочери. Предыдущее было полно туманных намеков. Теперь эта свадьба все объяснила. Сестра сообщила также про убийство парня и избиение Уинтерборна. И все эти годы они считали сумасшедшим меня!

Ее поразит то, что я замыслил. Он должен умереть, а затем… Она не поймет… Она никогда не… Позже увидит, что я всегда был прав.

А потом?

Трудно сказать.


Я сжег дневник.

И вот снова возвращаюсь домой.


Инвернесс

1 февраля


Тут сходятся все пути и даже естественные проходы через долины. Наконец-то овечьи тропы горной Шотландии остались позади, и мы можем двигаться быстрее по более оживленным дорогам южной части страны. Скорости прибавляет и карета, украденная этой ночью.

В сумерках мы остановились в гостинице на окраине города. В последнее время трудно было найти пристанище. Но Лили не жаловалась, а, наоборот, радовалась. Она надеялась, что тяготы доконают червя, и поэтому я разыскал гостиницу.

Ее неприязнь к червю пробудила во мне сочувствие. Я хорошо понимаю, каково это, когда тебя ненавидят просто за то, что ты существуешь. Возможно, у нас с червем много общего: какого ребенка родит Лили после стольких истязаний? В некотором роде она повторила эксперимент моего отца по созданию жизни искусственным способом: быть может, Лили вынашивает какую-то мерзость наподобие меня. Только по этой причине я должен заботиться о безопасности червя, потому-то я и привел Лили в гостиницу.

Мы подъехали с заднего двора и стали ждать снаружи. Наконец из черного хода вывалился парень в белом фартуке. Он беспечно шагал и насвистывал, словно с удовольствием вспоминая вчерашние танцы. С ведром в руке молодой человек направился в свинарник. Из открытой двери гостиницы вырвался свет и крепкий луковый дух, от которого у меня слюнки потекли. Ободренный радостным видом парня, я встал, вытянул Лили из темноты и поставил рядом с собой.

— Сэр! — окликнул я.

Парень покосился на нас:

— Кто там?

— Двое странников без гроша в кармане. Поделитесь с нами помоями, пока не накормили свиней? И позвольте переночевать в хлеву? Мы будем весьма благодарны.

— Помоями?! Маловато вы просите. Выйдите, чтобы я на вас посмотрел.

Я толкнул Лили вперед. Ее живот рос не по дням, а по часам, словно ему раньше мешала только моя слепота. Юноша удивленно хмыкнул.

— А вы, сэр?

Я сделал шаг, но не скинул капюшон.

— Мало ли кто шляется в наши дни по дорогам, — сказал он.

— Мы не разбойники. — Я задрал подол плаща, показывая, что безоружен. — Вашим постояльцам ничто не угрожает. Мы заночуем в хлеву.

— Откуда вы родом? Такой высоченный, да и выговор странноватый.

— Это не важно. Она англичанка.

— У английских туристов водятся денежки в кошельках, — добродушно усмехнулся парень. — Но какой прок нам, шотландцам, от английских нищих?

— Нищий — это он, — ответила Лили.

— А вы кто? — Парень вежливо поклонился.

Она задрала подбородок.

— Я его муза.

Он взглянул на ее живот:

— Я вижу, вы изрядно его вдохновили. — Парень рассмеялся и жестом пригласил войти. — Вы никогда не пробовали хаггис? Правда, он уже несвежий — за деньги такого не подают. Но ручаюсь, что это вкуснее помоев.

У главного входа внезапно послышался шум.

— Экипаж! — Он уронил ведро на землю, помои разлились: теперь не достанется ни свиньям, ни мне. — Ночь морозная. Согрейтесь в хлеву. У меня много работы, ужин принесу потом. — И он помчался обратно в гостиницу.

Мы с Лили ждали в хлеву, накрывшись моим плащом. В затхлом воздухе смешались запахи лошадей и кошек, приправленные ароматом соломы; от Лили тоже исходил ее солоновато-маслянистый запах. Вспомнив дразнящее благоухание вареного лука, я высказал надежду, что парень скоро вернется с хаггисом.

Лили прильнула к моей груди; я не видел ее лица, но услышал, как она негромко фыркнула от отвращения:

— Хаггис! Если б ты, Виктор, знал, что это такое, аппетита бы у тебя поубавилось.

— Чепуха. Надоело утолять жажду снегом и притуплять голод овсом. Даже тебе, наверное, хочется разнообразия. Разве у тебя нет странных желаний?

Она покачала головой.

— Ничего не хочу и ничего не испытываю. Все дело в ленивом червячке, которого я ношу внутри, — проворчала она. — Никак он считает себя шибко умным и надеется спрятаться от меня, если будет лежать смирно. Я почти не чувствую его — вижу лишь, какой больной и неуклюжей я стала. А ведь когда кухарка забеременела, ее фартук ходил ходуном, точно она скрывала под ним целый выводок ерзающих котят.

— Прелестное сравнение, учитывая, что тебе хотелось бы утопить этот выводок. По твоим же собственным словам.

Осторожно положив руку ей на живот, я подивился тайне рождения: один человек выходит из другого. Разумеется, мое рождение было не менее странным. Я почти понял причину неприязни Лили.

И вдруг — мелкая дрожь под ладонью!

Лили рассмеялась:

— Тебе нечего бояться, Виктор.

— Тебе тоже. — Я старался не повышать голос.

— Это мне-то нечего? Чисто мужской подход — ты схватываешь все на лету! Мужик получил удовольствие и был таков. Ему не надо вынашивать, рожать, кормить. Его жизнь не гложут по кусочку, год за годом, пока не останется такая малость, что и не разглядеть. Я заходила к жильцам в нашем имении, и меня испугали тамошние женщины. Не хочу превращаться в такое же ничтожество.

— Ну ты ведь живешь у себя дома не на птичьих правах, Лили. Там у тебя будут кормилицы, слуги, няни. Нужно только родить и отдать им ребенка. — Я говорил так, словно червь был уже мертв. — Ты еще можешь это сделать.

Она не успела ответить, как двери хлева внезапно распахнулись. Я вскочил на ноги, решив, что нас сейчас арестуют за убийство Мак-Грегора. Но это пришел парень из гостиницы.

— Извините, что задержался с ужином, — в волнении сказал он. — Это был не просто экипаж, а карета лорда!

Сквозь дверной проем я заметил во дворе карету: она была невероятно изящной, красивой и богатой. Я никогда таких не видел… Снаружи карета была начищена до блеска, и дверцы были столь искусно расписаны тропическими пейзажами, что, смотря на них, хотелось погреться на солнышке. Окна окаймляли изысканные резные завитки и закрывали бархатные шторки, по которым можно было догадаться о том, что внутри лежали плюшевые подушки. Четыре прекрасные гнедые кобылы били копытами по земле и выпускали из ноздрей пар.

Как раз то, что надо.

— Чу́дная колясочка! — воскликнула Лили. — Не припомню подобной роскоши, с тех пор как приезжал лорд Бэйнсбридж!

Парень взглянул вопросительно, но я покачал головой — мол, не обращайте на нее внимания — и вышел вслед за Лили. Я медленно приблизился к лошадям. Словно повинуясь моей воле, они нервно загарцевали и развернули карету обратно к дороге, тем самым облегчив побег.

— А где же прислуга? — спросил я, озираясь. — Лорд путешествует в одиночку?

— Их светлости пришлось поспешно выехать. Кучер сейчас помогает ему устроиться. Дал мне медяк, чтобы я почистил лошадей и накормил их суслом. Он сказал, что спустится проверить мою работу. — В доказательство парень показал монету.

— Кучер — так мы и поверили! Да на нем ливрея краше, чем мой выходной наряд, а ведь он всего-навсего…

Я зажал ему рот своей большой ладонью и удерживал руку, пока парень не смолк.

Втащив тело в хлев, я закрыл дверь и помог Лили сесть в карету.

Я представлял собой то еще зрелище: над крошечными козлами возвышался великан в капюшоне, мы мчались по дороге, и за спиной у меня трепыхалась накидка. Наклонившись вперед, я щелкал кнутом над головами лошадей и понукал их, нашептывая:

— В Таркенвилль, в Таркенвилль.


4 февраля


Парня из гостиницы я не задушил. Я уверен в этом — уверен, что его грудь вздымалась, когда я клал его на солому. Я просто подержал его, чтобы он затих. Не мог же я причинить ему этим вреда! Но все равно меня мучает совесть. Почему? Потому что я поднял руку на юношу, но не тронул Уолтона? Паренек был щедрый и добродушный. Хотел нас накормить. Возможно, он даже предложил бы Лили кровать, если бы нашлась свободная.

Жаль, что не спросил его имя.

Я знаю, все эти дурные предчувствия — из-за Уинтерборна. Я похож на невесту, которая, идя по проходу к своему суженому, стыдится того, что засматривается на гостей.


Экклсмахан

11 февраля


Хотя мы угнали карету, поездка неожиданно затянулась. Мы пока добрались только до этой деревушки в Западном Лотиане, где живет от силы пара сотен душ. Лили часто нездоровится, и я вынужден прятать карету по обочинам таких вот пустынных дорог, чтобы Лили могла отдохнуть после тряской езды.

Я тяну время до последнего. Когда больше не выдерживаю, трогаюсь в путь и вижу ее лицо в окне кареты — бледное, словно портрет, нарисованный мелом. Лили стучит в стекло, требуя, чтобы я остановился.


14 февраля


Сегодня День святого Валентина.

— Слушай, Виктор, — бесцеремонно сказала Лили. — У тебя нет для меня каких-нибудь знаков любви? Например, цветка, найденного в зимнюю стужу за много миль отсюда? Украшения, кружев, конфет? Или хотя бы стихов, ритм которых напоминал бы биение твоего нечеловеческого сердца?

Я устало вздохнул и протянул руки, показывая, что никаких знаков любви в них нет. Между пальцами торчало обыкновенное сено. Разжиться вилами не удалось, и приходилось таскать его лошадям охапками. Так как погода испортилась, мы решили заночевать в хлеву, который фермер выделил нам вместе со скромным ужином.

— Ну и ну, — сказала Лили. — Только бедные любовники не дарят подарков. Впрочем, чему тут удивляться? Любовник из тебя в самом деле неважный.

Меня прельстило именно ее безрассудство, но все равно стало досадно. Я усмехнулся, вспомнив о той ночи в избе под Стерлингом и о нашем пребывании на Оркнейских островах. Поездка выдалась куда мрачнее, чем я себе представлял, и теперь я лишь мечтал избавиться от Лили.

— Хочешь поэзии? Я знаю отличные стихи, сочиненные как раз к свадьбе в День святого Валентина.

Я изрыгал строки Джона Донна, точно яд:

Как солнце, милостью дарит она,
А он сияет, как луна;
Иль он горит, она сияет —
В долгу никто остаться не желает;
Наоборот, должник
Такой монетой полновесной платит,
Не требуя отсрочки ни на миг,
Что богатеет тот, кто больше тратит.
Не зная в щедрости преград,
Они дают, берут… и каждый рад
В пылу самозабвенном состязанья
Угадывать и исполнять желанья.
Из всех твоих щеглов хотя б один
Достиг таких высот, епископ Валентин?[11]
— «Полновесная монета»? «Дают, берут»? Что это за чушь такая?

— Хорошая любовница поняла бы. Так что, наверное, мне тоже нечему удивляться.

— Ах вот оно что! — Ее рот слегка округлился от изумления. — Теперь-то я поняла, в чем заключается твой подарок: смешить меня.

Я швырнул последнюю охапку сена в кормушку и отряхнулся.

— Сегодня же День святого Валентина, Лили. Зачем изводить меня до самого вечера? Может, приляжем и приласкаем друг друга?

— Как скучно, Виктор. Ты всего один раз пошутил, а уже требуешь платы! Как мне развеселиться? — Она примостилась на куче сена, готовясь к долгим жалобам. — Ты бы не смог развлечь даже ребенка. Ты предсказуемый, как овсяная лепешка, и такой же тошнотворный.

Я открыл дверь хлева. Порыв ветра разметал по полу солому.

— Там тебе будет холодновато.

— Мне и здесь не согреться.

Я побродил по двору, подыскивая место, где бы переночевать. В девять часов вечера совсем стемнело, но ветер не утихал. Воздух был пропитан влагой: к утру, нет, даже раньше, до полуночи, точно пойдет снег.

Карета стояла у хлева, где я оставил ее и распряг лошадей. Я протиснулся внутрь. Она раскачивалась под моим весом, когда я пытался в ней разместиться. В такой тесноте особо не развернешься, карета подпрыгивала и колыхалась. Наконец я отбросил мысль об удобстве и сел неподвижно.

Обивка на стенах заглушала звуки, шторы закрывали обзор. Лишь бархатная ткань шуршала подо мной. Было так тесно и душно, что я дышал тем воздухом, который выдыхал. Мне не было неприятно, однако раздражало, что я находился на улице, а Лили в помещении. Хотелось быть милосердным, но она так упорно испытывала мое терпение, что у меня уже не хватало сил.

— Если тебе не больно, это не милосердие, — сказала мне сестра Мария Томас много лет назад.

— Но я ничем не заслужил вашего, — возразил я.

— Тшшш. Это было бы не милосердие, а вознаграждение. К тому же мне ничуть не больно. Вы так развлекли меня, что даже придется исповедаться, но только после вашего ухода. — Ее полное лицо, обрамленное платком, покраснело.

— Добрые дела должны причинять боль? Немудрено, что в мире так мало добра.

— Вы не догадываетесь, сколько добра творится на этом свете. В основном оно приносит пользу самому благодетелю, даже если причиняет ему лишь боль.

— Разве кто-нибудь совершает столь бескорыстные поступки?

— Так значит… вы не принадлежите ни к одной из церквей?

— Какая церковь примет в свое лоно чудовище? Не отвечайте мне. — Я отмахнулся. — Я прекрасно знаю, что церкви состоят из мужчин.

— Да, — согласилась сестра, — а мужчины любят не так, как Господь. Возможно, вам следует найти женскую. — Она широко улыбнулась. — Ох, как отчитала бы меня сейчас мать-настоятельница! — Сестра оглянулась. — Сначала выбранила бы, а потом отыскала бы подобный монастырь и поскорее сместила его нынешнюю аббатису!

— Вы остры на язык, сестра.

— Сама всегда ранюсь.

Она снова спросила о шрамах у меня на лице и на теле. Как ни странно, я полностью ей доверял, но все же не посмел рассказать правду.

— Если милосердие должно причинять боль, пусть это и будет вашим милосердным поступком: больше не спрашивайте меня.

Почему я не поделился с ней своей историей? Она бы не испугалась и не расстроилась, а пришла бы в восторг. Наверное, потому и промолчал: в ее глазах я бы не упал, а, наоборот, возвысился бы.

Ее определение милосердия терзало мне душу, а тело мучили узкое сиденье и студеный ветер, неравномерно раскачивавший карету. Наконец я решил вернуться в хлев и излить свою злобу в дневнике.

Я прокрался внутрь. Лили уже спала. Глядя на нее, я невольно вспомнил ту соблазнительную красавицу, что впервые явилась моим очам на скалах. Теперь же я видел явно больную женщину, которая лежала на спине и храпела. Из раскрытого рта тянулась нитка слюны, мерцая в тусклом свете. Вместо волос — спутанный колтун, вместо платья — рабочая одежда. Ее раздувшийся живот вызывающе вздымался.

Храп неожиданно оборвался. Лили схватилась за живот, будто червь лягнул ее, а затем перевернулась на бок: видимо, затекла спина. Ее веки затрепетали. Возможно, она еще не до конца проснулась. Возможно, ей приснился кошмар. Заметив меня, она скривилась в искреннем отвращении.

С какой легкостью зажал я рот парню из гостиницы и как мне хотелось сдавить ему шею! Я посмотрел на свои руки, будто на руки незнакомца, но они ведь и в самом деле чужие. Как ни стремлюсь я обрести покой, разрозненные части моего тела всегда отвечают привычным насилием.

Только что я увидел в глазах Лили ненависть и сам же ею преисполнился.

Неужели я по-прежнему опасен для Лили?


Таркенвилль

17 февраля


Дело сделано. Наконец-то мои мысли свободны от Уинтерборна, и от Лили я избавился.

Остановившись ненадолго, чтобы дать отдых лошадям, я помчался в Таркенвилль. Уолтон буквально наступал мне на пятки — я чуял это. Нужно было возвратить Лили под защиту отца, а не то хромой Уолтон мог в любую минуту нас настигнуть.

Узнав знакомый пейзаж даже в сумерках, Лили рассвирепела. Она колотила кулаком в крышу кареты и упорно стучала в окно. Я надеялся, что, вернувшись домой, особенно после нападения, Лили одумается. Но она была непреклонна, как никогда. Когда я свернул на обочину, Лили распахнула дверь и выпрыгнула на дорогу еще до того, как лошади остановились.

— Я никому не покажусь в таком виде. Никому! — закричала она и зашагала прочь.

— Только своему отцу — я прошу лишь об этом. — Я двинулся следом.

— В Лондон ведет куча других дорог!

— Я ехал не в Лондон. Ты должна повидаться с отцом, Лили. Возможно, он защитит тебя от дяди. Я — не могу.

Развернувшись, она царапнула меня по лицу.

— Если не хочешь видеть отца, — мне в голову пришла свежая мысль, — хотя бы взгляни на имение. Прошло уже несколько месяцев. Тебе не интересно, как идет ремонт? Наверное, уже проделана большая работа! Столько всего нужно проверить!

Я заметил в ее взгляде борьбу.

— Не пойду я к нему, — умоляющим тоном сказала она.

— После всего, что случилось, тебе наверняка хочется семейного уюта.

— Ничего мне не хочется! — Лили отвернулась и продолжила тихо, сдавленно: — Я желала ему смерти, чтобы завладеть домом. И после этого явлюсь к нему?

Неужели даже Лили бывает стыдно?

— Это пустяки, просто эгоистичная мысль, с кем не бывает, — успокаивал я. — Твой отец обрадуется, что ты вернулась и что он нужен тебе.

Она обхватила руками живот, и на ее лице появилось жестокое выражение.

— Скоро все кончится. Зачем ты не подождал, Виктор? Я хотела вернуться налегке, а не с этой обузой. Но теперь, даже избавившись от нее, я все равно останусь матерью, у которой умер ребенок. Все будут причитать: «Бедняжка Лили!» Я не хочу, чтобы меня так называли!

— Тшшш, пошли обратно. — Я старался не повышать голос, хотя мне захотелось ударить ее по губам, когда она намекнула на то, чтобы избавиться от червя. — По крайней мере, дай мне довезти тебя до поместья. Осмотри его сначала. Тебе же должно быть интересно.

Она покорно вернулась к карете.

Объехав город кругом, я направился через лес в имение, а затем по длинной уединенной дороге помчался к дому. Сначала я увидел его нечетко, сквозь ажурную сетку голых ветвей, и подумал: «Нет, не может быть. Когда выедем из леса, я что-нибудь да разгляжу».

Предо мной стоял почерневший остов здания. Я так часто слышал о ремонте, что сам в него поверил и ожидал увидеть заметные изменения к лучшему. Но дом выглядел так, будто еще на днях пострадал от пожара: мне даже померещились струйки дыма над обнажившимися, обугленными стропилами.

Здание полностью разрушилось и не годилось для жилья. Возможно, внешний каркас из песчаника когда-нибудь и восстановят, но все внутри выгорело дотла.

Где жеУинтерборн? Кто знает? Быть может, преподобный отец Грэм.

Меня беспокоила тишина внутри кареты, но я не остановился, опасаясь, что разговор мог довести Лили до полного отчаяния. Я покинул поместье, вернулся в Таркенвилль и остановился у дальней окраины города, где стояли церковь и дом священника, освещенные в темноте. Бросив Лили в карете, я заглянул в церковное окно. На задней скамье сидел Уинтерборн собственной персоной!

Много месяцев этот человек не выходил у меня из головы: сперва я восхищался им, потом ненавидел, затем втайне горевал, считая его погибшим, наконец пылко предвкушал нашу новую встречу. И вот теперь он находился в двух шагах.

Он сильно изменился. Благородный облик истончился, кожа приобрела пепельный оттенок — под стать самому дому, а проницательный взгляд потускнел. Заметив такую перемену, я загрустил оттого, что стал тому причиной, но обрадовался, что способен вернуть Уинтерборну хотя бы немного прежней живости.

Я обернулся. Дверца кареты была распахнута, и я тихо выругался. Как я мог рассчитывать, что Лили терпеливо дождется того, чего она жаждала избежать?

Однако она всего лишь обошла церковь и встала у низкой каменной стены, окружавшей кладбище. Я осторожно приблизился, гадая, в каком она состоянии: просто оцепенела или пришла в неописуемое бешенство?

— Там покоится моя мать, — сказала она. — Сейчас слишком темно — могилу не найти.

— Утром поищем вместе. Лили, я нашел твоего отца. Он прямо здесь, в церкви.

— Он рассердится на меня?

— Он будет рыдать от счастья.

Лили посмотрела мне в глаза. На лице у нее появилось непривычное спокойствие. Возможно, увидев дом, она хотя бы отчасти вернулась к реальности. Бред отступил перед явью обугленного остова.

— Подождешь еще чуть-чуть? — спросил я. — Вначале я хочу поговорить с ним наедине.

Она кивнула и снова отвернулась к темному кладбищу.

Я прошмыгнул в церковь и зашагал к скамейкам.

— Святой отец, — сказал Уинтерборн, не оборачиваясь. — Вы не видели Бартона во время обхода? Утром он опять допытывался, когда я отсюда уеду. Я так и не смог ответить.

Он зашелся в кашле. Поднес носовой платок ко рту и сплюнул.

— Святой отец? — Он полуобернулся.

— Нет, — тихо сказал я.

— Вы?! — Он подскочил и бросился наутек, но споткнулся и снова закашлялся.

Я откинул капюшон.

— Я не желаю вам зла, сэр. И никогда не желал.

Солгал даже сейчас. Как я смею стоять перед ним?

— Когда я узнал, что ваша жена умерла, меня охватило… Ваша дочь… я привез ее обратно.

Уинтерборн оглядел церковь.

— Лили? Где она?

— Снаружи.

— Приведите ее сейчас же!

— Сначала я хотел поговорить с вами. — Я шагнул к нему и заметил, как он напрягся. Тогда я остановился и сел на ближайшую скамью. — Едва услышав, что вы живы, я понял, что должен вернуть вам Лили. Я оберегал ее ради вас. — Я вспомнил, сколько раз мог бросить ее, но не сделал этого, вспомнил, как лежал с ней на каменном алтаре смерти на Оркнейских островах. — Теперь я…

— Что — теперь? Что вы с ней сделали?

— Это все ваш шурин. Уолтон, как всегда, меня выследил и, узнав, что Лили стала моей добровольной спутницей…

— Добровольная спутница!

— Не сразу, а позже, когда поняла, что потеряла все… Я считал вас погибшим. Думал, что убил вас.

Я схватился за скамью.

— Что же вы хотели мне сказать? — резко спросил Уинтерборн.

Я должен был ответить, что я не желал ему зла, когда с радостью поджигал его дом? Или когда похитил его дочь? Или когда явился в Таркенвилль с единственной целью — убивать? Впрочем, об одном я все же мог сказать, не краснея:

— Клянусь, что я не убивал помощника конюха!

— Это и все, что вы хотели мне сказать? Прекрасно, вы уже сказали.

Меня уязвила его холодность. Я попытался говорить так же строго и жестко.

— Вы должны внимательно меня выслушать. Ваша дочь в опасности. Уолтон теперь преследует ее так же злобно и одержимо, как меня.

— Уолтон никогда не причинит Лили вреда! Это абсурд.

— Она на сносях, и вы это знаете. Потому-то и выдали ее замуж. Вероятно, мне следовало отвести ее к мужу.

— У Лили нет мужа! — гаркнул Уинтерборн. — Он скончался перед Новым годом. Но даже будь он жив, это не имело бы значения. За отсутствием жены и детей единственным его бенефициарием стала церковь, к тому же он успел повторно переписать завещание. Ребенок от вас, не так ли? И вы хотите забрать его себе. Потому-то вы и похитили мою дочь.

Я вскочил и зашагал по центральному проходу.

— Ребенок не от меня, и я не знал о его существовании, когда похищал ее.

Стоило ли мне повторить ее насмешливые признания, что она и сама не знает, кто отец? Рассказать, что для ребенка она опаснее, чем Уолтон? Нет, надо смотреть на себя его глазами — как на того, кто не заслуживает доверия.

— Верите ли вы мне или нет, это не важно. Уолтон, например, не верит. Он убежден, что ребенок от меня и что он такой же выродок. Уолтон хотел убить Лили за то, что она выносила его. Он верит, что я совратил ее. Что она стала моей «шлюхой».

Я отвел взгляд, заметив внезапный страх в глазах Уинтерборна.

— Вы должны защитить ее! — воскликнул я, смущенный своими чувствами и его реакцией. — Срок уже почти подошел, а Уолтон дышит в спину. Не отрекайтесь от нее из-за моих поступков. Она заслуживает гораздо большего, нежели я.

— Зачем вы это сделали? — спросил Уинтерборн, тяжело опустившись на сиденье. — Зачем приехали в Англию, явились в мой дом, отняли у меня дочь, разрушили мою жизнь?

— Я сделал все это лишь затем, чтобы обрести свободу. Вы не представляете, как я жил, находясь на крючке у Уолтона. Мне не позволяли стать человеком. А я хотел им быть, и не просто рабом, а свободным. — Я посмотрел на Уинтерборна в упор, вспомнив, как мы обсуждали это в его имении. — Разве к свободе не стремятся во что бы то ни стало? «То, что дешево досталось, ценится невысоко». Все зависит от того, как дорого мы заплатили.

— Дороже всего ваша смерть! Нельзя отделить сладкозвучные слова от уст, с которых они слетают. И вы не можете стать человеком лишь потому, что говорите, как человек.

Стукнув сжатыми кулаками по скамье, я закричал:

— Я человек!

— Вы ничем этого не доказали! — заорал Уинтерборн, вскочив на ноги. — Ровным счетом! Так где же моя дочь?

— Она здесь, Грегори.

Мы оба обернулись на голос. Преподобный отец Грэм стоял в глубине церкви, обнимая Лили. Они незаметно вошли, пока мы спорили.

Увидев ее вблизи, Уинтерборн откинулся на скамью. Он покачал головой, затем ринулся к Лили, схватил ее и крепко обнял.

— Так-то вы оберегали мою дочь? Вы похитили ее невестой… прекрасной невестой, — прошептал он над ее волосами. Вытянув руки и отодвинув дочь, он уставился на ее раздувшийся живот, неровные швы на щеке. Его лицо исказилось от страдания. — Вы забрали невесту. И кого мне вернули? Не дочь, а чудовище! Чудовище под стать вам!


Позже


На последней фразе перо прорвало бумагу, и чернила протекли на следующую страницу. Я возвратился к Уинтерборну, рассчитывая на прощение, а он назвал меня чудовищем.

Написав это слово, я встал, захлопнул дневник и убежал. Я носился по темным проселочным дорогам, как пьяный дурак, жмурясь и затыкая уши, в которых снова и снова звучало его осуждение — голосом самого Уинтерборна и голосом моего отца. Они перемешались между собой.

Одного я уже убил. Видимо, нужно это повторить.

Я старался мыслить хладнокровно. Неужели после того, как я изо всех сил старался спасти червя, мне придется расправиться с единственным человеком, способным защитить его? Нельзя поддаваться ярости, пульсирующей в руках.

И вот все кончено: я наконец-то избавился от обоих Уинтерборнов.

Я был глуп, и они слишком много значили для меня — как отец, так и дочь. Ни в ком из них не было ничего необычного, я лишь мысленно наделял их достоинствами. Ни один не стоил тех мучений, которым они подвергали меня. Благодаря обоим я узнал лишь одно: я обречен природой на одиночество и теперь стремлюсь к нему еще и по собственному желанию.


18 февраля


Я должен вернуться на континент. В Англии я чужак — мой акцент лишь подчеркивает мою уродливость. Сегодня утром отправлюсь на юг, а затем сверну на запад, к Ливерпулю: если Уинтерборн отправил за мной погоню, никто не догадается, что я выберу этот порт, чтобы покинуть страну. Возможно, Уолтон тоже последует за мной, а не остановится для расправы над Лили. Впрочем, не стоит так сильно забегать вперед, ведь я пока еще в самой дальней области Нортумберленда, и предстоит долгий путь.


19 февраля


Дверь трактира была открыта нараспашку и выпускала наружу свет, смех, трубочный дым, кухонные ароматы — возможно, постой я подольше, грянула бы и пьяная песня. Я не был голоден и, если бы захотел, мог бы развести костер — такой же яркий, как огонь внутри помещения, но я не уходил. Не хотелось делать это по принуждению.

Вдруг на порог вышел шатающийся мужчина. Он остановился, пару раз хлопнул по боковому карману и весьма нетвердой походкой спустился на дорогу. Придерживаясь рукой за стену трактира, он направился в мою сторону, не замечая меня. Я даже не успел подумать, что делать, как он внезапно споткнулся и упал. Лежа на грязной дороге, человек приподнял один раз голову, но потом замер. Я быстро уволок его в самую темень и обчистил будто намеренно указанный им карман. Потом прислонил спящее тело к стене и вошел в открытую дверь.

Посетители испуганно умолкали при виде меня, отрывая взгляды от тарелок с тушеным мясом и кружек эля. Выпрямившись во весь рост и даже приподнявшись на цыпочки, я презрительно обозрел толпу, а затем прошагал к камину, грубо расталкивая всех, кто не уступал дорогу. На скамье у самого очага сидел человек, который, придвинувшись вплотную к столу, жадно пожирал тарелку сосисок, не обращая внимания на происходящее. Я схватил его за шиворот, повалил на пол и уселся на его место. Швырнув мелочь на стол, я сбросил капюшон и окинул взглядом комнату: осмелится ли кто-нибудь сделать мне замечание?

На звон монет примчалась служанка с радушной, беспечной улыбкой. Правда, увидев мое лицо, девушка взвизгнула. Я схватил ее за запястье.

— Что вы желаете, сэр? — испуганно пропищала она.

— Как тебя зовут? — спросил я, раздосадованный тем, что она побледнела под румянами от страха.

— Веселушка Осборн.

— Хорошее имя. Ну и чем же ты веселишь посетителей?

— Только ужином, сэр. — С ее губ сорвался истерический смешок. — Тушенка свежая, сегодняшняя, и вчерашние пирожки с мясом остались. Еще у нас почти всегда есть сосиски.

— Два пирожка и хлеб, Веселушка.

— Эля или вина?

— Нет, чего-нибудь горячего.

Она сделала реверанс. Вернувшись с едой и кружкой подогретого сидра, служанка дрожащей рукой собрала медяки со столешницы.

Даже когда я доел, в зале так и не воцарился шум, изначально привлекший мое внимание на улице. Я угрюмо придвинулся поближе к очагу. У меня за спиной зашушукались.

— Это он, говорю тебе. Кто же еще?

— Тогда спроси его.

— Сам и спрашивай. Это ведь ты слышал всадника.

— Я же сказал, что это не он.

— Такой прибьет любого, кто его заденет, — сказала Веселушка Осборн.

— Тогда спроси ты, — послышался совет. — Леди он убивать не станет.

— Так-то оно так, но она ведь не леди, — раздался смех.

Я слегка обернулся, и голоса утихли.

— А я вот возьму и спрошу его, — сказала Веселушка Осборн и направилась ко мне, делая вид, будто хочет забрать тарелку. Но я так грозно посмотрел на девушку, что она отступилась. Поднос с посудой загремел по полу, служанка с глухим звуком приземлилась на задницу, юбки задрались до колен. Одним взглядом я остановил хохот в зале.

Протянув руку, я помог девице встать. Хотя всадника, о котором они судачили, явно подослал Уолтон, нужно было хотя бы выяснить, в какую сторону он ускакал.

— О чем это они говорили у меня за спиной? — спросил я, подтащив к себе девушку.

Веселушка вздрогнула от моего прикосновения, но затем осмелела, увидев протянутую монету.

— Был тут один верховой. Скакал как бесноватый и вас искал.

— По какой дороге он уехал?

— Не знаю. Просил вам кое-что передать, если вы вдруг сюда пожалуете.

Кое-что передать? Надо же! Я поинтересовался, что сказал всадник. Она сощурилась, пытаясь сосредоточиться.

— Я должна передать, чтобы вы отправились в Данфилд. — Этот город располагался немного севернее. — Там вас будет ждать женщина.

— Женщина? — Я выпрямился на лавке. — Ее зовут Лили?

— Ага, так и знала, что все это неспроста! — радостно сказала девушка. — Лили велела вам ехать в Данфилд. Вы должны быть там, когда подойдет срок ее родов, а не то пожалеете. Всадник сказал, что он должен проскакать с этим известием по почтовому тракту туда и обратно.

— Лили, — с отвращением произнес я. Я швырнул девице монету, затем еще одну и попросил кружку эля. Откинувшись на спинку скамьи, я повернулся к огню.

Вероятно, она сбежала от Уинтерборна и в одиночку отправилась вслед за мной. Для чего? Чтобы проверить, обладает ли прежней властью?

— Говорил же тебе, это он, — прошептал кто-то сзади. — А теперь, ребята, тост. Этот приятель доказал, что баба найдется для каждого, так что и у меня есть надежда!

— Хоть он урод и злюка, зато у него деньжата водятся, — сказала Веселушка.

Пробравшись бочком, она поставила эль у моего локтя.

— Ну? — спросил я, видя, что девица не уходит.

— Поедете к ней? — расхрабрилась она.

— А тебе-то какое дело?

— Любопытство разбирает. Ведь высылать верхового — недешевое удовольствие.

Слова служанки меня встревожили: Лили ничего не делает просто так — что же означало ее послание? От родов могли пострадать лишь она сама да червь.

«Он родится мертвым, — говорила она, намекая на то, что червь слишком мал, — но даже если выживет, с такой матерью не протянет и пары минут».

Я решил не брать дурного в голову. В конце концов, что такое этот червь? Безымянная, безликая тварь — белая, мокрая, переросшая личинка.

Одним словом, чудовище.

Нет уж, я оберегал червя, пока мог. Пусть теперь Уинтерборн его защищает.

Еще один медяк и еще одна кружка. Скоро мне потребуется помощь сестры Марии Томас… Мне померещилось ее пухлое румяное лицо, но я не разобрал его выражения. Это видение заставило меня уйти из трактира.

Снаружи легкий ветерок донес плач младенца. Я выругался и продолжил путь на юг.


20 февраля


После полудня я увидел верхового, скакавшего мне навстречу с юга. Шагая по дороге один, я сбросил капюшон и наслаждался солнечными лучами, которые значили для меня гораздо больше, нежели просто тепло. Я издавна привык натягивать на себя одежду. От этой мысли стало досадно. Неужели люди хотели отнять у меня даже солнце? Сам воздух?

Расстояние между нами уменьшалось, и мне почудилось, будто всадник еще издалека смотрел на меня в упор. Я сошел с дороги, пропуская его, но он так резко осадил лошадь, что та встала на дыбы и лягнулась.

— Это вы! — воскликнул гонец, высокий и тощий, совсем еще ребенок. Он одарил меня широкой мальчишеской улыбкой и так обрадовался, что даже не нахмурился, присмотревшись к моему лицу. — Я загнал четырех лошадей, пока вас искал!

Спрыгнув на землю, он полез в карман:

— У меня записка.

— Я знаю, что там, — коротко ответил я и пошел прочь. — Как и все остальные в этом графстве…

Включая Уолтона. Неужто Лили забыла, как его клинок впился ей в щеку? Если уж она что-то задумывает, то начисто теряет рассудок.

— Нет-нет, это только для вас. — Он помахал письмом, запечатанным сургучом. — Мне заплатили, чтобы я сказал, что вы должны поехать в Данфилд, как только подойдет срок той женщины… хотя, на мой взгляд, — он заговорщицки понизил голос, — ей еще рано. Я старший ребенок в семье, а всего нас двенадцать, так что тех, кому пора, я на своем веку повидал. Но мне все равно заплатили, чтобы я это передал. И пообещали еще больше, если доставлю вот это.

Он всучил мне конверт. Я хотел порвать его, не читая, но посыльный ухватил меня за запястье.

— Если прочитаете, — с надеждой сказал он, — она удвоит сумму.

Я полез в карман.

— У меня тоже есть деньги.

— Ну хотя бы прочитайте. — Он зачесал назад редкие волосы, слипшиеся от пота, и вытер пальцы о штаны.

— Тебе наказали дождаться этого?

Он кивнул.

— Вернись и скажи, что дождался. Откуда она узнает, так ли это?

Он уставился на меня:

— Я пообещал, что доставлю письмо и дождусь, пока вы его прочитаете.

— Так поздно в жизни повстречать честного человека, — вздохнул я. Ради мальчика я сломал сургуч. Я хотел просто сделать вид, будто пробегаю бумагу глазами, но взгляд уперся в краткую запись:

«Сначала я рожу его. Потом назову Виктором. А затем задушу».

Я сжал записку в кулаке, пожалев, что это не горло Лили.


Данфилд

22 февраля


Еще пару часов я продолжал двигаться на юг, пока мысли о черве не замедлили мой шаг и не вынудили меня повернуть обратно. Скрепя сердце я отправился на север. К полудню следующего дня снова повстречал на дороге всадника. Похоже, он не удивился, что я поменял курс, и сообщил, что теперь женщина хочет знать время моего прибытия. Проклиная Лили за то, что она предугадала мои действия, я ответил, что рассчитываю добраться до Данфилда на закате.

— Она сказала, что будет ждать на старой мельнице на окраине города. — Мальчик покачал головой и усмехнулся. — Что вам там делать, я не знаю. Мой батя всегда напивался, когда подходил срок. Но мне велели это сказать, и я сказал. Передам ваш ответ — и обратно на ферму. — Он вздохнул: приключение близилось к концу. — Хорошо еще, что сейчас не время сева, а то батя не отпустил бы.

Мальчик ускакал — вероятно, доложить Лили, когда я к ней вернусь.

Осталось совсем чуть-чуть. Но что мне делать в Данфилде? И зачем только я пошел?

Когда спустилась вечерняя прохлада, я еле доволок ноги до указателя на распутье. Дорога на Данфилд отходила под углом от главного пути. Я направился по этой тропе и на заходе солнца заметил сквозь деревья здания. Тогда я юркнул в лес и пошел вдоль дороги, чтобы не попасться никому на глаза. Слишком много людей слышали о том, что меня сюда вызывают: зря я пришел — это небезопасно.

Старая мельница стояла так далеко, что из города ее даже не было видно. Я рассмотрел темные пустые окна и приоткрытые двери, заросшие поздними сорняками, пожухшими зимой. Водяное колесо прогнило насквозь, обнажив голый скелет железных креплений. Колесо нависало над высохшим руслом — вот почему остановились большие жернова. Единственными работниками были пауки, ткавшие паутину в каждом углу, а единственными заказчиками — мыши, собиравшие последние крохи зерна.

Выброшенные жернова со стесанными пазами вставили в землю, выложив ими тропинку вокруг здания. Остальные лежали друг на друге беспорядочной грудой. Там-то я и уселся, как только стемнело и в одном из окон вспыхнул огонек. Я хотел удостовериться, что за мной не следят и что это не ловушка, придуманная Уолтоном. Но даже убедившись, что рядом никого не было, я еще долго оставался снаружи. Если я о чем-то и думал, то мыслей своих я не помню. Я просто ждал.

Спустя пару часов я подкрался ближе и обошел мельницу кругом. Оказавшись позади нее, я отыскал ответ на вопрос, как Лили добралась сюда из Таркенвилля: у боковой двери стояла изящная расписная карета, угнанная мною. Она была запряжена той же четверкой красивых лошадей. Я удивился, что все они целы и что Лили не загнала их до смерти, в отличие от тех, на которых мы выехали из Таркенвилля в самом начале.

Заметив меня, лошади фыркнули и отпрянули, однако не ускакали в панике.

Войдя в дом с темной стороны, я подождал, пока глаза — мои кошачьи глаза — привыкли к темноте. Затем прошел через молотильню, кладовые, кузницу, контору. Здание было заброшенным, каким и выглядело снаружи. Из-под двери пробивался свет.

Я распахнул ее. Там хранились негодные инструменты и прочий инвентарь: погнутая коса со сломанной ручкой, щербатые вилы, лопнувшие бочковые обручи, щепки, трухлявая мешковина.

Я открыл дверь пошире и лишь тогда заметил на полу рядом с лампой Лили. Она сидела, склонив голову, свесив руки по бокам и расставив ноги, похожая на тряпичную куклу, которую прислонили к стене. Лили скинула штаны и сапоги, оставшись ниже талии голой, не считая чулок.

Я присвистнул от изумления.

Она открыла глаза.

— Солнце зашло несколько часов назад. Я уже не ждала тебя.

Под курткой виднелась та же фермерская рубаха, ее нижний край опускался между раздвинутыми ногами, прикрывая лоно. На ткани проступало большое свежее пятно. Я спросил:

— Подошел твой срок?

— Я сама установила свой срок. Ах, Виктор, зачем ты так надолго оставил меня одну? — Она подняла руку, в которой сжимала ржавый железный напильник. — Смотри, что я нашла.

Она повернула напильник — на кончике блеснула влага.

— Я бы выскоблила его давным-давно. Но даже теперь трушу и боюсь малейшего укола. Хотя, возможно, мне просто нужно было чувствовать на себе твой взгляд.

Она задрала ноги, словно собираясь снова воткнуть между ними напильник.

Я не шелохнулся. Не мог сдвинуться с места.

Со сдавленным воплем она швырнула напильник через всю комнату и закрыла лицо ладонями.

— Что я наделала? — вскрикнула Лили.

— Только то, что пообещала в письме.

— Письмо. — Ее страдания были недолгими. — Я написала его еще в Таркенвилле сразу после твоего ухода. Потом я пожалела, что отдала его мальчику.

— Но ты сдержала слово.

— Ты сказал, что придешь на закате. — Она почти умоляла.

Сколько часов прождал я снаружи, пока она сидела здесь одна, думая, что я не приду? Ведь я чуть было не ушел.

— Нам нужно в город. — Я подобрал ее одежду. — Кто-нибудь да поможет.

— Нет, только не в Данфилд. Он узнает и будет искать нас.

Можно было не спрашивать, кого она имела в виду.

— Чего бояться? — жестоко сказал я. — Он лишь завершит начатое тобой.

— Подумай обо мне, — прошептала она. — Подумай о себе. — Тон ее стал настойчивее. — Раз уж ты здесь, нам нужно уйти немедля! Это место должно остаться далеко позади.

Ее глаза лихорадочно засверкали на бледном лице.

— Куда тебя отвести? — Я узнал ее прежнее коварство.

— В Лондон, Виктор. — Ее рука внезапно потянулась к заколке. — Ты обязан доставить меня в Лондон.

Она умолкла с ухмылкой на губах. Я одел ее, оторвав рукава своей рубахи и запихнув их ей в штаны вместо бинтов. После этого она свернулась калачиком в углу и уснула. Я сомневался, можно ли ей сейчас двигаться, и потому записал это, наблюдая за ее состоянием.

Лампа светит слишком тускло, я больше не могу писать. Нужно попробовать разбудить Лили или перенести ее в карету, пока она спит. Лучше бы нам убраться подальше из Данфилда еще до рассвета.


24 февраля


Я мчусь словно одержимый. Остановился в первом же городе после Данфилда. Лили отказалась выходить из кареты и принялась царапать мне лицо, когда я заглянул внутрь. В следующем городке я упросил повитуху помочь ей. Но едва бабка открыла дверцу кареты, Лили пнула ее прямо в грудь, и та повалилась на землю.

Копыта лошадей стучат в такт моим мыслям. Увязая в канаве, я замыкаюсь в себе. Даже дневник не помогает вырваться на волю.

Зачем я вернулся к ней? Почему не выхватил напильник, когда она хотела проткнуть себя? И если меня не волнует судьба червя, судьба самой Лили, зачем же я взял ее с собой?

Так я и мчусь дальше.

Я не хотел останавливаться, хотя она колотила в окно, кричала, что ей дурно, и обзывала меня последними словами. Когда я наконец притормозил, Лили вылезла из кареты, и я тут же упрекнул ее в бессмысленной жестокости.

Лили оттолкнула меня и согнулась вдвое: она не лгала, ее и впрямь тошнило. Но я не испытывал жалости.

— Всю жизнь ты купалась в роскоши, — сказал я. — Как же ты докатилась до хладнокровного убийства?

Она выпрямилась и уперла руки в бока:

— Виктор, а что чувствуешь ты, когда убиваешь? Или ты такой же бесчувственный, как я? Это бодрит только в первый раз.

Я похолодел от ее прозрачного намека.

— В первый раз?

— Когда убиваешь впервые. — Она улыбнулась. — У меня это был помощник конюха. Ты, конечно, помнишь преступление, в котором обвинили тебя. В ту ночь я рассказала тебе о черве, хоть ты ничего и не понял. Я говорила, что кто-то шпионит за нами.

— Тот мальчик… Ты так зверски его избила, что его узнали только по родимому пятну. За что?

— Он стал бы меня шантажировать! О свадьбе уже договорились, мои земельные владения выросли. Я не могла себя компрометировать. Если бы мальчик все рассказал, я бы серьезно пострадала… Кстати, когда молодой солдат приходит с войны, все дивятся и спрашивают его: «Каково это — убивать?» Отнимать жизнь — мужская доблесть. Не то что это. — Она резко ударила себя по животу. — На такое способна любая сучка во время течки.

Лили залезла обратно в карету и устроилась на сиденье. Затем ее лицо вдруг исказилось, и она схватилась за бок.

— Уже скоро, — прошептала она, снова выдавив из себя ухмылку. — Хорошо хоть немного сократила срок.

Над верхней губой у нее выступил пот. Все тело затряслось. Когда Лили открыла глаза, они были пустые и холодные.

— Да не пялься же на меня, как идиот. Залезай на козлы и поезжай. Как только отродье подохнет, я хочу отметить свое избавление в Лондоне.

В самом деле, почему червь должен иметь для нее хоть какое-то значение, если даже помощник конюха — живой человек с именем и лицом, пожалуй, со слишком большими ушами, но нежный, как марципан, да к тому же миловавшийся с соседской девчонкой, — если даже этот парнишка, которого она знала много лет, значил для нее так мало?

Я смог спросить лишь об одном:

— Ты не боялась, что тебя поймают?

— Нет, я знала, что обвинят тебя.

Не проронив больше ни слова, я закрыл дверцу кареты и вернулся на свое место на козлах. Взмахнув над лошадьми кнутом, я увидел перед собой лицо Лили.


Позже


Она снова заставила меня остановиться. На этот раз Лили опустилась на землю — просто для того, чтобы спокойно полежать, отдохнуть от непрестанной тряски. На штанах расплылось розоватое пятно. Она отпихнула меня, когда я вызвался наложить ей чистую повязку из обрывков своей рубахи. Боли были острые, но нерегулярные: не поймешь, сколько еще ждать.

— Червь отрастил зубы и когти. — Лили задыхалась. — Он пытается прорваться наружу. Убей его, Виктор, убей!

Затем, отдышавшись, она велела помочь ей влезть в карету и ехать дальше.


И еще позже


Схватки на время прекратились, хотя штаны Лили промокли насквозь. Когда я замедляю ход, она бешено вопит, чтобы я не останавливался и мчался прямиком в Лондон. Боль не сделала ее слабой, а, наоборот, придала сил, порожденных безумием. И я мчусь, говоря себе, что она изувечит себя еще больше, если я не подчинюсь. Я все время прислушиваюсь, почти с надеждой: не замолкнет ли она?

Даже не знаю, когда снова смогу писать и о чем поведу речь.


3 марта


В сумерках я впервые расслышал стук копыт. За нами гнался всадник. Отчаявшись из-за криков Лили, я больше не мог выносить бездействия.

Всего пару минут назад она так истошно закричала, что я съехал на обочину. Едва я открыл дверцу, из душной кареты хлынул густой запах крови. В лучах заходящего солнца я различил бледное лицо Лили, выплывающее из темноты.

— Езжай! — сказала она хриплым голосом. — Не волнуйся. Еще рано. Без тебя ничего не сделаю.

Что она имела в виду? Что мы вместе родим или вместе убьем червя?

Не успел я хлестнуть поводьями, как зацокали копыта.

Я махнул всаднику. Проскакав мимо, он резко затормозил и рывком развернулся. Наездник сидел криво, сильно подавшись вперед. При развороте он качнулся в другую сторону и чуть не свалился. В стельку, подумал я. От пьяницы мало проку.

— До города близко? — спросил я. — Или хотя бы до фермы?

Раздался резкий треск. Это Лили ударила кулаком в окно, а потом завыла: «Не-е-ет!» Ее протесты утонули в приливе боли, белая ладонь с растопыренными пальцами распласталась на стекле.

— Тебе срочно нужна помощь. — Я выпрямился на козлах и спросил всадника: — Далеко до ближайшего города?

Человек, плотно закутанный из-за непогоды, заставил лошадь подойти ближе, отчего она поднялась на дыбы. Незнакомец так сильно накренился влево, что я подумал, он сейчас рухнет. Лошадь тяжело дышала, выпуская клубы пара, словно ее долго гнали галопом.

— Тут женщина рожает, — сказал я.

То ли меня отвлек в эту минуту крик Лили, то ли шарф на лице человека приглушил его голос, — в общем, я не расслышал интонацию.

— Ваша жена? — спросил он, подъехав ближе.

— Да. — Любой другой ответ вызвал бы вопросы, на которые у меня не было времени.

— Тогда я вправе убить вас обоих!

Снова треск. Как громко она лупит по стеклу, подумал я, и вдруг лошади подскочили, а я плюхнулся на козлы. Потом я увидел пистолет в руке человека и клуб дыма, выходящий из дула. В моем плаще на плече появилась дыра, края которой мгновенно окрасились кровью. Меня пронзил жуткий холод, затем вспыхнула обжигающая боль.

Мужчина попытался перезарядить оружие. Я спрыгнул с козел на шею его лошади, чуть не выбив всадника из седла. Лошадь взбрыкнула, и он соскользнул вниз, продолжая возиться с пистолетом. Встав на дыбы, животное грозило нас растоптать. В ошеломлении я крепко вцепился скакуну в гриву, пытаясь обуздать его своим весом. Тем временем незнакомец встал на ноги и все же перезарядил пистолет.

Человек прицелился. С его лица упал шарф. Это был Уолтон, он еще раз навел дуло на меня. Его изувеченное, обожженное тело так скорчилось, что поначалу я принял его за пьяного.

— Виктор! Виктор! Сейчас!

Мы обернулись на грубый, гортанный голос Лили. В окне мелькнуло что-то белое. Уолтон тотчас прицелился и выстрелил. Пуля разбила стекло.

Кони вновь подпрыгнули, на сей раз их некому было удержать, и они понеслись по дороге, увлекая за собой карету. Я попробовал сесть на лошадь Уолтона. Он кинулся на меня — жуткий, словно из кошмара. Я сильно его ударил, подтянулся здоровой рукой и, запрыгнув в седло, ринулся вслед за Лили.

Лошадь Уолтона, уже и так изнуренная, да к тому же везущая теперь великана, едва ли могла догнать карету. Мы, наоборот, все больше и больше отставали.

— Виктор! Сейчас! — воскликнула Лили. Но спустя секунду все смолкло. Я стегал коня, понукая его криками.

Далеко на юге дорога сворачивала в долину, освещенную таким сверхъестественным заревом, что казалось, горело само небо — точь-в-точь как в последнюю ночь, проведенную Лили в Таркенвилле. Карета скрылась за поворотом. Сердце заколотилось, я не мог вздохнуть.

— Быстрее! — заорал я. Подстегивая лошадь, я чуть не выскользнул из седла: силы мои убывали от жгучей боли. Я крепко обхватил руками шею коня.

В озаренное странным светом небо поднимались столбы дыма. Вскоре я приблизился и увидел, что изнанка туч стала оранжевой в отблесках пламени. Передо мной полыхало пекло: я загнал Лили в преисподнюю. Моя плоть тоже горела, начиная с плеча.

Ночь раскинула темноту, словно сеть, завлекая меня в ловушку: кругом было темно, хоть глаз выколи, и таинственный свет вдалеке казался еще ярче из-за окружающей тьмы. Он поманил меня к себе, и я быстро, послушно помчался навстречу гибели, пока, наконец, не выпал из седла. Пальцы запутались в поводьях, конь протащил меня по земле и остановился.

Почва подо мной взывала: «Закрой глаза, сдайся».

«Виктор, сейчас!» — послышалось мне, или, возможно, то был немой вопль червя.

Я с трудом встал на ноги. Если снова сесть на уставшую лошадь, никакой прыти из нее все равно не выжмешь, так что я дал ей отдохнуть и побежал рядом.

Дорога вела все дальше вниз и, скрываясь за поворотом, проходила под большим мостом, похожим на врата подземного мира, откуда открывалась жуткая аллегория человеческого искусства.

Передо мной текла река, на берегу высился чугунолитейный завод — огромное сводчатое здание, внутрь которого можно было заглянуть. По сравнению с печью люди казались карликами, они ходили поверху и высыпали из тачек руду, чтобы выплавить железо. Рядом стояли громадные мехи, они раздувались падающей водой, обеспечивая непрерывный приток воздуха. Мехи пыхтели, словно за их кожаными стенками был заточен огромный умирающий зверь. С каждым вздохом печь разгоралась все сильнее, сверху вырывались языки пламени и валил густой черный дым. Поверхность воды отражала огонь, и казалось, будто сама река пылает.

Повсюду сновали люди. Запыхавшись от трудов, они выдыхали дым в морозный воздух, обжигая не только руду, но и себя. Когда я миновал их, они подняли глаза, чтобы взглянуть на великана, бегущего рядом с лошадью, но тут же вернулись к работе. Неужели они точно так же не удосужились уделить внимание Лили? Подумаешь, какая невидаль — карета без кучера, если требуется постоянно поддерживать огонь в печи, час за часом, изо дня в день, пока река не пересохнет, а руду не вычерпают до дна.

Позади завода выстроились дрянные халупы: треснувшие черепичные крыши, осыпающиеся кирпичные стены, затопленные проулки между ними и нужники — кругом теснота и убожество.

Карета и здесь не остановилась.

— Быстрей, — шепнул я коню. Даже теперь, идя усталой рысью, он дышал шумно, как мехи: сперва его загнал Уолтон, потом я. Сам я тоже поторапливался. Резкая боль в плече отдавала в руку и шею, края отверстия от пули на плаще все больше пропитывались кровью.

Впереди дома заканчивались, и за ними простиралась торговая часть города: таверны и магазины, гончарни с прилегающими печами для обжига, кузница, пивоварня, пекарня, школа и церковь. Немного поодаль, пересекая дорогу и захватывая другую сторону, располагалась шахта — еще одна адская машина человеческого искусства, которая не останавливалась круглые сутки.

Перед торговыми рядами дорога раздваивалась: ближайшее к реке ответвление проходило прямо через шахту, другое поворачивало направо, будто опоясывая ее. Всего в паре ярдов по верхней дороге виднелись глубокие колеи — там-то я и обнаружил карету. Колесо отлетело, а сама повозка опрокинулась, утащив за собой одну лошадь. Животное лежало на боку, мотая ногами; остальные лошади бешено дергали сбрую, пытаясь высвободиться. Я побежал, окликая Лили.

Не знаю, откуда у нее взялись силы, но она выползла из разбитой кареты и теперь сидела, прислонившись к ней и поджав ноги, с перекошенным, бледным, как мел, лицом. Одну руку Лили прижимала к сердцу, в ней зияла рана, похожая на стигмат, откуда обильно текла кровь. Я понял, что белое пятно, в которое выстрелил Уолтон, было вовсе не лицом Лили.

Я попробовал взять ее на руки, чтобы отнести в город.

— Некогда, — сказала она слабеющим, еле слышным голосом.

Одна кобыла встала на дыбы и налетела на карету, Лили взвизгнула и выругалась. Я распряг животных, чтобы они больше не смогли ее толкнуть. Прежде чем я додумался привязать их в другом месте, все три кобылы умчались по дороге, и лошадь Уолтона следом. Та, что лежала на земле, сломала ногу и теперь ржала, выворачивая губы и скалясь.

— Помоги мне, — сказала Лили.

Я стянул с нее сапоги, потом штаны. Промокшая одежда медленно сползала, руки стали скользкими от крови. Я прикрыл наготу Лили своим плащом. Она жаловалась на вонь, но голос ее совсем ослаб. Снова начались схватки. Она с воем извивалась подле кареты.

— Тебе нужно тужиться, Лили, даже я это знаю.

— Не могу.

— Тужься. Это же червь. Ты ненавидишь его, он тебе противен. Этот отвратительный паразит питается твоей плотью. Он захватил твое тело, разрушил твою жизнь. Вытолкни его! Вытолкни, чтобы можно было его убить!

Она схватила меня за кисть и стиснула ее. Всю руку охватил огонь, и я вспомнил о пуле в плече.

— Тужься, — шепнул я и осторожно обнял ее другой рукой, словно баюкая. Упавшая лошадь так громко стонала, что я повысил голос: — Напрягись и избавься от него!

Когда все кончилось, торжествующих возгласов не было. Лили просто откинула голову на карету.

— Живой? — спросила она.

Я посмотрел на комок у нее между ног, так густо залитый кровью, что я едва разглядел его в темноте. Кровищи-то сколько. Разве Лили не говорила, что червь отрастил зубы и когти и пытается прорваться наружу? Наверняка так и случилось, потому-то Лили в таком состоянии.

Но никаких когтей не было в помине. Я еще не видел столь же беспомощного существа. Я потянул его крошечное тельце за скользкие ножки и положил себе на ладонь. Младенец икнул, судорожно глотнул воздуха и открыл глаза, но не заплакал. Засунув большой палец ему в рот, я убрал какую-то слизь и краем рубахи вытер кровь с головки. Она была махонькая, со странным сморщенным личиком, словно в ребенка вселилась душа старика. Одна нога усохла и была короче другой.

Я возненавидел его сразу, причем люто, почувствовал физическое отвращение, от которого сводило желудок. Неужели я презирал существо за его уродство? Тогда я ничем не лучше остальных, ничем не лучше своего отца.

— Это мальчик, — сказал я.

— Это червь. Отдай его мне.

— Нет. — Я крепко прижал его к себе, чтобы она не дотянулась. — Он и так очень слаб и скоро умрет. Не бери еще один грех на душу.

— Отдай его мне, Виктор, — повторила она и начала задыхаться, ее тело свело судорогой.

— Тужься снова, — сказал я. — Еще не все вышло.

У Лили не осталось сил, из нее по-прежнему лилась кровь. Послед не вышел, и она была еще привязана к тому, что ненавидела всеми фибрами. Поэтому я перерезал пуповину острым камнем. Я поразился тому, какой она была крепкой: с первого раза ничего не получилось.

Наконец я разлучил Лили и червя. Оторвал кусок рубахи, завязал пуповину и свернул ее кольцом у него на животе. Заметив, что червь дрожит, я снял с себя рубаху. Одна ее сторона затвердела от моей же крови, я подвернул ее и закутал червя чистой стороной. Перебарывая отвращение, я прижал его к себе и ощутил на лице дыхание — столь слабое, что даже перышко не колыхнулось бы. Я укрыл нас троих плащом, потом взял Лили за руку и мягко сжал в ответ ее пальцы, едва она ими пошевелила.

— Он уже умер? — спросила она, не видя, что я держу его.

— Да.

— Тогда я свободна. — Она забилась в конвульсиях. Немного спустя боль прошла, Лили взглянула на меня и улыбнулась: — Когда мы прибудем в Лондон?

Плащ у меня в ногах стал мокрым: он впитал в себя ее жизнь.

— Завтра, — ответил я.

— Завтра? Дурачок ты, Виктор, я же тебя дразню. Я скоро умру.

— Нет, я доставлю тебя в Лондон.

— Как ты будешь жить без меня?

— Скажи, только честно: почему ты оставалась со мной все это время?

По ее бледному лицу пробежали бесчисленные оттенки чувств: жалость и коварство, гнев и ненависть, наконец невиданная прежде доброта. Она солжет или скажет правду? Какая мне разница? Только бы она призналась, что любит меня.

Она так ничего и не сказала, лишь закрыла глаза и прислонилась головой к карете. Ее дыхание стало очень медленным, пальцы в моей ладони едва заметно дрожали. Такие неглубокие вздохи, такая легкая дрожь, что я даже не заметил, как Лили испустила дух. Дожидаясь признания в любви, я так крепко сжимал холодеющую руку, словно это могло спасти ее. Нуждаясь в этом признании, я так крепко сжимал ее холодеющую руку, словно можно было уйти вслед за Лили.

Где сейчас Уинтерборн? Не наполнилось ли его сердце необъяснимой печалью? В церкви я сказал, что оберегал Лили, защищал ее ради него. Но он отверг меня. Неужели я позволил ей умереть только из-за этого?

Я притянул к себе Лили. Ее обмякшее тело у меня на руках напомнило о Мирабелле, которую я держал точно так же, когда ее застрелили. Одна женщина вела к другой, и обе погибли лишь потому, что ненадолго остались со мной.

Положив червя себе на колени, я трясущейся рукой снял с Лили бусы Мирабеллы, которые я ей подарил, и снова завязал их на запястье, рядом с тем браслетом, что Лили смастерила для меня. Там ему и место: две женщины, два подарка, две смерти. Маленькие бусины звякнули, и червь повернул головку на звук.

Червь — внук Уинтерборна. Будь у него выбор, он отнял бы у меня это бледное морщинистое существо, и это еще один повод ненавидеть червя. Но я все равно поднес кроху к груди и натянул на нас обоих плащ, чтобы согреться.

Так пролетели минуты, часы, дни… Кто-то приблизился с фонарем в руке. Уолтон, подумал я, пришел завершить начатое. Я даже не поднял головы.

— Убийство! — заорал человек.

Издалека откликнулись:

— Снова шутишь, Дарби? На смену опоздаем.

— Мужчина и женщина: оба мертвые. Повсюду кровь. Господи! Его лицо!

Я зашевелился и увидел грубоватую физиономию, обрамленную густыми черными волосами и бородой. Часть щеки была вырвана — старая, давно зажившая рана. Все лицо в странных синеватых оспинах. Едва я взглянул на него, человек воскликнул:

— Живой! — Он отдернул плащ. — Тут еще ребенок! Тоже живой!

Послышался десяток голосов.

— Успокойтесь, — сказал Дарби. — Купер, Шеффилд, Смит, помогите отнести его в город. Понадобится трое, а то и четверо человек. На вид он в два раза больше, чем старина Том Хамфрис! Остальные должны заступить на смену. А не то нам всем урежут зарплату и снова пришлют бригаду Пэкстона.

Едва Дарби взял червя, я прошептал:

— Избавьтесь от твари. Избавьтесь от нее!

Когда они подняли меня, во всем теле вспыхнула ужасная боль, и с грохотом обрушилась ночь. Больше я ничего не помнил. Забвение было приятным и темным, но очень скоро я очнулся от такого громкого воя, что от него сам Бог, должно быть, сошел с ума.

Неожиданно придя в себя, я обнаружил, что лежу на полу в неосвещенной комнате. С потолка свисали копченые туши, которые бешено раскачивались, ударяясь друг о друга. Глиняная посуда упала и разбилась; на полке одинокая уцелевшая чашка вертелась с головокружительной скоростью. В воздухе стояла пыль, словно кто-то быстро пробежал по опилкам.

Что случилось?

Уши болели. Сначала я подумал, что меня разбудил шум — оглушающий, поразительный гул все еще звенел в голове. Но мясо качалось, чашка вертелась, и пол вибрировал.

Минутная тишина — лишь на краткий миг, а потом…

Вопли из соседней комнаты. Затем оклики, распоряжения и плач, доносившиеся с дороги, слились в один мучительный крик.

Я привстал, но тотчас повалился от лютой боли в плече. Скрипя зубами, я приподнялся на другой руке. Сначала сел, затем встал на колени и выпрямил ноги.

На мне была блуза из дерюги: два-три мешка для муки разрезали и сшили вместе — получилась свободная безрукавка. Под ней я обнаружил повязку на плече, промокшую насквозь. Снижнего края еще капала кровь. Внезапно с небес обрушилась кровь всего мира. Склонившись под этим курящимся фонтаном, я вспомнил.

Лили мертва.

А Уолтон все еще жив.

Новый взрыв! Земля содрогнулась и сдвинулась с места, будто хаос, скрытый в моей душе, вырвался на волю. Я нетвердой походкой вышел из комнаты, оступаясь там, где пол провалился и наружу вылезли камни и почва. В главном зале располагалась таверна: теперь она опустела, недопитые кружки и дымящиеся трубки были брошены на стойке. Я выбежал на дорогу. Люди проносились мимо, не замечая меня. Мужчины пытались на ходу застегнуть штаны или просунуть голые руки в рукава пальто. Женщины с заплаканными лицами волокли детей и прижимали к груди младенцев.

Над шахтой в воздух поднимался столб пламени — столь огромный, что ночь обратилась в день. Колокол звенел не умолкая; вскоре ему ответил другой, городской.

Кто-то вцепился в меня сзади. Решив, что это Уолтон, я развернулся и схватил его за горло, но затем узнал человека, нашедшего меня на дороге. Я отпустил его, он потер шею и поморщился.

— Что вы подумали? Что я убийца вашей жены?

— Что случилось?

— Взрыв в шахте.

— Скорей, Дарби! — крикнул кто-то.

— Вы как? — спросил Дарби. — Не ожидал, что вы так быстро встанете на ноги. Пойдете с нами?

— Вы просите о помощи меня? — изумился я.

— Я попросил бы самого дьявола спуститься в шахту… Может, именно его я сейчас и прошу.

Я ощутил странное стеснение в груди от подавленного гнева и, кивнув, направился вслед за Дарби.

Огонь полыхал с тыла и вырывался из трубы, служившей для вентиляции, как пояснил Дарби, пока мы бежали к месту беды. В печи наверху возник сквозняк, она взорвалась, и за этим последовал второй взрыв в глубине шахты.

По главному стволу двигался подъемник — массивная деревянная конструкция из лебедок и цилиндров, которая спускала людей и поднимала уголь в одной железной клети. От взрыва раскололись вертикальные брусья и поперечины. Ремонт уже начался.

— Под землей моя смена, мои друзья. — Дарби встретился со мной взглядом, но тут же отвел его. — Даже не знаю, проклинать или благодарить судьбу за то, что свела меня с вами.

Люди не могли ждать, пока закончится ремонт. Канат привязали к цилиндру малого двигателя для распилки бревен и затем прицепили к клети для спуска спасателей. Дарби настоял, чтобы его отправили в шахту в числе первых. Я пошел с ним, хотя кто-то негромко доказывал, что я могу навлечь беду. Ведь взрыв прогремел всего через пару часов после того, как меня нашли. Дарби напомнил, что я помогаю им, хотя недавно потерял жену. Остальные пристыженно отвернулись.

Я нагнул голову и втиснулся в клеть. Все-таки метко ее назвали: я и впрямь почувствовал себя за железной решеткой.

— Посмотрим, выдержит ли малый двигатель, — ухмыльнулся Дарби.

Как только мы загрузились и каждому передали безопасную лампу, включился двигатель. Он стал разматывать канат, с громким треском опуская нас в дымный сумрак. Повисла неловкая пауза, и я спросил:

— Что, по-вашему, вызвало взрыв?

— Рейнольдс скажет, что причин столько же, сколько шахтеров.

— А кто такой Рейнольдс?

— Новый начальник рудника. — Дарби с отвращением сплюнул. — Он отказался выдать подпорки для потолка. Сказал, что ставить подпорки — непроизводительный труд, то бишь никакой прибыли. Уж теперь-то Рейнольдс узнает, что такое непроизводительный труд.

Он посмотрел вверх, где медленно уменьшался кружок света.

— В таверне мы пели про него песню. Говорят, ее придумали в городе, но она прямо-таки о нем. Вот этот куплет мне нравится больше всего.

По-прежнему глядя вверх, он затянул с серьезным лицом кающегося грешника:

Кабы распороть его толстый живот
И в адскую бездну груди заглянуть,
Лишь черное сердце на целую грудь
Покажет нам ирод, паук, живоглот.
У шахтеров поэзия совсем другая — это суровая песня о суровом хозяине, спетая после смены такими грязными губами, что каждый глоток эля приправлен угольной пылью. Дарби внезапно прервал пение и усмехнулся — кажется, над собой. Он неуклюже протянул руку:

— Как вас зовут?

— Виктор Оленберг. — С какой легкостью мои губы произнесли это имя, с какой легкостью я пожал ему руку! — Я знаю, что ваша фамилия Дарби.

— Да, Джон Дарби. Вы молодец — рискуете ради нас жизнью, а у самого ребенок родился, да еще и жену потеряли… Спасибо вам.

Потерял жену. Он уже дважды это повторил. Я нащупал браслет, сплетенный для меня Лили.

— Вы поступаете точно так же, — возразил я.

— Но я шахтер, а вы нет. У вас ведь куча причин остаться наверху. Я бы не обиделся, хоть и сам попросил. Мне до сих пор не верится, что вы на ногах. Я же видел, что пуля сделала с вашим плечом. И знаю, сколько крови вы потеряли.

Я отвернулся.

— В основном это была ее кровь, — хрипло сказал я и вспомнил, как просил его избавиться от червя. — А где…

— Отнес к жене пекаря. Она кормилица. — Дарби похлопал меня по руке. — Мужья часто ненавидят ребенка, из-за которого умерла мать. Но сын есть сын, пусть даже и калека. Через месяц оправитесь.

Но Лили и через месяц не воскреснет.

Клеть резко остановилась и свободно повисла в воздухе. От неожиданного рывка я расшиб голову о холодные железные прутья. Клеть билась о стенки шахты, вращаясь по кругу на конце каната. Потекли долгие головокружительные минуты, наконец мы снова начали медленно, толчками спускаться.

Дарби посмотрел вверх на отверстие шахты — уже величиной с игольное ушко.

— Небось, выдержит, — сказал он. — Это же только первый заход. Опускать вручную было бы слишком долго.

Снизу послышалось журчанье воды.

— Что это?

— На дне зумпф. Двигатель качает воду наверх. Видите это? — Он поднес лампу к стенке шахты: вдоль всей ее длины пролегала труба. — Наверное, лопнула при взрыве, — сказал он, когда шум стал громче.

— Что это означает?

— Шахта будет затоплена, и ее уже не восстановишь. Но это произойдет не так быстро, тут нечего беспокоиться. Беспокойтесь лучше о том, чтобы не задохнуться от недостатка кислорода, чтобы рудничный газ не взорвался прямо перед лицом и чтобы вас не засыпало при обрушении.

Он мрачно усмехнулся.

Прежде чем миновать пробоину в трубе, Дарби велел повернуться спиной, чтобы защитить лампы от воды. Мы опускались все глубже и глубже, словно приманка на крючке в непроглядную пучину океана. Из-за дыма нечем было дышать. Дарби сильно закашлялся, потом вдруг выдернул из кармана шарф и обвязал им рот и нос.

— Надо было сделать это еще наверху. Надеюсь, это моя последняя оплошность на сегодня. Вам тоже кое-что понадобится. — Он принялся расстегивать рубаху, собираясь оторвать лоскут. Я накрыл его руку своей и покачал головой: мне ничего не мешало.

С глухим ударом мы достигли дна. Дарби не замечал, как мне больно набирать воздух в легкие, иначе бы отправил меня обратно. Выйдя из клети, он позвонил в колокольчик, привязанный к одному из прутьев. Веревка перестала спускаться.

— Уилл! Уилл Кобб! Пит!

Никто не откликнулся. Дарби махнул, чтобы я тоже вышел, затем снова дернул колокольчик. Клеть начала подниматься на поверхность.

Мы находились в большом зале с низким потолком, высеченным в скале. Хотя лампы у нас были неяркие, мои необычайно зоркие глаза видели намного дальше их маленьких световых кругов. От зала отходило несколько туннелей. Внутри каждого были проложены деревянные шпалы, ведущие в темноту. В главном зале установили стрелку, для того чтобы изгибать прямые пути, скрещивать с другими из остальных туннелей, а затем соединять в одну линию. Таким образом вагонетки с углем подгонялись из каждого туннеля к клети, а затем доставлялись на поверхность.

Узкие шипы вбили в стену вместо крючьев. На полу валялись всевозможные инструменты: лопаты, молотки, клинья и дрели. Здесь же лежали кирки с длинными и короткими рукоятками, а некоторые вообще без рукояток, заостренные с двух концов. Каждый инструмент применялся для различных целей: например, в том случае, если мало места и горняк вынужден прижиматься к земле или пробираться ползком в узком лазе, где можно откалывать лишь небольшие куски породы.

— Хорошо хоть лампа не потухла, — сказал Дарби. — Чиркать кремнем рискованно. — Он показал мне на экран вокруг фитиля. — Никогда не выпускайте пламя из этой сетки. Тут столько газов, что даже названий для всех не придумано: черный, удушливый, газовая смесь после взрыва… Если пламя уменьшается, возвращайтесь туда, где можно дышать. Вспыхивает — падайте на пол. Под потолком стелется рудничный газ. Он может взорваться, но иногда просто загорается. Угольная пыль тоже взрывается, если ее достаточно много и ей так захочется — безо всякой искры и без малейших предупреждений. Будто раздраженная баба с зубной болью.

Я кивнул. Лили преподала мне урок, после которого я хорошо понимал других мужчин.

— Теперь вы можете спросить: есть тут хоть что-нибудь несмертельное? — Дарби усмехнулся. — Отвечаю: нет.

— Что же мне искать?

— Следуйте по главному пути, чтобы не заблудиться. Зовите и прислушивайтесь, не откликнется ли кто. Покамест не обращайте внимания на лошадей, но помните: у каждой где-то поблизости должен быть погонщик.

Пол под ногами завибрировал, и вдалеке громыхнуло.

— Похоже на обрушение, — сказал Дарби и с негодованием выругался. — Рейнольдс поскупился на подпорки еще и в тех забоях, откуда уже добыли весь уголь. Или, возможно, схлопнулся один из дальних туннелей.

— Схлопнулся?

— Это когда порода смещается и пол подскакивает до потолка — словно рот захлопывается. Упаси Господи очутиться между этими губками! Ну, а теперь вперед. Наклонитесь пониже, хоть вы и так сгорбились. Главное — держать лампу внизу. После этого последнего случая газа наверняка прибавится.

Он прошагал в темноту.

Я подождал, наблюдая за его тускнеющей лампой, прислушиваясь к журчанию зумпфа и слабому шуму лифта наверху. Из темноты Дарби окликал тех, кто еще мог его услышать.

Я вошел в туннель напротив того, куда направился Дарби. Держа лампу внизу, я пробрался вдоль грубо обтесанных стен и деревянных опор. Впереди пути сворачивали к обитой полотном деревянной двери, плотно пригнанной к земляному сводчатому проходу. Я открыл ее и позвал. Мои слова повторились эхом в бездонных глубинах. Никто не откликнулся.

За спиной послышались голоса, и я понял, что лифт доставил новую партию людей. Я замечтался, потрясенный увиденным, но затем ускорил шаг: мешкать было нельзя.

Некоторое время я двигался вдоль колеи. За главными дверьми было много других. Я расстроился, представив, что за каждой дверью сидят в ловушке горняки. Открыв пятую или шестую по счету, я шагнул внутрь. В глубине виднелась еще одна закрытая дверь.

Недолго думая, я поднял лампу, чтобы лучше рассмотреть опоры. Слишком поздно вспомнил я предостережение Дарби. Пламя вмиг выросло, будто в него подлили масла, и с резким треском вспыхнул потолок. Я упал на пол. В мгновение ока весь потолок был объят бурным морем огня. Я застыл на минуту, очарованный жуткой красотой, и задом пополз обратно. От усилия разболелось плечо, и вскоре кровь равномерно потекла из-под повязки.

Я быстро вернулся в главный туннель. Темноту пронзали светлячки ламп: сверху еще спустились люди. Понимая, что они лучше меня сумеют осмотреть лабиринты комнат за дверьми, я направился дальше по главному пути. Наверху в туннеле скопился дым, и я наклонился еще ниже, чтобы вдохнуть более свежего воздуха.

Следующая дверь была сорвана с петель какой-то гигантской силой, доски разбросало по всему туннелю, одна даже вонзилась в стену. Шагнув в комнату, я обнаружил пустую вагонетку, сбитую с путей. Прямо за ней к стене привалилась лошадь. Она зажала мальчика лет двенадцати, положившего голову и руки ей на спину. Казалось, будто мальчик и животное спят. Но они не спали.

Конечно, я был готов к этому, но зрелище первого трупа ошеломило. Меня бросило в пот, когда я поднял мальчика и положил в вагонетку, которую поставил обратно на пути. Даже не знаю, отчего он погиб: от взрывной волны или от дыма, застилавшего глаза? Лишь пару минут спустя я сообразил, что его присутствие должно указывать на забой выработки.

— Кто-нибудь слышит меня? — позвал я. — Есть тут кто живой?

Молчание.

Я направился по этой же ветке и наткнулся на другую дверь, тоже оторванную. Рядом с ней я обнаружил тело мальчика чуть младше.

В конце концов я понял, что спасать почти некого.

Я вернулся за вагонеткой и подтолкнул ее по колее ко второй двери. Положил младшего мальчика рядом с первым и втолкнул тачку в следующую комнату.

Там были раскиданы лопаты и кирки, а также пустые деревянные бадьи с изогнутыми доньями, напоминавшими полозья. Посреди инструментов валялись двое в неестественных позах. Я положил их на дно тачки, а тела поменьше переместил наверх.

От этой комнаты отходило несколько малых туннелей — всего пару футов высотой, где как раз велась работа. Опустившись на колени, я поднес свет ко входу в первый туннель: там блеснул тонкий пласт угля и показалась нога в сапоге. Я вцепился в нее и потянул. Порода осыпалась, и туннель обрушился. Я разгреб глыбы угля и рыхлую землю. Освободив тело, погрузил его на тележку.

В следующем туннеле лампа осветила девочку лет шести, с личиком, почерневшим от угольной пыли. Я ухватил ее под мышки, рассчитывая вытащить без труда, но не тут-то было. Этот туннель тоже обвалился. Я подкопал тело. Ремни и цепи на талии ребенка соединялись с тяжелым предметом, который был похоронен под завалом. В такой тесноте не удалось развязать ремни, потому я просто схватил цепи и выдернул тяжесть из-под засыпавшей ее земли. Полностью откопав девочку, я увидел, что она была запряжена в одну из кривых бадей, точно лошадка.

Казалось, ее тело было тяжелее других. Я положил его сверху. На щеке девочки блеснула слеза. Сердце екнуло, но я тут же понял, что слеза не ее.

Вот оно как. Быть человеком — значит умирать.

А я-то, буквально сотканный из смерти, все равно не принадлежал к человечеству.

Я прислонился к вагонетке и вцепился в ее стенки для упора. По сравнению с тем, что я увидел, мое собственное существование, всегда казавшееся мне жалким, было безудержным прославлением свободы. Я считал себя несчастным, не догадываясь, что это слово означало для других.

Сердце в груди сдавило, и я стал задыхаться. В комнате потемнело, лампа почти погасла. Воздух там был скверный, но я не заметил тусклого пламени. Я толкал вагонетку по рельсам обратно к главному туннелю. Вдруг земля подо мной затряслась сильнее, чем раньше.

Затем послышался негромкий стон.

— Эй! — Возможно, от вибрации кто-то очнулся. — Где вы?

Я так запыхался, что мог только шептать. Я выставил вперед лампу, надеясь, что она не погаснет.

— Сюда… Сюда…

За следующей раскуроченной дверью лежал мальчик, отброшенный к стене за вагонеткой. Вероятно, тележка отчасти заслонила его от взрыва, хотя мальчика оглушило, а лицо его заливала кровь из глубокой раны, рассекавшей весь лоб.

— Закройте дверь, — слабо произнес он, пока я нес его по сводчатому проходу.

Дарби объяснил, что двери в туннелях служат для вентиляции, их открывают и закрывают дети, сидящие в темноте и ждущие вагонетки. Мальчик пробормотал, задыхаясь:

— Бенни сказал, чтобы я никогда… не оставлял ее открытой… Закройте дверь.

Я шепнул ему, что все в порядке.

Мне очень не хотелось класть живого к мертвым, но другого места для мальчика не было. К счастью, он не открыл глаз и не понял, кто его соседи.

В эту минуту свет потух.

Ориентируясь по рельсам, я толкнул вагонетку во тьму. Трупы были тяжелые, и хотя один оставшийся в живых облегчал ношу, я надрывался. Загрязненный воздух, погасивший лампу, обжигал легкие и высасывал силы. Когда он стал чище и я втолкнул тележку в первую комнату, ноги были ватные и не слушались меня. В изнеможении я рухнул на вагонетку.

До меня донеслись далекие голоса. Я понял, что был не один. Взяв на руки ребенка, я на ощупь прошел остаток ветки и через последний сводчатый проход попал в главный туннель. На последнем издыхании я выкрикнул:

— Сюда… тут мальчик… живой…

Я оперся о стену. Заплясали световые круги, и ко мне поспешили двое. Один хотел забрать мальчика, но я не отдал.

— Я могу идти, — сказал я. — Но прямо за дверью вагонетка с телами. Толкал, пока хватало сил.

Они поставили одну лампу у моих ног и выкатили тачку вдвоем, поражаясь, что я проделал столь долгий путь в одиночку, да еще при таком скверном воздухе и с кровоточащей раной. В тележку они не заглядывали, лишь посмотрели на мальчика.

— Это Томми Саттон, — сказал один и всмотрелся мне в лицо. — Да вы же Дьявол Дарби!

— Так меня прозвали?

— Да, и еще по-всякому. Наверху узнаете. — Он показал на мое плечо: в одном месте повязка отстала, обнажив безобразную рану. — Там врач пришел. Когда поднимете мальчика, вас перевяжут.

Они покатили вагонетку обратно к лифту, а я нес мальчика под мышкой, уложив его голову себе на плечо. Мальчик дышал все ровнее. Наконец он незаметно обнял меня за шею, словно спал дома и подтягивал подушку. Изредка мы встречали других спасателей, и каждый спрашивал, что это за мальчик.

Когда мы прибыли, лифта не было на месте, но в шахте эхом отдавался его грохот. На деревянных опорах висели безопасные лампы, освещая комнату, где сходились главные туннели. Один из мужчин поднес мне целый ковш воды из бочки.

— Нам незачем ждать вместе с вами, — сказал горняк. — Просто позвоните в колокольчик, когда войдете в клеть и будете готовы.

Он отправился вслед за другим шахтером обратно в туннель.

Едва клеть остановилась, два человека вытолкали из нее пустую вагонетку. Посмотрев на мою, с грудой трупов, они кивнули и молча затолкали ее в клеть. Я втиснулся сзади, держа мальчика на руках, и позвонил.

Трудно сказать, сколько времени прошло с тех пор, как я спустился вместе с Дарби. Лифт поднимался с головокружительной скоростью — видимо, подъемник уже починили. Я крепко обнимал мальчугана и жаждал увидеть свет.

Когда я выбрался наверх, десятки женщин громко запричитали и протянули руки к ребенку, но утешилась лишь одна.

С испуганным лицом она выхватила сына, словно я хотел причинить ему вред, и тотчас пролепетала:

— Никогда не думала, что придется благодарить дьявола. Спасибо.

И поспешила прочь. Кто-то повел меня в том же направлении к врачу.

Толпа передо мной расступилась. С обеих сторон и за моей спиной зашушукались: «Дьявол Дарби», потом вполголоса забормотали. У меня не было сил злиться. Я пошел за проводником к врачу. В помощи нуждался лишь поднятый мною мальчик: других уцелевших пока так и не нашли. Я позволил доктору сменить повязку, не ответил на его удивленные вопросы о моем «состоянии» и помчался с пустой вагонеткой обратно к шахте.

Я проработал много часов, то в одиночку, то с людьми: откапывал мертвых и пытался оживить бездыханных. Я носил окровавленных, пока их кровью не пропитались мои раны, и таскал обожженных, пока не покрылся золой, словно в знак покаяния. Страшнее всего сидеть рядом с шахтером, плачущим над только что найденным телом сына или дочери.

Когда я в очередной раз спускался в шахту, проходивший мимо Дарби остановился и похлопал меня по спине. Я не узнал его чумазого лица, пока он не сказал:

— Вы работаете за троих, Виктор Оленберг, но здравого смысла вам явно не хватает. Слышал, вы выкапываете тела там, где еще сыпется уголь.

Ничего не ответив, я затолкнул вагонетку в лифт, встал рядом и позвонил.

— Горе делает человека беспечным, — прибавил он. — Как бы мне не пожалеть, что попросил вас спуститься. Не забывайте, что вы отец.

Он просунул между прутьями руку. Я пожал ее. Лифт дернулся и стал подниматься. Словно по волшебству, Дарби исчез в туннеле.

Наверху, после столь мрачной работы, меня поразило сияние солнца. Я сильно сощурился от ярких лучей, но в сердцах всех присутствующих царила ночь. Я насчитал семьдесят восемь тел, поднятых на поверхность. Хотел заодно сменить повязку, но очередь к доктору была слишком длинной и целиком состояла из раненых спасателей. Не желая задерживаться, пока внизу еще имелась работа, я вернулся в шахту. Когда поднялась клеть, вагонетку вытолкнул Дарби. Сбоку, вдоль линии волос, на лице у него краснела длинная распухшая рана. Я чуть ли не на руках отнес его к врачу. Когда вернулся, пустая тачка уже спустилась. Я поехал вниз один.

После резкого солнечного света темнота и безмолвие шахты могли бы успокоить меня, если бы я не знал, что спускаюсь в братскую могилу. Я откинул голову на прутья, силясь вспомнить, когда я в последний раз отдыхал и когда мое плечо не горело так, будто внутри были раскаленные угли. Казалось, пролетели недели, месяцы, годы.

Но еще вчера Лили была жива.

Страшная работа притупила мой ум. Что произойдет, когда все тела поднимут на поверхность? Что я буду делать, когда появится время подумать?

Едва клеть достигла дна, я зашагал по рельсам к самому дальнему туннелю. Я собирался вернуться к работе, но боль и усталость наконец сломили меня. Я прислонился к каменной стене, сполз на пол и сел. Вдалеке слышались оклики спасателя, но с каждым разом его голос становился слабее. Зумпф журчал негромко, словно ручей. Опоры дважды скрипнули. Наконец наступила такая тишина, что, казалось, было слышно, как шуршит опадающая угольная пыль.

— Они называют тебя вдовцом. Значит, она умерла.

Уолтон.

Он подкрался ко мне, пока я дремал, иначе бы я услышал его шаркающую, хромую походку: он волочил скрюченную ногу, грузно опираясь на рукоятку кирки, служившей тростью. Сколько раненых встретил он на своем пути, прежде чем обнаружил меня?

Я думал, что приду в ярость, если увижу его вновь. Но после такой тяжелой ночи — лишь усталое узнавание.

— Что ты сделал со своим отродьем? — спросил он.

— Ребенок не от меня. — Я встал на ноги.

— Где он? — Он подковылял ближе. — Я все равно его найду.

— Так же, как нашел свою племянницу?

— Племянницу? — Он ухмыльнулся, и струпья на его губах лопнули. — Я не пощадил даже собственной дочери, лишь бы увидеть тебя мертвым. — С дьявольской быстротой он выхватил кирку и вогнал ее в пулевое отверстие у меня на плече. — Своей родной дочери!

Лили.

Я вскрикнул: тело и душа содрогнулись одновременно.

Мучительная боль разорвала каждую мышцу, разодрала все мысли и чувства. До меня наконец дошло, кто такой Уолтон и что он совершил. Я оградил свой рассудок изнутри. Ведь я обладал чудовищной силой. Я не впущу в себя этот кошмар!

Но он все равно прорвался. И вопли сменились слезами.

Бедная, бедная Лили. Иметь такого безумного отца, пусть даже где-то далеко. Такую мать, метавшуюся между любовью и стыдом. И такого, как я… кем бы она меня ни считала.

Я был прав. Смерть преследовала ее с самого зачатия.

Уолтон наблюдал за тем, как я пытался смириться с правдой.

— Назови меня сумасшедшим — я не стану этого отрицать. Но теперь я стал воплощенным безумием, — тихо произнес он. — Лишь Маргарет возразила бы, но она мертва. — Он сильнее вдавил кирку в мое плечо и провернул ее там. — Где ребенок? Говори!

— Ты его дед. Хочешь стать еще и его убийцей? Впрочем, для тебя ведь это одно и то же.

Он искренне рассмеялся, невольно ослабив нажим на кирку. Улучив момент, я отбросил его назад и скинул кирку на землю. Он сразу же подпрыгнул ко мне и обхватил пальцами мою глотку. Ощущение удушья вызвало странную радость — так учитель узнает себя в своем ученике. Пальцы Уолтона сжимались. Он обладал силой, порожденной безумием, а я невероятно ослаб. Я с трудом встал на ноги, по-прежнему сгибаясь под низким потолком.

Словно пес, я дергался из стороны в сторону, но он тоже вцепился крепко, точно пес. Я ринулся вперед и с разбега ударил его о стену, чтобы сбросить с себя. Но он не разжал рук. Я молотил им что было мочи, пока угольная пыль не посыпалась черным снегом. Драка измотала меня. Наконец-то освободившись, я упал на колени, но он тотчас набросился снова и ударил меня по окровавленной повязке. Стоя на коленях, я схватил его за кулаки, мы сцепились и боролись, нелепо раскачиваясь, будто глупые дети, затеявшие игру.

Перекошенное лицо Уолтона, все в трещинах и шрамах, стало точным отражением моего. Он был моим братом, двойником, самым близким по духу человеком: вопреки пламенной вере Уолтона, это с ним я неразрывно связан, а вовсе не с моим отцом. Уолтон был тем ужасом, что таился под моими шрамами и телесными изъянами, — существом, чья жестокость теперь равнялась моей. Потому я и дрался с самим собой, желая убить чудовище и вместе с тем оставить его в живых.

Не в силах вырваться из моих лап, Уолтон кинулся вперед и боднул мое плечо. Я с воплем отпустил соперника и согнулся вдвое: одна кисть обмякла, другой я схватился за разбитую руку.

Едва оказавшись на свободе, Уолтон сцапал кирку и, пошатываясь, занес над моей головой: я стоял перед ним на коленях, склонив голову, точно осужденный перед палачом. Но когда кирка начала опускаться, я выбросил вперед здоровую руку и отпихнул Уолтона. Он споткнулся о рельсы и упал навзничь, в бешенстве взмахнув киркой из последних сил. При падении она проткнула ему голень, раздробила кость и ударилась о металлический рельс с громким лязгом, утонувшим в неожиданном жутком реве.

У моих ног извивался помешанный, который только что навсегда распрощался со своей скрюченной ногой: ее нижнюю часть отрубило почти полностью. Даже если Уолтон выживет после потрясения и потери крови, он никогда не сможет за мной охотиться. Но разве не этого я добивался?

Я затрясся всем телом. Я больше не мог выносить неопределенность прошедших десяти лет. Я горел желанием свернуть ему шею и покончить с этим.

Но что толку от моих желаний? Разве я мало насмотрелся на смерть этой ночью?

Я медленно подтянулся, ухватившись за опорный брус.

Уолтон прикрыл глаза, его лицо осунулось и посерело. Если бросить его здесь, он не выживет. Но он все равно не выживет, даже если внести его в лифт и держать на руках, ощущая кожей всю его ненависть ко мне.

Киркой я проделал дырку в своей мешочной блузе, оторвал длинную полосу и как можно туже затянул жгутом его бедро, всячески стараясь не касаться тела.

Вдруг в глазах Уолтона проснулось отвращение, и он вытянул руки, пытаясь вцепиться в меня. Я сделал все, что мог, и стал пятиться по туннелю к лифту. Уолтон замер, но смотрел так пронзительно, что я подумал: вот бы он потерял сознание или лампы на стене погасли — только бы не видеть этого пристального взгляда.

Невероятно, но он перевернулся на живот, приподнялся на локтях и пополз за мной.

В тусклом свете безопасных ламп, расставленных вдоль опор, я видел, как нижняя часть его ноги перевалилась через рельс; полоска обнаженной кожи разорвалась, и ступня осталась лежать позади; когда он, превозмогая боль, закусил губы, на подбородок хлынула кровь.

— Лежи смирно, — сказал я, — я поднимусь и приведу врача.

Я снова подумал, что нужно сейчас же отнести его в лифт, но знал, что не устою перед искушением убить его еще до того, как мы окажемся на поверхности.

Словно жуткая ползучая рептилия, он продолжал двигаться вперед, медленно преследуя меня.

Наконец я добрался до лифта. Позвонил и шагнул внутрь.

— Ты не убьешь меня? — спросил он. — Почему? Потому что в ушах по-прежнему звучит голос Уинтерборна?

— Нет… Я был чудовищем по собственной воле, — устало ответил я. — Я слишком долго не мог этого понять. Теперь я по собственной воле стану человеком. Я так решил.

— Ты не только чудовище, но еще и кретин, — он достал из-за пазухи пистолет, — ведь люди тоже убивают. И на сей раз я убью нас обоих.

— Нет! — крикнул я, но было слишком поздно.

За выстрелом последовал громкий свист и оглушительный рев: искра зажгла огромный огненный шар. Адская сфера охватила Уолтона и, испепелив его, устремилась по туннелю к главному стволу шахты. Газы вспыхивали, угольная пыль взрывалась, и шар летел быстрее и быстрее, наконец он с исполинской силой подкинул лифт и швырнул клеть вверх по стволу. Упав навзничь, я беспомощно лежал, пока лифт рикошетом отбрасывало от стен. Металл подо мной раскалился докрасна. Он обжигал кожу сквозь одежду, ставя клейма рудника. Точка яркого света над головой раздулась пламенным, всепоглощающим солнцем, и меня выбросило из шахты прямо в небо.


15 марта


Неделя ушла на то, чтобы все это записать: с того момента, как я встретил Уолтона на дороге, и до последнего взрыва в руднике. По словам Дарби, я много дней провалялся в забытьи, а очнувшись, очень долго только и делал, что писал, и он решил, что я свихнулся. Дома у него не хватало чернил и бумаги, и Дарби пришлось ездить в город за коричневой оберткой, старыми письмами, пустыми листами, что оставляют в конце семейных Библий, и так далее. Даже сейчас, обложившись подушками, я лежу на полу в доме Дарби и пишу. Хаос жизни, как всегда, упорядочивается на письме.

А что мне еще остается делать? Из-за ожогов на спине и ногах я могу пройти не больше нескольких ярдов. Шрамы останутся на всю жизнь, с важным видом сказал врач. В наступившей тишине я рассмеялся. Я хохотал до слез, пока Дарби не сообразил, в чем было дело, и не поддержал мое веселье.

Наибольшую опасность представляло плечо. Когда Уолтон загнал кирку в пулевое отверстие, кость треснула, и врачу пришлось доставать осколки. В ране возникло заражение, и все думали, что я умру или что, по крайней мере, мне придется ампутировать руку по самую ключицу. Я выжил. Доктор сказал, что я навсегда останусь калекой. Это мне даже больше подходит. Несмотря ни на что, я рад, что пишу другой рукой, а не то бы пришел в ярость.

Я еще не был на могиле Лили, но жена Дарби говорит, что вид там славный — спиной к копи и чугунолитейному заводу, лицом к западным холмам. По ночам, когда Дарби с женой и детьми спят, я вижу Лили в гробу и спрашиваю себя: неужели все, что я сделал, начиная с нашей первой встречи на скалах, не имело смысла. Потом наступает рассвет, дети Дарби собираются и играют вокруг меня, представляя, что я слон, пиратский корабль или неприступная гора (неприступная потому, что ожоги на спине еще не зажили). Столько людей проявили ко мне доброту, что даже не верится; многие другие ворчат, но терпят. Уолтон и моя собственная жестокость вынуждали меня бежать отовсюду, и я не ведал, что случится, если остаться там, где меня радушно примут, и попытаться жить мирно. Но теперь мои раны заставили меня хотя бы ненадолго остаться: ребенок слева заворожено следит за каждым словом, которое я пишу, ребенок справа горько плачет оттого, что я еще не рассказал ему сегодня ни одной истории, а мисс Дарби непринужденно покрикивает на меня за то, что я роняю крошки на недавно подметенный пол.

А что же Лили? Неужели я должен считать потерянным время, проведенное вместе, лишь потому, что она была сумасшедшая? Я не познал с ней счастья, но обрел надежду на его возможность. Когда она умирала и потом, работая в руднике, я испытал жалость. Всепрощение. А еще… неужто любовь?

Для чудовища подобное чувство — уже само по себе бесценная награда.

Эпилог

10 апреля 1839 года

Письмо Лиззи Бичем от Энн Тодд


Дорогая Лиззи,

я знаю, что следовало сообщить тебе эту новость раньше, но пастор, который обычно пишет за меня письма и любезно исправляет мои грамматические ошибки, был слишком занят своими обязанностями и не мог уделить мне времени. Ты уже слышала о страшной аварии на руднике в прошлом месяце: сто сорок девять человек погибли, и лишь двадцать один доставлен наверх живым. Пастор хоронил умерших, утешал живых, помогал вдовам и сиротам. Его работа еще не завершена, но сейчас он сидит со мной за чашкой чая и, смирившись с моей болтливостью, записывает за мной. Он обещает научить меня грамоте, но тогда я лишусь повода приходить к нему в гости и сплетничать.

Я счастлива, что я жена пекаря и мать его учеников, ведь страшно даже наблюдать со стороны за подобной трагедией, не говоря уж о том, чтобы твой муж спускался под землю. Кузен Джорджа, чья смена как раз поднялась, был тяжело ранен, когда вернулся в шахту, чтобы оказать помощь: от последнего взрыва погибло почти столько же спасателей, сколько рабочих смены. Врач сказал, что кузену Джорджа пару недель придется посидеть дома, но я считаю это благом, а не проклятьем. По крайней мере, он и его семья всегда будут сыты.

Возможно, ты и слышала об аварии, но наверняка не знаешь о моем участии, а ведь я тоже кое-чем помогла. В ту самую ночь, всего за пару часов до катастрофы, ко мне постучался не кто иной, как Джон Дарби, принесший самое несчастное дитя, что я видела на своем веку. Махонькое, слабенькое, с ножкой, похожей на витую колбаску из теста. Оно даже не плакало. А позже, когда проголодалось, лишь слабо пискнуло, словно мышь, попавшая в мышеловку.

— Бедняжка мать умерла, — сказал Дарби, — а отца подстрелили, и он лежит в таверне. Покормишь его, пока мы выясним, что делать дальше?

Было довольно странно, что мне принесли чужого младенца, а не ребенка каких-нибудь моих старых городских знакомых, но как я могла отвергнуть эту кроху со сморщенными щечками и изувеченной ножкой? Позже я узнала, что его отец оправился, спустился под землю и помогал спасателям. Мне сказали, что вид у него диковинный: огромный, словно великан из сказки, он совершал сказочные подвиги, но из-за уродливого лица его прозвали Дьяволом Дарби. Он поднял из шахты семнадцать уцелевших, которых нашел в самых жутких и опасных местах. От последнего взрыва он сильно пострадал. Много дней пролежал в доме Дарби, не говоря ни слова, а тем временем по городу разнеслась весть о его геройстве, и всем захотелось на него посмотреть. Малыш Томми Саттон, младший сын Пегги, заявил, что этого человека следует назвать Дьяволом Томми, ведь именно Томми он доставил наверх первым. Когда всем все стало известно, горняки окрестили его Черным Ангелом, хотя даже ангел не смог бы остаться в угольных копях белым.

Пастор говорит, что хватит давать великану прозвища, иначе мы запутаем его и запутаемся сами: будем выбегать на площадь, услышав любое, даже самое странное имя, и толкать друг друга.

Едва он начал ходить, первым делом навестил могилу жены, а затем явился прямиком сюда. Чтобы протиснуться в дверь, ему пришлось низко наклониться и повернуться боком, но даже внутри он не смог выпрямиться. Меня так поразил его рост и жуткое лицо, что я затараторила:

— Ой, как вы напугали меня, сэр, своим уродством! Вы ведь Черный Ангел? Клянусь, у вас такой вид, будто вы еще раньше пережили сотню взрывов. Вас будто слепили из кусочков сотни шахтеров. — Я покраснела от стыда, но не могла остановиться. — Вот уж не позавидуешь тому, кто встретит вас в темном переулке.

Наконец я образумилась и умолкла.

Он сделал вид, будто не расслышал ни слова, или, возможно, впрямь не услыхал, оглохнув от всех этих взрывов. Он назвался Виктором Оленбергом, сказав, что пришел посмотреть на мальчика и, быть может, отнести его к Дарби и всем показать, раз уж сегодня тепло и солнечно.

— Как вы его назвали? — спросила я: все это время я кормила парнишку, не зная его имени.

Человек улыбнулся, но это надо было видеть: его шрамы растянулись во все стороны, и улыбка получилась такой грустной, что хоть плачь.

— Она часто называла его «червем», я и сам не прочь его так окрестить.

Я кивнула.

— С моим последним у меня было то же самое. Я прозвала его шишечкой. Ему уже минуло почти три месяца, когда я наконец стала называть его Кевином. А ваш и впрямь похож на юркого беленького червячка, сэр. Ну я его быстренько откормлю, если, конечно, оставите его у меня.

— Оставить у вас? Но тогда ему прямая дорога на шахту?

Он так нахмурился, что я попробовала пошутить:

— По-моему, ему надо сперва отвыкнуть от груди и отрастить пару зубиков.

— Разумеется. Вы имели в виду: оставить его у вас на время?

— Ну да, на время. А потом вам, наверно, захочется забрать его домой, в семью.

— У меня нет семьи.

— Тогда в семью жены, — быстро исправилась я: он был такой печальный. — Ну, кто-то же наверняка ему обрадуется. Например, женины родители?

— Не знаю. Мне бы очень хотелось, чтобы ее отец обрадовался мальчику, но после того, что случилось… Он еще не знает, что Лили умерла. — Он говорил не со мной, а с самим собой, словно я вышла из комнаты. Своей большой ладонью он коснулся соломенного браслета на запястье, надетого рядом с другим — из бусин. Это его успокоило и прояснило мысли. — Но я должен попробовать, так ведь? Отвезти мальчика домой? Нужно хотя бы попробовать.

— Ага, — поддакнула я, лишь бы он опять не расстроился. Я заметила, что он задумчивого нрава — из тех, кто считает солнечные дни лишь краткой передышкой меж дождливыми. — Кому же не приглянется пухленький грудничок? — Я передала ему малыша. — Ведь когда вы придете за ним, он обязательно станет пухленьким, уж поверьте моему слову.

Тогда он полез в карман и достал заколку с драгоценными камнями — величиной со стручок гороха.

— Они настоящие, — заверил он. — Хватит вместо оплаты?

— Батюшки! Говоря начистоту, коли я б выковыряла один камешек и вернула вам остальное, вы воздали бы мне сторицею. Но о плате не может быть и речи: после ваших подвигов я запросто могу поделиться с вами молочком.

— Все равно возьмите. — Он всучил мне украшение. — И примите мою благодарность. Думаю, теперь, когда я могу навещать мальчика, мы будем видеться часто, хоть я и не знаю, где остановлюсь. По-моему, я слишком долго живу у Дарби.

Я рассмеялась и сказала, что целых семнадцать семей возьмут его к себе сию же минуту, стоит им узнать, что у него нет крыши над головой.

— Так вы считаете, что мне могут быть рады в этом городе?

— Не просто рады — мы счастливы, что вы с нами.

Он долго смотрел на мальчика, а потом произнес очень странные слова:

И, хоть утратил дольный Рай Адам,
Небесный Рай раскроется теперь
Ему с потомством избранным.[12]
Пастор сейчас мне сказал, что это стихи Мильтона.

Я очень трепетно отношусь к красивым словам, хоть сама и не обучена им, и потому заявила, что дам Уолли Мильтону еще одну лепешку за его стихи. Но пастор смеется, записывая это, и говорит, что имел в виду вовсе не Уолли.

Прочитав свои стишки, великан поднял огромную ладонь, словно собираясь пощекотать малыша под подбородком, но вдруг замер. Младенец схватил его за палец, точнее, попытался схватить, ведь палец у него такой огромный! Но видела бы ты лицо великана: он будто никогда и не знал, что младенцы любят хватать за пальцы. Словно он первый отец на свете, а это первое в мире дитя.

Он снова довел меня до слез, и потому я прогнала его со словами:

— Уходите. Хоть вы и Черный Ангел, но в душе обыкновенный мужчина, а любой мужчина — подкаблучник. Мне пора вернуться к работе.

— Что вы сказали? — переспросил он.

— Я сказала, что должна вернуться к работе.

— Нет, перед этим.

— Я сказала, что вы обыкновенный мужчина, а любой мужчина — подкаблучник.

Невозможно описать выражение его лица — так быстро одно чувство сменялось другим. Потом он вдруг прижал младенца к груди, словно что-то страшное могло отобрать у него дитя, и ушел к Дарби.

Пора заканчивать, а то пастор говорит, что я уже третий раз употребила слово «страшный», и спрашивает, не хочу ли я что-нибудь зачеркнуть или же предпочту оставить все как есть. Я велела оставить, но не буду больше повторяться или начинать новую страницу, а лучше закончу здесь, с любовью к тебе и твоему новому мужу. Напиши мне, когда вас ждать в гости, но помни, что письмо будет читать пастор, и, если доверишь бумаге свои сокровенные мысли, постарайся не подложить мне свинью.

Твоя кузина Энн

Благодарности

Я неимоверно благодарна многим людям, помогшим мне произвести на свет Чудовище.

Моему неутомимому агенту Стивену Чадни, который вначале превозносит достоинства новой рукописи, а в конце говорит: «Теперь сократите на 20 процентов, остальное перепишите, а уж потом покажите мне — и кстати, где та другая книга, которую я давно жду?»

Моему издателю Хизер Лазар, которая своими проницательными советами, касавшимися персонажей и сюжета, придала роману глубокое и подлинное эмоциональное звучание.

Коллегам Сьюзан Тэйлор Браун, Лоре Салас, Бонни Беккер и Дэвиду Карубе, не позволившим мне сойти с ума.

Друзьям и членам семьи, всегда оказывавшим мне великодушную помощь.

Прошлым, нынешним и будущим читателям, терпеливо позволяющим автору плести небылицы.

И моему мужу Майклу, который поддерживал, ободрял и любил меня как писателя, начиная с первой строчки моей первой книжки с картинками и заканчивая «Чудовищем Франкенштейна». Хотя новыми историями уже завален весь дом и забита моя голова, муж по-прежнему любит меня, и просто сказать, что я благодарна ему за это, — значит не сказать ровным счетом ничего.



В книге цитируются произведения других авторов. Некоторые цитаты остались неподписанными, чтобы не нарушать плавный ход повествования. Другие я немного видоизменила, дабы лучше выразить чувства Виктора в тот или иной момент. С вопросами по этому и любым другим поводам (или чтобы просто пообщаться) заходите на мой веб-сайт: www.susanheyboer.okeefe.com

«Чудовище Франкенштейна» Инструкция для читателя

1. Каждый из главных героев «Чудовища Франкенштейна», в первую очередь Виктор, совершает путешествие. Их физические перемещения очевидны. Каковы эмоциональные и психологические путешествия Виктора? Лили? Роберта Уолтона? Грегори Уинтерборна? Кто достигает «цели назначения», а кто нет? Почему? Кто еще из героев совершает путешествие?


2. Дневник Виктора обрамляют бортовой журнал и письма. Каковы сходства и различия между бортовым журналом и письмами? Какие сходства и различия образуют правдивый портрет Виктора и почему? Как различия и сходства отражают характер Уолтона и Энн Тодд?


3. Всепоглощающее стремление Виктора — желание стать человеком. Действительно ли он чудовище в начале книги? Действительно ли человек — в конце? Если в конце он так и не стал человеком, то почему? Что еще он должен сделать, дабы обрести человечность? Если же он человек, то в какой момент перестал быть чудовищем и почему? Что сделало или же сделает его человеком?


4. «ЧудовищеФранкенштейна» начинается десять лет спустя после событий, описанных Мэри Шелли. Как вы думаете, что произошло за эти десять лет в жизни Виктора? Уолтона?


5. В книге Виктор вступает в связь с двумя женщинами — Мирабеллой и Лили. Какая из этих связей прочнее? Какая из женщин больше подошла бы ему в конечном счете? Каковы были бы преимущества и недостатки тех и других отношений? Оказались бы они длительными? Кто бы ушел первым и почему?


6. Виктор цитирует эссе, стихи и Библию, дабы описать и подчеркнуть свои чувства в определенные моменты повествования. Что значит для него чтение? А для вас? Какой бы стала жизнь без книг для Виктора? А для вас? Какова ваша любимая цитата в книге и почему?


7. Одна из ключевых сцен романа — ночевка Виктора и Лили в избе. Лили завлекает Виктора, а затем жестоко отвергает его. Как вы истолковывали поступок Лили и что думали о ее поведении, читая эту сцену? Как вы относитесь к ней сейчас? После того как Лили грубо отталкивает Виктора, он убегает в лес и совокупляется с ланью. Оскорбляет ли ваши чувства это скотоложество? Вызывает ли оно у вас сочувствие к Виктору или же наоборот?


8. В начале романа чудовище безымянно. Примерно в первой четверти книги оно берет себе имя отца, а затем Лили придумывает ему фамилию. Каково значение имени и фамилии? Меняется ли оно со временем?


9. В книге много упоминаний Бога и религии. Каким образом они используются? Как они описываются персонажами? Как они отражаются и / или влияют на Виктора? Считаете ли вы их точными и правдивыми как в описании, так и в восприятии Виктора?


10. Виктор сталкивается с четырьмя различными средами, или сообществами людей: нищими, «цивилизованным обществом», духовенством и монахами, углекопами. Если бы его приняло любое из этих сообществ, где бы он чувствовал себя комфортнее всего? Наименее комфортно? Если существует идеальное сообщество или идеальная среда для Виктора, то кто это? Живи он в наши дни, как бы его воспринимали? С какими возможными проявлениями приятия и неприятия мог бы он встретиться?


11. Как бы вы отреагировали на появление Виктора? Чем бы отличалась ваша реакция, относись вы к любому из перечисленных сообществ? Если бы у вас была возможность получше узнать его, надолго ли сохранилось бы то первое впечатление и как оно повлияло бы на вас? Смогли бы вы когда-нибудь закрыть глаза на его происхождение? На его физическое уродство? На его отвратительные поступки в прошлом? С чем было бы труднее всего смириться?


12. Автор писал, что современная научная работа по клонированию, манипуляциям с генами, использованию животных с целью лечения людей и т. д. могут быть рассмотрены в свете «Чудовища Франкенштейна», хоть это и не является темой книги. Каким образом? Согласны ли вы с Виктором, что творец должен брать на себя ответственность за то, что совершает его творение? Распространяется ли эта ответственность на человечество в целом? На Бога? Может ли и должно ли творение стать независимым от своего творца? Если да, то каковы будут последствия? Если нет, то почему?


13. «Чудовище Франкенштейна» во многих отношениях строится по типу сказки «Красавица и чудовище». Какие доказательства этого вы находите в книге? Чем она отличается от сказки? Какие другие сказки, мифы, архетипы и т. д. вы встречаете в романе? Как они формируют ваше понимание книги?


14. Виктор неоднократно демонстрирует, насколько жестоким может быть человек. Что вас больше всего шокировало? Почему? Как эти эпизоды повлияли на ваше восприятие его личности? Были ли они действительно необходимы? Эмоционально оправданны? Можно ли вообще оправдать насилие?


15. В угольном руднике Уолтон делает ошеломляющее признание, после которого Виктор начинает воспринимать все предшествующие события иначе. Было ли это признание полной неожиданностью для вас или вы догадывались об этом и раньше? Как изменилось ваше представление о Маргарет, Уолтоне и особенно Лили? Что вы думаете о реакции Виктора на это признание?

Примечания

1

Новена (от лат. novena — девять) — моление у западных христиан, совершаемое девять дней подряд. Новена символизирует девятидневное ожидание апостолами по вознесении Иисуса Христа ниспослания Святого Духа.

(обратно)

2

Иов. 17: 1; 17: 7; 17: 14–15.

(обратно)

3

Ис. 59: 9-10.

(обратно)

4

«Так поступают все» (полное название — «Так поступают все женщины, или Школа влюбленных», итал. Cosi fan tutte, ossia La scuola degli amanti) — комическая опера B.-A. Моцарта на либретто Л. да Понте.

(обратно)

5

Ф. Шиллер, «Похоронная фантазия».

(обратно)

6

Гомер, «Одиссея», V, 291–305. Перевод В. Вересаева.

(обратно)

7

Иез. 18: 27.

(обратно)

8

Откр. 9: 1–2.

(обратно)

9

Откр. 6: 12–17.

(обратно)

10

Джордж Брайан Браммел (1778–1840) — английский денди, законодатель моды в эпоху Регентства.

(обратно)

11

Джон Донн, «Эпиталама, или Свадебная песня в честь принцессы Элизабет и пфальцграфа Фридриха, сочетавшихся браком в День святого Валентина», VII. Перевод Г. Кружкова.

(обратно)

12

Дж. Мильтон, «Возвращенный рай». Перевод С. Александровского.

(обратно)

Оглавление

  • Пролог
  • Часть первая
  • Часть вторая
  • Часть третья
  • Часть четвертая
  • Эпилог
  • Благодарности
  • «Чудовище Франкенштейна» Инструкция для читателя
  • *** Примечания ***