Всегда начеку (fb2)


Использовать online-читалку "Книгочей 0.2" (Не работает в Internet Explorer)


Настройки текста:


Всегда начеку


ОБ ЭТОЙ КНИГЕ

Солдатами невидимого фронта назвал работников милиции автор одного из очерков, собранных в этой книге.

Мы, советские люди, за полвека своей истории вынуждены были так часто воевать, столько раз отражать вооруженные нападения врагов, что слово «фронт» естественно вошло в наш быт. И в мирное время мы привычно говорим: «На трудовом фронте» или: «Фронт борьбы за коммунизм».

Понятие фронта неразрывно связано с представлением об упорной борьбе, об опасностях, о человеческом мужестве. В этом смысле у нас и в мирной жизни немало подлинно «фронтовых» профессий. На фронте борьбы со стихией постоянно сражаются летчики, моряки, полярники, альпинисты. Их борьба трудна, их противник силен и беспощаден, но фронт у них — «видимый», поскольку можно нанести на карту циклоны и тайфуны, грозы, ледовую обстановку и крутизну горных склонов.

Стихию человеческих страстей, людской подлости и жестокости, уродливую стихию преступлений, против которой борются те, что стоят на страже общественного порядка, не нанесешь ни на какие карты. Это фронт поистине невидимый. Бойцам этого фронта надо находиться в постоянной, ежечасной готовности. Поэтому борьба здесь особенно сложна, а потери — настоящие фронтовые потери, увы, нередкие — особенно тяжелы от сознания того, что их могло бы не быть.

И еще одно своеобразие есть у этого фронта. Его передний край не всегда проходит между людьми, отделяя преступника от остального общества, но порой пролегает внутри самого человека — в его сознании, как линия борьбы дурных склонностей и добрых намерений, собственной совести и глубоких заблуждений, благотворного воздействия общества и порочных влияний со стороны. Здесь часто приходится бороться за человека против него самого, здесь задача нередко состоит в том, чтобы сделать противника союзником, чтобы во внутренней душевной борьбе потенциального преступника победили его совесть, сознание гражданского и общественного долга и чтобы человек сначала остановился на краю пропасти, в которую готов был упасть, а потом с отвращением навсегда отшатнулся бы от нее. Именно это придает особое благородство трудной работе наших стражей общественного порядка — сотрудников органов милиции.

В канун славного 50-летия Великой Октябрьской социалистической революции советские люди с гордостью подводят итоги полувековой борьбы на фронте строительства коммунизма во всех областях своей деятельности. Книга «Всегда начеку» тоже своего рода отчет о том, что за эти полвека сделал для Родины один из скромных, но важных отрядов нашего общества — коллектив советской милиции. Конечно, на страницах книги запечатлена лишь малая часть этих дел, представлены читателю лишь немногие герои этой трудной работы и борьбы, да и написаны эти очерки по-разному. Но материал их, взятый из живой жизни, без сомнения, будет неизменно интересен для читателя. И не только потому, что большинство этих очерков имеют «детективный» характер, но в первую очередь благодаря познавательному значению книги. Прочтя ее, вы не только познакомитесь с богатейшей героической историей советской милиции от первых дней революции и гражданской войны до нашего времени, но составите более глубокое представление о широте и сложности ее задач, о многообразии ее важной работы, узнаете о мужестве, доблести и самоотверженности бойцов этого невидимого фронта. И вы поймете, что главное здесь не в романтике опасности и риска, не в «детективности», а именно в повседневности и кропотливости этой такой нужной и важной для всех нас работы. Детективная, «приключенческая» сторона — это только чисто внешний ее признак, а настоящая суть, порой незаметная для постороннего глаза, куда тоньше и благороднее. Не столько карать, сколько воспитывать, не столько раскрывать, сколько предупреждать — вот главное содержание деятельности людей, охраняющих общественный порядок в нашей стране, стоящих на страже интересов всего народа и, значит, каждого из нас. И именно потому, что это люди из народа и для народа, они совершают нередко удивительные героические подвиги, а порой даже отдают за народное дело свою жизнь, как это сделали Василий Петушков, Андрей Баженов и некоторые другие работники милиции, о которых вы узнаете из собранных здесь очерков.

И еще на одну сторону этой книги хочется обратить внимание читателя — на ее географию. Русские Егор Швырков и Семен Пикалов, украинец дальневосточник Николай Шевченко, армянин Хачик Абрамян из Еревана, узбек Рахим Атаджанов, грузин Георгий Кашия и эстонец Якоб Кундер, туркмен и азербайджанец, латыш и белорус — вы найдете здесь представителей всех национальностей нашей страны. И вы невольно еще раз подумаете при этом об одном из самых крупных завоеваний нашей революции — о созданной на просторах советской земли семье народов, делающей бок о бок и плечо к плечу великое общее дело строительства новой жизни и так же дружно охраняющей его от всех покушений больших и малых врагов нового общества.

Я думаю, читатель закроет эту книгу с чувством благодарности и к коллективу литераторов и журналистов, рассказавших нам о многих интересных и скромных героях нашего времени, и к сотрудникам научно-исследовательского института МООП СССР, собравшим и подготовившим весь этот богатый героический материал. Но прежде всего он испытает глубокую благодарность к простым и незаметным бойцам невидимого фронта — тем, кто всегда начеку, кто неустанно сторожит общественный порядок, смело и самоотверженно становится на пути его нарушителей, охраняя жизнь, труд и покой советского человека.


С. С. СМИРНОВ,

писатель, лауреат Ленинской премии

Леонид Рассказов СХВАТКА В ЗАМОСКВОРЕЧЬЕ

Около Устьинского моста в Замоскворечье издавна был установлен пост. Место это всегда считалось беспокойным. Недалеко толкучий рынок, куда часто приносили сбывать краденое, где промышляли карманники, игроки в азартную рулетку. Редкий день проходил здесь без происшествий. Поэтому еще в старые, дореволюционные времена начальство ставило на пост возле Устьинского моста опытного городового, могущего принять решительные меры на случай каких-либо беспорядков.

А теперь на том месте, где когда-то стоял дородный городовой, прохаживался человек среднего роста лет сорока пяти, в видавшей виды солдатской шинели, с винтовкой на ремне. Поставил его на этот пост 1-й Пятницкий комиссариат рабоче-крестьянской милиции.

В предрассветной мгле шаги звучали особенно гулко. Егор Швырков негромко разговаривал сам с собой:

— Ловко мне подметочки подбили. И главное — недорого: за осьмушку махорки. А то и ходить бы не в чем. Казенных-то в милиции пока не дают. Да и то сказать, где их взять-то? На всех разве напасешься? А тут еще эти бандюги проклятые житья не дают. Грабят людей, насилуют, убивают.

Егор с гневом вспомнил, как совсем недавно шайка жуликов растащила средь бела дня три воза продовольствия, которое везли голодающим ребятам в останкинские детские учреждения. Два милиционера, к которым присоединился и случайно проходивший по этой улице Швырков, смогли отстоять только одну подводу.

Занятый своими мыслями, Егор Петрович и не заметил, как дошел до рынка, где проходила граница его участка.

Навстречу ему шел Семен Пикалов. Не так уж давно служили Швырков и Пикалов в Пятницком комиссариате, всего-то несколько месяцев, а уже крепко сдружились.

— Ну, Семен Матвеевич, как дела?

— Да вроде как ничего, Егор Петрович. Выстрел какой-то со стороны Солянки слышен был. Так ведь теперь часто стреляют.

— Давай-ка табачком побалуемся, скоро и смена наша подойдет.

Друзья закурили по фронтовой привычке, пряча цигарки в кулаке.

Быстро светало.

Сдав посты, пошли в дежурную часть комиссариата.

— Понимаешь, Семен, одна думка меня мучает. Прямо покоя не дает: правильно ли, что в милицию пошли? По земле скучаю, ох, как скучаю! Вот сейчас весна, самая пахота начинается. Выйдешь в поле на рассвете, проложишь первую бороздку, прямо сердце радуется! А дух какой! Земля-то нас заждалась, тоскует. К тому же, сам пойми, кулачье свирепствует. Комбедам без нас, солдат, разве справиться?

— Так-то оно так, — задумчиво ответил Пикалов. — Не береди душу, Петрович, самого к земле тянет, спасу нет. Да вот силенки-то у нас пока что маловато. Хорошо, ясное дело, в поле выехать, первую бороздку проложить. А на чем? Лошадки нет, корова во дворе не мычит. А чем сеять? Придется к кулаку за семенами идти. Пуд возьмешь, отдавай два. Разве ты их не знаешь, этих мироедов? Сила-то пока еще у них. У нас, у бедноты, кроме земли, ничего нет. Потому и думаю, Петрович: правильно мы с тобой сделали, что в город ушли. Наведем тут порядок, опосля и к себе махнем, город нам поможет жизнь наладить...

Растянувшись на нарах в казарме, Швырков долго не мог заснуть. Лежал, закинув руки за голову, и думал, думал невеселую свою думу. Вспоминалось ему, как недавно, провоевав почти четыре года, возвратился он к себе домой после империалистической войны.

Пришел он в свое село Демидково. Открыл калитку. Печально глянула на хозяина пошатнувшаяся хата. Хлева пустые. Двор зарос крапивой. Где когда-то стоял стог сена, вырос бурьян. Сарай завалился. Словом, запустение.

Так и стоял солдат посреди двора с походной сумкой за плечами и винтовкой на ремне, пока не заметила его Домна Семеновна через окно.

— Смотрю, — рассказывала она ему после, — стоит во дворе около крыльца какой-то обросший солдат и кланяется. Не признала я тебя, Егор Петрович. Позвала Сергея и говорю: вынеси-ка служивому хлебца, есть, сердешный, наверное, хочет. Может, и наш батя где-то так же вот ходит...

И вот Сергей стоит перед отцом с краюхой хлеба. Где же ему узнать отца? Ведь когда отец уходил на фронт, мальцу и пяти годков не было.

Солдат не выдержал:

— Сережка, дорогой, — вскрикнул он, поднимая сына на руки.

А тот испуганно смотрел на незнакомого солдата и никак не мог понять, почему он его обнимает. Выбежала во двор Домна Семеновна, заплакала от радости.

— Ну спасибо тебе, Семеновна, что вырастила мне такого сына.

Недолго пришлось побыть тогда хозяину дома.

— Думай не думай, — сказал он жене, — а хозяйства сейчас нам с тобой не поднять. Силенок не хватит. Из нужды мы никак не выползем. Хоть и жалко мне расставаться с вами, а придется: надо идти в город на заработки.

— А может, как-нибудь перебьемся? — нерешительно пробовала возразить Домна Семеновна.

— Нет, мать, ничего не получится. Надо поработать в городе.

И через два дня Егор Петрович распрощался с женой и детьми, вскинул на плечо винтовку и уехал в Москву. Там он поступил в милицию...

Швырков не заметил, как подкрался сон, сморил его. Все же целую ночь на посту пробыл, не одну версту отшагал.

Но отдых был недолгим. В комиссариат сообщили, что в одном из притонов собрались для очередной попойки главари банды Николая Клестова. Банда эта совершила в районе Устьинского рынка несколько грабежей с убийствами. В банде наряду с отъявленными негодяями были и молодые люди, увлеченные романтикой ночных приключений. Стояла задача: разложить эту банду, то есть отколоть от нее людей заблуждающихся, по существу обманутых. Что же касается главарей, то их следовало задержать, обезоружить и предать суду. Задача весьма трудная: ведь банда была отлично вооружена.

Дежурный по комиссариату вызвал Швыркова и Пикалова. Кроме них, в резерве никого не было. Конечно, посылать двоих в логово бандитов было очень опасно, но и медлить нельзя: когда-то еще представится столь удобный момент для задержания опаснейших преступников.

— Ну, как? — спросил дежурный у милиционеров после того, как объяснил им задачу. — Беретесь выполнить это задание? Предупреждаю: оно опасное и потребует от вас большой выдержки и смелости.

Конечно, друзьям смелости не занимать. Но как, в самом деле, вдвоем задержать главарей банды, которых, по оперативным данным, не менее четырех.

— Без военной смекалки тут не обойтись, — сказал Швырков своему другу. — Она, хитрость военная, много раз выручала нас на фронте, и тут, надо думать, не подведет.

И он тут же изложил свой план задержания бандитов.

В самый разгар попойки в бандитский притон вошли двое вооруженных людей в солдатских шинелях.

— Кто такие? — грозно обратился к ним главарь.

— Московские милиционеры. Оружие — на стол! Руки вверх!

Пьяная компания остолбенела. Но Швырков понимал, что оцепенение это продлится несколько мгновений, а потом возможна схватка. Не давая бандитам времени прийти в себя, он громко распорядился:

— Ну-ка, Пикалов, дай команду взводу, чтобы держали под прицелом окна!

Пикалов, отворив дверь, передал распоряжение.

Бандиты сложили оружие: они были уверены, что притон окружен крупным нарядом милиции и сопротивляться бесполезно. В это время за окнами послышался шум. Все шло в соответствии с задуманным Швырковым планом. Он привлек на помощь хорошо знакомого ему дворника. Обязанности дворника состояли в том, чтобы поднять шум, после того как Пикалов даст команду. Это задание дворник выполнил образцово: стук сапог, падение каких-то тяжелых предметов, свистки — все это создавало впечатление, что около дома действительно большое количество людей. Швырков моментально собрал сложенное бандитами оружие. Вдвоем с товарищем он скрутил задержанным руки. Задание было выполнено.

Борьба с преступностью в Москве носила в те годы ожесточенный характер и порою выливалась в настоящие сражения. Часто в этих операциях приходилось участвовать обоим милиционерам. Друзья действовали всегда решительно и смело.

Сколько раз схватывались они с бандами, сколько раз пули свистели над самым ухом! И ничего — ни царапинки. «Везучие вы, в сорочке, видно, родились!» — сказал им как-то один товарищ. «Э, друг, тут не везение, а расчет и смекалка! — усмехнулся в русую бороду Егор. — Побыл бы ты с нами в окопах, не тому бы еще научился!..»

...Утро 4 апреля 1918 года не предвещало ничего плохого. Весна. Первая весна после великой октябрьской победы. Таял снег. Всю зиму не убирали его с улиц столицы, много было других дел — поважнее. Пешеходы осторожно пробирались между журчащими ручьями.

Изредка двигались переполненные трамваи. Вид их вызывал у людей радостные улыбки. Налаживается, налаживается жизнь в столице. Медленно, но налаживается. Вот и транспорт появился. Правда, его еще очень мало. Рассчитывать, что на работу можно доехать трамваем, пока нельзя. Люди вставали пораньше, чтобы пешком добраться на завод или в учреждение. Ну что ж, это неважно. Первые трамваи — это хороший признак. Значит, скоро на работу можно будет не ходить, а ездить.

Уже под вечер Егор Петрович Швырков и Семен Матвеевич Пикалов шли на пост. Замоскворечье. Купеческие дома. Окна наглухо зашторены, плотно закрыты ставнями. Обитатели этих жилищ редко выходят на улицу.

— Боятся, — подмигнул Пикалов. — Тут, ручаюсь, золота и прочего добра полным-полно.

— Да, жирные особнячки, — согласился Егор. — Вот эти-то богатства и не дают им спать: для бандитов лакомый кусок. Да и анархисты ничем не лучше бандюг. Прикрываются политикой, а на руку — ох, как нечисты!

— А чего нам их охранять, буржуев-то, да их бриллианты? — недоумевал Семен. — Они небось не думали о нашем брате, когда заставляли на себя до седьмого пота работать. А мы изволь ночи не спать, жизнью своей рисковать, покой буржуев охранять. Не понимаю этого!

Швырков, признаться, тоже не очень хорошо понимал, зачем надо защищать буржуев. Но приказ есть приказ. Правда, начальник толковал, что скоро государство все отберет у буржуев и заставит их трудиться наравне со всеми. А ценности пойдут на нужды народные, на помощь рабочим и крестьянской бедноте. И из особняков богачей повыкинут. Может, еще и ему с Пикаловым доведется по натертым паркетам походить да в удобных креслах посидеть. Выходит, охраняют они не буржуйское добро, а свое, народное...

Милиционеры свернули к Устьинскому мосту. Каждый из них занял свой пост. Один у моста, другой — у «толкучки». Старались быть на виду друг у друга, чтобы при случае оказать помощь.

Начинало смеркаться, когда милиционеры сошлись на границе своих постов. В это время к ним подошла группа вооруженных людей в кожаных тужурках. Один из них, по-видимому, старший, обратился к милиционерам:

— Мы сотрудники Московской чрезвычайной комиссии. Окажите нам содействие при производстве обысков у контрреволюционеров дома № 12 по Космодемианской набережной.

Швырков и Пикалов неоднократно слышали на инструктажах, что чекистам всегда следует оказывать помощь. Но слышали они и другое, что за чекистов иногда выдают себя бандиты, чтобы легче совершать грабежи.

— Что же, помощь мы окажем, — сказал Швырков. — Но сперва — ваши мандаты.

Люди в кожанках предъявили документы. Все правильно: печати, подписи. Вот только не понравилась Швыркову их предупредительность, неоднократные «пожалуйста», «будьте так добры». Чекисты, как правило, народ рабочий, простой, такие слова редко употребляют.

— И чего это они перед нами лебезят? — буркнул тихонько Швырков своему напарнику. — Будто мы какие важные персоны!

— Уж больно они суетливые, вертлявые! — согласился Пикалов. — Настоящие чекисты вроде бы не такие. Держи, Петрович, ухо востро...

Ворота дома № 12 были на запоре. Начали звонить. Дворник не появлялся. Видимо, дверь открывали только своим, по условному звонку.

Неожиданно к воротам подошел один из запоздавших жильцов этого дома и дал условный звонок. Вскоре вышел дворник. Проверив у чекистов документы, он вызвался проводить их.

Пришельцы разделились на две группы. Одна из них осталась с милиционерами во дворе, другая вместе с дворником вошла в подъезд дома и поднялась наверх.

Прошло несколько томительных минут. Вдруг раздался выстрел. Как выяснилось потом, это был выстрел в дверь, которую жильцы отказались открыть.

Теперь у милиционеров не оставалось никаких сомнений: с ними пришли не чекисты, а бандиты.

Загремели выстрелы. Завязалась неравная борьба: преступников было более десяти. Несколько бандитов было убито, уцелевшие наступали со всех сторон. Милиционеры держали оборону, стремясь не дать преступникам уйти. Бандитам удалось прорваться по крышам сараев на задний двор. Швырков их преследовал, но был убит. Пикалов получил тяжелое ранение и вскоре умер.

Герои до конца выполнили свой долг перед народом, перед революцией. Шайке бандитов не удалось ограбить ни одной квартиры. Все жильцы остались невредимы.

Сотни товарищей и жителей Замоскворечья провожали героев в последний путь. Их похоронили на Красной площади, где революционный народ хоронит лучших своих сынов и дочерей, отдавших жизнь в борьбе за его свободу и счастье.

Анатолий Ковалев НОВЫЙ НАЧАЛЬНИК

В уголовный розыск он пришел с небольшим чемоданчиком, в котором, видимо, умещался весь его гардероб.

— Плохо Ростов встречает приезжих. На углу Таганрогской меня обокрали. Вытащили часы, а они мне очень дороги: подарок Ворошилова. Часы надо найти...

Это были его первые слова. Первая просьба и, видимо, первый приказ. Сознавал ли новый начальник уголовного розыска, как трудно этот приказ выполнить? Очевидно, сознавал и мало рассчитывал на успех. Скорее всего, это была проверка деловых качеств людей, с которыми ему предстояло работать.

Так состоялось знакомство сотрудников уголовного розыска с Иваном Никитовичем Художниковым.

Недавняя командировка свела меня с людьми, которые работали вместе с этим удивительным человеком. Я погрузился в архивные документы, листал желтые (от времени) и синие (потому что не было белой бумаги) страницы газет той далекой поры. И передо мной вставал человек беспредельно честный, храбрый и умный, преданный до последней капли крови делу революции.

Тревожное это было время. В городе хозяйничали бандитские шайки. Ночью на улицах в чуткой тишине гремели выстрелы, рвались ручные гранаты. То здесь, то там завязывалась отчаянная перестрелка между бандитами и отрядами милиции.

С разных концов города приходили в дежурную часть тревожные сообщения: совершена кража... совершено жестокое убийство с целью ограбления... совершен вооруженный налет на магазин...

Таков был Ростов 1920 года, когда пришел сюда бороться с бандитизмом Иван Художников...

Все это рассказал мне Павел Феофанович Рыженко — один из старейших работников милиции. «Пришел бороться с бандитизмом», — он сказал это очень спокойно и просто. Очевидно, самому надо быть сильным человеком, чтобы вот так, без патетики, сказать о своем товарище...

Так каков же он был, Иван Никитович Художников, первый начальник уголовного розыска Ростовской области?

В газете «Трудовой Дон» за ноябрь 1922 года, в пятую годовщину рабоче-крестьянской милиции, я нашел первый ответ на этот вопрос. Вот он:

«Иван Никитович Художников, сын слесаря Путиловского завода, с 14 лет работал по найму, получил пролетарское воспитание в Луганске на машиностроительном заводе. Товарищ Художников со дня Октябрьской революции в рядах РКП(б) и все время работает в судебно-карательных органах, откуда почерпнул много знаний и опыта в борьбе с уголовным бандитизмом. Недаром преступный мир окрестил его именем «советский Шерлок Холмс». Товарищ Художников — специалист-следователь и знаток психологии преступника. Редко кому удается выйти из его рук, не продефилировав заранее перед рабоче-крестьянским судом.

Стратег, администратор, следователь, отзывчивый товарищ по отношению к трудящимся... Можно смело уверить население трудового Дона, что донская областная милиция и уголовный розыск находятся в надежных руках».

Так писала газета в ту далекую и тревожную пору.

Художников не мог не быть психологом и стратегом. Ему надлежало быть требовательным администратором и умелым руководителем, чтобы вести успешно борьбу с бандитизмом, с классовыми врагами, умело маскировавшимися и порой проникавшими в государственный аппарат, в том числе и в уголовный розыск.

Стасик

По утрам на стол ложились сводки.

«В 2 часа ночи на возвращавшихся домой двух артистов напали три вооруженных грабителя и забрали все вещи, бывшие при них».

«На Скобелевской улице обнаружен труп мужчины. Убийство совершено из огнестрельного оружия, выстрелом в голову. В убитом опознан извозчик Г. Меркурьев».

Работники уголовного розыска сбивались с ног, не жалели ни сил, ни времени, а поток преступлений не иссякал.

В чем же дело? Художников, как и все, кто с ним работал, достаточно хорошо знал банды, орудовавшие в Ростове и его окрестностях. У каждой был свой «почерк», и не составляло большого труда определить, какая из них совершила очередное преступление. Но как ни старался угрозыск, а ликвидировать банды полностью не удавалось. Для этого требовалось прежде всего обезглавить их, но главари всякий раз уходили от преследования. Знал Художников не только клички главарей, но и подлинные имена бандитов, наводивших ужас на жителей городов и сел Ростовской области. Но даже тогда, когда оперативники получали точные данные об их местонахождении, в последний момент операция проваливалась.

Почему? Этот вопрос все больше не давал покоя начальнику уголовного розыска. Тревожило его и то, что не сохранилась картотека преступников, а без нее трудно было работать. В общем, для беспокойства имелись веские основания.

В своем рапорте в вышестоящие организации сразу же после того, как угрозыск был передан из ревкома в подчинение административному отделу исполкома, Художников писал:

«Во-первых, подбор сотрудников отдела уголовного розыска... не соответствует своему назначению, за исключением некоторых товарищей. Есть работники, подрывающие авторитет ДОУР своим систематическим пьянством и взяточничеством. Отдел уголовного розыска не пользуется авторитетом у масс. До моего прихода были случаи дезертирства агентов в количестве шести человек во главе с начальником уголовно-следственного стола Темерницкого района»...

Это было до его прихода. Что же происходит сейчас?

В один из дней, когда Художников искал ответ на этот вопрос, к нему пришел заведующий регистрационным бюро и доложил, что картотека преступников найдена... на чердаке здания уголовного розыска... Значит, кто-то припрятал важные документы.

Иван Никитович приказал восстановить картотеку. И вот группа сотрудников кропотливо подбирает досье. Среди фотографий вдруг мелькнуло знакомое лицо. Человек, первым взявший фото в руки, боялся признаться самому себе, что на этой фотографии изображен Станислав Навойт — заместитель начальника уголовного розыска, ближайший помощник Художникова. Что делать? А может быть, это ошибка? Но люди знали: от Художникова нельзя скрывать ничего. И вот фотография преступника, зарегистрированного в 1916 году царской полицией под № 390, легла на стол Ивана Никитовича. В досье сообщалось, что преступник по кличке Стасик в составе шайки бандитов совершил несколько вооруженных грабежей и еще царским судом заключен в тюрьму на большой срок. Подлинное имя Стасика — Станислав Навойт...

В кабинет начальника уголовного розыска вошел высокий, элегантно одетый человек. На френче — ордена за боевые заслуги на фронтах гражданской войны. Через плечо — маузер. Этот человек знал подполье, за революционную деятельность был брошен в застенок и томился в царской тюрьме до той поры, пока Красная Армия не освободила Ростов-на-Дону и не выпустила из тюрем политзаключенных...

Таким знал этого человека Художников по рассказам самого Навойта. И все это оказалось ложью. И ордена им присвоены чужие, и славой он пользовался чужой. Перед начальником ДОУР стоял враг. Не он ли раскрывал перед преступниками оперативные планы? Не по его ли вине проваливались многие операции? Сомнений быть не могло. Спокойно и строго Иван Никитович приказал:

— Оружие на стол, бандюга!..

Я перечитал этот записанный со слов Рыженко эпизод и подумал: а нужно ли вспоминать об этом? Не лучше ли рассказывать только о тех, кто помогал Советской власти укрепляться, кто спасал население от убийц и грабителей? Конечно, приятнее писать о людях светлых, о таких, каким был и сам Художников. Но и о таких, как Стасик, тоже нужно. Тогда ясно видны два фронта борьбы советской милиции в те годы. И еще ярче светится подвиг честных и преданных партии бойцов.

«Степные дьяволы»

«На место преступления выехал начальник уголовного розыска тов. Художников».

Такие сообщения то и дело встречаются в разделе уголовной хроники ростовских газет начала 20-х годов. Художников приезжал туда, где только что было совершено преступление, и во многих случаях лично руководил расследованием. Люди учились у него стратегии и тактике уголовного розыска. Своим личным примером он воспитывал у подчиненных такие качества, как смелость, внимательность, самодисциплина.

Под руководством Художникова был проведен ряд смелых и хорошо организованных операций. Одна из них — ликвидация банды «Степные дьяволы».

Сообщения, одно тревожнее другого, приходили то из Степного, то из Батайска, то из Кущевской. А то вдруг одновременно из нескольких мест: совершен вооруженный грабеж! За дерзость и жестокость, проявляемые при налетах, шайку прозвали «Степные дьяволы». Возглавлял банду известный далеко за пределами области убийца и грабитель Бессмертный.

В течение двух лет старались напасть на след «Степных дьяволов» работники уголовного розыска. Но всякий раз, внезапно совершив налет, бандиты так же внезапно скрывались. Сведения, поступавшие в угрозыск, приводили работников, как правило, к членам банды, являвшимся лишь слепыми исполнителями и даже не знавшим толком самого Бессмертного. Ядро банды было хорошо замаскировано, имело немало явочных квартир, место нахождения которых установить не удавалось.

А Художников требовал точных данных. Не проходило дня, чтобы на очередной оперативке он не задавал вопроса: когда, наконец, начнется ликвидация «Степных дьяволов»? По его приказу всем сотрудникам были розданы фотографии главаря банды и его ближайших подручных. Художников еще и еще раз напоминал: наш долг — избавить население от ужасов, от постоянной угрозы налета.

Все знали о чинимых «Степными дьяволами» насилиях, а Художников снова напоминал эти факты, разжигал ненависть, призывал быть бдительными. Он, великолепный психолог, бил по самолюбию людей, считавших себя специалистами по борьбе с бандитизмом, а тут словно расписавшихся в своем бессилии.

А «Степные дьяволы» продолжали орудовать. В марте 1922 года они совершили налет на «болгарские огороды» 1-й Балтийской трудовой артели. Их жертвой стали 18 рабочих во главе с заведующим артелью. Убийства были совершены с садистской жестокостью. Бандиты похитили около четырехсот пудов пшеницы, много семян. Не побрезговали они и одеждой своих жертв.

В селе Койсут бесследно исчезли милиционер и два бойца всевобуча, патрулировавшие населенный пункт. Спустя некоторое время здесь были убиты две крестьянки.

Список преступлений рос.

В конце 1922 года группа оперативных работников задержала ближайшего помощника Бессмертного — Железняка.

Началось следствие. Художников умело направлял его, подсказывал пути, которыми надо идти. И вот наконец агенты уголовного розыска напали на след банды. Один за другим появлялись в кабинетах следователей члены шайки. В течение короткого времени большинство бандитов было арестовано. Банда рассыпалась.

Я хотел писать о Художникове. Но писать только о нем — значит не раскрыть его таланта руководителя, не показать главного: умения подбирать великолепные кадры — следователей, криминалистов, — без которых было бы немыслимо вести успешную борьбу с бандитами и ворами.

Он воспитал в уголовном розыске плеяду замечательных специалистов, поддерживал всякую ценную инициативу, поощрял каждый успех. Если было надо, работники угрозыска начинали преследование. Если этого требовали обстоятельства, они вступали в жестокую схватку с врагами.

Таким человеком, впитавшим в себя революционный энтузиазм Художникова и его преданность делу, был ближайший помощник начальника — Михайлов.

Работники уголовного розыска — люди, привычные ко всему. Но даже они на этот раз были поражены расчетом, хорошо продуманным планом организации ограбления Ростовского текстильного синдиката. Преступники не взламывали замков, не убивали сторожа. Жертв не было. Они проникли на склад синдиката из соседнего здания, снятого ими в аренду. Было похищено различных тканей на 500 миллиардов рублей — даже по тем временам обесценения денег сумма огромная.

Это был особый для Ростова случай. При подобных ограблениях угрозыск привык иметь дело с убийствами. На этот раз преступники действовали иначе. «Почерк» преступников не был похож ни на один из известных городским криминалистам.

Художников знал, что любой следователь, которому он поручит вести это дело, отнесется к нему со всей ответственностью. Но от Художникова зависело ускорить успех следствия. И он поручил дело об ограблении текстильного синдиката своему помощнику Петру Ильичу Михайлову.

Собрав сведения о преступниках, Михайлов начал их розыск. Требовалось найти всего двух человек. О них было известно немного: портреты и что они «грабители-интеллигенты». Фамилии, под которыми они жили, были явно вымышленными и серьезно в расчет идти не могли.

Михайлов знал, что такие не обвешаны маузерами, не носят ручных гранат на поясе. Они изысканно одеты, посещают лучшие рестораны, открытые к тому времени нэпманами. И Михайлов стал завсегдатаем ресторана «Ампир», наведывался в лучшие магазины. Но ни одного из преступников он так и не встретил.

Развязка наступила неожиданно. Прогуливаясь однажды днем по Садовой улице, Михайлов обратил внимание на курьера-рассыльного, везшего на извозчике большую корзину. Таких рассыльных («красные шапки», как, их называли) держали самые состоятельные владельцы магазинов, появившиеся во времена нэпа. А услугами «красных шапок» пользовались люди, которые вели «светский образ жизни».

Сопоставив все эти факты, Михайлов какой-то особой интуицией следователя почувствовал, что он ухватился за кончик той ниточки, которая поможет ему распутать весь клубок.

Вскочив на первого попавшегося извозчика, он пустился следом за «красной шапкой». Она привела его к городской железнодорожной кассе. Рассыльный брал два билета на имя Нанбурга Леона Владимировича.

Предъявив документы, Михайлов попросил рассыльного описать внешность хозяина.

Все было правильно: интеллигентный человек, хорошо одет. Золотые зубы. На щеке повязка... Это что-то новое. На щеке у этого человека должна быть большая родинка. Так, значит, повязка нужна, чтобы скрыть эту родинку: самую яркую примету.

Михайлов остался на вокзале. Он не спускал глаз с плацкартного вагона. И вот наконец появился Нанбург — спокойный, элегантно одетый.

Михайлов пошел ему навстречу и, поравнявшись, слегка тронул преступника за руку. Тот остановился, но у Михайлова хватило выдержки не показать тревоги.

— Вы забыли, гражданин Нанбург, рассчитаться с коммунхозом за аренду помещения, снятого вами по соседству с синдикатом...

Нанбург по достоинству оценил это джентльменское обращение. Он не стал сопротивляться. А на следующий день был арестован его сообщник Давид Фридман.

Итак, преступников задержал Михайлов. Но руководил им, направлял каждый его шаг Художников.

Этот человек мог незаметно — чтобы не обидеть подчиненного, не подавить его инициативы — подсказать верный ход, посоветовать, какую версию следует проверить именно сегодня, потому что завтра сделать это будет уже поздно.

С его помощью и при его непосредственном участии были ликвидированы шайки Котелка, Ореха, Казанчика, совершавшие вооруженные налеты на города и села области. И когда сообщалось, что на место преступления выехал Художников, население Ростова знало, что преступники будут найдены.

О Художникове и поныне ходят по Ростову легенды. Я прикоснулся к ним, к этим легендам, сохранившим до наших дней образ замечательного человека.

Сергей Смородкин ПИСЬМО

1

В самолете Усманов внезапно почувствовал себя плохо. Барханы внизу слились в одно ослепительное пятно. И не стало ни самолета, ни шума мотора, ни барханов. Ничего. Просто одно оранжевое пятно. Ерназар хотел встать и не смог. Как будто все тело кто-то с силой вдавил в откидной дюралевый стул. И стул плыл вместе с его сухим, легким телом.

Потом немного отпустило. Усманов снова увидел застывшие барханы, но встать не смог. Он только слегка приподнялся. И от этого ничтожного усилия весь взмок. Достал платок, вытер ладони. Усманов посмотрел на свои пальцы, худые, жалкие, покрытые старческими коричневыми пятнами, и ему стало совсем не по себе. У него, наверное, даже лицо изменилось, когда он смотрел на свои словно неживые руки, потому что парень, сидевший с ним рядом и молчавший весь полет, спросил:

— Вам нездоровится, аксакал?

— Нет, ничего, — ответил Усманов. — Просто слабость. От жары, наверное.

Парень забеспокоился, пошел в хвост самолета и принес кожаный торсык с кумысом. Ерназар сделал несколько глотков. Кумыс был прохладный, но пить не хотелось.

— Рахмет[1], — сказал Ерназар и отдал торсык.

Он откинулся назад, закрыл глаза, делая вид, что дремлет. Усманов стыдился этой неожиданной слабости. Ему на миг захотелось, чтобы он остался один, но только не в этой алюминиевой коробке, а в степи, среди трав. И чтобы никто не видел, что ему плохо...

Сквозь неплотно прикрытые веки Усманов смотрел в окно, на пустыню. Земля сверху казалась мертвой, и смотреть вроде было не на что. Но Ерназар смотрел. Он знал пустыню другой. Жизнь в ней никогда не прекращалась. Тот, кто говорит, что пустыня мертва, не знает, что такое жизнь.

2

Да, жизнь... Ну зачем он, старик-пенсионер, полетел в августовскую жару из зеленого Чимкента в самое пекло — в Муюнкумы? Зачем?

Ерназар задал себе этот вопрос, который утром задавали ему домашние, и снова не мог на него ответить. Он знал только, что прилетит в Чулак-Курган, придет к Байгали, а там будет видно.

Байгали, Байгали... Сколько же лет я тебя не видел? Десять? Нет, пожалуй, одиннадцать. Ну да, одиннадцать. Одиннадцать лет прошло, как проводила Байгали на пенсию чимкентская милиция. Тогда все собрались. Все товарищи. Салюта не было, но проводили хорошо. А через три года Усманов тоже в последний раз расписался в ведомости, что сдал оружие после дежурства. Было тогда такое правило — расписываться в ведомости. Интересно, есть оно сейчас или нет? Надо спросить, когда вернусь. Наверное, все-таки есть. Правила живут долго.

Почему же он все-таки отправил Байгали то письмо? Единственное за одиннадцать лет. Ерназар не писал писем. О чем писать? О том, как сидишь утром на лавочке и читаешь газету «Южный Казахстан»? Или о том, как смотришь по телевизору футбол и «Голубой огонек»? Ну о чем ты, пенсионер, можешь написать боевому товарищу?

Однажды он все-таки решился, написал.

«Здравствуй, друг! Помнишь ты жаркое дело под Байрам-Али? Помнишь, как убили подо мной ахал-текинца, а я не успел выдернуть левую ногу из стремени? Жеребец издыхал, а я сидел рядом с ним, нога у меня была сломана и смит-вессон без патронов грелся в моей руке. Уже летел на меня черный, как уголь, басмач. Привстал он на стременах, чтобы сподручнее было раскроить мою голову. Летит он на меня и играет смертоносным своим клинком. Сейчас закроет мне бандит глаза, и седло, кованное серебром, увезет с собой. Не выдержал я и пополз от издохшего коня, волоча по песку ногу. Видел ты красного кавалериста, который ползет, как змея с перебитым хребтом? Видел ты красного кавалериста, который ползет и ждет, как разлетится его голова, вроде пустого ореха, и враг заберет его седло в серебре? Но ты, верный друг мой Байгали, увидел такой непорядок и срезал врага из карабина. И остался я живой, и седло осталось. Пока не украли его вместе с рыжей кобылой в Чарджоу осенью двадцать первого года.

А помнишь, друг боевой, как ударили по нашему лихому эскадрону пулеметы с тридцати шагов под Бухарой? Как разбился эскадрон об английские пулеметы системы «Льюис» и знамя наше выпало из рук тяжело раненного, а может и убитого, Елпатьева? Но ты изловчился, на скаку подхватил знамя мировой революции и повернул эскадрон назад. Изрубили мы пулеметчиков, но половина нашего эскадрона осталась лежать мертвей мертвого у стен Бухары.

А недавно нашел я анкету. Написано: фамилия — Усманов; имя — Ерназар; национальность — узбек; год рождения — 1892; образование общее — неграмотный; военное образование — кавалерист; время зачисления в военнообязанные — 1918; профессия до службы — сапожник.

Прочел я анкету и отнес в Совет ветеранов. Теперь она в столе у Сурдушкина Никона, с которым, помнишь, рубили мы басмачей под Сузаком. Никон говорит, что быть этой анкете под стеклом в музее...»

Такое вот письмо начал писать однажды Ерназар. Писал он трудно, перечитывал по нескольку раз написанное и, чем больше перечитывал, тем меньше письмо ему нравилось. Ну при чем тут ахал-текинец, и седло, и анкета, и еще музей? Почему музей?

Усманов считал, что музей — это что-то мертвое, застывшее. Какая-нибудь мамонтова кость, лежащая под пыльным стеклом. А они еще живы. Живет их горячая с Байгали юность. Живы их лучшие годы... Нет, не может быть разговора о музее. И он не стал дописывать письмо. Лежало оно долго в книге «История Казахской ССР», а как-то наткнулся на него Ерназар, запечатал в конверт, на котором был нарисован голубой пароход, и отправил Байгали в Чулак-Курган. А потом, недели через две, сам полетел к другу. Собрался вдруг и полетел.

...Самолет шел на посадку. Низкие домики Чулак-Кургана криво неслись под колеса. Они были желтые, как пустыня, и издали напоминали небольшие холмы. Самолет сел, на мгновение исчезнув в туче песка. Летчик вышел из кабины, открыл дверцу и приставил железную лестницу. Усманов первым ступил на песок, посмотрел вокруг и зажмурился. Ослепительное солнце заливало землю. Ветер гнал ручьи живого песка, и скрюченные ветки саксаула звенели от песчинок, как струны.

Ерназар постоял немного у самолета, из которого выгружали почту, железные коробки с кинолентами и какие-то бочонки, а потом пошел к поселку. Он шел; к пыльному мареву, висевшему над Чулак-Курганом, сначала медленно, но чем ближе подходил, тем все больше почему-то волновался и прибавлял шаг; и лицо его светлело. Усманов быстро нашел дом, где жил Байгали, постучал в дверь с железным кольцом. Никто не открывал.

— Эй, Байгали, — крикнул Ерназар. — Разве так принимают гостя?

За дувалом лениво и хрипло забрехала собака.

3

...На кладбище он пошел один. Сын Байгали хотел проводить его, но Ерназар отказался.

— Я пойду один, — сказал Усманов. — А ты добудь хороших коней и готовься в дорогу. Вместе поедем.

— Хорошо, Ерназар-ага, — сказал Нариман. — Я достану коней и все подготовлю.

Кладбище желтело недалеко от поселка. Оно было пустое и неуютное. Глиняные мазары стояли одиноко. Каждый сам по себе. Люди высыхали в этой глине, сами превращались в глину или в песок. Над многими мазарами тускло блестели жестяные полумесяцы.

Усманов сидел у края потрескавшейся земли, где лежал его друг. На земле, в тени обелиска со звездой, успело вырасти несколько былинок — черных и жестких. Обычный мир был перед глазами. Солнце. Песок. Глина. Ящерицы, прижавшиеся гибкими телами к стенам осыпающихся мазаров. Обычный мир.

...Они выехали верхом. Выехали рано, как только побледнели звезды. Кони неслышно шли по песку. Иногда, когда попадался такыр, глина звенела под копытами, и лошади немного пугались этого звона. Усманов и Нариман сначала ехали в сторону Сузака, а потом свернули вправо и долго ехали на восток. Под вечер они были на месте.

— Вот здесь, — сказал Усманов.

— Да, — сказал Нариман. — Отец говорил.

У колодца лежало несколько саксаулин, белевших, как кости. Пока Усманов расседлывал коней, Нариман откопал ржавое ведро, утонувшее в песке. Ерназар попоил лошадей, и они, напившись, легли, вытянув морды по земле. Нариман дал им по куску хлеба с солью, но лошади понюхали хлеб, а есть не стали.

— Притомились, — сказал Нариман.

— К утру оживут, — сказал Усманов. — Кони хорошие.

Они разожгли костер, поели вяленого мяса и долго пили зеленый чай. Костер догорал, а они все сидели и разговаривали.

Временами, захваченный нахлынувшими воспоминаниями; Усманов называл собеседника именем его отца — Байгали. Но все, связанное в его памяти с этим колодцем, случилось давным-давно, когда он и его друг были моложе Наримана, которого тогда еще и на свете не было.

4

...Две недели милиционеры Байгали и Усманов ездили по аулам. Две недели искали они пути, по которым идет английское оружие в Муюнкумы. Они много узнали, ночью добрались до Сузака, сняли с себя карабины и уснули как убитые.

— Вставай, ОГПУ! — кричал, всхлипывая, старик, у которого они заночевали. — Проснись, ОГПУ! Люди Бабахана в Сузаке. Учителя зарезали. И меня вместе с вами зарежут, как барана!

— Так, — сказал Байгали. — Не кричи, старик, а то оглохнем. Ты задержи их, Ерназар, у колодца. А я в отряд домчусь. Продержись до утра. А там всех возьмем.

— Давай, — сказал Ерназар.

Они оседлали коней. Байгали отдал Усманову почти все патроны. Ерназар промчался по улице с громким криком, в суматохе успел ссадить одного басмача и вынесся в пустыню. Банда с проклятьями бросилась в погоню.

«Теперь Байгали тихо уйдет, — подумал Ерназар. — А я отстреляюсь, отсижусь у колодца».

Ночь была светлая. Усманов изредка оборачивался и, бросив поводья, стрелял по силуэтам. В ответ не стреляли.

«Живым хотят взять, шакалы, — догадался Ерназар. — Не получится. Патронов до утра хватит».

Усманов гнал к колодцу, не зная, что один из жузбаши Бабахана сидит там в засаде с десятью саблями и ручным пулеметом и прислушивается к одиноким выстрелам. Он гнал коня, надеясь достичь колодца хоть на полчаса раньше банды, зарыться в песок и спокойно отстреливаться. Он вылетел прямо к засаде, и его коня прострочили из пулемета. Конь круто согнул передние ноги и грохнулся на песок.

Уже сидели на спине Ерназара четверо, прижимая его к песку, уже пнул его ногой жузбаши и деревянно сказал: «Попался, большевичок. Погостишь у нас. Хватит милиции по аулам ездить», — и рассмеялся.

Подъехали остальные. Спешились, окружили Усманова.

— А где другая красная собака? — спросил жузбаши.

— Здесь, — сказал высокий человек с кривыми ногами и бросил мешок на землею.

Высокий развязал мешок, вытащил голову за волосы и кинул к жузбаши.

— Узнаешь? — спросил жузбаши и поднес голову к глазам Ерназара. Лицо было обезображено поперечным сабельным ударом, но Усманов узнал Ермета — красного учителя, работавшего в Сузаке.

— Да, — сказал Усманов. — Узнаю.

А сам подумал: «Ушел Байгали. Не взять им теперь его. Не достичь. Лишь бы до утра не снялась шайка. Лишь бы до утра не отъехали от колодца».

Жузбаши отвел высокого в сторону, и они недолго о чем-то говорили. Потом высокий приказал разжечь костер. Вся шайка расселась у костра и ждала, когда сварится в казане мясо. Только высокий не сел. Он подошел к Ерназару и стал топтать его ногами.

— Ты не сдохнешь от пули, большевичок, — шептал он. — Я до души тебя дотопчу. Неделю топтать буду, а дотопчу. Чтобы узнал ты, что есть душа, красная милицейская собака.

Ерназар терял сознание. Костер то становился огромным, и тогда казалось, что горит все небо и вся земля; то исчезал, превращаясь в кровавый глаз, и вместе с костром исчезал Усманов. Он не чувствовал тогда боли. Все тело становилось каким-то плоским и бесчувственным, как высохшая лепешка.

— Оставь его, — вдруг крикнул жузбаши. — Он нужен Бабахану живой и в памяти. Так приказано.

Высокий пнул Усманова сапогом в лицо и отошел.

— Не торопись, — успокоил его жузбаши. — Бабахан отдаст тебе красного шайтана.

Они сидели у костра, ели горячее мясо, бросая обглоданные кости в ту сторону, где лежал Ерназар. Потом вся шайка пила чай, вспоминая свои набеги: на Чаян, Хумсан, Брич-Муллу, Богустан и другие аулы, в которых Ерназар не был. Они вспоминали, как резали учителей и врачей, рубили сельсоветчиков, угоняли стада и сжигали посевы. И каждый хвастался силой, злостью, ловкостью.

Усманов лежал на холодном песке. Слева догорал костер. Справа белела дорога и чернел колодец. Он все хотел перекатиться на живот, потому что спина очень болела, но не мог.

— Шевелится, собака, — сказал высокий, услышав, как скрипит песок. — Не ушел бы.

— Стереги, — усмехнулся жузбаши. — Твоя собака.

— Завтра я остригу тебя, — сказал высокий громко, подходя к Усманову. — Остригу твое лицо, и оно станет гладким, как казан. Хорошо стричь смирного шайтана.

У костра засмеялись. Высокий для верности связал Ерназара и отошел к догоравшему костру. Бандиты лежали вповалку. Они чувствовали себя в безопасности и даже не выставили караульных.

Усманов думал, что он лежит так вечно, связанный, с разбитым в кровь телом. Было тихо, и он слышал, как шуршал, двигаясь по песку, скорпион.

Перед рассветом Ерназар почувствовал очень далекий топот. Он именно почувствовал топот — всем своим телом, вжавшимся в землю. Топот приближался, и уже видны были фигуры всадников. Усманов увидел своих ребят из милиции: Маматказина, Дубового, Троянова и других. Увидел разгоряченного Байгали, и слезы потекли по окровавленному, похожему на маску, лицу.

5

...Усманов сидел у догоравшего костра и плакал. Нариман спал, завернувшись в халат. Справа белела дорога и чернел старый колодец. Луна медленно уходила с утреннего неба. Открывалась пустыня — радостная и светлая, как всегда.

Было прозрачно и тихо. Уже четко виднелись острые и крутые спины барханов, синели веточки джиды на обочине заброшенной караванной дороги, и дальние рыжие горы казались не очень высокими. Земля, которую они отбили у врага, была видна до самого горизонта.

...Усманов вернулся в Чимкент к вечеру третьего дня. Он доехал до парка и пошел по песчаной дорожке к обелиску. Имена товарищей, убитых в пустыне, были высечены на камне. Ерназар читал имена и фамилии, смотрел на каменные буквы и видел товарищей живыми. Не старились они и не умирали, потому что Ерназар запомнил друзей молодыми.

Красная пятиконечная звезда горела так же ярко, как на обелиске Байгали. Ерназар смотрел на звезду, на детей, которые бегали и кричали среди деревьев, и никак не мог заставить себя пойти домой. Он ясно видел свой письменный стол, конверт с голубым пароходом и размашистую надпись на конверте:

«Адресат умер».

Сергей Комиссаров ОДИН ПРОТИВ БАНДЫ

В один из хмурых осенних дней старший милиционер Ленков энергичным, твердым шагом подошел к двери с табличкой: «Начальник Пучежского волостного отделения милиции. Юрьевецкий уезд». На Ленкове — заплатанная шинель, на левом боку — шашка, на правом — наган. На ногах — худые, подвязанные бечевкой, армейского образца ботинки. Поправив старенькую буденовку, Ленков открыл дверь. Он был полон решимости добиться согласия начальника на свою просьбу. Небольшую полутемную комнату еле освещала висячая лампа с заклеенным бумажкой стеклом. На стене — портрет Ленина и плакат «Добьем Колчака!». Две лавки стояли у стола, за которым что-то писал начальник милиции Голубев. Ленков протянул листок бумаги. Голубев прочитал и нахмурился.

— Та-ак, — сердито протянул начальник, вскидывая на подчиненного усталые глаза. — Значит, опять на фронт просишься? Сколько раз тебе втолковывал...

— На врангелевский, Петр Степанович, — уточнил Ленков, продолжая стоять по стойке «смирно». — Там сейчас передовая Советской власти.

— А мы где находимся? — Голубев откинулся к спинке стула. — Разве не на передовой? Неужели ты, Николай Павлович, не понимаешь...

Голубев осекся: дверь с шумом распахнулась и в комнату влетел дежурный по отделению.

— То-товарищ начальник, — голос его срывался, — приехал человек. Говорит, что булановцы только что повесили председателя Кондауровского сельского Совета...

— Что-о? — закричал Голубев. — Ленков, бери взвод и галопом!

— Есть! — Ленков рванулся к двери, но тут же обернулся: — Патронов бы подбросить.

— Патронов нет. В бой не вступать. Разведать, куда ушли. Давай!

«Бери взвод! — угрюмо подумал Ленков. — Легко сказать... Был когда-то взвод! А теперь — одно название...»

Полгода назад проводили на фронт группу ребят из отделения. Двух милиционеров потеряли в перестрелке с бандой Буланова. Трое товарищей от постоянного недоедания и недосыпания заболели. Редели ряды милиции, не хватало сил, чтобы отражать нападения банд и грабителей. Тяжелой ценой давалась каждая победа. Дни и ночи проходили в засадах и облавах, в смертельных схватках с врагами молодой Советской власти, в борьбе с кулаками за хлеб.


Голодные, измученные кони не скачут, плетутся шагом, то и дело останавливаются.

Вечерняя темь упала на землю. Миновав ложбину, отряд поднялся на возвышенность. Впереди в низине виднелось село. Там что-то горело.

Подъехав, милиционеры спешились у пожарища. Люди баграми растаскивали горящие бревна, заливали их водой. Тут же на земле валялась пробитая пулями и разрубленная саблей вывеска: «Кондауровский сельский Совет рабоче-крестьянских депутатов».

Окружив прибывших, люди заговорили все разом, перебивая друг друга.

— Приехали искать ветра в поле, — размахивая руками, кричала женщина.

— Председателя повесили...

— Что же это делается, господи...

— Пахать в поле не дают, стреляют, гады...

— Скот уводят, девок насилуют...

Все это Ленков знал и раньше. Банда Буланова состояла из недобитых белогвардейцев, юнкеров, кулацких сынков и отъявленных головорезов. Бандиты грабили, терроризировали крестьян, убивали коммунистов и сельских активистов и внезапно исчезали, оставляя кровавый след.

Разом выговорившись, люди выжидающе затихли.

— Сколько их было?

— Поди, сабель тридцать, ежели не больше, — почесывая бороду, ответил стоявший впереди старик.

— А у нас сколько? — зло спросил Ленков, окидывая всех взглядом. — Двенадцать! Нет, без вашей помощи, граждане, мы банду не одолеем. Вот что, мужики, кто хочет добровольно вступить в милицию?

Крестьяне молчали. Молчали и милиционеры. Не уговаривать же, не силой тащить. От тех, кто пойдет к ним по принуждению, проку мало. Нужны те, которые сами, сознательно примут.

— Подумайте, мужики, а кто надумает, пусть завтра в Пучеж приходит, — нарушил тягостное молчание Ленков. — Дело-то у нас общее, и враг один...

В деревне Лужинки, в направлении которой ушли булановцы, бандитов не было. Они через нее не проходили. Было ясно, что, как и раньше, враг ушел в лес. Искать в лесу ночью — пустые хлопоты. А если и найдешь, что дальше? Где силы, чтобы раздавить эту мразь? «Нет, — размышлял Ленков, — тут надо придумать что-то другое».

Маленький отряд Ленкова возвращался в Пучеж. Темны ночи в октябре, мглистые, ветреные. Монотонно и уныло хлюпала грязь под копытами лошадей. Покачиваясь в седле и поеживаясь от холода, Николай пытался решить задачу со многими неизвестными. И вдруг он понял, что надо делать. У него созрел дерзкий план: под видом грабителя присоединиться к Буланову, войти в доверие к бандитам, а затем перебить их, когда они будут спать.

— Эх-ха-ха, — насмешливо вздохнул Голубев, выслушав Ленкова. — Аника-воин ты, Николай, фантазер!

— А что, Петр Степанович, задумка верная, — загорячился Ленков. — Стоит рискнуть!

— Горячая у тебя голова, — укоризненно сказал начальник, — с таким планом только с девками воевать, а не с Булановым. Хотя с твоей внешностью к девкам без всякого плана можно идти...

Ленков действительно красив. Лицо мужественное, открытое, загорелое. Старенькая буденовка едва прикрывает вьющиеся каштановые волосы, а из-под густых бровей — озорной взгляд синих глаз.

— Да ты не обижайся, Николай Павлович, твоя смелость мне известна. Но пойми, невыполнимо это. Подумал ли ты о том, например, что кто-либо из банды может знать тебя в лицо? Наверняка такие найдутся. И что тогда? Глазом не моргнешь, как повесят!

— Подумал, Петр Степанович, — улыбаясь и покручивая кончик усов, ответил Ленков. — Неделю бриться не буду. Зарасту так, что родная мать не узнает.

— Ух ты!

— А уж если петля, так не раньше, как отправлю Буланова на тот свет...

— А меня под ревтрибунал? — перебил начальник. Он встал и пошел к ведру с водой, стоявшему в углу комнаты. Ленков — за ним:

— Без жертв сейчас не проживешь. Время такое. Сколько гибнет за Советскую власть на фронте, в тылу. — И умоляюще добавил: — Петр Степанович, отпусти. Другого выхода у нас нет. А с бандой надо кончать. Ведь, черт возьми, стыдно стало на глаза крестьянам показываться.

Голубев не донес ковш с водой к губам. Повернулся лицом к Ленкову, несколько секунд, прищуря глаза, смотрел на подчиненного. Потом выпил воды, повесил ковш и сказал решительно:

— Иди отдыхать!

Начальник пошел к столу. Ленков — следом.

— Петр Степанович...

— Твоя жена приходила, ребенок заболел. Иди.

Ленков стоял как вкопанный.

— Старший милиционер Ленков, — Голубев повысил голос, — приказываю идти отдыхать! Кругом! Шагом марш!

Ленков повернулся, выполняя команду. Шагнул к двери.

— Да, — остановил его начальник, — зайди к дежурному, возьми свою долю картошки. Вчера у спекулянтов отобрали.

Ленков вышел. Голубев устало опустился на стул, тихо повторил слова Ленкова:

— Стыдно стало на глаза народу показываться... Н-да... Как же взять этого распроклятого Буланова?!


Полевая тропинка. По ней бодро шагает Ленков. Густо заросшее лицо, на бритой голове — фуражка. Его не узнать. На нем поношенная кожаная тужурка, брюки галифе, хромовые сапоги. Тихо напевает:

Как родная меня мать провожала...

В кармане у Николая записка Голубева к его старому другу Михаилу Николаевичу Некрасову. Проживает тот в деревне Затеиха. В пяти верстах от нее — тот самый лес, в направлении которого почти всегда уходила банда Буланова после набега на населенные пункты. Можно с уверенностью предполагать, что где-то в этом лесном массиве ее логово.

Придя в деревню и найдя нужный дом, Ленков поднялся на крыльцо и постучал. Вскоре дверь отворилась. На пороге появился мужчина лет пятидесяти. Он настороженно и подозрительно посмотрел на Николая.

— Михаил Николаевич?

— Ну-у... чего надо?

— Из Пучежа я, от Голубева Петра Степановича, — сказал Ленков, протягивая Некрасову записку.

— Если так, заходи в хату.

Николай остановился у порога, а хозяин подошел к столу, к семилинейной лампе, и начал читать письмо.

— Фу ты, черт, напугал! — воскликнул Михаил Николаевич, поворачиваясь лицом к гостю. — Думал, бандит пришел... Проходи, раздевайся. Чай будем пить со свеклой.

— Заходят булановцы-то?

— Нешто! — ответил Некрасов, раздувая сапогом самовар. — Только что нашкодили.

— У вас? — порывисто спросил Ленков.

— К Грязновым и Разуваевым наведывались. Телку увели, поросят взяли...

— А куда ушли? — перебил Ленков.

— Леший их знает, управы на них нет.

— Надо срочно узнать, Михаил Николаевич. Я их ищу. Они мне вот так нужны! — ребром ладони Ленков провел по горлу.

Хозяин оценивающим взглядом смерил статную фигуру гостя, покачал головой и крикнул:

— Василь, иди сюда!

Прихрамывая на одну ногу, в горницу вошел крепко скроенный парень с большими голубыми глазами и копной русых волос на голове. Выслушав отца, Василий понимающе кивнул и бесшумно исчез за дверью. Хозяин поставил на стол самовар.

— Ну, как там Петр Степанович поживает?

— Трудновато ему приходится. Дома почти не бывает.

— А кому сейчас легко? — невесело спросил Некрасов, подавая на стол тарелку с пареной свеклой, хлеб, чашки. — Всей России сейчас трудно. На нее вся мировая буржуазия навалилась. А накось стоим! И Врангеля сломим. Как, сломим Врангеля?

— Определенно сломим. Всей контре скоро конец будет.

Хозяин налил чай, заваренный листьями черной смородины, переглянулся с гостем и, приглушив голос, сказал:

— Петр Степанович просит оказать тебе помощь, а какую, не пишет. Что надо-то?

— Надо узнать, Михаил Николаевич, где скрывается банда Буланова, как пройти в ее логово. Возможно, кто-либо из крестьян...

Ленков не договорил: в комнату вошел Василий.

— В Лужинки подались, — произнес Василий, подходя к столу.

— В Лужинки? — переспросил Некрасов.

— Вроде бы Буланов гулять собрался у Захватова.

Ленков вопросительно посмотрел на хозяина.

— Кулак, лютый враг Советской власти, — пояснил Некрасов. — Его дочь — Маруська в любовницах у атамана ходит.

— Та-ак, — протянул Ленков. Скулы его сдвинулись, плотно сжались губы. Пальцы правой руки начали тихо выбивать по столу дробь. Николай задумался.

Дуя на блюдечко, Михаил Николаевич пил чай. Тихо. Слышно, как поет самовар. Тишину спугнул Василий:

— Была бы граната, швырнул бы в окно — и нет бандитов!

— Помалкивай! — осадил его отец. — Не мешай человеку думать.

— Нет, нет, говори, Вася, говори, — оживился Ленков. — Швырнуть гранату? Да, не плохо бы, — Ленков провел ладонью по лицу, точно сметая с него пыль. — Н-да, гранату! Патронов и тех нет...

Николай вынул из кармана наган. Покручивая барабан, стал считать:

— Один, два, три... Кот наплакал. Ну ничего.

Жестом руки он пригласил Василия присесть, а сам подсел поближе к хозяину...


...Ночь. Оголтелый ветер с яростью набрасывается на Ленкова и Некрасовых, идущих вдоль высокого забора. Впереди смутно вырисовывается задняя пристройка к дому. Некрасовы остановились, а Ленков один подкрался к дому. Подошел к хате, заглянул за угол. Никого. Три окна. Они занавешены, ничего не видно. Из дома доносятся залихватские переборы гармошки, дробь каблуков, нестройное пение.

Ленков осторожно приблизился к правому углу избы и замер: на крыльце темнела фигура сидящего человека.

Да, атаман осторожен, выставил охрану. Часовой, конечно, вооружен и при первой же опасности будет стрелять. Тогда конец внезапности, той самой внезапности, на которую так рассчитывал Ленков.

Как же без шума снять часового? Задача не из легких. «Взять его втихую можно лишь тогда, — подумал Ленков, — когда он сойдет с крыльца. Но как вынудить его к этому? Как? Без помощи Василия тут не обойтись...»

Получив инструкции от, Ленкова, Василий ушел, а Николай и Некрасов заняли позицию под окнами, у правого угла хаты.

Где-то невдалеке послышалась песня:

Ехал купец, удалой молодец...

Затем из мрака выплыла фигура пьяного человека. Поравнявшись с крыльцом, около угла дома, пьяный взмахнул руками, поскользнулся и, не удержавшись на ногах, упал. Песня оборвалась. Через несколько секунд, грязно ругаясь, понося Советскую власть и большевиков, пьяный попытался подняться, но снова растянулся на земле да так и остался лежать.

Ленкова охватило волнение: клюнет часовой на приманку или не клюнет? Это решало сейчас судьбу его дерзкого замысла.

Часовой «клюнул». То ли он принял пьяного за одного из своих, то ли решил прогнать его отсюда, но, во всяком случае, он не долго раздумывал. Подойдя к лежащему в грязи Василию, он нагнулся над ним. А через мгновение уже свалился без звука от удара Ленкова...

...Большая горница Захватова была полна гостей. За длинным столом, заваленным тарелками со снедью и заставленным бутылками, в дальнем правом углу под образами сидел в белой рубашке сам атаман. Рядом с ним — красавица Маруська, ближайшие дружки Буланова. Все пьяные, потные, раскрасневшиеся от самогона и духоты.

Распахнув ударом ноги дверь, Ленков ворвался в комнату с наганом в руке. Он с первого же взгляда понял, что статный мужчина в белой рубахе — это Буланов. Кого же еще посадят в красный угол, под образа, на самое почетное место? Надо кончать атамана, решил Ленков, с другими будет легче.

— Руки вверх, контра-а! — гаркнул Николай и выстрелил в Буланова.

«Не промазал!» — с радостью подумал он, когда атаман качнулся назад.

Но что это? Отстранив Маруську и опираясь руками о стол, Буланов начал подниматься, точно хотел произнести тост или приветствовать нового гостя. На белой рубашке разлилось кровавое пятно. Все оцепенели, в том числе и Ленков, пораженный огромной физической силой Буланова, сраженного в грудь пулей. Но вот атаман глотнул ртом воздух, в то же мгновение ноги его подкосились, и он ничком грохнулся на стол.

Внезапное вторжение Ленкова и его дерзость ошеломили даже отъявленных головорезов. Они решили, что дом окружен отрядом милиции. Не давая бандитам опомниться, Николай с помощью Некрасовых разоружил и связал пятерых дружков Буланова. Знали бы они, что у него в нагане осталось всего два патрона!

Теперь надо было постараться, чтобы все случившееся осталось в тайне и чтобы притаившиеся в лесу бандиты не узнали ничего. Из дома никто не должен выйти.

— А ну, бандитские прихвостни, сыпь в подполье! Живо! — крикнул Ленков, потрясая наганом.

Гулящих девок точно ветром вынесло из горницы на кухню. За ними, с волчьим взглядом, прошел коренастый Захватов, протрусила, на ходу осеняя себя крестным знамением, его тощая жена. Маруська не спешила. Она взяла стакан, наполненный самогоном, залпом выпила, поцеловала донышко и поднялась. Покачивая крутыми бедрами, подошла к Ленкову и с вызовом бросила:

— А может, мне остаться, а? Люблю смелых мужчин. Ужас как люблю!

— Проходи, шлюха! — отрубил Ленков.

Когда крышка подпола захлопнулась за Маруськой, Ленков с Василием подтянули на крышку сундук с мукой, стоящий на кухне.

— А теперь, Василий, во весь дух скачи в Пучеж. Скажи Петру Степановичу, что подошел самый выгодный момент, чтобы добить банду.

— А я пойду в свою деревню, мужиков подниму, — сказал Михаил Николаевич. — На подмогу.

— Добро! — согласился Ленков. — А я займусь контрой, узнаю, где у них логово.

Растащив в разные стороны четырех бандитов, Ленков взял лампу и вывел пятого, одетого в офицерский мундир, в сарай, где стояли оседланные кони булановцев.

— Вот что, контра, интересуюсь местом расположения вашей банды.

— А ты кто такой, что осмеливаешься задавать вопросы офицеру русской армии?

— Офицер русской армии! — презрительно повторил Ленков. — Ах, ваше благородие, виноват! Какое ты, гад, благородие, бандит ты, белогвардейская сволочь! Вот ты кто, ваше благородие. А вопросы задаю потому, что я милиционер, представитель...

Неожиданно бандит плюнул в лицо Ленкову. Николай Павлович отшатнулся назад, точно его ударили хлыстом. Схватился за рукоятку нагана, но через секунду опустил ее. Медленно провел рукавом по лицу. Гневно сверкнули глаза:

— Нет, пулю я на тебя не потрачу, не бойся, и не зарублю, хотя мог бы. Тебя советский суд судить будет, сполна ответишь. Ну говори! А не скажешь — прикончу, пускай потом под трибунал пойду. Считаю до трех. Раз... Два... Одну секунду осталось тебе жить, — и Ленков поднял наган. — Говори, где логово вашей банды?

— Э-э... в лесу.

— Знаю, что в лесу. Как проехать? Где дорога?

— От Лужинок надо ехать на Кондаурово. Проехав версты три, до спиленного дуба, свернуть направо. Еще две версты до оврага. Там — влево, по оврагу, не более версты...

— Хорошо, живи пока, гад, но если соврал — сей же момент в расход пущу, — пообещал Николай.

Втащив первого бандита в дом, он выволок в сени другого.

— Твой дружок указал мне место расположения вашей банды. Хочу проверить, не соврал ли. Рассказывай, как проехать в логово?

— Дорогу на Кондаурово знаешь?

— Найду.

— Так, значит, по ней версты три, не более. Там будет спиленный дуб — примета, значит. Поворачивай направо и дуй до оврага. От него, значит, подавайся влево...

— Ясно! — перебил Ленков. — Сколько там ваших?

— Да человек двадцать пять наберется.

Вернувшись с грабителем в горницу, Ленков устало опустился на лавку. «Ну, кажется, все в ажуре», — сказал он себе, медленно скользя взглядом по столу, уставленному едой.

Тут и жареное мясо, пироги, рыба, грибы, а самогону-то!

Николай уже забыл, когда он в последний раз ел мясо и вообще наедался досыта. Кажется, один съел бы все, что сейчас на столе... Но негоже ему, красному милиционеру, подбирать объедки с бандитского стола. Нет, он готов еще пять лет одну картошку жевать, лишь бы всю контру побыстрее вывести, разбить беляков. Табак — другое дело, это, можно сказать, военный трофей. Он для дела нужен, чтобы не заснуть. А который сейчас час?

Ленков приподнял занавеску на окне. Ветер утих. Да и дождь вроде бы перестал. Свернул цигарку, прикурил от лампы, затянулся. «Василий, конечно, уже в городе. Часа через два прискачут. Как раз. Нагрянем в логово на рассвете».


Неожиданно до ушей Ленкова донеслись глухие удары. Да, кто-то стучит в наружную дверь. Вытащив из-за пояса наган, Николай шагнул в сени, подошел к двери, запертой на деревянный засов.

— Кто там? Негромко донеслось:

— Это я, Иван Игнатенко.

— Чего тебе надо? — сердито спросил Ленков.

— Видишь ли, добрый человек, Захватов с Маруськой только что к булановцам поскакали. Уходи, пока не поздно.

— Врешь, гадина! — гневно вскрикнул Ленков. — Шпарь-ка с крыльца, а не то пуля продырявит твою башку.

Смутная тревога охватила милиционера. Он прошел на кухню, отодвинул сундук и поднял крышку подполья. Ни души! Взяв лампу, Ленков спустился в подполье. На уровне головы он увидел прорытую траншею, уходящую к каменному фундаменту дома. Там — широкий пролом.

«Н-да-а... — протянул Ленков. — Упустил, черт возьми, Захватова. Ду-рак! Опростоволосился... Поскакали в логово... Пожалуй, явятся раньше наших... Что же делать? На коня и... Нет! Надо продержаться. До подхода своих... Спасибо этому... как его... Иван, кажется. Наш человек. А я его обругал... Нехорошо».

Не мешкая, Ленков начал действовать. Всем, чем только можно, забаррикадировал наружную дверь, потом дверь, ведущую из сеней в сарай, принялся за сооружение второй линии обороны. Койка, буфет, столы, лавки были сдвинуты к двери горницы. Сидящие на полу у стен бандиты внимательно следили за происходящим.

Закончив приготовления, Ленков зачерпнул в ковш воды, напился. Сел на сундук, смахнул рукавом пот со лба и вынул кисет. Только начал свертывать цигарку, как послышался отдаленный лай собаки. «Кто-то приближается к деревне, — подумал Ленков. — Не наши ли?»

Где-то совсем рядом заржала лошадь, послышался звон металла, глухие мужские голоса. И тотчас же от тяжелых ударов содрогнулась хата. «Булановцы, — понял Николай Павлович. — Ну, Ленков, держись! Последний парад наступает».

Он торопливо сделал две-три затяжки, затоптал окурок, погасил лампу и, обложившись отобранным у бандитов оружием, лег на пол. Выбранная позиция давала ему возможность держать под прицелом самые уязвимые места в обороне — окна горницы и окно на кухне.

Застучали ружейные приклады, с треском вылетела оконная рама. Еще секунда — и перед мушкой маузера появилась голова бандита. Выстрел! Короткий вскрик — и голова исчезла. Ленков улыбнулся: один есть! Плюс атаман и часовой, итого — трое. Нашим легче будет... Да, пожалуй, пора и этих пятерых в расход.

Между тем в сенях грохотало, трещало, что-то рушилось, падало. Ленкову казалось, что весь дом пришел в движение, шатается, стонет от ударов и диких криков головорезов. И вот, наконец, дрогнула, заколебалась последняя баррикада — у двери горницы. В тот же момент, словно по команде, во все целые окна воткнулись концы бревен, вдребезги разнося рамы.

Положение Ленкова стало критическим. Отразить задуманную врагом одновременную атаку через все окна было невозможно. К тому же вот-вот рухнет последняя оборона у двери горницы. Что делать?..

Сдвинув ногами сундук, Ленков рывком открыл крышку подпола и быстро спустился в яму. С трудом прополз некоторое расстояние между поверхностью земли и настилом пола хаты и развернулся лицом к подполу. «Что ж, неплохо устроился, — сказал он сам себе, тяжело дыша. — Здесь меня ни пуля не возьмет, ни клинок. Преспокойно дождусь прихода...»

Он не договорил: половицы заходили по его спине, а спустя несколько секунд подполье осветилось и в него начал спускаться человек. Маузер не отказал. Сноп огня прорезал темноту, ослепил Ленкова. Некоторое время он не мог ничего разглядеть. Потом заметил справа маленький белесый квадратик. Понял: это отверстие в фундаменте, отдушина.

«А это что такое?» — сам себя спросил Ленков, увидев, как что-то горящее упало в подпол. Следом летели новые предметы, охваченные огнем и дымом.

Через секунду он почувствовал резкий запах керосина и дегтя, и тут же сухой, острый кашель потряс его тело. Начало резать глаза. «Выкурить хотят, сволочи, — подумал Ленков. — Живым взять».

Густой удушливый дым, заполняя подполье, наваливался на Николая, сжимал горло, душил. «Неужели конец?» — промелькнуло в сознании Ленкова. Неведомое до сих пор чувство страха подкралось к нему. Но мозг, сопротивляясь страху, лихорадочно работал. И вдруг ему показалось, что кто-то вроде бы шепнул, подсказал: «К отверстию, скорее к отдушине!»

Ленков пополз. Душил кашель: тяжелый, разрывающий грудь. Николай ударился головой о фундамент. Руки лихорадочно забегали по кирпичной кладке, отыскивая спасительное отверстие. Нашли. Ленков подтянулся, прильнул лицом к отверстию, жадно вдохнул влажный, холодный воздух.

А рядом что-то рушилось, падало, грохотало, стонало. Кто-то кричал не своим голосом. Все смешалось: ожесточенная стрельба, звон стали, топот ног, ржание лошадей.

Но вот мало-помалу стало стихать, звуки словно куда-то удалились, и в наступившей тишине Ленкову вдруг почудилось, что кто-то кричит: «Николай Павлович! Лен-ков! Николай Пав-ло-вич!»

Где-то глубоко затеплилась мысль: «Наши, наши пришли!» Это был последний проблеск сознания. А потом все погрузилось в темноту...


Некрасовы нашли Ленкова, вытащили из подвала, привели его в чувство. Жадно выпив воды, Николай Павлович усталым взглядом посмотрел на товарищей и, обращаясь к Голубеву, спросил, еле шевеля кровоточащими губами:

— Конец банде, а?

— Добили, Николай Павлович, добили! А тебя уж и не чаяли живым увидеть. Шутка ли, такая орава навалилась.

Ленков прищурился:

— Мы еще повоюем, умирать нам рано. Вот покончим с этой нечистью, тогда, пожалуй, и помереть не жаль будет, хотя я лично согласен еще сто лет прожить...


...Жил в городе Пучеже Ленков — один из первых милиционеров страны Советов. Жил красиво, благородно, стремительно. Двадцать три года, до последней минуты жизни, нес он боевую милицейскую вахту, отдавая людям всю щедрость своего сердца. И оттого, очевидно, на земле остался его след.

Анатолий Ходасевич ПОЛТАВСКАЯ, 3

1

Утро 26 мая 1921 года обещало жителям Владивостока отличный день.

Каждый, кто в этот ранний час успел выйти на улицу, радовался хорошему утру.

И только Владимир Галицкий — милиционер второго городского участка как будто не видел этого утра. Он торопливо шагал к центру города, мечтая побыстрее добраться до кровати. Он чувствовал себя очень усталым, к тому же побаливало колено, которое ночью он сильно ушиб, прыгая через ограду палисадника.

Галицкому недавно исполнилось девятнадцать лет, но ему так хотелось выглядеть старше, что он отпустил усики и постоянно хмурил брови, стараясь казаться более серьезным, чем это было на самом деле. На его сутуловатой фигуре мешковато висела видавшая виды гимназическая шинелька с давно нечищенными пуговицами. Лихо заломленная милицейская фуражка и новенькая трехлинейка на плече говорили прохожим о том, что по улице шагает блюститель порядка. Милиция во Владивостоке была единственной разрешенной японскими оккупантами вооруженной силой приморского пролетариата. Правда, в силу особых условий она не называлась рабоче-крестьянской.

Всякий вечер, когда над приморским городом опускалась темнота, из милицейских участков, дежурных частей дивизиона народной охраны, являвшихся милицейским резервом уголовного розыска, молча уходили в «медвежьи углы» небольшие вооруженные группы. Милиционеры знали: под покровом ночи в городе начинают орудовать уголовники и бандиты. И хотя пока еще власть в Приморье принадлежала не пролетариату, сотрудники милиции стремились и в условиях японской оккупации служить трудовому народу.

Может, потому ничто не радовало Владимира в это раннее утро, что он все еще находился под впечатлением неудачи, которая постигла их группу. Трое суток без сна и отдыха выслеживали они — пять милиционеров и два агента уголовного розыска — одну из опаснейших бандитских шаек, которой руководил некий Кондоров, по кличке Канадай. Казалось, рыбка в неводе... Однако события повернулись таким образом, что сами они чуть было не напоролись на засаду. В неравной схватке потеряли товарища, да в довершение всего вынуждены были чуть ли не целый час выслушивать выговор в штабе одной японской части «за ночную стрельбу».

Все, что пережил Владимир в эту ночь, тяжелым камнем легло на сердце. Правда, по своей натуре Владимир был оптимистом и в трудные минуты не позволял себе «распускать нервы», но сегодня раскис.

«И все из-за этих проклятых оккупантов! — с досадой думал он. — Это они сорвали нам операцию...»

К такому выводу все чаще приходило большинство владивостокских милиционеров и работников уголовного розыска. Японцы бесцеремонно вмешивались в дела милиции. Они не только проверяли количество оружия, считали каждый патрон, но и назойливо интересовались оперативными планами уголовного розыска. Одним словом, не давали милиции и шагу шагнуть без их разрешения, а случалось, почти открыто содействовали уголовникам, прекращая начатые милицией расследования.

Владимир подумал, что на фронте было куда проще. Враг есть враг, и его надо бить, что Галицкий и делал, вступив добровольцем в Красную Армию и пройдя с боями от Урала до Байкала. А тут — попробуй разберись. Кругом враги — японцы, белогвардейцы, уголовники, а бороться с ними нельзя. То есть можно, конечно, но с умом, не в открытую.

2

— Что, навоевался?! — радостно встретил Галицкого на пороге общежития Володя Штам, старший милиционер их отделения. — О, да ты, я вижу, еле ноги волочишь. Трудная ночка была, тезка, а?

— Устал малость, — нехотя согласился Владимир.

Поставив в пирамиду винтовку, он, не раздеваясь, опустился на койку:

— Как думаешь, в столовке что-нибудь осталось?

— Сейчас устроим, — ответил Штам и вышел за дверь.

С Володей Штамом Галицкого связывала давняя дружба. Они вместе учились в коммерческом училище в Питере, там встретили революцию, вместе мечтали о будущем. Потом их пути разошлись, несколько лет они не виделись... Уже во Владивостоке, собираясь как-то вечером на операцию, Владимир вдруг увидел в дежурке чью-то угловатую спину. Он сразу же узнал Штама, хлопнул парня по плечу. Тот сердито обернулся, но сразу же полез обниматься.

В тот же день Штам сказал Владимиру доверительно:

— Послан сюда из партизанских отрядов, из Анучино. Смекаешь, что такое владивостокская милиция?!

Через Штама Галицкий разыскал Сашу Манюшко. Она тоже когда-то училась в том же коммерческом, только была двумя классами старше. Оказалось, что Саша ведет в городе работу среди молодежи, создает комсомольские ячейки. Манюшко, как только они встретились, предложила Галицкому съездить за комсомольской литературой в Благовещенск.

— Дело это трудное и, сам знаешь, не безопасное. Придется ехать через Харбин, а там — осиное гнездо контрреволюции. Но ты выполнишь это поручение, ты смелый...

Конечно, он съездил в Благовещенск и все обошлось, как надо.

Мысли путались. В полусне Владимир скинул с себя шинель и сапоги, снова упал на койку.

Возвратившийся Штам застал его уже спящим. Постояв секунду у кровати товарища, он, стараясь не шуметь, поставил на тумбочку кружку с дымящимся кипятком, котелок с кашей и отошел к столу.

Надтреснутым тенорком заверещал на стене телефон. Штам досадливо поморщился, быстро подошел к аппарату.

— Сколько людей в общежитии? — спросил голос дежурного по участку.

— А я считал? Ну, человек десять, все отдыхают, с ночной пришли...

— Вот что, Штам, ты не остри, не время! — отрезал дежурный. — Немедленно подними всех, вооружи винтовками и бегом на угол Светланской и Суйфунской. Там что-то каппелевцы затевают, толпу собрали. Ты — старший. Действуй!

— Подъем! — гаркнул Штам. — Тревога!

Милиционеры вскакивали с коек, с полузакрытыми глазами торопливо одевались, натягивали сапоги.

— Тезка, ты не пойдешь, — наклонился Штам к Галицкому, — останешься здесь. Досыпай-ка свое...

— Это еще почему?

— Таков приказ! — резко сказал Штам. — Тебе ночью снова работать в опергруппе. Поэтому отдыхай!

Честно говоря, Штам просто пожалел друга. К тому же он не придавал особого значения этому вызову. Не было дня, чтобы в их общежитие не поступали такие команды. Обстановка в городе была напряженной. Солдаты и офицеры бывшей каппелевской армии, разбитой красными войсками на западе и откатившейся через Маньчжурию на восток, вели себя вызывающе. Готовились заговоры, провокации. Японцы явно рассчитывали на каппелевцев, чтобы посадить в Приморье какое-нибудь подходящее для них правительство. Но можно ли тогда было догадаться, что именно с этого небольшого скандала у дверей японского штаба начнется каппелевский переворот, который почти на полтора года задержит приход Советской власти к берегам Тихого океана?

Оставшись в общежитии один, Владимир натянул на голову шинель и заставил себя заснуть.

Разбудили его выстрелы. Где-то совсем неподалеку резко прозвучала длинная пулеметная очередь.

Одеваясь, Галицкий на слух определил, что стреляют на улицах Светланской и Петра Первого. Грохот беспорядочной перестрелки доносился и со стороны железнодорожного вокзала.

«Это, наверное, дивизионцы орудуют», — отметил про себя Галицкий. Ему было хорошо известно, что в этом районе располагались казармы дивизиона народной охраны — боевого резерва милиции. Они-то дадут каппелевцам прикурить: народ стойкий и, главное, всегда в сборе. Галицкому хотелось как можно быстрее вырваться на улицу и вместе с милицией и дивизионцами бить каппелевцев. Наконец-то настоящее дело, открытый бой. Не зная толком обстановки, он был твердо уверен, что перевес на стороне наших и что будет обидно, если он, комсомолец, замешкается и подоспеет лишь к шапочному разбору.

3

Когда Владимир был уже на ногах и успел сунуть в карман припрятанную гранату, в комнату влетел знакомый милиционер. Крикнул с порога:

— Каппелевцы наших разоружают!

— Как разоружают?! Чего ты мелешь?

— Очень даже просто. Выхватывают из рук винтовки, да еще под зад сапогом — проваливай, мол, милиция...

— Вот таких, как ты, и разоружают! — зло бросил ему в глаза Галицкий и с силой захлопнул за собой дверь.

Дверь выходила прямо на главную улицу, и он сразу же оказался в гуще уличной толчеи.

Толпы вооруженных каппелевцев с трехцветными повязками на рукавах бежали вверх по улице к зданию Совета управляющих, откуда доносилась частая беспорядочная стрельба. Не успел Владимир что-либо сообразить, как от сильного удара в висок упал на тротуар. «Конец!» — мелькнуло в сознании. Кто-то наступил на руку, ткнул носком сапога в спину. «Они меня растопчут, если я не вырвусь, если я буду лежать здесь!» Собрав последние силы, он рывком поднялся на ноги и побежал вперед вместе, со всеми. Затем резким движением отпрянул в сторону и прижался к стене дома. Так и стоял, будто вкопанный в панель, соображая: как быть? Если он оторвется от этой стены и побежит в сторону, его схватят. Форменная фуражка, чудом оставшаяся на голове, и две синие нарукавные полоски на шинели красноречиво свидетельствовали о его принадлежности к милиции. Но и стоять так дальше было опасно: в любую секунду он мог послужить мишенью для любого озверевшего каппелевца или просто уголовника.

На какое-то мгновение он оторвал взгляд от толпы и заставил себя взглянуть вверх. На здании Совета управляющих уже был вывешен трехцветный флаг каппелевцев. «Значит, все! — мелькнуло в сознании. — Приморское правительство ДВР пало». Но то, что он увидел в следующую секунду, сразу же придало ему силы. Чуть дальше, над желтой крышей здания, где располагался штаб дивизионов народной охраны, на Полтавской, 3, полыхал в огне полуденного солнца красный с синим флаг республики. И оттуда теперь доносилась ожесточенная перестрелка.

Решение созрело мгновенно. Он должен во что бы то ни стало добраться до своих. Они в этом здании. Они ведут бой.

Он сейчас же бросится в толпу бегущих, будет, как и все, орать и размахивать руками, а затем, поравнявшись с улицей Петра Первого, побежит вверх и, обойдя здание с тыла, попытается пробраться к своим.

Первую часть задуманного он осуществил быстро, без всяких осложнений, но, очутившись у массивных ворот штаба и пробарабанив в них некоторое время кулаками, понял: бесполезно.

«Кто может услышать меня при этой трескотне? — в отчаянии подумал Галицкий. — Да если и услышат, то все равно не откроют. Ворота эти, наверное, под прицелом. Ведь через них могут проникнуть каппелевцы... Вот если попытать счастья через балкон».

Секунду он колебался. Пробираться таким образом было рискованно. В любой момент его могут снять каппелевцы, те, кто ведет огонь по балкону. Не исключено, что подстрелят и свои, приняв Владимира за одного из тех, кто сейчас в ярости беснуется за углом. Но иного выхода у него не было. Надо было использовать эту последнюю возможность.

Он быстро прикинул путь, который ему предстоит пройти за какие-нибудь три-четыре секунды. Он взберется на каменную стенку, сделает рывок, вцепится, как кошка, в железную решетку, закрывающую со стороны улицы оконный проем на первом этаже, а по ней взберется к балкону. «Хоть бы успеть! Хоть бы не пристрелили проклятые каппелевцы!» — выстукивало сердце.

Откуда только силы взялись! Перемахнув забор, Владимир обеими руками вцепился в железную решетку и стал карабкаться вверх. И когда уже до угла балкона оставалось каких-нибудь десять сантиметров и Владимир готов был сказать себе, что все опасности позади, прямо перед его лицом блеснул стальной кончик штыка. Одновременно чей-то простуженный голос сверху свирепо прогудел:

— У... у... гад...

— Свой я! — успел крикнуть Галицкий, выбросив вперед руку, так, чтобы там, наверху, замахнувшемуся на него штыком были видны его милицейские нашивки. — Видишь, милиционер!

Штык дрогнул, и сразу же голос с балкона спросил:

— Фамилия?

— Галицкий, — ответил Владимир. — Комсомолец я, хочу сражаться против каппелевцев. Не верите?! Смотрите, у меня комсомольская командировка сохранилась!

В подтверждение своих слов Владимир зубами выхватил из нарукавного обшлага сложенную вчетверо командировку, выданную ему месяц назад Владивостокским бюро РКСМ, да так и оставил ее в зубах, потому что держаться одной рукой за решетку был уже не в силах. Секунда — и он упадет вниз.

— Можно и без командировочного...

В тот же момент чьи-то сильные руки схватили Галицкого за ворот шинели и плашмя бросили на холодный каменный пол балкона. Тот же голос, но уже немного насмешливо проворчал у самого уха:

— Выдумал тоже с командировками в такое время являться. Бери вот винтовку да и бей по гадам, что возле телеграфа засели.

Потом добавил:

— Патроны-то зря не жги. Бей наверняка. Каждая пуля у нас теперь на учете, понял?

Владимир, не отвечая, выбрал поудобнее место у пробитой кем-то в стене балкона бойницы и оглядел тот участок улицы, который ему поручили защищать. Уложенная крупным булыжником мостовая, что круто поднималась вверх по Полтавской, была пуста. Каппелевцы засели чуть ниже, в здании телеграфа, и оттуда вели огонь. Но основная их масса, видимо, сосредоточилась еще ниже, за зданием, которое находилось на углу Полтавской и Светланской. Их не было видно, оттуда только доносились отрывистые команды и несусветная брань.

«Пулемет бы сюда сейчас, — подумал Владимир, — тогда бы по этой улице ни один каппелевец не прошел...»

Не успел он подумать об этом, как увидел, что из двора школы, что почти напротив, выскочили человек тридцать каппелевцев и кинулись к воротам. Владимир мгновенно выбрал себе цель и нажал на спуск. Выстрела Владимир почти не слышал, только заметил, как тот, в кого он стрелял, немолодой мужчина в длинной офицерской шинели, рухнул на мостовую. Бежавший следом за ним мужчина в шляпе чуть было не наступил на лежащего, отскочил немного в сторону и, припав на колено, начал пулю за пулей посылать в сторону Владимира.

— Дурак! — зло процедил сквозь зубы Галицкий и вновь выстрелил. Теперь он отчетливо увидел, как стрелявший в него человек с короткой бородкой смешно подпрыгнул на месте и что-то звериное и в то же время знакомое Владимиру отразилось на его лице.

— Так это же тот самый бандюга, который сегодня ночью разрядил в меня свой кольт! — скорее от радости, нежели от удивления, воскликнул Владимир. — Вот где мы с тобой встретились, паразит!

Однако надо было стрелять. И он стрелял, стараясь не промахнуться. Казалось, весь мир грабителей, воров, проституток, мир богачей и их ставленников восстал в этом далеком приморском городе против него и теперь хочет отнять у него и у многих таких же, как он, все, что завоевано революцией...

Кто-то коснулся его плеча. Владимир повернулся и сразу же узнал в подползшем к нему человеке начальника штаба дивизионов народной охраны Ивана Захаровича Сидорова. Он не раз встречал его на улицах города, на собраниях. О нем много и хорошо рассказывал Штам. Подпольщик-коммунист Сидоров во время колчаковщины буквально из-под самого носа у белых ухитрялся добывать целые вагоны с оружием и боеприпасами, снабжая всем необходимым партизанские отряды Приморья. После установления в городах и селах Дальнего Востока народной власти партия поручила Сидорову формирование отрядов городской милиции и ее резерва. В условиях оккупации Владивостока японской военщиной это была нелегкая, но необходимая задача. И, может, потому, что это было очень сложно и надо было пройти еще через многие испытания, в том числе и через это, он и остался здесь.

Человек с большим боевым опытом, кадровый русский офицер, Сидоров хорошо понимал, что сопротивление горстки храбрецов, забаррикадировавшихся в самом центре белогвардейского мятежа, — дело в общем-то бессмысленное. Однако если рассматривать этот факт с политической точки зрения, то он был очень важен. Ибо каждая минута этого героического боя рушила то здание клеветы и шантажа, которое упорно возводили на берегах Тихого океана японские империалисты.

О том, что какой-то милиционер в самый разгар боя ухитрился через балкон второго этажа пробраться в крепость и тем самым увеличить их «армию» ровно до одиннадцати человек, Сидоров узнал из короткого рассказа командира дивизиона Казакова. Узнал всего за минуту до его гибели. Пуля врага угодила молодому командиру прямо в сердце. Находившийся поблизости Галицкий бросился к Казакову, но Иван Захарович успел вовремя оттолкнуть парня в сторону. Не сделай он этого, еще одним бойцом стало бы меньше.

— Ты поосторожнее, хлопчик! — предостерег его начальник штаба. — Не очень-то высовывайся. У нас каждый человек на счету, в этой обстановке ты один, может, стоишь целого взвода...

Сравнение польстило Владимиру, он хотел ответить Сидорову как-то позвучнее, покрасивее, но тот уже отполз в сторону.

Атаки белых следовали одна за другой. И после каждой из них бойцы кого-нибудь недосчитывались. Пуля прошила навылет грудь дивизионца Саши Апрелкова, легко ранило двух милиционеров. Таяли патроны, все меньше оставалось гранат.

Сделав попытку пробраться в здание штаба через двор и потерпев поражение от группы Каунова, охранявшего этот ответственный участок позиции, каппелевцы на время прекратили атаки.

Воспользовавшись затишьем, Владимир отполз с балкона в комнату и тут впервые за эти часы увидел Штама. Друзья молча обнялись.

— Знаешь, тезка, — задумчиво сказал Штам, — лежу я, пуляю по каппелям, а сам ругаю себя, что не позволил тебе пойти давеча с нами. Думал, конец, прихлопнули тебя прямо в постели, паразиты. Так муторно на сердце было, понимаешь! Думаю, хотел добро Володьке сделать, а его угробили по моей вине...

Штам попросил у Сидорова разрешения перевести Владимира к нему в угловую комнату. Сидоров разрешил. Натиска каппелевцев теперь надо было ожидать не с флангов, а в лоб.

4

Оба милиционера заняли позицию на полу у распахнутой настежь балконной двери, забаррикадировавшись вытряхнутыми из шкафов толстыми папками старых бухгалтерских дел.

— Как за броней, — заставил себя пошутить Галицкий.

Неподалеку кто-то крикнул:

— Смотрите — броневик!

Из-за угла, угрожающе ворча, выполз японский броневик. Он неторопливо катился прямо к осажденному дому. Метрах в пятнадцати вдруг резко затормозил, будто уперся во что-то невидимое. Серая нашлепка башни развернулась, и тупое рыльце пулемета медленно поползло вверх.

Владимир ощутил неприятную дрожь. Не моргая, смотрел он на черный зрачок пулемета, неуязвимого за броней. Ему казалось, что пулеметчик в башне броневика целится именно в него. Закусив губу, он сделал над собой усилие, чтобы не вскочить и не броситься бежать. Только после того, как совсем рядом раздалась спокойная команда Сидорова: «Приготовить гранаты!», он почувствовал некоторое облегчение. Не один он здесь, в конце-то концов, и еще посмотрим, кто кого!

И вдруг прекратилось медленное перемещение рыльца японского пулемета. Можно было подумать, что сейчас бронеавтомобиль откроет огонь. Однако прошло уже секунд двадцать, а огня не было.

— Это он у нас на нервах играет, тезка, — догадался Штам. — Да мы не из слабонервных.

— Может, и на нервах, — ответил услышавший его Сидоров, — только огня он с этой позиции не откроет. Бесполезно. Не тот угол прицеливания, не дотягивает. Скорее всего — внимание отвлекает.

Водитель броневика будто услышал это замечание. Автомобиль дал задний ход, выехал на другую сторону улицы, и вновь зашарил по осажденному зданию хищный зрачок пулемета.

Постояв на мостовой, бронеавтомобиль вскоре ушел за угол.

Через полчаса вновь донесся рокот мотора и перед домом появился тот же бронеавтомобиль. В смотровую щель машины был воткнут небольшой белый флажок.

— Неужели сдаются?! — не то с удивлением, не то с иронией воскликнул Каунов.

Сидоров ощутил внезапную тревогу. Не исключено, что предложение вступить в переговоры является коварной уловкой. Пока они будут заняты с японцами, каппелевцы навалятся и сомнут. Поэтому Иван Захарович приказал всем, кто находился во дворе и других комнатах, не оставлять позиций и глядеть в оба.

Потом подозвал к себе Каунова, принявшего командование после смерти Казакова, и подробно проинструктировал его, как держаться с парламентерами. Самому Сидорову вступать в переговоры с японцами было нельзя: уж больно хорошо его знали в японском штабе.

— Раненых не оставлять. Оружие не сдавать — это главное. Будут настаивать на сдаче, заяви: не сдаемся, но можем оставить здание и уйти к своим. Иначе бой, бой до последнего... Понял?

— Понял, Иван Захарович, каждый так решил.

— Я знаю. А теперь слушай: как только японцы согласятся прекратить огонь и дадут гарантии, выставь у флага, что на крыше, часового. Пусть стоит на виду у всего города. Это, брат, раз в сто усилит наши позиции. Но имей в виду, дело это рискованное, могут снять. Поэтому посылай добровольца.

— Кто пойдет? — негромко спросил Каунов, обращаясь к Галицкому и Штаму. Все это время он поглядывал в их сторону и видел, как внимательно они прислушиваются к его разговору с Сидоровым.

— Я пойду! Разрешите мне! — быстро ответил Галицкий и начал отползать к двери.

— И мне! — выкрикнул Штам.

— Кто первый ответ дал, тот и пойдет, — сухо резюмировал Каунов и добавил, будто оправдываясь. — Каждый из нас готов это сделать.

Галицкий хотел уже бежать на лестничную площадку, зная, что там есть маленькая деревянная времянка, по которой можно забраться в слуховое окно, а оттуда — на крышу. Однако Сидоров придержал его за рукав и ворчливо сказал:

— Застегни шинель, парень! Ремень и подсумок чтобы поверх, понял? Да фуражку поправь, она у тебя как блин. На пост ведь становишься, не куда-нибудь. Да на какой пост! Кокарду с фуражки сорви и выкинь. Она теперь ни к чему, вместо нее прикрепи вот это.

Опустив руку в карман, он бережно извлек из него красноармейскую звездочку. Смахнув рукавом шинели с ее поверхности невидимую пылинку, Сидоров передал звездочку милиционеру.

В этот момент — то ли показалось Владимиру, то ли было оно так и на самом деле — звездочка вдруг ярко вспыхнула. И от этого ему стало так радостно, что он готов был тут же расцеловать этого суховатого на вид человека за такой дорогой подарок.

Во всяком случае, он в эти короткие секунды впервые за весь день заметил, что на дворе все еще светит солнце, что Володя Штам, растянувшийся за косяком на полу и обложивший себя бухгалтерскими отчетами, выглядит очень забавно и что стоящий напротив начальник ольгинской милиции Каунов — хороший парень, хотя и груб. Вспомнилось, как такую же пятиконечную звездочку он прикрепил к своей гимназической фуражке летом 1918 года на Урале.

Теперь он вновь прикрепляет ее к фуражке, на этот раз форменной, милицейской.

Когда Владимир был уже в дверях, Иван Захарович, ни к кому не обращаясь, заметил:

— Ох, хлопчики вы мои, много нам еще придется пролить крови, и вражеской и своей. Но какие бы трудности ни пришлось преодолеть, все равно настанет час и здесь, на берегу океана, у флага Советов будет стоять милиционер с красной пятиконечной звездой на фуражке. Будет!..

Когда Владимир поднялся на крышу и стал во весь рост у флага республики, время перестало для него существовать. Если раньше вся его сознательная жизнь протекала в годах, месяцах, а бывало что и в секундах (как сегодня, когда он бежал по улице, лез на балкон, стрелял, метал гранаты), то теперь время как бы застыло. Он впервые всем сердцем ощутил величие революции, поставившей его на этот пост не на день, не на год. На века.

Находясь в осажденном здании, он, разумеется, не мог видеть того, что происходило в это время на улицах города. И если бы ему сказали, что Полтавская, 3, стала за какие-то несколько часов магнитом, притянувшим к себе огромные людские массы, он бы не поверил.

Теперь же все это встало перед его глазами. Склоны сопок, круто спускавшихся к бухте Золотой Рог, были густо усеяны людьми. По крикам, движениям рук, выражающим приветствия, Владимир сразу же догадался, что это были рабочие, весь тот многочисленный трудовой люд города, который явился сюда, чтобы если и не помочь, то во всяком, случае подбодрить тех, кто ведет сейчас неравный бой с поднявшей голову контрреволюцией. А по улице Светланской, что протянулась почти у самого берега, выстроились колонны каппелевских отрядов и японские подразделения. На рейде дымили корабли интервентов, оттуда доносились крики. Это был другой мир. Мир эксплуататоров, мир преступников. Два этих мира стояли один против другого, готовые схватиться в смертельном бою. А он, Владимир Галицкий, находился в самом центре назревавшей бури.

На соседних крышах суетились иностранные журналисты с фотоаппаратами. Они целились в часового у флага объективами камер. Но, видимо, целились не только они. Владимир услыхал хлопок винтовочного выстрела, за ним другой, третий. Пули вгрызались в железо крыши у самых его ног. Он знал, что является отличной мишенью, но страха смерти не ощущал. Стоял под трепещущим на ветру флагом по стойке «смирно», высоко вскинув голову...

Неся свою необычную вахту, Владимир не мот знать, что происходило в это время внутри здания.

Японцы сперва не хотели принимать условия осажденных. Тогда Каунов заявил, что дальше вести переговоры не имеет смысла, отряд будет сражаться до последнего патрона. В конце концов парламентеры вынуждены были согласиться на все требования милиционеров. Ведь каждая минута сопротивления горстки осажденных привлекала к ним симпатии тысяч людей, вот-вот мог произойти взрыв народного возмущения. Этого оккупанты допустить не могли. Каппелевский полковник, участвовавший в переговорах, решительно возражал против уступок, требовал от японцев большей жесткости, настаивал, чтобы оккупанты отошли в сторону и дали белогвардейцам прикончить этих упрямых большевиков.

Однако японский офицер вежливо, но твердо ответил, что это невозможно: надо считаться с обстановкой, с общественным мнением, хотя бы для виду. Здесь немало корреспондентов иностранных газет, поэтому любая оплошность со стороны японского командования вызовет широкую огласку во всем мире. Не секрет, что за границей уже давно раздаются голоса протеста против вмешательства иностранцев во внутренние дела России.

Каппелевец тоже знал, что положение интервентов на Дальнем Востоке весьма непрочное, но ему претила мысль, что эти большевики выйдут из города как победители, с оружием и знаменем. Однако, сколько он ни настаивал, японцы приняли условия милиционеров.

— Мы хотим выглядеть в глазах цивилизованных народов джентльменами и рыцарями, — с улыбкой сказал каппелевцу японский офицер.

Но улыбка его была скорее растерянной, чем иронической.

5

...Четко чеканя шаг, по трое в ряд, неся на руках тяжело раненного Апрелкова, шли вверх по Светланской семь владивостокских милиционеров. Лица их были уставшие, почерневшие от пороховой копоти, но глаза блестели гордо и молодо. Шли к дивизионцам и рабочим, которые все еще держали небольшой плацдарм. Шли, зная, что скоро вернутся.

Склонившееся над бухтой солнце играло на остриях штыков и, казалось, провожало их в дальнюю дорогу.

Восхищение и страх вызывало это шествие у людей, что плотной стеной стояли на тротуарах. Восхищение — у друзей, страх — у врагов.

Рахимджан Каримов ИСФАРИНСКИЕ ЗОРИ

Сидим мы у крепости. Он рассказывает, а я ясно вижу все те события, которые происходили здесь. Вот они, басмачи! Бегут, разинув ревущие рты. Я будто слышу топот ног, ржание коней, дикие возгласы курбаши[2]. Чувствую, как пахнет порохом и серая пыль щекочет горло. От жажды пересохли и растрескались губы. От голода кружится голова, и распухший язык едва ворочается во рту.

Но вот я возвращаюсь из прошлого. Вокруг нет ни того пустыря, ни тех крепостных стен: всю крепость густо затопила зелень садов, виноградников, повсюду красивые дома. И передо мной не молодой черноволосый джигит Пулат, сын Насретдина, а уже шестидесятитрехлетний человек. Почти старик с пушистыми усами, тронутыми сединой.

Но он по-молодому крепок и духом и силой, старшина, исфаринской милиции Пулат Насретдинов, или, как его здесь любовно величают, Пулат-амак.

Руки его спокойно лежат на коленях. Руки труженика — большие, мозолистые, изрезанные морщинами. За его спиной 45 лет службы в милиции. И эти руки делали все, что требовала Родина. Сверкают на кителе ордена Красного Знамени, Красной Звезды, медали. А глаза, чуть поблекшие, задумчивы и немного печальны.

— Не все дожили до наших дней, — рассказывает Пулат-амак. — Погибли многие, очень многие. От пуль и сабель, от ножей басмачей. Многие...

Дымя папиросой, гляжу я на красные кирпичи и вижу сохранившиеся до наших дней выбоины от пуль. И снова перед глазами встают картины тех далеких грозных лет...

1

В июне 1922 года на исфаринскую милицию, состоявшую из 64 человек, напала банда численностью 900 человек. Лишенные продовольствия, воды, боеприпасов, плохо вооруженные, работники милиции героически сражались и победили.

Из служебной записки

Первые отблески рассвета осветили суровое лицо часового, напряженно всматривавшегося в степь. Часовому что-то почудилось. Он поправил затвор винтовки, загнал патрон и, затаив дыхание, стал ждать.

Однако, как ни всматривался часовой во тьму, он не мог ничего разглядеть: враги подкрадывались осторожно. А если бы вдруг из-за Гара-Тау брызнула заря, часовой увидел бы ползущих на четвереньках бородатых басмачей — в пестрых, синих, красных халатах, в больших пестротканых чалмах. Заметил бы пулеметные ленты, кривые сабли, кинжалы, винтовки...

А в казармах спят милиционеры... Предрассветная пора — время самого сладкого сна. На циновке, брошенной тут же в кабинете, спит начальник милиции Усман Махмудов. Рядом, в большом зале, на полу в самых живописных позах забылись в крепком сне Пулат Насретдинов, Мубарак-Кадам, Авгон Саиджанов, Шароп Саидов, полсотни других милиционеров. Русоволосый парень во сне чему-то улыбается. Должно, приснилась родная деревня, любимая девушка...

С востока брызнули первые лучи рассвета.

Вдруг грохнул выстрел. Еще один, еще и еще.

— По ме-е-ста-а-ам! — размахивая маузером, Усман Махмудов спешил к бойнице. Тут уже вовсю шла стрельба по наступающим басмачам. Врагу не удалось захватить милиционеров врасплох.

Басмачи залегли. Позиция у них была невыгодной. Гладкий, как бритая голова, такыр просматривался далеко. Пули, летящие из крепости, прижимали басмачей к земле. Курбаши расталкивали своих «воинов», но те не поднимались. Лежа, наугад вели огонь. Их пули со свистом вонзались в сухую глину дувала и застревали там.

Как только суматоха улеглась, Махмудов через связного вызвал к себе Мубарака-Кадама, Пулата Насретдинова, Шаропа Саидова и приказал им:

— Обойдите все бойницы и строго-настрого предупредите всех: патроны беречь! Без команды не стрелять! Ясно? Выполняйте!

— Есть, патроны беречь!

Неспроста начальник вспомнил о патронах. Крепость оказалась отрезанной от центра Исфары. А басмачей была тьма: их теперь было видно в бинокль. По улицам селения сновали верховые, пригнувшись, короткими перебежками передвигались от дома к дому пешие.

«Почему они так нерешительны? — тревожился Усман Махмудов, — может, думают, в крепости пулемет и пушка? Не осведомлены о численности гарнизона? А может, считают, что судьба крепости решена?»

Махмудов напряженно всматривался вдаль и что-то подсчитывал. По знакомым приметам, повадкам и одеянию начальник милиции понял: перед ним бандитские сотни курбашей Исмата, Карабая, Худайкула и... еще каких-то других, неизвестных ему главарей. А в село прибывали и прибывали все новые курбаши со своими группами, и тревога Махмудова нарастала. Он попытался связаться по телефону с нефтепромыслом САНТО, где был рабочий милицейский отряд, и с соседним Канибадамом. Но так и не дозвонился. Отправить на линию связи кого-то средь бела дня — значит заведомо послать на гибель: крепость обложена со всех сторон. Ночью бы еще можно попытаться, но сейчас и к воде не подойдешь. Хотя арык в двухстах метрах от крепости. Уже пора бы снарядить повара за продовольствием. Но, видно, завтрака сегодня не будет. Не будет даже кипятку. И неизвестно, представится ли сегодня возможность пообедать и поужинать. Вряд ли!

И тут в голову начальника милиции пришла невеселая мысль, что басмачи, очевидно, знают об их тяжелом положении, хотят взять измором. «В селении какая-то сволочь нас выдала!» — в отчаянии выругался Усман Махмудов. Продукты кончились еще вчера. Об этом в селе знали. Вооружение крайне плохое — 38 трехлинейных винтовок с восемьюдесятью патронами на каждую, 20 старых берданок, неизвестно когда выпущенных, и по шестьдесят патронов к ним, две французские винтовки... Вот и все вооружение. Ни пулемета, ни бомб... «Знают, видно, об этом басмачи, если не спешат взять приступом».

— Но черта с два! — загорелое лицо Махмудова стало суровым.

2

В 7 часов мною было получено письмо от курбаши Ислама с предложением сдаться.

Из докладной записки начальника милиции Махмудова

— Товарищ начальник! Басмачи сдаются! Они подняли белый флаг!

— Что-о-о-о? Что вы мелете?

— Поглядите сами. Вон... вон идут. Трое...

Под белым флагом по такыру шли три басмача в полосатых халатах, в больших серых чалмах. У каждого на боку болталась кривая сабля, за поясом — черный маузер.

— He стрелять! Парламентеры.

— Ишь, поговорить им захотелось, языки почесать! — милиционеры с любопытством поглядывали на подходивших басмачей.

— Тихо! — гаркнул Махмудов. И уже шепотом связному: — Вызови ко мне Мубарака-Кадама и Пулата Насретдинова!

— Я здесь! — весело отозвался Пулат. Он тотчас понял, для чего нужен начальнику. Любил он опасные дела. Такие, очевидно, предстоят.

— Явился по вашему приказанию, — отчеканил Мубарак-Кадам.

— Пойдете парламентерами! — бросил Махмудов. — Подтянуться! Почистить пуговицы! Чтоб все делали, как надо! Не горячиться! Ясно?

— Понятно! Поговорим по душам, чтоб их душу...

— Спокойно! Отряд, приготовиться к бою! Врагов держать на прицеле!

Из малых ворот крепости вышли два милиционера. По выжженному солнцем такыру, навстречу ощетинившемуся стволами винтовок врагу, твердо ставя ноги, шли Пулат и Мубарак-Кадам.

Взоры милиционеров были прикованы к парламентерам. Вернутся ли? Не ловушка ли? Можно ли положиться на басмачей?..

Парламентеры встретились в двухстах метрах от крепости. Басмачи чувствовали за собой большую силу и держались самоуверенно.

Пулата бесили их наглые физиономии. С каким наслаждением он кинулся бы сейчас на бандитов! Он кипел от ненависти, с трудом сдерживая свой гнев. Он не думал, что может в любую минуту погибнуть. Когда молод, редко думаешь о смерти.

Правда, он уже не раз видел смерть в глаза. В 17 лет добровольцем ушел на фронт, принял боевое крещение в боях против Махно, бил Деникина. Вернувшись в Исфару, вступил в добровольческий отряд, оттуда пошел в милицию.

За его плечами всего двадцать лет жизни. Едва наметившиеся усы. И он не знает, доведется ли ему отрастить их, как положено мужчине, или сейчас вот вражеская пуля свалит его на раскаленный такыр...

Враги молчат.

— Вы что, языки проглотили? — не выдерживает Пулат. — Давай дело!

Басмач в шелковом халате, одетый побогаче, протягивает ему вчетверо сложенный листок.

— Сдавайтесь! — хрипит ом. — Нас много. Вас мало. Все равно конец.

— Ха-ха-ха! — дерзко смеется Мубарак-Кадам. — Не вам об этом судить! Рабоче-дехканская власть наша, нам и решать!

Басмач в шелковом халате схватился за эфес сабли. Рука Мубарака мгновенно очутилась на маузере. Взгляды скрестились. Но басмача под локти берут его дружки. Враги поворачиваются и уходят.

...В письме курбаши Исмата корявым почерком по-русски и по-таджикски было выведено:

«Сдайте оружие, уйдите из крепости, гарантирую сохранить всем жизнь».

«Ага, с оружием-то у вас тоже не богато», — мелькнула у Махмудова веселая догадка. Он быстро вырвал из записной книжки листок бумаги и набросал:

«Подходите поближе, поглядим».

Записка начальника милиции в стане басмачей произвела впечатление разорвавшейся бомбы. За крепостью поднялся невообразимый гвалт. Басмачи в порыве лютой ненависти с криками «алла», забыв об осторожности, как стадо диких животных, кинулись на крепость. Они бежали с искаженными от ярости лицами. Они были страшны. Милиционеры притихли. И тут металлом прозвенел голос Махмудова:

— Подпускать на сорок шагов! Спокойно! Без команды не стрелять!

Казалось, топот басмачей раздается уже у дувала, казалось, бандиты вот-вот ворвутся в крепость и растерзают всех. Уже пыль, поднятая ногами врагов, садилась на стены крепости... И тут голос Махмудова:

— Огонь!

Разом ударили все сорок винтовок и двадцать берданок.

— Огонь!

Первые ряды басмачей словно ударились о стену. Враги остановились, оглушенные. Ряды дрогнули. Одни поползли, оставляя за собой кровавые следы, другие поспешили убраться. На поле перед крепостью остались лежать лишь убитые. Там и сям валялись чалмы, тюбетейки, ружья...

...День разгорался. Нещадно палило солнце. Из степи дул горячий ветер.

— Ох и жара! — расстегивая ворот, сказал белобрысый русский парень. — Плюнешь — земля шипит.

— Не очень расплевывайся, — посоветовал ему широкоскулый узбек.

— А что?

— Воды в крепости нет.

— И еды нет, говорят...

— Плохи наши дела. Хана, братцы.

— Но, но, не распускать нюни! Полдня без воды и уже панику разводите! — прикрикнул на них милиционер Шароп Саидов.

И вдруг все смолкли, изумленные увиденным за крепостной стеной.

— О господи! Что это они делают?!

— Вот бандюги!

— Ну и звери!

Несколько верховых волокли на возвышенное место трех пленных. Басмачи выбрали такое место, чтобы из крепости могли все видеть: пусть, дескать, знают, что их ждет. Всадники спешились, пинками заставили пленных встать, требуя, чтобы они призывали милиционеров сдаться. Но люди молчали.

Начальник милиции Махмудов долго глядел в бинокль.

— Это русские, — наконец сказал он. — Один из них инженер, а два других — рабочие с нефтепромысла САНТО. Вчера они остались в Исфаре, не смогли вернуться к себе...

Голос начальника дрогнул. Он понимал, что помочь пленным не сможет. Покинуть крепость было бы безумием.

Пленников били плетьми, пинали сапогами, но те по-прежнему молчали. Тогда их, окровавленных, положили лицом вниз. Два басмача приподняли инженера за шиворот и поставили на колени. Потом и остальных. Один из басмачей сбоку нанес азиатским серпом удар по затылку. Скатилась голова, осело туловище...

Над крепостной стеной поднялся Пулат Насретдинов.

— Товарищи! Мы отомстим за вас! Слышите!

Залп из винтовок ударил по басмачам. Но винтовки были старыми, и пули зарылись в пыль, не долетев до холма. Палач доделал свое гнусное дело. Басмачи стали расходиться.

— Да что это, товарищ начальник? В атаку! — заволновались милиционеры.

— Стой! Мы должны отстоять крепость! Нет пощады бандитам! — призвал к порядку Махмудов.

3

В 11 часов поступило второе письмо с предложением сдаться, но басмачи получили ответ: «Нет!» После этого противник повел упорное наступление.

Из докладной записки начальника милиции Махмудова

Такыр заполнился басмачами. Они шли отовсюду, шли в несколько рядов, И вид их был грозен. Никто не сомневался, что, если враги ворвутся в крепость, здесь потекут кровавые ручьи.

Милиционеры понимали: отряд может спасти только храбрость, находчивость и единство. Но лавина, идущая сплошным потоком, блеск оружия, громкие возгласы курбаши, призывающие мусульман во имя аллаха низвергнуть «кафиров» и изгнать их с земли «правоверных», действовали на некоторых милиционеров. В страхе отбежал от бойницы молодой милиционер, накануне прибывший в отряд. За ним еще один. Еще... Побросав винтовки, они скрылись в казарме.

— Стой! — кричал Пулат Насретдинов. — Стой! Предатели! Трусы!

Раскинув руки, сдерживал убегающих Мубарак-Кадам.

А вражеская лавина неслась, как саранча. Вот враги уже в ста метрах от крепостного дувала.

— Ого-о-нь!

Шквал огня ударил по первым рядам. Десять басмачей упали замертво. Но лавина продолжала катиться.

— Огонь! Огонь! Огонь!

Залпы следовали один за другим. Все окутал пороховой дым и серая пыль. Крики, винтовочные залпы — все смешалось, -не разобрать. По кирпичу казармы, как дождь, цокали пули, рвали дувал. Залетали со звоном в щели. Кто-то опрокинулся, схватившись за грудь. Молодой милиционер тихо осел, выронив винтовку.

— Огонь! Огонь!

Перед самой стеной басмачи не выдержали, дрогнули и побежали, бросая сабли, винтовки, карабины, берданки...

— Огонь!

Из-за укрытия, размахивая маузерами, выскочили наперерез отступающим несколько курбаши и с криками: «Во имя аллаха, на кафиров, за мной!» — повернули отступающих и снова повели в атаку.

И снова:

— Огонь! Огонь! Огонь!

Смяв курбаши, басмачи в панике разбежались по полю и скрылись за дувалами.

4

В три часа дня было получено третье письмо с угрозами. Басмачи несколько раз переходили в наступление, но после нашего огня отступали.

Из докладной записки начальника милиции Махмудова

Солнце клонилось к закату. Жара медленно спадала. В крепость ворвался легкий ветерок, освежил растрескавшиеся губы, коричневые лица с грязными дорожками пота. Раненым показалось, что принесли воду.

— Пить... пи-ить... — просили они.

Но ни воды, ни пищи в крепости не было. Люди не ели уже сутки. Сутки не пили. А азиатские сутки с их изнуряющей жарой равны, наверное, трем дням в средней полосе.

Милиционеры лежали не шевелясь.

Лицо начальника милиции — потускневшая медь. Только маленькие черные глаза по-прежнему остры и решительны.

Пулат Насретдинов, облизывая растрескавшиеся губы, шутил:

— Напрасно лишили нас возможности подойти к источнику. Только злее становимся. Пусть не ждут пощады.

Русский белобрысый милиционер выжимал мокрую гимнастерку.

— Вот она, вода, — говорил он. — Вода уходит, соль остается.

— Ты, видно, очень соленый, — смеялся Пулат.

— Басмачи притихли, — заметил кто-то.

— Готовятся.

— Наверно, едят, сволочи!..

Со стороны кишлака доносился одурманивающий запах жареной баранины.

— Пиалу чая и поесть бы...

— Ну-ну, опять завели, — рассердился Мубарак-Кадам. — Говорите лучше о чем-нибудь другом. Рассказал бы, Пулат, как ты спасал Рахманходжу Шодыходжаева.

Пулат Насретдинов подобрал под себя ноги, как в чайхане. Ему трудно ворочать языком. Во рту все запеклось. Голос хриплый. Он понял Мубарака-Кадама. Надо занять чем-то милиционеров, отвлечь людей от мысли про еду и воду. Он взглянул на Рахманходжу, полулежащего рядом. Тот кивнул.

— Дело было так, — начал Пулат. — Банда Кучкара напала на кишлак Нурсук. Уходя, скрутили четырех бедняков. Одним из них был Рахманходжа. У него отобрали единственную лошадь. А Рахманходжа сопротивлялся. Скрутили его веревками. Погнали всех в горы. В одном из ущелий раздели бедняков догола и начали над ними измываться, мучить их, приневоливая вступить в банду. Все категорически отказались. Тогда курбаши Кучкар приказал привязать Рахманходжу к седлу и удавить его петлей. Бандиты уже затянули петлю... Так ведь, Рахманходжа?

— Да, Пулат-ака. Дальше я уже не помню, что было.

— В это время на высоте появился наш дозор. Тогда я служил в отряде Бегмата Ирматова. Как только увидели такое, я хлестнул коня и помчался прямо на басмачей. За мной остальные. Бандиты, не ожидавшие нападения, побежали, оставив пленников. Трое дехкан были замучены до смерти. А четвертый был еще в сознании. Вот он.

Пулат кивнул на лежащего рядом товарища.

— Ну, отлежался парень, попросился к нам, — продолжал Пулат. — Взяли мы его в отряд. А потом он отчудил. Понимаете, выследил банду Кучкара, подстерег курбаши, отнял у него английский карабин, отобрал свою лошадь, а самого Кучкара приволок в отряд. В одиночку, понимаете! Теперь из того карабина и лупит басмачей!

Пулеметная очередь, прогремевшая за стеной крепости, прервала разговор. Бандиты вновь бросились в атаку. И опять горстка милиционеров отбила лавину разъяренных басмачей.

5

К 9 часам вечера перестрелка затихла. Наутро наступление повели две шайки, одна — 400, а другая — 500 человек.

Из докладной записки начальника милиции Махмудова

Непривычная тишина. Слышно, как за крепостью в степи трещат сверчки. Веет прохладный ветер, ощущение голода немного притупилось. Хочется только пить и спать. Но Махмудов понимает, что успокаиваться нельзя.

— Командиры отделений, к начальнику! — разносится в сумерках усталый голос дежурного.

Отделенные собираются в кабинете начальника и молча рассаживаются по скамейкам. Молчат не потому, что не о чем говорить, а потому, что от усталости и от голода едва держатся на ногах. Языки одеревенели. Губы пересохли. Потрескавшиеся руки не поднимаются, чтоб стряхнуть серую пыль с лица и одежды.

Начальник милиции медлит. Ждет, пока усядутся. Внимательнее, чем прежде, приглядывается к своим, будто впервые их видит. Затем неторопливо, взвешивая каждое слово, говорит:

— Положение, товарищи, тяжелое. Пищи нет. Воды нет. Патроны кончаются. Старые берданки вышли из строя. Надо решать...

— Нужно ночью незаметно уйти, — перебивает его из угла голос. — Покинуть крепость...

— Не годится! — возражает Пулат Насретдинов. — Что значит уйти? Надо отстоять крепость во что бы то ни стало! Чтоб басмачам впредь не повадно было. Пусть знают, что есть такая сила, против которой им не устоять.

— Насретдинов прав! — поддерживает его охрипшим голосом Мубарак-Кадам. — В открытом поле басмачи нас быстро уничтожат. Мы там беззащитны. Если погибать, так уж в крепости...

— Значит, умирать? — спрашивают из угла.

— Не хочу я умирать! Надо что-то придумать, — говорит Насретдинов. — Просить помощи. Неужели за день не узнали о здешнем бое? Надо послать связного. На хорошем коне в темную ночь можно запросто проскользнуть. Вдоль садов...

— Можно, — соглашается Мубарак-Кадам.

— Хорошая мысль. — подтверждает начальник милиции. — Через кишлак или мимо кишлака можно идти шагом. Поверх фуражки — чалму, поверх гимнастерки — чапан. Подумают, свой...

Надо поднять рабочий милицейский отряд нефтепромысла САНТО и канибадамскую милицию. К утру они поспеют.

— А кто пойдет?

Воцарилась тишина. Идти — значит погибнуть. Шансов на жизнь мало. И еще меньше надежды добраться до Канибадама.

— Разрешите мне, — сказал Пулат Насретдинов. — Я здесь рос, места знаю, пройду с закрытыми глазами.

— Разрешите и мне, — сказал русский белобрысый парень.

— Пойдет Пулат, — решил начальник. — Он местный, молодой, ловкий. Бери, Пулат, самого лучшего коня, самую лучшую острую саблю, самый лучший карабин и побольше патронов.

Пулат молодцевато встал, поклонился всем.

— Спасибо за доверие. Постараюсь его оправдать.

...В темноте ночи тихо раскрылись малые крепостные ворота, выпустили на такыр всадника и так же бесшумно закрылись.

Милиционеры напряженно вслушивались, вглядывались в темь, но ни цокота копыт, ни выстрела... Пулат словно растворился в ночи.

...Рассвет застал милиционеров у бойниц. Никто не уходил в казарму, короткий тревожный сон и прохлада ночи подкрепили их. А что принесет им всем день? Не последний ли он в их жизни?

Начальник милиции Махмудов наблюдал в бинокль, как басмачи, перегруппировавшись, готовились к бою. Басмачей много. Курбаши решили, видно, взять крепость штурмом. Готовили лестницы, доски, бревна...

Поодаль стояли отряды конных басмачей, готовые по первому требованию курбаши ринуться на крепость. Кишлак был похож на пчелиный улей. К его центру со всех сторон подскакивали всадники и снова мчались по дорогам в разные концы.

— Вот бы пулемет! — с отчаянием шептал начальник милиции. — Или пушку...

Однако приходилось довольствоваться тем, что есть. А в распоряжении оставалось 35 винтовок — по десять патронов на каждую, 14 берданок и две французские винтовки с двадцатью патронами — дальше пятидесяти метров они не поражали. Один дым от них да грохот.

Махмудов отлично понимал создавшуюся обстановку. Были бы патроны — отряд бы еще постоял, но... Лоб его покрылся холодной и липкой испариной. Выхода нет. Только погибнуть! На своей земле, отстаивая свою правду, власть рабочих и дехкан.

Махмудов спустился к бойницам, велел выстроить всех, кроме дозорных, и долго ходил перед строем, молча вглядываясь в суровые лица.

— Товарищи! — твердо сказал он. — Обстановка тяжелая. Басмачи готовят новое наступление. Помощи пока нет. Но мы знаем, — вдруг выкрикнул он, — мы знаем, зачем шли в народную милицию! Мы шли, чтобы защищать порядок и покой в нашей социалистической республике. Шли, чтобы раз и навсегда покончить со всякими байскими прихвостнями! Шли бороться за лучшую жизнь народа, против баев и мулл. Не могли мы больше нищенствовать и терпеть байские издевательства. Шли мы сражаться за свободу и будем драться за нее до последней капли крови. Да здравствует наша социалистическая республика!

— Умрем, но не сдадимся!

— Без команды не стрелять! — прошелся перед строем начальник милиции. — Беречь патроны! Приготовить сабли, коней взнуздать! Разойдись! По места-а-ам!

Голос его потонул в стрекоте пулемета. Басмачи начали наступление.

...И вдруг со стороны Канибадама послышалась перестрелка. Все поняли: это милицейский отряд. А вскоре застрочил пулемет со стороны нефтепромысла САНТО. Милиционеры, затаив дыхание, прислушивались к дальнему бою, и радость светилась на их лицах.

— Товарищи! Помощь!

— Наши!

Басмачи заметались. Шум. Грохот. Вражеские ряды дрогнули, сломались. Паника охватила басмачей. Откуда-то доносились охрипшие голоса курбаши, пытавшихся сдержать свое войско.

На такыр на взмыленном вороном коне, размахивая серебристым клинком, вылетел Пулат Насретдинов и помчался в сторону крепости...

— Откры-ыть ворота! — прозвучала команда Махмудова. — В атаку, на врага, за мно-о-о-ой! Ура-ра-а-а-а!..

* * *

Мне кажется, что это громовое «ура!» все еще звучит в моих ушах. Но вокруг зелень садов, тишина. И не видно того молодого джигита на вороном коне, который сквозь ряды врагов стремительно мчится к крепости. Передо мной — почтенный Пулат-амак.

— А потом что было, Пулат-амак?

— Потом из кишлака — все в крепость. Тащат яблоки, виноград, а хлеба никто не нес: не было. Кишлак был разграблен. Голодали сами. А с басмачами нам долго еще пришлось воевать. В 1924 году в районе кишлака Карабулат настигли мы банду курбаши Мадали. Их было 200, а нас 30. Но мы навязали бой и победили. Около 40 басмачей остались на поле боя...

Из газет, из уст милицейских работников я слышал о многих делах Пулата Насретдинова, о его мужестве. Совсем недавно он задержал трех опасных преступников, за что министр охраны общественного порядка объявил ему благодарность и наградил ценным подарком. Все это я знал. И меня, молодого человека середины шестидесятых годов, восхищала его бесконечная преданность идеям нашего времени, его самоотверженность, его готовность погибнуть за правоту нашего дела. Как он велик — заряд идей, вложенный в души ленинской мыслью! И какая это душа, если она до конца сохранила молодость! Да, нам, сыновьям и внукам, есть чему поучиться у отцов и дедов.

Так я думал, слушая прославленного милицейского ветерана Пулата Насретдинова.

Владимир Любовцев СКАЧУЩИЙ ВПЕРЕДИ

1

Из вагона скорого поезда вышел высокий человек. Одной рукой он прижимал к себе ребенка, в другой держал большой чемодан. Мимо спешили пассажиры, кто-то кого-то встречал, слышались радостные возгласы, звуки поцелуев. А человек стоял молча и смотрел перед собой, держа тяжелый чемодан на весу.

Перрон уже опустел. Молодая женщина, за руку которой уцепилась маленькая девочка, тихо сказала:

— Пойдем, Ораз...

— Да, да, — спохватился мужчина. — Извини меня, Лида. Нахлынуло.

— Я понимаю, — вздохнула женщина. — Молодость все-таки...

Они вышли на привокзальную площадь. Мужчина посадил жену и детей в такси, назвал шоферу адрес и как-то виновато сказал:

— Лидуш, ты езжай, а я пешком.

— Да, тебе надо побыть одному, — согласилась женщина, и тревожная улыбка тронула ее губы. — Мы ждем тебя, Ораз, не задерживайся слишком долго...

Она хотела добавить «в прошлом», но промолчала. Впрочем, он понял это и без слов. Он многое понимал без слов: все-таки он старше ее на столько лет. Она еще была вот такой же, как Женя или Танюшка, когда он последний раз уезжал из этого города. Уезжал, чтобы вернуться лишь сейчас, четверть века спустя. Она мало знала о его прошлой жизни, он не любил рассказывать, хотя было что вспомнить. И теперь Лиде грустно и тревожно. За него. И за себя тоже. Еще когда собирались ехать сюда, он почувствовал ее тревогу: не изменится ли муж, вернувшись в места, где прошла молодость, останется ли прежним, каким она узнала его и полюбила.

— Не волнуйся, я скоро вернусь.

Машина рванулась вперед. Ораз посмотрел ей вслед и торопливо прошел через вокзал на перрон. Он стоял на краю платформы, глядел на поблескивающие холодной синевой рельсы, уходившие вдаль, и мысли его бежали за этими рельсами.

2

На этом перроне он стоял апрельским вечером 1926 года. На нем был строгий френч, сбоку маузер, на голове фуражка. Его провожали друзья. В черных милицейских шинелях до пят, увешанные наганами и саблями. Это были настоящие друзья, не раз проверенные в боях и опасных операциях. Бывшие его подчиненные и его же учителя. Начальник уголовного розыска Тимофей Крылов, командир конного резерва Сергей Щербаков, Архип Воробьев. Многим он был обязан им, солдатам-фронтовикам, коммунистам, которых партия направила на один из самых трудных участков борьбы за новую жизнь — в милицию.

— Не обижаешься, Ораз Мамедович? — взглянув ему прямо в глаза, спросил тогда Крылов.

— За что? На кого? — удивился он.

— Да нет, я так, — широко улыбнулся Крылов.

— Раз начал — говори!

— Показалось мне, что ты вроде бы недоволен отъездом. По-человечески понятно, что радоваться тебе особенно нечему. Из Ашхабада в Ташауз переезжать — немного охотников. Да еще вроде бы с понижением по службе, хотя понижать тебя не за что. Наоборот, повышать надо. А тебя — туда. Словом, показалось мне... Ты уж прости, товарищ Тачмамедов. Я ведь рекомендацию в партию тебе давал, как-никак в ответе за тебя... А ежели по-честному, то завидую тебе: там сейчас самый что ни на есть передний край!..

Уже в вагоне, стоя у окна и глядя на бесконечные гряды желтовато-серого песка, бегущие вдоль дороги, Тачмамедов вдруг почувствовал обиду на Крылова. Ведь знает же его не первый год, а подумал такое! «Не обижаешься?...» Обижаюсь, дорогой мой друг Тимофей, на тебя за то, что хотя бы на минуту усомнился во мне!

Слово «карьера» не было в те годы известно Оразу. Он вообще мало знал тогда мудреных слов. Но какой-либо дореволюционный чиновник, ознакомившись с послужным списком Тачмамедова, выразился бы, пожалуй, так: «Этот человек в считанные годы сделал блестящую, головокружительную карьеру».

Действительно, туркменский мальчонка, выросший в дымной, полутемной юрте в ауле Янги-Кала, шел по служебной лестнице с поразительной быстротой. В семнадцать лет он пошел добровольцем в Красную Армию, сражался против белогвардейцев и английских интервентов — сначала рядовым конником, а вскоре и командиром взвода. Потом его направили работать в ЧК. В двадцать лет он стал начальником бахарденской районной милиции, в двадцать один — руководил ашхабадской уездно-городской милицией, еще через год — областной, еще год спустя — стал начальником Главного управления милиции республики, членом коллегии Наркомата внутренних дел Туркмении.

Впрочем, ни его самого, ни окружающих это не удивляло. В революционной буре люди росли не по дням, а по часам. Безусые юноши водили в бой полки и дивизии, тридцатилетние становились наркомами, секретарями крайкомов и председателями губернских исполкомов. Революция была молодой, и молоды были многие, кого она поставила у власти. Поставила, поверив в их талант, природный ум, преданность ленинским идеям. У них не хватало опыта, было маловато знаний, но они твердо знали, куда идти и за что бороться. Они умели мечтать и поднимать людей на борьбу за эту мечту.

Таким был и Ораз. И когда на севере Туркмении, в Ташаузском оазисе, создалось крайне тяжелое положение, выбор пал на него. На его счету были десятки боев с басмачами в Геок-Тепенском и Бахарденском районах, где он командовал отрядами милиции. Под его руководством милиция провела операции по ликвидации уголовных шаек Коробко, Али Акбера, Гусейна Кара и других в Ашхабаде, очистив столицу республики от бандитов и наведя в ней образцовый революционный порядок. Тачмамедов был членом Центральной комиссии по борьбе с басмачеством и лично участвовал во многих схватках в Теджене, Мары, Байрам-Али и других районах республики. Так что на его храбрость и организаторские способности вполне можно было положиться.

Но этих качеств для работы в Ташаузе было недостаточно. Туда требовался не только смелый командир и умелый организатор. Обстановка в Ташаузском округе была очень трудной и напряженной. По соседству с оазисом, в песках Каракумов, притаился Джунаид-хан с тысячами своих сподвижников. К нему стекались со всей Туркмении остатки разбитых банд, и в песках уже собралось довольно значительное войско. До поры до времени он вел себя лояльно по отношению к Советам. Более того, он даже дал согласие переселиться в культурную зону, заняться мирным трудом, если ему выделят участки орошаемой земли и создадут условия. К активным действиям основные силы Джунаид-хана не переходили, но мелкие банды басмаческих курбаши время от времени налетали на аулы.

Однако это была лишь одна сторона дела. Существовала и другая, более сложная. Как это ни парадоксально звучит, на десятом году революции в Ташаузе по-настоящему не было Советской власти. Объяснялось это многими причинами. И отдаленностью округа, отрезанного от железной дороги пятьюстами километров грозной пустыни. И тем, что в пограничные с Ташаузом Хивинское ханство и Бухарский эмират революция пришла лишь в 1920 году, а уж оттуда — в Ташауз. И тем, что в органы власти пролезли ставленники феодально-байской верхушки, и тем, что националисты разжигали у населения шовинистические настроения, старались опорочить все новое, что шло с юга, из революционного Ашхабада. Они использовали вековую рознь туркменских племен, внушали темным, забитым дайханам, что посланцы с юга, относящиеся к племени теке, приезжают в Ташауз с целью поработить вольнолюбивых иомудов.

Вот почему для работы в Ташаузе требовался не просто лихой рубака, но и вдумчивый агитатор, который мог бы привлечь к новой жизни тысячи крестьян-иомудов, поднять их на борьбу против несправедливости и племенной ограниченности, словом, сделать Ташауз в полном смысле советским.

Работники Центрального Комитета знали, что до милиции Тачмамедов два года был помощником уполномоченного ЧК по работе в деревне. А это много значит. Почти два года не вылезал тогда из седла Тачмамедов, объездил верхом на коне чуть ли не всю Туркмению. Было это в самом начале двадцатых годов. Интервентов и прочих внешних врагов разбили, но далеко не везде Советская власть прочно победила. В дальних аулах многое оставалось по-прежнему, как будто и не было революции. Власть принадлежала родовым и племенным вождям, старейшинам, всяким ханам и бекам. По-прежнему дайхане изнывали под гнетом богачей, жили по законам, о которых им толковали муллы и ишаны. В песках Каракумов отсиживались недобитые белогвардейские офицеры и непримиримые враги Советской власти. Эти бандиты налетали на аулы, жгли и убивали тех, кто поднимал голос против богачей и старых порядков. Граница с Ираном и Афганистаном в те годы охранялась еще слабо, и нередко оттуда прорывались в Туркмению вооруженные шайки.

Вот с ними-то и боролся изо дня в день Ораз Тачмамедов. Не только наганом и саблей орудовал он. Было у него и иное оружие: большевистская правда, которую он нес запуганным, обманутым дайханам. И порой его горячее, взволнованное слово делало то, перед чем оказывались бессильными пули и ножи басмачей, яростные угрозы беков и проклятия мулл. Бедняки распрямляли спины, начинали осознавать свои права, понимали, что никто не поднесет им эти права на блюдечке, что за них надо бороться.

Вот каким человеком был Тачмамедов.

Потому-то и вызвал его один из секретарей ЦК и сказал, что партия поручает ему работу в Ташаузе. Не инспекторскую проверку, а постоянную работу. Он назначается заместителем председателя окружного ревкома (Советов там еще не было) и начальником милиции.

Тачмамедов ответил: «Есть!» — и задал единственный вопрос: «Когда выезжать?» У него не возникло даже мысли, что его посылают в дыру, в глухомань из столицы, что он едет с понижением по службе. Наоборот, он почувствовал гордость: ему доверено такое ответственное дело!..

Стоя у окна вагона и глядя на проносившуюся мимо пустыню, он думал о своей жизни. Разве раньше он жил? Жизнь была похожа на эту пустыню — бесплодную, унылую, безрадостную. Голодное, нищее детство. Потом — четыре года в школе садоводства в ауле Кеши, под Ашхабадом, где от зари до зари ученики работали до изнеможения, орудуя тяжелым кетменем. Зимой, правда, было легче: учили читать и писать. Но закостеневшие мозоли не сходили с ладоней и зимой. Потом батрачил у богатея в родном ауле. Пока не пришла Красная Армия. Это было семь лет назад. Собственно, с этого дня и началась для него настоящая жизнь.

Да, он много видел за эти годы людского горя, жестокости, человеческих трагедий. Даже слишком много, наверное. Потому и стала такой сильной, неистребимой его ненависть к врагам, мешающим народу жить по-новому. Он уже не прежний восторженный юноша, летавший на коне в атаку с клинком в руке впереди своего взвода. Юноша, который думал, что стоит лишь разбить английских интервентов и беляков, как сразу же настанет хорошая, справедливая жизнь. Теперь он отлично знает, что дело не в одних интервентах и белогвардейцах, что старое упорно цепляется за жизнь, что не только басмачи, баи, муллы стараются преградить дорогу новому, но и в сознании многих простых дайхан еще столько старого, что вдалбливалось в головы веками. И главное, пожалуй, — добиться, чтобы в душах крестьян революция победила то, что отжило, что мешает. И это — самое трудное. Воевать с басмачами проще, легче. Он знает это не с чужих слов. Да, в схватках гибнут товарищи, но там победа дается быстрее. Конечно, многие гибнут. У него в сердце — десятки таких дорогих имен. Число их растет с каждой операцией, с каждым боем. Возможно, и ему придется сложить голову где-то в Ташаузском оазисе — убьют в сражении. Или предательски — из-за угла. Борьба эта не на день, не на год. Что ж, он не пожалеет своей жизни, если этого потребует дело.

3

Сразу по приезде в Ташауз на Тачмамедова навалилось столько дел — не продохнуть. С утра до глубокой ночи на ногах. Ревком занимался всеми вопросами, и многие из этих вопросов Оразу, как заместителю председателя ревкома и начальнику милиции, приходилось решать не в кабинете, а прямо на месте. Надо было формировать конные отряды милиции и создавать в аулах отряды самообороны. Без вооруженной охраны невозможно было провести ни одного мероприятия: ни земельно-водную реформу, ни создание ликбезов, ни медицинский осмотр населения. Баи и муллы всячески противодействовали любому начинанию.

Тачмамедову казалось, будто рука могущественного джина перенесла его в далекое прошлое. Там, на юге, туркмены, как и другие народы страны Советов, строили социализм, в городах и аулах женщины сбрасывали яшмак (платок, закрывающий нижнюю часть лица в знак того, что женщина безгласна и бесправна), рождались сельскохозяйственные кооперативы и коммуны, на полях уже появились первые тракторы. А здесь, в Ташаузе, все осталось по-прежнему. На полях — соха и кетмень; вдоль улиц скользят, как испуганные тени, закутанные по глаза женщины; бедняки не смеют рта раскрыть на сходах...

Шли дни, недели, месяцы. Каждый час, каждая минута были на счету: схватки и перестрелки с басмачами, словесные стычки с баями, долгие беседы с чабанами и пахарями в дымных юртах и страстные речи на митингах, организация в аулах партийных и комсомольских ячеек, вовлечение крестьян в «Союз бедноты».

По натуре Тачмамедов был человеком темпераментным, порывистым и нетерпеливым. Порой ему казалось, что дело продвигается вперед очень медленно. Ему хотелось, чтобы быстрее стали видны результаты труда, чтобы поняли наконец дайхане, как нужно жить, распрямили бы спины и смело перешагнули через сковывавшие их племенные законы.

И, наверное, одну из самых больших радостей в жизни он испытал в марте 1927 года, во время первых в Ташаузе выборов в местные Советы. Недавно еще запуганные, безгласные, шедшие за родовыми старейшинами, муллами, дайхане на выборах активно выступали против богачей и старых порядков, открыто голосуя за тех, кто звал их к новой жизни, кто боролся с угнетателями. Голосовали, впервые отбросив племенные различия. За своих, местных активистов и за присланных сюда из других краев.

Советская власть в Ташаузе победила!

Это пришлось не по вкусу баям. Многие из них уходили в пески, к Джунаид-хану, уводя с собой обманутых, одурманенных людей. Бывший владыка Хивы, выброшенный революцией из своих владений, решил взять реванш. В сентябре 1927 года он выступил со своими ордами на Ташауз.

Получив известие об этом, Тачмамедов во главе отряда милиции поспешил на помощь аулам, граничащим с песками. Милиционеры мчались, не жалея коней. Скорей, скорей!

Ораз, глядя на кое-как одетых бойцов своих, на их небогатое вооружение, на обветренные, заострившиеся лица, думал об этих людях с нежностью. Они пошли за ним, хотя он не сулил им легкой жизни, не обещал каких-либо выгод. Он говорил им правду: будет трудно, это опасная служба, вам придется оставить дома и семьи, вам не придется пахать землю, о которой вы столько лет мечтали и которую получили теперь. Но кто же защитит эту землю, ваших жен и детей, новую жизнь вашу, если не вы сами?

Ему вспомнился I съезд Советов Туркменистана, делегатом которого он был. На съезд приехал Калинин. Группа милиционеров обратилась к нему с таким письмом:

«Настоящим заявляем, что служим уже несколько лет Советской власти и исполняли всякие задания. Поэтому Вам обрисуем свое положение. У нас нет одежды, мы босы, т. е. в плачевном положении. А потому просим Вашего распоряжения обратить внимание на наше заявление».

Да, так и было. Милиционеры не преувеличили. Они были действительно полураздетыми, разутыми, голодными и кое-как вооруженными. Иногда месяцами не получали жалованья. Советская страна была еще очень бедна и не могла снабдить милиционеров даже самым необходимым. А здесь, в Ташаузе, тем более. И все же отряды милиции по первому сигналу мчались туда, где дайханам грозила беда, не колеблясь, вступали в схватки с отлично вооруженными и сытыми басмачами...

Отряд Тачмамедова ворвался в аул Кызгалы-Сака, выбил из него басмачей. Много ужасов видел за свою недолгую жизнь Ораз, но с таким изуверством еще не встречался. Тут и там лежали трупы жителей, искромсанные клинками. Везде кровь, пепелища, разгром.

Ненависть и праведный гнев звали вперед, но коням нужен был отдых. Короткая передышка неожиданно обернулась бедой: басмачи окружили аул. Отряд занял круговую оборону.

Впрочем, басмачи не торопились атаковать. Они разъезжали поодаль и громогласно призывали:

— Братья-иомуды! Кончайте именем аллаха своих командиров — проклятых текинцев и переходите к нам!

А спрятавшийся за песчаным бугром мулла высоким, резким голосом проклинал большевиков и текинцев, доказывал, что не должны правоверные иомуды воевать против своих соплеменников, если не хотят накликать на себя и головы своих близких страшной кары аллаха.

Тачмамедову было очень тревожно. Большинство в отряде принадлежало к племени иомудов, среди них было немало верующих, эти люди еще не до конца освободились от власти племенных обычаев. Ему ли не знать, что слово порой бывает страшнее пули? Вдруг кое-кто поверит мулле?..

Нет, таких не оказалось. Вчерашние дайхане, ставшие милиционерами, уже поняли, что не по племенным признакам нужно судить о человеке — свой он или чужой, друг или враг. Они знали, что в отрядах Джунаид-хана, которые устраивали в захваченных аулах вот такую же резню, как в Кызгалы-Сака, есть и иомуды, и текинцы, и русские белогвардейцы, и английские офицеры-инструкторы.

Двое суток отбивались они от басмачей, которые то уговаривали «братьев-иомудов» перейти к ним, то остервенело бросались в атаки. На третий день милиционеров выручил подошедший кавалерийский эскадрон Красной Армии.

Однако силы были явно не равны. Теснимые ордами басмачей, отряд и эскадрон отходили в глубь оазиса. Дрались до последнего, сражались за каждый дом, за каждую тропку. И все же отходили.

А на помощь с юга, от железной дороги, торопился через мертвые пески Каракумов кавалерийский полк. В Ташаузе формировались коммунистические отряды.

Одиннадцать дней непрерывных боев. Более двухсот пятидесяти часов отряд Тачмамедова сдерживал противника, сковывал его действия, не давал басмачам возможности прорваться к Ташаузу. Не хватало продовольствия, кончались боеприпасы, люди и кони падали от усталости. Ораз потерял счет времени. Порой ему казалось, что боям этим не будет конца, что он уже целую вечность не слезал с седла, не спал долгие годы. Все меньше и меньше становилось в отряде бойцов, все больше оставалось позади могил. Даже похоронить боевых товарищей нельзя было с подобающими воинскими почестями: каждый патрон был на счету. Вместо прощального салюта стреляли по басмачам.

А Тачмамедова не брали ни пуля, ни сабля: словно в сорочке родился. Скакал он всегда впереди и был заметной мишенью: белый тельпек носил только он один. И басмачи знали, что он командир: такие папахи в здешних краях не носили, это текинский головной убор. За Оразом охотились, однако он был точно заговоренный...

Когда подошла помощь, от отряда осталась лишь горстка милиционеров. Командир полка Борисов, увидев изможденных, почерневших бойцов, сказал:

— Спасибо, товарищи, что продержались! Не представляю, как это вы смогли. А теперь — отдыхайте, мы возьмемся за Джунаид-хана...

Тачмамедов переглянулся с милиционерами и понял, о чем они думают.

— Нет, товарищ Борисов, — Ораз покачал головой. — Нам нельзя отдыхать, пойдем вместе с вами.

И добавил, как бы оправдываясь:

— Как это по-русски? Конец — делу венец.

Поредевший отряд милиции быстро пополнился новыми добровольцами. Дайхане помогали Красной Армии и милиции всем, чем могли.

Джунаид-хан, потерпев несколько поражений, отвел свое воинство в глубь песков, решив отсидеться там до подходящего момента.

Но долготерпению Советской власти уже пришел конец. Началось наступление. Милиционерам, лучше знавшим местность, поручали разведку. Но и в сражениях они не отставали от красных конников.

Пески, пески, бесконечная и зловещая ширь Каракумов. Редкие колодцы, как правило, отравленные отступающими басмачами.

Джунаид-хан бешено огрызался. Как волк, он петлял по пустыне от колодца к колодцу, неожиданно обрушивался с флангов. Но наши шли за ним по пятам, и тогда басмачи в отчаянии начали бросать обозы, лишь бы уйти.

Уже была пройдена половина Каракумов. Тачмамедов прикидывал вместе с Борисовым по карте, далеко ли до линии железной дороги. Там выставлен заслон Красной Армии. Там Джунаид-хану придет конец.

Но Тачмамедову не пришлось участвовать в разгроме банд Джунаид-хана. В одной из атак у колодца Палван-Кую, когда он летел на своем ахалтекинце среди пуль, две нашли цель. Одна сразила его коня, другая — тяжело ранила Ораза.

Лежа на боку и пытаясь высвободить ногу, придавленную конем, Тачмамедов со слезами боли и обиды смотрел на всадников, проносившихся мимо. Они сейчас схватятся с ненавистным врагом, а он лежит здесь.

...Да, разгрома Джунаид-хана он не увидел. Валялся в госпиталях. Пуля, выпущенная из десятизарядной английской винтовки, надолго вывела его из строя. На больничной койке Ораз узнал, что Джунаид-хану с несколькими десятками приближенных удалось прорваться сквозь заслон и уйти в Иран. Но не знал тогда Ораз одного: что через три года ему, уже посланному на учебу в Москву, придется по вызову ЦК вернуться в Туркмению, чтобы принять участие в разгроме банд сыновей старого владыки Хивы, Ишек-хана и Абду-хана, и одного из самых дерзких курбаши Джунаид-хана — Шалтай Батыра. Это было уже в начале тридцатых годов, когда сыновья Джунаид-хана решили попытаться сделать то, что не удалось их отцу: свергнуть Советскую власть, вернуть старые порядки.

Не удалось.

Уже в Москве слушателю Академии связи Тачмамедову была вручена награда за боевые дела. Документ гласил:

«Президиум Центрального Исполнительного Комитета Советов рабочих, дехканских и красноармейских депутатов Туркменской Социалистической Советской Республики в заседании своем от 18 ноября 1929 года за № 19 постановил: наградить тов. Тачмамедова орденом Трудового Красного Знамени Туркменской ССР за умелое руководство и организацию добровольного отряда по борьбе с басмачеством на территории бывшего Полторацкого и Мервского округов, умелый, чуткий подход к рядовым отряда, боевые заслуги в операциях с басмачеством в Ташаузском, Чарджуйском, бывшем Полторацком и Мервском округах Туркменской ССР.

Во исполнение чего означенный орден Трудового Красного Знамени за № 38 прилагается».

4

Он вернулся в Ашхабад спустя четверть века, после долгой разлуки с этим городом.

Однажды Ораз Мамедович шел по городу со своими уже подросшими детьми. Евгений — в седьмом классе, Таня — в восьмом. В этот день он освободился рано. Обычно приходил ночью: после работы задерживался допоздна в штабе народной дружины.

Дети давно уже просили отца показать им, где раньше, в двадцатые годы, проходила граница города, рассказать о старом Ашхабаде. Они не видели ни дореволюционного города, ни довоенного. Приехали сюда в конце пятьдесят четвертого, и теперешний красавец Ашхабад вырос на их глазах из груды развалин, в которые превратило его землетрясение.

Тачмамедов шел с детьми по улицам и рассказывал. Неторопливо шагавший им навстречу старик в халате и лохматой шапке почтительно поклонился ему и, прижав ладонь к груди, поприветствовал:

— Салям!

Ораз Мамедович ответил. Женя удивленно посмотрел на отца. Он знал, что по туркменским обычаям полагается, чтобы первым здоровался младший по возрасту.

— Кто это, папа?

Тачмамедов усмехнулся:

— Басмач один, по тем временам знакомый.

— Басмач?! — у детей округлились глаза.

Они знали о басмачах из книг и кинофильмов. Но чтобы живой басмач ходил сейчас по улицам Ашхабада...

— Ну да. В двадцать четвертом или в двадцать пятом взяли мы его в плен. Темный человек был, обманутый. Я с ним долго говорил, объяснял, что к чему. Вот теперь встречаю иногда, благодарит. У него один сын инженером стал, другой — учитель. А Аннасахат, так старика зовут, боролся против новой жизни, муллы да беки ему мозги закрутили...

Да, не только с маузером и шашкой в руках сражался за Советскую власть Ораз Тачмамедов. Вчерашний батрак, прозревший благодаря революции, он нес своим соплеменникам горячее слово, пронизанное ленинской правдой.

Этой правде и служит он всю свою жизнь.

Павел Никольский ЖАРКИ

Старики поговаривали, что такого снега не было уже лет десять. По утрам мужики, покряхтывая и позевывая, расчищали лопатами тропки к воротам и сараям. От каждого дома шла своя дорожка. Санные следы и тропинки с разных концов села тянулись к площади, к лавкам, к церкви, к дому бывшей волостной управы.

Сойдутся люди с утра, потолкутся около лавок, попробуют самосад друг у друга и — опять по домам, каждый в свой. Стемнеет. Чуть помигают светлячки в замороженных окнах и погаснут один за другим. С вечера еще слышны неясные, приглушенные снегом звуки: хлопнет дверь, звякнет ведро, где-то залает собака. А потом гнетущая тишина наваливается на Ельцовку. Только слышен непрерывный легкий шорох. Идет снег.

Филимонов в такие ночи все ждал чего-то. Боясь пошевелиться, чтобы не разбудить жену, он подолгу лежал с открытыми глазами, чутко вслушиваясь в тишину, и, наконец, засыпал тревожным и беспокойным сном. Утром ночные опасения казались смешными. Он выходил во двор, щурясь от ослепительной белизны, весело брался за широкую деревянную лопату, раскидывал легкий, казавшийся невесомым снег, выпавший за ночь, пробивал дорожку к стайке, где стоял Пегаш. Тотчас на крыльце появлялся хозяин дома, в котором квартировал милиционер, — невысокий рябой мужичок с рыжеватой бородкой:

— Здорово ночевали, Николай Васильевич, с утречком вас! — он снимал шапку и кланялся в пояс.

Белое крупное лицо Филимонова розовело:

— Да ты что, Михалыч, ну сколько тебе говорено? Что ты мне, как попу или купцу, кланяешься? Уж коли ты меня по-простому звать не хочешь, зови официально — товарищ Филимонов, здравствуйте, или еще как. А то нехорошо получается, не по-революционному.

— О-хо-хо, прости меня темного, товарищ Филимонов, — послушно откликался Михалыч, поспешно надевая шапку. — Никак в привычку не возьму. Да и боязно как-то.

— Чего же бояться-то? — сердился Филимонов. — Власть теперь наша. Народная, значит. Служу я в милиции, так ведь она рабоче-крестьянской называется. Вот я, к примеру, рабочий, а ты — крестьянин. И выходит, что милиция общая для нас с тобой.

— Так-то оно так, — тянул хозяин, — но ить все одно власть. К примеру, заарестовать кого может...

— Да за что же тебя арестовывать? — горячился Филимонов. — Убил ты кого или украл что?

— Сохрани бог! — крестился Михалыч. — Не убивец я, греха на душу не возьму... Только время сейчас непонятное, неровен час... — и умолкал, вздыхая, уходил в темные сени.

Сколько ни пытался Филимонов вызвать Михалыча на откровенный разговор, ничего не получалось. Догадывался Филимонов, что не прост Михалыч, да не хочет раскрыться. Милиционер знал, почему. Хотя и были разбиты колчаковцы на Алтае — уже полтора месяца прошло, как освобождены были Барнаул и Бийск, — здесь, в глухом уголке, рядом с тайгой, уходящей к Кузнецким горам, было очень тревожно. Совсем рядом, в Анаштаихе, небольшой деревушке, налетевшие бандиты жестоко расправились с мужиками, отказавшимися идти с ними. В Тогуле зверствовали сынки богачей. Да и в самой Ельцовке за последнее время прибавилось свежих могил. Забили в колчаковщину насмерть Дунькина, Арташкина — мужиков, поднимавших голос против богатеев.

А еще поговаривали, что командир партизанского отряда Рогов свернул на путаную тропку анархии. Отряд его быстро превратился в банду, к которой примкнули и те, кто хотел поживиться, погулять в это тревожное и горячее время, и те, кто в душе накопил звериную ненависть к новой власти, к народу, кто втайне надеялся вернуть старые порядки. И тех и других пока вполне устраивала «программа» Рогова — неподчинение революционным порядкам, дисциплине. Острие «программы» было направлено в первую очередь против коммунистов.

Нет, совсем не случайно начальник бийской уездной милиции, напутствуя Филимонова, предупредил его сухо и строго:

— Обстановка в селе сейчас очень напряженная, товарищ Филимонов. Развернулась невиданная по своей остроте классовая борьба. Нужно быть все время начеку. Не забывайте ни на минуту о том, что вы представляете нашу рабоче-крестьянскую милицию, что в вашем лице крестьяне видят прежде всего представителя Советской, народной власти.

Потом не выдержал официального тона, улыбнулся, протянул руку:

— Ну, Николай Васильевич, успеха тебе... Трудно будет одному, конечно... Если что, сразу сообщай. Поможем, насколько будет в наших силах. Ну, бывай... Смотри там, носа не вешай!

Но странное дело — Филимонов уже две недели жил в Ельцовке, а никак не мог реально ощутить остроту обстановки. Неторопливо и размеренно текла жизнь в селе, словно и не было нигде гражданской войны. Завидя милиционера, встречные осторожно уступали тропинку, степенно здоровались: одни глядели прямо и открыто, доброжелательно, другие — с какой-то тревогой, третьи опускали головы, прятали глаза.

Иногда все же доходили вести и до Ельцовки: пробивались сквозь снега верховые из Бийска, приходили на лыжах из Мартынова. В середине февраля приехал в село нарочный из Бийского уездного оргбюро РКП(б), привез новость: Колчак расстрелян в Иркутске, но контрреволюция в Алтайской губернии снова подняла голову — губревком ввел чрезвычайное положение.

В этот вечер в сельский Совет было не протолкнуться. Накурили до синевы, сидели допоздна.

— Попил он кровушки нашей, проклятый, — бросил чернобородый мужик, сидевший на корточках в углу.

— Да-а... Повластвовал, да недолго, отрубили ему хвост.

— Пусть над налимами подо льдом адмиральствует.

Но разговор больше вертелся вокруг другого: чрезвычайного положения, бандитов, действовавших в округе. Невеселый был разговор...

Шли дни, запахло весной. Неожиданно, когда, казалось, уже должно было поворачивать к теплу, ударили морозы, осадили снег. Установилась дорога, заскрипела звонко и раскатисто под полозьями саней. Из Ельцовки, из других сел потянулись в Бийск обозы — по одному ездить опасались. В конце февраля в Ельцовку приехал Георгий Шацкий, о котором Филимонов уже был наслышан: сын местного купца, он учился в Петрограде, еще до революции вступил в партию, и когда приехал сюда, заставил отца бросить торговлю. Колчаковцы его арестовали, однако ему удалось освободиться и скрыться. И вот теперь он снова появился в селе как член уездного ревкома.

Шацкий сразу понравился Филимонову. Крепкий, темноволосый, с неожиданно светлыми глазами, он говорил горячо и убежденно об окончательной победе Советской власти, о разгроме контрреволюции. Всегда около него толпились люди, слушали его внимательно. И самое главное — он был местный и знал каждого.

С приездом Шацкого жизнь в деревне забила ключом. Теперь в Совете народ толпился с утра до вечера, да и поздно вечером не гас свет в его окошках. Филимонов тоже оставался; теперь вечерами собирались только свои: члены партячейки, которую организовал Шацкий, и сочувствующие, бывшие партизаны.

Вскоре состоялись выборы волостного Совета. Когда зашла речь о председателе, все дружно назвали одну кандидатуру — Шацкого и так же дружно проголосовали.

Разгорелись и страсти. Пробился к столу, путаясь в длинной шубе, мельник Савилов — низкий кряжистый старик — и закричал:

— Это что же, граждане, получается? Одна, стало быть, голытьба управлять будет нами... Мы, люди имущие, готовы всей душой власти помогать, однако требуем соблюдения истинных прав человеческих, данных от бога...

Тогда вскочил Терентий Дымов, его лицо совсем белым показалось в полутьме:

— От какого бога? На горбах наших нажили силу свою... Вот этими руками... Прошлый год все село надрывалось на плотине, а чо мы получили: по фунту да по два хлеба дал, мироед, и все. Теперь права... Нету никаких прав у вас... — он закашлялся, сморщился от боли, сел на место.

Мельник хотел было что-то сказать, но шум поднялся страшный, напрасно председатель стучал ключом по столу. Савилов махнул рукой и пошел к выходу, упрямо наклонив голову, ни на кого не глядя.

Избрали в Совет и Терентия Дымова.

Через два дня Филимонов проснулся от грохота над головой — кто-то отчаянно барабанил по ставням. Он выскочил в сени с наганом, настороженно крикнул: «Кто?» — и услышал знакомый голос:

— Николай Василич, товарищ милиционер, беда! Дымова Терешку убили.

Когда Филимонов прибежал к дому Терентия, там уже толпились люди. Дымов лежал у ворот, неловко закинув голову. В распахнутой настежь калитке стояла жена Дымова, уткнувшись в платок и вздрагивая всем телом. Филимонов поискал глазами вокруг, нагнулся, вытащил из сугроба воткнувшийся туда кусок санного полоза.

— Ох, гады, дождутся, — сказал кто-то сзади Филимонова, скрипнув зубами. Милиционер обернулся.

— Познакомьтесь, Николай Васильевич, — сказал Шацкий, кивая на молодого парня в полушубке. — Ночью приехал.

Они протянули друг другу руки, парень представился:

— Хахилев Александр Никитич, Саша, значит... Уполномоченный из Барнаула по сбору оружия.

Шацкий сказал строго и официально:

— Товарищ Филимонов и товарищ Хахилев, возьмите еще троих человек, на коней и к Савилову. Если сыновья дома, забирайте, везите сюда...

Они постучали в глухую калитку. Залаяла собака и тотчас умолкла. Калитка распахнулась, появился Савилов все в той же длинной шубе.

— Слава богу, свои, — сказал он злым голосом. — Покоя нет.

— А что? Чужие были? — быстро спросил Хахилев с усмешкой.

— Бандиты, истинный бог, бандиты! Трое верхами ломились, понимаешь, а сынов дома нет, вчера еще в Бийск с подводой ушли... Саша, никак приехал? — Савилов недобро взглянул на Хахилева и отступил в сторону. — Ну, чего ж у ворот разговаривать, проходите.

— Оружие есть в доме? — Хахилев показал Савилову мандат уполномоченного.

— Что ты, Александр Никитич, какое там оружие. Дробовик только старенький.... — старик развел руками.

Они осмотрели дом — крепкий и просторный, срубленный давно и надолго, заглянули в амбары. Филимонов переписал всех живущих, на глаз прикинул, сколько хлеба в амбарах.

Савилов, увидев, что Филимонов все записывает в книжку, злобно скривился, придвинулся вплотную, тяжело задышал:

— Пошто пишешь? Может, отбирать будете, а?

— Пока не уполномочен, — с трудом сдерживая гнев, кипевший с того момента, как он увидел мертвого Дымова, сухо ответил Филимонов и поглядел прямо в поблекшие, в красных жилках глаза с острыми зрачками.

Когда вернулись в село и рассказали обо всем Шацкому, он усмехнулся:

— Хитер старый волк. Волчат натравил, а сам в стороне. И сыновей спас — нарочно отправил...

Полетел день за днем, неделя за неделей. Теперь времени не хватало, деревня забурлила. Тем, кто при Колчаке захватил лишние земли, приходилось отступать. Время от времени вспыхивали драки, страшные и жестокие. Филимонов осунулся, похудел. В душе его крепла ненависть к тем, кто, не брезгуя никакими средствами, старался ухватить кусок пожирнее, к тем, кто яростно сопротивлялся новому.

Распутица и вышедший из берегов Чумыш опять отрезали Ельцовку от окрестных сел. Подготовка к севу на какое-то очень короткое время как бы объединила противников: надо было готовить сбрую, инвентарь, лошадей. Стало немного потише.

Но вот отшумели ручьи, подсохли дороги, и только в логах остались пятна нерастаявшего снега. Почти вся деревня ушла на пашни — кто за Чумыш, через гору, кто по дороге на Мартыново. Стали сколачивать дружину, в селе образовалась комсомольская ячейка. Ту молодежь, которая осталась в селе, бывалый солдат Максим Носов обучал вечерами на площади военному искусству.

Буйно взметнулись травы, над Чумышом полоской белой пены распустилась и быстро отцвела черемуха. На косогорах под пихтами и березками вспыхнули оранжевые огоньки — расцвели жарки.

Май прошел спокойно, некоторые уже отсеялись, вернулись в деревню. Стал оживать вечерами клуб. Комсомольцы готовили первую постановку — рассказ в лицах о том, как разоблачили богатея, прятавшего хлеб. Филимонов радовался всему этому. Ему нравился Шацкий, и было приятно, что этому энергичному и принципиальному человеку все удается. Сдружился он и с Александром Хахилевым.

Вечерами Филимонов с удовольствием думал, что и его заслуга есть в том, что в Ельцовке налаживается новая жизнь. Он тоже помогал отправлять хлеб, дважды пришлось ездить в Бийск: охранять обозы, а заодно и уводить тех, кто либо пытался помешать новому силой, либо совершил преступление. Правда, многое и беспокоило — куда-то исчезли сыновья Савилова, все чаще приходили слухи о зверствах банды Новоселова — одного из сподвижников Рогова. Но он промышлял по глухим таежным деревушкам, а Ельцовка была большим селом, и общее мнение было таким, что сюда бандиты не сунутся. Тем более что со дня на день должны были вернуться с пашни все мужики. А тогда им сам черт не страшен.

Этот вечер выдался особенно теплым. Солнце уже зашло за гору, но небо над Ельцовкой было высокое и светлое, без единого облачка. За рекой чисто и звонко куковала кукушка. Филимонов после ужина пришел в клуб: там всегда можно было застать Георгия Шацкого, не говоря уже о Саше Хахилеве — того так и тянуло к молодежи. В маленькой комнатке раздавался хохот — Иван Лучинкин, загримировавшись, изображал бородатого богатея. Филимонов зашел, сел на лавку. Хахилев вдруг сказал, отдышавшись:

— Вот еще милиционера надо изобразить, как он к богатею приезжает на Пегаше. Конь-то у него приметный, с другими не спутаешь...

Снова все засмеялись.

В дверь заглянула жена Шацкого Таисия, нашла глазами мужа, кивнула ему на дверь. Председатель волисполкома вышел, улыбаясь, кинул на ходу:

— Сейчас вернусь.

И действительно, Шацкий вернулся быстро — посуровевший, серьезный.

— Ну, вот что, молодежь, — сказал он строго и решительно. — Марш по домам, сегодня репетиция отменяется: сразу пьесу будем ставить. Быстро, быстро! — повторил он, видя, что кое-кто из комсомольцев намеревается задержаться. Они остались втроем — Шацкий, Хахилев и Филимонов.

— Не будем подростков в это дело путать, — как бы извиняясь, сказал Шацкий. — Сейчас мне передали — в Ново-Каменке банда, собирается к нам в гости. Кого позовем?

Стали перебирать фамилии. Максим Носов, Василий Хахилев, Тихон Дегтярев, Леонид Попов... Вспомнили и других, но многие были еще на пашне, а кое-кто уже успел отправиться в лес — готовить на зиму дрова.

— Да, прохлопали, наверное, мы, — с горечью произнес Шацкий. — Новоселов шутить не любит. Ну да ладно, давайте собирать в Совет всех, кто есть. Пусть сразу оружие захватывают.

Стало уже темнеть, когда наконец собралось человек десять. Винтовки были почти у всех. У Хахилева был один наган, а у Шацкого ничего не оказалось. Он виновато развел реками:

— Надо было домой сбегать, да не успел... Дела тут приготовить надо было, кое-что попрятать.

Сообща решили идти на кладбище — оттуда хорошо просматривалась дорога на Ново-Каменку. Филимонов забежал на квартиру, сказал жене, чтобы не беспокоилась, оседлал Пегаша. Коня он привязал за кладбищем, подошел к товарищам. Залегли за могилами, негромко переговариваясь.

Медленно угасал день, деревня затихала. Филимонов всматривался в неясно белевшую дорогу, убегавшую вниз к лугу. Далеко впереди угадывалась темная полоса леса. Оттуда должна появиться банда. Если Новоселов пошлет человек десять — пятнадцать, тогда они отобьются. А если нагрянет большой отряд?

Стало совсем темно. Только на севере неясно угадывался слабый свет, бледнее светили звезды — наступала уже та пора, когда заря сходится с зарей.

Нервное напряжение, охватившее Филимонова в первые минуты, спало, мысли его текли спокойно и неторопливо. Все то, чем он жил последнее время, тревожные дни, обязанности, казавшиеся порой обыденными и даже скучными, предстали перед ним в совершенно ином свете, наполнились высоким смыслом. Ему казалось, что за спиной своей он слышит дыхание деревни, мирное и спокойное. Теперь Ельцовка была для него совсем не чужой, не той, какой он видел ее в первые дни. Он мысленно представлял себе людей, со многими из которых он за это время познакомился, можно сказать, подружился и которые сейчас не подозревали об опасности. И он, Филимонов, вместе с товарищами должен был защищать их от бандитов.

Здесь, где они лежали редкой цепочкой, словно проходила незримая линия, за которой был иной мир — темный, злобный в своей ненависти и отчаянный в последних попытках остановить приход нового. Угроза, исходившая от сторожкой темной тишины, висевшей над лугом, была облечена для Филимонова в конкретные образы. В памяти вставал Савилов, бегающие взгляды его сыновей, сумевших-таки представить алиби после убийства Дымова, искаженное злобой лицо человека, которого Филимонов задержал однажды со спичками в руках около амбара с зерном.

Не было у него сейчас ни страха, ни чувства неуверенности или нерешительности, посещавшего его в иные моменты службы, сложной и нелегкой. Все было ясно. Филимонов время от времени прикасался к холодному металлу винтовки, и это укрепляло его решимость и уверенность в своих силах.

Раздался чей-то голос:

— Бандиты, поди, дрыхнут, а мы тут покойников караулим...

— Смотри, как бы самому в яму не загреметь, — насмешливо отозвался Хахилев.

И опять молчание. Мучительно тянутся часы. Вот уже и светать начало. Снова туманно обозначился луг, рассеченный дорогой, темная полоса леса. Стараясь согреться, Филимонов поднял воротник пиджака, засунул руки в рукава.

— Может, бандитов-то и не будет, — неуверенно сказал все тот же голос, осипший от холода и потому незнакомый. — Утро уже... Не сунутся, поди.

— Давайте покараулим еще немного, — возразил Шацкий.

Полежали с полчаса, совсем рассвело, над лесом золотисто засветилось длинное узкое облачко.

— Ну, давайте, мужики, по домам, спасибо за службу, — облегченно сказал Шацкий. — Максим, ты сейчас поезжай на пашню, собирай всех, чтоб к обеду здесь были. Наверняка вечером гостей ждать надо. А мы еще здесь с Николаем Васильевичем да Сашей посторожим.

Продрогшие и бледные мужики поднялись, закинули за плечи винтовки, переговариваясь, пошли гурьбой к сонной еще деревне.

Когда они скрылись, Саша Хахилев принялся делать гимнастику, разминаясь. Шацкий встал, потянулся, мечтательно сказал:

— Смотрите, какая заря красивая....

И в этот момент Филимонов увидел вооруженный отряд, быстро и бесшумно идущий рысью из леса.

— Бандиты! — сказал он вполголоса, удивляясь своему спокойствию.

О попытке остановить банду не могло быть и речи: новоселовцев было человек сорок — пятьдесят, а у них — всего две винтовки и два нагана.

— Пошли логами, — сказал Хахилев. — Уйдем к Юрьевым, на мельницу, там решим, что делать, может, удастся мужиков собрать.

Они пошли широкой ложбиной, оставляя следы на росистой траве. Филимонов вел Пегаша в поводу. Перешли речушку Ельцовку, подошли к маленькой старой мельнице — ее содержали Юрьевы, на них можно было положиться. В это время до слуха донесся чей-то крик, хлопнул выстрел. Банда ворвалась в село.

Они все правильно рассчитали — за мельницей, немножко в стороне от дороги на Мартыново стояла изба, сейчас она пустовала. Вряд ли кому пришло бы в голову искать их там, да и редким березняком, кустарником вдоль Ельцовки можно было уйти к Чумышу, перебраться на ту сторону. Но они не знали того, что бандитам, собственно говоря, нужны были именно их головы, потому что они, эти люди, представляющие Советскую власть, очень хорошо вели дело, и крестьяне потянулись к ним, почувствовали, что это близкая трудовому человеку власть. И еще одного не знали они: пока они пробирались лугом, из села злые глаза внимательно следили за ними: конь у Филимонова был действительно приметным.

Он догадался об этом, когда, движимый чувством тревоги и ответственности за судьбу тех, кто шел рядом с ним, задержался на несколько секунд и внимательно огляделся вокруг. Ему послышался неясный шум, а через несколько секунд он различил дробный перестук копыт. Решение созрело тотчас же: надо принять удар на себя, пусть бандиты думают, что он один. Филимонов успел сказать Шацкому и Хахилеву, чтоб те спрятались, отдал им свою винтовку и метнулся в седло.

Рванулась навстречу дорога. И мчались наперерез из-за редких берез всадники: какие-то растрепанные и небритые мордастые парни с мутными хмельными глазами. Филимонов круто поднял на дыбы Пегаша, забирая на косогор, подальше от избушки, рванул из кобуры наган, дважды разрядил его в замелькавшие совсем рядом фигуры, но было уже поздно — на руку обрушился удар шашки. Следующий удар пришелся по голове. Последнее, что увидел Филимонов перед глазами, — крупные, яркие жарки, горевшие оранжевым пламенем.

* * *

Ясным июньским днем мы идем к берегу речки с участковым уполномоченным Целинного отдела милиции Алексеем Корнеевым — стройным молодым мужчиной в голубой аккуратной рубашке. Его хорошо знают в Ельцовке — этом большом селе — центре совхоза. Мне уже рассказали, что здесь, в Ельцовке, год спустя после гибели Шацкого, Хахилева и Филимонова другой милиционер — Андрей Тишкин — проявил геройство при ликвидации одной из последних бандитских групп, главарем которой был некий Лебедев. Милиционер сумел выследить глухой зимой бандитов, затаившихся в таежной берлоге, и пришел туда с истребительным отрядом. Несмотря на тяжелое ранение, он мужественно сражался до конца боя.

Известно мне и другое. Как мне сказали в Целинном, Алексей Корнеев — один из лучших уполномоченных в районе. Здесь не бывает нераскрытых преступлений. И был случай, когда Алексей первым шагнул в полутьму магазина, где затаились два вооруженных грабителя. Алексей Корнеев много знает о Филимонове — он давал мне посмотреть свою тетрадь, в которой записаны некоторые рассказы очевидцев тех далеких лет.

Мы проходим мимо приземистого здания маслозавода, стоящего в отдалении от села, почти там, где когда-то была маленькая мельница, подходим к косогору, на котором толпятся березы.

Алексей останавливается, тихо говорит:

— Вот здесь... Шацкого и Хахилева тоже зарубили, Хахилева уже раненого добивали.

Он снимает свою фуражку с твердым блестящим козырьком. Мы стоим молча, слушая шелест листвы и далекое кукование кукушки, смотрим на березы, на молодую траву и оранжево полыхающую россыпь жарков, которые цветут здесь и сегодня.

Юрий Кларов ДОПРОС

Этот разговор мало чем напоминал обычные допросы. Да и происходил он не в кабинете следователя, а в большой юрте, возвышавшейся шестигранником на обрывистом берегу горной Катуни. Несколько грубо обструганных табуреток, пирамида винтовок, а на стене плакат с оборванным кем-то на курево уголком: красноармеец в буденовке, указывая пальцем на присутствующих, строго спрашивает:

«А что ты сделал для фронта?»

Необычным было все: следователь, в недалеком прошлом батрак, а затем рядовой 57-го Сибирского полка; время — неспокойный на Алтае ноябрь 1921 года и та сложная обстановка, которая сложилась в Усть-Коксе, отрезанной белобандитами от уездного центра.

Последние недели партийные и советские работники Уймонского района Горного Алтая жили в постоянном напряжении: поступили сведения, что сильно потрепанные в начале года регулярными частями Красной Армии группы кайгородовцев вновь спустились с гор. От обещанного уездом отряда в 500 штыков не было никаких сведений. То ли его по каким-то причинам не отправили, то ли он был разгромлен бандитами. Ходили слухи, что бандиты захватили Учембек, Онгудай и сжимают кольцо вокруг Улалу. Слухам не верили, но проверить их не удавалось: посланные на разведку люди не вернулись. Внешне село жило своей обычной жизнью, но тревога таилась в каждой юрте, каждой избе.

Посоветовавшись с председателем ревкома и командиром чоновцев, начальник милиции района Александр Васильевич Чернов приказал раздать всем коммунистам и комсомольцам оружие. Люди по ночам не спали, вслушиваясь в шум Катуни. Общее напряжение еще более усилилось, когда на околице села обнаружили убитого чоновца. Голова паренька была отрублена, на груди, прижатый камнем, белел листок бумаги:

«Так будет со всеми большевиками. Ждите нас».

И село, затихнув, ждало — страшного, неизвестного.

И вот вчера чоновцы задержали всадника. Когда его окликнули, он пустил свою резвую лошадку во весь мах. Может быть, ему и удалось бы уйти, если бы не милиционер Филиппов, который, проскакав две версты по дну оврага, выскочил ему наперерез, загородив дорогу. Всадника ссадили с лошади, сорвали с него оружие.

— Кто такой?

— Охотник из Чибита.

— А почему бежал?

— Испугался. Шибко много людей, много ружей...

Неизвестного доставили к Чернову. Допрос ничего не дал: неизвестный по-прежнему утверждал, что он охотник. И вот его вновь привели к Чернову, в эту юрту, которая одновременно была кабинетом начальника милиции, залом для совещаний и складом оружия.

Александр Васильевич ходил крупными шагами по устланному шкурами полу юрты, раскуривал трубку. Казалось, все его внимание поглощено этим нехитрым делом и он совершенно не замечает милиционера Филиппова, сидящего у выхода с винтовкой между колен, и задержанного — низкорослого, худощавого, с узким разрезом испуганных глаз, одетого во франтоватую барнаулку и мягкие сапоги без каблуков.

В юрте было жарко натоплено, и задержанный, видимо, изнывал от жары в своей добротной шубе. Его смуглое скуластое лицо лоснилось от пота, пот скатывался по лбу, застилая глаза. Комкая заскорузлыми красными руками овчинную шапку с цветастой шелковой кисточкой, он время от времени вытирал ею лоб и сипло вздыхал, ловя ртом воздух, как таймень, выброшенный на берег.

От показаний этого человека зависела жизнь сотен людей. Где бандиты, что они замышляют, какими располагают силами? На все это ответить мог только он один. Чернов во что бы то ни стало должен был добиться от него правды. Но как это сделать?

Александр Васильевич не сомневался, что неизвестный связан с кайгородовцами и послан ими в Усть-Коксу на разведку. Об этом свидетельствовало многое. Копыта лошади задержанного были обмотаны тряпками, курок новенького японского карабина на боевом взводе, в суме — хлеб, несколько банок консервов, монгольский нож и фляга со спиртом, а к строевому кавалерийскому седлу подвешены для отвода глаз два убитых тушканчика-прыгуна.

Разве на охоту в горы едут с карабином и обматывают копыта лошади?

Но Чернов хорошо знал алтайцев и их обычаи, он сам был наполовину алтайцем и прожил здесь много лет. Алтаец простодушен и правдив, но, раз солгав, он уже до конца будет стоять на своем. Неизвестного теперь не заставят сказать правду ни улики, ни угроза смерти. «Если алтаец выбрал дорогу, он с нее уже не свернет, даже если она ведет его в пропасть», — говаривал отец Чернова, который был кумандинцем. Эти слова Александр Васильевич хорошо запомнил. Если выбрал дорогу... Но разве человек, сидящий перед ним, выбирал себе дорогу? Нет, он пошел по чужой стежке. Пошел и заблудился, увяз в глубоком снегу. Неужто он отвернется, когда друг укажет ему его настоящую дорогу? Ослепнуть может каждый, но кто захочет остаться слепым?

Чернов не верил в бога, о котором ему рассказывала мать, забитая крестьянка, никогда не выезжавшая за пределы Бийского уезда. Он видел слишком много несправедливости, батрача у богатеев и плотничая в артели, и слишком много смертей на фронте. Но он все-таки верил в чудеса, в те чудеса, которые делает с людьми правда, за которую он проливал кровь. Она, эта правда, была проста и бесхитростна, как весь уклад жизни бедняков, как добытая потом краюха крестьянского хлеба. Понять эту правду мог каждый, надо было только ее увидеть. Перед ней складывали оружие полки, ей открывались сердца ожесточившихся от несправедливости людей. И она победно шла от края до края по всей русской земле. Не выдержит натиска этой правды и человек в барнаулке. Не должен выдержать...

Чернов тяжело сел на скрипнувшую под ним табуретку, выбил золу из трубки и, ловя взглядом ускользающий взгляд задержанного, устало сказал:

— Давай говорить честно. Я не хочу с тобой хитрить. Советской власти хитрить ни к чему. Советская власть — честная власть, она власть бедняков: моя, твоя, его, — кивок в сторону Филиппова. — Я не могу тебе поверить. И тебе никто не поверит. Ты выдаешь себя за теленгита, но не знаешь, какие ставят юрты в Чибите, и сидишь на лошади, как шорец.

— Я только бедный охотник, — сказал задержанный, и пот еще обильней заструился по его лицу.

— Охотник не стреляет тушканчика, не растрачивает на него патронов, он ставит на тушканчика силки. Охотник стреляет колонка и рысь — для меха, а кабаргу и косулю — для мяса. Охотник не берет в горы карабин и не обматывает ночью копыта своей лошади. Охотнику нечего делать около Усть-Коксы, где давно нет крупной дичи. Ты кайгородовец и приехал к нам не с добром, а со злом. Да, со злом, и поэтому не смотришь мне в глаза. Твои глаза бегают, как бурундуки, завидевшие ястреба. И я знаю, чего ты хочешь. Ты хочешь, чтобы все тучные пастбища вновь отошли к богатеям, а бедняки пухли бы от голода и пасли чужие стада. Ты хочешь, чтобы наши дети умирали от болезней и надрывались на рудниках...

— Нет, начальник, я не хочу счастья богатым, нет...

— Но за богатых сражается генерал Кайгород, которому ты служишь и который дал тебе коня и карабин. Три дня назад бандиты убили нашего товарища, алтайца из племени куманди кижи. Он был совсем молодой, у него еще не было бороды и усов, и он не успел поцеловать ни одной женщины, но он был настоящий мужчина с сильными руками и чистым сердцем. Он хотел счастья и свободы для всех бедняков Алтая, он с винтовкой в руках защищал это счастье. И вы его за это убили, отрезали ему голову и надругались над ней...

— Я его не убивал, начальник...

— Нет, раз ты кайгородовец, значит, ты его тоже убивал. Тебе дали карабин, чтобы ты убивал своих братьев. И сейчас его мать в аиле Тебекер рвет на себе седые волосы и проклинает тебя — убийцу. И вместе с ней тебя проклинают все матери Алтая, чьи сыновья сражаются за правое дело. Ты приехал к нам не как гость, а как вор. Ты хотел здесь все разведать, чтобы Кайгород мог убить меня, сына бедняков — кумандинца и русской, его, Филиппова, который получил чахотку на рудниках, и наших товарищей, крестьян и рабочих. Ты не рассказал о себе правду, но о тебе рассказывают твои руки. Не прячь их, тебе их не надо прятать. Это рабочие руки. Кайгород такие руки презирает, мы ими гордимся. У тебя желтая кожа на ладонях и коричневые обломанные ногти, твои пальцы в трещинах. Ты дубил кожи, ты их мял и скоблил на кожевенном заводе. Тебе тяжело доставался хлеб. Ты редко был сытым, не была сытой и твоя жена, плакали, выпрашивая хлеб, твои дети. У нас таких, как ты, много, но они, в отличие от тебя, настоящие люди, ни один из них не стал предателем и не променял свет правды на консервы и карабин. Для них честь дороже золота. А тебе, как бездомной собаке, Кайгород бросил подачку, и ты сейчас же забыл про своих братьев бедняков. Не бойся, мы тебя не убьем. Отправляйся к своему Кайгороду, подползи на брюхе к его сапогам, лизни языком его генеральскую руку и расскажи ему обо всем, что ты здесь видел. Может быть, он бросит тебе кость. Грызи ее. Иди и подумай обо всем, что я тебе сказал. Хорошо подумай. Ты бедняк, и мы тебя не тронем. Мы воюем только с богатеями. Иди!

Чернов искоса наблюдал, как желтеет лицо задержанного, как судорожно перебегают его пальцы по завиткам овчины и тиком дергается щека. Нет, никто не может противостоять великой правде! Кривятся под редкой щетиной губы, стекают по острому подбородку капли соленого пота. Что может ответить этот человек, оглушенный и раздавленный словами правды?

— Не сердись на меня, начальник, я не враг, я не хочу быть врагом, — шепчут его губы.

Чернов молча подходит к двери, отбрасывает полог.

— Иди, чего ты ждешь?

Задержанный осторожно встал, шапка выпала из вздрогнувших рук и покатилась по полу. Он нагнулся за ней, поднял, нахлобучил на голову. Вопросительно посмотрел на Филиппова, который сидел все в той же позе, сжимая коленями винтовку. Обернулся к Чернову, жалкий, растерянный.

— Уходи!

Один робкий шаг, другой... На миг застыл в проеме черной тенью, и вот в юрте осталось только двое — Чернов и Филиппов.

С минуту они молчали. Чернов тяжело дышал, словно без отдыха взбирался на высокую гору. Молчание прервал Филиппов.

— Зря отпустил его, Александр Васильевич, — глухо сказал он, свертывая непослушными пальцами козью ножку. — Кайгород теперь не нарадуется.

— Не вернется он к нему, не сможет.

— Как знать...

Филиппов встал, передернул затвор винтовки.

— Сиди, — коротко сказал Чернов.

— Как знаешь, Александр Васильевич, начальству видней...

Много дел у начальника милиции района. Надо проверить посты, привести в порядок бумаги, потолковать с людьми. Птицей летит время, но сегодняшней ночью оно не торопится. Полчаса, час, полтора... Неужто ты совершил ошибку, Чернов? Может, сейчас, когда ты раскуриваешь трубку, лазутчик, посмеиваясь над твоим легковерием, карабкается по горной тропе? Всякие люди бывают. Чернов, а доверие дороже золота: его нельзя дарить каждому. И у человека с темной душой бывают мозолистые руки. Разглядел ли ты его душу?

Над Усть-Коксой опустилась ночь. Черная, как сажа, алтайская ночь. Густая темень, наполненная шорохами и неожиданностями. Протяжно всхлипывает обиженным ребенком ночная птица, изредка стучат тяжелые сапоги патрульных. В юрте темно, только горит в углу свечка.

Как-то на фронте в дни затишья, когда в разговорах убивают время, товарищ Чернова по роте разбитной Фомин то ли шутя, то ли всерьез говорил, что в каждом человеке, как в железной клетке, зверь сидит — до поры до времени тихо сидит, как будто и нет его. А сбей замок, и выскочит он на свободу, безжалостный, клыкастый. Его карамелькой не обманешь, ему кровь подавай. И в офицере этот зверь сидит, и в солдате, и в бабе твоей, с которой ты жизнь свою прожил.

Слушая его, солдаты посмеивались, вроде соглашались. А потом, через недельку после того разговора, пошли они за языком. Не впервой, а не повезло, на секрет напоролись. Фомина штыком в грудь ранили. Просил оставить его, не мучаться. А ведь не бросили его... Тащили под огнем да под немецкими ракетами. Своей жизнью рисковали, а товарища спасли. Кто бы их упрекнул, если б оставили? Да никто. А вот не сделали этого, совесть не позволила.

Чернов посмотрел на изувеченную пулей кисть левой руки — память о той ночи — и улыбнулся. Не в каждом, значит, зверь сидит, а если он и есть в ком, то человек над ним хозяин: может крепкие замки на клетку навесить да голодом извести своего зверя. Нет, Фомин, человек — не зверь, человек — это человек. И тот, кого он допрашивал, тоже человек, и честь он свою бережет, и голову на плечах имеет, и гордости ему не занимать. Так-то, Фомин, если людям не верить, то и себе верить нельзя...

Александр Васильевич прицепил маузер, набросил на плечи старую кавалерийскую шинель и вышел из юрты. Его обволокла, закутала темень. Чтобы глаза привыкли к темноте, он на миг застыл у юрты и зажмурился. Ему показалось, что его кто-то зовет. Нет, не показалось...

— Начальник, а начальник! — явственно шептал чей-то голос.

Чернов обернулся, всматриваясь в размытое ночью лицо человека в овчинной шапке.

— Чего тебе?

— Я пришел, начальник...

— Зачем?

— Я не мог уйти, начальник, — быстро заговорил человек, будто опасаясь, что ему не дадут высказаться до конца. — Мои ноги не слушали меня, они не хотели уходить от твоей юрты, а сердце говорило: «Ты должен рассказать всю правду, и большой начальник тебя простит». Я лгал тебе, начальник, и мне стыдно, что я замутил правду ложью. Я не охотник, и я пришел от Кайгорода, но я не хочу ему служить и лизать ему руки. Я настоящий мужчина и умею держать ружье. Кайгород твой враг и мой враг. Мы вместе будем биться с Кайгородом и победим его. У тебя большое сердце, начальник, а большое сердце — это большая мишень, в нее попадет даже плохой стрелок. Но пуля Кайгорода минует твое сердце. Ты должен долго жить. Поэтому слушай правду, одну только правду...

Они прошли в юрту. И там шорец рассказал Чернову, как он попал к бандитам, как обещал им разведать положение в Усть-Коксе. Он рассказал про состав банды, про ее планы и поклялся предками сделать все, чтобы отстоять власть бедняков.

А через час в той же юрте собрались коммунисты и активисты села. На повестке дня был только один вопрос — оборона Усть-Коксы от белобандитов.

Лазутчик сообщил, что банда насчитывает семьсот штыков и около трехсот сабель. Нападение на Усть-Коксу намечено на 17 ноября. На совещании было решено объединить в единый отряд чоновцев, милиционеров и красноармейцев стоявшего в селе взвода, а также всех коммунистов, способных носить оружие, не исключая женщин. Командовать этим отрядом было поручено Чернову. Одновременно был разработан в деталях и план уничтожения банды, предложенный Александром Васильевичем. Немалая роль в этом плане отводилась недавнему лазутчику, который должен был ввести бандитов в заблуждение.

Провожая его на рассвете, Чернов говорил:

— Значит, запомни: в Усть-Коксе никто не ждет нападения. Пулеметов нет, чоновцев нет... Понял?

— Все понял,начальник.

— И чтоб остался живым. У нас еще с тобой впереди много дел.

— Останусь живой, начальник.

Чернов располагал силами почти в два раза меньшими, чем противник. Но он твердо верил в успех.

Бандиты, подтянув в ночь на 17 ноября к Усть-Коксе конницу и пехоту, утром начали наступление. Они собирались взять село одним ударом. Действительно, сопротивление оказалось слабым. Вяло отстреливаясь, красные отходили. Но, когда основные силы бандитов уже входили в село, с флангов неожиданно ударили восемь замаскированных пулеметов. Прокатилось мощное «ура!», и в село с трех сторон хлынули, стреляя на ходу, его защитники, а с тыла выскочил из оврага конный отряд, возглавляемый Черновым. Бой длился несколько часов и закончился полным разгромом банды. Бандиты потеряли около трехсот убитыми и ранеными, двести человек сдались в плен.

В этом бою Чернова повсюду сопровождал всадник на темно-серой лошади: шорец выполнил обещание, данное им начальнику милиции, — он справился с ответственным поручением и остался живым...

За мужество и находчивость во время боя в горах Александр Васильевич Чернов по ходатайству Алтайского губисполкома был награжден орденом Красного Знамени за № 11707. А о том, что предшествовало его подвигу, знали немногие...

Шли годы. Давно уже были уничтожены на Алтае последние бандитские группы, их жалкие остатки сдались или ушли в Монголию. По решению обкома партии Александр Васильевич в 1925 году был назначен помощником прокурора по Ойротской области, а затем был избран народным судьей города Бийска. Отошло в прошлое многое, но навсегда остались в его памяти события той беспокойной ноябрьской ночи 1921 года, когда он после допроса отпустил бандитского лазутчика, поверив его рабочим рукам.

И, вспоминая на совещании молодых следователей о том необычном допросе, он говорил: «Мы в свое время даже не знали такого слова «криминалистика». Вы же взяли на свое вооружение судебную баллистику и словесный портрет, графическую экспертизу и следоведение, химию и фотографию. Но, широко пользуясь этим, никогда не забывайте про своих верных помощников — простых людей. Помните, что самое мощное оружие советского следователя, которое мы вам передали из рук в руки, — это правда революции, правда, перед которой никто не может устоять. Вы не просто следователи, вы советские следователи. Вы работаете для народа и с помощью народа. В этом ваша сила».

Чернов умер в 1930 году. Его хотели похоронить в столице Горного Алтая городе Улалу (ныне Горно-Алтайск), но каракольцы, среди которых он пользовался большой любовью и авторитетом, настояли на том, чтобы его похоронили в их селе. И тело Александра Васильевича покоится на площади села Каракол, Онгудайского района, Горно-Алтайской автономной области. Приводя к могиле Чернова своих внуков, старики обычно рассказывают о нем и говорят: «Пусть у тебя будет такое же большое сердце, как у него. Пусть оно вместит в себя любовь к людям и веру в друзей, пусть оно будет твердым, как железо, когда ты повстречаешься с врагом».

Татьяна Браткова ТОВАРИЩ НАРОДНЫЙ КОМИССАР

Он стоит у причала Бакинского порта. Огромный белоснежный красавец, который почему-то называется паромом, хотя по виду это настоящий океанский лайнер. Он стоит последние минуты, привалившись к причалу, словно в нерешительности. Может быть, кораблю, как и человеку, немного страшно первый раз отправляться в дальний путь? А у этого впереди первый рейс — через Каспий. Самый первый, если не считать дорогу по Волге сюда, в Бакинский порт, от места своего рождения — стапелей Сормовского завода.

Наконец, словно решившись, великан трубно выдыхает «Пора!». Причал медленно уходит в сторону, и невысокие каспийские волны начинают суетливо подпрыгивать у борта, словно стараясь разглядеть поближе огромные черные буквы — имя нового корабля:

«Гамид Султанов».

В этом году ему исполнилось бы 78... Он не успел сделать всего, что мог. Не успел решить десятки важнейших государственных проблем нарком. Не успел помочь сотням людей чуткий и внимательный человек. Не смог увидеть своих детей взрослыми отец...

Тридцать лет назад, в самом расцвете сил, Гамид Султанов был предательски вырван из жизни...

Но и то, что успел сделать за свою не очень долгую жизнь коммунист Султанов, по праву ставит его в один ряд с выдающимися деятелями нашей партии.

Это очень трудно — рассказать о человеке, которого ты никогда не видел, который ушел из жизни, когда многих из нас еще не было на свете. Как увидеть за пожелтевшими листочками архивных документов, за старыми фотографиями, за скупыми строчками, высеченными на мраморе мемориальных досок, живого человека? Как услышать через десятилетия биение его сердца?

Я хожу по улицам его родного города — по тем улицам, где когда-то проходил он. Вчитываюсь в широкие летящие строчки, написанные его рукой. Расспрашиваю людей, которые когда-то знали его, работали вместе с ним. Сохранившиеся стенограммы телефонных разговоров, кажется, доносят до меня его голос.

...Однажды — это было в декабре 1919 года — к тифлисской гостинице «Дворцовые номера» подкатила извозчичья пролетка... Пока вышедший из нее молодой мужчина расплачивался с извозчиком, расторопный швейцар, мигом оценивший обстановку, подхватил чемоданы. Приезжий предъявил документы на имя инженера Омарова, чрезвычайного представителя правительства Горской республики, и, не справляясь о цене, потребовал лучший номер. Через несколько дней его видели в обществе министра внутренних дел Ноя Рамишвили. Это не прошло незамеченным.

Рамишвили был очарован молодым дагестанцем. Он, конечно, понимал, что представитель Горской республики приехал не для того, чтобы в такое сложное время знакомится с достопримечательностями столицы Грузии, но, как воспитанный человек, не торопился с вопросами.

На десятый день утром секретарь доложил министру: господин Омаров просит его принять. Рамишвили понял: наконец-то предстоит деловой разговор. После первого визита вежливости, нанесенного ему Омаровым в день приезда, они встречались уже раза два в неофициальной обстановке. А теперь Омаров опять пришел сюда...

— Просите, — кивнул Рамишвили секретарю, и сам пошел к дверям, чтобы встретить посетителя.

— Итак? — улыбнулся он, когда гость расположился в удобном низком кресле. — Чего хочет от нас ваше правительство?

— О, вы деловой человек, господин Рамишвили, — засмеялся Омаров, раскуривая предложенную ему сигару. — Что называется, быка за рога... Это даже лучше — без дипломатических реверансов. Итак, нам нужно оружие, иначе мы не сможем противостоять натиску большевиков.

— И много? — осторожно поинтересовался министр.

— Да нет, в общем-то пустяки. Гранаты. Пулеметы. Винтовки. С патронами, разумеется... Всего три вагона...

Рамишвили поморщился. Это стоило больших денег. А откуда у Горской республики деньги? Сейчас начнет просить кредит. А о каком, к чертям, кредите может идти речь, когда завтра, может быть, от этой самой республики останется одно воспоминание...

— О, я вас понял, господин министр, — снова рассмеялся Омаров. — Я понял, что вас смущает... Деньги есть. — Он поднял вверх дымящуюся сигару и отчеканил. — На-лич-ные...

— Ну, тогда совсем другое дело, — повеселел Рамишвили.

Деньги, действительно, были... Новенькие, хрустящие николаевские пятисотрублевые ассигнации...

Вот уже четвертый день подряд ровно в половине десятого эта девушка появлялась в вестибюле «Дворцовых номеров». Проскользнув мимо портье, она стучала в дверь к инженеру Омарову. Сегодня портье даже позволил себе подмигнуть ей, как старой знакомой. А в первый день, он, ступая неслышно, подошел вслед за ней к дверям номера и наклонился к замочной скважине.

В замочную скважину был виден край ширмы и кресло. Девушка шмыгнула за ширму, и через минуту в кресло, шурша, упало платье. Успокоенный портье вернулся к своей конторке. Ничего подозрительного в таком визите не было. Он бы изменил свое мнение, если бы увидел, как Омаров передал девушке за ширму... ножницы, а спустя несколько минут принял от нее несколько объемистых пачек с деньгами. Откуда было знать портье, что девушка, открыто появлявшаяся в гостинице на глазах у шпиков, посланница легендарного Камо, азербайджанская подпольщица Асмик Папьян, которая нелегально привезла в Тифлис деньги для закупки оружия. Где было догадаться об этом портье, когда сам господин министр внутренних дел не подозревал, что обласканный им инженер Омаров — член Кавказского подпольного краевого комитета партии, азербайджанский революционер Гамид Султанов и что закупленное им у меньшевистского правительства оружие с нетерпением ждут в Баку.

Инженер Омаров беспечно кутил в Тифлисе... Вагоны с винтовками и гранатами медленно двигались к границе. Оставалось самое трудное: вывезти вагоны из Грузии вовсе не в направлении Горской республики...

Утром у порога гостиницы к Султанову подошел незнакомый человек, держа в руке незажженную папиросу.

— У вас нет случайно спичек?

Наклонившись к огню, быстро проговорил:

— Вагоны задержаны в пограничном городе Душети, — и пошел по улице, не оглядываясь.

Действовать нужно было немедленно, пока не разобрались, куда же все-таки следовали вагоны. Но как?

Омаров ворвался в кабинет начальника контрразведки Гедиа, пылая праведным гневом.

— Безобразие! Вы ответите за это! Пользуетесь тем, что господина министра нет сейчас в Тифлисе! Вагоны отправлены по его личному распоряжению!

Гедиа пытался что-то возразить, но Омаров так бушевал и так напирал на свою дружбу с господином министром внутренних дел, с одной стороны, и на свою высокую дипломатическую миссию, с другой, что Гедиа решил не связываться: стоит ли из-за трех вагонов ссориться с таким человеком... Он поднял телефонную трубку и приказал немедленно снять с вагонов арест.

— Мне сообщат о результатах, — успокоил он Омарова, — подождите здесь, если угодно...

Час показался вечностью. Наконец телефон зазвонил.

— Ваши вагоны пересекли нашу границу, — любезно сообщил Гедиа.

Омаров встал. Церемонно откланялся. Через час он бесследно исчез из Тифлиса.

Азербайджанские коммунисты готовились к свержению ненавистного мусаватистского режима. Создавались рабочие дружины. Теперь они были хорошо вооружены — три вагона закупленного «инженером Омаровым» оружия дошли по назначению.

В феврале 1920 года в подполье состоялся первый съезд коммунистических организаций. Из многочисленных раздробленных групп была создана единая Коммунистическая партия Азербайджана. Гамид Султанов был избран в состав ее Центрального Комитета, а также в состав временного военно-революционного комитета.

Мусаватистский режим доживал последние дни. Было решено попытаться избежать кровопролития и предъявить парламенту ультиматум о добровольной сдаче власти. Для ведения переговоров выделили группу во главе с Гамидом Султановым. Это было 27 апреля 1920 года.

И вот они сидят друг против друга: пятеро коммунистов и пять представителей мусаватистского парламента. «Государственным мужам» явно не по себе от спокойной уверенности тех, кого еще вчера разыскивали по городу их полицейские ищейки, чтобы бросить за решетку. И от слова «ультиматум» они ежатся, как от холодной воды, все еще не желая признать, что потерпели полное поражение. Они изворачиваются, хитрят, пытаются найти хоть какую-нибудь лазейку.

— Господа! Господа! — заламывает руки возглавляющий парламентскую группу министр Хасмамедов. — Это безумие! Вы хотите отдать наш Азербайджан русским! Подумайте о престиже нации!

И осекается, наткнувшись на взгляд Султанова.

— О каком престиже нации вы говорите? Вы, отдавшие родину на поругание иностранным интервентам! На вашей совести кровь невинных людей! Беззаконие. Взяточничество. Коррупция. Спровоцированная вами армяно-мусульманская резня. Народная нищета. Вот что вы принесли Азербайджану... Хватит, господа! Мы даем вам на обсуждение нашего ультиматума двенадцать часов...

За плотно занавешенными окнами уже много часов подряд мусаватистский парламент обсуждал ультиматум большевиков.

А по всем прилегающим улицам под покровом спустившейся на город теплой ночи стягивались к зданию парламента вооруженные отряды рабочих.

В штаб поступали донесения:

— Восставшие захватили почту, телеграф...

— Вокзал...

— Радиостанцию...

— Военные корабли вышли на рейд и направили свои орудия на здание парламента...

— Солдаты переходят на сторону восставших...

Султанов, окруженный вооруженными рабочими, стоял против массивных резных дверей парламента. Время, данное на обсуждение ультиматума, истекало, а ответа мусаватисты пока не давали.

— Ну что ж, — сказал Султанов, поправляя на боку тяжелый маузер, — придется их поторопить.

И шагнул к дверям.

В начале дебатов парламентарии, созванные на экстренное заседание, еще соблюдали какой-то порядок. Просили слова, выступали, соблюдая очередь. Но по мере того как за окнами постепенно опускался вечер, усиливалась паника. Вскакивали, перебивали друг друга, то и дело нервно взвизгивал колокольчик в руках председательствующего. Одно за другим поступали сообщения о победах восставших, и с каждым сообщением все меньше становилось тех, кто призывал к вооруженному сопротивлению.

Наконец, уже поздно вечером, на стол перед председательствующим легла телеграмма.

Он прочитал ее, тяжело поднялся. Одна щека у него дергалась. В зале повисла гробовая тишина. Все поняли: произошло что-то очень важное.

— Господа, Красная Армия наступает на Ялому. Через несколько часов они будут здесь... Это конец, господа...

В напряженной тишине особенно гулко зазвучали шаги. Кто-то шел, твердо и уверенно ступая, к столу президиума. Многие знали Гамида Султанова, и то, что один из руководителей большевиков посмел вот так, один, войти в зал, где заседала буржуазная элита Азербайджана, яснее всякой телеграммы показало: это конец.

Султанов встал перед столом президиума, обвел глазами замерший зал и не мог удержаться от улыбки: очень уж перепуганные лица были у «государственных мужей».

— Господа! Судя по тем словам председательствующего, которые я уловил, обстановку вы оценили совершенно правильно. Парламент окружен вооруженными отрядами рабочих. Красная Армия будет в городе на рассвете. Время, отведенное на обсуждение ультиматума, истекло. А посему...

Он медленно пошел к дверям. Все головы повернулись ему вслед. Он распахнул дверь и сделал широкий жест рукой:

— Прошу, господа!

Все так же молча, низко опустив головы, парламентарии один за другим торопливо покидали зал...

Утром 28 апреля в Баку вступили передовые части XI Красной Армии. В этот же день создано было Советское правительство во главе с Нариманом Наримановым. Гамид Султанов был назначен на пост наркома внутренних дел.

Он был среди тех, кто, уйдя в глубокое подполье, рискуя жизнью, готовил социалистическую революцию в Азербайджане. Он был в первых рядах восставших в историческую ночь 27 апреля 1920 года и в буквальном смысле слова своими руками вырвал бразды правления у поверженного мусаватистского парламента. А теперь народ доверил ему защищать революцию.

Это было трудное время. Неспокойно было в уездах. Контрреволюция, побежденная в открытом бою, затаилась. Вооруженные банды совершали налеты на города и селения, зверски расправлялись с теми, кто открыто встал на сторону новой власти, запугивали и грабили население. То тут, то там вспыхивали антисоветские мятежи.

— Товарищ Гамид! Проснитесь! Товарищ Гамид!

Кто-то трясет его за плечо. Проснуться трудно. Веки словно склеены — не разлепить. За все дни, проведенные в Акстафе, было столько дел, что выспаться толком ни разу не удалось. Все откладывал — на обратном пути, в Баку, в поезде высплюсь. Вот и выспался! Трех часов еще не прошло, как выехал. Что у них стряслось?

Подергал себя за волосы, отгоняя сон. В полумраке вагона расплывшимся пятном — лицо начальника отряда красногвардейцев, сопровождавшего его в Акстафу.

— Товарищ Гамид, вам телеграмма!

Сна как не бывало. Сразу глянул на подпись: Нариманов. В скупом свете фонаря с трудом разобрал строки:

«Бежавшие из Баку мусаватисты организовали антисоветский мятеж в Гяндже. Вы назначаетесь чрезвычайным комиссаром по руководству подавлением мятежа. Регулярные части Красной Армии уже движутся из Баку в направлении Гянджи».

— Где мы?

— До Гянджи два часа ходу.

Тут только заметил красногвардейцев, толпящихся за спиной начальника отряда. Люди ждали его решения.

— Товарищи! Положение сложное. Мы, по всей видимости, уже отрезаны от основных сил армии. Ждать, пока она подойдет к Гяндже? Но за это время мятежники успеют захватить железнодорожную линию на большом протяжении. Мятеж может перекинуться на соседние уезды.

Он оглядел притихших солдат.

— Да, нас очень мало, товарищи. Но мы должны во что бы то ни стало удержать железную дорогу. До подхода армии. И поэтому решение может быть только одно: в Гянджу. И как можно скорее...

Они подоспели вовремя. Горсточка гянджинских рабочих отчаянно отбивала первую атаку бандитов. Мятежники откатились, чтобы собрать основные силы. Красногвардейцы быстро рассыпались в цепь, залегли вдоль насыпи. Теперь стало очевидно, как их мало. Очень мало.

Они стоят, укрывшись за углом какой-то пристанционной постройки. Султанов и командир отряда.

— Товарищ Гамид, это опасно!

— У нас нет другого выхода. Охранные части — это еще десятки людей.

— Есть сведения, что солдаты колеблются. Там мусаватистские агитаторы.

— Тем более надо торопиться!

— Тогда разрешите пойти мне!

— Спасибо, друг. Не обижайся, но ты неважный оратор. А говорить там будет нелегко. У меня все-таки в этом деле неплохой опыт...

— Но ваша жизнь, товарищ Гамид!

— Моя жизнь принадлежит революции...

Отговаривать его бессмысленно. Он прав. Никто не владеет так, как он, искусством убеждать людей. А убедить солдат надо. Необходимо.

— Если я не вернусь, примешь командование, — сказал Султанов и шагнул в темноту.

Прошел час. Было тихо. Изредка ветер доносил одинокие ружейные выстрелы. Все понимали, что тишина эта обманчива. Приближался рассвет. Пробежал, шелестя пыльными листьями пристанционных тополей, свежий предутренний ветерок. Четче обрисовались контуры ближних домов. С минуты на минуту нужно было ожидать атаку. А Султанов все не возвращался. И надежды у всех оставалось все меньше и меньше. Надежды на то, что он вернется с подкреплением. Что удастся остановить мятежников. И, может быть, даже остаться в живых.

Атака началась внезапно. В серых утренних сумерках ряды наступающих казались бессчетными. Их встретили мощным залпом. По-видимому, мятежники не ожидали встретить такой дружный отпор и, растерявшись, залегли.

— Эх, сейчас бы хорошую контратаку, — скрипнул зубами начальник отряда.

И, словно угадав его мысли, красногвардейцы рванулись вперед.

— Безумие! Сейчас их сомнут, растопчут...

Но их было почему-то гораздо больше, чем он ожидал. И, еще не отдавая себе отчета в том, что произошло, он вдруг увидел на левом фланге впереди бойцов знакомую рослую фигуру Султанова с маузером в выброшенной вперед руке и понял все...

На следующий день в Гянджу прибыли регулярные части XI армии. Через шесть дней мятеж был полностью ликвидирован.

За руководство подавлением этого восстания и, как говорится в акте о награждении, «за проявленные при этом личную храбрость, энергию и находчивость» Гамид Султанов был награжден орденом Красного Знамени.

Такой мятеж, как в Гяндже, — это было, конечно, ЧП. Но тысячи мелких ударов исподтишка пытались нанести молодой республике затаившиеся враги. Обезвредить их, защитить мирный труд людей, их жизнь, их имущество — такова была задача созданной в 1920 году азербайджанской милиции.

Я перебираю пожелтевшие от времени листочки. Донесения о действиях милиции. Они отпечатаны на старой пишущей машинке, наверное, на неуклюжем, гремящем, как пустой товарный состав, «Ундервуде». Сорок шесть лет назад эти донесения ложились на стол наркома внутренних дел Гамида Султанова.

...«Банду преследовали 12 суток. Проводник оказался предателем, завел в ущелье, где нас обстреляли бандиты. Мы залегли и открыли ответный огонь. Особенно отличился в бою Константин Давленидзе. Он стрелял из пулемета два часа без перерыва, пока ствол не накалился докрасна. Бандиты, не выдержав огня, бежали. Половина была перебита, остальных взяли живыми».

...«Банда совершила налет на Годжалинский милицейский участок Агдашского уезда, возглавляемый товарищем Исмаилбековым. Он оказал сопротивление, но был тяжело ранен и взят в плен. Отказался сообщить какие-либо данные, интересовавшие бандитов, и героически погиб под пытками. Банда полностью ликвидирована отрядом, возглавляемым начальником Главмилиции товарищем Ибрагимовым Исрафилом».

...«По неполным данным, в перестрелках с бандитами погибло 130 милиционеров».

«...60...»

«...25...»

Это была борьба жестокая и беспощадная. Гибли лучшие люди. Самые преданные. Самые отважные. Можно было ожесточиться в этой борьбе, и в каждом, оказавшемся по ту сторону баррикады, видеть заклятого врага, с которым разговор один: к стенке. Но люди, в чьи руки народ вложил карающий меч, понимали, что это не всегда так. И в первую очередь понимал это стоящий во главе борьбы нарком Султанов. Запуганные мусаватистами, обманутые, забитые, темные люди не всегда могли сразу правильно разобраться в происходящих событиях. Таких нужно было переубедить, разъяснить им смысл революции, помочь перейти к мирному труду.

Несколько месяцев безуспешно охотился отряд милиции в Кубинском уезде за бандой, возглавляемой неким Маилем. И вот однажды в кабинете Султанова зазвонил телефон. Звонил председатель исполкома Кубинского уезда товарищ Исмайлов. Сохранилась стенограмма этого телефонного разговора. Даже по ней заметно, что товарищ Исмайлов волнуется. Случай и в самом деле необычный.

Два часа назад среди бела дня Маиль привел всю свою банду к дверям исполкома. Он заявил, что понял, как был неправ, искренне раскаивается и просит Советскую власть простить его.

— Как быть, товарищ Султанов? Как быть? — нервничает Исмайлов.

Я вчитываюсь в полустершиеся строчки стенограммы и, мне кажется, слышу спокойный голос Султанова:

— Они должны сдать все оружие... Дать подписку о том, что немедленно приступают к мирному труду. Исполком обязан дать им землю для обработки, конечно, в разных местах. Пусть милиция первое время посмотрит за ними. Это необходимая предосторожность...

Я еще и еще раз вчитываюсь в стенограмму. И понимаю, почему спустя некоторое время, когда Султанова переводили с поста наркома внутренних дел на другую должность, родился трогательный и немного наивный документ, который я тоже нашла среди архивных бумаг.

«Из протокола заседания номер 28 Кубинского уездно-городского исполкома.

Кубинский уездно-городской исполнительный комитет Совета рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов постановил:

Принести товарищу Султанову свою благодарность и просить его как одного из вождей революции на Востоке и в дальнейшем не лишать нас своего мудрого коммунистического совета.

Председатель Кубисполкома — Исмайлов.

Секретарь — Талыбов...»

Как ни трудна была борьба с бандитизмом, это была только часть той огромной работы, которую возложила Советская власть на милицию. Шла национализация земли и промышленности, банков и флота. Проводилась реквизиция, конфисковались дома, изымались драгоценности. И здесь государство опиралось на милицию. Рука чуть было не вывела ставшее привычным: «...на этих людей в синих шинелях».

Нет, не было у них тогда шинелей. Ни синих, ни серых. Никаких не было. Люди, возвращавшие народу принадлежащие ему по праву огромные ценности, сами ходили чуть не босые, получали мизерную зарплату, редко имели возможность поесть досыта. Это были трудные годы для страны, и работники милиции честно делили с народом и холод, и голод. Хотя иногда достаточно было только протянуть руку, чтобы...

...«Приказ по Главному управлению милиции от 15 января 1921 года.

В ночь с 9 на 10 января милиционерами портрайона Абасом Кафаровым и Зейналом Шафи-оглы задержаны спекулянты с контрабандными товарами. При задержании спекулянт предложил милиционерам взятку в размере 48 тысяч 500 рублей. Однако, исполняя свой долг охранителей власти и как честные граждане, товарищи Кафаров и Шафи-оглы сдали спекулянтов в Управление портрайона.

За честное несение службы объявить товарищам Кафарову и Шафи-оглы благодарность.

Наркомвнудел Султанов».

Они могли купить себе ботинки и досыта накормить детей. Но они предпочли получить благодарность от Советской власти.

А это заявление:

«НКВД просит сделать распоряжение об отпуске керосинки с двумя фитилями к ней по установленной цене начальнику Главмилиции товарищу Ибрагимову...»

Ибрагимов вступил в партию в 1918 году. Он организовывал подпольные большевистские ячейки в уездах в мрачные дни мусаватистского господства. Он ежеминутно рисковал жизнью, пробравшись по поручению партии в самое логово врага и работая в управлении мусаватистской полиции в Акстафе. Он лично участвовал в подавлении антисоветских мятежей в Таузе и Шамхоре. В него стреляли бандиты. Он каждый день рисковал жизнью, возглавляя Управление милиции. Он реквизировал ценности у нефтепромышленников и банкиров. Он конфисковывал имущество у задержанных спекулянтов. Через его руки проходили сотни тысяч рублей, золото, драгоценности. А у него не было керосинки...

И просил для него эту керосинку человек, всю свою жизнь отдавший партии, связавший с ней свою жизнь еще в 1907 году, сделавший для революции так много, как только может сделать один человек. Товарищ Шаумяна и Фиолетова, Джапаридзе и Азизбекова, их соратник по борьбе — народный комиссар внутренних дел Азербайджана Гамид Султанов.

Вениамин Полубинский СОЛДАТ ПОРЯДКА

О преступлениях, расследование которых он возглавлял или которые раскрывал лично, написано немало газетных отчетов, рассказов и даже повестей. Если все их собрать воедино, то на книжной полке они займут, пожалуй, не меньше места, чем описания похождений Шерлока Холмса или комиссара полиции Мегрэ.

Однако о нем самом почти ничего не написано.

Как ни странно, но это факт. С одной стороны, тома, повествующие о раскрытых им преступлениях и обезвреженных преступниках, а с другой — так мало о нем самом.

А между тем с именем Георгия Федоровича Тыльнера связаны многие страницы боевой истории Московского уголовного розыска, почти с первых дней его становления до середины пятидесятых годов.

Не многим сотрудникам милиции выпала завидная доля своими руками закрывать последнюю страницу истории преступной корпорации или преступной профессии. А вот Георгию Федоровичу Тыльнеру это довелось делать по крайней мере трижды.

Последний приспешник Яньки Кошелька

В музее криминалистики МУРа есть старинный стенд, рассказывающий о борьбе с бандитизмом в первые годы Советской власти. В левом верхнем углу его над фотографиями наиболее отъявленных бандитов-налетчиков помещен крупный портрет мужчины средних лет. Узкий лоб, тяжелый взгляд из-под нависших бровей. Отталкивающее выражение лица. Это — Яков Кошельков, в свое время больше известный под кличкой Янька Кошелек.

В первый раз Кошельков, еще подростком, был осужден в 1912 году. Через несколько месяцев — вторая судимость. А потом пошло, как по писаному: суд, побег, снова суд и опять побег. Короче, в январе 1916 года его судили девятый раз. За пять лет — девять судимостей.

В марте 1917 года Временное правительство объявляет полную амнистию всем уголовным преступникам, попавшим за решетку до Февральской революции. Кошельков возвращается в Москву, сколачивает банду налетчиков, ядро которой составляли более двадцати отъявленных головорезов. Банда насчитывала до ста человек.

И вот с такими закоренелыми преступниками-рецидивистами пришлось бороться в ту пору восемнадцатилетнему Георгию Тыльнеру. Борьба эта была нелегкой. Но вера в правое дело, преданность идеалам Великого Октября придавали Тыльнеру силы, помогали ему выходить победителем в схватках с преступниками. От операции к операции росло мастерство молодого оперативного работника, накапливался опыт и умение.

Враг был хитер и безжалостен. Так, в одну из разгульных ночей 1918 года кошельковцы убили двадцать два милиционера Москвы. Налеты Кошелька отличались неслыханной жестокостью и дерзостью. Убив двух сотрудников ЧК и завладев их документами, бандит нередко под видом чекиста производил обыски на предприятиях и в квартирах граждан, присваивал большие ценности. Так, на аффинажном заводе Кошельков с подручными произвел обыск в присутствии большого числа рабочих и даже вызванных им нескольких представителей завкома. На глазах многих честных людей дерзкий преступник «легально» похитил около трех фунтов золота в слитках, почти три с половиной фунта платиновой проволоки и 25 тысяч рублей. Завладев большими ценностями, Кошельков и его друзья скрылись.

Правда, через некоторое время сотрудники. МУРа провели ряд специальных операций, в которых неизменно принимал участие Георгий Федорович Тыльнер, и часть бандитов была арестована. Однако главарю шайки вновь удалось ускользнуть и скрыться от правосудия. Много темных дел на счету Кошелькова.

Но самой гнусной страницей его биографии было, пожалуй, нападение на Владимира Ильича Ленина и ограбление его. А случилось это так.

В конце 1918 года Надежда Константиновна Крупская в связи с обострением болезни отдыхала в одной из детских лесных школ в Сокольниках. Здесь ее часто навещал Владимир Ильич. Обычно его сопровождала в поездках сестра — Мария Ильинична.

И на этот раз, в воскресенье, 19 января, Ленин и Мария Ильинична после рабочего дня отправились в Сокольники. В школе устраивалась елка, и Ленин спешил на детский праздник. Из Кремля выехали часов в шесть вечера. Охраны никакой — Владимир Ильич не любил, когда его охранили. За рулем, как обычно, шофер Гиль. Рядом его помощник Чубаров. На заднем сиденье Ленин и Мария Ильинична.

Зима восемнадцатого года была очень снежная, снег с улиц не убирали. По вечерам столица утопала в темноте: электроэнергии не хватало даже для освещения государственных учреждений. Ныряя в ухабах, благополучно миновали Лубянскую площадь, Мясницкую улицу. Пересекли Садовую и после Каланчевки выехали на площадь трех вокзалов. Отсюда прямая дорога до Сокольников.

На одном из перекрестков вслед машине раздался свист. Но никто не придал этому особого значения. Несмотря на темень, на улицах было много гуляющих. Праздник. Решили, что свистят подвыпившие обыватели.

Невдалеке от железнодорожного моста, перекинувшегося над Сокольническим (ныне Рязанским) шоссе, навстречу машине выбежали несколько человек, вооруженных маузерами. Размахивая в свете фар оружием, они закричали: «Стой!»

Гиль прибавил скорость, рассчитывая проскочить. Но сзади неслось:

— Стой! Стой! Стрелять будем!

Владимир Ильич попросил шофера остановиться.

— Это, наверное, патруль, — сказал он. — Остановитесь, товарищ Гиль, а то как бы не обстреляли напрасно.

Не успела машина остановиться, как к ней подбежали трое. Резко открыв дверцу, потребовали:

— Выходи, живо!

Владимира Ильича вытащили буквально за рукав. Не взглянув на его кремлевский пропуск, бандиты обшарили карманы пальто и пиджака, забрали браунинг, бумажник.

Мария Ильинична возмутилась:

— Что вы делаете? Ведь это же товарищ Ленин! Вы-то кто? Покажите ваши мандаты.

Один из бандитов (как оказалось позже — Кошельков) с усмешкой ответил:

— Уголовным никаких мандатов не надо.

Грабители вскочили в автомобиль и скрылись. Впоследствии Мария Ильинична писала в своих воспоминаниях:

«...вся эта операция была проделана так артистически ловко и необыкновенно быстро, что даже не обратила на себя внимания прохожих».

Нападение произошло недалеко от Сокольнического Совета. Придя в себя от неожиданности, направились в Совет. Отсюда позвонили в ВЧК и вызвали новую машину из гаража Совнаркома.

Хотя и с опозданием, но на детский праздник все-таки попали.

А тем временем сотрудники ВЧК и Московского уголовного розыска вели активные поиски машины. На все посты и всем патрулям были переданы приметы угнанного автомобиля.

Уже в первом часу ночи у Крымского моста постовой милиционер Олонцев и красноармеец Петров попытались задержать бандитов, намеревавшихся перебраться на машине в Замоскворечье. Завязалась ожесточенная перестрелка. Оставив автомобиль, бандиты скрылись. Однако милиционер и красноармеец были убиты в перестрелке.

Вскоре многие участники банды Кошелькова были арестованы. На следствии один из преступников рассказал, что они «спьяна» поначалу не поняли, что ограбили Ленина — им показалось, что была произнесена фамилия Левин.

Главаря шайки долгое время задержать не удавалось. Сотрудники Московского уголовного розыска несколько раз нападали на его след, однако матерый преступник, отстреливаясь, разбрасывая ручные гранаты и самодельные бомбы, уходил.

Лишь летом 1919 года Кошельков и его правая рука — бандит Емельянов попали в засаду, устроенную сотрудниками МУРа и ЧК. В числе других муровцев в задержании преступников участвовал и Георгий Федорович Тыльнер. Бандиты и на этот раз рассчитывали уйти невредимыми. Но в завязавшейся перестрелке оба были убиты. Кроме оружия и самодельных бомб у них обнаружили 63 тысячи рублен, золотые и платиновые вещи, а в нагрудном кармане Кошелькова — браунинг Владимира Ильича.

На другой же день начальник МУРа Александр Максимович Трепалов переправил браунинг Ильича Дзержинскому с просьбой вручить владельцу.

Бесчеловечно жестокая, наглая банда, одно имя главаря которой наводило ужас на москвичей, прекратила свое существование. На свободе остались лишь отдельные бандиты. И тех постепенно обезвредили сотрудники МУРа.

В 1923 году был ликвидирован последний приспешник Кошелькова — Губин, убитый лично Тыльнером при попытке скрыться. Георгий Федорович поставил последнюю точку на преступной корпорации кошельковцев.

Последний медвежатник

В конце 1934 — начале 1935 года в Москве было совершено несколько очень крупных краж со взломом. Сначала — попытка взломать сейф авиационного института, через некоторое время из несгораемого ящика бухгалтерии Бауманского высшего технического училища исчезает 54 тысячи рублей, затем 9 тысяч рублей из сейфа больницы имени Остроумова.

Складывалось впечатление, что действует хорошо организованная шайка опытных воров-взломщиков. На месте преступления, за исключением изуродованных сейфов да незначительных мелких улик, никаких следов преступников обнаружить не удалось. На розыск взломщиков была брошена большая группа сотрудников Московского уголовного розыска. Но все усилия муровцев результатов не дали. Напасть на след взломщиков так и не удалось.

А тем временем новая кража — 47 тысяч рублей из сейфа бухгалтерии кожевенного института. Об этом преступлении дежурный по МУРу сообщил Георгию Федоровичу Тыльнеру в половине шестого утра. В шесть он был уже на месте происшествия. Предупредив, чтобы в бухгалтерию никого не впускали, Тыльнер начал тщательный осмотр помещения.

Часа через два он сообщил товарищам:

— Преступник был один, и, судя по почерку, кражи в МАИ, Бауманском институте и Остроумовской больнице — дело его рук.

Как ни велик был авторитет Георгия Федоровича среди сослуживцев, его версии не поверили: слишком непосильная это задача для одного человека — за полчаса — час вскрыть денежный сейф и уйти незамеченным.

— Это мог бы сделать только очень опытный жулик, — говорили ему. — Но таких в стране уже нет. Не забывайте, что сейчас не двадцатые годы.

— И все-таки взломщик действовал в одиночку, — настаивал Тыльнер на своем. — А то, что он медвежатник старый и опытный, это верно.

— Ну что ж, раз вы так уверены в своей версии, вам и карты в руки, ищите, — благословило начальство.

Начались поиски. Тыльнер поднял прошлые дела и проследил судьбу всех ранее известных МУРу медвежатников — крупных взломщиков несгораемых сейфов.

Один уже скончался, другой отбывает наказание, третий давно покончил с преступным прошлым. Неизвестна пока что судьба двух приятелей — Вершинского и Земедянского. Года три назад они были осуждены за взлом сейфа в гастрономе № 1, бывшем Елисеевском. В ночь на 31 декабря друзья пришли в магазин перед закрытием, спрятались в подсобном помещении, а после закрытия гастронома взломали сейф и забрали предпраздничную выручку. Утром, когда магазин открыли, они незаметно вышли из укрытия, где прятались, смешались с толпой первых покупателей и скрылись.

Однако вскоре были изобличены и попали на скамью подсудимых. Через год Вершинский бежал из лагеря и скрылся. Где его искать?

Но, как говорят, кто ищет, тот всегда найдет. Через некоторое время Тыльнеру стало известно, что Вершинский живет и здравствует в Ленинграде под фамилией Куликовского. Женат, работает дамским парикмахером.

Командировка в город на Неве. Не составило особого труда выяснить, что Вершинский (Куликовский) никуда из Ленинграда в последнее время не выезжал и, следовательно, к московским сейфам отношения не имеет.

Все же решили с ним побеседовать. Пришли в дамский салон на Невском проспекте в тот момент, когда Вершинский только начал завивать какую-то даму. Увидел он мужчин в своем заведении и сразу догадался, что к чему. Оставил работу и к сотрудникам уголовного розыска:

— Я к вашим услугам.

— Зачем же? Обслужите клиентку, а потом потолкуем. Мы подождем.

Галантность работников милиции произвела впечатление на старого медвежатника. Он добросовестно старался удовлетворить любопытство сотрудников уголовного розыска, но, к сожалению, не знал, кто хозяйничал в сейфах московских институтов.

Как-то в очередной беседе Тыльнер обронил:

— Все в поведении взломщика мне понятно, кроме одного. Каждый раз на месте преступления мы находили буравчик. Простой столярный буравчик. Зачем он, никак не пойму. Ведь сейф им не вскроешь.

— А-а-а, — протянул с улыбкой Вершинский, — тогда я знаю, чья это работа — Першина. А буравчик — мое изобретение. Использовал я его в качестве запора для двери. Как-то довелось вместе с Першиным брать сейф, вот он и перенял это рационализаторское предложение. Больше никто о нем не знает. Так что ищите Першина...

Георгий Федорович знал, что последний взлом Першин совершил еще в 1918 году. Из сейфа Тимирязевской академии он украл около трех килограммов платины и бежал в Польшу. С тех пор о нем ничего не было слышно.

Стали наводить справки. Запросили Минск. Оттуда ответили, что за нелегальный переход государственной границы Першин был осужден на три года и отбывает наказание в энской колонии. Из колонии сообщили: «Был такой, но недавно освобожден, выехал в неизвестном направлении».

Вскоре напали на след Першина в Москве. Тыльнер отлично понимал, что от такого преступника можно получить какие-либо показания, лишь арестовав его с поличным. Поэтому за Першиным установили наблюдение. Стало известно, что он в последнее время по ночам часто появляется возле института «Цветметзолото». Значит, готовится к взлому нового сейфа, приглядывается, выбирает удобный момент.

Подготовка велась на научной основе. У Першина был квалифицированный помощник Яровой — инженер по образованию. В его обязанность входила «глубокая разведка» перед решающей ночью.

По заданию «шефа» Яровой в день получения денег для выплаты стипендии студентам «Цветмета» крутился в банке около кассира института и выяснил, какая сумма получена. Затем пришел в институтскую бухгалтерию, с секундомером в руках определил, сколько времени занимает расчет с одним студентом, и подсчитал, скольким студентам выдана стипендия. Имея эти данные, нетрудно было узнать, сколько денег остается в кассе на ночь. Более пятидесяти тысяч. Есть смысл повозиться с сейфом.

Но совершенно неожиданно все карты Першину и Тыльнеру, который следил за каждым шагом преступника, спутала непредвиденная случайность. В комнате над кассой далеко за полночь в окнах не гас свет. Взломщик не решился проникнуть в помещение, его отпугнули освещенные окна. Раздосадованный неудачей, он дал Яровому задание узнать, в чем дело. Оказалось, в комнате над кассой расположен профком института. «Активисты» профсоюза почти до рассвета гоняли бильярдные шары. Взломщик был расстроен, но от своего замысла не отказался, решив ждать целый месяц — до новой стипендии.

Не меньше были огорчены и сотрудники МУРа. Значит, еще месяц напряженной работы. Ни на минуту не упускать из поля зрения Першина и при этом не дать ему ни малейшего повода заподозрить, что за ним постоянно наблюдают. Один неосторожный шаг, и преступник может затаиться. Арестовать его сейчас? Но нет доказательств, что именно он обобрал институтские кассы. Рассчитывать на чистосердечное признание такого матерого волка — нереально. Да к тому же не установлены еще все связи Першина. Возможно, ему помогает кто-либо помимо Ярового. Решили еще понаблюдать за поведением взломщика.

Выяснили, что Першин нередко укрывается на ночь в небольшой неохраняемой сберкассе на Самотеке. Придет вечером, откроет отмычкой дверь и, как дома, спокойно укладывается спать на диване в кабинете заведующего. Заведет будильник, разденется и на боковую. Проснется рано утречком, будильник в чемоданчик — и до следующей ночи. Заведующий даже не подозревал, какой гость наведывается во вверенное ему учреждение. Першина совсем не интересовали полупустые сейфы этой сберкассы.

Удалось установить также, что взломщик иногда ночует у своей знакомой в Кисельном переулке. Вначале думали, что у нее он и хранит свой нечестным путем приобретенный капитал. Осторожно проверили. Никаких денег в квартире не оказалось.

Тыльнер о Першине знал уже достаточно. И, взвесив все «за» и «против», решил: пора кончать игру в кошки-мышки, надо арестовывать. Доложил прокурору и получил санкцию на арест.

На следующий день утром Георгию Федоровичу сообщили, что Першин от знакомой направился завтракать в кафе «Артистическое», что в проезде Художественного театра. Он вызвал машину и поехал туда. Остановился перед входом. Минут через десять Першин вышел из кафе. Тыльнер открыл перед ним дверцу машины и очень любезно пригласил:

— Садитесь, Иван Петрович.

— Простите, но вы, видимо, обознались и ждете не меня.

— Вас, уважаемый, вас, садитесь, пожалуйста.

Приехали на Петровку, 38. Обыскали задержанного.

— Вы что, Иван Петрович, в студенты подались? — осведомился Тыльнер, рассматривая студенческий пропуск института «Цветметзолото» — на имя Першина и с его фотографией. — Не поздновато ли?

— Знаете, гражданин начальник, денег у меня мало, вот я в студенческой столовой и питался, все дешевле обходится.

— Ну, при ваших капиталах экономить на питании — кощунство. А это что такое?

Тыльнер показал извлеченный из кармана Першина искусно сделанный набор отмычек.

— Сам не знаю, сегодня утром нашел эту штуковину на улице.

— Ой ли! Так и не знаете?

— Клянусь, даже не успел еще рассмотреть.

Понимая, что сам Першин ни за что не скажет правду, Георгий Федорович решил раскрыть перед ним карты: рассказал все, что ему было известно. И почему у Першина оказался студенческий пропуск, и о его ночных прогулках вокруг института «Цветметзолото», и где он устраивался на ночевки, и даже восстановил во всех деталях картину кражи из сейфа в кожевенном институте.

Першин был потрясен осведомленностью сотрудников уголовного розыска.

— Ну и ну, — покачивал он головой, — вот это да! Никогда не думал, что МУР так здорово работает. Предупреждали же меня, дурака, не поверил. Вы знаете, гражданин начальник, моей скромной персоной занималась полиция Варшавы и Берлина, Австрии, Латвии, да и некоторых других стран, так что, поверьте, возможности сыскной полиции я знаю. А потом в принципе я не болтливый человек. Как-то в Риге мы взяли сейф в американском посольстве. Попались. Били здорово, подбрасывали под потолок и швыряли на цементный пол, — ни слова не сказал. А вам расскажу все. Сам люблю ювелирную работу и преклоняюсь перед людьми, знающими свое дело. Слушайте...

И Першин начал рассказ о своих похождениях, назвал сообщников и тайники, где спрятаны деньги. Георгий Федорович Тыльнер терпеливо слушал излияния последнего профессионального взломщика в нашей стране — медвежатника международного класса.

Последние «клюквенники»

Зимой 1940 года на улице Мархлевского в Москве неизвестные преступники обворовали церковь, где проходили богослужения для дипломатов иностранных государств, аккредитованных в нашей стране. Пропала очень богатая церковная утварь — золотые кресты, чаши, кадила. Воры сорвали с икон серебряные и позолоченные ризы.

За рубежом этой краже придали политическую окраску, желтая пресса умышленно раздувала вокруг нее антисоветские страсти. Даже один из руководящих деятелей США клюнул на эту удочку. В выступлении по радио он заявил «о святотатстве большевиков», которые сознательно не дают возможности дипломатам совершать религиозные обряды. Мол, кража на улице Мархлевского — дело рук советского ГПУ. В подтверждение он привел, точный расчет, в скольких метрах расположена церковь от «центрального ГПУ», в скольких — от московского и на каком расстоянии она «от московской криминальной полиции». Тут-де не обошлось без прямого участия ЧК.

Советское правительство поручило наркому внутренних дел взять под контроль расследование этой кражи, а тот обязал своего заместителя по милиции лично возглавить розыск преступников. Заместитель наркома переехал временно на Петровку 38, занял кабинет Георгия Федоровича Тыльнера и включился в расследование. К нему вереницей потянулись сотрудники с докладами. Как всегда бывает в таких случаях, выдвигались десятки версий, проверка их требовала сил и времени.

Примерно недели за полторы до этого происшествия Тыльнер случайно встретился со «старым знакомым» — известным в свое время церковным вором, или, как их называли, «клюквенником», Овчинниковым. За ограбление церквей Овчинников отбывал наказание еще на каторгах царской России. Разговорились. Старый рецидивист сообщил, что давно уже «завязал» и церквушками не балуется. Долгое время жил в провинции, а теперь на старости лет решил перебраться в столицу. Как-никак, родился и вырос он в Москве. Да вот милиция тянет с пропиской.

— Зайдите ко мне, Овчинников, денька через два-три, — пригласил его Тыльнер. — Постараюсь вам помочь. Человек вы уже пожилой, поживите хоть последние годы спокойно.

На том и расстались. Но ии через два дня, ни через неделю Овчинников на Петровку, 38, не пришел.

«А не его ли это работа?» — сразу подумал Георгий Федорович, когда узнал о краже на улице Мархлевского. Очень уж квалифицированно обобрали церковь, чувствуется рука опытного преступника. Подобных преступлений в Москве уже лет пятнадцать не случалось. На месте происшествия обнаружили только две батарейки от карманного фонаря, и больше никаких следов. Видимо, преступники орудовали в перчатках.

Но где искать Овчинникова?

Тыльнер решил поднять старые дела Овчинникова еще 1911—1914 годов. Может быть, удастся за что-либо зацепиться. И действительно, в одном из дел обнаружил докладную записку надзирателя Бутырской тюрьмы о том, что «арестованному Овчинникову приносила передачу сестра». Здесь же был указан и ее адрес — Народная улица, 13. С тех пор прошло больше четверти века. И все-таки решил проверить. Послал по этому адресу своего помощника Колбаева.

Не прошло и часу — позвонил Колбаев.

— Овчинников здесь. Что делать, Георгий Федорович?

— Следи, чтобы не ушел, немедленно выезжаю.

Приехал на Народную, 13. Действительно, Овчинников там. Пьет чай у сестры. Пригласили его в МУР. При обыске в кармане нашли фонарик, а в нем батарейка с той же датой выпуска, что и на найденных в ограбленной церкви. Видимо, преступники подсвечивали себе в темноте и севшие батарейки выбрасывали.

— Опять за старое, Овчинников? А я-то тебе искренне хотел помочь. Где церковная утварь?

После недолгих запирательств вор признался. Рассказал, что поддался уговорам старого дружка Егорки Хромого и пошел на кражу. Егорка Хромой тоже был известным церковным вором с дореволюционным стажем. Это он в 1917 году очистил Успенский собор в Кремле.

Поехали на Домниковку к Егорке. У него под кроватью обнаружили два мешка с церковной утварью, уже превращенной в лом. Пришлось привлечь лучших реставраторов и заплатить более девяти тысяч рублей за восстановление всех этих чаш, крестов, кадил и риз с икон.

За границей перестали говорить о краже в церкви дипломатов лишь после того, как сотрудники МУРа изготовили альбом с фотографиями последних «клюквенников» и ознакомили с ним иностранных журналистов на пресс-конференции.

Треть века с мечом и щитом

Когда в ноябре 1917 года участковый милиционер Стефанов предложил семнадцатилетнему гимназисту Тыльнеру пойти работать в милицию, тот, не раздумывая, согласился.

В те дни многие молодые люди бодро распевали «Отречемся от старого мира», разоружали городовых, конвоировали арестованных буржуев, «делали революцию». Однако из гимназии Шалапутина служить в милицию пошел один Георгий Тыльнер. Может быть, это призвание? А может, он просто лучше других своих сверстников понял, что мало лишь «делать революцию» свершившуюся, ее надо защищать. Поэтому был горд оказанным ему доверием и службой постового, стоял ли он с ружьем у камеры арестованных или с револьвером на перекрестке Столешникова переулка и Большой Дмитровки.

Грамотного и исполнительного паренька скоро заметили. Он стал младшим помощником заведующего по уголовно-следственной части второго Тверского комиссариата московской милиции. Вскоре Тыльнер знакомится со многими сотрудниками уголовного розыска, приобщается к их делам, а в 1919 году и вовсе переходит на работу в МУР. И только тут — и то не сразу — по-настоящему понимает, в чем его призвание.

Специальных школ и училищ, где бы обучали навыкам борьбы с преступностью, в те годы еще не было. Учился Тыльнер у старших товарищей, у жизни. У первых коммунистов и комсомольцев МУРа прошел курс политической закалки и непримиримости к бандитам, насильникам,ворам.

Неизгладимый след в его жизни оставил один из первых начальников Московского уголовного розыска, большевик Александр Максимович Трепалов. Беззаветно преданный революции, бесстрашный ее солдат, Трепалов и у подчиненных старался воспитать эти же качества. Храбрость всегда почиталась у муровцев одним из высших достоинств. О смелости начальника МУРа складывали легенды. Он бесстрашно входил в преступные шайки, воровские притоны под видом какого-нибудь рецидивиста. Сотрудники отлично понимали, какому риску подвергает себя начальник, но уважали его за смелость и старались ему подражать.

Именно Трепалов, а не зубры бывшей московской сыскной полиции, часть из которых первые годы после революции еще работала в МУРе, выследил Яньку Кошелька и обезвредил его. Он лично участвовал во всех крупных операциях по ликвидации преступных банд в столице.

Живой и любознательный ум Георгия Тыльнера жадно впитывал в себя все, чем сильны были «старички», старые специалисты московского сыска. Молодой сотрудник внимательно присматривался к их работе, прислушивался к беседам с правонарушителями, наблюдал их поведение во время операций. А потом все это критически преломлялось в сознании, проверялось на деле. Так постепенно вырабатывался свой индивидуальный почерк оперативно-розыскной работы, который и поныне сотрудники, знавшие Георгия Федоровича по МУРу, называют «тыльнеровской хваткой».

Одним из первых правил, усвоенных еще практикантом Тыльнером, было: «Не будешь знать преступного мира, не сможешь работать в уголовном розыске».

Отличное знание Москвы не раз помогало Тыльнеру в работе. Не так давно в беседе с журналистами бывший начальник уголовного розыска столицы Иван Васильевич Парфентьев сказал: «Трудно найти человека, который бы знал Москву так, как Тыльнер. Назовите номер любого дома на любой московской улице — и Георгий Федорович, не задумываясь, скажет, сколько в доме этажей, в какой цвет он окрашен».

И это не преувеличение. Натренированная годами работы в угрозыске, память Тыльнера хранит энциклопедический запас всевозможных сведений оперативного характера, фамилий, кличек, примет преступников и деталей их похождений.

За тридцать пять лет службы в Московском уголовном розыске Георгий Федорович прошел всю служебную лестницу от нижней ее ступеньки — агента (так именовали в двадцатые годы оперуполномоченных МУРа) до верхней — заместителя начальника уголовного розыска столичной милиции. Путь этот отмечен орденом Ленина, двумя орденами Красного Знамени, орденом Красной Звезды и четырьмя медалями, десятками благодарностей и ценных подарков. Он трижды награжден почетным оружием.

В 1954 году Тыльнер вышел в отставку. Но не на покой. Несколько лет, пока позволяло здоровье, читал лекции курсантам Московской специальной школы милиции. До сих пор не порывает связей с Петровкой 38, ведет большую общественную работу.

Тридцать пять лет своей жизни отдал Георгий Федорович Тыльнер самой динамичной и, пожалуй, самой тяжелой из всех милицейских служб — уголовному розыску, реально приближая тот день, когда последний оперативный работник и последний следователь поставят последнюю точку в последнем уголовном деле.

Иван Логвиненко ГОРДАЯ ФАМИЛИЯ

1

Орлов досадливо поглядывал на часы. Время близилось к полуночи, а беседе и конца не видно. Ох, эти женщины, особенно руководящие. Любят поговорить, хлебом не корми. Мужчина сказал бы, как отрубил, и за дело. Не дети же они с Николаем, чтобы им все разжевывать-растолковывать. Николай — начальник окружной милиции, он, Орлов, возглавляет уголовный розыск. Оперативную обстановку на Черкасщине они отлично знают.

— Так вот, товарищи, мы имеем сведения, что бандитские группировки ожидают помощи с запада, из-за Збруча и ждут сигнала для одновременного наступления на Киев.

Это было что-то новенькое. Орлов с интересом посмотрел на Левкович, председателя исполкома Шевченковского окружного Совета. Ее тонкое, строгое лицо было бледным, под глазами — темные круги. Ей, видно, тоже спать приходится урывками.

— Одной из таких банд, как вам известно, является банда братьев Блажевских. Вчера у меня была делегация крестьян из Городища. Просили помощи, нет, говорят, сил больше терпеть. — Мария Остаповна подошла к крупномасштабной карте округа, висевшей на стене. — Вот район действий банды: Шполянский, Смелянский, Городищенский и Корсуньский уезды. Блажевские хорошо знают местность, они почти неуловимы. Кроме того, до такой степени запугали население, что крестьяне, боясь расправы, не сообщают о злодеяниях бандитов, утратили веру в милицию. От рук Блажевских уже погибло несколько милиционеров.

Левкович скорбно помолчала, лицо ее стало хмурым, она сразу будто постарела.

— И вы, Николай Петрович, и вы, Павел Александрович, люди в округе нашем новые, недавно здесь, потому-то я так подробно и знакомлю вас с обстановкой. Вы должны учесть наши прошлые ошибки, когда милиция полагалась лишь на свои собственные силы в борьбе с бандами. Поймите сейчас главное: вы не должны рассчитывать только на себя, одного энтузиазма мало. Надо, чтобы вам поверили. Тогда за вами пойдут, вам помогут. Особенно обратите внимание на Орловец. Во-первых, там у Блажевских есть родственники. Во-вторых, там живет Пантелеймон Сидорович Одерий, секретарь партячейки, крепкий мужик. И комсомольская ячейка там неплохая. Вот на них-то и опирайтесь в первую очередь. Ясно? Это, товарищи, вам задание. Служебное, но прежде всего — партийное.

Левкович устало улыбнулась, как бы давая понять, что официальная часть кончена.

— Кстати, — обратилась она к Орлову, — мне рассказывали о вас.

— Не такая уж я выдающаяся особа, чтобы про меня говорить, — усмехнулся тот. — Между прочим, работникам нашей профессии не следует быть на виду.

— И все-таки... Вы с Махно знакомы?

— С Нестером Ивановичем? — снова усмехнулся Орлов. — Лично не имел чести, однако «батько» когда-то перешел дорогу моим товарищам.

— Знаю... Вы помните Уманщину?

Еще бы ему не помнить Уманщину! Там в двадцатом — двадцать первом годах он работал помощником начальника милиции, командовал соединенным отрядом по ликвидации петлюровских банд Гульченко, Макаренчикова и других.

...Все, казалось бы, шло хорошо. Части 14-й кавалерийской дивизии под командованием Александра Пархоменко настигли кулацко-анархическую «повстанческую армию» Махно под Елисаветградом. После жарких боев, потеряв все орудия и около сорока пулеметов, Махно кинулся наутек. Он петлял, заметал следы, упорно пробивался на запад. Разделившись на небольшие группы, махновцы передвигались долгими декабрьскими ночами, а к утру вновь соединялись в назначенном «батькой» месте.

В конце декабря основные махновские силы появились у речки Синюхи, под Ново-Архангельском. Оттуда до Умани рукой подать. Куда повернет свои потрепанные, но еще вполне боеспособные полки Махно — через Оксанино и Бабанку на Умань? А может, на Тальянки, Поташ, Маньковку и Жашков?

Выяснить это и поручили Орлову.

Он выехал хмурым зимним утром на двух санях с десятком бойцов и двумя пулеметами. Погода была самой декабрьской. Сперва слегка порошило, потом ветер усилился, закружила метелица. В десяти шагах ничего не видно.

И Орлов решил дальше не продвигаться, чтобы не угодить в лапы к врагу. Лучше самим устроить засаду. Выбрал место возле плотины через Синюху. Удобное: слева — крутой берег, справа — занесенный снегом пруд. А чуть в стороне, на пригорке, — старый ветряк. Командир расставил бойцов по местам.

Ждать пришлось долго. Мороз забирался под ветхие шинели, коченели ноги, слезились от резкого ветра глаза. Но надо было лежать в снегу и ждать.

Уже под вечер вынырнули из снежной круговерти сани, остановились возле ветряка, потом рванулись вперед, проскочили по плотине на другой берег и скрылись в белом мареве.

— Эх, — скрипнув зубами, выругался боец, лежавший рядом с Орловым, — упустили!

— Не горюй, — утешил его командир, — на нашу долю хватит. То разведка была...

И действительно, спустя полчаса, по дороге потянулись подводы. Одна, другая, третья... сколько же их! Заморенные кони шли медленно. Двадцать подвод насчитал Орлов, на каждой по два-три человека, впереди и сзади — пулеметы.

Орлов не колебался. Ну и что ж, что махновцев в пять раз больше, чем у него бойцов. Главное — внезапность. И когда колонна въехала на гребень плотины, он дал сигнал. Застрочили с двух сторон пулеметы, защелкали винтовочные выстрелы. Заметались на узком гребне плотины кони, люди.

Через несколько минут все было кончено. Ни один из махновцев к Умани не прорвался.

Из допроса пленных выяснилось, что основные силы «повстанческой армии» во главе с «батькой» пошли на Вишнеполь, Маньковку.

Так была выполнена разведка боем...

— А я работала тогда в политотделе, — улыбнулась Левкович, — потому и знаю о ваших делах. Так что можно считать, что мы с вами старые знакомые. Тряхните-ка, Павел Александрович, стариной. Только помните, враг теперь пошел хитрее, коварнее, он исподтишка жалит, открытого боя не принимает. Ну, желаю удачи!..

2

Где-то за Красной Слободой вставало солнце, когда часто зацокали по булыжнику конские копыта и три всадника выехали за окраину Черкасс.

Села выглядели мирно. Из труб поднимался дым, ветви деревьев были укутаны инеем. Утро стояло тихое, морозное.

Всадникам предстояла неблизкая дорога до Городища. Ехали молча, каждый думал о своем. Знали, куда и зачем едут. Бандитская пуля, пущенная из-за угла, может уложить навеки. Кто из них застрахован от гибели? Никто. Вполне может случиться, что в последний раз едут этой дорогой, последний раз глядят на эту зимнюю красоту...

Впрочем, в молодости редко думаешь о смерти, даже если уже не однажды глядел ей в глаза. Не очень-то веришь в нее, хотя видел, как умирают товарищи. Другие — да, но ты не можешь, не имеешь права умереть, ведь еще столько не сделал, столько не испытал.

Поймав себя на этой мысли, Павел повеселел. Даже мороз показался не таким злым. Морозы он не любил, не знал их раньше, не привык. В Одессе вырос, какие там морозы. И кто знает, увидел бы он настоящую зиму, когда бы не революция и гражданская война? Может, сидел бы себе в сапожной мастерской грека, подбивал бы обувь, глядел на мир из полуподвального оконца всю жизнь. Нет, он не остался бы у этого грека, ни за что! Чуточку подрос бы, подался бы в моряки. Кочегарить бы стал на корабле, как батька, всякие страны повидал бы.

А случилось так, что взял бывший подмастерье сапожника в руки шашку да наган, сел на коня и пошел биться за Советскую власть. Потому что эта власть — его власть, народная, справедливая. За такую власть и жизни не жаль отдать...

— Дымком тянет, — прервал воспоминания начальника Бесараб. — Мабуть, лесорубы. Может, отдохнем? А то кони уже притомились.

Орлов кивнул и повернул коня на просеку. У костра сидело пять немолодых мужиков в потертых кожухах.

— Сидайте! — пригласил усатый и снова принялся сосать свою трубку. — Грейтесь. Из Черкасс?

— Ага.

— Ой, хлопчики, будьте осторожны! Кони у вас добрые, одежда не плохая...

— А что? — полюбопытствовал Бесараб.

— Все может быть, береженого бог бережет, — уклонился от ответа усатый.

— Да брось ты, Федот, крутить, — вмешался крестьянин помоложе. — Видишь, что люди хорошие, а все намеками. Степан здесь со своими шарит, никому покоя не дает.

— Блажевский? — спросил Орлов.

— Он самый, сынок дьякона, будь он неладен!

— Какая хата, такой тын, какой батька, такой сын! — усатый Федор выколотил трубку и снова принялся ее набивать. — Отец — добрая птица, чтоб ему повылазило! Сыны его все за Петлюрой пошли. С Завгородним шастали, людей губили, потом в леса, говорят, все подались. Так что, хлопчики, хоть вы и с оружием, а поберегитесь. Кончали бы вы скорее с этими злыднями!

— Кончим, отец, если вы нам поможете.

— Поможете! — старик долго раскуривал трубку. — Вам хорошо: приехали и уехали, а нам жить. Узнает Степан или кто другой про наш разговор, хату спалит, убьет.

— А чего же ты рассказываешь? — сердито нахмурился Орлов.

— Здесь лес, никто не узнает, с кем и про что говорил. А вызовете в сельсовет, ничего вам не скажу. Потому как той же ночью Блажевский меня спросит, — старик хитро прищурился, — зачем, мол, Орлов тебя вызывал, про что разговор был...

Павел опешил: откуда старику известна его фамилия?!

— Любопытно, — сказал он, стараясь выглядеть беззаботным, — откуда тебе, отец, об Орлове известно?

— Земля слухом полнится. В Ксаверово из Городища приезжал человек, по пьянке сболтнул, что из Черкасс должен какой-то Орлов приехать, новый начальник из милиции, банду ловить будет. А в селе, сам знаешь, на одной околице шепнул, на другой все слыхать. Вот я и говорю: осторожно ходите, хлопцы. Потому как Степан про вас тоже знает, к встрече готовится...

Настроение у Орлова и его товарищей испортилось. Нет, они не собирались таиться, появляться в селах загадочными инкогнито. Но скверно, из рук вон скверно, что какой-то болтливый работник из уезда, желая похвастаться своей осведомленностью, дал тем самым бандитам возможность подготовиться.

Под вечер на горизонте замаячили трубы сахарного завода. В сгустившихся сумерках трое всадников неслышно промелькнули по улицам Городища.

3

Начальник городищенской милиции Федоров подробно ознакомил Орлова, Бесараба и Мякушина с обстановкой. Павел уже знал из документов о злодеяниях банды Блажевских. Однако одно дело — документы, другое — живой рассказ человека, руководившего поисками бандитов.

Из рассказа Федорова вставала страшная картина. Вооруженные бандиты не раз останавливали пассажирские поезда на перегонах Цветково — Шпола, Цветково — Городище, Мироновка — Богуслав. Грабили почтовые и багажные вагоны, отбирали ценные вещи у пассажиров. На станциях Владимировка и Завадовка делали налеты на железнодорожные кассы, в селах — на кооперативы. Да что там в селах! Настолько обнаглели, что ограбили заводской кооператив в Городище! В завязавшейся перестрелке были убиты два милиционера. Правда, в этой схватке был смертельно ранен один из главарей — Михаил Блажевский, а другой главарь — Николай Блажевский — убит. Таким образом, остался один Степан, который теперь возглавляет банду. После смерти братьев он стал злее, ко осторожнее. Дерзких налетов не совершает, однако по-прежнему держит в страхе всю округу и время от времени показывает когти: то артельный амбар с хлебом подпалит, то убьет активиста...

Выслушав информацию Федорова, Орлов поднялся, пристукнул ладонью по столу:

— Значит, так. Утром мы втроем направляемся в Орловец, из Городищ много не сделаешь. Остальные, согласно плану, выезжают в другие села. Первоочередная задача — организовать актив. Если у Блажевского, как говорят, везде есть свои глаза и уши, то и нам надобно иметь свои. Связь поддерживать со мной и с Городищами, обо всем докладывать не медля. А вот решения принимать самим, не ждать указаний, действовать сообразно условиям. Все!

4

Глубокой ночью Феофилат Блажевский возвращался в Ксаверово из леса. Не робкого десятка отец дьякон, и все же не по себе ему: упруго и звонко скрипит под ногами снег, лают сельские псы, учуяв запоздалого путника. Не дай бог, ежели кто встретится! Потому что не гоже духовному лицу ночами по полям-лесам шататься. Сразу заподозрят, что ходил к сыну. А это ни к чему.

Да, к Степану ходил. Газеты передал ему. Никак Степка не дождется обещанной войны. Все газеты читает, ищет про войну, а ее нет и нет. Быть бы ему, Степану, сотником, шапку со шлыком носить, с петлюровским трезубцем, саблю на боку. А может, и полковником уже стал бы теперь, кабы Симон Петлюра удержался. Беда, беда...

Отцу Феофилату вспомнилась встреча с сыном. Сказал ему по-родительски, что нужно свести счеты кое с кем. Степан взглянул исподлобья:

— Знаю.

— Богоугодное дело.

— Нам с тобою, батя, оно угодно, — нехорошо так ощерился сын, — а бога, как сказано в афишке, что на сельском доме повесили, нет и не будет. Иному богу мы с тобой служим. Кровь льем, на людей страх наводим. Разумное дело делаем, батя. Не выйдет сегодня в поле хлебороб, завтра в городе жрать будет нечего. Машин не будет, оружия. Придут наши, голыми руками за горло возьмут коммунистов, не защитятся!

— Ты, Степка, поумнел, знаешь, что к чему.

— Поумнел, говоришь? А что из этого выйдет, ответь мне? Нас же по пальцам пересчитать можно! Кого поймали, кого убили, кто струсил, поганая шкура, убежал. А новые? Сам знаешь, дерево без дождя высыхает...

— Дурень! Какого еще дождя тебе надобно? Бабы горилку гонят, в кооперации хватает, денег у тебя в достатке.

В кустах кто-то закашлял, послышались шаги. Степан выхватил маузер, потом снова сунул его за пазуху.

— Не бойсь, отец, это Васька Нещадим... Ты чего, кто позволил?

— Дело есть. Гурко...

— Все знаю! — Степан шагнул к Нещадиму. — Гурко скоро встретится с отцом небесным. Ты скажи мне другое. Почему брата своего не приобщил к святому делу, позволил ему в комсомол вступить? И нашим и вашим хочешь, да?

— Надо и в комсомоле своих людей иметь, — хмуро буркнул Василий.

— Врешь! — вызверился Степан. — Увидишь, как эти «свои люди» нас к стенке поставят!..

...Нет, рассуждал дьякон, возвращаясь теперь из лесу, нельзя больше Степке в лесу быть. Кольцо сжимается, все труднее ему становится. Потому и просил он за любую цену добыть ему документы на другую фамилию. Надежные документы, не липовые. Выехать надо подальше, пока не обложили, как волка. Притаиться, делать свое дело незаметненько, ждать часа. А он настанет! Ох, господи, приблизь этот час! Не только бы Степана благословил, сам бы собственными руками давил эту голь, что хозяевами себя считают, а в первую очередь большевиков да комсомольцев. Степка, видишь, за границу хочет податься. Дулю ему, а не заграницу! А кто здесь будет святое дело вершить, если все туда убегут? Нет, ты здесь себя покажи, а придут освободители, ты их встретишь, как хозяин! Потому и наказал Степану, чтобы он с хлопцами напоследок в Городище разгулялся, «поговорил» по душам с большевистскими верховодами, да так, чтоб навеки запомнили этот «разговор». А потом — в новые места. Документы он сыну добудет, дело нехитрое, церковные архивы под рукой...

Опасался отец дьякон нечаянной встречи с односельчанами, а не избежал. Уже к дому подходил, встретил Гурка Осовитного. Злобно взглянул на него, когда тот насмешливо сказал:

— Сынка ходил проведать, отец дьякон? Передал бы ему, чтобы кончал лютовать, а то ведь терпение наше кончится, свернем голову бандиту!

Знал Феофилат, что песенка Осовитного уже спета, не сегодня-завтра его Степановы хлопцы прикончат, и не мог удержаться от искушения пригрозить Гурко, чтобы перед смертью помучился от страха.

— За своей головой смотри, Гурко, она у тебя слабо держится, вот-вот упадет! Тогда, может быть, поймешь, что Степан не бандит, а политический противник твоих Советов. Он за идею борется, готов за нее пострадать, терновый венок мученика принять.

— И ради такой идеи он нас, крестьян, грабит и убивает?

— Тьфу, прости меня, господи! Такие, как ты, продали Украину москалям-большевикам, и за это постигнет вас кара! Аминь!

И он торопливо зашагал к своему дому.

Через два дня Гурко был зверски убит бандитами...

...Степан Блажевский был озабочен сложившейся обстановкой. Ему было известно, что Орлов с товарищами бывают в ближайших селениях, о чем-то допытываются. Раньше Степан не стал бы долго раздумывать, налетел бы ночью, пожег все, перестрелял. Но теперь надо быть осторожным. Верные люди доложили, что Орлов поднял крестьян, вооружил активистов. Так просто не сунешься. Да, жизнь меняется. В магазинах полным-полно всяких товаров, хозяин лавки Гостродуб уже просил потрясти кооперацию, чтобы люди к нему шли. Без помощи Блажевского не выдержать Антону Гостродубу конкуренции. Ему, торгашу, двойная выгода: награбленный в кооперативах товар он по дешевке у Степана скупает. Только черта с два, магазином сейчас Степан заниматься не станет, есть дела поважнее. Скорей бы отец достал документы! А уж он напоследок разгуляется...

Разослав своих приближенных по селам на разведку, Блажевский неторопливо двинулся к укромному месту, куда через несколько дней должны были собраться все бандиты.

5

Орлов сидел в сельсовете и разговаривал с Пантелеем Одерием. Он очень устал за эти дни, но был в общем-то доволен тем, что удалось сделать. Главное — крестьяне уже не стоят в стороне, они избавляются от страха перед Блажевский, начинают помогать. О коммунистах и комсомольцах и говорить нечего, те так и рвутся в бой. Но пока еще рано, еще не все ясно. А надо действовать наверняка, чтобы ни один бандит не ушел.

Пришли двое.

— Товарищ Орлов, это мой брат, Блажевского первый помощник...

Братья были очень похожи. Оба коренастые, кряжистые.

Павел вышел из-за стола, внимательно посмотрел на Ивана, перевел взгляд на Василия.

— Нещадим?

— Да.

— Вот ты какой! Никогда бы не подумал, что на такие зверства способен. Осовитного ты убил?

— Степан, — глухо ответил Нещадим. — Я тоже при этом был.

— Странно, что пришел. Судить ведь будем по всей строгости. За все.

— Знаю. Сам бы не пришел. Иван посоветовал. Говорит: измена подлости — не измена, изменить можно лишь добру. Надоело мне все это. Как собака бездомная. Для чего? Давно понял — лишние мы. Да кровь на руках, от Степана не уйдешь. А теперь он меня не достанет, в тюрьме стены крепкие. Только отправьте туда поскорее, как допрашивать кончите.

— А мы тебя пока не собираемся туда сажать.

— Тогда ничего не скажу!

— Слушай, дурья твоя башка, — Орлов склонился к Василию. — Ежели мы тебя посадим, Блажевский сразу поймет, в чем дело, уйдет, затаится. А этого допустить нельзя. Поэтому ты останешься на свободе, чтобы помочь нам, уяснил? Смотри, игра опасная. Степан тебе не простит, коли что заподозрит. Выбирай сам, как тебе лучше. Но и о народе, о людях подумай. Ты будешь в тюрьме за крепкими стенами отсиживаться, а люди — страдать, да?

Василий долго молчал.

— Ладно, начальник, — выдохнул он наконец, — твоя правда. Сыграет Васька Нещадим свою последнюю роль. А потом — пусть его на свалку, раз заслужил!

— Насчет свалки ты брось! Судить, ясное дело, будем, но помощь твою учтем, послабление за нее сделаем. Ну, значит, так...

И Орлов, понизив голос, начал излагать свой план.

6

Кружились снежинки, белым ковром устилали дорогу, присыпали тропки. Падали на потные лица, таяли и капельками повисали на усах. Не близкая дорога предстояла мужикам, притомились. Уже за полдень недалеко от леса показалось село. Чуть ближе — за дубовыми воротами, на отшибе от села, в стороне от пытливых взглядов — приземистый дом. Хозяин, видно, не из бедных. Крыша крыта железом, во дворе большие сараи, амбары, рига.

— Зайдем на хутор, обогреемся, — промолвил один, и все семеро повернули к дому.

На лютый лай пса вышла на крыльцо немолодая женщина.

— Хозяюшка, обогреться не пустишь? Поденщики мы, из Смелой идем.

— Много вас теперь шляется, — проворчала хозяйка. — Нет, чтоб в село, норовят в хороший дом. Только на еду не рассчитывайте, самим жрать нечего. Заходите, бог с вами. Снег-то обметите, вон веник.

И ушла в хату.

Путники неторопливо сбивали с сапог снег, постукивали каблуками, посматривая между делом на лестницу, что из сеней вела на чердак. В хату вошло пятеро, а двое незаметно пробрались на чердак. Хозяйка не считала, сколько было гостей, всех и не видела.

Вскоре гости ушли. Женщина проводила их до ворот, чтобы не стянули что-нибудь со двора.

Орлов с товарищем, не шевелясь, лежали наверху, прислушиваясь к звукам, доносившимся из комнаты. Он верил, что Василий не обманул, назвав эту явку. Должны прийти бандиты. Не сегодня, так завтра. За хутором следят, отряд в любую минуту придет на помощь. Тяжело там ребятам, в зимнем-то лесу. Здесь, на чердаке, хоть ветра нет. Но мороз забирается под одежду, все тело, как каменное. А надо лежать тихо, не двигаясь. Сколько? Неизвестно. Может, до сегодняшнего вечера, а может, до завтрашней ночи. Сколько надо, столько и будут лежать.

Часы тянулись медленно. И когда во дворе яростно залаял пес, Орлов сперва не понял, то ли ему пригрезилось это в полузабытьи, то ли было на самом деле. Тем более что лай быстро прекратился. Видимо, хозяин вышел и успокоил собаку.

— Кого там леший носит? — сердито крикнул хозяин.

— Поклон от кума принес, — приглушенно донеслось в ответ.

— А где сам?

— Сам не придет.

Забегала хозяйка, собирая на стол поздний ужин.

— Значит, Блажевского нет, — хмуро прошептал своему напарнику Орлов. — Жаль... Неужто что-то учуял?.. Ладно, будем брать этих. Пусть сперва напьются, тогда проще с ними...

И снова ожидание. На чердак доносились глухие голоса, но слов разобрать было нельзя.

— Пойдем, — шепнул Орлов.

Осторожно слезли вниз. Орлов распахнул дверь, выстрелил в потолок:

— Руки вверх! И без глупостей — дом окружен! А ну — выходи по одному!

Через несколько минут четверо бандитов и хозяин лежали связанными на полу, как снопы.

...Степана Блажевского брали на следующий день. Василий Нещадим кинулся на своего атамана сзади, схватил за руки. Силен был главарь, вырвался, выхватил гранату:

— Всех порешу!

Не дав бандиту опомниться, прыгнул на него Орлов, сбил с ног и гранату из рук выбил.

7

Так начинал свою службу в советской милиции Павел Орлов, недавний красноармеец, вчерашний подмастерье из Одессы. После Блажевского были десятки схваток с бандитами, с уголовными преступниками, приходилось не раз рисковать жизнью. Борьба с теми, кто мешал народу строить новую жизнь, стала целью и смыслом всей жизни Орлова.

Говорят, плох тот солдат, что не мечтает стать генералом. Только не всегда это так. Вот Орлов не мечтал стать генералом, он просто работал на том посту, куда его ставила партия. Работал, не щадя себя. И звание генерала пришло к нему по праву.

Незадолго до войны Павел Александрович был назначен заместителем народного комиссара внутренних дел Молдавии. Молодая республика только-только становилась на ноги, догоняла своих старших сестер, изживая тяжкое наследие, оставленное румынскими боярами. Было много замыслов, предстояло столько сделать! Но помешала война.

В первые дни после разбойничьего нападения гитлеровской Германии на Советский Союз Орлову по решению штаба Юго-Западного фронта была поручена организация бригады из работников милиции. Он стал во главе сформированной им в считанные дни бригады. Эта часть под его командованием неоднократно выполняла ответственные боевые задания и на передовой, и в тылу. Сотни уничтоженных фашистских десантников-парашютистов, десятки отбитых атак на счету у бригады. Позже она была преобразована в дивизию милиции, и Орлов повел эту дивизию в бой.

Трудной и тревожной была осень сорок второго года. Фашистские полчища рвались к Волге, к Грозному. В предгорьях Кавказа завязались кровопролитные бон с захватчиками. Запах нефти не давал покоя гитлеровцам, они не считались с потерями, лезли напролом. Гитлер поставил перед своим генералитетом задачу: осуществить любой ценой операцию по захвату нефтепромыслов неповрежденными, чтобы они могли полностью обеспечить потребность в горючем группы армий «Юг».

Операция была разработана тщательно. Для выполнения ее фашистское командование создало из отборных головорезов особый отряд. Более трех тысяч специально подготовленных для боев в горных условиях гитлеровцев поступили под начало немецкого полковника, старого, опытного разведчика. Отряду удалось проникнуть в наш тыл и занять ключевые позиции на горе Денин-Дук и ее отрогах.

Городу грозила беда. Отряд, используя выгоды своего положения, мог захватить нефтепромыслы и удерживать их до подхода войсковых частей немецкой регулярной армии. И тогда дивизии генерала Орлова было поручено разгромить отряд гитлеровцев и не допустить захвата нефтепромыслов.

В горах вообще воевать нелегко, куда сложнее, чем на равнине. Даже летом. А тут близилась зима, уже выпал снег. Снежные завалы, бездорожье. Каждый неосторожный шаг вырывал из рядов дивизии бойцов, не приученных действовать в горных условиях. А фашистские головорезы имели отличную альпинистскую подготовку, они подстерегали наших бойцов за каждой скалой, за каждым камнем.

Гитлеровцы дрались отчаянно, понимая, что выхода у них нет. И все же орловцы сжимали кольцо окружения, тесня противника к горе Денин-Дук. Бросок, еще бросок — и вот на рассвете последний штурм, в результате которого высота в наших руках.

Однако торжествовать было рано. От пленных Орлов узнал, что полковник дал указание: в случае разгрома отряда оставшиеся в живых должны действовать самостоятельно мелкими группами, выполняя диверсионные операции в тылу Советской Армии.

Орлов понимал, какие беды и несчастья могут натворить гитлеровцы, прошедшие специальную диверсионную подготовку. Эти были опаснее Степана Блажевского и других бандитов. Те были самоучками, тут же мастера. Поэтому ни один не должен уйти из этих гор!

Не день, не два шел поиск, прочесывались горы. Орловцы захватывали диверсантов и поодиночке, и большими группами. Гитлеровцы не желали складывать оружия, они отбивались яростно и злобно. Многие из них уже были в гражданской одежде, с советскими документами, с большими суммами наших денег.

Был наконец захвачен и штаб отряда со всеми документами. Однако командира отряда и его приближенных не обнаружили ни среди убитых, ни среди пленных. Матерый разведчик исчез, как сквозь землю провалился.

Может быть, и не стоило бы продолжать поиски. Бойцы дивизии были измотаны долгими боями в горных условиях. Ну, что такое командир без подчиненных, многое ли он сумеет сделать? Однако Орлов снова вспомнил свою молодость, ту самую операцию в Городище. В конце-то концов после ликвидации костяка банды Блажевского тоже можно было успокоиться, не тратить сил на поимку главаря. Можно? Нет, нельзя! Одинокий матерый волк не менее вреден, чем вся стая. Немецкого полковника надо поймать!

И снова бессонные ночи, снова поиск в горах. Тут-то и пригодился орловцам их опыт работы в милиции. По мельчайшим, порой незначительным приметам они обнаруживали в диких горах скрывавшиеся группы гитлеровцев. В одной из пещер и был захвачен полковник с несколькими офицерами.

Тщательно разработанная гитлеровскими генералами операция провалилась.

8

Кремль. Георгиевский зал.

— Родина награждает вас, Павел Александрович, орденом Красного Знамени за боевые заслуги...

Михаил Иванович Калинин крепко пожимает руку генерал-майору Орлову.

— Служу Советскому Союзу!

Генерал вернулся на свое место, к столу вышел другой военный. Павлу Александровичу вспомнилась первая встреча со всесоюзным старостой. Так ярко, будто это было только вчера, будто не прошло почти четверти века. И какой четверти века!..

Тогда, в апреле 1920 года, от Припяти до Днестра перешли в наступление войска буржуазно-помещичьей Польши. Начался очередной поход Антанты. На Украину с Кавказского фронта была переброшена легендарная Первая конная. Шли упорные бои.

В конце мая на станцию Умань с агитпоездом «Октябрьская революция» прибыл Михаил Иванович Калинин. Бывший инструктор политотдела дивизии, ныне помощник начальника уманской окружной милиции Орлов в это время находился в районе Тальное во главе сводного конного отряда, которому была поручена ликвидация петлюровских банд.

Калинин и Буденный прибыли в Тальное. Среди встречающих был и Орлов.

Почти 25 лет прошло, а он и сегодня слышит негромкий, чуточку глуховатый голос Михаила Ивановича, стоявшего на пулеметной тачанке и говорившего так, будто перед ним стояли не тысячи красных конников, а несколько близких, родных людей.

А потом Калинин в присутствии председателя Уманской ЧК разговаривал с Орловым. Время от времени поднимая простые, в металлической оправе очки, Михаил Иванович пристально всматривался в молодого собеседника. Его интересовало все: количество бандитских групп, за счет кого они пополняются, какое имеют вооружение, на какие слои населения опираются в селах. И что тогда больше всего поразило Орлова, что навсегда запало ему в сердце, — Михаил Иванович беседовал с ним, как равный с равным, как товарищ по партии. Пожалуй, поведение всероссийского старосты во время разговора с ним, Орловым, навсегда определило и стиль работы будущего генерала. Он помнил об этом разговоре всю жизнь и стремился быть таким же, как Калинин.

* * *

Человек не сам выбирает себе фамилию, и ее звучность вовсе не определяет внутренних качеств человека. Есть Зайцевы, совершившие героические подвиги, и есть Соколовы, бегущие в кусты от любой опасности. Не в фамилии дело, не она красит человека.

Но в данном случае не может не прийти на ум, что вся жизнь Павла Орлова, отданная борьбе со злом, созвучна его гордой фамилии.


Перевод с украинского

Владимира Гордиенко

Павел Бейлинсон, Иоганнес Туст СЛАГАЕМЫЕ ПОДВИГА

Черный рупор репродуктора, только-только установленный на рыночной площади маленького приморского городка Хаапсалу, что на западе Эстонии, отсчитывает гулкие удары кремлевских курантов. Полночь. Люди в уездном отделе НКВД на улице Виидеманни прислушиваются к бою курантов, а потом снова склоняются над стопками карточек.

Карточки, карточки... Их больше всего среди секретных документов полиции безопасности — СД, брошенных фашистами несколько дней назад во время бегства из города. Тысячи этих карточек из глянцевитого серого картона с немецкой педантичностью заполнены именами разыскиваемых жителей Эстонии.

«Арестовать». «Подвергнуть допросу». «Доставить в политическую полицию»...

Десять с лишним тысяч серых карточек. Каждый сотый житель маленькой республики на особом учете в полиции безопасности, объявлен в розыске. Политические преступники, враги рейха.

— Ну и врагов же было у Гитлера, — усмехается один из сотрудников, вынимая из узкого деревянного ящика очередную кипу лощеных квадратиков.

— Это — действующая, на живых, — замечает другой. — Архивная картотека раз в пятнадцать больше...

По окнам стегает октябрьский дождь. Откуда-то с улицы, с проехавшего мимо грузовика доносятся отголоски солдатской песни.

— Якоб Кундер! — вдруг вырвалось у одного из разбиравших картотеку. — Гестаповцы искали Якоба!

Серый кусочек картона пошел по рукам.

«9959. Кундер

Якоб Мартинович, род. 7.8.1921 г. в Тыстамаа, пекарь, последнее место жительства — Хаапсалу; короткого роста, рыжеватые волосы, веснушчатое лицо.

Арестовать. Сообщить референту политической полиции Хаапсалу».

Якоб Кундер... Кто сейчас в Эстонии не знает этого имени? Кто не знает подвига Героя Советского Союза Якоба Кундера, совершенного через полгода после того, как розыскная карточка на него попала в руки чекистов? Узнав об этой карточке СД, Якоб Кундер пошутил тогда:

— Вот дойду до Берлина и спрошу у Гитлера, зачем я ему нужен...

* * *

В марте 1945 года вся территория нашей Родины, за исключением Курземского полуострова, была освобождена от гитлеровских полчищ. В Курзема же, между Тукумсом и Лиепаей, три десятка отборных дивизии противника заняли прочную оборону и намеревались нанести мощный фланговый удар советским частям, наступавшим в Восточной Пруссии. Наши войска блокировали фашистов. Завязались жестокие бои.

Утром 17 марта части Эстонского стрелкового корпуса заняли плацдарм в лесу возле станции Блидене. С минуты на минуту ждали приказа о наступлении. Справа к бою готовился 130-й Латышский стрелковый корпус, слева — войска 122-го корпуса. Впереди — открытое место с редким кустарником на пригорке, за ним — живая изгородь из густых подстриженных елочек и такая мирная, ничем не напоминающая войну колея железной дороги.

Прямо перед пригорком, за которым виднелись хутор Пилс-Блидене и железнодорожная станция, зарылся в землю взвод лейтенанта Кундера. Ни вечером, ни ночью уснуть не удалось. Под утро повалил густой мокрый снег, какой нередко бывает в Прибалтике в начале весны...

Кто воевал, тот знает эту звенящую тишину перед боем, когда слышно, как стучат часы, бьется сердце, как шуршит, сорвавшись с ветки, тяжелая снежная шапка. Люди же молчат. Будто и нет здесь никаких людей, никого нет, только безмолвный поседевший лес и тяжелые, сплошной завесой падающие с неба липкие хлопья снега. О чем думал тогда Кундер, никто не знает. Может быть, он думал о предстоящем бое, может, о том, что сыро и холодно сейчас, может, о матери, отце, о родном доме в Саулепа.

Всего несколько месяцев прошло с того дня, как комбат отпустил его повидаться с родными. Бодро спрыгнул тогда Кундер с грузовика. Сорвав с головы фуражку, помахал рукой товарищам и быстро пошел в сторону Саулепа. На полях крестьяне убирали хлеб и картошку. Трудно разгибая спины, люди из-под ладоней смотрели на низкорослого широкоплечего лейтенанта с круглым веснушчатым лицом и огненно-рыжими волосами. Кто он и куда так торопится?

А Якоб и в самом деле торопился. Вот уже из-за редких деревьев видна двухэтажная деревянная школа, о которой он учился. А за ней приземистый отчий дом и сложенная из серо-коричневых каменных глыб подслеповатая отцова кузница, крытая позеленевшей от времени и ненастья дранкой. Родной запах дыма. Здесь, в этом каменном доме, он провел детство, здесь жили его братья и сестры. Каково им тут было при немцах? Живы ли? Что-то уж очень тихо кругом...

Якоб остановился, смахнул с лица осеннюю паутину и побежал. Дверь кузницы отворена. Наверно, отец там. Замедлив шаги, Якоб надел фуражку и тихо вошел. Нет, никого нет, но тлеют угли в горне. Значит, все в порядке, значит, отец жив, он дома. Якоб обошел кругом прокопченную кузницу, он хотел войти в дом как можно тише, чтобы устроить родным сюрприз. Но трудно было сдержать себя, и он помчался по дорожке между кустами сирени.

Его дорожка, посыпанная желтым песком, его дом, его отец, братья, сестры...

В сенях он наткнулся на худущую длинноногую девчонку и с трудом узнал в ней племянницу. Та секунду-другую таращила на него глаза, потом попятилась в комнату. «Мама, мама! Русский солдат пришел!» — закричала она, не отрывая взгляда от Якоба. Из комнаты выбежал отец. Суровое, морщинистое лицо, тяжелый прищур серых глаз, короткие пепельные волосы.

— Ты, Якоб?! — прошептал старик и, сгорбившись, беспомощно опустил руки. Якоб обнял его, прижался лицом к небритой щеке и губами почувствовал соленую отцовскую слезу.

— Не думал я, что живой ты, сынок, — неожиданно хриплым голосом заговорил старый Мартин. — Сколько худа на земле нашей. Арсения свои же, эстонцы, хуторяне богатые... застрелили и в канаву бросили... За землю, что получил от новой власти.

Якоб крепче прижал к груди отца и ловил губами воздух. А сердце, казалось, подкатилось к самому горлу.

— ...Другие... все... живы? — наконец выговорил он, осторожно усадив отца на лавку.

Старик горестно покачал головой.

— Иоханну в Германию угнали. Ни писем от нее, ни весточки. Остальные, слава богу, живы. И ты вот пришел...

Значит, нет Арсения, нет Иоханны. Нестерпимо захотелось уткнуться в пахнущий кухней подол матери и заплакать, как бывало в раннем детстве. Он словно забыл, что мать умерла, когда ему еще не было и тринадцати лет.

За сутки, что пробыл Якоб в отчем доме, надо было о многом поговорить. Родственники расспрашивали его о войне, о Советской власти. Старый кузнец потрогал заскорузлыми, навечно обожженными пальцами орден Красной Звезды на кителе сына и спросил: «За что?» «Бой под Вытиквере», — ответил сын. «Под Вытиквере», — задумчиво повторил старик и снова спросил:

— Раньше, при Пятсе, кавалеров Креста свободы наделяли землей и хутором... А тебе, сынок, дадут?

Якоб улыбнулся.

— Всем крестьянам дадут землю, отец, — ответил он. — Но не за орден. Каждая крестьянская семья получит участок. Как перед войной...

Кундер поежился от озноба, крепко сжал зубы, чтобы унять дрожь. Мокрая шинель, казалось, стягивала тугими обручами тело. Ох, когда же кончится эта ночь, когда же можно будет согреться у костра, обсушиться? Война идет уже к концу, это ясно. И скоро он будет ходить по мирной, цветущей земле. Как до войны. Вот только добить бы поскорее гитлеровцев. Все будет хорошо, даже еще лучше, чем в том, навсегда опьянившем его радостью, девятьсот сороковом году.

* * *

...Невысокий круглолицый крепыш с выразительными карими глазами, широким, чуть вздернутым носом и оттопыренными ушами появился в Ляянемаском уездном отделе милиции в августе 1940 года.

— Меня зовут Якоб Кундер, — смущаясь, представился крепыш парторгу Придику Сарапуу. — Хочу служить в милиции...

Его по-женски белое лицо в сплошных веснушках, какое бывает только у рыжеволосых, зарделось. Он переминался с ноги на ногу, хлопал длинными огненными ресницами и поминутно поправлял на себе серый домотканый пиджачок.

В кабинете Сарапуу несколько минут назад закончилось совещание, и трое его участников еще не ушли.

— Где ты работаешь? — спросил командир взвода Вольдемар Напритсон. Ему, недавнему леснику, еще месяц назад стучавшему топором в Саунамяэских лесах, явно импонировал этот юноша с таким открытым честным лицом.

— Я пекарь, — уже более уверенно отвечал Кундер. — Работаю в кондитерском магазине Валдманна.

— Чего ж ты бросаешь хорошую работу? — спросил Ильмар Теддер, вчера еще концертмейстер, пианист, а теперь начальник паспортного отделения. — Или ты думаешь, что здесь у нас слаще?

Якоб застенчиво улыбнулся шутке Теддера. Конечно же, он не думает, что в милиции работать легко и весело. Но вот хозяин его, как был хозяином, так им и остался. И в кондитерской у него швыряют деньги те же богатые бездельники, что и раньше. Наверное, мало еще сил у Советской власти в Эстонии, чтобы справиться со всеми богачами. Вот он, Якоб Кундер, и решил помочь.

Жизненное кредо Якоба было настолько ясным, так перекликалось оно с собственным представлением парторга и его товарищей о классовой борьбе и милицейской работе, что Сарапуу и Напритсон тут же написали Кундеру рекомендации. А через два дня начальник Ляянемаской уездной милиции Эвальд Эйхе наложил на его заявлении резолюцию:

«Принять на должность милиционера».

Это были тревожные дни революции. Вышедшие из подполья коммунисты сумели сплотить вокруг себя рабочих, трудовое крестьянство, прогрессивную интеллигенцию. 21 июля вновь избранная Государственная дума провозгласила в республике Советскую власть, а затем приняла декларацию о вступлении Эстонии в состав первой в мире страны социализма.

Но господа из «бывших» не сложили оружия. То тут, то там вспыхивали организованные провокаторами инциденты, ползли нелепые слухи.

...Кафе Дитриха было переполнено до отказа. В накуренном зале словно сквозь туман плыл над столиками бледно-желтый свет бра. Причудливыми бликами высвечивались лица. Здесь были дамы в блестящих шелковых платьях, господа в белоснежных манишках и дорогих костюмах, рабочие в пиджачных парах, студенты, служащие, подвыпившие девушки. Звенели бокалы, в чашечках дымился кофе, в пепельницах чадили дорогие сигары и копеечные сигареты. За столиками играли в бридж; нарочито вплетая в эстонскую речь немецкие фразы, спорили о новой власти, земельной реформе и национализации. В зале стоял ровный гомон, лишь временами взлетал чей-либо голос, и тогда можно было разобрать отдельные фразы.

— ...Что вы говорите о религии и государстве? Коммунисты закроют все церкви, вот и все!

— И регистрации брака больше не будет...

— Mein Gott... Aber wir können doch nicht so...[3]

— Говорят, будут отбирать у родителей детей, чтобы муштровать их в русских военных школах... Пушечное мясо для Москвы...

И вдруг из-за столика в дальнем углу зала резко поднялся высокий краснолицый мужчина в сером грубошерстном пиджаке. Грохнул упавший стул. В наступившей тишине раздался громкий голос, отчетливо произнесший по-русски:

— Граждане, лимонад отравлен!

Зал загудел. Все повскакивали с мест. Несколько человек бросились к выходу, опрокидывая столики. Зазвенела разбитая посуда.

Размахивая грязными руками и стараясь перекрыть шум, краснолицый орал в лицо пробившейся к нему молоденькой официантке:

— Кого хотела отравить? Меня, рабочего человека, члена славной партии большевиков? Этому тебя научили в комсомоле, шлюха!

Официантка, миловидная блондинка с кокошничком, приколотым к ржаным волосам, смотрела на перекошенное в злобе красное лицо. В ее широко раскрытых, ничего не понимающих глазах стояли слезы. Пальцы девушки лихорадочно перебирали край маленького передника.

В кафе стоял невообразимый шум. Какая-то тучная дама упала в обморок.

— Первая жертва преступления коммунистов! — истеричным фальцетом крикнул тщедушный студентик в пенсне, силясь усадить даму на стул.

— Alpdruck...[4]

— Убийцы!

И тут на пороге появился низкорослый веснушчатый милиционер в аккуратной, плотно облегающей крепкую фигуру форме.

— Спокойно, товарищи! — произнес он, поднимая руку. — В чем дело?

Стало тихо. Головы повернулись в сторону краснолицего. Тот рванулся к милиционеру.

— Вот, лимонад отравленный подают. Надо немедленно произвести анализ. Это террор!

Милиционер подошел к столику, молча посмотрел на краснолицего.

— Анализ? Зачем тут анализ? — не повышая голоса сказал он, взял со столика бокал с лимонадом и залпом выпил все до капли.

По залу прошел шум.

— Он же отравится!

— Провокация...

— Зовите врача!

Краснолицый сразу заспешил. Но сильная рука милиционера легла ему на плечо.

— Не надо торопиться. Мы пойдем вместе...

В отделе милиции задержанному приказали вымыть руки. Под слоем грязи скрывались белые, холеные пальцы с отполированными ногтями. «Потомственный русский рабочий» заговорил на изысканном эстонском языке.

Так был пойман с поличным очередной провокатор. И разоблачил его милиционер Якоб Кундер, через несколько дней принятый в комсомол.

Многие ребята из Ляянемаского укома комсомола выросли в Хаапсалу и давно знали шустрого, любознательного ученика пекаря из кафе Валдманна, частенько забегавшего теперь к ним на улицу Суур Лосси, 21. Он брал у них книги, читал их запоем, рассказывал о себе.

Знал Кундера и секретарь укома комсомола Пауль Соэсоо. Он был не на много старше Якоба, и в общем-то жизнь у обоих складывалась одинаково. Наверно, поэтому Паулю был симпатичен медноволосый сын кузнеца, так горячо споривший с укомовскими ребятами о мировом рабочем движении, о судьбах эстонского народа.

Якоб стоял у длинного стола посреди не очень-то уютного секретарского кабинета, держа в левой, чуть согнутой руке маленькую серую книжку, которую только что передал ему Пауль. Больше всего Якобу хотелось сейчас выглядеть таким же стройным, подтянутым, как политрук Аугуст Рооне, и отойти от стола таким же пружинящим, четким шагом, каким ходит Аугуст, чтобы все видели, все поняли, какой он замечательный парень, этот Якоб Кундер.

Но отошел он, неуклюже волоча ноги, словно к каждой из них была привязана пудовая гиря, и потому, наверное, густо покраснел, сгорбился и растерянно оглянулся: никак не мог сообразить, в какую дверь выходить. Пауль, видимо, поняв его состояние, засмеялся:

— Когда ты пил лимонад в кафе, ты был посмелее.

Засмеялись все, кто был в комнате. Засмеялся и Якоб. Тут все свои, и он свой, вон и про лимонад знают. А что, тогда он, пожалуй, неплохо выглядел! Якоб выпрямился и, твердо ставя ногу, шагнул к двери.

Потом, уже на улице, его обожгла мысль: как же это он хотел быть похожим на Рооне! Как могла прийти ему в голову такая нелепость!

Отношения с Рооне не наладились. Пожалуй, политрук был единственным человеком в милиции, которого добродушный Кундер недолюбливал. Аугуста Рооне прислали в Ляянемаский уездный отдел милиции из Таллина. На всех он произвел отличное впечатление. Стройный, красивый брюнет с бархатными, чуть раскосыми глазами, со сросшимися на переносице бровями вразлет, он нравился и своей красотой, и умением свободно держаться, и выправкой, которой многие завидовали. Завидовали, впрочем, не только выправке. Аугуст окончил английский колледж, потом учился в классе аспирантов военной школы в Тонди[5]. Он знает иностранные языки, не новичок в военном деле — чего еще можно желать.

Но больше всего подкупало то, что вот такой интеллигентный человек из зажиточной семьи железнодорожника сам пришел и попросился на работу в милицию. Никто его не уговаривал, никто не звал. Именно так и рассказывал работник отдела кадров, который привез его в Хаапсалу. Короче, человек безусловно заслуживал уважения. Через месяц Аугуст Рооне заявил, что хочет стать коммунистом. Его приняли кандидатом в члены партии. Политрука в отделе не было, и Рооне стал политруком.

Однажды он пришел на строевые занятия, и вот тут-то Якоб Кундер впервые близко столкнулся с ним. Строевая подготовка не давалась Якобу. Он ходил так же, как ходил дома на хуторе, как ходил в пекарне: степенно, неторопливо, чуть переваливаясь. Побаливала у него и левая нога. На нее как-то упал тяжелый куль с мукой. Когда Якоб увидел политрука, который шел по улице легкой походкой, одетый в светлый, отлично сшитый костюм, в белоснежную рубашку с ярким галстуком, ему захотелось вот так же подойти к командиру отделения, четко бросить руку к фуражке, лихо ее отдернуть и отойти, с шиком печатая шаг. Но он сразу же сбился с ноги, и пришлось на глазах политрука повторить подход. Рооне стоял молча, не вмешиваясь и, пожалуй, сочувственно глядел на потный лоб Кундера. Якоб откозырял, круто повернулся через левое плечо и покачнулся. Невольно он покосился на политрука. В его глазах он увидел столько презрения, что ему даже словно послышалось: «Эй ты, парень!»... Так обращались к нему подвыпившие посетители кафе, случайно заглянувшие в пекарню.

Наверное, из-за этого эпизода Якоб подозрительно относился ко всему, что делал политрук. Во всем ему чудилась насмешка, все его раздражало. Но хотя строевые, занятия по-прежнему были ему не по душе, он заставлял себя снова и снова тренироваться.

Однажды после политзанятий — их тоже проводил Рооне — Якоб как-то особенно остро почувствовал неприязнь к нему. К этому времени Якоба, хотя он был молодой комсомолец, избрали секретарем комсомольской организации, и он считал своим долгом вникать буквально в каждое слово, которое произносилось на этих занятиях. Кто-то из постовых милиционеров спросил у политрука, почему вот уже несколько лет не смолкают разговоры о книге «Имена на мраморных досках»[6] и о чем там, собственно, ведется речь. Кундер тоже не читал этой книги, но слышал в укоме, что книжка вредная, в ней проповедуется ненависть к социализму, к Советской России, и восхваляются участники войны 1918—1920 годов, когда белоэстонцы сражались с Красной Армией.

Рооне стал рассказывать не так. Он говорил о мраморных досках, установленных почти в каждой гимназии, в высших учебных заведениях, о молодых людях, чьи имена записаны на этих досках. «Они погибли за Эстонию, — сказал Рооне. — Дело не в том, нравится человеку Россия или не нравится. Дело в том, где этот человек появился на свет, где впервые раздался его голос. Вот, к примеру, я сам. Я родился в Вирумаа, люблю этот край. Вот так же я люблю нашу Эстонию, а не какую-нибудь другую страну. Эстония — моя родина, и я готов отдать жизнь за нее».

— И с этой точки зрения, — заключил он, — те парни, чьи имена выведены на мраморных досках, — истинные патриоты, национальные герои, независимо от того, какой государственный строй они защищали и любили ли Россию...

Кундер слушал и думал; вот он тоже любит и свой хутор Саулепа, и тыстамааскую землю. А разве он меньше любит Эстонию, чем Рооне? Не люби он Эстонию, не думай о том, как живется эстонцам, разве пошел бы он в милицию? Чем плоха его профессия пекаря? Впрочем, и Рооне тоже пошел. А ведь мог продолжать учиться, был бы военным. Значит, оба они одинаковы. Так почему же не нравится ему то, что говорит Рооне? Ведь правильно — патриот тот, кто любит свою родину.

Так думал Кундер, прислушиваясь к разговору. И вдруг Рооне повернулся к нему и с мягкой улыбкой спросил:

— Верно ведь говорю, секретарь?

Вопрос застал Кундера врасплох. Лицо его налилось краской, он вскочил с места и почувствовал, какими тяжелыми, неповоротливыми стали его ноги — они словно приросли к земле. Он забыл все, о чем думал, осталось лишь чувство неприязни к Рооне.

— Нет, не верно, товарищ политрук.

Рооне улыбнулся еще мягче:

— А почему, секретарь? Давайте вместе разберемся.

Кундер почувствовал, как у него запылали уши. В голове было пусто. А он только смог упрямо повторить:

— Не верно. Не верно.

Рооне все еще улыбался.

— Ну что же, поспорим в другой раз, секретарь. Соберетесь с мыслями, тогда и поспорим.

И снова Якоб заметил, что в глазах Рооне промелькнула та самая презрительная усмешка, что подметил он тогда на плацу. И снова послышалось ему: «И серый же ты парень, Кундер».

Ну что ж, подумал Кундер, это верно, серый он, темный. Ничего. Не смог ответить Рооне сегодня, ответит завтра, послезавтра. Ведь он же читает, учится, вон полевая сумка полна книжек.

Однако вернуться к разговору о тех, чьи имена записаны на мраморных досках, не удалось, хотя Кундер уже знал, что сказать Рооне. Он как-то задал себе вопрос: а хотелось бы ему увидеть свое имя на какой-нибудь из тех досок? Сначала Якоб рассмеялся: ловко это получается — погибнуть, а потом посмотреть на доску. Потом подумалось, что в гимназии он не учился (с каких это денег отец мог платить за учение?), значит, на доску он все равно бы не попал. Он уже ясно и четко понимал: Эстония-то одна, а вот люди в ней живут разные. И в Вирумаа, и в Тыстамаа. И главное их различие не в том, что один вирумаасец, а другой человек из Тыстамаа. Нет, различие в том, что один сидит в кафе и швыряет деньги, а другой из сил выбивается в пекарне, обогащая хозяина.

Дважды пытался Якоб завести разговор о книге, но в первый раз Рооне озабоченно посмотрел на часы и куда-то заторопился, а во второй раз ласково похлопал Кундера по плечу и сказал:

— Ну, о чем тут разговаривать, секретарь? Все мы патриоты, все служим родине. Не до разговоров сейчас.

И впрямь было не до разговоров. В городе по ночам раздавались выстрелы — бывшие кайтселийтчики и исамаалийтовцы[7] стреляли из-за угла в советских активистов. Ночные дежурства были очень напряженные, тяжелые. Не всегда удавалось отоспаться и днем. То по службе, то по комсомольской линии дел хватало у всех. И надо было учиться. Да, зима 1940/41 года была нелегкой.

В апреле пришла из Таллина телефонограмма. Кундера вызывали в отдел кадров. Здесь ему объявили, что он переводится в шестое отделение столичной милиции. Таллину нужны хорошие работники. Это было лестно: служить в большом городе, конечно, не то, что в провинциальном Хаапсалу. А с другой стороны, жалко было расставаться с ребятами.

Но как бы там ни было, приказ есть приказ. Прощаясь с товарищами, Кундер зашел и к Рооне. Пожимая ему руку, Якоб подумал, что симпатии к политруку у него так и не появилось. И дело тут все-таки не только в презрительных взглядах Рооне. Все не так просто. Зайти сказать об этом Соэсоо? А что, собственно, сказать? Нечего. И, может быть, ничего и нет.

В Таллине работы стало еще больше. Новое место, никого не знаешь, надо знакомиться и с участком, и с людьми. Лишь изредка удавалось забежать к сестрам Мелани и Юханне — они перебрались в Таллин и работали на фабрике — выпить чашечку кофе, вспомнить о доме. А когда началась война и милицию перевели на казарменное положение, и вовсе не стало ни одной свободной минуты — не стоишь на посту, так патрулируешь по городу. Правда, в первые недели войны на улицах Таллина не ощущалось. Так же, как и раньше, было полно народу, разве что военных стало побольше. По-прежнему на шпиле ратуши, широко расставив ноги, со знаменем в руках и мечом на поясе стоял усатый Вана Тоомас, вечный страж города. От серых камней Длинного Германа, увенчанного красным флагом, веяло покоем. По аллеям зеленого Кадриорга матери медленно катили детские коляски, а бронзовая Русалка, широко раскинув крылья, словно стремилась сорваться с пьедестала и улететь в бескрайние серо-зеленые воды, простирающиеся у ее подножия. Все было таким же, как месяц, как год назад. Но Кундер знал, что спокойствие это достается недешево.

В первых числах июля он вместе с другими работниками милиции по приказу Наркомата внутренних дел республики уехал в Вирумаа, где орудовали бандитские шайки националистов. Здесь он принял боевое крещение. Здесь вспомнил он вирумаасца Рооне и здесь узнал, что Рооне сняли за какие-то ошибки с работы. Эту весть он как-то даже пропустил мимо ушей.

Во второй раз Якоб услышал о Рооне вскоре после окончания Подольского пехотного училища. Из команды, уходившей в тыл через Нарву, он попал в регулярные части, а затем в это училище. Оттуда лейтенанта Кундера направили в Эстонский корпус.

Как истосковался он по эстонскому языку, как радостно было встретиться с земляками и как приятно было ему формировать свой второй взвод! Из рассказов земляков Якоб узнал о бессмертном подвиге вожака ляянемаских комсомольцев Пауля Соэсоо. Пауль возглавлял добровольческий батальон. 21 октября 1941 года, прикрывая отход последних защитников острова Хийумаа, Пауль Соэсоо отстреливался от врагов до последнего патрона. Когда фашисты окружили его, он бросил единственную оставшуюся гранату себе под ноги.

Тогда-то и услышал Якоб об Аугусте Рооне в последний раз. Оказалось, что Рооне был в числе тех, кто стрелял по ночам в советских людей. Перед вступлением немецких войск в Хаапсалу удалось разоблачить его. Он поддерживал тесную связь с националистическим охвостьем, находившимся на нелегальном положении. Он передал врагам списки ляянемаских чекистов и получил от них приказ арестовать или истребить в нужный момент командный состав уездного НКВД. А 9 июля изменник перешел к открытым действиям: он стал подбивать милиционеров к восстанию против Советской власти, к захвату оружия. Тут его арестовали...

Так вот кем был Аугуст Рооне! Он был врагом, не менее опасным, чем фашистские убийцы...

* * *

...Небо на востоке заметно посветлело. Снегопад прекратился, свежий утренний воздух смыл с лица остатки полузабытья. Начинался день 18 марта.

Якоб стряхнул с себя оцепенение, навеянное воспоминаниями, достал из планшета лист бумаги, повернулся на бок и, прикрывая лист полой набухшей шинели, стал писать отцу письмо.

«Отец, — выводил он одеревеневшей рукой, — мы ждем сигнала, чтобы идти в бой за землю, о которой ты мечтал всю свою жизнь. Как мне хочется дожить до победы!..»

Он еще не знал, что отец больше никогда не обнимет его. Не знал, что это его письмо было последним.

Потом он еще раз разъяснил солдатам задачу. Чтобы оказать помощь латышским частям, наступавшим правее станции Блидене, нужно атаковать гитлеровцев вдоль железной дороги и захватить эту станцию. Потеряет враг станцию Блидене, конец ему на всей железнодорожной линии Елгава — Лиепая. А здесь — это все знают — курсирует бронепоезд и вводятся свежие резервы живой силы и техники. Такова общая задача. Взводу же предстоит фронтальным ударом захватить высоту перед мызой Пилс-Блидене, открывающей дорогу к станции.

Бой начался утром. Якоб поднял взвод в атаку. Ребята с ходу ворвались на хутор перед мызой, а через несколько минут захватили и укрепленную железнодорожную сторожку. Теперь дальше, на высоту перед станцией!

И тут началось... Казалось, что каждый клочок земли перед цепью плюется огнем. Высота ощетинилась пулями, из траншей от линии железной дороги поднялись в контратаку солдаты в серо-зеленых шинелях. Со стороны каменного станционного здания тяжко заухала самоходная пушка, рвались снаряды. Огонь был такой плотный, что взвод залег. Но под ответным пулеметным ливнем враг затих.

Минуты тишины. Надо принимать какое-то решение. Откуда-то сбоку к Якобу подполз незнакомый офицер.

— Эстонцы?

— Да. Латыш?

— Да. Если не возьмете высоту, нашим будет худо. Придется отходить...

Якоб показал латышскому офицеру в сторону, где находился командир роты капитан Кальдару.

— Ползем туда. Решим сейчас, как быть.

Совет был недолгим. Кальдару решил повторить атаку.

Кундер направил в обход станции слева группу разведчиков под командой сержанта Сарделя, а справа — отделение сержанта Паальме. Сам же с остальными бойцами решил атаковать высоту в лоб.

Но едва бойцы поднялись, как вражеская самоходка снова открыла огонь. Якоб с тревогой и надеждой смотрел теперь на людей Паальме, но и это отделение залегло под плотным орудийным и пулеметным огнем.

В это время латыши продвинулись было к самой мызе, но тут же были отброшены назад сильным пулеметным огнем из дзота, что на высоте.

Еще несколько минут тишины перед смертельной схваткой, и началась артиллерийская «обработка» немецких укреплений.

Якоб видел, как горел за полотном железной дороги сарай, билось над крышей косое пламя...

Пора. Снова вперед, пока бурые шапки взрывов прижали врага к земле. Одним махом Якоб со своими бойцами достиг живой изгороди из густых елочек, окаймлявших железнодорожное полотно. Теперь — ракета, чтобы смолкли свои орудия.

На миг стало оглушительно тихо. Якоб поднялся и, вскинув автомат, побежал вперед. Он не слышал топота ног бегущих следом товарищей. «Вперед, вперед!» — стучало сердце, заглушая все звуки боя. Еще бросок, и высота с этим проклятым дзотом останется позади...

Но тут ожил уцелевший дзот. Якоб с ходу выпустил очередь по амбразуре. Бросил гранату, другую. Вражеский пулемет вроде бы замолчал. Нет, снова застрекотал. А в автомате нет больше патронов.

И вдруг — удар в грудь. Где-то слева появилось и сразу исчезло огромное солнце, от него остались розовые, звенящие облака. Потом облака стали вытягиваться, вибрировать и превратились в мерцающую радугу. Радуга потускнела, неожиданно стала черной, и земля стремительно понеслась к глазам...

Все? Но ведь он слышит, как стрекочет пулемет. Нет, он только ранен. Надо встать, встать... Надо чем-то заткнуть этот проклятый пулемет. Теперь амбразура рядом. Пять... три... метр до трясущегося в лихорадке ствола пулемета. Огонь хлещет в лицо, в глаза, ничего не видно... Все...

В наступившей звонкой тишине покатилась по цепи ошеломляющая весть: взводный командир лейтенант Якоб Кундер грудью своей закрыл амбразуру вражеского дзота и геройски погиб...

Рядовой Прантсен, шедший рядом с Кундером в его последний штурм, несколькими прыжками взобрался на молчавшую теперь высоту. Вздрогнула и приподнялась, словно вздохнув, земля, прикрывавшая дзот, из амбразуры повалил кислый дым. Это Прантсен бросил в трубу связку гранат. Потом он спрыгнул вниз, к двери дзота, и из автомата добил оставшихся в живых фашистов.

Дорога на мызу и на станцию Блидене была свободной. Латышские автоматчики устремились в образовавшуюся брешь. Через минуту треск автоматных очередей и крики уже раздавались за станцией.

* * *

Вот что случилось в сорок пятом, через три года после того, как на глянцевитом картоне розыскной карточки появилась фамилия Кундера и спустя полгода после того, как он заявил, что лично выяснит, в чем дело.

Он не дошел до Берлина. Гиммлеровские ищейки правильно предугадали, что этот юноша не пожалеет и жизни во имя победы над фашизмом, во имя свободы и счастья родной Советской Эстонии.

Владимир Любовцев ПРОГУЛКА В КИЖИ

1

Заревели мощные моторы. Красавец «Метеор» задрожал всем корпусом. Нижний люк в ходовой рубке приоткрылся, показалась милицейская фуражка, потом немолодое, широкое, продубленное солнцем и ветрами лицо, серебряные погоны с двумя просветами и большой звездочкой.

— Опять с нами, Алексей Михайлович? — весело прокричал белозубый помощник капитана, стряхивая ладонью невидимую пыль с запасного кресла. — Садитесь!

Все в Петрозаводском порту хорошо знали майора Орлова, начальника линейного поста милиции пристани. Знали его строгость и дотошность во всем, что касается порядка. Некоторые его побаивались, иные недолюбливали, но все без исключения уважали. Известно ведь: будь ты Орлову самый задушевный друг, а провинился — не спустит. За эту честность и справедливость его больше всего уважали; даже отчаянные парни с лихтеров, первые забияки и дебоширы, мигом утихомиривались, стоило появиться Орлову. Он никогда не кричал, не угрожал, он вообще не из разговорчивых. Но под его твердым взглядом всем подвыпившим и разгулявшимся становилось как-то не по себе.

— Садитесь! — еще раз обмахнул кресло помощник капитана. — Путь неблизкий, сами знаете.

Впереди почти два часа пути, а дел у помощника капитана мало. Слишком много автоматики. С капитаном не поговоришь: он ведет «Метеор». Хоть и раздольно Онежское озеро, а все равно есть мели.

Помощник попытался вызвать на разговор Орлова:

— А правда, Алексей Михайлович, что вы в войну на лодке через Онего перебирались? Говорят, что...

— Говорят, что кур доят, — грубовато оборвал его Орлов. — Не всему верь, что болтают.

У него было неважное настроение. Планировал сегодня выходной взять, хотел полы красить. Уже все подготовил, щели прошпаклевал, краску достал. Отличную! Только вот цвет непривычный — светло-зеленый. Зато блестит, как зеркало. Была бы жена дома, ни за что не согласилась бы на такой цвет.

Вот сегодня бы и покрасил, пока жена у родичей гостит. Так нет, опять интуристы пожаловали! Начальство, конечно, не настаивало, чтобы лично он обеспечивал в Кижах порядок, просто предупредило, что большая группа прибыла, утренним «Метеором» едет на остров. Можно было бы послать кого-нибудь с поста. Да все-таки спокойнее, когда сам. Свой глаз — алмаз. А гости разные бывают...

— Алексей Михайлович, а деда того нашли, что четверых вытащил? — помощнику капитана надоело смотреть в окно на бесконечную гладь озера. — Силен дедок! Как он умудрился таких здоровенных парнюг выволочь?

— Потому что он че-ло-век! — последнее слово Орлов произнес с особым ударением, по слогам.

И снова с раздражением подумал о тех парнях. Напились, поехали на лодке. А Онего — озеро с характером: сейчас тихое и спокойное, а через пятнадцать минут налетит ветер, забурлит, заклокочет. Словом, перевернуло лодку, тонуть начали. Хорошо, подоспел один старик. Повыловил их багром, втащил в лодку, а за одним даже нырял. Из сил выбился, а «утопленники» лежат навалом, помощи никакой. Так и греб к берегу сам. «Утопленники» ушли, даже не поблагодарили, не спросили фамилии спасителя. Ну, Орлов их разыскал, потом и старика нашел. С парнями серьезный разговор был. Кажется, поняли, что старик для них сделал и что могло бы случиться, не подоспей он вовремя. Теперь за них можно не беспокоиться, поумнеют. А старику нужно выхлопотать медаль. Обязательно.

— А вон и Сенная, полпути прошли! — воскликнул помощник капитана.

2

Сенная Губа... Каждый раз, когда Орлов слышал это название, у него начинало чаще стучать сердце. Вероятно, так бывает, когда вспоминается что-то очень дорогое.

Сенная Губа... Невелико сегодня это селение, приткнувшееся к самой воде на одном из островов Заонежья. Орлов помнит его другим — многолюдным, шумным, пронизанным песнями. Но здесь прошла война, а потом, в трудные годы, молодежь потянулась на материк, в города, на стройки.

Пусть не так теперь выглядит Сенная Губа, как прежде, все равно она по-прежнему дорога Орлову. Здесь начало его биографии. Нет, не юношей пришел он на эти берега, с мозолями на руках пришел. Он уже многое испытал, многое умел. Клал печи и плотничал в родном селе, участвовал в коллективизации, был сельсоветчиком, председателем колхоза, работал в Петрозаводске на заводе. И в общем-то не очень обрадовался, когда комсомол направил его в милицию. Но он знал власть короткого слова «надо». В армии служить не довелось, поэтому он ответил не по-солдатски: «Есть!» — а просто сказал: «Ладно».

И вот весной сорокового года на пристань Сенная Губа ступил новый участковый уполномоченный Алексей Орлов, только что окончивший милицейскую школу. Начиналась новая страница его биографии. Да что там страница! Новая биография. Ибо все, что было до этого, всего лишь вступление в биографию.

Да, вступление. Говоря в райкоме «ладно», он еще не подозревал, как много ему придется ломать в самом себе, в своих привычках.

Хорошо было на заводе: отработал восемь часов — и гуляй. Иди, куда хочешь. А рабочий день участкового — двадцать четыре часа в сутки. Раньше он не любил связываться с пьяными, с дебоширами, обходил их стороной. Что ж, это было его право. Тут же, на островах, он был обязан вникать во все. Он должен помочь людям отказаться от вековых обывательских истин, вроде: «Моя хата с краю», «Своя рубаха ближе к телу». Для этого он должен быть еще и воспитателем, собственным примером убеждать окружающих, что надо не бояться выносить сор из избы, ибо тогда дом лишь становится чище. Школа и прежняя трудовая жизнь дали Орлову многое, но далеко не все. Приходилось учиться здесь. Пожалуй, тот год, трудный, напряженный, дал Алексею закалку, опыт, так пригодившиеся ему впоследствии. Потом началась война...

3

«Метеор» легко скользил между островами. Острова, острова, острова... Алексей Михайлович слышал однажды, что если каждому жителю Карелии дать по озеру и по острову, то еще какое-то количество озер и островов останется для приезжих туристов. Хотя вряд ли. На всех туристов не хватит. Вон их сколько едет, с каждым годом все больше. И своих, и иностранных. И все обязательно хотят побывать здесь. Модное нынче место. А когда он впервые сюда попал, о Кижах знали лишь местные жители да немногие специалисты.

Над синей-синей водой озера далеко впереди встали силуэтом причудливые купола. Казалось, они плыли в воздухе, не касаясь воды.

— Пойду, — поднялся с кресла Орлов.

Он выпрыгнул на дебаркадер первым. Потом хлынули туристы. Защелкали фотоаппараты, зажужжали кинокамеры. Люди молчали, пораженные открывшейся красотой. Сработанные из дерева, без единого гвоздя, освещенные утренним солнцем, церкви Кижского погоста казались золотыми. Было чем залюбоваться.

Лишь несколько минут спустя заахали, завосторгались люди. На русском и финском, на немецком, шведском и других языках. И слова восхищения не нуждались в переводе. Орлов даже приосанился, будто это он два с лишним века назад создал эту красоту.

Майор не любил ходить по Кижам с экскурсантами. Он лично предпочел бы сидеть на скамье у дебаркадера и смотреть на церкви, не заходя внутрь. Но он прибыл сюда не как экскурсант, поэтому должен делать не то, что хочется, а то, что надо. А надо обеспечить порядок.

Досадливо одернув китель, Орлов зашагал вслед за группой. Он наперед знал, что непременно найдется среди интуристов какой-либо коллекционер, который пожелает пополнить свое собрание, украдкой отломив кусок резной доски или нацелившись на древнюю икону. В зависимости от вкуса и размаха натуры. Вон, пишут, туристы откалывают камни от египетских пирамид, от римского Колизея. Дай волю таким коллекционерам, они все Кижи по бревнышку разнесут. Ну, с этим проще, остановить можно, пристыдить. А есть и другие, что сразу после экскурсии кинутся в ресторан. С этими ничего не поделаешь...

— К сожалению, живопись потолка Преображенской церкви погибла во время Великой Отечественной войны, — голос у девушки-экскурсовода был глуховатый, охрипший: каждый день столько экскурсий. — Раньше он был украшен огромными, монументальными иконами, длина некоторых из них достигала восьми метров...

Переводчик старательно переводил ее слова туристам. Один из иностранцев что-то спросил, переводчик обратился к девушке:

— Интересуется, какова причина гибели, если пожар, то как сумели отстоять всю церковь?

Экскурсовод замялась. Орлов хорошо понимал ее: в группе были и финны. Как тут сказать, что шюцкоровцы, отступая, выломали и увезли уникальные иконы? Нашелся какой-то высокопоставленный «коллекционер», дал приказ.

Он уже не слушал, что говорила девушка. В памяти явственно встали те далекие годы...

4

Война застала участкового уполномоченного милиции Орлова в Сенной Губе. Враг приближался. Алексею Михайловичу было поручено организовать эвакуацию населения с территории Сенногубского и Кижского сельсоветов. Дело это было нелегкое, люди не хотели покидать насиженных мест, не верили, что захватчики придут сюда.

Сам Орлов тоже был убежден, что Красная Армия вот-вот перейдет в наступление, что просто неожиданное нападение врага дало ему некоторые временные преимущества.

Со дня на день он ожидал, что наша армия ответит тройным ударом на удар, вышвырнет захватчиков с советской земли. Но прошел месяц, другой, а враг по-прежнему наступал. Десятки рапортов написал Орлов, просился на фронт.

На фронт его не пустили, но фронт сам пришел сюда, в Заонежье. Фронт подступил к Петрозаводску, потом и к Заонежью, к островам, запорошенным снегом.

Орлов дрался с захватчиками в составе истребительного батальона под деревней Типинцы, у озера, по которому уже шла ледяная шуга. Потом послали его в разведку с комсомолкой Галей Глебовой. Вернулись — отряда нет: все переправились на лодках на другой берег. В спешке, видимо, забыли о разведчиках, не дождались их возвращения.

Что оставалось делать? Ноябрь, зима. Озеро еще не встало, без лодки через него нет хода. Или надо добывать лодку, или ждать, пока ледяной покров крепко схватит озеро.

Алексей понимал, что появляться ему в селах рискованно. Но другого выхода не было. В лесу зимой да без продуктов и двух дней не протянешь. Надо решаться.

Он перебрал в памяти всех жителей ближних сел. Есть верные люди. Однако не учел, что крестьяне напуганы репрессиями, которые чинили захватчики. Из уст в уста, из дома в дом, из села в село передавались шепотком страшные вести: того-то расстреляли, того-то повесили, отправили в комендатуру, избили. В деревнях стояли гарнизоны оккупантов, по хатам рыскали маннергеймовцы и полицейские из местных предателей, искали активистов.

Не просто в таких условиях решиться приютить милиционера. Обнаружат — без суда убьют всю семью. Понимал Алексей, что людям нестерпимо стыдно отказывать ему, потому и в глаза не смотрят. Готовы отдать последний кусок хлеба, но только не убежище предложить.

Однако были и смелые, отважные: бакенщик Александр Семенов, Алексей Калганов в деревне Середка, учитель Семен Чесноков и его жена Таня. Последние и предоставили разведчикам убежище в школе. Семен по заданию Орлова собирал сведения об укреплениях врага на Большом Клименицком острове, что находится прямо против Кижей, через пролив. Алексей отлично понимал, как нужны эти данные нашему командованию. Потом Чесноков и Калганов сумели, несмотря на все трудности, добыть лодку. Орлов и Галя двинулись в путь. Двенадцать часов пробивались сквозь ледяное сало. Алексей стер в кровь ладони, но к своим все же выгреб.

Сколько раз потом ему пришлось проделывать тот же путь, сейчас уже и не упомнишь. В любое время года. На лыжах и в лодке, на бронекатере и в самолете. Вдвоем с радистом Павлом Васильевым, с секретарями подпольного райкома партии Георгием Бородкиным и Тойво Куйвоненом, с бывшим оперуполномоченным отдела милиции, тоже разведчиком, Степаном Гайдиным, во главе диверсионных групп. Его посылали с самыми различными заданиями. Знали: Орлов не подведет.

И точно. Не было ни одного случая, чтобы он вернулся и доложил командованию, что из-за сложившейся обстановки в силу таких-то и таких условий задание осталось невыполненным. Не было! И не потому, что такой уж он везучий, в рубашке родился. Пожалуй, половина успеха не ему лично принадлежала, а патриотам из местных жителей, которых он организовал, вовлек в активную борьбу с оккупантами. А людей он понимал, умел в них разбираться.

Вот, к примеру, с Петром Сюкалиным как было. Буйный мужик, задиристый. Орлов его до войны дважды за хулиганство к ответственности привлекал. Финны, оккупировав Заонежье, сразу же возвысили Сюкалина, доверие ему оказали, бригадиром поставили. А Орлов нашел ключик к душе Петра Захаровича, верным своим помощником сделал, серьезные дела поручал. Жаль, не дожил Сюкалин до нашей победы, расстреляли его маннергеймовцы вместе с женой, узнав об их деятельности от предателя.

Об этих людях, живых и погибших, вечно будет помнить Алексей. Если бы не они, он бы и половины заданий не выполнил. Это они — Ржанские, Серегины, Епифановы, Самойловы и другие — давали ему приют, рискуя жизнью, собирали важные сведения о противнике, они были его глазами и ушами.

Да, только благодаря помощи народа бывший участковый уполномоченный милиции мог осуществлять свои дерзкие до невероятности операции. В это трудно поверить, ко это действительно так: Орлов с двумя своими товарищами осмелился напасть на неприятельский штаб в селе Липовцы, разгромил штаб, забрал важные документы и ушел. На все ушли сутки, включая стодесятикилометровый марш-бросок на лыжах. Или налет на Ламбас-Ручей. В этом поселке стояли крупные силы врага, там находилась его перевалочная база и жил наместник Пернанен, зверствовавший во всем Заонежье. Алексей с отрядом из двадцати человек проник в Ламбас-Ручей, перебил десятки полицейских и солдат, свершил суд над Пернаненом и снова исчез — будто растворился в дремучем зимнем лесу.

Много подобных операций на его боевом счету.

Пожалуй, не будет преувеличением сказать, что самой ненавистной фамилией для врагов была фамилия Орлова. По деревням были развешены объявления, сулившие награду тому, кто укажет, где скрывается русский разведчик Орлов. Подробно указывались его приметы. Впрочем, большинство жителей и без этого отлично знало в лицо своего бывшего участкового. С каждой операцией оккупанты повышали награду за голову Орлова. Не надеясь, видимо, что крестьяне польстятся на марки — что сделаешь на эти бумажки? — враги предложили и кое-что более ощутимое: пятьдесят тысяч финских марок плюс семнадцать мешков муки. Это было огромное богатство в голодном Заонежье, где люди ели хлеб из отрубей с примесью толченой коры. Но предателей не нашлось...

Алексей Михайлович, усмехнулся, вспомнив недавний разговор с одним из кадровиков. Тому было поручено составить заключение по определению сроков непосредственного участия майора милиции Орлова в боевых операциях против немецко-финских захватчиков на Карельском фронте (дело все-таки к пенсии идет). Кадровик — молодой парень, он и раньше в общих чертах знал биографию майора, но тут подсчитал и удивился:

— Алексей Михайлович, оказывается, вы пробыли в тылу врага, со спецзаданиями, триста двадцать семь дней!

— Ну и что? — пожал тогда Орлов плечами. — Наверное, так, раз в документах говорится.

— Да нет, я вот о чем, — заволновался кадровик. — Ведь это триста двадцать семь дней с глазу на глаз со смертью, постоянной опасностью, триста двадцать семь суток на лезвии ножа!

— Потому-то и исчисляются они по-льготному: три дня за один, — отшутился майор.

Шутки шутками, а кадровик-то, пожалуй, прав. Порой за день доводилось пережить столько, что иному И за целый год не привидится. Вспомнилось, как двадцать суток гоняли его маннергеймовцы по лесам да болотам, словно зайца. Трех собак-ищеек прикончил он тогда, петлял, кружил, отводя преследователей подальше от базы, где сидел Пашка Васильев с поврежденной ногой и умолкшей рацией. Те двадцать дней — как двадцать лет. Уж на что двужильный, а и то под конец стал сдавать, спал на ходу. Отощал, одежда болталась, как на вешалке. Кругом каратели, полицейские, то и дело вступал в перестрелку с ними. И все же ушел, пробился. Хорошо, дело осенью было, снег еще не выпал. А то бы не уйти...

5

— Перед нами дом зажиточного крестьянина Ошевнева из деревни Ошевнево, что в двух километрах от Кижей. Он построен в 1876 году. Это типичная для Заонежья постройка «кошелем» является образцом крестьянского дома. Общая площадь его — триста девяносто шесть квадратных метров, жилых помещений — сто сорок три метра. Дом предназначен для большой неразделенной семьи из двадцати — двадцати пяти человек... Давайте зайдем внутрь, познакомимся с убранством дома... Товарищ, — экскурсовод обратилась к переводчику, — прошу вас предупредить посетителей, чтобы ничего не трогали руками...

Орлов вдруг озорно улыбнулся и подмигнул экскурсоводу. Та удивленно посмотрела на него: кажется, она не сказала ничего смешного, с чего это майор смеется?

Откуда ей было знать, что Алексею Михайловичу внезапно пришла в голову забавная мысль. Он подумал, что, поступи он в сорок первом году иначе, пожалуй, не стояла бы эта изба в качестве музейного экспоната.

Тогда, темной декабрьской ночью, он вошел в этот дом с автоматом наизготовку и с гранатой в руке. Ошевнев был старостой деревни, и советский разведчик имел все основания рассчитаться с прислужником оккупантов. На этой вот лавке сидел он, Алексей, и вполголоса разговаривал с хозяином. Потом Ошевнев сам заложил в розвальни лошадь, протянул кнут: «Все сделаю, Алексей Михайлович, как вы наказывали, не сомневайтесь...» «Ладно, посмотрим, — сказал в ответ Орлов, — но помни: не защитят тебя от возмездия, в случае чего, стены твоего дома, не укроешься за ними, моя граната тебя и здесь достанет...»

Жаль, дом Николая Серегина из Мунозера сюда еще не перевезли. Тот тоже красавец, еще до войны его на учет взяли, как редкостное произведение народного искусства. В том вот доме, на чердаке, он с радистом всю зиму прожил, под самым носом у оккупантов. И невдомек было маннергеймовцам, что тот, кого они так рьяно ищут, нашел приют в доме надежного, с их точки зрения, крестьянина.

Конечно, и серегинский дом сюда, в заповедник, перевезут. И таблички всюду повесят: «Руками не трогать». А он, Орлов, во все эти дома когда-то входил, спал и ел под их крышами, хозяев знал. И вот — «Руками не трогать!» Может, и верно, история все-таки, музей. Выходит, и он в историю угодил. Забавно!

6

«Метеор» тихо отвалил от пристани и вдруг стремительно рванулся вперед. Орлов поднялся в ходовую рубку: все места были заняты, а он уже не в том возрасте, чтобы стоять битых два часа на ногах.

Словоохотливый помощник капитана сидел за штурвалом, ему было не до разговоров. Алексей Михайлович грузно опустился в свободное кресло, снял фуражку, вытер платком мокрый лоб.

— Порядок! — скупо ответил он на вопросительный взгляд капитана и добавил: — Полный.

Оглянулся. В вечереющем воздухе растворялся остров Кижи, сливался с водой, и трудно было понять, где кончается гладь озера и где начинается небо. Освещенные косым солнцем, парили луковки Преображенской и Покровской церквей, а между ними острая стрела звонницы. Да, далеко их видно. А с них все острова и проливы — как на ладони. Не случайно оккупанты установили на колокольне пулеметы и постоянный пост наблюдения. Как ненавидел в те годы Орлов эту звонницу! Она, срубленная искусными русскими мастерами, служила врагу, помогала ему в борьбе против советских разведчиков и партизан. Понимал Алексей Михайлович, что колокольня не виновата, но смотреть на нее спокойно, без злости не мог. Была бы его воля... Впрочем, вряд ли он что сделал бы со звонницей, если бы даже и разрешили. Потому что вел он бой с захватчиками и за то, между прочим, чтобы гордо высилась эта красота на свободной, родной советской земле, чтобы люди со всех концов России, со всего мира приезжали сюда любоваться этой древней сказкой...

Борис Юрин ПОЗДНИЙ СЕАНС

Субботние вечера Стасис Куозис не любил проводить в городе. Город надоедал ему за шесть дней недели. Поэтому в субботу он отправлялся с удочками к Вилие. Как у всякого уважающего себя рыболова, у него были, конечно, одному ему известные добычливые места. Не где-то за тридевять земель, а тут же, неподалеку от Йонавы.

Впрочем, не будем указывать точно, куда ходит рыбачить Куозис, дабы не выдать его секрета. Скажем лишь, что места очень красивые. Здесь Куозис отдыхает душой, здесь так легко и славно думается...

Эта суббота выдалась такой же хлопотливой, как и прочие. Надо было успеть справиться со всеми делами. День укороченный, а забот не меньше, чем в остальные дни.

С самого утра Куозис поехал в строительное управление. Разговор был трудный и долгий. Речь шла о трудоустройстве одного паренька, по имени Альгирдас, недавно вернувшегося из заключения. У Альгирдаса нелегкая судьба: остался сиротой, связался с дурной компанией, в конце концов попал под суд. Теперь ему предстояло начинать жизнь заново.

Начальник отдела кадров, щуплый, болезненного вида человек, казавшийся совсем маленьким по сравнению со столом, за которым сидел, заупрямился:

— Товарищ майор, я уже дважды разговаривал с этим вашим подопечным, объяснил ему, что у нас комсомольская стройка, молодежь со всей республики съехалась, передовая молодежь, понимаете! По путевкам, не просто так! — он поглядывал на грузного, широкоплечего Куозиса снизу вверх с обиженным выражением на лице.

— А куда непередовым деваться?

Этот вопрос, очевидно, поставил в тупик кадровика. Он развел руками. Майор, как опытный рыбак, почувствовал, что надо «подсекать». Но осторожно, чтобы не сорвался. Он терпеливо разъяснял кадровику в общем-то азбучные истины: на любой, даже самой передовой комсомольской стройке есть люди отличные, есть посредственные и есть просто плохие, хотя они и приехали по путевкам. Не случайно в Йонаве с тех пор, как началось строительство азотнотукового комбината, милиции прибавилось работы. Но ведь от руководства стройки не требуют, чтобы оно избавилось от всех неустойчивых людей. Надеются на здоровый, крепкий духом коллектив строителей, который сможет перевоспитать слабых. Так где же становиться Альгирдасу на ноги, начинать новую жизнь, как не в этом коллективе?

— Сдаюсь, Стасис Антанович, — улыбка слабо осветила лицо кадровика. — Только вот что: пускай вопрос решают сами комсомольцы. Чтобы знали, кто к ним пришел, чтобы помогли парню. Если они согласятся, будем оформлять.

В комитете комсомола майор сразу нашел общий язык с собеседниками. Впрочем, иначе и быть не могло. Эти ребята были самыми активными дружинниками города, с ними Куозису не раз приходилось вместе бывать в рейдах. Недавно начали еще одно общее дело: выпуск сатирического киножурнала, в котором высмеивались пьяницы, хапуги, хулиганы. Журнал демонстрировался в кинотеатрах города перед началом сеанса. Нарушители, как огня, боялись попасть в объектив кинокамеры.

— Договорились, Стасис Антанович, — сказал на прощание секретарь комитета. — Все будет в норме, сделаем из этого Альгирдаса человека. Ну, я не прощаюсь, вечером увидимся, сегодня ведь премьера нового выпуска журнала. Вместе делали, вместе, как говорится, и отвечать будем, не так ли? А потом хорошую картину покажут — «Никто не хотел умирать».

— Что-нибудь о войне?

— Наверное, точно не знаю. Говорят, хорошая.

— Приду, — пообещал Куозис.

Честно говоря, он был нечастым посетителем кинотеатра. Особенно в субботу. Фильмы же о войне и вовсе не любил смотреть: слишком волновали они его, напоминали о пережитом, на несколько дней выбивали из привычной колеи. А это ни к чему: майору милиции Куозису и теперь переживаний хватало. Поэтому Стасис Антанович решил: «В кино пойду, журнал посмотрю, а как начнется картина, в темноте потихоньку улизну...»

Приближался час приема посетителей. Когда Куозис проходил по коридору районного отдела милиции, у двери в комнату участковых уполномоченных уже сидели люди. За двадцать пять лет службы в милиции Стасис Антанович привык к тому, что люди обращаются к нему с самыми разнообразными и порой совершенно неожиданными делами. И всех надо выслушать терпеливо и вдумчиво, понять каждого и, если возможно, помочь в кратчайший срок.

Первым в комнату, прихрамывая, вошел старик. Удобно примостившись у обшарпанного, залитого чернилами стола, он начал издалека, чуть ли не с довоенных времен. Рассказывал о своих взаимоотношениях с соседом. Майор словно процеживал многословную речь посетителя сквозь частое сито, отбирая только то, что привело старика сюда. Оказалось, тот жалуется на соседа, который уже несколько лет не отдает ему долг в двадцать рублей.

Куозис записал адрес и пообещал усовестить должника.

Когда старик ушел, молодой участковый, сидевший за соседним столом, рассмеялся:

— Неужто, товарищ майор, такой мелочью будете заниматься?

— Для старика это не мелочь! — нахмурился Стасис Антанович. — И не в двадцати рублях дело, а в человеческом доверии.

— Все равно ничего не докажете: расписки-то нет, сосед скажет, что не брал, мол, старик все выдумал.

— Вот поэтому и надо пойти и усовестить...

За стариком потянулись другие посетители. Плачущая девушка, потерявшая паспорт. Мужчина, с тревогой сообщивший о том, что сын уже два дня не ночевал дома. Пожилая женщина с жалобой на пропойцу-мужа.

Люди несли сюда горе, тревоги, заботы. Куозис принимал на свои плечи чужие огорчения, и они становились его личными огорчениями. Майор знал, что, вероятно, многим посетителям удастся помочь, и они забудут сюда дорогу. Забудут и его, майора милиции, участкового уполномоченного. По совести говоря, чуточку обидно, конечно, но пусть забывают. Как выздоровевшие забывают о врачах. Врачи ведь на это не обижаются. Он — тоже. Лишь бы люди чаще улыбались, лишь бы не старили матерей преждевременные морщины...

* * *

Зрительный зал был полон. Администратор кинотеатра принес стул и поставил его в проходе у стены. Куозис сел, положил на колени тяжелые, большие руки, откинулся назад. Стул жалобно заскрипел под его тяжестью. «Чего доброго, развалится», — с усмешкой подумал майор.

Свет погас. На экране появились знакомые лица — хулиганы, пьяницы, дебоширы. Конечно, это был отнюдь не «Фитиль», техника съемки не на том уровне, все-таки любители делали. Но зрители от души хохотали, узнавая тех или иных людей, снискавших в городе печальную известность своими похождениями. В журнале были и натурные съемки, и мультипликация, и фотографии.

Майор не смеялся, лишь иногда улыбался уголками губ. Не потому, что не понимал юмора. Просто мелькавшие на экране сценки с натуры напоминали ему, что еще многое не сделано, кое-что и вовсе упущено...

Зажегся свет. Опоздавшие зрители протискивались к своим местам. Вновь застрекотал аппарат. Куозис встал, намереваясь уйти. Время позднее, сегодня ляжет пораньше, чтобы завтра до солнца быть уже на реке.

На экране тоже была ночь. Колеблющееся пламя свечи выхватывало окно, за которым в темноте притихло село. Над столом склонился человек, он что-то пишет. И вдруг — выстрел. Человек падает. Убит пятый по счету председатель сельсовета, и теперь никто больше не хочет садиться на это место...

У Куозиса тревожно сжалось сердце. Сам еще не зная почему, он вернулся и сел на свой стул. То, что происходило на экране, было не просто знакомым, уже известным. Нет, это был рассказ и о его, Куозиса, жизни, о том, что он сам лично видел. Он не раз встречал и таких вчерашних бандитов, как Марцинкус, решивший порвать с лесной жизнью. И Филинов, в которых неистребима фанатичная жестокость к инакомыслящим. И главарей банд, вроде Домового, доводилось майору видеть не только в кино. А братья Локисы — это его братья. По духу, по борьбе, по пережитому. Вместе с ними он ликовал и радовался восстановлению Советской власти в Литве летом сорокового, вместе с ними защищал эту власть в трудных боях сорок первого, партизанил, а после освобождения Литвы от гитлеровских захватчиков поднимал родную землю из пепла и руин, мечтал вместе с ними о новой, социалистической Литве и отстаивал эту Литву от всяческих недобитков.

Куозис, сидя в темном зрительном зале, словно забыл о настоящем. Фильм перенес его в прошлое, и он заново переживал свою собственную жизнь, о которой в кинокартине не говорилось, но о которой напоминала чем-то судьба старшего из Локисов — Бронюса...

* * *

Что он знал в жизни до сорокового года? Горе, нужду, подневольный труд, солдатчину. Мальчишкой начал работать у кулака: отец-рабочий не мог прокормить на свои скудные гроши всю семью. Мозоли на руках Стасиса появились рано. За любую работу брался, какая попадалась. Разбираться и привередничать не приходилось: безработица. Колесил по Литве в поисках работы. Валил лес, копал канал, шагал за плугом.

В конце сорокового года секретарь Мажекяйского уездного комитета партии, знавший Куозиса еще раньше, посоветовал ему пойти на работу в милицию.

Война застала молодого участкового уполномоченного в местечке Жидекяй, волостном центре. Только недавно Стасис получил форму, до этого ходил в обычном гражданском костюме с повязкой на рукаве. И вот эта форма, которой он так гордился, чуть было не стала виновницей его гибели за несколько часов до начала войны.

В субботу 21 июня Куозис вместе с милиционерами Микнисом и Кундратасом возвращался домой после кино и танцев. Путь лежал мимо кладбища. Остановились закурить. И едва вспыхнула спичка, из-за крестов раздался выстрел, другой, третий. Пули просвистели над самым ухом. Милиционеры бросились на землю, поползли туда, откуда стреляли. Но там уже не было никого. Обшарили все кладбище, но тщетно.

Только на следующий день, когда стало известно о нападении гитлеровцев на нашу страну, Куозис узнал, что стрелял племянник генерала Алякавичуса, бежавший из заключения. Впрочем, в те дни было не до генеральских племянников, да и до дядюшек руки тоже не доходили.

Обстановка была тревожная. Бомбежки. Подняли голову фашистские прихвостни, стреляли в активистов из-за угла, раздували панику. Наши войска отступали.

Куозис с товарищами добрался до уездного центра. В Мажекяе уже не было наших войск, в помещении отдела милиции важно восседал полицейский в старой форме. С ним разговор состоялся короткий. По городу было опасно ходить: могли убить. Обыватели попрятались в подвалах, улицы пустынны. Двери банка распахнуты настежь. Милиционеры вошли, надеясь найти кого-либо из служащих и узнать обстановку. Никого. А деньги лежат пачками — не до них. Нет, подумали милиционеры, негоже оставлять врагу наши советские рубли. Им здесь не место. Набили рюкзаки пачками червонцев, отыскали две автомашины и трактор. К милиционерам присоединились пограничник, работник уездного комитета партии, некоторые советские служащие. Небольшой отряд двинулся на восток.

Нелегкий это был путь. Стычки с немецкими парашютистами, бандами националистов. Отряд прошел через Литву, Латвию и Белоруссию до Орши, а потом до Великих Лук. Из Мажекяя уходило полтора десятка человек, вооруженных винтовками и наганами. К Великим Лукам пришло более двухсот, с противотанковым орудием, с пулеметами, с трофейными автоматами. И здесь милиционеры сдали в банк несколько миллионов рублей, которые они пронесли от западной границы через три республики...

А в марте 1942 года стрелка 16-й Литовской дивизии Куозиса неожиданно вызвали к секретарям ЦК Компартии Литвы Снечкусу и Приекше.

— На родину хочешь?

— Еще бы! Только вроде нескоро ее доведется увидеть, да и то ежели фашистская пуля помилует.

— Можешь и раньше.

— Вы не шутите?!

— Нет, мы хотим предложить тебе отправиться в Литву. Только прийти туда ты должен не с одним автоматом, а и с запасом знаний...

Знаний пришлось набираться целый год, изучать трудную науку ведения войны в тылу врага. Лишь в июле сорок третьего с аэродрома под Старой Руссой поднялся в ночное небо самолет с пятью разведчиками. Пролетели над линией фронта, обозначившейся яркими точками разрывов снарядов, долго шли над темными лесами, пока не увидели огоньки костров. Пора! Над головой с резким хлопком раскрылся парашют. Земля надвигалась быстро, неизвестная, враждебная, подстерегавшая тысячами неожиданных опасностей.

Приземлились в районе озера Нарочь, на границе Белоруссии и Литвы. Куозис был направлен в партизанский отряд «Маргирис», которым командовал Бараускас. По соседству действовали другие отряды. Они готовились к переходу в Литву, под Вильнюс, в пущу Рудникай.

Перешли в сентябре.

Старшина Куозис с головой ушел в работу. Разведки, стычки с гарнизонами фашистов, бои с карателями из местных националистов, операции по подрыву мостов и вражеских эшелонов.

Однажды Линаса (под такой фамилией знали Куозиса в партизанах) командование послало в только что созданный отряд «Миртис окупантамс», костяк которого состоял из бежавших военнопленных. Надо было оказать им помощь в организации, передать опыт партизанской работы. Командир отряда попросил Линаса возглавить группу, которая должна была взорвать железную дорогу Вильнюс — Лида. Эту дорогу гитлеровцы берегли как зеницу ока. Вдоль полотна через каждые двести метров были построены дзоты, постоянно ездили патрули на дрезинах. Как подобраться незаметно?

Но Стасис нашел выход. Вдвоем с товарищем он снял вражеского часового у дзота и заложил мины. Эшелон с важным грузом, спешивший к фронту, пошел под откос. Это был третий состав, который лично подорвал Куозис.

Он продолжал участвовать в самых опасных, рискованных операциях и тогда, когда партизанское командование перевело его в отряд «Шарунас» комиссаром, чтобы укрепить этот молодой отряд, сделать его более боевым. Отряд базировался в лесах Алитусского уезда и причинял захватчикам много неприятностей: уничтожал десятки километров телефонных линий, сжигал полицейские посты, громил немецкие гарнизоны в больших селах, взрывал склады. И во всех операциях впереди был комиссар Куозис — Линас.

А потом снова настал июнь. Июнь 1944 года. Как он отличался от того, который довелось Куозису пережить три года назад! Теперь наши шли на запад. Гитлеровцы упорно сопротивлялись, временами пытались перейти в контрнаступление, остановить советские войска. Но тщетно, их песенка была уже спета. Бок о бок с армией сражались и партизаны, вышедшие из лесов.

Куозис мечтал идти в рядах армии до Берлина, бить и гнать фашистов. Но он был солдатом партии, а партия направила его на работу в милицию. Как и тогда, в конце сорокового. Надо было все начинать заново, поднимать республику из руин, наводить революционный порядок, бороться с многочисленными бандами националистов и недобитых гитлеровцев, рассеявшимися по лесам.

Да, все было так же, как в фильме. Бандиты терроризировали население, грабили и убивали, пытаясь помешать людям строить новую жизнь. Куозис по штату числился участковым уполномоченным в городе Алитусе, но в городе ему приходилось бывать редко. Неделями не видел жену, месяцами спал не раздеваясь, с пистолетом в руке.

Взять хотя бы того же Вавериса. Зверь был, вроде этого Домового. Сколько за ним гонялись, сколько от его руки полегло хороших парней! И никак не удавалось захватить бандюгу. Подручных брали, а сам Ваверис уходил, как сквозь землю проваливался. Оказалось, действительно сквозь землю. Схорон у него был в лесу, и свой бункер он так замаскировал, что в двух шагах пройдешь — не догадаешься. Но все-таки ликвидировали Вавериса и его приближенных, не ушли.

А бой у мельницы, когда брали банду Ваногаса! Почти точь-в-точь как в этой картине. Жестокий бой был, бандиты отчаянно сопротивлялись. Легких-то боев не бывает, во всяком бою кровь льется...

...Бывал Куозис потом, спустя годы, в тех местах под Алитусом. Навещал знакомых. Совсем иная жизнь. Люди приветливые, открытые. Электричество всюду, радио, телефон. Весело народ живет, богато.

Встреча там одна произошла. На улице села. Шла пожилая женщина навстречу. Незнакомая. И вдруг поклонилась низко, прижала ладонь к сердцу и сказала по-литовски нараспев:

— Ачю уже павасари, драуге!

Куозис сперва опешил. «Спасибо за весну, товарищ!» Причем здесь весна, когда на дворе осень? И почему его благодарит? Может, обозналась, за кого другого приняла?

— Вы меня не помните, конечно, — улыбнулась женщина, видя его замешательство. — А я, а мы все вас часто вспоминаем, детям о вас рассказываем, как вы с бандитами бились. Пусть знают, что весна на нашу землю не пришла сама, что за нее люди жизни своей не щадили!

Куозис тогда смутился, пробормотал что-то нечленораздельное. Только потом, раздумывая над словами незнакомой крестьянки, понял, насколько точно она выразила в немногих словах весь смысл его жизни и работы. «Спасибо за весну...» А ведь и правда, есть частица и его труда в том, что расцвела ярким весенним цветом земля литовская, что дышится на ней людям свободно и радостно. Маленькая частица, но есть!..

* * *

Вспыхнувший в зале свет на мгновение ослепил Куозиса. Он зажмурился. Зрители неторопливо расходились, притихшие, сосредоточенные, задумчивые. Стасис Антанович подумал, что в общем-то правильно сделали комсомольцы, решив показать перед этой картиной свой сатирический журнал. Пусть станет стыдно его «героям», когда они увидят людей, не щадивших жизни в борьбе за торжество свободы. Конечно, дебоширы и хулиганы, пьяницы и самогонщики — это не бандиты прежних лет. Но может быть, они все же поймут, что мешают народу, путаются под ногами?

Куозис шел по ночным улицам Йонавы. Над стройплощадкой азотнотукового комбината вспыхивали голубые молнии электросварки. Работа там не прекращалась и ночью. Майор вспомнил об Альгирдасе. В понедельник парень пойдет на стройку, комсомольцы помогут ему найти место в жизни, прочно встать на ноги. Высокий накал трудовой жизни выжжет из его души все подленькое и мелочное. И сердце Альгирдаса загорится ярко, и будет парень радовать людей хорошими делами. И может быть, когда-нибудь вспомнит он немолодого майора милиции и при встрече поклонится ему в пояс. Как та женщина в селе под Алитусом. Люди не забывают добрых дел, сколько бы лет ни прошло.

Владимир Любовцев ИЮЛЬСКОЙ НОЧЬЮ

1

— Рудольф Юрьевич, мы вас очень просим, я и Мале... Честное слово, обидите, если не приедете! Ведь вы для нас столько сделали, можно сказать, главный виновник...

— Ладно, хватит тебе, Пауль, — проворчал Куккор, наклоняя лобастую голову, чтобы скрыть улыбку. — Да ежели я, образно говоря, по свадьбам буду ездить, когда работать-то, а? Ну, еще куда ни шло, если бы ты здесь, в Таллине, свадьбу играл, можно было бы забежать на часок-другой, А то за сто верст ехать, не шутка! Нет, нет, дорогой, со всей душой бы, но не могу.

Однако парень был настойчив и в конце концов вырвал у Куккора согласие приехать на свадьбу. А чтобы майор в последний момент не передумал, Пауль поручил своему другу доставить Рудольфа Юрьевича к месту предстоящих торжеств на машине.

2

Черная «Волга», увитая гирляндами из дубовых листьев, стремительно мчалась по узкой дороге. Следом за ней, чуть в отдалении, спешили машины попроще, не такие нарядные. В одной из них рядом с водителем сидел Куккор. Ровно гудел мотор, машина мягко покачивалась, и это убаюкивало. Рудольф смотрел сквозь полуопущенные веки на проносившиеся мимо поля, перелески, залитые щедрым солнцем, и вспоминал, какими были эти места двадцать с лишним лет назад, когда он увидел их впервые.

Вот, говорят, климат на земле меняется, становится теплее, мягче. Это верно. Ученые по-разному объясняют этот факт. Им, конечно, виднее. Но если бы спросили у него, Куккора, почему и солнце вроде бы стало светить ярче, и зелень пышнее, он, пожалуй, ответил бы так: потому что жизнь становится все лучше, все радостнее. Известно ведь, что угнетенному горем да бедами человеку все видится в ином, мрачном свете. Когда сердце болит, когда душа тоскует, тут не до красот природы. И голубое небо не веселит, и чистое солнышко не радует.

Разве не так? Его вот сбросили с самолета в сорок четвертом неподалеку от этих мест. Это было светлой майской ночью. Не первый раз приземлялся старшина в глубоком тылу врага, не впервой было ему пробираться с рацией сквозь леса и болота, разыскивать верных людей, вести разведку. Дело привычное. И той ночью, закапывая в лесу парашют, Рудольф не особенно волновался. Задача была сложной, но вполне выполнимой. Надо было найти партизанский отряд Юрисона и наладить связь с Большой Землей.

А вышла промашка. Попал вместе с напарником в облаву, которую устроили омокайтсы — эстонские фашисты. Чудом ушли от верной смерти, но рацию на его спине разбило пулями. А что такое разведчик без рации? Человек без языка и без ушей, — словом, глухонемой.

Стояли вот такие же, как сейчас, погожие дни, когда они, Куккор и Аллик, пробирались через леса. Голодные, злые, отчаявшиеся. Деревья только-только выбросили крохотные клейкие листочки, в лесу пахло весенней свежестью. Но им было не до красоты. Они кляли последними словами белые ночи и солнечные дни, ибо у разведчика иная оценка: чем хуже погода, тем лучше для дела.

Потом им повезло. У лесника Рютеля, своего человека, нашли приют, добыли старенький приемник. Теперь они обрели слух. Это уже кое-что значило. Принимали сводки Совинформбюро, от руки писали листовки, распространяли их по округе. И до слез было обидно, что не могут сообщить в штаб никаких данных. А сообщить было что. Они обнаружили, что в одном из баронских поместий, неподалеку от города Пярну, находится секретная разведшкола. Там гитлеровцы готовили из военнопленных шпионов и диверсантов для заброски в наш тыл. Была бы рация, мигом дали бы знать об этом змеином гнезде. Смотришь, бросили бы наши пяток бомб на это поместье — и делу конец. Попробовать самим? С двумя пистолетами да автоматом? Глупо.

Но что-то делать надо, пока птенцы не выпорхнули из этого проклятого гнезда. Рудольф считал, что не может быть, чтобы все курсанты этой школы оказались отъявленными негодяями, законченными предателями. Из разных же соображений, по разным причинам пошли они сюда. Может, кое-кто и с думкой о том, чтобы вырваться из плена, перейти потом к своим.

Стали прощупывать настроения курсантов через девушек, с которыми те встречались. Особенно помогла Адель, племянница лесника. Через нее и вышли на двух ребят, которые показались наиболее подходящими. Одно свидание, другое, третье. Курсанты поняли что к чему, что требуется от них. Честными парнями оказались. С ними и передал № 535 — это был радиопозывной Куккора — все собранные разведданные. Больше того, под влиянием встреч с разведчиками эти двое курсантов, оказавшись на советской земле, сразу же провалили свои группы, обезвредили остальных.

Как приятно получать теперь от них письма! Живут, трудятся, уважаемыми людьми стали. А кто знает, не случись тогда, двадцать лет назад, разговора с ними, каких бед могли бы они, запутанные гитлеровской пропагандой, натворить на родной земле!..

3

Мысли Куккора прервал визг тормозов. Черная «Волга» внезапно остановилась на полном ходу. Остановились и другие машины. Дорога была перегорожена стеной из бутового камня. И невысокая стенка, всего метр, а не проехать, не объехать. Кругом лес.

Рудольф выскочил из машины: что за безобразие! Однако друг жениха придержал его за рукав:

— Так надо. Разве вы никогда не бывали на наших свадьбах?

Куккор помотал головой. Нет, не приходилось ему бывать на эстонской свадьбе. Родился и вырос в России, на севере, куда отец, железнодорожный рабочий, был сослан после событий 1905 года. Впервые землю предков своих увидел во время войны. Он ступил на нее с боем, чтобы принести свободу людям, родным ему по крови и духу. Тогда он по-эстонски говорил с акцентом, пришлось заново учить этот язык. После войны было не до свадеб, да и народ жил трудно. Затем Куккора перевели в Таллин, а в городе свадьбы обыкновенные. Потому-то Рудольф с интересом смотрел сейчас на все.

Жених снял пиджак, засучил рукава белой рубашки. Стенку, перегородившую дорогу, окружили люди. Из толпы сыпались то язвительные, то одобрительные реплики.

— Ох, и жадный ты, Пауль! Дал бы нам выкуп, мы бы мигом разобрали.

— Молодец парень, трудолюбивый, не боится руки испачкать!

Пауль работал молча и сосредоточенно, быстро отбрасывая в сторону камни, залитые липкой смолой. Через несколько минут проезжая часть стала свободной.

И снова машины рванулись вперед.

Вот и дом жениха, большой, срубленный из вековых бревен еще дедом Пауля. Машины остановились у закрытых ворот. Никто не встречает новобрачных, дом будто вымер.

Жених распахнул створки ворот, подал руку невесте, помогая ей выйти из машины. На дворе справа стояла прялка с мотком шерсти, слева — козлы, на них толстое узловатое бревно, двуручная пила и маленький туристский топорик.

Друг Пауля негромко объяснил Куккору: жених должен продемонстрировать окружающим силу, ловкость, находчивость. Попробуй-ка распилить в одиночку это бревно, а потом расколоть его таким топориком.

А невеста должна была доказать, по старинному обычаю, свою способность быть хозяйкой, женой и матерью. Для того-то здесь были припасены прялка, стол с грязной посудой и большая кукла, которую надо запеленать.

Невесте и жениху пришлось засучить рукава.

«Как много народной мудрости вложено в этот обряд», — подумал Куккор. Трудолюбие — вот что ценит народ превыше всего. Земля в Эстонии скудная, камень на камне, леса да болота; трудно давался крестьянам хлеб. И наверное, не так уж далека от истины пословица, утверждающая, что Эстонию создал не господь бог, а мужицкие руки.

Наконец, молодые закончили работу. Тогда на крыльце появились родители с хлебом-солью. Жених, подхватив невесту, перенес ее через порог. Следом хлынули в дом и гости.

Старейшина, подняв стакан, произнес напутственную речь. Все выпили молча. Так положено. И вторично встал старейшина, сказал добрые слова в адрес родителей жениха. Но выпить не удалось, вскочил жених:

— Я хочу добавить два слова!

Нахмурились старики: непорядок, жениху положено молчать и слушать, не перебивать старейшину. Однако Пауль уже говорил:

— Прошу извинить, что нарушил традицию, простите меня. Но когда подняли тост за моих родителей, я не утерпел. Давайте выпьем за моих отца и мать и за майора милиции Рудольфа Юрьевича Куккора. Сразу! Потому что он сделал для меня, для Мале, для того, чтобы мы были вместе, так много... Спасибо вам, Рудольф Юрьевич!

К Куккору потянулись со стаканами:

— Ваше здоровье!

А ему было очень неловко. Не любил он быть в центре внимания. И злился на Пауля. Чего, спрашивается, вылез? Ну, было бы за что поклон бить, а то ведь вспомнить смешно...

4

Впрочем, если говорить начистоту, тогда, несколько месяцев назад, Куккору было совсем не до смеха. К нему в отделение милиции пришла заплаканная девушка и рассказала такую историю.

Два дня назад она познакомилась с парнем. Гуляли они по улицам Таллина, были в парке, потом он проводил ее до автобусной остановки. Договорились встретиться вечером следующего дня в парке Кадриорг, у фонтана. Когда она уже садилась в автобус, у нее выпала сумочка. Парень поднял сумочку, но не отдал. Сказал, что вернет завтра, при встрече. На следующий день она прождала своего нового знакомого весь вечер, но он не пришел. Теперь она без денег, в сумочке была вся ее зарплата.

Было отчего задуматься начальнику отделения. Таллин — город не маленький, в нем десятки тысяч молодых людей, назначающих свидания. Девушка же не знала о своем знакомом ничего. Вернее, почти ничего. Только то, что он студент политехнического института, зовут его Пауль. Как выглядит, описать не могла. «Просто симпатичный, высокий, блондин». Но в институте сотни Паулей, многие из них высокие и светловолосые. Да и где уверенность, что парень не соврал?

Словом, уравнение со многими неизвестными. Проще было бы не принимать заявления девушки, не вешать себе на шею это почти безнадежное дело. Но Куккор представил, как Мале выходит из его кабинета, спускается по скрипучей деревянной лестнице, глотая слезы. Если ей не помочь, она потом на всех встречных-поперечных будет смотреть как на потенциальных жуликов, разуверится в людях. И он сказал:

— Пиши заявление, постараемся найти... А пока возьми.

Он протянул ей две десятирублевые бумажки, ворчливо прервал поток благодарностей:

— Чего там, жить-то тебе надо. Потом отдашь... когда найдем твоего разлюбезного...

Легко было сказать «когда найдем», куда труднее сделать. Не день, не два шли поиски. Пауля нашли. И снова встал вопрос: как квалифицировать его поступок? Если подходить формально, статья сто сороковая: открытый грабеж. Состав преступления налицо. Но оказывается, парень взял сумочку только для того, чтобы застраховаться от неудачи. Девушка ему очень понравилась, он хотел увидеть ее обязательно. А вдруг она раздумает и не придет вечером на свидание?

А назавтра его группу вместе с несколькими другими с утра отправили в колхоз, помогать убирать картофель. Там он пробыл почти месяц. Вернулся — где искать Мале? Ведь он не знал ни ее фамилии, ни места работы, ни адреса...

Вот так и получилось, что он, Куккор, стал вроде свата для Пауля и Мале. Второе их свидание состоялось в его кабинете. Сперва девушка и слышать не хотела извинений Пауля. Пришлось майору вмешаться, самому рассказать, как все случилось. Дело было закрыто.

Теперь он сидит на их свадьбе.

— Кибе! (Горько!) — дружным хором скандируют гости. — Кибе!

Нет, Паулю не горько. И Мале тоже. Они счастливы. Это — главное. И он, старый пень Куккор, тоже счастлив. Потому что ради вот этих улыбок, этого веселья он, черт побери, не однажды глядел в глаза смерти, пробирался через леса, тонул в болотах, замерзал на колючем ветру. У него не было такой свадьбы, не то время, Любовь была короткой, тревожной. Больше, пожалуй, было разлук, чем свиданий. Разлуки долгие: не недели — месяцы врозь. Без прощаний, без провожаний. Любимая не знала, когда он исчезал, вернется ли. А сказать, куда уезжает, не мог, не имел права. Да и не всегда знал заранее, куда его пошлют. Фронт — от моря до моря. И туда, где он жил эти месяцы, письма не приходили. Не выдержала такой жизни любимая, нестойкой оказалась. Ушла. Что ж, не всякой женщине под силу годы ожиданий и редкие дни свиданий. Ладно, замнем это, не к чему бередить душу, что было, то прошло...

5

Столы сдвинули к стене, освободили середину помещения. Гости разбились на группки. Старики сидели, судачили о том, о сем. Молодежь танцевала, пела. Куккор чувствовал себя чуточку одиноко. Пауль и Мале пытались было втащить его в круг танцующих, но майор отбился от них, вышел на крыльцо, закурил.

Интересно все-таки человек устроен... Вот сейчас в шумной компании ему вдруг почему-то стало одиноко и печально. А той ночью он не ощущал ни одиночества, ни грусти, хотя был в лесу один на один с врагом и истекал кровью.

Да, это было такой же тихой и теплой июльской ночью сорок пятого года. Уже отгремел салют Победы, но для него, как и для товарищей по оружию, война не кончилась. Только она приняла другие формы. В лесах орудовали банды, нападали на села и хутора, терроризировали население, убивали активистов, мешали эстонскому народу строить новую жизнь.

Бывшего разведчика, партизанского радиста Рудольфа Куккора вызвали в уездный комитет партии. Сказали: ты исходил эти места вдоль и поперек, тебя и в партию принимали в лесу, так кому же, как не тебе, сейчас заняться борьбой с бандитизмом? Дело опасное, трудное, сам понимаешь. У бандитов — тысячи дорожек и тропок, у тебя — одна. Головорезам терять нечего, а тебе придется на долгие месяцы забыть о доме, тепле, уюте.

Это не был приказ, это был просто серьезный товарищеский разговор. Но Рудольф сказал: «Есть!» Он ведь был солдат. Солдат партии.

Много было всякого за эти месяцы. Не раз пули свистели над самым ухом, падали сраженные выстрелами товарищи. Но Куккору везло.

Однажды в отделе он узнал, что сбежал Петер Рису, старший надзиратель пярнуской тюрьмы. Сбежал с оружием и ключами от камер. Он знал Рису, невысокого рыжего парня с глуповатой ухмылкой на лице. Так случилось, что ему пришлось присутствовать в качестве переводчика, когда тот оформлялся на работу. Анкета у него была чистой, ничего компрометирующего. В годы оккупации с гитлеровцами не сотрудничал. Даже ушел в лес, скрываясь от мобилизации в немецкую армию. Крестьянин-середняк. Кажется, все говорило в пользу Рису. Людей не хватало, и его взяли.

Сперва посчитали, что Рису дезертировал. Однако Куккор упорно отбрасывал эту версию. В самом деле, дезертиру незачем уносить с собой тюремные ключи да еще прихватывать кроме пистолета автомат. Скорее всего Рису ушел к бандитам.

Куккор оказался прав. Довольно скоро он сумел выяснить, что Рису искал связи с крупной бандой, которой руководил капитан войск СС Ребане. А с Ребане у Рудольфа были старые счеты: эта шайка зверски убила лесника Рютеля, его жену и восьмилетнего сына. Того самого лесника, который когда-то активно помогал советским разведчикам.

Идя по следам банды, Куккор вступил в бой с несколькими бандитами, захватил одного раненого. От него он узнал, что Рису был в банде, но не захотел быть рядовым головорезом. Видите ли, ему хочется самому главенствовать. Поэтому он решил создать собственную банду. Грозился якобы напасть на тюрьму и освободить всех задержанных ранее бандитов, а потом развернуться так, что Ребане покажется в сравнении с ним малявкой.

Действительно, Рису удалось сколотить шайку из всяких подонков. Он уже начал греметь по округе.

Куккору было поручено ликвидировать Рису и его банду любыми путями.

И вот Рудольф узнал, что Рису должен отправиться на переговоры о совместных действиях с главарями других банд. Оперуполномоченный расставил всюду своих людей. Целые сутки пролежал в засаде сам. Рису не появился. Тогда Куккор принял смелое, хотя и несколько опрометчивое решение: он захватит бандита в его логове. Это было опасно, но Рудольф не боялся риска. Он знал, что бандит крайне осторожен, скрывает от сообщников места, где живет, никому не доверяет. В худшем случае вместе с ним могут быть двое-трое приближенных. С ними-то Рудольф справится: силой не обижен, стреляет метко.

Может быть, нетерпение Куккора объяснялось и тем, что вот уже сутки во рту не было маковой росинки. Сколько же можно ждать этого прохвоста?

Говорят: на ловца и зверь бежит. Не успел Рудольф пройти по лесу и километра, как нос к носу столкнулся с Рису, что называется, на узенькой дорожке. Только зверь оказался проворнее ловца. Бандит выпустил очередь из автомата и кинулся в чащу.

В первый момент младший лейтенант не почувствовал боли. Он даже удивился, что какая-то неведомая сила швырнула его на землю. Выхватил пистолет и дважды выстрелил по убегавшему Рису. Целился в ноги: голова бандита была еще нужна, он должен был многое рассказать.

Увидев, что Рису упал, Куккор бросился к нему, навалился всей тяжестью (а весил он тогда более ста килограммов), вырвал из рук бандита автомат, связал Рису его же ремнем. И только тогда ощутил острую, режущую тяжесть в животе. Прикоснулся — ладонь в крови. Сел рядом с задержанным, опираясь на локоть, сжал зубы, чтобы не застонать, сказал нарочито насмешливо:

— Дерьмовый из тебя стрелок, парень! В пяти шагах промазать из автомата, надо же...

Он не хотел, чтобы бандит знал, что ранил его. Достал из кармана папиросную коробку, авторучку:

— Ну, приступим к допросу. Где находится банда, сколько в ней человек, какое вооружение?

Рису угрюмо молчал, лежа на животе.

— А я тебя сейчас, образно говоря, на тот свет отправлю, — спокойно, не повышая голоса, сказал Рудольф. — Имею полное право, чего мне с такой падалью нянчиться...

Этот ленивый, почти равнодушный тон испугал бандита. Если бы Куккор кричал, он, пожалуй, не так бы струсил, решил бы: на пушку берет. Откуда было ему знать, что младший лейтенант просто физически не мог говорить громко, что каждое слово он выдавливал с трудом и болью!

И Рису заговорил. Рудольф старался писать мелко-мелко, чтобы на коробке уместилось как можно больше сведений, ведь бумаги при нем нет. Но рука дрожала, буквы лезли одна на другую. Будто у первоклассника.

Вдруг невдалеке треснул сучок, другой. Рису злорадно усмехнулся:

— Мои парни идут, теперь тебе конец!

— Ты-то что радуешься? Раньше меня мертвецом станешь, да и твоих я пощипаю, образно говоря. Учти: крикнешь — первая пуля тебе...

Он лег, подтянул к себе автомат, отобранный у бандита. Патронов достаточно, только вот темно, не прицелишься. Ничего, он будет держать их на приличном расстоянии. Лишь бы все разом не кинулись...

— Рудольф, где ты? — донесся из-за кустов негромкий голос.

К сердцу Куккора подкатила теплая волна. Это ведь Пиккур, крестьянин-активист.

Отозвался. Крестьянин осторожно подошел, присел на корточки возле Куккора.

— А я принес тебе, как стемнело, перекусить, смотрю — нет и нет. Потом выстрелы услыхал. Вот и пришел. Может, помочь надо?

— Надо, Пиккур. Видишь, бандита захватил. Это Рису. Собственной персоной. Ранил его. — Он понизил голос, чтобы бандит не разобрал слов. — И он меня тоже. Беги в Кюнакула, звони по телефону. Чтобы приехали.

Пиккур торопливо рванул на себе рубаху:

— Давай перевяжу.

— Сначала его, — отстранил крестьянина младший лейтенант. — А то загнется. А мне из него еще много надо выудить, образно говоря.

— Да чтоб я эту сволочь, этого выродка перевязывал! — вскипел Пиккур. — Он кровь нашу лил, пускай подыхает как собака!

— Приказываю перевязать! — Куккор почти выкрикнул это и, не сдержавшись, застонал...

Ночь, казалось, длилась бесконечно. Временами младший лейтенант впадал в полузабытье. По всем расчетам, уже пора бы оперативникам быть здесь. До деревни отсюда восемь километров — полтора часа ходьбы. Дозвониться до города — еще полчаса. И еще час на то, чтобы машина пришла сюда. Что же они не едут так долго?

Помощь прибыла только к восьми часам утра. Оказалось, что Пиккуру долго не давали город: он не знал пароля. Потом догадался позвонить пограничникам и через них сообщить о случившемся.

Рудольф был в сознании, когда приехали товарищи. Только сдав задержанного и протокол допроса, нацарапанный на папиросной коробке, он разрешил уложить себя в машину. И тут же потерял сознание.

Очнулся уже в госпитале, на койке. Не пошевельнуться. Старый врач протянул раскрытую ладонь:

— Твой металл, Рудик, держи на память. Невероятный в моей практике случай! Это же надо — восемь пуль всадили тебе в живот, а ты — живой! Знаешь, что тебя спасло? У тебя был совершенно пустой желудок, будто ты специально постился...

И только тогда Рудольфу вдруг стало страшно. Он подумал, что если бы знал об этих восьми пулях в ту ночь, то нипочем бы не выдержал до утра. Просто лег бы и умер со страха. Ведь даже одной пули в живот, как он слышал, вполне достаточно, чтобы отправить человека в могилу. Выходит, иногда лучше не все знать.

И еще подумал: вот и пополнилась коллекция. Личная, не для всеобщего обозрения. Эти восемь пуль лягут рядом с вырезкой из газеты, в которой гитлеровцы объявляли награду в сто тысяч оккупационных марок за голову Бороды, сиречь Рудольфа Куккора, разведчика-радиста, действовавшего на территории Эстонии...

6

Да, тогда была такая же ночь. Только не будоражили ее тишину веселые песни, дробный перестук каблуков, возгласы «Кибе!». Она была настороженно-молчаливой, таившей в своей тишине неведомое. И до, и после было в его жизни много разных ночей. С перестрелками, с рукопашными схватками. Летних и зимних, осенних и весенних. Ночей бессонных, отданных сперва борьбе с бандитами, потом, уже в уголовном розыске, — с жульем и ворюгами. А запала в память навсегда та, июльская. И вот что удивительно. Почему-то тогда не грустил, не чувствовал себя одиноким. А сейчас вот грустновато. Может, потому, что не дождалась его любимая. Наверное, поэтому и чувствует себя одиноко в такие минуты, среди общего веселья. Годы-то не вернешь, и любовь по заказу не получишь...

— Не помешаю? — человек присел рядом. — Что-то вы невеселы.

— Да нет, вам показалось. Просто вышел покурить.

— А я, знаете, чувствую какую-то печаль. Мы ведь только в сравнении ощущаем свой возраст. Я учитель, Пауля помню во-от таким, птенчиком желторотым. Кажется, давно ли это было? И вот он уже муж, почти инженер, а я не заметил, как состарился... Помните, у Есенина:

Цветите, юные! И здоровейте телом!
У вас иная жизнь, у вас другой напев.
А я пойду один к неведомым пределам,
Душой бунтующей навеки присмирев...

Помолчали. Потом собеседник вздохнул:

— Вот так, товарищ майор. День за днем, будни, будни, дела, дела, не успеешь оглянуться — старость, на пенсию, говорят, пора. И душа, как поэт метко сказал, уже навеки присмирела...

И вдруг с необычайной ясностью, точно слова старого учителя осветили всю его жизнь ярким лучом прожектора, Рудольф понял причину своей грусти. Ну конечно же ему просто не хватает сейчас тех больших дел, которыми он жил раньше вот в этих местах. Приехал сюда — и сразу нахлынуло прошлое. Ну и что же, черт возьми, что нет нынче прежних дел, что измельчал враг-преступник? Радоваться надо. Ведь ты сам этого добивался, ты сам работал ради этого. Чего ж ты киснешь?

Он легко поднялся, пригладил ладонью редеющие светлые волосы над высоким лбом, с ласковой усмешкой сказал:

— Нет, дорогой мой учитель. Есенин был неправ! И знаете почему? Ведь молодые живут той жизнью, что мы для них завоевали, поют песни, которым мы их научили. Наши песни, понимаете? Мы в этих ребят вложили, образно говоря, кусочек самих себя. А насчет присмиревшей души есть предложение. Пойдемте-ка, тряхнем стариной, покажем молодым, как плясать умеем!..

Аркадий Эвентов ПРОДОЛЖЕНИЕ ЖИЗНИ

Даже смерть —

продолжение жизни,

если прожил ты жизнь

достойно,

если падал ты,

не сгибался,

даже смерть —

продолжение жизни.

Григорий Поженян

Я брожу по Могилеву солнечным июньским днем 1966 года. Нет, я не выбираю себе маршрут, отнюдь не стремлюсь очутиться именно там, где происходили события, участниками или очевидцами которых были мои сегодняшние собеседники. Да и зачем мне это делать? Все, о чем я услышал, узнал из архивных документов, вычитал в газетах, оживает на каждом перекрестке улиц, на каждом шагу. И хотя улицы эти, и площади, и набережная Днепра за эти годы преобразились неузнаваемо, эпизоды тех далеких дней июля сорок первого года встают перед мысленным взором столь ярко, словно происходили они вчера.

Вот здесь, вступив в неравный бой с фашистскими парашютистами и диверсантами, пали смертью храбрых, обагрив кровью камни мостовой, начальник отделения милиции Баньковский и милиционер Степанков. А здесь, на посту у кинотеатра «Червоная зорка», уже в последние дни обороны Могилева один из милиционеров (имя его до сих пор так и не удалось установить) был внезапно окружен гитлеровцами. Они задались целью взять его живым и окружили со всех сторон. Уж очень хотелось фашистским офицерам взять в плен хотя бы одного из этих, как они говорили, фанатиков в форме милиционера! Но неизвестный герой разгадал замысел врага и трезво оценил свои возможности. Он подпускал фашистов к себе как можно ближе и стрелял в упор. Так, ни разу не промахнувшись, он разрядил сначала винтовку, которая была при нем, потом наган. Но в револьвере оставил один, последний, патрон для себя. Только мертвым достался советский милиционер врагам...

С высоты городского сада хорошо смотреть па моет через Днепр.

В знойный и грозный полдень, когда фашисты, захватив пригороды Могилева, устремились к Днепру, наши не взорвали мост, хотя обстановка требовала сделать это немедленно. Мы всеми силами удерживали мост в своих руках. Он нужен был на самый крайний случай, чтобы оставить нашим войскам выход из окружения.

По рвущимся к мосту гитлеровцам вели огонь пулеметы с высоты городского парка, именуемого по старинке Валом. Но что это? Почему вдруг в самый разгар боя они замолчали, и вражеские цепи покатились к мосту? Старший автоинспектор могилевской милиции Вольский сразу сообразил, в чем причина: пулеметные расчеты на Валу уничтожены.

Случилось так, что он на автомашине возвращался в управление милиции с опасного задания. Рядом за баранкой сидел милиционер Прокопович — боевой друг Вольского. Когда автомашина инспекции приблизилась к городскому саду, Вольский и Прокопович, не раздумывая, выпрыгнули из нее и, пригибаясь, побежали на Вал. Так и есть: стрелять тут уже было некому: возле пулеметов на развороченной, перепаханной вражеским огнем земле лежали убитые бойцы.

Вольский оказался смелым, метким и расчетливым пулеметчиком. А шофер Прокопович без устали подносил ему патроны. Так они вели огонь более двух часов. Гитлеровцы вынуждены были отойти и залечь. Мост остался в руках наших войск. Но старший автоинспектор заплатил за это своей жизнью. Он погиб как герой, тут же, у пулемета.

Сколько страниц беспримерной доблести советских людей в то горькое, неимоверно тяжкое для нашей Родины лето открылось нам за последние годы! И все же как мало знаем мы о бессмертных подвигах городов и сел — больших и маленьких, что бастионами встали перед стальной лавиной Гитлера в сорок первом году.

Вот и Могилев... Мы в долгу перед светлой памятью его защитников. Крови и жизни своей они не щадили, чтобы здесь, на Днепре, на пересечении железных дорог, Устремленных в глубь страны, сдержать вражескую орду, выиграть для Москвы месяц, неделю, хотя бы один день и час.

После двадцати трех дней обороны

«они оставили город, — свидетельствует Маршал Советского Союза А. И. Еременко, — по приказу своего командира, лишь тогда, когда фронт откатился на добрую сотню километров от белорусского Мадрида, как называли Могилев его доблестные защитники... Совершив, казалось бы, невозможное, защитники Могилева удержали город, огражденный лишь полевыми укреплениями легкого типа, от бешеного натиска бронированной армады основных сил танковой группы Гудериана. И это при условии, что чуть ли не главным средством борьбы с танками были бутылки с горючей жидкостью и связки ручных гранат».

Под впечатлением недавно услышанных рассказов я в волнении замедляю шаги. Очень хочется представить себе, как все было тогда, ранним июльским утром сорок первого года. Не отсюда ли начал свой короткий, но славный путь милицейский батальон Константина Григорьевича Владимирова? Не по этой ли улице, сейчас веселой, оживленной, шел этот батальон?

...Почти непрерывный гул артиллерийской канонады под утро смолк. Напряженную тишину города нарушают лишь окрики часовых. В той стороне, куда идет батальон Владимирова, над деревней Пашково и поселком Гаи, зловеще взвиваются в бледно-серое предрассветное небо осветительные ракеты.

Взвод за взводом, рота за ротой чеканят шаг, держат строгое равнение. Каждый боец знает: на него сейчас с тревогой и надеждой устремлены глаза стариков, женщин и детей. Люди не спят: до сна ли тут, когда враг у ворот города! С надеждой провожают их взгляды четкий строй защитников.

— Товарищ Кутанов, песню! — звучит голос капитана Владимирова.

Оперативный уполномоченный Могилевского областного управления милиции Михаил Кутанов не заставляет себя ждать. Разве ему не понятно, как нужна сейчас песня? Нужна и им самим, отправляющимся в бой. Нужна и тем, кто глядит на них из окон и калиток. И не какая-нибудь, не просто строевая. Звонкий голос запевалы раздается из середины колонны. Старая песня, песня гражданской войны, берет за сердце:

Ты слышишь, товарищ,
Война началася,
Бросай свое дело,
В поход собирайся...

Короткая пауза... Особенно громкая и четкая дробь шагов по мостовой... И вот уже поют все, поют вдохновенно, взволнованно:

Мы смело в бой пойдем
За власть Советов...

Да, они смело шли в бой. В неравный, смертельный бой. Ведь плохо вооруженному батальону предстояло сдержать на подступах к Могилевскому железнодорожному узлу танки фашистов. Бой длился пять суток. Враг у деревни Пашково и поселка Гаи смог прорваться к городу ценой больших потерь, лишь после того, как из двухсот пятидесяти бойцов милицейского батальона осталось в живых девятнадцать, да и те были тяжело ранены.

О том, как это произошло, узнаешь, читатель, позднее. А сейчас мне хочется рассказать о капитане Владимирове, славном командире легендарного батальона.

* * *

На улице Мира в Могилеве в маленькой уютной квартире большого нового дома живет Александра Владимировна Владимирова — вдова капитана. На всю жизнь сберегла она любовь и верность мужу, память о каждом дне, каждом часе их короткой, но счастливой супружеской жизни.

Это невозможно передать словами, как она рассказывает о муже. Вы вдруг ловите себя на мысли: для нее он не ушел в небытие, хотя она во всех деталях знает обстоятельства его гибели, хотя отыскала в свое время крестьян, которые предали земле прах капитана Владимирова, и все, что возможно, у них разузнала. Бесконечно дорогой и близкий человек продолжает и поныне жить в мыслях, словах и поступках этой русской женщины. Так и кажется: вот сейчас отворится дверь, твердой походкой войдет стройный, красивый офицер милиции; на нем старая, довоенная форма, шпалы в петлицах выцветшей гимнастерки. Войдет он, пожмет нам руки и присядет за стол, рядом со своей женой...

Они встретились и полюбили друг друга еще в ранней юности, на Смоленщине, в городке Рославле. Костя воспитывался в семье, где слово «милиционер» произносилось с гордостью, а милицейская форма была святыней. Он глубоко почитал своего отца — начальника Рославльского городского отделения милиции еще с первых лет Советской власти. Паренек с гордостью рассказывал любимой девушке о службе отца, о том, как она трудна, опасна, как нужна людям. Чувствовалось: Костя обязательно пойдет по стопам отца.

Так и вышло. И как когда-то в семье отца, у молодоженов самым святым, самым почетным считалось дело, которое выполнял Константин, сотрудник милиции.

А дело это было беспокойным, нелегким. К тому же Владимиров часто получал новые назначения, семья переезжала из района в район, из города в город. Смоленск, Бежица, Орел, Могилев...

Давно мечтали они провести хотя бы пару недель вместе в родных местах. Не получалось. Откладывали с году на год. Вот и в сорок первом выяснилось, что Константину необходимо на все лето остаться в Могилеве. Единственное, что он мог себе позволить, — это проводить жену и сына до деревни Остер, под Смоленском, и сразу же, не теряя ни одного часа, возвратиться в Могилев.

Они расстались 17 июня, за пять дней до начала войны. И больше никогда не встретились.

...Александра Владимировна достает пожелтевший от времени листок. На нем торопливые, косые, теперь уже нечеткие, поблекшие строчки. Их мало, дорогих, долгожданных. Но тогда, читая их, счастливая, что они дошли до нее (Александра Владимировна еще не знала, что муж погиб задолго до того, как пришла к ней эта единственная и последняя его фронтовая весточка), она не обижалась на любимого человека: разве ему там сейчас до писем?

Может быть, ей просто кажется сейчас, за далью лет, что, прощаясь с ним 17 июня сорок первого года, она не могла найти себе места от страшных предчувствий? Крепко обняв мужа, не отпуская его от себя, она все повторяла и повторяла: «Только бы с тобой ничего не случилось...»

— А он, спокойный и ласковый, — вспоминает Александра Владимировна, — улыбнулся и пожурил меня: «Можно ли беспокоиться о взрослом мужчине, когда на руках у тебя ребенок?» Лучше, мол, беспокойся, чтобы Витька не перекупался, вот это действительно опасно. С тем он и уехал, поглощенный делами, которые ждали его в Могилеве. А я и Виталик очень скоро, прихватив узелок с самым необходимым, двинулись пешком из деревни на восток, спасаясь от гитлеровцев...

Там, на востоке страны, Виталий Владимиров окончил сокращенный по военному времени курс зенитно-артиллерийского училища и ровно в семнадцать лет, как когда-то отец, получил боевое крещение при обороне большого волжского города от фашистских стервятников. А в декабре сорок третьего года пришло от него письмо уже из госпиталя. Мать читала его и плакала. В скупых и ласковых сыновних строчках она узнавала характер мужа: его прямоту и твердость, его чувство долга перед Родиной и доброту, щедрость души. О том, что муж геройски погиб, Александра Владимировна тогда уже знала. Но как, при каких обстоятельствах — это ей было неизвестно. «Погиб смертью храбрых», и все. Уже потом, после войны, ей рассказали очевидцы о том, как сражался с гитлеровцами милицейский батальон во главе с капитаном Владимировым.

* * *

Вслед за Александрой Владимировной, правда, спустя много лет, я прошел тем же путем, которым шла она, стремясь восстановить картину боев, в которых погиб ее муж.

Снова и снова вспоминаю рассказы очевидцев легендарного боя. Как много хранят в памяти старые колхозники и как потрясающе просто могут обо всем рассказать! Вот она, летопись тех героических дней...

Батальон был вооружен наганами, винтовками и бутылками с горючей смесью. Считанные гранаты, ни одного пулемета. А предстояли схватки с отлично, до зубов вооруженным противником, которого поддерживали танки, авиация, артиллерия...

* * *

Но Владимиров не зря сказал: «Оружие добудем у врага». Добывать оружие у врага и пускать его в ход против захватчиков начали уже на другой день, после того как батальон занял рубеж у деревни Пашково и поселка Гаи. Рубеж, который должен был прикрыть и действительно прикрыл от фашистской бронетанковой лавины подступы к Могилевскому железнодорожному узлу со стороны Шкловского шоссе. Не на день, не на два — на целых пятеро суток.

Боевое охранение, умело расположенное Владимировым впереди безымянной высотки, завязывало короткие, но гибельные для врага рукопашные схватки, отбивало его непрекращающиеся атаки. Тем временем бойцы батальона весь первый день и всю эту ночь рыли окопы и ходы сообщения. Весь этот день и всю первую ночь бой не затихал. Фашисты не смогли здесь прорваться с ходу, в чем были уверены, полагаясь на свое огромное преимущество и в численности солдат и, главное, в вооружении.

Когда забрезжил рассвет 13 июля — второго дня сражения милицейского батальона, — гитлеровцы обрушили на него шквал минометного огня. Одновременно они двинули на Пашково два батальона мотопехоты. Деревня была взята фашистами. Боевое охранение отошло к высотке, в уже отрытые окопы.

Сюда и были доставлены первые трофеи: станковый пулемет, десятки автоматов, много гранат. Все это немецкое оружие тут же пустили в дело. Оно, по существу, стало основной огневой силой батальона.

Наступила вторая ночь. Немецкое командование меньше всего рассчитывало на способность русских предпринять наступательные действия. Очевидно, это сделало врага беспечным.

И вот ночью на Пашково внезапно обрушился удар милиционеров. Три взвода, ведомые Владимировым, бесшумно проникли в тыл гитлеровцев. Два немецких батальона не выдержали дерзкой, отлично рассчитанной контратаки. Пулемет и гранаты, днем добытые у врага, теперь несли ему смерть. Оставив на улице села десятки убитых, фашисты бежали из Пашкова. Только к вечеру следующего дня, 14 июля, им удалось вновь его занять. Для этого гитлеровцы ввели в бой минометы и танки.

Владимиров, однако, не просто отводил своих солдат на новый, заранее подготовленный рубеж, не только, отступая с наименьшими потерями, заставлял врага мести потери во много раз большие. Он все время маневрировал, искал и находил просчеты гитлеровцев, незамедлительно пользовался ими для новой внезапной контратаки. Не раз охваченные паникой цепи фашистских автоматчиков поворачивали вспять, устилая поле боя трупами. Снова пополнялся арсенал милицейского батальона трофейными автоматами, гранатами. Искусно маневрируя, капитан готовил своих офицеров и солдат к новым, еще более трудным боям.

Больше всего беды ждал Владимиров от вражеских танков. Он знал: боя с ними не миновать. И не ошибся. Утром 15 июля со стороны Пашкова послышался зловещий рокот моторов. Танки шли цепью, ведя за собой пехоту.

— Приготовить бутылки с горючей смесью и гранаты! — звучит спокойный и уверенный голос Владимирова.

Команду эту повторяют командиры рот и взводов, ее передают по окопам и ходам сообщения. Сам же комбат, пригнувшись, бежит вдоль линии окопов туда, где залегли молодые курсанты.

— Не робеть, ребята! — улыбается он им. — Подпускайте ближе и бейте по смотровым щелям, наверняка. Танки не страшны, главное — отбить от них пехоту.

Мужественно встретила притихшая, словно обезлюдевшая, высотка первую атаку стальных чудовищ. Стерпела свинцовый дождь танковых пулеметов. Выдержала скрежет гусениц почти у самых окопов. Не дрогнула, ничем не выдала себя, ожидая команды «огонь». Владимиров долго, очень долго не подавал ее. Но зато, когда она прозвучала, на фашистские танки обрушился такой дружный и меткий огонь, что сразу же одна машина запылала. Словно факел, понеслась она назад, в ложбину, завертелась на месте, а потом взорвалась.

«Ура!» — поднялись наши на высотке, бросились вслед повернувшим назад танкам и теперь уже не прикрытой ими пехоте врага.

Снова застрочили вражеские пулеметы. Снова и снова шли в атаку фашистские пехотинцы под прикрытием танковой брони. Снова и снова поднимался Владимиров, а вслед за ним все его боевые товарищи в контратаку. Закипали ожесточенные рукопашные схватки. Вражеские трупы устилали склоны высотки и ложбину перед ней.

Но сильно таяли и ряды милицейского батальона. На место павших вставали раненые. Никто не соглашался хотя бы на несколько минут оставить поле боя, воспользоваться медицинской помощью. По примеру командира стояли насмерть. «Фашисты пройдут, только убив нас!» — повторяли за ним клятву Родине.

В 14 часов 18 июля враг, подтянув резервы, бросился на новый штурм высотки. Теперь там уже не было батальона, не было и роты, и даже взвода. В живых остались считанные бойцы. Их и поднял навстречу вражеским цепям тяжело раненный командир.

И эта последняя контратака милицейского батальона была достойным завершением его подвига.

* * *

Мы сидим на тихой улочке поселка Гаи возле колодца и ведем неторопливую беседу со старожилами.

Улица спускается в широкую, живописную лощину, к лесу. На другой ее стороне, между лесом и избами поселка Гаи, высотка. На вершине ее памятник-обелиск. Это братская могила. Подходим ближе. На мраморной плите выбитые золотом буквы:

«Бойцам батальона милиции, героически сражавшимся и погибшим при обороне Могилева в июле 1941 года».

Именно здесь был последний бастион героев, именно отсюда раненый капитан Владимиров поднял остатки своего батальона словами клятвы: «Умрем за Родину, но не пропустим фашистскую гадину!» Именно отсюда бросились за своим командиром все, кто только мог держаться на ногах. Тяжелораненые, поддерживая друг друга, зажав в кулаках гранаты, грудью пошли на врага. В свой последний бой...

Память о подвиге героев живет в сердцах людей.

Иван Медведев В СПИСКЕ ГЕРОЕВ НЕ ЗНАЧИЛСЯ...

Летом прошлого года мне предложили поехать в Грузию, собрать там материал о героизме работников милиции и написать о них серию очерков. Мне вручили список героев моих будущих очерков, их адреса и краткое описание подвигов.

Имя Георгия Николаевича Шавлухашвили в списке не значилось. Впервые я услышал о нем в Министерстве охраны общественною порядка Грузии от Константина Варламовича Мелашвили — работника управления кадров. Константин Варламович — член Союза журналистов, автор многих очерков и рассказов о милиции.

Мы говорили о моем задании, о людях, с которыми мне предстояло встретиться, о том, где и как их легче разыскать.

В конце нашей беседы Константин Варламович задумался, что-то прикидывая в уме. А потом решительно открыл сейф, достал из него синюю папку с белыми тесемками. Долго в ней рылся и наконец протянул мне какие-то бумаги, схваченные обыкновенной канцелярской скрепкой.

— Вот, познакомьтесь, может, заинтересуетесь, — сказал он и вздохнул. — Сам хотел заняться, да, видно, не соберусь: времени не хватает.

Всего три листка. Читаю первый, исписанный ровным твердым почерком.

«Дорогие товарищи, вы просите меня приехать к вам в Тбилиси или прислать свою подробную биографию, в которой была бы изложена моя деятельность в органах милиции, в армии, и чем я занимаюсь теперь. К сожалению, я никак не могу удовлетворить вашу просьбу. Приехать в Тбилиси — такой возможности у меня сейчас нет. Что же касается моей биографии, то, если ее писать, может выйти целый роман. А романы я писать не умею по причине отсутствия писательского таланта. Так что если вы интересуетесь моей жизнью, то советую обратиться к моим старшим товарищам (перечисляются звания, имена и фамилии), с которыми я многие годы вместе служил в органах милиции, воевал на фронте, у которых учился преданно служить нашему народу. С приветом к вам, Шавлухашвили».

Два других листка — письма из Чехословакии.

«Дорогие Георгий Николаевич, Мария Александровна и маленький Николай! Разрешите пожелать вам всем здоровья и выразить большую благодарность за ваше гостеприимство и ваши письма.

Дорогой Георгий Николаевич, я уже сделал о вас большую передачу по радио, передал некоторые интересные данные коллективу авторов уже изданной на днях книги «За свободную Чехословакию» под редакцией маршала И. Конева. Это материалы, где речь идет о вас, о первом советском офицере-освободителе, вступившем в 1944 году на территорию Чехословакии. 9 мая, в День победы, в нашей газете о вас и генерале Лисинове будет помещена большая статья. Я вам пришлю эту газету...

С большим дружеским приветом от всей моей семьи. Ваш Богуслав Хнёупек».

Второе письмо — от председателя районного народного совета ЧССР Яна Пирчи.

«Для нас, — говорится в нем, — приятно и радостно, что герой-офицер Советской Армии, который первым вступил на землю нашей любимой Родины, чтобы освободить ее от ненавистных фашистов, жив и что мы можем встретиться с ним.

Разрешите, дорогой Георгий Николаевич, пригласить Вас к нам в Чехословацкую Социалистическую Республику».

— Перелистайте подшивку газеты «Заря Востока» за 1964 год, — посоветовал мне Константин Варламович, — помнится, там что-то было о Георгии Шавлухашвили. Чуть ли не статья этого самого Хнёупека.

И вот я в библиотеке. В номере за 9 мая я нашел то, что искал. На четвертой полосе газеты крупным шрифтом набрано: «Где вы, капитан Шавлухашвили?»

«До недавнего времени считалось, что днем вступления освободителей на территорию нашей страны является 6 октября, — писал Богуслав Хнёупек, московский корреспондент словацкой газеты «Правда». — Так указано во всех официальных документах. Однако выяснилось, что первые соединения армии-освободительницы достигли наших границ на целых две недели раньше этой даты. Первые части Советской Армии вступили на территорию Чехословакии 20 сентября 1944 года в районе восточнословацкого села Калинов».

В Москве Богуслав Хнёупек встречался с бывшим командиром 3-го горнострелкового корпуса генерал-лейтенантом А. Я. Ведениным, который рассказал следующее:

«Летом 1944 года наш корпус дислоцировался на побережье Крыма. Это соединение имело богатый опыт боев на Кавказе, при обороне Малой земли, а также в Крыму при взятии Сапун-горы.

Нам достался участок на стыке 1-го и 4-го Украинских фронтов. Немцы укрепились на вершинах гор. У них были отличные укрытия. Минные поля и три ряда заграждений позволяли гитлеровскому командованию рассчитывать на неприступность своих позиций. Немецкие артиллерийские части держали под обстрелом дороги и тропинки,пересекающие карпатские леса. 20 сентября около семи часов утра после нашего артналета поднялась в атаку 242-я горнострелковая Таманская дивизия, которой командовал генерал-майор В. Б. Лисинов. Наступление дивизии развивалось успешно. Особенно отважно сражались бойцы первого батальона 900-го горнострелкового полка, которым командовал капитан Шавлухашвили. По бездорожью, по скалистым лесным тропинкам они проникли к самой границе Чехословакии, к подножию горы Кичера. Фашисты, укрепившись на поросшей лесом вершине, упорно защищались. Капитан Шавлухашвили принял решение: не атаковать вершину, оставить у подножия горы одну роту, а с двумя другими зайти противнику в тыл. Немцы не ожидали удара с тыла. Появление советских воинов вызвало панику среди фашистов. В штыковом бою большинство гитлеровцев было уничтожено, остальные взяты в плен. Эта смелая операция открыла путь другим армейским соединениям. Спустя два часа — в восемь сорок пять утра — батальон 897-го горнострелкового Севастопольского полка вступил на землю Чехословакии».

Заканчивая свою статью в газете «Заря Востока», Богуслав Хнёупек писал, что установить историческую правду лучше других помогут сам капитан Шавлухашвили и бойцы его батальона, и призывал:

«Где вы, товарищ Шавлухашвили, откликнитесь на нашу просьбу!»

И он откликнулся, несмотря на свою скромность. Он написал в редакцию письмо, в котором было всего лишь несколько слов:

«Бывший командир первого батальона 900-го горнострелкового полка 242-й горнострелковой Таманской дивизии капитан Шавлухашвили — это я. В настоящее время живу в селении Лидзава, рядом с Пицундой».

В Лидзаву в тот же день выехали два корреспондента «Зари Востока». А 23 июня 1964 года в газете появился их большой материал: «Эхо горы Кичера», в котором подробно рассказывалось о вступлении батальона капитана Шавлухашвили на землю Чехословакии.

Два года, конечно, срок. Да и мало ли о ком пишут газеты, разве всех запомнишь! В Сухуми в Министерстве охраны общественного порядка Абхазии о Георгии Николаевиче Шавлухашвили мне никто ничего сказать не мог.

— Подполковник в отставке, герой войны, всю жизнь прослужил в милиции? Нет, такого не знаем.

Словом, в списках героев не числился.

В Пицунду я приехал в воскресенье. Дежурный по отделению милиции, проверив мое командировочное предписание, выданное в Москве Министерством охраны общественного порядка, нахмурился.

— Да, есть такой Шавлухашвили, живет в селении Лидзава. А что он натворил?

— Пока не знаю, — ответил я встревоженному дежурному. — Вот хочу выяснить.


Дом, каких здесь много, — большой, просторный, сложенный из камня, с верандой, но еще не достроенный. Во дворе фруктовые деревья, цветы.

У ворот меня встретил рыжий мальчишка лет семи-восьми, весь обсыпанный конопушками. Это, наверное, и есть «маленький Николай», подумал я.

— Вам папу? Сейчас!

Мальчик метнулся сначала в пристройку, где была летняя кухня, а оттуда — в дом.

Из пристройки вышла светловолосая, средних лет русская женщина и, заслонившись рукой от солнца, стала молча разглядывать приезжего.

«А это кто? — подумал я. — Жена Мария Александровна, гостящая родственница или одна из тех отдыхающих «дикарок», которыми здесь летом забиты все углы и веранды?»

— Папа, да скорей же, тебя ведь ждут! — выпорхнул на недостроенное крыльцо Коля.

Я не сразу сообразил, что идущий к воротам человек в легких домашних брюках, без рубашки — это и есть капитан Шавлухашвили.

Он шел неторопливо, легкой, пружинящей походкой спортсмена или охотника. На вид ему можно дать сорок пять — пятьдесят, не больше — так он молодо выглядит для своих шестидесяти пяти лет. Крепкое, загорелое тело, свежее, чисто выбритое лицо, лишь слегка тронутое морщинками. И только глаза свидетельствуют о том, что человек этот уже немолод.

Сдержанно поздоровался, разглядывая меня пристально и внимательно. Выслушав меня — кто я, откуда и зачем приехал, — сухо сказал:

— Боюсь, что зря утруждали себя. Про меня вы все могли узнать и в Тбилиси. Я вряд ли могу быть вам полезен: не умею да и не хочу рассказывать о себе.

Мой журналистский опыт подсказал, что настаивать в таких случаях нельзя, но и отступать сразу тоже не следует.

— Тогда позвольте мне, Георгий Николаевич, — сказал я, — быть вашим гостем. По крайней мере хоть сегодня.

— О, это другой разговор! — сразу же переменился Шавлухашвили. — Заходи, кацо. Мария, Коля, принимайте гостя. Знакомьтесь: жена Мария Александровна, а это мой наследник. Вот только конопатый он чересчур.

Коля с укором посмотрел на отца и в одно мгновение из рыжего превратился в ярко-красного.

— Но это не беда, — поспешил успокоить сына Георгий Николаевич. — Это пройдет. Я в детстве тоже был конопатым.

Коля облегченно вздохнул.

Обедали мы на веранде. День был жаркий, и Георгий Николаевич сидел за столом в легких домашних брюках и без рубашки. На замечание Марии Александровны, что это неприлично и что ему следовало бы одеться, он сказал:

— Да, в самом деле! Как же это я? А может, сойдет? Не идти же мне сейчас одеваться! Борщ остынет и вино выдохнется.

— Ладно уж, что с тобой сделаешь, — ласково улыбнулась Мария Александровна мужу. — У тебя на все причины.

За столом между родителями возник спор.

— А что, скажешь, мы учим ребят хуже, чем учили раньше? — спросила Мария Александровна.

— Конечно! Вот он сидит, твой ученик. Спроси его, что он знает? — Георгий Николаевич ободряюще подморгнул сыну: дескать, не принимай всерьез, я шучу.

— Да больше, чем ты в его годы! — вспыхнула Мария Александровна. Как завуча школы, ее, видимо, задели слова мужа.

Этот спор прекратил маленький Шавлухашвили.

— Я здесь, а вы про меня говорите, — заметил он родителям. — Это непедагогично.

— Коля! — рассмеялась Мария Александровна. — Не вмешивайся, когда говорят взрослые.

— Мама, но ты же сама об этом папе говорила. Скажешь, нет? Я играл в саду и все слышал. — И вдруг ни с того, ни с сего в мою сторону: — Дядя, а вы воевали на войне? И мой папа тоже. Знаете, сколько у него орденов? Восемь! И четыре медали.

Тут уж отец осуждающе поднял глаза на сына. Но Коля — молодец! Я немедленно воспользовался случаем и спросил Георгия Николаевича, на каких фронтах он воевал. Выяснилось, что в 1943 году мы вместе были под станицей Крымской. Часть, в которой служил Георгий Николаевич, была нашим соседом слева. Как водится, начались воспоминания, и лед тронулся. Мы проговорили три дня и три ночи. Вернее, Георгий Николаевич рассказывал, а я слушал.


На фронт он ушел добровольцем, хотя мог бы и не ходить: в горвоенкомате на него была бронь. Он рассудил так: «С бандами давно покончено, а с карманниками и ворами потом разберемся. Сейчас же мое место на фронте!»

Снял с себя милицейскую форму, оделся в штатское и — в райвоенкомат. Уже с вокзала позвонил начальству, сказал, что уезжает на фронт. Начальник в первую минуту вскипел, а потом вздохнул и сказал в трубку: «Гоги, береги себя. И... возвращайся с победой!»

Сначала Георгия направили на офицерские курсы, а затем в Иран. Побыл там месяц, второй, а потом начал строчить рапорты:

«Тут и старики могут с ружьем торчать, а меня прошу направить на фронт, в действующую армию...»

Гитлеровцы уже захватили Украину, рвались на Дон, бомбили Кубань и Северный Кавказ. И вот лейтенант Шавлухашвили снова в родном Тбилиси, в одном из штабов.

— Вы назначаетесь командиром роты в 900-й горнострелковый полк, — сказали ему.

...Перевалы. Горные перевалы Главного Кавказского хребта. Заоблачные выси, морозные дни и ночи. Свист ветра и пуль... За спиной внизу родная Грузия, а впереди, тоже внизу, клубится туман, и из этого тумана лезут и лезут враги. В рогатых касках, с посиневшими лицами, с автоматами в руках. Их бьют, бьют, бьют! А они лезут и лезут.

Шавлухашвили в горах свой человек. Походил он по ним за свою жизнь немало. И все с винтовкой и маузером. В 1921 году он вступил в Красную Армию, в 1-й Грузинский кавалерийский полк. В Закавказье в ту пору орудовали многочисленные банды эсеров, меньшевиков, дашнаков, мусаватистов, создаваемые и поддерживаемые иностранными разведками. Эти банды убивали коммунистов, советских служащих, терроризировали население, разжигали национальную рознь.

Для борьбы с бандитизмом из состава 1-го кавалерийского полка был сформирован специальный эскадрон и передан в подчинение органов ВЧК. В составе этого эскадрона где только не пришлось побывать Георгию Шавлухашвили! Он изъездил верхом всю Грузию, Армению и Азербайджан. Был даже в Средней Азии, на границе с Афганистаном, где принимал участие в ликвидации басмачества.

Так вплоть до 1930 года. В тридцатом году Шавлухашвили предложили работу в органах милиции. Сначала он был рядовым милиционером, а затем его направили в школу. По окончании школы он работал оперуполномоченным уголовного розыска в Тбилиси. Но и здесь ему мало приходилось заниматься непосредственно своим делом. Стоило где-нибудь на границе с Турцией появиться новой банде, как Георгий Шавлухашвили немедленно включался в оперативную группу и снова садился на коня. Он принимал участие в ликвидации закордонных банд Исо-хана, Аджихалила, братьев Топчиевых.

В 1936 году в Хашурском районе Грузии появилась банда Бестаева. Двадцать семь отчаянных головорезов, вооруженных и подстрекаемых иностранной разведкой, грабили колхозы, жгли села, убивали коммунистов и комсомольцев.

Шавлухашвили в то время снова находился на учебе. Однажды его вызвали прямо с занятий и сказали, что он включен в оперативную группу, которой поручена ликвидация банды Бестаева.

Готовились они к этой операции долго и тщательно. Всю банду захватили без единого выстрела. Но главарю удалось скрыться, и вскоре он снова дал о себе знать. И вот как-то в школу, куда опять вернулся Шавлухашвили, позвонил Михаил Александрович Григолия, начальник уголовного розыска республиканской милиции.

— Слушай, Гоги, тебя хочет видеть Клавдиоз Султаношвили.

— Когда?

— Немедленно! Давай приходи, я уже здесь.

Клавдиоз Султаношвили возглавлял тогда грузинских чекистов.

— Георгий, знаешь, зачем я тебя вызвал? — спросил Султаношвили. — Хочу поручить тебе разыскать этого мерзавца Бестаева и доставить его ко мне живым. Понимаешь, живым! Он многое знает и обязан нам все рассказать. В помощники бери себе любого, кого ты найдешь нужным. Ну как, согласен?

— Задача ясна, — ответил Шавлухашвили и, подумав, добавил: — Только одно условие: никаких помощников мне не надо, сам справлюсь.

— Ну что же, — тоже подумав, сказал Султаношвили. — Но смотри, Гоги, будь осторожен, Бестаев стреляет без промаха. Держи меня в курсе всех своих планов...


В тот вечер Георгий еще не знал, каким образом он будет брать Бестаева, каких-либо определенных планов у него тогда еще не было. Случайно, когда Султаношвили заговорил о помощниках, в голове мелькнуло: «А что, если для этого дела привлечь тех двух шалопаев — Антона и Дмитрия?..»

Антон и Дмитрий — молодые деревенские парни, работать в колхозе не захотели, решили уйти в горы и жить вольной жизнью. Но «вольная» жизнь без жратвы — не жизнь. Украли в колхозной отаре сначала одного барана, потом другого. Их поймали, хотели провести с ними «разъяснительную работу», но они не дождались этой «работы» и опять убежали в горы. Их снова поймали, и снова они убежали. Наконец, их изловили в третий раз. Теперь милиционер и два вооруженных комсомольца-активиста решили препроводить любителей вольной жизни в районное отделение милиции. Дорогой, улучив момент, Антон и Дмитрий напали на своих конвоиров и обезоружили их. Подвели к реке, посадили на паром и велели паромщику отчаливать. А сами скрылись, прихватив с собой оружие.

В милиции, конечно, переполошились, дали задание изловить преступников. Теперь Антон и Дмитрий стали именоваться бандой. Один из них, Дмитрий, оказался каким-то дальним родственником Шавлухашвили. Георгий узнал об этом случайно, от одного знакомого из того же Хашурского района. Вот он и решил теперь воспользоваться этим родством: с помощью Дмитрия выманить из гор Бестаева и задержать его.

Поехал в село, разыскал там мать Дмитрия.

— Как же так получилось, что твой сын стал бандитом?

— Молчи, Гоги, — сказала старая женщина, — я сгораю от позора. Скажи лучше, что мне теперь делать — утопиться?

— Зачем? Надо спасать сына.

— Как? Если бы я могла? Он же меня не слушается...

— Доверься мне, и я тебе помогу.

— Говори, Гоги, что я должна сделать?

— Он дома бывает?

Она молча кивнула.

— Устрой мне с ним встречу. Но только так, чтобы никто об этом не знал...

Георгий вернулся в Тбилиси и подробно изложил свой план начальству.

— Других возможностей заманить Бестаева у нас нет. Это должны будут сделать Антон и Дмитрий, — сказал он в заключение. — Но мне нужно ваше твердое обещание, письменная гарантия высших органов в том, что этим двум дуракам будет даровано прощение.

На другой день Георгию Шавлухашвили была вручена официальная бумага, в которой говорилось о том, что если Антон и Дмитрий помогут органам милиции изловить бандита Чако Бестаева, то тем самым они искупят свою вину и будут оставлены на свободе.

Ровно через три дня после первой встречи с матерью Дмитрия Шавлухашвили снова был в селении...

— А ночью я выехал на лошади в указанное мне место, — рассказывает Георгий Николаевич. — Ехать пришлось километров пятнадцать, не меньше. Один, сами понимаете, страшновато было. Вдруг тихий свист в темноте. Я ответил таким же свистом. Слышу голос:

— Стой, Гоги, слушай меня.

Вижу, под деревом силуэт человека в белой папахе. Лица, конечно, разглядеть невозможно.

— Привяжи лошадь, — говорит мой ночной собеседник, — сними с себя все оружие и пойдешь со мной.

— Зачем такой позор? Я же милиционер, как я могу снять с себя оружие! Вас ведь двое, неужели вы меня боитесь? И не затем я ехал сюда, чтобы стрелять в вас. Есть дело важнее.

— Нет, оружие оставь здесь.

— А если кто украдет и коня и оружие? Как я потом покажусь своему начальству?

— Головой клянусь: все будет на месте.

Я подумал: делать нечего, придется подчиниться. Снял винтовку, маузер, повесил на луку седла. Пистолет на всякий случай оставил в кармане. Привязал лошадь, подхожу. Повел меня человек в гору. Я подумал: хорошо, что он идет впереди, а не сзади меня.

Шли мы долго. Сначала поднялись в гору, потом спустились вниз и снова полезли вверх. Никакой тропинки не было, лезли прямо по склону. Наконец выбрались на вершину, и тут я увидел далеко внизу, на дне ущелья, костер. Мой провожатый словно забыл обо мне, шел впереди, не оглядываясь. В одном месте показалось, что еще кто-то идет за мной следом.

Костер уже близко. Вижу, рядом лежит зарезанный баран, на костре что-то варится. Людей нет.

— Можешь подойти к костру, — сказал человек в белой папахе, пропуская меня вперед.

Подошел, стою. У костра по-прежнему никого нет. И мой провожатый из темноты не выходит.

— Ты куда меня привел? — говорю я ему. — Где Дмитрий? Ты?

— Не торопись, все в свое время.

Жду пять, десять минут. Снова спрашиваю темноту, где Дмитрий.

— Здесь я, Гоги, — услышал я новый голос за своей спиной.

Подумал: «Это, значит, он всю дорогу шел за мной следом».

— Ты хотел со мной поговорить, Гоги, я тебя слушаю.

— Выйди сюда! Как я могу с тобой говорить, если не вижу твоего лица?

— Ты сказал матери, что можешь нас спасти. Это правда? — продолжал из темноты голос.

— Ты знаешь, Георгий, что дела наши плохи. Мы никого не убили, но натворили много глупостей. Мы бы давно вышли и сдали оружие, если бы знали, что нас не убьют. Пусть тюрьма, Сибирь, только не смерть. Что ты молчишь, Георгий? Скажи, действительно ли ты можешь нам помочь, в силах ли ты обещать нам жизнь?

Георгий ответил не сразу. Из чисто, как он сказал, психологических соображений. Выдержав необходимую паузу, медленно начал:

— Видишь ли, Дмитрий, как я могу дать тебе такое обещание? Я не правительство, не суд, не прокурор. Не хочу тебя обнадеживать и обманывать тоже не хочу.

Тишина. Только слышно, как потрескивают сучья в костре да где-то журчит ручей.

— Зачем же ты тогда сюда пришел? — с досадой спросил Дмитрий.

— Но я твердо уверен в том, — продолжал Георгий, будто не расслышав вопроса, — что вы можете спасти себе жизнь, если поможете нам в одном деле.

— Говори, Георгий, я слушаю тебя, — в голосе Дмитрия снова появилась надежда.

— Помогите мне взять живым Чако.

— О-о-о! — в отчаянии простонал Дмитрий. — Это невозможно, он убил моего дядю и держится от нас на расстоянии. Мы видели его несколько раз, но при нашем приближении он уходит. Волк, а не человек! Нет, Гоги, что угодно, но не это, — упавшим голосом закончил Дмитрий.

— Я сделаю так, что он к вам придет, — сказал Георгий.

— Э-э-э, ни за что не придет!

— Нет придет, вот увидишь.

— Но как ты это сделаешь?

— Послушай, Дмитрий, мне надоел этот разговор с темнотой, — сказал Георгий, спокойно усаживаясь возле костра. — Выходи сюда, и все обсудим.

Из темноты появился огромный детина с карабином в руках и опустился на землю по другую сторону костра.

— Слушай внимательно, — начал Георгий, разглядывая Дмитрия, а сам подумал: «Ну и родственничка мне бог послал!» — Завтра я арестую твою мать и братьев, но сестру оставлю на свободе. Она будет два раза в день носить им передачи. Передачи эти у нее буду принимать я. Пусть носит все, что захочет. Кроме хачапури[8]. Но когда она принесет хачапури, я буду знать, что Чако у тебя лежит связанным. Понял?

— Э-э-э, Георгий, зачем так сложно? — покачал головой Дмитрий. — Пусть только этот Чако покажется мне на глаза, я его и так схвачу и приведу к тебе.

— Глупый ты человек, Дмитрий, — укоризненно сказал Георгий. — Ты что, забыл закон гор? Хочешь, чтобы потом родственники Бестаева вас обоих убили? Нет, сделаем так, как сказал я.

— А моя мама,братья?

— С них не упадет ни один волос.

— Но как ты сделаешь, чтобы Чако к нам пришел?

— А вот как. Завтра я в твоем селе соберу коммунистов и комсомольцев, приглашу из района двух милиционеров, и мы направимся в горы искать тебя с Антоном. Вы в полдень должны находиться на скале, что стоит у входа в ущелье. Знаешь эту скалу? Ну, вот. Как только мы войдем в ущелье, вы нас обстреляете. Сделаете по пяти выстрелов. Мы тоже откроем огонь, но вы должны тут же убежать обратно в горы. Мы вас, конечно, не найдем, я постараюсь, чтоб было так, и тогда вернемся в село и я арестую твою мать и братьев. Понял? Сам знаешь, что обо всем этом сразу же будет известно во всех селах, в том числе и в селе Бестаева. Чако, конечно, тоже сообщат. Он решит: раз вы обстреляли милицию, значит, вы стали настоящими бандитами. И он постарается с вами встретиться, чтобы привлечь вас на свою сторону. Он ведь теперь один и будет стремиться собрать себе новую банду. Теперь понял, Дмитрий?

— Да, Георгий. Только как я сообщу сестре, чтобы она положила в передачу хачапури?

— Это твоя забота. Пошлешь к ней ночью Антона, — сказал Георгий, собираясь в обратный путь. — А сейчас мне пора. До свидания, Дмитрий.

— До свидания, Георгий.

— Да, завтра будьте осторожней, не убейте кого-нибудь из наших. Стреляйте поверх голов. Понял?

— Все понял, Георгий.

На другой день Шавлухашвили устроил стрельбу в ущелье, вечером арестовал родственников Дмитрия и увез их в район, а через неделю в узелке сестры Дмитрия обнаружил хачапури. Позвонил в Тбилиси Михаилу Александровичу Григолия и сказал, чтобы он приезжал за Бестаевым. Главарь банды лежал связанный под охраной Дмитрия и Антона. Ну, а остальное все было просто: милиционеры окружили их стоянку, для отвода глаз постреляли немного в воздух и привели всех троих в районное отделение милиции. Бестаева потом судили, а Антон и Дмитрий вернулись в колхоз и стали честно работать. Много лет спустя Дмитрий был избран председателем этого колхоза...

А сколько таких или еще более сложных, более опасных случаев на счету Георгия Шавлухашвили! Не было такой банды на территории Закавказья, в ликвидации которой он не принимал бы участия. К Шавлухашвили обращались всегда, когда требовался человек хладнокровный и решительный, хорошо знающий оперативную работу, мастерски владеющий оружием, способный на любой риск.

Так еще задолго до войны Георгий Шавлухашвили знал, что значит незаметно подобраться к противнику, обрушиться на него внезапным, ошеломляющим ударом. И когда летом 1942 года лейтенант Шавлухашвили оборонял со своей ротой Твиберский перевал, он сначала на свой страх и риск, или, как он потом писал в объяснительной записке командиру полка, «по собственной инициативе», а затем по заданию командира дивизии устраивал дерзкие вылазки в тыл противника.

На Твиберском перевале рота лейтенанта Шавлухашвили уничтожила около сотни гитлеровцев, не потеряв ни одного своего солдата. Здесь грудь Георгия украсила первая награда — медаль «За боевые заслуги».


Осенью 1942 года дивизия снялась с перевала и прибыла под Туапсе. Здесь Шавлухашвили вызвал командир полка и сказал:

— Готовь свою роту для десанта в Новороссийск. Сменишь подразделение, обороняющее цементный завод. Там их осталось два человека. Вот люди!

— Кого только не было в моей роте, — рассказывает Георгий Николаевич. — Грузины, армяне, казахи, туркмены, азербайджанцы. Были, конечно, и русские, и украинцы. Но больше юлдаши[9], как нас тогда называли. Ребята хорошо показали себя в горах, но моря боялись. Я, как мог, старался, их успокоить. Ничего, говорю, ребята, все будет хорошо. Так мы бодрились, а на душе было неспокойно. Каждый из нас понимал, что пришла пора серьезного испытания...

Ночью их посадили на катер и повезли в Новороссийск. Катер шел с потушенными огнями, стараясь держаться как можно ближе к берегу. За Кабардинкой открылась Цемесская бухта. Что там творилось! Немецкие и наши прожекторы резали бухту на куски. Ослепительные лучи метались, высвечивая чуть ли не каждую волну.

Стало ясно, что высадиться незаметно им не удастся. И тогда на мостике прозвучала команда: «Полный вперед!» Катер помчался прямо в центр бухты. Ослепленные прожекторами солдаты, уцепившись друг за друга, стояли на палубе и с ужасом думали: «С ума он сошел, этот моряк, что он делает? Ведь немцы сейчас разнесут нас в пух и прах».

И точно: впереди поднялся белый столб воды. Это разорвался первый снаряд. Второй вздыбил море за кормой. «Ну, а третий — наш!» Едва Шавлухашвили так подумал, как катер, сбавив ход, круто повернул направо. И тут же чуть левее и сзади — бах! Бах, бах, ба-бах! Пять или шесть снарядов...

Моряк тот — жаль, Георгий Николаевич забыл его фамилию, — знал свое дело неплохо. Теперь катер несся прямо к берегу, где находился цементный завод. Моторы затихли.

— Приготовиться, — послышалось с мостика. — Пошел!

Первым спрыгнул в воду Шавлухашвили. За ним начали прыгать остальные.

На берегу их встретил солдат и повел к своему сержанту, который лежал за пулеметом и строчил куда-то в темноту. Потом за пулемет лег солдат, а сержант начал рассказывать прибывшему старшему лейтенанту, где тут враги и откуда удобнее их бить.

Два моряка, прибывшие на цементный вместе с ротой, начали торопить сержанта:

— Слышь, друг, кончай, старший лейтенант тут теперь сам разберется, а нам надо уходить, пока темно.

Четыре дня обороняла цементный завод рота Шавлухашвили. На пятый день с юга через горы сюда пробился 898-й горнострелковый полк, и роту отвели на отдых.

...Дождливая осень сменилась снежной зимой. Особенно холодно было в горах юго-восточнее Новороссийска. Ожесточенные бои там не прекращались.

В конце января 1943 года завершалась подготовка операции по высадке морского десанта на полуостров Мысхако — северо-западную окраину Новороссийска, впоследствии получившую название Малая земля. Перед этой операцией наше командование активизировало действия войск на всех участках фронта. Перед 900-м горнострелковым полком была поставлена задача: наступать на главном направлении дивизии, выбить противника с высоты, которая господствовала над всеми нашими позициями, и в дальнейшем развивать наступление на хутор Нижнебаканский.

На исходный рубеж вышли еще затемно. Третьей роте достался самый трудный участок: надо было преодолеть открытую заснеженную лощину и атаковать гору, на которой укрепились немцы.

— Всем вам тут крышка, кацо, — глухо сообщил Шавлухашвили встретивший его комбат обороняющегося здесь батальона. — Под нами, — постучал он мерзлым валенком по оледенелому насту, — два полка мертвецов. Их даже похоронить не смогли. — И, помолчав, с горечью добавил: — От моего батальона тоже ничего не осталось. Вот я, телефонист да еще человек десять — пятнадцать наберется, и все...

— Где тут у вас энпе, товарищ капитан? — спросил Шавлухашвили. — Хочу на немцев посмотреть.

— Там, — махнул рукой комбат. — Иващенко, — обернулся он к телефонисту, — проведи старшего лейтенанта на энпе.

Прихватив с собой ординарца, Шавлухашвили в сопровождении телефониста отправился на НП батальона. Он располагался на склоне горы справа. Это была добротная землянка, теплая и хорошо замаскированная. Внутри землянку освещала настоящая стеариновая свеча. В углу рядом с уже погасшей, но еще не остывшей железной печуркой спал солдат. За столиком сидели два офицера и пили чай из алюминиевых кружек. Посреди землянки стояла тренога со стереотрубой, выкрашенной белой краской. В потолке над треногой — люк.

Шавлухашвили поздоровался с офицерами, представился и спросил, кто они. Лейтенант оказался адъютантом штаба батальона, а капитан — артиллерийским разведчиком, прибыл сюда еще вчера и завтра будет вести корректировку, как он выразился, главных стволов.

— А вы, стало быть, будете здесь наступать? — проговорил капитан и сочувственно вздохнул: — Н-да, участочек вам достался, прямо скажем, не из лучших. Но ничего, на этот раз мы вам поможем. Так стукнем по фрицам, что им и во сне не снилось.

— Какие препятствия у противника? — спросил Шавлухашвили адъютанта батальона.

— Два ряда проволоки и мины, — адъютант расстелил карту. — Вот здесь мины и здесь. А тут нету. Немцы сами их сняли, когда пытались наступать, а поставить обратно им наши снайперы не дают.

— Овраг этот глубокий?

— Не очень. Тут так было, — решил пояснить лейтенант, — поначалу каждый пытался воспользоваться этим оврагом — то мы, то немцы. Пристрелялись к нему до чертиков, вот и стал он оврагом смерти. Неделю уже никто сюда больше носа не сует.

Шавлухашвили взглянул на часы, а потом на лейтенанта:

— Пошли посмотрим?

— Овраг? — лейтенант равнодушно пожал плечами. — Пошли!

Они полезли по оврагу вверх. Белые маскхалаты скрывали их от глаз немецких наблюдателей, и они подобрались почти к самой траншее противника. Там что-то глухо звякнуло, кто-то, должно быть, выругался — слова прозвучали зло и резко, — и снова стало тихо.

Шавлухашвили еще раз внимательно оглядел все вокруг и пополз обратно. Лейтенант и ординарец — за ним.

На НП они вернулись, когда уже начало светать. Весь день старший лейтенант Шавлухашвили вел наблюдение за противником, а вечером, перед тем как вернуться в роту, сказал артиллеристу:

— Вот что, товарищ капитан, на моем участке по первой траншее огня не открывать. Бейте по второй и по флангам. Я ворвусь в первую внезапно, без единого выстрела.

— Похвально! Однако существуют правила, — начал было капитан, но Шавлухашвили его перебил:

— На моем участке у меня свои правила. Это мое решение, товарищ капитан, и я прошу его учесть.

— Хорошо. Раз пехота настаивает, наше дело поддержать пехоту, — не стал спорить капитан. Вытащил из сумки блокнот и сделал в нем какие-то пометки.

Открыть артиллерийский огонь было назначено в шесть ноль-ноль, а в пять тридцать третья рота уже ползла по «оврагу смерти». Как и рассчитывал Шавлухашвили, немцы за овраг не беспокоились, считая, что русские его боятся так же, как и они, — проклятое место! Таким образом, рота благополучно подобралась к самой траншее противника и замерла в ожидании. В траншее, как и вчерашней ночью, было тихо и спокойно.

Ровно в шесть ноль-ноль над головой просвистели первые наши снаряды. Они еще не успели разорваться, как рота Шавлухашвили кинулась на траншею.

— Mein Gott, wer ist das? Alarm![10] — заорал какой-то немец, увидя перед собой на бруствере белое привидение.

Земля дрогнула от разрывов снарядов. В траншее трещали короткие автоматные очереди, слышался лязг железа, взрывы гранат, крики, стоны. Буквально через несколько минут все было кончено. Рота Шавлухашвили устремилась дальше, ко второй траншее противника, которую усиленно обрабатывали наши артиллеристы.

И тут перед Георгием внезапно выросла фигура немца. Откуда он взялся, этот чертов фриц, кто его знает. Ведь все уже разбежались.

Под ногами у Шавлухашвили разорвалась граната. Георгий упал. Услышал крик:

— Командира роты убило!

Мимо проскочило несколько человек, на бегу стреляя из автоматов. Бой удалялся.

Выплюнув изо рта землю, смешанную со снегом, Георгий поднялся и тихо ойкнул: острая боль, возникшая где-то в пятке, прошла по всему телу.

Он осторожно сделал шаг, второй, третий... Все в порядке, кости целы, идти можно.

И пошел догонять свою роту.

Светало. Первым Шавлухашвили нагнал командира пулеметного взвода Пряникова.

— Товарищ старший лейтенант, вы живы?! — опешил тот. — А сказали...

— Где пулеметы? — спросил его Георгий.

— Два расчета впереди, третий здесь. Вон там, в лощине. Оба пулеметчика ранены.

— Бери пулемет и за мной! — приказал Шавлухашвили и пошел вперед, стараясь не обращать внимания на боль в ноге. В сапоге хлюпала кровь...


Потом... Потом была станица Крымская, «Голубая линия», Анапа. Три боя — три ордена: Красного Знамени, Александра Невского и Отечественной войны 1-й степени.

Потом десант в Керчь, сражения в катакомбах и Сапун-гора!

В «Истории Великой Отечественной войны 1941—1945 гг.» об этом ничего не говорится, но подполковник в отставке Георгий Николаевич Шавлухашвили утверждает, что еще накануне генерального штурма Сапун-горы, которая, как известно, являлась ключом вражеской обороны Севастополя, он, тогда помощник начальника штаба 900-го горнострелкового полка, капитан Шавлухашвили, с группой своих разведчиков уже был на ее вершине. Он проник туда в ночь с 6 на 7 мая со стороны Балаклавы, то есть с тыла противника, и весь день 7 мая, пока 63-й и 11-й гвардейские стрелковые корпуса штурмовали гору, «потихоньку расстреливал фашистов».

За Сапун-гору на груди Георгия Шавлухашвили появился еще один орден Красного Знамени. Но орден этот он получил лишь через два месяца после штурма горы, когда вернулся из госпиталя в свой полк. Оперировавший его хирург сказал на прощание:

— Ну, товарищ Шавлухашвили, считайте, что вам повезло. То, что произошло с вами, возможно раз в сто лет.

А произошло вот что. 8 мая, преследуя отступающего противника, капитан Шавлухашвили лицом к лицу столкнулся с немецким офицером. Выстрелили они друг в друга одновременно. Сначала упал гитлеровец, Георгий хорошо это помнит, а потом уже он сам.

Пуля прошла через грудь в тот момент, когда сократилось сердце. Опоздай немец или выстрели на долю секунды раньше — все было бы кончено.

Но судьба спасла Георгия Шавлухашвили...


...Гора Кичера. Сколько взоров было устремлено на тебя осенью 1944 года! Предчувствуя близкий конец, гитлеровцы вымещали злобу на мирном населении Чехословакии. Люди с надеждой и мольбой смотрели на восток, на твою угрюмую вершину, Кичера.

Кичера... Вся в лесах — от подножия до вершины. Лишь в нескольких местах небольшие плешины, на которых чернеют амбразуры вражеских дотов. Но если бы только эти амбразуры! Весь лес нашпигован пушками и пулеметами, а сама гора опоясана минами и колючей проволокой.

Обойти тебя нельзя было, Кичера, а взять очень трудно. Трудно, но надо. Во что бы то ни стало.

Кичеру надо штурмовать, решил Военный совет.

— Кому поручим? — спросил командующий.

— Горным стрелкам, наверное, тем, кто воевал на Кавказе и в Крыму, — сказал член Военного совета и посмотрел на генерала Лисинова. — Пусть еще раз покажут свое искусство.

— Это сделает батальон капитана Шавлухашвили, — сказал Лисинов. — Шавлухашвили — офицер дерзкий и стремительный. Солдаты его любят, готовы за ним в огонь и в воду.

— Добро, Виктор Богданович, — удовлетворенно кивнул командующий. — Отдавай приказ.

Что было дальше, читатель знает. Остается добавить, что за взятие Кичеры капитан Георгий Шавлухашвили был награжден орденом Суворова 3-й степени. Обычно этим орденом награждали крупных военачальников, из командиров батальона редко кто удостаивался такой чести.

После Кичеры Георгий Николаевич снова отличился, за что получил второй орден Отечественной войны 1-й степени. Но в этом бою он был тяжело ранен и три месяца пролежал в госпитале. Вернулся в свой полк, который в то время стоял в Моравской Остраве. А вскоре война окончилась.

24 июня 1945 года Георгий Шавлухашвили в числе самых прославленных героев войны прошел церемониальным маршем по Красной площади в Москве во время парада Победы.


В 1946 году, демобилизовавшись из армии, Шавлухашвили вернулся в родной Тбилиси. Здесь его тепло встретили старые друзья.

— Ну что, Гоги, навоевался?

— Во-от так! — провел рукой по горлу Георгий. — Четверть века войны — вполне достаточно! Пора и о себе подумать. Получу пенсию, уеду в деревню, заведу сад и заживу в свое удовольствие.

— Нет, Георгий, рано тебе на пенсию, — вздохнул Михаил Александрович Григолия. — Война оставила на нашей земле немало всякой мрази. В горах опять появились банды, в городе развелись жулики, воры, спекулянты. Для кого война кончилась, а для нас с тобой, к сожалению, продолжается. Придется тебе сменить армейский мундир на милицейский.

И еще двенадцать лет на передовой, двенадцать лет борьбы с теми, кто мешает людям спокойно жить и работать. Из них девять лет — на далеком севере.

Но всему есть предел. Здоровье поизносилось, да и годы свое берут. В пятьдесят седьмом попросил отставки, вернулся в родную Грузию, построил себе в деревне дом, живет тихо, скромно, ни перед кем не кичась своими заслугами. Старые боевые друзья тоже ушли на покой. Вот и случилось так, что Георгий Николаевич Шавлухашвили в списках героев не значился.

Борис Юрин СЕДИНА ИГНАТА БРИЦА

1

Поезд из Крустпилса пришел в Ригу точно по расписанию. На перрон хлынули пассажиры. Состав быстро опустел, и через несколько минут его отвели в отстойный парк. Поезд считался пригородным, и по штату в нем полагалась одна проводница на несколько вагонов. Уже в отстойном парке, заканчивая уборку, женщина наткнулась в одном из вагонов на запертое купе. Открыв дверь своим ключом, она увидела лежащего на полке мужчину. «Гражданин, проснитесь, приехали!» — потрясла проводница пассажира за плечо. И только тут заметила под лежащим лужицу уже загустевшей крови.

Через несколько минут о происшествии стало известно в Рижском дорожном отделе милиции. Оперативная группа под командованием подполковника Брица, заместителя начальника отдела, тотчас же прибыла на место. В нее вошли только что вернувшийся из отпуска начальник уголовного розыска майор Ильин, майор Постников, капитан Петровский и старший лейтенант Зусанс. У каждого из них за плечами немалый опыт работы в милиции, немало раскрытых преступлений. Однако преступление преступлению рознь. Сегодняшнее убийство совершено жестокой и расчетливой рукой.

Убийца настиг свою жертву где-то на стотридцатикилометровом перегоне между Крустпилсом и Ригой. На пути — одиннадцать станций. Доехал ли он до Риги или сошел на одной из этих остановок? Убийство дерзкое, умелое и загадочное. Дерзкое потому, что редкий преступник решится убить человека ударом ножа в вагоне и к тому же засветло. Правда, пассажиров было немного, но все-таки подвергавшийся нападению мог закричать, его услыхали бы. Убийство умелое, так как осмотр трупа свидетельствовал, что нож попал прямо в сердце. Очевидно, что человек был убит, когда спал. Загадочное заключалось в том, что дверь купе была закрыта изнутри. Будто человек встал, запер дверь, а затем лег и умер. Однако осмотр вагона снаружи помог разгадать загадку: на стенке остались царапины. Следовательно, убийца, закрыв дверь, вылез в окно и перебрался в соседнее купе. На станции он этого сделать не мог, его бы увидели, заподозрили что-то неладное. Значит, на перегоне, во время движения.

И последнее — мотивы убийства. Чемодан с весьма ценными вещами не был тронут, но в карманах убитого не обнаружено ни денег, ни документов. Значит, все-таки ограбление, хотя преступник предпочел не связываться с вещами. Из этого можно заключить: не новичок.

Вот, собственно, и все, что стало известно. И подполковник Бриц, и его товарищи понимали, как ничтожно мало данных для поисков преступника. Работа транспортной милиции вообще имеет свои характерные черты. Преступления всегда совершаются в дороге, преступники — в движении, они растворяются в массе пассажиров, следы их теряются, свидетелей, ежели таковые и имеются, отыскать трудно. С хулиганами и ворами, конечно, проще: потерпевшие, которые могут сообщить приметы преступника, да и свидетели находятся. А это уже полдела. Не раз случалось Рижскому дорожному отделу милиции находить воров по приметам и в Одессе, и в Москве, и в других городах. Доводилось задерживать матерых преступников, которые специализировались на кражах из автоматических камер хранения багажа. И грабителей вылавливали, и хулиганов. Но таких вот наглых и кровавых убийств давненько уже не было. И главное — нет никаких свидетелей, никаких следов, никаких ниточек. Пассажиры вагона рассеялись по большому городу, кто они и откуда — неизвестно, где их искать — тоже неизвестно. Да и вряд ли они хоть что-нибудь знают. Если бы имели малейшие подозрения, сами заявили бы в милицию. Дело сделано чисто — ни свидетелей, ни следов...

— Не бывает такого! — Бриц рубанул воздух рукой, как бы отсекая свои собственные сомнения и сомнения подчиненных. — Следы должны быть! Преступник — не бесплотный дух, не невидимка. Будем искать.

И начались поиски. Проводница ничего не могла сообщить, она даже не помнила, кто ехал в этом вагоне, потому что мельком проверила билеты и ушла в свое купе. Зато машинист паровоза сказал, что на перегоне Кокнесе — Айзкраукле на крутом повороте он заметил человека, который высовывался из окна очень далеко, по пояс. Лица он не рассмотрел, но помнит, что на мужчине был черный костюм. Светловолосый. Вот и все.

Это уже была тонюсенькая ниточка, которая позволяла предположить, что убийство совершено где-то в этом районе. Члены оперативной группы выехали в Крустпилс, Кокнесе и Айзкраукле.

2

Домой подполковник Бриц пришел поздно. Он был не в духе. Только что состоялся разговор с начальником отдела. Вот, кажется, думал он, Федор Филимонович — умнейший человек, боевой офицер, а таких простейших вещей не хочет понять. Ведь ясно же, что ему, Брицу, необходимо самому выехать в Крустпилс и там, на месте, возглавить поиск преступника. А Конник стоял на своем. Сказал мягко, но с усмешкой:

— Прошли, дорогой мой Игнат Ильич, те времена, когда командир обязательно был впереди на лихом коне. Помнишь, как Чапаев в фильме на картофелинах показывал? Вот так-то. Незачем тебе туда ездить, ты, можно сказать, мозг операции, ты должен анализировать факты, которые соберут сотрудники, думать, искать, клубок распутывать... А кроме того, не имею права тебя куда-либо посылать. Когда ты в отстойном парке был, мне звонили. Придется тебе завтра опять в суд, на этот процесс идти...

Бриц любил Федора Филимоновича, их связывала давняя дружба, зародившаяся еще в годы войны в партизанских лесах. Поэтому он чистосердечно признался:

— Ох, знал бы ты, чего мне стоит этот процесс! Видишь, поседел? На краю могилы стоял, под пулями ходил — все ничего, ни одного седого волоска не нажил! А тут за какие-то два месяца сивым стал. Такого насмотрелся да наслушался, что... Знаешь, Федор Филимонович, каждый раз, когда вызывают туда, вся душа переворачивается. Одна мысль, что придется опять сидеть и слушать все это, как нож острый...

— Понимаю, — хмуро сказал Конник. — Но — надо, ты сам знаешь, что надо. Иди, отдохни пока.

Осенью 1965 года в Риге шел судебный процесс над фашистскими прихвостнями, карателями, которые во время оккупации Латвии гитлеровцами уничтожили не одну тысячу людей, сожгли десятки деревень. Бриц был одним из свидетелей на следствии, а потом — на суде. И когда он смотрел на подсудимых, слушал показания, его охватывали ужас и ненависть.

...Вот сидит подсудимый Басанкович, угрюмо опустив голову. С каким наслаждением он перегрыз бы глотки всем свидетелям, судьям, журналистам, конвоирам! Но понимает, что его игра кончена, и старается напустить на себя вид раскаявшегося человека, который был обманут и запуган оккупантами.

Тогда, двадцать четыре года назад, он был бравым служакой, верным псом гитлеровцев. Может, это у него Бриц вырвал винтовку, когда их, заключенных, вывели из машины и поставили у свежевырытой ямы.

Ему, Игнату Брицу, шел тогда двадцать первый год. Он уже хорошо знал, кто друг и кто враг, куда идти и за что бороться. С пятнадцати лет тянул лямку: был батраком у курземского кулака, работал на лесозаготовках, на сахарном заводе. Когда в сороковом году была восстановлена в Латвии Советская власть, Игнат сразу же вступил в комсомол, организовал в своем селе ячейку.

Война застала его в пионерлагере, где он работал вожатым. Отправив ребятишек по домам, Игнат сел на велосипед и двинулся на восток. Но пришлось скоро вернуться в родное село: по дорогам уже шли немецкие танки. А через несколько дней, на рассвете, дверь отцовского дома задрожала под ударами прикладов, в комнату ворвались айзсарги — члены военно-фашистской организации. Их глава — Янис Рампан когда-то сидел с Игнатом в одном классе, был товарищем его школьных игр. Теперь он стал начальником местной полиции. Оттолкнув мать Игната, бросившуюся к сыну, Рампан шагнул к бывшему однокласснику:

— Ну, большевичок, пойдем! Мог бы, конечно, тебя сразу к стенке поставить, как некоторых других, но все-таки товарищ юности. Так что с тобой поступят в соответствии с законом, я грех на свою душу брать не буду...

Брица бросили в камеру номер пять тюрьмы в городе Лудзе. Тюрьма была переполнена. Допросы, пытки, издевательства. По ночам во дворе тюрьмы зловеще урчали моторы автомашин, в коридорах раздавались шаги людей. Многих людей. Потом машины уезжали и возвращались под утро. Пустыми.

Наконец дошла очередь и до Брица.

13 ноября 1941 года. Он навсегда запомнил этот ненастный день, который мог бы стать последним в его жизни.

С утра шел мелкий, надоедливый дождь, после обеда похолодало, замелькали за решеткой камеры белые снежинки. Под вечер дверь распахнулась:

— Выходи!

Машины двинулись в путь. Игнат вырос в этих местах и потому даже в надвигающихся сумерках мог узнать, куда их везут. Грузовики мчались по шоссе к Резекне, потом свернули налево. Значит, к Цирмскому озеру. Туда, где еще так недавно был пионерский лагерь, где звучали веселые ребячьи голоса, где он, Игнат, был так счастлив. Эх, выпрыгнуть бы сейчас из машины, уйти в лес, он же тут каждую тропку знает! Но разве выпрыгнешь! Вон их сколько, толстомордых, откормленных мерзавцев, за каждым движением заключенных следят. Десять заключенных, пять конвоиров, не считая немца, что в кабине...

Игнат вылез из кузова восьмым. Полицаи прикладами теснили заключенных к яме, черным пятном зиявшей на свежем снегу. На секунду юноша почувствовал равнодушие ко всему: «Ничего не сделаешь, это конец...» Но тут же ярость и ненависть охватили его. Он не позволит застрелить себя, как барана!

Напрягшись, прыгнул вперед, схватился за ствол винтовки и рванул ее на себя. Полицейский, потеряв равновесие, упал. Но, падая, успел нажать спусковой крючок. Грохнул выстрел. Руку Брица обожгло. Однако он бросился за машину, в кусты. Воспользовавшись замешательством полицейских, кинулись в лес и другие заключенные. Вслед загремели выстрелы, кто-то закричал. Все же преследовать беглецов полицаи не решились: суматохой могли воспользоваться заключенные из второй машины. К тому же — приближающаяся темнота, лес.

Игнат, задыхаясь, бежал по лесу. Только когда все смолкло, он обессиленно привалился к стволу дерева и почувствовал, что очень болит рука. Набрякший от крови рукав замерз, стоял колом. Стянул руку ремнем повыше раны и зашагал дальше. Всю ночь он блуждал по лесу, пробирался сквозь цепкий, колючий кустарник, а утром оказался там же, откуда бежал. На опушке желтым пятном выделялась свежезасыпанная могила. Игнат подумал, что и он мог бы лежать теперь под смерзшимися комками глины, как лежат его товарищи по камере.

Совсем обессиленный, он добрел до какого-то хутора, постучался в ворота, сказал хозяйке, что бежал из эшелона, увозившего рабочих в Германию. Старушка накормила юношу, познакомила с соседом, русским. Бриц знал, что на русских можно положиться: он родился и вырос в селе Краснополье, в котором было много русских. Русский язык Игнат знал с детства, как свой родной, латышский. Друзей среди русских у него было полдеревни.

Этот-то крестьянин и отвез раненого парня в село Большие Брицы, к Дементию Дементьевичу Узенису, родному дяде Игната. Тот спрятал племянника в подполье. Несколько месяцев даже родители Брица не знали, что сыну удалось бежать. Только в феврале сорок второго Игнат пришел в родной дом. Его бесило, что он должен прятаться, скрываться ото всех, вместо того чтобы открыто драться с захватчиками и их прихвостнями. Но он очень хорошо понимал, что в одиночку ничего не сделает, что придется до поры до времени таиться от чужих глаз.

Постепенно он наладил связь с такими же, как он, комсомольцами, тоже скрывавшимися от полиции. Самым близким из них был Федосеев, школьный товарищ. С неимоверным трудом друзья собрали радиоприемник, слушали Москву, рассказывали надежным людям правду о событиях на фронтах, чтобы те потом распространяли эти сведения по округе. Искали связь с партизанами, но это было не так-то просто.

Однако недаром говорится, кто ищет, тот всегда найдет. Осуществилась заветная мечта Игната: он стал бойцом 3-го Латышского партизанского отряда.

Храбрости Брицу было не занимать. Он не любил отсиживаться на базе в Освейских лесах, просился в операции, рвался в бой. Даже видавшие виды партизаны удивлялись его презрению к смерти. Мало кто из них знал, что послужило причиной этого: Бриц был сдержан, немногословен и не любил распространяться о своих переживаниях. А знавшие о его трагедии отлично понимали нетерпение, с которым он отправлялся на каждую операцию. Ведь из всей семьи Игнат остался один-одинешенек. Полицейские, узнав, что Бриц жив и партизанит, схватили его родителей. Их отвезли в страшный Саласпилсский концлагерь и там погубили. Убили и двух братьев Игната. И теперь он жил жаждой мщения, ненависть к врагам душила его, не давала покоя. Он готов был ежедневно ходить на операции, сутками биться с фашистами, забыв о еде и отдыхе.

Казалось бы, столько фашистов полегло от руки Брица, столько эшелонов поднялось на воздух, столько было взорвано и сожжено полицейских постов, что можно было бы залечить душевную рану. Тем более, что удалось отправить на тот свет и Яниса Рампана, начальника Шкяунского полицейского участка, который в сорок первом арестовал Игната, а двумя годами позже отправил в Саласпилс его отца и мать на верную смерть.

Ничто не могло ослабить ненависть Игната. Боль Латвии стала его собственной болью, а его личное горе было вписано в общий счет, который народные мстители и Советская Армия предъявляли гитлеровцам. И он, рядовой боец партизанской бригады, бил врага по этому счету, в котором личное соединилось с общим...

Советская Армия, в которую влилось и немало партизан, пошла дальше на запад, неся фашизму возмездие за все содеянное. А Игната Брица, как и некоторых других его товарищей, оставили в Латвии, послали работать в милицию. Дел хватало. Борьба с бандитами, жестокая и напряженная, длилась не неделю, не месяц, даже не год. Так что всякого навидался Бриц за эти годы, война для него продолжалась почти десять лет. Да и теперь, собственно говоря, продолжается, хотя противник уже не тот.

И все же до этого процесса над фашистскими извергами в каштановых волосах подполковника Брица с трудом можно было заметить белые нити. А тут за две недели поседел.

На суде он впервые смог охватить взглядом все злодеяния этих выродков, постичь все горе, которое они принесли народу. Показания свидетелей, документы, фотографии — все это рисовало картину столь ужасную, что после каждого дня, проведенного на процессе, в волосах Игната Ильича появлялись все новые и новые седые пряди. Ему, видевшему на своем веку немало крови, встречавшемуся лицом к лицу с самыми отъявленными бандитами, было страшно. Порой даже не верилось, что человек способен на такие зверства, на такую непостижимую жестокость. По ночам Брица мучали кошмары, он просыпался в холодном поту, на службу приходил с больной, тяжелой головой.

Потому-то ему так не хотелось идти на процесс...

3

Снова знакомый зал суда. Снова благообразные, нарочито покорные физиономии подсудимых. Вот только глаза выдают: обреченно-озлобленные, трусливо бегающие. Знакомые глаза, подумал Бриц, такие не раз приходилось видеть у допрашиваемых преступников. Наверное, и у неизвестного убийцы из поезда такие же холодно-беспощадные глаза. Ведь он как бы духовный сын вот этих выродков, для него жизнь человеческая копейки не стоит. А попадется — так же будет юлить, прикидываться барашком, блеять. Дескать, ничего не знаю, видеть не видел. Когда почувствует, что не уйти, слезу пустит, как и эти. Все они такие, что эти, на скамье подсудимых, что тот, который еще где-то ходит неопознанный.

Суд вызывал все новых свидетелей. Бриц слушал показания, но думал о своем. Эти уже разоблачены, а вот вчерашний убийца еще на свободе. Конечно, в конце концов он будет найден. Но когда настанет этот «конец концов»? Каждая минута дорога, если где-то рядом ходит опасный зверь.

Сегодня утром, до начала судебного заседания, подполковник побывал в отделе, ознакомился с сообщениями, поступившими от членов оперативной группы. Утешительного пока мало. У официантки буфета на станции Крустпилс удалось выяснить, что перед отходом поезда какой-то пьяный угощал двух парней. Пьяный забыл сетку, в которой лежала колбаса. Парни, забрав сетку, вышли за ним и тоже сели в поезд.

В купе был найден огрызок колбасы. Может быть, убитый и есть тот пьянчужка с сеткой? Тем более что, как показало вскрытие, убитый тоже приложился к спиртному. Но откуда тогда чемодан? Приметы парней известны из рассказа официантки, один из них был действительно светловолосым и в черном костюме. Если пьяница угощал этих ребят, следовательно, они были знакомы раньше. Хотя в общем-то это не обязательно. Бывает, что загулявший человек подносит рюмку первому встречному: пей, мол, я угощаю. Значит, на их знакомство рассчитывать твердо нельзя. Далее. До сих пор не установлена личность убитого. Заявлений об исчезновении какого-либо человека пока не поступало. Так. Кто эти двое парней? Местные или приезжие? Неизвестно.

— Разрешите огласить список с росписями некоторых обвиняемых, — голос государственного обвинителя прервал мысли Брица. — По этому списку полицейские получали водку и папиросы в качестве вознаграждения за поимку подозрительных людей... Прошу приобщить этот список к делу...

Для Игната Ильича сообщение государственного обвинителя не было новостью. Уже не однажды на этом процессе фигурировали подобные документы, свидетельствовавшие о том, что предатели из кожи лезли вон, лишь бы получить побольше. За водку и папиросы, за окровавленную одежду, снятую с казненных, они предавали и продавали гитлеровцам латышский народ и страну. А чем отличается от них этот убийца?

В перерыве Бриц спустился в вестибюль, позвонил по телефону в отдел. То, что он услышал, заставило его тут же выбежать из здания суда. Сев в такси, он помчался к вокзалу. Уже через несколько минут он сидел в своем кабинете и беседовал с неким гражданином, назвавшимся В.

Оказывается, В. — житель Крустпилса. Вчера он приехал в Ригу сильно навеселе и был подобран постовым милиционером. Провел ночь в вытрезвителе. Говорит теперь, что очень спешит домой, жена, мол, и без того ругается. Однако пришлось ему из вытрезвителя отправиться в дорожный отдел милиции. Документов — никаких. Денег нет, багажа — тоже. Лишь сетка, в которой одиноко лежал початый круг колбасы.

Из беседы с В. выяснилось, что он шофер Екабпилсского завода железобетонных конструкций. Получив отгул, решил съездить в Ригу «проветриться». Сильно выпил, зачем-то купил два килограмма колбасы. В буфете Крустпилса, ожидая поезд, взял еще бутылку. Подсели двое парней. Сказали, что с этого же завода. В. расчувствовался, угостил их. Выпили еще бутылку. Потом сел в поезд и проснулся только в Риге. Тех ребят больше не видел. Правда, они, кажется, вошли в то же купе, куда и он, авоську с колбасой принесли. Но это он помнит смутно, сквозь сон...

Бриц ходил по кабинету, анализируя услышанное.

Итак, убит не В., угощавший преступников, а кто-то другой. Убийцы вышли из поезда не в Риге, а где-то на промежуточной станции. Возможно, что в буфете парни сказали правду: они работают на том же заводе. А может, и соврали, напрашиваясь на угощение. Надо проверить...

Утром следующего дня В. вместе с работниками милиции сидел в проходной завода. Торопливо шли мимо люди, спеша на работу. Сотни хороших людей, сотни созидателей. И где-то среди них — двое преступников.

Томительно тянулись минуты. Неужели все попусту?

— Вот он! — шепнул В. — Вон тот, в серой кепке!

Задержанный оказался Федором Волковым, арматурщиком. Он долго отнекивался, крутил, но припертый к стене фактами,заговорил.

В тот день он встретился с приятелем, Юрием Беловым, который раньше сидел в тюрьме, недавно вернулся. Собрались на танцы в Огре, где у Юрия была знакомая девушка. Перед танцами хотелось выпить, но денег — кот наплакал. В станционном буфете подвернулся какой-то пьяный дядька, сказал, что он с завода железобетонных конструкций. Федор обрадовался: дескать, мы тоже оттуда. Для убедительности выругал начальника цеха и мастера. Оказалось, что В. их знал. Распили бутылку, потом еще одну. Сели в поезд.

Белов предложил Волкову ограбить В., который сразу же заснул. Залезли в карман — пусто, в другой — всего-навсего трешка.

— А еще в Ригу едет! — выругался Белов. — Мразь, с таким и мараться нечего.

Проехали Плавиняс. Какой-то подвыпивший мужчина с чемоданом толкнулся в купе, но затем ушел в соседнее, где никого не было.

— Видать, при деньгах, — прищурился Белов, — с базара едет, небось спекулянт. Давай почистим его, а?

Федору стало не по себе. Хватит уж этой трешки. Он отказался, стал отговаривать Белова.

— Эх ты, сявка! — криво усмехнулся Белов. — Ладно, сиди, но уж на денежки не рассчитывай!

И, достав из сетки попутчика кусок колбасы, вышел из купе. Открыв дверь в соседнее, он сел напротив лежащего на полке пассажира и, облокотись на стол, стал смотреть в раскрытое окно и жевать колбасу. Пассажир быстро уснул. Во сне он даже не вскрикнул...

Белов обшарил карманы, вытащил деньги. Раскрыл чемодан, но ничего брать не стал. Потом вылез в окно и влез в другое. Дверь он запер изнутри раньше.

Федору он не сказал, что убил человека. Но тот понял, что произошло страшное, когда Белов бросил:

— Надо быстрее рвать отсюда когти, разумеешь? А то...

Белов отдавал себе отчет в том, что на ближайшей же станции убийство может раскрыться. Случайно. Вдруг пойдет контролер, толкнется в запертую дверь, откроет ее. Или еще что-нибудь приключится. Поэтому лучше быть подальше отсюда, не мозолить глаза пассажирам.

Он не хотел дожидаться станции, решил спрыгнуть на ходу. Все время высовывался из окна, дожидаясь, когда начнется подъем. Там поезд пойдет медленнее, можно будет спрыгнуть.

Но поезд мчался, не снижая скорости. Прыгать было страшновато. Дождались остановки, вышли на станции Скриверси, сели в автобус и доехали до Огры. Там танцевали с девушками, пили, там же переночевали, а утром вернулись в Крустпилс.

Белов был спокоен. Он покровительственно говорил Волкову:

— Ты, главное, не дрожи, ничего ведь не случилось. Дядьку я того обчистил, это точно. Да разве кто найдет нас? Ищи ветра в поле! А болтать будешь — прощайся с жизнью, понял? На-ка вот тебе три бумажки по червонцу, помни мою доброту...

Федору не хотелось брать денег, ему казалось, что на них кровь, но отказаться под пристальным взглядом Белова он не посмел...

4

Подполковник перевернул последнюю страницу протокола, закрыл папку. Все. Дело можно передавать в суд. Убийца задержан, находится под стражей. Вряд ли еще когда-нибудь ему придется замахнуться ножом на человека, оборвать чью-либо жизнь. Как и тем, которых Бриц опять должен увидеть завтра, на процессе. И Белова, и тех ждет суровое, но справедливое возмездие. Без них на земле воздух будет чище, дышать людям станет легче.

Он вспомнил лицо Белова. Как этот мерзавец хныкал: ничего, мол, не помню, пьяный был! Пьяный... А на ходу сумел выбраться из окна и влезть в другое. Не всякий трезвый сумеет удержаться, не упасть. Ничего, суд скажет свое слово...

Игнат Ильич подошел к окну. В темном ночном стекле увидел свое отражение. Провел рукой по волосам и с невеселой усмешкой подумал: «Старею, что ли? Раньше вон в каких передрягах бывал — не седел. А тут скоро совсем как лунь стану...»


Да, недешевой ценой приходится платить работникам милиции за наш покой. Ранней сединой, бессонными ночами, предельным напряжением нервов, инфарктами и инсультами, а порой — и собственной жизнью.

Так поклонись же, читатель, человеку в синей шинели, где бы ты ни встретил его! Поклонись людям, не щадящим себя ради нашего счастья!

Александр Кулик НА СОЛНЕЧНОЙ СТОРОНЕ

Нет, не мог он сегодня не прийти на свой пост, не проститься с ним. Так расстается рабочий со станком, отслужившим свой век, моряк — с навечно причаленным кораблем, танкист — с идущей на переплавку боевой машиной.

День был солнечный, весенний. Все куда-то спешили, и, казалось, никому не было дела до старшины милиции, что неторопливой походкой шел по Невскому.

Нет, вот парень, как знакомый, приподнял шляпу. Поравнявшись, приветливо поздоровалась девушка. Женщина с кошелкой, выходя из магазина, ему кивнула.

Знакомые незнакомцы...

По ним он утром проверяет часы. Еще до первых автобусов вот из этого дома выходит мужчина в кожаной куртке, наверное, шофер. В шесть — хлопает дверь соседнего парадного. Девушка в легком пальто и красной шапочке, стуча каблучками, спешит на автобусную остановку. Видимо, ей на работу далеко или смена начинается рано.

Эх, не знал ты, Медведев, ни о чем нынче утром. А если бы знал, остановил бы шофера в кожанке.

— Знаешь, друг, я сегодня в последний...

— На пенсию, что ли? — спросил бы тот.

Может быть, сегодня шофер не пойдет в кино, а «красная шапочка» — на свиданье, включат они свои телевизоры.

Диктор представит зрителям начальника отдела милиции, тот скажет, что, принимая во внимание образцовый порядок на посту старшины милиции Медведева, охрану порядка на перекрестке улицы Герцена и Невского проспекта решено передать дружинникам и общественности.

И тогда все эти люди, что торопятся куда-то по своим делам, припомнят старшину Медведева.

Узнают обо всем и у Медведева дома. Старший сын — Анатолий солидно, по-взрослому пожмет ему руку. А младший — Сережка повиснет на плечах.

— Это же про тебя, папка!

Жена поставит на стол рюмки. Будет у них вечер воспоминаний.

Снова увидит Валя далекое зарево над Ленинградом и своих подруг в Кабоне, снимавших в сорок третьем ледовую трассу, чтобы вывозить железнодорожные пути в Псков. Зарево было салютом в честь прорыва блокады, а они тогда этого не знали и плакали, думая бог весть что.

И Валя тоже плакала, потому что по сигналу тревоги ее Андрей, как и все милиционеры, уходил в укрытие последним.

Сейчас она ко многому привыкла. К тому, что отпуск — порознь, а Новый год — по старому стилю. И сегодня уже не скажет:

— Шел бы ты к нам на «Скороход».

И даже не упрекнет, что задержался, с годами поняла, что у мужа за служба, научилась в себе прятать тревогу.

А назавтра не найдет Медведев в книге нарядов четвертого поста. Образцовый порядок... А только сегодня он в кабинете начальника все выкладывал на стол штрафные квитанции.

— Вот ведь, ходят не там, где надо, нарушают...

До вечера еще далеко. Еще успеет старшина сделать прощальный обход.

Вот надпись на стене дома — эта сторона улицы наиболее опасна при артобстреле. С ее появлением люди перестали ходить по солнечной стороне — здесь каждый шаг грозил гибелью. Теперь эта память о днях блокады — белой краской на синем фоне — осталась навечно, чтобы все знали о тех трудных девятистах днях, которые в сердце у каждого ленинградца, когда мысль у всех была одна: выстоять.

Первое военное утро застало Медведева на посту. К вечеру пробился к военкому. Майор, оторвавшись на минуту от бумаг, окинул его усталым взглядом.

— На фронт стремитесь? Здесь будет не легче. Ваш опыт пригодится.

Город нахмурился. Посуровел и Невский. Памятники заваливали мешками с песком, обшивали досками. Перекрестки ощетинились ежами. В небе повисли аэростаты заграждения. Над городом уже появлялись зловещие птицы с черными крестами и, как коршуны, бросались вниз. Им как будто не мешал лай зениток. Черные маленькие точки сыпались вниз и вскипали разрывами. Изредка в небе появлялся наш «ястребок». И тогда милиционер Медведев никакими силами не мог заставить людей идти в убежище. Затаив дыхание, они следили за воздушным боем.

Осенним вечером Медведев, заступив на пост, вышел на Дворцовую площадь и вдруг увидел, как где-то на юге, на окраине, поднялся черный столб дыма. Горели Бадаевские склады. Очевидцы потом рассказывали о горящих масляных озерах и горячей лаве из сахара, плывущей по улицам.

День ото дня становилось хуже с продовольствием. Лишь самолеты могли доставить в город-фронт муку, мясо, крупу. Начался голод. В сентябре первый раз снизили хлебную норму. А потом еще и еще.

От завтрака оставались два тоненьких ломтика хлеба. Захватив их, Медведев спешил на пост.

Дни шли за днями. Тоскливо выли сирены. В темные ночи «зажигалки», словно огни электросварки, горели на крышах. Но женщины и дети, ставшие решительными и смелыми, сбрасывали их вниз, оберегая город от пожара. Впереди была первая блокадная зима. Людей ждали голод и холод, но они были готовы отдать все для фронта, для победы.

Нашлись и такие, кто хотел погреть руки на народном горе. Спекулянтам и жуликам «война, что мать родная».

Таких Медведев не щадил. Однажды приметил на улице гражданина с большой продуктовой сумкой. Потребовал показать — что там? Растерявшийся повар вытаскивал из нее масло, сахарный песок, взывал к сочувствию, хотел даже взятку дать, но, встретив взгляд постового, вдруг осекся и замолчал.

Бомбежки и обстрелы участились. Теперь на пост выходили дважды в сутки. А отдых был коротким и тревожным. В часы, свободные от службы, при налете или обстреле каждый спешил помочь пострадавшим и пожарным, приезжавшим разбирать завалы и бороться с огнем.

В один из сентябрьских вечеров привычно завыла сирена, Андрей Медведев, дежуривший на посту, начал провожать пешеходов в укрытие. По надсадному вою одной из бомб понял: где-то рядом. Взрывной волной его швырнуло под ворота дома, засыпало песком и обломками. Отделался тогда контузией.

Зимой сорок второго получил Андрей Яковлевич благодарность «за самоотверженные и смелые действия на посту» (как писалось в приказе).

Поздним вечером, едва успели репродукторы разнести по улицам сигнал тревоги, как из чердачного окна на улице Герцена вылетели в сторону Главного штаба одна за другой три красные ракеты. Перепрыгивая через три ступеньки (откуда сила взялась), на одном дыхании, взбежал на чердак. Вдвоем с дворником вылезли наружу. Отдал ему тяжелую трехлинейку, вытащил из-за пазухи наган, прислушался.

Где-то рядом гудели моторы самолетов, щелкали зенитки. В шуме ночной бомбежки услышал, как вдруг громыхнула железная крыша. Метнулся к слуховому окну и в бледном свете повисшей в воздухе немецкой бомбы-люстры увидел скорчившегося человека. Недолго думая, прыгнул, и они с грохотом покатились вниз. Силы были неравны, враг — сытый, сопротивлялся с отчаянием безнадежности.

Медведев, оказавшись сверху, болевым приемом завернул противнику руку и услышал хриплое, просительное: «Пусти!». Вместе с дворником привел ракетчика в райотдел и выложил перед дежурным вещественное доказательство — отобранную ракетницу...

Таяли ряды защитников города. Немало работников милиции погибло в осажденном Ленинграде. Среди них участковый уполномоченный Афанасьев. Под его руководством Медведев делал первые шаги на службе.

Сейчас Медведеву даже трудно представить себе то декабрьское утро тридцать девятого года, когда он, надев гимнастерку с синими милицейскими петлицами, впервые вышел на «свой перекресток». Вышел и остановился завороженный. Город, разбуженный гудками машин и звоном первых трамваев, просыпался. Невский, прямой, как стрела, уходил вдаль, где блестел на солнце золоченый шпиль Адмиралтейства.

Теперь уже давно не ходят трамваи и троллейбусы, некоторые так и стоят, занесенные снегом. От стен домов веет стужей. Темной безжизненной громадой высится Зимний. Давно ли он, Медведев, ходил туда на экскурсии?

И вот нет света и воды, хлеба и дров. От бомб и снарядов, от голода и холода погибли и погибают тысячи. Но Ленинград живет...

Кто-то идет от Казанского собора неверной походкой, едва передвигая ноги. Медведев спешит навстречу, подхватывает под руки обессилевшего человека.

От раскаленной «буржуйки» пышет жаром, пляшут по стенам багровые отсветы пламени. Мужчина, которого милиционер привел с улицы, обросший, с ввалившимися щеками, рассказывает, едва шевеля бледными, непослушными губами.

— С Охты я. К жене и дочке на Васильевский. Все у нас живут на заводе, а мне ходить нужно, семью поддерживать.

Медведев подвигает к рассказчику кружку крутого кипятку и, подумав, вытаскивает из кармана маленький кусочек хлеба — темного, похожего на кусок земли — все, что осталось от дневной нормы. «Ему надо дойти», — с этой мыслью Медведев снова выходит на пост, где его помощь нужна другим.

Пришел март. Городу грозила новая блокада — ледяная. Думалось, не будет силы, чтоб разбить ледяные оковы, убрать снежные бастионы, что поднялись чуть не до второго этажа.

Невский оживился. Все, кто мог двигаться, взяли в руки ломы и лопаты. И нет-нет да вдруг слышал старшина Медведев среди стайки девчонок, одетых в огромные, не по росту ватные штаны, сначала робкий, а потом радостный, как будто довоенный смех.

Снег и лед возили на санках, сваливали в Неву и Мойку. Город был убран и вычищен. Ему не грозили эпидемии.

А потом был первый трамвай. И все стояли и плакали, смеялись и хлопали в ладоши, как в театре. А вагоновожатая, говорят, даже остановила вагон не на остановке: слезы застилали ей глаза.

И люди подходили к старшине Медведеву и сообщали об этом, как о чем-то важном и необычном, хотя он сам уже обо всем знал. Они были обыкновенные и необыкновенные — ленинградцы, выдержавшие эту зиму. Дети со взглядом взрослых и девушки, которых можно было принять за старух. И нельзя было понять, от чего почернели их лица. То ли от копоти и сажи, когда топили они свои печурки, разламывая на дрова шкафы и стулья, то ли от страшного голода.

Много странного было на Невском в тот год. Иному рассказать — не поверит. Город возвращался к жизни. Но она была так непохожа на прежнюю, мирную. В скверике у Казанского резеду и левкои сменила картошка и капуста. Как они нужны были — эти овощи — людям, ослабевшим и истощенным! А особенно школьникам; ведь даже летом они занимались в подвалах, на случай внезапной бомбежки или обстрела.

Первую блокадную зиму Андрей Медведев выдержал, а зимой сорок третьего слег. Опухли ноги, десны болели и кровоточили. И помогли не столько лекарства, сколько воля и сознание того, что каждый человек нужен там, на посту.

Весной он снова стоял на Невском. Похудел так, что сам себя не узнавал. В зеркало не смотрелся. Но однажды зашел к фотографу на площади Островского. Решил — после войны интересно будет на себя посмотреть. Эту карточку он потом показывал своей сестре и бывшим односельчанам и в шутку спрашивал:

— Вот, разыскиваем. Не знаете — кто?

А те, ничего не подозревая, отвечали:

— Такой в нашей деревне никогда не жил.

В январе сорок четвертого последние снаряды рвались на ленинградских улицах.

27 января — кто из ленинградцев не помнит этой даты! — над городом расцвели гирлянды праздничного салюта. Старшине Медведеву повезло. Он был в тот вечер на посту, видел, как ликовал измученный, но победивший Ленинград. Какое это счастье — снова спокойно ходить по улицам!

Но к радости у Андрея Яковлевича примешивалась тревога: как-то там, в деревне?

Все рассказала газета. Попалось на глаза знакомое название — Веселки — его деревня. Строчки запрыгали, поплыли. Отца и четырех сестер расстреляли фашисты. Дознались через полицаев, что Андрей служит в милиции. А младший брат ушел в партизаны.

За мужество в военные годы наградили старшину Медведева орденом Красной Звезды и тремя медалями.

А мирные дни принесли ему прежние заботы. Не однажды он рисковал собой, вступая в поединок с опасными преступниками.

Но риск риском (работа в милиции особенная, здесь без него не обойтись), а Медведев никогда не забывал о той неприметной на первый взгляд стороне службы, которая зовется профилактикой. За долгие годы изучил он свой участок до каждой трещины в асфальте. Редкий прохожий с ним не здоровался, и для каждого у него было нужное слово.

Помнит и сейчас Андрей Медведев двух дружков с Невского, 18, — Генку Голякова и Витьку Богданова. Парни пьянствовали, работали от случая к случаю, и не прочь были руку в чужой карман запустить. Старшина не раз встречал их во время своего дежурства. Как бы невзначай заводил разговор.

— Что ж, ребята, с Ленинградом хотите расстаться? Это не сложно. А ведь вы молодые, здоровые. Жить-то надо интересно!

Конечно, они изменились не вдруг, но устроились на работу и с дурной привычкой — пить — решили расстаться. И конечно, на них не один постовой влиял. Ему помогали многие.

Однажды старшину перевели на другой перекресток. Медведев возражать не стал. Но после дежурства вызвал его к себе начальник:

— На этот пост больше не выходи, возвращайся на старый. Граждане звонками замучили. Все спрашивают: где же наш постовой?

И вновь выходил он на угол Герцена и Невского. Следил за порядком, штрафовал неосмотрительных пешеходов.

Вернулся из заключения Карпов. Отбыл срок за карманную кражу. Нашел старшину Медведева.

— Не забыл, как мы в последний раз встретились?

Медведев помнил. Парня преследовали несколько человек. Женщина подбежала к старшине.

— Деньги он у меня в автобусе...

Не уйдет, решил Медведев. Он уже узнал в бежавшем Карпова (не раз приходилось с ним беседовать и даже в отделение водить). Знал Медведев и лазейку, которой воспользуется преступник, чтобы улизнуть от погони. У выхода из проходного двора они встретились.

— Выйду — порешу, — злобно прохрипел ему тогда Карпов. И вот вышел.

— Ты, старшина, извини за старое. Дело ты мне раньше говорил.

А вскоре стал бывший карманный вор Карпов помощником милиционера Медведева.

И вот пришло время пост оставить, стал там постовой не нужен. Почти за четверть века навел старшина на участке порядок. И хотя в газете о нем, постовом милиционере, писали как о лучшем оперативном работнике, нелегко ему было примириться с почетной «отставкой».

Давно уже отличник милиции старшина Медведев несет службу на другом посту, но зовут его в райотделе по-прежнему «бессменным».

Может быть, потому, что на пенсию он уходить не хочет — не могу, мол, без нашей работы, а скорее потому, что стажеры (собрать их вместе, так целый взвод будет), которых учил ветеран, работают по-медведевски, продолжают его традиции.

Всех, кто Медведева знает, поражает его влюбленность в свою профессию, тревога за нее.

— Что-то быстро у нас постовые меняются. Какая же это работа, когда участка не знаешь? — говорит он молодым милиционерам.

Перед молодежью он выступает часто. И каждый раз говорит о том, что наболело на душе, что выношено за многие годы.

— Вроде и не высокая у нас должность, а всегда на виду, среди людей. Вот и нужно им помогать. Говорят: тот, кто вырастил дерево, уже не зря прожил. А тот, кто помог другому человеку стать на верную дорогу? Этот, наверное, две жизни прошел. Значит, не только тот постовой хорош, который много нарушителей задерживает, а прежде всего тот, кто нарушения предупреждает.

В 1965 году в Белом зале исполкома вручили Андрею Яковлевичу орден Трудового Красного Знамени. Это была награда за работу на посту, где навел Медведев образцовый общественный порядок.

Недавно Андрей Яковлевич снова вышел на «свой перекресток» по просьбе автора этого очерка. Медведева там не забыли, люди несли ему, как и прежде, свои радости и беды.

— Спасибо, сейчас все хорошо, — говорила Медведеву женщина средних лет, — с тех пор, как отрезало.

— Муж у нее пил, — объяснил мне потом Медведев, — я с ним говорил, говорил — все без толку. Потом врача знакомого попросил устроить на лечение. Теперь вроде нормально.

Много мне рассказал в тот день Медведев. Показал дом на углу улицы Гоголя, куда в сентябрьский вечер сорок первого года попала бомба. Медведева там контузило взрывной волной. А потом он сам, едва держась на ногах, разбирал развалины и помогал откапывать раненых.

Мы стояли у Адмиралтейства, в самом начале Невского проспекта. Небо по-осеннему хмурилось, и когда лучи уходящего солнца выскальзывали из-за туч, люди все, как по команде, переходили на освещенную сторону проспекта. Андрей Яковлевич в эти минуты выглядел каким-то особенно торжественным, лицо его светлело, солнце разглаживало на нем бороздки морщин.

Видно было, что мой собеседник хочет поделиться какой-то своей сокровенной, ему одному понятной мыслью. И, словно отвечая на мои вопросы о значении милицейской профессии, которых в тот день я ему задал немало, Андрей Яковлевич вдруг сказал:

— Для того мы несем службу, чтобы ходил человек всегда по солнечной стороне, от света не прятался.

Александр Мурзин ТРИ КИЛОМЕТРА ТИШИНЫ

Тень на асфальте вдруг стала огромной, переломилась где-то у самого леса и отпечаталась на стволах сосен, за обочиной. У подножия тени, в свете фар, качнулась и упала почти под самые колеса фигура человека. Взвизгнули тормоза. Григорий метнулся в темень, на дорогу...

Нет, сейчас не будет ни смелой погони, ни пальбы в ночи, капитан милиции Григорий Павлович Пономарев не вступит в схватку с двумя или тремя бандитами, напавшими на прохожего, что припозднился в недобрый час.

На дороге перед ним лежала пьяная женщина...

Утром я сидел в милицейской комнате, смотрел, как Пономарев принимал «вчерашних» и других, более давних своих «клиентов». Перед тем как позвать Галину Роталеву, он вдруг растерянно засуетился, даже чуть покраснел, предупредил: «Дело сугубо ночное, дамское. Ну, да что теперь, уж извините, полюбопытствуйте, раз пришли». Так и сказал: «дамское». Я ожидал, что войдет какая-нибудь из тех «реактивных» девиц, что пробавляются ресторанными знакомствами, и забеспокоился: такие девицы обычно не стесняются, как-то простоватый Пономарев будет с ней беседовать?

Вошла героиня вчерашнего загородного происшествия — крупнолицая, губастая, нечесаная. Села. Молоденькая совсем. В глазах Пономарева вдруг мелькнуло озорство, он повел ими в сторону гостьи: гляди, мол! Та смотрела на нас обоих тускло, пусто, и я понял, что хотел сказать капитан: интеллектуальной беседы в данном случае не будет.

Разговор и вправду случился больше веселый.

Я сам уралец и знаю: в каких бы потом местах ни жил, как бы ни отточил речь, все равно живет в тебе особый, уральский говорок, на который всегда легко переходишь, встречаясь где-нибудь с земляком. Но все-таки подивился Пономареву: он пермяк, и едва услышал первое «чо» из уст «дамы», как тотчас посыпал так, что я сидел и удивлялся: словно разговаривают брат с сестрой, отец с дочерью, сосед с соседом — век знакомые, век прожившие рядом. Только одни слова горькие, насмешливые, другие — виноватые, извиняющиеся.

— Ишь, самоцвет какой! Вчера в потемках-то не разглядел тебя, а теперь пусть вот и писатель полюбуется, какие у нас на Урале рябины-то растут. И нужна ты, такая, ребятам-то? Что за парень был с тобой вчера?

— А я больно знаю? Какой он из себя-то?

— Гляди-ко! Я же ей и рассказывай, с кем она гуляла!

— Так не помню я. Вот где-то и деньги, восемь рублей, вытрясла.

— Откуда у тебя деньги-то? Не робишь ведь который месяц.

— Маненько робила же... Продавщицей-то!..

— Ну, раз при тебе были, так явятся. Это вернем, коли задержали да изъяли. У нас тут пока сроду ничего не пропадало. Да как вот стыдобушку тебе вернуть?

Гостья глянула на капитана. Выбритый, ладный, чистый, весь с иголочки. И вдруг что-то дрогнуло в ней, наверное, заметила: бодрится капитан, а вопросы всякие-разные о том, что вчера было, ему, мужчине, задавать ей неприятно. Отвела глаза.

— А это... Что хоть я делала-то?

Нет, не такой уж он простоватый, этот Пономарев. Сидит, пишет материалы дела для начальника отделения и в суд, выясняет факты. Казалось бы, только и всего: написал, что было, где было, — и делу конец, пусть там выше решают, как быть с человеком. А он вроде и допрос, маленькое следствие ведет и незаметно смотрит, как реагирует человек на его слова.

Пономарев будто мне рассказывает, а на самом деле обращается к ней.

— Я уж домой ехал, в автобусе то есть. А она, гляжу в окошко-то ветровое, вышла на дорогу да и упала. Ну, думаю, мало ли чего, поранилась где, или, может, припадок, или с сердцем что. Помочь надо. О человеке всегда ведь хорошо думаешь. Только подбежал, наклонился, а от нее во-о-ни-ща! Пьяная, словом. Тут, видишь, первый снежок прошел, морозец, воздух чистый, а на таком воздухе всякий перегар пуще чувствуется.

Нет, не видно, чтобы Роталева смутилась. Бесстыже смотрит, не мигает даже, слушает... Пономарев берет круче: должно же быть хотя бы женское достоинство у этой заплутавшейся девчонки!

— Што делала... Ты што, и как по Сибирскому-то тракту плашмя каталась, не помнишь? Из пальто вывалилась, из кофты, опять же, тоже. Народ автобусный собрался, глядит. А у тебя всю, извини, преисподнюю видать. Эх, головушка!.. Разве так счастье-то ищут?

— Ой, да оштрафуйте меня, что ли, скорей. Сроду больше такого не будет. Не такая я, как вы думаете...

— А я знаю. Не пропащая ты. Вчера вон в дежурке один гражданин, тоже задержанный, словом было тебя обидным задел, так ты вон как — со всего маху его отхлестала! Очень правильно среагировала! Жалко только вот, драка вышла, а за это не штраф полагается...

— Куда же вы меня теперь?

— В тюрьму.

— Это-то... туда, где я ночью была?

— То ты в вытрезвителе была, а сейчас в тюрьму, на пятнадцать суток. Разбирайся теперь помаленьку, что к чему.

— Господи, так там же волосы обстригают!

Пономарев на секунду удивленно уставился на собеседницу и вдруг рассмеялся — по-русски озорно и искренне:

— Ты гляди, что ее, оказывается, свербит! Не то, что лишку выпила, да натворила черт знает чего, а прическа! — И серьезно, строго: — Ну-ка, сказывай, что думаешь делать, как выйдешь через две недели?

— А я пораньше убегу!..

— Убежишь, еще столько получишь, а там и до настоящей тюрьмы недалеко. Ты не храбрись. Тут тебе не папка с мамкой, а государство судит.

— Поеду в Самтредиа. Жених там у меня.

— В Грузии? Ну, и кто он, как звать, чем занимается?

— Не помню. Он говорил, Реваз или Рамаз, не упомнила. Там хорошо. Сад у него. Яблоками он торгует.

— Он, значит, выращивать будет, а ты, продавщица, сбывать? Далеко глядит этот твой Рамаз или Реваз. Вот что. Вижу я: не случайно ты в эту историю вкатилась, мусору у тебя полная голова. Отбудешь срок — заходи ко мне, побеседуем.

— А чего это вы не одобряете? Я ведь брошу все, уеду. Замуж выйду. Пишет он мне, зовет. Любим мы друг друга.

Григорий вдруг помрачнел, будто какая-то давняя боль отразилась в его темных, спокойных глазах. Озорство, улыбку, как поземку, сдуло. Он встал, подошел к Роталевой.

— Да ты знаешь ли, что это такое, любовь-то?

Нет, не простой, совсем не простой он, Григорий Пономарев.

* * *

Обыватель строг. Жесток. Он никому ничего не прощает. Услышал — где-то растрата у продавщицы: «Все они одним миром мазаны. Что, не так? Рассказывайте! У прилавка да не воровать?» Какой-то работник милиции несправедливо задержал, оскорбил гражданина, потом даже не извинился. Работник тот давно уже строго наказан, но обыватель — нет, не верит: «Замазали... Нет уж, куда угодно попадай — только не в милицию. Уж ее-то мы зна-а-ем!»

Обыватель знает: милиция обязана его беречь. Но он до сих пор не взял в толк мысли об элементарной взаимной вежливости.

Пономарев мне сказал: «Нам не нервы, а арматуру какую-то вместо них надо иметь». Действительно, у многих ли хватило бы терпения изо дня в день делать одно и то же: тащить из грязи пьяницу, разнимать драчунов, идти в ночь по следу преступника, недосыпать, распутывая очередную кражу, беспокоиться о вышедшем из тюрьмы, короче — очищать общество от дурного, грязного, не теряя при этом чистой веры в светлое назначение человека? Как это сказал Пономарев? «О человеке всегда хорошо думаешь».

Немногие способны на такой подвиг.

Но что же влечет туда этих простых парней и мужчин? Деньги? «Ну, кто идет в милицию за хорошей зарплатой, из того ничего не выйдет», — заметил как-то Пономарев. Да, зарплата в милиции в среднем такая же, как у рабочего, шофера, врача, учителя. Малое образование? Чепуха это. В милиции сейчас тысячи людей с высшим образованием, не говоря уже о среднем. У Григория — среднее. Отсутствие профессии? «Я училище военно-морской авиации в армии кончил, да и вообще профессию имею — гидронаблюдатель. Потом ведь и переучиться мог бы, на заводах курсов всяких полно».

— Ну, а отчего же ты, Григорий, выбрал милицию?

— Много причин, да это ведь про то, как жизнь понимаю, рассказывать надо. Длинный разговор. А может, это у меня по наследству? Отец мой двадцать семь лет в милиции проработал...

Я должен рассказать об этой семейной эстафете, об отце и сыне.

Вот как шли они по жизни.

* * *

О т е ц. Павел Елизарович и сам не упомнит, в каких деревеньках, починках, дальних зимовьях перебывал тогда, в начале тридцатых. На разные участки посылали в ту пору его, коммуниста. Был двадцатипятитысячником в Башкирии. Заготовлял сено в пермских лесах — для лошадей, что тянули бесчисленные телеги и сани на лесоразработках, углежжении, на Магнитке и Уралмаше. Мерз сам, голодал. Колхоз свой создавал — начинал с бочки керосина, с трех плугов да огромного общественного точила. Всякого лиха хватил человек. И вдруг в тридцать восьмом ему сказали: надо милицию укрепить хорошими людьми, очень важный участок...

Так и стал неожиданно Павел Пономарев милиционером. Самым что ни на есть рядовым. Вручили ему бог весть какой системы огромных размеров наган с переломным стволом, с ним и метался он по кунгурским городским окраинам, лесам да заимкам, вылавливая хулиганов и бандитов.

С ы н. Гриша учился. Надо сказать, неважно учился. Потому что в каких только таежных далях он не жил, мотаясь за отцом, без конца меняя школы, порой добираясь до них из глухомани пешком или на лыжах — по нескольку километров. А тут еще тайга, полная всякого интереса. Мальчонкой ходил со взрослыми «сидеть гусей», рыбу промышлять, саранки выкапывать. Про отца знал мало. Уходил отец всегда чуть свет, приходил ночью, а то и совсем не приходил. О себе не рассказывал. Все больше молчал. Он вообще молчаливый.

О т е ц. А милиционер из Павла Пономарева вышел добрый.

Раз ему сообщили: где-то в окрестных селах скрываются пять дезертиров. Из сосланных богачей и кулачья. Надо взять. Но осторожно: у всех пятерых — обрезы. Не спал, не отдыхал Павел. Выследил бандитов в деревне Малая Чайка, в старой баньке, за огородами. Идти за подмогой? Уйдут. Просить помощи у жителей деревни? Кто их знает, кому и кем приходятся те пятеро... Рассчитал просто: действовать внезапно. Подкрался к баньке, рванул дверь и с порога: «Руки!.. Назад...» Потом смеялся: «Не ждали. Когда влетел я, гляжу: они мед едят из кадушки! Руки, конечно, липкие, в меду, за оружие не сразу схватишься. Ну, а я обрезы к себе с полки сгреб, и всех их гуртом — шагом марш! Так и взял»...

Раз пришел Павел с дежурства, а в окно стучат.. Жил он тогда с семьей в Кунгуре, около кожкомбината, а там клуб, и в нем хулиган один остервенел совсем. С трудом скрутил его Павел...

С ы н. Вот в тот раз пришел отец домой с огромным, расплывшимся синяком. А улица, ребятня все шумела, пересказывая потом, как храбро брал вчера милиционер опасного, почти обезумевшего дебошира.

Гриша тогда спросил отца: «А он тебя мог убить?» — «Не мог. Народ же кругом был». — «А почему тот народ сразу его не арестовал? Почему за тобой прибежали?» — «Ну, видишь... Люди, они ведь что ж, они погулять пришли, отдохнуть там, в клубе-то. Не всякому хочется с бандитом связываться. Ну, а мы, милиция, мы хороших людей от плохих охранять обязаны. Да ты, словом, спи, мал еще, не поймешь...»

Но Гриша понял. Он ведь как считал? В школе говорили: с тех пор, как прогнали царя и буржуев, в стране живут рабочие и крестьяне, и делить им нечего, они друг другу только добро делают. Вон и в песне поется: «Как один человек, весь советский народ...» А все же, выходит, есть плохие люди, которые не хотят жить, как все?

И Гриша первый раз пошел тогда в милицию — посмотреть, где же работает его отец? На лавках сидели какие-то дядьки и тетки, лущили семечки. Гриша спросил: «Это и есть бандиты?» — «Нет, это за паспортами пришли, за справками разными, граждане это».

Часто ходил потом Гриша в отделение, потому что кроме всего прочего там стоял огромный бильярд и можно было забивать сколько хочешь шары в лузы. И можно было сколько хочешь стрелять на стрельбищах, где тренировались милиционеры. Тогда вся страна училась военному делу, и мальчишек со стрельбищ не выгоняли.

А потом кругом зазвучало одно непонятное, совсем незнакомое слово: «Халхин-Гол». И еще непонятнее: «самураи». Скоро Гриша узнал: отец где-то там, воюет со страшными самураями, на страшном, таинственном Халхин-Голе.

О т е ц. Атака отбита. Но связь с оврагом, где передовые окопы и блиндажи, прервана. Связиста Пономарева послали с приказом: наладить связь! Он подполз к переднему краю. Телефонист убит. Стонут несколько тяжелораненых. Соединил провода, и тотчас услышал голос командира полка: «Сейчас атака повторится. Во что бы то ни стало сдержать оборону!» — «Я здесь один! Я здесь один!.. Все остальные тяжело ранены...» — «Вы поняли приказ?» — видимо, командир ничего не расслышал. Павел метнулся к окопам. Собрал винтовки, гранаты, пулеметы. Расставил их по всей линии обороны. Спросил раненых: кто может стрелять? Смогли трое.

...Японцы шли цепью. Шатаясь, как пьяные. И Павел метался по окопам, от гнезда к гнезду, и строчил, строчил... Он не помнил, сколько часов продолжался бой.

За этот подвиг Пономареву вручили монгольский орден Красного Знамени.

А потом была та страшная героическая ночь. Троих — Пономарева (командир), Власова и Абросимова — послали в секрет. Шли в темень. В барханы. Потом залегли. И тотчас услышали глухой топот. Власов прополз вперед, вернулся, доложил: до полуроты японцев идут прямо на них, видно, заходят в тыл нашей пулеметной роте.

Павел приказал: «Беги назад, доложи командованию. Низиной беги, а то убьют! Скорее!».

Кругом темень, а барханы светятся. Два бойца на них — как две мишени. Крикнул Абросимову: «Снимай шинель, бросай на песок — и назад!». Но тот замешкался. Уже из темноты Павел увидел: по тому месту, где он был секунду назад, ударили выстрелы. Абросимов уткнулся в песок. Павел тотчас с фланга, из тьмы метнул гранаты в японскую цепь. Залег в стороне.

...Несколько раз ходили в атаку на пустую шинель и убитого Абросимова японцы. А Павел перебегал за барханами и опять, как тогда, с разных точек вел огонь. Прошли часы, пока враг, наверное, понял, что перед ним всего один боец. Это когда Павел, уже раненый, вырыл окопчик в песке и залег. Его засекли. Тонкими лучиками фонариков выискивали окопчик в ночи. Но точно бил по фонарикам пермский охотник! Фонарики гасли.

Ранило его тогда в бок. Он сам перевязал себя, теряя сознание. Хотелось пить. Но флягу пробил осколок. Решил уходить — и тотчас новое ранение: ступню раздробила разрывная пуля. Стало тихо. Выстрелы почему-то прекратились: наверное, японцы не рисковали идти вслепую, на верную смерть.

Светало. И тогда японцы уже совсем ясно увидели: перед ними одни барханы, только лежит пустая шинель и убитый красноармеец. В злобе, стреляя, идя в полный рост, они двинулись на окопчик. «Конец!» — мелькнуло в голове Павла. Он сделал еще несколько выстрелов. Помнит: впереди шел японец с широким, кривым тесаком. Павел вскочил, ударил его штыком и вместе с ним упал на песок...

Остальное Павел узнал потом. Власова по дороге убили. Лишь позже, обеспокоясь, послали бойцов искать секрет. Они и кинулись на утренние выстрелы. Когда японцы скрылись от их огня, красноармейцы увидели в окопе окровавленного Павла, а кругом по барханам шестнадцать японских трупов. Боец один задержал половину вражеской роты.

За этот подвиг Павлу Елизаровичу было присвоено звание Героя Советского Союза.

С ы н. Вот какой папка тебе достался, Григорий Пономарев! Ты смотрел потом фильм «Брат героя». А сам был сыном героя.

Тогда героев было мало. Кунгур ликовал. Гремели оркестры. Газеты — в портретах отца. Митинг. Цветы. Бурно встретили земляки своего Героя. «Как Папанина!» — шепнул Гришке один сослуживец отца. А отец вышел на трибуну и всего-то и смог сказать, что, мол, воевал, как умел, и что впредь, если придется, то пусть враги знают, что отстоять сумеем и себя, и землю родную, советскую!..

Трудно быть сыном героя. Люди ведь всякие есть. Исправил ты, Гриша, тройки в табеле: «Это учительница из уважения к отцу отметки завышает, неудобно же — сын героя, а троечник!» А ты просто учился теперь в одной школе, да и повзрослел, и действительно было стыдно плохо учиться тебе, сыну героя!

А жили вы обычно, и ты, как многие мальчишки тех лет, копил в баночке медяки, потому что мечтал купить бамбуковое удилище. Между прочим, так и не купил, потому что часть медяков истратил на кино, а лишними деньгами тебя не баловали.

Конечно, родители бывают разные. Иные сделают что-то большое, полезное для народа — потому что умны, талантливы, словом, достойные люди. А чадо свое берегут от труда, от борьбы, растят под стеклянным колпаком и томительно ожидают: вот-вот в чаде блеснут признаки гениальности.

А твой отец тебе так сказал: «Ты сам по жизни иди. Не за меня, а за себя гордым будь. Самый пустой человек, который хочет сверкать чужим светом».

Видишь, какой умный отец достался тебе, Григорий Пономарев!

Так и шли вы потом по жизни, отец и сын, след в след.

О т е ц. Была война. Павел Пономарев написал уже, наверное, десяток рапортов — ведь у него боевой опыт, его место там, на фронте. Раз было согласились. Но завернули Павла чуть ли не с эшелона: «Время опасное и тут, в тылу. Здесь тот же фронт. Милиции сейчас дела тоже хватает».

С ы н. А Григорий в армии. Он кончил военное училище. Вступил в партию. И послали его не на запад, а на Дальний Восток. Он писал рапорт за рапортом — просился на фронт. Ему отвечали: «И тут в любую минуту может начаться. Не забывай: отец-то твой тут воевал, и спор тот с японцами не кончен». Так и вышло. Пришлось сыну воевать там же, где дрался отец.

О т е ц  и  с ы н. Они встретились после войны. Эшелон остановился в Свердловске на два часа. Григорий ехал в Латвию: там хотел работать, жить, была знакомая девчонка — может, ждет? Решил завернуть к отцу, повидаться. Но длинная вышла беседа. Эшелон ушел, а отец все убеждал сына идти в милицию. Григорий колебался: за эти годы надоела солдатская форма.

Но отец оказался настойчивее.

Он сейчас на пенсии, Павел Елизарович, майор милиции. На эту работу его посылала партия. Теперь его место занял сын. Он, молодой паренек, коммунист, пришел в милицию по комсомольскому набору. Кончил милицейскую школу, носит звание капитана.

Вот какие они, отец и сын Пономаревы.

* * *

Когда Галину Роталеву увели, Григорий задумался. Потом разразился целой тирадой:

— Вот ругают меня: возится много Пономарев, мягкий Пономарев. А с этой девчонкой, я уверен, никто еще ни разу по-людски не разговаривал. Вот и озлобилась. Уверен: если домой к ней заглянуть, не все там благополучно. Наверно, родители кормили, одевали — и только. А воспитывай кто угодно — школа, комсомол, милиция, в конце концов. Кто это сказал? Макаренко? Если, говорит, вы решили родить сына или дочь, но не собираетесь их воспитывать, то будьте любезны, предупредите общество, что вы желаете сделать такую гадость.

А мы что? Вы заметили — некрасивая она. Беду эту девчата очень сильно переживают. Те, что посмазливее, не беспокоятся: все равно найдут себе если не любовь, так хоть мужа. А эти вот, по дури-то молодой, уже в двадцать старухами себя считают, спешат-торопятся. А тут еще вы, литераторы да композиторы, огоньку подбавляете, песенки разные пишете. Из всех репродукторов, с пластинок только и слышишь: «Потому что на десять девчонок по статистике девять ребят». Спешите, мол, торопитесь! Песенка ничего, веселая, только девчатам откуда знать, что насчет девчонок и мальчишек статистика совсем другое говорит, что юмор в песне да шутка, они ведь очень серьезно мне эту самую песню цитируют.

Вот и пошла Галина к почтамту, под часы, «прошвырнуться»: авось кто-нибудь приметит. И приметили, и напоили, а как увидели, что от нее ничего такого не добьешься, бросили одну, на дороге, за городом. Так и получается у нее все наоборот. Не зря я ее спрашивал, что за парень с ней был. Вот он бы мне попался...

Я не считаю, что у нас, у милиции, только одна заповедь: поймать и посадить. Жизнь сложна, запутана. Давно сказано: борьба за нового человека, за коммунизм должна идти всюду. И функции тут у нас у всех одинаковые: воспитательные. Эти функции просто так не разделишь: ты — воспитывай, ты — карай.

Может, и впрямь он мягкий, этот деликатный, стеснительный Пономарев?

* * *

Рабочий день шел своим чередом. Следующей вошла Лучкова Ия Павловна. Глаза полны слез, на руках мальчонку трясет, Володьку. Григорий с ней сух, строг.

— Гражданка Лучкова, слова вы не сдержали, я предупреждал вас: если еще раз гулянку дома устроите, буду возбуждать дело о лишении вас прав материнства. Вот все документы на вас, я все оформил. Разбирать ходатайство милиции будет общественная комиссия вместе с районной прокуратурой.

Женщина по-прежнему молча трясет ребенка. Мальчишка уцепился ручонками за ее шею, глядит светлыми глазами, тянет: «Ма-ам! Пойдем до-мо-ой. Там конфета под койкой валяется». Пономарев вдруг резко встал и вышел.

И тогда женщина повернулась ко мне.

— Это что же, сразу и детей отбирать? Во как! Куда ни кинь — один клин, звери, а не люди. А спросили, как я живу? Семнадцать лет с мужем прожила, троих ему, кобелю, народила, не знала, что горюшко такое мне от него придет. А он вон шель-шевель, да к другой ушастал. Ему что? Утром видела его — рожу наел, в каракуле ходит. А мне — тридцать восемь рублей алиментов, вертись с ними как хошь. Да ведь и не было ничего вчера! Это сосед мой — н-ну, язва! — они с мужем дружки: я, говорит, все равно тебе устрою-сделаю! Вот и наврал на меня. А я чо? Они сами пьют, кажну ночь токо стукоток идет, поют-пляшут, а у меня шкафы ходуном ходят, горшки с цветами с окошек падают. Ой, детушки мои, кину все, под поезд брошусь. Я уж кидалась раз, да люди спасли, пожалели, окаянные... А для чо?

Я сидел обескураженный. Вернулся Григорий. Попробовал я что-то сказать ему: мол, так и так, не слишком ли он строг, помочь бы женщине.

— Ты чего это тут человеку наговорила? — обратился он к Лучковой. — Эх, мягко стелешь, да жестко спать. Это кто тебя не знает, так, может, и поверит. А я за эти пять лет всю твою жизнь по часам знаю. Ведь сколько муж с тобой намучился? Вон последний раз, когда ты спьяну дом спалила, ребятишек чуть не сожгла, помнишь? Вернулся он из недельной командировки, линию где-то опять по лесу тянул, сел на порог опаленный да так прямо и заплакал! А шоферов проезжих кто к тебе водил?

— Это я ему в отместку, за то, что к другой от меня ушел.

— Не ври, Павловна. Он потом уж себе женщину нашел, когда с тобой целый год промучился. А мужчине что ж, он в годах, ему одному не с руки, ему уход нужен. И про ребятишек не ври. Сколько они у тебя под замком насиделись, холодные, голодные, неухоженные? Зайду, бывало, в окошко гляну, а они ручонки тянут, кричат: «Ма-а-ма!». Лютый зверь ты им, да, может, и пуще того, прости ты меня за такие мои слова...

— Уж оставьте детей-то, доверьтесь последний раз.

— Ты преступников нам нарастишь, а мы потом распурхивайся с ними? От тебя уж дочь-то, Ангелина, совсем ушла, в интернате живет. И эти уйдут, как вырастут. Только боюсь, поздно будет: мало ли какими они станут, на такую-то мать глядючи? Ну да, словом, общественность, люди будут решать, как с тобой быть, только одно тебе скажу: детей твоих мы в обиду не дадим. Ступай.

Едва дверь захлопнулась, как вошел мужчина — опустившийся, но с некогда щегольскими «баками».

— Ну, Семен Иванович, упреждал я тебя: не гоняй сына с каждой получки за поллитровкой? Вчера посадили мы на пятнадцать суток сына-то твоего. Он ревел, Юрка! Посади, говорит, меня, товарищ капитан, спаси от отца, приткни куда-нибудь, не хочу я домой ворочаться, всю душу он нам вымотал, батяня-то. Вот и решили мы с директором завода одного, я лично к нему ходил: не дадим мы тебе Юрку, устроим на новую работу, в общежитие. Да ведь у тебя еще двое!

— Я вас уважаю, Григорий Павлович, все исполню, как скажете.

— Вот я тебя на карьер устроил, каменотесом приняли. Еле уговорил. Временно! Уж мог бы и попридержать себя. А опять жалуются — каждый день с водкой.

— Это галимотня... Брешут.

— Галиматья.

— Я и говорю: галимотня. Брешут. Я только с получки пью. Вроде рюмку-то с ноготок выпью — и опять с ума сошел. Отравлен, видать, я наскрозь. Помру скоро...

— Не помрешь. Ты еще много вреда наделаешь, если без тормозов тебя пустить! Вчера чуть не с ножом на меня, ладно, опомнился. Говоришь: уважаю. Раньше, верно, слушался, бросил пить-то. Телевизор купил, мебель, по-людски жить начал. Теперь опять все спустил, разгром в доме-то!

— Спьяну это я, если с ножом. Я вас уважаю, Григорий Павлович.

— Ты ведь всего на год старше меня, а погляди на себя в зеркало, на все пятьдесят тянешь.

Семен Бабыкин отворачивается, прячет лицо.

— Мимо тебя жизнь какая идет, а, Семен? А ведь вот-вот согнешься в три погибели — кто поможет? Дети бегут от тебя, как от землетрясения. Штрафую я тебя сегодня последний раз. Еще один дебош — в тюрьму посадим. Ты меня знаешь: я не скрываю от тебя, что буду делать. Согласен лечиться — могу ходатайствовать. Решай...

Бабыкин долго молчит. Потом муторно, кося, рот, плачет:

— Уж помогите, товарищ капитан, я вас очень уважаю, Григорий Павлович...

Наконец, входят последние — два подростка, Виктор Фаритошин и Славка Болтышев, ученики по столярному делу. Им надо заплатить штраф — по червонцу. За что?

— Шли по улице, навстречу прохожий, — рассказывает мне Григорий. — Решили познакомиться. Ну, а тот, знамо дело, не хочет. Ах, не хочешь? Получай! Вот и задержал я их.

И уже к ребятам:

— Вы совершили проступок, карающийся по Указу от 26 июля 1966 года штрафом в десять рублей. Пока легко отделались. А будет второй случай — учтем и эту вашу доблесть, и тогда получится до года заключения. Ясная перспектива?

— Ясная, — встает Фаритошин. — А на работе узнают?

— Непременно. Предупредим людей: пусть знают, что есть у вас такая необыкновенная склонность — на кулак надеяться.

— Товарищ капитан, очень прошу вас: можно, чтоб мать не узнала? Сердцем она больная, а я вот...

— Любишь мать-то?

— Люблю.

— Ну так и веди себя так, чтобы радость, а не горе ей приносить. Отца-то ведь у тебя нету, ты из мужчин старший, в доме опора, можно сказать!.. И вот что еще, ребята, по опыту вам скажу: в жизни ничего не решается силой. Ни-и-че-го!

* * *

Отец часто приходит к нему в гости. Выпьет рюмку, посидит, спросит: как на службе? Сын расскажет, в скольких семьях побывал, кого помирил, кого задержал, как вообще дела на его участке: пока тихо, спокойно. Отец усомнится: что ж это, ни бандитов, ни воров нынче нет, что ли? Отчего же, скажет сын, вот недавно одну хитрую кражу распутали, потом двух вооруженных грабителей всего за полтора часа поймали, всем городом ловили, даже перестрелка была. Но ему лично еще ни в какие схватки вступать не приходилось.

— Только раз кто-то кирпич на меня сверху бросил, со стройки. Ударился он о мою руку, гляжу — переломился. Наверно, качество плохое было...

Отец усмехнется, вспомнит: «Я когда на ту баньку шел, думаешь, не боялся?» Или: «Я, Гриш, когда в барханах-то лежал»...

Тогда Рая, жена, уложит Генку с Маринкой, скажет: «Да будет вам про пальбу-то все спорить. То одно время было, теперь иное».

Порой Рая спросит мужа: «Ты чего это сегодня ровно выключился, не разговариваешь?» А у него все мысли заняты чьей-нибудь судьбой.

Я заметил Григорию, что он довольно свободно ориентируется в людях. Возразил: «Нет, это будет смело так сказать». И пояснил:

— Вот сегодня я потерпел два поражения: Лучкова и Бабыкин. Многолетнее сражение с ними, считаю, проиграл. Никакие книжки по психологии не помогли.

* * *

Я рассказал только об одном рабочем дне Григория, даже о первой его половине. А таких дней у него — тысячи. Но сегодня он размышляет не об этом лишь дне, а о всей своей жизни, работе.

— Я как считаю? Вот люди машину делают. Сколько труда! И вдруг кто-то один подвел, плохую деталь сделал — и лопнула машина. Так и в обществе. Иду по улице. Радуюсь. Люди кругом, улыбки, тишина, покой. Это, если хотите, самая большая для меня радость. И вдруг в эту жизнь врывается преступник, ломающий чужие души, крадущий счастье. Ненавижу! С тех самых пор, как отец рассказал мне про того бандита с кожкомбината... Поначалу я скованно себя чувствовал, все боялся даже явного хама задеть, обидеть — ведь, думаю, человек же! Бросить все, уйти хотел. А кому-то надо же?

Выходит, не по одной «отцовской линии» пришел в милицию Григорий Пономарев.

Тогда что же, ненависть ко всякому злу привела его сюда?

Нет, любовь! Любовь к людям, к жизни, к добру.

* * *

Сибирский тракт. Он выбегает прямо из города, с улицы Декабристов. Окраина Свердловска. Шоссе в аэропорт, левая сторона. Шестой, седьмой и восьмой километры шоссе — зона участкового уполномоченного Октябрьского райотдела милиции Свердловска Григория Пономарева. Поселки — Сибкарьер, Путевка, ДОКа, тубсанаторий. Сосновые боры, коса леса, березовая роща, лента шоссе.

Три километра советской земли охраняет капитан милиции. Три километра тишины...

Георгий Халилецкий МАЙОР ШЕВЧЕНКО, ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ЧЕЛОВЕК

Несколько страничек об одной жизни

Случилось так, что перед тем, как писать эти заметки о моем новом знакомом — майоре Шевченко из угрозыска, я перелистывал Виссариона Белинского. И вот у него-то, в одной из статей, попались мне на глаза такие строки:

«Во всяком человеке — два рода недостатков: природные и налепные; нападать на первые бесполезно, и бесчеловечно, и грешно; нападать на наросты — и можно, и должно, потому что от них можно и должно освободиться».

И вдруг все, что рассказывал мне сам Шевченко, что услышал я от других и увидел собственными глазами, — все это в какое-то одно мгновение стало по местам и осветилось тем внутренним светом, при котором литератору остается лишь одно: брать в руки перо и писать, писать, писать...

Тогда-то и легла на бумагу

Страничка первая

Интригующая завязка, ила кое-что о детективах. — Почему Шевченко не любит некоторых романов. — Происшествие на кладбище. — Детектива не будет!

Все это действительно могло бы послужить завязкой захватывающего романа. Представляете, загадочно исчез труп ночью, с кладбища! В течение какого-нибудь получаса...

Но дело в том, что майор Шевченко недолюбливает детективную литературу, и тут я целиком его союзник. Я даже мысленно вижу, как он морщится, прочитав эти первые строчки: кладбище, таинственность... Экая чушь!

Уж очень там, в этих книжках, все запутанно и неясно. А под конец, словно бы это загодя запланировано, все окажется такой нестоящей ерундою, что даже обидно. Но это ненастоящая, кажущаяся запутанность. Еще и первых страниц не прочтешь, а уже знаешь: следователь конечно же будет проницательным и мудрым человеком. А преступник — простаком и подонком. И добро непременно восторжествует над злом. И суд вынесет свой справедливый приговор.

А устало улыбающийся герой начнет собираться домой, сладко потягиваясь и мечтая вслух, как он завтра наконец-то отправится с сынишкой за город, на долгожданную рыбалку: сколько раз откладывалась эта злополучная рыбалка! Тут еще в самый бы раз порассуждать о том, какая рыба как клюет; но в эту минуту, за полстранички до окончания, раздастся настойчивый телефонный звонок, начальство справится о самочувствии, потом попросит заглянуть на минутку. И... пиши пропало! Можно начинать следующую книжку приключений.

Собственно, в этом нет выдумки: так оно часто и бывает. Но уж очень обидно, что детективные сюжеты как хорошо укатанный асфальт.

А в жизни — в реальной жизни, не в придуманной, — к великому сожалению, далеко не всегда так. И оперуполномоченный уже с первых своих шагов иной раз становится перед такой загадкой, что и не знаешь, с какого конца-края к ней подступиться. И простаков-преступников за двадцать с лишним лет работы Шевченко что-то не встречал. Напротив, чаще всего это народ хитрый, осторожный — кроме разве птенцов-юнцов, попавшихся впервые на какой-нибудь глупости. Не-ет, опытный правонарушитель — он, глядишь, так заметет следы, так все наперед предусмотрит, что потом, когда все-таки попадется, сидишь напротив него на допросе, глядишь и недоумеваешь: «И как это столько хитрости и коварства может гнездиться в такой узенькой черепной коробке?!.»

Впрочем, и хитрость и осторожность, они у преступника — как бы это выразиться? — скорее звериные, от инстинкта, чем человеческие, от ума. Но ведь задача оперативного работника легче от этого не становится. Уж кто-кто, а он-то, Шевченко, знает: зверь в тайге иной раз так обведет, что только присвистнуть от изумления остается. Это сейчас уссурийская тайга победнела на зверя: леспромхозы появились, линии электропередач протянулись. А двадцать лет назад там, дома, под Спасском, где-нибудь за Калиновкой, в Тигровой пади, где и медведь, и кабан, а то и сам владыка-тигр не были диковинкой, Шевченко, исходив по таежным тропкам не одну сотню километров, всякого насмотрелся. Такие в этой глухой таежной чащобе попадались загадки, такие открывались кровавые трагедии, что, будь он литератором, вроде любимого Арсеньева, на десять томов хватило бы.

Ему тогда доставляло истинное удовольствие разгадывать хитроумные увертки зверя, идти по полуразмытому росяному следу, терпеливо, часами подстерегать добычу, — между прочим, в какой-то мере это потом предопределило его решение пойти работать в уголовный розыск.

Но об этом особый рассказ, и он еще впереди. А пока, я чувствую, надо вернуться к истории этого загадочно исчезнувшего трупа. Вот как все это тогда произошло.

...В тот день Шевченко впервые дежурил по своему отделу в краевом управлении милиции. Дня за три до этого его только-только перевели из Ленинского райотдела, — может, знаете, на Гайдамаке, во Владивостоке? Тоже веселое было местечко, — как говорится, не заскучаешь. С работниками краевого управления он действовал в контакте чуть ли не каждый день, многие операции были проведены сообща, — так что знакомиться не понадобилось. Встретили его как своего; Егоров, с которым он особенно подружился, потискал его, помял, воскликнул дружелюбно:

— Ох, и длиннющий ты, брат! А что такой худой? Жинка плохо кормит, что ли?

— Не в коня корм, — отшутился Шевченко. И, тотчас посерьезнев, спросил вполголоса:

— Работы много?

— Хватает, — подтвердил Егоров. — Я уж забыл, когда нормально дома спал. Все больше где-нибудь в районе. Кулак под голову — и смотри голубые сны...

— Пока через пятнадцать минут по тревоге не подымут, — вставил кто-то из присутствующих, и все рассмеялись. Шевченко тоже рассмеялся: ему не нужно было объяснять, что такое жизнь оперативного работника.

— Да вот погоди, первый раз отдежуришь — сам поймешь что к чему, — заверил его Егоров.

Однако, вопреки его предсказанию, дежурство проходило спокойно, из районов не было ни одного тревожного звонка: звонили два-три раза, но все это была текущая, рабочая информация. «И с чего бы это Николаю Петровичу понадобилось холода на меня нагонять?» — удивился Шевченко. И тут позвонили снова. На этот раз из шахтерского поселка Тавричанка.

— Убита девушка. По-видимому, изнасилование. Труп обнаружен на кладбище, случайно.

— На месте происшествия кто-нибудь есть? — справился Шевченко.

— Так точно. Старший оперуполномоченный Хасаншин.

— Пусть ждет нас. Едем.

Вызвать машину, экспертов, проводника служебно-розыскной собаки — дело нескольких минут. Шевченко застегивал пальто на ходу. Он знал: с последним движением пальцев придет мгновенная собранность. Начальник уголовного розыска Иван Зиновьевич Коробейников, старый, опытный чекист, под руководством которого Шевченко начинал когда-то свою службу на Сахалине, называл это шестым чувством оперативного работника: чувством профессионализма. «У нас служба — как электричество, — говаривал он тогда. — Ни на сомнения, ни на сборы нам времени не дано. Щелкнул выключатель — свети!»

Апрельский вечер встретил теменью и сыростью. С моря дул холодный ветер. «Баллов шесть, не меньше», — по военной своей привычке мысленно отметил Шевченко, поднимая воротник пальто. И почему-то подумал о Хасаншине, которого ни разу даже в глаза не видел. Под таким ветром, в темноте, на кладбище. Не позавидуешь!..

Ехали молча. За чертой города, за двадцать восьмым километром, высокие деревья дачного пригорода отступили, началась полоса редколесья, и тогда вверху, где-то над деревьями, обозначилась полоска неба с одиой-единственной голубой звездочкой. Машину потряхивало на неровностях дороги, и звездочка то взлетала, то падала. Шевченко глядел на нее и думал: сколько же это вечеров и ночей он уже вот так мотается по слепым дорогам, на ощупь, — дождь ли, туман ли, — пока другие спят в теплых постелях?..

Когда оформляли его перевод в краевое управление, начальство поинтересовалось: может, ему уже надоела служба в уголовном розыске? Пусть скажет не стесняясь, какие у него жизненные планы.

Ему сказали: работник краевого управления должен быть на голову выше периферийного. «Это я понимаю», — согласно кивнул он. «Краевой аппарат уголовного розыска занимается расследованием дел особо опасных: убийства, разбои. Несложных дел не ждите, их не будет», — объяснили ему. И снова он кивнул: «И это я понимаю».

...Свет фар скользнул по какой-то глинобитной стене. Луч выхватил из темноты полоску кустарника и уперся в дорогу. На дороге стоял человек в телогрейке, с поднятой рукой; он щурился от света, но не заслонялся. За его спиною, на заднем плане вырисовывались могильные кресты. Что-то неправдоподобное было во всей этой картине: ночь, черные кресты, человек в свете фар. Машина остановилась, человек шагнул к ней.

— Хасаншин, старший оперуполномоченный, — вполголоса представился он, здороваясь. Шевченко первым выпрыгнул из машины, пожал ему руку.

— Ну показывайте, что тут у вас, — сказал он. — Где труп?

И вот тут-то произошло неожиданное. Хасаншин помедлил, откашлялся и виновато произнес:

— Нет трупа, товарищ капитан. Исчез...

— То есть... как исчез? — не сразу понял Шевченко.

Его собеседник развел руками:

— Понятия не имею!..

— Но ведь вы же находились здесь?!

— Так точно.

— И никуда не отлучались?

— Ровно на десять минут, товарищ капитан. Закоченел я совсем... Пошел во-он в тот дом, попросить какую-нибудь одежонку. Вернулся — трупа нет...

Шевченко покосился на Хасаншина: может, пьян? Какое там! Трезв. Посинел от холода, и губы дрожат, как у мальчишки.

— Н-да, — протянул Шевченко. — Загадал ты, брат, нам загадочку. Ну ладно, пойдем местность осмотрим.

Тут автор позволит себе сделать отступление. Если среди тех, кто сейчас читает этот очерк, есть люди, ожидающие острых коллизий и сногсшибательных загадок-разгадок, автор дружески просит закрыть книгу и дальше очерка не читать. Детектива не будет. Хорошо ли это, плохо ли — вопрос иной; просто не будет, и вы дальше поймете почему.

Страничка вторая

Виктор Гюго и Николай Шевченко. — Как мне рисовали его портрет. — Всякое дело становится ясным в конце

У Виктора Гюго есть одно стихотворение, когда-то поразившее меня своей простотой и мудростью. Содержание его примерно таково. У моряка спросили: «Скажи, моряк, где умер твой отец?» — «В море». — «А дед?» — «Тоже в море». — «А прадед?» — «И прадед тоже». — «Так почему же ты не боишься моря?»

Моряк подумал и в свою очередь спросил: «Вот ты, где умер твой отец?» — «В постели». — «А дед?» — «В постели». — «А прадед?» — «Прадед тоже». — «Так почему же ты в постель ложиться не боишься?»

Эта поэтическая притча пришла мне в голову, когда, еще не познакомясь с самим Николаем Васильевичем Шевченко, старшим оперуполномоченным уголовного розыска, — он в это время был в отпуске, — я, чтобы не терять даром времени, решил предварительно полистать его личное дело, а главное, порасспросить его сослуживцев и вообще людей, знающих его.

Николай Петрович Егоров рисовал этот портрет штрихами скупыми и до предела лаконичными.

— Трудолюбив. Если уж взялся за дело — ночь ли, снег ли, дождь ли, — будет работать и ни разу ни на что не пожалуется.

— Человек с каким-то обостренным чувством личной ответственности. На его счету больше тридцати раскрытых особо опасных преступлений.

— Редкостный мастер правильно анализировать и делать выводы на месте.

— И честен. Беспредельно честен!..

Во Фрунзенском райкоме партии Владивостока, где Шевченко знают, пожалуй, не меньше, чем товарищи по аппарату управления, к этой его характеристике добавили еще одну черту: скромность.

— Вот вы погодите, погодите, — смеясь предупреждали меня. — Начнете с ним разговаривать, он о ком угодно расскажет и с удовольствием будет говорить. А от разговора о себе самом уйдет!..

Знакомые друзья журналисты советовали мне поподробнее расспросить Шевченко о его воспитанниках из уголовного мира, которые стали честными людьми и до сих пор буквально влюблены в Николая Васильевича.

А Олег Алексеевич Яковлев, начальник краевого управления охраны общественного порядка, оказался скупее, но и точнее всех в своих определениях:

— Вы знаете, каким орденом наградили его недавно? Трудового Красного Знамени. Трудового! — вдумайтесь в это...

Вот так мало-помалу сложился портрет Шевченко. Кстати сказать, ни один из штрихов этого портрета не оказался неподтвержденным.

А теперь я вас спрашиваю: когда жизнь сводит вас с таким вот человеком, разве не жалко заслонять его рассказом о том, как собака бежала по следу, а преступник пытался уйти от погони? Тем более, что для Шевченко все это именно работа — такая же, как для моряка хождение по морям; и каждый раз потом, когда я начинал переводить наш разговор в «остро детективный» план, он удивленно поднимал на меня взгляд — а взгляд у него умный, чуть насмешливый — и вежливо, почти неуловимо усмехался.

Вот тогда-то я и сказал себе со всей решительностью: стоп, никаких детективов! И по-видимому, он это мгновенно уловил по характеру моих последующих вопросов, потому что стал вдруг разговаривать откровенней.

И все-таки, каюсь, я в конце не удержался:

— Ну, а с трупом-то, с трупом.... Что там было, если не секрет?

Он усмехнулся:

— Да нет, какой же тут секрет? Остался я там, в Тавричанке, проводить розыск. Труп вскоре нашли, он был зарыт в торфе. Правда, для этого пришлось мобилизовать учащихся, рабочих. Горняки, да и вообще все население охотно откликаются на любые наши просьбы...

А тут как раз стало известно: в одной семье несчастье. Дочь Людмила поехала во Владивосток и не возвратилась. Старики родители с ума сходят от отчаяния.

Вызвал я их, показываю найденное тело: узнаете? Ну, что с ними было — лучше не вспоминать!.. Ведь взрослая дочь, красавица, представляете?

Им горе, а нам забота: где искать убийцу? Опросили множество людей, проследили путь девушки из Владивостока, с той минуты, когда она приехала на станцию Надеждинскую и пошла по линии железной дороги по направлению к поселку... Ну, опять опросы. Разыскал тех, кто в это время тоже проходил по линии. Установил, что они видели обходчика Ожировского. По времени он должен был встретиться с Людмилой — другого-то пути ни у него, ни у нее не было. А он отпирается! Ничего, говорит, не знаю, никакой девушки не встречал.

— И как же вы все-таки изобличили его?

Шевченко пожимает плечами:

— Кровь на ватнике была. Правда, он утверждал, что порезался. Но у него другая группа крови.

— Сознался?

Шевченко снова пожимает плечами: а что ж ему еще оставалось делать?

— Не сразу, конечно, — добавляет он. И, помедлив, произносит с отвращением: — Зверь...

Я подметил, что всех своих «подопечных» он вообще делит на две группы: на людей и на зверей. Об одном говорит: этот — человек. Наломал дров, наделал черт знает чего, но еще может исправиться, еще не конченный. О другом, вот вроде Ожировского, — нет, это уже все. Крест. Такого ничто не исправит.

Не знаю, насколько научно обоснована такая его классификация, скорее тут зрелый опыт. Но бывает, когда с опытом нужно считаться ничуть не меньше, чем с самыми серьезными теоретическими обоснованиями. Он вдруг говорит:

— В нашем деле бывают такие неожиданности, что ваш брат литератор и нарочно не придумает.

— Например? — с интересом спрашиваю я.

— Да вот, например, история с этим Хасаншиным. Все можно понять: замерз человек, уже нет сил терпеть. Но зачем же пост покидать, правда?

Я неуверенно поддакиваю. А он улыбается:

— А знаете ли вы, что только этот проступок — а это в нашей службе действительно проступок! — только он и спас жизнь Хасаншину!.. Ведь как было? Этот Ожировский, когда затащил девушку на кладбище, надругался над нею и убил, он решил, что сразу закопает труп в торфе. Но не успел. Спугнули. А потом появился Хасаншин. А Ожировский за могилами прячется. Ему-то тоже холодно. Вот он и решает (это он сам мне потом рассказывал): если еще десять минут этот милиционер не уйдет, я его тоже убью и обоих сразу закопаю.

— И убил бы?!

— А что ему терять? Я же вам говорю: зверь. Он отлично знал: одна ли смерть на его совести, две ли, попадется — все равно расстрел...

И вот только тут и, наверное, потому, что рассказывает обо всем этом сам Николай Васильевич, — только тут я начинаю по-настоящему понимать, какое же огромное и гуманное дело сделал этот человек, избавив ни в чем не повинных людей от опасности, заключенной в самом существовании Ожировского.

А в изложении Шевченко это выглядит до того простым: приехал, расследовал, нашел преступника, передал его правосудию, — что слушаешь и ловишь себя на мысли: «А ведь и впрямь ничего особенного! Ровным счетом ничего. Я не следователь и то, наверное, справился бы!»

А он, будто читая мои мысли, внезапно говорит:

— Коробейников наш был мудрым человеком! Я всю жизнь буду благодарен обстоятельствам, которые свели меня с ним именно в самом начале работы. Ведь поначалу у новичка, знаете как: все на крайних полюсах. «Либо — либо», ничего промежуточного. Либо преступление кажется тебе до того запутанным, что не только тебе, а и вообще никому в нем не разобраться. Либо думаешь: просто, как дважды два, и чего это я беспокоился, ночей не спал?.. Так вот он нам, салажатам, любил повторять: «Всякое дело становится простым только тогда, когда ты его довел до конца. Но и нет ни одного дела, которое до конца довести невозможно. Если что-то не получается, ищи причину прежде всего в себе...»

Я уже в который раз слышу от Шевченко фамилию Коробейникова, и, естественно, меня это заинтересовывает.

— Рассказать? — задумчиво переспрашивает Николай Васильевич. — Что ж, слушайте...

Страничка третья

У каждого был свой учитель. — Как солдат становится работником милиции. — Жены, славные наши подруги...

Счастлив, по-настоящему счастлив учитель, чье имя не забыто учениками, даже когда у них побелели виски. Вдвойне счастлив тот, кто видит, что его наука служит делу.

Судя по фотографии, Иван Зиновьевич Коробейников — человек жестковатый и суровый. Что ж, это можно понять: нелегкое дело поручила ему партия, когда перевела из Сибири на Южный Сахалин. Вскоре после освобождения городов южной части далекого острова сюда стали съезжаться рабочие, навербованные в центральных районах Советского Союза.

Ехали на рыбные и целлюлозно-бумажные комбинаты. В леспромхозы. В колхозы. На строительство. Ехали лучшие из лучших — те, кого посылали рабочие коллективы Поволжья и Урала, Подмосковья и Сибири. Семьями. Бригадами. Со своей техникой и своим ритмом работы и жизни.

Но немало было и случайных людей, рассчитывавших в этой пестрой суете первых послевоенных дней здесь, в немыслимом далеке, либо от чего-то скрыться, либо что-то скрыть. Либо, в лучшем случае, «замолотить» деньгу: на Сахалине, говорят, рубли не считанные...

Вот в какой обстановке пришлось работать Коробейникову и его подчиненным.

Однажды перед демобилизацией солдат и матросов работники Сахалинского уголовного розыска появились на кораблях и в воинских подразделениях. Они не сулили легкой жизни, не обещали одной только романтики. Они даже честно сознавались: получаем не слишком много, любой квалифицированный слесарь или токарь получает раза в два больше. Единственное, что они твердо обещали, — беспокойную жизнь. Уж это с гарантией!

Солдаты — вчерашние саперы, разведчики, минометчики, матросы, люди самых рискованных боевых специальностей — поняли, о чем им говорят. Понял это и командир комсомольско-молодежного минометного расчета старший сержант Николай Шевченко.

В отделе кадров ему сказали: давай, сержант, твои документы, а все полагающиеся академии пройдешь у Коробейникова. Не ты первый, не ты последний — он учитель опытный!..

«Академии» Коробейникова оказались несложными.

— Вот так, — сказал он. — С годик посидишь секретарем отдела, благо, парень грамотный. Приглядывайся, дыши нашим воздухом. Дураком не будешь — сам догадаешься, что тебе надо.

Шевченко догадался. В сорок восьмом году он стал заочником Иркутской школы начальствующего состава милиции. А незадолго до этого Коробейников перевел его помощником оперативного уполномоченного. Стали Николаю Шевченко поручать несложные расследования, потом брать его на более ответственные операции.

— Ты только ни на нож, ни на пулю попусту не лезь, — поучал Коробейников. — Лихость — это скорее от глупости, чем от геройства. А в нашем деле нужна собранность. Расчет. Мгновенная ориентация...

Счастлив учитель, чье имя с благодарностью вспоминают ученики: значит, он прожил на свете не зря.

— Мне вообще везло на хороших люден, — вспоминает Шевченко. — Позднее, когда я перевелся во Владивосток, в Ленинское отделение милиции, такими же наставниками стали для меня Иван Федорович Школа и Огнянников.

Я слушаю неторопливый, уважительный рассказ Николая Васильевича о его учителях и наставниках и думаю о том, что, должно быть, тем и сильны наши учреждения милиции, что здесь сумели сохранить дух добрых традиций, законы фронтового товарищества, когда сильный помогает слабому, опытный спешит поделиться знаниями с новичком. Это — суровое товарищество. Оно не прощает ни измен, ни ошибок; но, наверное, в этом и его сила, потому что по-другому нельзя в деле, требующем ежедневного, ежечасного риска. Всегда. Всю жизнь.

— У меня жена, Аня, — вдруг засмеялся Николай Васильевич, — первые года полтора не могла понять: как это можно так жить на свете? В гости идешь — докладываешь дежурному: я там-то. В кино в кои веки соберешься и то предупреждаешь билетера: будут спрашивать — я в таком-то ряду, на таком-то месте. Да ты что, не человек, что ли? Не имеешь права на отдых, как все? Не имею, говорю, Аннушка, не имею, друг мой сердечный. В этом весь смысл нашей работы: чтобы другие отдыхали.

Он вздыхает:

— Все было... И слезы, и упреки. А потом ничего. То ли поняла, то ли просто привыкла. Да ведь и то сказать: у нас все семьи так живут, с кем ни поговорите. Полковник Ничик Никита Павлович — в пятьдесят седьмом, когда я перешел в краевое управление, он был первым моим начальником, мудрейший человек и криминалист каких мало, — так тот, бывало, шутил: «Наша специальность на холостяков рассчитана. Ни одна женщина такой семейной жизни не выдержит...»

По рассказам других я уже много знаю об этом человеке: как он сколачивал семью, как ютился в такой комнатенке, что сейчас и вспоминать не хочется. А лучшего-то и требовать не приходилось. Тогда, после войны, в первую очередь надо было подымать из развалин города, разрушенные фашистами, и до строительства Владивостока не сразу очередь дошла. Сейчас — иной разговор. Вон как город растет, во все стороны раздался, красавец! И у Шевченко сейчас все иначе: получил квартиру, жена работает и довольна этим; сын Валерий, поработав на Дальзаводе, честь честью пошел в армию. Тихо, дружно, хорошо! Но чего все это стоило! А что же вы думаете, счастье — оно легко достается? Кто-кто, а уж он-то, каждый день имеющий дело с теми, кто стремится к легкому счастью, — он-то знает, какое оно, настоящее человеческое счастье...

Я на мгновение мысленно представляю себе, как он ведет допрос. С глазу на глаз с тем, кто посягнул на чью-то, может быть, такую же трудную радость. Посягнул, чтобы промотать, пропить, просадить в карты, пустить с ветром и по ветру то, что другому доставалось ценою нелегких усилий. И как при этом темнеют внимательные глаза Шевченко. И каким четким делается каждое его слово.

Страничка четвертая

Бывают ли «легкие дела»? — Как это было в Лесозаводске. — Война продолжается!

Я у него спрашиваю: а бывают ли хотя бы сравнительно легкие дела? Спрашиваю потому, что накануне прочел в его наградных документах: «...за раскрытие особо сложных преступлений...» Он на минуту задумывается, потом говорит:

— Да ведь как судить: простое, сложное? Я же говорю, оно всякое становится простым, когда в нем разберешься...

Он рассказал о нескольких из последних дел, которые ему довелось распутывать. Признаться, я был даже несколько разочарован: до чего все оказывается простым и логически обоснованным. Ничего таинственного!

— Таинственного? — переспрашивает Шевченко. И смеется. Заразительно смеется. У него хороший, располагающий смех. — Чего-чего, а таинственного я могу вам три нормы выдать. Этого добра в нашей работе навалом. Да вот, далеко за примером не ходить...

И он рассказывает мне подробности лесозаводской истории, о которой я некогда уже слыхал, но в общих чертах. Она в свое время нашумела у нас в Приморье.

Вот какая это история.

...Лесозаводск — город на берегу стремительной Уссури. Одноэтажный, деревянный, разбросанный, он с первых дней своего существования отгородился от жизни заборами, закрылся ставнями, у каждых ворот выстроил штабеля аккуратно нарубленных поленьев, — тихий, далекий город. Правда, последние годы шумная разноголосица жизни вторглась и сюда: стали появляться новые предприятия, разросся Уссурийский деревообрабатывающий комбинат, возникли новые улицы, открыты новые школы, больницы.

И только в одном город поныне остался неизменным: в тихом, спокойном образе жизни. Здесь не любят чрезвычайных происшествий. Ни шумных драк, ни скандальных гулянок, ни тем более грабежей в Лесозаводске не знают.

И вот некоторое время назад город был взбудоражен целой серией бандитских налетов на магазины. Грабители казались неуязвимыми. Они появлялись обычно в конце рабочего дня, перед самым закрытием магазина. Запирали двери, один загонял в угол продавщиц и держал их там, угрожая оружием, второй в это время забирал выручку. Ничего из товаров они не трогали, брали только деньги, да и то крупную купюру. Оба орудовали в масках, в перчатках — никаких следов, никаких особых примет.

Была поднята на ноги вся окрестная милиция, на помощь ей пришли общественники-рабочие. Они патрулировали по улицам, дежурили у магазинов — никакого результата. Пройдет две-три недели, уляжется шум — смотришь, новый налет, да какой! Нахальнее прежних.

В Лесозаводск выехал сотрудник краевого управления. Однако, сколько он ни бился, ничего выяснить не смог и, возвратясь во Владивосток, вынужден был доложить: дело таинственное, ничего не получается.

На коллегии ему вежливо, но недвусмысленно дали понять, что для профессионального чекиста, разведчика ссылаться на таинственность — это уж самое последнее. И командировали в Лесозаводск Шевченко.

Забыв о том, что детективные истории меня интересовать не будут, я чувствую, что мне не терпится узнать: а как же ему-то, Шевченко, удалось развязать этот узелок? Он улыбается:

— А против любых узелков есть одно нехитрое средство: спокойное аналитическое мышление. Я рассуждал примерно так: чего не учел мой предшественник, какими средствами он не воспользовался? Он убедил себя, что примет грабителей действительно никто не знает.

И вот я проделываю заново работу, которую он уже сделал: встречаюсь и беседую с каждым, кто хоть что-нибудь может мне рассказать об этих «таинственных» бандитах. А люди уже напуганы, рассказывают неохотно, предпочитают отмалчиваться: дескать, ты поговоришь с нами да уедешь, а нам-то здесь жить...

Наконец из великого множества опросов выясняются две приметы: один из грабителей рыжий, и на рукаве у него заплата. Немного. Но лучше, чем ничего. По этой-то заплате да еще по характеру преступлений (такого в Лесозаводске отродясь не было) можно предположить, что действуют приезжие или хотя бы один из двоих приезжий, — я добрался до некоего Сидоренко. Работал он в пожарной команде, недавно приехал из Читы. Там был судим за грабежи, во многом сходные с лесозаводскими. Имеет в общей сложности сто лет судимости (четыре раза по двадцать пять), но каждый раз счастливо подпадал под амнистии. Сейчас, говорят, завязал, ведет тихую жизнь. Во всяком случае, ни жена, ни соседи, ни жена брата (а жили они вместе, два брата, оба женатые) ничего худого сказать о нем не могут.

Я не торопился встречаться с ним — до тех пор, пока не составлю о нем возможно более полное представление. Но вот наконец пришел и его черед. Входит. Я гляжу и глазам своим не верю: рыжий! В ватнике, и на рукаве заплата...

Если даже одежду не счел нужным переменить, значит, спокоен. Думает, что мне ничего не известно.

Спрашиваю: где был в воскресенье 17 апреля? (А это был примечательный день: пасха. В этот день произошло последнее ограбление.)

— На охоте, — говорит. И смотрит на меня спокойно, невозмутимо.

— С кем ходил?

— С братом.

— Куда ходили?

Называет место. Спрашиваю: маршрут, по которому шли, можешь нарисовать?

— Ясное дело, могу, — отвечает. И все так же спокойно берет карандаш. Он рисует, а я думаю: неужели вся моя версия несостоятельна? Нет, что-то слишком спокоен этот Сидоренко!

А тот закончил рисовать, протягивает листок и с этакой хитрецой поглядывает на меня. Дескать, съел? Еще какие-нибудь вопросы будут?

— Я понимаю, гражданин начальник, — говорит, — ваше дело такое: держать меня под надзором. Веры-то мне быть не может...

— И на том спасибо, что понимаешь, — отвечаю. — Посиди, коли так, поскучай. Сейчас вернусь.

И ухожу в соседнюю комнату. А там допрашивают второго Сидоренко, брата.

— Где был в день пасхи?

— На охоте.

— С кем ходил?

— С братом.

— Маршрут, каким шли, можешь нарисовать?

— Пожалуйста.

Он рисует, а я гляжу из-за его плеча. И будто гора с плеч. Вот вам и вся таинственность! Маршрут-то к месту охоты он нарисовал другой! Выходит, обо всем они условились заранее, кроме этой мелочи.

Потом, когда мы их приперли к стенке этими схемками, они уже не отказывались. Сознались во всех девяти ограблениях. Мало того, сами, по доброй воле, рассказали, что выработали план «механизации» своего промысла: купят моторную лодку и по Уссури, от селения к селению, в глубь тайги. Быстрота и неуловимость!

Держали они себя скромно. Идут на преступление — возьмут сверточки с бельем, будто в баню собрались. Ограбят магазин, деньги спрячут и впрямь отправляются в баню.

Попарятся, помоются, на обратном пути поллитровочку купят, — сидят дома, женам на радость, выпивают помаленьку, неторопливый разговор о жизни ведут. Кому в голову придет, что это два оголтелых бандита?..

— Вот так, — заключает Николай Васильевич. — Пожалуйста, хоть сейчас готов поверить и в таинственность, и во всякую чертовщину, да, к сожалению, опыт не позволяет...

И в эту минуту мне приходит в голову дикая мысль. А что, если представить себе на мгновение, что преступники, участвовавшие во всех тридцати тяжких преступлениях, раскрытых майором Шевченко (он уже давно майор), все живы-здоровы, гуляют на свободе, где-то рядом с нами, в нашем городе? В переулке, но в котором? За стеной, но за какой? Мы снаряжаем детишек в школу и выбираем в магазине обновки, а они рядом. Мы прощаемся с любимыми и спешим на работу, а они рядом. Мы строим какие-то свои планы, о чем-то мечтаем, а они рядом, рядом, рядом...

Страшен был бы такой город!

Не сочтите за парадокс, но в чем-то солдату даже легче, чем работнику милиции. Это не моя мысль, это мысль полковника Ященко, Александра Анисимовича Ященко, нынешнего начальника отдела уголовного розыска. Бывший фронтовик, командир батареи, человек спокойного расчета и завидной собранности, уж он-то знает, что такое опасность. И для него, так же как для Шевченко, для Егорова, для десятков других, война за эти двадцать с лишним послевоенных лет не прекращалась ни на один день.

Во Владивостоке почти все они живут в одном доме, на улице Менжинского. Это большой, шумный и, по правде сказать, не очень уютный дом. Сейчас на окраинах строят лучше. Впрочем, им, солдатам невидимого фронта, в те короткие часы, когда удается приехать отдохнуть, он кажется почти раем — дом, полный гомона телевизоров, детского смеха, теплых домашних запахов. Он кажется им таким еще и потому, что ни один из них не знает, в какую минуту на лестнице рассыплется торопливый стук каблуков посыльного:

— Срочный вызов!..

Это значит, война продолжается.

Страничка пятая

О гуманизме подлинном и мнимом. — Дядя Коля и Пахарь. — Не прощайте «сердоболия»! — Рядом с памятником солдату

Эти записки были закончены лишь наполовину, когда у меня возникла необходимость еще раз встретиться с майором Шевченко.

Так вот, при встрече с Шевченко я не удержался от вопроса, о котором, сказать по правде, жалею до сих пор — таким вежливым, отчужденно холодным вдруг сделался взгляд майора. А спросил я у него вот о чем: действительно ли он верит в возможность исправить вчерашнего преступника?

— Если бы речь шла только о наказании, а не об исправлении, — сухо произнес он, — я бы, наверное, первым ушел из милиции. Ведь тогда потеряла бы смысл наша работа: одни совершают преступления, другие их ловят, — и так, что же, до бесконечности? Поймал — посадил — выпустил — поймал. Замкнутая цепь!..

И тут впервые я увидел, как он может измениться до неузнаваемости. Изменилось все: голос, взгляд.

— Вот тут у нас во Владивостоке, на Дальзаводе, есть один паренек. Я вас при случае с ним познакомлю, только не делайте этого, пожалуйста, сами, без меня. У него такие семейные обстоятельства, что вы своими расспросами можете ему навредить... Женился недавно!..

Он задумался, умолк, потом продолжал — негромко, глядя куда-то в пространство:

— Я с ним познакомился на следствии. Между прочим, сам брал всю эту группу. Там сплошь подростки были, и только Кирза, главарь, — тот, по-моему, уже безнадежный. Рецидивист.

И вот представьте себе: сидит передо мной парень с чистыми, почти младенческими глазами. Веснушки по всему лицу. Что-то очень крестьянское, домашнее во всем облике... Я потом узнал, что и кличка у него была Пахарь. Ну, какой из тебя, думаю, жулик? За версту ж видно — не для этих дел рожден. А он — нет, я, мол, не хуже других. Не только свою, но и чужую вину на себя берет.

Осудили их, дали различные сроки, а я нет-нет да и вспомню этого веснушчатого Пахаря: как-то он там?..

Лет пять прошло. Однажды был в командировке в Уссурийске. Слышу, кто-то меня окликает. Оборачиваюсь: Пахарь! «Вышел?» — «Вышел, дядя Коля. Вернулся к отцу, в деревню, а он мне: видеть тебя не желаю, бандюга! Катись, откуда пришел... Мать, правда, кое-как успокоила его, но я все равно решил: раз так — не буду с ними жить!..»

И вдруг просит: «Дядя Коля, помогите куда-нибудь устроиться. Не пожалеете!» «Ну что ж, — говорю. — У меня тут еще дела кое-какие, в Уссурийске. Дня на три. А ты через три дня приезжай во Владивосток, прямо ко мне, в управление. Что-нибудь придумаем».

Простился я с ним, а у самого веры нет, что приедет. Кто ж его знает, какой школой стала ему колония?

Через три дня возвращаюсь в управление — сидит в коридорчике. Ждет. Верите, дрогнуло во мне что-то! Спрашиваю как можно равнодушнее: «Приехал?» — «Приехал, дядя Коля». — «А что ж ты делать умеешь?» — «Да ничего... — И тут же с испугом добавляет: — Вы не думайте, я научусь. Я смышленый!..» «Ну ладно, — говорю, — смышленый. Заходи в кабинет, будем по телефонам звонить».

Устроил я его на завод. Потом приехал к секретарю комсомольской организации и ему, одному-единственному, все рассказал: и что за парень этот Пахарь, и какое у него прошлое. «Не дайте, — говорю, — ему снова сбиться с пути». А секретарь — парнишечка серьезный, положительный. «Не беспокойтесь, — говорит, — товарищ Шевченко, все сделаем по-комсомольски!»

И верно. Получил мой Пахарь комнату, приобрел кое-какую мебелишку, приоделся, даже мотоцикл «Планета» купил. А однажды приводит ко мне домой девушку: вот, говорит, познакомьтесь, Николай Васильевич, моя невеста. А сам глазами умоляет: ничего ей не рассказывайте, потом сам расскажу!..

Тогда, пять лет назад, в пору нашего знакомства, с преступным миром его свела водка. Он учился в ремесленном; и вот как получка, это же непременный «шик» — выпить с товарищами! А там и получки стало не хватать. А там, как водится в подобных случаях, нашелся «добрый дядя», который популярно объяснил, что от работы лошади дохнут, и что конь на четырех ногах, а спотыкается, и что деньги можно всегда иметь, было бы желание.

А там... Известно, что бывает «а там...»

И вот теперь — не хочу врать — он и выпьет с товарищами. На праздники. В домашней обстановке. И песню споет. И спляшет, — он, между прочим, лихо пляшет! Но человеческого достоинства при этом не роняет.

А вы говорите, верю ли я в возможность исправить вчерашнего преступника! Нельзя так, огульно. Преступник преступнику рознь.

И вдруг взрывается:

— Я одного людям не могу простить: слюнтяйского сердоболия! Знали бы вы, сколько и нам, и им самим, этим «сердобольным», — и им, заметьте, в первую голову! — навредила практика почти огульной выдачи преступников на поруки! Иного, бывало, выпускают на волю, а ты глядишь на него и думаешь: он же через неделю снова к нам попадет. Но что он успеет натворить за эту неделю?.. А помешать нельзя: воля общественности...

Я слушал его и думал: так вот оно в чем нравственное удовлетворение этого человека, поставленного судьбой на такую сторону жизни, где тени больше, чем света, и все-таки верящего, беспредельно верящего, что доброе и чистое в человеке в конце концов все равно побеждает.

Вот он был солдатом. Высаживался с десантом на пылающий берег Южного Сахалина. Сотни ночей не спал во время тревожных боевых дежурств, а потом еще сотни и еще тысячи — в поисках единственной истины: где же в человеке путь к человеческому?

А ради чего? Славы? И по роду службы, и по характеру он предпочитает оставаться незамеченным. Денег? Ну, какие там особенные деньги у работника милиции? Тогда ради чего же все-таки? Ведь в отделе кадров управления мне дали официальную справку: если бы майор Шевченко пожелал, он уже давно мог бы уйти на пенсию.

А он не желает. И еще не скоро, надо думать, пожелает.

И тогда-то само собою пришло окончание этих разрозненных записок. Оно — в словах Виссариона Белинского, приведенных вначале: да, во всяком человеке два рода недостатков. Природные и, как он выразился, налепные. Нападать на первые бесполезно, и бесчеловечно, и грешно; нападать на наросты — и можно, и должно, потому что от них можно и должно освободиться.

Вот эта-то, вторая, часть дела и есть жизненное призвание Николая Васильевича Шевченко.

...А вам не приходило в голову, что когда-нибудь таким людям будут ставить памятники? Рядом с памятником Воину, защищающему жизнь.

Павел Шариков А ЕРЕВАН СПАЛ...

Телефон зазвонил в два ночи. Абрамян еще не ложился. Он только что пришел из управления, где просидел за неотложным делом. Тридцать лет без малого проработал Хачик Багдасарович в уголовном розыске и, казалось, должен был привыкнуть к ночным неурочным звонкам. Сколько их было за эти годы!

Не привык, однако. Ночные звонки несли, как правило, недобрые вести. Они говорили о бандитских налетах, грабежах, хулиганских действиях, то есть, в сущности, о человеческом горе и несчастьях. А разве можно привыкнуть к горю и страданиям людей? Других звонков ночью почти не бывает. Не станут же товарищи из управления среди ночи тревожить по пустякам.

— Абрамян слушает, — Хачик Багдасарович ответил полушепотом, чтобы не потревожить жену и Седу.

— Беда, товарищ полковник! — Абрамян узнал голос дежурного по управлению. — Из района звонили... Убийство!

— Точнее, короче, — потребовал Хачик Багдасарович.

Когда проводится операция, когда счет времени оперативного работника идет не на часы — на минуты и даже на секунды, когда надо действовать стремительно, молниеносно, он умеет быть предельно собранным. Обычно веселый, общительный, Абрамян в эти часы преображается, становится по-военному подтянутым, строгим, малоразговорчивым.

Несмотря на категоричность требования, дежурный не был ни краток, ни точен, докладывал длинно и сбивчиво. Еще молодой, волнуется...

— Машину выслали? — спросил Абрамян, когда дежурный умолк.

— Так точно, товарищ полковник.

— Оповестите дежурную оперативную группу. Сбор в управлении. Я сейчас выезжаю.

Сидя в машине, Хачик Багдасарович обдумывал план предстоящей операции. Из доклада дежурного, довольно сбивчивого и непоследовательного, он все же узнал, что около часа назад группа бандитов ворвалась в дом колхозника, зверски расправилась с его семьей и, забрав деньги и ценности, скрылась в неизвестном направлении.

Сведения довольно скупые. Сколько было бандитов, чем они вооружены, в каком направлении скрылись, есть ли у них автомашина или они попытаются уйти на попутном транспорте? На все эти вопросы ответа нет.

«Ну что ж, будем действовать, как обычно, по обстановке», — подумал Абрамян. За этим «как обычно» стояли десятки случаев, когда Хачику Багдасаровичу и его сотрудникам приходилось при розыске преступников вначале идти на ощупь, по интуиции, затем в ходе операции постепенно находить и накапливать какие-то детали, на первый взгляд несущественные, но при внимательном рассмотрении очень важные. Они, эти детали, в конце концов и позволяли находить конец нити и распутывать весь клубок.

Операции, которыми Абрамян руководил в последние годы, как правило, оканчивались успешно. «Под счастливой звездой ты, Багдасарович, родился», — говорили ему друзья. Абрамян отвечал шуткой: «Звезда моя и вправду счастливая».

Он никогда, даже самым близким друзьям, не говорил, какой ценой дается успех, какое для этого требуется напряжение ума, воли, нервов, — словом, всех физических и нравственных сил. Каждая операция связана с большим риском, приходится постоянно ходить, что называется, по острию ножа. Хачик Багдасарович изучил психологию преступников. При кажущейся непохожести у них много общего. С первого взгляда народ это бесшабашный, для которого жизнь — копейка. На самом же деле душа у них заячья. Они наглы лишь с нерешительными, слабыми людьми. Но вся их напускная лихость и храбрость улетучиваются, как дым, когда они попадают на человека волевого, смелого. И Абрамян знает: надо всегда крепко держать в руках нервы и не срываться. Сорваться — значит показать слабость, а слабых преступники не щадят...

У подъезда Хачика Багдасаровича ожидали дежурный и сотрудник управления Сергей Смагоедин.

— А где же остальные? — спросил Абрамян.

— С минуты на минуту должны появиться, — ответил дежурный.

— Надо выезжать. Время не ждет. Садитесь, Сережа, в машину. Они догонят, — распорядился полковник и, уже обращаясь к дежурному, поинтересовался: — Новых сведений нет?

— Нет, товарищ полковник.

— Ну что ж, ладно. На месте будет видней. Поехали. Передайте товарищам, чтоб не мешкали.

Машина сразу взяла разбег и стремительно понеслась по улицам города. Есть в ночной езде своя прелесть. Никто не мешает, ничто не преграждает путь. Прохожих в такой поздний час нет, а автобусы и троллейбусы стоят на приколе. Лишь изредка встретится грузовик, лениво развозящий по магазинам продукты, да мелькнет зеленый огонек вечно бодрствующего такси.

Свет ночных фонарей тонул в молодой листве деревьев, выстроившихся вдоль тротуаров, и слабо освещал дома, Но Абрамян и не глядя знал, где они ехали. Все в этом городе ему знакомо до мельчайших подробностей. В Ереване прожил он долгую жизнь. Долгую — это, пожалуй, не то слово. Он, собственно, и не заметил, как поседели виски, как стали взрослыми его дети. Он всегда спешил, ему всегда не хватало времени, всегда захлестывали дела. А когда времени не хватает, оно летит стремительно, неудержимо.

Город рос и менялся на его глазах. Он хорошо помнит его одноэтажным, грязным, захолустным. Теперь на месте кривых и пыльных улиц пролегли широкие и прямые, как стрела, магистрали, поднялись ввысь этажи новых домов. Городу давно стало тесно в старых границах, и он перешагнул их, раздался вширь. Всякий раз, когда Абрамян едет по родному городу, он преклоняется перед умом и золотыми руками людей, которые сотворили это чудо.

Когда-то Абрамян мечтал быть строителем. Он и теперь искренне завидует тому, кто может сказать: «Этот дом строил я», «Здесь был пустырь, теперь стоит школа. Эту школу строил я вот этими руками». Но всю жизнь Хачик Багдасарович проработал в милиции. И нисколько не жалеет, ибо понимает, как нужна его работа людям. Ведь ежели разобраться, то в новом облике Еревана есть его, Абрамяна, кирпич, и не без его участия зажглось то электрическое зарево, которое стоит теперь над всей Араратской долиной. Обезвреживая бандитов, хулиганов, казнокрадов, он помогает и строителю, и ученому, и виноградарю.

...Летит машина навстречу ночи. По сторонам безмолвно застыли высокие тополя. Давно остался позади Ереван. А дорога еще длинная. До села, где произошло убийство, не менее ста двадцати километров. Хачик Багдасарович там не раз бывал. Да вряд ли в Армении сыщется место, куда бы не забрасывала Абрамяна его беспокойная профессия.

Вначале Абрамян ездил, конечно, не на автомобиле — на маленьком, невзрачном коне по кличке Байкал. Пришел он в милицию в двадцать восьмом году. Был он тогда молод, горяч, полон благородного негодования к «паразитам» и не имел ни малейшего понятия, как с этими паразитами бороться.

Он думал: дадут ему лихого коня, шашку да наган и пошлют вместе с такими же отчаянными молодцами-комсомольцами рубить головы бандитам и прочей «контре». Ему действительно сразу дали коня и наган. Только конь оказался заурядной клячей, а наган долгое время болтался на боку без всякого применения. В операции Хачика не брали. Занимался он самой обыкновенной работой: переписывал бумаги, ездил с пакетами, иной раз ставили его у дверей КПЗ, где содержались преступники.

Лишь когда он малость пообтерся, когда голова немного поостыла, когда он научился сдерживать себя, ему сказали:

— Вот теперь, пожалуй, можно и на операции.

Его боевым крещением был бой с бандой, орудовавшей неподалеку от границы. Укрывшись в глухих горах, бандиты время от времени спускались в долину, и тогда рекой лилась кровь. Они грабили, убивали, не щадили ни женщин, ни детей.

Однажды — это было ранней весной — бандитов выследили. Тотчас же был снаряжен конный отряд: двенадцать милиционеров и двадцать пограничников. Задача — найти банду и разбить ее. Среди всадников был и вихрастый парень, которого никто в отряде по фамилии не называл, все звали просто Хачиком.

Несмотря на молодость, Хачик в бою показал себя молодцом. Он не то чтобы не трусил — в первый раз любому бывает страшновато, — но он больше всего боялся, как бы товарищи не посчитали его трусом. Бой был горячий, продолжался трое суток. Вместе с другими Хачик стрелял, менял позиции. Правда, стрелял он тогда плоховато, и вряд ли кто из бандитов пострадал от него.

Когда у бандитов кончились патроны, когда пограничники здорово потрепали их, бандиты подняли руки. Хачик знал, что лежачего не бьют. Но у него чесались руки, и он еле сдержал себя, чтобы не помахать клинком над паршивыми головами.

После этого боя Хачика перевели в уголовный розыск. И тогда начались горячие денечки. Жизнь его проходила в седле. Со своим конным отрядом, в котором он был рядовым бойцом, Абрамян носился из района в район, гонялся за бандитами, которых в ту пору было еще много, особенно в пограничной зоне.

Трудно ли приходилось? Конечно, нелегко. Иной раз так уставал, что засыпал на ходу и падал с коня. Но никогда не ныл. Ему нравилась походная кочевая жизнь, еще нравилась куртка-кожанка и буденовка, в которых он тогда щеголял и в которых чувствовал себя настоящим конармейцем. А ведь в те годы, когда еще не остыло горячее дыхание недавней гражданской войны, боец-буденновец был настоящим идеалом для таких вот вихрастых комсомольцев, как Абрамян. Они буквально бредили подвигами буденновцев, огорчались, что поздно родились.

Хачик часто ловил на себе восхищенные взгляды друзей. Они откровенно завидовали ему. Иной раз замечал он, что и девчонки смотрят на него по-особенному. Но в ту пору он не интересовался девчонками, пусть этим занимаются маменькины сынки и гимназисты.

Было не только трудно, но и опасно. Опасность всегда жила рядом, а подчас жизнь его висела буквально на волоске, как в том случае, который и сейчас, спустя много лет, не изгладился из памяти.

Случилось это в тридцатом году. В селе Старый Башкент кулацкая банда зверски расправилась с советскими активистами, убила прокурора и председателя райпотребсоюза. На розыски убийц выехал Абрамян с тремя милиционерами. По дороге они встретили группу мужчин, по виду крестьян. В действительности же это были те самые кулацкие бандиты. Один из милиционеров узнал среди «крестьян» своего односельчанина, который, по его сведениям, был связан с бандитами. Но струсил и промолчал.

Мило поговорив с «крестьянами», милиционеры проехали в село, к месту преступления. Там им сказали, что убийцы недавно ушли той самой дорогой, по которой приехали милиционеры. Абрамяну и в голову не пришло, что они час назад беседовали с преступниками. И вот эта беспечность, трусость товарища чуть не стоили жизни и Абрамяну и другим милиционерам.

На обратном пути милицейский наряд совершенно неожиданно наткнулся на засаду. Хорошо, что бандиты оказались неважными стрелками, иначе Хачику не сносить бы головы.

Но нет худа без добра. Случай тот многому научил Абрамяна. Он понял, что в его работе надо полагаться не только на храбрость, нужно много думать, уметь анализировать и оценивать незначительные на первый взгляд факты, не быть слишком доверчивым...

Летит по дороге машина, в свете фар проносятся мимо километровые столбы. А перед мысленным, взором Абрамяна проносятся годы его работы в милиции. Вспоминаются лица людей, с которыми судьба сталкивала его. Нет, не лица преступников. Они почему-то плохо держатся в памяти. Память сохраняет лишь хорошее: лица тех, кто приходил ему на помощь, — простые и всегда озабоченные лица горожан и сельских жителей, мужчин и женщин, стариков, комсомольцев и ребятишек.

В праздники, 7 ноября и 1 Мая, идя на площадь, Хачик Багдасарович надевает парадный мундир. И встречные, увидев немолодого милицейского полковника, грудь которого сплошь увешана орденами и медалями, не скрывают своего восхищения.

Абрамяну тогда бывает чуточку неловко. Ведь в сущности все, чего он достиг и что увенчано многими наградами, в том числе и орденом Ленина, достигнуто благодаря помощи, искренней и бескорыстной, тех самых людей, которые с благоговением смотрят на его ордена. В одиночку, без поддержки людей, среди которых Абрамян живет, он не сумел бы раскрыть ни одного преступления. Для него слова «Сила милиции — в поддержке народа» не примелькавшийся лозунг. Это жизнь.

Ну, вот хотя бы тот, последний случай, когда Абрамяну удалось схватить преступников, похитивших из склада Ленинаканского универмага целый грузовик тканей стоимостью 75 тысяч рублей.

Как-то утром в ящике для почты Абрамян обнаружил записку, адресованную «лично старшему начальнику милиции». Автор записки, не назвав себя, сообщал адрес и фамилии преступников.

Абрамян с группой сотрудников выехали по указанному адресу. Все оказалось так, как говорилось в записке. Грабители не успели даже разгрузить машину, и на ней похищенный товар был доставлен из Еревана обратно в Ленинакан. Работники универмага были удивлены и обрадованы, что так быстро удалось обнаружить пропажу. Авторитет милиции в их глазах поднялся несказанно.

«А что могла бы сделать милиция, если бы не было у нее таких помощников, как тот неизвестный автор записки?» — подумал Абрамян.

...Из задумчивости Хачика Багдасаровича вывел голос Смагоедина.

— Товарищ полковник, встречная машина.

Действительно, далеко впереди то появлялись, то пропадали две светлые точки. Они постепенно увеличивались, и вскоре можно было определить, что это мерцали фары легковой автомашины.

Абрамян хорошо знал повадки бандитов: совершив где-либо в глубинке преступление, они охотнее всего спешили в большой город, где, по их убеждению, легче замести следы.

Хачик Багдасарович взглянул на часы. Было без пяти три. С момента преступления прошло около двух часов. Полковник прикинул: сколько за два часа можно проехать? Километров сто — сто двадцать. От места, где они сейчас ехали, до села — около ста. Сходится! Но это если не особенно спешить. А к чему преступникам торопиться? Ведь они уверены, что никто из их жертв не остался в живых. А мертвые безопасны. В лучшем случае об убийстве станет известно в селе утром, а скорее всего днем. Значит, времени, чтобы уйти, с избытком. Можно даже ехать медленно, чтобы въехать в город на рассвете, с другими машинами. Иначе можно обратить на себя внимание. А это нежелательно.

Полковник ставил себя на место преступников.

Бандиты не знали, что хозяин дома остался жив. Он был лишь оглушен ударом и вскоре после ухода преступников поднял тревогу.

— Проверим, — сказал Абрамян и, обращаясь к водителю, распорядился: — Ставь машину поперек дороги.

Шофер развернул машину, потушил фары. Офицеры молча вышли, достали пистолеты.

Прошло несколько минут, и встречная машина вынырнула из-за поворота, ослепив их светом фар. Это была «Победа». Абрамян вышел на середину дороги и поднял руку. Шофер сразу затормозил.

«Нет, это не бандиты, — промелькнуло в голове полковника. — Они, пожалуй, не остановились бы». Но минуту спустя он убедился в обратном.

Шофер «Победы», как догадался Абрамян, не рассмотрел, что перед ним человек в милицейской форме, и принял его за шофера, у которого случилась какая-то поломка, и вот он средь ночи «голосует».

— Что там у тебя, приятель? — спросил шофер хриплым голосом.

Тогда Абрамян подошел ближе, осветив машину карманным фонариком. В ней кроме шофера сидели пять молодых парней. Увидев перед собой милиционера, они на какое-то мгновение растерялись, и по их лицам пробежал страх. Заметив это, Абрамян понял: они!

Полковник не сомневался, что преступники вооружены огнестрельным оружием. Надо действовать осторожно.

— Вы превысили скорость. Прошу не делать этого. Ночью недалеко до греха. Можете сделать сальто в кювет.

Вежливый тон обманул бандитов. Они заулыбались, стали шутить, извиняться, выражать готовность сейчас же уплатить штраф. Шофер включил внутренний свет, закурил:

— Да мы вовсе не хотим в кювет, товарищ автоинспектор. Мы спешим в теплые кроватки к своим девчонкам.

Мысль у Абрамяна работала четко. Важно опередить бандитов, не выпустить их из машины. Они там сидят друг на друге, и это хорошо: движения их скованы. У полковника преимущество: ему никто не мешает. Если это преимущество помножить на внезапность...

Он с быстротой и ловкостью барса лег на капот «Победы», выхватил из кармана пистолет:

— Не двигаться! Сидеть смирно! Буду стрелять без предупреждения!

Все это происходит так неожиданно для сидящих в машине, что на них находит какое-то оцепенение. Они завороженно смотрят на пистолет в руке офицера.

Драгоценные секунды выиграны. Преимущество пока на стороне Абрамяна. Первым приходит в себя водитель.

— Товарищ полковник, вы не за тех нас принимаете, — хрипло говорит он. — Что мы такого сделали?

И рука его тянется к ключу зажигания.

— Руки на затылок! — отрывисто командует Абрамян и для убедительности наводит пистолет на шофера. — Вот так-то будет лучше. Учтите, не промахнусь... Сейчас приедет опергруппа, тогда мы и выясним, те вы или не те.

Абрамяну ясно, что втроем они вряд ли справятся с бандитами. Оперативная же группа, как на грех, задерживается. Он уже мысленно ругает себя за то, что поспешил и выехал, не дождавшись остальных.

Не поворачивая головы, подзывает Смагоедина и говорит ему:

— А ну, поторопи опергруппу.

Тот недоуменно смотрит на своего начальника и молчит. Абрамян понимает, о чем думает Смагоедин: он боится оставлять полковника один на один с шестью преступниками.

— Не теряй времени, Смагоедин!

Хачик Багдасарович слышит, как тот подбегает к машине, как резко хлопает дверца, как начинает стучать мотор, как шуршат шины. Постепенно шум машины удаляется, а затем и вовсе пропадает. Уехал!

Бандиты, видя, что Абрамян остался один, воспрянули духом. В их глазах вспыхивают отчаянные огоньки. Но полковник спокоен. Он смотрит в глаза каждому из них с такой решимостью, что те сидят, как парализованные. Шестеро против одного... Но у этого одного такая железная воля, что она подавляет шесть этих маленьких, преступных душонок.

Глядя на окаменевшие лица преступников, офицер вспоминает сына Георгия и дочку Мариэту. Когда они были маленькими, пошел он с ними однажды в зоопарк. Попали как раз в обед, служители кормили зверей. Удаву в клетку пустили кролика. Тот сидел пушистым комком без движения, покорно ждал. А удав приближался. «Папка, почему он не убежит?!» — волновались дети. Он тогда не ответил, поспешил увести их от этого зрелища, от которого и у взрослых мурашки по спине. Любопытно, что сказали бы сейчас уже выросшие Георгий и Мариэта, увидев лица бандитов?

Преступники — не безобидные кролики, а звери вооруженные, беспощадные. Им вроде бы терять нечего. А сидят как миленькие, хотя он не удав и в его руке всего один пистолет. Трусливые шакалы, вот кто они! Ведь если бы все разом кинулись, он успел бы в лучшем случае уложить троих, остальные его убили бы, сумели уйти. Но для этого нужны смелость, самоотверженность, готовность пожертвовать собой ради других. Бандитам такие вещи неизвестны, у них каждый за себя, за свою шкуру дрожит. Русская пословица правильно подметила основное качество таких людишек: «Молодец против овец, а против молодца — сам овца»...

Так проходит пять, деся