Русские патриархи 1589–1700 гг. (fb2)


Использовать online-читалку "Книгочей 0.2" (Не работает в Internet Explorer)


Настройки текста:


Русские патриархи1589–1700 гг

Предисловие

Много лет назад, приступая к изучению жизни, деяний и личностей патриархов Московских и всея Руси, я полагал свою задачу сравнительно легко осуществимой. В самом деле: заглянув в приложенную к тексту краткую библиографию, вы убедитесь, что каждому архипастырю были посвящены специальные труды, а публикации охватили почти все важнейшие исторические источники о самих патриархах и их эпохе.

Тем не менее задача оказалась труднейшей из всех, с какими мне когда–либо приходилось сталкиваться. Первые же шаги исследования показали, что на старую литературу, даже самую солидную, опираться нельзя. Результаты исследования источников с удивительным упорством противоречили тому, что было известно о таком крупнейшем событии, как основание Московской патриархии в конце XVI в., не говоря уже о событиях жизни и тем более оценке мотивов деятельности первого патриарха Иова.

В дальнейшем все, начиная с исторической обстановки в России и за ее пределами и кончая деяниями московских архипастырей, приходилось анализировать по первоисточникам. Тем более что ряд сочинений, без тени сомнений приписанных русским патриархам (скажем, воззвания Гермогена к патриотическим ополчениям), никогда не был ими написан — и, напротив, важнейшим словам и мыслям предстоятелей Русской православной церкви не придавалось истинного значения (если даже сами памятники были известны).

В этой книге вы прочтете о духовных пастырях Руси, каждый из которых был и человеком государственным. По зову совести, в силу своего характера, обстоятельств и призвания патриархи оказывались на острие всех противоречий в жизни России — и внутренних, и внешних. На долю первых патриархов Московских и всея Руси выпали трагические испытания Великого разорения и Смуты — гражданской войны и интервенции начала XVII в. Их преемников ждало «бунташное столетие» мощных народных восстаний, тяжких войн, стремительных жизненных перемен, укрепления и огромного расширения государства, превратившегося в могучую мировую державу.

Читая книгу, вы не только узнаете тайные обстоятельства истории Русской церкви и государства. Вы увидите, что многое в ней прямо противоречит тому, что вы когда–либо читали об этом ранее. Привычные для большинства из нас представления об архипастырях Русской православной церкви частично объясняются живучестью исторических легенд, а более всего тем, что фигуры предстоятелей Церкви оказались вырваны из реальной исторической среды. Патриарх — первое духовное лицо государства, церковный руководитель, политик, мыслитель, писатель и оратор. Эти стороны личности человека, вместе с чертами характера и взаимоотношениями с царями и вельможами, друзьями и врагами, на мой взгляд, лишь в своем единстве составляют истину, которую мы ищем в истории. Как бы то ни было, история — это человек, творящий ее и ведомый ею.

Задачей моей было, используя весь арсенал методов и средств исторической науки, добыть в море источников достоверные сведения и восстановить истинную картину событий, в которых проявились черты личности героя: не только каков сам по себе был глава Русской православной церкви, а в каких условиях и, если возможно узнать, руководствуясь какими мотивами он жил и действовал.

Знакомство с одиннадцатью патриархами Московскими и всея Руси досинодального периода в первую очередь — ценный личностный опыт. В то же время каждый из них синтезирует в себе суть важнейших церковных, государственных и культурных процессов в непрерывно менявшейся и стремительно развивавшейся стране. Россия при каждом из патриархов была иная, но всегда — мало напоминающая ту косную и патриархальную, темную Московию, чей образ навязан нам легендой о Петре Великом, который якобы по необходимости с помощью дубины «просветил» дикую страну светом с Запада (нанеся при этом жестокий удар по национальной экономике и культуре), а Русскую православную церковь самыми варварскими мерами превратил в департамент военно–полицейского государства, желая сделать ее служанкой полицейского ведомства.

Драма истории ярко проявилась в том, что Русская православная церковь, достигшая наибольшего расцвета, могущества, блеска и богатства в период патриаршества, в то же самое время шаг за шагом, от патриарха к патриарху, независимо от взглядов, положения и характера каждого из архипастырей неуклонно шла ко все более прочному слиянию с государством. Разумеется, речь шла о Российском православном самодержавном царстве — формуле новой великой державы, принятой на высшем государственном уровне при патриархе Иоакиме и царе Федоре Алексеевиче, в которой православие было нераздельно слито с самодержавием.

Обеспечивая стремительно растущей державе моральное право на расширение «до концев Вселенной», воплощая в сознании россиян идею уподобления родной страны земному царству Христа, Церковь, однако, даже в лице своих архипастырей замечала опасность слияния с государством, углубления зависимости от него. Бурные, доходящие иногда до прямого разрыва конфликты между высшими светскими и духовными властями показывают, что о гармонии «двух мечей», о которой говорил Никон, на деле не было и речи.

Источником реальной власти патриарха все более явно становился государь. Даже Раскол и борьба со староверами стали делом «меча» светского, тогда как «меч» духовный превращался в указку или — в самом сильном случае — в розгу для тех, кто согласен был ее принять. Лишь светская власть могла прислать «караул», чтобы патриарх имел возможность вразумить, например, какого–нибудь опасного мыслителя, утверждающего, что всякий грамотный человек имеет право «рассуждать».

Безобразие и беззаконие, завершившие блистательный патриарший период, не могли быть естественным следствием развития Русской церкви, но история патриархов сделала их возможными.

* * *

Очень осторожно и с оговорками адаптируя цитаты и приводя для пытливых лишь важнейшие ссылки, считаю необходимым сопроводить свой рассказ подборками наиболее ценных и интересных источников. Литературное наследие патриархов раскрывает внутренний мир и драму пастыря мятущегося стада. Указы и грамоты непосредственно отражают деяния, намерения и отношения патриарха с паствой, архиереями и государством.

Андрей Богданов, доктор исторических наук, член–корреспондент Российской академии естественных наук Москва, 1990–1997 г.

Том 1

Учреждение патриаршества и патриарх Иов

Рождение идеи

Историческая необходимость учреждения в России патриаршества должна была реализоваться в конкретных событиях, имеющих свое объяснение. Вернее, целый ряд обстоятельств должен был прийти в определенное сочетание, чтобы во Вселенской православной церкви возникла пятая по счету и первая по значению патриаршая кафедра. Вникнув в эти обстоятельства, мы, возможно, обнаружим и тайные пружины исторического действа.

Немало времени прошло после венчания великого князя московского царским венцом, десятилетие сменялось новым десятилетием, но Русская православная церковь продолжала безропотно удовлетворяться тем, что во главе ее стоял митрополит — номинально один из великого множества митрополитов, над которыми высились фигуры четырех патриархов: Константинопольского, Александрийского, Иерусалимского и Антиохийского, — живших во владениях Османской империи.

Восточная политика Ивана Грозного сменилась западной, война с Великим княжеством Литовским, а затем и с объединенным Польско–Литовским государством (Речью Посполитой) обостряла борьбу православия и католичества на обширнейших спорных территориях — и иезуиты оправдывали свою миссию передового отряда папской идеи тем, что глава Русской православной церкви зависим от раба султанова — Константинопольского патриарха. Еще труднее приходилось православному духовенству на территориях Речи Посполитой — Украины, Белоруссии, отчасти Литвы — ведь киевский митрополит не только номинально, но и фактически подчинялся Константинополю! Однако годы шли, а в православии ничего не менялось.

Легко предположить что Ивану Грозному, ввергшему страну в Великое разорение, страшившемуся и периодически вырезавшему даже ближайших сторонников, была глубоко чужда мысль об укреплении авторитета московского первосвященника (он менял и изводил московских митрополитов примерно так же, как и своих жен). Но вот Грозный царь умер.

31 мая 1584 г. на московский престол был венчан Федор Иоаннович. Константинопольскому патриарху на помин души усопшего царя было отправлено 1000 рублей милостыни. Богатые дары были посланы и главам других православных церквей, греческих и славянских, по старшинству: Иерусалимскому патриарху — 900 рублей поминальных и 82 рубля за здравие нового царя и царицы и т. д. Московское правительство не забыло своей милостыней и знаменитые православные монастыри — но его посланники нигде ни словом, ни намеком не обмолвились о желании устроить в Москве патриарший престол. Все шло как прежде.

И вдруг в 1586 г. оказалось, что мысль об учреждении в России патриаршества чрезвычайно занимает московские власти, светские и церковные, начиная с царя Федора Иоанновича и митрополита Дионисия. Крупнейшие светские и церковные историки (включая С. М. Соловьева, митрополита Московского и Коломенского Макария, профессора Московской духовной академии Н. Ф. Каптерева) описывают эти события единодушно, не вдаваясь, впрочем, в их подоплеку и смешивая в своих рассказах два совершенно разных источника: статейный список Посольского приказа, документально фиксировавший происходившее в 1586 г. [1], и историко–публицистическое сказание, составленное уже после учреждения в России патриаршества, в условиях безраздельного правления Бориса Годунова [2].

Статейный список повествует, что антиохийский патриарх Иоаким, прошествовав через Галицию и устроив там церковное братство, появился на западном рубеже России, в Смоленске, и обратился к государю Федору Иоанновичу с просьбой о разрешении посетить Москву. Это был первый патриарх, посещающий Россию, хотя после падения Константинополя сюда во множестве приезжали за милостыней восточные митрополиты, архиепископы и иные духовные лица. Неудивительно, что московское правительство назначило Иоакиму целых три почетных встречи: в Можайске, в селе Мамонове под Москвой и на Драгомилове при въезде в столицу.

Патриарха и его свиту поселили (как увидим, не случайно) в обширном доме боярина Ф. В. Шереметева на Никольском перекрестке и изобильно снабдили всем необходимым. Что особенно приметно, патриарх очень быстро получил аудиенцию у государя. 17 июня Иоаким въехал в Москву, а 25–го всесильный посольский дьяк Андрей Яковлевич Щелкалов уже ждал на крыльце царских палат митрополичьи сани, доставившие патриарха в Кремль.

Торжественно встреченный придворными Иоаким был проведен в Золотую палату и предстал перед троном московского государя, окруженного блестящей свитой бояр и окольничих. Федор Иоаннович в полном царском облачении сошел с трона навстречу гостю на целую сажень [3], принял от него благословение и спросил о здоровье, затем взял верительную грамоту от имени Константинопольского патриарха Феолипта (которой Иоаким предусмотрительно запасся) и дары — частицы святых мощей. Наконец, Федор Иоаннович пригласил гостя на обед, но прежде послал его в Успенский собор, где собирался служить литургию Дионисий, митрополит Московский и всея Руси.

Патриарх прошествовал в собор через южные двери, встреченный митрополичьим боярином, дворецким и ключарем. Сам митрополит недвижимо стоял посреди собора на своем специально устроенном месте, окруженный пышной свитой российского духовенства в расшитых жемчугом ризах.

Контраст между роскошными одеяниями россиян и облачениями оскудевших греков был разителен. Когда Иоаким приложился к иконам и направился к митрополичьему месту, Дионисий вышел навстречу ему на одну сажень — не более, чем государь, — и первым (!) благословил патриарха. Иоаким было «поговорил слегка, что пригоже было митрополиту от него благословение принять наперед, да и перестал о том», сломленный очевидным неравенством богатства и могущества московского первосвятителя и восточного искателя милостыни. Уже безропотно Антиохийский патриарх занял отведенное ему почетное место в соборе по правую сторону, у заднего столпа, и простоял там всю литургию, которую служил митрополит Дионисий.

Демонстрация российского духовенства толкуется всеми историками в том смысле, что Дионисий и его приближенные (то ли по своей воле, как считает С. М. Соловьев, то ли «по соизволению государя и его советников», как думает Макарий) решили подчеркнуть несообразность действительного и номинального значений Московского митрополита и восточных патриархов. В свою очередь, у царя Федора Иоанновича незамедлительно возникла мысль учредить патриаршество московское: «помысля» об этом со своей супругой царицей Ириной, посоветовавшись с боярами, государь дал соответствующее поручение патриарху Иоакиму.

Исследователи оставили без внимания тот факт, что о демонстрации митрополита Дионисия и предложении царя Федора рассказывают разные источники. Статейный список, зафиксировавший казус в Успенском соборе, ни словом не упоминает о стремлении светских властей иметь в Москве патриарха. В документе лишь отмечено, что 1 июля Иоаким испросил у государя разрешение посетить Чудов монастырь в Кремле (резиденцию митрополита) и Троице–Сергиев монастырь; 4 и 8 июля патриарх был с честью принят в каждом и получил подарки от монастырских властей.

17 июля Иоаким удостоился прощальной аудиенции у Федора Иоанновича, принял богатые дары и 11 августа выехал из Москвы в Чернигов, а оттуда за границу. Вместе с ним была отправлена щедрая милостыня и другим патриархам. Сопровождавший этот груз подьячий Михаил Огарков имел с собой грамоты к Константинопольскому патриарху Феолипту и Александрийскому Сильвестру, тексты которых приведены в статейном списке; в них также ничего не говорится об идее учреждения Московской патриархии.

Со временем мы разрешим эту загадку, а пока обратимся к историко–публицистическому сказанию, не упоминающему о митрополите Дионисии, зато красочно описывающему «помысел» царя Федора Иоанновича. Это весьма серьезное официозное сочинение, автор которого пользовался документами Посольского приказа (в частности, статейными списками) и, что особенно важно, поддержкой властей (если не прямыми указаниями Годунова). Вполне возможно и даже вероятно, что сказание восходит к канцелярии первого русского патриарха Иова, ибо автор приводит сведения и характеристики, недоступные и недопустимые для простого смертного.

Согласно сказанию, царь Федор Иоаннович поведал Боярской думе пришедший ему в голову и уже обсужденный с царицей Ириной замысел устроить в Москве патриарший престол. Ложная деликатность не позволила историкам усомниться в том, что хорошо разработанный замысел принадлежал слабоумному монарху, и задаться вопросом о его истинном авторе. Впрочем, упоминание о совете с Ириной Федоровной, всегда (а в тот момент в особенности) склонной следовать указаниям своего брата Бориса Годунова, отвечает на этот вопрос достаточно ясно.

Вполне возможно, что от Федора Иоанновича требовалось только согласие с основной мыслью, а доклад от его лица в Боярской думе делало доверенное лицо: такое случалось настолько часто, что вошло в традицию. Это тем более вероятно, что «царская речь» была замечательно красноречива, что в высшей мере отличало Годунова и было совершенно не свойственно его зятю. Конечно, риторические красоты могли быть привнесены автором сказания, но логика речи, как увидим, соответствует действительным обстоятельствам. К счастью, мы можем не только предполагать, что автором замысла был Борис Годунов, но и доказать это.

Что же услышали церковные иерархи, бояре, окольничие, думные дворяне и дьяки на заседании Думы в конце июня — начале июля 1586 г.? Что первоначально митрополиты Киевские, Владимирские, Московские и всея Руси поставлялись «от патриархов Царяградских и Вселенских. Потом… начали поставляться особо митрополиты в Московском государстве, по приговору и по избранию прародителей наших и всего освященного собора, от архиепископов и епископов Российского царства, даже и до нашего царствия .

То есть изменения на протяжении столетий происходили в пользу самостоятельности Русской православной церкви. Восточные патриархии между тем приходили в запустение. К настоящему времени «по воле Божией, в наказание наше, восточные патриархи и прочие святители только имя святителей носят, власти же едва ли не всякой лишены; наша же страна, благодатию Божиею, во многорасширение приходит».

«Ныне, — продолжал оратор, — по великой и неизреченной своей милости, Бог даровал нам видеть пришествие к себе великого патриарха Антиохийскаго: и мы возсылаем за сие славу Господу. А нам бы испросить еще у Него милости, дабы устроил в нашем государстве Московском российскаго патриарха, и посоветовать бы о том с святейшим патриархом Иоакимом, и приказать бы с ним о благословении патриаршества Московскаго ко всем патриархам .

Отметим, что, заботясь о «преуспеянии вере Христовой», оратор отнюдь не предполагал просить Иоакима немедля благословить патриарха Московского. Конюший боярин Борис Федорович Годунов, тотчас посланный на подворье Антиохийского патриарха и, как отмечено в сказании, слово в слово передавший ему «царскую речь», ни в коем случае не торопил Иоакима.

«Ты бы о том посоветовал с святейшим Вселенским патриархом (Константинопольским. — А. Б.), а пресвятейший бы патриарх посоветовал о таком великом деле со всеми вами, патриархи… и со архиепископы, и епископы, и со архимандриты, и со игумены, и со всем освященным собором; да и во Святую бы гору (на Афон. — А. Б.) и в Синайскую о том обослалися, чтобы дал Бог, такое великое дело в нашем Российском государстве устроилося, — а помысля бы о том, нам объявили, как тому делу пригоже состояться».

Как повествует сказание, патриарх Иоаким придерживался точно такой же позиции: что в Москве «пригоже» быть патриарху, однако столь великого дела невозможно совершить без совещания с другими патриархами и властями восточной церкви. Гость обещал, что вскоре организует такие совещания.

С этим ответом Борис Годунов вернулся к государю, который получил от Боярской думы полное одобрение «своего» замысла — с единственной оговоркой: устраивать в Москве патриарший престол следует с согласия всей восточной церкви, «да не скажут пишущие на святую нашу веру латыны и прочие еретики, что в Москве патриарший престол устроился одною царскою властию».

«Все это происходило, — пишет знаменитый историк церкви митрополит Макарий, — во дни митрополита Дионисия, когда Иов был только архиепископом Ростовским; следовательно, совершенно произвольно известное мнение, будто собственно Борис Годунов задумал учредить патриаршество в России, чтобы возвесть в этот сан своего любимца, митрополита Иова, и тем еще более привлечь его к себе для своих честолюбивых целей».

Но какую роль играл в описанных событиях митрополит Дионисий? Согласно статейному списку, он занял по отношению к прибывшему в Москву патриарху Иоакиму жестко–конфликтную позицию. Он отказался от приема гостя, даже когда того принял царь Федор Иоаннович. Попытка свести двух иерархов в Успенском соборе, где Дионисий должен был служить литургию, привела к жестокому унижению Иоакима. Даже Чудов монастырь патриарх посетил с разрешения государя, а не по приглашению митрополита, демонстративно уклонившегося от встречи Иоакима в своей монастырской резиденции!

С. М. Соловьев утверждает, что «именно прибытие патриарха Иоакима в Москву и это (в Успенском соборе. — А. Б.) столкновение его с митрополитом Дионисием… побудили к решительному шагу» царя Федора Иоанновича. Возможно, это и так. Но если речь шла, как считает выдающийся историк, о демонстрации «несообразности отношений московского митрополита к патриархам», то русские светские и духовные власти, движимые одним «побуждением», должны были бы действовать заодно.

Между тем, согласно обоим нашим источникам, митрополит Дионисий не принимает никакого участия в решении вопроса об учреждении Московской патриархии. Согласно сказанию, царь советуется в таком важном вопросе не с митрополитом, а с супругой, замысел обсуждается боярами в отсутствие Дионисия и не духовные лица, а Борис Годунов ведут переговоры с Иоакимом. При этом все участники обсуждения настойчиво подчеркивают необходимость перенести окончательное решение вопроса на будущее, когда устройство патриаршего престола в Москве получит одобрение православного Востока.

Через два года, когда Дионисия уже не будет на митрополии, об этой необходимости (по крайней мере в официальных кругах) никто и не вспомнит! Первого патриарха Московского и всея Руси благословит один–единственный оказавшийся под рукой восточный патриарх. А в 1586 г. события идут мимо Дионисия и явно не в его пользу, да и сам митрополит Московский отнюдь не проявляет стремления получить благословение от заезжего грека, с которым ведет переговоры лично Борис Федорович Годунов.

Дворцовая смута

Именно в это время происходит ожесточенная борьба за власть, замечательно отраженная А. К. Толстым в драме «Царь Федор Иоаннович». Противостоящий Годуновым могущественный клан князей Шуйских при поддержке митрополита Дионисия и епископа Крутицкого Варлаама, а также верхов московского посада обращается к царю Федору Иоанновичу с челобитьем о разводе с бездетной царицей Ириной и новом браке «чадородия ради».

Речь идет о продолжении династии Рюриковичей, но вместе с тем и о власти Бориса Годунова во дворце. Прецедент был: еще живы были свидетели развода великого князя Василия III с бездетной Соломонией Сабуровой, состоявшей в родстве с Годуновыми. Разумеется, хитроумный потомок ордынского мурзы, выросший при дворе кровожадного и подозрительного царя, бывший опричник Годунов основывал свое влияние не только на власти сестры Ирины над слабовольным и слабоумным царем Федором Иоанновичем.

Царский шурин уже успел присвоить себе ликвидированное некогда Грозным звание конюшего боярина — старшего в Думе. Из 13 человек, пожалованных новым царем в бояре, 8 принадлежали к годуновской группировке. Бориса отличали невероятная изворотливость человека, сумевшего выжить среди резни и пробиться наверх, оставаясь в тени, а также умение находить неожиданных союзников. Но и аристократы Шуйские имели мощную позицию в Думе, а главное — могли использовать глубочайшую ненависть народа к наследию опричнины.

После того как 23 апреля 1586 г. скончался наиболее влиятельный в правительстве и популярный в народе земский боярин Никита Романович Юрьев, смертельная схватка между Годуновыми и Шуйскими стала неизбежной. Нанося удар по царице Ирине Федоровне, бояре, митрополит и их союзники были готовы на все, чтобы одновременно уничтожить царского шурина и его родственников. Борис Годунов понимал, что его противники не остановятся на изгнании из дворца Ирины. В жизни зятя Малюты Скуратова женщины играли слишком большую роль, чтобы он мог недооценить их поддержку и поступиться сестрой.

Дворцовые покои сохранили в тайне обстоятельства того, как Годунов с сестрой и сторонниками отражали натиск Шуйских и Дионисия с их духовными и светскими союзниками на царя Федора Иоанновича. Известно, что острый конфликт возник в начале мая. Но уже около 14 мая борьба выплеснулась на московские улицы. Горожане во главе с богатейшими купцами — гостями — буквально осадили Кремль, требуя развода государя с женой. Исход этого народного возмущения хорошо известен.

Бояре, возможно не без участия митрополита Дионисия, неожиданно помирились. Герой псковской обороны Иван Петрович Шуйский сам вышел в Грановитую палату, где ожидали ответа на свое челобитье «торговые многие люди», объявил об отсутствии гнева на Годунова и предложил народу разойтись. Тогда, по словам «Нового летописца», двое из купцов с горечью заявили: «Помирилися вы есте нашими головами, а вам, князь Иван Петрович, от Бориса пропасть, да и нам погинуть».

Скоро исполнилось это мрачное пророчество. Уже ночью купцы были схвачены. После страшных пыток семеро гостей были казнены в Москве «на Пожаре», многие горожане отправлены в тюрьмы и ссылки. Опричного опыта у Годунова и его подручных хватало! В довершение драматического эффекта позже — но далеко не сразу — «пропали» Иван Петрович Шуйский и его сторонники «в верхах». Но эффектность этой исторической сцены, замечательно использованная А. К. Толстым, не мешает нам поинтересоваться причинами столь странного развития событий.

Почему возмущенный народ безропотно оставил осаду Кремля и разошелся по домам, в которые уже ночью ворвались каратели? О чем договорились Шуйские с Годуновыми, какое соглашение благословил митрополит Дионисий, если все они не могли не понимать неизбежность окончательного расчета? Существует мнение, что бояре испугались размаха народного движения, перед лицом которого забыли свои распри. То есть Шуйские и их сторонники испугались движения, которое сами вызвали, которое, судя по поведению москвичей, находилось под их контролем, и сдали свои позиции, ничего не получив от Годунова взамен?

Так на чем же могло быть основано «примирение» во дворце в мае 1586 г.? Многочисленные источники упоминают о двух требованиях Шуйских, митрополита Дионисия, «вельмож царевой палаты, и гостей московских, и всех купецких людей»: царь Федор Иоаннович должен был развестись с царицей Ириной и убрать Годуновых. Очевидно, что–то было обещано недовольным, если представители «верхов» пошли на перемирие, а народ разошелся по домам. Весь опыт народных движений свидетельствует, что, если граждане столицы не терпели военного поражения, они всегда добивались незамедлительного наказания вызвавших их недовольство временщиков. Борис же Годунов, все его родственники и сторонники остались на своих местах. Иное дело, если обещан был развод с царицею, — это дело небыстрое, интимное…

Предположив, что Борис Годунов что–то пообещал — вероятнее всего не препятствовать новой женитьбе государя «царского ради чадородия», — посмотрим, как развивались события. С июня Борис Федорович стал неразлучен с представителями сильной и сплоченной романовской группы земских бояр: сыновей и родичей умершего Никиты Романовича Юрьева; на царских приемах он всегда появляется в их сопровождении. Попробуй упрекни его в симпатии к бывшим опричникам! Солидно укрепив свои позиции в Боярской думе, Борис Федорович не забыл и Церковь.

Приезд в Россию патриарха Иоакима был для Годунова подарком. Как бы ни вел себя митрополит Дионисий, светские власти чествовали Иоакима как высшего церковного иерарха. Нет нужды, что патриарх Антиохийский прибыл за милостыней (а учитывая активность агентов Годунова за границей, возможно, был приглашен) [4]. Важно, что его номинальный авторитет был выше, чем у нижестоящего по церковно–иерархической лестнице митрополита.

В этой связи следует вспомнить сообщение шведского агента в России Петра Петрея, что, когда «московские власти и простой народ приняли намерение отправить в монастырь великую княгиню» и даже выбрали на ее место определенную девицу (родственницу одного из знатнейших бояр, Ф. И. Мстиславского), Борис Годунов уговорил «патриарха» — и тот не разрешил царю Федору Иоанновичу развод [5]. Кого имел в виду Петрей, говоря о «патриархе»? Если митрополита Дионисия, то, по справедливому замечанию выдающегося советского историка А. А. Зимина, «позиция митрополита, очевидно, изложена неверно», хотя «основа рассказа весьма правдоподобна». Если же речь идет о патриархе Иоакиме, то внимание царя Федора Иоанновича и Бориса Годунова к его личности получает весьма убедительное объяснение.

В любом случае приезд патриарха помогал поставить Дионисия «на место». Поскольку митрополит Московский уклонялся от прямой встречи с Антиохийским патриархом, Иоакима послали в Успенский собор прямо с царской аудиенции. Вышел, как мы помним, конфуз: пользуясь распространенными в русском обществе еще со времен падения Константинополя представлениями, что «греки» потеряли истинное благочестие, тогда как русское благочестие есть высшее и совершеннейшее в целом мире, Дионисий публично выразил свое пренебрежение к патриарху и превосходство первосвятителя Московского. Следующий ход светских властей был достоин Годунова. Предложение об учреждении в Москве патриархии ясно и определенно свидетельствовало, что именно с саном патриарха связан высший авторитет в Православной церкви. Неудивительно, что именно царица Ирина Федоровна принимает участие в замысле основать в Москве патриарший престол, что привязанный к ней царь Федор Иоаннович поддерживает «помысел», а Борис Годунов энергично проводит переговоры с Иоакимом.

В этом отношении историко–публицистическое сказание вполне достоверно. После поставления Московским патриархом Иова, когда это сочинение создавалось, не было никакой необходимости придумывать события 1586 г., зато можно было описать их с должной похвалой царю Федору Иоанновичу, отметив благочестивые роли царицы Ирины и Бориса Годунова. Несколько неосторожной выглядит звучащая рефреном мысль о необходимости получить благословение всех властей православного Востока — однако, учитывая, что Иов в конце концов такое благословение получил, здесь трудно найти крамолу.

А в 1586 г. требовать немедленного поставления Московского патриарха было неразумно — ведь митрополитом был Дионисий. Годунов не пошел даже на то, чтобы официально обратиться к восточным патриархам, поэтому упоминания о желании иметь в Москве патриарха и нет в статейном списке. Посольский приказ контролировался после смерти Грозного могущественным административным дельцом А. Я. Щелкаловым — земским дьяком, который вместе с Н. Р. Юрьевым в 1584 г. «считали себя царями», ибо «по смерти царя захватили главное управление».

Годунов имел основания предполагать, что принадлежавший к земщине, но немало лет подряд обделывавший грязные делишки Ивана Грозного дьяк со временем станет его союзником. «Человек необыкновенно пронырливый, умный и злой», «отъявленный негодяй… тонкая и двуличная лиса… хитрейший скиф, который когда–либо жил на свете», — как отзывались о Щелка–лове иноземцы, со временем стал верным псом Бориса Годунова (и, разумеется, предал своего покровителя). Но зять Малюты пока еще не имел оснований петь дьяку дифирамбы типа: «Я не слыхал о таком человеке, я полагаю, что весь мир был бы для него мал. Этому человеку было бы прилично служить Александру Македонскому!»

Любимчики Грозного царя — опричник Годунов и земец Щелкалов — были еще противниками. В начале июля 1586 г., в разгар переговоров с Антиохийским патриархом, Борис Федорович даже получил в пожалование обширную и доходную волость Вага, управлявшуюся до того Щелкаловым. Неудивительно, что в статейном списке Посольского приказа со всеми подробностями было описано унижение креатуры Годунова в Успенском соборе!

Борис Годунов не ошибся, предпочтя действовать на православном Востоке через патриарха Иоакима, с которым установил взаимовыгодные отношения, а не через Посольский приказ. К тому же следовало учитывать, что широко объявленное в ходе борьбы с митрополитом Дионисием желание учредить в Москве патриаршество не могло быть реализовано прежде, чем удастся избавиться от самого Дионисия. Слишком скорый положительный ответ с Востока мог бы поставить Бориса и Ирину Федоровну в весьма щекотливое положение.

Иоаким, по–видимому, точно выполнил инструкции Годунова. Ровно через год изумленный Щелкалов услышал на допросе в Посольском приказе буквально следующие слова прибывшего из–за границы через Чернигов грека Николая:

«Отпустили его из Царяграда патриархи Цареградский и Антиохийский, а с ним послали к государю граматы об нем, бить челом государю о милостыне. Да наказали с ним словом патриархи Цареградский и Антиохийский: что приказывал им государь, чтоб патриарха учинить на Руси — и они, Цареградский и Антиохийский патриархи, соборовав, послали по Иерусалимскаго и по Александрийскаго патриархов, и велели им быть в Царьград, и о том деле соборовать хотят, что государь приказывал, и с собора хотят послать (в Москву. — А. Б.) патриарха Иерусалимскаго и с ним о том наказав, как соборовать и учинить патриарха».

К этому времени А. Я. Щелкалов был уже не опасен Борису Годунову, одержавшему решительную победу в борьбе за власть. Осенью 1586 г. были сведены со своих престолов митрополит Дионисий и епископ Варлаам; их сторонники среди духовенства также не избежали опалы. Московским митрополитом стал Иона, которого вскоре (в последних числах года) сменил близкий к Годунову Иов.

Опалы на бояр начались с Ф. В. Шереметева, владения которого были конфискованы. Не случайно приехавшего в Москву Иоакима поместили в бывшем доме Шереметева, определенно показывая, чьей козырной картой был Антиохийский патриарх! Один за другим были обвинены и сосланы Шуйские. Годунов не спешил с окончательным расчетом, но, казалось, помнил предсказание казненного им купца. 16 ноября 1588 г. Иван Петрович Шуйский был в ссылке задушен дымом; в 1589 г. был убит боярин и воевода Андрей Иванович Шуйский.

За Шуйскими последовало множество их сторонников: бояр, окольничих и думных дворян, а также детей боярских (младший дворянский чин) и купцов. Борис Годунов действовал решительно и безжалостно. По обвинению «в неправдах многих перед государем» подозрительных правителю «царских дворян, и служилых людей, и приказных, и гостей, и воинских людей… разослаша в Поморские городы, и в Сибирь, и на Волгу, и на Терек, и в Пермь Великую, в темницы и в пустые места».

Вспыхнувшие было по разным городам волнения были подавлены. Удовлетворенное политикой Годунова дворянство поддерживало правителя. Придворные спешили перейти на его сторону. С реализацией замысла иметь в Москве патриарха можно было не торопиться, но Годунов не оставил совсем эту мысль, пришедшую в пылу борьбы за власть.

Престол для Иова

События, связанные с поставлением первого Московского и всея Руси патриарха Иова, нашли отражение во множестве официальных и неофициальных источников, как русских, так и «греческих», то есть принадлежащих перу православных восточных архиереев. И хотя в каждом из сочинений и документов имеется определенная недосказанность и тенденциозность, вместе они позволяют рассказать о происходившем достаточно полно и достоверно.

Известие, полученное в столице от смоленского воеводы в июне 1588 г., было неожиданно для московского правительства. Сам Константинопольский патриарх Иеремия II вместе со своим другом, митрополитом Монемвасийским Иерофеем (известным историком), Елассонским архиепископом Арсением и значительной свитой прибыл в российские пределы и просил у государя позволения ехать в Москву. Легко представить себе, сколько вопросов возникло у Бориса Годунова и уже союзного ему посольского дьяка Андрея Щелкалова, знавших Константинопольского патриарха Феолипта и затруднявшихся определить, кем, собственно, является Иеремия.

К чести московского правительства нужно отметить, что оно быстро и верно отреагировало на полученные известия. Иеремии было отправлено царское приглашение пожаловать в Москву. Смоленскому воеводе было велено принимать приезжего «честно, точно так же, как митрополита нашего». Приставу Семену Пушечникову, который должен был сопровождать Иеремию со спутниками до столицы, приказывалось «честь к патриарху держать великую, такую же, как к нашему митрополиту».

В то же время пристав обязывался «разведать, каким обычаем патриарх к государю приехал, и ныне патриаршество Цареградское держит ли, и нет ли кого другого на этом месте?» Борис Годунов желал знать, «где Феолипт, бывший прежде патриархом? Кто из них двух, по возвращении Иеремии, будет патриаршествовать? И кроме его нужды, что едет за милостынею (о чем сообщалось в патриаршей грамоте царю Федору Иоанновичу. — А. Б.), есть ли с ним от всех патриархов, с соборного приговора, к государю приказ» (то есть решение о благословении создания Московской патриархии).

Властям на местах, которыми проезжал Константинопольский патриарх, дозволялось проявлять приличествующий случаю энтузиазм (что они и делали), но правительство встречало Иеремию прохладнее, чем Иоакима. Во–первых, его положение в православной церкви оставалось не вполне ясным. Во–вторых, Годунову не было нужды торжественными церемониями колоть глаза московскому первосвященнику — своему сотоварищу Иову.

После многолюдной встречи у ворот столицы Иеремия со спутниками был препровожден на подворье Рязанского архиепископа и устроен на житье со всеми почестями, под крепкой стражей. Вновь отдадим должное Годунову, который, несмотря на недостаток информации, как бы предвидел дальнейшее развитие событий. Похоже, что в голове бывшего опричника и будущего царя немедленно созрела вся будущая непростая комбинация.

Сразу по приезде Иеремия со спутниками был плотно изолирован. Никому не дозволялось ни приходить на рязанское подворье, ни выходить из него без специального разрешения — ни русским, ни иноземцам, включая живших в Москве православных с Востока. «И когда даже монахи патриаршие ходили на базар, — пишет митрополит Иерофей Монемвасийский, — то их сопровождали царские люди и стерегли их, пока те не возвращались домой». Приезжие были окружены доверенными людьми Годунова; охранявших подворье детей боярских правитель приказал подобрать «покрепчае».

Через неделю после прибытия патриарха в столицу ему была дана краткая аудиенция у государя, причем Федор Иоаннович на этот раз переступил навстречу приезжему всего на полсажени. Сразу за обменом дарами посольский дьяк А. Я. Щелкалов объявил, что по просьбе патриарха государь дозволяет ему переговорить с Борисом Федоровичем Годуновым.

Московский правитель бесцеремонно выдворил из Малой ответной палаты всех спутников Иеремии и прямо спросил патриарха: зачем он приехал в Москву, кто, собственно, ведает Константинопольской патриархией, где старый патриарх Феолипт и что сам Иеремия хочет сообщить государю. При разговоре присутствовали Щелкалов, дьяк Дружина Петелин и подьячий, который вел запись.

Очень скоро выяснилось, что Иеремии и в голову не приходило заботиться об учреждении патриаршего престола в Москве. Он много рассказывал о себе, как управлял Константинопольской патриархией и был оклеветан перед султаном, как Феолипт подкупил турецких пашей, обещая давать султану на две тысячи золотых в год больше. В результате султан велел быть патриархом Феолипту, а Иеремию сослал на Родос.

Однако честолюбивый Феолипт переоценил возможности пополнения патриаршей казны. На пятый год патриаршества Феолипт был отставлен султаном, турки разграбили патриарший двор, а из церкви сделали мечеть. Иеремия был возвращен из ссылки и получил распоряжение султана строить патриарший двор и церковь в другом месте Константинополя. Денег не было — и патриарх с разрешения султана отправился за подаянием.

В этой ли беседе, или сопоставив донесения приставленных к грекам осведомителей, но Борис Годунов со Щелкаловым уловили упорное нежелание Иеремии способствовать учреждению патриаршего престола в Москве — нежелание, свойственное вообще восточному духовенству, утратившему былое богатство и влияние и потому особенно рьяно отстаивавшему свое номинальное первенство в церковной иерархии.

Годунов не стал действовать в лоб. Укрепивший свое положение правитель располагал временем и средствами, чтобы вести правильную осаду Иеремии, запертого на подворье и окруженного доверенными людьми Бориса Федоровича. Иеремия, поддержанный своими спутниками и особенно Иерофеем Монемвасийским, продержался полгода. Возможно, он сопротивлялся бы и дольше, если бы не был побежден хитростью: на коварные уловки Годунов и Щелкалов были великие мастера!

Недели шли за неделями, московское правительство не обращало на Константинопольского патриарха никакого внимания, приставленные к Иеремии люди вели с ним ничего не значащие беседы. Между прочим, кто–то из них неофициально выразил пожелание, чтобы гость поставил на Москве патриарха. Иеремия отказал наотрез: самое большее в России можно поставить «архиепископа, какой в Ахриде». Да и от этого его отговорили спутники, указав, что автокефальная (самоуправляемая) Ахридская архиепископия была учреждена пятым Вселенским собором — и не одному патриарху, да еще приехавшему за милостыней, учреждать подобную в России.

Милостыню следовало еще получить — без нее невозможно было возвращаться в Константинополь, к разоренному храму и жадным турецким начальникам. Задерживаясь в России, Иеремия легко мог потерять патриарший престол, на который хватало претендентов. Он не жаловался на жизнь в Москве, роскошную для бедных греков, но все с большим сомнением смотрел в будущее. Его спутник архиепископ Арсений Елассонский решил остаться в России. Как–то и Иеремия прилюдно сказал Иерофею Монемвасийскому, что остался бы здесь патриархом, если бы русские захотели.

Иерофей отговаривал приятеля, но люди Годунова уже доложили о словах патриарха. И вот, пишет Иерофей, «русские придумали хитрую уловку и говорят: владыко, если бы ты захотел и остался здесь, мы имели бы тебя патриархом. И эти слова не царь сказал им и не кто–либо из бояр, а только те, которые стерегли их. И Иеремия неосмотрительно и неблагоразумно, ни с кем не посоветовавшись, отвечал: остаюсь! Такой имел нрав, что никогда не слушал ни от кого совета, даже от преданных ему людей, вследствие чего и сам терпел много, и Церковь в его дни», — грустно заключает Иерофей.

Митрополит Монемвасийский напрасно обвиняет в данном случае патриарха Константинопольского: Иеремия попался на крючок вовсе не по излишней доверчивости. Для всех было очевидно, сколь выгодно Российскому государству переманить к себе первого по значению Вселенского патриарха, перенести в Москву его престол. Даже в том случае, если бы в Константинополе на место Иеремии поставили другого патриарха, русская патриархия, опираясь на идею «пронесения» к ней всех святынь с Востока, могла бы претендовать на главное место во Вселенской православной церкви, соответствующее силе и славе Москвы.

Для внешней политики государства переход в Москву Константинопольского патриарха имел бы колоссальное значение. Не только Греция и Балканы, но православная Белоруссия и Украина подчинялись тогда Константинопольскому святителю: понадобилось еще сто лет, чтобы митрополит Киевский принял благословение от патриарха Московского. Но разоренная Грозным страна уже не имела сил для наступления на мусульман и освобождения своих братьев–православных; ее правители помышляли о собственной корысти, а не о защите православия от католической реакции, о надвигавшейся с Запада угрозе унии.

Но и изолированные в Москве греки не могли понять мотивов Годунова и предугадать его поведение. Между тем события развивались стремительно. После полугодового перерыва в статейном списке Посольского приказа появилась запись, что царь Федор Иоаннович, посоветовавшись с супругой и поговоря с боярами, объявил о необходимости учреждения в России патриаршества, но так, чтобы Константинопольский патриарх Иеремия не стал патриархом Московским!

«И мы о том прося у Бога милости помыслили, — говорилось от царского имени, — чтобы в нашем государстве учинити патриарха, кого Господь Бог благоволит: буде похочет быти в нашем государстве Цареградский патриарх Иеремия — и ему быти патриархом в начальном месте Владимире, а на Москве митрополиту по–прежнему; а не похочет Цареградский патриарх быти во Владимире — ино бы на Москве учинити патриарха из московскаго собору, кого Господь Бог благоволит».

Далее в статейном списке отмечено, что об учреждении патриаршего престола в Москве Борис Годунов говорил еще с патриархом Иоакимом, причем говорил «тайно». «Тайно» же Годунову было поручено переговорить сейчас с Иеремией — и потому в статейном списке речи Годунова к патриарху нет. Зато она передана в историко–публицистическом сказании, составленном явно не без участия Бориса Федоровича.

Годунов подчеркивал, что грекам было дано задание решить вопрос о патриаршем престоле в России соборно, и предлагал Иеремии «быти на патриаршестве в нашем государстве на престоле Владимирском и всея Великий России». Ответ Иеремии, зафиксированный и в статейном списке, и в сказании, свидетельствовал о том, что он очень хотел стать патриархом на Руси; он даже принял довод Годунова, что султан все равно уже разорил Константинопольское патриаршество.

От имени Иеремии было записано, что он якобы советовался с патриархами Сильвестром Александрийским, Нифонтом Иерусалимским, Иоакимом Антиохийским и со всем освященным собором восточных архиереев: «И советовав приговорили, что пригоже на Российском царстве патриаршеству быти и патриарха учинити». Эта явная ложь могла быть приписана Иеремии московскими властями, тем более что на самом деле патриарха Иерусалимского звали Софроний (1579—1608).

Однако то, что Иеремия согласился патриаршествовать в России, но отказался ехать во Владимир, известно достоверно. «Мне во Владимире быть невозможно, потому что патриарх при государе всегда», — заявил Иеремия, никогда не состоявший «при государе». Дело в том, что (по воспоминаниям Иерофея Монемвасийского) «предупрежденный некоторыми христианами» Иеремия считал город Владимир страшной дырой, местом ссылки, хуже печально известного ему Кукоса. Поскольку кроме приставленных Годуновым людей патриарх ни с кем общаться не мог, очевидно, что именно правитель не желал перенесения Константинопольского престола в Россию.

Годунову нужен был свой патриарх, для собственных целей. Им должен был стать митрополит Иов. Сразу же после ответа Иеремии было четко и определенно заявлено об этом боярам от царского имени: «Мы помыслили было, чтобы святейшему Иеремии быть в нашем государстве на патриаршестве Владимирском и всея России, а в царствующем граде Москве быть по–прежнему отцу нашему и богомольцу митрополиту Иову. Но святейший Иеремия на Владимирском патриаршестве быть не хочет, а соглашается исполнить нашу волю, если позволим ему быть на патриаршестве в Москве, где ныне отец наш митрополит Иов.

И мы помыслили, что то дело не статочное: как нам такого сопрестольника великих чудотворцев Петра, и Алексия, и Ионы, и мужа достохвальнаго жития, святаго и преподобнаго отца нашего и богомольца митрополита Иова изгнать от (соборного храма. — А. Б.) пречистыя Богородицы и от великих чудотворцев и учинить греческаго закона патриарха?! А он здешняго обычая и русскаго языка не знает, и ни о каких делах духовных нам нельзя будет советоваться без толмача.

И ныне, — объявлялось царское решение, — еще бы посоветоваться с патриархом о том, чтобы он благословил и поставил на патриаршество Владимирское и Московское из российскаго собора (архиереев. — А. Б.) отца нашего и богомольца Иова митрополита по тому чину, как поставляет патриархов Александрийскаго, Антиохийскаго и Иерусалимскаго.

И чин поставления патриаршескаго у него, Иеремии, взять бы, чтобы впредь поставляться патриархам в Российском царстве от митрополитов, архиепископов и епископов. А митрополиты бы, и архиепископы, и епископы поставлялись от патриарха в Российском царстве — а для того бы учинить митрополитов и прибавить архиепископов и епископов, в каких городах пригоже».

Для приличия русские источники указывают, что Годунов «многажды» уговаривал Иеремию патриаршествовать во Владимире — но конечно же не уговорил. 13 января 1589 г. Годунов со Щелкаловым навестили Иеремию на подворье и объявили, что по воле царя хотят «посоветоваться» о поставлении русского патриарха. Как выглядел этот «совет» — пишет Иерофей Монемвасийский: «Тогда говорят ему: решение царя то, чтобы ты поставил патриарха. И Иеремия говорил другое, что он не уполномочен епископами и что это было бы беззаконно. Но, наконец, и не хотя, рукоположил России патриарха».

Неизвестно, какие «аргументы» привели бывшие подручные Ивана Грозного, чтобы сломить битого жизнью старенького грека. Иеремия полностью находился в их руках и вынужден был исполнять, что прикажут, тем более что своим согласием занять Московский престол признал, что Россия достойна иметь патриарха. Он был не подготовлен к рукоположению патриарха и по требованию Щелкалова смог представить только кратенький конспект этого действа. Но дьяк не растерялся и нашел подробности церемонии в «чине» поставления русского митрополита; внеся туда небольшие изменения, он вскоре составил для исполнителей и участников торжественного акта детальный «чин и устав» (сценарий и правила).

Добившись своего, Годунов желал, чтобы все было организовано самым благопристойным образом. 17 января состоялось заседание царя Федора Иоанновича с освященным собором, на котором высшее духовенство во главе с Иовом формально одобрило замысел государя и «положилось на его волю». 19 января царь, митрополит и весь освященный собор приговорили направить делегацию церковных иерархов к патриарху Иеремии для совета о предстоящих церемониях.

Много раздумывать духовным лицам не пришлось: Щелка–лов представил им готовый и утвержденный царем план мероприятий. В четверг 23 января русские архиереи за исключением митрополита Иова (остававшегося на своем дворе) должны были собраться в Успенском соборе и направить делегацию за патриархом Иеремией. После торжественной встречи у собора Иеремия со свитой греков занимал отведенное ему место и «тайно» советовался с присутствующими об избрании патриарха, а также двух новых митрополитов — Новгородского и Ростовского.

Затем митрополит Иерофей Монемвасийский, архиепископы Тихон Казанский и Арсений Елассонский, епископы Иов Суздальский, Сильвестр Смоленский, Митрофан Рязанский, Захария Тверской, Иосиф Коломенский и Геласий Крутицкий удалялись в придел Похвалы Богородицы и избирали по три кандидатуры на патриаршество и обе митрополии.

В патриархи, заявил Щелкалов на совещании 19 января, будут рекомендованы митрополит Иов, архиепископы Александр Новгородский и Варлаам Ростовский; на Новгородскую митрополию будут предложены архиепископ Александр Новгородский, архимандриты Киприан Троицкий и Иона Рождественский; на Ростовскую — архиепископ Варлаам Ростовский, архимандриты Сергий Новоспасский и Феодосии Чудовский.

После того как архиереи «изберут» кандидатов и подпишут соответствующие акты, продолжал инструктаж Щелкалов, документы передаются патриарху Иеремии, который отнесет их к государю Федору Иоанновичу в Золотую палату. Здесь в окружении бояр и всех архиереев царь изберет из предложенных кандидатур патриарха и двух митрополитов. Кто будет избран — было очевидно. Тут же Иеремия и наречет митрополита Московского патриархом, а архиепископов Новгородского и Ростовского — митрополитами.

Торжественное поставление Иова в патриархи было назначено на 26 января 1589 г. На заседании 19 января Щелкалов в общих чертах познакомил Иеремию с планом предстоящей церемонии, весь ход которой был уже подробно расписан: участники должны были иметь время, чтобы старательно запомнить свои обязанности. Пиршества у царя и патриарха были тщательно распланированы и на следующие дни, вплоть до 30 января, когда Иов должен был рукоположить митрополита Новгородского (Ростовский митрополит был торжественно поставлен несколько дней спустя). Все так и совершилось.

Патриарх Иеремия выступал как орудие московских властей. Мнением его интересовались мало. Так, наречение патриарха и митрополитов Иеремия думал провести в церкви, но оно состоялось в Золотой палате, как пожелали хозяева положения. Номинально занимая первое место, Константинопольский патриарх был подавлен и отведенной ему ролью, и невиданной роскошью церемоний, и богатством даров, вручавшихся ему и остальным архиереям.

На приеме в палатах Иова 27 января Иеремия устремился даже первым просить благословения у Иова, заявив, что во всей подсолнечной один благочестивый царь, а впредь что Бог изволит; здесь (в Москве. — А. Б.) подобает быть Вселенскому патриарху, а в старом Цареграде, за наше согрешение, вера христианская изгоняется от неверных турок.

Цена политики

Организовав поставление в патриархи Иова, Борис Годунов мог подумать и о последствиях этого шага. Когда Иеремия стал проситься на родину, правитель уговорил его задержаться. Только к маю была составлена Уложенная грамота, утверждающая новый статус Русской православной церкви (она публикуется в этой книге). К этому времени было решено, что великому господину патриарху Московскому и всея Руси должны подчиняться не два, а четыре митрополита. Ими стали: Александр Новгородский и Великолуцкий, Гермоген Казанский и Астраханский, Варлаам Ростовский и Ярославский, Геласий Сарский и Подонский (Крутицкий).

Величию Московского патриархата должны были соответствовать шесть новых архиепископий: Вологодская и Велико–пермская, Суздальская и Тарусская, Нижегородская, Смоленская и Дорогобужская, Рязанская и Муромская, Тверская и Старицкая. Все они были преобразованы из епископий и к моменту составления Уложенной грамоты имели своих пастырей (кроме Нижегородской).

Из восьми утвержденных в грамоте епископий семь (за исключением Коломенской) были новообразованными. В шести из них пастыри еще не были поставлены, что не помешало отметить их в Уложенной грамоте в качестве участников освященного собора, оставив пробелы для вписывания имен. Впрочем, не все лица, обозначенные в грамоте по именам, реально присутствовали в Москве в то время, когда грамота обсуждалась и утверждалась, и потому не смогли ее подписать.

Московский патриарх скромно писался в грамоте после Иеремии Константинопольского, но это не значило, что он считал себя вторым во Вселенской церкви. От имени Иеремии заявлялось, что два Рима — Рим и его преемник Константинополь — пали, и «великое Российское царствие, Третий Рим, благочестием всех превзыде». Соответственно митрополит Монемвасийский Иерофей был поставлен в списке участников освященного собора после трех русских митрополитов, архиепископа Арсения Елассонского вообще забыли упомянуть (хотя он подписал грамоту последним из архиепископов), греческих архимандритов и игуменов записали также далеко не на первых местах.

В своих пределах московские духовные и светские власти могли, конечно, творить все, что угодно. Они даже не удосужились перевести Уложенную грамоту на греческий, когда давали ее подписывать Константинопольскому патриарху и его приближенным. Иерофей Монемвасийский вздумал было возражать, опасаясь, что Московский патриарх признается в грамоте вышестоящим по отношению к грекам: как бы «не разделилась Церковь и не стало в ней другой главы и великой схизмы», — предупреждал он.

Действительно, был слух, что Иеремия передал царю Федору Иоанновичу свое отречение от сана и патриарший посох, а Иов был наречен патриархом «Константинопольским и Сионским со всею властью, принадлежащею сему патриаршему престолу [6]. Как бы то ни было, митрополит Иерофей вынужден был подписать грамоту (по его словам — под угрозой утопления в реке). Зато после подписания он вместе с другими спутниками Иеремии был щедро одарен.

Долгая осада Константинопольского патриарха и поведение Монемвасийского митрополита свидетельствовали, что при утверждении новой патриархии православным Востоком может возникнуть серьезное сопротивление. Выпустив Иеремию из России, его следовало держать на золотой цепи. Даже когда патриарх пересек границу, его нагнал царский посланник с дополнительным денежным пожалованием, грамотами от царя и Годунова, обещавшими дальнейшие милостыни.

Особая грамота была направлена турецкому султану. Царь Федор Иоаннович просил его, во имя дружбы между государствами, «держать патриарха Иеремию в бережении, по старине, во всем». Московское правительство не желало, чтобы Иеремия был свергнут прежде, чем соборно утвердит учреждение нового патриаршества. Соответствующую грамоту восточных иерархов привез в Москву митрополит Тырновский Дионисий только в июне 1591 г.

Константинопольская Уложенная грамота о русском патриаршестве была подписана Иеремией, Антиохийским патриархом Иоакимом, Иерусалимским патриархом Софронием, 42 митрополитами, 19 архиепископами и 20 епископами в мае 1590 г. Она сильно отличалась от московской грамоты прежде всего тем, что восточные архиереи отводили Московскому патриарху последнее, пятое место, после патриарха Иерусалимского.

Об этом прямо говорилось в грамоте царю Федору Иоанновичу: «Признаем и утверждаем поставление… патриарха Иова, да почитается и именуется он впредь с нами, патриархами, и будет чин ему в молитвах после Иерусалимскаго». В грамоте к Иову восточные патриархи с освященным собором писали: «Имеем тебя всегда нашим братом и сослужебником, пятым патриархом, под Иерусалимским», — и предлагали признавать Константинопольского патриарха «начальным» себе.

Особую грамоту патриархи и собор адресовали Годунову, осыпая его благодарностями. Тот же Дионисий Тырновский привез и личные послания Иеремии царю, царице, Иову и Годунову, каждое из которых содержало просьбы о денежных пособиях, обещанных ему за выполнение поручения. В Москве, однако, с беспокойством заметили, что поручение выполнено не до конца: Уложенная грамота не имела подписи второго по значению в Восточной церкви Александрийского патриарха.

Прежний Александрийский патриарх Сильвестр оставил престол, а его преемник Мелетий Пигас резко отчитал Иеремию за самоуправное и незаконное создание новой патриархии. Известный ученый богослов, строгий канонист и весьма влиятельный на Востоке архиерей потребовал отменить это решение.

«Я очень хорошо знаю, — писал Мелетий Иеремии, — что ты погрешил возведением Московской митрополии на степень патриаршества, потому что тебе небезызвестно (если только новый Рим не научился следовать древнему), что в этом деле не властен один патриарх, но властен только синод и притом вселенский синод (собрание высших иерархов. — А. Б.); так установлены все доныне существующие патриархии.

Поэтому ваше святейшество должно было получить единодушное согласие остальной братии, так как, согласно постановлению отцев третьего собора, всем надлежит знать и определять то, что следует делать, всякий раз, когда рассматривается общий вопрос. Известно, что патриарший престол не подчиняется никому иному, как только кафолической церкви (то есть Вселенской православной церкви в целом. — А. Б.)…

Я знаю, что ты будешь поступать согласно этим началам, и то, что ты сделал по принуждению, по размышлении уничтожишь словесно и письменно!»

Московское правительство предвидело это затруднение, а возможно, получило информацию о позиции Мелетия Пигаса, которую могли поддержать многие на Востоке. В феврале 1592 г. осыпанный милостями митрополит Дионисий Тырновский отбыл из Москвы, везя с собой богатые подарки всем четырем патриархам. В грамоте Мелетию от царского имени предлагалось особо известить государя «о утвержении» патриарха Иова.

Царь Федор Иоаннович и патриарх Иов официально уведомляли каждого из четырех восточных патриархов, что Московская патриархия претендует на третье место во Вселенской церкви. Льстя Иеремии, московские власти соглашались считать его главой православия, вместо «отпадшего» Римского папы. Александрийского патриарха Мелетия приходилось опасаться — и его признали вторым по значению. На большие уступки милостынеподатели соглашаться не желали.

«Мы, великий государь, — гласили московские грамоты, — с первопрестольником нашим Иовом патриархом, и с митрополитами, архиепископами, и епископами, и со всем освященным собором нашего великаго царства советовав, уложили и утвердили навеки: поминать в Москве и во всех странах нашего царства на божественной литургии благочестивых патриархов, во–первых, Константинопольскаго Вселенскаго, потом Александрийскаго, потом нашего Российскаго, потом Антиохийскаго, наконец, Иерусалимскаго .

В феврале 1593 г. в Константинополе составился новый собор восточных иерархов во главе с Иеремией Константинопольским, Мелетием Александрийским (имевшим голос и недавно умершего Иоакима Антиохийского) и Софронием Иерусалимским.

Московские подарки оказали самое благотворное влияние на Мелетия, игравшего ведущую роль на соборе. Ссылаясь на канонические правила, он успешно доказал правильность действий Константинопольского патриарха и законность учреждения Московской патриархии. Однако, ссылаясь на другие правила, наотрез отказал новой патриархии в притязаниях на третье место во Вселенской церкви. Это решение было единодушно принято и подписано участниками собора.

Учреждение в России патриаршества было с полным соблюдением формальностей признано Восточной православной церковью, но Московскому патриарху было оставлено лишь последнее, пятое место в ряду других патриархов. Многольстивые послания Мелетия Пигаса царю, царице, патриарху Иову, Годунову и Щелкалову, сопровождавшие соборное деяние, не могли скрасить этого неприятного для русских решения. Однако ничего сделать было уже нельзя.

Итак, Русская православная церковь и после учреждения патриаршества не заняла достойного ее места во Вселенской православной церкви. Чего же добился Борис Годунов в результате многолетних усилий? «Русская церковь, — как писал митрополит Макарий, — считавшаяся доселе только одною из митрополий Константинопольскаго патриархата, сделалась сама независимым патриархатом и самостоятельною отраслию церкви Вселенской».

Но зависимость Русской митрополии от Константинополя давно была номинальной, а к концу XVI в. ее в Москве вообще не признавали. Тот же Макарий соглашается, что патриаршество не возвысило и не увеличило реальной власти московского первосвятителя: патриарх располагал такой же властью над подведомственной ему Церковью, как и прежний митрополит. Изменение в лестнице чинов, наименование архиепископий митрополиями и т. п. не меняло существа внутрицерковных отношении, хотя учреждение новых епархии, несомненно, укрепляло организацию Русской православной церкви.

Какие же выгоды преследовал Годунов, добиваясь учреждения отдельного патриаршего престола для митрополита Иова? Есть основания полагать, что бывший опричник и нынешний безраздельный управитель Российского государства достаточно хорошо знал Иова в прошлом и мог смело надеяться на него при осуществлении своих дерзновенных замыслов в будущем.

Иов — патриарх Московский и всея Руси

Однажды Иван Грозный, убивший своего двоюродного брата, известного полководца Владимира Андреевича Старицкого (со всей его семьей), посетил бывший удел князя, город Старицу. Богомольный убийца не отказал себе, разумеется, в посещении Успенского монастыря, что стоял против Старицы на другом берегу Волги. Здесь Грозному приглянулся прекрасный видом монах, воспитанник архимандрита Германа Иов.

Надо сказать, что среди прочих пороков самодержца была противоестественная склонность к красивым юношам. А в то время Иван как раз подумывал, как бы при случае зарезать своего давнего фаворита Федьку Басманова. Иов же помимо внешности обладал приятным голосом, проникновенно читал наизусть Писание и произносил слова молитв столь трогательно, что Грозный со своими опричниками плакали в умилении.

Словом, государь повелел произвести Иова, происходившего из простой посадской семьи, в архимандриты. Источники дружно молчат, как и когда умер воспитатель Иова Герман, но известно, что уже 6 мая 1569 г. у Успенского монастыря появился новый руководитель. На этом посту Иов задержался недолго — в 1571 г. он стал архимандритом одного из знаменитейших монастырей — Московского Симонова. Еще влиятельнее был архимандрит Новоспасского монастыря, имевший постоянный доступ ко двору; в 1575 г. им стал Иов.

Новоспасский архимандрит и Борис Годунов начинали карьеру в одно время и оба оказались счастливчиками, уцелевшими в кровавых «потехах» возле трона. Видный опричник Борис Федорович в январе 1575 г. был «дружкой» на свадьбе Грозного и сопровождал его в «мыльню» с тремя другими царскими любимцами. Через несколько месяцев двое из них оказались в опале, а сестра Бориса Годунова Ирина стала супругой царевича Федора Иоанновича. Сам Борис Федорович в это время сопровождал царя в Старицу, возможно, вместе с Иовом.

К 1581 г. Годунов стал уже боярином; 16 апреля Иов был рукоположен в сан епископа Коломенского; в ноябре Иван Грозный убил своего сына Ивана и наследником стал зять Бориса Федоровича царевич Федор Иоаннович. С этого времени, по словам самого Иова, Годунов стал оказывать ему «превеликия милости» и «благодеяния». Вместе с благодетелем епископ Иов дожил до ночи с 18 на 19 марта 1584 г., когда царь–кровопийца то ли естественным путем, то ли с помощью приближенных скончался.

Вокруг трона, унаследованного слабоумным Федором Иоанновичем, началась ожесточенная борьба. Наследники Ивана Грозного, ничем не брезгуя, рвали друг у друга власть; побеждал в борьбе не только смелейший и коварнейший, но и самый предусмотрительный. Иов между тем оказался близок к богомольному царю Федору. Его великолепное знание Священного писания и множества молитв, яркий талант проповедника, замечательный голос производили глубокое впечатление.

Иов не напоказ вел строгий образ жизни. Обличая чревоугодников и пьяниц, Коломенский епископ сурово ограничивал себя в еде, вина же не пил никогда: даже на царском пиру в золотой кубок ему наливали простую воду. Изнуряя себя молитвами, он истово выполнял обязанности священнослужителя, не пропуская храмовые службы и принимая на себя излишние обязанности.

В то же время Иов был добр к окружающим его, не заставлял насильно следовать своему примеру, но охотно прощал даже ленивых священнослужителей, за которых нередко выполнял их церковные труды. Он не досаждал своему окружению, избегал сообщать о проступках подчиненных начальству. Правда, не известно ни одного случая, чтобы Иов заступился за кого–либо.

Все это делало Коломенского епископа чрезвычайно удобным для всех лицом при раздираемом склоками царском дворе. Но верен — причем верен до конца — он был лишь своим благодетелям. А Борис Годунов, используя влияние своей сестры Ирины на царя Федора Иоанновича, упорно рвался к власти. Один за другим исчезали с политической авансцены его соперники. В январе 1586 г. облагодетельствованный Годуновым Иов получил сан архиепископа Ростовского, третьего по значению после Московского митрополита и Новгородского архиепископа.

Мы не знаем, только ли Иова Годунов готовил как подходящую фигуру в его схватке с Шуйскими и митрополитом Дионисием. Выдвижение Иова могло быть связано с предстоящим альянсом Бориса Федоровича с Романовыми: Иов был близок к ним с того времени, как служил архимандритом их родового Новоспасского монастыря. Как бы то ни было, даже после свержения митрополита Дионисия 13 октября 1586 г. Годунову оказалось нелегко возвести на московскую кафедру своего ставленника.

Москва оставалась без митрополита почти два месяца. В завещании, публикуемом в этой книге, Иов утверждает, что стал митрополитом Московским и всея Руси 11 декабря. Однако по другим сведениям к 20 декабря митрополитом стал Иона, а Иов впервые упоминается как митрополит лишь 2 февраля следующего, 1587 г. [7] Теперь Борис Годунов имел помощника, которому можно было доверять во всех начинаниях.

Годунову отнюдь не нужна была сильная, самостоятельная Церковь. Еще в 1584 г. был принят соборный приговор об отмене податных привилегий монастырей и иерархов (тарханов). Было подтверждено запрещение расширять церковные земли путем покупок и вкладов, держать крестьян–закладчиков. По обыкновению, Борис Федорович представлял эти ограничения как временные, «покаместа земля поустроитца» (как и запрещение крестьянского выхода). Но важнее было то, что администрация строго следила за ограничением церковных владений: приток новых земель и крестьян в них практически прекратился.

Было, конечно, желательно, чтобы русский митрополит стал патриархом, да еще не последним в ряду патриархов Вселенской православной церкви. Но не случайно от имени царя Федора Иоанновича было открыто заявлено, что власть желает иметь дело именно с дорогим для нее человеком — Иовом. Только и исключительно Иов был кандидатом в патриархи — и получил этот сан, несмотря на все трудности и потери.

Когда эпопея с учреждением Московской патриархии была завершена и Уложенная грамота о ней подписана — предполагавшаяся реформа епархий была прочно забыта. До подписания грамоты Иов возвел в сан четырех митрополитов, пятерых архиепископов и одного епископа на вновь открытую Псковскую епархию. На этом деятельность нового патриарха по обустройству вверенной ему «отрасли Вселенского православия» замерла.

Нижегородский архиепископ, упоминаемый в Уложенной грамоте, так никогда и не был поставлен. Правда, в Москве жил архиепископ Елассонский Арсений, служивший в Архангельском соборе, но шестым архиепископом русским его считать нельзя. Об этом свидетельствует сам патриарх Иов, в 1602 г. учредивший шестую архиепископию в Астрахани (отобрав часть епархии у слишком влиятельного и деятельного архиепископа Казанского и Астраханского Гермогена).

Из восьми предполагавшихся при поставлении патриарха Московского епископий существовало две: с прежних времен Коломенская и новая Псковская. В связи с войной со Швецией Иов учредил еще Карельскую епископию, не заботясь более об остальных пяти. «Честь» Московский патриарх получал в большей степени благодаря близости к власть имущим, чем силе церковной организации.

За пятнадцать с лишним лет своего патриаршества Иов оставил в истории удивительно мало чисто церковных дел, да и те имели, как правило, заметный политический крен. Летом 1588 г. он соборно определил праздновать память новоявленного чудотворца Василия Блаженного — юродивого, которому особо покровительствовал Иван Грозный. Осенью 1591 г. патриарх написал канон и исправил службу преподобному Иосифу Волоцкому — крупнейшему идеологу церковного стяжательства и государственной Церкви, злому врагу инакомыслия, которому 9 сентября соборно установлен был праздник. Хотя каждому из трех святителей московских — Петру, Алексию и Ионе — были установлены особые празднества, в 1595 г. Иов решил вдобавок поминать их всех вместе 5 октября: святые митрополиты создавали как бы фундамент власти Московского патриарха.

Канонизация святых производилась под явственным давлением «снизу». Энергичный Казанский митрополит Гермоген «обрел» мощи казанских чудотворцев Гурия и Варсонофия, затем князя Романа Владимировича Углицкого и добился их всероссийской канонизации в 1595 г. Затем были установлены праздники святым, мощи которых «открывали» иные настойчивые местные власти: Антонию Римлянину (1597 г.) и преподобному Корнилию Комельскому (1600 г.).

При Иове и с его разрешения (впрочем, прежде разрешение было дано от царского имени) были перенесены в Соловецкий монастырь останки убитого Иваном Грозным митрополита Московского и всея Руси Филиппа (1591 г.). Соловчане и иные жители Русского Севера праздновали память этого святого 9 января.

Услуги Иова понадобились правительству уже вскоре после его поставления. Дело в том, что грузинский царь Александр, утесняемый турками и персами и недавно принятый по его униженной просьбе в подданство Российской державы, в октябре 1588 г. просил также помощи «для исправления православный христианския веры». Отказать только что принятому в подданство государю было невозможно, и правительство обратилось к патриарху — тот написал в Грузию два послания.

Обращаясь к грузинскому царю Александру, Иов попросту изложил символ веры, убеждая твердо его держаться, биться против ересей и еретиков, почитать родителей, а более них — духовных учителей. Значительно обширнее было второе послание Иова, адресованное Грузинскому митрополиту Николаю и всему освященному собору.

Московский патриарх благословлял в нем всех адресатов и уведомлял об исполнении их просьбы: посылке из России четырех учителей богословия и трех иконописцев. Послание состояло из 6 частей с введением и заключением. «Знаем вас изначала, — писал Иов, — Божиею благодатию христианами, но не ведаем, откуда возникли у вас соблазны, так что ныне вы не во всем вполне держите христианскую веру и в немногом разделяетесь от нас. Внимайте же прилежно, в чем состоит истинная благочестивая православная вера».

Патриарх продемонстрировал в послании богатые знания церковноучительной литературы. Он большими отрывками цитировал «Изборник» митрополита Даниила, слово болгарского пресвитера Козьмы на богомилов и т. п. Обличив еретиков, Иов обрушился на протестантов, латинян и магометан, подчеркнул значение Церкви и церковных иерархов.

По его мнению, «два великия начала от Бога установлены в мире: священство и царство», причем духовная власть и церковные имущества принадлежат исключительно архиереям, а мирская власть — царям. Бог запрещает кому бы то ни было посягать на церковное достояние и вмешиваться в священные предметы. С другой стороны, каноны запрещают пользоваться покровительством мирских властей для достижения степеней священства.

Послания в Грузию были написаны в апреле 1589 г., то есть именно тогда, когда Иов только что достиг степени патриарха волей и стараниями светской власти! Разделения властей, о котором Иов писал грузинам, отнюдь не наблюдалось на Руси, где тоже хватало церковных «нестроений». Выяснилось, например, что поповские старосты и десятские священники, поставленные сорок лет назад Стоглавым собором русских архиереев по городам и в самой Москве для надзора за низшим духовенством, совершенно бездействуют.

Понадобился, однако, указ от царского имени, чтобы Иов собрал освященный собор 13 июня 1592 г. Собор вновь учредил в столице восемь поповских старост и дал каждому в помощь по четыре десятских дьякона (каждый из которых должен был следить за десятью священниками). Надзиратели должны были ежедневно собираться в особой избе у храма Покрова Богородицы на Рву, а об обнаруженных «неисправностях» доносить патриарху.

Прежде всего, старосты и десятские обязаны были наблюдать, чтобы в церквах ежедневно возносились молитвы за государя, его семейство и воинство, чтобы отмечались царские дни и не пропускались панихиды по умершим государям. Затем надзиратели должны были собирать священников на торжественные молебны в Успенском соборе и патриаршие крестные ходы и не позволять им разбегаться раньше времени.

Наказ поповским старостам свидетельствует о многочисленных безобразиях, имевших место в церковнослужении в самой столице. Священники и дьяконы пьянствовали, уклонялись от церковной службы и даже от патриарших мероприятий, нанимали вместо себя пришлых священников, толпами наполнявших Москву. Судя по тому, что решение освященного собора о поповских старостах касалось только столицы, Иов не надеялся исправить положение в других городах.

Но и в Москве его мероприятие не принесло успеха. Ни сами поповские старосты и десятские, ни приставленные к ним для надзора четыре протопопа не выполняли своих обязанностей. Десять лет спустя, 1 октября 1604 г., патриарший тиун вынужден был доложить Иову, что старосты и десятские в избу не ходят, попов и дьяконов от бесчинств не унимают, что безместные священнослужители чинят всякие безобразия, дерутся, ругаются и играют в азартные игры — и тут же нанимаются служить без всяких разрешений. Иов вновь собрал старост и десятских и выдал им новый наказ, по–видимому, столь же бесполезный, ибо выполнения его патриарх не контролировал.

Неудивительно, что митрополит Гермоген, энергично проводивший христианизацию своей епархии, обратился за помощью не к Иову, а к царю. Что бы ни говорил патриарх о невмешательстве светских властей в духовные дела, он предоставил решать поднятый Гермогеном вопрос не духовенству, а воеводам, получившим царский указ собрать всех мусульман, принявших христианство, но живущих по своим старым обычаям, в Казань, поселить их в особой слободе с церковью и заставить жить по–христиански под угрозой темниц и оков. Отстроенные было мечети приказывалось ликвидировать, всех православных, нанявшихся к мусульманам, католикам и протестантам, отобрать и расселить между русскими (указ 18 июля 1593 г.).

Подобным же образом царская администрация заботилась о строительстве православных храмов в Сибири, направляя туда священников, иконы, книги, колокола и церковную утварь. Вся обширная работа велась по царским указам и от царского, а не патриаршего имени. После отвоевания у шведов Карелии (1591 г.) патриарх Иов встретил вернувшегося из похода царя Федора Иоанновича торжественной речью, уподобляя государя императору Константину и великому князю Владимиру за очищение земли от языческих капищ и установление православия. Лишь в 1598 г., когда усилиями царской администрации на карельских землях было водворено православное церковнослужение, патриарх Иов учредил здесь епископию.

Чем же, помимо службы в Успенском соборе и личных аскетических подвигов, был занят патриарх Иов? Тем, для чего и предназначал его Борис Федорович Годунов. В отличие от прежних митрополитов, патриарх постоянно, обыкновенно по пятницам, участвовал вместе с членами освященного собора в заседаниях Боярской думы, на которых принимались важнейшие государственные решения.

Патриарх, митрополиты, архиепископы и епископы (разумеется, не все, а приехавшие из своих епархий), архимандриты и игумены московских монастырей занимали почетнейшие после самодержца места. Мнение патриарха и духовенства выслушивалось в первую очередь. При слабом и неспособном к самостоятельному правлению государе Иов и подчиненные ему иерархи стали мощной опорой власти Бориса Годунова.

Учреждение Московской патриархии было связано с внешне небольшим, но существенным изменением структуры верховной власти. Сан патриарха позволял утвердить Иова как официально второе лицо в государстве. На патриарха ложилась тяжелая ответственность за государственные дела, он оказался не просто участником, но одной из центральных фигур ожесточенной придворной борьбы за власть. Недаром в духовном завещании Иов писал о бедах человеческих и лютых напастях, рыдании и слезах, пришедших к нему вместе со святительским саном.

Так продолжалось до тех пор, пока Борис Годунов не взошел на трон. Лишь тогда патриарх «от печали свободу приях… и во благоденствии пребывах». Достигнув высшей власти, Годунов уже не нуждался в государственном использовании Иова и освободил его от обременительных обязанностей; «зело всячески меня преупокои», — благодарно писал патриарх.

Но до этого было еще далеко. Вознесенный на невиданную российским иерархам высоту, Иов должен был отслужить опричнику, метившему на место самого царя. Он должен был еще проявить ту особую нравственную бестрепетность, которая воспитывалась у людей, выживших при дворе Ивана Грозного. Наконец, Иову предстояло дожить до расплаты наследников тирана перед своим разоренным и закрепощенным народом.

Дело царевича Дмитрия

2 июня 1591 г. патриарх Иов с освященным собором слушал дело о смерти младшего сына Ивана Грозного, царевича Дмитрия Углицкого. Давно уже вся Россия полнилась слухами о зловещем преступлении, совершенном клевретами Бориса Годунова на заднем дворе угличского дворца: злодейскими руками убийцы перерезали горло восьмилетнему отроку, наследнику российского престола при бездетном царе Федоре Ивановиче, пресекли древнюю династию Рюриковичей.

Страна волновалась, но спокойно восседали на своих местах за большим столом церковные иерархи и бояре, не проявляли беспокойства и занявшие лавки вдоль стен окольничие и думные дворяне. Влиятельный прислужник правителя Годунова дьяк Василий Яковлевич Щелкалов (брат еще более знаменитого Андрея Щелкалова) важно читал свиток. Сразу было видно, что это подлинник, в спешке писавшийся прямо на месте следствия. Оборотная сторона склеенных в длинную ленту столбцов пестрела корявыми подписями свидетелей, «рукоприкладствами» их духовных отцов.

По лицам присутствующих было видно, что они знают, что произошло в Угличе 15 мая. Взгляд Иова остановился на хитром лице князя Василия Ивановича Шуйского. Тот был явно доволен, что после пятилетнего перерыва вновь заседает на своем месте, среди бояр. Все его родственники оставались в опале, а Василий Иванович сумел доказать Годунову свою преданность и выбрался из ссылки. Именно ему было поручено возглавить угличский обыск, что должно было свидетельствовать об объективности следствия. По крайней мере для большинства народа, не бывшего в курсе придворных игр, Шуйские оставались противниками Годуновых, а именно Бориса Федоровича молва обвиняла в убийстве царевича.

Боярин был спокоен за исход дела. Обыск в Угличе он провел энергично и умело — недаром до ссылки возглавлял московский Судный приказ. Да и помощники были хороши — окольничий Андрей Петрович Клешнин, ставленник Годуновых, человек при дворе тертый, сидел сейчас на лавке у стены, ничем не выделяясь среди прочих членов Думы. Весьма способными оказались еще двое помощников, не присутствовавших на заседании: поместный дьяк Елизарий Вылузгин, хорошо знавший Углич, и посольский подьячий, который писал большую часть зачитываемого ныне свитка, — этого малого Вылузгин нашел недавно, когда вел переговоры с поляками.

Шуйский был доволен, что оказался в Москве к нужному моменту. Впрочем, это совпадение наводило на размышления, заставлявшие невольно восхищаться предусмотрительностью Годунова. Трагедия в Угличе произошла 15 мая. На следующий день в Москве уже знали, что, как только маленький царевич упал во дворе своего дворца с перерезанным горлом, угличане ударили в набат и перебили тех, кого подозревали в убийстве: присланного из Москвы дьяка Михаила Битяговского, его племянника Никиту Качалова, сына мамки царевича Осипа Волохова и еще несколько человек.

Угличане обвиняли в убийстве царевича Бориса Годунова. Но уже 18 мая в восставший город въехал и быстро навел порядок пристав Темир Засецкий, а 19 мая прибыла представительная комиссия во главе с Шуйским и посланный от патриарха митрополит Сарский и Подонский Геласий. Шуйский действовал умело и энергично, к тому же он еще в Москве продумал ответ на главный вопрос обыска: «Коим обычаем царевича Дмитрия не стало?»

Нужны были свидетели, чтобы отвечать: «Царевич тешился с жильцами, с робятки маленькими, в тычку ножем, пришла на него немочь падучая, и бросило его на землю, и било его долго, и он накололся ножем сам». Постановка такого прямого вопроса была вполне законной и широко применялась в обыскной практике XVI в. Надо было лишь подобрать людей, которые ответят «да» и не будут досаждать сыщикам своими мнениями.

Шуйский и его товарищи нашли подходящих людей среди тех, кто был лично ответствен за безопасность царевича и порядок в городе, кто мог весьма и весьма пострадать, вызвав гнев обыскной комиссии. Это были чиновники местной администрации, дворовые люди и военно–служилая челядь. Обыск начали с расспросов старших дворовых: ключников, подключников, сытников, стряпчих, детей боярских, пищиков (писцов) и т. п. Они бодро подтверждали версию Шуйского, ссылаясь при этом друг на друга. За ними последовали игумен Давыд, истопники, сторожа, подьячие, повара, хлебники, мобилизованные на царскую работу посошные люди, губной староста и рассыльщики.

Конечно, пришлось эту публику как следует припугнуть. Клешнин сразу же пошел «рыкати на граждан, аки лев», так что граждане «все умолкоша и ничто глаголаша, токмо рекоша: истиннаго мы дела не ведаем, тут не были», — после чего Клешнин «повеле тотчас речи их писати». Шуйский усмехнулся, вспоминая перепуганные лица расспрашиваемых, когда читавший свиток Щелкалов дошел до челобитной угличских рассыльщиков: «Милостивый государь царь! Покажи милость, чтоб мы, сироты твои, в том убивстве (М. Битяговского и др. — А. Б.) вконец не погибли, мы напрасною смертью не померли!»

Некоторые свидетели помогали комиссии активно. Некий Семейко Юдин назвался очевидцем самозаклания царевича. Мамка царевича Василиса Волохова поведала, что Дмитрий Иванович болел падучей болезнью давно и приступы у него случались сильные. Ее маленького сынишку убили по подозрению в том, что он участвовал в покушении на царевича, и Волохова готова была на сотрудничество с комиссией Шуйского. Зато показания непосредственных свидетелей — кормилицы Марины Тучковой, постельницы Марии Колобовой и четырех ребятишек–жильцов, игравших с царевичем, — записывать не стали, ограничившись стандартной формулировкой обыскных речей. Да и вызвали их в самом конце следствия, когда основной материал был уже собран.

Сложнее было «обработать» родственников царевича — Нагих. От показаний матери — царицы Марии — пришлось отказаться вообще, хотя с них полагалось начать обыск. Михаил Нагой упорно стоял на том, что царевича зарезали Волохов, Качалов и Битяговский, и не поддался на коварный вопрос о падучей болезни. Пришлось во все последующие расспросные речи писать, а в некоторые предшествующие — вставлять указания, что именно Михаил Нагой, а не мужики–угличане, поднял восстание против царских представителей. Хотя времени было и немного, компрометирующих материалов на Михаила было набрано столько, что они составили чуть не половину дела. Заодно возвели обвинения и на царицу Марию.

Допрос Андрея Нагого провел лично дьяк Елизарий Вылузгин. Располагая показаниями Волоховой, дьяк навел Нагого на долгий разговор о болезни царевича, о том, как она проявлялась. Это было тщательно записано. А вот о смерти царевича Вылузгин спросил коротенько и написал как бы между прочим: «А сказывают, что его (царевича. — А. Б.) зарезали, а он тово не видел, хто его зарезал». Получалось, будто свидетель и не уверен в своем мнении! Эта форма: «а того не ведают», — применялась комиссией при записи речей всех свидетелей, утверждавших, что царевич был убит. Отказался принять ее только Михаил Нагой.

Большой удачей Шуйского было признание версии о самозаклании третьим Нагим — Григорием. На него тоже начали было собирать компрометирующие материалы, но Клешнин уговорил своего зятя не совать голову в петлю, подумать о молодой жене и т. д. Так что в итоге комиссия постаралась полностью снять с Г. Нагого обвинения, хотя в угличской «смуте» он был явно замешан больше, чем М. Нагой.

Угличское «всенародство», убежденное в том, что Дмитрия убили по приказу Годунова, Шуйского не интересовало: общение с ними он предоставил карателям. К сожалению боярина, он не мог вовсе обойтись без речей духовных лиц, а они, как назло, в большинстве своем смело утверждали, что знают об убийстве царевича. Часть таких показаний пришлось поместить в свиток, утопив их в середине дела и перемешав с противоположными показаниями.

Проведя обыск в кратчайший срок, Шуйский с товарищами перетасовал материалы дела и для верности переписал часть «речей». В начале, которое хорошо воспринимается слушателями, были помещены материалы против Михаила Нагого, его уверения, что царевича убили, слова очевидцев «самоубийства» и сведения о болезни царевича. Комиссия еще раз подчеркнула, что болезнь была «старая.

Затем начиналось как бы само обыскное дело: речи священников, чиновников по старшинству и т. п. Комиссия сделала кое–какие приписки и поправки. Вылузгин и подьячий Посольского приказа просмотрели дело еще раз. Дьяк вписал несколько слов на склейку 32; подьячий углядел, что в одном из показаний зачинщиками бунта названы горожане, и вставил — «по приказу Михаила Нагого». Все это и еще многое из того, что творила комиссия Шуйского, строжайше запрещалось делать.

Но расчет был на то, что Годунов обеспечит благожелательное отношение к итогам работы комиссии, а большинство бояр и иерархов, чей голос все равно не мог изменить ситуацию, пропустит детали мимо ушей. Для них в обыскном деле были приготовлены отдельные занятные подробности (в частности, что во время событий Михаил Нагой был «мертвецки пьян»), ударные сведения расположены в начале и в конце свитка, чтобы в середине монотонного чтения Щелкалова можно было незаметно подремать.

Эти мелкие хитрости не могли подействовать на патриарха Иова, отличавшегося великолепной способностью к сосредоточению и удивительной памятью. Председательствуя на обсуждении результатов обыска, московский первосвятитель не мог не видеть злостных нарушений следственной практики, перечеркивающих все выводы комиссии Шуйского для любого непредвзятого суда. Бросалось в глаза, что к делу о смерти сына Ивана Грозного и восстании в Угличе было привлечено ничтожно мало людей — менее полутора сотен, в то время как по самым незначительным делам выспрашивалось по 200—500 и более человек.

Нетрудно было заметить, что те, кого комиссия привлекла для дачи показаний, подвергались давлению. Протоколы допросов, которых не должно было проводиться по правилам обыска, включали даже очные ставки, доследования по отдельным деталям и т. д. Шуйский с товарищами явно пренебрегал существовавшими юридическими нормами! Небрежность давала себя знать и в содержании обыскного дела.

Кто–то, вероятно, мог задуматься и о том, чем занималась комиссия Шуйского в Москве — ведь она вернулась в столицу к 27—28 мая, в пожарном порядке свернув работу в Угличе и привезя оттуда пусть неплохо обработанный, но все же на удивление куцый свиток обыскного дела [8]. Участники обыска успели получить награды, а само дело до 2 июня не представлялось царю, Боярской думе и освященному собору.

Даже при дворе ходили слухи, что к смерти царевича в Угличе причастен Борис Годунов. Опасность давно нависала над головой маленького Дмитрия Ивановича, его матери, родственников и приверженцев, об этом знали даже иностранцы. Поговаривали, что опала на дворецкого Григория Васильевича Годунова, Никифора Чепчугова и Владимира Загряжского связана с их отказом содействовать злодейским планам Бориса [9].

А тут еще 24 мая запылала Москва: выгорел Белый город, Занеглинье с Арбатом, Никитской и Петровкой, около 12 тысяч домов. Вскоре сгорела и Покровка. Борис Годунов изыскал в казне большие средства, чтобы помочь погорельцам отстроить каменные здания, народ был ему благодарен, но слух, что Москву поджег Годунов, чтобы отвлечь людей от размышлений о смерти Дмитрия Углицкого, был неистребим.

Одновременно со следствием в Угличе доверенные люди правителя провели расследование о московских пожарах. Как только Годунов получил обыскное дело, состряпанное Шуйским и его товарищами, московское дело было пущено в ход. Здесь Борису Федоровичу не нужно было опираться на авторитеты: попросту 28 мая 1591 г. по России была разослана царская окружная грамота, в которой назывались имена поджигальщиков, признавшихся, что они действовали… по заданию находившегося в ссылке Афанасия Нагого (самого опасного для Годунова члена этой фамилии). Доказательств против Нагого не приводилось, зато объявлялось, что он послал поджигальщиков и в другие города: берегите, мол, свое добро!

Патриарх Иов, автоматически отмечая про себя необъективность и просчеты комиссии Шуйского, нисколько не колебался в выборе. Абстрактная справедливость — или мудрое правление его благодетеля, проверенного еще в опричнине человека, щедрого и предусмотрительного Бориса Федоровича Годунова?! Разумеется, патриарх был за политическую мудрость, допускающую некоторые моральные потери ради общего блага государства. Едва Щелкалов закончил чтение, Иов встал и произнес приговор.

«И патриярх Иев со всем освещенным собором, слушев Углетцкого дела, и сказу митрополита Галасеи, и челобитные городового приказщика Русина Ракова, говорил на соборе:

В том во всем воля государя царя и великого князя Федора Иоанновича всеа Русии — а преже сего такова лихова дела и такие убойства сстались и крови пролитье от Михаила от Нагово и от мужиков николи не было.

А перед государем царем и великим князем Федором Иоанновичем всеа Русии Михаила и Григорья Нагих и углетцких посадцких людей измена явная, что царевичю Дмитрею смерть учинилась Божьим судом, а он, Михаиле Нагой, государевых приказных людей: дияка Михаила Битяговского с сыном, и Микиту Кочалова, и иных дворян, и жильцов, и посадских людей, которые стояли за Михаила Битяговского и за всех за тех, которые стояли за правду и розговаривали посадцким людем, что они такую измену зделали, — велел побита напрасно, умышленьем, за то, что Михайло Битяговской с ним, с Михаилом с Нагим, бранился почасту за государя, что он, Михайло Нагой, держал у себя ведуна Ондрюшу Мочалова и иных многих ведунов.

И за то великое изменное дело Михайло Нагой з братьею и мужики углечане по своим винам дошли до всякого наказанья. А то дело земское, градцкое, в том ведает Бог да государь царь и великий князь Федор Иоаннович всеа Русии, все в его царьской руке, и казнь, и опала, и милость, о том государю как Бог известит.

А наша должная молити Господа Бога, и пречистую Богородицу, и великих руских чюдотворцов Петра, и Алексея, и Иону, и всех святых о государе царе и великом князе Феодоре Иоанновиче всеа Русии и о государыне царице и великой княгине Ирине о их государьском многолетном здравие и о тишине межусобной брани».

Церковь устами патриарха заявила, что вопроса о причинах смерти царевича Дмитрия, о которой говорила вся Россия, не существует — есть только бунтовщики, с которыми следует расправиться. Такой указ боярам: «Углетцкое дело по договору вершити», — был немедленно отдан. Годунов получил санкцию на расправу со своими противниками. Нагие окончательно исчезли с политической арены. Более двухсот угличан, поднявшихся, чтобы отомстить за смерть маленького царевича, последнего Рюриковича, были казнены, остальные после пыток отправлены «в Сибирь и в Пермь Великую в заточение в пустые места».

Иову пришлось выслушать немало упреков за свое поведение в деле о смерти царевича Дмитрия Углицкого. Похоже, что, трепеща перед гневом Годунова, придворные высказывали свои чувства патриарху, не склонному к доносительству. «И всяко вещем сопротивное нападе на мы, — писал Иов впоследствии, — озлобление, и клеветы, укоризны, рыдания ж и слезы — сия убо вся мене смиренаго достигоша». Однако Иова ждало более тяжелое испытание.

Трон для Годунова

Со смертью царевича Дмитрия и расправой над Нагими у Годунова не осталось сильных соперников. Даже царицу Марию насильно постригли в монастырь и сослали в пустынь на Белоозеро. Борис Федорович Годунов со своими приспешниками безраздельно властвовал в Российском государстве. Царь Федор Иоаннович был «прост и слабоумен, но весьма любезен и хорош в обращении, тих, милостив, мало способен к делам политическим и до крайности суеверен, сам трезвонил на колокольне и большую часть времени проводил в церкви [10].

Россия не оправилась от Великого разорения, ее терзали голод и пожары, Крымская орда доходила до Москвы, целые города вымирали от эпидемий или поднимали восстания. Годунов безжалостно увеличивал тяготы крепостничества, не жалея в то же время средств на каменное строительство, освоение новых земель, развитие промышленности и торговли. Страна воевала со шведами, осваивала Сибирь и Поволжье. Каменные крепости строились в Москве (Белый город), Смоленске, Казани, Астрахани. В Сибири выросли города–крепости Тюмень, Тобольск, Лозьва, Пелым, Тара, Сургут, Обдорск, Верхотурье. Цепь укреплений пересекла татарские шляхи Дикого поля: Воронеж, Ливны, Елец, Кромы, Курск, Белгород, Оскол, Валуйки, Севск, Крапивна. В стране появилось много новых каменных храмов, утверждавших величие Церкви и мощь государственной власти. Годунов уделял большое внимание наведению порядка в судах (особенно стараясь ликвидировать мздоимство), боролся с пьянством, щедро раздавал милостыню и денежную помощь погорельцам, стремясь завоевать популярность в народе.

Когда 29 мая 1592 г. у царя Федора Иоанновича и царицы Ирины Федоровны родилась дочь Феодосия, «верхи» облегченно вздохнули. Ирина не была бесплодна! Появилась надежда, что смерть болезненного царя Федора не повлечет за собой новую волну смертоубийственной борьбы за власть. В честь этого события было объявлено о прощении всех «опальных, кои были приговорены к казни, заточены по темницам», «кои мятеж творили о безчадии благоверныя царицы».

Действительно, многим опальным, которых Годунов не успел втихую уморить, было позволено вернуться в Москву. Конечно, опасных противников правитель не прощал. Псков и Изборск были чуть ли не полностью опустошены эпидемией, война со Швецией продолжалась без видимых успехов, но Москва радовалась и веселилась. Даже «несчетное число» бродяг и нищих, поразившее английского посланника Джильса Флетчера, было на какое–то время удовлетворено щедрой царской милостыней, так что приезжий мог бы усомниться в собственном мрачном предсказании, что всеобщее возмущение в России «должно окончиться не иначе, как гражданской войной» [11].

Для упрочения сложившейся в Москве власти канцлер (по–русски — печатник) Андрей Щелкалов вел в 1593 г. секретные переговоры с послом Германской империи, которая была втянута в это время в тяжелую войну с Турцией и Крымом. В обмен на русскую помощь Щелкалов, ссылаясь на указание Годунова, просил прислать в Москву молодого австрийского эрцгерцога, который после знакомства с русским языком и обычаями женился бы на царевне Феодосии Федоровне.

По донесению австрийского посла Варкоча можно понять, что Щелкалов не преминул подчеркнуть свое значение в России и особое влияние на принятие проекта этого брака (в ущерб Годунову). Но события приняли другой ход, который не смог предвидеть хитроумный канцлер. 25 января 1594 г. царевна Феодосия скончалась. Годунов, многие годы прилагавший усилия к тому, чтобы у царя Федора Иоанновича появился наследник и выписывавший акушеров даже из Англии, понял, что сможет удержать власть, только самолично захватив трон.

Уже в марте 1594 г. Андрей Щелкалов вынужден был вести переговоры с имперским гонцом Михаилом Шилем о браке эрцгерцога Максимилиана с дочерью Годунова: боярин всерьез предлагал породниться с императорским домом, обещая взамен вступление России в войну с Турцией и Крымом! Впрочем, новый виток борьбы в Кремле уже разворачивался. К лету Борис Федорович убрал от власти Андрея Щелкалова — «угрыз» его, «аки зверь»; временщик скончался вскоре «в бесчестном житие».

60–летний дьяк, два десятилетия заправлявший внешними делами Российского государства, успел щедро поделиться с Борисом Годуновым опытом творить всякое зло, «искусством во всяких злых кознях». Ценя подобные знания, правитель хотя и разогнал сторонников Андрея Щелканова в Посольском приказе, но поставил на его место брата, Василия Щелкалова, сделав его с 1596 г. еще и печатником (канцлером). Впоследствии, утвердившись на троне, Годунов избавился и от этого клеврета.

Смерть царевны Феодосии была тем рубежом, после которого окончательно разошлись дороги Годуновых и Романовых, объединявшихся вокруг трона своего свойственника Федора Иоанновича. Не сразу, но шаг за шагом повел Борис Годунов наступление на родовитую знать, устрашая одних, удаляя от двора других и ликвидируя третьих. Ссылка с последующим уморением была излюбленным методом Годунова. Александр, Михаил и Василий Никитичи Романовы были сосланы и, как многие до них, умерли при невыясненных обстоятельствах.

Бурные политические коллизии, вероятно, отвлекали патриарха Иова от духовных занятий. Лишь 6 августа 1594 г. архипастырь обратился к царице Ирине Федоровне с утешением по поводу кончины дочери. Умершие не возвращаются, напоминал он царице, рассказывая о горьком плаче Адама над телом сына его Авеля: «Земля есть и в землю отыдеши». Но молитва праведных может подвигнуть Бога даровать им с царем чадо, как Иоакиму и Анне, до старости глубокой остававшимся бесплодными, однако получившим под конец жизни утешение.

«Видишь ли, благоверная государыня царица, — писал Иов Ирине, — сколь может молитва праведных, терпеливо переносящих постигающие их скорби. А кручиною, государыня, ничего нельзя взять, можно взять лишь милостию Божиею. Если печалишься, то только гневишь Бога, а своей душе причиняешь немалый вред и безгодно изнуряешь свое тело; Дьявол же, егда видит кого скорбяща и печалующа, укрепляется нань.

Сего ради молю твое благочестие: о всем положи упование на Бога и на пречистую Богородицу. И пречистая Богородица, видя твое такое благоволение, умолит Сына своего, да подаст ти всяко прошение твое, его же у него просиши, и благородная чресла твоя многоплодна сотворит, и устроит тя яко лозу плодовиту в дому твоем!» [12]

Бог, однако, не внял молитвам царицы Ирины Федоровны и оставил ее бесплодной. А Годунов использовал любую возможность, чтобы к моменту смерти болезненного царя Федора Иоанновича не иметь соперников в борьбе за Московский престол. Не наше дело разбираться здесь в тонкостях придворной интриги, в которой патриарх Иов не принимал видимого участия. На первый план его выдвинула кончина царя 7 января 1598 г. Выполняя свое предназначение, тишайший патриарх неожиданно проявил себя как мощный политический лидер, удивительно твердо и энергично реализовавший свою ясную и определенную государственную позицию.

В разгар многосложной борьбы за предоставление трона Рюриковичей бывшему опричнику Иов успевает создать одно из обширнейших и велиречивейших своих произведений: «Повесть о честней житии царя и великого князя Федора Иоанновича всея Русии» [13] — продолжение самой крупной официозной русской летописи того времени (Никоновской). Вот как выглядят, в небольшой адаптации, основные положения этого программного труда.

«Небес величие и высота недостижима и неописуема, земли широта и долгота неосяжима и неизследима, моря глубина неизмерима и неиспытуема — святых же и крестоносных преславнейших Росийских царей многие добродетелей исправления неиссчетны и неосмыслимы. Если кто будет и силен в рассуждении, и глубокоразумного российского языка грамматическим художеством и риторической силой преукрашен довольно — но благочестивых сих самодержавнейших царей добродетелей величие по достоинству исповедать не смогут…

Было время… когда благочестивая и православная христианская вера в Великой России паче солнца сияя и свои светозарные лучи во всю вселенную испуская… от моря до моря и от рек до концов вселенной славу ее простирала, и благочестивых и крестоносных христианских царей Руские державы скипетродержавство великолепно цвело, и благородный царский корень многими летами непременно влекся от великого Августа кесаря Римского, обладавшего всей вселенной, как история поведает, и до самого святого сего царствия… Федора Иоанновича веса Русии…»

Говоря об отце царя Федора, Иов с восторгом повествует о свирепости Ивана Грозного, запугавшего как свой, так и окрестные народы: «Той же убо благочестивый царь и великий князь Иван Васильевич всеа Русии бе разумом и мудростию украшен, и в храбрых победах изряден, и к бранному ополчению зело искусен, и во всех царских исправлениях достохвален явился, великие изрядные победы показал и многие подвиги по благочестии совершив, царским своим бодроопасным правлением и многою премудростью не только всех сущих богохранимой державы своей в страх и в трепет вложил, но и все окрестные страны неверных язычников, слыша царское имя его, с великой боязнью трепетали».

Сын Грозного Федор Иоаннович, которого Иов вознамерился восхвалить, подобными талантами не отличался. Патриарх воспевает его «духовную мудрость», «благочестие» и «святое житие»: тот «хотя и превысочайшего Росийского царствия честный скипетр содержал, но Богу всегда ум свой вверял, и душевное око бодро и неусыпно хранил, и сердечную веру всегда благими делами исполнял, тело же свое повсегда удручал церковным пением, и дневными правилами, и всенощными бдениями, и воздержанием, и постом…».

Среди государственных дел Федора патриарх описал продолжение завоевания Поволжья, вновь не преминув воздать хвалу Ивану Грозному, который «пределы их Казанские вся поплени и многое множество нечестивых болгар погуби». Да и то «повеление» царя Федора по усмирению язычников выполнил «достохвальный правитель Борис Федорович».

Бегло упомянув о покорении Сибири, Иов счел необходимым вернуться собственно к добродетелям восхваляемого государя, который был «зело нищелюбив, вдовиц и сирот миловал, паче же священнический и иноческий чин вельми почитал и пространною милостыней всегда удоволял», распространяя свою щедрость и на православный Восток. Щедрость эта, по мнению Иова, послужила причиной приезда в Москву Константинопольского патриарха и учреждения Московской патриархии, о котором рассказано весьма пространно, причем признано, что новый патриарх занял последнее место среди православных первосвятителей.

Иов утверждал, что устроение московским государем патриаршего престола произвело столь сильное впечатление в мире, что иудеи, эллины, скифы, латины, арабы и язычники–басурмане, как простые, так и царствующие, «многие оставляли свою злоскверную прелесть, и их злочестивую и богомерзкую веру проклиная и с большим стыдом отбрасывая, к благочестивому его (Федора Иоанновича) царствию богохранимой державы с великим тщанием приходяще, и со многим молением и ревностью правую нашу христианскую веру прияти желающе, и во Христа веровать непрелестно хотяще», получили от государя щедрое воздаяние.

Но действительным правителем государства при Федоре Иоанновиче, писал Иов, был Борис Годунов. «Был тот Борис Федорович зело преизрядной мудростью украшен, и саном более всех, и благим разумом превосходя. И пречестным его правительством благочестивая царская держава в мире и в тишине цвела. И многое тщание показал по благочестии, и великий подвиг совершил о исправлении богохранимой царской державы, яко и самому благочестивому царю… дивиться превысокой его мудрости, и храбрости, и мужеству.

И не только в своем царстве Русской державы изыде слух, но и по всем странам неверных язычников пройде слава о нем, якоже никто иной обретеся в те лета во всем царстве Русския державы подобен ему храбростью, и разумом, и верой к Богу. И от многих стран языческих царей приходя по славе к царю и великому князю Федору Ивановичу всеа Руси с дарами многоценными, рабское поклонение и достойную честь царскому его величеству воздающе, и тому изрядному правителю царской богохранимой его державы, пресветлой красоте лица его и премудрости–разуму его чудящеся, и возвращаясь в свои страны с удивлением превеликую добродетель (Годунова. — А. Б.) поведающе.

Сей же изрядный правитель Борис Федорович своим бодроопасным правительством и прилежным попечением по царскому изволению многие грады каменные создал, и в них превеликие храмы в славословие Божие возградил, и многие обители (монастыри. — А. Б.) устроил, и самый царствующий богоспасаемый град Москву, как некую невесту, преизрядной лепотой украсил: многие в нем прекрасные церкви каменные создал и великие палаты устроил, так что и зрение их великому удивлению достойно; и стены градные окрест всей Москвы превеликие каменные создал, и величества ради и красоты переименовал его в Царьград; внутри же его и палаты купеческие создал во упокоение и снабдение торжникам. И иное многое хвалы достойное в Русском государстве устроил».

Иов довольно пространно, но без излишних похвал государю рассказал о русско–шведской войне и участии Федора Иоанновича в воинских походах, не преминув остановиться на молебнах Новгородского митрополита Александра, а особенно на своем собственном служении во славу русского оружия и самодержца. Как огромная победа русского воинства и православного благочестия было представлено отражение набега на Москву в 1591 г. крымского хана Казы–Гирея (которого Иов называет Мурат–Гиреем). Еще бы: руководил обороной столицы Борис Годунов, к тому же в народе упорно ходили слухи, что именно правитель «навел» крымчаков, «бояся от земли про убойство Дмитрия». Так что патриарху пришлось посвятить описанию сей «великой победы» (без боя) больше места, чем многолетней шведской войне.

«Мы же паки возвратимся на предлежащее… — вспомнил несколько поздновато Иов о теме своего сочинения, — благочестиваго царя и великого князя Федора Ивановича всеа Русии по достоинству изрядные добродетели похваляя». Но похвалы касались скорее частного человека, чем государственного деятеля. Кротость, милосердие, нищелюбие, смиренномудрие, «всенощное бдение и непрестанные к Богу молитвы», которые господней милостью охраняли Российское царство от междоусобий, ересей и неприятельских нашествий, — вот, пожалуй, все, что нашел положительного в своем герое Иов.

Пространно описывая благочестивую кончину Федора Иоанновича и цитируя свои собственные обширные речи по этому случаю, патриарх подчеркивал, что доселе «царский корень» российских государей не пресекался: «ныне же… грех ради всего народа православного християнства… царьского его корени благородных чад не остася, и по себе вручив скипетр благозаконной своей благоверной царице и великой княгине Ирине Федоровне всеа Руси».

Живописно изобразив скорбь овдовевшей царицы и ее плач над телом мужа, Иов отметил: «Изрядный же правитель, преждереченный Борис Федорович, вскоре повеле своему царьскому синклиту животворящий крест целовати и обет свой благочестивой царице предавати, елико довлеет пречестному их царьскому величеству. Бе же у крестного целования сам святейший патриарх и весь освященный собор». Итак, преемницей Рюриковичей на Российском престоле стала царица Ирина.

Когда во время похорон государя все архиереи, сановники и народ безутешно рыдали, «благочестивая же царица от великия печали и сама близ смерти пребывала», тогда «изрядный правитель, прежереченный Борис Федорович сугубу печаль в сердце своем имущи, и об отшествии к Богу благочестивого царя сетовал, и о безмерной скорби благородной сестры своей благоверной царицы рыдал, и земного правления тишину и мир с опасением устраивал».

По мнению Иова, царица Ирина Федоровна наследовала трон своего супруга, а истинный правитель Российского государства Борис Годунов был и оставался преемником Ивана Грозного. Это мнение было высказано после 8 января, когда от имени царицы было объявлено о всеобщей амнистии, касающейся и самых тяжких преступников.

Однако и царствование Ирины, и правление Бориса были весьма и весьма сомнительными для подданных Российского государства. Летописи и сказания повествуют, что богомольный Федор Иоаннович и не мыслил нарушать вековые традиции. Его жена не только не короновалась на царство (это придумал позднее Лжедмитрий I для Марины Мнишек), но и не присутствовала официально на царском венчании своего супруга.

Умирая, Федор Иоаннович сказал О своей жене: «Како ей жить — и о том у нас уложено». Вдовая царица по обычаю постригалась в монастырь. Соответственно, муж велел ей удалиться «от мирского жития», принять «ангельский образ»; «не повеле ей царствовати, но повеле ей принята иноческий образ»; «патриярх же тут стояше, и власти, и все бояре».

Тем не менее Иов поддержал Годунова, распорядившегося присягать Ирине Федоровне, а боярин И. В. Годунов принимал присягу. По стране спешно рассылались грамоты, обязывающие подданных хранить верность православной вере, патриарху Иову, царице Ирине, Борису Годунову и даже детям Бориса! Кое–кто в Москве уже к 12 января счел Бориса Федоровича царем, но в целом в столице вся эта затея вызвала мощное сопротивление, а в провинции многие отказывались присягать.

Если Годунова терпели как правителя и при жизни Федора Иоанновича официально именовали таковым, если имя царицы упоминалось в ряде грамот вместе с именем ее супруга, это еще не означало, что бояре согласны отдать царство худородному выскочке, а православные будут терпеть на троне женщину. «Матерая вдова», мать наследника, пользовалась определенными социальными правами и могла бы рассчитывать на некоторое место при троне сына. Но Ирина была бездетна, и уповать на ее утверждение на троне было невозможно.

Иов и Борис Годунов это прекрасно понимали. Тем не менее они разыграли карту Ирины, рассчитывая использовать ее в будущем, когда борьба особо обострится. А пока, едва патриарх успел написать публицистическую «Повесть о честном житии», царицу пришлось удалить из эпицентра событий. 15 января 1598 г. Ирина Федоровна вышла из дворца к народу, который (по крайней мере в некоторой своей части) вызывал ее и кричал, чтобы она управляла страной. Организаторы сего «народного волеизъявления» понимали свою слабость, и царице пришлось заявить, «дабы избежать великого несчастья и возмущения», что она желает исполнить «волю покойного царя и свое обещание о пострижении».

В тот же день Ирина Федоровна «оставя Российское царьство Московское поехала с Москвы в Новодевичий монастырь», где приняла постриг под именем Александра. В сочинениях современников и научной литературе нет недостатка в самых разнообразных объяснениях ожесточенной борьбы 1598 г. и поведения царицы. Нам важно отметить лишь, что, выйдя из–под контроля кремлевских властолюбцев, Ирина не отказалась наотрез от власти, продолжала рассылать по стране грамоты царицы инокини Александры», а главное — заявила о передаче правления патриарху Иову!

Иов и так был главнейшим лицом в государстве, обязанным позаботиться о новом самодержце, и без его санкции решить вопрос о верховной власти было невозможно. Действуя еще и от имени Ирины, патриарх укрепил свою позицию. Именно он сыграл главную роль в утверждении на престоле выкормыша Ивана Грозного — Годунова — то есть ту роль, для которой его исподволь готовили, возвышали и украшали патриаршим облачением.

Сам Борис Федорович якобы по приказанию сестры скрылся в Новодевичьем монастыре — не только из боязни убиения (которое вполне могло ему угрожать), но избегая своего открытого свержения вышедшими из повиновения членами Боярской думы. Уже возродился слух, что именно правитель велел убить царевича Дмитрия, ходили речи, будто он извел и царя Федора. Главное же, большинство не поверило в завещание царства Ирине и прямо называло наследника престола: двоюродного брата царя, знатного красавца и щеголя, любезного и щедрого боярина Федора Никитича Романова.

Родственник царицы Анастасии, с которой связывали временное смягчение кровожадного нрава Ивана Грозного, выгодно отличался от сообщника тирана. Низкое происхождение Годунова контрастировало со знатностью Романова, имевшего множество родни и друзей в первых родах государства. Даже царь Федор Иоаннович, любивший шурина, по сведениям литовского оршанского старосты Андрея Сапеги, говорил Годунову перед смертью: «Ты не можешь быть царем из–за своего низкого происхождения», — и указывал наследником Ф. Н. Романова, прося его пользоваться советами Бориса.

Сапега сообщал гетману Кристофу Радзивиллу, что разные его информаторы сходятся в одном: большая часть думных бояр и воевод стоит за Романова, меньшие чины, особенно стрельцы и чернь, поддерживают Годунова, хотя на корону претендуют также знатнейший князь Ф. И. Мстиславский и бывший видный опричник Б. Я. Бельский, вернувшийся в Москву «со множеством народа» из ссылки.

Дворянин–летописец из Москвы записал, что патриарх Иов просил Федора Иоанновича завещать царство Борису, но государь умирая назвал имя Ф. Н. Романова. Немецкий наемник Конрад Буссов считал, что за Годунова просила умирающего Федора Иоанновича царица Ирина, но тоже получила отказ в пользу Романовых. Нидерландский торговый резидент в Москве Исаак Масса был убежден, что перед смертью Федор «вручил корону и скипетр ближайшему родственнику своему, Федору Никитичу, передав ему управление царством», а капитан охраны Годунова Жак Маржерет утверждал, что в это время его хозяин вынужден был красться к власти «так скрытно, что никто, кроме самых дальновидных… не заметил этого».

В самом деле: патриарх Иов решительно пресек всякие действия по выбору государя до тех пор, пока не истечет срок 40–дневного траура по Федору Иоанновичу, убеждая всех в необходимости дождаться, пока в Москву съедутся духовные чины, разбросанная по воеводствам знать и представители служилых сословий. Любопытно, что эту же идею созыва представительного Земского собора Маржерет замечает у Годунова. Литовские агенты питали надежду на то, что из–за выборов «будет жестокое кровопролитие», Западная Европа полнилась самыми невероятными слухами: все хорошо представляли себе последствия династического кризиса.

Россия, по обыкновению, пошла своим путем. Боярская дума была парализована трауром, но Церковь не считала себя связанной сорокадневным сроком. Поминая почившего государя в Успенском соборе, патриарх Иов неутомимо напоминал народу о прекращении древней династии и ужасе безвластия, в который погружалась страна. В самом деле — правитель не выполнял своих функций (препоручив их Иову), приказы (центральные учреждения) работали с перебоями. С 20 января патриарх в окружении высшего духовенства, приказных людей и горожан стал совершать шествия в Новодевичий монастырь к царице–инокине Ирине–Александре, умоляя ее дать царя «на Московское государство».

Как только истекло время траура, дьяк и печатник В. Я. Щелкалов дважды произносил с Красного крыльца речи, убеждая народ, что присяга постриженной царице недействительна, что Борис Годунов не может исполнять обязанности правителя в то время, как готовятся выборы законного государя, что все должны целовать крест боярам, которые позаботятся о сохранении порядка и восстановлении самодержавия. Бояре, по словам Щелкалова, ни за что не признают Бориса своим властелином.

Однако время было упущено. Немноголюдные поначалу патриаршие шествия в Новодевичий монастырь постепенно захватили изрядное количество народа, приобрели организованность. Иов умело использовал городскую сотенную организацию и влияние торгово–промышленных корпораций. Какая–то часть людей «середних и меньших», охваченная искусно нагнетаемым экстазом, кричала «нелепо с воплем многим… не в чин», но за порядком уже следили приставы, кое–где народ сгоняли из домов под угрозой штрафов, недостаточно восторженным приходилось притворно подвывать толпе и мазать щеки слюнями, изображая слезы.

Толпе не объявляли мотивов, по которым надо было просить Ирину–Александру «дать» на не принадлежавший ей престол Годунова. Но, неутомимо разжигая народные страсти, Иов успевал подумать и о письменном обосновании своего выбора. На другой день по истечении траура, 17 февраля, патриарх собрал у себя какое–то число церковных деятелей, изображающих освященный собор, и различных «представителей», будто бы участвующих в Земском соборе.

Им было зачитано приготовленное патриархом Соборное определение (или его черновик, впоследствии несколько доработанный) с обоснованием божественного права Собора «поставляти своему Отечеству пастыря», причем вовсе не обязательно от царского рода. Иов беззастенчиво утверждал, что еще Иван Грозный поручил Борису Годунову заботу о сыне Федоре, а после смерти Федора назначил его наследником царства. Также и Федор Иоаннович якобы завещал свое царство Годунову.

Таким образом, «выбор» Бориса Федоровича на царство, который якобы осуществляли собранные Иовом лица, был всего лишь исполнением воли законных монархов. Естественно, Соборное определение утверждало, что представители народа «едиными устами» воскричали, что Годунова в государи избрал сам Бог и благословили оба царя, Иван и Федор. Патриарх, как видим, не стеснялся соедствами в достижении своей цели, но его ограничивали объективные обстоятельства. Он так и не решился предъявить народу сфабрикованный документ об избрании Годунова на царство: слишком много противников Бориса в высших сферах могло удостоверить подложность подобного «волеизъявления масс».

Чем меньше фактов — тем труднее опровержение, справедливо заключил Иов. В ночь с 20 на 21 февраля 1598 г. патриарх повелел открыть церкви Москвы перед прихожанами. Усиленно нагнетались страхи перед «безгосударием». Наутро духовенство во главе с Иовом вынесло из храмов наиболее почитаемые святыни и двинулось с ними к Новодевичьему монастырю.

При подготовке и проведении этого действа Иов показал себя искуснейшим мастером управления народным сознанием. Повторявшиеся раз за разом шествия в Новодевичий монастырь убеждали, что иного государя, кроме Бориса Федоровича, не может быть на Руси. Не случайно известный златоуст дьяк В. Я. Щелкалов не смог убедить толпу присягнуть боярам. «Не знаем ни князей, ни бояр, знаем только царицу!» — кричали Щелкалову. Когда же дьяк объявил, что царица в монастыре, раздался новый крик: «Да здравствует Борис Федорович!»

Постоянные отказы царицы Ирины «дать» на престол Годунова, красноречивые отказы самого Бориса, клявшегося кровь пролить и голову сложить за Церковь и государство, до предела накалили обстановку в столице. Взвинченные многочасовой ночной службой, толпы народа с рыданием и горестными воплями повалили из московских церквей вслед за величайшей святыней Русской православной церкви: образом Богородицы–Путеводительницы (Одигитрии) Владимирской, по преданию написанном самим евангелистом Лукой.

Момент был выбран точно: 21 февраля праздновался день Богородицы Одигитрии, которой был посвящен Новодевичий монастырь. Народ должен был чувствовать, что свершающееся на земле связано с предустановлением небес. Шествие выступило из Москвы под непрерывный звон колоколов от «сорока сороков» столичных храмов; по мере приближения к цели эти звуки слились с торжественным звучанием колоколов обители Богородицы Одигитрии.

У врат монастыря образ Богородицы Владимирской, сопровождаемый патриархом и духовенством в белых одеяниях, встречен был образом Богородицы Смоленской, за которым вышел Годунов. «О милосердая царица! — с плачем вопиял правитель, падая перед образом ниц и омочая землю слезами. — Зачем такой подвиг сотворила, чудотворный свой образ воздвигла с честными кресты и со множеством иных образов? Пречистая Богородица, помолись обо мне и помилуй мя!»

После поклонения другим главнейшим иконам Годунов громко вопросил патриарха, почто тот «такой многотрудный подвиг сотворил?» «Не я этот подвиг сотворил, — со слезами ответствовал Иов, — то Пречистая Богородица со своим предвечным Младенцем и великими чудотворцами возлюбила тя, изволила прийти и святую волю Сына своего на тебе исполнить. Устыдись пришествия ее, повинись воле Божией и ослушанием не наведи на себя праведного гнева Господня!!!»

Этими словами Иов выражал главный настрой тщательно подготовленного действа: волей небесных сил и всего народа Московского государства Борис Федорович обязан был принять царский престол, даже и не хотя того; отказ был немыслим. Уже в народе ходили слухи, что патриарх с освященным собором порешили, буде Годунов станет упорствовать, отлучить его от Церкви, самим снять с себя святительские саны и запретить службу по всем храмам; «а мы называться боярами не станем», будто бы заявили бояре; «а мы откажемся биться с неприятелями», — роптало присутствовавшее в толпе дворянство, — «и в земле будет кровопролитие».

Пока нескончаемое шествие тянулось из столицы, Иов с духовенством отслужили торжественный молебен в главном монастырском храме. Обширная территория Новодевичьего монастыря была заполнена народом, многочисленные толпы не вместившихся в монастырь стояли за стенами, усеянными любопытными, которые извещали окрест стоявших о происходящем действе.

Впрочем, и находившиеся близ высокого западного крыла церковной паперти, куда вышел Годунов с сопровождавшими его главными просителями, не могли ничего слышать из–за рева толпы, на разные голоса умолявшей Бориса Федоровича принять трон.

Крик немного стихал, когда патриарх, архиереи и немногие бывшие с ними бояре, выразительно жестикулируя, обращались к правителю, и вновь сливался в громогласный вопль при очередном отказе Годунова. Наконец Борис Федорович, державший в руках вышитый платок для утирания пота, набросил его себе на шею, как бы показывая, что ему придется удавиться, если просьбы не прекратятся.

Вновь неистовый крик взметнулся над толпой, видевшей, как Годунов с патриархом скрываются в хоромах царицы Ирины–Александры. Это составляло важную часть сценария, согласно которому «дать» брата на царство должна была царица–инокиня. Некий смельчак якобы случайно смог взобраться к самому окну покоев, где совершалось действо, и громким криком оповещал народ о происходящем. В нужные моменты по примеру специально проинструктированных людей толпа бросалась на колени перед невидимой царицей, «единогласно вопия, да дастся ею поставитися царски брат ея во главу всем людем».

Большинству участников «прошения» и в самом деле стало казаться, что невозможно разойтись, не добившись согласия поданного свыше государя занять российский престол. Когда страсти накалились до предела, рыдающая царица уступила патриарху: «Ради Бога, Пречистой Богородицы и великих чудотворцев, ради воздвигнутия чудотворных образов, ради вашего подвига, многого вопля, рыдательного гласа и неутешного стенания — даю вам своего единокровного брата, да будет вам государем царем!»

Лишь затем довольно вздыхавший и плакавший Борис Федорович сказал Иову (с которым в предшествующие дни провел несколько тайных совещаний): «Это ли угодно твоему человеколюбию, владыко! И тебе, великой государыне, — обратился он к сестре, — что такое великое бремя на меня возложила и предаешь меня на такой превысочайший царский престол, о котором и на разуме у меня не было?»

«Против воли Божией кто может стоять», — заявила царица, исторгнув вопли ликования в толпе, которой переданы были ее слова. «Буди святая твоя воля, Господи!» — завершил свою роль Годунов. Но фарс еще не кончился. Патриарх Иов для начала пал на землю, воздавая благодарение Богу, затем приказал звонить во все колокола и во главе многолюдной свиты вышел из хором к народу, радостно плеща руками и провозглашая многолетие новому царю.

Стимулировав таким образом всеобщее ликование, патриарх тут же в монастыре отслужил торжественный молебен во здравие нового государя, приказав всем молиться за государя царя и великого князя Бориса Федоровича. Лишь когда жаркие эмоции толпы переплавились в умиление, Иов повел шествие назад, в столицу. Патриарху предстояли большие приготовления к торжественному возвращению Годунова в Москву.

26 февраля 1598 г. Иов во главе московского духовенства встречал Бориса Годунова у стен столицы. Специально отобранные «народные представители» подносили правителю хлеб–соль, некоторые принявшие сторону Годунова бояре и купцы по традиции чествовали нового государя драгоценными кубками и соболями. Хитроумный Борис Федорович не принимал даров, кроме хлеба и соли, зато милостиво звал всех к «царскому столу»: знать — во дворец, народ — на хмельные напитки и закуски, выставляемые на площади из казенных погребов.

В Успенском соборе патриарх Иов отслужил торжественную литургию, молясь о благоденствии царя Бориса Федоровича, и благословил его «на Московское царьство всея Великия Росии» крестом. Затем Годунов молился в Архангельском соборе над гробами прежних великих государей, посетил Благовещенский собор и царские палаты, но не остался в них.

Судя по всему, Борис Федорович даже не пытался завершить свой торжественный въезд в столицу обещанным пиршеством. Царский дворец, в котором он издавна был хозяином, теперь угрожающе молчал. Государев двор не спешил склониться перед опричником, и собранные духовенством толпы черни не могли заменить уклонившихся от встречи Бориса Федоровича зажиточных москвичей. Годунов и его сторонники, среди приветственных криков и торжественного звона колоколов, чувствовали окружавшую их пустоту.

В безопасности Борис Федорович ощутил себя только на Патриаршем дворе, где долго наедине беседовал с Иовом. Союзники решили начать новый круг пропагандистской кампании. Объявив о болезни царицы–инокини, Годунов на Великий пост укрылся в Новодевичьем монастыре. Больше месяца он оставался там, лишь изредка появляясь в столице для участия в боярских советах по не терпевшим отлагательства делам. Зато не дремал патриарх Иов.

На второй неделе поста, 9 марта, патриарх собрал освященный собор и своих сторонников в Боярской думе, призвав всех молить Бога, «чтоб благочестивого великого государя царя нашего Бориса Федоровича сподобил облечься в порфиру царскую». День 21 февраля, когда Годунов дал согласие венчаться на царство, Иов предложил объявить ежегодным праздником, отмечаемым крестным ходом в Новодевичий монастырь. Собравшиеся обещали за воцарение Бориса «молиться Богу… непрестанно, день и ночь».

К середине марта патриарх доработал Соборное определение об избрании Бориса Федоровича на царство 17 февраля по «завещанию» Ивана Грозного и Федора Иоанновича, но от распространения столь очевидной лжи пока воздерживался. В Богомольной грамоте от 15 марта, разосланной Иовом по всем епархиям и крупным монастырям, о «выборах» 17 февраля даже не упоминалось!

Посланцы Иова несли по стране вести о том, как после смерти Федора Иоанновича патриарх с освященным собором, «весь царьский сигклит и всенародное множество всего Росийскаго царства» не смогли упросить царицу Ирину, чтобы она «царство свое правила». Затем в Богомольной грамоте подробно рассказывалось о шествиях в Новодевичий монастырь к Ирине и Борису Годунову, о конечном успехе просителей 21 февраля и о благословении Бориса Федоровича на царство в Успенском соборе 26 февраля.

О том, что Годунов вынужден был вновь покинуть столицу, грамота умалчивала. Иов старался убедить россиян, что Борис Федорович уже утвердился на престоле. Богомольная грамота была для этого мощным средством. Она повелевала провести во всех храмах, в городах, селах и монастырях трехдневные молебны со звоном колоколов в честь нового царя и впредь неукоснительно поминать Бориса Федоровича в молитвах как самодержца. Молиться следовало также о его сестре, жене, «благоверной царице и великой княгине Марье», о сыне, «царевиче» Федоре, и дочери, «царевне» Ксении.

Гонцы Иова наводнили страну. Они везли списки патриаршей грамоты по епархиям. Размноженные на дворах епархиальных архиереев и в канцеляриях крупных монастырей, списки доставлялись в каждый город, монастырь, церковный приход. Священники обязывались неукоснительно следовать распоряжению патриарха, подкрепленному местными церковными властями.

Звон колоколов и молитвенное пение духовенства в честь царя Бориса Федоровича были не пустым звуком. Они убеждали народ целовать крест Годунову: чиновники Государева двора с крестоцеловальными грамотами ехали по России вслед за посланцами патриарха. Присяга Борису Федоровичу шла в провинции медленно, но верно; сложнее было в столице.

Неутомимый Иов организовал еще одно торжественное шествие в Новодевичий монастырь. Патриарх с архиереями и верными Годунову боярами молили Бориса вернуться в Москву и сесть «на своем государстве». На глазах у толпы просители пали на колени перед правителем и «лица на землю положиша». В ответ лукавый царедворец, обливаясь слезами, вновь отказался от трона.

Эта «неожиданность», потрясшая непосвященных, была предусмотрена программой. Даже Иов при всей его настойчивости не решался короновать Бориса Федоровича без боярского приговора. Дума упорно сопротивлялась возведению на московский престол бывшего опричника. Тогда патриарх задумал опереться на указ царицы–инокини.

Отказ Годунова позволил Иову и сопровождавшим его лицам обратиться за помощью к сестре правителя. Та без промедления «повелела» брату ехать в Москву и принять царский венец: «Приспе время облещися тебе в порфиру царскую!» Операция была проведена успешно. 30 апреля, в Мироносицкое воскресенье, Борис Федорович выехал в столицу.

Иов вновь встретил Годунова крестным ходом и во время торжественной литургии в Успенском соборе возложил на него крест Петра чудотворца, что рассматривалось как «начало царского государева венчания». Держа за руки сына Федора и дочь Ксению, Борис Федорович вновь обошел кремлевские соборы. На этот раз он «сяде на царском своем престоле» и задал обещанный пир. 16 апреля, по окончании Пасхального поста, Иов благословил Годунова снять траурные («жалосные») одежды и облечься в царские «златокованые».

Однако и в этот момент правитель и патриарх не были уверены в успешном захвате трона. Коронация откладывалась. А в Москву поступали все более и более устрашающие вести о нашествии крымского хана Казы–Гирея, сопровождаемого турецким янычарским корпусом. Вести оказались очень кстати. Бояре объединились против Годунова под руководством опытного опричника князя Богдана Бельского, собравшего вокруг себя множество вооруженных людей.

Забыв на время распри, Бельский, Федор Никитич Романов с братом, князь Федор Иванович Мстиславский и другие царедворцы выдвинули против Годунова кандидатуру Симеона Бекбулатовича — крещеного татарского хана, возведенного некогда Иваном Грозным на московский трон, затем на великокняжеский престол в Твери и сосланного Годуновым в деревенскую глушь.Множившиеся вести о нашествии Крымской орды помогли Борису сорвать боярский замысел. Как сообщал оршанский староста Андрей Сапега литовскому гетману Кристофу Радзивиллу, Годунов заявил боярам: «Симеон живет далеко, в Сибири… смотрите, чтобы вы царства не погубили!» Как бы то ни было, следовало назначать воевод в полки, не дожидаясь приезда Симеона; уехать, оставив в Москве Годунова, его знатные противники боялись; договориться, кому, кроме Бориса Федоровича, поручить главное командование, они не смогли, не доверяя друг другу.

Годунов сам согласился стать командующим и уехать из Москвы в поход против Казы–Гирея. Бояре вручили ему командование, надеясь, возможно, выиграть время и в отсутствие Годунова утвердить на престоле своего ставленника. Но когда Борис Федорович предложил знатнейшим членам Думы принять командные должности в собранном против хана огромном дворянском войске, те оказались в западне: отказ мог повлечь за собой обвинение в измене, а что еще хуже — проигрыш в местничестве!

История «торжества без подвига», как назвал Серпуховской поход 1598 г. С. М. Соловьев, хорошо известна. С 11 мая по 30 июня несметная армия во главе с Годуновым простояла лагерем под Серпуховом, получая от правителя «жалованье и милость великую»; многие тысячи воинов ежедневно обедали у командующего. Бояре, подчинившиеся Годунову формально, заняв посты под его командованием, убедились, что «чаявшие и впредь себе от него такого же жалования» ратные люди на стороне Бориса; их сопротивление было сломлено.

Подводил Годунова только крымский хан: вместо воинства Казы–Гирей, и не думавший выступать из Крыма, прислал послов с поздравлением новому государю и подарками! Конечно, в связи с приездом послов была устроена внушительная воинская демонстрация и пушечная пальба, но слухи, будто Борис Федорович заранее сговорился с ханом, следовало пресечь. Особенно необходимо это было в Москве; здесь Годунову вновь понадобился Иов.

Распространение вестей с помощью официальной переписки не было изобретением правителя и патриарха, но Иов вложил в свои послания Годунову, читавшиеся также по московским церквам, необычайный пыл и изрядное красноречие. 2 июня патриарх от своего имени, от освященного собора и всего монашества составил грамоту «славою и честию венчанному, благоверному и христолюбивому, благородному и Богом избранному, Богом утвержденному, в благочестии всея вселенныя в концех возсиявшему, наипаче же во царех пресветлейшему, преславному и высочайшему, и непорочныя православный християнския веры крепкому и непреклонному истинному поборнику и правителю, сыну святыя Церкви и нашего смирения, великому государю царю и великому князю Борису Федоровичу всеа Русии самодержцу» [14].

Первым делом Иов объявил, о чем написал ему Годунов в грамоте, пришедшей в столицу 29 мая: что в поход Борис Федорович отправился «советовав со мною, богомольцем своим, и со всем вселенским освященным собором» (а не с Боярской думой!); что в ставку постоянно приходят вести о собрании в Крыму многочисленных воинских сил; что «государь» готов крепко стоять за церкви и христиан против хана и просит молиться о даровании ему победы.

Поблагодарив Годунова за послание, Иов подробно перечислил, за что он молит Бога, и объявил, что идет война за саму «православную хрестьянскую веру, еже в поднебесней якоже солнце сияет… на ню же свирепствует гордый он змий, вселукавый враг дьявол, и воздвизает на ню лютую брань лукавым своим сосудом — безбожным царем и его пособники поганых язык» (то есть из нехристианских народов).

Красноречиво живописав, сколь могучая помощь небесных сил способствует победе Годунова над Крымской ордой, Иов уподобил его Моисею, Иисусу Навину и иным библейским героям, избранным Богом для освобождения Израиля: «Тебя же да подаст Господь свободителя нам, новому Израилю, христоимянитым людем, от сего окаянного и прегордаго хвалящагося на ны поганого Казы–Гирея царя!»

Рефреном в грамоте Иова звучит утверждение, что Годунов Богем поставлен на российский престол: «Богом утвержденный царю… Тако глаголет Господь: Аз воздвигох тя царя правды… Се твердое, и честное, и крепкое царьство даст Господь Бог в руце твои, Богом утвержденный владыко, и сыновом сынов твоих в род и род и во веки…»

Опережая события, Иов пишет, что радуется и веселится, «слышаще доблести твоя и крепость, Богом данную ти победу». Патриарх славит мужество и храбрость войска и обещает спасение душ всех ратоборцев, которым случится погибнуть за веру и народ христианский. В конце патриарх отмечает, между прочим, «царьское остроумие» и «богоданную премудрость» Годунова, как бы невзначай связывая его с библейскими текстами, обещавшими отмеченным Премудростью Божией лицам власть над земными владыками.

В свою очередь, «царь и великий князь Борис Федорович всеа Русии» писал патриарху Иову как «твердому столпу православия, источнику неоскудну духовных учений, ревнителю благочестия, пастырю недремательну церковному благолепию, архиерею Богодухновенному, в духовных подвизех вышеестественному, от Бога препрославлену» [15].

Согласно царской грамоте, патриарх должен был распространить в Москве сведения, будто Казы–Гирей собирался послать на Русь передовой отряд «резвых людей 20 000», «а самому бы оплоша нас тою войною… итти со всем собранием на наши украйны и к Москве прямо!». Однако услышав про своевременно собранные Годуновым войска, хан устрашился и прислал мирное посольство.

Получив это известие, Иов отправил под Серпухов архиепископа Смоленского и Брянского Феодосия с грамотой Годунову, в которой «многие похвальные слова писал». В ответ 30 июня Борис Федорович еще пуще похвалил патриарха, не забыв и себя [16]. Он хотел, чтобы в столице было известно, что крымский хан желает быть в дружбе именно с ним — царем, с которым стремятся быть «в дружбе и любви» «все великие государи», включая германского императора, персидского шаха, королей Испании и Франции.

Годунов желал, чтобы в Москве ему была устроена воистину царская встреча, и Иов ее организовал. Помимо прочего, он сам произнес пламенную речь, приветствуя «победителя», который «потщался… от Бога данный… талант сугубо преумножити и показал еси великие труды и подвиги». Патриарх утверждал, что Бог помог Годунову, которого «крымский нечестивый царь Казы–Гирей со всеми своими злочестивыми агаряны убояся и устрашися зело».

Патриарх призвал собравшуюся на встречу государя знать и всенародство молиться о «благодарованиях» Бориса Федоровича, «еже подвиг свой велий сотворил еси и свободил еси род христианский от кровопролития и пленения безбожных агарян!» Затем, как гласит приписка к тексту речи Иова, он с архиереями и «всенародным множеством перед царем государем и великим князем Борисом Федоровичем всеа Русии самодержцем падают на землю, от радости сердечныя благодарные многия слезы изливают».

Встав, все радостно приветствуют Бориса Федоровича, хваля его дарования и «здравствуя» новоутвержденное «скифетросодержание» [17]. Торжественная встреча 2 июля прошла вполне благополучно, однако Годунов все еще опасался открыто вступить на престол. Сразу после празднества он вновь скрылся в Новодевичьем монастыре, оставив свои дела в столице патриарху.

Иов должен был провести общую присягу государю, без которой Борис Федорович не решался короноваться. Честолюбивого опричника не устраивал составленный Иовом Чин венчания на царство, в котором все функции царедворцев берут на себя архиереи, а бояре не упоминаются вовсе [18]. Конечно, это был проект, приготовленный патриархом на крайний случай, и он не понадобился.

Июль и август 1598 г. прошли в напряженной работе патриаршей канцелярии и самого Иова, стремившихся узаконить восшествие Годунова на царский престол Рюриковичей. От московского первосвятителя потребовалась не только политическая изворотливость, но и талант историка, которым Иов, впрочем, в полной мере обладал. Он прекрасно понимал значение своевременного письменного изложения событий под выгодным автору углом зрения, чтобы оставить о себе и своих союзниках «потребную и лепую память» [19].

Историки в последние десятилетия много спорили о летописании, которое велось при дворе патриарха Иова, продолжавшего традицию русских митрополитов. Хотя текст летописи Иосифа, келейника патриарха, восстанавливается по сохранившимся памятникам не вполне уверенно [20], ясно, что одной этой летописью работа приближенных Иова и его самого не ограничивалась. Однако при всей многоценности патриаршего летописания конца XVI — начала XVII в. главные достижения Иова и его помощников как историографов относятся к области документальных и публицистических сочинений. Именно здесь изложены ретроспективные взгляды и оценки, оказавшие самое сильное влияние на современников и потомков.

Мы уже видели, сколь устойчивыми оказались взгляды на учреждение патриаршества, выраженные в Сказании — историко–публицистическом сочинении патриаршей кафедры, убедились в значении других исторических высказываний Иова. А составлением нового документа Утвержденной грамоты об избрании царем Бориса Федоровича, он сумел настолько запутать историков, что они до сих пор пребывают в жарких спорах, когда, как, в связи с какими событиями она появилась, что в ней ложно, а что соответствует истине.

Именно такая неясность и требовалась Иову, ибо доказать законность восхождения Годунова на царский престол было нелегко. Еще в Соборном определении, составленном в марте и описывавшем события 17 февраля, патриарх утверждал, что помимо завещания царства Годунову Иваном Грозным и Федором Иоанновичем, тот был избран на царство. Однако обнародовать эту версию Иов, как мы помним, не решился.

В последующие месяцы патриарх совершенствовал свою версию, одновременно добиваясь, чтобы под составлявшимся и пересоставлявшимся документом подписывались сначала явные сторонники Годунова (прежде всего члены подчиненного Иову освященного собора), а затем все большее и большее число лиц, изображающих «общее» мнение россиян.

Что же патриарх предлагал подписать? Знаток отечественной истории, прежде всего, рассказал, что «великих государей царей росийских корень изыде от превысочайшего цесарского (императорского) престола и прекрасноцветущего и пресветлого корени Августа кесаря, обладающего вселенною». Именно от него, по преданию, происходил первый «князь великий Рюрик». Но во времена Иова от Рюрика вело происхождение множество княжеских родов.

Во избежание посторонних притязаний патриарх подробно проследил преемственность «потомков Августа» на великокняжеском престоле, умело сгладив противоречия, связанные с перипетиями многовековой борьбы за власть, и подчеркнув заслуги избранных лиц вплоть до Ивана Грозного и Федора Иоанновича. Возможные претензии Рюриковичей заставили Иова со всей определенностью подчеркнуть, что их великокняжеский «корень» пресекся со смертью бездетного Федора.

«И грех ради наших, — констатировал патриарх, — всего православнаго християнства Российскаго царьствия, — Господь Бог праведным своим судом превысочайшаго и преславнаго корени Августа кесаря римского прекрасноцветущую и пресветлую ветвь в наследие великого Российского царьствия не произведе». Царь Федор Иоаннович имел только одного ребенка — дочь Феодосию, скончавшуюся раньше отца.

После себя, утверждал патриарх, последний царь Августова корня оставил на престоле жену, царицу Ирину. «А душу свою праведную приказал отцу своему и богомольцу святейшему Иеву патриарху Московскому и всеа Русии, и шурину своему царьскому, а великие государыни нашей брату, государю Борису Федоровичю». То есть душеприказчиками Федора стали Иов и Годунов — как это и вышло в действительности, хотя и не по воле почившего царя.

Далее Иов от имени духовенства и всех россиян предлагает, чтобы Ирина «была на государстве», «а правити велела брату своему». Патриарх подробно описывает, как после отказа Ирины от престола опять же «все православное крестьянство Российскаго царьства» во главе с ним самим просило Бориса Годунова принять трон.

«Великий государь Борис Федорович! — якобы обращались к правителю. — Тебе единаго предъизбра Бог и соблюде до нынешняго времени и остави истиннаго правителя Российскому государьству, християнского поборника, святым Божиим церквам теплого заступника, царьского корени по сочетанию законнаго брака благорасленый цвет, государев шурин и ближней приятель!»

Патриарх понимал, конечно, что от повторения уверений, будто Годунов остался единственным претендентом на престол, права потомка татарского мурзы и опричника не возрастут. И он решительно обрубает родословные притязания, доказывая, что занятие престола — дело Божие (и открывая дорогу тьмочисленным претендентам на трон в грядущей гражданской войне).

«Жребий убо Божий царьское величество: на него же возложит Бог — на том и совершится!» От земных прав, выходит, преемственность престола не зависит: «Глас народа — глас Божий» (то есть кого хотим — того и поставим). Мысль смелая, оказавшая влияние на политическую концепцию участников Смуты. Мысль не новая, ибо и при царе–кровопийце насаждались представления о монархе, опирающемся на единодушную поддержку Святорусской земли. Но как и многое, что измыслил Иов, мысль эта пророчила гражданское смертоубийство.

Утвержденная грамота подробно описывает перипетии выдвижения Бориса Федоровича на престол 17 февраля, подчеркивая, что уже тогда все единогласно порешили «неотложно бити челом государю Борису Федоровичю, а опричь государя Бориса Федоровича на государьство никого не искати!».

Однако доказательства «прав» Годунова по сравнению с мартовским Соборным определением изменены. «Завещания» Ивана и Федора исчезли: Грозный лишь поручает Борису заботиться о своем наследнике с супругой и «соблюдати их от всяких зол»; Федор Иоаннович не говорит и этого, а лишь награждает Годунова за великие государственные заслуги, подробно описанные Иовом.

По Утвержденной грамоте оказывается, что 18 февраля избиратели клялись в Успенском соборе в верности Годунову, причем упорно повторяли, что не желают ему «лиха», а о всяком «изменнике» будут доносить патриарху. Мотив борьбы с «изменой» царю, еще не севшему на престол, разработан столь подробно, что страхи Годунова, укрывавшегося в это время в Новодевичьем монастыре, приобретают реальные очертания.

Иов не пожалел красок, чтобы описать знакомые нам события «умоления» Годунова, особенно шествия в Новодевичий монастырь 21 февраля и торжественной встречи Бориса Федоровича в Москве 26 февраля. Мысль о составлении Утвержденной грамоты он относит к 9 марта, а нарушителям ее положений грозит церковным отлучением и «местью» по царским законам.

Исследователи выяснили многие трудности, которые патриарху пришлось преодолеть, чтобы заставить людей подписаться под такой версией событий. Подальше от подобного документа следовало держать даже некоторых самостоятельно мыслящих церковных деятелей, например известного твердым характером митрополита Казанского и Астраханского Гермогена. Были и технические сложности: так, патриаршей канцелярии весьма долго не удавалось получить списки членов Государева двора, чтобы составить правдоподобный список участников «выборов».

Не менее сложно было удовлетворить Годунова, соглашавшегося венчаться на царство только при убедительном доказательстве всеобщего признания его власти. В конце концов Иову и его сотрудникам пришлось отложить приготовленный вариант Утвержденной грамоты [21] и изготовить новый [22], еще раз развернув кампанию по сбору подписей. Теперь, после возвращения из «победоносного» похода, шансы правителя на престол значительно возросли — соответственно его «избрание» можно было приписать «всей Руской земле», Земскому собору представителей всех сословий.

Именно Годунов, по словам Иова, потребовал избрания царя, когда «съедутся со всей земли Российскаго государьства митрополиты, и архиепископы, и епископы, и весь освященный собор, еже на велицех соборех бывают… и весь царьский сигклит всяких чинов, и царьства Московскаго служивые и всякие люди».

Отныне в Утвержденной грамоте действует «вся Руская земля» в лице созванного в столице Собора, выражающего мысль духовенства, «а их, бояр, и дворян, и приказных, и служивых людей, и всего православного християнства всея Руския земли совет и хотение». Земский собор, разумеется, не собирался, хотя сбор подписей его «участников» под Утвержденной грамотой продолжался как минимум до февраля следующего, 1599 г.

1 сентября 1598 г. патриарх Иов возглавил еще одно, завершающее торжественное шествие в Новодевичий монастырь, чтобы пригласить Годунова на царский трон. Теперь правитель мог более уверенно согласиться на «моление» архиереев, бояр, гостей, приказных людей и «черных» жителей столицы. Утвержденная грамота засвидетельствовала его «право» на престол, а «всенародство» (и, главное, политические противники в Думе) приняли беспрецедентную присягу новому самодержцу.

Целовавшие крест на верность Борису Федоровичу под страхом церковного отлучения и гражданской казни обещали не наносить никакого вреда царю, его жене и детям с помощью еды, платья и питья. Клялись не травить царскую семью «зельем лихим и кореньем», ни по собственной инициативе, ни по чужому поручению, ни через посредников. Клялись не обращаться к ведунам и колдуньям «на государское лихо». Несколько раз повторяли клятву не колдовать против царской семьи «по ветру» и в особенности не вынимать следов (был такой способ наведения порчи). Несколько раз клялись доносить на колдующих против Бориса и его семьи…

Отдельно клялись не только «не хотеть» на царство Симеона Бекбулатовича или его детей, но также «не думать, не мыслить, не семьиться, не дружиться, не ссылаться с царем Симеоном, ни грамотами, ни словом, не приказывать на всякое лихо ни которыми делами, ни которой хитростью», но старательно доносить на таких злодеев, невзирая на дружбу с оными.

Под угрозой лишиться благословения Иова и освященного собора обещали на кресте быть верными царской службе, а в особенности не бунтовать против Бориса Федоровича, его жены, детей, бояр и ближних людей, «скопом и заговором и всяким лихим умышлением не приходить, и не умышлять, и не убивать, и убивать никакого человека до смерти не велеть ни которыми делы, ни которой хитростью».

Клялись не просто не «отъезжать» за рубеж, но не отъезжать конкретно к султану турецкому, императору (Священной Римской империи германской нации), польскому королю Сигизмунду, королям испанскому, французскому, чешскому, датскому, венгерскому, шведскому, не бежать в Англию и «в иные ни в которые немцы», в Крым, в Ногайскую орду, «ни в иные ни в которые государства не отъехать и лиха мне и измены ни которыя не учинить .

Клялись далее не переходить к неприятелю из полков, из походов, из городов, города не сдавать. Клялись в приказах и судах «делать всякие дела в правду», а также говорить правду царским чиновникам по самым разнообразным (перечисленным!) случаям. Целовали крест даже на том, чтобы «другу не дружить, а недругу не мстить и не затеять ни на кого ни которыми делами; по дружбе татей, и разбойников, и душегубцев, и всяких лихих людей не укрывать и добрыми людьми не называть», а добрых людей не обвинять клеветнически.

Присяга требовала, чтобы разбои и убийства не выдавались за грабеж (и наоборот), чтобы подданные не брали взяток ни в какой форме «ни которыми делами», зато доносили бы неукоснительно… [23]. Так оценивал обстановку в стране патриарх, торжественно венчавший на царство Бориса Федоровича в Успенском соборе 3 сентября. Так мыслил и Годунов, повелевший целую неделю задавать пиры во многих палатах и на площади Кремля, а также и в других городах, выдать тройное жалованье боярам, дворянам и дьякам, объявивший всеобщую амнистию и отмену смертной казни на пять лет, всячески демонстрировавший образ «доброго царя Бориса».

Праведным судом Божиим…

Разговор о патриархе Иове получился у нас пространным, но это закономерно. В жизни и деятельности первого патриарха Московского и всея Руси выразились многие существенные черты и противоречия патриаршей власти в Российском православном самодержавном государстве. Мне часто кажется, что Иов обладал своеобразным пророческим даром, совершая поступки, ведущие к катастрофе, произнося слова, становившиеся со временем зловещими, отстаивая незримо обреченное на гибель.

Иов был первым российским патриархом из четырех, насильственно лишенных престола [24]. Он покрыл Годунова в расследовании смерти царевича Дмитрия, но образ царевича восстал колоссальной тенью над Россией. Воздвигнутый Иовом трон Бориса Федоровича рассыпался в прах, погребая под своими обломками семью Годуновых. Все запрещенное в крестоцеловальной записи (присяге) новому царю было вскоре совершено, самые страшные опасения Иова сбылись, то, что он хотел спасти, — гибло, то, о чем он писал, — таинственно изменяло суть, воплощаясь в жизнь. Даже Григорий Отрепьев вышел на невероятную дорогу к славе и погибели со двора патриарха Иова!

Венчание Годунова на царство состоялось 1 сентября, в день, когда на Руси праздновали Новый год; царь и патриарх обменялись речами, причем Борис Федорович заметил: «и по Божиим неизреченным судьбам и по великой его милости избрал ты, святейший патриарх… меня, Бориса». Речь Иова была образцом панегирика [25], а новый царь, принимая благословение, воскликнул: «Отче великий патриарх Иов! Бог свидетель, что не будет в моем царстве бедного человека!» [26]

Но никакими усилиями Годунов не мог выполнить этого обещания, при всей своей энергии и прославленной Иовом премудрости он не в силах был остановить развитие Великого разорения и социального озлобления, толкавших Россию в страшную гражданскую войну. Трех неурожайных лет было достаточно, чтобы все усилия Бориса Федоровича пошли насмарку. Что значила политическая демагогия, будто царь день и ночь трудится, чтобы было «во всех землях хлебное изобилование, житие немятежное и неповредимый покой у всех ровно», если по всей стране голод и смерть косили людей?!

В 1601—1603 г. «много людей с голоду умерло, а иные люди мертвечину ели и кошек, и люди людей ели; и много мертвых по путям валялось и по улицам; и много сел позапустело; и много иных в разные грады разбрелись и на чужих странах померли…». Так записал очевидец тех страшных лет на полях рукописи [27]. Тяжело было крестьянам, оброками наполнявшим царские, помещичьи и монастырские житницы и не имевшим своих запасов зерна, прикрепленным к земле закрепостительными указами Годунова. Еще страшнее голод был для горожан.

Борис Годунов незамедлительно, уже в ноябре 1601 г. узаконил меры против спекуляции хлебом в городах, установил твердые цены, позволил посадским общинам реквизировать закрома спекулянтов, бить их кнутом и сажать в тюрьму. Колоссальные деньги были выделены для раздачи малоимущим горожанам. Царь провел розыск хлебных запасов по всей стране и открыл для распродажи по твердым ценам царские житницы. Он даже нарушил свое обещание и казнил нескольких мошенников, портивших хлеб при выпечке. Принципиальный крепостник даже восстановил частично Юрьев день! [28]

Все было всуе. Огромные запасы хлеба у архиереев и монастырей, помещиков и вотчинников из высшей знати, неразрывно связанных с системой оптовой торговли, не мог реквизировать даже царь. «Сам патриарх, — писал свидетель событий, — имея большой запас хлеба, объявил, что не хочет продавать зерно, за которое должны будут дать еще больше денег» [29]. Хлебные спекулянты сами перешли в наступление, установив форменную блокаду городов. Царский указ от 3 ноября 1601 г. прямо говорит о заставах, которыми перекупщики во многих местах перерезали дороги, чтобы «крестьян с хлебом на торг и на яр–манку для вольные дешевые продажи» не пропустить. [30]

Москва, получившая самые большие дотации из казны деньгами и продовольствием, столица, в которой Годунов развернул щедро оплачиваемые общественные работы для малоимущих, вымирала вместе с прочими городами. За два года четыре месяца на трех московских кладбищах–скудельницах в братских могилах было похоронено 127 тысяч жертв голода. Говорили, что в то время вымерла «треть царства Московского».

Казалось, злой рок преследует патриарха Иова, превращая в проклятие для страны каждое его слово. Все происходило прямо противоположно тому, что было записано в присяге Годунову. Продолжался массовый исход населения за границы, не только к шведам, «в немцы» и Речь Посполитую, но даже в Крым к в Ногаи! С крестьянами и холопами бежали из страны, перебирались за Уральский хребет, уходили к казакам на дикие окраины разорившиеся дворяне, оголодавшие стрельцы, пушкари, горожане.

Как грозовые тучи, собирались на границах государства те, кто не смирился с режимом, надеялся с оружием в руках отстоять свои права. Пройдет еще немного времени, и вместе с интервентами выбитые из своей страны и социального уклада россияне хлынут обратно, сметая войска царя Бориса и неся на своих мечах кровавые отсветы гражданской войны.

В условиях кризиса не было уже речи о «правде» в судах и приказах, лжесвидетельства и клятвопреступления умножились неимоверно, правительственные чиновники не только не получали безусловной помощи, но и гибли от рук местного населения. Убийство, душегубство, разбой, грабеж, «скоп и заговор и всякое лихое умышление» стали повседневным, обыденным делом.

Осенью 1603 г. многочисленные отряды беглых холопов и других деклассированных элементов, собиравшиеся в лесах и буераках вдоль дорог, соединились в армию под предводительством Хлопка и двинулись на Москву. Напрасно Годунов посылал карательные отряды в Коломну, Волоколамск, Можайск, Вязьму, Медынь, Ржеву, Белую и другие города и уезды: вскоре ему пришлось укреплять саму столицу.

В решающем сражении повстанцы, по словам «Нового летописца», «бишася, не щадя голов своих» и убили самого командующего царским войском И. Ф. Басманова. Тогда правительственные полки, «видя такую от них над собою погибель, что убиша у них разбойники воеводу, и начаша с ними битися, не жалеюще живота своего, и едва возмогаша их, окаянных, осилить, многих их побита: живи бо в руки не давахуся. А иных многих и живых поимаша, и тово же вора их старейшину Хлопка едва возмогаша жива взяти, что изнемог от многих ран. А иные уйдоша на украйну (южные окраины. — А. Б.) и тамо их всех воров поимаша и всех велеша перевешать» [31].

Это было первое сражение гражданской войны, еще невиданной на Руси; оно показало невероятную жестокость, кровопролитность и упорство предстоящей схватки. «Нас ожидает не крымская, а совсем иная война», ~ говорили между собой опытные воеводы Петр Шереметев и Михаил Салтыков [32]. И действительно, татарские набеги не смогли принести и малой части того разорения, что учинили над своей страной ослепленные братоубийственной ненавистью россияне…

Нравственное разложение общества, которому ужасались современники Смуты, начиналось с самых «верхов». Царь Борис Федорович в повседневном своем поведении сходствовал с патриархом Иовом аскетизмом, воздержанностью, трезвостью, трудолюбием, ревностным соблюдением церковных уставов и правил благочиния. Так же, как для Иова драгоценны были монашеские обеты, для Годунова дороги были обязанности семейные. Однако у нежного супруга и родителя было и другое, страшное лицо, обращенное к обществу.

Думал ли Иов, когда принимал присягу Годунову в Успенском соборе, что назойливо повторявшиеся клятвы не покушаться на царское семейство колдовством вскоре обернутся ведовскими процессами? Что за многократно прославленной патриархом мудростью правителя кроется маниакальный страх, впитанный в опричном окружении Ивана Грозного? Что православное благочестие самодержца сочетается с жалким и греховным суеверием, поставленным, впрочем, на службу политическим целям?

Доброжелатели Иова впоследствии старались отделить его от Годунова, показать нравственные страдания архиерея, бессильного повлиять на ход событий. Написанная после 1652 г. «История о первом патриархе» [33] сообщает, что «воцарился правитель Борис Федорович многим кознодейством», как будто Иов к сим козням был непричастен. «История» также обвиняет Годунова в злодейском убийстве царевича Дмитрия и пожарах, устроенных в Москве и других городах в 1591 г., когда в огне погибло множество церквей и монастырей, священников, монахов и монахинь, не ведая или «забывая», что именно с помощью Иова правитель был тогда обелен от подозрений.

Но даже учитывая, что автор «Истории» явно склонен выдавать желаемое за действительное, мы не можем отрицать его утверждение, будто патриарх видел, что творит царь Борис Федорович, а о иных делах догадывался, ибо многие жаловались ему и взывали: «Что, отец святой, новотворимое это видишь, а молчишь?» Ведь под властью Годунова доносительство и клевета расцвели до такой степени, что всюду плач был «господам» от страха перед своими холопами, «и многие дома запустели от злого того нестроения, и многие от великих вельмож лютыми и тяжкими бедами и скорбьми погибли».

Действительно, обязательство доносить было единственным пунктом утвержденной Иовом присяги царю Борису, который не был нарушен, но, напротив, свято соблюдался. Доносчики пользовались особым покровительством государя, публично награждавшего их даже тогда, когда не склонен был давать ход обвинениям. Не видевшие иного способа избавиться от неволи холопы, объединяясь по нескольку человек, обвиняли своих хозяев в умысле против государя, получая в награду свободу и часть имущества опальных.

Сам окруженный чародеями, чернокнижниками и ведуньями, бросавшийся от священников к юродивым и от молитв к гаданиям, царь Борис Федорович подозревал всех в склонности нарушить многочисленные пункты крестного целования, относящиеся к колдовству против царской семьи. По доносу слуг " в коренье и в ведовском деле» был обвинен боярин князь И. И. Шуйский. Несколько сот стрельцов ночью захватили и разорили двор Романовых, которые якобы «хотели царство достать ведовством и кореньем .

Разбирательство дела Романовых происходило в присутствии Иова, на патриаршем дворе, куда ретивые сыщики доставили целый мешок якобы волшебных злоотравных кореньев, обнаруженных на дворе обвиняемых. Московский первосвятитель своим авторитетом укрепил и нелепое политическое обвинение, и колдовские суеверия доносчиков и судей.

Федор Никитич Романов (будущий патриарх Филарет) с женой Ксенией были пострижены в дальних монастырях; Александр, Михаил, Иван и Василий Никитичи Романовы с женами, детьми, тещами и свекровями сосланы в жестокие ссылки. За ними последовали семьи князей Черкасских, Шестуновых, Репниных, Сицких, дворян Карповых, Пушкиных и др. В опалу попал князь Владимир Бахтеяров–Ростовский, был отстранен от дел канцлер В. Я. Щелкалов. Иов не мог не знать о всех этих осужденных и опальных.

В отношении высшей знати Годунов старался внешне соблюдать клятву никого не казнить смертью. Так, своего старого сообщника по опричнине и политического соперника Богдана Яковлевича Бельского он лишил имущества и чести, выставив к позорному столбу и выщипав по волоску бороду. Учитывая крайнюю неприязнь Бельского к иноземцам, царь поручил последнюю операцию шотландскому хирургу. Других врагов он «убирал» без лишнего шума, испытанным методом: их, как, например, Александра, Михаила и Василия Романовых, князя Бориса Черкасского, князя Ивана Сицкого с женой и других удавливали или другими способами изводили в ссылках и темницах.

Только иностранцы могли думать, что Борис Федорович с помощью Семена Годунова создал в стране сверхмощное тайное сыскное ведомство, так что к каждому московиту было приставлено по нескольку соглядатаев. Русским не нужно объяснять, что в действительности главным орудием репрессий всегда был донос. По свидетельству современников, зараза доносительства распространилась от дворцов до хижин, церквей и монастырей. Люди всех званий и сословий клеветали друг на друга, доносили дьячки, священники и монахи, жены доносили на мужей, дети — на отцов.

Что же делал патриарх Московский и всея Руси, видя паству свою уязвляему еще и этим бичом, пораженную идущим с самых верхов нравственным пороком? Автор «Истории» отвечает на этот вопрос двояко. На жалобы знатных людей, имевших доступ к Иову, он не мог ничего ответить явно из страха перед Годуновым: «Быстр убо и строптив сей царь Борис и не хотел видеть обличителя себе». Патриарх не мог ничего сделать, хотя «совесть сердца его как стрелами устреляна была»; он «изнеможе» и «ниву ту недобрую слезами обливал».

Относительно же того, что делалось «всюду», реакция патриарха выражалась более активно и зримо в молебнах и проповедях. «Святой же Иов патриарх, — писал автор «Истории», — все то лютое видя в земле Российской делающееся, день и ночь со слезами непрестанно в молитвах предстоял в церкви Божией и в келье своей непрестанно молебные пения с собором пел с плачем, и с великим рыданием, и со многими слезами. Так же и народ с плачем молил, дабы престали от всякого злого дела, особенно же от доводов и ябедничества. И были ему непрестанные слезы и плач непостижный».

Так ли это? Никаких других известий о выступлении Иова против государственной политики поощрения доносительства и ябедничества у нас нет. Более того, в Духовной грамоте, написанной в преисполненном бедствиями 1604 г., патриарх утверждает, что с воцарением Бориса Годунова всякие озлобления и клеветы, укоризны и рыдания, соболезнования и лютые напасти о человеческих бедах паствы совершенно оставили его!

Добившись воцарения Годунова, Иов, по его словам, освободился от печали, порадовался о государе и пребывал в благоденствии, поскольку тот «всячески меня преупокои». Мы знаем, что после 1598 г. патриарх действительно не заботился ни о чем, кроме аскетических подвигов и богослужения, не принимал меры даже против известных ему безобразий в церковной жизни. В завещании он только горячо благодарит Годунова, оказывавшего ему благодеяния еще с тех времен, когда Иов был Коломенским епископом.

Итак, Иов благоденствовал, когда его паства умирала от голода, когда в стране бушевала гражданская война, когда все пороки подняли голову. Симпатичный автор «Истории о первом патриархе», применяясь к простому человеческому чувству, думал, что Иов должен был плакать — а тот был, по его собственным словам, свободен от печали. Возможно ли, чтобы в Духовной грамоте патриарх был неискренним? Нет, его похвалы и благословения Годунову не были вызваны страхом, патриарх обращался к своему «Богом возлюбленному сыну» — самодержцу от всего сердца.

Обратите внимание, сколь обстоятельно публикуемая в этой книге Духовная грамота ограждает накопленные Иовом богатства патриаршего престола. Иов особо заботится, чтобы после его кончины власти не требовали отчета о доходах и расходах патриархии, которыми он ведал самолично. Он отлично знал, что Борис Федорович, еще будучи правителем, сильно склонен был покуситься на церковные и монастырские имущества, источники доходов и привилегии.

Взойдя на престол, царь Борис в интересах развития городов конфисковывал и приписывал к тяглу, к облагаемой налогами «черной сотне» множество «белых» слобод, принадлежавших монастырям, епископам, митрополитам и даже самому патриарху. Однако он же в 1599 г. переписал на имя Иова жалованную грамоту царя Ивана митрополиту Афанасию, освобождающую всех чиновников, слуг и крестьян патриарха, все непосредственно подчиненные ему (ставропигиальные) монастыри от ведения светских властей во всех делах, кроме душегубства, а также от всех казенных податей [34].

Более того, в самом крупном городе России — в Москве — царь не тронул «белослободчиков» патриарха и духовенства, а во время страшного голода позволил Иову сохранять свои переполненные закрома. Пожалуй, даже Борис Годунов, который при всех своих согрешениях судорожно пытался помочь голодающим, выглядит в этом отношении человечнее архипастыря, спокойно ожидавшего, когда бешеные цены на зерно станут еще выше, чтобы максимально выиграть на спекуляции хлебом.

Удивительно ли, что благословения Иова обращались в проклятия, а то, что он любил, было обречено на разрушение?! В Духовной грамоте (завещании) он особо пожелал благоденствия царю Борису Федоровичу, «Богом избранному, благоверному и христолюбивому и святым елеем помазанному о Святом Духе, превозлюбленному мне сыну и государю», затем его жене Марии, сыну Федору и дочери Ксении, надеясь на процветание их государства и поручая им заботу о вере, Церкви и патриаршей обители — Чудовом монастыре.

Не прошло и года, как Борис Годунов в великой скорби скончался (13 апреля 1605 г.). Вскоре его тело было выброшено из Архангельского собора, вдова и сын зверски убиты, а дочь Ксения стала наложницей Лжедмитрия I. Чудов монастырь, так же как тысячи других церквей и монастырей, был разграблен, над православием нависла угроза серьезного поражения в борьбе с католической реакцией.

Завещатель пережил тех, к кому обращал свое завещание, чтобы увидеть гибель накопленных богатств, унижение патриаршего престола, оскорбление православной веры — после этого ослепнуть в ссылке и умереть в безвестности. Но прежде чем потерять телесное зрение, Иов должен был убедиться, что ему давно уже изменило зрение духовное. Авантюрист, под именем царевича Дмитрия Ивановича, раздувший пламя гражданской войны, уничтоживший Годуновых и свергнувший патриарха, взлелеял свои планы в кельях самого Иова, был возвышен им и представлен ко двору!

Патриарх до конца боролся за спасение династии Годуновых. Еще в 1604 г., когда тень царевича Дмитрия Ивановича только маячила за западной границей, патриаршая канцелярия поддержала Посольский приказ, собиравший обличительные материалы против самозванца [35]. Власти отождествили Лжедмитрия с мелким галицким дворянином Григорием Отрепьевым, служившим боярам Романовым и укрывшимся от каких–то серьезных обвинений в монастыре.

Иов, не щадя себя, признал, что после скитаний по разным монастырям монах Григорий осел в Чудовом монастыре, резиденции патриарха. Правда, ничего удивительного здесь не было: Григорий жил под началом своего родного деда, старого чудовского монаха. Чудовский архимандрит Пафнутий вскоре отличил грамотного и толкового юношу, переведя его в свою келью и приставив к книжному делу. Именно Пафнутий произвел в дьяконы чернеца, сложившего «похвалу московским чудотворцам Петру, и Алексею, и Ионе».

Патриарх не стал задним числом винить Пафнутия, ибо сам заинтересовался обладавшим литературным даром писцом и взял его на свой двор. Григорий переписывал у Иова книги, знакомился с летописями и царскими чинами, составлял каноны святым, беседовал с много знающим патриархом и его келейником летописцем Иосифом. В отличие от Иосифа, Григорий бойко разбирался в деловых бумагах; Иов сделал его личным секретарем, брал на заседания освященного собора и Боярской думы. Монашек узнал в лицо и определил характер большинства архиереев и царских сановников.

Но Иов почувствовал, что Григорий не пришелся ко двору: слишком умен, слишком боек, колет глаз; под него начали копать и светские, и духовные; патриарх вскоре отослал парня от греха подальше обратно в Чудов монастырь. Возможно, его достали бы и там, но Григорий бежал. Через пару лет на Западе возникла фигура самозванца, затем власти сочли, что Лжедмитрий и Григорий — одно лицо. Не уберегся Иов, не разглядел опасности — дал повод для обвинения себя перед Годуновым!

Пока самозванец сидел за границей, можно было попытаться убрать его без лишнего шума. Патриарх Иов с согласия царя Бориса написал послание киевскому воеводе князю Василию Острожскому, представителю фамилии, твердой в православии. Во имя веры Иов убеждал князя не верить монаху–расстриге, писал, что сам хорошо знал беглеца, заклинал показать себя достойным сыном Церкви, схватив самозванца и переправив его в Москву. Патриарший посланец Афанасий Пальчиков вернулся от князя без ответа, однако стало известно, что власти великого княжества Литовского не оказали Лжедмитрию никакой поддержки.

Несмотря на наступление католической реакции, православное духовенство Речи Посполитой обладало значительным влиянием. Иов утвердил на освященном соборе и скрепил печатями грамоту к духовенству Польши и Литвы, увещевающую воспрепятствовать готовящемуся кровопролитию. Патриарший гонец Андрей Бунаков был перехвачен на границе в Орше. В августе 1604 г. Лжедмитрий выступил в поход, а в октябре его маленький отряд пересек границу и скрылся в лесах.

Авантюрист должен был быть раздавлен со своим смехотворным войском, но как маленький камушек вызывает все сокрушающую лавину, так тень царевича Дмитрия, разрастаясь с неимоверной скоростью в ядовитом тумане гражданского раздора, покрывала пространства России огнем и кровью братоубийственной войны, накатываясь на Москву.

Больной, изможденный в борьбе с тенью царевича царь Борис Федорович то в неистовстве обрушивался на окружающих, обвиняя всех в предательстве, то впадал в бесовские сношения с чернокнижниками. Он заставлял патриарха Иова и Василия Ивановича Шуйского, которые когда–то помогли ему унять шум вокруг смерти царевича Дмитрия, еще и еще раз выступать перед московским народом с уверениями, что царевич действительно мертв.

Иов и Шуйский, как скоморохи, должны были разыгрывать сцену, где один описывал, как погребал маленького Дмитрия, а другой живописал свою промашку с Григорием Отрепьевым. Не раз в толпе слышались слова: «Говорят они то поневоле, боясь царя Бориса, а Борису нечего другого говорить — если этого ему не говорить, так надобно царство оставить и о животе своем промышлять!»

Когда–то Иов утверждал, что глас народа — глас Божий. Он осмелился инсценировать этот Божий глас и твердил, что династия Рюриковичей кончилась. Теперь истинный глас народа утверждал противное, но патриарх не сдавался. В январе 1605 г. по стране стали расползаться списки его Богомольной грамоты, дававшей новый поворот идейному спору сражающихся сторон.

Иов по–прежнему доказывал, что царевич Дмитрий Иванович мертв и не воскреснет, что выдаваемый за него человек — самозванец, пригретый им, патриархом, и бежавший за границу монах Григорий Отрепьев, вор–расстрига, подкреплял эту версию свидетельствами. Но главное было не в этом. С первых же слов грамота объявляла поход Лжедмитрия нашествием врагов–иноплеменников и иноверцев на Российское православное государство, провозглашала войну за независимость, войну за веру.

Богомольная грамота патриарха не заглушила глас народа, признавшего Дмитрия Ивановича чудом спасшимся законным наследником московского престола, не остановила победного шествия самозванца. Идеи Иова приобрели мощное звучание позже, когда ненависть к иноземцам и иноверцам вплелась в социальную и политическую борьбу внутри страны, придавая гражданской войне еще более страшный и кровавый облик и создавая в сознании россиян прочный образ врага.

Грамота патриарха Иова была талантливым, мастерски написанным публицистическим сочинением. Грех архипастыря, зовущего к крови, дополнялся греховностью использования во зло своего недюжинного литературного таланта. Оправданием Иову служит лишь его искренняя вера в Годуновых, власть которых должна была смирить россиян.

После смерти Бориса именно Иов энергично провел в Москве присягу юному царевичу Федору Борисовичу [36], организовал раздачу населению громадных казенных сумм на помин души Годунова; Боярская дума и освященный собор под его руководством приняли указ о всеобщей амнистии; ссыльные и опальные были возвращены в столицу и ко двору; укреплялся Кремль.

Однако царская армия уже разбегалась, Лжедмитрий беспрепятственно двигался к Москве, встречаемый бурным ликованием народа. Достаточно было посланцам его проникнуть в столицу 1 июня 1605 г., как москвичи присоединились к «законному государю». Переворот произошел без боя; царство Борисово и его семья исчезли в одночасье. Участь Иова была решена.

Наш выдающийся историк Н. М. Карамзин отводит Иову жалкую роль труса, желавшего переметнуться на сторону победителя, но отвергнутого Лжедмитрием: «Слабодушным участием в кознях Борисовых лишив себя доверенности народной, не имев мужества умереть за истину и за Феодора, онемев от страха и даже, как уверяют, вместе с другими святителями бив челом Самозванцу, надеялся ли Иов снискать в нем срамную милость? Но Лжедимитрий не верил его бесстыдству; не верил, чтобы он мог с видом благоговения возложить царский венец на своего беглого диакона — и для того послы Самозванцевы объявили народу московскому, что раб Годуновых не должен остаться первосвятителем. Свергнув царя, народ во дни беззакония не усомнился свергнуть и патриарха» [37].

Антипатию вдумчивого историка патриарх Иов вполне заслужил, но обвинения Карамзина ложны. Это Лжедмитрий I жаждал, чтобы и Иов, как множество других архиереев, признал его законным государем, — кто бы тогда смог упрекнуть «царевича Дмитрия Ивановича» в самозванстве?! Поэтому в первых своих грамотах о вступлении на престол (от 6 и 11 июня 1605 г.) он утверждал: «Бог нам, великому государю, Московское государьство поручил: Иев, патриарх Московский и всеа Русии, и митрополиты, и архиепископы, и епископы, и весь освященный собор, и бояре… и всякие люди, узнав прирожденного государя своего царя и великого князя Дмитрия Ивановича всеа Русии, в своих винах добили челом», то есть повинились за прежнюю службу Годуновым [38].

Но Иов и не думал виниться, даже когда вся Москва покорилась Лжедмитрию и направила в стан самозванца приглашение вступить в присягнувшую ему столицу. Повинную грамоту повезли бояре, а не митрополиты и архиепископы, как требовал Лжедмитрий, — признак, что Иов еще держал в руках членов освященного собора. В результате 10 июня разгневанный самозванец уведомил москвичей, что войдет в столицу лишь тогда, когда его враги будут истреблены до последнего. В первую очередь толпа бросилась искать Иова.

О происшедшем согласно рассказывают сам патриарх и автор «Нового летописца». Иов ожидал убийц в Успенском соборе, привычно готовясь к совершению литургии. Толпа с оружием и дрекольем ворвалась в собор и в царские палаты, разламывая и рубя на куски позолоченные фигуры Христа, Богородицы и архангелов, приготовленные для украшения ковчега Господней плащаницы. Иова вытолкали из алтаря и, избивая, поволокли на Красную площадь, к Лобному месту.

Здесь произошла заминка. Соборные клирики, поначалу разбегавшиеся во все церковные двери, опомнились и подняли громкий крик, с плачем умоляя толпу образумиться и прекратить беснование. Бесчестившие и зверски избивавшие патриарха тоже завопили, «ругаясь без милости сурово и безчеловечно». Убийцы кричали, что терзают Иова за то, что он «наияснейшего царевича Димитрия расстригой называет!».

Огромная толпа заволновалась: одни стремились убить Иова, другие боялись такого согрешения; «и распрение было лютое в народе». Когда более сплоченные сторонники убийства начали одолевать, из Кремля донеслись крики: «Вельми богат Иов патриарх!» Это кричали сторожа, приставленные сторонниками Лжедмитрия охранять патриарший двор. Злодеи растерялись: то ли довершать свое дело, то ли спешить к грабежу, — и умеренная часть толпы получила преимущество.

С воплями: «Богат, богат Иов патриарх! Идем и разграбим имения его!» — самые опасные злодеи бросились на патриарший двор, в скором времени разломав и разграбив все, что Иов накопил в келейной и домовой казне. Тем временем агенты Лжедмитрия, столь ловко изменившие ситуацию, извлекли патриарха из толпы и отвели в Успенский собор. Самозванец не мог позволить себе начинать царствование с убийства московского первосвятителя!

Он желал лишь низложения непокорного патриарха и удаления его с политической авансцены. Посланцы Лжедмитрия, объявив Иову, что его решено сослать «под начал», то есть в монастырское заточение, даже спросили, где он хочет оказаться. Патриарх, конечно, выбрал свое «обещание» — Старицкий Успенский монастырь, где он принимал пострижение и начинал карьеру и где хотел бы, по монашескому обычаю, закончить свои дни.

Процедура низведения с патриаршего престола прошла мирно. Иов сам снял с себя панагию — знак архиерейской власти и Положил к образу Богородицы Владимирской. Ему не мешали произнести слезную молитву и даже повторить обличение новой Власти. Пока я 19 лет носил святительский сан, говорил Иов перед иконой, «сия православная християнская вера нерушима была, ныне же грех ради наших видим на сию православную християнскую веру находящую (веру) еретическую!».

После продолжительной молитвы низвергаемого патриарха с Иова сняли разодранное в толпе святительское платье и надели простую черную ризу, усадили в приготовленную телегу и без промедления отослали в Старицу под конвоем [39]. Впрочем, заточение было не тяжким. Молодой, но уже прославившийся смирением Успенский архимандрит Дионисий, приняв от приставов указ Лжедмитрия содержать бывшего патриарха «в озлоблении скорбном», на славу угостил их и отпустил с честью. Сам же архимандрит и не думал подчиняться указу, представив Иову полную свободу и оказывая всяческое почтение.

Наличие у приставов указа Лжедмитрия еще раз подтверждает, что самозванец отнюдь не хотел допустить убийства патриарха, а суровость указа лишний раз свидетельствует о твердости позиций, которые занимал Иов. Свою неизменную верность Годуновым он еще раз подтвердил в 1607 г., когда уже отошел в небытие первый Лжедмитрий и пронеслась над Россией Крестьянская война Болотникова, на престоле сидел Василий Шуйский, а на горизонте маячили новые самозванцы.

Именно от известного верностью Иова народ, по замыслу Шуйского к патриарха Гермогена, должен был получить «прощение и разрешение» за нарушение крестного целования Борису, его жене и детям. К чести Иова, он повторил публично все доводы, которые составлял когда–то в защиту самодержавия Годуновых. Исполнив в Москве эту трудную для больного старика миссию, бывший патриарх вернулся в родной монастырь и через четыре месяца тихо скончался.

«Праведным судом Божиим не стало святейшего Иова патриарха Московского и всея Русии лета 7115 (1607. — А. Б.) месяца июня в 19 день». Тело его было погребено у церкви Успения Пресвятой Богородицы близ западных дверей с правой стороны, отпевали митрополит Крутицкий Пафнутий и архиепископ Тверской Феоктист. Над могилой архимандрит Дионисий воздвиг склеп в виде часовенки.

По словам Дионисия, Иов «не боялся никакого озлобления, ни глада, ни жажды, ни смерти». Забывший страх смерти патриарх стал началом многих бедствий преемников своих и паствы.

Патриарх Игнатий

Патриарх царя Димитрия. Размышления в узилище

Залетая через узкое оконце, под сводом кельи гулко отдавались пьяные вопли «спасителей России». Вторую неделю старый интриган Василий Иванович Шуйский, с кучкой клевретов истребивший царя Дмитрия Ивановича и вскарабкавшийся на московский престол, спаивал из государевых погребов стрельцов и всенародство. Залитые винищем глаза гулящей городской сволочи восторженно слезились при виде угощений и подарков, слюнявые рты изрыгали проклятия самозванцу–расстриге, чей растерзанный труп валялся на Лобном месте, и славили самозваного царя Василия. Лучшие люди города молчали, пораженные наглостью новых властей. Чернь рукоплескала выездам щедрого государя и браталась с выпущенными из тюрем уголовниками. Весенний воздух быстро очистился от запаха пепелищ, трупы зарезанных уже упокоились в братских могилах. Избежавшие погромов дворяне и купцы перевели дух и со здоровым злорадством смотрели на не столь удачливых соседей, имевших на постое поляков и поплатившихся за то имуществом, честью жен и дочерей, жизнями близких.

Лишенный святительского сана и заточенный в Чудовом монастыре бывший патриарх Игнатий слишком много повидал на своем веку, чтобы удивляться легкости, с которой умы многих россиян приспособились к мгновенной крутой перемене власти. Старый грек нисколько не обольщался насчет человеческих нравов Нового времени. С юности он усвоил, что ничто так не способствует возвышению в среде православных греков, как взятки турецким властям, доносы мусульманам на своих собратий. Освободить желанную ступеньку церковной иерархии с помощью подсыпанного в дружеский бокал яда или пырнуть конкурента ножом наемного убийцы было делом вкуса, а не морали. Игнатий не любил вспоминать времена, когда он достиг кафедры епископа Ериссо и святой горы Афон и еще менее — кошмарный момент бегства от подкупленных соперником турецких властей.

Начать все сначала искушенный грек попытался в Риме, куда прибыл без гроша за душой после преисполненного приключений путешествия. Однако вскоре убедился в крайней недостаточности опыта провинциальных интриг для успеха в Новом Вавилоне. Потрясенный картинами невиданного, чудовищно грязного разврата, привычный ко многому монах содрогнулся. Игнатий понял, что со своей довольно гибкой моралью все же не может переступить некую черту, за которой мог бы обозначиться успех при папском дворе — законодателе мод на наиболее гнусные средства борьбы за власть и извращенные «удовольствия» для всех дворов Западной и Центральной Европы. Рим впереди Италии, Италия впереди мира шествовали по пути Возрождения с такой вонью, что не слишком чистоплотного грека замутило. Жемчужины свободных личностей и свободного искусства рождались в клоаке свободы от морали и использовались для украшения дворов победителей в борьбе за власть, наиболее свободных от божеских и человеческих законов.

С содроганием Игнатий должен был отказаться от мысли стать бойцом в гигантской борьбе за веру, ознаменовавшей приход Нового времени. Возрождение духовного христианства на Севере Европы лишь ненадолго оглушило самодовольных адептов католицизма. Перестроив фронт, они ринулись в контрнаступление на Реформацию. На острие атаки шли рыцари удивительного монашеского ордена без страха смерти и упреков совести: шпионы и педагоги, воины и богословы, палачи и дипломаты Игнатия Лойолы. Костры инквизиции запылали столь ярко, что, казалось, именно они развеяли мрак средневековья, ограниченного судебными «предрассудками».

Находя костоломную машину инквизиции недостаточной, католическая реакция перешла к тотальному истреблению реформатов от стариков до младенцев в религиозных войнах и более приятных для нее «варфоломеевских ночах». Реформаты приняли вызов, активно пытая и сжигая католиков и друг друга, отвечая на террор не менее кровавым террором. Притеснения христиан турками показались Игнатию добродушной отеческой заботой по сравнению со зверскими преступлениями христиан друг против друга. Выступить в этой борьбе на стороне Рима было для бывшего афонского епископа невозможно.

Беглец бросил, конечно, взгляд на восточный фронт религиозной войны, где католическая реакция успешно наступала через Речь Посполитую, объединившуюся с Великим княжеством Литовским, в основном православным, пошедшим на политическую унию в надежде совместными усилиями отразить экспансию России, Турции и Крыма. Натолкнувшись на упорное сопротивление окатоличиванию, иезуиты двигались на Восток под прикрытием религиозной унии с православным духовенством, вынуждаемым признавать главенство Римского папы. В другое время Игнатий, возможно, попытался бы сделать карьеру среди униатов, хотя участие в ожесточенной борьбе с единоверцами его не прельщало. Но в начале 1590–х г. весьма благоприятные сведения поступили из России.

Война Ивана Грозного против своего народа, в которой было зарезано, уморено голодом, подведено под неприятельский меч или сдано в рабство, как говорили, более двух третей населения огромной страны, кончилась со смертью тирана. Ездившее в Россию после Великого разорения греческое духовенство привозило фантастические известия о набожности и щедрости нового царя Федора Иоанновича и правителя Бориса Годунова. Неудивительно, что связи России с православным Востоком необычайно оживились, так что русскому правительству пришлось вводить лимиты на посещения греческих искателей милостыни. Путешествие в Россию было очень опасно, дороги кишели разбойниками, представляющими власть, и вольными ватагами, но обетованная земля упокоения от смертоубийственной и душегубительной борьбы за веру была слишком притягательна.

Мысль о сказочном богатстве Русской церкви также подхлестывала грека, хитроумно обошедшего все опасности на пути в Москву, куда он прибыл в 1598 г. как посланец Константинопольского патриарха на царское венчание Бориса Годунова.

Начать карьеру в третий раз было бы значительно проще среди простоватых россиян, только открывающих для себя тонкости настоящей интриги, если бы не их предубеждение к представителям греческого духовенства. Не раз и не два Игнатию приходилось негодовать против упорного самодовольства русских иерархов, не принимавших, правда, в расчет национальность, но считавших свою поместную церковь главным, а то и единственным столпом мирового православия. С удовольствием поддерживая и продвигая новокрещеных с недавно занятых территорий, духовные сановники России считали христиан других исповедании некрещеными и даже подумывали, не следует ли заново принимать в лоно Церкви единоверных пришельцев с Востока.

Как бы то ни было, Игнатий постепенно укреплял свои позиции в греческой колонии в Москве и при дворе патриарха Иова. Его подчеркнутая мягкость и уступчивость, свойственное грекам почтение к светским властям не прошли мимо внимания царя Бориса Годунова и в конце концов принесли долгожданный плод. В 1603 г., в последний год великого голода, Игнатий с удовольствием избавился от приставки «экс» при своем епископском сане, заняв кафедру Рязанскую и Муромскую. К этому времени грек избавился и от многих иллюзий относительно православного самодержавного Российского государства и отнюдь не считал его обетованным местом упокоения.

В волнах гражданской войны, на окраине Дикого поля, весьма опасной не столько татарскими набегами, сколько буйством десятилетиями сбегавшегося сюда от властей населения, архиепископ Игнатий надеялся прожить, не вступая в борьбу за чьи–либо интересы и не связываясь ни с одной из противоборствующих сторон. Служить, как искони повелось у греческого духовенства, самодержавной власти, не проявляя политической инициативы, — вот был камень, или даже целый утес, на котором Игнатий планировал основать свое благополучие. Однако в условиях, когда сама самодержавная власть была спорной, благополучие представлялось довольно шатким и неустойчивым.

Лжедмитрий шел по Святой Руси, принимая присягу восторженно встречавших его городов и весей. «Встает наше красное солнышко, ворочается к нам Дмитрии Иванович!» — кричал народ, счастливый чудесным спасением доброго и законного царя.

Ни победы, ни поражения Дмитриева войска ничего не меняли. Даже бунт большей части польской шляхты, ушедшей от Самозванца в Речь Посполитую, никак не сказался на его триумфальных успехах. Русские люди по обе стороны границы с нетерпением ждали избавителя от всех бедствий. Крестьяне и холопы, работные люди и зажиточные горожане, казаки и дворяне равно чаяли прихода спасителя от нищеты и неправды. Посадские люди и стрельцы вязали верных Борису Годунову воевод и присылали их в стан царя Дмитрия Ивановича, священники служили торжественные молебны в освобожденных его именем городах и крепостях.

Напрасно патриарх Иов громил Самозванца архиерейским словом, изобличая в нем агента Речи Посполитой и Римского папы, вторгшегося с чужеземной армией для сокрушения православной веры и царства.

Напрасно царь Борис омрачил последние свои дни кровожадными приказами карателям: для истребления сторонников Дмитрия приходилось вырезать целые волости, «не токмо мужей, но и жен и без(з)лобливых младенцев, ссущих млека». Призванные Борисом татары убивали даже скот, жгли все, что могло гореть, зверски пытали мирных жителей, но волна восстания против кровопийственной власти неодолимо катилась по Северской земле к центру Руси. Борисовы войска разбегались — кто к Дмитрию, кто по домам.

Патриарх Иов, воспрянувший от многолетнего сна, крепко держал церковную иерархию на стороне Бориса. «Мы судили и повелели, — писал царь московский, — чтобы все патриаршие, митрополичьи, архиепископские, епископские и монастырские слуги, сколько их ни есть годных, немедленно собравшись, с оружием и запасами, шли в Калугу (где собиралась новая рать против Самозванца. — А. Б.); останутся только старики да больные». Но белое духовенство массой шло вместе с восставшей паствой и вскоре епархиальным архиереям предстояло решать, оставаться им или нет с возмутившимся духовным стадом.

Признание законного государя

В полумраке кельи Чудова монастыря свергнутый и заточенный патриарх Игнатий не мог удержать улыбки при воспоминании о постных физиономиях членов освященного собора, не сообразивших вовремя, кто есть истинный государь всея Руси. Архиереи не простили выскочке–греку, что именно он первым среди них приветствовал царя Дмитрия Ивановича. Все время его патриаршества они помалкивали, пуская гнусные сплетни из–за угла и нашептывая друг другу гадости об архипастыре (о которых в страхе перед доносом сами же и доносили ему). Но напрасно старались обвинить его в предательстве, в лукавом искательстве высшего сана у счастливого авантюриста.

Именно Дмитрий Иванович выступал тогда, зимой и весной 1605 г., как законный государь, Борис же Годунов свирепствовал по свойству сознающего свою слабость тирана. Один казнил — другой миловал всех своих противников, один захлебывался в обличениях Самозванца — другой не удосуживался объяснять беззаконность власти Бориса. Именно Борис послал в Путивль монахов со злоотравным зельем, чтобы тайно извести Дмитрия Ивановича, — и сам скончался злой смертью, как говорили, от яда, собственной рукой приготовленного!

Приветствуя Дмитрия Ивановича, Игнатий был свободен от присяги Годуновым, ибо немногие города успели присягнуть царевичу Федору Борисовичу. Но архиепископ Рязанский и Муромский не поступил самовольно, не переметнулся на сторону побеждающего претендента, а поехал в стан царя, признанного народом и знатью. Уже все окрестное дворянство стало под знамя Дмитрия Ивановича, уже знать и воинские люди Рязани, где находился Игнатий, присоединились к народу, признавшему нового государя, но архиерей не благословлял свою паству.

Игнатий, вопреки клевете недоброжелателей, отнюдь не спешил предаться претенденту на престол, даже когда на его сторону перешла вся армия во главе с воеводами, в том числе знаменитым своим упорным сопротивлением Самозванцу Петром Федоровичем Басмановым. Теперь полками Дмитрия Ивановича командовали представители лучших родов государства, бояре и князья Василий и Иван Васильевичи Голицыны, Борис Михайлович Лыков, Иван Семенович Куракин, Лука Осипович Щербатов, Федор Иванович Шереметев, Федор Андреевич Звенигородский, Борис Петрович Татев, Михаил Глебович Салтыков, Юрий Петрович Ушатый, Петр Амашукович Черкасский. В свите его собиралось все больше знатнейших людей, но Игнатий не присоединялся к ним.

Уверенный в победе Дмитрий Иванович распустил войска на отдых и неспешно отправился в Тулу, где его ждала весть, что вся Москва восстала против Годуновых, что его неприятели заточены. Остававшееся в столице боярство во главе с первейшими членами Думы князьями Иваном Михайловичем Воротынским и Никитой Романовичем Трубецким выехало в ставку законного государя, сопровождаемое окольничими, стольниками, стряпчими и всяких чинов людьми, гостями и толпами народа [40]. Только высшее духовенство, удерживаемое патриархом Иовом, медлило с признанием самодержавной власти «наследника» Ивана Грозного.

Не было среди приветствующих царя Дмитрия Ивановича и боярина Василия Ивановича Шуйского — одного из главных претендентов на наследство Годуновых, крайне раздосадованного успехами соперника. Отнюдь не по принуждению царя Бориса Шуйский с Лобного места торжественно свидетельствовал перед народом, что царевича Дмитрия Ивановича «не стало» еще в 1591 г. и что подлинный царевич самолично был им, боярином, погребен в Угличе. Однако теперь, выйдя к восставшим москвичам по просьбе патриарха Иова, Шуйский неожиданно предал архипастыря и переменил свою версию, без стеснения объявив, что царевич Дмитрий Иванович спасся от убийц, а вместо него он, боярин, похоронил поповского сына!

После того как на сторону Дмитрия перешла вся паства Игнатия, перешли воеводы, уже принесшие присягу Федору Годунову перед приезжавшим в армию митрополитом Новгородским Исидором, перешли все московские бояре, присягавшие Федору перед патриархом Иовом, отправился в лагерь законного самодержца и свободный от присяги Годуновым архиепископ Рязанский и Муромский. Игнатий был первым иерархом, приветствовавшим царя Дмитрия Ивановича, выказывавшего подчеркнутую набожность и приверженность православной Церкви.

Встреча произошла в Туле, куда Дмитрий Иванович торжественно вступил 5 июня 1605 г. вслед за окруженным толпой священнослужителей образом Знамения Божией Матери. Курская Коренная икона Богородицы–Путеводительницы (Одигитрии) высоко чтилась на Руси с конца XIII в. и славилась многими чудотворениями. Новый царь поклонялся ей с особым рвением небезосновательно: икона была взята им в Курской Коренной пустыни под крепостью Рыльском, в которой Дмитрий Иванович укрылся после разгрома при Добрыничах, едва ускакав на раненом коне с поля сражения, где оставил 11,5 тысяч убитых, 15 знамен и 30 пушек. Произошедшие затем события показались действительно чудесными.

Потеряв армию, Дмитрий искал спасения лишь в бегстве, но небольшой гарнизон Рыльска и местные жители под командой отважного князя Григория Борисовича Рощи–Долгорукова поклялись стоять «за прирожденного государя» и после двухнедельных боев заставили огромную армию Годунова со срамом отступить от стен! Между тем Дмитрий хотел бежать в Польшу, молясь перед чудотворным образом лишь о спасении своей жизни, — но был остановлен народом в Путивле; слезные мольбы и угрозы сторонников заставили его задержаться в городе. Здесь Дмитрий принял титул царя и оставался до 17 мая 1605 г., наблюдая за поразительными успехами своего дела, отсюда он уже без всякого сопротивления пошел к столице.

Неудивительно, что Курская Коренная чудотворная икона Знамения Божией Матери, перед которой Дмитрий Иванович каждодневно молился в Путивле, предваряла его шествие к Москве и стала особо чтимой святыней нового царствования [41]. Но государю крайне недоставало благословения высшего духовенства, о присылке которого он специально писал в Москву. Бояр, приехавших в Тулу вместо архиереев, раздосадованный Дмитрий Иванович встретил подчеркнуто грубо, и только появление архиепископа Игнатия пролило бальзам на его душу.

Разом приобретя особое расположение Дмитрия Ивановича, Игнатий легко мог представить себе ненависть иерархов, не успевших оказаться на его месте. Распускалось немало слухов о неправедных путях, коими он достиг влияния на царя: Игнатия обвиняли в пьянстве, сквернословии, пренебрежении к православным догматам и склонности к католичеству, в содомском грехе (к коему, будто бы, был склонен Дмитрий) и даже в глупости! Впрочем, тот, кто обвинял «Игнатия гречанина мужа глупа», немедленно добавлял, что сей «пакостник» «митрополитов, и архиепископов, и епископов оскорби, и весь освященный собор постави ни во что же» [42]. Еще бы! Грек оказался настолько «глуп», что обошел одиннадцать из двенадцати самодовольных русских архиереев, втайне мечтавших оказаться на его месте, включая и непреклонного Гермогена.

При всем желании безымянный обличитель Игнатия не мог сыскать противоположного примера, кроме архиепископа Астраханского и Терского Феодосия [43], добившегося своим сопротивлением Самозванцу того только, что народ разграбил архиерейский дом, а сам пастырь был с бесчестием доставлен в столицу. «Знаю, — заявил Феодосии государю, — что ты называешься царем, но прямое твое имя Бог весть, ибо прирожденный царевич Димитрий убит в Угличе и мощи его там!» Смелость архиепископа позволила самодержцу еще раз продемонстрировать крепость своей позиции: «названный Димитрий» милостиво простил Феодосия и не велел его обижать. И что же? Примолк Феодосий и исправно служил царю вместе с прочими членами освященного собора.

Изобличить Игнатия и обелить себя русские иерархи могли одним способом: показав, что он перебросился на сторону Самозванца, пока тот не был признан законным государем. По рукам ходили списки двух грамот Дмитрия, адресованных духовенству: одна патриарху Иову и освященному собору, другая — архиепископу Рязанскому и Муромскому [44]. Игнатия претендент на престол, как нарочно, благодарил за службу: «Твоими молитвами и благословеньем Рязань, и Кошира, и все иные города нашему величеству добили челом…» Патриарха же и собор «его величество» ругательски ругал, обвиняя в искоренении царского рода, измене и даже «богоненавистничестве».

Читатели грамот не должны были сомневаться в их подлинности и тем более обращать внимание на то, что благодарность Игнатию за покорение Дмитрию Ивановичу Рязани и других городов звучала после возвращения в них верного новому царю дворянского ополчения Прокофия Ляпунова и его товарищей [45], то есть когда сопротивление признанному и в Москве самодержцу стало бесполезным. Не признанный только патриархом и освященным собором, Дмитрий тогда очень хотел показать, что Церковь его поддерживает: недаром он объявлял, будто бы получил благословение Иова и собора! Не случайно и грамота, адресованная лично Игнатию, оказалась известной посторонним лицам, особенно в провинции, на которую и была рассчитана пропаганда.

Однако, как ни ярились архиереи, лишая Игнатия и патриаршего, и епископского сана, об этих грамотах они не упоминали. Слишком свежо было воспоминание, что Лжедмитрий отнюдь не ругал московское духовенство! Даже свержение Иова было обставлено так, будто «Московский патриарх признает светлейшего Дмитрия наследственным государем и молит о прощении себе, но москвитяне так на него распалились, что упрямому старцу ничего, кроме смерти, не оставалось…» [46]. Только по милости Дмитрия Иов был спасен от разъяренной толпы и отправлен в Старицкий Успенский монастырь: так обставили дело сторонники Самозванца, прекрасно понимавшие опасность открытого конфликта с церковной иерархией.

Те, кто обвинял Игнатия, не могли сделать вид, что не они оставили Иова в одиночестве, когда боярин П. Ф. Басманов повторял в Успенском соборе церемонию низложения Иваном Грозным митрополита Филиппа. Те же самые лица, что искаженные злобой, с налитыми кровью глазами, брызгали слюной на свергаемого Игнатия — годом раньше умильно улыбались ему во время торжественного вступления в Москву царя Дмитрия Ивановича.

В июне 1605 г. ничто не предвещало трагического оборота событий. Царь очень медленно двигался к Москве, окруженный бесчисленными толпами народа всех чинов и сословий, приветствовавших его как освободителя. Бояре и архиереи спешили протиснуться в свиту государя и поднести дары: золото, серебро, драгоценные каменья и жемчуга, материи и меха, яства и питье. Каждодневно на стоянках разбивался доставленный из столицы шатровый город с четырьмя воротами в башнях из дорогих тканей, с богато убранными комнатами, украшенными золотым шитьем. За великую честь почитали встречающие попасть в число пятисот гостей, ежедневно угощавшихся с государем в столовом шатре, оказаться в пути поближе к великолепному царскому выезду, также прибывшему из Москвы.

20 июня, в прекрасную погоду, состоялся тщательно спланированный въезд Дмитрия Ивановича в столицу. Знатнейшие бояре московские облачили «законного» наследника престола в царские одеяния из парчи, бархата и шелка, шитые драгоценными камнями и жемчугом, и объявили, что столица ждет своего государя. Последние из подданных, не присягнувших Дмитрию, — немецкие [47] наемники, обратившие его в бегство при Добрыничах и не сдавшиеся под Кромами, — били ему челом о прощении, обещая служить так же верно, как Борису Годунову и его сыну.

Игнатий не мог не одобрить жест, сделанный Дмитрием Ивановичем в этой особо торжественной обстановке и показывающий, что все его бывшие противники (за исключением Годуновых и их ближайших родичей) свободны от подозрений. Государь приветливо похвалил немцев за стойкость и верность присяге, даже пошутил насчет опасности, которой подвергался в бою с ними. Немцы дружно возблагодарили Бога, спасшего жизнь Дмитрия Ивановича, а люди всех сословий, и в том числе духовенство, облегченно вздохнули, видя доброту и незлопамятность отпрыска Ивана Грозного.

Ликующий народ в праздничном одеянии запрудил все площади и улицы огромного города, по которым намечалось шествие; все крыши домов, колокольни и даже церковные купола были облеплены любопытными. Блистающие яркими кафтанами и начищенным оружием несметные войска с трудом продвигались по улицам: за исключением немногих полков и эскадронов, составлявших свиту государя, воинам было приказано по вступлении в город расходиться на отдых, чтобы не теснить своей массой граждан.

«Здравствуй, отец наш, государь Дмитрий Иванович, царь и великий князь всея Руси! — кричал народ. — Даруй Боже тебе многия лета! Да осенит тя Господь на всех путях твоих чудною милостию! Ты воистину солнышко красное, воссиявшее на Руси!!!» Завидев среди нарядных войск сверкающих драгоценностями бояр, которыев полном составе окружали ехавшего на наилучшем царском коне Дмитрия Ивановича, толпы валились на колени, славя государя.

«Здравствуйте, дети мои, встаньте и молитесь за меня Богу!» — приговаривал Дмитрий Иванович, не в силах сдержать слезы умиления среди всеобщего восторга. Не скоро шествие достигло Красной площади, где его ожидало празднично одетое духовенство. Яркое солнце полыхало в россыпях алмазов, изумрудов, рубинов и самоцветов, сверкало на золотом и серебряном шитье облачении архиереев и священников, на драгоценных крестах. Сойдя с коня, Дмитрий Иванович приложился к чудотворным иконам; столичное духовенство во главес освященным собором истово пело молебен; польский оркестр наяривал в трубы и барабаны; народ кричал: «Храни Господь нашего царя!»; грянув во все колокола, удалые звонари заглушили все прочие звуки.

Отстояв литургию в Успенском соборе и приняв поздравления высшего духовенства, царь посетил могилы «предков» в Архангельском храме и воссел на «прародительский» престол в Грановитой палате. Он отказался от коронации до тех пор, пока не дождется возвращения из ссылки «своей матери и родных» и пока не устроится, в соответствии с каноническими правилами, избрание московского первосвященника. Но царица Мария (в иночестве Марфа) Федоровна была далеко и ехала в столицу, в сопровождении знатной свиты, медленно, поставление патриарха готовилось с расстановкой, а заняться царскими делами Дмитрию Ивановичу пришлось вскоре.

Бдительный боярин П. Ф. Басманов обнаружил среди ликующих москвичей пару странных субъектов, портивших людям удовольствие повторением на ушко устаревших обвинений против Дмитрия Ивановича: что тот–де Самозванец, агент поляков и лютый враг православию. Взятые в застенок, шептуны признались, что действуют по заданию Василия Ивановича Шуйского — этого неисправимого интригана, неспособного смириться с «возвращением династии Рюриковичей» и оставить надежду на занятие трона Шуйскими. 23 июня Василий Шуйский с двумя братьями был схвачен по указу государя, лично разбиравшегося в деле.

Шуйский рисковал собой, но уже добился первого успеха: аресты вызвали волну слухов, отравивших радость первых дней нового царствования и посеявших сомнения в душах подданных. Говорили, что раскрыт страшный заговор бояр и купцов, хотевших поджечь Москву (или только подворье поляков) и убить государя. Действительно, власти схватили многих, но реального заговора не обнаружили. Хотя люди в массе не верили наветам на Дмитрия Ивановича, государь решил публично оправдаться и изобличить шептунов на Соборе, перед всем миром.

Это был смелый шаг, для которого требовалась полная уверенность государя в лояльности высшего духовенства, от митрополитов до игуменов крупнейших монастырей, поскольку именно духовные лица по традиции занимали высшие места на Земских соборах. Бояре и другие чиновники Государева двора уже доказали Дмитрию Ивановичу свою верность. Выборные земские люди — дворяне, купцы, представители черных слобод — связывали с новым государем надежды на лучшую участь и безусловно поддержали бы того, кого сами возвели на престол.

Уже на другой день после вступления в Кремль Дмитрий Иванович убедился, что высшее духовенство целиком покорно его воле. Митрополиты, архиепископы, епископы, архимандриты и игумены собрались 21 июня 1605 г. в Успенском соборе, чтобы по всей форме разделаться с патриархом Иовом, грубое устранение которого могло вызвать нежелательные толки. Сначала (как писал участник этого действа Арсений Елассонский [48]) собравшиеся приговорили: «Пусть будет снова патриархом святейший патриарх господин Иов». Затем освященный собор, почти все участники которого были многим обязаны старому патриарху, постановил отставить Иова, но не по воле светской власти — Боже упаси! — а под предлогом того, что тот стар, немощен и слеп.

Воспоминание о поставлении в патриархи радовало Игнатия даже в полумраке Чудовской кельи–камеры. Как шипели по углам русские архиереи, что поставили его не по правилам Церкви, по выбору Самозванца! Тогда, впрочем, они страшились называть так государя всея Руси Дмитрия Ивановича, волю которого исполняли беспрекословно. Можно подумать, усмехался мысленно Игнатий, что до него ставили митрополитов и самого патриарха Иова по собственному выбору, а не указанию власти…

Враги патриарха придумали, будто государь посылал его к Иову в Старицу на поклон, просить благословения, да еще дважды, злобно расписывая, как Иов отказывал проходимцу, «ведая в нем римския веры мудрование». Вранье! Сами же архиереи 21 июня отрешили от престола Иова, законно и единогласно избрали Игнатия, а 30 числа он был торжественно поставлен патриархом Московским и всея Руси. Ни один не посмел высказаться против или предложить другую кандидатуру, никто не осмелился даже уклониться от участия в церемонии. Да и изгоняли Игнатия потом как законного патриарха, отнюдь не вспоминая о каких–либо неправильностях его поставления.

У престола царя православного

Видя, сколь ретиво выслуживаются члены освященного собора, царь Дмитрий Иванович созвал Земский собор, чтобы открыто ответить на распространяемые против него слухи и разом уверить сомневающихся в законном своем праве на престол. Правда, государь предусмотрительно облегчил себе задачу, избавившись от свидетельствовавших против него порядочных людей. Попы, повторявшие обвинения Иова, были заточены по дальним монастырям, ибо никакие пытки не могли их переубедить. Созвав стрельцов, Дмитрий Иванович указал на тех их товарищей, которые беззаветно верили пущенным Шуйским слухам, и стрельцы тут же разорвали в клочья врагов своего государя.

Непреклонного дворянина Петра Никитича Тургенева и горожанина Федора Калачника, до последней минуты обзывавших Дмитрия Ивановича посланцем Сатаны, казнили главоотсечением на Пожаре, как уголовников. Для спора на Земском соборе был оставлен один Василий Иванович Шуйский, на гибкую совесть которого можно было положиться. Неудивительно, что в прениях с Шуйским царь смог блеснуть красноречием и, по наблюдениям иностранцев, говорил с таким искусством и умом, что лживость клеветнических слухов стала всем до изумления очевидна! Собор под председательством патриарха Игнатия единодушно признал Шуйского виновным в оскорблении «законного наследника московского престола» и приговорил к смертной казни.

Спектакль был разыгран на славу вплоть до последней сцены. 30 июня, после многодневного суда, изобличенный клеветник был выведен на Лобное место, где уже похаживал палач и зловеще поблескивал воткнутый в плаху острый топор. Василий Шуйский простился с народом, представленным обширной толпой зевак, и положил голову на плаху, когда из Кремля подоспел гонец с объявлением прощения всем причастным к делу, включая главного виновника. Распоряжавшийся казнью боярин Петр Федорович Басманов к тому времени уже устал, придумывая всяческие оттяжки кровавого финала. Он облегченно вздохнул, не ведая, что спасает своего убийцу.

Игнатий, бывший в числе ближних советников Дмитрия Ивановича, помнил, сколь многие отговаривали государя от излишней мягкости: в конце концов, Шуйский сделал свое дело на Соборе и было бы разумно его вправду казнить, достойно завершив жизнь отъявленного интригана. Однако Дмитрий уперся на том, что помилование Шуйского произведет еще лучшее впечатление, и повелел отправить Василия с братьями в ссылку. Впоследствии духовные лица, участвовавшие в вынесении Шуйскому смертного приговора, могли делать вид, будто были уверены в таком повороте событий, хотя в действительности жизнь боярина висела на волоске. В народ был пущен слух, что причиной помилования была сердечная доброта государя и просьба «его матери Марфы».

Царица, однако, была еще далеко от столицы. Даже командовавший высланной за нею пышной свитой князь Михаила Васильевич Скопин–Шуйский не знал, в какой истории успели побывать его близкие родственники. Отсутствие Марфы Федоровны не мешало Дмитрию Ивановичу ссылаться на нее и выражать подчеркнутое почтение. 17 июля, почти месяц спустя после своего утверждения в Москве, государь с патриархом и придворными выехал встречать царицу в село Тайнинское. На месте встречи были заранее поставлены шатры, о событии было широко объявлено, и несметные толпы народа из столицы, окрестных сел и городов собрались вокруг.

Игнатий, находившийся рядом с героями дня, не мог поверить, что кто–либо решится отрицать происхождение Дмитрия Ивановича, видев трогательную встречу «матери с сыном». Обняв друг друга, Дмитрий и Марфа обливались слезами, и вся толпа рыдала от избытка чувств. Четверть часа они что–то говорили друг другу, затем государь посадил мать в роскошную карету и сам пошел рядом пешком, с непокрытой головой. Огромная свита шествовала в отдалении, давая собравшимся лицезреть образец сыновнего почтения. Сгущались сумерки, и вступление в столицу было отложено на следующий день.

Народное ликование 18 июля было не менее мощным, чем при вступлении в Москву самого Дмитрия. Армия звонарей неистовствовала, народ восторженно вопил и падал наземь перед процессией, представители всех чинов и сотен несли дары, духовенство возносило благодарственные молитвы, старцы умилялись, средневечные радовались возможности показать свои достатки, молодежь была в восторге, избавившись от родительской опеки, нищие были надолго обеспечены щедрой милостыней. Патриарх Игнатий с виднейшими архиереями отслужил по случаю «воссоединения царской семьи» торжественную литургию в Успенском соборе.

Царица Марфа Федоровна разместилась в кремлевском Вознесенском девичьем монастыре, где для нее были возведены новые роскошные покои, и содержалась как сам Дмитрий Иванович, получая все лучшее от дворцовых ведомств. «Почтительный сын» каждодневно навещал ее, проводя в беседах часа по два и выказывая столько ласки и почтения, что закоренелые скептики вынуждены были признать его родным сыном Марфы Федоровны. Только получив благословение царицы, Дмитрий Иванович согласился назначить день своего венчания царским венцом.

30 июля 1605 г. патриарх Игнатий в присутствии всего освященного собора, Боярской думы, московского и выборного дворянства [49], представителей городов и сословий по традиционному обряду венчал на царство счастливо спасшегося от происков врагов «государя Рюрикова корня». После службы в Успенском соборе церемония продолжалась в Архангельском храме. Дмитрий Иванович облобызал надгробия предков — великих князей — и вновь принял на главу шапку Мономаха от архиепископа Арсения Елассонского (настоятеля Архангельского собора).

Начало нового царствования ознаменовалось щедрой раздачей чинов и наград. Особо милостив государь был к «своим родственникам Нагим», много лет страдавшим в тюрьмах и ссылке: старший из них получил чин конюшего боярина — первого в Думе, трое других стали боярами. Чины и имущество были возвращены оставшимся после репрессий Годунова в живых представителям видных родов: Черкасских, Романовых, Головиных и прочих; удаленный Борисом от дел думный дьяк Василий Яковлевич Щелкалов вместе с Афанасием Ивановичем Власьевым были удостоены невиданной для дьяков чести — пожалованы в окольничие.

Патриарх Игнатий с митрополитами, архиепископами и епископами был приглашен постоянно участвовать в заседаниях Думы. Это давало возможность оказывать влияние не только на принятие важнейших государственных решений, но и на текущее управление страной. Ни один из архиереев не отказался от чести, но для всех она явилась обременительной почестью, ибо они не привыкли, не умели и не стремились иметь свое мнение, а молча отсиживаться на заседаниях, которые вел живой и непоседливый государь, оказалось сущей мукой!

Положительно, думал Игнатий, православные иерархи оказались недостойными своего государя. Деятельный и честолюбивый юноша, будучи разумно направляем, мог бы принести немалую пользу государству и славу Церкви. Дмитрий Иванович сам приглашал влиять на него, каждый будний день старательно обсуждая текущие дела в Думе и внимательно выслушивая выступающих. Самодержец старался пресечь волокиту и взяточничество в приказах, обуздать беззаконие воевод (вплоть до Сибири), по средам и субботам самолично принимал жалобы подданных.

Царь бывал резок с боярами, но не расправлялся с несогласными, а спорил с ними; к духовенству же был почтителен. И вместо благодарности судьбе архиереи копили неприязнь, обсуждая по углам и все чаще осуждая мелочи поведения юноши, вполне понятные отступления от традиций у человека, воспитанного вне двора и царской семьи. От высших иерархов к низшим и дальше среди монахов и попов расходились слухи, клонившиеся к раздуванию угасших было политических страстей.

Дмитрия Ивановича упрекали за симпатию к иностранцам, но стоило ему приблизить к себе юношей знатных русских фамилий, как злопыхатели обвинили его в мужеложестве. Объявленная в стране свобода заниматься торговлей и промыслами объяснялась клеветниками попустительством иностранцам, хотя за месяцы царствования Дмитрия Ивановича россияне обогатились, а дороговизна пошла на убыль. Эти и еще многие злые слухи патриарх Игнатий не без оснований связывал с мягкосердечием государя по отношению к Василию Шуйскому, который вместе с братьями был прощен, не достигнув места ссылки, и получил назад чины, имущество, место при дворе.

Роковое для себя самого и для патриарха Игнатия решение о прощении клеветника государь принял из принципиальных соображений. Напрасно его секретарь Ян Бучинский просил «о Шуйских, чтобы (государь) их не выпущал и не высвобождал, потому как их выпустит — и от них будет страх». Дмитрий Иванович отвечал своим доброжелателям, что он принял обет беречься от пролития христианской крови и держит данное самому себе слово.

«Есть два способа удерживать царство, — говорил государь, — один — быть мучителем, другой — не жалеть добра и всех жаловать… Гораздо лучше жаловать, чем мучительствовать!» [50] И действительно, Дмитрий Иванович велел выплатить все деньги, взятые государями взаймы со времен Ивана Грозного, удвоил жалованье служилым людям, подтвердил старые и дал новые льготные грамоты духовенству, раздал немало государственных и дворцовых земель дворянам.

Одни лишь крестьяне и холопы, а также городские работные люди, составлявшие основную массу восставших, посадивших Самозванца на престол, не получили ничего. Царь лишь уточнил правила пребывания в холопском и крепостном состоянии, разницу между крестьянином и холопом, условия сыска беглых, ограничил наследование холопов сыном прежнего хозяина. Однако, как не без сарказма подметил патриарх Игнатий, именно черные люди продолжали верить в «доброго царя» и терпеливо ждали милостей от Дмитрия, тогда как церковные и светские собственники, спасенные государем от опасностей гражданской войны, относились к мягкому и милосердному самодержцу все более пренебрежительно и неприязненно. Конечно, врагов у Дмитрия Ивановича было немного, но их число постепенно росло.

Заносчивые россияне не могли простить царю симпатии к иноземцам, ревниво отмечая каждый знак внимания, каждое пожалование подданным Речи Посполитой. Осведомленному в текущих политических делах греку не могло не показаться забавным, что получившие огромные пожалования чиновники Государева двора обвиняли Дмитрия Ивановича в расточительности. Подсчет денег в чужих карманах, как давно заметил Игнатий, был вообще в крови северных варваров, но ведь бояре сами требовали от царя рассчитаться с Литвой! [51]

Вступив в Москву, Дмитрий Иванович ясно показал, что не намерен опираться на наемников, сопровождавших его из Речи Посполитой, и фактически отдал себя в руки россиян. Он сохранил привилегии стрельцов, несших охрану на стенах Кремля и улицах столицы, и принял на свою службу западноевропейских наемников, доверив им, вслед за Борисом Годуновым, функцию дворцовой стражи. Заносчивая шляхта и склонные к буйству литовские жолнеры (солдаты), уже не раз показавшие Дмитрию Ивановичу свою ненадежность, были всем скопом помещены на дворе, где обычно останавливались иностранные посольства, и жили в большой тесноте.

Недовольными оказались и многие польско–литовские магнаты, надеявшиеся сказочно обогатиться русскими деньгами, землями, расширить свое влияние в России и Речи Посполитой. Претендент на престол расплачивался за помощь векселями на огромные суммы, отнюдь не соответствовавшие реальному вкладу заимодавцев в дело возвращения Дмитрия на «отеческий престол». Казенный приказ, рассматривавший предъявленные расписки Дмитрия Ивановича, в большинстве случаев отказывался оплачивать несуразные «долги». Даже такой влиятельный магнат, как Адам Вишневецкий, конюший претендента, получил в Казенном приказе от ворот поворот, что, конечно, не улучшило отношения к московскому царю в Речи Посполитой.

В этих условиях разговоры о том, что Дмитрий Иванович (или Лжедмитрий, как величали царя враги) служит интересам нанявшего его чужого государства, были просто нелепы. Заседавшему в Думе патриарху Игнатию, как и всем приближенным к самодержцу иерархам и царедворцам, была отлично известна история конфликта наследника московского престола с польско–литовскими властями, начавшегося еще со времени его похода на Русь.

Мало того, что король и многие его приближенные пытались воспрепятствовать выступлению Самозванца, в январе 1605 г. его покинул даже главнокомандующий Юрий Мнишек, а вскоре сейм решительно высказался за сохранение мира с Борисом Годуновым. Рассмотрев полученные тайным путем материалы сейма, патриарх Игнатий, архиереи и думные чины вполне убедились в беспочвенности слухов о якобы поддержавшей Дмитрия Ивановича польской интриге [52].

Посол Дмитрия Ивановича не был пропущен в Речь Посполитую, послу Бориса Годунова магнаты морочили голову, но между собой участники сейма высказывались откровенно. Разрыва мирного договора с Россией опасались все, включая коронного гетмана и канцлера Речи Посполитой Яна Замойского. Прощальная речь прославленного старца очертила систему внутренних и внешних задач Речи Посполитой, осуществлению которых помешала бы война с Россией.

Если бы московские бояре и архиереи, думал в своем заточении экс–патриарх Игнатий, с должным вниманием отнеслись к предоставленному им разведкой тексту речи выдающегося государственного деятеля, они не поставили бы Россию на грань катастрофы. В отличие от Василия Шуйского и ему подобных, слова неспособных сказать без призывов оборонить православие от «всех видимых и невидимых врагов», прагматичный канцлер вообще исключал вопросы вероисповедания из политических оценок.

Главной опасностью для Речи Посполитой Замойский считал экспансию Османской империи, которой следовало противостоять всеми дипломатическими и военными средствами. От Крыма можно было откупаться и придерживать хана, как борзую на привязи, для использования по мере надобности (надо думать, против России и собственного неспокойного казачества). Могучее Московское государство, хотя и потерпевшее поражение в прошлой 20–летней войне, длившейся до 1582 г., остается сильным соседом, мир с которым надо тщательно оберегать.

В давних планах Замойского, которые разделял почивший король Стефан Баторий и активно поддерживал папа Сикст V, Россия выступала наиболее ценным партнером Речи Посполитой в союзе христианских государств против османской агрессии. Канцлеру дела не было до веры турок, но они представляли реальную военную угрозу, в условиях которой ссориться с естественным союзником из–за какого–то нелепого Самозванца было по меньшей мере безрассудно.

По мнению канцлера, следовало остерегаться даже давать повод подозревать Речь Посполитую в нарушении условий мира с Россией, поскольку помимо сдерживания османской экспансии у государства было еще немало неотложных задач как внешних, так и внутренних.

Канцлер убедительно призвал подойти к отношениям с восточным соседом со всей возможной осторожностью, не спешить даже с действиями против Самозванца (наследниками московского престола он считал Шуйских). В пользу мира высказались также канцлер литовский Ян Сапега и воевода брест–куявский Андрей Лещинский, категорически Самозванца отвергавшие. Сейм предложил «всеми силами и со всем усердием… принимать меры, чтобы утишить волнение, произведенное появлением Московского государика (Самозванца. — А. Б.), и чтобы ни королевство, ни Великое княжество Литовское не понесли какого–либо вреда от Московского государя. А с теми, которые бы осмелились нарушать какие бы то ни было наши договоры с другими государствами, поступать как с изменниками!»

Король Сигизмунд III наложил вето на этот пункт сеймового постановления [53], но позиция основной массы польско–литовской шляхты была выражена в нем более чем ясно. Чтобы поднять Речь Посполитую на войну с Россией, требовались экстраординарные события. Понимая это, Дмитрий Иванович после своего воцарения не замедлил показать, что отнюдь не намерен считаться с разнообразными обещаниями, которые вынужден был раздавать, будучи беспомощным просителем в Польше.

В мае 1604 г. Дмитрий поклялся в Самборе жениться на дочери тамошнего воеводы Марине Мнишек, обещая будущему тестю превеликие дары, а жене — земли Великого Новгорода и Пскова в качестве удельного княжества, в котором позволено будет вводить католичество. Впрочем, сам претендент на престол собирался «о том крепко промышляти, чтоб все государство Московское в одну веру римскую всех привести и костелы б римские устроити».

Этого полякам показалось мало: в июне 1604 г. они взяли с Дмитрия клятву навечно передать всю Северскую и половину Смоленской земли Юрию Мнишеку и его наследникам, а другую половину Смоленщины — королю Сигизмунду III и его преемникам [54]. В письменных «кондициях» (условиях) король требовал также военной помощи против Швеции, вплоть до того, чтобы Дмитрий сам повел войска на Стокгольм. Идея была горячо поддержана Ватиканом, ненавидевшим протестантского короля Швеции Карла IX [55].

Патриарху Игнатию довелось принимать участие в заседаниях, определявших позицию уже не претендента, а царя Дмитрия Ивановича. Несмотря на некоторое легкомыслие молодого государя и неповоротливость ума многих его советников, основы ближайших внешнеполитических действий были выработаны быстро и четко. В отношении государственных границ самодержец был бескомпромиссен: ни одной пяди земли не могло быть отдано иноземцам!

Боярам и иерархам пришлось несколько урезонить государя относительно сумм, которыми тот склонен был откупиться от своих старых обещаний, однако все согласились, что частью казны лучше пожертвовать во избежание открытого конфликта с Речью Посполитой. Брак с Мариной Мнишек, хотя и пришелся не по нраву русским фамилиям, имевшим дочерей на выданье, избавлял знать от опасности неожиданного усиления одного из семейств. Кроме того, он сулил лучезарные перспективы в старой игре на шляхетских разногласиях, позволял надеяться если не на выборы московского государя королем, то на союз с Великим княжеством Литовским или, на худой конец, на усиление влияния промосковской партии в Речи Посполитой.

Опаснее всего была неустойчивость религиозных позиций Дмитрия Ивановича, которую Игнатий по мере сил старался поправить. С первых же доверительных разговоров в Туле, принадлежавшей к епархии архиепископа Игнатия, и на пути к Москве он хорошо понял взгляды государя, которые если и мог принять сердцем, то категорически отвергал разумом. По складу своей натуры Дмитрий Иванович явно тяготел к проповеди ненасилия и любви к ближнему, единения христиан, распространявшейся многочисленными сектами духовных христиан на территории Речи Посполитой.

Игнатию пришлось немало убеждать государя, искренне не желавшего понять, что в век жестоких религиозных войн крайне опасно удерживать христиан одной Церкви от неукротимого желания перерезать глотки христианам другой Церкви. Дмитрий Иванович наивно полагал, что между католиками и православными нет такой разницы, которая бы запрещала их соединение в борьбе, скажем, с мусульманской агрессией, если уж России и Речи Посполитой позволительно объединиться для истребления шведских протестантов.

Игнатию приходилось объяснять государю, что такого ужасного нашли православные в решениях восьмого и девятого вселенских соборов и почему нельзя созвать новый собор, который снял бы разногласия между христианскими Церквами. Откровенные беседы давали Дмитрию Ивановичу повод упражняться силлогизмами типа: почему польские католики, как–никак оказавшие ему услуги, не могут построить в Москве церковь, тогда как протестантам не возбраняется иметь и храм, и школу? Однако риторические экзерсисы получали у архиепископа, а затем патриарха Игнатия ответы практические, оказавшиеся для государя вполне убедительными.

Малейшее проявление религиозной терпимости Дмитрия Ивановича вызывало огромный резонанс, порождая недоверие православных. Мгновенно возникали неистребимые злонамеренные слухи, будоражившие народ. Когда при вступлении государя в столицу на Красной площади играл польский оркестр, говорили, что иноверцы намеренно заглушают молитву православных (которую все равно не слышно было в звоне колоколов). Стоило польским шляхтичам, по старинному их обыкновению, зайти в церковь в шапках и при оружии, фанатики завопили об осквернении храмов: даже перья на головных уборах иноземцев превратились шептунами в орудие дьявола.

Поистине не было спасения от проницательности ревнителей древнего благочестия! Речь при коронации Дмитрия Ивановича от имени литовцев говорил, разумеется, опытный ритор: мигом было усмотрено, что в православном храме выступает иезуит. Иезуит!!! Не важно, что речь не касалась религиозных вопросов: враг был среди стен, Вера и Отечество в опасности, устои под угрозой!

Желавшему править милостиво государю вскоре пришлось казнить наиболее ретивых крикунов, и у плахи восклицавших: «Приняли вы вместо Христа Антихриста!» Правда, благонамеренные подданные, в массе своей любившие созданного ими самими государя, прерывали такие речи руганью и вопили: «Поделом тебе смерть!» Но Дмитрий Иванович уже понял, что должен благодарить Бога, надоумившего его, при необходимости принять католичество, сделать это в глубочайшей тайне. Этот ни к чему не обязывающий государя московского политический шаг безвестного авантюриста мог вызвать страшный гнев православных, получи они явные свидетельства преступления против веры.

Вняв голосу рассудка и убеждениям патриарха, царь несколько унял свои легкомысленные речи и с усиленным рвением демонстрировал приверженность к православной обрядности. Духовным отцом государя стал архимандрит Владимирского Рождественского монастыря Исайя Лукошков. Известный публицист протопоп Кремлевского Благовещенского собора Терентий, бывший духовник царей Бориса и Федора Годуновых, публично приветствовал коронацию Дмитрия Ивановича и поставление патриарха Игнатия.

Даже когда крутой нравом Терентий разгневал самодержца и на место Благовещенского протопопа был поставлен другой, опальный публицист нисколько не сомневался в законности происхождения и православии Дмитрия Ивановича. В широко известном послании государю Терентий горячо благодарил Бога, «иже тебе во утробе матерне освяти, и сохранив тя своею невидимою силою от всех врагов твоих, и на престоле царьсте устрои, славою и честию венчав боговенчанную главу твою».

«Радуемся убо и веселимся мы, недостойнии, — вещал Терентий от имени единомысленных с ним нетерпимых ревнителей благочестия, — видяще тебе, светлаго храборника, благочестиваго царя, благороднаго государя, Богом возлюбленнаго велика–то князя и святым елеом помазаннаго Дмитрия Ивановича, всеа Русии самодержца и обладателя многих государств, крепкаго хранителя и поборника святыя православныя веры христианския, твердаго адаманта (алмаза. — А. Б.), рачителя и красителя Христове Церкви, иже во всей поднебесней светлее солнца сияющи, и разумно к ней (Церкви. — А. Б.) притекающаго, и по ней поборающаго…» [56]

Возможно, непреклонный Терентий преувеличивал восторги ревнителей благочестия относительно забот Дмитрия Ивановича о православии, надеясь восстановить свое влияние при дворе, но к поведению государя придраться было действительно трудно. Чтобы опорочить его, ревнивым властолюбцам приходилось поднимать большой скандал из–за куска мяса на царском столе во время поста или жаловаться, что он ездит на богомолье верхом, а не в смирной повозке.

Приличный повод для инсинуаций давала только затея с женитьбой Дмитрия Ивановича на католичке Марине Мнишек, в которой патриарх Игнатий, желая или не желая, должен был принять деятельное участие. Скорее всего, патриарх был не прочь сразиться с папской и польской интригой, чтобы получить удовольствие, похоронив грандиозные замыслы адептов католического наступления, и вполне вероятно, одержал бы победу, если б измена среди православных не бросила растерзанный труп Дмитрия на позорище, а свергнутого патриарха — в чудовскую келью.

Недовольство короля и католиков

Триумф Дмитрия Ивановича в Москве донельзя разжег алчность короля и магнатов Речи Посполитой, а также католического духовенства, увидевших реальную возможность отоварить свои векселя и заграбастать несметное количество земель и душ на востоке. Казалось, что шляхетская и иезуитская рука уже проникла сквозь границу православного самодержавного царства, через которую, как уверял еще Андрей Курбский, птица не перелетит и змея не переползет. Претенденты на кусок московского пирога реагировали столь быстро, что не привычная к спешке государева Дума приходила временами в остолбенение. Традиционная грамота в соседнюю Речь Посполитую о восшествии на престол нового государя была подписана 5 сентября 1605 г. [57], когда все желающие участвовать в дележе добычи уже представились царю. Еще 21 июля Юрий Мнишек, позабыв, что бросил Дмитрия Ивановича в самый критический момент, объявил в послании московским боярам и дворянам, что он, лично возвративший государя на престол предков, вскоре прибудет в Москву и позаботится о «размножении прав ваших» [58]. Игнатию и другим советникам Дмитрия Ивановича пришлось крепко подумать, как смягчить впечатление от этого оскорбительного для Думы и унижающего государя послания. В сентябре Мнишеку был послан ответ за подписью двух бояр, Ф. И. Мстиславского и И. М. Воротынского, снисходительно благодаривших магната за прежнее «радение» и желание далее служить государю [59].

Между тем в августе к новому царю прибыло посольство короля Сигизмунда III, не дождавшегося официального извещения из Москвы, столь велико было нетерпение использовать Россию в своих целях. Крайне обеспокоенный прочностью положения Дмитрия Ивановича, король в первую очередь извещал, что, по слухам, Борис Годунов не умер, а с изрядным богатством отбыл в Англию; во–вторых, велел объявить, что его пограничные воеводы готовы при первой опасности идти на помощь московскому царю.

Сигизмунду очень не хотелось думать, что Дмитрий Иванович не нуждается ни в какой иноземной помощи и потому не будет действовать как королевский слуга. Если первые заявления польских послов были явно провокационными, то требования арестовать находящегося в России шведского королевича Густава и выдать Польше шведских послов, которые приедут в Москву от короля Карла IX, в случае их исполнения означали бы смертный приговор Дмитрию Ивановичу. Московскому правительству предлагалось рассматривать воцарение Дмитрия как поражение Российского царства, которое признавалось лишь великим княжеством [60].

Одновременно папский нунций в Речи Посполитой Клавдий Ронгони самолично и через своего внука графа Александра бомбардировал Москву посланиями, словно задавшись целью уничтожить нового царя. Не смущаясь повторениями, нунций нахваливал требующую от Дмитрия Ивановича благодарности помощь польского короля, а также «любовь и милость» к новому царю только что избранного папы Павла V. Ронгони уведомлял, что послал папе портрет Дмитрия и настоятельно требовал от самодержца поздравительного послания в Рим.

Ронгони выражал полную уверенность, что Дмитрий Иванович вскоре выполнит свое обещание о соединении православия с католичеством, то есть установит на Руси унию, подчиняющую Русскую церковь Римскому папе. Католический крест и Библия, посылаемые в подарок царю, подчеркивали провокационность посланий, поскольку нунций, знавший о религиозной подозрительности москвичей и о том, что Дмитрий не владеет латынью, иезуитски надеялся на «радость и увеселение» последнего при чтении латинского текста.

От имени Римского папы также изъявлялись «возрастающее благоволение», поздравления и «отеческая любовь» к московскому государю, который, во–первых, должен быть благодарен королю польскому, а во–вторых, «благоговейно» предан Святейшему престолу; о последнем, уверяет Ронгони, ему хорошо известно [61]. Легко представить, как реагировали на такие заявления бояре и иерархи, ибо по российской традиции Дмитрий Иванович не мог вести тайную переписку и переговоры без участия по крайней мере ближней Думы. Царь представал предателем Церкви и государства.

Оправдания были бы наихудшей политикой. Следовало немедленно отреагировать на вызовы таким образом, чтобы они обернулись к реальной пользе царства и православия. Патриарх Игнатий хорошо помнил время этих первых, самых трудных решений, в которых в полной мере сказалось остроумие симпатичного ему государя. Одобренные Думой ответы Дмитрия Ивановича одновременно обеляли его перед подданными, не давали иностранным корреспондентам повода к обострению отношений и подчеркивали суверенность России.

Послам Сигизмунда III была выражена благодарность за беспокойство о благополучии московского государя, с присовокуплением, что это беспокойство не имеет под собой оснований. Пользуясь тем, что король не требовал открыто двинуть войска против Швеции, Дмитрий Иванович соглашался послать туда суровую грамоту, когда прояснятся отношения с Речью Посполитой: ведь Сигизмунд III лишает царя достойного титула и надо еще посмотреть, «какова в том любовь с королем» будет.

Чтобы иметь в лице России союзника против Швеции, Сигизмунд должен был признать за ней имперский статус. Царский титул, и так отрицаемый поляками, имел существенный недостаток: он не котировался на международной арене вровень с императорским, хотя по сути означал то же самое. Посему во время переговоров новый государь усовершенствовал свое титулование:

«Мы, пресветлейший и непобедимейший монарх Димитрий Иванович, Божиею милостию цесарь (император. — А. Б.) и великий князь всея России, и всех татарских царств и иных многих Московской монархии покоренных областей государь и царь».

Принятие этого титулования в международной практике означало бы официальное вступление России в ранг великих держав. Сигизмунд III сам мог рассудить, будет ли платить такую цену за русскую помощь в отвоевании шведского наследства. А пока Дмитрий Иванович отказался арестовать королевича Густава, которого держал не как князя или королевича шведского, но как человека ученого, пообещав, впрочем, в случае переговоров со шведами поставить поляков в известность о полученных предложениях — притязания Сигизмунда весьма выгодно было использовать для давления на короля Карла IX.

Патриарх Игнатий не мог допустить возможности переговоров с представителями католической Церкви, за исключением Римского папы, являвшегося весьма влиятельным государем–сувереном. Поэтому посланец папского нунция граф Александр Ронгони был удостоен приватной беседы Дмитрия Ивановича лишь в качестве подданного короля Сигизмунда. Царь велел передать королю, что осведомлен о его неверности «нашей любви», обеспокоен убавлением царского титула и особенно тем, что среди российских подданных откуда–то известно, «что мы хотели отдать их королевству некоторые части земли государств наших».

Заверяя короля в своей искренней преданности и готовности оказать помощь против Швеции, Дмитрий Иванович предупреждал, что хотя «никакие нелюбви или войны для того титула с его королевскою милостью и с великим княжеством Литовским начинати не хотим», однако «мы о нем говорити не перестанем». Царь московский желал начать переговоры «о вечном перемирье и покое» с Речью Посполитой и обещал пока не отправлять королевича Густава в Швецию [62].

В грамоте к Юрию Мнишеку было еще резче заявлено, что «король польской к братской любви и дружбе не весьма добрыя подает нам причины: написал к нам… грамоту свою, в титулах и преимуществах наших нам досадительную… То нас больше всего оскорбляет, что изменника нашего Бориса в грамотах, оттуда к нему писанных, всегда лучше видим почитаемого!» [63]

Для патриарха Игнатия особое значение имело обращение государя к новому Римскому папе, выбивавшее оружие из рук тех, кто желал тайно или явно упрекнуть Дмитрия Ивановича за связь с католической церковью. Царь выражал искреннюю благодарность почившему папе Клименту VIII за политическую поддержку, оказанную ему в Польше, и поздравил Павла V как архипастыря, в котором нуждается «все христианское общество… особливо при таких обстоятельствах, когда христианские государи не имеют между собою искренняго дружелюбия .

Возблагодарив Бога, вернувшего ему «праотеческий престол», Дмитрий Иванович обещал «по крайней возможности стараться о пользе Церкви святой и всего христианства, и для того соединить наше войско (но не Церкви, как хотел уверить Ронгони. — А. Б.)с силами державнейшего императора Римскаго на жесточайших и безчеловечнейших врагов креста Христова» — турок и татар.

Дальнейшая просьба о содействии папы в объединении христианских сил против мусульманской агрессии вполне оправдывала и контакт с Римским престолом на государственном уровне, и позволение католикам священнодействовать в Москве наравне с протестантами, давно имевшими такое право. Для России, уже выдержавшей мощный удар турок и терпящей колоссальный урон от Крымского ханства, создание христианской коалиции было столь актуально, что возразить в Думе Дмитрию было нечего.

Подчеркивая реальность своих намерений, царь просил папу предпринять конкретные дипломатические шаги: удержать Священную Римскую империю германской нации от поспешного перемирия с Османской империей и содействовать началу переговоров о совместных действиях Вены с Москвой. Послание было отослано непосредственно в Рим, минуя блюдущего польские интересы нунция Ронгони [64].

Патриарх Игнатий удовлетворенно отметил, что расчет на жадность папского престола вполне оправдался. По отчету Лавицкого и донесениям разведки, Павел V был в восторге от того, что Дмитрий Иванович взошел на московский престол, уже будучи католиком. Папа, по его выражению, не мог удержать радостных слез, предвидя великие приобретения на Востоке. Римская курия развернула бурную деятельность, побуждая католиков Речи Посполитой к сближению с московским государем и исполнению его желаний для закрепления расположения Дмитрия Ивановича к католицизму.

Игнатий не рассчитывал, что опытные в политических интригах советники Павла V долго будут пребывать в заблуждении относительно истинных намерений царя всея Руси. Однако можно было надеяться на римскую помощь в скорейшем заключении брака Дмитрия Ивановича с Мариной Мнишек — католичкой, которая должна была, по папскому рассуждению, поддерживать веру мужа–царя, воспитать в католичестве детей — наследников московского престола и содействовать обращению к Риму православных на необозримых землях царства Московского.

Послы Дмитрия Ивановича не медлили. Осенью 1605 г. думный дьяк Афанасий Иванович Власьев был уже при дворе Сигизмунда III, а царский секретарь Ян Бучинский прибыл к Мнишекам для немедленного устройства задуманного брака. Король отнюдь не склонен был содействовать небезопасным для него матримониальным планам царя и желал, по крайней мере, чтобы Дмитрий женился на его сестре. Но Рим энергичнейшим образом поддержал московских посланцев, используя весь свой авторитет для успешного завершения их миссии. 10 ноября в Кракове посланник Власьев именем своего государя совершил обручение с Мариной Мнишек.

Опасаясь вызвать малейшее неудовольствие в Москве, папский престол требовал от нунция Ронгони содействовать признанию нового титула Дмитрия Ивановича и заключению между Речью Посполитой и Россией союза против татар. В Риме уже склонны были полагать, что если король уступит Дмитрию Ивановичу, то на предстоящем сейме не встретится препятствий общему христианскому делу.

Казалось, все складывается благоприятно для России, но подлая измена уже показала свое ядовитое жало. Переговоры с королем вдруг замедлились; казалось, Сигизмунд III потерял интерес даже к вовлечению царя в свои планы. Марина Мнишек с отцом, собравшиеся было на Русь, медлили в Польше. Напрасно Дмитрий Иванович спешил оплатить огромные долги Мнишека и выслать ему все требуемые деньги «на подъем»; напрасно постриг в монахини и сослал в дальний монастырь царевну Ксению Годунову, в которой Марина подозревала соперницу: все это были предлоги, Мнишеки медлили по другой причине.

Дмитрию казалось, что он плохо подобрал подарки невесте, что груды жемчугов, охапки лучших мехов, моря драгоценных материй не произвели впечатления на честолюбивую и заносчивую панну. Среди драгоценных кубков, украшенных самоцветами, крестов с алмазами, рубинами и жемчугом, перстней, запястий и поручей, усыпанных драгоценными камнями, ожерелий с сапфирами и смарагдами выделялись подлинные шедевры московских мастеров, которые царь самолично выбирал и долго обсуждал с советниками.

Перо в рубиновой оправе с тремя большими жемчужными подвесками, золотой походный секретер в виде лежащего вола, на спине которого помещался лист бумаги, а внутри хранилась масса нужных в пути вещиц, серебряный позолоченный олень с огромными коралловыми рогами, — на взгляд Игнатия, такие подарки могли бы совратить и папу Римского. Особенно замечательны были часы в виде слона с башней на спине, игравшие по московскому обычаю на трубах, бубнах и свирелях перед тем, как отбивать время; неплохи были кони и ловчие птицы в драгоценных убранствах, ковры и оружие, посланные воеводе Мнишеку.

Но явно не бедность даров остановила шествие царской невесты к жениху, тем более что Дмитрий Иванович вскоре послал новый обоз с сокровищами, в том числе золотой сервиз с финифтью, миски которого были так тяжелы, что имели внизу колесики для передвижения по столу. На панов должны были произвести большое впечатление и золотые кирпичи, каждый из которых с трудом нес один холоп [65].

Игнатий должен был удерживать Дмитрия Ивановича, в нетерпении готового на необдуманные поступки: он и так уже опасно раздразнил панов московскими драгоценностями и заявил королю, что не пошлет послов на сейм, пока Мнишеки не покинут Речи Посполитой. Царь настолько явственно показал свою заинтересованность в браке с Мариной, что Юрий Мнишек обнаглел до крайности: мало того, что он бесконечно требовал денег и настаивал на удалении от двора Ксении Годуновой, но чуть ли не приказывал царю «умерить желания в рассуждении титула»!

Мнишек прямо заявлял, что увязывает брак своей дочери с пользой для Речи Посполитой. Патриарх Игнатий обратил особое внимание на тесную связь воеводы с польской церковью: Мнишек требовал, чтобы «при всяком случае посылки в Польшу» государь обязательно писал и к нунцию Ронгони и только через него поддерживал отношения с Римом. Требование казалось странным московским боярам и духовенству, но Игнатий–то прекрасно понимал, что в иерархии католической церкви бушуют страсти и раздоры.

Папа через кардинала Боргезе задал крепкую взбучку Клавдию Ронгони за то, что тот слишком высовывается в переговорах с московским государем, и попросту приказал нунцию употреблять по отношению к Дмитрию Ивановичу объявленный тем титул. Однако ясно было, что для Ронгони важнее интересы короля Сигизмунда и что польские католики, прежде всего иезуиты, постараются оттеснить при своем наступлении на Русь не только другие монашеские ордена, но и самого папу.

Церковные дела требовали от патриарха большого хитроумия. Поскольку Дмитрий Иванович не желал отказываться от убеждения, что не должно противиться свободе вероисповедания, делом патриарха было оградить государя от наиболее опасного влияния. Именно иезуиты, закаленные в упорной борьбе на границах католической ойкумены, ухитрились соблазнить Дмитрия католицизмом и желали самолично извлечь всю прибыль от обещанного претендентом обращения москвитян. Посему Игнатий постарался, чтобы в Рим был отослан один из двух явных иезуитов, втершихся в доверие к государю, а в Москве оставались для нужд заезжих католиков безобидные бенедиктинцы и доминиканцы.

С одной стороны, Игнатий одобрял, что среди приближенных к государю иноверцев были протестанты (например, братья Бучинские, вызывавшие немалое беспокойство католиков). С другой стороны, патриарх советовал Дмитрию Ивановичу сообщаться непосредственно с Римским папой и не возражал, когда царь обещал Павлу V способствовать проезду в Персию трех кармелитов [66]. Этим Игнатий в какой–то мере защищал государя от происков неуемных иезуитов, надеясь, что, занятые устранением второстепенных препятствий, они не вскоре осознают безнадежность своей главной затеи по окатоличиванию Руси.

Только проиграв, бывший патриарх понял, что сильно недооценил противников. Утешало лишь то, что их успех был основан исключительно на предательстве россиян. Первые известия об этом сообщил в январе 1606 г. из Кракова Ян Бучинский со специальным гонцом, ибо не мог доверять людям из московского посольства.

Бучинский писал, что Сигизмунд III по своему усмотрению утаивает от Рады часть дипломатической переписки с Москвой. В свою очередь, многие магнаты упрекают короля за связь с Дмитрием, от которого «ничего доброго не чают», тогда как за выдачу Самозванца в свое время дорого бы дал Борис Годунов. Паны ругали политику московского царя и сравнивали его самого с «поганцами некрещеными».

Это были еще цветочки — ягодки Бучинский приберег на конец письма. Он сообщал, что предыдущее послание к Дмитрию Ивановичу «о тайных делах» стало известно при королевском дворе: «И то ведают, что в нем писано, и тому я дивлюсь добре потому, что хоть и невеликие дела в том листе писаны — а вынесены из твоей Думы; а если впредь писать о больших делах — то также будут выносить! И то непригоже: что делается в комнате у тебя — и то все выносят».

Возможно, писал Бучинский, шпионом Речи Посполитой является Горский, который пишет (и переводит) польские грамоты при московском дворе. Но в послании не случайно подробно рассказывалось о заговоре Шуйского, помилование которого Бучинский считал большой ошибкой. То, что измена угнездилась в самых «верхах», подтверждало приведенное в послании сообщение ротмистра Станислава Борши.

Один из эмигрировавших в Речь Посполитую московских дворян Хрипуновых, о возвращении которых на родину хлопотал несколько месяцев назад сам Сигизмунд III (и за которых, как полагают, просили московские бояре), взяв с Борши клятву о неразглашении тайны, пригласил его участвовать в заговоре. Хрипунова ввели в заблуждение сетования Борши на Дмитрия Ивановича, недоплатившего ему якобы «несколько сот золотых». Собиравшийся на Русь Хрипунов успокоил ротмистра, что скоро власть переменится: «Уже подлинно проведали на Москве, что он не есть прямой царь, а увидишь, что ему сделают вскоре!»

Понимая важность этого свидетельства, Бучинский пригласил Боршу вновь отправиться в Москву со свадебным поездом Марины Мнишек, чтобы участвовать в раскрытии заговора «в верхах» и в награду получить полное удовлетворение своих денежных притязаний. К досаде сторонников Дмитрия Ивановича, это послание Бучинского было оглашено перед боярами и архиереями и заставило заговорщиков ускорить исполнение злодейского плана [67].

О том, что положение Дмитрия Ивановича в глазах иноземных наблюдателей сильно пошатнулось, свидетельствовали бесконечные проволочки Юрия Мнишека, задерживавшего поездку Марины к своему жениху и все более нагло вымогавшего у царя деньги. Постоянно сообщавший о положении в Речи Посполитой Андрей Боболь писал 4 февраля из Кракова об угрозах Дмитрию Ивановичу гневом польского короля, рекомендуя не давать тому «ни малейшего знака», способного оправдать ненависть Сигизмунда, «дабы тем самым не раздражить и Всевышнего!» [68]

Между строк всех подобных посланий легко читалось, что в Речи Посполитой настолько уверены в возможности падения Дмитрия Ивановича с превысокого московского престола, что готовы разорвать с ним отношения, невзирая на опасность конфликта с Россией. Мелкий шпионаж тут был явно ни при чем. Нетрудно было догадаться, что альтернативой Дмитрию в глазах Сигизмунда III, магнатов и вездесущих иезуитов могли быть только очень влиятельные люди в Москве, сделавшие весьма соблазнительные предложения. Но догадки догадками, а правда открылась патриарху Игнатию слишком поздно, да и то не во всей полноте.

В сетях государственной измены. Корни международной интриги

Чего же не знал и никогда не узнал патриарх?

Хотя многое из рассказанного мной выглядит необычайно и удивительно, читатель может быть уверен, что все основано исключительно на анализе и сопоставлении подлинных источников. Но боюсь подвергать эту веру чрезмерному испытанию в рассказе о национальном предательстве столь подлом и интригах столь бессовестных, что поверить в них труднее, чем обвинить автора в предвзятости. Поэтому позвольте представить вам свидетелей событий и тем самым дать возможность по–своему судить их показания.

Но прежде я хочу предоставить слово известному археографу прошлого века (и человеку бурной жизни) Павлу Александровичу Муханову: «После взятия Варшавы, в котором я участвовал, будучи гвардии полковником и состоя при фельдмаршале графе Паскевиче–Эриванском (впоследствии князе Варшавском), мне удалось отыскать в Варшаве несколько исторических памятников, относящихся к России; …важнейшим, без сомнения, были Записки Жолкевского о Московской войне» [69]. Хотя записки великого коронного гетмана Станислава Жолкевского (1547—1640) были известны польским и русским историкам, а другой их список благополучно хранился… в Санкт–Петербурге, в Императорской Публичной библиотеке, до издания обеих рукописей П. А. Муха–новым источник этот использовался слабо.

Между тем записки, написанные (или продиктованные) знаменитым польским военачальником во второй половине 1611 г. после возвращения из прославившего его похода в Россию, по своей откровенности и содержательности оказались бесценными. Как человек чести, Жолкевский с уважением относился к своим противникам, но не мог скрыть презрения к предателям. Это чувство заметно, в частности, в описании посольства московского дворянина, ловчего царя Дмитрия Ивановича, Ивана Романовича Безобразова, прибывшего в Краков 4 января 1606 г. [70]. Следует заметить, что у гетмана уже не было причин специально чернить Василия Шуйского, свергнутого россиянами с престола и заточенного ко времени создания записок вместе с родственниками.

«Нельзя не вспомнить о хитрости москвитян, — читаем в записках, — уже многим известной. Самозванец намеревался отправить к королю посла; князья Шуйские предлагали для сего какого–то Ивана Безобразова, человека расторопного, с которым они тайно сговорились. Безобразов нарочно отказывался от этого посольства, представляя разные причины, но князь Василий (Шуйский, — А. Б.) выбранил его в присутствии Самозванца, а сему последнему сказал, что нелегко найти человека способнее Безобразова к этому посольству; и так Безобразов, как будто против воли, принял на себя сию обязанность.

Безобразов, застав короля в Кракове, исправлял посольство, публично от имени Самозванца, по обычаю, сохранившемуся между государями, извещая, что он с помощию Божиею воз–сел на престоле предков, благодаря короля за его благосклонность и доброжелательство и предлагая соседскую дружбу; тайно же объявлял канцлеру литовскому (Льву Ивановичу Сапеге. — А. Б.), что желает переговорить с ним наедине.

Но для избежания подозрения и потому, что здесь находились москвитяне, прибывшие с Безобразовым, неугодно было королю, чтобы канцлер запирался с Безобразовым. Решили, наконец, чтобы сей последний сообщил просьбы свои, если у него были какие, старосте Велижскому господину Гонсевскому (Александру Ивановичу, будущему наместнику Сигизмунда и Владислава в Москве. — А. Б.).

Когда удалились свидетели, то он открыл поручение, данное ему от Шуйских и Голицыных, приносивших жалобу королю, что он дал им человека низкого и легкомысленного, жалуясь далее на жестокость, распутство и на роскошь его, и что он вовсе недостоен занимать московский престол; что они думают, каким бы образом свергнуть его, желая уж лучше вести дело так, чтобы в этом государстве царствовал королевич Владислав [71]. Вот в чем заключались все поручения от бояр!»

Гетман Жолкевский, воевавший позже против Василия Шуйского, а после его свержения ведший переговоры с московскими боярами об избрании Владислава на царство, отдававший все силы этому предприятию, способному, по его мнению, прекратить вековые распри между соседними славянскими державами, и покинувший Москву, когда Сигизмунд захотел присвоить ее себе, — был явно поражен подлостью изменников–бояр, хотя бы и идущей на пользу Речи Посполитой. Впрочем, как и Ян Замойский, Жолкевский был против войны с Россией, в которой ему пришлось затем участвовать по необходимости.

Итак, московские бояре считали своего царя Самозванцем, намеревались свергнуть его и предать страну иноземному королевичу, убежденному католику Владиславу, принесшему впоследствии неисчислимые бедствия несчастной стране, имеющей таких правителей. Сигизмунд III не мог не воспользоваться столь редкостной удачей: предоставляя дело избрания Владислава «Божию промыслу», он публично ответил Безобразову «как следует». «Тайно же, — продолжает Жолкевский, — король велел сказать боярам, что он сожалеет о том, что этот человек, которого он считал истинным Димитрием, занял то место, и что обходится с ними так жестоко и неприлично, и что он, король, не препятствует действовать по собственному их усмотрению» [72].

Соглашение против строптивого Дмитрия Ивановича было заключено, не остались в стороне от него и иезуиты. Об этом свидетельствует в «Достоверной и правдивой реляции» опытный шведский шпион (впоследствии придворный фискал Карла IX) Петр Петрей де Ерлезунда. Весьма обеспокоенный резким посланием Дмитрия Ивановича шведскому королю, в котором московский государь требовал возвратить престол Сигизмунду III, агент, имевший в Москве доступ к Василию Шуйскому, устремился в Речь Посполитую еще раньше Безобразова.

Как ни удивительно, нет сомнений, что протестантский шпион нашел общий язык с иезуитами. Петрей громогласно доказывал, что московский царь — самозванец, Григорий Отрепьев. «Если бы Гришка был подлинным Дмитрием, — писал шпион позже, на досуге, — то один из именитейших иезуитов в Кракове, патер Савицкий, не сказал бы так, услышав мой ответ на его вопрос о том, намерен ли новый великий князь Гришка распространять в стране римскую религию. Он спросил меня об этом при моем приезде из Москвы в Краков. Когда я ответил, что, поскольку он имеет такое намерение, русские могут отобрать у него власть, Савицкий сказал: «Нами он приведен к власти — нами же может быть лишен ее!»

И вопрос, и реплика иезуита Савицкого по откровенности в высшей степени невероятны, однако мы вынуждены признать, что мастера тайных дел противоборствующих церквей нашли общий язык. «Король Сигизмунд, — пишет Петрей, — сам спрашивал меня, когда я прибыл из России 4 декабря 1605 года, а он праздновал свою свадьбу в Кракове с сестрой королевы Констанцией (это так. — А. Б.): «Как нравится русским их новый великий князь?» Когда я ответил, что он не тот, за кого себя выдает, король, помолчав, вышел в другую комнату. То же самое признал и королевский посланник, который в это же время прибыл от Гришки и имел такие же правдивые и достоверные сведения о Гришке, как и я (надо полагать, из одного источника! — А. Б.).

И по той причине, — продолжает Петрей, — что никто не должен был получить достоверных сведений о Гришке, а также чтобы не воспрепятствовать его козням (имеются в виду — против Карла IX. — А. Б.), приказал мне король через великого канцлера литовского Льва Сапегу не рассказывать об этом, если Я хочу наслаждаться жизнью. Но ввиду того, что Гришкина невеста собиралась ехать в Россию и справить там свадьбу, иезуиты и некоторые члены сейма заключили между собой соглашение с целью подчинить Россию Польше и устранить Гришку» [73].

Петрей, считавший Дмитрия Ивановича союзником Сигизмунда и потому выступивший против него на стороне Шуйского, не понимал, что сам король участвовал в заговоре. План воцарения Владислава ускользнул от шпиона!

Гетман Жолкевский подтверждает, что королевские власти старались тщательно сохранить тайну заговора против московского царя. «В то время, — пишет он, — никто не знал о сем, кроме канцлера литовского, через которого шло это дело». Однако, по словам гетмана, Юрий Мнишек был осведомлен и о сообщении Безобразова, и о любопытном известии, которое привез в Краков Петр Петрей [74].

«В то время, — сказано в записках, — выехал из Москвы один швед, который привез королю его величеству известие от царицы Марфы, матери покойного Димитрия, что хотя она из своих видов явно и призналась к этому обманщику, но что он не ее сын. Она имела при себе воспитанницу лифляндку по имени Розен, взятую во время Лифляндской войны в плен ребенком. Марфа через нее сообщила сию тайну шведу, желая, чтобы от него узнал король.

Этот ее поступок, — объясняет Жолкевский, — был следствием того, что обманщик Растрига хотел вынуть тело ее сына Димитрия из гроба в Углицкой церкви, где он был погребен, и выбросить кости его, как бы ложного или мнимого Димитрия, что ей, как матери родной, было прискорбно; однакож старанием своим она не допустила, чтобы останки сына ее были потревожены» [75].

В то, что царица, открыто признавшая Дмитрия своим сыном и занявшая высочайшее положение при дворе после многих лет опалы, решилась действовать против него и вновь обречь себя на изгнание, поверить трудно, тем более что мнимый сын выполнял все ее прихоти и, как известно, не тронул могилу в Угличе. Но имя Марфы было особенно удобно для политической интриги, поскольку Дмитрий Иванович был весьма склонен ссылаться на ее авторитет в сношениях с Речью Посполитой.

Непосредственно перед тем, как Петрей сообщил в Кракове о «признании» Марфы, русский посол Афанасий Иванович Власьев говорил королю и панам — членам Рады (государственного Совета) от имени своего государя: «По благословению матери нашей великой государыни царицы и великой княгини всея Руси (Марии) Феодоровны, в иночестве Марфы Феодоровны, (мы) венчались на царство через святейшаго патриарха царским венцом и диадемой».

Также и о женитьбе «мы били челом и просили благословения у матери нашей великой государыни, чтобы она для продолжения нашего царскаго рода благословила нас, великого государя, вступить в законный брак, а взять бы нам, великому государю, супругу в ваших славных государствах, дочь Сандомирскаго воеводы Юрия Мнишка» [76].

Сказанного достаточно, чтобы заключить, что за спиной Петра Петрея стоял Василий Шуйский. Агент Карла IX не отправился бы в Польшу с дискредитирующим царя сообщением, если бы свержение Дмитрия Ивановича осуществлялось в пользу королевича Владислава. Петрей мог решиться на небезопасную интригу против не вполне дружелюбного к Швеции московского государя, лишь получив гарантии, что тайный претендент на престол будет союзником Карла против Сигизмунда. Шуйский это обещал и выполнил, к тому же он, в отличие от Петрея, знал, какое значение придается царице Марфе в посольском наказе Власьеву.

Как и поляки, Петрей не мог не учитывать, что свержение признанного народом Дмитрия Ивановича вызовет дестабилизацию обстановки в России и, вполне вероятно, новый виток гражданской войны. Если бы шпион знал о предложении заговорщиков призвать на московский престол Владислава, он мог бы уверенно догадаться, что воцарение Шуйского будет означать войну России с Речью Посполитой. Но и без того он не случайно так радовался, описывая отправление иезуитов с вооруженной шляхтой в Москву в свите Марины Мнишек «с целью подчинить Россию Польше и устранить Гришку», приговаривая: «Что могут иезуиты возразить против этого? Не они ли организовали эту кровавую баню?»

Видный член ордена иезуитов патер Каспар Савицкий (1552—1620), на которого очень точно «вышел» Петр Петрей в Кракове, был именно тем человеком, который своевременно обнадежил Самозванца, обратил его в католичество и обеспечил поддержку претендента на московский престол в Риме и Речи Посполитой. Савицкий вел дневник, известный в пересказе его коллеги по ордену патера Яна Велевицкого и отличающийся откровенностью оценок [77].

Из дневника следует, что иезуиты с самого начала отдавали себе отчет в нестойкости религиозных убеждений так называемого Дмитрия Ивановича. Делая на него ставку, они явно не ждали немедленного результата и планировали свои действия в зависимости от открывающихся обстоятельств. Что постоянно заботило орден — так это конкуренция со стороны других католических организаций.

После любопытных переговоров конца 1605 г. — начала 1606 г. в Кракове по воле генерала ордена иезуитов Савицкий был назначен сопровождать Марину Мнишек в Москву. При этом генерал оставался в тени: «папский нунций Клавдий Ранговий (Ронгони) с особенным старанием рекомендовал ей (невесте) помянутого отца Савицкого… Сверх того он просил папу (Павла V) приказать кардиналу (Боргезе) дать письмо на имя отца Савицкого, в котором была бы объявлена воля первосвященника, чтобы Савицкий непременно отправился к Димитрию».

Группировку польских иезуитов, выросшую как ударная сила в борьбе с православием, не устраивали даже свои люди, слишком широко понимавшие интересы католичества. Савицкий казался им предпочтительнее прошедших с Дмитрием весь путь до Москвы отцов Николая Цыровского и Андрея Лавицкого, особенно последнего, осмелившегося установить контакт царя прямо с папой, минуя Ронгони. Лавицкий был блестяще аттестован Дмитрием Ивановичем и весьма понравился папе Павлу V, он был хорошим рассказчиком и неплохим шпионом, замаскированным под православного попа, носил священническую одежду, большой наперсный крест и длинную бороду.

Выступить против Лавицкого, которого Павел V постоянно Требовал к себе для разговоров, пришлось самому генералу иезуитов, однако упрямый папа все же отослал Лавицкого в Москву, похвалив его, дав дипломатические поручения и рекомендовав Дмитрию Ивановичу любить в его лице весь орден иезуитов. Однако иезуиты не считали его своим представителем!

Другим камнем преткновения, мешающим осуществлению планов иезуитов, были смиренные отцы–бернардинцы. Мнишеки, с обидой писал Савицкий, «взяли в свою свиту четырех монахов ордена св. Франциска, называемых бернардинцами, которые должны были отправлять богослужение. Хотя отец Савицкий не совершенно был устранен, но главное заведование духовными делами было предоставлено бернардинцам. Сами бернардинцы из почтения к нашему ордену не изъявляли неудовольствия, что им сопутствует отец Савицкий, однако, если бы его не было, кажется, они не очень бы огорчились».

В задачу Савицкого входило укрепление позиций ордена в Москве. Марину Мнишек он просил, «чтобы, когда она возсядет на престол, она не забыла о своих обещаниях, сделанных некогда и папскому нунцию (Ронгони) и многим другим лицам, то есть что она будет убеждать своего супруга Димитрия к ревностному распространению католической веры и не забудет об ордене иезуитов, оказавшем ему столь великие услуги. Кроме того, — замечает Савицкий, — я просил еще, чтобы она позволила мне доступ к себе и к Димитрию».

О задании своем Савицкий в дневнике не пишет — начала конспирации были им хорошо усвоены. Он прощупывал возможности усиления влияния ордена на московского государя, хотя открывшиеся в Москве обстоятельства беспокоили его «касательно успеха наших замыслов». Он имеет в виду и признаки назревания переворота, и холодность Дмитрия, который даже докладывать о посещениях Савицкого поручил «одному из секретарей своих, польскому еретику».

Однако к моменту убийства государя у Савицкого был сформулирован целый перечень обвинения против него. Всего названо семь пунктов, объясняющих, что в перевороте выразилась «воля Божия, которая… скрытно приготовляла заслуженную и справедливую погибель Димитрия».

«1) Ибо Димитрий много изменился и был уже не похож на того Димитрия, который был в Польше». Этим Савицкий явно оправдывает себя.

«2) О вере и религии католической… он мало думал». Об этом, помимо собственной информации, иезуиты знали и от Петрея.

«3) О папе, которому, по словам посланных из Польши писем, он посвятил себя и своих подданных, теперь он говорил без уважения и даже с презрением». Это неправда: письма царя Димитрия к Павлу V весьма почтительны, и сам Савицкий не мог привести ни одного случая неуважения государя к папе. Об этом мог говорить лукавый Петрей, а иезуит пишет явно в пику Павлу V, принявшему любезность Дмитрия за чистую монету.

«4) По словам достоверных свидетелей, он предан был плотским утехам и, как говорили, имел разные сношения с колдунами». Один из этих «свидетелей» — Безобразов, но в целом обвинение малозначительное: иезуиты многое прощали преданным им монархам.

«5) Все еретики имели к нему доступ, и он преимущественно следовал их советам и наущениям. Он возгордился до такой степени, что не только равнялся всем монархам христианским, но даже считал себя выше их и говорил, что он будет, подобно какому–то второму Геркулесу, славным вождем целого христианства против турок. Он самовольно принял титул императора и требовал, чтобы его так величали не только собственные подданные, но даже государи иностранные».

Только на первый взгляд пятый пункт обвинения кажется разнородным. На деле Савицкий защищает позицию Сигизмунда III и Клавдия Ронгони не только против посланника Дмитрия Яна Бучинского, но и против самого папы: ведь Павел V велел Ронгони признать императорский титул московского государя и поддерживал его намерение создать антитурецкую коалицию (в том числе и в посланиях, процитированных в дневнике Савицкого). Упоминание о «еретиках» подчеркивает, что множество протестантов вместе с братьями Бучинскими участвовало уже в подготовке похода Самозванца на Русь, и Савицкий об этом отлично знал.

«6) Короля польского Сигизмунда III, которому он был обязан столь многими благодеяниями, не только оскорбил словами, но даже вознамерился лишить государства». О том, что с женитьбой Дмитрия на Марине Мнишек в Москве связывали надежды на приобретение польского престола (чем, в самом деле, русский царь хуже венгра или шведа?!), догадаться было нетрудно. Об утечке прямой информации о таком замысле в Речь Посполитую сообщил в январе 1606 г. Ян Бучинский — она исходила от Шуйских и Голицыных и была передана через Безобразова.

«7) О своей мудрости, могуществе, справедливости (Дмитрий) был столь высокого мнения, что никого не почитал себе равным, а даже презирал некоторых монархов христианских, добрых и могущественных. Наконец, он господство свое почитал за вечное» [78]. Здесь в Савицком вновь говорит обида за своего короля, интересы которого почитались иезуитом выше папской воли. Польский патриотизм, связанный с интересами боевой группировки иезуитов, заставляет думать, что орден никогда не поддержал бы переворот в интересах самого Василия Шуйского. Сообщения агентов Шуйского оказали немалое влияние на формирование обвинений против Дмитрия Ивановича, но актуальность этим обвинениям придавала идея передачи Московского царства королевичу Владиславу Сигизмундовичу. Король, королевич и даже не склонные ставить все на один кон иезуиты были в этом главном пункте обмануты. Продавая Россию адептам католической реакции, Василий Шуйский нагло надул и их, чтобы вскарабкаться на престол, невзирая на неизбежную тяжелую войну с оскорбленными партнерами.

Политическое бракосочетание

Послания Римского папы все же оказали свое действие: преодолев колебания, Марина и Юрий Мнишеки с пышной свитой пересекли 8 апреля 1606 г. русскую границу. Павел V не напрасно поверил в стремление Дмитрия Ивановича послужить пользе всего христианства. Россия готовилась к войне на юге, к пограничным крепостям стягивались войска и артиллерия, в Москве под наблюдением самого государя отливались новые пушки.

Царь дальновидно рассчитывал занять беспокойное население Украины покорением Дикого поля вплоть до Черного моря, удовлетворить обнищавшее дворянство, казаков, стрельцов и прочую воинственную братию жалованьем, зная, что мирные россияне не пожалеют денег для искоренения векового врага. Хотя поляки соглашались (возможно, не без лукавства) воевать лишь с Крымом, успехи в борьбе с ханом неминуемо привели бы к схватке с его сюзереном — Османской империей, уже втянутой в борьбу с Германской империей в Венгрии и с Персией на Кавказе.

К персидскому шаху Дмитрий Иванович назначил посольство, а сам, пока не сошел снег, проводил с наемниками и чинами Государева двора учение по штурму крепости, приговаривая: «Дай Боже со временем взять таким образом и Азов!» Азов был турецким; давние мечты о Священной лиге христианских стран против османской агрессии близились к осуществлению. Воинственная шляхта, конечно, могла бы в немалой части пойти за вождем, призывающим к выгодному и богоугодному делу, к тому же женатому на шляхтянке…

Невозможно понять трагическое завершение событий, не представив себе состояние эйфории, в которой пребывал в те недели двор, от государя до последнего жильца. Пугавшая «верхи» гражданская ненависть, казалось, сошла на нет. Столица принаряжалась: ради торжеств и военных приготовлений царь не жалел жалованья и щедро раздавал служилым людям драгоценные материи на парадное платье.

Выезды государя приветствовали толпы богато одетых москвичей, вкушавших прелести мира и свободы предпринимательства. Праздничный дух мотовства проник в ряды почтенных горожан, вечерами подсчитывавших возрастающие доходы и имевших средства соперничать в роскоши с задававшим тон в моде дворянством. Москва отстраивалась и расширялась; за волной благоприятной экономической конъюнктуры следовало ожидать демографический взрыв, который при тогдашней малонаселенности не вызывал опасений.

24 апреля торжественное собрание при дворе принимало воеводу Юрия Мнишека, опередившего поезд невесты, чтобы участвовать в приготовлениях к свадьбе. Царь встретил будущего тестя на высоком золоченом троне из серебра, под балдахином, увенчанным двуглавым орлом из чистого золота. Поверх жемчужной мантии Дмитрия Ивановича лежало алмазное ожерелье с рубинами, к коему подвешен был изумрудный крест. Над головой государя, украшенной высокой короной, осыпанной драгоценными каменьями, висела знаменитая икона Курской Богоматери в роскошном окладе.

От трона спускались ступени, крытые золотой парчой. По сторонам ступеней со стальными топориками на золотых рукоятках стояло по двое рынд в белом бархатном платье, высоких меховых шапках и белых сафьянных сапогах, с толстыми золотыми цепями на груди.

Кресло патриарха Игнатия стояло по правую руку царя. Черная бархатная ряса первосвятителя выложена была по краям широкой полосой жемчуга и драгоценностей, алмазный крест сверкал на белом клобуке, эмалевые панагии в самоцветах переливались на груди. По левую руку от Дмитрия Ивановича в парчовой ферязи на соболях стоял с обнаженным мечом великий мечник Михаил Васильевич Скопин–Шуйский, молодой и многообещающий воевода.

Ниже патриарха находились скамьи митрополитов, архиепископов и епископов. Далее вдоль стены палаты сидели бояре и окольничие; скамьи для членов Думы располагались и слева от трона. Думные дворяне и думные дьяки стояли на персидских коврах. Игнатий благословил собрание поданным ему на золотом блюде большим чудотворным крестом и окропил святой водой из серебряной чаши. На приветствие приезжих отвечал только посланник Власьев; царь чинно молчал.

По лицу Мнишека было заметно, что он растерялся, увидав некогда бедного соискателя престола во всем блеске царственного величия. Однако старый магнат не утратил шляхетской фанаберии и даже позволил в своей речи нескромные намеки на прежнюю ничтожность государя, но патриарх Игнатий видел, что в главном он будет более уступчив, чем намеревался.

Несмотря на увещания Римского папы, его нунция и иезуитов, призывавших Мнишеков высоко нести знамя католичества, воевода уже внутренне согласился, что царственное величие дочери стоит внешних проявлений веры. По дороге на Русь Марина была окружена католическим духовенством и, соблюдая московские приличия, как требовал ее жених, истово предавалась молитвам, но по чуждому здешним людям обряду. С этим в Москве придется покончить.

Юрий Мнишек согласился, чтобы его дочь выполняла все православные обряды и не смущала россиян иной верой, сохраняя ее, если желает, только для личного, келейного употребления. Не только венчаться на Российское царство, но и жить в Москве она должна была в согласии с местными обычаями. Воевода понимал, конечно, что надежды католического духовенства, будто Марина сможет повлиять в его пользу на мужа или воспитать в католическом духе детей, оказываются тщетными. Но по сравнению с положением, которое должна была занять его дочь и он сам, уступки не казались воеводе чрезмерными.

Православные фанатики хотели гораздо большего — а католические власти будто специально разжигали религиозное противостояние, ни на йоту не желая поступиться обрядностью.

По мнению ярых приверженцев православия, католическое крещение было не крещением, а сплошным грехом. Только крестив католика по православному обряду, его, как бывшего язычника, можно было считать христианином. В свою очередь, Клавдий Ронгони, что называется, «в упор не видел» православного церковного обряда. «Повсюду почти видим, — писал он Дмитрию Ивановичу 3 февраля 1606 г., — что латинской церкви люди посягают жен греческого закона, а греческой веры женятся на исповедающих римскую, оставляя их невозбранно при своих обрядах и при своей вере; в обоих бо сих обрядах одинаковое исповедуется таинство, от римского и униатского духовенства установленное». Существование православной церкви, не принявшей унию, согласно законам Речи Посполитой, Ронгони учитывать отказывался [79].

Ответ из Москвы не замедлил последовать: посоветовавшись с освященным собором, государь сделал пожалование членам львовского православного братства как «несумненным и непоколебимым в нашей истинной правой крестьянской вере греческого закону» [80]. Однако Дмитрий Иванович не мог уступить православным фанатикам и заставить Марину заново креститься. Патриарх Игнатий знал: царь не боится угроз Ронгони, что в этом случае «многие могут произойти ссоры», но не желает проявлять нетерпимость к католикам — и по внутреннему убеждению, и в связи с планами выдвижения своей кандидатуры на польский престол.

Между тем в Риме конгрегация кардиналов и теологов обсудила вопрос о том, позволительно ли католичке Марине Мнишек сообразоваться при венчании на московский престол с православными обычаями. 4 марта 1606 г. кардинал Боргезе осчастливил Клавдия Ронгони сообщением, что папский престол категорически отказал Дмитрию Ивановичу в его просьбе. Патриарху Игнатию стоило немалого труда утишить гнев государя, допустившего нелестные выражения в адрес Павла V.

Московский первосвятитель понимал, что неуравновешенного государя умело толкают с двух сторон к опасным решениям. Но там, где трудно было найти принципиальный выход, многоопытный грек видел возможность склонить к согласию человеческие страсти. У Мнишеков властолюбие превозмогло запрет Рима — и получилось для православных неплохо: католичка, принявшая православные обряды и не последовавшая воле папы, не оставалась по существу в лоне католической церкви.

Православное духовенство было призвано на собор под председательством патриарха, где каждый мог продемонстрировать свою принципиальность и поспорить с царем, лично объяснившим, почему он не считает для Марины необходимым второй раз креститься. Архиереи, архимандриты и игумены прекрасно знали, что государь допускает возражения и даже в крайнем случае ничего серьезного им не грозит.

Действительно, прославленный крутым нравом митрополит Казанский и Свияжский Гермоген, возражая Дмитрию Ивановичу, возопил: «Царю! Не подобает христианскому царю поняти некрещеную, и во святую церковь вводити, и костелы римские и ропаты (кирхи. — А. Б.) немецкие строити! Не буди, царю, тако творити! Некотории прежний цари тако сотвориша нечестивии, яко ты хощеши творити тако!» Это выступление поддержал епископ Коломенский Иосиф [81].

Смелый Гермоген добился только одного — он был выслан из столицы в свою епархию; Иосифа не постигло и такое наказание. Впрочем, у Дмитрия Ивановича не было особого основания для гнева: коллеги немедленно оспорили суждения Гермогена и Иосифа, а те, видя себя в полном одиночестве, своевременно «умолкоша» [82]. В результате собор русского православного духовенства единогласно постановил венчать Марину Мнишек на царство по православному обряду, не требуя от нее особого крещения.

Наличие некоторых споров в ходе обсуждения вопроса оказалось даже полезным, ибо отвлекло умы от необычности самого замысла короновать царицу царским венцом. Это было не принято, более того, царицы традиционно не могли претендовать на престол. Дмитрий Иванович, не устававший изъявлять уважение к «матери» и подчеркивавший ее царскую власть, венчанием своей жены явно хотел добиться большего, чем полагали упершиеся в формальный вопрос консерваторы.

Въезд в Москву и венчание на царство Марины Мнишек были задуманы как триумф единения соседних славянских народов, как торжественное начало совместных великих свершений. Россияне и литва старались блеснуть всеми своими достоинствами. Было заранее объявлено через глашатаев, чтобы 2 мая в столице были оставлены все дела, надеты лучшие наряды, а имеющие коней с двух часов утра выехали за город для встречи будущей царицы по множеству наведенных через Москву–реку мостов.

Ясным весенним утром огромное пространство перед городом напоминало поле, сплошь покрытое сказочными цветами. Стройные ряды стрельцов на отличных конях, в новых кафтанах красного сукна со сверкающими знаками различия полков и ружьями поперек седел пересекали многоцветную толпу, придавая ей вид клумб. С восемью стрелецкими полками соперничали молодецкой выправкой многочисленные дворянские сотни в бархатных и парчовых кафтанах, усыпанных драгоценными нашивками, с наброшенными в виде плащей легкими шубами, с украшенными самоцветным каменьем саблями, пистолями и кинжалами.

Большой отряд бояр, окольничих и других высших чинов государева двора поражал воображение богатством одеяний. Никто не смел явиться без нового наряда, сплошь шитого золотом и жемчугом, осыпанного драгоценными каменьями. Великолепные аргамаки, стоившие дороже табунов простых коней, были под золотыми и серебряными седлами, унизанными самоцветами и увешанными цепями с бубенчиками. За каждым следовало множество конных и пеших слуг, одетых почти столь же великолепно, как господа.

Множество оркестров увеселяло слух и предваряло шествие частей поезда царской невесты. Триста бравых польских гайдуков в синих суконных кафтанах с серебряными накладками и в шапках с белыми перьями промаршировали впереди с мушкетами на плечах и турецкими саблями у бедер.

Следом двигались три роты шляхетской конницы на прекрасных венгерских конях под красивыми чепраками, с длинными разноцветными копьями, на которых развевались флажки. Все рыцарство в ротах, свите Марины и послов короля, не желая проигрывать московитам, очевидно превосходившим их богатством одеяний, облачилось в старинные доспехи. Начищенная сталь блистала на солнце не хуже золота и серебра, как драгоценные каменья переливались эмали щитов–тарчей самой прихотливой формы, блестели лакированной кожей футляры луков и колчаны стрел с цветным опереньем, колыхались огромные гусарские крылья. Рыцарство ехало рядами по десять человек под звуки боевых труб.

Двенадцать верховых коней вели перед каретой царской невесты и столько же было впряжено в карету. Все кони были покрыты шкурами рысей и леопардов и велись богато одетыми слугами за золотые поводья.

Золотая карета Марины Мнишек внутри была обита красным бархатом с золотыми гвоздиками, выложена подушками из золотой парчи, унизанной жемчугом. На невесте было французского фасона белое атласное платье в жемчугах и бриллиантах. Напротив Марины сидели две знатные полячки, красивый маленький арапчонок с обезьянкой на золотой цепочке развлекал дам. Карета ехала медленно, и Марина могла вести беседу со знатнейшими боярами, шедшими по двое с каждой стороны.

С двух сторон кареты, как два крыла, двигались сотни московских гвардейцев–наемников.

Почетное место позади кареты занимала сотня французских наемников в кафтанах и коротких плащах коричневого бархата с золотым позументом. Эти отборные бойцы получали самое большое жалованье и могли себе позволить очень дорогое платье. Далее в четырнадцати великолепных каретах следовали дамы из свиты Марины. Затем новый отряд литовской конницы в полном вооружении. Многочисленные подразделения русской кавалерии двигались по сотням, сверкая каменьем, золотым и серебряным шитьем, шелками и парчой.

Шествие завершали именитые купцы и промышленники, представители городских сотен и слобод в богатых одеяниях и на хороших лошадях, окруженные слугами и работниками.

Московские оркестры встречали процессию у ворот Земляного, затем Белого и Китай–города, где выстраивался почетный караул бравых стрельцов с пушками и легким оружием. Последний оркестр наяривал в трубы, флейты и литавры над кремлевскими воротами, в которые проехала только Марина Мнишек с небольшим числом сопровождающих и охраной.

Остальные поляки и литовцы разместились в любезно освобожденных хозяевами домах бояр, окольничих и богатых купцов в центре города.

Патриарх Игнатий демонстративно не вышел встречать будущую царицу на Красную площадь, как сделал бы, если бы Марина Юрьевна была православной; остались в Кремле и члены освященного собора. Только священники бесчисленных московских церквей (как и вообще священнослужители на всем пути от границы) вместе с народом выходили здравствовать будущую государыню, избранницу «доброго царя Димитрия».

Благоразумный Игнатий отнюдь не перешел в оппозицию: патриарх считал необходимым добиться, чтобы народ убедился в твердом соблюдении обычаев и защищенности устоев. Всю Москву незамедлительно облетела весть, что иноземная царская невеста должна пожить сначала в православном Вознесенском девичьем монастыре и под руководством царицы–инокини Марфы Федоровны приобщиться к традициям своей новой родины. Тогда, наговаривали простонародью люди царя и патриарха, она будет достойна венчаться царским венцом.

Все детали предстоящего бракосочетания должны были строго соответствовать православным обычаям. Зная, сколь стремительно разносятся злонамеренные слухи, Игнатий позаботился, чтобы все время до свадьбы невеста строжайшим образом соблюдала православные каноны в поведении, еде, одежде и праздниках. Католические священники и даже переодетые иезуиты, известные своей пронырливостью, за порог монастыря не допускались, несмотря на просьбы Марины, ее родни и самих священников.

3 мая в Золотой палате Кремлевского дворца в присутствии высшего духовенства, сидевшего во главе с патриархом по правую руку государя, и около ста вельмож состоялся важный во многих отношениях прием.

Иезуиты, затесавшиеся в свиту послов и гостей, с досадой наблюдали величие патриарха Игнатия, сидевшего в огромном зале выше всех (кроме, конечно, государя). Большой животворящий православный крест перед патриархом как бы говорил алчным католическим пришельцам: «Изыди, Сатана!»

Опасения сторонников короля Сигизмунда вызвала речь гофмейстера Марины Мнишек Станислава Стадницкого. «Сим браком, — говорил Стадницкий Дмитрию Ивановичу, — утверждаешь ты связь между двумя народами (русскими и литвой. — А. Б.), которые сходствуют в языке и в обычаях (и в вере — отметили про себя русские. — А. Б.), равны в силе и доблести, но доныне не знали мира искреннего, и своей закоснелой враждой тешили неверных; ныне же готовы, как истинные братья, действовать единодушно, чтобы низвергнуть луну ненавистную (мусульманство. — А. Б.)… И слава твоя как солнце воссияет в странах Севера!» [83]

Слишком недавно соединилось Великое княжество Литовское с королевством Польским и слишком большим утеснениям подверглось православное большинство литвы от католиков, не обретя надлежащей защиты от татар и турок, чтобы послы королевские и иезуиты не увидели в этой речи мнения множества литвинов, которые с восторгом соединились бы с россиянами под знаменем православного самодержца, выступившего против агарян. Нет, не случайно Сигизмунд III и его паны–радцы не дали послам воли вести переговоры об антибасурманском союзе!

Глава посольства польского короля Николай Олесницкий вручил стоявшему перед троном Афанасию Власьеву королевскую верительную грамоту, адресованную какому–то «князю» Дмитрию Ивановичу — и немедленно получил ее назад с предложением возвращаться к Сигизмунду, поскольку в России есть только один владыка — цесарь. «Что делается?! — возопил посол. — Оскорбление беспримерное для короля и всех знаменитых поляков, стоящих перед тобой, для всего нашего отечества… Ты с презрением отвергаешь письмо его величества на сем троне, на коем сидишь по милости Божией, государя нашего и народа польского!» [84]

Патриарху Игнатию и всем сторонникам Дмитрия Ивановича стало ясно, что и королевская грамота, и речь Олесницкого были намеренным оскорблением с целью дискредитировать царя и разорвать с ним отношения, становящиеся опасными для трона Сигизмунда и господства польских магнатов–католиков в объединенном польско–литовском государстве.

Однако такой поворот событий был предусмотрен: не обращая внимания на грубости посла, уже призывавшего на голову Дмитрия Ивановича гнев Божий за последующее кровопролитие, русские приняли грамоту, объяснив это снисходительностью великого государя, готовящегося к брачному веселью. Но прежде царь произнес тщательно подготовленную при участии духовенства речь, обосновывающую имперскую миссию Российского православного самодержавного государства.

Дмитрий Иванович выразил удивление, что «его королевская милость называет нас братом и другом — и в то же время поражает нас как бы в голову, ставя нас как–то низко и отнимая у нас титул, который мы имеем от самого Бога, и имеем не на словах, а на самом деле и с таким правом, больше которого не могли иметь ни древние римляне, ни другие древние монархи! Мы имеем это преимущество — называться императором — …потому что не только над нами нет никого выше, кроме Бога, но мы еще (и) другим раздаем права. И, что еще больше, — продолжал Дмитрий Иванович, — мы государь в великих государствах наших, а это и есть быть монархом, императором». Указав, что Римский папа «не стыдится» называть его в посланиях кесарем, царь отмечает, что не использование его предками императорского титула нисколько не подрывает их права именоваться так, ибо в древности «не только наши предки, но и другие государи» часто «в простоте» не заботились о соответствующих их величию названиях. Польские короли, например, приняли «королевскую корону и титул от кесаря Отгона», чего бы «в настоящее время они, конечно, не сделали».

«Кроме того, — заметил российский самодержец, — всякому государю позволительно называться, как кто пожелает. И действительно, у римлян многие кесари назывались народными трибунами, консулами, авгурами…

Итак, объявляем его королевской милости, что мы не только государь, не только царь, но и император, и не желаем как–нибудь легко потерять этот титул для наших государств… Кто отнимает у меня преимущество и украшение моего государства, которыми государи дорожат как зеницею ока, то тот мне больший враг, нежели тот, который покушается отнимать у меня мою землю!» [85]

Если бы не унижение России отнятием у нее имперского статуса, заметил государь, он относился бы к королю как к старшему брату. Теперь Дмитрий Иванович через дьяка обещал королю пожаловать ему титул «шведского» в обмен на признание за царем императорского сана.

Приезжим из Речи Посполитой было объявлено, что россияне с удовольствием видят друзей в своих бывших врагах, что обычаи в России переменились и на смену тиранству, более всего отталкивавшему свободолюбивых рыцарей, пришла законность и любовь к свободе.

Щедрый, мужественный, изобретательный в военных играх, Дмитрий Иванович быстро завоевывал симпатии среди гостей накануне того дня, когда панна Марина будет увенчана императорским венцом. К этому событию радостно готовились все — русские и иноземцы, ожидая самых счастливых последствий брачного союза для объединения соседних славянских государств.

Лишь несколько заговорщиков в царском дворце да доверенных лиц короля Сигизмунда и генерала иезуитов вынашивали злокозненные планы, которым суждено было породить реки крови русского, украинского, белорусского, литовского и польского народов, подвести под мусульманский меч и оставить в османском рабстве многие земли христиан.

Римский папа Павел V, глава католиков, и второй патриарх Московский и всея Руси Игнатий оказались бессильны предотвратить грядущие страшные битвы друг с другом христиан Восточной Европы. Оба первосвященника оказались запутанными в тенета, за ниточки которых дергал маленький паучок, хорошо знавший, насколько легче столкнуть народы в пучину безжалостной вражды, чем настойчиво вести их к прочному союзу и дружбе.

Глава заговора руководит свадьбой

Этим маленьким паучком был князь Василий Иванович Шуйский — старичок с подслеповатыми слезящимися глазками, сивой бороденкой, известный всей России прохиндей, ни разу за свою долгую административную карьеру не судивший по закону, жадненький и скупенький льстец, пресмыкавшийся перед Иваном Грозным и Борисом Годуновым, явный богомолец и тайный сластолюбец, гаденько улыбавшийся, слушая гнусные сплетни и доносы.

Стариковское честолюбие многим представлялось смешным; трудно было предположить в этом тщедушном теле могучую всесжигающую страсть, разгадать в трусе и предателе человека невероятной храбрости, Шуйский готов был один вступить в войну со всеми, ради трона не устрашился покуситься на царя, резжечь народный гнев и вызвать интервенцию иноземцев. Он змеей вполз в доверие Дмитрия Ивановича и стал ближайшим к нему человеком.

При встрече Марины Мнишек и в последующие дни Василий Шуйский был при. государе, всегда на виду, давая советы и распоряжаясь приготовлениями к свадебным торжествам.

Патриарх Игнатий помнил, как Шуйский накануне свадьбы громче всех убеждал Дмитрия Ивановича, что невеста возлюбленного народом православного царя должна идти под венец в русском, а не в иноземном платье. «Один день ничего не значит!» — махнул рукой государь, соглашаясь с боярами и испытывая благодарность к Василию Ивановичу за заботу о его популярности.

В эти дни городские власти все чаще докладывали Думе о признаках заговора, нити которого тянутся на самый верх. Патриарху было известно, что некие попы и монахи, неистово обличавшие «самозванца», показывают под пыткой на бояр и на самого князя Шуйского. Но кто слушал обвинения против первого вельможи государя?! Поведение Шуйского отбивало стремление сообщать властям о заговоре. Особое впечатление произвела роль Василия Ивановича на царской свадьбе.

Даже патриарх Игнатий, обвиненный и свергнутый за свои действия в Кремле 8 мая 1606 г., играл на свадьбе Дмитрия Ивановича с Мариной менее заметную роль, чем князь Василии Иванович. Шуйский, как тысяцкий, был распорядителем торжеств и постарался извлечь из них максимальную выгоду, показав себя недосягаемым для обвинений и подогрев враждебность россиян к иноземцам.

Само бракосочетание готовилось и проходило келейно. Марина Мнишек переехала из монастыря во дворец в ночь с 7 на 8 мая в окружении немецких алебардщиков и вооруженных дворян, при свете сотен факелов.

Народу, призванному глашатаями на праздник, было о чем почесать языки, пока многочисленные гости пробивались через толпу ко дворцу. Знающие люди разъясняли, что не случайно царь нарушает устав православной церкви, запрещающий совершать обряд бракосочетания под пятницу и под всякий праздник: на завтра же, 9 мая, была не только пятница, но и высокочтимый Николин день!

Виновники такого нарушения традиций были налицо: тысячи иноземцев протискивались на конях в Кремль, разительно отличаясь от православных бояр и дворян, благопристойно одетых в долгополые ферязи из золотой парчи, расшитой жемчугом. Расступаясь перед православными господами, россияне грубили полякам и литве, нагло проталкивавшимся с оружием к самому храму Успения Пречистой Богородицы. Заносчивая шляхта не сносила грубостей, и многочисленным караулам приходилось там и сям предотвращать свалки.

Стрельцы–молодцы в ярко–красных кафтанах кармазинного сукна с парчовыми нашивками осаживали несметную толпу, старавшуюся протиснуться на соборную площадь. Внешнюю охрану соборной площади несли литовские шляхтичи и солдаты, на головы которых так и сыпались проклятия.

После обручения Дмитрия с Мариной по русскому обряду в Столовой палате, проведенного новым Благовещенским протопопом Федором, молодые с малой свитой под предводительством Шуйского направились не в собор, а в Грановитую палату.

Патриарх с высшим духовенством не присутствовали при этих церемониях, но знали, что должно происходить во дворце. Государь первым пошел в палату, где собралось знатнейшее дворянство, и воссел на высокий драгоценный престол. Не кто иной, как Шуйский выступил вперед и пригласил Марину занять второй трон, меньше царского, но столь же драгоценный. Василий Иванович в своей речи, нисколько не смущаясь, приписал воцарение великой государыни Марьи Юрьевны Божьему праведному суду [86].

После того как государь с государыней воссели на престолы, начался торжественный прием королевских послов. Потом все, кроме участников свадебного поезда, стоявших у тронов, сидя дожидались уведомления о готовности духовенства к коронации царицы. Посланные на Казенный двор чиновники принесли в Грановитую палату знаки царской власти: Мономахов венец, наперсный крест, золотую цепь и усыпанное драгоценностями оплечье–бармы.

Первый в Думе конюший боярин Михаил Федорович Нагой подносил эти предметы государю, который, встав со своего места, целовал крест и венец, пока духовник произносил молитву «Достойно есть». Царица также приложилась к православному кресту и поцеловала венец, спустившись в знак почтения на три ступени с трона. Лишь после этого, около трех часов дня, началось действо, ради лицезрения которого с раннего утра собирался народ.

По знаку распорядителя торжеств грянули кремлевские колокола, перезвон был подхвачен всеми звонарями столицы. Из дверей Успенского собора на площадь вышли патриарх Игнатий с архиереями в ослепительных ризах. Навстречу им с Красного крыльца по дорожке черного сукна, крытого малиновым бархатом, двинулись протопоп Федор, несший на голове знаки царской власти, покрытые драгоценной пеленой, боярин Михаил Федорович Нагой и дьяк Федор Янов с золотым блюдом.

Когда Новгородский и Ростовский митрополиты приняли знаки царской власти у протопопа, патриарх прошествовал в собор по двойной бархатной дорожке и положил крест, венец, цепь и бармы на поставленные посреди храма аналои, крытые золотой парчой, расшитой жемчугами. Игнатий еще раз оглядел собор и убедился, что все готово к торжеству.

Посреди храма было возведено царское место высотой 12 ступеней, обитое багряным сукном. Три багряные же дорожки сбегали со ступеней к алтарю; посреди двух из них были постланы дорожки бархатные с золотым узором, ведущие к тронам царя и царицы; к стулу патриарха, поставленному справа от места государя, вела дорожка черного бархата. Церковные власти должны были расположиться по обе стороны чертожного места на лавках, покрытых в два слоя драгоценными тканями. Остальным участникам церемонии, по обыкновению, предстояло стоять позади иерархов и других духовных чинов в глубине храма.

На площади тем временем дворцовые чины проложили между всеми храмами «пути» — дорожки красного английского сукна, поверх которых были постелены две, для царя и царицы, тропинки золотой и серебряной парчи [87]. Сверху, из дворца, по трем пролетам Красного крыльца с золочеными перильцами и львами на площадках двинулась процессия придворных, сверкая, как золотая змея (всем участникам церемонии, кроме иноземцев, велено было надеть платье золотого цвета).

Первыми, проверяя порядок, шли молодые стряпчие, за ними стольники с иноземными гостями, увешанными оружием. Василии Иванович Шуйский гордо выступал впереди царского «поезда из наиболее приближенных к государю представителей знати. Далее плечом к плечу шла пара, особенно врезавшаяся в память Игнатия: князь Василий Васильевич Голицын со скипетром в руках, уже составивший план убийства Дмитрия Ивановича, и храбрый верный царев слуга Петр Федорович Басманов с золотой державой, чей растерзанный труп вскоре будет брошен на Лобном месте.

Царь с невестой шли об руку, в длинных русских платьях алого бархата с широкими рукавами, в красных сафьянных сапожках с серебряными подковками. Ни материи, ни сафьяна почти не видно было под массой гладко зашлифованных (а не граненых, как на Западе) алмазов, изумрудов, сапфиров и рубинов в золотых справах.

Голову Дмитрия Ивановича венчала высокая корона с крупными рубинами и алмазами. На Марье Юрьевне, как величали теперь Марину Мнишек, был русский кокошник с бриллиантами, оцененный в 490 тысяч голландских гульденов. Под правую руку государя вел тесть, воевода Юрий Мнишек, а невесту поддерживала под левую руку супруга старейшего боярина Думы Прасковья Ивановна Мстиславская.

Остальные бояре, боярыни, думные и приказные люди вместе с иноземцами еще только спускались с Красного крыльца, а в соборе уже пели многолетие государю, прикладывавшемуся к образам Богородицы Владимирской и чудотворцев–митрополитов. Под руководством Василия Ивановича Шуйского свита подвела к иконам невесту, которая опустилась на колени и приложилась к образам.

Это «осквернение» чудотворных икон иноверкой было объявлено страшной виной патриарха Игнатия уже через несколько дней, после убийства Дмитрия и воцарения Шуйского. Во время торжества, однако, к образам подводил ее сам Шуйский. Патриарх и митрополит Новгородский Исидор в жемчужных ризах дожидались государя и государыню у подножия чертожного места, на которое и возвели их под руки, патриарх государя под правую, а митрополит государыню под левую.

Патриарх играл в церемонии коронации главную роль. Государь говорил к нему речь, Игнатий приветствовал царя и будущую царицу, благословил их и с подобающей торжественностью возложил на Марину (Марью) Юрьевну животворящий крест, бармы и корону. Но и митрополиты, архиепископы и епископы не были обойдены вниманием при составлении сценария и получили свою долю чести.

Церковные власти по достоинству передавали друг другу знаки царского достоинства, а после возложения их патриархом на государыню по очереди поднимались на чертожное место с благословением Дмитрия Ивановича и Марьи Юрьевны. После пения многолетия они вместе с патриархом поздравляли государя и государыню раньше бояр и всяких чиновных людей.

Коронация Марьи Юрьевны не случайно совершалась прежде ее венчания с Дмитрием Ивановичем: государь подчеркивал этим, что женится на равной себе православной императрице.

По завершении торжественной литургии Игнатий возложил на государыню золотую Мономахову цепь и приступил к важнейшей части церемонии: патриарх помазал Марью. Юрьевну святым миром для присоединения ее к православной Церкви и причастил Христовых тайн.

Обряд венчания происходил только в присутствии патриарха и властей, стоявших на своих местах, бояр и думных людей. Распоряжавшийся им тысяцкий Василий Шуйский стоял подле молодых и венчавшего их протопопа Благовещенского собора Федора. Наконец царский поезд двинулся из Успенского собора. На паперти старый князь Федор Иванович Мстиславский осыпал молодых большими золотыми монетами ценой от 5 до 20 червонцев, выбитыми в память праздника. На глазах изумленного народа царица–полячка шла, опираясь на руку Василия Ивановича Шуйского!

В тот день не было большого пиршества и молодые вскоре удалились в свои хоромы; до постели их сопровождал Шуйский. Затем волна празднеств захлестнула столицу. Патриарх Игнатий и многие сторонники Дмитрия Ивановича оказались оттесненными праздничной толпой, а старик Шуйский неизменно оказывался у трона.

Безумный заговор мог осуществиться лишь в атмосфере эйфории, охватившей двор, между тем как по столице растекались слухи, что царь любит только иноземцев, презирает святую веру, оскверняет Божий храмы, выгоняет священников из домов, чтобы поселить иноверцев, женился на поганой польке, а главное — не государь это вовсе, а самозванец! Слухи распускались умело, и источник их оставался скрытым.

Патриарх Игнатий не знал, насколько широко заговор охватил верхи. Взятые под стражу за опасные речи монахи и попы признавались, что ночью в доме князя Шуйского собирались некоторые военачальники новгородских и псковских полков, на которые его род издавна имел влияние, стрелецкие командиры и богатые горожане. Говорили, будто Василий Иванович призывал свергнуть самозванца и спасти православие, истребив всех иноверцев.

Шуйский будто бы уверял, что в заговор вошли все бояре, кроме малодушного Мстиславского, твердо решившие покончить с расстригой, «а кто после него будет из них царем, тот не должен никому мстить за прежние досады, но по общему совету управлять Российским царством». Игнатий в принципе признавал вероятность такого рода боярского договора, но сильно сомневался в его осуществимости на практике.

Кто–нибудь из вхожих в государевы покои обязательно бы донес если не самому Дмитрию Ивановичу, вокруг которого целыми днями вился Шуйский, то по крайней мере непреклонному Басманову. Вероятнее выглядел слух, что вместе с Василием Ивановичем сговорились князья Василий Васильевич Голицын и Иван Семенович Куракин, возможно, еще с несколькими сообщниками в Думе.

Можно было догадаться, что поджигательские речи спускаются в город с верхов. Изобличить их можно было, только распутав цепочку от уличных ораторов до главных заговорщиков. Однако когда один из болтунов был схвачен и допрошен во дворце, бояре без труда доказали государю, что такие глупости можно болтать лишь спьяну. Нелепость обвинений заставила Дмитрия Ивановича махнуть рукой на розыск связей задержанного, тем более что окружающие дружно уверяли, будто положение царя как никогда прочно.

Уверенный, что подавляющее большинство народа стеной стоит за него, Дмитрий Иванович сначала с раздражением выслушивал тех, кто предупреждал о существовании заговора, а затем стал гнать от себя доносчиков. Однако Юрий Мнишек, весьма обеспокоенный участившимися столкновениями москвичей с поляками и явно раздуваемой кем–то ненавистью к иноверцам, отважился высказать свои подозрения о существовании заговора. Большее впечатление произвели рапорты капитанов немецких рот, 13:14:15 и 16 мая письменно докладывавших государю об измене во дворце и неспокойстве за его стенами. Верный Петр Федорович Басманов начал следствие и схватил несколько человек.

Казалось, заговорщики должны были поспешить, но Василий Шуйский вновь проявил поразительную выдержку и отложил исполнение заговора, выжидая удобнейшего момента. И действительно, вскоре усиленные караулы в городе были сняты, а постоянные дежурства всех трех немецких отрядов охраны отменены.

Держа простой народ в неведении о плане переворота, Шуйский искусно управлял умонастроениями в столице. В пятницу 16 мая «в Москве повсюду стояла тишина, приводившая в изумление» [88]

Во дворце на страже осталось 50 немецких алебардщиков, остальные были отпущены по домам в Немецкую слободу. В ночь на 17 мая еще два десятка человек из этой жалкой охраны под разными предлогами были сняты с постов. Именем государя заговорщикам удалось также сократить стрелецкую охрану стен и башен Кремля. Между тем в город были введены направлявшиеся в Елец полки числом до 18 тысяч ратников, подавляющее большинство которых ничего не знало о заговоре. Пока они медленно продвигались по незнакомым ночным улицам к центру столицы, все 12 городских ворот были заняты холопами заговорщиков, имевшими приказ никого не впускать и не выпускать.

Путь к гражданской воине. Цареубийство и душегубство

Рано утром Игнатия разбудил набат. Тревожный звук нарастал. Вскоре он услышал, что уже тысячи колоколов звонят по всей столице. Окна просторной кельи были темно–красными. Патриарх быстро оделся, накинул на плечи шубу и вышел на гульбище. Свет исходил от устрашающе кровавой луны, висевшей над Крестовой палатой. До Игнатия доносился шум просыпающейся по тревоге столицы. Вопли усиливались; в нескольких местах темноту прорезало взметнувшееся к небесам пламя пожаров.

«Караул, православные! — вопили на улицах громкоголосые глашатаи. — Поляки убивают государя! Не пущайте в Кремль ворогов! Бей ляхов!» Отряд литовских всадников, поднятый по тревоге, был заперт в одной из улиц рогатками и истреблялся озверелой толпой. Войска и простонародье шли на приступ занятых иноземцами дворов, и почти всюду резали их еще не одетыми.

Те, кто пытался бежать из города, гибли ужасной смертью, зато оставшиеся сражались отчаянно. Москвичи, среди которых были юноши и даже маленькие дети, вооруженные ружьями и луками, топорами и саблями, копьями и дубинами, умирали во множестве, пока не поостыли и не засели за спешно возведенными баррикадами.

Многотысячные войска, толпа и преступники, выпущенные из застенков, хлынули на Красную площадь; вскоре весь Кремль был окружен.

Первые люди, прибежавшие к Лобному месту, видели стоявший на площади отряд в двести всадников в полном вооружении. Здесь был глава заговора и основные его участники: несколько бояр и дворян со свитой военных холопов.

Отряд спокойно направился через мост к Фроловским (Спасским) воротам. Куцая фигурка Василия Ивановича Шуйского неуклюже покачивалась на спине могучего жеребца. Погребенный в груде доспехов боярин держал в одной руке крест, в другой — обнаженный меч. Шум в Кремле показывал, что там тоже проснулись. Народ на площади криками ободрял воинов, едущих «на защиту царя от злых иноверцев». Последний всадник скрылся в глубоком проезде башни. Ворота замкнулись.

Подойдя к балюстраде гульбища, Игнатий глядел на вереницу темных всадников, проезжающих мимо Крестовой палаты. Они спешились на площади, озарившейся свечами, принесенными из Успенского собора. Кто–то из клира был явно причастен к ночной затее. Патриарх не вмешивался, когда на площади засветился драгоценный оклад Владимирской Богородицы. У образа возился предводитель пришельцев. Вскоре до Игнатия донесся его дребезжащий голос: «Во имя Божие идите на злого еретика!» Затем раздался рев здоровенных глоток.

«Выдай самозванца!» — кричали кому–то, скрытому во тьме переходов. Это был Петр Басманов, посланный государем разузнать причины переполоха.

«Ахти мне! — сказал вбежавший в царские покои Басманов. — Ты сам виноват, государь! Все не верил, что вся Москва собралась на тебя!» Вместе с грозным шумом столицы это известие на время парализовало царя, но тут в покои ворвался заговорщик, сумевший обойти стражу. «Что, еще не выспался, недоношенный царь?! — кричал он. — Почему не выходишь и не даешь отчета народу?» Басманов разрубил ему голову палашом, и безоружный Дмитрий Иванович бросился вслед за верным слугой к крыльцу.

Напрасно Басманов молил царя спасаться, пока он задержит нападающих. Государь выхватил алебарду у Вильгельма Шварцкопфа и выскочил из передней с криком: «Я тебе не Борис буду!» Он хотел пробиться сквозь толпу заговорщиков во главе группы верных немцев, но был встречен густым мушкетным огнем. Над головой царя сыпалась штукатурка, каменные брызги летели от перил высокого крыльца, катились вниз по ступеням сраженные пулями немцы. Потеряв несколько человек убитыми, Дмитрий Иванович должен был отступить в переднюю.

Не говоря ни слова алебардщикам, царь побежал предупредить об опасности жену, предложив ей спрятаться в подвале. Затем он перебрался по переходам и сеням в каменный дворец, здания которого тянулись далеко к кремлевским стенам, куда он и стал пробираться, перепрыгивая на большой высоте с одного гульбища на другое. Во время одного из прыжков Дмитрий Иванович сорвался и рухнул на землю, как говорили, с высоты более 30 метров.

Тем временем неустрашимый Петр Басманов, с алебардщиками защищавший главный вход, вышел на крыльцо, чтобы говорить с главарями заговора: Шуйскими, Голицыными, Михаилом Салтыковым и другими. Басманов призывал их одуматься и не ввергать государство в ужасы бунта и безначалия, обещал всем царскую милость. К нему подошел думный дворянин Михаил Игнатьевич Татищев, спасенный Басмановым от ссылки, и исподтишка пырнул длинным ножом: «Так тебя и растак и твоего царя тоже!»

Тело умирающего Басманова сбросили с верхней площадки Красного крыльца, но немцы сдерживали толпу, пока нападающие не проломили стену сеней. Несколько наемников было убито, остальные обезоружены. Оставшиеся алебардщики стойко защищали государеву спальню, горько сетуя на свою малочисленность и парадное игрушечное оружие, с ужасом представляя гибель своих беззащитных семей в городе. Русские разнесли двери топорами, но немцы сумели дружно отступить в другую комнату и спаслись от растерзания на месте, продержавшись до прихода бояр. Только тогда последние защитники Дмитрия Ивановича сложили оружие.

Пустив впереди себя специально подобранных головорезов, на которых можно было потом свалить все «излишества» резни и грабежей, придворные должны были примириться с издержками неразберихи и недоразумений. Не зная расположения внутренних помещений и не представляя, как выглядят подлежащие захвату люди, вооруженные до зубов злодеи бессмысленно метались по залам и переходам, насильничая и прикарманивая ценности.

Царица Марья Юрьевна не дождалась возвращения мужа с подкреплением. Слыша шум наверху, она покинула подвал и направилась к царским покоям, но была сбита с ног и сброшена с лестницы мечущейся по дворцу бандой. Не узнанная, она прокралась в комнату дам, куда вскоре ворвались разъяренные злодеи; миниатюрная царица едва успела спрятаться под юбку рослой и дебелой гофмейстрины.

Один лишь старый камердинер пан Осмульский был защитой женщин и мужественно рубился с разбойниками, невзирая на раны, пока выстрел из мушкета не разнес ему голову. Паля во все стороны, нападающие ранили несколько дам и убили старую пани Хмелевскую. Обнаружив перед собой женщин, наймиты Шуйского завопили: «Ах вы, бесстыдные потаскухи, куда девали вы эту польскую… вашу царицу?!» Не успел рассеяться пороховой дым, как жены и дочери магнатов и рыцарей были с грязными ругательствами изнасилованы на окровавленном полу.

Безобразие и редкостная полнота пожилой гофмейстрины спасли ее от посягательств; сохраняя выдержку, она растолковала разбойникам, что царица находится не здесь, а в гостях у отца (занимавшего отдельный двор в Кремле). Прибытие бояр не спасло от поругания девиц и жен, но царица смогла покинуть свое убежище и с пожилыми дамами была заперта под стражей.

Это было сделано вовремя, ибо раздался крик, что Дмитрий Иванович жив, и заговорщиков как ветром сдуло из женских покоев, разграбляемых холопами. Бояре и дворяне сломя голову бежали к выходу из дворца в сторону Чертольских ворот, где уже звучали выстрелы стрелецких пищалей. На Житном дворе разыгралась схватка, чуть не решившая судьбу государства.

Дмитрий Иванович упал на большую кучу строительного мусора, повредив грудь и вывихнув ногу, но вскоре пришел в сознание и позвал на помощь. Прибежавшие от ворот стрельцы отлили государя водой но, растерявшись, повели обратно ко дворцу, где столкнулись с заговорщиками. Думая, что вся Москва восстала против него, Дмитрий Иванович обещал за защиту передать стрельцам имущество и жен заговорщиков. Но стрельцы, несмотря на свою немногочисленность, и так готовы были защищать государя.

Подоспевшие бояре запугивали стрельцов сожжением их слобод и истреблением семей, требовали выдать самозванца–расстригу. «Спросим царицу, — закричали испуганные, но стойкие стрельцы, — если она скажет, что это прямой ее сын, то мы все за него помрем!»

В это время Дмитрий Иванович громко объявлял, что он прямой царь, сын Ивана Васильевича, и берется доказать это всем, выйдя на Лобное место. Такого заговорщики допустить не могли. Князь Иван Васильевич Голицын заявил, что был у царицы Марфы и она признала, что ее сын убит в Угличе, а это — самозванец. В действительности царица–инокиня сказала ворвавшимся к ней заговорщикам: «Вы это лучше знаете». Поистине, бояре сами знали, кому поклонялись как государю!

В конце концов стрельцы опустили оружие, и заговорщики поволокли Дмитрия в разграбленный дворец, мимо безоружной немецкой стражи. Один из алебардщиков, лифляндец Вильгельм Фюрстенберг, встал было рядом с государем, но был немедленно заколот копьем. Василий Шуйский призывал тут же покончить с самозванцем, толпа вопила: «Бей его! Руби его!», матерно поносила и избивала, однако нелегко было поднять оружие на самодержца.

Дмитрий Иванович упорно повторял, что он венчанный царь, законный наследник трона; убийцы колебались. Тогда Шуйский закричал уже в отчаянии, что, если самозванца сейчас не удавить, он всех казнит: «Горе нам, горе женам и детям нашим, если бестия выползет из пропасти!» Тогда мелкий дворянчик Григорий Валуев со словами: «Нечего давать оправдываться еретикам, вот я благословлю этого польского свистуна!» — издали выстрелил в Дмитрия; толпа набросилась с ножами и саблями на упавшего.

Тело привязали за ноги и волокли по Кремлю с воплями, что это самозванец, обличенный Марфой и Нагими и самолично сознавшийся в обмане! Василий Шуйский без устали скакал вокруг, крича успевшим набиться в Кремль москвичам, чтобы они потешились над вором, польским скоморохом. Рядом толпа бросала камнями и грязью в труп Петра Басманова. Обоих волокли, чтобы бросить на всенародное позорище на Лобном месте.

Глядя с высоты патриарших палат на безумство толпы, Игнатий с грустью думал, сколь быстро на Руси павший владыка превращается в забаву черни. Чудов монастырь был окружен, и к патриаршей келье приставлена стража; занят заговорщиками был и Вознесенский девичий монастырь, к окнам которого подтащили растерзанные тела Самозванца и Басманова. «Твой ли это сын?» — глумливо кричала чернь царице Марфе, приведенной к окну. «Вы бы спрашивали, когда он был еще жив, теперь он, конечно, не мой!» — отвечала старица, потрясенная переворотом и резней.

Когда Игнатий узнал об этих словах, то не мог не подивиться рассудительности царицы. Слова ее запомнились и, хотя сама Марфа была надежно упрятана от людей, еще послужили для мести Шуйскому и его приспешникам. На них ссылались как на подтверждение, что Дмитрий Иванович будто бы жив, а убит был вовсе не сын царицы Марфы и Ивана Грозного!

К этому часу в Москве уже покончили с иноземцами, жившими на маленьких дворах по 8:10 или 12 человек. Все были ограблены и раздеты донага, почти все зверски убиты: шляхта и солдаты, врачи и священники, купцы и ювелиры. Женщины и девицы были изнасилованы, спасли жизни лишь те, кого насильники обратили в рабство. От полутора до двух тысяч иноземцев погибло в Москве всего за несколько часов. Некоторые отчаянно сражались.

Неподалеку от Крестовой палаты толпа разметала охрану, приставленную ко двору Юрия Мнишека, но старый воевода успел собрать вокруг себя рыцарей и отстоял двор, истребив множество москвитян. Опасаясь обмана, воевода не подпускал парламентеров от бояр и тогда, когда осаждающие подтащили пушки. Только устрашась пожара в Кремле, бояре оградили двор Мнишека от разъяренной толпы и даже устроили ему свидание с дочерью. Отразил штурм и Адам Вишневецкий.

Польские послы встретили нападавших готовыми к обороне. Дымящиеся фитили мушкетов расставленных вдоль ограды гайдуков заставили москвичей вспомнить о дипломатической неприкосновенности.

Жестокая битва развернулась вокруг двора, где засели остатки польских наемников Дмитрия, проклявших свою жадность, помешавшую своевременно покинуть Москву. Ветераны держались так крепко, что ни один московит не смог прорваться за частокол. Когда началась пушечная пальба, шляхта организованно покинула дом и стала в конном строю пробиваться из города, оставляя за собой кучи порубанных трупов. По договору с боярами они были выпущены из Москвы и получили разрешение отбыть в Польшу, утратив все имущество, кроме оружия.

Старый пан Тарло с паном Любомирским тоже хорошо защищались и показали московитам, что пригодны не только для придворных церемоний. Но забота о супруге, пани Гербутовой, весьма знатной и достойной даме, заставила пана Тарло по договору с заговорщиками сложить оружие. Москвичи незамедлительно вломились в дом, растерзали тридцать слуг, раздели Тарло, Любомирского и всех дам до рубашек и в таком виде прогнали по улицам. Обобранными до нитки были все иноземцы, оставшиеся в живых, включая сдавшихся на договор и спрятанных добрыми москвичами.

От вернувшихся в Кремль монахов Игнатий слышал описание ужасных сцен душегубства и насилия. Московский народ превратился в дикого зверя, алчущего крови. Невероятно было слышать, что почтенные горожане и выпущенные из тюрем воры убивали друг друга из–за добычи, торговые люди грабили иноземных купцов, с которыми недавно заключали сделки, насиловали их жен и дочерей. Народ бежал по улицам с польскими одеялами, перинами и подушками, платьем, содранным с мертвых, всевозможной домашней утварью, уздами, седлами, кусками материи.

Озверение паствы печалило патриарха, но еще больше ужасали признаки организованности преступления. Дома иноземцев были заранее помечены, и находились люди, направлявшие к ним воинские отряды и народные толпы. «Руби! Грабь!» — кричали зачинщики. В числе самых жестоких карателей узнавали переодетых священников и монахов, вопивших: «Губите ненавистников нашей веры!» Кто–то усиленно насаждал ненависть к иноверцам и старался связать московский народ кровью.

Расчет утопить цареубийство во взрыве ненависти к внешнему врагу полностью оправдался. Через несколько часов зверства и грабежей те, кто поднялся по тревоге для спасения законного государя, уже славословили защитников отечества и православия, уничтоживших Самозванца вкупе с его друзьями–папежниками. Даже голодранцы, что на глазах патриарха шастали по Кремлю, обвешанные бархатом, шелковыми платьями и коврами, собольими и лисьими мехами, причисляли себя к великому народу и заходились от похвальбы. «Наш московский народ могуч, — слышал Игнатий, — весь мир его не одолеет! Не счесть у нас людей! Все должны перед нами склоняться!» [89]

Воцарение без патриарха

Несчастный народ, думал патриарх, глядя, как перепуганные резней архиереи и бояре собираются в Кремль, чтобы поклониться маленькому старичку, ввергающему страну в ужасные бедствия.

Игнатий был потрясен злодеяниями и к тому же имел все основания бояться за собственную участь. Действительно, собравшиеся на другой день архиереи и архимандриты с игуменами ближних монастырей своим свирепым видом могли напугать и более мужественного человека. Всем им нужно было заслужить доверие новой власти, объявившей прежнее царствование подготовкой к искоренению православия, расчленению страны и захвату власти иноземцами. Патриарх–иностранец, вызвавший зависть, венчавший на царство Самозванца, а потом и его супругу–иноземку, Игнатий был обречен и даже не пытался возражать нелепым обвинениям, которыми осыпали его, стараясь перекричать друг друга, красные от напряжения члены освященного собора.

Окруженному ненавистью греку не казалось забавным, что его обвиняют в измене Борису Годунову и угодничестве перед Самозванцем, которым он якобы снискал патриарший престол. Кое–кто предлагал объявить, что Игнатия «без священных рукоположений возведе на престол рострига» [90], что он вообще не патриарх, но большинство сумело понять, что духовенству не следует ставить себя в столь глупое положение.

В конце концов сочли достаточным обвинить Игнатия в преступлении, совершенном накануне свержения Лжедмитрия. Было заявлено, что сей латинствующий еретик миропомазал мерзостную папежницу Маринку, не крестив ее по–православному, допустил к таинству причащения и таинству брака. О том, что архиереи и архимандриты сами участвовали в этой церемонии, забыть было легче, чем о том, что они рукоположили и одиннадцать месяцев подчинялись сему «беззаконному» архипастырю!

Игнатий не обольщался насчет значения своего свержения. Вряд ли оно было особенно заметно на фоне цареубийства и истребления иноверцев в Москве. Его, правда, не сочли возможным ни прирезать, ни сослать подальше. Игнатия оставили под рукой, в Чудовском монастыре, где он мог благодарить Господа, что не подвергается на старости лет новым испытаниям и соблазнам.

Одни считали участь низвергнутого патриарха достойной жалости, многие злобно радовались его падению. Сам же Игнатий вскоре оправился от испуга и восстановил душевное равновесие. Для греческих иерархов было вполне обычным заканчивать свою жизнь в монастырском упокоении, да и русские не так уж редко низвергали своих архипастырей. Одно мешало Игнатию: с удивлением обнаружил он, что архиерейство на Руси не прошло даром, душа его была поражена сочувствием страшной судьбе злосчастного народа российского.

Игнатий не знал, что это время войдет в историю России несмываемым кровавым пятном под именем Смута. Но он очень скоро увидел, в какую ужасающую пропасть столкнули страну люди, готовые принести в жертву все и всех ради власти. Они вопили о спасении Церкви, относясь к Церкви с удивительным пренебрежением, они славили самый великий в мире народ, нисколько не интересуясь его мнением и интересами, они призывали к защите государства, готовые продать его в розницу и оптом, они сеяли ненависть к иноземцам, с которыми не прочь были поделиться имуществом и кровью народа.

К вечеру 17 мая Москва погрузилась в мертвую тишину. Среди заговорщиков приспешники Шуйского и сторонники Голицына стали злобно посматривать друг на друга. Собравшиеся в Кремле бояре начали подумывать, «как бы сослатца со всею землею, и чтоб приехали з городов к Москве всякие люди, как бы по совету выбрати на Московское государство государя, чтобы всем людем был (люб)» [91].

19 мая боярская Дума и духовенство вышли на Красную площадь и предложили волнующейся толпе избрать патриарха, чтобы с благословения Церкви послать по Руси за выборными всей земли и под председательством архипастыря чинно и мирно определить, кому передать бразды правления Российским государством. Но затея спасти гражданский мир потерпела крах у запятнанных невинной кровью насильников.

«Царь нужнее патриарха!» — вопили на Красной площади «представители народа». «Не хотим никаких советов, где Москва, там и все государство! Шуйского в цари!» Трусливые бояре дрогнули, смелых попросту оттолкнули, и толпа повлекла Василия Шуйского в Успенский собор, куда благоразумно направились и митрополит Новгородский Исидор с архиереями, тотчас благословившие убийцу на царство.

1 июня 1606 г. новый государь Василий Иванович венчался на царство без всякого патриарха. Лишь 3 июля патриарший престол занял спешно вызванный из Казани митрополит Гермоген; духовенство безропотно исполнило волю Шуйского. Выбор был понятен: перехитривший всех Шуйский хотел опереться на самого крутого и бескомпромиссного архиерея, который твердой рукой будет держать Церковь на государственном курсе в бурном море внутренней и внешней войны.

Гермоген как воплощение Церкви воинствующей был хладнокровно избран царем Василием Ивановичем в качестве знамени нового режима, способного держаться лишь на постоянно нагнетаемом страхе перед вездесущим врагом.

Уже в грамоте от 20 мая, объявлявшей о его восшествии на престол, Василий Шуйский заявлял, будто богоотступник, еретик, растрига, вор Отрепьев «омраченьем бесовским прельстил многих людей, а иных устращал смертным убойством… и церкви Божий осквернил, и хотел истинную христианскую веру попрать и учинить люторскую и латынскую веру». Дальше говорилось об изменнической переписке Лжедмитрия «с Польшею и Литвою о разоренье Московского государьства», а с Римом — об утверждении в России католицизма. Еще дальше Шуйский сообщал, что Лжедмитрий с иноземцами приготовился истребить всех «бояр, и думных людей, и больших дворян, чтобы раздать родственникам своей жены русские города и оставшуюся царскую казну, а всех православных «приводить в люторскую и латынскую веру».

В грамоте от 21 мая, разосланной по стране именем царицы Марфы Федоровны, сообщалось, что подлинный Дмитрий был злодейски убит в Угличе по приказу Бориса Годунова, а признать растригу сыном ее заставили Лжедмитриевы посланцы. Подразумевалось, что народ не помнит, что от подозрений в убийстве царевича Годунова «очистил» Василий Шуйский, а во главе посланцев Лжедмитрия к Марфе стоял Михаила Васильевич Шуйский–Скопин! [92]

2 июня по России полетела еще одна, весьма обширная грамота о злодейских замыслах дьявола «и лихих людей, которые всегда Московскому государству хотят разоренья и кроворазлитья». «Бесовский умысел» родился конечно же «по совету с польским королем» для учинения в России «смуты и разоренья», осквернения церквей и убийств.

Цитируя документы из архива Лжедмитрия, Шуйский доказывал, что России грозило расчленение. Новгород и Псков отдавались навечно Мнишекам и там утверждалось католичество. Юрий Мнишек на допросе «признавался», что Смоленск и Северская земля должны были отойти польскому королю вместе с царской казной, а вся Русь подлежала окатоличиванию. Словом, злодей «встал противу Богу и хотел въконец государство христианское разорити и стадо Христовых овец в конечную погибель привести».

Спасителем России Шуйский без ложной скромности называет себя, воцарившегося «благословением патриарха» (хотя в грамоте от 20 мая, перечисляя архиереев, патриарха вообще не упоминал). Видимо, он уже решил, кто займет этот пост. Решил он и канонизировать «невинно убиенного» царевича Дмитрия: его останки еще путешествовали из Углича в Москву, а царь своей волей произвел царевича в святые и праведные мученики.

Виновной в признании растриги законным наследником престола оказалась… царица Марфа, которую мы, пишет Шуйский, поскольку она действовала по принуждению, «во всем простили» и «умолили» освященный собор просить у Бога милости, дабы Господь «от таковаго великаго греха… душу ея освободил». Грамоту сопровождал обзор переписки Лжедмитрия с Римским папой и его легатом, раскрывающий зловещий заговор Самозванца, папы и иезуитов по истреблению православия и окатоличиванию России [93].

В августе по городам была отправлена еще одна грамота, в которой бедная царица Марфа слезно винилась перед всеми, начиная с Шуйского, что «терпела вору разстриге, явному алому еретику и чернокнижнику, не обличила его долго; а многая кровь от того богоотступника лилася и разоренье крестьянской вере хотело учинитца…».

Эта грамота, так же как и грамоты от патриарха с освященным собором «и ото всее земли Московского государства», адресовалась в Елец — один из городов, где уже началось то страшное, что грозило всей России и было развязано Шуйским: гражданская война.

«А ныне аз слышу, — писала якобы царица, — по греху крестьянскому, многую злую смуту по замыслу врагов наших, литовских людей. А говорите де–и, что тот вор был прямой царевич, сын мой, а ныне бутто жив. И вы как так шатаетеся? Чему верите врагам нашим, литовским людем, или изменником нашим, лихим людем, которые желают о крестьянской крови и своих злопагубных для корыстей?» [94]

Пугая всех коварными и безжалостными врагами, Шуйский хитроумно создавал состояние внешней войны. После резни в Москве не только оставшиеся в живых знатные шляхтичи, но и королевские послы были задержаны. Шуйский не мог удержаться от вымогательства денег у Мнишека и его товарищей (предварительно ограбленных), но объявил, что иноземцы взяты как политические заложники.

Народу объясняли, что война неизбежна, она уже началась и слава Богу, что многие знаменитые воины врага уже в плену. Это ослабляет врага, шляхтичи пригодятся на переговорах о мире и размене пленных. Судя по тому, что поляков сочли опасным держать в Москве и разослали в поволжские города, война ожидалась более страшная, чем прошлое нашествие Стефана Батория.

Между тем как народу предлагалось патриотически бряцать оружием, восхваляя свое величие и готовясь к смертоубийственной войне, Шуйский начал мирные переговоры с королем. Он не мог обойтись без интриги и для прикрытия избрал послов Сигизмунда в Москве. Обманутые послы, надеявшиеся в результате запланированного свержения Лжедмитрия обрести на троне союзника, а столкнувшиеся с резней поляков, были достаточно взвинчены.

Александр Гонсевский с товарищами решительно подчеркнули, что не жалеют о смерти Дмитрия, в подлинности происхождения которого «люди московские перед целым светом дали ясное свидетельство». Вы сами «всем окрестным государствам дали несомненное известие, что это действительно ваш государь. Теперь вы забыли недавно данное удостоверение и присягу и сами против себя говорите, обвиняя его королевское величество и нашу Речь Посполитую. Вина эта останется на вас самих!..

Мы также приведены в великое удивление, — продолжали послы с твердостью, — и поражены великою скорбию, что перебито, замучено очень большое число почтенных людей его королевского величества, которые не поднимали никакого спора об этом человеке, не ездили с ним, не охраняли его и не имели даже известия об его убийстве, потому что они спокойно пребывали на своих квартирах. Пролито много крови, расхищено много имущества, и вы же нас обвиняете, что мы разрушили мир с вами!»

Гонсевский с товарищами попал в точку, утверждая, что история с Лжедмитрием — внутреннее дело россиян, причем всех россиян. Отсюда следовала неприятная Шуйскому мысль, что и начатое им кровопролитие будет внутренней, гражданской войной. Более того, несмотря на собственную ярость, послы ясно выразили нежелание короля воевать: «Это пролитие крови наших братьев, произведенное вами, вы можете приписать толпе, и мы надеемся, что вы накажете виновных».

Единственное требование послов состояло в том, чтобы их самих «и других людей его королевского величества, какие остались в живых, вместе с их имуществом» отпустили на родину. Только угрожающее завершение речи Гонсевского позволило Шуйскому сделать вид, будто он с патриотическим пылом жаждет войны с иноземцами и иноверцами, виновными в российских бедствиях.

«Если же вы, — заявили послы боярам, — вопреки обычаям всех христианских и басурманских государств, задержите нас, то этим вы оскорбите его королевское величество и нашу Речь Посполитую — Польское королевство и Великое княжество Литовское. Тогда уже трудно вам будет складывать вину на чернь. Тогда и это пролитие неповинной крови наших братьев падет на вашего новоизбранного государя. Тогда ничего хорошего не может быть между нами и вами и если какое зло выйдет у нас с вами, то Бог видит, что оно произойдет не от нас!» [95]

Шуйский поместил послов на Посольском дворе под охрану, выдавая им весьма скудные корма. А сам уже 13 июня отправил к Сигизмунду посланника Григория Константиновича Волконского (получившего за чрезмерное хитроумие прозвище «Кривой») с дьяком Андреем Ивановым. Формально они должны были требовать удовлетворения за кровопролитие и расхищение царской казны королевским ставленником Лжедмитрием. По существу же известили Сигизмунда, что Шуйский не собирается нарушать мир с Польшей.

Для вида царь и король грозили друг другу несбыточными обещаниями: один якобы собирался послать в Ливонию королевича Густава Вазу с войском, другой торговал не зависящей от него помощью самозванцам в России. Но за спинами подданных монархи прекрасно понимали друг друга. Шуйский хотел лишь повода называть повстанцев агентами короля, а Сигизмунд был доволен, что активнейшие шляхтичи уходят мстить на Русь, ослабляя внутреннее сопротивление королевской власти.

Забыв про свое старое посольство, томившееся в Москве под охраной, терпевшее голод и непрестанные издевательства натравливаемой царем черни, Сигизмунд в октябре 1607 г. прислал к царю новых послов, а в июле 1608 г. заключил с Шуйским четырехлетнее перемирие. Василию Ивановичу пленные более не требовались, и он отпустил их вместе со старыми послами. К этому времени гражданская война была уже в полном разгаре.

Берег кровавой реки

Игнатий знал, что война будет ужасной. Иначе и не могло быть. Нельзя безнаказанно убить царя, поставленного своим народом. Никто не поверит в его смерть. Уже через несколько часов после резни по Москве поползли слухи — множество слухов о спасении государя. Вскоре стало известно о буре возмущения на Руси, проклинавшей москвичей, нагло присвоивших себе право решать за всю землю. А в Речи Посполитой народ и шляхта оскорбляли московских послов как изменников, в Минске толпа закидала их камнями и грязью.

Очень скоро почти никто по обе стороны границы не верил в самозванство Дмитрия Ивановича и его нелепую смерть. Многоречивые послания боярского царя–шубника, как обычно, доказывали лишь, что власти врут. Это понимали и иноземцы.

Игнатий помнил, как оценил переворот посетивший его по старой памяти капитан охраны Маржерет.

«Если, как они говорят, — недоумевал капитан, — он был самозванцем, и истина открылась им лишь незадолго до убийства, почему он не был взят под стражу? Или почему его не вывели на площадь, пока он был жив, чтобы перед собравшимся там народом уличить его, как самозванца, не прибегая к убийству и не ввергая страну в столь серьезную распрю?..

И вся страна должна была без всякого другого доказательства поверить словам четырех или пяти человек, которые были главными заговорщиками! Далее, почему Василий Шуйский и его сообщники взяли на себя труд измыслить столько лжи, чтобы сделать его ненавистным для народа?!» [96]

Игнатий вздохнул. Он не хотел объяснять французу, что кровопролитие запланировано. Кровь нужна была, чтобы прикрыть захват власти, кровь будет цепляться за кровь и литься реками, пока не захлебнется в ней узурпатор, и еще долго после этого. О себе он не беспокоился. Игнатий молился за несчастный русский народ, за литву и за всех людей, захваченных лавиной взаимной ненависти.

Экс–патриарх понял, за что так не любит Шуйского. Тот хладнокровно сеял ненависть. Взаимное истребление — вот что несет народам эта ненависть, насаждаемая светской властью. Но духовенство не останется в стороне. Насколько знал Игнатий, оно будет верно служить престолу, а значит, Шуйскому и войне. Им всем важно, чтобы люди убивали друг друга с Богом в душе. Хорошо, что он больше не патриарх.

* * *

Справедливы или несправедливы были суждения Игнатия, о которых мы постарались догадаться, но факт, что менее одиннадцати месяцев его патриаршества (с интронизации 30 июня 1605 г. до свержения 19 мая 1606 г.) были наиболее мирными в жизни страны и Церкви эпохи Смуты. Гражданская война на время утихла, угли религиозных страстей тлели под спудом, но вспыхнули вскоре пожирающим бесчисленные жизни костром сражений за веру.

Многие годы экс–патриарх Игнатий находился в Кремле, в центре событий, но в то же время отрезанный от них глухими стенами Чудова монастыря. Страна восстала против Шуйского, к Москве с именем царя Димитрия на устах подступали полки Ивана Исаевича Болотникова — грек смиренно молился в своей келье. Новый Лжедмитрий стоял у стен столицы, отряды его сторонников, казаки, литвины и поляки, шведы и воины Скопина–Шуйского, банды разбойников и городские ополчения ожесточенно рубились по всей Руси — Игнатий оставался в заточении, несомненно более привлекательном, чем страшный мир за стенами. Шуйский растерял последних сторонников и был свергнут собственными воинами, второй Лжедмитрий погиб, успев попытаться использовать имя Игнатия в своих целях (в 1610 г.), московские бояре присягнули польскому королевичу Владиславу и передали Кремль иноземцам — тихий монах жил, устраняясь от суеты мира сего.

В Вербное воскресенье (17 марта) 1611 г. суровый поборник православного благочестия патриарх Гермоген был выпущен из–под стражи для торжественного шествия на осляти и ужаснулся, увидев, куда завели государство пролитые реки крови. Ни один москвич не шел за вербою, страх придавил город, по улицам и площадям стояли вооруженные ляхи и немцы. Во вторник на Страстной седмице началась резня, Москва была начисто сожжена и кости ее жителей усеяли пепелище, к которому со всех концов страны устремились полки Первого народного ополчения.

Когда перепуганные бояре–изменники укрылись с иноземными войсками за стенами Кремля, Белого и Китай–города, за Игнатием пришли. Догадаться, зачем его ведут из монастырской кельи в Успенский собор, было нетрудно: еще сыпал с неба черный пепел столицы, а уже в соседней келье появился новый заключенный — незаконно свергнутый с патриаршего престола Гермоген. 24 марта 1611 г. Игнатий в патриаршем облачении совершил пасхальное богослужение, здравствуя царя Владислава Сигизмундовича.

Жалкое это было зрелище — кучка трепещущих царедворцев, продавших государство иноверцам в страхе перед своим народом, стояла в соборе в окружении вооруженных немцев и ляхов, бросавших вокруг алчные взоры. Отказаться от службы было нельзя, но, едва покинув тишину заточения, Игнатий твердо решил уносить ноги из этого Валтасарова дворца: слишком ярко представлялся ему неизбежный финал боярской авантюры.

По правде говоря, не одному экс–патриарху пришла в голову эта мысль: освященный собор в Кремле таял как вешний снег.

Сравнительно безопасная возможность бежать от Москвы представилась Игнатию только 27 декабря 1611 г., когда в ставку Сигизмунда под Смоленском отправился обоз гетмана Ходкевича. Ехать по бушующей Руси без охраны сильного войска было бы самоубийством ~ а так Игнатий был в дороге лишь начисто ограблен и задержан поляками под Смоленском. В королевском лагере ему пришлось задержаться надолго. 6 ноября 1612 г. Сигизмунд III взял Игнатия в поход на Москву, желая оморочить россиян, пусть и подмоченным, патриаршим званием.

Поход 1612 г. не удался, но и покинуть пределы Речи Посполитой Игнатию не пришлось. Король и католическо–униатское духовенство имели виды использовать экс–патриарха в экспансии на восток и поселили его в виленском Троицком монастыре. Здесь под влиянием красноречивого архимандрита Вельямина Рутского (знакомого Игнатию еще по посещению им Москвы осенью 1605 г.) грек склонился к унии. По требованию известного проповедника Иосифа Кунцевича Игнатий публично отрекся от православия, издал исповедание веры и направил открытое письмо к папе Римскому.

Эти действия, вероятно, были полезны для униатской пропаганды в восточных землях Речи Посполитой, где в те времена большинство населения было православным. Однако вряд ли они были согласованы с желаниями короля и его сына Владислава, не отказавшихся от притязаний на московский престол. Для них было выгодно, что Россия остается без патриарха — новоизбранный царь Михаил Федорович Романов не желал видеть на патриаршем престоле никого, кроме своего отца Федора Никитича — митрополита Ростовского Филарета, томившегося в польском плену. Игнатию вновь грозила опасность стать участником политической авантюры — нареченный царь Владислав, учтя силу влияния православия на россиян, готовился вступить в московские пределы под благословением высшего российского духовенства.

Подготовка к вторжению отразилась на положении экс–патриарха. В январе 1615 г. король Сигизмунд III сделал его материально независимым от Троицкого униатского братства, пожаловав на прокормление земли дворца Папинского с приселками (в Витебской архиепископии). На земли эти претендовал влиятельный униат, епископ Полоцкий Гедеон Брольницкий, однако Игнатий представлялся королю и канцлеру Льву Сапеге (в имении которого он тогда же освятил церковь) более важным лицом, услуги коего стоили затрат: королевский универсал именовал его «патриархом Московским, на сей час в Вильне будучим», где «успокоенья нашего с Москвою дожидается».

«Успокоенье» означало войну, более жестокую и кровавую, чем шла уже многие годы по всей границе и в глубине Руси, где с самой Смуты свирепствовали польско–казацкие отряды. В июле 1616 г. по решению сейма в Варшаве королевич Владислав начал собирать войска для завоевания русского престола, «соединения Московского государства с Польшею». «Я иду с тем намерением, — говорил Владислав при выступлении из Варшавы, — чтоб прежде всего иметь в виду славу Господа Бога моего и святую католическую веру, в которой воспитан и утвержден!»

Однако уже в западных русских землях королевич благоразумно запасся знаменем с московским гербом, окружил себя москвичами и слушал обедню в русской (правда, униатской) церкви. «Царь и великий князь Владислав Жигимонтович всея Руси» мог надеяться на признание своих прав и занять престол, лишь прикинувшись православным. В перешедшем на его сторону Дорогобуже он с чувством прикладывался к святым образам и крестам, которые вынесло ему духовенство. Из занятой без боя Вязьмы королевич, по примеру Лжедмитрия I, отправил перебежчиков возмущать Москву.

Прелестная грамота Владислава от 25 декабря 1617 г. [97] уверяла, что переговоры о его восшествии на престол были сорваны исключительно происками митрополита Филарета, нарушившего наказ московского правительства с целью возвести на трон своего сына Михаила. «Хотим за помощию Божиею [вернуть. — А. Б.] свое государство Московское, от Бога данное нам, и… неспокойное государство по милости Божией покойным учинить», — писал Владислав. Гарантами его правоты должны были стать православные архиереи: «Мы нашим государским походом к Москве спешим и уже в дороге, а с нами будут Игнатий патриарх да архиепископ Смоленский Сергий» (взятый в плен при разгроме города Сигизмундом. — А. Б.).

Эти заявления, мягко говоря, не соответствовали истине. У стен Москвы Владислав появился лишь в сентябре 1618 г. и Игнатия с Сергием более не упоминал. Да и москвичи в большинстве не склонны были прельщаться ни обещаниями поляков, ни полузабытыми именами якобы сопутствующих им православных архиереев. После короткой ночной схватки у стен столицы войско претендента и полчища его союзников—казаков гетмана Конашевича Сагайдачного отступили от Москвы и, грабя все вокруг, ретировались восвояси.

По Деулинскому перемирию поляки обменяли митрополита Филарета, и вскоре московский патриарший престол перестал быть вакантным. Политическое значение имени Игнатия иссякло. Современный исследователь считает, что тогда же, в 1618—1619 г., он и умер [98]; более традиционная дата — около 1640 г. Как бы то ни было, последние годы жизни Игнатия прошли в благосостоянии, спокойствии и уважении среди виленских единоверцев–униатов. Иногда он даже служил в кафедральном соборе Троицкого монастыря. Там же, в склепе митрополита Вельямина Рутского, Игнатий обрел вечное упокоение.

По крайней мере, бывший патриарх мог надеяться на это, ибо никогда не был пособником кровопролития. Однако Москва настигла его и в могиле. Униатское предание гласит, что русские, взяв в 1655 г. Вильно, вывезли нетленные мощи Игнатия и Вельямина в свою столицу.

Патриарх Гермоген

Пастырь смятенному стаду. Личность эпохи Смуты

Вместе с патриархом Игнатием прошло время тихих и покорных светской власти российских первосвятителей. Могучая фигура священномученика Ермогена — патриарха Гермогена (1606—1612) — поднялась в огне Смуты и наложила свой отпечаток на ход гражданской войны, переросшей во всенародную борьбу за освобождение и объединение России.

По обыкновению, патриарх был избран царем и верно служил ему, но на сей раз это был не смиренный исполнитель воли государя, а самостоятельный человек с сильным характером, с глубокими личными убеждениями и смелостью отстаивать их невзирая на лица и обстоятельства.

До сих пор, разгадывая загадки, связанные с первыми патриархами Иовом и Игнатием, мы обращались преимущественно к внешним обстоятельствам их жизни. Мы видели, что сама идея патриаршества не имела глубоких корней в русской мысли и возникла у Годунова как верный ход в борьбе с соперниками на пути к престолу и что замена московского митрополита патриархом означала укрепление в его лице церковной и политической опоры для самодержца в высшем эшелоне власти. Эта опора не спасла династию Годуновых и сама не устояла в буре гражданских распрей.

Лжедмитрий был вознесен на престол всенародной волей вопреки сопротивлению Иова, но новый патриарх Игнатий не был беспринципным пособником еретика и предателя государственных интересов, как принято считать. Клеймо злодеев на царя и патриарха возложил хитроумный Василий Шуйский, после десятилетии интриг и заговоров добравшийся до престола. Безобидный Игнатий пострадал невинно ~ явившийся же ему на смену Гермоген отнюдь не был агнцем для заклания.

Гермоген был первым патриархом, чья личность (а не только дела) вызывала разногласия и горячие споры современников, унаследованные потомками. Даже в благопристойно приглаженной церковной истории, даже после прославления Гермогена в связи с юбилеем дома Романовых в 1913 году его несомненно выдающаяся роль в истории Российского государства и Церкви оценивалась по–разному. Особые споры вызывают мотивы поведения патриарха–мученика, загадка которых пленяла умы и его современников.

Близко знавший Гермогена ученый князь Иван Андреевич Хворостинин рисует патриарха «книжному любомудрию искусным» духовным писателем и церковным кормчим. Но корабль его среди множащихся волн истончевал и разъедался «многими пенами соблазна». «Видел добрый пастырь царя (Василия Шуйского. — А. Б.) малодушествующего, много пользовал от своего искусства», но не мог ни исправить Василия, ни помочь одолеть гражданскую бурю. Гермоген, принявший из–за Шуйского многие беды «от всех человек», то уязвлялся страхом «треволнения людского шатания», то украшался бесстрашием, стараясь исправить людей проповедью и церковным наказанием.

Стойкая поддержка царя и конфликт с царем, сторонники, оказывающиеся врагами, наказанные патриархом люди, действовавшие как его истинные друзья, периоды страха и отваги, гнева и милосердия, мудрой проповеди и слез…

Поистине, Гермоген первый из архиереев Русской православной церкви, чья личность рисуется источниками сложной и противоречивой. Конечно, желание понять героя во всех противоречиях его поведения и характера было признаком пробивавшего себе дорогу авторского исторического мышления Нового времени, но не случайно, что новые взгляды сконцентрированы на Гермогене.

Признаком прогресса исторической мысли было приведение в одном сочинении разных, порой отрицающих друг друга версий. И именно Гермоген рассмотрен в знаменитом «Хронографе русском» 1617 г. с двух точек зрения. Одно «писание» о Гермогене, по мнению составителя, «неправое», но его нельзя исключить из рассказа, поскольку такой взгляд «во многих распростреся», — подход, получивший развитие еще в XVII в., но нашими современниками принимаемый с величайшим трудом!

Итак, что же о Гермогене «несть истина»? То, что он был «словесен муж и хитроречив, но не сладкогласен»; «до конца извыче» Святое писание и предание, церковные законы и уставы, но оставался «нравом груб и к бывающим в запрещениях косен к разрешениям» (то есть неохотно снимал церковное наказание). Патриарх легко верил слухам, не вскоре распознавал людей злых и благих и частенько склонялся к льстивым и лукавым (что соответствует мнению о нем Хворостинина). Эти «мужи змееобразные» разжигали в нем «огнь ненависти».

Гермоген «никогда отчелюбиво не совещался с царем»; после свержения Шуйского супостатами и мятежниками «он в народе пастырем непреоборимым показать себя хотел, но уже времени и часу ушедшу», непостоянное не могло стоять и цветы не зацвели бы средь лютой зимы. «Тогда, хотя ярился он на клятвопреступных мятежников и обличал христианоборство их, но ят (схвачен) был немилосердными руками, как птица в клетке гладом уморен, и так скончался».

Это неправда! — писал человек, придерживавшийся противоположных взглядов. Не вина Гермогена, что «не всем дается от Бога и мудрость, и глас» — и без красивого, «светлоорганно шумящего» голоса мудрые и хорошо сложенные речи патриарха были «сладки разуму слышащих». «А еже рек нравом груб — и то писавый о нем сам глуп!» Что и говорить, неотразимый, а главное, издавна укоренившийся в России аргумент.

Собственно, критик не опровергает, а объясняет «хульную и ложную» характеристику Гермогена сложными обстоятельствами времени. «В то время злое, если бы Господь не положил на светильнике церковном таковое светило, то многие бы во тьме еретичества люторского и латинского заблудили». Надо знать, пишет полемист, «в каковых бедах, в каковых слезах тогда вся земля Российская бысть! И если все овцы стада Христова в расхищении были, то пастырю самому где мир, где любовь, где союз показать к кому–нибудь? Всегда о всех плач, о всех рыдание!

И какую бы любовь, — спрашивает защитник Гермогена, — показывать к преступникам заповедей Божиих, поскольку на государя царя многие тогда злое строили, и лестью от правды отводили, и в непреподобные пути низводили?! Он же не с царем враждовал, а с неподобными советниками его». Так, злыми советами царь раньше времени распустил войско после взятия у мятежников Тулы, призвал иноверцев для защиты трона от «крамольников», вводя тем самым душу свою в грех.

«Святейший же патриарх о том всегда царя молил, что то все недобрые есть советования приближенных его. И когда все те дела злом обернулись — и тогда царь Василии возрыдал и восплакал. Он же, богомудрый пастырь, во всем любезно и кротко утешал его». Что касается суровости Гермогена, то крамольников из священного чина он смирял «по достоинству, а не напрасно».

В Смуту, пишет автор, «возбесились многие церковники: не только мирские люди чтецы и певцы, но и священники, и дьяконы, и иноки многие — кровь христианскую проливая и чин священства с себя свергнув, радовались всякому злодейству». Этих–то крамольников Гермоген старался наставить на путь истинный, «иных молениями, иных запрещениями; скверных же кровопролитников и не хотящих на покаяние обратиться — тех проклятию предавая, а кающихся истинно — то тех любезно приемля и многих от смерти избавляя ходатайством своим».

Нетерпимость Гермогена явно была притчей во языцех. По крайней мере автор «Отповеди в защиту патриарха» постарался опровергнуть это мнение, хотя оно и не приводилось в «Хронографе»: «Терпению же его только удивляться следует, каков был к злодеям возблагодетель! Слыша неких неосвященных (светских людей), поутру лаявших его, на обед посылал звать их, а против лаяния их как глух был, ничего не отвечая».

Хотя Гермоген, признает автор, был «прикрут в словах и в воззрениях, но в делах и в милостях ко всем един нрав благосердный имел и кормил всех в трапезе своей часто, и доброхотов, и злодеев своих». Милосердие его не знало границ: он поддерживал нищих и ратных людей, раздавал одежду и обувь ограбленным, золото и серебро — больным и раненым, «так что и сам в конечную нищету впал».

Как видим, Василий Шуйский возвел на патриарший престол человека с очень непростым характером. Гермоген был отнюдь не «слуга царю», резко отличаясь от большинства архиереев его времени. Не случайно именно он выступил против воли Лжедмитрия I, осудив его брак с католичкой Мариной Мнишек. Конечно, спорить с мягкосердечным «царем Дмитрием Ивановичем» было совсем не то, что с коварным и злопамятным царем Василием, но Шуйский имел достаточно оснований предполагать, что избираемый им в патриархи человек не испугается и его гнева.

Восточный форпост православия

Характер и деяния Гермогена были к тому времени хорошо известны, хотя происхождение 76–летнего старца терялось во тьме времен. Поляки во времена Смуты были уверены, что в молодости патриарх был донским казаком и уже тогда за ним водились многие «дела». Позднейшие историки возводили род Гермогена к Шуйским или Голицыным, к самым низам дворянства или городскому духовенству. Все эти хитроумные гипотезы прикрывают тот факт, что о жизни одного из виднейших деятелей русской истории примерно до 50–летнего его возраста мы не знаем ничего, кроме того, что в миру его звали Ермолаем (свое церковное имя он писал по–православному — «Ермоген»).

Предполагается, что Гермоген начал службу клириком Казанского Спасо–Преображенского монастыря еще при его основателе Варсонофии. В 1579 г. он был приходским священником казанской церкви святого Николая в Гостином дворе и участвовал в обретении одной из величайших православных святынь — иконы Казанской Божьей Матери. Может быть, именно он написал краткий вариант «Сказания о явлении иконы и чудесах ее», отправленный духовенством Ивану Грозному. Предполагают, что и сам он приехал в Москву, где в 1587 г., после смерти супруги, постригся в Чудовом монастыре.

Но ранняя иноческая жизнь Гермогена неразрывно связана с недавно завоеванной русскими Казанью. В 1588 г. он стал игуменом, а затем архимандритом тамошнего Спасо–Преображенского монастыря. 13 мая 1589 г. Гермоген был возведен в сан епископа и поставлен митрополитом Казанским и Астраханским — первым в новоучрежденной митрополии. Ему предстояла упорная борьба за обращение в христианство великого множества иноверцев — татар, мордвы, мари, чувашей, мусульман и язычников, «погрязших в идолопоклонстве», за просвещение Казанской земли «светом истинной веры».

Приняв бремя митрополичьего служения, Гермоген проявил невиданное доселе усердие, вполне отвечавшее сложности положения христианства на рубеже Европы и Азии. Долгое время лишь земли покоренной Москвой Вятской республики на Севере служили русским окном в Азию; со взятием в середине XVI в. Казанского и Астраханского царств за колоссальной по протяженности зыбкой пограничной чертой открылось взорам россиян целое море разноверных племен крупнейшего континента Земли.

Искони признававшие за иноземцами и иноверцами человеческое достоинство, русские оказались перед угрозой растворения в этом море, куда, по вековечной привычке, смело пускались отряд за отрядом «искать земли для селения». Католикам и протестантам, делившим между собой неосвоенные земли за морями, было не легче, но проще. Аборигенов, сколь бы культурными или примитивными те ни были, признавали почти что за зверей и беспощадно истребляли, бестрепетно нарушая любые договоры с «дикарями».

Русские, образовавшиеся в результате естественной культурной ассимиляции славянами бесчисленных племен северо–востока Великой Скифии (как называли огромную территорию от Одера до Урала и от Белого моря до Балкан), не были нравственно подготовлены ни к порабощению, ни к уничтожению чужих племен на открывшихся им землях.

Национальный характер позволял им селиться среди иноверных инородцев и, заботясь лишь о мире, ожидать, когда культурные различия сами собой сотрутся (то есть, как правило, когда местное население переймет более развитые трудовые навыки, язык, обычаи и т. п.). До Гермогена этот процесс шел неспешно столетиями. В его время Россия вступила в эпоху Великих географических открытий и процесс расселения русских ускорился лавинообразно. За выходом на азиатские рубежи последовало славное взятие Сибири, перед устремившимися на восход солнца первопроходцами лежали Дальний Восток и Америка.

Испокон веков Русская православная церковь была важным фактором русской культуры на новых территориях, не говоря уже о хозяйственном значении при освоении новых земель таких монастырей, как Соловецкий. Взятие Казанского царства стало для мыслящей части духовенства сигналом, что Церковь должна предпринять особые усилия, чтобы стать поддержкой уже не медленному продвижению, а свойственному Новому времени взрывному броску русской колонизации.

Похоже, что Гермогена специально готовили к его роли. Его образование было значительно выше среднего для монахов и архиереев XVI в. Есть основания полагать, что учителем казанского священника был сам Герман Полев, архимандрит Свияжского монастыря, прибывший в нововзятую Казань с первым архиепископом Гурием и после него занявший архиерейскую кафедру. А преподобный Варсонофий, основатель и архимандрит Казанского Спасо–Преображенского монастыря (1571—1576), адресовал Гермогену «речь некаку прозрительну» (пророческую).

Эти покровители священника были мертвы, когда состоялось его быстрое, почти мгновенное (всего за два года!) возвышение из монахов в Казанского архиепископа — с незамедлительным превращением кафедры в митрополию. Очевидно, что Гермогена вела чья–то могучая рука, что именно его хотели и поставили на передовом рубеже православия. Митрополит вспоминал, с каким трепетом он, «непотребный», встал на место Варсонофия и взял «жезл его в руку мою». Еще более «страшно… и зазрительно от многих» было занятие еще не заслуженного ни именем, ни делом места святого архиепископа Гурия [99].

Однако, несмотря на недовольство многих, пророчество сбылось, Гермоген стал преемником Варсонофия, Гурия и более того — первым митрополитом, оправдав надежды преподобного. Не располагая архивом Казанской кафедры за это время, мы можем судить о его деяниях лишь по отдельным документам и рукописям. Из них следует, что митрополит прежде всего предпринял действия оборонительные.

Слабейшей частью его паствы, вкрапленной отдельными островками в гущу иноверного служилого и податного населения, были новокрещеные. Рассыпанные по епархии и не имевшие особых привилегий, новые христиане часто не получали духовной поддержки, уклонялись к прежним обычаям и даже скорбели, что от старой веры отстали, а в православной не утвердились. В 1591 г. Гермоген созвал их всех в Казань и несколько дней поучал от божественного Писания, внушая, как подобает жить христианам.

Свои соображения по проблеме оборонения христиан в целом митрополит изложил в послании царю Федору Иоанновичу и патриарху Иову. Главная опасность для новокрещеных, по его мнению, состояла в том, что они живут среди неверных и не имеют вблизи церквей, в то время как мечети строятся уже у самой Казани, чего с самого ее взятия не бывало! Не меньшие опасения вызывали православные переселенцы, масса которых оказалась в Казанской земле поневоле (ссыльные, пленные и т. п.).

Гермоген сильно сомневался, что многие русские, добровольно или в холопстве жившие среди местного населения (татар, чувашей, мордвы, мари), по своему обыкновению женившиеся на местных, евшие и пившие с ними, не перенимают и местную веру. Мало того, огромное количество переселенных Иваном Грозным из Прибалтики католиков и лютеран устроилось на новом месте столь основательно, что принимало на службу, добровольно и за долги, многих русских, «отпадавших от православия» в веру хозяев.

На основе послания Гермогена была принята первая государственная программа ограждения православия, исполнение которой (что характерно!) было возложено на светские власти.

18 июля 1593 г. царь Федор Иоаннович (читай — Борис Годунов) «по совету» с патриархом послал казанским воеводам развернутый указ:

1) переписать всех новокрещеных с семьями и слугами, собрать их в Казань и выговорить, что они приняли православие добровольно и отступают в свою старую веру, несмотря на поучения митрополита, напрасно;

2) поселить новокрещеных в Казани особой слободой (свободным от тягла предместьем) между русских людей, с православной церковью, во главе с добрым дворянином младшего чина («сыном боярским»), коий должен отвечать за то, чтобы они держали истинную веру, ходили в церковь, носили кресты, имели иконы, принимали отцев духовных и слушали поучения Гермогена;

3) отступников от христианства смирять темницами и оковами, иных отсылать к митрополиту для церковного наказания;

4) мечети в Казани упразднить и впредь оных не допускать;

5) русских у татар и немцев отобрать и поселить торгующих в городах, а пашенных ~ в дворцовых (принадлежащих царю) селах среди русских же;

6) впредь иноверцам принимать христиан на жительство и в услужение воспретить [100].

Насколько успешно выполнялась программа — неизвестно. По крайней мере, последний пункт нарушался в XVII в. и самим правительством достаточно часто. Во всяком случае, во времена Гермогена до массового и тем более принудительного обращения в православие было еще далеко.

Особый интерес вызывает уникальная лояльность христианских властей к восточным религиям (прежде всего мусульманской). За исключением запрещения строить мечети в Казани (где муллы были вдохновителями борьбы с Россией) и захвата отдельных языческих капищ в ходе боевых действий в Сибири (где они служили для сбора местных ополчений), никаких утеснений или ограничений на иноверное богослужение не накладывалось, иноверцы жили своей жизнью.

Однако если мечети, буддийские храмы и языческие капища, как правило, не привлекали к себе никакого внимания московских властей, то костелы и кирхи братьев–христиан на Руси были напрочь запрещены. На Восток отправлялись священники, церковные книги и утварь, колокола и иные средства помощи первопроходцам в строительстве ими православных храмов. На Запад шли войска с приказами неукоснительно уничтожать «богомерзкие» христианские храмы.

Известный миролюбием царь Федор Иоаннович, отвоевавший у Швеции часть, а потом и всю Карелию, неоднократно повелевал «очистити» территорию от лютеранских «капищ» и «идолов», «сокрушити» их начисто — в то время как усеивающие его восточные владения настоящие капища и идолы, кажется, не вызывали у царя никакого беспокойства. В стремлении к пролитию христианской крови православные русские не отличались от представителей иных христианских конфессий, уступая католикам и протестантам всех мастей разве что в масштабах и утонченности истребления и утеснения братьев во Христе.

Особенности движения России на линии Запад—Восток (с мечом в одну сторону и серпом в другую) определяют характер деятельности Гермогена в начальный (восточный) и завершающий (времен борьбы с интервенцией) периоды его архиерейского служения (средний приходится на гражданскую войну). В Казани, после упомянутого послания, он действовал исключительно позитивно, укрепляя нравы и дух паствы и как бы не замечая наличия вокруг целого моря иноверцев.

Митрополит был озабочен обычными нарушениями чинности церковной службы, когда священники и дьяконы для скорости читали и пели разные тексты одновременно, тогда как миряне дремали, озирались по сторонам или разговаривали. В «Послании наказательном всем людям» Гермоген довольно мягко заметил, что обо всем «ведает» и «зрит» нарушителей [101].

Среди пограничных жителей и первопроходцев, особенно казаков, подобных нарушении было гораздо больше. Только в официальной истории дело представляется так, будто поселенцы всегда заботились о душе раньше, чем о нуждах бренного тела, не забывали взять с собой священника и начинали осваивать земли, перекрестясь, со строительства храма. В действительности же нередко буйные ватаги больше полагались на самопал, чем на святой крест, а мирные земледельцы уходили в леса и степи Поволжья, в Приуралье и за Урал, отягощенные главным образом орудиями и оружием, скотом и семенами; не случайно даже вслед воеводам царь специально посылал все необходимое для церковной службы.

Православие могло сыграть тем большую роль в успехе русской колонизации, чем больше его можно было унести в душе, не отягощая натруженную спину первопроходца. А когда Бог был высоко, а царь далеко, кто мог поддержать россиянина среди «тьмы идолопоклонников»? Конечно, святые, в Русской земле просиявшие, свои, понятные заступники, незримо отправлявшиеся с дружинами за тридевять земель.

Освящение подвигом

Освоение земли не представлялось полным и реальным без ее освящения подвигом новых чудотворцев, святых, у которых православные поселенцы могли бы искать душевной поддержки, на которых возлагали бы свои надежды; без них самая «под–райская землица» (как писали о казанских землях), даже завоеванная и освоенная, не была «Святорусской». Гермоген потрудился над освящением вверенной ему епархии больше, чем весь московский освященный собор.

9 января 1592 г., не дожидаясь ответа на первое свое послание, он сообщил патриарху Иову список героев взятия Казани, которым Церковью не установлена была особая память. Даже в просьбе к патриарху чувствуется характерный для митрополита напористый стиль:

«Умилосердись, государь Иов, повели и учини указ свой государев мне, богомольцу своему — в который день повелит мне святительство твое по тех православных благочестивых воеводах и воинах, пострадавших за Христа под Казанью и в пределах Казанских в разныя времена… по всем Божиим церквам во градех и селех Казанской митрополии пети по них панихиды и обедни служити, чтобы, государь, по твоему государеву благословению память сих летняя (ежегодная) по вся годы была безпереводно» [102].

Далее Гермоген выразил скорбь, что трем казанским мученикам не установлена вечная память и что они не внесены в синодик, читаемый в неделю православия. Из замученных магометанами за отказ отпасть от православия один — Иоанн Новый — был нижегородцем, а двое — Стефан и Петр — новообращенными татарами. Митрополит мудро учел национальный вопрос, а патриарх не замедлил ответить на настойчивое послание.

Павшие под Казанью и мученики за веру Христову были внесены в большой синодик, читаемый в неделю православия. Память воинам была установлена в субботу по Покрове пресвятой Богородицы (в честь взятия Казани 2 октября), установить же день поминовения мучеников Иов доверил Гермогену. Торжественно объявляя о решении патриарха по епархии, митрополит велел повсеместно служить по ним литургии и панихиды и поминать на литиях и обеднях ежегодно 24 января.

Одновременно с героями и мучениками Гермоген утверждал вечную память казанским просветителям. Кроткий архиепископ Герман Полев находился в Москве, когда многоученый митрополит Афанасий, не в силах соблюдать запрет Ивана Грозного на «печалование» об опальных, оставил престол (в 1566 г.). Поставленный на Московскую митрополию, Герман немедленно выступил с поучением царю, резко осудив опричнину, был лишен сана, а позже, через два дня после сведения с митрополии знаменитого печальника о Святорусской земле Филиппа Колычева — найден мертвым у себя на дворе (6 ноября 1568 г.).

Власти утверждали, что Герман умер от моровой язвы, но народ ясно видел в его гибели руку опричников. Тело соратника и продолжателя дела архиепископа Казанского Гурия лежало в простой могиле в Москве у церкви св. Николы Мокрого, когда в 1592 г. «у благочестивого государя царя Феодора Иоанновича всея России испросили мощи его ученицы его». Просьба Гермогена, адресованная царю и патриарху, оказала решающее воздействие. Вскоре митрополит встретил мощи Германа близ Свияжска, видел и осязал их и совершил погребение своего учителя в Свияжском Успенском монастыре.

Перенос мощей Германа, гражданский подвиг коего был отражен в знаменитой «Истории» князя Андрея Курбского и Житии убиенного митрополита Филиппа, был ярким политическим актом. Житие Германа было уже составлено (до 1572 г.) [103], но Гермоген счел долгом рассказать об архиепископе еще и в Житии Гурия и Варсонофия [104]. Желание Гермогена сбылось — святой Герман Полев чтится Русской православной церковью (память 6 июля по новому стилю).

Подобно Филиппу, митрополит Гермоген был энергичным строителем, украсившим Казанскую епархию множеством церквей и монастырей. Завершение строительства Казанского Девичьего монастыря и освящение в нем нового храма Богородицы архиерей отметил созданием пространной редакции «Сказания о явлении и чудесах иконы Казанской Богоматери» (1594). Помимо литературных достоинств, сочинение привлекает глубоко личным трепетным отношением к святыне. Живо и восторженно описал Гермоген совершившиеся от иконы до 1594 г. чудеса, лично им свидетельствованные [105].

Тогда же митрополит составил свою редакцию одного из наиболее поэтичных памятников древнерусской литературы ~ «Повести о Петре и Февронии, муромских чудотворцах». Желая приблизить «Повесть…» к житийному жанру и современному ему читателю, Гермоген бережно отнесся к источникам, не искажая, но лишь проясняя их рассказ. В предисловии он исключил богословские рассуждения, заменив их констатацией греховности рода человеческого.

В 1595 г. при личном участии Казанского митрополита были открыты многоцелебные мощи святого князя Романа Углицкого. Дальнейшему освящению Волги помог счастливый случай: копая рвы под фундамент нового храма в Казанском Спасо–Преображенском монастыре, строители наткнулись на гробницы первого архиепископа Гурия и епископа Тверского Варсонофия, жившего в этой обители на покое, того самого, кто обратил некогда к Гермогену свое «прозрение».

Собрав духовенство, Гермоген лично вскрыл гробы и явил свету нетленные мощи обоих святителей. По ходатайству митрополита еще два деятеля казанского просвещения были причислены к лику российских святых. Память Гурия установлена (по новому стилю) 18 декабря, Варсонофия — 24 апреля, обретение их мощей — 17 октября (кроме того, 3 июня отмечается перенесение мощей св. Гурия в 1630 г.). «Житие и жизнь» обоих святых, написанное емким лаконичным слогом Гермогена в 1596—1597 г., как и краткие жития казанских мучеников, включенные в его грамоту 1592 г., сохранили сведения из многих не дошедших до нас источников и рассказов старожилов, которые митрополиту «случилось слышать в повестях от достоверных людей».

Гермоген писал о настоятельной необходимости такой деятельности, столь не свойственной современным ему архиереям. То, что для других было случаем, для Казанского митрополита–долг, освященный высшими авторитетами и самим Христом. Молчать о новых святых, так же как о героях и новомучениках, — преступление, подобное убийству.

Духовное обогащение Святорусской земли естественно связывалось в сознании Гермогена с необходимостью сохранения старых истин. Известно, например, что он способствовал восстановлению древней церковной службы апостолу Андрею Первозванному, по преданию крестившему Русь за много веков до Владимира Святого. Признание легенды о первокрестителе ставило Русскую землю в число первых принявших христианство и весьма льстило формирующемуся национальному самосознанию. Не случайно косой крест святого Андрея украсил впоследствии высший орден Российской империи и флаг русского военно–морского флота.

Выбор царя Василия

Энергичная деятельность первых лет архиерейского служения Гермогена резко оборвалась после 1598 г., когда он был вызван патриархом Иовом в Москву для участия в избрании на царство Бориса Годунова. Ни один источник, и тем более ни один автор благостных повествований о священномученике не упоминает о гробовом молчании, в которое был погружен Гермоген все годы царствования Бориса. Считается, что Казанский митрополит не испытал гонений, но может ли быть для деятельного архипастыря участь тяжелее?! «Яко мертвый забвен», — писал о себе в менее удручающей ситуации просвещенный архиепископ Лазарь Баранович. «Бумаги и чернил отнюдь не давати!» — гласили приговоры Артемию Троицкому и Сильвестру Медведеву, претерпевавшим тяжелейшие гонения как духовные писатели, сходно с Гермогеном понимавшие свой долг слова. Даже протопоп Аввакум мог писать в заточении!

Был ли Гермоген по роду Шуйским, которых преследовал Годунов, или его непреклонный нрав столкнулся с самовластным характером Бориса ~ неизвестно. Из забвения Казанского митрополита извлек Лжедмитрий I, ожидавший по меньшей мере благодарности от новоиспеченного сенатора. Однако Гермоген попросту не мог одобрить совершение православного обряда царского венчания над католичкой Мариной Мнишек.

Подходивший к вопросу о принятии в православную Церковь со всей основательностью, митрополит Казанский еще в 1598 г. составил сборник чинов крещения мусульман, католиков и иных иноверцев. Согласно «Сборнику Гермогена», хранящемуся в собрании императорского Общества истории и древностей российских Российской государственной библиотеки (№ 190), христиан иных конфессий и католиков в особенности следовало заново крестить, поскольку их «обливательное» крещение истинным таинством не являлось!

Маловероятно, впрочем, что отношение Русской православной церкви к католикам как к нехристям было неведомо другим архиереям, покорно служившим Лжедмитрию I. Вопрос, почему только Гермоген и епископ Коломенский Иосиф настаивали на крещении Марины, решается в сфере убеждений и свойств характера, а не знаний. Большинство архиереев могло, меньшинство — не могло переступить через свою веру. Такой человек и нужен был Василию Шуйскому, вступившему на престол в условиях разгоравшейся гражданской войны: пусть крутой нравом, но безусловно честный, способный на открытый спор, но не тайную измену.

Занятно, что историки точно сговорились не замечать колебаний Василия Шуйского в выборе нового патриарха. Мало того, что новый царь был избран на престол «одной Москвой» 19 мая 1606 г., через два дня после клятвопреступного свержения Лжедмитрия I и массовых убийств. Шуйский нарушил новоустановленную традицию, по которой главную роль в царском избрании должен был играть патриарх. Игнатий был низложен, время шло, а патриарший престол оставался пустым — даже царское венчание Василия 1 июня совершал митрополит Новгородский Исидор! Такого не позволял себе даже Лжедмитрий, венчавшийся лишь после законного поставления патриарха.

Учитывая, сколь непрочно было положение Шуйского, «выбор» которого на царство вызвал возмущение по всей стране и ропот при дворе, оскорбленном наглым покушением на престол этого выскочки, промедление с поставлением патриарха должно иметь серьезные основания. И так, при царском венчании Шуйскому пришлось клясться и божиться судить праведно (все знали его как криводушного судью), никому не мстить, за грехи одного не преследовать родичей и «не осудя с боярами» не выносить смертных приговоров.

Промедление Шуйского еще более загадочно, что с первых дней царствования ему пришлось развернуть мощную пропаганду своей власти как спасения России от злого самозванца и еретика Гришки Отрепьева. Грамота за грамотой летали по стране — не подкрепленные авторитетом патриарха.

Вырытые из заброшенной могилы в Угличе мощи несчастного царевича Димитрия, которого сам же Шуйский несколько лет назад объявил самоубийцей, были торжественно доставлены в Москву и выставлены в Архангельском соборе как чудотворные, «невинно убиенный» Димитрий причислен к лику святых — все без патриарха!

Происходящее было настолько необъяснимо, что автор «Нового летописца» описал возведение Гермогена на патриарший престол перед рассказом о перенесении мощей Димитрия, которые Шуйский якобы встречал под Москвой уже вместе с патриархом. Но мощи были встречены 3 июня, через два дня после коронации Василия, грамота о явлении и чудесах от мощей стала рассылаться 6 июня, а Гермоген, согласно чину его поставления [106], стал патриархом только через месяц, 3 июля.

По общему мнению, задержка была вызвана тем, что Шуйский хотел видеть на патриаршем престоле исключительно Гермогена (и потому пошел на столь опасные для него нарушения?), а тому требовалось много времени, чтобы прибыть из Казани. Но, во–первых, нет убедительных сведений, что Казанский митрополит находился именно в своей епархии, во–вторых, кому же тогда принадлежит речь при царском венчании Василия 1 июня, еще в 1848 г. изданная А. Галаховым как речь Гермогена? [107]

Исследователи, не говоря уже об эпигонах, предпочли обойти вниманием эту речь. Признание произнесения ее Гермогеном означало бы, что ему не пришлось совершать долгий путь из Казани в столицу, но он по каким–то причинам уклонился и от участия в московском кровопролитии, и от открытия мощей то ли убитого, то ли самоубившегося сына Ивана Грозного, то ли безвестного мальчика, чья смерть прикрывала чудесное спасение истинного царевича.

То, что колебания Шуйского были по крайней мере отчасти связаны с позицией Гермогена, подтверждается тем фактом, что митрополит был избран на патриарший престол «не в очередь», мимо старейшего святителя митрополита Новгородского Исидора, игравшего главные роли и при венчании Василия, и при поставлении самого Гермогена. Но какова могла быть позиция Казанского митрополита?

Можно догадываться, что не упускавший случая принять участие в канонизации святых Гермоген не случайно ни коим образом не коснулся дела Димитрия, фактически осужденного освященным собором в 1591 г. с подачи самого Шуйского. Конечно, дело о бедном царевиче было состряпано грязно [108], но не Шуйскому было его пересматривать! Далее, кем бы он ни был, «царь Дмитрии Иванович» был законно венчан на престол, и Гермоген всего несколько недель назад спорил с ним, как с царем, — а теперь царь был убит. Четыре государя за один год, из них двое убитых, — это показалось бы слишком не только порядочному Гермогену!

Можно понять, что бесчестному Шуйскому нужен был для «утишения» государства незапятнанный и энергичный архипастырь, а положение Церкви было столь плачевно, что выбирать было почти что не из кого. Но почему царь Василий думал, что после его венчания Гермоген станет для него более приемлемым, почему оставил свои сомнения и решился на патриаршее поставление столь самостоятельной личности? Это очевидно.

Даже критичный Костомаров, утверждавший, что Гермоген был удобен Шуйскому постольку, поскольку «отличался в противоположность прежнему патриарху фанатическою ненавистью ко всему иноверному», признавал, что «для Гермогена существовало одно — святость религиозной формы» [109]. Он мог уклониться от участия в открытии мощей и прославлении сомнительного святого ~ но канонизированного Димитрия признал безоговорочно. Василий был более чем сомнительный кандидат на престол — однако миропомазанный царь был для Гермогена «воистину свят и праведен».

Только став царем, Шуйский мог быть абсолютно убежден, что какие бы разногласия ни разделяли их отныне с Гермогеном, тот буквально положит душу свою для защиты его престола. Что же касается «фанатической ненависти ко всему иноверному», то это — оборотная сторона образа Гермогена в ура–патриотической историографии, видевшей в Смуте одни происки иноземцев и не желавшей признавать тот факт, что иностранная интервенция была лишь следствием внутренней, гражданской войны.

Между царем и народом. Восстание Болотникова

В первый период патриаршества Гермогену вообще было не до иноверцев. Едва он освоился в патриарших палатах близ Успенского собора, как пришлось посылать духовенство в районы, восставшие против власти Шуйского: «всенародство», поставившее на престол «царя Дмитрия Ивановича», не потерпело, чтобы его знамя было втоптано в грязь стареньким подслеповатым узурпатором.

Крестьяне, закрепощенные при Иване Грозном, холопы, восстание которых было разгромлено Борисом Годуновым, казачество, по большей части состоявшее из людей, вынужденных бежать из Центральной России, обнищавшее дворянство и даже аристократы, не склонные быстро менять свои убеждения, — то есть огромные массы людей просто отказывались верить в смерть «царя Дмитрия Ивановича». В самой Москве 15 июня случились народные волнения; их подавили, но на улицах продолжали появляться листовки с пророчеством возвращения Димитрия и наказания изменников к Новому году, 1 сентября.

Нужен был только вождь — и волнения вылились в мощное народное восстание, подкрепленное бунтами в разных городах и весях. Духовенство было в смятении — многие, особенно приходские священники, благословляли единодушную с ними паству и даже шли в ополчение; многие колебались, видя целые города и уезды поднимающимися на борьбу, часто вместе с законными воеводами; кто–то просто отсиживался.

Митрополита Крутицкого Пафнутия с духовенством, направленных Гермогеном для утишения Северских земель, не приняли в восставших городах. Посланные патриархом священники оказались бессильны даже в царском войске, отступавшем и разбегавшемся под ударами бывшего холопа Ивана Исаевича Болотникова, ставшего выдающимся полководцем народной армии. Местное духовенство не удержало, а может, и не думало удерживать Истому Пашкова, поднявшего дворянское ополчение в Туле, Веневе и Кашире, Григория Сумбулова и Прокофия Ляпунова, устремившихся на помощь Болотникову с рязанским дворянством.

Один–единственный из епархиальных архиереев — архиепископ Феоктист с помощью духовенства, приказных людей и собственных дворян сумел подвигнуть жителей Твери стоять за крестное целование царю Василию. Это ли не показатель состояния священства в начале патриаршества Гермогена? Стойкость Феоктиста неоспорима, что же касается успеха его проповеди, то, отбивая от города небольшой отряд болотниковцев, тверичи, вполне вероятно, более заботились о своих домах и пожитках, нежели о верности пастырю.

Гермоген немедленно учел опыт Феоктиста при обороне Москвы, на которую уже надвигались армии повстанцев. Царь трепетал, знать готовилась бежать, войско было деморализовано, когда Гермоген 14 октября 1606 г. призвал москвичей в Успенский собор и напугал «видением», как разгневанный Бог предает их поголовно «кровоядцам и немилостивым разбойникам».

Так уж повелось, что в Успенский собор собирались те, кому было что терять при разграблении столицы и кто мог сделать многое для ее обороны. Для закрепления впечатления от обрисованной им перспективы Гермоген объявил всенародный шестидневный пост с непрестанной молитвой о законном царе и прекращении «межусобной брани».

Познакомившись с листовками, засылавшимися восставшими в осажденную Москву, патриарх счел своим долгом доказать пастве, что речь идет не о восстановлении на троне «царя Димитрия», а о низвержении устоев. Сатанинское отродье Лжедмитрий, утверждал Гермоген, убит, а выступающие от его имени «отступили от Бога и от православной веры и повинулись Сатане», неся стране «конечную беду, и срам, и погибель».

Чего хотят восставшие? Они призывают холопов убивать своих господ и отбирать их жен, поместья и вотчины, предлагают голытьбе убивать и грабить купцов, обещают победителям боярские, воеводские, дьяческие и иные чины. Речь идет об уничтожении господствующих сословий, захвате их имущества и власти между самыми низкими социальными элементами.

Столь ясная постановка вопроса в немалой степени прекратила колебания верхов посада Москвы и иных городов, куда Гермоген рассылал свои грамоты, повелевая духовенству размножать их и читать прихожанам «не по один день». Царские войска, местные воеводы и служилые люди уяснили, что война идет не на шутку, что под удар поставлено то общество, в котором они занимали хорошее или плохое, но далеко не последнее место.Социальное размежевание затронуло и армию повстанцев; сначала рязанцы Ляпунова и Сумбулова со стрельцами, затем дворяне Истомы Пашкова предали Болотникова и перешли пусть к ненавидимому, но предсказуемому феодалу Шуйскому. Хитроумный царь Василий хотел купить на знатный чин и самого предводителя крестьян, холопов, городской бедноты и казаков, но получил от Болотникова гордый ответ: «Я дал душу свою Димитрию и сдержу клятву, буду на Москве не изменником, а победителем!»

Гермоген понимал обоюдоострость своей пропаганды и после первых побед над восставшими 26—27 ноября отказался от пересказа повстанческих листовок. Теперь он обрушился прежде всего на Лжедмитрия, который за год царствования якобы сверг святителей, отлучил от паствы и монастырей архимандритов, игуменов и иноков, «священнический чин от церквей как волк разогнал». Это была откровенная ложь, как и то, что самозванец пролил реки крови и разорил боярство, приказных людей, дворян и купцов.

Ясно, что Гермоген перенес на Лжедмитрия, под знаменем которого выступали болотниковцы, прежние обвинения в адрес восставших, которые выступают теперь как клятвопреступники, нарушившие присягу законному царю Василию. Но кто же сами повстанцы? Просто разбойники и воры, беглые холопы и вероотступные казаки, опасные лишь своим «скопом». Они бесчестят иконы, оскверняют церкви, «бесстыдно блудом срамят» жен и дев, разоряют дома и убивают горожан.

Эти–то пакостники покушаются на Москву, призывая голытьбу, холопов и всяких злодеев «на убиение и грабеж»! Города, которые им покорились, были «того ж часу пограблены, и жены и девы осквернены, и всякое зло над ними совершилось». Там же, где «воров и хищников не устрашились», — все цело и сохранно. Призывая всех добрых людей стоять за «воистину свята и праведна истиннаго крестьянского» царя Василия, патриарх уповает и на верность присяге, и на растущую силу царской рати, и на изрядное число беглецов из стана повстанцев, и на победы московского оружия, дающие, как он не преминул указать, немалые «корысти» воинам.

Грамоты Гермогена сыграли свою роль: Москва устояла, силы уравновесились, затем чаша весов качнулась в пользу Шуйского. 2 декабря в жестоком встречном сражении при Котлах Болотников был разбит войском И. И. Шуйского и М. В. Скопина–Шуйского, части его армии были окружены и уничтожены в Коломенском и Заборье, предводитель с остатками воинов отступил в Калугу. Нет сомнения, что патриарх настаивал на энергичном преследовании Болотникова и скорейшем завершении войны; Шуйский по обыкновению колебался и трусил.

Между патриархом и царем обнаруживаются и другие серьезные расхождения, прежде всего в отношении к иноземцам и иноверцам. Многочисленные царские грамоты обвиняли поляков и коварных иезуитов как организаторов воцарения Лжедмитрия I с целью уничтожения Российского государства и всего православия. Гермоген лишь бегло упоминает, что Лжедмитрий хотел разрушить церкви и монастыри, «разорить» «православную и Богом любимую нашу крестьянскую веру» и «римские костелы в наших церквах поделати». Но иноземцы здесь ни при чем!

«Литовских людей» (как называли в XVII в. подданных Речи Посполитой), по словам патриарха, Лжедмитрий прельстил «злым своим чернокнижием» точно так же, как и русских. Никаких злых замыслов из–за границы Гермоген не упоминает, что же касается многочисленных иноверцев внутри страны, то все они — «немцы, и литва, и татары, и черемисы, и ногаи, и чуваши, и остяки, и многие неверные языцы и дальние государства» — все «утвердились твердо» служить царю Василию. Никого из них, даже самых распроклятых «латинян», среди болотниковцев не отмечено [110].

Гермоген прекрасно знал, что народы Поволжья волнуются не меньше, чем остальное население, что войском холопов, крестьян и мордвы, осадившим Нижний Новгород, предводительствуют два мордвина, Москов и Вокорлин. 22 декабря 1606 г. он с отличным знанием обстановки хвалил митрополита Казанского и Свияжского Ефрема за утишение восстания в самом Свияжске, однако вновь не упомянул даже малейшей вины иноверцев.

«Доблестный пастырь» Ефрем заслужил одобрение Гермогена, отважно отлучив от Церкви дворян и горожан, преступивших крестное целование Шуйскому и заставив их (правда, только после поражения Болотникова под Москвой) просить царя о прощении. Речь идет исключительно о православных, включая священников, которые «сами от милости Божией уклонились и верят прелести вражией».

Отпуская всем грехи и снимая отлучение, Гермоген требует и дальше наставлять паству, «чтобы в пагубу не уклонялися», притом «смотреть и над попы накрепко, чтобы в них воровства (государственной измены. — А. Б.) не было». Особенно внимательно он предлагает наблюдать над попами Софийского, Покровского и Ирининского храмов: «только де они не переменят своих обычаев — и им в попах не быть!» [111]

Жители Свияжска были прощены по просьбе Гермогена, однако и в этой, как и в предыдущих, грамоте он подчеркивает милосердие царя Василия — еще один пункт глубоких расхождений с царем. Представьте себе переживания архипастыря, который восхваляет царскую милость и «не по их винам… жалование» бунтовщиков, пишет, что об убитых супостатах царь «душею скорбит и Бога молит об остальных, чтобы их Бог обратил к спасению» — и при этом знает и видит, как пленных болотниковцев раздевают и насмерть замораживают, каждую ночь сотнями выводят на Москву–реку (а также на Волхов в Новгороде и другие реки), глушат дубинами и спускают под лед… Трусливый в трудные времена, Шуйский был особенно кровожаден и вероломен при признаках успеха.

Между тем Гермоген, хваливший Ефрема за крутые меры, сам еще не отлучил болотниковцев от Церкви. С чего бы это? Ведь восставшие — дьявольское отродье и сатанинские ученики! Но за реальную их вину — нарушение крестного целования Шуйскому — Гермоген по справедливости не мог осудить, когда все население страны (включая царя Василия) нарушило присяги Борису Годунову, его сыну Федору и Лжедмитрию.

Для отлучения нужна была церковная вина, и здесь даже разграбление храмов Гермоген не мог инкриминировать болотниковцам, ибо описанные им в грамоте безобразия на Рязанщине совершали люди Ляпунова и Сумбулова, ныне благополучно служившие в царском «христолюбивом воинстве». К тому же главный церковный грабитель сидел в Кремле. Богомольный старичок Шуйский крайне нуждался в деньгах — его воинство, в отличие от повстанцев, по большей части служило не за идеи, а за наличные.

Легко предположить, что не только и не столько на нищих и раненых растратил Гермоген всю патриаршую казну, если царь раз за разом брал огромные безвозвратные займы у монастырей, включая знаменитые Иосифе–Волоколамский и Троице–Сергиев (так что келарь последнего Авраамий Палицын писал «о последнем грабежу в монастыре от царя Василия»), и безжалостно переплавлял конфискованную у церквей и монастырей драгоценную утварь, которую вскоре «блуднически изжил» (по словам дьяка Ивана Тимофеева) [112].

Разумеется, патриарх раздавал казну добровольно; видимо, он не жалел и церковно–монастырского имущества для скорей шего прекращения кровопролития. Но оно все тянулось: Болотников укрепился в Калуге, многие города и уезды продолжали бунтовать, Шуйский вновь впал в нерешительность. Гермогену оставалось использовать церковные средства давления на восставших.

Со 2 февраля 1607 г. патриарх с освященным собором тщательно готовился к невиданному мероприятию — разрешению русского народа от клятвопреступлений перед прежними государями: царем Борисом и его семьей (царевичем Федором, царицей Марией и царевной Ксенией), на верность которой присягали дважды (при воцарении Бориса и после его смерти), а также от нынешних клятвопреступлений и ложных клятв самозванцам.

Тонко продуманная затея позволяла убить двух зайцев: освободиться от прошлого (царевна Ксения была еще жива и томилась в монастыре, куда ее заключил Лжедмитрий) и получить возможность канонично отлучать от Церкви будущих нарушителей присяги Шуйскому. Главную роль в церемонии должен был сыграть низвергнутый патриарх Иов, которого Гермоген в письме, посланном с Крутицким митрополитом Пафнутием, коленопреклоненно молил «учинить подвиг» и прибыть в Москву «для его государева и земского великого дела».

20 февраля москвичи, собранные двумя «памятями» Гермогена к Успенскому собору, по заранее составленному, обсужденному архиереями и утвержденному царем сценарию стали от имени «всенародного множества» молить Иова «всего мира о прегрешении». Старый, а затем старый и новый патриархи простили старые и новые клятвопреступления, причем Иов не упустил случая выразить собственное отношение к роли иноверцев в событиях.

Если Гермоген винил Лжедмитрия, который «как в простой храм» ввел в соборную церковь «многих вер еретиков» и венчал там «невесту–лютеранку», то Иов, почти точно повторяя его грамоту, писал, что расстрига «розных вер злодейственным воинством своим, лютеранами, и жидами, и прочими оскверненными языки, многие христианские церкви осквернил»! Дело не в евреях, которые были уж точно ни при чем (но упоминание которых служит лакмусовой бумажкой в национальном вопросе): главное, что Лжедмитрий изображен, как писали прежде и как утверждал Шуйский, ставленником иноверного воинства.

В позиции Иова были и другие отличия, например, он считал, что с воцарением Шуйского «все мы, православные христиане, аки от сна возставше, от буйства уцеломудрились», тогда как Гермоген только призывал народ «воспрянуть аки от сна» и прекратить гражданскую войну, вновь покорившись царю Василию. Все это было позволено несчастному старцу, напоследок даже произнесшему краткую речь лично (а не через архидьякона), призвав людей никогда больше не нарушать крестного целования [113].

Дело было сделано — Гермоген получил возможность отлучить новых клятвопреступников. Но патриарх не торопился это делать, пока царские войска одерживали победы (на Вырке и у Серебряных Прудов) и была надежда обойтись без крайней душегубительной меры. Лишь когда восставшие сами перешли в наступление и разгромили полки Шуйского под Тулой, Дедиловом и на Пчельне, сняли осаду Калуги и приняли в свои ряды многих перебежчиков из «христолюбивого воинства», патриарх решился предать проклятию Болотникова и главных его соумышленников, оставляя остальным повстанцам церковный путь спасения.

Гермоген считал отлучение мерой последней крайности, но положение и было отчаянным. Войска бежали в ужасе, говорили о 14 тысячах убитых, о гибели воевод, об измене 15 тысяч ратников, о том, что, если восставшие пойдут к Москве, столица сдастся без сопротивления. Шуйский дрожал, патриарх призывал всех подняться на врагов веры, велел монастырям открыть кладовые и высылать в армию всех людей, способных носить оружие, «даже чтобы самые иноки готовились сражаться за веру, когда потребует необходимость» [114]. Бояре взбунтовались и потребовали, чтобы царь Василий сам повел войско или уходил в монастырь, чтобы они могли выбрать государя, способного защитить их имущество и семьи.

Под давлением бояр и патриарха Шуйский избрал меньшее зло и согласился возглавить армию, собиравшуюся в поход под Тулу, где сосредоточились главные силы болотниковцев. По слухам, царь поклялся не возвращаться в Москву без победы или умереть на поле брани, но Гермоген не был уверен даже, что о выступлении Шуйского в поход следует объявлять, что тот не побежит от одних предвкушений опасности. Царь выступил 21 мая, патриарх разослал по стране грамоты о молитвах за успех государева и земского великого дела только в первых числах июня [115].

Даже во второй грамоте, повелевая молебствовать в честь победы царских войск на реке Восме, Гермоген рисовал ситуацию в мрачных красках. «Грех ради наших и всего православного христианства, — писал он, — от востающих на церкви Божий и на христианскую нашу истинную веру врагов и крестопреступников межусобная брань не прекращается. Бояр, дворян, детей боярских и всяких служилых людей беспрестанно побивают и отцев, матерей, жен и детей их всяким злым поруганием бесчестят. И православных христиан кровь… как вода проливается. И смертное посечение православным христианам многое содевается, и вотчины и поместья разоряются, и земля от воров чинится пуста» [116].

Вопреки ожиданиям, на сей раз дворянское войско билось стойко, Тула была осаждена и сдалась на условии помилования восставших. Шуйский, разумеется, нарушил слово: «царевич Петр» (казак Илья Муромец) был повешен в Москве, Болотников сослан в Каргополь и исподтишка убит. Самопожертвование вождей восстания, добровольно явившихся в царский стан, оказалось напрасным: в октябре 1607 г. реки вновь были переполнены трупами утопленных повстанцев.

Живший всю Смуту в Москве архиепископ Арсений Елассонский описывает всеобщее негодование подлой клятвопреступностью царя [117].

Против Второго Лжедмитрия

Незамедлительно сбылась старая истина, что клятвопреступлением не совершить доброго дела. На место самозваного «царевича Петра» явился добрый десяток разнообразных «царевичей», восставшие города и крепости утвердились в решимости сражаться до конца, множество недовольных устремилось к Лжедмитрию II, который еще в июле того же 1607 г. провозгласил себя царем в Стародубе–Северском. Между тем Шуйский распустил армию и преспокойно вернулся в Москву, как будто гражданская война была окончена!

Гневу Гермогена не было предела. Легко представить себе, сколь патриарх был «прикрут в словесах», понося «советников лукавых», которые «царя уласкали в царствующий град в упокоение возвратиться, когда грады все Украинные в неумиримой брани шли на него» и «еще крови не унялось пролитие» [118]. Однако Шуйский презрел негодование Гермогена и вместо скорейшего завершения войны удумал на старости лет жениться на молодой княжне Марье Петровне Буйносовой. «Новый летописец» мягко отмечает, что «патриарх его молил от сочетания браком» [119]. Неуслышанный и на этот раз, Гермоген надолго замолчал.

Пока Шуйский тешился (насколько это было для него возможно) с молодой женой, война охватывала все новые и новые области России. Войска Лжедмитрия II, в которые влилось немало польско–литовской шляхты, увеличивая силы за счет всех недовольных, с боями пробивались к Москве и 1 июня 1608 г. утвердились близ самой столицы, в Тушино.

Скорбя за страну, Гермоген преодолел обиду и обратился к Шуйскому с трогательной речью, умоляя его, возложив надежду на Бога, призвав в помощь Богородицу и московских угодников, немедля самому повести армию на врага [120]. Царь предпочел отсиживаться в Кремле, держа большую армию для защиты своей особы, пока храбрые воеводы по всей стране бились с врагом без подкрепления, а орды разнообразных хищников терзали беззащитную Россию.

В довершение бедствий Шуйский решил обратиться за помощью к шведам, суля им Карелию, деньги, права на Ливонию и вечный союз против Польши. Тем самым с трудом заключенное перемирие с польским королем, злейшим врагом короля шведского, было расторгнуто. Шведы вошли в Россию с севера, выделив, правда, отряд в помощь Скопину–Шуйскому, отвоевывавшему у сторонников Лжедмитрия недавно занятые ими северные города; поляки готовили войска к вторжению с запада.

Разумеется, польский король Сигизмунд III и Речь Посполитая взяли назад ранее данное обещание отозвать всех поляков из лагеря Лжедмитрия II и не дозволять Марине Мнишек называться московской государыней. Тушино переполнялось поляками и литовцами, смешивавшимися с русским дворянством и боярством, казаками и разнообразными «гулящими людьми». «Царица Марина Юрьевна» признала своего «мужа» в новом самозванце и готовилась родить ему сына. Московская знать, имевшая в тушинском лагере родню, ездила туда на пиры, пока верные царю воины сражались, а страна обливалась кровью.

Государство рушилось на глазах Гермогена, духовенство бесстыдно служило самозванцу, дворянство воевало за него, горожане снабжали деньгами, селяне — припасами. В довершение бедствий взбунтовались московские воины во главе с Григорием Сумбуловым, князем Романом Гагариным и Тимофеем Грязным. На Масленице в субботу 17 февраля 1609 года толпа ворвалась во дворец, требуя от бояр «переменить царя Василия.

«Бояре им отказали и побежали из Кремля по своим дворам». Тогда дворяне нашли в соборе Гермогена и вывели на Лобное место, крича, что царь «убивает и топит братьев наших дворян, и детей боярских, и жен и детей их втайне, и таких побитых с две тысячи!»

— Как это могло бы от нас утаиться? — удивился патриарх. — Когда и кого именно погубили таким образом?

— И теперь повели многих наших братьев топить, потому мы и восстали! — кричали дворяне.

— Кого именно повели топить? — спросил Гермоген.

— Послали мы их ворочать — ужо сами их увидите!

— Князя Шуйского, — начали тем временем бунтовщики читать свою грамоту, — одной Москвой выбрали на царство, а иные города того не ведают. И князь Василий Шуйский нам на царстве не люб, из–за него кровь льется и земля не умирится. Надо нам выбрать на его место иного царя!

— Дотоле, — ответствовал патриарх, — Москве ни Новгород, ни Казань, ни Астрахань, ни Псков и ни которые города не указывали, а указывала Москва всем городам. А государь царь и великий князь Василий Иванович избран и поставлен Богом, и всем духовенством, московскими боярами и вами, дворянами, и всякими всех чинов всеми православными христианами. Да и из всех городов на его царском избрании и поставлении были в те поры люди многие. И крест ему государю целовала вся земля…

— А вы, — продолжал Гермоген, — забыв крестное целование, немногими людьми восстали на царя, хотите его без вины с царства свесть. А мир того не хочет, да и не ведает, и мы с вами в тот совет не пристанем же! И то вы восстаете на Бога, и противитесь всему народу христианскому, и хотите веру христианскую обесчестить, и царству и людям хотите сделать трудность великую!.. И тот ваш совет — вражда на Бога и царству погибель…

— А что вы говорите, — распалялся патриарх, — что из–за государя кровь льется и земля не умирится — и то делается волей Божией. Своими живоносными устами рек Господь: «Восстанет язык на язык и царство на царство, и будут глады, и пагубы, и трусы», — все то в наше время исполнил Бог… Ныне язык нашествие, и междоусобные брани, и кровопролитие Божиею волей совершается, а не царя нашего хотением!

Словом, Гермоген стоял за царя, «как крепкий адамант» (алмаз), пока его не отпустили в свои палаты. Мятежники послали за боярами — никто не приехал, «пошли шумом на царя Василия» — но тот успел приготовиться к отпору, и трем сотням дворян, как старым, так и молодым, пришлось бежать. Они укрылись в Тушино [121].

Уязвленный в самое сердце, Гермоген послал им вслед грамоту, буквально написанную кровью. Обращаясь ко всем чинам Российского государства, ко всем «прежде бывшим господам и братьям», от духовенства и бояр до казаков и крестьян, патриарх сетует о погибели «бывших православных христиан всякого чина, и возраста, и сана».

В волнении Гермоген поминает даже «иноязычных» поляков, которым «поработились» ушедшие к самозванцу, отступив от боговенчанного самодержца, то есть от света — к тьме, от Бога — к Сатане, от правды — ко лжи, от Церкви — неведомо куда. Но это упоминание вырвалось в сердцах.

«Недостает мне слов, — описывает свои муки патриарх, — болит душа, болит сердце, вся внутренность терзается и все органы мои содрогаются! Плача говорю и с рыданием вопию: Помилуйте, помилуйте, братья и дети единородные, свои души, и своих родителей ушедших и живых, отец своих и матерей, жен своих, детей, родных и друзей — восстаньте, и образумьтесь, и возвратитесь!

Видите ведь Отечество свое чуждыми расхищаемо и разоряемо, и святые иконы и церкви обруганы, и невинных кровь проливаему, что вопиет к Богу, как (кровь) праведного Авеля, прося отмщения. Вспомните, на кого поднимаете оружие, не на Бога ли, сотворившего нас, не на жребий ли пречистой Богородицы и великих чудотворцев, не на своих ли единокровных братьев? Не свое ли Отечество разоряете, которому иноплеменных многие орды дивились — ныне же вами поругаемо и попираемо?!» Гермоген заклинает отстать от этой затеи и спасти души, пока не поздно, обещает принять кающихся и всем освященным собором просить за них царя Василия.

В расстройстве чувств, живописуя великое милосердие государя, который не тронул якобы участников мятежа и семьи бежавших в Тушино, Гермоген проговаривается, что «если малое наказание и было кому за такие вины — и то ничтожно». Зато обещает оставить исправившимся поместья «чужие», пожалованные Лжедмитрием II! [122]

Вторая грамота, написанная вскоре после первой, значительно более взвешенна и как бы исправляет излишнюю горячность. Иноземцы не упоминаются — речь идет исключительно о православных, восставших на царя, «которого избрал и возлюбил Господь», забыв написанное: «Существом телесным равен людям царь, властью же достойного его величества приличен Всевышнему».

«Думали они, — писал Гермоген, — что на царя восстали, а то забыли, что царь Божьим изволением, а не собой принял царство, и не вспомнили писание, что всякая власть от Бога дается, и то забыли, что им, государем, Бог врага своего, а нашего губителя и иноческого чина поругателя (то есть Лжедмитрия I — А. Б.) истребил и веру нашу христианскую им, государем, вновь утвердил, и всех нас, православных христиан, от погибели к жизни привел. И если бы попустил им Бог сделать по их злому желанию — конечно бы вскоре в попрании была христианская вера и православные христиане Московского царства были в разорении, как и прочие грады!»

Бог разрушил гибельный замысел мятежников, утверждал Гермоген, но его не оставляло чувство, что мрачное пророчество еще осуществится. Потому так настойчиво пытается он повернуть события вспять, заставить людей, отпавших, по его мнению, от православия и гибнущих душами, возвратиться под власть царя и в лоно Церкви. Патриарх отнюдь не отлучает и не проклинает — он зовет назад: «Мы же с любовью и радостью примем вас и не будем порицать, понеже без греха Бог един».

На тех, кто оказался в тушинском лагере поневоле, как митрополит Ростовский и Ярославский Филарет (будущий патриарх), упреки Гермогена вообще не распространяются (хотя тот же Филарет выполнял при Лжедмитрии обязанности «нареченного» патриарха). Но и все виновные вольны получить полное прощение. К этому автор стремится всеми силами, переходя от церковных аргументов ко вполне земным.

Зная, какое значение придают служилые люди случаям «бесчестья» (понижавшим род в местнических спорах), Гермоген сообщает, что о бесславном мятеже он записал в патриаршем летописце: «Как бы вам не положить вечного порока и проклятья на себя и на детей ваших», вообще не лишиться дворянства и не оказаться со своими потомками в рабстве! Напоминая о воинской чести, патриарх пишет, что «отцы ваши не только к Московскому государству врагов не допускали—но сами в морские воды, в дальние расстояния и незнаемые страны как орлы острозрящие и быстролетящие будто на крыльях парили и все под руку покоряли московскому государю царю!»

Все было напрасно. Ушедшие не возвратились, Шуйский не менялся, страна катилась в пропасть и месяц за месяцем приближалась к тому дню, когда Москва будет разорена по вине самих московских властей. Гермоген, видя паству глухой к его словам, замолчал более чем на год.

Удивительно, что в столь тяжелое время деятельный архипастырь находил возможность для созидательного труда. Архивы времен Смуты сохранились очень плохо. Однако до нас дошла грамота Гермогена на строительство церкви Николы в селе Чернышове, начатое во время напряженных боев с болотниковцами [123]. Возможно, в это время, а не раньше, он пытался привести в порядок церковную службу и поведение прихожан в храме [124]. Продолжалось издание книг, причем патриарх построил для типографии «превеликий» дом и установил в нем новый печатный станок. Над редактированием изданий при нем трудились известные книжники О. М. Радишевский, И. А. Невежин, А. Н. Фованов. Гермогену было что защищать, и не его вина, что вскоре первопрестольная превратилась в пепелище.

На пепелище. Трагедия Скопина–Шуйского

Глубочайшие идеи христианской философии — «возлюби» и «не суди» — с величайшим трудом усваиваются человечеством, хотя их восприятие вовсе не требует признания какой–либо религиозной доктрины. Жизнь патриарха Гермогена очевидно демонстрирует бессмысленность исторического знания, не оживленного сочувствием, сопричастностью с духом предков. Он был честен? Да. Бескорыстен? Безусловно. Желал блага своей стране? Очевидно. Не жалел для этого живота своего? Отдал жизнь Отечеству. Будучи представителем высшей духовной власти, виновен ли в разорении Руси и ужасающих страданиях россиян?

Поставив этот вопрос, от которого почти все историки упорно старались уклониться, мы вплотную подходим к решению загадки патриарха Гермогена. Приняв земной образ Христа, подъяв право «вязать и разрешать», человек Гермоген взвалил на свои плечи ответственность за паству. Ведь и Христос, принесший в мир «не мир, но меч», обещавший спасение и справедливый суд над душами, искупил это право собственным страданием на кресте. Как бы ни был прав Гермоген в своих поступках, результат их — реки пролитой крови, разоренные города и сожженная Москва, ожесточение сердец и ненависть, пусть обрушившаяся в итоге на иноземцев и иноверцев, — все говорило в один голос: «Виновен!»

Объективистская историография, чрезвычайно полезная в установлении отдельных фактов, позволяет нам найти объяснение и оправдание позиции Гермогена в определенных ситуациях, хотя и не объясняет его жизненного пути в целом. Так, мы не можем сказать, что его истовая защита царя Василия не имела, помимо моральных, неких рациональных оснований. В условиях «войны всех против всех», гражданской распри, усилия правительства Шуйского имели некоторые шансы на утверждение гражданского мира — по крайней мере теоретически.

Даже столь одиозный шаг, как продажа части территорий Швеции, благодаря организаторскому и военному таланту Михаила Васильевича Скопина–Шуйского давал россиянам надежду на победу правительственных войск. Ждать от Гермогена одобрения договора о военной помощи от «схизматиков» было невозможно, но упорное, несмотря на все трудности и даже временные поражения, продвижение молодого полководца Скопина к Москве подкрепляло уверенность Гермогена в том, что его верность престолу ведет к преодолению гражданской распри.

Позже война Скопина–Шуйского была представлена как сражение с «иноплеменными». Гермоген, в отличие от потомков–историков, знал, что победы воеводы Михаилы Васильевича одерживались над войсками, большей частью составленными из обыкновенных россиян, присягнувших на верность Лжедмитрию II, а то и польскому королю Сигизмунду, осаждавшему Смоленск. А спешно создававшаяся наемная армия Скопина–Шуйского, хотя и включала шведов, немцев и французов, также состояла в основном из русских, вооруженных и обученных по западному образцу.

В стихии гражданской войны тщательно пестуемое Скопиным–Шуйским войско становилось опорой порядка. Под Москвой, где полки Василия Шуйского без явного перевеса бились с «тушинцами», в осаждаемом Сапегой Троице–Сергиеве монастыре, в обложенном Сигизмундом Смоленске с надеждой ловили вести о медленном, осторожном, но уверенном движении с севера освободительной армии. Не рискуя, прикрывая свои полки полевыми укреплениями, используя каждую минуту для пополнения, обучения и вооружения войск, Скопин–Шуйский двигался к Москве.

К весне 1610 г. усилия талантливого полководца увенчались успехом: Сапега, бросив пушки, ушел к королю под Смоленск, Лжедмитрий II оставил Тушино. 12 марта победоносная армия вступила в столицу, народ на коленях благодарил воеводу «за очищение Московского государства». В апреле под стенами столицы состоялось учение новой армии, готовившейся к походу на поляков. Все, и в том числе патриарх, «хвалили мудрый и добрый разум, и благодеяния, и храбрость» Скопина–Шуйского.

Можно сетовать, что патриарх Гермоген в своей слепой преданности царю Василию не увидел в Скопине–Шуйском человека, вокруг которого могло объединиться измученное Смутой государство. Но ведь и сам Скопин–Шуйский порвал послание Прокофия Ляпунова против царя Василия, который «сел на Московское государство силою, а ныне его ради кровь проливается многая, потому что он человек глуп, и нечестив, пьяница, и блудник, и всячествованием неистов, и царствования недостоин».

Отказавшись претендовать на высшую власть в государстве, молодой полководец не спас от своих завистливых и бездарных родственников ни себя, ни армию. 23 апреля 1610 г. он упал на пиру, приняв чашу с медом из рук Екатерины Григорьевны, жены князя Дмитрия Ивановича Шуйского — признанного наследника бездетного царя Василия, Боярыня Екатерина, дочь Малюты Скуратова, по всеобщему мнению, подсыпала полководцу «зелья лютого». «И колко я тебе, чадо, — сетовала матушка Скопина–Шуйского, — приказывала не ездить во град Москву, что лихи в Москве звери лютые, а пышат ядом змеиным!»

Но час расплаты Москвы за преступления верхов уже приближался. 24 июня 1610 г. князь Дмитрий Шуйский, возглавивший после смерти Скопина армию, бездарно потерял с таким трудом собранные полки в сече с поляками при Клушине; значительная часть спасшихся при разгроме наемных воинов перешла на сторону Речи Посполитой. Шведы отступили на север и начали войну с Россией. Гетман Станислав Жолкевский совершил стремительный прорыв к Москве, принимая под свою руку крепости именем польского королевича Владислава (как давно договаривался о том со сторонниками Лжедмитрия в Тушино). Прокофий Ляпунов поднял восстание в Рязани, Коломна и Кашира поддались Лжедмитрию II, вновь подошедшему с воинством к Москве.

Ступени предательства

Пройдет еще немного времени, и патриарх, утомленный укоризнами «враждотворцев», будет оправдываться перед молодым князем Иваном Андреевичем Хворостининым, которого он при Шуйском заточил в монастырь. «Ты более всех потрудился в учении, — будет говорить Гермоген, — ты знаешь, что не я виновник пребывания в Москве «странного сего и неединоверного воинства» поляков и немцев. Никогда я не призывал их, лишь просил россиян облечься в оружие Божие, в пост и молитву, призывал разбойников отстать от разбоя, грабителя — отторгнуться от грабления, лихоимца — отрешиться от того, блудника — отвергнуть от себя скверну сию. Тогда все спасутся и исцелеют. Се оружие православия, се сопротивление в вере, се устав закона! А кого вы нарекли царем, если не будет единогласен вере нашей — не царь нам! Если же будет верен — да будет нам царь и владыка!»

Эти речи, однако, не меняли того факта, что в Москве стоял польский гарнизон, а православные, по благословению Гермогена, присягнули польскому королевичу Владиславу. Как это произошло, как случилась столь крутая перемена, чреватая еще одним витком страшной войны и многой кровью?! Благостные проповеди не оправдывают политического просчета архипастыря, пусть поддавшегося давлению, казалось бы, непреодолимых обстоятельств. Гермоген вел себя твердо, но не смог спасти ни дискредитированную власть Василия Шуйского, ни объединившую многих россиян идею всенародного избрания царя.

Гермоген стоял за царя Василия даже тогда, когда, казалось, все уже от него отступились. Воины, уже не первый год оборонявшие Москву, взбунтовались против царя во главе с Захарием Ляпуновым, князем Федором Мерином–Волконским и другими известными воеводами. 17 июля 1610 г. вооруженная толпа «мелких» дворян ворвалась во дворец и закричала царю: «Долго ли за тебя будет литься кровь христианская? Земля опустела, ничего доброго не делается в твое правление, сжалься над гибелью нашей, положи посох царский, а мы уже о себе как–нибудь промыслим!» Шуйский проявил твердость, но толпа ринулась на Красную площадь, а затем за Москву–реку, к Серпуховским воротам, ухватив с собой патриарха.

В ответ на вопли о необходимости «ссадить» царя Василия, Гермоген укреплял народ в верности царю и заклинал не сводить его с царства. Немногие стоявшие за царя бояре «тут же уклонились». Приговорили «бить челом царю Василию Ивановичу, чтоб он, государь, оставил царство для того, что кровь многая льется, а в народе говорят, что он, царь, несчастлив, и многие города его на царство не хотят!» Патриарх стойко стоял за Василия, но депутация москвичей уже отправилась к государю и свела его с престола на прежний боярский двор.

Тушинцы, обещавшие в случае низложения Василия отказаться от Лжедмитрия и избрать единого государя «всей землей», заявили москвичам насмешливо: «Вы не помните государева крестного целования, потому что государя своего с царства ссадили, а мы за своего помереть рады». Это дало возможность Гермогену вновь потребовать, чтобы Шуйскому вернули престол, но речи патриарха не были услышаны. 19 июля Шуйский был насильно пострижен в монахи. Гермоген не признал законность этого действа, продолжал считать царем Василия, а монахом объявил князя Тюфякина, произносившего за государя обеты.

Однако царство Василия было кончено бесповоротно, и патриарху пришлось подумать о новой кандидатуре на русский престол. Наилучшим выходом было бы избрание государя «всею землею» — и Гермоген наконец поддержал эту мысль. Разосланная по Руси окружная грамота объявляла, что в условиях, когда король Сигизмунд осаждает Смоленск, гетман Жолкевский стоит под Москвой, а войска Лжедмитрия II — в Коломенском, все должны насмерть биться против поляков, литовцев и самозванца, «а на Московское государство выбрати нам государя всею землею, собрався со всеми городы, кого нам государя Бог подаст» [125].

Однако и эту идею Гермоген не смог отстоять. В разосланной по стране присяге временному боярскому правительству во главе с Ф. И. Мстиславским была клятва не служить Лжедмитрию и свергнутому Василию Шуйскому, но не упоминался еще один претендент на престол — королевич Владислав Сигизмундович [126]. Очевидно, это было не случайно. Напрасно патриарх побуждал избрать на царство россиянина — либо князя Василия Голицына, либо юного Михаила Романова. Первый боярин Мстиславский отказывался выставить свою кандидатуру, но заявлял, что не хочет видеть на престоле никого из равных себе по знатности, явно подразумевая передачу трона Владиславу.

Это была еще не явная измена, как вся затея стала выглядеть впоследствии, а расчетливый политический ход, призванный одновременно объединить россиян вокруг независимой кандидатуры на престол и примирить охваченную гражданской распрей страну с Польско–Литовским государством. О том же давно подумывали и видные деятели тушинского лагеря, еще в феврале 1610 г. заключившие договор об избрании Владислава на русский престол с его отцом, королем Сигизмундом. Именно на условия, близкие к этому договору, один за другим сдавались гетману Жолкевскому русские воеводы, когда после победы при Клушине поляки устремились к Москве.

Конечно, король Сигизмунд вынашивал коварные замыслы, но даже среди его вельмож были сторонники честного соблюдения договора с русскими, и первым среди них выступал благородный Жолкевский. Также и россияне, склоняясь избрать Владислава или кого иного «всею землею», не прекращали междоусобия. В московской грамоте, рассылавшейся по городам от имени Семибоярщины, требовали «вора, кто называется царевичем Димитрием, не хотеть» и «бывшему государю Василью Ивановичу отказать», — но тем временем войска Лжедмитрия II подошли к Москве и при поддержке многочисленных сторонников в городе намеревались взять столицу.

В отличие от ситуации после кончины царя Федора Иоанновича, властителями Москвы прямо назывались бояре, а не патриарх с освященным собором и «царским синклитом». Но Гермоген не сидел сложа руки. В другой московской грамоте, также рассылавшейся по городам, главной опасностью называлась интервенция: «Видя меж православных крестьян междоусобие, польские и литовские люди пришли в землю государства Московского и многую крестьянскую кровь пролили, и церкви Божий и монастыри разорили, и образам Божиим поругаются, и хотят православную крестьянскую веру в латынство превратити. И ныне польский и литовский король стоит под Смоленском, а гетман Жолкевский… в Можайске, а иные литовские люди и русские воры пришли с вором под Москву и стали в Коломенском. А хотят литовские люди, по ссылке с гетманом Жолкевским, государством Московским завладеть и православную крестьянскую веру разорить, а свою латинскую веру учинить».

На то, что грамота вышла из круга, близкого Гермогену, указывает мягкое отношение к Василию Шуйскому, который сам якобы «по челобитью всех людей государство отставил, и съехал на свой старой двор, и ныне в чернецах». Однако, хотя в грамоте раз за разом подчеркивается необходимость «стояти с нами вместе заодно и быть в соединенье, чтобы наша православная крестьянская вера не разорилась и матери бы наши и жены и дети в латынской вере не были», грамота была написана не от лица патриарха, а только от лица москвичей всех чинов! [127] Если Гермоген не желал на царство ни Владислава, ни Лжедмитрия, почему он не утвердил своим авторитетом эту грамоту?

Если патриарх хотел, по своему обыкновению, удержать паству от религиозной войны, то грамота о «выборе государя всею землею, сославшись со всеми городами», прекратив внутренние «бои и грабежи», а «против вора и литовских людей стоя всем заодно, чтоб государства Московского польские и литовские люди до конца не разорили» была единственно верным поступком. Даже учитывая пропитывающую грамоту москвичей ненависть к иноверцам, объединение россиян вокруг всенародно избранного царя могло предотвратить разорение Москвы и годы последующих жестокостей.

Но грамота датирована 20 июля, а уже 24–го войска Лжедмитрия начали сражение за Москву. В тот же день гетман Жолкевский, которого боярин Ф. И. Мстиславский сначала звал на помощь, а потом, под давлением Гермогена, предостерегал от движения к столице, стоял по другую сторону города, на Хорошевских лугах. Напрасно патриарх продолжал убеждать бояр избрать царя русского православного — уже русские полки Салтыкова из войска Жолкевского помогали отбивать самозванца от Москвы, а в ставке гетмана вовсю шли переговоры о передаче престола Владиславу.

Таким образом, идея «выбора государя всею землею» не завоевала достаточно сторонников, чтобы хоть на время утишить распрю. Московские и тушинские бояре одновременно копошились в стане Жолкевского, силясь выторговать себе привилегии. Вскоре бояре «пришли к патриарху Гермогену и возвестили ему, что избрали на Московское государство королевича Владислава». Они сделали это опять же самовольством, «не сославшись с городами», но патриарх выдвинул только одно требование: «Если (Владислав) крестится и будет в православной христианской вере — и я вас благословляю. Если же не крестится — то нарушение будет всему Московскому государству и православной христианской вере, да не будет на вас наше благословение!»

Приводящий эти слова автор «Нового летописца» подчеркивает, что, только получив это условное одобрение Гермогена, бояре начали «съезжаться» с Жолкевским и «говорити о королевиче Владиславе». Принципиальное согласие поляков отпустить его на Московское царство вскоре было получено, а о крещении королевича должно было договориться особое русское посольство. «Патриарх же Ермоген укреплял их, чтоб отнюдь без крещенья на царство его не сажали».

Пока суд да дело, русские и поляки «о том укрепились и записи на том написали, что дать им королевича на Московское царство, а литве в Москву не входить: стоять гетману Жолкевскому с литовскими людьми в Новом Девиче монастыре, а иным полковникам стоять в Можайске. И на том укрепились и крест целовали им всей Москвой. Гетман же пришел и стал в Новом Девиче монастыре».

Первые результаты договоренности были благодетельны: войска Мстиславского и Жолкевского совместно отогнали воинство Лжедмитрия от Москвы, причем значительная часть его сторонников тоже присягнула Владиславу. Характерно, что честность гетмана была столь несомненна, что русские ночью пропустили его полки через Москву, откуда уже вывели в поле свои войска, и поляки прошли по улицам, не сходя с коней. Не хитрили, выигрывая время, и Гермоген с боярами: уже 27 августа в поле под Новодевичьим монастырем гетман клялся соблюдать договор именем Владислава, а 10 тысяч московичей присягнули новому государю. 28 числа целование креста царю Владиславу продолжилось в Успенском соборе в присутствии самого патриарха.

В главном храме России собирались для принесения единой присяги многолетние враги, пришли люди из разоренного лагеря «тушинцев» и из воинства гетмана, в том числе такие знаменитые деятели, как Михаил Салтыков и князь Василии Масальский. По идее, Гермоген должен был благословлять всех примирившихся, но Салтыкова с товарищами он остановил:

«Буде пришли вы в соборную церковь правдой, а не лестью, и если в вашем умысле нет нарушения православной христианской веры — то будь на вас благословение от всего вселенского собора и мое грешное благословение. А коли вы пришли с лестью и нарушение будет в вашем умысле православной христианской истинной веры — то не будет на вас милости Божией и пречистой Богородицы и будте прокляты от всего вселенского собора!»

Боярин Салтыков со слезами обещал патриарху, что на престол будет возведен истинный государь. Гермоген знал, что Салтыков истово отстаивал интересы православия, еще ведя переговоры с Сигизмундом от имени «тушинцев»; есть сведения, что боярин заплакал, когда говорил с королем о греческой вере. Без гарантий для православия готовы были погибнуть, но не сдаться Жолкевскому и гарнизоны многих крепостей. А в договоре, заключенном с Жолкевским по благословению патриарха, православие было ограждено крепко–накрепко.

Владислав должен был венчаться на Московское царство от патриарха и православного духовенства по древнему чину, обещал православные церкви «во всем Российском царствии чтить и украшать во всем по прежнему обычаю и от разорения всякого оберегать», почитать святые иконы и мощи, иных вер храмов не строить, православную веру никоим образом не нарушать и православных ни в какую веру не отводить, евреев в страну не пропускать, духовенство «чтить и беречь во всем», «в духовные во всякие святительские дела не вступаться, церковные и монастырские имущества защищать», а даяния Церкви не уменьшать, но преумножать!

Лишь после этих многословных статей следовали гарантии сохранения на Руси всех прежних светских чинов, которые должны были милостиво и щедро жаловаться Владиславом, тогда как иноземцам новый царь ни чинов, ни земель давать не мог. Важнейшие решения нового царя — о законах, поместьях и вотчинах, казенных окладах и смертных приговорах — были ограничены советом с Боярской думой. Территория страны, налоги и торговые правила, крепостное право — сохранялись в неизменности.

Королю доставалась лишь контрибуция, между тем как его люди должны были помочь «очистить» Российское государство от иноземцев и отечественных «воров» и при том в Москву не вступать. Последняя статья, вставленная патриархом Гермогеном в этот чрезвычайно выигрышный для Москвы договор, гласила, что к Сигизмунду и Владиславу будет отправлено особое посольство, чтобы королевичу «пожаловати, креститися в нашу православную христианскую веру» [128].

Гермоген совершенно справедливо полагал, что именно выполнение этого пункта было способно придать прочность всему договору. По проекту, предложенному первоначально Жолкевским, легко было заметить, что все обещания поляков даются сначала от короля, а потом уже от имени его сына Владислава, а решение спорных вопросов откладывается до поры, когда король Сигизмунд сам «будет под Москвою и на Москве», иными словами, когда Россия будет у его ног.

Вычистив из договора оговорки об участии короля, Гермоген позаботился, чтобы претендентом на русский престол остался исключительно Владислав. Если все, что обещалось от имени Владислава, мог обещать и король, то уж креститься по–православному Сигизмунд, этот ярый враг православия и насадитель унии, точно не мог! Одной своей статьей Гермоген снимал и возможность доброго ли, худого ли объединения двух государств под короной династии Ваза: Сигизмунд не мог появиться в Москве, а православный Владислав — вернуться в католическое государство отца.

Условию Гермогена трудно было сопротивляться, поскольку он его не выдумал. Судя по переписке воинов московского гарнизона с Жолкевским (еще до свержения Шуйского), «многих разных городов всяких людей» не устраивало отсутствие в польских предложениях двух пунктов: «не написано, чтобы… Владиславу Сигизмундовичу окреститься в нашу христианскую веру и крестившись сесть на Московском государстве», и нет гарантий от «утеснения» русских королевичевыми приближенными [129].

Однако мало было вставить в договор условие о крещении Владислава, надо было добиться его выполнения на переговорах под Смоленском, куда из Москвы отправлялось представительное посольство. Учитывая «шатость» русской знати в предшествующие годы, патриарх подозревал, что послы с легкостью променяют политические требования на личные выгоды. Так, глава посольства князь Василий Голицын заявил Гермогену при боярах, что «о крещении (Владислава) они будут бить челом, но если бы даже король и не исполнил их просьбы, то волен Бог да государь, мы ему уже крест целовали и будем ему прямить». Об этом заявлении стало известно Жолкевскому, сообщившему королю, что переговоры, видимо, будут совсем нетрудными!

Но на своеволие послов в Москве издавна была придумана узда: подробный наказ, где оговаривались все вопросы и пределы уступок. Такой наказ от имени патриарха, бояр и всех чинов Российского государства был дан послам. В первой же статье он требовал, чтобы Владислав крестился еще под Смоленском, во второй — чтобы королевич порвал отношения с Римским папой, в третьей — чтобы россияне, пожелавшие оставить православие, казнились смертью. Кроме того, Владислав должен был прийти в Москву с малой свитой, писаться старым русским царским титулом, жениться на русской православной девице и т. д.

«Спорить о вере» послам было вообще запрещено: только крестившись, королевич мог стать царем. По остальным пунктам уступки были невелики: так, креститься Владислав мог «где произволит, не доходя Москвы», в свиту взять до 500 человек, жениться не обязательно на русской, но по совету с патриархом и боярами. Допускались новые переговоры о титуле, открытии в Москве католического храма (хотя патриарх указал, что «в том будет многим людям сумнение, и скорбь великая, и печаль»), но о территориальных и иных существенных уступках было «и помыслить нельзя!» [130].

О том, что на русский престол может вступить только Владислав и лишь после принятия православия, Гермоген ласково, но непреклонно написал и Сигизмунду, и Владиславу [131]. От духовенства в послы был избран Филарет, митрополит Ростовский и Ярославский, пользовавшийся симпатией и доверием Гермогена. Когда патриарх в последний раз наставил и благословил посольство, «митрополит Филарет дал ему обет умереть за православную за христианскую веру». И действительно, в посольстве и в польском лагере Филарету пришлось столкнуться с многими кознями и предательством, а затем изрядно пострадать в многолетнем плену.

Между тем в Москве Гермогену приходилось едва ли легче. Опасаясь сторонников укрепившегося в Калуге Лжедмитрия, бояре хотели ввести в город войска Жолкевского. Узнав о столкновениях сторонников и противников литвы, патриарх выступил перед боярами и «всеми людьми, и начал им говорить со умилением и с великим запрещением, чтоб не пустить литву в город». Попытка открыть ворота была сделана, но один бдительный монах ударил в набат, и народ зашумел так, что Жолкевский сам вступать в Москву расхотел, напомнив своим воинам о судьбе гостей Лжедмитрия I.

Следующие дни прошли в препирательствах Жолкевского с его полковниками, а бояр с патриархом. Гетман и Гермоген не хотели введения иноземных полков в Москву. Поляки, особенно служившие раньше в тушинском лагере, и многие бояре, включая Н. И. Романова, уверяли, что без сильного гарнизона «Москва изменит», пугали друг друга восстанием «черни». Патриарх настойчиво требовал от бояр выслушать его и даже угрожал, что явится во дворец «со всем народом», но, как и гетман, поддался на резонные аргументы.

Жолкевский выразил полную готовность следовать договору с боярами, выступив против Лжедмитрия хоть завтра, если московские полки будут подняты в поход. Гермогена, опасавшегося столкновений москвичей с поляками, убедил строгий устав, написанный гетманом для предотвращения буйств. Народ удалось успокоить, и в ночь на 21 сентября польско–литовское войско тихо заняло все укрепления Москвы. Даже стрельцы, составлявшие обычно ядро всякого сильного возмущения, были польщены обходительностью и щедростью Жолкевского, вскоре завоевавшего и личное расположение патриарха Гермогена.

Оккупация

Казалось, дела шли наилучшим образом. Столкновения решительно пресекались; Жолкевский и Гермоген мило беседовали, только гетмана скребла одна неприятная мысль: как он будет выглядеть, когда откроется, что король Сигизмунд решил присвоить Московию себе? Об этом король давно известил и Жолкевского, и его помощника Гонсевского. Оба решили сами не нарушать договор, а гетман простер свою порядочность до того, что предпочел своевременно отбыть из Москвы, провожаемый с большой лаской.

В связи с отъездом гетмана, желавшего вывезти бывшего царя Василия Шуйского в королевский лагерь, Гермоген вновь столкнулся с теми боярами, которые слишком уж ретиво услуживали полякам, — и ничего не добился. Под предлогом ссылки в Иосифо–Волоколамский монастырь Василий был выдан. После этого, несмотря на тревожные вести о нежелании короля подтверждать договор с Москвой под Смоленском, патриарх явно потерял способность влиять на политические решения.

Власть в Кремле все больше захватывали выдвиженцы Сигизмунда: боярин М. Г. Салтыков и казначей (из купцов–кожевников) Федор Андронов, польский комендант Александр Гонсевский. Царская казна перетекала в королевскую, 18 тысяч стрельцов были высланы в разные города, народ позволил уничтожить запиравшие московские улицы решетки и спокойно выслушал запрещение россиянам носить оружие.

Обрадованные таким смирением москвичей Салтыков и Андронов звали короля как можно скорее в Москву, но Сигизмунд, так и не взявший Смоленск, кочевряжился. В результате Салтыков и Андронов обнаглели настолько, что вечером 30 ноября пришли к патриарху с требованием, чтобы он «их и всех православных крестьян благословил крест целовать» Сигизмунду. Гермоген прогнал наглецов, но наутро о том же просил глава боярского правительства князь Ф. И. Мстиславский.

«И патриарх им отказал, что он их и всех православных крестьян королю креста целовать не благословляет. И у них де о том с патриархом и брань была, и патриарха хотели за то зарезать. И посылал патриарх по сотням к гостям (купцам. — А. Б.) и торговым людям, чтобы они (шли) к нему в соборную церковь. И гости, и торговые и всякие люди, прийдя в соборную церковь, отказали, что им королю креста не целовать. А литовские люди к соборной церкви в те поры приезжали ж на конях и во всей збруе. И они литовским людям отказали ж, что им королю креста не целовать».

Так писали о московских событиях казанцы вятичам в начале января 1611 г., объясняя, почему решили не служить Владиславу. Вскоре Вятка присоединилась к Казани, отписав о том в Пермь [132]. Разумеется, даже в пылу спора речь шла не о прямой присяге королю, а о предложении русским послам положиться в переговорах во всем на королевскую волю , а защитникам Смоленска сдать город Сигизмунду. Когда в начале декабря бояре принесли Гермогену проект таких грамот, патриарх наотрез отказался их подписывать, требуя крещения королевича и вывода иноземных войск из Москвы. «А будет такие грамоты писать, — заявил Гермоген, — что всем вам положиться на королевскую волю и послам о том королю бить челом и класться на его волю — и то ведомое стало дело, что нам целовать крест самому королю, а не королевичу. И я таких грамот не только что мою руку приложить — и вам не благословляю писать, но проклинаю, кто такие грамоты учнет писать!»

Так рассказывает «Новый летописец». Так же восприняли боярские грамоты под Смоленском, когда они пришли туда без подписи Гермогена. Смоляне попросту обещали пристрелить того, кто осмелится привозить подобные грамоты, а послы объяснили, что на Руси издавна важнейшие дела не решались без высшего духовенства, место же патриархов — «с государями рядом, так у нас честны патриархи, а до них были митрополиты. Теперь мы стали безгосударны — и патриарх у нас человек начальный, без патриарха теперь о таком великом деле советовать непригоже. Как мы на Москве были, то без патриархова ведома никакого дела бояре не делывали, обо всем с ним советовались, и отпускал нас патриарх вместе с боярами…

— Потому нам теперь без патриарховых грамот по одним боярским нельзя делать, — объясняли послы, вспомнив вдруг о призывах Гермогена обратиться ко «всей земле». — Надобно теперь делать по общему совету всех людей, не одним боярам, всем государь надобен, и дело нынешнее общее всех людей, такого дела у нас на Москве не бывало!

А митрополит Филарет усугубил картину, объявив, что кого патриарх «свяжет словом — того не только царь, сам Бог не разрешит!» [133].

Слово Гермогена обрело во второй половине декабря 1610 г. — начале 1611 г. особое звучание, поскольку Россия осталась безгосударна: Лжедмитрий II был убит, а Владислав, которому целовали крест в Москве, еще не «дан» отцом на царство. Все стали писать, что патриарх распространяет воззвания, но никто ни одного из его воззваний не привел и не мог привести, потому что их не было. Да и о чем Гермогену было писать? Он все сказал. Его позиция была неизменной. Федор Андронов и Михаило Салтыков доносили королю из Москвы, что «патриарх призывает к себе всяких людей и говорит о том: буде королевич не крестится в крестьянскую веру и не выйдут из Московской земли все литовские люди — и королевич нам не государь!»

О том, что от имени Гермогена распространялись патриотические воззвания, около 25 декабря 1610 г. сообщал и московский комендант Александр Гонсевский, также не прибавивший ничего нового относительно позиции патриарха. Характерно, что доносом Андронова и Салтыкова королю воспользовались русские, перешедшие было на сторону поляков и оказавшиеся в лагере под Смоленском. Описывая свое полное разорение, погибель и пленение семей, предупреждая, что готовится страшное опустошение и покорение России, страдальцы упоминают, что о своей позиции «патриарх и в грамотах своих от себя писал во многие города» — но сами знают об этих грамотах только со слов врагов! [134]

Разумеется, позиция русских под Смоленском, призывавших все города восстать «за православную крестьянскую веру, покаместа еще свободны, а не в рабстве и в плен не разведены», и позиция Гермогена, настаивавшего на соблюдении поляками договора, пересекаются лишь частично. Гораздо больше общего со смоленской грамотой в грамоте москвичей, писавших о наступлении конечной погибели и призывавших «не мнить пощаженым быть»: «нынеча мы сами видим вере крестьянской пременение в латынство и церквам Божиим разоренье».

«Предателей крестьянских», писали москвичи, в столице немного, «а у нас, православных крестьян», помимо божьей милости есть «святейший Ермоген патриарх прям яко сам пастырь, душу свою за веру крестьянскую полагает несуменно». Но ни о каких призывах Гермогена в грамоте не сообщается, а единство «крестьян» выглядит сомнительно: они де все патриарху последуют, «лишь неявственно стоят»; столь неявственно, что Москве нужна военная помощь против «немногих людей предателей крестьянских!» [135]

Нижегородцы, действительно собиравшие ополчение, распространяя обе эти грамоты (от смоленских страдальцев и москвичей) по городам, утверждали, что их прислал 27 января патриарх Гермоген. Но они же писали предводителю восставших рязанцев старому бунтарю Прокофию Ляпунову, что их посланцам, побывавшим в Москве у патриарха, тот никакого «письма» не дал под смехотворным предлогом, «что де у него писати некому». Потому де он «приказывал… речью» — но хотя каждое слово Гермогена было драгоценно и слова даже менее видных людей цитировались с завидным постоянством, ни одного слова патриарха рязанцы от нижегородцев так и не узнали.

Ляпунов не растерялся и в том же духе показал в своей грамоте, что связан уже со многими ополчениями и московским боярам о патриархе писал, «с тех мест патриарху учало быти повольнее и дворовых людей ему немногих отдали». Однако и Ляпунов не мог похвастаться весточкой от Гермогена, хотя и нагнал якобы страху на его притеснителей [136].

Действительно, московские правители, по свидетельству князя И. А. Хворостина, тогда «возъяришася на архиереа» и велели разгонять идущих к нему за благословением. «Он же, пастырь наш, аки затворен бысть от входящих к нему, и страха ради мнози отрекошася к его благословению ходити». Но Гермоген не прекращал проповеди в полупустом соборе, утверждая все то же: если Владислав «не будет единогласен веры нашея — несть нам царь; но верен — да будет нам владыка и царь!» [137]

Загадка патриарших грамот

Ни о каких грамотах Гермогена близко знавший его Хворостинин не упоминает, а живая сцена из «Нового летописца» опровергает версию о существовании «патриотических воззваний» патриарха. Там говорится, что, видя со всех сторон собирающиеся на них ополчения, поляки и «московские изменники» стали требовать от Гермогена послать грамоту Ляпунову, «чтоб он к Москве не сбирался». Патриарх отказался, но пригрозил, что еще напишет Ляпунову, что если королевич крестится — благословляет ему служить, если же нет и литва из Москвы не выйдет — «и я их благословляю и разрешаю, кто крест целовал королевичу, идти под Московское государство и помереть всем за православную христианскую веру».

Услыхав такое, Салтыков заорал и кинулся на патриарха с ножом, но Гермоген «против ножа его не устрашился и рече ему великим гласом, осеняя крестным знамением: «Сие крестное знамение против твоего окаянного ножа. Да будь ты проклят в сем веке и будущем!» — Однако даже в столь крайней ситуации надежды свои Гермоген возлагал не на восстание поборников веры, а на благоразумие правителей, ибо тут же «сказал тихим голосом боярину князь Федору Ивановичу Мстиславскому: «Твое есть начало, тебе за то добро пострадати за православную христианскую веру; если прельстишься на такую дьявольскую прелесть — и Бог преселит корень твой от земли живых».

Нет сомнений, что Гермоген не боялся ни Михаила Салтыкова, ни какого иного человека, но, согласно тому же «Новому летописцу», патриарх отрицал, что писал поджигательные воззвания. Когда Первое ополчение набрало силу и засевшие в Кремле бояре всерьез испугались, они вновь пришли к патриарху и «Михаило Салтыков начал ему говорить: «Что де ты писал к ним, чтоб они шли под Москву — а ныне ты ж к ним напиши, чтоб они воротились вспять!»

Патриарх на сие ответил: «Я де к ним не писывал, а ныне к ним стану писать! Если ты, изменник Михайло Салтыков, с литовскими людьми из Москвы выйдешь вон — и я им не велю ходить к Москве. А будет вам сидеть в Москве — и я их всех благословляю помереть за православную веру, что уж вижу поругание православной вере, и разорение святым Божиим церквам, и слышать латынского пения не могу!»

Пение, поясняет летописец, доносилось из обращенной в походный костел палаты на старом дворе Бориса Годунова. Изменники–бояре, услыхав столь колоритную речь Гермогена, «позорили и лаяли его, и приставили к нему приставов, и не велели к нему никого пускать». Только раз, на Вербное воскресенье, патриарха «взяли из–за пристава и повелели ему действовати», но москвичи были уверены, что готовится какая–то каверза, и Гермоген остался один: «не пошел никто за вербою». Вскоре в городе начались бои.

В ходе ожесточенных уличных сражений (где был ранен князь Д. М. Пожарский) столица, кроме Кремля и Китай–города, была сожжена. Подоспевшее Первое ополчение осадило поляков, а те, в свою очередь, еще крепче заперли Гермогена в Чудовом монастыре и попытались вновь возвести на патриаршество Игнатия. Однако о Гермогене не забыли. Александр Гонсевский и Михаил Салтыков продолжали упорно требовать, «чтоб он послал к боярам и ко всем ратным людям, чтоб они от Москвы пошли прочь».

— Пришли они к Москве по твоему письму, — твердили неприятели, — а если ты не станешь писать, и мы тебя велим уморить злой смертию!

— Что де вы мне уграживаете? — отвечал Гермоген. — Единого я Бога боюся. Буде вы пойдете все литовские люди из Московского государства — и я их благословляю отойти прочь. А буде вам стояти в Московском государстве — и я их благословляю всех против вас стояти и помереть за православную христианскую веру!

Еще много месяцев прошло, летом 1611 г. распалось Первое ополчение, затем в Нижнем по призыву Козьмы Минина начало собираться Второе ополчение, ратники вновь пошли освобождать Москву, а Гермоген все томился в темнице, под охраной 50 стрельцов, страдая от голода и холода. Тогда вновь пришли к нему изменники с требованием, чтобы он писал «в Нижний ратным людям… чтоб не ходили под Московское государство. Он же, новый великий государь исповедник, рече им:

Да будут те благословени, которые идут на очищение Московского государства. А вы, окаянные московские изменники, будете прокляты!

И оттоле начаша его морити голодом и уморили его гладною смертью» 17 февраля 1613 г., пишет «Новый летописец». Согласно Рукописи Филарета, он был удушен зноем, по польскому источнику — удавлен, словом, «злою мучительскою смертью не христиански уморен» [138]. Но умер Гермоген, так и не обратившись к россиянам с публичным благословением вооруженного ополчения, лишь собственным примером подавая образец стойкости перед соблазнами и напастями.

Полагаю, что молчание Гермогена имело глубокий смысл. Все хотели видеть в событиях его указующую руку. Даже московские изменники, писавшие о его вымышленных грамотах королю, даже Жолкевский, отметивший в «Записках», что, узнав от послов под Смоленском о желании Сигизмунда самому стать царем, «патриарх… разсеивал и сообщал письмами эту весть в города, ускорив таким образом кровопролитие».

«Для лучшего в замыслах успеха и для скорейшего вооружения русских, — писал другой поляк–очевидец Маскевич, — патриарх Московский тайно разослал по всем городам грамоты, которыми разрешал народ от присяги королевичу и тщательно убеждал соединенными силами, как можно скорее, спешить к Москве, не жалея ни жизни, ни имущества для защиты христианской веры и для одоления неприятелей».

«Враги уже почти в руках наших, — писал патриарх, — когда ссадим их с шеи и освободим государство от ига, тогда кровь христианская перестанет литься, и мы, свободно избрав себе царя из рода русского, с уверенностью в нерушимости веры православной не примем царя латинского, коего навязывают нам силою и который влечет за собою гибель нашей стране и народу, разорение храмам и пагубу вере христианской!»

Об этих грамотах поляков «известили доброжелательные бояре», их даже, по слухам, перехватывали польские отряды. Позже в эти грамоты, не задумываясь над соответствием их содержания подлинной позиции Гермогена, истово верили патриотические историки, писавшие с невинной простотой что–то вроде: «Слова, приводимые Маскевичем из грамот патриарха, не находятся в известных нам грамотах патриарха Ермогена; значит, некоторые грамоты не дошли до нас» [139].

Поляки боялись признать, что против них действует не политическая интрига, а поднимается массовое народное движение. Но и сами участники этого движения еще боялись поверить в свою силу и признать всенародную волю главным источником закона в стране. Переписывая и пересылая друг другу грамоты из каждого нового присоединившегося города и уезда, участники патриотических ополчений первоначально лукавили, ссылаясь на волю патриарха.

Так, нижегородцы, уже выступив в поход вместе с другими городами, в начале февраля 1611 г. посылали вологодцам списки грамот смолян, москвичей и рязанцев с замечанием, что «приказывал к нам святейший Ермоген патриарх, чтоб нам, собравшись с окольными и с Поволжскими городами, однолично идти на польских и на литовских людей к Москве вскоре. И мы по благословенью и по приказу святейшего Ермогена патриарха Московского и всеа Русии собрався со всеми людьми… идем к Москве» [140].

Грамоты Гермогена, как мы знаем, у них не было, да и версия о его устном «приказе» такого содержания весьма сомнительна, но она ободряла народ, еще только начинавший чувствовать себя властью, еще нуждавшийся в авторитете патриарха против авторитета московских бояр. Так, ярославцы, получавшие все эти собрания грамот, но сидевшие смирно, пока жадные паны не добрались до их «животов», ощутив прилив патриотизма, оправдывали его, в частности, тем, что патриарх Гермоген «и все московские люди писали на Резань к Прокофью Ляпунову и во все украйные городы и в Понизовые и словом приказывали», собравшись, «идти на польских и на литовских людей к Москве» [141].

Это сообщение является вольной смесью грамот рязанских и нижегородских, и его единственное реальное содержание: нас много и патриарх с москвичами за нас. А как уж это стало известно, устно ли, письменно ли — какая разница, раз литва уже грабит, и если не объединимся — ограбит. Доходило до курьезов.Так, пермичи 13 марта 1611 г. направили со своей отпиской полученную стопу грамот (из Смоленска, Нижнего, Рязани, Вологды, Ярославля, Суздаля и Устюга) патриарху Гермогену в Москву, причем в начале поместили «список с твоей, святейшего Ермогена патриарха Московского и всеа Русии, грамоты» — это был список известной грамоты москвичей [142].

По мере того как Ополчение набирало силу, ссылки на Гермогена становились все более расплывчатыми. На его благословение указывали костромичи, нижегородские воеводы, суздальцы и владимирцы, но подробно об этом считали необходимым писать только в Казань, учитывая тамошнюю память о Гермогене и влияние митрополита Казанского и Свияжского Ефрема. Ярославцы живописали пример Гермогена, который, вкупе с мужеством защитников Смоленска, поднял народ на борьбу: услыхав про желание польского короля захватить царство, патриарх, «призвав всех православных крестьян, говорил и укрепил, за православную веру всем велел стояти и помереть, а еретиков при всех людях обличал. И в города патриарх приказал, чтоб за православную веру стали, а кто умрет — будут новые страстотерпцы» [143].

1 апреля, когда ополчения уже стояли под Москвой, Ляпунов с воеводами, предлагая митрополиту Ефрему с паствой «попещись о Божием и земском деле», отозвались о Гермогене торжественно, как о «втором великом Златоусте, исправляющем несомненно без всякого страха слово Христовой истины, обличителе на предателей и разорителей нашей христианской веры» [144]. Но более его благословения не требовалось, и переписка лишь изредка упоминает о том, что патриарха свели с престола «и в нужной тесноте держат».

Между тем именно в это время Гермоген, не призывавший паству к борьбе, как часто и тщетно делал это раньше, но лишь служивший примером стойкого непризнания поражения своей страны, выступил наконец с воззванием в Нижний, Казань, во все полки и города. Патриарх не нарушил своей линии и ни словом не упомянул ни интервентов, ни бояр–изменников, против которых народ поднялся не по его указанию, а сделав свои выводы из ситуации. Но он был весьма обеспокоен целостностью ополчения после смерти Ляпунова, в частности тем, что претендентом на престол мог стать сын Марины Мнишек.

Гермоген со всей строгостью заявлял, что новый самозванец «проклят от святого собора и от нас», «отнюдь… на царство не надобен». Участников Ополчения патриарх призвал к телесной и душевной чистоте, дал им «благословение и разрешение в сем веке и в будущем, что стоите за веру неподвижно» [145]. Этой грамотой, которую исследователи часто совсем обходят, патриарх впервые и единственный раз официально признавал, что народ сделал правильный вывод из его рефреном звучавшей проповеди: коли крестится Владислав — будет нам царь, коли нет — не будет нам царем. Признал, что народное восстание было законным и справедливым.

По этой причине (одно дело — когда патриарх призывает к борьбе за веру, другое — когда одобряет восстание) и по ряду других соображений единственная «возмутительная грамота» Гермогена была неудобна ученым. Из ее текста явствовало, например, что Гермоген даже в крайнем заточении не был столь изолирован, чтобы при желании не написать и не передать на волю послание. С другой стороны, грамота не вызвала особого интереса у нижегородцев и не получила большого распространения (казанцы лишь переслали ее в Пермь), что не вяжется с представлением о Гермогене как вожде Ополчения. Тем не менее она сохранилась, тогда как предполагаемых популярнейших грамот нет и следа…

Но ведь и без этой грамоты ясно, что, когда изменники в Кремле с пеной у рта требовали от Гермогена чуть ли не распустить Ополчение, реальным влиянием он уже не обладал. А драгоценная единственная грамота только свидетельствует, что он оставался единомысленным со своей паствой. Недаром Ефрем легко пояснил его мысль: не брать царя «своим произволом, не сославшись со всею землею — и нам того государя… не хотеть и против его стоять всем… единодушно. А выбрать бы нам… государя сославшись со всею землею, кого нам государя Бог даст».

Патриарх Филарет

Хозяин земли русской (Филарет Никитич)

Великий государь святейший патриарх Московский и всея Руси Филарет Никитич занимает совершенно особое место среди архипастырей Русской православной церкви. Ни до, ни после него патриархи не пользовались таким могуществом в государственных делах. Но дело было отнюдь не в святительском сане или духовном влиянии Филарета. Постриженный в монахи насильно, он был светским владыкой в священном облачении, управляя Россией вместе с женой и сыном — царем Михаилом Федоровичем.

Непредвзятый, беспристрастный взгляд на жизнь и судьбу Филарета весьма затруднен. Человека, утвердившего на престоле династию Романовых, то излишне превозносили, то остервенело изобличали. Столкновение панегирических и обличительных оценок Филарета началось еще при его жизни и длится уже четыре сотни лет. Разобраться в них было нелегко, тем более что речь идет о действительно яркой, незаурядной личности, поставленной в сложнейшие исторические условия.

Устремления и поведение Филарета, в отличие от большинства архиереев незнатного происхождения, в значительной мере определялись не привходящими обстоятельствами, а принадлежностью к высокому роду. Причастные к высшей власти, Романовы ощущали себя хозяевами на Русской земле и считались со своим положением лишь относительно нескольких знатнейших фамилий, одна из которых — родственная — царствовала.

За преимущества родовитости приходилось платить. Филарет в полной мере испытал опасность близости к трону и тяготы власти. Как в искаженном высокой гравитацией пространстве, близ трона деформировалась обычная мораль. В отличие от многих Филарет, подчиняясь этим нравственным искривлениям, неизменно держался с достоинством государственного мужа, а не временщика–властолюбца.

Изучение личности и судьбы Филарета — это и рассказ об определенном типе людей, многие столетия игравших важную роль в жизни страны.

Боярин Федор Никитич Романов

Род будущего патриарха Филарета восходил к Андрею Ивановичу Кобыле, московскому боярину еще при великом князе Симеоне Ивановиче Гордом (отмечен под 1347 г.). Темное происхождение Кобылы давало позже свободу для родословных фантазий.

Писали, что отец его Камбила Дивонович Гланда (или Гландал) был жмудским князем и бежал из Пруссии под натиском немецких крестоносцев. Родственные славянам прибалтийские племена после упорной борьбы с рыцарскими орденами были разбиты и к 1294 г. завоеваны. Коренным пруссам было запрещено владеть землей, язык их истреблялся и само название Пруссии присвоили себе германцы.

Вполне возможно, что Камбила, переделанный на русский лад в Кобылу, потерпев поражение на родине, уехал на службу к великому князю Дмитрию Александровичу, сыну Александра Невского. По преданию, он крестился в 1287 г. под именем Иван — ведь пруссы были язычниками, — а сын его при крещении получил имя Андрей.

Гланда, стараниями генеалогов, вел свой род от короля пруссов Вейдевуда, или Войдевода (а на русский манер — князя–Воеводы). Согласно легенде, этот король получил престол в 305 г. от Рождества Христова от брата Прутена, ставшего верховным жрецом при священном дубе. Крепкий Вейдевуд правил 74 года (305—379) в мире и согласии.

Заметив приближение старости, рассказывает легенда, он разделил владения между 12 сыновьями и на 114 году жизни сделался верховным жрецом, водворившись в дубовой роще близ Ромнова. Отсюда в гербе потомков его наличествует дуб.

Славянское или родственное ему язычество, однако, было любезно не всем историкам, и Вейдевуда с легкостью записывали в аланы и гунны или в норманны–викинги.

Также и Камбилу Гланду обзывали немецким рыцарем, возжелавшим из религиозного рвения сражаться не с обычными прибалтийскими язычниками, а с татарами и для того уехавшим на вассальную татарам Русь и принявшим православие (!).

Следует отметить, что на Вейдевуда могут претендовать и латыши, в исторических песнях которых отражены приключения царя и жреца Видевуста, внука (по материнской линии) бога Перкунаса (Перуна). Первый латышский царь также имел брата Прутена и 12 сыновей, дожил до 116 лет, стал верховным жрецом и вдобавок сжег сам себя на костре перед священным дубом [146].

Как бы ни была занятна легенда, реальное родство Романовых наблюдается только с Андрея Кобылы, оставившего пятерых сыновей, из которых лишь один умер бездетным. Эти сыновья наводнили Россию множеством потомков, именовавшихся обычно по прозваниям отцов и постепенно сформировавших ряд видных фамилий.

Старший сын Андрея Семен, с характерным прозвищем Жеребец, стал родоначальником Синих, Лодыгиных, Коновницыных, Облязевых, Образцовых и Кокоревых.

Второй сын, Александр Андреевич Елка, породил целый выводок Колычевых, Сухово–Кобылиных, Стербеевых, Хлудневых и Неплюевых.

Третий сын, Василий Андреевич Ивантей, помер бездетным, а четвертый — Гавриил Андреевич Гавша — положил начало только одному роду — Бобарыкиным.

Младший сын, Федор Андреевич Кошкин, по русской традиции особенно порадовал родителей и оставил шестерых детей (включая одну дочь). От него пошли роды Кошкиных, Захарьиных, Яковлевых, Лятских (или Ляцких), Юрьевых–Романовых, Беззубцевых и Шереметевых.

Надобно отметить, что женились многочисленные потомки Андрея Кобылы с большим разбором, часто на княжеских и боярских дочерях. Их дочери тоже пользовались изрядным спросом среди знатных фамилий. В результате за пару столетий они породнились чуть не со всей аристократией.

Интересующая нас ветвь рода Андрея Кобылы прослеживается просто. У Ивана, старшего сына Федора Кошки, было четыре сына. Младший из них, Захарий, дал своему потомству именование Захарьиных. Его средний сын Юрий оставил потомство по прозванию Захарьины–Юрьевы. Сын Юрия, Роман Захарьин–Юрьев, был отцом царицы Анастасии, первой жены Ивана Грозного, и брата ее Никиты Романовича; с него род стал называться Романовыми.

Слава царицы Анастасии, на несколько лет сумевшей вроде бы утишить кровожадный нрав Ивана Грозного, особо возвысила Романовых в глазах истребляемой царем знати. О Никите Романовиче как заступнике перед Грозным поминалось даже в народных песнях. Как он не был изведен царским окружением («паразитами и маньяками», по выражению Курбского) — Бог весть.

Разумеется, выживание при дворе Ивана Грозного было довольно страшным делом. А Никита не только выжил, но неуклонно возвышался и по скоропостижной смерти государя (1584) вошел в ближнюю Думу своего племянника — царя Федора Ивановича — вместе с Мстиславским, Шуйским, Бельским и Годуновым.

«Верховная дума» была подобрана Грозным из наиболее влиятельных бояр так, чтобы, ненавидя друг друга, они не покушались на власть его сына. И действительно, раздоры немедленно воспоследовали. Крайне заинтересованный в поддержке со стороны Никиты Романовича, брат жены царя Федора Ирины Борис Годунов оказывал ему всяческие знаки внимания.

Никита на старости лет принял дружбу Бориса. Готовясь к смерти, он, говорят, поделился с Годуновым своей сферой влияния, сделавшей Бориса первым в Думе, и даже поручил ему заботиться о своих детях. Затем Никита принял постриг под именем Нифонта и мирно скончался (1586).

Старшим из шести сыновей Никиты Романовича был Федор — будущий патриарх Филарет. Он родился не ранее 1554 г. от второй супруги Никиты — княжны Евдокии из рода знаменитых полководцев князей Горбатых–Шуйских (скончалась в 1581 г.).

Благоразумный отец держал сыновей подальше от царского двора, где их легко могли убить или гнусным образом развратить. Федор впервые отмечен в «разрядах» (документах, отмечавших службы чинов Государева двора) в 1585 г. как участник приема во дворце литовского посла Льва Сапеги.

Двор Федора Ивановича, разумеется, сильно отличался нравами от двора Ивана Грозного, к тому же Никита Романович должен был позаботиться, чтобы старший после него в роду Федор занял достойное место в высшем свете.

После смерти отца Федор Никитич стал боярином и наместником нижегородским (1586). Схоронив Никиту Романовича в родовой усыпальнице в Московском Новоспасском монастыре, Романовы оказались на 11–м месте в Думе. Выше Федора по значению наместничеств (согласно росписи, приведенной Н. М. Карамзиным) были Ф. И. Мстиславский, И. П. Шуйский, Д. И. Годунов, Б. Ф. Годунов, А. И. Шуйский, С. В. Годунов, Г. В. Годунов, Д. И. Шуйский, И. В. Годунов и Н. Р. Трубецкой.

Годуновы, как видим, стремились прибрать к рукам побольше почетных титулов. Федора Никитича они постарались представить как «своего». Если конюший боярин и наместник казанский и астраханский Борис Федорович Годунов поделился одним наместничеством с боярином–дворецким и наместником казанским и нижегородским Иваном Васильевичем Годуновым, то последний как бы «уступил» часть своего титула Романову.

Но помимо чиновности, при дворе существовали еще степени знатности. По ним двоюродный брат («братанич») царя Федора был выше многих людей, старших его по службе, не говоря уже о юном для боярина возрасте, выделявшем Федора Никитича среди маститых старцев. «Знатность» в данном случае означала степень признания при царском дворе.

Так, на приеме имперского посла бургграфа Авраама Дунавского (Абрагама Донау) 22 мая 1597 г. выше всех у престола царского с державою в руке стоял Борис Федорович Годунов, реальный правитель при слабом государе.

Чтобы отодвинуть от трона других бояр, Годунов использовал обычай, введенный Иваном Грозным, считавшим представителей «царских» родов из самых захудалых ордишек несравнимо выше своих «холопов» из древних русских фамилий.

На лавках сбоку от трона изумленные немцы узрели узкоглазеньких «царевичей» Араслан–Алея сына Кайбулы, Маметкула сибирского и Ураз–Магмета киргизского, среди коих затесался князь Федор Иванович Мстиславский. Не диво, что немцы долго принимали россиян за азиатов!

Зато далее, на большой лавке перед троном, Федор Никитич Романов сидел третьим после Василия и Дмитрия Ивановичей Шуйских. Не все бояре–наместники были в Москве и присутствовали на приеме, но все равно Романов был поставлен выше ряда лиц, превосходивших его честью наместничества: А. И. Шуйского, С. В. и И. В. Годуновых, Н. Р. Трубецкого, — не говоря уже о других боярах.

Годунов сдержал обещание умирающему Никите Романову и покровительствовал его детям, особенно памятуя о близости юношей к царю Федору Ивановичу, симпатиях народа и знати к родичам доброй царицы Анастасии Романовны. Благорассудный же боярин Федор не вступался в государственные дела, но заботился о своей популярности в народе.

Великое разорение страны Иваном Грозным ввергло русский народ (крестьян, холопов, ремесленников, попов, мелких купцов и дворян) в такую бездну нищеты, которой смог добиться позже разве что Петр I.

В это же время молодой красавец Федор Романов сорил деньгами. Его выезд потрясал воображение, кони, охотничьи собаки и ловчие птицы были едва ли не лучшими на Руси. Он не мог допустить, чтобы на Руси нашелся лучший наездник или более удачливый охотник.

Федор Никитич был, разумеется, первейшим щеголем, превосходя всех роскошью одеяний и умением носить их. Если московский портной, примеряя платье, хотел похвалить заказчика, то говорил ему: «Ты теперь совершенно Федор Никитич!»

Открытый дом, наполненный друзьями, веселые пиры и еще более шумные выезды из Москвы на охоту с толпами псарей, сокольничих, конюхов и телохранителей создавали образ молодого повесы, беззаботно пользующегося невиданным богатством.

Но Федор Никитич не перегибал палку, и в смутные времена оставаясь образцом старинных добродетелей. Пьяный разгул и разврат, свойственный опричнине и московскому двору Ивана Грозного, был ему совершенно чужд. Он женился по любви на бедной, но из древнего рода девице Ксении Ивановне Шестовой и жил с ней душа в душу, произведя на свет пятерых сыновей и дочь.

Удачной женитьбой Романов, несомненно, привлек к себе симпатии среднего дворянства, не говоря уже о массе порядочных людей, видевших в его счастливой семейной жизни возвращение добрых нравов после опричного лихолетья.

Счастливая семейная жизнь сама по себе достижение, но создать яркий образ земского боярина, наслаждающегося жизнью по традициям старины, как будто и не было ужасов царствования Грозного, было гораздо сложнее.

Бывшему опричнику Борису Годунову, например, это не удалось, хотя он без памяти любил свою жену (дочь Малюты Скуратова–Бельского) и детей, тратил несметные богатства для привлечения симпатий знати и народа, стал на Москве правителем и, наконец, царем всея Руси. Любимцем народа оставался беззаботный Романов.

Рискну предположить, что годы царствования Федора Ивановича (1584—1598) были счастливейшими в жизни будущего патриарха. Не обремененный обязанностями правления и тайными интригами, не снедаемый честолюбием, как Борис Годунов или унылый завистник Василий Шуйский, он жил в свое удовольствие, одновременно закладывая основу еще большего возвышения рода Романовых.

Он радовал своим присутствием Думу и не отказывался откушать с царем, в особенности за семейным, с немногочисленными друзьями обедом. Реже отмечен Федор Никитич на больших торжественных пирах и приемах, где он оказывался ниже кого–то чином, хотя таких соперников оставалось все меньше и меньше.

В перечнях бояр он упоминается в 1588/89 г. (старинный год начинался 1 сентября) на десятом месте, а уже в следующем, 1589/90 г. — на шестом. Менее чем через десять лет, к концу царствования Федора Ивановича, Федор Никитич Романов имел чин главного дворового воеводы и считался одним из трех руководителей государевой Ближней Думы.

Боярин не стремился «заслужить» высокое положение подвигами, но старательно держался близ трона. Даже в военный поход он выступил лишь тогда, когда на это подвигся сам богомольный государь. Первый по знатности боярин князь Федор Мстиславский командовал в походе на шведов 1590 г. Большим полком, зато Борис Годунов и Федор Романов в званиях дворовых воевод были при царе.

Понюхать пороху Романову, как, впрочем, и Мстиславскому, не пришлось: дело решил воевода Передового полка князь Дмитрий Хворостинин, разгромивший войско Густава Банера под Нарвой, не дожидаясь подмоги. Однако успех — отбитие у шведов сданных Иваном Грозным крепостей Ям и Копорье, Иван–города и Карельской области — разделялся, как обычно, по чинам, а не по заслугам.

Бояре считали своей обязанностью и привилегией получать высшие командные и административные назначения. Но Федор Никитич, хоть и стал в 1593 г. наместником псковским, не покидал Москву, ограничиваясь ближней службой. В этом и следующем годах он возглавлял комиссию из пяти лиц для приема имперского посла Варкоча.

Романов позаботился произвести впечатление на посла императора Рудольфа: все члены комиссии являлись на переговоры в роскошных одеяниях из золотой парчи («золотные» наряды были потом излюбленными при дворе Романовых); ненужные в помещении шапки, сделанные на один манер — белая тафта, на ладонь ширины шитая жемчугом и каменьем, они держали в руках.

С годами быстрое возвышение Романова стало все сильнее заботить Годунова. Федор Никитич продолжал играть роль беззаботного юноши, воспринимающего свое положение как должное, но он был слишком близок к трону, который рано или поздно должен был опустеть.

До 1592 г., пока Годунов надеялся на появление у Федора Ивановича наследника — своего племянника, он заботился лишь о сохранении за собой реального правления страной. Наконец царица Ирина Федоровна родила дочь Феодосию — Годунов, не растерявшись, бросился искать ей партию среди европейских государей. Но Феодосия в следующем году скончалась, надежды на продолжение династии стремительно падали, и вопрос о судьбе трона вставал все острее.

Между тем очевидное властолюбие Годунова вызывало все большую неприязнь и подозрения. Поговаривали даже, что Борис сам отравил царевну Феодосию, как в 1591 г. по его приказу зарезали сводного брата царя Федора, царевича Димитрия Углицкого. Дальнейшее возвышение Романова могло оказаться для мечты Годунова о престоле роковым.

В 1596 г. Федору Никитичу не удалось отвертеться от назначения боевым воеводой — в полк Правой руки. Особых опасностей не было, армия простояла без дела, но стойкое нежелание Романова занимать подобные должности оправдалось незамедлительно.

Должности в войске (исключая дворовых воевод, назначавшихся по желанию царя) издавна были яблоком раздора среди знати, «усчитывавшей» все назначения представителей видных родов относительно друг друга. Не приведи Господь было занять место ниже положенного и тем нанести вечную «поруху» родовой чести, «утянуть» с собой вниз весь род!

Как по заказу дальний родич Романова Петр Шереметев, поставленный третьим воеводой Большого полка, по хитрым местническим расчетам заявил себя оскорбленным назначением Федора Никитича вторым воеводой второго по значению полка Правой руки. Бив челом «в отечестве о счете», Шереметев демонстративно не явился целовать руку царю, наказа (задания) не взял и на службу не поехал.

В этот раз Федор Никитич победил: царь велел примерно наказать Шереметева позором. Князя заковали в кандалы и на телеге вывезли из Москвы, отправив в таком виде на службу. Но предупреждение было ясным. В том году еще трое князей били челом «в отечестве о счете» на Федора Никитича. Один из челобитчиков сидел в тюрьме, чем кончилась затея для двух других — неизвестно. Главное, что сомнение в превосходстве Романовых среди знатных родов было заявлено громко и отчетливо.

Неудивительно, что тут явились у трона близкие сердцу Годунова монголоидные «царевичи», оттеснившие слишком высоко поднявшегося Романова (вместе со Мстиславским и Шуйскими) от возвышавшегося по правую руку царя с державой в руках Бориса Годунова.

Своевременность подобных шагов подтверждается тем, что ко дню смерти Федора Ивановича 7 января 1598 г. общественное мнение было резко не в пользу Годунова. Убийство им царевича Димитрия, несмотря на результаты официального расследования и заявление патриарха Иова с освященным собором, воспринималось как очевидность.

Подозревали Годунова также в смерти царевны Феодосии, ослеплении служилого «царя» Симеона Бекбулатовича и даже в причастности к смерти самого Федора! Более того, ходили слухи, что Федор Иванович, помирая, хотел оставить престол своему «братаничу» Романову. Федор Никитич якобы не взял скипетр из рук умирающего — и его ухватил хищный Годунов.

Сами Романовы много позже, при воцарении Михаила Федоровича признавали, что Федор Иванович «на всех своих великих государствах… оставил свою царицу Ирину Федоровну… а душу свою приказал святейшему Иову патриарху… да брату своему Федору Никитичу Романову–Юрьеву, да шурину своему… Борису Федоровичу Годунову». Это явствовало из духовного завещания Федора Ивановича.

Как видим, высшими лицами в государстве остались только двое — Романов и Годунов, но третейским судьей был патриарх Иов, верный слуга Бориса. Да и Ирина Федоровна, хотя и приняла вскоре постриг, крепко стояла на стороне брата. Чаша весов колебалась, Иову пришлось затратить огромные усилия, чтобы склонить ее в пользу Годунова [147].

В ходе борьбы Годунов, говорят, дал Федору Никитичу страшную клятву, что коли взойдет на престол — будет его «яко братию и царствию помогателя имети» [148]. Проигрывая закулисную схватку, Романов и вправду мог принять такую клятву, тем более что отступал он достойно. Ни разу Федор Никитич открыто не заявил свои претензии на вакантный престол.

Так же смиренно он принял результаты поражения. Уже засев в кремлевском дворце, Годунов перед своим венчанием решил представиться великим защитником Русской земли и 2 мая 1598 г. выехал в Серпухов к огромной армии, собранной по ложному слуху о нашествии крымского хана Казы–Гирея.

Годунов желал подкупить служилых людей, почти ежедневно устраивая обеды на много тысяч человек, раздавая жалованье и оказывая служилым людям «милость великую . Дворянство моментально сообразило, что к чему: пребывая большей частью в «нетях» во время реальной опасности, на увеселение — явилось в полном составе.

Шансы Романова в этом раунде борьбы за престол упали до нуля, а расстановка воевод по чинам показала, какой видит победивший Годунов структуру знатности при своем дворе. Все первые места отданы были ордынским «царевичам»: Араслан–Алею Кайбуловичу астраханскому, Ураз–Магомету Ондановичу киргизскому, Шихиму шамоханскому, Магомету юргенскому (хивинскому).

Вдобавок Ураз–Магомет был сделан вскоре «царем» касимовским — в напоминание о «царе» Симеоне Бекбулатовиче, поставленном над Русью Иваном Грозным. Хоть и формально, он становился вторым российским государем — первым в случае каких–либо несчастий с Борисом Годуновым и его наследником Федором Борисовичем.

Под предводительством «царевичей» поставлены были над полками русские воеводы: Ф. И. Мстиславский (Большой полк), В. И. Шуйский (Правая рука), И. И. Голицын (Левая рука), Д. И. Шуйский (Передовой полк), Т. И. Трубецкой (Сторожевой полк). Федор Никитич Романов не только не удостоился первого воеводства ни в одном полку, но был помещен последним в списке бояр (помимо названных, выше него оказались А. И. Шуйский, С. В. и И. В. Годуновы).

Большего оскорбления Романовых, казалось, и придумать было нельзя! Но Годунову, мигом забывшему свое обещание Федору Никитичу, надо было сразу показать, кто в царстве хозяин. Нарушив торжественно объявленное распоряжение, что служба в «государевом походе» будет «без мест», Борис одобрил местническое челобитье, задевавшее честь Романова.

При раздаче чинов после венчания нового царя на царство нельзя было обойти Романовых. Годунов и тут явил свой подлый нрав, дав боярство Александру Никитичу Романову последним в списке, начинавшемся с целого выводка Годуновых и их друзей. Хуже того — брат Федора Никитича Михаил получил чин окольничего.

Чтобы понять всю оскорбительность этого «повышения», следует учесть, что знатнейшие роды имели привилегию жаловаться в бояре прямо из стольников, которыми становились при поступлении на службу. Промежуточные чины — думных дворян и окольничих — были введены специально для приема в Боярскую думу полезных, но менее родовитых людей. Сама мысль, что человек, имеющий право на место в Думе «по роду», получит его «по службе», была непереносимо унизительна для знати.

Поэтому главное, что обращает на себя внимание в этих историях, — безмолвие Федора Никитича Романова, не только не возмутившегося публично, как сделал бы всякий родовитый человек, но даже не подавшего вида, что оскорблен. Это и было пощечиной Годунову, в изумлении обнаружившему, что неспособен оскорбить Романовых.

Своим поведением Романов показал, что с высоты его происхождения милость или немилость Годунова не имеет никакого значения.

На Руси такого еще не бывало. Именно с этого момента Романов в глазах русской знати оказался безусловным претендентом на престол. Каждый дворянин, с младых ногтей знакомый с местническими обычаями, с полной ясностью усвоил смысл поведения Федора Никитича.

Но и совать голову в петлю Романов не хотел. Он не сделал ни одного жеста, могущего стать формальным поводом для царского гнева. Год за годом Федор Никитич заседал в Боярской думе и безропотно занимал все места, указанные царем.

Скрепя сердце Годунов должен был внешне демонстрировать «светлодушие» и «любительство» к Романовым, хотя над ними, как и над всеми знатнейшими фамилиями, постоянно висел меч. Он опустился на рубеже веков, когда царь Борис взялся расчищать путь к трону для своего сына от всех действительных и мнимых опасностей.

В царской опале

Описывая состояние русского общества на плавном переходе от Великого разорения к Смуте, историки–материалисты обращали особое внимание на закрепощение крестьянства и углубление холопского рабства, на ужасающий голод, когда озверевшие люди в буквальном смысле слова ели друг друга, матери — детей и дети — родителей, на свирепые эпидемии, косившие остатки населения и превращавшие города в пустыню, на обострение социальных противоречий.

Современники еще более ужасались — повреждению нравственности, распаду общественной и личной морали, торжеству злодеяний над добродетелью. «Страшно было состояние того общества, — констатировал тонко чувствовавший настроения рубежа XVI—XVII веков С. М. Соловьев, — члены которого при виде корысти порывали все, самые нежные, самые священные связи!» [149]

Выгода преумножения личного богатства и укрепления общества свободных людей, прославленная в «Домострое», трансформировалась в нищей стране в выгоду обогащения и возвышения за счет захвата чужих прав и имущества. «Водворилась страшная привычка не уважать жизни, чести, имущества ближнего», — сокрушался С. М. Соловьев. А как же иначе, коли более половины населения страны было уничтожено при участии или на глазах у выживших, твердо усвоивших истину Ивана Грозного: «Кто бьет — тот лутче, а ково бьют да вяжут — тот хуже»?!

Безудержное взяточничество, корыстолюбие, заставлявшее даже с друзей брать «бессовестный» процент, втрое превышающий займ, «страшное, сверхъестественное повышение цен на товары» (поразившее даже авантюриста–наемника Конрада Буссова) [150], пристрастие к иноземным обычаям и одеждам, грубое чванство и мужицкая кичливость, презрение к ближнему, обжорство и пьянство, распутство и разврат, — «обо всем этом полностью и не расскажешь», отмечал современник.

«Царь и народ играли друг с другом в страшную игру», — писал С. М. Соловьев. Годунов был поражен страхами и подозревал всех — его самого обвиняли шепотом во всех грехах. Борис награждал доносчиков — и доносительство стало самым обычным, повседневным явлением, легким и приятным способом обогащения и возвышения.

При самых страшных зверствах Ивана Грозного находились заступники за невинных жертв — с ними расправлялись тайно, как с митрополитом Филиппом Колычевым, или казнили сотнями, как участников Земского собора, просивших царя прекратить резню. При Годунове напрасно было умолять о заступничестве царского сообщника патриарха Иова — он отмахивался от этих «досаждений», наслаждаясь тем, как государь его «зело преупокоил».

Не пытался противустать общественным бедам и Федор Никитич Романов. Ни один самый ярый панегирист не осмеливался похвалить его за какие–либо действия в защиту если не справедливости, то хотя бы формальной законности, грубо нарушавшейся при разбирательстве доносов.

Между тем Федор Никитич не мог не понимать, что клятвенное обещание Годунова никого не казнить смертью и в особенности не осуждать знатных лиц без согласия Думы не может служить для защиты Романовых. Всем известно было, что излюбленным средством расправы у Годунова издавна стала ссылка (которая могла быть замаскирована почетным назначением) и тайное убийство.

Романовы не сказали ни слова против этих расправ. Шпионы Борисовы не могли найти никаких поводов для обвинения Федора Никитича с братьею — но беда приближалась неминучая.

Перемену в Годунове видели все; немногие, как, например, Романовы, хорошо знали, что ухудшение здоровья Бориса, заставляющее его судорожно выискивать и сметать все преграды, могущие стать на пути его любимого сына Федора к трону, лишь яснее выявило основные черты характера царя–опричника.

Под маской сердечной доброты и милости скрывался жестокий политический игрок, а еще глубже крылся все возрастающий, доходящий до безумия страх узурпатора. Уже при восшествии на престол Годунову чудились мятежи, «скопы и заговоры», тайные измены, яды и злые волхвования.

Чем крепче было положение Бориса на троне, чем отдаленнее становились реальные угрозы его власти — тем более ужасалась душа царева без видимой причины. Немало делавший для бедняков и восстановления справедливости, попранной сильными, Годунов начал бояться выслушивать жалобы и принимать челобитные; неистово жаждавший популярности, Борис стал уклоняться даже от традиционных торжественных церемоний.

Шпионы и доносчики действовали вовсю, но поверить в то, что трон защищен от малейшей опасности серьезного заговора, царь Борис, разумеется, не мог. Злохитрый враг мог действовать мистически: неблагоприятным влиянием созвездий, дурным глазом, вынутым следом, сожженным волосом или ногтем, сговором с нечистым, каким–нибудь ужасным заклинанием.

Преследуя ведовство и поощряя «колдовские процессы , Годунов, естественно, сам старался овладеть этим тайным оружием. Гадатели, зведочеты, кощунники, ведуны, волхвы и прочий сброд наполнил тайное окружение узурпатора.

В деле против Романовых все эти тайные пристрастия царя Бориса объединились. Не получив от шпионов желаемых сведений о заговоре, Годунов убедился, что его противники не иначе как колдуют: ведь не могут же они сидеть сложа руки! Услужливые шпионы поняли мысль хозяина и донесли, что Романовы готовят на царский род злоотравное зелье.

Ход был банальный: свой страх перед отравой царь Борис явно демонстрировал, все кушанья его тщательно проверялись; от более тонких способов «изведения» самодержца защищали охраной каждого остриженного с него волоска и ноготка, наблюдением, чтобы никто не вынул след его ноги и т. п.

Романовы были щедры, верны традициям, и служба им гарантировала такую прочность положения, что настоящего изменника удалось сыскать лишь одного. Им оказался служивший казначеем у боярина Александра Никитича прохиндей по имени Второй Бартенев. Он сам явился к главе шпионов Семену Годунову с предложением «чего изволите».

Семен с облегчением вздохнул. Он уже утомился впустую пытать людей Романовых, схваченных по различным доносам, и подбивать их оговорить хозяев.

Не думаю, что Семен, как мелкий жулик, «наклал» всякого ядовитого коренья в мешки и повелел Второму Бартеневу их «положити в казну Александра Никитича». Скорее они сговорились что–то из бесчисленных запасов боярской кладовой преподнести как «зелье» — что было нетрудно в период безумного увлечения экзотическими специями и ингредиентами поварни.

Строго говоря, в любом «розыскном деле» главным был инициативный документ — донос, он же «извет». Получив его, можно было формально начать дело, послать окольничего Михаила Салтыкова к боярину Александру Никитичу Романову с обыском, а там уже вольно интерпретировать любую находку.

К какому–нибудь делу о мордобое на меже могли привлекаться сотни свидетелей. Дело о таинственной смерти царевича Дмитрия в Угличе включило только десятки показаний, хотя каре подвергся чуть не весь город. В деле Романовых следствие еще менее утруждало себя крючкотворством.

«Вынули» при обыске коренья, поставили у мешков «в свидетели» доносчика, переловили всех Романовых, начиная с Федора Никитича, и «приведоша ту». Обвинение было уже объявлено Боярской думе, патриарху Иову и освященному собору, но не арестованным, которые пришли «не боясь ничего, потому что не ведали за собой никакой вины и неправды», тем более что действом руководил Иов.

Члены Думы поспешили проявить лояльность к государю и, брызжа слюной, набросились на «изменников»: «бояре же многие на них как звери пыхали и кричали. Они же (Романовы) им не могли ничего отвечать от такого многонародного шума». Дело было ясное; не только Романовых, но их родичей и друзей бросили в заточение.

Но Годунов не спешил — он боялся и потому жаждал все же узнать про ужасный «заговор». Самих бояр пытать было нельзя (это позволял себе только Иван Грозный). Федора Никитича с братьями и племянника их князя Ивана Борисовича Черкасского лишь «приводили к пытке» и пугали приспособлениями палачей. Но на глазах у них мучали слуг: мужчин и женщин.

В июне 1601 г. состоялся приговор по розыскному делу: все Романовы и их родичи с семьями объявлялись виновными в измене государю и приговаривались к содержанию в ссылке под строгой охраной. Вынесение приговора Годунов предоставил Боярской думе — и не ошибся.

Тонкое знание человеческой натуры позволило Годунову убить трех зайцев сразу. Его обещание не накладывать опалу на знатных без согласия Боярской думы было соблюдено; целая группа лиц, способных теоретически воспрепятствовать продолжению династии Годуновых, — ликвидирована; остальные бояре убедились, что только благорасположение царя мешает их «друзьям» отправить каждого из них в ссылку.

Как всякое политическое оружие, устрашение имело две стороны. Осознав хрупкость своего благополучия, аристократы вынуждены были более рьяно служить Борису, но при первом признаке ослабления власти поспешили бы избежать нависшего над их головами меча. Это и случилось — перебрав с запугиванием, Годунов внес свою лепту в моментальный развал власти после его смерти и обеспечил жалостную погибель своим горячо любимым жене и сыну, роль наложницы при Лжедмитрии — дочери Ксении, для которой он не мог найти достаточно видного жениха среди иноземных принцев.

Не удалось Борису уйти и от суда истории. Никто и не подумал, что расправа над Романовыми была не его рук делом. «Сие дело, — констатировал Н. М. Карамзин, — есть одно из гнуснейших Борисова ожесточения и безстыдства».

Современники мигом заметили, что, хотя «злоотравные» коренья были найдены у Александра Никитича, тяжелее всех пострадал Федор Никитич с семьей: он с супругой Ксенией был не только сослан, но и пострижен в монахи.

Романовы, измученные заточением во время долгого следствия, едва живыми разъезжались под охраной в места ссылок, не зная, что сталось с их семьями и родней. Федора Никитича приставы доставили на Север, в Антониев Сийский монастырь, и там постригли в монахи под именем Филарета.

По наказу (инструкции) Годунова его велено было держать «во всяком покое» и смотреть, чтобы ему ни в чем нужды не было. Взамен конфискованных и розданных в награду царским любимцам имений Филарету выдали из монастырской казны скуфью, рясу, шубу, сапоги и прочие обиходные вещи.

Понимая желание Филарета скинуть с себя монашеское облачение, Годунов специально подталкивал его на путь душевного спасения, не только позволяя, но и рекомендуя молиться в храме и петь на клиросе — только бы с ним никто из монастырских и прихожих людей не разговаривал.

Пристав Воейков и стражники должны были строго следить, «чтоб к изменнику старцу (то есть монаху. — А. Б.) Филарету к келье никто не подходил, ничего с ним не говорил и письма бы никакого ни от кого не приносил, чтоб с ним никто не ссылался — и о том держать к нему береженье», а о всех словах и делах опального — неукоснительно доносить царю.

Как и задумал царь Борис, Филарет Никитич тяжко томился неизвестностью о своей семье. Монах большей частью молчал, а если заговаривал — только о жене и детушках:

— Малые мои детки! Маленьки бедные остались — кому их кормить и поить?! Так ли им будет теперь, как при мне было?

— А жена моя бедная! Жива ли на удачу? Чай, замчали ее туда, куда и слух никакой не зайдет!

— Мне уж что надобно? — Беда на меня жена да дети: как их вспомянешь — точно рогатиной в сердце толкнет! Много они мне мешают: дай Господи слышати, чтоб их ранее Бог прибрал, я бы тому обрадовался…

— И жена, чай, тому рада, чтоб им Бог дал смерть, а мне бы уже не мешали, — я бы стал промышлять одною своею душою! [151]

Супругу Филарета Ксению Ивановну «замчали», постригши в монахини, в заонежский Толвуйский погост, где жила она под именем Марфы много лет в суровом заточении, также первое время мучаясь неизвестностью о судьбе мужа и детей.

Дети Филарета–Федора и Марфы–Ксении были слабенькими. Старший, Борис, умер в 1592 г. в один день со вторым сыном, Никитой — видно, зараза какая–то привязалась. Младенец Лев Федорович скончался в 1597 г., четвертый сын, Иван Федорович, — в 1599–м.

В опалу попали двое: Михаилу на пути в ссылку исполнилось пять лет, Татьяна была, видно, уже девицей (она скончалась 11 июля 1611 г., побывав замужем за князем Иваном Михайловичем Катыревым — Ростовским ).

Детей сослали на Белоозеро, оторвав от отца и матери, но все же с родственниками, теткой Марфой Никитичной и мужем ее князем Борисом–Хорошаем Камбулатовичем Черкасским (сыном кабардинского князя Камбулата Идаровича), как и все ссыльные лишенным боярства и имущества.

Белоозеро, худо–бедно, было городом, и двор ссыльных, находившийся внутри укреплений, не был совсем уж уединенным. На нем жили еще две тетки юного Михаила: Ульяна Семеновна, урожденная Погожева, супруга Александра Никитича Романова, и совсем, видно, маленькая девочка Анастасия Никитична [152].

Женского ухода за Михаилом было в избытке. Помимо названных жен и девиц с ним нянчилась, несомненно, Ирина Борисовна (дочь Бориса и Анны Черкасских) [153], а также дочери Александра и Ульяны Романовых. Единственный взрослый мужчина в этой компании, князь Черкасский, в том же 1601 г. скончался, и Михаил остался главой ссыльного семейства.

Мальчик, вопреки страхам и ожиданиям отца, рос на удивление крепким. Единственными последствиями пребывания в сплошь женском обществе для будущего царя стала некоторая романтичность характера и склонность покоряться пожеланиям дам. Впрочем, преклонение перед своей супругой было свойственно и его отцу.

К тому же городское заточение Михаила продолжалось недолго. В конце 1602 г. Михаилу была возвращена отцовская вотчина — село Клин в Юрьево–Польском уезде, и княжич со всеми женщинами переехал туда. Мальчика, как и положено, воспитывал дядька. Михаил беззаботно скакал на конях, охотился, рос вполне умственно и физически здоровым юношей.

О других родичах Филарет Никитич заботился в своей ссылке гораздо меньше: «Братья уже все, Бог дал, на своих ногах!» Наверное, страдание по жене и детям, не позволившее старшему Романову «промыслить одною своею душою» и заставлявшее думать о будущем, уберегло его от злой судьбы многих родственников.

Как среди птиц, посаженных в клетку, выживает сидящая смирно, а мечущиеся и бьющиеся о прутья погибают — так не пережили опалы многие из ссыльных. Александр Никитич скончался в тоске и печали вскоре после прибытия в Усолье–Луду близ Студеного (Белого) моря.

Заточения в тесной землянке холодной зимой было достаточно для умерщвления самого сильного узника. Однако народ не удовлетворился таким объяснением и говорил, что Александра удушил по приказу Годунова пристав его Леонтий Лодыженский.

Такое же обвинение возвели на Романа Тушина, пристава Михаила Никитича Романова в Перми Великой, в селе Ныроба, что лежало в семи верстах от Чердыни. Михаила привезли туда зимой и, не удовлетворившись обычной охраной, решили поместить подальше от села в землянке, вырытой в мерзлой земле.

Крестьяне вспоминали, как Михаил Никитич, привезенный к землянке в санях, показал свою силу: схватил сани и бросил их на десять шагов. Не полагаясь на шестерых сторожей, пристав Тушин наложил на узника тяжкие оковы: плечные в 39 фунтов, ручные в 19:ножные в 19:а замок — в 10 фунтов.

В землянке была лишь малая печурка и отверстие для света. Чтобы ослабить узника, ему давали только хлеб и воду. Ныробцы, говорят, научили своих детей подкармливать Михаила квасом, маслом и прочими жидкостями: их носили в дудочках и выливали в отдушину землянки, собираясь к ней вроде бы поиграть.

Но это было замечено и сурово пресечено. Шестеро ныробцев были скованы и отосланы в Москву как злодеи, вернулись много лет спустя двое, другие умерли от пыток. Крестьяне были уверены, что сторожа, скучая охраной узника, уморили его, а другие говорили — удавили.

То же говорили и про Василия Никитича, сосланного в Яренск, однако документы рассказывают о его судьбе по–иному. Годунов, отлично понимавший неизбежность обвинений в свой адрес в случае смерти узника, строго приказал «везти Василия дорогой бережно, чтоб он с дороги не ушел и лиха никакого над собою не сделал».

При Василии Никитиче был даже оставлен слуга. Конечно, следить за изоляцией узника приказывалось во все глаза: «чтобы к нему на дороге и на станах никто не приходил, и не разговаривал ни о чем, и грамотами не ссылался». Всех подозрительных Годунов велел хватать, допрашивать, пытать и отсылать в Москву.

Двор узника в Яренске следовало выбрать подальше от жилья, а ежели такого нет — поставить новый с крепким забором, но не тесный: две избы, сени, клеть, погреб. Предписано было и кормить изрядно — хлебом, калачами, мясом, рыбой, квасом; на это отпускалась крупная по тем временам сумма в сто рублей.

Узник был беспокойный: еще по дороге, на Волге, выкрал ключ от своих кандалов и утопил в реке, чтоб его нельзя было вновь заковать. Пристав подобрал другой ключ и заковал Василия Никитича пуще прежнего, но оказалось, что делать это ему было не велено. Пристав получил от Годунова выговор, хоть и оправдывался, донося, что Василий Никитич «хотел у меня убежать .

Как и следовало ожидать, томимый собственным гневом и утеснением пристава узник заболел. Обеспокоенный Годунов велел перевезти его в Пелым, где был уже заточен Иван Никитич Романов, разбитый параличом (у него отнялась рука и плохо слушалась нога). Пелымский пристав сообщал царю, что «взял твоего государева изменника Василия Романова больного, чуть живого, на цепи, ноги в него опухли; я для болезни его цепь с него снял, сидел у него брат его Иван да человек их Сенька; и я ходил к нему и попа пускал; умер он 15 февраля (1602 года), и я похоронил его, дал по нем трем попам, да дьячку, да пономарю двадцать рублей».

Ясно, что в народе стали говорить: «Василия Никитича удавили, а Ивана Никитича морили голодом». Это была не ошибка молвы, а всего лишь неточность: двух больных братьев держали прикованными к стене цепями в разных углах избы, ускоряя их смерть, так что и вправду, как говорили, Ивана только «Бог спас, душу его укрепив».

Иван Никитич был раскован по указу от 15 января 1602 г., а указом от 28 мая отправлен на службу в Нижний Новгород вместе с князем Иваном Борисовичем Черкасским (сыном Марфы Никитичны), выпущенным из заточения в Малмыже на Вятке. На этот раз Годунов строго предупредил приставов «едучи дорогою и живучи в Нижнем Новгороде ко князю Ивану (Черкасскому) и к Ивану Романову бережение держать большое, чтоб им нужды ни в чем никакой отнюдь не было и жили б они и ходили свободны». Указами от 17 сентября и 14 октября 1602 г. оба были возвращены в Москву. Освобожден был и муж умершей в Сумском остроге Евфимии Никитичны Романовой князь И. В. Сицкий.

Милосердие царя Бориса было вынужденным: его уже по всем углам величали убийцей, припоминая длинный ряд подозрительных смертей на его пути к трону и во время царствования. Романовы и их родичи помирали в заточении столь быстро, что никакого оправдания придумать было нельзя. Поэтому Годунов, по своему обыкновению ссылать и прощать, кого не успел извести, распорядился не утеснять маленького Михаила Федоровича с родственницами в Клину.

«Чтобы дворовой никакой нужды не было, — писал царь приставу, — корму им давать вдоволь, покоить всем, чего ни спросят, а не так бы делал, как прежде писал, что яиц с молоком даешь не помногу; это ты делал своим воровством и хитростию; по нашему указу велено тебе давать им еды и питья во всем вдоволь, чего ни захотят!»

Подлость нрава, однако, не позволила Годунову утешить сообщением о послаблении детям оставшихся в заточении Федора Никитича и Ксению Ивановну (против желания называвшихся Филаретом и Марфой). В то же время опальный боярин прикладывал все усилия, чтобы выглядеть в глазах царя Бориса смирившимся, отрезанным от мира узником.

Все, что он мог себе позволить, — это простую хитрость. Пристав Воейков извещал Годунова, что «твой государев изменник старец Филарет Романов мне говорил: «Не годится со мною в келье жить малому (светскому слуге); чтобы государь меня, богомольца своего, пожаловал, велел у меня в келье старцу жить, а бельцу с чернецом в одной келье жить непригоже».

— Это Филарет говорил для того, — пояснял пристав, — чтоб от него из кельи малого не взяли, а он малого очень любит, хочет душу свою за него выронить». Кроме того, «малый», по словам пристава, отказывается доносить.

Довольный, что сумел разгадать хитрость Филарета, Годунов велел удалить «малого» из кельи опального и указал «с ним в келье старцу жить, в котором бы воровства никакого не чаять». На этом царь успокоился и даже разрешил пускать в монастырь богомольцев, только «смотреть накрепко, чтобы к старцу Филарету к келье никто не подходил, с ним не говорил, и письма не подносил, и с ним не сослался».

Охрана успокоилась, чего и добивался Филарет. Удовольствовавшись малым разоблачением, шпионы Годунова не докопались до тайных связей опального старца с женой и братом Иваном, с информаторами, сообщавшими ему все важнейшие политические новости.

Среди «доброхотов», подвергавших себя страшной опасности, доставляя вести Романовым, были крестьяне, монахи и священники. О некоторых из них мы знаем по жалованным грамотам, выданным благодарными Романовыми уже в царствование Михаила Федоровича.

Награждены были помогавшие Михаилу Никитичу ныробские крестьяне, пожалованы были и жители Обонежской пятины, которые «памятуя Бога, свою душу и житие православного крестьянства, многие непоколебимым умом и твердостию разума служили, и прямили, и доброхотствовали во всем Марфе Ивановне… и про здоровье Филарета Никитича проведывали и обвещали (сообщали), и в таких великих скорбях во всем помогали».

Конечно, вести запаздывали. Ивану Никитичу, например, Филарет писал в Пелым 8 августа 1602 г., не зная, что он переведен оттуда в Нижний (через Уфу) еще весной. Но запаздывали сведения, посланные с курьерами (или, по–военному, «проходцами», «вестовщиками» и «лазутчиками»).

То, что попадало в народную молву, разносилось мгновенно: недаром говорят, что слухи — единственное, что распространяется в нашей Вселенной быстрее света. Не зная о перемещении Ивана, Филарет уже скорбел о смерти остальных братьев: «Ушами моими слышал, колико враг нанес братиям беды: томлением, и гладом, и нуждою смерть прияли в изгнании, как злодеи…»

Конспирация требовала, чтобы Филарет не раскрывал наличия особых каналов связи с женой и детьми. Поэтому в письме брату он просит сообщить новости, «как в мире терпят беду жена и чада». Несколько лет спустя, когда трон Годунова уже шатался, Филарет предал это письмо гласности.

Как известно, гласность на Руси испокон веков имеет две формы: официальную или легальную, которой никто никогда не верит, и якобы тайную, передаваемую по секрету из уст в уста, но доступную всем, даже шпионам, искони наслаждавшимся ею на досуге. Так и письмо Филарета Ивану Никитичу в списках ходило по рукам, доставляя читателям и переписчикам особое удовольствие причастностью к тайне.

Оставаясь в любимом народом образе, Филарет завоевывает еще большие симпатии как униженный и оскорбленный, к коим от века прилепилась русская душа. Он вспоминает, как ходил в золоте, — ныне же облачен «во вретища и власяные рубы худыя»; пил драгое вино — теперь слезами размачивает сухой хлеб.

Некогда боярин «с князи о пользе народной помышлял — а в заточении и «конечном порабощении» от игумена и братии должен «отсекать свою волю в помыслах». Жена и дети его страдают безвестно, братья злодейски уморены «в изгнании . На себя узник «видит всегда скорбь немалую от лжесловия, и клеветников, и наветников, ложные писания на меня подающих, не только от мирских, но и от духовных отцов, постнически живущих — а злобою всегда промышляющих».

Но главный его враг — Годунов. Якобы смиренный, Филарет повторяет: «Борис много мне зла сотворил — да судит его Бог!» Я же, утверждает узник, не завидую светлости сана и не желаю величества его: «Не похищаю мне не дарованного престола и не добиваюсь власти неправедным пролитием крови, понеже сие есть как сон и тень!»

В свете текущих событий Филарет не забыл уязвить и самозванца, полки которого двигались по Руси, восторженно приветствуемые народом. Бороться с этим было невозможно, но несколько умерить восторги — полезно для будущего. Посему Филарет приписал к посланию жалобу на крамолу и кровопролитие в стране от русских, скверной литвы, богоненавистных поляков и проклятых лютеран.

Когда распространялось это письмо, стороживший Филарета пристав пребывал в глубоком изумлении перед полной переменой в поведении узника. В ночь на 3 февраля смиренный богомольный старец как с цепи сорвался: жившего с ним в одной келье монаха Иринарха (ведомого шпиона) лаял, с посохом к нему прискакивал, из кельи выгнал вон и впредь приближаться к себе запретил.

В церковь ходить Филарет и думать забыл, не то что на клиросе петь! Даже в Великий пост не исповедовался, в храме не бывал, игумена и братию всю запугал. Что не по нем — сейчас за палку! Выбранит, хорошо, если не побьет, и приговаривает: «Увидите, каков я впредь буду!»

Бедные старцы, добросовестно шпионившие за Филаретом, бежали искать защиты у пристава Воейкова. Но ни он, ни сам игумен Иона ничего не могли сделать. Властный Филарет мигом подавлял всякую мысль о сопротивлении его воле. Даже сторожа перестали докладывать приставу о посещавших узника людях. При желании, констатировал Воейков, Филарет может просто уйти из монастыря.

Дрожащей рукой пристав кропал отчет царю об этих невероятных событиях. Прочтя его, Годунов 22 марта 1605 г. написал грамоту не деморализованному Воейкову, а самому игумену Ионе, требуя укрепить ограду монастыря и законопатить двери между кельями.

Может показаться, что Филарет повел себя крайне неосторожно, выдав раньше времени неукротимый нрав. Борис еще царствовал и, хотя дни его были сочтены, вполне мог дать приказ истребить Романовых. Именно поэтому действия Филарета были единственно верными, это был смертельный риск, ведущий к спасению.

Кто, как не Филарет, знал, что Годунов убивает в иррациональном страхе, когда противник его не дает никаких оснований себя опасаться?! Надо было дать Борису повод для политической игры, исследования тайных корней и нитей , показаться, наконец, сильным, чтобы царь трижды подумал, прежде чем шепнуть приказ душегубам.

Филарет знал, что отвлечет внимание Годунова на себя и заставит его колебаться. Так и произошло. Было похоже, что через сотни верст узник парализовал волю царя. Грамота Бориса никак не могла укрепить дух игумена Ионы.

С одной стороны, ему повелевалось держать Романова во всяком послушании, чтобы жил по монастырскому чину, а не бесчинствовал. Игумен должен был водить Филарета в церковь, убеждать причащаться и «от дурна его унимать». Жить узнику предстояло в келье игумена под присмотром старца Леонида, причем при появлении у Ионы посетителей Филарета требовалось уводить в заднюю комнату или в чулан.

С другой стороны, Годунов не дозволял наносить узнику никакого бесчестья. Его следовало «держать во всем бережении» и коли не захочет с кем жить — такого старца к нему не приставлять. Единственное, что мог Иона, — это «разговаривать» (уговаривать) Филарета вести себя как следует да «советоваться» с приставом, чтоб «старец в смуту не пришел и из монастыря не убежал».

Если же старец Филарет, живя у игумена, станет еще что–нибудь неприличное говорить — о том надо отписать государю, гласила грамота. Прочтя ее, неглупый Иона тотчас стал верно служить своему узнику Филарету.

Тот ни в чем не знал отказа и мог впредь без всякого зазрения толковать исключительно про мирское житье, про ловчих птиц и собак, предаваться воспоминаниям о прошлой своей вольготной жизни. Конечно, Филарет это делал и без спроса, как только сбросил маску, но услужливость смирившейся братии была ему приятна. Позже, будучи патриархом, он попомнил добро и выхлопотал Антониеву Сийскому монастырю беспошлинную продажу соли (доходнейшее дело!).

Бедный испуганный Воейков в доносе описал возмутительнейшую особенность поведения воспрянувшего духом узника: Филарет де «всегда смеется неведомо чему!» Смех на Руси не приветствовался, без причины — в особенности. Серьезному человеку вести себя так было совершенно недостойно, зазорно и грешно, а Филарет был одним из серьезнейших людей своей эпохи.

Но злая ирония истории била наповал. Романов мог смеяться сутками. Ай да Годунов! Свалил, растоптал величайшие боярские роды Романовых, Шуйских, Мстиславских, Бельских и иже с ними, старался, воевал, строил, кормил нищих тыщами, укреплял свое царство — и на тебе! Явился никому не ведомый молодец, назвался сыном Ивана Грозного от седьмой жены (седьмой, когда закон с трудом признает даже третий брак) — и Рассея–мать падает пред ним на колени, позабыв все зверства и благодеяния царя Бориса!

А патриарх Иов вещает Отечеству, что де сей великий человек жил в холопах у Романовых во дворе, да проворовался, и от казни утек в монахи. Сам Иов его возвысил, а двор Годунова вон как приветил! Мало того — потом и польские магнаты, сам король, коли не пролгалось, папа Римский, иноверцы и православные почтили романовского холопа так, как никогда не почитали его господ!

То, что мир сошел с ума, было совершенно ясно. Но особенно заставлял Филарета надрывно хохотать тот факт, что бесподобная по смехотворности, но весьма вероятная победа холопа несла освобождение из опалы и возвышение фамилии ближайших родичей вымершей царской династии и лично ему, Филарету Никитичу Романову.

Между самозванцами

Для биографии Филарета Никитича и других патриархов всея Руси характерно пестрое переплетение легенд, принятых на веру мистификаций, переходящих из исследования в исследование ошибок и реальных фактов — и все это вместе равным образом служит основанием для домыслов историков, иногда остроумных и элегантных, чаще — тупых и заидеологизированных.

Смута в России начала XVII в. — многосторонняя гражданская война, осложненная под конец иноземной интервенцией, — и сама–то до сих пор не осмыслена как следует, а о биографии Филарета в этот период и говорить нечего… Однако мы с вами, уважаемый читатель, не устрашимся и смело ринемся к реальным (кстати, весьма немногочисленным) фактам, отделяя по пути зерна от плевел.

Издавна из одного исторического труда в другой переходит рассказ, что Борис Годунов успел–таки перед кончиной возвести Филарета в степень иеромонаха и даже архимандрита. А. Смирнов, автор наиболее подробной биографии Филарета, описывает в этой связи целиком выдуманный хитроумный план Годунова «закрепить в монашестве» возможного претендента на престол, а В. Г. Вовина уже в наши дни сомневается в необходимости такого плана, не обращая внимания на то, что Смирнов всего лишь многословно пересказывал мысль Н. М. Карамзина[ ].

Никто не дал себе труда задуматься, почему столь тонкий исследователь, как Н. И. Костомаров, «выпадает» из общего хора, вовсе не упоминая иеромонашество и архимандритство Филарета. Он работал по источникам, где ничего подобного не отмечено — это признавал еще А. Смирнов и подчеркнул недавно Я. Г. Солодкин[ ].

Строго говоря, мы не знаем в точности ни единого факта жизни Филарета Никитича в последние месяцы власти Годуновых и год царствования первого Лжедмитрия, то есть в период с весны 1605 по лето 1606 г. Это никоим образом не мешает историкам (за исключением редких ученых уровня Костомарова) развлекать читателей выдуманными переживаниями Филарета при дворе Лжедмитрия и наукообразными рассуждениями, «что тут он как будто изменил самому себе и, уж во всяком случае, пребывал в каком–то неестественном для себя состоянии»[ ].

Приписывать историческому персонажу свое новейшее отношение к давно ушедшим событиям и лицам ученым необходимо, чтобы скрыть нерешенность главной задачи исследования: выявления всей цепочки причин и следствий, системы отношений, объясняющих поведение исторических деятелей.

Между тем и в отсутствии достоверных фактов есть своя прелесть, и нерешенные загадки — одна из обаятельных сторон подлинной истории. Важно только определиться, что тобой движет: искреннее любопытство или желание любой ценой оставить отпечаток, — увы, не непосредственно на скрижалях истории, но на страницах типографского текста (понимание этой разницы и делает историков столь раздражительными).

Поставление Филарета Никитича в митрополиты Ростовские и Ярославские (третью церковную степень после патриарха и митрополита Новгородского) современники и ближайшие потомки относили ко времени после смерти царя Бориса (Палицын, Шаховской и др.), то есть, по предположению историков, к началу царствования Лжедмитрия, хотя речь могла идти и о более позднем времени, поскольку некоторые говорят о поставлении Филарета уже при Василии Шуйском.

Попытки установить время поставления по лицу, посвятившему Филарета в сан, также упираются в разноречие источников. По «Хронографу Русскому», уговаривал Никитича освященный собор, что можно рассматривать как намек на время межпатриаршества: после низвержения Иова (фактически в начале июня 1605 г., формально 21–го) и до поставления Игнатия (избран 21–го, поставлен 24 июня). Однако «умолять» Филарета освященный собор мог и при патриархе, если это вообще не чисто риторическая фигура.

Сообщение о посвящении Филарета митрополитом Новгородским Исидором, на первый взгляд, ведет нас к тому же межпатриаршеству, тогда как указание на патриарха Гермогена, очевидно, ложно — тот был поставлен на патриаршество уже после того, как митрополит Филарет официально действовал при царе Шуйском. Однако о каком межпатриаршестве речь: между Иовом и Игнатием или между Игнатием и Гермогеном (с 9 мая по 3 июля 1606 г.)?

О поставлен Филарета на митрополию патриархом Игнатием ни один источник не говорит, что не мешает все последние столетия делать это историкам, включая даже Н. И. Костомарова. Перешагнуть через источник заставляли представления о деятельности Лжедмитрия, милостивого к опальным при Годунове и в особенности к своим «родственникам»[ ].

Действительно, свою «мать» — царицу–инокиню Марфу (в девичестве Марию Нагую) — «царь Дмитрий Иванович» торжественно принял в Москве перед коронацией, состоявшейся 30 июля 1605 г., а его «брат» Иван Никитич Романов Каша еще до 1 сентября стал боярином. Вскоре (до 1 сентября 1606 г.) боярином стал и князь Борис Михайлович Лыков–Оболенский, муж Анастасии Никитичны Романовой[ ], хотя поженились они, видимо, позже.

Последних, однако, не возвращали из ссылок — они были еще при дворе Бориса Годунова в то время, как их родичи гибли в заточении. Поэтическим вымыслом Н. М. Карамзина является и сообщение о переезде жены Филарета, инокини Марфы, и его сына Михаила в Ростовскую епархию при Лжедмитрии. Сам Филарет не приезжал при Лжедмитрии в Ростовскую епархию и родственники его, жившие с Михаилом в селе Клин Юрьево–Польского уезда (Марфа Никитична с детьми, Анастасия Никитична, Татьяна Федоровна и др.), по признанию историков, были всего лишь освобождены из–под надзора.

«Возвращение» Филарета ко двору позволяло историкам заполнить вакансию митрополита Ростовского и Ярославского, заседавшего, согласно документам Лжедмитрия I, в царском «совете духовных и светских персон», участвовавшего в приеме послов и царском венчании Марины Мнишек[ ]. Но историки исходили из того, что Филарет занял место удалившегося на покой в Троице–Сергиев монастырь митрополита Кирилла Завидова 30 июня 1605 г., тогда как и эта дата не подтверждена источниками и появилась скорее всего в результате привязки поставления Филарета к царскому венчанию Лжедмитрия.

Как видим, Филарет был поставлен историками на Ростовскую митрополию исходя из представлений о мотивах Лжедмитрия I, что позволило затем живописать душевные переживания Никитича, оказавшегося якобы перед сложными моральными проблемами. Легко заметить, что вымышленные проблемы были бы более сложны, а поведение Филарета — значительно оригинальнее, ежели бы он отказался сотрудничать с Лжедмитрием (или самозванец попросту «забыл» бы своего бывшего хозяина в ссылке). Но историки, как справедливо заметил Анатоль Франс (сам профессиональный историк), «переписывают друг друга… Оригинально мыслящий историк вызывает всеобщее недоверие, презрение и отвращение».

Сделать ошибку, присоединившись к общему мнению (поправляя его, для порядка, в мелочах), очень легко, приятно и прибыльно. Хорошим способом избежать заблуждения было бы наглядное представление об обстановке описываемого события, тем более что документы о Смуте это частенько позволяют. Вот, например, свадебный пир Лжедмитрия и Марины Мнишек. По совершенно достоверной разрядной записи, за столами чинно сидит вся родовитая знать, предоставляя будущим историкам заботиться о «морально–этической оценке такого сотрудничества с самозванцем».

«В отцово место» — первый по знатности князь Ф. И. Мстиславский. Тысяцким на свадьбе — Василий Иванович Шуйский, уже продумавший свой план цареубийства. Между тем честнейший князь Михаил Васильевич Скопин–Шуйский, заслуженный герой русской истории, с мечом наголо охраняет новобрачных, а выдающийся впоследствии боец с интервентами князь Дмитрий Михаилович Пожарский пирует за столом… у поляков!

Все тут, кроме Романовых: нет ни Ивана Каши, ни женщин (другие дамы перечислены), ни, разумеется, Филарета (хотя бы под титлом митрополита Ростовского). «Стрыйные» братья и сестры жениха, в отличие от прочей «родни», отсутствуют.

Это обстоятельство делает не столь уж неожиданными приведенные недавно Я. Г. Солодкиным данные, что «в начале 1606 г., т. е. уже при Лжедмитрии I, Филарет был троицким соборным старцем, вторым лицом в монастыре после архимандрита Иоасафа»[ ]. Ученый, правда, не захотел вызвать «всеобщее недоверие, презрение и отвращение» и поспешил (уже без всяких оснований) оговориться, будто «вскоре по распоряжению Самозванца Филарета посвятили в сан митрополита».

Когда же? Свадебный пир состоялся 8 мая 1606 г., а в ночь на 17–е «царь Дмитрий Иванович» был зверски убит, после чего Филарет, столь долго не оставлявший своего имени в документах, незамедлительно оказывается на политической авансцене. Даже в двух лицах, если следовать логике ученых, отождествляющих его с митрополитом Ростовским и Ярославским.

Один митрополит Ростовский, согласно официальному документу — чину, играл видную роль на скоропалительно подготовленном царском венчании Василия Шуйского 1 июня 1606 г. в Москве, проводившемся новгородским митрополитом Исидором. Другой митрополит Ростовский 28 мая сообщал в Москву из Углича, что под его руководством комиссия в составе архиепископа Астраханского Феодосия (прославленного своими обличениями царствовавшего Лжедмитрия), архимандритов и бояр «обрела» мощи царевича Дмитрия Ивановича, оказавшиеся вполне чудотворными; этот митрополит и доставил мощи в Москву к 3 июня, о чем сообщала царская грамота от 6 июня и другие солидные источники[ ].

Согласно прямым указаниям, в Углич ездил Филарет Никитич. В Москве, следовательно, оставался Кирилл или (что менее вероятно) Ростовский митрополит лишь на бумаге присутствовал на церемонии коронации очередного узурпатора. Василий Шуйский ради своей выгоды никогда особо не считался с законом и порядком (не говоря уже о правде). Согласившегося поехать в Углич Филарета — ближайшего (не считая Нагих) родственника царевича Дмитрия — хитроумный властолюбец мог наречь каким угодно саном и спокойно очистить для него соответствующее место в случае успешного возвращения в Москву.

В конце XIX в. историк С. Ф. Платонов полагал, что после переворота Шуйский обещал Филарету Никитичу патриаршество, но затем изменил свое решение[ ]. Другие ученые не обращали внимания на приведенные Платоновым факты лишь постольку, поскольку традиционно (и совершенно безосновательно) считали, будто Гермоген был избран на патриарший престол почти сразу после убийства Лжедмитрия и свержения Игнатия, а не месяц спустя после перенесения в Москву мощей Димитрия.

Так что Филарет Никитич мог ехать в Углич не только за доказательством ложности всеобщего мнения о «чудесном спасении» царевича (которое плодило самозванцев) и укреплением таким образом трона Шуйского, но (что более похоже на главу рода Романовых) за патриаршим клобуком для себя — гарантией защиты и дальнейшего возвышения своей семьи.

Обманутый царем Василием Ивановичем, Филарет не мог, однако, встать на сторону обманутого народа, восставшего под знаменем неистребимого «царя Димитрия», в особенности когда главную силу восстания составила армия голытьбы под предводительством Ивана Исаевича Болотникова. Но и в Москве Романов не остался.

В ноябре 1606 г., когда войска восставших двигались на столицу, Филарет был уже на своей кафедре в Ростове. О важнейшей его заботе: как обеспечить безопасность жены, сына и дочери? — мы знаем крайне мало. Неизвестно даже наверное, где они находились. Одни считают, что в Ипатьевском монастыре близ Костромы, в епархии Филарета, другие — что в Москве (как было бы на руку Шуйскому). Ясно только, что опасность грозила отовсюду, кругом свирепствовали смерть и разорение, заговоры и интриги, но семья Филарета была — неведомым образом — спасена.

Второй заботой — была судьба государства. В этом Филарет был вполне единодушен с патриархом Гермогеном, рассылавшим по стране богомольные грамоты о прекращении гражданской войны и даровании войскам царя Василия Шуйского победы над болотниковцами (см. в Приложении к нашему повествованию о третьем патриархе). Воздействие таких грамот на паству зависело от позиции местных архиереев, которые должны были при их получении служить торжественные молебны и объявлять волю патриарха в соборных церквах, переписывать грамоты и рассылать по соборам своей епархии, откуда размноженные списки расходились по всем церквам, достигая каждого сельца Российского государства.

Так было в мирное и спокойное время, но «шатость» гражданской войны подорвала эту стройную систему пропаганды. Достаточно было архиерею или протопопу, по убеждению или из страха, положить грамоту под сукно, как епархия или город с уездом оказывались вне досягаемости для слова московского архипастыря. Случайно или нет, но воззвания Гермогена дошли до нас только в списках, рассылавшихся по епархии митрополитом Филаретом.

Грамоты Гермогена, полученные в Ростове 29 и 30 ноября 1606 г., были немедленно размножены (пока Филарет приступал к молебнам «не по один день»); известно о переписке их, уже с распоряжением Филарета, в устюжском Успенском соборе его епархии, а 30 декабря устюжские списки были получены в Соли Вычегодской. Неудивительно, что в условиях «шатости» и царь Василий Шуйский адресовал воззвание не ростовским воеводам, обязанным распространять объявительные грамоты вниз по административным уровням, а тому же Филарету (8 декабря 1606 г.).

В новом, 1607 г., Филарет служил молебны и рассылал по епархии грамоты Гермогена, полученные 6 и 11 июня, в дни напряженных боев царской армии с повстанцами. Речь идет о грамотах, сохранившихся только благодаря Филарету, но мы вправе предположить, что митрополит Ростовский поддерживал все известные нам пропагандистские акции патриарха. Как и Гермоген, после разгрома и предательского убийства Болотникова Филарет надолго замолчал.

Мы вновь встречаем его имя в источниках лишь в октябре 1608 г. Приключившаяся с Ростовским митрополитом в это время история изображалась современниками и потомками в столь возвышенно–житийных тонах, что невольно вызывает сомнение, в особенности относительно мотивов поведения Филарета. Критичность всегда оправданна, но должна применяться не только к хвалебным и официозным, однако и к «обличительным» версиям событий. Поэтому не будем увлекаться и посмотрим прежде, что произошло.

Основные войска Лжедмитрия II и Василия Шуйского противостояли друг другу под Москвой, но судьба страны решалась осенью 1608 г. борьбой за «города» Северо–Восточной Руси, население которых колебалось. Суздальцы так и не смогли объединиться для обороны и сдали город отряду Лисовского; Владимир и Переяславль также присягнули Лжедмитрию II, ростовчане пребывали в сомнении.

То, что паства Филарета, по современному известию[ ], оказалась неспособна к обороне Ростова, можно отнести к недостаточному усердию митрополита, но в неменьшей степени — к нерасторопности местного воеводы Третьяка Сеитова. Между тем последний действовал довольно решительно, в отличие от других воевод, без видимого сопротивления сдававших города сторонникам Лжедмитрия II.

Узрев в окрестных городах неприятеля, Сеитов по государеву указу выступил в поход на Юрьев Повольский, прося Филарета Никитича собрать подмогу — «даточных людей» — по человеку с двора подчиненных митрополиту монастырей, сел и «детей боярских» (младших по чину дворян, служивших Филарету). Затея эта была обречена не только потому, что в условиях Смуты собрать «даточных» было чрезвычайно трудно. События развивались гораздо быстрее, чем могли действовать воевода и митрополит при всем их желании.

Сеитов просил Филарета прислать собранных ополченцев с оружием в Переяславль или Юрьев Повольский, предполагая, впрочем, что «даточным» придется искать его где–нибудь еще[ ]. Но Переяславль уже перешел на сторону Лжедмитрия, и вооруженные жители его выступили вместе с казаками Сапеги на Ростов. Встречный бой разгорелся через два дня после просьбы Сеитова к Филарету, 11 октября недалеко от Ростова.

Для умонастроения того времени характерно, что ростовчане отнюдь не бросились на помощь своему воеводе или на защиту городских стен, но при первом известии об опасности стали собираться бежать в Ярославль, умоляя Филарета последовать с ними. Вскоре к этим просьбам присоединился и разбитый в поле воевода Третьяк Сеитов, говоривший о столь плачевном состоянии укреплений, что можно было считать, будто «в Ростове града нет».

Жители Ростова, как отмечали и напавшие на них переяславцы, и скорбевшие о падении главного города епархии устюжане, были беспечны. А заставить их выйти на общественные работы, как показывают многочисленные примеры по другим городам в Смуту, означало почти наверняка подвигнуть ростовчан перейти в противный лагерь (Всенародное ополчение поднялось, когда горожане убедились, что «тяготы» им творит любая власть).

Так что и воевода, и жители, не позаботившиеся о крепости города, вели себя логично, предпочитая удариться в бега, пока захватчики будут увлечены грабежом. Филарет же повел себя героически, то есть крайне неблагоразумно с точки зрения здравого смысла. Собственно, Ростовский митрополит поступал как положено, как должно, но даже в панегирическом описании «Нового летописца» выступление Филарета на фоне реальных условий выглядит нелепо.

Ростовчане, по словам летописца, «пришли всем городом к митрополиту Филарету и начали его молить, чтобы им отойти в Ярославль. Он же, государь великий, адамант (алмаз. — А. Б.) крепкий и столп непоколебим, на то приводил и утверждал людей Божиих, чтоб стояли за веру истинную христианскую и за государево крестное целование, чтоб стать против тех злодеев.

И многими их словами утверждал, глаголя: Если мы и побиты будем от них — и мы от Бога венцы восприимем мученические! Слышав же воевода и все люди, что им не повелевает города покинуть, молили его, чтобы он с ними пошел в Ярославль.

Он же им всем сказал: Если прийдется — многие муки претерплю, а дома пречистой Богородицы и Ростовских чудотворцев не покину! Услышав же они от него такие слова — многие побежали в Ярославль».

Нимало не смутившись результатом своей проповеди, Филарет направился в собор, облекся как подобает и причастился, утешая решивших укрыться с ним в храме. Тем временем воевода Третьяк Сеитов с немногими оставшимися с ним людьми три часа защищал город, но был разбит вторично; не успевшие бежать в Ярославль ростовцы пробирались в собор, надеясь в нем спастись. Врата храма захлопнулись перед врагом, первый приступ был отбит, но защитники собора начали изнемогать.

Тогда Филарет, возмущенный тем, что храм штурмуют свои же православные, «подошел к дверям церковным и начал переяславцам говорить от Священного писания, чтоб помнили свою православную веру, от литовских людей отстали и к государю (В. И. Шуйскому. — А. Б.) обратилися. Они же, переяславцы, как волки свирепые, возопили великим гласом, и начали к церкви приступать, и выбили двери церковные, и стали людей сечь, и убили множество народа.

Митрополита же взяли с (архиерейского) места, и святительские ризы на нем ободрали, и одели в худую одежду, и отдали его за караул. Раку же чудотворца Леонтия златую сняли и рассекли на доли, казну же церковную всю, и митрополичью, и городскую разграбили и церкви Божий разорили… Митрополита же Филарета отослали к Вору (Лжедмитрию II. —А. Б.) в Тушино».

Поведение Филарета настолько не укладывается в новейшие представления о прозорливом политике, что заставляет говорить о его душевном смятении и даже «раздвоении». «Очевидно, — написала недавно В. Г. Вовина, — именно в результате этой (Филаретовой) проповеди многие не успели бежать из города и были убиты»[ ]. Однако это лишь кажущаяся очевидность, вызванная непониманием нравственной невозможности для личности, подобной Филарету, вслед за большинством вострепетать перед опасностью и склониться перед неправедной силой.

История русская, и времен Смуты в частности, знает немало примеров, когда воодушевление горожан или даже части их спасало города от многократно превосходящего неприятеля. Грабительские же шайки, наподобие напавшей на Ростов, имели обычай ретироваться при малейшем признаке упорного сопротивления. 11 октября 1608 г. ростовчане оказались лишь более деморализованными, чем переяславцы и казаки; мы вряд ли можем судить, сколько не хватило Филарету убедительности, чтобы переломить ход событий.

Но даже если поражение было очевидно, родовая честь и архипастырский долг велели Никитичу вести себя подобно другим порядочным людям в такой ситуации. В том же 1608 г. Суздальский архиепископ Галактион уговаривал жителей защищаться против Лжедмитрия, пока восставший народ не вышиб его из города. Коломенский епископ Иосиф и Тверской архиепископ Феоктист ободряли защитников своих городов и подверглись жестоким истязаниям при взятии их войсками Лжедмитрия II. Братия Кирилло–Белозерского и Троице–Сергиева монастырей прославилась мужеством при защите своих обителей.

На фоне всеобщей «шатости» и массовой измены воевод, переходивших с одной стороны на другую по обстоятельствам, выделялись примеры поведения по моральной (или идеальной, литературной, как кому нравится) норме. Наиболее близкий к случаю Филарета пример дает поведение воеводы князя Михаила Константиновича Хромого Орла Волконского при захвате Боровска войсками Лжедмитрия II.

Видя невозможность удержать город, князь укрепился в Пафнутиевом Боровском монастыре, а когда два его товарища–воеводы изменили и открыли ворота врагу — собрал людей в собор и один рубился в церковных дверях, отвергая предложения сдаться. «Умру у гроба Пафнутия чудотворца», — заявил Волконский и погиб вместе с защищаемыми им гражданами. Именно такие люди, даже оставаясь в одиночестве, творили историю. Не случайно герб Боровска — червленое сердце в лавровом венке на серебряном поле — запечатлел подвиг Хромого Орла.

К счастью, гибли не все. Князь Дмитрий Михайлович Пожарский, когда жители города Зарайска решили сдаться Лжедмитрию II, заперся с немногими людьми в крепости, подвигшись, по благословению Никольского попа Дмитрия, умереть за православную веру. Пример воеводы заставил горожан передумать и, придя в единомыслие, Зарайск отбился от неприятеля, а Пожарский со временем возглавил Всенародное ополчение.

Очевидно, что само по себе поведение Филарета при разорении Ростова не давало повода для сомнений относительно его нравственной позиции. Замешательство среди современников и потомков вызвал тот факт, что плененный и с позором привезенный в тушинский лагерь самозванца Ростовский митрополит стал там ни более ни менее, как патриархом!

«Нареченный» патриарх

Служение Филарета Никитича при Лжедмитрии II представлялось многим столь морально сомнительным (если не преступным), что русские современники предпочитали вообще опустить этот эпизод при описании событий Смуты. Только благодарный Филарету Авраамий Палицын в своем «Сказании» отважился рассказать о жизни Никитича в Тушино с целью представить его плененным мучеником.

«Ростовский митрополит Филарет, — по словам Палицына, — был разумен в делах и словах, и тверд в вере христианской, и знаменит во всяком добросмысльстве. Сего митрополита Филарета отняв силой, как от материнской груди, от Божией церкви, вели дорогой босого, только в одной свитке, и ругаясь облекли в одежды языческие, и покрыли голову татарской шапкою…»

В лагере самозванца враги задумали для привлечения народа на свою сторону «притягнуть» к себе Филарета: для этого «называют его патриархом, и облачают его в священные ризы, и златым посохом чествуют, и на службу ему рабов, как и прочим святителям, даруют. Но Филарет, — уверяет Палицын, — будучи разумен, не преклонился ни направо, ни налево, пребывая твердо в правой вере. Они же стерегли его крепкими стражами, не позволяя дерзнуть ни словом, ни жестом.

Так же, — продолжает Авраамий, — и Тверского архиепископа Феоктиста обесчестили и после многих мук во время побега к царствующему граду на дороге смерти предали… Так же и Суздальский архиепископ (Галактион. — А. Б.) во изгнании скончался. Епископа же Коломенского Иосифа к пушке привязав неоднократно под стены городов водили и этим устрашали многих. И мало кто от священного чина тех бедствий избежал, память же от тех ран многим и до смерти осталась .

Причтя Филарета к мученикам, изобразив его первым из страдальцев, Палицын противопоставляет этих правых виноватым: «Многие тогда из священного чина, мня вечным творимое зло, на места изгнанных взятками и клеветой восходили. Некоторые же, не стерпев бедствий, и к врагам причастны были» [154]. Обеление Филарета построено ловко, — тут Авраамий не уступает современнейшим историкам, — но мы должны констатировать, что Ростовский митрополит стал в Тушине наиглавнейшим среди «к врагам причастных» священнослужителей.

Именно он возглавил православное духовенство в русских землях, временно подчинявшихся самозванцу, в то время как патриарх Гермоген управлял Церковью на территориях, контролируемых администрацией В. И. Шуйского. Сам чин «нареченного», то есть назначенного государем на еще занятую кафедру (или не посвященного в сан) патриарха, по справедливому замечанию митрополита Московского и Коломенского Макария (М. П. Булгакова), происходил из обычаев литовских, чуждых Русской православной церкви [155].

«Нареченный» патриарх и митрополит Ростовский Филарет, как он сам себя называет в единственном сохранившемся послании этого времени, отдавал распоряжения и посылал грамоты «за нашею печатью» духовенству не только своей старой епархии [156], ставил (по сведениям А. Смирнова) в чины. Зато православные Ростовской и Ярославской митрополии, не подчинявшиеся Лжедмитрию II, не признавали над собой и власти Филарета. Действия «нареченного» патриарха, как можно предположить, простирались даже на сбор даней с духовенства в пользу самозванца [157].

Наивно полагать, что Филаретом можно было манипулировать, как марионеткой, когда подавляющее большинство сторонников Лжедмитрия было православным. Никитич мог отказаться от предложенной ему роли и пострадать, подобно Феоктисту, Иосифу, множеству безвестных священнослужителей. Однако он пользовался по крайней мере видимыми почестями и властью, жил в роскоши и обменивался любезностями с Лжедмитрием: по словам Конрада Буссова, даже подарил ему «свой посох, в котором был восточный рубин ценою в бочку золота» [158].

Проще всего объяснить поведение Филарета хитроумным политическим расчетом, подобным тому, что двигал представителями многих знатных родов, служивших частью Шуйскому, частью Лжедмитрию, чтобы сохранить свое влияние при победе любой стороны. Принеся в жертву жителей Ростова, митрополит приобрел ореол мученика, а служа в Тушино, мог рассчитывать на патриарший престол: такова, примерно, логика многих исследователей.

В картину легко добавить и более мрачные тона, припомнив заявление поляков в 1615 г., что Филарет де сам хотел выбраться из Ростова в Тушино от тиранства Василия Шуйского (правда, с намерением не столько служить самозванцу, сколько добиваться избрания на московский престол Владислава) [159]. Действительно, отъезд Филарета в Ростов вскоре после воцарения Василия Ивановича весьма напоминает почетную ссылку, применявшуюся Шуйским к опасным людям при дворе.

Так высланы были из столицы на воеводства князья Г. П. Шаховской (в Путивль) и В. М. Рубец–Мосальский (в Корелу), М. Г. Салтыков (в Иван–город), А. И. Власьев (в Уфу), Б. Я. Бельский (в Казань) и др. Обращает на себя внимание, что незадолго до захвата Филарета в Ростове его зять Иван Иванович Годунов (муж Ирины Никитичны), получивший указ отправляться из Владимира в Нижний Новгород, не подчинился Шуйскому и привел владимирцев к присяге Лжедмитрию II, хотя первоначально горожане собирались отбиваться от отрядов самозванца [160].

Поверив полякам, что Филарет, вслед за своим зятем и многими другими обиженными Шуйским представителями знати, хотел вырваться из–под власти царя Василия, мы должны были бы, по логике вещей, обвинить митрополита Ростовского в отвратительном злодеянии: принесении жизни и имущества паствы в жертву собственным политическим амбициям.

Ростовчане, как и владимирцы, не желали покоряться самозванцу. К тому же ростовский воевода Третьяк Сеитов, в отличие от И. И. Годунова, твердо стоял за Шуйского. Убеждать паству изменить царю Василию было опасно, тогда как тайные действия приносили дополнительный приз: ореол мученика, позволяющий при необходимости с честью вернуться назад, в лагерь Шуйского.

Скороустремительное нападение сторонников Лжедмитрия на Ростов уже объяснялось в литературе желанием тушинцев заиметь в своем лагере столь значительную персону, как Филарет, и противопоставить верному Шуйскому Гермогену своего «патриарха». Остается приписать самому Филарету намерение попасть в «плен», чтобы объяснить злоковарными планами удержание им ростовчан от бегства в Ярославль и очернить его память пролитием невинной крови.

Картина эта нам интересна с точки зрения демонстрации возможностей логических построений, стройных по форме, но ошибочных по существу.

Стройные схемы обычно отличаются от прозы подлинной истории тем, что не учитывают отдельные факты, которые и становятся камнем преткновения. Если схема строится на основе предполагаемого мотива героя (в данном случае Филарета), то, как правило, мотивы других действующих лиц не анализируются. А зачем сторонникам Лжедмитрия нужно было шумное и кровавое пленение Филарета в храме, если они заранее планировали «освятить» свои деяния его авторитетом?!

«Претыкаются» красивые схемы и на хронологических несоответствиях. По источнику — сообщению поляков в 1615 г. — Филарет направился в Тушино с целью добиваться избрания на престол Владислава, но кандидатура польского королевича всплыла только через год после пленения Ростовского митрополита. Очевидно, сами поляки осмысливали мотивы Филарета в ретроспекции, исходя из его последующих действий.

В биографии Филарета авторитетнейшим источником являются две грамоты патриарха Гермогена от февраля 1609 г. (о которых мы подробно рассказывали ранее). Горестно укоряя добровольно перешедших на сторону Лжедмитрия — и таким образом отпавших от Бога и Церкви, — архипастырь противопоставляет им других обитателей тушинского лагеря.

«А которые взяты в плен, как и Филарет митрополит и прочий, — пишет Гермоген, — не своею волею, но нуждею, и на християнский закон не стоят, и крови православных братии своих не проливают — на таковых мы не порицаем, но и молим о них Бога елика сила, чтоб Господь от них и от нас отвратил праведный свой гнев и полезная б подал им и нам по велицей его милости».

После пленения Филарета в Ростове прошло три месяца и можно было бы полагать, что Гермоген все еще находился под впечатлением самоотверженной попытки Ростовского митрополита удержать город на стороне Шуйского и «поругания» страдальца врагом на пути в Тушино. Сколь легко поддаться представлению о пребывании Филарета в плену, не будь собственной грамоты «нареченного» патриарха, подписанной еще ноябрем 1608 г.!

Действия «нареченного» патриарха скрыть было невозможно. Он и понадобился Лжедмитрию II прежде всего для богослужения, во время коего самозванец поминался и здравствовался как законный «царь Дмитрий Иоаннович». Москва и Тушино были тесно связаны, вести распространялись мгновенно, первая же служба Филарета в лагере Лжедмитрия не могла не повредить власти Василия Шуйского, которую Гермоген истово оборонял.

Грамоты патриарха Московского были нацелены не на обличение самозванца, а на сохранение единства в своих рядах, тающих за счет перебежчиков. Поэтому в качестве примера плененного мученика разумнее всего было представить Филарета, а не претерпевавших истинное мучение архиереев (Иосифа, Феоктиста), снижая впечатление народа от вольной или невольной сделки митрополита Ростовского с «царем Дмитрием».

Итак, красноречивые высказывания Гермогена о «пленниках», недалеких от смерти в «нуждах и бедах», о праведных «мучениках Господних», «не отступивших от Бога» во главе с Филаретом, вовсе не обязательно рисуют нам истинное положение «нареченного» патриарха в Тушино. Но несомненно, никакие политические соображения не заставили бы Гермогена превозносить митрополита Ростовского, если бы крутой нравом патриарх заподозрил Филарета в нарушении пастырского долга.

При невозможности среди буйных сторонников Лжедмитрия (и в особенности участвовавших в ростовском деле казаков и переяславцев) сохранить тайну, можно быть уверенным, что ни малейших сомнений в поведении Филарета при пленении не существовало. Гермоген, как известно, абсолютно доверял Никитичу и в дальнейшем. Исходя из этого, следует искать признанное обоими архиереями оправдание для принятия Ростовским митрополитом сана «нареченного» патриарха.

Полагаю, оно было найдено еще автором «Нового летописца», живописавшего сцену в Ростовском соборе, когда «святитель, готовясь, как агнец к закланию, сподобися пречистых и животворящих Тайн, и похоте всему миру спасения, и похоте ответ дать Богу праведный по пророческим словам: Се аз и дети, яже ми дал есть Бог!»

Приведенный в лагерь самозванца как пленник, Филарет обрел там великое множество православных, гибнущих душами без пастырского наставления, и счел своим долгом продолжить архиерейское служение. Политически его согласие с Лжедмитрием было изменой клятве царю Василию Шуйскому. С точки зрения церковной, в коей высшим авторитетом, очевидно, следует считать патриарха Гермогена, пленный пастырь праведно действовал среди пленных и заблудших, но не отлученных от Русской православной церкви детей своих.

Рассуждая о политике, историки далеко не всегда обращали внимание на содержание церковных распоряжений нареченного» патриарха. Между тем они не менее драматичны, чем самые буйные политические фантазии. Православный литовский воевода Петр Павлович (Ян) Сапега, к которому русские нередко обращались в те годы за помощью в делах духовных, писал Филарету, что в монастыре на Киржаче, в Переяславском уезде, воинские люди разорили храм, осквернили престол и похитили церковные сосуды, так что служба невозможна и православные помирают без причастия.

Филарет немедленно послал грамоту протопопу Ростовского собора с братией, чтобы по присылке от Сапеги священника или дьякона для разоренного храма был выдан антиминс. Отписал «нареченный» патриарх и в Юрьев–Повольский, повелев тамошнему протопопу озаботиться освящением храма на Киржаче. Сапега за заботу о церкви получил от Филарета благословение.

Между тем политическая обстановка накалялась. Россияне столь усердно разоряли свою страну и убивали друг друга, что польский король Сигизмунд III не счел более возможным оставаться в стороне. В России, писал он Московскому патриарху и духовенству, а также, в особой грамоте, всему благородному сословию, «от давнего часу многая смута, замешанье и разлитие крови христианской деется. Мы, сжалившись, пришли сюда сами лично не для того, чтобы еще больше смута и христианское кровопролитие в государстве расширились, но чтобы с помощью всесильного Бога… то великое государство успокоить, смуту и упадок от него отдалить, разлитие крови христианской унять, а людям христианским покой и тишину учинить» [161].

«Жалость» польского короля питалась надеждой принять Россию «под нашу королевскую руку» или, по меньшей мере, урвать от страны приличный кусок. Посему «миротворческая» миссия началась в конце 1609 г. с осады Смоленска, жители которого упорно не желали обрести мир в чужеземном подданстве. Встретив сопротивление, Сигизмунд не уныл, уповая найти на просторах России довольно желающих продать свою страну. 12 ноября королевское посольство выехало из стана под Смоленском, формально на переговоры с московским правительством, а реально — со всеми, кто мог способствовать планам Сигизмунда.

Базой для действий посольства был избран тушинский лагерь, где было довольно поляков и литовцев, чтобы обеспечить минимальную безопасность представителей короля. Последовавшие события дают ясное представление о положении Филарета Никитича как «нареченного» патриарха: с одной стороны, он не был пленником и входил в число главных политических фигур; с другой стороны, подобно Лжедмитрию II и первейшим тушинским вождям, он был лишен возможности реализовать собственные планы и мог только определенным образом вести себя в порожденной безумной игрой различных сил обстановке.

На начавшихся переговорах Лжедмитрий вообще оказался вне игры, попытался с несколькими сотнями сторонников бежать, но был возвращен поляками и пребывал с этих пор под строгим надзором. Сигизмунд обратился прежде всего к патриарху и затем к боярам; поскольку на соглашение с Гермогеном рассчитывать не приходилось, главным действующим лицом с русской стороны участниками переговоров признан был Филарет.

В результате появился поразительный документ, о существовании которого историки предпочитают обыкновенно не вспоминать: «Ответ святейшего Филарета, патрыарха Московского и всея Руси, и Московского господарства бояр, и думных людей, и дворян, и приказных, и всяких служылых и неслужылых розных станов людей» послам короля Сигизмунда (с. 52—54). Авторы «Ответа» признавали благом намерения короля и изъявляли согласие видеть его царем всея Руси: «на преславном Московском господаръстве и на всех великих господаръствах Росийского царствия его королевское величество и его потомство милостивым господарем видети хотим!»

«Ответ» принимался отнюдь не келейно. На шумное «коло» (круг, по казацкому обычаю) пришли Филарет с духовенством, донской атаман — боярин Лжедмитрия — Иван Мартынович Заруцкий со своим буйным воинством, родич Никитича по жене боярин и воевода Михаил Глебович Салтыков со знатью, дворянством и приказными людьми, касимовский хан со своими служилыми татарами и другие представители российской части тушинского лагеря.

Понятно, что провести свое мнение какому–то одному лицу или группировке было затруднительно — властвовала толпа, но в «Ответе» отразились интересные оговорки. Филарет с духовенством сумели ограничиться заявлением чрезвычайно неопределенным: «слыша его королевского величества о светой нашой православной вере раденье, и о крестияньском высвобоженье подвиг, и крови крестиянское унятье, Бога молим и челом бьем». О чем?! «Нареченный» патриарх умолчал.

Зато после заверения служилых людей в желании быть верноподданными династии Ваза кому–то удалось ввести оговорку, превращающую «Ответ» в пустую бумажку: «Только того вскоре нам, духовного и свецкого стану людем, которые здесь в таборех, без совету его милости пана гетмана и всего рыцерства посполитого и без совету Московъского господарства, и из городов всего освешченъного собору, и бояр, и думных, и всяких розных станов людей — постановити и утвердити немочно!»

Другими словами, Сигизмунда отослали к всероссийскому Земскому собору, без созыва коего почти все деятели того времени пытались обойтись и который, будучи все же собранным, избрал на престол юного Михаила Федоровича Романова. Требовался также совет «гетмана» — командующего польско–литовским войском в Тушино князя Романа Кирилловича Рожинского, но он сам попал в сложнейшее положение.

Отправленные Рожинским, Зборовским и другими военачальниками послы тщетно требовали от короля не «вступаться» в борьбу за московский престол и не лишать таким образом награды волонтеров, уже много сделавших для своего ставленника «царя Димитрия». Послов Сигизмунда гетман пробовал не допустить в лагерь, но весть, что король готов платить наличными, взволновала рядовых авантюристов. К тому же и Сапега выступил за то, чтобы сговориться с королем.

Рожинский, казалось, утратил влияние на события, но русские и польские противники покорения Сигизмунду во главе с патриархом Филаретом сумели в этом всеобщем «замешении» объединиться и 29 декабря 1609 г. приняли еще один беспримерный документ: «Присягу» самим себе (С. 54—55). Лжедмитрий II бежал из Тушино в навозных санях; оставшись без знамени, служилые люди всех чинов, «поговоря» с Филаретом и Рожинским, постановили считать беглеца самозванцем и более никаким «царям Димитриям» не служить.

Одновременно положили держаться друг за друга «и против Шуйского з братьею и его советников, и против всякого неприятеля стояти, и битисе до смерти, и друг друг не подати». Договорились вообще никого из московских бояр «на Московъское господаръство господарем никого не хотети». Этот пункт вряд ли пришелся по нраву Филарету, но заявить о желании видеть на престоле своего сына в той опаснейшей обстановке было бы безумием.

«Присяга», видимо, была временным компромиссом со сторонниками польской кандидатуры на престол. Лишь позже, в январе 1610 г., в Тушино появилась идея, надолго укоренившаяся в умах россиян: призвать на царство сына Сигизмунда III, юного королевича Владислава. 31 января посольство осиротевших тушинцев во главе с М. Г. Салтыковым явилось в лагерь под Смоленском с детально разработанными условиями призвания Владислава (С. 58—69).

Участники русского посольства говорили от лица «Филарета патриарха», затем бояр и прочих чинов, «от патриарха и от всей земли». Историки, как правило, видят руку Филарета во многочисленных условиях охранения православия, но вера имела огромное значение не только для него: даже прожженный политический делец Салтыков, по словам очевидцев, плакал, убеждая короля в необходимости хранить в России «греческую веру». С другой стороны, чисто политические статьи отнюдь не выходили из сферы интересов Филарета Никитича.

Послы тушинские указали полякам, что Смута не есть дело только русское: в ней участвуют «короны Польской и Великого княжества Литовског