КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Американец [Генри Джеймс] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Генри Джеймс Американец

Предисловие

Роман Генри Джеймса «Американец» вышел отдельным изданием в Бостоне в 1877 г., почти сразу после того, как в течение предшествующего года печатался в американском журнале «Атлантик мансли». Автор романа уже два года жил в Европе.

Переезд в Европу был подготовлен всем прошлым жизненным опытом 32-летнего писателя, детство и юность которого прошли в постоянных путешествиях через Атлантический океан. Свое образование он получал в пансионах Англии, Швейцарии и Франции, где семья философа и теолога Генри Джеймса-старшего проводила почти столько же времени, сколько в родном Массачусетсе. Европа продолжала манить и Генри Джеймса-младшего, прежде всего возможностями знакомства с ее многовековой культурой, устоявшимися традициями и людьми, в них воспитанными. Едва оперившись как литератор, чьи критические статьи, очерки и рассказы получили признание на родине, он отправляется в самостоятельные путешествия по Старому Свету, сначала (1869–1870) в Англию и Италию, затем (1872–1874) в Германию и снова в Италию, а по возвращении в Америку в конце 1874 г., дождавшись выхода в свет своих первых книг — сборника новелл «Пламенный паломник и другие рассказы» (А Passionate Pilgrim and Other Tales, 1875) и сборника путевых очерков «Трансатлантические скетчи» (Transatlantic Sketches, 1875) — принимает решение обосноваться в Европе.

Решение это было вызвано творческими мотивами. Избрав путь, проложенный европейскими реалистами — Бальзаком, Дж. Элиот, Тургеневым, — Джеймс окунулся в литературную жизнь Старого Света, где творили писатели, в которых он обрел наставников и учителей. Первым и главным среди них был для него в эти годы И. С. Тургенев, подробному анализу произведений которого он только что, в 1874 г., посвятил большую восторженную статью и встречи с которым давно искал. Именно поэтому Джеймс сначала отправился в Париж, где тогда находился Тургенев, где протекала деятельность «внуков Бальзака» — так американский писатель называл Флобера, Доде, Э. Гонкура, Золя, — и почти сразу по прибытии в столицу Франции нанес визит русскому писателю. Эта встреча, несмотря на значительную разницу в возрасте — Тургеневу тогда было 57 лет, — положила начало их дружбе, длившейся до самой смерти Тургенева в 1883 г.

Очень многое в жизни и творчестве русского романиста казалось Джеймсу в высшей степени заманчивым. Живя по большей части вдали от родины, Тургенев сохранял с нею крепкие связи и оставался во всем и полностью русским писателем. Тургеневу не была чужда тема, крайне интересовавшая Джеймса с самых первых шагов его в литературе: сопоставление соотечественника с другим по своим социальным, культурным и психологическим особенностям национальным типом. «Все свои темы Тургенев заимствует из русской жизни, и, хотя действие его повестей иногда перенесено в другие страны, действующие лица в них всегда русские, — писал Джеймс о Тургеневе в упомянутой выше статье. — Он рисует русский тип человеческой натуры, и только этот тип привлекает его и волнует. Как у всех великих писателей, его произведения отдают родной почвой…» Эту же задачу ставил себе в своих беллетристических творениях Джеймс: показать своих соотечественников — американский «тип человеческой натуры» — в сравнении и противопоставлении, а порой и противоборстве, с представителями Европы. Значительная часть его раннего творчества — новелла «Мадонна будущего» (1873) и другие, повести «Европейцы» (1878) и «Дейзи Миллер» (1879), романы «Родерик Хадсон» (1874), «Американец» (1877) и создавший ему мировую известность «Женский портрет» (1881), посвящена так называемой интернациональной теме (как и знаменитые романы последнего периода — «Крылья голубки» (1902), «Послы» (1903) и «Золотая чаша» (1904)). Действие в этих произведениях происходит в странах Европы, главными же героями являются американцы или американские экспатрианты, а основной сюжетной коллизией — конфликт между представителями Нового Света и чуждым их «простодушному» (innocent) сознанию сложным европейским миром. Этот конфликт представлен Джеймсом во многих ракурсах, в различных сочетаниях и в разном ключе — от трагедийного и мелодраматического до комического и даже фарсового.

«Интернациональная тема» в творчестве Джеймса, по сути, раскрывала американский национальный характер со свойственным ему комплексом «американизма». Эта тема, которая так или иначе прозвучала в произведениях многих американских литераторов — современников Джеймса, обычно решалась как утверждение превосходства американских установлений и американского образа жизни над европейскими. Американская государственность, по мысли ее отцов-основателей — Бенджамина Франклина, Томаса Джефферсона, Джеймса Мэдисона, Томаса Пейна и др., — зиждилась на идеях просветительства; она должна была построить общество на естественных правах человека — общество, которое дарует миру человека нового типа, свободного от извращений и предрассудков Старого Света. Победа над рабовладельческими южными штатами в Гражданской войне 1861–1865 гг. дала новую подпитку «американизму». Противопоставление американца как естественного человека, чей разумный рационализм и демократизм выгодно отличаются от сознания жителей старой Европы, скептицизм в отношении ее культуры, ее традиций и уклада пронизывают популярные в Америке очерки Марка Твена «Простаки за границей» (1869), присутствуют в ранних романах У. Д. Хоуэллса.

Джеймс подошел к антитезе американцы — европейцы иначе, чем его предшественники и особенно современники. В отличие от них, превосходство американского сознания над европейским вовсе не было для него непреложной истиной. Напротив, наблюдая во время путешествий по Европе своих соотечественников — туристов и экспатриантов, — он не был склонен восхищаться «американским Адамом». В этом вопросе Джеймс, говоря теми же словами, какие он употребил о Тургеневе, был «не в ладу со своей страной — так сказать, в поэтической ссоре с ней». Если его герои-американцы и превосходили представителей Старого Света чистотой нравственного чувства — в романе «Американец» такое превосходство положено в основу сюжетной коллизии, — то пресловутая американская «невинность» очень часто оказывалась духовной неразвитостью, невежеством, прежде всего эстетическим, неотесанностью, провинциальной узостью, не делающими чести представителям Нового Света. И как раз Европа с ее многовековой культурой могла, по мысли Джеймса, послужить источником для воспитания и развития чувств американских «простаков».

В романе «Американец» такая трактовка «интернациональной темы», заявленная Джеймсом даже в самых ранних критических и художественных произведениях, получила более четкое выражение. Герой романа, удачливый бизнесмен, умеющий «делать деньги», наделен всеми прославленными качествами американского национального характера — предприимчивостью, практичностью, простодушием, естественностью. Нравственно он, безусловно, одерживает победу над семьей французских аристократов, с которыми сталкивается. Однако при всех своих замечательных чертах Ньюмен (newman — новый человек) обнаруживает и ряд таких, не менее свойственных американскому национальному типу, которые едва ли его украшают. Его характеризует не только простодушие, но и, как следствие его, самоуверенность — убеждение в том, что за деньги можно приобрести все, включая лучшую в мире жену. Его посещения Лувра, как и весь тур по странам Европы, — дань моде на осмотр «достопримечательностей», где главным является их число. При всей симпатии к своему герою, которому семья Беллегардов наносит жестокую и незаслуженную обиду, Джеймс подспудно, но достаточно ясно дает понять, что наивность и вульгарность заокеанского «нового человека» не позволяют ему претендовать на совершенство — он от него ой как далеко!

Мелодраматический сюжет — дуэль со смертельным исходом, тяжкая семейная тайна, уход героини в монастырь — сближает роман Джеймса с готорновской романтической традицией. Однако она нарушается структурой романа, основу которого составляют не сюжетные перипетии — весьма тривиальные, — а характер главного героя. Внимание автора сосредоточено не на действии, а на действующем лице. В центре — постепенное раскрытие характера, развитие личности героя, оказавшегося в трудных для себя обстоятельствах, с наибольшей полнотой выявивших его внутреннее «я». Таков был с самого начала замысел романа, как о том свидетельствует автор. А вот что писал Джеймс в предисловии к роману «Американец», который много лет спустя вошел в так называемое нью-йоркское издание (1907–1909) сочинений Генри Джеймса:

«Помнится, как, сидя в конке, я поймал себя на том, что с воодушевлением обдумываю возможный сюжет: положение жизнестойкого, но вероломно обманутого и одураченного, жестоко униженного соотечественника в чужой стране, в аристократическом обществе… Что он будет делать в этой трудной ситуации, как защитит свои права или как, упустив такую возможность, будет нести бремя своего унижения? Таков был центральный вопрос…»

Перемещение фокуса, сосредоточение внимания на характере героя меняло, по сути, всю поэтику и стилистику романа, в котором внутренний мир человека освещался теперь более многосторонне и значительно глубже. Разработке такой поэтики и стилистики, в конечном итоге ставшей фактором, определившим развитие психологической прозы XX столетия, Джеймс посвятил весь свой долгий и плодотворный писательский путь. Роман «Американец» можно считать одним из первых шагов на этом его многотрудном пути.

М. Шерешевская

Глава первая

В сияющий майский день 1868 года на большом круглом диване, стоявшем не так еще давно посреди Salon Carré[1] в Луврском музее, расположился на отдых некий джентльмен. Впоследствии этот удобнейший диван, к великому сожалению всех слабых ногами любителей изящных искусств, убрали, но в тот момент джентльмен, о котором мы говорим, спокойно утвердился в самом удобном уголке, откинул голову, с наслаждением вытянул вперед ноги и устремил взгляд на прелестную, парящую на лунном серпе Мадонну Мурильо.[2] Он снял шляпу и небрежно бросил рядом с собой маленький красный путеводитель и театральный бинокль. День выдался теплый, от хождения по залам джентльмену было жарко, и время от времени он довольно устало отирал платком пот со лба. Между тем было совершенно очевидно, что уставать ему не свойственно — высокий, стройный, мускулистый, он вызывал в памяти тех молодых людей, кого принято именовать «здоровяками». Однако занятие, которому он предавался в тот день, было для него непривычным, поэтому после неспешной прогулки по Лувру он чувствовал себя куда более утомленным, чем после иных физических подвигов, какие ему доводилось свершать. Он старался не пропустить ни одной картины, отмеченной звездочкой на испещренных пугающе мелким шрифтом страницах «Бедекера».[3] Внимание у него притупилось, в глазах рябило, и голова раскалывалась от избытка эстетических впечатлений. Надо добавить, что он рассмотрел не только все картины, но и все копии, над которыми трудилось множество безупречно одетых молодых француженок, посвятивших себя, что не редкость во Франции, пропаганде шедевров живописи, и, сказать по правде, копии часто нравились нашему джентльмену гораздо больше оригиналов. По его физиономии легко было догадаться, что он человек смышленый и трудолюбивый, и в самом деле, ему, бывало, приходилось просиживать ночь напролет с ощетинившимися пачками счетов и, ни разу не зевнув, корпеть над ними до первых петухов. Но Рубенс, Рафаэль и Тициан были для нашего героя областью неизведанной, и знакомство с ними заставило его в первый раз в жизни почувствовать легкую неуверенность в себе.

Наблюдатель, сколько-нибудь разбирающийся в национальных типах, без особого труда определил бы, откуда родом этот неискушенный ценитель искусств, и, наверное, получил бы истинное удовольствие от того, насколько сей, так удобно расположившийся на диване джентльмен воплощал в себе общепринятое представление о людях этого склада — он был ярко выраженным американцем. Однако наш герой являл собой пример не только образцового американца, но и — в первую очередь — образцового с физической точки зрения представителя человеческой породы. Он явно был наделен завидными силой и бодростью, которые, сочетаясь, составляют столь солидный физический капитал, что о поддержании его их обладателю нет нужды беспокоиться. При всем том, соответствуя типу «мускулистого христианина»,[4] сам он об этом не подозревал. Если ему требовалось пройти большое расстояние — он шел, не догадываясь, что «тренируется в ходьбе», не придерживался теорий о пользе купаний в холодной воде или упражнений с булавами. Не увлекался ни греблей, ни стрельбой, ни фехтованием — для подобных забав ему не хватало времени — и понятия не имел, что езда верхом рекомендуется при несварении желудка. По своей натуре он был человек умеренный, однако вечером, накануне похода в Лувр, поужинал в Cafe Anglais, ибо кто-то сказал ему, что пренебречь подобным удовольствием непростительно, и тем не менее всю ночь проспал сном праведника. Его манера себя держать отличалась некоторой излишней свободой и медлительностью, но, если случай того требовал, он выпрямлялся во весь свой огромный рост, и перед нами представал гренадер на параде. Он не курил. Его убеждали — такое у нас бывает, — что сигары весьма полезны для здоровья, и он готов был в это поверить, но в табаке разбирался не больше, чем в гомеопатии. Голова его отличалась прекрасной формой благодаря пропорционально развитым лобной и затылочной частям, ее украшала густая шевелюра прямых суховатых каштановых волос. Лицо было смуглое, чисто выбритое, если не считать пышных усов, нос с явственной горбинкой смело выдавался вперед, холодноватые серые глаза смотрели ясно. Челюсть у него была плоская, а шея крепкая, что характерно для большинства американцев, однако национальная принадлежность более всего угадывается не по чертам лица, но по его выражению, и в этом смысле физиономия нашего героя была чрезвычайно красноречива. Проницательный наблюдатель, думается, мог бы прекрасно оценить живость этой физиономии, хотя вряд ли взялся бы ее описать. Выражение лица джентльмена было несколько неопределенным, но никак не бессмысленным; простодушным, но не простоватым, чувствовалось, что он ни от чего и ни от кого не зависит, готов приветствовать любые возможности, которые предоставит ему судьба, и вообще сам себе хозяин — выражение столь типичное для большинства американцев. О характере нашего знакомца лучше всего говорили его глаза, в которых наивность странным образом уживалась с умудренностью. Их взгляд можно было бы толковать как угодно и высказывать о нем самые противоположные суждения, кроме одного — никто не смог бы назвать его горящим взором романтического героя. В этом взгляде соседствовали холодность и доброжелательность, искренность и настороженность, хитрость и доверчивость, откровенность и застенчивость, самоуверенность и скепсис, недюжинный ум и недюжинная доброта. Когда наш друг шел на уступки, в его глазах мелькал какой-то неясный вызов, а в сдержанности его было что-то удивительно надежное. Отметим еще необычную форму усов, две преждевременные, идущие от носа морщины над ними, покрой его костюма, выставленный напоказ крахмальный пластрон рубашки и небесно-голубой галстук — и перед нами предстанет законченный портрет нашего героя. Наверное, мы застали его не в самый удачный момент, меньше всего он склонен был бы сейчас позировать художнику. Но, глядя, как он сидит, обессиленный и несколько ошарашенный от столкновения с искусством, к тому же обнаруживший, что совершает непростительную, как мы недавно отметили, оплошность — то бишь судит о достоинствах произведения, исходя из достоинств живописца (а в данную минуту он не мог оторвать глаз от косящей Мадонны, возникавшей из-под кисти юной особы с мальчишеской прической, которую он находил весьма привлекательной), — так вот, глядя на него в этот момент, каждый подумал бы, что он представляет собой чрезвычайно интересный объект для знакомства. От него так и веяло завидным здоровьем, решимостью, веселостью и благополучием, он явно был деловой человек, но что им движет, понять казалось трудным, это представлялось неясным и загадочным, а посему будоражило воображение, подстрекая гадать, кто он.

Между тем, продолжая трудиться над копией, юная художница то и дело бросала заинтересованные взгляды на единственного поклонника ее мастерства. Судя по всему, пропаганда изящных искусств требовала множества дополнительных усилий, и она подолгу стояла, сложив руки и склоняя голову то в одну, то в другую сторону, поглаживала рукой в ямочках ямочку на подбородке, вздыхала, хмурилась, постукивала ножкой и взлохмачивала кудри в поисках запутавшихся в них шпилек. Все эти действия сопровождались беспокойными взглядами, которые дольше всего задерживались на уже представленном читателю джентльмене. В конце концов он стремительно встал, надел шляпу и подошел к молодой особе. Остановившись перед ее картиной, он несколько мгновений рассматривал ее, меж тем как юная художница делала вид, будто вовсе не замечает его интереса. Затем джентльмен обратился к ней с единственным словом, которым исчерпывался его французский лексикон, и поднял вверх палец, считая, что данный жест окончательно прояснит смысл его вопроса.

— Combien?[5] — в лоб спросил он.

Художница сначала уставилась на него, состроила гримаску, пожав плечами, отложила в сторону палитру и кисти и встала, вытирая руки.

— Сколько? — переспросил наш герой по-английски. — Combien?

— Месье желает купить картину? — осведомилась девица по-французски.

— Прекрасная работа. Splendide![6] Combien? — повторил американец.

— Месье нравится моя картинка? Оригинал очень хорош, — сказала художница.

— Да, Мадонна восхитительна. Я не католик, но хочу купить ее. Напишите цену вот здесь, — и, вынув из кармана карандаш, он показал ей чистый лист в своем путеводителе. Девушка уставилась на него, почесывая карандашом подбородок.

— Разве картина не продается? — спросил он.

Художница продолжала раздумывать, не сводя с него глаз, и хотя она тщилась сделать вид, будто страстное желание купить ее работу совершенно для нее привычно, взгляд девушки выдавал почти трогательное недоверие, и наш герой даже испугался: вдруг он ее обидел. А она, стараясь казаться равнодушной, попросту прикидывала, сколько можно запросить.

— Я сделал что-то не так? Pas insulté?[7] Нет? — допытывался ее собеседник. — Вы совсем не понимаете по-английски? Хоть немного?

Юная француженка обладала весьма примечательной способностью входить в роль с полуслова. Она устремила на джентльмена понимающий, проницательный взгляд и, спросив, не говорит ли месье по-французски, бросила только:

— Donnez![8] — и взяла у него из рук открытый путеводитель.

В верхнем углу чистого листа очень мелким и чрезвычайно изящным почерком она начертала цифру, после чего вернула книгу владельцу и снова взялась за палитру.

— Две тысячи франков, — прочел наш джентльмен и, ничего пока не ответив, продолжал смотреть на картину; копиистка усердно смешивала краски.

— Не слишком ли дорого для копии? — спросил он наконец. — Pas beaucoup?[9]

Молодая особа подняла глаза от палитры, смерила его взглядом с головы до ног и с восхитительной находчивостью ответила как раз так, как и следовало:

— Да, дорого. Но моя копия отличается редкими достоинствами и стоит этих денег!

Интересующий нас джентльмен не понимал по-французски, но, как я уже сказал, был умен, и вот — удобный случай в этом убедиться. Инстинктивно уловив значение сказанного, он с удовлетворением отметил, что молодая женщина искренна. В ней сочеталось все — красота, талант, добродетель!

— Но надо еще закончить картину. Fin,[10] понимаете? — и он показал на недорисованную руку Мадонны.

— О, она будет закончена в лучшем виде! В самом наилучшем! — воскликнула мадемуазель и, подкрепляя свое обещание, посадила на щеку Мадонны розовое пятно.

Американец нахмурился.

— Слишком ярко, — посетовал он, — слишком ярко! У нее, — он показал на картину Мурильо, — у нее цвет лица нежнее.

— Нежнее? О, он и будет нежный, месье, нежный, как севрский bisquite.[11] Мы размоем это пятно. Я знаю секреты своего ремесла. А куда прикажете послать картину? Ваш адрес?

— Адрес? Ах да, — джентльмен вынул из портмоне визитную карточку и что-то написал на ней. Потом, помедлив, добавил: — Но если картина, когда вы ее закончите, мне не понравится, я ведь имею право отказаться от нее?

Молодая художница, казалось, нисколько не уступала ему в догадливости.

— Ах, я уверена, месье не слишком капризен, — шаловливо улыбнулась она.

— Капризен? — повторил месье и разразился смехом. — Нет, я не капризен. На меня можно положиться. Своих решений я не меняю. Comprenez?[12]

— Месье не меняет решений. Я поняла. Это редкое достоинство. В награду вы получите картину в самые ближайшие дни. Как только она высохнет. Скажем, на той неделе. Месье оставит мне свою визитную карточку? — она взяла ее и прочла: «Кристофер Ньюмен», попробовала повторить имя вслух и рассмеялась над своим произношением. — Ваши английские имена такие смешные.

— Смешные? — переспросил мистер Ньюмен и тоже засмеялся. — Вы когда-нибудь слышали про Христофора Колумба?

— Bien sûr![13] Он открыл Америку, великий человек. Это ваш покровитель?

— Покровитель?

— Ваш святой по святцам?

— Вот именно. Родители назвали меня в его честь.

— Месье американец?

— А разве это не видно? — спросил он.

— И вы хотите увезти мою картинку за океан, так далеко? — она сопроводила свой вопрос взмахом руки.

— О, я собираюсь купить кучу картин. Beaucoup, beaucoup,[14] — сказал Кристофер Ньюмен.

— Все равно, для меня это честь, — ответила молодая девушка. — У месье, без сомнения, хороший вкус.

— Но и вы должны дать мне свою визитную карточку, — сказал Ньюмен. — Вашу карточку, понимаете?

Копиистка вдруг приняла строгий вид и сказала:

— Вам доставит картину мой отец.

На этот раз мистеру Ньюмену изменила способность быстро схватывать.

— Вашу карточку, ваш адрес, — повторил он.

— Адрес? — удивилась мадемуазель и, слегка пожав плечами, добавила: — Ваше счастье, что вы — американец! Я впервые в жизни даю свою карточку мужчине, — и, достав из кармана довольно засаленный кошелек, извлекла из него глянцевую визитную карточку и протянула своему собеседнику. На крохотном кусочке картона были изящно, со множеством завитушек выведены имя и фамилия: «Мадемуазель Ноэми Ниош». В отличие от своей собеседницы мистер Ньюмен прочел фамилию с полной серьезностью, хотя все французские фамилии казались ему одинаково смешными.

— А вот как раз и мой отец, он пришел проводить меня домой, — воскликнула мадемуазель Ноэми. — Он говорит по-английски. И сумеет столковаться с вами, — она повернулась, чтобы приветствовать щупленького старичка, который, шаркая ногами, приближался к ним, вглядываясь в Ньюмена сквозь очки.

На голове месье Ниоша красовался лоснящийся парик из волос неестественного цвета, нависая над кротким, бледным и безучастным личиком, не более выразительным, чем болванки, на которых подобные аксессуары выставляются в витринах парикмахерских. Сам месье Ниош являл собой трогательный образец благопристойной бедности. Плохо сшитое пальто было тщательно отчищено щеткой, перчатки заштопаны, башмаки отполированы до блеска, порыжевшая шляпа сохраняла форму — все это говорило о том, что месье Ниош перенес «большие утраты», но отчаянно держался приличий, хотя соблюдать их по всем правилам не имел сил. В числе прочего месье Ниош утратил и мужество. Превратности судьбы не только сломили его, но и навек перепугали, по всему было видно, что он доживает жизнь крадучись на цыпочках из страха разбудить враждебные силы. Если бы выяснилось, что этот незнакомый джентльмен разговаривает с его дочерью неподобающим образом, месье Ниош, несомненно, воззвал бы к нему хриплым шепотом, умоляя об одолжении оставить ее в покое, хотя в душе считал бы, что с его стороны слишком самонадеянно просить о каком-либо одолжении.

— Месье купил мою картину, — объяснила мадемуазель Ноэми. — Когда она будет закончена, ты отвезешь ее к нему в экипаже!

— В экипаже! — вскричал месье Ниош, придя в полное смятение, и вид у него сделался такой, будто на его глазах среди ночи взошло солнце.

— Вы отец этой молодой леди? — спросил Ньюмен.

— Я так ее понял, что вы говорите по-английски.

— По-английски? Да, — сказал старик, медленно потирая руки. — Я доставлю вам картину в экипаже.

— Ну скажи ему что-нибудь! — воскликнула дочь по-французски. — Поблагодари, но не слишком.

— Поблагодарю, дочка, поблагодарю, — отозвался озадаченный месье Ниош. — А запросила ты не слишком?

— Две тысячи, — ответила мадемуазель Ноэми.

— Две тысячи! — вскричал старик, шаря по карманам в поисках табакерки.

Он осмотрел Ньюмена с ног до головы, перевел глаза на дочь, потом на картину.

— Смотри не испорти ее! — воскликнул он почти в священном ужасе.

— На сегодня хватит, недурно потрудилась, — объявила мадемуазель Ноэми. — Неси осторожно, — и она принялась собирать кисти.

— Как мне благодарить вас, — произнес месье Ниош. — Боюсь, моих познаний в английском для этого не хватит.

— Хотел бы я так же хорошо говорить по-французски, — добродушно заметил Ньюмен. — У вас дочь — умница.

— Ах, сэр, — сказал месье Ниош, глядя на Ньюмена сквозь очки слезящимися глазами и кивая с видом глубокой печали. — А какое она получила образование! Très supérieure![15] Мы не жалели денег, ее учили рисовать пастелью — десять франков за урок, писать маслом — двенадцать франков за урок. В ту пору я денег не считал. Она artiste,[16] правда?

— Должен ли я понять так, что у вас были финансовые затруднения? — спросил Ньюмен.

— Затруднения? Ах, сэр, несчастья, и ужасные!

— Не повезло в делах?

— Очень не повезло, сэр.

— Ну, не падайте духом! Вы снова встанете на ноги, — весело сказал Ньюмен.

Старик склонил голову набок и посмотрел на американского джентльмена с такой болью, словно его шутливый тон был неуместен.

— Что он говорит? — спросила мадемуазель Ноэми.

Месье Ниош взял щепотку табака.

— Говорит, что я верну свое состояние.

— Да уж, разве что он поможет. А еще что?

— Что ты умница.

— Вполне возможно. Ведь ты и сам так считаешь?

— Считаю ли, дочь моя? При таких-то доказательствах! — и старик снова повернулся и с почтительным удивлением посмотрел на откровенную мазню, стоявшую на мольберте.

— Тогда спроси его, не хочет ли он поучиться французскому.

— Поучиться французскому?

— Ну да, не хочет ли брать уроки.

— Уроки? У тебя?

— У тебя.

— У меня, дитя мое? Как же я могу давать уроки?

— Pas de raisons![17] Спроси немедленно, — мягко, но властно приказала мадемуазель Ноэми.

Месье Ниош ошеломленно молчал, но под взглядом дочери собрался с духом и, постаравшись любезно улыбнуться, выполнил приказ.

— Не желаете ли попрактиковаться в нашем прекрасном французском языке? — осведомился он с трогательной дрожью в голосе.

— Попрактиковаться? — удивился Ньюмен.

Месье Ниош соединил кончики пальцев и медленно пожал плечами:

— Ну да, немного поучиться, как вести беседу.

— Вот именно, беседу, — проворковала мадемуазель Ноэми, которая поняла это слово, — научиться беседовать, как принято в лучшем обществе.

— Знаете, у французов настоящий талант вести беседу, — осмелился продолжить месье Ниош. — Они этим и славятся.

— Но, наверно, это очень трудно? — простодушно спросил Ньюмен.

— Не для человека с esprit,[18] ценителя красоты во всех ее проявлениях, каким является месье, — и старый Ниош многозначительно посмотрел на вышедшую из-под кисти его дочери Мадонну.

— Представить себе не могу, что я заговорю по-французски, — засмеялся Ньюмен. — Однако полагаю, чем больше человек знает, тем лучше.

— Месье выразил свою мысль в высшей степени удачно. Hélas, oui![19]

— Наверно, знание французского помогло бы мне в моих скитаниях по Парижу.

— Разумеется, ведь месье захочется поговорить о многом, и о трудных вещах тоже.

— О, мне обо всем говорить трудно. А вы что, даете уроки?

Бедный месье Ниош совсем растерялся, его улыбка стала еще более умоляющей.

— Я, конечно, не то чтобы настоящий учитель, — признался он. — Нет, я не смею назвать себя учителем, — он обернулся к дочери.

— Скажи, что ему подвернулась редкая возможность, — потребовала мадемуазель Ноэми. — Один homme du monde[20] беседует с другим. Вспомни, кто ты, кем был.

— Но уроки языка я же не давал! Ни в прошлом, ни тем более сейчас. А если он спросит о цене?

— Не спросит, — заверила его мадемуазель Ноэми.

— Могу я ответить: «Сколько дадите»?

— Ни в коем случае! Это дурной тон.

— А если он все-таки спросит?

Мадемуазель Ноэми надела шляпку и принялась завязывать ленты. Она расправляла их, выставив вперед маленький нежный подбородок.

— Десять франков, — выпалила она.

— О, дочь моя, я никогда не осмелюсь!

— Ну и не осмеливайся! До конца уроков он не спросит, а тогда счет напишу я.

Месье Ниош повернулся к доверчивому иностранцу и, потирая руки, уставился на него с таким видом, словно готов был признать себя виноватым, однако этот вид был ему в высшей степени свойствен, а посему не настораживал. Ньюмену и в голову не пришло спросить о каких-либо гарантиях или о том, имел ли старик право давать уроки, он полагал, что месье Ниош, разумеется, знает свой родной язык, а его трогательная растерянность вполне увязывалась с тем, как Ньюмен почему-то представлял себе пожилых иностранцев, зарабатывающих на жизнь уроками. Лингвистические проблемы никогда не занимали Ньюмена. У него сложилось впечатление, что овладеть тем загадочным щебетом, на котором изъясняются в этом удивительном городе Париже вместо его родного английского языка, можно просто за счет усердных, пусть смешных и непривычных, физических усилий.

— А как вы научились английскому? — спросил он старика.

— О, это было еще до постигших меня несчастий. Я тогда был молод и схватывал все на лету. Мой отец, крупный commerçant,[21] отправил меня на год в Англию учиться банковскому делу. Вот там-то кое-что и прилипло ко мне, но я уже многое забыл.

— А чему я смогу научиться за месяц?

— Что он говорит? — спросила мадемуазель Ноэми.

Месье Ниош перевел.

— Скажи, что он будет говорить как француз, — велела дочь.

Но тут снова взыграла врожденная щепетильность, дарованная месье Ниошу совершенно напрасно, ибо она не способствовала его успехам в коммерции, и он воскликнул:

— Dame,[22] месье! За месяц я научу вас всему, чему смогу! — Но, заметив знак, сделанный дочерью, спохватился и добавил: — Я буду давать вам уроки у вас в отеле.

— О, я с удовольствием выучу французский, — продолжал Ньюмен со своей демократической доверчивостью. — Вот уж о чем никогда даже не помышлял! Всегда считал, что это невозможно. Но научились же вы моему языку, чем я хуже — научусь вашему! — и его искренний дружелюбный смех смягчил колкость слов. — Только, знаете, если уж учиться, ведя беседу, вам придется подбирать темы повеселее.

— О, сэр, вы — сама доброта, я сражен! — развел руками месье Ниош. — А веселья и радости у вас самого на двоих хватит.

— Ну нет, — уже более серьезно ответил Ньюмен, — извольте встряхнуться и держаться повеселей. Иначе я не согласен.

Месье Ниош отвесил поклон, приложив руку к сердцу.

— Хорошо, сэр. Меня вы уже развеселили.

— Тогда приходите и приносите мою картину. Я заплачу за нее, и мы об этой покупке потолкуем. Вот и тема для приятного разговора.

Мадемуазель Ноэми собрала свои принадлежности и вручила бесценную Мадонну попечениям отца, который, пятясь задом и держа картину в вытянутой руке, с почтительными восклицаниями скрылся из глаз. Копиистка, как истая парижанка, накинула на себя шаль и, как истая парижанка, с улыбкой покинула своего заказчика.

Глава вторая

Наш герой снова подошел к дивану и на этот раз опустился на него с другой стороны, обращенной к огромному полотну, на котором Паоло Веронезе изобразил свадебный пир в Кане.[23] Несмотря на усталость, Ньюмен с интересом вглядывался в картину, она будила его воображение и отвечала его представлениям, достаточно претенциозным, о том, каков должен быть роскошный банкет. В левом углу картины молодая женщина с золотистыми косами, на которых красовался золотой головной убор, склонившись вперед, с очаровательной улыбкой дамы на светском обеде, внимала речам своего соседа. Ньюмен выделил эту женщину из множества других изображенных на картине, повосхищался ею и тут же обнаружил, что у нее тоже есть свой преданный копиист — молодой человек с взлохмаченными волосами. И Ньюмену вдруг стало ясно, что в нем проснулась страсть коллекционера. Он сделал первый шаг, почему бы не сделать следующий? Всего двадцать минут назад он купил свою первую картину и уже решил, что покровительствовать искусству — занятие захватывающее. От этой мысли он пришел в еще лучшее настроение и чуть было не обратился к молодому человеку с очередным: «Combien?» Здесь следует обратить внимание на ряд обстоятельств, хотя логическая цепь, их объединяющая, может показаться не слишком очевидной. Ньюмен знал, что мадемуазель Ниош запросила с него слишком много, но не досадовал на нее за это, однако молодому человеку намеревался заплатить ровно столько, сколько положено. Но в эту минуту его внимание привлек подошедший из другого конца зала джентльмен, по манерам которого можно было заключить, что он не является завсегдатаем музея, хотя в руках у него не было ни путеводителя, ни театрального бинокля. Зато был зонтик, белый на голубой подкладке. Мимо Паоло Веронезе он прошествовал, едва удостоив картину взглядом, да к тому же шел так близко, что ничего разглядеть и не мог. Поравнявшись с Кристофером Ньюменом, джентльмен остановился, обернулся, и наш герой, наблюдавший за ним, получил возможность проверить подозрение, зародившееся у него, пока он издали смотрел на вошедшего. И стоило Ньюмену вглядеться внимательнее, как он мгновенно вскочил на ноги и, протянув руку, кинулся через весь зал к джентльмену с белым зонтиком. Последний некоторое время недоуменно взирал на него, однако тоже нерешительно протянул руку. Это был крупный розовощекий мужчина, и хотя его физиономия, украшенная роскошной русой бородой, тщательно разделенной надвое и расчесанной на две стороны, не отличалась особенной живостью, он имел вид человека, готового охотно обмениваться рукопожатиями с кем угодно. Не знаю, что сказало Ньюмену выражение лица джентльмена, но в пожатии его руки он особой теплоты не почувствовал.

— Ну-ну, — засмеялся Ньюмен, — только не говори, что ты меня не признал, — пусть у меня и нет белого зонтика.

Звук голоса нашего героя явно оживил память владельца зонта, лицо его расплылось в широкой улыбке, и он тоже расхохотался.

— Ба! Никак Ньюмен, разрази меня гром! Слушай, ну кто бы мог подумать! И где встретились! Знаешь, ты изменился!

— А ты нисколько, — сказал Ньюмен.

— И в этом нет ничего хорошего. Когда ты здесь появился?

— Три дня назад.

— Почему не сообщил?

— Да я понятия не имел, что ты тоже здесь.

— Я здесь уже шесть лет.

— А когда же мы виделись в последний раз? Пожалуй, лет восемь, а то и все девять назад?

— Что-то около того. Еще молодые были.

— И было это в Сент-Луисе во время войны. Ты тогда служил в армии.

— Ничего подобного, в армии был ты, а не я.

— Да, я воевал.

— Ну и как, благополучно?

— Да, как видишь — даже руки-ноги целы. И не жалею, что воевал — теперь все это кажется таким далеким.

— А в Европе ты давно?

— Семнадцать дней.

— В первый раз?

— Вот именно, в наипервейший.

— Небось, сколотил себе изрядное состояние?

Кристофер Ньюмен с минуту помолчал, потом спокойно улыбнулся и подтвердил:

— Сколотил.

— И приехал в Париж транжирить денежки?

— Как тебе сказать? Посмотрим. А что, у французов в моде такие зонтики?

— Именно. Очень удобная штука! Здесь в подобных вещах толк знают.

— Где такой можно купить?

— Где угодно. Везде.

— Ладно, Тристрам. Я рад, что тебя встретил. Введешь меня в курс дела. Не сомневаюсь, ты знаешь Париж вдоль и поперек.

Мистер Тристрам самодовольно улыбнулся.

— Да, немного найдется тех, кто смог бы показать мне здесь что-нибудь новенькое. Я тобой займусь.

— Жаль, ты не появился тут на несколько минут раньше. Я как раз купил картину. Ты помог бы мне договориться.

— Купил картину? — переспросил мистер Тристрам, недоуменно озирая стены. — А разве они продаются?

— Я имею в виду копию.

— Ах вот что, понимаю. А это, — кивнул он в сторону Тицианов и Ван Дейков, — это все подлинники?

— Надеюсь! — воскликнул Ньюмен. — Зачем мне копия с копии?

— Знаешь, — загадочно произнес мистер Тристрам. — Ничего нельзя сказать с уверенностью. Ты и представить себе не можешь, как чертовски ловко стряпают здесь подделки. Не хуже ювелиров, торгующих фальшивыми драгоценностями. Зайди хотя бы в Пале-Рояль и в половине витрин увидишь надпись «имитация». Закон, видишь ли, обязывает их обозначать подделку, но отличить одно от другого невозможно. Сказать по правде, — продолжал мистер Тристрам, скривившись, — я ничего не смыслю в картинах. Предоставляю разбираться в них жене.

— А ты женился?

— Разве я не сказал? У меня прелестная жена. Ты должен с ней познакомиться. Она тут недалеко, на Йенской авеню.

— Выходит, ты прочно здесь осел — дом, дети и все такое?

— Да, шикарный дом и пара сорванцов.

— Что ж, — Кристофер Ньюмен вздохнул и слегка развел руками. — Я тебе завидую.

— Да брось! — возразил мистер Тристрам и шутливо ткнул Ньюмена зонтиком.

— Нет уж, извини, завидую.

— Не завидовал бы, если бы… если бы…

— Уж не хочешь ли сказать, если бы увидел, как ты устроился?

— Если бы лучше знал Париж, мой милый. Вот где хочется быть самому себе хозяином.

— Я всю жизнь сам себе хозяин, сыт этим по горло.

— Подождем, что ты скажешь, пожив в Париже. Сколько тебе?

— Тридцать шесть.

— C’est le bel age,[24] как здесь говорят.

— А что это значит?

— Это значит, что не следует отдавать тарелку, пока не наелся досыта.

— Ишь как! Кстати, а я только что договорился: буду брать уроки французского.

— Да не надо тебе никаких уроков! Сам научишься. Я уроков не брал.

— И, наверно, по-французски говоришь не хуже, чем по-английски.

— Лучше, — заявил мистер Тристрам без тени сомнения. — Великолепный язык, на нем легко говорить даже на самые умные темы.

— Но, по-моему, — сказал Ньюмен, искренне желая во всем разобраться, — чтобы говорить об умном, нужно прежде всего самому быть умным.

— Вовсе нет. В том-то и прелесть французского.

Обмениваясь подобными замечаниями, приятели продолжали стоять, облокотившись на барьер, ограждавший картину, у которой они встретились. Наконец мистер Тристрам объявил, что валится с ног от усталости и был бы счастлив присесть. Ньюмен с готовностью порекомендовал воспользоваться большим удобным диваном, на котором он только что сидел, и они собрались на нем расположиться.

— Славное место, правда? — с жаром сказал Ньюмен.

— Славное, славное, лучшее в мире, — и вдруг, помедлив, мистер Тристрам нерешительно огляделся и спросил: — Наверно, здесь не разрешают курить?

Ньюмен изумился:

— Курить? Понятия не имею. Тебе лучше знать здешние порядки.

— Мне? Да я ни разу здесь не был.

— Ни разу? За шесть лет?

— Помнится, когда мы только что приехали в Париж, жена как-то затащила меня сюда. Но больше я сюда не наведывался.

— Но ты сказал, что прекрасно знаешь Париж?

— Я не считаю, что это — Париж! — убежденно воскликнул мистер Тристрам. — Пошли отсюда. Давай-ка заглянем в Пале-Рояль и покурим.

— Я не курю, — ответил Ньюмен.

— Ну тогда выпьем.

И мистер Тристрам повел приятеля прочь. Они миновали знаменитые залы Лувра, спустились по лестницам, прошли по плохо освещенным галереям, заставленным скульптурами, и наконец очутились в просторном дворе. Ньюмен во все глаза смотрел по сторонам, но не проронил ни слова и только, когда они вышли на свежий воздух, сказал:

— Будь я на твоем месте, ходил бы сюда каждую неделю.

— Не ходил бы, — ответил мистер Тристрам. — Это только так кажется. У тебя не было бы времени. Хотел бы, да так бы и не собрался. Здесь в Париже множество развлечений и получше. Италия — вот где надо смотреть картины. Подожди, попадешь туда, сам убедишься. Там-то уж, хочешь не хочешь, приходится шататься по музеям, ничего другого не остается. Ужасная страна, приличной сигары не найдешь. Сам не знаю, как это я сегодня угодил в Лувр. Шел мимо, нечем было развлечься, а тут заметил, что иду мимо Лувра, дай, думаю, зайду взгляну. Но не повстречай я тебя, совсем бы скис. Нет, черт побери, картины меня не волнуют, я предпочитаю реальную жизнь, — мистер Тристрам выпалил этот удачно найденный девиз с таким апломбом, которому могли бы позавидовать многочисленные страждущие от «переизбытка культуры».

Пройдясь по Риволи, наши джентльмены вошли в Пале-Рояль и уселись за один из столиков у входа в кафе. На большой квадратной площадке было полно народу, бил фонтан, играл оркестр, под липами рядами стояли стулья, а на скамьях восседали полногрудые кормилицы в белых чепцах и усердно потчевали подопечных младенцев, припавших к их груди — этому несравненному источнику пропитания. Во всей сцене было столько легкой непритязательной веселости, что в ней, как показалось Ньюмену, выразился характер всего Парижа.

— А теперь, — начал мистерТристрам, когда они отведали заказанный ими decoction,[25] — а теперь расскажи о себе. Что ты думаешь, каковы твои планы, откуда приехал, куда направляешься? И прежде всего, где ты остановился?

— В Гранд-отеле, — ответил Ньюмен.

На пухлой физиономии мистера Тристрама появилась гримаса.

— Но это никуда не годится! Тебе нужно переехать.

— Переехать? — удивился Ньюмен. — Почему? Да более роскошного отеля я в жизни не видал!

— А тебе роскошный и не нужен. Тебе нужна этакая небольшая, тихая, респектабельная гостиница, где сразу отвечают, стоит тебе позвонить, и… и знают тебя в лицо.

— Да я не успеваю руку к звонку поднести, а ко мне уже несутся — не звонил ли я, — ответил Ньюмен. — И не только знают в лицо, но наперебой кланяются и разве что пылинки не сдувают.

— Должно быть, ты постоянно даешь на чай. А это весьма дурной тон.

— Постоянно? Да ничего подобного! Вчера слуга принес мне что-то в номер и стоит, не уходит, как будто чего-то ждет. Я предложил ему стул и осведомился, не желает ли он присесть? Это дурной тон?

— Очень!

— Но его тут же как ветром сдуло. Во всяком случае, мне в этом отеле интересно. Черт с ней, с элегантностью, если она нагоняет тоску. Вчера я до двух ночи сидел в холле Гранд-отеля, смотрел, как люди входят, выходят, снуют туда и обратно.

— Тебя легко развлечь. Но ты волен выбирать — тебе экономить не приходится. Небось, нажил кучу денег?

— Достаточно.

— Счастлив человек, который может так ответить. А достаточно для чего?

— Достаточно, чтобы немного передохнуть, забыть о проклятых делах, оглядеться, посмотреть мир, рассеяться, набраться ума и, если взбредет в голову, найти себе жену.

Ньюмен говорил медленно, выговаривал слова четко, часто останавливался. Такова была его обычная манера говорить, но особенно заметно она проявилась сейчас, когда он делился своими намерениями.

— Ну и ну! Вот это программа! — воскликнул мистер Тристрам. — Разумеется, на все это нужны деньги, особенно на жену, если, конечно, она не принесет своих, как моя. Но расскажи обо всем. Как ты разбогател?

Ньюмен сдвинул шляпу на затылок, сложил на груди руки и вытянул ноги. Он слушал музыку, смотрел на шумную толпу, на бьющие фонтаны, на кормилиц с малютками.

— Работал, — ответил он наконец.

Тристрам несколько мгновений не спускал с него глаз, невозмутимо озирая своего рослого приятеля с головы до ног, потом, остановив взгляд на безмятежном лице Ньюмена, спросил:

— Что же ты делал?

— О, много чего.

— Ты, как я погляжу, ловкий малый.

Ньюмен продолжал смотреть на кормилиц с младенцами, они сообщали всей сцене какую-то первозданную пасторальную простоту.

— Да, — проговорил он наконец, — наверно.

И затем, отвечая на расспросы своего собеседника, он вкратце рассказал о том, как жил все то время, что они не виделись. История была в духе Дикого Запада, и речь в ней шла о разнообразных предприятиях, подробно знакомить с которыми наших читателей нет никакой нужды. Ньюмен закончил войну в чине бригадного генерала — честь получить внеочередное звание выпала на сей раз — не станем проводить никаких обидных сравнений — на долю человека, в высшей степени ее достойного. И хотя Ньюмен в случае необходимости безбоязненно бросался в атаку, военную службу он ненавидел, от четырех лет, проведенных в армии, у него осталось чувство горечи и досады, он считал, что за это время были без толку растрачены главные ценности, которыми владеет человек, — жизнь и время, деньги и «деловая хватка», ясная юношеская целеустремленность. Вот почему он со всем пылом и энергией взялся использовать возможности, предоставляемые мирным существованием. Разумеется, когда он снял погоны, он не имел за душой ни гроша, точно так же, как в ту пору, когда их надевал, и единственным капиталом в его распоряжении были упорство, решимость и умение в один миг оценить цель и средства ее достижения. Неутомимо трудиться, постоянно напрягать все силы было для него столь же естественно, как дышать. На благодатную почву Запада еще не ступала нога смертного, наделенного столь могучим здоровьем. Его опыт был так же разносторонен, как и его способности; ему едва минуло четырнадцать, когда судьба схватила нашего героя за хрупкие юношеские плечи и вышвырнула на улицу, где ему надлежало заработать себе на ужин. В тот вечер он не заработал ничего, зато заработал в последующие, и если после этого ему случалось оставаться без ужина, то лишь потому, что он предпочитал потратить деньги на что-нибудь другое, стремясь получить большее удовольствие или больший доход. Он прилагал руки и ум к великому множеству дел — занимался предпринимательством в буквальном смысле этого слова, шел на риск, зачастую безрассудный, познал блестящий успех и горечь поражения, но, будучи прирожденным экспериментатором, умел извлекать радость даже из сознания необходимости, хотя нередко она так же досаждала ему, как власяница средневековому монаху. Одно время казалось, что поражения — его неизменный удел, неудача сопутствовала ему постоянно, и чего бы он ни коснулся, все обращалось не в золото, а в прах. Как-то, когда упорно преследовавшие его беды достигли апогея, он с необычной ясностью осознал, что делами на земле заправляет некая сверхъестественная сила, куда более могущественная, чем его собственная воля. Такое таинственное вмешательство могло исходить только от Дьявола, и Ньюмен возненавидел эту наглую силу как личного врага. Он испытал, что значит полностью исчерпать кредиты, когда и один-то доллар взять неоткуда, и каково на ночь глядя очутиться в чужом городе без гроша в кармане, гроша, который мог бы сделать этот город более радушным. Именно при таких обстоятельствах Ньюмен впервые оказался в Сан-Франциско — городе, где ему предстояло пережить самые счастливые повороты колеса судьбы. Его лишь потому нельзя уподобить доктору Франклину,[26] который, бродя по ночным улицам Филадельфии, жевал одноцентовый хлебец, что даже этого одноцентового хлебца, необходимого для полного сходства, ему купить было не на что. В самые мрачные дни им двигал один простой практичный принцип — сам он назвал бы его стремлением «выдюжить». Прошло время, и ему это удалось — он проложил себе путь в спокойные воды, и деньги потекли к нему рекой. Не будем скрывать, что в те дни Кристофер Ньюмен считал добывание денег единственной целью в жизни; по его собственному убеждению, он для того и пришел в этот мир, чтобы отвоевать у строптивой судьбы богатство, и чем больше оно будет, тем лучше. Эта цель поглощала все его мысли и занимала воображение. О том, как использовать эти деньги, что можно получить от жизни, в русло которой удалось впустить золотой поток, он до тридцати пяти лет вряд ли задумывался. Жизнь казалась ему свободной игрой, и в этой игре он делал высокие ставки. Наконец он выиграл, забрал свой куш и задумался — чем же заняться дальше? Он принадлежал к людям, которые рано или поздно задаются этим вопросом, а ответ на него как раз и является содержанием излагаемой нами истории. У Ньюмена уже появились смутные подозрения, что ответов может быть больше, чем допускал тот взгляд на жизнь, которого он до сих пор придерживался, и пока они с Тристрамом болтали, сидя в этом блистающем красками уголке Парижа, сие подозрение понемногу крепло и даже согревало душу.

— Должен признаться, — вдруг сказал он, — что здесь, в Париже, я вовсе не чувствую себя таким уж ловким. Здесь мои замечательные способности ни к чему. Здесь я будто дитя малое и любой ребенок может водить меня за руку.

— Этим ребенком буду я, — весело отозвался Тристрам. — Я буду водить тебя за руку. Доверься мне.

— Я хороший работник, но, вероятно, в бездельники не гожусь. Уехал за границу развлечься, но вряд ли знаю, как это делается!

— Ну, этому научиться нетрудно.

— Может, я и научусь, только боюсь, безделье никогда не станет моей второй натурой. Уж как я к этому стремлюсь, но мои таланты, видно, по другой части. Бездельник из меня никудышный, первостатейным никогда не стану, не то, что ты.

— Да, — согласился Тристрам, — если говорить о бездельниках, то уж я-то, по-моему, самый подлинный, как те греховные картины, что висят в Лувре.

— К тому же, — продолжал Ньюмен, — я никогда не делал из труда развлечения. Зачем же развлечение превращать в труд? Развлекаться, так уж без усилий. Я с радостью ленюсь и хочу провести еще шесть месяцев в точности, как сейчас, — сидеть под деревьями и слушать музыку. Только с одним условием — музыку хорошую.

— Музыка и картины! Бог мой, какой утонченный вкус! Моя жена отнесла бы тебя к разряду умников. Я к ним не принадлежу. Но мы найдем для тебя занятие получше, чем сидеть под деревьями. Начнем с того, что тебе нужно посещать клуб.

— Какой?

— Западный! Увидишь там всех американцев, во всяком случае самых интересных. Ты, разумеется, играешь в покер?

— Послушай! — с жаром воскликнул Ньюмен. — Уж не собираешься ли ты заманить меня в клуб и засадить за карточный стол? Не для того я так далеко заехал.

— А для чего, черт побери? Помнится, в Сент-Луисе ты не возражал против покера и обдирал меня как липку.

— Я приехал посмотреть Европу, причем посмотреть самое лучшее из того, что смогу. Хочу увидеть все самые интересные достопримечательности и делать то, что делают здесь умные люди.

— Ах вот как — умные! Премного тебе обязан. Выходит, ты считаешь меня болваном?

Ньюмен сидел в кресле боком, положив локоть на спинку и оперев голову на руку. Не меняя позы, он искоса взглянул на приятеля, улыбаясь скупой, настороженной, можно даже сказать, загадочной и в то же время добродушной улыбкой.

— Познакомь меня со своей женой, — сказал он наконец.

Тристрам так и подпрыгнул в кресле.

— Вот уж нет, ни за что! Она и без твоей помощи передо мной нос задирает, да и ты, видать, туда же.

— Да не задираю я перед тобой нос, дорогой, ни перед кем и ни перед чем не задираю. Я вовсе не гордец, смею тебя уверить, потому-то и хочу брать пример с умных людей.

— Что ж, как здесь говорят, пусть я не роза, но хотя бы рос около. Умных людей я тебе и сам показать могу. Ты знаком с генералом Паккардом? А с С. П. Хэтчем? А с мисс Китти Апджон?

— Буду счастлив с ними познакомиться. Я не прочь завязать побольше знакомств.

Тристрам забеспокоился; казалось, он что-то заподозрил, некоторое время он искоса рассматривал своего приятеля, потом спросил:

— Что у тебя все-таки на уме? Уж не задумал ли ты написать книгу?

Кристофер Ньюмен покрутил кончик уса, помолчал, потом ответил:

— Как-то, несколько месяцев назад, со мной случилась престранная история. Я приехал в Нью-Йорк по одному важному делу, рассказывать зачем — долго. В общем, речь шла о том, чтобы опередить моего конкурента в сделке на бирже. Этот конкурент когда-то сыграл со мной очень злую шутку. И я ему этого не забыл. Еще тогда рассвирепел и поклялся, что, если представится случай, я, фигурально выражаясь, вытрясу из него душу. На кон было поставлено около шестидесяти тысяч долларов. Если бы мне удалось увести их у него из-под носа, удар был бы весьма чувствительный, и он вполне его заслуживал. Я мигом нанял экипаж и отправился в путь. И вот в этом незабвенном, достойном славы экипаже и случилась со мной та странность, о которой я тебе говорил. Экипаж ничем не отличался от других таких же, разве что был погрязнее и по верху засаленных подушек шла жирная полоса, будто его не раз использовали для похорон. Я провел в дороге всю ночь, и, хотя меня будоражила мысль о деле, по которому я ехал, меня клонило в сон. Может быть, я задремал. Как бы то ни было, я вдруг очнулся то ли от сна, то ли от дремоты, очнулся с самым странным чувством. То, что я собирался сделать, представилось мне омерзительным. На меня это нашло ни с того ни с сего, — для пояснения Ньюмен щелкнул пальцами. — Так вдруг начинает ныть старая рана. Не могу объяснить, что это означало, — просто я почувствовал: противно мне все это дело, лучше бы уйти в сторону. Больше всего на свете мне захотелось потерять эти шестьдесят тысяч долларов, захотелось, чтобы они растаяли, провалились, чтобы я никогда о них не слышал. Причем произошло это совершенно независимо от моей воли. Я будто бы присутствовал на представлении какой-то пьесы. И разыгрывалась она у меня в душе. Можешь не сомневаться — у нас в душе часто творится такое, в чем нам ни за что не разобраться.

— Черт возьми! У меня прямо мурашки по коже забегали! — воскликнул Тристрам. — И пока ты сидел в экипаже и наблюдал эту свою пьесу, как ты ее называешь, твой конкурент прибрал к рукам твои шестьдесят тысяч?

— Не имею ни малейшего представления. Надеюсь, шельмец так и сделал, но я не стал выяснять. Мы остановились возле того места на Уолл-стрит, куда я велел ехать, но я остался сидеть в экипаже, и в конце концов кучер спустился с козел, чтобы поглядеть, не превратился ли его экипаж в катафалк. А я не мог выйти, как будто и в самом деле стал трупом. Что со мной стряслось? Можно сказать, мгновенное помутнение мозгов. Мне хотелось одного — убраться с Уолл-стрит. Я велел кучеру ехать к Бруклинскому парому и перевезти меня на другой берег. Когда мы там оказались, распорядился, чтобы он повез меня за город. А поскольку до этого я велел ему срочно доставить меня в центр города, наверно, он решил, что я рехнулся. Может, так оно и было, но, значит, я и сейчас сумасшедший. Все утро я провел на Лонг-Айленде, любуясь первыми зелеными листочками; дела надоели мне до смерти; мне хотелось все бросить и как можно скорее куда-нибудь убраться. Денег у меня было довольно, а если бы не хватило, достал бы еще. Мне казалось, что я стал иным человеком, и меня потянуло в какой-то новый мир. Когда так отчаянно чего-то хочется, лучше дать себе волю. Я понятия не имел, что со мной происходит, но бросил узду и пустил коня самого искать дорогу. И как только смог выйти из игры, отплыл в Европу. Вот как случилось, что я сейчас сижу здесь.

— Тебе стоило купить тот старый экипаж, — сказал Тристрам. — Опасно, когда такая коляска разъезжает повсюду беспрепятственно. Выходит, ты и впрямь все распродал и отошел от дел?

— Нет, я передал дела другу; когда захочется, я снова смогу взять бразды правления в свои руки. Поверь, через год все может повториться, только наоборот. Маятник качнется в другую сторону. Я буду плыть в гондоле или восседать на верблюде, и вдруг мне все это смертельно надоест. Но пока я свободен как птица. Я договорился, чтобы мне даже не писали о делах.

— Вот уж поистине caprice de prince,[27] — заметил Тристрам. — Беру свои слова назад. Где уж мне помогать тебе! Твоим великолепным бездельем ты и без меня насладишься. Впору представить тебя коронованным особам.

С минуту Ньюмен смотрел на него, потом с легкой улыбкой спросил:

— А как это делается?

— Вот это да! — воскликнул Тристрам. — Я вижу, намерения у тебя серьезные!

— Конечно, серьезные. Разве я не говорил, что хочу взять от Европы все самое лучшее. Я знаю, просто за деньги самое лучшее не купишь, но подозреваю, что деньги могут многое. Кроме того, я и шуму хочу наделать много.

— Ого! Ты, видать, не из робких?

— Понятия не имею. Я хочу получить все, что возможно. Посмотреть людей, города, искусство, природу — все! Самые высокие горы, самые синие озера, самые лучшие картины, самые красивые соборы, самых известных мужчин и самых красивых женщин.

— Тогда оставайся в Париже. Правда, насколько мне известно, здесь нет гор, а единственное озеро находится в Булонском лесу, да и оно не очень-то синее. Но все остальное есть — полно картин и церквей, не счесть знаменитых мужчин и немало красивых женщин.

— Но я не могу поселиться в Париже, когда вот-вот наступит лето.

— На лето уедешь в Трувиль.

— Что такое Трувиль?

— Французский Ньюпорт. Половина американцев переселяется летом в Трувиль.

— А далеко оттуда до Альп?

— Почти столько же, сколько от Ньюпорта до Скалистых гор.

— А мне хочется увидеть Монблан, — проговорил Ньюмен, — и Амстердам, и Рейн, и еще множество мест, в особенности Венецию. О Венеции я наслышан.

— Ах, — сказал мистер Тристрам, поднимаясь из-за столика. — Я вижу, деваться некуда. Придется представить тебя жене.

Глава третья

Эту церемонию мистер Тристрам осуществил на следующий день, когда Кристофер Ньюмен, как было условлено, пришел к нему отобедать. Миссис и мистер Тристрам жили на одной из тех спланированных бароном Османом[28] широких улиц у Триумфальной арки, которые застроены одинаковыми помпезными зданиями с молочно-белыми фасадами. Их апартаменты изобиловали современными удобствами, и мистер Тристрам не замедлил обратить внимание гостя на самые важные — газовые лампы и калориферы.

— Когда затоскуешь по дому, — сказал он, — сразу приходи к нам. Посадим тебя перед регулятором под большую добрую грелку, и…

— И вы тотчас перестанете тосковать, — вставила свое слово миссис Тристрам.

Муж в упор посмотрел на нее: тон, каким говорила его жена, часто ставил его в тупик, он никак не мог взять в толк, шутит она или говорит серьезно. Надо сказать, обстоятельства немало способствовали тому, что у миссис Тристрам развилась заметная склонность к иронии. Ее вкусы во многом отличались от вкусов мужа, и, хотя она часто шла ему на уступки, следует признать, что эти уступки не всегда были продиктованы благородными побуждениями. Дело в том, что в душе миссис Тристрам брезжил некий смутный план, который она в один прекрасный день намеревалась осуществить, — ей хотелось совершить что-то, возможно, безрассудное, но, несомненно, возвышенное. Что именно, она вряд ли смогла бы объяснить, а пока, идя на очередную уступку мужу, как бы обеспечивала себе в будущем чистую совесть.

Дабы избежать ненужных недомолвок, следует без промедления добавить, что ее мечты о независимости вовсе не включали в качестве непременного участника лицо другого пола — увлечение любовными играми не бросало тень на ее добродетель. И это объясняется несколькими причинами. Начать с того, что миссис Тристрам была некрасива и не питала никаких иллюзий относительно своей внешности. Она изучила себя с дотошной тщательностью, выяснила все свои недостатки и достоинства и примирилась с собой такой, какая есть. Произошло это, конечно, не без страданий. В юности она часами сидела повернувшись спиной к зеркалу и рыдала, не осушая глаз, а позднее, в отчаянии, с какой-то бравадой усвоила привычку публично объявлять, что больше других женщин обижена природой, надеясь при этом, что, как предписывали тогда общепринятые правила приличия, ее начнут разубеждать и уверять в обратном. Только переселившись в Европу, она научилась относиться к своей наружности философски. Ее наблюдательность, еще более обострившаяся здесь, подсказала ей, что первейшая обязанность женщины состоит не в том, чтобы быть красивой, а в том, чтобы нравиться, и, встречая на своем пути множество женщин, которые нравились, не обладая красотой, она поняла, в чем ее предназначение. Однажды она слышала, как один страстный поклонник музыки, выведенный из себя талантливым, но нерадивым певцом, сказал, что хороший голос только мешает правильно петь, и ей пришло в голову, что, возможно, точно так же красивое лицо — помеха для приобретения чарующих манер. И тогда миссис Тристрам приняла решение научиться искусству чаровать и выполняла эту задачу с поистине трогательной старательностью. Не берусь судить, сколь она могла бы тут преуспеть: к сожалению, она бросила попытки на полпути, объясняя это тем, что не встречает поддержки в своем узком кругу. Но я склонен думать, что у нее просто отсутствовал настоящий талант, которого требует это искусство, иначе она продолжала бы его постигать ради самого искусства. Натура бедной дамы отличалась незавершенностью. Затем она увлеклась соблюдением гармонии в туалетах, в чем разбиралась досконально, и успокоилась на том, что стала одеваться с безупречным вкусом. Она делала вид, что терпеть не может Париж и живет в нем лишь по одной причине — только здесь можно подобрать то, что по цвету лучше всего подходит вам к лицу, да и перчатки с застежкой на десять пуговиц без хлопот купишь только в Париже. Но когда она бранила этот столь богатый услугами город и вы спрашивали, где же она предпочла бы жить, ее ответы всегда поражали: она называла Копенгаген или Барселону — места, где провела не больше двух-трех дней. Тем не менее миссис Тристрам с ее неправильным, но умным личиком, всегда в романтических рюшах, несомненно, производила впечатление интересной женщины, стоило вам поближе с ней познакомиться. Она была застенчива от природы и, родись она красавицей, наверное (при отсутствии тщеславия), так застенчивой бы и осталась. Теперь же застенчивость соседствовала у нее с самоуверенностью, и подчас она вела себя с друзьями крайне сдержанно, а с людьми незнакомыми — на удивление откровенно. Она презирала мужа, и презирала напрасно — ее никто не неволил выходить за него. Когда-то миссис Тристрам была влюблена в человека умного, который пренебрег ею, и тогда она вышла за глупца, надеясь, что прежний избранник, неблагодарный умник, размышляя над ее выбором, решит, что ее вовсе не волновали подобного рода достоинства и он лишь льстил себе, полагая, будто она им интересуется. Неугомонная, всегда неудовлетворенная, мечтательная, не ищущая ничего для себя, но наделенная необузданным воображением — она, как я уже заметил выше, была поразительно незавершенной натурой. В ее душе роились замыслы, направленные как во благо, так и во зло, но все они ни к чему не вели, и тем не менее она, несомненно, была отмечена искрой Божьей.

Ньюмен всегда любил общество женщин, а теперь, живя вдали от родных краев, без привычных занятий, охотно восполнял образовавшийся пробел. Он проникся большой симпатией к миссис Тристрам, она искренне отвечала ему тем же, и после их первой встречи он проводил в ее гостиной долгие часы. После двух-трех бесед они стали закадычными друзьями. У Ньюмена была своеобразная манера вести себя с женщинами, и со стороны дамы требовалась известная догадливость, дабы понять, что он ею восхищается. Он не отличался галантностью в обычном смысле этого слова — не расточал комплименты, не сыпал любезностями, не произносил речей. Если в разговорах с мужчинами он любил прибегать к тому, что называют подтруниванием, то, садясь на диван рядом с особой прекрасного пола, преисполнялся величайшей серьезности. Он не был застенчив, а так как неловкость возникает в борьбе с застенчивостью, не был и неловким; серьезный, внимательный, смиренный, часто молчаливый, он попросту таял от восторженной почтительности. Такое отношение к прекрасному полу не объяснялось какими-либо теориями, не было в нем и особой сентиментальности. Ньюмен никогда не задумывался о «положении женщины в обществе», а к образу «президента в юбке» не испытывал ни симпатии, ни антипатии. Подобные мысли вообще не приходили ему в голову. В его отношении к женщине проявлялись все лучшие черты его доброго характера; оно проистекало из инстинктивной и истинно демократической убежденности, что каждый имеет право жить, как ему хочется. Если любой оборванный нищий имеет право на постель и стол, право зарабатывать деньги и участвовать в выборах, то уж женщин, которые куда слабее и чья физическая хрупкость взывает к опеке, следует бережно поддерживать за счет общества. Для этой цели Ньюмен был готов платить любой налог, пропорциональный его доходам. Более того — Ньюмен в жизни не прочел ни одного романа, и потому ставшие уже традиционными представления о женщинах он составил для себя сам. Его поражала их проницательность, их глубина, их такт, меткость их суждений. Они казались ему утонченно мыслящими созданиями. Если верно, что здесь, на нашей грешной земле, каждый, чем бы он ни занимался, должен опираться либо на религию, либо, во всяком случае, на какие-то идеалы, то Ньюмен черпал вдохновение в неясных мечтах о благородном светлом челе дамы, которой когда-нибудь посвятит все, чего достиг.

Ньюмен подолгу выслушивал советы миссис Тристрам — советы, которых, надо сказать, он никогда не просил. Да и с какой стати он стал бы спрашивать совета, если знать не знал, что такое трудности, и, следовательно, ему ни к чему было искать средства их преодолевать. Окружавший его сложный парижский мир казался ему совсем простым; он напоминал великолепный, захватывающий спектакль, но не будил воображения и не вызывал любопытства. Засунув руки в карманы, Ньюмен добродушно наблюдал за происходящим, стремясь не пропустить ничего заслуживающего внимания, кое во что пристально вглядывался, но ничего не примерял на себя. «Советы» миссис Тристрам были частью спектакля, наиболее интересной среди бесконечных сплетен, которые она ему пересказывала. Ньюмену нравилось, как она судит о нем самом, он считал это проявлением милой сердечности, но даже и не помышлял следовать ее рекомендациям, забывая о них, как только уходил. Что же касается миссис Тристрам, то она очень увлеклась Ньюменом, давно уже ее мыслями не владел столь интересный объект. Она хотела что-нибудь для него сделать — сама не зная что. Он обладал всем в таком избытке — был так богат, так здоров, так дружелюбен, так добродушен, что она ничего не могла придумать, хотя он постоянно занимал ее воображение. Единственное, что она пока могла для него сделать, — это выражать ему свою симпатию. Она говорила ему, что он «ужас какой западный», но первая часть этого определения звучала несколько неискренне. Она всюду водила его с собой, познакомила с полусотней людей и упивалась им, как трофеем. Ньюмен не отвергал ни одного ее приглашения, пожимал руки всем и каждому, и казалось, ему равно неведомы и робость, и восхищение. Том Тристрам сетовал на ненасытность жены и жаловался, что не может провести со старым другом и пяти минут. Знай он, как обернется дело, он ни за что не привел бы Ньюмена на Йенскую авеню. В прежние дни хозяин дома и наш герой не были близко знакомы друг с другом, но теперь Ньюмен, помня впечатление, сложившееся у него от встречи в Лувре, и отдавая должное миссис Тристрам, которая никоим образом не посвящала его в свои мысли, но чей секрет он быстро разгадал, понимал, что ее супруг — довольно ничтожный экземпляр человеческой породы. В двадцать пять Тристрам был славным малым и в этом смысле не изменился, но от мужчины его возраста ожидают чего-то большего. Он слыл человеком светским, но это обстоятельство вряд ли заслуживало внимания — с равным успехом можно хвалить губку за то, что она разбухает, когда попадает в воду, к тому же его светскость не отличалась особым блеском. Великий болтун и сплетник, он ради красного словца не пожалел бы ни мать, ни отца. Ньюмен по старой памяти хорошо к нему относился, но не мог не видеть, что Тристрам на поверку весьма легковесен. Все его интересы сводились к тому, чтобы сыграть партию в покер у себя в клубе, знать по именам всех мало-мальски известных кокоток, пожимать всем руки и баловать свой нежный пищевод шампанским и трюфелями, да еще создавать беспокойное бурление и столкновения среди членов американской колонии Парижа. Он был отъявленный бездельник, высокомерный, чувственный. Нашего друга раздражал тон, каким этот сноб говорил об их родной стране; Ньюмен никак не мог взять в толк, почему Соединенные Штаты недостаточно хороши для мистера Тристрама. Сам он никогда не принадлежал к рьяным патриотам, но ему было досадно, что к его стране относятся не лучше, чем к какому-то оскорбляющему ноздри вульгарному запаху, и в конце концов он взорвался и стал утверждать, что Америка величайшая в мире страна, что она способна заткнуть всю Европу за пояс и что американца, который плохо о ней отзывается, следовало бы отправить домой в наручниках и на всю жизнь поселить в Бостоне. В устах Ньюмена это звучало крайне мстительно. Отчитывать Тристрама было удобно — тот не помнил зла и твердил свое: Ньюмен должен заканчивать вечера в Западном клубе.

Кристофер Ньюмен часто обедал на Йенской авеню, и каждый раз хозяин дома стремился как можно скорее увести гостя из-за стола и даже из дома. Миссис Тристрам горячо протестовала и заявляла, что ее муженек всячески изощряется, лишь бы ей досадить.

— Что ты, душенька, даже и не пытаюсь, — отвечал Тристрам. — Я знаю, ты меня и так не выносишь.

Ньюмену было неприятно наблюдать подобные сцены между супругами, и он не сомневался, что либо тот, либо другой из них крайне несчастлив. И подозревал, что это не мистер Тристрам. Перед окнами комнаты миссис Тристрам был балкон, на котором она любила сидеть июньскими вечерами, и Ньюмен откровенно заявлял, что предпочитает этот балкон клубу. Балкон обрамляли сладко пахнущие растения в кадках, сверху можно было смотреть на широкую улицу, а вдали в свете летних звезд виднелась громада Триумфальной арки и украшающие ее фигуры героев. Иногда Ньюмен выполнял данное мистеру Тристраму обещание и, посидев полчаса, отправлялся в клуб, а иногда забывал. Хозяйка дома засыпала его вопросами о нем самом, но эта тема не вызывала у него отклика. Он не был, что называется, «сосредоточен на себе», но, когда чувствовал в ней искренний интерес, делал поистине героические усилия, чтобы удовлетворить ее любопытство. Он подробно рассказывал о разных делах, в которых принимал участие, и потчевал ее анекдотами из жизни Запада; сама миссис Тристрам была из Филадельфии и, проведя восемь лет в Европе, изображала томную жительницу Восточного побережья. Однако во всех его рассказах героем всегда выступал преимущественно кто-нибудь другой, себя же он далеко не всегда выставлял в благодатном свете, а собственного участия в событиях, о которых вспоминал, касался лишь мимоходом. Миссис Тристрам особенно жаждала выведать, был ли он когда-нибудь влюблен — по-настоящему, страстно, — и, не удовлетворившись его отговорками, наконец спросила напрямик. Ньюмен помедлил и заявил:

— Нет!

Она сказала, что рада это слышать, так как получает подтверждение того, в чем не сомневалась: чувствами и страстями он не обременен.

— Не обременен? — переспросил он очень серьезно.

— Вы так считаете? А как вы узнаете, способен человек на чувства или нет?

— Не могу понять, какой вы, — ответила миссис Тристрам. — То ли очень простой, то ли очень сложный.

— Я — очень сложный. Сомневаться не приходится.

— Мне кажется, скажи я вам, сделав соответствующую мину, что вы — человек, лишенный чувств, вы бы с готовностью мне поверили.

— Соответствующую мину? — повторил Ньюмен. — Попробуйте — и посмотрим.

— Вы мне поверите, но вас это нисколько не огорчит, — сказала миссис Тристрам.

— Ошибаетесь. Как раз наоборот. Меня это глубоко огорчит, но я вам не поверю. Дело в том, что у меня никогда не оставалось времени на чувства. Мне надо было делать дело, да так, чтобы меня самого почувствовали.

— Могу себе представить! Наверно, у вас это получалось грандиозно! Иногда!

— Да уж тут вы не ошибаетесь.

— Боюсь, когда вы в ярости, от вас лучше держаться подальше.

— Я не бываю в ярости.

— Ну, когда вы сердитесь или недовольны?

— Никогда не сержусь, а недовольным был так давно, что совершенно этого не помню.

— Не верю, — заявила миссис Тристрам. — Неужели вы никогда не сердитесь? Но человек не может время от времени не сердиться. И не такой уж вы хороший и не такой плохой, чтобы постоянно сдерживаться.

— Я выхожу из себя не чаще, чем раз в пять лет.

— Значит, момент близится, — сказала хозяйка дома. — Не пройдет и полугода с тех пор, как мы познакомились, и вы придете в бешенство.

— Вы намерены довести меня до этого?

— И не пожалею. Уж слишком спокойно вы ко всему относитесь. Меня это просто возмущает. К тому же вы слишком большой счастливчик. Вы живете, зная, что загодя оплатили все ваши удовольствия, вряд ли можно представить себе более завидную уверенность! Ведь у вас перед глазами не маячит час расплаты. Вы уже расплатились.

— Ну что ж, пожалуй, я и впрямь счастливый человек, — простодушно произнес Ньюмен.

— Вам безобразно везет.

— Повезло с медью, — сказал Ньюмен, — более или менее повезло с железными дорогами. А с нефтью я потерпел крах.

— До чего неаппетитно узнавать, как вы, американцы, наживаете деньги! Зато теперь перед вами весь мир. Можете спокойно наслаждаться жизнью.

— Да! Вероятно, у меня и правда все есть. Только надоело, что мне вечно тычут этим в глаза. Но кое-чего мне не хватает. Я — человек не слишком просвещенный.

— Ну, особой просвещенности от вас никто и не ждет, — ответила миссис Тристрам и, помолчав, добавила: — К тому же тут вы ошибаетесь.

— Как бы то ни было, я собираюсь жить в собственное удовольствие, — заметил Ньюмен. — Я неотесан, я даже образования не получил. Не знаю истории, ничего не понимаю в искусстве, не говорю на других языках, ничего не смыслю в разной ученой зауми. Но я и не дурак, так что к тому времени, как распрощаюсь с Европой, уж постараюсь кое-чему научиться. У меня почему-то сосет под ложечкой, вот здесь, а почему, понять не могу. Какая-то меня одолевает жажда, так и хочется за всем тянуться и все хватать.

— Браво! — воскликнула миссис Тристрам. — Прекрасно! Этакий варвар с Дикого Запада, простак, в полной наивности вступивший в жалкий изнеженный Старый Свет! Не успели оглядеться и уже готовы на него обрушиться!

— Помилуйте, — сказал Ньюмен. — Какой я варвар? Как раз наоборот. Я видел варваров и знаю, что это такое.

— Я и не говорю, что вы — предводитель команчей и рядитесь в перья. Варвары тоже бывают разные.

— Вот-вот. Я человек вполне цивилизованный, — сказал Ньюмен, — и на этом настаиваю. А если вы мне не верите, готов это доказать.

Миссис Тристрам помолчала.

— Вот поглядеть бы, как вы будете это доказывать, — проговорила она наконец. — Надо бы поставить вас в затруднительное положение.

— Да ради Бога! Пожалуйста! — воскликнул Ньюмен.

— Не слишком ли самодовольно это звучит? — парировала его собеседница.

— Ну что же, — отозвался Ньюмен. — Я о себе высокого мнения.

— Вот бы вас испытать. Дайте срок, и я это сделаю.

После этих слов миссис Тристрам помолчала, словно обдумывая свое обещание. Но в этот вечер ей, видно, ничего придумать не удалось. Однако, когда Ньюмен собрался уходить, она заговорила с ним совсем другим тоном, куда девалось ее беспощадное вышучивание. Теперь у нее в голосе звучали чуть ли не робкие, участливые нотки, такие переходы давались ей с необычайной легкостью.

— Если говорить серьезно, — сказала она, — я верю в вас, мистер Ньюмен. Вы тешите мое патриотическое чувство.

— Патриотическое чувство? — переспросил Ньюмен.

— Именно так. Объяснять слишком долго, да вы вряд ли и поймете. Можете принять мои объяснения за громкие слова. Между тем к вам лично это не относится: речь идет о том, представителем чего вы для меня являетесь. И прекрасно, что вы всего этого не сознаете, а то раздулись бы от гордости.

Ньюмен смотрел на нее в удивлении, силясь понять, представителем чего же он для нее является.

— Простите мне мою надоедливую болтовню и забудьте мои советы. Довольно глупо с моей стороны брать на себя роль советчицы. Если вы не знаете, как поступить, поступайте так, как вам покажется лучше, и это будет совершенно правильно. Если окажетесь в затруднении, решение принимайте сами.

— Я запомню все, что вы мне сказали, — заверил ее Ньюмен. — Ведь здесь так много всяких правил и церемоний…

— Разумеется. Их-то я и имела в виду.

— Да, но мне бы хотелось их соблюдать, — сказал Ньюмен. — Чем я лучше других? Меня это не пугает, я не прошу, чтобы мне разрешили нарушать здешние порядки. Да я такого разрешения и не приму.

— Я вовсе не это хочу сказать. Соблюдайте их по-своему. Ставьте самому себе вопросы. Рубите узел или распутывайте его, как уж вам заблагорассудится.

— Да уж, уверен, рассусоливать я не стану, — сказал Ньюмен.

В следующий раз он обедал на Йенской авеню в воскресенье — день, когда мистер Тристрам не играл в клубе, так что вечером на балконе собралось трио. Разговор переходил с предмета на предмет, и вдруг миссис Тристрам заявила Кристоферу Ньюмену, что ему пора подыскать себе жену.

— Нет, вы только послушайте ее, какая дерзость! — воскликнул Тристрам, который в воскресные вечера всегда бывал склонен к язвительности.

— Надеюсь, вы не дали обет безбрачия? — стояла на своем миссис Тристрам.

— Боже сохрани! — воскликнул Ньюмен. — Я женюсь непременно.

— Ну, это дело нетрудное, — заметил Тристрам. — Только последствия роковые.

— Полагаю, вы не станете ждать, когда вам исполнится пятьдесят?

— Напротив. Я хотел бы жениться как можно скорей.

— Кто бы мог подумать! Вы ждете, что какая-нибудь дама сама придет и сделает вам предложение?

— Нет, предложение я сделать готов. Я много об этом думаю.

— Поведайте же, о чем именно вы думаете?

— Ну, — медленно начал Ньюмен, — я хочу сделать хорошую партию.

— Тогда женись на женщине лет шестидесяти, — вставил Тристрам.

— В каком смысле «хорошую партию»?

— Во всех. Мне трудно угодить.

— Тебе следует помнить французскую пословицу, которая гласит, что самая красивая девушка на свете не может дать больше того, что у нее есть.

— Раз уж вы меня спросили, — продолжал Ньюмен, — скажу откровенно. Я очень хочу жениться. Во-первых, пора. Мне вот-вот будет сорок, и оглянуться не успею. Кроме того, я — одинокий, неприкаянный, мне живется скучно. И раз уж я не женился очертя голову в двадцать лет, сейчас надо действовать осмотрительно. Я хочу, чтобы все было в лучшем виде. Не только нельзя промахнуться, надо попасть в яблочко. Выбрать как следует. Моя жена должна быть замечательной женщиной.

— Voilà se qui s’appelle parler![29] — воскликнула миссис Тристрам.

— О, я об этом без конца думаю.

— Думаете? А стоит ли? Лучше просто влюбиться.

— Когда я встречу женщину, которая мне понравится во всех отношениях, я полюблю ее. Моя жена будет всем обеспечена.

— Нет, вы великолепны! Какие возможности для замечательных женщин!

— Какая же вы коварная, — заметил Ньюмен. — Вызываете человека на разговор, усыпляете его бдительность, а потом смеетесь над ним.

— Уверяю вас, — возразила миссис Тристрам, — я говорю совершенно серьезно. И чтобы это доказать, я сделаю вам предложение. Не хотите ли, чтобы я, как здесь принято, вас сосватала?

— Вы хотите поискать мне жену?

— Она найдена. Остается только вас познакомить.

— Помилуй! — вмешался Тристрам. — У нас не брачная контора. Он подумает, что ты хочешь получить комиссионные.

— Представьте меня женщине, которая соответствует моим требованиям, — сказал Ньюмен, — и я женюсь на ней завтра же.

— Как вы странно говорите, я вас просто не понимаю. Не думала, что вы будете так хладнокровны и расчетливы.

Ньюмен помолчал.

— Ну что ж, — сказал он наконец. — Я хочу жениться на женщине выдающейся. На этом я настаиваю. Я могу себе это позволить. И если есть возможность выполнить мой план, я должен его выполнить. А иначе для чего все эти годы я столько работал и боролся? Я добился успеха, но к чему мне теперь этот успех? Я понимаю так: мой успех только тогда будет настоящим успехом, если его, как статуя на пьедестале, увенчает красивая женщина. И она должна быть так же добра, как красива, и так же умна, как добра. Я могу дать своей жене очень много, так что не боюсь и многого просить. Она получит все, что только может пожелать женщина; и пусть она будет даже слишком хороша для меня, я не возражаю. Пусть будет умнее и мудрее, чем я, мне это только по душе. Короче говоря, я хочу получить лучшее, что есть на рынке.

— Почему ты мне этого сразу не сказал? — воскликнул Тристрам. — А я-то так старался войти к тебе в доверие!

— Все, что вы говорите, очень интересно, — заявила миссис Тристрам. — Приятно видеть человека, который знает, чего хочет.

— Я уже давно знаю, чего хочу, — продолжал Ньюмен. — Мне довольно рано стало ясно: лучшее, что можно иметь в нашей земной жизни, — красивая жена. Это главное, чего нужно добиваться, — самая большая победа. Когда я говорю «красивая», я имею в виду, что у нее должно быть все прекрасно, и душа, и манеры, не только лицо. Мечтать о такой спутнице никому не возбраняется. Каждый мужчина вправе иметь такую жену, если сможет. Для этого не надо родиться с какими-то особыми качествами, достаточно быть мужчиной. А тогда напряги всю свою волю, свои мозги и добивайся!

— Боюсь, женитьба для вас прежде всего вопрос тщеславия.

— Совершенно верно, — согласился Ньюмен. — Ведь если на мою жену будут обращать внимание и восхищаться ею, мне это будет чрезвычайно приятно!

— Ну вот! — воскликнула миссис Тристрам. — Называй после этого мужчин скромниками!

— Но самым большим ее поклонником всегда буду я!

— Я вижу, вас тянет к самому лучшему.

Ньюмен с минуту помолчал, а потом сказал:

— Честно говоря, да.

— И я полагаю, вы уже давно внимательно присматриваетесь ко всем встречным дамам?

— Да, присматриваюсь, если выпадает случай.

— И так и не увидели никого, кто бы вас удовлетворил?

— Нет, — не очень охотно ответил Ньюмен. — Должен честно признаться, ни одной, которая удовлетворила бы меня во всех смыслах.

— Вы напоминаете мне героев французских романтических поэтов, каких-нибудь Ролла и Фортуньо и прочих ненасытных джентльменов, кому ничто в мире не по вкусу. Однако я вижу, вы настроены серьезно, и мне хочется вам помочь.

— Кого это, черт возьми, дорогая, ты собираешься ему подсунуть? — вмешался Тристрам. — Хорошеньких девушек мы, слава Богу, знаем много, но прекрасные женщины встречаются не так уж часто.

— А что, если это будет иностранка? — осведомилась его супруга, обращаясь к Ньюмену, который откинулся в кресле, положил ноги на перила балкона и, засунув руки в карманы, глядел на звезды.

— Ирландок не предлагать, — заявил Тристрам.

Ньюмен немного подумал.

— Против иностранок я ничего не имею, — сказал он наконец. — У меня нет предрассудков.

— Ах, дорогой мой! В тебе нет и предусмотрительности! — воскликнул Тристрам. — Ты даже не представляешь себе, что за ужас эти иностранные дамы, особенно те, кого величают «замечательными»! Как бы, например, тебе понравилась прекрасная черкешенка с кинжалом за поясом?

Ньюмен с силой ударил себя по колену.

— Я женюсь и на японке, если она мне понравится, — заявил он.

— Лучше уж ограничим себя Европой, — сказала миссис Тристрам. — Значит, самое главное, чтобы особа, о которой идет речь, была в вашем вкусе.

— Она собирается всучить тебе отставнуюгувернантку, — простонал Тристрам.

— Конечно, я не стану отрицать, что при всех равных условиях я предпочел бы свою соотечественницу. Мы бы говорили на одном языке, что куда удобней. Но я не побоюсь и иностранки. Кроме того, мне нравится идея поискать жену здесь, в Европе. Это расширяет возможности выбора. Чем больше выбор, тем легче найти самое совершенное.

— Тебя послушать, так ты просто Сарданапал![30] — воскликнул Тристрам.

— Вы говорите о своих планах тому, кому следует, — заявила хозяйка дома. — А ведь среди моих приятельниц, представьте себе, как раз есть такая женщина. Вот так-то! Я не говорю, что она очаровательней, достойней или красивей всех. Нет, я просто говорю, что она — самая прекрасная женщина на свете.

— Черт возьми! — вскричал Тристрам. — Что-то ты о ней помалкивала. Видно, за меня боишься!

— Да ты ее видел, — сказала его жена. — Но оценить достоинства Клэр ты неспособен.

— Ах, речь идет о Клэр! Ну, я умываю руки.

— А ваша подруга хочет выйти замуж? — спросил Ньюмен.

— Вовсе нет. Вам предстоит ее переубедить. И это будет нелегко. Она уже была замужем и теперь весьма низкого мнения о представителях сильного пола.

— Выходит, она вдова? — спросил Ньюмен.

— Уже испугались? Она вышла замуж в восемнадцать, по французским обычаям ее выдали за старика, характер у него оказался ужасный. Но у него достало такта умереть года через два после свадьбы. Сейчас ей двадцать пять.

— Она француженка?

— Француженка по отцу и англичанка по матери. По существу, она гораздо больше англичанка, чем француженка, и по-английски говорит не хуже, чем вы и я, а вернее — гораздо лучше. Как здесь принято выражаться, она принадлежит к сливкам общества. Ее родные с той и другой стороны происходят из сказочно древних родов; мать — дочь английского графа-католика. Отец умер, и Клэр, овдовев, живет с матерью и женатым братом. Есть еще один брат, он младше ее и, по-моему, повеса. У них старинный особняк на Университетской улице, но доходы невелики, и ради экономии они живут все вместе. Когда я была девочкой, меня, пока отец путешествовал по Европе, определили воспитанницей в монастырь. Нелепая затея. Зато я познакомилась с Клэр Беллегард. Она была младше меня, но это не помешало нам стать закадычными подругами. Я очень привязалась к ней, и она, насколько могла, платила мне такой же привязанностью. А могла она мало — ее держали в строгости, и, когда меня забрали из монастыря, ей пришлось перестать со мной видеться. Я не принадлежала к ее monde[31] и сейчас не принадлежу, но иногда мы встречаемся. В этом ее monde люди ужасные, смотрят на всех словно с высоты длиннейших ходуль, и родословные у них тоже длиннейшие — в милю каждая. Все они — цвет старой аристократии. Вы знаете, кто такие легитимисты[32] или ультрамонтаны?[33] Приходите как-нибудь часов в пять вечера в гостиную мадам де Сентре и увидите прекрасно сохранившиеся экземпляры этой породы. Вот я сказала «приходите», а ведь туда не допускают никого, кто не может похвастаться предками до пятидесятого колена.

— И на этой даме вы предлагаете мне жениться? — спросил Ньюмен. — На даме, к которой даже подойти нельзя?

— Но вы же только что сказали — для вас нет препятствий!

Ньюмен некоторое время смотрел на миссис Тристрам, поглаживая усы.

— А она красавица? — спросил он.

— Нет.

— Тогда и говорить не о чем.


— Она не красавица, она — прекрасна, а это вещи разные. У красавицы все черты абсолютно правильны, а у прекрасной женщины — нет, но это только усиливает ее очарование.

— Я вспомнил твою мадам де Сентре, — сказал Тристрам. — Проста, как чистый лист. Во второй раз мужчина на нее и не взглянет.

— Ну, раз мой муж второй раз на нее и не взглянет, это уже говорит в ее пользу, — заметила миссис Тристрам.

— А она добрая? Умная?

— Она — само совершенство! Больше мне нечего добавить. Расхваливать особу, с которой предстоит знакомство, входить в подробности — дело неблагодарное. Я не стану ее превозносить. Я просто рекомендую ее вам. Среди женщин, которых я знаю, она стоит особняком. Она из другого теста.

— Я не прочь увидеть ее, — решительно сказал Ньюмен.

— Попытаюсь это устроить. Единственная возможность — пригласить ее отобедать. Я ни разу ее не приглашала и не знаю, придет ли она. Ее мать — старая маркиза — настоящая феодалка и правит домочадцами железной рукой. Сама выбирает дочери друзей и разрешает наносить визиты только узкому кругу избранных. Но попробовать пригласить ее я могу.

В этот момент миссис Тристрам прервали; на балконе появился слуга и сообщил, что ее ждут в гостиной. И когда хозяйка ушла принять своих приятельниц, Том Тристрам подошел к Ньюмену.

— Не ввязывайся в это дело, мой милый, — произнес он, попыхивая сигарой. — Ни к чему.

Ньюмен покосился на него испытующе:

— Ты преподнес бы все это иначе?

— По-моему, эта мадам де Сентре — просто большая белая кукла, к тому же в ней бездна холодного высокомерия.

— Ах, так она высокомерна?

— И еще как! Смотрит на тебя свысока, словно ты — пустое место и нисколько ей не интересен.

— Выходит, она очень горда?

— Еще бы! Так же горда, как я беден!

— И не хорошенькая?

Тристрам пожал плечами:

— У нее такой тип красоты, который по вкусу только умникам. Но мне пора в гостиную — развлечь жениных приятельниц.

Спустя некоторое время Ньюмен последовал за ним, но, появившись наконец в гостиной, оставался там недолго и сидел молча под стрекотню дамы, которой миссис Тристрам сразу его представила и которая болтала без умолку во всю силу своего чрезвычайно пронзительного голоса. Ньюмен смотрел на нее и внимательно слушал. Потом вдруг встал и подошел к хозяйке пожелать доброй ночи.

— Кто эта леди? — спросил он.

— Мисс Дора Финч. Понравилась?

— Слишком шумная.

— А ее считают весьма интересной. Нет, право, вы чересчур привередливы, — ответила миссис Тристрам.

Секунду-другую Ньюмен стоял в нерешительности.

— Так уж вы не забудьте про свою приятельницу, как ее зовут? — вдруг сказал он. — Про эту недоступную красавицу. Пригласите ее и дайте мне знать.

И с этими словами он откланялся.

Спустя несколько дней он явился с очередным визитом во второй половине дня. Он застал миссис Тристрам в гостиной, с ней была приятельница — молодая привлекательная женщина в белом. Обе дамы уже стояли — посетительница явно собиралась уходить. Подойдя к ним, Ньюмен поймал многозначительный взгляд миссис Тристрам, но не сразу сообразил, как его следует понимать.

— А это наш большой друг, — проговорила миссис Тристрам, повернувшись к своей собеседнице, — мистер Кристофер Ньюмен. Я говорила ему о вас, и он жаждет с вами познакомиться. Если бы вы согласились прийти к нам отобедать, я предоставила бы ему эту возможность.

Незнакомка с улыбкой повернулась к Ньюмену. Он не смутился, ведь его врожденное непоколебимое sangfroid[34] было неуязвимо; однако, поняв, что перед ним гордая и прекрасная мадам де Сентре — та самая — прелестнейшая женщина в мире, обещанное совершенство и предложенный ему идеал, он инстинктивно постарался подтянуться. Отвлекшись на это мгновенное усилие, он все же увидел удлиненное ясное лицо и глаза, сияющие и мягкие.

— Я была бы очень рада, — проговорила мадам де Сентре. — Но, к сожалению, как я только что сообщила миссис Тристрам, в понедельник я уезжаю за город.

Ньюмен отвесил церемонный поклон.

— Очень, очень жаль, — сказал он.

— В Париже становится слишком жарко, — добавила мадам де Сентре, прощаясь и пожимая руку подруге.

И тут миссис Тристрам, по-видимому, приняла внезапное и довольно смелое решение, она еще шире улыбнулась, как улыбаются женщины, совершая решительный шаг.

— Мне так хочется, чтобы мистер Ньюмен поближе с вами познакомился, — она склонила набок голову и устремила взгляд на украшенную лентами шляпку мадам де Сентре.

Кристофер Ньюмен, преисполненный серьезности, стоял молча, его сдерживала присущая ему осторожность. Миссис Тристрам задалась целью вытянуть из приятельницы несколько ободряющих его слов, и слова эти должны были означать нечто большее, чем простую вежливость, а когда ею руководило желание сделать благо, она заботилась и о благе собственном: мадам де Сентре, «дорогая Клэр», предмет ее глубокого восхищения, отклонила приглашение отобедать у нее, и следовало поэтому мягко вынудить мадам де Сентре хоть в чем-то пойти миссис Тристрам навстречу.

— Это доставило бы мне большое удовольствие, — сказала мадам де Сентре, глядя на миссис Тристрам.

— В устах мадам де Сентре подобные слова много значат! — воскликнула та.

— Очень вам признателен, — сказал Ньюмен, — миссис Тристрам выражает все, что я чувствую, лучше, чем я.

Мадам де Сентре снова взглянула на него с ласковой живостью.

— Вы надолго в Париже? — спросила она.

— Мы его здесь задержим! — заявила миссис Тристрам.

— А пока задерживаете меня! — мадам де Сентре пожала руку подруге.

— Еще на одну минуту! — сказала миссис Тристрам.

Мадам де Сентре опять посмотрела на Ньюмена, на этот раз без улыбки. Ее глаза остановились на его лице.

— Буду рада видеть вас у себя, — сказала она.

Миссис Тристрам расцеловала ее. Ньюмен рассыпался в благодарностях, и мадам де Сентре ушла. Хозяйка проводила ее до дверей, оставив Ньюмена на несколько минут одного. Потом вернулась, потирая руки.

— Редкостная удача, — заявила она. — Клэр зашла извиниться, что не может принять мое приглашение. Вы сразу же одержали победу; она видела вас всего три минуты и пригласила к себе.

— Победу одержали вы, — возразил Ньюмен. — Но не надо было так наседать на нее.

Миссис Тристрам удивленно посмотрела на него.

— Что вы хотите сказать?

— Мне не показалось, что она так уж горда. Скорее застенчива.

— Вы очень проницательны. А что вы скажете о ее лице?

— Она красива, — ответил Ньюмен.

— Еще бы! Вы, конечно, нанесете ей визит.

— Завтра же! — воскликнул Ньюмен.

— Нет-нет. Не завтра, а послезавтра. Это как раз воскресенье, она уезжает из Парижа в понедельник. Даже если вы ее не застанете, начало, по крайней мере, будет положено, — и она дала Ньюмену адрес мадам де Сентре.

Летним ранним вечером Ньюмен перешел на другой берег Сены и зашагал по молчаливым улицам предместья Сен-Жермен, где дома являют внешнему миру бесстрастные серые фасады, которые, подобно непроницаемым стенам восточных сералей, заставляют гадать, какими тайнами полна жизнь, протекающая за ними. Ньюмену казалось странным, что богатые люди живут в таких домах, для него идеалом был бы роскошный особняк, озаряющий своим блеском соседние здания, излучающий гостеприимство. А у дома, к которому его направили, были темные, запыленные ворота. На его звонок калитку сразу отворили; он очутился в просторном, посыпанном гравием дворе; с трех сторон на него смотрели закрытые ставнями окна дома, вход в который был напротив ворот; к двери под навесом из листового железа вели три ступени. Двор был погружен в тень — таким Ньюмен представлял себе монастырь. Привратница не могла сказать, принимает ли мадам де Сентре, и предложила ему справиться у двери, ведущей в дом. Ньюмен пересек двор. На ступеньке крыльца сидел молодой человек без шляпы и играл с красивым пойнтером. Когда Ньюмен приблизился к нему и протянул руку к звонку, джентльмен встал и с улыбкой сказал по-английски, что боится, как бы гостя не заставили ждать — все слуги куда-то разбежались; он и сам звонил и понять не может, что там, черт возьми, у них происходит. У молодого человека была широкая открытая улыбка, и по-английски он говорил безупречно. Ньюмен назвал имя мадам де Сентре.

— По-моему, — сказал молодой человек, — сестра принимает. Входите, а если вы дадите мне свою карточку, я передам ее сам.

Все это время Ньюмена не покидало какое-то смутное чувство, не скажу, воинственное — он не ощущал готовности нападать и защищаться, если потребуется, — но при всем своем добродушии и рассудительности держал ухо востро. Стоя на ступеньках крыльца, он достал визитную карточку, на которой под своей фамилией заранее написал: «Сан-Франциско», и, отдавая ее, неприметно оглядел собеседника. И сразу успокоился: лицо молодого человека ему понравилось; он был очень похож на мадам де Сентре. Было очевидно, что это ее брат. В свою очередь молодой человек бросил быстрый взгляд на Ньюмена. Он взял карточку и уже собрался войти в дом, как на пороге возникла другая фигура — мужчина постарше, благообразной наружности, в вечернем костюме. Он строго посмотрел на Ньюмена, и Ньюмен посмотрел на него.

— К мадам де Сентре, — пояснил молодой человек, как бы представляя посетителя вышедшему из дома господину.

Тот взял у него из рук карточку, мельком посмотрел на нее, снова смерил Ньюмена взглядом и, помедлив немного, любезно, но без улыбки проговорил:

— Мадам де Сентре нет дома.

Молодой человек развел руками и повернулся к Ньюмену.

— Мне очень жаль, сэр, — сказал он.

Ньюмен дружески кивнул ему, показывая, что отнюдь не обижен, и повернул назад. У сторожки привратника он оглянулся: оба джентльмена все еще стояли на ступеньках крыльца.

— Кто этот молодой человек с собакой? — спросил Ньюмен у женщины, вышедшей из сторожки. Он уже начинал изъясняться по-французски.

— Это месье граф.

— А тот, постарше?

— Месье маркиз.

— Маркиз? А я-то думал, дворецкий! — произнес Ньюмен по-английски, благодаря чему привратница, к счастью, не поняла его слов.

Глава четвертая

Однажды рано утром, когда Кристофер Ньюмен еще не кончил одеваться, к нему провели маленького старика, за которым следовал юноша в блузе, несший картину в сверкающей раме. Увлеченный достопримечательностями Парижа, Ньюмен совсем забыл про месье Ниоша и его одаренную дочь. Но тут живо все вспомнил.

— Боюсь, вы махнули на меня рукой, сэр, — после множества извинений и приветствий сказал старик. — Мы заставили вас ждать. Наверно, вы заподозрили нас в необязательности, в недобросовестности! Но вот и я наконец! А вот и прелестная «Мадонна». Поставьте-ка ее на стул поближе к свету, мой друг, пусть господин полюбуется, — последние слова месье Ниоша были обращены к сопровождавшему его юноше, которому он помог правильно расположить доставленное ими произведение искусства.

Картина была покрыта слоем лака толщиной в дюйм, а ширина затейливой рамы составляла не менее фута. Она сверкала и переливалась в лучах утреннего солнца и, на взгляд Ньюмена, была очень красивой и ценной. Он, видимо, совершил чрезвычайно удачную покупку и, заполучив такую картину, почувствовал себя богачом. Продолжая одеваться, он с удовольствием рассматривал ее, а месье Ниош, отослав своего помощника, суетился вокруг, улыбался и потирал руки.

— Бесподобное finesse,[35] — приговаривал он ласково, — и какие превосходные мазки. Вы, наверно, это заметили, сэр. Пока мы шли по бульвару, она привлекала всеобщее внимание. Посмотрите, какие переливы тона! Вот что значит владеть кистью! Я говорю это, сэр, не как отец, нет! Просто, будучи человеком со вкусом и имея дело с другим понимающим человеком, я не могу не отметить превосходную работу. Такие вещи трудно создавать и еще труднее с ними расставаться. Если бы наши средства позволяли нам такую роскошь, мы бы оставили эту картину себе! Могу сказать вам честно, сэр, — месье Ниош тихо и вкрадчиво засмеялся, — честно могу сказать, сэр, что завидую вам. Как видите, — добавил он через минуту, — мы взяли на себя смелость предложить вам раму. Это на самую малость увеличит стоимость картины, а вас избавит от необходимости — столь обременительной для человека с вашим тонким воспитанием — ходить по лавкам и торговаться.

Язык, на котором изъяснялся месье Ниош, представлял собой своеобразную смесь, от попыток воспроизвести которую полностью я предпочитаю уклониться. Когда-то он, видимо, до некоторой степени владел английским, и в его произношении почему-то слышался акцент, характерный для кокни британской столицы. Но, оставаясь без употребления, его познания заржавели, а запас слов оскудел и сделался довольно причудливым. Месье Ниош старался поправить дело, прибегая к частым вкраплениям французского, «англизируя» слова по собственному разумению и буквально переводя французские идиомы. В результате речи, которые он произносил с видом полного самоуничижения, вряд ли были бы понятны читателю, а потому я осмелился сократить и просеять его монолог. Ньюмен понимал месье Ниоша лишь наполовину, но тот казался ему забавным, а благородная бедность старика затрагивала в нем демократические струнки. Сильная добродушная натура Ньюмена всегда восставала при мысли о неизбежности несчастья; пожалуй, это вообще было почти единственное, что его раздражало, и он ощущал потребность смыть любое несчастье губкой собственного процветания. Меж тем папаша мадемуазель Ноэми, очевидно, получил на сей счет точные указания и проявлял рабское стремление не упустить ничего из того, что может предоставить неожиданно подвернувшийся случай.

— Сколько же я должен вам за картину вместе с рамой? — спросил Ньюмен.

— В общей сложности три тысячи франков, — сказал старик, приятно улыбаясь, но не удержался и молитвенно сложил руки.

— А вы дадите мне расписку?

— Я принес ее, — ответил месье Ниош. — Я взял на себя смелость составить ее на случай, если месье пожелает расплатиться сразу, — достав из портмоне бумагу, он вручил ее своему меценату. Документ был написан в самых изысканных выражениях мелким затейливым почерком.

Ньюмен выложил деньги, и месье Ниош стал торжественно и любовно опускать в свой старый кошелек один наполеондор за другим.

— А как ваша молодая леди? — спросил Ньюмен. — Она произвела на меня большое впечатление.

— Вот как? Месье очень добр. Месье понравилась ее внешность?

— Она и впрямь очень хорошенькая.

— Увы, да! Увы, очень хорошенькая?

Месье Ниош уставился в пятно на ковре и покачал головой. Потом перевел взгляд на Ньюмена, и глаза его, казалось, засверкали и расширились.

— Месье знает, что такое Париж. В нем красота опасна, особенно если у этой красоты нет ни су.

— Ну, к вашей дочери это не относится. Она же теперь богата.

— Совершенно справедливо; месяцев на шесть мы разбогатели. Но все равно, если бы моя дочь была некрасива, я бы спал спокойнее.

— Вы боитесь молодых людей?

— И молодых, и старых.

— Хорошо бы ей выйти замуж.

— Ах, месье, ничего не имея, мужа не найдешь. Жениху пришлось бы взять ее ради нее самой. Я не смогу дать за нее ни гроша. Но молодые люди смотрят на вещи другими глазами.

— Ну, — проговорил Ньюмен, — ее талант уже сам по себе приданое.

— Ах, сэр, сначала ему нужно превратиться в звонкую монету, — и месье Ниош нежно погладил кошелек, прежде чем убрать его в карман. — Такие сделки случаются не каждый день.

— Ваши молодые люди — крохоборы, — заметил Ньюмен. — Это все, что я могу сказать. Им бы еще приплатить за вашу дочь, а не ждать денег от нее.

— Очень благородная мысль, месье. Но что вы хотите? В нашей стране такие мысли не приняты. Когда мы женимся, мы желаем знать, что получим в приданое.

— И какое же приданое нужно вашей дочери?

Месье Ниош воззрился на Ньюмена, словно ожидая, что за сим последует, но тотчас опомнился и ответил, что знает очень приличного молодого человека — служащего страховой компании, — который удовольствовался бы пятнадцатью тысячами франков.

— Пусть ваша дочь напишет для меня полдюжины картин, и приданое ей обеспечено.

— Полдюжины картин! Приданое! Месье не шутит?

— Если она сделает мне в Лувре шесть или восемь копий так же хорошо, как написала «Мадонну», я заплачу ту же цену за каждую, — заверил его Ньюмен.

На какой-то момент бедный месье Ниош от радости и признательности лишился дара речи, а затем схватил руку Ньюмена и сжал ее в своих, глядя на него повлажневшими глазами.

— Так же хорошо? Да они будут в тысячу раз лучше, они будут великолепны — божественны! Ах, почему я не владею кистью, сэр, чтобы ей помочь! Как мне благодарить вас? Боже! — и он прижал руку ко лбу, словно силился что-то придумать.

— Вы уже отблагодарили меня, — сказал Ньюмен.

— Вот что, сэр! — вскричал месье Ниош. — Я знаю, как выразить мою благодарность, — я ничего не возьму с вас за уроки французского.

— Уроки? Я совсем забыл об этом, — рассмеялся Ньюмен и добавил: — Слушать ваш английский — все равно что учиться французскому.

— О, я не взялся бы преподавать английский, нечего и говорить, — сказал месье Ниош. — Но что касается моего прекрасного языка, то я по-прежнему к вашим услугам.

— Тогда, поскольку вы уже здесь, — предложил Ньюмен, — давайте начнем. Как раз подходящий момент. Я собираюсь выпить кофе. Приходите каждое утро в половине десятого выпить чашечку.

— Месье предлагает мне еще и кофе? — воскликнул месье Ниош. — Нет, поистине ко мне возвращаются мои beaux jours.[36]

— Итак, — повторил Ньюмен, — пожалуй, начнем. Кофе ужасно горяч. Как сказать это по-французски?

С тех пор каждое утро в течение трех недель, когда Ньюмену подавали кофе, среди клубов поднимавшегося над чашками ароматного пара возникал маленький благообразный месье Ниош, он извинялся, расшаркивался и сыпал ничего не значащими вопросами. Не знаю, многому ли научился наш друг, но, как он сам говорил, если попытка не принесла ему особой пользы, то уж, во всяком случае, не принесла и вреда. Кроме того, занятия с месье Ниошем забавляли его, они удовлетворяли его общительную натуру, которая любила чуждые грамматическим правилам беседы и побуждала его даже в те времена, когда он, обремененный делами, разъезжал по выраставшим как грибы западным городкам, усаживаться на сооруженные из рельсов ограды и пускаться в братские пересуды с веселыми бездельниками и безвестными искателями приключений. Он считал полезным, куда бы ни приехал, вступать в разговоры с местными жителями; кто-то его заверил — и утверждение пришлось ему по вкусу, — что при путешествиях за границей это лучший способ познакомиться с жизнью страны. Месье же Ниош был, несомненно, местный житель и, хотя его жизнь вряд ли заслуживала того, чтобы с ней знакомиться, был вполне осязаемой и вполне органичной частичкой той живописной парижской цивилизации, которая обеспечивала нашего героя множеством развлечений и поставляла несметное число занимательных проблем для его пытливого практичного ума. Ньюмен любил статистику, ему нравилось узнавать, что и как делается, он с интересом изучал, какие платят налоги, какие получают доходы, какие порядки преобладают в коммерции, как идет борьба за место под солнцем. Месье Ниош, разорившийся делец, был знаком со всеми этими предметами и, гордый тем, что может их осветить, старался, держа между указательным и большим пальцами щепотку табака, изложить известные ему сведения в самых изящных выражениях. Как истый француз, месье Ниош — и полученные от Ньюмена наполеондоры тут совершенно ни при чем — обожал поговорить, и хотя влачил жалкое существование, светскости в нем нимало не убавилось. Истый француз, месье Ниош умел давать вещам точные определения и — опять-таки как француз, — если ему недоставало знаний, легко заполнял пробелы весьма убедительными и хитроумными предположениями. Маленький сморщенный финансист был рад, что к нему обращаются с вопросами, и он по крупицам собирал сведения, занося в засаленную записную книжку происшествия, которые могли заинтересовать его щедрого друга. Он листал старые ежегодники, разложенные на книжных развалах на набережных, он даже сменил кафе и стал завсегдатаем того, где получали больше газет и где его послеобеденные demitasse[37] обходились ему на целое су дороже; он вчитывался в затертые страницы в поисках смешных анекдотов либо сообщений о причудах природы или странных совпадениях, а на следующее утро с важным видом докладывал о том, что вот недавно в Бордо умер пятилетний ребенок, чей мозг весил шестьдесят унций — как у Наполеона и Вашингтона, или что мадам П. — charcutière[38] с Рю-де-Клиши — в подкладке старой юбки обнаружила триста шестьдесят франков, которые потеряла пять лет назад. Он произносил каждое слово отчетливо и звучно, и Ньюмен уверял, что его манера говорить выгодно отличается от невнятной стрекотни, которую приходится слышать от других. После этих похвал произношение месье Ниоша стало еще благозвучнее, он предложил читать Ньюмену отрывки из Ламартина и заявил, что хотя в меру своих скромных возможностей пытается говорить с совершенной дикцией, но, если месье хочет услышать настоящий французский, ему следует пойти в «Комеди Франсез».

Ньюмен с интересом отнесся к французской бережливости и с восхищением к тому, как парижане накапливают деньги. Его собственный коммерческий талант проявлялся во всей полноте в операциях куда более широкого размаха, и для свободы действий ему требовалось ощущение большего риска, сознание, что речь идет об огромных суммах, поэтому он испытывал благодушное удовольствие, наблюдая, как здесь люди сколачивают состояния, экономя на каждом медном гроше, и приумножают их, вкладывая минимум труда и доходов. Он допрашивал месье Ниоша о его образе жизни и, слушая повествование об изощренной бережливости, проникался смешанным чувством симпатии и уважения. Этот достойный человек рассказал ему, что был период, когда они с дочерью вполне сносно существовали на пятнадцать су per diem[39] и лишь недавно, когда ему удалось собрать последние обломки своего погибшего состояния, их бюджет несколько увеличился. Но все равно им приходится считать каждое су, а мадемуазель Ноэми, как со вздохом поведал месье Ниош, относится к этой необходимости с меньшим рвением, чем хотелось бы.

— Ну что тут скажешь? — посетовал он философски. — Она молода, хороша собой, ей нужны платья, новые перчатки; в роскошные залы Лувра не пойдешь в старье.

— Но ведь ваша дочь зарабатывает достаточно, чтобы заплатить за свои наряды? — заметил Ньюмен.

Месье Ниош поднял на него близорукие робкие глаза. Ему очень хотелось сказать, что талант его дочери высоко ценится и что ее убогая мазня имеет успех на рынке, но совестно было злоупотреблять доверчивостью этого щедрого иностранца, который без всяких расспросов и подозрений принял его как равного. Поэтому он удовольствовался тем, что заявил, будто копии, выполненные мадемуазель Ноэми с картин старых мастеров, вызывают мгновенное желание их приобрести, но цена, которую она вынуждена просить за них, учитывая безупречность работы, держит покупателей на почтительном расстоянии.

— Бедняжка! — воскликнул месье Ниош со вздохом. — Впору пожалеть, что ее работы столь совершенны! В ее интересах было бы писать хуже.

— Но если мадемуазель Ноэми так предана своему искусству, — заметил как-то Ньюмен, — откуда у вас эти страхи за нее, о которых вы говорили на днях?

Месье Ниош заколебался; его позиция и впрямь была непоследовательной, отчего он всегда испытывал неловкость. И хотя ему меньше всего хотелось собственными руками зарезать курицу, несущую золотые яйца, а именно лишиться благосклонного доверия Ньюмена, он все же ощутил страстное желание поведать о своих заботах.

— Ах, знаете, дорогой сэр, она воистину художница, в этом нет сомнений, — заявил он. — Но, сказать по правде, она ведь и franche coquette.[40] К сожалению, — добавил он спустя минуту, покачав головой с беззлобной горечью, — вины ее тут нет. Такой была и ее мать.

— Вы не были счастливы с женой? — спросил Ньюмен.

Месье Ниош несколько раз слегка дернул головой.

— Она была моим проклятьем, месье!

— Она вам изменяла?

— Год за годом у меня под самым носом. Я был слишком глуп, а соблазн был велик. Но в конце концов я вывел ее на чистую воду. Если хоть раз в жизни я повел себя как настоящий мужчина, которого следует бояться, то — я это прекрасно знаю — именно в тот самый час. Тем не менее я стараюсь об этом не вспоминать. Я любил ее, сказать вам не могу, как любил. Но она оказалась плохой женщиной.

— Она умерла?

— Нет, она живет отдельно от нас.

— Тогда вам нечего бояться ее влияния на дочь, — постарался подбодрить старика Ньюмен.

— О дочери она беспокоилась не больше, чем о своих подметках. Но Ноэми не нуждается ни в чьем влиянии. Она сама по себе. Она сильнее меня.

— Не слушается вас?

— Ей и не приходится, месье: я ведь никогда не приказываю. Какой толк? Это только раздражало бы ее и толкнуло к какому-нибудь coup de tete.[41] Она очень умна, вся в мать. Если ей что вздумается, не станет терять времени зря. Девочкой — как я был тогда счастлив или мнил, что счастлив, — она училась рисовать и писать маслом у первоклассных учителей, и те убеждали меня, что у нее талант, а я с радостью в это верил и, отправляясь в гости, всегда брал папку с ее рисунками и всем показывал. Помню, как-то раз одна дама подумала, будто я их продаю. Меня это возмутило! Никто не знает, что его ждет! Потом настали черные дни: разрыв с мадам Ниош. Ноэми уже не могла брать уроки по двадцать пять франков; но время шло, она росла; одному, без ее помощи, мне стало не под силу сводить концы с концами. И она вспомнила о палитре и кистях. Кое-кто из друзей в нашем quartier[42] счел эту идею фантастической; ей советовали научиться мастерить шляпки, встать за прилавок или — если это бьет по тщеславию — дать объявление, что ищет место dame de compagnie.[43] Она дала такое объявление, какая-то старая дама ей написала, пригласила зайти — познакомиться. Ноэми этой даме понравилась, ей предложили стол и шестьсот франков в год, но тут выяснилось, что дама проводит жизнь в кресле и бывают у нее всего два человека — духовник и племянник; духовник очень строг, а племянник, мужчина лет пятидесяти со сломанным носом, служит клерком за две тысячи франков. Ноэми отвергла эту даму, купила ящик с красками, холст, новое платье и поставила свой мольберт в Лувре. И там, то в одном, то в другом зале, она провела два последних года. Нельзя сказать, что за это время мы нажили миллионы. Ноэми говорит, что Рим не сразу строился, что она делает большие успехи и что я должен предоставить все ей. Но, видите ли, талант талантом, однако не собирается же она похоронить себя заживо. Ей хочется и людей посмотреть, и себя показать. Она сама говорит, что не любит копировать, если ее никто не видит. При ее внешности это вполне естественно. Только я ничего не могу с собой поделать — все время волнуюсь и трясусь за нее, все думаю, не случилось бы с ней чего в этом Лувре. Ведь она там совсем одна, день за днем, среди всех этих слоняющихся по залам незнакомцев. Не могу я все время ее стеречь. Я провожаю ее утром и прихожу за ней, а чтобы я ждал там, она не хочет, говорит, что при мне нервничает. Будто я не нервничаю, когда сижу здесь весь день один. Не дай Бог, с ней что-нибудь случится! — воскликнул месье Ниош, стиснув кулаки, и снова дернул головой, словно во власти дурных предчувствий.

— Ну, будем надеяться, с ней ничего не случится, — сказал Ньюмен.

— Уж лучше мне застрелить ее! — провозгласил с пафосом старик.

— Ну-ну, мы выдадим ее замуж, — успокоил его Ньюмен, — раз вы к этому ведете; а я повидаюсь с ней завтра в Лувре и выберу, какие картины попрошу для меня скопировать.

В тот же день месье Ниош принес Ньюмену письмо от своей дочери, в котором она благодарила за роскошный заказ, объявляла себя его покорнейшей слугой, обещала приложить все усилия и выражала сожаление, что правила приличия не позволяют ей прийти и поблагодарить его лично. На следующее утро после изложенного выше разговора наш герой подтвердил свое намерение встретиться с мадемуазель Ноэми Ниош в Лувре. Месье Ниош сразу сделался рассеянным и на сей раз не воспользовался запасом непременных анекдотов; он то и дело нюхал табак и бросал на своего рослого ученика косые умоляющие взгляды. Наконец, уже собравшись уходить, он почистил шляпу миткалевым носовым платком и некоторое время постоял, не сводя с Ньюмена маленьких выцветших глаз.

— Что с вами? — спросил наш герой.

— Простите мое неспокойное отцовское сердце, — ответил месье Ниош. — Вы воодушевляете меня своим безграничным доверием, но я не могу не предостеречь вас. В конце концов, вы — мужчина, вы молоды и свободны. Позвольте мне просить вас об уважении к наивности мадемуазель Ниош!

Ньюмен, который с интересом ждал, что скажет ему старик, услышав эти слова, разразился смехом. У него чуть было не сорвалось с языка, что большей опасности подвергается его собственная невинность, но ограничился тем, что обещал отнестись к молодой девушке с полным почтением, и никак не иначе. Мадемуазель Ниош ждала его в Salon Carré, сидя на большом диване. В честь предстоящего свидания она была не в обычном своем рабочем платье, а в шляпке и перчатках и в руках держала зонтик. Зонтик и прочие предметы туалета были подобраны с безукоризненным вкусом, и казалось невозможным представить себе более привлекательный и прелестный образ юной девушки, исполненной прилежания и благоуханной скромности. Она сделала почтительный реверанс и в изящной короткой речи поблагодарила Ньюмена за его щедрость. Ньюмену было неловко, что эта очаровательная девушка стоит перед ним и рассыпается в благодарностях, к тому же его смущала мысль, что столь благовоспитанная молодая леди с безупречными манерами и великолепным выговором вынуждена буквально быть у него на жалованье. На своем скудном французском он заверил ее, что дело не стоит благодарности и он рассматривает ее работу как большое одолжение.

— Тогда, если вам угодно, — предложила мадемуазель Ноэми, — давайте начнем отбор.

Они медленно обошли зал, перешли в другой и ходили так с полчаса. Мадемуазель Ноэми, очевидно, получала удовольствие от ситуации и не спешила завершать эту проходившую на публике беседу со своим красавцем меценатом. Ньюмен подумал, что благополучие ей к лицу. Безапелляционный тон, в котором она, поджав губы, разговаривала с отцом во время их первой встречи, уступил место ласковой и неторопливой манере.

— А все-таки, какого рода картины вам хотелось бы иметь? — спросила она. — Религиозные или светские?

— О, понемногу и тех, и других, — ответил Ньюмен. — Мне хочется чего-нибудь яркого и веселого.

— Чего-нибудь веселого? В этом мрачном старом Лувре веселого мало. Но попробуем что-нибудь найти. Вы уже прелестно говорите по-французски. Мой отец творит чудеса.

— Что вы, я плохой ученик, — запротестовал Ньюмен. — Я слишком стар, и мне не научиться чужому языку.

— Стар? Quelle folie![44] — воскликнула мадемуазель Ноэми и звонко, резко рассмеялась. — Вы еще совсем молодой человек. А как вам нравится мой отец?

— Очень милый старый джентльмен. Никогда не смеется над моими грубыми промахами.

— Он очень comme il faut,[45] мой папа, — сказала мадемуазель Ноэми. — И честнее его днем с огнем не сыщешь. Исключительная честность! Ему можно доверить миллионы.

— Вы всегда его слушаетесь? — спросил Ньюмен.

— Слушаюсь?

— Делаете то, о чем он просит?

Молодая девушка остановилась и поглядела на Ньюмена, на щеках у нее зарделся румянец, а в выразительных, как у большинства француженок, глазах, слишком выпуклых, чтобы их можно было назвать прекрасными, блеснул вызов.

— Почему вы об этом спрашиваете? — осведомилась она.

— Потому что мне хочется знать.

— Вы считаете меня испорченной? — на ее губах появилась странная улыбка.

С минуту Ньюмен смотрел на нее; он видел, что она прехорошенькая, но ослеплен не был. Он вспомнил, как беспокоила месье Ниоша ее «наивность», и, встретившись с ней глазами, снова рассмеялся. В ее облике самым непостижимым образом совмещались юность и искушенность, и легкая испытующая улыбка на открытом лице, казалось, таила в себе пропасть сомнительных намерений. Она была очень хорошенькая, и ее отец имел все основания за нее беспокоиться, что же касается наивности, то Ньюмен был готов тут же на месте присягнуть, что мадемуазель Ниош с ней расставаться не пришлось. По той простой причине, что наивной она никогда не была. Она изучала мир с тех пор, как ей исполнилось десять, и разве что мудрец мог открыть ей теперь какие-нибудь тайны. Проводя долгие утренние часы в Лувре, она не только изучала Мадонн и Святых Иоаннов, она наблюдала самые разные проявления человеческой натуры вокруг и делала выводы. Ньюмену казалось, что в каком-то смысле месье Ниош может быть спокоен: его дочь способна на шальной поступок, но глупостей не наделает никогда. За медлительной, широкой улыбкой Ньюмена, за его манерой говорить не спеша, крылось стремление все взвесить, и сейчас он задавался вопросом, почему мадемуазель Ниош так на него смотрит. У него мелькнула мысль, что она обрадовалась бы, если бы он признался, будто считает ее испорченной девчонкой.

— О нет, — ответил он наконец, — судить о вас было бы непозволительно с моей стороны. Я вас совсем не знаю.

— Но отец вам жаловался? — спросила мадемуазель Ноэми.

— Он говорит, что вы кокетка.

— Напрасно он аттестует меня так джентльменам. И вы поверили?

— Нет, — серьезно ответил Ньюмен. — Нимало.

Она снова взглянула на него, пожала плечами и, улыбнувшись, показала на маленькую итальянскую картину «Свадьба св. Екатерины».

— Как насчет этой? — спросила она.

— Она мне не нравится, — сказал Ньюмен. — Эта молодая женщина в желтом платье некрасива.

— Ах, какой вы знаток, — проворковала мадемуазель Ноэми.

— Картин? О нет. Я разбираюсь в них очень плохо.

— А в хорошеньких женщинах?

— И о них я вряд ли знаю больше.

— А что вы тут скажете? — спросила копиистка, показывая на превосходный портрет итальянки. — Я ее уменьшу для вас.

— Уменьшите? А почему бы не сделать такого же размера, как оригинал?

Мадемуазель Ноэми бросила взгляд на блистательный венецианский шедевр и слегка качнула головой.

— Мне не нравится эта женщина. У нее глупый вид.

— А мне нравится, — возразил Ньюмен. — Решительно, я хочу иметь этот портрет. И в натуральную величину. Пусть она будет точно такая глупая, как здесь.

Мадемуазель Ноэми снова задержала на нем свой взгляд и насмешливо улыбнулась.

— Вот уж изобразить ее глупость мне труда не составит, — проговорила она.

— Что вы хотите сказать? — удивился Ньюмен.

Она снова слегка пожала плечами.

— Значит, вы действительно хотите этот портрет — золотые волосы, пурпурный атлас, жемчужное ожерелье и роскошные руки?

— Да, все как там.

— Может быть, вам все-таки подойдет что-нибудь другое?

— И другое тоже, но эту непременно.

Мадемуазель Ноэми вдруг повернулась, прошла в другой конец зала и постояла там, рассеянно глядя по сторонам. Затем вернулась к Ньюмену.

— До чего же, наверно, приятно иметь возможность заказывать картины чуть ли не дюжинами: венецианские шедевры, портреты в натуральную величину. Да вы распоряжаетесь en prince.[46] И собираетесь так же путешествовать по всей Европе?

— Да, собираюсь, — сказал Ньюмен.

— Заказывая, покупая, соря деньгами?

— Конечно, уж сколько-то денег я потрачу.

— Счастливчик — они у вас есть! И вы совершенно свободны?

— Что значит «свободен»? Что вы имеете в виду?

— Никаких забот — ни семьи, ни жены, ни fiancée.[47]

— Да, можно сказать, я свободен.

— Счастливчик! — задумчиво повторила мадемуазель Ноэми.

— Je le veux bien![48] — сказал Ньюмен, выказывая, что знает французский лучше, чем признавался.

— И долго вы пробудете в Париже? — продолжала допытываться мадемуазель Ноэми.

— Еще несколько дней.

— Почему так мало?

— Здесь становится жарко, мне нужно в Швейцарию.

— В Швейцарию? Прекрасная страна! Я бы пожертвовала своим новым зонтиком, только бы посмотреть ее. Озера, горы, романтические долины, снежные вершины. Да, поздравляю вас. А мне предстоит просидеть здесь все жаркое лето, корпя над вашими картинами.

— А вы не торопитесь, — сказал Ньюмен. — Пишите себе понемножку.

Они пошли дальше, посмотрели еще дюжину картин. Ньюмен показывал те, что ему нравятся, а мадемуазель Ноэми, как правило, критиковала его выбор и предлагала что-нибудь другое. Потом внезапно отклонилась от темы и перевела разговор на то, что ее интересовало.

— Почему вы в тот раз заговорили со мной в Salon Carré? — спросила она.

— Меня восхитила ваша картина.

— Но вы долго колебались.

— А я ничего не делаю очертя голову, — ответил Ньюмен.

— Да, я видела, что вы наблюдаете за мной. Но никак не думала, что вы со мной заговорите. А что буду расхаживать здесь с вами сегодня, мне и в голову не могло прийти. Чудеса, да и только!

— Все это вполне естественно, — заметил Ньюмен.

— О, прошу прощения, не для меня. Хоть я и кокетка, как вы меня назвали, но на публике с джентльменом еще не разгуливала. О чем думал мой отец, когда он согласился на сегодняшнюю нашу встречу?

— Верно, каялся в душе, что несправедливо вас подозревает, — ответил Ньюмен.

Мадемуазель Ноэми помолчала. Потом опустилась на диван.

— Итак, насчет тех пяти решено, — сказала она.

— Пять копий — ослепительно прекрасных, если у меня получится. Осталось выбрать еще одну. Не понравится ли вам одна из этих картин великого Рубенса — «Свадьба Марии Медичи»? Взгляните только, как она хороша.

— О да, она мне нравится, — сказал Ньюмен. — На ней и закончим.

— На ней и закончим? Хорошо, — засмеялась она, глядя на него. Потом вдруг поднялась и встала перед ним, постукивая ладонью о ладонь. — Не понимаю вас, — заявила она. — Не понимаю, как можно быть таким профаном.

— Не спорю, я — профан, — сказал Ньюмен и засунул руки в карманы.

— Но это же смешно! Какой я художник? Ведь я совсем не владею кистью!

— Как так?

— Да я малюю как курица лапой! Прямую линию не могу провести! Пока вы несколько дней назад не купили у меня картину, я не продала ни одной, — и, сообщая эту неожиданную новость, она продолжала улыбаться.

Ньюмен расхохотался.

— Зачем вы мне это рассказываете? — спросил он.

— Потому что меня выводит из себя, когда умный человек делает такие промахи. Ведь мои картины — просто мазня!

— А та, что я купил?

— Та даже хуже, чем другие.

— Ну и пусть, —сказал Ньюмен. — А мне она все равно нравится.

Мадемуазель Ноэми покосилась на него.

— Очень мило с вашей стороны, — проговорила она. — Но мой долг предупредить вас, пока вы не сделали следующий шаг. Поймите, выполнить этот ваш заказ невозможно. За кого вы меня принимаете? Да с такой работой и десять художников не справятся. Вы выбираете в Лувре шесть самых сложных картин и ждете, что я сделаю с них копии. Будто мне предстоит подшить дюжину носовых платков. Я просто хотела посмотреть, как далеко вы зайдете.

Ньюмен слушал молодую француженку в некоторой растерянности. Несмотря на дурацкий промах, за который его сейчас распекали, он был далеко не простак, и у него возникли сильные подозрения, что неожиданно пустившаяся в откровения мадемуазель Ноэми, по сути дела, была не более честна, чем если бы она предоставила ему заблуждаться. Она затеяла какую-то игру; она не просто сожалела о его эстетической, с позволения сказать, девственности. Что она надеялась выиграть? Ставки были высоки и риск велик; а значит, и куш должен быть соответствующий. Но, даже допуская баснословный выигрыш, Ньюмен не мог удержаться от восхищения перед отвагой своей собеседницы. Одной рукой она отвергала то, что могла бы заработать другой, — весьма крупную сумму денег.

— Вы шутите или вы серьезно? — спросил он.

— Совершенно серьезно! — воскликнула мадемуазель Ноэми, улыбаясь своей странной улыбкой.

— Я очень плохо разбираюсь в картинах, еще хуже в том, как их пишут. Раз вы не можете все их написать, значит, не можете. Не о чем и говорить. Сделайте то, что сможете.

— И сделаю очень скверно.

— Ну, — засмеялся Ньюмен, — если решишь сделать скверно, оно скверно и будет. Но зачем заниматься живописью, если все, что вы пишете, скверно?

— А что я могу поделать? У меня нет способностей.

— Выходит, вы обманываете отца?

Мадемуазель Ниош помолчала.

— Он это прекрасно знает.

— Вовсе нет, — заявил Ньюмен. — Я убежден, он верит в вас.

— Он боится меня. Как вы правильно сказали, все, что я пишу, скверно. Но я хочу научиться. Мне это занятие нравится. Мне нравится здесь сидеть. Сюда можно приходить каждый день; во всяком случае, это лучше, чем сидеть в темной сырой комнатушке в суде или стоять за прилавком, продавая пуговицы и китовый ус.

— Да, конечно, здесь гораздо интересней, — согласился Ньюмен. — Но не слишком ли это дорогое удовольствие для бедной девушки?

— Да, разумеется, я поступаю дурно, в этом нет сомнений, — проговорила мадемуазель Ноэми. — Но чем зарабатывать себе на хлеб, как некоторые девушки, надрываясь над шитьем в четырех стенах, в темных каморках, я лучше брошусь в Сену.

— Ну зачем такие крайности? — заметил Ньюмен. — Ваш отец рассказывал вам о моем предложении?

— О вашем предложении?

— Он хочет, чтобы вы вышли замуж, и я обещал ему предоставить вам возможность заработать себе на dot.[49]

— Он сказал мне об этом, и, как вы сами видите, я этим уже распорядилась. Но почему вас так беспокоит мое замужество?

— Меня беспокоит ваш отец. Я сдержу свое обещание. Сделайте то, что сможете, и я куплю все, что вы напишете.

Минуту-другую мадемуазель Ноэми стояла, задумавшись и глядя в пол. Потом подняла глаза на Ньюмена.

— Какого мужа можно получить за двенадцать тысяч франков? — спросила она.

— Ваш отец говорит, у него на примете есть очень хороший молодой человек.

— Из бакалейщиков, мясников, жалких mâitres de cofés.[50] Нет уж! Я или вообще не выйду замуж, или сделаю блестящую партию.

— Вряд ли стоит быть слишком привередливой, — сказал Ньюмен. — Больше ничего посоветовать не могу.

— Напрасно я вам все это выложила! — воскликнула мадемуазель Ноэми. — Какая польза об этом говорить! Просто само собой вырвалось.

— А какой пользы вы ждали?

— Да никакой, заболталась, вот и все.

Ньюмен внимательно посмотрел на нее.

— Что ж, может быть, картины вы пишете плохие, но все равно для меня вы слишком умны. Я вас не понимаю. До свидания, — и он протянул ей руку.

Но она не протянула ему свою, не стала прощаться. Она отвернулась и боком села на диванчик, опустив голову на руку, сжимавшую барьер, который ограждал картины. Ньюмен еще некоторое время смотрел на нее, потом повернулся и пошел прочь. Он понял ее куда лучше, чем в том признался. Вся эта сцена была прекрасной иллюстрацией к словам ее отца, назвавшего дочь откровенной кокеткой.

Глава пятая

Когда Ньюмен рассказал миссис Тристрам о своей безуспешной попытке нанести визит мадам де Сентре, она стала убеждать его не расстраиваться, а осуществить летом свой план «повидать Европу», чтобы осенью вернуться в Париж и спокойно обосноваться на зиму.

— Мадам де Сентре никуда не денется, — успокаивала его миссис Тристрам. — Она не из тех женщин, кто готов выходить замуж хоть каждый день.

Ньюмен воздержался от заверений, что непременно возвратится в Париж, он даже обмолвился насчет Рима и Нила и не проявил какой-то особой заинтересованности в вопросе о том, останется ли мадам де Сентре вдовой и впредь. Такая сдержанность совсем не вязалась с его всегдашней откровенностью, и, возможно, ее следует рассматривать как проявление у нашего героя начальной стадии той болезни, которую обычно именуют «таинственным влечением». Дело в том, что в душу Ньюмена глубоко запал взгляд глаз, таких сияющих и в то же время таких кротких, и он не желал бы мириться с мыслью, что никогда больше в эти глаза не заглянет. Он поделился с миссис Тристрам многими другими соображениями, более или менее значительными — судите, как хотите, — но о вышеуказанном обстоятельстве предпочел промолчать. Ньюмен сердечно распрощался с месье Ниошем, заверив его, что сама Мадонна в голубом плаще могла бы присутствовать при его свидании с мадемуазель Ноэми — за себя, во всяком случае, он ручается, — и оставил старика любовно поглаживающим нагрудный карман в приступе радости, которую не смогла бы омрачить даже жесточайшая неудача, сам же снова отправился путешествовать со своим обычным видом фланирующего бездельника, но, как всегда, сосредоточенный и целеустремленный. Казалось, не было человека, который проявлял бы меньше торопливости, но при этом не было и человека, который за столь короткое время успевал бы достичь большего. Ньюмен обладал неким практическим инстинктом, прекрасно помогавшим ему в трудном ремесле туриста. По наитию находил дорогу в незнакомых городах, а если считал нужным обратить на что-то свое благосклонное внимание, увиденное откладывалось в его памяти навсегда, из разговоров же с иностранцами, в языке которых он вроде бы не понимал ни слова, извлекал исчерпывающие сведения о том, что хотел узнать. Его интерес к фактам был неистощим, и хотя многое из того, что он записывал, обычному сентиментальному путешественнику представилось бы удручающе сухим и бесцветным, внимательное рассмотрение заметок Ньюмена позволило бы заключить, что и его воображение можно поразить. В прелестном городе Брюсселе — это была его первая остановка после отъезда из Парижа — он задавал бесконечные вопросы о конке и испытывал большое удовольствие при встрече в Европе со столь знакомым ему символом американской цивилизации, но при этом на него произвела огромное впечатление и прекрасная готическая ратуша, и он стал прикидывать, нельзя ли возвести что-либо подобное в Сан-Франциско. Он с полчаса простоял на запруженной народом площади перед величественным зданием, подвергаясь риску попасть под колеса и слушая бормотание беззубого чичероне, который на ломаном английском излагал трогательную историю графов Эгмонта и Хорна,[51] и по причине, известной ему одному, записал имена двух упомянутых джентльменов на обратной стороне старого письма.

Поначалу, уезжая из Парижа, Ньюмен ни к чему не испытывал особого любопытства; казалось, «спокойные» развлечения на Елисейских полях и в театрах — это все, что ему нужно, и хотя, как он сказал Тристраму, он стремился увидеть то, что загадочно именовал «наилучшим», вовсе не помышлял о путешествии по всей Европе и не подвергал сомнению достоинства того, что было доступно ему в Париже. Он считал, что Европа создана для него, а не он для Европы. Утверждая, что хочет усовершенствовать свой ум, он, вероятно, испытал бы замешательство, даже стыд — быть может, напрасный, — доведись ему в эту минуту застать себя врасплох, мысленно взглянуть самому себе в глаза. Ни в вопросах самосовершенствования, ни в других подобных вопросах Ньюмену не было свойственно чувство высокой требовательности к себе; главное его убеждение состояло в том, что человек должен жить легко и уметь брать от жизни все. Мир представлялся ему огромным базаром, где можно бродить не торопясь, покупая красивые вещи; но он отнюдь не считал себя обязанным покупать, как не признавал за собой никаких обязательств перед обществом. Он терпеть не мог предаваться неприятным мыслям, находя такое занятие чем-то недостойным, мысль же, что нужно подгонять себя под какой-то стандарт, была и неприятной, и, пожалуй, унизительной. Для него существовал лишь один идеал — стремление к процветанию, позволяющему не только брать, но и давать. Позволяющему без особых хлопот умножать свое состояние — без неуклюжей робости, с одной стороны, но и без крикливого рвения — с другой. Умножать до тех пор, пока не пресытишься тем, что Ньюмен называл «приятным деловым опытом», — вот наиболее исчерпывающее определение его жизненной программы. Ньюмен не любил приезжать заранее к поезду, но никогда не опаздывал, точно так же и пресловутую «погоню за культурой» он считал пустой тратой времени сродни ожиданию на вокзале — занятию, подобающему женщинам, иностранцам и прочим неделовым особам. Однако, несмотря на все вышеизложенное, вступив на туристическую тропу, Ньюмен наслаждался своим путешествием так, как может наслаждаться только рьяный dilettante.[52] В конце концов, теории теориями, главное — душевный настрой. Наш герой был умен и ничего не мог с этим поделать. Не спеша, не строя никаких планов, но посмотрев все, что стоило посмотреть, он объехал Бельгию, Голландию, побывал на Рейне, в Швейцарии и Северной Италии. Для гидов и valets de place[53] он являл собой настоящую находку. Он всегда был у них на примете, потому что имел обыкновение проводить много времени в вестибюлях и на террасах гостиниц, мало пользуясь возможностями предаваться соблазнительному уединению, хотя в Европе такие возможности в изобилии предлагаются путешественникам с толстым кошельком. Когда его приглашали совершить экскурсию, посмотреть церковь, картинную галерею или какие-нибудь развалины, Ньюмен, молча осмотрев приглашающего с ног до головы, первым делом садился за столик и заказывал что-нибудь выпить. Во время этой процедуры чичероне обычно удалялся на почтительное расстояние, а иначе вполне могло статься, что Ньюмен предложил бы и ему присесть рядом, выпить стаканчик и честно сказать, точно ли церковь или галерея, о которых идет речь, стоят того, чтобы из-за них беспокоиться. Наконец Ньюмен распрямлял свои длинные ноги, вставал, кивком подзывал торговца достопримечательностями, смотрел на часы и спрашивал: «Ну так что это?», «А ехать далеко?» — и, каков бы ни был ответ, никогда не отказывался от предложения, хотя сначала могло показаться, что он колеблется. Он садился в открытый экипаж, предлагал своему проводнику сесть рядом, чтобы отвечать на вопросы, приказывал кучеру ехать как можно быстрее (Ньюмен не выносил медленной езды) и отправлялся — чаще всего через пыльные пригороды — к цели путешествия. Если эта цель его разочаровывала, если церковь оказывалась убогой, а руины представляли собой кучу щебня, Ньюмен никогда не возмущался и не бранил своего соблазнителя, а, одинаково бесстрастно взирая как на прославленные, так и на малозначительные памятники, просил проводника сообщить положенное, выслушивал рассказ, не пропуская ни одного слова, осведомлялся, нет ли поблизости еще каких-нибудь достопримечательностей, и уезжал на той же резвой скорости. Боюсь, наш герой не слишком ясно представлял себе разницу между хорошей и плохой архитектурой и, пожалуй, не раз с прискорбной доверчивостью созерцал весьма посредственные образцы. На церкви, не отличающиеся красотой, он тратил не меньше времени, чем на шедевры, да и вся его поездка по Европе была сплошной приятной тратой времени. Кстати, у людей, не блещущих воображением, оно подчас проявляется с необычайной силой, и Ньюмен, случалось, бродя без провожатых по незнакомому городу, вдруг застывал, охваченный странной внутренней дрожью перед какой-нибудь одинокой церковью с покосившимся шпилем или перед топорным изображением законника, который в неведомом далеком прошлом отправлял здесь свои обязанности. Нашего героя не обуревало волнение, он не задавался вопросами, он испытывал глубокую тихую отрешенность.

В Голландии Ньюмен случайно встретил молодого американца, и на какое-то время у них сложилось своего рода товарищество — оба решили путешествовать вместе. Они оказались людьми совершенно разной складки, но каждый по-своему был славным малым, и, во всяком случае, в течение нескольких недель им доставляло удовольствие вместе переживать все дорожные перипетии. Новый приятель Ньюмена, носивший фамилию Бэбкок, был невысокий, худой, аккуратно одетый молодой священник-униат[54] с удивительно доброй физиономией. Уроженец Дорчестера, штат Массачусетс, он ведал душами небольшой паствы в городке близ столицы Новой Англии.[55] Страдая несварением желудка, он питался хлебом из муки грубого помола и кукурузной кашей и так зависел от этой диеты, что, высадившись на континенте и не обнаружив подобных деликатесов в меню table d’hote,[56] решил, что его путешествие под угрозой. Но в Париже, обратившись в заведение, именующее себя «Американским агентством», где в числе прочего можно было приобрести иллюстрированные нью-йоркские газеты, он обзавелся мешком кукурузной муки и повсюду возил этот мешок с собой, проявляя завидное спокойствие и твердость, когда в каждой следующей гостинице, где они останавливались, оказывался в довольно-таки щекотливом положении, настаивая на том, чтобы ему варили мамалыгу, да еще в неурочные часы. В свое время Ньюмену пришлось побывать по делам в родном городе мистера Бэбкока, где он провел целое утро, и по причинам, слишком неясным, чтобы о них распространяться, воспоминания об этом визите всегда настраивали его на шутливый лад. Поэтому шутки ради — правда, лишенная должных пояснений, шутка эта вряд ли покажется остроумной — он, обращаясь к своему компаньону, часто называл его «Дорчестер». Очень скоро спутники сблизились; хотя в родной Америке эти крайне несхожие характеры вряд ли нашли бы точки соприкосновения. Оба и впрямь были настолько не похожи друг на друга, насколько это возможно. Ньюмен, никогда не обращавший на такие тонкости внимания, относился к их содружеству совершенно спокойно, тогда как Бэбкок имел обыкновение предаваться раздумьям на эту тему, часто он даже пораньше удалялся в свою комнату, единственно затем, чтобы добросовестно и беспристрастно поразмыслить о себе и о своем попутчике. Он не был убежден, что ему пристало коротко сходиться с нашим героем, чьи взгляды на жизнь так мало отвечали его собственным. Ньюмен был славным щедрым малым, иногда мистер Бэбкок даже говорил себе, что его попутчик — человек благородный и не любить его, разумеется, просто невозможно. Но не следовало ли попробовать повлиять на него, попытаться пробудить его нравственные силы, обострить чувство долга? Ньюмену все нравилось, он все принимал, от всего получал удовольствие, ничем не гнушался и никогда не впадал в высокомерный тон. Молодой священник обвинял Ньюмена в грехе, который считал чрезвычайно серьезным и которого всеми силами старался избегать сам, — в грехе, который назвал бы «нравственной слепотой». Самому мистеру Бэбкоку очень нравились картины и церкви, он возил с собой в чемодане труды миссис Джеймсон,[57] получал наслаждение от эстетического анализа, и все, что видел, оказывало на него своеобразное воздействие. При всем том в глубине души он питал тайную ненависть к Европе и ощущал мучительную потребность выразить протест против интеллектуальной всеядности Ньюмена. Боюсь, моральное malaise[58] мистера Бэбкока коренилось очень глубоко, и все мои попытки дать ему определение останутся тщетны. Он с недоверием относился к европейскому темпераменту и страдал от европейского климата, его возмущал час обеда, установленный обитателями Европы, европейская жизнь представлялась ему беспринципной и аморальной. Но при этом он обладал тонким чувством красоты, а поскольку красота часто оказывалась теснейшим образом связанной со всеми вышеуказанными огорчительными моментами и поскольку молодой священник прежде всего стремился быть справедливым и беспристрастным, а также, что немаловажно, был крайне предан «культуре», он никак не мог заставить себя сделать вывод, что Европа совсем уж дурна, но находил, что дурного в ней предостаточно, и его расхождения с Ньюменом объяснялись прискорбно малой способностью нашего непросвещенного эпикурейца распознавать дурное. По сути дела, сам Бэбкок разбирался в дурных проявлениях жизни не лучше грудного младенца. Острее всего он ощутил дыхание зла, когда сделал открытие, что у одного из его соучеников по колледжу, изучавшего архитектуру в Париже, завязался роман с молодой женщиной, которая отнюдь не рассчитывала на законный брак. Бэбкок рассказал эту историю Ньюмену, и наш герой наградил молодую даму весьма нелестным эпитетом. На следующий день Бэбкок спросил, уверен ли Ньюмен, что он подобрал правильные слова для характеристики возлюбленной молодого архитектора? Ньюмен выпучил на него глаза и рассмеялся.

— Да для таких случаев запас слов очень богат, — ответил он. — Выбирайте любые.

— Я вот что хочу сказать, — продолжал Бэбкок, — а что, если взглянуть на нее в ином свете? Вы не думаете, что на самом деле она рассчитывала на законный брак?

— Почем знать, — сказал Ньюмен. — Очень может быть. Я не сомневаюсь, что она превосходная женщина, — и он опять рассмеялся.

— Я не совсем это имел в виду, — пояснил Бэбкок. — Боюсь, что, говоря об этом вчера, я мог забыть… не принять во внимание… Впрочем, пожалуй, я напишу самому Персивалю.

Бэбкок написал Персивалю (который ответил ему в весьма резком тоне) и стал размышлять над тем, что со стороны Ньюмена было, пожалуй, необоснованно и опрометчиво называть эту молодую парижанку «превосходной женщиной». Категоричность суждений попутчика часто приводила Бэбкока в замешательство и сбивала с толку. Ньюмен имел обыкновение клеймить людей без права на обжалование приговора или провозглашать кого-нибудь отменнейшим малым, несмотря на наличие симптомов, говорящих об обратном. Все это казалось Бэбкоку недостойным человека с развитым чувством совести. При всем том Ньюмен нравился бедняге Бэбкоку, и он говорил себе, что, хотя тот временами раздражает и ошеломляет, это еще не причина отказываться от его общества. Гёте рекомендовал принимать человеческую натуру в самых разных ее проявлениях, а мистер Бэбкок истово почитал Гёте. Когда у спутников выдавались какие-нибудь полчаса для беседы, Бэбкок не упускал случая привить Ньюмену хоть гран собственной суровой сути — однако натура нашего друга противилась любому воздействию и никаким прививкам не поддавалась. Строгие принципы держались у него в голове не дольше, чем вода в сите. Он высоко ставил принципы и утверждал, что Бэбкок, у которого их так много, не чета другим. Он соглашался со всем, что втолковывал ему требовательный компаньон, откладывая все это куда-то на потом, в надежное, как ему казалось, место, однако милейший Бэбкок так и не заметил, чтобы Ньюмен в повседневной жизни хоть раз воспользовался его дарами.

Вместе они проехали всю Германию, а оттуда направились в Швейцарию, где недели три-четыре бродили по узким ущельям в горах и нежились на голубых озерах. Потом перешли через Симплон и направились в Венецию. Мистер Бэбкок впал в некоторую мрачность и даже стал несколько раздражителен; казалось, он пребывает в дурном расположении духа, рассеян, поглощен своими мыслями; намерения его постоянно менялись, то он собирался сделать одно, то тут же принимался за другое. А Ньюмен вел себя, как обычно, заводил знакомства, с удовольствием посещал картинные галереи и соборы, проводил долгие часы на площади Святого Марка, накупал плохие картины и две недели от души наслаждался Венецией. Как-то вечером, возвращаясь в гостиницу, он обнаружил, что Бэбкок ждет его в садике перед входом. Молодой священник с мрачным видом подошел к Ньюмену, протянул ему руку и торжественно объявил, что, к сожалению, им необходимо расстаться. Ньюмен удивился, выразил свое огорчение и поинтересовался, чем вызвана эта необходимость.

— Помилуйте, вы мне нисколько не наскучили, — сказал он.

— Не наскучил? — воскликнул Бэбкок, устремив на Ньюмена взгляд ясных серых глаз.

— Да с чего бы? Такой славный малый, как вы! И вообще я ни от кого не устаю.

— Но мы не понимаем друг друга, — возразил молодой священник.

— Я вас не понимаю? — удивился Ньюмен. — Да что вы! Мне казалось — напротив. Но если даже и нет, что тут такого?

— Это я не понимаю вас, — пояснил Бэбкок.

Он сел и склонил голову на руку, не сводя печальных глаз со своего высоченного друга.

— Ну и на здоровье! И не надо, — рассмеялся Ньюмен.

— Но для меня это крайне огорчительно. Я места себе не нахожу. Не могу ни на чем сосредоточиться. Вряд ли это хорошо для меня.

— Слишком близко вы все принимаете к сердцу, вот в чем беда, — сказал Ньюмен.

— Вот-вот. Вам и должно так казаться. По-вашему, я принимаю все слишком серьезно, а по-моему, так это вы относитесь ко всему слишком легко. Нам никогда не прийти к согласию.

— Но ведь все это время мы жили в полнейшем согласии.

— Нет, — покачал головой Бэбкок, — только не я. И от этого-то мне не по себе, я должен был расстаться с вами еще месяц назад.

— О Господи! Поступайте как знаете, — воскликнул Ньюмен.

Мистер Бэбкок сжал руками голову.

— Вам, по-моему, чуждо все то, на чем я стою, — сказал он наконец, поднимая голову. — Я стараюсь во всем докопаться до истины. К тому же мне за вами не поспеть. Для меня вы чересчур порывисты, чересчур широки. Я чувствую, мне нужно снова проехать по всем тем местам, где мы побывали, но уже одному. Боюсь, я во многом ошибся.

— О, не нужно объяснений, — остановил его Ньюмен. — Просто я вам надоел, у вас есть для этого все основания.

— Нет-нет, нисколько! — воскликнул изнемогший молодой священник. — Нельзя допускать такие чувства — это грех!

— Сдаюсь, — засмеялся Ньюмен. — Однако и дальше ошибаться вам, конечно, никак нельзя. Ради Бога, идите своим путем. Мне будет вас не хватать, но вы же видите, я очень легко завожу друзей. А вот вам будет одиноко; напишите, когда захочется, и я присоединюсь к вам где угодно.

— Наверно, я вернусь в Милан. Боюсь, я не был справедлив к Луини.[59]

— Бедный Луини! — воскликнул Ньюмен.

— Я хочу сказать, что боюсь, я его переоценил. Не думаю, что он живописец из наилучших.

— Луини? — удивился Ньюмен. — Что вы! Да это восхитительный, великолепный художник. Его гений чем-то напоминает прекрасную женщину. Он оставляет те же впечатления.

Мистер Бэбкок поморщился и нахмурился. Следует добавить, что и для самого Ньюмена такой метафизический полет мысли был необычным, но, будучи в Милане, он успел проникнуться большой любовью к этому художнику.

— Вот видите! Опять! — вздохнул мистер Бэбкок. — Нет, нам лучше расстаться.

И на следующее утро он направил свои стопы вспять, чтобы умерить чересчур сильное впечатление от великого ломбардского живописца. Через несколько дней Ньюмен получил от своего бывшего спутника письмо следующего содержания:

«Дорогой мистер Ньюмен!

Боюсь, что мое поведение в Венеции неделю назад показалось Вам странным и неблагодарным, и мне хотелось бы объяснить свою позицию, которую, как я тогда сказал, Вы, по-моему, не одобряете. Я уже давно собирался предложить Вам расстаться, и этот шаг не был таким внезапным, как, возможно, Вам показалось. Прежде всего надо учесть, что я путешествую по Европе на деньги, предоставленные мне моей паствой. Эти люди были настолько добры, что предложили мне отпуск и дали возможность обогатить мой ум знакомством с сокровищами искусства и природы Старого Света. Поэтому я считаю, что обязан использовать свое время наилучшим образом. У меня сильно развито чувство долга. Вы же, мне кажется, думаете только о том, как насладиться каждой минутой, и отдаетесь этому наслаждению так самозабвенно, что я, признаюсь, не в состоянии с Вами состязаться. По-моему, мне необходимо утвердиться в моих взглядах и выработать свою точку зрения на целый ряд вещей. Искусство и жизнь представляются мне крайне серьезными явлениями, и во время путешествия по Европе нам следует помнить о чрезвычайно серьезном назначении искусства. Мне кажется, Вы считаете, что если какое-то произведение радует Ваш глаз в данную минуту, то больше ничего и не надо, а до удовольствий Вы падки гораздо больше, чем я. Более того, Вы предаетесь удовольствию так безоглядно, что иногда, вынужден признаться, — Вы не рассердитесь? — мне это представляется чуть ли не циничным. При всех условиях Ваш путь — это не мой путь, и было бы неразумно, если бы мы и дальше пытались путешествовать вместе. Тем не менее позвольте добавить: в пользу Вашего отношения к жизни можно сказать многое; находясь в Вашем обществе, я очень сильно ощущал его притягательность. Иначе я расстался бы с Вами давно. Но я испытывал постоянную тревогу. Надеюсь, я не слишком виноват перед Вами. Мне кажется, я растратил много времени и теперь надо это наверстать. Прошу Вас принять мои слова в том смысле, в каком они написаны, то есть, Бог свидетель, я ни в коей мере не думал Вас оскорбить. Я лично очень высоко ценю Вас и надеюсь, придет день, когда мое равновесие восстановится и мы снова встретимся. Только прошу Вас: не забывайте — Жизнь и Искусство исполнены серьезности. Поверьте мне — Вашему искреннему другу и доброжелателю

Бенджамину Бэбкоку.
P. S. Луини ставит меня в тупик».

Это письмо, с одной стороны, развеселило Ньюмена, с другой — вызвало почтительное восхищение. Сначала рассуждения о чувствительной совести мистера Бэбкока представились ему грубым фарсом, а его повторную поездку в Милан с единственной целью запутаться во впечатлениях еще больше он посчитал карой за педантизм, карой изощренной, нелепой, но заслуженной. Потом наш герой стал думать, что все написанное Бэбкоком весьма загадочно; а вдруг он — Ньюмен — и впрямь злорадный, гнусный циник и его отношение к сокровищам искусства и к радостям жизни в самом деле низменно и безнравственно? Надо сказать, что Ньюмен глубоко презирал безнравственность и в тот вечер, когда получил письмо, добрых полчаса, любуясь отражением звезд в теплом Адриатическом море, чувствовал себя виноватым и подавленным. Он не мог придумать, как ответить на письмо Бэбкока. Природное добродушие не позволяло ему рассердиться на самоуверенные увещевания молодого священника, а стойкое, никогда не изменявшее ему чувство юмора не давало отнестись к ним серьезно. Ньюмен так и не ответил на письмо, а спустя день или два наткнулся в лавке, торговавшей всякой всячиной, на забавную статуэтку шестнадцатого века, которую отправил Бэбкоку без всяких объяснений. Фигурка из слоновой кости изображала костлявого аскетичного монаха с длинным постным лицом; одетый в рваную сутану с капюшоном, он стоял на коленях, молитвенно сложив руки. Резьба была необыкновенно тонкой, и сквозь одну из прорех сутаны можно было разглядеть жирного каплуна, привязанного к поясу монаха. Что имел в виду Ньюмен, посылая Бэбкоку эту статуэтку? Хотел ли он сказать, что будет стараться стать таким же «высокоморальным», каким казался монах на первый взгляд? Или желал выразить опасения, что собственные стремления Бэбкока к самосовершенствованию могут оказаться столь же безуспешны, как и у молящегося, более внимательный взгляд на которого позволяет судить о тщетности его усилий? Не стоит думать, будто Ньюмен решил посмеяться над аскетизмом самого Бэбкока, ведь такая шутка и впрямь была бы циничной. Но, как бы то ни было, он сделал своему бывшему спутнику весьма щедрый подарок.

Покинув Венецию, Ньюмен через Тироль приехал в Вену, а затем через Южную Германию свернул на запад. Осень застала его в Баден-Бадене, где он провел несколько недель. Место было прелестное, и он не спешил уезжать, кроме того, ему хотелось оглядеться и решить, где обосноваться на зиму. Лето подарило ему уйму впечатлений, и, сидя под вековыми деревьями на берегу маленькой речки, весело бегущей мимо клумб Баден-Бадена, он перебирал эти впечатления в памяти. Он много повидал, многое понаблюдал и много сделал, многое доставило ему удовольствие, он чувствовал, что стал старше, и в то же время ощущал себя помолодевшим. Ему вспомнился мистер Бэбкок и то, как молодой священник стремился составить обо всем свое мнение, вспомнилось и то, что сам он не извлек никакой пользы из стараний своего спутника привить ему ту же достойную привычку. Неужели он не может наскрести хотя бы несколько собственных умозаключений? Нет города прелестней Баден-Бадена, а вечерние симфонические концерты под звездным небом — поистине великолепный новый обычай! Вот оно — одно из его умозаключений! И, продолжая размышлять, Ньюмен пришел к выводу, что поступил очень мудро, когда решил сняться с места и поехать за границу. Знакомиться с миром чрезвычайно интересно! Он многое узнал, сейчас он еще не может сказать, что именно, но все надежно припрятано у него в голове под шляпой. Он сделал то, что хотел: повидал великие творения и дал своему уму шанс усовершенствоваться, если только его бедным мозгам это под силу. Ньюмен бодро уверял себя, что его старания увенчались успехом. Да, смотреть вот так на мир очень приятно, и он с удовольствием продлил бы это занятие. Ему тридцать шесть — впереди еще целая прекрасная полоса жизни, и пока нет нужды отсчитывать недели. Что же ему завоевывать дальше? Как я уже говорил, Ньюмен помнил глаза леди, которую застал в гостиной миссис Тристрам; прошло четыре месяца, а он еще не забыл их. За время своих странствий он не раз вглядывался — заставлял себя вглядываться — в другие глаза, но в памяти вставали только эти — глаза мадам де Сентре. Если он хочет узнать жизнь лучше, не в ее ли глазах он обретет ответ? Нет сомнений, они откроют ему целый мир, а уж земной или небесный, называйте, как хотите. Среди всех этих довольно беспорядочных размышлений он иногда вспоминал свою прежнюю жизнь и длинную череду лет (ведь трудиться он начал очень рано), когда его занимало только одно — «прибыльное дело». Теперь эти годы казались ему далекими, так как нынешняя его жизнь была не просто каникулами, а скорее полным разрывом с прошлым. Он как-то заметил Тристраму, что маятник качнулся в обратную сторону и оказалось, это движение продолжается. Прибыльные дела, с которыми пока было покончено, все еще занимали его ум, представляясь ему в разное время по-разному. Мысль о них сразу вызывала в памяти сотни забытых, теснящих друг друга эпизодов. Некоторые он вспоминал с благодушным удовлетворением, от других отворачивал взгляд. Все это было давным-давно — давняя борьба и подвиги, канувшие в прошлое, примеры «ловкости» и сообразительности. Некоторыми из тех давних дел он, несомненно, гордился, восхищался собой, словно речь шла о другом человеке. Ему и правда было чем гордиться — он мысленно перебирал все свои качества, позволившие ему вершить большие дела, — решительность, упорство, смелость, предприимчивость, верный глаз и твердая рука. Что касается некоторых его поступков, то сказать, будто Ньюмен стыдился их, было бы преувеличением — он никогда не имел склонности к грязным сделкам. Провидение наделило его способностью инстинктивно, одним ударом срывать личину с любого соблазна, каким бы привлекательным этот соблазн ни прикидывался. И конечно, уж кого-кого, а его непростительно было бы упрекнуть в недостатке честности. Ньюмен с первого взгляда отличал жульничество от честной игры и, сталкиваясь с ним, как правило, испытывал живейшее отвращение. Тем не менее кое-что из приходившего ему на память сейчас выглядело довольно непривлекательным и, более того, неблаговидным, и ему даже стало казаться, что если он никогда не сделал ничего особенно плохого, то, с другой стороны, ни разу не сделал и ничего поистине стоящего. Свои годы он потратил на упорное наращивание и умножение имевшихся у него тысяч, и теперь, когда перестал этим заниматься, добывание денег казалось ему занятием весьма сухим и бесплодным. Однако легко насмехаться над этим занятием, когда карманы уже набиты. Заметим к тому же, что в столь благородные рассуждения Ньюмену следовало пуститься несколько раньше. Правда, на это можно возразить, что при желании он мог бы нажить еще одно, не меньшее состояние, добавим к тому же, что он вовсе не занимался самобичеванием. Просто ему думалось, что все лето он любовался миром богатым и прекрасным, где далеко не все было создано предприимчивыми владельцами железных дорог и биржевыми маклерами.

В Баден-Бадене Ньюмен получил письмо от миссис Тристрам, она журила нашего героя, почему это он сообщает своим друзьям лишь скудные сведения о себе, и просила дать ей решительные основания надеяться, что он не вынашивает никаких ужасных планов зазимовать в дальних странах, а исполнен разумных намерений в скором времени вернуться в самый приятный город в мире. Ньюмен ответил ей вот таким письмом:

«Я думал, Вы знаете, что я не мастер писать письма, и потому ничего от меня не ждете. Не уверен, что за всю свою жизнь написал хотя бы десятка два не деловых, а чисто дружеских писем; в Америке вся моя корреспонденция сводилась к телеграммам. Это письмо — чисто дружеское и представляет собой достопримечательность, которую, надеюсь, Вы оцените. Вас интересует, что произошло со мной за эти три месяца? Чтобы рассказать об этом, лучше всего отправить Вам с полдюжины моих путеводителей с карандашными пометками на полях. По ним Вы сможете узнать, что всюду, где окажутся подчеркнутые слова, крестик или заметки: „Прекрасно!“, „Вот это да!“ или „Ни то ни се“, я испытывал потрясение того или иного свойства. Вот так протекала моя жизнь с тех пор, как я расстался с Парижем: Бельгия, Голландия, Швейцария, Германия, Италия — все это мной проштудировано и, думаю, пошло мне на пользу. По-моему, о Мадоннах и церковных шпилях я теперь знаю больше всех на свете. Я видел множество прекрасных вещей и, вероятно, буду рассказывать о них зимой у Вашего камина. Как видите, я вовсе не против возвращения в Париж. У меня были всевозможные планы и мечты, но Ваше письмо почти все их развеяло. Как гласит французская пословица: „L’appétit vient en mangeant“,[60] и я убеждаюсь, что чем больше вижу, тем больше мне хочется увидеть. Раз уж я вступил на этот путь, почему бы мне не пройти его до конца? Иногда я подумываю о Востоке и на языке у меня вертятся названия восточных городов: Дамаск, Багдад, Медина, Мекка. Месяц назад я провел неделю с вернувшимся из тех краев миссионером, и он уверял меня, что стыдно слоняться по Европе, когда на Востоке можно увидеть столько поистине великого. Я с удовольствием бы туда отправился, но, думаю, мне, пожалуй, лучше отправиться на Университетскую улицу. Что слышно о той прелестной леди? Если бы Вам удалось выудить у нее обещание, что она будет дома, когда мне вздумается снова нанести визит, я бы немедленно вернулся в Париж. Я более, чем когда-либо, уверен в том, о чем мы с Вами тогда говорили: мне нужна первоклассная жена. Из всех хорошеньких девушек — а я ко многим присматривался — ни одна не соответствует моим требованиям, даже не приближается к ним. Все, что я повидал здесь, радовало бы меня в тысячу раз больше, если бы рядом со мной была та, вышеупомянутая мной леди. Мне же пришлось довольствоваться обществом священника-униата из Бостона, который очень скоро потребовал развода из-за несовместимости характеров. Он заявил, что я низок душой и аморален, а также приверженец „искусства ради искусства“, что бы это ни означало; его слова глубоко огорчили меня, потому что на самом деле он — славный малый. Потом мне встретился англичанин, с которым я завязал знакомство, поначалу казавшееся многообещающим, — очень смышленый юноша, он печатается в лондонских газетах и знает Париж почти так же хорошо, как Тристрам. С неделю мы странствовали вместе, но затем и он с отвращением отринул меня: я, мол, невыносимо добродетелен и чересчур строгий моралист. Мое проклятие — сообщил он по-дружески — щепетильная совесть; я подхожу ко всему как методистский священник и рассуждаю как старая леди. Это привело меня в немалое замешательство. Кому из двух моих критиков верить? Я не очень расстроился и скоро пришел к заключению, что оба они — болваны. В одном вряд ли у кого хватит дерзости укорять меня — в том, что я остаюсь Вашим верным и преданным другом.

К. Н.»

Глава шестая

Отказавшись от мысли посетить Багдад и Дамаск, Ньюмен еще до конца осени вернулся в Париж. Он поселился в комнатах, которые подыскал ему Том Тристрам, причем тот руководствовался собственными соображениями насчет того, что, как он выражался, соответствует положению Ньюмена в обществе. Ньюмен же, услышав, что при подыскании квартиры надо сообразовываться с положением в обществе, сразу заявил, что ничего в таких делах не понимает, и упросил Тристрама взять эту заботу на себя.

— Вот уж не подозревал, что занимаю в обществе какое-то положение, — объяснил он. — А если и занимаю, то не имею ни малейшего представления какое. По-моему, занимать в обществе положение означает, что ты можешь пригласить на обед тысячу или две тысячи человек. А здесь я знаю только тебя, твою жену и милого месье Ниоша, который прошлой весной давал мне уроки французского. Могу ли я пригласить вас всех на обед, чтобы вы познакомились? Если могу, приходите завтра же.

— Вы не слишком-то любезны по отношению ко мне, — заметила миссис Тристрам. — Не я ли весной представляла вас всем, кого только знаю?

— Да и верно, я совсем забыл. Но мне казалось, вы и хотите, чтобы я позабыл об этих знакомствах, — сказал Ньюмен с тем давно усвоенным простодушием, которое часто отличало его высказывания, отчего собеседники терялись: что это — добродушное, хотя и несколько странное подчеркивание своей наивности или смиренная претензия на проницательность. — Вы же сами говорили, никто из них вам не нравится.

— О, вы делаете мне честь, вы хотя бы это запомнили! — воскликнула миссис Тристрам. — Однако впредь, прошу вас, не держите в памяти злонамеренных высказываний, запоминайте только добрые. Это совсем нетрудно, да и не перегрузит вашу память. Но хочу вас предостеречь — если вы доверите моему мужу подобрать вам комнаты, вы обречены ужас что получить.

— Ужас, дорогая? — вскричал мистер Тристрам.

— Сегодня я не настроена говорить гадости, а то выразилась бы еще определеннее.

— Как ты думаешь, Ньюмен, что бы она сказала, — засмеялся Тристрам, — пожелай она действительно выразиться определеннее? Ведь она может свободно излить свое неудовольствие на нескольких языках! Это дает ей передо мной неоспоримое преимущество — меня хоть режьте, выругаться я могу только по-английски. Когда я злюсь, я сразу возвращаюсь к нашему дорогому родному языку. По мне, так лучше его на свете нет.

Ньюмен объявил, что совершенно не разбирается в столах и стульях и, поскольку речь идет о жилье, с закрытыми глазами примет все, что предложит ему Тристрам. Отчасти это была чистая правда, но отчасти — потворство другу, ведь наш герой прекрасно знал, что из всех возможностей убить время для сердца Тристрама нет ничего милей, чем рыскать по городу в поисках квартиры, осматривать комнаты, заставлять хозяев открывать окна, тыкать тростью в диваны, судачить с хозяйками и выведывать, кто живет наверху, кто — внизу; Ньюмен тем более был склонен передать все хлопоты в руки Тристрама, что понимал: его услужливому приятелю заметно некоторое охлаждение в их былых отношениях. Кроме того, Ньюмен не отличался должным вкусом в выборе обоев, драпировок и обивок и был не слишком изощрен в требованиях к удобству и уюту. Он тяготел к роскоши и комфорту, но вполне удовлетворял эту тягу с помощью незамысловатых приспособлений. Он вряд ли замечал разницу между жестким стулом и креслом и обладал способностью вытягивать свои длинные ноги, развалившись на любом из них и прекрасно обходясь без каких-либо более затейливых удобств. Комфорт, по его мнению, заключался в том, чтобы жить в очень просторных комнатах, иметь их много и знать, что в каждой из них к его услугам богатый выбор патентованных изобретений, пусть даже половиной из них вряд ли представится случай воспользоваться. Наш герой любил, чтобы комнаты были светлые, чистые, с высокими потолками, чтобы, как он однажды заметил, в них не хотелось снимать шляпу. В остальном Ньюмена вполне удовлетворяли заверения любой уважаемой особы, что все «в лучшем виде». Соответственно Тристрам подыскал ему апартаменты, к которым можно было с полным правом применить это определение. Они находились на бульваре Османа, на первом этаже, и состояли из анфилады комнат, с пола до потолка покрытых позолотой толщиной чуть ли не в фут, с атласными драпировками светлых тонов и обставленных в основном зеркалами и часами. Ньюмен нашел квартиру великолепной, от всего сердца поблагодарил Тристрама, немедленно вступил во владение, и один из его нераспакованных чемоданов в течение трех месяцев красовался посреди гостиной.

Настал день, когда миссис Тристрам объявила ему, что ее подруга красавица мадам де Сентре вернулась из своего загородного поместья, она встретила ее три дня назад, когда та выходила из церкви Сен-Сюльпис; сама миссис Тристрам поехала в такую даль в поисках некой кружевницы, о мастерстве которой была много наслышана.

— И что вы скажете об интересующих меня глазах? — спросил Ньюмен.

— Глаза покраснели от слез, если вам хочется знать, — отвечала миссисТристрам. — Она была на исповеди.

— Это не согласуется с вашим рассказом о ней, — заметил Ньюмен. — Разве у нее есть грехи, в которых нужно исповедоваться?

— Речь шла не о грехах, а о страданиях.

— Откуда вы это знаете?

— Она пригласила меня к себе. Сегодня утром я была у нее.

— И что же за причина ее страданий?

— Я не спрашивала. С ней приходится вести себя крайне сдержанно. Но догадаться нетрудно. Причина тому — злая старуха-мать и братец-тиран. Они всячески ее донимают. Впрочем, я была бы готова простить их: она, как я вам уже говорила, святая и недостает только страданий, чтобы эта святость проявилась до конца, а она обрела мученический венец.

— Очень удобная теория. Надеюсь, вы не собираетесь делиться ею с ее любезными родственниками? Почему она позволяет им себя мучить? Разве она не хозяйка сама себе?

— Полагаю, юридически — да, но морально — нет. Во Франции, что бы мать ни потребовала, отказывать ей нельзя. Пусть она даже самая отвратительная старуха в мире и превратила вашу жизнь в пытку, она прежде всего — ma mère,[61] и никто не имеет права ее судить. Нужно просто подчиняться. Но во всем этом есть и своя притягательная сторона — мадам де Сентре может красиво склонить голову и сложить крылья.

— Не может ли она хотя бы брата заставить не вмешиваться в ее дела?

— Ее брат — chef de la famille,[62] как тут говорят; он глава клана. Для этих людей семья — все: вы обязаны жить не ради собственного удовольствия, а в интересах семьи.

— Хотелось бы знать, чего бы требовала от меня моя семья? — воскликнул Тристрам.

— Жаль, что у тебя ее все равно что не было, — сказала его жена.

— Но чего они хотят от бедной графини? — спросил Ньюмен.

— Чтобы она снова вышла замуж. Они небогаты. Они хотят, чтобы она принесла в семью деньги.

— Вот он, твой шанс, милый мой! — заметил Тристрам.

— А мадам де Сентре возражает? — продолжал расспрашивать Ньюмен.

— Ее уже продали один раз; и она, естественно, не хочет быть проданной вторично. В первый раз сделка оказалась неудачной: месье де Сентре оставил жалкие гроши.

— За кого же они хотят выдать ее на этот раз?

— Я решила, что лучше не спрашивать; но можете не сомневаться — за какого-нибудь мерзкого богатого старика или за беспутное титулованное ничтожество.

— Вот тебе миссис Тристрам во всей красе! — вскричал ее супруг. — Обрати внимание — какая сила воображения. Не задав ни единого вопроса — ведь задавать вопросы вульгарно, — она тем не менее знает все. Все об истории замужества мадам де Сентре. Она уже видит прелестную Клэр на коленях с распущенными локонами, с глазами, полными слез, а вся семья собралась вокруг с орудиями пытки, и, если она откажет подвыпившему герцогу, все скопом обрушатся на нее. А на самом деле речь наверняка идет лишь о том, что ей отказывают в деньгах на модистку или на ложу в опере.

Ньюмен переводил недоверчивый взгляд с Тристрама на его жену.

— Вы и впрямь уверены, — спросил он миссис Тристрам, — что вашу подругу вынуждают на такой опасный шаг?

— Я считаю это в высшей степени вероятным. Ее родные вполне на подобное способны.

— Совсем как в мелодраме! Очень похоже! — сказал Ньюмен. — Старый мрачный дом, в котором уже свершилось что-то скверное и может свершиться впредь.

— Их дом в окрестностях Пуатье еще мрачнее. Мадам де Сентре рассказывала мне о нем. Там-то летом, видно, и зародился этот план — вторично выдать Клэр замуж.

— Вот именно «видно»! Не забывай, что ты этого не знаешь! — вставил Тристрам.

— В конце концов, — заметил Ньюмен после некоторого молчания, — она ведь может страдать из-за чего-то другого.

— Тогда это другое — что-то еще более страшное, — убежденно заявила миссис Тристрам.

Ньюмен молчал; казалось, он весь ушел в раздумья.

— Неужели, — спросил он наконец, — здесь возможны подобные вещи? Чтобы беззащитную женщину запугивали и принуждали выйти за человека, который ей ненавистен?

— Беззащитным женщинам во всем мире живется трудно, — сказала миссис Тристрам. — Их повсюду запугивают и принуждают.

— И в Нью-Йорке такое сплошь и рядом случается, — вставил Тристрам. — Девушек уговаривают, запугивают, подкупают, а то и делают все это одновременно, и выдают за мерзавцев. Это да и другие гадости на Пятой авеню — дело обычное. Ох уж эти тайны Пятой авеню! Давно пора, чтобы кто-то открыл их миру.

— Не верю! — очень серьезно сказал Ньюмен. — Чтобы в Америке девушек принуждали — не верю! Дай Бог, если у нас в стране со дня ее основания набралась хотя бы дюжина подобных случаев.

— Вот он — глас парящего орла! — воскликнул Тристрам.

— Парящему орлу неплохо бы использовать свои крылья, — сказала миссис Тристрам. — Пусть летит спасать мадам де Сентре.

— Спасать?

— Пусть ринется вниз, схватит ее и унесет. Женитесь на ней сами.

Ньюмен не сразу нашелся с ответом.

— Полагаю, — сказал он после паузы, — разговоры о замужестве ей уже надоели. Самое достойное было бы восхищаться ею, а о замужестве и не заговаривать. Вся эта история позорна, — добавил он. — Даже слушая, я выхожу из себя.

Однако ему пришлось выслушивать эту историю еще не раз. Миссис Тристрам снова повидалась с мадам де Сентре и снова нашла, что у той очень печальный вид. Только на этот раз в ее красивых глазах она не заметила слез, они были ясные и сухие.

— Она холодна и спокойна, ни на что уже не надеется, — заявила миссис Тристрам и добавила, что, когда в разговоре с мадам де Сентре упомянула о мистере Ньюмене и сообщила, что он снова в Париже и верен своему желанию ближе узнать мадам де Сентре, эта прелестная женщина, несмотря на отчаяние, нашла в себе силы улыбнуться и, посетовав, что весной не смогла принять его, выразила надежду, что решимость нанести ей визит его не покинула.

— Я рассказала ей кое-что о вас, — заметила миссис Тристрам.

— Это хорошо, — невозмутимо отозвался Ньюмен. — Я люблю, когда обо мне знают.

Через несколько дней в осенних сумерках Ньюмен снова направился на Университетскую улицу. Уже вечерело, когда он остановился у бдительно охраняемого особняка Беллегардов и осведомился, принимают ли. Ему сказали, что мадам де Сентре дома; он пересек двор, вошел в дальнюю дверь, его проводили через просторный, мрачный и холодный вестибюль, откуда по широкой каменной лестнице со старинными железными перилами провели в покои на втором этаже. Слуга объявил о его приходе, и он очутился в каком-то подобии будуара, обшитом панелями, в дальнем конце которого перед камином сидели двое — леди и джентльмен. Джентльмен курил сигарету, в комнате царил полумрак, она освещалась только двумя свечами и пламенем камина. Оба встали, чтобы поздороваться с Ньюменом, и в слабом свете он узнал мадам де Сентре. Она протянула ему руку с улыбкой, которая одна, казалось, могла бы озарить все вокруг, и, указав на своего собеседника, тихо сказала:

— Мой брат.

Джентльмен искренне и дружески приветствовал Ньюмена, и наш герой узнал в нем того молодого человека, который заговорил с ним во дворе во время его первого визита и уже тогда показался ему славным малым.

— Миссис Тристрам много рассказывала мне о вас, — мягко сказала мадам де Сентре, занимая прежнее место у камина.

Расположившись рядом с ней, Ньюмен вдруг задумался, в чем же, собственно, цель его визита. У него возникло необычное для него ощущение, будто он вторгся в совершенно неведомый ему мир. Вообще говоря, он не был наделен способностью чуять опасность или предвидеть катастрофу и никакого волнения, отправляясь сюда, не испытывал. Ни робостью, ни наглостью Ньюмен не отличался. Он слишком хорошо относился к себе, чтобы допустить первое, и слишком доброжелательно — к окружающим, чтобы позволить себе второе. Однако иногда его природная проницательность брала верх над добродушием и, как бы легко он ни смотрел на все, ему приходилось признавать, что некоторые вещи не так просты, как кажется. А сейчас у него было такое ощущение, будто вдруг, спускаясь по лестнице, он не обнаружил ступеньку там, где ожидал ее найти. Эта незнакомая прелестная женщина, беседующая с братом у камина в сумрачных глубинах своего, такого негостеприимного с виду дома, — что же ему сказать ей? Казалось, она целиком погружена в свой причудливый мир: на каком основании он решился приподнять отделявшую ее завесу? Мгновение ему казалось, что его затягивает куда-то в пучину — словно его выбросило в океан и надо бороться, чтобы не утонуть. Меж тем он смотрел на мадам де Сентре, которая, повернув к нему лицо, поудобнее усаживалась в кресле и оправляла платье. Их взгляды встретились; она тут же отвела глаза и знаком попросила брата подложить в камин полено. Но этого мига и пронзившего Ньюмена взгляда было достаточно, чтобы он освободился от первого и последнего в своей жизни приступа непривычного замешательства. Он принял любимую позу, всегда свидетельствовавшую о его уверенности в том, что он владеет ситуацией, — вытянул ноги. И вновь оказался во власти того впечатления, которое мадам де Сентре произвела на него при их первой встрече — она поразила его даже сильнее, чем он предполагал. Мадам де Сентре была мила, с ней было интересно: он открыл книгу и первые строчки приковали к себе его внимание.

Мадам де Сентре стала задавать ему вопросы: давно ли он виделся с миссис Тристрам, давно ли вернулся в Париж, сколько времени собирается здесь провести, нравится ли ему город. Она говорила по-английски без всякого акцента — точнее, с тем несомненно британским выговором, который по приезде Ньюмена в Европу поразил его, словно он услышал совершенно чужой язык, правда, в женских устах такой английский чрезвычайно ему нравился. Поначалу какие-то выражения, употребляемые мадам де Сентре, казались ему не совсем правильными, но уже через десять минут Ньюмен ловил себя на том, что ему не терпится услышать эти милые шероховатости еще раз. Они очаровывали его, и он только диву давался, как могут ошибки, даже явные, звучать так изящно.

— У вас красивая страна, — заметила вдруг мадам де Сентре.

— О да, великолепная, — подхватил Ньюмен, — вам непременно надо познакомиться с ней.

— Я никогда ее не увижу, — ответила мадам де Сентре с улыбкой.

— Почему? — удивился Ньюмен.

— Я не путешествую, особенно в такие дальние края.

— Но вы же не всегда живете в городе, иногда и вы уезжаете из Парижа?

— Только летом и недалеко.

Ньюмен хотел спросить у нее еще о чем-нибудь, что касалось ее самой, но он толком не знал о чем.

— Вы не находите, что здесь очень… очень… тихо? — сказал он. — Так далеко от улицы?

Наш герой хотел сказать «очень уныло», но решил, что это будет невежливо.

— Да, здесь очень тихо, — согласилась мадам де Сентре. — Но нам это нравится.

— Нравится? — медленно повторил Ньюмен.

— К тому же я прожила здесь всю свою жизнь.

— Всю жизнь? — так же медленно переспросил Ньюмен.

— Я здесь родилась, а до меня здесь родились мой отец, мой дед и прадед. Все здесь. Так ведь, Валентин? — повернулась она к брату.

— Да, так уж у нас заведено — являться на свет в этом доме, — засмеялся молодой человек; он встал, бросил в огонь окурок и прислонился к камину.

Наблюдательный глаз заметил бы, что ему, пожалуй, хотелось получше рассмотреть Ньюмена, которого он потихоньку изучал, поглаживая усы.

— Значит, ваш дом невероятно старый? — сказал Ньюмен.

— Сколько ему лет, друг мой? — спросила брата мадам де Сентре.

Молодой человек снял с каминной полки две свечи, поднял их повыше и посмотрел на карниз под потолком, проходивший над камином. Карниз был из белого мрамора в привычном для минувшего столетия стиле рококо, но над ним сохранились более старые панели, отделанные причудливой резьбой и покрашенные в белый цвет с сохранившейся местами позолотой. Белая краска пожухла, позолота потускнела. На самом верху узор переходил в некоторое подобие щита, на котором был вырезан герб. Над гербом виднелись рельефные цифры: 1627.

— Вот видите, — сказал молодой человек, — судите сами, старый это дом или новый.

— Знаете, — сказал Ньюмен, — в вашей стране все мерки сильно сдвигаются, — он закинул голову и оглядел комнату. — Ваш дом принадлежит к очень любопытному архитектурному стилю.

— А вы интересуетесь архитектурой? — спросил молодой человек, по-прежнему стоя у камина.

— Как вам сказать, — ответил Ньюмен, — этим летом я не поленился осмотреть, если не ошибаюсь в подсчетах, четыреста семьдесят церквей — быть может, на одну-две больше или меньше. Значит ли это, что я интересуюсь архитектурой?

— Возможно, вы интересуетесь теологией, — ответил молодой человек.

— Не слишком. А вы католичка, мадам? — обратился Ньюмен к мадам де Сентре.

— Да, сэр, — ответила она серьезно.

Ньюмена поразила серьезность ее тона; он откинул голову и снова оглядел комнату.

— А вы никогда не видели эту дату наверху? — вдруг спросил он.

Мадам де Сентре на мгновение замялась.

— Видела в прежние годы, — ответила она.

Ее брат заметил, как Ньюмен оглядывал комнату.

— Может быть, вы хотите осмотреть дом? — предложил он.

Ньюмен медленно опустил глаза и перевел их на молодого человека у камина; у него зародилось подозрение, что тот склонен иронизировать. Это был красивый юноша с закрученными кончиками усов, на его лице играла улыбка, в глазах плясал веселый огонек. «Черт бы его побрал с его французским нахальством, — сказал себе Ньюмен, — чего он усмехается?»

Он взглянул на мадам де Сентре. Она сидела, уставив глаза в пол, но тут подняла их и, встретившись взглядом с Ньюменом, повернулась к брату. Ньюмен снова поглядел на молодого человека и поразился, до чего тот похож на сестру. Это говорило в его пользу. К тому же и первое впечатление от графа Валентина было у нашего героя благоприятным. Его недоверие рассеялось, и он ответил, что был бы очень рад осмотреть дом.

Молодой человек дружелюбно рассмеялся и взялся за свечу.

— Прекрасно! — воскликнул он. — Тогда идем!

Но мадам де Сентре тотчас вскочила и схватила его за руку.

— Ах, Валентин, — сказала она, — что ты надумал?

— Показать мистеру Ньюмену дом, это будет интересная прогулка.

Продолжая держать брата за руку, она с улыбкой повернулась к Ньюмену.

— Не поддавайтесь на его уговоры, — сказала она. — В нашем доме нет ничего интересного. Такое же пропахшее плесенью жилище, как и все старые дома.

— В нем много занятного, — настаивал граф. — Да мне и самому охота по нему пройтись. Такая редкая возможность.

— Не дело ты задумал, брат, — возразила ему мадам де Сентре.

— Ничем не рискнешь, ничего и не получишь, — воскликнул молодой человек. — Ну что, идем?

Мадам де Сентре сделала шаг вперед, умоляюще сложила руки и кротко улыбнулась.

— А может быть, вы предпочтете мое общество? Останетесь здесь, со мной у камина, вместо того чтобы бродить по темным коридорам с моим братом?

— Еще бы! И разговору быть не может! — воскликнул Ньюмен. — Дом посмотрим в другой раз.

С шутливой торжественностью молодой человек поставил свечу на место и покачал головой.

— Ах, сэр, вы сорвали грандиозный план! — проговорил он.

— План? — удивился Ньюмен. — Не понимаю.

— И хорошо! Только лучше сыграли бы предлагаемую вам роль. Возможно, когда-нибудь я смогу объяснить, что имею в виду.

— Будет! — остановила брата мадам де Сентре. — Позвони и вели принести чай.

Молодой человек повиновался, и тотчас слуга внес поднос с чашками, поставил всё на маленький стол и удалился. Мадам де Сентре, сидя в своем кресле, принялась заваривать чай. Но едва взялась за чайник, как дверь распахнулась, и в комнату, громко шурша юбками, впорхнула еще одна дама. Она взглянула на Ньюмена, слегка кивнула ему, произнесла «месье», стремительно подошла к мадам де Сентре и подставила ей лоб для поцелуя. Мадам де Сентре поздоровалась с ней и продолжала заниматься чаем. Вновь пришедшая — молодая и хорошенькая, как показалось Ньюмену, — была в шляпке, в накидке и в платье со шлейфом, длинным, как у королевы.

— Ах, моя дорогая, — тараторила она по-французски, — ради всего святого, налейте мне чаю. Я выбилась из сил, я измучена, я падаю с ног!

Ньюмен совершенно не успевал разбирать слова. Ее речь звучала вовсе не так отчетливо, как у месье Ниоша.

— Моя невестка, — наклонившись к Ньюмену, сообщил Валентин.

— Какая хорошенькая! — отозвался Ньюмен.

— Обворожительная! — ответил молодой человек, и на этот раз Ньюмен снова заподозрил его в иронии.

Вновь пришедшая же направилась к противоположной стороне камина, тихонько вскрикивая и держа чашку с чаем в вытянутой руке, чтобы не пролить на платье. Она поставила чашку на каминную полку и, поглядывая на Ньюмена, принялась откалывать вуаль от шляпы и стягивать перчатки.

— Не могу ли я быть полезен, дорогая? — язвительно-ласковым тоном осведомился граф Валентин.

— Представьте мне месье, — ответила та.

Молодой человек произнес:

— Мистер Ньюмен.

— Я не могла сделать вам реверанс, месье, я пролила бы чай, — проворковала она. — О, Клэр принимает иностранцев? — добавила она вполголоса по-французски, обращаясь к деверю.

— Как видите, — ответил тот с улыбкой.

После некоторого колебания Ньюмен подошел к мадам де Сентре. Она взглянула на него так, словно подыскивала, что бы сказать. Но, по всей видимости, так ничего и не придумав, просто улыбнулась. Он сел рядом с ней, и она подала ему чашку. Несколько минут они говорили о чае. Ньюмен, глядя на графиню, невольно вспоминал слова миссис Тристрам, что мадам де Сентре «само совершенство», что в ней сочетаются все те блистательные качества, которые он мечтает найти. Зная это, он наблюдал за мадам де Сентре без всякого недоверия, без каких-либо опасений, он расположился к ней с первого взгляда. Тем не менее, если она и была красива, красоту ее никто не назвал бы ослепительной. Мадам де Сентре была высокого роста, линии фигуры казались удлиненными, лоб был широкий, волосы густые и светлые, черты лица — не совсем правильные — привлекали гармоничностью. Ясные серые глаза, умные и ласковые, совершенно пленили Ньюмена своей необычайной выразительностью; но в них не таилось многообещающей глубины, они не блистали радужными лучами, какие озаряют чело знаменитых красавиц. Тонкая, даже худощавая, она казалась моложе своих лет. В ней соседствовали мало сочетающиеся свойства: она выглядела юной и в то же время покорившейся жизни, невозмутимой и застенчивой, стройной, но приятно округлой, в ней уживались девичья неуверенность и зрелое самообладание, наивность и достоинство. Непонятно, однако, почему Тристрам считает ее гордячкой, недоумевал Ньюмен. Во всяком случае, он никакого высокомерия с ее стороны не замечал, а если она и старалась держаться с ним гордо, то старалась тщетно — чтобы вызвать у него досаду, ей следовало удвоить усилия. Она красивая женщина, и с ней чувствуешь себя легко. А ведь она не то графиня, не то маркиза — словом, из тех, кто как-то связан с историей. Раньше Ньюмену редко приходилось слышать эти титулы, и он никогда не пытался представить себе особ, которых так именуют. Но сейчас они всплыли в его памяти и, как ему показалось, подобно мелодиям, навевают определенные образы. С ними связывалось нечто светлое, мягко мерцающее, некто легкий в движениях и очень приятный в качестве собеседника.

— У вас много друзей в Париже? Вы выезжаете? — спросила мадам де Сентре, наконец придумавшая, что сказать.

— Вы имеете в виду, танцую ли я и все такое?

— Да, ездите ли dans le monde,[63] как мы это называем?

— О, я повстречался со множеством разных людей. Миссис Тристрам водит меня повсюду, и я делаю все, что она мне велит.

— А сами вы не слишком любите развлечения?

— Да нет, кое-какие люблю. Вот танцы и прочие подобные занятия не по мне. Я для этого слишком стар и скучен. Но я не прочь развлечься, для того и приехал в Европу.

— Но и в Америке можно развлечься?

— Там мне было не до того. В Америке я постоянно работал. Правда, для меня это и было развлечение.

В этот момент мадам де Беллегард в сопровождении графа Валентина подошла за второй чашкой; налив ей чаю, мадам де Сентре вернулась к разговору с Ньюменом.

— Значит, у себя в Америке вы были очень заняты? — спросила она.

— Да, занимался делами. Я занимаюсь этим с пятнадцати лет.

— Какими именно? — поинтересовалась мадам де Беллегард, которая решительно не была так хороша, как мадам де Сентре.

— О, я брался за все, — ответил Ньюмен. — Одно время продавал кожу, потом перешел на изготовление ванн.

Мадам де Беллегард состроила гримаску.

— Кожу? Мне это не нравится, уж лучше ванны. Предпочитаю запах мыла. Надеюсь, ванны помогли вам нажить состояние? — она выпалила это с сильным французским акцентом, и по ее виду можно было судить, что она имеет репутацию женщины, говорящей все, что взбредет в голову.

До сих пор Ньюмен говорил серьезно, но веселым тоном, однако после замечания мадам де Беллегард он, немного помолчав, продолжал хоть и шутливо, но сдержанно:

— На ваннах я как раз потерял. А вот на коже сколотил капитал.

— Я давно пришла к заключению, — отозвалась маркиза, — что самое главное — это — как вы сказали? — «сколотить капитал». Нет, я не стану кривить душой — я преклоняюсь перед деньгами. Если они у вас есть, я не задаю вопросов, как они нажиты. В этом смысле я — подлинный демократ. Как вы, месье. Мадам де Сентре очень гордая, но я-то считаю, что гораздо больше удовольствия в нашей юдоли получает тот, кто не слишком привередничает.

— Боже праведный, мадам! Как вы красноречивы! — сказал граф Валентин, понижая голос.

— По-моему, с месье Ньюменом можно говорить обо всем, тем паче что его принимает ваша сестра, — ответила мадам де Беллегард. — К тому же я не кривлю душой, я на самом деле придерживаюсь таких убеждений.

— О! Это именуется убеждениями, — пробормотал молодой человек.

— Миссис Тристрам упомянула, что вы служили в армии, когда у вас шла война, — заметила мадам де Сентре.

— Да, но это уже делами не назовешь, — ответил Ньюмен.

— Совершенно с вами согласен, — присоединился к разговору граф де Беллегард. — В противном случае я, наверно, не страдал бы от безденежья.

— Это правда, — вдруг спросил Ньюмен после небольшой паузы, — будто вы очень горды? Мне так говорили.

Мадам де Сентре улыбнулась.

— Вы находите меня гордой?

— Ну, — ответил Ньюмен, — я плохой судья. Если вы хотите поразить меня высокомерием, предупредите. Сам я не замечу.

Мадам де Сентре засмеялась.

— Чего же тогда стоит моя гордость!

— Оно и лучше. Мне она ни к чему. Я хочу, чтобы вы были добры ко мне.

Перестав смеяться, мадам де Сентре полуобернулась и посмотрела на него искоса, словно не зная, чего еще от него ждать.

— Миссис Тристрам сказала вам обо мне сущую правду, — продолжал Ньюмен. — Я очень хочу познакомиться с вами поближе. И пришел сегодня не просто нанести визит, я пришел в надежде, что вы пригласите меня бывать у вас.

— О, сделайте милость, приходите почаще, — сказала мадам де Сентре.

— А вы будете дома? — настаивал Ньюмен. Даже ему самому показалось, что он слегка навязчив; на самом-то деле он был просто слегка возбужден.

— Надеюсь! — ответила мадам де Сентре.

Ньюмен встал.

— Посмотрим! — отозвался он и протер обшлагом шляпу.

— Брат, — попросила мадам де Сентре, — пригласите мистера Ньюмена прийти еще.

Граф Валентин оглядел нашего героя с головы до ног со своей характерной улыбкой, в которой светская обходительность удивительным образом сочеталась с насмешкой.

— Вы ведь не из робкого десятка? — осведомился он, исподлобья поглядев на Ньюмена.

— Полагаю, нет, — ответил тот.

— И мне так думается. В таком случае приходите опять, милости прошу.

— Вот так приглашение! — проговорила мадам де Сентре с несколько смущенной улыбкой.

— О, мне как раз очень хотелось бы, чтобы мистер Ньюмен у нас бывал, — ответил молодой человек. — Это доставило бы мне огромное удовольствие. Я буду безутешен, если пропущу хоть один визит. Но повторяю — ему надо запастись решимостью. Смелость города берет, сэр! — и он протянул Ньюмену руку.

— Я приду не к вам — к мадам де Сентре, — заметил Ньюмен.

— Тем больше смелости вам потребуется.

— Ах, Валентин, — умоляюще остановила его мадам де Сентре.

— Нет, право, — воскликнула мадам де Беллегард, — я здесь единственная, кто умеет быть учтивым! Приходите ко мне, для этого смелости не нужно.

Ньюмен рассмеялся, хотя это вовсе не означало, что он принял ее приглашение, и удалился. Мадам де Сентре так и не откликнулась на вмешательство невестки, но проводила гостя долгим озабоченным взглядом.

Глава седьмая

Спустя неделю после того, как Ньюмен нанес визит мадам де Сентре, поздно вечером слуга подал ему визитную карточку. Карточка эта, как выяснилось, представляла молодого месье де Беллегарда. Когда через несколько минут Ньюмен вышел принять гостя, он увидел, что тот стоит посреди его раззолоченной парадной гостиной и изучает ее от застланного ковром пола до потолка. Ньюмену показалось, что лицо месье де Беллегарда выражает живейшее удовольствие.

«Хотелось бы знать, черт побери, над чем он потешается теперь?» — спросил себя наш герой. Правда, он задавался этим вопросом без особой уязвленности, ибо чувствовал, что брат мадам де Сентре — человек славный, и, полагаясь на это, надеялся непременно с ним поладить. Однако, если в гостиной было над чем посмеяться, сам Ньюмен не возражал бы получить об этом хоть некоторое представление.

— Прежде всего, — сказал молодой человек, протягивая руку, — не слишком ли поздно я пришел?

— Слишком поздно для чего? — спросил Ньюмен.

— Для того, чтобы выкурить с вами сигару.

— Для этого вы скорее пришли слишком рано, — сказал Ньюмен. — Я не курю.

— О, вот это твердый человек!

— Но сигары у меня есть, — добавил Ньюмен. — Присаживайтесь.

— Наверное, здесь лучше не курить? — осведомился месье де Беллегард.

— Почему? Разве комната мала?

— Наоборот — слишком велика. Словно куришь в бальном зале или в церкви.

— Над этим вы только что и смеялись? — спросил Ньюмен. — Над размерами моей гостиной?

— Меня поразили не только размеры, но и роскошь, гармония, красота отделки. Моя улыбка — дань восхищения.

Ньюмен внимательно посмотрел на него.

— Значит, комната очень безобразна? — спросил он.

— Безобразна, дорогой сэр? Да нет, она изумительна.

— Что, как я полагаю, одно и то же, — заключил Ньюмен. — Устраивайтесь поудобнее. Ваш приход ко мне я рассматриваю как знак дружеского расположения. Вы не обязаны были отдавать визит. Поэтому, если вас здесь что-то и забавляет, меня это не обидит. Смейтесь себе на здоровье, я люблю, когда моим гостям весело. Но ставлю одно условие — как только отсмеетесь и сможете говорить, объясните, что вызвало ваш смех. Я тоже хочу посмеяться.

Месье де Беллегард смотрел на хозяина с выражением добродушного недоумения. Он положил ладонь на рукав Ньюмена и, казалось, собрался было ответить, но внезапно передумал, откинулся в кресле и раскурил сигару. Наконец он прервал молчание.

— Разумеется, — сказал он. — Я пришел к вам в силу дружеского расположения. Но не только. В известной мере я был обязан прийти к вам. Об этом меня попросила моя сестра. А просьба сестры для меня закон. Я проходил мимо, и мне показалось, что в комнатах, которые я посчитал вашими, горит свет. Час не очень подходящий для официального визита, но я как раз и рад был доказать, что мой визит неофициальный.

— Ну что же, — ответил Ньюмен, вытягивая ноги, — я весь перед вами в натуральную величину.

— Не знаю, что вы имели в виду, — заметил молодой человек, — разрешая мне смеяться сколько вздумается. Я, каюсь, люблю понасмешничать и придерживаюсь мнения, что смеяться лучше много, чем мало. Но должен признаться — я пришел продолжить наше знакомство не для того, чтобы нам смеяться вместе или порознь. Откровенно говоря, откровенно до наглости, вы меня интересуете! — тирада эта была произнесена месье де Беллегардом с непринужденностью светского человека и к тому же на безупречном для француза английском языке; однако Ньюмен, отдавая должное мелодичности его речи, отметил, что это не просто заученная вежливость. Решительно, гость чем-то привлекал к себе Ньюмена. Месье де Беллегард был для него французом до мозга костей, так что, доведись Ньюмену встретить его даже в прериях, он, не задумываясь, обратился бы к нему с приветствием: «Добрый день, мусью». Однако от физиономии молодого человека веяло чем-то, что словно перебрасывало невидимый мост через ту непроходимую пропасть, которая разделяет людей разных национальностей. Валентин де Беллегард был ниже среднего роста, плотный, но подвижный. Как впоследствии узнал Ньюмен, граф больше всего на свете страшился, как бы плотность его фигуры не взяла верх над подвижностью. Он смертельно боялся растолстеть, считая, что при своем небольшом росте не может позволить себе иметь живот. Поэтому он с неослабевающим рвением ездил верхом, фехтовал, занимался гимнастикой, а если кто-нибудь, приветствуя его, замечал: «Да вы просто пышете здоровьем!», он вздрагивал и бледнел, так как ему чудилось, что слово «пышете» таит в себе зловещий смысл. Голова у него была круглая, с копной волос, густых и шелковистых, лоб широкий, низкий, нос короткий, скорее ироничный и любопытный, чем высокомерный и чувствительный, и усы, изящные, как у пажа из душещипательного романа. Валентин был похож на сестру, но не чертами лица, а манерой улыбаться и выражением ясных блестящих глаз, обращенных отнюдь не вовнутрь себя — в них не было и намека на самолюбование и самокопание. Главную же привлекательность молодого Беллегарда составляло необыкновенно живое лицо — оно дышало искренностью, пылкостью, отвагой. При взгляде на это лицо приходило на мысль, что оно, как колокольчик, соединено незримой нитью с глубинами его души — стоит задеть эту нить, и раздастся громкий серебристый звон. Что-то в выражении его живых светло-карих глаз убеждало: он не скупится тратить свой ум, пользуясь лишь толикой и боясь израсходовать остальное, а, напротив, обосновался в самой середине своих владений и готов принять у себя всех и вся. Когда он улыбался, на память приходил жест, которым опрокидывают вверх дном осушенный бокал. Казалось, своей улыбкой граф говорил, что отдает вам свою веселость, всю до капли. Глядя на него, наш герой испытывал восхищение, сродни тому, какое в юности вызывали у него приятели, умевшие проделывать необычные и ловкие трюки — хрустеть суставами или свистеть уголками рта.

— Сестра сказала, — продолжал месье де Беллегард, — что мне следует зайти к вам и развеять то впечатление, какое я так старался на вас произвести, — впечатление человека не совсем нормального. Вам и вправду показалось, будто я вел себя странно?

— До некоторой степени, — ответил Ньюмен.

— Сестра так и сказала, — и месье де Беллегард какое-то время вглядывался в хозяина дома сквозь сигарный дым. — Ну раз так получилось, пусть так и будет. У меня и в мыслях не было представляться сумасшедшим, наоборот, я старался произвести хорошее впечатление. Но если в результате этих стараний выставил себя полоумным, значит, такова воля Провидения. Я только поврежу себе, если стану горячо убеждать вас в обратном. Ведь вы сочтете, что я претендую на звание умного человека, а справедливость таких претензий мне при дальнейшем нашем знакомстве никак не подтвердить. Так что считайте меня сумасшедшим, который время от времени приходит в разум.

— Ну, я надеюсь, вы знаете, к чему ведете, — заметил Ньюмен.

— Когда я нормален, то нормален вполне, что есть, то есть, — ответил месье де Беллегард. — Однако я пришел сюда не затем, чтобы говорить о себе. Я хочу задать несколько вопросов вам. Разрешите?

— Смотря какие. Например?

— Вы живете здесь совсем один?

— Абсолютно. А с кем я должен жить?

— Позвольте, — улыбнулся месье де Беллегард. — Сейчас я задаю вопросы. И вы приехали в Париж только для удовольствия?

Ньюмен помолчал.

— Все меня об этом спрашивают, — сказал он наконец. — Нелепый вопрос.

— Значит, во всяком случае, какая-то причина была?

— Нет, я приехал ради удовольствия. Как ни нелепо, но это так.

— И вам здесь нравится?

Будучи истинным американцем, Ньюмен решил не пресмыкаться перед иностранцем.

— Как вам сказать, — ответил он.

Месье де Беллегард снова молча пыхнул сигарой.

— Что до меня, — сказал он наконец, — я всецело к вашим услугам. Буду счастлив, если смогу что-нибудь для вас сделать. Заходите ко мне, когда вздумается. Может быть, вы хотите с кем-нибудь познакомиться? Что-нибудь посмотреть? Жалко, если вам не понравится в Париже.

— Да нет, мне здесь нравится, — добродушно отозвался Ньюмен. — Я вам очень признателен.

— Честно говоря, я и сам себе удивляюсь, что вам это предлагаю — выглядит довольно глупо. Говорит лишь о добрых намерениях, и ни о чем больше. Вы человек, добившийся успеха, а я неудачник. Мне ли предлагать вам руку помощи? Скорее уж вы можете мне помочь.

— Неудачник? В каком смысле? — спросил Ньюмен.

— Ну… я, разумеется, не трагический неудачник, — воскликнул молодой человек со смехом. — С высоты не падал, и шума мое падение не наделало. А вот вы добились успеха, это сразу видно. Вы создали себе состояние, возвели, так сказать, храм, достигли финансового и делового могущества. И можете странствовать по свету в поисках уютного местечка, где и обоснуетесь на отдых с приятным ощущением, что этот отдых заслужили. Разве не так? Ну вот, а теперь представьте себе нечто совершенно противоположное — это как раз я. Я ничего не добился и ничего никогда не добьюсь.

— Отчего же?

— Долго рассказывать. Как-нибудь в другой раз. А между тем я ведь прав? Вы добились успеха, не так ли? Сколотили состояние? Это не мое дело, но, короче говоря, вы богаты?

— Вот еще один вопрос, который, на мой взгляд, звучит нелепо, — сказал Ньюмен. — Черт возьми! Да богатых людей не бывает!

— Философы, по-моему, утверждают, — засмеялся месье де Беллегард, — будто не бывает бедных! Но ваша формулировка представляется мне более удачной. Должен признаться, что, вообще говоря, я не люблю удачливых людей, а умники, нажившие состояние, мне тем более неприятны. Они наступают мне на ноги, в их присутствии я всегда не в своей тарелке. Но, увидев вас, сразу сказал себе: «Ага! С этим человеком я полажу! Успех сделал его благодушным, а не morgue.[64] И в нем нет этого нашего проклятого назойливого французского тщеславия». Словом, вы мне понравились. Я уверен, мы очень разные. Вряд ли найдется хоть что-то, о чем мы судим одинаково, к чему одинаково относимся. И все же, мне кажется, мы поладим, ведь говорят, чем больше люди несхожи, тем меньше они ссорятся.

— Ну, я-то никогда не ссорюсь, — ответил Ньюмен.

— Никогда? А ведь иногда это необходимо, по крайней мере — приятно. О, у меня есть на счету две или три восхитительные ссоры.

И при воспоминании об этих ссорах улыбка месье де Беллегарда сделалась прямо-таки сладострастной.

Поскольку одно только объяснение, почему граф нанес Ньюмену визит, заняло большую часть изложенного выше диалога, визит этот, естественно, затянулся. Сидя у ярко пылающего камина, чуть ли не упершись в него вытянутыми ногами, Ньюмен и его гость услышали бой часов где-то на далекой колокольне, свидетельствующий о приближении утра. Валентин де Беллегард, который, по его собственному признанию, мог говорить без остановки в любое время суток, на этот раз был, по-видимому, особенно в ударе. Для представителей его нации выражать благоволение в улыбках являлось традицией, и поскольку он частенько следовал этой традиции, не испытывая благоволения на самом деле, у него не было причин опасаться, что сейчас его изъявления дружбы могут показаться назойливыми. К тому же у него — цветка, распустившегося на столь древнем стебле, — традиция (раз уж я употребил это слово) не сковывала темперамент. Ее прикрывали светскость, галантность — словно кружева и нитки жемчуга старую вдову. Валентин был тем, кого во Франции называют gentilhomme[65] чистой воды, и цель его жизни, если бы он попробовал ее сформулировать, состояла в том, чтобы играть эту роль. По его мнению, для молодого человека из хорошей семьи справляться с ролью gentilhomme было как раз достаточно, чтобы с приятностью заполнять свои дни. Но во всем, что он делал, им всегда руководил инстинкт, отнюдь не теория, и по натуре своей он был настолько благорасположен, что кое-какие аристократические повадки, которые обычно задевают и ранят окружающих, в его случае воспринимались как искренние и сердечные. Когда он был моложе, его подозревали в низменных вкусах, и его мать была крайне обеспокоена, как бы он не поскользнулся на жизненном пути и не обдал грязью семейный герб. Поэтому на его долю выпало больше муштры и дрессировки, чем на долю других. Однако воспитателям так и не удалось поставить его на котурны. Они не смогли умерить его безмятежную непосредственность, и он вырос наименее осмотрительным и наиболее счастливым из своих сверстников-аристократов. В юности его держали на коротком поводке, и теперь он испытывал смертельную ненависть к семейной дисциплине. По слухам, он заверял домашних, что, несмотря на свой легкомысленный нрав, он ревностнее всех других членов семьи заботится о фамильной чести, в чем они смогут убедиться, если настанет день, когда эту честь придется защищать. Мальчишеская болтливость странно уживалась в нем со сдержанностью и осторожностью светского человека, и он казался Ньюмену то до смешного юным, то пугающе зрелым, впрочем, впоследствии такое же впечатление производили на Ньюмена и многие другие представители романских наций. У американцев в двадцать пять — тридцать лет, размышлял Ньюмен, головы трезвы, но сердца или, во всяком случае, взгляды на жизнь беспокойные, как у юнцов, а у здешних их ровесников — беспокойные головы, но умудренные сердца, а уж взгляды на жизнь и вовсе как у древних седовласых старцев.

— Чему я завидую, так это вашей свободе, — заметил месье де Беллегард, — вашему размаху — вы столько повидали, — вашей возможности приходить и уходить, когда захочется, тому, что вокруг вас нет людей, которые относятся к себе крайне серьезно и чего-то ждут от вас. А я живу, — вздохнул он, — под неусыпным надзором моей доблестной матушки.

— Сами виноваты. Что вам мешает пуститься в путь? — сказал Ньюмен.

— До чего же прелестен по своей наивности этот вопрос! Мне все мешает! Начать с того, что у меня нет ни гроша.

— Когда я пустился в путь, у меня тоже не было ни гроша.

— Да-да, но ваша бедность была для вас капиталом. У вас, в Америке, никому не возбраняется поменять статус, стать другим, не тем, кем он родился, а раз вы родились бедняком — я правильно понял? — вы неизбежно должны были сделаться богатым. Да как подумаешь о вашем тогдашнем положении, просто слюнки текут: вы огляделись и увидели мир, только и ждущий, чтобы вы подошли и подобрали все, чем он располагает. А когда мне исполнилось двадцать, я огляделся и увидел мир, где на всем висели таблички: «Не трогать!», и самое смешное, что, как оказалось, все эти таблички касаются только меня. Я не мог заняться делами, не мог зарабатывать деньги, ведь я Беллегард. Не мог заняться политикой, потому что я — Беллегард, а Беллегарды не признают Бонапартов. И литературой заняться не мог, потому что был тупицей. Не мог жениться на богатой девушке, потому что ни один Беллегард никогда не женился на простолюдинке и сделать это первым было бы неприлично. Но этого нам все же не миновать. Ведь наследниц из нашего круга, не имея состояния, не заполучишь; имя должно соединяться с именем и деньги с деньгами. Единственное, что мне не возбранялось — это отправиться воевать за Папу Римского. Что я и исполнил со всей добросовестностью и получил из-за Папы небольшую царапину под Кастельфидардо. Пользы от этого, как я понимаю, не было никому — ни Святому Отцу, ни мне. Рим во времена Калигулы, несомненно, был местечком забавным, но с тех пор, увы, сильно деградировал. Я провел три года в замке Святого Ангела, а потом снова вернулся к светской жизни.

— Так у вас нет профессии? Вы ничем не занимаетесь? — удивился Ньюмен.

— Ничем! Мне полагается развлекаться, и, по правде говоря, поразвлекался я вволю. Это нетрудно, если знать как. Но нельзя же развлекаться вечно. Еще лет на пять меня, может, и хватит, но после этого уже совсем пропадет аппетит. А что мне делать тогда? Остается, пожалуй, пойти в монахи. Нет, серьезно, и впрямь опояшусь веревкой и уйду в монастырь. Это старинный обычай, а в старину обычаи были мудрые. Люди тогда разбирались в жизни не хуже нас с вами. Они давали горшку кипеть до тех пор, пока он не треснет, а тогда навсегда убирали его на полку.

— Вы очень религиозны? — спросил Ньюмен с величайшей почтительностью, прозвучавшей почти гротескно.

Месье де Беллегард, очевидно, сразу же оценил эту комическую нотку, но с минуту смотрел на Ньюмена без тени иронии.

— Я правоверный католик. Питаю уважение к церкви. Поклоняюсь Пресвятой Деве. И боюсь дьявола.

— Ну тогда, — сказал Ньюмен, — за вас можно не беспокоиться. В настоящем у вас удовольствия, в будущем — религия; на что вам жаловаться?

— А от жалоб тоже получаешь удовольствие. В вашем преуспеянии есть нечто, меня раздражающее. Вы первый человек, кому я позавидовал. Странно, но это так. Я знавал многих людей, обладавших кроме мнимых преимуществ, которые, может быть, имею и я, вдобавок умом и деньгами, но почему-то ни один из них не вывел меня из равновесия. А у вас есть то, что и мне хотелось бы иметь. Это не деньги и даже не мозги, хотя, нет сомнений, и того и другого у вас в избытке. И даже не ваши шесть футов роста, хотя и я бы не прочь быть дюйма на два повыше. Нет — у вас почему-то всегда такой вид, словно, где бы вы ни были, вы всюду чувствуете себя как дома. Когда я был мальчиком, мой отец объяснил мне, что именно по такому выражению лица люди и узнают Беллегардов. Он обратил на это мое внимание. Но считал, что нельзя выработать такой вид преднамеренно. Он говорил: когда Беллегарды вырастают, это выражение появляется у них само собой. По-моему, так и случилось: я действительно чувствую себя всюду как дома. Место в жизни было уготовано для меня заранее, и занять его ничего не стоило. Но вы, вы, ведь я не ошибаюсь, сами обеспечили себе собственное место, вы занимались, как недавноизволили сообщить, изготовлением ванн, и при этом, право, производите впечатление человека, всегда чувствующего себя непринужденно, взирающего на все с высоты. Мне представляется, что вы путешествуете по свету как человек, едущий по железной дороге, контрольный пакет акций которой принадлежит ему одному. Глядя на вас, я чувствую, будто что-то в жизни пропустил. Что же это?

— Вы не испытали гордого сознания, что честно потрудились… скажем, изготовили несколько ванн, — ответил Ньюмен в шутливом тоне, но говорил он серьезно.

— Ну нет, я встречал людей, за которыми числится даже больше, людей, которые занимались изготовлением не только ванн, но и мыла — больших брусков сильно пахнувшего желтого мыла, однако в их присутствии я не чувствовал себя уязвленным.

— Значит, это привилегия американского гражданства, — заметил Ньюмен. — Оно помогает человеку утвердиться в жизни.

— Возможно, — отозвался месье де Беллегард. — Но должен сказать, что встречался со множеством американских граждан и они вовсе не выглядели людьми, утвердившимися в жизни, и не походили на крупных держателей акций. Я никогда им не завидовал. Думаю, это скорее лично ваша особенность.

— Перестаньте, — сказал Ньюмен. — А то я возгоржусь.

— Не возгордитесь. Гордость вам не свойственна так же, как и самоуничижение, — отсюда и непринужденность вашей манеры. Люди горды, только когда им есть что терять, а самоуничижаются, когда им есть чего добиваться.

— Не знаю, есть ли мне что терять, — произнес Ньюмен. — А вот добиться кое-чего я хочу.

— Чего же? — спросил гость.

Ньюмен замялся:

— Я поделюсь с вами, когда узнаю вас получше.

— Надеюсь, долго ждать не придется! Буду счастлив помочь вам добиться того, чего вы хотите.

— Не исключено, что сможете.

— Не забудьте тогда, что я всегда к вашим услугам, — ответил месье де Беллегард и вскоре после этого откланялся.

В течение следующих трех недель Ньюмен несколько раз встречался с Беллегардом, и, хотя они не давали друг другу торжественных клятв в вечной дружбе, между ними установилось своего рода товарищество. Для Ньюмена Беллегард был идеалом француза — приверженца традиций и романтизма, насколько наш герой мог разобраться в этих загадочных понятиях. Галантный, пылкий, веселый, любящий произвести впечатление и радующийся своему успеху больше, чем те, ради кого он старался, даже если его старания были справедливо оценены, обладатель всех заслуживающих внимания светских достоинств, поклонник всего веселящего душу, жрец некоего таинственного священного культа, говоря о котором он прибегал к выражениям, куда более восторженным, чем если бы речь шла о недавно встреченной хорошенькой женщине, — культа понятия несколько устаревшего, хотя и, несомненно, благородного, а именно понятия honeur,[66] — граф был неотразим, интересен и занимателен, — словом, обладал характером, который Ньюмену не составило труда оценить сразу, хотя, размышляя о своеобразии человеческой природы, он никогда не смог бы представить себе, что подобные характеры существуют. Знакомство с Беллегардом нисколько не поколебало столь удобного для него убеждения, будто все французы легковесны и пустоголовы, однако навело на мысль, что из легких ингредиентов, если их хорошенько взбить, получатся великолепнейшие блюда. Трудно было представить себе двух более несхожих приятелей, но эти различия и составляли прочную основу для дружбы, главным достоинством которой являлось то, что обоим всегда было интересно друг с другом.

Валентин де Беллегард жил в цокольном этаже старинного особняка на улице д’Анжу Сен-Оноре, и одной стороной его маленькая квартира выходила во двор дома, а другой — в старый сад, располагавшийся за домом, — в один из тех больших тенистых сырых садов Парижа, которые неожиданно открываются из окон задних комнат и приводят в удивление — диву даешься, как они здесь уцелели при неутолимой жажде отвести каждый клочок земли под жилые кварталы. Когда Ньюмен нанес Беллегарду ответный визит, он намекнул молодому графу, что принадлежащая ему квартира, мягко говоря, не менее забавна, чем его собственная. Но особенности этого жилища были совсем иного рода и ничем не напоминали раззолоченные залы нашего героя на бульваре Османна: потолки здесь были низкие, комнаты темные, тесные, заставленные множеством антикварных безделушек. Беллегард, хоть и был нищим патрицием, оказался ненасытным коллекционером; стены его комнат были увешаны ржавым оружием, старинными панно и плаке, двери прикрыты выцветшими гобеленами, полы устланы заглушающими шаги шкурами. Здесь и там, как дань изяществу, красовались нелепые предметы, на которые такие мастера французские меблировщики: то за ниспадающими занавесями открывалось в укромном уголке зеркало, посмотреться в которое из-за царившего там полумрака было нельзя, то вы наталкивались на диван, на который из-за обилия оборок и фестонов и присесть было страшно, то перед вами представал задрапированный камин, весь в воланах и бахроме, совершенно исключающих возможность его затопить. Вещи молодого человека были разбросаны в живописном беспорядке, в комнатах стоял запах сигар, смешанный с другими, трудноопределяемыми ароматами. Ньюмену квартира графа показалась сырой, тесной и мрачной, а случайная, загромождающая комнаты мебель его озадачила.

Как все французы, Беллегард весьма охотно говорил о себе и не скупился на подробности, щедро открывая тайны своей жизни. Естественно, ему было что рассказать о женщинах, и он частенько пускался в сентиментальные и ироничные воспоминания о виновницах своих радостей и печалей. «Ах эти женщины! На что только я из-за них не шел! — восклицал он, блестя глазами. — C’est égal,[67] сколько бы глупостей и дурачеств я ради них ни наделал, ни о чем не жалею!» Ньюмен же привык сохранять сдержанность на этот счет; ему казалось, что распространяться на подобные темы значило бы в какой-то степени уподобиться воркующим голубям или крикливым обезьянам, что просто недостойно представителя многосложной человеческой породы. Однако откровения Беллегарда чаще его забавляли, чем раздражали, потому что благородный молодой француз не относился к числу циников.

— Я думаю, — заметил однажды Валентин, — что развращен не более многих моих сверстников, а мои сверстники развращены весьма умеренно.

Он умел рассказывать прелестные истории о своих приятельницах, коих было великое множество — и при этом самых разных, — и заявлял, что, несмотря на такое множество и многообразие, обо всех можно сказать больше хорошего, чем дурного.

— Но вы на меня не полагайтесь, на мой суд полагаться нельзя. Я к дамам пристрастен, ведь я idealist![68]

Ньюмен слушал его с невозмутимой улыбкой и со своей стороны радовался, что молодой человек способен на столь изысканные чувства, но в глубине души не верил, будто французу дано обнаружить в представительницах прекрасного пола достоинства, о которых сам он не подозревал. Однако месье де Беллегард не ограничивал свои беседы лишь автобиографическими откровениями, а с интересом расспрашивал нашего героя о событиях его жизни, и Ньюмен поведал ему несколько историй, куда более хлестких, чем те, какие имелись в запасе у молодого Беллегарда. Он попросту изложил ему с начала и до конца историю своей жизни со всеми ее перипетиями, а когда его слушатель отказывался ему верить или, в силу своих аристократических понятий, не мог примириться с рассказываемым, Ньюмен только смеялся и сгущал краски. Еще недавно на Диком Западе ему не раз приходилось сиживать у чугунной печки в компании шутников — великих мастеров на самые залихватские выдумки, которые с каждым часом становились все более залихватскими, однако слушатели их «глотали». Он тоже научился пускать в ход свое воображение, нанизывая небылицы одну на другую. Слушая эти истории, Беллегард взял за правило встречать каждую смехом и, силясь сохранить за собой репутацию всезнающего француза, подвергал сомнению решительно все, о чем рассказывал Ньюмен. Кончилось тем, что Валентин отказывался принимать на веру даже некоторые освещенные временем истины.

— Ну, это все подробности, они не имеют значения, — заключил месье де Беллегард. — Я верю, что вы пережили немало удивительных приключений, повидали жизнь с самых неожиданных сторон, исколесили свой континент вдоль и поперек, как я — парижские бульвары. Спору нет, вы умудрены жизнью. Вам приходилось смертельно скучать и заниматься крайне неприятными вещами: мальчишкой орудовали лопатой, чтобы заработать на ужин, а в лагере золотоискателей отведали жареной собачатины! Вы простаивали по десять часов кряду за подсчетами, высиживали службы в методистской церкви ради того только, чтобы любоваться хорошенькой девушкой на соседней скамье. Словом, как мы говорим, вам досталось с лихвой. Но по крайней мере вы что-то сделали и чем-то стали, вы приложили все силы, чтобы разбогатеть, и разбогатели, не растрачивали себя в кутежах и не закладывали свое состояние ради соблюдения светских условностей. Вы относитесь ко всему легко, предрассудков у вас меньше, чем у меня, а ведь я делаю вид, будто у меня их вовсе нет, хотя на самом деле три-четыре наберется. Счастливец — вы сильны и свободны. Но что, черт возьми, — завершил свой монолог молодой человек, — вам со всеми этими преимуществами делать? Поистине, чтобы воспользоваться ими, надо жить в лучшем мире. Здесь ничего достойного вас нет.

— А мне кажется, есть, — сказал Ньюмен.

— Что же это?

— Это, — тихо проговорил Ньюмен, — я, пожалуй, скажу вам в другой раз.

Так наш герой со дня на день откладывал обсуждение предмета, занимавшего его воображение. Однако сам тем временем не преминул познакомиться с этим предметом поближе, иными словами, трижды наведался к мадам де Сентре. Но лишь в двух случаях застал ее дома, причем оба раза, кроме него, у нее были другие гости. И оба раза гости эти оказывались чрезвычайно многочисленны, болтливы и требовали от хозяйки уймы внимания. Правда, она все-таки улучила момент, чтобы уделить хоть немного времени и Ньюмену, нет-нет да улыбалась ему своей неопределенной улыбкой, и сама эта неопределенность очень нравилась нашему герою, так как позволяла ему мысленно во время разговора, да и потом, толковать ее улыбку так, как ему хотелось. Он молча сидел рядом с мадам де Сентре, наблюдая за гостями — как они приходят и уходят, как здороваются и болтают. У него было такое чувство, будто он присутствует на спектакле и, если сам заговорит, действие прервется; иногда ему даже хотелось иметь в руках текст, чтобы легче было следить за диалогом. Ему так и чудилось, что сейчас к нему подойдет женщина в белой шляпе с розовыми лентами и предложит программку за два франка. Некоторые дамы останавливали на нем изучающий, вернее, многообещающий взгляд, толкуйте, мол, как вам угодно; другие, казалось, вовсе не замечали его присутствия. Мужчины смотрели только на мадам де Сентре. Это было неизбежно: даже если вы не считали ее красавицей, она целиком заполняла собой ваше поле зрения, как заполняет слух пленивший вас звук. Ньюмен ни разу не обменялся с нею больше чем двадцатью связными словами, но, уходя, уносил с собой впечатления, которые не могли бы быть значительнее даже в том случае, если бы они с мадам де Сентре обменялись клятвами в вечной дружбе. Точно так же, как и ее посетители, она была частью пьесы, зрителем которой он оказался, — но как притягивала она к себе внимание и как вела свою партию! Что бы ни делала мадам де Сентре — вставала ли со своего места или садилась, шла ли проводить до дверей уходящих друзей и придерживала тяжелую портьеру, когда они выходили, задерживалась ли на мгновение посмотреть им вслед и кивнуть на прощание, откидывалась ли в кресле, скрестив руки, слушая и улыбаясь одними глазами, — Ньюмен чувствовал, что был бы счастлив всегда наблюдать, как она медленно переходит с места на место, выполняя все, что предписывает роль гостеприимной хозяйки. Выполняй она эти обязанности, принимая его, — прекрасно, а уж рядом с ним, будучи хозяйкой его дома, — еще лучше! Она была такая высокая и в то же время такая легкая, такая деятельная и такая спокойная, такая элегантная и одновременно такая простая, такая искренняя и такая загадочная! Ньюмена больше всего занимала именно эта загадочность. Какая она на самом деле, когда ее никто не видит? Он не мог бы объяснить, что дает ему основание говорить о ее загадочности, но, если бы ему было свойственно выражать свои мысли в поэтических образах, он, вероятно, сказал бы, что, глядя на мадам де Сентре, иногда различает вокруг нее слабое свечение, подобное тому, какое порою окружает на небе полумесяц. При этом мадам де Сентре не отличалась скрытностью, наоборот, она была откровенной, как журчащая вода. Но Ньюмен был уверен, что она обладает качествами, о которых и сама не подозревает.

По многим причинам он воздерживался обсуждать эти свои впечатления с Беллегардом. Одна из причин заключалась в том, что прежде, чем сделать решительный шаг, Ньюмен всегда все тщательно обдумывал и взвешивал, как человек, сознающий, что, двинувшись в путь, зашагает широкой поступью. Вдобавок ему просто нравилось хранить молчание — его это развлекало и волновало. Но однажды он обедал с Беллегардом в ресторане, и они засиделись за столом. Когда же наконец встали, Беллегард предложил скоротать вечер у мадам Данделярд. Мадам Данделярд — маленькая итальянка — вышла замуж за француза, а муж оказался распутником и негодяем, он отравил ей жизнь, пустил по ветру ее деньги и, лишившись возможности получать более дорогие удовольствия, стал от скуки поколачивать жену. На теле у нее появлялись синяки, которые она охотно демонстрировала многим, в том числе и Беллегарду. Она добилась развода с мужем и, собрав остатки своего состояния (довольно жалкие), прибыла в Париж, где поселилась в hôtel garni.[69] Занятая поисками постоянного жилья, она без конца посещала предлагаемые внаем квартиры. Миловидная, ребячливая, она отпускала весьма необычные замечания. Интерес к ней Беллегарда, как он сам заявлял, питался любопытством — ему хотелось узнать, что с ней станется.

— Она бедна, хороша собой и глупа, — говорил он. — По-моему, у нее одна дорога. Жаль, конечно, но ничего не поделаешь. Даю ей полгода. Меня ей бояться нечего, я просто наблюдаю за процессом. Мне любопытно посмотреть, как будут развиваться события. Да, я знаю, что вы хотите сказать: в нашем ужасном Париже сердца черствеют. Зато обостряется ум, и в конце концов приучаешься видеть зорко и безошибочно. Для меня следить за тем, как разыгрывается маленькая драма этой маленькой женщины, просто интеллектуальное удовольствие.

— Но она губит себя, — сказал Ньюмен, — вы обязаны ее остановить.

— Остановить? Каким образом?

— Поговорите с ней, посоветуйте что-нибудь.

Беллегард рассмеялся.

— Да избави Бог! Вот еще придумали! Пойдемте и посоветуйте ей сами.

Вот после этого разговора Ньюмен и побывал вместе с Беллегардом у мадам Данделярд. Когда они уходили от нее, Беллегард с упреком спросил:

— Ну и где же ваши замечательные советы? Я что-то не слышал ни слова.

— Сдаюсь, — просто ответил Ньюмен.

— Значит, вы такой же вертопрах, как я, — сказал Беллегард.

— Нет, не такой же! Я не вижу радости в «игре ума», гадая о ее будущих похождениях. И никоим образом не хочу наблюдать, как она покатится по наклонной плоскости. Я даже предпочту отвернуться. Но почему, — спросил он через минуту, — почему вы не попросите свою сестру навестить ее?

Беллегард воззрился на него в изумлении.

— Мою сестру? Навестить мадам Данделярд?

— Она могла бы поговорить с ней, это принесло бы пользу.

— Моя сестра не может встречаться с людьми такого сорта. Мадам Данделярд — никто. О таком знакомстве не может быть и речи, — покачал головой Беллегард, внезапно став серьезным.

— Я-то думал, что ваша сестра, — сказал Ньюмен, — имеет право знакомиться, с кем ей угодно.

И про себя решил, что, когда их отношения с мадам де Сентре станут покороче, он попросит ее пойти и поговорить с этой глупенькой итальянкой.

Посему после вышеозначенного обеда с Беллегардом Ньюмен отклонил предложение своего спутника снова отправиться к мадам Данделярд и послушать жалобы этой дамы на ее синяки и невзгоды.

— У меня на уме кое-что получше, — сказал он. — Пойдемте ко мне и проведем вечер у камина.

Беллегард всегда приветствовал возможность поговорить всласть, и вскоре они оба уже сидели перед камином, от пламени которого по богато украшенному высокому потолку бального зала Ньюмена плясали красноватые блики.

Глава восьмая

— Расскажите мне о своей сестре, — внезапно начал Ньюмен.

Беллегард повернулся и быстро взглянул на него.

— Мне только что пришло в голову, что вы ни разу не задали мне о ней ни одного вопроса.

— Знаю.

— Если это вызвано тем, что вы мне не доверяете, вы совершенно правы, — сказал Беллегард. — Я не могу рассуждать о ней разумно, я слишком ею восхищаюсь.

— Говорите, как можете, — настаивал Ньюмен. — Начинайте.

— Ну что ж, мы с ней большие друзья; таких брата и сестры не было со времен Ореста и Электры.[70] Вы ее видели, знаете, какая она: высокая, стройная, легкая, нежная, всем внушает уважение — словом, grand dame[71] и ангел в одном лице; в ней уживаются гордость и смирение, орлица и голубка. Она — будто статуя, которая не смогла жить в камне, отвергла холодную твердь и обратилась в плоть и кровь, а теперь расхаживает в белых плащах и платьях с длинными шлейфами. Могу сказать одно — она действительно обладает всеми достоинствами, которые обещают ее глаза, улыбка, голос, выражение лица, а обещают они многое. Обычно, если женщина так очаровательна, я говорю себе: «Берегись!» Но при всем очаровании Клэр — ее бояться нечего, вы можете спокойно сложить руки и плыть по течению — вы в полной безопасности. А как она добра! Я не встречал женщины, столь цельной, женщины, обладающей хотя бы половиной ее совершенств. В ней воплотилось все — больше мне нечего добавить. Ну вот, — засмеялся Беллегард, — я предупреждал, что не удержусь от панегирика.

Ньюмен молчал, будто обдумывая слова гостя.

— Значит, она очень добра? — переспросил он затем.

— Божественно добра!

— Добра, милосердна, нежна, щедра?

— Щедрость высшей пробы и доброта чистой воды.

— И умна?

— Самая умная женщина из всех, кого знаю. Проверьте при случае мои слова, заговорите о чем-нибудь заковыристом — и убедитесь.

— Она любит, когда ею восхищаются?

— Черт возьми! А какая женщина не любит?

— Да, но когда женщины слишком это любят, они ради поклонения готовы на всяческие глупости.

— Я не сказал, что она слишком любит внимание! — воскликнул Беллегард. — Упаси Бог! Такой нелепицы я сказать не мог. Слово «слишком» к ней вообще неприменимо. Даже будь я вынужден сказать, что она уродлива, я не мог бы назвать ее слишком уродливой. Да, она любит нравиться и, если нравится, благодарна. А если не нравится, относится к этому спокойно и не будет думать хуже ни о вас, ни о себе. По-моему, она считает, что святые на небесах довольны ею — ведь она никогда не станет искать расположения такими средствами, которые они не одобрили бы.

— А нравом ваша сестра серьезная или веселая?

— И то и другое. У нее нрав ровный, сквозь ее веселость проглядывает серьезность, сквозь серьезность — веселость. Только особых причин веселиться у нее нет.

— Она несчастлива?

— Я бы так не сказал, ведь счастлив человек или нет, зависит от того, как смотреть на жизнь, а на этот счет Клэр следует велениям свыше, ей было видение Святой Девы. Быть несчастливой — значит пенять Всевышнему, а для Клэр это невозможно. И она ко всему относится так, чтобы чувствовать себя счастливой.

— Вы хотите сказать, что она философ! — заключил Ньюмен.

— Нет, просто прелестная женщина.

— Но жизнь у нее складывалась неблагоприятно?

Беллегард минуту помедлил, что случалось с ним крайне редко.

— Дорогой мой, если я стану углубляться в историю моей семьи, я выложу куда больше того, о чем мы договаривались.

— И прекрасно, чем больше, тем лучше, — сказал Ньюмен.

— Тогда назначим отдельную встречу и начнем беседовать пораньше. А пока удовольствуйтесь тем, что путь Клэр не был усыпан розами. В восемнадцать она вступила в брак, который обещал быть блестящим, но уподобился неисправной лампе: лампа погасла, остался лишь дым и чад. Месье де Сентре, премерзкому, должен вам сказать, господину, было шестьдесят — ни много ни мало. Прожил он, правда, недолго, а когда умер, его семья забрала все деньги, возбудила против вдовы судебный процесс и не шла ни на какие уступки. Закон был на их стороне, потому что, как выяснилось, месье де Сентре, являвшийся для части своих родственников доверенным лицом, был повинен в весьма неблаговидном поведении. В ходе процесса обнаружились кое-какие стороны его частной жизни, которые сестра сочла отвратительными и прекратила дело, лишив себя состояния. На это нужна была немалая смелость: она оказалась между двух огней — ей противостояла и семья мужа, и собственная семья, старавшаяся на нее повлиять. Мать и брат не хотели, чтобы она выпустила из рук то, что принадлежало ей по праву. Но она решительно воспротивилась и в конце концов купила себе свободу — получила согласие нашей матушки на прекращение дела, но в обмен на некое обещание.

— Что же она обещала?

— В следующие десять лет соглашаться на все, чего мать от нее ни попросит, — на все, кроме замужества.

— Ее муж был ей очень неприятен?

— Даже представить себе невозможно, до какой степени!

— Брак был, конечно, состряпан по вашим возмутительным французским обычаям? — продолжал Ньюмен. — Сговорились две семьи, а ее даже не спросили?

— Да, это уж глава для романа. Сестра увидела месье де Сентре за месяц до свадьбы, когда все уже было решено — до мельчайших подробностей. Взглянув на него, она побелела и так бледной как смерть оставалась до самого венчания. Вечером накануне свадьбы она упала в обморок, а придя в себя, прорыдала всю ночь. Матушка, сидя возле ее постели, держала ее за руки, а брат шагал взад-вперед по комнате. Я заявил, что это бесчеловечно, и при всех сказал сестре: если она откажется выходить замуж, я встану на ее сторону! Но мне предложили заниматься своими делами, а она стала графиней де Сентре.

— Ваш брат, — задумчиво произнес Ньюмен, — наверное, очень приятный молодой человек.

— Очень приятный, хотя и не молодой. Ему пятый десяток — на пятнадцать лет старше меня. Нам с сестрой он заменил отца. Он человек необыкновенный. У него лучшие во Франции манеры. Очень умен и прекрасно образован. Пишет «Историю французских принцесс, не вступивших в брак», — это название Беллегард произнес с крайней серьезностью, глядя прямо на Ньюмена, и в его глазах не было заметно — или почти не было заметно — никакой задней мысли. Но Ньюмен, по-видимому, кое-что все же разглядел, потому что вдруг спросил:

— Вы не любите вашего брата?

— Простите, — церемонно ответил Беллегард, — воспитанные люди всегда любят своих братьев.

— Ну а мне он что-то совсем не люб.

— Подождите, сначала познакомьтесь с ним, — остановил его Беллегард, на этот раз улыбнувшись.

— Ваша мать тоже необыкновенная женщина? — помолчав, спросил Ньюмен.

— Что касается моей матушки, — на этот раз с глубокой серьезностью сказал Беллегард, — она меня только восхищает. Она совершенно необыкновенная женщина. Это бросается в глаза с первого взгляда.

— Я слышал, она дочь английского аристократа?

— Да, дочь графа Сент-Данстенского.

— А это очень древний род?

— Более или менее. Данстены восходят к шестнадцатому веку. А линия моего отца уходит вглубь прошлого гораздо дальше. Даже у историков дух захватывает! Они останавливаются, запыхавшись и отирая пот со лба, где-то в девятом веке на Карле Великом. Оттуда мы и происходим.

— И это точно? — спросил Ньюмен.

— Надеюсь, да. Разве что нас обсчитывают на несколько столетий.

— И вы всегда сочетались браком лишь с представительницами древних родов?

— Как правило. Правда, за столь длительный период не обошлось и без кое-каких исключений. Трое или четверо Беллегардов в семнадцатом и восемнадцатом веках взяли в жены буржуазок — женились на дочерях законников.

— Подумать только! А что, дочь законника — это никуда не годится? — спросил Ньюмен.

— Никуда! В Средние века нашелся Беллегард, который поступил еще краше — взял да и женился на нищенке, как король Кофетуа.[72] Это и впрямь наилучший вариант — все равно, что взять в жены птичку или мартышку, — ведь тут вообще не нужно думать о происхождении супруги. А вот женщины в нашем роду всегда вели себя достойно. Никто из них не опустился даже до petite noblesse.[73] По-моему, среди женщин нашей семьи не было ни одного случая мезальянса.

Минуту-другую Ньюмен молчал, обдумывая услышанное.

— Когда вы в первый раз пришли ко мне, — начал он наконец, — вы обещали помочь мне во всем, в чем сможете. А я ответил: настанет время, и я скажу вам, что вы можете для меня сделать. Помните?

— Помню ли? Да я отсчитываю часы!

— Прекрасно, так вот — час настал. Постарайтесь, насколько это в ваших силах, чтобы я понравился вашей сестре.

Беллегард с улыбкой посмотрел на него.

— Да я уверен, что вы ей и так нравитесь.

— Вы имеете в виду впечатление, сложившееся у нее после того, как она видела меня раза три-четыре? Этого мне мало. Я хочу большего. Я много об этом думал и наконец решился вам сказать. Дело в том, что я мечтаю жениться на мадам де Сентре.

До этой минуты Беллегард смотрел на Ньюмена выжидательно и нетерпеливо, встретив улыбкой напоминание о предполагаемой услуге. Выслушав последние слова Ньюмена, он не отвел глаза от собеседника, но с улыбкой его произошли удивительные превращения. Сперва она было сделалась еще шире, но тут же словно спохватилась и, как бы посовещавшись сама с собой, решила ретироваться. Она медленно растаяла, оставив на лице выражение суровости, смягчаемой боязнью показаться грубым. Во взгляде графа Валентина читалось крайнее изумление, однако он сообразил, что лучше его скрыть, иначе, чего доброго, он обидит Ньюмена. Но что, черт возьми, он мог поделать со своим изумлением? В смятении он встал и остановился у камина, продолжая смотреть на Ньюмена, и гораздо дольше, чем ему было свойственно, придумывал, что ответить.

— Если вы не можете оказать мне услугу, о которой я прошу, — проговорил Ньюмен, — скажите сразу.

— Повторите, пожалуйста, свою просьбу, я должен услышать еще раз. Вопрос, знаете ли, очень важный. Вы хотите, чтобы я замолвил за вас словечко моей сестре, потому что собираетесь… собираетесь на ней жениться. Я правильно понял?

— Ну, не совсем так. Я постараюсь объясниться с ней сам. Но помяните меня добром, когда выдастся удобный момент. Пусть она знает, что вы ко мне расположены.

При этих словах Беллегард рассмеялся.

— А главное, я хочу открыть вам, как собираюсь действовать, — продолжал Ньюмен. — Ведь вы именно этого и ждете, верно? Я намерен поступить так, как того требуют здешние обычаи. Если нужно сделать что-то особенное, скажите мне, и я это сделаю. Я ни в коем случае не хочу обращаться к мадам де Сентре не по форме. Если нужно поговорить с вашей матушкой, что ж, я пойду и поговорю. Я и с братом вашим готов поговорить. И вообще со всеми, с кем скажете. А поскольку я никого здесь не знаю, то и начал с вас. Но разговор с вами для меня не только светская обязанность, а еще и удовольствие.

— Да-да, понимаю, — ответил Беллегард, поглаживая подбородок. — Вы рассуждаете совершенно правильно, но я рад, что вы начали с меня. — Он помолчал, не зная, что сказать дальше, повернулся и медленно зашагал по комнате.

Ньюмен встал и прислонился к каминной полке; засунув руки в карманы, он следил за прогуливающимся Беллегардом. Наконец молодой француз вернулся к камину и остановился прямо против Ньюмена.

— Сдаюсь! — сказал он. — Не стану притворяться — вы меня поразили! Я потрясен! Уф! Ну вот, теперь можно вздохнуть с облегчением.

— Подобные признания всегда поражают, — ответил Ньюмен. — Как себя ни веди, никто к ним не готов. Вы, конечно, удивлены, но надеюсь, что и рады?

— Послушайте, — сказал Беллегард. — Позволю себе быть до неприличия откровенным — я сам не знаю, рад я или в ужасе.

— Если вы радуетесь, то и я рад, — ответил Ньюмен. — Это меня подбадривает. Если вы в ужасе, мне очень жаль, но меня это не остановит. Вы должны с этим примириться.

— Вы совершенно правы. Это единственно возможная для вас линия поведения. Но вы и впрямь говорите серьезно?

— Разве я француз, чтобы шутить? — парировал Ньюмен. — А кстати, почему мое намерение могло привести вас в ужас?

Беллегард поднял руку и быстро взъерошил волосы на затылке, высунув при этом кончик языка.

— Ну, например, потому, что вы не из благородных.

— То есть как это не из благородных, черт возьми? — возмутился Ньюмен.

— Ах, а я и не знал, что у вас есть титул, — уже более серьезно заметил Беллегард.

— Титул? При чем тут титул? — удивился Ньюмен. — То есть что я не граф, герцог или маркиз? Я в этом не разбираюсь и понятия не имею, у кого есть титул, а у кого нет. Однако утверждаю: я — из благородных. Я не очень точно знаю, какой смысл вы вкладываете в это понятие, но слово хорошее, понятие тоже, и я претендую на это звание.

— Но какие у вас доказательства, дорогой? Что вы можете предъявить?

— Что угодно! Но почему вы требуете, чтобы я доказывал свое благородство? Попробуйте доказать обратное, это уж ваше дело.

— Ну, это легче легкого. Не вы ли занимались изготовлением ванн?

С минуту Ньюмен изумленно смотрел на него.

— И значит, я неблагородный? Не понимаю почему. Скажите лучше, чего я не сделал, чего я не могу сделать.

— Раз уж вы спрашиваете… прежде всего вы не можете жениться на такой женщине, как мадам де Сентре.

— Вы, кажется, хотите сказать, — медленно проговорил Ньюмен, — что я недостаточно хорош?

— Грубо говоря, да!

Перед тем как ответить, Беллегард некоторое время колебался, и внимательный взгляд Ньюмена становился все нетерпеливее. Услышав такие слова, Ньюмен сначала не нашелся что сказать. Он только слегка покраснел. Потом поднял глаза к потолку и стал разглядывать изображенного там розового херувима.

— Разумеется, — начал он наконец, — я не стал бы сразу, ни с того ни с сего просить руки мадам де Сентре. Я собираюсь сначала добиться ее расположения. Прежде всего я должен ей понравиться. Но то, что я недостаточно хорош и мне даже пытаться нечего, — это для меня некоторый сюрприз.

Лицо Беллегарда выражало целую гамму чувств — замешательство, сочувствие, восторг.

— Значит, вы, не задумываясь, сделали бы предложение даже герцогине?

— Хоть завтра, если посчитал бы, что она меня устроит. Но я очень привередлив, она может и не подойти мне.

Выражение восторга на лице Беллегарда вытеснило прочие чувства.

— И вас удивит, если она вам откажет?

Ньюмен немного подумал.

— Было бы самоуверенно сказать «да», но тем не менее думаю, меня бы это удивило. Потому что я предложил бы ей завидные условия.

— То есть?

— Я дал бы ей все, что ей угодно. Ничего не пожалею для женщины, которую я выберу себе в жены. Я долго искал и знаю: таких женщин очень мало. Спору нет, трудно сочетать все нужные мне качества, но той, которая ими обладает, полагается награда. Моей жене уготовано хорошее положение в обществе, и я не побоюсь сказать, что буду ей хорошим мужем.

— А качества, которые вам требуются, в чем, позвольте узнать, они состоят?

— Доброта, красота, ум, хорошее образование, изящество, — словом, все, что делает женщину прекрасной.

— И очевидно, благородное происхождение, — добавил Беллегард.

— Пожалуйста, включите и это качество, если вам так хочется. Чем больше хорошего, тем лучше.

— И моя сестра, вы решили, обладает всеми этими достоинствами?

— Она как раз то, что я искал. Она — воплощение моей мечты.

— И вы будете ей хорошим мужем?

— Именно это я и хочу, чтобы вы ей сказали.

Беллегард дотронулся до руки своего собеседника, склонив голову, оглядел его с головы до ног, громко засмеялся и, махнув рукой, отвернулся. Он снова зашагал по комнате, потом вернулся и остановился перед Ньюменом.

— Все это необычайно интересно, очень любопытно. Все, что я вам только что излагал, я говорил не от себя, я говорил исходя из моих традиций, моих предрассудков. Что касается меня, ваше предложение меня интригует. Сначала оно меня ошарашило, но чем больше я о нем думаю, тем более интересным оно мне кажется. Нет смысла пытаться что-то объяснять. Вы все равно меня не поймете. Да если угодно, я и не вижу, зачем вам мои объяснения, обойдетесь без них, не такая уж это большая потеря.

— Ну, если можно еще что-то объяснить, сделайте милость. Я хочу действовать с открытыми глазами. И постараюсь понять.

— Нет, — ответил Беллегард, — мне это неприятно. Я отступаюсь. Вы понравились мне с первой минуты, как я вас увидел, и я не изменю своего отношения. Мне было бы противно говорить с вами так, словно я отношусь к вам свысока. Я уже сказал, что завидую вам, vous m’imposez,[74] как у нас говорят. А за последние пять минут я узнал вас еще лучше. Так что пусть все идет своим чередом. Случись нам поменяться местами, вы ничего не стали бы мне говорить, вот и я ничего вам не скажу.

Не знаю, считал ли Беллегард, намекая на эту странную возможность, что он поступает чрезвычайно великодушно. Если и считал, то благодарности не получил; его великодушие не было оценено. Ньюмен не в состоянии был понять, чем этот аристократ может ранить его чувства, а посему не испытывал ощущения, что легко отделался и избежал тяжелого разговора. Он не удостоил своего собеседника даже благодарного взгляда.

— Во всяком случае, — сказал он, — вы открыли мне глаза, дав понять, что ваша семья и ваши друзья будут воротить от меня нос. Я никогда не задумывался, по каким причинам люди позволяют себе воротить нос, посему сразу мне этот вопрос не решить. Пока я не могу сказать, что дает им такое право. А я, если угодно, просто полагаю, что я ничем не хуже самых лучших. Кто эти лучшие, я не берусь сказать. Об этом я тоже никогда не задумывался. По правде говоря, я всегда был о себе довольно высокого мнения, что для человека преуспевшего вполне естественно. Допускаю — мною руководило тщеславие. Но с чем я решительно не соглашусь, так это с тем, что я недостаточно хорош — чем-то хуже других. Я бы не стал рассуждать на эту тему, но не забывайте — вы первый начали. Мне и в голову не могло прийти, что я должен перед кем-то оправдываться или защищаться. Однако, если ваши родные этого потребуют, я готов и в обиду себя не дам.

— Вы же только что сказали, что готовы отнестись к моим родным со всем почтением.

— Да, черт возьми! — воскликнул Ньюмен. — Я буду вежлив!

— И прекрасно! — обрадовался Беллегард. — Значит, разговор состоится и обещает быть крайне интересным! Простите, что я говорю об этом с таким хладнокровием, но по некоторым причинам я выступлю в роли зрителя — зрителя на захватывающем спектакле! При всем том я на вашей стороне и, насколько мне удастся, постараюсь быть не только зрителем, но и действующим лицом. Я в вас верю. Вы замечательный человек. Я — за вас. Доказательством служит тот факт, что вы оценили мою сестру, большего мне и не требуется. В конце концов, все мужчины равны, особенно обладающие хорошим вкусом.

— Как вы думаете, — спросил через некоторое время Ньюмен, — мадам де Сентре тверда в своем решении не выходить замуж?

— Мне так кажется. Но вас это не должно останавливать — ваше дело заставить ее изменить решение.

— Боюсь, это будет трудно, — серьезно проговорил Ньюмен.

— Да, едва ли легко. Вообще говоря, я не знаю, зачем вдове снова выходить замуж. Она уже обладает всеми преимуществами, которые дает женщине брак, — свободой и уважением — и избавлена от всех его отрицательных сторон. Зачем ей снова совать голову в петлю? Обычно побудительным мотивом для повторного брака служит тщеславие. Если мужчина может предложить вдове высокое положение, сделать ее княгиней или женой посла, — возможно, она сочтет это достаточной компенсацией.

— И в этом смысле мадам де Сентре тщеславна?

— Кто знает? — выразительно пожал плечами Беллегард. — Не могу взять на себя смелость ничего утверждать. Думается, она не осталась бы равнодушной к перспективе сделаться женой великого человека. Однако, как бы она ни поступила, она, полагаю, прежде всего поступит improbable.[75] Не будьте слишком уверены в себе, но и не сомневайтесь чрезмерно. Залог вашего успеха — оказаться в ее глазах человеком неординарным, непохожим на других, необычным. Не старайтесь прикидываться не тем, кто вы есть, главное — будьте самим собой. Что-то из этого да получится. Безумно интересно что.

— Очень обязан вам за совет, — сказал Ньюмен. — И рад, — добавил он с улыбкой, — что доставлю вам такое удовольствие.

— Мало сказать, просто удовольствие, — ответил Беллегард, — захватывающее, воодушевляющее! Я смотрю на это со своей точки зрения, а вы — со своей. Да здравствуют перемены! Еще вчера я зевал от скуки, так что чуть не свернул челюсть, и заявлял, что ничто не ново под луной! Но то, что вы явитесь в качестве претендента на руку моей сестры, — новость из новостей! Пусть кто-нибудь мне возразит! Давайте так и решим, друг мой! Неважно, хорошо это или плохо, это что-то новое! — и сраженный столь неожиданными новостями, Валентин де Беллегард рухнул в глубокое кресло перед камином и, не переставая улыбаться, устремил взор в пылающий огонь, словно читал там будущее. Через некоторое время он поднял глаза.

— Вперед, дорогой мой! Желаю вам удачи! — сказал он. — Какая жалость, что вы не способны понять меня и вряд ли отдаете себе отчет в том, на что я сейчас иду.

— Ах, — засмеялся Ньюмен, — смотрите только не идите ни на что опрометчивое. Лучше предоставьте меня самому себе или откажитесь от меня раз и навсегда. Не хочу возлагать груз на вашу совесть.

Беллегард поднялся; он явно был взволнован, глаза его, и без того всегда блестящие, загорелись еще ярче.

— Вам никогда не понять этого — даже не осознать! — сказал он. — А если вы победите, и победите с моей помощью, разве станете испытывать ко мне ту благодарность, какую я заслужил? Нет, вы превосходнейший человек, но благодарности чувствовать не будете. Впрочем, какое это имеет значение! Свое удовольствие я все равно получу, — и он разразился неудержимым смехом. — Ну что вы так на меня смотрите? Вид у вас чуть ли не испуганный.

— Жаль, — ответил Ньюмен, — но я и впрямь вас не понимаю. И лишаюсь удовольствия посмеяться вместе с вами.

— Помните, я говорил вам, что мы — люди очень странные? — продолжал Беллегард. — Предупреждаю еще раз. Мы очень странные! Моя мать — странная, и брат тоже, и я, честное слово, еще более странный, чем они. Вам покажется даже, что и моя сестра немножко странная. У старых деревьев искривленные ветви, в старых домах — загадочные скрипы. Не забывайте — нам уже восемнадцать веков!

— И прекрасно, — ответил Ньюмен. — Для Этого-то я и приехал в Европу. Вы входите в мою программу.

— Тогда touchez-la,[76] — протянул ему руку Беллегард. — Заключаем сделку: я с вами заодно, я вас поддерживаю и поступаю так потому, что вы мне нравитесь в высшей степени, но это — не единственная причина, — и, держа руку Ньюмена в своей, он искоса поглядел на него.

— Какая же еще?

— Я — в оппозиции. Мне кое-кто не нравится.

— Ваш брат? — спросил Ньюмен своим ровным голосом.

Приложив палец к губам, Беллегард прошептал:

— Ш-ш-ш! У старых родов свои тайны. Действуйте, действуйте! Повидайтесь с моей сестрой и не сомневайтесь в моей симпатии.

И с этим он ушел.

Ньюмен опустился в кресло перед камином и долго сидел, глядя в огонь.

Глава девятая

На следующий день Ньюмен отправился к мадам де Сентре, и слуга сказал ему, что хозяйка дома. Как всегда, поднявшись по широкой холодной лестнице, Ньюмен прошел наверх через просторный вестибюль, стены которого, казалось, состояли сплошь из узких дверей, покрытых давно выцветшей позолотой. Из вестибюля его провели в гостиную, где он бывал раньше. Комната оказалась пустой, и ему доложили, что мадам де Сентре сейчас выйдет. Ньюмен ждал и гадал, виделся ли Беллегард с сестрой после вчерашнего разговора и, если виделся, рассказал ли ей, о чем они говорили. Если рассказал, тогда то, что мадам де Сентре согласилась его принять, можно считать обнадеживающим. Он представлял себе, как вот сейчас она выйдет к нему и по ее глазам он поймет: она уже знает о его безудержном восхищении и о замыслах, которые это восхищение породило, и Ньюмена пробирала дрожь, но испытываемое волнение не было неприятным. Что бы ни выразило ее лицо, оно не станет менее прекрасным, и, как бы она ни отнеслась к его предложению, он заранее знал: ни насмешки, ни презрения оно у нее не вызовет. Он был уверен: стоит ей только заглянуть ему в душу и оценить глубину его чувства к ней, в ее добром расположении можно будет не сомневаться.

Наконец мадам де Сентре вошла в гостиную, меж тем как Ньюмен, встревоженный ее долгим отсутствием, уже опасался, не раздумала ли она с ним встретиться. Ее лицо озаряла обычная открытая улыбка, она протянула Ньюмену руку, и сияющие кроткие глаза обратились прямо на него, она сказала, что рада его видеть, выразила надежду, что он в добром здравии, и ее голос ни разу не дрогнул. Как и раньше, при их прежних встречах, Ньюмен уловил окружающую ее атмосферу застенчивости, которая становилась тем очевиднее, чем ближе вы соприкасались с мадам де Сентре, хотя необходимость вращаться в свете скрадывала эту черту. Однако всегда присущая ей душевная скромность придавала особую прелесть той твердости и уверенности, которые проявлялись в ее манерах, как бы свидетельствуя о победе ее над собой, — даре весьма редком, а едва уловимые признаки застенчивости уместнее всего было бы сравнить с особым туше в игре пианиста. Именно эта способность «покорять», как принято говорить, отзываясь об артистах, впечатляла и пленяла Ньюмена. Он то и дело вспоминал, что, еще только мечтая увенчать свои успехи женитьбой, думал именно о такой хозяйке своего дома — хозяйке, по которойокружающие будут судить о нем самом. Единственным осложнением было то, что столь совершенный инструмент в руках гения, им владеющего, имеет свойство вносить слишком много своего в толкование вашей натуры. Ньюмен всегда чувствовал, что мадам де Сентре получила утонченное воспитание, прошла в юности таинственные церемонии и посвящения, приобщавшие ее к жизни высокопоставленного круга, была вышколена и умела приспособиться к требованиям света. В результате она, как я уже говорил, казалась женщиной редкостной, неоценимой — предметом роскоши, по выражению Ньюмена, — женщиной, к обладанию которой и должен стремиться мужчина, задавшийся целью окружить себя всем самым лучшим. Но, думая о своем будущем счастье, Ньюмен задавался вопросом, где в столь изысканном сочетании достоинств провести грань между природой и искусством? Между добрыми намерениями и укоренившейся привычкой к учтивости? Как определить, где кончается светскость и начинается искренность? Ньюмен задавал себе эти вопросы, хотя был готов принять обожаемый предмет во всей его сложности; он знал, что может пойти на этот шаг без опаски, а со сложностями разобраться потом, когда добьется своего.

— Рад, что застал вас одну, — сказал он. — Как вы знаете, прежде мне такое счастье не выпадало.

— Но мне казалось, вы и прежде были вполне довольны, — ответила мадам де Сентре, — сидели, наблюдали за моими гостями и, по всей видимости, искренне забавлялись. Кстати, что вы о них скажете?

— Скажу, что дамы все очень изящны, очень грациозны и весьма остры на язык. Но главным образом они лишь дают повод еще больше восхищаться вами.

Со стороны Ньюмена это была не просто галантность — искусство, в котором он был совершенный профан, им руководил инстинкт практичного человека — человека, принявшего решение, знающего, чего хочет, и уже начавшего действовать для достижения своей цели.

Мадам де Сентре слегка вздрогнула и подняла брови; как видно, она не ожидала получить столь пылкий комплимент.

— В таком случае, — засмеялась она, — то, что вы застали меня одну, не слишком для меня выгодно. Надеюсь, что скоро кто-нибудь да появится.

— Надеюсь, что нет, — парировал Ньюмен. — Я намерен сказать вам нечто важное. Вы виделись с братом?

— Да, я говорила с ним час назад.

— Он сказал, что навестил меня вчера вечером?

— Сказал.

— И сообщил, о чем мы говорили?

Мадам де Сентре ответила не сразу. Услышав от Ньюмена эти вопросы, она чуть-чуть побледнела, будто принимая то, что последует дальше, как нечто неизбежное и малоприятное.

— Вы поручили ему что-нибудь передать? — спросила она.

— Не то чтобы передать. Я просил его оказать мне услугу.

— Услуга состояла в том, чтобы он расточал вам похвалы, не так ли? — этот вопрос сопровождался слабой улыбкой, словно в шутливом тоне ей легче было вести разговор.

— В общем, да, — ответил Ньюмен. — И он их расточал?

— Он говорил о вас очень хорошо. Но, зная, что это делалось по заказу, я уже не могу верить его панегирикам.

— И напрасно, — заметил Ньюмен. — Ваш брат не стал бы говорить обо мне то, чего сам не думает. Для этого он слишком честен.

— А вы, я вижу, слишком коварны! — сказала мадам де Сентре. — Не потому ли вы хвалите моего брата, что хотите завоевать мое расположение? Должна признаться, что это — верный путь.

— По мне, так любой путь, приводящий к цели, хорош. Я готов целый день восхвалять вашего брата, если это мне поможет. Он благородный малый. Когда он дал обещание помочь мне, я понял, что на него можно положиться.

— Не слишком-то полагайтесь, — сказала мадам де Сентре. — Он мало чем может вам помочь.

— Конечно, свой путь я должен прокладывать сам. Это я отлично знаю, я хотел только запастись каким-то шансом. А раз после того, что он вам сказал, вы согласились принять меня, я склонен думать, вы мне этот шанс даете.

— Я принимаю вас, — медленно и серьезно ответила мадам де Сентре, — потому что обещала брату.

— Да благословит вашего брата Господь! — воскликнул Ньюмен. — Вот что я сказал ему вчера вечером: ни одна из виденных мной женщин не вызывала у меня такого восторга, и я все бы отдал, чтобы вы стали моей женой, — он сделал это заявление ничуть не смущаясь, решительно и прямо. Мысль жениться на мадам де Сентре целиком овладела им, он сжился с ней и, опираясь на чистоту своих намерений, обращался к мадам де Сентре, невзирая на всю ее утонченность, совершенно спокойно. Возможно, этот тон и манера были избраны им правильно. Однако чуть принужденная улыбка, игравшая на губах его собеседницы, вдруг погасла, мадам де Сентре смотрела на Ньюмена, слегка приоткрыв рот, а лицо ее сделалось похожим на трагическую маску. По всей видимости, разговор, в который он ее вовлек, был для нее крайне мучителен. И все же она не выказывала гнева. Ньюмен забеспокоился, не обидны ли ей его слова, хотя у него в голове не укладывалось, чем могут обидеть излияния в преданности. Он поднялся с места и, опершись рукой о каминную полку, встал перед мадам де Сентре.

— Знаю, я слишком мало видел вас, чтобы говорить о своих чувствах, — начал он, — настолько мало, что мои слова могут показаться неуважительными. Это моя беда. Но я мог бы сказать то же самое и в первый раз, как вас встретил. Ведь я видел вас раньше, видел в воображении, вы кажетесь мне чуть ли не давнишним другом. Поэтому то, что я вам сказал, — не просто галантные комплименты и прочая чепуха — их я говорить не умею, не научен, а если бы умел, с вами так разговаривать не стал бы. То, что я вам сказал, сказано со всей серьезностью. У меня такое чувство, словно я давно вас знаю, знаю, какая вы прекрасная, восхитительная женщина. Когда-нибудь я, возможно, узнаю вас еще лучше, но и сейчас мне ясно — вы как раз та, кого я искал, если не сказать, что вы намного совершеннее. Я не буду делать никаких заверений, не буду давать никаких клятв, но вы можете мне довериться, можете на меня положиться. Знаю, говорить все это еще слишком рано, может быть даже, мои слова вас покоробят. Но почему бы не выиграть время, если можно? А если вам нужно подумать — конечно, нужно! — то чем скорее вы начнете, тем лучше для меня. Я не знаю вашего мнения обо мне, но во мне нет ничего загадочного, вы видите, какой я. Ваш брат считает, что мое происхождение и мои прежние занятия говорят против меня, что ваша семья стоит на неизмеримо более высоком уровне, чем я. Я, разумеется, никак не могу ни понять этого утверждения, ни согласиться с ним. Но пусть это вас не беспокоит, я заверяю вас, что я — человек основательный и при желании добьюсь того, что через год-другой мне и здесь не придется тратить время на объяснения, кто я и что я. Вы сами должны решить, нравлюсь ли я вам. Я весь перед вами. Положа руку на сердце могу сказать: никаких низменных склонностей и скверных привычек за мной не водится. Я человек добрый, поверьте, очень добрый! Я дам вам все, что только мужчина может дать женщине. У меня большое состояние, очень большое; когда-нибудь с вашего позволения я расскажу об этом подробнее. Вам угодно жить в роскоши? Будет роскошь в любом виде — вы будете иметь все, что можно иметь за деньги. А если говорить о том, что вам придется кое от чего отказаться, то будьте уверены — найдется чем восполнить утраченное. Предоставьте это мне, я буду о вас заботиться, буду знать, что вам нужно. С энергией и предприимчивостью можно всего добиться, а я человек энергичный. Ну вот, я открыл вам, что у меня на сердце! Лучше уж сказать все сразу. Очень жаль, если моя откровенность вам неприятна. Но подумайте сами, насколько лучше, когда во всем полная ясность! Не отвечайте мне сразу, если не хотите, — подумайте. Думайте столько, сколько вам угодно. Разумеется, я не сказал, да и не мог сказать, даже половины того, что хотел, в особенности о том, как я вами восхищаюсь. Но отнеситесь ко мне благосклонно, это будет только справедливо.

Во время этой речи, самой длинной из всех, когда-либо произнесенных Ньюменом, мадам де Сентре не сводила с него глаз и к концу его монолога смотрела на него как зачарованная. Когда Ньюмен замолчал, она опустила глаза и некоторое время сидела, глядя прямо перед собой в пол. Потом медленно встала с кресла, и только внимательный наблюдатель мог бы заметить в ее движениях легкую дрожь. Она по-прежнему была крайне серьезна.

— Я очень благодарна вам за ваше предложение, — начала она. — Мне оно кажется весьма странным, но я рада, что вы высказали мне все не откладывая. Лучше сразу с этим покончить. Все, что вы говорили, очень лестно для меня. Вы оказали мне большую честь. Но я решила никогда не выходить замуж.

— Ах, не говорите так! — вскричал Ньюмен умоляюще и столь пылко, что это восклицание прозвучало совсем naif.[77]

Мадам де Сентре уже повернулась уходить, но, услышав эти идущие от сердца слова, остановилась и замерла, не оборачиваясь.

— Подумайте как следует. Вы слишком молоды, слишком хороши собой, вы созданы быть счастливой и дарить счастье другим. Вы боитесь потерять свободу, но, поверьте, нынешняя ваша свобода, жизнь, которую вы здесь ведете, — это лишь безрадостное рабство по сравнению с тем, что я могу вам дать. Вы сможете делать то, о чем и не мечтали. Я увезу вас в любую страну, где вы захотите жить. Вы ведь несчастливы! Я вижу — вы несчастливы! А вы не должны быть несчастной, не должны позволять, чтобы вас делали несчастной. Разрешите мне вмешаться и положить этому конец.

Еще с минуту мадам де Сентре стояла, глядя перед собой. Если ее тронули речи Ньюмена, то в этом нет ничего удивительного. Его мягкий просительный голос постепенно сделался таким ласковым, увещевающим, словно он уговаривал нежно любимого ребенка. Он смотрел на нее, и она вдруг обернулась и, по-прежнему не глядя на него, заговорила, внешне спокойно, хотя чувствовалось, что ей приходится делать над собой усилие.

— Есть множество причин, по которым я не должна выходить замуж, — сказала она, — больше, чем могу объяснить. Что же до того, счастлива ли я, — я счастлива. Ваше предложение кажется мне странным по многим причинам, которые я опять-таки не могу вам объяснить. Разумеется, вы совершенно вправе это предложение сделать. Но принять его я не могу, это… это невозможно. Пожалуйста, никогда больше не заводите об этом разговор. И если не можете мне этого обещать, я должна просить вас больше не приходить сюда.

— Почему же невозможно? — горячо возразил Ньюмен. — Может быть, поначалу вам и правда так кажется, но на самом деле ничего тут невозможного нет. Я и не ожидал, что мое предложение сразу вам понравится, но полагаю, если вы хорошенько подумаете, вы отнесетесь к нему с вниманием.

— Но я вас совсем не знаю, — сказала мадам де Сентре. — Подумайте сами, ведь мы едва знакомы.

— Вы правы — едва. Потому я и не требую от вас немедленного решения. Я только прошу: не говорите «нет», позвольте мне надеяться. Я буду ждать столько, сколько вам угодно. А тем временем, встречаясь со мной чаще, вы лучше меня узнаете. Относитесь ко мне как к вашему возможному будущему мужу, претенденту на вашу руку, и принимайте решение.

Ньюмен почувствовал: что-то быстро меняется в мыслях мадам де Сентре — у него на глазах она взвешивала только что услышанное и пыталась найти ответ.

— С того момента, как я, готовая пренебречь учтивостью, попросила вас покинуть этот дом и никогда не возвращаться, — сказала она, — я слушаю вас и тем самым как бы подаю вам надежду. Я выслушала вас вопреки рассудку. Потому что вы красноречивы. Если бы сегодня утром кто-нибудь сказал мне, что я соглашусь считать вас возможным мужем, я сочла бы этого человека безумцем. Но вот — я слушаю вас! — она всплеснула руками, и в этом ее жесте угадывалась трогательная беспомощность.

— Ну что ж, мне, как говорится, больше нечего добавить, я сказал все, — заключил Ньюмен. — Моя вера в вас безгранична, ни о ком нельзя думать лучше, чем я думаю о вас. Я свято убежден, что, выйдя за меня замуж, вы будете как за каменной стеной. За мной, повторяю, — продолжал он с улыбкой, — дурного не водится. Я столько могу сделать для вас! А если вас пугает, что я не из привычного вам круга — не утонченный, не чопорный, не деликатный, то, право, вы заблуждаетесь. Я человек деликатный. Вот увидите!

Мадам де Сентре отошла на несколько шагов и остановилась возле окна перед высоким растением в фарфоровом горшке — это была цветущая азалия. Сорвав цветок и теребя его в руках, она вернулась на прежнее место и села. Этим она, казалось, дала понять, что согласна слушать Ньюмена дальше.

— Почему вы сказали, что для вас замужество невозможно? — продолжал он. — Оно невозможно только в одном случае: если вы были бы замужем. Может быть, невозможно потому, что ваш брак не принес вам счастья? Тем более следует попробовать еще раз. Или на вас оказывает давление ваша семья, вмешивается в ваши дела, раздражает вас? Тогда это еще одна причина: вам нужно быть совершенно свободной, а замужество даст вам свободу. Не подумайте, я ничего не хочу сказать про вашу семью, — добавил Ньюмен с таким жаром, что у проницательного наблюдателя это вызвало бы улыбку. — Как бы вы к ним ни относились, значит, так и надо. И если вы скажете — сделайте то-то и то-то, чтобы им понравиться, я тут же все исполню, только скажите что. Можете не сомневаться.

Мадам де Сентре снова встала и приблизилась к камину, возле которого стоял Ньюмен. Выражение боли и замешательства исчезло с ее лица — оно светилось улыбкой, и на сей раз Ньюмену не пришлось гадать, чему приписать эту улыбку — привычке или расположению, учтивости или искренности. У мадам де Сентре был вид женщины, вступившей во владения дружбы и с удивлением убеждающейся, что владения эти необозримы. Ко всегдашнему сиянию ее глаз, казалось, прибавилось сдержанное ликование.

— Я не отказываюсь снова с вами видеться, — сказала она, — потому что многое из сказанного вами пришлось мне по душе. Но стану принимать вас при одном условии — вы надолго забудете о том, о чем говорили сегодня.

— Что значит «надолго»?

— На полгода. Вы должны дать мне слово.

— Прекрасно. Обещаю.

— Тогда до свидания, — сказала она и протянула ему руку.

Ньюмен задержал ее руку в своей, будто хотел сказать что-то еще. Но лишь посмотрел в глаза мадам де Сентре и удалился.

В тот же вечер Ньюмен встретился на бульваре Османа с Валентином де Беллегардом. Как только они обменялись приветствиями, Ньюмен сразу сказал, что всего несколько часов назад виделся с мадам де Сентре.

— Знаю, — сказал Беллегард. — Я обедал на Университетской улице.

После этих слов оба некоторое время молчали. Ньюмена подмывало спросить, заметил ли Беллегард, какое впечатление произвел его визит, а у Беллегарда были к нему свои вопросы. Первым заговорил граф Валентин:

— Не мое это дело, но что, черт возьми, вы сказали моей сестре?

— Я хочу поставить вас в известность, — ответил Ньюмен, — что я сделал ей предложение.

— Уже! — присвистнул молодой человек. — Время — деньги, так, кажется, говорят у вас в Америке? А что мадам де Сентре? — добавил он, и в его голосе прозвучал вызов.

— Она мое предложение отвергла.

— Помилуйте, она и не могла его принять — в такой-то форме!

— Но я приглашен бывать у нее, — сказал Ньюмен.

— Вот так-так! Ну и удивительная женщина моя сестра! — воскликнул Беллегард, он остановился и, протянув руки, обнял Ньюмена за плечи. — Вы достойны уважения! — снова воскликнул он. — Вы достигли того, что у нас называют личным успехом. Мне остается незамедлительно представить вас брату.

— Когда вам будет угодно, — ответил Ньюмен.

Глава десятая

Ньюмен продолжал встречаться со своими друзьями Тристрамами с прежней регулярностью, хотя, послушав, какого мнения придерживается на этот счет миссис Тристрам, можно было предположить, что наш герой цинично пренебрег старой дружбой ради более влиятельных знакомых.

— Мы годились, пока у нас не было соперников. Ведь лучше мы, чем никого. Но теперь вы вошли в моду, вам каждый день приходится решать, какое из трех приглашений на обед выбрать, а мы выброшены за борт. Разумеется, вы оказываете нам честь, заходя повидаться раз в месяц. Удивляюсь, как это вы еще сами приходите, а не присылаете нам свои визитные карточки в конвертах. Когда настанет черед карточек, прошу вас, позаботьтесь, пожалуйста, чтобы они были в траурной рамке — в знак того, что моя последняя иллюзия умерла, — подобными едкими речами миссис Тристрам язвила Ньюмена за пренебрежение, которое он якобы проявлял к ее гостеприимному дому, хотя на самом деле его поведение являлось примером образцового постоянства. Разумеется, она шутила, но в ее шутках всегда наличествовала язвительность, так же как в ее серьезных высказываниях всегда сквозила ирония.

— Какое еще нужно доказательство тому, что я прекрасно отношусь к вам, — оправдывался Ньюмен, — коль скоро терплю такое обхождение? Чем короче отношения, тем меньше уважения. Я в ваших глазах теперь ничего не стою. Будь у меня хоть капля гордости, надо бы на некоторое время отдалиться от вас, а на ваши приглашения отвечать: «Простите, обедаю у княгини Болеарской». Но когда речь идет об удовольствиях, я теряю последние остатки гордости, и дабы у вас не пропадала охота видеть меня, хотя вам это нужно только затем, чтобы осыпать меня упреками, — готов согласиться со всем, в чем вы меня уличаете, даже с утверждением, будто я — самый большой сноб в Париже.

Ньюмен и впрямь отклонил приглашение, исходившее из уст самой княгини Болеарской — чрезмерно любознательной дамы польского происхождения, которой его недавно представили, и объяснил, что в этот день обычно обедает у миссис Тристрам; таким образом, сетования хозяйки дома на Йенской авеню, укоряющей его за пренебрежение старой дружбой, слегка искажали истину. Такая позиция была нужна миссис Тристрам, чтобы объяснить легкую уязвленность, которую она частенько испытывала при встречах с Ньюменом, — впрочем, если мое толкование ошибочно, пусть более проницательный наблюдатель, чем я, попробует заменить его лучшим. Столкнув нашего героя в поток и обнаружив, как быстро уносит его течением, миссис Тристрам, по-видимому, не слишком радовалась этой стремительности. Все удалось ей чересчур легко, она сыграла свою партию чрезвычайно умно, и теперь ей хотелось смешать карты. По прошествии определенного времени Ньюмен сообщил ей, что ее приятельница «соответствует его вкусу». Определение не было романтическим, но миссис Тристрам не составило труда понять, что чувство, его породившее, несомненно, таковым было. И действительно, это немногословное заявление было сделано с такой добродушной откровенностью, а подмеченный ею взгляд, который бросил на нее из-под полуприкрытых век Ньюмен, так непроницаем и в то же время доверителен, что она сочла это достаточно красноречивым свидетельством зрелости его чувств, зрелости, с какой ей едва ли приходилось сталкиваться. И хотя Ньюмен, как говорят в таких случаях французы, выполнял лишь то, что она сама ему предложила, его восторги, пусть даже и умеренные, странным образом охлаждали ее восхищение мадам де Сентре, хотя всего два месяца назад она весьма пылко его высказывала. Сейчас она, казалось, была склонна смотреть на мадам де Сентре лишь критически и давала понять, что ни в коей мере не может поручиться, что та является средоточием всех добродетелей.

— Ни одна женщина не может быть столь совершенной, какой она кажется, — говорила миссис Тристрам. — Помните, как Шекспир называл Дездемону — «хитрой венецианкой». А мадам де Сентре — «хитрая парижанка». Конечно, она очаровательная женщина, у нее и в самом деле сотни разных достоинств, но лучше об этом не забывать.

Понимала ли миссис Тристрам, что она просто испытывает ревность к своей подруге с другого берега Сены и что, берясь обеспечить Ньюмена идеальной женой, она излишне положилась на собственную незаинтересованность? Позвольте в этом усомниться! Непостоянную даму с Йенской авеню вечно донимала потребность менять ход своих мыслей. Обладая живым воображением, она временами могла необыкновенно ярко представить себе оборотную сторону того, во что свято верила, и сила воображения оказывалась убедительнее голоса рассудка. Она уставала оттого, что всегда думает как надо, но в этом не было особой беды: в равной степени она быстро уставала думать так, как не надо. Несмотря на эти загадочные причуды, на миссис Тристрам временами находило удивительное прозрение, и она начинала судить справедливо. Одно из таких прозрений случилось, когда Ньюмен сообщил ей, что сделал официальное предложение мадам де Сентре. В нескольких словах он пересказал, что говорил сам, и с мельчайшими подробностями все, что она ему отвечала. Миссис Тристрам слушала затаив дыхание.

— В конечном счете, — заключил Ньюмен, — поздравлять меня не с чем. Это не победа.

— Простите, — возразила миссис Тристрам, — напротив, огромная победа. Огромная победа, что она не заставила вас замолчать после первого же слова и не потребовала, чтобы вы вообще не смели с ней разговаривать.

— Я этого не сознаю, — заметил Ньюмен.

— Конечно, не сознаете! И слава Богу! Помнится, я посоветовала вам действовать самостоятельно и делать то, что найдете нужным. Но я никак не предполагала, что вы опрометью помчитесь к цели. У меня и в мыслях не было, что после пяти-шести утренних визитов вы предложите руку и сердце. И как это вам удалось так быстро ей понравиться? Небось просто сидели, да еще, чего доброго, не слишком прямо, и не сводили с нее глаз. Однако понравились.

— Как говорится, поживем-увидим.

— Нет, понравились. А вот что из этого получится, поживем-увидим. Ведь ей и в голову не могло прийти, что вы ни с того ни с сего предложите ей выйти за вас замуж. Вы даже представить себе не можете, что творилось у нее в душе, пока вы произносили свои речи. Если она все же решится стать вашей женой, этот шаг будут обсуждать со всей строгостью, как у нас любят судить о женщинах. Вы, конечно, уверены, что были ах как милы с ней, и где вам понять, в каком море неизведанных чувств ей пришлось захлебываться, прежде чем она согласилась дослушать вас до конца. Она тонула в этом море, когда стояла вчера перед вами. Подумайте сами, она ответила: «А почему бы и нет?» — на предложение, которое за несколько часов перед тем показалось бы ей совершенно немыслимым. Ее крутило в волнах, а она цеплялась, как за опору, за множество привычных предрассудков и традиций и заглядывала туда, куда прежде ни разу не заглядывала. Когда я думаю об этом, когда я думаю о Клэр де Сентре и обо всем, что она собой олицетворяет, я усматриваю в ее поступке нечто прекрасное. Советуя вам попытать с ней счастья, я, конечно, была о вас высокого мнения и, несмотря на все ваши прегрешения, не изменила его и сейчас. Но должна признаться, я все же до конца не понимаю, что вы собой представляете и как добились, что такая женщина отнеслась к вам подобным образом.

— О, во всем этом, конечно, есть нечто прекрасное, — со смехом повторил ее слова Ньюмен. Услышав их, он испытал глубочайшее удовлетворение. Сам он нисколько не сомневался, что случившееся — прекрасно, но уже считал восхищение, которое вызывала у окружающих мадам де Сентре, дополнением к маячившему впереди счастью обладания подобной женщиной.

Чуть ли не сразу после этого разговора Валентин де Беллегард зашел за своим приятелем, чтобы проводить его на Университетскую улицу и представить остальным членам семьи.

— Впрочем, вы уже представлены, — заявил он. — И о вас начинают говорить. Сестра рассказала о ваших визитах матери — это ведь чистая случайность, что наша мать при них не присутствовала. Я аттестую вас как американца, обладающего несметным состоянием, и как самого лучшего в мире малого, который задался целью найти себе необыкновенную жену.

— Вы полагаете, — спросил Ньюмен, — что мадам де Сентре рассказала матери о нашем последнем разговоре?

— Совершенно уверен, что нет; она ни с кем на этот счет советоваться не станет. А между тем вам пора свести знакомство с остальными членами семьи. О вас известно следующее: вы разбогатели, занимаясь торговлей, вы отличаетесь некоторой эксцентричностью и искренне восхищаетесь нашей дорогой Клэр. Оказалось, моей невестке, которую, помните, вы встретили в гостиной мадам де Сентре, вы, по всей видимости, очень понравились, она сказала, что вы beaucoup de cachet.[78] Поэтому моей матери не терпится вас увидеть.

— Для того, чтобы посмеяться надо мной? — спросил Ньюмен.

— Матушка никогда не смеется. Предупреждаю, если вы ей не понравитесь, не вздумайте добиваться ее расположения шутками.

Этот разговор состоялся вечером, и через полчаса Валентин ввел своего приятеля в дом на Университетской улице, в ту его часть, где Ньюмен еще не бывал, — в салон вдовствующей маркизы де Беллегард. Это была высокая просторная зала с затейливыми и вычурными лепными украшениями, верхняя часть стен и потолок были выкрашены в светло-серый цвет, двери и спинки кресел завешаны выцветшими и тщательно заштопанными драпировками, на полу лежал светлый турецкий ковер, такой мягкий, несмотря на свою древность, что ноги в нем утопали. На ширме из красного шелка висели портреты детей маркизы в десятилетнем возрасте. Комната была освещена ровно настолько, чтобы в ней можно было вести беседу. В разных ее концах на большом расстоянии друг от друга стояло с полдюжины свечей. Возле камина в глубоком кресле сидела старая дама в черном; в другом конце комнаты за фортепьяно, наигрывая бравурный вальс, сидела еще одна особа. В этой последней Ньюмен узнал молодую маркизу де Беллегард.

Валентин представил Ньюмена, и тот, подойдя к сидевшей у огня старой даме, пожал ей руку. Он успел увидеть только белое, тонкое, отмеченное печатью старости лицо с высоким лбом, маленьким ртом и холодными голубыми глазами, сохранившими молодую зоркость. Мадам де Беллегард сурово посмотрела на него и ответила ему крепким, характерным для британцев рукопожатием, и это сразу напомнило ему, что она — дочь графа Сент-Данстенского. Ее невестка перестала играть и приветливо улыбнулась. Ньюмен сел и огляделся, а Валентин подошел к молодой маркизе и поцеловал ей руку.

— Мне следовало познакомиться с вами раньше, — сказала мадам де Беллегард. — Вы нанесли уже несколько визитов моей дочери.

— О да! — улыбнулся Ньюмен. — Мы с мадам де Сентре теперь, можно сказать, старые друзья.

— Вы действуете быстро! — заметила мадам де Беллегард.

— Не так быстро, как хотелось бы, — бесстрашно парировал Ньюмен.

— О, вы, я вижу, честолюбивы, — ответила старая леди.

— Да, каюсь, честолюбив, — улыбнулся Ньюмен.

Мадам де Беллегард посмотрела на него красивыми холодными глазами, и он встретил ее взгляд, мысленно оценивая ее как возможного противника и стараясь представить себе, чего от нее следует ждать. Некоторое время они смотрели друг на друга. Наконец мадам де Беллегард отвела взгляд и проговорила без улыбки:

— Я тоже очень честолюбива.

Ньюмен почувствовал, что раскусить эту маленькую грозную непроницаемую женщину нелегко. Она напоминала свою дочь, но между тем была совершенно на нее не похожа. У мадам де Сентре был тот же цвет волос и глаз, от матери она унаследовала изящество линий лба и носа. Однако ее лицо являло собой как бы чуть увеличенную и порядком отличающуюся от оригинала копию. Особенно счастливо избежал сходства с материнским рот мадам де Сентре: у старой маркизы эта черта лица поражала крайней чопорностью, узкие, хотя и пухлые, но поджатые губы были плотно сомкнуты и, казалось, могли приоткрыться лишь настолько, чтобы проглотить ягоду крыжовника или издать восклицание: «О нет-нет, извините!», каковое, по всей вероятности, призвано было служить завершающим штрихом аристократического облика леди Эвелин Этлинг, чьи портреты сорок лет назад часто публиковали в книгах, посвященных женской красоте. На взгляд Ньюмена, выразительное лицо мадам де Сентре радовало как овеваемое ветром безбрежное небо над западной прерией с плывущими по нему облаками, которые то и дело меняют очертания. Лицо же ее матери, бледное, сосредоточенное, исполненное значительности, ее холодный взгляд и скупая улыбка вызывали в памяти официальную бумагу, подписанную и скрепленную печатью, наводили на мысль о пергаменте, чернилах и линиях, проведенных по линейке.

«Вот кто свято чтит условности и приличия! — сказал себе Ньюмен, глядя на нее. — Она живет в мире непреложных правил. Но чувствует себя в нем как дома! Он кажется ей раем. Она расхаживает по нему, словно по цветущему парку, по райским кущам. И если видит надпись: „Похвально“ или „Недостойно“, замирает от восторга, словно вдруг услышала пение соловья или вдохнула аромат розы».

На мадам де Беллегард была маленькая шапочка из черного бархата с лентами, завязанными под подбородком, плечи окутывала старинная черная кашмирская шаль.

— Вы американец? — проговорила она. — Мне доводилось видеть американцев.

— Что ж, они и в Париже встречаются, — шутливо ответил Ньюмен.

— Вот как? — переспросила мадам де Беллегард. — Я имела в виду, что видела их в Англии или где-то еще, не здесь. Пожалуй, это было в Пиренеях много лет назад. Я слышала, ваши дамы очень хороши собой. Одна из них — особа, которую я знала, — была весьма недурна, чудесный цвет лица! Она вручила мне рекомендательное письмо — не помню уж от кого — и приложила к нему собственную эпистолу. Потом я ее записку долго хранила, на редкость была странная. Некоторые выражения я даже выучила наизусть. Правда, теперь уже забыла, это было давным-давно. С тех пор я больше американцев не видела. Кажется, с ними встречалась моя невестка, она у нас сорвиголова — ужасная непоседа, всюду бродит, встречается с кем попало.

При этих словах к ним, шурша юбками, подошла молодая маркиза, сильно затянутая, хотя талия у нее и без того была очень стройная; она с рассеянной озабоченностью оглядывала лиф своего платья, явно надетого для бала. Странным образом она одновременно казалась и красавицей, и дурнушкой: глаза у нее были выпуклые, а губы чересчур красные. Глядя на нее, Ньюмен вспомнил мадемуазель Ниош — наверно, его юная приятельница, жаждущая преуспеть и встречающая на пути столько препятствий, хотела бы походить на эту даму. За молодой маркизой на некотором расстоянии следовал Валентин, слегка подпрыгивая, чтобы не наступить на тянувшийся за ней длинный шлейф.

— Вам следовало побольше обнажить плечи сзади, — заметил граф с чрезвычайной серьезностью. — А так с тем же успехом можно было надеть стоячий воротник.

Молодая женщина повернулась спиной к зеркалу, висевшему над камином, и посмотрелась в него, желая проверить утверждение Валентина. В зеркале, отразившем значительную часть ее фигуры, она увидела лишь ничем не прикрытую наготу. Тем не менее молодая маркиза завела руку за спину и потянула платье от талии вниз.

— Вот так? — спросила она.

— Так уже чуточку лучше, — тем же серьезным тоном ответил Валентин. — Но хочется гораздо большего.

— Я никогда не дохожу до крайностей, — сказала молодая маркиза и, повернувшись к мадам де Беллегард, спросила: — Как вы меня только что назвали, мадам?

— Я сказала, что вы — сорвиголова, — ответила старая маркиза. — Но могла бы назвать вас еще и не так.

— Сорвиголова? Какое мерзкое слово! Что оно означает?

— Умница из умниц, — осмелился вставить Ньюмен, хотя разговор шел по-французски.

— Комплимент милый, а перевод никуда не годится, — заявила молодая женщина. Она с минуту смотрела на него, потом спросила: — А вы танцуете?

— Увы, не знаю ни одного па.

— Ну и напрасно, — сказала она просто и, еще раз взглянув в зеркало на свою спину, отвернулась.

— Вам нравится Париж? — спросила старая дама, которая, по-видимому, все это время гадала, о чем приличествует разговаривать с американцами.

— Пожалуй, да, — ответил Ньюмен и добавил с доверительной интонацией: — А вам?

— Не могу сказать, что я его знаю. Я знаю мой дом, знаю моих друзей, но Париж я не знаю.

— О, вы много потеряли, — сочувственно отозвался Ньюмен.

Мадам де Беллегард в изумлении посмотрела на него, — наверное, ее впервые пожалели потому, что она что-то потеряла.

— Я довольствуюсь тем, что имею, — с достоинством ответила она.

Меж тем взгляд Ньюмена блуждал по комнате, которая представилась ему довольно мрачной и запущенной; он переводил глаза с высоких окон, состоявших из мелких стекол в толстых переплетах, на висевшие в простенках поблекшие портреты, выполненные пастелью и принадлежавшие к прошлому веку. Вероятно, на слова хозяйки ему следовало ответить, что довольствоваться имеющимся у нее немудрено — ведь у нее есть все, что душе угодно, но ему это не пришло в голову, и наступила пауза.

— Ну как, матушка, — проговорил Валентин, подойдя к матери и облокачиваясь на каминную полку, — что вы думаете о моем друге Ньюмене? Не правда ли, он отличный малый, как я вам и обещал?

— Мое знакомство с мистером Ньюменом еще слишком кратко, — заметила мадам де Беллегард. — Пока что я могу оценить лишь его безукоризненную вежливость.

— Матушка — большой знаток по части этого предмета, — сказал Валентин Ньюмену. — Если она вами довольна, это уже триумф.

— Надеюсь, наступит день, когда вы действительно будете мной довольны, — произнес Ньюмен, глядя на старую маркизу. — Пока я еще ничего не сделал.

— Не слушайте моего сына, с ним недолго попасть в беду. Он ужасный повеса.

— А мне он нравится, — добродушно заметил Ньюмен. — Положительно нравится.

— Забавляет вас, да?

— Да, очень.

— Слышишь, Валентин, — повернулась к сыну мадам де Беллегард. — Ты забавляешь мистера Ньюмена.

— Быть может, он скоро скажет это не только обо мне! — воскликнул Валентин.

— Вам нужно познакомиться с другим моим сыном, — сказала мадам де Беллегард. — Он не в пример лучше. Правда, он вряд ли вас позабавит.

— Не знаю, не знаю, — промурлыкал Валентин задумчиво. — Впрочем, скоро увидим. А вот как раз и monsieur mon frère.[79]

И точно, дверь распахнулась, и в комнату вступил еще один джентльмен. Ньюмен вспомнил его лицо. Это из-за него наш герой потерпел неудачу, когда в первый раз собрался предстать перед мадам де Сентре. Валентин де Беллегард пошел навстречу брату, поглядел на него и, взяв за руку, подвел к Ньюмену.

— Вот мой американский друг мистер Ньюмен, — сказал он очень ласково. — Познакомься с ним, брат.

— Очень рад познакомиться с вами, мистер Ньюмен, — ответил маркиз, отвешивая легкий поклон, но не подавая Ньюмену руки.

«Вылитый портрет старой леди», — подумал Ньюмен, отвечая на приветствие месье де Беллегарда. И пустился развивать эту мысль дальше — покойный маркиз, наверно, был милейшим французом, склонным относиться к жизни легко, хотя иметь своей супругой эту маленькую надутую даму у камина ему, надо думать, было несладко. Однако если от жены он видел мало хорошего, то двое младших детей пошли в него и радовали его сердце, а вот старший, тот, видно, всегда держал сторону матери.

— Брат рассказывал о вас, — заговорил месье де Беллегард, — а поскольку вы бываете у моей сестры, нам самое время познакомиться, — он повернулся к матери, галантно склонился над ее рукой и прикоснулся к ней губами, после чего занял место у камина. Длинным худым лицом, орлиным носом и непроницаемым взглядом маленьких глаз он скорее напоминал англичанина. Усы были светлые, блестящие, а посреди внушительного подбородка красовалась глубокая ямка, несомненно, британского происхождения. Высокий и прямой, он до самых кончиков своих полированных ногтей был исполнен значительности, и от всех его движений веяло благородством и величием. Ньюмену еще не приходилось встречать человека, который довел бы до такого совершенства искусство относиться к самому себе столь серьезно, и ему невольно захотелось отступить на шаг, как это бывает, когда рассматриваешь фасад монументального здания.

— Урбан, — воззвала к мужу молодая мадам де Беллегард, которая, как видно, ждала его, чтобы он проводил ее на бал, — хочу обратить ваше внимание на то, что я уже одета.

— Вот-вот! Очень вовремя, — пробормотал Валентин.

— Я к вашим услугам, дорогая, — ответил месье де Беллегард. — Только сначала позвольте мне получить удовольствие от небольшой беседы с мистером Ньюменом.

— О, вы собираетесь в гости? Не смею вас задерживать, — возразил Ньюмен. — Уверен, вскоре мы снова встретимся. Разумеется, если вы желаете поговорить со мной, я буду рад назначить время, — ему не терпелось дать понять, что он готов ответить на все вопросы и выполнить все требования.

Месье де Беллегард утвердился в своей позиции у камина, тщательно ухоженной белой рукой он поглаживал светлый ус и искоса посматривал на Ньюмена, причем обращенный на гостя прощупывающий взгляд сопровождался довольно неопределенной улыбкой.

— Очень любезно с вашей стороны, — заметил он. — Если не ошибаюсь, по роду ваших занятий время для вас дорого. Вы ведь… э… э… dans les affaires,[80] как у нас говорят.

— Вы имеете в виду, занимаюсь делами? Да нет, сейчас я все дела забросил. Лоботрясничаю — так говорят у нас. Времени у меня сколько угодно.

— Ах, значит, у вас сейчас каникулы? — подхватил месье де Беллегард. — Лоботрясничаете… Да, я слышал это выражение.

— Мистер Ньюмен — американец, — вставила мадам де Беллегард.

— Мой брат — великий этнолог, — заметил Валентин.

— Этнолог? — оживился Ньюмен. — Значит, вы коллекционируете негритянские черепа и все такое?

Маркиз строго посмотрел на брата и стал разглаживать другой ус. Потом повернулся к Ньюмену и спросил со сдержанной вежливостью:

— Так вы путешествуете ради собственного удовольствия?

— Да. Разъезжаю, разглядываю, что попадется на глаза. Удовольствие, конечно, большое.

— А что именно вас интересует? — допытывался маркиз.

— Да меня, знаете ли, все интересует, — ответил Ньюмен. — Не то чтобы что-то определенное. Больше всего, пожалуй, промышленность.

— Промышленность — область ваших особых интересов?

— Да я бы не сказал, что у меня есть особая область. Мой интерес состоял в том, чтобы сколотить как можно более значительное состояние в как можно более короткое время. — Это заявление Ньюмен сделал намеренно, он хотел, если уж необходимо, с его помощью проложить путь к обсуждению его средств.

Месье де Беллегард издал довольный смешок.

— Надеюсь, вы преуспели, — сказал он.

— Да, я нажил состояние за весьма короткое время. И до старости мне, право, еще далеко.

— Париж — прекрасное место, чтобы потратить состояние. Желаю вам полностью насладиться этим занятием, — и месье де Беллегард достал из кармана перчатки и принялся их натягивать.

Некоторое время Ньюмен наблюдал, как маркиз облекает белой лайкой свои белые руки, и мысли его приняли вдруг новый оборот. Он подумал, что, хотя добрые пожелания месье де Беллегарда напоминают снежные хлопья, медленно и бесшумно падающие с белоснежных вершин его величавого спокойствия, его, Ньюмена, они не задевают. У Ньюмена не возникало чувства, что ему покровительствуют; он не испытывал потребности внести диссонанс в столь благородную гармонию. Тем не менее он вдруг ощутил, что лицом к лицу столкнулся с силами, которым, как предупреждал его Валентин, ему придется противостоять, и силы эти весьма грозные. Ему захотелось в ответ тоже продемонстрировать себя, распрямиться во весь рост, заговорить в полный голос. Следует добавить, что, хотя это желание родилось не от раздражения или от обиды, оно, однако, не было свободно от известного злорадства. Ньюмен представлял себе, что может за этим последовать, и был вполне готов — окажись вдруг, что его слова смущают хозяев, — пустить в ход свою добродушную улыбку, он был далек от мысли их шокировать.

— Париж — прекрасное место для людей праздных, — начал он. — В нем чудесно живется тем, кто поселился здесь давным-давно, окружен множеством родных и знакомых; в нем хорошо жить, обзаведясь таким большим и удобным домом, как ваш, и уютно расположившись в нем с женой, детьми, матерью и сестрой — всем места хватает. Я, правда, не люблю, когда приходится жить дверь в дверь с другими. Однако моя беда в том, что я не умею быть праздным и сколько ни пытаюсь, ничего не получается. Мне это не по нутру. Привычка заниматься делами въелась мне в плоть и кровь. Кроме того, у меня нет своего дома, не говоря уже о семье. Мои сестры живут за пять тысяч миль от меня, мать умерла, когда я был подростком, и жены у меня нет. А я, знаете ли, мечтаю о жене! Я как-то не очень знаю, что с собой делать. Я не слишком люблю читать, не то что вы, сэр, я устал ходить на званые обеды и проводить вечера в опере. Мне очень не хватает здесь привычного делового образа жизни. Знаете, я начал зарабатывать себе на жизнь чуть ли не с пеленок и всего полгода назад трудился не разгибая спины. Изящная праздность дается мне нелегко.

Эта речь была встречена глубоким молчанием хозяев дома, которое продолжалось несколько минут. Валентин, заложив руки в карманы, пристально всматривался в Ньюмена, а потом медленно, каким-то скользящим шагом незаметно вышел из комнаты; маркиз, благосклонно улыбаясь, продолжал натягивать перчатки.

— Вы начали зарабатывать совсем ребенком? — спросила маркиза.

— Почти что так — мальчишкой.

— Вот вы сказали, что не любите книги, — проговорил месье де Беллегард, — но не надо расстраиваться: вас оправдывает то, что ваше ученье прервалось рано.

— Вот именно. Мне пришлось бросить школу, едва мне стукнуло десять. Тогда мне казалось, что это — наилучший путь к познанию жизни. Правда, кое-что я почерпнул потом, — поспешил заверить маркиза Ньюмен.

— У вас есть сестры? — спросила старая мадам де Беллегард.

— Да, две. Замечательные женщины.

— Надеюсь, они не так рано, как вы, познали тяготы жизни?

— Они очень рано вышли замуж, если считать это тяготами жизни. Но у нас на Западе девушки обычно выходят рано. Одна вышла за владельца самого большого каучукового дома на Западе.

— Вот как, вы строите дома из каучука? — удивилась маркиза.

— Чтобы их можно было растягивать по мере увеличения семьи, — заметила молодая мадам де Беллегард, кутаясь в длинную белую шаль.

Ньюмен весело расхохотался и объяснил, что его зять живет в большом деревянном доме, а занимается тем, что в огромных количествах производит и продает каучук.

— У моих детей есть такие маленькие каучуковые калошки, они их надевают, когда в сырую погоду ходят играть в Тюильри, — сказала молодая маркиза. — Интересно, не ваш ли родственниких делал?

— Вполне возможно, — ответил Ньюмен. — И если это так, можете быть уверены, они сделаны на совесть.

— Ну что ж, у вас нет причин унывать, — с любезным безразличием заметил месье де Беллегард.

— Да я и не думаю унывать. Я вынашиваю план, над которым надо серьезно поразмыслить. Этим и занимаюсь, — и Ньюмен в нерешительности помолчал, стараясь сообразить, стоит ли продолжать, — ему хотелось изложить свой план, но тогда пришлось бы высказаться откровенно, а это его не устраивало. Как бы то ни было, он обратился к старой мадам де Беллегард: — Я расскажу вам о своем плане. Может быть, вы мне поможете. Я хочу жениться.

— План прекрасный, но я не мастерица устраивать браки.

Ньюмен с минуту пристально смотрел на нее, а потом с обезоруживающей искренностью признался:

— А я как раз думал, что вы это умеете.

По-видимому, мадам де Беллегард решила, что его искренность переходит границы. Она пробормотала что-то резкое по-французски и перевела взор на сына. В этот момент дверь широко распахнулась, и в комнату быстрыми шагами снова вошел Валентин.

— У меня к вам поручение, — обратился он к невестке. — Клэр просит вас повременить с отъездом на бал. Она намерена ехать с вами.

— Клэр поедет с нами! — воскликнула молодая маркиза. — En voilà, du nouveau![81]

— Ей вдруг захотелось. Она решила это полчаса назад и сейчас прикалывает к волосам последний бриллиант, — объявил Валентин.

— Что это вдруг нашло на мою дочь? — возмутилась мадам де Беллегард. — Она уже три года не выезжала в свет, а теперь решила все за полчаса до выхода? И не посоветовалась со мной?

— Пять минут назад она посоветовалась со мной, дорогая матушка, — поспешил объяснить Валентин. — И я сказал, что такая красивая женщина — а она красавица, вы сейчас сами это увидите — не должна хоронить себя заживо.

— Нужно было направить Клэр сюда — посоветоваться с нашей матушкой, дорогой брат, — заметил месье де Беллегард по-французски. — Все это очень странно.

— Я и направил ее сюда, ко всем, здесь собравшимся, — ответил Валентин. — А вот и она сама!

Подойдя к открытой двери, он встретил на пороге мадам де Сентре, и взяв ее за руку, ввел в комнату. Она была в белом платье, а с плеч, почти до самого пола, ниспадала длинная синяя накидка, скрепленная спереди серебряной застежкой. Мадам де Сентре откинула полы накидки, обнажив тонкие белые руки. В густых светлых волосах сверкала дюжина бриллиантов. Лицо ее выражало серьезность, и Ньюмену бросилось в глаза, что она довольно бледна; но, оглядевшись и увидев его, она улыбнулась и протянула ему руку. Она показалась Ньюмену прекрасной, как никогда. Ему удалось как следует рассмотреть ее, потому что, остановившись посреди комнаты, она некоторое время не могла решить, как ей следует поступить, и не глядела на него. Потом направилась к матери, которая, сидя в глубоком кресле у камина, смотрела на дочь почти с гневом. Повернувшись ко всем спиной, мадам де Сентре раздвинула накидку, чтобы показать платье матери.

— Как вы меня находите? — спросила она.

— Нахожу, что вы безрассудны! — ответила маркиза. — Всего три дня назад я просила вас сделать мне одолжение и поехать к герцогине де Лузиньян, а вы заявили, что никуда не выезжаете и должны соблюдать постоянство в своем поведении. Так это и есть ваше постоянство? Почему вы решили сделать исключение для мадам Робино? Кому вы задумали сегодня угодить?

— Только себе, дорогая матушка, — ответила мадам де Сентре. Она наклонилась и поцеловала старую даму.

— Я не люблю сюрпризов, сестра, — сказал Урбан де Беллегард. — Особенно когда мне преподносят их чуть ли не на пороге бального зала.

В этот критический момент на Ньюмена снизошло вдохновение.

— Вам можно не тревожиться, если вы войдете в зал вместе с мадам де Сентре, вас вряд ли кто-нибудь заметит, — сказал он.

Месье де Беллегард повернулся к сестре с улыбкой, столь подчеркнутой, что было ясно — она далась ему нелегко.

— Надеюсь, вы оценили комплимент, который сделан вам за счет вашего брата, — сказал он. — Пойдемте, мадам, пойдемте, — и, предложив руку мадам де Сентре, он быстро вывел ее из комнаты.

Валентин в свою очередь предложил руку молодой мадам де Беллегард, которая, по-видимому, не без колебаний отмечала то обстоятельство, что бальное платье ее невестки вовсе не так эффектно, как ее собственное, однако решить этот вопрос в свою пользу и успокоиться окончательно так и не смогла. Одарив американского гостя прощальной улыбкой, она попыталась найти поддержку в его глазах, и не исключено, что, заметив в них некий загадочный блеск, польстила себя мыслью, что нашла.

Оставшись наедине со старой дамой, Ньюмен некоторое время стоял перед ней молча.

— Ваша дочь очень красива, — произнес он наконец.

— Она очень своенравна, — ответила мадам де Беллегард.

— Рад это слышать, — улыбнулся Ньюмен. — Ваши слова дают мне надежду.

— Надежду? На что?

— На то, что когда-нибудь она согласится стать моей женой.

Старая дама медленно поднялась с кресла.

— Так это и есть ваш план?

— Да, вы его одобряете?

— Одобряю? — мадам де Беллегард некоторое время смотрела на него, потом покачала головой. — Нет, — ответила она тихо.

— Но противиться мне не станете? Не будете чинить препятствий?

— Вы сами не знаете, чего просите. Я — очень горда и очень разборчива. Я старая женщина и привыкла вершить дела моих близких.

— А я — очень богат, — ответил Ньюмен.

Мадам де Беллегард опустила глаза в пол, и Ньюмен подумал, что, наверное, она задается вопросом, не возмутиться ли ей этим дерзким заявлением. Но, подняв взгляд, она только спросила:

— Сколько же у вас денег?

Ньюмен назвал размеры своего состояния, округлив сумму, которая в пересчете на франки прозвучала весьма веско, и сделал несколько дополнительных замечаний финансового характера, чем и завершил представление своих внушающих почтение возможностей. Мадам де Беллегард слушала молча.

— Вы очень откровенны, — сказала она наконец. — Я тоже буду откровенна. Лучше я одобрю ваш план, чем стану просто терпеть вас в доме. Так будет проще.

— С благодарностью приму любые ваши условия, — сказал Ньюмен. — Однако сегодня вы уже терпели меня достаточно долго. Доброй ночи! — и с этими словами он вышел из комнаты.

Глава одиннадцатая

Вернувшись в Париж, Ньюмен не стал возобновлять занятия французским с месье Ниошем; обнаружилось, что времени у него и без того ни на что не хватает. Меж тем месье Ниош не замедлил явиться, узнав о его возвращении неким таинственным образом, как именно, его покровитель так и не смог разгадать. Одним визитом маленький облезлый предприниматель не ограничился. Казалось, он подавлен унизительным сознанием того, что ему переплатили, и объят желанием рассчитаться, отдавая долг небольшими порциями французской грамматики и статистики. У него был все тот же благопристойно-меланхолический вид, что и несколько месяцев назад, да и могли ли несколько месяцев работы щеткой сказаться на его выношенных до блеска пальто и шляпе? Однако настроение старика несколько упало, — видимо, летом судьба изрядно поиздевалась над ним. Ньюмен пустился в расспросы о мадемуазель Ноэми, которая его явно интересовала, но вместо ответа месье Ниош молча поднял на него скорбные глаза.

— Ах, не спрашивайте о ней, — взмолился он наконец. — Я только и знаю что караулю ее, но что я могу поделать?

— Вы хотите сказать, что она плохо себя ведет?

— Не знаю, ничего не знаю. Где мне уследить за ней. Я ее не понимаю. Оно что-то задумала; не знаю, что она готова предпринять. Для меня она слишком хитра.

— Она по-прежнему ходит в Лувр? Сделала для меня какие-нибудь копии?

— В Лувр ходит, но никаких копий я не видел. Что-то на ее мольберте стоит, — наверное, одна из тех картин, которые вы ей заказали. Да при таком замечательном заказе у нее пальцы сами собой должны были заработать! Но она настроена несерьезно. Я ничего не могу ей сказать. Я ее боюсь. Нынче летом, когда я как-то вечером отправился с нею на Елисейские поля, она наговорила мне такого, что я пришел в ужас.

— Что же она вам сказала?

— Простите несчастного отца, я не могу вам это повторить, — ответил месье Ниош, разворачивая свой миткалевый носовой платок.

Ньюмен дал себе слово, что зайдет в Лувр повидаться с мадемуазель Ноэми. Его интересовало, как продвигаются его копии, однако следует добавить, что еще больше его интересовало, как продвигаются дела у самой молодой особы. И вот однажды днем он снова собрался в знаменитый музей; он бродил по залам в бесплодных поисках — мадемуазель Ноэми нигде не было. Повернув в длинный зал, где висят картины итальянских мастеров, он вдруг лицом к лицу столкнулся с Валентином де Беллегардом. Молодой француз пылко приветствовал его и заявил, что Ньюмен послан ему Богом. Он в прескверном расположении духа, и ему нужен кто-то, кому можно прекословить.

— В прескверном расположении духа среди всей этой красоты? — удивился Ньюмен. — А я думал, вы любите картины, особенно старые, потемневшие от времени. Здесь есть несколько таких, они должны быстро поднять вам дух.

— О, сегодня, — простонал Валентин, — у меня нет настроения смотреть картины, и чем они лучше, тем меньше мне нравятся. Меня раздражают эти большие, уставившиеся на меня глаза и застывшие позы. Возникает такое чувство, словно я на скучном балу или в комнате, где полно людей, с которыми у меня нет охоты разговаривать. Какое мне дело до их красоты? Тоска и даже еще хуже — укор. Я часто испытываю… ennuis,[82] наверное, я скверный человек.

— Если Лувр вам так неприятен, чего ради вы сюда пришли? — снова удивился Ньюмен.

— А это еще одна причина для ennuis. Я пришел, чтобы встретиться здесь с кузиной, с ужасной английской кузиной со стороны матери, — они с мужем на неделю приехали в Париж, и она пожелала, чтобы я показал ей «главные красоты». Можете представить себе, что это за женщина, если в декабре на ней зеленая креповая шляпка, а из непременных для англичанки ботинок выглядывают штрипки. Матушка попросила сделать что-нибудь, чтобы им потрафить. Вот я и взялся исполнять роль valet de place. Мы должны были встретиться в два часа, и я жду их уже двадцать минут. Почему она не явилась? Ноги-то у нее есть, могла бы прийти. Уж и не знаю, что мне делать — злиться, что они морочили мне голову, или радоваться, что избавился от них.

— Я бы на вашем месте разозлился, — сказал Ньюмен. — А вдруг они объявятся, тогда вы изольете на них вашу злость. А если они все-таки придут, какой вам прок от вашей радости?

— Превосходный совет, мне уже лучше. Дам волю злости, пошлю их к черту, а сам пойду с вами, если, конечно, у вас здесь не назначено рандеву.

— Не то чтобы рандеву, — сказал Ньюмен. — Но я и впрямь пришел сюда повидать одну особу, а вовсе не картины.

— Даму, надо полагать?

— Молодую леди.

— Так-так, — сказал Валентин. — От всего сердца надеюсь, что она не закутана в зеленый тюль и что ноги у нее такие, как положено.

— Ничего не могу сказать насчет ног, но руки у нее прелестные.

Валентин вздохнул.

— И после такого утверждения я должен с вами расстаться?

— Я не очень уверен, что найду мою молодую леди, — сказал Ньюмен. — И лишаться из-за нее вашего общества не хочется, и представлять вас ей почему-то кажется нежелательным, хотя и интересно узнать ваше о ней мнение.

— Она хорошенькая?

— Вам, наверно, понравится.

Беллегард взял своего собеседника под руку.

— Так ведите меня к ней немедленно! Разве я могу заставлять хорошенькую женщину ждать моего приговора!

Ньюмен позволил увлечь себя туда, куда и сам направлялся, но, занятый какими-то своими мыслями, шагу не прибавил. Они вошли в длинную галерею с картинами итальянских мастеров, и Ньюмен, окинув быстрым взглядом эту блестящую выставку, свернул налево в небольшой зал, посвященный художникам той же школы. Посетителей там почти не было, но в дальнем углу сидела за мольбертом мадемуазель Ниош. Она не работала, палитра и кисти лежали рядом, руки были сложены на коленях. Откинувшись на спинку стула, она внимательно изучала двух дам, которые стояли спиной к ней перед одной из картин. По-видимому, эти особы принадлежали к разряду богатых модниц: обе были в роскошных туалетах, на сверкающем полу расстилались длинные, украшенные оборками шелковые шлейфы. Мадемуазель Ноэми не сводила глаз с их платьев, но о чем она в это время думала, я решить затрудняюсь. Рискну высказать догадку, что ей мнилось, будто возможность пройтись, волоча за собой по блестящему полу такой шлейф, — блаженство, за которое не жалко заплатить любую цену. Как бы то ни было, ее размышления были прерваны появлением Ньюмена и его спутника. Мадемуазель Ноэми быстро взглянула на них и, слегка зардевшись, встала за своим мольбертом.

— Я специально пришел с вами повидаться, — проговорил Ньюмен на своем ломаном французском и протянул руку. И тотчас, как истинный американец, по всей форме представил ей Валентина: — Разрешите познакомить вас с графом Валентином де Беллегардом.

Валентин отвесил поклон, который должен был произвести на мадемуазель Ноэми столь же большое впечатление, как и его титул, однако она не была так дурно воспитана, чтобы растеряться, о чем свидетельствовала грациозная краткость ее ответного приветствия. Поднеся руку к растрепавшимся, но мягким даже на вид волосам, она пригладила их и повернулась к Ньюмену. Потом быстро перевернула стоявший на мольберте холст.

— Так вы меня не забыли? — сказала она.

— Я всегда о вас помню, — ответил Ньюмен. — Можете не сомневаться.

— Ну, — улыбнулась молодая девушка, — помнить можно по-разному, — и она бросила взгляд на Валентина де Беллегарда, не отрывавшего от нее глаз, как и следует джентльмену, который должен вынести приговор.

— Вы что-нибудь успели для меня? — спросил Ньюмен. — Трудились прилежно?

— Нет, я ничего не сделала, — и, подняв палитру, она принялась, не глядя, смешивать краски.

— Но ваш отец говорит, вы постоянно сюда ходите.

— А мне больше некуда ходить. Здесь по крайней мере все лето было прохладно.

— Но раз уж вы здесь, — заметил Ньюмен, — почему бы не потрудиться?

— Я же сказала вам, — ответила она тихо, — я не умею рисовать.

— Однако сейчас у вас на мольберте что-то очаровательное, — вмешался Валентин. — Разрешите взглянуть!

Мадемуазель Ноэми, раздвинув пальцы, распростерла над перевернутым холстом руки, те прелестные руки, которые так хвалил Ньюмен и которыми, несмотря на покрывавшие их пятна краски, теперь мог полюбоваться и Валентин.

— В моей мазне ничего очаровательного нет, — отрезала она.

— Как странно! А по-моему, очаровательно все, что с вами связано, мадемуазель! — галантно проговорил Валентин.

Она сняла маленький холст с мольберта и молча протянула ему. Валентин устремил взгляд на ее творение, а она, немного помолчав, сказала:

— Я уверена, вы разбираетесь в живописи.

— Да, — сказал Валентин, — разбираюсь.

— Значит, вы понимаете, как это плохо.

— Mon Dieu![83] — воскликнул Валентин, пожимая плечами. — Дайте рассмотреть!

— Вы понимаете, что мне не следует и пытаться копировать, — продолжала она.

— Откровенно говоря, мадемуазель, не следует.

Мадемуазель Ноэми снова обратила взор на платья двух богатых дам, а я, сделав по сему поводу одно предположение, рискну сделать и другое: глядя на этих дам, она видела не их, а Валентина де Беллегарда. Он, во всяком случае, видел только ее. Поставив на место холст, покрытый грубой мазней, он тихо прищелкнул языком и поднял брови, желая таким образом привлечь внимание Ньюмена.

— Где вы пропадали все эти месяцы? — спросила нашего героя мадемуазель Ноэми. — Разъезжали по дальним странам? И хорошо развлеклись?

— О да, — ответил Ньюмен, — я развлекся неплохо.

— Очень рада, — с примерной учтивостью обронила мадемуазель Ноэми. Она снова стала смешивать краски и, напустив на себя сосредоточенный и заинтересованный вид, сделалась необыкновенно хороша.

Воспользовавшись тем, что глаза у нее были опущены, Валентин попытался снова поймать взгляд Ньюмена. Он еще раз состроил свою загадочную мину и украдкой что-то быстро нарисовал пальцами в воздухе. По всей видимости, он нашел мадемуазель Ноэми чрезвычайно привлекательной, и демоны тоски покинули его душу, оставив ее в покое.

— Расскажите же, где вы путешествовали, — промурлыкала юная прелестница.

— Я был в Швейцарии — в Женеве, Зерматте, Цюрихе и прочих городах; потом в Венеции, проехал по всей Германии, вниз по Рейну. Посетил Голландию и Бельгию, — словом, совершил обычный круг. А как будет по-французски «обычный круг»? — спросил он Валентина.

Мадемуазель Ноэми на мгновение задержала взгляд на Беллегарде.

— Я не понимаю месье, когда он говорит так много подряд. Не будете ли вы добры перевести мне? — сказала она с легкой улыбкой.

— Я предпочел бы побеседовать с вами сам, — заявил Валентин.

— Ну нет уж, вы не должны говорить с мадемуазель Ноэми, — серьезно возразил Ньюмен все на том же ломаном французском. — Вы ее расхолодите. А ей надо сказать: «трудись, старайся изо всех сил».

— Ну да, ведь нас, французов, мадемуазель, — сказал Валентин, — обвиняют в том, что мы — лживые льстецы.

— Я не нуждаюсь в лести. Я хочу слышать правду. Но я и сама ее знаю.

— Я только и хотел сказать, что есть вещи, которые, несомненно, удаются вам лучше, чем живопись, — сказал Валентин.

— Я сама это знаю, прекрасно знаю, — повторила мадемуазель Ноэми и, погрузив кисть в красную краску, провела широкую горизонтальную черту по своей незаконченной картине.

— Что вы делаете! — воскликнул Ньюмен.

Не отвечая, она провела другую длинную черту, на этот раз по вертикали, дошла до середины холста и медленно завершила грубое изображение креста.

— Это в знак того, что я права, — сказала она наконец.

Мужчины посмотрели друг на друга, и Валентин снова пустил в ход свою богатую мимику.

— Вы испортили картину, — сказал Ньюмен.

— Знаю, знаю. Ничего другого она и не заслуживает. Я сидела и смотрела на нее целый день, не берясь за кисть, и возненавидела ее. Мне так и думалось: что-то должно случиться.

— А мне в теперешнем виде она даже больше нравится, — сказал Валентин. — Она стала гораздо интереснее. В ней заключена целая история. Вы продаете ее, мадемуазель?

— Я продаю все, что у меня есть, — сказала мадемуазель Ноэми.

— Сколько вы за нее хотите?

— Десять тысяч франков, — сказала молодая девушка без улыбки.

— Все, что написано кистью мадемуазель Ноэми, заведомо принадлежит мне, — вмешался Ньюмен. — Это — одно из условий заказа, который я сделал несколько месяцев назад. Так что эту картину вам не купить.

— Месье ничего не потеряет, — сказала молодая девушка, глядя на Валентина, и стала собирать свои принадлежности.

— У меня был бы очаровательный сувенир, — ответил Валентин. — Вы уже уходите? На сегодня закончили?

— За мной придет отец, — сказала мадемуазель Ноэми.

Не успела она договорить, как позади нее в дверях, выходящих на одну из широких белых каменных лестниц Лувра, появился месье Ниош. Со своим обычным терпеливым видом он, шаркая ногами, подошел к джентльменам, стоявшим перед мольбертом его дочери, и низко им поклонился. Ньюмен по-дружески крепко пожал ему руку, а Валентин ответил на приветствие с необычайной почтительностью. Дожидаясь, пока Ноэми соберет кисти и краски, старик задержал свой кроткий скользящий взгляд на Беллегарде, который наблюдал, как мадемуазель Ноэми надевает шляпку и накидку. Валентин и не думал скрывать, что следит за каждым ее движением. По его мнению, разглядывать хорошеньких девушек следовало с таким же вниманием, как слушать игру музыканта. Вести себя в подобных случаях иначе было бы дурным тоном. Наконец месье Ниош взял в одну руку ящик с красками, а в другую — перечеркнутый крест-накрест холст, на который покосился с мрачным недоумением, и пошел к дверям. Мадемуазель Ноэми по-королевски кивнула молодым людям и последовала за отцом.

— Ну, — повернулся к Валентину Ньюмен, — что скажете?

— Редкостное созданье! Diable, diable, diable,[84] — несколько раз задумчиво чертыхнулся месье де Беллегард. — Просто редкостное!

— Боюсь, однако, что, к сожалению, она немножко авантюристка, — проговорил Ньюмен.

— Отнюдь не немножко, а с большим размахом! У нее для этого есть все данные, — и Валентин медленно зашагал по залу, рассеянно разглядывая картины на стенах с задумчивым блеском в глазах. Ничто не могло бы больше разжечь его воображение, чем молодая девушка — возможная авантюристка, да еще наделенная такими «данными», как мадемуазель Ниош.

— Очень интересна, — продолжал он. — Прекрасный типаж.

— Типаж? Что, черт возьми, вы имеете в виду? — удивился Ньюмен.

— Я оцениваю ее с точки зрения искусства. Она — артистична, она живописна, хотя живописец из нее никакой.

— Но она не красавица. Я даже не нахожу ее такой уж хорошенькой.

— Для той цели, какую она себе поставила, она достаточно хороша. Ее лицо и фигура говорят сами за себя. Будь она миловиднее, затенялась бы игра ума, а это как раз и составляет половину ее очарования.

— Когда это она успела поразить вас своим умом? — спросил Ньюмен, которого чрезвычайно забавляло то, что его собеседник развел целую философию насчет мадемуазель Ниош.

— Она сумела по-своему взглянуть на жизнь и приняла решение выбиться в люди, добиться успеха любой ценой. Ее живопись, конечно, всего лишь уловка, позволяющая ей выиграть время. Она ждет своего часа и готовится броситься в пучину и выплыть. Она знает Париж как свои пять пальцев. Если говорить только об амбициях, то таких девиц десятки тысяч, но я нисколько не сомневаюсь, что по части решимости и способностей она — одна из немногих. И уж гарантирую, что в полной бессердечности ей равных не найдется. Сердце у нее такое, что и на кончике иглы уместится. Это редкое достоинство. Да, когда-нибудь ее имя будет греметь!

— Упаси Господи! — воскликнул Ньюмен. — Вот до чего может договориться человек, рассуждая с точки зрения искусства. Однако в данном случае я должен просить вас не заходить слишком далеко. За четверть часа вы умудрились невесть сколько узнать о мадемуазель Ноэми. Вот и остановитесь. Не углубляйтесь в своих исследованиях.

— Дорогой мой! — возмущенно возразил Беллегард. — Надеюсь, я достаточно хорошо воспитан, вам нечего бояться, что я перебегу вам дорогу.

— Я и не боюсь. Для меня эта девушка ничего не значит. По существу, она мне даже не нравится. Другое дело ее бедный отец, ради него я и прошу вас воздержаться от попыток доказать справедливость ваших теорий.

— Ради этого потрепанного старичка, приковылявшего за ней? — переспросил Валентин, внезапно останавливаясь. И когда Ньюмен кивнул, продолжал с улыбкой: — Ах нет-нет, мой друг, вы решительно ошибаетесь, с ним считаться не стоит.

— Я начинаю думать, что вы готовы обвинить бедного джентльмена в том, будто он способен радоваться бесчестью собственной дочери.

— Voyons![85] — сказал Валентин. — А кто он? Что он такое?

— Он тот, кем и кажется, — беден как церковная мышь, но очень порядочен.

— Вот именно. Я его прекрасно рассмотрел. И не сомневайтесь, вполне оценил. Он пережил потери — des maleurs,[86] как мы говорим. Конечно, он очень подавлен, а его дочь для него слишком крепкий орешек. От него так и веет добропорядочностью, сразу видно, что за плечами у него шестьдесят лет честнейшей жизни. Все это я высоко ставлю. Но я знаю своих соотечественников, знаю парижан и могу заключить с вами пари.

Ньюмен насторожился.

— Он, конечно, предпочел бы, — продолжал Валентин, — чтобы его дочь была честной девушкой, а не дурной. Но если дойдет до самого худшего, старик не поступит по примеру Виргиния.[87] Успех искупает все. Если мадемуазель Ноэми преуспеет, ее папаша почувствует — ну скажем так — облегчение. А она преуспеет, можете не сомневаться. Будущее старого джентльмена обеспечено.

— Не знаю, как поступил Виргиний, но месье Ниош застрелит свою дочь, — сказал Ньюмен. — И тогда, полагаю, ему обеспечат уютное будущее в тюрьме.

— Я вовсе не циник, — возразил Валентин. — Я просто наблюдатель. Мадемуазель Ноэми интересует меня; она — редкостное создание. Я готов — если того требуют порядочность и честь — навсегда выкинуть ее из головы. Ваша оценка ее папаши как человека чувствительного — тоже веская причина, но эта оценка нуждается в подтверждении. Обещаю не искать встреч с вашей протеже, пока вы не скажете мне, что ваше мнение о ее отце изменилось. Но когда он даст вам основание считать, что относится к жизни философски, вы снимете свой запрет. Идет?

— Вы собираетесь подкупить его?

— Ага, значит, вы допускаете, что его можно подкупить? Нет, он запросил бы слишком много, и это того не стоит. Я хочу просто подождать. Наверное, вы и дальше будете встречаться с этой интересной парочкой и сами сообщите мне новости.

— Идет, — согласился Ньюмен. — Если старик окажется дрянью, можете поступать, как вам угодно. Я умою руки. Что же касается самой девушки, будьте совершенно спокойны. Не знаю, чем она может досадить мне, но я, разумеется, на нее не посягну. По-моему, — продолжал Ньюмен, — вы с ней вполне подходите друг к другу. Оба — крепкие орешки, а месье Ниош и я, кажется, единственные добропорядочные люди в Париже.

Не успел он это сказать, как месье де Беллегард, словно в наказание за легковесность своих суждений, получил сильный удар в спину неким острым предметом. Быстро обернувшись, он убедился, что этот предмет является зонтиком, который держит в руках дама в креповой зеленой шляпке. Вот уже битый час английские родственники Валентина бродили по Лувру, предоставленные сами себе, и, несомненно, имели повод испытывать негодование. Ньюмен оставил Валентина на их милость; он был совершенно уверен: граф сумеет вымолить себе пощаду.

Глава двенадцатая

Через три дня после того, как Ньюмен был представлен членам семьи мадам де Сентре, он, вернувшись домой под вечер, обнаружил у себя на столе визитную карточку маркиза де Беллегарда. На другой день ему была прислана записка, уведомлявшая о том, что маркиза де Беллегард почтет за честь видеть Ньюмена у себя на обеде.

Разумеется, Ньюмен принял приглашение, хотя ради этого ему пришлось отказаться от другого, полученного ранее. Его снова ввели в ту комнату, где он был принят мадам де Беллегард в прошлый раз и где сейчас она, достопочтенная хозяйка дома, восседала, окруженная всеми домочадцами. Комнату освещал только потрескивавший в камине огонь, бросавший отблески на маленькие розовые туфельки дамы, которая расположилась в низком кресле, вытянув ноги к теплу. То была младшая мадам де Беллегард. Мадам де Сентре сидела в другом конце комнаты, к ее коленям прислонилась девочка — дочь ее брата Урбана. Очевидно, тетушка рассказывала маленькой племяннице сказку. Валентин, присев на пуфе рядом со своей невесткой, по всей видимости, нашептывал ей на ушко пикантные светские сплетни. Сам маркиз, высоко подняв голову и заложив руки за спину, стоял перед камином с официальным видом хозяина, ожидающего гостей.

Старая мадам де Беллегард поднялась навстречу Ньюмену, и по одному тому, как она вставала, можно было судить о мере ее благоволения гостю.

— Вы видите, мы обедаем по-семейному, кроме вас, никто не приглашен, — произнесла она со значением.

— Очень рад, тем легче нам будет беседовать, — ответил Ньюмен и протянул руку маркизу. — Добрый вечер, сэр.

Маркиз де Беллегард любезно его приветствовал: он держался с присущим ему достоинством, однако было заметно: он чем-то озабочен. Он принялся ходить взад-вперед по комнате, выглядывал в высокие окна, брал в руки то одну, то другую книгу и тут же ставил их на место.

Молодая мадам де Беллегард подала Ньюмену руку, не глядя на него и даже не повернув головы.

— Не подумайте, что с вами обходятся холодно, — пояснил Валентин. — Напротив, очень тепло. Это доказывает, что мадам считает вас своим. Вот меня она не выносит и потому глаз от меня не отводит.

— Сами подумайте, каково вас выносить, если вы вечно перед глазами! — воскликнула обсуждаемая дама. — А если мистеру Ньюмену не нравится, как я с ним поздоровалась, извольте, поздороваюсь еще раз.

Но наш герой не смог воспользоваться этой приятной возможностью, он устремился в другой конец комнаты к мадам де Сентре. Пожимая ему руку, та подняла на него взгляд, но тут же вернулась к сказке, которую рассказывала маленькой племяннице. Ей оставалось досказать две-три фразы. В них-то, надо полагать, и заключалось самое главное. Улыбаясь, она понизила голос, и обращенные на нее глаза девочки округлились.

— Но в конце концов молодой принц женился на прекрасной Флорабелле и увез ее к себе в страну Розовых Небес, — заключила мадам де Сентре. — Там она жила так счастливо, что забыла обо всех своих невзгодах и каждый день до конца жизни каталась в белой карете из слоновой кости, которую везли пятьсот белых мышей. Бедняжка Флорабелла ужасно страдала прежде, — пояснила мадам де Сентре Ньюмену.

— Она ничего не ела целых шесть месяцев, — доложила маленькая Бланш.

— Да, но когда шесть месяцев кончились, ей достался кекс с коринкой величиной с этот диван, — сказала мадам де Сентре, — так что она восстановила свои силы.

— Какая переменчивая судьба, — заметил Ньюмен. — Вы очень любите детей? — ему это было очевидно, но хотелось, чтобы она призналась сама.

— Да, я люблю болтать с ними, — ответила мадам де Сентре. — С детьми можно разговаривать о серьезном и куда серьезнее, чем со взрослыми. Конечно, то, что я сейчас рассказывала Бланш, — пустяк, но и в нем гораздо больше смысла, чем в пустой светской болтовне.

— Хотел бы я, чтобы вы со мной разговаривали так, будто я ровесник Бланш, — засмеялся Ньюмен. — Весело было вам тогда на балу?

— О, восхитительно!

— Ответ в духе той самой светской болтовни, — сказал Ньюмен. — Я вам не верю.

— Да, мне там не понравилось, но я сама виновата. И бал был премилый, и ко мне все были очень добры.

— Но вас мучило то, что вы поехали туда вопреки желанию матери и брата, — предположил Ньюмен.

С минуту мадам де Сентре глядела на него, не отвечая, но затем призналась:

— Вы правы. Я решилась на непосильный для меня шаг. Я не героиня, мужества мне не хватает. — Она проговорила эти слова с чуть заметным, но явным ударением, однако тут же изменила тон: — Я бы не вынесла страданий, выпавших на долю прекрасной Флорабеллы, — и добавила: — Даже если бы знала, какая награда ждет меня впереди.

Доложили, что обед подан, и Ньюмен прошествовал к столу об руку со старой мадам де Беллегард. Огромная мрачная столовая находилась в конце холодного коридора. Обед был незатейлив, но превосходен. Ньюмен задавался вопросом, участвовала ли мадам де Сентре в составлении меню. Ему хотелось надеяться, что это так. Сидя за столом в окружении представителей древнего клана Беллегардов, он соображал, как следует относиться к оказанной ему чести. Означает ли это, что старая леди поддалась на его улещивания? Он здесь единственный гость — хотелось бы знать, повышает это его шансы или напротив? Может быть, Беллегарды стыдятся демонстрировать его людям своего круга? А может быть, они внезапно решили выказать ему наивысшее расположение? Ньюмен был начеку. Но при всей своей настороженности и заинтригованности он испытывал какое-то странное безразличие. Что бы там ни было, шли ему навстречу или наоборот — сейчас он в их семейном кругу, и напротив сидит мадам де Сентре. С двух сторон ее освещают свечи в высоких канделябрах. И она будет сидеть напротив него еще целый час, а это главное. Обед был чрезвычайно долгий и церемонный. Интересно, думал Ньюмен, всегда ли в этих старинных семействах обедают столь торжественно. Мадам де Беллегард восседала, высоко подняв голову, и неусыпно следила за тем, как прислуживают за столом. Глаза ее на маленьком, белом, покрытом сетью тончайших морщинок лице казались удивительно колючими. Маркиз, очевидно, посчитал, что самой безопасной темой для застольной беседы явится искусство, так как это убережет их от каких-либо нежелательных откровений. Узнав от Ньюмена, что тот побывал во всех музеях Европы, маркиз время от времени изрекал банальные замечания об игре света на обнаженной натуре у Рубенса или о безупречном вкусе Сансовино.[88] По всему чувствовалось, что он нервничает и опасается, как бы не случилось чего-нибудь непредвиденного, а потому старается разрядить обстановку, разглагольствуя о высоких материях.

«Чего, черт возьми, он боится, хотел бы я знать, — думал Ньюмен. — Неужели воображает, что я предложу ему сразиться в ножички?»

Тщетно было бы скрывать от самого себя, что маркиз ему глубоко антипатичен. Ньюмен редко испытывал к кому-нибудь ярко выраженную нелюбовь, он не принадлежал к числу людей, чье расположение духа зависит от таинственных воздействий соседей по столу. Но маркиз вызывал у него непреодолимую неприязнь. Таких, как он, Ньюмен не выносил — маркиз был из тех, кто всегда позирует, прикрывается громкими фразами, из тех, от кого только и ждешь наглости и предательства. В присутствии маркиза де Беллегарда у Ньюмена возникало ощущение, будто он стоит босиком на мраморном полу, но ради достижения своей цели он готов был стоять так, сколько потребуется. Его занимала мысль, как относится мадам де Сентре к тому, что он допущен в их семейный круг, если только он и в самом деле допущен. Трудно было судить о чем-нибудь по ее лицу, на котором выражалось лишь стремление никого не обойти своим вниманием, да так, чтобы это было как можно менее заметно. Молодая мадам де Беллегард держалась точно так, как всегда, — была рассеянна и занята своими мыслями, прислушивалась ко всему и ничего не слышала, явно скучая, рассматривала свое платье, кольца, ногти, и, глядя на нее, вы невольно задавались вопросом, какой же вид светских удовольствий может ее по-настоящему увлечь. Об этом Ньюмену предстояло узнать позже. Даже Валентин был явно не в ударе, его разговорчивость и живость казались нарочитыми, заученными, а когда он замолкал, нетрудно было подметить, что он чем-то взволнован и глаза у него блестят ярче обычного. От всех этих наблюдений Ньюмен впервые в жизни почувствовал себя скованным, он старался соразмерять каждое свое движение, взвешивал каждое слово и решил, что, если потребуется сидеть так, словно его пригвоздили к спинке стула, что ж, он пойдет и на это.

После обеда маркиз де Беллегард пригласил гостя в курительную и повел его в тесную комнату, где слегка пахло затхлостью, а стены были увешаны ржавым оружием, по-видимому трофейным, и украшены драпировками из тисненой кожи. Ньюмен уселся на одном из диванов, но от предложенной сигары отказался; маркиз расположился перед камином, раскуривая свою, а Валентин сквозь дымок от сигареты переводил взгляд с одного на другого.

Наконец он не выдержал:

— Не могу больше молчать! Ньюмен, я должен сообщить вам новость и принести поздравления. Мой брат, как видно, никак не соберется с духом, он кружит вокруг известия, каковое ему надлежит сообщить, будто священник вокруг алтаря. Поздравляю! Вы удостоены чести считаться претендентом на руку нашей сестры!

— Валентин! Ну нельзя же забывать о приличиях! — в благородном негодовании пробормотал маркиз, чуть сморщив орлиный нос.

Но молодой человек продолжал:

— Состоялся семейный совет. Мать и Урбан все обсудили и изволили даже до некоторой степени прислушаться к моему мнению. Мать с братом сидели за столом, накрытым зеленым сукном, мы с невесткой ютились на скамье у стены. Совсем как в комитете Corps Legislatif.[89] Нас, одного за другим, вызывали давать показания. Мы расхваливали вас, не жалея красок. Мадам де Беллегард заявила, что, если бы ей не сказали, кто вы, она приняла бы вас за герцога — американского, разумеется, ну, скажем, за герцога Калифорнийского. Я заверил, что могу поручиться: вы будете благодарны даже за самую малую благосклонность; вы человек скромный и без претензий. Я сказал, что убежден: вы всегда будете поступать согласно своему положению и не подадите повода, чтобы вам пришлось напоминать о некоторой разнице, существующей между нами. В конце концов, разве ваша вина, что вы не герцог? У вас в стране их просто нет, а если бы имелись, за такой ум и энергию вас наверняка уже давно пожаловали бы высшим из титулов. Тут мне было приказано вернуться на скамью, но, как мне кажется, мое красноречие возымело действие.

Маркиз де Беллегард обратил на брата грозный замораживающий взгляд, и его губы раздвинулись в тонкой, словно лезвие ножа, улыбке. Стряхнув с рукава упавший с сигары пепел, он поднял глаза на карниз и наконец заложил белую руку за борт жилета.

— Я вынужден извиниться перед вами за прискорбное легкомыслие моего брата, — проговорил он, — и предупредить, что его бестактность, вероятно, еще не раз повергнет вас в глубокое смущение.

— Да, каюсь, я бестактен, — отозвался Валентин. — Я и верно ужасно досадил вам, Ньюмен? Ну ничего, маркиз все уладит, уж он-то отличается необыкновенной деликатностью.

— К сожалению, — продолжал маркиз, — Валентин так и не усвоил ни тона, ни манер, подобающих молодым людям его звания. Это глубоко печалит нашу мать, которая чрезвычайно привержена старым традициям. Прошу вас только иметь в виду, что он говорит от собственного имени, а не от лица семьи.

— Да я нисколько не сержусь на него, сэр, — добродушно сказал Ньюмен. — Я знаю ему цену.

— В старые добрые времена, — не унимался Валентин, — маркизы и графы имели обыкновение держать при себе шутов и юродивых, чтобы те острили за своих господ. Ну а нынче верзила-демократ, попав в господа, держит при себе в шутах графа. Отменное положение, но не про меня — разве я могу пасть так низко?

Маркиз упорно смотрел в пол.

— Мать довела до моего сведения, — вдруг начал он, — что позавчера вы поделились с ней своими намерениями.

— То бишь сказал, что хочу жениться на вашей сестре? — уточнил Ньюмен.

— Что вы хотели бы вступить в брак с графиней де Сентре, моей сестрой, — медленно выговорил маркиз. — Это предложение весьма серьезно и потребовало от моей матери тщательного обдумывания. Естественно, мать обратилась ко мне за советом, и я отнесся к обсуждению данного предмета со всем тщанием. Вы едва ли представляете себе, сколько соображений нам пришлось принять во внимание. Мы рассматривали вопрос со всех сторон, взвешивали все «за» и «против». В результате мы решили ответить на ваше предложение положительно. Мать просила меня известить вас о принятом нами решении. Она и сама будет иметь честь сказать вам несколько слов по этому поводу. Пока же могу сообщить, что мы — старшие члены семьи — согласны принять ваше предложение.

Ньюмен вскочил и подошел к маркизу.

— И вы не станете чинить мне препятствия? Будете меня поддерживать?

— Я намерен рекомендовать сестре дать согласие.

Ньюмен провел рукой по лицу и закрыл глаза ладонью. Сообщение месье де Беллегарда сулило победу, но радость Ньюмена была отравлена тем, что столь приятную весть приходилось выслушивать из уст маркиза, стоя перед ним навытяжку. Мысль, что этот джентльмен будет омрачать своим присутствием и приготовления к свадьбе, и саму свадьбу, наводила на Ньюмена уныние. Но он дал себе зарок пройти через все и не отступать, споткнувшись о камень на дороге. Поэтому, немного помолчав, он довольно сухо произнес:

— Премного вам благодарен, — что, как потом сказал ему Валентин, прозвучало весьма величаво.

— А я свидетель, — заявил Валентин после слов Ньюмена. — Я удостоверяю данное обещание.

Маркиз снова возвел глаза к потолку, очевидно давая понять, что сказал не все.

— Я хочу отдать должное моей матери и не могу не отдать должное самому себе, — подытожил он. — Принять такое решение было весьма нелегко. Мы сами от себя ничего подобного не ожидали. Слишком нова была мысль, что сестра выйдет замуж за… м-м-м… за джентльмена, занимающегося делами разного рода.

— Я вас предупреждал, — и, глядя на Ньюмена, Валентин поднял палец.

— И с этой новизной мы, надо признаться, еще не освоились, — проговорил маркиз. — Быть может, никогда вполне не освоимся. Но, пожалуй, сожалеть об этом не стоит, — он снова улыбнулся своей натянутой улыбкой. — Возможно, настало такое время, что новшествам должно идти на уступки. А в нашем доме долгие годы никаких новшеств не допускалось. Я высказал это соображение моей матери, и она признала справедливость моих доводов.

— Дорогой братец, — прервал его Валентин, — вот тут, боюсь, память вам слегка изменяет! Смею сказать, наша матушка славится тем, что терпеть не может отвлеченных рассуждений. Уверены ли вы, что она так благосклонно отнеслась к вашему оригинальному доводу? Сами знаете, до чего она бывает резкой. А не была ли она, наоборот, так любезна, что заявила: «А! Все эти ваши разговоры чушь и ерунда! Есть более веские соображения».

— Мы обсуждали и другие соображения, — сказал маркиз, не глядя на Валентина, и его голос слегка дрогнул. — И те, что, вероятно, являются более вескими. Да, мистер Ньюмен, мы, конечно, консервативны, но мы не фанатичны. Мы отнеслись к вашему предложению без предрассудков. У нас нет сомнений, что все произойдет к обоюдному удовольствию.

Ньюмен слушал эти речи, скрестив на груди руки и не сводя глаз с лица маркиза.

— К обоюдному удовольствию? — переспросил он, и голос его прозвучал как-то зловеще ровно. — А как может быть иначе? Если что и помешает вам получить удовольствие — ваша вина. Мне же опасаться нечего, я-то буду доволен.

— Мой брат имеет в виду, что со временем вы привыкнете к вашему изменившемуся положению, — и Валентин умолк, чтобы закурить новую сигарету.

— Изменившемуся? В чем? — тем же ровным тоном спросил Ньюмен.

— Урбан, — уже серьезно обратился к брату Валентин, — боюсь, мистер Ньюмен не вполне ясно понимает, о чем идет речь. Мы обязаны разъяснить ему.

— Мой брат со своей всегдашней бестактностью заходит слишком далеко, — сказал маркиз. — А ведь и моя мать, и я хотели бы, чтобы никаких намеков ни на что подобное не возникало. И вас мы просили бы их избегать. Мы предпочитаем раз и навсегда решить, что, поскольку вы являетесь претендентом на руку сестры, вы становитесьчленом нашего круга, и никому ничего объяснять на этот счет не намерены. Если обе стороны не будут говорить лишнее, все обойдется. Словом, вот об этом я и хотел вас предупредить — мы вполне отдаем себе отчет, на что идем, и можете быть уверены, мы не изменим своего решения проявлять сдержанность.

Валентин вскинул руки вверх, а потом закрыл ими лицо.

— Я, конечно, признаю, что не слишком тактичен. Но, брат! Слышали бы вы сами, что вы городите! — и он залился долгим смехом.

Лицо маркиза слегка порозовело, но он лишь выше поднял голову, словно не желая иметь ничего общего с этой вспышкой неуместной вульгарной веселости.

— Убежден, что вы понимаете, о чем я говорю, — сказал он Ньюмену.

— Да нет! Не понимаю совершенно! — ответил Ньюмен. — Но это неважно. Мне все равно. Вернее, я чувствую, что для меня даже лучше не понимать. Если пойму, мне это может не понравиться. Может, знаете ли, никак меня не устроить. Я хочу жениться на вашей сестре — вот и все. Хочу сделать это как можно скорее и не желаю замечать ничего для себя неприятного. Мне безразлично, как все будет обставлено. Видите ли, я женюсь не на вас, сэр, а на вашей сестре. Вы не станете мне препятствовать — вот и все, что мне нужно.

— А теперь вам следует выслушать и мнение моей матери, — ответил маркиз.

— Прекрасно, с удовольствием, — согласился Ньюмен и сделал шаг к дверям, собираясь вернуться в гостиную.

Маркиз де Беллегард жестом предложил ему пройти вперед и, как только Ньюмен ступил за порог, закрыл дверь и остался с братом наедине. Ньюмен был несколько смущен дерзкими и ироническими замечаниями младшего брата, он и без них прекрасно понимал, куда клонились неприкрыто покровительственные рассуждения маркиза. У него хватило сообразительности по достоинству оценить смысл такого рода любезности, когда вас якобы стараются уберечь от оскорблений, а на деле только их подчеркивают. Однако Ньюмен был благодарен Валентину за его деликатную поддержку, которой и объяснялась непочтительность младшего брата к старшему, и меньше всего нашему герою хотелось, чтобы его друг поплатился за эту непочтительность. Сделав несколько шагов по коридору, Ньюмен приостановился, надеясь услышать отголоски гнева старшего брата, но вокруг было совершенно тихо. В самой этой тишине таилось что-то зловещее. Ньюмен понимал, что не имеет права подслушивать, и направился в гостиную. Пока он отсутствовал, там появились гости. Они группками располагались в разных концах комнаты, а двое или трое перешли в соседствовавший с гостиной маленький будуар, дверь куда была открыта и где горел свет. У камина на своем обычном месте сидела старая мадам де Беллегард, разговаривая с престарелым джентльменом в парике и пышном шейном платке, какие, верно, были в моде в 1820-х годах. Мадам де Сентре, склонив голову, внимательно слушала доверительные речи дряхлой дамы — очевидно, супруги старого джентльмена в шейном платке. На даме было красное атласное платье и горностаевая накидка, а на лбу красовалась лента с топазом. Когда Ньюмен вошел в гостиную, молодая мадам де Беллегард отделилась от группы беседующих гостей и заняла кресло, на котором сидела перед обедом. Она слегка подтолкнула стоявший рядом с ней мягкий стул и взглядом дала понять Ньюмену, что стул этот предназначен для него. Он пересек гостиную и занял предложенное место; жена маркиза интересовала и забавляла его.

— А я знаю вашу тайну, — сказала она на своем плохом, но очаровательном английском, — так что, пожалуйста, не скрытничайте. Вы хотите жениться на моей золовке. C’est un beau choix.[90] Вам как раз очень подойдет высокая, стройная жена. Знайте же, я замолвила за вас словечко, так что извольте поставить за меня свечу.

— Замолвили словечко? Кому? Мадам де Сентре?

— Ну что вы! Вам это может показаться странным, но мы с ней совсем не близки. Нет, я выступила в вашу пользу перед мужем и свекровью. Я их заверила, что мы сможем вертеть вами, как захотим.

— Очень вам признателен, — рассмеялся Ньюмен, — только вряд ли.

— Будто я и сама не знаю! У меня даже в мыслях такого нет. Просто мне хочется, чтобы вы вошли в нашу семью. Полагаю, мы будем друзьями.

— Не сомневаюсь, — ответил Ньюмен.

— Не зарекайтесь. Если вам так нравится мадам де Сентре, я, быть может, не понравлюсь вовсе. Мы с ней очень разные, как голубое и розовое. А вот с вами у нас есть что-то общее: я стала членом этой семьи благодаря браку и вы хотите войти в нее таким же образом.

— Я хочу другого, — прервал ее Ньюмен. — Я хочу изъять из нее мадам де Сентре.

— Что ж, хочешь забросить сеть, изволь войти в воду. Наше положение в этом доме будет одинаковым, так что мы сможем обмениваться впечатлениями. А что вы думаете о моем муже? Странный вопрос, правда? Но дайте срок, и я не то еще у вас спрошу.

— Пожалуй, на более странные ответить будет легче, — сказал Ньюмен. — Задавайте, задавайте!

— Прекрасно выпутались! Сам старый граф де ла Рошфидель — вон он сидит — не смог бы лучше! Я им сказала, что с нашей помощью вы станете настоящим talon rouge.[91] Как-никак, а в мужчинах я разбираюсь. Кроме того, мы с вами в одном лагере: я ведь отъявленная демократка. По происхождению я vieille roche:[92] немалый отрезок истории Франции является историей моей семьи. Но вы-то о нас, конечно, и не слышали. Ce que c’est que la gloire.[93] Во всяком случае, наш род знатнее рода Беллегардов, но моя родословная меня ничуть не заботит! Я хочу жить в ногу со временем. Я революционерка, радикалка, дочь своего века! Уверена, что захожу дальше вас! Я люблю умных людей, к каким бы слоям общества они ни принадлежали, и ищу развлечений, где захочу. Я не в обиде на Империю, хотя сейчас весь мир на нее дуется! Конечно, мне надо высказывать свои симпатии осторожно. Но вместе мы возьмем реванш!

Мадам де Беллегард еще некоторое время распространялась в столь же привлекательном стиле и с большим воодушевлением, из чего можно было сделать вывод, что ей нечасто представляется случай излагать свои оригинальные взгляды на жизнь. Она выразила надежду, что, как бы ни сложились отношения Ньюмена с другими членами семьи, он никогда не будет ее бояться, ведь ее взгляды слишком отличны от общепринятых. Сильные личности — les gens forts — она убеждена — всегда поймут друг друга, если даже живут в разных странах. Ньюмен слушал младшую мадам де Беллегард внимательно, но хотя ее речи забавляли его, он испытывал некоторое раздражение. Он недоумевал, куда, черт возьми, клонит эта молодая дама, утверждая, что ему не придется ее бояться, почему она так настаивает на их равенстве? Если он понимает ее правильно, она глубоко заблуждается — что может быть общего между болтливой глупой женщиной и разумным мужчиной, одержимым далеко идущими устремлениями? Внезапно мадам де Беллегард замолчала, пристально всмотрелась в собеседника и погрозила ему веером.

— Я вижу, вы не верите тому, что я говорю, — сказала она. — Вы слишком осторожничаете. Значит, не хотите вступить в союз? Ни в оборонительный, ни в наступательный? Напрасно, я могла бы вам помочь.

Ньюмен поблагодарил, заверив ее, что не преминет обратиться к ней за помощью.

— Но прежде всего, — добавил он, — я должен помочь себе сам. — И направился к мадам де Сентре.

— Мы с мадам де ла Рошфидель как раз беседуем о вас, — сказала мадам де Сентре, когда он подошел к ней. — Ее крайне заинтересовало, что вы настоящий американец. Ее отец побывал в Америке в прошлом столетии, когда французские войска помогали вам выигрывать сражения, и поэтому ей всегда очень хотелось встретиться с американцем. Но до сегодняшнего вечера у нее не было случая. Она говорит, вы — первый американец, которого она видит воочию.

Голова престарелой мадам де ла Рошфидель напоминала череп, нижняя челюсть отвисла, из-за чего губы не могли сомкнуться, так что ее речь сводилась к эмоциональным, но совершенно неразборчивым гортанным выкликам. Она поднесла к глазам старинный лорнет в серебряной оправе с изысканной гравировкой и осмотрела Ньюмена с головы до ног. Потом что-то произнесла, но, хотя Ньюмен почтительно вслушивался, он не мог понять ни единого слова.

— Мадам де ла Рошфидель говорит, что, вероятно, уже видела американцев, только не отдавала себе в этом отчета, — пояснила мадам де Сентре.

Ньюмен подумал, что, судя по всему, мадам де ла Рошфидель частенько не отдает себе отчета в том, что видит. А старая леди снова принялась что-то изрекать и, как стало ясно из перевода, сделанного мадам де Сентре, выразила сожаление, что при прежних встречах с американцами не уясняла себе, кто они такие.

Тут к ним, ведя под руку старшую мадам де Беллегард, приблизился дряхлый джентльмен, тот самый, что беседовал с маркизой. Его супруга представила ему Ньюмена, объяснив, по-видимому, какого он примечательного происхождения. Месье де ла Рошфидель, несмотря на свой преклонный возраст, был розовый, пухлый, говорил очень отчетливо и выразительно, почти так же благозвучно, подумал Ньюмен, как месье Ниош. Узнав, кто такой Ньюмен, старик повернулся к нему с неподражаемой старомодной грацией.

— О, мне уже доводилось встречаться с американцами, и месье далеко не первый, — сказал он. — Первый человек, воистину заслуживающий внимания из всех, кого я знал, был именно американец.

— Вот как? — с интересом спросил Ньюмен.

— Да, я говорю о великом докторе Франклине, — сказал месье де ла Рошфидель. — Конечно, я был тогда очень молод. В нашем monde[94] его приняли очень хорошо.

— Но не лучше, чем мы принимаем мистера Ньюмена, — сказала мадам де Беллегард. — Прошу его предложить мне руку и проводить в соседнюю комнату. Более высокой чести я не удостоила бы и доктора Франклина.

Повинуясь просьбе мадам де Беллегард, Ньюмен обнаружил, что оба ее сына вернулись в гостиную. Он попытался прочесть по их лицам, какова была сцена, разыгравшаяся в курительной после его ухода, но маркиз был так же холодно величав, как всегда, не больше, но и не меньше, а Валентин целовал ручки дамам с обычным для него в таких случаях видом, будто от упоения ничего вокруг не замечает. Мадам де Беллегард обменялась взглядом со старшим сыном, и когда она входила в свой будуар, он уже оказался рядом с матерью. Сейчас в комнате никого не было, и она могла служить вполне удобным убежищем для приватного разговора. Мадам де Беллегард убрала руку из-под локтя Ньюмена и оперлась о руку сына. С минуту она постояла так, высоко держа голову и покусывая нижнюю губу маленького рта. Боюсь, Ньюмен не сумел воздать должное этой величественной картине, а между тем мадам де Беллегард, хотя время и превратило ее в усохшую старую даму, являла собой замечательный пример достоинства, которое было порождено долголетней привычкой пользоваться властью и опираться на твердыню удобных ей светских условностей.

— Сын по моей просьбе поговорил с вами, — сказала она, — вы знаете, что мы не будем чинить вам препятствий. Остальное — в ваших руках.

— Из того, что сказал мне месье де Беллегард, я не все понял, — ответил Ньюмен. — Но усвоил одно: вы предоставляете мне свободу действий. Очень вам признателен.

— Я хочу добавить кое-что, чего мой сын, наверное, не счел возможным сообщить вам, — заявила маркиза.

— Но чтобы совесть моя была спокойна, я должна сказать следующее: мы делаем для вас снисхождение. Оказываем вам большую честь.

— О, ваш сын достаточно ясно объяснил мне это. Не правда ли, маркиз?

— Не столь ясно, как объясняет моя мать, — ответил маркиз.

— Могу только повторить: я очень вам признателен.

— Полагаю нужным предупредить вас также, — продолжала мадам де Беллегард, — что я очень горда и привыкла высоко носить голову. Быть может, это нехорошо, но я слишком стара, чтобы менять свои привычки. Во всяком случае, я знаю за собой такие свойства и не притворяюсь, что я другая. Не тешьте себя надеждой, что моя дочь не столь горда. Она тоже горда, только по-своему. Вам придется с этим считаться. Даже Валентин горд, стоит только затронуть подобающую или, вернее, неподобающую струну. А уж то, что Урбан горд, вы и сами видите. Иногда мне кажется, что он слишком горд, но я не хочу, чтобы он менялся, он лучший из моих детей, он предан своей старой матери. Словом, я сказала довольно — вы поняли, что все мы — люди гордые. Вам следует знать семью, с которой вам предстоит иметь дело.

— Ну что ж, — ответил Ньюмен, — в свою очередь могу сказать, что я не гордец и поэтому обижаться на вас не буду. Но вы говорите так, словно намерены чинить мне неприятности.

— Я ничуть не радуюсь тому, что моя дочь выходит за вас замуж, и не стану прикидываться, будто радуюсь. Вы не в обиде на это? Тем лучше.

— Если вы будете твердо придерживаться уговора, нам не придется ссориться, — сказал Ньюмен. — Предоставьте мне свободу действий и не отговаривайте ее — вот все, о чем я прошу. Намерения у меня самые серьезные, и можете не сомневаться — я от них не откажусь и отступать не собираюсь. Отныне я постоянно буду у вас перед глазами. Если вам это не по душе, ничего не попишешь. Захочет ваша дочь принять мое предложение, я сделаю для нее все, что только может сделать мужчина для любимой женщины. Я счастлив дать вам такое обещание, даже не обещание — обет. Я полагаю, что и вы со своей стороны согласитесь твердо обещать мне — вы ведь не пойдете на попятный?

— Не знаю, что вы имеете в виду под этим выражением, — заявила маркиза. — По-видимому, действия, в которых ни один из Беллегардов еще не был повинен.

— Наше слово — слово чести, — проговорил Урбан. — И мы его дали.

— Превосходно, — отозвался Ньюмен. — Тогда мне очень кстати, что вы так горды. Я верю, что вы свое слово сдержите.

Маркиза немного помолчала.

— Я всегда буду учтива с вами, мистер Ньюмен, но не полюблю никогда, — заявила она.

— Не ручайтесь, — засмеялся Ньюмен.

— Ручаюсь! Я в себе уверена и даже попрошу вас проводить меня обратно, не опасаясь, что оказанная вами любезность смягчит мои чувства, — и, взяв Ньюмена под руку, мадам де Беллегард вернулась в салон, где заняла свое обычное место.

Месье де ла Рошфидель с женой уже собирались домой, и беседа мадам де Сентре с этой престарелой шамкающей дамой заканчивалась. Графиня стояла, оглядывая комнату, и, по-видимому, решала, с кем надо поговорить еще, но тут к ней подошел Ньюмен.

— Ваша матушка в весьма торжественном тоне разрешила мне посещать вас, — сказал он. — Теперь я буду у вас частым гостем.

— Я рада, — ответила она просто. И тотчас добавила: — Вам, боюсь, ее торжественный, как вы сказали, тон по такому мелкому поводу показался странным.

— По правде сказать, да.

— А помните, когда вы пришли с визитом в первый раз, мой брат Валентин сказал вам, что у нас — престранная семья.

— Только это было не в первый мой приход, а во второй.

— Совершенно верно. Тогда я рассердилась на Валентина, но теперь, когда мы с вами лучше знакомы, признаюсь: он прав. Когда начнете бывать у нас почаще, убедитесь сами, — и мадам де Сентре повернулась и отошла.

Некоторое время Ньюмен наблюдал, как она разговаривает с другими гостями, а потом и сам собрался уходить. Валентин вышел с ним на верхнюю площадку лестницы, он был последний, кому Ньюмен пожал руку.

— Ну вот, вам даровано желанное разрешение, — сказал Валентин. — Надеюсь, вы получили удовольствие от того, как это было обставлено?

— Ваша сестра нравится мне все больше и больше, — сказал Ньюмен и добавил: — И Бог с ним, с вашим братом. Я на него не сержусь. Боюсь, он набросился на вас, когда я ушел из курительной.

— Всякий раз, когда брат на меня набрасывается, он набивает себе синяки. У меня своя особая манера с ним разговаривать. Должен признаться, — добавил Валентин, — они с матушкой дали вам согласие гораздо быстрее, чем я ожидал. С чего бы это? А могли ведь хорошенько вас поизводить. Наверное, это дань вашим миллионам.

— Самая ценная из всех, когда-либо мною полученных, — сказал Ньюмен.

Он уже повернулся, чтобы уйти, когда Валентин, метнув в него лукаво-циничный взгляд, вдруг спросил:

— Хотелось бы знать, видели ли вы в последние дни вашего почтенного друга месье Ниоша?

— Он был у меня вчера, — ответил Ньюмен.

— И что он вам поведал?

— Да ничего особенного.

— А вы не заметили, из кармана у него случайно не торчала рукоятка пистолета?

— О чем вы? — резко спросил Ньюмен. — Мне показалось даже, что он был необычно весел.

Валентин расхохотался.

— Очень рад это слышать! Значит, я выиграл пари. Ведь мадемуазель Ниош пустилась во все тяжкие, как у нас принято говорить в подобных случаях. Она покинула отцовскую обитель, снялась с якоря! А месье Ниош при этом весел сверх обычного! Только не размахивайте томагавком — с того дня, как мы встретились в Лувре, я ее не видел и не обменялся с ней ни словом. Андромеда нашла себе другого Персея[95] — не меня. Но сведения самые достоверные, в таких делах я неточностей не допускаю. А теперь можете заявлять протест.

— Черт с ним, с протестом, — пробормотал, не скрывая досады, Ньюмен.

Тон, каким, берясь за ручку двери, чтобы вернуться в салон своей матери, отозвался Валентин, был совсем иным:

— А вот теперь я непременно с ней встречусь! Она — редкостный экземпляр! Редкостный!

Глава тринадцатая

Ньюмен сдержал свое обещание, или угрозу, часто бывать на Университетской улице и вряд ли мог бы подсчитать, сколько раз за последующие шесть недель виделся с мадам де Сентре. Он тешил себя мыслью, будто нисколько не влюблен, однако смеем предположить: его биографу это виднее. Как бы то ни было, Ньюмен не претендовал на льготы и авансы романтической страсти. Он считал, что от любви человек глупеет, но за собой ничего подобного не замечал; напротив, он чувствовал себя прозревшим — благоразумным, сдержанным, твердо знающим, чего хочет. Им владела безграничная нежность, и предметом этой нежности была необыкновенно грациозная и хрупкая, но в то же время сильная духом женщина, живущая в большом сером доме на левом берегу Сены. Нежность, переполняющая Ньюмена, не раз оборачивалась самой натуральной сердечной болью, и уж по одному этому симптому нашему герою следовало догадаться, каким названием нарекла наука его недуг. Но когда на сердце тяжесть, разве имеет значение, чту на него давит — золото или свинец? Во всяком случае, если счастье переходит в состояние, которое не отличишь от боли, настает момент признать, что власть рассудка на время отступает. Ньюмен страстно желал добиться расположения мадам де Сентре и, думая о том, что сделает для нее в будущем, ни на чем не мог остановиться — ничто не отвечало тем высоким требованиям, которые он сам себе назначал. Она представлялась ему столь совершенным созданием природы и обстоятельств, что, строя упоительные планы на будущее, он всякий раз спохватывался, не окажется ли задуманное им пагубным для нее, не нарушит ли присущую ей пленительную гармонию? Вот как охарактеризовал бы я владевшее Ньюменом чувство: мадам де Сентре, такая, как она была, столь восхищала его, что он, подобно молодой матери, чутко охраняющей сон своего первенца, стремился заслонить ее от всех превратностей судьбы. Наш герой был попросту зачарован и берег это ощущение, как берегут музыкальную шкатулку, которая, стоит ее неосторожно встряхнуть, перестает играть. Происходившее с Ньюменом служит убедительным доказательством того, что в каждом человеке, независимо от его темперамента, таится эпикуреец, только и ждущий какого-то вещего знака свыше, чтобы, ничего не опасаясь, выглянуть из своего убежища. Впервые Ньюмен действительно наслаждался жизнью — полно, свободно, проникновенно. Сияющие добротой глаза мадам де Сентре, ласковое выражение ее лица, глубокий певучий голос занимали все его мысли. Даже увенчанный розами житель Древней Эллады, погруженный в созерцание мраморной богини и давший на время блаженный покой своему пытливому уму, не мог бы служить более ярким примером того, как гармония торжествует над разумом.

Ньюмен не давал бурного выхода своим чувствам, не произносил сентиментальных речей, не переступал границу, за которой, как дала ему понять мадам де Сентре, начиналась область, пока еще запретная. Тем не менее у него было приятное ощущение, что день ото дня графиня все лучше и лучше понимает, как он увлечен ею. Не слишком разговорчивый от природы, он вел с нею долгие беседы, и она невольно рассказала ему о себе многое. Он не боялся наскучить ей ни своими разговорами, ни молчанием, а если иногда ей и становилось с ним скучно, она, пожалуй, еще больше ценила его за непосредственность и отсутствие тягостной стеснительности. Навещавшие мадам де Сентре визитеры часто заставали у нее Ньюмена — этот высокий, худощавый человек, непринужденно развалившийся в кресле, обычно сидел молча, но иногда вдруг издавал смешок, когда, с их точки зрения, ничего смешного не говорилось, и, наоборот, сохранял серьезность, когда при нем произносили заранее отточенные остроты, которые он, в силу недостаточной образованности, очевидно, был неспособен оценить.

Нужно сознаться, что Ньюмен не имел представления о множестве вещей, и добавить, что он и не пытался обсуждать то, о чем не имел представления. Он плохо владел искусством светской беседы, и в его арсенале имелось слишком мало расхожих фраз и общепринятых выражений. Зато слушать он был готов всегда с большим вниманием, а интерес его к предмету разговора диктовался вовсе не тем, сколько умных фраз может сказать по данному поводу он сам. Он почти никогда не испытывал скуки, и признать его молчаливость за дурное расположение духа было бы большим заблуждением. Однако, что интересного находил он в подобных собраниях, на которых лишь молчаливо присутствовал, мне, откровенно говоря, не вполне понятно. Правда, как уже известно, множество старых историй, набивших оскомину большинству, для Ньюмена имели прелесть новизны, и мы, вероятно, изумились бы, изложи он перечень того, что именно его в них поразило. Но с мадам де Сентре он разговаривал часами: рассказывал ей о Соединенных Штатах, знакомил с тамошними порядками, с обычаями, принятыми в деловом мире, и с правилами ведения дел. Судя по всему, ей это было интересно, хотя прежде предположить такое никто бы не мог. Относительно же того, что она и сама не прочь поговорить о подобных предметах, у Ньюмена сомнения не возникало, и это являлось приятной поправкой к портрету, который когда-то набросала ему миссис Тристрам. Он обнаружил, что мадам де Сентре по натуре чрезвычайно жизнерадостна. И как ему показалось с самого начала — застенчива. А застенчивость у женщины, чья спокойная красота и положение в обществе позволяли ей вести себя как вздумается, оставаясь, разумеется, в рамках благовоспитанности, только усиливала ее очарование. На первых порах мадам де Сентре смущалась и с Ньюменом, но потом стеснительность улетучилась, хотя в ее манере еще некоторое время угадывалось нечто, словно бы знаменующее сдержанность. Быть может, причиной тому был некий печальный секрет, о существовании которого подозревала миссис Тристрам и на что она намекнула, восхваляя сдержанность, глубокую натуру и прекрасное воспитание мадам де Сентре. Правда, тогда намек показался Ньюмену весьма расплывчатым. Вероятно, причина некоторой замкнутости мадам де Сентре заключалась именно в этом таинственном обстоятельстве, но Ньюмена все меньше и меньше заботило, какие секреты у нее могут быть, он все больше и больше укреплялся во мнении, что секреты нисколько не вяжутся с ее характером. Ее стихия — свет, а не тень, и по природе своей она склонна отнюдь не к загадочной сдержанности и интригующей меланхолии, она — натура открытая, жизнерадостная, кипучая, деятельная, и задумываться ей положено лишь ровно столько, сколько необходимо, ничуть не больше. И, по всей видимости, ему удалось вызвать к жизни эти ее свойства. Ньюмен чувствовал себя наилучшим противоядием от всех гнетущих секретов, ведь его главной целью было обеспечить ей радостное, лучезарное существование, при котором и нужды ни в каких тайнах не будет. По желанию мадам де Сентре он часто проводил вечера в неприветливой гостиной старой мадам де Беллегард, где утешался тем, что сквозь полуопущенные веки наблюдал за дамой своего сердца, которая в кругу семьи всегда старалась разговаривать с кем угодно, только не с ним. Мадам де Беллегард, сидя у огня, сухо и холодно беседовала со всеми, кто к ней подходил, а ее беспокойные глаза медленно оглядывали комнату, и когда этот взгляд падал на Ньюмена, он испытывал странное ощущение, будто на него внезапно пахнуло сырым, леденящим ветром. Каждый раз, здороваясь и пожимая руку старой маркизы, он, смеясь, спрашивал, «выдержит ли она» его еще один вечер, а она без улыбки неизменно отвечала, что, слава Богу, всегда справлялась с тем, что ей диктует долг. Однажды, говоря о старой маркизе с миссис Тристрам, Ньюмен заметил, что, в конце концов, ему вовсе не трудно иметь с ней дело: с откровенными бестиями иметь дело всегда нетрудно.

— Следует ли понимать, что вы столь элегантно определяете маркизу де Беллегард? — спросила миссис Тристрам.

— Ну а как же, — ответил Ньюмен. — Она дурная женщина и притом старая грешница.

— В чем же ее грехи? — поинтересовалась миссис Тристрам.

— Не удивлюсь, если она даже убила кого-нибудь, разумеется, исключительно из чувства долга.

— Какие ужасные вещи вы говорите! — вздохнула миссис Тристрам.

— Ужасные? Помилуйте! Я говорю это, будучи к ней расположен!

— Воображаю, что вы наговорите, когда захотите кого-то осудить!

— Осуждение я приберегу для кого-нибудь другого, для маркиза например. Не перевариваю этого джентльмена ни под каким соусом.

— А он в чем провинился?

— Пока не знаю, но он совершил что-то отвратительное, что-то подлое и низкое. И в отличие от матери, ему не хватает отваги, которая сколько-нибудь искупала бы содеянное. Сам он, пожалуй, не убивал, но наверняка присутствовал при убийстве — стоял, повернувшись спиной, и смотрел в сторону, пока убивали другие.

Невзирая на эту оскорбительную для маркиза гипотезу, которую следует воспринимать лишь как проявление причудливого «американского юмора», Ньюмен всячески старался сохранять в отношениях с маркизом ровный и дружелюбный тон. Он терпеть не мог плохо думать о тех, с кем имеет дело, и для собственного спокойствия был готов пустить в ход воображение (наличия которого за ним не подозревали), чтобы на время убедить себя, будто водит знакомство с добрым малым. И к маркизу он старался относиться как к доброму малому, более того — искренне считал, что на самом деле тот вовсе не такой надутый индюк, каким кажется. Простота Ньюмена в обращении с людьми никогда не переходила в фамильярность, его убежденность в том, что все люди равны, проистекала не из агрессивной бесцеремонности и не из каких-то возвышенных теорий, скорее ее можно было сравнить со здоровым аппетитом, который, никогда не подвергаясь ограничениям, не перерастает в отталкивающую жадность.

Ньюмен не давал себе труда задуматься над сомнительным положением, которое он занимал в этом обществе, что, надо полагать, бесило маркиза де Беллегарда, подозревавшего, каким грубым и бесцветным представляется он своему будущему зятю — ничуть не похожим на тот внушительный образ, который месье де Беллегард выпестовал в собственном воображении. Однако он ни разу не забылся и с привычной любезностью отвечал на все попытки Ньюмена «подъехать» к нему. Ньюмен же только и делал, что забывался, он засыпал маркиза бесконечными легкомысленными вопросами и предположениями, то и дело обнаруживая, что его хозяин смотрит на него с ироничной, снисходительной улыбкой. «Какого черта он улыбается?» — недоумевал Ньюмен. Справедливо было бы предположить, что для самого маркиза улыбка являлась компромиссом между множеством владевших им чувств. Пока на его лице играет улыбка, он выглядит любезным, а быть любезным его призывал долг. Более того, улыбка ни к чему, кроме любезности, его не обязывала, причем степень этой любезности оставалась приятно неопределенной. Улыбка не выражала ни осуждения — это было бы слишком ответственно, — ни согласия, что могло бы повлечь за собой серьезные осложнения. И последнее — улыбкой маркиз поддерживал собственное достоинство, которое он положил себе во что бы то ни стало сохранять незапятнанным в критической ситуации, когда слава его дома начала клониться к закату. Всем своим поведением Беллегард, казалось, давал понять Ньюмену, что никакого обмена суждениями между ними быть не может, он даже задерживал дыхание, только бы не втянуть в себя запах демократии. Ньюмен был весьма несилен в европейской политике, но любил иметь представление о том, что происходит вокруг, и часто интересовался мнением маркиза де Беллегарда о положении дел в Европе. Маркиз отвечал ему с учтивой краткостью, что дела эти обстоят из рук вон плохо, что он о них самого низкого мнения и что времени подлее еще не бывало, век насквозь прогнил. После таких бесед Ньюмен на мгновение преисполнялся к маркизу чуть ли не состраданием, жалея беднягу за то, что мир кажется ему столь безрадостным, и при следующей встрече пытался привлечь его внимание к разнообразным замечательным чертам современности. На это маркиз заявил ему, что придерживается одного политического убеждения, которого ему вполне достаточно: он верит в священное право Генриха Бурбона — пятого по счету — на французский трон. Ньюмен ответил ему изумленным взглядом и больше не заговаривал о политике. Высказывание де Беллегарда не покоробило, не шокировало, даже не насмешило Ньюмена, он испытал такое чувство, словно вдруг обнаружил странные вкусовые пристрастия маркиза — например, что тот обожает ореховую скорлупу и рыбьи кости. Узнай он такое, наш друг, разумеется, воздержался бы от дальнейшего обсуждения с хозяином дома гастрономических вопросов.

Однажды, когда Ньюмен зашел к мадам де Сентре, слуга попросил его немного подождать, пока госпожа освободится. Ньюмен стал прогуливаться по гостиной, разглядывая книги дамы своего сердца, вдыхая аромат ее цветов и любуясь гравюрами и фотографиями, и вдруг услышал, как у него за спиной открылась дверь. На пороге стояла пожилая женщина, которую, как ему помнилось, он не раз, приходя и уходя, видел в вестибюле. Высокая, прямая, она была одета в черное, а на голове у нее красовался чепец, форма которого, если бы Ньюмен разбирался в подобных тонкостях, сразу давала понять, что вошедшая — не француженка, чепец был явно английского происхождения. Бледное лицо женщины казалось грустным, усталые тусклые глаза смотрели с британской прямотой. С минуту она робко, но внимательно глядела на Ньюмена, а потом быстро сделала чопорный английский книксен.

— Мадам де Сентре просит вас: благоволите подождать еще несколько минут, — проговорила незнакомка. — Она только что вернулась и сейчас закончит одеваться.

— Я готов ждать сколько угодно, — ответил Ньюмен, — передайте, пожалуйста, пусть не спешит.

— Благодарю вас, сэр, — тихо сказала женщина, но вместо того чтобы вернуться к хозяйке, вошла в комнату, огляделась и, подойдя к столу, принялась перекладывать книги и какие-то безделушки. Ее внешность показалась Ньюмену такой респектабельной, что он побоялся заговорить с ней как со служанкой. Минуту-другую он расхаживал взад и вперед по комнате, а она прибирала на столе и поправляла занавеси. Наконец по отражению в зеркале, мимо которого он проходил, Ньюмен заметил, что женщина стоит, опустив руки, и внимательно на него смотрит. Она явно хотела вступить с ним в разговор, и, поняв это, он постарался ей помочь.

— Вы англичанка? — спросил он.

— Да, сэр, — быстро ответила женщина тихим голосом. — Я родом из Уилтшира.

— И как вам Париж?

— О, я об этом не думаю, сэр, — так же быстро и тихо ответила она. — Слишком давно я тут живу.

— Вот как! Так вы здесь уже давно?

— Больше сорока лет, сэр. Я приехала с леди Эммелин.

— Вы хотите сказать — со старой мадам де Беллегард?

— Да, сэр. Я приехала с ней, когда она вышла замуж. Я была камеристкой миледи.

— И с тех пор так у нее и служите?

— Служу в семье. Моя госпожа взяла в камеристки женщину молодую. Я уже стара. Сейчас у меня нет определенных обязанностей. Но я за всем понемножку присматриваю.

— Но вы крепкая и бодрая, — сказал Ньюмен, отмечая, как прямо она держится, как румяны ее щеки, хотя последнее обстоятельство, вероятно, объяснялось ее преклонным возрастом.

— Слава Богу! И слава Богу, на здоровье не жалуюсь, сэр. Слишком хорошо знаю свой долг — не стала бы ползать по дому, кашляя и отдуваясь. Но я уже стара, сэр, и только поэтому осмеливаюсь обратиться к вам.

— Говорите, говорите! — с интересом подбодрил ее Ньюмен. — Меня вам бояться нечего.

— Да, сэр, мне кажется, вы добрый, я ведь вас уже видела.

— На лестнице, да?

— Да, сэр, когда вы приходили к графине. Позволю себе заметить, что это случалось часто.

— Верно! Я частенько сюда наведываюсь, — засмеялся Ньюмен. — Не надо особой наблюдательности, чтобы это заметить.

— Я это заметила с удовольствием, сэр, — серьезно проговорила бывшая камеристка, продолжая стоять и глядеть на Ньюмена со странным выражением. Оно говорило о давно усвоенном смирении и почтительности, о долгой привычке держаться в тени и «знать свое место». Однако сквозь все это проступала и своеобразная робкая решимость, явившаяся следствием необычной в ее глазах обходительности Ньюмена. Лицо ее выражало также легкое безразличие к прежним запретам, словно старая служанка поняла наконец, что, раз ее миледи взяла к себе на службу другую, ей предоставляется некоторая свобода распоряжаться собой.

— Вы принимаете близко к сердцу дела этого семейства? — спросил Ньюмен.

— Очень близко, сэр. Особенно графинины.

— Рад это слышать, — отозвался Ньюмен и, помолчав, добавил с улыбкой: — Я тоже.

— Так мне и показалось, сэр. Мы ведь все видим и не можем не смекнуть, что к чему, сэр.

— Вы — то есть слуги? — спросил Ньюмен.

— Да, сэр, да. Хотя боюсь, что, когда я разрешаю себе вмешиваться в господские дела, я уже рассуждаю не как служанка. Но я глубоко предана графине! Собственную дочку я не могла бы любить сильней. Потому-то я и осмелилась обратиться к вам, сэр. Говорят, вы на ней женитесь?

Ньюмен всмотрелся в свою дотошную собеседницу и с удовлетворением отметил, что ею движет не любовь к сплетням, а искренняя преданность. Она глядела на него взволнованно и умоляюще и, судя по всему, была не из болтливых.

— Точно так, — подтвердил Ньюмен. — Женюсь на мадам де Сентре.

— И увезете ее в Америку?

— Я увезу ее, куда она пожелает.

— Чем дальше, тем лучше, сэр, — с неожиданной страстностью воскликнула старая служанка. Но тут же осеклась и, схватив пресс-папье, отделанное мозаикой, принялась полировать его своим черным передником.

— Я не хочу сказать ничего плохого про этот дом или про семью, сэр, только думаю, полная перемена обстановки пошла бы бедной графине на пользу. Здесь у нас очень тоскливо.

— Да, здесь не слишком весело, — согласился Ньюмен, — но сама мадам де Сентре, по-моему, веселого нрава.

— Про нее, кроме хорошего, ничего не скажешь. Вы, верно, не рассердитесь, если я замечу, что давно уже ее такой веселой, как в последние месяцы, не видела.

Это свидетельство успешности его ухаживаний чрезвычайно обрадовало Ньюмена, но он воздержался от бурного проявления своих чувств.

— А разве раньше мадам де Сентре часто грустила?

— Ей, бедняжке, хватало причин расстраиваться. Граф де Сентре был ей — такой милой молодой леди — не пара. И потом, я же говорю, это печальный дом. По моему недостойному мнению, лучше ей жить не здесь. Так что, простите мне мои слова, я надеюсь, она за вас выйдет.

— И я надеюсь, — сказал Ньюмен.

— Но вы не падайте духом, сэр, если она не сразу решится. Об этом-то я и хотела вас просить. Не сдавайтесь, сэр. Вы уж на меня не обижайтесь, но замужество для любой женщины при любых обстоятельствах большой риск, особенно если она однажды уже обожглась. Только по мне, если представляется случай выйти за доброго хорошего джентльмена, лучше долго не раздумывать. У нас тут среди слуг все очень о вас хорошо отзываются, а мне, уж позвольте сказать, нравится ваше лицо. Вы ничуть не похожи на покойного графа, в нем и пяти футов не было. И говорят, вы невесть как богаты. В этом тоже нет худа. Так что умоляю вас, сэр, не спешите, наберитесь терпения. Если я вам этого не скажу, никто не скажет. Я, конечно, ни за что не могу ручаться и ни за что не отвечаю, но думаю, сэр, шансы у вас неплохие. Видите ли, хоть я всего-навсего слабая старуха и тихо сижу в своем углу, но женщины всегда друг друга насквозь видят, а уж графиню-то я, смею сказать, отлично знаю. Ведь это я ее принимала, когда она на свет родилась, а вот день ее свадьбы был в моей жизни самым горьким. Так что пусть порадует меня другой свадьбой, повеселее. Словом, если вы не отступитесь, сэр, а вы, Бог даст, не отступитесь, может, мы до такого счастливого дня и доживем.

— Очень вам благодарен за поддержку, — от всего сердца сказал Ньюмен. — Добрые слова никому не лишние. Я не отступлюсь, и если мадам де Сентре выйдет за меня, вы переедете к нам и будете жить при ней.

Старуха как-то странно посмотрела на него своими добрыми потухшими глазами.

— Вы, верно, считаете меня бесчувственной, сэр, но я скажу, что буду рада-радешенька расстаться с этим домом, хоть и прожила здесь сорок лет.

— Самое время сменить обстановку, — одобрил ее Ньюмен. — За сорок лет любой дом надоест.

— Вы очень добры, сэр, — и верная старая камеристка снова присела и собралась уйти, но замешкалась, и на ее лице появилась робкая просительная улыбка. «И она туда же», — подумал разочарованный Ньюмен и с некоторой досадой полез в карман жилета. Его советчица заметила это движение и сказала:

— Я, слава Богу, не француженка, те, хоть старые, хоть молодые, заявили бы вам с бесстыжей улыбкой, что, мол, так и так, месье, мои сведения стоят столько-то… Но разрешите, сэр, сказать вам с английской прямотой, что мои слова и впрямь имеют цену.

— Сколько же я вам должен? — спросил Ньюмен.

— А вот сколько — дайте слово, что никогда не обмолвитесь при графине об этом нашем разговоре.

— Только и всего? Вот вам мое слово! — сказал Ньюмен.

— Только и всего, сэр. Благодарю вас, сэр. До свидания, сэр, — и старушка еще раз присела, причем в этой позе ее обтянутая юбкой фигура напомнила Ньюмену складной телескоп. Она тут же удалилась, и в тот же момент в противоположных дверях появилась мадам де Сентре. Она успела заметить, как шевельнулась портьера, и спросила Ньюмена, с кем он беседовал.

— Со старушкой-англичанкой, — ответил наш герой. — Вся в черном — и платье, и чепец, то и дело приседает и говорит как по писаному.

— Старушка? Говорит как по писаному и приседает? Ну да это миссис Хлебс. Я заметила, что вы ее покорили.

— Ей бы надо зваться миссис Кекс. Уж очень она славная, мягкая и приятная старушка.

Мадам де Сентре посмотрела на него.

— Интересно, что она вам наговорила? Она, конечно, преданное создание, но мы находим ее несколько унылой, она нагоняет на всех тоску.

— А вот мне, — сказал Ньюмен, — она понравилась, наверное, потому, что прожила с вами целую жизнь. С самого вашего рождения, как она мне доложила.

— Да, — просто подтвердила мадам де Сентре, — она верный человек, на нее я могу положиться.

Ньюмен никогда не заговаривал с графиней о ее матери и брате Урбане и ничем не выдавал своего отношения к ним. А она, будто читая его мысли, старательно избегала даже возможности дать ему повод обсуждать ее родных. Она ни разу ни словом не обмолвилась о том, как вершит домашние дела ее мать, ни разу не сослалась на мнение маркиза. О Валентине же, наоборот, говорила с Ньюменом часто и не скрывала, что очень любит младшего брата. Слушая ее, Ньюмен иногда испытывал беззлобную ревность — уж очень ему хотелось переадресовать часть ее нежных излияний на свой счет. Однажды мадам де Сентре с некоторым торжеством поведала Ньюмену о каком-то, весьма достойном, с ее точки зрения, поступке Валентина. Речь шла об услуге, которую он оказал старому другу их семьи, никто не ожидал, что он способен на столь «примерные действия». Ньюмен ответил, что рад за Валентина, и перевел речь на то, что занимало его самого. Мадам де Сентре слушала его некоторое время, но потом прервала.

— Мне не по душе, как вы говорите о моем брате Валентине, — сказала она.

Удивленный Ньюмен возразил, что всегда отзывается о нем только по-доброму.

— Слишком по-доброму, — ответила мадам де Сентре. — Эта доброта ничего не стоит, с такой добротой относятся к детям. Вы его словно не уважаете.

— Не уважаю? Да нет, думается, как раз наоборот.

— Думается? Вы не уверены? Вот уже свидетельство неуважения.

— А вы его уважаете? — спросил Ньюмен. — Если вы уважаете, то и я тоже.

— Когда любишь человека, на такой вопрос отвечать незачем, — ответила мадам де Сентре.

— Так и спрашивать незачем. Я очень люблю вашего брата.

— Он вас забавляет. Вы не согласились бы походить на него.

— Я ни на кого не хочу походить. Хватит с меня и того, что надо походить на самого себя.

— Что вы имеете в виду? — удивилась мадам де Сентре.

— Ну, поступать так, как от тебя ожидают. Выполнять свой долг.

— О, к этому стремятся только очень хорошие люди.

— Хороших людей много, — сказал Ньюмен. — По мне, так Валентин прекрасный человек.

Мадам де Сентре немного помолчала.

— А по-моему, не совсем, — сказала она наконец. — Я бы хотела, чтобы он чем-нибудь занялся.

— Что он умеет делать? — спросил Ньюмен.

— Ничего. Хотя и очень умен.

— И счастлив, ничего не делая, что свидетельствует о его уме! — воскликнул Ньюмен.

— По правде говоря, я не верю, что Валентин счастлив. Он умен, благороден, смел, но где ему проявить все эти качества? Почему-то его жизнь мне представляется грустной, а иногда меня даже мучают тревожные предчувствия. Не знаю почему, но я боюсь, его ждет большая беда, может быть, даже печальный конец.

— Ну так предоставьте вашего брата мне, — благодушно отозвался Ньюмен. — Я буду его оберегать и не допущу ничего плохого.

Как-то раз обычная вечерняя беседа в салоне мадам де Беллегард едва теплилась. Маркиз молча вышагивал по комнате, словно часовой, охраняющий богатую неприступную цитадель, старшая маркиза сидела, вперив взгляд в огонь, младшая усердно вышивала длинную дорожку. У мадам де Беллегард всегда бывало по вечерам несколько гостей, но сильнаянепогода, разыгравшаяся в тот вечер, вполне оправдывала отсутствие даже самых преданных завсегдатаев. В тишине, царившей в гостиной, явственно слышалось, как воет ветер и барабанит по оконным стеклам дождь. Неподвижно сидевший Ньюмен не сводил глаз с часов, твердо решив, что уйдет с последним ударом одиннадцати, и ни минутой позже. Мадам де Сентре уже некоторое время стояла спиной к присутствующим, отодвинув закрывавший окно занавес, и, прижавшись лбом к стеклу, вглядывалась в залитую дождем темноту. Вдруг она обернулась к невестке:

— Бога ради, сядьте за рояль и сыграйте нам что-нибудь. — В ее голосе звучала не свойственная ей настойчивость.

Мадам де Беллегард подняла вышивание и показала на маленький белый цветок.

— Нет-нет, и не просите. Сейчас я не могу оторваться. Я создаю шедевр. У моего цветка будет нежнейший аромат. Для этого надо добавить нитку золотистого шелка, я даже дышать боюсь, не то что оторваться. Сыграйте что-нибудь сами.

— Я? В вашем присутствии? Смешно! — ответила мадам де Сентре. Однако тут же подошла к роялю и с силой ударила по клавишам. Она сыграла что-то бравурное и быстрое, а когда закончила, Ньюмен подошел к ней и попросил сыграть еще. Она покачала головой и на его уговоры ответила:

— Я играла не для вас, а для себя, — и, вернувшись к окну, снова стала вглядываться в темноту, а вскоре ушла к себе.

Когда Ньюмен распрощался, Урбан де Беллегард по своему обыкновению спустился по лестнице ровно на три ступеньки, чтобы проводить гостя. Внизу Ньюмена ждал слуга, держа наготове его пальто. Ньюмен уже оделся, когда вдруг, быстро пройдя через вестибюль, к нему приблизилась мадам де Сентре.

— Вы будете дома в пятницу? — спросил он ее.

Она внимательно посмотрела на него и, не отвечая на вопрос, сказала:

— Мой брат и моя мать вам не по душе!

Ньюмен замялся.

— Вы правы, — тихо подтвердил он.

Мадам де Сентре взялась рукой за перила и, готовясь снова подняться в залу, опустила глаза, внимательно разглядывая ступеньку.

— Да, в пятницу я дома, — обронила она и пошла по широкой, плохо освещенной лестнице.

Едва Ньюмен встретился с ней в пятницу, как она попросила его не отказать ей в любезности и объяснить, почему он недолюбливает ее родных.

— Недолюбливаю ваших родных? — удивился он. — Это звучит крайне неприятно! Неужели я так и сказал? Если да, то я имел в виду что-то другое.

— Тогда позвольте узнать, что вы о них думаете, — сказала мадам де Сентре.

— Я ни о ком из них не думаю, я думаю только о вас.

— Именно потому, что вы их не любите. Скажите же правду, я не обижусь.

— Ну, видите ли, трудно, конечно, сказать, что я люблю вашего брата, — ответил Ньюмен. — Теперь я вспоминаю наш разговор. Но какой прок повторять сказанное. Да я уже и забыл.

— Вы слишком добродушны, — серьезно проговорила мадам де Сентре и, словно не желая, чтобы он принял ее слова за приглашение позлословить насчет маркиза, отвернулась и жестом предложила ему сесть.

Но Ньюмен остался стоять перед ней.

— Гораздо важнее другое, — проговорил он, помолчав, — вашей матушке и брату не по вкусу я.

— Да, не по вкусу, — согласилась мадам де Сентре.

— А вы не думаете, что у них странный вкус? — спросил Ньюмен. — Не могу понять, чем я им не пришелся?

— Ну, полагаю, каждый человек кому-то по вкусу, а кому-то нет. Вы не сердитесь… на моего брата? — Она запнулась и добавила: — И на мою мать?

— Иногда.

— Но ни разу не подали вида.

— И прекрасно.

— Что тут прекрасного? Вот они и считают, что обращаются с вами наилучшим образом.

— Не сомневаюсь, что они могли бы вести себя со мной гораздо хуже, — ответил Ньюмен. — Но я им очень признателен. Серьезно.

— Вы чрезвычайно великодушны, — сказала мадам де Сентре. — Но в итоге получается какое-то ложное положение.

— Для них? Не для меня.

— Для меня, — пояснила мадам де Сентре.

— Нисколько. Пусть их! — воскликнул Ньюмен. — Они считают, что я им не ровня. Я так не считаю. Но не ссориться же из-за этого?

— Я даже согласиться с вами не могу, не нанеся вам обиды. Обстоятельства с самого начала были против вас. Но вы этого, видно, не понимаете.

Ньюмен сел.

— Нет, наверно, не понимаю, — сказал он, глядя на нее. — Но раз вы так говорите, я вам верю.

— Это не причина, — улыбнулась мадам де Сентре.

— Для меня — причина, и вполне основательная. У вас возвышенная душа, вы занимаете высокое положение, однако держитесь всегда естественно и ненапыщенно, у вас никогда не бывает такого вида, будто вы позируете перед фотографом, сознавая себя богатой собственницей. Вы считаете меня человеком, у которого в жизни один интерес — делать деньги и заключать рискованные сделки. Что ж, это довольно справедливо, но далеко не все. Нет такого человека, который не интересовался бы чем-то еще, неважно чем, чем угодно. Я любил не сами деньги, мне нравилось их делать. Просто больше заняться было нечем, а бездельничать я не умею. Всем всегда было легко со мной, и мне самому с собой — тоже! О чем бы меня ни попросили, я всегда рад был все выполнить. О мошенниках я, разумеется, не говорю. А что касается вашей матери и брата, — добавил Ньюмен, — поссориться с ними я могу только в одном случае: я не прошу их восхвалять меня перед вами, я прошу предоставить вас самой себе. Если я узнаю, что они вам на меня наговаривают, им не поздоровится.

— Они и предоставили меня самой себе и ничего на вас не «наговаривают», как вы выражаетесь.

— В таком случае, — вскричал Ньюмен, — я заявляю, что ваши родные слишком хороши для этого света!

Казалось, его восклицание чем-то поразило мадам де Сентре, и, вероятно, она отозвалась бы на него, но в этот момент дверь распахнулась и на пороге вырос Урбан де Беллегард. Очевидно, он не ожидал застать у сестры Ньюмена, но удивление лишь легкой тенью скользнуло по его непривычно довольной физиономии. Ньюмену еще не случалось видеть маркиза в таком превосходном расположении духа, казалось, его тусклое бледное лицо преобразилось. Он придерживал дверь, давая дорогу кому-то еще, и вслед за ним, опираясь на руку джентльмена, которого Ньюмен видел впервые, в комнату вошла старая мадам де Беллегард. Сам Ньюмен уже встал с кресла, поднялась и мадам де Сентре, она всегда вставала, когда входила мать. Маркиз, едва ли не радостно поздоровавшись с Ньюменом, отошел в сторону, медленно потирая руки. Его мать со своим кавалером подошла к мадам де Сентре. Коротко и величаво кивнув Ньюмену, она высвободила руку из-под локтя незнакомца, дабы он мог поклониться графине.

— Дочь моя, — сказала старая маркиза, — хочу представить вам нашего новоявленного родственника, лорда Дипмера. Лорд приходится нам кузеном. Только сегодня он удосужился сделать то, что ему надлежало сделать давным-давно, — навестить нас и познакомиться с нами.

Мадам де Сентре улыбнулась и протянула кузену руку.

— Чрезвычайно странно, — проговорил сиятельный кузен, — но до сих пор я ни разу не мог выдержать в Париже больше трех, много — четырех недель.

— А сколько вы здесь на этот раз? — спросила мадам де Сентре.

— О, целых два месяца, — доложил лорд Дипмер.

Эти его высказывания можно было расценить как дерзость, если бы одного взгляда на лицо лорда не было довольно, чтобы понять, как и поняла мадам де Сентре, что он просто naivete.[96] Когда все уселись, Ньюмен, не принимавший участия в беседе, занялся изучением нового знакомца. Правда, лорд Дипмер вряд ли являл собой объект, достойный особого изучения. Это был маленький тщедушный человечек лет тридцати трех, лысый и коротконосый, с круглыми, доверчивыми голубыми глазами. У него не хватало верхнего переднего зуба, а подбородок был усеян угрями. Он определенно сильно конфузился и без конца хохотал, издавая при этом какой-то странный, пугающий звук, будто давился, — вероятно, полагал, что наилучшим образом имитирует непринужденность. Судя по его лицу, он был весьма простоват, не чужд жестокости и, видимо, не раз оказывался в дураках при всех преимуществах, данных ему образованием. Он заявил, что в Париже ужасно весело, но по сравнению с потрясающими увеселениями Дублина Париж — ничто. Дублин он предпочитает даже Лондону. А мадам де Сентре бывала в Дублине? Нет? Они все должны как-нибудь приехать туда, он покажет им настоящие ирландские развлечения. Сам он постоянно ездит в Ирландию на рыбную ловлю, а в Париж приехал послушать новые сочинения Оффенбаха. Премьеры обычно привозят и в Дублин, но он просто не имел сил дожидаться. Он уже девять раз ходил на «La Pomme de Paris».[97] Мадам де Сентре, откинувшись в кресле и сложив руки, глядела на лорда Дипмера, и лицо ее выражало явное недоумение, чего она обычно в обществе себе не позволяла. На лице же мадам де Беллегард застыла доброжелательная улыбка. Маркиз заметил, что его любимая оперетта — «Gazza ladra».[98] Затем он приступил к расспросам о герцоге и кардинале, о старой графине и леди Барбаре, и, послушав с четверть часа весьма невнятные ответы лорда Дипмера, Ньюмен поднялся и стал прощаться. Маркиз, как всегда, спустился с ним на три ступеньки лестницы, ведущей в вестибюль.

— Он что, ирландец? — кивнул Ньюмен в сторону нового гостя.

— Его мать, леди Бриджит, была дочерью лорда Финукана, — ответил маркиз. — У него большие поместья в Ирландии. А поскольку наследников мужского пола ни прямых, ни по боковой линии у лорда Финукана, как это ни удивительно, не оказалось, леди Бриджит унаследовала их все. Лорд Дипмер — его английский титул, и у него огромные владения в Англии. Обаятельный молодой человек!

Ньюмен ничего на это не ответил, но задержал маркиза, который уже вознамерился изящно ретироваться.

— Пользуясь случаем, — проговорил он, — хочу поблагодарить вас за точное соблюдение нашего уговора, за то, что вы помогаете мне завоевать доверие вашей сестры.

Маркиз удивленно на него уставился.

— Откровенно говоря, мне тут похвастаться нечем, — сказал он.

— О, не скромничайте, — засмеялся Ньюмен. — Я не смею льстить себе: разве я добился бы таких успехов благодаря собственным заслугам? И поблагодарите за меня вашу матушку! — с этими словами Ньюмен повернулся и вышел из дома, а маркиз де Беллегард с недоумением поглядел ему вслед.

Глава четырнадцатая

Когда в следующий раз Ньюмен появился на Университетской улице, ему повезло — мадам де Сентре была одна. Он пришел с определенным намерением и не мешкая принялся его осуществлять. Тем более, что вид у мадам де Сентре был выжидающий, так, во всяком случае, он, обрадовавшись, его истолковал.

— Я бываю у вас уже полгода, — начал Ньюмен, — и ни разу не заговаривал о женитьбе. Такова была ваша просьба. Я выполнил ее. Можно ли было проявить большее послушание?

— Вы вели себя крайне деликатно, — подтвердила мадам де Сентре.

— Ну а теперь я думаю вести себя иначе, — продолжал Ньюмен. — Не хочу сказать, что стану неделикатным, но я желал бы вернуться к тому, с чего начинал. Собственно, можете считать, уже вернулся. Совершил круг и снова нахожусь в исходной точке. Вернее, с нее и не сходил. Я по-прежнему хочу того же, чего и тогда. Только теперь я, если это возможно, более уверен — более уверен в себе и в вас. Теперь я знаю вас лучше, хотя не узнал ничего такого, о чем не догадывался три месяца назад. Вы для меня — все, к чему я стремлюсь, о чем мечтаю, и даже больше. Но за это время и вы меня узнали, не могли не узнать. Не скажу, что вы видели меня с лучшей стороны, но с худшей, несомненно, познакомились. Надеюсь, за эти месяцы вы все обдумали. Вы должны были заметить, что я просто жду, у вас не было оснований предполагать, что мои планы изменились. Так что же вы ответите мне теперь? Скажите ж: теперь все яснее ясного. — Я оказался завидно терпеливым и верным слову и заслуживаю вознаграждения. И не отказывайте мне в вашей руке. Прошу вас, мадам де Сентре. Скажите мне «да». Решайтесь!

— Я знаю, что вы лишь ждали своего часа, и была уверена, что этот час придет. За последнее время я много передумала. Поначалу я ждала сегодняшнего разговора с некоторым страхом. Но теперь уже не боюсь. — Она помолчала и добавила: — Даже стало легче на душе.

Мадам де Сентре сидела в низком кресле, а Ньюмен на диване, стоявшем рядом. Он потянулся и взял ее руку. Мадам де Сентре не сразу отняла ее.

— Значит, я ждал не напрасно, — проговорил он.

Мадам де Сентре посмотрела на него, и он увидел, что ее глаза полны слез.

— Со мной, — продолжал он, — вы сможете жить, ни о чем не заботясь, как будто… — он запнулся, потому что, несмотря на волнение, хотел выразить свои мысли поточнее, — как будто, — произнес он с наивной торжественностью, — под крылом у отца.

Она не отводила от него глаз, до краев наполненных слезами. И вдруг, быстро отвернувшись, зарылась лицом в подушки дивана, стоявшего по другую сторону, и разразилась беззвучными рыданиями.

— Я слабая, я такая слабая! — только и донеслось до Ньюмена.

— Тем больше оснований довериться мне, — убеждал ее Ньюмен. — Чего вы боитесь? Вас ничто не должно тревожить. Я предлагаю вам только одно — быть счастливой. Неужели так трудно в это поверить?

— Вам все кажется просто, — подняла она голову. — Но это совсем не так. Вы мне очень нравитесь. Понравились сразу, еще полгода назад, а теперь я уверена в себе так же, как, по вашим словам, уверены в себе вы. Но решиться на брак с вами только поэтому вовсе не просто, нужно принять во внимание еще тьму разных обстоятельств.

— Принимать во внимание нужно только одно — мы любим друг друга, — сказал Ньюмен и, поскольку она ничего не ответила, быстро добавил: — Что ж, раз вам трудно признать это, ничего не говорите.

— Как бы я хотела ни о чем не думать! — сказала она после долгой паузы. — Не думать совсем, закрыть глаза и довериться вам. Но я не в силах. Я холодная, старая, я трусиха. Я никогда не думала, что выйду замуж еще раз, и мне самой странно, что я согласилась тогда вас выслушать. Когда, еще девушкой, я мечтала, как буду выходить замуж — без принуждения, по собственному выбору, — в моих мечтах мне представлялся совсем другой человек, нисколько на вас не похожий.

— Ну меня это ничуть не задевает, — широко улыбнулся Ньюмен. — Просто у вас тогда еще не сформировался вкус.

Поглядев на его улыбку, заулыбалась и мадам де Сентре.

— Вы хотите сказать, что теперь он сформировался благодаря вам? — спросила она и добавила уже другим тоном: — А где вы предполагаете жить?

— В любой точке земного шара, где вам захочется. Устроить это ничего не стоит.

— Собственно, я не знаю, зачем об этом спрашиваю, — заметила мадам де Сентре. — Меня это очень мало беспокоит. Если я выйду за вас, мне кажется, я смогу жить где угодно. У вас обо мне какие-то ложные представления. Вы считаете, что я нуждаюсь во множестве вещей, что я должна вести блестящую светскую жизнь. И пожалуй, вы уже собрались осыпать меня подобными благами, чего бы это вам ни стоило. Но вы сильно заблуждаетесь, и я не подала вам никакого повода так думать. — Она снова замолкла, глядя на Ньюмена, и звук ее голоса, прерываемый этими паузами, был для него так сладок, что ему даже в голову не приходило торопить ее, как не хочется торопить золотой восход солнца. — Вы знаете, поначалу то, что вы так не похожи на других, очень меня тревожило, ставило в тупик, но в один прекрасный день я поняла, что это замечательно, просто замечательно. Я радовалась тому, что вы совсем не такой, как мы. Но скажи я об этом кому-нибудь, меня бы не поняли, я говорю не только о своих родных.

— Они бы, небось, объяснили, что я — чудище заморское, — заметил Ньюмен.

— Мне бы объяснили, что я никогда не смогу быть с вами счастлива, ведь мы слишком разные, а я бы ответила, что именно потому, что мы разные, я была бы с вами счастлива. Но мне привели бы более веские доводы против. У меня же единственный довод… — она опять запнулась.

Но на этот раз — в разгар золотого солнечного восхода — Ньюмен почувствовал возможность ухватиться за розовое облачко.

— Ваш единственный довод, что вы меня любите! — красноречиво глядя на нее, тихо проговорил он, и, не имея в запасе никаких других доводов, мадам де Сентре вынуждена была согласиться.

Ньюмен пришел на Университетскую улицу на следующий день и, войдя в дом, увидел в вестибюле свою благожелательницу — пребывающую в почетной отставке миссис Хлебс. Как только он встретился с ней глазами, миссис Хлебс сделала свой всегдашний книксен и, повернувшись к слуге, впустившему Ньюмена, объявила:

— Ступайте. Я буду иметь честь сама проводить месье.

Сказано это было с величием, идущим от сознания своего национального превосходства, что усугублялось еще и рубленым английским акцентом. При всей внушительности такого сочетания Ньюмену послышалось, что голос миссис Хлебс слегка дрожит, словно она не привыкла отдавать распоряжения. Слуга ответил ей дерзким взглядом, но послушно ушел, и она повела Ньюмена наверх. Не доходя до второго этажа, лестница делала поворот, и в этом месте была небольшая площадка. На ней в стенной нише стояла невыразительная статуя нимфы, относящаяся, видимо, к восемнадцатому веку. Статуя потрескалась, потускнела и пожелтела. Здесь миссис Хлебс остановилась и обратила на своего спутника робкий ласковый взгляд.

— Я слышала, у вас хорошие новости, сэр, — произнесла она вполголоса.

— Вы заслуживаете узнать их первой, — ответил Ньюмен. — Вы приняли во мне такое участие.

Миссис Хлебс отвернулась и начала сдувать пыль со статуи, будто решила, что над ней подсмеиваются.

— Наверно, вы хотите меня поздравить, — сказал Ньюмен. — Весьма вам признателен, — и добавил: — В прошлый раз вы меня очень порадовали.

Видимо, удостоверившись, что Ньюмен говорит искренне, миссис Хлебс снова повернулась к нему.

— Не думайте, мне никто ничего не говорил, — пояснила она, — я просто догадалась. А как увидела вас сегодня, сразу поняла, что догадалась верно.

— Ишь какая вы наблюдательная! — сказал Ньюмен. — Уверен, от вас ничто не скроется — все заметите, хоть и тихоня.

— Ну, слава Богу, я не дура, сэр. Только я еще кое о чем догадалась, — продолжала миссис Хлебс.

— О чем же?

— Мне не положено об этом говорить, сэр. Да, думаю, вы мне и не поверите. И уж, во всяком случае, вам вряд ли будет приятно.

— А тогда не говорите ничего, — засмеялся Ньюмен. — Я хочу слышать только приятное. Как в прошлый раз, помните?

— Ну, надеюсь, я не слишком вас встревожу, если скажу, что чем скорее у вас все сладится, тем лучше.

— Чем скорее мы поженимся? Конечно, для меня это лучше, что и говорить.

— Для всех лучше.

— Да и для вас тоже, пожалуй. Вы же знаете, что будете жить у нас.

— Премного вам благодарна, сэр, но я беспокоюсь не о себе. Я одно хочу сказать, если позволите: я бы советовала вам не терять времени.

— Кого вы боитесь?

Миссис Хлебс посмотрела вверх, потом вниз и остановила взгляд на запыленной нимфе, будто та была наделена слухом.

— Всех, — сказала она.

— Помилуйте, к чему такая подозрительность! — воскликнул Ньюмен. — Неужели решительно «все» жаждут помешать моему браку?

— Боюсь, я и так уже наговорила, чего не следует. Обратно я своих слов не возьму, но и не добавлю ничего. — И миссис Хлебс, снова двинувшись вверх по лестнице, сопроводила Ньюмена в покои мадам де Сентре.

Увидев, что мадам де Сентре не одна, Ньюмен позволил себе мысленно чертыхнуться. В комнате сидела старая мадам де Беллегард, а перед ней стояла молодая маркиза в накидке и шляпе. Старая дама метнула на Ньюмена пристальный взгляд, но даже не шевельнулась; откинувшись в кресле, она крепко сжимала руками подлокотники, казалось, она напряженно что-то обдумывает. Она словно даже не заметила, что Ньюмен с ней поздоровался. Ньюмен объяснил себе ее состояние тем, что дочь, наверное, как раз объявила матери об их помолвке и переварить это известие старой леди было не так-то легко. Но когда мадам де Сентре протянула ему руку, он прочел в ее взгляде, что должен о чем-то догадаться. На что она намекала? Был ее взгляд предостережением или просьбой? Что от него требовалось — молчать или включиться в разговор? Ньюмен был в недоумении, а приветливая улыбка молодой мадам де Беллегард ни о чем не говорила.

— Я еще не сказала матушке, — отрывисто заметила мадам де Сентре, заглянув ему в глаза.

— Не сказали? Чего не сказали? — встрепенулась маркиза. — Вы вообще слишком мало мне рассказываете. Вы должны говорить мне все.

— Вот как я, — с коротким смешком заметила мадам Урбан.

— Разрешите, я скажу вашей матушке, — попросил Ньюмен.

Старая леди снова бросила на него пристальный взгляд и повернулась к дочери.

— Вы решили выйти за него замуж? — тихо воскликнула она.

— Oui, ma mere,[99] — ответила мадам де Сентре.

— К моей величайшей радости, ваша дочь приняла мое предложение, — объявил Ньюмен.

— И когда же была достигнута эта договоренность? — спросила мадам де Беллегард. — Видно, я обо всем узнаю последней и по чистой случайности.

— Моя пытка неопределенностью закончилась вчера, — пояснил Ньюмен.

— А моей когда предстоит окончиться? — потребовала ответа у дочери старая маркиза. В ее голосе не было раздражения, лишь холод и неприязнь.

Мадам де Сентре молчала, опустив глаза.

— Ну вот все и решилось, — проговорила она наконец.

— Где мой сын? Где Урбан? — воскликнула маркиза. — Пошлите за братом и объявите ему.

Молодая мадам де Беллегард взялась за шнурок звонка.

— Мы собирались нанести несколько визитов. Я должна была подойти к дверям кабинета маркиза и тихо, очень тихо постучать. Но теперь уж придется ему самому прийти сюда. — Она потянула за шнурок, и почти сразу в комнату вошла миссис Хлебс. Ее лицо выражало спокойную готовность выслушать и исполнить любое распоряжение.

— Извольте послать за вашим братом, — сказала старая леди дочери.

Но Ньюмена неудержимо потянуло вмешаться, и вмешаться с достаточной твердостью.

— Передайте маркизу, что мы хотим его видеть, — сказал он миссис Хлебс, и та тихо удалилась.

Молодая мадам де Беллегард подошла к золовке и обняла ее. Потом обернулась к Ньюмену и широко улыбнулась.

— Она — прелесть. Я вас поздравляю.

— И я поздравляю вас, сэр, — холодно и официально проговорила старая мадам де Беллегард. — Моя дочь редкостная женщина. Если у нее и есть недостатки, то мне они неизвестны.

— Матушка шутит редко, — сказала мадам де Сентре. — А если шутит, то неудачно.

— Да, Клэр восхитительна, — заключила маркиза Урбан, склонив голову к плечу и глядя на золовку. — Вас, несомненно, следует поздравить.

Мадам де Сентре отвернулась, подобрала свое вышивание и взялась за иглу. Несколько минут они сидели молча, пока не появился маркиз де Беллегард. Он вошел уже в перчатках, держа в руке шляпу, за ним следовал Валентин, который, по-видимому, только что вернулся. Маркиз оглядел собравшихся и с обычной, тщательно отмеренной любезностью приветствовал Ньюмена. Валентин поздоровался с дамами и, пожимая руку Ньюмену, вперил в него исполненный жгучего любопытства взгляд.

— Arrivez done messieurs![100] — воскликнула молодая мадам де Беллегард. — У нас для вас большие новости!

— Дочь моя, сообщите свои новости брату, — распорядилась старая маркиза.

Мадам де Сентре сидела, склонившись над вышиванием.

— Я приняла предложение мистера Ньюмена, — подняла она глаза на брата.

— Да, ваша сестра дала мне согласие, — объявил Ньюмен. — Как видите, я знал, что делаю!

— Я в восторге, — с величавой снисходительностью промолвил маркиз.

— Я тоже, — сказал Ньюмену Валентин. — Мы с маркизом в восторге! Сам я жениться ни за что бы не решился, но понимаю ваши чувства — аплодирую же я ловкому акробату, хотя сам не умею стоять на голове. Дорогая сестра! Благословляю ваш союз!

Маркиз стоял, вглядываясь в подкладку шляпы.

— Конечно, мы были к этому готовы, — наконец произнес он, — но перед лицом такого события невольно испытываешь непредвиденные эмоции, — и губы его раздвинулись в на редкость унылой улыбке.

— Я, напротив, ничего непредвиденного не испытываю, — возразила его мать.

— Не могу с вами согласиться, — воскликнул Ньюмен, расплываясь в улыбке совсем иной, нежели та, какой одарил его маркиз. — Я и не думал, что буду так счастлив! Верно, это оттого, что вижу, как счастливы вы.

— Не впадайте в преувеличения, — сказала мадам де Беллегард. Она встала и положила руку на руку дочери. — Вряд ли можно ожидать, что старая женщина, привыкшая быть честной, станет благодарить вас, когда вы лишаете ее единственной дочери-красавицы.

— Вы забыли обо мне, мадам, — с притворной робостью заметила молодая маркиза.

— Да, дочь у вас красавица, — согласился Ньюмен.

— А когда свадьба, позвольте осведомиться? — поинтересовалась молодая мадам де Беллегард. — Я должна знать за месяц, чтобы обдумать фасон платья.

— Это надо обсудить, — заметила старая маркиза.

— Мы обсудим и сообщим вам о нашем решении, — воскликнул Ньюмен.

— И мы, разумеется, с ним согласимся, — сказал Урбан.

— Не согласиться с мнением мадам де Сентре было бы весьма неразумно.

— Поехали, Урбан, поехали, — заторопила мужа мадам де Беллегард. — Мне пора к портному.

Старая дама так и стояла, положив руку на руку дочери и пристально глядя на нее. Тихо вздохнув, она пробормотала:

— Нет, этого я все же не ждала! Вам очень повезло, — обернулась она к Ньюмену, кивая в подтверждение своих слов.

— О, понимаю! — отозвался тот. — Я горд как не знаю кто! Готов кричать с крыши или останавливать всех встречных на улице, чтобы сообщить им о своем счастье.

Мадам де Беллегард поджала губы.

— Нет уж, пожалуйста, воздержитесь! — сказала она.

— Чем больше народу узнает, тем лучше, — заявил Ньюмен. — Здесь я еще никому объявить не успел, а в Америку утром дал телеграммы.

— Телеграммы? В Америку? — переспросила старая маркиза.

— В Нью-Йорк, в Сент-Луис и в Сан-Франциско — самые важные для меня города. А завтра сообщу моим здешним друзьям.

— И много их у вас здесь? — вопрос был задан тоном, язвительность которого Ньюмен, боюсь, не совсем сумел уловить.

— Хватает. В рукопожатиях и поздравлениях недостатка не будет. Тем более, — добавил он, — если прибавить те, что я получу от ваших друзей.

— Ну эти-то обойдутся без телеграмм, — обронила маркиза, выходя из комнаты.

Маркиз де Беллегард, жена которого уже унеслась воображением к портному и била шелковыми крылышками в стремлении затмить всех, попрощался с Ньюменом за руку и произнес более, чем когда-либо, убедительно:

— Можете на меня рассчитывать, — и, влекомый женой, удалился.

Валентин перевел глаза с сестры на нашего героя:

— Надеюсь, вы все серьезно обдумали?

Мадам де Сентре улыбнулась.

— Мы, конечно, не обладаем столь глубоким умом и не столь серьезны, как вы, братец, но все же обдумали, что смогли.

— Поверьте, я очень высоко ставлю вас обоих, — продолжал Валентин. — Вы оба удивительные люди. Но все же я не удовлетворен. Вам бы остаться в небольшой, но достойнейшей группе лиц — в узком кругу избранных, не сочетающихся браком! Редкие души! Соль земли! Не желаю никого оскорбить: и среди вступающих в брак можно встретить людей вполне достойных.

— Валентин придерживается мнения, что женщины должны вступать в брак, а мужчины — нет, — сказала мадам де Сентре. — Не знаю, как у него сходятся концы с концами.

— Они сходятся на том, что я обожаю тебя, сестра! — пылко вскричал Валентин. — До свидания.

— Лучше бы вы обожали кого-нибудь, на ком могли бы жениться, — заметил Ньюмен. — Я это еще устрою, дайте срок. Дайте срок — и я превращусь в ярого проповедника брака.

Уже в дверях Валентин на секунду обернулся, и лицо его стало серьезным:

— Я и обожаю одну особу, но жениться на ней, увы, не могу, — сказал он, опустил портьеру и ушел.

— Наши новости им не понравились, — заметил Ньюмен, оставшись наедине с мадам де Сентре.

— Да, — согласилась она, — не понравились.

— Ну а вам разве не все равно?

— Нет, — помолчав, сказала она.

— Напрасно.

— Ничего не могу поделать. Я бы предпочла, чтобы матушка обрадовалась.

— Объясните мне, ради всего святого! — воскликнул Ньюмен. — Почему ей это не нравится? Она же разрешила вам выйти за меня.

— Совершенно верно. Я тоже не понимаю. И однако, мне вовсе не «все равно», как вы выражаетесь. Можете считать меня суеверной.

— Придется, если вы, не дай Бог, поддадитесь вашим страхам. Но я отнесусь к этому как к досадному осложнению.

— Я оставлю свои страхи при себе, — сказала мадам де Сентре. — Не буду вам досаждать.

Они заговорили о свадьбе, и мадам де Сентре беспрекословно согласилась с Ньюменом, что день надо назначить как можно скорее.

Телеграммы Ньюмена вызвали большой интерес. В ответ на свои три отправленные по проводам депеши он получил целых восемь поздравлений. Он спрятал их в бумажник и, когда в следующий раз появился у старой мадам де Беллегард, достал и показал ей. Надо признаться, похвалялся он ими не без легкого злорадства — предоставим читателю самому судить, насколько это было оправданно. Ньюмен чувствовал, что его телеграммы раздражают маркизу, хотя не мог найти достаточно убедительных объяснений почему. Мадам де Сентре, напротив, телеграммы понравились, и, так как большинство из них носило шутливый характер, она от души смеялась над поздравлениями и расспрашивала Ньюмена, что представляют собой их авторы. Ньюмен, добившись победы, испытывал непреодолимое желание огласить ее на весь свет. Он подозревал — нет, был вполне уверен, — что Беллегарды замалчивают его триумф, не вынося его за пределы узкого круга, и тешил себя мыслью, что, стоит ему захотеть, он, по его выражению, раструбит об этом на весь мир. Быть непризнанным никому не нравится, и все же Ньюмен если и не был обрадован, то и не слишком скорбел из-за поведения Беллегардов. Поэтому обидой на них он не мог объяснить свое чуть ли не воинственное стремление широко возвестить всем о переполнявшем его счастье. Им двигало нечто другое. Ему хотелось, чтобы старая маркиза и ее сын наконец оценили его, и он не знал, будет ли у него для этого другая возможность. Все прошедшие шесть месяцев у него было ощущение, что, глядя на него, Беллегарды смотрят поверх его головы, и он вознамерился доставить себе удовольствие и сделать такой жест, которого они не смогут не удостоить вниманием.

— Словно при мне слишком медленно наливают из бутылки вино — она никак не опустошается, — жаловался он миссис Тристрам. — Так и хочется подтолкнуть их под локоть, чтобы бутылка разом опустела.

В ответ на это миссис Тристрам посоветовала ему не обращать на Беллегардов внимания, пусть их делают все на свой манер.

— Вы не должны судить их слишком строго, — сказала она. — Вполне естественно, что они сейчас тянут. По их понятиям, они допустили вас в свой круг уже тем, что разрешили домогаться руки графини. Однако они лишены воображения и не могли представить, как все будет выглядеть в будущем, и теперь им надо привыкать к вам заново. Но они люди слова и поступят как положено.

Ньюмен прищурился и некоторое время сидел, погрузившись в размышления.

— Я на них не сержусь, — сказал он наконец, — и в доказательство приглашу их всех на пир.

— На пир?

— Вот вы всю зиму насмехались над моими раззолоченными покоями, а я докажу, что они мне весьма кстати. Я устрою бал! А что еще можно придумать в Париже? Я приглашу лучших певцов из оперы и лучших артистов из «Комеди Франсез» и закачу концерт!

— А кого вы собираетесь пригласить?

— Ну, прежде всего вас. Затем старую маркизу с сыном. Затем всех ее друзей, кого я хоть раз встречал у нее в доме или где-нибудь еще, всех графов и герцогов с их женами, всех, кто проявил ко мне хоть малейшее внимание. Ну и всех без исключения моих друзей — мисс Китти Апджон, мисс Дору Финч и прочих. И каждому сообщу, по какому случаю праздник — в честь моей помолвки с графиней де Сентре. Как вы находите эту мысль?

— Убийственной! — воскликнула миссис Тристрам и тут же добавила: — И восхитительной!

На следующий же вечер Ньюмен отправился в салон мадам де Беллегард, где застал ее в окружении всех ее детей, и попросил старую маркизу оказать честь его бедному жилищу и пожаловать к нему в гости через две недели.

Маркиза остановила на нем непонимающий взгляд.

— Дорогой сэр! — воскликнула она. — Чему это вы задумали меня подвергнуть?

— Представить вам некоторых моих знакомых, а затем усадить в удобнейшее кресло и предложить послушать мадам Фреззолини.

— Вы собираетесь устроить концерт?

— Что-то в этом роде.

— И назвать кучу гостей?

— Всех моих друзей, и надеюсь, не откажутся прийти друзья вашей дочери, и ваши тоже. Я хочу отпраздновать нашу помолвку.

Ньюмену показалось, что мадам де Беллегард побледнела. Она раскрыла свой веер, красивый расписной веер прошлого века, и стала рассматривать изображенный на нем fêre champêtre[101] — певицу с гитарой и группу, танцующую вокруг увенчанной цветами статуи Гермеса.

— После кончины моего дорогого бедного отца мы почти не выезжаем, — пробормотал маркиз.

— Ну а мой отец пока что жив, друг мой! — возразила его жена. — Так что я только и жду, чтобы меня куда-нибудь пригласили! — И она с дружеским одобрением перевела взгляд на Ньюмена: — Я уверена, у вас будет чудесный праздник.

К сожалению, должен отметить, что галантность изменила Ньюмену, и он, будучи всецело занят старой маркизой, не оценил слова младшей мадам де Беллегард и не воздал ей должное. А старая маркиза наконец подняла на него глаза и улыбнулась.

— И мысли не могу допустить, чтобы вы пригласили меня на свой fête[102] раньше, чем я приглашу вас на свой, — проговорила она. — Сначала нам надо представить вас нашим друзьям, и мы специально пригласим всех. Мы сами об этом уже думали. Надо все делать как принято. Приходите ко мне числа двадцать пятого; точный день я назову вам позже. Конечно, у нас не будет таких выдающихся особ, как мадам Фреззолини, но среди наших друзей тоже есть прекрасные люди. А уж после этого заводите разговор о вашем fête. — Старая маркиза говорила быстро, с явным оживлением и улыбалась все с большей приятностью.

Ньюмен счел ее намерение благородным, а благородные намерения всегда трогали его доброжелательную натуру. Он ответил мадам де Беллегард, что с удовольствием придет к ней двадцать пятого или в любой другой день и что совершенно неважно, где он встретится со своими друзьями — в ее доме или у себя. Я уже упоминал, что Ньюмен был наблюдательным человеком, но, надо сказать, на сей раз он не заметил беглого взгляда, которым обменялись мать со старшим сыном; по всей вероятности, этот взгляд долженствовал отметить наивность Ньюмена, выразившуюся в его последней реплике.

В тот вечер Валентин ушел вместе с Ньюменом и, когда Университетская улица осталась позади, задумчиво произнес:

— Все-таки моя мать удивительно сильная женщина, удивительно! — и, встретив непонимающий взгляд Ньюмена, продолжал: — Ведь она была приперта к стене, но даже виду не подала. Ее fête двадцать пятого числа был чистым экспромтом. До той минуты она ни о каком fête и не помышляла, но, когда сообразила, что это единственное, чем можно ответить на ваше приглашение, схватила быка за рога — простите мне такое выражение — и огорошила нас, даже не моргнув глазом. Нет, она удивительная!

— Боже мой, — воскликнул Ньюмен, не зная, сочувствовать старой маркизе или упиваться победой, — да, право, мне все равно, состоится ли этот ее fête! Я благодарен ей за доброе намерение!

— Нет, нет, — ответил Валентин, проявляя с некоторой, правда, непоследовательностью фамильную гордость, — все будет сделано, как сказано, и сделано в лучшем виде.

Глава пятнадцатая

Сообщение Валентина де Беллегарда о том, что мадемуазель Ниош покинула отцовский кров, и непочтительные прогнозы молодого графа относительно позиции, которую ее любящий родитель займет в столь катастрофической ситуации, нашли подтверждение в том обстоятельстве, что месье Ниош не спешил встречаться со своим бывшим учеником. С тяжелым сердцем Ньюмен был вынужден принять несколько циничное толкование философии старика, которое навязывал ему Валентин. И хотя, судя по всему, месье Ниош вряд ли предавался благородному отчаянию, Ньюмен допускал, что старик, возможно, страдает, только не подает виду. До тех пор месье Ниош почтительно наносил ему краткие визиты каждые две-три недели, и его отсутствие в равной степени могло говорить как об охватившем беднягу горе, так и о нежелании рассказывать, насколько успешно поправил он свои пошатнувшиеся дела. Постепенно Валентин познакомил Ньюмена с рядом подробностей, касающихся нового этапа в жизни мадемуазель Ниош.

— Я вам говорил, что она — редкостное создание, — заметил этот неугомонный исследователь. — И то, как она сумела все обставить, служит доказательством моей правоты. У нее были разные возможности, но она решила: либо все, либо ничего. Вас она тоже удостоила чести и на время причислила к этим возможностям. Но вы не оправдали надежд. Тогда она набралась терпения и снова стала ждать. Наконец случай представился, и она им воспользовалась, полностью отдавая себе отчет в том, что делает. Не сомневаюсь, что о потере невинности, за неимением таковой, тут говорить не приходится, но своей респектабельностью она дорожит. Вы правильно сочли ее маленькой хищной кокеткой, но она свято оберегала свою репутацию, никто не мог сказать о ней ничего дурного, и поступиться порядочностью она решила лишь в том случае, если получит за это требуемую компенсацию. А требования у нее были весьма высокие. Судя по всему, она нашла свой идеал. Ее идеалу лет пятьдесят, он глухой и лысый, но вовсю сорит деньгами.

— Господи, помилуй! — воскликнул Ньюмен. — Откуда вы почерпнули такие ценные сведения?

— Из бесед! Вы же знаете, какой у меня фривольный подход к жизни. Все сведения почерпнуты из бесед с молодой женщиной — скромной чистильщицей перчаток, чья крошечная мастерская находится на Рю-Сен-Рош. Месье Ниош живет в том же доме, несколькими этажами выше, вход со двора, и мисс Ноэми последние пять лет порхала туда-сюда через плохо подметенный подъезд. Маленькая чистильщица — моя старая знакомая, когда-то была подружкой одного из моих приятелей, он потом женился и вынужден был расстаться с такими подружками. Я часто ее встречал в его обществе. Поэтому, стоило мне увидеть ее лицо за чисто протертым окном мастерской, я ее сразу узнал. Перчатки у меня были безупречны, но я вошел в мастерскую, протянул к ней руки и спросил: «Милая мадемуазель, сколько вы возьмете за чистку этой пары?» «Милый граф, — не колеблясь, ответила она, — с вас я не возьму ничего». Она тоже сразу узнала меня, и мне пришлось выслушать всю историю ее жизни за последние шесть лет. Выслушав, я перевел разговор на жизнь соседей. Она знает Ноэми и восхищается ею, она-то и рассказала мне все, что я вам только что сообщил.

Прошел месяц, но месье Ниош так и не появился, и Ньюмен, каждое утро читавший в «Фигаро» о двух или трех самоубийствах, стал подозревать, что унижение оказалось непосильным для старика и он решил утопить свою уязвленную гордость в водах Сены. Адрес месье Ниоша сохранился у него в записной книжке, и однажды, оказавшись в том квартале, где жил старик с дочерью, Ньюмен решил рассеять свои сомнения. Он направился на Рю-Сен-Рош, нашел дом с нужным номером, а в нижнем этаже дома за рядами развешанных чисто-начисто вычищенных перчаток приметил бледную особу в капоте — ту самую, что поставляла сведения графу Валентину, — она внимательнейшим образом вглядывалась в улицу, будто ожидала, не пройдет ли по ней снова сей достойный молодой человек. Ньюмен не стал к ней обращаться, а попросту осведомился у консьержки, дома ли месье Ниош. Как всегда бывает в подобных случаях, консьержка доложила, что жилец вышел всего три минуты назад, но, прикинув через свое квадратное окошко степень благосостояния Ньюмена, каким-то таинственным образом сообразила, что в его власти скрасить жизнь узникам квартиры на пятом этаже с окнами во двор, и снизошла до пояснений: месье Ниош, добавила она, как раз сейчас должен подходить к кафе «Де ла Патри», где обыкновенно проводит время после обеда, — это второй поворот налево. Ньюмен поблагодарил консьержку, свернул во вторую улицу налево и очутился перед кафе «Де ла Патри». С минуту он колебался, не слишком ли низко с его стороны «выслеживать» бедного Ниоша. Но тут же у него в мыслях возник образ этого затравленного жизнью старца, смиренно тянущего из стакана подсахаренную воду и находящего, что она не в силах подсластить его отчаяние. Ньюмен открыл дверь, шагнул в кафе и поначалу не увидел ничего, кроме густых клубов табачного дыма. Однако вскоре разглядел в углу месье Ниоша, который, сидя за столиком с какой-то дамой, помешивал содержимое высокого стакана. Дама сидела спиной к Ньюмену, а месье Ниош почти сразу заметил и узнал своего ученика. Тот двинулся к ним в угол, и старик с еще более унылым выражением, чем обычно, начал медленно подниматься из-за стола.

— Ну, раз вы попиваете горячий пунш, значит, вы живы! — провозгласил Ньюмен. — Прекрасно! Не вставайте!

Месье Ниош уставился на него, открыв рот и даже не решаясь протянуть руку. Дама, сидевшая к Ньюмену спиной, повернулась и, живо вскинув голову, посмотрела на него снизу вверх, отчего он сразу получил возможность убедиться, что перед ним не кто иная, как дочь месье Ниоша. Она пристально всматривалась в Ньюмена, желая разобраться, с каким выражением он глядит на нее; не знаю уж, в чем она удостоверилась, но приветливо проговорила:

— Здравствуйте, месье! Не хотите ли присоединиться к нашей маленькой компании?

— Вы пришли… вы пришли… за мной? — тихо выдохнул месье Ниош.

— Я ходил к вам домой, чтобы узнать, куда вы запропастились. Я уж решил, что вы больны, — сказал Ньюмен.

— Вы очень добры, как всегда, — ответил старик. — Да, я нездоров. Да, да, я болен.

— Пригласи месье сесть, — распорядилась мадемуазель Ноэми. — Гарсон, дайте стул.

— Не окажете ли нам честь посидеть с нами? — торопливо проговорил месье Ниош по-английски с удвоившимся французским акцентом.

Ньюмен сказал себе, что раз уж он пришел, то нужно остаться, и уселся за стол. Слева от него оказалась мисс Ноэми, а напротив — ее отец.

— Вы, конечно, что-нибудь выпьете? — спросила его мадемуазель Ноэми, пригубливаямадеру.

Ньюмен ответил, что, пожалуй, нет, после чего она повернулась к своему папа и улыбнулась.

— Видишь, какой чести мы удостоены! Месье Ньюмен пришел просто повидаться с нами!

Месье Ниош залпом проглотил свой жгучий напиток, и его глаза, ставшие после этого еще более скорбными, устремились на Ньюмена.

— Но вы ведь пришли не ко мне? — продолжала мадемуазель Ниош. — Вы не ожидали меня увидеть?

Ньюмен заметил, что внешне она изменилась. Стала еще миловиднее и элегантнее, но выглядела года на два старше и сделалась еще респектабельнее. Она производила впечатление «настоящей леди». На ней был костюм, выдержанный в строгих тонах, и она чувствовала себя в этом скромно-дорогом туалете так свободно, словно ничего иного никогда не носила. Ньюмена поразили ее поистине дьявольская самоуверенность и апломб, и он мысленно согласился с Беллегардом, что мадемуазель Ниош редкостное создание.

— Нет, по правде говоря, я шел не к вам, — согласился он. — И не ожидал вас встретить. Мне сказали, — добавил он, помолчав, — что вы расстались со своим отцом.

— Quelle horreur![103] — с улыбкой вскричала мадемуазель Ниош. — Как можно расстаться с собственным отцом? Перед вами доказательство, что это не так.

— Да, доказательство убедительное, — согласился Ньюмен, взглянув на месье Ниоша.

Старик ответил ему уклончивым взглядом заискивающих выцветших глаз и, подняв пустой стакан, сделал вид, будто пьет.

— Интересно, кто вам сказал? — допытывалась Ноэми. — Впрочем, я отлично знаю. Месье де Беллегард! Почему вы не подтверждаете, что я права? Не очень-то это вежливо.

— Я растерян, — ответил Ньюмен.

— Берите пример с меня. Представляю себе, что вам наговорил месье де Беллегард. Он много чего про меня знает — или воображает, будто знает. Он потратил уйму сил, чтобы все выведать, но половина из этого — ложь. Во-первых, я и не думаю расставаться с отцом — я слишком сильно его люблю. Не правда ли, папочка? Месье де Беллегард очень милый молодой человек, умней, пожалуй, и не сыщешь. Но я о нем тоже много чего знаю, можете ему это передать.

— Нет, — твердо ответил Ньюмен с улыбкой. — Увольте! Ничего передавать не буду.

— Как хотите, — сказала мадемуазель Ниош. — Ни я, ни месье де Беллегард на вас и не рассчитываем. Он так сильно мной интересуется, что найдет средство узнать. Он — полная противоположность вам.

— О, полнейшая, спору нет! — согласился Ньюмен. — Хотя я не совсем понимаю, куда вы клоните.

— А вот куда: прежде всего, он не предлагал, что поможет мне обзавестись приданым и выйти замуж, — и мадемуазель Ниош помолчала, улыбаясь. — Не буду утверждать, что это говорит в его пользу, я обязана воздать вам должное. Кстати, что заставило вас сделать мне такое странное предложение? Я же вам безразлична.

— О нет, — ответил Ньюмен.

— То есть?

— Мне бы доставило большое удовольствие узнать, что вы вышли замуж за достойного молодого человека.

— С доходом в шесть тысяч франков! — фыркнула мадемуазель Ниош. — И вы еще говорите, что я вам не безразлична! Боюсь, вы очень плохо разбираетесь в женщинах. Нет, вы тогда не проявили галантности, не так надо было действовать!

Ньюмен вспыхнул, порядком задетый.

— Ну, знаете! — воскликнул он. — Это уж чересчур. Я и не подозревал, что поскупился.

Мадемуазель Ниош улыбнулась и подняла с колен муфту.

— Во всяком случае, мне удалось вывести вас из себя! Это уже чего-то стоит!

Ее отец сидел, опершись локтями о стол и склонив голову на руки, его тонкие белые пальцы были прижаты к ушам. Не меняя позы, он упорно рассматривал дно своего пустого стакана и, как показалось Ньюмену, ничего не слышал. Мадемуазель Ниош застегнула отделанный мехом жакет, отодвинула стул и окинула взглядом, исполненным гордости, свой дорогой наряд, затем посмотрела на Ньюмена.

— Лучше бы вам оставаться честной девушкой, — тихо проговорил тот.

Месье Ниош упорно разглядывал дно своего стакана, а его дочь встала, не переставая вызывающе улыбаться.

— Вы хотите сказать, что я слишком похожа на честную? Да, в наши дни немногие могут этим похвастаться. Но не спешите меня осуждать. Моя цель — добиться успеха. И я его добьюсь. А сейчас я ухожу. Меньше всего мне нужно, чтобы меня видели в кафе. Не знаю, чего вы хотите от моего бедного отца, сейчас ему как раз очень хорошо. Он ни в чем не виноват. Au revoir,[104] папочка, — и она похлопала отца муфтой по голове. Но все же на минуту задержалась. — Передайте месье де Беллегарду, — сказала она, глядя на Ньюмена, — если он хочет что-нибудь обо мне узнать, пусть приходит, я сама ему все расскажу, — и, повернувшись, пошла к выходу; официант в белом фартуке широко распахнул перед ней дверь.

Месье Ниош сидел все так же неподвижно, и Ньюмен не представлял, о чем с ним заговорить. Старик выглядел удручающе глупым. Наконец наш герой произнес:

— Что ж, значит, вы решили, что не стоит ее убивать?

Все еще не шевелясь, месье Ниош поднял глаза и посмотрел на Ньюмена долгим неопределенным взглядом. Казалось, он все признает и даже не ищет участия, но при этом не старается сделать вид, будто может обойтись без него. Он напоминал маленькое безвредное насекомое, которое чувствует, что на него вот-вот наступит тяжелый сапог, и прикидывает — а может, оно настолько плоское, что его и расплющить нельзя? Взгляд месье Ниоша подтверждал, что подобная моральная расплющенность стала его второй натурой.

— Вы меня безмерно презираете, — сказал он так жалобно, как только мог.

— Отнюдь нет, — возразил Ньюмен. — Все это не мое дело. Вы правильно решили не принимать ничего близко к сердцу.

— Я наговорил вам много красивых слов, — продолжал месье Ниош. — Тогда я верил в то, что говорил.

— Да полно вам, меня только радует, что вы не застрелили свою дочь, — отозвался Ньюмен. — Я побаивался, не застрелились ли, чего доброго, вы сами. Потому-то и разыскал вас, — и Ньюмен начал застегивать пальто.

— Ни того, ни другого у меня и в мыслях не было, — произнес месье Ниош. — Вы меня презираете; но я ничего не могу объяснить. Я рассчитывал, что мы больше не увидимся.

— Ну это уж никуда не годится! Разве можно так легко бросать друзей? А ведь когда вы были у меня в последний раз, я подумал: какое у него хорошее настроение.

— Да, помню, — задумчиво сказал месье Ниош. — Я тогда был как в лихорадке, сам не знал, что плел, что делал. Как в горячке.

— А! Ну теперь-то вы поуспокоились.

Месье Ниош помолчал.

— Спокоен, как в могиле, — наконец едва слышно прошептал он.

— Вам очень тяжело? — спросил Ньюмен.

Месье Ниош медленно потер лоб и даже немного сдвинул назад парик, искоса поглядывая на свой пустой стакан.

— Да… тяжело. Давно уже тяжело. Я всегда был несчастлив. Дочь вертит мной, как ей вздумается. Я все сношу — и хорошее, и плохое. Я слабый человек, а слабым лучше держаться потише. Вас я больше не побеспокою.

— Что ж! — ответил Ньюмен, у которого пригодная на все случаи жизни философия старика вызвала легкое отвращение. — Это уж как вам угодно.

Месье Ниош, казалось бы готовый к тому, что его должны презирать, тем не менее сделал робкую попытку вызвать у Ньюмена хоть слабое сочувствие.

— Ничего не поделаешь, — сказал он, — ведь она моя дочь, и худо-бедно я все-таки присматриваю за ней. Если она поступит дурно, тут ничего не попишешь. Но ведь все идут разными путями, и обо всех судят по-разному. А я могу поддержать ее… поддержать. — Месье Ниош замолчал, уставясь на Ньюмена блуждающим взором, отчего тот заподозрил, что в голове у старика помутилось. — Поддержать своим опытом.

— Вашим опытом? — воскликнул Ньюмен, которого это заявление и насмешило, и поразило.

— Моим опытом вести дела, — серьезно ответил месье Ниош.

— Ну да! — рассмеялся Ньюмен. — Для нее это будет огромная поддержка! — и прощаясь, он протянул бедному неразумному старику руку.

Месье Ниош взял ее в свою, откинулся к стене и, не отпуская руку Ньюмена, посмотрел на него долгим взглядом.

— Вы, наверно, считаете, что у меня неладно с головой? — спросил он. — Очень может быть. Голова у меня болит постоянно. Потому-то я и не могу вам ничего объяснить и растолковать. А Ноэми такая решительная, она заставляет меня делать все, что захочет! Но только вот что! Вот что! — и он замолчал, продолжая глядеть на Ньюмена снизу вверх. Его выцветшие глаза вдруг расширились и блеснули, словно у кошки в темноте. — Все не так просто! Я не прощаю ее, о нет!

— И правильно делаете, — сказал Ньюмен. — Она ведет себя скверно.

— Да, ужасно! Отвратительно! Хотите, я скажу вам правду? — спросил месье Ниош. — Я ее ненавижу! Я принимаю от нее все, что она мне дает, и ненавижу ее еще больше. Сегодня она принесла мне триста франков, — вот они у меня, здесь, в кармане жилета! А я возненавидел ее еще сильней! Нет, я ее не прощаю.

— Зачем же вы взяли у нее деньги? — спросил Ньюмен.

— А если б не брал, все равно ненавидел бы не меньше, — ответил месье Ниош. — Вот в чем несчастье. Но я не простил ее!

— Смотрите не рассердите свою дочь, — снова рассмеялся Ньюмен и с этими словами ушел.

Проходя по улице мимо окна кафе, он увидел, как месье Ниош меланхолическим жестом дает знак официанту, чтобы тот снова наполнил его стакан.

Неделю спустя после того, как он побывал в кафе «Де ла Патри», Ньюмен нанес визит Валентину де Беллегарду, и ему повезло — он застал того дома. Рассказав Валентину о своей встрече с месье Ниошем и его дочерью, наш герой признал, что, к сожалению, де Беллегард был прав насчет старика. Он сообщил, что застал отца и дочь мирно потягивающими вино; значит, угрозы старика явно были чисто умозрительными. Ньюмен не утаил своего разочарования: он полагал, что месье Ниош займет в этом вопросе более возвышенную позицию.

— Возвышенную? — рассмеялся Валентин. — Да каким образом? Единственная возвышенность в поле зрения месье Ниоша — Монмартр, а это место вряд ли возвышает душу. Так что какие уж тут горние вершины, если кругом равнина!

— Правда, он заявил, — сказал Ньюмен, — что не простил дочь. Только она никогда об этом не догадается.

— Ну что ж, надо отдать месье Ниошу должное. Все, что случилось, ему, видимо, не по душе, — ответил Валентин. — Мадемуазель Ниош вроде тех знаменитостей, в чьих биографиях обычно рассказывается, как в начале карьеры они встречали противодействие своих домашних. Родные не желали считаться с их призванием, зато им воздал должное весь мир. Вот и у мадемуазель Ниош есть призвание.

— О, перестаньте, — нетерпеливо перебил его Ньюмен. — Уж очень серьезно вы относитесь к этой маленькой вертихвостке.

— Знаю, но, когда думать не о чем, поневоле думаешь о вертихвостках. По-моему, лучше быть серьезным по пустякам, чем всегда быть несерьезным. Эта маленькая негодница меня очень занимает.

— И от нее это не ускользнуло. Ей известно, что вы следили за ней, расспрашивали про ее дела! Это тешит ее самолюбие, что крайне неприятно.

— Неприятно, вы говорите, друг мой? — засмеялся Валентин. — Да нисколько!

— Вот уж не хотел бы, чтобы алчная авантюристочка вроде мадемуазель Ниош знала, что я трачу на нее силы! — возмутился Ньюмен.

— На хорошенькую женщину никогда не жалко потратить силы, — изрек Валентин. — Пусть себе мадемуазель Ниош тешится тем, что я проявляю к ней любопытство и что меня тешит, что ее это тешит. Кстати, не так уж это ее тешит.

— Вот и ступайте к ней и скажите ей об этом сами, — предложил Ньюмен. — Она просила передать вам что-то в этом духе.

— Благослови вас Бог! Какое неиспорченное воображение! — подивился Валентин. — Да за эти пять дней я был у нее три раза! Она очаровательно принимает гостей. Мы ведем беседы о Шекспире и стеклянной гармонике.[105] Мадемуазель Ниош любопытнейшее явление — исключительно умна, не допускает никакой грубости, явно остерегается вульгарности. Намерена подавать себя в наилучшем свете. Исключительно хороша — словно фигурка морской нимфы в античном интальо,[106] такая же точеная и твердая. И ручаюсь, что чувствительности и сердечности у нее ничуть не более, чем если бы ее и впрямь вырезали из аметиста. Ее и алмазом не поцарапаешь. Исключительно привлекательна. Право, когда узнаешь ее получше, становится ясно: удивительно хороша — умна, решительна, честолюбива, беззастенчива и, полагаю, вряд ли изменится в лице, даже если у нее на глазах кого-нибудь задушат! Нет, клянусь честью, она чрезвычайно занимательна.

— Прекрасный перечень достоинств, — согласился Ньюмен. — Правда, больше смахивает на составленный полицией список примет надоевшего ей преступника. Только я подытожил бы этот список не словом «занимательна», а каким-нибудь другим.

— Нет, как же! Именно это определение и подходит. Я же не говорю, что она добросердечна или добродетельна. Я не хотел бы иметь ее своей женой или сестрой. Но она являет собой весьма примечательный и замысловатый механизм. И мне нравится наблюдать, как этот механизм работает!

— Ну, примечательные механизмы и мне доводилось видеть, — подхватил Ньюмен. — Как-то раз при мне на фабрике иголок одна такая машина аккуратненько проткнула приезжего джентльмена, оказавшегося слишком близко, наколола его, будто на вилку, вмиг заглотала и раскрошила на мелкие кусочки.

Однажды поздно вечером, когда Ньюмен вернулся в свою обитель, а было это спустя три дня после сделки, заключенной со старой мадам де Беллегард, — иначе, как «сделка», их соглашение насчет приема, на котором она собиралась представить Ньюмена свету, назвать было бы трудно, — так вот, вернувшись, он обнаружил у себя на столе карточку внушительных размеров, извещавшую, что упомянутая дама ждет его у себя дома двадцать седьмого числа сего месяца в десять часов вечера. Ньюмен засунул карточку за раму зеркала и созерцал ее с большим удовлетворением — нашему герою она казалась символом его триумфа, документальным подтверждением того, что он победил. Вытянувшись в кресле, он наслаждался разглядыванием карточки, когда к нему пожаловал Валентин де Беллегард. Проследив, куда устремлен взгляд Ньюмена, тот сразу увидел приглашение, присланное его матерью.

— А что там значится в уголке? — спросил он. — На что приглашают? Вряд ли, как обычно, «на танцы», или «на концерт», или «на tableaux vivants»?[107] На этот раз следовало бы указать: «на американца».

— Но ведь я буду не единственный, — ответил Ньюмен. — Миссис Тристрам сказала мне сегодня, что тоже получила приглашение и уже ответила согласием.

— Ага, значит, миссис Тристрам с супругом окажут вам поддержку. В таком случае матери следовало указать: «на трех американцев». Подозреваю, что скучать вы не будете. Вам предстоит встреча со множеством лучших людей Франции. Я имею в виду людей с длиннейшими родословными и высоко задранными носами. Среди них немало форменных идиотов. Рекомендую обходиться с ними осторожно.

— А я уверен, они мне понравятся! — воскликнул Ньюмен. — Сейчас я готов восхищаться всем и каждым, у меня отличнейшее расположение духа.

Валентин молча посмотрел на него и бросился в кресло, вид у него был необычайно усталый.

— Счастливец! — проговорил он со вздохом. — Смотрите только, не обидьте на приеме кого-нибудь.

— Ну, если кому-нибудь охота на меня обижаться — на здоровье. Моя совесть чиста.

— Видно, вы и вправду очень влюблены в мою сестру.

— Да, сэр! — помолчав, сказал Ньюмен.

— А она? Она тоже влюблена в вас?

— По-моему, я ей нравлюсь, — ответил Ньюмен.

— Как же вам удалось ее околдовать? — спросил Валентин. — Какими средствами?

— Ну, у меня нет на этот счет твердых правил, — сказал Ньюмен. — Но, во всяком случае, мои приемы, как видите, имели успех.

— Подозреваю, — рассмеялся Валентин, — что с вами страшно иметь дело. Вы продвигаетесь вперед семимильными шагами.

— С вами сегодня что-то неладно, — заметил на это Ньюмен. — Вы почему-то норовите меня уязвить. Не терзайте меня вашими колкостями, пока я не женился. Вот обрету почву под ногами, мне будет легче сносить то, что преподносит жизнь.

— А когда же свадьба?

— Недель через шесть.

Валентин некоторое время молчал, а потом спросил:

— И вы уверены в своем будущем?

— Уверен. Я точно знаю, чего хочу, и знаю, что уже получил.

— И не сомневаетесь, что будете счастливы?

— Сомневаюсь? — повторил Ньюмен. — Ну, такой наивный вопрос заслуживает такого же ответа. Нет! Не сомневаюсь!

— И ничего не боитесь?

— А чего мне бояться? Вы не можете причинить мне вреда, разве что прибегнете к силе и умертвите. Вот это было бы чудовищным предательством. Я хочу жить и собираюсь жить долго. Я ведь до смешного здоров, и смерть от болезни мне не грозит, а удел умереть от старости приблизится не так скоро. Жену свою я не потеряю — я буду слишком усердно о ней заботиться. Могу, конечно, потерять состояние или часть его, но это неважно. Я тут же все снова удвою. Так чего мне бояться?

— Ну, например, того, что американскому дельцу, возможно, не стоит жениться на французской графине.

— Это, может быть, графине не стоит, для дельца же, если вы имеете в виду меня, опасности нет. Однако моей графине не грозит разочарование, я отвечаю за ее счастье, — и, словно желая отметить эту свою уверенность фейерверком, Ньюмен встал и подбросил пару поленьев в камин, и без того ярко пылавший.

Валентин некоторое время наблюдал за взметнувшимися языками огня, а затем склонил голову на руку и печально вздохнул.

— Голова болит? — осведомился Ньюмен.

— Je suis triste,[108] — с галльской непосредственностью ответил Валентин.

— Грустно? Из-за чего? Из-за той особы, на которую вы намекали на днях? Сказали, что любите ее, а жениться не можете?

— Я так сказал? Мне и самому потом показалось, что я проговорился. Упоминать об этом при Клэр никак не следовало. Но у меня тогда было тошно на душе, да и сейчас тошно. И зачем только вы меня с ней познакомили?

— Ах, значит, это Ноэми! Боже мой! Уж не хотите ли вы сказать, что сохнете по ней?

— Нет, не сохну. То, что я испытываю, не пламенная страсть. Однако эта расчетливая маленькая чертовка засела у меня в мозгу! Укусила за душу своими ровными мелкими зубками, и боюсь, в результате я взбешусь и наделаю глупостей. Все это низко, омерзительно низко. Самая меркантильная плутовка во всей Европе! И тем не менее я лишился из-за нее покоя, мои мысли постоянно крутятся вокруг нее. Какой разительный контраст с вашим благородным, возвышенным чувством! Зловещий контраст! Досадно, не правда ли, что я в расцвете молодости не могу найти ничего лучшего? Ведь я славный малый? Верно? En somme?[109] А за мое будущее вы поручиться не сможете, не то что за свое!

— Немедля бросьте эту девицу! — вскричал Ньюмен. — Не приближайтесь к ней больше, и тогда будущее в ваших руках. Поедемте с нами в Америку, я определю вас в банк.

— Легко сказать, бросьте, — тихо рассмеялся Валентин. — Хорошеньких женщин так не бросают. Даже с Ноэми надо быть обходительным. К тому же я не хочу, чтобы она возомнила, будто я ее боюсь.

— Значит, из-за обходительности и тщеславия вы будете все глубже погружаться в трясину? Припасли бы и то и другое для лучших целей. И пожалуйста, помните — я не собирался знакомить вас с ней, вы сами настояли. Мне почему-то совсем этого не хотелось.

— Да я вас не упрекаю, — сказал Валентин. — Боже упаси! Я ни за что на свете не упустил бы такой экземпляр! В самом деле редкостное создание. С какой поразительной быстротой она расправила крылья! Право, я не помню, чтобы какая-нибудь другая женщина меня так занимала. Но простите, — добавил он, помолчав, — вас она нисколько не интересует. Да и предмет этот вряд ли заслуживает внимания. Поговорим о чем-нибудь другом. — Он переменил тему, но через пять минут, совершив крутой поворот и снова вернувшись к мадемуазель Ниош, принялся живописать ее манеры и припоминать ее mots.[110] Высказывания эти были чрезвычайно остры и для юной особы, всего шесть месяцев назад малевавшей бесхитростных Мадонн, на удивление циничны. В конце концов молодой граф вдруг умолк, задумался и некоторое время не произносил ни слова. Однако, когда он поднялся, чтобы уйти, было ясно, что его мысли по-прежнему заняты мадемуазель Ниош.

Глава шестнадцатая

Последующие десять дней были самыми счастливыми в жизни Ньюмена. Каждый день он виделся с мадам де Сентре, не встречая при этом ни старой мадам де Беллегард, ни старшего из своих будущих шуринов. В конце концов мадам де Сентре даже сочла нужным извиниться за их отсутствие.

— Они очень заняты, — пояснила она, — они знакомят лорда Дипмера с Парижем. — Она произнесла эти слова серьезным тоном, но чувствовалось, что за серьезностью таится улыбка, и это ощущение подтвердилось, когда она добавила: — Он, знаете ли, наш семиюродный брат, а голос крови, как известно, сильнее всего! К тому же он такой интересный человек! — и тут она рассмеялась.

Раза два-три Ньюмен встречал молодую мадам де Беллегард, она грациозно бродила по комнатам с томно-рассеянным видом, словно в поисках неких недоступных ей заманчивых развлечений. Ньюмену она напоминала красивый, но надтреснутый флакон духов; однако постепенно он проникся к ней добрыми чувствами, причиной чему было то, что она обречена состоять в брачном союзе с Урбаном де Беллегардом. Он жалел эту маленькую брюнетку — жену маркиза де Беллегарда — еще и потому, что она была глуповатой, улыбалась завлекательной улыбкой и сердце ее, по-видимому, не отличалось постоянством. Временами маленькая маркиза смотрела на Ньюмена так призывно, что иначе, как непосредственностью ее натуры, подобный взгляд объяснить было нельзя; будь это кокетством, она постаралась бы его завуалировать. Ее, несомненно, мучило желание спросить о чем-то Ньюмена или что-то ему сказать, и он недоумевал, что бы это могло быть. Но ему не хотелось давать ей повод заводить разговор: ведь если она собиралась жаловаться ему на свою горькую участь быть связанной узами брака с таким сухарем, как месье де Беллегард, Ньюмен понятия не имел, что он мог бы ей посоветовать. Однако ему не раз представлялось, как в один прекрасный день она подойдет к нему и страстно прошепчет (предварительно осмотревшись, нет ли кого поблизости): «Я знаю, мой муж внушает вам отвращение. Не могу отказать себе в удовольствии заверить вас, что вы совершенно правы. Пожалейте несчастную, у которой муж — заводная кукла из папье-маше». Но, хотя Ньюмен не был искушен в вопросах светского этикета, он имел точное представление, какие поступки относятся к разряду «низких», и потому понимал, что при его положении в этом доме ему надо быть начеку; он никому из здешних обитателей не желал давать повод обвинить его в том, что он, проникнув в круг семьи, ведет себя неподобающе. А пока мадам де Беллегард взяла за правило посвящать его в то, как обстоит дело с туалетом, в котором она намеревалась быть на его свадьбе и который, несмотря на частые совещания с портным, все никак не могла себе ясно во всей полноте вообразить.

— Помните, я вам говорила, что на рукавах у меня будут бледно-голубые банты? — спрашивала она. — Так вот, никак не могу себя нынче убедить, что они должны быть голубыми. Не понимаю, с чего бы это? Сегодня эти банты кажутся мне розовыми, нежно-розовыми. А потом на меня что-то находит и уже не нравится ни голубое, ни розовое. Но без бантов никак нельзя!

— Пусть будут желтые или зеленые, — посоветовал Ньюмен.

— Malheureux![111] — восклицала маленькая маркиза. — Зеленый цвет расстроит ваш брак — ваши дети станут незаконными!

Перед лицом света мадам де Сентре была спокойно счастлива. Вдали от света она казалась даже взволнованно счастливой — так блаженно считал Ньюмен. Она нежно выговаривала ему:

— Вы меня ничуть не радуете. Не даете никакого повода побранить вас, одернуть! А я на это рассчитывала! Мечтала об этом. Но вы не совершаете никаких оплошностей. Вы до безобразия пристойны. И очень жаль — я не получаю никакого удовольствия. С таким же успехом я могла бы выйти за любого другого.

— Боюсь, это самая большая моя вина, — отвечал в таких случаях Ньюмен. — Уж будьте так добры, закройте глаза на этот мой недостаток, — и заверял ее, что он, разумеется, никогда не будет ее бранить, он ею более чем доволен. — Если бы вы только знали, как точно вы соответствуете тому идеалу, который я лелеял! И теперь я понимаю, почему я так домогался этого идеала: обладание им, как я и думал, меняет всю жизнь! Я — редкий счастливчик, ведь мне выпал такой выигрыш! Всю прошлую неделю вы держались именно с тем спокойствием, какое я мечтал видеть в моей жене. Вы говорите как раз то, что я хотел бы слышать от нее. Вы двигаетесь по комнате точно так, как, я представлял себе, будет двигаться она. Вы одеваетесь в том стиле, как и должна была бы одеваться моя жена. Короче говоря, вы отвечаете моему идеалу по всем статьям, а требования у меня, можете мне поверить, высокие.

Слушая его признания, мадам де Сентре сделалась очень серьезной. Немного погодя она возразила:

— Не заблуждайтесь, я не подымаюсь до вашего идеала, он слишком высок. Я совсем не такая, как вы воображаете, я гораздо проще. Вы мечтаете о женщине необыкновенной. Как это ваш идеал достиг такого совершенства?

— Он никогда не был другим, — отвечал Ньюмен.

— Я начинаю думать, — продолжала мадам де Сентре, — что ваш образ идеальной женщины лучше моего. Вы чувствуете, какой это большой комплимент? Да, сэр, решено: отныне я стараюсь подняться до вашего идеала.

После того как Ньюмен сообщил о своей помолвке миссис Тристрам, та навестила дорогую Клэр и на другой день заявила нашему герою, что ему просто неприлично повезло.

— Самое смешное, — сказала она, — что вы, конечно, будете счастливы, но так, словно женились на какой-нибудь мисс Смит или мисс Томсон. Я считаю, что вы заключаете блестящую партию, причем не платите за свою удачу никакой пошлины. Обычно такие блестящие браки строятся на компромиссе, но вы получаете все, не жертвуя ничем. Да еще будете невероятно счастливы!

Ньюмен поблагодарил миссис Тристрам за присущее ей умение так приятно выразить свое одобрение. Ни одна женщина не умела столь же изящно поддержать или пожурить человека. Отзыв мистера Тристрама о помолвке Ньюмена был иным; жена и его сводила к мадам де Сентре, и он описал этот поход следующим образом:

— Не думай, что услышишь мое мнение о своей графине, — заявил он. — Я уже однажды на таком попался. Чертовски подло вытягивать из человека, что он думает о вашей будущей жене. Каждый получает то, что заслужил. Стоит тебе услышать, что я скажу о твоей даме, и ты тут же бросишься к ней это пересказывать, а уж она постарается, чтобы несчастный злопыхатель, явившись к ней с визитом, почувствовал себя очень и очень несладко. Однако я готов быть к тебе справедливым, ты, видно, никаких моих отзывов мадам де Сентре не передавал, а если и передавал, она оказалась на редкость великодушной. Со мной она была очень мила, очаровательно любезна. Они с Лиззи сидели на кушетке, держались за руки, называли друг друга chere, belle,[112] и на каждом третьем слове мадам де Сентре дарила меня обворожительной улыбкой, словно хотела дать понять, что и я тоже милый и дорогой. Могу тебя уверить, что она вознаградила меня за все прежнее пренебрежение, которое я от нее видел, — была необыкновенно оживленна и приветлива. Правда, в какую-то недобрую минуту ей пришло в голову, что она должна представить нас своей матери — той, мол, хотелось бы познакомиться с твоими друзьями. Мне ее мать была вовсе ни к чему, и я собрался сказать, чтобы они обошлись без меня, а я подожду их в другой комнате, но Лиззи дьявольски проницательна, она сразу догадалась о моих намерениях и так на меня глянула! Кончилось тем, что они рука об руку направились к старой маркизе, а я поплелся за ними. Старая дама восседала в кресле и играла своими аристократическими пальцами. Она оглядела Лиззи с головы до ног, но надо отдать должное моей жене — она и сама это умеет, любого заткнет за пояс. Лиззи сообщила ей, что мы — близкие друзья мистера Ньюмена. Маркиза воззрилась на нее непонимающе, а потом и говорит: «Ах, Ньюмена! Да, да, моя дочь надумала выйти за некоего Ньюмена». Тут мадам де Сентре начала снова гладить Лиззи и объяснять, что вот именно этой милой леди и пришло в голову составить ваш брак, она-то вас и познакомила. «Ах, значит, это вас я должна благодарить за зятя-американца, — обрушилась на Лиззи старая маркиза, — очень умно придумали! Можете не сомневаться, я вам чрезвычайно обязана». И тут она переводит взгляд на меня, начинает меня рассматривать и потом спрашивает: «Вы, вероятно, тоже заняты изготовлением каких-то товаров?» Я хотел было ей ответить, что занимаюсь изготовлением метелок для таких старых ведьм, как она, но Лиззи меня опередила: «Мой муж, мадам маркиза, относится к разряду тех несносных людей, от которых миру очень мало пользы, — у него ни профессии нет, ни определенного занятия». Ей важно было уесть старуху, так что она и меня не пощадила. «Ну что ж, моя дорогая, — отвечает маркиза, — каждому свой удел». «А мой удел, увы, расстаться с вами», — подхватывает Лиззи, и мы в том же порядке, в каком явились, убираемся прочь. Ну, скажу я тебе, теща твоя будет всем тещам теща!

— Ничего, — ответил Ньюмен, — для моей тещи самое главное, чтобы я поменьше попадался ей на глаза.

Вечером двадцать седьмого, в назначенное время, Ньюмен отправился на бал к мадам де Беллегард. Старый дом на Университетской улице был непривычно ярко освещен. В кругу света, падавшего из ворот, толпилась кучка ротозеев, наблюдавших, как подъезжают экипажи, во дворе пылали факелы, а ступеньки парадного входа были застелены красным ковром.

Когда пришел Ньюмен, гостей собралось еще немного. Маркиза с дочерью и невесткой стояли на верхней площадке, где из-за цветочных горшков выглядывала облезлая, старая нимфа. На мадам де Беллегард было лиловое платье со старинными кружевами, и она казалась сошедшей с портрета Ван-Дейка, мадам де Сентре была в белом. Старая леди с величавой любезностью приветствовала нашего героя и, обернувшись, подозвала к себе тех из гостей, кто стоял поблизости. Все это были пожилые джентльмены — любители «задирать нос», как охарактеризовал их Валентин де Беллегард; на груди у многих красовались орденские ленты и звезды. Они приблизились с подобающей их положению неспешностью, и маркиза объявила, что желает представить им мистера Ньюмена, который намерен жениться на ее дочери. Затем она представила Ньюмену одного за другим трех герцогов, трех графов и одного барона. Все эти джентльмены поклонились ему и улыбнулись самым любезным образом, а Ньюмен пустился пожимать им руки, говоря каждому:

— Рад познакомиться, сэр.

Он бросал взгляды на мадам де Сентре, но она смотрела в другую сторону. Если бы он, подобно неуверенному в себе актеру, играющему перед взыскательным взором критика, постоянно нуждался в ее одобрении, он мог бы черпать уверенность в том, что ни разу не поймал на себе ее взгляда, — значит, она на него полагается. Ньюмену же соображения такого рода в голову не приходили, но мы тем не менее рискнем предположить, что, несмотря на его собственную безмятежность, мадам де Сентре не упускала из виду ни малейшего его движения. Молодая мадам де Беллегард была облачена в смелое темно-красное одеяние, расшитое огромными серебряными лунами в разных фазах — от полумесяца до полного круга.

— Что же вы ничего не скажете о моем платье? — спросила она Ньюмена.

— Мне кажется, — ответил он, — будто я смотрю на вас через телескоп. Весьма необычный туалет.

— Если так, он как раз под стать нынешнему торжеству. Но предупреждаю, я не принадлежу к небесным телам.

— А я никогда и не видел, чтобы небо ночью имело алый оттенок.

— Это говорит о моей оригинальности, любой другой выбрал бы синий фон. Моя золовка наверняка предпочла бы нежно-голубую ткань и усеяла ее дюжиной изящных полумесяцев. Но, по-моему, красный фон гораздо эффектнее. А замысел у меня такой — лунное сияние.

— Лунное сияние и кровопролитие, — подхватил Ньюмен.

— Убийство при лунном свете? — засмеялась мадам де Беллегард. — Роскошный девиз для вечернего наряда. И обратите внимание, чтобы завершить образ, я украсила прическу кинжалом, усыпанным бриллиантами. Но смотрите, вот и лорд Дипмер, — мгновенно переменила она тему. — Надо выяснить, что он думает о моем туалете.

Лорд Дипмер, джентльмен с очень красным лицом, смеясь, подошел к ним.

— Лорд Дипмер все не может решить, кого он предпочитает — меня или мою золовку, — сказала мадам де Беллегард. — Клэр нравится ему, поскольку она его кузина, а я как раз потому, что нет. Но за Клэр он не имеет права ухаживать, а я вполне disponible.[113] За помолвленной женщиной ухаживать неприлично, тогда как за женщиной замужней неприлично не ухаживать.

— О, я обожаю ухаживать за замужними! — воскликнул лорд Дипмер. — Они не просят, чтобы на них женились.

— А незамужние просят? — поинтересовался Ньюмен.

— Увы, да, — ответил лорд Дипмер. — У нас, в Англии, девушки вечно заводят этот разговор.

— И вы им грубо отказываете? — предположила мадам де Беллегард.

— Ну согласитесь, не жениться же на каждой девушке, которой хочется замуж, — ответил его светлость.

— Ваша кузина ни о чем таком просить не станет. Она выходит замуж за мистера Ньюмена.

— Тогда другое дело! — рассмеялся лорд Дипмер.

— Ну а если она захотела бы выйти за вас, ей, я думаю, вы бы не отказали. И это дает мне надежду, что в конце концов вы остановите свой выбор на мне.

— Когда мне нравятся две вещи, я никогда не довольствуюсь одной, — ответил молодой англичанин. — Я забираю обе.

— Какой ужас! На это я не пойду! Я хочу быть единственной, — воскликнула мадам де Беллегард. — Мистер Ньюмен куда лучше вас, он умеет выбирать. О, он проделывает это очень тщательно, словно нитку в иголку вдевает. Мадам де Сентре он предпочел всему мыслимому и немыслимому.

— Все равно он не может помешать мне быть ее кузеном, тут уж ничего не поделаешь, — с веселым простодушием сказал Дипмер.

— Да уж, тут я ничего поделать не могу, — засмеялся в ответ Ньюмен, — да и она тоже.

— И ничего не сможете поделать, если я приглашу мадам де Сентре танцевать, — все с тем же простодушием заявил лорд Дипмер.

— Смог бы, если бы пригласил сам, — сказал Ньюмен. — Но беда в том, что танцевать я не умею.

— О, да тут и уметь нечего, кружитесь, и все, не правда ли, милорд? — воскликнула мадам де Беллегард, но лорд Дипмер с ней не согласился, он сказал, что танцевать надо уметь, а то будешь выглядеть осел ослом, и в эту минуту к ним, медленно ступая и заложив руку за спину, присоединился Урбан де Беллегард.

— Какой превосходный бал, — сказал ему Ньюмен. — Ваш старый дом так и сияет.

— Ну, раз вам нравится, мы довольны, — ответствовал маркиз, подняв плечи и слегка наклоняясь вперед.

— Да, по-моему, всем нравится, — заявил Ньюмен. — И может ли быть иначе, если первый, кого, входя, видят гости, — это ваша сестра, прекрасная, как ангел.

— Да, она очень красива, — торжественно подтвердил маркиз. — Но, естественно, для других это не столь очевидная причина испытывать удовольствие, как для вас.

— О, насчет меня вы совершенно правы, маркиз. Я всем доволен, чрезвычайно доволен, — согласился Ньюмен, как всегда слегка растягивая слова. — А теперь расскажите мне, пожалуйста, о ваших друзьях, — попросил он, оглядываясь, — что они собой представляют?

Маркиз де Беллегард молча осмотрелся, склонив голову и медленно потирая пальцами нижнюю губу. В салон, где стояли они с Ньюменом, вливался поток людей, комнаты уже были полны народу, и сборище становилось поистине блестящим. Блеск ему придавало главным образом сияние обнаженных женских плеч, обилие драгоценностей, роскошь и изысканность туалетов. Среди мужчин никого не было в мундирах, ибо двери мадам де Беллегард оставались наглухо закрытыми для клевретов новоявленной власти, распоряжавшейся в то время судьбами Франции, и нельзя утверждать, что среди массы смеющихся, оживленных лиц часто мелькали черты, исполненные благородной гармонии. Но все-таки жаль, что наш герой не был физиономистом, — многие из этих лиц привлекали внимание, отличались выразительностью, наводили на размышления. Правда, будь повод для встречи с этими людьми другим, они вряд ли пришлись бы Ньюмену по душе. Женщины показались бы ему не слишком красивыми, мужчины чересчур самонадеянно улыбчивыми. Однако сейчас Ньюмен был так лучезарно настроен, что воспринимал только приятные впечатления и, не вглядываясь слишком пристально в окружающих, видел лишь исходивший от всех блеск и радовался тому, что, если подвести баланс, весь этот блеск следует отнести на его счет.

— Я представлю вас кое-кому, — немного погодя сказал маркиз. — Считаю это своим долгом. Вы позволите?

— О, я готов жать руку всем, кому вы сочтете нужным, — отозвался Ньюмен. — Правда, ваша матушка уже познакомила меня с полдюжиной старых джентльменов, так что будьте осторожны, чтобы не повториться.

— А кто были те джентльмены, кому вас представила моя мать?

— Честное слово, я уже забыл, — рассмеялся Ньюмен. — Мне все здесь кажутся на одно лицо.

— Полагаю, что они вас не забыли, — проговорил маркиз и начал торжественный обход комнат.

Чтобы не отстать от него в толпе, Ньюмен взял маркиза под руку, после чего тот некоторое время шагал молча и смотрел прямо перед собой. Постепенно они дошли до последней из комнат, в которых проходил прием. Здесь Ньюмен увидел даму чудовищных размеров, она восседала в весьма основательном кресле, и перед ней полукругом стояла группа людей. Когда маркиз приблизился, группа расступилась, а месье де Беллегард сделал шаг вперед и раболепно застыл, поднеся к губам шляпу. Ньюмену доводилось видеть джентльменов, принимающих такую же позу в церкви, когда они входили в свою ложу. Дама и впрямь имела большое сходство с выставленным для поклонения божком. Она была неправдоподобно монументальна и величаво невозмутима. В ее облике Ньюмену почудилось что-то даже устрашающее: тройной подбородок, пронизывающие насквозь заплывшие глазки, огромная грудь в глубоком декольте, тиара из покачивающихся перьев и сверкающих драгоценных камней, необъятный ворох пышных шелковых юбок — все это повергло его в трепет. Вид этой удивительной особы и окружающих ее почитателей напомнил Ньюмену, как на ярмарках выставляют на обозрение «самую толстую женщину на свете». Она вонзила в подошедших свои маленькие немигающие глазки.

— Дорогая герцогиня, — произнес маркиз, — разрешите представить вам нашего хорошего друга, о котором мы вам уже говорили. Желая познакомить с мистером Ньюменом тех, чьим мнением дорожу, мог ли я не начать с вас?

— Чрезвычайно приятно, мой друг, чрезвычайно приятно, месье, — сказала герцогиня, и хотя голос у нее был тонкий и пронзительный, я не решился бы назвать его неблагозвучным. Ньюмен отвесил приличествующий случаю почтительный поклон.

— Я сегодня затем и приехала, чтобы посмотреть на месье. Надеюсь, месье оценит, на что я ради него пошла. Достаточно только взглянуть на меня, сэр, — продолжала она, окидывая собственную персону красноречивым взором.

Ньюмен молчал, не находясь с ответом, хотя, судя по всему, раз герцогиня сама подшучивала над своей мощной фигурой, ей можно было говорить что угодно. Услышав, что она приехала ради того, чтобы познакомиться с Ньюменом, стоявшие вокруг джентльмены сразу слегка повернули головы и устремили на него взгляды, исполненные благосклонного любопытства. Маркиз с поистине сверхъестественной серьезностью представил Ньюмену каждого из них, и каждый по мере того, как произносили его имя, раскланивался; все они принадлежали к тем, кого во Франции именуют beaux noms.[114]

— Я очень хотела познакомиться с вами, — снова сказала герцогиня. — C’est positif![115] Прежде всего я обожаю ту, на ком вы собираетесь жениться, это самое очаровательное создание во всей Франции. Смотрите, обращайтесь с ней хорошо, не то вы обо мне услышите. Правда, с виду вы человек добрый. Мне говорили, что вы — фигура необычная. Чего только я о вас не наслышалась. Да, да! Это все правда?

— Не знаю, что вам рассказывали, — ответил Ньюмен.

— О, о вас ходят легенды. Мне говорили, что карьера у вас была очень переменчивая, очень bizzáre.[116] Кажется, десять лет назад вы основали на вашем Западе целый город, где проживает сейчас миллион человек? Или полмиллиона? И вы — единственный владелец этого процветающего поселения и посему сказочно богаты. И станете еще богаче, если только не будете дарить дома и земли без всякой выплаты ренты всем, кто обязуется не брать в рот сигары. И, как нам сказали, вас через три года сделают президентом Америки.

Герцогиня поведала эту престранную «легенду» гладко и бесстрастно, и Ньюмену подумалось, что все это прозвучало так, словно знаменитая старая актриса прочла отрывок из комической пьесы. Не успела герцогиня закончить, как наш герой разразился громким неудержимым смехом.

— Дорогая герцогиня, дорогая герцогиня, — забормотал извиняющимся тоном маркиз.

К дверям комнаты сразу подошли несколько гостей посмотреть, кто позволяет себе смеяться над герцогиней. А та продолжала свой монолог тихо, спокойно и уверенно — будучи герцогиней, она не сомневалась, что ее слушают, а старушечья любовь поболтать делала эту великаншу безразличной к мнению окружающих.

— Нет, я вижу, вы человек очень примечательный. Иначе вы не смогли бы расположить к себе нашего доброго маркиза и его достойную матушку. Их милость не всякому удается заслужить, это люди требовательные. Я вот и сама не уверена, пользуюсь ли сейчас их расположением. Что скажете, Беллегард? Ведь теперь я знаю: чтобы вам понравиться, надо быть американским миллионером. Но главная ваша победа, дорогой сэр, — это то, что вы угодили графине. Она же разборчива, как сказочная принцесса! Просто чудо, что вы ее завоевали! В чем ваш секрет? Конечно, я не жду, что вы откроете его перед всеми этими господами, но заезжайте как-нибудь ко мне и явите ваши таланты.

— Секрет не мой, а мадам де Сентре, — ответил Ньюмен. — А заключается он в ее необычайном милосердии. Словом, о нем надо спросить у нее самой.

— Хорошо сказано! — воскликнула герцогиня. — Премило для начала. Как, Беллегард? Выуже уводите месье?

— Я обязан выполнить свою роль, дорогой друг, — ответил маркиз, показывая рукой на других гостей.

— О, я знаю, какой вы усердный хозяин. Ну что ж, мое желание исполнилось, я познакомилась с месье. Он — умница! И пусть не возражает — так и есть. Прощайте!

Следуя за маркизом в другую комнату, Ньюмен спросил, чем знаменита эта герцогиня.

— Влиятельнейшая дама во Франции, — ответил Беллегард.

Затем он представил своего будущего зятя по меньшей мере двадцати персонам обоего пола, отбирая их, по-видимому, по тому, насколько в них проявлялся аристократизм. В одних случаях на лицах тех особ, с кем знакомили Ньюмена, было ясно написано, что они принадлежат к высшей касте, часто же он догадывался об этой принадлежности лишь благодаря кратким, но выразительным характеристикам, которые давал им хозяин дома. Среди его новых знакомцев были мужчины, как крупные и величавые, так и мелкие, суетливые, были дамы некрасивые, в пожелтевших кружевах и сомнительных драгоценностях, но встречались и прехорошенькие, чьи белоснежные плечи не прикрывали ни драгоценности, ни что-либо другое. Все свидетельствовали Ньюмену свой искренний интерес, все одаривали его улыбками и заверяли, что очень рады познакомиться, и каждый глядел на него с той мягкой твердостью людей из хорошего общества, которая дает понять, что руку вам протянут, но пальцы, сжимающие монету, не разожмут. Если маркиз, обходя комнаты, напоминал проводника с медведем, а все происходящее перекликалось с сюжетом сказки о Красавице и Чудовище, то следует заметить, что присутствующие, по-видимому, находили медведя вполне схожим с представителями человеческого рода. Самому Ньюмену казалось, что его знакомство с друзьями маркиза было обставлено «очень приятно», другого слова он подыскать не мог. Приятно было, что ему оказывали столько откровенного внимания, приятно было слышать из уст, над которыми красовались заботливо подстриженные усы, отточенные, приправленные юмором любезности, приятно было замечать, как умные француженки — а Ньюмену все они казались умными — поворачиваются спиной к партнерам, чтобы получше разглядеть этого странного американца, за которого собралась замуж Клэр де Сентре, и награждают экспонат чарующими улыбками. Но вот, отвернувшись от парада улыбок и других знаков внимания, Ньюмен поймал на себе тяжелый взгляд маркиза и сразу спохватился. «А не строю ли я из себя дурака, — пришло ему на ум, — может, я разгуливаю здесь, как терьер на задних лапах?» Тут он заметил в другом конце комнаты миссис Тристрам, расстался с месье де Беллегардом и начал пробираться к ней.

— Как по-вашему, я не слишком запрокидываю голову? — спросил он свою приятельницу. — Вам не кажется, что у меня под подбородком виден замок от поводка?

— Мне кажется, вы, как все счастливые люди, выглядите очень смешно, — ответила миссис Тристрам. — Не более и не менее смешно, чем другие счастливцы. Я минут десять наблюдала за вами и за маркизом де Беллегардом. Ему все это в тягость.

— Тем паче надо быть ему благодарным — взявшись за дело, он довел его до конца, — ответил Ньюмен. — Однако пора и честь знать. Больше не стану его обременять. Но вы правы — я страшно счастлив. Даже не могу устоять на месте. Позвольте вашу руку и давайте пройдемся.

Он провел миссис Тристрам по всем комнатам. Их было великое множество: украшенные ради празднества, переполненные нарядными гостями, они, несмотря на несколько поблекший вид, вновь обрели прежний блеск. Глядя по сторонам, миссис Тристрам тихо отпускала колкие замечания насчет гостей. Но Ньюмен отвечал рассеянно, он вряд ли ее слышал, его мысли были заняты другим. Он упивался радостным сознанием успеха, свершения задуманного, триумфа. Внезапный страх, не выглядит ли он глупцом, улетучился, и он испытывал теперь только глубокое удовлетворение. Он получил то, к чему стремился. Вкус успеха всегда манил его, и ему везло — он ощущал его не раз. Но никогда прежде вкус этот не был так сладок, никогда так много не сулил, никогда к нему не примешивалось столько блеска и веселья. Огни, цветы, музыка, разодетая толпа, ослепительные женщины, драгоценности и даже сама непривычность чужого, но звучного говора вокруг — все служило живым символом и гарантией того, что он добился цели и собственными усилиями проложил сюда дорогу. Однако, если Ньюмен и улыбался шире обычного, не тщеславие раздвигало его губы, ему ничуть не хотелось, чтобы на него показывали пальцем, он не жаждал личного успеха. Доведись ему, оставаясь невидимым, заглянуть в особняк Беллегардов через дыру в крыше, открывшееся зрелище порадовало бы его ничуть не меньше. Он счел бы увиденное свидетельством своего преуспеяния и укрепился бы в уверенности, что на жизнь надо смотреть легко, к чему рано или поздно сводились все его наблюдения. А сейчас чаша успеха нашего героя была полна до краев.

— Прекрасный бал, — сказала, немного пройдясь, миссис Тристрам. — Ничто не оскорбляет мой взор, кроме вида моего мужа — вон он стоит, прислонившись к стене, и беседует с каким-то незнакомцем, которого, небось, принимает за герцога, а тот — я почти уверена — ведает здесь освещением. Как вы думаете, нельзя ли их разлучить? Может быть, опрокинуть лампу?

Неизвестно, внял ли бы ее призыву Ньюмен, который не видел ничего зазорного в том, что Тристрам увлечен разговором с искусным мастером своего дела, но в эту минуту к ним как раз подошел Валентин де Беллегард. Несколько недель назад Ньюмен познакомил его с миссис Тристрам, и младший брат мадам де Сентре сразу воздал должное блестящим достоинствам этой дамы и уже нанес ей несколько визитов.

— Вы читали Китса? Его балладу «Belle Dame sans Merci»? — обратилась к Валентину миссис Тристрам. — Вы напоминаете мне ее героя:

«Зачем, о рыцарь, бродишь ты
Печален, бледен, одинок?»[117]
— Я одинок, поскольку вы лишили меня вашего общества, — ответил Валентин. — А выглядеть счастливым — дурной тон, это позволительно только Ньюмену. Ведь все это затеяно в его честь. Нам с вами не положено выходить на авансцену.

— Прошлой весной вы мне предрекали, — напомнил Ньюмен, повернувшись к миссис Тристрам, — что, прожив здесь полгода, я взбешусь от ярости. По-моему, срок на исходе, но самое бешеное, что я могу выкинуть, это предложить вам кофе глясе.

— Я говорил вам, — вмешался Валентин, — что бал в нашем доме пройдет как нельзя лучше. Я не имел в виду кофе глясе, но смотрите, здесь собрался весь свет, и сестра утверждает, что Урбан сегодня просто очарователен.

— Он славный малый, славный, — согласился Ньюмен. — Я люблю его, как брата. Кстати, надо пойти сказать несколько добрых слов вашей матушке.

— Да уж подберите самые добрые, — предупредил Валентин. — Быть может, подобное желание вы испытываете в последний раз.

Но Ньюмен был близок к тому, чтобы заключить старую мадам де Беллегард в объятия. Он прошел через все комнаты и нашел маркизу в первой зале: она сидела на софе со своим юным родственником лордом Дипмером. Вид у молодого англичанина был довольно скучающий; засунув руки в карманы, вытянув вперед ноги, он усиленно разглядывал носки своих туфель. Мадам де Беллегард, казалось, что-то горячо ему втолковывала и явно ждала от него ответа или знака, подтверждающего, что ее слова возымели действие. Сложив руки на коленях, она смотрела на простоватую физиономию его светлости с вежливо сдерживаемым раздражением.

Увидев подошедшего Ньюмена и встретившись с ним взглядом, лорд Дипмер покраснел.

— Боюсь, я помешал интересной беседе, — сказал Ньюмен.

Мадам де Беллегард встала, ее собеседник тоже вскочил, и она оперлась на его руку. Секунду-другую она молчала, но, поскольку и лорд Дипмер не произносил ни слова, с улыбкой заметила:

— Лорду Дипмеру следовало бы выказать учтивость и подтвердить, что наша беседа на самом деле была интересна.

— О да! Я ужасно неучтив! — воскликнул его светлость. — Но мне и правда было интересно.

— Верно, мадам де Беллегард давала вам полезные советы? — предположил Ньюмен. — Старалась вас немножко обуздать?

— Я дала ему один превосходный совет, — подтвердила маркиза, обратив на нашего героя вызывающий взгляд холодных глаз. — Милорду остается только воспользоваться им.

— Воспользуйтесь, сэр, воспользуйтесь, — горячо подхватил Ньюмен. — Маркиза худого не посоветует, особенно в такой вечер, как сегодня, когда она настроена покойно и радостно, — любой ее совет будет во благо. Смотрите, какое кругом оживление, как все хорошо удалось! Ваш бал просто великолепен, счастливая мысль пришла вам в голову. У меня бы ничего подобного не получилось.

— Очень рада, если вы довольны, — сказала мадам де Беллегард. — Я и ставила себе целью доставить вам удовольствие.

— Доставьте мне еще одно, — попросил Ньюмен. — Отпустите нашего друга лорда, мне кажется, ему пора немного размяться, а вы обопритесь на мою руку и пройдемте вместе по комнатам.

— Да, я хотела доставить вам удовольствие, — повторила старая леди. Она сняла руку с руки лорда Дипмера, и Ньюмен подивился ее кротости. — И если этот молодой человек достаточно умен, — добавила она, — он пойдет, разыщет мою дочь и пригласит ее танцевать.

— А я-то восхвалял ваш совет! — со смехом склонился Ньюмен над мадам де Беллегард. — Ничего не поделаешь, полагаю, придется мне это проглотить.

Лорд Дипмер вытер пот со лба и удалился, а мадам де Беллегард взяла Ньюмена под руку.

— Да, ваш бал на редкость удался, — снова объявил он, следуя за маркизой из одной комнаты в другую, — как видно, все здесь знают друг друга и все рады друг другу. Маркиз познакомил меня со множеством ваших друзей, и я чувствую себя совсем как член семьи. Этот вечер я никогда не забуду, — продолжал Ньюмен, желая сказать что-нибудь чрезвычайно приятное и лестное. — И вспоминать о нем всегда буду с удовольствием.

— Думаю, этот вечер никто из нас не забудет, — сказала маркиза, как всегда четко и твердо выговаривая каждое слово.

Гости расступались перед ней, кое-кто оборачивался, чтобы взглянуть на хозяйку дома, ей без конца кланялись, прижимая к сердцу руку, и все это она принимала с гордым достоинством. Однако, хотя маркиза всем улыбалась, она не проронила ни звука, пока они не достигли последней комнаты, где она увидела своего старшего сына. Здесь со словами «Ну, сэр, довольно!», произнесенными с мягкой сдержанностью, она отошла от Ньюмена к Урбану. Тот сразу взял обе ее руки в свои и с нежнейшей заботой подвел к креслу. Это была трогательная семейная сцена, и Ньюмен скромно удалился. Некоторое время он бродил из комнаты в комнату, взирая на всех с высоты своего роста, превосходившего рост большинства присутствующих, присоединялся к тем группам, где были люди, с которыми его познакомил Урбан де Беллегард, держался непринужденно и являл собой вид полной невозмутимости. Его по-прежнему все вокруг радовало, но даже самые радостные минуты приходят к концу, и блеск приема начал тускнеть. В музыке зазвучали завершающие аккорды, а гости оглядывались в поисках хозяйки, желая с ней попрощаться. Найти ее, видимо, не удавалось, и до Ньюмена долетели чьи-то слова, что маркиза почувствовала недомогание и ушла к себе. Он услышал, как одна из дам сказала:

— Не выдержала напряжения. Бедняжка маркиза, могу себе представить, каково ей.

Но тут же разнесся слух, что маркиза оправилась, и правда, оказалось, что она сидит в кресле у выхода и выслушивает благодарности своих знатных гостей, которые умоляют ее не вставать. Сам же Ньюмен пустился на поиски мадам де Сентре. Она много раз, вальсируя, проносилась мимо него, однако с самого начала вечера он, покорно выполняя ее категорическое указание, не обмолвился с нею ни словом. Комнаты, расположенные в rez-de-chaussée,[118] тоже были открыты гостям, в распоряжение которых предоставили весь дом, но обнаружилось, что внизу народу мало. Ньюмен прошел через комнаты, заметил рассеянные там и сям парочки, явно довольные своим относительным уединением, и дошел до маленькой оранжереи, выходившей в сад. Дальняя ее стена была забрана стеклом, и за этим не затененным растениями огромным окном блистали зимние звезды, так что стоявшие у окна, казалось, находились по ту сторону, в саду. А у окна были двое — леди и джентльмен. В леди, хоть она и стояла к нему спиной, Ньюмен даже издали сразу узнал мадам де Сентре и заколебался, удобно ли ему к ней подойти. Но едва он шагнул вперед, она обернулась, видимо почувствовав его присутствие. С минуту она смотрела на него, потом снова обратилась к своему собеседнику.

— Право, жаль, что нельзя пересказать это мистеру Ньюмену, — произнесла она тихо, но так, что Ньюмен ее услышал.

— Сделайте милость, перескажите, — ответил джентльмен, и по голосу Ньюмен узнал лорда Дипмера.

— Пожалуйста! Сделайте милость! — воскликнул, подходя к ним, Ньюмен.

Он заметил, что лицо лорда Дипмера залилось краской и он нервно крутит в руках перчатки, свернутые так туго, будто их хотели выжать досуха. Вероятно, все это свидетельствовало о большом душевном смятении, и Ньюмену показалось, что и мадам де Сентре тоже проявляет признаки беспокойства. Тон у обоих был очень взволнованный.

— То, что я вам скажу, говорит только в пользу лорда Дипмера, — отважно улыбаясь, заявила мадам де Сентре.

— Хотя ему от этого будет не легче, — смущенно хохотнул милорд.

— Что за секреты? — поторопил их Ньюмен. — Говорите скорей, терпеть не могу секретов.

— Ничего не попишешь, приходится сносить то, чего не любишь, а что любишь — уплывает из рук, — посмеиваясь, заметил красный до корней волос молодой лорд.

— Это говорит в пользу лорда Дипмера, но далеко не в пользу остальных, — продолжала мадам де Сентре. — Поэтому я ничего вам не скажу. Не сомневайтесь, я никому не скажу, — и она протянула англичанину руку, а тот пожал ее робко, но пылко. — Ступайте, милорд, потанцуйте! — добавила она.

— Да только танцевать и остается! — откликнулся лорд. — Пойду напьюсь, — и, мрачно фыркнув, он ушел.

— Что между вами произошло? — спросил Ньюмен.

— Ничего, что могло бы вас огорчить, но пока я вам не скажу, — ответила мадам де Сентре.

— Этот сиятельный юнец пытался за вами волочиться?

Мадам де Сентре заколебалась, но потом серьезно сказала:

— Нет, он вполне честный молодой человек.

— Но вы так взволнованны. Что случилось?

— Я уже сказала, ничего такого, из-за чего вам следует огорчаться. Я уже успокоилась. Когда-нибудь я вам все расскажу, но не сейчас. Сейчас увольте — не могу.

— Что ж, должен сознаться, я и сам не хочу узнавать ничего неприятного. Я в восторге от всего, и главное — от вас. Я перевидал сегодня множество разных леди и беседовал со многими, но в восторге я от вас.

Мадам де Сентре обратила на него ласковый долгий взгляд, а потом перевела глаза на звездное ночное небо за окном. Они стояли так молча бок о бок.

— Скажите, что и вы мною довольны, — попросил Ньюмен.

Ему пришлось долго ждать ответа, а потом она тихо, но твердо произнесла:

— Я очень счастлива.

И тут же сзади раздался другой голос, так что оба сразу обернулись.

— Простите меня, но я боюсь, как бы мадам де Сентре не простудилась. Я позволила себе принести шаль.

На пороге смиренно стояла озабоченная миссис Хлебс, держа в руках белую шаль.

— Спасибо, — сказала мадам де Сентре. — Один вид этих холодных звезд замораживает. Шали мне не надо, но мы вернемся в комнаты.

Она повернулась и пошла, Ньюмен последовал за ней. Миссис Хлебс почтительно отступила, пропуская их. Ньюмен на секунду задержался возле старушки, и она подняла на него глаза, как бы молча его поздравляя.

— Да, да, — сказал он. — Вы непременно будете жить с нами.

— Как вам угодно, сэр, — отозвалась она. — В любом случае вы меня видите не в последний раз.

Глава семнадцатая

Ньюмен любил музыку и часто бывал в опере. Спустя несколько дней после бала у мадам де Беллегард он сидел в театре, слушая «Дон Жуана», — до сих пор этой оперы ему видеть на сцене не приходилось, и он постарался занять свое место в партере до того, как поднялся занавес. Обыкновенно Ньюмен покупал большую ложу и приглашал туда своих земляков, к развлечениям такого рода он был весьма привержен. Любил, собрав компанию друзей, отправиться с ними в театр, или куда-нибудь в отдаленный ресторан, или на прогулку в экипажах с местами наверху. Ему нравилось, что он в состоянии оплатить удовольствия, которые доставлял своим знакомым. Попросту говоря, он любил «потчевать» других, и совсем не потому, что был не прочь щегольнуть туго набитым кошельком, наоборот, он был чрезвычайно щепетилен, и расплачиваться на людях ему было решительно неприятно, он чувствовал себя неловко, как если бы ему пришлось публично переодеваться. Однако финансировать задуманные им увеселения доставляло Ньюмену не меньшее удовольствие, чем быть хорошо одетым. При его любви к широким жестам ему импонировало приводить в движение большие группы людей, куда-то их перевозить, заказывать отдельные вагоны, нанимать пароходы, обеспечивать особые удобства — все это придавало его увлечению гостеприимством более действенный и целеустремленный характер. Но за несколько дней до того вечера, о котором я рассказываю, он пригласил кое-кого из своих знакомых леди и джентльменов — послушать мадам Альбони. Среди приглашенных была и мисс Дора Финч. И случилось так, что мисс Финч, сидевшая в ложе рядом с Ньюменом, блистала красноречием не только в антрактах, но и в самых замечательных местах оперы, отчего Ньюмен покинул театр с тягостным ощущением, что голос мадам Альбони визглив и пронзителен, а к исполнявшимся ею ариям примешивается какое-то странное хихиканье. Вот тогда-то Ньюмен дал себе слово некоторое время ходить в оперу в одиночестве.

Когда закончилось первое действие «Дон Жуана» и занавес опустился, Ньюмен повернулся спиной к сцене и начал разглядывать зал. Тотчас в одной из лож он заметил Урбана де Беллегарда с женой. Маленькая маркиза весьма деловито рассматривала публику в бинокль, и Ньюмен, полагая, что она его заметила, решил зайти к ней в ложу поздороваться. Маркиз де Беллегард, прислонясь к колонне, сидел, неподвижно глядя прямо перед собой; одну руку он заложил за борт белого жилета, другой придерживал лежащую на коленях шляпу. Ньюмен уже намеревался встать, как вдруг в той сумрачной части зрительного зала, где располагаются маленькие ложи, которые французы метко окрестили «ваннами», он различил лицо, примечательность которого не могли затуманить ни расстояние, ни слабое освещение. Это хорошенькое лицо принадлежало молодой женщине, чью coiffure[119] венчали бриллианты и бледные розы. Молодая особа рассматривала публику и с хорошо отработанной грацией обмахивалась веером. Когда веер был опущен, Ньюмен увидел полные белые плечи и край розового платья. Рядом с молодой особой, низко склонившись над ее белыми плечами, сидел молодой человек с очень красным лицом в очень низком воротничке и что-то серьезно ей нашептывал, хотя она, по всей видимости, уделяла говорившему мало внимания. Ньюмену понадобилось немного времени, чтобы убедиться — хорошенькая молодая особа была Ноэми Ниош. Он пристально вгляделся в глубину ложи, рассчитывая, что Ноэми сопровождает ее отец, но, насколько смог рассмотреть, других слушателей у молодого человека с красным лицом не имелось. В конце концов Ньюмен двинулся к выходу из зала, и ему пришлось пройти под ложей бенуара, где сидела мадемуазель Ноэми. Увидев его, она кивнула и заулыбалась, при этом ее улыбка, казалось, давала понять, что она осталась прежней добросердечной девушкой, хотя и взлетела на столь завидную высоту. Ньюмен прошел в фойе и, пересекая его, вдруг остановился возле сидящего на диване джентльмена. Джентльмен этот, судя по всему, был погружен в раздумья мрачного свойства, он уперся руками в колени, склонился вперед и глядел в пол. Но, даже не видя лица печального джентльмена, Ньюмен его узнал и тотчас опустился рядом на диван. В этот момент тот поднял глаза, и Ньюмен увидел знакомые выразительные черты Валентина де Беллегарда.

— О чем это вы так упорно размышляете? — спросил Ньюмен.

— О том, о чем иначе размышлять нельзя, — ответил Валентин. — О моей беспросветной глупости.

— Что же случилось?

— Случилось то, что я снова чувствую себя разумным человеком, а ведь был на волосок от того, чтобы отнестись к этой девице au serieux.[120]

— Вы имеете в виду молодую особу в розовом платье, сидящую в ложе бенуара?

— А вы заметили, какой у этого розового платья роскошный оттенок? — вместо ответа спросил Валентин. — Он придает ее коже молочную белизну.

— Белая у нее кожа или черная, мне все равно. Надеюсь, вы у нее больше не бываете?

— Господи Боже, почему же? Почему бы мне к ней не ездить? Я изменился, но она-то нет! — объяснил Валентин. — Я убедился, что она не что иное, как маленькая вульгарная интриганка. Но забавна она не менее, чем раньше, а чем-то забавляться каждому надо!

— И прекрасно. Я рад, что вы поняли, какова она на самом деле, — ответил Ньюмен. — Надеюсь, вы выкинули из головы все те панегирики, которые пели ей недавно. Вы ведь сравнивали ее не то с сапфиром, не то с топазом или аметистом, — словом, с каким-то драгоценным камнем, дай Бог памяти, с каким?

— Не помню, — ответил Валентин, — быть может, с карбункулом! Но больше ей не удастся водить меня вокруг пальца. Ей не хватает подлинного обаяния. Ужасно глупо заблуждаться насчет особы такого сорта.

— Поздравляю! — воскликнул Ньюмен. — Поздравляю с тем, что с ваших глаз упала пелена. Это большая победа, вы должны чувствовать себя гораздо лучше.

— Да, я чувствую себя совсем по-другому, — весело вскричал Валентин, но тут же осекся и искоса посмотрел на Ньюмена. — Уж не смеетесь ли вы надо мной? Не будь вы членом нашей семьи, я мог бы оскорбиться.

— Да что вы! Какой я член семьи — до этого мне еще далеко! И от того, чтобы смеяться над вами, я тоже далек. Вы вызываете у меня досаду! Вы, такой умный, с такими прекрасными задатками, тратите время и портите себе нервы из-за предмета, явно второсортного. Подумать только, убиваться из-за мисс Ниош! По-моему, это просто глупо. Вы утверждаете, что перестали смотреть на нее серьезно — да раз вы вообще на нее смотрите, значит, дело по-прежнему серьезно.

Валентин круто повернулся к Ньюмену и, сморщив нос, уставился на него, потирая колени.

— Vous parlez d’or![121] Но какие у нее восхитительные руки! Поверите ли, я до сегодняшнего вечера этого не замечал.

— Тем не менее не забывайте, что она — вульгарная маленькая интриганка, — напомнил Ньюмен.

— Да, на днях она поступила скверно. Прямо в лицо наговорила грубостей родному отцу, да еще при мне. Вот уж дурной тон! Я от нее этого никак не ожидал, ушам своим не мог поверить. Она меня разочаровала.

— Отец для нее все равно что половик у двери, — ответил Ньюмен. — Я это сразу понял, как только увидел их вдвоем.

— Ну, это их дело, пусть себе думает о старом попрошайке, что ей угодно. Но обзывать его бранными словами — низко! Это меня просто убило! И все из-за какой-то плоеной нижней юбки, которую бедняга забыл взять у прачки, — ему было поручено столь почетное задание. Мадемуазель Ниош чуть уши старику не надрала. А он стоял, пялил на нее свои бессмысленные глазки и поглаживал полой сюртука старую шляпу. Потом вдруг повернулся и, не говоря ни слова, ушел. Я заметил ей, что так разговаривать с отцом могут лишь очень дурно воспитанные люди. И получил в ответ, что она будет весьма признательна, если я всякий раз буду указывать ей на недостатки ее воспитания, ведь в безукоризненности моего она не сомневается. Тогда я сказал, что не моя забота способствовать улучшению ее манер, тем более она уже, судя по всему, выработала их окончательно, следуя «наилучшим» образцам. Она меня сильно разочаровала. Но ничего! Я с этим справлюсь, — весело заключил Валентин.

— Что и говорить, время лучший лекарь, — с шутливо благоразумной миной согласился Ньюмен. И, помолчав немного, добавил уже другим тоном: — Мне бы все же хотелось, чтобы вы подумали насчет моего вчерашнего предложения. Поедемте с нами в Америку, и я пристрою вас к какому-нибудь делу. У вас прекрасная голова, только вы ленитесь ею пользоваться.

Валентин скорчил веселую гримасу.

— От имени моей головы благодарю за комплимент! Но что вы имеете в виду — место в банке?

— Ну, можно и не в банке. Но мне представляется, что банк вы сочтете более аристократичным.

Валентин расхохотался.

— Дорогой мой! Ночью все кошки серы. Если уж опрощаешься, то неважно, до какой степени!

Ньюмен сперва ничего не ответил, но потом довольно сухо произнес:

— Надеюсь, вы сможете убедиться, что зато успех имеет много разных степеней.

Валентин снова склонился вперед, уперся локтями в колени и начал чертить тростью по полу.

— Вы действительно считаете, — спросил он, подняв наконец глаза, — что я на что-то годен?

Ньюмен накрыл ладонью руку своего собеседника и, прищурившись, пристально посмотрел на него.

— Попробуйте, и увидите. Пока еще мало на что, но мы дадим вам фору.

— И вы полагаете, я смогу нажить какие-то деньги? Хотелось бы мне почувствовать себя человеком, имеющим полный кошелек.

— Делайте, что я вам говорю, и разбогатеете. Подумайте хорошенько. — И, взглянув на часы, Ньюмен собрался продолжить путь к ложе мадам де Беллегард.

— А что, и правда подумаю! — воскликнул Валентин. — Пойду и еще с полчаса послушаю Моцарта, под музыку мне всегда лучше думается, вот и поразмыслю над вашим предложением.

Когда Ньюмен вошел в ложу маркизы, он застал там обоих супругов. Маркиз держался, как обычно, учтиво, отчужденно и холодно. Ньюмену даже показалось, что, пожалуй, холоднее обычного.

— Как вам нравится опера? — спросил наш герой. — Что вы думаете об этом «Доне»?

— О чем говорить, Моцарт есть Моцарт, — ответил маркиз. — Мы не в первый раз его слышим. Моцарт — это всегда свежесть, юность, блеск, легкость — легкость, может быть, даже излишняя. Но исполнение сегодня частенько хромает.

— Очень интересно, чем кончится, — сказал Ньюмен.

— Вы говорите так, будто речь идет о фельетоне в «Фигаро», — заметил маркиз. — Разве вы слушаете эту оперу впервые?

— Впервые, — признался Ньюмен. — Я бы запомнил, если бы был на ней раньше. Донна Эльвира напоминает мне мадам де Сентре. Не сама и не ее обстоятельства, а те арии, которые она поет.

— Очень лестное сравнение, — усмехнулся маркиз. — Надеюсь, мадам де Сентре не грозит быть покинутой.

— Не грозит, — согласился Ньюмен. — А что станется с Дон Жуаном?

— Дьявол не то спустится сверху, не то поднимется снизу и увлечет его за собой, — пояснила мадам де Беллегард. — А Церлина, вероятно, напоминает меня.

— Выйду ненадолго, пройдусь по фойе, — сказал маркиз. — Это даст вам возможность сообщить друг другу, что командор — каменный гость — напоминает меня. — И он вышел из ложи.

Маленькая маркиза некоторое время разглядывала обтянутый бархатом барьер ложи.

— Только вы не каменный, а деревянный, — пробормотала она едва слышно.

Ньюмен опустился в освободившееся кресло маркиза. Мадам де Беллегард не возразила, но вдруг неожиданно повернулась и сложенным веером дотронулась до его руки.

— Я так рада, что вы зашли, — сказала она. — Мне хотелось попросить вас об одном одолжении. Я еще во вторник на балу у свекрови хотела поговорить с вами, но не удалось. Жаль, вы тогда были в таком великолепном расположении духа и, наверное, не отказали бы мне, тем более что просьба у меня незатруднительная. Правда, у вас и сегодня не слишком скорбный вид. Только дайте слово исполнить мою просьбу — сейчас самое подходящее время. Ну же, обещайте, что исполните! После свадьбы вы уже ничего не сможете.

— Никогда не подписываю бумаг, не прочитав их, — ответил Ньюмен. — Предъявите ваше ходатайство.

— Нет, вы должны подписать с закрытыми глазами, а я буду водить вашей рукой. Обещайте, пока вы еще не засунули голову в петлю. Вы должны быть мне благодарны за то, что я предлагаю вам возможность повеселиться.

— Если речь идет о чем-то веселом, то как раз самое время затеять этот разговор именно после свадьбы, — сказал Ньюмен.

— Другими словами, — воскликнула мадам де Беллегард, — вы отказываетесь выполнить мою просьбу. После свадьбы вы побоитесь вашей жены.

— Ну, если вы просите о чем-то не совсем приличном, — возразил Ньюмен, — я, конечно, вам не помощник. Если же нет, почему бы мне не исполнить вашу просьбу и после свадьбы.

— Вас послушать — ни дать ни взять упражнение в логике, да еще и английской в придачу, — возмутилась мадам де Беллегард. — Хорошо! Обещайте, что исполните мою просьбу после вашей свадьбы. В конце концов, будет даже интересно сознавать, что вы — мой должник.

— Ладно, договорились — я выполню вашу просьбу после того, как женюсь, — спокойно заявил Ньюмен. — Ну так о чем вы меня просите?

Маленькая маркиза мгновение колебалась, глядя на него, и Ньюмен с интересом ждал, что последует дальше.

— Вы ведь знаете, каково мне живется, — наконец заговорила она. — Никого не вижу, ничего не делаю, никаких удовольствий. Живу в Париже, но с таким же успехом могла бы жить где-нибудь в Пуатье. Свекровь изящно именует меня — как бишь она меня величает? Сорвиголовой? Корит тем, что я бываю Бог знает где, и полагает, что мне надлежит сидеть дома и считать по пальцам своих предков — развлечение хоть куда! Но какое мне дело до этих предков? Уж им-то до меня, уверена, никакого дела не было. Я не собираюсь всю жизнь оставаться в шорах, по-моему, на все надо поглядеть — для того все и существует. А мой муж, как вы знаете, во всем руководствуется принципами, и первый его принцип — Тюильри ужасно вульгарен. Но если Тюильри вульгарен, то его принципы — зубная боль, да и только. Если я захочу, я тоже могу жить по принципам, не хуже, чем он. Если эти принципы растут на фамильном древе, то стоит только потрясти мое, и они с него дождем посыпятся, да еще какие! Во всяком случае, я предпочитаю умных Бонапартов тупым Бурбонам.

— Ага, все понятно, вы хотите попасть ко двору, — сказал Ньюмен, и у него шевельнулась смутная догадка, что, видимо, ей надо помочь проложить дорогу во дворец, обратившись в посольство Соединенных Штатов.

Но маркиза зло рассмеялась.

— Да ничего подобного! О том, чтобы попасть в Тюильри, я и сама позабочусь. Как только я решу туда отправиться, там будут счастливы меня принять. Рано или поздно я приму участие в королевской кадрили. Я знаю, вы скажете: «Какая дерзость!» Но я и буду дерзкой. Я боюсь только мужа, он держится ровно, спокойно, безупречно, но все равно я его боюсь. Ужасно боюсь. Тем не менее в Тюильри я попаду. Правда, не этой зимой и, наверное, не следующей, а веселиться мне хочется уже сейчас. И сейчас я хочу попасть в другое место, просто мечтаю об этом. Я хочу попасть на бал к Бюлье.

— На бал к Бюлье? — переспросил Ньюмен, сначала он даже не разобрал последнего слова.

— Это в Латинском квартале, туда ходят студенты со своими подружками. Неужели вы никогда о Бюлье не слыхали?

— Ах да, слыхал, — вспомнил Ньюмен. — Конечно, слыхал. Я даже бывал там. Так вы хотите туда отправиться?

— Пусть это глупо с моей стороны, вульгарно, говорите что угодно, только вот я мечтаю попасть на бал к студентам. Кое-кто из моих подруг уже бывал там, и они говорят, что это ужасно drôle.[122] Мои подруги ходят куда вздумают, только я должна сидеть дома и умирать от скуки.

— Ну сейчас-то вы как будто не дома, — возразил Ньюмен. — И не заметно, чтобы вы умирали от скуки.

— Мне здесь до смерти наскучило. Последние восемь лет мы ходим в оперу два раза в неделю. Стоит мне о чем-нибудь попросить мужа, он сейчас же затыкает мне рот упреком: «Как, мадам, у вас же постоянная ложа в опере! Что еще нужно женщине со вкусом?» Но, между прочим, ложа в опере была оговорена в моем брачном контракте. Беллегарды были обязаны мне ее предоставить. Вот сегодня, например, мне в сто раз больше хотелось пойти в Пале-Рояль, но моего мужа туда не заманишь — там слишком много придворных дам. Подумайте сами, да разве он повезет меня к Бюлье? Он скажет, это всего лишь подражание, и довольно скверное, танцам, которые бывают у княгини Клейнфусс, но я у княгини Клейнфусс не бываю, а значит, мне как раз и надо ехать к Бюлье. Это моя давняя мечта, навязчивая идея. От вас я прошу одного — будьте моим провожатым; вы меня не скомпрометируете, не то что другие. Не знаю почему, но я в этом уверена. Я все устрою. Конечно, я рискую, но это мое дело. К тому же недаром говорят — смелость города берет. И пожалуйста, не отказывайте, это мое заветное желание!

Ньюмен громко расхохотался. У него в голове не укладывалось, как это жена месье де Беллегарда, представительница знатного рода, ведущего начало от крестоносцев, рода, имеющего славную шестивековую историю, носительница стольких освященных временем традиций, может страстно мечтать о том, чтобы поглядеть, как молодые девицы, дрыгая ногами, сшибают со своих кавалеров шляпы. Он решил, что это — прекрасная тема для моралиста, но морализировать у него не было времени. Занавес уже поднимался, в ложу вернулся маркиз де Беллегард, и Ньюмен направился на свое место в партере.

Он заметил, что Валентин де Беллегард снова появился в ложе бенуара за спинами мадемуазель Ниош и ее спутника, разглядеть его там можно было, только если пристально всматриваться. После следующего акта Ньюмен опять встретился с Валентином в фойе и спросил, думал ли тот о переезде в Америку.

— Потому что, если вы собирались поразмыслить, — добавил он, — надо было выбрать место поудобнее.

— Нет, почему же, — не согласился Валентин, — мне и там неплохо. О мадемуазель Ниош я и не думал. За действием не следил, на сцену не смотрел, только слушал музыку и размышлял о вашем предложении. Сначала оно показалось мне фантастическим. А потом одна из скрипок в оркестре — я ясно различал ее голос — начала наигрывать: «А почему бы и нет? А почему бы и нет?» И вдруг ей разом стали вторить все скрипки, а дирижер своей палочкой так и выписывал эти слова в воздухе: «А почему бы и нет?» Честное слово, не знаю, что сказать! И в самом деле, почему бы и нет? Почему бы мне не заняться чем-нибудь? Это, право, представилось мне совсем неглупой идеей. В ней определенно есть что-то заманчивое. К тому же, а вдруг я вернусь с чемоданом, набитым долларами! Да и сами эти занятия могут показаться мне довольно забавными, ведь меня считают этаким raffiné, а между тем вдруг да мне неожиданно понравится держать лавку? В этом может быть свое очарование, нечто романтическое и колоритное, что украсит мою биографию. Я буду производить впечатление первоклассного человека, человека сильного, который сам управляет обстоятельствами.

— Впечатление! Есть о чем говорить! — прервал его Ньюмен. — Полмиллиона долларов в руках всегда производят впечатление! А они у вас будут, если станете следовать моим советам, но только моим, никого другого не слушайте.

Он подхватил своего собеседника под руку, и они принялись прогуливаться взад-вперед по тем коридорам, где было меньше публики.

Идея превратить этого блестящего, но непрактичного молодого человека в умелого дельца все больше захватывала воображение Ньюмена. Он чувствовал себя наставником, испытывал почти вдохновенный порыв. Отчасти его пыл объяснялся еще и тем, что Ньюмен не мог без досады видеть любой не вложенный в дело капитал, вот и острый ум Беллегарда, как ему казалось, следует употребить для лучших целей. А самая лучшая цель, как подсказывал Ньюмену его опыт, — это хитроумные манипуляции с капиталом, вложенным в железные дороги. К тому же его решимость пристроить графа к делу подогревалась расположением к Валентину — молодой человек вызывал у него какую-то странную жалость, хотя сам Ньюмен понимал, что, скажи он об этом Валентину, тот пришел бы в крайнее изумление. Между тем нашему герою было горько наблюдать, как граф де Беллегард в башмаках, начищенных до блеска, фланирует по пятачку между Рю-д’Анжу и Университетской улицей, иногда заглядывая на Итальянский бульвар, и при этом считает, что живет полной жизнью. А в Америке к его услугам был бы весь континент и вместо прогулок по бульварам он разъезжал бы из Нью-Йорка в Сан-Франциско. Не говоря уже о том, что Ньюмен испытывал досаду, видя вечное безденежье Валентина. Он усматривал в этом какой-то горестный изъян. С таким же недоумением он относился бы к своему компаньону в делах, безупречному во всех отношениях, но не имеющему представления о каких-то простейших предметах. В подобных случаях Ньюмен заявлял, что есть вещи, понимание которых само собой разумеется. Точно так же, как само собой разумеется, что, если человек живет в свое удовольствие, значит, у него есть деньги, следовательно, он их заработал. Ньюмен считал до смешного нелепым жить с претензией на размах и широту, не вкладывая капитал в акции, хотя, надо сознаться, он не утверждал, что само по себе вложение капитала дает основания для подобных претензий.

— Я найду вам стоящее занятие, — внушал он Валентину. — Я вас поддержу. Можно подобрать для вас с полдюжины подходящих мест. Познакомитесь с живым делом. Конечно, поначалу к такой жизни надо привыкнуть, но вы быстро войдете во вкус, а спустя полгода после того, как провернете одно-два дела самостоятельно, вам все это понравится. И потом, вам же приятно будет жить рядом с сестрой. И ей это будет приятно. Да, Валентин, — и Ньюмен в дружеском порыве сжал локоть своему приятелю, — думаю, я уже вижу, как вас внедрить. Помалкивайте, и я введу вас, куда надо.

Ньюмен еще некоторое время рассуждал на полюбившуюся ему тему. Друзья прогуливались по коридорам с четверть часа. Валентин слушал и задавал вопросы, от naivité[123] которых Ньюмен иногда громко хохотал, уж больно несведущ был его будущий шурин в том, как делают деньги, даже на самом примитивном уровне. Сам Валентин тоже усмехался, то заинтересованно, то иронично. И все-таки он был серьезен — легенда об Эльдорадо в прозаическом изложении Ньюмена увлекла его. Правда, при этом он прекрасно понимал, что, как бы смело и необычно ни выглядело его «внедрение» в американскую коммерцию, какие бы приятнейшие последствия оно ни сулило, вряд ли он сумеет осуществить задуманное. И потому, когда звонок возвестил окончание антракта, в его возгласе, сопровождаемом всегдашней обаятельной улыбкой, прозвучала насмешка над самим собой:

— Ну что ж! Решено! Пристраивайте меня к делу! Учите меня! Отдаюсь в ваши руки. Бросьте меня в котел, и я выйду из него покрытый золотом.

Они вошли в коридор, огибавший ложи бенуара, и Валентин, остановившись возле двери в темную маленькую ложу, в которой обосновалась мадемуазель Ноэми, нажал на ручку.

— Что такое? Уж не собираетесь ли вы туда вернуться? — удивился Ньюмен.

— Mon Dieu, oui![124] — ответил Валентин.

— Больше вам негде сесть?

— Нет, почему же, у меня кресло в партере.

— Вот там и сядьте.

— Конечно, я увижу ее и оттуда, — вполне серьезно согласился Валентин, — а сегодня она хороша, есть на что посмотреть. Но, — через секунду добавил он, — у меня есть веские причины остаться здесь.

— Ну нет, — сказал Ньюмен. — Я отказываюсь вас понимать. Вы просто потеряли голову.

— Ничего подобного. Дело вот в чем: в ложе находится молодой человек, которому я досажу тем, что вернусь. А мне охота ему досадить.

— И напрасно, — ответил Ньюмен. — Не лучше ли предоставить этого малого самому себе?

— Нет, он подал мне повод. Ложа не его — Ноэми сидела в ней одна. Я зашел к ней поговорить, и она попросила меня сходить в гардероб и принести ей веер, который она забыла в кармане пальто, унесенном ouvreuse.[125] А пока я ходил, явился этот месье и уселся в мое кресло. Мое возвращение его разгневало, и он имел наглость не скрывать свой гнев. Еще чуть-чуть — и его поведение перешло бы границу дозволенного. Не знаю, кто он, какой-то прощелыга. Диву даюсь, где она таких подбирает. Он, несомненно, под хмельком, но отдает себе отчет в том, что делает. Только что, во время второго акта, он опять повел себя нагло. Я зайду сюда минут на десять, — этого вполне достаточно, чтобы он проявил себя во всей красе, если ему заблагорассудится. Не могу же я позволить этому нахалу полагать, будто он выжил меня из ложи.

— Дорогой мой! — увещевающе произнес Ньюмен. — Зачем вам эти детские игры! Я надеюсь, вы не станете затевать ссору из-за девицы такого пошиба?

— Эта девица тут никакой роли не играет, да и никаких ссор я не собираюсь затевать. Я не задира и не дуэлянт. Просто я, как джентльмен, обязан сделать этот жест.

— Черт бы побрал ваши жесты! — воскликнул Ньюмен. — В том-то и беда со всеми вами, французами, — вы вечно обязаны делать какие-то жесты. Что ж! — добавил он. — Только не задерживайтесь там. А то, если вы увлечетесь жестами, придется отправить вас в Америку первым.

— Согласен, — ответил Валентин. — Когда вам угодно. Но если я уеду в Америку, у этого джентльмена не должно быть оснований считать, будто я спасаюсь от него бегством.

На этом они расстались.

В конце акта Ньюмен убедился, что Валентин все еще находится в ложе. Он снова прошел в коридор, надеясь встретить графа, а когда до ложи мадемуазель Ниош оставалось несколько шагов, увидел, что тот выходит из нее в сопровождении молодого человека, который составлял компанию прекрасной обитательнице ложи. Оба джентльмена с явной поспешностью уединились в отдаленном углу вестибюля и, остановившись, судя по всему, начали серьезный разговор. Держались они совершенно спокойно, но незнакомец раскраснелся и то и дело очень выразительно вытирал лицо платком. К этому времени Ньюмен поравнялся с ложей, дверь была приоткрыта, и, заглянув в нее, он увидел в глубине розовое платье. Не теряя времени, он вошел. Мадемуазель Ниош живо обернулась и приветствовала его радостной улыбкой.

— Ага, наконец-то вы решились заглянуть ко мне! — воскликнула она. — Вы, очевидно, не хотите разбрасываться любезностями. Ну что ж, момент выбран самый подходящий. Садитесь, пожалуйста. — На щеках Ноэми играл очень идущий ей легкий румянец, глаза заметно блестели. Можно было подумать, что она получила какое-то приятное известие.

— Здесь что-то произошло? — не садясь, спросил Ньюмен.

— Сейчас самый удобный момент меня навестить, — повторила она. — Двое джентльменов — один из них месье де Беллегард,удовольствием познакомиться с которым я обязана вам, — обменялись любезностями из-за вашей покорной слуги. И должна сказать, очень дерзкими любезностями. Придется им теперь скрестить шпаги, без этого не обойтись. Подумайте только, дуэль! Вот я и прославлюсь, — и мадемуазель Ниош захлопала в ладоши. — C’est ça qui pose une femme![126]

— Уж не хотите ли вы сказать, что Беллегард будет драться из-за вас? — с возмущением воскликнул Ньюмен.

— Вот именно, — и она посмотрела на него с вызывающей улыбкой. — Ах, где же ваша галантность? И если вы помешаете им, я затаю на вас обиду и жестоко отплачу.

Ньюмен в сердцах выругался: его гнев вылился в односложное «О!», которое он сопроводил неким географическим или, точнее, теологическим понятием из четырех букв,[127] но мы предпочтем не приводить его на этих страницах. Не заботясь более о впечатлении, которое он произвел на особу в розовом платье, Ньюмен круто повернулся и вышел из ложи. В коридоре он столкнулся с шедшими ему навстречу Валентином и его собеседником. Последний прятал в карман жилета визитную карточку. Ревнивый почитатель мадемуазель Ниош был высоким крепким молодцом с мясистым носом и голубыми глазами навыкат; в его физиономии чувствовалось что-то тевтонское, а грудь украшала массивная цепочка от часов. Когда они подошли ко входу в ложу, Валентин подчеркнуто поклонился, предлагая своему сопернику пройти первым. Ньюмен дотронулся до локтя графа, давая понять, что хотел бы с ним поговорить. Беллегард ответил, что присоединится к нему через минуту. Он прошел в ложу вслед за краснолицым здоровяком, но спустя несколько минут вернулся в коридор, широко улыбаясь.

— Она невероятно польщена, — сообщил он. — Говорит, что мы устроим ее судьбу. Не хочу заниматься пророчествами, но вполне возможно, так и будет.

— Значит, вы собираетесь драться? — воскликнул Ньюмен.

— Дорогой мой, не смотрите на меня с таким отвращением. Решал не я. Обо всем уже договорено.

— Я вас предупреждал, — простонал Ньюмен.

— А я предупредил его, — улыбнулся в ответ Валентин.

— Чем он вам досадил?

— Неважно, мой друг. Он употребил некое выражение, я к нему придрался.

— Но я настаиваю! Вы должны мне рассказать! Как ваш зять, как старший, я не могу допустить, чтобы вы действовали очертя голову из-за какой-то ерунды.

— Очень вам признателен, — сказал Валентин. — Мне нечего скрывать. Но сейчас не время и не место вдаваться в подробности.

— Тогда найдем другое место. Мы можем уйти из театра.

— Нет, зачем же? С какой стати нам уходить? Я пройду на свое место и дослушаю оперу.

— Все равно вы не получите удовольствия: ваши мысли будут заняты другим.

Валентин посмотрел на Ньюмена, слегка покраснел, улыбнулся и похлопал его по руке.

— О, вы очаровательно простодушны! Перед дуэлью мужчине положено сохранять хладнокровие. Как иначе доказать, что я совершенно спокоен? Занять свое место в партере.

— Ага! — воскликнул Ньюмен. — Хотите, чтобы она вас увидела? Увидела, как вы спокойны! Не такой уж я простак — понимаю. Только это глупо.

Но Валентин остался, и оба приятеля, каждый на своем месте, просидели до конца представления, которым наслаждалась также и мадемуазель Ниош со своим свирепым поклонником. Когда опера окончилась, Ньюмен подождал Валентина и на улицу они вышли вместе. На предложение нашего героя подвезти молодого графа в своем экипаже тот покачал головой и остановился на краю тротуара.

— Нет, я поеду один, — сказал он. — Мне надо заглянуть кое к кому из друзей и просить их взять на себя заботу о моем деле.

— Я возьму это на себя, — объявил Ньюмен. — Доверьтесь мне.

— Спасибо большое, вы очень добры, но вряд ли это возможно. Во-первых, как вы только что сказали, вы почти мой зять, вы женитесь на моей сестре. Уже поэтому вы не годитесь. Ваша беспристрастность будет подвергнута сомнению. А если даже не будет, довольно и того, что я не могу вам доверять — ведь вы не одобряете нашу дуэль. Вы постараетесь, чтобы она не состоялась.

— Разумеется, — согласился Ньюмен. — Надеюсь, и друзья ваши, кто бы они ни были, тоже воспрепятствуют этому безумству.

— Безусловно! Они будут настаивать, чтобы мы обменялись извинениями по всей форме. Но вы слишком великодушны. Вы не годитесь.

Ньюмен ничего не ответил, он был до глубины души расстроен, однако видел, что противодействовать бесполезно.

— И когда же состоится этот блестящий спектакль?

— Чем скорее, тем лучше, — ответил Валентин. — Надеюсь, послезавтра.

— Что ж! — вздохнул Ньюмен. — Полагаю, я имею право узнать, что же все-таки произошло. Я не согласен оставаться в неведении.

— Да я расскажу вам все с превеликим удовольствием, — отозвался Валентин. — Дело очень простое и уложится в двух словах, но сейчас мне во что бы то ни стало надо отыскать кого-нибудь из моих друзей. Я найму экипаж, а вы поезжайте ко мне и ждите. Я вернусь самое позднее через час.

Ньюмен скрепя сердце согласился и, расставшись с Валентином, отправился на Рю-д’Анжу в уютную квартирку своего друга. Прошло более часа, прежде чем вернулся Валентин, но зато он с удовлетворением объявил, что застал одного из нужных ему людей и тот взялся разыскать второго. Дожидаясь Валентина, Ньюмен сидел, не зажигая огня, у догорающего камина, куда подкинул полено, и пляшущее пламя отбрасывало на стены заставленной тесной гостиной причудливые отблески и тени. Он молча выслушал рассказ Валентина о том, что, собственно, произошло между ним и джентльменом, чья визитная карточка была спрятана в кармане у графа, — месье Станисласом Каппом из Страсбурга — после того, как граф вернулся в ложу мадемуазель Ниош. Оказывается, гостеприимная мадемуазель Ниош, высмотрев в другом конце зрительного зала какого-то своего знакомого, посетовала на его неучтивость, поскольку он не спешил засвидетельствовать ей свое почтение.

— Да оставьте его! — прервал ее месье Капп. — Нас в этой ложе и так слишком много! — и со значительным видом уставился на месье де Беллегарда. Валентин тут же ответил, что, если в ложе тесно, месье Капп с легкостью может уменьшить число ее обитателей. На что месье Капп воскликнул:

— С великой радостью открою вам дверь!

Валентин же заявил, что будет счастлив выбросить месье Каппа из ложи в оркестр.

— Ах! Устройте скандал, и мы попадем в газеты! — возликовала мадемуазель Ниош. — Месье Капп, выставьте вон месье де Беллегарда, или вы, месье де Беллегард, вышвырните его в оркестр, в партер, куда угодно! Все равно, кто кого, только поднимите шум, учините скандал! — на что Валентин возразил, что поднимать шум никто не будет, но он просит месье Каппа оказать ему любезность и выйти с ним в коридор. В коридоре после краткого, но выразительного обмена любезностями состоялся обмен визитными карточками. Месье Станислас Капп держался непреклонно и явно старался усугубить оскорбительность своего поведения.

— Конечно, он наглец, — согласился Ньюмен. — Но не вернись вы тогда в ложу, ничего бы не случилось.

— Напротив! Как же вы не видите? — вскинулся Валентин. — Случившееся, наоборот, доказывает — мне совершенно необходимо было вернуться! Месье Капп с самого начала стремился меня задеть, он только выжидал удобный момент. А в подобных случаях, то есть когда вам, так сказать, «дается понять», вы обязаны находиться под рукой, чтобы создать повод. Не вернись я в ложу, это было бы равносильно тому, что я сказал бы месье Каппу: «О, вам, я вижу, хочется затеять свару…»

— «И затевайте на здоровье, а я, черт возьми, умываю руки!» — вот что надо было сказать. Значит, больше всего вас влекло в ложу стремление предоставить месье Каппу случай проявить себя, — продолжал Ньюмен, — ведь вы утверждали, что возвращаетесь не ради этой девицы.

— О, не будем больше говорить о ней, — пробормотал Валентин. — Она мне уже прискучила.

— С радостью не скажу о ней больше ни слова. Только, если это так, зачем вам было лезть на рожон?

Валентин тонко улыбнулся и покачал головой.

— Думаю, вы не понимаете, в чем суть вопроса, и вряд ли я сумею вам объяснить. Видите ли, она смекнула, к чему идет дело, почувствовала, чем это может кончиться, и наблюдала за нами.

— Мало ли кто за кем наблюдает, что из того?

— Ну нет! Как же? Сплоховать на глазах у дамы?

— Какая она дама! Вы и сами говорили — сердце у нее каменное! — вскричал Ньюмен.

— Что ж! О вкусах не спорят, — возразил Валентин. — В этих вопросах все решает присущее каждому чувство чести.

— Да будь оно проклято, это ваше чувство чести!

— Мы напрасно теряем время, — заключил Валентин. — Слово сказано, и поединок назначен.

Ньюмен взял шляпу и собрался уходить, однако, нажав на ручку двери, задержался.

— И на каком же оружии вы остановились?

— А это решать месье Каппу, вызов брошен ему. Я бы предпочел короткий легкий кинжал, с ним я справляюсь лучше всего. А стрелок я неважный.

Ньюмен надел шляпу, осторожно сдвинул ее на затылок и почесал лоб.

— Вот если бы вы выбрали пистолеты, — сказал он, — я бы научил вас, как всаживать пули в яблочко.

Валентин расхохотался.

— Что сказал один английский поэт о постоянстве? Он сравнил это качество не то с цветком, не то со звездой, не то с бриллиантом. А ваше постоянство можно сравнить и с тем, и с другим, и с третьим сразу.

Ньюмен, однако, согласился повидаться с Валентином на следующий день, когда будут обсуждены все подробности встречи с месье Станисласом Каппом.

На другой день Ньюмен получил от графа коротенькую записку в три строчки, сообщавшую, что Валентин и его соперник должны пересечь границу и сесть в ночной экспресс, идущий в Женеву. Тем не менее он найдет время пообедать с Ньюменом. Днем Ньюмен заглянул к мадам де Сентре, но оставался у нее недолго. Она, по обыкновению, была мила и приветлива, но, видимо, чем-то опечалена, и когда Ньюмен обратил внимание на ее покрасневшие глаза, призналась, что плакала. Немного раньше у нее побывал Валентин, и от встречи с ним у графини осталось тягостное впечатление. Граф казался веселым, сплетничал, никаких плохих новостей не принес, только был на свой лад немного более нежным, чем всегда, и эта нежность брата так глубоко тронула мадам де Сентре, что, когда он ушел, она разразилась слезами. Ей казалось, что должно случиться что-то страшное, что-то непоправимое, и хотя она пыталась воззвать к собственному благоразумию, от этих стараний у нее лишь разболелась голова. Сказать ей о предстоящей дуэли Ньюмен не мог — он был связан обещанием молчать, а посмеяться над дурными предчувствиями мадам де Сентре так убедительно, чтобы отвести ее подозрения, у него не хватило таланта. Перед уходом он спросил мадам де Сентре, виделся ли Валентин с матерью.

— Да, — ответила графиня, — но у нее он слез не вызвал.

На обед к Ньюмену Валентин явился с саквояжем, чтобы сразу отправиться на вокзал. Месье Станислас Капп наотрез отказался приносить извинения, да и Валентин со своей стороны не был согласен признать себя в чем-либо виновным. Теперь он уже знал, с кем имеет дело. Месье Капп — злоязычный и злобный молодой повеса — оказался сыном и наследником богатого пивовара из Страсбурга. Он проматывал денежки отца-пивовара, и хотя вообще-то почитался добрым малым, поговаривали, что после плотного обеда месье Капп склонен заводить ссоры.

— Que voulez-vous?[128] — воскликнул Валентин. — Взращенному на пиве шампанское впрок не идет.

Месье Капп выбрал пистолеты.

За обедом Валентин ел с большим аппетитом. Ввиду предстоящего путешествия он решил подкрепиться как следует. Он позволил себе предложить Ньюмену несколько изменить состав соуса, поданного к рыбе, и посчитал, что его рекомендации следует довести до сведения повара. Но Ньюмен не мог думать о соусах, им владело глубокое беспокойство. Чем дольше он наблюдал, как его умный и обаятельный гость с изысканной неторопливостью прирожденного эпикурейца наслаждается трапезой, тем больше все в нем восставало при мысли, как нелепо, что этот прелестный юноша собирается рисковать своей жизнью ради месье Станисласа и мадемуазель Ноэми. Он привязался к Валентину. Лишь теперь он понял, как искренне его любит, и чувство собственной беспомощности только усиливало его гнев.

— Ладно! Может быть, ваш поступок очень благороден, — не выдержал он наконец, — но я не способен с этим согласиться. Наверно, я не в силах вас остановить, но могу же я выразить протест! Я решительно протестую.

— Дорогой мой, — сказал Валентин, — не устраивайте сцен. Устраивать по такому поводу сцены — весьма дурной тон.

— Это вы со своей дуэлью устраиваете сцены, — возразил Ньюмен. — Чистый театр, да и только! Почему бы не прихватить с собой еще и оркестр? Вся эта затея — варварство и разврат, черт вас возьми!

— Ну, сейчас не время излагать теорию дуэлей, — ответил Валентин, — таков, видите ли, наш обычай, и, как мне кажется, обычай славный. Если отвлечься от повода, вызвавшего поединок, этот обычай привлекает романтичностью, что в наше вялое прозаическое время красноречиво свидетельствует в его пользу. Дуэль — все, что осталось нам от века бурных страстей, а посему этим обычаем следует дорожить. Поверьте мне, в дуэлях нет ничего дурного.

— Не знаю, что вы называете веком бурных страстей, — сказал Ньюмен. — Если ваш прапрадед был ослом, значит, и вы должны быть таким же? По моему мнению, гораздо полезнее обуздывать свои страсти, они и в наш век, сдается мне, весьма бурные. Я не опасаюсь показаться слишком смирным. Если бы ваш прапрадед стал меня раздражать, я сумел бы поставить его на место.

— Дорогой мой, — улыбнулся Валентин, — все равно нельзя изобрести ничего другого, что принесло бы удовлетворение, когда вас оскорбляют. Требовать такое удовлетворение и получать его — прекрасно придуманные условия.

— И это вы называете удовлетворением? — возмутился Ньюмен. — Вы будете удовлетворены, получив в подарок бесчувственный труп этого грубияна? Или подарив ему свой? Если вас ударили, ответьте ударом, если вас оклеветали, вытащите клеветника на свет!

— То есть в суд? Ну нет, вот это противно, — возразил Валентин.

— Противно будет ему, а не вам, и если уж говорить начистоту, то, что вы затеваете, тоже не особенно красиво. Я не собираюсь утверждать, будто вы — самый нужный или самый приятный человек на свете, но вы слишком хороши для того, чтобы подставлять свое горло под нож из-за гулящей девицы.

Валентин слегка покраснел, но рассмеялся.

— Горло мне не перережут, насколько это будет от меня зависеть. К тому же у чувства чести только одна мера — человек сознает, что его честь оскорблена, а когда, как и почему — это неважно.

— Тем более глупо! — сказал Ньюмен.

Валентин перестал смеяться, его лицо сделалось серьезным.

— Прошу вас, не будем больше говорить об этом. Если вы скажете что-нибудь еще, я могу вообразить, что вам вообще дела нет до… до…

— До чего?

— До того, о чем идет речь, — до понятия чести.

— Воображайте, что хотите, — сказал Ньюмен, — и раз уж вы взялись воображать, вообразите, что мне есть дело до вас, хоть вы этого и не заслуживаете. Извольте вернуться невредимым, — добавил он, помолчав, — и тогда я вас прощу, — и уже вслед уходящему Валентину заключил: — И тут же отправлю в Америку.

— Хорошо! — подхватил Валентин. — И если уж мне суждено начать новую жизнь, пусть дуэль будет последней страницей моей прошлой жизни. — И, раскурив еще одну сигару, он ушел.

— Черт бы побрал эту девицу! — воскликнул Ньюмен, когда дверь за Валентином закрылась.

Глава восемнадцатая

Когда на следующее утро Ньюмен отправился к мадам де Сентре, он рассчитал время так, чтобы его визит пришелся после второго завтрака. Во дворе особняка, перед входом в дом, стоял старый приземистый экипаж мадам де Беллегард. Открывший Ньюмену слуга на его вопрос, дома ли мадам де Сентре, что-то пробормотал, смущенно и неуверенно, но тут же за спиной слуги с обычным для нее пасмурным видом возникла миссис Хлебс в большом черном чепце и черной шали.

— В чем дело? — спросил Ньюмен. — Дома мадам де Сентре или ее нет?

Миссис Хлебс приблизилась, многозначительно на него глядя, и он заметил, что двумя пальцами она держит запечатанный конверт.

— Графиня оставила вам записку, сэр. Вот она, — и миссис Хлебс протянула конверт Ньюмену.

— Как оставила? Ее нет? Она уехала? — удивился он.

— Она уезжает, сэр. Уезжает из города, — пояснила миссис Хлебс.

— Уезжает! — воскликнул Ньюмен. — Что-нибудь случилось?

— Не мне говорить об этом, сэр, — опустила глаза миссис Хлебс. — Только я знала, что так и будет.

— Что «будет»? Скажите, ради Бога! — потерял терпение Ньюмен. Он уже распечатал письмо, но продолжал допытываться: — Она еще здесь? Можно ее видеть?

— Она вряд ли ждет вас сегодня, сэр, — ответила старая служанка. — Она собирается ехать прямо сейчас.

— Куда?

— Во Флерьер.

— Во Флерьер? Но сейчас-то я могу пройти к ней?

Миссис Хлебс заколебалась было, но затем, стиснув руки, решилась.

— Я провожу вас, — сказала она. И повела его наверх.

На площадке лестницы она остановилась и вперила в Ньюмена печальный, суровый взор.

— Не будьте с ней строги, сэр, — проговорила она. — Мадам де Сентре совсем убита.

И она продолжала путь в комнаты графини. Встревоженный и сбитый с толку, Ньюмен следовал за ней. Миссис Хлебс открыла дверь, а Ньюмен отодвинул портьеру, закрывавшую глубокую дверную нишу. Посреди комнаты, одетая в дорожное платье, стояла мадам де Сентре, она была бледна как смерть. За ней у камина, разглядывая ногти, стоял Урбан де Беллегард, рядом с ним, утонув в кресле, сидела старая маркиза, немедленно впившаяся глазами в Ньюмена. Войдя, тот сразу ощутил, что здесь происходит нечто зловещее, им овладели страх и тревога, словно он услышал в ночной тишине леденящий душу крик. Ньюмен подошел к мадам де Сентре и схватил ее за руку.

— Что у вас происходит? — резко спросил он. — Что случилось?

Урбан де Беллегард посмотрел на него долгим взглядом, приблизился к креслу, в котором сидела старая маркиза, и оперся на его спинку. Внезапное вторжение Ньюмена со всей очевидностью застало мать и сына врасплох. Мадам де Сентре, оставаясь неподвижной, глядела прямо в глаза Ньюмену. Ему и раньше, когда она смотрела на него, казалось, что в ее глазах отражается вся ее душа, а сейчас этот взгляд был поистине бездонным. Она попала в беду, более патетической картины Ньюмен никогда еще не видел. У него перехватило горло, он уже собирался обрушиться на ее родных с гневными обвинениями, но мадам де Сентре, сжав его руку в своей, остановила этот порыв.

— Случилось нечто крайне серьезное, — проговорила она. — Я не могу стать вашей женой.

Ньюмен выпустил ее руку и перевел взгляд с нее на остальных.

— Почему? — стараясь говорить как можно спокойнее, спросил он. Мадам де Сентре попыталась улыбнуться, но попытка эта едва ли удалась.

— Спросите у моего брата, спросите у моей матери.

— Почему мадам де Сентре не может выйти за меня? — обратился Ньюмен к старшим Беллегардам.

Мадам де Беллегард не пошевелилась, но она была так же бледна, как ее дочь. Маркиз глядел на мать. Некоторое время та молчала, но не отводила от Ньюмена бесстрашного пронзительного взгляда. Наконец маркиз выпрямился и поднял глаза к потолку.

— Это невозможно, — тихо сказал он.

— Этого не позволяют приличия, — поддержала его мать.

Ньюмен рассмеялся.

— Вы шутите! — воскликнул он.

— Сестра, у нас нет времени, вы опоздаете к поезду, — сказал маркиз.

— Помилуйте, он что, с ума сошел? — возмутился Ньюмен.

— Увы, вовсе нет, — проговорила мадам де Сентре. — Я уезжаю.

— Куда?

— В деревню, во Флерьер, мне надо побыть одной.

— Чтобы не видеть меня? — спросил Ньюмен.

— Сейчас я не могу встречаться с вами, — ответила графиня.

— Почему именно сейчас?

— Мне стыдно, — просто сказала мадам де Сентре.

Ньюмен повернулся к маркизу.

— Что вы с ней сделали? Что все это значит? — спросил он с прежней спокойной выдержкой, порожденной многолетней привычкой смотреть на жизнь легко. Он был взволнован, но волнение выражалось у него лишь в том, что он еще лучше владел собой, словно пловец, освободившийся от связывающей его одежды.

— Это значит, что я вынуждена отказаться от вас, — сказала мадам де Сентре. — Вот что это значит.

На ее лице было такое трагическое выражение, что сомневаться в справедливости ее слов не приходилось.

Глубоко потрясенный, Ньюмен не почувствовал, однако, на нее никакой обиды. Он был в смятении, в растерянности, и присутствие старой маркизы с сыном оскорбляло его взор, словно слепящий свет фонаря в руках у сторожа.

— Не могу ли я поговорить с вами наедине? — спросил он.

— Не надо. Это будет только мучительней. Я надеялась, что успею уехать, не увидев вас. Я вам все написала. Прощайте, — и она снова протянула ему руку.

Ньюмен спрятал руки в карманы.

— Я еду с вами, — сказал он.

Она коснулась его рукава.

— Исполните мою последнюю просьбу, — и при этих словах ее глаза, с мольбой устремленные на него, наполнились слезами. — Дайте мне уехать одной, уехать покойно, со спокойной душой. Нет, не со спокойной — с умершей. Дайте мне самой похоронить себя. Прощайте.

Запустив руку в волосы и медленно потирая голову, Ньюмен, сощурившись, переводил напряженный взгляд с мадам де Сентре на ее мать и брата. Губы его были плотно сжаты, в углах рта образовались складки, и от этого на первый взгляд могло показаться, будто он улыбается. Я уже отмечал, что в минуты волнения он еще лучше владел собой, и сейчас он мрачно проговорил, медленно и отчетливо:

— По всему видно, что вы изволили вмешаться, маркиз. Насколько я помню, вы обещали не вмешиваться. Я знаю, вы не любите меня, но это к делу не относится. Я поверил вашему обещанию не вмешиваться. Помнится, вы даже поклялись честью, что будете держаться в стороне. Вы изменили своему слову, маркиз?

Маркиз поднял брови, но было ясно, что он намерен вести себя еще более любезно, чем всегда. Опершись руками на спинку кресла, в котором сидела его мать, он наклонился вперед, будто проповедник или лектор над кафедрой. На его лице не было улыбки, оно выражало приличествующую случаю серьезность.

— Извините, сэр, — проговорил он. — Уверяю вас, я никак не воздействовал на решение сестры. Я пунктуально выполнял данное вам обещание. Разве не так, сестра?

— Зачем вы ищете подтверждений, сын мой? — заговорила маркиза. — Вашего слова вполне достаточно.

— Да, совершенно верно, вы дали ей возможность принять мое предложение, — сказал Ньюмен. — Этого я отрицать не могу. Я думал, — уже совсем другим тоном добавил он, повернувшись к мадам де Сентре, — по крайней мере я верил, что вы действительно его приняли.

Казалось, что-то в его тоне глубоко ее тронуло. Отвернувшись, она закрыла лицо руками.

— Но теперь вы вмешались, разве не так? — спросил маркиза Ньюмен.

— Ни тогда, ни теперь я не пытался влиять на мою сестру. Я не прибегал к уговорам раньше, не прибегал и сегодня.

— К чему же вы прибегли?

— Мы воспользовались нашей властью, — низким, словно гудение колокола, голосом проговорила мадам де Беллегард.

— Ах вот что, вашей властью! — воскликнул Ньюмен. — Они прибегли к власти, — повернулся он к мадам де Сентре. — В чем это выразилось? Что они сделали?

— Мать приказала мне, — ответила мадам де Сентре.

— Приказала вам отвергнуть мое предложение? Ясно. И вы послушались. Ясно. Но почему вы ее послушались? — снова обратился он к мадам де Сентре.

Мадам де Сентре посмотрела через комнату на старую маркизу, она оглядела мать с головы до ног.

— Я боюсь ее, — сказала она.

Мадам де Беллегард с несвойственной ее возрасту быстротой поднялась с кресла.

— Этот разговор в высшей степени неприличен! — вскричала она.

— Я и не хочу его продолжать, — отозвалась мадам де Сентре и, повернувшись к двери, снова протянула Ньюмену руку. — Если вы имеете ко мне хоть крупицу жалости, дайте мне уехать одной.

Ньюмен спокойно и твердо пожал ей руку.

— Я к вам приеду, — сказал он.

Мадам де Сентре вышла, портьера опустилась, и Ньюмен, испустив тяжкий вздох, упал в ближайшее кресло. Обхватив руками подлокотники и откинувшись на спинку, он смотрел на мадам де Беллегард и Урбана. Те стояли плечом к плечу, высоко держа головы, красивые брови у обоих были подняты.

— Итак, вы проводите различие между понятиями «уговаривать» и «приказывать»? — наконец проговорил Ньюмен. — Очень похвально! Но при сем предпочитаете приказывать. А это уже меняет дело.

— Мы охотно объясним вам нашу позицию, — сказал месье де Беллегард. — Мы отдаем себе отчет, что поначалу вам будет трудно ее понять, и потому не ждали, что вы будете к нам справедливы.

— О! Не беспокойтесь! Буду, — ответил Ньюмен. — Продолжайте, пожалуйста.

Маркиза положила руку на руку сына, словно желая предотвратить обсуждение их позиции.

— Бесполезно, — сказала она, — бесполезно даже пытаться представить все так, чтобы вы согласились с нами. Вы никогда не согласитесь. Для вас это — разочарование, а разочарование всегда неприятно. Я долго думала, стараясь придумать, как бы получше все обставить, но у меня только разболелась голова да сон пропал. Сколько бы мы вам ни объясняли, вы все равно сочтете, что с вами обошлись дурно, и начнете оповещать о том, как вас оскорбили, всех ваших друзей. Но это нас не пугает. К тому же ваши друзья не относятся к числу наших друзей, так что их мнение нам безразлично. Думайте о нас что хотите. Прошу только, избавьте нас от бурных сцен, я никогда в жизни в них не участвовала, и нечего ждать, что изменю свои привычки в моем возрасте.

— Это все, что вы можете мне сказать? — спросил Ньюмен, медленно поднимаясь. — Не слишком убедительно для такой умной женщины, как вы, маркиза. Найдите-ка довод посущественней.

— Моя мать со свойственной ей прямотой и мужеством изложила вам суть дела, — заговорил маркиз, поигрывая цепочкой от часов. — Но, пожалуй, стоит кое-что добавить. Разумеется, мы полностью отметаем ваше обвинение в том, что мы нарушили данное вам обещание. Мы предоставили вам полную свободу войти в доверие к моей сестре. Мы предоставили ей полную свободу принимать или не принимать ваше предложение. Когда же она его приняла, мы не сказали ни слова. Таким образом, мы выполнили наше обещание. Лишь значительно позже и совсем по другому поводу мы позволили себе высказаться. Наверное, было бы лучше, если бы мы сделали это раньше. Но, как видите, пока ничего сделано не было.

— Ничего сделано не было? — повторил Ньюмен, не слыша, как нелепо звучат эти слова.

Он перестал понимать, что говорит месье де Беллегард. Высокопарные речи маркиза слились для него в равномерное жужжание. Охваченный яростным и вполне естественным гневом, он понимал только одно — это вовсе не глупая неуместная шутка, его собеседники говорят совершенно серьезно.

— Неужели вы думаете, что я соглашусь с вашим решением? — спросил он. — Неужели воображаете, будто ваши речи для меня что-то значат? Что я в них поверю? Да вы просто с ума сошли!

Мадам де Беллегард стукнула по ладони веером.

— Не соглашаетесь — дело ваше, сэр. Нас это совершенно не интересует. Моя дочь вам отказала.

— Она сделала это против воли, — помолчав, сказал Ньюмен.

— Уверяю вас, она сама этого хотела, — сказал маркиз.

— Бедняжка! Как, черт побери, вы от нее этого добились? — вскричал Ньюмен.

— Потише, потише! — пробормотал месье де Беллегард.

— Она же вам объяснила, — сказала старая леди. — Я приказала ей.

Ньюмен медленно покачал головой.

— Поймите, — сказал он, — так же нельзя. Нельзя так поступать с людьми. Вы не имеете права. Это не в вашей власти.

— Моя власть в том, что мои дети мне подчиняются.

— Из страха, как сказала ваша дочь. Кстати, это крайне странно. Почему ваша дочь вас боится? — добавил Ньюмен, внимательно поглядев на старую маркизу. — Здесь что-то нечисто.

Маркиза встретила его взгляд не моргнув, она словно не слышала и не замечала того, что он говорит.

— Я сделала все, что могла, — сказала она спокойно. — Мириться с этим дольше было выше моих сил.

— Да, с нашей стороны это был рискованный опыт, — поддержал ее маркиз.

Ньюмен почувствовал желание подойти к нему, схватить за горло и долго, медленно душить.

— Нет нужды объяснять вам, что я о вас думаю, — проговорил он. — Вы и сами прекрасно это знаете. Но я полагаю, вам должно быть неловко перед вашими друзьями, перед всеми этими людьми, с которыми вы меня только что познакомили. Среди них были и приятные. Могу поручиться, что многие из них — люди честные.

— Наши друзья нас одобрят, — ответил месье де Беллегард. — Никто из них не поступил бы иначе. Как бы то ни было, мы не нуждаемся ни в чьих подсказках. Беллегарды привыкли подавать пример, они не ждут указаний.

— Долго же вам пришлось бы ждать, чтобы увидеть подобный пример, — воскликнул Ньюмен. — Понять не могу, что я сделал не так? — требовательно спросил он. — Разве я дал вам повод изменить мнение обо мне? Вы узнали обо мне что-то плохое?

— Наше мнение о вас осталось прежним — в том-то и дело, — пояснила мадам де Беллегард. — Против вас лично мы ничего не имеем, у нас и в мыслях нет обвинять вас в чем-либо недостойном. За время нашего знакомства вы проявили даже меньше… меньше несообразностей, чем я опасалась. Не вы сами, а ваше прошлое вызывает у нас протест. Мы не можем породниться с человеком, занимающимся коммерцией. В недобрый час это показалось нам возможным, но обернулось большими неурядицами. Мы старались выдержать до конца и предоставили вам свободу действий. Я решила, что не дам вам случая упрекнуть меня в нечестной игре. И мы позволили этому опыту зайти слишком далеко — мы представили вас нашим друзьям. По правде говоря, как раз это меня, наверное, и сразило. Я не смогла смириться с тем, что происходило здесь в четверг. Простите, что я говорю вещи, для вас неприятные, но без объяснения все равно не обойтись.

— Благородство наших намерений, — добавил маркиз, — лучше всего доказывается тем, что недавно мы продемонстрировали всему нашему кругу свои отношения с вами. Тем самым мы связывали себя по рукам и ногам.

— Но вышло так, — перебила его мать, — что именно этот вечер открыл нам глаза и заставил отказаться от взятых на себя обязательств. Мы поняли, что ставим себя в ужасное положение. Помните, — добавила она, — ведь я вас предупреждала. Я говорила вам, что мы — люди очень гордые.

Ньюмен взял в руки шляпу и машинально начал ее поглаживать, неистовое презрение, овладевшее им, мешало ему говорить.

— Нет, гордости вам как раз и не хватает, — сказал он в конце концов.

— По-моему, — улыбнулся маркиз, — во всем этом деле мы продемонстрировали наше полное смирение.

— Не стоит тратить на рассуждения больше времени, чем нужно, — заявила маркиза. — Моя дочь объявила вам, что отвергает ваше предложение, этим все сказано.

— Поведение вашей дочери мне непонятно, — возразил Ньюмен. — Я хочу знать, как вы на нее воздействовали. Можете сколько угодно распространяться о вашей власти над ней, о том, что вы ей приказали, но мое предложение она приняла с открытыми глазами и с открытыми глазами должна его отклонить. Впрочем, не верю, что она действительно мне отказывает. Мы с ней еще все обсудим. Вы ее запугали, вы ей угрожали, вы причинили ей страдания! Как вы ее заставили?

— Да очень просто, — ответила мадам де Беллегард таким тоном, что у Ньюмена, когда он впоследствии вспоминал эти слова, кровь стыла в жилах.

— Разрешите вам напомнить, — вмешался маркиз, — что мы пустились во все эти объяснения с вами при одном условии, что вы воздержитесь от оскорблений.

— Я никого не оскорбляю, — возразил Ньюмен. — Оскорбительно ведете себя вы! Впрочем, нам не о чем больше говорить. Вы же только и ждете, что я поблагодарю вас за проявленную ко мне любезность и уберусь с обещанием никогда больше вас не тревожить.

— Мы ждем от вас, что вы поступите как умный человек, — ответила мадам де Беллегард. — Именно потому, что вы себя таковым зарекомендовали, мы и позволили себе действовать так, как действуем. Если приходится мириться с неизбежным, делать нечего, нужно мириться. Поскольку моя дочь вам решительно отказывает, есть ли смысл поднимать шум?

— Ну, отказывает ли мне ваша дочь, это мы еще увидим. Мы с ней все равно остаемся добрыми друзьями — наши отношения не меняются. Я уже сказал — мы с ней все обсудим.

— Бесполезно, — ответила старая маркиза. — Я слишком хорошо знаю свою дочь. Если она говорила с вами так, как говорила, — ее решение уже не изменится. И кроме того, она дала мне слово.

— Не сомневаюсь, что ее слово стоит больше, чем ваше, — сказал Ньюмен. — Но тем не менее я от нее не откажусь.

— Как вам угодно! Только если она не пожелает даже встретиться с вами — а она не пожелает, — ваше постоянство обречено быть чисто платоническим.

Бедный Ньюмен лишь напускал на себя уверенность. На самом деле необычайная страстность поведения мадам де Сентре его поразила и наполнила душу страхом, перед глазами у него все еще стояло ее лицо, словно живое воплощение самоотречения. Он чувствовал себя опустошенным и вдруг понял, что бессилен — он ничего больше сделать не сможет. Собравшись уйти, он немного постоял, держась за ручку двери, потом обернулся и, поколебавшись лишь секунду, обратился к старой маркизе уже совсем в другом тоне:

— Опомнитесь! Подумайте, что вы со мной делаете! Отпустите ее! Чем я вам так неугоден? Чем я так плох? Я же ничем не могу вам повредить! А если бы мог, не стал бы. Да я самый покладистый человек в мире! Ну что с того, что я занимаюсь коммерцией? Ради всего святого, что из этого? Ну да, я — коммерсант! Но только скажите, и я займусь чем-нибудь другим. Мы с вами ни разу не говорили о делах. Отпустите вашу дочь, и я никогда не буду ни о чем вас спрашивать. Я ее увезу, и вы меня никогда больше не увидите и не услышите. Если хотите, я буду безвылазно жить в Америке. Я подпишу обязательство не показываться в Европе. Мне ничего не нужно — только бы не потерять ее!

Мадам де Беллегард и ее сын обменялись взглядом, полным откровенной иронии, и Урбан сказал:

— Дорогой мой сэр, то, о чем вы говорите, вряд ли приемлемо. Мы отнюдь не возражаем поддерживать с вами знакомство как с вполне достойным иностранцем, но мы не имеем ни малейшего желания навсегда расстаться с моей сестрой. Мы возражаем против вашего брака, а высказанные вами предложения, — и маркиз позволил себе негромко вежливо рассмеяться, — делают этот брак еще более недопустимым.

— Ну хорошо, — сказал Ньюмен, — где этот ваш Флерьер? Я знаю, что где-то на холме, около какого-то старинного города.

— Совершенно верно. Не знаю, такой ли уж Пуатье старинный город, — ответила мадам де Беллегард. — Но расположен он на холме. Как видите, мы не боимся открыть вам, где находится наше поместье.

— Значит, город называется Пуатье? Прекрасно! — воскликнул Ньюмен. — Я сейчас же еду к мадам де Сентре.

— Теперь уже подходящих поездов не будет, — возразил Урбан.

— Я закажу специальный поезд.

— И выбросите кучу денег напрасно, — сказала мадам де Беллегард.

— Ну, через три дня у нас еще будет время поговорить, напрасно ли, — сказал Ньюмен и, надев шляпу, вышел.

Однако он не отправился во Флерьер тотчас же, он был так потрясен и раздавлен, что не имел сил действовать. Он мог только брести куда глаза глядят и машинально шел вперед, не разбирая дороги, вдоль реки, пока не миновал enceinte[129] часть Парижа. Его жгло и терзало сознание, что над ним надругались. Впервые в жизни его так подло предали, унизили, «осадили», как он говорил себе, и это ощущение было нестерпимо. Он шел, свирепо ударяя тростью по деревьям и фонарным столбам, а в душе его бушевала ярость. Потерять мадам де Сентре после того, как он так триумфально, так счастливо добился ее согласия! Это в равной степени уязвляло его гордость и наносило неизлечимую душевную рану. Вдобавок он терял ее по милости этой наглой старухи и ее надутого сыночка, щеголяющих своей «властью», терял невесту из-за вмешательства и тирании других. Это было чудовищно! Нестерпимо! Он уже не вспоминал о том, что представлялось ему бесстыдным предательством Беллегардов, за это он уже проклял их на веки вечные. Но его подкашивало и ставило в тупик предательство самой мадам де Сентре. Конечно, за ее решением что-то крылось, но что? Он тщетно пытался найти ключ к этой тайне. Всего три дня назад она стояла рядом с ним в свете звезд, очаровательная и ясная, исполненная доверия, которое он с таким трудом сумел ей внушить, и говорила, что счастлива оттого, что выходит за него замуж. Чем же объяснить такую внезапную перемену? Каким ядом ее опоили? Что, если — у бедного Ньюмена даже сердце замерло, — что, если мадам де Сентре и в самом деле переменилась к нему? Он преклонялся перед цельностью ее натуры и именно поэтому боялся, что решение порвать с ним принято ею окончательно и бесповоротно. Однако у него и в мыслях не было обвинить мадам де Сентре в измене: он видел, что она глубоко несчастна. Продолжая идти без всякой цели, он перешел один из мостов через Сену и, не оглядываясь, двинулся дальше по бесконечной набережной. Париж остался позади, Ньюмен был уже чуть ли не в пригороде, его окружали живописные окрестности, он дошагал до чудесного пригорода Отёй. Наконец Ньюмен остановился, осмотрелся, не замечая и не желая замечать прелести окружающих его мест, потом повернулся и медленно пошел обратно. Дойдя до причудливой набережной, носящей название Трокадеро, он, несмотря на грызущую его боль, сообразил, что находится неподалеку от дома миссис Тристрам, а миссис Тристрам, как ему помнилось, в некоторых случаях умела выказать чисто женское участие. Чувствуя, что ему необходимо дать выход своему гневу, он свернул на Йенскую авеню. Миссис Тристрам оказалась дома и одна. Едва увидев Ньюмена, она объявила, что знает, с какими вестями он пришел. Ньюмен тяжело опустился на стул и молча на нее уставился.

— Они взяли свое слово назад! — воскликнула миссис Тристрам. — Хотите — верьте, хотите — нет, но, когда мы были у них на балу, я чувствовала, что это носится в воздухе.

Пока Ньюмен рассказывал ей, что произошло, она слушала, не сводя с него глаз. Когда же он замолчал, она спокойно заявила:

— Они хотят выдать ее за лорда Дипмера!

Ньюмен ответил ей недоуменным взглядом. Он и не подозревал, что она слышала о лорде Дипмере.

— Но не думаю, что она на это согласится, — добавила миссис Тристрам.

— Чтобы такая женщина вышла за этого губошлепа! — воскликнул Ньюмен. — О Господи! Но, с другой стороны, с чего вдруг она мне отказала?

— Думаю, дело не только в этом, — проговорила миссис Тристрам. — Беллегарды, право, уже не могли больше мириться с вами. Они излишне положились на свое мужество. И — надо отдавать должное даже врагам — в их поступке есть известное благородство. Они так и не смогли закрыть глаза на род ваших занятий. Поистине аристократический шаг. Они очень нуждаются в деньгах, но во имя принципа предпочли от них отказаться.

Лицо Ньюмена удрученно скривилось, он снова взял в руки шляпу.

— Я-то думал, вы меня обнадежите, — сказал он по-детски разочарованно.

— Простите, пожалуйста, — с участием отозвалась миссис Тристрам. — Я очень вам сочувствую, тем более что в какой-то мере все ваши беды из-за меня. Как же — именно я подала вам мысль жениться на мадам де Сентре. Не думаю, что она решится выйти замуж за лорда Дипмера. Правда, он не моложе ее, хотя по его виду этого не скажешь. На самом деле ему тридцать три. Я справлялась в «Книге пэров». Но нет! Я никогда не поверила бы, что она может быть такой жестокой и двуличной.

— Пожалуйста, не говорите о ней плохо, — взмолился Ньюмен.

— Бедная женщина, она и впрямь поступает жестоко. Но вы, разумеется, поедете к ней и приложите все силы, чтобы ее переубедить. И знаете, — со свойственной ей прямотой продолжала миссис Тристрам, — сейчас ваш вид говорит сам за себя красноречивее всяких слов. Чтобы противостоять вам, надо очень твердо держаться своего решения. Хотелось бы мне причинить вам какую-нибудь неприятность, чтобы вы явились с таким видом ко мне! Впрочем, шутки в сторону — отправляйтесь к мадам де Сентре и скажите ей, что она задала загадку и вам, и даже мне. Очень любопытно, насколько сильна семейная дисциплина.

Ньюмен, уперев локти в колени и склонив голову на руки, посидел у миссис Тристрам еще некоторое время. Миссис Тристрам продолжала потчевать его философскими теориями, перемежая их утешениями и критическими высказываниями. В конце концов она спросила:

— А граф Валентин? Что он говорит обо всем этом?

Ньюмен вздрогнул. С самого утра он ни разу не вспомнил ни о Валентине, ни о его делах за швейцарской границей. Сообразив это, Ньюмен снова пришел в волнение и поспешно распрощался. Выйдя от миссис Тристрам, он направился прямо домой, где на столе в прихожей нашел телеграмму: «Серьезно болен пожалуйста приезжайте как можно скорей В. Б.». В телеграмме было указано место и время отправления.

Ньюмен застонал — и от ужасных новостей, и от необходимости отложить поездку во Флерьер. Однако тут же набросал мадам де Сентре несколько строк — на большее времени не оставалось:

«Я не отступлюсь от Вас и не могу поверить, что Вы искренне отступились от меня. Я ничего не понимаю, но мы вместе все выясним. Не могу сегодня же следовать за Вами — должен ехать к другу, который серьезно заболел, может быть, даже при смерти. Но буду у Вас, как только смогу его оставить. Должен ли я скрывать, что речь идет о Вашем брате? К. Н.»

Закончив письмо, Ньюмен едва успел на ночной экспресс, идущий в Женеву.

Глава девятнадцатая

Ньюмен обладал редким талантом сколько угодно сидеть неподвижно, если того требовала необходимость, и на пути в Швейцарию у него был случай пустить этот дар в ход. Ночь шла, но заснуть он не мог, один час сменялся другим, а он все сидел в углу купе, не шевелясь, закрыв глаза, и даже самый наблюдательный из его спутников позавидовал бы столь крепкому сну. К утру, однако, сон все же сморил его, не столько из-за телесной, сколько из-за душевной усталости. Проспав несколько часов, Ньюмен проснулся, и его взгляду представились покрытые снегом вершины Юры,[130] а за ними розовеющее рассветное небо. Но он не удостоил вниманием ни холодные снежные горы, ни залитое теплым розовым светом небо — стоилоему открыть глаза, как в нем снова ожила обида. За полчаса до Женевы он сошел с поезда на станции, указанной в телеграмме Валентина. На платформе в холодной утренней полутьме он увидел сонного станционного смотрителя в надвинутом на самые глаза капюшоне, с фонарем в руках и рядом с ним джентльмена, который сразу сделал шаг навстречу нашему герою. Это был человек лет сорока, высокий, сухощавый, темноглазый, с бледным лицом, аккуратно подстриженными усиками и новыми перчатками в руках. Не меняя серьезного выражения лица, он снял шляпу и произнес фамилию Ньюмена. Наш герой подтвердил, что это он, и спросил:

— Вы друг месье де Беллегарда?

— Осмелюсь разделить с вами печальную честь так называться, — ответил джентльмен. — Я и месье де Грожуайо — он сейчас сидит у постели графа — предоставили себя в распоряжение месье де Беллегарда в этом прискорбном деле. Месье де Грожуайо, как я понял, имел удовольствие встречаться с вами в Париже, но он лучше, чем я, справляется с обязанностями сиделки и потому остался с нашим бедным другом. Беллегард ждет вас с нетерпением.

— Как он? — спросил Ньюмен. — Рана тяжелая?

— Доктор — мы привезли сюда с собой хирурга — приговорил его. Но он скончается подобающим образом. Вчера вечером я послал за кюре в ближайшую французскую деревню, и тот провел с нашим другом час. Кюре остался вполне удовлетворен.

— О Господи! — простонал Ньюмен. — Лучше бы удовлетворен был доктор! А Валентин в состоянии со мной увидеться? Он меня узнает?

— Полчаса назад, когда я уходил, он как раз заснул, а всю ночь метался в жару, без сна. Посмотрим.

И новый знакомец Ньюмена повел его со станции в деревню, объясняя по пути, что они остановились в самой дешевой здешней гостинице, тем не менее им удалось создать Валентину все необходимые удобства, чего поначалу они даже не ожидали.

— Мы — друзья еще по военной службе, — пояснил секундант Валентина. — Нам не впервой облегчать товарищу переход в иной мир. Рана у него прескверная, но самое скверное то, что его противник остался цел. Пустил в Беллегарда пулю наобум, а она возьми да войди графу в левый бок, под самое сердце.

Пока в неверном сером утреннем свете они пробирались между кучами навоза по деревенской улице, спутник Ньюмена рассказал ему о дуэли подробнее. По условиям поединка, если после первого обмена выстрелами один из противников не будет удовлетворен, они должны были стреляться вторично. Первый выстрел Валентина имел именно тот результат, который граф, по мнению его секунданта, как раз и задумал, — пуля задела руку месье Станисласа Каппа и лишь оцарапала кожу. Пуля же, выпущенная месье Каппом, пролетела на добрых десять дюймов в стороне от Валентина. Секунданты месье Станисласа потребовали второй попытки, на что и получили согласие. При этом Валентин выстрелил в воздух, ну а молодой эльзасец, не колеблясь, сделал свое дело.

— Когда мы в первый раз увидели его на месте дуэли, — заметил собеседник Ньюмена, — я сразу понял, что он не собирается вести себя commode.[131] Он из породы упрямых быков.

Валентина тут же отвезли в гостиницу, а месье Станислас со свитой скрылись в неизвестном направлении. В гостинице дуэлянта поджидали полицейские власти кантона, которые, хоть и держались с крайней величавостью, тут же принялись за длиннейший prices verbal,[132] однако дали понять, что при столь джентльменском пролитии крови они шума поднимать не станут.

Ньюмен осведомился, известили ли родных Валентина, и узнал, что граф до последней минуты на это не соглашался. Он не мог поверить, что рана его опасна. Но после встречи с кюре Валентин дал согласие, и его матери послали телеграмму.

— Маркизе лучше поторопиться, — заметил провожатый Ньюмена.

— Чудовищная история, — вырвалось у Ньюмена, — больше мне нечего сказать! — Он не сумел воздержаться от этих слов, произнесенных с крайним неодобрением.

— Вы, значит, осуждаете графа? — спросил друг Валентина с вежливым любопытством.

— Осуждаю? — воскликнул Ньюмен. — Да я жалею только о том, что позавчера, когда он был у меня, не запер его в cabinet de toilette![133]

Недавний секундант Валентина округлил глаза, присвистнул и с прежней серьезностью покачал головой. К этому времени они дошли до гостиницы, и в дверях их встретила с фонарем коренастая служанка в ночном чепце, взявшая портплед из рук носильщика, который плелся за Ньюменом. Валентина поместили на первом этаже в задней части дома, и спутник Ньюмена, пройдя в конец выложенного каменными плитами коридора, тихо приоткрыл дверь. Он поманил Ньюмена, и тот, подойдя, заглянул в комнату, освещенную всего одной затененной свечой. У камина дремал облаченный в халат месье де Грожуайо — полноватый белокурый человек, которого Ньюмен не раз видел в обществе графа. На кровати лежал Валентин — бледный, неподвижный, с закрытыми глазами. Вид его заставил Ньюмена содрогнуться — ведь граф всегда был так полон жизни! Приятель месье де Грожуайо указал на затворенную дверь за кроватью и шепотом объяснил, что там находится доктор, пользовавший больного. Валентин спал, или казалось, что спит, поэтому подходить к нему Ньюмен, разумеется, не стал и, более того, на время удалился, вверив себя заботам заспанной bonne.[134] Та провела его в комнату наверху и показала на кровать, где вместо подушки красовался валик в чехле из желтого ситца. Ньюмен улегся и, невзирая на столь необычную постель, проспал несколько часов кряду. Когда он проснулся, утро уже было в разгаре, солнце вливалось в окно, со двора доносилось кудахтанье кур.

Пока он одевался, к нему заглянул посыльный от месье де Грожуайо и его приятеля с приглашением разделить с ними завтрак. Ньюмен спустился в маленькую столовую, пол которой был выложен каменными плитами, где за столом прислуживала та же служанка, только уже без ночного чепца. В столовой находился и месье де Грожуайо, имевший удивительно свежий вид при том, что ему пришлось полночи исполнять роль сиделки. Месье де Грожуайо потирал руки и с интересом приглядывался к накрытому столу. Ньюмен напомнил ему об их знакомстве и узнал, что Беллегард еще спит, а дежурит при нем теперь доктор, который провел относительно спокойную ночь. До того как к ним присоединился сотоварищ месье де Грожуайо, Ньюмен успел узнать, что его зовут месье Леду и что знакомству с ним Валентин ведет счет еще с тех времен, когда оба служили в отряде «папских зуавов».[135] Месье Леду приходился племянником известному епископу-ультрамонтану.[136] Наконец в столовой появился и сам племянник епископа, который, как можно было заметить, постарался одеться в соответствии с печальной ситуацией, однако его скорбный вид смягчался достойным вниманием к наилучшему из завтраков, которым когда-либо могла блеснуть гостиница «Швейцарский крест». Дело в том, что слуга Валентина, которому лишь изредка выпадала честь поухаживать за пострадавшим хозяином, помогал на кухне и успел придать подаваемым блюдам истинно парижскую изысканность. Оба француза всячески старались доказать, что, какими бы тяжелыми ни были обстоятельства, они никак не влияют на врожденный талант галлов вести легкую беседу, и месье Леду произнес краткое, исполненное изящества похвальное слово бедному Беллегарду, назвав того наилучшим из англичан, коих ему доводилось знать.

— Вы считаете Беллегарда англичанином? — переспросил Ньюмен.

На лице месье Леду мелькнула улыбка, и он разразился экспромтом: «C’est plus qu’un Anglais — c’est un Anglomane!»[137] Ньюмен, не желая сдаваться, ответил, что такого не замечал, а месье де Грожуайо заявил, что еще не время произносить по бедному Беллегарду заупокойные речи.

— Разумеется, — согласился Леду. — Просто сегодня утром я не мог не обратить внимание мистера Ньюмена на то, что после столь решительных мер, которые вчера вечером были приняты для спасения души нашего дорогого друга, было бы даже жаль, если бы он снова подверг ее опасности погибнуть, вернувшись в грешный мир.

Месье Леду был ревностным католиком, и Ньюмен отметил про себя, что этот приятель Валентина — личность не без странностей. При дневном свете он оказался похожим на портрет, написанный каким-нибудь испанским художником, — у него был очень длинный тонкий нос, а лицо чем-то напоминало добродушного Мефистофеля. Дуэли, по всей очевидности, представлялись ему вполне справедливым способом разрешать споры — при том условии, что смертельно раненый дуэлянт тотчас воспользуется услугами священника. Казалось, он был чрезвычайно доволен беседой Валентина с кюре, хотя его речи никак не свидетельствовали о ханжеском складе ума. Судя по всему, он был большим приверженцем соблюдения приличий и в любых обстоятельствах считал себя обязанным проявлять вкус, такт и светскую любезность. Он охотно одаривал каждого улыбкой (отчего его усы поднимались к самому носу) и давал необходимые объяснения. Его специальностью явно было savoir-vivre — умение жить по правилам хорошего тона, причем сюда же он включал и умение умирать. Однако, со все возрастающим глухим раздражением подумал Ньюмен, руководствоваться правилами, относящимися к последнему, он предпочитал предоставлять другим. У месье де Грожуайо характер был совсем иной, и, по-видимому, истовую набожность своего друга он рассматривал как признак недосягаемо высокого ума. С нежной, но веселой заботой он изо всех сил старался, чтобы Валентина до последней минуты окружали приятные впечатления и чтобы он возможно меньше тосковал по Итальянскому бульвару, но больше всего месье де Грожуайо занимало, как этому неумехе — сыну пивовара — удалось сделать такой меткий выстрел. Сам он умел потушить пулей свечу, но, как признался, более метко, чем этот недотепа, выстрелить бы не смог. Месье де Грожуайо тут же поспешил заверить, что, конечно, в подобных обстоятельствах он и не старался бы быть метким, — не тот случай, когда стремятся прикончить человека, que diable![138] Будь он на месте дерущихся, он, целясь в своего противника, выискал бы у него какую-нибудь часть тела помягче, куда можно всадить пулю без роковых последствий. Месье Станислас Капп сработал прискорбно плохо. Но о чем говорить, если мы дожили до того, что приходится драться на дуэли с сыновьями пивоваров! Такое заключение было единственной попыткой месье де Грожуайо обобщить свои рассуждения. Говоря это, он поверх плеча месье Леду то и дело поглядывал в окно на стройное деревце в конце аллеи, как раз напротив гостиницы, и словно бы прикидывал расстояние от него до своей вытянутой руки, втайне сожалея, что, несмотря на тему беседы, правила приличия не позволяют тут же устроить небольшую показательную стрельбу из пистолета.

Однако Ньюмену было не до дружеских бесед. Ни говорить, ни есть он не мог. Его душу переполняли гнев и печаль, и выносить это двойное бремя не было сил. Он сидел, опустив глаза в тарелку, и считал минуты до конца завтрака, то мечтая, чтобы Валентин, увидев его у своей постели, тут же отправил обратно добиваться руки мадам де Сентре и утерянного счастья, то клеймя себя за этот эгоизм и нетерпение. Для своих собеседников Ньюмен представлял мало интереса, и хотя он был всецело поглощен собственными проблемами и к тому же не привык задумываться, какое производит впечатление на окружающих, ему было ясно, что друзья Беллегарда недоумевают, почему бедный Валентин проникся сердечной симпатией к этому молчуну-янки и даже вызвал его к своему смертному одру. После завтрака Ньюмен в одиночестве побродил по деревне, поглядел на фонтан, на гусей, на открытые двери сараев, на темнолицых согбенных старух, медленно шлепающих в сабо, из которых выглядывали чулки с грубо заштопанными пятками, полюбовался белоснежными Альпами и багряной Юрой, которые виднелись в разных концах улочки. День был замечательный — в воздухе пахло наступающей весной, а слежавшийся за зиму снег таял под солнечными лучами и капал с крыш деревенских домов. Все в природе ликовало и говорило о рождении новой жизни, даже попискивающие цыплята и переваливающиеся с боку на бок гусята, меж тем как несчастного Валентина — бесшабашного, великодушного, милого Валентина — ждали смерть и могила. Ньюмен добрел до деревенской церкви, зашел на маленькое кладбище, сел у ограды и стал разглядывать окружавшие его грубые надгробные плиты. Все они были убогие и мрачные, и Ньюмен не почувствовал ничего, кроме холода и неотвратимости смерти. Он встал и вернулся в гостиницу, где месье Леду, восседая за зеленым столиком, который он попросил вынести в сад, наслаждался кофе и сигаретой. Узнав, что у постели Валентина все еще дежурит доктор, Ньюмен спросил, не разрешат ли ему сменить врача, ему очень хочется быть полезным своему бедному другу. Просьба его была тотчас удовлетворена. Доктор с радостью согласился отправиться в постель. Доктор был молод, довольно беспечен, но лицо его светилось умом, а в петлице красовалась ленточка ордена Почетного легиона. Перед тем как лечь спать, он объяснил Ньюмену, что надо делать, и тот внимательно его выслушал и машинально взял у него из рук старый том, рекомендованный доктором как средство, помогающее удержаться от сна. Это оказались «Les Liaisons Dangereuses».[139]

Валентин все еще лежал с закрытыми глазами, и в его состоянии не было заметно никаких перемен. Ньюмен сел рядом с постелью и долгое время пристально вглядывался в своего друга. Потом мысли о собственном несчастье отвлекли его, и он перевел взгляд на цепочку Альп, видневшихся из-за отодвинутого узкого холщового занавеса на окне, сквозь которое в комнату проникали солнечные лучи, яркими квадратами падавшие на покрытый красными плитками пол. Он пытался расцветить свои грустные мысли надеждой, но плохо в этом преуспел. То, что с ним произошло, было так внезапно и сокрушительно, что выглядело настоящей катастрофой, неотвратимым и жестоким ударом самой судьбы. Случившееся казалось ему неестественным, чудовищным, и он не представлял себе, как с ним бороться. Но тут тишина нарушилась — Ньюмен услышал голос Валентина.

— Неужели у вас такая кислая мина из-за меня?

Обернувшись, Ньюмен увидел, что Валентин лежит в той же позе, но глаза у него открыты и он даже силится улыбнуться. Его ответное рукопожатие, когда Ньюмен схватил его за руку, было едва ощутимым.

— Я слежу за вами уже с четверть часа, — продолжал Валентин, — лицо у вас темнее тучи. Да-да, вы глубоко возмущены мною. Вполне понятно! Я и сам собой возмущен.

— Не стану вас бранить, — ответил Ньюмен. — Я слишком расстроен. Ну а как вы? Силы прибывают?

— О нет, убывают. Ведь моя участь решена. Вам уже сказали?

— Последнее слово тут за вами. Вы поправитесь, если постараетесь, — с наигранной бодростью ответил Ньюмен.

— Где уж мне стараться, дорогой мой! Старания требуют усилий, а на какие усилия способен человек, если у него в боку дырка величиной со шляпу, и стоит сдвинуться на волосок, как из этой дырки начинает сочиться кровь. Я знал, что вы приедете, — продолжал он. — Знал, что проснусь и увижу вас, поэтому не удивился. Но со вчерашнего вечера никак не мог вас дождаться. Не знал, как мне вылежать неподвижно, пока вы не приедете. Мне нужно лежать неподвижно — как мумия в саркофаге. Вы говорите — постараться! Вот я и старался! И поэтому я еще здесь — старался двадцать часов подряд, а для меня это словно двадцать дней. — Беллегард говорил медленно, тихо, но достаточно отчетливо. Однако было видно, что его донимает сильная боль, и в конце концов он снова закрыл глаза.

Ньюмен умолял его помолчать и поберечь силы, доктор строго запретил больному разговаривать.

— О, — отвечал Валентин, — и есть будем, и пить будем, ибо завтра… завтра… — он опять замолчал. — Нет, не завтра, а, может быть, уже сегодня! Ни есть, ни пить я не могу, но пока могу говорить. В моем положении какой толк в воздер… в воздержании? Не могу выговаривать длинные слова, а ведь какой я был говорун! Господи, сколько я всегда болтал!

— Тем больше оснований помолчать сейчас! — сказал Ньюмен. — Мы же и так знаем, как вы умеете говорить.

Но Валентин, не обращая внимания на его слова, продолжал тем же слабым, едва слышным голосом:

— Я хотел видеть вас, потому что вы виделись с сестрой. Она знает? Она приедет?

Ньюмен пришел в замешательство.

— Да, думаю, сейчас уже знает.

— А вы ей не сказали? — спросил Валентин и тут же задал новый вопрос: — Вы не привезли мне письма от нее? — Его глаза глядели на Ньюмена ласково, но очень внимательно.

— Я не видел ее после того, как получил вашу телеграмму, — объяснил Ньюмен. — Но я ей написал.

— И она не прислала ответа?

Ньюмену пришлось признаться, что мадам де Сентре нет в Париже.

— Вчера она уехала во Флерьер.

— Вчера? Во Флерьер? Зачем? Что ей там понадобилось? Какой сегодня день? Какой день был вчера? О, значит, я ее не увижу! — печально сказал Валентин. — Флерьер слишком далеко. — И он снова закрыл глаза.

Ньюмен сидел молча, делая жалкие попытки изобрести какие-нибудь правдоподобные объяснения и надеясь лишь на то, что Валентин слишком слаб и не будет проявлять любопытства, доискиваться до правды. Но тот вдруг открыл глаза и снова заговорил:

— А мать и брат? Они приедут? Они тоже во Флерьере?

— Они в Париже, но их я тоже не видел, — ответил Ньюмен. — Если они получили вашу телеграмму вовремя, они могли выехать сегодня утром. А иначе им придется ждать ночного экспресса, и тогда они приедут завтра под утро, как я.

— Они меня не поблагодарят, нет, не поблагодарят, — пробормотал Валентин. — Им предстоит отвратительная ночь, а Урбан не выносит утреннего воздуха. Я не видел, чтобы хоть раз в жизни он вышел из своей комнаты раньше полудня. И никто не видел. Мы даже не знаем, каков он поутру. Может, совсем другой. Кто знает? Впрочем, может быть, об этом узнают потомки? По утрам он корпит у себя в кабинете над своим трудом о принцессах. Но я должен был за ним послать, правда? И кроме того, мне хочется, чтобы моя мать сидела там, где вы сидите, и я мог бы попрощаться с ней. Может статься, я так толком и не знаю ее и она еще преподнесет мне какой-нибудь сюрприз. Вы тоже не воображайте, будто знаете ее, она и вас еще чем-нибудь удивит. Но если я не увижу Клэр, мне все безразлично. Я все время думал о встрече с ней, даже видел во сне, как мы встретились. Почему вдруг сегодня она поехала во Флерьер? Она мне ничего не говорила. Что случилось? А, она, наверное, догадалась, что я здесь — и почему. В первый раз в жизни она меня разочаровала. Бедная Клэр!

— Вы же знаете, что мы еще не муж и жена, — сказал Ньюмен. — Поэтому пока она не отчитывается передо мной в своих поступках, — и он изобразил на лице улыбку.

Валентин с минуту вглядывался в него.

— Вы поссорились?

— Нет, нет, нет! — вскричал Ньюмен.

— С какой счастливой миной вы это произносите, — сказал Валентин. — Да, вы и будете счастливы — va![140]

На это ироничное восклицание, тем более исполненное значения, что о его ироничности говоривший не догадывался, бедный Ньюмен смог ответить только беспомощным, ничего не выражающим взглядом. Валентин же, не отводивший от него своего горячечного взора, заметил:

— Но что-то у вас произошло. Я наблюдал за вами, не очень-то вы похожи на счастливого жениха.

— Дорогой друг, — сказал Ньюмен, — как я могу выглядеть счастливым женихом? Вы думаете, мне приятно смотреть, как вы здесь лежите, а я ничем не могу вам помочь?

— Ну что вы! Кому-кому, а вам сейчас пристало радоваться, у вас для этого все основания. Ведь я являю собой доказательство вашей правоты. Разве годится выглядеть уныло, если у вас имеется возможность заявить: «Я вас предупреждал». Вы наговорили мне в свое время много правильных вещей, я думал над этим. Но, дорогой мой, я тоже был прав. Все было сделано по правилам.

— Но я не сделал того, что должен был сделать, — ответил Ньюмен. — Я должен был повести себя по-другому.

— Например?

— Ну, так или иначе, но я должен был удержать вас — удержать, как маленького ребенка.

— Да сейчас я и впрямь как маленький, — сказал Валентин. — Меня даже и ребенком назвать нельзя. Ребенок беспомощен, но принято считать, что за детьми будущее, а у меня будущего нет. Вряд ли общество теряло когда-либо столь малоценное дитя.

Эти слова поразили Ньюмена до глубины души. Он встал, отошел к окну и, повернувшись спиной к своему приятелю, стоял, глядя на улицу, но едва ли что-нибудь воспринимал.

— Нет, — сказал Валентин, — вид вашей спины мне положительно не нравится. Мне всю жизнь приходилось изучать спины. По вашей видно, что вы в прескверном настроении.

Ньюмен вернулся к постели больного и стал уговаривать его лежать молча.

— Лежите тихо и поправляйтесь, — увещевал он Валентина. — Поправитесь и поможете мне.

— Так я и знал, что у вас неприятности. Чем я могу вам помочь? — спросил граф.

— Вот станет вам лучше, тогда и скажу. Так что у вас есть повод поправиться — ведь вы же любопытны! — решительно ответил Ньюмен, напустив на себя веселый вид.

Валентин закрыл глаза и долгое время лежал молча. Казалось, он даже заснул. Но спустя полчаса снова пустился в разговоры.

— Мне немного жаль того места в банке. Кто знает, а вдруг из меня получился бы второй Ротшильд? Нет, видно, я не гожусь в банкиры — банкиров так легко не убивают. Вам не кажется, что убить меня оказалось крайне просто? А все потому, что я — человек несерьезный. В общем-то, это весьма печально. Вот так же бывает, когда на каком-нибудь приеме заявляешь хозяйке, что тебе пора уходить, надеясь, что она станет уговаривать тебя остаться, а она, как выясняется, и не думала. «Как, уже? Вы же только что пришли!» Жизнь не соизволила одарить меня даже этой краткой галантной репликой.

Ньюмен некоторое время слушал молча, но потом не выдержал.

— Какая скверная история! Сквернейшая! Хуже я в жизни своей не знал! Я не хотел говорить при вас грустные вещи, но ничего не могу с собой поделать! Мне не впервой видеть умирающих. Я видел, как людей убивают. Но никогда это не казалось таким нелепым! Никто из них не был так умен, как вы. Проклятье! Проклятье! Вы могли бы обойтись с собой получше! Чтобы жизнь человека обрывалась так глупо — какая подлость!

— Ну-ну, не кипятитесь! Не кипятитесь! — слабо помахал рукой Валентин. — Конечно, подло, спору нет. Знаете, ведь я и сам где-то в глубине души, в самом дальнем ее уголке — он не шире кончика воронки для вина, — вполне с вами согласен.

Через несколько минут в комнату просунул голову доктор и, убедившись, что Валентин не спит, подошел к его постели и пощупал пульс. Покачав головой, он заявил, что больной слишком много разговаривает, гораздо больше, чем можно.

— Ерунда, — отмахнулся Валентин. — Про приговоренного к смерти нельзя сказать, что он говорит слишком много. Разве вы не читали в газетах отчеты о казнях? Ведь к осужденному всегда приглашают кучу народа — священников, репортеров, юристов, — чтобы заставить его говорить — излить душу. Мистер Ньюмен не виноват, он хоть и сидит здесь, но нем, как мумия.

Доктор заметил, что его пациента снова пора перевязать, и месье де Грожуайо и Леду, уже присутствовавшие однажды при этой сложной процедуре, заняли место у постели больного в качестве ассистентов, а Ньюмен ушел, узнав от своих соратников по уходу за раненым, что они получили телеграмму от Урбана де Беллегарда, в которой тот сообщал: депешу доставили на Университетскую улицу слишком поздно, на утренний поезд он не успел и выезжает вместе с матерью ночным. Ньюмен опять пошел бродить по деревне и прошагал, нигде не присаживаясь, часа два или три. День казался ужасающе длинным. В сумерках он вернулся в гостиницу и пообедал с доктором и месье Леду. Перевязка оказалась для Валентина очень тяжелой, доктор сомневался, перенесет ли бедняга следующую. Потом заявил, что вынужден временно лишить Ньюмена чести сидеть у постели месье де Беллегарда, ибо он явно обладает завидным, но непозволительным в данных обстоятельствах свойством больше всех других возбуждать его пациента. Выслушав это заявление, месье Леду молча осушил залпом стакан вина, — видимо, он не мог взять в толк, что интересного находит Беллегард в этом американце.

После обеда Ньюмен поднялся к себе в комнату, где долго сидел, глядя на огонь свечи, и мысль, что внизу умирает Валентин, ни на минуту не покидала его. Позже, когда свеча почти догорела, в дверь к нему тихо постучали. На пороге, поеживаясь, стоял доктор с подсвечником в руке.

— Все-таки ему нужно отвлечься! — заявил врачеватель Валентина. — Он настаивает на вашем обществе, и боюсь, мне придется вас к нему пустить. Судя по его состоянию, думаю, он вряд ли переживет эту ночь.

Ньюмен вернулся к Валентину, комната которого освещалась высокой свечой в шандале, стоявшем на камине. Валентин попросил Ньюмена зажечь еще одну у постели.

— Я хочу видеть ваше лицо, — сказал он. — Они говорят, что ваше присутствие действует на меня возбуждающе, — продолжал он, пока Ньюмен выполнял его просьбу, — и, должен признаться, я действительно в возбуждении. Но не из-за вас — из-за своих мыслей. Я все думаю, думаю! Сядьте и позвольте мне снова на вас посмотреть.

Ньюмен сел, сложил руки на груди и обратил на своего друга печальный взгляд. Казалось, он, сам того не замечая, играет роль в какой-то мрачной комедии. Валентин некоторое время всматривался в него.

— Нет, утром я правильно понял, у вас на душе камень из-за чего-то посерьезнее, чем Валентин де Беллегард. Говорите! Я умираю, а умирающих обманывать нельзя. После того, как я уехал из Парижа, у вас что-то произошло. В такое время года моя сестра во Флерьер ни с того ни с сего не поехала бы. Почему она туда отправилась? Меня мучит этот вопрос. Я ломаю себе голову и, если вы мне не скажете, буду продолжать гадать.

— Лучше бы мне ничего вам не объяснять, — проговорил Ньюмен. — Вам это не на пользу.

— Если вы думаете, что ваше молчание мне на пользу, то вы глубоко ошибаетесь. У вас неприятности? С Клэр?

— Да, — подтвердил Ньюмен. — Неприятности.

— Так, — и Валентин снова замолчал. — Они отказываются отдать за вас Клэр.

— Совершенно верно, — опять подтвердил Ньюмен. Начав говорить, он обнаружил, что чувствует громадное облегчение, и это чувство усиливалось по мере того, как он продолжал. — Ваша мать и брат нарушили обещание. Они решили, что нашей свадьбе не бывать. Они решили, что я все-таки недостаточно хорош. И взяли обратно данное мне слово. Раз вы так настаиваете… Вот что случилось!

С губ Валентина сорвался звук, напоминающий стон, он на секунду поднял руки, и они тут же упали.

— Мне очень жаль, что я не могу рассказать вам ничего более приятного о ваших родных, — продолжал Ньюмен. — Но это не моя вина. Я на самом деле был глубоко потрясен и тут получил вашу телеграмму. Я совсем потерял голову. Можете себе представить, лучше ли мне сейчас.

Валентин застонал, задыхаясь, словно мучившая его боль стала невыносимой.

— Нарушили обещание! Нарушили! — бормотал он. — А как же сестра, что она?

— Ваша сестра очень несчастна. Она согласилась отказаться от меня. Почему — не знаю. Не знаю, что они с ней сделали, полагаю, что-то очень скверное. Я говорю это вам, чтобы вы ее не судили. Она из-за них страдает. Наедине я ее не видел, мы говорили только у них на глазах. Этот разговор состоялся вчера утром. Они мне все выложили напрямик. Посоветовали вернуться к моим делам. Я считаю все это подлостью! Я взбешен, оскорблен, совершенно разбит.

Валентин, не поднимая головы с подушки, смотрел на него, и его глаза блестели еще сильнее, чем раньше. Ничего не говоря, он приоткрыл рот, а на бледном лице пятнами проступил румянец. Ньюмену еще никогда не случалось столь многословно искать сочувствия, но сейчас, обращаясь к Валентину, находящемуся на пороге смерти, он отчего-то чувствовал, будто взывает к силе, которой возносят молитвы люди, попавшие в беду. Для него эта вспышка негодования была словно акт очищения.

— И что же Клэр? — спросил Беллегард. — Что она? Отказалась от вас?

— Я все-таки не хочу в это верить, — ответил Ньюмен.

— И не верьте! Не смейте верить! Она просто стремится выиграть время. Простите ее.

— Я ее жалею, — сказал Ньюмен.

— Бедная Клэр! — пробормотал Валентин. — Но они-то! Как они могли? — Он снова замолчал, чтобы передохнуть. — Вы с ними виделись? Они отказали вам прямо в лицо?

— Прямо в лицо. Изложили все без околичностей.

— Чем же они обосновали свой отказ?

— Что не смогут выносить человека, занимающегося коммерцией.

Валентин протянул руку и накрыл ею руку Ньюмена.

— Ну а насчет их обещания? Насчет договора, заключенного с вами?

— Они внесли уточнение. Заявили, что он действовал только до тех пор, пока мадам де Сентре была согласна меня принимать.

Валентин лежал, глядя на своего собеседника, и его лицо постепенно покрывалось бледностью.

— Ничего больше мне не говорите, — попросил он наконец. — Мне стыдно.

— Вам? Да вы — само чувство чести! — просто ответил Ньюмен.

Валентин застонал и отвернулся. Некоторое время они молчали. Потом Валентин снова повернулся к Ньюмену и даже нашел в себе силы пожать ему руку.

— Это ужасно! Отвратительно! Раз мои родные, представители моего рода дошли до такой низости, значит, мне пора исчезнуть. Но я верю в мою сестру. Она все вам объяснит. Простите ее. Если окажется… если окажется, что она должна подчиниться им, не осуждайте ее. Она сама здесь жертва. А вот с их стороны это подло, поистине подло! Для вас это был тяжелый удар? Впрочем, как я могу об этом спрашивать? — Он снова закрыл глаза и снова погрузился в молчание.

Ньюмен ощущал чувство, близкое к страху, словно взывал к духу, более требовательному, чем он ожидал. Но вот Валентин снова посмотрел на него и убрал руку.

— Я приношу вам свои извинения, — проговорил он. — Понимаете? Я, на смертном одре, приношу извинения за мою семью. За мою мать, за брата. За древний род Беллегардов! Voilà![141] — тихо закончил он.

Вместо ответа Ньюмен пожал ему руку, бормоча какие-то ласковые слова. Валентин лежал молча, и полчаса спустя в комнату тихо вошел доктор. За его спиной сквозь полуоткрытую дверь Ньюмен увидел вопрошающие лица месье Леду и де Грожуайо. Доктор сел, положил руку на запястье Валентина и минуту-другую наблюдал за его лицом. Поскольку он не подавал никаких знаков, оба джентльмена вошли в комнату, а месье Леду сначала поманил кого-то, кто оставался в коридоре. Это был кюре. Он держал в руках незнакомый Ньюмену предмет, покрытый белой салфеткой. Кюре был толстый, приземистый, с красным лицом. Войдя, он снял маленькую черную шапочку, приветствуя Ньюмена, и опустил свою ношу на стол, затем сел в самое удобное кресло и сложил руки на животе. Остальные обменялись вопросительными взглядами, словно сомневаясь, уместно ли их присутствие. Долгое время Валентин лежал не шевелясь и не произнося ни слова. Ньюмену показалось, что кюре задремал. И вдруг неожиданно Валентин произнес имя Ньюмена. Тот подошел к нему, и Валентин сказал по-французски:

— Мы не одни. Я хочу говорить с вами наедине.

Ньюмен посмотрел на доктора, доктор на кюре, тот ответил ему взглядом, потом оба пожали плечами.

— Наедине… пять минут, — повторил Валентин. — Пожалуйста, оставьте нас.

Кюре снова взял со стола таинственный предмет и направился в коридор, сопровождаемый доктором и бывшими секундантами. Ньюмен закрыл за ними дверь и вернулся к постели Валентина. Тот внимательно наблюдал за происходящим.

— Все это плохо, очень плохо, — проговорил он, когда Ньюмен сел рядом с ним. — Чем больше я думаю, тем более скверным мне все это кажется.

— О, перестаньте об этом думать, — сказал Ньюмен.

Но, не обращая на его слова внимания, Валентин продолжал:

— Даже если они опомнятся и снова вернут вас, все равно — какой стыд! Какой позор!

— Нет, они не опомнятся, — сказал Ньюмен.

— Вы можете их заставить.

— Заставить?

— Я открою вам тайну. Страшную тайну. Вы можете использовать ее против них, запугать их, принудить.

— Тайну! — повторил Ньюмен. Мысль о том, что он услышит «страшную тайну» из уст умирающего Валентина, сначала так покоробила его, что он даже отшатнулся от постели. Ему казалось, что получать сведения таким образом непорядочно, не лучше, чем подглядывать в замочную скважину. Но вдруг то, что он может «принудить» мадам де Беллегард и ее сынка, представилось ему соблазнительным, и Ньюмен склонил голову пониже, к самым губам Валентина. Однако некоторое время умирающий ничего больше не произносил. Он только смотрел на своего друга горящими, взволнованными, расширенными глазами, и Ньюмен начал думать, что о тайне граф заговорил в бреду. Но наконец Валентин продолжил:

— Это случилось во Флерьере, что-то там произошло, какая-то нечистая игра. С моим отцом. Не знаю что! Мне было стыдно, страшно допытываться. Но я уверен — что-то с ним было не так. Моя мать знает все, и Урбан тоже.

— Что-то случилось с вашим отцом? — быстро спросил Ньюмен.

Валентин посмотрел на него, и глаза его раскрылись еще шире.

— Он не поправился.

— Не поправился от чего?

Но, казалось, последние силы Валентина ушли — сначала на то, чтобы решиться заговорить о тайне, а затем на то, чтобы это признание произнести. Он снова затих, и Ньюмен, сидя около, молча смотрел на него. Наконец Валентин начал опять.

— Вы поняли? Во Флерьере. Вы сможете выяснить. Знает миссис Хлебс. Скажите, что это я послал вас к ней. А потом скажите им, и увидите. Это может помочь вам. А не поможет — расскажите всем и каждому, — голос Валентина упал до едва слышного шепота. — Этим вы отомстите за себя.

Слова его перешли в долгий тихий стон. Глубоко потрясенный Ньюмен встал, не зная, что сказать. Сердце его бешено колотилось.

— Спасибо, — произнес он наконец, — я очень вам обязан.

Но Валентин, по-видимому, его не слышал, он молчал, и молчание это затягивалось. В конце концов Ньюмен подошел к двери и открыл ее. В комнату снова вошел кюре, неся в руках священный сосуд, за ним следовали три джентльмена и слуга Валентина. Это шествие напоминало похоронную процессию.

Глава двадцатая

Валентин де Беллегард тихо скончался в те минуты, когда лучи холодного бледного мартовского рассвета озарили лица немногочисленных друзей, собравшихся у его постели. Через час Ньюмен покинул гостиницу и уехал в Женеву; ему, естественно, не хотелось присутствовать при появлении мадам де Беллегард и ее первенца. В Женеве он на некоторое время и остался. Он напоминал человека, упавшего с большой высоты, которому хочется посидеть не двигаясь и пересчитать синяки. Он сразу же написал мадам де Сентре, сообщил ей — правда, с купюрами — об обстоятельствах смерти ее брата и осведомился, когда в самое ближайшее время он может надеяться быть ею принятым. По словам месье Леду, были основания полагать, что Валентин в своем завещании — а у графа было много дорогих вещей, которыми следовало распорядиться, — выразил желание быть похороненным рядом с отцом на кладбище во Флерьере, и Ньюмен рассчитывал, что разрыв с родными Валентина не лишит его права отдать последние земные почести этому лучшему из людей. Он исходил из того, что с Валентином он дружил дольше, чем враждовал с Урбаном, и что на похоронах легко остаться незамеченным. Ответ, полученный им от мадам де Сентре, позволил ему попасть во Флерьер вовремя. Ответ этот был краток и звучал следующим образом:

«Благодарю Вас за письмо и за то, что Вы были с Валентином до самого конца. Не могу выразить, какое горе для меня, что я сама не имела возможности быть при нем. Встреча с Вами ничего, кроме огорчения, мне не принесет, поэтому нет нужды ждать того, что Вы называете „более светлыми днями“. Мне теперь все равно, светлых дней у меня больше не будет. Приезжайте, когда хотите, только предупредите заранее. Похороны брата состоятся в пятницу, во Флерьере, мои родные останутся здесь. К. де С.».

Получив это письмо, Ньюмен сразу уехал в Париж, а оттуда — в Пуатье. Путь его лежал на юг, по зеленеющей Турени, через сияющую Луару, и по мере того, как он удалялся от Парижа, его обступала ранняя весна. В первый раз в жизни во время путешествия его нисколько не интересовал, как сам бы он выразился, «окружающий рельеф». В Пуатье он остановился в гостинице и на следующее утро поехал в деревню Флерьер, дорога туда занимала несколько часов. Однако здесь, несмотря на свое состояние, он не мог не заметить красоту окрестностей. Как говорят французы, это был petit bourg.[142] Деревня располагалась у подножия высокого холма, на вершине его виднелись продолжающие разрушаться руины феодального замка, уцелевшая часть фасада которого входила в саму деревню, а крепостные стены, спускаясь с холма, брали под свою защиту теснившиеся друг к другу домики. Церковь, служившая прежде при замке часовней, стояла перед руинами на поросшем травой дворе, настолько просторном, что в самом живописном его уголке приютилось маленькое кладбище. Сами могильные памятники, расположившиеся на склоне среди травы, казались спящими. Надежные объятия крепостного вала обхватывали их с одной стороны, а далеко внизу перед покрытыми мхом плитами расстилались зеленые долины и голубые просторы. Проехать к церкви по холму в экипаже оказалось невозможно. Вдоль дороги в два, а то и в три ряда стояли крестьяне, наблюдавшие, как за гробом своего младшего сына медленно следует наверх мадам де Беллегард, опираясь на руку сына старшего. Ньюмен предпочел скрыться в толпе сочувствующих, которые зашептали: «Мадам графиня», когда мимо них прошла высокая фигура в черной вуали. Он выстоял всю службу в полутемной церкви, но когда процессия приблизилась к мрачному склепу, круто повернулся и стал спускаться с холма. Он возвратился в Пуатье и прожил там еще два дня, то снедаемый нетерпением, то уговаривая себя потерпеть еще. На третий день он послал мадам де Сентре записку, извещая, что хотел бы навестить ее после обеда, и следом за письмом снова отправился во Флерьер. Он вышел из экипажа на деревенской улице у таверны и пошел в château,[143] следуя нехитрым указаниям местных жителей.

— Вон там, — сказал хозяин таверны, показывая на макушки деревьев, видневшиеся над домами на другой стороне улицы. Ньюмен свернул направо в первую же улицу, по обе стороны которой располагались старомодные особняки, и через несколько минут увидел впереди остроконечные башенки. Пройдя еще немного, он оказался перед огромными, покрытыми ржавчиной железными воротами — они были заперты. С минуту он постоял перед ними, глядя через решетку. Château находился возле самой дороги — в этом крылись и преимущества, и недостатки его местоположения. Здание выглядело чрезвычайно внушительно. Впоследствии Ньюмен прочел в путеводителе по этой провинции, что château ведет свою историю со времен Генриха IV. Перед домом раскинулась широкая, вымощенная плитами площадка, по краям которой лепились убогие крестьянские постройки, а за площадкой высился массивный фасад из потемневшего от времени кирпича. К нему с обеих сторон примыкали невысокие флигели, заканчивающиеся небольшими павильонами в голландском стиле с причудливыми крышами. Позади поднимались две башни, а за ними сплошной стеной стояли вязы и буки, едва начавшие зеленеть.

Но самой главной достопримечательностью поместья была широкая зеленоватая река, омывавшая фундамент дома. Дом стоял на островке, и река окружала его со всех сторон, словно настоящий крепостной ров, и через нее был перекинут двухарочный мост без перил. Темные кирпичные стены, вычурные маленькие купола, венчающие оба флигеля, глубоко сидящие окна, высокие, остроконечные, покрытые мхом башни — все это отражалось в спокойной глади реки. Ньюмен позвонил у ворот и чуть не испугался, когда у него над головой громко загудел большой ржавый колокол. Из домика привратника вышла старуха, приоткрыла скрипящие ворота ровно настолько, чтобы Ньюмен мог в них протиснуться, и он пересек пустынный голый двор, прошел по потрескавшимся белым плиткам моста и несколько минут постоял в ожидании у дверей дома, получив таким образом возможность заметить, что Флерьер не слишком «ухожен», и подумал, как грустно, должно быть, здесь жить. «Похоже на китайскую тюрьму», — сказал себе Ньюмен, и я нахожу это сравнение вполне уместным. Наконец дверь открыл слуга, которого Ньюмен видел еще на Университетской улице. При виде Ньюмена невыразительное лицо лакея просияло — по каким-то непостижимым причинам наш герой всегда пользовался расположением людей, носящих ливреи. Через большой вестибюль, посреди которого высилась пирамида из цветов в горшках, слуга провел его в комнату, служившую, очевидно, главной гостиной. Переступив порог, Ньюмен поразился великолепным пропорциям помещения и на миг почувствовал себя туристом с путеводителем в руках в сопровождении чичероне, ожидающего платы. Но когда его провожатый ушел с обещанием доложить о госте мадам la comtesse,[144] Ньюмен разглядел, что ничего примечательного в гостиной нет, кроме потемневшего потолка с балками, покрытыми оригинальной резьбой, занавесей из старинных, затейливо расписанных тканей да темного дубового паркета, натертого до зеркального блеска. Несколько минут он ходил взад-вперед в ожидании графини, но наконец, дойдя до конца залы и повернувшись, увидел, что мадам де Сентре уже вошла в дальнюю дверь. Вся в черном, она стояла и смотрела на Ньюмена. Они оказались в разных концах залы, так что у него было время разглядеть графиню прежде, чем они встретились, сойдясь посередине.

Происшедшая в ней перемена крайне его расстроила. Эта бледная, чуть ли не истощенная женщина с чересчур высоким лбом, в строгом, как у монахини, платье, лишь чертами лица походила на сияющее грациозное создание, покорившее его. Она смотрела прямо на Ньюмена и позволила взять себя за руку, но прикосновение ее руки было совершенно безжизненным, а глаза походили на две затянутые дождем луны.

— Я был на похоронах вашего брата, — проговорил Ньюмен. — Потом выждал три дня, но больше ждать не мог.

— Ждать и нечего, — ответила мадам де Сентре. — Однако после того, как с вами обошлись, с вашей стороны это очень благородно.

— Я рад, что вы понимаете, как несправедливо со мной обошлись, — сказал Ньюмен, выговаривая слова с той странной иронией, какая была ему свойственна, когда речь заходила о вещах, самых для него важных.

— О чем тут говорить! — воскликнула мадам деСентре. — Право, я нечасто поступала с людьми несправедливо. А если и поступала, то уж, во всяком случае, не нарочно. Но перед вами, с кем я обошлась так дурно, так жестоко, я могу загладить свою вину только откровенным признанием: да, я понимаю, как вы страдаете, я знаю, что была жестокой. Но эти слова ничтожны, ими, к сожалению, вину не загладишь.

— Что вы! Это уже большой шаг вперед! — радостно сказал Ньюмен и ободряюще улыбнулся.

Он подвинул ей стул и выжидательно смотрел на нее. Она машинально села, он сел рядом, но тут же вскочил, не в силах усидеть на месте, и встал перед ней. Она сидела неподвижно, словно так настрадалась, что уже не имела сил пошевелиться.

— Я понимаю, что наше с вами свидание ничего не изменит, — продолжала она, — и все же я рада, что вы пришли. По крайней мере я могу сказать вам о том, что у меня на душе. Это эгоистическое удовольствие, но у меня последнее — других не осталось, — и она замолчала, устремив на Ньюмена большие затуманенные глаза. — Я знаю, как обманула вас, какую рану вам нанесла; знаю, что вела себя жестоко и трусливо. Я ощущаю это так же остро, как и вы. И эта боль пронзает меня до кончиков ногтей, — она разжала сцепленные пальцы, вскинула руки, покоившиеся на коленях, и снова опустила их. — Все, что вы могли сказать обо мне в сердцах, ничто по сравнению с тем, как я корю себя сама.

— Даже в сердцах, — возразил Ньюмен, — я не говорил о вас ничего худого. Самое плохое, что я когда-либо сказал о вас, — это то, что вы — прелестнейшая из женщин, — и он снова порывисто опустился на стул рядом с ней.

Она слегка порозовела, но даже этот легкий румянец не мог побороть ее бледности.

— Вы говорите так потому, что считаете, будто я передумаю. Но я не передумаю. Я знаю — в надежде на это вы и пришли сегодня. Мне вас очень жаль. Я готова для вас почти на все. Хотя после того, что я сделала, говорить это просто бессовестно. Но ведь что бы я ни сказала, все покажется бесстыдным. Причинить вам зло, а теперь извиняться — нетрудно. Я не должна была причинять вам зло, — она на секунду замолчала, глядя на него, и сделала знак, чтобы он ее не прерывал. — Мне с самого начала нельзя было слушать вас — вот в чем моя вина. Я понимала, что ни к чему хорошему это не приведет, понимала, но не могла не слушать вас — и тут уже ваша вина. Вы мне слишком нравились. Я в вас поверила.

— А теперь не верите?

— Верю больше, чем раньше. Только теперь это не имеет значения. Я не могу соединиться с вами.

Ньюмен изо всех сил стукнул себя кулаком по колену.

— Но почему? Почему? Почему? — выкрикнул он. — Объясните мне, в чем причина — разумная причина? Вы не ребенок, вы совершеннолетняя, не душевнобольная. Почему вы отказываете мне по приказу вашей матери? Это недостойно вас.

— Да, знаю — это недостойно. Но другого выхода нет. В конце концов, — добавила мадам де Сентре, разводя руками, — считайте меня душевнобольной. И забудьте меня. Так будет проще всего.

Ньюмен вскочил и отошел в сторону, сокрушенный сознанием, что он проиграл, и в то же время не находя в себе сил отказаться от борьбы. Он остановился у одного из огромных окон и посмотрел на реку, текущую между прочно укрепленных берегов, и на регулярный парк за нею. Когда он обернулся, оказалось, что мадам де Сентре уже поднялась — молча и безучастно она стояла посреди комнаты.

— Вы со мной не откровенны, — проговорил Ньюмен, — вы не говорите правды. Вместо того, чтобы называть себя слабоумной, назовите тех других подлецами. Ваши мать и брат поступили жестоко и нечестно, они поступили так со мной и, уверен, так же поступили и с вами. Зачем вы пытаетесь защитить их? Зачем вы приносите меня им в жертву? Я веду себя честно. Я не жесток. Вы сами не знаете, от чего отказываетесь. Могу вас уверить — не знаете! Они помыкают вами, плетут вокруг вас интриги, а я… а я… — и он замолчал, протянув к ней руки.

Она повернулась и направилась к дверям.

— В прошлый раз вы признались, что боитесь матери, — сказал Ньюмен, идя за ней. — Что вы имели в виду?

Мадам де Сентре покачала головой.

— Да, помню. Потом я очень жалела, что так сказала.

— Жалели, потому что она снова набросилась на вас и снова взяла вас в тиски? Господи, помилуй, да что она с вами делает?

— Ничего. Вам этого не понять. И теперь, когда между нами все кончено, я не имею права жаловаться вам на нее.

— Да ничего подобного! — вскричал Ньюмен. — Наоборот, жалуйтесь ради Бога! Расскажите мне все — открыто и правдиво, только это и требуется. Расскажите, и увидите: мы спокойно все обсудим, и у вас не будет нужды от меня отказываться.

Несколько минут мадам де Сентре сосредоточенно смотрела в пол, потом, подняв глаза, сказала:

— Одна польза от всего случившегося по крайней мере есть. Вы составили обо мне более верное представление. Для меня было большой честью то, что вы воображали меня такой совершенной. Не знаю уж, с чего вы это взяли. Но у меня не оставалось никаких лазеек, чтобы изменить придуманный вами образ, чтобы быть такой, какая я есть, — самой обыкновенной слабой женщиной. Моей вины тут нет. Я предупреждала вас с самого начала. Наверно, предупреждать надо было тверже. Надо было убедить вас, что я неизбежно вас разочарую. Но, видите ли, я была слишком горда для этого. Надеюсь, теперь вам ясно, к чему привело меня мое высокомерие! — продолжала она, повышая дрожащий голос, звучание которого даже в эту минуту казалось Ньюмену прекрасным. — Я слишком горда, чтобы быть честной, но не настолько горда, чтобы не быть предательницей. Я холодная и себялюбивая трусиха. Я боюсь нарушать свой покой.

— А брак со мной, вы считаете, нарушил бы ваш покой? — с недоумением глядя на нее, спросил Ньюмен.

Мадам де Сентре слегка покраснела и, казалось, хотела дать ему понять, что если просить у него прощения было бы недостойно, то она, по крайней мере, может без слов согласиться с ним, что ведет себя скверно.

— Не брак с вами, а все, что с этим было бы связано, — вызов, разрыв, необходимость настаивать, что я могу быть счастлива на свой собственный лад. Какое я имею право быть счастливой, когда… когда… — и она замолчала.

— Когда что? — спросил Ньюмен.

— Когда другие так несчастны!

— Кто — другие? — вскричал Ньюмен. — Какое вам дело до других, до всех, кроме меня. К тому же вы только что сказали, что хотите счастья, но достигнете его, только слушаясь матери. Вы сами себе противоречите.

— Да, вы правы. Вот вам доказательство, что я не так уж умна.

— Вы смеетесь надо мной, — воскликнул Ньюмен. — Просто глумитесь!

Она внимательно всмотрелась в него, и наблюдавший со стороны мог бы сказать, что в этот момент она спрашивала себя, не лучше ли сказать: да, она действительно смеется над ним, и тем самым закончить это мучительное для обоих объяснение.

— Отнюдь нет, — сказала она в конце концов.

— Предположим, вы неумны, — продолжал он, — предположим, вы слабая, заурядная женщина и у вас нет ничего общего с той, какой я вас себе представлял. Но ведь я и не требую от вас ничего героического. Я не прошу от вас ничего необыкновенного. Я многое могу сделать, чтобы вам было легче принять верное решение. Нет, все объясняется очень просто — вы недостаточно меня любите, чтобы отважиться на такой шаг.

— Я холодная, — отозвалась мадам де Сентре. — Холодная, как эта река, текущая под окнами.

Ньюмен громко стукнул тростью по полу и мрачно расхохотался.

— Прекрасно! — воскликнул он. — Прекрасно! Только это уже чересчур — вы переиграли! Теперь вы хотите представить себя такой, что хуже некуда. Понимаю, куда вы клоните. Я же сказал — вы черните себя, чтобы обелить других! Вы вовсе не хотите отказывать мне. Я вам нравлюсь. Нравлюсь! Я это знаю, я это чувствовал, вы не скрывали этого. А теперь твердите, какая вы холодная. Вас мучили, вас запугивали — я вижу! Это возмутительно, и я настаиваю, что вас надо спасать от вашего собственного непомерного благородства. Если ваша мать потребует, вы что, и руку себе отрубите?

Мадам де Сентре, казалось, немного испугалась.

— В тот раз я пожаловалась на мать сгоряча. Я сама себе госпожа — и по закону, и с ее одобрения. Она ничего плохого никогда мне не делала и не может сделать. Она не давала мне повода говорить о ней так, как я сказала.

— Она уже не раз вам это припомнила и еще припомнит, вот увидите, — предупредил ее Ньюмен.

— Нет, забыть об этом не даст мне моя совесть.

— Ваша совесть кажется мне весьма прихотливой, — вырвалось у него в сердцах.

— Она была в смятении, но сейчас совершенно ясна, — ответила мадам де Сентре. — Я отказываю вам не ради личного благоденствия, не ради личного счастья.

— О, я знаю, вы отказываете мне не из-за лорда Дипмера, — ответил Ньюмен. — Не буду притворяться, даже чтобы подразнить вас, будто я в это верю. Но этого желали ваша мать и брат. На том проклятом балу у вашей матери, который тогда казался мне таким прекрасным, а сейчас я вспомнить о нем не могу без содрогания, ваша мать наставляла милорда, как добиться вашего расположения.

— Кто вам это сказал? — тихо спросила мадам де Сентре.

— Не Валентин. Я сам видел, сам догадался. В тот момент, когда все разыгрывалось, я не вдумывался, что происходит, но эта сцена застряла у меня в памяти. А потом, помните, я увидел вас с лордом Дипмером в оранжерее. И вы обещали, что когда-нибудь скажете мне, о чем он говорил с вами.

— Это было до… до того, что случилось теперь, — ответила мадам де Сентре.

— Неважно, — продолжал Ньюмен. — К тому же, думаю, я и сам знаю, как все было. Он честный малый, этот англичанин. Он сообщил вам, что затевает ваша мать: она предложила ему оттеснить меня — ведь он не занимается коммерцией. Если бы он сделал вам предложение, она обещала уговорить вас дать мне отставку. Лорд Дипмер не очень-то сообразителен, так что ей пришлось втолковывать ему это по слогам. Он ответил, что «без ума» от вас и хочет, чтобы вы об этом знали, только он не желал быть замешанным в нечистую игру, а потому пошел и все вам выложил. Ну что, ведь примерно так и было, верно? А потом вы сказали мне, что совершенно счастливы.

— Не понимаю, к чему этот разговор о лорде Дипмере? — смутилась мадам де Сентре. — Вы ведь не за тем сюда пришли. А что до моей матери, то неважно, знаете ли вы о ней что-то или подозреваете — это безразлично. Все равно, я приняла решение, и обсуждать подобные вопросы незачем. Любые обсуждения теперь уже бесполезны. Каждый из нас должен постараться как-то жить дальше. Я верю, что вы еще будете счастливы, даже если иногда станете вспоминать меня. Когда вспомните, представьте, как все это было нелегко для меня, а поступить иначе я не могла. Вы не знаете обстоятельств, с которыми мне приходится считаться. Я хочу сказать, я чувствую, как должна поступать, и должна повиноваться своим чувствам, должна, понимаете? Должна. Иначе угрызения совести будут преследовать меня всю жизнь, — воскликнула она в отчаянии, — и в конце концов убьют.

— Я знаю, что вы чувствуете, но это — предрассудки! Вы верите в то, что я хоть и неплохой человек, но плохо то, что я делец. Вы убеждены, что взгляды вашей матери неоспоримы, а слова вашего брата — закон, что все вы связаны одной цепью и что из-за этих ваших вечных правил приличия мать и брат имеют право вмешиваться в ваши дела. Да во мне кровь вскипает, когда я об этом думаю. От таких взглядов веет холодом, вы правы. А у меня вот здесь, — Ньюмен похлопал себя по груди и, сам того не ожидая, заключил патетически: — у меня здесь словно огонь пылает!

Наблюдатель, менее сосредоточенный на своих чувствах, чем наш потерявший голову герой, заметил бы с самого начала, что спокойствие мадам де Сентре есть результат неимоверных усилий и что, несмотря на эти усилия, волнение ее с каждой минутой нарастает. Последние слова Ньюмена сломили ее сопротивление, хотя сначала она заговорила очень тихо, боясь, как бы голос не выдал ее истинного состояния.

— Нет, я сказала неправду — я не холодна! Мне кажется, что мой поступок, хоть он и выглядит таким скверным, не говорит только о моей лживости и слабости. Мистер Ньюмен, для меня все эти правила — как религия. Я не в силах вам ничего объяснить! Не могу! С вашей стороны жестоко настаивать. Не понимаю, почему я не могу просто молить вас поверить мне на слово и пожалеть меня. Для меня это — религия. На нашем доме лежит какое-то проклятие — не знаю какое, не знаю почему, не спрашивайте меня об этом! Мы все должны нести это бремя. А я хотела избежать своей доли — я была слишком эгоистична. Вы предлагали мне такой соблазнительный выход, я уж не говорю о том, что вы понравились мне. Ах, как хорошо было бы все бросить, зажить совсем другой жизнью, уехать! И вы были мне так по душе! Но я не смогла, мои страхи настигли меня, все вернулось снова, — она больше не владела собой, и слова ее прерывались долгими рыданиями. — Почему все это случилось с нами? Почему мой брат Валентин, такой веселый, такой жизнерадостный, убит — застрелен как собака, почему он, кого мы все так любили, погиб в расцвете молодости? Почему есть вещи, о которых я не могу заикнуться — не могу даже спрашивать? Почему я боюсь даже заглядывать в некоторые углы? Даже слышать некоторые звуки? Почему должна делать такой тяжелый выбор в такой трудный момент? Я не создана для решений. Не способна на смелые и дерзкие поступки. Я создана для тихого, спокойного, обыкновенного счастья. — При этих ее словах у Ньюмена вырвался красноречивый стон, но мадам де Сентре продолжала: — Я была рождена, чтобы с радостью и благодарностью делать то, чего от меня ждут. Матушка всегда была очень добра ко мне, это все, что я могу вам сказать. Я не смею ее судить, не смею порицать. А если посмею — все страхи вернутся ко мне. Я не могу измениться.

— Нет, — горько сказал Ньюмен. — Измениться должен я, даже если для этого придется переломиться надвое.

— Вы — совсем другое дело. Вы — мужчина, вы справитесь с этим. У вас столько возможностей утешиться. Вы были рождены и подготовлены для жизни, полной перемен. И потом… потом, я всегда буду помнить о вас.

— Мне это ни к чему! — вскричал Ньюмен. — Вы жестоки, вы дьявольски жестоки. Пусть Бог вас простит! Возможно, основания у вас самые веские, а чувства — самые утонченные, что с того? Вы для меня загадка! Не понимаю, как такая красота может уживаться с такой жестокостью!

Мадам де Сентре с минуту смотрела на него глазами, полными слез.

— Значит, вы считаете меня жестокой?

Ньюмен ответил ей долгим взглядом.

— Вы — совершенное, безупречное создание! — не выдержал он. — Не покидайте меня.

— Да, я поступаю с вами жестоко, — продолжала она. — Когда мы причиняем друг другу боль, мы все жестоки. А мы вынуждены причинять боль! Такова жизнь — несчастная, несправедливая жизнь! О! — она глубоко и тяжело вздохнула. — Я даже не могу сказать вам, что рада знакомству с вами, хотя это так, — ведь и это может причинить вам боль. Мне ничего нельзя сказать — все покажется вам жестоким. А потому простимся, не будем больше ничего говорить. Прощайте! — и она протянула ему руку.

Ньюмен не принял ее руки, он только опустил на нее глаза, потом поднял их и взглянул мадам де Сентре в лицо. У него было ощущение, будто от ярости его душат слезы.

— И что вы собираетесь делать? — спросил он. — Куда поедете?

— Туда, где никому не причиню боли и не буду подозревать кругом зла. Я собираюсь удалиться от света.

— Удалиться от света?

— Я ухожу в монастырь.

— В монастырь! — Ньюмен повторил ее слова с ужасом, словно она объявила, что безнадежно больна. — Вы — в монастырь?

— Я же сказала, что отказываюсь от вас не ради светских успехов и удовольствий.

Ньюмен все еще не мог ей поверить.

— Вы собираетесь стать монахиней? — недоумевал он. — Запереться в келье на всю жизнь, надеть бесформенный балахон и белое покрывало?

— Да, я стану монахиней-кармелиткой, — ответила мадам де Сентре. — На всю жизнь, если Богу будет угодно.

Ее намерение было для него столь же чудовищно и непостижимо, как если бы мадам де Сентре объявила ему, что собирается изуродовать свое прекрасное лицо и выпить ядовитое зелье, от которого лишится разума. Он стиснул руки, и стало видно, что его бьет дрожь.

— Не надо, мадам де Сентре, умоляю вас! — взывал он. — Не надо! Не делайте этого! Если хотите, я на коленях буду вас умолять — не надо!

Ласково, сочувственно, чуть ли не ободряюще она дотронулась до его руки.

— Вы не понимаете, — проговорила она. — У вас неверные представления. В этом нет ничего ужасного. В монастыре я буду в покое и безопасности. Я буду вдали от света, где на невинных людей, на лучших людей, обрушиваются такие несчастья, как мое. И прекрасно, что это на всю жизнь! Значит, больше ничего скверного со мной не случится.

Ньюмен упал в кресло и сидел, глядя на нее и бормоча что-то неразборчивое. Эта женщина, в которой для него олицетворялась вся женская грация и тепло домашнего очага, эта прекрасная женщина отвергает его и то благоденствие, какое он ей предлагает, пренебрегает им, его будущим, его состоянием, его преданностью, и ради чего? Чтобы, укрывшись под безликим покрывалом, замуровать себя в монашеской келье! Ее решение представлялось Ньюмену каким-то злокозненным сочетанием уродства и беспощадности. И по мере того как он старался понять ее слова, ощущение гротеска все усиливалось, словно то испытание, которому его безжалостно подвергли, было низведено до нелепости.

— Вы, вы — монахиня! — воскликнул он. — Вы похороните вашу красоту, спрячетесь за решетками и замками. Нет! Нет! Я никогда не допущу этого! — и со смехом отчаяния он вскочил на ноги.

— Вы ничему не можете помешать, — сказала мадам де Сентре. — И кроме того, мое решение должно хотя бы несколько вас утешить. Неужели вы думали, что я буду вести прежний образ жизни, но без вас, зная, что вы где-то рядом? Нет, все решено, прощайте! Прощайте!

На этот раз он взял ее протянутую руку и сжал в обеих своих.

— Навсегда? — спросил он.

Ее губы беззвучно прошептали подтверждение, а его — горестное проклятие. Она закрыла глаза, словно не в силах это слышать, и тогда он обнял ее и прижал к груди. Он целовал ее бледное лицо, а она сначала отпрянула, потом на секунду прильнула к нему, но тут же с силой вырвалась из его объятий и пустилась бегом по блестящему полу через всю длинную залу. Еще мгновение, и дверь за ней затворилась.

Ньюмен не помнил, как вышел из château.

Глава двадцать первая

Красивый бульвар для прогулок тянется в Пуатье вдоль гребня высокого холма, по склонам которого лепится городок. Густо обсаженный могучими деревьями, холм высится над плодородными полями, где некогда сражались за свои права и одерживали победы английские принцы.[145] На другой день после свидания с мадам де Сентре Ньюмен провел на этом тихом бульваре много времени, шагая из одного конца в другой и глядя на места, где разворачивались вышеуказанные исторические события. Однако, если бы впоследствии его спросили, что там теперь — угольные шахты или виноградники, он, увы, не знал бы, что ответить. Горе переполняло его душу, и чем больше он предавался размышлениям, тем ему становилось тяжелее. Мучительное чувство, что мадам де Сентре потеряна для него безвозвратно, не оставляло его, но при этом он не считал, будто, как выразился бы сам, пришла пора сдаваться. Перестать думать о Флерьере и его обитателях он не мог. Ему казалось — надо лишь подальше протянуть руку, и он наткнется на брезжущий где-то огонек надежды, и тогда все наладится. У него было ощущение, что он нажимает на ручку запертой двери, нажимает сильнее и сильнее, стучится, кричит, зовет, упирается в дверь коленом, трясет ее изо всех сил, но ответом ему служит лишь проклятая мертвая тишина. И все же что-то его у этой двери удерживает, что-то не дает разжать пальцы. Его план был так хорошо продуман, так тщательно выношен, он так радовался обретению своего идеала, будущее счастье представлялось таким безграничным, необъятным, что столь совершенный замысел просто не мог рухнуть от одного удара. Казалось, безнадежно поврежден сам фундамент возведенного им здания, и все-таки Ньюмен упрямо стремился сохранить остальное. Его снедало чувство чудовищной несправедливости, с какой прежде ему не приходилось сталкиваться и он никогда не думал, что столкнется. При всем добродушии его не хватало на то, чтобы смириться с поражением и удалиться не оглядываясь. Он оглядывался беспрестанно и безутешно, и то, что открывалось его глазам, не смягчало боли. Он вспоминал себя, каким был с Беллегардами — преданным, великодушным, на все согласным, терпеливым и терпимым, всегда готовым спрятать в карман нередкие обиды и проявлять бесконечное смирение. Готовым унижаться, выносить щелчки, покровительство, иронию, насмешки — мириться с этим как с непременным условием сделки — и все понапрасну! Нет, он вправе был возмущаться и протестовать! Подумать только — его отвергли из-за того, что он занимается коммерцией! Будто он хоть раз заикнулся или задумался о коммерции с тех пор, как познакомился с Беллегардами! Будто он за это время хоть раз руководствовался в чем-нибудь коммерческим интересом! Будто он с радостью не согласился бы навсегда отказаться от занятии коммерцией, лишь бы хоть на волосок умалить любой, доступный Беллегардам шанс сыграть с ним эту злую шутку! А если считать, что занятия коммерцией — достаточное основание для подобных шуток, то можно только удивляться, как мало те, кто к ним прибегает, знают о разряде людей, коих именуют коммерсантами, и об изобретательности этих людей, предпочитающих шутки такого рода не спускать. Надо сказать, что щелчки, которые Ньюмену пришлось терпеть от Беллегардов, стали казаться ему столь невыносимыми лишь теперь, когда он был во власти обиды, а тогда, в пору его стремительного ухаживания за мадам де Сентре, все эти унижения терялись и растворялись в мечтах о безоблачно-голубом будущем. Но сейчас он со злобой вынашивал свою глубокую обиду — он чувствовал себя славным малым, которого предали. Что касается мадам де Сентре, то ее решение вселяло в него ужас, и он был не в силах ни понять его, ни постичь причины, к нему приведшие. И от этого чувствовал себя связанным с нею еще неразрывнее. Раньше он и не думал тревожиться из-за того, что мадам де Сентре — католичка, католицизм был для него пустым звуком, и допытываться у нее, почему она облекла свои религиозные чувства именно в эту форму, он посчитал бы неуместным, отнеся подобные расспросы к проявлению протестантской нетерпимости. Если на почве католицизма взрастают такие прекрасные белые цветы, почва эта не может быть вредоносной. Но одно дело — быть католичкой, и совсем другое — ни с того ни с сего пойти в монахини! И надо же было, чтобы против Ньюмена — оптимиста, человека своего времени — использовали столь старомодный, столь нелепый ход, в этом угадывалась какая-то мрачная ирония судьбы. Наблюдать, как перед вами разыгрывается трагический фарс, как женщину, созданную для вас, предназначенную быть матерью ваших детей, хитростью от вас уводят, — было от чего прийти в отчаяние, не соглашаясь верить в этот кошмар, наваждение, обман чувств! Но проходил час за часом, а обман не развеивался, и у Ньюмена в душе оставалось только воспоминание о страстном объятии, в которое он заключил мадам де Сентре. Он восстанавливал в мыслях каждое ее слово, каждый взгляд, перебирал их в памяти, пытаясь выискать в них скрытый смысл, найти ключ к загадке ее поведения. Что она имела в виду, говоря, будто ее чувства к родным — своего рода религия? Эта религия попросту являлась почитанием принятых в семье правил, и верховной жрицей этой религии была непреклонная старуха мать. Сколько бы мадам де Сентре по своему благородству ни выворачивала все наизнанку, ясно было одно — против нее применили силу. Движимая тем же благородством, она хотела выгородить своих родных, но у Ньюмена горло перехватывало при мысли, что они выйдут сухими из воды.

Наконец эти двадцать четыре часа прошли, и наутро Ньюмен вскочил, полный решимости снова отправиться во Флерьер и потребовать еще одной встречи с мадам де Беллегард и ее сыном. Не теряя времени, он приступил к делу. Пока маленькая коляска, нанятая им в гостинице, катила по превосходной дороге, он извлек из заветного уголка памяти признание, сделанное ему несчастным Валентином перед смертью и бережно с тех пор хранимое. Валентин сказал, что сообщенные им сведения могут пригодиться, и сейчас Ньюмен подумал, что хорошо бы иметь их наготове. Разумеется, он не в первый раз за эти дни мысленно к ним возвращался. Сведения были обрывочны, неясны и загадочны, тем не менее он рассчитывал на них и не боялся пустить их в ход. Валентин, совершенно очевидно, полагал, что снабжает его мощным оружием, хотя это оружие было вложено в ладонь Ньюмена не слишком уверенной рукой. Если граф не раскрыл Ньюмену самого секрета, то, по крайней мере, снабдил его путеводной нитью, другой конец которой держала эта странная особа — миссис Хлебс. Ньюмену всегда казалось, что миссис Хлебс знает много секретов, и поскольку он пользовался ее расположением, можно было рассчитывать, что при некотором нажиме она поделится с ним своими знаниями. Пока дело касалось только ее, Ньюмен чувствовал себя спокойно. Он боялся лишь одного — что сведения, сообщенные ему, окажутся недостаточно компрометирующими Беллегардов. Но когда перед его мысленным взором вновь возникали старая маркиза об руку с Урбаном, оба одинаково холодные и недоступные, Ньюмен убеждал себя, что страхи его напрасны. От их тайны пахнет не иначе как пролитой кровью! Во Флерьер он прибыл в состоянии чуть ли не приподнятом, уверовав, что стоит ему пригрозить Беллегардам разоблачением, и те непременно рухнут, как сорвавшиеся с колодезной веревки ведра. Он, конечно, понимал, что сначала ему надлежит поймать первого из двух зайцев, за коими он гонится, — узнать, в чем же он будет разоблачать Беллегардов, но что после этого может помешать его счастью снова засиять, как прежде? Мать и сын в страхе выпустят из рук прекрасную жертву и бросятся наутек, а мадам де Сентре, предоставленная сама себе, несомненно, вернется к нему. Надо только дать ей шанс, и она снова воспрянет, вернется к свету. Не может же она не понимать, что его дом будет для нее самой надежной обителью?

Как и в предыдущие свои приезды во Флерьер, Ньюмен оставил коляску у гостиницы и прошел до château пешком — путь был недолог. Однако, когда он достиг ворот, им овладело странное ощущение, корни которого, как это ни удивительно, следует искать в его неиссякаемом великодушии. Он постоял перед воротами, глядя через решетку на внушительный, потемневший от времени фасад и теряясь в догадках, какому же преступлению мог дать приют этот мрачный старый дом, носящий такое цветочное название. Прежде всего, говорил себе Ньюмен, château дал приют тирании и страданиям. Даже вид дома представлялся ему зловещим. И тут же он подумал: «Да неужели он будет копаться в этой мусорной куче порока и зла?» Роль следователя повернулась к нему своей отвращающей стороной, и в ту же минуту Беллегарды получили от Ньюмена отсрочку. Он решил не угрожать им, а в последний раз воззвать к их чувству справедливости, и если они внемлют голосу разума, ему не придется разузнавать о них еще что-то скверное — он и так знает достаточно. Хуже некуда.

Привратница, приоткрыв ворота, опять оставила в них лишь узкую щель; Ньюмен пересек двор и перешел через ров по маленькому ржавому мосту. Не успел он подойти ко входной двери, как она открылась и на пороге, словно желая перечеркнуть его благородное решение быть милосердным, предлагая ему более соблазнительную возможность, появилась поджидавшая его миссис Хлебс. Как всегда, лицо ее было безжизненно и твердо, словно вылизанный прибоем прибрежный песок, а черная одежда выглядела еще более траурной, чем обычно. Но Ньюмен знал, что своеобразная невыразительность ее лица является лишь прикрытием для чувств, обуревающих старую служанку, и поэтому не удивился, когда она со сдерживаемым волнением прошептала:

— Я знала, что вы придете еще раз, сэр. Я вас ждала.

— Рад видеть вас, — ответил Ньюмен. — Ведь вы мне друг.

Миссис Хлебс подняла на него непроницаемый взгляд.

— Я всегда желала вам добра, сэр. Только теперь уже эти пожелания ни к чему.

— Значит, вы знаете, как со мной обошлись?

— О да, сэр, — сдержанно ответила миссис Хлебс. — Я знаю все.

Ньюмен с минуту поколебался.

— Все?

Взгляд миссис Хлебс слегка потеплел.

— Во всяком случае, больше, чем нужно, сэр.

— Больше, чем нужно? Чем больше знаешь — тем лучше! Поздравляю вас. Я пришел к мадам де Беллегард и ее сыну, — добавил Ньюмен. — Дома они? Если нет, я подожду.

— Миледи всегда дома, — ответила миссис Хлебс. — А маркиз все больше с нею.

— Тогда, пожалуйста, доложите им — ему, или ей, или обоим вместе, что я здесь и хочу их видеть.

Миссис Хлебс помолчала в нерешительности, потом спросила:

— Могу я позволить себе большую вольность, сэр?

— До сих пор вы позволения не спрашивали, а ваши вольности всегда оказывались своевременными, — с любезностью дипломата ответил Ньюмен.

Миссис Хлебс опустила морщинистые веки, словно намереваясь сделать книксен, но намерением и ограничилась — момент был слишком серьезный.

— Вы пришли снова просить их, сэр? Но вы, верно, не знаете, что мадам де Сентре сегодня утром вернулась в Париж?

— Уехала! — простонал Ньюмен, стукнув тростью о землю.

— Уехала. Прямо в монастырь, он зовется кармелитским. Я вижу, вы слышали о ее планах, сэр. Миледи и маркиз очень расстроены. Она только вчера вечером сказала им о своем решении.

— Значит, она от них скрывала? — воскликнул Ньюмен. — Прекрасно! И они в ярости?

— Да уж не обрадовались, — сказала миссис Хлебс. — И понятно, есть от чего расстроиться. Это ужасно, сэр! Говорят, из всех монашеских орденов кармелиты — самые суровые. Ходит слух, что они вовсе бесчеловечны — заставляют отречься от всего и навсегда. Подумать только, что она там! Если б я умела плакать, я бы заплакала.

Ньюмен помолчал, глядя на нее.

— Не плакать надо, миссис Хлебс, надо действовать! Идите и доложите им. — И он собрался войти в дом, но миссис Хлебс осторожно его остановила:

— Можно, я позволю себе еще одну вольность? Говорят, вы оставались с моим милым Валентином до самой последней его минуты. Не расскажете ли мне, как все было? Бедный граф, он ведь мой любимец, сэр. Первый год я его с рук не спускала. И говорить его учила. А уж как хорошо он говорил, сэр! И со своей старой Хлебс всегда любил разговаривать! А когда вырос и начал жить по-своему, он непременно находил для меня доброе словечко. И так страшно умер! Я слышала, он стрелялся с каким-то виноторговцем. Просто поверить не могу, сэр! Очень он мучился?

— Вы умная, добрая женщина, миссис Хлебс! — сказал Ньюмен. — Я рассчитывал, что увижу у вас на руках и своих детей. Но, может, еще так и будет. — Он протянул ей руку. Миссис Хлебс с минуту смотрела на нее, а потом, будто зачарованная этим непривычным ей жестом, словно леди, вложила в его ладонь свою. Ньюмен крепко сжал ее пальцы и, глядя ей в глаза, медленно спросил: — Вы хотите знать о мистере Валентине все?

— Вы доставили бы мне большое удовольствие, сэр, хоть и печальное.

— Я готов рассказать, но сможете ли вы как-нибудь ненадолго уйти отсюда?

— Из дому, сэр? По правде говоря, не знаю. Я никогда не отлучалась.

— Тогда попробуйте. Очень вас прошу, попробуйте отлучиться сегодня вечером, когда стемнеет. Приходите к старым развалинам на холме, на площадку перед церковью. Я буду ждать вас там. Мне надо рассказать вам нечто очень важное. В ваши годы, вы, право, можете позволить себе делать все, что вам захочется.

Миссис Хлебс, приоткрыв рот, смотрела на него во все глаза.

— Вы передадите мне что-то от графа? — спросила она.

— Да, то, что он сказал на смертном одре, — ответил Ньюмен.

— Тогда я приду. Раз в жизни осмелюсь. Ради него.

Она ввела Ньюмена в большую гостиную, где он однажды побывал, и исчезла, чтобы выполнить его просьбу — доложить о нем. Ньюмен ждал бесконечно долго, он уже приготовился снова позвонить и напомнить, что ждет приема, и стал оглядываться, ища глазами звонок, когда в гостиную об руку с матерью вошел маркиз. Читатель согласится, что у Ньюмена был логический склад ума, если я замечу, что после смутных намеков Валентина, противники представились нашему герою закоренелыми негодяями. «Уж точно, — говорил он себе, пока они приближались, — несомненные мерзавцы. Маски сброшены». На лицах мадам де Беллегард и ее сына в самом деле читались следы глубокого смятения, чувствовалось, что ночью они не сомкнули глаз. И надо ли удивляться, что, завидев в столь неблагоприятный момент нежеланного гостя, от которого они, по их мнению, отделались раз и навсегда, Беллегарды смотрели на Ньюмена не слишком ласково. Он стоял перед ними, и они устремили на него достаточно выразительные взоры, отчего Ньюмену почудилось, что внезапно распахнулись врата склепа и на него потянуло затхлым мраком.

— Как видите, я вернулся, — сказал Ньюмен. — Вернулся, чтобы попытать счастья еще раз.

— Было бы смешно делать вид, — ответил маркиз де Беллегард, — что мы рады вас видеть, или умалчивать, что ваш визит вряд ли можно счесть проявлением хорошего вкуса.

— О, не будем говорить о вкусах, — со смехом отозвался Ньюмен, — а то нам придется обсуждать ваши. Если бы я руководствовался своим вкусом, я бы, разумеется, к вам не пошел. Я собираюсь быть предельно кратким. Обещайте, что снимете осаду, выпустите мадам де Сентре на волю, и я тут же уйду.

— Мы с сыном долго колебались, принять ли вас, — проговорила мадам де Беллегард, — и решили было отказаться от этой чести. Но я посчитала, что следует придерживаться приличий, как мы всегда их придерживаемся, и к тому же мне хотелось довести до вашего сведения, что, если люди нашего образа мыслей и подвержены каким-то слабостям, допустить их можно только раз — не более.

— Согласен, что слабость вы можете проявить только раз, зато напористой, мадам, вы явно будете всегда, — ответил Ньюмен. — Однако я пришел не для того, чтобы вести пустые препирательства. Суть моего визита проста — напишите сейчас же вашей дочери, что больше не противитесь нашему браку, а я позабочусь об остальном. Вы же не хотите, чтобы она стала монахиней, — какой это кошмар, вам известно не хуже, чем мне. Уж лучше ей выйти замуж за коммерсанта. Напишите, что вы отступаетесь, и она с вашего благословения может стать моей женой. Подпишите письмо, запечатайте, отдайте мне, я с ним поеду в монастырь и вызволю ее оттуда. Вот какую я даю вам возможность. По-моему, эти условия всех устроят.

— Мы, знаете ли, смотрим на вещи иначе. Для нас ваши условия неприемлемы, — ответил Урбан де Беллегард. Все трое так и стояли неподвижно посреди гостиной. — Думаю, моя мать подтвердит: она предпочтет, чтобы ее дочь стала soeur[146] Катрин, а не миссис Ньюмен.

Однако старая маркиза со смирением, под которым таилось сознание беспредельной власти, предоставила сыну произносить за нее сарказмы, а сама чуть ли не с ласковой улыбкой повторяла, качая головой:

— Мы проявляем слабость только раз, мистер Ньюмен! Только раз!

Эти кивки и тон, каким они сопровождались, усугубляли впечатление такой каменной твердости, с какой Ньюмену еще не приходилось встречаться.

— Неужели вас ничто не заставит? — вскипел он. — Что надо сделать, чтобы принудить вас силой?

— Подобные выражения, сэр, — заявил маркиз, — да еще обращенные к людям, понесшим утрату и находящимся в горе, совершенно недопустимы.

— В иных обстоятельствах, — ответил Ньюмен, — ваш упрек был бы справедлив, даже при том, что, имея в виду намерения мадам де Сентре, времени терять нельзя. Но я пришел к вам без угрызений совести, потому что все обдумал и понимаю: вы, маркиз, и ваш брат — люди совершенно разные. Я не вижу между вами ничего общего. Вашему брату было за вас стыдно. Тяжело раненный, умирающий, он, несчастный, просил у меня прощения за ваш поступок и за поведение вашей матери.

В первый момент эти слова произвели на Беллегардов такое впечатление, будто Ньюмен их ударил. Краска мгновенно залила лица старой маркизы и ее сына, а взгляд, которым они обменялись, сверкнул, как клинок. Урбан выдохнул два слова, Ньюмен едва их услышал, но по звучанию догадался о смысле: «Le miserable».[147]

— Вы не питаете уважение к живым, — отчеканила мадам де Беллегард, — так уважайте по крайней мере мертвых. Не смейте оскорблять, не смейте осквернять память моего ни в чем не повинного сына.

— Я говорю только правду, — ответил Ньюмен. — И говорю с целью. Повторяю четко и ясно: ваш сын был крайне возмущен вами, ваш сын приносил за вас извинения.

Урбан де Беллегард злобно нахмурился, и Ньюмен понял, что он взбешен действиями несчастного Валентина. Маркиз был застигнут врасплох, и потому привязанность к младшему брату, и без того не слишком прочная, мгновенно сменилась гневом. Но маркиза не была склонна капитулировать.

— Вы глубоко заблуждаетесь, сэр, — сказала она. — Моему сыну случалось совершать легкомысленные поступки, но бесчестным он не был никогда! Он умер, будучи достойным своей фамилии.

— Вы его попросту не поняли, — заявил уже оправившийся от потрясения маркиз. — То, что вы утверждаете, невозможно.

— Да мне и не нужны были его извинения, — возразил Ньюмен. — Слушать их мне было отнюдь не сладко — безмерно тяжело. Во всей этой безобразной истории его вины нет, он ни разу не оскорбил ни меня, ни кого другого. Ваш брат был само воплощение чести. Но его извинения говорят о том, как он отнесся к вашему поступку.

— Вы хотите доказать нам, что разум моего бедного брата в его последние минуты помутился? Что ж, на это мы можем ответить, что при подобных печальных обстоятельствах такое вполне могло быть. Вот на этом и успокойтесь.

— Голова у него была совершенно ясная, — с ласковым, но зловещим упорством проговорил Ньюмен. — Никогда он не был разумней и проницательней. Страшно было наблюдать, что столь блестящий, столь талантливый молодой человек умирает такой смертью! Вы знаете, я очень любил вашего брата, и у меня имеются несомненные доказательства того, что, умирая, он был в полном разуме.

Маркиза величественно выпрямилась.

— Вы заходите слишком далеко! — воскликнула она. — Мы отказываемся верить вашим россказням, сэр, не желаем их слушать. Урбан, откройте мне дверь! — властно кивнув сыну, она повернулась и быстро пересекла комнату. Маркиз пошел следом и распахнул перед нею дверь. Ньюмен остался посреди гостиной один.

Он поднял палец, привлекая внимание месье де Беллегарда, который, затворив за матерью дверь, остановился в нерешительности. В гробовом молчании Ньюмен медленными шагами направился к нему. Когда он остановился, оба оказались лицом к лицу. И тут Ньюмен с удивлением почувствовал, что гложущая его обида перерождается в желание поиздеваться над маркизом.

— Послушайте, — проговорил он, — вы неважно со мной обращаетесь, признайте хотя бы это.

Месье де Беллегард смерил его взглядом с головы до ног и произнес своим любезным голосом хорошо воспитанного человека:

— Вы мне отвратительны.

— Представьте, вы мне тоже, только я из вежливости помалкиваю, — ответил Ньюмен. — Даже удивительно, с чего это я так стремлюсь стать вашим зятем! Но отказаться от подобной чести никак не могу. Попробую зайти с другого конца. — Он с минуту помолчал. — В вашем доме нечисто. Вы что-то скрываете.

Месье де Беллегард продолжал пристально смотреть на него, но прочесть в его глазах Ньюмен ничего не мог — они всегда глядели как-то странно. Ньюмен опять помолчал и продолжил:

— У вас с вашей матушкой на совести преступление.

При этих словах взгляд месье де Беллегарда явственно изменился, казалось, он заметался, как пламя свечи, на которую подули. Ньюмен ясно увидел, что маркиз потрясен до глубины души, но владел он собой поистине великолепно.

— Продолжайте, — сказал маркиз.

Ньюмен поднял палец и укоризненно покачал им в воздухе перед носом месье де Беллегарда.

— Надо ли продолжать? Вы уже и так дрожите.

— Откуда, смею спросить, вы получили столь интересные сведения? — очень тихо проговорил месье де Беллегард.

— Я буду с вами совершенно честен, — сказал Ньюмен. — Не стану притворяться, будто знаю больше, чем на самом деле. А знаю я пока только вот что: вы совершили дурной поступок, который необходимо скрывать. Если поступок ваш станет известен, от вас все отвернутся; если о нем пройдет слух, ваше имя, которым вы так кичитесь, окажется обесчещенным. Я не знаю, что вы сделали, но узнать могу. И если вы будете вести себя со мной так, как сейчас, — узнаю. Измените свое поведение, отпустите сестру с миром, и больше вы меня не увидите. Вот мои условия.

Маркиз почти преуспел в стараниях сохранить на лице полную невозмутимость. Стирать ледяное выражение со своей внушительной физиономии ему поневоле приходилось постепенно. Но доводы Ньюмена, казалось, воздействовали на месье де Беллегарда все сильнее и сильнее, и в конце концов он отвел глаза. Несколько минут маркиз стоял, что-то прикидывая.

— Это мой брат сказал вам? — проговорил он наконец, подняв взгляд на Ньюмена.

— Да, ваш брат.

Маркиз торжествующе улыбнулся.

— Как я и говорил, он был не в своем уме!

— Положим, что так, если мне не удастся выяснить, что он имел в виду. И далеко не так, если удастся.

Маркиз пожал плечами.

— Что ж, сэр, выясняйте, если угодно.

— Вас это не пугает? — спросил Ньюмен.

— Об этом судите сами.

— Нет уж, судите вы. У вас будет время обдумать все как следует, проверить себя со всех сторон. Даю вам час или два. Больше не могу, мы ведь не знаем, как скоро мадам де Сентре постригут в монахини. Поговорите с матерью, пусть и она себя проверит, не испугалась ли она. Правду сказать, я не думаю, что ее так же легко напугать, как вас, но увидите сами. Я вернусь в деревню и буду ждать в гостинице. Только прошу дать мне знать как можно скорее, ну, скажем, к трем часам. Вам достаточно написать просто «да» или «нет». Однако, если вы напишете «да», я надеюсь, на сей раз вы сдержите свое обещание. — С этими словами Ньюмен открыл дверь и вышел.

Маркиз не двигался, и, затворяя за собой дверь, Ньюмен еще раз посмотрел на него.

— Итак, я в гостинице, в деревне, — повторил он, повернулся и покинул château.

Угрожая бесчестьем семейству, насчитывающему тысячелетнюю историю, Ньюмен понимал, что неизбежно заденет за живое его представителей, и поэтому находился в крайнем возбуждении. Однако, вернувшись в гостиницу, он решил терпеливо ждать втечение двух часов. Он полагал, что, скорее всего, маркиз просто не ответит, ибо ответ на такой вопрос в любом случае означал бы признание Беллегардами своей вины. Посему Ньюмен предвидел, что ответом ему может быть молчание, а это означало бы вызов. Он страстно молил небеса, чтобы выстрел, как он называл свои разоблачения, сразил обоих. Но был сражен сам, когда в три часа ему подали принесенную лакеем записку, адрес на которой был написан красивым английским почерком Урбана де Беллегарда. Записка гласила:

«Не могу отказать себе в удовольствии сообщить Вам, что завтра мы с матушкой возвращаемся в Париж, дабы встретиться с моей сестрой и поддержать ее в решении, которое единственно может служить подобающим ответом на Вашу беспримерную наглость.

Анри Урбан де Беллегард».
Ньюмен спрятал записку в карман и снова принялся ходить из конца в конец по общей зале гостиницы. В последнюю неделю он только и делал, что ходил взад-вперед, и сейчас без устали мерил шагами маленький salle[148] гостиницы «Герб Франции», пока день не начал клониться к вечеру и не настало время спешить на свидание с миссис Хлебс. Ньюмен без труда нашел тропку, ведущую на верх холма к руинам, и быстро оказался на вершине. Он прошел под аркой крепостной стены и огляделся в ранних сумерках, не видно ли где старушки в черном. Двор замка был пуст, но дверь в церковь открыта. Ньюмен вошел в маленький притвор, где, естественно, было еще более темно, чем снаружи. Однако в алтаре мерцало несколько высоких свечей, и он смог различить женскую фигуру у одной из колонн. Приглядевшись внимательнее, он узнал миссис Хлебс, хотя одета она была с непривычной пышностью. На ней была большая черная шелковая шляпа, повязанная черным крепом, а с колен, слабо поблескивая, спадали складки черного атласного платья. Видно, сегодняшнюю встречу она посчитала поводом, чтобы надеть свой лучший наряд. Миссис Хлебс сидела, вперив взгляд в пол, но когда он подошел к ней, подняла глаза и встала.

— Вы разве католичка, миссис Хлебс? — спросил он.

— Нет, сэр, я праведная прихожанка англиканской церкви, евангелистка, — ответила она. — Но я подумала, что здесь мне будет безопасней, чем снаружи. Я никогда не выхожу из дому по вечерам, сэр.

— Безопасней всего нам будет там, где нас никто не услышит, — сказал Ньюмен и вывел миссис Хлебс обратно во двор замка, а там нашел тропинку, огибающую церковь и ведущую, как он считал, к другой части руин. Он не ошибся. Тропинка вилась по гребню холма и обрывалась у развалин стены, в которой светлело грубо выбитое отверстие — когда-то здесь была дверь. Ньюмен пролез в эту дыру и очутился в уголке, как нарочно предназначенном для задушевной беседы, в чем, наверно, убедилась уже не одна серьезно настроенная пара, несколько отличная по возрасту от наших знакомцев. Склон холма здесь круто уходил вниз, а у края обрыва лежало несколько больших камней. Внизу, сквозь сгустившиеся над полями сумерки, поблескивали огоньки в двух или трех окнах château. Миссис Хлебс, тихо шурша юбками, последовала за Ньюменом, а тот жестом предложил ей сесть на один из камней, предварительно убедившись, что он прочно держится на месте. Она с оглядкой повиновалась, а он уселся на камень напротив.

Глава двадцать вторая

— Очень благодарен вам за то, что вы пришли, — начал Ньюмен. — Надеюсь, я не навлеку на вас неприятности.

— Не думаю, что меня хватятся. Последнее время миледи не слишком-то меня жалует, — это было доложено с взволнованной готовностью, отчего у Ньюмена окрепло впечатление, что он сумел расположить к себе старую служанку.

— Видите ли, — сказал он, — вы с самого начала проявляли интерес ко мне. Вы были на моей стороне. Я очень вам за это признателен, поверьте. И убежден, что теперь, когда вам известно, как со мной расправились, вы тем паче мой союзник.

— Правду сказать, они поступили нехорошо, — согласилась миссис Хлебс. — Но бедную графиню вы ни в чем винить не должны, они наседали на нее с двух сторон.

— Я бы отдал миллион, чтобы узнать, как они ее вынудили! — воскликнул Ньюмен.

Миссис Хлебс не отрывала своих словно затуманенных глаз от освещенных окон château.

— Они растревожили ее чувства, им известно, что это — ее слабое место. Бедняжка такая чувствительная. Они внушили ей, что она поступает непорядочно. А она ведь до того добрая, до того хорошая!

Ах, они внушили ей, что она непорядочная, — медленно повторил Ньюмен. — Что она — она непорядочная! — на секунду эти слова показались ему воплощением поистине дьявольского коварства.

— Она такая хорошая, такая добрая, вот и поддалась им, бедная леди, — добавила миссис Хлебс.

— Но к ним она была добрее, чем ко мне, — вслух подумал Ньюмен.

— Она боялась, — доверительно объяснила ему миссис Хлебс. — Всегда их боялась — с самых ранних лет. Вот в чем ее главная беда, сэр. Она, знаете ли, словно персик с пятнышком на одном бочку. Вот и у нее тоже есть такое уязвимое место — страх. Вы вытащили ее на солнце, сэр, пятнышко, глядишь, почти исчезло. А они затянули ее обратно в тень, вот пятно и стало расти. Никто и оглянуться не успел, а она погибла. Очень она хрупкая, бедняжка.

Это оригинальное определение хрупкости графини, несмотря на всю его оригинальность, разбередило не успевшую зажить рану Ньюмена.

— Понимаю, — наконец сказал он. — Она знает что-то плохое о своей матери.

— Нет, сэр, она ничего не знает, — возразила миссис Хлебс, не поворачивая головы и не отрывая взгляда от света, мерцавшего в окнах château.

— Ну, значит, подозревает или догадывается.

— Она всегда боялась узнать, — ответила миссис Хлебс.

— Но вы-то, во всяком случае, знаете, — сказал Ньюмен.

Миссис Хлебс медленно перевела потухшие глаза на Ньюмена и стиснула лежавшие на коленях руки.

— Вы не очень-то держите слово, сэр. Когда вы попросили меня прийти сюда, я думала, вы расскажете мне о Валентине.

— О, чем скорей мы начнем говорить о Валентине, тем лучше, — ответил Ньюмен. — Я как раз этого и хочу. Я уже говорил, что был возле него до последней минуты. Он очень страдал от боли, но держался совершенно как всегда. Вы ведь понимаете, что я хочу сказать: был в ясном уме, оживлен и шутил.

— О, он всегда был великий умник, сэр, — сказала миссис Хлебс. — А о вашей беде он знал?

— Да, он сам догадался, что случилось.

— И что он сказал?

— Сказал, что это — бесчестье для его семьи, только уже не первое.

— Господи, Господи, — пробормотала миссис Хлебс.

— Он рассказал мне, что его братец и матушка однажды пошептались-пошептались да и придумали нечто похуже.

— Не надо было слушать его, сэр.

— Возможно. Но я выслушал и не могу этого забыть. А теперь хочу узнать, что же они тогда придумали.

Миссис Хлебс тихо застонала.

— Вот вы и вызвали меня сюда, в это пустынное место? Чтобы я вам все рассказала?

— Не тревожьтесь, — успокоил ее Ньюмен. — Я ничем ваш слух не оскорблю. Расскажите, что сочтете возможным. Помните только, что это было последнее желание Валентина.

— Он так и сказал?

— Вот его последние слова: «Скажите миссис Хлебс, что это я послал вас к ней».

— А почему он сам не рассказал?

— Для умирающего это слишком длинная история, он уже и дышал-то с трудом. Он одно только смог сказать: хочет, мол, чтобы я знал, в чем дело, и что я имею на это право, раз со мной так подло поступили.

— А чем это вам поможет, сэр? — спросила миссис Хлебс.

— Это уж я погляжу. Но мистер Валентин считал, что должно помочь, потому и велел обратиться к вам. Ваше имя было последнее, что он произнес.

На миссис Хлебс это сообщение, видимо, сильно подействовало. Не разнимая стиснутых рук, она медленно подняла их и снова уронила на колени.

— Простите, сэр, — проговорила она, — позвольте мне еще одну вольность. Поклянитесь, что это чистая правда? Понимаете, я должна точно знать. Уж не обижайтесь.

— Я и не обижаюсь. Это чистая правда. Клянусь вам. Мистер Валентин, несомненно, и сам сказал бы мне больше, если бы мог.

— Да, сэр, если б еще к тому же и знал больше.

— А вы думаете, он знал не все?

— Трудно сказать, что он знал, а чего не знал, — слегка покачала головой миссис Хлебс. — Он ведь был очень умен, мог заставить вас думать, будто знает то, о чем и понятия не имел, а мог сделать вид, будто не знает того, чего ему лучше бы не знать.

— Подозреваю, он знал что-то про своего брата, потому тот и терпел от него все, — предположил Ньюмен. — Он держал маркиза в узде. А перед смертью решил препоручить это мне — дать мне такую же возможность.

— Помилуй нас, Боже! — не выдержала старая служанка. — Сколько во всех нас плохого, сколько зла!

— Ну, не знаю, — возразил Ньюмен. — Да, плохих людей немало, а я очень рассержен, очень уязвлен, очень ожесточен, но плохим человеком себя не считаю. Меня жестоко оскорбили. Беллегарды причинили мне страшную боль, а я хочу причинить боль им. Этого я не отрицаю, напротив, я прямо говорю — ваш секрет я собираюсь употребить для того, чтобы отомстить им.

Миссис Хлебс, казалось, даже дышать перестала.

— Вы хотите их ославить? Осрамить?

— Я хочу сбить с них спесь, раз и навсегда! Я хочу расквитаться с ними их же оружием. Хочу унизить их так, как они унизили меня! Они подняли меня на помост и выставили всему свету на обозрение, а потом подкрались сзади и спихнули в бездонную яму — валяйся, мол, там, скули и скрежещи зубами! Они сделали из меня дурака перед всеми своими друзьями. Но ничего! Я расправлюсь с ними еще почище!

От этой страстной речи, произнесенной столь пылко, поскольку Ньюмен в первый раз имел случай вслух сказать все, что думает, в неподвижных глазах миссис Хлебс тоже зажглись огоньки.

— Полагаю, у вас есть все основания гневаться, сэр, но подумайте, какое бесчестье вы навлечете на мадам де Сентре.

— Мадам де Сентре похоронена заживо, — вскричал Ньюмен. — Что ей теперь честь или бесчестье? За ней как раз сейчас запирается дверь склепа.

— Ох да! И не говорите! — простонала миссис Хлебс.

— Ее больше нет, как нет и ее брата Валентина, они предоставили поле действий мне. Словно все случилось по указанию свыше.

— Верно, — согласилась миссис Хлебс, его слова явно произвели на нее впечатление. Несколько минут она молчала, затем спросила: — И вы повлечете миледи в суд?

— Да суду нет дела до титулов, — ответил Ньюмен. — Если даже она и совершила преступление, в глазах судей она не миледи, а злая старуха.

— Ее повесят, сэр?

— Все зависит от того, что она натворила, — и Ньюмен испытующе посмотрел на миссис Хлебс.

— Это же уничтожит их семью, сэр.

— Такую семью давно пора уничтожить, — рассмеялся Ньюмен.

— И я, в мои годы, останусь без места, сэр! — вздохнула миссис Хлебс.

— Ну, о вас я позабочусь! Вы перейдете жить ко мне. Будете моей экономкой или кем захотите. Я буду платить вам пенсию до конца вашей жизни.

— Спасибо, сэр, спасибо! Вы уже обо всем подумали! — и миссис Хлебс, казалось, погрузилась в размышления.

Понаблюдав некоторое время за ней, Ньюмен вдруг заметил:

— А вы, миссис Хлебс, видно, очень любите свою госпожу!

Старуха быстро взглянула на него.

— Я бы на вашем месте не стала так говорить, сэр. Не думаю, что любить ее входит в мои обязанности. Я много лет служила ей верой и правдой, но доведись ей завтра умереть, говорю вам, как перед Господом, — вряд ли пролью по ней хоть одну слезинку! — И после паузы добавила: — Да и не за что мне ее любить. Самое доброе, что она для меня сделала, так это из дому не выгнала.

Ньюмен видел: его собеседница становится все откровеннее. Ясно было, что если можно подкупить обстановкой, то на миссис Хлебс, с ее закоснелыми привычками, все больше действует необычность этого заранее назначенного свидания с таким простым в обращении миллионером в столь романтическом месте. Природное чутье подсказывало Ньюмену, что он не должен ее торопить, пусть время и окружение делают свое дело. И он молчал, только участливо поглядывал на миссис Хлебс, а та сидела, чуть покачиваясь, обхватив руками острые локти.

— Миледи однажды очень меня обидела, — продолжила она наконец. — Когда она сердится, язык у нее ох какой хлесткий! Это случилось давно, но я ничего не забыла. Ни одной живой душе не сказала, держала обиду при себе. Верно, я злая, только я эту обиду лелеяла, она старела вместе со мной. Незачем было ее вынашивать, это уж точно. Однако, сколько я живу, столько и моя обида живет. И умрет вместе со мной, не раньше!

— А что за обида? — спросил Ньюмен.

Миссис Хлебс опустила глаза и ответила не сразу.

— Не будь я англичанкой, сэр, я сказала бы вам не задумываясь, но порядочной женщине, да еще родом из Англии, такое рассказывать нелегко. Правда, порой мне думается, что я у этих французов многое переняла. То, что я вам скажу, случилось, когда я была куда моложе и выглядела совсем не так, как нынче. Я была девица хоть куда, сэр, хотите — верьте, хотите — нет, и яркая. Миледи тоже была молода, а моложе всех казался покойный маркиз — по своим повадкам, сэр, я это имею в виду. Красавец был мужчина, умел жить и падок был до удовольствий, как все французы. И надо вам сказать, сэр, иной раз он искал эти удовольствия среди тех, кто был ниже его. Миледи часто его ревновала, и вы даже не поверите мне, сэр, однажды и я удостоилась такой чести — она приревновала его ко мне. В тот день у меня на чепце была красная лента, так миледи налетела на меня и потребовала ее убрать. Обвинила в том, будто я надела ленту, чтобы завлечь маркиза. Я никогда не была дерзкой, но тут ответила ей, как пристало честной девушке, и слов не выбирала. Красная лента! Нашла к чему придраться! Будто маркиз обращал внимание на ленты! Потом-то миледи убедилась в моей безупречной порядочности, но никогда и словечком не обмолвилась на этот счет. А вот маркиз меня отмечал! — И миссис Хлебс добавила: — Я эту красную ленту сняла и спрятала в ящик комода. Она у меня там по сей день хранится. Теперь она уже выцвела, стала розовая, но так и лежит. Моя обида тоже выцвела, прежней боли и следа нет, но она тоже при мне, — и миссис Хлебс погладила лиф черного платья.

Ньюмен с интересом слушал безыскусный рассказ, который, видимо, всколыхнул тайники в памяти его собеседницы. Потом, когда она надолго замолчала, углубившись, надо думать, в воспоминания о своей безупречной порядочности, он решил сделать небольшой рывок к поставленной цели.

— Значит, мадам де Беллегард была ревнивой? Так? А маркиз де Беллегард не пропускал хорошеньких женщин любого звания? Думаю, не стоит его упрекать за это, вряд ли все они были такими же стойкими, как вы. Но потом, через много лет, едва ли мадам де Беллегард решилась на преступление из-за ревности.

Миссис Хлебс устало вздохнула.

— Какие мы ужасные слова говорим о ней, сэр, но мне уже все равно! Я вижу, вы настаиваете на своем, а у меня нет воли сопротивляться. Моя воля была волей моих детей — так я их обоих называла, но теперь я своих детей потеряла. Они мертвы — я могу так сказать о них обоих, — чего ради мне теперь жить? Кто для меня в этом доме остался? Что я им? Миледи меня недолюбливает, все тридцать лет недолюбливала. Я бы охотно помогала молодой мадам де Беллегард, хотя ее мужа — нынешнего маркиза — я не растила. Когда он был ребенком, я была слишком молода, мне его не доверяли. Но молодая мадам де Беллегард обо мне имеет особое мнение, она его высказывала своей горничной мамзель Клариссе. Хотите послушать, сэр?

— Еще бы! — воскликнул Ньюмен.

— Она сказала, что, если я буду сидеть с ее детьми, когда они готовят уроки, я вполне сойду за промокашку. Раз уж до этого дошло, я думаю, и мне нечего церемониться.

— Разумеется, — уверил ее Ньюмен. — Продолжайте, миссис Хлебс.

Однако миссис Хлебс снова углубилась в свои бередящие душу воспоминания, и Ньюмену ничего не оставалось, как скрестить на груди руки и ждать. Наконец она, видимо, собралась с мыслями.

— Это случилось, когда покойный маркиз был уже стар, а месье де Беллегард два года как женился. Тут-то и подошло время пристраивать мадемуазель Клэр — так это они здесь называют, сэр. Здоровье у маркиза было слабое, он сильно сдал. Миледи остановила свой выбор на месье де Сентре, не знаю уж, по какой причине. Но причины-то, конечно, были, только не моего ума это дело, и чтобы понять их, надо, верно, быть не простого звания. Старый месье де Сентре был очень знатного рода, и миледи посчитала, что он ей почти ровня, а для нее это главное. Мистер Урбан, как водится, взял сторону матери. Вся загвоздка была в том, что миледи могла дать дочке в приданое очень мало, а все другие подходящие женихи требовали больше. Один месье де Сентре согласился. Богу было угодно, чтобы в этом он оказался сговорчивым, во всем остальном поладить с ним было трудно. Может, рождения он и был очень благородного, и речи благородные говорил, но на том все его благородство и кончалось. Мне всегда казалось, что он похож на тех, кто играет в комедиях, хотя я сама ни одной не видела. Он тоже, как комедианты, красился. Даже лицо красил! Но сколько ни красил, на него все равно противно было смотреть. Маркиз его не выносил, вот он и заявил, что, чем мадемуазель Клэр быть женой такого мужа, лучше уж пусть совсем без мужа остается. У них с миледи вышел скандал. Даже на нашей половине, у слуг, слышно было. Они, по правде сказать, не первый раз ссорились. Любящей парой их никто бы не назвал, хотя вообще-то вздорили нечасто. Верно, им друг до друга просто дела не было. Миледи давно уже перестала ревновать маркиза, он стал ей безразличен. Ну и, могу сказать, он ей отвечал тем же. Маркиз на все смотрел легко, характер у него был настоящего джентльмена. Если и сердился, то раз в году. Но тогда ссора вышла очень серьезная. После таких ссор он обыкновенно заболевал. И тут слег, но больше уже не встал. Боюсь, бедный маркиз на старости лет расплачивался за прежнюю ветреность — все они, гуляки, так кончают! Миледи и месье де Беллегард помалкивали, но я знаю: миледи переписывалась с месье де Сентре. А маркизу становилось хуже, и доктора поставили на нем крест. Миледи тоже, и, по правде говоря, с радостью. Раз он не будет стоять на пути, она сможет делать с дочкой что угодно. И уже все было слажено, чтобы отдать мое бедное невинное дитя месье де Сентре. Вы не представляете себе, сэр, какой тогда была мадемуазель — самая милая молодая девушка во Франции, а о том, что происходит вокруг нее, она и не догадывалась, как овечка на бойне. Я ухаживала за больным маркизом и все время проводила в его комнате. Дело было осенью, как раз тут, во Флерьере. К нам был приглашен доктор из Парижа, он пробыл здесь две или три недели. Потом приехали еще двое врачей и устроили консилиум. И эти двое приехавших решили, как я вам уже сказала, что маркиз безнадежен. Объявив это, они спрятали денежки в карман и уехали, а тот, первый, остался и лечил, как мог. Маркиз все хорохорился и кричал, что он не собирается умирать, что он не хочет умирать и будет жить и смотреть за своей дочерью. Мадемуазель Клэр и виконт, то есть мистер Валентин, оба тоже жили во Флерьере. Доктор тот был умный — я это понимала — и, по-моему, безнадежным маркиза не считал. Мы с ним вместе ухаживали за больным не покладая рук, и в один прекрасный день, когда миледи чуть ли не траур себе заказывала, наш маркиз пошел на поправку. И стало ему делаться все лучше и лучше, пока доктор не объявил, что опасность миновала. А надо вам сказать, что больше всего бедного маркиза мучили страшные боли в животе. Но постепенно приступы прошли, и он опять начал шутить и смеяться. Доктор подобрал для него какое-то лекарство, которое очень на него хорошо действовало, — оно было белого цвета и всегда стояло у нас на каминной полке в большой бутыли. Я давала это лекарство маркизу через стеклянную трубочку — выпьет, и ему сразу полегчает. Потом доктор уехал и наказал мне давать маркизу лекарство каждый раз, когда ему будет нехорошо. Без него к нам каждый день наведывался местный доктор из Пуатье. Так мы и остались одни в доме — миледи, ее бедный больной муж и трое их детей. Молодая мадам де Беллегард уехала со своей маленькой дочкой к матери. У нее, сами знаете, нрав веселый, и ее горничная мне говорила, что хозяйке не хочется жить в доме с умирающим, — с минуту миссис Хлебс помолчала, а потом продолжала рассказ с той же степенностью. — Полагаю, сэр, вы догадываетесь, что, когда маркизу полегчало, миледи очень расстроилась, — и миссис Хлебс снова замолчала, повернув к Ньюмену лицо, которое в наступившей темноте казалось еще бледнее.

Ньюмен жадно слушал, ловя каждое слово даже с большим вниманием, чем предсмертные наказы Валентина де Беллегарда. Когда его собеседница временами прерывала рассказ, чтобы взглянуть на него, ему казалось, что она похожа на кошку, медлящую перед миской с молоком, дабы продлить удовольствие. Даже в минуту торжества речи миссис Хлебс были размеренны и благопристойны. Видно, способность приходить в возбуждение у нее притупилась — слишком долго она не пускала ее в дело. Помолчав, она принялась рассказывать дальше:

— Однажды поздно вечером я сидела у кровати маркиза в его спальне — большая красная комната в правой башне. Он жаловался немного на живот, и я дала ему ложку докторского лекарства. Миледи в тот вечер у мужа уже побывала, она просидела с ним больше часа. Потом ушла и оставила меня с ним вдвоем. Но после полуночи она пришла снова, и не одна, а со старшим сыном. Они постояли у постели, посмотрели на больного, и миледи подержала его за руку. Потом повернулась ко мне и сказала, что ему хуже. Я и сейчас помню, как бедный маркиз, не говоря ни слова, смотрел на нее. Так и вижу его бледное лицо между раздвинутыми занавесками, словно в большой черной раме. Я ответила, что, на мой взгляд, он чувствует себя сносно. Но мадам де Беллегард приказала мне идти спать, она, мол, сама с ним побудет. Когда маркиз увидел, что я его оставляю, он вроде как застонал и крикнул, чтобы я не уходила, но мистер Урбан раскрыл дверь и указал мне на порог. Вы, верно, заметили, сэр, нынешний маркиз большой мастер отдавать приказы, ну а я у них служу, и мне положено приказы выполнять. Я пошла к себе, но на душе у меня, сама не знаю почему, было неспокойно. Раздеваться я не стала, сидела и прислушивалась. Вы спросите к чему, сэр, но этого я тоже не знаю. Не могу вам объяснить, сэр, ведь, если рассудить, бедному больному маркизу, наверно, приятно было побыть с женой и сыном. А я будто ждала, что он вот-вот застонет и кликнет меня. Слушала, слушала, но так ничего и не услыхала! Ночь была очень тихая, других таких и не припомню. Мало-помалу эта тишина нагнала на меня страх, я вышла из своей комнаты и тихонько спустилась вниз. Вижу, в передней, перед комнатой маркиза, взад-вперед ходит мистер Урбан. Он спросил, что мне нужно, и я ответила, что хотела бы сменить миледи, он ответил, что сменит ее сам, и велел мне вернуться к себе. Но не успела я уйти — а я медлила, потому что уходить мне не хотелось, — как дверь спальни открылась и вышла миледи. Я заметила, что она очень бледная и просто сама не своя. Она посмотрела на меня, потом на графа и протянула к нему руки. Он подскочил к ней, а она упала ему на грудь и спрятала лицо. Я быстро прошла мимо них к маркизу и увидела, что он лежит совсем белый, глаза закрыты — ну прямо покойник. Я взяла его за руку, попробовала с ним заговорить, и мне почудилось, что он умер. Когда я обернулась, миледи и мистер Урбан стояли у меня за спиной. «Бедная Хлебс, — сказала миледи, — месье маркиз скончался». Мистер Урбан опустился на колени перед кроватью и тихо позвал: «Mon père, mon père».[149] Мне это все показалось очень странным, и я спросила миледи, что же случилось и почему она меня не позвала. Она ответила, что ровно ничего не случилось, она, мол, тихо сидела рядом с маркизом, потом решила, что может вздремнуть, закрыла глаза и заснула, сама не знает, сколько проспала. А когда проснулась, он был уже мертв. «Это конец, сын мой, он умер», — сказала она графу. Мистер Урбан решил, что надо немедленно вызвать из Пуатье доктора и что он сам сейчас за ним поедет. Он поцеловал отца в лоб, поцеловал мать и вышел. Мы с миледи остались у постели маркиза. И вот, пока я смотрела на несчастного, мне подумалось — нет, он не умер, он в глубоком обмороке. Но тут миледи снова повторила: «Бедная моя Хлебс, маркиз умер», и я с ней не стала спорить. «Да, миледи, — говорю, — конечно», хотя сама думала совсем другое, нарочно прикинулась. Тогда миледи сказала, что нам надо сидеть и ждать доктора, ну мы и стали ждать. Ждали долго, бедный маркиз не шелохнулся, не пошевелился. «Я видела покойников, — сказала миледи, — поверьте, он мертв». «Да, миледи, конечно», — отвечала я, а сама думала свое. Ночь шла, граф все не возвращался, и миледи забеспокоилась. Она боялась, что в темноте с ним какая беда случилась или на него напали. В конце концов она так растревожилась, что спустилась ждать его во двор. А я осталась одна, но маркиз лежал не шевелясь.

Тут миссис Хлебс опять замолчала, и ее драматической паузе мог бы позавидовать самый искусный рассказчик. Ньюмен сделал движение рукой, будто перевернул страницу книги.

— Значит, маркиз действительно умер? — воскликнул он.

— Через три дня он уже лежал в могиле, — неторопливо изрекла миссис Хлебс. — А тогда я немного посидела у его постели, а потом прошла в вестибюль, выглянула во двор и увидела, что мистер Урбан возвращается, да только один. Я подождала, думала, они с миледи поднимутся к маркизу, но они оставались внизу. А я вернулась, села у постели хозяина и поднесла к его лицу свечу. Не знаю, как я ее не выронила, сэр! Он на меня смотрел! Смотрел широко открытыми глазами! Я упала перед кроватью на колени, схватила его руки и стала умолять, чтобы он, ради всего святого, сказал мне, что же с ним — жив он или умер. Он все глядел на меня молча, а потом сделал знак, чтобы я наклонила к нему ухо. «Я мертв, — прошептал он, — маркиза меня убила». Я так и затряслась, понять не могла, что он хочет сказать, что с ним приключилось. Можете себе представить, сэр, — ни живой, ни покойник. «Ну теперь-то, — говорю, — вам станет лучше». И тогда он тихонько так прошептал: «Я уже не воскресну — ни за какие сокровища. Быть этой женщине мужем — нет, ни за что!» И дальше повторил, что она его убила. Я спросила, что она с ним сделала, но он только твердил: «Убила, убила! И дочь мою убьет, мое несчастное дитя». И начал меня умолять, чтобы я не дала мадемуазель пропасть. А потом опять сказал, что умирает. А я боялась от него отойти, сама была ни жива ни мертва. И вдруг он попросил меня взять карандаш и написать под его диктовку. Пришлось признаться, что я писать не умею. Тогда он велел посадить его, чтобы он мог написать сам, а я сказала, что он не сможет, никак не сможет. Но, видно, страх за дочь дал ему силы. Я нашла карандаш, клочок бумаги и книгу, положила бумагу на книгу, вставила маркизу в пальцы карандаш и придвинула свечку. Вам, наверно, трудно поверить в мои слова, сэр, я и сама тогда глазам своим не верила. А главное, я ведь понимала, что он умирает, и очень мне хотелось помочь ему выполнить задуманное. Села я к нему на кровать, обняла одной рукой и так поддерживала. Откуда и силы взялись, мне даже казалось, я могу взять его на руки и отнести куда-нибудь. Просто чудо, что он смог писать, но он строчил, да так размашисто, и исписал почти весь лист с одной стороны. Казалось, он пишет очень долго, а на самом деле прошло, наверно, минуты три-четыре. И все время он страшно стонал. Потом сказал, что больше не может, я опустила его на подушки, и он отдал мне листок и велел сложить, спрятать и передать тем, кто займется его делом. «Кому это? — спросила я. — Кто займется вашим делом?» Но в ответ он только стонал, а говорить от слабости уже не мог. Через несколько минут он, однако, попросил меня подойти к камину и взглянуть на бутылку с лекарством. Я знала, что там микстура, от которой у него утихает боль в желудке. Подошла к камину, посмотрела, а бутылка пустая. Когда я вернулась к маркизу, глаза у него были широко раскрыты и он смотрел на меня, но тут же опустил веки и не вымолвил больше ни слова. Я спрятала записку в карман, даже не заглянула в нее. А ведь читаю я хорошо, хотя писать не умею. И снова уселась у кровати, но миледи с мистером Урбаном пришли только через полчаса. У маркиза вид был точно такой же, как когда они уходили, и я ничего не сказала им о том, что произошло. Мистер Урбан объяснил, что доктора вызвали к роженице, но ему обещали сразу же направить его во Флерьер, как только вернется. Еще через полчаса он и правда приехал, осмотрел маркиза и сказал, что мы зря испугались — больной очень слаб, но, слава Богу, жив. Когда он это говорил, я наблюдала за миледи и ее сыном, и должна сказать, что они даже не переглянулись. Доктор объяснил, что нет оснований думать, будто маркиз умирает, он так быстро поправлялся. А потом спросил, отчего это маркизу вдруг стало хуже, мол, когда он уезжал, больной чувствовал себя вполне прилично. Миледи снова повторила свой рассказ — тот, что она преподнесла нам с мистером Урбаном, а доктор только посмотрел на нее и ничего не сказал. Он провел в château весь следующий день и ни на шаг не отходил от маркиза. Я безотлучно была у него под рукой. Мадемуазель и мистер Валентин приходили взглянуть на отца, но он не шевелился. Странно так лежал, неподвижно, как мертвый. Миледи тоже все время была рядом, и лицо у нее было такое же белое, как у маркиза, а держалась она очень гордо — всегда так держится, когда кто ее ослушается. А тут получалось, будто несчастный маркиз ее подвел, и такой у нее был вид, что мне даже страшно становилось. Доктор из Пуатье весь день возился с маркизом, но мы еще ждали доктора из Парижа, помните, я говорила, что он провел во Флерьере несколько недель. Ему рано утром дали телеграмму, и к вечеру он приехал. Немного поговорил в другой комнате с доктором из Пуатье, а к больному они вошли вместе. У постели сидели я и мистер Урбан. Миледи встречала парижского доктора внизу и обратно уже не поднялась. Доктор сел рядом с маркизом и взял его за запястье — я вижу все это как сейчас, — мистер Урбан наблюдал за ними, вставив в глаз монокль. «Я уверен, что ему лучше, — сказал доктор из Пуатье, — уверен, он очнется». И только он это проговорил, как маркиз открыл глаза, будто проснулся, и всех нас оглядел, одного за другим. А на меня посмотрел… как бы это сказать — тишком. И тут на цыпочках в комнату вошла миледи, подошла к кровати и встала между мной и графом. Маркиз, как ее увидел, громко и страшно закричал, пробормотал что-то, но слов никто не мог разобрать, и с ним сделались судороги. Затрясся весь, потом закрыл глаза, а доктор вскочил и схватил за плечи маркизу, довольно грубо. Маркиз был мертв! На сей раз сомнений не было, уж они-то в этом разбирались.

У Ньюмена было такое ощущение, словно он при свете звезд читает важнейшие показания в деле о страшном убийстве.

— А записка? Записка? Где она? — взволнованно спросил он. — Что там было написано?

— Не могу вам сказать, сэр, — ответила миссис Хлебс, — я не сумела ее прочитать, она по-французски.

— Неужели никто не мог вам прочесть?

— Я ни одной живой душе не показывала.

— Так никто ее и не видел?

— Если вы увидите, то будете первым.

Ньюмен обеими руками схватил руку старой служанки и горячо сжал ее.

— Не знаю, как вас благодарить, — вскричал он. — Очень рад, что буду первым. Пусть она принадлежит мне, и никому другому. Вы самая мудрая женщина во всей Европе! А где она, эта записка? — сведения об имеющейся улике будто влили в него новые силы. — Дайте же мне ее!

Миссис Хлебс поднялась не без некоторой величавости.

— Это не так-то просто, сэр, хотите видеть записку, придется подождать.

— Поймите же, я не в состоянии ждать! — взмолился Ньюмен.

— Но я ведь ждала. Ждала все эти долгие годы, — ответила миссис Хлебс.

— Это верно, вы ждали меня. Я этого никогда не забуду. И все же как случилось, что вы не выполнили просьбу маркиза и никому не показали бумагу?

— А кому я могла ее показать? — сокрушенно сказала миссис Хлебс. — Надо же было знать кому. Я много ночей не спала, думала об этом. Когда через шесть месяцев мадемуазель выдавали за гнусного месье де Сентре, я чуть было все не рассказала. Я чувствовала, что обязана что-то сделать с запиской, но очень уж боялась. Сама я не знала, что там написано и к чему все может привести, а посоветоваться мне было не с кем, никому я не решилась довериться. И мне сдавалось, что я окажу плохую услугу моей любимой, доброй мадемуазель, если она узнает, что ее отец очернил и опозорил ее мать. А я считала, что в записке именно это и написано. Я думаю, она предпочла бы быть несчастной в замужестве несчастью такого рода. Ради нее-то и ради моего любимого мистера Валентина я и сидела спокойно. Спокойно! Ох и трудно оно мне давалось, это спокойствие! Вконец меня измучило, я с тех пор совсем стала другая, не такая, как прежде. Но ради своих любимцев держала язык за зубами, и никто до этого часа так и не знает, что я услышала от бедного маркиза.

— Но какие-то подозрения все-таки возникли, — сказал Ньюмен. — Иначе откуда у мистера Валентина появились такие мысли?

— А все из-за этого доктора из Пуатье. Ему случай с маркизом очень не понравился, и он, не стесняясь, дал волю языку. Французы, они приметливые, а он бывал в доме изо дня в день и, думаю, много чего нагляделся, только виду не подавал. Да и, правду сказать, каждый бы диву дался, если бы при нем маркиз, едва взглянув на жену, тут же и умер. Второй-то доктор, из Парижа, был куда привычней ко всякому, и он нашего одергивал. Но все равно до мистера Валентина и мадемуазель что-то дошло. Они знали, что их отец умер как-то необычно. Конечно, им не приходило в голову обвинять свою матушку, ну а я… я вам уже говорила — молчала как гробовая доска. Мистер Валентин, бывало, смотрит на меня, и глаза у него блестят, будто его так и подмывает что-то спросить. Я ужасно боялась, вдруг и впрямь спросит, и всегда старалась скорей отвернуться и заняться своим делом. Я была уверена, что, доведись мне все ему рассказать, он бы потом меня возненавидел, а тогда мне вообще лучше было бы не родиться. Раз я позволила себе большую вольность: подошла к нему и поцеловала, как целовала, когда он был маленьким. «Не надо так печалиться, сэр, — сказала я ему, — поверьте вашей бедной старой Хлебс, такому красивому, блестящему молодому человеку нет причин печалиться». И мне показалось, он понял, понял, что я его отвожу от вопросов, и сам для себя что-то решил. Так мы и ходили — он со своим незаданным вопросом, а я со своей нерассказанной правдой — оба боялись навлечь позор на их дом. И с мадемуазель было так же. Она не знала, что случилось, и не хотела знать. Ну а миледи и мистер Урбан меня ни о чем не спрашивали, у них и причины не было. Я жила тихо, как мышь. Когда я была помоложе, миледи считала меня вертихвосткой, а потом принимала за дуру. Где уж мне было о чем-то догадаться.

— Но вы сказали, доктор из Пуатье не держал язык за зубами? — спросил Ньюмен. — Что ж, никто на его разговоры не обратил внимания?

— Ни о чем таком, сэр, я не слышала. Здесь, во Франции, вы, может, заметили, вечно сплетничают. Наверно, и вслед мадам де Беллегард головами качали. Ну а так-то, что они могли сказать? Маркиз болел, и маркиз умер — все умрем, все там будем. Доктор не мог доказать, что судороги у маркиза начались не просто так. На следующий год доктор вообще отсюда уехал, купил себе место в Бордо, так что если какие слухи и ходили, то тут же и заглохли. И думаю, не очень-то к ним прислушивались. Ведь у миледи такая безупречная репутация.

При этих словах Ньюмен разразился громким неудержимым смехом, миссис Хлебс поднялась с камня, на котором сидела, и двинулась к крепостной стене. Ньюмен помог ей перебраться через пролом и спуститься на тропинку.

— Да уж, репутация у вашей миледи безупречная, ничего не скажешь. То-то будет шуму, когда раскроется, какова ей цена.

Они дошли до открытой площадки перед церковью и там на минуту остановились, глядя друг на друга, словно люди, которых с недавних пор что-то объединило, будто два великосветских заговорщика.

— Но что же, — спросил Ньюмен, — что же все-таки она сделала с мужем, ведь не зарезала же и не отравила?

— Не знаю, сэр. Этого никто не видел.

— Кроме мистера Урбана. Вы же сказали, он шагал по передней. Может, он подглядел в замочную скважину? Хотя вряд ли! Он безмерно доверяет своей матери.

— Сами понимаете, я тоже очень часто думала, как она это сделала, — сказала миссис Хлебс. — Уверена, что она до него не дотрагивалась. Никаких следов насилия на нем не было. Я думаю, дело обстояло так: у него, верно, начался приступ и он попросил свое лекарство, а она, вместо того чтобы дать ему микстуру, пошла и вылила ее у него на глазах. Тогда он понял, что она задумала, и испугался до ужаса, он ведь был совсем слабый и беспомощный. И, наверно, сказал ей: «Вы хотите меня убить», а она ему: «Да, маркиз, хочу», села и впилась в него глазами. Вы же знаете, как она смотрит, сэр, вот взглядом она его и убила. У нее взгляд такой леденящий, от него все вянет, как цветы от мороза.

— Да вы — умнейшая женщина! — сказал Ньюмен. — И проявили большой такт. Вот такая экономка мне и нужна — ваши услуги дорогого стоят.

Они начали спускаться с холма, и миссис Хлебс не произнесла ни слова, пока не очутилась внизу. Ньюмен легко ступал рядом с ней, запрокинув голову и не отрывая глаз от звезд — он уже катил по Млечному Пути на триумфальной колеснице мщения.

— Значит, сэр, вы это серьезно обдумали? — тихо проговорила миссис Хлебс.

— Что вы будете жить у меня? Ну, разумеется. Я готов заботиться о вас до конца ваших дней. В этом доме вам больше оставаться нельзя. Вы сами понимаете, после нашего разговора вы и дня не должны тут жить. Отдадите мне записку и сразу съезжайте.

— Конечно, мне, в мои-то годы, место менять не пристало, — горестно проговорила миссис Хлебс, — но раз вы намерены поставить здесь все вверх дном, я не хотела бы при этом присутствовать.

— Ну, — бодро, как человек, имеющий под рукой большой выбор разных возможностей, сказал Ньюмен, — констеблей я в château вряд ли приведу, если вы это имеете в виду. Что бы мадам де Беллегард ни натворила, боюсь, закон здесь бессилен. Но я даже рад этому — буду вершить суд сам.

— Смелый вы джентльмен, сэр, — пробормотала миссис Хлебс, взглянув на него из-под полей своей большой шляпы.

Ньюмен проводил ее до château. Для трудолюбивых жителей Флерьера уже прозвонил вечерний колокол, и на улице было темно и пусто. Миссис Хлебс пообещала, что записка маркиза будет в руках у Ньюмена через полчаса. Она остереглась входить в главные ворота, и они прошли по тропинке, огибающей стену парка, до калитки, от которой у миссис Хлебс был ключ и через которую можно было войти в château с заднего входа. Договорились, что Ньюмен будет ждать здесь же, у стены, пока она не вернется с вожделенным документом.

Миссис Хлебс скрылась, а Ньюмену его полчаса на темной тропинке показались бесконечными. Правда, ему было о чем подумать. Но вот калитка в стене наконец отворилась, и в проеме показалась миссис Хлебс. Одной рукой она придерживала задвижку, в другой сжимала сложенный в несколько раз листок бумаги. Ньюмен мгновенно завладел запиской и тут же спрятал ее в карман жилета.

— Приходите ко мне в мою парижскую квартиру, — сказал он. — Мы должны все уладить насчет вашей дальнейшей жизни. И я переведу вам с французского, что написал бедняга маркиз.

Никогда еще он не испытывал большей благодарности к месье Ниошу за его уроки.

Потухший взгляд миссис Хлебс проследил за исчезновением записки, и она тяжело вздохнула.

— Что ж, вы получили от меня, что хотели, сэр, да и дальше, поди, своего добьетесь. Так что теперь уж вы даже обязаны обо мне позаботиться. Очень вы настойчивый джентльмен.

— Сейчас, — отозвался Ньюмен, — я джентльмен, сгорающий от нетерпения, — и, пожелав ей спокойной ночи, он быстро направился в свою гостиницу.

Вернувшись туда, Ньюмен распорядился приготовить ему экипаж, чтобы ехать в Пуатье, затем закрыл дверь общего зала и поспешил к единственной лампе, стоявшей на камине. Вытащив записку, он торопливо ее развернул. Бумага была испещрена карандашными строчками, которые в слабом свете лампы сначала показались ему неразборчивыми. Но любопытство, сжигавшее Ньюмена, помогло ему выжать смысл из неровных дрожащих строк. В переводе записка звучала так:

«Моя жена пыталась убить меня, и это ей удалось.

Я умираю, умираю страшной смертью. Все это сделано для того, чтобы выдать мою дорогую дочь за месье де Сентре. Я решительно против этого брака, я запрещаю его. Я не лишился рассудка, спросите врачей, спросите миссис Хлебс. Все произошло ночью, когда я был с женой наедине. Она задумала меня убить и убила. Это убийство! Настоящее убийство! Спросите врачей.

Анри Урбан де Беллегард».

Глава двадцать третья

Через день после разговора с миссис Хлебс Ньюмен вернулся в Париж. Предшествовавший день он провел в Пуатье, читая и перечитывая маленькую записку, хранившуюся теперь в его бумажнике, и обдумывая, что ему следует предпринять и как именно поступить в сложившихся обстоятельствах. Хотя он вряд ли назвал бы Пуатье интересным местом, день пролетел для него незаметно. Снова водворившись в свою квартиру на бульваре Османа, он отправился на Университетскую улицу и осведомился у привратницы, вернулась ли маркиза. Привратница ответила, что мадам де Беллегард и месье маркиз приехали накануне и если он хочет их повидать, то они дома. Говоря это, маленькая старушонка-привратница, выглядывающая из мрачной сторожки у входа в особняк, нехорошо ухмыльнулась, и ее ухмылка, как показалось Ньюмену, должна была означать: «Входите, если осмелитесь!» Она, очевидно, была осведомлена о том, что происходит в семействе Беллегардов, ибо несла службу в таком месте, где могла ощущать пульс дома. С минуту Ньюмен постоял, глядя на привратницу, покрутил ус, потом быстро повернулся и ушел. Ушел не потому, что побоялся войти, хотя, несомненно, если бы он вошел, ему не удалось бы без помех добраться до родственников мадам де Сентре. Причиной его отступления явилась как раз уверенность в себе — уверенность, быть может, чрезмерная. Он берег свою будущую «бомбу» для грядущего удара, он лелеял ее, не хотел с ней расстаться. Он словно поднял ее в вытянутой руке в рокочущее, слабо вспыхивающее грозовое небо прямо над головами своих жертв и наблюдал за их бледными, запрокинутыми к ней лицами. Вряд ли ему случалось вглядываться в чьи-нибудь лица с таким же наслаждением, какое он испытывал, смотря на эти две физиономии, освещаемые, как я только что упомянул, призрачными вспышками; емухотелось упиваться местью медленно и раздумчиво. Необходимо еще добавить, что он, сколько ни бился, не мог придумать, как сделать так, чтобы «бомба» взорвалась при нем. Посылать мадам де Беллегард свою карточку было бесполезно, она, разумеется, не согласится его принять. Ворваться к ней силой он не мог. Он приходил в ярость при мысли, что придется ограничиться письмом, то есть лишиться возможности наблюдать за произведенным эффектом, однако его несколько утешала надежда, что после получения письма его могут вызвать для разговора. Вернувшись домой и чувствуя себя усталым, — а надо признаться, вынашивание планов мести — занятие изнурительное, оно отнимает все силы, — Ньюмен бросился в одно из своих парчовых кресел, вытянул ноги, засунул руки поглубже в карманы и, глядя, как лучи заходящего солнца играют на затейливо украшенных верхушках домов на другой стороне бульвара, начал составлять в уме выдержанное в холодном тоне послание мадам де Беллегард. И когда он углубился в это занятие, слуга распахнул дверь и церемонно объявил: «Мадам Хлебс».

Ньюмен выжидательно приподнялся, и через секунду на пороге его гостиной возникла сия достойная дама, с которой он столь полезно для себя побеседовал при свете звезд на вершине холма во Флерьере. Как и для предыдущей встречи, миссис Хлебс надела свое самое нарядное платье. Ее внушительный вид произвел впечатление на Ньюмена. Лампа в комнате не была зажжена, и, глядя в полумраке на крупное, серьезное лицо миссис Хлебс, затененное мягкими полями шляпы, он с трудом мог поверить, что эта дама всего лишь служанка. Наш герой тепло ее приветствовал, пригласил войти, сесть и устроиться поудобнее. Судя по тому, как держалась миссис Хлебс, подчиняясь его приглашениям, что-то всколыхнуло в ней смешливость и впечатлительность давно забытой поры девичества, и она сама не знала, плакать ей или смеяться. Она не притворялась польщенной его обхождением, что было бы просто нелепо. Однако изо всех сил пыталась вести себя так смиренно, как будто даже проявлять смущение было бы с ее стороны дерзостью. Но совершенно очевидно было одно — ей никогда и не снилось, что судьба уготовит ей чуть ли не полуночный визит к одинокому любезному джентльмену в его холостой, обставленной а la bohéme[150] квартире на одном из новых бульваров.

— Искренне надеюсь, сэр, что вы не сочтете, будто я не знаю своего места, — пробормотала она.

— Не знаете своего места? — удивился Ньюмен. — Наоборот, вы наконец-то его обрели! Ваше место здесь! Вы приняты ко мне на службу, и вот уже две недели вам начисляется жалованье как моей домоправительнице. А заняться моим хозяйством давно кому-нибудь пора. Почему бы вам не снять шляпу и не расположиться здесь?

— Снять шляпу? — растерянно повторила миссис Хлебс. — Но у меня нет с собой чепца, сэр. С вашего позволения, я не могу заниматься хозяйством, когда на мне мое лучшее платье.

— Об этом не беспокойтесь, — беспечно отозвался Ньюмен, — у вас скоро будут платья получше.

Миссис Хлебс провела ладонью по тусклому черному шелку юбки и строго посмотрела на нашего героя, будто двусмысленность ее положения ощутимо усилилась.

— О, сэр, я люблю то, что имею, — тихонько проговорила она.

— Во всяком случае, надеюсь, вы ушли от этих скверных людей? — заметил Ньюмен.

— Да, сэр, и пришла к вам, — ответила миссис Хлебс. — Пока я только это могу вам сказать. Перед вами бедная Кэтрин Хлебс. Странное это для меня место, ваша квартира! Сама себя не понимаю, никогда не думала, что я такая решительная. Только поверьте, сэр, я зашла очень далеко для себя, дальше не могу.

— Ну что вы, миссис Хлебс, — почти с лаской в голосе проговорил Ньюмен, — не мучайтесь, не тревожьтесь ни о чем. Пора и вам успокоиться, поверьте.

Она снова заговорила дрожащим голосом.

— Мне казалось, было бы достойнее, если бы я могла… могла…, — но она не нашла сил договорить, голос дрогнул еще явственнее и смолк.

— Перестать наниматься в услужение? — участливо спросил Ньюмен, стараясь угадать, что она имеет в виду, и полагая, будто она предпочла бы больше никому не служить.

— Перестать существовать, сэр! Мне теперь не о чем беспокоиться — разве только о том, чтобы меня прилично похоронили по протестантскому обряду.

— Похоронили! — рассмеялся Ньюмен. — Да полно, с какой стати, это было бы довольно грустной шуткой. Только негодяю выгодно умереть пораньше, чтобы восстановить свое доброе имя. Честным же людям, вроде нас с вами, надо жить столько, сколько им положено. Так давайте жить-поживать вместе. Идемте! Вы захватили вещи?

— Мой сундук уже заперт и приготовлен, но я еще ничего не говорила миледи.

— Так поговорите, и делу конец. Хотел бы я иметь такую возможность, как вы, чтобы поговорить с ней! — воскликнул Ньюмен.

— А я бы охотно ее вам уступила. Много я провела тяжких минут в будуаре миледи, но то, что мне предстоит, будет самым тяжким. Она обвинит меня в неблагодарности.

— Что ж, — ответил Ньюмен, — а вы можете обвинить ее в убийстве.

— Ну нет, сэр. Только не я, — вздохнула миссис Хлебс.

— Вы не собираетесь об этом заговаривать? Тем лучше! Предоставьте это мне.

— Если она назовет меня неблагодарной старухой, — сказала миссис Хлебс, — мне нечего будет возразить в свое оправдание. Но это и к лучшему, — тихо добавила она. — Тогда моя миледи до конца останется сама собой. Так будет достойней.

— А потом вы перейдете ко мне и будете служить джентльмену, — сказал Ньюмен. — Это будет еще достойнее.

Миссис Хлебс, не поднимая глаз, встала, и, помолчав немного, взглянула Ньюмену прямо в лицо. Ее взбаламученные представления о пристойном поведении, видимо, начали потихоньку вставать на место. Она так долго и пристально смотрела на Ньюмена и в ее унылом взгляде светилась такая истовая преданность, что теперь уже нашему герою было от чего прийти в замешательство.

— Вы неважно выглядите, сэр, — участливо сказала она наконец.

— Разумеется, — ответил Ньюмен. — С чего бы мне хорошо выглядеть? Я впадаю то в ярость, то в полное безразличие, то тоскую, то веселюсь, то совершенно разбит, то полон сил — и все это разом. Все во мне перемешалось.

Миссис Хлебс беззвучно вздохнула.

— Если хотите чувствовать что-нибудь одно, могу рассказать новости, от которых вам станет вовсе тоскливо. Новости о мадам де Сентре.

— Что такое? — вскинулся Ньюмен. — Уж не виделись ли вы с нею?

Миссис Хлебс покачала головой.

— Нет, сэр, не виделась и никогда не увижусь. Вот от чего тоска и берет. Ни я не увижусь, ни миледи, ни маркиз де Беллегард.

— Вы хотите сказать, ее строго охраняют?

— О да, сэр. Очень строго, — тихо ответила миссис Хлебс.

Казалось, от этих слов сердце Ньюмена на какой-то момент перестало биться. Он откинулся в кресле, не отрывая взгляда от старой служанки.

— Они тоже пытались с ней встретиться? И она не захотела? Не смогла?

— Отказалась — на веки вечные! Мне это горничная миледи передала, — пояснила миссис Хлебс, — а она слышала от самой миледи. Уж если миледи заговорила об этом с горничной, видно, она совсем была не в себе. Мадам де Сентре отказалась с ними встретиться. А сейчас у нее последняя возможность. Скоро никакой возможности больше не будет.

— Вы имеете в виду, ей не позволят эти матушки или сестры, как их там называют?

— Уж такие правила у них в монастыре, а вернее, у их ордена, — ответила миссис Хлебс. — Нигде нет таких строгих порядков, как у кармелиток. По сравнению с ними падшие женщины в исправительных домах живут как королевы. Femme de chambre[151] сказала мне, что все кармелитки ходят в старых коричневых балахонах, таких грубых, что их и на лошадь-то не набросишь. А бедная графиня всегда так любила платья из мягких тканей, не выносила жестких да накрахмаленных. Спят они на земле, — продолжала миссис Хлебс, — словом, им живется не слаще, чем… — и она нерешительно поискала сравнение, — чем жене мусорщика. Они отказываются от всего мирского, даже от своего имени, которым их в детстве бедные старые нянюшки называли, отказываются от всех — от отца с матерью, от братьев и сестер, не говоря уже о других-прочих, — деликатно добавила миссис Хлебс. — Подумайте, под этими коричневыми балахонами они носят власяницы, подпоясанные веревкой, а зимой встают по ночам и отправляются в самую стужу молиться Деве Марии. Дева Мария — госпожа строгая. Живописуя эти ужасы, миссис Хлебс побледнела, но глаза ее были сухи, а руки, лежавшие на обтянутых шелком коленях, крепко сжаты. Ньюмен горестно застонал и склонился вперед, обхватив голову руками. В комнате надолго воцарилась тишина, нарушаемая лишь тиканьем больших позолоченных часов на камине.

— Где этот монастырь? — наконец поднял глаза Ньюмен.

— Я узнала, их два, — ответила миссис Хлебс. — Я так и подумала, что вы захотите там побывать, хотя это слабое утешение. Один монастырь на Мессинской авеню, так мадам де Сентре там — они это выяснили. А другой — на Рю-д’Анфер.[152] Ужасное название, вы, верно, знаете, что это значит.

Ньюмен встал и отошел в дальний угол комнаты. Когда он вернулся, миссис Хлебс уже стояла перед камином, сложив руки на груди.

— Скажите, — спросил он, — могу я побывать там, пусть даже мне нельзя будет ее увидеть? Можно ли через решетку или еще откуда-то поглядеть на то место, где она теперь?

Говорят, все женщины любят влюбленных, и даже свойственная миссис Хлебс уверенность в предначертанном свыше порядке вещей, при которой все слуги «знают свое место», подобно планетам, двигающимся по своим орбитам (заметьте, я отнюдь не имею в виду, будто миссис Хлебс когда-либо сознательно сравнивала себя с планетой), — даже эта уверенность вряд ли могла умалить материнскую печаль, с какой она, склонив голову набок, посмотрела на своего нового господина. Быть может, в эту минуту ей даже почудилось, что сорок лет назад она качала его на руках.

— Вам от этого легче не станет, сэр. Вам только покажется, что она от вас еще дальше.

— Как бы то ни было, я хочу там побывать, — ответил Ньюмен. — Мессинская авеню, вы сказали? А как называется само заведение?

— Монастырь кармелиток.

— Запомним.

Миссис Хлебс немного поколебалась, а потом произнесла:

— Мне нужно сказать вам еще кое-что. В монастыре есть часовня, и изредка, в воскресенье, туда пускают на мессу. Не всех, конечно. Говорят, видеть несчастных, которые там томятся, нельзя, но можно услышать, как они поют. Подумать только, что у них еще есть силы петь! Как-нибудь в воскресенье я расхрабрюсь и выберусь туда. Уж ее-то голос я узнаю из ста.

Ньюмен с глубокой благодарностью взглянул на свою гостью и крепко пожал ей руку.

— Спасибо, — сказал он. — Если можно пойти туда на мессу, я пойду.

Через несколько минут миссис Хлебс церемонно засобиралась уходить, но Ньюмен остановил ее и вручил ей зажженную свечу.

— У меня здесь с полдюжины комнат пустует, — объяснил он, выводя ее в коридор. — Посмотрите их и выберите, какая вам удобней. Поселяйтесь в той, что больше понравится.

Миссис Хлебс сначала отпрянула, услышав столь необычное предложение, но Ньюмен так ласково и мягко подталкивал ее к открытой двери, что в конце концов она сдалась и пустилась в глубь коридора, освещая себе путь колеблющимся огоньком свечи. Она отсутствовала более четверти часа. Все это время Ньюмен ходил из угла в угол, лишь иногда останавливался у окна, смотрел на огни бульвара и снова принимался шагать. Видимо, миссис Хлебс вошла во вкус своих исследований, но вот она вернулась в гостиную и водрузила свечу на каминную полку.

— Ну, какую же комнату вы себе выбрали? — спросил Ньюмен.

— Никакую, сэр! Для такой старой замухрышки, как я, они все чересчур шикарные. Все как одна в позолоте.

— Да это ведь мишурное золото, миссис Хлебс, — разуверил ее Ньюмен. — Вот побудете здесь и увидите, как оно облезает, — и он мрачно усмехнулся.

— О, сэр, хватит уж с меня всякой облезлой позолоты, — в тон ему ответила миссис Хлебс, качая головой. — Но раз я прошлась по комнатам, я все хорошенько посмотрела. Вы, сэр, верно, и не знаете — в углах повсюду ужасная грязь. Да уж, домоправительница вам ой как нужна, чтобы аккуратная была, как все англичанки, и не считала зазорным взять в руки метлу.

Ньюмен заверил ее, что хотя он и не вникал в то, сильно ли запущена квартира, но подозревал, что изрядно, и посему считает миссис Хлебс именно той особой, которая достойно справится со столь необходимой работой. Она снова подняла свечу и обвела жалостливым взглядом все углы гостиной, а потом дала понять, что берется за возложенную на нее миссию и спасительный характер задачи будет ее поддерживать при разрыве с мадам де Беллегард. После этого, сделав книксен, миссис Хлебс удалилась.

На следующий день она вернулась уже с пожитками, и Ньюмен, войдя в гостиную, нашел ее перед диваном стоящей на коленях, хоть они у нее сгибались с трудом, — она подшивала оторвавшуюся от обивки бахрому. Он спросил, как она рассталась со своей госпожой, и миссис Хлебс ответила, что это оказалось проще, чем она думала.

— Конечно, я была вполне уважительна, сэр, но Бог меня надоумил, что хорошей женщине нечего дрожать перед дурной.

— Еще бы! — воскликнул Ньюмен. — А она знает, что вы перешли ко мне?

— Она меня спросила, и я назвала вас, — сказала миссис Хлебс.

— И что она на это сказала?

— Она впилась в меня взглядом и страшно покраснела. Потом велела оставить ее. Я уж и так собралась и договорилась с кучером — он тоже англичанин, — что он снесет вниз мой скарб и наймет экипаж. Но когда я спустилась, ворота оказались заперты. Миледи распорядилась, чтобы привратник меня не выпускал, а жену привратника, препротивную злую старуху, отправили в экипаже в клуб за маркизом де Беллегардом.

Ньюмен хлопнул себя по колену.

— Испугались! Испугались! — ликующе закричал он.

— Я тоже испугалась, сэр. Но я еще и ужасно встревожилась. Я устроила скандал привратнику и стала наседать на него, по какому, мол, праву он силком удерживает честную английскую служанку, трудившуюся в этом доме уже целых тридцать лет, когда о нем самом здесь еще и не слыхали. О, сэр, я набралась важности и так его пристыдила, что он открыл запоры и выпустил меня. А кучеру экипажа я обещала заплатить кругленькую сумму, только бы он гнал побыстрее. Но он тащился ужасно медленно, я боялась, мы никогда до ваших благословенных дверей не доедем. До сих пор вся дрожу, нитку в иголку целых пять минут вдевала.

Ньюмен с довольным смехом сказал, что готов приставить к ней молоденькую горничную — пусть вдевает ей нитки в иголки, — и ушел к себе, бормоча под нос, что старая маркиза посрамлена — струсила!

Ньюмен не показал миссис Тристрам клочок бумаги, который он всегда хранил в бумажнике, хотя со времени возвращения в Париж встречался со своей приятельницей несколько раз и она говорила, что его вид ее настораживает — он выглядит странно, много хуже, чем можно объяснить его печальными обстоятельствами. Неужто от разочарования он повредился в уме? Он производит впечатление человека, страдающего каким-то недугом, и в то же время она никогда не видела его таким неугомонным и переменчивым. То он сидит повесив голову, с понурым видом — будто дал слово никогда больше не улыбаться, то начинает хохотать, и это выглядит как-то зловеще, то сыплет шутками, слишком плоскими даже для него. Если он хочет таким образом скрыть свое горе, то заходит в своих стараниях, пожалуй, чересчур далеко. Миссис Тристрам умоляла Ньюмена держаться как угодно, только не делаться таким «странным». Чувствуя себя в известной мере виновной в затее, которая окончилась для Ньюмена столь плачевно, она готова была снести все, только не эти его странности. Пусть будет печальным, если хочет, или замкнутым, пусть сердится и ворчит на нее, пусть требует ответа, как она смела вмешаться в его судьбу, — со всем этим она смирится, всему найдет оправдание. Только Бога ради, пусть не бредит наяву. Это ужасно тяжело. Он напоминает ей людей, разговаривающих во сне, она их всегда боялась. И в конце концов миссис Тристрам объявила, что, чувствуя высокую ответственность и моральные обязательства в связи со всем случившимся, она считает недостойным успокоиться, пока не сможет предоставить Ньюмену полноценную замену мадам де Сентре — лучшее из того, что можно найти под солнцем.

— Ну нет, — отозвался Ньюмен. — Мы с вами квиты, и нечего открывать новый счет! Похоронить меня, когда придет время, разрешаю, но женить — ни за что. Женитьба мне вышла боком. Во всяком случае, — добавил он, — надеюсь, что в моем следующем заявлении нет ничего странного: в ближайшее воскресенье я хочу попасть в часовню при монастыре кармелиток на Мессинской авеню. Вы ведь знаете кого-то из католических отцов — abbé[153] — так их называют? Я встречал одного у вас. Этакий ласковый старый джентльмен с широким поясом. Узнайте у него, пожалуйста, нужно ли специальное разрешение, чтобы попасть в часовню, и если нужно, пусть он мне его достанет.

Миссис Тристрам выразила живейшее удовольствие:

— Ах, как я рада, что наконец вы просите меня о чем-то! — воскликнула она. — Вы попадете в часовню, даже если аббату из-за этого придется лишиться сутаны.

И через два дня она сообщила Ньюмену, что все устроено, аббат рад помочь ему, и если Ньюмен вежливо справится у ворот монастыря, никаких осложнений не будет.

Глава двадцать четвертая

До воскресенья оставалось еще два дня, и чтобы умерить снедавшее его беспокойство, Ньюмен отправился на Мессинскую авеню, где старался найти утешение, созерцая глухие стены, окружавшие нынешнее пристанище мадам де Сентре. Бывавшие здесь путешественники, конечно, припомнят, что улица, о которой идет речь, соседствует с парком Монсо — одним из прелестнейших уголков Парижа. Квартал этот выглядит благоустроенным, чувствуется, что он оснащен всеми новейшими удобствами, и потому вид столь неуместного здесь аскетического заведения действовал на Ньюмена, глядевшего на него в мрачном раздражении, не так гнетуще, как он опасался, хотя ему и приходило в голову, что там, за новой с виду, без единого окошка стеной, любимая им женщина как раз в этот момент, быть может, дает обет до конца своих дней оставаться в здешней обители. Казалось, в таком месте и монастырь должен быть усовершенствован на современный лад, что здесь, за стеной, — приют, где уединение, пусть даже ничем не нарушаемое, не обязательно предполагает ущемленность, а медитации, хоть и однообразные, может быть, не столь печальны. Но в глубине души Ньюмен понимал, что это не так, — просто сейчас он был не способен относиться к случившемуся как к реальности, слишком несообразно выглядело все происшедшее, слишком нелепо, словно страница, вырванная из какого-то романтического со чинения, содержание которого никак не вязалось со всем жизненным опытом Ньюмена.

В воскресенье утром, в час, который указала ему миссис Тристрам, Ньюмен позвонил у ворот в глухой стене. Ворота тотчас открылись, и он вступил на чистый, кажущийся холодным двор, из дальнего конца которого на него взирало строгое, лишенное каких бы то ни было украшений здание. На пороге каморки привратника появилась крепко скроенная румяная сестра из прихожанок. Ньюмен объяснил, зачем пришел, и она показала ему на открытую дверь часовни, занимавшей правый угол двора, к двери вели высокие ступени. Ньюмен поднялся по ним и не медля вошел внутрь. Служба еще не началась, часовня была скудно освещена, и только через некоторое время он начал различать, что его окружает. Он увидел, что часовня разделена на две неравные части большой плотной железной решеткой. По эту сторону решетки располагался алтарь, между ним и входом стояло несколько скамеек и стульев. Три или четыре из них были заняты едва различимыми в полутьме неподвижными фигурами — фигурами, в которых он вскоре распознал женщин, глубоко погруженных в молитву. Как подумалось Ньюмену, от всего здесь веяло холодом, даже запах ладана, и тот представлялся холодным. Только мерцали свечи, да тут и там поблескивали цветные стекла. Ньюмен сел, молящиеся женщины не двигались, они сидели к нему спиной. Он понял, что это такие же посетители, как он сам, и ему захотелось увидеть их лица; он решил, что это, наверно, матери, оплакивающие своих дочерей, или сестры женщин, проявивших такое же беспощадное мужество, как мадам де Сентре. Но им было легче, чем ему, они по крайней мере разделяли ту веру, которой принесли себя в жертву их близкие. Вошло еще несколько человек, двое из них — престарелые джентльмены. Все держались очень тихо. Ньюмен не сводил глаз с решетки за алтарем. Там-то и был собственно монастырь, тот самый монастырь, где она теперь живет. Но он не мог ничего разглядеть, оттуда не пробивалось ни проблеска света. Он встал, тихо приблизился к решетке, стараясь заглянуть внутрь. Но там была темнота и не чувствовалось никакого движения. Ньюмен вернулся на свое место, и тут же в часовне появился священник с двумя мальчиками-служками, и месса началась.

С мрачной враждебностью Ньюмен наблюдал, как священник и мальчики преклоняют колени, как обходят кругами алтарь, — для него они были пособниками и соучастниками бегства мадам де Сентре, которые теперь возглашали и воспевали свою победу. Протяжные, заунывные возгласы священника бередили Ньюмену душу, усиливали его ярость; в невнятном бормотании было что-то вызывающее, казалось, этот вызов адресован самому Ньюмену. И вдруг из глубины часовни, из-за безжалостной перегородки зазвучал женский хор, сразу отвлекший Ньюмена от того, что происходило в алтаре. Это был ни на что не похожий, странный скорбный напев. Сначала он раздавался очень тихо, потом стал громче, и чем громче он звучал, тем жалобнее становился, тем больше походил на плач. Это были песнопения кармелитских монахинь, единственное, что соединяло их с миром. Исполняя их, они оплакивали свои похороненные привязанности и суетность мирских желаний. Застигнутый врасплох, Ньюмен пришел в смятение, был ошеломлен, — слишком необычными казались эти звуки; потом, сообразив, что они означают, стал напряженно вслушиваться, сердце его глухо забилось. Он жадно старался уловить голос мадам де Сентре, и ему чудилось, что в самых хватающих за душу местах этого немелодичного, завораживающего напева он его различает (мы вынуждены отметить, что он ошибался, мадам де Сентре, конечно, еще не успела войти в невидимую, поющую за перегородкой сестринскую общину). А пение все продолжалось — монотонное, заученное, с гнетущими повторениями и приводящей в отчаяние заунывностью. Это было ужасно, невыносимо, и пока монахини пели, Ньюмену пришлось призвать на помощь все свое самообладание. Он волновался сильнее и сильнее, чувствуя, как глаза наполняются слезами. В конце концов, когда его пронзила мысль, что безликий неразборчивый плач — это все, что осталось ему и миру, который покинула мадам де Сентре, от ее голоса, казавшегося таким чудесным, Ньюмен почувствовал, что больше находиться здесь не может. Он резко поднялся и вышел из часовни. На паперти он немного задержался, еще раз прислушался к заунывному напеву и быстро спустился по ступенькам во двор. А пока спускался, заметил, что впустившая его в монастырь розовощекая сестра-прихожанка с напоминающей веер наколкой в волосах беседует о чем-то с двумя людьми, только что вошедшими в ворота. Второго взгляда было достаточно, чтобы он узнал мадам де Беллегард и ее сына, собиравшихся воспользоваться той же возможностью побыть рядом с мадам де Сентре, — возможностью, которая Ньюмену показалась всего лишь пародией на утешение. Пока он шел по двору, месье де Беллегард узнал его — маркиз направлялся к ступеням часовни, ведя свою мать. Старая дама тоже метнула на Ньюмена взгляд, столь же неуверенный, как взгляд ее сына. Лица обоих выражали явное смятение и вину, — такими Ньюмен их еще не видел. Очевидно, он застал Беллегардов врасплох, отчего величавая надменность на секунду им изменила. Ньюмен быстро прошел мимо, влекомый одним желанием — выбраться из монастыря на улицу. При его приближении ворота открылись, он переступил порог, и они снова закрылись за его спиной. От тротуара как раз отъезжал экипаж, по-видимому до этого стоявший у ворот. Секунду-другую Ньюмен, ничего не видя, смотрел на него, потом сквозь застилавший глаза туман заметил, что сидящая в экипаже дама ему кивает. Экипаж отъехал прежде, чем Ньюмен успел ее узнать; ландо было древнее, верх наполовину откинут. В том, что дама поклонилась ему, сомнений не было, поклон сопровождался улыбкой, рядом с дамой сидела маленькая девочка. Ньюмен приподнял шляпу, и дама приказала кучеру остановиться.

Экипаж вернулся к тротуару, и дама поманила Ньюмена, поманила с вызывающей грацией, характерной для мадам Урбан де Беллегард. Ньюмен немного помедлил, прежде чем принять ее приглашение; он уже успел проклясть себя за то, что так глупо позволил Беллегардам уйти от него. Ведь он давно думал, как бы ему с ними встретиться; какой же он болван, что не задержал их прямо там, во дворе монастыря! Можно ли было найти более удачное место, чем под стенами тюрьмы, куда они заточили ту, которая сулила ему такое блаженство? Увидев маркизу с сыном, он был слишком потрясен и не смог к ним подойти, но сейчас готов был ждать их прямо у ворот. Мадам Урбан с очаровательной нетерпеливой гримаской поманила его снова, и на этот раз он подошел к экипажу. Она наклонилась к Ньюмену, протянула руку и ласково улыбнулась.

— Ах, месье, — сказала она, — на меня-то вы не гневаетесь? Я тут совершенно ни при чем!

— Да уж, не в вашей власти было это предотвратить! — ответил Ньюмен, и в его голосе не прозвучало привычной галантности.

— Ваши слова совершенно справедливы, поэтому я не обижаюсь, что вы столь невысоко оцениваете мое влияние в семье. Прощаю вас, тем более что у вас такой вид, будто вы только что столкнулись с привидением.

— Так оно и было! — сказал Ньюмен.

— Тогда я рада, что осталась в экипаже. Вы ведь, должно быть, встретили моего мужа со свекровью, не правда ли? Ну и как, встреча была теплой? А хор монахинь вы слышали? Говорят, их пение напоминает стенания проклятых. Я не пошла: все равно рано или поздно придется их слушать, никуда не денешься. Бедная Клэр! Подумать только, в белом саване и в бесформенном коричневом балахоне! Таков, знаете ли, toilette[154] у кармелиток. Что ж, Клэр всегда любила длинные свободные платья. Но мне не следует говорить с вами о ней, разрешите сказать только: мне вас очень жаль, и если бы я могла чем-нибудь помочь, с радостью бы помогла — я считаю, мои родные вели себя очень низко. Знаете, я всегда боялась, что именно так и случится, и еще за две недели почувствовала, чем все это кончится. Когда я увидела вас на балу у моей свекрови, вы были так безмятежны, так веселы, а мне казалось, вы пляшете на собственной могиле. Но что я могла поделать? Я желаю вам всего самого доброго, что только можно пожелать. Скажете, этого мало? Да, признаю, они поступили гадко. Я ничуть не боюсь заявить это! И уверяю вас, со мной все согласны. Таких, как мои родственники, среди нас не слишком много. Мне жаль, что я вас больше не увижу, знаете, с вами всегда приятно поболтать. И в доказательство, что это так, я предлагаю вам сесть в экипаж и покататься со мной с четверть часа, пока я жду свекровь. Но только если нас увидят, скажут, что я захожу слишком далеко, — ведь всем известно, что произошло и что вас отвергли. Но когда-нибудь где-нибудь мы же с вами все равно увидимся, правда? Вы ведь помните, — перешла она на английский, — мы собирались немного поразвлечься.

Ньюмен стоял, держась рукой за дверцу экипажа, и с потухшими глазами слушал этот сочувственный лепет. Он едва ли понимал, о чем говорит мадам де Беллегард, сознавая только, что это бесполезная болтовня. И вдруг его осенило, что из ее милых заверений можно извлечь пользу, можно сделать так, что она поможет ему переговорить со старой маркизой и Урбаном.

— А они скоро вернутся, ваши спутники? — спросил он. — Вы их ждете?

— Они пробудут до конца мессы. Больше им там делать нечего. Клэр отказалась с ними встретиться.

Я хочу поговорить с ними, — сказал Ньюмен. — И вы можете мне помочь. Сделайте одолжение, задержитесь минут на пять и дайте мне возможность с ними переговорить. Я подожду их здесь.

Скорчив милую гримаску, мадам де Беллегард всплеснула руками.

— Бедный мой друг! О чем вы хотите с ними говорить? Просить их принять вас обратно? Только зря потратите время. Они вас никогда не примут.

— Все равно я хочу поговорить с ними. Прошу вас, сделайте то, о чем я сказал. Задержитесь на пять минут, предоставьте их мне; не бойтесь, я не буду с ними груб, я вполне владею собой.

— Да, вы выглядите совершенно спокойным! Если бы у них было le coeur tendre,[155] вы бы их растрогали. Но у них сердце недоброе! Тем не менее я сделаю для вас даже больше, чем вы просите. Дело в том, что я вовсе не должна заезжать за ними. Мы с дочкой едем в парк Монсо, она там погуляет, а моя свекровь так редко бывает в этих краях, что пожелала воспользоваться случаем подышать свежим воздухом. Мы будем ждать их в парке, муж приведет ее туда. Приходите туда и вы! В парке я сразу выйду из экипажа. А вы сядете где-нибудь в тихом уголке, и я подведу их поближе к вам. Чем не доказательство моего к вам расположения? Le reste vous regarde![156]

Это предложение показалось Ньюмену чрезвычайно заманчивым; он сразу воспрял духом и подумал, что младшая мадам де Беллегард не такая уж простушка, как кажется. Он пообещал сразу же догнать ее, и экипаж уехал.

Парк Монсо являл собой очаровательный образчик паркового искусства, но, войдя в него, Ньюмен не обратил внимания на изысканные насаждения, которые были в полном расцвете весенней свежести. Он быстро нашел мадам де Беллегард, она сидела в одном из укромных уголков, о которых говорила, а перед ней по аллее взад-вперед чинно прогуливалась ее дочка в сопровождении лакея и маленькой собачки — словно брала уроки хороших манер. Ньюмен сел рядом с mamma, и она снова заговорила и говорила, не умолкая; очевидно, она задалась целью убедить его — если только он захочет это понять, — что дорогая бедняжка Клэр вовсе не принадлежит к числу самых обворожительных женщин. Она слишком длинна и худа, слишком чопорна и холодна, рот у нее чересчур большой, а нос слишком острый. И нигде ни одной ямочки. К тому же она эксцентрична, — эксцентрична и хладнокровна; да что говорить — типичная англичанка. Ньюмен терял терпение, он отсчитывал минуты, дожидаясь, когда появятся его жертвы. Опираясь на трость, он сидел молча и рассеянно-равнодушно смотрел на маленькую маркизу. Наконец мадам де Беллегард сказала, что ей пора подойти к воротам и встретить своих родных, но перед тем как уйти, она опустила глаза и, потеребив кружева на рукаве, снова взглянула на Ньюмена.

— Вы помните, — спросила она, — помните, что обещали три недели назад?

И затем, после того как Ньюмен, тщетно напрягая память, вынужден был признаться, что их тогдашний разговор вылетел у него из головы, она напомнила, что он дал ей очень странное обещание, которое она в свете всего случившегося имеет теперь основания считать для себя обидным.

— Вы обещали, что после вашей свадьбы съездите со мной к Бюлье. Но только после вашей свадьбы. Это условие вы подчеркнули. Через три дня после этого ваша свадьба расстроилась. Знаете, что я прежде всего сказала себе, услышав, что свадьбы не будет? О Боже, теперь он не поедет со мной к Бюлье. И, по правде сказать, начала подозревать, уж не ожидали ли вы такого исхода?

— Что вы, миледи! — пробормотал Ньюмен, не сводя глаз с аллеи, на которой вот-вот должны были появиться Беллегарды.

— Я буду доброй, — продолжала мадам де Беллегард, — нельзя слишком многого требовать от джентльмена, влюбленного в монахиню. Кроме того, я не могу поехать к Бюлье, пока мы носим траур. Но вообще от этой мысли я не отказываюсь. Partie[157] назначена. У меня даже есть кавалер — лорд Дипмер, что вы на это скажете? Он уехал в свой любимый Дублин, но мы договорились, что через несколько месяцев я назначу день и он специально приедет из Ирландии. Вот это я называю настоящей галантностью!

Затем мадам де Беллегард, взяв с собой дочку, ушла. Ньюмен остался сидеть на прежнем месте; время тянулось ужасающе медленно. После четверти часа, что он провел в монастырской часовне, тлевшее в его душе негодование заполыхало как пожар. Мадам де Беллегард заставила себя ждать, но слово ее оказалось твердым. В конце концов она появилась в аллее в сопровождении маленькой дочки и лакея, а рядом с ней степенно шел маркиз, ведя под руку мать. Они шествовали медленно, и Ньюмен все это время сидел не шевелясь. Снедаемый нетерпением, он, что было для него весьма характерно, умело скрывал свое волнение, управляя им, словно прикручивал кран горящей газовой горелки. Жизнь научила Ньюмена, что слова всегда влекут за собой поступки, а поступки требуют решительных шагов и, совершая поступки, нечего делать курбеты и пыжиться — это пристало лишь четвероногим да иностранцам. Врожденная выдержка, проницательность и хладнокровие внушали ему, что разыгрывать из себя дурака, устраивая бурные сцены, когда тебя одолевает справедливое негодование, ни к чему. Так что, приподнимаясь со скамьи навстречу мадам де Беллегард с сыном, он только почувствовал себя очень высоким и легким. Он сидел возле куста, поэтому издали его было незаметно, но месье де Беллегард, очевидно, уже его увидел. Они с матерью продолжали идти, но когда Ньюмен встал перед ними, им пришлось остановиться, Ньюмен слегка приподнял шляпу и некоторое время молча смотрел на них; от изумления и гнева оба побледнели.

— Простите, что я вас остановил, — тихо сказал Ньюмен, — но я не могу пропустить такой удобный случай. Мне нужно сказать вам несколько слов. Надеюсь, вы меня выслушаете?

Маркиз смерил его негодующим взглядом, потом обернулся к матери:

— Может ли мистер Ньюмен сообщить нам нечто такое, что имело бы смысл послушать?

— Смею заверить — могу, — сказал Ньюмен. — Помимо всего прочего, сказать вам это — мой долг. Считайте это предупреждением, даже предостережением.

— Ваш долг? — переспросила старая мадам де Беллегард, и ее тонкие губы искривились, как горящая бумага. — Но это уж ваше дело и нас не касается.

Тем временем мадам Урбан схватила дочку за руку, а на лице ее выразилось возмущение и досада, и хотя все внимание Ньюмена было сосредоточено на том, что он говорил, его поразило, как умело она справляется со взятой на себя ролью.

— Если мистер Ньюмен намерен публично устраивать сцены, — воскликнула маленькая маркиза, — я увожу свое дитя от этой melée.[158] Она слишком мала, чтобы наблюдать подобное безобразие, — и она быстро ушла.

— Вам лучше меня выслушать, — продолжал настаивать Ньюмен. — Независимо от того, согласитесь вы на это или нет, дела для вас сложатся скверно, но по крайней мере вы будете ко всему готовы.

— Мы уже слышали ваши угрозы, — ответил маркиз, — и вам известно, что мы о них думаем.

— Думаете вы о них предостаточно, только признаться в этом не хотите. Минуточку! — ответил Ньюмен на восклицание старой дамы. — Я отдаю себе отчет, что мы здесь на людях, и вы видите, как я спокоен. Я не собираюсь разглашать ваши тайны случайным прохожим. Для начала я приберегу их, чтобы поведать кое-кому из слушателей, кого сам выберу. Все, кто увидит нас сейчас, решат, что мы ведем дружескую беседу и что я рассыпаюсь в комплиментах перед вами, мадам, по поводу ваших освященных временем добродетелей.

Маркиз трижды возмущенно чиркнул по земле тростью.

— Я требую, чтобы вы дали нам пройти, — прошипел он.

Ньюмен немедленно подчинился, и месье де Беллегард, ведя под руку свою мать, сделал шаг вперед, а Ньюмен промолвил:

— Через полчаса мадам де Беллегард пожалеет, что не узнала, о чем именно я хотел говорить с вами.

Маркиза уже отошла на несколько шагов, но, услышав эти слова, остановилась и поглядела на Ньюмена, глаза ее напоминали два сверкающих холодным блеском кристаллика льда.

— Он как разносчик, старающийся что-то продать, — сказала она с презрительным смешком, который лишь отчасти скрыл дрожь в ее голосе.

— О нет, продавать я ничего не собираюсь, — возразил Ньюмен. — Мое сообщение я отдам вам даром, — и он подошел поближе, глядя маркизе прямо в глаза. — Вы убили своего мужа, — произнес он почти шепотом. — Вернее, один раз вы пытались убить его, но вам не удалось, а потом все-таки убили, даже не прилагая усилий.

Мадам де Беллегард прикрыла глаза и тихо кашлянула, и это поразило Ньюмена как пример поистине героического притворства.

— Дорогая матушка, — сказал маркиз, — вас так сильно забавляет этот вздор?

Остальное будет еще забавнее, — заверил его Ньюмен. — Советую слушать внимательно.

Мадам де Беллегард открыла глаза, они потухли, стали безжизненными и смотрели в одну точку. Но ее тонкие губы слегка раздвинулись в величественной улыбке, и она повторила слова Ньюмена:

— Забавнее? Что? Я убила еще кого-то?

— Ну, я не считаю вашу дочь, — ответил Ньюмен, — хотя мог бы! Ваш муж знал, что вы затеяли. У меня есть тому письменное доказательство, о существовании которого вы даже не подозревали, — и Ньюмен повернулся к маркизу, побелевшему как полотно. Такой бледности Ньюмен никогда не видел, разве что на картинах. — У меня есть бумага, написанная рукой Анри Урбана де Беллегарда и подписанная им самим. Он написал эту записку, когда вы, мадам, оставили его умирать, а вы, сэр, не слишком торопясь, отправились за врачом.

Маркиз посмотрел на мать, она отвернулась, озираясь вокруг блуждающим взором.

— Я должна сесть, — тихо сказала она и направилась к скамье, с которой только что поднялся Ньюмен.

— Неужели вы не могли поговорить со мной наедине? — спросил маркиз, как-то странно поглядев на Ньюмена.

— Да, конечно, если бы был уверен, что удастся поговорить наедине и с вашей матушкой, — ответил Ньюмен. — Но мне, раз я вас встретил, пришлось воспользоваться случаем.

Движением, доказывающим, что характер мадам де Беллегард тверд как сталь, красноречиво свидетельствовавшим по выражению Ньюмена о ее «непрошибаемости» и о всегдашнем стремлении полагаться только на собственные силы, старая маркиза освободилась от руки поддерживающего ее сына и села на скамейку. Она сложила руки на коленях и в упор смотрела на Ньюмена. У нее было такое лицо, что сначала ему показалось, будто она улыбается; но когда он подошел ближе и остановился перед ней, он увидел, что ее тонкие черты искажены волнением. Однако он заметил также, что, призвав на помощь всю свою несгибаемую волю, она старается это волнение побороть и в ее устремленном на него тяжелом взгляде нет и следа страха или смирения. Она была ошеломлена, но не испугалась, не пришла в ужас. Ньюмен с негодованием подумал, что она еще исхитрится взять верх над ним. Он никогда бы не поверил, что сможет остаться совершенно безучастным при виде женщины — виновной или невиновной, — попавшей в столь безвыходное положение. Мадам де Беллегард бросила на сына выразительный взгляд, равносильный приказу замолчать и предоставить ей действовать по своему усмотрению. Маркиз встал подле матери, заложил руки за спину и уставился на Ньюмена.

— О какой записке вы говорите? — спросила старая маркиза с наигранным спокойствием, которое сделало бы честь опытной актрисе.

— Я вам уже сказал, — ответил Ньюмен. — Записку написал ваш муж, когда вы ушли, оставив его умирать, написал в те часы, пока вы не вернулись. Вы знаете, что времени у него было предостаточно; вам не следовало так надолго оставлять его одного. В записке ясно сказано, что жена намеревается его убить.

— Я хотела бы взглянуть на эту записку, — заметила мадам де Беллегард.

— Я так и думал, — ответил Ньюмен, — и взял с собой копию, — он вынул из кармана жилета небольшой сложенный листок бумаги.

— Передайте бумагу моему сыну, — сказала мадам де Беллегард.

Ньюмен протянул листок маркизу, мать повернулась к сыну и коротко приказала:

— Взгляните.

В глазах месье де Беллегарда светилось нетерпение, и маркиз тщетно старался его скрыть. Он взял записку затянутыми в тонкие перчатки пальцами и развернул. Наступило молчание: де Беллегард погрузился в чтение. За то время, что он изучал записку, давно можно было ее прочесть, но он продолжал молчать и не отрывал глаз от листка.

— А где подлинник? — спросила маркиза, так владевшая своим голосом, что в нем нельзя было уловить и следов волнения.

— В очень надежном месте. Разумеется, сам документ я показать не могу, — сказал Ньюмен. — Вдруг вам придет в голову завладеть им, — добавил он нарочито рассудочным тоном. — Но копия верна, если, конечно, не считать почерка. Подлинник я сберегу, чтобы показать еще кое-кому.

Тут наконец месье де Беллегард поднял глаза, теперь уже горевшие нетерпением.

— Кому вы намерены его показать?

— Начну, пожалуй, с герцогини, — ответил Ньюмен. — С той представительной леди, с которой вы меня познакомили на вашем балу. Она ведь приглашала меня заходить. Я считал, что пока мне нечего ей сказать, но мой маленький документ достоин стать предметом разговора.

— Возьмите копию себе, сын мой, — сказала мадам де Беллегард.

— Ради Бога! — отозвался Ньюмен. — Возьмите и покажите вашей матушке, когда вернетесь домой.

— А после герцогини? — продолжал допытываться маркиз, складывая бумагу и пряча ее в карман.

— Ну что ж, потом примусь за герцогов, — сказал Ньюмен. — Потом пойду к графам и к баронам, ко всем, кому вы меня представляли в том звании, которого заведомо решили меня лишить. Я составил список.

Некоторое время мадам де Беллегард и ее сын молчали. Старая маркиза сидела, глядя в землю. Блеклые глаза маркиза впились в лицо матери. Наконец, подняв взгляд на Ньюмена, она спросила:

— Это все, что вы имели сообщить?

— Нет, еще несколько слов. Я хочу сказать, что надеюсь, вы хорошо понимаете, к чему я стремлюсь. Я намерен отомстить вам. Вы ославили меня перед всем светом, созвав для этой цели своих знакомых и дав им понять, что я вас недостоин. Я намерен доказать, что, каким бы я ни был, не вам об этом судить.

Мадам де Беллегард снова промолчала, но в конце концов все-таки заговорила, по-прежнему великолепно владея собой.

— Мне не нужно спрашивать, кто ваш сообщник. Миссис Хлебс уведомила меня, что вы оплачиваете ее услуги.

— Не обвиняйте миссис Хлебс в продажности, — ответил Ньюмен. Все эти годы онахранила вашу тайну. Она дала вам долгую передышку. Ваш супруг написал эту записку у нее на глазах и вручил бумагу ей, распорядившись, чтобы она предала ее гласности. Но миссис Хлебс была слишком добросердечна, чтобы этим воспользоваться.

Старая леди помолчала.

— Она была любовницей моего мужа, — проговорила она тихо.

Это была единственная попытка самозащиты, до которой она снизошла.

— Сомневаюсь, — заметил Ньюмен.

Мадам де Беллегард поднялась со скамьи.

— Я согласилась на этот разговор не для того, чтобы выслушивать ваше мнение, и если больше вам сказать нечего, я полагаю, что эту примечательную беседу пора прекратить, — и повернувшись к маркизу, она снова оперлась на его руку. — Слово за вами, сын мой.

Месье де Беллегард взглянул на мать, провел рукой по лбу и ласково спросил:

— Что я должен сказать?

— Сказать можно только одно, — ответила маркиза, — что не было никакой причины прерывать нашу прогулку.

Но маркиз решил, что можно и дополнить ее реплику.

— Ваша бумага — подделка, — объявил он.

Спокойно улыбнувшись, Ньюмен слегка покачал головой.

— Месье де Беллегард, — сказал он, — у вашей матери это лучше получается, у нее все получается лучше, чем у вас, — я понял это с тех пор, как вас узнал. Вы очень мужественная женщина, мадам, — продолжал он. — Жаль, что вы сделали меня вашим врагом, я мог бы стать одним из ваших горячих поклонников.

— Mon pauvre ami![159] — по-французски обратилась мадам де Беллегард к сыну, как будто не слышала слов Ньюмена. — Вы должны немедленно отвести меня к экипажу.

Ньюмен отступил и дал им пройти; некоторое время он смотрел вслед Беллегардам и увидел, как из боковой аллеи вышла им навстречу мадам Урбан с дочкой. Старая маркиза наклонилась и поцеловала внучку.

«Черт возьми, она и впрямь мужественная женщина!», — сказал себе Ньюмен и пошел домой со смутным ощущением, что над ним одержали верх. Как неописуемо дерзко вела она себя! Но поразмыслив, он решил, что то, чему он был свидетелем, вовсе не говорило об убежденности Беллегардов в собственной безопасности и еще меньше об их подлинной невиновности. Это была всего лишь беспардонная уверенность в себе, не более того.

«Подождем, пока она прочтет записку», — сказал себе Ньюмен и решил, что услышит о маркизе, и очень скоро.

Услышал он о ней скорее, чем предполагал. На следующее утро, еще до полудня, когда Ньюмен собирался распорядиться, чтобы подали завтрак, ему принесли визитную карточку маркиза де Беллегарда.

«Маркиза прочитала записку и не спала всю ночь», — подумал Ньюмен.

Он тотчас принял посетителя, который вошел с видом посла великой державы, снисходящего до представителя варварского племени, которое по какой-то нелепой случайности как раз сейчас причиняет досадные неприятности. Посол этот, вне всяких сомнений, провел тяжелую ночь, и его безупречный, тщательно продуманный костюм только подчеркивал холодную злость в глазах и пятна, выступившие на холеном лице. С минуту он постоял перед Ньюменом, тихо и быстро дыша, и резко махнул рукой, когда хозяин предложил ему сесть.

— То, что я пришел сказать, — заявил он, — должно быть сказано сразу и без всяких церемоний.

— Говорите долго или коротко, как вам угодно. Я готов выслушать все, что вы скажете.

Маркиз оглядел комнату и сказал:

— На каких условиях вы расстанетесь с этим клочком бумаги?

— Ни на каких! — и склонив голову набок, заложив руки за спину, Ньюмен пристально посмотрел в обеспокоенные глаза маркиза. — Для такого разговора и впрямь не стоит садиться.

Месье де Беллегард с минуту помолчал, словно не услышал отказа.

— Вчера вечером, — заговорил он наконец, — мы с матушкой обсуждали рассказанную вами историю. Наверно, для вас будет сюрпризом, если я скажу, что мы считаем этот ваш документ… э… э… — он сделал небольшую паузу, — мы считаем его подлинным.

— Вы забыли, что, имея дело с вами, я привык к сюрпризам, — засмеялся Ньюмен.

— Даже самое малое уважение к памяти моего отца, — продолжал маркиз, — заставляет нас противиться тому, чтобы он предстал перед светом как автор столь… столь дьявольского покушения на репутацию своей супруги, чья вина состояла лишь в том, что она покорно сносила несправедливые оскорбления, которыми ее осыпали.

— А, понимаю! — воскликнул Ньюмен. — Вы готовы на все ради памяти отца! — и он засмеялся, как смеялся, когда его что-то сильно забавляло — беззвучно, с сомкнутыми губами.

Но преисполненный важности и серьезности месье де Беллегард даже бровью не повел.

— У отца осталось несколько близких друзей, для которых известие о столь… столь… э… неблаговидно инспирированном измышлении было бы настоящим ударом. Даже если бы мы, допустим, воспользовавшись медицинскими свидетельствами, точно установили, что рассудок отца помутился под воздействием лихорадки. Il en resterait quelque chose.[160] В лучшем случае это бросит на отца тень, скверную тень.

— Не беспокойтесь о медицинских свидетельствах, — сказал Ньюмен. — Оставьте в покое докторов, и они оставят в покое вас. Не стану скрывать: я у врачей ничего не запрашивал.

Ньюмену почудилось, будто на лице месье де Беллегарда, похожем на бесцветную маску, мелькнуло выражение, позволяющее думать, что это известие было для маркиза крайне отрадным. Впрочем, может статься, это Ньюмену только показалось, так как маркиз величаво продолжал развивать свои доказательства.

— Вот, например, мадам д’Отревиль, — сказал он, — которую вы упомянули вчера. Не представляю себе, что могло бы потрясти ее больше.

— А я, знаете ли, вполне готов потрясти мадам д’Отревиль. Это входит в мои планы. Я предполагаю потрясти еще множество людей.

С минуту месье де Беллегард изучал строчку на тыльной стороне своей перчатки. Потом, не поднимая головы, сказал:

— Мы не предлагаем вам деньги. Мы находим, что это бесполезно.

Ньюмен отвернулся, сделал несколько шагов по комнате, потом снова подошел к маркизу.

— А что вы мне предлагаете? Насколько я могу судить, щедрости можно ожидать только от меня.

Маркиз опустил руки по швам и чуть поднял голову.

— Мы предлагаем вам воздержаться от нанесения подлого удара по памяти человека, который, хотя и не был лишен недостатков, лично вам ничего плохого не сделал. Иными словами, мы предлагаем вам шанс, который не оставил бы без внимания джентльмен.

— На это можно выставить два возражения, — ответил Ньюмен. — Во-первых, о так называемом шансе, который вы мне предлагаете, — вы же не считаете меня джентльменом — это ваш главный довод против меня. Не стоит обыгрывать один и тот же принцип на разные лады. А во-вторых… одним словом, вы просто несете чушь!

Мы уже говорили, что Ньюмен даже в самом сильном раздражении оставался верен некоему идеалу, в соответствии с которым он не разрешал себе говорить грубости, поэтому он сразу пожалел о резкости своих слов. Но тут же убедился, что маркиз отнесся к ним гораздо спокойнее, чем можно было ожидать. Месье де Беллегард, как и подобает важному послу, в роли которого он все еще выступал, продолжал игнорировать выпады своего противника. Он рассматривал позолоченную завитушку на противоположной стене, а потом перевел взгляд на Ньюмена, словно тот тоже был причудливым капризом отделки в вульгарном убранстве комнаты.

— Надеюсь, вы понимаете, что вам-то самому это все не на пользу.

— Что вы хотите сказать? Что значит «не на пользу»?

— Совершенно ясно, что вы подведете прежде всего себя. Но я так полагаю, это тоже входит в ваши планы. Вы собираетесь забросать нас грязью и считаете или, во всяком случае, надеетесь, что какая-то грязь к нам прилипнет. Однако мы превосходно знаем, что этого, разумеется, не получится, — покровительственным тоном стал объяснять маркиз. — Но вы рискуете и, по-видимому, готовы всем показать, что у вас у самого руки в грязи.

— Прекрасные метафоры, особенно первая, — сказал Ньюмен. — Я действительно рискую ради того, чтобы к вам что-то прилипло. А что до моих рук, то они чисты: я касался этого грязного дела лишь кончиками пальцев.

Месье де Беллегард некоторое время рассматривал внутренность своей шляпы.

— Все наши друзья целиком на нашей стороне, — сказал он. — Они поступили бы так же, как мы.

— Я поверю в это, когда они сами мне об этом скажут. А пока позвольте мне придерживаться более высокого мнения о человеческой природе.

Маркиз снова уставился в свою шляпу.

— Мадам де Сентре была чрезвычайно привязана к отцу. Если бы она знала о существовании этих нескольких запечатленных на бумаге слов, которыми вы намерены столь скандально воспользоваться, она гордо потребовала бы от вас передать записку ей и уничтожила бы ее, не читая.

— Вполне возможно, — ответил Ньюмен. — Но она не узнает. Вчера я побывал в монастыре и представляю, каково ей сейчас. Упаси нас, Господи, оказаться на ее месте! Вам нетрудно догадаться, убедило ли меня это посещение быть к вам снисходительней.

По-видимому, больше месье де Беллегарду было нечего предложить, но он продолжал стоять, элегантный и недвижный, как человек, уверенный, что само его присутствие является убедительным аргументом в споре. Ньюмен наблюдал за ним и, хотя ни на секунду не забывал о своих намерениях, ощущал нелепое добросердечное стремление помочь маркизу уйти достойно.

— Предложите что-нибудь сами, — сказал маркиз.

— Верните мне мадам де Сентре — верните такой, какой вы ее у меня отняли.

Месье де Беллегард откинул назад голову, и его бледное лицо вспыхнуло.

— Никогда! — воскликнул он.

— Вы просто не можете!

— Мы не сделали бы этого, даже если бы могли! Чувства, заставившие нас воспротивиться этому браку, не изменились.

— «Воспротивиться?» Хорошо сказано! — воскликнул Ньюмен. — Вряд ли стоило являться сюда ради того лишь, чтобы сообщить мне, что вы нисколько не стыдитесь своего поступка! Об этом я догадался бы и сам.

Маркиз медленно направился к выходу, и, последовав за ним, Ньюмен распахнул перед гостем дверь.

— То, что вы собираетесь сделать, будет крайне неприятно, — проговорил месье де Беллегард. — Это ясно. Но всего лишь неприятно, не более того.

— Как я понимаю, — возразил Ньюмен, — и этого вполне хватит.

Маркиз немного постоял, глядя в пол, словно напрягал свою изобретательность, стараясь придумать, что еще можно сделать ради спасения репутации отца. Потом испустил тихий вздох, решив, по-видимому, что, к сожалению, не может избавить покойного маркиза от кары, которая постигнет его за порочность. Он едва заметно пожал плечами, взял из рук слуги в вестибюле свой изящный зонтик и походкой джентльмена вышел вон. Ньюмен стоял, прислушиваясь, когда за маркизом закроется дверь.

— Ну вот, начало положено, — медленно заключил он.

Глава двадцать пятая

Ньюмен отправился с визитом к комической старухе — герцогине — и застал ее дома. От нее как раз уходил надменный старый джентльмен с тростью, украшенной золотым набалдашником. Раскланиваясь, он в витиеватых выражениях заверил Ньюмена в своем глубочайшем почтении, и наш герой решил, что это, наверно, один из тех загадочных аристократов, с которыми его знакомили на балу у мадам де Беллегард. Сидевшая истуканом герцогиня, по одну сторону которой высился вазон с цветком, по другую — стопка романов в розовых обложках, а с колен свисала длинная вышивка, являла собой зрелище величественное и впечатляющее, но при этом выражение ее лица было в высшей степени любезным, и в том, как она держалась, не замечалось ничего, что могло бы помешать Ньюмену пуститься в откровения. С удивительной легкостью выбирая темы, она заговорила с ним о цветах и книгах и забросала вопросами о театрах, о странных обычаях его родины, о его впечатлении от Франции и мнении о тех, кто составляет ее прекрасную половину, посетовала на сырость в Париже и похвалила прелестный цвет лица американских дам. Словом, то был блестящий монолог, поскольку герцогиня, подобно большинству своих соотечественниц, отличалась своеобразным складом ума, побуждавшим ее утверждать свое мнение, нисколько не интересуясь мнением собеседника; она была мастер изрекать mots и сама пускала их в обращение; любила подкинуть собеседнику банальное суждение, изящно позолоченное галльским юмором. Ньюмен пришел к ней посетовать на свою судьбу, но почувствовал, что сетования здесь неуместны, и понял, что холодку неприятностей сюда ход заказан, здесь атмосфера устойчиво насыщена сладостными, милыми сердцу и уму, возвышенными благоуханиями. К нему вернулись мысли, с которыми он наблюдал мадам д’Отревиль на предательском празднике у Беллегардов; она напомнила ему тогда старую комедийную актрису, прекрасно играющую свою роль. Вскоре он отметил, что она не спрашивает его ни о ком из их общих знакомых, не вспоминает об обстоятельствах, при которых он был ей представлен, но стараясь разыграть неведение, прикидывается, будто не знает, что эти обстоятельства переменились, не напускает на себя сочувствующий вид, нет, просто улыбается, болтает и восхищается нежными оттенками шерсти на своей вышивке, словно Беллегарды и их коварство принадлежали совсем другому миру. «Увиливает», — сказал себе Ньюмен и, подметив это, стал наблюдать, удастся ли герцогине сохранить нейтральную позицию. Она проделала это мастерски! В маленьких, ясных, живых глазках — единственной черте лица, позволявшей допускать мысль о ее привлекательности, — не мелькнуло ни тени скрытого понимания обстановки, ни намека на опасение, что Ньюмен осмелится вторгнуться в область, которую она предлагала ему обойти. «Клянусь, У нее это здорово получается! — отметил он про себя. — Все они откровенно стоят друг за друга. Человеку со стороны, пожалуй, не следует им доверять, но сами они спокойно могут друг на друга положиться».

Безупречные манеры герцогини не могли не восхищать Ньюмена. Он безошибочно чувствовал, что ее вежливость не была бы утонченнее, если бы он по-прежнему оставался женихом Клэр, но он понимал также, что и сейчас она ничуть не более вежлива, чем того требуют приличия. «Вот, явился, — наверно, размышляла герцогиня, — один Бог знает зачем, после того что случилось; но раз он здесь, эти полчаса я должна быть charmante.[161] Больше я его не увижу». Не находя возможности поведать свою историю, Ньюмен отнесся к такому приему много спокойнее, чем можно было предположить; он, по обыкновению, сидел вытянув ноги и даже слегка посмеивался, сочувственно и беззвучно. А когда герцогиня приступила к рассказу о том, как ее мать одним словом поставила на место Наполеона, Ньюмену пришло в голову, что ее обращение к этой главе всегда интересовавшей его французской истории, возможно, продиктовано уважением к его любознательности. Быть может, выбранная герцогиней линия поведения — деликатность, а вовсе не политика. Ньюмен ждал подходящего момента, чтобы вставить слово и тем дать герцогине еще один шанс, но тут слуга доложил о приходе нового гостя. Услышав его имя — а это был какой-то итальянский князь, — герцогиня состроила чуть заметную гримаску.

— Прошу вас, останьтесь, — быстро сказала она Ньюмену, — я не хочу, чтобы его визит затянулся.

При этих словах Ньюмен решил про себя, что в конце концов мадам д’Отревиль все же намерена — когда они останутся одни — поговорить с ним о Беллегардах.

Князь был маленький и толстый, с непропорционально большой головой. У него было смуглое лицо и кустистые брови, из-под которых пристально смотрели несколько вызывающие глаза. Казалось, он жаждет разделаться с каждым, кто осмелится счесть его голову слишком большой. Герцогиня, судя по тому, что она сказала Ньюмену, считала его скучным; но об этом никак нельзя было догадаться, слушая безудержный поток ее красноречия. Она выступила с новой серией mots, похвально отозвалась об итальянском уме, обсудила вкус фиг в Сорренто, поговорила об отдаленном будущем Итальянского королевства (выразила отвращение к жестокому сардинскому правлению[162] и предсказала полную перемену дел на всем полуострове и воцарение божественной власти Святого Отца), а затем перешла к рассказу о любовных приключениях княгини X. Ее версия вызвала некоторые уточнения со стороны князя, который, как он заявил, претендовал на осведомленность в этом деле. Удовлетворившись тем, что Ньюмен не в настроении смеяться ни над его большой головой, ни над чем другим, он ринулся в спор с такой горячностью, которой герцогиня, считавшая его скучным, никак не могла ожидать. Любовные похождения княгини X. привели к обсуждению сердечных историй флорентийских аристократов вообще; герцогиня прожила пять недель во Флоренции и собрала множество сведений на данную тему. Это вылилось в рассмотрение итальянского сердца per se.[163] Герцогиня придерживалась блистательно-неортодоксального взгляда на дискутируемый вопрос: она считала сердце итальянцев наименее восприимчивым из всех известных сердец и привела несколько примеров этой невосприимчивости, заявив наконец, что, по ее убеждению, итальянцы созданы изо льда. Князь в пламенных выражениях опровергал ее, и его визит обернулся настоящим триумфом. Ньюмен, естественно, не принимал участия в споре, он сидел слегка склонив голову набок и наблюдал за беседующими. Во время разговора герцогиня то и дело поглядывала на него с улыбкой, как будто давала понять по очаровательному обыкновению своих соотечественников, что только от него одного ждут веских высказываний по тому или иному поводу. Но он так ничего и не сказал, и постепенно направление его мыслей изменилось. Его охватило вдруг странное ощущение, что его приход сюда — сущая глупость. Что, в конце концов, мог он сказать герцогине? Чего он добьется, если расскажет ей, что Беллегарды — предатели, а старая маркиза к тому же еще и убийца? Казалось, его мысли сделали сальто и он взглянул на вещи по-другому. Внезапно он ощутил, что внутри у него все напряглось и мозг заработал четче. О чем, интересно, он думал, когда воображал, будто герцогиня сможет помочь ему, что ему станет легче, если она разочаруется в Беллегардах? Какое ему дело, что она о них думает? Даже если это для него чуть важнее, чем мнение о ней Беллегардов? Неужто он ждал, что герцогиня поможет ему, — эта холодная, громадная, обходительная, так тщательно играющая придуманную себе роль женщина? За прошедшие двадцать минут она воздвигла между собой и им непреодолимую стену из вежливых фраз и явно тешила себя мыслью, что он не найдет в этой стене ни малейшей лазейки. Неужели он так низко пал? Неужели он ждет милостей от этих самодовольных людей и взывает о сочувствии тех, к кому сам сочувствия не испытывает? Он опустил руки на колени и еще несколько минут просидел, уставив взор в собственную шляпу. У него горели уши — до чего же он дошел, чуть не выставил себя ослом. Захочет или не захочет герцогиня выслушать его историю, он ничего рассказывать не станет. Неужели придется пробыть здесь еще целых полчаса ради того, чтобы вывести Беллегардов на чистую воду? Да будь они прокляты! Он резко встал и подошел к хозяйке попрощаться.

— Вы уже уходите? — любезно спросила она.

— Боюсь, мне пора, — ответил он.

Герцогиня немного помолчала.

— У меня возникло впечатление, — проговорила она, — что вы хотите мне что-то сказать.

Ньюмен посмотрел на нее, у него слегка закружилась голова, и с минуту ему казалось, что его мысли снова делают сальто. Его выручил итальянский князь:

— Ах, мадам, а кто не хочет? — вздохнул тот.

— Не учите мистера Ньюмена говорить fadaises,[164] — сказала герцогиня. — Его достоинство в том и состоит, что он этого не умеет.

— Да, — согласился Ньюмен. — Я не умею говорить fadaises и не хочу говорить ни о чем, что могло бы вас расстроить.

— Разумеется, вы очень тактичны, — улыбнулась герцогиня, слегка кивнула ему на прощание, и с тем он ушел.

Выйдя на улицу, Ньюмен немного постоял на тротуаре, размышляя, не свалял ли он в конечном счете дурака: надо было разрядить приготовленный пистолет. И пришел к заключению, что говорить с кем бы то ни было о Беллегардах будет неприятно ему самому. Самое лучшее было бы вообще выкинуть их из головы и больше о них не вспоминать. До сих пор нерешительность никак не числилась среди недостатков Ньюмена, и в данном случае она длилась недолго. В течение трех последующих дней он не думал или, по крайней мере, старался не думать о Беллегардах. Когда он обедал у миссис Тристрам и она упомянула о них, он почти сердито попросил ее не продолжать. Это дало Тому Тристраму вожделенный повод выразить ему свои соболезнования.

Том наклонился вперед, положил ладонь на руку Ньюмена и, поджав губы, покачал головой.

— Понимаешь, дорогой друг, дело в том, что тебе вообще не следовало ввязываться в эту историю. Я знаю, ты тут ни при чем, все это затеяла моя жена. Если тебе хочется распушить ее — изволь, я вступаться не буду, разделайся с ней, как найдешь нужным. Ты знаешь, за всю нашу жизнь она не услышала от меня и слова упрека, а ей это было бы ой как полезно. Почему ты не послушался меня? Ты помнишь, я не верил в эту затею. Я полагал, что в лучшем случае это окажется приятным недоразумением. Я не считаю себя ни Дон Жуаном, ни Лотарио[165] — понимаешь, о чем я говорю, — но уж в повадках прекрасного пола немного разбираюсь. Я никогда не разочаровывался в женщинах, всегда знал, чего от них можно ждать. Я, например, никогда не заблуждался насчет Лиззи, у меня всегда были кое-какие подозрения относительно нее. Что бы ты ни думал о моей женитьбе, я по крайней мере могу признаться, что пошел на это с открытыми глазами. А теперь представь, что ты попал бы в подобный переплет с мадам де Сентре. Можешь не сомневаться, она оказалась бы крепким орешком. И честное слово, я не знаю, где бы ты нашел утешение. Уж, конечно, не у маркиза, мой дорогой Ньюмен. Это не тот человек, к которому можно прийти и поговорить по-свойски, с точки зрения здравого смысла. Разве он хотел, чтобы ты вошел в семью, разве постарался хоть раз поговорить с тобой наедине? Разве он когда-нибудь приглашал тебя выкурить вместе сигару или заглянуть к нему и пропустить стаканчик, когда ты наносил визит дамам? Не думаю, что ты видел от него поддержку. А что касается старой маркизы, то тут и говорить нечего — чистая отрава. Есть у них здесь такое словечко — «симпатично». Все кругом симпатично или должно таковым быть. Так вот, горчица и та симпатичней, чем старая мадам де Беллегард. Вся эта семейка, черт бы их побрал, совершенно бессердечная компания, у них на балу я это хорошо почувствовал. Словно расхаживал по арсеналу в лондонском Тауэре! Дорогой мой, не посчитай меня вульгарным грубияном, раз я говорю об этом, но поверь, они хотели одного — твоих денег. Я в этом кое-что смыслю, сразу вижу, когда люди зарятся на чьи-то деньги! Почему они вдруг остыли, не знаю. Наверно, смогли без особого труда найти кого-то другого. Да стоит ли выяснять? Вполне может статься, что виновата тут вовсе не мадам де Сентре. Вполне возможно, старуха ее заставила. Подозреваю, что их с мамашей водой не разольешь. Хорошо, что ты вовремя унес ноги. Не сомневайся! Если я выражаюсь слишком крепко, так только потому, что люблю тебя. И, учитывая это, могу сказать, что я скорей бы стал увиваться за обелиском на площади Согласия, чем за этим бледным воплощением благородного аристократизма.

Во время страстной речи Тристрама Ньюмен смотрел на него потухшими глазами; никогда еще ему не казалось, что он до такой степени перерос дружбу, так тесно связывавшую их когда-то. Миссис Тристрам метнула на мужа огненный взгляд, потом с довольно мрачной улыбкой обернулась к Ньюмену.

— Вы должны по крайней мере оценить, как удачно мистер Тристрам исправляет промахи своей слишком предприимчивой жены.

Но даже если бы эта блиставшая тактом и сочувствием беседа Тристрама с Ньюменом не состоялась, Ньюмен все равно вернулся бы к мыслям о Беллегардах. Чтобы не думать о них, ему надо было перестать думать о своей потере, о том, чего он лишился. И проходившие дни едва ли облегчали бремя его страданий. Напрасно миссис Тристрам призывала его взбодриться, уверяя Ньюмена, что один его вид делает ее несчастной.

— Ну что я могу поделать? — возражал он нетвердым голосом. — Я чувствую себя вдовцом, который не может искать утешения даже в том, чтобы постоять у могилы жены, — вдовцом, который не может в знак траура даже… даже черную ленту носить на шляпе. У меня такое чувство, — через минуту добавил он, — как будто мою жену убили, а убийцы разгуливают на свободе.

Миссис Тристрам не сразу ему ответила, но потом сказала с улыбкой, которая, хотя и была вынужденной, выглядела менее фальшивой, чем бывает в подобных случаях.

— Вы совершенно уверены, что были бы счастливы?

Ньюмен с минуту смотрел на нее, потом покачал головой.

— Это слабое утешение, — проговорил он. — Не поможет!

— Ну так вот, — заявила миссис Тристрам чуть ли не с ликованием, — я уверена, что вы не были бы счастливы.

Ньюмен коротко рассмеялся.

— Что ж, выходит, я был бы несчастен? Но такое несчастье я предпочитаю любому счастью.

Миссис Тристрам задумалась.

— Любопытно было бы посмотреть, что из всего этого могло получиться, странный был бы брак.

— Уж не из любопытства ли вы подвигнул и меня на то, чтобы я женился на мадам де Сентре?

— Отчасти, — согласилась миссис Тристрам, становясь все более отважной.

Ньюмен бросил на нее гневный взгляд, первый и последний за время их знакомства, отвернулся и взялся за шляпу. Она наблюдала за ним некоторое время, потом сказала:

— Звучит очень жестоко, но на самом деле это не совсем так. В том, что я затеваю, любопытство присутствует почти всегда. Мне очень хотелось посмотреть, во-первых, возможен ли такой брак, а во-вторых, что будет, если он состоится.

— Значит, вы не верили, — с обидой проговорил Ньюмен.

— Нет, я верила. Верила, что и свадьба будет и что вы будете счастливы. В противном случае я со всеми моими размышлениями была бы на редкость бездушной особой. Однако, — продолжала она, кладя ладонь на руку Ньюмена и неожиданно одаривая его грустной улыбкой, — это был наивысший взлет довольно смелого воображения.

Вскоре после этого разговора она посоветовала Ньюмену оставить Париж и на три месяца уехать путешествовать. Смена обстановки пойдет ему на пользу, и в отсутствие людей, бывших свидетелями его неудачи, она скорее забудется.

— Мне и вправду кажется, — согласился Ньюмен, — что, если я уеду, хотя бы от вас, мне это пойдет на пользу, да и решиться будет нетрудно. Вы становитесь циничной, вы шокируете меня, делаете мне больно.

— Вот и прекрасно! — отозвалась миссис Тристрам добродушно, а пожалуй, и цинично — последнее более вероятно. — Уверена, я вас еще увижу.

Ньюмен с большим удовольствием убрался бы из Парижа; блестящие улицы, по которым он разгуливал в часы своего счастья, казавшиеся в связи с этим счастьем еще более блестящими, теперь, словно посвященные в тайну его поражения, играя и переливаясь, издевательски глазели на него. Он был рад уехать куда глаза глядят — все равно куда — и начал готовиться к отъезду. А потом в одно прекрасное утро сел в первый попавшийся поезд, который привез его в Булонь, откуда он попал на британские берега. В поезде он задавался вопросом, что же будет с задуманным мщением, и убеждал себя, что до поры до времени улики спрятаны в надежном месте и, когда понадобятся, будут под рукой.

В Лондон Ньюмен приехал в разгар так называемого сезона, и сначала ему показалось, что, может быть, здесь он сумеет как-то отвлечься и справиться с навалившейся на сердце тяжестью. В Англии он не знал никого, но зрелище, которое являла собой могущественная метрополия, помогло ему частично избавиться от апатии. Все, выходящее за рамки обычного, находило у Ньюмена живейший отклик, поэтому многообразие английской промышленности и предпринимательской деятельности подстегнуло его погасшее было воображение. Добавим, что, судя по отчетам, и погода в те дни была превосходной, наилучшей из возможных в Англии. Ньюмен совершал длинные прогулки и изучил Лондон вдоль и поперек. Часами сидел в Кенсингтонском парке или возле проходившей рядом дороги для экипажей, рассматривал людей, лошадей, коляски, розовощеких английских красавиц, сногсшибательных английских денди и величественных лакеев. Побывав в опере, он убедился, что она лучше парижской, побывал он и в театре и неожиданно для себя сделал открытие, что понимать каждое слово утонченного диалога — большое наслаждение. По совету официанта из гостиницы, где он остановился, с которым у него, как всегда, возникли доверительные отношения, Ньюмен побывал и в окрестностях Лондона. Полюбовался оленями в Виндзорском лесу, насладился видом на Темзу с Ричмондского холма, отведал бутербродов из пеклеванного хлеба со снетками в Гринвиче, погулял по лужайкам в тени Кентерберийского собора. Посетил Тауэр и Музей восковых фигур мадам Тюссо. Однажды он решил было съездить в Шеффилд, но по зрелом размышлении отказался от этой затеи. Зачем, собственно, ему туда ехать? Он чувствовал, что нить, связывающая его с возможным интересом к производству изделий из стали, разорвана. У него не появлялось желания знакомиться «изнутри» с работой какого-либо «процветающего предприятия», и он не склонен был платить — пусть самую ничтожную сумму — за привилегию подробно обсудить положение дел в какой-нибудь «выигрышной» отрасли, даже с самым изобретательным промышленником.

Как-то раз Ньюмен гулял по Гайд-парку, медленно прокладывая себе дорогу сквозь людской муравейник вдоль главной проезжей аллеи. Поток экипажей был не менее плотным, чем толпа, и Ньюмен, как всегда, с удивлением рассматривал странных людей необычного облика, выехавших подышать свежим воздухом в роскошных колясках. Это зрелище напомнило ему о принятом в восточных и южных странах обычае, про который ему доводилось читать, — там время от времени выносят из храмов гротескные фигуры идолов и кумиров и возят их по улицам на золоченых колесницах напоказ толпе. Протискиваясь сквозь плотные волны мятого муслина, Ньюмен успевал разглядеть множество прелестных лиц под полями шляп с пышными перьями. А присаживаясь на скамеечки под величавыми, исполненными серьезности английскими деревьями, он наблюдал за проходившими мимо девушками, и те, чьи глаза были кроткими, казалось, еще острее напоминали ему, что вместе с мадам де Сентре из мира ушла волшебная красота. О других же, с менее кротким взглядом, и говорить не приходилось, эти были для него лишь жалкой карикатурой на возможное утешение. Ньюмен уже довольно долго прогуливался по парку, когда летний ветерок вдруг донес до него несколько слов на блестящем французском языке, от которого его ухо уже начало отвыкать. Да и голос, произнесший эти слова, напомнил ему что-то очень знакомое, а вглядевшись в скромно-элегантную молодую леди, двигавшуюся впереди в том же направлении, что и он, Ньюмен понял, кому принадлежат эти плечи и черноволосый затылок. Это была мадемуазель Ниош, которая, очевидно, перебралась в Лондон в поисках более быстрого продвижения наверх, и, присмотревшись внимательнее, Ньюмен подумал, что поиски эти увенчались успехом. Рядом с ней шагал джентльмен, с крайним вниманием слушавший ее речи и настолько очарованный спутницей, что сам не вставлял ни слова. Ньюмен не слышал его голоса, но отметил, что джентльмен этот являет собой непревзойденный образец прекрасно одетого англичанина. Мадемуазель Ниош привлекала всеобщее внимание, проходившие мимо леди оборачивались, чтобы оценить парижский шик ее туалета. Крупные воланы водопадом ниспадали с ее талии прямо к ногам Ньюмена, так что ему впору было отойти в сторону, чтобы не угодить на них ногой, и Ньюмен действительно отступил, отступил с поспешностью, которую обстоятельства вряд ли требовали, однако даже мимолетного взгляда на мисс Ниош было достаточно, чтобы в его душе закипело возмущение. Она казалась ему чужеродным пятном на лице природы, ему хотелось, чтобы она исчезла с его глаз. Он подумал о Валентине де Беллегарде, могила которого еще не успела зарасти травой, о том, что молодая жизнь графа загублена беспардонной наглостью этой процветающей особы. Роскошный туалет мисс Ниош источал аромат духов, от которого Ньюмену стало не по себе. Он повернулся и попытался изменить маршрут, но густая толпа задержала его возле мисс Ниош еще на несколько минут, и он услышал, как она сказала:

— О, я уверена, он без меня скучает. Жестоко было с моей стороны оставлять его одного. Боюсь, вы решите, что у меня нет сердца. Он вполне мог пойти с нами. По-моему, он не совсем здоров, — добавила она, — сегодня мне показалось, что он какой-то кислый.

Ньюмена заинтересовало, кого она имеет в виду, но как раз в этот момент рядом с ним в толпе наметился просвет, и ему удалось отойти в сторону; он решил, что, наверное, она отдает дань английским приличиям и изображает нежную заботу о своем папа. Неужели несчастный старик все еще плетется за ней по стезе порока? Неужели до сих пор поддерживает ее, делясь опытом в ведении дел, и переплыл Ла-Манш, чтобы служить ей переводчиком? Ньюмен прошел немного дальше, потом повернул, стараясь не пересечь орбиту мадемуазель Ниош. Затем стал присматривать себе стул под деревьями, но не мог найти свободный и уже готов был прекратить поиски, когда увидел, что какой-то джентльмен встает со своего места. Ньюмен занял освободившийся стул с такой поспешностью, что даже не поглядел, кто сидит на соседних. Некоторое время он не обращал никакого внимания на окружающих, его терзали раздражение и горечь, они нахлынули на него, когда победно цветущая мадемуазель Ниош вновь возникла у него перед глазами. Но минут через пятнадцать, опустив взгляд, он заметил маленького мопса, усевшегося на дорожке возле его ног, — крошечного, но достойного представителя этой забавной породы. Маленьким черным носом мопс принюхивался к проплывающей мимо него нарядной толпе, но расширить круг исследований ему не давала красивая голубая лента, прикрепленная к ошейнику с помощью огромной розетки, а ленту держал в руках господин, сидевший рядом с Ньюменом. Тут Ньюмен наконец обратил внимание на соседа и обнаружил, что тот внимательно изучает его самого, пристально глядя снизу вверх маленькими выцветшими глазками. Эти глаза Ньюмен узнал мгновенно; уже четверть часа он сидел рядом с месье Ниошем! Недаром у него было смутное ощущение, что его упорно разглядывают. Месье Ниош продолжал смотреть столь же пристально; казалось, он так боится пошевелиться, что даже взгляд от Ньюмена отвести не может.

— Боже мой! — проговорил Ньюмен. — И вы здесь? — и он посмотрел на замершего старика с большей мрачностью, чем хотел.

На месье Ниоше была новая шляпа и лайковые перчатки, да и костюм его, пожалуй, выглядел не столь древним, как прежде. Через левую руку у него была переброшена обшитая белыми кружевами дамская накидка из легкой блестящей ткани, оставленная, по всей видимости, на его попечение, на правую была плотно намотана голубая лента от ошейника маленькой собачки. По лицу месье Ниоша нельзя было понять, узнал ли он Ньюмена, оно вообще ничего не выражало, кроме застывшего на нем легкого ужаса. Ньюмен посмотрел на мопса, на кружевную накидку, потом снова встретился со стариком глазами.

— Я вижу, вы меня узнали, — сказал он. — Могли бы заговорить со мной и раньше.

Месье Ниош ничего не ответил, но Ньюмену показалось, что его глаза медленно наполняются слезами.

— Я не ожидал, — продолжал наш герой, — что встречу вас так далеко от… от кафе «Де ла Патри».

Старик по-прежнему молчал, но Ньюмен определенно потревожил какой-то источник слез. Месье Ниош сидел, не сводя с Ньюмена глаз, и Ньюмен заговорил снова:

— Что это с вами, месье Ниош? Раньше вы разговаривали, и разговаривали весьма охотно. Помните, вы даже давали уроки светской беседы.

При этих словах месье Ниош решил изменить линию поведения. Он нагнулся, подхватил мопса, поднес к лицу и промокнул глаза о его мягкую спинку.

— Я боялся с вами заговорить, — вдруг сказал он, глядя на Ньюмена поверх головы собаки. — Надеялся, что вы меня не заметите. Я бы ушел, но побоялся, что, если шевельнусь, вы меня узнаете. Вот я и сидел как можно тише.

— Полагаю, у вас нечиста совесть, сэр? — заметил Ньюмен.

Старик осторожно усадил собаку себе на колени и по-прежнему, не сводя глаз со своего собеседника, затряс головой.

— Нет, мистер Ньюмен, моя совесть чиста, — пробормотал он.

— Тогда почему же вы хотели удрать от меня?

— Потому… потому что вы не понимаете моего положения.

— Ах вот оно что! Я помню, однажды вы мне это уже объясняли, — сказал Ньюмен. — Но с тех пор ваше положение, я вижу, улучшилось.

— Улучшилось! — вскричал месье Ниош, задыхаясь. — Вы называете это улучшением? — и он посмотрел на доверенные ему сокровища.

— Ну как же, — продолжал Ньюмен, — вы путешествуете. Поездка в Лондон в разгар сезона свидетельствует о преуспеянии.

В ответ на эту жестокую иронию месье Ниош снова поднес щенка к лицу, не сводя с Ньюмена маленьких непроницаемых глаз. В этом жесте было что-то юродское, и Ньюмен не мог понять, то ли месье Ниош нашел удобное прикрытие, разыгрывая потерю разума, то ли он действительно заплатил за свое бесчестье слабоумием. Если и верно было последнее, Ньюмен все равно не мог бы вызвать в себе сочувствие к глупому старику. Отвечает месье Ниош за совершаемые поступки или нет, он все равно соучастник своей мерзкой коварной дочери. Ньюмен решил было немедленно уйти, но затуманенный взор старика засветился мольбой.

— Вы уходите? — спросил месье Ниош.

— А вы хотите, чтобы я остался? — отозвался Ньюмен.

— Уйти должен был я — из уважения. Но то, как уходите вы, оскорбляет мое достоинство.

— У вас есть что сказать мне?

Месье Ниош огляделся по сторонам, желая удостовериться, что их никто не слышит, и очень тихо, но отчетливо произнес:

— Я не простил ее.

Ньюмен коротко рассмеялся, но старик сначала словно этого не заметил; он устремил взгляд в сторону, будто углубился в созерцание некоего метафизического образа, олицетворявшего его непреклонность.

— Какая разница, простили вы ее или нет? — сказал Ньюмен. — Есть люди, которые не простят ее никогда, уверяю вас.

— Что же такое она натворила? — тихо спросил месье Ниош, снова поворачиваясь к Ньюмену. — Поверьте мне, я ведь не знаю, что она делает.

— На ее совести дьявольская выходка, неважно, что именно. Она на все способна — ее нужно остановить.

Месье Ниош воровато протянул руку и мягко положил ее на рукав Ньюмена.

— Остановить? Да-да, — прошептал он. — Вот именно. Остановить немедленно. Она убегает от меня. Ее необходимо остановить, — он немного помолчал и огляделся. — Я и собираюсь остановить ее, — продолжал он. — Только жду удобного случая.

— Понятно, — опять засмеялся Ньюмен. — Она убегает от вас, а вы гонитесь за ней. И забежали уже далеко.

Но месье Ниош настаивал на своем.

— Я остановлю ее, — тихо повторил он.

Не успел он договорить, как толпа перед ним расступилась, словно повинуясь порыву освободить дорогу важной персоне. И по образовавшемуся проходу к ним приблизилась мадемуазель Ноэми в сопровождении джентльмена, которого Ньюмен только что видел. Теперь лицо этого джентльмена было обращено к нашему герою, и Ньюмен узнал своеобразные черты и еще более своеобразный цвет лица и дружелюбную улыбку лорда Дипмера. Внезапно оказавшись лицом к лицу с Ньюменом, который поднялся вслед за месье Ниошем, Ноэми на какую-то долю секунды едва заметно растерялась. Потом слегка кивнула ему, словно они встречались только вчера, и вполне непринужденно улыбнулась.

— Tiens,[166] до чего же нам везет на встречи, — проговорила она.

Мадемуазель Ноэми превосходно выглядела, а лиф ее платья был настоящим произведением искусства. Она подошла к отцу, протянула руки, месье Ниош покорно передал ей щенка, и она начала целовать его, приговаривая:

— Какое злодейство, бросили бедняжку совсем одного. Как плохо мой песик обо мне подумает, решит, что я бессердечная! Крошке очень нездоровится, — повернулась она к Ньюмену, делая вид, будто ему необходимо все объяснить, и ее глаза сверлили его с беспримерной наглостью. — Наверно, ему вреден английский климат.

— Зато, кажется, этот климат весьма полезен его хозяйке, — заметил Ньюмен.

— Вы имеете в виду меня? О, благодарю вас, я никогда так прекрасно себя не чувствовала! — объявила мадемуазель Ноэми. — Но разве можно, — и она обратила сияющий взор на своего нынешнего спутника, — разве можно чувствовать себя иначе рядом с милордом? Она села на стул, с которого поднялся ее отец, и принялась расправлять розетку на ошейнике собаки.

Лорд Дипмер, как все мужчины, и тем более британцы, с весьма сомнительной грацией справлялся с замешательством, естественным при столь неожиданной встрече. Он сильно покраснел, увидев соперника, с которым столь недавно домогался благосклонности дамы, отнюдь не схожей с хозяйкой карликовой собачки. Неловко кивнув Ньюмену, он разразился отрывистыми восклицаниями, в коих Ньюмен, зачастую с трудом понимавший речь англичан, не сумел уловить никакого смысла, затем лорд замолчал, упер руку в бок и со смущенной ухмылкой искоса взглянул на мисс Ноэми. Вдруг его поразила какая-то мысль, он повернулся к Ньюмену и спросил:

— Значит, вы с мадемуазель знакомы?

— Да, — ответил Ньюмен. — Я ее знаю, а вот вы вряд ли.

— Ну что вы, конечно, знаю! — снова ухмыльнулся лорд Дипмер. — Еще по Парижу. Нас познакомил мой несчастный кузен Валентин, вы же его знали. Он, бедняга, был ее приятелем, не правда ли? Из-за нее и вышла вся эта история. Ужасно печальная история, что и говорить… — продолжал молодой повеса, стараясь, насколько позволяла его примитивная натура, прикрыть замешательство болтовней. — Придумали, будто он умер за Папу римского, будто его противник отозвался о Папе как-то неуважительно. Они всегда так. Свалили все на Папу, потому что когда-то Валентин был папским зуавом. Но все это случилось не из-за Папы, а из-за нее! — продолжал лорд Дипмер, снова бросая взгляд, разгоревшийся от этих воспоминаний, на мадемуазель Ниош, грациозно склонившуюся над песиком и, по-видимому, совершенно поглощенную беседой со своим любимцем. — Смею предположить, вам кажется странным, что я… э… поддерживаю знакомство с мадемуазель, — снова заговорил милорд. — Но, знаете, она ведь ничего не могла поделать, а Беллегард лишьмой двадцатиюродный брат. Вам, наверное, кажется довольно бесцеремонным то, что я показываюсь с ней в Гайд-парке, но, видите ли, ее пока никто не знает, к тому же она отменно выглядит… — и вместо того чтобы закончить фразу, лорд Дипмер снова бросил оценивающий взгляд на мадемуазель Ноэми.

Ньюмен отвернулся. Он был сыт по горло. При появлении мадемуазель Ниош ее отец отступил в сторонку и стоял не двигаясь, не отрывая взгляда от земли. Сейчас был самый удобный случай объявить во всеуслышание, что он не прощает свою дочь.

Когда Ньюмен собрался уходить, месье Ниош поднял глаза, потянулся к нему, и, заметив, что старик хочет ему что-то сказать, наш герой наклонил к нему голову.

— Когда-нибудь вы еще прочтете в газетах, — пробормотал месье Ниош.

Ньюмен поспешил прочь, чтобы скрыть улыбку, но до сего дня, хотя газеты составляют его основное чтение, он так и не встретил заметки, которая явилась бы следствием этого предупреждения.

Глава двадцать шестая

Можно предположить, что зрелище английской жизни, сторонним наблюдателем которого, как я только что заметил, Ньюмен был в течение столь долгого срока, изрядно ему наскучило. Но нет, однообразие этих дней было ему по сердцу, его печаль вступала теперь в новую стадию, она походила на затягивающуюся рану и доставляла ему пусть горькое, но явственное удовольствие. Он целиком отдался своим мыслям и ни в чьем обществе не нуждался. У него не возникало желания заводить знакомства, и рекомендательные письма, которые прислал ему Том Тристрам, остались неиспользованными. Он много думал о мадам де Сентре и порой с таким упрямо сдерживаемым спокойствием, что, хотя этой выдержки хватало всего на пятнадцать минут из шестидесяти, можно было вообразить, будто наш герой уже на пути к исцелению. Он заново переживал блаженнейшие часы своей жизни, проведенные с нею, — перебирал серебряную цепочку тех считанных дней, когда испытывал чуть ли не опьянение счастьем, радостно сознавая, что с каждым вечерним визитом он все ближе к идеальному финалу. От этих снов наяву он возвращался к действительности несколько ошеломленным, правда, уже начиная понимать необходимость примирения с неизбежностью. Но бывало, что действительность опять представлялась ему позорной, а неизбежное — предательством, и тогда он не мог найти себе места от гнева и доходил до полного изнеможения. Однако большую часть времени он был настроен философски. Не задаваясь специальной целью и сам не подозревая, куда ведут его мысли, он пытался извлечь мораль из своих горьких злоключений. Находясь в спокойном состоянии, он спрашивал себя, а вдруг и в самом деле слишком мозолило всем глаза, что он коммерсант? Мы ведь помним, что в свое время он затеял обогащающую душу поездку в Европу, так как его начала тяготить жизнь, посвященная исключительно коммерческим делам, а из этого следует сделать вывод, что Ньюмен был способен представить себе, что и других может тяготить человек, чересчур поглощенный коммерцией. Он был вполне готов принять такую точку зрения, но, даже допуская, что подобный упрек можно отнести на его счет, не испытывал от этого сильных угрызений совести. Пусть он кому-то и казался слишком увлеченным коммерцией, но он ни в чем не мог себя упрекнуть, ибо никогда никому не причинил такой обиды, о которой нельзя было бы забыть. Со спокойной убежденностью он думал о том, что, во всяком случае, нигде в мире нет свидетельств его «низости». Если и была какая-то причина, из-за которой его связь с коммерцией могла бросить тень на связь — пусть уже прерванную — с женщиной гордой и имеющей все основания гордиться собой, он, не задумываясь, навеки вычеркнул бы коммерцию из своей жизни. Он не отрицал возможности наличия такой причины, но, разумеется, проявлял к ней меньшую чувствительность, чем другие, да и вряд ли считал нужным придавать ей большое значение, однако, допуская, что подобный взгляд существует, готов был на любые жертвы, какие еще мог принести. Только на какой же алтарь следовало теперь приносить жертву — перед этим соображением Ньюмен пасовал, словно упирался в глухую стену, над которой нет-нет да реяло некое туманное видение. Иногда ему представлялось, что он должен прожить свою жизнь так, как жил бы, если бы мадам де Сентре не разлучили с ним навсегда, то бишь дать зарок не совершать ничего, что она могла бы не одобрить. Правда, при этом он ничем не жертвовал, но бледный луч посвященности избранному идеалу осенял бы его путь. Конечно, это было бы довольно унылое времяпрепровождение, весьма похожее на разговор с собственным отражением в зеркале за неимением лучшего собеседника. Но подобные мысли подарили Ньюмену немало сладких минут, когда в нескончаемые английские сумерки, засунув руки в карманы и далеко вытянув вперед ноги, он сиживал за остатками изысканно скромного обеда. Впрочем, если его прежняя коммерческая жилка больше и не билась, он отнюдь не питал презрения к тем благам, которые она ему принесла. Ему было приятно, что в свое время он процветал, что в мире бизнеса он считался фигурой выдающейся, а вовсе не заурядной, но особенно радовало его, что он богат. У него никогда не возникало порыва продать все, что нажил, и раздать деньги бедным или переменить образ жизни на рассудительно-экономный и аскетический. Да, он богат и еще достаточно молод и рад этому, а если действительно зазорно слишком много думать о купле-продаже — что ж, в оставшееся ему — и немалое — время, он может об этом и не думать! Да, но постойте, о чем же ему тогда думать? И мысли Ньюмена вновь устремлялись в прежнее русло, он неизменно возвращался к воспоминаниям о случившемся и тогда под натиском обуревавших его чувств испытывал внезапно подступавшую к горлу тошноту, склонялся над столом — благо лакея к этому времени уже не было в комнате — и закрывал руками искаженное болью лицо.

Ньюмен прожил в Англии до середины лета и провел целый месяц, разъезжая по ее городам и весям — осматривая соборы, замки и руины. Не раз, уйдя из гостиницы, он бродил ранним вечером по лугам или паркам и застывал перед покосившимся переходом через изгородь или перед серой громадой церкви, вглядываясь в ее шпиль, вокруг которого, наподобие быстро движущегося нимба, кружили тучи ласточек, и думал о том, что всем этим мог бы любоваться вместе с мадам де Сентре во время медового месяца. Никогда прежде он не проводил столько времени в одиночестве, никогда так старательно не избегал случайных знакомств. Наконец срок, отпущенный ему миссис Тристрам на каникулы, истек, и перед Ньюменом встал вопрос, что делать дальше. Миссис Тристрам приглашала его провести вместе лето в Пиренеях, но у него не было настроения возвращаться во Францию. Проще всего было добраться до Ливерпуля и оттуда первым же пароходом отплыть в Америку. Ньюмен отправился в этот громадный морской порт и купил себе каюту до Нью-Йорка, а ночь перед отплытием провел в отеле, устремив ничего не видящий, безразличный взгляд в лежащее перед ним раскрытое портмоне. Рядом с портмоне лежала пачка писем, которые он намеревался просмотреть и часть, может быть, уничтожить. Но, просидев так довольно долго, Ньюмен сгреб их в кучу и как попало запихнул в угол чемодана — все это была деловая переписка, и ему вовсе не хотелось в нее углубляться. Потом он достал бумажник и вынул из него маленький, сложенный в несколько раз листок. Он не стал его разворачивать, только сидел и смотрел на него. Возможно, ему и приходила в голову мысль — а не уничтожить ли лежащую перед ним записку, но он спешил от этой мысли отмахнуться. При виде сложенного листка в нем вновь просыпалась затаенная на дне души обида, которую не могло умерить даже присущее ему и понемногу берущее свое жизнелюбие. Обида на то, что в конечном счете и, несмотря ни на что, его — славного малого — предали. А вместе с обидой просыпалась и надежда — вдруг Беллегарды тоже не знают покоя и мучаются в догадках, что он еще предпримет. Что ж, чем дольше он будет тянуть, тем больше они будут мучиться. Да, он однажды дал осечку — как бы и сейчас, когда он сам не свой, не промахнуться. Повеселев от мысли о том, каково нынче Беллегардам, он очень бережно засунул листок обратно в бумажник. И, плывя по летним спокойным водам в Америку, не раз веселел, думая о не знающих покоя врагах. Он приплыл в Нью-Йорк и через весь континент отправился в Сан-Франциско, но ничто из увиденного по пути не могло унять точившую его обиду на то, что его — славного малого — предали.

В родных местах он повидался со многими другими славными малыми — своими старыми приятелями, — но никому из них не рассказал о злой шутке, которую с ним сыграли. Он объяснял только, что дама, на которой он хотел жениться, в последний момент переменила свои намерения, а на вопрос, переменил ли и он свои, отвечал: «Не лучше ли нам переменить тему?» Он сообщил друзьям, что никаких «новых идей» из Европы не вывез, и его поведение, вероятно, представлялось его приятелям красноречивым примером угасшей инициативы. Он уклонялся от обсуждения собственных дел, не выказывая желания ознакомиться со своими счетами. Вопросы, которые он задавал, напоминали вопросы известного врача, осведомляющегося об определенных симптомах болезни, и доказывали, что пока он еще хорошо разбирается в том, что спрашивает, но никаких советов не давал и ни одного распоряжения не сделал. Степень его безразличия к делам озадачила не только биржевиков, но и его самого. Заметив, что это безразличие все возрастает, он попытался с ним справиться, попытался пробудить в себе интерес к тому, чем занимался прежде. Но эти занятия казались ему чем-то нереальным, и как он ни старался, поверить в их значительность никак не мог. Иногда Ньюмен начинал бояться, что у него неладно с головой: чего доброго, началось размягчение мозга, и ему не суждено больше ворочать делами. Эта мысль возвращалась к нему с утомительной настойчивостью. Вот, значит, что сделало с ним предательство Беллегардов — он превратился в безнадежного, беспомощного кисляя, никому не нужного и противного себе самому. Мучаясь от безделья и не находя себе места, он вернулся из Сан-Франциско в Нью-Йорк, а там просидел три дня в вестибюле своей гостиницы, наблюдая сквозь сплошную стеклянную стену за бесконечным потоком хорошеньких стройных девушек в туалетах, напоминавших парижские, спешащих по улице с покупками в руках. Через три дня он вернулся в Сан-Франциско и тут же пожалел об этом. Делать ему было нечего, его прежние занятия больше для него не существовали, а новых, как ему думалось, он не найдет никогда. «Здесь мне нечего делать», — говорил он себе время от времени, а вот за океаном его еще ждет дело — дело, которое он намеренно не довел до конца, желая убедиться, не образуется ли все само по себе. Но ничего не образовывалось — обида стучала в висках и терзала сердце, она звенела у него в ушах и маячила перед глазами. Она мешала принимать решения и строить планы. Обида не исчезала, словно упорный призрак, молча требующий предать его прах земле. Пока с этой обидой не будет покончено, он не сможет заняться ничем другим.

Однажды в конце зимы, после длительного перерыва, он получил письмо от миссис Тристрам, которой явно руководило милосердное желание развлечь и утешить своего корреспондента. В письме сообщались разные парижские сплетни, сведения о генерале Паккарде, о мисс Китти Апджон, перечислялись новые пьесы, идущие в театре, а также содержалась приписка от мистера Тристрама, который уезжал на месяц в Ниццу. Затем следовал росчерк миссис Тристрам, а ниже — постскриптум. Он состоял из следующих строк: «Три дня назад я узнала от своего друга аббата Обера, что на прошлой неделе мадам де Сентре приняла постриг и стала монахиней Ордена кармелиток. Это произошло в день ее рождения, ей исполнилось двадцать семь лет. Она приняла имя своей покровительницы — св. Вероники. Перед сестрой Вероникой еще целая долгая жизнь».

Ньюмен получил это письмо утром, а вечером выехал в Париж. Письмо разбередило рану, и боль жгла его так же, как в первые дни. И все время, что продолжалось его печальное путешествие, Ньюмена не покидала мысль о «долгой жизни», которую мадам де Сентре предстоит провести за тюремными стенами, и что его место — у этих стен. Отныне он останется в Париже навсегда; он сможет обрести своеобразное удовлетворение от сознания, что если ее нет рядом, то, по крайней мере, ее каменная гробница поблизости. Неожиданно, без предупреждения он свалился на голову миссис Хлебс, которая в одиночестве неусыпно охраняла его огромную пустую квартиру на бульваре Османна. Комнаты были вылизаны, словно улицы в голландской деревне; миссис Хлебс следила, чтобы нигде не осталось ни пылинки, — это была теперь ее единственная обязанность. Однако она не жаловалась на одиночество, будучи убеждена, что слуга является неким таинственно устроенным механизмом и экономке сетовать на отсутствие хозяина так же нелепо, как часам обижаться, если их забыли завести. Редкие часы, думала миссис Хлебс, идут без единой остановки, равно как нет и таких слуг, которые могли бы постоянно купаться в отраженном свете успехов своего неутомимого хозяина. Однако она решилась высказать робкую надежду, что Ньюмен, может быть, некоторое время поживет в Париже. Ньюмен накрыл ее руку своей и ласково сжал ее.

— Я останусь здесь навсегда, — заявил он.

Затем он отправился к миссис Тристрам, которой телеграфировал о своем приезде, так что она уже ждала его. С минуту она оглядывала гостя, потом покачала головой.

— Никуда не годится, — заявила она. — Вы вернулись слишком скоро.

Ньюмен сел и стал расспрашивать свою приятельницу о муже и детях, поинтересовался даже мисс Дорой Финч. Но среди этого разговора у него невольно вырвалось:

— Вы знаете, где она сейчас?

Миссис Тристрам на секунду опешила — но не Дору же Финч он имеет в виду! И спокойно ответила:

— Она перешла в другую их обитель. На Рю-д’Энфер, — и, поглядев на сидевшего в мрачном молчании Ньюмена, продолжила: — А вы не такой добрый человек, как я думала. На самом деле вы… вы…

— Я — что? — спросил Ньюмен.

— Вы не умеете прощать.

— Господи, помилуй! — воскликнул Ньюмен. — Неужели вы полагали, что я их прощу?

— Да нет, не совсем то. Если уж я не простила, вы и подавно не можете. Но вам следовало забыть. У вас, оказывается, характер хуже, чем я ожидала. На вас посмотреть — вы просто опасный человек, злой.

— Может, я и опасный, — возразил Ньюмен, — но не злой. Нет, не злой.

И он встал, собираясь уходить. Миссис Тристрам пригласила его к обеду, но он сказал, что не расположен к столь приятному времяпрепровождению, даже в качестве единственного гостя. Вот вечером если сможет, то зайдет.

Он прошелся по городу вдоль Сены, перешел на другой берег и направился к Рю-д’Энфер. День выдался мягкий, как обычно бывает ранней весной, но пасмурный и душный. Ньюмен оказался в малоизвестной ему части Парижа — здесь его окружали монастыри, тюрьмы, вдоль улиц тянулись глухие стены и прохожих почти не было. На перекрестке двух таких улиц стоял монастырь кармелиток — унылое, невыразительное здание за высокой неприступной стеной. С улицы Ньюмену были видны только окна верхнего этажа, крутая крыша да трубы. Но никаких признаков жизни в доступном его взгляду пространстве он уловить не мог, место казалось заброшенным, глухим и безмолвным. По другую сторону дома, вдоль боковой улицы, уходила вниз еще одна стена — бесцветная, немая, мертвая — пейзаж без единой человеческой фигуры. Ньюмен простоял здесь долго, мимо него никто не проходил, он был волен смотреть на монастырь сколько ему захочется. Вот, говорил он себе, вот цель его путешествия — за этим он сюда и приехал. Странным казалось удовлетворение, которое он испытывал, и все же он в самом деле был удовлетворен. Пустынная тишина словно исцеляла его никчемные муки, она внушала ему, что женщина за стеной потеряна для него безвозвратно, что день за днем, год за годом будут громоздиться вокруг нее, словно недвижимые могильные плиты, что в грядущие дни и годы здесь будут властвовать такое же уныние и тишина. И вдруг при мысли, что спустя годы его самого можно будет увидеть на этом месте, пелена спала с его глаз. Нет, больше он сюда не придет! Произошло внезапное отрезвление. С тяжелым сердцем он повернулся, чтобы уйти, и все же на душе у него стало легче — легче, чем раньше, когда он сюда направлялся.

Все кончено, пришла пора успокоиться и ему. Узкими, извилистыми улочками он снова вернулся на берег Сены и здесь, прямо перед собой, увидел мягкие очертания высоких башен собора Парижской Богоматери. Он перешел через один из мостов и очутился на пустынной площади перед собором. Немного постояв, он вошел внутрь через украшенные массивной резьбой двери и, попав в благодатный сумрак, сделал несколько шагов и опустился на скамью. Он сидел долго, время от времени до него доносился отдаленный звон колоколов, отсчитывающий часы для всего остального мира. Он очень устал и чувствовал, что лучшего места ему не найти. Ньюмен не молился, да он и не знал подходящих случаю молитв. Ему не за что было благодарить Бога и не о чем было просить — не о чем, так как отныне ему предстояло заботиться только о себе самом. Громадный собор давал приют всем, и Ньюмену не хотелось уходить, ибо, пока он сидел здесь, он находился вдали от мира. Что бы там ни было, самый тяжелый период его жизни дошел до неминуемого конца — теперь он мог закрыть книгу и отложить ее в сторону. Долгое время он сидел не двигаясь, прислонясь лбом к спинке стоявшего впереди стула, а когда наконец поднял голову, почувствовал, что снова стал самим собой. Словно где-то у него в мозгу развязался тугой узелок. Он подумал о Беллегардах — оказывается, он почти забыл о них, помнил только, что собирался что-то предпринять в отношении этих людей. Когда же в памяти его всплыло, что именно он собирался сделать, Ньюмен застонал, придя в ужас от того, какие у него были намерения. Внезапно месть показалась ему бессмысленной. Не берусь сказать, что им руководило — христианское ли милосердие или его неисправимое добродушие, только он твердо решил, что преследовать Беллегардов не станет.

Если бы он рассуждал вслух, он сказал бы, что не хочет причинять им боль. Ему было стыдно, что еще недавно он собирался заставить их страдать. Они заставили страдать его, но отвечать тем же не в его правилах. Наконец Ньюмен поднялся и направился к выходу из собора, где становилось совсем темно. Шаги его не были пружинистыми шагами человека, одержавшего победу или принявшего решение, он шел неторопливо, как ходят добрые, но немного пристыженные люди.

Вернувшись домой, он, извинившись перед миссис Хлебс за лишние хлопоты, попросил снова сложить в чемодан вещи, которые она вынула накануне. Его добрая домоправительница посмотрела на него слегка затуманенными глазами.

— Как же так, сэр! — воскликнула она. — Вы же сказали, что останетесь в Париже навсегда!

— Я сказал, что расстанусь с Парижем навсегда, — ласково ответил Ньюмен.

И, покинув Париж на следующий же день, он и в самом деле никогда больше туда не наезжал. Его позолоченные апартаменты, о которых я столько рассказывал, все ждут и ждут его возвращения, а пока служат лишь просторной резиденцией для миссис Хлебс, которая целыми днями бродит из комнаты в комнату, поправляя шнуры, скрепляющие портьеры; клерк из банка аккуратно приносит ей жалованье, и она складывает деньги в большую розовую вазу севрского фарфора, стоящую на каминной полке в гостиной.

А в тот последний вечер Ньюмен побывал у миссис Тристрам, где застал вернувшегося к домашнему очагу Тома Тристрама.

— Рад снова видеть тебя в Париже! — приветствовал нашего героя сей джентльмен. — Знаешь, только здесь и следует жить белому человеку!

Мистер Тристрам, пребывавший в благодушном настроении, ласково принял своего друга и попотчевал его краткой сводкой франко-американских сплетен за полгода. Но в конце концов все же заявил, что на полчасика заглянет к себе в клуб.

— Думаю, человеку, прожившему шесть месяцев в Калифорнии, интеллектуальная беседа просто необходима. Пусть тобой займется моя жена.

Ньюмен крепко пожал приятелю руку, но остаться его не просил. После ухода хозяина он, как всегда, уселся на диван напротив миссис Тристрам. Она полюбопытствовала, что он делал сегодня после того, как они расстались.

— Ничего особенного, — ответил Ньюмен.

— Мне показалось, — объяснила миссис Тристрам, — что вы похожи на человека, вынашивающего тайный замысел. У вас был такой вид, словно вы решились на какой-то страшный шаг, и когда вы ушли, я даже пожалела, что не удержала вас.

— А я всего-навсего перешел на ту сторону Сены и побывал у кармелиток, — сказал Ньюмен.

Миссис Тристрам бросила на него беглый взгляд и улыбнулась.

— И что вы там делали? Пытались взобраться на стену?

— Ничего не делал. Посмотрел на монастырь минут пять, повернулся и ушел.

Миссис Тристрам сочувственно покосилась на него.

— А вам не случилось повстречаться там с месье де Беллегардом? — спросила она. — Говорят, он тоже безутешно взирает на эти стены. Я слышала, решение сестры очень на него подействовало.

— Нет, к счастью, я его не встретил, — после недолгого молчания ответил Ньюмен.

— Они в деревне, — продолжала миссис Тристрам. — В этом их… как называется их имение? Флерьер? Они перебрались туда в тот же день, как вы уехали из Парижа, и вот уже год живут в полном уединении. Воображаю, каково маленькой маркизе! Я все жду, когда до меня донесется слух, что она сбежала с дочкиным учителем музыки.

Ньюмен не отрывал глаз от тлевших в камине поленьев, но слушал свою собеседницу с нескрываемым интересом. В конце концов он сказал:

— Я не хочу больше вспоминать этих людей, и слышать о них тоже не хочу.

С этими словами он достал из бумажника сложенный листок, с минуту разглядывал его, потом встал и подошел к камину.

— Сейчас я с ними покончу, — сказал он. — Рад, что вы будете свидетельницей. Смотрите! — и он бросил листок в огонь.

Миссис Тристрам замерла с иглой в руке.

— Что это за листок? — спросила она.

Ньюмен прислонился к камину, потянулся и глубоко, глубже обычного, вздохнул.

— Теперь я могу вам сказать, — проговорил он после недолгого молчания. — В этой записке — постыдная тайна Беллегардов. Если бы она стала известной, они были бы обесчещены навсегда.

Миссис Тристрам с укоризненным стоном выронила вышивание.

— О, ну как же вы мне ее не показали?

— Я думал это сделать. И не только вам — всем собирался ее показать. Я хотел таким образом расквитаться с Беллегардами. Я их предупредил об этом, и они испугались. Вы говорите, они живут в деревне? Это потому, что они предпочитают держаться подальше от скандала. Но я отказался от своей затеи.

Миссис Тристрам снова начала медленно делать стежки.

— Совсем отказались?

— О да.

— И что, эта их тайна очень страшная?

— Да, очень.

— Что до меня, — проговорила миссис Тристрам, — то мне жаль: напрасно вы передумали. Я бы все отдала, чтобы прочесть эту записку. Вы же понимаете, меня — вашу рекомендательницу и покровительницу — Беллегарды тоже оскорбили. Так что и я была бы отомщена. А как вы завладели этой бумагой?

— О, это долго рассказывать. Во всяком случае, честным путем.

— И они знали, что она у вас?

— Знали, я им сказал.

— Господи, как интересно! — вскричала миссис Тристрам. — И вы заставили их валяться у вас в ногах?

Ньюмен помолчал.

— Ничего похожего. Они сделали вид, будто им все равно, будто они ничуть не боятся. Но я-то знаю, что это не так, я видел, как они напуганы.

— Вы уверены?

Ньюмен ответил ей долгим взглядом.

— Уверен.

Миссис Тристрам снова начала медленно вышивать.

— Они вас проигнорировали, да?

— Да, — согласился Ньюмен. — Похоже на то.

— А вы пытались, угрожая им позором, заставить их изменить решение? — настойчиво допытывалась миссис Тристрам.

— Да, но они вывернулись. Я поставил их перед выбором, но они нашли ловкий ход — объявили мою улику подделкой и обвинили меня в шантаже. Однако они испугались, и очень, — добавил Ньюмен. — А мне только того и нужно было — я отомщен.

— Как досадно слышать ваши разговоры об «улике», когда улика уже сожжена, — заметила миссис Тристрам. — А может, она еще не вся сгорела? — сказала миссис Тристрам бросив взгляд в камин.

Ньюмен заверил ее, что от записки ничего не осталось.

— Ну что ж, — заключила миссис Тристрам, — надеюсь, вас не очень расстроит, если я скажу, что вряд ли вы сильно встревожили Беллегардов. Мне кажется, они вас проигнорировали, как вы выразились, только потому, что были уверены — несмотря на все ваши разговоры — вы свои угрозы в исполнение не приведете. Их уверенность проистекала не от сознания собственной невиновности, не от убежденности, что они всегда сумеют от всего ловко отмахнуться, нет! Посоветовавшись друг с другом, они еще больше укрепились во мнении, что у вас слишком благородный характер! И, как видите, оказались правы!

Ньюмен машинально обернулся взглянуть на записку в камине, но она уже сгорела дотла, даже пепла от нее не осталось.

Примечания

1

Квадратный салон (франц.) — зал в Лувре (здесь и далее примечания переводчиков).

(обратно)

2

Картина испанского художника Бартоломе Эстебана Мурильо (1618–1682) «Непорочное зачатие».

(обратно)

3

Фирма «Бедекер» (Германия) с 1846 г. выпускает путеводители по всем странам мира.

(обратно)

4

Термин, введенный английским пастором, писателем и философом Чарлзом Кингсли (1819–1876), проповедником христианского социализма.

(обратно)

5

Сколько? (франц.)

(обратно)

6

Великолепно! (франц.)

(обратно)

7

Не обидно? (франц.)

(обратно)

8

Дайте! (франц.)

(обратно)

9

Не слишком ли много? (франц.)

(обратно)

10

Закончить (франц.).

(обратно)

11

Фарфор (франц.).

(обратно)

12

Понимаете? (франц.)

(обратно)

13

Конечно! (франц.)

(обратно)

14

Много, много (франц.).

(обратно)

15

Очень солидное! (франц.)

(обратно)

16

Художник (франц.).

(обратно)

17

Неважно! (франц.

(обратно)

18

Тонкий ум (франц.).

(обратно)

19

Увы, да! (франц.)

(обратно)

20

Светский человек (франц.).

(обратно)

21

Коммерсант (франц.).

(обратно)

22

Разумеется (франц.).

(обратно)

23

«Брак в Кане» (1563).

(обратно)

24

Прекрасный возраст (франц.).

(обратно)

25

Горячительный напиток (франц.).

(обратно)

26

Бенджамин Франклин (1706–1790), американский философ, писатель, государственный деятель. Уже сделав карьеру и добившись положения в Бостоне, бросил все и уехал искать счастья в Филадельфию.

(обратно)

27

Королевская прихоть (франц.).

(обратно)

28

Барон Жорж Эжен Осман (1809–1891), французский финансист, занимавшийся строительством и перепланировкой Парижа, создатель парижских улиц-бульваров.

(обратно)

29

Вот это настоящий разговор! (франц.)

(обратно)

30

Легендарный ассирийский царь, страстный приверженец роскоши. Сжег себя вместе с женами и сокровищами во время осады его дворца.

(обратно)

31

Круг (франц.).

(обратно)

32

Приверженцы королевской династии Бурбонов.

(обратно)

33

Представители религиозно-политического направления в католицизме, отстаивающие идею неограниченной власти римского папы.

(обратно)

34

Хладнокровие (франц.).

(обратно)

35

Изящество (франц.).

(обратно)

36

Лучшие дни (франц.).

(обратно)

37

Полчашки (франц.).

(обратно)

38

Колбасница (франц.).

(обратно)

39

В день (лат.).

(обратно)

40

Откровенная кокетка (франц.).

(обратно)

41

Безрассудный поступок (франц.).

(обратно)

42

Квартал (франц.).

(обратно)

43

Компаньонка (франц.).

(обратно)

44

Какая глупость! (франц.)

(обратно)

45

Благовоспитан (франц.).

(обратно)

46

По-королевски (франц.).

(обратно)

47

Невеста (франц.).

(обратно)

48

На том стою! (франц.)

(обратно)

49

Приданое (франц.).

(обратно)

50

Владельцы кафе (франц.).

(обратно)

51

Граф Эгмонт Ламораль (1522–1588) — правитель Фландрии. Он и граф Хорн Филипп де Монморанси подвергались гонениям испанского двора за приверженность принцу Оранскому. Оба были казнены. Смерть встретили героически.

(обратно)

52

Любитель (франц.).

(обратно)

53

Здесь: смотритель в зале (франц.).

(обратно)

54

Униаты — лица, придерживающиеся греко-католического вероисповедания.

(обратно)

55

Имеется в виду Бостон.

(обратно)

56

Общий обеденный стол в ресторанах, пансионатах и гостиницах (франц.).

(обратно)

57

Джеймсон Энн Броунел Мерфи (1794–1860), английская писательница и искусствовед.

(обратно)

58

Нездоровье (франц.).

(обратно)

59

Луини Бернардино (предп. 1475–1532), известный итальянский живописец.

(обратно)

60

Аппетит приходит во время еды (франц.).

(обратно)

61

Моя мать (франц.).

(обратно)

62

Глава семьи (франц.).

(обратно)

63

В свет (франц.).

(обратно)

64

Спесивый (франц.).

(обратно)

65

Дворянин (франц.).

(обратно)

66

Честь (франц.).

(обратно)

67

Все равно (франц.).

(обратно)

68

Идеалист (франц.).

(обратно)

69

Меблированные комнаты (франц.).

(обратно)

70

Орест и Электра — герои греческой мифологии, дети Агамемнона и Клитемнестры. Электра считается спасительницей и помощницей брата, которому помогла отомстить за смерть отца.

(обратно)

71

Важная дама (франц.).

(обратно)

72

Легендарный африканский король, женившийся на нищенке.

(обратно)

73

Мелкое дворянство (франц.).

(обратно)

74

Вы мне импонируете (франц.).

(обратно)

75

Непредсказуемо (франц.).

(обратно)

76

По рукам (франц.).

(обратно)

77

Наивно (франц.).

(обратно)

78

Очень элегантны (франц.).

(обратно)

79

Месье мой брат (франц.).

(обратно)

80

Ведете дела (франц.).

(обратно)

81

Вот новость! (франц.)

(обратно)

82

Тоска, скука (франц.).

(обратно)

83

Боже мой! (франц.)

(обратно)

84

Черт (франц.).

(обратно)

85

Здесь: Да будет вам! (франц.)

(обратно)

86

Беды (франц.).

(обратно)

87

Виргиний — герой римской легенды, зарезавший в суде свою дочь, чтобы она не досталась в наложницы вельможе.

(обратно)

88

Сансовино Якопо Татти иль (1486–1570), итальянский архитектор и скульптор, работавший главным образом в Венеции.

(обратно)

89

Законодательный корпус (франц.).

(обратно)

90

Хороший выбор (франц.).

(обратно)

91

Красный каблук — французское прозвище аристократов.

(обратно)

92

Старого закала (франц.).

(обратно)

93

Вот она — слава (франц.).

(обратно)

94

Зд. круг (франц.).

(обратно)

95

Андромеда — героиня греческой мифологии, была оставлена на съедение морскому чудовищу, которое поразил Персей, потом на ней женившийся.

(обратно)

96

Простоват (франц.).

(обратно)

97

«Яблоко Париса» — имеется в виду «Прекрасная Елена», оперетта французского композитора Жака Якоба Оффенбаха (1819–1880).

(обратно)

98

«Сорока-воровка» (1817) — комическая опера великого композитора Джоаккино Антонио Россини (1792–1868).

(обратно)

99

Да, матушка (франц.).

(обратно)

100

Входите же, господа! (франц.)

(обратно)

101

Праздник на лоне природы (франц.).

(обратно)

102

Прием (франц.).

(обратно)

103

Какой ужас! (франц.)

(обратно)

104

До свидания (франц.).

(обратно)

105

Старинный музыкальный инструмент, состоящий из наполненных водой стаканов, по краям которых водят пальцем, извлекая звук нужного тона.

(обратно)

106

Глубоко вырезанное изображение на отшлифованном камне.

(обратно)

107

Живые картины (франц.).

(обратно)

108

Мне грустно (франц.).

(обратно)

109

В общем и целом? (франц.)

(обратно)

110

Остроты (франц.).

(обратно)

111

Несчастный! (франц.)

(обратно)

112

Милая, дорогая (франц.).

(обратно)

113

Доступна (франц.).

(обратно)

114

Представители знатных родов (франц.).

(обратно)

115

Именно так! (франц.)

(обратно)

116

Причудливая (франц.).

(обратно)

117

Китс Джон (1795–1821). «Прекрасная дама, не знающая милосердия». Перевод В. Левина.

(обратно)

118

Нижний этаж (франц.).

(обратно)

119

Прическа (франц.).

(обратно)

120

Серьезно (франц.).

(обратно)

121

Вы говорите дело! (франц.)

(обратно)

122

Весело, забавно (франц.).

(обратно)

123

Наивность (франц.).

(обратно)

124

Боже мой, да! (франц.)

(обратно)

125

Капельдинер (франц.).

(обратно)

126

Этого хочет каждая женщина! (франц.)

(обратно)

127

По-английски ругательство «проклятье» (damn) созвучно со словом «плотина» (dam).

(обратно)

128

Чего вы хотите? (франц.)

(обратно)

129

Здесь: центральная (франц.).

(обратно)

130

Юра — система гор и плато в Западной Европе, здесь имеется в виду ее французско-швейцарская часть.

(обратно)

131

Снисходительно (франц.).

(обратно)

132

Протокол (франц.).

(обратно)

133

Туалетная комната (франц.).

(обратно)

134

Служанка (франц.).

(обратно)

135

Войска, созданные в 1860 г. для защиты Папского государства.

(обратно)

136

Направление в католицизме, выступающее за неограниченную власть римского папы.

(обратно)

137

Он больше, чем англичанин, — он англоман! (франц.)

(обратно)

138

Черт побери! (франц.)

(обратно)

139

«Опасные связи» — роман французского писателя Пьера А. Ф. Шадерло де Лакло (1741–1803).

(обратно)

140

Здесь: да! (франц.)

(обратно)

141

Вот так! (франц.)

(обратно)

142

Маленький городок (франц.).

(обратно)

143

Здесь: загородный дом (франц.).

(обратно)

144

Графиня (франц.).

(обратно)

145

В 1356 г. во время Столетней войны (1337–1453) английские войска под командованием Черного Принца (Эдуарда, принца Уэльского) разбили под Пуатье французские войска короля Иоанна II Доброго.

(обратно)

146

Сестра, монахиня (франц.).

(обратно)

147

Презренный, несчастный (франц.).

(обратно)

148

Зал (франц.).

(обратно)

149

Отец мой, отец мой (франц.).

(обратно)

150

стиле богемы (франц.).

(обратно)

151

Горничная (франц.).

(обратно)

152

В переводе с французского — улица Ада (франц.).

(обратно)

153

Аббат (франц.).

(обратно)

154

Наряд (франц.).

(обратно)

155

Доброе сердце (франц.).

(обратно)

156

Остальное — ваше дело (франц.).

(обратно)

157

Увеселительная поездка (франц.).

(обратно)

158

Ссора (франц.).

(обратно)

159

Мой бедный друг (франц.).

(обратно)

160

Кое-что останется (франц.).

(обратно)

161

Милая, очаровательная (франц.).

(обратно)

162

Речь идет о создании единого Итальянского королевства вокруг Сардинского королевства, существовавшего с 1720 по 1861 г. (Столица Турин).

(обратно)

163

Само по себе (лат.).

(обратно)

164

Вздор (франц.).

(обратно)

165

Один из героев романа Иоганна Вольфганга Гёте (1749–1832) «Ученические годы Вильгельма Майстера».

(обратно)

166

Каково! (франц.)

(обратно)

Оглавление

  • Предисловие
  • Глава первая
  • Глава вторая
  • Глава третья
  • Глава четвертая
  • Глава пятая
  • Глава шестая
  • Глава седьмая
  • Глава восьмая
  • Глава девятая
  • Глава десятая
  • Глава одиннадцатая
  • Глава двенадцатая
  • Глава тринадцатая
  • Глава четырнадцатая
  • Глава пятнадцатая
  • Глава шестнадцатая
  • Глава семнадцатая
  • Глава восемнадцатая
  • Глава девятнадцатая
  • Глава двадцатая
  • Глава двадцать первая
  • Глава двадцать вторая
  • Глава двадцать третья
  • Глава двадцать четвертая
  • Глава двадцать пятая
  • Глава двадцать шестая
  • *** Примечания ***