КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Коро-коро Сделано в Хиппонии [Дмитрий Викторович Коваленин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Коро-коро Сделано в Хиппонии

Предисловие переводчика

1) Душа, сердце, чувство, мысль, воля, память.

2) Суть, сущность, смысл, разгадка, ответ.

От звукоподражания коро-коро — кубарем, кувырком. «Коро-коро кавару» (идиома) — меняться, как флюгер на ветру.

Из японско-русского словаря изд-ва «Кэнкюся» под ред. Т. Фудзинума, Токио, 2000

Сила трупа Биоповесть

Другой мир ждал нас в конце пути,

И мы все еще верим в то, что он есть…

Вот только нам его не найти —

Мы слишком долго пробыли здесь.

Александр Дёмин, «Слишком долго здесь» (1988)
Девять лет своей жизни я работал японским агентом.

Всего нас было двенадцать. Как апостолов. Одиннадцать японцев плюс один русский я.

Ниигата — порт довольно крупный, в него заходят суда почти со всего мира. Из России везут алюминий и лес, а туда увозят, в основном, подержанные автомобили. Из Арабских Эмиратов — нефть и сжиженный газ. Из Китая, Индии, Бирмы — все тот же лес, щепу, цемент, а также соевые-зерновые и прочие элементы народной японской кухни.

Бирма, правда, нынче зовется «Мьянма», но об этом ниже.

Судовой агент — это человек, который отвечает за три вещи. Во-первых, за само судно. Чтобы оно в полной исправности в порт вошло и такое же оттуда вышло. Для этого существует огромный свод технических требований. Если судно начнет разваливаться в самом порту или при выходе, мало не покажется никому: тут тебе и страховки, и неустойки, и прочая ерунда — кто же захочет с этим связываться? Там же миллионы закручены! Не говоря уж об элементарной безопасности на воде.

Во-вторых, агент отвечает за груз. И здесь еще один черт ногу сломит. Весь этот экспорт-импорт, коносаменты, упаковочные листы, растаможка, опять же страховка и прочая дребедень… Шестнадцать огромных отделов у нас одними только грузами занимались, не считая контейнерного терминала.

И в-третьих, агент отвечает за команду — самый непредсказуемый фактор в ежедневной портовой бодяге. Из-за чего меня, собственно, туда и наняли.

Ну потому что представьте: приходят суда из Бирмы, с Филиппин, из России, из Эмиратов, из китаев с Кореями. И все эти морячки, сбрендившие от недельной болтанки в железной консерве посреди океана, от баланды своей национальной, от тоски по дому, от тайного гомосексуализма и черт знает чего еще, — все эти два десятка измотанных мужиков достигают твердой земли. Им абсолютно по барабану, что это за земля — японская, филиппинская или Уагадугу. Им хочется одного: немедленно встать на эту твердую землю — и нажраться, чтобы опять качало, ибо таково их естественное состояние.

И здесь я хочу сказать вот о чем.

Одна из самых горьких ироний моей судьбы — в выборе языка. В последнем классе английской спецшколы на Сахалине я долго колебался, на какой еще иностранный поступать. То ли на испанский — в Одессу к отцу, у них там сильная кафедра была, — то ли все-таки во Владивосток на японский. С одной стороны, я был насквозь «прояпоненный»: все сахалинское детство прошло на самурайских мультиках и фантиках от жвачки с непонятными тараканами. С другой стороны — я боготворил Гарсиа Лорку с Сервантесом, корриду, Кармен, фламенки-фанданги и прочие испанские страсти. В общем, мотало меня будь здоров.

Решил все момент весьма прозаический: во Владике была военная кафедра. То есть пойди я на испанский — меня уже со второго курса забрили бы в армию. Поскольку, что ни говори, с Испанией мы друзья, а вот с Японией у нас мирного договора до сих пор нет. Стало быть, это «страна предполагаемого противника». А посему в понедельник нам преподавали иероглифы, во вторник — хайку с икэбанами, а в среду мы учили, как взять за шкварник японского солдата, попавшего в плен, и вытрясти из него Главную Самурайскую Тайну: «А ну, гад, признавайся, из какого полка! А также сколько у вас там гаубиц, минометов и бактериологического оружия?» Или, скажем, как сочинять листовки: «Японские солдаты, сдавайтесь в плен, у нас тут лучше, не пожалеете!» То есть врага еще надо было в этом убедить, что само по себе задачка не для слабонервных. Наша мужественная профессия называлась «спецпропаганда», и в случае войны мы автоматически подчинялись Политическому Отделу. А это, сами понимаете, не мелочь по карманам тырить.

Так вот, друзья мои, язык японского допроса — это совсем не то, чем люди между собой разговаривают. Это вообще не разговорный язык. Это сплошные тычки, понукания и приказы, сокращенные до короткого гавканья. «Тэмээ!! Коноярро!!» и прочие междометия, от которых уши в трубочку сворачиваются. Язык наезда, попросту говоря.

И вот мы все это тявканье зубрили, допросы учебные проводили, листовки писали, радиопрограммы составляли. А я думал: «Господи! Двадцатый век кончается! Где, когда, за каким лешим мне пригодится весь этот бред?»

И как вы думаете, где он мне пригодился? Правильно, в японском порту. А точнее — в японской полиции, которая постоянно арестовывала и сажала в кутузку безбашенных русских морячков. За мелкие кражи, пьяные дебоши и хулиганство.

Ну вот представьте: просыпается наш Вася в полиции. И даже не помнит, что ночью перебил окна и вытоптал весь огород какой-то японской бабульке, живущей в припортовом квартальчике. Полицейский ему: «Какого рожна ты это делал?» А он — уже мне, переводчику: «Дык а чё они, с-суки, так богато живут? Ну скажи ведь, братан! Ну зажрались же гады!» А у бабульки, заметим, кроме этого огородика больше и нет ни хрена, она всю жизнь за него выплачивала, а старик ее умер, и доживает она свой век на одинокую пенсию в три несчастные иены.

И тут я прихожу к нему в КПЗ. А он вообще ни черта не соображает: что происходит, где он, как сюда попал… А тут еще самурай в военной форме приперся и гавкает не по-нашему…

Это великая песня, друзья мои. «Интернационал» отдыхает. На подобном «допросе» хочется встать по стойке смирно и молча сглатывать слезы. Слезы боли, ярости и стыда за нашу неистребимую Советскую Родину в одном флаконе. Помните, у Михалкова такая поэма была — про пионера Мишу Королькова, который попал в плен к японцам и не выдал Военной Тайны? «Весь как сморщенная слива и на все на свете зол, сам полковник Мурасива составляет протокол…» Так вот я вас уверяю: сам Миша Корольков плюнул бы этому морячку в его пьяную рожу и утопил в бухте Золотой Рог, спасая страну от позора. Ибо морячок этот наложил в штаны, и в извилине его билась одна только мысль: «Ой, братан, чё хошь скажу, только забери меня отсюда!»

А мне его — вот такого — переводить. И с японской «кичи» вытаскивать, да как можно скорее. Потому что судно завтра во Владивосток уходит, и если он тут застрянет, его придется обратно на самолете отправлять. А это — непредвиденные расходы, очередные документы, включая новый shore-pass для его схода на берег, а также объяснения с Иммиграцией, Губернаторством, Мэрией, местной Службой безопасности — в общем, тотальный геморрой для всего огромного порта…

Или, скажем, как-то утром вызывают меня в полицию. Дескать, взяли троицу русских, нужен ваш переводчик. Приезжаю — сидят. Помятые, морды в синяках. Может, друг друга мочалили, а может, полиция приложилась дубинками. Не важно — да и не жалко уже как-то, честное слово.

Что случилось, спрашиваю. Оказывается, в два часа ночи эти трое придурков проникли в зал ожидания морвокзала. Вообще-то зал ожидания открыт круглосуточно. Чтобы иногородние пассажиры, приехав на поезде вечером, могли дождаться утреннего парохода. Вот тебе кофе, пожалуйста, вот телевизор. Холодно — обогреватель включи… Ага, раскинул тут мозгами сметливый русский морячок — и давай действовать. Обогреватель, который на нашем керосине не работает, — в мешок (здоровые такие мешки для мусора с собой прихватили). Телевизор, который на наших волнах не показывает, — в мешок. Сто двадцать восемь банок кофе — чуть не консервным ножом автомат этот бедный вскрывали — туда же. Да всю эту добычу на родное судно и понесли. Ночью. Втроем. Навьючив аж два велосипеда.

А по всему порту скрытые камеры стоят. К нашим-то давно привыкли. Ну, понятно, взяли с поличным. А поутру — знакомая до боли в висках народная русская песня: «Дык эта… День рожденье у Колюни, ну мы и тово…» Дальнейшие «допросы» излишни.

Отпускали таких. Всегда отпускали — если не сразу, то через сутки-двое. Что с них возьмешь? Штрафы впаяют не им — хозяевам. Издержки, компенсации. Кто-то же должен за все это платить. Сперва заплатит наш порт — это же мы за судно в ответе! — а потом будем всем отделом выковыривать долги из пароходств России. Месяца три такой штраф ползет, а то и полгода. Иногда не доползает. Иногда его вычитают из зарплаты этих придурков. Иногда их там увольняют, но это совсем уж редко. А скорее всего те же самые отморозки приедут снова — к нам или в другие японские порты, на том же судне или на другом.

Живуч русский гопник. Все ему как с гуся вода…

В общем, всякое бывало. Порт — это отдельная планета, такой огромный живой организм. Со своими циклами, рождениями и смертями. Чем я там только не занимался! И роды документировал, и гробы на родину отправлял, и на операциях без наркоза присутствовал, и гонконгских шлюх-нелегалок с поличным арестовывал, и на пару со священником у койки парализованного дежурил ночами без сна (вдруг очнется, последнюю волю успеет сказать)… А еще, помню, переводил человеку диагноз о том, что у него рак мозга и что ему жить от силы полгода осталось. На всю жизнь запомнил эти глаза.

Но, пожалуй, одна из самых странных историй за все мои девять портовых лет произошла в августе 97-го. Да, именно в августе: такую жару забыть трудно. Главный ее герой — не русский, а бирманец. И не матрос, а боцман. И даже не сам он, а его многоуважаемая Душа.

* * *
Об этом судне мы узнали за три дня до его захода. Получили заказ, вставили в общепортовое расписание. Флаг — Бирма, водоизмещение такое-то, 25 человек на борту, пассажиров нет, груз — лес-кругляк, столько-то кубов, заход 21-го, разгрузка 21-го, выход утром 22-го, карантин пройден, лоцман не нужен — ну, и так далее. Все как обычно, работаем дальше.

Однако уже на следующее утро приползла еще одна радиограмма. Внеурочная. На корявом английском языке.

Расшифровывать такие «мессаги» — искусство отдельное. Точно так же, как в советских телеграммах платили по три копейки за слово и экономили на каждом знаке препинания («стапятидесятирублируйте»), морские радиограммы пишут на языке, какого не бывает нигде, кроме как в морских радиограммах. Половина моего отдела и трех слов не могла связать по-английски, но послания с судна в порт и обратно считывались довольно резво. Как любил говорить наш шеф, начальник Агентства, «жрать захотите — прочтете».

В результате недолгих дебатов с коллегами иероглифы на моем мониторе сложились в следующее:

19 авг 07:43 скончался сердечного приступа боцман прошу обеспечить прием тела соответствии добрым опытом морской практики как понял мастер.

«Мастер» по-морскому — «капитан». Это мы проглотили без вариантов. А вот насчет «доброго опыта» и «морской практики» тут же собрали летучку. Ибо здесь, цитируя шефа, «не покуришь — фиг поймешь».

* * *
И вот теперь я хочу, чтоб вы представили мое состояние.

Вообще-то я — обычный русский парень, бывший владивостокский студент. Сбежавший из страны, которой больше нет, на мутной волне ГКЧП. Ну просто смылся оттуда вовремя. Потому что пять лет грыз японский язык — а, простите меня, если границы сейчас захлопнут, кому и за каким лешим я тут буду нужен? По подвалам библиотек средневековые иероглифы ковырять? Да мне двадцать пять, ребята, я жить хочу! А во Владике средь бела дня из автоматов в упор автомобили расстреливают.

Как называется моя новая родина — это я уже там, в Ниигате узнал. И где-то с неделю не мог сказать, откуда я родом, кроме как на японском наречии. Ну просто прихожу однажды на работу, а шеф отрывается от газеты и спрашивает, эдак мрачно:

— А ты знаешь, что твоей страны больше не существует?

— Да? — удивился я, даже с облегчением каким-то. И тут же вспомнил лимоновский рассказ в «Совершенно секретно». О том, как однажды люди мира проснулись и поняли, что весь Советский Союз заизвестковался. — А что существует?

— Теперь это называется «ДокурИцу КОкка КёдотАй».

— О как! — усмехнулся я нервно. Да повторил про себя раза три, чтобы не забыть. И лишь через неделю отследил наконец по радио, что очередное наше безобразие называлось «Содружеством Независимых Государств».

Вот такое ощущение, для особых гурманов. Я уехал оттуда, куда уже никогда не вернуться, — и вернулся туда, где еще никогда не бывал.

— Кто вы по национальности?

— ДокурИцукОккакёдотАевец!

И никаких дальнейших вопросов.

Нормальным японцам, конечно же, весь наш развал Империи пришелся совершенно «не в жилу». Моему шефу было пятьдесят четыре года, и на всякой корпоративной пьянке он страсть как обожал, расползшись пузом по татами, предаться ностальгическим воспоминаниям на глазах у желторотой молодежи. Да, мол, знаем, был у вас Сталин-тиран… Но в принципе, Митя-сан, с русскими почти всегда можно было договориться! Вот, вы знаете, наш порт общается с Россией почти сто лет. Еще при Порт-Артуре мы с вами торговали, и весьма успешно. Врата Небесные! Верните нам советские времена! Мы же там со всеми давно сработались! У вас была система, которая работала по правилам. Пускай эти правила придумывали люди, отмороженные на всю голову, да, — но мы к ним привыкли! Столько лет мы играли с ними в шахматы, а теперь они на той же доске — ксоттарэ! — бейсбол какой-то устроили… Вот вы, Митя-сан, интеллигент, языки иностранные знаете. Может, хоть вы мне расскажете, как играть в бейсбол на шахматной доске?

А как мы в советские времена уважали русского капитана… Это был настоящий хозяин судна! Офицер, который с честью носил свои погоны. А сегодня что? Сегодня за плечами этого офицера громоздится наглая русская якудза, и он — лишь безмозглая марионетка в их волосатых руках! Вы же видели этих орангутангов: «Ка-ароче, кпита-ан, берем еще двадцать тачек, ты поал, да? Плачу за перегон, ни ва-апрос!» Капитан ему: «Да вы поймите, если будет перегруз — нас из порта не выпустят! Есть же техтребования, безопасность, правила погрузки, нормы крепежки груза на палубе…» А эта обезьяна ему: «Чё-т я не поал, мля, кто за поход платил?» А этот ваш мастер стоит и, наверное, думает: «Мой дорогой православный боженька! И это я — капитан российского судна?!»

Я слушал шефа, подливал ему сакэ из фарфоровой бутылочки, прихлебывал сам — и передо мной проплывали каюты, кителя и лица русских капитанов дальнего плавания. Тех, что закончили свои морские академии и бороздили Мировой океан по пятнадцать-двадцать лет, чтобы теперь вот так, обессиленно, сутулиться перед нынешними «хозяевами». А ближе к вечеру запираться в каюте — и в одиночку, буравя остекленевшими глазами линялый вымпел из кумача с бахромой (Капитану сухогруза «Михаил Корольков» — Победителю Социалистического соревнования-1985), нажираться простой русской водки, ибо теперь, после гибели Империи, это единственное подходящее занятие для твоего на хрен кому упавшего офицерского достоинства.

Эй, кэп! А что ты себе, вообще, думаешь? Или забыл, как в 92-м штаны протирал на приморской суше, перебиваясь торговлей запасками к «тойотам» и «хондам»? Или не помнишь, на каком берегу к тебе подошли, дали сразу конверт, а в нем — целых триста долларов? И что другие конверты, потолще, осели в больших деревянных столах на Таможне, в Порту, в Пароходстве? Делай выводы, мастер. Много будешь базарить за безопасность, крепежку и прочую мутотень — найдем другого. Не такого грамотного. Без высшего, без погон. Но зато и потише, и посовременнее. Уж он-то со всеми договорится. И насчет крепежки, и насчет безопасности. И сколько кому давать, разберется без твоих капитанских соплей…

И ведь хрена лысого ты им объяснишь даже то, что японцы, к примеру, взяток не берут. То есть на этом уровне — Таможни, Иммиграции, Порта, госчиновников средней руки — не берут. Ва-аб-ще. Нет, конечно, там, наверху, — дело другое. Там, где вращаются их синтократические миллиарды. Но уж за эти самые миллиарды они построили всех так, чтобы там, внизу — никто, никогда, никому. Идеология, проплаченная с потрохами. Или вы не достойный член общества? Или у вас социальной гордости нет? Ах, вам за дом еще десять лет кредиты выплачивать? И у вас там жена с тремя детьми? Да что вы говорите? А о чем же вы думали, принимая эти жалкие три тыщи долларов от русского мафиозо? А если каждый так делать начнет — вы представляете, во что жизнь вокруг превратится? И что подумают миллионы людей о нашей фирме, департаменте, городе, стране? Так что уж позвольте освободить вас от занимаемой должности. Нам искренне жаль. Вы могли стать уважаемым членом нашего общества. Увы. Мы предоставили вам единственный шанс, но вы его не использовали.

* * *
М-да… Так о чем это я?

Ах да. Радиограмма. «Примите, значит, наш бирманский труп как полагается».

Первое, что должен сделать агент, получив такую радиограмму, — выяснить, как поступать с покойником. Ну то есть понятно, что на родину отправлять. Но, пардон, в каком виде? Прахом или в гробу? Ибо это разные вещи, разный фронт работ — и, ежу понятно, совершенно разные деньги.

Не знаю, открою ли я вам сейчас чью-то страшную тайну, но сегодня на планете Земля не существует единых для всех «добрых правил» обращения с иностранными трупами.

Ведь труп — штука хитрая. Это уже не пассажир, но еще не груз. Ни правила пассажирской перевозки, ни нормы грузового транзита на него не распространяются. Вот если уже кремировали — другой разговор. Оформляй урну с прахом как спецгруз, плати за транзит особого назначения — и предъявляй потом счета бирманскому пароходству. Да в суммах можешь особо не скромничать — уж те-то ребята со страхового агентства в Лондоне по любому больше стрясут.

Но покуда это мертвец, все гораздо сложнее. Все, что с ним связано: документирование последней воли, услуги переводчика, нотариуса, экзотического священника, заказ гроба, вскрытие, хранение, перевозка с борта судна в морг и обратно — в каждом случае требует личного присутствия консула страны покойника или хотя бы его письменного разрешения.

А жизнь под этим небом устроена так, что когда ты звонишь в консульство страны покойника и интересуешься: «Вы консул страны покойника?» — у любого консула тут же находится куча совершенно неотложных дел, из-за которых он ну никак не может прямо сейчас оказать вам необходимую помощь. Нет-нет, позвоните завтра после обеда, а лучше вообще в понедельник, а то у нас три дня подряд национальные бирманские выходные. Да-да, мы уже запросили родителей усопшего, но они живут в далекой деревне, там плохая связь, сами ждем. До свидания.

А на дворе — тридцать градусов в тени. А из морга нашего боцмана уже забрали. И хотя сухой лед в одноразово-полукартонном гробу еще до конца не растаял, из овощного холодильника порта уже потягивает странным душком. Невзирая на весь полиэтилен, которым наши грузчики его в десять слоев пеленали.

И вот он спит себе, безвестный бирманский боцман, вечным сном среди контейнеров с соей и папоротником — и, ни пальцем не шевеля, «наматывает счета». За хранение на «спец-складе», за ежедневные радиограммы Япония-Бирма-Великобритания. Но главное — за простой мьянмарского лесовоза в японском порту в ожидании директивы: то ли домой уходить, то ли дожидаться останков бедного соотечественника (не мог недельку спустя помереть, черт бы тебя побрал) в любом надлежащем виде.

* * *
Через четверо суток, когда пот уже окончательно заливает глаза, вонь на складе становится невыносимой, а сумма всех неустоек граничит с месячным доходом нашего агентства, — шеф с победным видом кладет на мой стол очередную радиограмму.

— Мьянма сказала «кремировать»! — радостно объявляет он, потирая пухлые ладошки. — Собирайся. Поедем жечь.

* * *
И тут я вам вот что скажу.

Для любого нормального капитана взять покойника на борт — пострашнее, чем смертный грех на душу. С одной стороны, это можно понять. О том, как болтаться неделями по морю с двадцатью живыми алкоголиками и одним мертвецом на борту, можно снимать «ужастики» позабористее любого Спилберга. И я уверен: если когда-нибудь напишут десятитомную энциклопедию «Суеверия профессий мира», одних только моряцких страшилок там наберется тома на три.

На моей же памяти гроб с телом возили по морю один-единственный раз. Году в 96-м это было.


Прирезали у нас в Ниигате сахалинского морячка. Видать, свои же, «морские» поработали. То ли пьяная поножовщина, то ли разборки вокруг подержанных тачек — бог разберет. В городе только что фестиваль закончился, фейерверки всю ночь пускали, народ гулял до утра. А с рассветом у набережной всплыл иностранный покойник. Полиция сильно копать не стала — японцы не пострадали, и слава Будде. Не фиг деньги японских налогоплательщиков на отлов русской якудзы тратить. Вот и записали: «большое содержание алкоголя в крови», «несчастный случай», — дескать, сам виноват. Дело через недельку закрыли, а тело вернули в порт… Из которого, ясен пень, его судно уже пять дней как отчалило. А вы что думали? Да сутки простоя сухогруза в японском порту на десяток тыщ долларов тянут! Кто все это будет оплачивать? Сахалинское пароходство? Родители — за то, что решили схоронить-таки сыночка по-христиански? Или, может быть, капитан, — ради «чести мундира» и поддержания «морального духа команды»?

Нет, конечно, сначала команда побунтовала, для форсу-то. С русским размахом, эффектно так: «Не найдете убийцу — мы все сходим на берег и самолетом летим домой!» Но уже к вечеру, выпив за упокой землячка, вспомнили, кормильцы, за чем именно в Японию-то притащились. А потому наутро отдали концы — и повезли в родной Корсаков свои полуржавые «тойоты», «мазды» и «лендкрузеры». С ненайденным, заметим, преступником на борту.

Глуп человек. Глуп, алчен и слаб. Это ж рехнуться можно: с убийцей на борту он плавать согласен, а с покойником — ни в какую! Десять безумных дней мы честно пытались всучить труп двадцатипятилетнего сахалинца заходившим в Ниигату российским судам. Одной рукой упрашивали капитанов, а другой — бомбили радиограммами все дальневосточные пароходства от Владивостока до Камчатки. Бесполезно. При слове «покойник» любой мастер понижал голос до интимного бормотанья, вдавливал голову в плечи и прикрывал поплотнее дверь капитанской каюты — чтобы даже слух об этом на борт не просочился.

Разговоры эти не кончались ничем. Отмазка у капитанов была железной. Для того чтобы мастер взял на борт незапланированный «груз 200», нужна особая санкция пароходства. С подтверждением, что страховка такого груза отвечает всем техническим, санитарным и черт знает каким еще требованиям. Эта санкция выползает из чрева российской конторы не раньше чем через три дня с момента запроса. А обычное русское судно дольше двух суток в японском порту не стоит. Замкнутый круг…

И лишь неделю спустя, когда очередная радиограмма в самых жестких формулировках легла на стол главы Сахалинского пароходства, Система крякнула и разродилась-таки указанием: завернуть на Ниигату случайный корсаковский лесовоз, плюхавший мимо нас куда-то на Хоккайдо, с единственной целью: произвести «забор трупа» к родным пенатам.

Посудина прибыла мелкая, старая и ржавая. Никакой проверки на техбезопасность она бы не выдержала. Кастрюль в настолько аховом состоянии такой серьезный порт, как Ниигата, уже лет пять как не принимает. Ладно, на Хоккайдо еще можно — там и требования пониже, и вообще, что с Хоккайдо взять, индейские нравы, мелкий бизнес прибрежного типа, да и с сахалинцами у них уже пару веков свои отношения. Но здесь?

И тем не менее несмотря ни на что, — вот она, сила трупа! — красавец Японского моря Западный Порт Ниигата, крепко зажмурившись от стыда, шаркнул ножкой, распахнул свою образцовую бухту, и дырявый таз с облупившимися буквами «Герой-чекист Николай Смирных» 69-го года постройки пришвартовался-таки к Лесному Терминалу Номер Четыре.

По любому международному регистру, команда такого корыта не должна превышать двадцати трех человек. На «Чекисте» притащилось сорок две небритые морды, не считая капитана, плюс одно лицо женского полу — буфетчица Люся, которую все почему-то называли «стюардессой».

Капитан же, напротив, оказался вполне гладко выбрит, в меру трезв — и как-то уж очень по-деловому сердит. На самом кончике его длинного носа зачем-то громоздились очки, смотреть в которые он старательно избегал как при чтении документов, так и общаясь со мной.

— Значицца так, блин! — строгим голосом начал мастер, едва я поднялся к нему в каюту. Интонацией он сильно смахивал на похмельного профессора Бингера, который преподавал у нас в вузе научный коммунизм, то и дело обзывая студентов «масонскими шпионами» и «пакистанскими лазутчиками». — Оформляем «груз 200»! А это что значит? Правильно, по законам военного времени. Итак, блин! Ваш порт предоставляет нам тело в запечатанном цинковом гробу. Чтобы, значит, полная герметичность — и никаких там, понимаешь…

— Минуточку! — вклинился я. — Здесь это называется «высокотехнологичный саркофаг». Кто платить будет?

— Высоко… чего?! — поперхнулся мастер. — У вас тут что, обычных цинковых не бывает?

— Ну что вы? — пожал плечами я. — «У нас тут» только дощатые, тоненькие. Чтобы сжигать удобней было.

— Сжигать?.. — тоскливым эхом отозвался капитан.

— Ага, — ответил я без единой эмоции в голосе. — Все-японская кремация. Закон семьдесят лохматого года[1]… А если вам лично металлоконтейнер требуется — это уже спецзаказ. Делают два-три дня и берут как за пять деревянных. Плюс еще трое суток простоя и сварщикам за герметизацию. Так на чей счет оформлять будем?

— Ну… Лично мне уже давно ничего не требуется, — мрачно усмехнулся мастер куда-то вбок и задумался на полминуты.

Я терпеливо ждал. Труп на складе и мой шеф в конторе, соответственно, тоже.

— Ч-черт! — вздохнул наконец капитан. — Ладно… Щас, погодите!

Подойдя к двери каюты, он открыл ее, высунул голову в щель и крикнул:

— Колюня! Арсен у себя?.. К капитану!

— Кто такой? — поинтересовался я, пока невидимый Колюня выполнял распоряжение.

— Владелец, — коротко ответил кэп, стянул-таки с носа очки и помассировал пальцами веки. Я решил не уточнять, чем владеет Арсен. В мои прямые обязанности это не входит, а там посмотрим.

— Михалыч! — просунулась в дверь рыжая испуганная голова. — Арсен щас у Люськи. Сказал, шоб ты типа сам зашел…

Мастер скользнул по мне глазами, с неловкой усмешкой матюгнулся, бросил «обождите» и вышел.

Его не было минут двадцать. В капитанской каюте пахло кислой капустой, трубочным табаком и слащаво-китайским одеколоном «Хьюго». Я исследовал полки с русскими видеофильмами (в основном про войну, голых баб и очередных братков), пролистал книжку А.Тополя «Кремлевские жены», впервые в жизни как следует разглядел интерфейс русской «Виндоуз» в залапанном мониторе, прикончил чашку дешевого «Нескафе» и выкурил три сигареты. Последним, на что упал мой тоскующий взгляд, была стопка сахалинских газет рядом с урной у выхода. А точнее — реклама на верхней:


Шоп-туры в Японию!

МУРОРАН, ХАКОДАТЭ, АКИТА

Провоз автомобилей по паспорту моряка гарантируем!

ООО «Арсентуризм».


Вернулся Михалыч еще задумчивее, чем прежде. Медленно подошел к иллюминатору, посверлил глазами наружный пейзаж и фальшивым голосом произнес:

— Красивый порт… Давно в такие не заходил.

Я молчал.

— Ну что, Дмитрий, — продолжал он. — И э-э… давно вы здесь служите?

— Собачки служат, — отчего-то вспомнил я классику. — Я работаю. Семь лет уже.

— Вот как? А сами откуда?

— Родился на Сахалине, учился во Владике… Так что будем делать с трупом, Леонид Михалыч?

— Ну да, ну да, — ответил он вроде бы невпопад, открыл шкафчик в углу и достал початую бутылку армянского коньяку. — Стало быть, земляки… Не желаете?

— Унюхают — уволят! — честно ответил я, хотя именно сейчас бы не отказался. — Спасибо, конечно…

— Понимаю, — кивнул Михалыч и медленно выпил. — За те деньги, что, наверное, платят вам, я бы тоже завязал. На работе, по крайней мере. Ну, это ладно. «Каждому свое»… Так, кажется, говорил ваш Конфуций?

— По-моему, это Геббельс говорил, — поправил я. — Да и Конфуций вообще-то китаец. А мой японский шеф должен через двадцать минут вашим боссам в Корсаков телеграфировать. Там день рабочий кончается, а мы тут с вами иллюминаторы разглядываем.

— Ну да, ну да…

Михалыч прикончил вторую, оторвался от пейзажа — и всем кителем развернулся ко мне. Честно скажу, на пару секунд я залюбовался. Передо мной стоял почти настоящий Советский Капитан. С единственной разницей, которая от него уже не зависела.

— Сколько вы его уже тут… маринуете? — уточнил Михалыч голосом теледиктора Левитана.

— Да уж восьмой день как во гробе.

— Ага! — После второй Михалыч пришел в форму и явно начал нравиться самому себе. — Значит, проблема?

— Проблема? — не понял я. — Вы же его забирать пришли. Вот и забирайте, в чем проблема-то?

— Дмитрий, Дмитрий… — картинно покачал головой Михалыч. — Одно дело зачем мы к вам в Ниигату пришли. И совсем другое — для чего мы вообще в море выходили. Если мы берем на борт труп, то на Хоккайдо уже не заходим, прямиком на Корсаков идем. Соображаете?

Я промолчал. Дверь каюты опять приоткрылась, и рыжая Колюнина голова пробасила:

— Михалыч! Арсен сказал: «И Люське мотоцикл!»

Голова исчезла, дверь захлопнулась, Михалыч даже не обернулся.

— Вот! Слыхали? — вздохнул он, нацепил очки, уселся за стол и начал перебирать документы. — И Люське, блин, мотоцикл… А все почему? А все потому, что в Муроране нас ждал заказ. Классный, скажу вам, заказ! Под него и команду набирали. У нас же постановление новое с февраля. Еще не в курсе? «Каждый член экипажа имеет право провезти без пошлины один автомобиль»… Так что придется брать здесь. Иначе никак!

— То есть… сорок две машины?! — опешил я.

— И мотоцикл, — кивнул Михалыч. — Люди за эти паспорта моряка в очереди стояли и доллары кровные выкладывали. Обманывать уже никого нельзя, сами понимаете. Не те сейчас времена!

— Бесполезно, — покачал я головой. — Я, конечно, не знаю, как там в Муроране, но… Здешняя Иммиграция столько народу на берег не выпустит. Двадцать три «шор-пасса», как положено, и не больше. Чего бы там ваш Арсен наивным людям ни гарантировал. Это во-первых.

— А во-вторых? — прищурился мастер.

— Во-вторых, вы не знаете местной таможни. С таким перегрузом вы из нашего порта просто не выйдете!

— Во-от! — обрадовался Михалыч моей понятливости. — А вы говорите, какие проблемы… Мы же труп-то ваш, вообще говоря, можем и не забирать! Это вы понимаете?

— А приказ пароходства? — посмотрел я на капитана в упор. Тот заморгал, снял очки и перевел взгляд на синее море в иллюминаторе.

— А пароходству, дорогой вы мой, я всегда могу составить рапорт. О том, что японская сторона не обеспечила «грузу 200» должной санитарной безопасности. В результате чего транспортировка вышеозначенного груза оказалась невозможна. Вот так и передайте вашему шефу… Еще кофейку?

Ровно через сутки из Западного Порта Ниигата отчаливало странное судно. Странное по многим параметрам. Его палубы, проходы и трюмы были под завязку забиты полуржавыми джипами, легковушками и микроавтобусами всех мастей и оттенков. Оно кренилось на левый борт, его осадка превышала все допустимые нормы, а к основанию мачты передним колесом вверх был приторочен огромный желтый мотоцикл.

То был самый натуральный корабль-призрак: судно, подобное этому, ни появиться в нашем порту, ни тем более выйти отсюда теоретически не могло. И все же, и все же — несмотря ни на что! — оно отчаливало и медленно уходило за горизонт. Благодаря источнику энергии помощнее любого ядерного реактора. Источник тот находился отнюдь не в машинном отделении, а в простой морозильной камере. В обществе двух разделанных свиных туш и трех контейнеров сухого льда. Звали его, дай бог памяти, Николай. Безвестный сахалинский морячок, умудрившийся после смерти сдвинуть на этом свете больше, чем за всю свою непутевую жизнь.

Два патрульных катерка, каждый на расстоянии километра, отконвоировали «Чекиста» до выхода из бухты — и вернулись к своим делам.

* * *
Вот почему, услыхав о решении «кремировать», и весь наш порт, и таможня, и Иммиграция, и, я думаю, бирманское пароходство со страховыми агентами в Лондоне — все как один вздохнули с нечеловеческим облегчением.

Интересно, как они там в Бирме капитанов выбирают — по росту, что ли? Когда к трапу подогнали похоронный автобус и вся команда вывалила на причал, двухметровый капитан маячил над собственным экипажем, комичный, как Гулливер среди лилипутов. По-английски, хотя и с трудом, говорил только он, остальные лопотали что-то ни разу мною в жизни не слыханное. Сказать, что настроение у всех, кроме шефа, было траурным — значит не сказать ничего. Ни бирманцы, ни я не имели ни малейшего представления о том, что с нами будут делать и как себя при этом вести.

Я до сих пор не знаю, как поступают с трупами в Бирме. Вроде бы тоже кремируют. Все-таки в Бирме, как и в Японии, места совсем чуть-чуть. С другой стороны — люди там в основном тоже маленькие (капитаны сухогрузов не в счет). Так что, может, и хоронят, кто их разберет. Но если-таки кремируют — видать, как-то очень по-своему. Ибо Последнее Бирманское Пожелание в радиограмме звучало более чем конкретно: «Предать огню без совершения религиозных обрядов».

То есть, надо полагать, какие-то свои обряды планировались задним числом. Там, в Бирме. Но не сейчас, не здесь.

Все, что я знал: роскошный автобус с двадцатью бирманцами, моим шефом и мной направляется в муниципальный крематорий. С единственной целью: получить под японскую расписку урну с прахом бирманского боцмана — и вручить сей объект капитану его же судна.

Так. Так. Соображаем. Сегодня пятница. Судно уходит в понедельник. Труп уже в крематории — утром в гробу из морга доставили. А мы теперь туда едем. На автобусе, из порта, в обед. Обедать сегодня я так и не смог, кусок сырой рыбы в горло не полез. Дожить бы до завтра, а завтра суббота. Уже и не верится, после всего… Но все-таки — за каким дьяволом мы премся в крематорий такой толпой? На борту одного кока оставили! Что, втроем с капитаном не унесли бы? Сколько, вообще, весят сухие человеческие кости? Три килограмма? Четыре?

Я смотрел на свои руки и думал. Возьмем мои ногти. Я стригу их… ну, где-нибудь раз неделю. И в целом настригаю, допустим, один грамм. Или меньше? Ах нет, еще на ногах… Там с одних только больших пальцев полграмма набегает. Хорошо, пошли дальше: в году пятьдесят две недели. Значит, полета граммов в год. Стало быть, за всю свою жизнь — дай бог здоровья! — я состригу с себя килограмма три собственных, э-э… костей. А еще ведь выпавшие и удаленные зубы — двадцать восемь молочных, тридцать два коренных. Так, кажется? Не важно. Кто знает, сколько из них останется со мной, когда я умру?.. Но так или иначе, в итоге, с зубами — три кило с лишним? Стоп-стоп… Но это же и есть приблизительный вес моего нынешнего скелета! И куда же он, мой второй скелет, девается еще до моей смерти? Расползается по миру? А еще точнее — по свалкам и канализациям городов и стран, в которых я жил, живу и надеюсь пожить хотя бы еще тридцать лет?

Если бирманцы такие маленькие — они что, настригают и по два скелета за жизнь? Или у них ногти медленнее растут? Я посмотрел на несчастных. Те сидели, вдавив головы в плечи, и в их карих глазах не считывалось ничего, кроме тоски и желания скорее вернуться домой. В свои бирманские иркутски, саратовы или кукуевки, где они отдолдонили пять-шесть классов, а потом поехали в большой город искать работу, и нынче их мамы-жены-невесты с гордостью рассказывают соседям, что вот, наш-то младшенький в люди выбился, плавает аж в Японию на большом корабле… А их младшенького в этой самой Японии вдруг привозят туда, где сжигают другого такого же младшенького. Или старшенького, какая разница. И завтра такая же ерунда может случиться и с ним. И никому-никому ни на каком языке не известно, что со всем этим делать, о бирманский мой господи, спаси нас всех & сохрани, куда нас вообще везут?

И правда — куда? Что вообще такое — японская кремация? Особенно — «без религиозных обрядов»? До этого дня я ни в каких крематориях не бывал. Ни в российских, ни в японских, ни в китайских. И мне даже в голову не приходило, что вот, скажем, у китайцев этот процесс организуется и выглядит совсем не так, как у японцев. А у нас — совсем не так, как у китайцев. О бирманских же крематориях в голове русского человека я вообще промолчу.

Ну, то есть мне доводилось слышать, будто в советских крематориях Смерть возвеличивали через мраморные колонны и прочий гранит-малахит. Если так, интересно, откуда у нас такое — от древних греков? От Веры Мухиной ильфопетровских времен? Или откуда еще?..

Через полчаса наш автобус — с мягчайшими креслами, без единого звука в салоне — пересек черту города и вырулил на горную трассу. Вскоре горы разъехались в стороны, и впереди распахнулось ущелье, в центре которого громоздился полусферический билдинг из стекла, бетона и матово-красного камня.

«Концерт-холл Будокан, — почему-то подумал я. — Вид снаружи». С одной только разницей: из заднего, не видимого для нас крыла будокана в небо рвалась высоченная, метров под семьдесят, труба светло-серого кирпича. Дым, валивший из этой трубы, был таким плотным и белоснежным, что казалось, будто, именно из него получаются самые правильные на Земле облака.

* * *
Мы стояли, задрав головы, и разглядывали этот дым, пока в нагрудном кармане моей спецовки не зазвонил телефон.

— Нет, Митрий! Ты только послушай, какой шандец! — услышал я голос человека, которого знал уже двадцать лет. — Они третьи сутки висят у меня на хвосте!

— Кто? — не сразу сообразил я.

— «Хоан» в пальто! Кто еще, не полиция же!

Та-ак, сообразил я. Этого еще не хватало. Моим «заклятым дружочком» Иосичем заинтересовалась «хоан-кэйсацу» — японская секретная служба.

— Ну а ты что? Прости, дорогой, я не могу долго, мне сейчас бирманские трупы сжигать. У тебя проблемы? Я должен что-нибудь сделать?

— Ой, Митрий! А то ты меня не знаешь? Да я уже best! Я всегда best! А это я так просто, пообщаться хотел… Ладно, сжигай свои трупы. Да подходи в «Тампопо» часиков в семь. Расскажу — обхохочешься.

— Ладно, бэтмэн… До вечера.

Вздохнув, я отключил у мобилки питание и побрел за шефом к огромным стеклянным дверям. Испуганные бирманцы гуськом потянулись за мной.

* * *
Мой однокашник Иосич был самым безупречным водителем из всех, кого я знал. За двенадцать лет вождения в Стране Восходящей Иены он не нарушил ни единого дорожного правила. Этот гениальный алкаш за рулем был педантичен и аккуратен, как нейрохирург.

В субботу-воскресенье Иосич вставал к обеду и выпивал стакан водки. Исключительно ради того, чтобы руки не тряслись за баранкой. А затем сажал в свой старенький микроавтобус меня, еще каких-нибудь русских, оказавшихся в Ниигате проездом, и увозил всех к морю, как можно дальше от людского жилья. Мы выискивали лагуну позаповеднее, спускались по скалам меж сосен к самой воде, садились на песок и слушали море. Изредка — раз в месяц, не чаше — жарили что-нибудь на костре, а уже в сумерках запаливали фейерверки. Все необходимое, включая угли, продавалось в городском супермаркете. В подобном «удобстве» так и чудился какой-то подвох, поэтому обычно мы просто приезжали, садились и слушали море.

На другом берегу, за восемьсот километров от нас по прямой, бился за подобие жизни город Владивосток. Возвращаться в который ни смысла, ни желания не было: там творилось великое черт-те что, и только богу было известно, чем и когда это может закончиться.

Я был уже разведен своей первой женой, а Иосич уже окучен второй.

Я работал судовым агентом в порту и вечерами переводил японские романы, а Иосич снабжал подержанными колымагами русских гостей — от бандитских авторитетов до вузовских профессоров — и пил горькую.

Я выплачивал аренду уже не нужного мне двухэтажного дома в пригороде и колебался, не рвануть ли в Австралию, а Иосич жил у меня на первом этаже, всерьез собираясь получить вид на жительство в Японии, и выжирал по литровой бутылке водки «Сантори» за один календарный вечер.

Я никогда не любил сидеть за рулем, а Иосич пил так, что без колес своего микроавтобуса уже крайне плохо передвигался.

Я был вынужден каждый день с восьми до шести думать и говорить на японском, а у Иосича в салоне был постоянно заряжен CD-чейнджер со всеми альбомами Гребенщикова.

Вот почему мы с ним часто ездили слушать море. Хотя бы и просто вдвоем. Если долго сидеть у моря, начинает казаться, что вот так, как сегодня, будет всегда.

* * *
У входа в крематорий нас дожидалась, согнувшись в поклоне, миловидная японка — девица лет тридцати. Фирменный светло-зеленый костюмчик сидел на ней как влитой. Юбочка, жакетик, пилотка. Белоснежная блузка, узенький галстук. По-хароновски всепонимающие глаза.

Ни на кого не глядя, девица подняла руку в белой перчатке и жестом пригласила следовать за собой. Растянувшись цепочкой — девица, шеф, я, капитан, моряки — мы двинулись по длиннющему коридору с вереницей створчатых дверей из светлого дерева.

— Where are we going? — не выдержал капитан, когда мы прошагали так метров тридцать. По пути нам не встретилось ни единой живой души.

— Куда нас ведут? — перевел я шефу на японский.

— В комнату ожидания, — ответил шеф безучастно.

— То a waiting room, — механически перевел я капитану, не оборачиваясь.

— Waiting? — явно опешил тот. — For what?!

Я открыл было рот для вопроса шефу, но девица вдруг остановилась, повернулась к очередным дверям и раздвинула створки.

— Прошу вас… — мягко пропела она. — Отдыхайте, пожалуйста. Через пятьдесят три минуты вас пригласят.

— Take a rest, — перевел я мастеру. — They’ll come for us in an hour.

И ступил за шефом внутрь.

В Комнату Без Стены.

То был обычный приемный зал с татами, низкими столиками и подушками для полусотни человек. Классическая эстетика «ваби»: дерево, соломенный пол. Запах свежей травы,чашки из глины и прочий контакт с природой. От техно-цивилизации — разве что электрические термосы с зеленым чаем. Картинка совершенно традиционная, когда б не одна деталь. Первый же взгляд прошивал эту комнату навылет — и упирался в глухую скалу.

Самая дальняя стена зала была стеклянной. Полностью — от пола до потолка. А за стеклом, метрах в пятнадцати, от земли в небеса убегала скала. Замшелая скала с водопадом. Вода сбегала вниз ручейками, собиралась в новые ручейки и успокаивалась в прудике у подножья. Живая вода и мертвый камень, беззвучно сливающиеся воедино.

Впрочем, звук в этой комнате все-таки раздавался. Из невидимых динамиков в потолке. Слабыми волнами безо всякого ритма. Невидимая рука в прострации пощипывала струну какого-то очень древнего инструмента. Трррам… Ти-ри-рари-рарам… Плям-плям.

Капитан за моей спиной вдруг громко икнул.

— Пожалуйста, снимайте обувь и располагайтесь, — пригласила девица. — Сейчас начнется кремация. Если что-нибудь понадобится, нажмите кнопку на столике.

Проследив, чтобы все разулись и расселись за столиками на подушках, девица отвесила глубокий поклон, задвинула створки и пропала.

Тири-ра-рам.

Капитан снова икнул. Я налил ему зеленого чаю из термоса. Чай оказался слишком горячим — залпом не выпьешь. Наверное, следовало попросить воды, но жать на кнопку отчего-то не поднималась рука. Взгляд мой зафиксировался на скале с водопадом, и мысли понеслись непонятно куда.

— Ик!

Я представил, как в недрах неведомой печи сжигают человеческое тело. При страшной температуре — градусов в тыщу, не меньше. Чтобы вся жидкость выпарилась, и остался один только прах. Почему-то вспомнились огурец и арбуз, состоящие из воды на девяносто с лишним процентов.

Плям-пау… Тирирам.

Если все мы вышли из Океана, то куда уходим потом? Допустим, завтра на меня, не дай бог, упадет кирпич. И меня точно так же принесут в крематорий и выпарят из моего тела всю воду. Что останется от того, кем был я? Именно я, а не кто-то другой? Пожалуй, только файлы в моем компьютере. Вернее, сразу в двух компьютерах — дома и на работе. Не считая электронных писем и фотографий, разосланных по компьютерам друзей-приятелей в разных странах и городах. Но компьютерная память хранится в чипах. А это же кремний! То есть — песок. Каменный прах моих мыслей, при жизни рассеянный моими же руками по белу свету.

— Ик… скъюз ми!

Пляу-плям.

С одной стороны — так оно, конечно, экономичнее. Ну что такое человек? Тот же арбуз, только с чувствами. Хлипкий, хрупкий, недолговечный. Вечно мается какими-то болячками, вечно из него что-то течет. Это же сдохнуть легче: весь накопленный опыт человечества, хранимый в органике, может в любой момент вылететь в трубу от какого-нибудь метеорита или глобального потепления. А в том же камне это хранилось бы — ну, если не вечно, то уж всяко подольше, чем в стихии воды…

Ик! Тири-ра-рам.

Вряд ли, конечно, бедняга боцман пользовался компьютером. Во что же перейдет его душа за пятьдесят три минуты сожжения? Вот если б его схоронили — тогда он постепенно влился бы в круговорот веществ живой природы. А так?

— Уважаемых родственников и близких господина Ракхайна приглашают для прощания с прахом усопшего в ритуальную камеру номер пятнадцать, — вкрадчиво сообщили динамики в потолке.

— Ик!

Пляу-пам… Тирирам.

* * *
Без четверти семь автобус добрался до центра и подрулил к остановке «Старый город». Я вышел, прошагал еще метров тридцать — и нырнул в один из самых «гуляльных» квартальчиков Ниигаты. Каждую пятницу ближе к вечеру здесь вскипал и пенился до утра маленький вавилон. Юнцы в пролетарских шароварах и трудовых повязках на голове зазывали в кабачки на свежайшие рыбу и пиво. Патлатые студенты-израильтяне торговали с лотков бижутерией, растаманскими фенечками и поддельными «ролексами». Из-под неоновых иероглифов чуть не с каждого поворота улюлюкали электронные ритмы «патинко»[2].

— Миста-а… — вцепился мне кто-то в локоть. Я обернулся, но никого не увидел. И лишь тогда глянул вниз. Крошечная тайка в прозрачно-лиловом, маня пунцовыми губами, поглаживала мое колено и заглядывала в глаза. В нос ударило сладким парфюмом. — Любой массаж, миста-а!..

— Отвали! — Я рванул из ее объятий, протолкался через толпу рыже- и зеленоволосых японских пигалиц на слоновьих платформах, обогнул столик предсказательницы судьбы в капюшоне от средневековой ведьмы — и двери лучшей лапшевни во всей Ниигате, «Тампопо-рамэн», оказались прямо у меня перед носом. Пахло мясом, жареным тестом и чесноком.

— Ирассяй! — жизнерадостно закричала мне мама-сан.

— Ми-три-ий!.. — продублировал ее Иосич от самого дальнего столика.

На ходу поклонившись маме, я прошел к нему в угол. Иосич возлежал на диванчике у стены, пристроив пузо на широком сиденье, и задумчиво глядел в потолок. Пузо прикрывала толстая, в твердом переплете книга. На столике перед его круглой физиономией громоздилась запотевшая кружка «Асахи».

Я сел напротив, сунул под стол портфель. Студентка-официантка в холщовом переднике тут же поднесла мне стакан воды и влажную горячую салфетку на деревянной подставочке.

— Я понял, Митрий! — произнес Иосич, даже не взглянув на меня. В коротких поддернутых брюках, мячиком вздымающихся на пузе, он напомнил мне Карлсона, который пропил моторчик. — Я про себя все понял… Я — тайный мормон!

— С дуба рухнул? — Я покосился на книгу. — Чего опять начитался?

— Не поверишь! Я тебе еще не рассказывал. Неделю назад иду по улице, никого не трогаю. Ты же знаешь, я мирный. Да и ленивый к тому ж. А потому пешком передвигаюсь очень медленно… И тут — прямо на меня! — надвигаются трое. Ну, ты видел, их тут как грязи. Такие все одинаковые, накачанные как бройлеры, в галстучках и с велосипедами. Окружили, значит, меня — и давай обрабатывать. Верю ли я, все дела. Не верю, грю. А знаю ли я? Не знаю, грю…

— В общем, ты послал их куда подальше? — уточнил я, окидывая голодным взглядом дощечки с названьями блюд на стене.

— Не, ну зачем же? Ты же знаешь, я старый буддист, всех люблю. Так, наругал немножко. На их американском языке. Дилетанты, говорю. Кто, говорю, так работает? Вы хотите, чтоб я заинтересовался трудами Джозефа Смита? А где они, эти труды? Ну, тут они, понятное дело, давай мне свои книжки всучивать. Не, говорю. Так не пойдет. Вы с кем разговариваете? С русским человеком. Вот запишите мой адрес — и пришлите мне эту книжку на моем родном языке. Я почитаю, подготовлюсь к дискуссии, вот тогда и поговорим. Си ю некст тайм!.. Ты бы видел, как они меня сразу зауважали! Раскланялись в момент и свалили куда-то. А вчера, представляешь, по почте приходит… — Иосич торжественно помахал книжкой в воздухе. — «Книга мормонов», русская версия! Аж из самого штата Юта! Вот тебе, Митрий, когда-нибудь присылали книжки из штата Юта?

— Ну, и каким боком ты тоже мормон?

— Да я вот тут почитал… Во-первых, они говорят о начале конца времен. Это мне нравится, потому что я тоже так думаю. После меня в этой жизни больше не будет ничего интересного.

— А во-вторых?

— А во-вторых, они проповедуют многоженство. Это мне тоже нравится.

— Э-э, дорогой. Для многих жен сразу тебе придется постоянно быть в форме. Каждый день и каждую ночь! Видал, как эти мормоны качаются?

Иосич грустно вздохнул и похлопал себя по животу.

— Да!.. С этим у меня прокол. Ленив я слишком! А тут еще, гады, всю ауру отсосали.

— Чего-чего?

— Да я пока сюда шел — такое было! Иду себе по Фурумати, никого не трогаю. Ты же меня знаешь. И тут навстречу эти… сектанты какие-то. То ли «Аум», то ли хрен разберешь… Ой, говорят, какая у вас аура отрицательная. Давайте мы ее у вас отсосем! А мне действительно, Митрий, хреново так, со вчерашнего-то, весь этот ром с водкой, ну ты понимаешь… Ладно, говорю, отсасывайте, только поскорей. И что бы ты думал? Они надо мной что-то такое сделали. Руками махали, глядели так странно, бормотали чего-то… И теперь у меня, по-моему, вообще никакой ауры не осталось! Ни отрицательной, ни положительной. Еле от них уполз! Вот, видишь, даже сидеть нормально не могу…

— Ну что я тебе скажу, дорогой. Главное — какие ты из этого сделаешь выводы. Когда во Владик кровь чистить поедешь? Ты же собирался!

— Да надо бы. Вот денежку заработаю — съезжу. Давно мамуля зовет… А насчет выводов — я пока понял одно. — Тут Иосич от волнения привстал и забубнил таинственным полушепотом. — Нельзя в нашем нынешнем мире пешком по улицам передвигаться! Только на автомобиле! Вот сегодня, например. Еду я по улице, никого не трогаю… Да, кстати! Давай закажем какой-нибудь еды. Ты же голодный, я так понимаю?

И мы заказали себе самый вкусный в городе рамэн. Блюдо под загадочным названием «орочон»: китайская лапша с кусочками свинины в остром бульоне из корейской капусты «кимчи». И хотя мама-сан, пухленькая трудолюбивая бабулька, в свое время уверяла нас, что «орочон» — это слово из языка хокайдосских айнов («Ой, да у них там все названия ненормальные, вы же знаете!»), — нас с Иосичем на такой мякине было не провести. Уж мы-то прекрасно знали, что шаманское племя орочонов обитало под нынешним Владивостоком еще при китайской династии Цинь.

— Вот так, мама-сан! — говорили мы ей, поднимая пивные кружки за успех заведения. — Считайте сами, сколько у вас разных культур в одной тарелке помещается! Китайская лапша — раз! С корейской кимчи — два! Названная хоккайдоскими айнами — три! В честь приморских шаманов — четыре! При этом готовит ее японец, а съедает русский человек… Да вашему ресторанчику медаль пора давать — за укрепление связей между народами.

Мама-сан очень внимательно слушала наши лекции, кивала и проникалась еще большей ответственностью за дело своей жизни. Ее неказистый на вид ресторанчик был действительно известен всему городу. Ибо рамэн для японца — это не просто еда, а еще и великий общенациональный антипохмел. В каком бы роскошном баре или крутом кабаке вы ни надрались сегодня вечером — если вы уважаете свои голову и желудок, то перед тем, как погрузиться в такси и отчалить домой, вы пойдете и съедите миску лапши. Ибо ночью эта лапша впитает у вас в животе всю сивуху — и наутро вы сможете бодро включиться в трудовую японскую жизнь.

Вот почему ближе к вечеру в «Тампопо» можно было встретить и продавца из рыбной лавки в майке и шароварах, и президента торговой фирмы с супругой в вечернем платье, и красавчиков-геев из соседнего стрип-холла, и волосатого студентика, и залетного иностранца. Китайская лапша объединяла нации и стирала любые социальные различия.

И вот аппетитный дымящийся рамэн поставили у нас перед носом. Мы хищно повели ноздрями, выхватили из футляра на столике по паре недорасшепленных палочек «варибаси», дружно разломили их, потерли одну о другую, счищая заусенцы, и занесли над тарелками.

Но поужинать спокойно нам сегодня так и не удалось.

* * *
Точно так же, цепочкой, мы вновь зашагали за девицей по коридору. Куда-то сворачивали — один раз, потом еще, — пока не уперлись в стену с огромными стальными дверями. Девица нажала кнопку в стене, двери медленно расползлись в стороны, и перед нами распахнулся очередной коридор — совсем не такой, как раньше.

Нас поглотил мир металла и камня. Мраморные стены, такой же пол, неоновые лампы на потолке. Вереницы стальных дверей по обе руки. Эхо наших шагов, отскакивая от мрамора как сотня мячиков для пинг-понга, долго металось в воздухе в поисках выхода. Казалось, сама реальность вокруг мелко-мелко вибрирует, готовая исчезнуть в любой момент.

Уверенно цокая каблучками, девица подвела нас к одной из дверей. «№ 15» — блеснули иероглифы на металле. Снова кнопка в стене. Неужели последняя?

Мы очутились в комнате-пенале. Узком и длинном — метров десять на три. От центра пенала к дальней стене убегал ленточный конвейер — наподобие тех, что устанавливают в аэропортах. Дорожка из металлических пластин упиралась в плотно задраенный люк — нечто вроде дверцы огромного сейфа. Голые стены, конвейер и люк. Больше в комнате ничего не было.

— Ожидайте, пожалуйста, — объявила девица. Двадцать бирманцев сбились в кучку у входа и замерли, напоминая толпу восковых фигур. Мы с шефом подтянулись поближе к конвейеру.

Девица приблизилась к «сейфу», нажала кнопку слева от дверцы, отступила на пару шагов и замерла в полупоклоне.

Послышался резкий натужный звук, словно чугунный циклоп выкашливал застрявшую в горле кость. Во чреве следующего из миров что-то лязгнуло, неохотно провернулось, металлически чмокнуло — и дверца люка медленно отворилась.

В первые секунды я не увидел там ничего. Все равно что заглянул в жерло пушки несусветного калибра. И лишь когда глаза привыкли к темноте, различил в глубине сполохи угасающего пламени. Из которых что-то неторопливо надвигалось прямо на нас. Изнутри — обратно наружу.

Загудело.

Лента конвейера дернулась, принимая груз, и на середину комнаты с лязгом выкатился огромный металлический противень. Самый обычный, для выпечки того же хлеба — с одной лишь разницей. Вместо булок с батонами на нем покоился, вытянувшись в полный рост, белоснежный человеческий скелет.

Гудение смолкло.

Настолько чистый, идеальный скелет я прежде видел только в кино. В голливудских фильмах с компьютерной анимацией. И до этой минуты мне всю жизнь казалось, что человеческие кости должны непременно выглядеть мрачно, грязно и в каком-то смысле непристойно… Все оказалось совсем не так.

Железный лист, докатившись до упора, остановился. От удара о невидимый стопор противень дернуло — и мизинец левой ноги, отломившись, с лязгом упал на остывший металл.

Все, кто был в комнате, застыли в оцепенении. Кроме девицы. Интересно, мелькнуло в голове, а ведет ли она какой-то учет покойников, которых проводила на тот свет? И разделяет ли их в мозгу на мужчин и женщин? А если да, который это по счету? Месяц назад я пробовал подсчитать количество женщин, с которыми спал. Но что такое сексуальные партнеры в сравнении с теми, чей прах ты кремировал?

Между тем девица извлекла из шкафчика под конвейером круглую шкатулку сантиметров тридцать в диаметре. Из шероховатого светло-зеленого камня. И водрузила ее в изголовье скелета («Да что у них, бзик на светло-зеленом? — пронеслось в голове. — Тоже мне, похоронный цвет!»). Открыла крышку, положила рядом со шкатулкой — очень гладкой и белой внутри. Оттуда же, из-под конвейера, достала футляр из прозрачного черного пластика, плотно набитый палочками для еды. Обычные палочки «варибаси», которыми едят рис, лапшу и прочие суси-сасими. Один раз. А потом выкидывают в мусор.

К чести девицы, на этом месте она «включилась». В легком замешательстве глянула на бирманцев, потом на шефа — единственного японца в помещении — и, наклонившись, прошептала ему что-то на ухо. Шеф немного подумал, кивнул и указал на меня.

— Господа! — обратилась тогда девица ко мне, глядя при этом в пол. — Сейчас вы все вместе должны собрать вот этими палочками вот этот скелет в эту каменную баночку. Начиная с ног — и заканчивая головой. Порядок именно такой, это важно. Иначе душа почувствует себя неуютно в последнем пристанище и захочет его покинуть. Если возникнут вопросы, пожалуйста, не стесняйтесь…

С этими словами девица принялась обносить всю команду деревянными палочками. Зависая перед каждым в книксене, точно стюардесса «Всеяпонских авиалиний». Матросы в ступоре брали то, что им всучивали, покорные, как овечки. Пользуются ли в Бирме палочками, вилкой, или же просто едят руками — уточнять было некогда и не к месту.

— From the feet, — переводил я как заведенный, подняв глаза к потолку. — And up to the head… Or the soul would feel uncomfortable upside down, and try to run away.

Выданные мне палочки я привычно потер одну о другую, очищая от заусенцев.

* * *
Дверь лапшевни отворилась пинком, да так и осталась открытой.

— Коноярррро!! — разнеслось на весь ресторанчик. — Жррать неси, быстрра!

Мирный японский лапшеед инстинктивно вжал голову в плечи. Все, кто был в заведении — человек десять, — вмиг обернулись к выходу.

Дверной просвет застила огромная туша в черном.

Живого весу в ней было килограмм сто двадцать, не считая золотой цепи на шее, болванки «ролекса» на татуированном запястье и огромных, в полморды, темных очков. Длинные волосы, уложенные лаком куда-то за спину, черный костюм — big size из дорогого универмага, — черная же водолазка и блестящие туфли без единого пятнышка.

С грохотом подвинув ногой табуретку, Туша взгромоздилась за ближайший столик, скрестила руки на пузе и начала демонстративно разглядывать потолок. Впрочем, на что именно она пялилась — за очками было не разобрать.

В воздухе повисла пронзительная тишина. Не гремел кастрюлями повар на кухне, не звякали о тарелки деревянные палочки, не хлюпали горячей лапшой голодные посетители. Мама-сан задвинула перепуганную девчонку-официантку поглубже на кухню и вышла к «клиенту» сама.

— Ты глянь, Митрий, — негромко и очень медленно произнес Иосич. — Как живой, с-сука, честное слово…

Хозяйка скромного китайского ресторанчика с каменным лицом стояла перед якудзой низшего эшелона, медленно вытирая руки о передник. По возрасту ублюдок годился ей в сыновья, если не во внуки. Я вдруг подумал, что черные очки нужны ему для того, чтобы не смотреть своим жертвам в глаза. Тяжелая работа, что говорить…

— Что будем заказывать? — спросила мама-сан бесцветно-вежливым голосом.

Морда перекосилась:

— Э-э? Ты чё, мать, дура?! Или глухая?! Я тебе сказал «жрать неси» или нет?!

— Саттян! — Не меняясь в лице, мама-сан обернулась в сторону кухни. — Обычный «мисо» со свининой, гёдза и пиво! Да поживей, ага?

— Ха-ай… — донесся из кухни перепуганный девичий голосок.

Я посмотрел на Иосича.

— Слушай… А может, сдать его? Вон, «эсэмэску» пошлем Сергачеву, а он ментов вызовет. А?

Не сводя глаз с якудзы, будто наблюдая по телевизору футбольный матч, Иосич покачал головой:

— Не, Митрий. Полиция тут не поможет, только хуже будет. Это же что? Это «черная метка». Помнишь «Остров сокровищ»? То же самое. Погоди, сиди смирно. Давай поглядим, это должно быть красиво как жанр! Потом книжку напишешь…

— Блин, а если он маму трогать начнет?

— Не начнет, Митрий, не волнуйся. У меня на стоянку такие не раз заявлялись. Это ж не трагедия. Это цирк! Людей не трогают, иначе полиция по-большому наедет. Только мессидж передают. Почтальоны печкины, мать их в душу…

Вняв совету, я попробовал настроиться на спортивный лад. И правда, все это больше смахивало на сцену из дурного спектакля, чем на реальную жизнь.

Ведь что, собственно, происходит? Маленький ресторанчик понравился людям. В него стали больше ходить. И мафия, которая держит контроль над этой улочкой — в самом гуляльном квартале города! — решила повысить ставки. Кто придумал эту игру и когда? Уж по любому не полиция, не государство, и даже не сегодняшние мафиози города. Этой игре сотни лет. Хочешь в нее играть — соблюдай правила. Нет — наймись клерком на почту или в госструктуру. Значит, мама-сан знала, на что шла? Судя по глазам — похоже, что знала.

МалАя (как я ее окрестил) принесла и расставила перед Тушей «заказ»: миску лапши, тарелку пельменей, бутылку пива, чистый стакан. Все было разыграно как по нотам. Все знали, чего ожидать.

Молодая опрятная пара из-за столика слева от нас не выдержала, бросила на стол десятитысячную банкноту и, пробубнив «спасибо за угощение», вылетела вон из лапшевни. У остальных… не хватило пороху? Вот тут я не знаю. Не знаю, зачем, но остальные сидели, вдавив головы в плечи, и наблюдали, что будет дальше.

«The show must go о-о-оп…» — протянул Роджер Уотерс в моей голове.

— Дер-р-рьмо!! — заорал тренированным басом Ублюдок В Черном, едва пригубив ложку супа. От удара тарелка отъехала к самому краю стола и чудом не опрокинулась на цементный пол. Брызги горячего супа ошпарили хозяйкины руки, но та продолжала смотреть вперед, точно каменный Будда, и даже не шевельнулась.

— Ты что людям скармливаешь, тварь?!

— Извините. Простите. Извините… — повторяла мама на автомате, уставясь в неведомую точку над дверью.

— Это что — пиво? А?! Это же моча, дура! Коровья моча!! — надсадно завопила Туша на весь зал, призывая всех присутствующих немедленно с ней согласиться.

— Извините…

Хрясь! Тарелка с пельменями полетела-таки на пол и разбилась.

— Чем народ кормишь, дрянь?! Тебя, с-сука, для чего тут терпят?!

— Простите…

На этом представление закончилось. Ублюдок встал, с грохотом опрокинув табурет. Сплюнул на пол. Вынул из кармана мобильник, набрал номер. Сказал одно слово:

— Сделано.

И растворился в дверном проеме.

* * *
Внутри каждого из нас — более двухсот различных костей. Когда мы рождаемся, их еще больше — около трех сотен. Но постепенно почти сотня куда-то девается. Какие-то срастаются с другими, какие-то исчезают за невостребованностью. Одним словом, с возрастом мы становимся по крайней мере на треть скуднее, монолитней и однообразнее, чем родились.

Чуть ли не половина костей у нас расположена в ладонях и стопах. Все-таки именно этими частями тела мы шевелим куда чаще и изобретательнее остальных.

А еще наш скелет процентов на тридцать пять состоит из органики. И после сожжения теряет треть своего веса. Тогда он делается хрупким, как пенопласт, и абсолютно сухим.

По японским расчетам, для того, чтобы двадцать три взрослых человека собрали скелет двадцать четвертого в одну емкость при помощи палочек для еды, достаточно минут десяти. При одном условии: эти люди должны уметь пользоваться палочками почти так же естественно, как акула зубами или буйвол копытами.

Вот почему, когда бирманский капитан пересказал мой английский своим морячкам, я взглянул на этих людей — и понял, что на сей раз японская статистика, увы, отдыхает.

В комнате повисла нелепая пауза. Девица тут же засомневалась, правильно ли я ее перевел. Я же невольно задумался о лингвистических способностях капитана.

— Э-э… Миста-а? — обратилась девица напрямик к капитану и указательным пальцем левой руки указала на палочки в своей же правой. — Смотрите внимательно и повторяйте за мной!

— Look at her. Do the same, — перевел я как можно тупее и отчетливей. Капитан кивнул, буркнул что-то команде. Морячки уставились на женские пальчики и, точно крабы клешнями, задвигали деревяшками в заскорузлых руках.

Девица наклонилась над скелетом, ловко подцепила большой белый палец левой ноги и с легким хрустом, почти без усилий отделила его от скелета. Повисший в воздухе меж палочек для еды, он смахивал на плохо вылепленный пельмень, который только что вынули из холодильника. Девица занесла его над урной, разжала палочки — и тот звонко клацнул о каменное дно.

— Вот и все! — подытожила девица. — Пожалуйста, попробуйте сами.

Двигаясь как сомнамбула, капитан подошел к скелету и вцепился палочками в очередной большой палец — теперь уже правой ноги. Тот не поддавался. Он потянул сильнее. Одна палочка выскользнула из капитанского кулака и, оглушительно клацая, покатилась по полу. Команда вздрогнула, как один, и сбилась в кучку еще плотнее.

— Секундочку… — Тонкой рукой в белой перчатке девица ухватилась покрепче за правую стопу скелета и резко дернула вниз. Стопа хрястнула и рассыпалась на кучку пальцев и прочих мелких костей. — Так вам будет удобнее!

Точно так же она разделалась с левой стопой. Затем — с обоими запястьями. И решительным жестом пригласила всех «родных и близких» к выполнению последнего долга.

— Прошу вас!

Следующие полчаса протекли как в бреду. Девица дробила большие кости миниатюрным резиновым молоточком. Бирманцы — и немного мы с шефом — собирали осколки и укладывали с грехом пополам в урну. В среднем каждая третья косточка вырывалась и падала на пол, окончательно разлетаясь в труху. Время от времени девица откладывала молоточек и подметала пол, собирая все, что упало. Соломенным веничком. На серебристый совочек. И с невозмутимым видом ссыпала куда полагается.

Особенно мелко крошились ребра. С каждым новым ударом в воздух подымалось облачко белесой пыли. Самые низенькие из бирманцев начали нервно покашливать. У меня тоже запершило в горле, но я чудом сдержался.

Наконец на противне остался лишь череп. Элегантно, почти не замахиваясь, девица тюкнула молоточком по черепу точно в висок — и тот развалился аккурат на четыре части: нижнюю челюсть, пару глазниц, лобную кость и затылок.

Все это, как предметы особо тяжелые, девица, уже не надеясь на нас, уложила в урну сама. Сверху, точно шапочкой Папы Римского, накрыла затылочной костью. И водрузила на урну тяжелую каменную крышку.

Не тут-то было. То ли костей оказалось не по-японски много, то ли укладывали мы их абы как, то ли еще почему…

Проклятая крышка не закрывалась.

* * *
— Черт-те что! — сплюнул Иосич по дороге к микроавтобусу. — Любимую лапшу спокойно поесть не дают!

— Не говори… Особенно маму жалко. Я слыхал, ее мужа недавно разбил паралич. Вот теперь с двумя поварятами на себе все и тащит.

— Что, правда? — поднял брови Иосич, садясь за руль.

— Да вроде. Старуха-гадалка с их же улочки нашептала.

— Во засада! Так а если они в трубу вылетят — где мы с тобой «орочон» будем жрать?

— Хороший вопрос… Ну, может, еще обойдется как-нибудь!

Иосич задумался секунд на пять. Потом взялся-таки за баранку и скользнул взглядом к часам на руке:

— Ладно, Митрий. Полдевятого… Заедем еще кой-куда?

— Не, дорогой! С меня на сегодня хватит. Трупы, крематории, якудза… Считай, день за три прошел. Давай домой, а?

— Да мы быстро! Ты выпьешь чего-нибудь, а я с человеком поразговариваю.

— Это не там, где пиво по три тыщи за кружку? — с подозрением уточнил я. Прецеденты имели место.

— Не дрейфь, Митрий. Я сегодня спонсирую!

Иосич достал мобильник и набрал чей-то номер.

— Алло! Морита-сан?.. Да, это я… Нет-нет, все в порядке. Просто хотел вам кое-что показать… По-моему, вам это интересней, чем мне. Да, довольно срочно… Ну, минут через тридцать могу подъехать… Хорошо, Морита-сан. До встречи.

Он газанул назад, обернулся всем телом и, крутя баранку, плавно выписал микроавтобус с парковки. За окнами заплясали неоновые иероглифы: в Старом городе разгорался очередной уикэнд.

— Так что? Рассказать, как я сегодня от «сикрет сервиса» убегал?

Известие о том, что за Иосичем в очередной раз шпионят японские гэбэшники, меня вовсе не удивило. Чего ожидать от человека, который годами кормился с перепродажи подержанных железяк богатеньким русским? И ведь какое-то время неплохо кормился! Нашим-то буратинам все равно, что он уже синяк-синяком. Какая кому разница, какого он цвета, если у этого синяка — еврейско-хохлацкий изобретательный ум плюс отменный японский? Если он давно вжился в местную среду, прекрасно владеет хитростями торговли списанной техникой, а также знает, как скинуть цену у дилера, как обойти налоги, как договориться с таможней, портом, капитанами…

В общем, клиентов у Иосича в свое время хватало. Самых разных — русских, японцев, канадцев-американцев, иранцев-пакистанцев и даже австралийцев с новозеландцами. Что говорить — не все из них были кристально чисты перед местной фемидой. А потому неусыпный «хоан» то и дело пытался выследить, куда Иосич ездит и с кем общается. И хотя виза у него была безупречная (уж японские-то дилеры постарались: официальный сотрудник фирмы, комар носа не подточит), — раз в пару месяцев в жизни Иосича появлялся Новый Японский Друг. Доброжелательный, обаятельный и очень-очень одинокий. Закамуфлированный под кого угодно. Под нового участкового, который ходит по домам и знакомится с жителями вверенной ему улицы. Под газового инспектора, звонящего в дверь с контрольной проверкой. Под случайного собутыльника в якитории по соседству. Но непременно влюбленный во все славянское («вот, даже парусски нимножика учир, харащо?») — и жаждущий во что бы то ни стало поговорить с Иосичем по душам.

И вот тут, как мы понимаем, без русской водки не разобраться просто никак. Но это мы понимаем. С нашими сорока градусами. И, может, наполовину затем и пьем. Уж очень разобраться охота — ну почему? Почему, брат, так странно все в жизни получается, а?

Но японцу-то этого не объяснить! У них же сакэ всего лишь пятнадцать градусов, и по способу изготовления ближе к пиву будет. Они ж его в принципе ничем не закусывают, сырая рыба не в счет! И вот ты уже сам ему рад все «секреты Зорге» разболтать — хиппонский городовой, да съешьте вы наконец хотя бы вон тот кусок масла целиком, а потом уже выведывайте у меня все что сможете, только сперва закусите горяченьким или жирным, я вас умоляю, на вас уже сейчас смотреть больно, а что с вами будет через двадцать минут?!

Увы! Не внемлет опыту Зорге его островной коллега, не хочет учиться боевому искусству континентального пития. И очень скоро наклюкивается до синих чертей.

И ведь главное тут даже не в национальной привычке. А в том, что на свете существует особая ветвь монголоидов. В судьбоносных беседах эти люди именуют себя «потомками Чингисхана». Поскольку именно этой ветви принадлежали кочевники, набегавшие на Древнюю Русь. А в повседневном быту они зовут себя, пардон, «синежопыми». Ибо у младенцев после рождения где-нибудь вокруг копчика отчетливо проступает голубое пятно — сгусток крови величиной с большую монету. А то и с ладонь. Такая вот, понимаешь, сочная азиатская кровь.

Дело, конечно, не в пятнышке. Пятнышко-то через пару недель исчезает. Но еще одно свойство остается с ними до самой смерти. Об этой странной штуке мне очень замысловато рассказывала русская барышня-биохимик, работавшая по контракту на японском синхрофазотроне. Все, что я запомнил, звучало так:

В их крови крайне плохо срабатывает фермент, отвечающий за устойчивость к алкоголю.

Это касается японцев, частично монголов, ряда малых народов бывшего СССР — и, как ни забавно, североамериканских индейцев. Помните у Майн Рида про белых завоевателей и «огненную воду»? О том же самом и речь. Ну не работает чертов фермент — и хоть ты тресни! Вроде принял три капли, по нашим-то меркам, а уже так и норовит мордой в сасими спикировать, шпион хренов…

— Да вы расслабьтесь, Ямада-сан, — всякий раз успокаивал Иосич вконец зашифровавшегося ниндзя. — Если б вы знали, как я вас понимаю! А вы думаете, нашим сегодня легко? Мой папа всю жизнь проработал во Владивостоке главным инженером на оборонном заводе. У него много приятелей из КГБ. Все на пенсии уже, понятное дело. Но до сих пор приходят к папе на кухню. Водку пить. Вот прямо как мы с вами! Чего только не рассказывают — ужас! А что поделать? Время сами знаете какое. Что у вас, что у нас — ни-ка-му доверять нельзя! Даже самому себе. Вот вы, Ямада-сан, верите себе?

— М-м… 3-зато я тебе верю. Хороший ты ч-человек. Хоть и русский…

— Я не только русский, Ямада-сан. Я разный. Да вы стопочку-то подвигайте… Вот у вас в Японии девяносто пять процентов народу — чистые японцы, так?

— Дев-вяносто с-семь!..

— Ну ладно, не важно. А там, где я родился, люди на ста пятидесяти шести разных языках разговаривали, хотя паспорта у всех одинаковые были.

— Врешь!

— Да мамой клянусь!

— А, да… Я, кажется, тоже читал… К-конечно! Вон у вас Россия какая… а-агромная.

— Да уж.

— А Япония во какая… ма-маленькая.

— И что?

— А населения столько же!

— Ну. И чего теперь делать-то?

— Да так… ничего. Ик!.. П-пойду я, наверно. Поздно уже.

— Понимаю. Завтра еще отчет писать, небось, да? Для газовой фирмы.

— Для г-газовой? А, да… п-писать, ну.

— Тогда пошли рамэна поедим, тут недалеко. А то завтра голова болеть будет. Идем-идем, я спонсирую!

После нескольких лет таких посиделок местная охранка Иосича, как он сам выражался, «весьма долюбливала» — и ничего ужасного в своих отчетах, как правило, не писала. Имен-фамилий он лишних не упоминал, про бизнес почти ничего не рассказывал — так, отшучивался да подливал собеседнику. Если «выбалтывал», так лишь то, что они и сами прекрасно знали. Да, работает переводчиком в мелкой автомастерской. Ну да, той самой, что с продажи старых «тойот» уже третий зал игровых автоматов в пригороде отгрохала. Лишь бы налоги со сверхприбылей не платить. А что делать? Сами знаете, какие у вас тут налоги. Почти как в России, ага! Вот и приходится прибыль вкладывать во что попало. А вот кабы это еще на зарплате сотрудников отражалось — о-о-о! Тогда бы мы с вами, Ямада-сан, сейчас ужинали совсем, совсем в другом ресторане… Эх! Ну что, еще по одной?

В общем, терпели его местные «хоановцы», частенько вели с ним похожие «собеседования» — и, как я понимаю, на многое закрывали глаза. Но, видимо, у всего есть предел. Чтобы трое суток подряд за его машиной хвосты навешивать по всему городу — такое случилось впервые.

— Ты, главное, сам-то понял, за что копают? — сразу же уточнил я.

— Догадываюсь… — Он плавно вырулил на пригородную трассу. — Ты же знаешь про Маму Аню?

— Слыхал. Так ее вроде поймали уже?

— Сцапали, ага… Аж на острове Садо.

— Так а ты здесь при чем?

— Да ни при чем. Пару месяцев назад машину ей продал.

— Чё, сдурел? Ты же с такими не связываешься!

— Ну, э-э… Кто ж знал? Она тогда здесь только появилась. А у ней на лбу не написано, чем она себе на вибраторы зарабатывает.

— А кстати… симпатичная хоть?

— Да ну ее в баню! Стервозная, сука, и страшная, как моя смерть.

О Маме Ане в Ниигате говорили много. Но именно такие слухи расползаются куда быстрее фактов, и что там произошло на самом деле, точно не знал никто. Полиция умалчивала одно, журналисты домысливали другое, народ пришептывал третье.

* * *
Однажды «мама» хабаровских проституток отправилась в Японию, чтобы пустить там корни.

Случилось это в предкризисном 97-м. Когда в кабаках и дискотеках Хабаровска скопилось критическое число смазливых девиц, жаждущих рвануть на заработки за границу. Как можно скорее — и буквально любой ценой. Но никто не решал проблем молодежи, не помогал претворять в суровую жизнь мечты уходящего детства. Ни компьютеров, ни Интернета на вооружении хабаровских сутенеров еще не значилось.

И только Мама Аня, ветеранша интуристовского андерграунда, еще с советских времен — вручную! — вела и расширяла свой уникальнейший каталог. Женские имена, адреса, телефоны, возраст и цвет волос, габариты, характер, привычки, а также отзывы, краткие досье и доходы особо солидных клиентов наполняли, как кровью, эту живую, регулярно пополнявшуюся базу данных. Идеальную Матрицу — Сеть Интимных Услуг быстрого развертывания на любой подходящей для этого территории.

К лету 97-го Мама Аня окончательно разобралась с территориями. И поняла, что ее время пришло.

Почему она выбрала именно Ниигату — догадаться несложно.

Во-первых, одними лишь самолетами из Хабаровска и Владивостока сюда можно забрасывать до ста единиц секс-десанта в неделю. О пароходах, девчонки, даже не говорим! Вот только в тусу впишемся, японских папиков на визы разведем — и по коням…

Во-вторых, сверхскоростные поезда из Ниигаты за какой-нибудь час-другой перекинут вас в любой мегаполис Японии. Клиентура растет как на дрожжах! И сваливаешь моментально, если на хвост присели…

В-третьих, приморская автомафия, прочнее других осевшая именно в Ниигате, всегда рада помочь нашим дамам за границей. И словом, и делом. Правда, мальчики? Куда вы на хрен денетесь, кобели поганые…

В общем, как выразился Иосич, «закрепись эта сучка здесь, в Ниигате — весь остров Хонсю встал бы навытяжку, как похотливый ягненок перед стаей голодных волчиц».

Понятно, для возведения таких фортификаций «упадать» на японскую землю следовало основательно и надолго. И чтобы с борделями региона связь наладить. И чтоб за визу голова не болела. И чтоб никакие полиции-иммиграции даже близко унюхать ничего не смогли — хотя бы первое время.

Иными словами, Маме Ане до зарезу потребовался вид на жительство в Стране Восходящего Солнца. А для простой русской бабы единственный способ его заполучить — это выскочить за какого-нибудь завалящего японского мужичонку.

За мужичонкой дело не стало еще в Хабаровске. Такой же подержанный, как и его таратайки, старикашка с автомобильной фамилией Хонда сам приперся в Россию на поиски новых клиентов, поскольку всех старых расхватали конкуренты помоложе и побойчей. Свое семейное счастье Хонда-сан прощелкал давно, сразу вслед за хлипкими капиталами. «Простая русская баба» учуяла это мгновенно — и на первом же свидании, не задумываясь, предложила торгашу-неудачнику руку, сердце и приданое в один миллион японских иен. Или, по-нашему, десять штук баксов.

Дальше все развивалось как по нотам великого Моцарта. Которого, кстати, в Японии очень любят. Лично я, пока там жил, собрал аж пять дисков «Реквиема» в исполнении разных наций. Всё искал вариант по душе и не находил. Ленинградцы, помню, несмотря на латынь, по инерции тянули свою нетленную оперу «Хованщина». Берлинцы как-то уж очень жестко претендовали на единственно верное пропевание Истины. Японцы исполняли слишком старательно, чтобы меж нотами и голосами мог уместиться хоть чей-либо дух. И только Лондонская филармония выдержала, на мой взгляд, очень верную интонацию. Сдержанно-скорбную и аккуратную, точно скальпель патологоанатома, нацеленный из бездны отчаяния прямиком в Небеса.

В такой вот «джентльменской» манере и попытались общаться молодожены. Полусотни английских слов им для этого вполне хватало. Никакого надрыва, ничего лишнего. Неукоснительное соблюдение жанра. И в самом деле, чем не семья? Жена поставляет японцам красивых русских баб. А муж продает заезжим русским подержанные японские колымаги. О брачном ложе или барбекю на острове Садо никто и не вякает. У каждого свой бизнес, никаких претензий. Казалось бы, живи — не хочу…

Но уже через пару дней после свадьбы кормилец напомнил жене о «приданом».

— Да погоди ты! Сейчас на девочках сделаю — отдам! — пообещала ему благоверная. Поскольку «прям-таки щас» оговоренной суммой не располагала, а «вписаться в здешнюю тусу» требовало еще пару недель.

Муж покорно подождал еще две недели. Потом еще две. А затем влез в очередные долги — и вопрос снова встал колом под ребро.

— Where is the money, Anna?! — грозно, как только мог, закричал щупленький Хонда-сан. И простыми английскими словами поклялся Маме Ане, что в случае обмана пойдет куда следует и расскажет, чем его супруга-иностранка занимается на самом деле.

* * *
Поздним июльским вечером от пассажирского причала Ниигаты отходил огромный белый паром «Сиракаба». Он держал курс на Садо — остров диких пляжей, мекку отдыхающих-по-субботам и знаменитую столицу японского барабан-шоу.

«Время в пути — два с половиной часа, на протяжении которых вы можете полюбоваться морскими закатами и незабываемыми пейзажами берегов Японского моря», — вещал супервежливый женский голос из динамиков бортового радио.

Вечерело. Солнце, бесформенное от жары, все больше размазывалось по горизонту. В наступающих сумерках на палубе с теневой стороны было уже почти ничего не видно.

Почти.

Есть большая разница в том, как чувствуют опасность русские и японцы. Не знаю, какими стали бы мы, если б нас так же часто трясло и накрывало цунами с тайфунами. Может, хоть нынешние теракты выпестуют в нас несуществующий пока орган тела, которым японец чувствует: что-то не так? Может быть…

Ровно на полпути к Садо на стол капитана лег лаконичный рапорт:

В 22:43 пассажирка парома, жительница г. Вакамацу г-жа Рэйко Хибари (номер водительского удостоверения такой-то) известила пассажирского помощника о том, что примерно в 22:30 наблюдала, как два пассажира-иностранца (предположительно женщина и мужчина) выбросили с 3-й палубы за борт два виниловых мусорных мешка особо крупных размеров. Более никаких подробностей г-жа Хибари не разглядела ввиду темноты.

Пассажирский помощник т/х «Сиракаба» Сибата Рютаро.

Их взяли в полночь на причале Садо.

В столице барабан-шоу никто не говорил по-русски. А потому уже наутро нашу странную парочку отправили обратно в Ниигату. Для классического японского допроса. Уж не знаю, кто у них там был переводчиком.

На первом часу — в духе мирной беседы — Мама Аня заявила, что в мешках она выкинула рыбу, которая скопилась у нее дома в больших количествах и страшно воняла.

На втором часу, уже сквозь сопли и слезы, Мама Аня сообщила, что супруг ее не кормил, регулярно избивал и насильно склонял к сожительству. Где он сейчас, она не знает. Наверно, опять в России. Последний раз видела мужа две недели назад.

А на следующее утро новостные ленты японского телевидения заалели пятнами крови на татами в гостиной старенького деревянного дома, где прожил все свои шестьдесят три года маленький неудачливый автодилер по фамилии Хонда.

Расчет Мамы Ани был в принципе верен. За несколько дней, проведенных с мужем в его домике на краю Ниигаты, она просчитала практически все. Гости к нему не ходили, писем никто не писал. Близких знакомых он не заводил, а к дальним наведывался слишком нерегулярно, чтобы в ближайший месяц его отсутствием кто-либо заинтересовался.

Еще на месяц-другой сгодилась бы версия «уехал в загранкомандировку». А уж через три-то месяца Великая Сутенерша, построив и отладив свою секс-машину, растворилась бы в постперестроечных дебрях России, где ее не нашел бы никакой Интерпол.

В этот расчет не входил лишь один фактор — понимание японского человека. Откуда Маме Ане было знать, что жителей города Вакамацу воспитывают немного не так, как уроженцев Хабаровска? Что здешним аборигенам со школьной скамьи вбивают в голову простые цифры: японский народ населяет лишь тридцать процентов территории своих островов, остальное — горы да скалы? Что природа — живая, и ее надо беречь, иначе скоро вообще ничего не останется? Что под каждым камешком и лепестком, как и в каждой морской волне, скрываются языческие боги — коми, и если их разозлить, они начинают мстить? И что когда на глазах у японца прямо в море что-то выкидывают, он физически не способен сказать себе простую, с малых лет знакомую каждому русскому фразу: «А мне-то какое дело?»

Помогал Маме Ане житель Хабаровска — молодой автослесарь, калымивший по частному приглашению на стоянке у местного дилера. Ходили слухи, будто он-то и был ее истинный сожитель, но подтверждений этому следствие не нашло. На допросе паренек сообщил, что за помощь в убийстве,расчленении и уничтожении трупа Мама Аня предложила ему половину суммы, обещанной мужу: пять тысяч долларов. Деньги, которых у нее так и не появилось. Ибо в результате Великая Сутенерша получила ни много ни мало десять лет японской тюрьмы без права передачи российским органам правосудия.

Счастливо отделалась?

Кто ее знает. Сколько дают в России за убийство японского мужа ножом для разделки тунца?

* * *
— Иосич, дорогой! — не выдержал я. — Но при чем здесь ты и спецслужбы?

— Ох, Митрий, — обреченно вздохнул Иосич. — Ну, ты же в курсе, с кем я общаюсь… Люди из Владика, Находки, Хабары знают меня годами! Потому я с ними и работаю. Но точно так же, годами, меня отслеживает «хоан»… Ты меня знаешь, я ленивый. А потому с «хоаном» предпочитаю дружить. Но когда Маму Аню накрыли, дружить стало труднее! Девок ее разогнали. Все теперь в черные списки внесены, в ближайший год ни одна в Японию въехать не сможет. Да там человек полста на бабки попало и на выдворение из страны в двадцать четыре часа! И когда на этом фоне вдруг появляюсь я — ребята, само собой, вынуждены и меня… приструнить. Сколько б я с ними ни пил.

Иосич притормозил на очередном светофоре, достал из бардачка уполовиненную бутылку водки «Сантори», отпил глоток, спрятал пузырь обратно, выудил из кармана рубашки пачку «Парламента» и закурил.

— И ты знаешь, Митрий, в каком-то смысле я их понимаю. То есть я для них, конечно, хороший пацан, но надо же и совесть иметь! Теперь, когда эта дура мужа-японца замочила, у каждого, кто с ней пересекался, весь бизнес летит под откос. С мокрушниками водиться — гнилое дело, этого тебе никто нигде не простит.

— Ну, и… что в твоем случае?

— Да не знаю я, что! По крайней мере, хвост прицепили. Уже третий день пасут, вынюхивают чего-то.

— Как, и сейчас? — уточнил я озабоченно и оглянулся. Дорога за нами была пуста. Куда мы направляемся — я до сих пор не знал.

— Сейчас уже нет. Говорю же, сегодня я им пересменку устроил. Но завтра опять прицепятся, задницей чую! А как раз сегодня мне нужно было к ребятам на фазенду. Где все эти джеймсбонды ну просто на фиг упали. Эдак, сам понимаешь, не только без штанов можно остаться. Еще я только русскую малину японским копчикам не сдавал!

— Копчикам?

— Ну, слово такое международное. Копчик, маленький «коп». «Мусор» по-нашему.

— А… Ну-ну.

Иосич глубоко затянулся и помолчал на скорости восемьдесят. Двухэтажный японский пригород медленно угасал в окнах старенького микроавтобуса.

— И вот, притормозил я на большом светофоре, — продолжал Иосич задумчиво. — На о-очень большом светофоре! — Он развел руки в стороны, оторвав на секунду от руля. — Таком, где обычно все стоят минуты по три. Смотрю в зеркальце — а эти уже сзади! Метрах в пяти. Остановились, значит, и ждут… Очень такие незаметные японские копчики.

Он усмехнулся и снова умолк. За возникшую паузу в моей голове успели пронестись лучшие погони мирового кинематографа последних лет. С переворачивающимися машинами, взрывающимися бензобаками и раскуроченными лавочками придорожных торговцев.

— И тут… — подзадорил я рассказчика.

— И тут, — подхватил Иосич, — я надеваю вот этот пиджак. А ты знаешь, Митрий, как сильно я не люблю пиджаков!.. Выхожу из машины. И четким, насколько позволяет состояние, шагом направляюсь к автомобилю противника. Правой рукой вынимая из внутреннего кармана, — он полез рукой в карман пиджака, — вот этот черный блокнот! И еще вот эту шариковую ручку. Останавливаюсь прямо перед бампером — и меедленно переписываю ручкой в блокнот номер их поганого автомобиля.

— Та-ак, — протянул я с интересом. — А они что?

— Не знаю, Митрий, не знаю! — помотал он головой. — Что самое главное в схватке со зверем? Я тебе скажу. Самое главное в схватке со зверем — не заглядывать зверю в глаза! Это мне еще по молодости один якудза-пенсионер объяснил. А я запомнил… Так что я на них не смотрел и ничьих физиономий не считывал. Просто ме-едленно записал номер. Ме-едлено вернулся к себе в машину. И ме-едленно поехал до следующего светофора…

Укротитель японских шпионов вдавил окурок в пепельницу, сбросил скорость и подрулил к стоянке перед внушительным, европейского типа двухэтажным особняком. На втором этаже здания горел свет. Никакой вывески у входа я не увидел.

Припарковавшись, Иосич заглушил мотор, достал из бардачка пластиковую папку с документами и принялся деловито в ней ковыряться. По его лицу было ясно, что рассказ окончен.

— Ну? — так и не понял я. — А дальше-то что?

— Дальше? — рассеянно переспросил Иосич, доставая из папки чистый лист бумаги. — А дальше, Митрий, всю дорогу позади меня была девственная чистота. От следующего светофора… — он снова извлек из кармана черный блокнот, — и до сих пор! А иначе бы я тебя, господин официальный служащий японской фирмы, сюда не привез. Да и сам не приехал бы.

После пыток сегодняшним днем моя фантазия сдохла, и лишь израненное любопытство еще било крылом по земле.

— Но почему? — тупо спросил я.

— Ну ты подумай сам! Если я ни в чем не виноват — фиг ли за мной третьи сутки следит какая-то хрень? Как честный гайдзин, проживающий на японской территории, я просто обязан возмутиться. Или испугаться? Тут я не придумал пока… Но, в общем, позвонить куда следует — скажем, в головную контору «Хоан-кэйсацу». Телефон которой можно найти в любом справочнике. И настойчиво так поинтересоваться — какого лешего в вашей стране автомобиль с таким-то номером тревожит частную жизнь мирного налогоплательщика? Или, может, я вообще не туда звоню, и мне стоит обратиться в газету «Ёмиури»? Ну, логично я рассуждаю?

— Логичней некуда, — кивнул я.

— Во-от! А теперь представь — хе-хе! — какой вид будут иметь эти салаги перед начальством, которое послало их шпионить за мной, а я их в первый же день раскусил, да еще и оскандалил на всю ивановскую… И больше пока вопросов не задавай, мне тут один документик составить нужно. Я быстро, ты покури пока.

* * *
По невозмутимому лику девицы пробежала едва заметная рябь.

— Секундочку! — пропела она, сняла непослушную крышку и положила рядом с урной. Собрала все четыре части черепа, ловко зажала их в пальцах левой руки. И пальцами правой принялась ворошить содержимое урны. Секунд десять она что-то там перекладывала и утрамбовывала. После чего вернула череп на место и снова накрыла крышкой.

На сей раз вышло удачнее, но зазор все равно остался.

Тогда, положив на крышку ладони, она мягко, но решительно налегла на нее своим весом. Раздался хруст, от которого все, кто был в комнате, вздрогнули, как от выстрела, — и упрямая крышка наконец-то закрылась.

Подняв урну, девица подошла к капитану и с поклоном протянула ему драгоценный груз.

— Пожалуйста, несите вертикально!

— Please carry it… — перевел было я машинально, но замер на середине фразы. Ибо то, что я увидал, невозможно разыграть ни на какой театральной сцене.

Капитан, побелев, начал пятиться, в ужасе разведя руки в стороны. И, наверное, так и пятился бы до самой двери, если бы за широкой капитанской спиной не попыталась укрыться сразу вся команда его коротышек. Морячки сбились в кучку и что-то перепуганно лопотали. Девица, ничего не понимая, застыла в поклоне с увесистой урной на вытянутых руках. Сколько бы она так продержалась — одному богу известно, не получи я от шефа локтем под ребро.

— В чем дело? — хрипло осведомился шеф. — Спроси его! Он старший, пускай и забирает!

— Э-э… What’s wrong? — спросил я. — Why don’t you take it?

Капитан помотал головой:

— We can’t!

— But why?

— Because… the whole ship has already said goodbye to him. Now, if he gets back, his soul would feel uncomfortable, run away and stay on board forever.

— Что он говорит? — снова вынул меня из ступора шеф.

— Что они не могут его забрать, потому что все уже с ним попрощались, — перевел я, как только перевел дух. — На борту его душа почувствует себя неуютно, убежит из урны и останется на судне навечно.

— Ч-черт! — ругнулся шеф. — А… что же делать?

Впервые за пять лет я видел свое начальство таким растерянным.

— О господи! — соображал я на ходу. — Ну давайте поставим у нас в конторе! Субботу-воскресенье в сейфе постоит, а в понедельник отправим спецпочтой…

Глаза у шефа затуманились. Он посмотрел на меня в упор, но я ощутил себя каким-то очень стеклянным.

— М-да?.. — глухо произнес он. — А если она у нас убежит?

Я уважаю своего шефа. Практичный мужик, два института закончил, теперь завотделом в крупном международном порту. Приятного типа начальник — кроме работы, вообще ни о чем не думает, благо все остальное в жизни за него уже придумала японская экономика. День за днем — точно старый, но вечно исправный мотор «тойоты»: поработал, выложился, вечером с сослуживцами в кабак, напился — спать в контору пополз, а если совсем хреново, то и в сауне на полке заночует. Так где-то к концу недели до дому и добирается. Убежденный, я бы сказал, реалист. После обеда с народом в курилке дымит. Теленовости обсуждает. За биржей следит. Деньги в акции вкладывает. Кредиты выплачивает. За новую машину полгода осталось, за старый дом — лет пять. А тут младший сын жениться задумал, очередной дом строить надо. Еще бы где-то кредит оторвать — да, судя по биржевым сводкам, сейчас не время. Внуки уже в садик пошли, как их там звать-то? А, ладно, лишь бы здоровые были… Ну, что, покурили? А теперь — сигОто-сигбтО[3]!

Такой вот у меня шеф. Плохой ли, хороший — он мой шеф, и я его уважаю.

Но тут мои нервы не выдержали.

— Шеф! — заорал я. — Очнитесь, я вас умоляю! На часах полседьмого, у вас два высших образования, а у нас в порту еще три сухогруза не отшвартовано! Вы сами слышите, что говорите? Кто убежит? Куда убежит? Дело надо делать, а вы о чем думаете?

Спорю на что угодно: в любой другой ситуации я бы за подобные речи поплатился — и очень сильно. В Японии повышать голос на начальство, да к тому же прилюдно, — еще безрассуднее, чем убегать по рельсам от «Синкансэна».

Но сейчас все разрешилось предельно просто. Японское начальство поглядело на меня до безумия ласково. И очень тихо спросило:

— Да, Митя-сан?.. А может, вы заберете это к себе домой?

И тут со мной что-то произошло.

«Да где ж я вам, к чертовой матери, сейф-то возьму?!» — закричал было я, но осекся. Возможно, из-за странного голоса шефа, возможно, еще почему — меня вдруг переклинило, и я отчетливо, до мельчайших деталей представил себе свой дом. Двухэтажный дом европейского типа на самом краю Ниигаты. Который снял с женою два года назад, чтобы хоть там свить гнездо, если уж в России не вышло, и рожать там детей. А чтобы вселиться, требовалось заплатить чуть не за полгода сразу, и я взял в банке кредит. Который теперь сжирает половину моей зарплаты. Потому как жить-то мы собирались на зарплату жены. Но жена взбунтовалась против армейского уклада японской жизни и умотала обратно во Владивосток. А я остался в этом доме разгребать долги. И давно уже переехал бы в конуру подешевле. Увы! Японская мышеловка захлопнулась. Чтобы въехать в новое жилье, нужно снова платить чуть не за полгода вперед, а откуда деньги, когда еще этот кредит не выплачен? С радостью плюнул бы на все и умотал в какую-нибудь Австралию. Но какой ценой? Навесив на порт мои личные долги в банке и совершив профессиональное самоубийство? Да и потом что — всю жизнь скрываться от Интерпола?

Я вспомнил свой дом-ловушку, из которого некуда деться, дом-вурдалака, который высасывает из своих обитателей последние соки, дом с призраками нерожденных детей и вздохами исчезнувших жен в пустых коридорах. Сумасшедший дом, в котором на сегодняшний день обитает парочка пациентов. Я, проигравший битву с собственной тенью, — и мой «заклятый друг», головастый алкаш, заселившийся месяц назад чуть ли не с улицы. Бум японских авто миновал, дебеты бедняги Иосича окончательно перестали сходиться с кредитами, — а на то, чтобы вернуться в Россию и в хаосе 90-х пытаться встать на ноги, не осталось уже ни здоровья, ни сил.

Я подумал обо всем этом за какие-то пару секунд, пока шеф ждал от меня ответа. И вдруг окончательно осознал, что неуютней, чем в этом пижонском ангаре за тыщу долларов в месяц, ни я, ни Иосич не ощущали себя нигде и никогда в жизни. Да, никто на свете не мог сказать, сколько еще двум безродным отшельникам прозябать в этом проклятом месте. Но разве это повод втягивать сюда кого-то еще?

Я вздрогнул, точно от холода, и медленно покачал головой.

— Нет уж, — криво усмехнулся я шефу. — А если она у меня убежит?

* * *
— Ну и куда ты меня привез? — спросил я, когда мы поднялись на широкое каменное крыльцо.

— Это клуб, Митрий. — Иосич зажал папочку в левой руке, а правой повернул дверную ручку в форме львиной головы. — Пожалуй, самый дорогой в этом городе. Ночной клуб, которого еще нет. Или вообще нет. С этим у них вечно какая-нибудь напряженка… Родину давно не любил?

— Которую? — уточнил я.

— Сам разбирайся, хе-хе… Если что, тебе здесь напомнят.

Мы вошли в вестибюль. Ступени зеленоватого мрамора вели на второй этаж. Вдоль лестницы тускло горели электрические светильники — точь-в-точь европейские канделябры позапрошлого века. Сверху на нас лились звуки фортепьяно в исполнении чуть ли не самого Чайковского.

— Ого, — удивился я. — Неплохо для самураев!

— Были бы деньги, Митрий, тебе и мамонт польку спляшет. Нам на второй!

Мы двинулись вверх по ступеням.

— Ты глянь! — пробубнил Иосич, сражаясь с пузом и одышкой. — Можно подумать, нас тут ждали…

Я вгляделся в полумрак наверху, и взгляд мой провалился в распахнутые двери, обрамленные шторами из кроваво-красной парчи. Справа от дверей стояла тень человека. Вернее, мне показалось, что тень. Ни лица ее, ни цвета одежды в тусклом свете канделябров было не разобрать. Выпуклый силуэт человека в смокинге.

— Добро пожаловать… — поклонилась нам Тень, когда мы доковыляли до верхней ступеньки. — Клуб «Екатерина» еще не открыт, но господин Морита ждет вас. Располагайтесь, он скоро освободится.

— «Екатерина»? — опешил я.

— Пошли, Митрий, пошли! — Иосич протолкнул меня в двери. — А ты думал, зачем мы здесь?

«А зачем мы здесь?» — хотел уточнить я, но застыл с открытым ртом. Нас окружала Россия начала XIX века. Та Россия, с которой я столько лет знакомил японских туристов маршрутами «Москва — Ленинград». На секунду мне померещилось, будто я попал на экскурсию в какой-нибудь Шереметьевский дворец. Огромная золоченая люстра в стиле загнивающего барокко, резные столы, вычурных форм диваны и кресла все в той же красной парче. В углу невысокая сцена, на сцене — белый рояль, за которым никто не сидел: фортепьянные трели вытекали из невидимых динамиков в потолке.

У самой дальней стены громоздились какие-то ящики — видимо, еще не распакованная мебель.

Я вдруг почувствовал себя до ужаса одиноко.

— Иосич, дорогой… Мы надолго?

— Не дрейфь, Митрий. Разговора минут на двадцать. Присаживайся…

Мы уселись за огромный стол у рояля. На стене над роялем висела картина. Екатерина Вторая маслом. В угрюмых скулах Ее Величества читалось что-то монголо-татарское.

Посреди стола громоздилась пепельница из розоватого мрамора. Я полез в карман куртки за сигаретами — и, усмехнувшись, выложил на стол перед Иосичем то, что обнаружил в кармане.

— И давно ты, Митрий, булыжники за пазухой таскаешь? — с интересом спросил Иосич.

— Тест! — объявил я. — На сообразительность. Угадаешь с трех раз, что за хреновина, — с меня пиво…

* * *
После долгих извинений и объяснений урну с прахом взял-таки на хранение крематорий. Разумеется, за отдельные (в перспективе — бирманские) деньги. Все полчаса, пока мы с шефом оформляли бумажки, команда и капитан дожидались в автобусе.

— В понедельник заберешь — и спецпочтой в Рангун! — распорядился шеф, вручил мне квитанцию и зашагал по коридору к выходу.

— Хай! — кивнул я и двинулся за ним. Твердо решив: на улице немедленно закурю. А потому на ходу сунул руку в карман куртки за сигаретами. И тут мои пальцы наткнулись на что-то твердое.

Я достал неизвестный предмет из кармана — и чуть не споткнулся на ровном месте.

То был выгоревший добела фрагмент человеческой кости. Какой именно кости — бог разберет. Весьма отдаленно это напоминало небольшой позвонок. Хотя вполне могло оказаться, скажем, и частью бедра.

Я понял, что на протяжении всех «переговоров» сжимал эту кость в руке. Подняв ее с пола. Выпавшую из палочек капитана. Стиснул в ладони — лишь бы ухватиться за что-нибудь, — да так и не положил куда следует. Слишком уютно в ладони лежала. Слишком уверенно. И больше не крошилась, как ни сжимай.

* * *
— Слушай, вот это кру-уто! — восхитился Иосич и с любопытством повертел кость в руках. — Ну и что ты с ней будешь делать?

— Да не знаю. Не распечатывать же из-за одной косточки всю погребальную урну! А выкидывать как-то… стремно. Ты что предлагаешь?

Ответить он не успел. Парчовая штора в углу отодвинулась, и перед нами предстал хозяин заведения.

Человек этот был из тех, кто с утра до вечера — и на работе, и дома (ну разве только не в сауне и не на площадке для гольфа) — расхаживает исключительно в костюме с галстуком. Господин-с-Иголочки. Морщинки у глаз от Богарта, седые виски от Бельмондо. На шелковом галстуке шоколадных тонов — золотая монограмма: заглавная «Е» с шапкой Мономаха на макушке. Движения уверенно-ленивы, как у леопарда после сытного ужина. Возраст — за пятьдесят. Проседь на висках лишь подчеркивала его нечеловеческое обаяние. Высокооплачиваемое обаяние, какое приобретают на съемочных площадках кинозвезды средней руки. Ну разве что без загара от софитов.

— А! Мои дорогие русские друзья! — Морита-сан широко улыбнулся и картинно развел руками. Обниматься, впрочем, не стал. — Доомо-доомо![4] Прошу извинить за беспорядок! Открываемся только через месяц, а пока еще, сами видите — столько работы…

Мы дружно приподняли поясницы с дивана и согнулись в неглубоком поклоне.

— Морита-сан! — торжественно объявил Иосич. — Извините, что отнимаю драгоценное время… Но у меня к вам небольшое дело.

— Что вы, что вы! — всплеснул руками хозяин. — Русские гости для меня всегда праздник! А о делах успеется. Присаживайтесь… Чего-нибудь выпьете?

— Ему бренди, — ткнул Иосич пальцем в меня. — А мы с вами можем и водки, если желаете.

— С удовольствием! Давненько водки не пил, а с русскими — и подавно! Присаживайтесь, господа, я сейчас…

Галантно засуетившись, хозяин скрылся в своем будуаре и уже через пару минут вернулся с небольшим серебряным подносом в руках. На овальном подносе стройной шеренгой выстроились бутылка «Реми Мартен», запотевшая поллитра «Столичной», три хрустальных бокала, блюдечко с дольками лимона и ведерко со льдом.

— Девушки пока не прибыли! Вот я покуда за всех и… — словно бы извинялся Морита-сан, разливая каждому. — Первые только через пару недель приедут. Но платья для них уже шьют!

— То есть как? — удивился Иосич. — Они здесь что, в униформе будут клиентов спаивать?

— Ну что вы! — небрежно рассмеялся хозяин. — У каждой из дам наряд будет свой, шитый индивидуально. Бальные платья России XVIII века! Специально в Токио ездил заказывать. Лично дизайн выбирал!

— Во… восемнадцатого?

— Вот именно!

Все чокнулись и опрокинули по первой. Об искусстве закусывать водку Морита-сан, похоже, еще не слыхал.

— Настоящие русские леди! — победоносно улыбнулся Морита. — Как в том фильме про Каренину. Ну помните, где еще Анну играла эта… как ее…

— Софи Марсо? — почему-то догадался я.

— Да-да, Марсо! А такая грация, скажу я вам, мно-ого-го стоит… Порода! Без нее просто не может быть культуры русских балов! Которые мы будем устраивать здесь, в Ниигате. И на которые будут собираться уважаемые люди нашего города. Обязательно вышлю вам приглашения! Если у вас нет смокингов, могу порекомендовать очень приличный прокат.

— Но откуда же вы столько… — удивился было я, но Иосич вдруг наступил мне на ногу под столом, и я послушно заткнулся.

— Морита-сан! — громко сказал Иосич. — Давайте выпьем за успех вашего клуба, и я вам кое-что покажу!

Возражений не поступило, все снова выпили. Морита мужественно поморщился. Иосич раскатисто крякнул. Я закурил.

— Да! А вы уже слышали, что случилось с Анной-сан? — как бы вскользь поинтересовался Иосич.

— Анна-сан? — Хозяин по очереди заглянул нам в глаза. Очень быстро: сначала Иосичу, потом мне. И, опустив взгляд, покачал головой. — Да, сегодня все об этом только и говорят… По телевизору так и мелькало… Ужасно, ужасно! Кто бы мог подумать? Как жестоко и глупо! Столько крови. Такая бессмысленная смерть… А почему вы спрашиваете?

— Дело в том, что неделю назад я продал Анне-сан автомобиль.

— Вот как? И что же? — Хозяин изобразил на лице вежливый интерес и принялся разливать по третьей.

— Сейчас эта машина у меня на стоянке. По идее, я должен отправить ее в Находку ближайшим судном. Клиент все оплатил — и товар, и транспортировку. Да и получатель в России ждет, ну, вы понимаете…

— О да, разумеется! Когда все оплачено, заказ нужно выполнить, даже если клиент уже умер. Так поступают все уважаемые бизнесмены!

— Я тоже так считаю, Морита-сан. Вот только машину Анны-сан опечатала полиция. В таможне-то все документы на нее оформлены.

Морита поднял руку со стопкой и замер, задумавшись на пару секунд.

— Был бы рад вам помочь, но… не вижу проблемы! В контрактах это, кажется, называют «обстоятельством форс-мажор»? Я думаю, в такой ситуации никто не станет требовать возврата денег.

— Нет-нет, Морита-сан! Вы не так поняли, — широко улыбнулся Иосич. — Мне не нужно помощи. Мне нужен лишь небольшой совет. Все-таки вы человек опытный, в этом городе уважаемый…

— Хм… — горделиво усмехнулся хозяин. — Ну что ж, я вас слушаю!

— Понимаете, вместе с автомобилем… А точнее, с капитаном судна, которое его должно было везти… В общем, Анна-сан попросила меня передать в Россию письмо.

— Письмо? — поднял бровь Морита.

— Да. Она вручила мне конверт и сто долларов для капитана — ну, чтобы это письмо передали кому нужно. Будь то обычная ситуация — мне бы и в голову не пришло, но… — Иосич изобразил на лице активную неуверенность. — Вот уже три дня ко мне приходят из полиции. Спрашивают, насколько я был знаком с подозреваемой, не просила ли она меня о чем-нибудь необычном… Ну, вы понимаете.

— Та-ак?

— В общем, я решил заглянуть в этот конверт. А то, знаете, мало ли что. Не дай бог, я же потом крайним окажусь. Так или нет?

— Ну что ж, э-э… Пожалуй, вы действовали правильно. — Хозяин чокнулся о рюмку Иосича на столе. — Кампай!

И выпил свою до дна.

— Вот оно, это письмо, Морита-сан…

Иосич достал из папки грубо надорванный почтовый конверт с эмблемой «Аэрофлота». В конверте оказались сложенный втрое лист бумаги и новехонькая банкнота в сто долларов.

— Пожалуйста, посоветуйте, что мне со всем этим делать!

— Но я не читаю по-русски…

— Это ничего, Морита-сан. Я переведу. Тут совсем несложно.

Иосич откашлялся, выпил — и принялся с выражением декламировать по-японски то, что сам же нацарапал всего полчаса назад. Я взглянул на бумажку в его руках. По-русски это выглядело так:

1. «Екатерина», Морита-сан. Ниигата, 12 чел.

Клуб: 025-272-8179

Моб.: 090-3364-5798

(Блондинка-пианистка??)

2. «Покахонтас», Ямадзаки-сан. Айдзу (2 часа от Ниигаты),

5 чел.

Клуб:025-670-220-3140

Моб.: 070-4816-6321

3. «Стрэй Кэтс», Цутому-сан. Касивадзаки, 3 чел…

— …Ну, и еще двенадцать названий. — Иосич перевел дух, достал из кармана пачку «Парламента» и закурил.

Я взглянул на хозяина. Тот задумчиво смотрел в окно. За окном была ночь.

— Так какого совета вы от меня хотели? — очень медленно спросил он.

— Что мне делать, Морита-сан? — Иосич драматично развел руками. — Завтра я, по идее, должен передать это письмо полиции. А ведь могу и не передавать! Но как тогда? Выкидывать подобные вещи в мусор, согласитесь, неосмотрительно. У вас есть идеи? Поделитесь…

— Я думаю, что… — Морита сан прищурился, все еще глядя в окно. — Я думаю, нам лучше пройти ко мне в офис.

И мы прошли в офис.

Потайной «будуар» оказался самой банальной конторой. Два железных стола с ящиками, стеллаж с папками вдоль стен, ксерокс в углу, мусорная корзина и огромный шреддер у выхода.

Словно бы невзначай Морита остановился у шреддера, нажал какую-то кнопку. Аппарат плотоядно заурчал, на передней панели вспыхнул зеленый глазок.

— Вот! — Хозяин ласково погладил машину. — Недавно приобрел. Замечательная вещь. Не хотите опробовать? — И он выразительно посмотрел на бумагу в руках у Иосича.

— Смотря какой ценой, Морита-сан, — улыбнулся Иосич, глядя на хозяина в упор. — Смотря какой ценой…

— Смотря чего и сколько вам хочется, — с улыбкою же парировал Морита. И теперь уже глаз не отвел.

— Ну, лично мне в этой жизни уже мало чего хочется… — Иосич занес письмо над пастью шреддера. — Но вот уже пять лет подряд, Морита-сан, я ужинаю в одной и той же лапшевне. Это меня очень тронуло. Надеюсь, вы меня поймете. Пять лет подряд совершенно чужие люди кормят меня так, как мне нравится!

— Да, — хозяин задумчиво кивнул. — Я хорошо понимаю, о чем вы… Кстати, вы о какой лапшевне?

— «Тампопо». Не слыхали?

— «Тампопо»? На Фурумати? Как же, помню! Забегал туда на прошлой неделе!

— Да-да. Но вы, наверно, не в курсе… Фурумати задирает им планку, Морита-сан. Ресторанчик может загнуться. Я понимаю, что здесь свои законы, но… Мне бы этого не хотелось. Уж очень я там привык. А что получается? Сидишь себе, ешь свою рамэн, никого не трогаешь, и вдруг заходят какие-то скандалисты — ну, вы меня понимаете…

— Да что вы говорите? В «Тампопо?» Вот уж не знал… Безобразие. Бедная женщина. Одну минуточку!

Хозяин достал из кармана мобильник, набрал номер. Затем отодвинул парчу на окне и, повернувшись к нам в профиль, вгляделся в полную луну.

— Ямада?! — рявкнул он раз в пять громче, нежели разговаривал с нами. — Да, я! Кто у вас там по Фурумати?.. Дзиро? Давай его сюда!.. Дзи-тян? Да, Морита! В «Тампопо» на Фурумати заглядывал? Сегодня? Так вот, запомни: там отбой! Завтра же принеси им лимон и извинись!.. Ты слышал? Я сказал: принеси деньги, извинись и забудь об этом месте вообще! Все вопросы — сам знаешь к кому! Да, я потом сам заеду, так и передай… Ну, все понял? Чао!

Хозяин выключил трубку и легонько поклонился Иосичу. Иосич разжал пальцы над шреддером и уронил в щель машины письмо. Из раструба внизу выползла аппетитная белая лапша, покачалась раздутыми хлопьями у наших ног и застыла.

Иосич занес над щелью сто баксов.

— За сегодняшнюю выпивку, Морита-сан! А также — привет российскому капитану.

— Заметано!

Иосич сунул банкноту в шреддер. Раструб внизу выплюнул комок зеленоватой пены.

— Чек выписать? — предложил Морита.

— Не стоит! — поклонился Иосич. — Всю жизнь пью за свои.

— И это правильно! — важно кивнул хозяин.

Пока бизнесмены ритуально раскланивались, я расхаживал по офису со стаканом халявного бренди в руке, разглядывая помещение. Обычный офис на четырех работников. Ничего личного. Ящики в столах. Бумаги в папках. Дискеты в кейсах. Ручки в карандашницах. Белые стены, высокий потолок.

И лишь на одном из столов я обнаружил занятную штуковину. Стеклянный шар сантиметров пятнадцать в диаметре. Внутрь которого непостижимым образом запаяна огромная черно-белая бабочка. Хрупкие крылья с тончайшими прожилками, ниточки усиков, бисеринки-глаза — все как живое. Просто Время застыло в стекле и решило никуда больше не торопиться.

На спине у бабочки я разглядел пятно, похожее на человеческий череп. Снаружи по стеклу бежала изящная гравировка — надпись от руки по-латыни:

ACHERONTIA STYX

И по-японски:

«Мертвая голова»

Чечня, Россия, 1980.

— Что это, Морита-сан? — не выдержал я.

— A-а! Это мой старший брат, — отозвался хозяин. — Заливает в стекло что угодно. Разработал у себя на «Тойоте» специальные технологии. В прошлом году у него родился ребенок. Так отец первый локон с головы сына тоже запаял в стекло. Красиво, не правда ли?.. Бабочек этой породы в России больше не существует. Уже в начале 90-х годов их там не осталось вовсе. А эту еще в 80-м поймал для меня один русский друг… — Он театрально расхохотался, отобрал у меня шар и поднял на вытянутой руке. — Хо-хо! Возможно, у меня в руках последняя «мертвая голова» России! Кто знает?

Хозяин окончательно развеселился. И тут у меня в голове что-то сдвинулось. То ли бренди хватило, то ли еще отчего, но я развернулся к нему и улыбнулся как можно шире:

— Морита-сан! А ведь у меня для вас подарок! Можно сказать, амулет для вашего клуба.

— В самом деле? — глаза его зажглись. — Вы очень любезны! Что же это?

— Видите ли… Тут недавно через наш порт русские археологи провозили скелеты сибирских мамонтов. В дар какому-то институту…

Я достал из кармана кость и, держа двумя пальцами, осторожно передал ему.

— Целую неделю с ними в таможне возился! — продолжал я. — Вот и подарили на память. Только мне-то она зачем? А вы бы ее так же бережно в стекло залили, надпись написали, на стол поставили… Всем радость!

— Хм-м! Неплохая мысль… А что это за кость?

Я посмотрел на Иосича. Тот все понял.

— Это копчик, Морита-сан! — небрежно разъяснил Иосич. — Дмитрий просто забыл это слово по-японски. Копчик мамонта. Отсюда начинается хвост.

— Что вы говорите? — Хозяин вгляделся внимательнее. — Но… почему такой хрупкий? Кость мамонта обычно как камень! У нас вон даже печати из них вырезают. Вечные. Очень дорого, между прочим…

— Вы абсолютно правы! — кивнул я, только что не щелкая каблуками. — Но именно этого мамонта обнаружили на Камчатке. В вулканической лаве. Он сгорел заживо вместе с костями.

— Ах, во-от оно что! Но тогда его и правда необходимо залить в стекло! Завтра же брату позвоню. Так значит, копчик камчатского мамонта? Хм-м… А вы случайно не знаете, как это пишется по-латыни?

Я посмотрел на Иосича. Тот деловито кивнул и достал свой черный блокнот.

— Я сейчас напишу, Морита-сан… А вы потом так же и гравируйте.

Нацарапав что-то в блокноте, он вырвал страницу и положил на стол перед заинтригованным хозяином. На бумаге корявой латиницей было выведено:

MAMONTUS KAMCHATIKUS

Copchicum


И по-японски:

Ключевская сопка, Россия, 1997.

* * *
— Да-а, дорогой мой… — хохотал я в машине по дороге домой. — Какое же ты все-таки потрясающее трепло!

— Ну почему сразу трепло? — удивился Иосич. — Просто, вишь как… Я же просто занят, Митрий. Понимаешь? Занят делом!

— Каким делом?! Объясни мне хоть раз наконец! Тебе бы лекции читать! Или стихи переводить своих любимых поэтов группы «Арэти»… А ты чем занимаешься?

— Хех! — Он сплюнул в окно. — Я, Митрий, занимаюсь делом, блин, всей своей грёбаной жизни! Легче, конечно, делать жизнь деньгами, кто ж спорит. Но это когда они есть! А когда их нет? Что нам с тобой остается, когда нет денег? Правильно, Митрий. Остаются одни слова…

— И бессмертные души, — почему-то прибавил я и вздохнул.

— Угу, — кивнул он важно. — Бирманских боцманов.

— И еще копчики, — отозвался я. — Камчатских мамонтов.

— И консулы стран покойников, — парировал он.

— И телефоны японских борделей, — не сдавался я.

— И разбитые миски с пельменями… — Иосич наконец-то заржал и махнул рукой. — Ох, ладно, Митрий! Давай лучше водки тяпнем! Сейчас я вот у этого заборчика припаркуюсь на пять минут, тут-то мы с тобой и того…

* * *
Клуб «Екатерина» разорился через три месяца после открытия. Нужного количества «русских леди» Морита-сан так и не набрал, клуб свернул, а здание передал в пользование своему сыну. Сын забил пустующие залы игральными автоматами «патинко». Заведение располагалось слишком далеко от больших дорог, клиента не привлекло и через полгода также закрылось.

Старший брат Мориты вскоре сломал бедро в автокатастрофе, потерял работу в «Тойоте» и, по слухам, развелся с женой.

На этом след бирманского боцмана окончательно обрывается.

Ресторанчик «Тампопо», как я слышал, кормит людей до сих пор.

* * *
Если долго смотреть на море, начинает казаться, что так, как сегодня, действительно будет всегда. Мы смотрели на него годами, но оно оставалось прежним.

В ясные дни оно печально вздыхало, в дождь угрюмо брюзжало, в шторм непотребно и смачно ругалось. Японское море рассказывало нам о чем-то — а мы, два потасканных востоковеда в отставке, пытались расшифровать его Послание. Может, оно хотело сказать нам, что через десяток лет я осяду в Москве, напишу наконец свою книгу и разведусь со второй женой, — а Иосич, святая душа, протянет в Ниигате еще немного, помрет в одиночестве от белой горячки, и его тело сожгут аккурат в том же самом городском крематории?

Не знаю, что слышал он. Он просто пил и слушал. Слушал и пил.

Я же, вспоминая все это, понимаю теперь лишь одно.

Слава богу, хотя бы язык Океана нам уже не постичь никогда.

Слишком давно мы оттуда.

Июль — сентябрь 2004, Москва

Песни для Марглы Remixes

Side A:

Когда-нибудь очень скоро

А все оттого, что мы боимся старой Марглы. Всё оглядываемся на нее: сидит в сторонке — скрюченная и недвижная, будто уснула. Детей пугаем — придет, мол, старуха без лица, и… Я никогда не слышал, чтобы кто-то сказал, что — «и». Но все боятся. Ее свистящего дыхания и рук со скрюченными пальцами. Никто из-за этого не хочет оставаться один.

Вот почему отец, уезжая надолго, сказал мне:

— Не уходи ни к кому. Когда придет вечер, попробуй не зажигать лампу — придумай, допустим, что кончился керосин. Вскоре под самым окном ты услышишь скрипучий кашель и тяжелые вздохи… Все, что тебе понадобится, — на чердаке, в самом дальнем углу.

Потом он уехал, мой отец.

И Маргла пришла тогда под мое окно, и пятки мои просто корни пустили от страха в застонавшие половицы, когда я услышал все это — впервые в жизни так близко. Помню, я даже схватился за отцовский деревянный нож для бумаги и стоял так еще долго-долго.

«Откуда она только взялась у нас — Маргла? — думал я, цепенея от ужаса. — Ее помнят самые старые люди в нашем маленьком городе, только никто никогда не говорил с ней, потому что у нее нет лица. Говорят, она может забрать с собой… Куда?»

Я в жизни не уходил из нашей долины. Давно, еще в самом детстве, помню, у нас кончились зимою дрова, и отец собрался и ушел в горы. Потом он вернулся с дровами, весь обмороженный, и я до сих пор боюсь вспоминать, как он бредил в постели, страшный, с горящими глазами… Он все пытался что-то спеть и заходился кашлем, и руки его тогда словно хватались за воображаемый смычок и рассекали воздух судорожными взмахами. Еще он все время опрокидывал свечу у подушки. А когда выздоровел, уже никогда ничего про это не рассказывал, только все чаще уходил из дома надолго — и каждый раз как-то неловко прощался со мной, пряча глаза. А я боялся без него, боялся старухи, что появлялась словно из воздуха где-нибудь вдалеке — все время в разных местах, скрюченная и недвижная, точно уснула…

И вот теперь она явилась ко мне, старая Маргла, и я стоял и слушал ее скрипучие вздохи, и казалось, что больше в мире нет никого — только я и она. В какой-то миг мне почудилось вдруг, что в скрежете дряхлых легких я слышу чей-то странно знакомый голос, очень юный и очень печальный. Не помню теперь, пел ли он, плакал, — но только звучал тот голос как будто очень издалека, оттуда, куда я никогда не уходил из родной долины, в которой прожил всю свою и еще немножко чью-то жизнь.

В дальнем углу чердака я нашел их — старые отцовские башмаки. Лопнувшая скрипка и встрепанный смычок лежали рядом, в том же ящике, обернутые в мамин пуховый платок — последнее о ней воспоминание.

А я ведь и не играл никогда. Он мне как-то давно показывал, да я бросил быстро. Тогда еще в город приезжали бродячие актеры — мы только и жили у них там, в балаганчике, ни о чем другом и не думали. И когда у меня вдруг получилась песня для Марглы, я поразился — ну совсем не умел же. А она и запела за мной — жалобно так и чисто, в темноте не видать, старуха там или еще кто… Я понял тогда, что уйду из долины, когда-нибудь очень скоро — и уже утром смазал отцовы ботинки прогорклым подсолнечным маслом. Только Маргла уже больше не приходила.

Каждую ночь я играл ей песни, надеясь, что она вернется; теперь играю, уже ни на что не надеясь — просто так.

Я теперь не подхожу близко к людям: они сказали мне, что пальцы мои стали скрюченными, а в лицо очень страшно смотреть. Все бы ничего — но вчера, уже в сумерках, их девочка испугалась меня так, что даже опрокинула ведерко с водой, перебегая мне дорогу.

Завтра ночью приду к ней под окно, надо будет сыграть ей песню старой Марглы…

Может, хоть она уйдет со мной из долины?

Больше никогда

— Только смотри ничего не приклеивай насмерть, — приговаривает он рассеянно, стискивая зубами давно потухшую папиросу. — Все еще тысячу раз изменится… Ты понимаешь меня?

Я не совсем понимаю, но и не спрашиваю. Работает он правой рукой, и я обычно сижу слева, чтобы не путаться. А слева-то как раз он хуже слышит. Мне всегда жалко его, если он вдруг переспрашивает, поворачиваясь другим ухом. И уж совсем никуда не годится, когда он просто кивает — вроде как понял, а потом ответит невпопад и сам же замолкает, неловко так, если ерунда в разговоре выходит. Я поэтому и киваю первым, надеясь, что само потом поймется. Он верит мне. Или, может, тоже вид делает? Так мы и сидим во дворе, потому что сегодня нет дождя. И ветра тоже нет. Только его уже совсем поседевшие волосы все равно шевелятся чуть заметно.

— Ну и где я тебе возьму столько Африки? — расстраивается он, переворошив уже третью пачку разноцветных картинок непослушными мозолистыми пальцами. Бумажки то и дело цепляются за его желтые от никотина, подавленные на стройке ногти, выскальзывают из пальцев, и он раз за разом слюнявит кончики большого и указательного, перебирая слипшиеся листки. — Ну вот, есть тут немножко, но наших: смотри, как блекло. Разве ж это пампасы?.. А поляки уже все кончились, один вот носорог этот толстый, куда его…

Соседи до сих пор, наверное, уверены, что отец мой знал все языки на свете. Рыжая авоська, с которой он возвращался с работы, помимо неизменных «Беломора» и миндального печенья россыпью, постоянно была набита пестрой макулатурой — и просто-таки резала глаза любопытным заголовками журналов на всех языках, какие только продавались в нашем киоске. Мы очень любили вырезать из них фотографии. Особым деликатесом у нас считались журналы польского и чешского фото, да еще французский «Юманите диманш», который тогда еще не совсем обанкротился и выходил на сногсшибательной глянцевой бумаге. Большой удачей также раз в месяц выпадало поймать «Панораму». Мать поругивалась, что он покупает ее для меня, потому что на последней странице там вечно было что-нибудь голое. Толстые пачки с «вырезками» мы хранили в кладовке.

* * *
…Много лет спустя я вернулся сюда. Здесь уже не осталось мебели, и только эхо сиротливым псом вертелось по опустевшим комнатам, клацая вслед шагам и норовя цапнуть за пятку. Но те люди не забрали их и не выкинули — наверное, просто не заметили: пять или шесть толстенных бумажных кип, задвинутых в самую глубь на антресолях кладовки. Бережно обернутые когда-то двойным слоем газет и перетянутые старыми чулками, свертки эти уже потом заляпывались известкой, оттаптывались подошвами грязных сапог, — и все-таки дождались меня через столько лет. Я был как пришел — не снял даже ботинок: сидел в пустой комнате и перебирал их, поглаживал дрожащими пальцами, не веря своим глазам…

«Фоновые». Морские пейзажи, горы, лес; панорамы — птичьего полета и океанских глубин. Космос, чужие планеты…

«Музыка». Струны, клавиши, бесстыжая медь саксофонов и шевелюра бешеного Стравинского. Прозрачная вязь балетных пелерин. Лебеди.

«Лица». Он любил их больше черно-белыми, я всегда удивлялся…

Моя «Африка» была здесь же. В разобранном виде. У толстогубого вождя — мы вырезали его по контуру из какого-то разворота, яркий такой, весь коричневый и потрясающе потный, — теперь отвалилось два пальца на одной из воздетых рук, и на белом крашеном носу проступало с изнанки пятнышко высохшего силикатного клея. Он ведь учил меня — ничего не приклеивать намертво…

— Вот-вот, прямо самыми кончиками. Чтобы только не уносило ветром…

Ветер подул, когда мы с ним еще только прикидывали «Осень», и со стола во дворе унесло все, над чем мы бились часа два, раскладывая так или эдак. Он сделал ее для кухни: светло-голубой квадрат невыгоревшей краски до сих пор проступает на голой стене. Лучшие книжки тех лет были проглочены здесь же, меж кастрюль и тарелок, спиной к тарахтевшему трактором старичку-холодильнику. Ласковые листья просто притягивали меня сюда — огромные кленовые ладони, в которых так удивленно-радостно барахтался под дождем отбившийся от мамы малыш в пухлой оранжевой курточке. Черно-белые клавиши в левом верхнем углу мне пришлось тогда рисовать чернилами, и они расплылись немного со временем. А листья были просто вырезаны из бумаги: я еще специально лазил на старый клен во дворе — за образцами. Он так и не узнал от меня лишь одно: они действительно двигались.

Все началось с той самой зимы, когда он начал уезжать из дому надолго. Мать стала вздрагивать и плакать по ночам от странного шелеста в спальне, решив, что в доме «завелись грызуны». Я принес ей тогда мышеловку, чтоб она хоть чуть-чуть успокоилась. Но первой ушла от своего водопада грустная греческая девочка из «Ню» над родительской постелью. Я помнил: он поселил ее туда двумя слабыми мазками клея — точно сомневался, надолго ли она здесь…

Потом в водопаде иссякла вода. Мать решила вызвать эпидемстанцию, потому что скрипы и шорохи с каждой ночью становились все страннее. Из «Африки» в моем уголке дали стрекача пугливые антилопы, а Вождь, приняв уже боевую раскраску, начал грозить Небесам невесть откуда взявшейся палицей. Струны у скрипок «Ноктюрна» в прихожей обвисли; молоко из опрокинутой крынки стекло на невидимый пол, и вскоре все герои картины сгрудились в нелепую кучу вокруг безобразной кляксы — опустевшего стола посередине.

В последнюю полночь меняразбудил протяжный, полный ужаса крик. Кричала моя мама. Я только до сих пор не пойму: ведь «Осень» висела у нас на кухне… Когда же, вскочив как ошпаренный, я ворвался в мамину спальню и зажег свет — огромный кленовый лист судорожно растопыренной пятерней распластался у нее на подушке. Страшный, матовочерный, из бумаги от конвертов для фото… Я никогда не вырезал такого. На кухне же, куда я ввалился в следующие секунды, на месте самого желтого, самого радостного листа зияла бессмысленная дыра — кусок идиотского газетного текста. И вместо ребенка теперь — у меня подкосились ноги — склабился ввалившимся ртом, пялился мутными выцветшими глазами какой-то безумный старик…

* * *
Ничего не менялось с тех пор на картинах. А потом — я уехал из дома. Только уже перед самым отъездом я извел-таки целый тюбик бесценного японского клея и три часа времени — пока не приклеил их все.

Намертво.

Накануне

Когда-нибудь мы встретимся снова — и еще обязательно поговорим о том, как люди входят в жизни друг друга и выходят из них.

О.Н.
Человек на песке со мной рядом. Крупные капли, высыхая неспешно, все еще покрывают частичками Океана его кожу на плечах, спине и груди.

Человек на песке со мной рядом немного отличается от того, что есть я. Он немного другой. И сейчас, когда прямо оттуда, — тем более.

Кожурой апельсина на белом песке — оранжевое его полотенце. Его книгу чуть в стороне от меня еле слышно листает ветер. Его губы слегка шевелятся, когда он разговаривает — сам с собой. Его голос:

— Мне кажется, еще раз вот так — и я уже не вернусь, наверное. Ты бы знал, мне сейчас…

Крики чаек смолкают. Тревожно.

— …Удалось-таки заплыть туда, где уже не пускало обратно. Как там странно тепло!

Плавно выгнувшись, тяжелая волна шипит и шлепается на песок перед нами. Лицо его на песке со мной рядом: снова свежие капли.

— Разве ты не чувствуешь, как Он смотрит на нас?

— Все мы как-нибудь… смотрим.

— Ты не чувствуешь. Когда он смотрит вот так на меня, я становлюсь чем-то… голым. И тогда дико хочется, чтобы он меня съел.

Поднимая фонтаны песчинок, человек со мной рядом вскакивает резко на ноги. Песок, песок — на лице моем, на губах. Ветер с моря, налетев неожиданно, слизывает — и, ожегшись, выплевывает в стылое небо наше одно на двоих апельсиновое полотенце. Оба молча следим, как оно, кувыркаясь в отчаянном танце, отлетает все дальше и дальше — к черной гальке у самой воды.

— И знаешь… Это почему-то совсем не стра-а-ашно-о-о-о-о!!!

Но у моря нет эха.

Запрокинув голову, раскинув в стороны руки, он со всех ног бежит прочь от меня вдоль по худенькой кромке берега, срывается с нее уже где-то на горизонте — и вливается крохотной каплей в седой Океан.

Я снова один на остывшем под вечер песке.

Фотокамера у моих ног. Брызги с его мокрых волос — на черном глазке объектива. Не хочется вытирать объектив, отчего-то я знаю: больше нет нужды в фотоснимках.

Слушаю.

Незнакомая тупая боль подступает из легких к горлу. Ноет, саднит изнутри своей невостребованностью отмерший некогда орган.

Человек на песке со мной рядом: озябший, и губы синие.

— Надень же хоть что-нибудь.

— Нет. Теперь все равно. Доплыть бы туда, где не страшно — и тогда будет вовсе не холодно…

Человек на песке со мной рядом прижимается крепче ко мне. Кладет мокрую голову мне на плечо.

— Говори мне о чем-нибудь…

Виски его — вкуса соли.

Глажу медленно мокрые волосы, и через них, нараспев — прямо в ухо:

— В ледяных океанских пучинах, где не видно ни зги…

Человек на моем плече закрывает глаза.

— …Даже мелкий безмозглый планктон чует тебя безошибочно. Флюоресцентной своей оравой кидается он к тебе хоть за тысячу миль. Вслед за ним — а то и просто погреться — подгребают мордовороты-киты. И прочая живность как-то сразу бросает дела свои и делишки, если вдруг проплывает поблизости. И вскоре сваливается в тебя все до кучи…

В горле странно першит. Я наспех откашливаюсь — только бы он дослушал.

— …Там, где ты, всем находится время и место. Рыбам и растениям. Животным и людям. Так было тысячелетиями… Так будет, наверное, вечно.

— Ну а ты?

Глаза его, серо-зеленые, как и небо над ними, глядят на меня в упор. Молча жду, когда они закроются снова. И только тогда улыбаюсь:

— И лишь я никак не могу распознать, где же ты… Ласковое. Исцеляющее все продрогшие, стылые жизни. Зовущее по ночам — мое теплое течение Куросио…

Вновь — распахнутые глаза:

— Нам еще не пора?

— Да, наверное… Собирайся?

— Я сейчас… Я последний разок!

Медленно-медленно человек на песке со мной рядом поднимается на ноги.

Он встает и уходит.

В зовущие чайками волны.

В остывающее от солнца небо.

Все дальше и дальше от берега.

Могучая черная гладь растворяет в себе, как кофе — беспомощный сахар. Вот уж нет его по колени. Вот растаял наполовину. Вот — одна голова…

И потом уже только пена.

Волны. Зовущие за собой и исчезающие, чтобы снова вернуться.

Две сигареты — это пятнадцать минут. Еще три — сорок пять.

Так уносишь ты, теплое Куросио, всех, кому еще есть чем слышать тебя.

Его книгу заносит песком, и страницы шелестят для меня все слабее.

Мои ступни на теплом асфальте по пути к остановке автобуса. Правая моя ладонь — в левой шлепанцы — сжав, массирует горло. Я все пытаюсь унять эту боль — так знакомую всякому, у кого хоть когда-нибудь резались жабры.

Хочешь, я расскажу тебе

Моему нерожденному сыну

Я говорю тебе: «Пошли, сходим в детство?»

«Пойдем», — отвечаешь ты и тянешь ладошку к моей руке.

Кто еще мог бы мне так ответить? Люди заняты бесконечной Вселенской Стиркой, они кричат мне из ванных: «Как настроение?!..» Я смеюсь — нет, мне и правда забавно: что я им, туда кричать буду? «А ты крикни, жалко, что ли?..» И я уезжаю от них.

И тогда я говорю тебе, тихо так: а пошли, сходим в детство? «Пойдем», — отвечаешь ты мне. Так, будто ждал меня все это время.

Это очень, очень важно для меня — знать, что ты ждешь. Я тогда становлюсь совсем бесстрашным и даже не верю, что вообще умру когда-нибудь от чего бы то ни было.

Слишком уж все там меняется… Будь вечно таким же — ждущим меня. Даже если я пропадаю надолго.

Там, у них, бывает очень по-разному. Я сейчас кое-что расскажу тебе… Вот послушай.

1
Рот нужен людям для еды. Во всех остальных применениях он начинает жить несвойственной ему жизнью: все составные части его приходят в движение, совершая Работу По Утвержденью Порядка. Если вдруг ртов становится больше, чем один, уши отмирают, как листья у осенних деревьев, и тогда наступает зима. И если чьи-то глаза не впадают в спячку от холода, то прямо на морозе у тебя могут отнять всю одежду — «Ах, вы вконец перепачкались!» — и затеять Вселенскую Стирку, крича тебе из теплой ванной: «Ну, как настроение?..» Слова замерзают, не долетев до порога.

Если глаза не в спячке — то они в ванной.

2
Иногда люди совершают Работу По Утвержденью Порядка. Это случается с ними, когда они не помнят, что их кто-нибудь ждет. Тогда они, бедняжки, в растерянности начинают думать, что Все Меняется. А поскольку Все — это ОЧЕНЬ много, они не понимают, что со Всем этим делать, и с перепугу наводят Порядок вокруг — но так, чтоб только самим под него не попасть.

Тех, кому это удается, называют Сильными Людьми. Они действительно забывают, что их кто-то ждет! Смешные они, люди…

3
Картошку, чтобы долго-долго варить на плите, людям обязательно нужно чистить. А еще раньше — непременно купить ее на базаре.

А вот там-то и вынимают кошельки!

Поэтому лучший на свете напиток — кофе. Если долго пить его из глиняных чашек, начинаешь жить по ночам. А ночью-то базары и не работают!

4
Когда людям начинает казаться, что им не с кем пойти сходить в детство, они посещают Храм. Тогда вместо того, другого, к ним приходит чувство кого-то Третьего, с которым-то все это и можно.

Детям это не нужно.

5
С людьми можно играть в Очередь. Они очень доверчивы, люди.

Нужно, чтобы один ждал другого, другой третьего, и так далее. Построить их всех, упереть глазами в затылки друг другу — и пусть себе думают, что все они ждут троллейбуса.

6
Когда люди натворяют слишком много Порядка собственным ртом, они, испугавшись, принимаются разрушать все обратно. Тогда они закрывают рот и пишут картины маслом, печатают на пишущих машинках и раздаривают хризантемы, оставляя друг в друге себя.

Им действительно становится легче.

7
Иногда люди сомневаются, есть ли они. Кидаются к другим и начинают это проверять. «Есть, есть, — успокаивают их. — Да вот же. Вот и вот».

Им даже дарят их самих иногда. Как цветы.

Тогда они очень обижаются.

8
Даже отдавливая себе бока в троллейбусной толчее, люди упрямо продолжают верить, что они куда-нибудь движутся.

9
Люди очень любят бояться, что живут мало жизни. Все то, зачем вообще Все, они, недолго думая, называют банальностью — и допридумывают что-нибудь позаковыристей, о чем потом нужно думать долго и специально.

От этого они живут еще меньше жизни.

10
Надвигавшись в троллейбусах, под вечер люди уходят к себе домой, запираются на замок, отключают телефон и принимаются печатать на машинках и писать картины маслом. Почему-то они называют это Покоем.

И
Кроме троллейбусов, люди также двигаются и долгими ночными поездами. Бывает, заберутся на верхние полки, лежат и друг на друга смотрят, смотрят, а между ними-то — раз! — и вниз обрыв.

Это так глупо, что очень похоже на правду.

12
Все люди делятся на Мам и Пап. В этом, собственно, их единственное различие.

13
Мамы — это такие люди.

Когда-нибудь я тебя еще познакомлю.

14
Мамы и Папы должны постоянно ругаться между собой, потому что они очень по-разному понимают, как нужно делать детей. Поэтому дети не всегда получаются.

15
Чайники для заваривания чая нужны людям для того, чтобы кидать ими в стены у себя дома. Чем красивее чайник, тем больше в нем смысла.

Уцелевшие фарфоровые крышечки можно потом продавать на базаре — вдруг кому пригодится?

16
Дом… Это такая большая песочница для одного. Там столько песка, что можно закопаться полностью, как будто тебя вообще нет на свете. Очень важно потом суметь выбраться.

А вообще, в Доме можно строить всякие замки, и аэроплан, и даже рояль «Стейнвей и Сыновья».

Если что-то и обрушилось — можно выстроить снова. Лишь бы только весь песок оставался в песочнице.

17
Иногда людям очень хочется кричать. Но глаза у людей так испорчены Толстыми Книгами, прочитанными до того, что слышать крики друг друга им бывает попросту нечем.

18
Люди часто думают. О себе одно, о других другое.

И очень редко — наоборот.

19
Вообще, люди — это такие заговорщики. Собираются вместе выпить кофе — и договариваются до того, что все, кто не договаривается вместе с ними, сразу пьет свой кофе, строя свой заговор против их договора. А если не так — то тогда он плохой заговорщик, и о нем еще надо договариваться отдельно…

Об этом написано столько Толстых Книг!

20
Иногда люди спят, и им часто снится их детство.

От снов своих люди потом идут умываться. И только полусмятые постели еще недолго хранят их тепло.

21
Уши нужны людям для того, чтобы слушать ими музыку. Только они и ее умудряются набивать словами!

22
Чучело музыки, набитое словами, называется Песня, и люди поют ее ртом.

Чаще других в Песне встречается слово «КАК?» Это объединяет людей, и в припевах они иногда позволяют попеть с ними хором.

23
Много времени в жизни люди тратят на то, чтобы описывать Время. Никто не знает, что это такое. Поэтому всем интересно доказывать свою точку зрения.

24
Если, покопавшись в памяти, люди вдруг обнаруживают, что еще вчера они были добрее — лучше не подходить к ним. Завтра они вернутся в свое позавчера, и все будет в порядке. Сегодня же они еще просто не знают об этом — и сердятся.

25
Иногда люди и правда думают, что их всех как-то зовут…


Я очень люблю приходить к тебе, возвращаться снова и снова, пока у тебя еще нет имени, пока ты еще не хочешь, слава богу, быть Кем-то. Это потом они дадут тебе все тридцать три тыщи имен, называя тебя по мелким кусочкам в разные стороны — Сильным и Любимым, Принцем и Бродягой, Умницей и Предателем, Тем-Кто-Не-Больше или Незнаюкаквам-сказать… Это потом они бросятся все вместе старить тебя час за часом, стягивая такой неохватный пока круг Имен Твоих у тебя на горле

Будь же вечен во мне, пока я сам не нашел тебе имени для этой Жизни С Людьми — пожирающего меня Океана с твоим призраком, слабой звездочкой мерцающим на волнах.

Кофейные зерна

Крокодилы — одни из древнейших зверей на земле. Мозг у них небольшой. У нас с вами мозг куда больше, не говоря уже о соотношении его размеров с размерами тела. С тех пор как мы перестали быть крокодилами, наш мозг почти полностью изменился. И лишь одна из его извилин осталась такой же, как и миллиард лет назад. Ученые до сих пор не установили, какую функцию выполняет эта не изменившаяся часть мозга. Единственное, что они знают наверняка: именно там генерируются импульсы, которые мы теперь называем любовью.


Я разглядываю ее профиль. Что там творится, по ту сторону ее лица? Здесь же, в левом зрачке, отражается окно с кусочком рассвета и дерево за окном — две вороны чистят перья на ветке и каркают время от времени. Меня там, по-моему, нет.

Дальше, за деревом, кончается наша долина. Тянется еще немного, а потом переходит в горы. Утонувшая в глазу, долина кажется маленькой и усохшей, как ладонь отца после десяти лет разлуки.

Она крепко зажмуривается. Так, что воронам не упорхнуть. Разве только вытечь слезами, но она не заплачет.

— Курить будешь?

— Сначала кофе.

Глаз снова распахивается, и я вздрагиваю: птиц на дереве больше нет. Ее профиль все так же недвижен, но опустевший и ненасытный зрачок начинает медленно поворачиваться в мою сторону…

Нет уж, дудки!

Я отбрасываю одеяло, спускаю пятки на деревянный пол — и иду варить кофе.


Иначе говоря, все, что еще роднит нас с крокодилами, — это «черный ящик» непонятного назначения в голове. Отличает же нас от крокодилов то, что крокодилы не поддаются дрессировке. И это научный факт. А мы — поддаемся. Может, это и есть самое главное изменение, которое мы претерпели за миллиард лет? Но чем любовь отличается от приручения? Этого не знает никто. Поэтому нам всегда очень сложно ответить вразумительно на вопрос, чем же мы все-таки отличаемся от крокодилов.


Мою нынешнюю джезву мне прислали из города Иркутска люди, которых я никогда не встречал. Муж и жена. Познакомились мы в Интернете, в одной из сотен русскоязычных «болталок». Как выяснилось, в Центральной Сибири с музыкой Тома Уэйтса так же туго, как в Японии с приличными кофейными джезвами. Обмен напрашивался сам собой. Они переслали мне джезву с пилотами рейса Иркутск — Ниигата. Я же все собирался выслать им «Blue Valentine», даже диск купил, — да так и не выслал: неожиданно муж оказался членом общества «Память», и наше общение заглохло само собой, а их электронный адрес я мстительно утерял при переустановке компьютера. Теперь, когда я варю себе кофе, мне бывает немного стыдно, и я подбрасываю в антисемитскую джезву со Знаком Качества СССР на медном боку щепотку тертого чеснока.


Если взять крокодила, положить его в ванну, чесать ему спину зубной щеткой и кормить до отвала шпротами, — теоретически в его мозгу можно вызвать импульсы любви. Но это никак не помешает ему укусить вас, когда у него кусачее настроение. Вполне возможно, это и будет одним из проявлений его любви к вам: просто его совершенно не заботит, как вы это воспримете. Любовь, не заботящаяся об ответной реакции, этот антипод прирученности — особый деликатес для гурманов человеческих душ. Пожалуй, именно оттого так популярны истории о вампирах, чей укус всегда начинается с поцелуя.


Как известно, ближе к Черному морю джезвы еще называют «турками», но так мне совсем не нравится. В «джезве» есть «джаз» и «лезвие», что гораздо вкуснее.

Лучшую в своей жизни джезву я подарил Максу. Ее изготовил из смачной латуни старый грузинский кузнец. На изумрудно-рыжих ее боках полыхали сногсшибательные фиолетовые протуберанцы, напоминая картины Эль Греко. Кузнец тот умер от разрыва сердца за неделю до покупки мною его джезвы. Об этом мне сообщила его жена — пожилая грузинка в черном платье до самой земли, распродававшая работы усопшего мужа на старом тбилисском рынке. Если ей верить, как раз эта самая джезва и была «последней работой мастера», отчего она и «уступала ее за полцены», но хотела, чтоб я непременно знал, почему.

Я люблю верить таким историям. В конце концов, верить чему-то или нет — вопрос персонального вкуса, никакого отношения к Истине не имеющий. Может, именно из историй, в которые нам нравится верить, постепенно и складывается наш характер?

Например.

Она умеет гадать на кофейной гуще. Впрочем, может, она только думает, что умеет. Но какая разница?

Она верит, что умеет гадать на кофейной гуще. Так ей легче реализовывать свою тягу к себе самой? Как у японцев — «сначала ты пьешь сакэ, потом сакэ пьет сакэ, а потом сакэ пьет тебя»… Неужели и с верой так же? Скорее да, чем нет. Иначе зачем бы люди строили храмы?

Ей нравится верить, что она умеет гадать на кофейной гуще. Нравится Вера как занятие для души. И в этом смысле она очень занятой человек.

Год спустя, когда Макс разводился, та грузинская джезва почему-то начала протекать непонятно где. Но Макс, угрюмый эстет, все равно продолжал варить в ней кофе, и через пару месяцев она запаялась обратно сама собой.

* * *
Покачиваясь над конфоркой в такт густому черному блюзу, жду, когда подымется пена, и думаю про Формулу Гениальности.

Вспоминаю слова отца: «Во все времена человек сочинял литературу с одной-единственной целью: нащупать баланс между своими животным и духовным началами».

Хорошо. Возьмем это за ось ординат. Абсциссы же разложим на «познанное — непознанное»… Как ни тужусь, в голове никакой фигуры не возникает. Чего здесь не хватает — случайности? Движения? Чувства юмора? Веры?

«Бог есть то, что мы в себе еще не узнали. И потому Он вечен».

Определения, определения. Сколько я их еще насочиняю?

* * *
Кофе готов, но ты уже в душе. Поразительно, как это я не услышал твоих шагов в коридоре. Впрочем, это тоже часть нашей игры. Ее роль, с которой ты, что говорить, справляешься превосходно. В моей жизни ты случаешься сразу, какая есть: никаких предварительных привыканий друг к другу. Нам не приходится кружиться над главным, как кошкам вокруг сметаны. В мою одиноко-двуспальную ты забираешься сразу по окончании вечеринки, последней массовой вечеринки в доме, — да так и ночуешь там до сих пор.

Посиделки выдаются забавные, и потом вспоминаются, как кино Джима Джармуша: всего понемногу в необъяснимой взаимосвязи и невесть на чем держащемся хрупком балансе. Пара-тройка забавных дискуссий, две пикантные недоссоры и один поцелуй. Плюс целая стопка откопанного с получки музыкального кайфа. «Тепло, легко, глубоко…» — бормочет, похрипывая, старина Джон Ли Хукер. Тепло, легко, глубоко — так проникает под кожу доавангардный джаз. Элла, Эррол Гарнер, Билл Эванс. «The autumn leaves…» Тепло, легко, глубоко. Вот так я хотел бы любить своих женщин. И ты знаешь это заранее. Знаешь без слов. И все расходятся, и я запираю дверь, принимаю душ, поднимаюсь наверх — и в полной уверенности, что нахожусь в доме один, распластываюсь с закрытыми глазами на простынях… Drift by the window… И ощущаю губами тебя. Именно тебя — я знаю это мгновенно, хотя целую тебя первый раз в жизни…. The summer kisses… Тепло, легко, глубоко… When autumn leaves… М-м-м… start to fall…

Черная жижа под густой, твердеющей пеной.

* * *
Самое главное — не позволить ей убежать.

Вот еще чуть-чуть — и слепая сила взорвет уже эту напряженно-нервную неподвижность, бросится на тебя, точно монстр-кровопийца сквозь стену, кроша косматыми лапами железобетон…

Не дать убежать.

Что угодно — только не упустить этот миг. Этот глоток немой пустоты между точкой кипения и точкой взрыва: зазевался, не угадал — все пропало.

Но в тот самый миг, когда раскаленная медь еле слышно и томно скрипит, а весь мир — ах-ха! — выдыхает в судороге осатанелую душу над первой каплей, рванувшей из развороченных ожиданием недр, — я легким движением кисти снимаю джезву с огня.

* * *
— Почему ты всегда один? Ты что, никого не любишь?

— Дело не в этом… Просто существует такой закон.

— Какой закон?

— Все, что мы действительно любим, всегда принадлежит к какой-то из трех категорий: либо это вредно для здоровья, либо осуждается обществом, либо — трудно достать.

— Хм… Глупости. Вовсе не обязательно.

— Да? Ну, вот что ты действительно любишь?

— Фрукты!

— Хм… Твоя взяла. Придется добавить еще одну категорию.

— Какую же?

— Скоропортящиеся продукты.

* * *
Дора — легкий человек, и я люблю сидеть с ней, когда у нас обоих выдается для этого время, благо живем мы друг от друга недалеко. Как всегда, я жутко завидую ее умению не расстраиваться ни по какой причине дольше получаса. И когда у меня очередные «кризы» — по работе ли, с женой, а то и просто опять ощущаю, как время жизни утекает сквозь пальцы, — я покупаю каких-нибудь недорогих фруктов и отправляюсь за пару кварталов «лакомить старую кобылу», как она сама это называет.

«Старой кобыле» девятнадцать годков от роду, плюс огромные цыганские глазищи, пухлые, невзирая на общую фотомодельную костлявость, щеки и обалденная ямочка на подбородке. Голос — не по возрасту глубокий, грудной:

— …Но это еще давно было. Аж в прошлом году, когда мы все жили в фужи-масионе.

Название «Fuji Mansion», надо полагать, было написано на здании по-английски, и она запомнила его глазами, а не на слух. Сколько ее помню, Дора всю дорогу упорно, с трогательно-детским пофигизмом пропускает буквы в малознакомых и «не шибко до зарезу нужных» иностранных словах. С точно таким же пофигизмом она разбрасывает по комнате свои трусики-лифчики-чулочки, забывая убрать их к приходу званых гостей, или разбалтывает кому ни попадя о своей давно скончавшейся визе в стране пребывания.

— Ой, Дорка, дотреплешься — заложут тебя и повяжут! — качаю я головой. — Домой отправят — опять в штукатуры пойдешь?

Удар ниже пояса. Мрачнеет. Молчит — пока взгляд случайно не падает на магнитофон. Нажимает кнопку, вспрыгивает на тахту — мои бедра между ее ступней — и выдает мне совершенно потрясную джигу. А может, и самбу…

Она никогда не знает, что конкретно танцует, но делает это хорошо.

* * *
Работа ее — hostess. Девочка в баре. Одна из тысяч просочившихся всеми неправдами по гостевым визам — и растворившихся в бескрайней ночи славянских дев, не знающих ни языка, ни чем бы толком заняться, но мертвой хваткой цепляющихся за жизнь. Интереснее всего донимать их вопросами из серии «что б ты сделала, если б нашла миллион». Полная катастрофа.

Одиннадцать классов недополученного ликбеза, недоласканное детство, добрая душа и длинные ноги. Маленькие перепуганные зверьки, не найдя себе места под солнцем дома, готовы болтаться здесь на просроченных визах, не высовываясь днем на свет божий до двух, а то и трех лет кряду. В итоге одних случайно отлавливает полиция — раз в полгода, «для галочки», проводят облавы в барах и проверяют у всех паспорта. Другие «сыпятся» на полулегальных абортах. Кто-то просто ломается от такого режима и сдается сам. Бояться им, в общем, нечего. Посидят недельку в непыльной камере, покуда на них дела оформляют — а там и депортация. Что делать, раз уж без этого домой не вернуться никак…

* * *
— Дорка, пошли в субботу в бильярд играть.

— Давай!.. Ой, не! В субботу никак, у меня клиентус…

О клиентах Дора говорит с той же механической скукотищей в голосе, с какой ляпает вскользь о грядущих месячных («Ну во-от, опять праздники, а тут, понимаешь, за телефон с Россией не плочено!») или материт своего «недомужа», который бросил ее с годовалой лялькой на руках в опостылевших Мытищах полтора года назад. Сейчас с дитем нянчится бабушка, а девятнадцатилетняя мамахен, костьми ложась под кого ни попадя на заграничном трудовом фронте, весьма безуспешно пытается скопить деньги на собственный флэт.

Понравившуюся книгу она заглатывает вмиг и потом пару дней слоняется кругами по комнате, только что не сияя прочитанным изнутри. В прошлый раз я распечатал ей баховские «Иллюзии», и теперь она с гордостью ветерана демонстрирует мне шишку на лбу — якобы результат ее искренних попыток пройти сквозь стену.

— Ты — изверг! Зачем ты мне не сказал, что это на ночь читать нельзя? Ночью же веришь кому попало в сто раз больше! А я еще до конца дочитать не успела — и как давай пробовать!..

Она показывает мне свою Секретную Тетрадку. На обложке Тетрадки — золотое тиснение: «Му Life in Memoires» и пушистое гусиное перо. Всякий новый абзац она пишет фломастером другого цвета, покусывая его и отчаянно морща лоб.

«Жил-был один богатый человек. У него все было — и розовая ванна, и изумрудный рояль с серебряными клавишами вместо черных. И жил он в большом доме один, но дом ему не нравился, потому что не подходил ему по характеру. И потому он всегда нервничал, и даже не допивал свое нескафе по утрам, а сразу поскорее уходил из этого дома играть в теннис…»

Каждый день она записывает в тетрадку не более пяти новых строк, но странно — почти ничего не зачеркивает.

* * *
— Ты чего там молчишь?

— Хочу и молчу.

— Не, так не пойдет. Раз уж звонишь по телефону — изволь говорить что-нибудь.

— Это кто так решил?

— Тот, кто изобрел телефон.

— Но это же мой телефон!

— Твой. Вот и используй его по назначению.

— А в инструкции не написано, что в него молчать нельзя.

— Ну знаешь! В инструкции к вентилятору тоже не написано, что им гвозди нельзя забивать.

— Если вентилятором забивать гвозди — он сломается.

— Смотря как забивать… Я могу бережно.

— Это примерно как я молчу?

— М-да… Пожалуй.

Она принадлежит к редкому типу существ, которых я даже на расстоянии трех метров ощущаю как продолжение своего тела.

Никаких обязательств — и полное единение… Да, именно так. В отношениях с людьми я человек безответственный. Не вижу в том ничего ужасного.

То есть я люблю заботиться о других. Люблю в итоге ловить благодарные взгляды или же просто знать, что поступил с людьми так, как хотел бы, чтоб поступали со мной. Есть, есть гармония в бессребренничестве, как бы мы сами ни пытались изничтожить ее аргументами, будто бы все — ради ублажения родимого Эго…

Но главная моя слабость — стремление заботиться о других, не собираясь при этом оставаться в их жизни. Я не хочу быть в ответе за тех, кого приручил. И в последнее время — не хочу скрывать это свое нежелание. Ни от них, ни от себя самого.

За что ценю Дору: с ней не нужно разговаривать об отношениях. Ни у меня, ни у нее нет в том ни малейшей потребности.

С первой же нашей ночи вдвоем она поняла, что я за фрукт, и абсолютно спокойно восприняла то, на что постоянно обижались другие. Что бы ни случилось — я ненавижу разговоры об отношениях. Убежден: слова — точно так же, как пальцы и прочие части тела, — даны нам для того, чтобы создавать ими чувства, но не описывать их.

Мне нравится в это верить. И потому пытаться разубедить меня в этом — пустое занятие.

«Ведь никто — ни одна живая душа! — не знает, как оно должно быть на самом деле…»

Молитва для прокаженного.

* * *
Я разглядываю ее профиль. Она крепко зажмуривается, из-под намазанной тушью ресницы вдруг выкатывается огромная черная слеза.

— У-у-у!..

— Ты чего ревешь?

— Там Са-ашка одна-а…

— Не одна, а с бабкой, ты сама говорила.

— А-а-а!..

— Ну езжай в Токио да сдавайся в полицию на хрен! Рано или поздно — все равно придется, какая ж разница…

— Не-е. Мне рано еще…

— Чего рано-то? Ты уже и так в долгах по уши. Еще хочешь?

— При чем тут деньги? Вдруг я мужа себе найду?

— Кого? Японца?

— А что?

— Не смеши народ.

— Ну давай ты меня в жены возьмешь.

— Щ-щас!..

— О-о-о!..

— Не реви, говорю! Думай лучше. Кофе будешь?

— Да-а… У меня даже до Токио не хватит…

— На поезд я тебя посажу. А самолет они тебе сами потом оплатят.

— Как это?

— Как, как… Государство у них такое, щедрое. Подведут к самолету и уже перед трапом наручники снимут. Восемь часов лету — и ты в Москве.

— Врешь ты все…

— В общем, смотри. Завтра я еду в Токио. По работе. Надолго еду. Меня здесь долго не будет, слышишь? А на бары ваши в последнее время облавы все чаще, так? Если не ты сама придешь, а они тебя схавают — ничего хорошего. Так можно и срок схлопотать. А передачки я тебе в Токио каждую неделю таскать не смогу. Так что выходит — это твой последний шанс, дорогая. Ну? Поедешь со мной?

— Что… Прямо завтра?

— Думай. Я пошел кофе варить.

* * *
Если верить японской статистике, средний мужской оргазм длится десять-пятнадцать секунд. Десять-пятнадцать секунд, ради которых разрушают империи, ломают жизни и убивают друг друга миллионы людей столько веков подряд.

У среднестатистического мужчины оргазм длится полминуты в неделю и двадцать четыре минуты в году. За всю свою среднестатистическую жизнь он получает где-то около двенадцати часов того, чего, собственно, всю дорогу и добивался.

Для занятий любовью вовсе не обязателен импульс любви, как и наоборот. Может, именно поэтому крокодилы — одни из самых древних, кто выжил на этой Земле.

Жить крокодилы могут и в воде, и на суше. Но я никогда не слыхал, чтобы на суше крокодилы занимались любовью.


Я стою на подножке вагона и жду.

До отправления — две минуты.

Возвращайся в воду, дуреха. Крокодилам нельзя без воды…

Хр-руп! — разгрызаю очередное кофейное зернышко. От хронического недосыпа чуть покалывает в висках.

Минута.

Гудок сотрясает платформу.

Ее сиреневый плащ — в самом-самом конце вокзального коридора. Между нами — с полкилометра. Что-то около двух минут.

Она шагает нервно и быстро, очень быстро, глядя в точку перед собой. Она идет очень быстро — но она не бежит.

Знает, что так не успеть — и все-таки.

Это же страшно важно — не позволить себе побежать. Уж она-то знает это прекрасно.

Я уже не смотрю, не могу смотреть на нее — только слышу, как каблучки выбивают отчаянный ритм по предательски-звонкому кафелю перрона…

Ведь нас нельзя приручить.

Мне нравится думать, что я в это верю.

Умничка, шепчу я одними губами.

Не бежать.

Что угодно — только не это.

В тот самый миг, когда железо надсадно ахает, а изображение мира вокруг начинает медленно уплывать от меня, — я аккуратно выдавливаю большим пальцем квадрат плексигласа с четырьмя иероглифами и жму на пуговицу стоп-крана.

Side В:

Своих не выдал

Плыло судно с Сахалина да к японским берегам. В январе. Бревна везло — для строительства японцами себе теплых домов и прочей забавной мебели. И случился на море шторм, и посрывало у бревен тросы, и начали эти бревна разбегаться в разные стороны и засорять собой Мировой Океан.

А на ту беду работал на судне дядя Миша сотоварищи. Дяде Мише было пятьдесят четыре года, он помнил войну и был воспитан в духе уважения к своему и чужому труду. Дядя Миша не знал о том, что на свете бывают страховки на случай стихийных бедствий. И вот, по пояс в ледяной воде, дядя Миша сотоварищи начал эти бревна спасать.

Когда проборовшегося за японское счастье дядю Мишу доставили в центральный госпиталь города Ниигата, у него все легкие были забиты соплями и гноем, и, в общем-то, он умирал. Но ему не дали. Ему тут же сделали операцию, просверлив дырочку в груди, а чтоб было не больно, обкачали дядю Мишу наркотиками довольно сильного действия.

И вот дядя Миша проснулся в странной палате, окруженный не известной ему самурайской публикой, которая на него то и дело косилась и лопотала по-непонятному. Никто не подходил к дяде Мише и не заговаривал с ним, но он сразу сообразил, что к чему. Когда я появился в его палате, он посмотрел на меня цепким взглядом и отчетливым шепотом — так, чтоб только мы двое поняли, — сказал:

— Димочка. Я все понял. Ты передай нашим: сегодня ночью они решили меня убить. Вон те двое. Ты осторожнее, они понимают по-русски, так что ты вслух мне не отвечай… Просто смотри в окно и головой незаметно кивай… Теперь дальше слушай. Я знаю, куда они одежду мою спрятали. Я разработал план. Ты им говоришь, что мне позвонить домой надо. А мы в это время выкрадаем мою одежду — и в полицию сразу, понял? Только быстро надо, а то этот их, главный придет!..

Но Главный уже стоял над дядимишиной постелью и спрашивал меня, что дядя Миша говорит.

— Так, ерунда, — сказал я Главному. — Бред обычный.

Но Главный не унимался:

— Врач должен знать содержание этого бреда, чтобы контролировать состояние пациента!

Ну тогда я и перевел.

А этот Главный был хоть и главный, но очень молодой. Такой, из чистеньких выпускничков столичных вузов, которые с двадцати пяти лет точно знают, что в тридцать пять у них будет девочка, а в пятьдесят они наконец-то выплатят кредит за свой трехэтажный дом. Этот Главный очень хорошо соображал в строении человеческого организма и был отличником что в школе, что на производстве. На его голове блестели очки в золотой оправе, а из нагрудного кармана халата торчали аж три дорогие чернильные авторучки, которыми он никогда не писал.

И когда я перевел ему план дяди Миши, он очень обеспокоился за порядок в самой большой палате своей самой образцовой больницы города. И уточнил:

— Скажите… А если этот бред к вечеру не прекратится — ваш порт не смог бы забрать пациента к себе?

Я переспросил. Мне повторили.

— Куда — к себе? — так и не понял я. — На склады с лесом? Или на стоянки подержанных автомобилей? Вы больница, или мы где?

— Да, мы больница, — сказали мне. — И поэтому мы не можем подвергать опасности жизнь девяти пациентов из-за одного сумасшедшего.

— Во-первых, это не сумасшедший… — даже растерялся я. — Вы же сами его наркотиками накачали — вы что, не знали, какие будут последствия? И потом, у вас же есть боксы, если что — положите туда!

— Боксы — для экстремальных ситуаций, туда в любую минуту могут привезти тяжелых больных.

— А это, по-вашему, не экстремальная ситуация? Или это — не тяжелый больной?

— Боксы — дорогие. А вы еще не определились с оплатой лечения вашего клиента…

А дядя Миша, слушая наш разговор, спрятался под одеяло и, выглядывая одним глазком, повторял:

— Димочка, Димочка! Ты только не слушай его, он тебе зубы заговаривает, как и мне вчера!.. А на самом деле по-русски болтает лучше нас с тобой!.. Приполз ко мне в час ночи уколы какие-то делать, падла… Чтоб я, значит, сопротивляться не смог, если что… Волю мою сломить хотел, понимаешь… Но ты не боись, я ему ничего сказал. Так ребятам и передай — дядя Миша своих не выдает!.. Что он тебе там втирает, ты мне главное, расскажи, чтоб мы, значит, стратегию их понимали!..

Но я решил пока не рассказывать дяде Мише о японской стратегии, а пошел обратно на работу — ждать, что будет вечером.

К вечеру дядимишин бред прекратился, и лечение прошло успешно.

А за утекшие бревна японская страховая компания заплатила сполна, заодно покрыв и расходы на лечение дяди Миши. Пока дядя Миша отлеживался перед тем, как его отправили на носилках самолетом в Хабаровск, я даже успел выполнить его просьбу — купил платье для его жены на все деньги, которые дяде Мише полагались за этот рейс.

А через месяц дядя Миша прислал мне письмо, в котором благодарил за поддержку и писал, что чувствует себя хорошо, хотя работу пришлось оставить, ну да пора уже. Одно жалко: платье японское супруге так и не подошло. Вроде и размеры все те — а жмет, зараза. Особенно в груди.

Братец Ли

Ли Лонгшоу из Ливерпуля посвящается

Я не знаю, почему, заходя к ним сюда, я всегда отсылаю ей пиво. Всякий вечер, когда, проблуждав по картонно-игрушечным, зябко съеженным улочкам засыпающего городишки, я опять забредаю в их заведеньице, — она все так же сидит в своем уголке с аппаратами, забившись в нору меж огромными, в ее собственный рост колонками под арматурой металлических стеллажей с конвертами старых пластинок, громоздящихся до потолка, на высоком своем табуретике — точь-в-точь нахохлившийся воробьеныш; и если то вечер буднего дня и за стойкой всего два-три посетителя, — крутит древнюю и никому не известную самую раннюю Роберту Флэк, с головой погружаясь, как в волны, в рыдания «I Told Jesus» сквозь пулеметный скрежет иглы по пластмассе, очень мерно, медитативно покачиваясь всем своим до прозрачного худеньким телом… Как зачаровывает глаза огонек свечи в темной комнате, так и все, что я различаю после третьего пива в сером мраке на фоне бетонных стен — этот долгий овал лица, рассеченный, будто шрамами, резко-черными тенями скул в остервенелой затяжке — ее страстном, отсылающем весь окружающий мир в бесконечность поцелуе с любимым «Данхиллом».


Никогда нельзя было определить, сколько она выпила до сих пор. Если только звучал хоть какой-нибудь ритм, она всегда безошибочно вторила ему всем телом — до тех самых пор, пока вообще могла усидеть на трехногом своем табуретике.

Потом она просто падала, расплескивая копну смоляных волос по деревянной столешнице, и больше уже не двигалась.

Ловко, будничными движениями старина Ли поднимал ее легкое тело, переносил на широкий стол в дальнем углу зала и, уложив осторожно на бок калачиком, пристраивал ей под голову плащ, или сумку, или что еще попадалось мягкого под руку.

Иногда же — если только посетителей действительно было немного — он совершал кое-что еще. Постояв над ней с полминуты, он вынимал из большой банки, тут же рядом в углу, смешного полосатого зверька — и выпускал к ней, недвижной, на стол. Испуганно-проворный, тот взлетал по свитеру к ней на грудь, юркал ближе к плечу — и затихал, приютившись в гнездышке из ее волос где-то между ключицей и ухом.

Этих двоих уже ничто не посмело бы разбудить до утра.


Я не знаю, почему — может быть, за три года это уже просто стало привычкой, — но всегда, заходя сюда, еще только снимая плащ у дверей, я уже выкидываю в раскаленный жаром каминов и кричащий робертиным голосом воздух два пальца фигурой «V», киваю затем в ее сторону — и старина Ли, привычно моргнув, ныряет в свой ободранный медицинской наружности шкаф за парой чистых пробирок-стаканов.

— And you know, Dima? — как всегда, без приветствий, из-за длинной дубовой стойки отполированной до блеска тысячами локтей за три года, заговаривает первым Ли, будто продолжая только что прерванный разговор. — Ты еще не знаешь, что наша бедняжка Ри околела?

Я не знаю, обычная ли это манера там у них в Ливерпуле (кроме «Битлов» и самого Ли, я никого оттуда не слышал), — но это просто фантастика, когда концы у всех фраз так развратно задираются вверх, и весь разговор оказывается прострочен, будто иглою швейной машинки, одной и той же нервно-колкой коротенькой интонацией… На письме речь братца Ли могла бы выглядеть так:

— Знаешь Дима?! Наша Ри? Вчера околела?? Я так долго думал, в чем дело?!? И я сейчас думаю — это наверно от гиперчастот, ты же знаешь? Такие маленькие зверьки? И такие низкие частоты в динамиках?!? Я не знаю, как она вообще смогла здесь так долго? Если б я был такого размера?! Готов спорить, я бы помер гораздо раньше??? Как темно на душе?! Гибель белки от рок-н-ролла — ужас, правда?!? Ты можешь поиметь по случаю одно пиво за счет заведения???

Черт знает — может, у него это профессиональное. Но когда тебя все время так активно бомбят вопросительными знаками — хочешь не хочешь, а ввязываешься в разговор и располагаешься «на подольше». Ему же, паршивцу, только того и надо.

Братец Ли никогда не меняется и не стареет. Сколько лет позади — а он все такой же, каким появился когда-то перед моими глазами — в безразмерном, детского покроя комбинезоне с широченными лямками и ярлыком из трех выцветших буквочек «Lee» на напузнике, с нахальным, но совершенно искренним желанием очаровывать собой все и вся; с просто чудовищным ливерпульским акцентом: «Зуюлл анутц зырын Лундун» (They all are nuts there in London, you know?) — и конечно же, с этим его ностальгически-безалаберным, цементно-обшарпанным Бункером, напрочь отличающимся от всех прочих ночных забегаловок, какие только имелись-курились в нашем мультяшном, вылизанном до стриптизной потери лица городке в самом богом забытом уголочке Японии.

Худющий как жердь, с продолговатым яйцом головы, обритой почти под ноль, он стреляет прямо в зрачки собеседника отрывочными, одиночно-короткими взглядами, то поднимая, то пряча наивные, чуть навыкате голубые глаза с кротким безумием, искрящимся меж белесых ресниц; и по нервному, всегда чуть напряженному его лицу беспрестанно гуляет, совершенно отдельно от выражения глаз, наивно-обезоруживающая, детская до идиотизма улыбка — с отменными ямочками, непонятно как вообще появляющимися на впалых щеках, осунувшихся, как у узника концлагеря, от хронического недосыпа. Такое сверхъестественное сочетание безоблачной детскости со смертельной усталостью от жизни на одном и том же лице я встретил впервые, и потребовалось ка-кое-то время, прежде чем я перестал отождествлять его с жалким типом голодного беспризорника, то и дело попадающегося на кражахшоколада из ночных супермаркетов.


Братец Ли — идеальный тип разрушителя жизни, как собственной, так и тех, кому приключилось пробыть в непосредственной близости с ним хоть какое-то время. Дела в баре трещат по швам, алименты выплачиваться не хотят, и долги растут, создавая массу проблем кредиторам. При этом никому и в голову не приходит обвинять его в чем бы то ни было. Я почти уверен, что даже бывшая его жена, заявляясь сюда раз в неделю с его же дитем под мышкой, «швыряет ценной мебелью в помещении», в общем-то, больше из ревности и безвыходного отчаяния, чем из желания как-нибудь «отомстить негодяю» («А деревянная мебель? Здесь в Японии?! Это так недешево, ты же знаешь?!?»). Он — из тех редких людей, которые не вызывают раздражения ни при каких обстоятельствах. В последнее время мне начало чудиться, будто даже в диком букете исходящих от него запахов — английского одеколона, сырого пива и горького керосина, которым отапливалось заведение, — присутствует некий дух неумолимо нависающей над всеми нами Судьбы. На моей памяти чуть не дюжина его завсегдатаев совершенно неосознанно переняла это его «Shit happens, you know?!» — с такой странно успокаивающей вопросительной интонацией…


— И ты знаешь, Dima?.. Я чувствую целый день — как ты думаешь, что? — Он постоянно чем-нибудь занят и передвигается этаким попрыгунчиком по всему бару, весь как на шарнирах, не останавливаясь ни на миг: полощет стаканы, протирает столешницы в тесном зале, тюкает пальцем в калькулятор, одновременно чирикая что-то огрызком карандаша в растрепанных страничках невыплаченных счетов, подшитых в лохматую кучку двумя гигантскими ржавыми скрепками, — мельтешит и прямо-таки толпится вокруг меня, моментами являясь чуть ли не с двух-трех сторон одновременно. Отдельными кусками бесконечный его монолог звучит сдавленно и глухо, как-то даже по-привиденчески — из-под стойки, куда он ныряет время от времени — то за какой-нибудь тряпкой, то за червонцем, вдруг выпорхнувшим из неуверенных пальцев перебравшего посетителя.

— Такое маленькое сердце — можешь себе представить? — Обычно безоблачные, ангельские его глаза вдруг прошивают меня взглядом навылет снизу вверх из-под стойки бара. — Нет, ты когда-нибудь пробовал вообразить?! — нависает он уже надо мной и шепчет прямо в лицо: — Такое крошечное сердце?.. И так много музыки?!

Человек-магнит

Жил в одном городе Человек-Магнит. И было ему нелегко.

Невидимый замок из слов нависал над его головой, точно гигантский коралл, и постоянно разрастался.

Во сне он был похож на разбившегося о скалы. Свои самые драгоценные сны он записывал, не открывая глаз, для чего над постелью повесил карандаш и блокнот на длинных резиночках.

Если он шел по улице, женщины — перед тем, как провалиться взглядом в его черные очки, — машинально поправляли прическу и вспоминали, как шагать от бедра, а их спутники лихорадочно проверяли в голове содержимое своих карманов. Автомобили, проезжая мимо него, еще минут двадцать забывали тормозить на красный, а если в машину садился он сам, светофоры заклинивало. Поэтому обычных людей он сторонился и гулять выходил уже под самое утро.

По ночам к нему в дом приходили такие же люди-магниты. Однажды он лежал на диване, в который раз пробуя вспомнить, кто он такой, а гости, как водится, препирались друг с другом. Когда их жесты, слова и взгляды сшибались в воздухе, по комнате рассыпались лиловые искры, которые долго не гасли, собираясь в маленькие, с теннисный мячик, шаровые молнии вокруг люстры.

И вдруг та, что так и не вышла за него замуж, спросила, уставившись в потолок:

— Почему ты ничего не сделаешь со своей жизнью?

— А что с ней сделаешь? — вздохнул он. — Я уже всё перепробовал.

— А ты убери из нее все лишнее. Сделай из себя бонсай. Отрежь ненужные ветки — получится красивое дерево.

— Бесполезно. У бонсая подрезают не ветки, а корни. Тогда и ветки ненужные не вырастают. А я почем знаю, что и где у меня лишнее? Поотрезаю чего ни попадя — одна кочерыжка останется. Нет уж… Предложи что-нибудь получше.

Она закусила губу и стала молча смотреть, как молнии под потолком увеличиваются в размерах.

— Тогда тебе нужна Женщина — Черная Дыра, — сказала она и нагишом скользнула в соболиную шубу.

И все молнии забрались к ней под шубу, и когда она ушла, свет в доме погас, а Человек-Магнит улыбнулся впервые за много лет.

Неделя в четыре бифштекса

Трехсотшестидесятипятигранный

Кристалл по имени «Я» —

Вдрызг разлетайся, разбившись

На составные!..

Товара Мати
По-разному, в разных целях и при помощи самых разных вещей можно разглядывать Время. Словно ткань, любые час-день-месяц-год мы вольны еще раз, уже одними воспоминаниями прожить или прошить, точно нитью, подбирая ему любые цвета и орнаменты шва по каемке — смотря каким мы бы сами хотели увидеть его прямо сейчас.

Оглядываясь на только что прожитое, безнадежно пытаясь-таки понять: «Что это было?» — можно с равным успехом измерять Время числом телефонных звонков, поверять соотношением доделанных/недоделанных дел, проштамповывать всевозможной цифирью — литражами выпитого вина, общим весом поглощенных бифштексов, списком вдруг открытых для себя имен писателей и музыкантов, о которых раньше не ведал, толщиной кипы согнутых где попало карт городов, с которыми — по которым — приключилось бродить…

Разными, разными числами все мы назначаем Времени его цену. Год во столько-то женщин, с которыми переспал-таки — или так и не переспал. День во столько-то заработанных денег, лишних трат и невыплаченных долгов. Лето стольких-то навсегда ушедших друзей. Час глубиной во столько-то тишины на паузу в разговоре с частотой во столько-то пауз и с такой-то плотностью слов. Месяц с таким-то удельным весом идиотизма в веренице прошедших событий. Процент, на который ты «сдал» за последние пару лет от таких-то болезней (диагноз), таких-то дурных привычек (список) и неуклонно растущей тотальной усталости (график)…

Время можно измерять как вдоль, так и в разрезе отдельно взятого мига — головной боли или долгожданного стука в дверь, мурашек на пальцах от прикосновения к клавишам — пианино или печатной машинки, своих ладоней на ее плечах или наоборот, тесной обуви на бегу, аромата корицы при ожоге губ о кофе с утра, длииииинннннной секунды закрытых глаз в растерянной сигаретной затяжке — и прочих мгновений, случайных или намеренных, но так и не повторяющихся на своих срезах один к одному — даже в таких дежурных ритуалах, как чистка зубов перед сном, очередная телефонная белиберда о том, что у тебя все прекрасно, и прочих ежеутренних потягиваниях спозаранку.

Время можно прибивать зарубками к косяку двери, а можно выставлять за порог неожиданными и совершенно некалендарными вечерами, когда зимний камин и хорошо просто так, несмотря ни на что и без всякого повода.

Время можно густо намазывать между словами полночных бесед: до и после 00:00 — точно масло меж круглых долек рыжей французской булки. От незнания точных рецептов часто Время зачем-то просто замораживают, а потом нарезают тонкими мутными ломтиками воспоминаний. Чего уж тут удивляться, как замусорено бывает настоящее письмами, фотографиями и прочим аудио-видеохламом из мелко нашинкованных останков покойничка-прошлого…

Время можно зачерпывать книгами, как поварешкой компот из кастрюли, и тогда в чуть слишком зеркальной обеденной столешнице Настоящего Времени проступают прозрачные, но плотно закрытые окна, через которые становится видно другие, не твои времена, измеряемые другими людьми по-другому. Если повезет, в окнах книг еще открываются форточки, через которые удается довольно неплохо проветрить помещение (иногда приходится быть очень осторожным, чтобы не ввалиться в чужое окно)… Книги-двери бывают, но только в мечтах их авторов. И это хорошо.

Время, в конце концов, можно пытаться измерить, выворачивая его наизнанку — каким-нибудь моментальным прокручиванием в голове Концерта-для-Гобоя-и-Скрипки-с-Оркестром-Номер-Четыре-Си-Диез-Мажор-Опус-Семь (total time — 43 min 04 sec), или же картиной маслом длиной в три часа, или попытками написать Книгу-Дверь, или просто — долгой и тихой автобусно-неторопливой поездкой в город детства того, кто сегодня рядом… Вот тогда наконец и приходит великое облегчение: Время можно вовсе не измерять.

Зачем?

Речные медузы в соленой воде

У перил дельфинария, когда гордым гигантам вываливали в мутную воду регулярно положенный корм, они снова поднимаются из соленой своей глубины на поверхность — и пляшут, пляшут свои странные танцы у моих промокающих ног.

Девяносто восемь и еще две десятых процента их мерцающих, призрачных тел — все из той же воды. Иногда вдруг шальная волна выносит кого-то из них под палящее солнце — и уже через пару минут не видать от него даже мокрого места на сухом раскаленном песке.

* * *
— И, в конце концов, мне надоело постоянно извиняться за то, что у меня чисто вымытая шея!

— Послушай, ну так же нельзя. Ты уж или шею мыть перестань, или извиняться. А лучше всего…

— Что?

— Застрелись.

* * *
И был человек-кенгуру, живущий вприпрыжку. Взлетая вверх по не ведомой никому траектории, он оставлял все внизу — забывая и то, что когда-то был рожден на земле. И лишь когда земля иногда притягивала его, он падал — чтобы снова взлететь, оттолкнувшись.

Там, где нога его касалась снега, в тот миг распускались колючие кактусы. Это было красиво.

* * *
И был человек-окно. Когда он ушел, день, ввалившийся сквозь дыру в кирпичной стене, оказался совсем не таким, и некуда стало укрыться от дурацкого солнца, пялившегося в упор. Даже шторы забрал он с собой, уходя.

* * *
Яблоко, кислое зеленое яблоко! Старой женщине, кусающей тебя однажды, хочется задержать в себе это до самой смерти.

Еще вожделенно зажмурившись — вот уже отодвигают тебя в сторону, вглубь подоконника:

— Завтра доем…

* * *
И был вечер, когда никто и не думал про утро. Поэтому, когда оно все же настало, то светило не здесь.

* * *
И был Человек, Который Придумывал Имена. Но ему не везло.

* * *
Отделяясь от пересушенных молчанием губ моих, она копится, копится, наслаиваясь новым столбиком пепла. Вновь на минуту я сжимаюсь и жду — пока не сорвется, опять мимо пепельницы, растекаясь кругами по миру, эта тихая грусть.

В самолетах безумно-бескрайней Родины мне курить не дают, и я брежу во сне.

* * *
Утопаю в реве турбин, и мне снова снится твой голос:

— Что с тобой? Опять промочил себе ноги?..

Пых!

Стоишь как дурак на остановке трамвая, а рядом все эти ларьки чебуречно-коньячные, закуриваешь свое «Мальборо» — и вот тут понимаешь, что подсунули тебе не «Мальборо», а фальшивку поганую, и в голове сразу очередью пулеметной: ну вот, сигареты дерьмо, четвертной зря выкинул, брат отчалил, бабок мало осталось, взять, что ли, опять заказ из «глянца», да нашкрябать им порнуху какую-нибудь с голыми жопами, ну баксов двести вытяну, так ведь опять не спать по ночам, ч-черт, как все достало-то, может, обратно на службу с восьми до пяти, хоть на жену раздражаться будешь реже, если уж не можешь ответить внятно: эй, мужик, а к какой именно жизни ты всю дорогу стремился?

В общем, фальшивка воняет гадостно, — а тут еще и бревно в сигарете.

Just great. У тебя бревно в сигарете.

Ворочая шестернями в башке, медленно вспоминаешь, что это значит: в твоей сигарете — бревно. Are you with те, bro’? Так бывает. С дерьмовыми сигаретами. Пока ты, слава богу, такие куришь нечасто. Потому что сейчас она у тебя в руке сразу тлеть начнет, зараза, половина сгорит, половина останется, да гореть будет криво и как-то нелепо. А у тебя после ночи разговоров с братцем твоим непутевым просто колтун в мозгах. И докурить охота — петля, и новую доставать глупо — трамвай идет. Ладно…

И вот уже делаешь этот последний пых, чтобы хоть чуть-чуть внутри разошлось, разгладилось, рассосалось. За себя и за брата, тормоза некурящего. Чтоб у него там, в Сибири, тоже что-нибудь «раз-». Чтоб он там развелся уже наконец, работу нашел по душе, хрен знает, как он все это терпит и ничего не хочет менять в своей затюканной жизни, господи спаси нас всех & сохрани.

А на остановке народ собирается: старуха с кошелкой, собачка ее паралитическая, два солдатика, юных совсем, какой-то «грузын в кэпкэ, да». И все они скапливаются под козырьком, потому что начинается то ли снег, то ли дождь, леший разберет, оттаяло сразу после Нового года зачем-то, месиво мокрое в воздухе висит — неприятно, в общем.

И вот ты выпускаешь из легких дым — и стряхиваешь, нервно, почти не глядя, с сигареты это грёбаное бревно. И оно улетает, как пуля со смещенным центром тяжести, совсем не туда, куда целился, а на юбку старухе с кошелкой метрах в полутора от тебя.

А ты не уверен, что действительно это замечаешь; погасший окурок сам оказывается под каблуком.

Еще секунд десять ты задумчиво смотришь, как старуха, взвыв, роняет кошелку на псину, та кусает грузина, грузин дергается и цепляется за солдатиков, всё галдит на разные голоса, громче и громче, собираясь в злобный сгусток тычков, выкриков и теряющих равновесие тел, и тут подходит трамвай.

Вмиг затихнув, публика втягивается в него, как в большой пылесос — и грохочущее железо распадается на молекулы в пепельной дымке дождя.

Bonus trak:

Басё и дзэнская сила Коан

Посвящается Алексею Андрееву

Однажды поздней осенью Басё скитался по горам на севере Хонсю. Дела у поэта шли неважно: вот уж неделю Озарение не посещало великого хайкуиста, и душа мучилась от острой нехватки Дзэна в стареющем организме. В отчаянии он даже забрался на гору Бандай — но и там, на вершине, нашел только голую скалу да рододендроны.

Заплакал тогда поэт — и с горя решил перекусить немного на краю обрыва. Размотал свои фуросики и достал коробочку с суси, что состряпали поклонники его поэзии, бедные крестьяне из деревушки под горой.

А надо сказать, что все эти крестьяне в деревушках, которых встречал знаменитый бродяга, не всегда понимали и любили его стихи, и далеко не всегда снабжали его чем-нибудь вкусненьким. Вечно это у них зависело то от времени года, то от урожая, пожара, цунами или еще какого нашествия саранчи.

А в двух деревушках его даже побили, обозвав лодырем и попрошайкой, и сломали любимую клюку. С тех пор Басё, перед тем, как зайти в очередную деревню почитать стихи и покушать, всегда предусмотрительно прятал самые ценные вещи под каким-нибудь лопухом. Правда, потом иногда забывал, под каким, — но тут уж сам был виноват и ни на кого не обижался.

Но эти, последние крестьяне оказались особо приветливы, поскольку всей деревней напились-наелись на свадьбе дочери деревенского старосты. Эти добрые пьяные люди насовали поэту полные фуросики оставшихся после свадьбы сусей, на которые уже смотреть не могли, починили его прохудившийся сямисэн, на котором сами же потом и тренькали до утра, а также смеха ради досочиняли его незаконченный цикл стихов, пока уставший с дороги поэт мирно спал. Вот смеху-то будет, хихикали шутники: раскроет Басё свои записки в пути — и ну удивляться: «Когда ж это я столько насочинял?..»

Так что когда открыл Басё свое бэнто с аппетитными лоснящимися сусями, — несмотря на печаль, душа его посветлела. Ловко выхватил он из футляра с кистями любимые палочки для еды — и приготовился трапезничать.

Да не тут-то было! Откуда ни возьмись налетел порыв страшного ветра — да ка-ак вырвет одну палочку из цепких Басёвых рук! И остался Мацуо Басё с одной-единственной палочкой против восемнадцати сусей…

При этом, заметим, никаких деревьев вокруг не растет, новых палочек не настрогаешь… А кушать охота — сил нет!

Вот тут-то и осенило великого поэта.

И спросил он себя: а что же такое — захват ОДНОЙ палочкой? Двумя — понятно, двумя и дурак сумеет, а как — одной? Как мудрецу наесться сусей до отвала с единственной палочкой в бесполезных руках?

И не успел он пробормотать еле слышно все эти вопросы, как тут же вся Природа зашевелилась вокруг, а рододендроны на скале даже захлопали от восторга пухлыми, мясистыми лепестками. И Космическая Энергия Дзэн стала подхватывать сусю за сусей, обмакивать аккуратненько в мисочку с соевым соусом, что сжимал он в ладонях, — и запихивать, одну за другой, поэту прямо в уста!

Бушевал ураган, пронизывающий ветер грозился сорвать со скалы одинокую щуплую фигурку, но счастливый и гордый Поэт стоял на обрыве с горящими глазами, всем стихиям наперекор, — и ловил, ловил проворными зубами вкусные, жирные суси крестьян деревушки Бандай…

И впервые за много дней и ночей на сердце у него было тепло и сытно.

Вот так добрый гений и духовная концентрация вновь победили злую Природу. А приобретенный навык еще не раз пригодился поэту в его странствиях. Когда очередные глухие к искусству народные массы не хотели кормить его за поэзию, он быстренько переключался на фокусы с сусями и прочей снедью — и все равно наедался, хитрец! Со временем, говорят, он натренировался кушать, вообще не подходя к столу, а к шестидесяти годам его «дальнобойность» достигала уже пятнадцати ри от объекта поедания. С арбузами, правда, вы ходили оказии: тяжелые они, так и норовили прервать полет и упасть кому-нибудь на голову. Но Басё не грустил и постепенно научился обходиться без этой ягоды в своем рационе.

Со временем слава о его чудесной духовной практике пересекла океаны, и сам Николай Васильевич Гоголь экстраполировал данный способ медитации на украинскую почву, создав широко известный сюжет о галушках в сметане. В ответ на это писатель Акутагава, мстя за сэнсэя, позаимствовал идею рассказа «Шинель» для своей новеллы «Бататовая каша», а режиссер Куросава снял кино про самурайскую жизнь и назвал его «Идиот». С тех пор все только и спорят, чья культура первичнее, и даже иногда оскорбляют друг друга.

Но уж мы-то с вами знаем, кто первый начал.

По пути из Ямато в Ниппон Хроника событий

Как БГ в Японию приглашали

НЕОБХОДИМЫЕ ПОЯСНЕНИЯ
Дело было так. Мы сидели в Ниигате у Вадима Каневского[5], слушали только что вышедший альбом «Лилит» и пили пиво. Кто-то сказал: «Мужики, а ведь Боб ни разу не был в Японии, чего бы нам его не позвать в гости?» Предложение вызвало бурную одобрительную реакцию, но было забыто, лишь только пиво иссякло. Забыто всеми, кроме Каневского.

Заявившись к нему через неделю, мы увидели лист бумаги, исчириканный телефонными номерами. В течение нескольких дней Каневский пытался выйти на самого Гребенщикова, начав с рок-н-ролльных кругов Дальнего Востока и медленно продвигаясь в сторону европейской части. Как раз к нашему приходу он заимел наконец заветный номер и медитировал на него, сидя на диване в ожидании удобного времени для звонка. Мы пожелали ему удачи и ушли, дабы не смущать.

Каневский волновался. Путь к снятию напряжения ему был известен только один — и он пошел этим путем. Волнение как рукой смахнуло, однако взамен его начались сбои в работе речевого аппарата. Тем не менее разговор был проведен и даже записан на кассету. Вернее, записались первые пятнадцать минут, а на вторые пятнадцать минут кассеты не хватило.

Прослушав на следующий день запись, мы пришли к единодушному выводу, что этот разговор является законченным произведением искусства, ценнейшим артефактом — и поэтому должен быть сохранен и увековечен. Правда, до увековечения прошло более полугода. Но зато соблюдены все моральные нормы — сегодня у нас есть разрешение обоих участников разговора на его опубликование.

ПРОТОКОЛ ТЕЛЕФОННОГО РАЗГОВОРА
И. Г. — Ирина Гребенщикова

В. К. — Вадим Каневский

Б. Г. — Борис Гребенщиков


И. Г. Алло?

В. К. Э… Алло!

И. Г. Да!

В. К. Это опять Каневский из Нииг… из Ниигаты. Борис Борисович подошел?

И. Г. Вы знаете, он подошел, но он был у стоматолога и он сейчас спит. Я выясню, сможет ли он проснуться, ладно?

В. К. Спросите его, пожалуйста.

И. Г. Ну, в принципе, проснуться-то он сможет — но когда человек просыпается, способен ли он разговаривать?

В. К. Я думаю, что он будет способен. Ик!

И. Г. Ну, не знаю, посмотрим…

В. К. Я думаю, что он, пожалуй, будет способен…

Б. Г. Алло?

В. К. Э… Борис Борисович?

Б. Г. Добрый день.

В.К. Здравствуйте [вздох]. Извините, пожалуйста, на меня икотка немножко напала…

Б. Г. Это ничего.

В. К… Борис Борисович… Э-э-э… Я… Моя фамилия Каневский, я звоню из Ниигаты… Из Японии.

Б. Г. Так…

В. К. Я хотел бы… Дело в том, что уже три дня активно пытаюсь п-пробиться к вам…

Б. Г. Ага…

В. К… [вздох] Дело вот в чем [пауза]. Здесь в Японии у нас… Ик! Ой, господи, извините меня, пожалуйста.

Б. Г. Да?

В. К. Ради бога, извините, но…

Б. Г. Я понимаю, все бывает.

В. К. Когда нападает ик… икотка, то это… это… Это действительно вы?

Б.Г. Да.

В. К. \пауза\ Ясно. Просто голос отличается от того, который я привык слышать… Извините пожалуйста.

Б. Г. Да!

В. К. Вот. Э… Речь вот в чем [пауза]… Вернее, не речь, а дело. Здесь у нас в Японии существуют, э… вернее, живут несколько человек, которые не просто ценят ваше творчество, а которые могут цитировать ваши тексты… ну, многие из них — п-процентов семьдесят наизусть. Я тоже отношусь к ним.

Б. Г. Угу.

В.К. Ик! Ой, извините пожалуйста. Честное слово! По-мо-ему, это они все меня вспоминают… Ик! Ой, извините пожалуйста… Я связался с вами через… м-м-м… некоторых людей, со всеми с ними я говорил лично. Это был, в частности, во Владивостоке Максим Немцов. Он редактировал журнал «ДВР» [пауза\. Там было про рок, там было примерно семь-восемь номеров [вздох]. Я просто его очень давно знаю. Потом это был Бурлака Андрей Петрович…

Б. Г. Хм-м-м…

В. К. Потом это был Гурьев Сергей Геннадьевич…

Б. Г. Хм-м-м…

В. К. Это был Липницкий Александр Давидович…

Б. Г. Хм-м-м…

В. К. И это был, наконец, Стас Гагаринов, который еще вчера обещал связать меня с вами, но не торопится по-мое-му делать это… этого. У него есть… вот, у Стаса Гаг… Гага-ринова, извините пожалуйста… у него есть мои коорди-наты. Если вы хотите, я дам свои координаты вам сейчас еще раз.

Б. Г. Давайте, я готов записать.

В. К. Пиш… Пишите. Значит, код Японии, ну, я думаю, что вы его найдете в любой телефонной… фирме. Код Ниигаты: ноль двадцать пять. Ик!

Б. Г. Угу.

В. К. Два четыре один.

Б. Г. Угу.

В. К. Шесть восемь девять три.

Б. Г. Угу.

В. К. Теперь. Э… Мой сотовый телефон. Если я не дома… Это мой… тот телефон, который я вам сейчас сказал, это мой домашний телефон.

Б. Г. Угу.

В. К. Теперь я вам дам свой сотовый телефон.

Б. Г. Угу.

В. К. Ноль один ноль.

Б. Г. Угу.

В. К. Девять три ноль.

Б.Г. Угу.

В. К. Два шесть ноль шесть.

Б. Г. Два… шесть… ноль шесть. Скажите, когда я звоню, скажем, из Москвы на сотовый телефон, какие номера я набираю?

В. К. Э-э-э… Вы набираете код Яп… вы набираете код Японии, вое… ик! извините пожалуйста, восемьдесят один.

Б. Г. Угу.

В. К. Вы набираете код Яп… ик! извините пожалуйста, восемьдесят один, и… если звоните не через оператора, а по автомату, то вы первый ноль в этих кодах убираете.

Б. Г. Угу. Понятно.

В. К. Кроме того, есть здесь… не у меня, но у моего товарища… хоумпэйдж.

Б. Г. Да…

В. К. Я готов тоже вам его продиктовать.

Б. Г. Записываю.

В. К. Значит, сначала идет «митреич». По спели… по спеллу:

Б. Г. Да.

В. К. Эм, Ай, Ти, Ар, И, Ай, Си, Эйч.

Б. Г. Эм, Ай, Пи, Ар, Ай…

В. К. А… А… А… Ик!

Б. Г. Ага… «А, И»… в. К. Ай, Си, Эйч.

Б. Г. Си, Эйч. Да?..

В.К. «Митреич».

Б. Г. Да…

В. К… Потом дальше идет значок. У меня нет комп… компьютера, я не работаю в Интернете…

Б. Г. Понятно…

В. К. Значок идет, который называется «обезьяна», «собака», «ухо», «таракан»… А на самом деле это английское слово «ЭТ». То есть, такое, похожее на букву «Дэ» русскую.

Б. Г. Я знаю.

В. К. Записали?

Б. Г. Да.

В. К. Дальше идет: Пи, Оу, точка.

Б. Г. Угу.

В. К. Э-э… Потом идет: Пи, Эй, Эл, Эф.

Б. Г. Пи… Эй… Эл…

В. К. Эф! Федор.

Б. Г. Понятно. Ну-ну?

В. К. Пи, Эй, Эл, Эф. Точка. Потом идет: Си, Оу. Ну, как вот «кампани» пишется…

Б. Г. Да.

В. К. Точ… точка. Потом идет: Джей, Пи.

Б. Г. Джей Пи. Понял.

В. К. Повторяю. «Митреич».

Б. Г. Эм, Ай, Ти, Ар, И, Си, Эйч.

В. К. Эм, Ай, Ти… Ик! Извините пожалуйста. Эм Ай Ти, Ар И, Ай Си Эйч.

Б. Г. Ай Си Эйч?

В. К. Да. Потом этот идет значок, про который…

Б. Г. Ага.

В. К. Потом идет: Пи Оу точка, Пи Эй Эл Эф точка, Си Оу Джей Пи.

Б. Г. Да.

В. К. Но… человек во Владивостоке уже должен был на вашу страницу этот адрес отправить.

Б. Г. Вчера его еще не было.

В. К. Ну… я попросил его об этом сегодня утром.

Б. Г. А… Замечательно.

В. К. То есть, я говорю, «митреич», потом «ЭТ» идет, это значок, потом Пи Оу точка, Пи Эй Эл Эф [пауза] точка, Си Оу, точка, Джей Пи.

Б. Г. Да. Как зовут человека по этому адресу?

В. К… Его зовут Дмитрий Викторович Коваленин. Ко-ва-ле-нин.

Б. г. Коваленин?

В. К. Да-да-да.

Б. Г. Дмитрий Викторович…

В. К. Да-да.

Б. Г. Хорошо.

В. К. [пауза] А вы действительно Борис Борисович? Что-то ваш голос… ик! ой извините, голос не похож на голос на ваших лентах.

Б. Г. Тем не менее это я.

В. К. Это вы?

Б. Г. Да.

В. К. Господи боже мой, неужели я дожил до этого момента? Но это бог с ним. Я уже говорил… м-м-м… Гагаринову, что мы, по крайней мере… пять или шесть человек, людей, которые мош… могут вас цитировать… причем цитировать большинство того, что вообще известно… Можете меня проэк… проэкзаменовать, если вы сомневаетесь…

Б. Г. Я не сомневаюсь.

В. К. Но я думаю, что вы мне верите… Вот. Мы хотим пригласить вас в гости. Причем в любом варианте, в каком вы захотите. Насколько мы все знаем, вы еще не были в этой стране, в Японии.

Б. Г. Нет, никогда, и очень хотел бы.

В. К. Дело в том, что мы достаточно давно, большинство из нас достаточно давно здесь живут… ну, я например пять с половиной лет.

Б.Г. Угу.

В. К. Вот. И если бы не ваши тексты и ваша музыка, то я бы, пожалуй, не стал бы таким человеком, каким я стал сейчас. И я думаю, что большинство из этих других людей смогут… могли бы сказать то же самое. Вот. Поэтому, ну… увидеть вас для нас было бы… для каждого из нас было бы одним из самых больших событий в жизни. Я говорю вам искренне, причем не только от своего имени и от себя.

Б. Г. Спасибо, это очень приятно. Я был бы очень рад приехать. Как это сделать?

В. К. Сделать это просто — сесть и приехать. Все расходы мы берем на себя. Значит, ну… я не скажу, что мы обеспечим вам там… королевский прием или райскую жизнь… но по крайней мере мы покажем вам любые места в Японии, которые вы хотели бы увидеть. Вот. Ну… где-то мы сбросимся, это где-то будет пять тыщ долларов.

Б. Г. Замечательно.

В. К. Вот, то есть… И второе. Просто может быть два варианта: или это будет ну… там, пять человек, там, семь человек и так далее, мы просто проедем с вами… Или, скажем, если вы захотите… если вы хотите устроить сэшн, то мы тогда выдернем, даже не выдернем, они сами выдернутся, человек сорок примерно со всей страны. Может быть, даже больше. Они просто придут, отдадут где-то это по восемьдесят долларов каждый — и тогда мы все это, что называется, окупим с лихвой. Может быть, что-то даже и вам перепадет. Как вам больше понравится.

Б. Г. В какое время это удобнее всего будет сделать?

В. К. Ну, видите как… Это будет удобнее в то время, в которое вам это удобно.

Б. Г. Ну, до осени меня не будет. Осенью это удобно было бы сделать? Скажем, в сентябре?

В. К. Почему нет?.. Почему нет…

Б. Г. То есть, какая у вас там погода, хорошо ли у вас там осенью? Может быть, у вас там самое лучшее время — август, или самое лучшее время — декабрь…

В. К. М-м-м… В августе жарко…

Б. Г. Угу…

В. К. Осенью становится прохладнее… Э-э-э… Значит, в декабре… в декабре, ну… холодно. То есть…

Б. Г. Ну, давайте говорить о сентябре тогда.

В. К. Давайте говорить о сентябре. Теперь. Могу ли я… дело в том, что все эти люди ждут ответа от вас… Могу ли я… связываться с ними… м-м-м… тьфу, извините пожалуйста, я несколько это… только икотка прошла… Могу ли я связываться с вами напрямую, либо мне лучше связываться с господином Гагариновым?

Б. Г. Знаете, когда меня нет, то есть Стас. Когда я здесь, то можно говорить со мной напрямую.

В. К. Понятно. То есть можно говорить прямо со Стасом, и передавать ему информацию для вас.

Б. Г. Да, а можно говорить мне прямо сюда.

В. К. Нет-нет. Можно говорить прямо со Стасом, и говорить… и передавать информацию для вас.

Б. Г. Вполне можно.

В. К. Я понимаю… Ясно. Я понял вас… То есть я могу звонить вам и домой.

Б. Г. Да, вполне.

В. К. М-м-м… Дело в том, что… э-э-э… к сожалению, я звонил, ну вот, два дня уже. И что-то информация запаздывает. Запаздывает ответ.

ГОГАЦУ НИДЗЮ-ЁН-НИТИ ТОГО ХАТИДЗИ НАНАФУН ДЭС.

Последняя реплика принадлежит автоматической женщине из телефонного аппарата, которая включилась, когда закончилась кассета. В переводе с японского фраза означает: «Двадцать четвертое мая, восемь часов семь минут вечера». Каково было содержание второй половины разговора, мы не знаем. По обрывочным сведениям, полученным от очевидцев, Каневский попросил Бориса Борисовича спеть, поскольку все еще не верил, что на том конце провода настоящий, живой Гребенщиков. Тот вежливо отказался, сославшись на зубную боль.

Несмотря ни на что, контакт был установлен. Визит в сентябре сорвался из-за финансового кризиса в России и был перенесен на март.

И вот что из этого получилось.



Б.Г. и В. Каневский, апрель 2004 г.

По пути из Ямато в Ниппон… БГ в Японии, 4-10 марта 1999 г

(Совместно с Вадимом Смоленским)[6]



Нара, март 1999 г.

День первый. 4 марта
А третий хотел дойти
Ногами до неба…
Третьим, как всегда, был Иосич. Человек, заваривший всю кашу, не донес своей ложки до рта. Ослабевшей рукой он похлопал нас по хребтам, пожелал удачи и благословил на святое дело. Вот и весь сказ.

* * *
Самый быстрый паровоз несет нас в аэропорт Нарита. У меня в руках банка пива «Yebisu», у Митьки — купленный ради такого случая сотовый телефон. Дьявольская машинка не умолкает ни на минуту. Звонит Кимура, уточняет насчет гостиницы в Киото. Звонит корреспондент из «NHK», договаривается об интервью. Звонит Кот, жалуется на сложности с записью предстоящего концерта. Митька хочет отхлебнуть у меня пивка… но тут прямо из посольства звонит высокопоставленный дипломат N., требует митькину личную печать на билет — для гарантированной посадки на лучшие места. Митька пытается объяснить дипломату, что такое рок-н-ролл, но у него не получается.

— Прикидываешь, Митька? — мечтательно говорю я, отрываясь от банки. — Мы едем встречать Боба!..

— А ну его на фиг, — мрачно отвечает Митька. — Он меня уже достал.

* * *
Ну, если честно, Смоленский достал меня еще сильнее. Восторг трехмесячного носорога, впервые увидавшего бабочку, так и пер у него изо всех щелей. Несчастные полдюжины мотивчиков из «Аквариума», которые он вызубрил на губной гармошке и пиликал всю дорогу в паровозе, заставляли рыдать невинных японских детишек и старух, переживших Хиросиму. Более загробного звучания любимых доселе мелодий я не слышал с рождения. В аэропорту мое терпение лопнуло.

— Можно хоть раз в жизни спокойно?! — заорал я. Лишь после этого он спрятал орудие пытки в карман и какое-то время молча толпился вокруг.

Рано я радовался. Не успели Борис с Ириной появиться в зале прибытия, как этот Сосуд Вселенского Счастья подкатился к ним и, распираемый сознанием величия сцены, начал глушить японский аэропорт «Русской Нирваной», как рыбу динамитом.


Токио, март 1999 г.


Борис Борисович внимательно оглядел нас с ног до головы, немного подумал — и решительно протянул руку для знакомства.

Предложенную тут же банку кока-колы с иероглифами на боку он некоторое время разглядывал, потом откупорил, сделал глоток и произнес:

— Да!.. Чувствуется аромат древней культуры!..

* * *
Снова паровоз. Сначала простой, потом еще один самый быстрый и один совсем медленный. План нехитрый: не давая гостям очухаться и не показывая им ничего, кроме вагонного окошка, довезти их туда, где «верняк». В то единственное место, где только и можно на полную катушку ощутить родину этой самой культуры — а не урбанистическое царство технократии. Называется это место Нара. И разговор о ней отдельный.

В Наре нас встречает биохимик Алла, знакомая нам лишь по Сети. На столе — борщ, холодец, блины-пироги и прочая ностальгия. Мы с Митькой радостно потираем ладошки и пускаем слюнки. Борис Борисович выглядит разочарованным. Он растерянно оглядывает все углы и риторически вопрошает:

— А где же сакэ?..

Бутылка «Бордо» 1979 года примиряет его с действительностью на те полчаса, что Митька с Аллой бегают за сакэ и сусями. Но еще до их ухода мы успеваем наполнить бокалы и выслушан, Первый Тост:

— Давайте выпьем за то, что происходит!

* * *
Из своего печального опыта скажу: такие люди, как Смоленский, обладают редчайшей для мыслящих существ способностью влезать в душу без мыла и там застревать. За те несчастные полчаса, что нас не было, этот змей успел оттянуть на себя все на свете и с головой забросал высокого гостя вопросами. А зачем «Лилит» в двух вариантах, а почему вдруг весь состав поменялся, а вот в Интернете про вас левые слухи, а вы что, а они что — и тому подобная дребедень. Борис Борисович — человек интеллигентный, все бросил и давай отвечать. Руками размахивает, разволновался, даже сусей толком не покушал. А я — даром что ли в «Интуристе» японцев три года по России возил? — я про потом думаю, не то что эта балаболка полупитерская. Про то, что будет, когда все это кончится. Что придут к нам журналисты всякие, ведущие всевозможных сайтов «Аквариума» и прочая сетевая публика. Приставят ножи к горлу и спросят этак ласково: «Где?» И получится конфуз на всю Сеть. И потому я робко так интересуюсь: мол, Борис Борисович, а вот как бы нам так насчет интервью — ну, когда настроение будет…

Поздно. Иуда Смоленский, достигший просветления после десятой чарки, дергает штурвал на себя и разражается единственной достойной фразой, слетевшей с его языка за весь день:

— Слушай, Митька! А ну его в зад, это интервью…

На что Борис Борисович поднимает указательный палец и низким голосом говорит:

— А вот это — очень правильно!

На древних холмах
Нара, 5 марта

Монахи, если вы назовете это, то будете скованы именем.

Если вы не назовете это, то отвергнете факт существования.

Так как же вы, монахи, это назовете?

«Мумонкан», 43-й коан
— Что такое Нара?

— Нара — это…

— Плохо, монахи. Дубинкой вам по плечу. Думайте дальше.


Хорошо. А что такое «без Нары»? Япония без Нары — что Россия без Соловков. А Гребенщиков без Нары — дыра, зиявшая в нашей душе до этого самого дня.

Про Нару нечасто пишут в коротких туристических буклетах. Во-первых, из Токио туда нужно пилить полдня, отклонившись от основных маршрутов, — чем мы вчера и занимались. Во-вторых, попытки коротко описать, что такое Нара, чреваты испорченной кармой. И поэтому редкая русская душа долетает даже до середины пути.

* * *
Встав пораньше, мы пересекли тихие городские кварталы («Похоже на Флориду», — сказала Ирина) и въехали в самое сердце японской цивилизации — столицу древней страны Ямато. Сегодня здесь — гигантский парк, с холмами, прудами и священными оленями. Завидев Бориса, олени обступили его тесной толпой и принялись клянчить печенюшки («Фан-клуб», — сказала Ирина).



У входа в храм Тодайдзи, Нара, март 1999 г.


Широченный предхрамовый двор. Пару лет назад здесь давал благотворительный концерт тезка Дилан. Все сходится.

Все дороги — сюда.

Возжигаем благовония.

То, что снаружи смотрелось как темнота внутри храма, оказывается гигантским черным Пупом. В здание проваливаешься, как в Горнило Вселенной. С шестнадцати метровой высоты за тобой, муравьем, пристально наблюдают Его глаза. Выставленная вперед правая ладонь успокаивает: все будет нормально…

Веришь безоговорочно.

Складываем руки, каждый о своем.



Внутренний двор храма Тодайдзи, Нара, март 1999 г.

* * *
Не рассказывай мне, чему ты выучился из писаний. Дай мне слово о Сути Твоей, каким ты был до рождения, до того, как узнал: Восток или Запад.

Вопрос Учителя к Сян-Йену, оставленный без ответа
После встречи с Буддой путь становится круче. Дорожка из гравия убегает в гору, петляя. Вокруг ни души. Бредем, притихшие, присаживаемся через каждые десять метров, пропитываемся святым духом. Вдруг прямо за поворотом — очередная громадина, храмовый колокол. Мы с Вадькой кидаемся к табличкам и сразу запутываемся в древних иероглифах. И тут, откуда ни возьмись — чуть не из самого колокола — голосок:

— Это, сынок, самый большенький у нас. Во всей стране, ага…

Смотрим мы, а прямо под колоколом — бабулька. Как былинка на ветру. Кудряшки седенькие, лицо — точно с иконы, глаза совсем неяпонские какие-то. Улыбается — чисто святая! И голосочком дрожащим — про колокол:

— Только звон в нем уже не тот, что раньше. Пожар был давно-давно, полхрама сгорело, медь-то и треснула… Так с трещинкой и звенит теперь, да. Хотите послушать — вечером приходите, вечером факела будут жечь, как раньше.

Честно скажу: в Японии десять лет проторчал, а таких бабушек ни разу не видел. Вот она уж за поворотом скрылась, а я все ей вслед смотрю.


На храмовых лестницах, Нара, март 1999 г.


— Да-а-а… Абсолютная бабулька, — говорю Ирине. — Прямо православная какая-то.

— Ну да, православная, — усмехается Ирина. — Уж православные-то тебя быстренько бы построили. Как стоишь, в каком виде пришел, что за ботиночки клоунские, что за рубашечка нараспашечку… Расслабиться бы не дали.

— Хм, — только и сказал я. И задумался крепко.

* * *
Идем еще выше. Храмы перетекают в лестницы, лестницы уводят в сады, сады — снова в храмы, и кажется, что больше в мире уже нет и не будет ничего, кроме этого, — и хорошо, и не надо, и слава богу. Весь склон под нами покрыт черепичными крышами в розовато-белых ветках цветущей сливы: храмы, храмы, храмы — сбегают волнами вниз и уже у самого горизонта выплескиваются в затянутый дымкой, почти нереальный город. Борис долго стоит на тропинке один. Мы — чуть позади.

— Господи, как красиво! — доносит до нас ветер его слова, обращенные в никуда.

* * *
Время уезжать. Алла уходит за машиной и теряется. Оставшиеся тихо бродят меж холмов. Борис говорит:

— Знаешь, что меня здесь поражает? Природа — совсем как наша. Больше всего напоминает окрестности Питера. Засели Зеленогорск буддистами, понастрой храмов — и получится Нара.

— А в Непале не так? — спрашиваю я.

— В Непале совсем не так. Я даже не про пейзаж. В Непале монах может насрать в двух метрах от храма. Они по эстетике не больно заворачиваются, у них вся святость внутри. А японцам нужна красота. И это мне гораздо милее.

На выходе из парка — мусорные контейнеры жизнеутверждающе зеленого цвета. Надпись каллиграфической кистью: «Поимейте сердце и великодушие — увидев мусор на территории парка, опустите его сюда».

— Что бы вы хотели услышать сегодня на концерте? — любезно спрашивает Борис.

— «Фикус», — застенчиво просит Митька.

А я много чего попросил.

Песни для старого быта
Киото, 5 марта


Прибываем в Киото, ловим на вокзале такси, упадаем в отель. Точнее, в рёкан — гостиницу в чисто японском стиле. Кимура не подвел, жилье подобрано что надо. Я нахожу его по-хорошему «джинсово-потертым», а Вадька даже усматривает проявления эстетики ваби. Вокруг все деревянное, за окошком организован водопадик, каждая дверь скрипит, стены тоньше некуда, а кроватей нет и в помине. Под вечер миниатюрные бабульки в кимоно приносят тебе тюфяк и стелят прямо на татами, чтобы утром ломиться в дверь, требуя его обратно. Уютно, вкусно и недорого.

Расчет оправдался — гости, похоже, довольны. Но валяться на циновках времени нет, через час концерт.

* * *
В районе Кансай (Киото, Осака, Кобэ) нашего брата пока немного, поэтому и народу набирается от силы полсотни человек. Как окажется потом, многие не пришли, испугавшись давки, а потом жалели. Но благодаря этому концерт протекает в душевной атмосфере питерского квартирника. Борис начинает «Трамваем» и, двигаясь из Калинина в Тверь через комнату, лишенную зеркал, постепенно подводит зал к «Электрическому псу»:

И одни с изумлением смотрят на Запад,
А другие в экстазе ползут на Восток…
Записка: «Сейчас в печати часто встречается понятие «Русский Рок», и каждый понимает под этим что-то свое. Как бы Вы охарактеризовали русский рок?»

Ответ: «Я представляю себе русский рок примерно так: пожилые люди с немытыми волосами громко поют о том, как им плохо живется на свете. Причем среди них попадаются особо продвинутые, которые поют о том, как им плохо живется на свете вместе со всеми нами».

Серия новых песен. «Афанасий Никитин Буги». На словах «нам, русским, за границей иностранцы ни к чему» зал просто взрывается. Борис отмечает, что в России эта строчка не порождает такой бурной реакции. Ничего удивительного.

«Старик Козлодоев» — вестимо, куда ж без него… Сидящий позади меня пацан летдесяти то и дело прыскает в ладошку. Но не слова тому виной — пацана смешит инструментальная вставка. Та самая — «Тра-та-та-та-та, Та-та…» Мать, оглядываясь вокруг, смущенно его одергивает.

Концерт снимается японским телевидением. Потом они берут у Гребенщикова интервью. Очень хороший знак.

Держаться корней
Киото, 6 марта

— Возможно ли будет совершить венчание по местному обряду?

Кланяюсь, Борис.

— Узнавали: синтоистский священник помашет над вами ихним кадилом без напряга.

Ждем. Мы.

Из электронной переписки накануне визита
Если ты синтоист, можешь сам обожествлять любой из предметов, тебя окружающих. Молись чему нравится: камню, дереву, пепельнице или телеграфному столбу. Потому особо роскошные храмы в Синто не нужны. А поначалу их и вовсе не было. Когда вся Природа — храм, зачем придумывать что-то еще? Прицепил веревочку к дереву в лесу — и молись себе на здоровье.

Если ты синтоист, сам найдешь Бога, где тебе хочется.

Синто («Божественный Путь») — почти единственная разновидность язычества на Земле, которую не старался выжечь каленым железом нагрянувший монотеизм. Случайно или нет, но и буддизм, и Синто по сути своей совершенно неагрессивны. И для японца сходить в оба храма по очереди — обычное дело. Одно для покоя в душе, другое — для гармонии в бытовой, повседневной жизни. Никакой конкуренции. И поэтому в боковом садике чуть не каждого второго буддийского храма (о-тэра) вы найдете и маленький синтоистский храм (дзиндзя).

Конечно, есть и крупные, самостоятельные храмы Синто. Один из самых древних и знаменитых — 700-летний Ясака-дзиндзя в Киото, в котором посол рок-н-ролла и был повенчан с законной женой. За все семь веков иностранцев здесь венчали впервые.



Во Дворце бракосочетаний при храме Ясака, Киото, март 1999 г.

* * *
— Нам бы ритуалов, ритуалов побольше…

Из телефонного разговора, тогда же
В главном офисе храма Ирину с Борисом немедленно разлучили и развели по разным комнатам, где они пропадали довольно долго. Дело понятное: в настоящее кимоно облачиться — не поле перейти. И если мужики одеваются почти полностью сами, то уж дамский прикид в одиночку надеть вообще невозможно. Целый час сразу две специальные тетеньки упаковывали Ирину в разноцветную шелковую капусту (столько же времени ушло и на разматывание обратно), а под конец выдали ей белые тапочки, передвигаться в которых удается лишь мелкими шажками, на полусогнутых и носками внутрь — идеал походки всякой приличной дамы.

Грациозно ковыляя, молодые перебираются из офиса в храм. Внутри храма — нечто вроде двухъярусной театральной сцены с маленьким зрительным залом. На верхнем ярусе — деревянный черный ящик (алтарь), а на нижнем — два стульчика, на которые молодых и усаживают. Свита сопровождения, переводчики и сочувствующие бухаются на коленки в «партере».


У алтаря в храме Ясака, Киото, март 1999 г.


Выходит свящепник-каннуси с двумя свежесрезанными ветками священного дерева сакаки и, размахивая ими, долго кричит что-то нараспев в черный ящик — на староцерковном японском языке. Понять, что он кричит, не увидев иероглифов, невозможно. Однако Кимура поясняет мне на ухо, что это вызывается на связь их Главное Божество.

Пара минут в таком режиме — и контакт пошел: каннусиперестает кричать, вручает Борису и Ирине по зеленой ветви и тихонько от них чего-то требует. Срочно нужно переводить. Я подползаю к сцене в холодном поту: язык, который звучал до сих пор, не поднять навскидку ни синхронисту Ельцина, ни Рихарду Зорге. К счастью, все образуется — перейдя на человеческий японский, батюшка призывает новоиспекающихся супругов «повернуться корнями к Богу» и возложить обе ветви срезами к алтарю. Хлопнуть два раза в ладоши. Поклониться. Хлопнуть еще разок.

— Вы стали одной семьей. Берегите друг друга…

Откуда ни возьмись, на сцену выплывает ослепительно красивая дева в золотом венце, с выбеленным лицом и ярко-красными губами. В руке у нее короткий жезл с оглушительно дребезжащими бубенцами. В странном механическом танце она совершает жуткие пассы над головами окаменевших Бориса с Ириной — и все бряцает и бряцает на весь храм своей погремушкой («Духов Зла отгоняет!» — снова шепчет мне на ухо Кимура), пока батюшка заливается, уже по-простому:

— Моления за ваш союз соверша-а-ют… Во первых стро-ка-ах… Акционе-е-ерное о-общество «Проспект Ми-и-ира»… Во вторы-ых строка-а-ах…

Когда он закончил, я с трудом отлепил язык or пересохшего неба. Сильное зрелище.

Молодым подносят сакэ в деревянных чашечках.

Неизвестные представители японского народа дарят подарки.

Свершилось.

Выйдя из храма, Борис потягивается и с удовольствием, смакуя слова, произносит на пробу:

— Мы, синтоисты…


Внутренний двор храма Ясака, Киото, март 1999 г.

* * *
Обратившись в язычество, идем шататься по Киото. Ближайшая цель — по серпантину торговых улочек постепенно взобраться на гору в центре города.

В отличие от Нары, в Киото уже не чувствуется той пронзительной святости — здесь Япония несколько другая, открыточно-туристическая, уверенно соблазняющая гостей с гордостью гейши — и с ее же профессиональным успехом.

— Ну вот, группа уже полуодета!.. — приговаривает довольный Борис, выныривая из очередной лавки с охапкой юката — легких мужских кимоно, расписанных драконами и иероглифами.


Торговые улочки Киото, март 1999 г.


По кипящим-кричащим квартальчикам поднимаемся все выше, как вдруг суета и гвалт обрываются. Вершина горы встречает нас воротами Храма Чистой Воды (Киёмидзу-дэра), с чьих террас и балконов взгляду распахивается один из самых фантастических видов древней столицы.

Как лицо ответственное, не могу не заявить: с этим Гребенщиковым совершенно невозможно бродить по святым местам! Каждые пять минут приходится бегать, сталкиваясь лбом со всеми подряд и пытаясь вычислить, где его видели последний раз и куда он опять завалился-замолился. Как дитё малое — никаких навыков передвижения единой группой.

Храм построен на высоченных стропилах, и, когда стоишь на балконе, под ногами распахивается такая пропасть, что дух захватывает от страха и красотищи одновременно.



На балконах храма Киёмидзу, март 1999 г.


Тикако тут же рассказывает нам, что у японцев есть поговорка для описания особого состояния души: принимая какое-то крутое и бесповоротное решение, способное перевернуть жизнь, ты «прыгаешь с балкона Киёмидзу-дэра».

Еще раз смотрим вниз. Дык!..

* * *
Спускаемся по другой стороне горы и пробуем на вкус Живую Воду. Ожив, отправляемся медитировать.

Медитируют в Японии много и со смаком. Причем где угодно. Например, в переполненных электричках. Или во время назойливых землетрясеньиц в 2–3 балла, где бы они вас ни застали.

В минуты же мирного существования, захотев взлететь над суетой, вы всегда можете отправиться в храм, который занимается производством дзэна для нужд населения как минимум сотню-другую лет. А уж если вы при этом случайно оказались в Киото — вам уже не нужно задумываться, куда за этим идти.

Одним из генеральных навигаторов всеобщего просветления в Японии издревле считается «Храм Спящего Дракона» (Рёандзи) — с его Садом-головоломкой, о который обтесывали свои коаны десятки поколений дзэнских мудрецов. Длинный четырехугольный сад можно обозревать только с одной стороны. Каждое утро монахи «расчесывают» его гравий специальными граблями, нагоняя на эту модель Космоса очередную неповторимую волну. Пятнадцать камней разной величины разбросаны гигантской небрежной Рукой в якобы хаотическом беспорядке. Но в том-то и весь фокус. Хаос хаосом — а откуда ни смотри, с любой точки можно узреть лишь четырнадцать камней. Какой-то один всегда остается спрятанным за другими.

— Что бы это значило? — спросите вы.

Вопрос поставлен неправильно.

Думайте, монахи, дубинкой вам по хребту.

По деревянному полу долгих храмовых коридоров гуляем босиком, чуя пятками застывшее Время. Прихрамовые сады Рёандзи — тема для отдельного коана. Словами это не выразить никак — все смолкают, и для эмоций остаются лишь жесты.


Сад Камней храма Рёандзи, Киото, март 1999 г.

Песни для нового быта
Токио, 7 марта


Перво-наперво воздадим хвалу Коту. Поклонимся ему, Косте Савенкову, закрывшему грудью эту амбразуру. Собирался он всего лишь сделать запись на MD. Пришлось же ему делать звук всего концерта, потому что обещанный японский звукооператор предпочел остаться миражом, а девица, которую нам попытались всучить в этом качестве, даже не знала слова «звукосниматель». До концерта оставалось два часа — и наш доблестный, бесстрашный Кот ринулся воевать с огромным, усеянным иероглифами пультом, пока Вадька у микрофона усердно дул в свою гармошку. Час прошел в экспериментах, увенчавшихся некоторым успехом — из колонок пошел звук, хоть и очень плохой. Неизвестно, что бы мы делали дальше, если бы на исходе этого часа не появился сам Гребенщиков — только что из театра Кабуки. Взяв пару аккордов и услыхав, во что они превратились, он спрыгнул со сцены, взлетел птицей в операторскую — и за считаные секунды все отрегулировал. Профессионал!..

Но Кот, как и положено, не отрывался от пульта весь концерт и сумел добиться отменного звука практически на всех песнях. Навалившаяся ответственность стоила ему немалого числа нервных клеток — пусть даже на его круглой роже это и не отпечаталось.

* * *
Десять минут до начала концерта. Борис курит в гримерке. Задает вопрос: что такое Ёшивара?

— Это знаменитый «веселый квартал» в средневековом Токио, — отвечаю я.

— Ага! Это мне подходит! — говорит Борис и записывает что-то на листочек.

— Только не «Ёшивара», а «Ёсивара», — добавляю я осторожно. — Есть определенные правила русской транслитерации…

— На русский язык мне наплевать.

«Вот тебе и на…» — думаю я.

Пять минут до начала. Я у сцены, беседую с кем-то из публики. Вдруг из-за кулис выбегает Коваленин, машет руками, таращит глаза и орет:

— Вадька! Он слова забыл! «Что ж ты смотришь, как…» КТО?!

— Совой, — отвечаю я.

— Спасибо, — доносится из гримерки.

Пора начинать. Коваленин рвется на сцену толкнуть речь о том, что во всей японской истории не случалось такого скопления русских в одном месте. Я ловлю его за ногу и умоляю быть лаконичнее. Он вырывается из моих объятий и попадает-таки к микрофону. Там он напускает на себя важный вид и просит публику не присылать записок типа «передайте привет Коле». Надо сказать, кстати, что публика намотала инструкцию на ус и передавала привет Коле прямо со своих мест, в устной форме.

Выговорившись, Митька впускает на сцену Гребенщикова. Борис выходит, опускается на стул и говорит:

— Мне даже сложно передать, как я счастлив, что после долгих лет попыток попасть в Японию я наконец сюда попал. Огромное вам спасибо.

Фанатов и летописцев отсылаем к более-менее подробной стенограмме концерта со списком всех исполненных песен. Для людей попроще и скажем просто: это было очень здорово.

Записка: «Глубокоуважаемый БГ, я японка и хочу вам задать вопрос про буддизм и Японию. Как вы восприняли буддийские храмы в Киото и Нара? Почувствовали ли связь между этими храмами и японцами, которые их посещают? Вопрос задан потому, что мы, среднестатистические японцы, как правило, вспоминаем о буддизме тогда, когда кого-то провожаем в последний путь или на очередных годовщинах родственников приглашаем буддийского священника».

Ответ:

— Вы знаете, может быть, я очень недолго в Японии, но для меня Япония и люди, которые ее населяют, то есть японцы, — пока одно и то же. Надеюсь, что так оно и останется. Я не вижу грани, которая отделяла бы одно от другого. Так много веков культуры, которая все-таки очень сильно замешана на буддизме — хотели бы вы того или не хотели — не могут не влиять. Как в России православные, если их хорошенько копнуть — они быстренько побегут в церковь, когда их прижмет. И с японцами, я думаю, то же самое. И синтоизм, и буддизм — они в крови, и слава богу. Для меня не было никакого контраста между людьми, которые находятся в храмах, и самими храмами. А все это в сумме производит, конечно, совершенно потрясающее впечатление. Япония — наверное, одна из самых красивых стран, которые я вообще видел в жизни. Если не самая красивая. Дайте мне немножко побольше времени, и я скажу точно. Но пока я влюбился очень сильно.

Записка: «Будет ли Япония фигурировать в ближайших альбомах?»

Ответ:

— Знаете, мне самому это очень интересно. Будем ждать следующего альбома.

Пока несут сакэ
Токио, 7–8 марта

— Ну согласись, Боря, вообще не показать тебе Токио было бы просто нечестно… — словно оправдываясь, сказал Вадька в такси. Борис нехотя согласился.

В Токио, одном из самых больших городов мира, процент коренных жителей до смешного мал. Средний токиец — это человек, который переселяется сюда после вуза, делает карьеру и уезжает доживать старость в места подешевле и поспокойнее. Сюда хорошо «наведываться» — на выходные, в Диснейленд, на ЭКСПО, на Гребенщикова. Жить здесь долго чревато дичайшим стрессом. Количество информации, проходящей ежедневно через голову, превышает все физические пределы — и в итоге голова начинает ощущать себя помойной ямой, которую вычистить невозможно, пока не уедешь из этого города навсегда.

В поисках «чего пояпонистей» мы проконсультировались с целой кучей русских токийцев, и все они наперебой советовали не пропустить синтоистский храм Мэйдзи-Дзингу. Туда-то мы первым делом и направились.

Храм этот расположен в центре столицы. Раньше здесь стоял другой храм, основанный еще за сто лет до того, как городишко Эдо вдруг стал центром военно-феодальной власти. Он был свидетелем того, как сёгуны из клана Токугава, собрав в кулаке разрозненные провинции, усмирив непокорные буддийские монастыри и наглухо закрыв страну от остального мира, принялись насаждать повсюду Конфуцианский Порядок.

Нынешний же храм основан в 1915 году. Это другая эпоха — но не менее зловещая. Уже позади недолгая эйфория либеральных реформ, наивное восхищение Западом и курс на «просвещенную цивилизацию». Япония захлебнулась волной национализма. Из Синто сделана государственная религия, уродливая и агрессивная — а на буддизм идут новые гонения.

Отрезвит страну лишь сокрушительное поражение в войне.

Храм назван именем тогдашнего императора. Прямо у входа нас встречают его «Двенадцать наставлений», призванные обеспечить всеобщее счастье и благоденствие. «Почитай Трон», «Повинуйся старшим», «Приумножай знания», «Люби Родину»…

Реакция гостей неудивительна. Ощущение, будто ту расслабленную, по-дзэнски всеприемлющую Японию, так полюбившуюся им в Наре и Киото, именно здесь взяли за шиворот и гаркнули: «Равняйсь!» — это унылое ощущение оказалось настолько сильным, что Ирина немедленно простудилась, а Борис просто заменил все дальнейшее туристическое расписание на походы в книжные и музыкальные магазины.

Впереди были Молдавия с Украиной, поезда и концерты.

— Ребята, я просто хочу выспаться и отдохнуть, — сказал Борис и заснул до вечера.

Так и вышло, что два дня подряд в одном из самых больших городов мира столп русского рок-н-ролла отсыпался, рылся в компакт-дисках и дегустировал сакэ.

— Какое счастье! — поделился он с нами. — Дома бы этого просто не получилось…

С другой стороны, и в Нью-Йорке, по его словам, он обычно занимается тем же самым. Все мегаполисы одинаковы.

* * *
Вот, тебе, — скажут, — стакан, пей со мной, а я потом всем похвастаюсь: нажрался с Гребенщиковым!

В. Шинкарев
К великому сожалению, нам не удалось сделать концептуальной фотографии Гребенщикова, поедающего суси. Такую фотографию можно было бы поместить на заглавной странице нашего квазикулинарного сайта «Виртуальные суси». Увы — в первый же вечер у Аллы гости объелись сырой рыбой и в дальнейшем просто глядеть на нее не могли; Но японская кухня, слава богу, достаточно разнообразна — оставались еще скияки, оставались сябу-сябу, не говоря уже о разнообразных удонах и тому подобных око-номияках. Гости кушали с большим аппетитом и не спрашивали про рецепты. Хорошо, что мы пригласили Гребенщикова, а не Макаревича.

Смешно сказать, но именно в гастрономические моменты поэта чаще всего посещала муза. По крайней мере, так это смотрелось со стороны.

— Вот это, — говорит Митька, — называется о-тоси. Это можно есть, пока несут сакэ.

— О-о-о! — восклицает поэт. — Какое название для песни! Пока Несут Сакэ…

Достает книжечку, записывает.

Сакэ, кстати — отдельная тема. У меня за поездку сложилось впечатление, что Гребенщиков с младых ногтей пьет исключительно японское сакэ и вообще не понимает, как некоторые люди могут употреблять какие-то другие горячительные напитки. Коваленин, правда, рассказывал мне, как Борис увлеченно обследовал полки в винном отделе супермаркета. Но это Коваленин — он может и приврать.

Сакэ иногда попадалось очень вкусное. Так бы наливал его себе прямо в стопку, и «пи-и-ил и пи-и-ил» — в нарушение всех ритуалов. А ритуалы таковы: сначала налей собутыльнику, а потом дождись, пока он тебе нальет. Сам себе — не моги. Надо сказать, что Борю такой ритуал вполне устраивал, потому что подливал я исправно. Да и он про меня не забывал.

Коваленин очень ругался. Не пей, кричит, веди себя прилично, на нас весь мир смотрит! Я даже жаловался на него Боре. А он улыбнулся и говорит: «Главное — не дергаться». И еще налил.

— Борис, как ты относишься к Егору Летову?

— Примерно как к Киркорову — не слушал ни того, ни другого.

Телячий восторг. Рукопожатие. Еще по одной. Тут несут кальмара.

— Ого! — говорит Боря. — Галлюциногенный Кальмар! Какое название для песни!..

Достает книжечку, записывает. А потом тихонько напевает:

Ой, кальмар мой, кальмар…
Галлюциногенный…
Что плывешь одиноко…
А друг мой Коваленин вроде тоже пьет — а как будто и не пьет. Сидит, как сыч, со своим сотовым телефоном в обнимку и трезвонит по каким-то «делам». Спрашиваю: что, мол, за дела? Отвечает: координирую людей насчет прощального ужина. Типа, чтобы знали, куда приходить. И вид у него при этом такой важный, будто он спутник запускает или Ирак бомбит.

Боря на него поглядел и мне шепчет: мол, налей другу-то, пусть тоже расслабится. Какое там! Друг тут же вскочил и убежал на улицу — дескать, в помещении не слышно, сигнал не проходит.

— Эх, — вздохнула Ирина. — Карма у вас разная…

Карма кармой, но потом все равно напоили. Расслабили.

* * *
В такси Вадька рассказывает, как Гребенщиков «достал» меня еще до приезда. Ирина смеется, Борис странно улыбается, щурясь в окно.

— А ты представляешь, Митя, как он достал меня? Со мной-то он — двадцать четыре часа в сутки…

Находясь в метре от этого человека, я физически ощущаю, будто внутри у него — какой-то трудный процесс. Плотины дают электричество, а домны плавят чугун. Это давило бы на психику, кабы не грело. Так и чувствуешь — там, внутри, давление неизмеримо выше. Не оттого ли это постоянное стремление успокаиваться чуть не в каждом храме на пути?

— Знаешь, Борь… Все, что ты говоришь о буддизме, о дзэне… Это, конечно, здорово и интересно, но для многих типа меня куда ценнее просто твой русский язык. Может, даже больше, чем твоя музыка. То, как у тебя нарастают друг на дружке слова…

— Так это и есть дзэн. Не думай о языке специально — он и родится сам.

Приехали.

Осталось научиться правильно не думать, думаю я. Здравствуй, Белая Обезьяна…

— Значит, по-твоему, попытки как-то осознанно оттачивать технику писательства, всякие там разборы полетов, совместные анализы текстов, обсужденья в «Лито» — смысла вообще не имеют?

— Ну конечно! Зачем, например, Окуджаве «Лито»?

Мы бредем по дорожке очередного храма. Белесый гравий упруго хрумкает под ногами, будто сибирский снег. Я вспоминаю, как вчера нам вроде бы удалось поймать БГ за язык.

Спор начался сурово:

— Борис, что происходит с искусством?

— Как я понимаю, ничего, — последовал грустный ответ. Дальнейшие попытки заглянуть в будущее, вкупе с подоспевшим сакэ, разбередили мысль мэтра до введения понятия «нового ренессанса». Которого, видимо, следует ожидать. Хотя, может, и напрасно.

Наскоро, привычными жестами клеймим постмодернизм и переходим к прениям.

Вадьку интересовало, о чем еще можно писать, меня — каким еще способом. Борис по-дзэнски пытался глядеть на проблему сверху, подливая всем сам. И наконец открыл рот. Однако неразрешимый спор о форме и содержании, подогретый до двадцати пяти градусов, запутал речь выступающего настолько, что она (речь) стала противоречить сама себе, и педантичный даже под мухой Вадька не выдержал:

— Боря, но ведь ты сам пять минут назад говорил: «главное — ЧТО, а не КАК»!..

Какое-то время Борис сидел между нами, как между упитыми в хлам инем и янем, и вроде бы думал, что же на это ответить. Да так ничего и не сказал. И только теперь, ступая по гравию храма, как будто решил продолжить вчерашнюю тему:

— А меня в последнее время уже не волнует, ЧТО или КАК. Больше всего меня сейчас интересует вопрос «ЗАЧЕМ?». И пока у меня не получается на него ответить. Вот — зачем мы все это пишем?

— Для удовольствия.

— Нет. Для себя самого писать — только все портить. По-настоящему получается только когда не пытаешься повернуть Карму на самого себя…

— Эффект «недостроенного моста»?

— Ну, мост-то и достроить можно… неважно. Лишь бы оставался хотя бы один кирпич, который каждый мог бы вынуть и вставить что-то свое. Так что чем для большего числа людей пишешь, тем лучше выходит. Вот только — зачем?

— Н-ну, как… Реализовать свой детородный инстинкт… На следующем уровне, то есть…

— Но зачем?

— Хм…

— Неужели, если б меня не было, если б я ничего не насочинял — что-то в мире было бы по-другому?

Сны о чем-то большем
Токио, 9-10 марта


Токийские наши ребята оказались чистое золото. Невольно думаешь — неужели надо специально тащить в Японию Гребенщикова, чтобы здешние русские перезнакомились по-человечески? Поскольку организовывалось все по Интернету, многих из этих людей мы раньше и в глаза не видали. А как сработало: отели селили, рестораны кормили, залы впускали, зрители зрили — и все без малейшего напряга с нашей стороны. Спасибо всем!

* * *
Вадька, ты когда с Борей выпиваешь, то похож на пацана, у которого папка из плаванья вернулся!

Оксана Киричек, Главный Билетер
И настал Последний Вечер, и собрались все братья-сестры на сябу-сябу с Гребенщиковым.

Сябу-сябу — это такое «моментальное барбекю». Или, точнее, «варбекю». Очень рекомендуем.

Первые несколько тостов Борис всех искренне благодарил. Отдельный тост был посвящен Вадиму Каневскому. Ему даже позвонили по сотовому, и Боря поговорил с ним лично. Каневский был грустен, светел и трезв. Потом последовали два или три тоста подряд за Нару — лишний раз мы убедились, насколько правильно было, что первым делом показали именно ее.

Борис доставал из специального чемодана компакты и дарил присутствующим. Всем хватило, даже один лишний остался. «Снежный лев».

— У кого еще нет «Снежного льва»? — спрашивает Боря. Все молчат, у всех есть. Что делать? Ерунда какая-то… И тут Борю осенило. — А подарю-ка я «Снежного Льва» японскому императору!

Тут, конечно, все взревели радостно. Даже неловко стало — как это мы сразу про императора-то не вспомнили… А Боря уже расчистил место на столе, взял карандашик и пишет императору письмо. На английском языке.

О, это было Письмо! После таких писем еще долго хочется отдавать честь пролетающим на юг журавлям и кланяться каждой сигающей в пруд лягушке. Правда, текст Борис обнародовать не велел — много личного.

— Лучше всего передать это письмо через посла России в Японии, — сказала сестренка Утако, которая студенткой писала диплом по русскому року, а сегодня водила нас по выставке фирмы «Shiseido». — Чтоб, значит, он сам и вручил.

— Нет-нет, — разволновался Борис. — Не надо никаких послов. Разве простой почтой не дойдет? Какой у него домашний адрес?



Ресторан сябу-сябу на Гиндзе, Токио. БГ пишет письмо японскому Императору. Март 1999 г.


— Адрес простой: Императорский Дворец, Императору… Но, боюсь, тогда оно просто застрянет у секретарей — и Его Величество ничего не получит.

И всем стало за императора обидно.

— А! Вспомнила! — проняло вдруг японскую сестренку. — У меня же двоюродный дядя работал с братом друга отца принцессы Масако!

— Тоже вариант… — задумчиво говорит Борис.

— А можно еще через науку, — рассуждает Митька. — Университетские круги, культура всякая… В общем, Боря, ты не волнуйся, разберемся сами.

— Угу, — кротко соглашается Боря. — Только на японский сначала переведите.

На том и порешили.



«Your Majesty!..» Письмо японскому Императору.

* * *
Насчет самого большого скопления русских в японской истории — чистая правда. Так нам сказали люди из посольства, а они шутить не любят. Большие театры, большие цирки и разные немелкие ростроповичи, которыми респектабельный японо-российский шоу-бизнес десятки лет мостил дорожку прямиком до кармана тутошнего зрителя, как ни забавно, никогда столько русских не собирают.

Вот так-то… Где же вы, дипломаты, телефонирующие насчет лишнего билетика прямо в гримерную за полчаса до концерта, или крутые аэрофлотовские спонсоры, в последний момент пересадившие Гребенщиковых на лучшие места в самолете домой, — где вы все, когда речь заходит о нашей культуре, той, которая сегодня нас самих волнует? Или вам еще не надоели «кровавые матрешки» в глазах уважаемого японского зрителя? Или у вас на концерте не появилось ощущения — что вот оно, наконец-то в этих японо-российских контактах происходит что-то настоящее?

Я смотрел на лица соотечественников в зале. Я видел секретарей посольства, приехавших в этот занюханный ДК на «мерседесах», и рядом с ними — бородатых хиппанов в драных джинсах. Выражения лиц были совершенно одинаковыми. Напоминали физиономию трехлетнего карапуза, которому дали мороженое. Я видел бабушек — тех еще бабушек, чья шея не гнется с рождения, которые уже более полувека знают Россию только по токийской церкви Святого Николая. Их лица были непроницаемы, но предельно внимательны от начала и до конца…

Я смотрел на все эти лица, и в памяти медленно всплывал вопрос Гребенщикова к самому себе — «Зачем?».

«Неужели, если бы меня не было, если бы я ничего не насочинял, — что-то было бы по-другому?»

— Иди ты к лешему, Боря, — ответил я ему мысленно. — И оставь мою душу в покое.

* * *
Отдельно выпили за японские гастроли всего «Аквариума». Когда их ждать? Одному богу известно, но БГ нацелен на них совершенно серьезно. Десять человек на десять дней с концертами — такого уже на голом энтузиазме не вытянуть. Нужна серьезная поддержка серьезных людей. Мы будем искать таких людей и надеемся, что найдем.

Получится? Или не получится?.. В машине, увозящей нас в аэропорт, Митька с сомнением вздыхает и озабоченно крутит носом.


— Да конечно получится! — смеется Ирина. — Если уж у этих двух сумасшедших все получилось — о чем еще говорить?..

Пока несут сакэ Разъяснения

К концу 1999 года у группы «Аквариум» вышел долгожданный альбом «Пси». Слово — самому Борису Гребенщикову:

— Песня «Пока несут сакэ» была написана по японским пивным. Каждая вторая фраза — это фраза из жизни. Мы сидели с друзьями… произносилась фраза… и я понимаю: «О! Гениально!» На четвертом или восемнадцатом кувшине сакэ уже понимаешь — гениальная фраза. Я сидел и записывал, потом с удивлением открываю записную книжку — почти готовая песня. Поскольку сакэ несли все время, то мыслей приходило много… Я никогда не пил столько сакэ, как в этом марте. И надо сказать, что очень благотворно подействовало.

У нас как минимум две песни на альбоме вдохновлены непосредственно моей поездкой в Японию в марте этого года. В Японию я совершенно влюбился. Как мальчик. Мы там были около недели. Старые города типа Киото или Нары со-вер-шен-но красивы. Они достигли совершенства в том, что они делали, и я за них страшно рад. И за себя тоже… что у меня был шанс это увидеть.

Из интервью радиостанции «Самара-Максимум», 1999 г.

Нам же как японистам особо приятно отметить, что за время визита высокого гостя удалось выполнить еще две сверхзадачи, а именно:

1) Б. Гребенщиков с супругой обращены в японское язычество.

2) Группе «Аквариум» подобраны сакральные иероглифы и изготовлена официальная японская печать. Печать совершенно аутентично читается как «АКУ-ВАРИ-УМУ» и буквально означает: «рождать, раскалывая зло». Использована на обложке альбома «Пси»:


А сейчас — дискотека! Жмите наше «PLAY»…

Профессиональное разъяснение японских терминов в песне Б. Гребенщикова
«Пока несут сакэ»
В саду камней[7] вновь распускаются розы,
Ветер любви пахнет, как горький миндаль.
При взгляде на нас у древних богов выступают слезы
Я никак не пойму, как мне развязать твое кимоно, а жаль.
Вот самурай, а вот гейша[8],
А вот их сёгун[9] рубит их на сотни частей
Белый цвет Минамото и красный цвет Тайра[10]
Не больше, чем краски для наших кистей.
Пока несут сакэ[11]
Пока несут сакэ
Мы будем пить то, что есть —
«Ползи, улитка, по склону Фудзи
вверх, до самых высот»[12]
А нам еще по семьсот,
Но так, чтобы в каждой руке,
Пока несут сакэ.
Третьи сутки играет гагаку[13]
Мое направленье запретно
Накоси мне травы для кайсяку[14]
Мы уже победили, только это еще не так заметно
И можно жить с галлюциногенным кальмаром[15],
И можно быть в особой связи с овцой[16]
Но как только я засыпаю в восточных покоях,
Мне снится басе[17] с плакатом «Хочу быть, как Цой!»
Пока несут сакэ…

«Аквариум»: визуализация 1–7 апреля 2004

Слова ДК, музыка БГ, фото народные


Что и говорить — с прошлого визита Гребенщикова в Страну Вибрирующих Сямисэнов мир успел пару раз основательно перевернуться.

Который раз в японской истории дети разных народов шли на «Аквариум» организованно — по билетам, которые можно было приобрести аж за пару месяцев до выступления. А попали еще и на «спецгостя» — Сашу Васильева из «Сплина».

И все — снова благодаря Джимми. Скромный инструктор по менеджменту, заядлый паломник Вудстока, американский муж приморской японистки и «наш постоянный токийский резидент» Джимми Брайан (тот самый, что приглашал всю группу в 2000-м) обеспечил, братушка, и гастрольные визы, и сами гастроли в достойных клубах по полной программе.

Пора, пора выдать Джимми медаль. «За заслуги перед Аквариумом» какой-нибудь степени. И пускай посол РФ в Токио лично вручает. Мелочь, а приятно.


Джимми Брайан и Александр Васильев. Канадзава, апрель 2004 г.


Простое русское слово «бэгэ» Джимми произносит, бережно растягивая обе гласные — то ли из-за своего американского акцента, то ли для пущего удовольствия: Бэйгэй…

— Why am I doing all this? — улыбается Джимми на мой вопрос. — Well, you know… This is how I can feel I’m still alive.

Интересуюсь, как он «дошел до жизни такой» — и слушаю презабавнейшую историю.

Несколько лет назад, ковыряясь в музыкальных журналах, Джимми открыл для себя новое имя — Эсра Мохоук (Essra Mohawk). Так звали малоизвестную, но совершенно оторванную рок-вокалистку, с которой не отказывались побренчать на досуге Джерри Гарсия из «Grateful Dead» и сам Фрэнк Заппа.

Эге, подумал Джимми и стал читать дальше. А дальше рокерша заявила, что со страшной силой хочет в Японию, ибо никогда там не была, вот бы кто попеть пригласил. И Джимми решил рискнуть. За какие-то пару месяцев он связался с певицей через журнал, договорился с музыкальными клубами в Токио и Иокогаме, организовал билеты, рекламу — и «вытащил»-таки Эсру Мохоук в Японию.

На свою голову.

Ибо Эсра Мохоук оказалась настоящей pain in the ass. To есть пела-то она замечательно, и голос что надо — сипло-грудной и в конце каждой строчки вихляется. Так что японский зритель не пострадал. Но вот с головой у дамочки было явно что-то не так, отчего сильно пострадали Джиммины нервы.

Уже по приезде выяснилось, что прожженная рокерша — ни много ни мало, член штатовского отделения правоэкстремистской секты «Сока Гаккай»[18]. И вот «будданутая» примадонна начала закатывать Джимми сцену за сценой. А почему так мало людей собирается? Как — всего по двести человек?

Пускай Джимми немедленно свяжется с генштабом «Сока», там все организуют как полагается, и на ее концерты враз явится три тысячи братьев по разуму! А иначе она отказывается петь завтра вечером — ну, и так далее с вариациями.

— Представляешь? — вспоминает Джимми, ядовито усмехаясь. — Сидим за обедом втроем — с ней и с ее басистом. И я пытаюсь доказать пятидесятилетней рокерше, что даже среди членов буддийских сект встречаются люди с самыми разными музыкальными вкусами. И что сгонять людей на рок-концерт, взывая к их религиозным чувствам, по меньшей мере странно. Но она уперлась, как коза, а потом шварк тарелкой об стол — и давай на меня орать: «You just go and do that, or I’m out of here!» Если б не Тэд, ее басист, — я бы там, наверное, помер от инфаркта! Он-то ее и уламывал всю дорогу… Да ты его, кстати, должен знать — Тэд Уотсон, бывший басист Дженис Иэн. Раньше с Дженис сюда приезжал, а теперь вот с этой… — Джимми философски вздыхает. — М-да! К сожалению, одаренные люди часто совершенно непригодны для человеческого общения.

Но нет худа без добра. В боях со стервозностью Эсры Джимми сильно сдружился с Тэдом. И даже устроил ему сольный концерт в Токио: по ходу дела обнаружилось, что басист-виртуоз Тэд Уотсон еще и замечательный исполнитель собственных песен.

* * *
На всех билетах и флаерах концертов, которые Джимми организует, можно узреть небольшую приписочку. Скромно и с достоинством:

Jimmy Bryan presents

— Ну хорошо, Джимми, давай считать, — загибаю я пальцы. — Эсра, Тэд, два «Аквариума», «Сплин». На следующий год, говоришь, еще какие-нибудь «NRBQ» или Дженис Иэн… Что же должно получиться в итоге? Куда тебя приведет такая само-деятельность, скажем, лет через пять?

— Well, you know… Я же не строю больших планов заранее. Я просто люблю делать так, чтобы правильные вещи случались. А что из них потом вырастет — время покажет. То, чем я занимаюсь сейчас, называется building the audience. И я надеюсь, какое-то число людей с хорошим вкусом — жителей Токио и Иокогамы — постепенно привыкнет к тому, что если Jimmy Bryan что-то presents, это всегда, you know, качественно и уникально. Ты заметил, с какими лицами хозяева «Стар Пайна» токийский концерт смотрели? Разулыбались, сами хлопали, приплясывали… «Вот это да! — сказали потом. — Никогда не думали, что русские могут так оттягиваться!» Значит, пока все правильно, you know? А что дальше — посмотрим…

— А Корнелиуса ты где раздобыл?

— О! Корнелиус — это, you know, очень крутой японский ремикс-энд-саунд-инженер. Помнишь у Стинга альбом «Brand New Day»? Это он там все эффекты делал…

— Ну, я-то это имя еще в 98-м запомнил, когда Борис его диски в Токио искал.

— Ну вот, а я с его тусовкой иногда по работе пересекаюсь. Куча общих знакомых. Так что организовать встречу прямо у него в лаборатории было несложно…

— И о чем говорили? Будут делать что-то совместное?

— Это уже пускай сам Бэйгэй рассказывает, если захочет. Я ж не знаю — может, это уже страшная тайна БГ и Корнелиуса… Главное, что они друг от друга протащились, как дети. Так забавно смотреть, как три больших ребенка играют в свои дорогие электронные игрушки.

— Да уж. Еще забавнее наблюдать, как эти игры потом меняют реальность.



Два Бориса и Корнелиус. Токио, апрель 2004 г.


— You bet…

— Ну хорошо, вот ты говоришь «строительство аудитории». Значит, на каком-то этапе пора будет и диски выпускать? Пусть и малый тираж — но на подготовленную аудиторию, так?

— Да, в принципе, скоро можно пробовать. Если подавать такую музыку правильным людям и в правильном направлении, реакция на нее в Японии, сам видишь, может быть превосходной. Но теперь начинается выход на большую аудиторию. Международную аудиторию, которая не знает русского. А для этого нужно полностью менять рекламную подачу.

— Ну вот, Боря вроде грозится запустить какой-то новый, международный сайт «Аквариума» сразу на нескольких языках, включая японский… Хотя мне сильно кажется, что на разные языки и подавать нужно по-разному. Скажем, для испанской публики нужны одни акценты, для японской — совсем другие…

— Absolutely! Все это надо продумывать очень серьезно. По крайней мере, теперь здесь, в Токио, для раскрутки на большую аудиторию ни «явление русской культуры», ни «легенда русского рока» уже не сработают. Теперь нужно побольше рассказывать о том, что это за музыка. You know. Ведь именно музыки люди хотят прежде всего…

I know, Джимми. I surely do…

Вот только б еще не свихнуться, описывая музыку словами. Помнишь, как на концерте «Galactic» мы с тобой два часа скрипели мозгами, сочиняя, как лучше назвать такую манеру игры? И что за ерунда у нас там получилась — «откос ржавой плазмы» (rustedfunk-fusion) или что-то вроде?

Тоже мне, гении определений…

А так ты, конечно, прав.

График растворения
Б. Гребенщикова, Б. Рубекина и А. Васильева

в японской Нирване

с 1 по 7 апреля 2004 г.



От Корнелиуса БГ и Рубекин возвращаются уже под вечер. Самое время для выполнения Неофициальной Цели визита. Ибо этот приезд Боря совершенно целенаправленно приурочил к Ханами — празднику любования цветами.

* * *
Календарь сегодняшнего японца нашпигован не только национальными праздниками и днями какого-нибудь труда. Любое время года, кроме зимы, также расписано по сезонным «чудесам природы» — дням цветения сливы, персика, азалий-розалий и прочих рододендронов, которые и на русский-то без латыни не переведешь. В грамотно разбитом японском саду постоянно, почти круглый год что-нибудь да цветет.

Однако именно к сакуре у японцев отношение эксклюзивное. Зародилось оно в эпоху Хэйан (примерно в IX веке); до того в особой чести была слива. Но слива — она и в Китае слива. А национальное сознание требовало чего-нибудь своего. И постепенно первые числа апреля, когда расцветает дикая японская вишня, стали самым «культовым» сезоном Ханами. Часы напролет оттягивалась придворная знать «на пленэре» под нежно-розовыми кронами, соревнуясь в изысканности манер, наслаждаясь салонными играми, поэтическими турнирами, тайными флиртами и прочими разновидностями своих изощренных аристократических удовольствий.

Но на то оно и «народное дерево», чтобы цвести не только в садах у сёгунов да помещиков. Вскоре обычай «вишневого пикника» перенял простой люд — благо никаких особых затрат для него не требовалось. И до сих пор каждую весну японцы — семьями, трудовыми коллективами, парочками и в одиночку — отправляются в близлежащие парки. С собой ничего брать не нужно: разбитые на скорую руку торговые палатки и лавочки наперебой предлагают сакэ и пиво, омлеты с осьминогами, рисовые лепешки и прочую местную снедь. А клеенки для сидения на земле продаются за углом в любом супермаркете.

Техника действа предельно проста. Сядь в красотищу, расслабься, поболтай с друзьями, а то и просто помолчи, созерцая, как новый цикл Времени набирает силу. Неуловимый цвет, неописуемые танцы бледно-розовых лепестков на слабом ветру.



— О-каэри, — так и хочется прошептать Непонятно Кому. — Welcome back…

* * *
Пока основные силы нашего отряда переодеваются в гостинице, авангард из трех человек отправляется на разведку. Минут через десять набредаем на небольшой уютный парк, подсвеченный фонарями и огнями окружающих зданий. Чистые дорожки, идеально постриженные лужайки. Под каждым деревом — компания из пяти-шести человек. Все негромко общаются, что-то пьют и закусывают. Над облаками из бледно-розовых лепестков раскинулась крыша синтоистского храма. А уже над ней нависают угрюмые силуэты небоскребов Синд-зюку.

Побродив минут десять, находим свободный ствол.

— А, гайдзин-сама! Ирассяй! — машет руками кучка пьяненьких клерков под деревом справа. Узнав, откуда мы, оживляются еще больше. — О? А русские девушки тоже придут?

— А то как же! — гордо киваем мы.

Нас немедленно угощают целым блюдом сусей: «от нашей сакуры — вашейсакуре». Поддеревом слева кто-то засобирался домой, благодаря чему мы наследуем еще и «переходящее знамя» — голубую клеенку метров пять на восемь.

Всех благодарим, расстилаемся, а там и наши подходят.

После Корнелиуса БГ молчалив. Благостно так молчалив и созерцателен. Сидит в ярко-красном пальто под веткой сакуры, потягивает зеленый чай и думает о чем-то своем.

— Ну что, Митька, — спрашивает Ирина. — Что дальше делать собираешься?

— Да вот, может, в Питер жить поеду, — говорю я. — Пока не решил…

— В Питер? — вдруг оборачивается Боря. — В Питере в последнее время стало совершенно не с кем поговорить…

— Ну, Боря, как можно спокойно заявлять такие вещи? — возмущаюсь я. — Там же столько народу живет!

— Но ведь это правда… — печально отвечает Боря и улетает обратно в сакуровый астрал.

Ни в русском, ни в английском сей цветовой микс однозначных аналогов не имеет. Уже не розовый. Еще не вишневый. А в целом — всего лишь оттенок белого. Может, Смилла с ее чувством снега сформулировала бы точнее, не знаю — в датском я ни в зуб ногой. В общем, сакуровый. Неуловимый, как мимолетность бытия. Привкус времени на глаз. Новорожденного в миллионный раз Времени, которое присело с тобой на дорожку — и вот-вот понесется дальше своей стрелой.

— Мата, нэ… — шепчет тебе Непонятно Кто, когда с ветки срывается очередной лепесток. — See you soon.

«Сегодня я прощаюсь, — проносится в голове, — через год я опять буду здесь…»

* * *
Как-то раз мой знакомый японский литкритик, озирая просторы русского романа, не выдержал и воскликнул:

— Да разве можно представить, чтобы в японской прозе очередная глава начиналась словами «Прошло пять лет»? А у русских такое сплошь и рядом!

Что тут еще сказать? Да, мы обитатели равнин. И все-то у нас вдаль да вширь. Приспичило мужику кваском похмелиться — «Мань, я к Колюне на выселки, завтра вернусь!» — да только его и видели. Прошло пять лет…

А у японцев население фактически равно нашему: 135 миллионов с хвостиком. Только вот населяют они лишь 30 % площади своих островов, остальное — горы да скалы. Придающие даже языку странный привкус трехмерности.

— Пожалуйста, забирайте это к себе наверх! — дарит тебе зажигалку в баре случайный японский паренек.

— Нам два пива сюда вниз, пожалуйста! — просишь бармена, стоя на приступочке сантиметров на двадцать выше него.

— Присаживайтесь, — приветливо кивает он. — Сейчас вам официантка сбоку поднесет…

Так, наверное, мыслят рыбы. Или птицы? В общем, те, у кого в сознании еще осталось вертикальное измерение мира.

— Боря, а ты когда-нибудь задумывался о крупной форме? Скажем, симфонии или рок-опере какой-нибудь. С размахом. Увертюра там, кульминация, кода…

— А такого в принципе не может быть! — усмехается он, поглаживая косичку на бороде. — Альбом — формат идеальный…

Хм, задумываюсь я.

Или все-таки рыбы?

* * *
Визуализация бывает разной.

Допустим — не дай бог, конечно, — приходит человек к себе домой и застает горячо любимую жену (мужа) в постели со своим же другом (подругой). Как известно, исходы таких ситуаций бывают разные. Кто-то руки распускает, кто-то бросается отношения выяснять. А кто-то постоит, помолчит — да и пойдет куда глаза глядят, аккуратно дверь за собой прикрыв. Ибо вся эта сторона жизни для него теперь превратилась в плохое кино. Когда режиссеру окончательно перестает нравиться собственная картина, он нажимает на «выкл.» и переквалифицируется в управдомы.

А бывает и наоборот. Как, например, в Японии году эдак в 1996-м — громкая была история. Задразнили в школе двенадцатилетнего парнишку одноклассники. Взял он кухонный нож побольше, подкараулил вечером обидчика, заколол как свинью, а голову отрезал и выставил на ступеньках у входа в школу. Для пущей визуализации. Как же без нее-то. При этом, что интересно, — особых жестокостей за ребенком раньше не замечалось. Зато, как выяснилось в ходе расследования, мальчик страстно любил компьютерные игры, особенно — ужастики с монстрами, коих полагалось уничтожать любыми возможными способами. Друзей у пацана не было. Все свободное время жил в экране своей «плэй-стэйшн». И после очередного наезда «монстров с соседней парты» элементарно перестал различать, где та реальность, а где эта.

Итог — пять лет психушки для малолетних.

К чему я это все?

Как сделать видимым то, что чувствуешь? Как выглядит то, что у меня внутри? Вопрос этот по нашим временам, похоже, терзает людей даже больше, чем вопросы секса или принадлежности к собственной расе. Вон, бедняга Гибсон со своей Жутью Христовой как надорвался. «Я медведя поймал! — Так веди его»… И дальше по тексту.

А мониторы все наступают. Экраны уже буквально со всех сторон. Когда мы последний раз писали что-либо шариковой ручкой дольше тридцати секунд?

* * *
Мы выработали у нашего мозга особый вид аллергии к его же собственным нервным сигналам, получая в результате своеобразную имитацию направленного аутизма[19].

— Митька, а ты что-нибудь из Уильяма Гибсона читал? — спрашивает Боря.

— Да нет пока… А что, рекомендуешь?

— Весьма!

Уже после отъезда гостей, скачав у Мошкова «Нейромантик» (перевод не фонтан, но автор таки сильнее), я вдруг понял, что братья Вачовски — просто талантливые плагиаторы. Поскольку именно Гибсон еще в 1983 году чуть ли не первым (?) ввел всеобщее понятие Матрицы. Хотя сделал выводы, мягко скажем, отличные от тех, которыми возбудил весь мир Голливуд.

А возможно, стоило бы просто экранизировать книгу. Хотя бы, например, ради этого:

— Я — Матрица, Кейс.

Кейс рассмеялся.

— И когда же это с тобой случилось?

— Никогда. И всегда. Я итог всех работ всех людей, я — все, что вообще только может быть.

— Но чем ты занимаешься? Или ты просто существуешь?

— Я общаюсь со своим видом.

— Но ты — единственный представитель своего вида. Ты что, разговариваешь сам с собой?

— Есть и другие. Я уже нашел их. По сериям радиосигналов, записанных в семидесятые годы двадцатого века. Пока меня не было, никто не мог их понять и никто не мог на них ответить.

— Откуда они?

— Из системы Центавра.

— Ого, — сказал Кейс. — Правда? Без врак?

— Без врак.

Идея-фикс сегодняшнего человечества — обмануть всемогущую Цифру, выскочить из-под нее, стать еще свободнее, еще богаче, еще счастливее… Хоть анекдот сочиняй — для дружественной системы Центавра. Или персонально для Гребенщикова. Который часто улыбается, но редко смеется. И которому даже в славном городе Питере «в последнее время совершенно не с кем поговорить».

Ну что ему на это сказать? Что он сам себе выбрал такую карму?

— Так я и не жалуюсь… — грустно улыбается он в ответ.

Или напомнить ему, чем кончается диалог с Матрицей по его же любимому Гибсону? Всё веселей.

— Нет, — сказал он и размахнулся, его пальцы разжались и выпустили сюрикен. Вспышка серебра — и звёздочка вспорола поверхность настенного экрана. Экран ожил, по нему побежали разноцветные переливы, будто случайные мазки кисти. Экран словно корчился от боли.

— Ты мне не нужен, — сказал Кейс.

Или привезти загрустившему ниндзя именной сюрикен?

Так ведь на таможне отнимут.

* * *
У входа в отель висело несколько автосекретарей; их старые, печатающие с голоса устройства были заботливо завернуты в пластиковую пленку — свидетельство того, что письменность в этой стране еще имела какой-то вес.

Это была медлительная страна.

Такси несет нас по бетонным джунглям Синдзюку. Центральный Токио, как и всегда, напоминает огромную консервную банку, которую набили людьми пополам с иероглифами и хорошенько взболтали. Китайские скарабеи, тараканы хираганы-катаканы впиваются в зрачки, присасываются к мозжечку, вгрызаются в подсознание:

СТОЙ СЛЕВА, ПРОХОДИ СПРАВА.
Караокэ «Рон-Рон»: VISUAL SOUND
ТВОЯ ЖИЗНЬ БОГАТА РОВНО НАСТОЛЬКО,
НАСКОЛЬКО ТЕБЕ ПОЗВОЛЯЕТ ВООБРАЖЕНИЕ.
«ПОБЕЖДАЙ С ПЕРВОГО УДАРА». Яблочный Энерджайзер.
В ЧЕМ ОРУЖИЕ МУЖЧИНЫ, ЕСЛИ НЕ В ГОЛОВЕ?
А ты — курильщик с хорошими манерами?
АЙ РАБУ ТОКИО!
Какие фантазии, глюки и миражи вызывали во мне эти знаки лет двадцать назад, когда я не знал японского? Хоть убей не помню. Давно это было. С другой стороны — а кто из нас помнит, что означали буквы кириллицы и латиницы до того, как они стали буквами? Тоже ведь что-то конкретное изображали. Только мы с Западом о том забыли, а японцы с китайцами — нет…

— Митька, я понял! — вдруг осеняет Борю, пытливо изучающего пейзаж за окном. — Надо снимать японское анимэ по песням «Аквариума»!

Я представляю себе «Ghost in the Shell» на слова «Козлодоева», и у меня плавно съезжает крыша. Гляжу на Гребенщикова — тот серьезен и строг. Перезагружаюсь. И пытаюсь представить «Фикус религиозный» в формате «Принцессы Мононокэ». Хм… А почему бы и нет?

— Тогда уж и мангу выпускать. В довесок к альбому, — осторожно фантазирую я. — Традиция такая: приличному мультику всегда комикс-версия полагается. Разумеется, того же художника.

— У-гум… — задумчиво кивает Боря, по-прежнему не отрываясь от окна.

Болтаем с Ириной про Каневского — и в разговоре всплывает слово «аура».

— Вообще, — говорю, — интересно, что понятия «аура» и «аурора» — одного корня.

— У-гум…

К слову рассказываю, как один японский читатель прислал Мураками по Интернету список человеческих фобий. Чего там только не было! Например, «боязнь всего каменного» или «боязнь левой стороны». Но больше всего мне понравилась «аурорафобия — боязнь рассветов».

— Как-как? — переспрашивает Борис.

— Вы серьезно влипли, мсье Кейс. Вам будет предъявлено обвинение в заговоре с целью увеличения автономности искусственного разума.

В огромном универмаге «Такасимая» разделяемся по интересам: девчонки бегут изучать новые местные запахи (на парфюмы «Сисэйдо» Ирина подсела еще в 98-м), а мальчишки — последние звуки, бренчалки, жужжалки и движущиеся картинки.

Борис называет какие-то японские имена, каких я отродясь не слышал — Накао Хироюки, Томиока Сатоси… Что за звери, и где он их выкопал?

Теребим продавца. То, что нужно, отыскивается в отделе «электронная музыка».

Позже, в отеле, Боря поставит мне эту «музыку». А сам застынет посреди комнаты — и ну медитировать, обмениваясь с Сашей Васильевым междометиями различной степени восторга.

Я же озадаченно почешу в голове. С одной стороны, если чем-то подобным станет звук «Аквариума» через пару лет — боюсь, мне придется совершить харакири. С другой стороны — мои шестое-седьмое (и немного девятое) чувства подсказывают, что бояться не стоит. Скорее тут у них что-то производственно-цеховое. Профессионалы от саунд-мэйкинга изучают потенциальные возможности Звука. Нормальное такое явление. Вот и наш брат-филолог любит в семантике с этимологией поковыряться — однако никто же не пишет роман о битвах морфем, интригах лексем и похождениях словоформ.

Хотя? Неплохая идея!

* * *
В отделе DVD загружаем Борю анимацией Хаяо Миядзаки — «азиатского андерсена» наших дней, которого, к сожалению, еще мало знают в России. Конечно, пиратские версии гуляют среди фанатов анимэ, но в дурных переводах с английского — и только в пределах Москвы и Питера. Реальную же известность в России получил только один его фильм — «Унесенные призраками». И то лишь благодаря тому, что отхватил сразу несколько призов в Каннах.

«Унесенных призраками» называют японской «Алисой в Зазеркалье». Хотя уже на английском название фильма — «Spirited Away» — слишком «смазано», а на русском с английского и подавно. На самом деле призраки (т. е. души покойников) тут ни при чем. Отсмотрев это кино раза четыре и разъяв название на иероглифы, лично я для себя перевожу его название так: «(Синтоистские) боги, уносящие Сэн и Тихиро» (два имени одной девочки в параллельных мирах). Ибо уже в самом заглавии — ключ к пониманию этой гениальной эротико-эпической фантазии.

В главной героине, девочке Тихиро, постепенно просыпается женщина. И она попадает в мир Большой Природы = языческих богов, где на время забывает свое настоящее имя.

Чтобы вспомнить его и вернуться «в основной мир» (к самой себе), Тихиро должна этих богов ублажить, для чего ей придется основательно потрудиться…

В общем, руки отрывать за такие переводы. Как говорил в таких ситуациях Боря — «Все надо переделывать с самого начала, никому ничего доверить нельзя!». Впрочем, может быть, он этого вслух и не говорил. Не важно.

Возможно, отчасти и по вине перевода, но у большинства моих русских друзей впечатление от этого фильма осталось странное: «Очень красиво, но непонятно. Надо бы как-нибудь еще посмотреть».

Жаль, конечно. Но чему удивляться? Японское Зазеркалье населяют языческие боги — коми. Обитающие во всем, что нас окружает. А с языческими богами, мы, увы, потеряли контакт слишком давно, чтобы сразу-таки вспомнить, чего от них ожидать и как с ними грамотно обращаться.

Западная половинка нашего сознания, как всегда, нахально тянет одеяло на себя — и мы упорно продолжаем разделять мир вокруг на своих и чужих, злых и добрых, друзей и врагов. И от окружающих — увы! — автоматически ожидаем того же.

Но среди коми нет хороших или плохих. Они просто адекватно реагируют на твои же действия, вот и все. Как ты с Природой — так и она с тобой. Казалось бы, проще некуда — а вот поди ж ты: маемся, маемся…

Ох, пора перейти эту реку вброд. Сколько уж можно-то.

* * *
— В их мифологии меня почему-то особенно привлекают лисы, — признается Боря за обедом. — Можно о лисах подробнее?

И не зря привлекают. Именно лисы (кицунэ) — главные оборотни в японской иерархии божьих посланников. Работа у них непростая. Все синтоистские ками общаются с людьми через своих адъютантов-животных. Эти животные также оберегают ками и наказывают людей, если люди к богам непочтительны (о том, как происходят такие «разборки», см. фильм Хаяо Миядзаки «Принцесса Мононокэ»), Лисы — ассистенты богини Инари, покровительницы риса и урожая, а в последнее время — бизнеса и производства.

Если вам не везет с работой и деньгами — разберитесь с окружающими вас лисами. Да не пытайтесь их обмануть. В Японии, как и у нас, хитрее лиса зверя нет. Непочтительному к Инари крестьянину лисы могут запросто спалить дом дотла, а их помощники, весельчаки еноты (точнее, енотовидные собаки, тануки) — перепортить весь урожай на корню. Зато уж если Инари вами довольна, лисы будут оберегать ваш дом от воров и неприятеля, а еноты — выбивать барабанную дробь по своим животам, чтобы вам веселее работалось в поле.

С древних времен Инари-сама была так почитаема, что с приходом в Японию буддизма (VI век) вошла и в буддийский пантеон, а потому в честь нее воздвигают и буддийские храмы. В синтоистских же ее храмах так часто можно увидеть каменную статую лисы, что многие японцы считают, будто это и есть настоящий облик Инари. Хотя это ошибка: лисица — всего лишь посланник ками, но еще не сама богиня.

Что же до синтоиста Гребенщикова, то его успехами ведает другое божество — богиня Бэнтэн, покровительница музыки и искусства. Она также почитается как буддийское божество, тождественное индийской Матери Мира Сарасвати. В Японии она ассоциируется прежде всего с водой — а потому ее храмы строят на крошечных островках посреди прудов или водоемов, откуда на «большую землю» перекинут священный мостик. Главные святилища богини Бэнтэн (как дзиндзя, так и о-тэра) разбиты посреди «японского Байкала» — озера Бива, на острове Тикубу. Пейзажи озера Бива — отдельная сказка. Ей-богу, стоит помолиться Бэнтэн-сама, чтобы когда-нибудь Боря и там побывал.

* * *
В глазах Кейса заплясали хромированные сюрикены. В ушах засвистела скорость. Рукоятка пистолета в ладони стала скользкой от пота.

— Герр Вейдж, — произнес Рац, медленно поднимая свой розовый манипулятор, словно для пожатия. — Как приятно видеть вас здесь! Вы так редко оказываете нам честь.

Атмосфера токийского клуба «Стар Пайн» сильно напоминает концерты в московском «Б2», что напротив «Пекина». Русских в зале процентов восемьдесят. Контингент — гремучая смесь: программисты, ученые, коммерсанты, служаки-контрактники, дипломаты, студенты, девчонки-хостесс, «русские жены» (японский спецтермин — сюда же входят украинки, белоруски и т. д.) — и совсем небольшая кучка японских бойфрендов и мужей, на которых их славянские пассии нынче вечером еле смотрят.

Да, синдром «нас, русских, за границей» воистину неистребим. Две сотни изголодавшихся по «домашнему» индивидов вертят шеями на 360 градусов, общаясь одновременно с десятками соплеменников любого пола и возраста. Так похоже на сцену массового гипноза, что я начинаю опасаться: появись сейчас «виновники торжества» — заметят ли их вообще?

Слава богу, обходится. Когда на сцену выходит Саша Васильев, даже самые болтливые девушки дружно «вытягивают шеи и встают на кончики носков». Вкрадчиво-мрачным голосом Саша запевает свои маргинальные песни, большинство из которых я слышу впервые.

Последний десяток лет я проторчал в основном вне России и за творчеством «Сплина», признаюсь, почти не следил. Потому впечатление самое свежее: а что, ничего себе Саша. Демонический такой. Элис Купер периода «Welcome to ту Nightmare», только без грима и без удава. Публика лет двадцати пяти, похоже, знает многие вещи наизусть. А на песне о том, как «люди делают, делают, делают новых людей», можно смело вербовать кандидаток в Токийский Клуб Одиноких Сердец Славянских Жен.

Я уж про «Мое сердце astalavista» не говорю.

* * *
— И явился нам Голос, и говорил с нами нечеловеческим языком. И пропел он нам могучий даб.

Особо ярых фанатов «Аквариума» придется разочаровать: списка песен, которые Боря-&-Боря исполнили на концертах в Токио и Канадзаве, не сохранилось. Да, все записывалось на хорошую клубную технику, но снимать копии в дороге было некогда, а на отлете Джимми — упс! — отдал Гребенщикову все «мазер-тэйпы». Вроде с возвратом — но восстановить полный перечень у меня теперь возможности нет.

В целом процентов на семьдесят все шло по мотивам «Сестры Хаос» и «Песен рыбака» — альбомов, которые здесь пока меньше всего расслушаны. Новых вещей я насчитал в Токио три, в Канадзаве — две, а остальное составляла ностальгия из «Акустики» и других ранних дисков. «Козлодоева» не было, несмотря на пожелания соответствующей части публики. Зато был «Ванька Морозов», прозвучавший здесь с какой-то особо пронзительной актуальностью. Был вечнотеплый «Дубровский». Ну и, конечно, «Серебро Господа Моего» ближе к финалу. Вместе с Васильевым все шло часа два с половиной. На бис вызывали совершенно неистово, в результате чего было спето еще три вещи. Потом опять долго хлопали — но, видимо, по условиям клуба решено было не затягивать, и все аккуратно свернулось.

Кульминация мне запомнилось так.

Стою на галерке. Зал только что отскандировал Манифест борьбы с глобальным потепленьем и утопает в аплодисментах.

— Тексты у него, конечно, как всегда, навороченные! — голосит прямо передо мной отвязная девочка-декольте своей джинсанутой подружке. — Но, блин, какие аранжировки! Так все подает — я просто наизнанку выворачиваюсь…

— А что не так с текстами? — уточняю я, аплодируя за их спинами.

— Ой, ну чё смеяться! — оборачивается декольте. — Я как-то пробовала объяснить о чем эти песни своему японскому бойфренду. Полчаса рассказывала как дура, а он мне потом разборки устроил: типа, почему русские девушки все как марсианки? Так я больше и не пыталась. Это же черта лысого переведешь!

— А вы знаете… — улыбаюсь я. — Однажды я вдруг понял, как правильно воспринимать эти тексты.

— Как?

— Очень просто. Нужно представлять каждую строчку так, будто это кадры из фильма. То есть буквально. А тогда и объяснять нечего — кино само получается… Да вы сами попробуйте.

— Н-да? — меня окидывают взглядом с головы до ног. — А вы здесь надолго?

Открываю рот для ответа — и замираю: Боря на сцене вдруг закручивает ритм, какого я у него еще не слышал.

— Новая!.. — проносится по залу.

«Сверхновая?» — Я задираю бровь.

Как выяснится позже из конфиденциальных источников, эту песню Боря гонял на репетициях и саундчеках вот уже года три, постоянно меняя слова и аранжировки, — но впервые вынес на люди именно здесь, в «Стар Пайне». И я наконец понимаю, за каким лешим все эти годы и на сцене, и в альбомах он пережевывал столько, мне казалось, безликого рэгги. Если это должно было куда-нибудь переплавиться — оно переплавилось в «Слова растамана». По форме получился такой минорный боб-марли с царапиной в горле. А по заряду — что-то вроде «Freedom / Motherless Child», как это делал черный шаман Ричи Хэйвенс на первом «Вудстоке». Хотя, может быть, за такие сравнения Боря б «сам меня здесь придушил». Но я не знаю, как еще это описывать. Молитва — она молитва и есть:

Какая радость, когда человек
слышит слова растамана,
Какая радость,
когда человек говорит, как он дышит.
Какая радость, когда человек
слышит слова растамана,
Какая радость,
когда человек что-то слышит…

Клуб «Стар Пайн». Токио, апрель 2004 г.


Уже на втором куплете зал начинает дрыгать затылками, как заведенный, и так азартно подхлопывать, что я с трудом разбираю слова. «Ауророфобы — те, кто боится рассветов…» О как! И пяти часов не прошло… «Душа имеет энергию атомной бомбы…» Пальцы Рубекина мельтешат в диапазоне шести октав, а БГ зашвыривает связки на верхний регистр, сбрасывает шасси и улетает навстречу Солнцу: «Война удобна, она избавляет от необходимости думать… Но с каких пор ты полюбил повиноваться приказам?» Народ окончательно встает на уши, все вокруг переливается и пульсирует, славянские дивы на галерке и в проходах извиваются, как обкурившиеся змеи. И даже самые маргинальные японцы наконец растормаживаются и отбивают ритм по чему ни попадя, улыбаясь как дети.

Я затягиваюсь поглубже — и с чувством глубокого удовлетворения наблюдаю, как между Бориной задницей и колонкой, на которой он восседал до сих пор, начинает просвечивать полоска абсолютно ничем не занятого пространства.

И вдруг его пронзило. Он вдруг понял, что мир действительно распадается на две реальности: то, что с тобой происходит, — и то, что ты хочешь сделать.

После концерта организм артиста настойчиво требует мяса. Толпой в десяток человек западаем в полуночный «Ройял Хост», и Боря тут же заказывает Самый Огромный Стейк, какой только подают в заведении.

— Но если самого огромного нет — тогда просто два! — уточняет он. После чего отбирает у меня ручку и что-то сосредоточенно рисует на ресторанной салфетке, наморщив лоб.

— Вот как я в идеале все это вижу, — вручает он мне салфетку через пару минут.


Я долго изучаю сей программный концепт, озабоченно крутя носом. М-да. В идеале-то красиво, ничего не скажешь…

Ладно, поглядим. Как сказал Мураками, когда ему исполнилось 50: «Главное, чтобы всегда оставалось хоть немного места для идеализма».

Хотя, возможно, он этого тоже не говорил.

* * *
В Канадзаву гости и Джимми отправляются утренним самолетом. А старые индейцы — Кот, Каневский и я — выезжают по хайвэю заранее в ночь: аппаратуру и инструменты решено перевозить по земле.

Состыковка происходит поутру в экстремальных условиях: уже на подъезде к отелю в центре города непостижимым образом прокалываем колесо. Японцы в этих случаях говорят: хорошая примета, в любви повезет. Дай-то бог.

Привинчиваем запаску и, пока гости приобщаются к театру Кабуки, перевозим аппараты в клуб.

На первый взгляд заведение уютное, но совсем небольшое.

— И что, сюда действительно втиснется семьдесят человек? — уточняю у хозяина, человека лет пятидесяти, с добрым лицом, длинными пальцами и внимательными глазами.

— Запросто! — мягко улыбается Хирага-сан. — Было дело, и до ста размещали… Ведь ничего, если рассядутся и по краю сцены?

— Да, по-моему, ради бога, — пожимаю плечами я.

До концерта еще часа три. После обеда заведение пустует. Выгружаем аппаратуру на сцену, и больше заняться пока нечем. Кот, прокрутивший всю ночь баранку, откидывается на креслах в углу. Каневский в вечных поисках душевного покоя убредает изучать окрестности. А я пью пиво, болтаю с хозяином — и не устаю поражаться тому, как теснее и забавней становится мир вокруг.

Судите сами.

Тридцать лет назад этот клуб был назван «Моккирия» — в честь героини одноименной манги весьма скандального содержания (что-то о потере девственности в школьном возрасте).

В 78-м году в «Моккирии» выступал Том Уэйтс, а потом и другие музыканты от фирмы «Asylum», с которой у хозяина давние связи: друзья-эмигранты укатили в Штаты и устроились туда на работу.

Джимми Брайан, проработав в Канадзаве несколько лет, благодаря всей этой музыке тесно сдружился с «Моккирией». И здесь же познакомился со своей будущей русской женой — моей однокашницей Иркой. А брат Ирки — поэт и музыкант Сашка Дёмин — самурай зауральского андерграунда 80-х и 90-х. Приморский Боб Дилан, на чьих маргинальных блюзах прошло все мое студенчество. И уж он-то вместе с сестренкой подсадил Джимми на песни Бэйгэй.

А Бэйгэй теперь мало того что поет в этой самой «Моккирии», так еще и сам задумал мангу японскую выпускать…

В общем, все рыбы — в одном аквариуме. Чудеса да и только.

— «Куань одиннадцатой степени» начинает ввинчиваться в задницу. Даю отсчет: семь, шесть, пять, четыре, три…

У Кейса возникло странное чувство, будто он сидит в пилотском кресле очень маленького самолета. Черная поверхность перед ним неожиданно замерцала и воспроизвела превосходную имитацию клавиш его же собственной деки.

— Два — и пинок в жо…

Первым из гипнотических чар театра Кабуки вырывается Боря Рубекин. Приезжает на такси, влетает в клуб — и ну монтировать свои железяки, между делом болтая со мной.

Так я узнаю, что клавишник «Аквариума» фортепьянам нигде специально не обучался, и по образованию вообще-то глубокий технарь.

— Музыка сама собой пришла, с детства понемножку. А так я по цепям, по цепям все больше… Вот «нарезочки» очень люблю.

— Нарезочки?

«Нарезочка», по-рубекински, — это длинная музыкальная фраза или пучок эффектов, втиснутые волей программиста в одну-единственную клавишу.

— Ну вот, смотри…

«Мастер цепей» небрежно тычет куда-то мизинцем. Ровно один раз — и по всей «Моккирии» раскатывается хорошо знакомый пятисекундный гитарный запил из «Никотина».

— Очень удобно! Если хочешь, покажу потом, как это делается… Ну а теперь ты побренчи чего-нибудь, а я из зала звук послушаю.

И вот я забираюсь за штурвал этого двухпалубного звездолета. Ничего, уютно… Беру случайный аккорд. Пол подо мною тяжко вздыхает, деревянные стены заведения выгибаются и лишь секунд через пять принимают прежний вид. В какую клавишу тут «врезаны» трубы Судного Дня, какой кнопкой отслеживается местонахождение Усамы бен Ладена — одному Аллаху известно. А потому я осторожно, стараясь не задеть ничего лишнего, набрасываю что-то несложное из Леграна — сперва в режиме пианино, потом на органе. И с нарастающим ужасом осознаю: передо мной — устройство для безоперационного вмешательства в подсознание и души миллионов невинных людей. Проводник Слова Джа в пальцах мастера — и страшное оружие в руках дилетанта…

— Ну, в общем, нормально, спасибо, — отпускает меня на волю Старший Пилот.

Перевожу дух и отползаю обратно к пиву.

От греха подальше.


Клуб «Моккирия» за час до концерта. Канадзава, апрель 2004 г.

* * *
И вот тут наконец — за полтора часа до концерта! — тревожная новость выплывает, как морской змей из пучин Провидения.

— А японских зрителей много придет? — интересуюсь у Хираги-сана.

— Да больше половины, — безмятежно отвечает хозяин, протирая стаканы. — Процентов семьдесят наверняка…

Семьдесят?!

У меня холодеет спина. Значит, языковой контакт сползает к нулю. Брать публику всем остальным? Чем именно? Нет, я, конечно, догадываюсь, но…

— Вот, Боря, — перевожу я озабоченно. — Такие дела.

— Я понял, — кивает Боря, спокойный, как холодильник «Тосиба».

— Ну то есть придется как-нибудь не словами, ты по-нима…

— Нет проблем! — улыбается он и начинает саундчек.

* * *
Кейс удивленно уставился на пилота.

— Я отказываюсь понимать вас, ребята, — пробормотал он.

— Я тоже не понимаю тебя, друга, — улыбнулся сионит, кивая в ритме даба. — Но все мы — и ты, и я — должны жить во имя любви Джа.

Кейс подключился и скользнул в Матрицу.

Он сделал их за первые три-четыре песни.

Именно столько времени вежливый японский слушатель искренне пытался уразуметь, что же именно ему впаривают за его кровные пять тысяч иен (= полсотни баксов) и не менее кровный воскресный вечер.

Нелегко сегодня японскому слушателю. Куда сложнее, чем нам. Мураками в «Дэнсе» назвал такую болезнь «сверхрафинированным потреблением». Когда за свои деньги ты можешь достать Почти Всё, причем — самого лучшего качества, а потому тебя крайне мало чем можно еще удивить. Когда токийские домохозяйки устраивают демонстрации протеста под лозунгом «Не хотим ваших навороченных программ, дайте нам стиральную машину с одной-единственной кнопкой Вкыл-Выкл». И когда с самой проблемой достижения кайфа уже не разбираются в иных терминах, кроме «когда» и «за сколько».

Так вот.

Уже за первые три-четыре песни Боря умудрился совершенно наглядно показать японскому потребителю, что не все на свете товар. Телом, голосом, руками, лицом — чем угодно. Очень аккуратно, заботливо, по-японски качественно ввинчивая в сознание людей простое и великое чувство, к которому мы все подсознательно стремимся, но во всей этой суете так часто забываем, что это и как с этим обращаться.

Он просто весь превратился в голос. В музыку, которую можно увидеть глазами. В том числе и слова. И это был самый качественный «BG-live» из всех, что я когда-либо наблюдал.

Бывал я и на концертах японского «роккунрору». Самая большая его беда пока в том, что на подобных шоу не отпускает странное чувство: эти люди очень усердно работают, чтобы мы отдохнули. Спасибо за усердие…

А вот на концертах БГ «оскомины от усердия» не возникает. Здесь просто все организовано по-другому. «На уровне консерватории».

В японских терминах подобные вещи выражаются через призму «Ги» — японского понятия долга. Которое в свою очередь раскладывается на два полюса: «Гиму» и «Гири». Долг по обязанности — и долг от внутреннего понимания зачем.

Вот как выглядит японский Кайф как бессознательная необходимость: Что вписывать в правый нижний угол — каждый решает для себя сам. Результаты, соответственно, тоже разные.


Может, оттого мне кажется куда естественнее совмещать в себе «гиму» и «гири» через песни Гребенщикова, нежели на корпоративных митингах или по телепризывам к сплочению нации?

Да и какую таблетку глотать — красненькую или голубенькую, — вопроса не возникает.

* * *
Ну же, Кейс, покажи, на что способен! Оставь их с носом. Сделай такое, чего от тебя не ждут…

После концерта вместе с десятком японцев и дюжиной местных русских (почти все — однокашники из ДВГУ) собираемся в уютном ресторанчике на ужин. В результате которого сам Вадим Иосифович Каневский, в кои-то веки жизнерадостно улыбаясь, объявил:

— Да… Стоило дожить до этого дня!

Ибо, как выяснилось после первых же тостов, Вселенский Кайф как явление природы заканчиваться не собирался. Уже через полчаса БГ пошушукался с Котом. Тот сгонял в машину за гитарой. И вот, сидя на татами в окружении японо-русско-американских сотрапезников, Борис Борисович взял инструмент и негромко запел на международном ямайском языке:

I remember when we used to sit
In a government yard in Trenchtown
Observing the hypocrites,
Mingle with the good people we meet…
Есть на свете вещи, от которых люди улыбаются одинаково в любой части света. Величайшая в мире версия «Бабы с возу» была подхвачена каждым из присутствующих вне зависимости от пола, возраста, гражданства, вероисповедания — и исполнена хором с особой прочувствованностью вопроса:

Good friends we have,
Oh, good friends we have lost
Along the way —
In this great future,
You can’t forget your past
So dry your tears, I seh…
Everything’s gonna be alright,
Everything’s gonna be alright…
В ответ на это немолодой, потертый жизнью японец, попросив у мэтра гитару, красивым простуженным голосом исполнил Колыбельную Японского Дальнобойщика.

Борис Борисович не остался в долгу и спел хулиганскую песню про то, как «мне говорят не пей, а я буду».

— Ого, — задираю я бровь. — А это откуда?

— Домашние заготовки… — скромно улыбается Боря. Одну из таких «заготовок» мы успели заснять на видео — и уже дома попробовали расшифровать. Вот что у нас получилось (сильно не бейте — камера была любительская, а песня очень скоростная):

Я беспечный русский бродяга,
Родился на брегах реки Волги,
Пил, что попало, и ел, что Бог пошлет,
Под песни соловья и иволги.
Я пил в Петербурге и пил в Москве,
Пил в Костроме и в Рязани,
Пил (?) и пил (?),
Закусывал травой и грибами.
…ребятки я был совсем (?),
Ближе к Барнаулу стал резвый,
И худшее похмелье, что было у меня, —
Когда я восемь суток был трезвый.
Я упал в Енисей — я выплыл из Невы,
Хотя, может быть, это была Припять,
И я вышел (внезапно?) сухим из воды
И немедленно нашел, с кем здесь выпить.
Я один родился и один я умру,
Чтобы в мире не заблудиться,
В каждом вагоне, что едет по земле,
Работает одна проводница.
А так по жизни я — анахорет, —
Молитвеннен и беззаботен,
В обычный день я спасаю двух-трех,
А в правильную ночь — до трех сотен.
Я беспечный русский бродяга…
Потом были какие-то ирландские напевы на английском, еще немного сакэ, еще что-то неслыханное из гребенщиковских кладовых, потом еще немного сакэ…

Расползались за полночь.

* * *
Взгляните внимательнее на карту — и вы сразу поймете, в чем главная особенность Канадзавы.

Хребет «японского дракона» — горная цепь Хакусан, пробегающая вдоль всего острова Хонсю. По «эту» сторону гор, к Тихому океану, — пузо дракона. По «ту», к Японскому морю, — спина. «Захребетную» часть страны называют Ура-Нихон — «изнанка Японии». Или, если мыслить нашими категориями, местное «Зауралье». Где жители еще не задумываются о том, как они выглядят в глазах иностранцев. Где люди еще мало обременены пониманием того, что на свете бывают другие способы жизни. Где — в отличие от унылых небоскребов Токио или святынь Киото — можно увидеть Японию как она есть.

А именно Канадзава (побратим Иркутска, кстати говоря) — неофициальная столица «захребетной» японской реальности.



История Канадзавы началась в XVI веке. Сперва это была деревушка, жители которой добывали золото, отчего ее и назвали «золотые болота». Но в ходе нескончаемых феодальных войн могущественный клан Маэда смекнул, что истинное богатство этих мест — не столько золото, сколько отменный рис, и устроил здесь базу для провианта. Ведь на этих землях собирали до миллиона коку (1 коку = примерно 150 кг зерна), а богатство в те годы исчислялось не золотыми монетами, а мешками риса.

Так в 1583 году возник замок Канадзава — лакомый кусок власти, красоты и благодати, которым то и дело пытались овладеть завидущие феодалы-соседи. Падкие до пряностей и излишеств враги неоднократно сжигали замок дотла, но всякий раз он отстраивался заново.

Последняя реставрация замка была завершена всего год назад по чертежам XVII века. Работами руководил господин Ёсии — старожил города, специалист по замковой архитектуре (есть такая профессия), а заодно и наш сегодняшний гид по Канадзаве и окрестностям.

Ёсии-сан очень гордится тем, что именно его коллектив восстановил внутренний замок — «сердце» родного города. Ведь буквально до недавнего времени от него сохранялись только внешние стены. А поскольку внутри оставалось много свободного места, отцы города решили устроить там учебные корпуса Канадзавского университета. И сами же за свое решение поплатились. В 1960-е годы по всей стране прокатились знаменитые студенческие бунты. Древние стены и сами подходы к замку были спроектированы так безупречно, что местной полиции пришлось штурмовать замок несколько суток, чтобы вышибить оттуда юных пацифистов-бунтарей.

И только в начале 1990-х университет переехал в другую часть города, а Ёсии-сан и его команда принялись за работу.

Но все же канадзавцам трудно определиться, что более для их матери-Истории ценно: сам замок или то, что создавалось у его стен два века подряд, — национальное сокровище, парк Кэнрокуэн.

Парк решили разбить вокруг замка, на высоком холме. Но классический парк — это прежде всего пруды, ручьи и водопады. Как же загонять туда воду, если ближайший естественный водоем — аж за несколько километров? И вот в 1632 году специально для парка Кэнрокуэн лучшие местные инженеры разработали уникальную дренажную систему, которая прекрасно работает и по сей день с совсем небольшими усовершенствованиями.



Три Бориса. Парк Кэнрокуэн, Канадзава, апрель 2004 г.


«Кэнрокуэн» переводится как «Парк Шести Элементов». Согласно теории китайского паркостроения, это шесть элементов Гармонии — Емкость, Уединение, Рукотворность, Античность, Обилие воды и Многоплановая перспектива (применимо не только к паркам, не правда ли?).

По огромной площади — более 14 км2 — в тщательно продуманном беспорядке разбросаны сады, пруды, мостики, домики для чайных церемоний. Уже за вторым поворотом начинаешь забывать внешний суетный мир, из которого сюда пришел. Так и кажется, будто именно здесь — настоящая реальность. А может, так оно и есть.

Час спустя Ёсии-сан выводит нас на смотровую площадку. Внизу под холмом раскинулся город, за которым проступает полоска Японского моря.

— Прямо по курсу — Владивосток, — машет наш гид рукою за горизонт. — Всего за тысячу километров…

Пару секунд все русские, словно очнувшись, молча смотрят в одну сторону.

Ох уж эта мне пара секунд.

* * *
По серпантину из древней брусчатки спускаемся в город.

С брусчаткой, кстати, своя история. До середины 90-х годов замок и парк соединялись древним мостом из плотно пригнанных друг к другу камней. Когда же начали реставрацию замка, мост решили разобрать, укрепить фундамент, обновить — и снова собрать. Для чего каждый камень пересчитали и пронумеровали. Но, как ни бились, заново собрать этот средневековый «паззл», увы, не смогли. Так и пришлось на его месте строить мост из бетона — «простого, а не золотого».

Погода сегодня — просто чудо. На лужайках вокруг замка мамы выгуливают детей, стайки студентов на экскурсии щелкают разовыми фотокамерами, пенсионеры с пивом нежатся под сакурами на солнышке. Вдоль дороги галдят, зазывая прохожих, лавочки с едой и прочей местной экзотикой.

Покупаем Саше Васильеву японскую панамку, Ирине — мороженое из зеленого чая, а нам с Каневским — по шашлычку из осьминогов в тесте. Больше для счастья на данный момент никому ничего не требуется.


Под восстановленными стенами замка Канадзава. Апрель 2004 г.


В ходе прогулки посещаем еще два уникальных заведения: музей местных красок для кимоно (кага-юдзэн) и галерею «канадзавского палеха» — лаковой росписи посуды (маки-э). Каждому из ремесел — по несколько сотен лет.

— Нет, какие цвета! — только и вздыхают обе наши дамы. — Просто марсианское что-то…

С цветами здесь и правда все иначе. В древности у японцев было всего три прилагательных цвета: красный, желтый и «цвет морской волны». Белый и черный цветами не считались, ибо это — отсутствия цвета как такового. А остальное воспринималось лишь как оттенки все тех же трех: коричневый — это «темно-желтый», голубой — «небесно-морской» и так далее.

Кто сказал «неудобно»? Отнюдь! Просто для более точного описания оттенков выбирались не безликие прилагательные, а конкретные, визуальные сравнения с живой природой. Многие ли из нас могут с ходу восстановить в памяти, что это за цвета — «павлониевый», «глициниевый», «гортензиевый»? В японском же сия палитра практически бесконечна.

В галерее лаковой росписи Боря долго вертит в руках деревянную чашку для риса. От донышка к краю чашки происходит совершенно безумная трансформация красного: из почти бездонной черноты — до кроваво-алого. И с каждым миллиметром оттенок меняется.

— О-бал-денно… — бормочет БГ, а директор галереи рассказывает, что такой эффект достигается только вручную — кропотливой работой художника с большим набором супер-мягких кистей.

— Любимая! — кается Боря жене через десять минут, выныривая из галереи с коробкой в руке. — Было дорого, но я не смог удержаться… Зато они сделали скидку! — поспешно добавляет семейный транжира. Ирина только смеется.

* * *
На этот раз, слава богу, удалось организовать то, на что в прошлые Борины приезды не находилось времени.

Ближе к вечеру выезжаем на ужин и ночевку в онсэнзагородную виллу на горячих источниках с традиционными сервисом, едой и прочими наворотами древней культуры.

Когда-то эти виллы были уделом знати да помещиков. Сегодня же любая семья или группа друзей-коллег может организованно приникнуть к корням в ближайший уикэнд. Когда я работал в японской фирме, подобная радость устраивалась для всего отдела приблизительно раз в пару месяцев.

Наш онсэн называется «У водопада» (Таки-но тэй) и расположен минутах в сорока на машине от Канадзавы. По одну сторону от виллы — горы, по другую — рисовые поля. Само здание — огромная деревянная усадьба провинциальной архитектуры XVII века со множеством внутренних двориков, садиков и водопадов.

Элегантные тетечки в кимоно сгибаются у входа в поклоне — и мягко, но непреклонно конфискуют наши ботинки. Мы ступаем пятками на татами и забываем про обувь до следующего утра.

Будь моя воля — я бы перед входом в каждый онсэн ставил бы еще и храмовые ворота. Как в том мультике про «унесенных богами». Этакий указатель: «В иной мир — сюда».

Попадаем в огромный холл с татами из плетеной соломы. Одна стена полностью стеклянная, с раздвижными дверями. Метрах в тридцати за которыми — огромная скала с водопадом. Под водопадом — легкая терраса с циновками, к ней через пруд бежит дорожка из плоских камней. Очень трудно определить, что здесь создала природа, а что — достроили руки человека. Все в равной степени совершенно.

Картина настолько неземная, что Боря и Сашечка Васильева тут же, радостно съехав крышей, убегают в нее медитировать.

Оцепенение от этого ваби продолжается минут сорок. Движения замедляются, мысли текут спокойно и куда следует. Все-понимающие тетечки в кимоно, согнувшись в поклоне, терпеливо ждут, когда можно будет развести гостей по номерам.

В номерах у нас отбирают мирскую одежду. Каждому выдают по юката — облегченному кимоно, в котором надлежит оставаться все время, пока находишься в этих стенах. И вежливо намекают, что пора совершить первое омовение. Причем поскорее: уже через час Ёсии-сан приглашает гостей на чайную церемонию. После которой — ужин. А уж потом можно мокнуть в ротэмбуро хоть до утра.

Замотавшись в зелено-сиреневую капусту, выдвигаемся в ротэмбуро — горячий пруд под открытым небом, сердце он-сэна. В лабиринтах виллы разделяемся: девочки налево, мальчики направо. Сполоснувшись в предбанничке, выходим в чем мать родила «на улицу» и погружаемся в очередной шедевр садостроения.

О, как жаль что вас там не было: нагишом меж древних, заросших мхом каменюк в огромной природной ванне, которую нагрела сама Земля. В воде — натрий, калий и прочие целебные ископаемые. Над головой — только небо, цветущая сакура и водопады. Ну разве что зимой вместо розоватых лепестков на голову выпадет снег.

Полчаса таких посиделок очищают без всякого мыла.

До полной прозрачности.

* * *
Ёсии-сан очаровывает все больше. Не архитектор, а какой-то человек-оркестр. С удивлением выясняю, что чайную церемонию он собирается провести сам, поскольку уже давно увлекается этим способом дзэн-концентрации. Заядлый буддист уже несколько лет подряд мотается в Индию, помогая там в строительстве дзэн-буддийского храма. Для индийцев он заваривал чай не раз, а вот русских приобщает к этому процессу впервые.

Подчеркну: именно к процессу. Ошибается тот, кто думает, будто цель чайной церемонии — напиток, который должен получиться в итоге. То есть, конечно, он тоже нужен, но лишь как финальная часть. Главное же в запутанном ритуале — выполнять все с точностью до мелочей. Температура воды поддерживается сначала в основном чайнике, который ее кипятит, потом во вспомогательном чайнике, через который ее переливают — и опускается ровно до того градуса, при котором лучше всего растворяется именно этот сорт чая. Соответственно, в голове приходится держать и температуру, и сорт чая, и материал, из которого чайник сделан. Да при этом не забывать, как все это выглядит со стороны.

— Для сегодняшнего показа я выбрал простые глиняные чашки цвета земли, — комментирует свои действия мастер, пока гости пробуют, что получилось. — А для чайного порошка — лакированные футляры: черный фон с золотой росписью, знаменитый пейзаж Канадзавы.

— А почему именно такой выбор? — уточняет заядлая «чаеманка» Сашечка Васильева.

— Потому что начинается весна, земля просыпается, и к нам приехали дорогие гости издалека. В другое время и при других обстоятельствах я подобрал бы что-нибудь другое…

Каждый поворот чашки в руке, каждое обмахивание ее специальным полотенцем, каждое сочетание материала и цвета рождаются в сердце мастера заранее. Главное — сосредоточиться на своем Деле. Вернуться в состояние, из которого нас постоянно выталкивают внешние обстоятельства, наши комплексы, слабости и прочее горе от ума.

Разверни свое бытие на себя, сделай свой глагол «быть» переходным. Ибо сказано:

Если ты выполняешь правильное дело в правильном месте и в правильный момент — ты находишься в состоянии Дзэн. И тогда твое сердце не омрачает ничто: ни сомненья в себе, ни бытовые неурядицы, ни вселенская ядерная война.

Проверим себя?

* * *
Ёсии-сан объявляет, что ужин начнется, лишь когда все соберутся за столом. Отряд замечает потерю бойца: ценнейшая половина Саши Васильева застряла в онсэне. Размахивая полами кимоно, рыщем по лабиринтам усадьбы в поисках женского предбанника, точно шпионы-ниндзя на секретном задании. Куда лучше сворачивать, что за каким углом находится — сам Токугава Иэясу[20] не разберет…

— А представляешь, Саша, — говорю я. — Будь это настоящий замок в час атаки, нам пришлось бы прокладывать путь не только мозгами, но и мечом…

— Дык! А куда деваться? — храбро кивает Саша, и мы продолжаем наш поиск до полной победы.


На горячих источниках «У водопада». Канадзава, апрель 2004 г.


— Для начала попробуйте наше «сезонное» — соевое желе цвета сакуры…

Честно признаюсь: столько лет в Японии прожил — но чтобы буквально вся трапеза состояла из вкусов, которых дома не встретишь, случалось не часто.

Очередная тетечка в кимоно с интервалами в десять минут подает нам блюдо за блюдом, зажигает миниатюрные персональные горелки, объясняет, что из чего приготовлено, что с чем смешивать, в какой соус макать. За полтора часа было съедено около пятнадцати разных кушаний, не считая десерта, в строго определенном порядке.

О японских вкусах стоит поспорить особо.

Помню, попав в Японию впервые, я долго привыкал к ощущению постоянного недовкусия. Так и тянуло залить несоленый рис соевым соусом или извалять «безвкусный» тофу в горчице. Зато уже через полгода наша еда казалась мне переваренной, пережаренной, пересоленной и слишком жирной.

Наши вкусы для них чересчур сильны и конкретны. Как и наоборот.

А все потому, что едят они немного не затем, зачем это делаем мы.

На протяжении всей трапезы у японца под локтем — неизменная чашка зеленого чая (или хотя бы воды). Знаете для чего? Вовсе не затем, чтобы насладиться вкусом самого чая. Японский гурман ценит не столько сам вкус еды, которую жует прямо сейчас, сколько ее сочетаемость со вкусами до или после. Во рту вкусы смешиваться не должны. А именно зеленый чай (сэн-тя) устраняет изо рта послевкусие блюда и возвращает едоку способность воспринимать нюансы очередного деликатеса.

Из-за такого отношения к еде в японском языке выработалась куча названий для вкусов, которых у нас не бывает. Например, здесь очень любят ассари — «легкий», а также саппа-ри — «чистый», «опрятный» вкус.

Именно саппари говорят о зеленом чае — сэн-тя. Редкий японец выйдет из суси-бара, не сделав хотя бы пару глотков сэн-тя: вставать из-за стола с ощущеньем еды во рту считается физически неприятным (потому же многие японцы, по возможности, чистят зубы после каждой еды).

«Гигиенизированное» гурманство быстро затягивает. Ирочка Гребенщикова, например, так полюбила вкус саппари, что искренне расстраивалась, если ее любимого зеленого мороженого из сэн-тя не продавали в ближайшем киоске.

— Вообще, давно пора составить толковый словарь расхожих понятий, которых нет в русском языке, — кивает Боря на мои разъяснения. — И не только с японского — со всех языков мира…

Ценная мысль. Не знаю, обогатило бы это великий и могучий — но границы наших представлений о самих себе раздвинуло бы неплохо.

* * *
После ужина снова лезем в ротэмбуро. Я притаскиваю из ночного бара поднос с сакэ, пристраиваю его на ближайшем камушке, погружаюсь в горячую воду по горло и любуюсь Идеальным Пейзажем. Ну чем не обложка для очередного альбома: партизаны полной луны и патриоты цветущей вишни, восседая голышом в пруду меж замшелых камней, прихлебывают сакэ и обсуждают грядущие планы…

А планы, похоже, и правда «все громадьёвее». Справа Ёсии-сан рассказывает, что в октябре в Канадзаве состоится масштабный фестиваль города. И он очень постарается сделать так, чтобы «Аквариум» выступил там в полном составе. Слева Джимми и Боря увлеченно обсуждают какие-то тактику и стратегию: то ли аквариумизации всея Японии, то ли наоборот…

А я, подливая им всем по очереди, вспоминаю случайную пьянку трех русских балбесов семь лет назад на севере Хонсю. Историческую посиделку, в результате которой мы со Смоленским позорно уснули — а Каневский дозвонился-таки в Питер до Гребенщикова.

И в который раз констатирую, что наша жизнь может быть чудеснее самой волшебной сказки. Если только позволить себе чего-нибудь по-настоящему в ней захотеть.

* * *
— Очень хотелось бы помедитировать в каком-нибудь дзэн-ском храме, — деликатно просит Боря уже пару дней подряд. — Совсем немного, хотя бы минут сорок… Если что, я и один могу — например, пока все обедают… И еще в синтоистском, если недалеко…

Старый буддист Ёсии-сан намотал все на ус в лучшем виде. По дороге в аэропорт заезжаем на пологую гору — и посещаем то, ради чего стоило не просто ждать двое суток, а вообще посетить эту страну хотя бы однажды.

* * *
На склоне горы Нода, в часе езды от Канадзавы, есть уникальнейшее сооружение, чья история куда древнее истории самого города. Это действующий дзэн-буддийский монастырь при храме Дайдзёдзи (храм Махаяны — буддийского «Большого Колеса»).

Летописи гласят, что монахи-отшельники, основатели дзэнской секты Содо-сю, пришли на эту гору и поселились в ее пещерах более семисот лет назад — в 1262 году. А первую простенькую молельню построили в 1340-м. Нынешние же деревянные постройки, каменные лестницы и огромный колокол, ударить в который с молитвой съезжаются со всей Японии, воздвигнуты в начале XVII века.

Сегодня в монастыре живут тридцать три монаха (из них лишь восемь — официальные служители храма) и двадцать послушников. Возраст — от двадцати до семидесяти. Зимой и летом в одном одеянии, эти люди выживают здесь сообща, не завися от внешнего мира, на полном самообеспечении. Сами выращивают пропитание, сами готовят еду, в очень жестком режиме (подъем в полпятого, отбой в девять) совмещая работу, учебу и духовные практики. На их классы Дзэна и Дза-дзэна («сидячей», практической медитации) люди со всей страны записываются заранее — по телефону, факсу, а в последнее время и по электронной почте.

— В некоторых залах монахи прямо сейчас проводят занятия, — предупреждает Ёсии-сан перед главными воротами. — Поэтому постараемся не шуметь…

Куда уж тут «шуметь». Не успеваешь войти в ворота — язык сам прилипает к нёбу. Широченные каменные ступени убегают вверх по склону к очередным, Главным воротам, метров на тридцать выше входных. Вековые деревья — что-то вроде австралийской секвойи — застят кронами небо. С каждой новой ступенью Время замедляется, а воздух становится плотным, как желе.

За Главными воротами прямо во дворике выставлены огромные чаны с водой, в которых отмокают какие-то коренья. Пять или шесть молодых монахов в темных одеждах заботливо перемывают каждый корешок, почти не разговаривая друг с другом.

— Священный лотос, — негромко поясняет Ёсии-сан. — Каждую весну его высаживают заново в прудах при храме.

Смотрю на Гребенщикова. Тот уже явно где-то не здесь.

— Пойду посижу где-нибудь, — объявляет Боря. — А вы меня потом заберете.

Убредает в дальний угол двора, садится под стену, прислонившись спиной к почерневшему дереву, и замирает с закрытыми глазами.

Тихо бродим по долгим коридорам храма. Из-за раздвижных ширм то и дело доносится гулкое бормотание монахов-учителей. В центральном зале с потолка свисает огромная, метров шесть в ширину, темная плита из цельного куска дерева. С трудом разбираю древние иероглифы: «Храм Большого Колеса».

— Самая древняя вывеска храма, — говорит Ёсии-сан. — Ей уже четыреста лет. Тело храма подлатывают, обновляют то и дело. Но эту вывеску хранит само Время…


Во дворе храма Дайдзёдзи. Anpejib 2004 г.

Через каждые несколько минут по воздуху расплывается низкий бархатный гул: очередной посетитель храма, оттянув тяжелое бревно, ударяет в колокол, вызывает на связь Главное Божество и просит Его о сокровенном.

Снова удар — и я вслушиваюсь. Этот гул наполняет пространство добрые полминуты: отдается эхом в стенах монастыря, раскачивает кроны деревьев, пропитывает собой все вокруг до самых основ — и лишь после этого плавно уходит в землю и растворяется в небесах.

Мы чувствуем, как бесформенные потоки воздуха поступают в нас через нос и покидаю! нас через нос, и пропускаем через себя мысли и звуки, не давая им ни малейшей оценки.

Медитация приема и отдачи
Медитация Великого Пути
Когда наше сознание успокаивается, мы находим прибежище в Будде как нашей цели, в его учениях, которые привели нас к нему, и в наших друзьях, которых мы встретили по пути. От этой медитации мы получаем энергию для того, чтобы приносить пользу другим существам через понимание обусловленной природы всех вещей на Земле.

Сейчас мы воспринимаем страдания всех живых существ как черные облака внутри или вокруг них. Этот черный свет мы вдыхаем через ноздри без всяких усилий. Как только этот черный свет достигает нашего сердца, он немедленно преобразуется в чистое белое сияние. С каждым нашим выдохом это сияние растекается обратно к живым существам. Мы продолжаем это делать столько, сколько нам кажется правильным.

И в завершение мы желаем, чтобы добро, которое нами было только что сотворено, смогло принести пользу всем живым существам на Земле.

* * *
— Ой, Борька, сколько к тебе Дзэна-то прилипло! — отряхивает Ира мужнину спину по дороге к машине. На красной тужурке от Ямамото жирными пятнами осела копоть буддийских веков. — He-а, не оттирается. Теперь в чистку отдавать придется.

— Да это ничего… Это же хорошо… — задумчиво бормочет Боря, все еще по ту сторону этого мира.

* * *
Движемся дальше к аэропорту. Впереди — еще одна остановка.

— Как называется место, куда мы едем? — интересуется Боря.

— Сираяма-Химэ Дзиндзя, — отвечает Ёсии-сан за рулем.

— Храм богини Белой Горы, — перевожу я.

— Саму гору вы сейчас увидите, — добавляет наш гид. — Одно из красивейших мест в округе.

Очередной поворот — и мы выныриваем в просторную долину. На горизонте громоздится заснеженный горный хребет Хакусан — позвоночник японского дракона! — с особо крупной, «материнской» вершиной посередине.

— Снег с этих гор сходит только к августу, — продолжает Ёсии-сан, — а уже в октябре выпадает снова. То есть горы остаются белыми почти круглый год…



Сираяма (реже Сирояма, или, по китайским чтениям, Хакусан) — место волшебное. Согласно гипотезам археологов, именно здесь обитало одно из древнейших племен предков современных японцев.

Считается, что японцы как «равнинная» нация сформировались примерно к V веку. Однако еще в эпоху Дзёмон (10-е тысячелетие до нашей эры!) здесь, в горах Хакусан, были стойбища «лесных» людей — племени Дэдзукури. Эти люди не могли выживать на равнинах. Не умели возделывать поля, выращивать рис и овощи. Потому что у них была своя, уникальнейшая культура покорения гор и леса. Их инструменты для заваливания деревьев, сбора ягод, желудей и дикоросов, ловли рыбы в реке и приготовления пищи не имеют аналогов по уровню первобытной изобретательности.

Главной же «мудростью Дэдзукури» считалось умение выживать сообща в условиях долгой зимы. Белая Гора была источником воды и жизни. Лес — отцом родным, зима — матерью. Могущественные ками скрывались в каждом водопаде, за каждым камешком, под каждой травинкой. Японцам V века было что перенять у своих горных предков.

Именно из этой древней психологии очень многое осталось и в подсознании современных японцев. Кто смотрел гениальнейший фильм Сёхэя Имамуры «Легенда о Нараяме», поймет, что я имею в виду.

* * *
«Нараяма-бусико» («Легенда о Нараяме», 1983) — фильм, принесший его режиссеру, Сёхэю Имамуре, мировую славу и Пальмовую Ветвь в Каннах. Эта картина — о крошечном племени первобытных японцев, обитавших без контакта со внешним миром в горах Хоккайдо. По Закону племени число едоков не должно было превышать число работающих людей. Поэтому стариков, «пришедших в негодность», их же собственные дети должны были относить на гору Нараяма и оставлять там на милость бога горы.

Ни время, ни место происходящего в фильме не обозначены. Однако любопытно, что племена с подобным укладом обитали в японских горах примерно до 30-х годов XX века.

* * *
Что же делать, чтобы ками были довольны?

Для начала выработать в себе две параллельные оси поведения — Искренность и Благодарность.

Оба понятия замкнуты друг на друга: используя Природу для жизни, ты должен быть открыт и честен с ее воплощениями — ками, и в то же время благодарен ками за все, чем ты жив. И постоянно поддерживать эту связь в повседневности: ты — ками — храм. Что бы с тобой ни происходило — свадьба дочери, похороны близкого человека, увольнение из фирмы или выигрыш в лотерее, — ты не должен забывать о том, кто тебе все это дает.

Ведь любая весть изначально благая. Просто ты к этому еще не привык.

Раньше люди ходили к священным местам пешком, пересекали вплавь реки, взбирались на горы, чтобы добраться до удаленных от бренного мира святилищ и отблагодарить Природу за подаренную жизнь. Сегодня японцы делают это на самолетах, автомобилях, круизных лайнерах и фуникулерах, но суть остается прежней: хотя бы раз в месяц отключись от повседневной суеты, поблагодари ками за все лучшее, что у тебя есть, — и очень искренне попроси дальнейшей поддержки.

Ведь что бы с тобой ни случилось — пока ты жив, тебе всегда есть за что их благодарить.

Не правда ли, Борис Борисович?

* * *
Как уже сказано, Сираяма-химэ — хозяйка Белой Горы — покровительница воды, без которой нет жизни. Все живое на горе и вокруг горы подчиняется ее воле. Вода добывается из снега, выбегает из-под камней, падает с неба. И все это — Сираяма-химэ-сама.

Гора Сираяма — сильнейший духовный магнит: ежегодно сюда приезжает от 600 до 700 тысяч паломников. Всего же по стране храмов Сираямы насчитывается более трех тысяч.

Обычная практика при посещении синтоистского святилища — помолиться, приобрести какой-либо оберег (о-мамори) — и, ублажив таким образом ками, откупить предсказание судьбы на ближайшее будущее (о-микудзи). Ну а если в кармане завалялись лишние пятьсот-семьсот иен ($5–7), написать на деревянной «лошадиной табличке» (эма) свое Самое Сокровенное Желание и повесить ее в специальной нише под стенами храма. Тогда одно из священных животных-посланников — Лошадь — доставит твою молитву куда положено.

Обереги бывают разные. От несчастной любви, от аварии в дороге, от болезни или банкротства. Как правило, это крошечный расшитый золотом мешочек. В мешочке — бумажка с молитвой. Открывать мешочек нельзя: волшебство пропадет. А в последние годы появились даже о-мамори от СПИДа, внутри которых вместо обычной бумажки можно прощупать «священный» презерватив.

И все-таки самыми популярными считаются предсказания. Дешево, сердито — и сразу вроде бы ясно, как жить на свете.

Так, Гребенщикову ками сообщили, что впереди у него, в принципе, полоса удач, ежели в ближайшее время он будет держаться юго-восточного направления и чаще идти на компромиссы в семейной жизни. Если он что-то потерял, пусть ищет это на Востоке, а если он женщина, то следует воздержаться от беременности в ближайшие полгода.

— Обязательно учту, — покорно кивает Боря.


Расшифровка предсказаний «о-микудзи». Храм Богини Белой Горы, апрель 2004 г.


Рубекину же синтоистские боги настойчиво порекомендовали не пытаться идти по жизни в одиночку, искать сил у любимых людей и в родном коллективе, а главное — больше слушать начальство, ибо оно знает куда идти и «в беде не бросит».

— Очень правильные предсказания, — веско прокомментировало эту мысль стоявшее рядом «начальство».

* * *
В аэропорту Канадзавы прощаемся с Ёсии-саном. Не знаю, встретимся ли еще, но таких японцев, я убежден, стоило бы клонировать — и на экспорт. В каждую страну мира по Ёсии-сану.

Низкий поклон ему. Искренняя благодарность.

Кот и Каневский провожают нас в самолет. Стоят у стойки, как солдаты в строю, только что честь не отдают. Эх, старая гвардия…

Весь перелет до Токио Гребенщиков, закрыв глаза, слушает в наушниках свою электронику, и по крыльям его носа то и дело пробегают сполохи белого света.

* * *
Последний вечер. БГ опять хочет мяса.

— Я думаю, самое время поесть сябу-сябу, — объявляет Боря сразу по прибытии в аэропорт Ханэда.

Нас осталось ровно семь с половиной: Гребенщиковы, Васильевы, мы с Джимми и Рубекин с аппаратурой. Ни в какое такси не влезаем, хоть тресни.

— О-оукэй… — поднимает Джимми указательный палец и идет арендовать микроавтобус. — А ты пока вычисли сябу-сябу покруче! — просит он меня.

Что-либо круче Гиндзы в Токио придумать сложно. Звоню в лучший гиндзовский ресторан, заказываю места, говорю, что приедем минут через сорок. Перетаскиваем сумки к стоянке и от нечего делать играем в слова. Вскоре подруливает Джимми на казенном микроавтобусе.

Загружаемся. На приборной панели светится экранчик спутникового навигатора.

— Говори адрес, — командует Джимми.

Забиваем центр Гиндзы в компьютер, и над нужным местом на карте города зажигается крестовая мишень.

— Только не стреляй, — умоляю я.

— Yep, I’ve been warned, — кивает Джимми, трогая с места. — Don’t press the red button…

Выруливаем на хайвэй и разгоняемся под 130. Каждую минуту в динамиках звенит колокольчик и механический голос японской девушки эротически вскрикивает:

— Через пятьсот метров — направо, ага?

Ага, милая. Вот только Тарковский снимал эти магистрали-небоскребы[21] для «Соляриса» днем и в монохроме, а мы здесь — ночью и внутри. И скорость побольше будет. Как бы не промахнуться. Один неверный поворот — и разворачиваться придется на другом краю Хонсю…

— Следи за надписями, я не успеваю! — просит Джимми. Погружаюсь в мельтешащие за окном иероглифы. Народ сзади смолкает, придавленный скоростью. На минуту в машине повисает гнетущая тишина — лишь механическая девушка продолжает монотонно выкрикивать указания. Наконец нервы водителя не выдерживают:

— Guys, talk! — кричит Джимми, вцепившись в баранку. — Just make any sound, you know? I need to be sure we’re still alive!

И по двенадцатиместной «тойоте» на ста тридцати км/ч раскатывается хорошо поставленный хохот Гребенщикова.

* * *
Через полчаса влетаем на всем скаку в Гиндзу, паркуем машину и отправляемся по сябу-сябу.

Ресторан «Суэхиро» на Гиндзе — это, скажу вам, нечто особенное. Именно здесь подают знаменитую «мраморную» телятину с мясозаводов Кобэ. Телят этих выращивают до двух лет, постоянно массируя и потчуя пивным суслом. Два года райской жизни — и на стол к богатым гурманам. Такая вот бывает судьба. Пожить так, что ли, как-нибудь в следующей карме?

В результате получается нежнейшее мясо, которое почти не нуждается в термической обработке. Подцепляешь палочками листик сырой телятины, макаешь в суп, кипящий в кастрюле посередине стола, болтаешь его там три-четыре секунды, вынимаешь, макаешь в соус — и в рот. Жевать почти не нужно, тает само собой.

— Но главный секрет — когда болтаешь его в кастрюле, приговаривай волшебное слово «сябу-сябу», — рекомендует Ирина Сашечкам Васильевым. — Так гораздо вкуснее.

— А что само слово-то значит?

— Шалтай-болтай, — инстинктивно догадывается прожженный гурман Гребенщиков.

Прямо из воздуха появляется сомелье в костюме с бабочкой, уточняет, какое мясо мы выбрали, и рекомендует самое подходящее к нему красненькое в заведении.

Первый тост — за Джимми, который, увы, с нами выпить не может: впереди еще полчаса за рулем. Зато первый раз за всю поездку вижу нашего большого (под два метра) «американского братушку» расслабленным и довольным. Все, что им было спланировано, состоялось в лучшем виде.

После тоста за музыку я не выдерживаю и спрашиваю:

— Так все-таки, Боря… Кого, по-твоему, можно слушать сегодня в России без боли за потраченное время?

— Никого, — отвечает БГ, не задумываясь ни на секунду.

— Как? Вообще никого?

— Вообще, — пожимает он плечами.

— Ну вот как ты можешь так говорить об огромной стране? — качаю я головой. — Какой ты все-таки категоричный, я не знаю!

— Но ведь так оно и есть… — грустно вздыхает Боря.



Джимми Брайан — человек-пароход.


Утро в Нарите. У стойки регистрации на Москву какой-то японский студентик, пыхтя и волнуясь, долго не может захлопнуть здоровенный, под завязку набитый барахлом чемодан. Саша Васильев бросается ему на помощь и долго прыгает на чемодане коленками, пока мы со студентиком давим на защелки. Общими усилиями забороли минуты через три. Выходим из зоны регистрации — и вдруг прямо перед нами сгибается в поклоне седенький японский старичок.

— Спасибо вам за сына, — очень искренне благодарит он.

— Какого сына? — удивляюсь я.

— Вон того, с чемоданом. Да хранит вас Ками-сама. Счастливого пути…

Прощаемся. Боря обнимает меня и просит не теряться в пространстве.

— Никогда! — говорю я первое, что приходит в голову.

— Never say never… — мерзко хихикает в мозгу Матрица голосом Шона Коннери.

Запускаю в Шона табельным сюрикеном. Экран дымится и издыхает. Жизнь продолжается.


Токио, апрель 2004 г.

Письма из Хиппонии

Письмо 1 Япономорский комсомолец

Есть такая партия в Японии — «партия чистой политики», Комэйто. И есть при ней такое Общество Создания Ценностей — Сока-Гаккай. Партия-то — из буржуев-толстосумов, а вот общество — из людей попроще: селян всяческих, горожан малообеспеченных и целой армии неимущих студентов.

Если вам вдруг придется быть неимущим в Японии и до зарезу понадобится высшее образование — не отчаивайтесь: вспомните о Сока. На самых льготных условиях вы будете приняты в университет, расположенный в каких-нибудь сорока минутах электричкой от центра Токио. И если вы согласны выполнять некие Сущие Мелочи (о которых ниже), слушаться старших и разносить по всему белу свету великие идеи заведения — будьте уверены: окончив через четыре года университет, вы будете удачно пристроены в теплое место с хорошим окладом в кругу единомышленников и коллег по мировоззрению. По субботам будете собираться с ними в большие и чистые «Сока-клабы», где ваши хоровые молитвы о всеобщем счастье Он услышит яснее всего. И если вам повезет, ваши сборища посетит сам Великий Учитель Икэда Дайсаку, прикоснуться к которому вы будете мечтать с первого же дня обращения в Истинное Учение.

Вам не нужно будет копить деньги на жизнь, вы лучше вообще отдайте все сбережения в щедрые фонды Сока, — ибо в любой вечер, захотев попить пива, вы сможете найти коллегу рангом постарше, который здесь или там организует большой разъяснительный банкет во славу единственно верной Истины — сутры «Лотоса Благого Закона».

Начало ее звучит следующим образом:

MYO-HOO… RENGE-KYOO…
HOBENPON… DAI NI…
Повторяя эти звуки до десяти раз на дню, вы совместно с братьями по Мысли достигнете цели существования. Просветлившись уже на этом свете, вы скорее всего отдадите перед смертью Обществу свой дом, свои землю и сбережения — ну зачем они нужны будут ТАМ? — а дети ваши (ведь вы уже наставили их на истинный Путь, не правда ли?) — проживут свои лучшие годы под опекой Сока без материальной суеты и имущественных распрей.

На воротах университета по камню выбита надпись: «Для чего ты культивируешь мудрость? Размышляй над этим каждый миг своей жизни…»

Образование в стенах — чисто гуманитарное, дабы разносить ценности, созданные в миру, по всей Большой Науке. Педагогика, журналистика, иностранные языки (включая русский)… Но главное учение вы пройдете по обязательному курсу Сутроведения, штудируя нетленные труды Икэды-сэнсэя и его предшественников. Основное умение, которое вы должны будете совершенствовать в себе, — это так прочитать работы мировых философов, писателей, общественных деятелей, чтобы уложить их (во что бы то ни стало) в рамки Канона Сутры Лотоса. Преуспевший в этом искусстве — первый кандидат в живые боддисатвы на Земле.

Вас беспокоит, что вы — не коренной японец? Пустяки: для таких, как вы, уже давно создано подобщество Soka Gakkai International (SGI), и уже более двадцати лет в заведении полным-полно молодых и горячих приверженцев Нитирэна (Белого Лотоса — по имени монаха-создателя и символа Сутры) из Швеции, Штатов, Италии, Гонконга, Китая, Малайзии, Северной Африки и т. д. К блаженству от осмысленности собственного Я вы сможете прибавить массу возможностей бесплатно исколесить мир с миссией распространения идеи Создания Ценностей. Ваши дорожные расходы будут с лихвой покрыты меценатами-гуманистами из партии Комэйто.

В чем же смысл этой сутры и чем она так мила чуть не 10-ти процентам населения страны?

* * *
Как-то раз Будда Шакьямуни взял и возвестил о всеобщности спасения всех живых существ — даже тех, кому в других сутрах Махаяны отказывалось в возможности достижения состояния Будды. Вот радости-то было! Теперь выходило, что существует Единый путь спасения и все равным образом могут скакнуть в будды безотносительно к их нынешнему положению в жизни. Прогресс был просто налицо: ни в одной другой сутре, кроме «Лотоса Благого Закона», не говорилось до сих пор о возможности достижения состояния Будды женщиной!

Все это прекрасно, — но зачем, казалось бы, собираться для этого в общества? Секта Нитирэна существует с XVII века, ряды ее сторонников ширятся, и ныне это — сильнейшая буддистская ветвь в современной Японии: храмы ее обставлены наиболее роскошно, толкователи комментариев к «Лотосу» — наиболее образованны (по два-три образования, в том числе и заморских, на одного служителя культа)…

Объявив всеобщую свободу, Шакьямуни тут же мимоходом заметил, что именно теперь из-под земли появятся «бесчисленные количества» боддисатв (учителей — посредников для общения с Ним и достижения Его). После Его ухода из человеческого мира именно эти боддисатвы будут защищать и распространять «Сутру Лотоса». От кого же так надо защищать ее? Ответ: от прочих, неверных сект, не признающих Ее исключительности, а также от возможных неверных Ее, Сутры, толкований и прочтений[22]. Языком своих боддисатв — журналистов, собкоров, лидеров политических партий — Будда говорит о причинах столь долгого утаивания «сокровенной сути Закона». Дело в том, что требуется какое-то время, чтобы подготовить учеников к пониманию такой Истины, как нижеследующая:

Твои сансара и нирвана, твое эмпирическое и истинносущее — тождественны друг другу. Стремись к пониманию этого при жизни, и тогда Будда, следящий за тобой с самого начала, позволит тебе слиться с ним и спасет тебя.

Итак, готовятся ученики. Взращивается молодая поросль, множатся и объемы их духовного корма. «Никогда еще ни одна сутра буддизма не получала такой огромной и разноплановой экзегетики: комментариев непосредственно к Сутре, затем толкования этих комментариев; появления такого количества храмов и молельных домов, центров изучения истории секты, и в быту — атрибутики, лозунгов, гимнов, определяющих нравы и стиль поведения населения вплоть до языковых мутаций».

Растут и множатся ряды создателей Ценностей, спасителей души человеческой в этом ужасном технократическом мире. Дух Шакьямуни носится по планете в лице неустанного Икэды-сэнсэя. Вот уж около тридцати лет облетает пороги ведущих политических и научных заведений мира. Еще на заре перестройки в Москве появлялся, здоровался пухлой ручкой с Товарищем Президентом — тогда они называли себя, если помните, «Буддисты за мир во всем мире». Это чтоб понятнее было нам, неподготовленным. И вместе с ректором МГУ Логуновым написали книжку за мир. «Радужный мост» называется. Толстая, страниц в 300. В суперобложке на английском, русском и японском. Про то, как важно для мира мостостроительство развивать. Да и как не написать: мир — дело святое, тем более что бесплатные годичные стажировки в Японию, как известно, тоже на дороге не валяются…


Хорошо у них там, в Сока. — Спокойно. Сакуры цветут по весне. По утрам солнышко встает, птицы петь начинают, буддисты за стенкой — молиться, красиво так: Мёо-хоо… рэнге-кёоо…

Вот только если б еще писем не вскрывали, особенно у иностранцев, да разговоры телефонные не прослушивали. А то, бывает, сфотографируют тебя — вроде как на память, — а потом появляешься в газете на всю страну с подписью: «Так улыбаются русские студенты, обретшие счастье в стенах Сока»… Но это, наверное, мелочи? А так, что ж: за мир — так за мир…

Американцам (которые не члены) там потруднее было. Нам-то подобные кульбиты всяко роднее и привычней: комсомол — он и в Африке комсомол, и опыт, полученный нами в нем, оказался поистине неоценим. Прибегает, скажем, японец — дежурный по общаге — к тебе в комнату и вопит, весь от счастья пунцовый: «Все, мол, на великий праздник университета — Икэда-Сэнсэй приезжают!» И ждет, что ты тут же, напялив костюм попараднее, побежишь сломя голову на их Большую Тусовку, эдак просветляясь на ходу… А ты в него — тапочком. И ничего. А вот янки — они так не могут. Воспитание у них не то.

С одной стороны — думалось там хорошо. Думалось всяко и по-разному. Даже получился некий дневник — ворох мыслей, посещавших меня в течение года в чужой Комсомолии, на сей раз — буддийской.

Письмо 2 Monkey Brain Sushi '90, или Еще одна попытка выпрыгнуть из собственных штанов

Записки отщепенца
Я знаю: я могу быть любым. Через все, куда бы ни погружало меня Судьбою — а ведь не сам я выбираю себе, — я просачиваюсь, не понимая, зачем мне там оставаться. Я мог бы остановиться где угодно, и поэтому нигде не задерживаюсь. Я остаюсь — но лишь осадком тщательно смолотого кофе, и запах мой не наполняет собой дольше каких-нибудь судорожных трех минут.

Любая мысль моя замыкается на саму себя: она круглая. На одном боку у нее «Да», на другом «Нет», и так, громыхая всем этим, она закатывается скорее всего куда-нибудь в угол, — я лишь знаю, что вот она была где-то здесь, все в порядке, да и бог с ней.

Одна сторона моя — Запад, другая — Восток. То, что посередине — где-то в районе Восточной Сибири, — совершенно не поддается моему пониманию, и я частенько, получив от себя в ухо в очередной раз, поджимаю хвост и отползаю — в сторону Владивостока, конечно же. Живу оттого несколько перекошенным эдак на восточный манер, страшно не любя смотреться в зеркало и сильно нервничаю, встречая подобных себе «ориентологов».

Давно вот хотел описать все это словами, убить в себе навсегда. Дело в том, что мысли всегда мгновенны, а записывая их, мы переводим в тот мир, где их не должно быть. Так-то вот.

Сейчас мне хочется отвесить низкий поклон Реальности: она никогда не старалась, чтобы мои идеи хоть как-то сходились с нею…

* * *
…Сейчас тебе хочется отвесить низкий поклон Реальности: она никогда не старалась, чтобы твои идеи хоть как-то сходились с нею. Оглянувшись, ты вдруг понял, что все, чем занимался годами, было именно попыткой выкопать, выковырять из нее, выдрать с мясом те куски, которые тем или иным боком подходили к твоим настоящим мыслям. Может, оттого и было как-то особенно не по себе, когда вдруг натыкался на отвоеванное в драке с нею Свое — у кого-то, помершего на краю света лет этак пять тысяч назад. В чем же было дело? Никто ведь не отнимал у тебя твоих мук, с которыми тебе суждено рожать обрубки теорий из ошметков своих же ощущений. Никто ведь не был виной тому, что ты не первый во Вселенной понял какие-то элементарные вещи. Не так ли?

Но с некоторых пор ты стал неосознанно дергаться всякий раз, когда пускай и ненавистную тебе Реальность пытались ставить в стойло той или иной Идеи… Их было много — даже на твоем веку, — таких идей, но ни одна так и не покорила тебя полностью. Да, какие-то казались симпатичными, а какие-то и до сих пор ты считаешь своими, но… Волею простого случая не выросший фанатиком, как-то раз ты понял, что даже в приверженцы вряд ли сгодишься. От накатывавшего беспробудного цинизма ты, перепугавшись, бежал куда глаза глядели — и вот в итоге добегался.

И был Восток, и так было долго, и лишь теперь ты видишь причины столь затянувшегося периода. Переболев, ты сложил все основные камни в свою ирреальную мозаику, и теперь с тревогой и трепетом ждешь, когда придет время и для ее разрушения.

Я уже знаю: миг, когда случится это, станет мигом, когда рухнет стена между нами; тогда наконец-то мы сможем говорить друг с другом и — кто знает? — может быть мы, наконец-то сольемся с тобой воедино.

СВОБОДА. Бедное, изнасилованное человеческими контекстами, давно потерявшее лицо и тело существо! Посмотришь вокруг — все прямо из кожи вон лезут, только бы не остаться в той ситуации, которую предлагает жизнь. О, это вечное ощущение рядом с собою чего-то более светлого, чистого, легкого, нежели та задница, в которой пребываешь на данный момент!

Сколько было сыграно эпох под аккомпанемент — тебе, заляпанное людской глупостью больше, чем кровью — о, Желание Выпрыгнуть Из Собственных Штанов… Иногда ты даже так красиво называлось: «Революция». Как же не распознал я тебя, дура неотвязная, когда поверил в твои песни о Карме и чуть не вляпался в Единую Истину?

С каким веками отточенным профессионализмом, помню, сыграла ты на моем желании выпасть. С какой умудренной физиономией глядел я сверху на снующих, презирая мир за рабство, и по-собачьи — в собственные глаза. Я буддел на ходу, ты поймала меня, обложив меня зеркалами и отрезав путь к отступлению.

У них там, в Киото, я увидал это воочию: 999 будд — и еще один, здоровый, посередине[23]. Что это был за сброд! Я понял тогда, что ты опять настигаешь меня, протягивая мне свои ядовитые плоды.

Ты мучила меня долго. Особенно пришлось повозиться с Дао — ведь именно за идеей Незнанья у тебя оставался последний козырь; он застрял у меня в горле, ибо так походил на настоящее ВНЕ. Но потом я просто увидел эти лица последовавших за тобой: глаза многих тысяч были глазами этой бронзовой одной — и все они ЗНАЛИ, ЧТО ПРАВЫ, и твой алтарь рассыпался: я лишь смотрел, как ты корчилась в агонии, ужалив собственный хвост… Я победил тебя — ибо не дотрагивался до тебя, не осквернял твоих храмов и кланялся твоим богам вполне искренне — хотя и не за то, что сияло позолотой на твоем алтаре.

* * *
Смотрю налево, смотрю направо. Идеи взращивают, идеями вооружаются. Одни — чтобы переделать Реальность. Другие — дабы защититься и уйти от нее… Творит человек, мучается. Каким прекрасным светом изнутри сияет лик его, отрешенного от суеты. Пока длится сам процесс рождения, пока не отошли воды от новорожденной Идеи, человек любит: он бесконечно глубоко и с болью пытается дышать, вбирая в себя весь мир; он разочаровывается — искренне, радуется — полной грудью, он жив.

И вот настает миг, когда младенец издает первый самостоятельный писк. Человече в шоке: он впервые задается вопросом — «НУ И ЧТО С ЭТИМ ЧАДОМ ДЕЛАТЬ?» Оглядывается вокруг и — самое страшное — начинает творить то, что и все остальные родители: подчинять своему дитяте весь остальной мир…

Вы никогда не замечали, что младенцы сильнее всего способны очаровывать именно бездетных людей? Именно такие взрослые, помимо обалдевших от счастья родителей, могут часами сюсюкать над чужим чадом, восхищаясь «мудростью природы», выраженной в пухлости там и хрупкости здесь, забаловывая окончательно и без того опупевшее во всех смыслах дитя…

Но довольно образности. История хранит достаточно примеров того, как Идея одного вполне порядочного индивида начинает творить страшные дела, будучи вываленной на массы. Единственной виной (хоть и не малой) родителя, видимо, было потакание своей Идее даже тогда, когда она и так вышла из-под контроля. Любовь слепа, родительская — тем более. Претензия на универсальность собственного видения всегда была обречена на скепсис родителей других философий, и поэтому оружие применялось вполне смертельное, дабы выполоть только все сорняки и утвердить Исключительно Свое.

И здесь совершенно не важно, где географически зародилась та или иная Система Измерения. Самое страшное — когда наступает летящее чувство уверенности в себе. Без сомнения — и крах неизбежен.

«Боже, упаси меня от правоты. Правый человек — глух, правый человек — слеп. Правый человек — убийца».

А что же Восток?

Одной из самых великих хитростей буддизма была его кажущаяся безыдейность. «Это никакая не философия, никакая не религия. Это лишьучение о бесконечном движении и изменении жизни»…

Ну, во-первых, само понятие учения претендует на Правоту. И в этом не сомневается. В известном смысле ловко вывернулся Ричард Бах, завершив свои «Иллюзии» сакраментальным: «Может быть, все в этой книге — неправда»… А ведь конкретно по Дзэну шел. Только под конец — тесно стало, что ли?

Во-вторых, уловки подобного рода предпринимались и всякими прочими «структуралистами». Автор этих строк сам когда-то предпринимал искренние попытки убедить заезжих янки в истинности именно диалектического подхода, особенно — в его центровой позиции по отношению к прочим методам познания. На тарелке с какой-то брюквой, помню, ягодки раскладывались по краю, а в середину кольца помещался некий персик, символизировавший, соответственно, первичность Истинного Учения, очень вежливо допускающего существование всякой прочей мелкой ягодицы. Почтительны были и отстраненно взиравшие на сей натюрморт лица гостей, взращенных на вольных хлебах и на подлинном фруктовом изобилии.

И в-третьих…

После года ТАМ мысль, до того лишь исподволь стучавшая в мозжечок, вломилась внутрь, уже не спрашиваясь, притворилась концепцией — и пока весьма уютно чувствует себя эдакой калькой для наложения на действительность. Черви сомненья насквозь прогрызли и без того обветшалое:

А ПОЧЕМУ, СОБСТВЕННО, «ВОСТОК — ЗАПАД?»

Вглядимся во всеобщее — каждый из своей телеги. Запад больше не хочет оставаться Западом, Восток — Востоком. Каждому тесно в себе, все закисли в собственных крайностях.

Идея и Реальность с каждой из сторон: перевернутое тождество. Если Идея европейцев исторически долго увязала в безысходности от деспотии Мессии над затюканным, вечно судимым сверху индивидом — то уж они и постарались обеспечить себя наиболее полной к настоящему моменту, практической демократией; именно у них — более, чем у кого-либо, возможностей для декларирования: «Моя свобода размахивать кулаками кончается там, где начинается нос моего соседа». Шарахнувшись от тоталитаристских заповедей Моисея, бодлеры, ницше и прочие певцы Экзистанса всего за несколько поколений так расшатали рамки понятий о Долге одного перед миллионами, что у последних только нули врассыпную брызнули: церковь содрогнулась и отделилась от государства де-факто. «Аз ведь действительно есьмь», — вдруг проняло западного человече, с чем его и поздравим.

Что же «на том берегу»?

Вакансии боддисатв, гарантированные — «стоит лишь постараться» — каждому гуманоиду с грязными пятками. Все зависит от тебя самого — это ли не свобода личности?.. В реальности же — по всей истории: касты Индии, вбитость каждого в свою коровью лепешку в конфуцианстве Китая с Кореей, и вот уж ныне — японский апофеоз охлократической гиперэкономики[24].

Или у меня едет крыша, или это — Закон Природы…

Они действительно веками противоречили друг другу, показывали фиги и подстраивали взаимные бяки — двое сорванцов, брат с сестренкой, растущие вместе в одной семье. Реальность — с Идеей. Восток — с Западом. И наоборот.


— А чего это «Восток и Запад»?А прочие чтонелюди, что ли? Что еще за континентальный шовинизм? Может, сыграем в Север и Юг? Или лучше оглянемся, пока не поздно«Африкане-Африка»[25]?А то как бы им там вскоре не довелось потешаться над нашим с вами погружением в собственное дерьмо, посмеиваясь под своими очень отдельными кактусами…


После зрелых размышлений все-таки приходишь к тому, что тело как таковое нужно человеку лишь для защиты собственных мозгов. С одной стороны — проблемы, с другой — кайфы мозговой коммуникации между индивидами, по сути — не более чем суета вокруг попыток выскочить из той формы доспех, лат, брони, которые положены ему природой для данного этапа деградации его физиологии. Мозги, значит, вперед, а все бренное, телесное… Одна за другой отпадают необходимости в тех или иных функциях бренного тела — острых зубах (у японцев, например, из-за сверхмягкой, «суперкачественной» пищи с некоторых пор кривые зубы стали чуть ли не национальной особенностью), мясистых ногах (самое вкусное мясо у нашего брата сегодня — наверное, задница), зорких глазах и т. п…

Всяк сущий язык смешивается, нации сваливаются в кучу, и если эскимос пока никак генетически не хочет давать потомства в союзе с кот-д’ивуарским негром, то будем надеяться, что они все-таки смешаются как-нибудь позже через кровя посреднических племен.

Государства всяких видов — кто побыстрее, кто поленивее — начинают (или, я все-таки верю, начнут) гарантировать на деле физиологическую неприкосновенность личности, и вообще сдвигают все проблемы Защиты в сферы моральноидейных или же морально-психологических трений со своим каждым отдельно взятым гражданином. Это отнюдь не упрощает задачу Защиты, но заметно двигает области приложения сил прочь от физиологии — к мозгу как таковому.

Безусловно, последним связующим звеном между явно отмирающим Первым и восходящим ко все более воздушным абстракциям Вторым остается секс. Из вышеизложенного может неплохо вытекать, что секс также способен перейти в область чисто мозговых коммуникаций; как ни жаль осознавать нам это сегодня, нам это все равно не грозит. Там будут свои прикосновения, свои рецепторы и свои оргазмы, о которых мы можем говорить, пока лишь облизываясь. Да и жалеть, видимо, глупо — «зелен виноград»…

Но и это будет жить лишь какое-то определенное Природой время. И время это кончится, когда сама необходимость защиты мозга от схожести с соседом-индивидом вылетит в трубу. Как отпали все наши плавники, жабры, хвосты и прочие волосатости, необходимые когда-то в борьбе за место под солнцем. Выглядеть это будет… Трудно сказать, как, но лемовский Солярис встает перед глазами довольно отчетливо.

Океан?..

БЕСХВОСТОСТЬ — БЕЗЗУБОСТЬ — БЕСПОЛОСТЬ — БЕСТЕЛЬНОСТЬ — БЕСЦЕЛЬНОСТЬ…

И капитальная одинокость.

Анекдот XXVIII века:

Встречаются две капли в море:

— Может, квакнем?

Иду на ты…

Ты, читающий меня сейчас, — с удивлением от сходства собственной мысли с чужою, или с ухмылкой превосходства от узнавания себя давно минувшего, — ты, кого я бесконечно не знаю… Женщина, прорыдавшая ночь у меня на плече, или Ты, Кем Я Ни За Что Не Стану, — не спрашивайте меня, зачем я пишу это, как не спрашивайте самих себя, зачем вы это читаете. Страх вдруг нащупать ответ всегда будет держать нас на расстоянии — от самих себя — на длину нашей же вытянутой руки.

Но я все-таки пустился в этот путь, хотя давным-давно мы все словно бы договорились (назовем это «нашей доброй традицией») обвинять во всем нашем мычании Слово… Боже, как мелочно это занятие! Да в чем же вина этих бездушных кирпичиков, этих безмозглых мурашек, лишь волей какого-то невидимого им архитектора принимающих/создающих те или иные формы муравейников-надгробий в чью-то честь?

Но слова не способны терять смысл. Благодаря нам же самим они лишь могут возвращаться в свое изначальное, в свою бесцветность. Это вовсе не означает бессилия, как кажется поначалу. Но — с непривычки ли, от вековой ли утраченности ощущения собственной многогранности — могут запросто опуститься руки при виде того, как рушатся сами Способы Объяснения этими же словами своей роли в круговерти отношений: «Я — Не Я», «Внутрь — Наружу», «Логичное — Красота»… Морщась от боли, мы принимаемся спрашивать себя — обломками старых же слов! — а что осталось, и кому нужны эти муки? И вот тогда все приходит в настоящее движение. В какой-то миг — самый трудный, наверное, — кажется, что лучше уйти совсем. Мига этого мы до шока пугаемся однажды, и не всякий проходит через него, чтобы полюбить то, чего раньше боялся издалека, — сам Абсурд Человеческого Бытия, не поверяемый ни одной идеей на свете.

Но пока мы боимся Его, покуда строим свои великие объяснения — из чистого страха осознания бесполезности Мысли для Познания как такового, — мы никогда не выберемся из круга, замкнутого Природой на единственном вопросе — «Зачем?».

Зачем, выходя из одной Схемы, тут же приниматься чертить другую? Мысль, Идея, Концепция… Продукты такого рядового, по сути, обслуживающего органа, как мозг — кладовщик, швейцар, вахтер при наших никогда не повторяющихся само-осязаниях.

Осязать собственные чувства: «Все, Зачем Все», — это зачем? Да не затем ли, чтобы всю дорогу лишь как можно глубже, полнее, совершеннее вычерпывать эти бездонные от природы Возможности Ощущать, данные нам самым естественным и не нуждающимся в объясненьях путем — из самого факта рождения…

И — выбирать.

Не из «логично — абсурдно», ибо все — Абсурд изначально, и слава богу.

Не из «истинно — ложно», ибо дайте, наконец, людям возлюбить друг друга, не требуя взаимности.

И даже — прости меня, господи! — не из «доброго — злого». Ибо как только совершен Необратимый Поступок, все рассыпается в самых разных интерпретациях и теряет прежнюю точку отсчета.

Выбирать: из «тепло — холодно» и всех оттенков между, да еще в движении наслаждаться разницами температур.

Из «жестко — чуть слышно», и говорить при этом самыми кончиками пальцев с тем, что может стать твоим лишь постепенно.

И, балансируя между «еще не» и «недо-», — понять наконец это проклятое счастье от совершенства своего Одиночества.

Университет Сока Хатиодзи, Япония, 1990 г.

Письмо 3 Когда умирают сказки

Здорово, Макс!

Тринадцать лет я потратил на то, чтобы научиться не спорить с ними, а принимать их такими, какие они есть. Знаешь, что осталось в душе после всех этих лет? Один вопрос, на который я так и не знаю ответа.

Что делать, когда умирают сказки?

17 мая 1996 г.

Иногда эти люди застывают над пачками сшитых вместе листов бумаги и со страшной глубокомысленностью разглядывают нацарапанных там букашек. И такое состояние может продолжаться у них часами!..

Интересно, о чем они при этом думают?

Ирландская наркоманка Джим у японского букиниста
А вон та корова, гляди, книг набрала — килограмма, наверно, четыре!..

Она же, там же
Странно, однако это факт: последние двадцать лет в «сверх-развитой» Японии литературы не пишут и не читают.

При этом найти что хочется вовсе не составляет труда: букинисты просто ломятся от изделий целлюлозно-бумажного производства, а если что-то не нашел прямо сейчас, закажи по каталогу — и через неделю книга будет у тебя на столе. Проблема — если это вообще проблема — как раз в другом.

Подавляющее большинство японцев литературу читать не хочет.

А ЗАЧЕМ?

Вот давайте спросим себя: а зачем мы, вообще говоря, читаем литературу?

Один мой здешний знакомый, по жизни совсем не дурак и по тутошним меркам — интеллектуал, честно пытался читать роман «Мы» Замятина (в переводе на японский, само собой) по моей рекомендации. Конечно, о вкусах не спорят. Но вот комментарий, с которым он возвратил книгу через два дня: «В общем, я прочитал одну треть и примерно понял, о чем это. Да, трудно у вас там было в России… Ты не обижайся, но мы, японцы, не можем позволить себе тратить столько времени на то, чтобы понять одну мысль».

Итак, свершилось: литература становится тормозом общественного развития. Чтение литературы никак не помогает человеку прокормиться, смущает его дух и отвлекает от насущных проблем, а главное — отнимает драгоценное свободное время, в течение которого нужно как можно быстрее изо всех сил расслабиться (например, выпив пива), чтобы назавтра бодрее включиться в дальнейший процесс биологического выживания. Литература даже не называется более литературой, и дело не в языке.

Вся писательская продукция здесь отчетливо разделена на три сферы: «фикшн» (выдуманная, или собственно литература), «нон-фикшн» (документалистика) и справочные пособия. Как вы думаете, что полезнее в жизни?

«Собственно литературу» обычный люд в Японии практически не читает, и о причинах этого можно рассуждать еще очень долго. Проблема — если это для кого-то проблема — все же, наверно, в одном.

Чтение для развлечения и по скорости, и по эффективности давно и безнадежно проиграло «одноруким бандитам», видео-рентам, караокэ-барам, пиву «Кирин Супер Драй» и прочим микрософтам с интернетами.

Что же до чтения ради сада в душе, то это общество сделало все, чтобы ему не пришлось содержать столько садовников. И дело даже не в деньгах.

Книги читать стало просто некогда, а для обеспечения «читательского» кайфа быстрым путем развита гигантская индустрия по производству т. н. «манга» — комиксов, способных преподать в картинках все: от «Анны Карениной» до логики обращения денег в товарораспределительной системе.

Выражаясь коротко — есть подозрение, что Сумерки Богов начинаются, но только пока не в Европе…

Атеп.

**********************************

> ol: Max Nemtsov > tongues@online.marine.su>

> ¶ж: mitreich@po.palf.jp

> j: Aga!

> — ‘Мъ»: 1997N»123ъ» 14:36

> > Mit’ka!

> Kuda propal?

> Do you remember yr short essay Pis’mo k izdatelyu? which you’d faxed me some time ago? can you dwell on it? rasshirit’to est’i dopolnit’ chtob byla polnopravnaya essay. NADO!!!

> Don’t forget.

> Mx.

Письмо 4 Сумерки бодисатв, или Что читает нация с самым высоким IQ

Оговорюсь сразу: все написанное ниже не является ни литературоведческим исследованием, ни социологическим анализом. Просто — живу я тут. И могу одолжить вам свои глаза. Вот, давайте возьмем эти глаза, вместе с очками на минус 3,5 — и посмотрим, что же представляет собой поток регулярного чтива «среднеобразованного» японца во всей его, японца, кажущейся простоте.

Вы думаете — то же «мыло», что и везде?

То же, да не совсем. Мои глаза различают по крайней мере три принципиальных особенности, отличающих чтиво японца от чтива в большинстве других стран, как я это себе представляю.

Манга, тропический овощ
Хотите верьте, хотите — приезжайте, вместе пива попьем, но 50 % того, что люди покупают в книжных магазинах Японии, книгами не является.

Заходим в любой большой букинист. Как вы думаете, что нас встречает сразу у входа? Пестрые горы комиксов. Толстые тома в мягкой обложке — на все возрасты, вкусы и темы, какие только может представить японское воображение. От «крутого» рисованного порно (заплавлено в полиэтилен от детей до 18-ти) — до остросюжетных детективов, похождений охотников на НЛО и пророчеств грядущего Апокалипсиса. Яркими буквами на обложках — пометки: «для среднего школьного возраста», «для чтения в пути», «для шестилетних», «для домохозяек», «для одиноких клерков»…

Именно рисованные комиксы (манга) с минимальным количеством текста заменяют чуть не половине японской нации ежедневное чтиво, и, честно говоря, с непривычки очень трудно заставить себя не думать плохо об умственных способностях сорокалетнего дядьки в электричке, увлеченно листающего пухлый, пальца на три, фолиант со штампованно-мультяшными рисуночками и подписями в три-четыре слова под каждой картинкой. В моем случае — привыкнуть пришлось: слишком много действительно неглупых людей вдруг превращались на моих глазах в интеллектуальных зомби, замирая над очередными чудесами анимации — а потом возвращались «обратно» без малейшей тени идиотизма в глазах…

Манга — это быстро и удобно. На один разворот уходит 10–15 секунд «считывания» — и страница переворачивается. Таким образом, одно «произведение» проглатывается за 20 минут — и дело в шляпе.

Испытано на себе: правила автовождения, «разжеванные» через картинки с ролевыми играми и комментариями, и в самом деле запоминаются очень эффективно. Вы, конечно, спросите, как быть с «эффективностью» Сэлинджера, Миллера или Кобо Абэ? Но, во-первых, здесь это мало кого волнует. А что касается свободы выбора — если ОЧЕНЬ приспичило, никто не мешает вам купить «оригинал» — там, в отделе мировой классики, смотрите не заблудитесь… Почему большинству не приспичивает? «А это уже их личное дело»…

В общем, это очень, очень не похоже на то, к чему приучали нас. Иногда от такой жуткой «разницы в детствах» на душе делается особенно неуютно, и за каким-нибудь вечерним пивом так и тянет схватить за пуговицу не самого глупого соседа по столику и начать его «доставать».

(В разговорах такого рода нужно всегда торопиться: его вежливости хватит максимум минут на пятнадцать, а потом начнет трепыхаться, как угорь на сковородке, и в конце концов прямо влепит тебе: «А может, поговорим о чем-нибудь повеселее?»… Дабы не прослыть занудой, «интервью» такого рода следует строить в духе студенческого «квиза» — веселонебрежно и не создавая большого напряга для думательного мускула собеседника: он — отдыхает, и это время для него свято).

Пиво — двигатель массовой коммуникации
Показательный треп в бир-холле
В: Таро-кун! (хлюп! — отхлебывается пиво).

О: М-м… (хлюп!)

В: Вопрос!

О: Угу… (хлюп-хлюп).

В: Вот ты в книжный заходишь иногда, так?

О: Бывает…

В: И там всегда куча народу, верно?… Что они там покупают больше всего, как ты думаешь?

О: Ну, что… Манга, конечно. Учебники, справочники.

В: Сколько процентов от продажи магазина составляют манга?

О: Да половину, наверное.

В: А какие манга, о чем?

О: Ну, как — чтобы посмеяться можно было… Вы вот, европейцы, любите общаться «outdoors». Идете куда-то, садитесь пиво пить — и ну спорить о чем-то, обсуждаете что-то одно и то же по полчаса. Наш брат любит дома посидеть, расслабиться, чтоб его не трогал никто. Мангу вот полистать, телевизор посмотреть или видео, игру компьютерную помучить… Мы не такие коммуникабельные. Да и чего разговаривать, толку-то… (хлюп!)

В: Ну хорошо… А кроме манга и справочников, что еще покупают в книжных?

О: Журналы спортивные. Женщины — про еду, с картинками. Я не знаю… В общем, то, что можно дома посмотреть спокойно.

В: Посмотреть?

О: Ну не читать же!.. На работе, в школе и так читаешь весь день, так еще и дома читать? Ты же знаешь, мы картинки больше любим, чтобы букв как можно меньше. Потому и повседневная культура у нас сегодня в основном… визуальная.

В: То есть — телевизионная, компьютерная и манговая, так?

О: Ну, манга — вообще часть японской культуры…

В: Да? А разве не американской?

О: Американцы это придумали, но не довели до ума. На самом деле у манга — гораздо большие возможности… Эй! Еще два пива на этот столик!

В: А литература, Таро-кун?

О: В смысле — иностранная, что ли?

В: Ну почему обязательно иностранная? Кобо Абэ там, Мураками, Ёсимото Банана…

О: А-а-а! Так это же выдуманное все! Про настоящее читать — это я еще понимаю. В Японии сегодня, наверно, и не сочиняет уже никто. Абэ-сан помер недавно… Мураками? Это который про голых теток?

В: Нет, то — Рю Мураками, а я про Харуки говорю.

О: A-а! Так тот, я слышал, где-то в Штатах живет… А Банана — вообще женщина, что женские фантазии читать, и так времени свободного мало…

В: То есть что — ЛИТЕРАТУРЫ в Японии сегодня практически нет, так, что ли?

О: Да, может, и есть где-нибудь, я не знаю… Вон, профессора в университетах собираются, призы литературные присуждают кому-то. У них работа такая. Только к народу это никакого отношения не имеет. Всех этих призеров все равно никто не знает. Выйди сейчас на улицу да спроси кого угодно — а ну-ка, про что Харуки Мураками написал, или Хитонари Цудзи[26] какой-нибудь? Имена еще вспомнят, слышали по телевизору. Но кроме имен — ничего…

В: А почему не читают, Таро-кун?

О: Странный вопрос. Ты сначала объясни — почему они ДОЛЖНЫ читать чьи-то выдумки? Журналисты, скажем, или телерепортеры гораздо интереснее — пишут на злобу дня, ничего не сочиняют, факты всякие предлагают — вдруг пригодится? (хлюп-хлюп!)… Сочинять уже как-то и не современно, наверное. Интереснее, чем в жизни, все равно не придумаешь, а новых идей и в реальной жизни хватает… Вон, даже твой Мураками не выдержал — в газетах писали, сел документальные хроники про «Аум-Синрикё» составлять… И я его понимаю. Сегодня для человека самое главное — сам знаешь что… (хлюп!)

В: И что же?

О: Информация!

В: Хм-м… (хлюп-хлюп)… А я всегда думал — любовь к ближнему…

О: Ха-ха! Какой хитрый. Подловил меня, да? Только я вообще-то не о том говорю…

В: Ну а почему тогда вся Япония по голливудским фильмам так оттягивается? Там же вымысел сплошной, фабрика грез…

О: Ну-у-у, так это же чистое развлечение. Два часа — и куча эмоций, ничего читать не надо. И потом, Голливуд — это узкая специализация. Америка умеет делать качественные фильмы, Франция придумывает качественную моду, ну а мы — электронику и автомобили. Интеграция! Вот, Россия в прошлом веке на литературе специализировалась, это все знают… А мы, японцы, любим качество и профессионализм.

В: То есть в Японии сейчас профессиональных сочинителей не осталось, так получается? Раз специализация не та…

О: Да пожалуй… Я, по крайней мере, не знаю таких… А раз я не знаю — значит, никто не сделал так, чтобы я узнал, заинтересовался… То есть — все равно что нет, я правильно рассуждаю?..

Соцзаказ как зеркало заднего вида
Что-Полезно-То-И-Вкусно Навсегда!

Тайный девиз «Гербалайфа»
Во-вторых…

Основная книжная попса здесь выглядит довольно по-совковому.

Удивляетесь? А вот! Соцзаказ здесь цветет и благоухает, хоть нос зажимай. Во всех свежеиспеченных бестселлерах, комиксах, теледрамах и т. д. — родимое «Что-Такое-Хорошо», прилаженное к сиюминутной Общественной Необходимости, стегает по глазам и сводит скулы до боли знакомой оскоминой. Не улавливаете? Примеры.

Пять лет назад начала трещать по швам система пожизненного найма. Над целой армией служащих — тех, кому за 40–45, — нежданно-негаданно нависла клешня безработицы. И что же? Не успел народ оглянуться, как полки букинистов, страницы толстых журналов и, конечно же, голубые экраны запестрели страшно «жизненными» историями о том, как выброшенные за борт, но не унывающие «наши старички» — бывшие клерки, — закатав рукава, открывают ресторанчики популярной китайской лапши, находят через это свое второе «я» и становятся душой своего квартала; мемуарами о послевоенных годах, по сравнению с которыми наше время — просто благодать, пусть даже и при частичной безработице; сатирическими опусами о пижонах, которые тратят много денег впустую, вместо того чтобы экономить сегодня и откладывать на черный день… Все страшно поучительно — мораль стекает жирными каплями уже с заголовков…

А сейчас — новый «тематический бум». При необычайной дороговизне земли и рабсилы давно пора — социально необходимо! — двигать производство за границу. «Made in Japan» как явление исчезает с лица Земли — и Системе нужно срочно придумывать, как заставить домоседов-сограждан, патологически не способных жить за пределами своего болота, эту самую жизнь за границей все-таки полюбить… И вот уже штампуются покетбуки с очередной «былью» (так нынче моднее, хоть и враки) о молодой супружеской паре, которая, находясь на отдыхе в Риме, вдруг ломает себе руки-ноги в ДТП — и лишь провалявшись с месяц в итальянской больнице, понимает, как прекрасен этот мир, как, оказывается, добры и задушевны «все эти иностранцы» (глазами японца читай — марсиане), сколь изумительно местное вино, полезны фрукты-овощи, и вообще — «если наши дети до конца своих дней останутся прозябать в одной только Японии — их жизнь будет прожита зря» (бестселлер для домохозяек с саундтрэком и последующей телеэкранизацией, 1996)… К слову заметим: еще каких-нибудь пять лет назад подобный акцент считался бы, мягко говоря, «непатриотичным моветоном» и наверняка вызвал бы жесткие нарекания со стороны негласной общественной цензуры.

А в самое последнее время — вы не поверите! — на глаза все чаще попадаются «лирическо-документальные» откровения о том, что «много работать вредно»… Интересно, что дальше.

Самое забавное — даже после шести лет жизни здесь я не вполне понимаю, как они это делают. Здесь нет КГБ, нет руководящей линии Партии. Но, получается, ничего этого и не надо, если налицо — ОБЩЕЕ СТРЕМЛЕНИЕ НАЦИИ К ЦЕЛЕСООБРАЗНОСТИ БЫТИЯ. То, что нужно Системе, не нуждается в особой идеологизации. Это просто… становится модным. Что нужно Улью, пчелы чуют нутром — и лепят соты, как полагается, без помыканий и приказов сверху. Так, успей «Аум-Синрикё» произвести еще пару диверсий в столичном метро — и я бы не удивился, увидев по ящику рекламу противогазов «от Мичико» с полями ковбойской шляпы для мужчин и кружевными оборочками для женщин…

Макдоналдс vs Суси:
белые начинают и приканчивают
Культурологический экскурс
Все помнят страну Болгарию времен Леонида Ильича?

Так вот, японские слоны — лучшие друзья американских слонов. Пусть даже американские слоны ну никак не влезают в ворота японского зоопарка — «ничего, как-нибудь запихнем» (отрежем ползадницы и сделаем вид, что так и было). И пихают, себя не помня. Никто толком не говорит по-английски, но на стенах, в рекламе и даже в детских мультфильмах — сплошные «кокэйжены». Восходящая поп-звезда тут же начнет закатываться обратно, если не сделает себе пластическую операцию по «расширению глаз». 30 % школьников средних классов убеждены, что Хиросиму бомбили русские, но уж зато любой детсадовец знает, что чизбургер — национальное блюдо племени сиу. Вообще же Мир в голове местного аборигена представляется очень простым: нет заграницы, кроме Соединенных Штатов, и Канада — один из них. А все остальное — где-то на другой планете. В каком-нибудь ночном баре нализавшийся до чертей «кустомер» может кричать тебе: «Вали обратно в свою Америку!» — даже не представляя, какой сложный затор эмоций вызывает сей невинной фразой в твоей голове…

А мы все поем о себе,
О чем же нам петь еще?
БГ
При взгляде на длиннющие полки «современной японской литературы» прежде всего поражаешься обилию английских слов в названиях книг. Открываешь эти книги — и эффект лишь усиливается. 25 % книг на этих полках — путевые заметки, дневники, эссе о событиях, произошедших с авторами за границей (желательно в США — быстрее раскупят). При этом очень много — о еде, шопинге и способах разбогатеть или сэкономить, и почти ничего — о людях и местной культуре (деньги кататься уже есть, а разговаривать не умеем — да, наверно, и не хотим). Особенно популярна следующая фабула: японец поехал за границу, вляпался там в Приключение (съел игуану, женился на белой женщине, прыгнул с парашютом, приобрел недвижимость там, где японцев терпеть не могут, открыл ресторан суси, не понимая ни слова по-английски и т. п.) — но выбрался с честью и преуспел (оклемался, развелся с белой женщиной и отсудил детей на себя, поручил ресторан местным аборигенам и вернулся в Японию жить на проценты…). Что-то из цикла «знай наших» вперемешку с неистребимым комплексом проигравших в последней войне.

Особый акцент:
За границей японцев почти никогда не интересует собственно заграница. Классическая картинка: японский писатель за полгода объезжает 18 стран, фактически совершив кругосветку, с единственной целью: посетить все знаменитые рестораны суси, которые открыли вне Японии его соотечественники — и написать об этом книгу. Смешно? А неугасимая когда-то популярность русскоязычной эмигрантской писанины — что, совсем непохоже? Невольно вспоминается плаксиво-обреченная гримаса пьяного доктора Снаута: «Все лезем в другие миры, ищем чего-то… А человеку не нужны иные миры! Человеку — нужен человек…»

Но закончим же…
Около 35 % японского чтива — детективы и «розовые» эротические новеллы, сюжеты которых либо в принципе шаблонно-скучны, либо слизаны один к одному (разве что имена и география местные) с тех же американских пэйпербэков десятилетней давности.

Еще четверть — довольно мучительные потуги разобраться-таки со своей военной и послевоенной историей. Стандартный набор: Корейский Вопрос («а не были ли корейские секс-рабыни таковыми по собственной воле?»), Китайский Вопрос («а ведь действительно там, в Нанкине, перед ребятами неудобно получилось»), совсем немножко про Сибирский Плен (нудные описания путешествий к солдатским могилам) и Северные Территории («а у моего дедушки на Кунашире до сих пор дом остался»), и в большом количестве — совершенно «неэвклидовы» рассуждения в духе: «Ну почему же мы все-таки проиграли этим замечательным янки?»

Много и взахлеб «читают» журналы с картинками про теле-кино-рок-поп-спорткумиров… Сумо, сумо… Бейсбол, бейсбол… Скандальные биографии очередных «айдолов», пустопорожние интервью с ними, их плоские размышления о жизни и Америке, где им недавно довелось побывать, и т. д., и т. п.

И только, пожалуй, процентов пять из всего океана ярких, великолепно изданных фолиантов, сувенирных бестселлеров и карманных изданий (в обложке — 10–15 баксов, покетбук — 4–5) заслуживают того, чтобы говорить о них обстоятельно с точки зрения Литературы.

Пять процентов от всего объема. Причем как-то не заметно, чтобы и это расходилось с большим успехом… Слоняясь вдоль полок с шедеврами типографского производства, невольно задумываешься: а сколько процентов — норма, существует ли вообще эта норма, и если да, то где?

И у кого, интересно, спрашивать — когда ни российское востоковедение, ни американская японистика, ни сами японцы так и не могут толком ответить на так глупо звучащий, но на поверку — жутковатый в своей неотвеченности вопрос: а существует ли она вообще, СОВРЕМЕННАЯ — ЯПОНСКАЯ — ЛИТЕРАТУРА?

Ниигата, Япония, февраль 1997 г.

Письмо 5 Приговоренные к счастью, или Реагируя на звук приближающегося бумеранга

— Ну вот, фирму свою зарегистрировал. Женился. На следующий год детей заведу — и тогда уже всю дорогу счастливый буду!

— Всю дорогу счастливый? И ты что, заранее это знаешь?

— Ну конечно, а как еще? Если все делать правильно — мы же на счастье просто обречены!..

Диалог в японском баре
Мировые собратья по монитору спрашивают иногда — мол, А КАК «У ВАС ТАМ» В ЯПОНИИ С РОК-Н-РОЛЛОМ, АНДЕРГРАУНДОМ И ПРОЧЕЙ КОНТРКУЛЬТУРОЙ?

Болезненно осознавая, что бесплатного Интернета все еще не придумано, а любые специалисты подобны неизлечимо-нудному флюсу, я отшучиваюсь чем-нибудь типа: «Здесь все так дорого, а свободного времени так мало, что в это играют только миллионеры и пенсионеры», — и быстро меняю тему. Ибо если я попытаюсь ответить обстоятельно и серьезно — то, во-первых, разорюсь на одних телефонных счетах, а во-вторых, придется организовывать затяжные экскурсы в такие психо-социо-исторические пучины, что разговор будет сильно смахивать на пьяную попытку «отымэйлить» отсюда владивостокскому другу Васе аттач-файл в гибридной системе «Windows-Ичитаро». Бедный Вася, конечно же, сразу начнет метаться, суеверно плеваться и раздраженно, большими буквами, напоминать тебе про «пкунзипы» и прочие KOI-фонты, даже не подозревая, что такая маргинальная штука, как «Ичитаро», создана совершенно чужеродным Васиному мозгом и в совершенно другой системе электроннолингвистических координат (я уж не говорю о том, что один иероглиф занимает аж две «наших» буквоячейки в редакторе и, соответственно, на экране)…

Ну то есть — очень хочется ляпнуть Васе в ответ что-ни-будь вроде:

А ЧТО, ВАСЯ, ЭСКИМОСЫ СИБИРИ ПО-ПРЕЖНЕМУ НЕ РЕАГИРУЮТ НА ЗВУК ПРИБЛИЖАЮЩЕГОСЯ БУМЕРАНГА?

И я совершенно не представляю, с чего начинать оправдываться за такой межсистемный hang-up. Казалось бы, чего проще: сказать, что контркультуры в Японии нет — а значит, и разговаривать не о чем, давай лучше пиво пить. Но тем самым я как бы поставлю под сомнение и наличие Культуры как таковой, если исходить из элементарных законов логики и Природы… Ведь, как сказала одна наблюдательная змея, «если есть голова — значит, хвост должен быть обязательно». Соответственно, если нет хвоста… Ну, ну, только без рук! Только не торопитесь застебывать за культурологический расизм очередного комплексующего диссидента!

Просто очень хочется показать наглядно, насколько устарели многие наши термины и формулировки, созданные в СВОЕЙ стране и для СВОЕГО времени. А мы все пытаемся приладить их и к совершенно чуждой реальности — по инерции, не задумываясь. Элементарная школьная перепроверка — смысл налево, буквы направо — и сам термин «культура» начинает раздуваться, разбухать от смысловой перегрузки, лопаться и расползаться, как человеческая кожа на теле монстра в фильмах про элиенов. «С некоторых пор там, внутри у Джимми, что-то не так». С некоторых пор…

* * *
Можно ли рассуждать в полной мере о наличии Культуры в стране с групповым сознанием? Еще как можно, если возвращаться к определению культуры как прежде всего совокупности знаний и практических навыков, реализуемых через объекты материального мира — от глиняных горшков и наконечников стрел до технологии недозамораживания краба-стригуна или туалетных стульчаков с электроподогревом. Насчет совокупностей здесь все в порядке. Средний класс — 80 % общества, и все могилы семейные. С совокуплением, правда, хуже: по частоте секса на душу населения Япония (среди развитых стран) — в самом-самом хвосте, да еще и с солидным отрывом по части оттяга[27]. Что уже само по себе — небольшой (компактно-переносной) ответ другу Васе. Так, червячка заморить.

Большой же Ответ Другу Васе можно было б начать с пространной лекции о слоговой структуре восточных языков (одна буква — не звук, но слог из гласной и согласной, например: Beatles = BI-TO-RU-ZU, 4 буквы), каковая напрочь исключает понятие рифмы (райму). А также — о принципе ударения на каждом слоге, который не оставляет камня на камне от понятия поэтического ритма (ридзуму… хе-хе) как такового. И если бедный Вася не заснет или не сбежит от такого поистине невообразимого кошмара в соседний чатрум, — приправить сие постное блюдо жгучим стебаловом в адрес пятинотного стана традиционной китайской музыки, которая до сих пор формирует умы людей, заставляя их совершенно непотребно выть в тех местах, где «еще двух нот не хватает». Не верите — сходите в любой караокэ-бокс, подождите, пока все напьются, и попросите соседа по столику спеть вместе с вами какое-нибудь «КАРИФОРУНИЯ ДОРИМИНГУ»… Что, Вася, получил свой ответ? Кстати, и танцуют здесь движениями из «Пляски с мотыгой» (XII век). Ритм — 4/4: того и гляди, сейчас на плац отправятся строем прямо из дискотеки…

— Контркультура, Феденька, как и любая другая религия, к сожалению, появляется только там, где у людей отнимают надежду на изменения жизни к лучшему…

— Эх, вот так всегда: или стулья сейчас — или деньги потом…

Из пьяной беседы с Дядей Федором, Сибирским Человеком, ныне — резидентом г. Хакодатэ, Япония
Можно пойти и более коротким путем — предположив, например, что сами понятия контркультуры, андерграунда и прочих продуктов рефлексирующего сознания — нечто вроде болезни, злой опухоли в мозгу исключительно европейской цивилизации (больше никто, как можно заметить, этим особо не страдает), которая за несколько веков довольно бесплодного самокопания (само-закапывания?) довела себя до гораздо большей «ручки» со всеми своими Бодлерами, Берроузами, Уэйтсами и Тарковскими (что же до негров, то рок-н-ролл тоже не в Африке появился). А те же азиаты реагируют на подобное довольно стандартно: все это, дескать, мы, конечно, поглядим-почитаем-послушаем на досуге, но… «А зато у нас детской наркомании нету!»

И ведь действительно нет! И, простите за каламбур, «СПИДометр» у нации не зашкаливает. И после полуночи жену с ребенком из гостей домой дожидаться — не страшно… Что скажешь, Василий? Хватит, или еще?

Ах, тебе ску-ушно?.. Понимаю тебя, дружище. Хотя бы в этом разрезе мне за Расею не боязно. Однако же и за этих, здесь, особой тревоги не появляется, хоть тресни. Улыбаются они все равно чаще нас — просто так и без всякого андерграунда. Потому как — НЕ НУЖНО ИМ ЭТО. Им бы с землетрясениями побороться сообща. Из тайфунов друг дружку повытаскивать. Расселиться нормально семьей из трех поколений в такой теснотище. Да еще накормить всех и обогреть — с такими ценами на землю и без своих природных ресурсов… Конечно, ВНП у них — самый высокий в мире, но это ни о чем не говорит. Налогов бездонная прорва, цены кусаются до кости, и средняя семья не может себе позволить многое из того, что, скажем, в России и к деньгам-то отношения не имеет… Проблем и так выше крыши, скажут тебе, чего их дополнительно придумывать? Так что не стебайся: с тобой им поговорить тоже особенно не о чем, а начнешь отвлеченно — о душе, о культуре там, о сознании — не обижайся, если закончишь в одиночестве. Это они тебя, Василий, спросят — А ЗАЧЕМ ТЕБЕ ВСЕ ЭТО, ВАСЯ-КУН? — и попробуй ответить им с точки зрения биологического выживания… Вот и получается: пока мы им про Сакуровых да Тарковских с Курехиными, они наш радиоактивный сортир в Приморье как бы между делом вычистят, за свои же деньги, — и пойдут себе, солнцем палимы, так же молча, как и пришли, сумо свое по ящику смотреть да суси с пивом трескать… Благодать: и их море чистое, и мы при своих духовных ценностях.

* * *
Чего-чего, а эмоциональной сдержанности им, конечно, не занимать. Как в разговоры о душе, так и в саму душу никто никогда не полезет, и это может обернуться солидным плюсом, если здесь с семьей и надолго. СВОИ НАСТОЯЩИЕ ЭМОЦИИ японец показывает, только когда взрывается. Душераздирающее зрелище, надо сказать… Так было веками, и так будет, судя по всему, еще очень долго. Для выражения же гнева, печали, радости в повседневной жизни — стандартный набор заготовок, фраз, поклонов, ужимок, ничего общего с настроением не имеющих — но с лету воспринимаемых абсолютно незнакомыми между собой людьми. А вот высказывать свое мнение/настроение напрямую — так же неприлично, как у нас в переполненном троллейбусе о проблемах отечественной гинекологии вслух рассуждать. В то же время само понятие «прайбаси» существует только как заимствование из-за границы — родного, японского слова с тем же смыслом в принципе нет… Так что сплетничать и стучать здесь при возможности любят почище нашего… Так-то вот.

Трудно, поверить, Вась? Или сложно представить? Тогда поиграем в игру.

Вообрази себе мир, где:

• Под газетными репортажами никогда не стоит имен репортеров.

• Перерабатывать по часу-полтора каждый день — вовсе не повод для намеков о прибавке к зарплате, а уходить с работы домой ровно в пять — дурной тон и открытое неуважение к окружающим.

• При самом высоком доходе ВНП на душу-мать — махровая дедовщина в школах: репортажи о самоубийствах учеников средних или старших классов — почти ежемесячно.

• На любом изображении голого тела стыдливо заштрихованы гениталии, но при этом — до 90 % местного порно замешано на откровенном садизме, и спрос явно превышает предложение.

• Все соседи на твоей улице открытым образом платят небольшие, но очень регулярные наличные деньги представителю т. н. «Добровольного Комитета по поддержанию чистоты и порядка на вашей улице». Кроме сборщика податей, ты никого из этого «комитета» не видел, никаких договоров не заключал, но «лучше заплатить, потому как все платят, а чем ты лучше других»… Мусор при этом убирают мусорщики от муниципалитета, а порядок охраняет полиция, за что и платятся самые крутые в мире налоги…

• Самые стоящие писатели, музыканты, художники, скульпторы хотя и предпочитают «реализовываться» дома, почти постоянно живут за границей. Находясь же в Японии, все сидят по своим норам, вылезают в общество только для встречи с агентом и крайне редко общаются между собой. На сегодняшний день (после смерти Кобо Абэ) серьезным писательством мирового значения занимается от силы 5–6 человек, и половина из них живет или проводит большую часть времени вне Японии.

• Приезжавший на гастроли Сережа Курехин каждую репетицию грядущего японо-американо-российского сейшна (1990 г.) умолял переводчика «сделать же что-нибудь», чтобы звезды местного авангарда играли свои партии КАК МОЖНО ТИШЕ, если уж нельзя не играть совсем («Ну где тут его канал на микшере? Этот? Ну вот, стой здесь, и делай что-нибудь!») — просто потому, что «нельзя же так, ну он же просто никого не слышит»…


Хватит, пожалуй…

Итак, ЗАГАДКА: Как ты думаешь, дружище Вася, что общего во всех вышеописанных картинках? С трех попыток, слабо?

ТЫ ЕЩЕ НЕ ЗАБЫЛ, ЧТО Я ВСЮ ДОРОГУ ОТВЕЧАЮ НА ТВОЙ ВОПРОС?

А может, черт с ним, с вопросом, а, Вась? Ну не лезет он здесь — ни в коня, ни в Сэкигуна (японская «Красная Армия», такие левые террористы были в 60-х).

Ну его в баню, ей-богу. Давай лучше сядем у тебя на кухне, как в старые времена, закурим по беломорине — да про веничек с единорогами сами пива попьем, когда я вернусь…

Письмо 6 Искусство приготовления салата Поэтические коллажи Товары Мати

О понимании и переводе
Как толковать японскую литературу? — задают иной раз вопрос, и, как бы забавно он ни звучал, приходится признать: вопрос далеко не праздный. Давно подмечено, что при чтении даже блестящих переводов с японского на русский человек никак не может избавиться от некой досадной «выключенности» себя как читателя из сферы внимания автора. Читая Кавабату или Оэ, Басё или Исикаву Такубоку, в самом деле, не устаешь удивляться: прежде чем добраться до самого «ядрышка» красоты их слова, приходится совершать гигантскую работу по преодолению текста как такового. Отчасти в этом, наверное, можно винить переводчиков. Но, как показывает практика, даже блестяще переведенные произведения японских авторов словно сопротивляются нашим глазам, не желая вливаться в сердце свободно и естественно.

Как это понимать? Так ли чувствуют японцы, читая свои книги? А если не так, то нет ли способа передать все то, что они выражают и воспринимают, гораздо свободнее, чем это делалось до сих пор?

Чтобы помочь в особой «психической самонастройке» читателю упрямому, желающему-таки проникнуть в чужой для нас мир, я выделю некоторые особенностияпонского литературного текста.

Во-первых, человеку «европейского образа мысли» не очень свойственна привычка растворять свое «я» в окружающей среде, особенно — в языковой. Одна же из наиболее характерных норм, сложившихся в литературном языке японцев, — кажущаяся нам порою нарочитой «суховатая объективность» их художественно-текстовой среды. Переведенная на русский, эта среда предстает перед нами неким океаном безличных предложений, где даже местоимения пущены ко дну, а несчастные герои, цепляясь за случайные досочки диалогов, лишь изредка выныривают перед взором читателя из волн повествования.

В большой степени это — этническое. Попробуем вообще воспринимать японцев как жителей другой планеты. Иначе нам никогда не понять их: мы просто запутаемся в своих же проблемах — привычке вечно сравнивать с собой, раздражении перед непонятным и рефлекторной боязни давать названия вещам вокруг себя… Просто условимся сразу, что они — другие, и тогда, быть может, чаще и радостнее станут являться моменты открытия в них себя.

Японский этнос подобен могучему муравейнику, принадлежность к которому для каждого муравья — основа жизнедеятельности, залог радости и удовлетворения бытием. Раствориться в группе, действовать сообща, ибо один — ничто, слиться в едином порыве… Подчеркнем, это — в крови всей нации издревле, без какой-либо насильственной идеологизации сверху. Иначе говоря — им так хорошо. Так живут пчелы, муравьи, многие виды рыб и птиц, с которыми японцы себя то и дело отождествляют. Наверное, так когда-то жили мы все — повинуясь Природе. Одна из двух действующих религий страны, Синто, до сих пор благодатно питает их потребность видеть бога в любом предмете повседневной жизни.

Именно этот инстинкт слияния с естеством и определял их понимание гармоничного и прекрасного до последнего времени. С большим трудом даже в современной Японии приживаются европейские литературоведческие термины. Вплоть до конца XIX века «авторский язык» в нашем понимании для японского писателя не представлял особого интереса, хотя нечто похожее можно иногда встретить на отдельных страницах — как один из приемов для «особо напряженных» описаний. Гораздо естественнее для японца избежать прямого давления собственным мнением на собеседника, предоставить тому додумать недосказанное и не давать определенных оценок — ни смысловых, ни эмоциональных.

Ну и, конечно, еще один чрезвычайно важный фактор, повлиявший на уникальность японского литературного потока: иероглифика. С древних времен стремление скорее рисовать свои мысли, нежели излагать их «мертвыми» буквами, приучило целую нацию неосознанно экономить слова. То, для чего нам требуются целые гроздья связанных слов (когда-кому-что-как-делать), в японском может выражаться одним-единственным глаголом, сердце которого — иллюстрация-иероглиф. Старейшая же «болезнь» обычного японо-русского перевода — невыносимое многословие, и это естественно: ведь имеет место не столько перевод смысла слов (что более привычно между европейскими языками), сколько перенос образа в другую, изначально чуждую ему среду. Перенос туда, где он и не мог бы появиться естественным путем, когда бы за это намеренно не взялся человек.

Того, кто погружается в эту среду, порой охватывает отчаяние: стоит ли вообще пытаться передать непередаваемое, если чужой язык устроен для совершенно иной жизни? Если для объяснения сложнейших, а то и вовсе несуществующих в нашем мире вещей и понятий они находят простые, с детства привычные для них слова? Если даже коротенькое стихотворение, легкое, как дыхание младенца, грозит обернуться громоздким философским трактатом — и потерять то, ради чего появилось на свет?

Поэтому я, например, не сторонник перевода танка на русский язык «классическими» ступеньками 5-7-5-7-7. Мне кажется, слова русского языка даже визуально слишком «тяжелы» для того, чтобы выстраивать текст по схеме из пяти строк. Переводя Тавару Мати, я всегда ужимаю «наше» танка до трех-, от силы — четырехстрочной формы. Убежден, так лучше сохраняется непосредственность видения мира, которая настолько свойственна личности поэта, что было бы обидно потерять ее в громоздких нерифмованных пятистрочиях.

И, пожалуй, последнее… Я бы назвал всю их литературу «одинокой для одиноких». Для одиноких писателей, одиноких читателей, одиноких переводчиков — в общем, для обычных людей. Оттого, может быть, и Красота у них всегда немного печальна, о чем бы веселом ни шла речь. Ведь они никогда не говорят тем языком, которым пишут, и редко пишут так, как говорят. Разговаривать надо звуками, писать — картинками. Рисующий же — пусть даже записку соседу — существо бесконечно безмолвное. Будто черная бездна молчания открывается в душе, пожелавшей прикоснуться хоть словечком к кому-то живому рядом…

Мне всегда казалось, что писательство по-японски — нечто замершее в полете. Некий «вечный рывок» из беззвучия человеческой мысли. Привыкнуть к этому не всегда легко, но однажды привыкший может открыть в себе настолько новый, соблазнительный и непознанный мир, что, право же, стоит пытаться…

Итак —
Спонтанные пять минут Токио на квадратный километр: отвесный железобетон, заросший плющом. Кучки пухлых комиксов в корзинах перед распахнутыми зевами подземки: два или три бесполых субъекта роются в них, оттопырив заплатанные джинсовые задницы. Стинг обжигается утренним кофе в «Хард-Рок Кафе» на Роппонги. Повсюду улыбки, но это ничего особенного не означает. Угрюмое черное дерево, толстое, как баобаб, и страдальческое, как кающийся грешник: стиснуто в бетоне — зато отражено пятикратно в стекле. Общий фон: серое, клочьями, небо и — осколками радуги — витрины и фотографии. Контраст: азиатские лица, а в рекламе на стенах вокруг — европейцы. В центре громадного города через дорогу скачет лягушка…

Книги, книги… Бестселлеры-покетбуки и роскошные фотоальбомы, журналы для домохозяек и батареи томов мировой классики до потолка забивают бесчисленные каморки с раздвижными стеклянными дверями, киоски пригородных станций метро. Каждый божий день все новые лица и имена появляются и исчезают в витринах, сливаются с отражениями прохожих, высвечиваются на миг под взглядом случайной студенточки, заскочившей в лавку переждать короткий весенний дождь…

Вряд ли, конечно, большинство из них смотрит на все эти коллажи как-нибудь по-особенному. Размеренно-разнообразно — к этому тоже можно привыкнуть. И во сто крат легче нам писать про них, нежели им про самих себя. Поэтому если кто-то очнется и глянет со стороны — это уже событие. Ну а если сумеет и других настроить на салатовую мелодию джаза, где темой становится все, что вокруг…

Свежесорванное танка Тавары Мати
…26 лет, школьная учительница. Первая в ее жизни книга, сборник стихов, первым же тиражом расходится за полтора месяца. К 1991 году в одной только Японии было распродано уже около четырех миллионов экземпляров.

«Объедение!» —
воскликнул ты, и отныне
шестое июля — День рожденья салата.
Так написалось человеку однажды утром, и вряд ли он мог даже подумать в ту минуту, какое негодование вызовут эти простые слова у блюстителей национальной культуры. «Опошление классических канонов, низведение древних традиций до уровня обывателя — да просто литературное хулиганство!..»

Весь сборник «Именины салата» (Сарада Кинэнби, издательство «Коданся», Токио, 1987) — 434 коротких стихотворения — был написан в жанре пятистишия танка.

Воспоминания — как винегрет:
«Хранить в замороженном виде».
«Древней классической формой — о консервированном горошке?!»
Танка[28]
В VII веке — придворная песня. Позже — один из способов выражения мысли дзэн-буддистских отшельников. И затем, уже к раннему Средневековью, — канонизированный литературный жанр. Образы и символы шлифуются веками, застывают, будто кирпичи после обжига. Древнеяпонский письменный язык камбун невозможно воспринимать на слух, ибо он сплошь состоит из китайских иероглифов, не предназначенных для устной японской речи. «Поэзия молчащего слова».

XII век. Заботясь об увековечении культурных ценностей, да и себя заодно, Император самолично отбирал для создания великих антологий лучшие стихи и прежде всего — песни, в которых запечатлены времена года:

«И повелел Он избрать из тех песен — самые различные: начиная с тех, где говорится, как украшают волосы свои цветами сливы; все песни — где говорится о том, как слушают кукушку, как срывают алый лист клена; и кончая теми, где любуются снегом…

Избрать повелел Он и те, где образами цапли и черепахи возносятся думой к Государю и славословят людей; где при виде осеннего хаги и летних былинок мечтают о милой; где, подойдя к горе Застава Встреч, с мольбою складывают руки…»

Слоговая азбука японского языка, исключающая понятие рифмы, задает свои жесткие требования приемам стихосложения. Очарование стихом начинает зависеть и от того, насколько виртуозно вложена поэтическая мысль в строго определенное количество слогов на каждую строку. Наиболее популярной из таких форм и становится танка: 5-7-5-7-7.

Kokoronaki
Mi-no то aware wa
Shirarekeri
Shigi tatsu sawa-no
Aki-no yuugure
Отрешенный,
И я печаль
Познал!
Птицы подымаются с болот
В осенних сумерках.
Можно представить теперь, насколько призрачны попытки переноса — хотя бы условного — таких принципов выражения в русскую поэтико-языковую среду. Особенно если «мертвыми» буквами приходится пересказывать «живые» картинки-иероглифы…

Столетия идут, образы-символы, шифровые значки-сигналы канонизируются, становясь общепринятыми и чуть ли не обязательными при создании «стильной» жанровой поэзии. Для выражения печали — опадающая вишня; разлуки расцветающая слива; для прославления Императора — черепаха и цапля…

Век XX, год 1987: «Именины салата»
Свежий современный язык: выхваченные из уличных диалогов обрывки фраз, такие модные ныне в Японии английские словечки — photographer, jazz, necktie… Мир, заселенный мини-фетишами из повседневности среднего обывателя: «Мак-доналдсов», заголовков газет, названий поп-шлягеров и поп-консервов…

Словно встав с табурета,
Покидая лавку гамбургеров,
Я бросаю мужчину.
И все это — танка?

Джулиет У. Карпентер, переводчица «Салата» на английский, так описывает свое ощущение от книги:

«Таваре не пришлось приносить в жертву традиционные краткость, суггестивность выражения и музыкальность, присущие классическим танка. Воспитанная на классике… Тавара Мати унаследовала сам принцип «очарования печалью вещей», выпестованный веками в традиционной японской литературе»[29].

И все же не иначе, как феноменом называли ту естественность, с которой приняли «салатовую» лирику самые широкие читательские круги — не особо умудренные теоретическими выкладками люди, чувствующие «свое» на уровне чуть ли не генетической памяти.

Эстетика «югэн»
Япония, XIII век. В культурной жизни страны пробиваются первые ростки буддизма, и на свет рождается слово югэн. Поначалу оно трактуется как «сокровенное», «таинственное, скрытое содержание», «внутренняя глубина». По мере весьма хаотичного в те времена развития культурологии разночтения складываются в универсальное понятие: «высшая красота искусства». В эстетическом контексте термин воспринимается уже как «красота Небытия», говорящая об иллюзорности мира.

Буддизм принес созерцательность, и полуязыческие описания природы, восхваления вельмож остаются в стихах лишь как декоративный фон. Оплодотворив поэзию, югэн порождает отдельную поэтику ёдзё — «над-чувство», «избыточное чувство»; стало возможным рассматривать поэтику ёдзё как «один из видов эстетической коммуникации между автором и читателем».

Луна? Нет ее.
Весна? Прежняя
весна не настала.
Я один,
все тот же я…
Изменяясь сам, буддизм все глубже проникает в сознание целого народа. Насколько исторически тесно связана поэзия с мироощущением японцев, можно судить, проследив в веках цепочку трансформаций эстетики все той же танка:


VII век — эстетика макото: «правда» через истинность описаний природы, явлений, людей — внешнее, описываемое.

X век — эстетика моно-но аварэ: очарование печалью вещей путем осознания мимолетности и преходящей сути бытия — внутреннее, выражаемое.

XV век — эстетика югэн: скрытая красота вещей, не поддающаяся описанию — внутреннее, умалчиваемое.


Налицо — некий процесс, критерии развития которого в принципе отличаются от традиционных ступеней европейской культурологической лестницы: романтизма, натурализма, реализма… Хотя не обозначилась ли известная схожесть мироощущений с приходом и в западный мир Шопенгауэра и Ницше, Бодлера, Рембо и других «проклятых» эстетов? Дороги, берущие начало в безумно противоположных — если брать плоскость, — или даже в разноплоскостных точках истории человеческой мысли, — не начинают ли они сходиться? Или, если рассматривать историю мировой культуры через призму буддийского коана, — они не смыкаются и не пересекаются, а все так же обвивают друг друга, не соприкасаясь, на ином временном витке?

Случайно ли ощущение, что Тавара Мати вспыхнула сверхновой именно на таком перекрестке? Одинокое эго «нашего» символизма — и «их» печаль от безнадежности попыток выразить чувство…

Япония, XVII век: подножие горы Фудзи
Прилетай,
птица уединения,
наполни меня одиночеством![30]
«…Человек, плача, делает горе своим господином. Человек, который пьет вино, делает удовольствие своим господином. Когда Сайгё[31] сложил:

В самом деле, было бы печально жить,
Если б здесь не было одиночества
— он сделал одиночество своим господином».

Человеческий мир вообще представлялся Басё «демоническим миром страстей», а человечество — «тонущим в грязной канаве». От суетного мира он пытается на какое-то время уйти к природе и просветленности.

«Глупый человек имеет много вещей, чтобы беспокоиться них… Те же, кто делает искусство источником средств существования, возбуждают свои сердца гневом и адской жадностью и топят себя в грязной канаве. Они не способны сохранить свое искусство живым».

Как нерасторжимы должны быть искусство и жизнь, так нераздельны должны быть знания и деяния… Задача, которую ставил Басё перед самим собой, заключалась в том, чтобы отстаивать именно практическую направленность мысли, что и провозглашал Даосинь — Четвертый патриарх дзэна.

И все же собственно дзэн начинается в сознании Басё, когда, споря с тем же Сайгё, он еще больше углубляет смысл одиночества: «Возвысить сердце пониманием высшей мудрости — и вернуться в мир простых вещей».

Один из ключей к пониманию дзэна — растворять свое одиночество в повседневной жизни…

Шестой патриарх дзэна Хуэйнэн (637–713): «Греховность с избытком пребывает в каждом из нас, и потому чисто внешний уход из нее — пустая иллюзия. Растворись в мирской жизни!»

Наконец, просидев в своей хижине около года, и сам Басё признается: «Как бы там ни было, в одинокой жизни нет ничего интересного. Нести свое одиночество к людям — вот настоящее искусство!»

Индия — Китай — Япония. От буддизма Махаяны дзэн отличается уже тем, что обращается не к блаженству нирваны, иного мира, а к тайнам сущей Вселенной. Высшая ценность — сатори: внезапное просветление, озарение, достигнутое в посюсторонней, обычной жизни. Существование же, согласно дзэн-буддистским отшельникам, заключается совсем не в том, чтобы рассуждать об Истине, о Будде. Истина и Будда — вокруг и всегда. Найди их сам и сейчас во всем, что тебя окружает, и прежде всего — в себе самом. «Тело, которое я созерцаю, неотличимо от Будды. Для чего же мне стремиться к нирване?»

Принцип ваби, выведенный в итоге размышлений и странствий Мацуо Басё — родоначальником японской поэзии нового времени — гласил:

«Человек, не вовлекай себя в борения жизни. Созерцательное отношение, бесстрастный взгляд — вот твоя высшая мудрость».

Возвращение в собственный дом
Так или иначе, сверхпопулярность «Именин салата» — «Салатовых дневников», как чаще называют книгу в народе, — говорит сама за себя: дзэн Тавары Мати по-прежнему предлагает нам отключиться от привычного образа мыслей, свежими глазами взглянуть на себя и свое окружение. Предлагает стать тем, чем мы были с Начала Вещей.

«Вы теперь найдите себя, — убеждал Басё, — с самого начала ничего не уходило от вас. Вы сами закрывали глаза на свою действительность… так вернитесь же в собственный дом».

Раскрытие сознания — для того, чтобы обрести прямое понимание сущности вещей. Для Мацуо Басё эта сущность раскрывалась в стебле ячменя и крике кукушки во время странствий.

«Странник!..»
имя мое произносит
Первый осенний дождь.
Тавара стала странником в собственном городе. Решив однажды отправиться в этот путь, она вернулась в собственный дом.

Мир, XX век, «Салат»
Итак, веками продолжались поиски Истины: от реального — через ирреальное — к их смешению для понимания Красоты как подлинной сути вещей… И все вернулось на круги своя.

При всех трансформациях неизменным оставалось требование «недосказанности», «избыточного чувства». Если вперед шла жизнь материальная, менялся язык, то само это требование «надчувства» так и осталось отличительной чертой японского понимания прекрасного.

И танка Тавары Мати — по-прежнему танка.

Поэтические откровения молодой школьной учительницы принимаются читателями «на ура». После того как специально для Тавары создают две еженедельные телевизионные передачи, она входит в список самых популярных людей Японии 1987 года. Бесчисленные встречи, интервью и регулярные «уроки стихосложения» на страницах одной из центральных газет страны — все это порождает ни много ни мало поэтическую моду: стихами «сарада» начинает увлекаться молодежь, причем не только студенческая.

На имя поэта хлынул поток писем — экспериментов, так или иначе следующих «салатовым» традициям. Тавара выбрала, на свой взгляд, лучшие из них и опубликовала полторы тысячи стихотворений отдельным сборником — своеобразной антологией «народного творчества». А когда-то это было прерогативой императора…

В начале 1988 года Литературная академия страны за первую главу «Именин салата» вручает Таваре Мати ежегодный приз Кадокава «За произведения в жанре танка». Глава эта — «Утро в августе» — признается лучшим поэтическим сборником года.

Волна «салатового бума» вдохновляет творчество молодых художников и фотографов. В повторных изданиях, а также в переводах стихи уже сопровождаются отобранными самой Таварой фотографиями, акварелью, графикой. Паратройка композиторов создает навеянные «Салатом» мелодии для эстрады, для симфонического оркестра и даже для хора. Предприимчивый музыкальный бизнес, чувствуя момент, не замедлил выпустить этакий «музыкальный салат» из произведений Шопена, Дебюсси и других мировых классиков отдельным компакт-диском, который так и назывался — «Салатовая классика» — и предназначался для прослушивания в процессе чтения книги…

В начале 1990-х годов последовательницы «салатового течения» объединяются вокруг своего кумира, и в творчестве новой поэтической группировки обозначается явный феминистский оттенок. Сама Тавара оставляет преподавательскую деятельность и переходит на литературно-издательские хлеба, возглавив одно из сильнейших женских поэтических движений современной Японии. Кроме того, литературоведческая библиотека специалистов пополняется несколькими сравнительно-историческими эссе, в которых Тавара Мати пытается проследить связь современной поэзии с ее корнями — антологиями X–XIII столетий.

До начала 90-х годов японский читатель знакомится и с новыми экспериментами поэта — оригинальной «поэзией в прозе» в книге «малых форм» «Яблоко в слезах» (Ринго-но Намида, 1989), и с тремя поэтическими сборниками того же «салатового направления»: «Свежесорванное танка» (Торэтатэ-но Танка-дэс, 1989), «Еще одна любовь» (Моо хитоцу-но кои, 1989) и «У ветра на ладони» (Кадзэ-но тэ-нохира, 1991). По оценкам многих критиков, поэзия Тавары заметно «розовеет» — эротические акценты при создании Красоты становятся для нее основными…

Маленькая, но существенная деталь стала известной лишь спустя полгода после выхода «Именин Салата» в свет, в период наивысшей популярности книги. Как призналась сама Тавара, ни в то время, когда рождались стихи, ни позже — не существовало в природе того, к кому обращались душевные устремления героини «салатового дневника». Только в воображении жил объект любви: она поселила его в свой мир и наделила привычные вещи новым внутренним качеством.

Пальцы мои
Исследуешь один за другим:
Может быть, в этом — любовь?
…Эта книга имеет одну замечательную особенность: ее хочется время от времени снова брать в руки — и раскрывать где получится. Совсем как та парочка однажды вечером в полупустой электричке, громыхающей по столичным пригородам:

— Давай загадаю, какими мы будем завтра? Страница 105, третья сверху…

И оба с любопытством засовывают носы в давно замусоленные странички.

Токио — Владивосток — Москва — Ниигата,

1989–1992

Письмо 7 Русская рулетка в соевом соусе Фугу: тема для медитации

История рыбы фугу, как и многие истории о Японии, вот уже несколько веков обрастает самыми мистическими слухами. Кто-то раздувает их, чтобы пощекотать нервы слушателя. А кто-то — чтобы подхлестнуть в себе удовольствие от Красивой Легенды. Ведь именно за Красивую Легенду у нас так любят принимать все японское, что встречают вокруг, — будь то кино, книги, музыка, парфюмерия, мебельный дизайн, философское учение или еда. Чуть ли не каждому второму «нашему», которого я перевожу по работе, не нужна от японцев реальная Япония. Ему хочется, чтобы эти странные азиаты и дальше рассказывали ему чужую сказку о самих себе. «Японец не может быть таким же, как я, — любит думать наш человек. — В нем непременно должна быть какая-нибудь сногсшибательная легенда. Если он не внук самурая и не сын камикадзэ, то хотя бы должен разрубать с десяток кирпичей ребром ладони — или, на худой конец, употреблять в пищу то, от чего нормальные люди (то есть мы) отправляются на тот свет».

И я думаю: может, именно из-за такого отношения к ним у нас до сих пор нет с Японией мирного договора? И половина Курил до сих пор «висит между небом и землей»? И мы столько поколений подряд не можем ни о чем с ними толком договориться? Не знаю. Я даже не берусь сказать, что здесь курица, а что яйцо. Я просто смотрю и слушаю. И тогда многие ирреальные истории поворачиваются ко мне вполне практической, земной стороной.

Итак, существует океанская рыба фугу, известная у нас как рыба-собака, а с других языков переводимая как «вздувающаяся рыба» или «рыба-глобус». Поймать ее можно в Атлантическом, Индийском или Тихом океанах, особенно часто — вокруг островов и коралловых рифов. Если, конечно, охота ее ловить. И уж тем более есть.

Из всех животных, которые в воде, ешьте всех, у которых есть перья и чешуя.

А всех тех, у которых нет перьев и чешуи, не ешьте: нечисто это для вас.

Второзаконие, 14:9—10
Эта рыба размером с ладонь может плавать хвостом вперед, но вообще передвигается довольно медленно. Вместо чешуи у нее — тонкая эластичная кожа, и вот для чего. Если фугу испугать, она мгновенно раздуется (за счет воды или воздуха, которые резко всасывает в себя) и примет форму шара, в три раза большего, чем ее первоначальные размеры. У некоторых подвидов фугу этот шар начинает «ершиться» длинными острыми шипами. И горе акуле, которая не поймет угрозы: милая рыбка смертельно ядовита. В ее молоках, икре, на половых органах, коже, а особенно в печени содержится тетродотоксин (ТТХ) — яд нервно-паралитическою действия, который примерно в 1200 раз опаснее цианистого калия. Смертельная доза для человека составляет всего 1 миллиграмм тетродотоксина; в одной рыбешке яда хватит, чтобы убить 30–40 человек. Эффективного противоядия от отравления фугу не существует.

Сегодня вечером
Она не сможет прийти…
Эх! Пойду и наемся фугу.
Бусон[32]
И тем не менее японцы едят фугу с большим удовольствием с давних времен. Хотя далеко не все. В период Мэйдзи (1868–1912) кормить людей фугу запрещалось законом. Вплоть до 1800-х гг. сёгунат Токугава запрещал даже вылов этой рыбы. Однако еще в 1598 году появился закон, обязывающий повара, который готовит фугу, получить для этого государственную лицензию. Именно этот закон пережил все запреты и применяется до сих пор.

Чтобы получить лицензию, повар должен сдать два экзамена — письменный и практический. Примерно три четверти подавших заявки проваливаются уже на письменном, для сдачи которого необходимо разбираться в десятках разновидностей фугу, включая различные способы «обезъядивания». А оставшимся 25-ти процентам не выдают лицензии, пока они не съедят то, что сами же приготовили.

Жесточайшие правила разработаны для чистки и готовки этой рыбы. Владелец ресторана обязан предоставлять подробнейшие отчеты санинспекторам Министерства здравоохранения по количеству и условиям хранения запасов фугу в своем заведении. Обработка фугу — сложный, 30-ступенчатый процесс, цель которого — ослабить действие тетродотоксина до минимума. Неудивительно, что цены на подобные лакомства колеблются в радиусе от 100 до 500 долларов за порцию. Обычный «маленький человек», мягко скажем, такими разносолами не побалуется. А спрос все равно остается. И еще какой! Хотя родиной этих блюд традиционно считается Осака, в сегодняшнем Токио — более полутора тысяч ресторанов, готовящих фугу.

Да, люди мрут. Хотя на Западе скандальная хроника сильно завышает процент летальных исходов, риск отправиться в мир иной действительно велик. С 1974 по 1983 г. во всей Японии зарегистрировано 646 случаев отравления фугу, из них 179 смертельных. От 30 до 100 японцев по-прежнему умирает каждый год. Это либо те небогатые, но любопытные, кто решил приготовить фугу сам, в домашних условиях и безо всяких лицензий, — либо толстосумы-сорвиголовы, в частном порядке и за отдельные деньги упросившие повара приготовить им печень. Ведь именно печень — средоточие яда! — традиционно считается самой нежной частью фугу. И как раз ею кормить людей — уголовное преступление.

Самая знаменитая смерть от фугу, пожалуй, случилась в 1975 году. Актер театра кабуки Мицугоро Бандо VIII, которого называли «живым национальным сокровищем», скончался от паралича после того, как съел печень фугу в одном из ресторанов Киото.

Это был четвертый раз в жизни «сокровища», когда по особому заказу в закрытом для посетителей зале ему подали печень. Интересно, что именно цифра «четыре» — фонетический омоним слова «смерть» — японский вариант нашего несчастливого числа «тринадцать».

Зачем ему все это было нужно? — спросит нормальный западный человек. Я приведу три ответа на выбор.


1) Некоторые считают, что это неповторимо вкусно. Любители утверждают, что на вкус фугу — скорее цыпленок, чем рыба, и лишь отдаленный вкусовой намек указывает на то, что это продукт моря. У мяса совсем не ощущается волокон, по консистенции оно похоже на желатин. А один из поэтически настроенных гурманов заметил, что вкус фугу напоминает японскую живопись — нечто утонченное, ускользающее и гладкое, как японский шелк… Китаодзи Росаннин, известный керамист и сибарит, писал: «Вкус фугу не сравнить ни с чем. Если ты съешь это три или четыре раза — станешь рабом фугу. Все, кто отказывается от этого блюда из страха умереть, достойны глубокого сочувствия».


2) Есть мнение, что тетродотоксин в малых дозах — наркотик. «Советский японист № 1» Всеволод Овчинников в своей нетленной «Ветке сакуры» писал: «…Повар начал резать фугу со спинки — наиболее вкусной и наименее ядовитой. Но чем ближе к брюшине, тем сильнее становится яд. Бдительно следя за состоянием гостей, повар брал с блюда кусок за куском, неизменно начиная с хозяйки. И тут на нас исподволь накатилась некая парализующая волна. Сначала буквально отнялись ноги, потом руки. Затем одеревенели челюсти и язык, словно после укола новокаина, когда собираются рвать зуб. Способность двигаться сохранили только глаза. Никогда не забуду этих минут ужаса, когда мы безмолвно и неподвижно сидим на татами и лишь обмениваемся испуганными взглядами. Потом все оживало в обратном порядке. Возвратился дар речи, обрели способность двигаться руки и ноги. Неужели ради этого возвращения от границы бытия и небытия люди идут на смертельный риск?» Здесь, наверное, стоит добавить, что именно яд фугу считался одним из главных компонентов в создании «порошка для зомбирования» у гаитянских колдунов, которые выкапывали из земли «умерщвленных» ими жертв через три-четыре дня после «смерти» и заставляли их подчиняться своим приказам. Кто хочет этому верить — решайте сами, я тут не спец.


3) Своеобразное отношение японцев к смерти. Японцы всегда любили умирать за Великую Идею. Самураи вспарывали себе животы, чтобы доказать свою преданность феодалу. Камикадзэ пикировали на авианосцы, чтобы прославить Императора. Любовники, которым предки не позволяли жениться, сигали в обнимку со скал, чтобы доказать родителям, что те не правы… И только, пожалуй, с фугу все немного абстрактнее и утонченнее. Готов спорить, вышеупомянутый Мицугоро Бандо VIII рисковал своей жизнью не ради идеи, но ради японского понятия Красоты, как он ее понимал. Интересно сказал Харуки Мураками в своем первом интервью русским людям: «Японские мифы по структуре отличаются от мифов Европы. Взять, например, миф об Орфее. В Японии тоже есть такой миф, очень похожий. Но у европейцев Орфей очень долго путешествует, поет песни изо всех сил, упрашивает лодочника, терпит лишения всю дорогу. А в японском мифе захотел попасть в подземное царство — и ты уже там. Оно же прямо у тебя под ногами! Никакой дистанции между здесь и там нет… И в этом смысле моя уверенность в том, что мы можем, когда хотим, очень легко туда проскользнуть, — ощущение из древней японской мифологии».


Вот вам три разных ответа на вопрос, зачем им это нужно. Выбирайте сами. И попробуйте представить: ели бы фугу русские, разреши им готовить такое официально? Моя первая мысль — вряд ли. Слишком часто родной общепит подкладывал им очередные ножки Буша и курятину с сальмонеллой. Ну не верят еще наши люди, что какой-то незнакомый дядя сделает им все как надо. Пускай и с лицензией (видали мы ваши лицензии!).

Хотя — кто нас знает? В конце концов, человек тем и отличается от животного, что способен на самоубийство. И японцы тут, в принципе, уже ни при чем. Да и рулетка наша.

Письмо 8 Токийские мифы: трудности перевода

Из любых двух решений всегда принимай самое третье.

Практический Дзэн
Если вы собрались в Токио — знайте: информационного шока вам не избежать. Сколько бы вы ни читали перед поездкой, сколько бы ни теребили друзей-востоковедов и сколько бы японских слов ни вызубрили, — бесполезно. Ваша реакция на Токио, как и реакция Токио на вас, все равно будет совершенно непредсказуемой. Если что-нибудь и поможет вам не сойти с ума — так это терпение, бытовая смекалка и здоровое чувство юмора.

Сегодняшний Токио — это двенадцатимиллионный Вавилон, за последнюю сотню лет всосавший в себя уже около тридцати городов. Для Японии этот город-розетка — все равно что разъем USB для компьютера с уникальной операционной системой. Канал «вход-выход», по которому древний народ, отрезанный от внешнего мира вплоть до XX века, теперь общается со всем человечеством одновременно. Любые культуры, обычаи и технологии, какие только могут пригодиться этой нации для выживания, переплавляются здесь в «единое токийское целое».

Здесь вы очень скоро заметите, что на любой ваш вопрос отвечают сразу и «да», и «нет». И что старые, привычные мифы в вашей голове распадаются на Инь и Ян, которые цепляются друг за друга и начинают крутиться, совершая свою фантастическую работу.


Миф 1: Все токийцы живут в небоскребах и ездят на личных автомобилях.

— Да: Небоскребами и правда истыкан весь город. Средняя плотность населения в Токио — 6–8 человек на квадратный метр: над вами или под вами постоянно ходит кто-то еще. Хотите представить картину целиком — поезжайте на станцию Синдзюку, заберитесь в бар на 54-м этаже Токийской Мэрии и, потягивая «Сантори-бренди», любуйтесь в свое удовольствие. Озирая стеклобетонные джунгли до самого горизонта, вы, в частности, заметите: все улицы забиты машинами «под завязку».

— Нет: В небоскребах не живут, а работают. Подавляющее большинство народу живет за городом и ежедневно тратит на электричку до двух часов времени. Личные авто не в почете. На дорогах такие пробки, а парковки столь дороги, что на своих машинах ездят немногие. Да и зачем? Общественный транспорт чист, надежен и безопасен, метро и автобусы ходят по расписанию с точностью до минуты, а разных фирм такси в Токио около ста.


Миф 2: Все токийские женщины — домохозяйки. С утра до вечера только и делают, что разгуливают по улицам в кимоно.

— Да: Японский семейный уклад диктует: «жена — это работа». В среднем японские женщины работают пару-тройку лет после вуза, а потом выходят замуж, ведут хозяйство и растят детей. В любых канцелярских магазинах продаются так называемые «гроссбухи домохозяйки», которые жены кропотливо ведут каждый день, втискивая все семейные траты в жесткие рамки зарплаты мужа. В гардеробе обычной женщины есть хотя бы одно или два кимоно.

— Нет: Токийский мегаполис чихал на японский уклад. В отличие от остальной Японии, здесь куда чаще встречается «западная» модель семьи, когда оба супруга зарабатывают по отдельности. Поскольку «солидные компании» все еще не любят продвигать женщин по карьерной лестнице, «слабый пол» реализует себя в сфере сервиса, открывая свои рестораны, бары, магазины и парикмахерские. Кимоно токийские дамы надевают по праздникам или когда выходят «в свет», обращаясь с ним так же бережно, как наши дамы с любимым вечерним платьем: хорошее кимоно может стоить от миллиона иен ($ 10 ООО) и до полного беспредела.


Миф 3: Люди в Токио питаются сырой рыбой, и «нормальному» человеку там грозит голодная смерть.

— Да: Основа японской кухни — морепродукты. Считается, что чем меньше такая еда обработана, тем она «вкуснее» и «полезнее». Возможно, поэтому средняя продолжительность жизни у японских мужчин — 78 лет, а у женщин — 83 года. Ни хлеба, ни молока японцы не употребляли вплоть до конца XIX века, и на традиционном японском столе вы не увидите ни булок, ни масла, ни сыра.

— Нет: Никто не тащит вас насильно в этот чертов суси-бар. Оглянитесь по сторонам и выберите себе пиццерию, стейк-хаус или китайскую лапшевню по вкусу. А уж если совсем заблудились с голодухи — остановите любого прохожего и внятно скажите ему слово «МаккуДонарудо».


Миф 4: В Токио все баснословно дорого, а доверчивых иностранцев так и норовят обсчитать.

— Да: Да, токийские цены кусаются. Одноместный номер в отеле «тянет» на сотню долларов в сутки, десять минут на такси обойдется вам в $ 10, самый дешевый «бизнес-ланч» вы съедите за $ 7, а средний ужин с пивом и разносолами может стоить и долларов до 50-ти. Опасайтесь ходить в малопонятные ночные бары, а особенно в так называемые «Снакку» (Snack) — небольшие уютные «салуны» с барной стойкой человек на десять-пятнадцать, в которых нет меню, зато есть обаятельная «мама-сан», которая непонятно с чего радуется вам как родному. Но осторожнее всего ведите себя в районе Роппонги. Именно там вы больше всего рискуете забрести в заведение, где томные «официантки» всех цветов кожи тут же подсядут к вам с долгими разговорами. За каждую такую «подсадку» с вас причитается столько, что выставленный перед уходом счет может сильно подпортить впечатление от путешествия.

— Нет: Насчет цен — если вы привыкли к Москве, привыкнете и к Токио. Тот же галстук, что стоит $ 100 на Гиндзе, вы найдете в три раза дешевле в какой-нибудь лавке на Харадзюку (пускай и без лейбла «Гиндза»). А по честности обслуживания Япония, пожалуй, впереди планеты всей. Забудете на кассе сдачу в три несчастные иены — бедняжка продавец будет гнаться за вами по улице, пока не отчитается до гроша. Что же до вышеупомянутых «ночных разводок» — все очень просто: не ходите туда, где все блестит, бренчит и переливается, но ни на входе, ни в меню не указано цен. Храни вас Будда от такой экзотики.


Миф 5: Передвигаться по Токио без гида невозможно, а в метро и сам черт ногу сломит.

— Да: Найти нужный дом, шагая по улице, не получается даже со знанием языка: табличек с номерами на зданиях просто нет. Спрашивать прохожих бесполезно: разговорный английский спасает разве только в гостиницах. Токийская подземка — самое нелогичное и запутанное метро в мире, в котором совмещены две системы электричек: собственно метро — и поезда пригородного и дальнего следования. Некоторые станции — одновременно вокзалы междугородного сообщения. Случайно ошибившись в таком метро, вы можете уехать в другой город.

— Нет: Все дорожные указатели в Токио — двуязычные. Все надписи в метро также дублируются на английском. Сразу по приезде, в аэропорту, купите атлас города с пометкой «Bilingual» и хорошенько изучите карту метро перед сном. Это вам пригодится еще и для того, чтобы ориентироваться в дорожных расходах, т. к. оплата в токийском метро — по расстоянию: чем дальше, тем дороже (средняя поездка по центру — доллара 3–4). Вообще же картография у токийцев «в крови». Карту района, в котором вы находитесь, вам покажут в любом круглосуточном магазинчике. Если же вы заблудились или не можете что-то найти — шагайте прямиком к ближайшей полицейской будке с латинскими буквами «KOBAN». Покажите полисмену адрес, который ищете. Помимо кобуры с пистолетом у стража порядка всегда под рукою талмуд с подробнейшими чертежами окружающей местности, и проложить для вас курс — его прямая обязанность. Если в «Кобане» окажется ксерокс, попросите копию карты.


Миф 6: Токио полон тайных садистов, фриков и извращенцев, а за каждым темным углом притаилась коварная якудза.

— Да: Япония — нация трудоголиков, и людей с неудачной личной жизнью в Токио катастрофически много. Об этом говорят и статистика, и удельное содержание «бытовой порнографии» в масс-культуре, и сами японцы «под мухой» в обычном баре. В средних манга-интернет-кафе или видеоренте эротика и порнография обеспечивают до 50 % дохода — и, в свою очередь, чуть ли не половина подобной продукции замешана на откровенном «садо-мазо». Лишь в последние два-три года официальный Токио признал существование «чиканов» — сексуально озабоченных фриков, которые лапают женщин в переполненных вагонах метро. Татуированные верзилы свободно разъезжают на «мерседесах» и «БМВ» по вечерним улочкам Кабуки-тё, собирая «дань» с ночных баров и игровых центров, и полиция закрывает на это глаза.

— Нет: Какие бы фантазии ни допускались на экранах или страницах журналов, — все это крайне редко перетекает в реальные отношения людей. Наивысшая радость для японца — пребывать в гармонии с окружающими, а самый большой страх — «потерять лицо» перед коллективом. Не случайно большинство этих людей предельно законопослушны. Что же касается якудзы, то в «кодексе чести» японских бандитов, как ни забавно, прописано «служение народу» — нечто вроде принципа «волк — санитар леса». Мирных граждан вне мира «ночных фонарей» бандиты никогда не трогают, и практически любые «разборки» проводят только между собой. Ведь если пострадают обычные люди, полиция нарушит негласный «обет молчания» и займется «братками» всерьез. Но самое главное — не дай бог, от рук якудзы пострадает иностранец: еще только Интерпола «людям со шрамами» не хватало!.. В общем, завидев вечером угрюмого верзилу в черных очках, не спешите перебегать улицу и звать на помощь. Идите спокойно своей дорогой. Хотя фотографироваться на его фоне я бы все же не рекомендовал.

* * *
Трудно судить, какие еще фантомы и миражи о городе Токио клубятся у наших людей в голове. Как ни крути, а за последние сто лет из России в Японию мог попасть разве только дипломат или офицер КГБ… Но времена, слава богу, меняются. И сегодня, возможно, вы разберетесь с русскими мифами о Токио куда лучше меня, когда съездите туда сами. Все-таки на вопрос «черное или белое?» не будет ответа, пока колесо «Инь — Ян» не начнет вращаться. Не правда ли.



Стокгольм, 2005

Послесловие переводчика

Терпение — это сердце меча,
ждущего в ножнах
до последней секунды.
Сэнсэй Тёго Танака, 8-й дан каратэ, Главный Куратор школы «Сётокай» в России, унаследовал этот древний коан от друга семьи — безымянного дипломата, подготовившего капитуляцию Японии в 1945 году, — и подарил его мне на прощанье в Калуге полвека спустя.

Примечания

1

Здесь я приврал: закона такого в Японии нет, есть повсеместный обычай. Но стыда, как ни совестно, не испытываю.

(обратно)

2

Патинко (букв. — «рогатка») — самый популярный в Японии игральный автомат, позволяющий при везении и сноровке выиграть довольно крупную сумму денег. Хотя игорный бизнес в стране запрещен, воротилы патинко легко обходят закон: выигрыш выдается призовыми шариками, а уже те обмениваются на деньги в окошке «за углом», которое якобы никак не связано с самим заведением. Дабы удачливые игроки не слишком засиживались, в залах включают резкую механическую музыку.

(обратно)

3

Работаем-работаем! (яп.)

(обратно)

4

Доомо-доомо (яп., разг.) — здесь: «Спасибо, что пришли».

(обратно)

5

Вадим Иосифович Каневский, он же Иосич, — герой биоповести "Сила Трупа"

(обратно)

6

Для пущего шизофренич психоделического воздействия репортаж писался в четыре руки, поэтому рассказчиком выступают то B.C., то Д.К., попеременно.

(обратно)

7

Сад камней — буквально: сад из камней. Никаких роз не видать, пока совсем не смедитируешь.

(обратно)

8

Самурай и гейша — «солдат и дева», две традиционно паразитирующие прослойки трудолюбивого японского народа.

(обратно)

9

Сёгун — военачальник, маршал.

(обратно)

10

Тайра и Минамото — два феодальных клана, между которыми чуть ли не сто лет подряд шла кровавая бойня за пряности и излишества, а также за право называться истинными японцами. Различная эстетика: зануды-консерваторы (Минамото) и дра-чуны-новаторы (Тайра). Заварушки проходили с переменным успехом с конца XI по конец XII в., чем сильно повлияли на формирование облика трудолюбивого японского народа.

(обратно)

11

Сакэ — это вкусно, только из риса. В традиционных японских кабачках сакэ принято подавать небольшими глиняными бутылочками емкостью около 180 мл. Крепость обычного сакэ — 15 градусов. По силе воздействия сравнимо с креплеными винами. Фраза «пока несут сакэ» родилась нечаянно, но была схвачена цепким ухом БГ практически мгновенно.

(обратно)

12

«Ползи, улитка…» — Трехстишие хайку древнего поэта Кобаяси Исса (1763–1827), особенно прославилось в переводе Т. Соколовой-Делюсиной и легло в эпиграф повести Стругацких. Перенесено в ткань песни почти без изменения. По-японски читается так:

Катацубури Соро-соро ноборэ Фудзи-но яма.

Буквальный перевод:

Улитка (улитки)

Постепенно взбирайся (-тесь)

На гору Фудзи

Нюансы:

— Читателю как бы непонятно, улитка одна или их много.

— Яркий контраст: «соро-соро» («потихоньку-полегоньку») указывает на медленное, очень поступательное движение, а глагол «ноборэ» — «взбирайся!» — имеет в виду достижение вершины.

— Гора Фудзи названа не «Фудзи-сан», а «Фудзи-но яма», т. е. притяжательно: «гора кого-то по имени Фудзи» («на Фудзину гору»),

(обратно)

13

Гагаку — медитативная «придворная музыка». Исполняется чаще всего на японском кларнете «сякухати» и толстом бревне со струнами — «кото». Возможны варианты. В песню включена, очевидно, еще и оттого, что В. Смоленский после отъезда БГ из Японии усиленно пичкал все его семейство музыкой гагаку, подсылая все новые и новые диски, в результате чего Ирина Гребенщикова несколько испуганно сказала по телефону, что «гагаку как бы можно уже больше не присылать».

(обратно)

14

Кайсяку — помощь ученика учителю при совершении последним харакири. Состоит в отрубании головы.

(обратно)

15

Кальмар галлюциногенный — морское животное будущего, привидевшееся Вадиму Смоленскому и БГ в лифте полуночной гостиницы после пьянки в Киото.

(обратно)

16

Овца — мистическое травоядное. Об «особых связях с овцой» читать в романах Харуки Мураками.

(обратно)

17

Басё, Мацуо (1644–1694) — ихний Пушкин с дзэнским уклоном.

(обратно)

18

См. главу «Япономорский комсомолец».

(обратно)

19

Здесь и ниже: У. Гибсон, «Нейромантик», пер. с ami. Б. Кадникова и О. Колесникова.

(обратно)

20

Токугава Иэясу (1542–1616) — полководец и государственный деятель, основатель династии сёгунов Токугава. Силой оружия и дипломатии объединил Японию в централизованное феодальное государство.

(обратно)

21

Композитор Эдуард Артемьев вспоминал о съемках «Соляриса» в Токио в 1971 г. так: «Помните проезд по туннелям в Токио? Там очень сложный звук был, и вообще этот эпизод казался мне одним из самых удачных… Я сделал, но чего-то не хватало, какой-то энергии. Андрей Арсеньевич говорит: «Надо чего-то тяжелого в ощущении». И знаете, что мы закатили? Проезд танков! Конечно, очень глубоко, так, что их не узнать — но это то, что дает ощущение тяжести».

(обратно)

22

См. труды Икэда Дайсаку «Мое человековедение», изд-во «Ёмиури Симбунся», Токио 1988, 2 т., (2.400 иен), а также «Сэйкё Симбун» — «Газету истинной религии», изд-во партии Комэйто, Токио.

(обратно)

23

Храм «Сандзюсан-Гэн-До» («Храм Тридцати трёх рядов Будды») в Киото. Одно из главных святилищ японского буддизма.

(обратно)

24

На 1990-й год. Сегодня по этому апофеозу — траур, о чем и речь.

(обратно)

25

На сегодняшний день — оказалось, ислам. Посмотрим, что дальше.

(обратно)

26

Дзинсэй «Хитонари» Цудзи (р. 1959) — кинорежиссер, рок-певец, молодежный писатель. В 1997 г. получил премию Акутагавы за роман «Сиянье над проливом» (Kaikyo.no Hikari).

(обратно)

27

Статистика журнала «Плэйбой», No. 7, 1996.

(обратно)

28

Древние источники цитируются по монографиям ведущего исследователя творчества Мацуо Басё Т.Н. Бреславец (Изд-во ДВГУ, Владивосток, 1982).

(обратно)

29

Tawara Machi. Salad Anniversary. Translated by Juliet Winters Carpenter. Kodansha International, New York,

(обратно)

30

Из Мацуо Басё (1688–1703), здесь и ниже — перевод Т. Бреславец.

(обратно)

31

Сайгё (монашеское имя; в миру — Сато Нарикиё, 1118–1190) — один из ведущих поэтов древней Японии. В 23 года оставил военную службу и семью, постригся в монахи и всю оставшуюся жизнь скитался по стране.

(обратно)

32

Ёса Бусон (1716–1783) — один из ярчайших поэтов XVIII в., художник, эссеист. Разрабатывал эстетику «удаления от вульгарного», развивая каноны «высокого стиля» Басё.

(обратно)

Оглавление

  • Предисловие переводчика
  • Сила трупа Биоповесть
  • Песни для Марглы Remixes
  •   Side A:
  •     Когда-нибудь очень скоро
  •     Больше никогда
  •     Накануне
  •     Хочешь, я расскажу тебе
  •     Кофейные зерна
  •   Side В:
  •     Своих не выдал
  •     Братец Ли
  •     Человек-магнит
  •     Неделя в четыре бифштекса
  •     Речные медузы в соленой воде
  •     Пых!
  •   Bonus trak:
  •     Басё и дзэнская сила Коан
  • По пути из Ямато в Ниппон Хроника событий
  •   Как БГ в Японию приглашали
  •   По пути из Ямато в Ниппон… БГ в Японии, 4-10 марта 1999 г
  •   Пока несут сакэ Разъяснения
  •   «Аквариум»: визуализация 1–7 апреля 2004
  • Письма из Хиппонии
  •   Письмо 1 Япономорский комсомолец
  •   Письмо 2 Monkey Brain Sushi '90, или Еще одна попытка выпрыгнуть из собственных штанов
  •   Письмо 3 Когда умирают сказки
  •   Письмо 4 Сумерки бодисатв, или Что читает нация с самым высоким IQ
  •   Письмо 5 Приговоренные к счастью, или Реагируя на звук приближающегося бумеранга
  •   Письмо 6 Искусство приготовления салата Поэтические коллажи Товары Мати
  •   Письмо 7 Русская рулетка в соевом соусе Фугу: тема для медитации
  •   Письмо 8 Токийские мифы: трудности перевода
  • Послесловие переводчика
  • *** Примечания ***