КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Австралийские рассказы [Алан Маршалл] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Австралийские рассказы

Рассказ с давних пор занимает в австралийской прозе место почетное. Собственно, начало литературе в Австралии положили на рубеже XIX и XX вв. писатели-рассказчики: бесхитростно-правдивая история, выражавшая суть жизни страны и ее народа, пришла на смену описаниям диковинного «края света», за которыми стоял путешественник, иногда — добросовестно-скрупулезный, чаще — склонный к романтическим преувеличениям и домыслам. Характерно, что среди первых австралийских произведений, достигших русского читателя, были две небольшие книжечки рассказов, изданные в Петербурге в 1910 и 1912 годах.

И сегодня, когда в Австралии объявляют очередной конкурс короткого рассказа, членам жюри приходится прочитывать сотни рукописей. Впрочем, в печать просачиваются лишь немногие конкурсные произведения — они публикуются в литературных журналах «Миэнджин», «Сазерли», «Оверленд» (а это «тонкие» журналы, и выходят они не ежемесячно, а раз в квартал), в ежегодной антологии «От побережья к побережью», в тематических сборниках. Исходя из чисто коммерческих интересов, издатели не очень-то охотно дают зеленую улицу новеллистам-новичкам: остросюжетный роман — более надежное капиталовложение.

Рассказ — жанр, который упорнее других сопротивляется жесткой классификации. «Рассказ волен облечься в любую форму, — писал Уильям Сароян, — избрать себе любой размер, любой стиль, он даже волен разрушить и первое, и второе, и третье. Рассказ — самый безыскусственный жанр литературы, возникший из живой беседы, шуток и сплетен, уловок и импровизаций людей, одаренных талантом рассказчика...»

Современная австралийская новеллистика дает свои подтверждения неисчерпаемости, жанрового многообразия рассказа, его способность уловить большое в бесконечно малом. В спектре этой новеллистики — и эпизод, как бы невзначай извлеченный Аланом Маршаллом из житейского калейдоскопа, и драматическая завершенность историй, происходящих в будничном мире, когда на чашу весов кладутся труд, честолюбие, долг солидарности, — у Джона Моррисона; фольклорные гиперболы Дэла Стивенса и томительно-замедленные психологические изыскания Патрика Уайта — круги на воде, расходящиеся над камнем, канувшим в глубины отчужденного «я».

С творчеством Алана Маршалла мы встречаемся не впервые. Переведены многие его рассказы, очерки, обработки легенд, автобиографическая трилогия — «Я умею прыгать через лужи», «Это трава», «В сердце моем», — повествующая о пути человека необычной судьбы и недюжинного мужества. Как новеллист, Маршалл сочетает внешнюю безыскусность и свободу повествования с внутренним контролем над темой. Одни его рассказы — и среди них «Серая кенгуру», печатающийся в этом номере, можно причислить к анималистским, другие — к «детским», третьи — к юморескам, но всегда мы чувствуем излучение доброты, неприятие жестокости, насилия, душевной грубости, угнетения.

В 1972 году писателю исполнилось семьдесят лет. Он гостил в Советском Союзе. Мельбурнский университет удостоил Маршалла степени почетного докторз права. «Мою философию жизни можно суммировать в нескольких словах, — сказал он в интервью, данном австралийскому журналисту. — Когда придет твое время умирать, среди остающихся не должно быть ни одного человека, который бы стал хуже, узнав тебя».

Рассказы, которые предлагаются вниманию читателя, прибавят к хорошо известным ему по русским переводам именам несколько новых. Они принадлежат писателям разных поколений и почерков. Их объединяет не только общность жанра, но и внимание к злободневным для австралийца проблемам.

Питер Кауэн.(род. в 1914 г.) формировался как писатель под влиянием потрясений и уроков депрессии 30-х годов, прокатившейся по Австралии опустошительной волной. Он сменил много занятий — был клерком, сельскохозяйственным рабочим, фермером; окончив университет, преподавал английский язык в колледже, а во время второй мировой войны служил в военно-воздушных силах. Кауэн — автор романов «Лето» (1964) и «Семя» (1966), но известность завоевал именно рассказами — сборники «По течению» (1944), «Невспаханная земля» (1958), «Необитаемая улица» (1965). В ранних рассказах, подобно американским прозаикам 30-х годов, он останавливается на жестоких ситуациях, порожденных экономическим кризисом. Грозовая сгущенность психологической атмосферы, лаконизм, недоговоренность, даже некоторая загадочность обстоятельств присущи рассказам Кауэна.

Его волнуют и проблемы борьбы за сохранение окружающей среды в Австралии, с ее уникальной флорой и фауной. Она захватила многих писателей, в том числе Джудит Райт, Нэнси Кейто, Алана Маршалла. Тут и неприятие буржуазно-хищнической концепции прогресса, тоска по естественной гармонии, поиски в мире природы противоядия, которое бы нейтрализовало выхолащивающее действие всеобщей стандартизации и потребительского комплекса ценностей, часто именуемого «пригородным».

Однако было бы заблуждением рассматривать рассказ Кауэна «Трактор» как иллюстрацию к экологическим проблемам. В его основе — человеческая сторона конфликта: железная логика получения прибыли грозит превратить созидательный характер деятельности в его противоположность — так трактор, расчищая целину, подминает все, что мешает движению. Нет пощады ни деревьям, ни животным, ни людям.

Уильяму Невилю Скотту (род. в 1923 г.), как и многочисленным его собратьям по перу, главным источником творческого материала служит собственная трудовая биография. Он расстался со школой в 14 лет, был старателем, моряком, сельскохозяйственным рабочим. Выпустил книгу рассказов «Разные люди» (1969) и книгу стихов «Брат и брат» (1972). Получил премию на одном из конкурсов рассказа на рабочую тему. Новеллистика Скотта близка демократической и реалистической традиции австралийской литературы в том ее выражении, которое принято называть «лоусоновским». Не одно поколение австралийских новеллистов, вслед за пионером национальной литературы Генри Лоусоком, культивировало устную форму повествования, богатую «непричесанными» словечками и оборотами живой речи. Скотт стремится к расширению возможностей этой формы, исключающей или ограничивающей авторский комментарий, сочетая «рассказ о...» с невольной самохарактеристикой и, наоборот, в откровенной самохарактеристике открывая второй план — то, что самому рассказчику не очень-то ясно, но читателю становится очевидным. Настоящая история подвига, совершенного в дни второй мировой войны простым австралийским парнем, остается недоступной журналисту, от лица которого ведется повествование в рассказе «Герой»: он подходит к ней с меркой «воскресного выпуска», с цинизмом делового человека, но вместе с тем ощущает свое творческое бессилие.

«Маски» — исповедь агента по сбыту, сделавшего основным жизненным принципом золотое правило коммерции: чтобы с успехом сбывать товар, нужно верить в его ценность, а кроме того, продавать себя. Мелкий практикующий конформист характерен для общества, в обиход которого широко вошло понятие «образ» (image) как внешней, маскировочной оболочки, необходимой, чтобы человеческий товар котировался на политической или любой другой бирже. Но и в его кредо преуспеяния, изложенном с явным самодовольством, — трещина: сознание фальши, усталость от вечной игры.

Нэнси Кейто (род. в 1917 г.) больше известна как поэтесса и романистка. Несколько небольших ее произведений переведены на русский язык.

Рассказы Н. Кейто (в 1965 году она выпустила сборник «Морские муравьи») камерного звучания. Многие из них — небольшие этюды, построенные на разности восприятия одних и тех же явлений людьми разных взглядов, происхождения, образования, возраста. Публикуемый рассказ «Воришки» построен на различии взрослых и детских представлений, отчего проблема взаимопонимания, вернее его отсутствия, приобретает неожиданно комический оттенок.

Гейнц Нонвайлер — молодой писатель. Австриец по происхождению, он эмигрировал в Австралию после второй мировой войны, в возрасте шестнадцати лет; пишет по-английски. У него пока нет своих книг, но рассказы его вошли в ряд сборников. Пишет он об иммигрантах (в послевоенные десятилетия население страны пополнилось двумя с половиной миллионами «новоавстралийцев») — о тоске по родине, неприкаянности, трудностях акклиматизации. Герой рассказа «Голые стены» находит себя, когда прикасается к реальной драме австралийской жизни, освобожденной от ложных прикрас.

Лет тридцать назад Катарина Сусанна Причард так сформулировала принципы новеллистического искусства: «Прежде всего, должна быть история, которую стоит поведать; во-вторых, описываемые места, люди, события должны быть знакомы изнутри; и, в-третьих, словами нужно пользоваться, как нотами в музыкальном произведении, как красками и карандашом — чтобы они служили общим целям рассказа, а не расходовались с бездумной щедростью, как не имеющая ценности разменная монета...

Что касается меня, то мне не по душе все ремесленные приемы и трюки, к которым прибегают ради эффекта. Я считаю, что нужно честно обращаться с избранной темой. Расскажите другим о том, что задело вас. Иначе вы измените рассказу: он утратит свою внутреннюю силу...

Я всегда утверждала, что писатель должен быть ярко национален, только тогда он сумеет приобрести какое бы то ни было мировое значение. Он должен любить, страдать и бороться со своим народом, и только тогда он сумеет заговорить от его имени с сочувствием и страстью, затронув ум и сердце других народов и вызвав всеобщее сочувствие и понимание».

Именно по этому камертону выверены лучшие образцы австралийского реалистического рассказа.

А.Петриковская

Алан Маршалл

Серая кенгуру

Она знала старика старателя. С прогалины на склоне холма она часто видела, как он промывал золотоносный песок в ручье, протекавшем внизу в долине.

Иногда он прерывал работу, садился на берегу и наблюдал за ней, набивая трубку.

Они были знакомы уже два года. Она стала его другом.

Она была меньше своих собратьев и отличалась от них окраской. Она была серая, а остальные кенгуру - почти черные.

Каждое утро старик старатель проезжал извилистой горной дорогой, и, услышав скрип повозки, они на мгновение замирали, выпрямившись, подергивая ноздрями. Но они не боялись старателя. Он был сродни эвкалиптам и веселому щебету сорок. И когда с криком "тпру!" он останавливал старую черную лошадь, они понимали, что он хочет только взглянуть на них. Они продолжали пастись.

Движения их были ритмичны, как музыка: волнообразный взлет и падение пластичных тел на фоне тонких деревьев.

Иногда они усаживались на задние лапы и, обернувшись, смотрели на него внимательно, с напряженным интересом.

Их бока, влажные от росы с душистых листьев, блестели в лучах утреннего солнца. Они казались детьми деревьев.

Однажды старатель подошел к серой кенгуру совсем близко. Она ждала его, вытянув шею и полузакрыв глаза, ноздри ее раздувались от любопытства. В нескольких ярдах он остановился не шевелясь; они как бы изучали друг друга.

Потом она повернулась и медленно запрыгала прочь. Она двигалась грациозно, с достоинством, несмотря на тяжелую ношу. В сумке у нее спал детеныш.

В миле от того места, где работал старатель, два парня рубили лес. Лезвия их топоров сверкали на солнце. Когда безжалостная сталь на мгновение застывала у них над головой, мускулы на голой спине вздувались лоснящимися коричневыми буграми. Кожа, у них была идеально гладкая, как яичная скорлупа.

Рядом с бревном, которое парни обрабатывали, лежал голубовато-серый охотничий пес - с собаками этой породы охотятся на кенгуру. Его могучая, с ясно обозначенными ребрами грудь мерно вздымалась и опускалась. Узкий таз изяществом формы напоминал стебель.

Вдруг пес, подняв голову и обернувшись, куснул себя за плечо, чтобы успокоить зуд. В оскаленной пасти обнажились красные десны и блестящие, цвета слоновой кости кинжалы зубов. Он фыркнул и задвигал челюстями. Рот его наполнился слюной. Пес глубоко вздохнул и улегся снова. Мухи вились над его мордой. Он щелкнул, зубами и беспокойно замотал головой.

Звали его Спринджер - Спринджер-убийца. В тени окружающих деревьев дремали другие собаки. Оба лесоруба страстно любили охоту, и потому собак было много, целая свора. В отличие от Спринджера, они не блистали красотой линий. То были простые дворняги. Они лаяли по ночам и выли на луну. Со свирепой радостью они загоняли кроликов и, охотясь всей сворой, всегда неотступно преследовали жертву до конца. Дичь покрупнее они предоставляли Спринджеру, вполне довольствуясь соучастием в убийстве.

Одна из собак, овчарка-полукровка по кличке Буфа, поднялась и потянулась. Она сладко, с подвыванием зевнула и вышла на солнцепек. Постояла немного в раздумье. Оглянулась через плечо.

Рядом с ней упала щепка. Собака ее понюхала. Ей было скучно. Она повернулась и скрылась за деревьями.

Вскоре ее взволнованный лай взбудоражил всю свору. Собаки вскочили, вытянули шеи, настороженно поворачивая морды из стороны в сторону.

Буфа мелькнула вдалеке, стремительно мчась по следу. Собаки завизжали от удовольствия и, разбрасывая сухие листья эвкалиптов, рванулись за ней через заросли.

Парни бросили работу и стали следить за собаками.

- Вон они там, на холме! - указывая рукой, крикнул один. - Смотри, смотри!

Он вложил два пальца в рот и пронзительно свистнул.

Спринджер, презрительно игнорировавший лай своры, услышав свист, вскочил, как по зову трубы. Короткими, резкими скачками он ринулся вперед, подняв морду, как бы стараясь разглядеть, что там, за деревьями. Потом остановился, весь напряжение, одна передняя лапа застыла в воздухе. Дыхание его стало ровным. Он нетерпеливо оглядел все кругом.

Парень, который свистел, спрыгнул с бревна. Подскочил к голубовато-серому псу и, схватив его руками за голову, приподнял с земли. Шея пса вытянулась, складки кожи полуприкрыли глаза.

- Смотри, вон, вон! Смотри! - взволнованно зашептал парень.

Но собака ничего не заметила и не двигалась. Тогда парень побежал вперед, волоча за собой Спринджера.

Наконец пес увидел. Сильным броском он высвободился из рук парня. Тело его, точно мощный сгусток энергии, рванулось вперед, пружиной сжимаясь и распрямляясь в могучих прыжках; набрав скорость, он понесся плавно и красиво, уже без напряжения.

Парень снова вскочил на бревно. Он весь вытянулся, приоткрыв рот, вытаращив глаза, судорожно сжимая кулаки.

- Вот это да! - воскликнул он, обращаясь к напарнику. - Погляди на него!

Кенгуру на склоне холма услышали лай Буфы, напавшей на след. Маленькая серая кенгуру быстро вскинула голову. Несколько долгих, напряженных секунд она стояла, глядя в долину, словно окаменев. Ее детеныш, щипавший траву неподалеку, вдруг в страхе подскочил, метнулся к матери. Она открыла передними лапами сумку, как мешок для сахара. Детеныш юркнул туда вниз, головой и, дрыгнув задними ногами, скрылся.

Каким надежным казалось ему это убежище, недоступным ни зубастым собакам, ни людям с ружьями! Его сердчишко теперь успокоилось. Он перевернулся и с детским любопытством высунул голову из сумки.

Мать уже мчалась вперед. Самки спешили, самцы не слишком торопились.

Собаки с тявканьем выскочили из зарослей. Впереди, подобно острию копья, молча летел Спринджер.

Кенгуру понеслись с отчаянной быстротой, но, прежде чем они успели разогнаться, Спринджер прорвался в середину стада, и кенгуру бросились врассыпную.

Потому ли, что она выделялась цветом, или потому, что была так мала, но Спринджер выбрал именно ее в безжалостно пустился в погоню. Вслед за вожаком нетерпеливо и весело ринулась вся свора; эхо разносило ликующий лай среди холмов.

Серая кенгуру хотела было добраться по склону вверх до густой чащи, но, словно внезапно поняв, какая отчаянная опасность угрожает ей и ее детенышу, повернула в сторону - к старателю.

Она мчалась сквозь душистый орешник, мимо пестрых серебристых акаций, печальных древовидных папоротников, через усеянные щепой вырубки, а вслед за ней с такой же легкостью Спринджер перескакивал через стволы упавших деревьев, обломанные ветки, огибал острые колья, перелетал через норы вомбатов и журчащие ручейки. Он несся по воздуху, подобно самой Смерти.

Цепкие ветки мимозы задержали серую кенгуру. Она упустила время. Спринджер весь напружинился и оттолкнулся от земли, но слишком резко - это ослабило прыжок, и пса занесло в сторону. Он ударился о серую кенгуру боком, и зубы его вцепились ей в плечо. От толчка она пошатнулась и налетела на деревце. Спринджер пронесся мимо, взрывая лапами влажную землю.

Серая кенгуру с трудом выпрямилась и, собрав все силы, метнулась от пса: с ободранного плеча ее свисал красный лоскут кожи.

Она помчалась в густую поросль молодых эвкалиптов. На бегу она задевала низко растущие ветки. Почти не уменьшая скорости, она быстрым отчаянным движением выхватила детеныша из сумки и швырнула его в чащу. Потом сделала несколько резких поворотов, уводя Спринджера от кенгуренка.

Детеныш кое-как поднялся с земли и растерянно запрыгал прочь. Но свора с победным лаем повернула за ним. Он беспомощно оглянулся и попытался бежать. Собаки налетели как вихрь и закрыли его со всех сторон.

Их торжествующий вой настиг маленькую серую мать, с трудом уходившую от Спринджера-убийцы. Кровожадное ликование собак волнами захлестывало ее.

Старатель тоже услышал этот вой; уронив лоток, он с неуклюжей поспешностью вылез из ручья. Голова его и плечи появились над берегом, и он замер. Ошеломленный, он стоял, уставясь на мчащуюся к нему кенгуру и ее преследователя. Потом, опомнившись, вскочил и побежал к ним. В широко раскрытых глазах его было смятение. Он поднял руку и закричал: "Сюда, давай сюда!"

Когда серая кенгуру достигла расчищенной поляны, силы ее уже были на исходе. Пес с разинутой пастью, из которой блестящей струйкой текла слюна, несся за ней через папоротники. Он отставал от нее всего на несколько шагов, когда, превозмогая боль, она добралась до желанной прохлады свежей травы.

Спринджер сделал последний великолепный прыжок. Он оторвался от земли с виртуозной легкостью танцовщика - казалось, все тело его сплетено из идеально вылепленных мускулов. Потом стремительный полет его замедлился, как бы заторможенный. Зубы глубоко вонзились в плечо жертвы. Спринджер твердо приземлился на все четыре лапы.

Голову серой кенгуру резко дернуло вниз, задние ноги ее взлетели вверх.

Она описала круг в воздухе. Длинный хвост кольцом взвился над головой. С глухим стуком она упала на спину. И прежде чем успела вздохнуть, Спринджер вцепился ей в горло. С дьявольской яростью он терзал мягкий теплый мех. Крепко упираясь передними ногами, подняв прямой хвост, он в бешенстве тряс ее изо всех сил. Серая кенгуру беспомощно дергалась. Он отскочил назад, готовый к новому броску.

Передние лапки кенгуру, словно маленькие руки, дрожали в безотчетной мольбе. Она затихла, теснее прижавшись к матери-земле.

Спринджер повернулся и пошел прочь; он тяжело дышал, с его высунутого языка падали красные капли. Полузакрыв глаза, смотрел он на старателя, который бежал к ним, шлепая по траве мокрыми сапогами.

Ну и штучка!

У этого малого есть машина. Он не то чтобы мой приятель, но он приятель моего приятеля.

В день розыгрыша кубка[1] я стою на Сидней-роуд с девчонкой, а они как раз едут мимо. Я кричу им вдогонку, и машина останавливается. Я свою бросаю — она не бог весть что — и сажусь к ним. Ребята решили подцепить девчонок.

Мы катим по Сент-Килд-роуд, несколько раз забрасываем удочку, но нам же надо трех сразу. Едем вдоль пляжа и около Хэмптона замечаем четырех красоток.

Сэм — так зовут этого парня — тормозит, и я подзываю их рукой. Нам бы трех, да ладно, сгодятся и четыре. Три классные девчонки, а четвертая — так, пигалица какая-то.

— Давайте к нам, мы вас покатаем, — говорит Сэм.

— По-честному? — спрашивает самая высокая.

— А то как же? — возмущается Сэм. — Просто мы едем в Френкстон. Хотим раздавить пару бутылочек и малость повеселиться.

Одна из девчонок смотрит на меня пристально и говорит:

— Верно, парень?

— Без подвоха, — говорю я.

И они забираются в машину.

Сэм механик, у него своя мастерская. Он возит с собой весь свой инвентарь. В кузове на полу лежат пилы-ножовки, сверла и куски железа. Тед перебирается ко мне. Сэм хватает долговязую девчонку — она самая хорошенькая, а остальные три залезают к нам. Мы усаживаем ту, пигалицу, посередине, а двух других берем к себе на колени.

— Что тут у вас — завод? — говорит девчонка Теда, пиная ногой инструменты.

Тед поднимает пилу-ножовку и говорит:

— Это у нас на случай, если требуется что уладить.

Все смеются, а девчонка у меня на коленях говорит:

— А он у вас штучка!

— Он мой дружок, — говорю я.

— А тот, другой, что? — спрашивает она.

— Тоже, — говорю, — подходящий парень.

Сэм гонит вовсю. На поворотах он не сбавляет скорость, все сбиваются в кучу, девчонки визжат, а мы становимся посмелее.

— Ну-ка убери руки, — говорит девчонка у Теда на коленях.

— Я ничего не делаю, — говорит Тед.

— Все равно убери, — говорит она.

— Ишь какая! Уж и в шутку дотронуться нельзя, — говорю я.

Девчонка, которая сидит посередине, спрашивает:

— Куда это он едет? Мне надо рано вернуться.

У нее пары нет. Она у нас вроде как в нагрузку.

— Мы объедем Френкстон, — говорит Сэм.

Он ведет машину одной рукой, а другой обнимает девчонку, что сидит рядом. Она долговязая, лет восемнадцати, откинулась на спинку и смотрит по сторонам. Но, видно, крепко зажала его руку под мышкой.

Мы проезжаем мимо каких-то типов, расположившихся позавтракать на траве, девушки машут им руками и кричат: «Привет!» А когда те оглядываются, мы хохочем как сумасшедшие. И вроде как мы уже подружились, сидим, обнимаем девчонок покрепче.

Скорость у нас что надо.

Миновав Френкстон, Сэм сворачивает на проселочную дорогу и въезжает в заросли.

— Это еще зачем? — громко спрашивает пигалица.

Остальные девчонки затихают и переглядываются.

— Прогуляемся в зарослях, — говорит Сэм.

— Черта с два! — говорит девчонка впереди. — Мы из машины не двинемся.

— А почему не пройтись? Что тут плохого? — говорит Сэм.

— Все, — говорит его девчонка и отодвигается от него.

Сэм останавливает машину среди деревьев и этак по-хозяйски говорит:

— Вытряхивайтесь! Немного разомнем ноги, и все.

— Сам вытряхивайся! — говорит его девчонка, а та, что у меня на коленях, говорит:

— За кого он нас принимает?

Я ее целую, она отворачивается, вырывается и кричит:

— А ну брось!

Сэм начинает лапать девчонку впереди, девчонка Теда визжит, Тед говорит:

— Подумаешь, есть из-за чего визг поднимать.

А та, что у меня на коленях, говорит:

— Да он у вас штучка!

— Симпатичный такой, — этак ехидно говорит девчонка посередине. Она у нас без пары — в нагрузку. Из себя неказистая, одно слово — пигалица.

Девчонка Сэма начинает его отчитывать.

— Мы не потаскушки какие-нибудь, понятно? — говорит она. — И я тебе не рояль. Разыгрывай свою музыку на руле машины.

— Ну и язычок у твоей подружки, прямо бритва, — говорю я своей девчонке.

— Да! Она у нас штучка, — говорит та.

А пигалица говорит:

— Хороша компания — нечего сказать!

— А ну-ка заткнись, — говорит Сэм, поворачиваясь к ней.

Вот это уж не по мне.

— Не хватай через край, Сэм, — говорю я ему.

— Он уже давно через край хватил, — говорит его девчонка и морщит нос, как будто от Сэма разит виски.

— Ну и что? — говорит Сэм.

— А то, что пораскинь мозгами! — говорит она.

— Вот жалость-то — бензин у нас кончился, — говорит Сэм.

Девушки смотрят на него разинув рот, видно, пытаются понять, правда это или нет.

— Кончился бензин? — говорю я. — Да ведь у тебя в городе четыре галлона было.

— Вот потеха! — говорит Сэм, подмигивая мне. — Она просто хлещет бензин. Ну, ни капли не осталось.

— Что это значит? — спрашивает пигалица. — Ты, видно, ждешь — мы домой пешком пойдем?

— Ничего я от вас, девчонки, не жду, — говорит Сэм и смеется.

— Он это так, шутит, — говорю я своей девчонке.

— Шучу? — говорит Сэм. — Да? А ну, дорогуши, выкатывайтесь! Нам охота спокойно выпить в мужской компании.

Девчонки начинают говорить все разом. Долговязая впереди разделывает Сэма под орех.

— Была бы у меня такая морда, как у тебя, — говорит, — я бы со всеми бульдогами в округе передралась. Смотреть тошно! Пешком домой? Да с удовольствием! — И она выскакивает из машины. Остальные девчонки — за ней. Я тоже.

— Я иду с вами, — говорю.

— Не валяй дурака, Пит, — говорит мне Сэм. — Полезай обратно.

— Пошел к черту, — говорю.

Тед забеспокоился:

— Будет тебе, Пит.

— И ты катись к черту, — говорю я ему.

Девушки собрались в кучу и о чем-то спорят. Пигалица оперлась на заднее крыло машины и слушает.

— Не компанейские вы девчонки, вот в чем беда, — говорит Тед.

— А вы небось думали — вот дешевки попались? — говорит девчонка, что сидела у меня на коленях.

— Ничего такого я не думал, — говорю я, имея в виду ее.

— Послушайте, давайте дружить, — говорит Тед.

Пигалица высовывает голову из-за машины и говорит:

— По-вашему, дружить — значит с вами спать, не иначе.

Она у нас в нагрузку — пары у нее нету.

— Это с тобой-то спать? — рявкает Сэм. Оглядел ее с головы до ног да как загогочет.

— Клопы всегда бегут от чистой постели, — говорит пигалица.

— Чего мы здесь стоим? — спрашивает долговязая. Пошли.

— В Френкстоне сядем на поезд, — говорю я.

— Не валяй дурака, Пит, — опять говорит Сэм.

— Пошел к черту, — говорю я. — Идемте, девочки!

— Ну ты и штучка! — говорит та, что сидела у меня на коленях.

Мы трогаемся через заросли, а Тед и Сэм принимаются за бутылку. Пигалица заставляет нас идти лесом. Не хочу, мол, чтобы они обогнали нас на шоссе.

Через час мы во Френкстоне. Девчонки еле ноги тащат. Фу, черт! Не хватает одного шиллинга на билеты. Я говорю:

— Девчонки, не хочется, конечно, вводить вас в расход, но у меня не хватает шиллинга. Если у вас сейчас найдется, завтра отдам.

Пигалица достает шиллинг.

— Стоит рискнуть ради такого случая, — говорит она.

Я, значит, покупаю билеты. Тут как раз и поезд, и девчонки плюхаются на сиденья.

Долговязая заводит разговор.

— Эти парни с деньгами все на один манер. Обязательно норовят вас поэксплуатировать. Это уж точно. Я про это самое в книжке читала. Ну подождите, вот мы возьмем в свои руки средства воспроизводства, — говорит она.

— Тогда нам и не нужны будут мужчины, — говорит девчонка Теда.

— Как это? — говорит долговязая.

— Ну, чтобы рожать детей и всякое такое, — говорит та.

— Дети тут ни при чем! — говорит долговязая. — Я про то, что эти парни с деньгами вытворяют. Тот малый решил, что мы гулящие! Только потому, что у него машина, а у нас нету.

Мне нравится эта девчонка.

— Ты это в самую точку. В пору вернуться и взгреть его, — говорю я.

— Это называется «дух бунтарства», — говорит долговязая. — Хороший признак.

— У меня сейчас полным-полно таких признаков, — говорю.

— Слишком поздно, — говорит долговязая. — Надо было нам всем взгреть его на месте.

— Пока вы там трепались, я побунтовала малость, — говорит пигалица. — Распилила покрышку у него на заднем колесе — ножовку из машины взяла. Камера лопнула как воздушный шар.

Ну, дела! Мы так и ахнули. А потом как прыснем — чуть сами не лопнули!

— Ну, прямо как воздушный шар лопнула! — гогочет пигалица.

Мы просто катались от смеха.

Черт возьми! Вот так пигалица!

Перевод с английского О.Кругерской

Питер Кауэн

Трактор

Она видела, как он вошел в ворота и направился к замысловато украшенному дому в стиле загородной виллы, который вместе с сараями, загонами для скота и узкой полосой посаженных деревьев казался ей до удивления неуместным на этом голом склоне. Но он и его родители гордились домом, ценили его комфорт, его современность, и ее первые насмешливые замечания наткнулись на такое искреннее непонимание, что она никогда больше ничего не говорила.

Он остановился у края веранды, и она поняла по его лицу, что он рассержен и сердится все больше и больше, наверное, от сознания собственного бессилия.

— Что случилось? — спросила она.

— У Мэкки встали два больших трактора, те самые, которые нужны для расчистки. Кто-то подсыпал в бензин песку. Один они завели, теперь за его ремонт придется заплатить сотни три-четыре.

— Кто же мог это сделать? — спросила она таким тоном, будто заранее знала ответ и понимала бесполезность своих слов.

— Нам это известно.

— Он ни за что не подошел бы к сараям — от них два шага до дома.

— Он и не подходил. Тракторы стояли на нижнем пастбище. Откуда они хотели начинать расчистку.

— А теперь не начнут?

— Не начнут. Пока не починят трактор.

Ее взгляд был устремлен на далекую стену низкорослых зарослей, которая с наступлением вечера становилась все темнее и темнее.

— Только это ему и нужно.

— Ему нужно досадить нам любым способом. Мы пока не сделали ему ничего плохого.

— Вы собирались начать расчистку за дальним пастбищем, где кончаются владения Мэкки. Он там живет.

— Он там живет?

— Ты сказал, что он живет там, в зарослях.

— Он живет, где ему вздумается. И вытаскивает затычки из цистерн, чтобы овцы остались без воды, ломает изгороди, если взбредет в голову, открывает настежь ворота загонов...

— По-твоему, он делает это нарочно?

— А по-твоему, нет?

— Как это все-таки жестоко! — сказала она.

— То, что он делает?

— Нет. Ты думаешь только о том, что делает он.

— Ничего не скажешь, он заставил нас призадуматься.

— Расчищать тракторами, натянув между ними цепь, — продолжала она, — уничтожать все на своем пути: кенгуру, всех маленьких зверушек, которые живут в зарослях, все деревья...

Он смотрел на нее, стараясь понять, почему она все это говорит.

— Мы расчищаем землю, — сказал он. — Это верно.

— Расчищаете, — повторила она. — Повсюду только и делают сейчас, что расчищают землю.

— Я не понимаю, Энн, что ты хочешь этим сказать.

Она поднялась с кресла, которое стояло у самых ступенек.

— Может быть, ему хочется, чтобы где-нибудь остался хоть один нетронутый клочок земли.

— Знаешь, — сказал он, — ты, наверное, слишком увлеклась своими уроками биологии. Или начиталась всякой ерунды о том, что нельзя убивать этих чертовых кенгов, и теперь думаешь, что какой-то полоумный негодяй, который поднимает руку на нашу собственность, чуть ли не...

— Чуть ли не... что?

— Не знаю, — сказал он, почувствовав насмешку. — Может быть, лучше нас всех.

— Нет. Наверное, он просто другой.

— Ну и пусть другой.

— Что ты собираешься делать?

— Вызвать полицию, — ответил он. — Они не очень-то любят утруждать себя, но на этот раз мы их заставим. — Он посмотрел на нее, догадываясь, что она намеренно притворилась спокойной, услышав его слова. — Мы его выкурим, если не сможем изловить другим способом.

Она быстро взглянула на него, и на мгновение он испугался.

— Ты этого не сделаешь!

— На этот раз его чересчур занесло, — упрямо сказал он.

Длинная узкая гряда облаков над темнеющей полосой зарослей становилась все более отчетливой и яркой — багровой на фоне умирающего дня. Он не отрывал глаз от ее лица, теперь оно казалось невозмутимым и отрешенным, как будто они и не произносили всех этих слов. Она была маленькая, худощавая, ее простые платья почему-то всегда казались нарядными, а она сама — сосредоточенно-спокойной. Ее темные волосы были откинуты назад, а четко обрисованные брови слегка приподняты, что иногда придавало насмешливое выражение ее серьезному лицу и плотно сжатым губам.

— Кен, я лучше поеду.

— Старики хотели попить с тобой чаю.

— Сегодня воскресенье. Завтра мне с утра на работу. Я должна еще кое-что сделать.

— Знаешь, если ты из-за этого разговора... — сказал он.

— Нет. Я просто устала. И мне еще нужно подготовить задания.

— Ну что ж.

Пока они ехали, она разглядывала длинные тени, которые отбрасывали на дорогу и на пастбища редкие деревья с раскидистыми ветвями; днем из-за жары все вокруг казалось менее отчетливым, чем сейчас, при вечернем освещении. Ей хотелось как-то преодолеть возникшую между ними отчужденность, объяснить ему, почему она предпочла уехать и не слышать неизбежных разговоров о том, что случилось. Но если бы она призналась, что в такие минуты боится навсегда остаться для них чужой, боится, что разногласия, которые сейчас еще нетрудно сгладить, в конце концов воздвигнут между ними стену, — им обоим стало бы только тяжелее.

Внезапно он спросил:

— Тебя это тревожит, да?

Она знала, что он говорит о том же самом, как будто читает ее мысли.

— Да, — сказала она. — Иногда.

— Все будет хорошо, Энн. Ты привыкнешь.

— Ко многому я уже привыкла.

— Теперь здесь все по-другому. Мы сделали эту пыльную землю плодородной. Дела идут хорошо. У нас все есть, ты сможешь жить, как в городе.

— Я знаю, Кен.

— Но все-таки сомневаешься.

Ей показалось, что он умышленно старается перевести разговор на практические затруднения в надежде, что тогда ему, по крайней мере, удастся что-то доказать, потому что перед лицом их настоящих трудностей он чувствовал себя растерянным и беспомощным. Она знала, что он проницательнее, чем кажется, но его упрямство было, наверное, сильнее его самого. И она невольно жалела его за это.

— Сомневаюсь. Мне нужно время. Я ведь... я не собиралась здесь жить. Для тебя здесь все выглядит по-другому.

Над густыми низкорослыми зарослями замаячили темные силуэты больших деревьев. Вдали показались городские крыши.

— А с этим делом мы, наверное, как-нибудь покончим на следующей неделе, — сказал он.

Она подумала, что он намеренно не придает значения тому, чего, наверное,, не понимает, и потому предпочитает уклониться, сделать вид, что раз с каким-то делом покончено, то вопрос исчерпан. Для него, может быть, исчерпан. Но он так откровенно боялся ее потерять. Она быстро коснулась его руки.

Он остановил машину почти в самом конце Главной улицы, около дома, где она снимала комнату. Она видела, что перед клубом, дальше по улице, стояли машины и неторопливо прогуливались люди.


Воздух был недвижим, темная улица дышала таким жаром, что казалось, изнурительный летний зной не спадет никогда. Он закрыл дверцу машины и сказал:

— Я должен по дороге заехать на пастбище. Это недолго.

Она не ответила, и он продолжал, будто хотел предупредить ее возражения:

— Мне нужно кое-что захватить со склада.

— Его не нашли?

— Нет. Полицейские говорят, что он ушел. Но мы знаем, что он здесь, в зарослях. Он водит их за нос. Они искали его с воскресенья, а сегодня бросили. Вполне понятно, можно пройти в трех футах от него и не заметить. Да и следов нет.

— Чтобы так ловко прятаться, он должен прекрасно знать здешние места.

— Да уж наверное.

— Больше того: он должен научиться понимать их.

— У него как будто хватает на это времени.

Она улыбнулась:

— А у вас?

— Не знаю, что ты хочешь этим сказать. По-твоему, мы здешних мест не понимаем?

— Понимаете, но иначе. Вы перекраиваете их, чтобы сделать понятными.

— Опять сначала. — Он хлопнул рукой по рулю. — Мы никогда не договоримся. Может, ты хочешь жить в зарослях вместе с ним?

Она вдруг засмеялась.

— Прости, Кен. А сколько времени он здесь живет? Кажется, это вполне безобидный вопрос.

— Он бродит тут лет десять. Я помню его, еще когда ходил в школу. Он сумасшедший.

— Все, кто с нами несогласны, сумасшедшие, — сказала она.

— Так или иначе, на этот раз мы от него избавимся. Мы установили дежурство около тракторов и следим за шалашом — мы нашли его шалаш.

— Шалаш?

— Шалаш из сучьев. — Он говорил с явной неохотой. — Очень ловко сделан. Вполне годится для жилья. Мы застали его врасплох, он бросил съестное и приемник.

— Это совсем на него не похоже — приемник.

— Приемник не работает. Может, он и раньше не работал. А может, просто батарейки сели. Это мы узнаем. Но у него, наверное, много таких шалашей в зарослях. Хорошо, если он вернется в этот.

Машина свернула в ворота и выехала на проселок, который шел вдоль изгороди. Он погасил фары и сбавил ход.

— Иначе услышит. Свет тем более заметит.

Внезапно они оказались рядом с темными, густыми зарослями, и она увидела силуэты тракторов — большие, зловещие, причудливо сплетенные тени. К машине подошли двое. Один начал что-то говорить, но увидел ее и запнулся.

— Он приходил, Кен. Взял еду. Мы проглядели его.

У них за плечами торчали ружья, и она вдруг рассмеялась. Они смотрели на нее с удивлением, но пока еще без вражды.

— Это... это так смешно, — с трудом проговорила она.

— Ничего смешного, — сказал Кен. Она понимала, что рассердила их.

— Он от нас не уйдет, — сказал один — Дон Мэкки, как она разглядела. — На этот раз он от нас не уйдет.

Мужчины напоминали ей школьных мальчишек во время перерыва на ленч, когда они возятся на площадке для игр и вдруг затевают спор, который не могут тут же разрешить кулаками. Даже голоса звучат похоже, подумала она. Может быть, все это не так серьезно. Но когда те двое взяли из рук Кена ящик и отошли от машины, она снова увидела ружья у них за плечами и испугалась сравнения, которое пришло ей в голову.

— Долго они будут чинить трактор? — спросила она.

— До конца недели.

Кен не скрывал раздражения.

Она понимала, что унизила его в глазах друзей. Когда машина тронулась, она придвинулась к нему, и он на секунду задержал взгляд на ее маленьком сосредоточенном лице, смутно белевшем в сумраке машины.

— Мы прочешем этот кусок зарослей на той неделе. Надеюсь, он попадет между тракторами, когда они потащат цепь, и делу конец.

— Он вооружен?

— Да. Вооружен. Он уже много лет сам добывает в зарослях что ему нужно. И берет у других. Сейчас он, наверное, опасен.

— Интересно, почему он ведет такую жизнь? — сказала она в раздумье.

— Этого теперь никто не узнает.

— Надо соблюдать осторожность.

— Нас там соберется несколько человек, как-нибудь уследим за ним.

— Пока еще он никому не угрожал?

— Не угрожал. Но он пока не брался за такие большие дела. И полиция тоже пока не связывалась с ним. Теперь-то понятно почему. Он обвел их вокруг пальца.

— А заодно и вас.

— Согласен. И нас.

— Извини, Кен, —сказала она. —Просто... просто мне хочется, чтобы ты дал ему возможность как-то существовать.

— И делать, что ему вздумается.

— В конце концов он не сделал ничего особенного.

— Только сломал трактор.

— Он, наверное, ненавидит тракторы, — сказала она, как будто забыла о муже и пыталась вслух разобраться в собственных мыслях.

— Тем более мы не можем допустить, чтобы он здесь оставался.

— Это верно, что вы непременно должны расчистить этот участок?

— Да. Мы каждый год расчищаем какой-нибудь участок. И получаем за это скидку с налогов. А при таких налогах, как сейчас, нам без скидки не обойтись.

— Значит, тот, кто хочет, чтобы здесь хотя бы ненадолго все осталось по-прежнему, просто не имеет права на жизнь?

Он посмотрел на нее, озадаченный.

— Осталось по-прежнему?

Возможно, это было не совсем то, о чем она думала, но она не сумела найти более точные слова. Ей было не так легко сказать, не так легко объяснить, что ее тревожит. Она вдруг с гнетущей отчетливостью увидела серые, растекающиеся во все стороны пригороды, изрезанные черными линиями дорог, сбитые в кучу городские строения, бесконечную вереницу маленьких домиков, облепленных безвкусными украшениями, вроде того дома, который построили он и его родители на длинном пологом склоне, уничтожив ради этого почти все, что на нем росло. Будто он — мучительно стучало у нее в голове — ненавидит эту землю, которую она, как ни странно, успела полюбить за то недолгое время, что провела в этих местах. И, может быть, еще хуже: он даже не понимает, что делает, — сам орудие какой-то более могучей силы. Ослепленный гордостью. Ей казалось, что она узнала что-то, о чем не может ему рассказать, и это отдалило их друг от друга.

— А мы обязательно должны все изменять? — спросила она упавшим голосом. — Все уничтожать, чтобы снова и снова что-то выращивать, что-то изготовлять, гнаться за скидкой? Вы истребляете даже какие-то жалкие несколько акров леса, где животные и птицы...

— Животные и птицы... — подхватил он. — Нельзя остановить прогресс.

— Ответ, на который нечего ответить. — Они подъезжали к ферме, вдоль дороги замелькали раскидистые деревья. — Значит, мы все должны смириться.

Он притормозил, чтобы въехать в ворота, и при свете фар она увидела фасад дома, как будто они свернули на одну из улиц пригорода. Как только он выключил мотор, их оглушила тишина. Мгновение они сидели не шевелясь, потом его рука мягко опустилась на ее плечи, и он привлек ее к себе — движение, выражавшее потребность в защите, которую испытывали они оба, вопреки разъединявшим их словам.

— Может быть, — начал он с расстановкой, — все дело в том, что ты сумасшедшая, оттого ты мне так и нужна. Ты... ты — другая...

— Знаешь, Кен... Боюсь, дело в том, что я правда тебя люблю и... наверное, ты тоже мне нужен.

— Но ты предпочла бы обойтись...

— Возможно, предпочла бы.

— Ну и неразбериха.

— Может быть, все еще образуется, — сказала она и засмеялась вместе с ним.

В доме на минуту приоткрылась дверь, и свет выплеснулся на крыльцо — кто-то выглянул посмотреть на машину.


Они условились провести субботу и воскресенье на ферме, и она ждала, что он заедет сразу после завтрака. Ее маленький чемодан уже стоял на крыльце, но его все не было, и она вернулась в комнату. Рассерженная его опозданием, она нехотя достала краски и занялась таблицами растений, над которыми трудилась последнее время. Сначала она делала зарисовки местных цветов, их причудливых семян и листьев только для того, чтобы помочь ученикам, но постепенно увлеклась и теперь каждую свободную минуту занималась поисками новых экземпляров. Многие из них она сначала даже не могла определить. А сейчас надеялась, хотя никому об этом не говорила, что ей удастся издать свои таблицы, если она сумеет зарисовать все растения нескольких областей.

Около девяти утра она услышала, что он подъехал. Когда машина тронулась, он сказал:

— Повалено несколько изгородей там, где кончаются владения Хэдли. У нас на этой неделе было столько дел, что мы туда не добрались, и овцы ушли в заросли. Большинство удалось вернуть.

— Но не всех?

— Не всех.

— Жаль, — сказала она, как будто овцы ушли по ее вине.

— Он знает, что мы собираемся начать расчистку в тех местах, и старается напоследок досадить нам чем только может.

Ей не хотелось возражать, чтобы он не подумал, будто она намеренно ищет ссоры, но слова напрашивались сами собой, и она не могла их не произнести — слишком легко он избегал главного.

— Тыв этом уверен, Кен? Ты уверен, что он просто мстит вам? И ничего больше?

— Конечно уверен. До сих пор у него это неплохо получалось.

— И все дело только в мести?

— А в чем же еще? Он знает, что не остановит нас.

— Наверное, да.

— Ну, значит, я прав.

— Нет... может быть, просто все мы должны что-то делать. Во имя того, во что верим.

Он покачал головой:

— Думай как хочешь. Я знаю одно: эту землю нужно использовать.

— Согласна, Кен.

— Нельзя, чтобы все только мечтали. — Он рассмеялся, будто решил, что не стоит больше сердиться. — Угораздило же меня связаться с такой вот мечтательницей. Может, все еще образуется, как ты говоришь. Ты будешь мечтать. Я буду работать.

Она улыбнулась и, скрестив руки на груди, погладила плечи.

— Ты думаешь, мы сможем переделать друг друга?

— Придется рискнуть.

— Ну что ж. По-моему, мы еще достаточно молоды для этого.

— Мне надо будет ненадолго уйти сегодня и завтра. Мы должны попридержать его. Пока у нас еще есть овцы.

Под вечер он ушел, и Энн осталась на кухне помогать его матери. Старая женщина вызывала у нее чувство симпатии своим спокойствием и какой-то особой проницательностью, и они прекрасно ладили, хотя иногда Энн возмущалась смирением, с каким мать Кена относилась к решениям и взглядам мужчин, как будто она больше не осмеливалась задавать им никаких вопросов или, думала Энн, вообще никогда ни о чем их не спрашивала.

Кен вернулся и остановился на веранде поговорить с отцом; она слышала, как старик в раздражении повысил голос, но разобрала только несколько слов. Она вышла из кухни, и мужчины замолчали. Когда она подошла к ним, Кен сказал:

— Мы нашли еще один шалаш. Тед и Дон нашли, только на этот раз они тут же свернули и обошли это место стороной. На таком расстоянии, чтобы он не догадался об их присутствии. В тот раз мы сваляли дурака.

— Где это?

— Шалаш новый. Возможно, он еще его не бросил. На том участке, где начинается дорога к Мэкки. Прямо против дамбы. Около полумили к северу через заросли.

— Вон где!

— Да. На нетронутой земле. Где мы собирались строиться, — он взглянул на нее, как будто ждал возражений, — когда поженились.

— Что же вы думаете делать?

— Я говорю, что надо вызвать полицию, — сказал отец.

— В прошлый раз полицейские его упустили. — На мгновение он встретился с ней взглядом. — Мы тоже. Это верно. Мы оказались не лучше. Из города наехали репортеры. Повсюду сновали фотографы Как будто у нас здесь началось светопреставление.

— Такие вещи действительно случаются не часто, — сказала она. — Конечно, это событие.

— Они снова сделают из этого событие, если мы позволим. Но на этот раз все будет по-другому. До конца завтрашнего дня мы пальцем не шевельнем. Тогда он ничего не заподозрит, даже если заметит следы. В воскресенье вечером мы пропашем к северу от шалаша борозду и, если нам повезет с ветром, разложим огонь, чтобы выжечь весь кустарник до границы пастбища. У него не останется другого выхода, как бежать через пастбище. Тогда мы сможем его изловить.

— Я думаю, это чересчур опасно, — сказал отец. — Вы спалите всю округу. Нельзя так делать.

— Мы все равно начинаем расчистку в этих местах.

— Нельзя устраивать такой пожар.

— Если мы попробуем подкрасться к шалашу, он наверняка услышит.

— Ничего, справитесь. Вас там достаточно.

— В зарослях он уйдет у нас из-под рук. Сколько нас ни будет. Сам знаешь. В зарослях за ним никто не уследит. На прошлой неделе полицейские привели собак. Следов они нашли больше чем нужно. А он гонял их взад и вперед как хотел. Нет, — добавил Кен, — поводил нас за нос — и хватит. Надеюсь, на этот раз мы с ним разделаемся.

Он повернулся к Энн — она неподвижно стояла рядом. Ей казалось, что он говорит слишком запальчиво, будто не до конца верит сам себе, и она подумала, что все не так просто, что он не знает, сумеют ли они осуществить этот план, и на самом деле еще не решил, стоит ли поджигать заросли. Может быть, если она и отец не будут настаивать, он с облегчением откажется от этой мысли. Она колебалась, и, прежде чем у нее хватило решимости открыть рот, он заговорил сам — наверное, чтобы не слышать того, что скажет она:

— Давай сейчас забудем об этом. После чая мы идем к Харрисам. У них сегодня праздник — день рождения Мэй.


Вечером собрались почти все, с кем она успела познакомиться. И все говорили об «отшельнике», как они его называли. Никто не сомневался, что его скоро поймают. Она прислушивалась к нелестным замечаниям по адресу полиции, которую, при всем ее могуществе, так легко дурачил этот человек, упорно скрывавшийся от всех и вся, и ей казалось, что тут они на его стороне. Кое-кто из более пожилых, с кем она заговаривала, утверждал, что видел его мельком много лет назад, когда он открыто брал еду на фермах. Другие говорили, что знают, как его зовут. Но чем дольше она находилась среди этих людей и прислушивалась к их разговорам, тем больше склонялась к мысли, что на самом деле он их совершенно не интересует. Они были уверены, что имеют право изгнать его, лишить крова, а в случае необходимости убить, точно так же как имеют право убить любое безрассудное, взбалмошное животное, например, собаку динго или лисицу. Когда она пыталась разобраться в том, что они говорят, расспросить их, они смотрели на нее с удивлением, а иногда с подозрением, быть может раздумывая, годится ли такая учительница их детям. И она замечала, что их интерес к этой теме тут же иссякал, они предпочитали веселиться, как будто с отшельником уже было покончено. Под конец она поняла, что больше всего ее возмущает их безразличие, их вежливое самоустранение, возмущает до такой степени, что она еле сдерживается, чтобы не наговорить им грубостей.

Они вернулись поздно, она переоделась и стояла у окна в своей комнате, не зажигая света. Молодая луна не могла совладать с густым мраком, спустившимся на землю, и она не видела, где кончаются поля и начинаются заросли. Возмущение улеглось, ей стало тоскливо и страшно. Она пыталась увидеть мысленным взором человека, спящего темной ночью в жилище, которое они называли шалашом и которое ей представлялось чем-то вроде игрушечного домика, затерянного в густых зарослях. Но она не могла нарисовать себе его облик, ей только казалось, что воображение у него богаче, чем у его преследователей, и он восприимчивее их; наверное, с ним легко разговаривать и он понял бы, как она относится к его поступкам, к тому, за что его преследуют. И может быть, подумала она, он бы даже обрадовался, хоть ненадолго, что у него есть единомышленник. Она чувствовала себя предательницей, но не могла не думать о нем и вдруг с ужасом поняла, что будет вот так же стоять здесь у окна и смотреть, как огненные смерчи пожирают темные заросли, а этот человек, доведенный до последней степени унижения, будет метаться среди пламени. И хотя она не верила, что мужчины осуществят свой замысел, сейчас, в темноте, ей казалось, что злоба в конце концов вынудит их сделать то, чего так боится она и, наверное, — они. А этого нельзя было допустить. Ее руки ощущали прохладу подоконника, слабые порывы ветра, залетавшего в окно, холодили кожу, она слышала, как ветер шумит в ветвях раскидистых деревьев позади дома.


В воскресенье днем Кен пошел договариваться с остальными. Его родители отдыхали, и она знала, что может уйти, не вызывая их вопросов: они привыкли, что она бродит вокруг фермы в поисках растений, которые ей нужно зарисовать. Она вышла из ворот позади дома и пошла через пастбище к проселочной дороге, которая вела в заросли и в лес. Из-за жары ей показалось, что это дальше, чем она думала.

Она шла вдоль изгороди, там, где начинался кустарник, надеясь, что он скроет ее в случае, если кто-то следит за дорогой. А если кто-нибудь встретится, она скажет, что ищет Кена. Впереди виднелась дамба — ровная красная насыпь с крутыми скатами, по одну сторону которой росло несколько чахлых деревьев, недвижимых на жаре.

» У дамбы она передохнула. Развилка, где влево уходила дорога к Мэкки, осталась позади. Прямо перед ней далеко на север тянулись густые, нетронутые заросли, и ей вдруг не захотелось идти к изгороди в дальнем конце дамбы.

Она пригнула проволоку и перелезла на другую сторону. Сначала она пробиралась сквозь кусты, отыскивая между ними маленькие, почти незаметные просветы. Только через некоторое время, когда дамба и деревья скрылись из виду, ей пришло в голову, что таким способом невозможно двигаться в одном направлении. Она не представляла себе, сколько прошла, и продолжала идти до тех пор, пока не решила, что одолела не меньше полумили, но едва она остановилась, как отчетливо поняла, что заблудилась.

Тонкие, торчавшие во все стороны веточки кустов с жесткими удлиненными листьями сплетались наверху в округлые зонтики. Они тянулись бесконечной однообразной чередой, высоко поднимая головы, и стояли так близко друг к другу, что не давали сделать ни шага. Она оглядывалась по сторонам и не могла понять, как ей удалось проделать такой путь. Заросли онемели от жары. По красноватой земле, по тонким стебелькам ползали муравьи, и грязно-серые холмики муравейников не раз заставляли ее делать крюк. Она смотрела под ноги, на жесткие ломкие прутья и опавшие листья — некоторые уже были склеены муравьями. Ей стало не по себе, и она снова пошла.

Справа, невдалеке от нее, над кустами возвышался островок редкого леса, и, хотя ей вряд ли стоило идти в эту сторону, она решила добраться до деревьев. Их кроны казались издали увеличенными копиями серых зонтов кустарника, обступившего ее со всех сторон насколько хватал глаз.

Под деревьями земля была плотно устлана корой и листьями. Она стояла на лоскутке тени и уговаривала себя, что не могла уйти далеко, что если постарается, то наверняка найдет дорогу назад. И в тиши зарослей она снова, как накануне вечером, подумала о человеке, которого пришла предупредить. Вчера ей казалось, что, если у нее будет возможность объяснить ему, он все поймет и, наверное, согласится уйти. Она не сомневалась, что они найдут общий язык, что к этим зарослям они, во всяком случае, относятся одинаково. И что ее слова будут услышаны. Сейчас, в раскаленной тишине, это были пустые мечты, не имевшие никакого отношения к действительности. Она жалела, что все это затеяла. Вот здесь он провел десять лет! Это не поддавалось ее разумению. Она почувствовала острую боль обиды и готова была заплакать, как ребенок.

Ей пришло в голову, что если она залезет на дерево, то сможет сориентироваться. Но на глянцевитых стволах не было ни сучка, и при второй попытке она упала и подвернула ногу. Она вцепилась в дерево, ей было страшно наступить на ногу, и она боролась со своим страхом, как будто надеялась усилием воли превозмочь боль, которая грозила ей пленом.

Она ничего не заметила и не услышала и все-таки подняла голову и слегка повернулась, не отрывая рук от гладкого ствола. Он стоял у самой опушки. Возможно, он все время был там. Или его привлек звук ее шагов.

— Я... я не видела вас, — дрожащим голосом сказала она.

Выражение его лица ничего ей не говорило. Его седые волосы были коротко острижены, вернее обкромсаны, и прилипли к голове потными прядями. Это слегка удивило ее, наверное, потому, что она представляла его иным. Он был очень худ, как будто солнце сожгло дотла всю лишнюю плоть на его костях, и его руки стали похожи на узловатые черные палки. У него было ружье, и она вдруг испугалась, что он убьет ее, если она не отгородится от него какими угодно словами, пока он еще не решил, что настиг одного из своих преследователей.

— Я пришла предупредить вас, — торопливо заговорила она, — они нашли ваш шалаш... они хотят сегодня загнать вас на пастбище...

Это было совсем не то, что она собиралась ему сказать. Его глаза оставались непроницаемыми. Они были очень темные, какие-то сверлящие, и она вдруг подумала, что они похожи на глаза животных или птиц своей настороженностью, особым умением различать и опознавать, которым она не обладала. Щетина давно не бритой борода белела на его темном от загара лице.

— Я... если бы вы только согласились уйти, — сказала она. — Они хотят, чтобы вы ушли, больше ничего, они не понимают...

Ее слова умерли от жары и тишины. Она видела, как по его лицу ползают мухи.

— Я хотела помочь вам, — продолжала она, презирая себя за то, что ей так страшно.

Только пальцы, сжимавшие ружье, чуть шевельнулись. Его неподвижность невозможно было вынести. Вдруг она зарыдала — громко, безобразно, давясь слезами, закрывая руками лицо.

Он слегка попятился. В этом движении была какая-то не свойственная людям плавность, и она вспомнила аборигенов, которых видела однажды на севере, совсем не похожих на тех, которые переселились в город и стали такими же неуклюжими, как она. Человек двигался со странной неотвратимостью, как крадутся животные, или колеблются от ветра тонкоствольные деревья в редком лесу. Она не видела, когда он ушел. Она смотрела на деревья, около которых он только что стоял, и плакала.


В конце дня до нее долетели звуки выстрелов, глухие и неправдоподобные, тут же растаявшие в тишине. Она пошла туда, откуда они доносились, и довольно скоро, совершенно этого не ожидая, оказалась на дороге, которая вела к дому Мэкки. Пройдя еще немного, она услышала голоса и закричала. Несколько человек вышли из зарослей на дорогу. Она бросилась к ним, но тут же остановилась. Немного дальше на дороге она увидела «лендровер» и рядом полицейского.

— Мы хватились тебя, — сказал Кен, — обыскали все кругом... Тед нашел то место, где ты перелезла через изгородь, — и все...

— Эти выстрелы... я слышала их...

— Мы искали тебя. Его никто не видел. Он пытался обойти нас, а потом выстрелил в Дона... Нам тоже пришлось стрелять.

Она ничего не сказала, и он добавил:

— Нам пришлось это сделать, Энн. Мы послали за полицией. А где ты была? Как ты здесь очутилась?

Она не знала, что сказать ему.

— Наверное, искала тебя, — ответила она.

К ним подъехал «лендровер», и водитель открыл ей дверцу. Они возвращались назад по иссушенной, разбитой дороге, до которой уже дотянулись зыбкие тени сломанных кустов.

Перевод с английского Ю.Родман

Уильям Невиль Скотт

Герой

— Разузнай о нем все что сможешь Женат ли? Сколько детей? И всякое такое, — сказал редактор. — Сделай что-нибудь подходящее для последней страницы, а я позабочусь, чтобы ты подработал. Нужно, чтобы взяло за душу. Рассказец для воскресного выпуска.

Что ж, кажется, это довольно просто Может, даже удастся сделать серию. Наши военные герои. Как они приспособились к мирному труду. Через двадцать лет!

Тебе не так уж трудно раскопать эту историю в подшивке старых газет. Корабль тонет, а моряк продолжает одной рукой вести огонь. Медали, газетная шумиха. Поблекшие снимки мужчины в матросской форме, вьющиеся волосы, правильные черты лица. Ты внимательно читаешь газеты, тебе придется их прочесть, потому что ты ничего не знаешь об этом событии. Ты был слишком мал — как оно могло удержаться у тебя в памяти? Не много же стоит слава!

Адрес пришлось поискать, но выручил список избирателей. Хорошо еще, что он по-прежнему живет в нашем городе. Ты осторожно едешь по закопченным улицам фабричного пригорода, мимо заборов с выломанным штакетником, которые никто никогда не чинит, и старательно замедляешь ход своей старенькой машины при каждом крутом повороте. Сумерки все плотнее обступают фабричные трубы, за окнами кухонь уныло мелькает свет пыльных лампочек. Самое время. Захвати его, когда он набьет живот и разнежится после чая, тогда он будет разговорчивее. Репортер должен быть психологом. Приходится шевелить мозгами. Ты заблаговременно притормаживаешь и останавливаешься около плохо освещенной и не очень опрятной лавки. Угрюмая женщина, увядшая, как капуста у нее в лавчонке, говорит:

— Да, через пять домов отсюда, на другой стороне.

Ты покупаешь сигареты, ты знаешь, что они выдохлись и высохли, но покупка подбадривает тебя и заставляет женщину, которая топчется за пустым прилавком, отвести от тебя инквизиторский взгляд. (А что, если ты переодетый полицейский?)

Через калитку, которая пропахивает борозду в пыли, вверх по ступенькам. Сейчас главное — постучать как надо.

Просительно и вместе с тем уверенно. За дверью гвалт. Дети, во всяком случае, есть, шеф может не беспокоиться. Ты стучишь — тишина, потом невнятные приглушенные голоса. И вот на тебя уставилась коротконогая полная женщина, у нее за спиной четверо ребятишек, которые тоже едят тебя глазами, а она гонит их назад в кухню.

— Могу я видеть мистера Кейси? Того, что служил во флоте? На работе? Да ведь уже шесть часов!

— У него сменная работа, — жалуется женщина.

По ее тону ты догадываешься, что она неутомимо пилит муже за то, что он работает по ночам и оставляет ее одну; за то, что он брюзжит, когда дети будят его днем (а как дети могут не шуметь?); за то, что он требует еду в несуразное время и завтракает, когда другие, нормальные, уважаемые люди, садятся пить чай. Ты догадываешься, что ей осточертела эта скучная улица, перенаселенные дома, дымящие трубы и глухие, высокие кирпичные стены соседних фабрик. Прискорбно. Когда-то она была ничего себе, пока не пошли дети. Возможно, она была Самой красивой сборщицей пожертвований для армии в 1944 году и вышла замуж за прославленного героя, и все ее мечты улетучились одна за другой, и она до сих пор с этим не смирилась. Про себя ты вздыхаешь, но твои губы растянуты в улыбке, пока ты задаешь все те же избитые вопросы:

— Сколько у вас детей? Ваш муж принимает участие в демонстрации в День анзаков?[2] Дети знают, что их отец герой?

Она морщит лоб, беспомощно теребит волосы и улыбается любезному молодому человеку, а в глубине души предвкушает удовольствие бросить снисходительный взгляд на соседей и, может быть, снова увидеть свою фотографию в газетах, как в 1944 году, это ли была не жизнь! Сердце прыгало от радости, хотя, конечно, стыд и позор, что на войне убивают людей, зато в те времена у всех было больше денег.

— Да, он тут, за углом. В котельной стекольного завода. Он вернется не раньше двенадцати, но сторож вас пустит, ведь вы репортер.

Цепляйся за краткий миг славы, женщина. Я бы ни в жизнь не услышал про твоего героя, не прикажи мне шеф вытащить его на свет божий, чтобы заставить подписчиков улыбнуться. Вот так, не жалей красок, они это любят...

— Спасибо, миссис Кейси, я загляну туда прямо сейчас... — Они должны чувствовать, что ты очень занят, это придает солидности.

Снова в машине — хорошо бы купить новую, — осторожно захлопни дверцу, трогай с места без рывка.

Вот они, ворота. Восемь футов высоты, рифленое железо, рядом дверь, в двери — задвижное окошко. Стучи и жди. Окошко отодвигается, появляется голова карлика.

— Кто? Кейси? Это, наверное, Чернявый, парень из котельной. Нет, он не может выйти. Разве можно отойти от котла? Нет, вы не можете войти. Приказ компании. Ничего не могу поделать. Приказ компании. Ладно, тогда позвоню мастеру, поглядим, что он скажет...

Окошко задвигается и запирается. По другой стороне улицы величественно проплывают двое полицейских. Крадется собака. Видно, знает, куда ей надо, — движется быстро и уверенно. Ночь покалывает холодными иглами, окружает ореолом уличные фонари. Вот уже снова появился Грозный Страж Закона. Какой же пароль, мой Благородный Брат? Я допущен, засов на воротах отодвигается.

— Сверните за угол, мимо кучи золы, не наткнитесь на тачку, я бы проводил, да от ворот нельзя отойти.

Голос замирает где-то позади, его глушит бархатная тьма, лязганье, гудение и уханье приближающихся машин. Ты сворачиваешь за угол, и вдруг сверкающий пучок белого и вишнево-красного света вырывается из распахнутой двери и освещает тебе дорогу. За дверью толстяк поднимает кочергу и бьет в адское пекло — облачко золы, и заслонка снова с треском захлопывается. Кочерга стоит у стены, конец раскален добела, искры танцуют вокруг металла, как огненные мухи. Ты неуверенно входишь в освещенную комнату.

В комнате двое; фуфайки, подтяжки, застиранные рабочие брюки с нагрудниками, пояса распущены, грубые башмаки. Шесть футов, два дюйма, тощ, как пальма, — это не тот, кто мне нужен. Пять футов, восемь дюймов, в дверь не пролезет, лысый (почему у лысых грудь обычно бывает волосатая?) — это Кейси.

— Мистер Кейси?

Долговязый смеется. Уверен, что это шутка.

— Вы хотите сказать Чернявый? Парняга, про которого сложили песню: «На макушке у Чернявого ни единого волосика»...

Кейси нетрудно рассмешить. Это хорошо.

— Так-то. А что вам нужно?

Я начинаю сначала. Кейси озадачен. В дальнем углу мягко посвистывает какой-то насос. В помещении пахнет, как на вокзале. Долговязый (конечно, так его все и зовут) берет лопату и небрежным движением снова открывает заслонку. Жар, который вырывается наружу, едва не ослепляет тебя, но тому хоть бы хны. Во всяком случае он в состоянии занести лопату. Как будто и не смотрит, а уголь — тютелька-в-тютельку — пролетает через открытую заслонку и устилает ровным слоем полыхающий ад. Ты покрываешься потом. Он захлопывает заслонку, берет метлу и тщательно заметает в угол несколько крупинок угля.

— Пол должен быть чистым! — Долговязый ухмыляется. — Поскользнешься на угольке — и полетишь вон туда.

От его слов тебя кидает в дрожь.

— Мистер Кейси, не могли бы вы рассказать поподробнее, что, собственно, произошло, почему вы продолжали вести огонь, когда корабль уже тонул?

Занятно. Раньше этот вопрос вовсе не казался таким бессмысленным, но сейчас, глядя на этого толстяка, понимаешь, что ему незачем на него отвечать. Он из тех, кто, взявшись за дело, доводит его до конца, вот и все. Он немало повидал на своем веку, этот Кейси — бык с беззлобным взглядом.

— Я не очень об этом раздумываю, — сказал он с расстановкой. — Успел забыть. Было это давным-давно и сейчас вроде никому не нужно.

— А что тогда случилось? Что вы чувствовали, почему вы решили, что надо остаться, когда все остальные погибли или сбежали? Вам ведь никто не приказывал оставаться!

Ты стоишь перед ним, вопросы роятся у тебя в голове, и вся эта история вдруг задевает тебя за живое.

Кейси собирается с мыслями. Сейчас он заговорит:

— ...когда разорвалась вторая бомба, Джонни, мой друг, погиб. Он был на корме «Эрликона». Конечно, я взбесился. Но не только в том дело. Просто я подумал тогда, что самое правильное — стрелять. Человек должен делать то, что считает правильным.

Насос в углу постепенно сбивается с ритма. Ты замечаешь перемену, только когда Кейси отходит от тебя, чтобы наладить ход. Снова вспышка света и волна жара — это Долговязый открывает заслонки, чтобы пошуровать в топке. Он наваливается всем телом на ручку тяжеленной кочерги и поддевает громадный пласт раскаленного шлака. Глядя, как он это проделывает, ты понимаешь, что одна кочерга весит, наверное, килограммов двадцать, а эта пара управляется с нею без особого напряжения. Ты испытываешь смутное недовольство своими мускулами и принимаешь неопределенные решения заняться спортом, ходить на стадион и тому подобное. Хотя знаешь, что ничего не сделаешь. Эти двое совсем не похожи на твоих собратьев, они на зависть хорошо знают свое дело, есть в них... непоказная спокойная уверенность в себе.

— Вы ходите на демонстрацию в День анзаков?

А правда, ходит он? Прикалывает он эту маленькую ленточку к кармашку выходного костюма? Ведь она означает, что он может снова стать героем дня, хотя бы раз в году на несколько часов. Люди будут снимать шляпы, взглянув на эту ленточку и на него, человека который ее носит.

— Мы по большей части работаем в этот день. У нас непрерывка. Да я, наверное, и так не пошел бы. Детишки, времени никогда нет...

Потом они оба торопливо отходят по каким-то своим делам.

Что ж, рассказ готов. Материала теперь достаточно, у тебя хватит воображения заткнуть дыры. Ты можешь сделать вполне приличную статью и тем самым помочь кому-нибудь из твоих скучающих сограждан провести воскресное утро. Ты идешь, спотыкаясь через мрачный двор, садишься в машину и медленно едешь домой; тебе приходится все время помнить о второй передаче, потому что на так износилась, что наверняка сорвется, если ты чересчур увеличишь скорость. Перечитав написанный рассказ, ты находишь, что получилось совсем неплохо, и понимаешь, что приработок от тебя не уйдет и новая машина в конце концов тоже. И все-таки в глубине души ты знаешь, что настоящего рассказа, о котором ты мечтал, не получилось — он снова ускользнул от тебя.

Маски

Чтобы успешно торговать, нужно не так много, главное верить в то, чем торгуешь, и вместе с товаром продавать самого себя — это написано во всех самых лучших учебниках по торговому делу. Но тут есть загвоздка: продавать себя можно по-разному.

Прежде всего, сказал этот малый (пусть его зовут Джо), продавать надо всегда и везде, хоть что-нибудь, да продавать, даже если у вас нет ничего, кроме себя самого. Вот, например, захожу я с приятелями в пивнушку напротив, чтобы промочить горло, и что же из этого получается? Одну ставлю я, другую — еще кто-то, слыхали про двух педиков, xa-xa-ха-xa-xa-xa-xa, а потом появляется дружище Коко, как насчет кокаинчика или, может, лучше пропустить еще по одной, ах, черт, опять мой черед, через два часа один валяется на полу, все кидают по два куска, мелочь оставалась, и нам с лихвой хватает на всех, ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха, ух, дьявол меня разрази, жена вышибет из меня душу, давай, Коко, давай, Джо, запихнем-ка Берта в такси, а то его сцапают, ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха. И все это время я продаю приятелям товарец — развеселого пьянчужку Джо, и все это время знаю, что никакой я не пьянчужка, если вы понимаете, что я хочу сказать, хотя я с радостью опрокину кружку-другую пива, просто мне нравится, когда приятели говорят: «Нашему Джо ничего не стоит вылакать стаканчик, вы только посмотрите на него — силен как господь бог»; это моя маска, и вот я заключил еще одну сделку.

Примерно раз в месяц мы с женой ходим в местную церковь, так вот, это не методистская церковь, хотя раньше я всегда ходил в методистскую, это пресвитерианская церковь, но мы все равно ходим в эту, потому что до методистской на милю дальше и сюда нам удобнее. В церкви совсем не то, что в пивной, говорит Джо. Прежде всего в церкви никто никогда не улыбается, там все очень торжественно, и если рай похож на нашу церковь в воскресное утро, я не так уж уверен, что мне очень хочется очутиться в раю, зато я вполне уверен, что все остальные думают, как я, но папаша Петтерсон считается у нас важной птицей, и он наш клиент, и с моей прежней маской ничего не сделается, если он будет знать, что я хожу в его церковь. Потом, когда служба кончается, все бормочут слова гимнов, за исключением тех, которые очень уж ценят свой замечательный голос и поют слишком громко, а органист забирает так высоко, что подпевать ему могут только сопрано, или евнухи, или кто-нибудь из Венского хора мальчиков, поэтому ты стоишь и потеешь, а сам думаешь, хорошо бы снять пиджак и как-нибудь выбраться на пляж. Наконец гимны пропеты и ты направляешься к выходу, но священник поджидает тебя в дверях — он хочет, чтобы ты через месяц произнес речь в Мужском клубе, и ты смеешься счастливым смехом и соглашаешься, хотя тебе легче залезть в одну бочку с колючей ехидной, но ты называешь его «падре», чтобы все знали, что ты был в армии, что ты бывший Солдат — с большой буквы! Это тоже маска, и вот я заключил еще одну сделку.

Конечно, говаривал Джо, эта благочестивая маска не подходит для наших ежегодных собраний, которые устраивают каждый раз в другом штате. Вроде последнего, которое состоялось в Сиднее, вот где действительно можно было погреть руки, а из Квинсленда послали только двоих, и я был одним из них. Ну, приятель, чего-чего там только не было! Я говорю, с такими показателями, какие я там выложил, мне нечего было беспокоиться, так что я мог позволить себе немного поразвлечься, если вы понимаете, что я хочу сказать, и пусть те, кто помоложе, считают, что я даю им отеческий совет. Я думал, я помру со смеху на парадном обеде, который фирма закатила в последний вечер перед отъездом домой. Тут уж, правда, чего-чего только не было! Обед устроили в одном из больших отелей на Кроссе, спиртного можно было пить сколько влезет, а девочки танцевали с голой грудью, и старикан Питерсен, управляющий из Нового Южного Уэльса, запустил монеткой в одну из девочек и попал куда надо. Ох, ребята, ну и посмеялись же мы, а я опрокинул тарелку с яйцами на голову того парня, что приехал со мной, и все так хохотали — это был потрясающий вечер. Я договорился с одной девочкой, она должна была попозже зайти ко мне, но, видно, не поняла, где моя комната, и не нашла меня, хоть я прождал ее целых два часа и даже велел коридорному принести две бутылки шампанского за счет фирмы. Шампанское, правда, я и сам выпил, так что оно не пропало, но меня потом рвало, и я почти не спал. В конце концов Питерсен отвез нас на аэродром, а то бы мы не успели на самолет домой. Он поручил парню, который приехал со мной, одно выгодное дельце и сказал ему:

— Ты должен стараться во всем походить на Джо. Добивайся таких же показателей, как у него, и все будет в порядке.

Я был горд, потому что так лепится маска, и, значит, я заключил еще одну сделку.

Конечно, мне не хочется, чтобы дети знали про это. Для них, могу вам сказать, у меня есть другая маска. Мать, конечно, трясется над ними. Мальчишка, маленький Джо, боялся прибоя, но я его вылечил. Теперь он плавает как рыба. Не то чтобы он часто купался, с тех пор как стал бродяжить по стране, но, конечно, когда дети вырастают, они уходят, это вполне естественно. Я тысячу раз говорил Эдди: все дело в том, что он слишком нервный, его надо почаще заставлять делать то, чего он боится, и вот, пожалуйста, он научился плавать. Я просто гордился им, когда видел, как он старается. Ему очень хотелось научиться. Он сжимал губы и медленно входил в воду, и вы видели, что ему отчаянно страшно. Нет лучшей закалки, чем побороть страх, это всегда в жизни пригодится. Конечно, он был нервным мальчонкой. В детстве его вечно мучали какие-то кошмары, но теперь он о них давно забыл. А малышка Черил не хотела учиться музыке, но я настоял, и теперь она нарасхват. Она может сыграть что хотите, услышит один раз какой-нибудь мотивчик по радио и тут же сыграет. Очень музыкальная. Когда она занималась музыкой, учитель без конца толковал ей про разные высокие материи, но теперь она и слышать ни о чем таком не хочет. Наверное, он слишком пичкал ее всякой премудростью. Так или этак, сейчас она прямо нарасхват, в субботу и в воскресенье ее почти никогда нет дома, а все потому, что я настоял, чтобы она училась музыке. Она прямо нарасхват. Мне не очень-то часто удается побыть с детьми, я вечно в разъездах по торговым делам, или у меня собрания, или я составляю отчеты, а когда попадаешь домой, надо еще отоспаться, но я рад, что могу сказать: я исполнил свой долг и мои дети гордятся мной. Мать вечно за них беспокоится, особенно за Черил, но, черт побери, нельзя же вечно держать их на привязи. Девочке уже семнадцать, говорю я Эдди, пусть живет своим умом. Если меня нет дома, Черил почти никуда не ходит, это мне в ней особенно нравится, и я еще больше горжусь ею, как подумаю: девочка так заботится о матери, что готова отказаться от собственных удовольствий и побыть дома, чтобы матери было не очень одиноко, когда старик отец в отлучке. Моим детям, вы уж поверьте, не надо ломать голову, у кого попросить лишнюю монету, когда им нужно. И получить тоже — я не скупердяй. Молодым бываешь только раз, говорю я Эдди. Я немного скучаю без них, но мне, само собой, приятно, что они нарасхват. Для них у меня добрая маска.

Я могу продолжать без конца. Но вот вам еще один пример — последний. Хозяин. На днях он сказал мне:

— Хорошо, если бы другие служащие больше походили на вас, Джо.

Эти самые отчеты нужно было приготовить во что бы то ни стало, и я знал, что приготовлю. Те, кто помоложе, думают только о себе, не то что зрелые люди, которые знают что почем, когда речь идет о деле. Я просидел четыре ночи, чтобы подготовить все эти цифры для Хозяина, но и он не остался в долгу.

— Не знаю, что бы мы делали без вас, Джо, — сказал он. — Кое-кому из молодых не мешало бы поучиться у вас, как надо относиться к фирме.

Он вытащил из ящика стола бутылку виски, и мы выпили с ним вдвоем, как будто я был влиятельным клиентом или членом правления. Для Хозяина у меня тоже есть маска, как раз такая, как нужно. Если хотите, я открою вам свой секрет, он очень прост. Все, что от вас требуется — это только верить в товар, который нужно продать, а этот товар — вы сами. Вы должны верить в себя и тогда выиграете игру.

Конечно, минуты сомнений тоже бывают. Иногда беспокоишься, что продаешь себе в убыток, тогда лежишь в комнате в каком-нибудь мотеле, в маленьком городишке среди зарослей, лежишь и не можешь заснуть и все думаешь, как поправить дело. Удивительные вещи лезут в голову, когда не можешь заснуть. Я, например, часто думаю о войне, В нашем взводе была четверка: Мэк, Робби, Лофти и я. Тогда все было проще. Я хочу сказать, тогда надо было бороться с одним сильным врагом, а не с сотней мелких. Для этих трех мне не нужна была маска. Нельзя носить маску, когда вместе ешь, спишь, дерешься и, прямо сказать, живешь в той же шкуре, что твои товарищи. Они знают, что тебе страшно, что ты голоден, что от тебя разит, что тебя мучает жажда, потому что им тоже не слаще, они знают, что ты можешь потерять голову от страха или взбеситься от ярости, и ты знаешь то же самое про них, и никто никогда про это не говорит, потому что тут не о чем говорить. Один здоровенный верзила из Иностранного легиона проткнул Робби штыком в Палестине. Я весь день сходил с ума. Лофти судьба настигла в Буне, и он двое суток подыхал на жаре. Почти все время без сознания. Мэк жив до сих пор, но мы теперь редко видимся. Он работает на железной дороге. В День анзаков мы обычно хорошо набираемся, пьем в память тех двоих, а говорить почти не говорим. Нам незачем говорить, мы и так все знаем друг про друга, хотя с тех пор мы оба здорово изменились. Может быть, мы придумали, какими мы были в те дни, и нам не хочется портить маски. И все-таки в армии во время войны жизнь была куда проще.

Только один смертный на земле думает обо всем так же, как я, — Эдди. Иногда мне кажется, что это нехорошо: нельзя, чтобы какой-то человек разбирался до тонкости во всех пружинках, запрятанных в другом человеке, как разбирается во мне Эдди. Но бывают минуты, когда ни с того ни с сего проснешься в три часа ночи, и на душе скверно, и в голове свербит, что где-то ты свернул не на ту дорогу, что все планы и мечты, сколько их ни было, пошли прахом, и тебе горько, и страшно, и тошно оттого, что ты жулик, в такие минуты достаточно протянуть в темноте руку и прикоснуться к единственному живому существу, которому ты можешь довериться полностью в этом проклятом, несчастном, нелепом, страшном мире, и ты знаешь, что, как только она проснется и поймет, что с тобой (мне ничего не надо ей объяснять, можете не сомневаться), она утешит, и поможет, и поддержит, так что утром ты забудешь о горьких слезах, которые проливал в безрассудном отчаянье часа в три ночи, и снова пойдешь на улицу продавать себя всему свету, хорошо зная, что о твоей слабости не узнает ни одна живая душа. В этом и состоит жизнь. В том, чтобы продавать себя таким способом или другим. Еще одна сделка и еще одна маска.

Перевод с английского Ю.Родман

Нэнси Кейто

Воришки

Мои преступные наклонности впервые обратили на себя внимание взрослых, когда я училась еще в подготовительном классе школы.

Соучастниками моих преступлений был мальчик с белыми волосами по имени Уилли Грязноу, в которого я была тогда влюблена, и жалкий толстяк Мэкси, который обычно ходил вместе с нами домой во время перерыва на ленч. Наш путь лежал мимо большого сада, отделенного от дороги живой изгородью из неподстриженных оливковых деревьев.

В один прекрасный день мы заметили, что зеленые маслины созрели и торчат, как лакированные черные пальцы, среди серебристой листвы. Уилли (всегда противоестественно чистый благодаря заботам матери, которая, очевидно, пыталась таким образом противостоять неудачной фамилии) давил маслины и смотрел как завороженный на пурпурно-красный сок.

Мэкси тут же сообразил, что их можно использовать в качестве метательных снарядов. Завязалась перестрелка, Уилли предъявил ультиматум, началась война. Я удалилась на безопасное расстояние и в качестве нейтрального наблюдателя уселась на свой маленький портфель.

Через некоторое время Уилли уже не казался противоестественно чистым, большая часть доступных снарядов была израсходована, и мальчикам надоело воевать.

— Эй! Эй! — закричал Мэкси.

— Давай сюда! — крикнул Уилли, и мне пришлось оставить в покое бабочку с тонкими голубыми крылышками, за которой я охотилась.

— Ладно, ладно! — сказала я, и мы стайкой воробышков отправились дальше.

Предоставив портфель его собственной судьбе — образчик поведения, которое теперь уже полмира считает нормальным отношением к собственности, — я отправилась домой.

Когда я после ленча возвращалась в школу одна — разгневанные матери Уилли и Мэкси все еще отмывали своих сыновей, — из-за живой изгороди появилась высокая серая фигура, увенчанная физиономией с очками на носу и серой твидовой кепкой.

Через изгородь протянулась длинная серая рука, и я услышала голос:

— Девочка, это твой портфель?

— Мой, мой, спасибо! — Всем своим видом я старалась выразить благодарность. — Он был там, я оставила его раньше. Когда мы здесь играли.

— А вы... хм... вы рвали маслины?

— Да, Мэкси и Уилли. Я не очень люблю маслины.

Я хотела сказать, что не люблю брать их в руки, потому что пальцы становятся черными. Любить их, наверное, никто не любит — они ведь совершенно несъедобны, ужасная гадость. Про черные соленые маслины я никогда не слышала, а про оливковое масло знала, что его наливают из бутылки.

Старик очень внимательно смотрел на меня сверху вниз.

— А Мэкси и Уилли, они... хм... ходят в школу вместе с тобой?

— Да. Мы ходим в самый младший класс. Вон туда.

Я выписывала круги, размахивая вновь обретенным портфелем, и пятилась от старика.

— Спасибо, что сберегли портфель. До свидания.

— До свидания, девочка.

На следующее утро, как только мы пришли в школу, нас окликнула насупленная учительница:

— Вы, трое, идите-ка сюда. Мне надо с вами поговорить.

Очень удивленные, с выражением полнейшей невинности на лицах (наша совесть была чиста: за овцами не гонялись, в птиц из рогатки не стреляли, вниз головой на высокой ветке сосны не висели), мы подошли к учительнице.

— Что, мисс Рэмси?

— Ко мне приходил мистер Приск, тот, что живет немного дальше по дороге. Он очень сердится. Он говорит, что вы воровали у него маслины.

— ВОРОВАЛИ?!

— Его противные маслины?!

— Да мы...

— Он сказал, что два маленьких мальчика — Уилли и Мэкси — и маленькая девочка, имя которой он прочел на внутренней стороне портфеля, оборвали половину маслин на его деревьях. А когда увидели, что он идет, бросились бежать. И маленькая девочка так торопилась, что забыла портфель.

Уже потом, на большой перемене, когда нас заставили писать извинительное письмо мистеру Приску, мальчики сказали, что это я во всем виновата. Если бы я не бросила свой портфель, нас бы «не застукали». А зачем я сказала ему, как их зовут?

— Потому что он ничего такого не говорил, понятно? Он просто старый обманщик, а я думала, он добрый.

Мистер Приск первым изложил свою версию событий, и я получила представление о прихотливых путях, которые избирает справедливость в нашем несовершенном мире.

Кипя от негодования, мы объединили наши усилия и абсолютно разными почерками написали на линованном листке бумаги каждый по одной строчке:

Дорогой мистер Приск, мы

жалеем, что взяли

ваши ма-слины.

— Старая обезьяна, пусть у него так заболит, так заболит живот, когда он съест все остальные маслины!.. — сказала я злобно.

Навряд ли мистер Приск умер от того, что объелся маслинами, но по прошествии нескольких месяцев творец призвал его к себе. Меня в то время необычайно занимали покойники и пышный обряд похорон. Возвращаясь днем из школы, я засмотрелась на сияющий катафалк на подъездной дорожке и на цветы, рассыпанные по крыше катафалка и расставленные внутри в маленьких серебряных вазочках.

Мистер Приск (или, вернее, его земные останки), наверное, еще находился дома, но его душа, которая, по моим смутным представлениям, обитала где-то в груди и в верхней половине тела, очевидно, уже отправилась на небо.

Мне очень хотелось знать, как выглядит мертвый человек, когда какая-то его часть уже упорхнула к ангелам. Может быть, от него не остается ничего, кроме скорлупы вроде полупрозрачного пустого панциря краба?

Я направилась к воротам с намерением нанести прощальный визит мистеру Приску. Как-никак при его жизни я все-таки была с ним знакома. Крепко сжимая в руке свой маленький портфель, я проследовала по подъездной дорожке и вошла в открытую дверь. В холле мужчины в черных костюмах молча устремили взгляды в мою сторону.

В глубине, в дверях соседней комнаты, стояли две заплаканные дамы — пухлые матроны в шляпах с цветами и с мокрыми носовыми платками в руках.

— В чем дело, дорогая? — спросила одна из них и выставила руку, преграждая мне путь.

— Я хочу видеть мистера Приска.

— Боюсь, дорогая, что это невозможно. — Она понизила голос до шепота. — Мистер Приск...

—- Мистер Приск ушел от нас, — сказала другая дама каким-то неестественным голосом.

— Да, я знаю, но он ушел не весь целиком, — рассудительно возразила я. — Я хочу увидеть то, что осталось.

При этих словах воцарилась напряженная тишина. Я заметила, что взгляды матрон скрестились у меня над головой. Одна из них безвольно махнула рукой, как будто хотела сказать: «Сделайте с ней что-нибудь, это выше моих сил».

— Послушай, дорогая, — сказала вторая дама, и я услышала, как заскрипел ее корсет, когда она наклонилась, чтобы взять меня за руку своими пухлыми пальчиками. — Ты, наверное, хочешь попрощаться с мистером Приском? Он был твоим другом? Я скажу тебе, что мы сейчас сделаем; мы пойдем в сад и нарвем хорошенький маленький букетик цветов, а потом я положу этот букетик к нему в гроб. Сейчас тебе нельзя входить туда... — Она кивнула в сторону комнаты, где толпились люди, которые казались очень важными и в то же время виноватыми, потому что они были живы и здоровы, а мистер Приск мертв, — видишь ли, там сейчас собрались все его родственники, и, кроме того, ты еще слишком маленькая, и э-э...

Изливая потоки слов, она подталкивала меня к выходу, и я не успела сказать ей, что покойник вовсе не относился к числу моих друзей, что он возбуждал у меня чисто научный интерес, связанный с моей врожденнойпытливостью.

Я стояла в саду, уныло срезала розы «Сесиль Бруннер» и представляла себе, как мистер Приск (вернее, его верхняя половина) смотрит на меня с неба и жалуется богу:

— Вот полюбуйтесь, теперь она крадет у меня розы...

Перевод с английского Ю.Родман

Гейнц Нонвайлер

Голые стены

В такой молодой стране, как Австралия, нужно не мешкая обзаводиться прошлым. Я это знаю. Знаю, потому что приехал сюда из Австрии шесть лет назад. Как я прожил эти шесть лет, пока не обзавелся прошлым? Я приехал в эту страну молодым, самоуверенным завоевателем, как многие другие. Приехал и понял, что я еще новорожденный. Я понял, что приехать в незнакомую страну — это все равно что родиться заново. Это тяжело, это значит, что большая часть прежней жизни отсечена навсегда.

Мой отец был художником. Когда он умер, дом пришлось продать, и я получил немного денег. Мне было двадцать лет, у меня была девушка. Я ей не нравился. Сейчас мне двадцать шесть. Я кое-как говорю на двух языках — это почти то же, что сидеть на двух стульях. Потому что я еще не решил, какую из моих прежних жизней считать своим прошлым. А может быть, дело в том, что шесть лет — это еще не такое прошлое, на которое можно усесться, а другое свое прошлое я потерял, когда пересекал экватор. Кто знает.

Обзавестись прошлым. Именно. Когда отец умер, а дом продали и картины, висевшие на стенах, тоже продали, дом изменился. Я до сих пор помню, как он менялся. Сначала увезли мебель. Это было еще терпимо. Но потом увезли почти все картины. Я должен объяснить: в доме отца висело очень много картин. Стены дома были сплошь увешаны картинами, эскизами и гравюрами. Портретами знаменитых людей. Пейзажами и натюрмортами. Когда картины сняли со стен и увезли, отец ушел вместе с ними. Он умер второй раз. Это была земная смерть его души. На стенах остались бледные квадраты в тех местах, где раньше висели картины. Но когда стены окончательно опустели и онемели, я не мог вспомнить ни одной картины. Стены начали сдвигаться, большие комнаты становились все меньше и меньше, мне было нечем дышать, мое сердце разрывалось от боли, и я выбежал на улицу. В конце концов я понял, что остался один: отец и мать лежали рядом на старом кладбище в старом семейном склепе. Я понял это, потому что вдруг появились голые стены. До тех пор я даже не знал, что в доме есть стены. Пройтись по комнатам отца — значило пройтись среди его богатств. Пройтись рядом с пейзажами и великими людьми и вдруг услышать, какая тишина затаилась между кувшином и тремя апельсинами. Когда я проходил по комнатам отца, глаза многих великих художников становились моими глазами и чего только я не видел. Стен не было. Я мог разглядывать далекие-далекие поля, и лица, и апельсины. А потом появились голые стены. Я понял и заплакал, потому что мой отец умер.

На этой новой молодой земле я ненадолго забылся. Молодые легко справляются с воспоминаниями. Но легче всего я переносил тоску, когда начинал перебирать самые дорогие, самые живые минуты своей жизни. Я вспоминал богатства на стенах.

За что только я не брался в эти первые младенческие годы моей новой жизни. Я делал самую черную работу. Я прислуживал в барах, водил машины и под конец сменил одну за другой несколько контор.

В конторах хватало времени для воспоминаний. В конторах одиночество чувствовалось острее. Я спрашивал себя, чего я достиг. Я научился говорить по-английски, это верно, но мне почти не с кем было разговаривать, и я был все так же одинок. Я не мог этого больше вынести, не мог сидеть в конторах большого города, и я уехал.

Я работал на фермах, сначала на молочной ферме — очень тяжелая работа после городской. Потом я купил фотоаппарат и стал снимать разных людей и продавать им фотографии. Это было куда легче, но через год случилось большое наводнение — в поселке только самые высокие крыши торчали из воды. Мой аппарат погиб. Весь этот год одиночество оставалось со мной на пыльных улицах, где я вглядывался в замкнутые лица местных жителей, которые не торопились признать чужака, и среди зарослей худосочного кустарника неподалеку за рекой. Я вернулся в город.

Друзья... Вы спрашиваете, как насчет друзей? Друзья, конечно, были. Но когда у людей мало общего, дружба совсем не та. Австралийские друзья появлялись и исчезали, как облака на небе. А мои соотечественники изо всех сил старались приспособиться к здешней жизни, так же как я, и у них просто не хватало времени на дружбу, оставались те, кто уже сдался и опустил руки. Но с ними мне было очень уж тоскливо — ведь я был молод и еще не потерял надежду, что в один прекрасный день все устроится.

Город встретил меня прежним одиночеством. Одиночество не помогает обзаводиться прошлым. Прошлым нужно обзаводиться, как обзаводишься домом, в котором собираешься жить. Мало-помалу я построил такой дом из обрывков воспоминаний о том времени, когда я жил там, где родился. Вспоминая комнаты отцовского дома, я начинал понимать, что такое жизнь. Жизнь похожа на такие вот комнаты. Жизнь — это тюрьма, сказал я себе. Тюрьму надо украсить картинами, чтобы до самой смерти не вспоминать о стенах, и стены перестанут существовать.

Но, к моему ужасу, стены моей памяти рухнули. Я был слишком молод, чтобы удержать прошлое, отдаленное от меня океанами. Такое далекое прошлое, что до него нельзя было добраться, не зная двух языков. Старые стены рассыпались в прах и появились другие Настоящее оказалось сильнее. Я понял, что окружен стенами настоящего. И они были голыми, эти стены, и надвигались на меня со всех сторон. Они были похожи на стены отцовского дома, после того как увезли картины. Я оказался запертым в комнате, лишенной воспоминаний.

Я попробовал повесить картины в той комнате, которую снимал. Это была маленькая комнатушка, и свет, проникавший через окно, всегда казался безобразно мутным. Грязная дешевая комнатушка. Я пришел с работы, принес картины и развесил их по стенам. Но что-то не получилось. Я отошел подальше, вгляделся и увидел, что передо мной копии тех картин, которые висели в доме отца. Глупо было вешать их в комнате на этой новой земле. Они не имели к ней никакого отношения, бессмысленная затея. Я понял, что пересек границу. Границу, которая отделяла прошлое от настоящего, молодость от зрелости. И я был не в силах пересечь эту границу.

Вы понимаете теперь, почему я все время повторяю, что человеку, попавшему в новую страну, так важно создать прошлое. Страшно важно. Сколько лет, спрашивал я себя, нужно потратить на то, чтобы разрушить обступившие меня стены?

Потом я получил работу в фирме грампластинок. У меня была приятная внешность и располагающая улыбка, и они использовали меня в качестве рекламного агента. Я обходил радиовещательные станции и магазины грампластинок и рассказывал всем и каждому о новых пластинках, которые мы выпускали. Работа была легкая и приятная. Я разговаривал с людьми. Кое-кто спрашивал, как мне нравится Австралия, и иногда я пытался рассказывать о стенах и картинах, но меня не понимали — о таких вещах невозможно говорить вслух.

Через некоторое время управляющий вдруг сказал, что перевел меня на другую работу. Я должен был брать интервью у певцов и звезд рок-н-ролла, законтрактованных фирмой, и сочинять тексты для конвертов, в которых продают пластинки, и для передач по радио. Я больше не был рекламным агентом.

Я поблагодарил управляющего за повышение, хотя он ничего не сказал о прибавке. Ну да ладно. Я познакомился с певцами, с артистами и с театральным делом. Все это пустопорожняя дребедень. Мне начало казаться, что весь мир движется в одном направлении, а я — в другом. Все вокруг твердили, что я получил прекрасную работу, им легко было говорить — они-то не занимались рекламой. Мне не хватало английских слов и не хватало энтузиазма, чтобы хвалить певца без голоса, без таланта и вообще без ничего.

Но однажды фирма заключила контракт с двумя новыми певцами, и они пришли ко мне в контору, потому что мне нужно было познакомиться с ними и сочинить какую-нибудь интересную историю, чтобы ведущему было о чем поговорить во время музыкальной передачи.

Мы сидели за старой конторкой друг против друга. Костлявый мужчина с морщинистым лицом, бледно-голубыми глазами и робкой дружелюбной улыбкой. И женщина — с такой же улыбкой и орлиным носом. Они существовали только вместе. Они были мужем и женой всегда и везде. Это сразу было видно. Они сидели напротив меня, и я спросил, что они могут рассказать о себе.

Они смотрели друг на друга и торопливо облизывали губы сухими языками. Он открыл рот, она что-то шепнула ему, они повернулись и посмотрели на меня. Им перевалило за тридцать, и мне было так странно видеть их в конторе, в своей конторе. Никто бы не принял их за певцов, они были из той породы людей, которые работают из последних сил и улыбаются.

— У нас была ферма, мы держали овец, — женщина говорила о себе и о муже.

Я посмотрел на них внимательнее. За моей спиной было окно, оттуда падал слабый городской свет. Он падал через мое плечо прямо на их бледные открытые лица и на их бледные голубые глаза. У них была очень сухая кожа. Это была молчаливая сухость. В их молчаливости было что-то, о чем я догадывался без слов. Не спрашивайте что. Это была прекрасная молчаливость.

И вдруг я понял, что уже знаю историю их жизни. Мне не нужно было задавать им вопросы. Конечно, для проформы я все же их расспросил и даже осторожно подтолкнул одним-двумя словами, чтобы не ошибиться.

— Ну как? — спросил управляющий, когда мы встретились в конце дня. — Что вы из них выжали?

— У них была ферма, они держали овец, — покорно начал я. — Пришел трудный год. Несколько трудных лет подряд. Они продали ферму, перебирались из одного городишка в другой и пели, вдвоем. Пели песни, которые любят тамошние жители. Они и раньше хорошо пели. Они очень любят петь и выступать.

Управляющий растерянно посмотрел на меня.

— Но, — сказал он, — это никуда не годится. Неужели в их жизни не было ничего ИНТЕРЕСНОГО? Разве нельзя что-нибудь придумать? Снабдить их каким-нибудь прошлым?

— Нет, — спокойно ответил я. — Тут нечего придумывать. Я придумал достаточно историй о городских парнях, которые распевают рок-н-ролл. Но об этих двух людях мне ничего не надо придумывать.

— Да ведь это черт знает что, а не рассказ! — закричал управляющий. — Неужели вы не понимаете... Ну, что тут интересного? Вы что, не можете вытянуть из них ничего увлекательного? А как у них с родителями? Может, их предки играли на сцене? Напишите хотя бы, что их ферма сгорела или что-нибудь в этом роде. Обработайте это как следует, приятель! Обработайте! Кого интересует чета фермеров? Подбавьте романтики!

Это была его любимая присказка. «Подбавьте романтики!» Я вдруг понял, что все это вранье, сплошное вранье. Той романтики, о которой он говорил, не существует. Даже если она приносит доход.

Мне очень захотелось сказать ему, что правда молчалива, как эти фермеры. И я сказал.

Он, конечно, не понял. У него на лбу вздулась вена, Он был не из тех, кто с удовольствием выслушивает возражения. Его обуяла злость.

— Делайте, что вам приказывают, — сказал он. — Напишите что-нибудь интересное.

— Простите, сэр, — сказал я. — Это и так очень интересно.

— Неужели?

— Мне надоело врать, сэр, — сказал я.

Мне уплатили за неиспользованный отпуск, кое-кто из служащих выразил сожаление по поводу моего ухода. Я не жалел. Я засунул руки в карманы, прошелся по улице и сел в автобус. Мне было все равно, есть ли у меня складка на брюках, растрепаны у меня волосы или гладко зачесаны назад. Я чувствовал себя до странности уверенно.

Был вечер. Солнце тонуло в гавани, последние лучи задержались на нескольких небоскребах, и они горели красным огнем на фоне темно-синего неба. Автобус был набит людьми с серыми лицами, и я вдруг подумал, что у меня должно быть тоже серое лицо.

Мне припомнились те двое, что продали ферму и стали певцами. Перед глазами поплыли эпизоды из их жизни, и вслед за ними потянулась странная цепь воспоминаний. Джакаранда, засыпанная пылью, которую ветер взметает с опустевших улиц поселка, где я прожил год. Всеобщее запустение; я фотографирую. Снова ветер, и пыль, и изможденные лица. Неподвижные лица. Извечная молчаливость, которая сочится из зарослей и застывает на лицах. Убогие дома под железными рифлеными крышами. Солнце. Наводнение. Год жизни.

Я вышел из автобуса как во сне. Пред глазами по-прежнему прокручивался этот год, как будто все случилось вчера, и продолжал прокручиваться, когда я вошел в дом, где я жил.

Они продали ферму и стали певцами. Просто. Как просто. И я защищал их право на эту простоту. Романтика и простота — две разные вещи. В коридоре я остановился и прислушался к своим мыслям. Я вдруг понял, что мы с отцом совсем не похожи друг на друга. Он был художником, а я не художник. Еще одна граница, которую я не смог пересечь. Я все больше и больше становился самим собой. Я чувствовал, что обретаю твердость. Я тосковал о романтике, а не о жизни. Для моего отца романтика была жизнью. Так оно и должно было быть. Но ко мне это не имело отношения. Во мне проснулась какая-то неодолимая тоска. Ее разбудили два молчаливых рта сегодня днем.

Я встретил на лестнице квартирную хозяйку и предупредил ее, что через неделю уеду. Потом я вошел в комнату. Уже совсем стемнело, и я не мог разглядеть стен. Они пропали, вместо них появились бесконечные темные заросли, тишина, палящее солнце и пыль. И полное одиночество. Все то, чего я не мог вынести, когда приехал сюда. Но теперь я мог это вынести, потому что понял, что одиночество — это жизнь, так же как пыль, солнце и дружелюбное лицо, вдруг промелькнувшее перед глазами. Я понял, что отец не мог жить без стен, что его картины были его стенами, а я могу обойтись без стен. Да, могу. Я уеду из города и буду работать и жить в этой огромной комнате без стен — в Австралии. Не просите меня рассказывать еще что-нибудь о том, чего я сам никогда не пойму до конца. Достаточно, наверное, если я скажу, что стен больше не существовало.

Перевод с английского Ю.Родман
Из рубрики "Авторы этого номера"
В подборке «Австралийские рассказы» представлены:


АЛАН МАРШАЛЛ — ALAN MARSHAIX (род. в 1903 г.).

Рассказ «Серая кенгуру» был напечатан в сборнике «Рассказы» («Short Stories». South Melbourne, Thomas Nelson, 1973). Рассказ «Ну и штучка!» — в сборнике «Как ты там, Энди?» («How's Andy Going?», Melbourne, Cheshire, 1956).

ПИТЕР КАУЭН — PETER COWAN (род. в 1914 г.).

Рассказ «Трактор» взят из антологии современного австралийского рассказа («Modern Australian Short Stories», Melbourne, Cochrane; London, Arnold, 1971).

УИЛЬЯМ НЕВИЛЬ СКОТТ — WILLIAM N. SCOTT (род. в 1923 г.).

Рассказы «Герой» и «Маски» были опубликованы в сборнике «Разные люди» («Some People», Milton, Jacaranda Press, 1968).

НЭНСИ КЕЙТО — NANCY CATO (род. в 1917 г.).

Рассказы «Голые стены» и «Воришки» взяты из упомянутой выше антологии современного австралийского рассказа.

ГЕЙНЦ НОНВАЙЛЕР — HEINZ NONVEILLER.

(Об этих писателях см. предисловие А.Петриковской).


Примечания

1

День розыгрыша кубка на Мельбурнском ипподроме считается праздником штате Виктория. (Прим. перев.)

(обратно)

2

Анзаки (сокр. — от Австралийский и Новозеландский Армейский Корпус) — ветераны двух мировых войн.

(обратно)

Оглавление

  • Алан Маршалл
  •   Серая кенгуру
  •   Ну и штучка!
  • Питер Кауэн
  •   Трактор
  • Уильям Невиль Скотт
  •   Герой
  •   Маски
  • Нэнси Кейто
  •   Воришки
  • Гейнц Нонвайлер
  •   Голые стены
  • *** Примечания ***