КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Спасение [А Богословский] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

А. Богословский Спасение

Эта зима прошла для меня ужасно. Все она длилась и длилась, и казалось, не будет ей конца. И когда наступил март, метели все бесились в городе, холода стояли январские, и никакой надежды на живительные солнечные лучи, еще не было. Городовые стояли с красными носами и смешно хлопали себя руками по бокам. Большие витрины на Кузнецком были все в разводах изморози, а седоки в санях набрасывали на себя меховые полости.

Жизнь моя была трудна и безнадежна. За зиму я сменил несколько квартир, и все это были нищие и темные углы, населенные нищими же людьми. Рукописи мои, стихи, поэмы, романы, рассказы в журналы не принимали, и вскоре одно мое появление, вечно голодного, замерзшего, в драном, холодном пальтишке стало вызывать презрительные гримасы. Горькое отчаяние охватывало меня, когда я сидел при свете одинокой свечи над своими рукописями, глядя на плавающие по стенам тени, и грел озябшие руки под мышками. Последние гроши из оставленного мне покойной матерью скудного состояния испарялись. Впереди ждала полная черноты пропасть, падение.

В марте снимал я комнату в грязных меблирашках у мадам Дрызиной, недалеко от Тверской, в узком и кривом переулке. Часами бродил я по вечерним заснеженным улицам со своими невеселыми думами. Даже надежда на весну, на тепло и та оставила меня. В те дни близок я был к умопомешательству или к самоубийству, но даже на этот шаг духовных сил моих недоставало. Ноги мои так стыли, что я буквально не слышал свои пальцы, руки окоченевали, лицо дубело, и лишь тогда я заходил в какой-либо трактир погреться. Просто так сидеть было неловко и я заказывал себе чаю и ситного, и половой приносил их мне с выражением все того же презрения на сытой, лоснящейся морде.

Более всего приглянулся мне трактир Рублева — был он теплым, более чистым, нежели другие, и дешевым. Там можно было съесть приличную солянку и выпить немного водки, что и составляло мою пищу на весь почти день. Водки, правда, я несколько боялся, ибо страшился привыкнуть к ней, спиться, сойти с круга, как сошли на моих глазах многие достойные русские люди, не сумевшие справиться с нищетой, несправедливостью и тяготами этой печальной жизни. Пьяниц же подстерегал конец страшный и полуживотный — они замерзали насмерть на морозе, в снегу, бывали убиты в пьяной драке, либо помирали на полатях ночлежного дома в белой горячке.

В Рублевском же трактире пьяниц было немного. Сидели тут люди большей частью хотя и бедные, но достойные, разговоры шли негромкие, половые были вежливы и не орала безобразная музыкальная машина. Тут можно было посидеть, помечтать, а то спросить газеты и даже шахматы. В шахматы меня научил играть еще давно мой покойный батюшка в нашем имении, и игрывал я в них недурно. Главным образом с каким-то серым чиновником, Василием Лукичом, который частенько заглядывал в трактир. И когда я пригревался после еды и задумчиво склонялся над шахматною доскою, то даже казалось мне порой, что нет вокруг этой дикой, нищей жизни, а словно я вновь маленький и в нашем курском имении играю в шахматы с батюшкой. Светит керосиновая лампа, от стен и мебели идет покой, и пусть там за окнами злится вьюга, а мы поиграем и пойдем пить чай с вареньем… И так мне не хотелось тогда возвращаться по морозу в холодную клопиную свою комнату и вновь смотреть на несчастные мои рукописи при неверном свете грошовой свечи.

Этими днями стал я примечать одного странного человека, который почти каждый вечер стал появляться в трактире Рублева. Выглядел он странно потому, что одет был несуразно: в рваный, старый армячишко, непонятные, холодные штиблеты, узенькие брючки, а лицо у него, напротив, было интеллигентным и возвышенным. Правильные черты, высокий лоб, голубые глубокие глаза и длинные, как у художника, волосы. Был он безбородым, безусым, и думал я, что он какой-нибудь спившийся актер, родившийся в приличном семействе и получивший некогда образование, но находился он, видно, в крайне плачевном состоянии. Никогда он ничего не заказывал, кроме чаю с булкой, и платил какими-то грязными копейками, словно днем стоял на паперти. Лицо его всегда казалось встревоженным, нервическим, он подолгу глядел в одну точку и что-то бормотал, а однажды взял газету, полистал ее, потом отшвырнул от себя, схватился руками за голову, и я услышал, как у него вырвалось с тихим стоном: «Боже мой! Начало века!..»

— Что же вы? — вернул меня к прерванной партии чиновник Василий Лукич. — Думайте-с…

На следующий день странный молодой человек подошел к нам, когда мы разыгрывали очередную партию, жалко как-то улыбнулся и сказал:

— Извините, пожалуйста, я не помешаю вам, если посмотрю, как вы играете?

Василий Лукич надулся и промолчал, а я улыбнулся ему в ответ и указал на свободный стул:

— Извольте, вы нам не помешаете.

Он уселся рядом и со вниманием стал следить за игрой. От рваного его армяка довольно противно пахло, и длинные его волосы, казалось, свалялись от грязи в сосульки. Весь он был какой-то уж очень неухоженный. Видимо, судьба опустила его на: самое дно жизни.

— Так нельзя ходить! — воскликнул он вдруг после очередного хода Василия Лукича. — У вас на эф6 полетит ладья.

— Потрудитесь помолчать, — сказал мой чиновник в раздражении. — Я не спрашивал вашего совета.

— Извините, — быстро проговорил молодой человек, покраснел и потупился. Мне стало его жалко, как жалко мне было всех людей опустившихся, униженных, раздавленных бедностью, а этот человек еще и интриговал меня.

— Вы любите шахматы? — спросил я его с улыбкою.

— Люблю? — переспросил он и прищурился. — Да нет, не очень… Так просто, хоть какое-то развлечение…

— Развлечение, — угрюмо пробормотал Василий Лукич. — Вам бы, милостивый государь, каким бы делом заняться, а не развлечениями-с.

— Дело?.. — странно повторил тот и как-то прозрачно глянул на старика-чиновника голубым своим взором. — Я бы рад заняться делом, только какое, к черту, тут у вас может быть дело!..

— Вы из провинции? — спросил я его, чтобы вызвать на беседу.

— Нет, я москвич, — ответил он и усмехнулся. — А что, так непохож?

— Да нет, отчего же…

— Вид у меня, конечно… — сказал он. — Прямо скажем, не Онасис.

— Кто? — переспросил я из вежливости.

— Онасис, — сказал он и тихо рассмеялся. — Да вы не знаете. И, что самое интересное, никогда не узнаете. Он, наверно, еще и не родился. — И опять тихо засмеялся.

Я посмотрел на него с жалостью. Видимо, невзгоды повлияли на его психику и он заговаривался.

Но чиновник Василий Лукич почему-то страшно осерчал. Он повернул к незнакомцу лицо, одарил его презрительным взглядом и надменно выговорил толстыми губами:

— Потрудитесь замолчать, милостивый государь! Потрудитесь не встревать в игру-с! — Потом он оборотился ко мне. — Извините, господин студент, но продолжать сегодня у меня нету желания-с. До следующего, более удачливого раза! — Он неуклюже поднялся, отвесил мне неуклюжий поклон и удалился.

Молодой человек скривил губы в усмешке.

— Надутый дурак, — молвил он небрежно. — Господи, сколько же на свете было дураков. А мне всегда казалось, что раньше их было меньше. — Он перемешал на доске фигуры. — Давайте сыграем… господин студент?

Он выиграл у меня партию моментально, с блеском. Я крайне удивился и ошарашенно посмотрел на моего партнера.

— Вы… шахматист? — спросил я глуповато.

— Нет, — покривился он. — Даже не любитель. Наивысшее достижение второе место на первенстве школы… — Он пристально посмотрел на меня. Послушайте, как, вас зовут?

— Анатолий Иванович…

— Меня зовут Павел Петрович… Просто Павел. Сколько вам лет?

— Двадцать пять, — ответил я, начиная удивляться этому допросу.

— Мне тоже двадцать пять, — сказал он. — Вы — студент?..

— Бывший студент, — печально поправил я.

— Ну хорошо, пусть бывший, — он заговорил горячо и страстно. — Вы молодой, образованный человек, не косный, не глупый, способны ли вы поверить в очень странную, необъяснимую историю?.. — глаза его горели странным огнем. — Способны?

— Не знаю, — сдержанно пожал я плечами.

Уж столько раз я сталкивался во время моих хождений по улицам и бедным трактирам, во время житья в нищих комнатах с подобными любителями рассказывать небывалые истории. Доведенные нуждой до отчаяния, люди пытались хоть этими историями как-то оправдать или же выставить себя в интересном, выгодном плане. Но чувствуя себя литератором, писателем, обязанным прислушиваться к боли человеческого сердца, я слушал эти небылицы и, видимо, доставлял большое облегчение рассказчикам, жаждавшим выговориться. Почему бы мне не выслушать и этого одинокого и жалкого человека?

— Ну что же, — вновь пожал я плечами. — Расскажите…

— Кто вы по профессии? — спросил быстро мой новый знакомый. — Гуманитарий или техник?

— Я учился на юридическом, — начал я. — Родители мои, обедневшие дворяне, продали имение и переехали в Москву, но здесь батюшка умер, почти ничего нам не оставив. Вскоре умерла и моя бедная мать, и я вынужден был прервать занятия. — Я невесело усмехнулся. — Что ж, у меня нету средств, увы. Но я пишу, я много пишу, занимаюсь поэзией, прозой, также переводами. Пока, правда, я еще не нашел издателя, но со временем…

— Феноменально! — воскликнул Павел и улыбка появилась на его бледном лице. — Это же гениально, что вы литератор! Тогда давайте так, врубите все свое воображение и постарайтесь воспринимать все, что я скажу, как реальность… — Он нервно облизнул губы. — Слушайте. Представьте, что молодой человек, допустим я, живет в Москве, но только через восемьдесят лет. Не в Москве 1902 года, как вы, а в Москве конца двадцатого века. И этот человек… он тоже молодой литератор… этот человек выходит из своей квартиры, спускается в лифте вниз, выходит из подъезда… — Павел сделал паузу и страшно округлил глаза. — И выходит на восемьдесят лет раньше, в 1902 году!..

Я было поначалу подумал, что вот и еще один доведен жизнью до безумия, но потом посмотрел на него, заглянул в его глаза, и холодок прошел у меня вдоль позвоночника. Все-таки я литератор, человек чувствующий довольно тонко, и вот я всем своим существом почувствовал, что этот человек не врет. Он не безумен и он не врет! И, как ни похоже то, что он сейчас сказал, на бред умалишенного, но все это чистейшая правда. И надо мне решить, относиться с иронией к его рассказу или же поверить всерьез…

— Допустим, — медленно сказал я. — Пусть так, но… но это же все-таки сказка!

— Это не сказка! — грустно сказал он и улыбнулся. — Я вижу, вы мне поверили. Спасибо вам, ведь для меня главное, чтоб не смотрели на меня, как на идиота, а вправду поверили мне. А доказательств я могу найти тысячи…

— А вы кому-нибудь, рассказывали про это? — спросил я.

— Ну а как же! — воскликнул он. — Все смеются и крутят пальцем у виска!.. Милый мой Анатолий Иванович, Толя!.. Какое же счастье, что я тебя встретил! Какое счастье! — Он уже чуть не плакал и смахивал слезу с глаз грязным и драным рукавом своего армяка… — Ты только верь мне, верь, а то сойду с ума…

— Подождите, — прервал я его, подозвал полового, заказал штоф водки и какой-то закуски. Я чувствовал, ей-богу, чувствовал, что стою перед великой и важной тайной, и решил тут уж не высчитывать каждый грош. — Вы, наверное, голодны, Павел?

— Да, — сказал он радостно. — Я тут… у вас уже скоро две недели. Черт знает, как живу…

Половой принес заказ, мы разлили водку, чокнулись с ним, ничего не говоря, выпили и закусили. Приятная теплота разлилась по моему телу.

— А водка у вас лучше нашей, — весело сказал Павел. — У нас ее гонят черт знает из чего, говорят, даже из нефти.

— Из нефти?

— Ага, — он счастливо засмеялся. — Нет, это замечательно, что я тебя встретил. Это великолепно!

— Однако… как же ты? Рассказывай!

— Ну что ж, — он посерьезнел. — Так вот, я живу в Москве 198… года. Я работаю на радио, но тоже пишу стихи… Даже точнее не стихи, а тексты для песен.

— На радио? — переспросил я.

— Ах, да… — встрепенулся он. — Радио, это… впрочем, я тебе потом объясню… Так вот, я подхалтуриваю, пишу тексты для песен. Поэт я, конечно, никудышный, но публика и это кушает, а башли идут. В общем, все было в полном порядке. И вот я вышел из дому, собрался пойти к Вите Капустину, это молодой композитор, и отнести ему пару текстов. Спускаюсь в лифте… Да, у нас дома высокие, я живу на четырнадцатом этаже… вот, открываю дверь подъезда и сначала ничего не замечаю. Потом делаю несколько шагов, оглядываюсь, и — батюшки! — мимо меня едут сани, идут какие-то придурки в диких одеждах, какие-то хипари бородатые и все такое… — Он нервно передохнул. — В общем, сзади меня никакого моего подъезда, ничего нет, а на ближайшей афишной тумбе я читаю, что 12 марта 1902 года в Москве начинаются гастроли цирка Чинизелли. Вот так! Я, честно говоря, подумал, что сошел с ума. И щипал себя, и глаза закрывал… Да что уж там! Я и сейчас не соображу, на каком свете нахожусь.

— Как же ты живешь? — спросил я. — Где?

— Да сначала болтался, как это самое в проруби. Хотел в одном подъезде переночевать, так у вас тут дворники — зверюги. Полицейский меня в часть хотел доставить, а потом говорит: иди, бродяга, в ночлежку на Хитров рынок. А там набрел на какого-то чувака, он меня принял за своего коллегу, за безработного артиста, так с ним в ночлежке и живу… Ужас! Блохи, вонь, грязь. Прямо «На дне» Горького… Слава богу, мне этот актерик пятаки на еду дает, а то бы, знаешь… Ну, я на третий день немного пришел в себя, а то все как в бреду был. Думаю, надо что-то предпринимать. Пошел в милицию… то есть в полицию. Думаю, надо что-то… если все объяснить, то может хоть как-то… Что ты! Вытурили в момент! И по роже разок дали, вот так-то. Ладно, думаю, пусть, тут невежи, жандармы, пойду в университет, там думающие люди, поймут. Меня и на порог не пустили. Иди, говорят, от греха подальше, оборванец. Ладно, оборванец! Я вот за эти вельветовые джинсы 150 рэ фарцам отдал, батник у меня французский, ну-у… рубашка это батник. А эту рвань мне мой артист устроил, чтоб я не замерз. Я же из дому раздетый вышел, мне только до машины дойти, а там печка… Машина это автомобиль. Ты знаешь, что такое автомобиль?

— Знаю, — сказал я, жадно поедая его глазами. Его, человека нашего будущего! Теперь, прослушав эту сбивчивую, подчас непонятную мне тираду, я ни секунды не сомневался в его правдивости. — Говори же, Павел, говори!

— Что ж говорить-то, — грустно поник он головой, — теперь я вроде как у вас в плену. Ни туда ни сюда. Застрял. Как дальше жить не знаю… Грязный весь, ванну негде принять.

— Ванну, — повторил я. — А что ж, у вас у всех ванны есть?

— У всех, — быстро ответил он. — В Москве у всех. Наверно, у всех. Я точно не знаю… — Павел с подозрением посмотрел вдруг на меня. — Толя, тебе что же, доказательства нужны?

— Да что ты! — всплеснул я руками.

Но он опять сильно покраснел и полез в карман своих неудобных, узких брюк. Оттуда он достал какую-то круглую штучку на цепочке и протянул мне.

— Вот, — сказал он веско, — брелок для ключей, а на нем изображена Эйфелева башня в Париже. Видишь, написано «PARIS». Ведь в ваше время Эйфелевой башни нет?

— Есть, — сказал я, почему-то чувствуя даже что-то вроде стыда за наше время. — Ее построили к Всемирной выставке… Вся Франция против нее, мы думаем, что ее снесут, но… — Она все-таки стоит?

— Стоит, — кивнул Павел. — Стоит, зараза. — Но вновь погрустнел. — Ну как мне тебе доказать-то? Ну расскажу, что у нас в небе самолеты летают со скоростью звука, что автомобили по шоссе гоняют, что подводные лодки бороздят моря и океаны, так это же все слова.

Подскочил бравый половой и наклонился над нашим столом, тряхнув льняными кудрями.

— Больше ничего-с не изволите заказать? — спросил он.

— Пока нет, — сказал я и отослал его движением руки. — Так что же ты теперь, Павел, как же ты теперь?

— Не знаю, — тихо вымолвил он.

— Со своей стороны, — проговорил я, — деньгами я тебе помочь не могу. Я совершенно без средств…

— Да ладно, средств! — скривил он лицо в горькой гримасе. — И всюду башли, башли, башли. Башли — это деньги. У нас еще туда-сюда, но у вас без башлей полный зарез. Конечно, я насмотрелся, у кого денег много, так те на рысаках гуляют, по ресторанам, а дома такие, что у нас у народных артистов таких нет.

— Подожди, — прервал я его, и понятно было мое нетерпение. — Павел, расскажи же, расскажи, как там будет, потом, через восемьдесят лет?

— Как? — он задумался на секунду, возведя к потолку глаза. — Да конечно, изменений много. Во-первых, в 1917 году произошла революция, и у нас теперь социалистическое общество.

Я был далек от политики, но зато прекрасно знал, что слово «революция» не в чести у господ представителей власти. Владелец этого трактира Рублев человек был степенный, верноподданный и вряд ли сочувствовал революционерам и их идеям, и потому половые у него могли быть доносчиками. Я приложил палец к губам, подмигнул Павлу и проговорил:

— Ну что ж, об этом ты расскажешь мне потом.

— Я бы еще поел, — заметил мой собеседник.

В кармане у меня оставалось всего около рубля, но что были эти деньги в сравнении с величием и грандиозностью нашей неожиданной встречи. Я заказал еще закуски и чаю.

— Самое обидное, — сказал Павел, жадно набивая рот, — что я совершенно не знаю, чем я тут могу заняться. Жизни вашей я не понимаю, ни жилья, ни денег, ничего у меня нет.

— Жить ты пока можешь у меня, — сказал я горячо. — Конечно, я уверен, что со временем мы сумеем заинтересовать твоей историей ученых, они примут и оценят факт твоего появления в нашем времени. А пока… Ты же ведь литератор, — продолжал я. — Отчего бы тебе не попробовать писать? Попробуй, ведь может и так сложиться, что ты найдешь своего издателя…

— Ну да, — усмехнулся он недоверчиво. — Тут у вас такие титаны пишут, что… Блок у вас уже известен?

— Да, — кивнул я. — Я знаю его стихи. Он станет знаменит?

— Ого! — воскликнул он. — Гений! Ну, потом Маяковский, Есенин… Их-то пока еще нету, они позже… А Горький есть?

— Конечно, — кивнул я, — Горький очень популярен, у него свои читатели. В поэзии известны Бальмонт, Надсон… Они останутся в истории литературы?

— Останутся, — небрежно махнул он рукой. — Но знаменитыми не станут… Нет, писать при жизни таких титанов невозможно, расчета нет. Ведь еще Лев Толстой жив! И Чехов! Чехов жив?

— Жив, — подтвердил я и осторожно спросил, ибо очень любил печальную музу Чехова. — А когда он умрет?

— Не помню, — подумав, ответил Павел. — Сейчас 902-й… Ну, что-то очень скоро…

— Господи, какой ужас! — вырвалось у меня.

— Да-а… — протянул он, погруженный в свои размышления. — Попишешь тут, как же… — Он вновь задумался, и лицо его вдруг просветлело. — Послушай, Толя, а Блок написал уже стихи о Прекрасной Даме?

— Не знаю, — сказал я. — Я не читал, не слышал.

— Нет? — оживился он. — Так-так… Ну, а там: «по вечерам над ресторанами…» «Незнакомка»? Они же знаменитые.

— Нет, — сказал я. — Я слежу за журналами. Этих стихов не было.

— Не было? Точно? — глаза его заблестели, румянец выступил на бледных щеках. — Толя, это же гениально! Я напишу эти стихи! — От нахлынувших чувств он даже задохнулся. — Черт возьми, как же я об этом не подумал! Ведь все, что еще не написано, — все мое! Черт возьми!.. — он схватился руками за голову. — Ведь можно жить, Толя, можно жить!

Я смотрел на него и никак не мог понять, что он имеет в виду. От волнения он расстегнул верхнюю пуговичку своей странной рубашки.

— Значит, так, — заговорил он деловым голосом. — Сначала кое-что, что помню из Блока. «Молчали желтые и синие», там… «Под насыпью во рву некошеном» и всякое… По вечерам над ресторанами какой-то воздух дик и глух, и правит окриками пьяными тара-та-там весенний дух… нет, тлетворный дух… Ладно, остальное припомню, а чего не припомню, сам доделаю, дело привычное.

— Но это же будут чужие стихи, — попытался возразить я. — Постой, постой… Ты ведь даже не помнишь их точно. Ведь ты испортишь их, испортишь для будущего!

— А, ничего! — махнул он рукой. — Если в наше время мои тексты кушают, то небось ваша публика уж тем более не подавится! — Он взмахнул руками. — А дальше, дальше! Я помню, Горький написал «На дне» в девятьсот втором. Но в девятьсот пятом будет революция… первая русская революция, и Горький после нее напишет роман «Мать», который нашумит в народе. Фигушки! Это я теперь напишу «Мать». Ниловна там, Павел Власов, сходки, ведущая роль рабочего класса… А уж позже можно будет «Ночь, улица, фонарь, аптека…», а там и начинать Маяковского, пока он сам не начал!.. — Павел вспотел, раскраснелся. — Деньги, Толя, будем грести лопатой!

— Как же так, — проговорил я растерянно. — Ты же обкрадываешь писателей, присваиваешь себе их произведения…

— Где они, эти произведения? — с жаром воскликнул он. — Нету их! Я напишу, они и появятся! — Он зажмурился от предчувствия успеха. — Какой же я дурак, как же я раньше не сообразил! Только сиди, вспоминай да записывай! А память у меня хоро-ошая…

Я вздрогнул и покрылся гусиной кожей от ужаса перед тем, что может натворить этот странный, беспринципный человек из будущего, которому я так неосторожно подал идею заняться литературой.

— Постой же, постой, — пробормотал я. — Но как же честь, честь русского литератора?! — Как же высокие помыслы, которым служат литература, и таланты, ее рождающие? Как же втоптать в грязь?.. Ведь наше нравственное сознание…

— Да брось ты! — толкнул он меня кулаком в плечо. — До нравственного ли нам сознания? На улице мороз, мы с тобой — два нищих паука, а перспективы открываются такие, что закачаешься! Ох, Толик, даже в жар бросило…

— Да постой же! — почти выкрикнул я. — Как же ты так легко собираешься расстаться со своим временем, со своей жизнью там, в будущем, ведь…

— Да помолчи ты, — перебил он меня. — Чего я там потерял, в будущем? У нас там, знаешь, атомные бомбы. Одну бомбу бросить — и нет никакой Москвы. Понял? Зачем мне все время в страхе жить? Не-ет, не хочу. Что мне там жалеть — тачку свою, «Жигули»? Квартиру однокомнатную? Да я здесь за те же деньги десять карет себе заведу с кучерами, из «Яра» не буду вылазить, с самыми великими людьми дружить! Да я в историю войду, Толик! Что ты-ы!..

Я весь сжался в нервический комок. Мне сделалось дурно, перед глазами поплыли радужные круги. На моих глазах молодой подлец собирался убить великую русскую литературу, и я не мог этому помешать. Не мог! Не мог?..

— Послушайте, Павел, — выговорил я дрожащим голосом. — Вы извините…

— А чего это ты на «вы» перешел? — спросил он настороженно. — Что случилось-то?

— Да нет, я забылся, — быстро поправился я. — Я вот что не могу понять: где же это произошло с тобой? Твой переход из будущего в прошлое?

— Где, — передразнил меня Павел. — Если бы я знал. Я сам уже искал, искал это место, только ни черта не нашел. Москва-то переменилась за эти годы, я почти ни одного здания узнать не могу. Вот университет только, Красную площадь с Кремлем, да и то… Ну, теперь-то мне эта улица не нужна, — на лице его расплылось блаженство. — Теперь мне и тут будет хорошо. Писателей на мой век хватит.

— Постой же, — вновь прервал его я. — Мне все же это очень интересно. Неужели ты и вовсе не помнишь этого места? Хоть каких-то примет?

— Примет? — задумался он. — Да вот афишная тумба с цирком Чинизелли… Да-а… Да! Потом там кусок вывески какой-то помню: не то Распопов фамилия, не то Раскоков, черт его знает.

Я сразу сообразил, что это мог быть только магазин колониальных товаров Распопова на Арбате. Я хорошо знал это место, ибо недалеко оттуда скончалась моя мать в доме Кухнарева.

— Павел, — попросил я как можно трогательней и дружелюбней. — Окажи мне такую милость, давай сходим к этому месту, я, кажется, знаю, где это. Ты себе представить не можешь, как я хочу видеть это место, место, где, может быть, состоялся величайший в истории факт: переход человека во времени. Сделай мне такое одолжение.

— Ну хорошо, — согласился он, но с видимым неудовольствием. Вообще, как только пришла ему в голову эта дикая идея, он переменился: чванливость появилась в его движениях, в манере говорить какое-то присутствовало напускное презрение и вялая томность. Этого я не любил в наших начинающих литераторах, а уж в человеке из будущего и совсем никак не ожидал встретить.

Мы вышли на улицу. Уж отзвонил вечерний благовест. Тускло горели газовые фонари, двигались темные прохожие, трусил одинокий извозчик. Я старался смотреть на окружающее как бы глазами человека из будущего. Как, должно быть, грязно и тускло ему казалось у нас, как бесприютно. В окнах домов плавал желтый свет. На углу стоял старый шарманщик, и из дряхлой шарманки его неслась заунывнейшая мелодия. Но воздух и снег под ногами почему-то не показались мне страшными по-зимнему, хотя ноги тотчас промокли и заледенели. Нет, напротив, природа поворачивала на весну! Даже в ветре, пахнувшем из длинной подворотни, был уже запах весны…

Мы вышли на Тверскую и пошли вниз, спускаясь к Охотному ряду. На Страстной площади он задержался, долго глядел на огромный контур монастыря и сказал:

— Году в девятнадцатом тут имажинисты будут шалить с Есениным. Ну что ж, ну что ж, посмотрим… — И он озорно закусил губу.

Он узнал Тверской бульвар, памятник Пушкину и даже некоторые здания. Говорил, что Тверская стала называться улицей имени писателя Максима Горького и чуть ли не вдвое стала шире и выше, смеялся над конкой и все вспоминал и вспоминал новые фамилии русских поэтов и писателей, фамилии мне незнакомые, и одно было отрадно, что в будущем, как видно, русская литература не зачахла, а процветала и набирала силы.

— Тут у нас Моссовет, — сказал Павел, указывая на дом генерал-губернатора. — Только у нас его надстроили.

Дежуривший у дома городовой мрачно и угрожающе пошевелил усами, завидев наши неказистые фигуры. Но униженность и страх уже прошли в моем спутнике.

— Фараон! — крикнул он, показывая полицейскому язык. — Так их у вас кличут? Да, — продолжал он далее. — Все равно этот гад мне еще козырять будет. А у Морозова я особнячок выторгую. Там у нас сейчас Дом дружбы. Он, говорят, любит писателей да актеров, а с моими деньгами я и самого Савву скоро куплю. Заведу себе шикарную карету, а то и автомобиль заведу. — Он захохотал. — Скорость двадцать километров. Ха-ха-ха! Толик! — Он хлопнул меня по спине. — В шампанском будем купаться, с графинями спать, Толик! А слава, слава! Ведь все лучшее, что только в России понаписано, будет написано мной. Я же ведь гением становлюсь, Толик! Все газеты, все журналы, радио, телевидение… Ах да, телевидение подождет.

Я шел молча и все убыстрял шаг. Скорее, скорее, да и морозец продирался сквозь мое убогое пальтецо.

Наконец мы свернули за угол и я подвел его к большой пышной витрине магазина колониальных товаров Распопова. Павел оглянулся вокруг.

— А что? По-моему, именно здесь я и объявился в вашем мире… Вот!

Он быстро подошел к афишной тумбе, и в потемках с трудом мне удалось разобрать на оторванной уже наполовину и занесенной снежной крупой афише анонс цирка Чинизелли.

— Да, — задумчиво проговорил Павел. — Это именно здесь и было, теперь я вспоминаю…

— Как же, как же… — от волнения мне было трудно говорить. Густой пар вырывался у меня изо рта. — Как же ты объясняешь все это? Твой переход.

— Ну, не знаю, — пожал он плечами в жалком армячишке. — Мы все так напичканы фантастикой, что даже и сообразить трудно. Ну, наверное, какая-то дырка там появилась во времени и стал возможен переход. Или произошло искривление вектора времени-пространства, как пишут фантасты. Шут его знает, я таблицу умножения-то плохо помню.

— А где же ты вышел? — вкрадчиво спросил я. — Конкретно — где?

— Так, — он задумался и еще раз осмотрелся. — Вот здесь я обратил внимание на сани, возле этой тумбы. Стало быть, шел я оттуда, от той вон подворотни… Или нет? Скорей всего от подворотни.

— Нет-нет, ты покажи, — сказал я настойчиво, но ласково. Боже, сколько во мне пряталось ехидства! — Как, прямо так и вышел из подворотни? Это же очень важно может быть для истории, для науки, для тебя самого.

— Как-как! — начал он раздражаться. — Смотри, вот шел, шел и вышел.

Он подошел к самой подворотне. Из нее, видно, дуло, ибо он поджимал ноги, как какая-то птица. Улица была безлюдна.

Я не знал, будет ли так, как я хочу, но попробовать было необходимо, и потому я самым невинным голосом попросил:

— Павел, а ты покажи мне еще раз все с самого начала.

Он усмехнулся и покачал головой.

— Не-ет, — сказал он. — Никакого риска. А вдруг я вернусь, а сюда больше попасть не смогу? Тогда прощайте денежки, прощай слава, так? Я…

И тут я сильно толкнул его обеими руками в сторону зияющей пустоты подворотни. Всю силу свою, малую от недоедания, усталости и нервных кризисов, вложил я в этот толчок. Павел охнул и боком рухнул в пустоту, но он не упал. Он просто исчез на моих глазах, растворился в воздухе. Дул ветер и закружил в подворотне змейку снега на том месте, где только что стоял человек.

Я подождал. Ровно ничего не менялось.

Я глубоко вздохнул. Сердце колотилось ужасно, ладони у меня стали влажными, и всего меня охватила противная, вялая слабость. Я повернулся и пошел вдоль улицы в сторону Моховой.

Мимо пролетели сани со смеющейся, гуляющей компанией, чуть не задев меня, и на мгновение меня обдала волна запахов вина и духов. Смех растаял вдали. Вновь стало темно и пусто, лишь уныло помаргивали рожки газовых фонарей. Москва засыпала под прозрачным пухом снега. Она не знала, что только что я изгнал из нее человека из будущего, странного молодого человека в смешных брюках и рваном армяке. Я не увлекался никогда фантазиями, но, как и всякий мыслящий человек, не раз задумывался над тем, какими они будут, люди, через пятьдесят лет, через сто. И вот я встретил одного. Конечно, я далек от обобщений, да и не могут, не могут быть плохими люди, летающие на аэропланах по небу, живущие в высоченных домах, мчащиеся в автомобилях, то есть достигшие расцвета мысли и прогресса. В этом обществе победила революция, в которой я понимал мало, но лишь знал, что преследует она идеи равенства, братства и добра, а разве это не прекраснейшие в жизни идеи. Просто волею судеб проник в наше время человек, не похожий на своих современников, недалекий, нравственно пустой и уродливый, а таких довольно и в наши дни. Природа подарила ему красивую, поэтическую внешность, но душевного добра лишила. И не мог, не мог я допустить надругательства над самым святым в моей жизни — над гениями русской словесности. Пусть я беден, нищ, но я честен! Пусть сулят мне миллионы, пусть прочат громкую славу и безмятежные удовольствия, — я честен! Перед собой, перед памятью, перед будущим. С каким же чувством буду вкушать я наслаждения, всякий миг помня о том, что продал? Да и какая цена может быть у духа человеческого, у национальной истории? Смешно и нелепо говорить об этом. Лишь больно и обидно, что там, далеко впереди, еще остались подобные людишки с мелкими мыслями и страстями, этакие жучки, для которых ничего нет высокого и святого.

Я подошел к своему дому совсем разбитый и замерзший, запорошенный снегом. Дворник-татарин хмуро поглядел на меня из окошка дворницкой. Я поднялся по темной и холодной лестнице в свою комнату в пятом этаже. Комната тоже была темной и холодной. Я зажег огарок свечи, и по обшарпанным стенам поползли странные, злые тени тревоги.

Я сел на ветхий стул перед грудой своих рукописей. Голову тисками сдавила боль. Свеча потрескивала.

Не знаю, долго ли проживу на этом свете и как сложится в дальнейшем моя судьба. Последнее время боли в голове становятся все чаще, и меня душит раздирающий легкие кашель. Но как бы там ни было, я уже внес свою лепту в развитие русской литературы: защитил ее от пакостника и торгаша, я защитил ее от червоточины, от маленького, но мерзкого жучка. Да не осудит меня мое время за этот поступок. И знаю еще, что мне будет не страшно уходить из жизни, ибо знаю то, чего пока не знает никто на Земле: любимая моя, великая русская литература будет жить долго и счастливо.