Горькие воды (fb2)




Геннадий Андреев

Горькие воды


ОЧЕРКИ.[1] НА СТЫКЕ ДВУХ ЭПОХ. ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ

ГЛАВА ПЕРВАЯ ВТОРОЕ РОЖДЕНИЕ

Все жду, кого-нибудь задавит

Взбесившийся автомобиль.

Зевака бледный окровавит

Торцовую сухую пыль.

И с этого пойдет, начнется

Раскачка, выворот, беда,

Звезда на землю оборвется

И станет горькая вода. .

Вл. Ходасевич Из сборника „Тяжелая лира"

Выход из преисподней

Одно из первых впечатлений раннего детства долго преследовало меня. По пыльным улицам города, в котором я родился и вырос, бродил древний обомшелый дедка, с гнусавой шарманкой. Его незамысловатый одноногий ящик уныло выводил в назидание нам, ребятам, еще не подозревавшим о существовании рока:

Судьба играет человеком,
Она изменчива всегда…

Эта шарманочная истина запомнилась неистребимо. Вспыхнула революция, пришли годы разброда, голодовок, расстрелов, виселиц — встав на дыбы, под властной рукой неведомого возницы жизнь взвихренно рванулась и понеслась, нещадно, до смерти колотя своих седоков на бесчисленных ухабах дороги, которой еще нет конца. И ничего не оставалось, как подчиниться этой сумасбродной скачке, отдаться на волю непонятной, непостижимой судьбы.

Подхваченный сумасшедшим вихрем, во второй половине двадцатых годов я очутился в концлагере. Шарманочный мотив и там преследовал меня. «Судьба играет человеком» — пели воры, проигравшиеся в пух и прах в карты или посаженные в Карцер за воровство. Знак судьбы был написан на лицах умиравших в концлагере сотнями ни в чем неповинных людей, почему-то выбранных в жертву — кому или чему? Они умирали чаще покорно, безропотно: на ропот уже оное было сил и он был бесполезен, ибо не было у людей другого утешения, как только сказать: на всё судьба!

Помня шарманочный мотив, то выбираясь на поверхность, то сбрасываемый на самый низ, в преисподнюю даже концлагерного бытия, постоянно балансируя на краю жизни и смерти и не раз чудом ускользая от костлявой старухи с косой, даже и не мирясь, в конце концов мирился и я: что ж, такова судьба! Сколько пришлось пережить непостижимых капризов этой злодейки!..

К сожалению, приходится еще воздерживаться от точного указания имея, мест и дат, встречающихся в очерках: лишние данные могли бы соблазнить МВД на розыск части упоминаемых мной лиц.

Всему приходит конец и судьба иногда меняет гнев, на милость. Два раза погрозив расстрелом и восемь лет протаскав по всем кругам концлагерного ада, в 1935 году судьба вызвала меня к столу освобождения Учетно-Распределительного Отдела одного из больших концлагерей.

В ожидании этого дня я долго думал, что делать дальше. За годы заключений все мои связи с волей давно прервались и было совершенно безразлично, куда ехать. Можно было взять географическую карту, закрыть глаза и ткнуть наугад пальцем: куда попаду, туда и поеду.

Работник стола освобождения, тоже заключенный, мой хороший знакомый, встретил шуткой:

— Довольно небо коптить, отпускаю на все четыре стороны! Говори, куда поедешь?

— В Москву, — неуверенно пошутил я.

— С суконным рылом в калашный ряд не пускают. Говори делом.

— А ты говори, как меня освобождают! — рассердился я.

— На общих основаниях.

Это было понятно: мне можно ехать в любое место Советского Союза, за исключением сорока одного города — Москвы, Ленинграда, всех столиц союзных республик, больших промышленных центров, и еще — двухсоткилометровой пограничной полосы. Кроме этого в России оставалось место — я выбрал маленький районный городок на юго-востоке страны.

Спустя два дня я получил документы и покинул: лагерь. На мне была чистая чёрная спецовка, не очень искусно заплатанные сзади брюки и не особенно рваные ботинки. Вы>-ходить на волю в истасканном лагерном обмундировании я не хотел, а ничего другого достать не мог. В кармане лежали справка об освобождении, литер на проезд и 25 рублей, подмышкой — сверток с буханкой хлеба и пятью селедками, выданными «для питания во время следования к избранному месту жительства», — с этим надо было начинать новую жизнь.

В последние годы заключения я с волнением думал: о предстоявшей мне новой жизни. Сколько бы ни протестовало сознание, она всегда представлялась чудесной. Казалось, что не будет радостнее дня, чем тот, в который я выйду из лагеря. Думалось, что я буду не идти, а танцевать, что я опьянею от чувства свободы, когда, наконец, получу её. А освободившись, ничего этого я не ощутил.

Я вышел через проходные ворота, мимо последнего охранника на моем пути, не испытывая ни радости, ни подъема. С тяжелым